Избранные исторические и приключенческие произведения.Компиляция.Кн. 1-20 [Артур Игнатиус Конан Дойль] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Артур Конан Дойль Подвиги бригадира Жерара

1. Как бригадир попал в Черный замок

Это хорошо, друзья мои, что вы оказываете мне почтение, — почитая меня, вы платите дань уважения и Франции и самим себе. Перед вами не просто старый седоусый вояка, уплетающий яичницу и запивающий ее вином; перед вами осколок истории, последний из славного поколения солдат — тех солдат, что стали ветеранами еще в мальчишеском возрасте, научились владеть шпагой раньше, чем бритвой, и в сотне сражений ни разу не дали врагу увидеть какого цвета их ранцы. Двадцать лет мы учили Европу, как нужно воевать, а когда научили, то только термометр, но не штык оказался причиной поражения Великой армии. Своих лошадей мы ставили в конюшни Неаполя, Берлина, Вены, Мадрида, Лисабона и Москвы. Да, друзья мои, еще раз говорю: вы не зря посылаете ко мне ваших детей с цветами, ибо эти уши слышали громкие трубы Франции, а эти глаза видели ее знамена в таких местах, где, быть может, никто их уже не увидит.

Даже теперь, стоит мне задремать в кресле, как передо мной проносятся эти великие воины — егеря в зеленых куртках, великаны-кирасиры, уланы Понятовского, драгуны в белых плащах и колыхающиеся медвежьи шапки конных гренадеров. Я слышу частый, глухой бой барабанов, а сквозь клубы дыма и пыли вижу ряды загорелых лиц и длинные красные перья, реющие над саблями, взятыми на плечо. А вон едет рыжеголовый Ней, и Лефевр с бульдожьей челюстью, и чванливый, как истый гасконец, Ланн; и наконец, среди сверкающей меди и развевающихся плюмажей я различаю его, человека с бледной улыбкой, сутулыми плечами и отсутствующим взглядом. И тут снам моим приходит конец, друзья мои, ибо я вскакиваю с кресла, выбрасываю, как шальной, руку вперед и ору не своим голосом, а мадам Тито опять подсмеивается над стариком, который живет среди теней.

Но хотя к концу наших компаний я был полным бригадиром и имел все основания надеяться, что скоро буду дивизионным генералом, все же, когда мне хочется рассказать о радостях и тяготах солдатской жизни, я вспоминаю о первых годах своей службы. Вы сами понимаете: если у офицера под началом множество людей и коней, у него столько забот с рекрутами и конским пополнением, с фуражом и кузнецами, что жизнь для него — штука нелегкая, даже если он противника еще и в глаза не видал. Но если он всего-навсего лейтенант или капитан, то на его плечах нет никакой тяжести, кроме разве эполет, так что он может в свое удовольствие бренчать шпорами, щеголять доломаном, пропускать стаканчик и целовать свою девушку, не думая ни о чем, кроме амурных похождений. Вот в такое-то время у него бывает немало всяких приключений — об этой поре моей жизни я многое мог бы вам порассказать. Пожалуй, сегодня я расскажу вам о том, как я побывал в Черном замке, о необычной цели, которой задался младший лейтенант Дюрок, и о страшной стычке с человеком, которого раньше звали Жаном Карабеном, а потом бароном Штраубенталем.

Надо вам сказать, что в феврале 1807 года, сразу после взятия Данцига, майору Лежандру и мне было поручено привести из Пруссии в Восточную Польшу четыреста голов нового конского пополнения.

Жестокие морозы, а особенно великое сражение под Эйлау истребили столько лошадей, что нашему прекрасному Десятому гусарскому полку угрожала опасность превратиться в батальон легкой кавалерии. Поэтому мы с майором знали, что на передовых позициях нас встретят с радостью. Продвигались мы еле-еле — лежал глубокий снег, дороги были сущей пыткой, а помогали нам всего человек двадцать раненых, возвращающихся в строй. Кроме того, если у вас запас фуража всего на сутки, а иногда и того нет, трудно заставить коней идти иначе как шагом. Знаю, знаю — в исторических книжках кавалерия всегда несется бешеным галопом; но я, участвовавший в двенадцати кампаниях, говорю; слава богу, если моя бригада идет шагом на марше, зато умеет рысью скакать на врага. Заметьте, это я говорю о гусарах и егерях, а уж что касается кирасиров или драгун — то тем более.

Я большой любитель лошадей, и мне было приятно, что у меня их целых четыре сотни, всех возрастов и всех мастей, и у каждой свой норов. Большинство лошадей было из Померании, но попалось несколько из Нормандии и Эльзаса, и мы, бывало, потешались, наблюдая, как они отличаются друг от друга характером — точь-в-точь как жители тех мест. Мы заметили также — и это потом не раз подтверждалось, — что характер лошади можно определить по масти; светло-гнедые, например, кокетливы, нервны и со всякими причудами, каурые имеют отважный нрав, чалые послушны, а пегие упрямы. Все это, конечно, не имеет касательства к моей истории, но как же иначе старому кавалеристу вести свой рассказ, если все началось с того, что ему дали четыре сотни лошадей? У меня, знаете ли, такая привычка — говорить о том, что меня интересует, — ну, надеюсь, что и вам это будет интересно.

Мы перешли через Вислу напротив Мариенвердера и должны были двигаться дальше, к Ризенбергу, как вдруг в мою каморку в почтовой конторе, где мы остановились на постой, вошел майор Лежандр с какой-то бумагой в руке.

— Вам придется меня покинуть, — сказал он с выражением отчаяния на лице.

Мне-то отчаиваться было нечего: по правде говоря, он не заслуживал такого помощника, как я. Но все же я молча отдал честь.

— Вот приказ генерала Лассаля, — продолжал майор. — Вы должны немедленно отправиться в Россель и явиться в штаб-квартиру полка.

Ничто не могло доставить мне большего удовольствия. Я уже был на хорошем счету у начальства. Стало быть, полку предстоит какое-то сражение, и Лассаль понял, что моему эскадрону без меня не обойтись. Правда, приказ пришел не совсем вовремя, ибо у почтмейстера была дочь — молоденькая черноволосая полька с кожей цвета слоновой кости — и я рассчитывал поболтать на свободе с этой девицей. Но пешке не приходится возражать, когда палец шахматиста передвигает ее с одного квадратика на другой, так что я сошел вниз, оседлал своего рослого вороного коня по кличке Барабан и тотчас же пустился в путь.

Ей-богу, для бедных поляков и евреев, живших беспросветно унылой жизнью, было, наверно, сущей отрадой видеть, как я скачу мимо их дверей. В морозном утреннем воздухе мощные ноги, великолепные спина и бока моего черного Барабана лоснились и переливались при каждом движении. А у меня и сейчас от стука копыт по дороге и звона уздечки при каждом взмахе дерзкой головы кровь начинает бурлить в жилах — представьте же себе, каков я был в двадцать пять лет — я, Этьен Жерар, лучший кавалерист и первая сабля во всех десяти гусарских полках. Цвет нашего Десятого полка был голубой — небесно-голубой доломан и ментик с алой грудью. В армии говорили, что, увидев нас, население бежит со всех ног: женщины — к нам, а мужчины — от нас. Тем утром в окнах Ризенберга блестела не одна пара глазок, словно моливших меня чуточку задержаться, но что оставалось делать солдату — только послать воздушный поцелуй да позвенеть уздечкой, проскакав мимо.

Мало приятного в такую стужу трусить верхом по самой бедной и некрасивой стране во всей Европе, но небо зато было ясное, и огромные снежные поля искрились под ярким холодным солнцем. В морозном воздухе пар клубился у меня изо рта и белыми султанчиками вылетал из ноздрей Барабана, а с удил свисали сосульки. Чтобы согреть коня, я пустил его рысью; самому же мне нужно было столько обдумать, что я не обращал внимания на мороз. К северу и югу тянулись бесконечные равнины с редкими группками елей и чуть более светлых лиственниц. Там и сям виднелись домишки, но всего три месяца назад этим путем шла Великая армия, а вы знаете, что это значит для страны. Поляки были нам друзья, это верно, но из сотни тысяч солдат только у гвардейцев были фургоны с продовольствием, а остальным приходилось самим заботиться о пропитании. Так что меня нисколько не удивило, что нигде нет и признаков скота, а над безмолвными домами не вьется дым. Не очень то благоденствовала страна после посещения великого гостя. Говорили, будто там, где император провел своих солдат, даже крысы подыхали с голоду.

К полудню я доехал до деревни Саальфельдт, но так как отсюда шел прямой путь на Остероде, где находилась зимняя ставка императора, а также главный лагерь семи пехотных дивизий, то дорога была забита каретами и повозками. Очутившись среди артиллерийских зарядных ящиков, фургонов, курьеров и все возрастающей толпы новобранцев и отставших от своих частей солдат, я смекнул, что мне, пожалуй, долго придется добираться до своих товарищей. Но на полях лежал снег глубиной в пять футов, и мне ничего не оставалось, как плестись шагом по дороге. Поэтому я немало обрадовался, увидев вторую дорогу, которая отходила от главной и тянулась через еловый лес к северу. На перекрестке стояла маленькая корчма, а у дверей ее садились на лошадей дозорные Третьего Конфланского полка гусар — того самого, где я был потом полковником. На ступеньках стоял их офицер, тщедушный, бледный юноша, смахивающий больше на молодого семинариста, чем на командира этих отчаянных головорезов.

— Добрый день, сударь, — сказал он, видя, что я придержал лошадь.

— Добрый день, — ответил я ему. — Я лейтенант Этьен Жерар из Десятого гусарского.

По лицу его я понял, что он обо мне слыхал. После моей дуэли с шестью отличными фехтовальщиками имя мое стало известно всем. Однако мое простое обращение согнало с него робость.

— Я младший лейтенант Дюрок из Третьего, — представился он.

— Недавно в полку? — спросил я.

— С неделю.

Так я и думал, судя по его бледному лицу и по тому, что он позволил своим солдатам ротозейничать возле нас. Не так уж давно я сам испытал на себе, каково школьнику командовать кавалеристами-ветеранами. Помню, я заливался краской, когда мне приходилось адресовать отрывистые слова команды людям, у которых за плечами было больше сражений, чем у меня лет, мне было бы гораздо легче сказать: «С вашего позволения мы сейчас построимся» или «Если вы не возражаете, мы пойдем рысью». Поэтому я не стал осуждать юнца, заметив, что его люди немного распущены, но бросил на них такой взгляд, что они застыли в седлах.

— Позвольте спросить, мсье, куда вы направляетесь по этой северной дороге? — обратился я к молодому офицеру.

— Мне приказано нести дозор до Аренсдорфа.

— С вашего разрешения я поеду с вами, — сказал я. — Очевидно, окольным путем доедешь быстрее.

Так и оказалось, ибо эта дорога уводила от армии в места, где хозяйничали казаки и мародеры, и дорога была настолько же пустынна, насколько первая переполнена. Мы с Дюроком ехали впереди; сзади стучали копытами лошади наших шестерых солдат. Он был славный малый, этот Дюрок, хоть и напичкан всяким вздором, которому учат в Сен-Сире, и об Александре и Помпее знал больше, чем о том, как задать корму лошади или ухаживать за конскими копытами. И все же, как я уже сказал, малый он был славный, еще не испорченный походной жизнью. Я с удовольствием слушал его болтовню о матери и сестричке Мари, живших а Амьене. Наконец мы очутились у деревни Хайенау. Дюрок подъехал к почте и вызвал почтмейстера.

— Не скажете ли, — спросил он, — живет ли в ваших краях человек, называющий себя бароном Штраубенталем?

Почтмейстер покачал головой, и мы двинулись дальше. Я не обратил внимания на его вопрос, но когда в следующей деревне мой спутник повторил его и получил тот же ответ, я не удержался и спросил, кто такой этот барон Штраубенталь.

Мальчишеская физиономия Дюрока вдруг зарделась.

— Это человек, — сказал он, — к которому у меня есть очень важное поручение.

Это, конечно, мало что мне объяснило, но по его виду я понял, что дальнейшие расспросы были бы ему неприятны, и я промолчал, а Дюрок продолжал спрашивать каждого встречного крестьянина о бароне Штраубентале.

Я же, со своей стороны, старался, как и положено офицеру легкой кавалерии, составить себе представление о рельефе местности, определить направление рек и запомнить места, где должен быть брод. С каждым шагом мы удалялись от лагеря, который мы объехали кругом. Далеко на юге в морозном небе виднелись столбы серого дыма — там располагалось наше сторожевое охранение. На севере же, между нами и зимними квартирами русских, не было никого. На самом краю горизонта я дважды видел поблескивание стали и указал на это моему спутнику. Расстояние не позволяло нам определить, что именно блестело, но мы не сомневались, что это были казачьи пики.

Солнце уже клонилось к западу, когда мы поднялись на небольшую горку и увидели справа деревушки, а слева — высокий темный замок, окруженный хвойным лесом. Навстречу нам ехал на телеге крестьянин — лохматый, угрюмый парень в овчинном полушубке.

— Что это за деревня? — спросил Дюрок.

— Это Аренсдорф, — Ответил тог на варварском немецком наречии.

— Значит, ночевать я должен здесь, — сказал мой юный спутник. Затем, повернувшись к крестьянину, задал ему свой неизменный вопрос: — Не знаешь ли, где живет барон Штраубенталь?

— Да вон там, в Черном замке, — сказал крестьянин, указывая на темные башенки над далеким лесом.

Дюрок слегка вскрикнул, как охотник, увидевший взлетевшую дичь. Похоже было, что малый лишился ума — глаза его засверкали, лицо покрылось смертельной бледностью, а губы скривила такая улыбка, что крестьянин невольно шарахнулся в сторону. Как сейчас вижу: юноша весь подался вперед на своем караковом коне, жадно вглядываясь в высокую темную башню.

— Почему вы называете этот замок Черным? — спросил я.

— Да так его все зовут в здешних местах, — сказал крестьянин. — Говорят, там творятся какие-то черные дела. Не зря же самый отъявленный нечестивец в Польше живет здесь уже четырнадцать лет.

— Он польский дворянин?

— Нет, у нас в Польше такие злодеи не водятся, — ответил он.

— Неужели француз? — воскликнул Дюрок.

— Говорят, он из Франции.

— А он не рыжий?

— Рыжий, как лиса.

— Да, да, это он! — воскликнул мой спутник, от волнения дрожа с головы до ног. — Меня привела сюда рука провидения! Пусть не говорят, что на земле нет справедливости. Едем, мсье Жерар, я должен сначала определить своих солдат на постой, а потом уже заниматься собственными делами.

Он пришпорил лошадь, и через десять минут мы подъехали к дверям аренсдорфского постоялого двора, где должны были ночевать солдаты.

Но дела моего спутника меня не касались, и я даже не мог себе представить, что все это значит. До Росселя путь был не близкий, но я решил проехать еще несколько часов, а потом в каком-нибудь придорожном амбаре найти ночлег для себя и Барабана. Выпив кружку вина, я вскочил на лошадь, но из гостиницы вдруг выбежал Дюрок и схватил меня за колено.

— Мсье Жерар, — часто дыша, заговорил он. — Прошу вас, не бросайте меня одного!

— Дорогой Дюрок, — ответил я, — если вы мне объясните, в чем, собственно, дело и чего вы от меня хотите, то мне будет легче ответить, смогу ли я вам помочь или нет.

— Да, вы мне могли бы очень помочь! — воскликнул он. — Судя по тому, что я о вас слышал, вы единственный человек, которого я хотел бы иметь рядом этой ночью.

— Вы забываете, что я направляюсь в свой полк.

— Сегодня вы до него все равно не доедете. Вы будете в Росселе завтра. Останьтесь со мной, вы окажете мне огромную услугу и поможете в одном деле, которое касается моей чести и чести моей семьи. Но должен вам признаться, что дело это сопряжено с немалой опасностью.

Это был ловкий ход. Конечно, я тотчас же соскочил со спины Барабана и велел слуге отвести его в конюшню.

— Идемте в дом, — сказал я, — и вы объясните, что от меня требуется.

Он провел меня в комнатку вроде гостиной и запер дверь, чтобы нам не помешали. Он был ладно скроен, этот мальчик; свет лампы освещал его серьезное лицо и очень шедший ему серебристо-серый мундир. Я глядел на него, и во мне поднималось теплое чувство к этому юнцу. Не скажу, чтобы он держался точно так, как я в его годы, но было в нас нечто схожее, и я проникся к нему симпатией.

— В двух словах всего не расскажешь, — сказал он. — Если я до сих пор не удовлетворил вашего вполне законного любопытства, то только потому, что мне очень трудно об этом говорить. Однако я, разумеется, не могу просить вашей помощи, не объяснив, в чем дело.

Должен вам сказать, что мой отец, Кристоф Дюрок, был известным банкиром; его убили во время сентябрьской резни. Как вам известно, толпа осадила тюрьмы, выбрала трех так называемых судей, чтобы устроить суд над несчастными аристократами, и тех, кого выводили на улицу, тут же раздирала в клочья. Мой отец всю жизнь оказывал помощь беднякам. У него нашлось много заступников. Он был изнурен лихорадкой, и его, полуживого, вынесли на одеяле. Двое судей склонялись к тому, чтобы оправдать его; третий же, молодой якобинец, могучий детина, который верховодил этими несчастными, стащил моего отца с носилок, стал пинать своими тяжелыми башмачищами, а потом вышвырнул за дверь, где его мгновенно растерзали на куски, но об этих ужасных подробностях мне тяжело говорить. Как видите, это было убийство даже с точки зрения их беззаконных законов, ибо двое их же собственных судей выступили в защиту моего отца.

Когда снова воцарился порядок, мой старший брат стал разыскивать того человека — третьего судью. Я тогда был еще совсем мальчишкой, но это семейное дело обсуждалось в моем присутствии. Того детину звали Карабеном. Он был из гвардии Сантерра и славился как ярый дуэлянт. Когда якобинцы схватили одну даму — иностранку, баронессу Штраубенталь, — он добился ее освобождения, взяв с нее слово, что она будет принадлежать ему. Он женился на ней, присвоил ее имя и титул и после гибели Робеспьера удрал из Франции. Мы так и не смогли узнать, что с ним сталось.

Вы, наверное, думаете, что, зная его имя и титул, мы легко могли бы его разыскать. Но вспомните, что революция лишила нас денег, а без денег вести поиски было невозможно. Затем настала Империя, и дело для нас осложнилось еще больше, потому что, как вам известно, император считал, что 18 Брюмера уладило все счеты и что с этого дня над прошлым опущена завеса. Но мы не забывали нашу семейную трагедию и не отказывались от своих планов.

Брат мой вступил в армию и прошел вместе с ней всю Южную Европу, везде расспрашивая о бароне Штраубентале. Брат был убит под Йеной прошлой осенью, в октябре, так и не отомстив. Теперь настала моя очередь продолжать дело, и мне посчастливилось: через две недели после вступления в полк в одной из первых же польских деревень я нашел человека, которого мы искали столько лет. Больше того, у меня оказался спутник, имя которого в армии произносят не иначе, как в связи с каким-нибудь смелым или благородным поступком.

Все это прекрасно, и я слушал его с большим интересом, но все-таки мне ничуть не стало яснее, чего же хочет от меня юный Дюрок.

— Чем могу вам служить? — спросил я.

— Поедемте со мной.

— В замок?

— Именно.

— Когда?

— Немедленно.

— А что вы намерены делать?

— Там посмотрим. Но я хочу, чтобы вы были со мной.

По правде сказать, не в моем характере отказываться от приключений, и, кроме того, я сочувствовал этому малому. Прощать своих врагов — это, конечно, хорошо, но желательно, чтобы и у них тоже было что прощать нам. Я протянул ему руку.

— Завтра утром я должен ехать в Россель, но сегодня я к вашим услугам, — сказал я.

Устроив солдатам удобный ночлег, мы оставили их на постоялом дворе, и так как до замка было не больше мили, мы решили не тревожить лошадей. Откровенно говоря, мне противно видеть кавалериста, идущего пешком: насколько он великолепен в седле, настолько же неуклюж, когда шагает, придерживая рукой саблю и ставя носки внутрь, чтобы колесики шпор не цеплялись друг за друга. Но мы с Дюроком были в таком возрасте, когда человека ничто не портит, и могу поклясться, что ни одна женщина не поморщилась бы при виде двух молодых гусар — одного в голубом, другого в сером, которые в тот вечер вышли из аренсдорфской почтовой конторы. Мы оба были при саблях, а я еще вынул пистолет из кобуры и сунул под ментик, ибо чувствовал, что нам сегодня придется жарко.

Дорога к замку шла через непроглядно темный еловый лес; мы не видели ни зги, и только звезды иногда поблескивали вверху. Вскоре, однако, лес расступился, и прямо перед нами на расстоянии выстрела из карабина показался замок. Это было огромное неуклюжее здание, судя по всему, очень древнее, с круглыми башенками на каждом углу и большой прямоугольной башней на той стороне, что была ближе к нам. Во всей этой темной массе не видно было ни огонька, кроме одного светящегося окна, и ни звука не доносилось оттуда. Мне казалось, что в этой громаде, в ее безмолвии таится что-то зловещее, чему как нельзя больше отвечало название замка. Моему спутнику не терпелось поскорее добраться до него, и я зашагал вслед за ним по плохо расчищенной дороге, которая вела к воротам.

У обитых железом ворот не было ни колокола, ни молотка, и, чтобы привлечь к себе внимание, нам пришлось колотить рукоятками сабель. Наконец ворота приоткрылись, и мы увидели тощего старика с ястребиным лицом, заросшего бородой до самых висков. В одной руке у него был фонарь, другой он придерживал рвущуюся с цепи огромную черную собаку. Он грозно взглянул на нас, но при виде наших мундиров лицо его стало замкнуто-угрюмым.

— Барон Штраубенталь в такое позднее время никого не принимает, — сказал он на отличном французском языке.

— Можете передать барону Штраубенталю, что я проехал восемьсот лиг, чтобы повидать его, и не уйду, пока не повидаю, — заявил мой спутник таким голосом и с таким выражением, что я сам не мог бы сказать лучше.

Старик искоса взглянул на нас, нерешительно теребя свою черную бороду.

— Сказать по правде, господа, — произнес он, — барон уже выпил кружку-другую вина и будет для вас гораздо более интересным собеседником, если вы придете завтра утром.

Он приоткрыл ворота чуточку шире, и за его спиной в освещенном холле я увидел еще троих молодцов довольно зверского вида; один из них держал на цепи второго, такого же чудовищного пса. Дюрок, должно быть, тоже увидел их, но это нисколько не повлияло на его решимость.

— Довольно болтать, — сказал он, оттолкнув стража в сторону. — Я буду разговаривать только с твоим хозяином.

Молодцы в холле расступились, и он прошагал мимо них — так велика власть одного человека, знающего, чего он хочет, над несколькими, не слишком уверенными в себе. Мой спутник властно, как хозяин, тронул одного из них за плечо.

— Проведи меня к барону, — сказал он.

Стражник передернул плечами и ответил что-то по-польски. Никто, кроме бородатого, который уже успел прикрыть и запереть ворота, по-видимому, не говорил по-французски.

— Хорошо, проведем, — зловеще усмехнулся он. — Вы увидите барона. И, думается мне, пожалеете, что не послушались моего совета.

Мы прошли за ним через обширный холл с каменным покрытым шкурами полом и головами диких зверей на стенах. Бородатый открыл дверь в дальнем его конце, и мы вошли.

Это была маленькая, скудно обставленная комната с теми же признаками обветшалости и запустения, которые нам встречались на каждом шагу. Вылинявшая обивка на стенах отстала в одном углу, обнажая грубую каменную кладку. В противоположной стене была вторая дверь, прикрытая драпировкой. Посредине стоял квадратный стол, заваленный грязными тарелками и жалкими остатками еды. Тут же валялось несколько пустых бутылок. Во главе стола лицом к нам сидел грузный великан с львиной головой и густой копной ярко-рыжих волос. Борода его, спутанная, всклокоченная и жесткая, как конская грива, была того же цвета. Мне приходилось на своем веку видеть странные лица, но я еще не встречал такой животной жестокости, какая была в этом лице с маленькими злыми голубыми глазами, морщинистыми щеками и толстой отвисшей нижней губой, выпяченной над уродливой бородой. Голова его склонилась на плечо, он смотрел на нас мутным, пьяным взглядом. Однако он вовсе не был сильно пьян — просто наши мундиры слишком многое ему сказали.

— Ну что, мои отважные вояки, — икнув, произнес он, — что нового в Париже? А? Я слыхал, вы собираетесь освободить Польшу, но пока что сами стали рабами — рабами маленького аристократа в сером сюртуке и треуголке. Говорят, у вас больше нет граждан — одни только господа и госпожи. Клянусь чем угодно: в одно прекрасное утро немало голов опять покатится в корзину с опилками!

Дюрок молча подошел к наглецу и стал рядом.

— Жан Карабен, — вымолвил он.

Барон вздрогнул, и взгляд его, казалось, сразу отрезвел.

— Жан Карабен, — произнес Дюрок еще раз.

Барон выпрямился, вцепившись в ручки кресла.

— Что это значит? Почему вы твердите это имя, молодой человек? — спросил он.

— Жан Карабен, вы тот, с кем я давно уже ищу встречи.

— Допустим, я когда-то носил это имя, но вам-то что, ведь вы тогда, наверное, были младенцем?

— Я — Дюрок.

— Неужели сын?..

— Сын человека, которого вы убили.

Барон деланно засмеялся, но в глазах его мелькнул страх.

— Кто прошлое помянет, тому глаз вон, молодой человек! — крикнул он. — В те дни решалось, кому из нас жить: нам или им, аристократам, или народу. Ваш отец был жирондистом. Он погиб. Я был монтаньяром. Многие из моих товарищей тоже сложили свои головы. Все зависит от того, кому как повезет на войне. Мы — вы и я — должны забыть об этом и постараться понять друг друга. — Он протянул ему руку, шевеля красными пальцами.

— Довольно! — сказал юный Дюрок. — Если б я мог разрубить вас саблей сейчас, пока вы сидите в кресле, я бы сделал благое, справедливое дело. Я опозорю свой клинок, если скрещу его с вашим. И все же вы француз и присягали тому же знамени, что и я. Вставайте же и защищайтесь!

— Тише, тише! — прикрикнул на него барон. — Брось свои аристократические замашки, дворянское отродье!..

Терпенье Дюрока лопнуло. Он размахнулся и ударил кулаком прямо в бороду. Я увидел кровь на отвислой губе и бешеную злость в маленьких голубых глазках.

— За этот удар ты поплатишься жизнью!

— Вот так-то лучше, — сказал Дюрок.

— Эй, саблю! — закричал барон. — Я не заставлю вас ждать, даю вам слово! — И он бросился вон из комнаты.

Я уже говорил, что там была вторая дверь, завешанная драпировкой. Как только барон исчез, из этой двери выбежала женщина, молодая и красивая. Она двигалась так быстро и бесшумно, что через мгновение уже стояла между нами, и только по колыханию драпировки можно было догадаться, откуда она появилась.

— Я все видела! — воскликнула она. — О, мсье, вы были великолепны! — Она склонилась к руке Дюрока и стала покрывать ее поцелуями, пока тому не удалось ее выдернуть.

— Но, сударыня, почему вы целуете мне руку? — почти закричал он.

— Потому что эта рука ударила его в подлый, лживый рот. Потому что, быть может, эта рука отомстит за мою мать. Женщина, которой он разбил сердце, была моей матерью. Я ненавижу и боюсь его. Ах, вот его шаги! — Еще мгновение — и она исчезла так же внезапно, как и появилась. Вошел барон с обнаженной саблей в руках; за ним следовал человек, который открыл нам ворота.

— Это мой секретарь, — сказал барон. — Он будет моим секундантом. Но в этой комнате нам будет тесно. Соблаговолите пройти со мной в более просторное помещение.

Драться в комнате, которую загромождал широкий стол, было, разумеется, невозможно. Мы вышли вслед за ним в тускло освещенный холл. На другом конце его светилась открытая дверь.

— Здесь будет гораздо удобнее, — сказал чернобородый секретарь.

Это была большая пустая комната, где вдоль стен стояли ряды ящиков и бочек. В углу на полке горела яркая лампа. Пол был ровный и гладкий — большего фехтовальщику требовать не приходилось. Дюрок вытащил саблю и вбежал в комнату. Барон посторонился и с поклоном сделал мне знак последовать за моим спутником. Едва я успел переступить порог, как дверь со стуком захлопнулась и в замке провизжал ключ. Мы оказались в ловушке.

Мы это поняли не сразу. Нам еще не приходилось сталкиваться с такой неслыханной человеческой подлостью. Затем, когда мы убедились, как глупо с нашей стороны было поверить хоть на секунду человеку с таким прошлым, нас охватил яростный гнев — гнев на этого негодяя и на нашу собственную глупость. Мы бросились к двери и стали колотить в нее кулаками и тяжелыми сапогами. Грохот и наши проклятья, должно быть, разносились по всему замку. Мы звали этого подлеца и осыпали его всевозможными оскорблениями, которые могли задеть за живое его зачерствелую душу. Но огромная дверь — такая, какие бывают в средневековых замках, — была сделана из толстых бревен, схваченных железными скобами. Пробить ее — все равно, что пробить каре Старой гвардии. И от криков наших было столько же толку, сколько и от ударов, они только отдавались громким эхом под высоким потолком. Но солдатская служба быстро обучает терпеливо сносить то, что изменить невозможно. Я первый вновь обрел хладнокровие и убедил Дюрока вместе со мной осмотреть помещение, которое стало нашей темницей.

Тут было единственное окно, незастекленное и такое узкое, что в него еле удалось бы просунуть голову. Оно было прорезано высоко в стене; чтобы выглянуть из него, Дюроку пришлось стать на бочку.

— Что вы видите? — спросил я.

— Хвойный лес, а в нем — снежную дорогу, — сказал Дюрок. — О! — вдруг удивленно воскликнул он.

Я вспрыгнул на бочку и стал рядом с ним. Действительно, среди леса тянулась длинная снежная полоса; по ней, нахлестывая лошадь, бешеным галопом мчался всадник. Он становился все меньше и меньше, пока не исчез среди темных елей.

— Что это значит? — спросил Дюрок.

— Ничего хорошего для нас, — ответил я. — Возможно, он отправился за подмогой и привезет таких же разбойников, чтобы перерезать нам горло. Давайте-ка поглядим, нельзя ли как-нибудь выбраться из этой мышеловки, пока не явилась кошка.

У нас была отличная лампа — это единственное, в чем нам повезло. Она была заправлена почти доверху и могла светить до самого утра. В темноте наше положение было бы куда хуже. При ее свете мы принялись осматривать лежавшие вдоль стен ящики и тюки. Кое-где они лежали в один ряд, в углу же были навалены кучей почти до потолка. По-видимому, мы оказались в кладовой замка: здесь было множество сыров, разных овощей, ящиков с сушеными фруктами и ряды винных бочек. Одна из них была с краном, и так как я весь день почти ничего не ел, то с удовольствием подкрепился кружкой кларета и кое-чем из съестного. Что касается Дюрока, то он не стал есть и, пылая гневом и нетерпением, шагал взад и вперед.

— Я еще поквитаюсь с ним! — время от времени восклицал он. — Этот подлец от меня не уйдет!

Все это прекрасно, размышлял я, сидя на большом круглом сыре и уплетая свой ужин, но мой птенец, кажется, чересчур много думает о своих семейных делах и ни капельки о том, как выбраться из переделки, в которую я попал по его милости. В конце концов уже четырнадцать лет, как его отца нет на свете, а Этьену Жерару, самому отважному лейтенанту Великой армии, грозит опасность пасть с перерезанным горлом в начале его блестящей карьеры. Как знать, до каких высот я могу подняться, если не отправлюсь на тот свет из-за этой тайной авантюры, которая ничуть не касается ни Франции, ни императора? Надо же быть таким остолопом, костерил я себя, впереди у меня славная кампания и все, что только может пожелать человек, а я ввязался в эту дурацкую затею! Мало мне сражаться против четверти миллиона русских, нет, нужно еще влезать во всякие семейные распри!

— Ну хорошо, — перебил я наконец бормочущего угрозы Дюрока. — Можете делать с ним, что хотите, когда он будет у вас в руках. Но сейчас вопрос в том, что он хочет сделать с нами?

— Да хоть самое худшее! — воскликнул юнец. — Я в долгу перед своим отцом.

— Чистейшая глупость, — откликнулся я. — Если вы в долгу перед отцом, то я в долгу перед своей матерью, и этот долг повелевает мне выйти отсюда живым и невредимым.

Мои слова немного отрезвили его.

— Простите меня, мсье Жерар! — воскликнул он. — Я думаю только о себе! Посоветуйте же, что делать.

— Ну что ж, — сказал я. Они нас заперли среди сыров вовсе не для сохранения нашего здоровья. Они жаждут покончить снами. Это ясно. Они рассчитывают, что никто не знает, что мы здесь, и никто не станет нас искать, если мы отсюда не выйдем. Ваши гусары знают, куда вы пошли?

— Я им ничего не сказал.

— Хм! Несомненно одно: с голоду мы здесь не умрем. Если они замыслили убить нас, они должны войти сюда. За баррикадой из бочек мы сможем продержаться против тех пяти негодяев, что мы видели. Потому-то, наверное, они и послали гонца за подмогой.

— Мы должны выйти отсюда до его возвращения.

— Совершенно верно, если только сможем выйти вообще.

— А нельзя ли поджечь дверь? — воскликнул он.

— Ну, это легче легкого, — сказал я. — Там, в углу, несколько бочек растительного масла. Единственное, что мне не нравится, это что мы сами поджаримся, как две бараньих котлетки.

— Неужели вы не можете ничего придумать? — в отчаянии крикнул он. — Стойте, что это?

За нашим маленьким окошком послышался легкий шум, и звезды заслонила чья-то тень. В свете лампы мы увидели протянутую белую ручку. В пальцах ее что-то блестело.

— Скорей, скорей! — послышался женский голос.

Мы мгновенно вскочили на бочку.

— Они послали за казаками. Ваша жизнь под угрозой. О, я погибла, я погибла!

Мы услышали тяжелый топот, хриплое ругательство, звук удара — и звезды снова засияли в окошке. Похолодев от ужаса, мы беспомощно стояли на бочке. Через полминуты донесся сдавленный, вдруг оборвавшийся крик. Где-то в ночной тишине хлопнула тяжелая дверь.

— Эти разбойники схватили ее! Они ее убьют! — крикнул я.

Дюрок спрыгнул с бочки, издавая несвязные крики, словно умалишенный, и принялся так неистово колотить в дверь рукой, что после каждого удара оставались кровяные пятна.

— Вот ключ! — крикнул я, поднимая валявшийся на полу ключ. — Должно быть, она бросила его в последнюю секунду, когда ее оттаскивали от окна!

Мой спутник вырвал его у меня с криком радости. Через мгновение он сунул его куда-то в бревна. Ключ был так мал, что совсем ушел в громадную скважину. Дюрок опустился на ящик, стиснул руками голову и зарыдал от отчаяния. Я тоже готов был зарыдать при мысли о бедной женщине и о том, что мы бессильны ее спасти.

Но меня не так-то легко обескуражить. В конце концов ключ был передан нам с какой-то целью. Дама не могла принести ключ от двери, потому, что это чудовище, ее отчим, вернее всего держит его у себя в кармане. Однако и этот ключик для чего-то предназначен, иначе зачем бы она рисковала жизнью? Плохи же наши головы, если мы не додумаемся, для чего он.

Я стал отодвигать от стены все ящики, а Дюрок, в которого мое мужество опять вселило надежду, помогал мне изо всех сил. Дело оказалось нелегким, ибо ящики были большие и тяжелые. Мы трудились как одержимые, оттаскивая бочки, сыры и ящики на середину кладовой. Наконец осталась одна огромная бочка водки, которая стояла в углу. Общими силами мы с Дюроком откатили ее в сторону и увидели в деревянной обшивке стены небольшую низенькую дверь. Ключ легко повернулся в замке, и мы с восторженными восклицаниями распахнули ее. Держа в руке лампу, я протиснулся в нее первый; мой спутник последовал за мной.

Мы очутились в пороховом складе замка, в каменном подвале без окон, с закупоренными бочками по стенам и одной открытой посредине. Возле нее на полу лежала черная куча пороха. Напротив была еще одна дверца, но она оказалась запертой.

— Мы ничего не выиграли! — воскликнул Дюрок. — Второго ключа у нас нет!

— У нас их целый десяток! — возразил я.

— Где?

Я указал на ряд пороховых бочек.

— Вы хотите взорвать эту дверцу?

— Именно.

— Но ведь взорвется весь погреб.

Это было справедливо, но моя изобретательность еще не иссякла.

— Мы взорвем дверь кладовой, — сказал я.

Побежав обратно, я схватил железный ящик, в котором лежали свечи; он был величиной с мой гусарский кивер, стало быть, вмещалось в него несколько фунтов пороха. Дюрок наполнил его, пока я состругивал воск с фитиля свечи. Наконец все было готово — и лучшей петарды не сделал бы даже самый умелый механик. Я поставил три круга сыра один на другой и водрузил на них железный ящик так, чтобы он приходился прямо против дверного замка. Затем мы зажгли кусочек свечи и убежали в пороховой склад, захлопнув за собою дверь.

Это не шутка, друзья мои, сидеть среди тонн пороха, зная, что если пламя взрыва пробьется сквозь тонкую дверь, то наши обугленные останки взлетят выше замковой башни. Вот уж не думал, что полдюйма свечки могут гореть так долго! Напрягая слух, я все время старался уловить, не раздастся ли топот казачьих лошадей, несущий нам гибель. Я уже решил было, что свечка потухла, как вдруг в кладовой громко ухнуло, словно взорвалась бомба, наша дверь разлетелась в щепки, и на нас градом посыпались кусочки сыра, репы, яблок и щепки от ящиков. Мы выбежали в кладовую, спотыкаясь в густом дыму об обломки, усеявшие пол, но там, где была темная дверь, тускло светился четырехугольный проем. Наша петарда сделала свое дело.

В сущности, она сделала для нас больше, чем мы могли надеяться. Она уничтожила не только тюрьму, но и тюремщиков. Выйдя в зал, я прежде всего увидел человека с огромным топором в руках, распростертого на полу; на лбу его зияла рана. Потом я увидел корчившуюся на полу в агонии громадную собаку с двумя перебитыми лапами; она поднялась, волоча их, как цепи. В ту же секунду я услышал крик — вторая собака, прижав Дюрока к стене, вцепилась ему в горло. Он пытался оторвать ее от себя левой рукой, а правой наносил ей удары саблей, и все же только когда я размозжил ей череп пистолетом, железные челюсти разжались, и свирепые, налитые кровью глаза мертвенно остекленели.

У нас не было времени отдышаться. Где-то впереди раздался женский крик — крик смертельного ужаса, — и мы поняли, что нельзя медлить ни секунды. В зале было еще двое людей, но, увидев наши обнаженные сабли и разъяренные лица, они, трясясь от страха, бросились прочь. У Дюрока из раны на шее текла кровь, окрашивая серый ментик, но малый, не помня себя, ринулся вперед, и, когда мы ворвались в комнату, где впервые встретились с хозяином Черного замка, я только из-за его спины увидел, что там происходит.

Барон стоял посреди комнаты, его спутанная грива встала дыбом, как у разъяренного льва. Я уже говорил, что это был человек огромного роста, очень широкий в плечах, и, когда я увидел его пылающее от ярости лицо и вытянутую вперед саблю, у меня мелькнула мысль, что, несмотря на всю его подлость, из него вышел бы отличный гренадер. Молодая дама, съежившись от страха, забилась в угол. Рубец на ее белой руке и хлыст, валявшийся на полу, говорили о том, что мы вырвались из ловушки чуть позднее, чем следовало, и не успели защитить ее от этого зверя. Он зарычал, как волк, и мгновенно бросился на нас, рубя и колотя саблей плашмя, сопровождая проклятиями каждый выпад.

Комната, как я уже говорил, была слишком тесна для фехтования. Мой юный спутник оказался впереди меня в узком проходе между столом и стеной, и я мог только наблюдать, не имея возможности помочь ему. Малый умел обращаться с клинком и был свиреп и увертлив, как дикая кошка, но в этом тесном пространстве преимущество было на стороне грузного гиганта. Кроме того, он был превосходным фехтовальщиком. Он делал выпады и отражал удары с быстротой молнии. Дважды он задел плечо Дюрока, и, когда юноша упал от толчка, он занес над ним саблю, чтобы прикончить, не дав ему подняться на ноги. Я, однако, опередил его, и удар пришелся по эфесу моей сабли.

— Прошу прощения, — сказал я, — вам все же придется иметь дело с Этьеном Жераром.

Барон отпрянул и прислонился к обитой гобеленом стене, дыша хрипло и часто, — сказывался его нечистый образ жизни.

— Отдышитесь, — сказал я. — Я подожду, пока вы придете в себя.

— У вас нет причин враждовать со мной, — задыхаясь, произнес барон.

— У меня к вам есть счетик, — ответил я, — за то, что вы заперли меня в кладовой. А если этого мало, то вот еще одна причина — рука этой дамы.

— Ну так защищайтесь! — взревел он и бросился на меня, как безумный. С минуту я видел только сверкающие голубые глазки и сверкающий конец окровавленной сабли, который наносил мне царапины то справа, то слева, но целился неизменно в горло и грудь. Я не знал, что в Париже во времена революции были такие замечательные фехтовальщики. Каких со мной не было приключений, но я вряд ли встретил и шесть человек, которые бы так искусно владели оружием. Но барон понимал, что со мной ему не справиться. Он прочел свой смертный приговор в моих глазах — я видел это по нему. Краска схлынула с его лица, дыхание стало чаще и тяжелее. Все-таки он не сложил оружия, даже когда получил смертельный удар, и умер, стараясь достать меня саблей, с грязным ругательством на губах и запекшейся на оранжевой бороде кровью. Я, тот, кто вам рассказывает это, видел много сражений, и моя старая память не удержала все их названия, но мои глаза не видели более страшного зрелища, чем эта оранжевая борода с багровым пятном посредине, которое оставил мой клинок.

Едва только его грузное тело рухнуло на пол, как женщина в углу вскочила на ноги, захлопала в ладоши и закричала от радости. Мне, признаться, было неприятно видеть, что женщина так радуется кровавому убийству, я не подумал о том, сколько же она натерпелась, если могла позабыть женскую мягкость. Я уже хотел было приказать, чтобы она замолчала, но вдруг странный, удушливый дым забил мне ноздри, и фигуры на драпировках осветились желтым светом.

— Дюрок, Дюрок! — крикнул я, теребя его за плечо. — Замок горит!

Израненный юноша лежал на полу без чувств. Я выбежал в зал, чтобы определить, где возник пожар. Оказалось, что от нашего взрыва загорелось сухое дерево дверных наличников. В кладовой уже пылали ящики. Я заглянул туда, и во мне застыла кровь при виде пороховых бочек в соседнем помещении и кучки пороха на полу. Еще несколько минут или даже секунд — и огонь подберется к ним. Вот эти самые глаза, друзья мои, до самой смерти будут видеть перед собой ползущие змейки огня и черную кучу пороха.

Я плохо помню, что было дальше. Смутно припоминаю, как я бросился в комнату смерти, как схватил Дюрока за безжизненную руку, женщина схватила его за другую, и мы бросились вон. Выбежали из ворот и устремились по снежной дороге к опушке леса. Едва мы добежали до первых деревьев, как я услышал позади грохот и, оглянувшись, увидел столб огня, взвившийся в зимнее небо. Еще
секунда — и раздался второй взрыв, еще более громкий, чем первый. Ели, звезды — все завертелось у меня в глазах, и я упал без чувств рядом с своим товарищем.


Лишь через несколько недель я пришел в себя в аренсдорфской почтовой конторе, и прошло еще немало времени, прежде чем мне рассказали о том, что произошло. И рассказал не кто иной, как Дюрок, уже оправившийся и вернувшийся в строй; сидя у моей постели, он поведал о том, как кусок балки стукнул меня по голове и как я почти замертво упал на землю. От него же я узнал, что молодая полька помчалась в Аренсдорф, подняла на ноги гусар и привела их как раз вовремя, чтобы спасти нас от казачьих пик — казаков вызвал тот самый чернобородый секретарь, который так быстро скакал на лошади по снегу. Что касается молодой дамы, которая дважды спасла нам жизнь, то я не мог ничего толком узнать о ней от Дюрока, но через два года, когда я после Ваграмской кампании случайно встретил его в Париже, меня нисколько не удивило, что его молодая жена была мне знакома и что по странной прихоти судьбы он приобрел право — и, если бы захотел, мог им пользоваться — носить имя и титул барона Штраубенталя и, следовательно, был владельцем обугленных развалин Черного замка.

II. Как бригадир перебил братьев из Аяччо

Когда императору требовалось доверенное лицо для услуг, он оказывал мне честь, вспоминая имя Этьена Жерара, хотя это имя частенько выпадало у него из памяти при распределении наград. Но все же я в двадцать восемь лет был полковником, а в тридцать один год — бригадиром, так что у меня нет причин обижаться на него. Если б война продлилась еще два-три года, я наверняка бы получил маршальский жезл, а там уже всего один шаг до трона. Сменил же Мюрат гусарский кивер на корону, отчего же другому отважному кавалеристу не сделать того же? Но все эти мечты разбило в прах Ватерлоо, и, хотя мне не удалось вписать свое имя в историю, все-таки оно достаточно известно всем, кто сражался в великих войнах империи.

Сегодня я расскажу вам об одном весьма любопытном деле, с которого и началось мое быстрое продвижение по службе и которое связало меня с императором тайными узами.

Но сначала я хочу кое о чем вас предупредить. Слушая мои рассказы, вы должны помнить, что перед вами человек, который видел историю, так сказать, изнутри. Я рассказываю о том, что видел своими глазами и слышал своими ушами, так что вы не пытайтесь возражать мне, ссылаясь на какого-нибудь ученого или там писателя, написавших исторические исследования или мемуары. Есть много такого, чего не знают, эти люди и никогда не узнает мир. Я бы мог порассказать поразительнейшие вещи, но только это было бы, с моей стороны, нескромно. То, что вы сегодня от меня услышите, я держал в тайне, пока был жив император, потому что дал ему слово молчать, но теперь, думается, никому не будет вреда от того, что я расскажу о той выдающейся роли, которую мне пришлось тогда сыграть.


Надо вам сказать, что во время Тильзитского мира я был самым обыкновенным лейтенантом Десятого гусарского полка, небогатым и незнатным. Правда, наружность и отвага располагали ко мне людей, и я уже заслужил славу одного из лучших фехтовальщиков в армии, но среди сонмища храбрецов, окружавших императора, это считалось недостаточным, чтобы обеспечить быстрое продвижение по службе. Тем не менее я был уверен, что придет и мой день, хотя мне и не снилось, что это будет так скоро.

В 1807 году, когда император вернулся в Париж после заключения мира, он проводил много времени с императрицей в Фонтенбло. Он находился тогда на самой вершине своей славы. Проведя одну за другой три кампании, он усмирил Австрию, сокрушил Пруссию и заставил русских радоваться, что они добрались до правого берега Немана. Старый бульдог по ту сторону Ла-Манша еще рычал, но не мог уйти далеко от своей конуры. Если бы нам удалось установить в то время постоянный мир, Франция была бы сильнее всех других государств на свете со времен Римской империи, так говорили умные люди; я-то в те дни думал совсем о других вещах. Женщины обрадовались возвращению армии после столь долгого отсутствия, и уж, поверьте, я сполна получил свою долю милостей. Судите сами, как меня баловали в те времена, если даже сейчас, когда мне стукнуло шестьдесят… впрочем, зачем распространяться о том, что и так хорошо известно?

Наш гусарский полк квартировал в Фонтенбло вместе с конными егерями гвардии. Фонтенбло, как вам известно, маленький городок, затерявшийся среди густых лесов, и как-то диковинно было видеть в нем толпы разных великих князей, и курфюрстов, и принцев, которые осаждали императора, как собачонки — хозяина в надежде, что им перепадет кость. На улице чаще слышался немецкий говор, чем французский, ибо те, кто помогал нам в последней войне, явились выпрашивать награды, а те, которые сражались против нас, приехали, чтобы замолить грехи и отвести от себя кару.

А наш маленький человечек с бледным лицом и холодными серыми глазами каждое утро ездил на охоту, молчаливый и задумчивый, и все остальные тянулись за ним хвостом, надеясь, что он бросит им хоть слово. А потом, если на него находил такой стих, он кидал сотню квадратных миль одному или отнимал столько же у другого, окружал одно королевство рекой или огораживал другое цепью гор. Вот таким манером он вершил дела, этот маленький артиллерист, которого мы своими саблями и штыками вознесли на такую высоту. Он всегда был с нами очень учтив — он знал, кому он обязан силой. Мы тоже знали и всячески показывали это своим поведением. Мы, конечно, признавали, что он лучший полководец в мире, но при этом помнили, что ведет он лучших в мире солдат.

Так вот, сижу я однажды дома и играю в карты с Моратом из конно-егерского, как вдруг открывается дверь и входит Лассаль, наш полковник. Вы помните, какой это был красавчик и щеголь, и небесно-голубой мундир Десятого полка шел ему необыкновенно. Клянусь честью, мы, молодые солдаты, были так им покорены, что хотелось нам того или нет, но все мы ругались, чертыхались, пили и играли в кости, лишь бы походить на нашего полковника! Мы как-то не думали о том, что не из-за выпивок и игры в кости император собирался назначить его командующим легкой кавалерией, а потому, что во всей армии у него был самый верный глаз, когда дело касалось определения характера позиции или силы вражеской колонны, и он мог лучше всех судить, когда можно прорвать пехоту или где обнажена артиллерия. По молодости лет мы всего этого не понимали, и фабрили усы, бряцали шпорами и стирали наконечники сабельных ножен, волоча их по булыжным мостовым в надежде, что все мы станем Лассалями. Когда он, гремя шпорами и саблей, вошел в мою квартиру, мы с Моратом вскочили на ноги.

— Малыш, — сказал он, похлопав меня по плечу, — тебя желает видеть император сегодня в четыре часа.

От этих слов комната пошла ходуном перед моими глазами, и мне пришлось ухватиться за край ломберного стола.

— Что?! — воскликнул я. — Император?

— Именно, — сказал он, улыбаясь моему изумлению.

— Но ведь император не знает о моем существовании, полковник, — возразил я. — Как он может послать за мной?

— Это меня тоже удивляет, — ответил Лассаль, покручивая ус. — Если ему понадобился храбрый рубака, зачем снисходить до одного из моих лейтенантов, когда у него есть полковники? Однако, — добавил он, еще раз хлопнув меня по плечу со свойственной ему веселой простотой, — у каждого в жизни есть свой счастливый случай. У меня уже был, иначе я бы не стал командиром Десятого гусарского. Вперед, мой мальчик, и пусть это будет первым шагом к тому, чтобы сменить кивер на треуголку!

Было два часа, и он ушел, пообещав зайти попозже и проводить меня во дворец. Клянусь честью, не знаю, как я протянул это время! Какие только догадки не приходили мне в голову, зачем я понадобился императору! Я шагал взад и вперед по своей тесной комнатушке, горя от нетерпения. Иногда мне думалось, что он, вероятно, слыхал о пушках, которые мы захватили при Аустерлице; но ведь многие захватывали пушки при Аустерлице, и с тех пор прошло уже два года. Или, может, он хочет наградить меня за историю с адъютантом русского императора. Но тут я похолодел: а что, если он послал за мной, чтобы задать мне взбучку? К некоторым дуэлям он мог отнестись неблагосклонно, а в Париже со времени мира было два-три славных дельца.

Но нет! Я вспомнил слова Лассаля. «Если ему понадобился храбрый рубака…» — сказал он.

Очевидно, мой полковник чуял, чем дело пахнет. Должно быть, он знал, что меня ждет какое-то лестное поручение, иначе у него не хватило бы жестокости поздравлять меня. Сердце мое запрыгало от радости; я сел за письмо к матушке и написал ей, что в эту самую минуту меня ждет император, чтобы посоветоваться со мной об одном важном деле. И я улыбнулся: ведь это событие, казавшееся мне чудом, для моей матушки послужит еще одним доказательством того, что у императора есть здравый смысл.

В половине четвертого я услышал лязгающий стук сабли о деревянные ступеньки моей лестницы. Это был Лассаль, а вместе с ним пришел какой-то хромой господин в строгой черной одежде с нарядным кружевным воротником и манжетами. Мы, военные, редко встречаемся со штатскими, но, клянусь богом, этот был не из тех, на кого можно не обращать внимания. Как только я увидел эти мигающие глаза, комичный вздернутый нос и прямой, резко очерченный рот, я понял, что стою перед единственным человеком во Франции, с котором считается сам император.

— Мсье де Талейран, это мсье Этьен Жерар, — сказал Лассаль.

Я отдал честь, и государственный муж окинул меня от плюмажа на кивере до колесиков моих шпор взглядом, царапнувшим меня, как острие рапиры.

— Вы уже объяснили лейтенанту, зачем его вызывает император? — спросил он резким, скрипучим голосом.

Эти двое представляли собою такой контраст, что я невольно переводил взгляд с одного на другого — черный, хитрый политик и рослый небесно-голубой гусар, который одной рукой упирался в бедро, другую положил на эфес сабли. Каждый сел на стул — Талейран бесшумно, Лассаль — со стуком и звоном, как боевой конь на скаку.

— Дело вот в чем, юноша, — сказал он со своей обычной грубоватостью. — Нынче утром я был у императора в его личном кабинете, когда ему принесли письмо. Он вскрыл его и вдруг так вздрогнул, что письмо полетело на пол. Я поднял его и передал императору, но он застывшим взглядом уставился в стену, словно увидел привидение. «Fratelli dell` Ajaccio»[1], — пробормотал он, и снова: «Fratelli dell` Ajaccio». Итальянский я знаю ровно настолько, насколько можно выучиться за две кампании, поэтому я ничего не понял. Мне показалось, что он лишился рассудка; вы тоже так подумали бы, мсье Талейран, если бы видели его глаза. Прочтя письмо, он не меньше получаса сидел, не шевелясь.

— А вы? — спросил Талейран.

— А я стоял, не зная, что делать. Наконец он, по-видимому, пришел в себя.

— Я полагаю, Лассаль, — сказал он, — что в вашем полку есть отважные молодые офицеры!

— Безусловно, ваше величество, — ответил я.

— Если бы вам понадобился такой, на которого можно положиться в важном деле, но который не стал бы зазнаваться, — вы понимаете меня, Лассаль, — то кого бы вы выбрали?

Я понял, что ему нужно доверенное лицо, которое не слишком совало бы нос в его дела.

— Есть у меня один такой, — сказал я, — сплошные шпоры и усы и ни одной мысли, кроме как о женщинах и лошадях.

— Такой мне и нужен, — сказал Наполеон. — Приведите его сюда ко мне в четыре часа. Так что, юноша, я отправился прямо к вам и думаю, что вы не посрамите чести Десятого гусарского.

Я, конечно, был безмерно польщен, узнав, какие причины заставили моего полковника выбрать именно меня, и это, должно быть, отразилось на моем лице, потому что он громко захохотал, и даже Талейран издал короткий смешок.

— Один совет, прежде чем вы пойдете к императору, мсье Жерар, — сказал он. — Вы пускаетесь в плаванье по бурным водам, и, быть может, вам попадется худший лоцман, чем я. Мы не имеем никакого представления о том, что это за дело, а если говорить откровенно, нам, несущим на своих плечах ответственность за судьбу Франции, чрезвычайно важно быть в курсе всех событий. Вы понимаете меня, мсье Жерар?

Честно говоря, я и понятия не имел, куда от метит, но поклонился и сделал вид, будто мне все ясно.

— Действуйте очень осторожно и никому ничего не говорите, — сказал Талейран. — Ни я, ни полковник Лассаль не станем показываться с вами на людях, мы будем ждать вас здесь, и, когда вы расскажете, о чем вы говорили с императором, мы посоветуем вам, что делать. А сейчас вам пора идти, император не прощает неаккуратности.

Я отправился во дворец пешком — до него была какая-нибудь сотня шагов. Меня провели в приемную, где среди толпы ожидающих суетился Дюрок в великолепном малиновом с золотом мундире. Я слышал, как он шепнул мсье де Коленкуру, что половина присутствующих — немецкие герцоги, которые надеются, что их сделают королями, а другая половина — немецкие герцоги, которые боятся, что их сделают нищими. Услышав мое имя, Дюрок тотчас же провел меня в кабинет, и я предстал перед императором.

Я, конечно, видел его в походах сотни раз, но никогда не стоял лицом к лицу с ним. Ручаюсь, если бы вам случилось встретить его, не зная, кто он такой, вы бы увидели просто бледного, приземистого человечка с высоким лбом и хорошо развитыми икрами, в коротких узких штанах из белого кашемира и белых чулках, выгодно подчеркивающих форму его ног. Но, даже не зная его, вы были бы поражены его особенным взглядом, который бывал таким суровым, что мог повергнуть в трепет даже гренадера. Говорят, будто сам Ожеро, человек, не знавший, что такое страх, робел под взглядом Наполеона еще в те времена, когда император был безвестным солдатом. На меня он, впрочем, взглянул довольно милостиво и знаком велел мне остановиться у двери. Де Меневаль писал что-то под его диктовку, после каждой фразы вскидывая на него преданные, как у верного пса, глаза.

— Довольно, Меневаль. Можете идти, — отрывисто произнес император. Секретарь вышел, а он, заложив руки за спину, подошел и молча оглядел меня с головы до ног. Этот маленький человек любил окружать себя рослыми красавцами, и думаю, что моя наружность ему понравилась. Я поднял руку, отдавая честь, другую же руку держал на эфесе сабли и глядел прямо перед собой, как положено солдату.

— Итак, мсье Жерар, — сказал он наконец, постучав указательным пальцем по брандебуру из золотого шнура на моем ментике, — мне известно, что вы достойнейший молодой офицер. Ваш полковник отзывается о вас превосходно.

Я пытался найти какой-нибудь блистательный ответ, но как на грех ничего мне не приходило на ум, кроме слов Лассаля о том, что я сплошные усы да шпоры, и в конце концов я промолчал. Должно быть, эта борьба отражалась на моем лице, так как император не сводил с меня пристального взгляда и, не дождавшись ответа, не выразил никакого недовольства.

— По-видимому, вы именно тот, кто мне нужен, — сказал он. — Меня со всех сторон окружают умные храбрецы. Но храбрец, который к тому же… — Он не докончил, а я так и не понял, что он хотел сказать. Пришлось ограничиться заверением, что он может располагать мною до самой моей смерти.

— Насколько мне известно, вы хорошо владеете саблей, — сказал он.

— Сносно, ваше величество.

— Ваш полк выбрал вас для состязания с лучшим фехтовальщиком шамбарантских гусар?

Оказывается, он был наслышан о моих подвигах! Что ж, это меня нисколько не огорчило.

— Да, мои товарищи оказали мне эту честь, ваше величество, — ответил я.

— И, чтобы поупражняться, вы за неделю до дуэли оскорбили одного за другим шестерых мастеров фехтования?

— Мне было дано разрешение отлучиться из полка семь раз за столько же дней, ваше величество.

— И вы не получили ни царапины?

— Мастер фехтования Двадцать третьего полка задел мне левый локоть, ваше величество.

— Прекратите эти детские забавы, мсье! — крикнул он, внезапно охваченный холодной яростью, в которой он бывал страшен. — Вы вообразили, что я даю эти звания моим ветеранам для того, чтобы вы могли отрабатывать на них свои четвертые и третьи позиции? Хорошо же я буду выглядеть перед Европой, если мои солдаты станут обращать свои клинки друг против друга! Если я еще раз услышу, что вы дрались на дуэли, я раздавлю вас вот этими пальцами!

Перед глазами моими замелькала белая, пухлая рука, грозный рык срывался на свистящее шипенье. Честное слово, по коже у меня поползли мурашки. Сейчас я охотно поменялся бы местами с солдатом, что первый идет в атаку по самому крутому и узкому ущелью. Император повернулся к столу, выпил чашку кофе, и, когда он снова обратился ко мне, от страшной бури не осталось и следа, и я увидел эту странную улыбку, которая появлялась только на губах, но не в глазах.

— Я нуждаюсь в ваших услугах, мсье Жерар, — сказал он. — Вероятно, для меня будет безопаснее, если рядом будет человек, хорошо владеющий саблей, и по некоторым причинам я выбрал вас. Но прежде всего вы дадите мне слово держать все это в тайне. Пока я жив, ни одна живая душа, кроме нас с вами, не должна знать, о чем мы сегодня говорили.

Я подумал о Талейране и Лассале, но дал слово молчать.

— Затем, я не нуждаюсь ни в вашем мнении, ни в ваших умозаключениях; вы должны делать только то, что вам велят.

Я поклонился.

— Мне нужна ваша сабля, а не ваша голова. Думать буду я сам. Вы поняли?

— Да, ваше величество.

— Вы знаете Канцлерскую рощу в лесу Фонтенбло?

Я кивнул.

— Знаете высокую раздвоенную сосну, у которой во вторник собирали охотничьих собак?

Если б ему было известно, что под этой сосной я трижды в неделю встречаюсь с одной девицей, он не стал бы меня спрашивать. Я ничего не ответил и опять только кивнул.

— Прекрасно. Ждите меня там сегодня в десять часов вечера.

Я уже перестал удивляться чему бы то ни было. Если бы он предложил мне сесть вместо него на императорский трон, я бы только склонил свой кивер.

— Потом мы вместе пойдем в лес, — продолжал император. — Пусть при вас будет только сабля, пистолетов не надо. Не обращайтесь ко мне, и я с вами тоже не буду разговаривать. Мы будем идти молча. Вы поняли?

— Понял, ваше величество.

— Немного погодя под известным мне деревом мы увидим человека, скорее даже двоих. Мы подойдем к ним вместе. Если я сделаю вам знак защищать меня, вы обнажите вашу саблю. Но если я начну разговаривать с этими людьми, вы должны ждать и наблюдать за происходящим. Коль скоро вам придется драться, то пусть даже их будет двое, ни один не должен уйти живым. Я буду вам помогать.

— Ваше величество! — воскликнул я. — Я не сомневаюсь, что моя сабля справится и с двумя, но не лучше ли мне прихватить с собой товарища, чтобы вам не пришлось драться самому?

— Чепуха, — сказал он, — Я был солдатом до того, как стал императором. Неужели вы думаете, что только гусары владеют саблей, а артиллеристы нет? Но я ведь приказал вам не возражать. Вы будете делать только то, что я вам скажу. Если придется обнажить сабли, никто из этих людей не должен уйти живым.

— Не уйдут, ваше величество, — сказал я.

— Прекрасно. Больше распоряжений не будет. Можете идти.

Я повернулся к двери, но вдруг меня осенила одна мысль. Я опять обернулся.

— Ваше величество, я думаю вот что… — начал я.

Он бросился ко мне, разъяренный, как дикий зверь. Мне казалось, что он меня ударит.

— Вы думаете! — закричал он. — Вы! Вы воображаете, что я выбрал вас потому, что вы умеете думать? Посмейте-ка сказать мне это еще раз! Вы единственный человек, который… впрочем, довольно! Ждите меня у сосны в десять часов!

Клянусь честью, я не помню, как выбрался из кабинета. Когда подо мной добрый скакун и сабля моя звякает о стремя, — тогда я силен. И всему, что касается фуража — сена или овса, ржи и ячменя — и командования эскадронами на марше, я могу поучить кого угодно. Но когда я встречаюсь с каким-нибудь камергером, маршалом или самим императором и вижу, что все говорят обиняком, вместо того чтобы выложить все начистоту, — тут я чувствую себя как кавалерийская лошадь, запряженная в дамскую коляску. От всякого жеманства и притворства меня просто мутит. Я научился благородным манерам, но не манерам придворного. Поэтому я не чаял, как вырваться на свежий воздух, и побежал к себе домой, как школьник, улепетывающий от строгого учителя.

Но едва я распахнул дверь, как глазам моим представилась пара длинных небесно-голубых ног в гусарских сапогах и пара коротких и черных, в панталонах до колен и башмаках с пряжками. Обе пары ног бросились мне навстречу.

— Ну что? Что вы узнали? — воскликнули оба моих гостя.

— Ничего, — ответил я.

— Император вас не принял?

— Принял; мы с ним виделись.

— И что он вам сказал?

— Мсье Талейран, — ответил я, — к моему глубокому сожалению, я ничего не могу вам рассказать. Я дал слово императору.

— Полно, полно, дорогой мой юноша, — сказал он, подходя ко мне боком, точь-в-точь как кошка, которая хочет потереться о ваши ноги. — Все останется между друзьями и дальше этих стен не пойдет. Кроме того, беря с вас слово, император, конечно, не имел в виду меня.

— До дворца всего минута ходу, мсье Талейран, — ответил я. — Я попрошу вас сделать несколько шагов, если это вас не затруднит, и принести сюда письменное свидетельство императора, что, беря с меня слово, он не имел в виду вас. И тогда я буду счастлив передать вам наш разговор слово в слово.

Он ощерился на меня, как старая лисица.

— Кажется, мсье Жерар немножко возомнил о себе, — сказал он. — Мсье Жерар слишком молод, чтобы понимать истинное соотношение вещей. Став постарше, он, вероятно, поймет, что со стороны младшего кавалерийского офицера неблагоразумно быть столь несговорчивым.

Я не знал, что ответить, но тут Лассаль вступился за меня со своей обычной прямотой.

— Малый совершенно прав, — заявил он. — Знай я, что он связан словом, я бы и не подумал расспрашивать его. Вы отлично знаете, мсье де Талейран, что если бы он вам все рассказал, вы посмеялись бы над ним в душе, а потом подумали бы о нем не больше, чем я о пустой бутылке из-под бургундского. Что до меня, то даю слово: если я узнаю, что он выдал тайну императора, в Десятом полку для него не будет больше места, и мы лишимся нашего лучшего фехтовальщика.

Но государственный муж, видя, что полковник на моей стороне, обозлился еще больше.

— Я слыхал, полковник де Лассаль, — сказал он с ледяной надменностью, — что ваши суждения о легкой кавалерии ценятся очень высоко. Если мне понадобятся сведения об этом роде войск, я не премину обратиться к вам. Но сейчас дело касается дипломатии, и, надеюсь, вы разрешите мне иметь свое мнение по этому вопросу. Покуда благополучие Франции и личная безопасность императора вверены главным образом моему попечению, я буду использовать все средства, чтобы обеспечить и то и другое, невзирая даже на прихоти императора. Имею честь откланяться, полковник де Лассаль.

Бросив в мою сторону весьма недружелюбный взгляд, он повернулся на каблуке и мелкими бесшумными шажками быстро вышел из комнаты.

По лицу Лассаля я понял, что ему не улыбается перспектива вражды с могущественным министром. У него сорвалось крепкое словцо; затем, схватив кивер и поддерживая рукой саблю, он с грохотом сбежал по лестнице. Выглянув в окно, я увидел, что две фигуры — высокая голубая и прихрамывающая черная — шагают по улице рядом. Вид у Талейрана был замороженный, а Лассаль размахивал руками и что-то говорил, — очевидно, пытался помириться.

Император велел мне не думать, и я старался выполнить его приказ. Я взял карты, которые Морат оставил на столе, и стал играть в экарте за двоих. Но я никак не мог вспомнить, какая масть была козырной, и, отчаявшись, швырнул карты под стол. Затем я вытащил саблю и поупражнялся в колющих ударах, пока не устал, но ничего не помогало! Мысль моя работала, несмотря на все старания. В десять часов я должен встретиться с императором в лесу. Из всех невероятных событий, какие случаются на свете, только это не могло бы мне прийти в голову нынче утром, когда я вставал с кровати. Но ответственность — какая страшная ответственность легла на мои плечи! И разделить ее со мной некому. Думая об этом, я весь холодел. Сколько раз я глядел в глаза смерти на полях сражений, но только сейчас узнал, что такое настоящий страх. Но затем я рассудил, что мне ничего не остается делать, как показать себя отважным и достойным солдатом, а пуще всего — строжайше повиноваться полученным приказам. И если все сойдет благополучно, это будет начало блестящей карьеры. Так, переходя от страха к надеждам, я кое-как протянул этот долгий-предолгий вечер, пока не пробил назначенный час.

Я надел шинель — ведь неизвестно, сколько времени мне придется провести ночью в лесу, — а сверху опоясался саблей. Стащив гусарские сапоги, я надел башмаки и гетры, чтобы легче был шаг. Затем я осторожно вышел из дома и направился в лес, чувствуя огромное облегчение, — мне всегда становится лучше, когда проходит необходимость размышлять и наступает время действовать.

Я прошел мимо казарм гвардейских егерей, мимо маленьких кафе, битком набитых военными. Среди множества пехотинцев в темном и офицеров личного императорского конвоя в светло-зеленом я, проходя мимо, видел лазоревые с золотом мундиры моих однополчан. Гусары беззаботно потягивали вино и дымили сигарами, даже не подозревая о том, что предстояло их товарищу. Один из них, командир моего эскадрона, разглядел меня в свете, падавшем из окна, и, громко зовя меня, выбежал на улицу. Я прибавил шагу, делая вид, что не слышу, и он, обругав меня за глухоту, вернулся допивать бутылку.

Попасть в Фонтенбло — дело нетрудное. Отдельные деревья пробрались на улицы городка, как стрелки, идущие впереди колонны. Я свернул на тропку, которая вела на опушку леса, и быстро зашагал к старой сосне. Я уже намекал, что это место мне было знакомо благодаря особым причинам, и благодарил судьбу за то, что в эту ночь меня не поджидала там Леони. Бедная малютка, наверное, умерла бы от страха, увидев перед собой императора. А он мог обойтись с ней слишком сурово или — хуже того! — чересчур ласково.

Над лесом светил полумесяц, и, подходя к условленному месту, я увидел, что меня уже ждут. Под сосной, заложив руки за спину и уткнув подбородок в грудь, взад и вперед расхаживал император. На нем было длинное серое пальто с накинутым на голову капюшоном. Я видел его в этом одеянии во время нашей зимней кампании в Польше; говорили, будто он носил его потому, что капюшон служил прекрасной маскировкой. И в походах и в Париже император очень любил бродить по ночам и подслушивать разговоры в кабачках или у костров. Но его фигура, его манера держать голову и руки были настолько знакомы всем, что его немедленно узнавали, и люди принимались говорить то, что, как они полагали, ему было приятно услышать.

Первой моей мыслью было, что он рассердится на меня за то, что я заставил его ждать, но, когда я подошел, большие часы на церковной башне Фонтенбло пробили десять. Стало быть, я не опоздал, а он пришел слишком рано. Вспомнив его приказ не вступать в разговор, я остановился в четырех шагах, щелкнул шпорами, опустил саблю, которую я придерживал рукой, и отдал честь. Он взглянул на меня и без единого слова повернулся и медленно пошел по лесу; я последовал за ним, держась на том же расстоянии. Раз-другой он опасливо поглядел направо и налево, словно боясь, что кто-то следит за нами. Я тоже осматривался, но даже с моим острым зрением невозможно было разглядеть что-либо, кроме неровных пятен лунного света среди густой, черной тени под деревьями. Слух у меня такой же острый, как и зрение, и раза два мне показалось, что где-то треснул сучок, — но вы сами знаете, сколько звуков ночью в лесу и как трудно определить, откуда они слышатся.

Так мы прошагали больше мили, и я догадался, куда мы направляемся, задолго до того, как мы дошли до цели. Посреди одной из лесных полян стоял громадный расщепленный ствол — остаток когда-то росшего здесь гигантского дерева. Он был известен под именем Аббатова бука, о нем ходило столько всяких страшных историй, что я знаю немало храбрых солдат, которые побоялись бы стоять возле него на часах. Но я, конечно, не верил вздорным россказням, как, очевидно, и император; мы пересекли поляну и направились прямо к старому стволу. Подойдя поближе, я увидел под ним две ожидавшие нас фигуры.

Я заметил их, хотя они стояли чуть позади ствола, словно стараясь не выдать своего присутствия, но когда мы приблизились, они вышли из тени и двинулись нам навстречу. Император оглянулся на меня и чуть замедлил шаг; теперь я был уже на расстоянии вытянутой руки от него. Само собой, саблю я передвинул вперед и успел хорошо рассмотреть подходивших к нам людей.

Один из них был высок — я бы даже сказал, на редкость высок, — другой был ниже среднего роста и шел проворным, уверенным шагом. Оба были в черных мантиях, одетых на манер плащей мюратовских драгун. На обоих были плоские черные шляпы, какие я потом видел в Испании; поля затеняли их лица, хотя мне было видно, как из-под них сверкали глаза. Луна светила им в спину, их длинные черные тени тянулись впереди — словом, точь-в-точь призраки, которые могут привидеться ночью возле Аббатова бука. Они бесшумно скользили, приближаясь к нам, и лунных свет рисовал длинные белые ромбы между ногами идущих и ногами их теней.

Император остановился; два незнакомца тоже остановились в нескольких шагах. Я подошел к императору и стал рядом с ним; так мы стояли лицом к лицу, не произнося ни слова. Я глядел больше на высокого — он был чуточку ближе ко мне, и от меня не укрылось, что он взвинчен до предела. Он трясся всем своим тощим телом и дышал часто и неглубоко, как загнанная собака. Вдруг второй коротко свистнул. Высокий согнул спину и колени, как пловец перед прыжком в виду, но прежде, чем он успел двинуться, я, обнажив саблю, одним прыжком очутился перед ним. В то же мгновенье низенький ринулся на императора и вонзил ему в сердце кинжал.

Боже, что за ужасная минута! Просто чудо, что я сам не упал замертво. Будто во сне, я увидел, как судорожно дернулось и закружилось серое пальто и в лунном свете между лопаток высунулось на три дюйма кровавое лезвие кинжала. С предсмертным хрипом император рухнул на траву, а убийца, оставив кинжал в теле своей жертвы, вскинул руки к небу и издал радостный вопль. А я — я воткнул саблю ему в диафрагму с такой яростной силой, что от толчка рукоятки в грудную кость он отлетел на шесть шагов и там упал, оставив в моих руках дымящийся клинок. Я быстро обернулся к другому, охваченный такой жаждой крови, какой я никогда не испытывал и не испытаю, в ту же секунду перед глазами моими блеснул кинжал, холодное лезвие скользнуло мимо моей шеи, и рука негодяя с размаху уперлось мне в плечо. Я занес над ним саблю, но он отпрянул в сторону и мгновенно пустился бежать со всех ног, скачками, как олень, пересекая залитую лунным светом поляну.

Но ему, конечно, от меня не уйти. Я на секунду остановился над телом императора и тронул холодную руку. Я знал, что кинжал убийцы сделал свое дело. Несмотря на свою молодость, я достаточно навидался на войне и понимал, что удар был смертелен.

— Ваше величество! Ваше величество! — в отчаянии окликал его я. В ответ ни звука, ни малейшего движения, только темное пятно расплывалось по земле, залитой лунным светом. Как безумный, я вскочил на ноги, сбросил шинель и изо всех сил помчался вдогонку за вторым убийцей.

Я благословлял себя за то, что додумался вместо сапог надеть башмаки с гетрами! И как хорошо, что меня осенило сбросить шинель! Этому негодяю не удалось выпутаться из своей мантии, или же он так перетрусил, что ему не пришло в голову ее снять. Поэтому у меня с самого начала было преимущество перед ним. Он, наверное, был не в своем уме — он даже не пытался скрыться в тени под деревьями, а перебегал от поляны к поляне, пока не достиг вересковой пустоши, которая выводит к большой фонтенблоской каменоломне. Тут он был передо мной весь, как на ладони, и я знал, что ему от меня не уйти. Правда, он бежал неплохо — бежал, как бежит трус, спасая свою шкуру. А я бежал, как Судьба, неотступно следующая за человеком по пятам. Ярд за ярдом сокращалось расстояние между мною и им. Он спотыкался и пошатывался. Я слышал его хриплое, надсадное дыхание. И вдруг путь его пересекла зияющая пропасть каменоломни. Оглянувшись на меня через плечо, он испустил крик отчаяния. Через мгновенье он исчез из виду.

Понимаете — исчез совершенно. Я подбежал к обрыву и заглянул в темную пропасть. Неужели он бросился вниз? Я решил было, что так оно и есть, но вдруг снизу донеслись тихие прерывистые звуки. Это слышалось его дыхание, и я догадался, где он.

С краю каменоломни, на небольшом выступе под обрывом, стоял дощатый сарайчик, где рабочие хранили свои инструменты. Убийца, конечно, юркнул туда. Он, безмозглая тварь, должно быть, думал, что в темноте я не рискну последовать за ним. Плохо же он знал Этьена Жерара! Одним прыжком я очутился на выступе; еще прыжок — и я ворвался в дверь, услышал в углу дыхание убийцы и навалился на него сверху.

Он боролся, как дикая кошка, но где ему было одолеть меня этим коротким кинжалом! Кажется, я проткнул его насквозь первым же неистовым ударом, ибо хоть он и продолжал орудовать кинжалом, но рука его слабела все больше, и наконец кинжал со звоном упал на пол. Убедившись, что он мертв, я поднялся и вышел на освещенную луной площадку. Я вскарабкался наверх и пошел через пустошь, чувствуя, что вот-вот сойду с ума.

Слыша, как кровь звенит у меня в ушах, сжимая в руке обнаженную саблю, я бесцельно шагал по вересковой пустоши, пока не поднял голову и не увидел, что нахожусь на поляне возле Аббатова бука и вдали темнеет суковатый ствол, с которым теперь, наверное, навсегда будет связана самая страшная минута в моей жизни. Я сел на поваленное дерево, положив на колени саблю, обхватил голову руками и пытался осмыслить, что же произошло и что сулит мне грядущее…

Император доверил мне свою жизнь. Император убит. Эти две мысли стучали у меня в мозгу, пока не вытеснили собою все остальные. Он пришел сюда вместе со мной, и он мертв. Я сделал все, что он приказал мне при жизни. Я отомстил за него, когда он умер. Но что из того? Все будут считать, что виноват во всем я. Быть может, меня даже сочтут убийцей. Что я могу доказать? Где мои свидетели? Разве я не мог быть сообщником убийц? Да, да, я обесчещен навеки — я стану самым отверженным, самым презренным человеком во Франции. Конец моим честолюбивым мечтам о военной карьере, конец всем надеждам моей матушки. Я горько усмехнулся при этой мысли. Что же мне сейчас делать? Идти в Фонтенбло, поднять на ноги весь дворец и объявить, что великий император был убит в двух шагах от меня? Этого я не могу — нет, не могу! Для благородного человека, которого Судьба поставила в такое ужасное положение, есть лишь один выход. Я упаду грудью на свой опозоренный клинок и разделю участь императора, если уж не сумел предотвратить ее. Я встал; каждый нерв во мне был натянут перед этим последним, скорбным подвигом; но, подняв глаза, я вдруг увидел нечто такое, от чего у меня перехватило дух. Передо мной стоял император! Между нами было ярдов десять, не больше; луна светила прямо в его строгое, бледное лицо. Он был все в том же сером пальто, но капюшон был откинут, а пуговицы расстегнуты, и я увидел зеленый мундир и белые панталоны. Руки его по обыкновению были заложены за спину, подбородок опущен на грудь.

— Итак, — произнес он таким ледяным, суровым тоном, на какой был способен только он, — докладывайте, лейтенант Жерар!

Вероятно, если бы он еще минуту простоял молча, я бы лишился рассудка. Но именно этот резкий военный приказ и был мне необходим, чтобы прийти в себя. Мертвый или живой, но он был император, и он требовал от меня ответа. Я вытянулся и отдал честь.

— Я вижу, одного вы убили, — сказал он, кивнув головой в сторону старого бука.

— Так точно, ваше величество!

— А другой убежал?

— Никак нет, ваше величество, я убил и второго.

— Что? — воскликнул он. — Вы хотите сказать, что убили обоих? — Он подошел ко мне ближе, и при лунном свете зубы его сверкнули в улыбке.

— Один труп лежит здесь, ваше величество, — ответил я. — Другой — в сарае для инструментов у каменоломни.

— Значит, Братьев из Аяччо уже нет на свете! — воскликнул он и, немного помолчав, заговорил как бы сам с собой: — И черная туча уже не будет висеть над моей головой…

Он положил мне руку на плечо.

— Вы отлично справились с делом, мой юный друг, — сказал он. — Вы оправдали свою репутацию.

Значит, этот император — живой человек, с живой плотью и кровью! Я чувствовал прикосновение его маленькой пухлой ладони. Но то, что я видел собственными глазами, не выходило у меня из головы, и я уставился на него таким растерянным взглядом, что губы его снова раздвинулись в улыбке.

— Нет, нет, мсье Жерар, — сказал он, — я не призрак и не был убит на ваших глазах. Идите сюда, и вам все станет ясно.

Он повернулся и пошел к огромному старому стволу. Там на земле по-прежнему лежали два трупа, а возле них стояли два человека. Они были в чалмах, и я узнал Рустема и Мустафу, двух мамелюков из императорской охраны. Император остановился над лежавшей на земле серой фигурой и, откинув с головы ее капюшон, открыл чужое, незнакомое лицо.

— Вот лежит верный слуга, отдавший жизнь за своего господина, — произнес он. — Мсье де Гуден, как видите, был похож на меня фигурой и походкой.

Какая исступленная радость нахлынула на меня, когда все объяснилось! Он улыбнулся, видя мое ликование; мне хотелось броситься ему на шею и сжать в своих объятиях, но император, словно угадав мои намерения, отступил на шаг назад.

— Вы не ранены? — спросил он.

— Не ранен, ваше величество. Но еще минута, и я бы от отчаяния…

— Вздор, вздор, — перебил он. — Вы были молодцом. А ему следовало быть поосторожнее. Я видел, как все это произошло.

— Вы видели, ваше величество?!

— Значит, вы не слышали, что я шел за вами по лесу? Я не выпускал вас из виду с той минуты, как вы вышли из дома, и до того, как упал бедный де Гуден. Мнимый император шел впереди вас, а настоящий — сзади. А теперь вы будете сопровождать меня во дворец.

Он шепотом что-то приказал мамелюкам; те отдали честь и остались стоять на месте. Я же пошел вслед за императором, и даже ментик мой раздувался от гордости. Честное слово, я всегда держался, как подобает гусару, но даже сам Лассаль никогда не выпячивал грудь под доломаном так кичливо, как я в ту ночь. Кому же греметь саблей и звенеть шпорами, как не мне, Этьену Жерару, поверенному императора, лучшему рубаке легкой кавалерии, человеку, зарубившему двух мерзавцев, покушавшихся на жизнь Наполеона? Но он заметил мою развязную походку и обрушился на меня, как гром небесный.

— Так-то вы держите себя, исполняя секретное поручение? — прошипел он, и глаза его загорелись холодным огнем. — Так-то вы хотите заставить ваших товарищей поверить, что ничего особенного не произошло? Ведите себя прилично, мсье, иначе вы живо окажетесь в саперном полку, где работа потруднее, а плюмаж потусклее.

Таков был наш император. Стоило ему заподозрить, что кто-то претендует на особые права, как он тотчас же давал зазнавшемуся понять, что между ними лежит пропасть. Я отдал честь и притих, но, должен сознаться, что после всего, что было, я почувствовал себя обиженным. Он привел меня ко дворцу, мы вошли в боковую дверь, и я проследовал за ним в его личный кабинет. На лестнице стояли два гренадера, и, клянусь вам, у них глаза повылезали на лоб, когда они увидели, что молодой лейтенант-гусар около полуночи входит в личные апартаменты императора. Я стал у двери, как днем, а он бросился в кресло и погрузился в такое долгое молчанье, что мне казалось, он совсем позабыл про меня. Наконец, чтобы привлечь его внимание, я позволил себе легонько кашлянуть.

— А, мсье Жерар, — отозвался он, — вам, конечно, не терпится узнать, что все это значит?

— Я совершенно доволен, ваше величество, даже если вам не угодно ничего объяснять.

— Вздор, вздор, — нетерпеливо сказал он. — Это только слова. Стоит вам выйти за дверь, как вы начнете разнюхивать, что к чему. Через два дня обо всем узнают ваши собратья-офицеры, через три слухами будет полон весь Фонтенбло, а через четыре — это дойдет до Парижа. Если же я сам расскажу вам достаточно, чтобы насытить ваше любопытство, то есть некоторая надежда, что вы будете держать язык за зубами.

Плохо он меня знал, наш император, и все же мне ничего не оставалось, как поклониться и промолчать.

— Я вам все объясню в нескольких словах, — сказал он скороговоркой, принимаясь шагать по комнате. — Они корсиканцы, эти двое. Я знал их в юности. Мы были членами одного общества — называли мы себя «Братья из Аяччо». Общество было основано еще во времена Паоли, и у нас существовали суровые законы, которые нельзя было нарушать безнаказанно.

В чертах его проступило выражение жестокости; мне казалось, что все французское в нем сразу исчезло — передо мной стоял истый корсиканец, человек сильных страстей, тайный мститель. Он мысленно перенесся в те давние дни и минут пять расхаживал по комнате быстро и бесшумно, как тигр. Затем нетерпеливо махнул рукой и как бы снова вернулся в свой дворец и к своему гусару.

— Законы такого общества, — продолжал он, — годятся для обыкновенного гражданина. В то время не было более верного члена братства, чем я. Но обстоятельства изменились, и теперь подчинение этим законам не принесло бы добра ни мне, ни Франции. Они же хотели заставить меня подчиняться и сами навлекли беду на свои головы. Эти двое были главарями общества; они приехали с Корсики и пригласили меня встретиться в назначенном ими месте. Я знал, что означает это приглашение. Еще ни один человек не возвращался живым после такого свидания. С другой стороны, я не сомневался, что если я не приду, то несчастья не миновать. Не забывайте, что я сам член этого братства и знаю его обычаи.

И снова возле рта у него появилась жесткая складка, а в глазах мелькнул холодный блеск.

— Вы понимаете, что я оказался между двух огней, мсье Жерар, — сказал он. — Как бы вы поступили на моем месте?

— Дал бы приказ Десятому гусарскому, ваше величество! — воскликнул я. — Дозорные прочесали бы лес вдоль и поперек и бросили бы к вашим ногам этих негодяев.

Он усмехнулся и покачал головой.

— Я не хотел, чтобы их взяли живыми — у меня на то были очень веские причины, — сказал он. — Вы, надеюсь, понимаете, что язык убийцы — такое же
опасное оружие, как кинжал. Не стану от вас скрывать — я хотел любой ценой избежать скандала. Вот почему я велел вам не брать с собой пистолеты. И вот почему мои мамелюки уничтожат все следы этой истории, и никто ничего не узнает. Я перебрал в уме множество планов и уверен, что выбрал наилучший. Если бы я послал с де Гуденом в лес не одного спутника, а больше, — братья не появились бы. Но из-за одного человека они не стали бы менять свои планы и не упустили бы возможности покончить со мной. Когда я получил их приглашение, у меня случайно находился полковник Лассаль, и это навело меня на мысль выбрать для моей цели одного из гусар. Я остановил свой выбор на вас, мсье Жерар, потому что мне был нужен человек, который умел бы владеть саблей и не стал бы совать нос в мои дела больше, чем мне хотелось бы. Я верю, что вы и в этом отношении оправдаете мой выбор, как вы оправдали его в смысле ловкости и отваги.

— Ваше величество, — ответил я, — можете на меня положиться.

— Пока я жив, — сказал император, — вы никому не скажете ни слова об этом.

— Я выброшу эту историю из головы, ваше величество. Я начисто сотру ее из памяти, словно ничего подобного никогда и не бывало. Клянусь, я сейчас выйду из вашего кабинета точно таким, каким был нынче в четыре часа, когда я сюда вошел.

— Это невозможно, — улыбнулся император. — Днем вы были лейтенантом. Позвольте пожелать вам спокойной ночи, капитан.

III. Как бригадиру достался король

Вот здесь, в петлице мундира, я, как видите, ношу ленточку, но медаль я держу дома в кожаном кошельке и не решаюсь ее вынимать, разве только какой-нибудь из нынешних генералов или знатный иностранец заедет в наш городок и захочет воспользоваться случаем, чтобы засвидетельствовать почтение знаменитому бригадиру Жерару. Тогда я надеваю медаль на грудь и закручиваю усы а-ля Маренго — так, чтобы седые кончики торчали до самых глаз. И все-таки боюсь, что ни им, ни даже вам, друзья мои, никогда не уразуметь, что я был за человек. Вы меня знаете как штатского — ну, конечно, с выправкой и молодецким видом, но все же как обыкновенного штатского. Посмотрели бы вы на меня, когда я стоял в дверях гостиницы в Аламо 1 июля 1810 года, вы бы поняли, что такое настоящий гусар!

Целый месяц я томился в этой забытой богом деревне по милости проткнувшей мне щиколотку пики, из-за чего я долго не мог ступить ногой на землю. Сначала, кроме меня, там было еще трое: старый Буве из Бершенийского гусарского, Жак Ренье из Кирасирского и потешный маленький капитан-вольтижер — забыл, как его звали. Но они скоро выздоровели, а я сидел в деревне, грыз ногти, рвал на себе волосы и даже, признаться, иной раз проливал слезы, думая о моих конфланских гусарах и бедственном положении, в котором они очутились, лишившись своего полковника. Тогда я еще не командовал бригадой, как вы понимаете, хотя держался, как бригадир, но я был самым молодым полковником во всей армии, и полк заменял мне жену и детей. У меня разрывалось сердце при мысли, что они обездолены. Правда, Вийяре, старший майор, был отличным солдатом; но все же даже среди лучших существуют степени превосходства.

О, тот счастливый июльский день, когда я впервые доковылял до дверей и стоял под лучами золотого испанского солнца! Накануне вечером я получил вести из полка. Он был в Пасторесе, по ту сторону гор, лицом к лицу с англичанами — не больше, чем в сорока милях от меня, если ехать по дороге. Но как я мог до них добраться? Та же пика, что проколола мне щиколотку, убила моего коня. Я посоветовался с Гомесом, хозяином гостиницы, и со стариком священником, который здесь ночевал, но оба заверили меня, что во всей округе не осталось даже жеребенка.

Хозяин и слышать не хотел о том, чтобы я ехал через горы один: по его словам, в тех местах хозяйничал со своим отрядом Эль-Кучильо, глава испанских партизан, а попасться ему в руки — значит умереть под пытками. Старый священник заметил, однако, что это вряд ли может остановить французского гусара, и если у меня были колебания, то после его слов они исчезли окончательно.

Но конь! Где взять коня? Стоя в дверях, я усиленно размышлял и придумывал всякие планы, как вдруг услышал цокот копыт и, подняв глаза, увидел крупного бородатого человека в синем плаще военного образца. Он ехал верхом на вороном коне с белым чулком на левой передней ноге.

— Здорово, товарищ! — окликнул я, когда он подъехал ближе.

— Здорово! — ответил он.

— Я полковник Жерар из гусарского полка, — отрекомендовался я. — Пролежал здесь, раненый, целый месяц и теперь готов присоединиться к своему полку в Пасторесе.

— Я мсье Видаль из интендантства, — сказал он, — и тоже направляюсь в Пасторес. Буду рад вашему обществу, полковник, говорят, что в горах небезопасно.

— Увы, — вздохнул я, — у меня нет коня. Но если вы продадите мне своего, я обещаю прислать за вами отряд гусар.

Он отказался наотрез, — напрасно хозяин наговорил ему всяких ужасов про Эль-Кучильо, а я твердил о долге перед армией и страной, который он обязан исполнить. Он даже не стал спорить и громко потребовал вина. Я не без задней мысли предложил ему сойти с лошади и выпить со мною, но он, должно быть, прочел что-то на моем лице и только замотал головой. Тогда я подошел к нему, намереваясь схватить его за ногу, но он вонзил шпоры в бока лошади и, вздымая облако пыли, умчался прочь.

Клянусь честью, можно было сойти с ума, глядя, как этот малый резво скачет вдогонку своим ящикам с говядиной и бочонкам коньяка, и думая при этом о пяти сотнях великолепных гусар, которые остались без своего полковника. С горькими мыслями я смотрел ему вслед, и кто же, вы думаете, вдруг тронул меня за локоть? Тот старичок священник, о котором я уже говорил.

— Я могу вам помочь, — сказал он. — Я тоже еду на юг.

Я крепко обнял его, но тут у меня подвернулась щиколотка, и мы оба чуть не упали на землю.

— Довезите меня до Пастореса, — воскликнул я, — и вы получите четки из чистейшего золота! — Я взял себе такие четки в монастыре Святого духа. Это еще лишний раз доказывает, как необходимо во время кампании прибирать к рукам все, что можно, и какую пользу может иногда принести самая неожиданная вещь.

— Я возьму вас с собой, — ответил он на прекрасном французском языке, — не потому, что надеюсь на вознаграждение, но потому, что в моих правилах оказывать любую посильную помощь своему собрату — человеку; за это меня любят всюду, где я бываю.

С этими словами он повел меня в конец деревни, к ветхому коровнику, в котором мы нашли полуразвалившийся дилижанс, из тех, какие ходили в самом начале века между отдаленными деревнями. Тут же стояли три старых мула; ни один из них не выдержал бы на себе человека, но втроем они кое-как могли тащить карету. При виде этих тощих ребер и изъеденных болячками ног я пришел в такой восторг, какой не испытывал, даже глядя на двести двадцать императорских скакунов, стоявших в конюшнях Фонтенбло. За десять минут хозяин мулов запряг их в карету — не очень, впрочем, охотно, так как он смертельно боялся Кучильо. И только после того, как я наобещал ему все богатства на земле, а священник пригрозил вечными муками на небе, он наконец взобрался на козлы и взял в руки вожжи. И тут, боясь, что темнота застигнет нас в горах, он так заторопился в путь, что я еле успел повторить свои клятвы дочери хозяина гостиницы. Сейчас я уже не припомню, как ее звали, но, расставаясь, мы оба плакали, и, насколько мне помнится, это была очень красивая девушка. Вы сами понимаете, друзья мои, когда такой человек, как я, человек, сражавшийся с мужчинами и целовавший женщин в четырнадцати разных государствах, скажет комплимент одной или другой, это само по себе еще ничего не значит.

Мой священник немножко нахмурился, когда мы целовались на прощанье, но в карете оказался превеселым спутником. Всю дорогу он потешал меня историями из жизни своего прихода, находившегося где-то высоко в горах, а я, в свою очередь, рассказывал ему случаи из походной жизни, но, клянусь честью, вскоре мне пришлось попридержать язык: стоило только сказать соленое словцо, как он начинал ерзать на сиденье, и по лицу его было видно, как ему мучительно слышать такие вещи. Конечно, благородный человек должен разговаривать с духовным лицом не иначе, как в самых благопристойных выражениях, но что делать — как я ни старался, а все же иногда срывалось какое-нибудь словечко!

Он прибыл с севера Испании и ехал навестить свою мать в одну из деревень Эстремадуры, и, когда он рассказывал мне о ее маленькой крестьянской хижине и о том, как она ему обрадуется, я так живо вспомнил свою матушку, что на глаза у меня набежали слезы. Он простодушно показал мне маленькие подарки, которые он си вез, и в нем чувствовалась такая доброта, что, наверное, и вправду, как он сказал, его любили всюду, где бы он ни бывал. Он с детским любопытством рассматривал мой мундир, восхищался плюмажем на кивере и гладил пальцами соболью оторочку моего доломана. Он даже вытащил из ножен мою саблю, а когда я рассказал, какое множество людей я сразил ею, и постучал пальцем по зазубринке, которую оставила на клинке плечевая кость адъютанта русского императора, он вздрогнул и положил саблю на кожаную подушку, заявив, что ему становится дурно от одного ее вида.

Так мы разговаривали, а скрипучая карета катилась по дороге все дальше, и, когда мы подъехали к подножию гор, откуда-то издалека, справа, донесся грохот пушки. Там был Массена, который, как мне было известно, осаждал Сьюдад-Родриго. Больше всего на свете мне хотелось отправиться прямо к нему, потому что если, как говорят, в нем текла еврейская кровь, то это был самый доблестный еврей со времен Иисуса Навина. Стоило вам завидеть его крючковатый нос и смелые черные глаза, как вы понимали, что находитесь в самом пекле боя. Но все-таки осада — это скучная работа киркой да лопатой, и у моих гусар, имевших перед собой англичан, перспективы были гораздо интереснее. С каждой оставшейся позади милей на сердце у меня становилось веселее: скоро я снова увижу всех моих прекрасных лошадей и моих отважных товарищей.

Мы въехали в горы; дорога стала более каменистой, а ущелье — более диким. Сначала нам иногда встречались погонщики мулов, потом стало безлюдно, точно все вокруг вымерло, и тут не было ничего удивительного, так как эта местность переходила поочередно то к французам, то к англичанам, то к партизанам. Рыжие морщинистые скалы высились одна над другой, ущелье становилось все уже, и вокруг было так мрачно и глухо, что я перестал смотреть по сторонам и сидел молча, думая о том о сем: о женщинах, которых я любил, и о скакунах, на которых мне приходилось ездить. Внезапно я отвлекся от своих дум, увидев, что мой спутник вынул что-то вроде шила и с трудом пытается проколоть дырку в ремешке, на котором висела его фляжка с водой. Ремешок выскользнул из его согнутых пальцев, деревянная бутылка упала к моим ногам. Я нагнулся, чтобы поднять ее, и вдруг священник навалился мне на плечо и ткнул чем-то острым мне прямо в глаз.

Друзья, вы знаете, что я человек закаленный и, не дрогнув, могу встретить любую опасность, Но солдату, который провел все кампании, от Цюриха до последнего рокового дня Ватерлоо, и имеет особую медаль, хранящуюся дома в кожаном кошельке, не стыдно признаться, что он однажды испугался. И если кто-то из вас когда-нибудь не совладает со своими нервами, пусть утешится, вспомнив, что даже сам бригадир Жерар сказал, что ему было страшно. Кроме испуга при таком ужасном нападении, кроме жгучей боли, я ощутил еще внезапное отвращение, — так, наверное, бывает, когда в вас вонзит свое жало омерзительный тарантул.

Я схватил гадину за обе руки, повалил на пол кареты и придавил своими тяжелыми сапогами. Он выхватил из-под сутаны пистолет, но я выбил его у него из рук и стал коленями ему на грудь. Тут он впервые страшно закричал, а я, полуослепший, стал шарить вокруг, ища его кинжал: потому что теперь я понял, что это был кинжал, а не шило. Я нащупал его рукой и смахнул кровь с лица, чтобы видеть, куда ударить, но в это мгновение карета резко накренилась, и от толчка кинжал выпал из моей руки.

Не успел я прийти в себя, как дверца распахнулась, и меня за ноги выволокли на дорогу. И хотя я весь ободрался об острые камни и увидел, что меня окружает человек тридцать, сердце мое подпрыгнуло от радости, потому что во время борьбы ментик упал мне на голову и закрыл один глаз, а я видел всю эту шайку раненым глазом! Вот по этому рубчику вы можете видеть, что тонкое лезвие задело веко, скользнув мимо глазного яблока, но, только когда меня выволокли из кареты, я понял, что мне не грозит остаться слепым до конца моих дней. Мерзавец священник, разумеется, намеревался через глаз проникнуть в мозг, и какую-то косточку в голове он мне действительно повредил, так что впоследствии эта рана мучила меня больше, чем любая из тех семнадцати, что я получил.

Они, эти негодяи, с проклятиями и ругательствами вытащили меня на дорогу и лежачего били кулаками и пинали ногами. Мне не раз приходилось замечать, что горцы обматывают ноги куском холста, но никогда я не думал, что буду благодарить за это небо. Вскоре, видя, что голова моя окровавлена и я лежу неподвижно, они решили, что я потерял сознание, а я в это время старался запомнить каждую безобразную рожу, чтобы, если судьба мне улыбнется, полюбоваться ими на виселице. Все это были дюжие детины, повязанные желтыми платками, с пистолетами за поясом. На дорогу, в том месте, где она делала крутой поворот, они скатили два валуна — одно колесо нашей кареты зацепилось за камень и оторвалось, и мы едва не опрокинулись. А этот мерзавец, так ловко прикидывавшийся священником и столько рассказывавший мне про своих прихожан и свою мать, конечно, знал о засаде и пытался лишить меня возможности сопротивляться, когда мы к ней подъехали.

Не могу описать, в какое бешенство они пришли, когда вытащили его из кареты и увидели, что я с ним сделал. Если он и не успел получить по заслугам, то, во всяком случае, будет долго помнить о встрече с Этьеном Жераром. Ноги его беспомощно болтались в воздухе; когда его хотели поставить, он плюхнулся на землю, и только верхняя часть его тела извивалась от ярости и боли, но при этом его маленькие черные глазки, казавшиеся в карете такими добрыми, горели, как у раненой кошки, и он злобно плевал в мою сторону. Клянусь честью, когда разбойники подняли меня на ноги и потащили по горной тропе, я понял, что сейчас мне понадобится все мое мужество и вся моя находчивость. Сзади два человека несли на плечах моего врага, и я, карабкаясь по петляющей тропе, то одним, то другим ухом слышал его злобное шипенье и ругательства. Мы поднимались, наверное, не менее часа, а так как меня мучила ноющая щиколотка, боль в раненом глазу и тревога, как бы рана не испортила мою наружность, то путешествие это оставило у меня на редкость неприятные воспоминания. Я раньше не очень-то умел лазить по горам, но вы не поверите, как бодро можно взбираться, даже хромая на больную ногу, если с обеих сторон у вас меднокожие разбойники, а девятидюймовые клинки торчат у самых боков.

Наконец мы добрались до перевала, откуда извилистая дорога спускалась через хвойный лес вниз, в долину, тянущуюся к югу. Не будь войны, я бы не сомневался, что эти люди — контрабандисты и что меня ведут по тайным тропам, которыми они пробираются через португальскую границу. Я видел следы множества мулов, а на сырой земле возле пересекавшего тропу ручейка, к удивлению своему, заметил отпечатки копыт крупной лошади. Вскоре все объяснилось: когда мы дошли до лесной поляны, я увидел и лошадь, привязанную к упавшему дереву. С одного взгляда я узнал вороную стать коня и белый чулок на левой передней ноге. Это была та самая лошадь, которую я выпрашивал нынче утром.

Что же сталось с интендантом Видалем? Неужели еще один француз попал в такой же опасный переплет, как я? Едва я успел подумать об этом, как спутники мои остановились и один из них издал странный крик. Тотчас же из зарослей ежевики на краю поляны послышался ответный крик, и через секунду появились еще десять-двенадцать разбойников. С криками горя и сочувствия они окружили моего друга — мастера орудовать шилом, а затем обернулись ко мне, вопя и размахивая кинжалами. Они так неистовствовали, что я уже решил: пришел мой конец — и готовился встретить его, как подобает человеку с моей репутацией, но вдруг один из них отдал какой-то приказ, и меня грубо потащили через просеку в заросли ежевики.

Узкая тропинка привела нас через заросли к глубокому гроту в скале. Солнце уже почти зашло, и в пещере было бы совсем темно, если бы не два горящих факела, засунутые в трещины между камнями. За грубо сколоченным столом сидел весьма необычного вида человек; по уважительности, с которой к нему обращались остальные, я сразу догадался, что это не кто иной, как их начальник, Эль-Кучильо.

Покалеченного мною бандита внесли и посадили на бочку; ноги его все так же бессильно свисали вниз, а кошачьи глаза метали на меня взгляды, полные ненависти. Из обрывков его разговора с главарем я уловил, что он был лейтенантом отряда и в его обязанности входило заманивать своими медовыми речами и мирным обличьем путников вроде меня. Представив себе, скольких отважных офицеров завело в ловушку это лицемерное чудовище, я обрадовался, что положил конец его злодеяниям, хотя и побаивался, что это будет стоить жизни человеку, который так необходим императору и армии.

Пока изувеченный шпион, поддерживаемый двумя своими товарищами, рассказывал по-испански о том, что с ним стряслось, я в окружении нескольких разбойников стоял прямо перед столом, за которым сидел их главарь, и таким образом мог присмотреться к нему поближе. Редко я встречал человека, так не соответствовавшего моему представлению о разбойнике, и тем более о разбойнике, который заслужил такую мрачную репутацию. У него было грубовато-добродушное, открытое и ласковое лицо с румяными щеками и приятными пушистыми бачками, придававшими ему вид зажиточного бакалейщика с улицы Сент-Антуан. На нем не было ни яркого шарфа-пояса, ни сверкающих пистолетов и кинжалов, как на других, — наоборот, он, словно солидный отец семейства, был одет в добротный суконный сюртук, и если бы не коричневые кожаные гетры, ничто бы не напоминало в нем горца. Лежавшие перед ним вещи вполне соответствовали его внешности: на столе, кроме табакерки, находилась большая книга в коричневом переплете, похожая на счетную книгу лавочника. На доске, положенной на два бочонка, выстроился ряд других книг, по столу были разбросаны листы бумаги, на некоторых были даже нацарапаны какие-то стихи. Все это я разглядел, пока он, лениво развалясь на стуле, слушал доклад своего лейтенанта. Выслушав, он приказал вынести калеку, а я в окружении трех стражей остался ждать решения своей судьбы. Он взял перо, и похлопывая его верхним концом себе по лбу, покусывал губы и искоса глядел на потолок пещеры.

— По всей вероятности, — сказал он на превосходном французском языке, — вы не способны придумать рифму к слову Covilha?

Я ответил, что мое знакомство с испанским языком настолько ограниченно, что я не могу оказать ему эту услугу.

— Это очень богатый язык, — сказал он, — но гораздо менее изобилующий рифмами, чем немецкий или французский. Вот почему лучшие наши творения написаны белым стихом; это форма, позволяющая достичь большого совершенства. Но боюсь, что такая тема не вполне доступна пониманию гусара.

Я хотел было ответить, что если она доступна партизану, то не может быть недоступной для полковника легкой кавалерии, но он уже нагнулся над листком с незаконченными стихами. Вскоре он с радостным возгласом отбросил перо и продекламировал несколько строчек, вызвавших у трех моих стражей одобрительные восклицания. Широкое лицо главаря залилось краской, как у девушки, впервые услышавшей комплимент.

— По-видимому, мои критики довольны, — сказал он. — Понимаете ли, мы тут в долгие вечера развлекаемся пением баллад собственного сочинения. У меня есть кое-какие способности в этой области, и я не теряю надежды в скором времени увидеть мои скромные попытки, изданные отдельной книгой со словом «Мадрид» на заглавной странице. Но вернемся к нашим делам. Позвольте узнать ваше имя.

— Этьен Жерар.

— Чин?

— Полковник.

— Полк?

— Третий гусарский.

— Вы слишком молоды для полковника.

— Я много раз отличался по службе.

— Тем печальнее для вас, — сказал он с ласковой улыбкой.

Я ничего не ответил, но всем своим видом старался показать, что готов к самому худшему.

— Между прочим, мне кажется, что у нас тут есть кое-кто из легкой кавалерии, — сказал он, листая страницы толстой коричневой книги. — Мы стараемся вести реестр нашим действиям. Вот запись двадцать четвертого июня. Был ли у вас молодой офицер по имени Субирон, высокий, тонкий юноша с белокурыми волосами?

— Да, конечно.

— Я вижу, что в этот день мы его закопали в землю.

— Бедняга! — воскликнул я. — Но какой же смертью он умер?

— Мы его закопали в землю.

— Но до того, как вы его закопали?

— Вы не поняли меня, полковник. Он не был мертв, когда мы его закопали.

— Вы закопали его живым!

Я был так ошеломлен, что на мгновенье застыл. Затем я кинулся на сидевшего с безмятежной улыбкой главаря и перервал бы ему глотку, если бы меня не оттащили трое бандитов. Я снова и снова бросался к нему, отбрасывая от себя то одного, то другого; задыхаясь, я выкрикивал ругательства, боролся изо всех сил, но так и не смог вырваться. Наконец меня в изорванном мундире, с окровавленными запястьями оттянули назад, скрутив мне руки и ноги веревками и канатами.

— Ах ты, елейная собака! — закричал я. — Попадешься ты мне на кончик сабли, я тебе покажу, как мучить моих ребят! Ты увидишь, кровожадная скотина, что у моего императора длинные руки, и, сколько бы ты не прятался в этой дыре, как крыса, придет время, когда он тебя вытащит наружу и ты сдохнешь вместе со всем твоим сбродом!

Клянусь честью, я умею ругаться, и я бросал ему в лицо все крепкие слова, которым я научился за четырнадцать кампаний, но он сидел, скосив глаза на потолок, и постукивал концом пера по лбу, словно обдумывая какую-то новую строфу. И тут меня осенило, как можно побольнее уязвить его.

— Ты, жалкое отродье! — крикнул я. — Ты воображаешь, что здесь ты в безопасности, но жизнь твоя будет такой же куцей, как твои бездарные стишки, а уж бог видит, что ничего более куцего на свете нет!

Если бы вы видели, как он вскочил со стула, услышав мои слова! У этого чудовища, отмерявшего смерть и пытки, как бакалейщик отмеривает винные ягоды, было слабое место, по которому я мог бить в свое удовольствие. Лицо его побагровело, а бачки, какие носят лавочники, встали дыбом и затряслись от гнева.

— Прекрасно, полковник. Можете не продолжать, — сказал он сдавленным голосом. — По вашим словам, вы блестяще начали свою карьеру. Обещаю, что вы ее не менее блестяще закончите. Полковник Этьен Жерар из Третьего гусарского умрет необычной смертью.

— Об одном прошу, — сказал я, — не пишите на мою смерть стихов! — Я хотел было подпустить ему еще пару шпилек, но он перебил меня гневным жестом, и три моих стража потащили меня вон из пещеры.

Должно быть, наша беседа, которую я вам передал лишь приблизительно, длилась довольно долго, — снаружи совсем стемнело, и на небе ярко сияла луна. Разбойники разожгли на полянке костер из сухих сосновых веток, конечно, не для того, чтобы погреться, — ночь была душная, — а чтобы приготовить себе ужин. Над огнем висел огромный медный котел, желтое пламя освещало разлегшихся вокруг людей, и это зрелище было похоже на одну из тех картин, которые Жюно похитил в Мадриде. Некоторые солдаты хвастаются, что им наплевать на искусство и всякое художество, но я большой любитель искусства, и тут сказывается мой тонкий вкус и хорошее воспитание. Помню, например, когда после падения Данцига Лефевр распродавал свою добычу, я купил очень хорошенькую картинку под названием «Испуганная нимфа в лесу»; я возил ее с собой в течение двух кампаний, но потом мой конь имел неосторожность продавить ее копытом.

Это я говорю только к тому, чтобы показать вам, что никогда я не был грубым солдафоном вроде Раппа или Нея. Само собой, когда я валялся на земле в лагере разбойников, у меня не было ни времени, ни охоты размышлять о таких вещах. Меня бросили под дерево, трое головорезов уселись рядом на корточках и покуривали сигары. Я не знал, что делать, За всю мою службу я, наверное, и десяти раз не бывал в таком отчаянном положении. «Мужайся, мой храбрый мальчик, — твердил я себе. — Мужайся! Тебя произвели в полковники в двадцать восемь лет не за то, что ты танцевал котильоны. Ты человек особенный, Этьен; ты выходил невредимым более чем из двухсот переделок, и этот маленький камуфлет, конечно, будет не последним». Я стал жадно вглядываться в окружающее, стараясь найти путь к спасению, и вдруг увидел нечто такое, что меня ошеломило.

Как я уже сказал, посреди полянки пылал большой костер. Огонь и луна хорошо освещали все вокруг. На другой стороне поляны стояла высокая сосна, которая привлекла мое внимание потому, что ее ствол и нижние ветки были подсвечены, словно под ней горел огонь. Основание ствола скрывали за собой кусты. Так вот, разглядывая сосну, я, к своему удивлению, увидел, что над кустами торчит носками кверху пара прекрасных кавалерийских сапог, очевидно, привязанных к дереву, как я подумал вначале. Но приглядевшись, я заметил, что они приколочены длинными гвоздями. И вдруг я с ужасом понял, что сапоги не пустые, и, чуть наклонив голову вправо, увидел того, кто был прибит к дереву и для кого был зажжен внизу огонь. Не очень-то приятно рассказывать и думать о таких ужасах, друзья мои, и я вовсе не хочу, чтобы ночью вас мучили кошмары, но вам будет трудно представить себе все происходящее, если я не покажу вам, что за люди были эти испанские герильясы и какими способами они вели войну. Скажу только, что я понял, почему лошадь мсье Видаля оказалась в роще без хозяина, и надеялся, что он встретил свою страшную смерть с достоинством и мужеством, как настоящий француз.

Сами понимаете, друзья, это зрелище меня не слишком развеселило. Там, в пещере, перед главарем разбойников, я был так взбешен, узнав о мучительной смерти молодого Субирона, одного из самых славных малых, которые когда-либо перекидывали ногу через седло, что ничуть не думал о собственной участи. Вероятно, было бы дипломатичнее разговаривать с этим мерзавцем вежливо, но теперь уже дела не поправишь. Пробка вынута, и надо выпить вино до дна. Ведь если даже безобидный интендант нашел такую смерть, на что же могу надеяться я, переломивший хребет их лейтенанту? Нет, конечно, я обречен, и единственное, что мне осталось, — это сохранять достоинство. Пусть это чудовище убедится, что Этьен Жерар умер так же, как и жил, и что по крайней мере хоть один пленник не сробел перед ним. Я лежал и думал о девушках, которые будут меня оплакивать, о своей дорогой матушке, о том, какую незаменимую потерю понесет и мой полк и сам император, и я не стыжусь признаться, что всплакнул при мысли о всеобщем горе, которое вызовет моя преждевременная гибель.

Но вместе с тем я зорко наблюдал за всем, что творилось вокруг, выискивая что-нибудь такое, что могло сослужить мне службу. Не такой я человек, чтобы лежать, как хворая лошадь в ожидании живодера с тесаком! Изо всех сил напрягая мускулы, я чуть-чуть расслабил веревку, связывавшую мне щиколотки, потом другую, которой были скручены мои запястья, и одновременно осматривался кругом. Одно мне было очевидно: гусар без лошади — это лишь полчеловека, а вторая моя половина мирно паслась шагах в тридцати от меня. Затем я приметил еще одно обстоятельство. Тропа, по которой мы спустились с гор, была так крута, что лошадь могла бы взобраться по ней с большим трудом и только шагом, зато дорога в другую сторону более ровно и отлого спускалась в долину. Будь у меня в руках сабля да сумей я вдеть ногу вон в то стремя, один стремительный рывок мог бы спасти меня от этих горных хищников.

Пока я раздумывал об этом и старался ослабить веревки на руках и ногах, из грота вышел главарь и, подойдя к стонавшему на земле у костра лейтенанту, заговорил с ним; потом оба кивнули головой и поглядели в мою сторону. Главарь что-то сказал своей шайке; бандиты громко захохотали и захлопали в ладоши. Все это выглядело зловеще, и я обрадовался, почувствовав, что почти освободил руки, — при желании я мог легко сбросить веревку. С ногами дело обстояло хуже: стоило мне напрячь мускулы, как раненую щиколотку пронзала такая боль, что я грыз усы, чтобы не закричать. Оставалось только лежать полусвязанным и смотреть, какой оборот примет дело.

Поначалу я не мог догадаться, что они затевают. Один из негодяев вскарабкался на высокую сосну с краю поляны и обвязал ее ствол канатом. Потом он таким же манером обвязал сосну с другой стороны поляны. Два конца каната свисали с сосен, и я не без любопытства и чуть-чуть тревожно ждал, что будет дальше. Вся банда уцепилась за конец каната и тянула его вниз, пока сильное молодое дерево не согнулось дугой; тогда они обкрутили канат вокруг пня и завязали его. Точно так же они согнули и второе дерево — обе вершины оказались всего в нескольких футах одна от другой, хотя, как вы понимаете, стоило только отпустить канаты — и деревья пружинисто взмыли бы вверх. И тут я разгадал дьявольский план злодеев.

— Я полагаю, вы человек сильный, полковник, — с отвратительной улыбкой сказал главарь, подойдя ко мне.

— Если вы будете добры снять с меня веревки, — ответил я, — я покажу вам, силен я или нет.

— Нас всех очень интересует, сильнее ли вы этих молодых сосенок, — сказал он. — Видите ли, мы хотим привязать каждую к вашим щиколоткам и отпустить деревья. Если вы сильнее их, тогда, конечно, вы останетесь целы и невредимы; с другой стороны, если деревья окажутся сильнее, то нам на память останутся две ваши половины по обеим сторонам нашей маленькой полянки.

Он засмеялся, и, увидев это, все остальные оглушительно захохотали. Даже теперь, когда на меня находит мрачное настроение или меня трясет застарелая литовская малярия, я вижу во сне эти рожи с жестокими глазами и белыми зубами, блестевшими при свете костра.

Поразительно, как обостряются чувства в решающие минуты; это я не раз слыхал и от других. Я убежден, что никогда человек не живет так напряженно, так сильно, как в те мгновенья, когда его ждет жестокая, мучительная смерть. Я чувствовал смолистый запах веток, я видел каждый сучок, лежавший на земле, я слышал шелест хвои так отчетливо, как никогда ничего не видел, не слышал и не чувствовал в минуты опасности. И поэтому раньше всех других, раньше, чем ко мне обратился главарь, я услышал глухой равномерный шум, далекий, но приближающийся с каждой секундой. Сначала это был просто неясный гул, но когда убийцы стали развязывать мне ноги, чтобы отвести к месту казни, я уже ясно, как никогда в жизни, слышал топот копыт, звяканье уздечек и звон сабель, бьющихся о стремена. Разве мог я, служивший в легкой кавалерии с тех пор, как на верхней губе у меня появился пушок, не узнать звуков, сопровождающих кавалеристов на марше?

— На помощь, товарищи, на помощь! — закричал я. Меня били по губам, меня пытались оттащить под деревья, но я все же кричал: — На помощь, мои храбрые ребята! На помощь, дети мои! Здесь убивают вашего полковника!

От ран, от пережитых тревог я был словно в полубреду и ничуть не сомневался, что сейчас на поляну выедут пятьсот моих гусар с литаврами и прочим.

Но увидел я то, чего меньше всего ожидал. На поляну вылетел красивый молодой человек на великолепной чалой лошади. У него было свежее, на редкость приятное и благородное лицо и на редкость изящная осанка, пожалуй, даже похожая на мою. На нем был странный мундир, когда-то, очевидно, сплошь красный, а теперь порыжелый и местами ставший цвета сухого дубового листа. Однако эполеты его были окаймлены золотым кружевом, и на голове была блестящая каска с кокетливым белым пером сбоку гребня. За ним скакали четыре всадника в таких же мундирах — все гладко выбритые, с круглыми, приятными лицами; мне они показались похожими скорее на монахов, чем на драгун. Повинуясь краткому резкому приказу, они остановились, звеня оружием, а первый юноша галопом поскакал вперед, к костру, бросавшему отсветы на его энергичное лицо и прекрасную голову его коня. По странным мундирам я, конечно, сразу догадался, что это англичане. Я впервые видел англичан, но их уверенность и властность убедили меня в том, что все, что я о них слышал, сущая правда, и они превосходные противники.

— Эй, эй! Что за игру вы тут затеяли? — закричал молодой офицер на довольно скверном французском. — Кто это зовет на помощь и что вы собираетесь с ним делать?

Только тут я понял, что должен благословлять Обрайена, потомка ирландских королей, который потратил несколько месяцев на то, чтобы научить меня английскому языку. Ноги мои были развязаны, мне осталось лишь высвободить из веревок руки, и я бросился вперед, схватил свою саблю, которая валялась у костра, и вскочил на лошадь бедного Видаля. Да, несмотря на раненую щиколотку, я, не вдевая ногу в стремя, одним махом очутился в седле. Прежде чем разбойники успели взвести курки пистолетов, я сорвал поводья с ветки и через секунду оказался перед английским офицером.

— Я сдаюсь вам, сэр, — воскликнул я, хотя должен сказать, что мой английский был ничуть не лучше его французского. — Если вы взглянете на ту сосну налево, вы увидите, что делают эти негодяи с достойными джентльменами, попавшими им в лапы.

Вспыхнувший костер осветил в это время несчастного Видаля — чудовищное зрелище, которое может привидеться только в кошмарном сне.

— О черт! — воскликнул молодой офицер.

— О черт! — подхватили остальные четверо. Это восклицание значит у них то же самое, что у нас «О боже!».

Взвизгнули пять сабель, выдернутые из ножен, и четверо всадников сомкнули ряд. Один из них, с шевронами сержанта, хлопнул меня по плечу.

— Дерись за свою шкуру, лягушатник, — сказал он.

Ах, как было славно чувствовать между колен бока лошади, а в руке — саблю! Я взмахнул ею и закричал от восторга. Главарь герильясов выступил вперед, улыбаясь своей гнусной улыбкой.

— Ваше превосходительство, конечно, понимает, что этот француз — наш пленник, — сказал он.

— Ты подлый разбойник, — ответил англичанин, замахиваясь на него саблей. — Какой позор, что у нас такие союзники! Клянусь богом, если бы лорд Веллингтон был того же мнения, мы бы вздернули тебя на первом же суку!

— А мой пленник? — вкрадчивым тоном спросил негодяй.

— Он поедет с нами в лагерь англичан.

— Позвольте шепнуть вам на ухо два слова, прежде чем вы уедете.

Он подошел к молодому англичанину и вдруг, повернувшись с быстротою молнии, выстрелил из пистолета мне в голову. Пуля скользнула по волосам и насквозь пробила мой кивер. Мерзавец, видя, что промахнулся, поднял пистолет и хотел было швырнуть его в меня, но тут английский сержант, сильно размахнувшись, почти снес ему голову саблей. Не успела кровь его пролиться на землю и не успело затихнуть последнее его проклятие, как вся шайка бросилась на нас, но несколько ударов наотмашь, несколько скачков, и мы, благополучно выбравшись с поляны, помчались по извилистой дороге, ведущей в долину.

Когда ущелье осталось далеко позади и перед нами расстилались открытые поля, мы решили остановиться и проверить состояние нашего маленького отряда. Что до меня, то хотя я был ранен и измучен, сердце мое колотилось от гордости, а грудь под мундиром распирало от радости, что я, Этьен Жерар, оставил этим разбойникам кое-какие памятки на всю жизнь. Клянусь честью, они еще крепко подумают, прежде чем поднять руку на кого-нибудь из Третьего гусарского полка. Я был в таком раже, что обратился к храбрым англичанам с маленькой речью и объяснил им, кого они выручили из беды. Я собирался еще сказать о доблести и отзывчивости отважных англичан, но офицер перебил меня.

— Ладно, ладно, — сказал я. — Есть раненые, сержант?

— Лошадь рядового Джонса ранена пулей в бабку.

— Рядовой Джонс поедет с нами. Сержанту Холлидэю с рядовыми Харвэем и Смитом держать вправо, пока они не встретят кавалерийский пост немецких гусар.

Трое англичан со звяканьем поскакали в сторону, а мы с офицером в сопровождении ехавшего поодаль рядового на раненой лошади направились прямо к лагерю англичан. Очень скоро мы разговорились, так как с самого начала понравились друг другу. Он был знатного происхождения, этот храбрый малый; лорд Веллингтон послал его разведать, нет ли признаков нашего наступления через горы. В бродячей жизни вроде моей есть одно преимущество: можно понабраться всяких знаний, которые отличают человека светского от всех прочих. Я, например, почти не встречал французов, которые умели бы правильно выговорить какой-нибудь английский титул. Если б я столько не странствовал, я бы не мог сказать с уверенностью, что этого молодого человека звали его светлость Милор сэр Рассел, Барт[2], — последнее слово означает титул, так что я всегда, обращаясь к нему, говорил «Барт», как испанцы говорят «дон».

Мы ехали в лунном свете роскошной испанской ночи и говорили по душам, словно родные братья. Мы были одного возраста, оба из легкой кавалерии (его полк назывался «Шестнадцатый драгунский»), у обоих были одни и те же надежды и стремления. Ни с кем еще я не сходился так быстро, как с Бартом. Он сказал мне имя любимой девушки, с которой он встречался в каких-то садах под названием Воксхолл[3], а я, в свою очередь, поведал ему о малютке Корали из Оперы. Он вынул из-за пазухи локон, а я подвязку. Затем мы чуть не поссорились из-за гусар и драгун, потому что он неимоверно гордился своим полком, — если б вы видели, как он скривил губы и схватился за эфес сабли, когда я пожелал, чтобы его полк никогда не имел несчастья столкнуться с Третьим гусарским. Наконец, он заговорил о том, что у англичан называется спортом, и рассказал мне, как он терял деньги, споря, какой из петухов победит или который из дерущихся побьет другого, так что я только рот разевал от изумления. Я просто диву давался его готовности биться от заклад по любому поводу; когда мне случилось увидеть падающую звезду, он тотчас же предложил спорить на двадцать пять франков, что увидит больше падающих звезд, чем я, и унялся только после того, как я сказал, что мой кошелек остался у разбойников.

Так мы дружески болтали, пока не начала заниматься заря, и тут мы вдруг услышали где-то впереди громкий ружейный залп. Местность была неровная, скалистая, и хотя ничего не было видно, я предположил, что началось генеральное сражение. Барт посмеялся надо мной и сказал, что залп донесся из лагеря англичан, где все солдаты каждое утро разряжают оружие, чтобы насыпать сухую затравку.

— Еще миля — и мы подъедем к сторожевым постам, — сказал он.

При этих словах я оглянулся и понял, что, пока мы скакали, увлекшись приятной беседой, драгун на хромой лошади так отстал, что потерялся из виду. Я поглядел по сторонам, но во всей этой обширной скалистой долине не было ни души, кроме меня и Барта, — оба мы, конечно, были хорошо вооружены и сидели на хороших лошадях. Я призадумался, так ли необходимо в конце концов, чтобы я проехал эту милю, которая приведет меня к британским сторожевым постам. Тут я хочу кое-что пояснить вам, друзья, чтобы вы не подумали, будто я мог совершить бесчестный или неблагородный поступок по отношению к человеку, который вызволил меня из разбойничьих рук. Вы должны помнить, что самый важный долг — это долг офицера перед своими солдатами. Надо вам также иметь в виду, что война — это игра с твердыми правилами, и за нарушение этих правил человек расплачивается своей честью. К примеру, дав слово, я был бы бесчестным негодяем, если бы подумывал о побеге. Но слова с меня никто не брал. От излишней доверчивости и к тому же зная, что сзади плетется хромая лошадь, Барт позволил мне стать с ним на дружескую ногу. Будь он моим пленником, я обращался бы с ним так же любезно, как и он со мной, но в то же время, отдавая должное его предприимчивой смелости, отобрал бы у него саблю и позаботился бы, чтобы рядом был хоть один страж. Я придержал лошадь и, объяснив ему все это, спросил, видит ли он тут хоть какое-нибудь нарушение чести.

Он задумался и несколько раз повторил то, что говорят англичане, когда хотят сказать «боже мой».

— Значит вы собираетесь удрать? — спросил он.

— Да, если у вас нет возражений.

— Единственное возражение, которое я могу придумать, — сказал он, — это то, что если вы попытаетесь бежать, я снесу вашу голову прочь.

— В эту игру могут играть двое, дорогой Барт, — ответил я.

— Тогда посмотрим, кто из нас играет лучше! — воскликнул он, обнажая саблю.

Я вытащил свою, твердо решив, что не нанесу и царапины этому славному юноше и к тому же моему благодетелю.

— Имейте в виду, — сказал я, — вы говорите, что я ваш пленник, но с таким же основанием я могу утверждать, что вы мой пленник. Мы здесь одни, и хотя я не сомневаюсь, что вы превосходно владеете саблей, но вам вряд ли удастся устоять против лучшего клинка в шести бригадах легкой кавалерии.

В ответ он попытался нанести мне удар по голове. Я отразил удар и срезал половину его пера. Он сделал выпад, целясь мне в грудь. Я отвел его клинок и смахнул саблей другую половину пера.

— Перестаньте дурачиться, черт вас возьми! — крикнул он, когда я повернул лошадь в сторону.

— А зачем вы стараетесь проткнуть меня? — спросил я. — Вы же видите, что я не хочу рубиться.

— Прекрасно! — ответил он. — Но вы должны ехать со мной в лагерь.

— Ноги моей не будет в вашем лагере, — сказал я.

— Ставлю девять против четырех, что вы там будете! — воскликнул он и поскакал ко мне с саблей в руке.

Его слова навели меня на неожиданную мысль. Почему бы нам не решить дело каким-нибудь более приятным способом, чем рубка на саблях? Барт вынуждал меня ранить его, иначе он непременно ранит меня. Я ускользнул от его натиска, хотя конец его сабли был всего в каком-нибудь дюйме от моей шеи.

— Я хочу вам кое-что предложить! — крикнул я. — Давайте бросим кости, и пусть они решат, кто чей пленник.

Он улыбнулся. При такой любви к спорту это было вполне в его духе.

— Где ваши кости? — крикнул он.

— У меня их нет.

— У меня тоже. Зато есть карты.

— Пусть будут карты, — сказал я.

— А во что будем играть?

— Решайте сами.

— Тогда в экарте, это самая лучшая игра.

Я согласился и не мог удержаться от
улыбки: во всей Франции не найдется и трех человек, которые бы сравнялись со мной в этой игре. Когда мы спешились, я сказал об этом Барту. Он тоже улыбнулся.

— Я считался лучшим игроком у себя на родине, — сказал он. — Если при равных силах вы сумеете выиграть, значит, вы заслуживаете права на побег.

Мы привязали лошадей и уселись по обе стороны большого плоского камня. Барт вынул из кармана колоду карт; достаточно было взглянуть, как он тасует, чтобы убедиться, что передо мной далеко не новичок. Мы по очереди сняли, сдавать выпало ему.

Клянусь честью, при такой ставке стоило играть. Барт хотел еще добавить по сто золотых монет за игру, но что там деньги, когда от карт сейчас зависела судьба Этьена Жерара? Мне чудилось, будто все, кто был заинтересован в исходе этой игры — моя матушка, мои гусары, Шестой армейский корпус, Ней, Массена, даже сам император, — окружили нас кольцом в этой безлюдной долине. Боже, какой удар будет для всех и каждого, если мне не пойдет карта! Но я в себе не сомневался — как игрок в экарте я был не менее известен, чем как фехтовальщик, и, кроме старого Буве из Бершенийского гусарского, который выиграл у меня шестьдесят шесть партий из ста пятидесяти, я обыгрывал всех подряд.

Первую партию я выиграл легко, хотя, признаться, мне шла карта, и мой противник ничего не мог поделать. Во второй партии я играл, как никогда, и хитростью выудил себе взятку, но Барт забрал все остальные, записал себе очко за короля и во второй сдаче остался ни при чем. Клянусь честью, мы вошли в такой азарт, что он бросил перед собой каску, а я ранец.

— Ставлю свою чалую кобылу против вашего вороного! — сказал он.

— Идет! — ответил я.

— Саблю против сабли.

— Идет! — ответил я.

— Седло, уздечку и стремена! — воскликнул он.

— Идет! — крикнул я.

Я заразился от него этим спортом. Я бы поставил моих гусар против его драгун, если бы их можно было закладывать.

И тут началась великая игра. О, он умел играть, этот англичанин, — его игра стоила такой ставки. Но я, друзья мои, я был великолепен! Из пяти очков, которые мне нужно было набрать, чтобы выиграть игру, я при первой же сдаче взял три. Барт грыз усы и барабанил пальцами по камню, а мне уже казалось, что я опять вместе со своими сорвиголовами. При второй сдаче ко мне пришел козырный король, но я потерял две взятки, и счет был четыре моих очка против его двух. Открыв карты следующей сдачи, я радостно вскрикнул. «Если с такими картами я не выиграю свою свободу, — подумал я, — значит, я только того и заслуживаю, что просидеть всю жизнь в плену».

Дайте мне карты, хозяин, я разложу их на столе, и вы все поймете.

Вот что было у меня в руках: валет и туз треф, дама и валет бубен и король червей. Заметьте, что козыри были трефы, а мне не хватало лишь одного очка, чтобы получить свободу. Барт понимал, что наступила решающая минута; он расстегнул свой мундир. Я сбросил свой доломан на землю. Он пошел десяткой пик. Я взял ее козырным тузом. Одно очко в мою пользу. Чтобы сыграть правильно, надо было избавиться от козырей, и я пошел с валета. Он шлепнул его дамой, и мы оказались в равном положении. Он пошел восьмеркой пик; я мог только сбросить даму бубен. Но тут появилась семерка пик, и у меня на голове встали волосы дыбом. У каждого на руках осталось по королю. У меня были прекрасные карты, а он обыграл меня с худшими и получил два очка! Мне хотелось кататься по земле от злости! Да, в Англии в 1810-м здорово играли в экарте, это говорю вам я, бригадир Жерар!

Перед последней партией у нас было по четыре очка. Сейчас все решит сдача. Он отстегнул пояс, я сбросил портупею. Он держался хладнокровно, этот англичанин, и я старался быть таким же, но пот со лба щипал мне глаза. Сдавать должен был он, и, признаться, друзья мои, у меня так дрожали руки, что я едва собрал свои карты с камня. Но когда я на них взглянул, что же я увидел прежде всего? Короля, короля, спасительного короля треф! Я уже открыл было рот, чтобы заявить об этом, но увидел лицо моего партнера и слова застыли у меня на губах.

Он держал карты в руке, но челюсть его отвисла, а глаза с невыразимым ужасом и изумлением смотрели куда-то поверх моей головы. Я круто обернулся и тоже остолбенел.

Совсем близко от нас, метрах в пятнадцати, не больше, стояли три человека. Один из них, хорошего роста, но не слишком высокий — примерно такой, как я, — был в темном мундире и маленькой треугольной шляпе, с белым перышком сбоку. Но меня ничуть не занимало, как он был одет. Его лицо, его впалые щеки, орлиный нос, властные голубые глаза и тонкий, прямой, словно ножом прорезанный, рот — все говорило о том, что это человек выдающийся; таких, быть может, один на миллион. Из-под насупленных бровей он бросил такой взгляд на беднягу Барта, что у того из ослабевших пальцев вывалились карты. Рядом стояли еще двое: один в ярко-красном мундире, с твердым смуглым лицом, словно вырезанным из старого дуба, другой — дородный, красивый, с пышными бакенбардами, в голубом мундире с золотыми галунами. Немного поодаль три ординарца держали трех лошадей, а позади ожидал эскорт из нескольких драгун.

— Что это за чертовщина, Крауфорд? — спросил худощавый в темном.

— Слышите, сэр? — воскликнул человек в красном мундире. — Лорд Веллингтон желает знать, что все это значит?

Несчастный Барт принялся объяснять, что произошло, но каменное лицо не смягчилось.

— Хороши дела, Крауфорд, нечего сказать! — оборвал его Веллингтон. — В армии надо соблюдать дисциплину, сэр. Отправляйтесь в штаб и доложите, что вы арестованы.

Барт сел на коня и, повесив голову, поехал прочь. Это было ужасно. Я не мог этого вынести. Я бросился к английскому генералу и стал молить его за друга. Я сказал, что я, полковник Жерар, воочию убедился в отваге этого молодого офицера. О, мое красноречие могло бы растопить самое холодное сердце; я сам растрогался до слез, но ничуть не растрогал его. Голос мой упал, я больше не мог произнести ни слова.

— Сколько полагается у вас во французской армии нагружать на мула, сэр? — спросил он.

Вот и все, что флегматичный англичанин сказал в ответ на мою пылкую речь. Так он ответил на слова, от которых француз уже плакал бы у меня на плече.

— Сколько полагается у вас нести мулу? — спросил человек в красном мундире.

— Двести десять фунтов, — ответил я.

— Значит, вы очень плохо их нагружаете, — заметил лорд Веллингтон. — Отведите пленника к драгунам.

Драгуны окружили меня, а я — я сходил с ума при мысли, что выигрыш был мне обеспечен и сейчас я мог быть свободным. Я протянул карты генералу.

— Взгляните, милорд! — воскликнул я. — Ставкой была моя свобода, и я выиграл, так как, сами видите, мне достался король!

Его худое лицо впервые смягчила слабая улыбка.

— Наоборот, — сказал он, садясь на лошадь, — выиграл я, так как, сами видите, это вы достались моему королю.

IV. Как бригадир достался королю

Мюрат был, конечно, превосходным кавалерийским офицером, но слишком любил франтить, а франтовство часто портит хороших солдат. Лассаль тоже был отважным командиром, но его погубило вино и шальные выходки. Но я, Этьен Жерар, никогда не грешил чрезмерным щегольством и в то же время не позволял себе пьянствовать — разве только по случаю окончания кампании или встречи со старым товарищем по оружию. Поэтому если бы не моя скромность, я мог бы сказать, что был одним из самых достойных офицеров в кавалерии. Правда, я так и не пошел дальше командира бригады, но, так ведь ни для кого не секрет, что далеко пошли только те, кому выпала удача участвовать в самых первых кампаниях императора. Кроме Лассаля, Лабо и Друэ, я, пожалуй, не помню генерала, который не стал бы известен еще до Египетского похода. Даже я, при всех моих блистательных качествах, дослужился только до бригадира да еще имею особую почетную медаль, которую я получил из рук самого императора и храню дома в кожаном кошельке.

Но хотя я так и не поднялся выше, мои достоинства хорошо известны тем, кто со мной служил, а также и англичанам. Вчера я вам рассказывал, как я попался им в плен; после того они неусыпно сторожили меня в Опорто и уж, поверьте, делали все возможное, чтобы такой грозный противник не ускользнул из их рук. Десятого августа они посадили меня под стражей на транспортное судно и отправили в Англию, где до конца месяца держали в огромной тюрьме, которую специально для нас выстроили в Дартмуре! «L`hotel Francais, et Pension[4]» — так мы ее называли, — сами понимаете, мы все были храбрыми солдатами и не вешали нос, даже попав в беду.

В Дартмуре содержались только те офицеры, которые отказались подписать обязательство о неучастии в войне против англичан; большинство же узников составляли моряки и рядовые солдаты. Вы, наверное, спросите: почему я отказался дать такое обязательство и лишил себя возможности жить так же комфортабельно, как большинство моих собратьев-офицеров? На то у меня были две причины, и обе достаточно важные.

Во-первых, я был крепко уверен в себе и не сомневался, что мне удастся бежать, Во-вторых, моя семья, кроме доброго имени, никогда не имела другого богатства, и я не мог бы заставить себя брать хоть что-нибудь из крошечного дохода моей матушки. С другой стороны, годится ли, чтобы такого человека, как я, в английском провинциальном городишке затмевали тамошние обыватели или чтобы я, ухаживая за дамами, которые, конечно, стали бы ко мне льнуть, не имел ни гроша в кармане! Вот по этим причинам я и предпочел похоронить себя в ужасной Дартмурской тюрьме. Сейчас я хочу рассказать вам о моих приключениях в Англии, и вы увидите, оправдались ли слова лорда Веллингтона, сказавшего, что я достался английскому королю.

Сначала должен вам сказать, что если бы я не решил поведать вам о том, что приключилось со мной, я мог бы до утра рассказывать вам историю о Дартмуре и о диковинных вещах, которые происходили в этой тюрьме. Это было одно из самых странных мест на свете, ибо там, посреди необозримых пустошей, собралось семь или восемь тысяч людей, и все это были, как вы понимаете, воины, люди бывалые и мужественные. Тюрьму окружала двойная стена, и ров, и часовые, и стража, но, клянусь честью, разве можно держать людей взаперти, словно кроликов в клетке! Они бежали по двое, по десять, и по двадцать, и тогда начинали палить пушки, и мчались на розыски целые отряды, а мы, оставшиеся, смеялись, плясали и кричали «Vive l`Empereur!»[5], пока часовые, разозлившись, не наставляли на нас ружья. Тогда мы устраивали мятежи, и из Плимута присылали пехоту и орудия, а мы еще громче орали «Vive l`Empereur!», словно надеясь, что нас услышат в Париже. В Дартмуре у нас были веселые минуты, и мы старались, чтобы тем, кто нас сторожил, тоже было нескучно.

Надо вам сказать, что у заключенных был свой Суд Справедливости, в котором разбирались преступления и назначалась кара. У нас карались воровство и ссоры, но строже всего — предательство. Когда я прибыл в Дартмур, там находился некий Менье из Реймса, который выдал пленных, задумавших бежать. В ту ночь из-за какой-то невыполненной формальности его не отделили от остальных узников и, как он ни плакал, ни выл, ни ползал на коленях, его оставили среди товарищей, которых он предал. Ночью состоялся суд, где обвинение произносилось шепотом, защитник говорил шепотом, у обвиняемого был во рту кляп, а судья был невидим. Утром, когда за предателем пришли с приказом об освобождении, от него почти ничего не осталось. Изобретательный был народ, эти узники, и умели управляться по-своему.

Мы, офицеры, однако, жили в отдельном флигеле и являли собой довольно пестрое общество. Нам оставили мундиры, и здесь были представлены все роды войск, которыми командовали Виктор, Массена или Ней, а некоторые сидели здесь с тех пор, как Жюно был разбит под Вимьерой. Здесь были егеря в зеленых мундирах, и гусары, вроде меня, и драгуны в синем, и уланы в мундирах с белой грудью, вольтижеры и гренадеры, артиллеристы и саперы. Но больше всего было морских офицеров, так как англичане чаще побеждали нас на морях. Я не понимал, в чем тут дело, пока мне самому не пришлось плыть из Опорто в Плимут; семь дней я лежал на спине и не смог бы шевельнуться, даже если бы на моих глазах похищали знамя нашего полка. Только из-за такого предательского шторма Нельсон и одержал над нами верх.

Не успел я прибыть в Дартмур, как начал строить планы, как бы выбраться оттуда, и можете мне поверить, что с моей сообразительностью, развитой вдобавок двенадцатью годами войны, я очень скоро нашел способ бегства.

Прежде всего надо вам сказать, что у меня было очень большое преимущество — я немножко умел говорить по-английски. Я выучился этому за несколько месяцев перед осадой Данцига у адъютанта Обрайена из Ирландского полка, потомка древнего королевского рода. За небольшой срок я научился довольно бегло болтать — я вообще могу быстро усвоить все, что угодно, если уж захочу. Через каких-нибудь три месяца я мог не только объясняться, но и употреблять английские идиомы. Обрайен научил меня говорить «Разгрызи меня бог» — это все равно, что по-нашему «Ma foi»[6] и еще: «Исчадие гада», что значит «Ventre bleu»[7]. Не раз я видел, как англичане улыбались от удовольствия, слыша, что я говорю точь-в-точь, как они.

Нас, офицеров, помещали по двое в камере, что мне не слишком нравилось, так как моим сожителем оказался высокий молчаливый малый по имени Бомон из полевой артиллерии, попавший в плен к англичанам под Асторгой.

Редко мне приходилось встречать человека, с которым я не мог подружиться, потому что и нрав и манера держаться у меня… ну, да вы сами знаете. Но этот Бомон никогда не смеялся моим шуткам, не сочувствовал моим горестям, — он сидел и смотрел на меня угрюмым взглядом, и в конце концов я начал думать, что после двух лет заключения он тронулся умом. Ах, как мне хотелось, чтобы вместо этой мумии со мной был старый Буве или кто-нибудь из моих товарищей-гусар! Но ничего не поделаешь, приходилось мириться и с таким компаньоном, к тому же было ясно, что никакой побег невозможен, если он не будет в нем участвовать, иначе что бы я мог сделать, постоянно находясь у него на глазах? Я заговорил о побеге сначала обиняками, потом напрямик, и мне показалось, что я убедил его действовать со мной заодно.

Я исследовал стены, исследовал пол и потолок, но сколько я их ни ощупывал и ни выстукивал, всюду они были одинаково толстыми и непроницаемыми. Дверь была железная, запиралась на замок с пружиной, в ней была маленькая решетка, сквозь которую дважды в ночь заглядывал часовой. В камере стояли две койки, две табуретки, два умывальника — и больше ничего. Мне и этого было достаточно — разве я привык к лучшему за двенадцать лет походной жизни? Но как мне выбраться отсюда? Каждую ночь я думал о своих пятистах гусарах, и мне снились страшные сны: то все мои гусары оказывались без сапог, то всех лошадей раздуло от отравы, то у них воспалились копыта или же все шесть эскадронов в присутствии императора перепутали строй. Я просыпался в холодном поту и снова начинал ощупывать и простукивать стены, ибо я знал, что нет трудности, которую нельзя преодолеть с помощью изобретательного ума и пары ловких рук.

Единственное окошко нашей камеры было так мало, что в него не пролез бы и ребенок; к тому же посредине оно было разделено толстым железным брусом. Как видите, в смысле побега оно сулило немного надежды, но я все больше убеждался, что наши попытки надо начинать именно с него. Словно для того, чтобы еще ухудшить дело, окошко выходило во двор для прогулок, обнесенный двумя высокими стенами. И все же, стоя за Рейном, пора говорить о Висле, как я сказал моему угрюмому товарищу. Поэтому я отломал от койки маленькую железку и принялся отбивать штукатурку вверху и у основания оконного бруса. Я трудился три часа подряд, потом, заслышав шаги тюремщика, бросался на койку и немного погодя снова принимался за работу, а через три часа опять делал перерыв. Бомон оказался столь медлительным и неуклюжим, что мне пришлось рассчитывать только на себя.

Я представлял себе, что за окошком меня ждет Третий гусарский полк, с литаврами и знаменами, с леопардовыми чепраками на конях. И тогда я работал как одержимый, пока моя железка не покрывалась засохшей кровью, словно ржавчиной. Так, ночь за ночью я долбил окаменевшую штукатурку и прятал куски в подушку, пока не настала минута, когда железный брус стал шататься; тогда я рванул его изо всех сил и выломал. Это было первым шагом к свободе.

Вы спросите меня, к чему все это, если в окошко не мог бы пролезть даже ребенок. Я вам отвечу. Выломав брус, я добыл сразу две вещи: инструмент и оружие. С помощью инструмента можно было расшатать камни, которыми было облицовано окно. Оружием я могу защищаться, когда вылезу через это окно. Итак, теперь я принялся за камни и долбил вокруг них заостренным концом бруса, пока не отбил всю известку. Само собой, днем я все убирал на место, и тюремщик не видал на полу ни песчинки. Так прошло почти три недели, и наконец я высвободил камень, в неописуемом восторге вытащил его и в окошко, сквозь которое раньше виднелось четыре звезды, увидел целых десять. Теперь все было готово; я поставил камень на место, смазав его края жиром и сажей, чтобы скрыть трещины там, где прежде была известь. Через три ночи должна была скрыться луна, и это, конечно, было самое лучшее время для попытки к бегству.

В том, что я спущусь во двор, я не сомневался; гораздо больше меня беспокоило, как я оттуда выйду. Слишком унизительно было бы после всех стараний снова оказаться в этой дыре, уже без всякой надежды, или же быть схваченным стражей, которая бросит меня в одну из сырых подземных камер, предназначенных для тех, кто пытался бежать. Я стал обдумывать всевозможные планы. Как вам известно, у меня никогда не было случая показать себя в качестве генерала. Иногда, после стакана-другого вина, я убеждаюсь, что способен придумывать самые неожиданные комбинации и что если бы Наполеон в свое время поручил мне армейский корпус, его судьба могла бы сложиться иначе. Но как бы то ни было, а что касается маленьких военных хитростей и смекалки, необходимой офицеру легкой кавалерии, то тут я могу потягаться с кем угодно. И вот тогда-то эти качества мне пригодились, и я не сомневался, что они меня не подведут.

Внутренняя стена, по которой мне предстояло вскарабкаться, была высотой в двенадцать футов, сложена из кирпичей и по верху утыкана железными шипами на расстоянии трех дюймов один от другого. Внешнюю стену я мог рассмотреть только мельком, раза два, когда ворота дворика для прогулок были открыты. Она, видимо, была такой же вышины и с такими же шипами наверху, от внутренней до внешней стены было больше двадцати футов, и у меня имелись основания полагать, что в этом промежутке часовых не было, они стояли у ворот. Однако я знал, что снаружи стена оцеплена солдатами. Видите, друзья, какой мне попался крепкий орешек, и раздавить его было нечем, кроме пары собственных рук.

Я возлагал все надежды на рост моего сотоварища, Бомона. Я уже говорил, что он был очень высок, не меньше шести футов росту, и казалось, что если я взберусь ему на плечи и как-нибудь зацеплюсь за острые железки, то смогу перелезть через стену. Но удастся ли мне перетащить потом грузного Бомона? Это был вопрос первостепенной важности, так как если я затеваю что-нибудь вместе с товарищем, то пусть даже я не питаю к нему нежных чувств, все равно ничто на свете не заставит меня покинуть его. Если я взберусь на стену, а он не сможет последовать за мной, я буду вынужден вернуться за ним. Впрочем, судя по всему, его это нисколько не тревожило, и я надеялся, что он уверен в своей ловкости.

Не менее важно было знать, какой часовой будет дежурить перед моим окошком в ту ночь, когда мы начнем осуществлять свою попытку. Часовых сменяли каждые два часа, чтобы не притуплялась их бдительность; я очень пристально наблюдал за ними каждую ночь из окошка и убедился, что они ведут себя по-разному. Одни были все время настороже, так, что даже крыса не могла пробежать через двор незамеченной; другие же думали только о своих удобствах и, опершись на ружье, сладко спали, словно у себя дома в пуховой постели. Среди них был один, неповоротливый толстяк, который, прикорнув в тени под стеной, так крепко спал все два часа, что не слышал даже, как я бросал из окошка к его ногам куски штукатурки. Нам повезло: этот часовой должен был дежурить от двенадцати до двух в ту ночь, на которую мы назначили побег.

В последний день меня охватило такое сильное нервное возбуждение, что никак не мог взять себя в руки и беспрерывно бегал по камере, словно мышь в клетке. Мне чудилось, что вот-вот тюремщик обнаружит расшатанный железный брус или часовой заметит щель между стеной и камнем, которую я не мог прикрыть снаружи обитой известкой, как я это сделал внутри. А мой компаньон в это время сидел, нахохлившись, на краю своей койки, искоса поглядывал на меня и грыз ногти, словно что-то напряженно обдумывая.

— Мужайся, друг! — воскликнул я, хлопнув его по плечу. — Не пройдет и месяца, как ты снова увидишь свои пушки!

— Все это хорошо, — сказал он, — но куда ты подашься, когда очутишься на свободе?

— На побережье, — ответил я. — Храброму во всем удача, и я отправлюсь прямо в свой полк.

— Скорее всего ты отправишься прямо в подземную камеру или на дырявое судно в Портсмуте.

— Солдат не боится рисковать, — заметил я. — Только трус всегда рассчитывает на худшее.

Мои слова вызвали красные пятна на его землистых щеках, и я порадовался: впервые я заметил в нем какие-то признаки воодушевления. Он даже протянул руку к кружке с водой, словно хотел швырнуть ее в меня, но тут же пожал плечами и опять замолк, грызя ногти и хмуро уставясь в пол. Глядя на него, я невольно подумал, что, быть может, делаю полевой артиллерии плохую услугу, возвращая ей такого вояку.

В жизни моей не было вечера, который тянулся бы так медленно. К ночи поднялся ветер, и чем больше сгущалась тьма, тем сильнее становились его завываний, и наконец над огромной пустошью разразился страшный ураган. Я глядел в окошко — нигде ни одной звезды, сплошные черные тучи низко летели над землей. Сквозь шорох и плеск хлынувшего дождя, сквозь вой и свист ветра я не мог расслышать шагов часового. «Если я его не слышу, — подумал я, — значит, и он меня вряд ли услышит». Сгорая от нетерпения, я дожидался минуты, когда надзиратель, совершая свой еженощный обход, заглянет в зарешеченное отверстие. Затем, вглядевшись в темноту и не увидев часового, который, без сомнения, забился куда-то от дождя и крепко спал, я решил, что настал наш час. Я вынул брус, вытащил камень и знаком предложил Бомону спускаться.

— После вас, полковник, — сказал он.

— А ты не хочешь лезть первым?

— Лучше вы мне покажите дорогу.

— Ну что же, лезь за мной, только потише, если ты дорожишь жизнью.

В темноте я слышал, как у него стучат зубы, и подумал, что вряд ли можно найти более неподходящего партнера для такого рискованного дела. Тем не менее я схватил брус и, став на табуретку, просунул в окошко голову и плечи. Извиваясь, я постепенно высунулся наружу до пояса, как вдруг мой компаньон схватил меня за ноги и во весь голос закричал:

— На помощь! На помощь! Заключенный хочет бежать.

Ах, друзья мои, чего я только не перечувствовал в эту секунду! Разумеется, я сразу понял игру этого подлого существа. Зачем ему было карабкаться по стене и рисковать своей шкурой, когда Он может не сомневаться, что англичане даруют ему свободу и прощение за то, что он помешал побегу человека гораздо более выдающегося, чем он сам? Я и раньше чувствовал, что он трус и подлец, но не понимал всей глубины подлости, на которую он способен. Тот, кто провел свою жизнь среди людей благородных и честных, не подозревает низости в другом, пока не столкнется с нею.

Этот болван, видимо, не понимал, что погубил не меня, а себя. Я быстро пролез обратно в темноте и, схватив его за горло, дважды стукнул его железным брусом. При первом ударе он взвизгнул, как дворняжка, которой наступили на лапу. При втором он со стоном рухнул на пол. Затем я присел на свою койку и стал покорно ждать кары, которую придумают для меня тюремщики.

Прошла минута, другая — ни звука, кроме тяжелого, хриплого дыхания лежащего на полу бесчувственного негодяя. Быть может, среди рева бури его криков никто не услышал? Крохотная надежда через минуту стала казаться вероятностью, а еще через минуту перешла в уверенность. Ни в коридорах, ни во дворе не слышалось ни звука. Я вытер со лба холодный пот и спросил себя, что же делать дальше.

В одном только я был совершенно уверен. Человек на полу должен умереть. Если я оставлю его в живых, то очень скоро он может опять поднять тревогу. Я не смел зажечь свет и ощупью шарил в темноте, пока не наткнулся на что-то мокрое — это была его голова. Я занес тяжелый железный брус, но было нечто такое, друзья мои, что помешало мне опустить его. В пылу боя я убивал много людей — людей честных, к тому же и не причинивших мне никакого зла. И вот передо мной лежал негодяй, мерзкое создание, недостойное жить на земле, пытавшееся сделать великую подлость по отношению ко мне, — и все же я не мог заставить себя размозжить ему череп. Так может поступить испанский разбойник или, какой-нибудь санкюлот из Фобур Сен-Антуан, но не солдат и благородный человек вроде меня.

Однако тяжелое дыхание Бомона внушило мне надежду, что он не так-то скоро придет в чувство. Поэтому я заткнул ему рот кляпом, разорвал одеяло на полосы и привязал его к койке — теперь вряд ли он сможет освободиться раньше следующего обхода тюремщика. Но передо мной возникла новая трудность: вы помните, что я рассчитывал на его рост, чтобы перебраться через стену. Я готов был сесть и заплакать от отчаяния, но меня поддержала мысль о моей матушке и об императоре. «Мужайся! — сказал я себе. — Для всякого другого это было бы катастрофой, но не так-то легко одолеть Этьена Жерара!»

Я принялся за работу. Взяв простыни, свою и Бомона, я разорвал их на полосы, сплел отличный канат и привязал его к середине железного бруса, который был больше фута длиной. Затем я спустился во двор; дождь лил, как из ведра, а ветер завывал еще громче прежнего. Я двигался вдоль тюремной стены, где тьма была чернее пикового туза, и не мог различить даже собственной руки. Я знал, что если не наткнусь на часового, то мне нечего его бояться. Дойдя до стены, огораживающей двор, я закинул вверх свой брус, и, к радости моей, он сразу же застрял между железными шипами. Я вскарабкался по канату, втащил его наверх и спрыгнул с другой стороны стены. Потом взобрался на вторую стену, но, сидя верхом на ней между двумя шипами, вдруг заметил, что в темноте внизу что-то блеснуло. Это был штык часового, блестевший так близко от меня (вторая стена была гораздо ниже первой), что, наклонясь, я мог бы отвинтить его от дула. Часовой, стараясь согреться, прижался спиной к стене и мурлыкал себе под нос песенку, не подозревая о том, что в нескольких футах от него отчаянный беглец готов поразить его в сердце его же собственным штыком. Я уже приготовился к прыжку, но тут часовой, ругнувшись, вскинул ружье на плечо, и я услышал, как зачавкала грязь у него под ногами: он пошел в обход. Я соскользнул с каната и, оставив его на стене, помчался что было духу по пустоши.

Боже, как я бежал! Ветер бил мне в лицо и гудел в ноздрях. Дождь барабанил по моей спине и свистом отдавался в ушах. Я падал в колдобины. Я натыкался на кусты. Я продирался сквозь колючую ежевику. Я задыхался, я был исцарапан до крови. Язык мой пересох, ноги налились свинцом, сердце стучало, как барабан. Но я все бежал и бежал.

Однако я не терял головы, друзья. У меня была определенная цель. Наши беглецы всегда направлялись к побережью. Я же решил бежать в глубь страны, хотя говорил Бомону совсем иное. Я убегу на север, а они будут искать меня на юге. Вы, наверное, спросите, друзья мои, как я мог ориентироваться в такую темную ночь. Я отвечу: по ветру. Еще в тюрьме я заметил, что ветер дует с севера, и раз он бил мне в лицо, значит, я держался верного направления.

Так я бежал, пока впереди вдруг не показались два желтых огонька. Я на мгновение остановился, не зная, как быть дальше. На мне, как вы помните, был гусарский мундир, и в первую очередь мне представлялось необходимым раздобыть другую одежду, которая не выдавала бы меня с головой. Если это светились окна деревенского дома, то вполне вероятно, что там я могу найти то, что мне нужно. Я пошел прямо на огоньки, сокрушаясь, что оставил на стене свой железный брус, ибо решил драться насмерть, если меня схватят опять.

Но вскоре я обнаружил, что никакого дома там не было. Огоньки оказались двумя фонарями, висевшими по бокам кареты, и при свете их я увидел перед собой широкую дорогу. Притаившись в кустах, я разглядел, что карета запряжена двумя лошадьми, что возле них стоит маленький форейтор, а рядом на дороге валяется колесо. Все это, как живое, стоит у меня перед глазами, друзья: потные лошади, хилый юнец, держащий их за поводья, и большая, черная, блестящая под доедем карета на трех колесах. В окошке вдруг опустилось стекло и показалась шляпка, а под ней хорошенькое личико.

— Что же делать? — с отчаянием в голосе сказала дама форейтору. — Сэр Чарльз, наверное, заблудился, и мне придется всю ночь сидеть в этой пустыне!

— Быть может, я смогу помочь вам, сударыня, — сказал я, выбираясь из кустов и выходя под свет фонарей. Женщина в беде — для меня дело святое, а эта к тому же была красива. Не забывайте, что, несмотря на чин полковника, мне было всего двадцать восемь лет от роду.

Боже, как она вскрикнула и как вытаращил на меня глаза форейтор! Разумеется, после долгого бега в темноте я в своем помятом кивере, покрытом грязью, и изорванном кустами ежевики мундире, с перепачканным лицом представлял собою не совсем тот тип незнакомца, которого хотелось бы встретить ночью посреди пустынной равнины. Все же, оправившись от неожиданности, она вскоре поняла, что я ее покорный слуга, и в се красивых глазках я прочел даже, что мои манеры и осанка произвели на нее некоторое впечатление.

— Прошу прощения за то, что я испугал вас, сударыня, — сказал я, — но я случайно услышал ваши слова и не мог удержаться, чтобы не предложить вам свои услуги. — При этом я поклонился. Вы знаете, как я умею кланяться, и поймете, как мой поклон действовал на женщин.

— Я вам очень обязана, мсье, — ответила она, — от самого Тавистока мы ехали по ужасной дороге, и в конце концов у нас отвалилось колесо, и мы совершенно беспомощны в этих пустынных местах. Мой муж, сэр Чарльз, пошел искать людей, и боюсь, что он заблудился.

Я хотел было наговорить ей утешительных слов, как взгляд мой упал на лежавший рядом с дамой черный дорожный плащ, отделанный серой смушкой, — именно то, что мне было нужно, чтобы скрыть свой мундир. Правда, я почувствовал себя грабителем с большой дороги, но что прикажете делать? Необходимость не знает законов, а я находился во вражеской стране.

— Это, очевидно, плащ вашего мужа, сударыня, — сказал я. — Вы, надеюсь, простите меня, но я вынужден… — И я вытащил плащ через окошко кареты.

Трудно было вынести выражение ее лица, на котором отразились изумление, испуг и отвращение.

— О, я ошиблась в вас! — воскликнула она. — Вы хотите меня ограбить, а не помочь! У вас вид благородного человека, а между тем вы хотите украсть плащ моего мужа!

— Сударыня, — сказал я, — умоляю вас, не осуждайте меня, пока не узнаете всего. Мне этот плащ совершенно необходим, но если вы будете добры сказать, кто этот счастливец, ваш муж, я обязуюсь прислать плащ обратно.

Лицо ее чуть-чуть смягчилось, но все же она старалась держаться сурово.

— Мой муж, — ответила она, — сэр Чарльз Мередит, он едет в Дартмурскую тюрьму по важному государственному делу. Прошу вас, сэр, идти своей дорогой, и не брать ничего, что принадлежит ему.

— Из всего, что ему принадлежит, я завидую только одному, — сказал я.

— И вы уже вытащили это из окошка! — воскликнула она.

— Нет, — ответил я, — оставил сидеть в карете.

Она рассмеялась искренне, как это умеют англичане.

— Если бы вы вместо того, чтобы делать комплименты, вернули плащ моего мужа… — начала она.

— Сударыня, — сказал я, — вы просите невозможного. Если вы разрешите мне войти в карету, я объясню вам, почему этот плащ мне так необходим.

Одному богу ведомо, какие глупости я мог бы натворить, если бы откуда-то издалека не донеслось слабое «эй», на которое тотчас же откликнулся маленький форейтор. И вот уже в темноте сквозь дождь замаячил тусклый свет фонаря, быстро приближавшийся к нам.

— Мне крайне жаль, сударыня, что я вынужден вас покинуть, — сказал я. — Передайте вашему мужу, что я буду очень бережно обращаться с его плащом. — Но как я не спешил, все же я рискнул на секунду задержаться, чтобы поцеловать ручку дамы, которую она отдернула, восхитительно притворившись оскорбленной моим нахальством. Фонарь был уже совсем близко, а форейтор, видимо, намеревался помешать моему бегству, но я сунул драгоценный плащ под мышку и бросился в темноту.

Теперь моей задачей было уйти как можно дальше от тюрьмы за те часы, что оставались до рассвета. Повернувшись лицом к ветру, я бежал, пока, выбившись из сил, не рухнул на землю. Отдышавшись в кустах вереска, я снова пустился бежать, пока у меня не подогнулись колени. Я был молод и крепок, у меня были стальные мускулы и тело, закаленное двенадцатью годами походов и сражений. Поэтому я мог выдержать еще три часа такого бешеного бега, все так же, как вы понимаете, держась против ветра. И через три часа я высчитал, что от тюрьмы меня отделяет почти двадцать миль. Близился рассвет, и, забравшись в заросли вереска на вершине небольшого холма, которыми изобилует эта местность, я решил переждать здесь до вечера. Спать под ветром и дождем для меня было не внове, и, закутавшись в плотный теплый плащ, я вскоре крепко заснул.

Но это был тяжелый, не освежающий сон. Я метался, борясь с отвратительными кошмарами, в которых все складывалось для меня самым худшим образом. Помню, под конец мне приснилось, будто я атакую несокрушимое каре венгерских гусар с одним лишь эскадроном, на загнанных конях — вроде того, как это было со мной под Эльхингеном. Я привстал на стременах и крикнул «Vive l`Empereur!», и мои гусары откликнулись громким криком «Vive l`Empereur!». Я вскочил со своего ложа; этот крик все еще отдавался в моих ушах. Протирая глаза, я спрашивал себя, не сошел ли я с ума, ибо уже наяву услышал те же слова, которые громко и протяжно выкрикивали пятьсот глоток. Я выглянул из-за кустов, и в неясном утреннем свете глазам моим представилось то, что я меньше всего на свете ожидал или хотел бы увидеть.

Передо мной была Дартмурская тюрьма! Ее уродливая, мрачная громада высилась всего в какой-нибудь восьмушке мили от меня. Если бы я пробежал в темноте еще несколько минут, я бы уткнулся кивером в ее стену. Это зрелище так меня ошеломило, что я не сразу сообразил, что произошло. Затем я все понял и в отчаянии заколотил кулаками по голове. За ночь ветер переменился и стал уже не северным, а южным, а я, стараясь держаться против ветра, пробежал десять миль вперед и десять миль назад, вернувшись туда, откуда и вышел. Я вспомнил, как я торопился, как стремительно бежал, падал, прыгал, и все это показалось мне таким смешным, что отчаяние мое вдруг как рукой сняло, и я, упав под кусты, хохотал, пока у меня не заболели бока. Затем я завернулся в плащ и всерьез задумался над тем, что делать дальше.

За свою бродячую жизнь я научился одному, друзья мои, — никакую неудачу не считать бедой, пока не увидишь, чем она кончится. Разве каждый час не приносит чего-то нового? Вот и тогда я понял, что моя ошибка сослужила мне службу не хуже самой тонкой хитрости. Мои преследователи, естественно, начали поиски с того места, где я завладел плащом сэра Чарльза Мередита, и из своего укрытия я видел, как они мчались туда по дороге. Никому из них и в голову не приходило, что я мог повернуть обратно и сейчас лежу за кустами в маленькой выемке на вершине холма. Пленники, конечно, уже проведали о моем побеге, и весь день над равниной гремели ликующие крики, разбудившие меня поутру и звучавшие как выражение сочувствия и товарищеской поддержки. Они и не подозревали, что на вершине горки, которая видна из окошек тюрьмы, лежит их товарищ, побег которого был для них праздником. А я, я глядел вниз на толпы обезоруженных воинов, которые расхаживали по тюремному двору или, собравшись маленькими группками, оживленно жестикулировали, обсуждая мой успешный побег. Однажды я услышал крики возмущения: два тюремщика вели по двору Бомона с забинтованной головой. Не могу описать, какое удовольствие доставило мне это зрелище: я убедился, что, во-первых, я его не убил, а во-вторых, что остальным доподлинно известно все, что произошло. Впрочем, меня слишком хорошо знали, и вряд ли кто-нибудь заподозрил, будто я мог бросить товарища.

Весь этот долгий день я лежал за кустами, прислушиваясь к звону колокола, отбивавшего внизу часы.

Карманы мои были полны хлеба, который я сберег от своего тюремного пайка, а обыскивая одолженный плащ, я нашел серебряную фляжку с превосходным коньяком, разведенным водой, так что я мог провести там целый день, не испытывая никаких лишений. В карманах плаща я обнаружил еще красный шелковый платок, черепаховую табакерку и голубой конверт с красной печатью, адресованный начальнику Дартмурской тюрьмы. Все вещи я решил при первой возможности отослать обратно вместе с плащом.

Письмо же меня несколько смутило: начальник тюрьмы был со мной любезен, и я считал бесчестным похищать его корреспонденцию. Я решил было положить письмо под камень на дороге на расстоянии выстрела от ворот тюрьмы, но это навело бы их на мой след, и я не видел иного выхода, как оставить письмо при себе, надеясь, что мне удастся как-нибудь переслать его адресату. А пока я надежно спрятал его в потайной внутренний карман.

На жарком солнце моя одежда просохла, и к наступлению сумерек я был готов пуститься в дальнейший путь. Заверяю вас, друзья, что на этот раз я не сделал никакого промаха. Ориентируясь по звездам — каждого гусара следовало бы учить этому, — я ушел от тюрьмы на восемь лиг. План мой заключался в том, чтобы раздобыть полный комплект одежды у первого же встречного, а потом пробраться к северному побережью, где много контрабандистов и рыбаков, а они не прочь получить вознаграждение, которое император давал тем, кто перевозил бежавших пленных через Ла-Манш. Я снял султан со своего кивера, чтобы он не бросался в глаза, но, несмотря на прекрасный плащ, все же побаивался, что рано или поздно меня выдаст мундир.

Когда занялась заря, я увидел справа реку, а слева голубоватые дымки маленького городка на равнине. Меня так и подмывало войти в этот городок — любопытно было поглядеть на некоторые обычаи англичан, каких нет ни в одной стране. Но сколь ни сильно было мое желание увидеть, как они едят сырое мясо и продают своих жен, появляться в городах, пока на мне мой мундир, было бы опасно. Кивер, усы и французская речь — все это могло погубить меня. Поэтому я продолжал путь на север, то и дело осматриваясь вокруг, но ни разу не заметив признаков погони.

Около полудня я пришел в уединенную долинку, где стоял одинокий домик. Поблизости не было никаких других строений. Это был маленький, аккуратный дом с верандой и маленьким садиком, где копошились куры и петухи. Я залег в папоротник и стал наблюдать за домом: мне казалось, что именно здесь я мог бы получить то, что мне нужно. Хлеб мой был давно съеден, и после долгой ходьбы я страшно проголодался; поэтому я решил произвести небольшую разведку, а потом войти в домик, предложить обитателям сдаться и добыть все, что нужно. Мне, пожалуй, могут дать там яичницу и цыпленка. При этой мысли у меня потекли слюнки.

Так я пролежал, стараясь догадаться, кто там живет, как вдруг из двери вышел молодой приземистый крепыш в сопровождении человека постарше, несшего две большие дубинки. Он протянул их своему спутнику, тот стал махать ими вверх и вниз и вращать с необыкновенной быстротой, Старший, стоя рядом, внимательно следил за ним, то и дело давая какие-то советы. Наконец крепыш взял веревку и стал прыгать через нее, как девочка через скакалку. Другой сосредоточенно следил за ним. Вы, конечно, понимаете, что я напрасно ломал себе голову, стараясь догадаться, кто они такие, и в конце концов решил, что один — врач, а другой — его пациент, подвергавшийся какому-то странному способу лечения.

Так я лежал и дивился, глядя на них, а тем временем старший принес длинное плотное пальто и подал его младшему. Тот надел и застегнул его до самого подбородка. День был теплый, и потому это показалось мне еще более удивительным, чем то, что происходило прежде. «По крайней мере, — подумал я, — гимнастика окончена». Но не тут-то было: молодой человек, несмотря на тяжелое пальто, принялся бегать и случайно направился прямо в мою сторону. Его товарищ уже вошел в дом, и все складывалось как нельзя лучше. Я сниму с маленького крепыша одежду и побегу в какую-нибудь деревню, где можно будет купить еду. Цыплята, конечно, были очень соблазнительны, но в доме по крайней мере двое мужчин, и, поскольку у меня не было оружия, пожалуй, лучше поскорее уйти отсюда.

Я неподвижно лежал среди папоротника. Вскоре топот бегущего послышался совсем рядом, и он оказался передо мной — в толстом пальто, со взмокшим от пота лицом. Он был плотного сложения, но маленького роста — такого маленького, что я испугался, что его одежда на меня не налезет. Я вскочил на ноги; остановившись передо мной, он воззрился на меня с величайшим изумлением.

— Лопни мои глаза! — воскликнул он. — Что за дух из бутылки? Из цирка, что ли?

Таковы были его слова, хотя я не берусь объяснить, что он хотел этим сказать.

— Прошу прощения, сэр, — сказал я, — но мне необходимо попросить вас отдать мне свою одежду.

— Отдать что? — спросил он.

— Вашу одежду.

— Вот умора-то! — сказал он. — Почему я должен отдавать вам свою одежду?

— Потому что она мне нужна.

— А если я не отдам?

— Разгрызи меня бог, — сказал я, — тогда мне придется отнять ее силой.

Он стоял передо мной, засунув руки в карманы, и на его гладко выбритом лице с квадратным подбородком появилось насмешливое выражение.

— Ах вот как, отнять, — сказал он. — Вы, как я погляжу, малый не промах, только должен вам сказать, что на этот раз вы попали пальцем в небо. Я знаю, кто вы такой. Вы — француз, сбежавший из той тюрьмы, это с первого взгляда видно. Но вы не знаете, кто я, иначе не стали бы
выкидывать со мной такие шутки. Я — Бастлер из Бристоля, чемпион легкого веса, а сюда я приезжаю тренироваться.

Он поглядел на меня так, словно ожидал, что, услышав это сообщение, я буду как громом поражен, но я только усмехнулся и, покручивая усы, поглядел на него сверху вниз.

— Быть может, вы и храбрый человек, сэр, — ответил я, — но если я вам скажу, что перед вами полковник Этьен Жерар из Конфланского гусарского полка, вы поймете, что должны отдать вашу одежду без всяких разговоров.

— Послушайте-ка, мусью, прекратите это! — воскликнул он. — Не то я вам задам перцу!

— Раздевайтесь, сэр, сию же минуту! — закричал я, угрожающе наступая на него.

Вместо ответа он сбросил свое теплое пальто и, глядя на меня с непонятной улыбкой, стал в странную позу: одну руку выбросил вперед, другую положил на грудь. Я и понятия не имел о способах кулачного боя, который так любят эти люди; вот на лошади или пеший, но с клинком в руках я всегда могу постоять за себя. Но вы понимаете, солдату иной раз не приходится выбирать способ боя; как говорится, с волками жить — по-волчьи выть, и в этом случае так оно и было, Я кинулся на него с воинственным криком и пнул его ногой. В ту же секунду обе мои ноги взлетели кверху, в глазах замелькали вспышки, как в бою под Аустерлицем, и я ударился затылком о камень. Больше я ничего не помню.

Очнулся я на низенькой выдвижной койке, в пустой, почти лишенной мебели комнате. В голове моей гудели колокола, и, подняв руку, я нащупал над глазом шишку величиной с грецкий орех. Ноздри мои щекотал едкий запах; вскоре я обнаружил, что на лбу у меня лежит полоска бумаги, смоченной уксусом. На другом конце комнаты сидел этот страшный маленький крепыш, а его старший товарищ растирал ему голое колено какой-то мазью. Старший был, видимо, сильно не в духе и сердито выговаривал крепышу, сидевшему с мрачным видом.

— В жизни не видел ничего подобного! — говорил старший. — Я из кожи вон лезу, тренирую вас целый месяц, и когда я наконец сделал вас крепким, как репка, вы, вернейший победитель, за два дня до боя ввязываетесь в драку с каким-то иностранцем!

— Ладно, ладно! Хватит меня пилить! — огрызнулся Бастлер. — Вы отличный тренер, Джим, но лучше бы вы поменьше меня ругали.

— Как же вас не ругать? — сказал Джим. — Если колено до среды не заживет, они скажут, что вы сговорились с противником, и черта с два вы тогда найдете кого-нибудь, кто бы на вас поставил!

— Сговорился! — проворчал крепыш. — Я выиграл девятнадцать боев, и никто до сих пор не осмеливался сказать при мне слово «сговор». А какого дьявола мне оставалось делать, когда этот малый хотел раздеть меня догола?

— Велика беда! Вы же знаете, что судья и стражники находятся в какой-нибудь миле отсюда. Вы могли бы натравить их на него и тогда, так же, как и сейчас. И спокойно получили бы обратно свою одежду.

— А, будь я неладен! — сказал Бастлер. — Не было случая, чтобы я прервал тренировку, но когда дело доходит до того, чтобы отдать одежду какому-то французишке, который не способен даже на круге масла сделать вмятину, то это уже слишком!

— Подумаешь, какая ценность — ваша одежда! Да вы знаете, что один только лорд Рафтон поставил на вас пять тысяч фунтов? Когда в среду вы перепрыгнете через канаты, на вас будут висеть все эти пять тысяч до последнего пенни. Хорошенькое дело — явиться с распухшим коленом и историей о пленном французе!

— Откуда я знал, что он начнет лягаться?

— А вы думали, что он будет драться по всем правилам английского бокса? Будто вы не знаете, дуралей, что во Франции и понятия не имеют о том, как надо драться.

— Друзья, — вмешался я, садясь в кровати, — я не очень-то много понял из того, что вы тут говорили, но сейчас вы сказали глупость. Мы, французы, так хорошо знаем, как надо драться, что побывали с визитом почти во всех столицах Европы и очень скоро придем в Лондон. Но мы деремся, как солдаты, понимаете, а не как уличные мальчишки в канаве. Вы бьете меня по голове. Я пинаю вас ногами. Это же детская игра. А вот если вы дадите мне саблю, а себе возьмете другую, я покажу вам, как мы умеем драться.

Оба уставились на меня тупо, чисто по-английски.

— Что ж, очень рад, что вы живы, мусью, — сказал наконец старший. — Вы смахивали на куль с мукой, когда мы с Бастлером перетаскивали вас сюда. Голова у вас не настолько крепкая, чтобы выдержать удар сильнейшего бойца в Бристоле.

— Он тоже задиристый малый, он набросился на меня, как боевой петух, — сказал Бастлер, потирая колено. — Я применил свой обычный удар справа налево, и он рухнул, как подкошенный. Я не виноват, мусью. Я же сказал, что задам вам перцу, если вы не прекратите.

— Зато вы можете всю жизнь хвастаться, что дрались с лучшим легковесом Англии, — сказал Джим, словно поздравляя меня. — А он к тому же сейчас в наилучшем состоянии, в расцвете сил, и тренирует его сам Джим Хантер.

— Я привык к сильным ударам, — сказал я, расстегивая мундир и показывая два шрама от пулевых ран. Потом я обнажил проколотую пикой щиколотку и шрам на веке, куда меня ткнул кинжалом испанский партизан.

— У него, видно, крепкая шкура, — заметил Бастлер.

— В среднем весе он был бы сущей конфеткой, — сказал тренер. — Его бы потренировать с полгода, и наши любители спорта просто с ума бы сошли. Жаль, что ему придется вернуться в тюрьму.

Последние слова мне пришлись очень не по душе. Я застегнул мундир и встал с кровати.

— С вашего разрешения я пойду дальше, — сказал я.

— Ничего не поделаешь, мусью, — ответил тренер. — Тяжело отправлять такого человека, как вы, в это гиблое место, но дело есть дело, а за вас обещана награда в двадцать фунтов. Стражники нынче утром уже искали вас здесь и, наверное, заглянут опять.

При этих словах сердце мое превратилось в кусок свинца.

— Неужели вы хотите выдать меня? — воскликнул я. — Клянусь честью благородного француза, я вышлю вам вдвое больше в тот день, когда ступлю на французскую землю!

Но в ответ они только покачали головой. Я умолял, я доказывал, я говорил об английском гостеприимстве и о содружестве смельчаков, но с таким же успехом я мог распинаться перед двумя деревянными дубинками, что стояли у стены на полу. На бульдожьих лицах не было признаков сочувствия.

— Дело есть дело, мусью, — повторил старый тренер. — Кроме того, как я выведу Бастлера в среду на ринг, если его потянут в суд за помощь военнопленному и соучастие в побеге? Я должен беречь Бастлера и не желаю рисковать.

Итак, значит, конец всем моим стараниям и моей борьбе. Меня отведут назад, как глупую овцу, которая вырвалась из загона. Но плохо они меня знали, если вообразили, что я покорюсь такой судьбе. Я понял из их слов достаточно, чтобы догадаться, где их слабое место, и показал, как уже показывал не раз, что Этьен Жерар всего страшнее тогда, когда у него исчезает последняя надежда. Одним прыжком я очутился возле дубинок, схватил одну из них и завертел ею над головой Бастлера.

— Семь бед — один ответ! — воскликнул я. — В среду ты будешь никуда не годен!

Бастлер прорычал какое-то ругательство и хотел было броситься на меня, но тренер обхватил его руками и удержал на стуле.

— Ни за что, Бастлер! — вскрикнул он. — Никаких ваших штучек, пока я рядом! Убирайтесь отсюда, мусью! Мы мечтаем увидеть вашу спину. Да бегите же, бегите, а то он вырвется!

Отличный совет, подумал я и ринулся в дверь, но едва я очутился на свежем воздухе, как голова у меня закружилась, и, чтобы не упасть, я должен был прислониться к стене. Вспомните, какие испытания я перенес: предательство Бомона, бурю, которая сбила меня с пути, день в мокрых зарослях вереска, терзания голода, еще одна бессонная ночь и наконец удар, полученный от этого коротышки, когда я пытался отнять у него одежду. Нечего удивляться, что даже моей выносливости наступил конец.

Я стоял у стены в тяжелом плаще и моем бедном помятом кивере, опустив голову и закрыв глаза. Я сделал все, что в моих силах, и больше ничего не мог. Наконец меня заставил поднять голову стук копыт: шагах в десяти передо мной был седоусый начальник тюрьмы и с ним шестеро конных стражников.

— Итак, полковник, — с грустной улыбкой сказал он, — мы все-таки вас нашли.

Если отважный человек сделал все, что мог, и потерпел неудачу, его благородство проявляется в том, как он принимает свое поражение. Что до меня, то я вынул из кармана письмо и, шагнув вперед, подал его с таким изяществом, какого начальник, наверное, и не видывал.

— К несчастью, сэр, я невольно задержал одно из ваших писем.

Он поглядел на меня удивленно и подал стражникам знак арестовать меня, затем сломал печать на конверте. По мере того, как он читал, лицо его принимало странное выражение.

— Это, должно быть, то самое письмо, что потерял сэр Чарльз Мередит, — сказал он.

— Оно было в кармане его плаща.

— И вы носили его при себе два дня?

— С позавчерашней ночи.

— И не поинтересовались его содержанием?

Я всем своим видом показал, что таких вопросов не задают благородному человеку.

К моему изумлению, он вдруг разразился хохотом.

— Полковник, — сказал он, вытирая слезы, — право, вы задали себе и нам уйму ненужных хлопот! Разрешите прочесть вам письмо, которое вы держали при себе во время вашего побега.

И я услышал вот что:

«По получении сего вам надлежит освободить полковника Этьена Жерара из Третьего гусарского полка, который обменен на полковника Мэзона из конной артиллерии, находящегося сейчас в Вердене».

Прочтя письмо, он опять захохотал; хохотали и стражники и двое людей, вышедших из дома; при виде общего веселья, при мысли обо всех моих надеждах и страхах, об усилиях и опасностях, что же мне, удалому солдату, оставалось делать, как не прислониться снова к стене и не захохотать так же весело, как остальные? И разве не у меня было больше всего причин веселиться: ведь я же видел впереди мою любезную Францию, мою матушку, императора и моих гусар, а позади оставалась мрачная тюрьма и тяжелая рука английского короля.

V. Как бригадир померялся силами с маршалом Одеколоном

Массена был худой, желчный, щупленький да еще кривой на один глаз (этого глаза он лишился после несчастного случая на охоте), но, когда он единственным своим глазом окидывал из-под треуголки поле боя, ничто не могло от него укрыться. Он, бывало, поставит батальон во фронт и с одного взгляда видит, где какая пряжка или пуговица не по форме. Офицеры и солдаты его недолюбливали, потому что он, как известно, был прижимист, а в армии любят, чтоб у командира душа была широкая. Но когда доходило до настоящего дела, его очень даже уважали и в бою не променяли бы ни на кого другого, кроме разве самого императора да еще Ланна, покуда он был жив. Ведь если он железной хваткой зажимал свою мошну, то вы, должно быть, помните, что настал день, когда он такой же железной хваткой зажал Цюрих и Женеву. Он держал позиции так же крепко, как свой денежный ящик, и требовалась немалая смекалка, чтоб заставить его выпустить из рук то или другое.

Когда он вызвал меня к себе, я обрадовался и сразу отправился в его штаб, потому что он всегда меня любил и ставил выше всех других офицеров. Служить под началом у этих старых, славных генералов было одно удовольствие: Они знали свое дело и умели отличить хорошего солдата от плохого. Он сидел один в своей палатке, уронив голову на руки и сморщившись так, словно ему только что поднесли подписной лист. Однако, увидев меня, он улыбнулся.

— Здравствуйте, полковник Жерар.

— Здравия желаю, господин маршал.

— Ну, как Третий гусарский полк?

— Семьсот доблестных бойцов на семистах боевых конях рвутся в дело.

— А что ваши раны, зажили?

— Мои раны никогда не заживают, маршал, — отвечал я.

— Но почему же?

— Потому что я получаю все новые.

— Генералу Раппу надо опасаться за свои лавры, — сказал он, и лицо его сморщилось в улыбке. — У него двадцать одна рана от вражеских пуль и столько же от ножей и зондов Лярея. Я знал, что вы ранены, полковник, и последнее время щадил вас.

— А это хуже всякой раны.

— Ну полно, полно! С тех пор, как англичане засели в этих проклятых укреплениях Торрес Ведрас, мы, в сущности, бездействуем. Вы не слишком много потеряли, пока были в плену в Дартмуре. Но теперь мы готовимся к походу.

— Будем наступать?

— Нет, напротив.

Должно быть, мое разочарование было написано у меня на лице. Как! Отступить перед этим нечестивым псом Веллингтоном, перед тем, кто с каменным лицом выслушал мои горячие слова, а потом отправил в свою страну, где нет спасения от туманов? При этой мысли я готов был заплакать.

— А что делать! — раздраженно воскликнул Массена. — Когда объявлен шах, приходится делать ход королем.

— Вперед, — ввернул я.

Массена покачал седой головой.

— Эти позиции неприступны, — сказал он. — Генерал Сен-Круа убит, и мы понесли такие потери, что у меня не осталось резервов. И, кроме того, мы простояли здесь, в Сантарене, почти полгода. Во всей округе не осталось ни фунта муки, ни бутылки вина. Мы вынуждены отступить.

— Мука и вино есть в Лисабоне, — настаивал я.

— Ах, вы говорите так, будто вся армия может передвигаться так же быстро, как ваш гусарский полк. Будь здесь Сульт со своей тридцатитысячной армией… Но его нечего и ждать. Итак, я вызвал вас, полковник Жерар, дабы поставить в известность, что намерен поручить вам одно весьма необычное и важное дело.

Само собой, я навострил уши. Маршал развернул большую карту местности и положил ее на стол. Он разгладил ее своими маленькими волосатыми руками.

— Вот здесь Сантарен, — показал он.

Я кивнул.

— А здесь, в двадцати пяти милях к востоку, Алмейхал, знаменитый своими винами и большим аббатством.

Я снова кивнул; мне еще не было ясно, к чему он клонит.

— Вы слышали о маршале Одеколоне? — спросил Массена.

— Я служил со всеми маршалами, — сказал я, — но такую фамилию слышу в первый раз.

— Это прозвище, которое ему дали солдаты, — сказал Массена. — Вас не было в строю несколько месяцев, иначе мне не пришлось бы рассказывать вам про него. Он англичанин и принадлежит к очень знатному роду. А прозвище ему дали за аристократические привычки. Так вот, я посылаю вас в Алмейхал с визитом к этому вылощенному англичанину.

— Слушаюсь, маршал.

— С тем, чтобы вы повесили его на первом же дереве.

— Можете быть спокойны, маршал.

Я лихо повернулся налево кругом, но Массена окликнул меня, не успел я выйти из палатки.

— Минутку, полковник, — сказал он. — Прежде чем выступить, вам не помешает ознакомиться с положением дел. Да будет вам известно, что этот маршал Одеколон — настоящее его имя и фамилия Алексис Морган — человек редкой изворотливости и храбрости. Он служил офицером в английской гвардии, но передернул за карточным столом, был разжалован в рядовые и вышел в отставку. Ему удалось собрать вокруг себя большой отряд из английских дезертиров, и он засел в горах. К нему присоединились французские солдаты, отставшие от своих частей, и португальские бандиты, так что теперь он стоит во главе пятисот людей. Он со своим отрядом захватил аббатство Алмейхал, разогнал монахов, укрепил обитель и разграбил всю округу.

— Что ж, по нем давно веревка плачет, — сказал я и снова направился к двери.

— Еще минутку! — остановил меня маршал, улыбаясь при виде моего нетерпения. — Самое худшее впереди. Не далее как на прошлой неделе в руки этих негодяев попала вдовствующая графиня Ла Ронда, самая богатая женщина в Испании, они захватили ее на перевале, когда она ехала от двора короля Жозефа навестить своего внука. Теперь она заточена в аббатстве, и единственное ее спасение в том, что она…

— Бабушка? — высказал я предположение.

— Нет, в том, что она может заплатить крупный выкуп, — сказал Массена. — Итак, перед вами три задачи: спасти несчастную женщину, покарать негодяя и, если возможно, разрушить гнездо бандитов. А вот доказательство того, как я верю в вас: я могу дать вам для осуществления всего этого лишь полуэскадрон.

Клянусь, я не поверил своим ушам! Я-то полагал, что мне по крайней мере разрешат взять весь мой полк.

— Я дал бы вам больше, — сказал он, — но сегодня я начинаю отступление, а у Веллингтона такая сильная кавалерия, что мне дорога каждая сабля. Я не могу отпустить больше ни единого человека. Сделайте все возможное и явитесь ко мне с рапортом в Абрантиш не позднее завтрашнего вечера.

Мне очень польстило, что он такого высокого мнения о моих способностях, но вместе с тем я был в некотором замешательстве. Мне предстояло спасти старую вдову, вздернуть на сук англичанина и разгромить банду из пятисот головорезов, имея на все про все полсотни людей. Но в конце концов ведь это полусотня конфланских гусар, которых поведет сам Этьен Жерар! Когда я вышел из палатки под теплое португальское солнце, уверенность вернулась ко мне, и я уже начал подумывать, а не ждет ли меня в Алмейхале та самая медаль, которую я уже давным-давно заслужил.

Можете быть уверены, что в свою полусотню я взял лучших из лучших. Все это были ветераны германских войн, некоторые имели по три нашивки, а большинство — по две[8]. Возглавили их Удэн и Папилет, два лучших унтер-офицера в полку. Когда по моему приказу они построились в колонну по четыре, все как на подбор в серебристо-серых мундирах, на гнедых конях с чепраками из леопардовых шкур и маленькими красными султанами, сердце мое радостно забилось. Я смотрел на их обветренные лица с огромными усами, которые топорщились над ремешками киверов, с чувством радостной уверенности, и, между нами говоря, не сомневаюсь, что они испытывали то же чувство при виде своего молодого полковника, который на вороном боевом коне ехал впереди.

Так вот, когда мы оставили позади лагерь и очутились на другом берегу Тахо, я выслал авангард и фланговые охранения, а сам остался во главе отряда. С холмов, окружающих Сантарен, мы, оглянувшись назад, увидели темные позиции армии Массена, где блестели и сверкали сабли и штыки, — это он выводил свои полки на исходный рубеж для отступления. К югу красными пятнами раскинулись английские передовые посты, а дальше виднелось серое облако, поднимавшееся над лагерем Веллингтона, — плотный маслянистый дым, в котором нашим изголодавшимся ребятам чудился густой запах кипящих походных котлов. Западнее голубым полукругом раскинулось море с белыми полосками английских парусов.

Поскольку мы ехали на восток, путь наш, как вы понимаете, лежал в стороне от обеих армий. Однако наши собственные любители легкой наживы и разведывательные дозоры англичан буквально наводняли местность, и мне с моим маленьким отрядом приходилось соблюдать крайнюю осторожность. Весь день мы ехали через пустынные холмы, у подножий которых зеленели распускающиеся виноградные лозы, но выше зелень сменялась однообразным серым покровом, а вершины зубцами торчали по горизонту, как хребет отощавшей клячи. Наш путь пересекали горные ручьи, бежавшие на запад, в Тахо, а один раз мы очутились у глубокой, бурной реки, через которую нам ни за что бы не перебраться, если б я не отыскал брод, приметив два дома, стоявшие напротив друг друга на обоих берегах. Каждый разведчик должен знать, что между такими домами непременно есть брод. Нам не у кого было спросить дорогу, так как нам не попался ни человек, ни зверь, ни другая живая тварь, только воронье тучами кружилось в небе.

Уже на закате мы выехали в долину, поросшую по склонам могучими дубами. До Алмейхала оставалось никак не больше нескольких миль, и я счел за лучшее ехать лесом, так как весна была ранняя и густая уже листва обещала нас скрыть. Итак, мы ехали разомкнутым строем меж огромных стволов, как вдруг ко мне подскакал один из фланговых дозорных.

— Полковник, на той стороне долины англичане! — крикнул он, отдавая честь.

— Кавалерия или пехота?

— Драгуны, полковник, — отвечал он. — Я видел, как блестят их шлемы, и я слышал лошадиное ржание.

Я остановил отряд, а сам выехал на опушку. Сомнений не было. Кавалерийский отряд англичан двигался в том же направлении, что и мы. Я увидел их красные мундиры и их оружие, которое блестело и сверкало меж деревьев. А когда они проезжали небольшую прогалину, я окинул взглядом весь отряд и решил, что их силы примерно равны моим — не более полуэскадрона.

Вы уже знаете кое-что о моих скромных приключениях и согласитесь, что я принимаю решения быстро и так же быстро их выполняю. Но тут, не скрою, я колебался. С одной стороны, представился прекрасный случай завязать с англичанами кавалерийскую стычку. С другой — мне предстояло дело в Алмейхалском аббатстве, а то и другое сразу было мне не по силам. Если я потеряю хоть одного человека, то наверняка не смогу выполнить приказ. Я сидел в седле, подперев подбородок рукой, затянутой в перчатку, и следил за переливчатым блеском меж деревьев, как вдруг от вереницы красных мундиров отделился один из англичан, — он выехал на открытое место, указывая на меня и пронзительно улюлюкая, словно завидел лисицу. К нему присоединились еще трое, а горнист заиграл сигнал, после чего все они выехали из леса. Как я и думал, это был полуэскадрон, который теперь выстроился в две шеренги по двадцать пять человек, во главе со своим офицером, тем самым, что улюлюкал.

Я мгновенно построил своих в тот же боевой порядок, и теперь нас, гусар и драгун, разделяли какие-нибудь две сотни ярдов травянистой земли. Эти ребята, в красных мундирах, в серебристых шлемах, высоких белых плюмажах, с длинными блестящими саблями глядели орлами; но при всем том, я уверен, они признали бы, что никогда еще не видели таких лихих легких кавалеристов, как полусотня конфланских гусар, стоявших с ними лицом к лицу. Конечно, вооружение у них было более основательное, да и вид, пожалуй, более нарядный, так как Веллингтон заставлял их надраивать всю металлическую амуницию, чего у нас не было в заводе. Однако всем известно, что английские мундиры слишком тесны, чтобы рубить сплеча, и это давало нам преимущество. Что же до храбрости, то глупые и несведущие люди всех наций обычно полагают, что их солдаты храбрее всех на свете. Нет такого народа, который не тешил бы себя этой мыслью. Но человек, повидавший с мое, знает, что особой разницы тут нет, и хотя дисциплина в армиях разная, все они одинаково храбры — одни только французы не имеют себе равных в доблести.

Что ж, пробка полетела в потолок, и бокалы уже были наготове, как вдруг английский офицер поднял саблю, видимо, посылая мне вызов, и поскакал галопом прямо на меня. Клянусь, нет на свете зрелища прекрасней, чем бравый кавалерист на добром коне! Я готов был замереть на месте и, затаив дыхание, смотреть, как он приближается с небрежным изяществом, держа саблю у крупа лошади, откинув назад голову с развевающимся плюмажем — живое воплощение молодости, силы и мужества; сиреневое вечернее небо было у него над головой, а позади него — вековые дубы. Но я не таков, чтобы торчать на месте и глазеть попусту. Быть может, у Этьена Жерара есть свои недостатки, но, клянусь честью, никто еще не посмел обвинить его в медлительности, когда надо действовать. Мой старый конь по кличке Барабан знал меня так хорошо, что рванулся вперед раньше, чем я успел тронуть повод.

На свете есть две вещи, которые я забываю не скоро: лицо хорошенькой женщины и ноги доброго коня. И пока мы скакали друг другу навстречу, я все твердил про себя: «Где я видел эти могучие чалые лопатки? Где я видел эти изящные бабки?» И вдруг, взглянув в смелые глаза, в лицо, которое вызывающе улыбалось, я все вспомнил и узнал — кого бы вы думали? Того самого человека, который спас меня от разбойников и поставил на карту мою свободу, того, чей полный титул был его светлость Милорд сэр Рассел Барт.

— Барт! — воскликнул я.

Он уже занес саблю для удара, и, так как его умение владеть оружием оставляло желать лучшего, я свободно мог проткнуть его по меньшей мере в трех местах. Но я поднял саблю для приветствия, и он, опустив свою, уставился на меня.

— Хэлло! — сказал он. — Да это Жерар!

Глядя на него, можно было подумать, что у нас здесь назначено свидание. Я же готов был заключить его в объятия, если б он хоть немного обрадовался встрече.

— А я-то думал, сейчас тут пойдет потеха, — сказал он. — Никак не ожидал, что подвернетесь вы.

Его разочарованный тон вызвал у меня раздражение. Вместо того чтобы обрадовать встрече с другом, он жалел, что лишился врага.

— С величайшей радостью разделил бы с вами эту потеху, дорогой Барт, — сказал я. — Но, право же, я не могу обратить оружие против человека, который спас мне жизнь.

— Ну, об этом не стоит и вспоминать.

— Нет, позвольте. Я никогда не простил бы себе такой неблагодарности.

— Вы слишком много значения придаете мелочам.

— Моя матушка мечтает только об одном — обнять вас. Если вы когда-нибудь будете в Гаскони…

— Лорд Веллингтон двигается туда с шестидесятитысячной армией.

— Что ж, в таком случае один из шестидесяти тысяч имеет надежду остаться в живых, — сказал я со смехом. — А пока вложите-ка саблю в ножны!

Наши кони стояли почти вплотную, голова к хвосту, и Барт, протянув руку, похлопал меня по колену.

— Вы добрый малый, Жерар, — сказал он. — Жаль только, что вы родились не по ту сторону Ла-Манша, по какую следовало.

— По ту сторону, — возразил я.

— Бедняга! — воскликнул он с таким искренним сочувствием, что я не выдержал и снова рассмеялся. — Но послушайте, Жерар, — продолжал он, — все это прекрасно, однако, сами понимаете, так не годится. Не знаю, что скажет на это Массена, но наш главнокомандующий взвился бы до неба, если б мог нас видеть. Ведь и мы и вы посланы сюда не на прогулку.

— Что же вы предлагаете?

— Если помните, мы немного поспорили, кто лучше — гусары или драгуны. Моя полусотня шестнадцатого полка рвется в бой. И ровно столько же ваших молодцов ерзает от нетерпения в седлах. Если мы с вами встанем каждый на правом фланге своего отряда, то не попортим красоту друг другу, хотя маленькое кровопускание в этих краях можно считать дружеской услугой.

Мне подумалось, что он рассуждает вполне здраво. В тот миг мистер Алексис Морган, и графиня Ла Ронда, и Алмейхалское аббатство начисто вылетели у меня из головы, я позабыл обо всем, кроме ровной травянистой долины в предвкушении славной стычки, которая нам предстояла.

— Отлично, Барт, — сказал я. — Мы видели ваших драгун спереди. Поглядим теперь, как они выглядят со спины.

— Пари? — предложил он.

— Ставкой будет не более, не менее, как честь конфланских гусар, отозвался я.

— Что ж, за дело! — воскликнул он. — Если мы вас побьем — отлично, если же вы нас — тем лучше для маршала Одеколона.

Услышав это, я с удивлением на него уставился.

— А при чем тут маршал Одеколон? — спросил я.

— Так прозывается негодяй, который засел вон в тех местах. Лорд Веллингтон послал меня и моих драгун, чтобы мы вздернули его по всем правилам.

— Тысяча чертей! — вскричал я. — Да ведь Массена послал меня и моих гусар с тем же самым приказом.

Тут мы покатились со смеху и вложили сабли в ножны. Позади нас звякнула сталь — наши подчиненные последовали примеру своих командиров.

— Мы союзники! — воскликнул он.

— Да, на один день.

— Объединим же силы.

— Без всякого сомнения.

Итак, вместо того чтобы вступить в бой, мы повернули свои полуэскадроны и двинулись двумя колоннами вниз по долине; все кивера и шлемы были повернуты в сторону, и люди оглядывали своих соседей с головы до ног, как матерые волки с рваными ушами, которые научились уважать клыки друг друга. Большинство улыбалось во весь рот, но были с обеих сторон и такие, которые смотрели злобно и угрожающе, особенно английский сержант и мой унтер-офицер Папилет. Понимаете ли, у этих людей были давние привычки, и они не могли в один миг изменить весь свой образ мыслей. Кроме того, единственный брат Папилета был убит при Бусако. Что же до нас с Бартом, мы ехали впереди бок о бок и болтали о том, что произошло со времени той знаменитой партии в экарте, о которой вы уже знаете.

Я рассказал ему о своих приключениях в Англии. Удивительный народ эти англичане. Хотя Барт знал, что я участвовал в двенадцати кампаниях, все же я уверен, что заслужил настоящее уважение в его глазах лишь потому, что вступил в драку с Бастлером-Бристольцем. Между прочим, он сказал, что полковник, который председательствовал в военном трибунале, когда его судили за игру в карты с пленным, отвел от него обвинение в небрежении долгом, но чуть не засудил, заподозрив, что он не откозырял, прежде чем сойти с масти. Да, англичане, скажу я вам, преудивительный народ.

В конце долины дорога сворачивала и шла вверх по склону, а дальше зигзагами спускалась в следующую долину. Достигнув гребня, мы сделали привал; прямо перед нами, на расстоянии каких-нибудь трех миль, виднелся город, лепившийся у подножия горы, на склоне которой стояло единственное большое здание. Не приходилось сомневаться, что мы наконец видим то самое аббатство, где засела шайка негодяев, разогнать которых мы явились. И только тогда, думается мне, мы по-настоящему поняли, что нам предстоит, потому что это аббатство оказалось настоящей крепостью, и было ясно само собой, что кавалерию ни в коем случае не следовало посылать на выполнение подобной задачи.

— Это совсем не по нашей части, — сказал Барт. — Пускай Веллингтон и Массена сами идут на такое дело.

— Смелей! — отвечал я. — Пирэ взял Лейпциг с пятьюдесятью гусарами.

— Будь у него драгуны, — возразил Барт со смехом, — он взял бы и Берлин. Но вы старше меня по чину. Ведите же нас, и посмотрим, кто первый дрогнет.

— Ну что ж, — сказал я, — во всяком случае, не будем терять времени, так как мне приказано завтра вечером быть в Абрантише. Но сначала надо кое-что выяснить, и вот я вижу людей, у которых мы все узнаем.

У дороги стоял квадратный, чисто выбеленный домик — судя по ветке плюща над дверью, это была одна из придорожных таверн, где подкрепляют силы погонщики мулов. У входа висел фонарь, и при его свете мы увидели двух человек, одного в коричневом облачении капуцина, а другого в переднике, по которому мы и признали хозяина таверны. Они были так поглощены разговором, что мы подошли вплотную, прежде чем они нас заметили. Хозяин хотел было скрыться, но один из англичан схватил его за волосы и не дал улизнуть.

— Ради всего святого, пощадите меня! — возопил он. — Мой дом опустошен французами и разорен англичанами, а эти разбойники жгли мне ноги огнем. Клянусь святой девой, у меня в таверне нет ни денег, ни еды, добрый отец аббат, который умирает с голоду на моем крыльце, тому свидетель.

— В самом деле, мсье, — сказал капуцин на прекрасном французском языке, — то, что говорит этот достойный человек, истинная правда. Он одна из многих жертв теперешних жестоких войн, хотя его утрата — капля в море по сравнению с тем, что потерял я. Отпустите его, — добавил он, обращаясь к драгуну по-английски, — он слишком слаб, чтобы бежать, даже если б и захотел.

При свете фонаря я увидел, что этот монах был красивый темноволосый бородатый мужчина с ястребиным взглядом, да такой рослый, что его капюшон достигал ушей Барабана. У него был вид человека, который перенес много страданий, но держался он, словно король, и мы вполне могли судить о его образованности, так как он с каждым из нас говорил на его родном языке так свободно, словно на своем собственном.

— Не бойтесь, — сказал я дрожащему хозяину таверны. — Ну, а вы, святой отец, если не ошибаюсь, как раз тот человек, который может сообщить нам все необходимые сведения.

— Я весь в твоем распоряжении, сын мой. — Но, — добавил он со слабой улыбкой, — во время великого поста пища моя всегда скудна, а в этом году я питался так плохо, что вынужден просить корку хлеба, дабы обрести силы отвечать на вопросы.

У нас в ранцах был двухдневный паек, и монаха тотчас накормили. Ужасно было видеть, с какой жадностью схватил он кусок сушеной козлятины, который я ему предложил.

— Время не ждет, так что перейдем прямо к делу, — сказал я. — Нам нужно узнать слабые места вон того аббатства и обычаи тех негодяев, которые там засели.

Он выкрикнул какое-то слово, как мне показалось, по латыни, стиснул руки и закатил глаза.

— Молитва праведника всегда доходит до господа, — сказал он, — и все же я не смел надеяться, что на мою он откликнется столь быстро. Ведь перед вами несчастный аббат Алмейхала, которого вышвырнул вон этот сброд из трех армий по приказу своего еретика главаря. Ах, подумать только, что я потерял!

Голос его пресекся, и на глаза навернулись слезы.

— Ободритесь, святой отец, — сказал Барт. — Ставлю десять против четырех, что еще до завтрашнего вечера мы водворим вас обратно.

— Я пекусь не о своем благе, — сказал он, — и даже не о нашей бедной бездомной братии. Я пекусь о священных реликвиях, оставшихся в святотатственных руках этих разбойников.

— Держу пари, что они их и не заметили, — сказал Барт. — Но укажите нам, как проникнуть за ворота, и мы живо очистим ваше аббатство.

Добрый аббат в коротких словах сообщил нам все, что мы хотели знать. Но то, что он сказал, делало нашу задачу еще более трудной. Стены аббатства имели сорок футов в высоту. Нижние окна были забаррикадированы и по всему зданию проделаны амбразуры. В шайке соблюдалась военная дисциплина, часовые были слишком многочисленны, так что не было надежды захватить их врасплох. Теперь стало тем более очевидно, что здесь нужен батальон гренадеров и несколько штурмовых отрядов. Я поднял брови, а Барт принялся насвистывать.

— Была не была, придется попытаться, — сказал он.

Наши люди уже спешились и, напоив коней, принялись за ужин. Я же вместе с аббатом и Бартом вошел в таверну, где мы стали обсуждать план действий.

У меня во фляжке было немного коньяку, который я разделил между всеми — его едва хватило омочить усы.

— Мне кажется, — сказал я, — что эти негодяи едва ли подозревают о нашем появлении. По дороге я не заметил никаких следов их разведки. Предлагаю такой план: мы спрячемся в лесу где-нибудь по соседству, а когда они откроют ворота, атакуем их и захватим врасплох.

Барт согласился, что трудно придумать лучший план, но когда мы стали обсуждать подробности, аббат объяснил нам, что тут немало препятствий.

— На целую милю от аббатства негде укрыть ни коней, ни людей. — сказал он. — А на горожан никак нельзя положиться. Боюсь, сын мой, что твой превосходный план едва ли удастся, так как эти негодяи не дремлют.

— Не вижу иного пути, — возразил я. — Конфланских гусар не так много, чтобы я решился повести полуэскадрон на штурм сорокафутовых стен, за которыми засело пятьсот пехотинцев.

— Я человек мирный, — сказал аббат, — и все же, быть может, я дам вам полезный совет. Я изучил этих негодяев и их обычаи. Никто не мог бы сделать это лучше, ведь я целый месяц провел в этом уединенном доме, со скорбью в сердце взирая на аббатство, которое еще недавно было моим. И я скажу вам, что сделал бы я сам на вашем месте.

— Ради бога, говорите, святой отец! — вскричали мы в один голос.

— Да будет вам известно, что вооруженные отряды дезертиров из французской и английской армий непрерывно присоединяются к ним. Что же мешает вам с вашими людьми притвориться, будто вы — отряд дезертиров, и таким путем проникнуть в аббатство?

Я был поражен простотой этого плана и обнял доброго аббата. Однако Барт не был удовлетворен.

— Все это превосходно, — сказал он, — но если разбойники проницательны, как вы говорите, маловероятно, что они пустят в свое логово сотню незнакомых вооруженных людей. Из того, что я слышал о мистере Моргане, или маршале Одеколоне, или как там еще зовут этого разбойника, следует, что на это у него хватит соображения.

— Ну так что ж с того! — воскликнул я. — Пошлем туда пятьдесят человек, а на рассвете они откроют ворота и впустят остальных, которые будут ждать снаружи.

Мы еще долго обсуждали этот вопрос, проявив немалую предусмотрительность и благоразумие. Будь на месте двоих офицеров легкой кавалерии Массена с Веллингтоном, даже они не взвесили бы все более тщательно. Наконец мы с Бар-том согласились, что одному из нас с пятьюдесятью людьми следует отправиться в аббатство, притворившись, будто мы дезертиры, с тем чтобы ранним утром пробиться к воротам и впустить остальных. Правда, аббат по-прежнему утверждал, что опасно дробить силы, но, видя наше единодушие, он пожал плечами и уступил.

— Я хочу знать только одно, — сказал он. — Если этот маршал Одеколон, этот пес, этот душегуб, попадет к вам в руки, что вы с ним сделаете?

— Повесим его, — отвечал я.

— Ну нет, это слишком легкая смерть! — вскричал капуцин, и его темные глаза сверкнули жаждой мести. — Будь на то моя воля… но, увы, что за мысли у слуги господа нашего!

Он хлопнул себя по лбу, как человек, который чуть не помешался от несчастий, и выбежал из комнаты.

Нам предстояло решить еще один немаловажный вопрос — кто именно, англичане или французы, удостоится чести первыми войти в аббатство. Клянусь, требовать от Этьена Жерара, чтобы он в такую минуту кому-то уступил, — ну нет, это слишком! Но бедняга Барт так умолял меня, напирая на то, что он почти не участвовал в боях, тогда как я побывал в семидесяти четырех сражениях, что я наконец согласился пустить его вперед. Только мы скрепили уговор рукопожатием, как на дворе вдруг раздались такие крики, проклятия и вопли, что мы стремглав выбежали наружу, выхватив сабли, уверенные, что на нас напали разбойники.

Можете представить себе наши чувства, когда при свете фонаря, висевшего над крыльцом, мы увидели десятка два наших гусар и драгун, которые сбились в кучу, красные мундиры вперемежку с голубыми, шлемы с киверами, и яростно колотили друг друга. Мы бросились в самую гущу драки, умоляя, угрожая, хватая их за воротники и за сапоги со шпорами, и наконец растащили дерущихся. Они стояли, красные, окровавленные, сверля друг друга глазами и тяжело дыша, как колонна лошадей после десятимильной скачки. Только наши обнаженные клинки удерживали их от того, чтобы вцепиться друг другу в глотки. Бедняга капуцин стоял на крыльце в своем длинном коричневом одеянии, ломая руки и взывая к заступничеству всех святых.

После строгого дознания выяснилось: он и в самом деле был невольной причиной переполоха, потому что, не зная, как близко к сердцу принимают такие вещи солдаты, сказал английскому сержанту, что, как ни жаль, его эскадрон уступает французскому. Едва эти слова сорвались с его губ, как драгун ударом кулака сбил с ног первого подвернувшегося под руку гусара, и в тот же миг все бросились друг на друга, как тигры. После этого мы уже не могли на них положиться, и Барт отвел своих в сад, а я своих — на задний двор, причем англичане угрюмо молчали, а наши грозили кулаками и бормотали проклятия — каждый на свой лад.

Коль скоро план действий был согласован, мы сочли за лучшее немедленно приступить к его исполнению, пока между нашими людьми по какой-либо причине не вспыхнула новая ссора. Барт со своими отправился в аббатство, предварительно сорвав кружева с рукавов и нашивки с воротника, а заодно сняв и пояс, так что он вполне мог сойти за рядового драгуна. Он объяснил своим подчиненным, что от них требуется, и, хотя они не орали и не размахивали саблями, как сделали бы мои на их месте, на их бесстрастных, чисто выбритых лицах было такое выражение, что я уже не сомневался в успехе. Мундиры их были расстегнуты, ножны и шлемы выпачканы грязью, а конская сбруя плохо подтянута, чтобы они были похожи на отряд дезертиров, в котором нет ни порядка, ни дисциплины. На другое утро, в шесть часов, им предстояло захватить главные ворота аббатства, и в тот же самый час мои гусары должны были подскакать туда. Мы с Бартом поклялись в этом друг другу, прежде чем он увел на рысях своих драгун. Папилет с двумя гусарами последовал за англичанами на некотором расстоянии и, вернувшись через полчаса, доложил, что после недолгих переговоров, во время которых англичан освещали фонарями из-за решетки, их впустили в аббатство.

Итак, пока все шло хорошо. Ночь выдалась облачная, моросил дождь, что оказалось нам на руку, так как было менее вероятно, что нас обнаружат. Я выставил дозорных на двести ярдов во все стороны на случай внезапного нападения, а также для того, чтобы какой-нибудь крестьянин, который мог случайно на нас наткнуться, не донес об этом в аббатство. Удэн и Папилет должны были дежурить по очереди, а остальные удобно расположились вместе со своими конями в большом деревянном амбаре. Обойдя их и убедившись, что все в порядке, я растянулся на койке, которую отвел мне хозяин таверны, и заснул крепким сном.

Вы, без сомнения, знаете, что я слыву образцовым солдатом, и не только среди друзей и почитателей в этом городе, но и среди старых офицеров, которые участвовали в великих войнах и вместе со мной прошли через эти знаменитые кампании. Однако в интересах истины и скромности должен сказать, что это не так. Мне не достает некоторых качеств — разумеется, их крайне немного, но все же в огромной армии императора можно было найти людей, свободных от тех недостатков, которые отделяют меня от полного совершенства. О храбрости я не говорю. Пусть об этом скажут те, кто видел меня в деле. Я часто слышал, как солдаты толковали вокруг костра о том, кто самый храбрый человек в Великой армии. Одни говорили — Мюрат, другие — Лассаль, некоторые — Ней; но когда спрашивали меня, я только пожимал плечами и улыбался. Ведь было бы самонадеянностью, если б я ответил, что нет человека храбрее, чем бригадир Жерар. Однако факт остается фактом, и человек сам лучше всех знает свою душу. Но, кроме храбрости, есть другие достоинства, необходимые солдату, и одно из них — чуткий сон. А меня с самого детства трудно было добудиться, и это едва не погубило меня в ту ночь.

Было, вероятно, около двух часов, когда я вдруг почувствовал, что мне нечем дышать. Я хотел крикнуть, но что-то не давало мне издать ни звука. Я сделал попытку встать, но мог только барахтаться, как лошадь, у которой подрезаны сухожилия. Мои лодыжки, колени и запястья были туго скручены веревками. Только глаза не были завязаны, и при свете фонаря я увидел в ногах своей койки — как вы думаете, кого? Аббата и хозяина таверны!

Накануне вечером широкое белое лицо хозяина, казалось, не выражало ничего, кроме глупости и страха. Теперь же, напротив, каждая его черта дышала жестокостью и злобой. Никогда еще я не видел такого свирепого негодяя. В руке он сжимал длинный, тускло
поблескивавший нож. Аббат же держался с прежним утонченным достоинством. Однако его монашеское облачение было распахнуто, и под ним я увидел черный мундир с аксельбантами, какие носили английские офицеры. Наши глаза встретились, и он, опершись о деревянную спинку кровати, стал молча смеяться, навалившись на нее так, что она затрещала.

— Надеюсь, вы извините мой смех, дорогой полковник Жерар, — сказал он. — Дело в том, что, когда вы поняли свое положение, у вас было довольно забавное лицо. Без сомнения, вы превосходный солдат, но не думаю, чтобы вы могли поспорить в сообразительности с маршалом Одеколоном, как ваши люди любезно меня окрестили. Вы, очевидно, были не слишком высокого мнения о моем уме, что доказывает, да будет мне позволено заметить, недостаток у вас проницательности. Право, разве только за исключением моего тупоголового соотечественника, английского драгуна, я в жизни не встречал человека, менее подходящего для подобных поручений.

Можете представить себе мои чувства и мой вид, когда я слушал эти наглые разглагольствования, преподносимые в той цветистой и снисходительной форме, благодаря которой этот негодяй и получил свое прозвище. Я лишен был возможности ему ответить, но они, видимо, прочли угрозу в моих глазах, потому что тот, который играл роль хозяина, шепнул что-то своему товарищу.

— Нет, нет, дорогой Шенье, живой он будет нам куда полезнее, — сказал тот. — Кстати, полковник, ваше счастье, что у вас такой крепкий сон, не то мой друг, у которого манеры несколько грубоватые, без сомнения, перерезал бы вам глотку, вздумай вы поднять тревогу. Советую вам не злоупотреблять его снисходительностью, потому что сержант Шенье, служивший ранее в Седьмом полку императорской легкой пехоты, человек куда более опасный, нежели капитан Алексис Морган из гвардии Его Величества.

Шенье осклабился и погрозил мне ножом, а я всем своим видом постарался выразить презрение, которое испытал при мысли, что солдат императора может пасть столь низко.

— Думаю, вам будет любопытно узнать, — сказал маршал все тем же тихим, вкрадчивым голосом, — что за обоими вашими отрядами следили с той самой минуты, как вы покинули свои лагеря. Надеюсь, вы согласитесь, что мы с Шенье недурно сыграли свои роли. Мы сделали соответствующие распоряжения, дабы вас достойно встретили в аббатстве, хотя надеялись принять целый эскадрон вместо половины. Когда ворота надежно запираются за гостями, они попадают в очаровательный четырехугольный средневековый дворик, откуда нет выхода, а из сотни окон на них нацеливаются ружья. Им приходится выбирать: либо сдаться, либо получить пулю. Между нами говоря, у меня нет ни малейших сомнений, что у них хватило здравого смысла выбрать первое. Но, поскольку вы, естественно, в этом деле лицо заинтересованное, мы полагаем, что вы соблаговолите составить нам компанию и все увидите своими глазами. Думается, я могу вам обещать, что ваш титулованный друг ждет вас в аббатстве и физиономия у него такая же вытянутая, как и у вас.

Затем оба негодяя начали перешептываться, обсуждая, насколько я мог расслышать, как лучше всего обойти моих дозорных.

— Пойду погляжу, нет ли кого-нибудь за амбаром, — сказал наконец маршал. — А ты, мой добрый Шенье, оставайся здесь, и, если пленный вдруг окажет неповиновение, ты знаешь, как тебе поступить.

И мы остались вдвоем — этот подлый предатель и я. Он сидел в ногах моей кровати и точил нож о подошву сапога при свете единственной чадящей керосиновой лампы. А я — теперь, оглядываясь назад, я могу только удивляться, как я не сошел с ума от досады и угрызений совести, когда лежал беспомощный на кровати, не имея возможности крикнуть или хоть пальцем шевельнуть, зная, что мои пятьдесят храбрецов тут, рядом, но у меня нет способа дать им знать, в какое отчаянное положение я попал. Для меня не впервой было оказаться в плену; но чтобы меня схватили эти изменники и отвели в аббатство под градом насмешек, одураченного и обманутого их наглыми главарями, — этого я не мог перенести. Нож мясника, сидевшего рядом со мной, причинил бы мне меньше страданий.

Я незаметно напряг руки, потом ноги, но тот из этих двоих негодяев, который связал меня, был мастером своего дела. Я не мог пошевельнуться. Тогда я сделал попытку освободиться от носового платка, которым мне заткнули рот, но разбойник, сидевший подле меня, занес нож с таким угрожающим ворчанием, что мне пришлось оставить свои попытки. Я лежал неподвижно, глядя на его бычью шею, и думал, посчастливится-ли мне когда-нибудь подобрать для нее галстук, как вдруг услышал в коридоре, а потом на лестнице шаги: главарь возвращался. Какие известия принес этот негодяй? Если он убедился, что похитить меня тайком невозможно, то, вероятно, прирежет на месте. Мне было все равно, что со мной станется, и я посмотрел на дверь с презрением и вызовом, которые так жаждал выразить словами. Но вы поймете мои чувства, дорогие друзья, когда вместо высокой фигуры и смуглого, насмешливого лица капуцина я увидел серый ментик и длинные усы моего доброго Папилета!

Французский солдат в те времена слишком много повидал, чтобы удивляться. Одного взгляда на меня, связанного по рукам и ногам, и на зловещее лицо рядом со мной было для него довольно, чтобы понять, в чем дело.

— Ах ты, дьявол! — зарычал он, и в воздухе сверкнула выхваченная из ножен сабля.

Шенье бросился на него с ножом, но, поняв, чем тут пахнет, сразу же метнулся назад и всадил нож мне в сердце. Но я скатился на другую сторону кровати, прочь от него, и нож только царапнул мне бок, вспоров одеяло и простыню. А через мгновение я услышал стук упавшего тела, и почти в тот же миг что-то ударилось об пол — нечто более легкое, но твердое — и закатилось под кровать. Не стану рассказывать вам все ужасные подробности, друзья мои. Достаточно сказать, что Папилет был одним из лучших рубак в полку и сабля у него была тяжелая и острая. Она оставила красные следы у меня на запястьях и лодыжках, когда от перерезал мои путы.

Вытащив изо рта кляп, я первым делом коснулся губами иссеченной шрамами щеки сержанта. А вслед за тем с этих губ сорвался вопрос, все ли благополучно в отряде. Да, там все спокойно. Удэн только что сменил его, и он явился ко мне с рапортом. Видел ли он аббата? Нет, не видел. В таком случае надо окружить таверну, чтобы он не улизнул. Я поспешил к двери, чтобы отдать приказание, но тут услышал внизу, у входа, медленные, размеренные шаги и скрип ступеней на лестнице.

Папилет мигом сообразил, что к чему.

— Его надо взять живым, — шепнул я и толкнул сержанта в темноту по одну сторону двери, а сам притаился по другую.

Разбойник поднимался все выше, и каждый его шаг громким эхом отдавался в моем сердце. Едва на пороге показалось коричневое облачение, мы вдвоем набросились на главаря разбойников, как два волка на быка, и все трое с грохотом повалились на пол. Он дрался, как тигр, и обладал такой необычайной силой, что чуть не вырвался из наших рук. Трижды ему удавалось встать на ноги, и трижды мы снова валили его, пока Папилет не приставил к его горлу саблю. У него хватило здравого смысла понять, что игра проиграна, и он присмирел, а я связал его теми же самыми веревками, которыми недавно был скручен сам.

— Карты пересдали, милейший, — сказал я, — и вы сейчас убедитесь, что на этот раз у меня есть кое-какие козыри.

— Дуракам везет, — отвечал он. — Что ж, может быть, это не так уж и плохо, иначе всем миром завладели бы умники. Я вижу, вы прикончили Шенье. Он был непокорным мерзавцем, и от него всегда омерзительно воняло чесноком. Вас не затруднит положить меня на кровать? Полы в этих португальских тавернах — малоподходящее ложе для человека, который буквально помешан на чистоте.

Я поневоле восхищался хладнокровием этого разбойника, сохранившего свою наглую снисходительность, несмотря на внезапную перемену ролей. Я послал Папилета за конвоирами, а сам стоял над пленником с обнаженной саблей, ни на миг не спуская с него глаз, потому что, должен признаться, испытывал уважение к его смелости и находчивости.

— Надеюсь, — сказал он, — ваши люди будут обращаться со мной подобающим образом.

— Вы получите по заслугам, будьте уверены.

— Большего я и не прошу. Вероятно, вам неизвестно, какого я высокого происхождения, но обстоятельства таковы, что я не могу назвать своего отца, не совершив предательства, или свою мать, не опозорив ее. Я не могу требовать королевских почестей, подобные вещи гораздо приятней получать по доброй воле. Эти путы стянуты слишком туго. Не будете ли вы любезны ослабить их?

— Вы, очевидно, не слишком высокого мнения о моем уме, — заметил я, повторяя его собственные слова.

— Туше[9]! — воскликнул он, как раненый фехтовальщик. — Но вот и ваши люди, так что теперь вы можете без опасения ослабить веревки.

Я приказал сорвать с него облачение и держать его под надежной охраной. Так как уже брезжил рассвет, мне нужно было подумать, что предпринять дальше. Бедняга Барт вместе со своими людьми попал в хитро расставленную ловушку, и если б мы приняли все коварные предложения нашего советчика, в плену оказалась бы не половина, а все наши силы. Я должен, если это еще возможно, вызволить англичан. И, кроме того, нужно подумать о старой графине Ла Ронда. Что же касается аббатства, то, поскольку его гарнизон начеку, нечего и думать его захватить. Теперь все зависело от того, насколько они дорожат своим главарем. Исход игры решала эта единственная карта. И я сейчас расскажу вам, как смело и искусно я сыграл.

Едва рассвело, мой трубач протрубил сбор, и мы рысью выехали на равнину. Моего пленника везли верхом в самой середине отряда. На расстоянии выстрела от главных ворот аббатства росло большое дерево, под которым мы и остановились. Если б они распахнули ворота и бросились в атаку, я бы им показал; но, как я и ожидал, они предпочли остаться в аббатстве и усеяли стену во всю длину, осыпая нас насмешками, гиканьем и презрительным хохотом. Некоторые выпалили раз-другой из ружей, но, убедившись, что мы вне выстрела, вскоре перестали попусту тратить порох. Странное это было зрелище — вся эта смесь французских, английских и португальских, кавалерийских, пехотных и артиллерийских мундиров, обладатели которых вертели головами и показывали нам кулаки.

Но клянусь, весь этот гвалт сразу смолк, едва мы разомкнули ряды и показали, кого привезли! На несколько секунд воцарилось молчание, а потом раздался яростный и тоскливый вой! Я видел, что некоторые, как безумные, прыгают по стене. Должно быть, он был необыкновенный человек, наш пленник, если вся шайка так любила его. Я прихватил из таверны веревку, и теперь мы перекинули ее через нижний сук дерева.

— Позвольте мне, мсье, расстегнуть на вас воротник, — сказал Папилет с насмешливой почтительностью.

— Только при условии, если руки у вас безукоризненно чистые, — ответил наш пленник, и все мои гусары рассмеялись.

Со стены снова раздался вой, который сменился гробовым молчанием, когда петлю надели на шею маршала Одеколона. Потом пронзительно заиграла труба, ворота аббатства распахнулись, и оттуда выбежали трое, размахивая белыми тряпками. Ах, сердце мое так и подскочило от радости, когда я их увидел! И все же я не сделал ни одного шага им навстречу, так как хотел, чтобы они были единственной заинтересованной стороной. Я только велел своему трубачу махнуть в ответ платком, после чего три парламентера бегом подбежали к нам. Маршал, все еще связанный и с веревкой на шее, сидел в седле и слегка улыбался со скучающим видом, словно прятал свою скуку под этой улыбкой. Попади я сам в такое же положение, я не мог бы держаться лучше, а это, конечно, высшая похвала в моих устах.

Удивительную троицу составляли эти парламентеры. Один был португальский cacador[10] в черном мундире; второй — французский егерь в светло-зеленом; третий — здоровенный английский артиллерист в синем с золотом. Все трое отдали честь, после чего француз заговорил.

— В наших руках тридцать семь английских драгун, — заявил он. — Мы торжественно клянемся, что все они повиснут на стене аббатства через пять минут после смерти нашего маршала.

— Тридцать семь! — воскликнул я, — Но ведь их пятьдесят один человек!

— Четырнадцать было зарублено, прежде чем их успели взять под стражу.

— А офицер?

— Он согласился отдать свою шпагу лишь вместе с жизнью. Это не наша вина. Мы спасли бы его, если б могли.

Бедняга Барт! Я встречался с ним дважды, и все же он крепко мне полюбился. Я всегда хорошо относился к англичанам из уважения к этому единственному моему английскому другу. Никогда в жизни я не видел более храброго человека и скверного фехтовальщика.

Сами понимаете, я не поверил ни единому слову этих негодяев. Я послал с одним из них Папилета, и он, вернувшись подтвердил, что все правда. Теперь надо было подумать о живых.

— Если я освобожу вашего главаря, отпустите ли вы тридцать семь драгун?

— Мы освободим десять.

— Вздернуть его! — приказал я.

— Двадцать! — крикнул егерь.

— Довольно слов, — сказал я. — Тяните веревку!

— Всех! — закричал парламентер, когда петля захлестнулась на горле маршала.

— С конями и оружием?

Они поняли, что со мной шутки плохи.

— Со всем, что у них есть, — угрюмо буркнул егерь.

— И графиню Ла Ронда тоже? — спросил я.

Но здесь я столкнулся с куда большим упорством. Никакие угрозы с моей стороны не могли заставить их отпустить графиню. Мы затянули петлю. Тронули с места лошадь. Сделали все, только не вздернули маршала. Если б я сломал ему шею, ничто не спасло бы драгун. Поэтому я дорожил ею не меньше, чем они.

— Да позволено мне будет заметить, — учтиво сказал маршал, — что вы подвергаете меня риску схватить ангину. Не кажется ли вам, что, поскольку мнения по этому вопросу разделились, лучше всего будет узнать желание самой графини? Никто из нас, я уверен, не захочет действовать вопреки ее воле.

Лучшего нечего было и желать. Сами понимаете, я сразу ухватился за столь простое решение. Через десять минут она была уже перед нами, величественная дама, у которой из-под мантильи выглядывали седые букли. Лицо у нее было совсем желтое, словно отражало бесчисленные дублоны ее состояния.

— Этот господин, — сказал маршал, — желает препроводить вас в такое место, где вы больше никогда нас не увидите. В вашей воле решить, отправитесь ли вы с ним или же предпочтете остаться со мной.

В один миг она очутилась у его стремени.

— Мой дорогой Алексис, — воскликнула она, — ничто не может нас разлучить!

Он взглянул на меня с насмешливой улыбкой на красивом лице.

— Кстати, вы допустили маленькую оговорку, дорогой полковник, — сказал он. — Кроме титула, носимого в силу обычая, не существует никакой вдовы Ла Ронда. Дама, которую я имею честь вам представить, — моя горячо любимая жена госпожа Алексис Морган — или вернее назвать ее мадам маршал Одеколон?

В этот миг я понял, что имею дело с самым умным и неразборчивым в средствах человеком, какого мне доводилось видеть. Я посмотрел на несчастную старуху, и душа моя исполнилась удивления и отвращения. А она, не отрываясь, смотрела на него с таким восторгом, с каким юный рекрут смотрел бы на императора.

— Что ж, пусть будет так, — сказал я наконец. — Отпустите драгун, и я уйду.

Их привели вместе с лошадьми и оружием, и мы сняли петлю с шеи маршала.

— До свидания, дорогой полковник, — сказал он. — Боюсь, что когда вы вернетесь к Массена, рапорт об исполнении его приказа окажется далеко не блестящим, хотя, насколько мне известно, у него будет слишком много забот, чтобы думать о вас. Готов признать, что вы выпутались из трудного положения с ловкостью, какой я не предполагал. Кажется, я ничего не могу для вас сделать, прежде чем вы покинете эти места?

— Только одно.

— Что же именно?

— Похоронить достойным образом молодого английского офицера и его людей.

— Обещаю вам.

— И еще одно.

— Говорите.

— Уделить мне пять минут с обнаженной саблей, верхом на коне.

— Ай-ай! — сказал он. — Ведь тогда мне придется либо пресечь вашу блестящую карьеру в самом начале, либо проститься навек со своей костлявой супругой. Право, неразумно обращаться с такой просьбой к человеку, которому предстоит медовый месяц.

Я собрал своих кавалеристов и построил их в колонну.

— Прощайте! — воскликнул я, помахав ему саблей. — В следующий раз вы от меня так легко не ускользнете.

— Прощайте, — отвечал он. — Когда вам надоест император, для вас всегда найдется местечко на службе у маршала Одеколона.

VI. Как бригадир пытался выиграть Германию

Мне иногда кажется, что кое-кто из вас, послушав, как я рассказываю о своих скромных приключениях, уходит отсюда с мыслью, что я тщеславен. Невозможно ошибиться более жестоко, ибо я замечал, что настоящие солдаты всегда свободны от этого недостатка. Да, мне действительно порой приходилось изображать себя храбрым, порой — необычайно изобретательным и всегда на редкость интересным человеком, но ведь так оно и было на самом деле, и я должен преподносить факты, как они есть. Было бы недостойным жеманством, если бы я стал отрицать, что моя карьера всегда была блестящей. Но сегодня я расскажу вам о таком случае, о котором можно услышать лишь от человека, чуждого тщеславия. В конце концов офицер, достигший моего положения, может позволить себе говорить о том, о чем простой смертный предпочел бы умолчать.

Итак, да будет вам известно, что после русской кампании остатки нашей несчастной армии были размещены на западном берегу Эльбы, где люди отогрели свою заледеневшую кровь и старались с помощью доброго немецкого пива нарастить на костях хоть немного мяса. Конечно, многого мы лишились безвозвратно, потому что, доложу я вам, три больших обозных фургона не свезли бы все пальцы рук и ног, которые наша армия потеряла во время отступления. И все же, отощавшие и искалеченные, мы горячо благодарили бога, когда вспоминали о наших бедных товарищах, которых оставили там, и о заснеженных полях — ах, эти ужасные, ужасные поля! По сей день, друзья мои, я не могу видеть рядом два цвета — красный и белый. Стоит мне увидеть мою красную фуражку на чем-нибудь белом, мне всю ночь снятся эти жуткие равнины, измученная, едва бредущая армия и алые пятна, которые сверкали на снегу позади нас. Не просите меня рассказать об этом, потому что при одном воспоминании о тех временах вино превращается для меня в уксус, а табак — в солому.

От полумиллионной армии, которая перешла Эльбу осенью двенадцатого года, к весне тринадцатого осталось всего около сорока тысяч пехоты. Но они были страшны, эти сорок тысяч: железные люди, которые ели конину и спали на снегу; к тому же они были преисполнены лютой ненависти к русским. Они продержались бы на Эльбе, покуда новая могучая армия, которую император собирал во Франции, помогла бы им перейти ее вновь.

Но кавалерия была в жалком состоянии. Гусар моего полка разместили в Борна, и, когда я в первый раз выстроил их, из глаз у меня потекли слезы. Ах, мои храбрецы и их добрые кони… Сердце мое разрывалось, когда я видел, в каком они состоянии. «Мужайся, — сказал я себе тогда, — они потеряли многое, но их любимый полковник с ними». И я принялся за дело, привел их в божеский вид и уже сколотил два хороших эскадрона, когда пришел приказ всем кавалерийским полковникам немедленно отправляться во Францию, в полковые учебные лагеря, чтобы подготовить новобранцев и запасных лошадей для новой кампании.

Вы, без сомнения, подумаете, что я до смерти обрадовался случаю снова побывать на родине. Не стану отрицать, что меня обрадовала возможность свидеться с матушкой, да и некоторым девицам было бы приятно такое известие; но в армии я был нужнее. Я охотно уступил бы свое место тем, у кого были жены и дети, которых им, возможно, не придется больше увидеть. Однако какие могут быть рассуждения, когда получаешь голубую бумагу с маленькой красной печатью, и через час я уже отправился в долгий путь от Эльбы к Вогезам. Наконец для меня наступили спокойные времена. Война осталась за хвостом моей лошади, а перед ее мордой лежали мирные края. Так думал я, когда звуки труб замерли вдали и впереди зазмеилась длинная белая дорога, которая шла через равнины, леса и горы, и где-то там, за голубой дымкой на горизонте, раскинулась Франция.

Интересно, но в то же время утомительно ехать через армейские тылы. Во время сбора урожая наши солдаты отлично обходились без припасов, так как были приучены собирать зерно в полях, через которые проходили, и молоть его собственными руками на привалах. В такое время года и совершались те молниеносные броски, повергавшие Европу в изумление и ужас. Но теперь изголодавшимся людям надо было окрепнуть, и мне приходилось то и дело сворачивать в канаву, так как по дороге сплошным потоком двигались гобурские овцы и баварские волы тащили фургоны, груженные берлинским пивом и добрым французским коньяком. Кроме того, порой я слышал отрывистый грохот барабанов и пронзительный свист дудок, и мимо меня маршировали длинные колонны наших молодцов-пехотинцев в синих мундирах, выбеленных густым слоем пыли. Это были старые солдаты, набранные из гарнизонов наших крепостей в Германии, потому что новобранцы из Франции начали прибывать только в мае.

Ну, мне порядком надоело без конца останавливаться да сворачивать с дороги, и я был рад, когда добрался до Альтенбурга и увидел распутье, позволявшее мне свернуть на южную, менее оживленную дорогу. До самого Грейца мне почти никто не встретился, и дорога шла через дубравы и буковые рощи, так что ветки висели прямо над головой. Вам показалось бы странным, что гусарский полковник то и дело останавливает коня и любуется красотой пушистых ветвей и едва распустившихся зеленых листочков, но если б вам довелось полгода пробыть среди русских елей, вы бы меня поняли.

Однако было вокруг и нечто такое, что радовало меня куда меньше, чем красота природы, — слова и взгляды людей в деревнях, затерянных среди лесов. С немцами мы всегда были в самых добрых отношениях, и за последние шесть лет они как будто не питали к нам никакой злобы за то, что мы несколько вольно распоряжались их страной. Мы были добры к мужчинам, а женщины были добры к нам, так что милая, уютная Германия стала для нас как бы второй родиной. Но теперь в поведении людей появилось что-то такое, чего я не мог понять. Встречные не отвечали на мои приветствия; лесники отворачивались, избегая моих взглядов, а в деревнях люди собирались кучками на дороге и неприязненно глядели мне вслед. Так поступали даже женщины, а в те дни я не привык видеть в женских глазах, устремленных на меня, что-нибудь, кроме улыбки.

Особенно остро я почувствовал это в деревне Шмолин, всего в десяти милях от Альтенбурга. Я остановился на маленьком заезжем дворе, чтобы промочить горло и выполоскать пыль из глотки бедной Фиалки. Я имел обыкновение в таких случаях говорить комплимент девушке, которая мне прислуживала, а то и сорвать поцелуй, но эта не желала ни того, ни другого, а пронзила меня взглядом, как штыком. Когда же я поднял стакан за здоровье людей, которые пили пиво у двери, все они повернулись ко мне спиной, кроме одного, который воскликнул: «За вас, ребята! За букву «Т»!» При этом все осушили свои кружки и засмеялись, но смех их был совсем не дружелюбным.

Я недоумевал и никак не мог взять в толк, что означает их грубое поведение, а когда выехал из деревни, увидел большое «Т», совсем недавно вырезанное на дереве. В то утро я видел эту букву уже не раз, но не обращал на нее внимание, однако после слов этого малого в пивной понял, что тут дело нечисто. Мимо как раз проезжал почтенного вида человек, и я решил расспросить его.

— Не скажете ли мне, почтеннейший, что означает эта буква «Т»? — спросил я.

Он как-то странно посмотрел на нее, потом на меня.

— Молодой человек, — сказал он, — «Т» — это совсем не то, что «Н».

Я не успел и рта раскрыть, как он дал лошади шпоры и во весь дух поскакал дальше.

Его слова поначалу не произвели на меня особого впечатления, но когда я рысью поехал дальше, Фиалка слегка повернула свою красивую голову, и в глаза мне бросилась медная сверкающая буква «Н» на уздечке. Это был инициал императора. А «Т» означало нечто обратное. Значит, за время нашего отсутствия в Германии что-то произошло, спящий гигант зашевелился. Я вспомнил злобные лица, которые видел по пути, и почувствовал, что если б я мог заглянуть в сердца этих людей, то привез бы во Францию странные вести. Тут мне еще больше захотелось поскорей получить запасных лошадей и увидеть за собой десять боевых эскадронов, скачущих под гром литавр.

Пока эти мысли мелькали у меня в голове, я переходил с шага на рысь, а потом снова на шаг, как делает путник, которому предстоит дальняя дорога, поберегая резвую лошадь. Леса в тех местах редкие, но в одном месте у дороги лежала куча валежника; когда я проезжал мимо, оттуда раздался крик, и я, оглянувшись, увидел лицо, смотрящее на меня, — красное, разгоряченное лицо, какое бывает у сильно взволнованного человека. Приглядевшись, я узнал того самого путника, с которым час назад разговаривал в деревне.

— Приблизьтесь! — прошептал он. — Еще ближе! А теперь сойдите с коня и сделайте вид, будто поправляете стремя. Возможно, за нами следят, а если они узнают, что я вам помог, меня убьют.

— Убьют! — прошептал я. — Но кто?

— Tugendbund[11]. Ночные мстители Лутцова. Вы, французы, сидите на пороховой бочке, и уже наготове спичка, чтобы поджечь порох.

— Как странно, — сказал я, делая вид, будто поправляю сбрую у лошади. — А что это такое — Tugendbund?

— Это — тайное общество, которое замыслило поднять большое восстание и выгнать вас из Германии, как выгнали из России.

— И что же означают эти буквы «Т»?

— Это условный знак. Мне следовало рассказать вам все еще в деревне, но я боялся, как бы там не увидели, что я с вами разговариваю. Поэтому я поскакал напрямик через лес, чтобы опередить вас, спрятал лошадь и спрятался сам.

— Я вам бесконечно обязан, — сказал я, — тем более что вы единственный из всех немцев, которых я встретил за сегодняшний день, отнеслись ко мне с вежливостью, какое требует простое приличие.

— Все, что у меня есть, я приобрел благодаря поставкам для французской армии, — сказал он. — Ваш император относился ко мне, как к другу. А теперь, прошу вас, поезжайте, мы и так уже слишком долго разговариваем. Но смотрите остерегайтесь ночных мстителей Лутцова!

— Это бандиты? — спросил я.

— Это лучшие люди Германии, — отвечал он. — Но, бога ради, поезжайте, я и так рисковал жизнью и своим добрым именем, чтобы вас предостеречь.

Что ж, если меня и раньше одолевали невеселые мысли, то можете себе представить, что я почувствовал после этого странного разговора с человеком, спрятавшимся в куче валежника. Его дрожащий, прерывистый голос, перекошенное лицо, глаза, которые так и шныряли по сторонам, и неприкрытый страх, охватывавший его всякий раз, как хрустнет ветка, произвели на меня еще большее впечатление, чем его слова. Ясно было, что он перепуган насмерть, и, очевидно, не без причины, потому что вскоре после того, как мы расстались, я услышал далеко позади выстрел и крик. Может быть, это просто какой-нибудь охотник звал своих собак, но я никогда больше не видел человека, предупредившего меня об опасности, и не слышал о нем.

Теперь я был начеку и быстро проезжал открытые места, зато придерживал лошадь там, где могла оказаться засада. Дело было нешуточное, потому что впереди лежали добрых пятьсот миль немецкой земли. И все же я не принимал все это слишком близко к сердцу, потому что немцы всегда казались мне милыми, добродушными людьми, которые куда охотнее держат в руках чубук трубки, чем рукоятку сабли, — не из-за недостатка мужества, как вы понимаете, но потому, что у них беззлобные, открытые сердца и они предпочитают жить в мире со всеми. В то время я не знал, что под приветливой внешностью таится дьявольская злоба, столь же лютая и еще более упорная, чем у кастильца или итальянца.

В скором времени я убедился, что мне грозит нечто более серьезное, чем грубые слова и недружелюбные взгляды. Дорога начала подниматься вверх через безлюдную вересковую пустошь, а дальше исчезала в дубовой роще. Я поднялся примерно до половины склона и вдруг, взглянув вперед, увидел что-то блестящее в тени стволов, а потом на дорогу вышел человек в плаще, сплошь расшитом и изукрашенном золотом, которое сверкало на солнце, как огонь. Он, видимо, был сильно пьян, так как шатался и спотыкался, направляясь ко мне. Одной рукой он прижимал около уха конец большого красного платка, повязанного на шее.

Я остановил лошадь и смотрел на него не без отвращения, так как мне показалось странным, что человек в такой великолепной одежде разгуливает в подобном состоянии средь бела дня. А он не сводил с меня глаз и медленно шел вперед, время от времени останавливаясь и покачиваясь из стороны в сторону. Я уже было снова тронулся с места, как вдруг он громко возблагодарил Христа и, пошатнувшись, со стуком упал ничком на пыльную дорогу. При этом он простер руки вперед, и я увидел, что на шее у него вовсе не красный платок, а огромная зияющая рана, из которой на плечо свисал, как эполет, кусок кожи, покрытый темной запекшейся кровью.

— Боже мой! — воскликнул я, бросаясь к нему на помощь. — А я-то принял вас за пьяного!

— Я не пьян, я умираю, — сказал он. — Но благодарение господу, я встретил французского офицера, пока у меня еще есть силы говорить.

Я уложил его среди вереска и влил ему в рот немного коньяку. Вокруг нас раскинулась мирная зеленая равнина, и, сколько хватал глаз, нигде не было ни души, кроме искалеченного человека рядом со мной.

— Кто это сделал? — спросил я. — И откуда вы? Вы француз, но ваш мундир мне незнаком.

— Это мундир новой императорской почетной гвардии. Я маркиз Шато Сент-Арно, девятый в этом роду, который отдал свою жизнь ради Франции. За мной гнались ночные мстители Лутцова и ранили меня, но я спрятался вон там в кустарнике и ждал, надеясь, что мимо проедет француз. Сначала я не был уверен, друг вы или враг, но чувствовал, что смерть моя близка и надо рискнуть.

— Не теряй мужества, товарищ, — сказал я. — Мне довелось однажды видеть человека с куда более тяжелой раной, но он остался в живых и потом даже щеголял ею.

— Нет, нет, — прошептал он. — Мои минуты сочтены. — С этими словами он взял меня за руку, и я увидел, что ногти у него уже синеют. — Но у меня на груди бумаги, которые вы должны немедленно доставить князю Сакс-Фельштейну в его замок Гоф. Он еще сохраняет нам верность, но княгиня — наш заклятый враг. Она хочет заставить его заявить во всеуслышание, что он тоже против нас. Если он это сделает, все колеблющиеся примкнут к нему, потому что он племянник прусского и двоюродный брат баварского короля. Эти бумаги, если только они попадут к нему в руки прежде чем он сделает решительный шаг, удержат его от этого. Вручите их ему сегодня же вечером, и, быть может, вы сохраните этим для императора всю Германию. Если бы подо мной не убили коня, я бы и раненный… — Он запнулся, его холодеющая рука сильней сжала мои пальцы, отчего они стали такими же бескровными, как и его. Потом он застонал, голова его запрокинулась, и он испустил дух.

Что же, я неплохо начал свой путь на родину. Мне передали поручение, о котором я, в сущности, ничего не знал, но, по-видимому, оно было очень важно, и пренебречь им я никак не мог, хотя оно несколько задерживало меня. Я расстегнул мундир маркиза, великолепие которого, по замыслу императора, должно было привлечь молодых аристократов, из которых он надеялся сформировать новые полки своей гвардии. Из внутреннего кармана я извлек небольшой пакет, привязанный шелковой лентой и адресованный князю Сакс-Фельштейну. В углу размашистым небрежным почерком — я сразу узнал руку императора — было написано: «Срочно и чрезвычайно важно». Эти четыре слова были для меня равносильны приказу, точно его произнесли твердые губы и в глаза мне глянули холодные серые глаза. Мои гусары подождут лошадей, мертвый маркиз пускай лежит среди вереска, где я его оставил, но, если только мы с моей лошадкой не протянем ноги, бумаги будут доставлены князю сегодня же вечером.

Я не боялся скакать по лесной дороге, так как в Испании убедился, что ехать через местность, где действуют партизаны, всего безопаснее сразу после их налета, а всего опаснее — когда вокруг тихо и мирно. Однако, справившись по карте, увидел, что Гоф расположен к югу от меня и кратчайший путь туда лежит по краю болот. Поэтому я свернул к болотам и не проехал и пятидесяти шагов, как в кустах раздались два выстрела, и пуля, пущенная из карабина, прожужжала возле моей головы, как пчела. Было ясно, что ночные мстители действуют более дерзко, чем разбойники в Испании, и, если я не сверну с дороги, моя миссия закончится недалеко от того места, где началась.

Да, это была безумная скачка: я отпустил поводья и несся, утопая до самой подпруги в вереске и дроке, вниз с крутых холмов, через кусты, вверив целость своей шеи моей милой Фиалке. А она… Она ни разу не оступилась, не поскользнулась и скакала так быстро и уверенно, словно знала, что ее хозяин везет под ментиком судьбу всей Германии. Ну, а я… Я давно уже прослыл лучшим наездником во всех шести бригадах легкой кавалерии, но никогда еще я не скакал так, как в тот день. Мой друг Барт рассказывал мне, как у них в Англии охотятся на лисиц, но я настиг бы самую быстроногую лису. Дикие голуби у меня над головой не летели так прямо, как мчались мы с Фиалкой. Как офицер, я всегда был готов пожертвовать собой ради своих солдат, хотя император не похвалил бы меня за это, так как солдат у него было много, но только один… ну, словом, первоклассных кавалерийских командиров можно сосчитать по пальцам.

Но у меня была цель, которая стоила жертвы, и я заботился о своей жизни не больше, чем о комьях земли, летевших из-под копыт моей лошадки.

Уже темнело, когда я снова выехал на дорогу и поскакал к деревушке Лобенштейн. Но едва я очутился на мощенной булыжником дороге, как у моей лошади отлетела подкова, и пришлось вести ее деревенскую кузницу. Горн там был уже погашен, кузнец кончил работу, и я понял, что пройдет не меньше часа, прежде чем я смогу отправиться в Гоф. Проклиная задержку, я пешком пошел на постоялый двор и заказал на обед холодного цыпленка и вина. Гоф был всего в нескольких милях от этой деревни, и я мог надеяться, что мне еще до наступления ночи удастся доставить бумаги князю, а утром отправиться во Францию, везя на груди письма к императору. А теперь послушайте, что произошло со мной на постоялом дворе в Лобенштейне.

Принесли цыпленка и вино, и я после бешеной скачки жадно набросился на них, как вдруг услышал в прихожей у самой своей двери, невнятные голоса и шум. Сначала я подумал, что это крестьяне перессорились за стаканом вина, и предоставил им самим улаживать свои дела. Но вдруг сквозь угрюмое, низкое гудение голосов до моих ушей долетел звук, который поднял бы Этьена Жерара с одра смерти. Это был горестный женский плач. Нож и вилка со звоном полетели на пол, и в мгновенье ока я очутился в гуще толпы, которая собралась за дверью.

Там был толстомордый хозяин и его белобрысая жена, два конюха, горничная и несколько крестьян. Все они, женщины и мужчины, были красные и злые, а среди них, бледная, с глазами полными ужаса, но с гордо поднятой головой, стояла самая прелестная женщина, какую когда-либо видел Этьен Жерар. Среди этих людей с грубыми, низменными лицами она казалась существом иной расы. Едва я показался на пороге своей комнаты, она рванулась мне навстречу, схватила меня за руку и синие глаза ее засияли радостью и торжеством.

— французский офицер и благородный человек! — воскликнула она. — Теперь мне нечего бояться!

— Да, мадам, вам нечего бояться, — сказал я и, не удержавшись, взял ее за руку, чтобы ободрить. — Вам стоит только приказать, я в вашем распоряжении, — добавил я, целуя ей руку в знак того, что мне можно верить.

— Я полька! — воскликнула она. — Графиня Палотта. Они набросились на меня за то, что я люблю французов. Не знаю, что со мной сталось бы, если б небо не послало мне спасителя в вашем лице.

Я снова поцеловал ей руку, дабы у нее не осталось сомнений в моих намерениях. Потом повернулся к толпе с тем выражением, которое я так хорошо умею придавать своему лицу. Вмиг прихожая опустела.

— Графиня, — сказал я, — теперь вы под моей защитой. Вы ослабели, и стакан вина просто необходим вам для подкрепления сил.

Я предложил ей руку и отвел ее в свою комнату, где она села рядом со мной за стол и подкрепилась едой и вином, которые я ей предложил.

Как она расцвела в моем присутствии, эта женщина, совсем как цветок под лучами солнца! Она осветила всю комнату своей красотой. Должно быть, она прочла восхищение в моих глазах, и мне казалось, что я тоже ей небезразличен. Ах, друзья мои, я был не последним из мужчин, когда мне едва перевалило за тридцать. Во всей легкой кавалерии трудно было сыскать вторые такие бакенбарды. У Мюрата они, пожалуй, были подлиннее, но лучшие знатоки соглашались, что у него они чуть-чуть слишком длинны. И, кроме того, я умел нравиться. К одним женщинам нужен такой подход, к другим — этакий, так же как при осаде города в плохую погоду нужны фашины и габионы[12], а в хорошую — траншеи. Но мужчина, который умеет сочетать натиск и робкую нежность, который может быть неистовым и в то же время кротким, самонадеянным и почтительным, именно такой мужчина наводит ужас на матерей. Я чувствовал себя покровителем одинокой женщины и, зная, какой я опасный человек, строго следил за собой. Но даже у покровителя есть привилегии, и я не преминул ими воспользоваться.

Голос у нее был такой же чарующий, как и лицо. В коротких словах она объяснила, что едет в Польшу, до сих пор ее сопровождал брат, но он заболел в дороге и слег. Местные жители не раз проявляли к ней враждебность, потому что она не могла скрыть свою симпатию к французам. Когда она кончила рассказывать про свои злоключения, разговор зашел обо мне и о моих подвигах. Оказалось, что она слышала о них, так как знала нескольких офицеров Понятовского и они рассказывали о моих славных делах. Но она жаждала услышать обо всем из моих собственных уст. Никогда еще не вел я столь приятной беседы. Большинство женщин совершает ошибку, слишком много говоря о себе, но эта слушала меня так, как вот сейчас слушаете вы, и просила рассказывать еще и еще. Незаметно проходил час за часом, и вдруг я с ужасом услышал, что часы на деревенской колокольне пробили одиннадцать, и спохватился, что на целых четыре часа забыл об интересах императора.

— Простите меня, дорогая мадам! — воскликнул я, вскакивая со стула. — Но я должен немедленно ехать в Гоф.

Она встала и посмотрела на меня с выражением упрека на бледном лице.

— А как же я? — спросила она. — Что будет со мной?

— Дело касается императора. Я и так задержался здесь слишком долго. Мой долг призывает меня, и я должен ехать.

— Должны ехать? А меня хотите бросить одну среди этих дикарей? Ах, зачем я вас встретила! Зачем вы внушили мне мысль, что я могу положиться на вашу сильную руку!

Ее глаза заблестели, и она, рыдая, бросилась мне на грудь.

Да, это была нелегкая минута для покровителя! Молодому офицеру пришлось зорко следить за собой. Но я оказался на высоте. Я гладил ее пышные каштановые волосы и шептал ей на ухо все утешения, какие только мог придумать, — правда, при этом я обнимал ее одной рукой, но это было необходимо, чтобы она не упала в обморок. Она обратила ко мне залитое слезами лицо.

— Воды, — прошептала она. — Ради бога, воды!

Я видел, что еще мгновенье, и она лишится чувств. Голова ее поникла, и я, уложив ее на кушетку, бросился из комнаты искать графин с водой. Прошло несколько минут, прежде чем я нашел его и поспешил назад. Представьте же мои чувства, когда я увидел, что комната пуста и женщина исчезла.

Исчезла не только сама, но и ее шляпка и отделанный серебром хлыст, лежавший на столе. Я выбежал в коридор и стал громко звать хозяина. Он ничего не знал, никогда раньше не видел этой женщины и рад бы никогда больше ее не увидеть. А крестьяне, стоявшие у двери, — не видели ли они, чтобы кто-нибудь ускакал? Нет, никого не видели. Я шарил повсюду, а потом вдруг случайно взглянул в зеркало, и тут глаза у меня полезли на лоб и я разинул рот так широко, что чуть не оборвал ремешок своего кивера.

Все четыре пуговицы на моем ментике были расстегнуты, и, даже не ощупывая мундир у себя на груди, я понял, что драгоценные бумаги исчезли. О глубина лукавства, таящегося в женском сердце! Она обокрала меня, обокрала в тот самый миг, когда прильнула к моей груди. Пока я гладил ее по волосам и шептал ей на ухо утешения, ее руки шарили под моим доломаном. И вот теперь, когда я почти у цели, мне невозможно исполнить поручение, которое уже стоило жизни одному хорошему человеку и теперь, как видно, будет стоить другому чести. Что скажет император, когда услышит, что я потерял его письма? Поверит ли армия, узнав, что Этьен Жерар способен на такое? А когда станет известно, что женская рука похитила их у меня, то-то будет смеху за офицерскими столами и вокруг бивачных костров! От отчаяния я готов был упасть и кататься по земле.

Но одно было несомненно: весь этот шум в прихожей и травля мнимой графини были разыграны нарочно от начала до конца. Этот негодяй хозяин, без сомнения, посвящен в заговор. У него и нужно выпытать, кто она такая и куда делись похищенные бумаги. Я схватил со стола саблю и выбежал искать его. Но негодяй предвидел это и приготовился к встрече. Я отыскал его в углу двора — он стоял с ружьем в руках, а рядом его сын держал на поводке здоровенного мастифа. По обе стороны от них стояли два конюха с вилами, а сзади жена держала большой фонарь, чтоб удобней было целиться.

— Уезжайте, слышите, уезжайте отсюда! — крикнул он сиплым голосом. — Ваша лошадь у ворот, и никто не станет вас задерживать. А ежели хотите драться, вам придется одному выйти против троих храбрецов.

Я опасался только пса, потому что обе пары вил и ружье дрожали в их руках, как ветки на ветру. Но я рассудил, что если даже и вырву ответ, приставив острие сабли к горлу этого негодяя, у меня все равно не будет возможности проверить, правду ли он сказал. А раз так, в этой борьбе я могу многое потерять и ничего наверняка не выиграю. Поэтому я окинул их взглядом, от которого их дурацкое оружие задрожало еще больше, а затем, вскочив в седло,
поскакал прочь, и пронзительный смех хозяйки долго еще раздавался у меня в ушах.

Я уже решил, что делать. Хоть я и потерял бумаги, но об их содержании нетрудно было догадаться, и я сам скажу все князю Сакс-Фельштейну, как будто император уполномочил меня. Это был смелый ход и довольно опасный к тому же, но если я зайду слишком далеко, то впоследствии меня можно дезавуировать. Все или ничего, а поскольку на кон поставлена вся Германия, игру нельзя проиграть, если мужество одного человека может решить ее исход.

Я въехал в Гоф за полночь, но все окна были ярко освещены, что уже само по себе свидетельствовало в этой сонной стране о лихорадочном возбуждении жителей. Проезжая по людным улицам, я слышал улюлюканье и насмешки, а один раз мимо моей головы просвистел камень, но я продолжал путь как ни в чем не бывало, шагом, пока не доехал до дворца. Он был освещен сверху донизу, и темные тени, мелькавшие в желтом зареве света, выдавали переполох, который поднялся внутри. У ворот я отдал лошадь конюху, вошел и с важностью, приличествующей посланнику, заявил, что мне необходимо видеть князя по делу, не терпящему отлагательства.

Прихожая была пуста, но, войдя, я услышал гул множества голосов, который сразу смолк, как только я громко объявил о цели своего прибытия. Значит, там было какое-то собрание, и чутье подсказывало мне, что оно должно решить роковой вопрос войны или мира. Возможно, я еще не опоздал и перевесит чаша весов, на которой лежат интересы императора и Франции. Дворецкий, бросив злобный взгляд исподлобья, провел меня в маленькую комнату рядом с прихожей и скрылся. Через минуту он вернулся и сказал, что князя сейчас беспокоить нельзя и меня примет княгиня.

Княгиня! Что толку с ней разговаривать? Разве меня не предупредили, что она душой и телом предана Германии и всячески старается настроить против нас своего мужа и всю страну!

— Я должен видеть князя, — сказал я.

— Нет, княгиню, — раздался в дверях голос, и в комнату быстро вошла женщина. — Фон Розен, прошу вас, останьтесь. Итак, мсье, что вы имеете сообщить князю или княгине Сакс-Фельштейн?

При первых звуках ее голоса я вскочил на ноги. При первом взгляде на нее задрожал от ярости. Нет на свете второй такой статной фигуры, такой царственной головы, таких глаз, синих, как Гаронна, и холодных, как ее воды в зимнюю пору.

— Время не ждет! — воскликнула она и нетерпеливо топнула ногой. — Что вы имеете мне сказать?

— Что я имею вам сказать? — повторил я. — Что могу я сказать, кроме того, что вы научили меня никогда больше не верить женщине? Вы навеки погубили и опозорили меня.

Она, приподняв брови, взглянула на дворецкого.

— Что это, приступ горячки, или тут какая-нибудь более серьезная причина? — сказала она. — Мне кажется, небольшое кровопускание…

— Да, коварства вам не занимать! — воскликнул я. — Это вы уже доказали.

— Вы хотите сказать, что уже встречали меня?

— Я хочу сказать, что не далее как два часа назад вы меня обокрали.

— Ну, это уж слишком! — вскричала она, восхитительно разыграв возмущение. — Насколько я понимаю, вы претендуете на роль посланника, но и привилегии посланника имеют свои границы.

— Ваша дерзость восхитительна, — сказал я. — Но вашему высочеству не одурачить меня дважды за один вечер. — Я бросился к ней и, нагнувшись, схватил подол ее платья. — Вам следовало бы переодеться после такого долгого и спешного путешествия.

Ее белые, как слоновая кость, щеки мгновенно вспыхнули, словно блики зари заиграли на снеговой вершине горы.

— Какая наглость! — воскликнула она. — Позвать сюда стражу, и пускай его вышвырнут вон из дворца.

— Не ранее, чем я увижу князя.

— Вы его никогда не увидите… Ах! Держите его, фон Розен, держите же!

Но она забыла, с кем имеет дело: я был бы не я, если б стал дожидаться, пока она кликнет этих негодяев. Она поторопилась открыть карты. Ее ставка была не допустить меня к мужу. Моя — любой ценой поговорить с ним в открытую. Одним прыжком я выскочил за дверь. Вторым пересек прихожую. Еще мгновенье — и я ворвался в большую залу, откуда слышался гул голосов. В дальнем се конце я увидел человека, сидевшего на высоком троне. Чуть пониже восседали в ряд какие-то важные сановники, а по обе стороны смутно виднелись головы множества людей. Я вышел на середину зала, держа под мышкой кивер и бряцая саблей.

— Я посланник императора! — воскликнул я. — У меня поручение к его высочеству князю Сакс-Фельштейну.

Человек на троне поднял голову, и я увидел, что лицо у него худое и осунувшееся, а спина сгорблена, словно ему взвалили на плечи непосильную ношу.

— Как ваше имя? — спросил он.

— Полковник Этьен Жерар, командир Третьего гусарского полка.

Все лица обратились ко мне, я услышал шуршание множества воротников и выдержал множество взглядов, среди которых не было ни одного дружественного. Княгиня проскользнула мимо меня и принялась что-то нашептывать на ухо князю, то и дело качая головой и размахивая руками. Я же выпятил грудь и подкручивал усы, молодецки поглядывая вокруг. Там были одни мужчины — преподаватели из коллежа, несколько студентов, солдаты, дворяне, ремесленники, — и все хранили торжественное молчание. В одном углу сидели несколько человек в черном, на плечи у них были накинуты короткие плащи. Наклонившись друг к другу, они о чем-то шептались, и при каждом их движении я слышал звяканье сабель или шпор.

— Император известил меня личным письмом, что его бумаги доставит маркиз Шато Сент-Арно, — сказал князь.

— Маркиз злодейски убит, — отвечал я, и после этих слов в зале раздался гул. Я заметил, что многие головы повернулись к людям в черных плащах.

— А где же бумаги? — спросил князь.

— У меня их нет.

Тут поднялся невообразимый шум.

— Это шпион! Он просто прикидывается! — кричали все.

— Повесить его! — пробасил кто-то из угла, и еще десяток голосов подхватил эти слова. Я преспокойно достал носовой платок и обмахнул пыль с меховой оторочки ментика. Князь поднял тонкие руки, и шум замер.

— Где в таком случае ваши верительные грамоты и что вам поручено передать?

— Мой мундир — вот мои верительные грамоты, а то, что мне поручено, я скажу вам с глазу на глаз.

Он провел рукой по лбу, как делает слабый человек в полной растерянности. Княгиня стояла подле него, положив руку на спинку трона, и снова что-то шепнула ему.

— Здесь собрались на совет мои верные подданные, — сказал он. — У меня нет от них тайн, и что бы вам ни поручил передать император, в такую минуту это касается их не меньше, чем меня.

После этих слов раздались аплодисменты, и все взгляды снова устремились на меня. Честное слово, я оказался в нелегком положении, потому что одно дело разговаривать с тремя сотнями гусар, а другое — с этой публикой да еще на такую тему. Но я устремил глаза на князя и заговорил так, словно был с ним наедине, громовым голосом, каким обращался к своему полку на смотру.

— Вы не раз клялись в любви к императору! — загремел я. — И вот настал час испытания этой любви! Если вы сохраните твердость, он вознаградит вас так, как он один умеет вознаграждать. Для него ничего не стоит превратить князя в короля, а княжество — в королевство. Его взор устремление вас, вы бессильны ему повредить, но сами вы погибнете. В эту минуту он переходит Рейн с двухсоттысячной армией. Крепости по всей стране в его руках. Он будет здесь через неделю, и если вы его предадите, да помилует бог вас с княгиней и ваших подданных. Вы думаете, что он потерял свое могущество лишь потому, что кое-кто из нас обморозился прошлой зимой. Глядите! — воскликнул я, указывая на большую звезду, сиявшую в окне над головой князя. — Это звезда императора. Только когда она померкнет, померкнет и его слава, но не ранее.

Вы гордились бы мной, друзья мои, если бы видели меня тогда и слышали мои слова, потому что при этом я забряцал саблей и так взмахнул доломаном, словно во дворе был построен мой полк. Меня слушали молча, но спина князя горбилась все больше и больше, будто бремя, давившее его, было сверх его сил. Он окинул залу беспомощным взглядом.

— Мы выслушали француза, говорившего от лица Франции, — сказал он. — Теперь пускай немец скажет от лица Германии.

Все переглянулись и начали шептаться. Видимо, моя речь произвела сильное впечатление, и никто не решался первым навлечь на себя гнев императора. Княгиня повела вокруг сверкающими глазами, и ее звонкий голос нарушил тишину.

— Неужели женщине придется отвечать французу? — вскричала она. — Неужели среди ночных мстителей Лутцова нет ни одного, кто так же хорошо владеет языком, как и саблей?

С грохотом опрокинулся стол, и на стул вскочил юноша. У него было вдохновенное лицо, бледное, неистовое, с дикими, ястребиными глазами, и спутанные волосы. У пояса его висела сабля, а сапоги порыжели от болотной грязи.

— Это Корнер! — закричали в зале. — Молодой Корнер, он поэт! Сейчас он будет петь!

И он запел! Сначала он тихо и мечтательно пел о древней Германии, матери народов, о плодородных, солнечных равнинах, о городах в серой дымке и о славе павших героев. Но вот каждый стих зазвучал, как зов трубы. Это была песнь о нынешней Германии, Германии, которую враги захватили врасплох и повергли ниц, но теперь она воспрянула вновь и срывает путы со своего гигантского тела. Нам ли дорожить жизнью? Нам ли страшиться славной смерти? Мать, великая мать зовет. Ее вздохи слышатся в шуме ночного ветра. Она со слезами кличет на помощь своих детей. Придут ли они? Придут ли? Придут ли?

Ах, эта ужасная песня, это вдохновенное лицо и звенящий, как струна, голос! Кто помнил теперь обо мне, и о Франции, и об императоре? Эти люди даже не закричали — они взвыли. Они вскочили на стулья и столы. Они неистовствовали, рыдали, слезы текли по их лицам. Корнер спрыгнул со стула, друзья обступили его, потрясая обнаженными саблями. Бледное лицо князя вспыхнуло, и он встал с трона.

— Полковник Жерар, — сказал он, — вы слышали ответ и передадите его императору. Жребий брошен, дети мои. Ваш князь восторжествует или падет вместе с вами.

Он наклонил голову, давая понять, что совет окончен, и люди с криками устремились к двери, торопясь разнести новость по всему городу. Я же сделал все, что мог сделать храбрый человек, и не жалел, когда этот поток увлек и меня. Что мне было делать во дворце? Я получил ответ и должен передать его, каков бы он ни был. Я не хотел больше видеть ни Гоф, ни его жителей, пока не войду туда во главе нашего авангарда. Итак, я отвернулся от толпы и в угрюмом молчании пошел в ту сторону, куда конюх отвел мою лошадь.

У конюшни было темно, и я вглядывался, отыскивая конюха, как вдруг кто-то схватил меня сзади за обе руки. Я почувствовал, что мне стиснули запястья и горло, а возле уха ощутил холодок пистолетного ствола.

— Только пикни у меня, французский пес, — прошептал злобный голос. — Капитан, мы держим его.

— Есть у вас уздечка?

— Вот она.

— Накиньте ему на шею.

Я почувствовал у себя на шее холодное прикосновение ременной петли. Вышел конюх с фонарем и молча смотрел на нас. При тусклом свете фонаря я увидел суровые лица, которые со всех сторон выглядывали из темноты, черные фуражки и плащи ночных мстителей.

— Что вы намерены с ним сделать, капитан? — раздался голос.

— Повесить на воротах замка.

— Посланника?

— Посланника без верительных грамот.

— Но что скажет князь?

— Да разве ты не понимаешь, приятель, что тогда князю поневоле придется принять нашу сторону? Ему нечего будет и надеяться на прощенье. А так он хоть завтра может переметнуться, как сделал сейчас. Свои слова он может взять назад, но после убийства гусара ему никак не оправдаться.

— Нет, нет, фон Стрелиц, это невозможно, — сказал другой голос.

— Невозможно? А вот сейчас увидите. — И тут за уздечку так дернули, что я еле устоял на ногах. В тот же миг сверкнула сабля и рассекла ремень в двух дюймах от моей шеи.

— Ей-богу, Корнер, это мятеж! — заорал капитан. — Это вам боком выйдет, черт вас подери.

— Я обнажил саблю, чтобы стать солдатом, а не разбойником, — сказал молодой поэт. — Ее клинок может покрыть кровь, но не бесчестье. Друзья, неужели вы будете молча смотреть, как этого человека злодейски убивают?

С десяток сабель вылетело из ножен, и я понял, что силы моих друзей и врагов почти равные. Но злобные голоса и сверканье стали привлекли людей со всех сторон.

— Княгиня! — кричали они. — Княгиня идет!

И тут же я увидел ее прямо перед собой, — ее прелестное лицо выступало из темноты как на портрете. У меня были причины ее ненавидеть, потому что ей удалось одурачить меня, но все же восторг наполнял и до сих пор наполняет мне душу при мысли, что мои руки обнимали ее и я чувствовал запах ее волос. Не знаю, покоится ли она теперь где-нибудь в немецкой земле или же, превратившись в седовласую старуху, еще живет в своем замке в Гофе, но она жива, молодая и красивая, в сердце и памяти Этьена Жерара.

— Стыд и срам! — вскричала она, бросаясь ко мне, и собственными руками сорвала петлю с моей шеи. — Вы сражаетесь за святое дело и хотите начать с такого богомерзкого поступка. Этот человек под моим покровительством, и тот, кто тронет хоть волос на его голове, будет держать ответ передо мной.

Под ее презрительным взглядом все они поспешили скрыться в темноте. Тогда она снова повернулась ко мне.

— Следуйте за мной, полковник Жерар, — сказала она. — Мне нужно поговорить с вами.

Я последовал за ней в ту же комнату, куда меня ввели с самого начала. Она закрыла дверь и посмотрела на меня с лукавым блеском в глазах.

— Видите, как я доверяю вам, оставаясь с вами наедине? — сказала она. — Прошу вас помнить, что перед вами княгиня Сакс-Фельштейн, а не бедная польская графиня Палотта.

— Каково бы ни было ваше имя, — отвечал я, — я помог женщине, думая, что она попала в беду, а в награду меня обокрали и едва не опозорили навеки.

— Полковник Жерар, — сказала она, — мы оба вели игру, и ставка была немалая. Вы, исполнив поручение, которое вам никогда не давали, доказали, что ради своей страны ни перед чем не остановитесь. Во мне бьется сердце немки, а в вас — сердце француза, и я тоже готова на все, даже на обман и кражу, только бы в этот решительный час помочь моей несчастной родине. Вы сами видите, как я с вами откровенна.

— Все, что вы говорите, я и без того знаю.

— Но теперь, когда игра окончена и я выиграла, почему мы должны питать друг к другу злобу? Уверяю вас, что если бы я попала в такое положение, в каком якобы очутилась на постоялом дворе в Лобенштейне, я не желала бы встретить более храброго защитника, более преданного и благородного человека, чем полковник Этьен Жерар. Я никогда не думала, что могу испытывать такое расположение к французу, какое испытывала к вам в тот миг, когда тайком искала бумаги на вашей груди.

— И все-таки вы их взяли.

— Это было необходимо для меня и для Германии. Я знала, какие доводы там содержатся и какое действие они произвели бы на князя. Попади они только к нему в руки, все было бы потеряно.

— Но почему вы, ваше высочество, снизошли до таких уловок, когда два десятка разбойников, которые собирались повесить меня на воротах вашего замка, отлично справились бы с этим делом?

— Они не разбойники, а отпрыски благороднейших немецких родов! — воскликнула она с горячностью. — Если с вами грубо обошлись, не забывайте, каким унижениям был подвергнут каждый немец, начиная с королевы Пруссии и кончая последним простолюдином. А если хотите знать, почему вы не попали в засаду на дороге, да будет вам известно, что я выслала отряды во все стороны и ждала в Лобенштейне донесения об успехе. Когда же вместо этого явились вы собственной персоной, я пришла в отчаянье, потому что на вашем пути к моему мужу стояла теперь только слабая женщина. Вы видите, в каком тупике я оказалась, когда решилась прибегнуть к оружию своего пола.

— Признаюсь, вы победили меня, ваше высочество, и мне остается лишь удалиться, оставив поле боя за вами.

— Но прежде возьмите свои бумаги. — С этими словами она протянула мне пакет. — Князь перешел Рубикон, и ничто уже не может заставить его повернуть вспять. Верните их императору и скажите, что мы отказались их принять. Тогда никто не сможет упрекнуть вас в том, что вы потеряли императорское послание. Прощайте, полковник Жерар, и могу вам пожелать только одно — чтобы, добравшись до Франции, вы там и оставались. Не пройдет и года, как ни одному французу не будет места по эту сторону Рейна.

Вот так случилось, что я сыграл с княгиней Сакс-Фельштейн и ставкой была вся Германия, но, увы, я проиграл.

VII. Как бригадир был награжден медалью

Герцог Тарентемский, или Макдональд, как его предпочитают звать старые друзья, был, насколько я понял, в прескверном настроении. Угрюмое лицо этого шотландца походило на одну из тех причудливых дверных колотушек, какие можно увидеть в предместье Сен-Жермен. Как мы узнали позже, император как-то в шутку сказал, что послал бы его на юг против Веллингтона, но боится отпустить туда, где слышен звук волынки. Мы с майором Шарпантье сразу увидели, что в нем так и клокочет ярость.

— Бригадир гусар Жерар, — сказал он тоном, каким капрал обращается к новобранцу.

Я отдал честь,

— Майор конных гренадеров Шарпантье.

Мой товарищ вытянулся, услышав свою фамилию.

— Император поручает вам важное дело.

Без дальнейших разговоров он распахнул дверь и доложил о нашем приходе.

На каждые десять раз, что я видел Наполеона верхом, приходился только один, когда он был пеший, и я полагаю, он поступал разумно, показываясь перед войсками на коне, потому что когда он в седле, на него можно залюбоваться. Теперь же перед нами стоял коротышка, на дюйм ниже любого из полдюжины мужчин, широкий в плечах, — правда, и сам я не такой уж рослый. Кроме того, бросалось в глаза, что туловище у него слишком длинное, а ноги короткие. Большая, круглая голова, поникшие плечи и гладко выбритое лицо делали его больше похожим на профессора Сорбонны, чем на первого полководца Франции. Конечно, о вкусах не спорят, но мне сдается, что если б я мог прилепить ему пару добрых кавалерийских бакенбард вроде моих, это ему не повредило бы. Однако у него был твердый рот и удивительные глаза. Однажды он устремил их на меня в гневе, и я скорей согласился бы проехать через вражеское каре на запаленной лошади, чем снова предстать перед ним в такую минуту. А ведь я не из робкого десятка.

Он стоял у стены, поодаль от окна, и рассматривал большую карту местности, висевшую на стене. Рядом стоял Бертье, пытаясь придать своему лицу умное выражение. Как раз когда мы вошли, Наполеон нетерпеливо вырвал у него из рук шпагу и указал ею что-то на карте. Он говорил быстро и тихо, но все же я расслышал: «Долина Мёз», — и еще он дважды повторил: «Берлин». Когда мы вошли, адъютант направился к нам, но император остановил его и кивком подозвал нас к себе.

— Вы еще не награждены почетным крестом, бригадир Жерар? — спросил он.

Я отвечал, что нет, и готов был уже присовокупить, что дело тут не в отсутствии заслуг с моей стороны, но он решительно, по своему обыкновению, оборвал меня.

— А вы, майор?

— Нет, ваше величество.

— В таком случае вам обоим предоставляется возможность его получить.

Он подвел нас к карте, висевшей на стене, и указал концом шпаги Бертье на Реймс.

— Господа, я буду с вами откровенен, как с боевыми товарищами. Ведь вы оба сражаетесь за меня со времен Маренго, не так ли? — У него была на редкость обаятельная улыбка, освещавшая его бледное лицо, словно холодное солнце. — Здесь, на Реймсе, сего числа, а именно четырнадцатого марта, находится наша ставка. Прекрасно. А вот Париж, до него по дороге добрых двадцать пять лиг. Армия Блюхера стоит к северу, Шварценберга — к югу.

Говоря это, он тыкал шпагой в карту.

— Так вот, — продолжал он, — чем дальше в глубь страны они зайдут, тем сокрушительней будет мой удар. Они вот-вот двинутся на Париж. Превосходно. Пускай. Мой брат, испанский король, встретит их там со стотысячной армией. Я посылаю вас к нему. Вы вручите ему вот это письмо — я даю вам каждому по копии. Здесь сказано, что я подоспею к нему на помощь не позднее чем через два дня со всеми своими людьми, лошадьми и пушками. Я должен дать армии сорок восемь часов, чтобы прийти в себя. А потом прямо на Париж! Вы меня поняли, господа?

Ах, если б я мог передать вам, какой гордостью наполнилась моя душа, когда этот великий человек оказал мне такое доверие!

Когда он протянул нам письма, я щелкнул шпорами и выпятил грудь, улыбаясь и кивая, дабы он видел, что я прекрасно понимаю его. Он тоже улыбнулся и коснулся рукой меха на моем доломане. Я отдал бы половину своего невыплаченного жалованья, только бы моя матушка могла меня видеть в этот миг.

— Сейчас я покажу, каким путем вам ехать, — сказал он, снова оборачиваясь к карте. — Вы поедете вместе до Базоша. Там вы разделитесь: один направится в Париж через Ульши и Нейл, а другой — севернее, через Брен, Суассон и Сенли. Вы что-то хотите сказать, бригадир Жерар?

Я, конечно, простой солдат, но умею думать и выражать свои мысли. Я начал говорить о славе Франции и об опасности, грозящей ей, но он оборвал меня:

— А вы, майор Шарпантье?

— Если мы сочтем этот путь опасным, можем ли мы выбрать другой? — спросил он.

— Солдаты не выбирают, но повинуются.

Император наклонил голову, показывая, что не задерживает нас долее, и повернулся к Бертье. Я не слышал, что он сказал, но оба засмеялись. Ну-с, как вы понимаете, мы, не теряя времени, собрались в дорогу. Через полчаса мы уже ехали по главной улице Реймса, а когда проезжали мимо собора, часы пробили двенадцать. Я ехал на Фиалке, той самой серой лошадке, которую Себастиани так хотел купить у меня после Дрездена. Это самая быстрая лошадь на все шесть бригад легкой кавалерии, и ее обскакал только английский рысак герцога Ровиго. А у Шарпантье была лошадь, на каких обычно ездят конные гренадеры или кирасиры: поверите ли, спина, как кровать, а ноги, как столбы. Да и сам он был довольно грузный малый, так что выглядели оба забавно. И все же он с идиотским самомнением подмигивал девушкам, которые махали мне платочками из окон, и закручивал свои безобразные рыжие усы чуть не до самых глаз, как будто не я, а он привлекал их внимание.

Выехав из города, мы миновали сначала позиции своих частей, а потом — поле вчерашней битвы, которое было усеяно трупами наших бедняг и русских. Но еще печальней выглядел наш лагерь. Армия буквально таяла. Гвардия еще ничего, хотя в недавно сформированных полках было много новобранцев. Артиллерия и тяжелая кавалерия тоже куда ни шло, будь их побольше, но пехотинцы и их младшие офицеры выглядели как школьники с учителями. А резервов у нас не было. И если учесть, что к северу от нас стояла восьмидесятитысячная армия пруссаков, а к югу — сто пятьдесят тысяч русских и австрийцев, то даже самый отчаянный храбрец мог прийти в уныние.

Признаться, я прослезился, но меня поддержала мысль, что император по-прежнему с нами, и не далее как сегодня утром он коснулся моего доломана и обещал наградить меня почетной медалью. Я даже запел и пришпоривал Фиалку до тех пор, покуда Шарпантье не взмолился пощадить его здоровенного верблюда, который храпел и тяжело водил боками. Дорога была вся разъезженная, вязкая, как тесто, и пушки выбили на ней колеи глубиной фута в два, так что Шарпантье был прав, говоря, что здесь неподходящее место скакать галопом.

Мы с этим Шарпантье никогда не были друзьями, и теперь за двадцать миль пути я не мог вытянуть из него ни слова. Он ехал, насупившись и опустив голову, как человек, погруженный в тяжкие думы. Я не раз спрашивал его, о чем он думает, полагая, что я поумней его и разрешу его затруднения. Он неизменно отвечал, что думает о порученном ему деле, и это очень удивляло меня, потому что, хотя я никогда не был особенно высокого мнения о его уме, все же мне казалось невозможным, что такая простая боевая задача может привести человека в замешательство.

Наконец мы доехали до Базоша, откуда он должен был отправиться на юг, а я на север. Прежде чем расстаться со мной, он повернулся вполоборота в седле и посмотрел на меня странным, испытующим взглядом.

— Что вы об этом думаете, бригадир? — спросил он.

— О чем?

— О приказе императора.

— Да тут все яснее ясного.

— Вы так полагаете? А для чего императору понадобилось посвящать нас в свои планы?

— Он понял, что имеет Дело с умными людьми.

Мой спутник засмеялся, и этот смех вывел меня из себя.

— А позвольте спросить, что вы намерены делать, если во всех этих деревнях окажутся пруссаки? — спросил он.

— Буду выполнять приказ.

— Но ведь вас убьют.

— Очень может статься.

Он снова засмеялся, да так вызывающе, что я слегка похлопал ладонью по эфесу сабли. Но прежде чем я успел высказать ему все, что я думаю о его глупости и грубости, он повернул лошадь и неуклюже поскакал на юг. Его высокая меховая шапка исчезла за вершиной холма, и я поехал своей дорогой, дивясь его поведению. Время от времени я прикладывал руку к груди и ощупывал письмо, шелестевшее у меня под мундиром. Ах, драгоценное письмо, вскоре оно превратится в маленькую серебряную медаль, о которой я столько мечтал! Весь путь от Брена до Сермуаза я думал о том, что скажет моя матушка, когда увидит ее.

Я остановился на заезжем дворе неподалеку от Суассона, у подножия холма, чтобы накормить Фиалку. Вокруг росли старые дубы, и на них гнездилась такая уйма ворон, что я едва слышал собственный голос. От хозяина я узнал, что два дня назад Мармон отступил и пруссаки перешли Эн. Через час, уже в сумерки, я увидел два их дозора на холме справа от себя, а когда совсем стемнело, на севере задрожало огромное зарево бивачных костров.

Услышав, что Блюхер там вот уже два дня, я очень удивился, как это император не знал, что местность, через которую он приказал мне везти столь важное письмо, уже занята противником. Но я вспомнил, каким тоном он сказал Шапантье, что солдат не выбирает, а повинуется. Я должен ехать так, как он мне приказал, пока Фиалка в силах перебирать ногами, а я — держать поводья. Весь путь от Сурмуаза до Суассона дорога идет то вверх, то вниз, петляя среди еловых лесов, и я, держа пистолет наготове, а саблю у пояса, двигался быстро там, где дорога шла прямо, но придерживал лошадь на поворотах: делать так мы научились в Испании.

Когда я доехал до усадьбы, той, что справа от дороги, сразу, как переедешь деревянный мост через Крис, неподалеку от того места, где стоит большая статуя пресвятой девы, с поля меня окликнула какая-то женщина и предупредила, что в Суассоне пруссаки. Небольшой отряд их улан, сказала она, вступил туда не далее как сегодня вечером, а к полуночи ожидается целая бригада. Не дослушав до конца, я дал Фиалке шпоры и через пять минут уже влетел галопом в город.

В начале главной улицы мне встретились трое улан. Их лошади были привязаны, а сами они о чем-то толковали между собой, и каждый курил трубку длиной с мою саблю. Я хорошо разглядел их при свете, падавшем из открытой двери, они же увидели только, как мимо мелькнул серый бок Фиалки и мой черный, трепыхавшийся на ветру плащ. А через мгновенье я уже мчался сквозь толпу, высыпавшую из открытых ворот. Одного Фиалка сшибла с ног, и он кубарем полетел на землю, другого я хотел зарубить, но промахнулся. «Бах! Бах!» — выпалили два карабина, но я уже завернул за угол и даже не услышал свиста пуль. Ах, мы оба были великолепны — и я и Фиалка! Она мчалась, как заяц, которого преследуют гончие, искры так и сыпались у нее из-под копят. Я привстал на стременах и размахивал саблей. Кто-то бросился мне наперерез и хотел схватить лошадь под уздцы. Я рубанул его по руке и услышал, как он взвыл у меня за спиной. За мной гнались два всадника. Одного я зарубил, а другого оставил далеко позади. Минуту спустя я уже вылетел из города и несся по широкой белой дороге, обсаженной по обеим сторонам осокорями. Сначала я слышал позади стук копыт, но постепенно он становился все глуше, и я уже не мог отличить его от стука собственного сердца. Я остановился и внимательно прислушался, но все было тихо. Они прекратили погоню.

Первым делом я спешился и отвел свою лошадку в лесок, где журчал ручей. Там я напоил и обтер ее, дал ей два куска сахару, смочив их коньяком из фляги. Она была измучена после тяжелой скачки и просто чудом оправилась после получасового отдыха. Когда я снова сел в седло, то понял по ее упругому шагу, что не ее будет вина, если я не доберусь целым и невредимым до Парижа.

Теперь я, по-видимому, был глубоко во вражеском тылу, потому что слышал, как они, подвыпив, горланят свои песни в доме у дороги, и свернул в поле, чтобы объехать этот дом стороной. В другой раз на лунный свет вышли какие-то двое (ночь тогда была безоблачная) и что-то крикнули по-немецки, но я проскакал мимо, не обращая на них внимания, а стрелять они побоялись, потому что мундиры их гусар очень похожи на наши. В таких случаях лучше всего не обращать внимания на окрики, тогда тебя считают глухим.

Луна была удивительно красива, и деревья отбрасывали на дорогу черные тени, похожие на прутья решетки. Я видел все ясно, как днем, и пейзаж был совсем мирный, только где-то на севере бушевал пожар. Я знал, что спереди и сзади меня подстерегает опасность, и когда в ночной тишине смотрел на зарево этого далекого, огромного пожара, то испытывал волнение и благоговейный страх. Но я не привык унывать, потому что мне на моем веку довелось повидать много удивительного, и я только мурлыкал под нос песенку да думал о Лизетте, с которой надеялся встретиться в Париже. Мои мысли были поглощены ею, когда вдруг за поворотом я наскочил прямо на шестерых немецких драгун, которые расположились у самой дороги вокруг костра.

Я прекрасный солдат. Говорю это не из тщеславия, а потому что это истинная правда. Я могу в один миг взвесить все за и против и принять решение, словно размышлял целую неделю. И вот теперь я с быстротой молнии сообразил, что погони никак не избежать, а лошадь моя уже проскакала целых двенадцать лиг. Но лучше при этом скакать вперед, чем назад. В эту лунную ночь, спасаясь от преследователей, под которыми свежие лошади, я все равно подвергнусь большому риску; если же мне удастся от них уйти, лучше пускай это произойдет близ Сенли, а не близ Суассона.

Все эти мысли, знаете ли, осенили меня как бы по наитию. Я едва скользнул взглядом по бородатым лицам под медными шлемами, а мои шпоры уже коснулись боков Фиалки, и она ринулась вперед, словно в атаку. Ого, как они заорали, забегали, затопали позади меня! Трое выстрелили, а трое бросились к лошадям. Пуля угодила в луку седла с таким звуком, словно ударили палкой в дверь. Фиалка, обезумев, рванулась вперед, и я подумал, что она ранена, но она отделалась лишь царапиной на передней бабке. Ах, бедная моя лошадка! Какую нежность испытал я к ней, когда почувствовал, что она пустилась вперед машистым легким галопом, и ее копыта дробно стучали, как кастаньеты в руках испанки. Я не мог сдержаться. Я обернулся в седле и рявкнул: «Vive l`Empereur!» Я хохотал и громко вопил, слыша, какие сзади раздавались проклятия.

Но погоня была не кончена. Не будь Фиалка так измучена, она через пять миль обскакала бы их на целую милю. Теперь же она могла только удерживать преследователей на прежнем расстоянии, почти ничего не выигрывая. Был среди них один офицер, совсем еще мальчишка, под ним лошадь оказалась получше остальных. Он с каждым шагом вырывался вперед. В двух сотнях шагов позади него скакали еще двое, но, оглядываясь, я всякий раз видел, что расстояние между ними увеличивается. А остальные трое, те, что стреляли, были далеко позади.

У офицера была гнедая лошадь, очень даже недурная, и хотя, ясное дело, она не могла сравниться с Фиалкой, все же это было сильное животное, и я предвидел, что через несколько миль его свежие силы скажутся. Я подождал, пока этот малый далеко опередил своих товарищей, а потом чуть-чуть придержал Фиалку — самую малость, чтобы он подумал, будто и впрямь меня настигает. Подпустив его на выстрел, я вытащил пистолет, взвел курок и оглянулся через плечо, ожидая, что он станет делать. Он не стрелял, и я вскоре понял, почему. Этот глупый мальчишка вынул на ночь пистолет из кобуры. Он размахивал саблей и выкрикивал всякие угрозы. Видимо, он не понимал, что его жизнь в моих руках. Я еще немного придержал Фиалку, пока серый хвост и гнедая морда не сблизились на длину копья.

— Rendez-vous![13] — крикнул он.

— Поздравляю вас, мсье, вы отлично говорите по-французски, — сказал я, кладя ствол пистолета на согнутую левую руку, которой держал поводья: так мне всегда было удобней стрелять, сидя в седле. Я прицелился ему в лицо и даже при лунном свете увидел, как он побледнел, когда понял, что ему крышка. Но, уже спуская курок, я подумал о его матери и выстрелил лошади под лопатку. Боюсь, что он сильно ушибся, с таким стуком он упал, но мне нужно было думать о письме, которое я вез, и я снова пустил Фиалку галопом.

Но от этих бандитов не так-то легко было уйти. Двое драгун обратили на своего офицера не больше внимания, чем если б это был простой новобранец, только что вышедший из кавалерийской школы. Они предоставили его заботам остальных и продолжали погоню. Я остановился на вершине холма, думая, что не услышу больше стука копыт; но, клянусь, я вскоре убедился, что мешкать нельзя, и мы снова помчались вперед; Фиалка при этом мотала головой, а я — кивером, выражая свое презрение к двум драгунам, которые пытаются догнать гусара. Но в тот самый миг, когда я смеялся над этой мыслью, сердце у меня вдруг упало, потому что вдалеке, на белой дороге, я увидел черных всадников, поджидавших меня. Неопытный солдат принял бы их за тени деревьев, но я сразу понял, что это эскадрон гусар, и куда бы я не свернул, всюду меня подстерегала смерть.

Итак, позади были драгуны, а впереди гусары. Ни разу со времен Москвы я еще не бывал в такой переделке. Но во имя чести моей бригады я предпочитал, чтобы меня зарубил представитель легкой кавалерии, а не тяжелой. Поэтому я даже не тронул повода, не поколебался ни мгновения, а дал Фиалке волю. Помню, я даже пытался молиться, несясь во весь опор, но я как-то отвык от таких вещей и вспомнил только молитву о хорошей погоде, которую мы читали в школе по вечерам перед каникулами. Это было лучше, чем ничего, и я скороговоркой бормотал эту молитву, как вдруг услышал впереди голоса французов. О боже, радость пронзила мое сердце, как пуля! Это были наши — наши милые дьяволы из корпуса Мармона. Оба драгуна поспешно повернули и что было духу поскакали назад, только их медные шлемы поблескивали под луной, а я подъехал к своим неспеша, с достоинством, давая этим понять, что хотя гусар и может спасаться бегством, не в его характере удирать слишком быстро. И все же, боюсь, дрожащие бока Фиалки и ее взмыленная морда выдали меня, несмотря на всю мою притворную беззаботность.

А командовал отрядом не кто иной, как сам старина Буве, которого я спас под Лейпцигом! Когда он увидел меня, его маленькие красные глазки наполнились слезами, и, честное слово, я сам прослезился, тронутый его радостью. Я рассказал ему о письме, но он только рассмеялся, услышав, что я должен проехать через Сенли.

— Там враг, — сказал он. — Нельзя туда ехать.

— Я предпочитаю ехать именно туда, где враг, — возразил я.

— Но почему не отвезти письмо прямо в Париж? Почему вам непременно надо ехать через этот город, где вас ждет верная смерть или плен?

— Солдат не выбирает, он повинуется, — повторил я слова Наполеона.

Старина Буве засмеялся своим странным, похожим на кашель смехом, и, чтобы он не забывался, мне пришлось подкрутить усы и смерить его взглядом.

— Что ж, — сказал он. — В таком случае присоединяйтесь к нам, мы как раз едем в Сенли. Нас отрядили на разведку. Впереди эскадрон польских улан Понятовского. Если вам непременно надо туда, поедем вместе.

И мы поехали, звякая и бряцая оружием в ночной тишине, пока не нагнали поляков, — они все как на подбор были добрые, старые солдаты, хотя чуть тяжеловаты для своих коней. Смотреть на них было одно удовольствие, даже гусары из моей бригады не могли бы держаться лучше. Мы продолжали путь все вместе и ранним утром увидели впереди огни Сенли. Навстречу нам попался крестьянин в повозке, и от него мы узнали положение дел.

Сведения были верные, потому что брат этого крестьянина служил кучером у мэра, и он виделся с ним накануне, поздней ночью. В городе был один-единственный эскадрон казаков, разместившийся в доме мэра на углу рыночной площади, это был самый большой дом в городе. В лесу, к северу, расположилась целая дивизия прусской пехоты, но в Сенли нет никого, кроме казаков.

Мы ворвались в город лавиной, изрубили дозорных, смели охранение и уже ломились в двери дома мэра, прежде чем они успели сообразить, что французы у них под носом. Мы видели в окнах лица, заросшие волосами до самых ушей, овчинные шапки и разинутые рты. «Ура, ура!» — кричали они и палили из карабинов, но наши ребята уже ворвались в дом и вцепились им в глотки, пока они не успели еще как следует продрать глаза. Было ужасно видеть, как поляки набросились на них, будто голодные волки на стадо упитанных быков. Казаки почти все были перебиты в верхних комнатах, где пытались укрыться, и кровь стекала в прихожую, как дождь с крыши. Они страшны в бою, эти поляки, хотя, на мой взгляд, тяжеловаты малость для своих коней. Все как на подбор, они не уступят ростом кирасирам Келлермана. Вооружены они, конечно, гораздо легче, так как не носят кирас, брони на спине и шлемов.

И тут я сделал ошибку — и, сознаюсь, ошибку непростительную. До тех пор я выполнял возложенное на меня поручение так, что лишь скромность мешает мне назвать свое поведение безукоризненным. Теперь же я сделал то, что чиновник осудил бы, а солдат понял и простил.

Конечно, моя лошадь была почти загнана, но все же я мог бы проехать галопом через Сенли, и тогда враг не преграждал бы мне больше путь в Париж. Но какой гусар может проехать мимо места схватки и не остановить коня? Нельзя требовать от него слишком многого. Кроме того, я решил, что если Фиалка отдохнет часок, я потом выиграю добрых три. А тут еще в окнах появились головы в овчинных шапках и раздались дикие крики. Я соскочил с седла, накинул поводья на столбик перил и бросился в дом вместе со всеми. Правда, я подоспел слишком поздно, и все же один из этих умирающих дикарей чуть не ранил меня копьем. Но всегда жаль пропускать даже мелкую стычку, ведь никогда не знаешь, где тебя ждет случай отличиться. Во время стычек передовых постов и в мелких кавалерийских рубках мне приходилось видеть более славное подвиги, чем в любом из больших сражений, которыми руководил сам император.

Когда дом был очищен, я принес Фиалке ведро воды, а крестьянин, наш проводник, показал мне, где у мэра хранится корм. Да, моя дорогая крошка здорово проголодалась. Я обтер ей мокрой губкой ноги и, оставив ее на привязи, вернулся в дом, чтобы самому чего-нибудь перехватить и больше уж не останавливаться до самого Парижа. А теперь я подхожу к той части своего рассказа, которая, пожалуй, покажется вам невероятной, хотя я могу рассказать по меньшей мере десяток не менее поразительных случаев. Сами понимаете, с человеком, который всегда в разведках и дозорах, на залитой кровью земле, разделяющей две великие армии, часто случаются удивительные вещи. Но послушайте же, что со мною произошло.

Когда я вошел в дом, старина Буве ждал меня в прихожей и предложил распить вместе бутылочку вина.

— Нам надо поторапливаться, — сказал он. — Вон там, в лесу, десять тысяч пруссаков Тельмана.

— А где же вино? — спросил я.

— Ну, вина двое гусар всегда раздобудут, — отвечал он и, взяв свечу, повел меня по каменной лестнице вниз на кухню.

Там мы увидели дверь, выходившую на винтовую лестницу, которая вела в погреб. Казаки уже побывали в погребе до нас, это было нетрудно понять по разбитым бутылкам, разбросанным повсюду. Мэр, видно, любил хорошо пожить, выбор вин был прекрасный: «Шамбертен», «Граве», «Аликан», белое и красное, игристое и простое, бутылки лежали пирамидами, стыдливо выглядывая из опилок. Старина Буве стоял со свечой, поглядывая по сторонам и мурлыкая, как кот перед миской молока. Наконец он выбрал бургундское и уже протянул руку к бутылке, как вдруг наверху раздались ружейная пальба, топот ног и такие крики и вопли, каких я сроду не слыхивал. Пруссаки напали на нас!

Буве — настоящий храбрец, в этом ему не откажешь. Он выхватил саблю и бросился вверх по каменным ступеням, бряцая шпорами. Я поспешил за ним, но едва мы выбежали из кухни, оглушительные крики известили нас, что враг снова овладел домом.

— Все погибло! — воскликнул я, хватая Буве за рукав.

— Я умру вместе с ними! — отвечал он и, как безумный, бросился вверх по лестнице. Право, я сам пошел бы на смерть, будь я на его месте, потому что он совершил серьезную ошибку, не выслав дозорных, которые донесли бы о приближении немцев. В тот миг я готов был броситься за ним, но потом вспомнил, что мне поручено важное дело, которое необходимо исполнить, а если меня возьмут в плен, письмо императора не будет доставлено. Поэтому я предоставил Буве умирать в одиночку, а сам снова спустился в погреб и плотно затворил за собой дверь.

Правда, и там, внизу, меня не ждало ничего хорошего. Когда поднялась тревога, Буве уронил свечу, и я, шаря в темноте, не мог нащупать ничего, кроме битых бутылок. Наконец я отыскал свечу, которая закатилась за бочонок, но как ни старался, не мог зажечь ее от трута: фитиль попал в лужу вина и намок. Сообразив, в чем дело, я обрезал его конец саблей, и свеча сразу загорелась. Но что делать дальше, я понятия не имел. Негодяи наверху хрипло орали, и, судя по крикам, их было несколько сотен; не приходилось сомневаться, что кое-кто из них вскоре пожелает промочить глотку. И тогда — конец храброму офицеру, письму императора, медали. Я подумал о своей матушке и об императоре. Слезы выступили у меня на глазах при мысли, что она потеряет такого замечательного сына, а он — одного из лучших офицеров во всей легкой кавалерии, какой у него был со времен Лассаля. Но я мигом смахнул слезы. «Мужайся! — вскричал я, ударяя себя в грудь. — Мужайся, мой мальчик! Возможно ли, что тот, кто вернулся из Москвы целым и невредимым, даже не обморозившись, умрет во Франции, в этом винном погребе?» При этой мысли я вскочил на ноги и прижал руку к письму на груди, так как шелест бумаги вселял в меня храбрость.

Сначала я хотел поджечь дом, надеясь удрать среди переполоха. Потом решил залезть в
пустой бочонок из-под вина. Я оглядывался вокруг, отыскивая подходящий бочонок, как вдруг обнаружил в углу низенькую дверцу, выкрашенную под цвет серой стены, так что лишь острый глаз мог ее заметить. Я толкнул ее, и мне поначалу показалось, что она заперта. Но тут она слегка подалась, и тогда я понял, что она просто приперта чем-то с той стороны. Я уперся ногами в большую бочку и так налег на дверь, что она распахнулась, я грохнулся навзничь, свеча выпала у меня из рук, и я снова очутился в темноте. Я встал и начал вглядываться в глубину сводчатого коридора, который оказался за дверью.

Через какую-то щель и решетку туда просачивался скупой свет. Снаружи уже рассвело, и я смутно увидел огромные выпуклые бока нескольких бочек и подумал, что, вероятно, здесь мэр держит свое вино, пока оно бродит. Во всяком случае, это место казалось мне более надежным убежищем, чем первый погреб, и я, взяв свечу, уже хотел закрыть за собой дверь, как вдруг увидел нечто такое, что удивило и даже, признаюсь, несколько испугало меня.

Я уже говорил, что в конце подвала откуда-то сверху сероватым веером пробивались лучи света. И вот, вглядываясь в темноту, я вдруг увидел, как в этой полосе света в дальнем конце коридора мелькнул какой-то огромный детина и исчез в темноте. Клянусь, я так вздрогнул, что мой кивер чуть не упал, оборвав ремешок! Я видел этого человека лишь мельком, но тем не менее успел разглядеть, что на нем мохнатая казацкая шапка и сам он здоровенный, длинноногий, широкоплечий, с саблей у пояса. Клянусь, даже Этьен Жерар пришел в замешательство, когда оказался во мраке наедине с таким чудовищем.

Но то был лишь один миг. «Мужайся, — сказал я себе. — Разве ты не гусар и не бригадир, разве тебе не тридцать один год и ты не доверенный гонец императора?» В конце концов у этого человека, который прятался в погребе, было больше причин бояться меня, чем у меня — его. И я вдруг понял, что он боится — боится до смерти. Я угадал это в его торопливости, в его поникших плечах, когда он бежал среди бочек, как крыса, прячущаяся в свою нору. И, конечно, это он не давал открыть дверь, а не какой-нибудь ящик или бочонок, как мне показалось. Значит, он был преследуемым, а я — преследователем. Ага! Я почувствовал, как мои бакенбарды ощетинились, когда я начал подступать к нему в темноте. Этот разбойник увидит, что имеет дело не с цыпленком. В тот миг я был великолепен.

Сначала я опасался зажечь свечу, чтобы не выдать себя, но после того, как я больно ударился ногой о ящик и запутался шпорами в каком-то тряпье, я решил, что лучше действовать смело. Итак, я зажег свечу и пошел вперед широким шагом, держа наготове обнаженную саблю.

— Выходи, негодяй! — рявкнул я. — Тебе нет спасенья. Ты наконец получишь по заслугам!

Я держал свечу высоко над собой и вдруг увидел его голову, глядевшую на меня поверх бочки. На его черной шапке был золотой шеврон, но и по выражению его лица я сразу понял, что это офицер и человек из высшего общества.

— Мсье! — воскликнул он на безукоризненном французском языке. — Я сдаюсь, если вы обещаете мне пощаду. В противном случае я дорого продам свою жизнь.

— Мсье, — отвечал я, — француз умеет уважать побежденного врага. Ваша жизнь в безопасности. — Тогда он передал мне через бочку свою саблю, а я поклонился, поднеся руку со свечой к груди. — Кого мне выпала честь взять в плен? — спросил я.

— Я граф Боткин из императорского донского казацкого полка, — отвечал он. — Я выехал со своим эскадроном на разведку в Сенли, и, так как ваших войск здесь не оказалось, мы решили заночевать в этом доме.

— Не сочтите нескромностью, если я полюбопытствую, как вы попали в этот темный подвал? — спросил я.

— Нет ничего проще, — отвечал он. — Мы собирались выступить на рассвете. Я чистил лошадь, промерз и, решив, что стакан вина мне не повредит, спустился сюда поискать чего-нибудь выпить. Я шарил здесь, как вдруг на дом напали враги, и прежде чем я успел подняться по лестнице, все было кончено. Мне оставалось лишь одно — позаботиться о своем спасении, поэтому я снова спустился сюда и спрятался в дальнем погребе, где вы меня и нашли.

Я вспомнил, как в подобных же обстоятельствах поступил Буве, и при мысли о славе Франции слезы выступили у меня на глазах. Но нужно было подумать, как поступить дальше. Было ясно, что этот русский граф, который сидел во втором подвале, пока мы были в первом, не слышал шума, иначе он сообразил бы, что дом снова в руках его союзников. Если он об этом догадается, роли переменятся, и я сам окажусь у него в плену. Что же делать? Я ума не мог приложить, но вдруг у меня мелькнула мысль столь блестящая, что я сам удивился своей изобретательности.

— Граф Боткин, — сказал я, — я оказался в весьма затруднительном положении.

— Но почему же? — спросил он.

— Потому что я обещал сохранить вам жизнь.

Он даже рот разинул.

— Ведь вы не возьмете назад свое слово? — воскликнул он.

— Если случится худшее, я умру, защищая вас, — сказал я. — Но положение не из легких.

— В чем же дело? — спросил он.

— Я буду с вами откровенен, — сказал я. — Вам должно быть известно, что наши ребята, и в особенности поляки, так настроены против казаков, что один только вид казачьей формы приводит их в ярость. Они бросаются на этого человека и буквально разрывают его на части. Даже офицеры не могут их удержать.

Услышав эти последние слова и тон, которым они были сказаны, русский побледнел.

— Но ведь это ужасно, — сказал он.

— Кошмар! — подтвердил я. — И если сейчас мы оба поднимемся наверх, я не уверен, что сумею вас защитить.

— Я в ваших руках! — воскликнул он. — Что же вы посоветуете? Не лучше ли мне остаться здесь?

— Хуже ничего не придумаешь.

— Но почему же?

— Потому что наши люди сейчас станут обыскивать дом и вас изрубят на куски. Нет, нет, я должен пойти и подготовить их. Но даже тогда, едва они завидят ненавистный мундир, не знаю, чем все кончится.

— В таком случае, может быть, мне лучше снять мундир?

— Превосходная мысль! — воскликнул я. — Постойте, я придумал! Вы снимите свой мундир и наденете мой. Тогда вас не посмеет тронуть ни один француз.

— Но я боюсь не столько французов, сколько поляков.

— Мой мундир охранит вас и от тех и от других.

— Как мне вас благодарить! — вскричал он. — Но вы… что же вы наденете?

— Ваш мундир.

— Да ведь вы рискуете пасть жертвой своего благородства.

— Мой долг — принять риск на себя, — отвечал я. — Но я не боюсь. Я поднимусь наверх в вашем мундире. Сотня сабель сверкнет у меня над головой. «Стойте! — крикну я им. — Перед вами бригадир Жерар!» И тогда они взглянут мне в лицо. И сразу узнают меня. Я расскажу им про вас. В этом мундире никто не посмеет вас тронуть. Когда он снимал с себя мундир, пальцы его дрожали от поспешности. Его сапоги и рейтузы были очень похожи на мои, и меняться ими не было надобности, так что я отдал ему свой ментик, доломан, кивер, пояс с ножнами и подсумком, а себе взял высокую шапку из овчины с золотым шевроном, меховой плащ и кривую саблю. Само собой разумеется, меняясь одеждой, я не забыл вынуть драгоценное письмо,

— А теперь, — сказал я, — с вашего позволения, я привяжу вас к бочке.

Он принялся возмущаться, но я за свою боевую жизнь научился не пренебрегать никакими предосторожностями, а мог ли я быть уверен, что, едва я повернусь к нему спиной, он не сообразит, как обстоят дела в действительности, и не разрушит все мои планы? Он стоял в эту минуту, прислонившись к бочке, и я шесть раз обвязал его веревкой, а потом затянул ее сзади крепким узлом. Если он вздумает подняться наверх, то ему по крайней мере придется тащить на спине тысячу литров доброго французского вина. Потом я закрыл за собой дверь второго погреба, чтобы он не слышал, что происходит в первом, и, отбросив свечу, поднялся по лестнице в кухню.

Там было всего ступеней двадцать, и все же, поднимаясь по ним, я успел подумать обо всем, что я еще рассчитывал совершить в жизни. Такое же чувство я испытывал при Эйлау, когда лежал со сломанной ногой и видел, как на меня несутся кони, запряженные в пушки. Конечно, я понимал, что если меня схватят, то пристрелят на месте, как переодетого шпиона. Но все же это будет славная смерть — смерть при исполнении личного приказа императора, — и я подумал, что в «Мониторе» поместят обо мне не меньше пяти строк, а может быть, и все семь. Про Паляре было восемь строк, а я уверен, что он совершил куда меньше славных подвигов.

Когда я вышел в коридор со всей непринужденностью на лице и в манерах, какую только мог на себя напустить, первое, что я увидел, был труп Буве с вытянутыми ногами и сломанной саблей в руке. По черному пороховому пятну я понял, что его застрелили в упор. Мне хотелось отдать честь, когда я проходил мимо, потому что это был настоящий храбрец, но я боялся, что кто-нибудь меня увидит, и прошел дальше.

В прихожей было полно прусских пехотинцев, которые пробивали бойницы в стене, видимо, ожидая нового нападения. Их офицер, щуплый коротышка, суетился, отдавая приказания. Все были слишком заняты, чтобы обращать внимание на меня, но второй офицер, который стоял у двери с длинной трубкой в зубах, подошел и хлопнул меня по плечу, указывая на трупы наших бедных гусар, и сказал что-то, очевидно, насмехаясь над ними, потому что под косматой бородой оскалились все его клыки. Я тоже весело засмеялся и сказал единственную русскую фразу, которой научила меня крошка Софи в Вильне: «Если ночь будет ясная, мы встретимся под дубом, а если будет дождь, встретимся в хлеву». Этому немцу все было едино, и он, без сомнения, решил, что я сказал что-то очень остроумное, так как покатился со смеху и еще раз хлопнул меня по плечу, Я кивнул ему и вышел на двор так спокойно, словно был комендантом всего гарнизона.

Снаружи было привязано около сотни лошадей, по большей части принадлежавших полякам и нашим гусарам. Моя милая Фиалка тоже ждала меня там и тихонько заржала, когда увидела, что я иду к ней. Но я не сел на нее. Нет, я не так прост! Наоборот, я выбрал самую лохматую казачью лошаденку, какую мог найти, и вскочил на нее так уверенно, словно до меня на ней ездил еще мой отец. Через спину у нее был перекинут здоровенный мешок с добром, который я переложил на фиалку, и повел ее за собой в поводу. До чего же я походил на казака, — право, на это стоило поглядеть.

Тем временем пруссаки буквально наводнили город. Они толпились на тротуарах, указывали на меня пальцами и говорили друг другу, насколько я мог судить по их жестам: «Вот едет один из этих дьяволов-казаков…»

Несколько раз со мной повелительным тоном заговаривали офицеры, но я качал головой, улыбался и говорил: «Если ночь будет ясная, мы встретимся под дубом, а если будет дождь, встретимся в хлеву», — после чего они пожимали плечами и оставляли меня в покое. Наконец я миновал северную окраину города. На дороге я увидел двух дозорных улан с черно-белыми флажками и понял, что, когда миную их, снова буду свободен. Я пустил свою лошадку рысью, а Фиалка все время терлась мордой о мое колено и поглядывала на меня, словно спрашивая, в чем она провинилась, что ей предпочли эту косматую клячу. До улан оставалась какая-нибудь сотня шагов, и представьте себе мои чувства, когда я вдруг увидел настоящего казака — он галопом скакал по дороге мне навстречу.

Ах, друзья мои, если у вас в груди есть сердце, вы, читая эти строки, посочувствуете человеку, который прошел через столько опасностей и испытаний, но в самый последний миг встретился с неминуемой гибелью! Признаюсь, у меня сердце упало, и я готов был в отчаянии бросится на землю и кричать, проклиная судьбу. Но нет, даже теперь я не был побежден. Я расстегнул две пуговицы мундира, чтобы в нужную секунду выхватить из-под него письмо императора, потому что твердо решил, если не останется никакой надежды, проглотить его и умереть с оружием в руках. Потом я проверил, свободно ли вынимается из ножен моя короткая кривая сабля, и рысью поехал прямо на дозорных. Они, видимо, намеревались остановить меня, но я указал на второго казака, который все еще был в двух сотнях шагов от меня, и они, поняв, что я еду ему навстречу, отдали честь и пропустили меня.

Тогда я вонзил шпоры в бока своей лошади, зная, что стоит мне подальше отъехать от улан, и я без труда справлюсь с казаком. Это был офицер, здоровенный бородач, с таким же золотым шевроном на шапке, как и у меня. Когда я поехал ему навстречу, он невольно помог мне, придержав лошадь, так что я успел достаточно удалиться от дозорных. Я ехал прямо на него и заметил, что при виде меня, моей лошадки, моего снаряжения в его глазах мелькнуло сперва недоумевающее, а потом подозрительное выражение. Не знаю, что у меня было не в порядке, но какую-то неполадку он заметил. Он крикнул, задавая мне какой-то вопрос, а потом, видя, что я не отвечаю, обнажил саблю. В душе я обрадовался этому, потому как предпочитаю честно драться, нежели зарубить ни о чем не подозревающего врага. Парируя его удар, я сделал ловкий выпад и попал как раз под четвертую пуговицу его мундира. Он упал с лошади и своей тяжестью едва не увлек на землю и меня, прежде чем я успел вытащить на него саблю. Я даже не взглянул на него, не поинтересовался, жив он или мертв, а сразу спрыгнул с казачьей лошадки, вскочил на Фиалку, дернул повод и послал воздушный поцелуй двоим уланам. Они с криком поскакали за мной, но Фиалка уже отдохнула и была полна сил, как в начале пути. Я свернул на первую же дорогу, которая шла на запад, потом на другую, к югу, — она должна была увести меня с вражеской территории. Мы мчались вперед, и с каждым шагом я удалялся от врагов и приближался к друзьям. Наконец после долгой скачки я, оглянувшись назад, не увидел преследователей и понял, что мытарства мои кончились.

Я поехал дальше, радуясь, что выполнил приказ императора. Что он скажет, когда увидит меня? Какими словами сможет по справедливости оценить тот невероятный путь, полный опасностей, которые я преодолел? Он приказал мне ехать через Сермуаз, Суассон и Сенли, даже не подозревая, что все они заняты врагом. И все же я выполнил приказ. Я в целости провез его письмо через эти города. Гусары, драгуны, уланы, казаки, пехотинцы — я прошел сквозь них, как сквозь строй, и вышел невредимым.

Лишь добравшись до Даммартена, я наконец увидел наши передовые посты. Через поле ехал эскадрон драгун, и по конским хвостам на шлемах я сразу увидел, что это французы. Я поскакал к ним, намереваясь узнать, свободна ли дорога на Париж, и меня распирала гордость оттого, что я прорвался к своим, — я не выдержал и даже помахал саблей.

Тут от драгун отделился молодой офицер, тоже размахивая саблей, и на сердце у меня потеплело — с таким пылом, с таким восторгом мчался он приветствовать меня. Я заставил Фиалку сделать караколь[14] и, когда мы съехались, еще усердней замахал саблей, но представьте себе мое удивление, когда он вдруг нанес мне такой удар, что снес бы мне голову с плеч, если б я не пригнулся, ткнувшись носом в гриву фиалки. Клянусь, клинок просвистел над моей головой, как восточный ветер. Конечно, во всем был виноват этот проклятый казацкий мундир, про который я в волнении совершенно забыл, и молодой драгун подумал, что перед ним русский удалец, который бросает вызов французским кавалеристам. Честное слово, он здорово перепугался, когда узнал, что чуть не зарубил знаменитого бригадира Жерара.

Что ж, путь был свободен, и около трех часов пополудни я въехал в Сен-Дени, но оттуда еще долгих два часа добирался до Парижа, потому что дорога была забита обозом и пушками артиллерийского резерва, двигавшимися на север, к Мармону и Мортье. Вы себе представить не можете, какой переполох вызвало мое появление в Париже в таком наряде, и, когда я выехал на рю де Риволи, за мной тянулся целый хвост конных и пеших длиной по меньшей мере в четверть мили. От драгун (двое из которых приехали вместе со мной) все узнали про мои приключения и про то, как я добыл казачий мундир. Это был настоящий триумф — мужчины кричали, женщины махали платками и посылали мне из окон воздушные поцелуи.

Хотя я совершенно лишен тщеславия, все же, признаюсь, я не мог скрыть, что столь горячий прием мне приятен. Русский мундир висел на мне мешком, но я выпятил грудь, пока он не натянулся, как кожура сосиски. А моя милая лошадка потряхивала головой, била передними ногами и махала хвостом, словно говоря: «На сей раз мы это сделали вместе. Нам можно доверять важные поручения». Спешившись у ворот Тюильри, я поцеловал се в морду, и тут раздались такие крики, словно только что огласили сводку о боевых действиях Великой армии.

Конечно, я не был подобающим образом одет, чтобы предстать перед королем, но в конце концов, если у человека мужественная фигура, он вполне может обойтись без всех этих тонкостей. Меня провели прямо к Жозефу, которого я не раз видел в Испании. Он был все такой же толстый, спокойный и добродушный. При нем был Талейран, — быть может, мне следует называть его герцогом Беневенто, но, признаюсь, старые имена мне больше по душе. Он прочел письмо, которое Жозеф Бонапарт передал ему, и посмотрел на меня со странным выражением в блестящих, смешных глазках.

— А кроме вас, император никого не послал? — спросил он.

— Послал еще одного офицера, — ответил я. — Майора Шарпантье из полка конных гренадеров.

— Он еще не прибыл, — заметил король Испании.

— Если б вы, ваше величество, видели, какие ноги у его лошади, вы не удивлялись бы этому, — сказал я.

— Возможны и другие причины, — заметил Талейран и улыбнулся своей загадочной улыбкой.

Что ж, они отпустили мне несколько комплиментов, хотя могли бы сказать куда больше, и этого все равно было бы мало. Я откланялся и был рад удалиться, потому что ненавижу королевский двор так же горячо, как люблю армейский лагерь. Я поехал к своему старому другу Шоберу на рю Миромениль и взял у него гусарский мундир, который оказался мне как раз впору. Мы с ним и с Лизеттой хорошенько выпили у него на квартире, и я забыл обо всех превратностях судьбы. А наутро Фиалка опять была готова проскакать двадцать лиг. Я решил немедленно вернуться в ставку императора, потому что, как вы легко можете себе представить, мне не терпелось услышать его похвалы и получить награду.

Незачем и говорить, что назад я ехал безопасной дорогой, потому что довольно навидался улан и казаков. Я проехал через Мо и Шато-Тьерри и к вечеру прибыл в Реймс, где все еще находился Наполеон. Тела наших ребят и русских, убитых при Сен-Пре, уже были похоронены, и в лагере я тоже заметил перемены. Солдаты имели уже не столь потрепанный вид; некоторые кавалеристы получили запасных лошадей, и все было в образцовом порядке. Просто поразительно, что может сделать хороший полководец за какие-нибудь два дня!

Когда я приехал в ставку, меня провели прямо к императору. Он пил кофе за письменным столом, и перед ним была разостлана большая карта. Бертье и Макдональд склонились по обе стороны от него, и он говорил так быстро, что, я уверен, ни один из них не мог уловить и половины его слов. Но когда взгляд его упал на меня, он выронил перо и вскочил с таким выражением на бледном лице, что я похолодел.

— Какого дьявола вы тут делаете? — закричал он. Когда он сердился, голос у него становился как у павлина.

— Честь имею доложить, ваше величество, — сказал я, — что я доставил ваше письмо королю Испании в целости и сохранности.

— Как! — завопил он, и его глаза пронзили меня, словно два штыка. О эти ужасные глаза, из серых они стали голубыми, как сталь, сверкающая на солнце! Я и теперь вижу их в кошмарных снах.

— А что с Шарпантье? — спросил он.

— Взят в плен, — отвечал Макдональд.

— Кем?

— Русскими.

— Казаками?

— Нет, одним казаком.

— Он сдался?

— Без сопротивления.

— Вот умный офицер. Позаботьтесь, чтобы он был непременно награжден почетной медалью.

Когда я услышал это, то протер глаза, так как мне показалось, что я сплю.

— А вы, — крикнул император, делая шаг ко мне, словно хотел меня ударить, — у вас заячьи мозги! Зачем, как вы думаете, я послал вас с этим поручением? Неужели вы воображаете, что я доверил бы действительно важное письмо в ваши руки да еще послал бы вас через все города, которые в руках у неприятеля? Как вы через них проехали, не могу понять. Но если б у вашего товарища было так же мало ума, весь план кампании полетел бы к черту. Неужели вы не понимаете, coglione[15], что это письмо было военной хитростью, чтобы обмануть неприятеля и выиграть время для осуществления совсем другого плана?

Когда я услышал эти жестокие слова и увидел разгневанное бледное лицо, которое в ярости смотрело на меня, мне пришлось ухватиться за спинку стула, так как ноги у меня подкосились и я чуть не лишился чувств. Но я собрался с духом, вспомнив, что я дворянин и всю свою жизнь служил императору и моей любимой родине.

— Ваше величество, — сказал я, и слезы потекли у меня из глаз, — когда вы имеете дело с таким человеком, как я, лучше говорить все напрямик. Знай я ваше желание, чтобы письмо попало в руки врага, я бы позаботился об этом. Но я считал, что должен беречь его как зеницу ока, и готов был пожертвовать за него своей жизнью. Я не думаю, ваше величество, что есть в мире человек, который перенес бы больше невзгод и опасностей, чем я, когда старался выполнить то, что считал вашей волей.

Сказав это, я вытер слезы и со всей горячностью, на какую был способен, рассказал ему обо всем: как прорвался через Суассон, как сражался с драгунами, ввязался в дело в Сенли, встретился в подвале с графом Боткиным, как я переоделся, как столкнулся с казачьим офицером, как бежал и как в последний миг меня чуть не зарубил французский драгун. Император, Бертье и Макдональд слушали с удивлением. Когда я кончил, Наполеон подошел ко мне и ущипнул меня за ухо.

— Ну полно, полно! — сказал он. — Забудьте все, что я сказал. Мне следовало больше доверять вам. А теперь вы свободны.

Я повернулся к двери и уже взялся за ручку, как вдруг император остановил меня.

— Позаботьтесь, чтобы бригадир Жерар был награжден персональной почетной медалью, — сказал он герцогу Тарентемскому, — потому что хотя у него самая тупая голова, зато самое отважное сердце во всей армии.

VIII. Как бригадира искушал дьявол

Весна уже совсем близко, друзья мои. Я вижу, что на каштанах снова пробиваются зеленые ростки, и все столики выставлены из кафе на солнышко. Сидеть там куда приятнее, и все же мне хочется, чтобы мои скромные рассказы стали достоянием всего города. Вы слышали о моих делах, когда я был лейтенантом, эскадронным командиром, полковником и командиром бригады. Но теперь я вдруг стал чем-то более важным и высоким. Я стал историей.

Если вы читали о последних годах жизни императора на Святой Елене, то, конечно, помните, что он не раз умолял разрешить ему отправить хоть одно письмо, которое не будет вскрыто его тюремщиками. Много раз обращался он с этой просьбой и дошел даже до того, что обещал, если это будет ему позволено, содержать себя на собственный счет, избавив английское правительство от этой статьи расхода. Но тюремщики знали, как ужасен этот бледный, полный человек в соломенной шляпе, и боялись удовлетворить его просьбу. Многие гадали, кто же тот адресат, которому император хочет поверить столь важные тайны. Некоторые называли его жену, некоторые — тестя, иные — императора Александра, а кое-кто — маршала Сульта. Но что вы подумаете обо мне, друзья мои, если я скажу вам, что это мне, да, мне, бригадиру Жерару, хотел написать император? Вашему покорному слуге на пенсии всего в сто франков — только-только не умереть с голоду; и, уверяю вас, это правда: император все время вспоминал меня и отдал бы свою левую руку, только бы поговорить со мной пять минут. Сегодня я расскажу вам, как это получилось.

Дело было после битвы при Фер-Шампенуаз, где новобранцы в блузах и деревянных башмаках воевали так, что мы, самые проницательные, почувствовали приближение конца. Наши боеприпасы были захвачены врагом, наши пушки замолчали, зарядные ящики были пусты. Кавалерия тоже пришла в жалкое состояние, и моя собственная бригада была разбита в атаке при Краоне. А потом пришли известия, что враг взял Париж, где горожане подняли белую кокарду, и, наконец, самое ужасное — что Мармон со своим корпусом перешел на сторону Бурбонов. Мы только переглядывались и спрашивали друг друга, сколько же еще из наших генералов нас предадут. Журден, Мармон, Мюрат, Бернадот и Жомини уже сделали это, хотя о Жомини никто не жалел, потому что перо его было острее шпаги. Мы были готовы воевать против Европы, но теперь выходило, что придется воевать не только против Европы, но и против половины Франции.

После долгого форсированного марша мы дошли до Фонтенбло и собрались там — жалкие остатки армии: корпус Нея, корпус моего двоюродного брата Жерара и корпус Макдональда, всего двадцать пять тысяч из них семь тысяч гвардейцев. Но у нас была слава, которая стоила пятидесяти тысяч, и наш император, который стоил еще пятидесяти. Император всегда был с нами, спокойный, улыбающийся, уверенный; он как ни в чем не бывало нюхал табак и пощелкивал хлыстиком. Даже в дни его величайших побед я не восхищался им так, как во время битвы за Францию.

Как-то вечером я пил сюренское вино в обществе офицеров своей бригады. Я говорю, что это было сюренское, чтобы вы поняли, какие нелегкие для нас настали времена. Вдруг мне доложили, что Бертье требует меня к себе. Когда я говорю о своих старых соратниках, я, с вашего позволения, буду отбрасывать все красивые иностранные титулы, которые они получили во время войн. Эти титулы хороши при дворе, но их никогда не услышишь в армии, потому что мы никак не могли расстаться с нашим Неем, Раппом или Сультом — эти имена звучали музыкой в наших ушах, как звуки труб, играющих побудку. Итак, Бертье вызвал меня к себе.

Его резиденция была в конце галереи Франциска Первого, неподалеку от покоев императора. В приемной уже ждали два офицера, которых я хорошо знал: полковник Депьен из Пятьдесят седьмого линейного полка и капитан Тремо из Вольтижерского. Оба были старые вояки — Тремо побывал еще в Египте, — и, кроме того, оба славились в армии своей храбростью и умением владеть оружием. У Тремо рука несколько ослабела, но Депьен, стоило ему хорошенько постараться, мог бы заставить попотеть меня самого. Это был коротышка дюйма на три ниже хорошего мужского роста, — он был ровно на три дюйма ниже меня, но во владении саблей и шпагой он несколько раз успешно соперничал со мной, когда показывал свое искусство в Верронском фехтовальном зале в Пале-Рояль. Сами понимаете, когда мы все трое очутились в одной комнате, то сразу почуяли, что пахнет чем-то серьезным. Если видишь салат и приправу, сразу ясно, какое готовится блюдо.

— Клянусь моей трубкой! — сказал Тремо по-солдатски грубо. — Уж не ожидают ли прибытия троих приверженцев Бурбонов?

Нам эта мысль показалась весьма вероятной. Ну конечно же, из всей армии именно нас троих и могли избрать для встречи с ними.

— Князь Нешательский желает говорить с бригадиром Жераром, — объявил лакей, появляясь в дверях.

Я вошел, а двое моих товарищей остались ждать, снедаемые нетерпением. Кабинет был небольшой, но роскошно обставленный. Бертье сидел за столиком с пером в руке, и перед ним лежал открытый блокнот. Усталый и неряшливый с виду, он был совсем не похож на того Бертье, который слыл законодателем мод во всей армии и часто заставлял нас, менее состоятельных офицеров, рвать на себе волосы, когда оторачивал ментик в одну кампанию простым мехом, а в другую — каракулем. По его гладко выбритому лицу видно было, что ему не по себе, и, когда я вошел, он посмотрел на меня каким-то бегающим, неприятным взглядом.

— Командир бригады Жерар! — сказал он.

— Слушаю вас, ваше высочество! — отозвался я.

— Прежде чем начать разговор, я прошу вас дать мне честное слово благородного человека и офицера, что все сказанное останется между нами.

Клянусь, начало было многообещающее! У меня не было иного выбора, как дать слово.

— Знайте же, что дело императора проиграно, — сказал он, глядя в стол и медленно, словно с большим трудом, подбирая слова. — Журден в Руэне и Мармон в Париже подняли белую кокарду, ходят слухи, что Талейран уговорил Нея сделать то же самое. Совершенно ясно, что дальнейшее сопротивление бессмысленно и не может принести нашей стране ничего, кроме несчастий. Итак, я спрашиваю вас, готовы ли вы вместе со мной захватить императора и положить конец войне, передав его в руки союзников?

Уверяю вас, что, услышав это гнусное предложение, сделанное мне, старому другу императора, который получил от него больше милостей, чем любой из его приверженцев, я мог только стоять как столб и пялить на него глаза. А он кусал перо и поглядывал на меня, склонив голову.

— Ну? — спросил он.

— Я глуховат на одно ухо, — отвечал я ледяным тоном. — Есть вещи, которых я не слышу. Прошу вас, позвольте мне вернуться к исполнению моих обязанностей.

— Ну-ну, не будьте же таким упрямым, — сказал он, вставая, и положил руку мне на плечо. — Вы же знаете, что сенат отстранил Наполеона от власти и император Александр отказывается вести с ним переговоры.

— Мсье! — горячо воскликнул я. — Да будет вам известно, что в моих глазах сенат вместе с императором Александром не стоят осадка в выпитом бокале!

— Что же имеет значение в ваших глазах?

— Моя честь и верность моему славному повелителю, императору Наполеону.

— Все это превосходно, — сказал Бертье, раздраженно пожимая плечами. — Но факты остаются фактами, и мы, как разумные люди, должны смотреть им в глаза. Вправе ли мы противостоять воле народов? Вправе ли в довершение всех наших несчастий допустить гражданскую войну? И, кроме того, наши силы тают. Каждый час приходят известия о все новых дезертирствах. Пока не поздно, надо заключить мир с противником; к тому же мы получим немалую награду, выдав императора.

Я потряс головой так решительно, что сабля зазвенела у меня на боку.

— Мсье! — воскликнул я. — Не думал я дожить до такого дня, когда маршал Франции падет так низко, что сделает мне столь гнусное предложение. Оставляю вас на суд собственной вашей совести. Что же до меня, то пока я не получу личный приказ императора, сабля Этьена Жерара всегда будет защищать его от врагов.

Я был так растроган этими словами и собственным благородством, что голос мой пресекся и я едва сдержал слезы. Хотел бы я, чтобы вся армия видела, как я стоял с высоко поднятой головой, приложив руку к сердцу, провозглашая свою преданность императору в трудную минуту. Это было одно из самых великих мгновений моей жизни.

— Что ж, прекрасно, — сказал Бертье и звонком вызвал лакея. — Проводите бригадира Жерара в гостиную.

Лакей провел меня во внутренние покои и предложил сесть. Но моим единственным желанием было уйти, и я никак не мог понять, почему меня задерживают. Человек, который ни разу не сменил мундир за всю зимнюю кампанию, чувствует себя неловко во дворце.

Я прождал около четверти часа, а потом лакей снова распахнул дверь, и вошел полковник Депьен. Боже правый, что у него был за вид! Его лицо стало белым, как гетры гвардейца, глаза были вытаращены, вены на лбу вздулись, а усы встопорщились, как у разъяренной кошки. Он был слишком рассержен, чтобы говорить, и лишь потрясал над головой кулаками, а в горле у него клокотало.

— Отцеубийца! Змея!

Только эти слова я и слышал, пока он метался по комнате.

Мне было совершенно ясно, что ему сделали то же гнусное предложение и он ответил в том же духе, что и я. Он ничего не сказал мне, как и я ему, потому что оба мы дали слово, но все же я пробормотал: «Ужасно! Неслыханно!» — давая ему понять, что я с ним согласен.

Он все еще метался взад-вперед по комнате, а я сидел в углу, как вдруг в кабинете, из которого мы незадолго перед тем вышли, раздался невероятный шум. Это было хриплое, злобное рычанье, словно разъяренная собака вцепилась в добычу. Потом раздался треск и крик о помощи. Мы оба вбежали в кабинет и, клянусь, только-только поспели вовремя.

Старина Тремо и Бертье покатились на пол, опрокинув стол на себя. Капитан желтой, костлявой рукой стиснул горло маршала, чье лицо уже стало свинцового цвета, а глаза вылезли из орбит. Тремо был вне себя, в углах его рта выступила пена, а на лице было такое безумное выражение, что, я уверен, если б мы не разжали его железную хватку палец за пальцем, он задушил бы маршала насмерть. От усилия у него даже ногти побелели.

— Это дьявол! Он искушал меня! — крикнул Тремо, с трудом вставая на ноги. — Да, меня искушал дьявол!

Бертье же молча прислонился к стене и несколько минут не мог отдышаться, приложив руку к горлу и вертя головой. Потом он раздраженно повернулся к тяжелой голубой шторе за креслом.

Штора отдернулась, и в комнату вошел император. Мы все трое вытянулись и отдали честь, но нам казалось, что это сон, и глаза у нас самих полезли на лоб, как только что у Бертье. Наполеон был в зеленом егерском мундире и держал в руке хлыст с серебряной рукояткой. Он взглянул на каждого из нас по очереди с улыбкой — со своей ужасной улыбкой, которая не отражалась ни в глазах, ни на лице, — у каждого, я уверен, мороз прошел по коже, потому что взгляд императора почти на всех оказывал именно такое действие. Потом он подошел к Бертье и положил руку ему на плечо.

— Вы не должны обижаться на удары, дорогой князь, — сказал он.

Он умел придавать своему голосу мягкий, ласковый тон. Ни в чьих устах французский язык не звучал так красиво, как в устах императора, и ни в чьих устах он не бывал таким резким и беспощадным.

— Да ведь он чуть не убил меня! — воскликнул Бертье, все еще вертя головой.

— Ну, полно! Я сам пришел бы к вам на помощь, если б эти офицеры не услышали ваш крик. Но надеюсь, вы не пострадали слишком серьезно!

Он сказал это без тени улыбки, потому что в самом деле очень любил Бертье — больше всех, кроме разве бедняги Дюрока.

Бертье засмеялся, хотя и натянуто.

— Я не привык страдать от руки француза, — сказал он.

— Но тем не менее вы пострадали во имя Франции, — возразил император. Потом, повернувшись к нам, он слегка дернул старину Тремо за ухо. — А, это ты старый ворчун, — сказал он, — ты, помнится, был среди моих гренадеров еще в Египте, а после Маренго получил в награду почетный карабин. Я хорошо помню тебя, дружище. Значит, старый огонь еще не погас! Он сразу вспыхивает, когда тебе кажется, что посягают на твоего императора. А вы, полковник Депьен, не стали и слушать искусителя. И вы, Жерар, тоже. Ваша верная сабля всегда ограждает меня от врагов. Что ж, в моем окружении оказалось несколько изменников, но теперь наконец мы знаем истинных друзей.

Можете представить себе, друзья мои, какая радость охватила нас, когда величайший человек в мире сказал нам эти слова! Тремо так дрожал, что я боялся, как бы он не упал, и слезы катились по его огромным усищам. Тот, кто этого не видел, никогда не поймет, какую власть имел император над загрубелыми сердцами своих ветеранов.

— Так вот, мои верные друзья, — сказал он, — следуйте за мной вон в ту комнату, и я объясню вам, что значила эта маленькая комедия. Бертье, прошу вас, останьтесь здесь и позаботьтесь, чтобы нас не беспокоили.

Для нас было в новинку заниматься делами, в то время как у двери будет стоять на часах маршал Франции. Однако мы повиновались и последовали за императором, который отвел нас к оконной нише, попросил подойти ближе и начал, понизив голос:

— Я выбрал вас из целой армии, считая не только самыми бесстрашными, но и самыми преданными мне людьми. Я всегда был убежден, что вы все трое никогда не поколеблетесь в своей верности мне. И если я решился подвергнуть эту верность испытанию и наблюдал за вами, пока Бертье по моему приказу уговаривал вас поступиться честью, то это лишь потому, что сегодня, когда среди самых близких мне людей я вижу черную измену, мне приходится быть вдвойне осторожным. Но теперь я убежден, что могу положиться на вашу доблесть.

— До последнего вздоха, ваше величество! — вскричал Тремо, и все мы повторили вслед за ним эти слова.

Наполеон попросил нас подойти к нему совсем вплотную и еще больше понизил голос:

— То, что я вам сейчас скажу, я не доверил никому, даже жене и братьям, об этом будете знать только вы. Наше дело погибло, друзья мои. Наступает последний парад. Игра проиграна, и надо принять соответствующие меры.

Когда я это услышал, сердце мое словно превратилось в девятифунтовое ядро. Мы еще надеялись вопреки очевидности, но теперь, когда он, всегда такой спокойный и уверенный, своим тихим и бесстрастным голосом сказал, что все кончено, мы поняли, что тучи сгустились и последний луч безвозвратно угас. Тремо что-то проворчал и схватился за саблю, Депьен скрипнул зубами, а я выпятил грудь и щелкнул каблуками, дабы показать императору, что есть души, способные сохранить ему верность в беде.

— Необходимо спасти мои документы и состояние, — прошептал император. — От их сохранности зависит, какой оборот примут события в дальнейшем. Они залог нашего будущего успеха, ибо я уверен, что для этих жалких Бурбонов скамеечка, на которую я ставлю ноги, и та слишком высока, чтобы служить им троном. Но где мне хранить эти драгоценности? Все мое имущество обыщут, дома моих сторонников тоже. Их должны спрятать и сохранить люди, которым я могу доверить то, что для меня важнее жизни. Это священное доверие я оказываю вам, единственным на всю Францию.

Прежде всего я объясню, что это за бумаги. Вам не придется сетовать, что я сделал вас своим слепым орудием. Это официальные свидетельства моего развода с Жозефиной и законного брака с Марией-Луизой, а также рождения нашего сына и наследника, короля римского. Если мы не сможем доказать это, будущие претензии моей семьи на французский трон рухнут. Кроме того, тут на сорок миллионов франков ценных бумаг — это огромная сумма, друзья мои, но она стоит не больше, чем вот этот хлыст, по сравнению с документами, о которых я говорил. Я говорю вам все это, чтобы вы поняли, какой огромной важности дело я вам поручаю. А теперь слушайте, я скажу, где вы получите эти бумаги и что должны с ними сделать.

Сегодня утром в Париже их вручили моему преданному другу графине Валевской. В пять часов она в своей голубой дорожной карете выедет в Фонтенбло. Сюда она прибудет между половиной десятого и десятью. Бумаги будут спрятаны в карете, в тайнике, который не известен никому, кроме нее. Она предупреждена, что карету при въезде в город остановят три конных офицера, и передаст вам пакет. Жерар, вы моложе всех, но старший по чину. Возьмите вот это кольцо с аметистом, вы покажете его графине как условный Знак, а потом отдадите его ей вместо расписки.

Получив пакет, вы поедете лесом до разрушенной голубятни. Возможно, я буду ждать вас там, но если я сочту это опасным, то пошлю своего личного камердинера Мустафу, чьи приказания вы должны исполнять, как мои собственные. Крыши у голубятни нет, и сегодня полнолуние. Справа от входа у стены вы найдете три лопаты. Выкопайте в северо-восточном углу, ближайшем к Фонтенбло, слева от входа, яму в три фута глубиной. Закопав бумаги, вы аккуратно разровняете землю, а потом явитесь ко мне во дворец с докладом.

Таков был приказ императора, ясный и исчерпывающий во всех подробностях, как это умел делать он один. Кончив, он заставил нас поклясться сохранить тайну до его смерти и до тех пор, пока бумаги останутся там. Снова и снова он заставлял нас клясться в этом и наконец отпустил.

Полковник Депьен жил в гостинице «Большой фазан», и там мы все вместе выпили. Мы привыкли к самым невероятным превратностям судьбы, это составляло неотъемлемую часть нашей жизни, и все же мы были взволнованы и растроганы необычайным разговором с императором и мыслью о великом деле, которое нам предстояло совершить. Мне посчастливилось трижды получать приказ из уст самого императора, но ни случай с Братьями из Аяччо, ни знаменитая поездка в Париж не таили в себе таких возможностей, как это новое, необычайно ответственное поручение.

— Если дела императора поправятся, — сказал Депьен, — мы еще доживем до того, что нас произведут в маршалы.

И мы выпили за свои будущие треуголки и жезлы.

Мы условились, что поедем порознь и соберемся у первого столба на парижской дороге. Так мы избежим всяких слухов, которые могут возникнуть, если увидят вместе троих таких знаменитых людей. Моя верная Фиалка потеряла в то утро подкову, и когда я вернулся, кузнец ее ковал, поэтому, приехав на место встречи, я уже застал там своих товарищей. Я взял с собой не только саблю, но и пару новых английских нарезных пистолетов с деревянной колотушкой для забивания зарядов. Я заплатил за них у Трувеля, на рю де Риволи, сто пятьдесят франков, но зато они били дальше и точнее всяких других. При помощи одного из этих пистолетов я спас в Лейпциге жизнь старику Буве.

Ночь была безоблачная, и за спиной у нас ярко светила луна так, что перед нами по белой дороге все время двигались три черных всадника. Но леса в тех местах до того густые, что мы не могли видеть далеко. Большие дворцовые часы уже пробили десять, а графини все не было. Мы начали уже опасаться, что ей по какой-либо причине не удалось выехать. Но потом мы услышали стук колес и цоканье копыт. Сперва они были едва слышны. Потом стали громче, яснее, отчетливее, и, наконец, из-за поворота показались два желтых фонаря, при свете которых мы увидели двух больших гнедых лошадей, запряженных в высокую голубую карету. Форейтор осадил их в нескольких шагах от нас, они храпели и роняли с морд пену. В мгновенье ока мы очутились у кареты и отдали честь, приветствуя даму, чье бледное, прекрасное лицо смотрело на нас из окна.

— Перед вами трое офицеров, которые действуют по приказу императора, мадам, — сказал я негромко, наклонившись к открытому окну. — Вы предупреждены, что мы будем вас ждать.

У графини было очень красивое, белое, как мрамор, лицо — такие лица мне особенно нравятся, — но, глядя на меня, она становилась все белее и белее. Резкие морщины избороздили ее лицо, и она прямо у меня на глазах вдруг превратилась из молодой женщины в старуху.

— Мне совершенно ясно, — сказала она, — что вы трое — низкие обманщики.

Если бы она дала мне своей нежной ручкой пощечину, я не удивился бы больше. Поразительны были не только слова, но и та горечь, с которой она выдавила их из себя.

— Право, мадам, — сказал я, — вы к нам несправедливы. Это полковник Депьен и капитан Тремо. А сам я бригадир Жерар и смею заверить: мне достаточно лишь назвать свое имя,
чтобы всякий, слышавший про меня, подтвердил…

— Ах, негодяи! — перебила она меня. — Вы думаете, что если я всего только слабая женщина, меня так легко провести! Презренные лгуны!

Я взглянул на Депьена, который побледнел от ярости, и на Тремо, свирепо дергавшего себя за усы.

— Мадам, — сказал я холодно, — когда император оказал нам честь, возложив на нас это поручение, он дал мне в качестве условного знака вот этот перстень с аметистом. Я полагал, что три достойных человека могут обойтись и без него, но теперь мне остается только опровергнуть ваши недостойные подозрения, вручив его вам.

Она поднесла перстень к фонарю, и выражение безысходного отчаяния исказило ее лицо.

— Это его перстень! — вскрикнула она. — Боже мой, что я наделала! Что я наделала!

Я понял, что произошло нечто ужасное.

— Скорей же, мадам, скорей! — воскликнул я. — Давайте бумаги!

— Я уже отдала их.

— Отдали! Но кому?

— Трем офицерам.

— Когда?

— Полчаса назад.

— Где эти офицеры?

— О господи, если б я знала! Они остановили карету, и я отдала им пакет без колебаний, уверенная, что их послал император.

Это было подобно удару грома. Но именно в такие мгновенья я предстаю во всем своем блеске.

— Оставайтесь здесь, — бросил я товарищам. — Если мимо проедут три всадника, задержите их любой ценой. Мадам опишет вам их внешность. А я мигом вернусь.

Стоило мне тронуть повод, и я уже летел в Фонтенбло, как мог лететь только я на моей Фиалке. У дворца я спрыгнул на землю, бросился вверх по лестнице, отшвырнул в сторону лакеев, которые пытались преградить мне путь, и ворвался прямо в кабинет императора. Он и Макдональд с карандашами в руках что-то отмечали на карте, сверяясь по компасу. При моем внезапном появлении он поднял голову и недовольно нахмурился, но, узнав меня, переменился в лице.

— Оставьте нас, маршал, — сказал он и, едва дверь закрылась, нетерпеливо спросил: — Ну, что с бумагами?

— Они пропали! — воскликнул я и в коротких словах рассказал ему, что произошло.

Внешне лицо его оставалось спокойным, но я видел, что компас дрожит у него в руке.

— Вы должны вернуть их, Жерар! — воскликнул он. — На кон поставлена судьба моей династии. Не теряйте ни секунды! В седло, скорее в седло!

— Кто эти люди, ваше величество?

— Не знаю. Я окружен изменниками. Но они доставят бумаги в Париж. И уж, конечно, прямо к этому мерзавцу Талейрану! Да, да, эти люди едут в Париж, их еще можно догнать. Три лучших скакуна из моей конюшни и…

Я не стал дожидаться конца фразы. Я уже бежал вниз по лестнице. Уверяю вас, и пяти минут не прошло, как я уже галопом вылетел на Фиалке из города, держа обеими руками в поводу двух лучших арабских скакунов императора. Мне предлагали трех, но после этого я никогда не посмел бы взглянуть в глаза моей Фиалке. Я сам любовался собой, когда подлетел к своим товарищам, озаренный луной, и осадил коней у самых их ног.

— Никто не проезжал?

— Никто.

— В таком случае они на парижской дороге. Скорей в погоню!

Храбрые офицеры не заставили себя ждать. В одно мгновенье они уже сидели на императорских конях, а своих бросили у обочины. И мы пустились в погоню: я — посередине, Депьен — справа, а Тремо — чуть позади, потому что был тяжелее нас. Боже, какая это была скачка! Двенадцать подков грохотали по твердой, ровной дороге. Мелькали тополя и луна в их ветвях, черные полосы и серебряные пятна — миля за милей лежал наш путь все по той же, словно расчерченной квадратами дороге; впереди мчались наши тени, а сзади клубилась пыль. С грохотом проносясь мимо домов, мы слышали скрежет засовов и скрип ставен, но, прежде чем люди успевали взглянуть нам вслед, мы превращались в три маленьких, темных пятнышка. Когда мы въехали в Корбель, пробило полночь, но конюх, держа в каждой руке по ведру, стоял у гостиницы, и его тень ложилась на полосу золотого света, падавшего из открытой двери.

— Три всадника! — крикнул я, задыхаясь. — Здесь не проезжали три всадника?

— Я только что поил их коней, — отвечал он. — По-моему они…

— Вперед, друзья, вперед!

И мы помчались дальше, высекая подковами искры из булыжной мостовой городка. Жандарм попытался остановить нас, но его голос утонул в грохоте и треске. Дома мелькали мимо, и вот уж мы снова на дороге, а до Парижа еще добрых двадцать миль. Как могли эти люди уйти от нас, если их преследовали на лучших скакунах Франции? Ни один не отстал ни на шаг, но фиалка все время была на полкорпуса впереди. Она скакала не в полную силу, и я чувствовал, что стоит мне дать ей волю, и императорские скакуны увидят ее хвост.

— Вот они! — воскликнул Депьен.

— Теперь не уйдут! — проворчал Тремо.

— Вперед, друзья, вперед! — снова воскликнул я.

Белая дорога убегала вдаль в лунном свете. И далеко впереди мы увидели трех всадников, припавших к шеям лошадей. Мы настигали их, с каждым мгновеньем они становились все больше и отчетливей. Я уже ясно видел, что двое, которые скакали по краям, закутаны в плащи и едут на гнедых лошадях, а тот, что посередине, в егерском мундире и конь под ним серый. Они скакали рядом, но по аллюру среднего коня было видно, что он самый свежий. А тот, кто сидел на нем, видимо, был главным, потому что он то и дело оборачивался, измеряя взглядом расстояние между нами, и лицо его белело в лунном свете. Сначала оно казалось сплошь белым, потом его как бы перечеркнули усы, и, наконец, когда нам в ноздри начала забиваться пыль, поднятая копытами их коней, я узнал этого человека.

— Стойте, полковник де Монтлюк! — крикнул я. — Именем императора приказываю вам остановиться!

Я много лет знал его как смелого офицера и отъявленного негодяя. И кроме того, между нами были кое-какие счеты, потому что он убил в Варшаве моего друга Тревиля, спустив курок, как говорили, за секунду до того, как секундант бросил платок.

Едва я выкрикнул эти слова, оба его спутника обернулись и выстрелили в нас из пистолетов. Я услышал, как Депьен отчаянно вскрикнул, и в тот же миг мы с Тремо выстрелили в одного и того же. Он повалился вперед, уронив руки вдоль шеи лошади. Его товарищ, пришпорив коня и обнажив саблю, поскакал прямо на Тремо, раздался лязг, какой можно услышать, когда сильный удар парируют еще более сильным. Но я даже не повернул головы, а в первый раз тронул Фиалку шпорой и помчался вслед за главным негодяем. То, что он бросил своих товарищей и пустился наутек, само по себе было достаточным основанием, чтобы мне тоже бросить своих и гнаться за ним.

Он выиграл сотни две ярдов, но моя добрая лошадка наверстала их, не проскакали мы и двух миль. Напрасно он пришпоривал и нахлестывал коня, как артиллерийский ездовой, когда увязнет пушка. С него слетела шляпа, и лысина засверкала под луной. Но как он ни старался, все равно стук копыт становился все ближе и ближе за его спиной. Я был уже в двадцати шагах от него, и тень моей головы касалась тени его ноги, как вдруг он с проклятьем повернулся в седле и разрядил оба пистолета один за другим прямо в Фиалку.

Я сам так часто бывал ранен, что не сразу и сосчитаю, сколько раз. Меня ранили из ружей, из пистолетов, осколками ядер, не говоря уж о том, что неоднократно протыкали штыком, копьем, саблей и наконец шилом, что было всего больнее. И все же ни одно из этих ранений не причинило мне такого нестерпимого страдания, как в ту минуту, когда я почувствовал, что бедное, бессловесное, кроткое существо, которое я любил больше всех на свете, кроме моей матушки и императора, зашаталось и споткнулось подо мной. Я вынул из кобуры второй пистолет и выстрелил этому негодяю прямо между лопаток. Он сильно хлестнул по боку свою лошадь, и я уже думал, что промахнулся. Но потом я увидел на его зеленом егерском мундире расползающееся темное пятно, он стал клониться в седле, сначала едва заметно, а потом все больше, и наконец упал, запутавшись ногой в стремени, и волочился по дороге, пока у лошади не стало сил тащить его, и тут я схватил покрытую пеной узду. Когда я остановил лошадь, кожаное стремя ослабло, и нога, обутая в сапог, упала на землю, громко звякнув шпорой.

— Бумаги! — воскликнул я, соскакивая с седла. — Немедленно!

Но тело в зеленом мундире уже лежало на земле бесформенной грудой, озаренное луной, руки были причудливо раскинуты, и я понял, что с ним все кончено. Пуля пронзила ему сердце, и лишь железная воля так долго удерживала его в седле. Он был упрям при жизни, этот Монтлюк, и, надо быть справедливым, остался таким же в смертный час.

Но я думал о бумагах — только о них. Я расстегнул его мундир и ощупал рубашку. Потом обыскал кобуры и подсумок. Наконец стянул с него сапоги и, отпустив подпругу у лошади, пошарил под седлом. Не осталось ни одного самого укромного местечка, которое я не обыскал бы. Но тщетно! Бумаг при нем не было.

Ошеломленный этим ударом, я готов был сесть у обочины дороги и заплакать. Видно, судьба ополчилась против меня, а перед таким противником не стыдно спасовать и доброму гусару. Я стоял, обняв за шею мою бедную, раненую лошадку, и пытался собраться с мыслями, чтобы решить, как быть дальше. Для меня не было секретом, что император не слишком высокого мнения о моем уме, и я жаждал доказать ему, что он ко мне несправедлив. У Монтлюка бумаг нет. И все же Монтлюк пожертвовал своими спутниками, только бы удрать. Тут я ничего не мог понять. Но, с другой стороны, было ясно, что если у него бумаг нет, значит, они у одного из тех двоих. Один убит, это я знал точно. Второй, когда я ускакал, дрался с Тремо, и если ему удалось уйти от этого старого рубаки, он все равно не минует меня. Значит, надо ехать назад.

Прикинув все это, я перезарядил пистолеты. Потом сунул их в кобуры и осмотрел свою лошадку, которая все время мотала головой и прядала ушами, словно хотела сказать, что такой ветеран, как она, не станет обращать внимания на пустяковые царапины. Первая пуля только скользнула по ее лопатке, оцарапав кожу, словно поверхность стены. Вторая рана была серьезнее. Пуля прошла через мускулы шеи, но кровь уже не текла. Я подумал, что, если она ослабеет, я пересяду на серого коня Монтлюка, а пока повел его в поводу, потому что это был хороший конь и стоил он по меньшей мере пятнадцать тысяч франков, а я имел на него все права.

Теперь я горел нетерпением поскорей вернуться назад, но только пустил Фиалку вскачь, как вдруг увидел в поле у дороги что-то блестящее. Это было медная отделка на егерской шляпе, слетевшей с головы Монтлюка; при виде ее я даже подпрыгнул в седле. Как могла шляпа слететь? Ведь она тяжелая. А не бросил ли он ее нарочно? Она лежит шагах в пятнадцати от дороги! Ну конечно же, он бросил ее, когда понял, что ему от меня не уйти. А если так… Не теряя времени, я соскочил с лошади, и сердце у меня билось так, словно я мчался в атаку. Да, теперь все в порядке. Там, в его шляпе, были бумаги, свернутые трубкой, обернутые в пергамент и перевязанные желтой лентой. Я вытащил их одной рукой и, держа шляпу другой, заплясал от радости в лунном свете. Император увидит, что не ошибся, когда поручил это дело Этьену Жерару.

У меня на груди, у самого сердца, был потайной карман, где я хранил всякие дорогие для меня мелочи, и туда я засунул бесценный сверток. Потом вскочил на Фиалку и поехал посмотреть, что сталось с Тремо, но вдруг вдали, в поле, заметил всадника. Через мгновенье я услышал топот копыт и увидел при свете луны императора; он был в сером сюртуке и треуголке, верхом на белом жеребце — таким я часто видел его на поле сражения.

— Ну! — крикнул он по своему обыкновению грубым фельдфебельским тоном. — Где мои бумаги?

Я подскакал к нему и подал их без единого слова. Он разорвал ленту и быстро пробежал их глазами. Лошади наши стояли голова к хвосту, и он положил мне левую руку на плечо. Да, друзья мои, меня, простого, скромного человека, обнял мой великий повелитель.

— Жерар! — воскликнул он. — Вам нет равных!

Я, конечно, не стал ему возражать и покраснел от радости, видя, что наконец-то справедливость восторжествовала.

— А где же похититель, Жерар? — спросил он.

— Мертв, ваше величество.

— Вы убили его?

— Он ранил мою лошадь, ваше величество, и удрал бы, если б я его не пристрелил.

— Вы его узнали?

— Это де Монтлюк, ваше величество, командир егерского полка.

— Так, — сказал император. — Мы отрубили щупальце, но рука, которая ведет главную игру, все еще недосягаема. — Он помолчал, склонив голову на грудь. — Ах, Талейран, Талейран, — услышал я его шепот, — будь я на твоем месте, а ты на моем, ты раздавил бы змею, когда она была у тебя под каблуком. Я знал, каков ты, целых пять лет и все же пощадил тебя, а теперь ты норовишь меня ужалить. Но ничего, Жерар, — добавил он, поворачиваясь ко мне, — пробьет мой час, и когда он пробьет, клянусь, я не забуду своих друзей, так же как и врагов.

— Ваше величество, — сказал я, потому что тоже успел поразмыслить, — ваши планы насчет этих бумаг, видно, дошли до ушей врагов. Но я надеюсь, вы не думаете, что это случилось из-за какой-либо нескромности моей или моих товарищей?

— Как я могу это думать? — отвечал он. — Ведь заговор составлен в Париже, а вы получили от меня приказ всего несколько часов назад.

— Так каким же образом…

— Довольно! — резко оборвал он меня. — Вы забываетесь.

Вот так он всегда. Мог беседовать с человеком, как с другом или братом, а потом, когда тот забывал, какая пропасть отделяет его от императора, вдруг словом или взглядом напоминал, что она все так же широка и бездонна. Бывает, я ласкаю свою старую собаку и она осмеливается положить лапу мне на колено — тогда я сбрасываю ее и вспоминаю императора и эту его манеру.

Он повернул лошадь, и я молча поехал вслед за ним, а на душе у меня было тяжко. Но когда он снова заговорил, его слова сразу заставили меня забыть обо всем.

— Я не мог уснуть, не узнав, как у вас дела, — сказал он. — Я заплатил за эти бумаги дорогой ценой. У меня осталось не так много старых солдат, чтобы я мог позволить себе в одну ночь потерять двоих.

Когда он сказал «двоих», я весь похолодел.

— Полковник Депьен убит выстрелом из пистолета, ваше величество, — пробормотал я.

— А капитан Тремо зарублен. Подоспей я на пять минут раньше, я мог бы спасти его. А негодяй ускакал в поле.

Я вспомнил, что за секунду до того, как подъехал император, я видел всадника. Чтобы избежать встречи со мной, он свернул в поле, но знай я, кто он, и не будь Фиалка ранена, старый солдат не остался бы неотмщенным. Я с грустью вспоминал о том, как ловко он владел саблей, и думал, что, вероятно, его погубила ослабевшая рука, как вдруг Наполеон заговорил снова.

— Да, бригадир, — сказал он, — теперь вы один будете знать, где спрятаны мои бумаги.

Быть может, мне это только показалось, друзья мои, но, откровенно говоря, я не уловил в голосе императора сожаления. Однако не успела эта горькая мысль промелькнуть у меня в голове, как он доказал мне, что я к нему несправедлив.

— Да, я дорого заплатил за эти бумаги, — сказал он, и я услышал, как они захрустели под его рукой. — Ни у кого не было таких преданных слуг — ни у кого, с тех пор как стоит мир.

Тем временем мы подъехали к месту схватки. Полковник Депьен и человек, которого мы застрелили, лежали рядом поодаль от дороги, а их лошади преспокойно паслись среди тополей. Капитан Тремо лежал прямо перед нами на спине, раскинув руки и ноги, еще сжимая обломок сабли. Мундир его был расстегнут, и большой кровавый лоскут, как темный платок, торчал из ворота белой рубашки. Из-под огромных усов блестели оскаленные зубы.

Император спешился и наклонился над убитым.

— Он был со мной с самого Риволи, — сказал он печально. — Это один из моих старых ворчунов, которые воевали еще в Египте.

И этот голос воскресил человека из мертвых. Я увидел, как его веки дрогнули. Он шевельнул рукой и на несколько дюймов сдвинул эфес сабли. Это он пытался поднять ее, приветствуя императора. Потом челюсть у него отвисла, и обломок сабли, звякнув, упал на землю.

— Да пошлет нам судьба столь же геройскую смерть, — сказал император, выпрямляясь, и я от всего сердца добавил:

— Аминь.

Шагах в пятидесяти от нас была усадьба, и хозяин, разбуженный стуком копыт и треском выстрелов, выбежал на дорогу. Теперь мы увидели его, — онемевший от страха и удивления, он глядел на императора во все глаза. Его заботам мы и передали всех четырех убитых и лошадей. Я счел за лучшее оставить у него Фиалку, а самому пересесть на серого жеребца Монтлюка, потому что мою лошадь он мне наверняка отдаст, а с чужой могут возникнуть затруднения. Кроме того, рана моей Фиалки требовала лечения, а нам предстоял обратный путь.

Сначала император был молчалив. Быть может, смерть Депьена и Тремо все еще тяготила его душу. Он всегда был сдержан, и в эти трудные времена, когда каждый час приносил ему вести об успехе его врагов или отступничестве друзей, нечего было ожидать, что он окажется веселым собеседником. Тем не менее, когда я думал, что он везет на груди бумаги, которые так важны для него и которые всего лишь час назад были, казалось, утрачены безвозвратно, и это я, Этьен Жерар, вернул их ему, я чувствовал, что заслуживаю некоторого внимания. Та же мысль, по-видимому, пришла в голову и ему, потому что, когда мы наконец свернули с парижской дороги в лес, он сам заговорил о том, о чем у меня так и чесался язык его спросить.

— Так вот, — сказал он, — я уже говорил вам, что теперь, кроме вас и меня, ни один человек на свете не будет знать, где мы спрячем эти бумаги. Мой мамелюк отнес к голубятне лопаты, но я не сказал ему, зачем они нужны. С другой стороны, план доставки бумаг из Парижа обсуждался с понедельника. Тайну знали трое: одна женщина и двое мужчин. Женщине я, не колеблясь, доверил бы свою жизнь. Кто из двоих мужчин оказался предателем, я не знаю, но клянусь, что буду знать.

Мы ехали в это время в тени деревьев, и я слышал, как он пощелкивал хлыстом по сапогу и закладывал в нос понюшку за понюшкой, как делал всегда, когда волновался.

— Вы, разумеется, удивлены, — сказал он, помолчав, — почему эти негодяи остановили карету не в Париже, а при въезде в Фонтенбло.

Этот вопрос не приходил мне в голову, но я не хотел показаться глупее, чем он меня считал, и сказал, что это в самом деле странно.

— Если б они это сделали, был бы публичный скандал и они рисковали не достичь цели. В Париже им пришлось бы разломать карету на мелкие куски. Он это ловко придумал, насчет Фонтенбло, на это он мастер, и хорошо выбрал людей. Но мои люди оказались лучше.

Не мне, друзья мои, повторять вам все, что сказал император, пока мы ехали шагом под сенью темных деревьев и через посеребренные луной прогалины знаменитого леса. Каждое его слово отпечаталось в моей памяти, и, прежде чем умереть, я хотел бы запечатлеть их на бумаге для потомков. Он охотно говорил о своем прошлом и более скупо — о будущем, о преданности Макдональда, предательстве Мармона, о маленьком римском короле, о котором вспоминал с такой же нежностью, как всякий отец о своем единственном ребенке, и наконец о своем тесте, австрийском императоре, который, как он надеялся, защитит его от врагов. Я же не смел вымолвить ни слова, помня, что уже раз вызвал этим его неудовольствие; но я ехал с ним бок о бок и едва мог поверить, что рядом со мной в самом деле великий император, человек, чей взгляд наполнял меня восторгом, что это он поверяет мне сейчас свои мысли короткими, энергичными фразами, — его слова гремели, как копыта целого эскадрона, скачущего галопом. Мне кажется, после словесных ухищрений и дипломатии двора для него было облегчением излить душу передо мной, простым солдатом.

Так мы с императором — даже после стольких лет я краснею от гордости, что могу произнести вместе эти слова, — мы с императором ехали шагом через лес Фонтенбло, пока наконец не очутились у голубятни. Справа от выломанной двери стояли у стены три лопаты, и при виде их на глаза у меня навернулись слезы: я вспомнил о тех, для чьих рук они были предназначены. Император схватил одну, я — другую.

— Скорей! — сказал он. — Мы должны вернуться во дворец до рассвета.

Мы выкопали яму, засунули бумаги в мою пистолетную кобуру, чтобы предохранить их от сырости, положили ее на дно и засыпали землей. Потом тщательно разровняли землю, а сверху навалили большой камень. Смею вас заверить, что с тех пор, как император молодым артиллеристом готовил своих подчиненных к штурму Тулона, ему не доводилось так поработать руками. Он начал утирать лоб шелковым платком задолго до того, как мы закончили дело.

Первые серые, холодные лучи утреннего света уже пробивались меж стволов, когда мы вышли из старой голубятни. Император положил мне руку на плечо, и я стоял, готовый помочь ему сесть на коня.

— Мы оставили бумаги здесь, — сказал он торжественно, — и я хочу, чтобы самую мысль о них вы тоже оставили здесь. Пусть воспоминание о них совершенно исчезнет из вашей головы и оживет лишь тогда, когда вы получите прямой приказ, собственноручно написанный мной и скрепленный моей печатью. А сейчас вы должны забыть все, что произошло.

— Я уже забыл, ваше величество.

Мы доехали вместе до окраины города, и там он приказал мне покинуть его. Я отдал честь и уже поворачивал лошадь, когда он меня окликнул.

— В лесу легко можно спутать страны света, — сказал он. — Скажите, а мы не зарыли их в северо-западном углу?

— Что зарыли, ваше величество?

— Бумаги, разумеется! — сердито воскликнул он.

— Какие бумаги, ваше величество?

— Тысяча чертей! Да мои бумаги, которые вы мне вручили.

— Я, право, не понимаю, о чем ваше величество изволит говорить.

Он побагровел от гнева, но тут же рассмеялся.

— Молодец, бригадир! — воскликнул он. — Я начинаю верить, что вы такой же хороший дипломат, как и военный, а это в моих устах высшая похвала.


Вот какое это было удивительное приключение, и с тех пор я стал другом и доверенным лицом императора. Когда он вернулся с Эльбы, он решил выждать и не выкапывать бумаги, пока его положение не упрочится, и они так и остались в углу старой голубятни, когда он был сослан на Святую Елену. Там он вспомнил про них и пожелал, чтобы они попали наконец в руки его приверженцев, и написал мне, как я узнал впоследствии, три письма, но все они были перехвачены охраной. Тогда он предложил, что сам будет содержать себя и своих приближенных, — ведь он был богатый человек, — если хоть одно его письмо пропустят, не распечатывая. Но в этой просьбе ему было отказано, и до самой его смерти в двадцать первом году бумаги оставались там, где мы их спрятали. Я рассказал бы и о том, как мы с графом Бертраном откопали их и в чьи руки они в конце концов перешли, но это дело пока еще не кончено.

Когда-нибудь вы еще услышите об этих бумагах и увидите, что великий человек, который давно в могиле, до сих пор способен привести в содрогание Европу. И когда этот день наступит, вы вспомните Этьена Жерара и расскажете своим детям, что слышали про это удивительное дело из уст человека, который один из всех, принимавших в нем участие, остался в живых, — человека, которого искушал маршал Бертье, который был впереди в отчаянной скачке на парижской дороге, удостоился объятий самого императора и ехал с ним в лунную ночь по лесу Фонтенбло. Почки лопаются на деревьях, и птицы щебечут, друзья мои. Вам будет приятней погулять на солнышке, чем слушать рассказы старого, немощного солдата. И все же не грех вам сохранить в памяти то, что я говорю, потому что еще много раз будут лопаться почки и петь птицы, прежде чем Франция увидит второго такого повелителя, как тот, которому мы с гордостью служили.

Артур Конан Дойль Приключения бригадира Жерара

I. Как бригадир лишился уха

Старый бригадир Жерар, сидя в кафе, рассказывал:

— Да, друзья мои, многое множество городов перевидал я на своем веку. Вы не поверите, если я скажу, сколько раз вступал я в города победителем во главе восьмисот лихих рубак, которые ехали за мной под стук подков и бряцание оружия. Кавалерия шла впереди Великой армии, гусары Конфланского полка — впереди кавалерии, а я — впереди гусар. Но из городов, где нам довелось побывать, Венеция всех нелепей, — и кто ее только построил! Ума не приложу, о чем думали эти строители, ведь для кавалерии там нет никакой возможности маневрировать. Сам Мюрат или Лассаль — и те не сумели бы провести эскадрон на главную площадь. Поэтому тяжелую кавалерийскую бригаду Келлермана и моих гусар мы оставили в Падуе, на материке. Город заняла пехота под командованием Сюше, а он взял меня в ту зиму к себе в адъютанты, потому что ему понравилось, как я разделался в Милане с одним итальянцем, который ловко умел рубиться на саблях. Этот малый знал свое дело, и, к счастью для Франции, именно я вышел против него и поддержал честь нашего оружия. Да и проучить его следовало: ведь если кому не нравится, как поет примадонна, тот может и помолчать, а когда публично срамят красивую женщину, этого стерпеть нельзя. Поэтому общее сочувствие было на моей стороне, а когда дело было сделано и вдове итальянца назначили пенсию, Сюше взял меня в адъютанты, и я отправился с ним в Венецию, где со мной и произошел тот удивительный случай, о котором я вам сейчас расскажу.

Вы не бывали в Венеции? Ну, конечно, нет, французы ведь нелегки на подъем. А мы вот в наше время довольно путешествовали. Всюду побывали, от Москвы до самого Каира, только хозяевам не по душе было такое множество гостей, да и пропуска свои мы везли на лафетах. Плохо придется Европе, когда французы снова вздумают путешествовать, — они неохотно покидают свои дома, но если уж сдвинутся с места, кто знает, где они остановятся, особенно если их поведет такой человек, как наш император, даром что он невысок ростом. Но те славные дни прошли, те славные люди мертвы, и я, последний из них, сижу в кафе, пью сюренское вино и рассказываю о былом.

Но о чем это я… Ах, да, о Венеции. Люди там живут, как водяные крысы на илистых отмелях, но дома хороши, ничего не скажешь, и я нигде не видывал таких великолепных церквей; особенно замечателен Собор св. Марка. Но более всего они гордятся своими статуями и картинами, знаменитыми по всей Европе. Многие в армии считают, что их дело — воевать, и ни о чем другом, кроме сражений да добычи, и думать не стоит. К примеру, был у нас один такой старик Буве, его убили пруссаки в то самое время, когда император пожаловал мне медаль; попробовали бы вы заговорить с ним не про бивак да провиант, а про книги или про искусство, он стал бы только глаза таращить. Но настоящий воин, вот как я, к примеру, должен разбираться в тонких материях, которые дают пищу для ума и для души. Правда, я поступил в армию совсем еще мальчишкой и единственным моим учителем был квартирмейстер, но тот, у кого есть глаза во лбу, поневоле многому научится, пройдя чуть ли не полсвета.

Так что я мог оценить картины, какие видел в Венеции, и знал имена великих людей, Майкла Титиена[16], и Ангелюса[17], и других, которые их нарисовали. И всякий вам скажет, что сам Наполеон тоже был от них в восторге, потому что он, когда взял город, первым делом велел отправить лучшие из них в Париж. Мы забрали все, что только могли, и на мою долю достались две картины. Одну, которая называлась «Испуганные нимфы», я оставил себе, а другую, «Святую Барбару», послал в подарок матушке.

Но что греха таить, некоторые из наших молодцов плохо обращались со статуями и картинами. Венецианцы их очень любили, а в четверке бронзовых коней, что стояли над воротами самой большой ихней церкви, они просто души не чаяли, как в родных детях. Я всегда знал толк в лошадях и хорошенько осмотрел эту четверку, но ничего особенного не нашел. Для легкой кавалерии ноги у них слишком толстые, а для орудийной запряжки они слабоваты. Но поскольку, кроме этой четверки, во всем городе не было больше ни единой лошади, живой или дохлой, тамошние жители просто-напросто ничего лучшего не видели. Когда этих коней снимали и отправляли во Францию, все горько плакали, а ночью из каналов выловили десять французских солдат. В наказание у них отобрали еще многое множество картин, и наши солдаты принялись ломать статуи и палить из ружей по разноцветным оконным стеклам. Это привело народ в ярость, венецианцы нас возненавидели. Многие офицеры и солдаты пропали в ту зиму без вести, и даже трупы их найти не удалось.

У меня в то время дел было по горло, скучать не приходилось. В каждой стране, куда меня забрасывала судьба, я старался выучить тамошний язык. Для этого я всегда искал милую даму, которая согласилась бы выучить меня, чтоб потом нам вместе попрактиковаться. Нет более приятного способа обучиться иностранному языку, и мне не исполнилось еще тридцати, когда я уже говорил чуть ли не на всех европейских языках; но скажем прямо, те слова, какие можно выучить таким способом, не очень-то годятся в обычной жизни. Вот мне, к примеру, приходилось все больше иметь дело с солдатами да крестьянами, а какой толк говорить им, что я люблю их одних и вернусь к ним, когда кончится война?

Никогда не было у меня такой милой учительницы, как в Венеции. Звали ее Лючия, а по фамилии… но благородному человеку не пристало помнить фамилии. Могу только сказать, не будучи нескромным, что она дочь венецианского сенатора, а дед ее был дожем. Она была редкостная красавица — а уж ежели я, Этьен Жерар, говорю «редкостная», это, друзья мои, что-нибудь да значит. Я кое-что смыслю в этих делах, и память у меня хорошая, да и сравнивать есть с чем.

Из всех женщин, какие меня любили, не наберется и двух десятков, про которых я мог бы так сказать. Но Лючия, говорю вам, была редкостная красавица. Среди брюнеток я не припомню ей равной, — разве только вот Долорес из Толедо. Да еще была у меня одна брюнеточка в Сантареме, когда я служил под началом у Массена в Португалии… как, бишь, ее звали?.. запамятовал. Она была само совершенство, но все же до Лючии ей далеко — и фигуру не сравнить и грация не та. Была еще, правда, Агнесса. Я не отдавал ни одной из них предпочтения, но по справедливости надо признать, что Лючия была лучшей из лучших.

Из-за этих самых картин я с ней и познакомился, — дворец ее отца стоял по ту сторону Большого канала, у моста Риальто, и все стены в нем сплошь были разрисованы, поэтому Сюше выслал отряд саперов с приказом вырезать некоторые куски и отправить в Париж. Я пошел с ними, увидел Лючию, всю в слезах, и сразу сообразил, что если штукатурку со стен снять, она вся потрескается. Я доложил об этом, и саперов отозвали. С тех пор я стал другом их дома и раздавил с ее папашей не одну бутылочку кьянти, а дочка дала мне не один сладостный урок итальянского языка. В ту зиму в Венеции кое-кто из французских офицеров женился, и та же судьба могла постичь меня, потому что я любил Лючию всем сердцем; но Этьен Жерар никогда не забывает о чести своего оружия, о своем коне, своем полку, своей матери, об императоре и о карьере. В сердце доброго гусара всегда найдется место для любви, но жена — дело другое. Так рассуждал я в те дни, друзья мои, и не думал, что наступит время, когда я останусь один как перст и буду тосковать о той, которой давно уж нет, и отводить взгляд при виде старых боевых товарищей, которые сидят себе в кресле в кругу взрослых детей. Да, любовь казалась мне тогда шуткой, баловством, и теперь только я понял, что это главное в жизни, самое возвышенное и святое на свете… Спасибо вам, друзья мои, спасибо! Винцо превосходное, и лишняя бутылочка мне не повредит.

А теперь слушайте, я расскажу вам, как любовь к Лючии ввергла меня в самое ужасное из всех невероятных приключений, какие мне довелось пережить, — тогда-то я и лишился верхней половины правого уха. Вы часто спрашивали меня, как это случилось. Сегодня я наконец расскажу вам об этом.

Ставка Сюше находилась в ту пору в старинном дворце дожа Дандоло, на берегу лагуны, неподалеку от площади святого Марка. Дело уже шло к весне, и вот как-то вечером прихожу я из театра Гольдини[18], а меня уже дожидается записка от Лючии и гондола. Она умоляла меня приехать не мешкая, потому что с ней случилась беда. На такую записку у французского офицера может быть только один ответ. Через секунду я был уже в гондоле, и гондольер, отталкиваясь веслом, поплыл по темной лагуне. Помню, садясь на скамейку, я еще подивился, какой это здоровенный малый. Хоть и невысок ростом, зато плечи широченные, я таких сроду не видывал. Но гондольеры в Венеции народ крепкий, и силачей среди них немало. Так вот, он занял свое место у меня за спиной и стал грести.

Хороший солдат во вражеской стране должен всюду и всегда быть начеку. Это было одно из главных моих правил, и если я дожил до седых волос, то лишь потому, что неизменно ему следовал. Но в ту ночь я был беспечен и глуп, как желторотый новобранец, который больше всего на свете боится, как бы не подумали, что он трусит. Пистолеты я в спешке позабыл дома. Сабля была при мне, но это оружие не всегда самое удобное. Я откинулся на спинку скамьи и задремал под баюкающий плеск воды и мерное поскрипывание весла. Путь наш лежал через лабиринт узких каналов, по обоим берегам которых стояли высокие дома, так что над головами у нас виднелась лишь узкая полоска неба, усыпанного звездами. Кое-где на мостах, перекинутых через канал, тускло мерцали керосиновые фонари, да иногда в нише, где горела свеча перед статуей святого. В целом же вокруг была кромешная, непроницаемая тьма, только белое пятно пенилось под длинным черным носом нашей лодки. Час был поздний, да и обстановка располагала ко сну. Мне вспомнилась вся моя жизнь, вспомнились великие дела, в которых я участвовал, кони, на которых я ездил, и женщины, которых любил. А потом я стал думать о своей матушке и представил себе, как она обрадовалась, когда вся наша деревня заговорила о геройстве ее сына. А еще я думал об императоре и о Франции, нашей милой родине, о солнечной Франции, вскормившей многих прекрасных дочерей и отважных сынов. Душа моя исполнилась ликования при мысли о том, что мы пронесли знамена Франции за много сотен лиг от ее границ. Служению ей я посвящу всю свою жизнь. Я приложил руку к сердцу и поклялся в этом, но тут гондольер вдруг навалился на меня сзади.

Когда я говорю, что он навалился на меня, то нисколько не преувеличиваю: он не просто напал, а именно обрушился на меня всей тяжестью. Гондольер, когда гребет, стоит у пассажира за спиной, на возвышении, так что его не видать, и от такого нападения никак не уберечься. Только что я сидел, исполненный самых благородных порывов, а теперь вот лежал на дне гондолы, к которому это чудовище пригвоздило меня, и не мог даже вздохнуть. Я чувствовал его горячее, яростное дыхание у себя на затылке. Он живо сорвал у меня с пояса саблю, натянул мне на голову мешок и крепко захлестнул его веревочной петлей. Я лежал на дне гондолы, беспомощный, как птичка, запутавшаяся в силке. Я не мог крикнуть, не мог пошевельнуться и был словно узел с тряпьем. Вскоре я снова услышал плеск воды и скрип весла. Этот негодяй сделал свое дело и преспокойно поплыл дальше как ни в чем не бывало, словно привык каждый день набрасывать мешок на голову гусарского полковника.

Не могу описать вам то чувство унижения и то бешенство, наполнявшее мою душу, когда я лежал там, беспомощный, как баран, которого волокут на бойню. Меня, Этьена Жерара, которому не было равных в шести бригадах легкой конницы, первого рубаку во всей Великой армии, осилил один безоружный человек, и каким образом! Но я лежал смирно, потому что всему свое время — надо знать, когда сопротивляться, а когда беречь силы. Я уже испытал хватку этого малого и знал, что перед ним я слабее ребенка. Поэтому я молча ждал своего часа, но сердце мое пылало яростью.

Долго ли я пролежал на дне гондолы, не знаю; мне показалось, что очень долго, а вода все плескалась и весло скрипело. Несколько раз мы сворачивали в сторону — я знал это, потому что слышал протяжный, тоскливый крик, которым гондольеры предупреждают друг друга о своем приближении. Наконец после долгого пути я почувствовал, как борт лодки скребнул о пристань. Гондольер трижды ударил веслом по доскам, и я услышал грохот засовов и скрежет ключа в замке. Тяжелая дверь повернулась на ржавых петлях.

— Ты привез его? — спросил чей-то голос по-итальянски.

Негодяй захохотал и пнул мешок, в котором я лежал.

— Вот получайте, — ответил он.

— Они ждут, — сказал голос. И добавил еще что-то, чего я не понял.

— Ну и берите его, — сказал гондольер.

Он подхватил меня, поднял на несколько ступеней и швырнул на твердый пол. Через мгновенье загрохотали засовы и снова раздался скрежет ключа. Я очутился в плену.

Судя по голосам и звукам шагов, меня, видимо, окружало несколько человек. Я неважно говорю по-итальянски, но понимаю куда лучше и поэтому отлично разобрал, о чем шла речь.

— Ты случайно не придушил его, Маттео?

— А хоть бы и так.

— Клянусь, ты ответишь за это перед судом.

— Но ведь его все равно казнят, верно?

— Да, но не тебе и не мне быть судьями.

— Тьфу! Да я и не думал его убивать. Мертвые не кусаются, а он, подлец, прокусил мне руку, когда я натягивал мешок ему на голову.

— Но он не двигается.

— А вы вытряхните его из мешка и сами увидите, что он живехонек.

Веревку развязали и мешок стянули у меня с головы. Зажмурившись, я неподвижно лежал на полу.

— Клянусь всеми святыми, Маттео, ты сломал ему шею.

— Ну нет. Это он в обмороке. И если не очнется, что ж, тем лучше для него.

Я почувствовал, как чья-то рука залезла мне под мундир.

— Маттео прав, — послышался голос. — Сердце у него стучит, как молот. Пускай отлежится, придет в чувство.

Я выждал минуту-другую, а потом рискнул бросить украдкой взгляд из-под опущенных ресниц. Сперва я ничего не увидел, потому что долго пробыл в темноте и теперь очутился как бы в тумане. Но вскоре я разглядел у себя над головой высокий сводчатый потолок, разрисованный разными богами и богинями. Значит, меня приволокли не просто в логово головорезов, а в вестибюль какого-то венецианского дворца. Тогда я, не шевелясь, очень медленно и осторожно оглядел людей, стоявших вокруг меня. Я увидел гондольера, этого злобного негодяя со смуглым, словно высеченным из камня, лицом и еще троих — один из них был щуплый, сутулый, начальственного вида, со связкой ключей в руке, двое других — рослые молодые слуги в щегольских ливреях. Из их разговора я понял, что щуплый — это дворецкий, и все остальные у него под началом.

Итак, их четверо — правда, щуплый дворецкий не в счет. Будь у меня оружие, я только посмеялся бы над таким превосходством сил. Но голыми руками мне невозможно справиться и с одним из них, даже если остальные трое ему не помогут. Значит, оставалось надеяться на хитрость, а не на силу. Я стал искать какого-нибудь пути к бегству и при этом чуть-чуть повернул голову. Сколь ни неприметно было это движение, оно не ускользнуло от моих врагов.

— Эй ты, очнись! — крикнул дворецкий.

— Вставай-ка, французик, — проворчал гондольер. — Слышишь, вставай. — И он снова пнул меня ногой.

Ни один приказ еще не был исполнен с такой быстротой. В мгновенье ока я вскочил и со всех ног бросился в дальний конец вестибюля. Они пустились за мной, словно английские гончие, которые как-то у меня на глазах травили лису, но я уже бежал по длинному коридору. Поворот налево, еще раз налево, и я снова очутился в вестибюле. Они уже настигали меня, и раздумывать было некогда. Я бросился было к лестнице, но по ней спускались какие-то двое. Я кинулся назад и сделал попытку открыть дверь, через которую меня втащили, но она была заложена тяжелыми засовами, которые мне не удалось отодвинуть. Гондольер бросился на меня с ножом, но я нанес ему такой удар ногой, что он упал навзничь. Нож громко звякнул о мраморный пол. Схватить его я не успел, потому что на меня накинулись сразу шестеро. Я бросился, но тут щуплый дворецкий подставил мне ножку, и я с грохотом упал, однако сразу же вскочил, вырвался из их рук, раскидал их во все стороны и бросился к двери в другом конце вестибюля. Я успел добежать до нее первым, ручка легко поддалась нажиму, и я издал торжествующий крик, потому что дверь вела наружу и путь был свободен. Но я забыл, какой это нелепый город. Там что ни дом, то остров. Я распахнул дверь и хотел уже выскочить на улицу, и тут свет из вестибюля упал на глубокую, спокойную, черную воду, которая подступала к верхней ступеньке крыльца. Я попятился, и они навалились всем скопом. Но меня так просто не возьмешь. Действуя руками и ногами, я снова вырвался, хотя один из них, стараясь удержать меня, выдрал из моей головы здоровый клок волос. Дворецкий огрел меня тяжелым ключом, я был весь избит и исцарапан, но снова расчистил себе дорогу. Я побежал вверх по широкой лестнице, распахнул одну за другой несколько больших двустворчатых дверей, которые попались на пути, и наконец увидел, что все мои усилия пропали даром.

Комната, куда я ворвался, была ярко освещена. Судя по раззолоченным карнизам, массивным колоннам, расписным стенам и потолкам, это, вероятно, была парадная зала какого-то великолепного венецианского дворца. Таких дворцов в этом странном городе не сосчитать, и в каждом есть залы, которым позавидовали бы Лувр и Версаль. Посередине было возвышение, на котором полукругом сидели двенадцать человек, одетые в черное с ног до головы будто францисканские монахи, и все, как один, в полумасках. Отряд вооруженных людей — по виду настоящих бандитов — охранял вход, а впереди, лицом к возвышению, стоял молодой человек в пехотной форме. Когда он обернулся, я узнал его. Это был капитан Оре из седьмого полка, молодой баск, с которым я в ту зиму выпил не одну бутылку вина. Он, бедняга, был бледен, как смерть, но держался среди этих палачей, как подобает мужчине. Никогда не забуду, как в его темных глазах блеснула искра надежды, когда он увидел, что в комнату ворвался товарищ, но надежда тут же сменилась отчаяньем: он понял, что я явился разделить его участь, а не изменить ее.

Можете себе представить, как удивились все эти люди, когда я вихрем влетел в залу. Преследователи мои сгрудились позади меня и отрезали путь к двери, так что теперь уж нечего было и думать о побеге. В такие вот минуты и проявляется по-настоящему мой характер. Я с достоинством подошел к судьям. Мой мундир был изорван, волосы встрепаны, голова разбита и в крови, но было в моих глазах и в моей осанке нечто, заставившее их понять, что перед ними не простой человек. Меня даже не пытались задержать, и я остановился перед величественным седобородым стариком властного вида, решив, что и по возрасту и по внешности он должен быть тут главным.

— Синьор, — сказал я, — не соблаговолите
ли объяснить мне, по какому праву меня схватили и насильно привезли сюда? Я честный солдат, как и вот этот человек, и требую, чтобы нас обоих немедленно освободили.

Зловещее молчание было ответом на мои слова. Мне стало не по себе, когда двенадцать итальянцев в масках устремили на меня глаза, пылающие мстительной злобой. Но я не дрогнул, как и подобает доброму солдату, а в голове у меня невольно мелькнула мысль, что я не посрамил своим поведением чести гусар Конфланского полка. Не думаю, чтобы кто-нибудь на моем месте сумел в столь трудных обстоятельствах держаться лучше. Я бесстрашно переводил взгляд с одного палача на другого и ждал ответа.

Молчание нарушил седобородый.

— Кто этот человек? — спросил он.

— Его зовут Жерар, — ответил дворецкий из дверей.

— Полковник Жерар, — поправил я. — Не вижу причин скрывать это. Да, я Этьен Жерар, тот самый полковник Жерар, который пять раз упомянут в донесениях и представлен к награждению почетной шпагой. Я адъютант генерала Сюше и требую, чтобы меня и моего товарища немедленно освободили.

Снова то же зловещее молчание воцарилось в зале, и те же двенадцать пар беспощадных глаз устремились на мое лицо. Заговорил опять седобородый:

— Сейчас не его очередь. У нас в списке до него еще двое.

— Но он вырвался из наших рук и вломился сюда.

— Пускай ждет своей очереди. Отведите его в деревянную камеру.

— А если он будет сопротивляться, ваша светлость?

— У вас есть на то кинжал. Суд гарантирует вам безнаказанность. Уведите его, пока мы занимаемся остальными.

Они двинулись ко мне, и я подумал было о сопротивлении. Это была бы геройская смерть, но кто увидел бы ее, кто поведал бы о ней потомкам? Конечно, я мог лишь отсрочить роковой конец, и все же я побывал в стольких скверных переплетах и столько раз выходил из них невредимым, что научился надеяться и верить в свою звезду. Я позволил этим негодяям схватить меня, и мы вышли за дверь, причем гондольер не отходил от меня ни на шаг, держа наготове длинный нож. По глазам этого негодяя видно было, с каким удовольствием он всадил бы этот нож в меня, будь у него для этого малейший предлог.

Что за чудо эти огромные венецианские дома, они же дворцы, крепости и одновременно тюрьмы. Меня повели сперва по галерее, а потом вниз по каменной лестнице, и наконец мы очутились в коротком коридоре, где было три двери. Меня втолкнули в одну из них, и позади сразу же защелкнулся замок. Скупой свет проникал внутрь через зарешеченное оконце, выходившее в коридор. Почти ничего не видя, я ощупью обшарил все помещение. Из разговоров, которые я слышал, было ясно, что скоро мне снова придется выйти отсюда и предстать перед судом, но не в моем обычае пренебрегать хотя бы малейшим шансом на спасение.

Каменный пол моей камеры был сырой, а стены на несколько футов в высоту осклизлые и прогнившие, из чего я заключил, что нахожусь ниже уровня воды. Высоко под потолком я обнаружил отдушину, сквозь которую в камеру проникал свет и воздух. Я глянул вверх и увидел яркую звезду, сверкавшую прямо надо мной, и это преисполнило меня спокойствием и надеждой. Я не был слишком набожен, хоть всегда уважал искренне верующих, но мне не забыть ту ночь, когда сияющая звезда заглядывала в мое подземелье, словно всевидящее око, и я чувствовал себя робким, безусым новобранцем, который в разгаре боя ощутил на себе спокойный взгляд своего полковника.

Три стены моей темницы были каменные, а четвертая деревянная, и было ясно, что она сколочена совсем недавно. Очевидно, один большой подвал разделили деревянными перегородками на две камеры поменьше. Толстые, старинные стены, крепкая дверь, крошечное оконце — тут надеяться было не на что. Оставалась только деревянная перегородка. Конечно, я понимал, что если и проникну за нес — это, кстати, было не так уж трудно, — то попаду всего-навсего в другую камеру, не менее прочную, чем эта. Все же я всегда предпочитал действовать, чем сидеть сложа руки, и занялся деревянной стеной со всей решительностью, на какую был способен. Там были две доски, плохо пригнанные одна к другой, они держались так непрочно, что их, без сомнения, легко можно было оторвать. Я поискал подле себя какое-нибудь подходящее орудие и отломал ножку койки, стоявшей в углу. Я уже засунул ее в щель между досками, как вдруг быстрые шаги заставили меня остановиться и прислушаться.

Ах, если бы я мог забыть то, что услышал! У меня на глазах умирали на поле битвы многие сотни людей, да и сам я убил стольких, что лучше и не вспоминать, но все это было в честном бою, при исполнении воинского долга. Совсем другое дело — слышать, как человек принимает смерть в этом логове убийц. Они волокли кого-то по коридору, а он сопротивлялся и ухватился за дверь моей темницы. Видно, его втолкнули в третью камеру, самую дальнюю от меня. «Помогите! Помогите!» — закричал он, и я услышал звук удара и отчаянный вопль. «Помогите! Помогите!» — закричал он снова, а потом: «Жерар! Полковник Жерар!» Это убивали несчастного пехотного капитана. «Подлые убийцы!» — загремел я и стал колотить ногами в дверь, но тут он снова вскрикнул, и все стихло. А еще через минуту раздался громкий всплеск, и я понял, что на этом свете никто уж не увидит Оре. Он погиб, как сотни других, которых в ту зиму недосчитались на перекличке наши полки в Венеции.

В коридоре снова раздались шаги, и я подумал, что пришли за мной. Но вместо этого я услышал, как отперли дверь соседней камеры и вывели оттуда кого-то. Шаги замерли на лестнице. Тогда я снова принялся за перегородку и в какие-нибудь несколько минут так расшатал доски, что их можно было свободно вынуть и вставить на место, когда мне заблагорассудится. Через отверстие я проник в соседнюю камеру; как я и ожидал, она оказалась частью подвала, разделенного перегородкой. Это нимало не приблизило меня к моей цели, потому что здесь уже не было деревянной стены, сквозь которую я мог бы пробраться, а дверь была заперта на замок. И никаких следов, по которым я мог бы судить, кто был мой товарищ по несчастью. Я вернулся в свою камеру, вставил доски на место и, собрав все свое мужество, стал ждать вызова, который, по всей видимости, предвещал для меня смерть.

Ждать пришлось довольно долго, но вот в коридоре снова раздались шаги, и я приготовился услышать звуки еще одной отвратительной расправы и крики несчастной жертвы. Но ничего подобного не случилось, пленника ввели в камеру без борьбы. Я не успел заглянуть туда через щель, потому что в тот же миг дверь моей камеры распахнулась и вошел негодяй-гондольер вместе с другими убийцами.

— Выходи, француз, — сказал он.

Он сжимал в волосатой ручище окровавленный нож, и я прочел в его сверкавших злобой глазах, что он мечтает всадить этот нож мне в сердце и ждет только предлога. Сопротивление было бессмысленно. Я вышел без единого слова. Меня повели вверх по каменной лестнице в ту же великолепную залу, где заседал тайный суд. Когда меня впустили туда, я с удивлением увидел, что на меня никто не обращает внимания. Один из них, высокий темноволосый молодой человек, стоял перед возвышением и тихим, но идущим от самого сердца голосом упрашивал о чем-то остальных судей. Голос его дрожал от волнения, он то простирал к ним руки, то прижимал их к груди в отчаянной мольбе.

— Вы не сделаете этого! Не сделаете! — говорил он. — Я умоляю суд пересмотреть приговор!

— Отойди, брат, — сказал старик, главный среди них. — Приговор вынесен, и мы переходим к следующему делу.

— Ради всего святого будьте милосердны! — воскликнул молодой человек.

— Мы были милосердны, — отозвался тот. — Даже смерть — слишком легкая кара за такое преступление. Молчи и не мешай суду.

Я видел, как юноша в отчаянии упал на стул. Но мне недосуг было раздумывать, отчего он так сокрушается, потому что одиннадцать его собратьев уже устремили на меня суровые взгляды. Роковой миг настал.

— Вы полковник Жерар? — спросил свирепый старик.

— Да.

— Адъютант грабителя, который именует себя генералом Сюше и, в свою очередь, подчинен другому грабителю, какого не видел свет, Бонапарту?

Я едва удержался, чтобы не назвать его лжецом, но иногда лучше воздержаться от возражений.

— Я честный солдат, — сказал я. — Я повиновался приказам и выполнял свой долг.

Кровь бросилась старику в лицо, глаза яростно сверкнули из-под маски.

— Все вы воры и убийцы, все до единого! — воскликнул он. — Что вам здесь надо? Вы французы. Так и сидели бы у себя во Франции. Разве мы звали вас в Венецию? По какому праву вы здесь? Где наши картины? Где кони с Собора святого Марка? Кто вы такие, что крадете сокровища, которые наши предки собирали столько столетий? Наш город славился на весь мир, когда Франция была еще пустыней. Ваши пьяные, буйные, невежественные солдаты погубили созданное святыми и героями. Что можешь ты возразить на это?

Вид у старика был грозный, нет слов, его седая борода встала торчком от ярости, голос звучал отрывисто, как лай бешеной собаки. Я, конечно, мог бы ему возразить, что с его картинами ничего не сделается в Париже, что из-за этих коней не стоит поднимать шума, а уж героев — не говоря о святых — он может увидеть, не обращаясь к своим далеким предкам и даже не вставая с кресла. Все это я мог бы ему сказать, но это было бы все равно, что спорить с мамелюком о религии. Я пожал плечами и промолчал.

— Подсудимому нечего сказать в свое оправдание, — произнес один из судей в маске.

— Хочет ли кто-нибудь высказаться перед вынесением приговора?

Старик сверкающим взглядом обвел остальных.

— Тут есть одно обстоятельство, ваша светлость, — сказал один из них. — Конечно, касаясь его, приходится бередить раны нашего брата, но все же напоминаю вам, что есть особая причина примерно покарать этого офицера.

— Я помню об этом, — отозвался старик. — Брат, если в одном деле суд причинил тебе боль, то в другом ты получишь полное удовлетворение.

Молодой человек, который просил суд о милосердии, когда меня ввели, шатаясь встал на ноги.

— Нет, мне этого не вынести! — вскричал он. — Ваша светлость, простите меня. Я не могу больше участвовать в суде. Я болен. Я теряю рассудок.

Он в отчаянии простер руки к суду и выбежал из зала.

— Пускай уходит! Пускай! — сказал старик. — От человека из плоти и крови нельзя требовать слишком много, он не может оставаться здесь. Но он настоящий венецианец, и, когда первое отчаяние пройдет, он поймет, что иначе мы поступить не могли.

Обо мне на время забыли, и хотя я не привык, чтобы мной пренебрегали, тут я был бы рад, если бы обо мне не вспомнили подольше. Но вот старик снова сверкнул на меня глазами, словно тигр, который возвращается к своей жертве.

— Ты заплатишь за все, это будет только справедливо, — сказал он. — Ты, наглый проходимец, чужак, посмел поднять нечистый взгляд на внучку самого дожа Венеции, который уже обручил ее с наследником Лореданов. За такую честь придется заплатить дорогой ценой.

— Невозможно заплатить за то, чему нет цены, — ответил я.

— Послушаем, что ты скажешь, когда придет твой час, — сказал он. — Может статься, что спеси у тебя сильно поубавится. Маттео, отведи пленника в деревянную камеру. Сегодня понедельник. Не давай ему ни пить, ни есть, а в среду вечером пускай снова предстанет перед судом. Тогда и решим, какой смерти его предать.

Конечно, хорошего впереди было мало, но все же я получил отсрочку. Когда косматый дикарь заносит над тобой окровавленный нож, бываешь благодарен и за малое снисхождение. Он вытолкнул меня из залы, потащил вниз по лестнице и снова швырнул в ту же камеру. Щелкнул замок, и я остался наедине с собственными мыслями.

Первым делом я решил снестись со своим соседом и товарищем по несчастью. Я подождал, пока шаги не замерли вдали, потом осторожно вынул обе доски и заглянул в щель. Так как было почти совсем темно, мне удалось лишь смутно различить фигуру, съежившуюся в углу, и я услышал шепот: узник молился так горячо, как молится человек, охваченный смертельным страхом. Должно быть, доски скрипнули. Послышался удивленный возглас.

— Мужайся, друг мой, мужайся! — воскликнул я. — Не все еще потеряно. Не падай духом, ибо с тобой Этьен Жерар.

— Этьен! — Голос был женский, и он прозвучал для меня как музыка. Я мигом протиснулся в щель и обнял девушку.

— Лючия! Лючия! — воскликнул я.

Несколько минут только и слышно было, что «Этьен!» да «Лючия!», ведь в такие минуты не до разговора. Она опомнилась первая.

— Ах, Этьен, они тебя убьют. Как ты попал к ним в руки?

— Я получил твою записку.

— Но я не писала никакой записки.

— Коварные дьяволы! Ну, а ты?

— Я тоже получила записку от тебя.

— Лючия, да ведь и я не писал записки.

— Значит, они поймали нас обоих на одну удочку.

— О себе я не беспокоюсь, Лючия. К тому же мне сейчас ничто и не грозит. Они просто снова посадили меня сюда.

— Этьен, Этьен, они тебя убьют! Ведь там Лоренцо.

— Это кто, старик с седой бородой?

— Нет, нет, молодой, черноволосый. Он любил меня, и я тоже думала, что люблю его, пока… пока не узнала, что такое настоящая любовь, Этьен. Он не простит тебе этого. У него сердце из камня.

— Пусть делают что хотят. Они не в силах отнять у меня прошлого, Лючия. Но ты… Что будет с тобой?

— Да ведь это совсем не страшно, Этьен. Мгновенная боль — и все кончено. Они хотят заклеймить меня позором, мой дорогой, но я приму это как венец чести, ведь я принимаю его благодаря тебе.

От этих слов кровь заледенела у меня в жилах. Все превратности моей судьбы были ничто по сравнению с этой ужасной тенью, которая вдруг омрачила мою душу.

— Лючия! Лючия! — воскликнул я. — Сжалься, скажи мне, что задумали эти душегубы! Скажи же, Лючия! Скажи!

— Нет, Этьен, не скажу, потому что тебе это причинит гораздо большую боль, чем мне. Ну, ладно, ладно, скажу, а то ты бог весть что подумаешь. Старый судья приказал отрезать мне ухо, чтобы навеки заклеймить за любовь к французу.

Ее ухо! Крошечное, милое ушко, которое я так часто целовал. Я по очереди коснулся бархатистых раковинок и убедился, что кощунство еще не совершено. Только через мой труп они это сделают. Я поклялся в этом перед ней сквозь стиснутые зубы.

— Не беспокойся, Этьен. Но все же я рада, что ты беспокоишься обо мне.

— Эти дьяволы не тронут тебя!

— Есть еще надежда, Этьен. Там Лоренцо. Он молчал во время суда, но, может быть, просил о милосердии, когда меня увели.

— Да, просил. Я сам слышал.

— И, может быть, сердца их смягчились.

Я знал, что это не так, но как было сказать ей? Однако напрасно старался я скрыть правду, — с женской проницательностью она прочла мои мысли.

— Ну, конечно, они не стали его и слушать! Мой дорогой, говори прямо, не бойся. Увидишь, что я достойна любви такого героя, как ты. Где Лоренцо?

— Он ушел из залы.

— Может быть, он вообще покинул этот дом?

— Кажется, да.

— Значит, он предоставил меня моей судьбе. Ой, Этьен, они уже идут!

Я услышал в отдалении роковые шаги и позвякивание ключей. Зачем они шли сюда теперь, когда некого было уже тащить на суд? Им оставалось сделать только одно: привести в исполнение приговор над моей возлюбленной. Я встал между ней и дверью, готовый драться, как лев. Я решил, что разнесу весь дом, но не дам к ней прикоснуться.

— Уходи! Уходи, Этьен! — вскричала она. — Они убьют тебя. А мне по крайней мере смерть не грозит. Если любишь меня, Этьен, уходи. Это совсем не страшно. Я не издам ни звука. Ты ничего и не услышишь.

Она, это нежное существо, схватила меня и — откуда только у нее взялись силы — подтащила к щели в перегородке. Вдруг в голове у меня сверкнула новая мысль.

— Еще можно спастись, — шепнул я ей. — Живо, делай, что я тебе скажу, и не спорь. Лезь в мою камеру. Скорей!

Я втолкнул ее в щель и помог ей поставить доски на место. Плащ ее я удержал в руках и, завернувшись в него, забился в самый темный угол камеры. Я уже лежал там, когда дверь отворилась и вошли несколько человек. Я надеялся, что они пришли без фонаря, как и в прошлый раз. Я казался им лишь темным пятном в углу.

— Принесите огня, — сказал один.

— На кой он нам черт! — воскликнул грубый голос, и я узнал этого негодяя Маттео. — Такое дело мне не по нутру, и чем меньше я буду видеть, тем лучше. Мне очень жаль, синьора, но приговор суда надо привести в исполнение.

Первым моим порывом было вскочить на ноги, раскидать их и выбежать в открытую дверь. Но как тогда помочь Лючии? Допустим, мне удастся вырваться, но она останется у них в руках, пока я не приведу помощь, — ведь в одиночку нечего и надеяться освободить ее. Все это мгновенно промелькнуло у меня в голове, и я понял, что мне остается лишь одно — лежать смирно, покориться судьбе и ждать своего часа. Грубая рука негодяя ощупала мои волосы, которые до тех пор гладили лишь женские ручки. Вот он схватил меня за ухо, и все мое тело пронзила нестерпимая боль, словно меня жгли каленым железом. Я закусил губу, чтобы не закричать, и почувствовал, как по шее и по спине струится теплая кровь.

— Ну вот, слава богу, все кончено, — сказал гондольер, дружески потрепав меня по голове. — Вы храбрая девушка, синьора, этого нельзя не признать, жаль только, что у вас такой дурной вкус и вы полюбили француза. Так что вините его, а не меня.

Мне ничего не оставалось, кроме как лежать тихо, стиснув зубы от бессильной досады. Но, как всегда, мою боль и ярость успокоила мысль, что я пострадал ради любимой женщины. Мужчины имеют обыкновение говорить дамам, что были бы счастливы претерпеть ради них любую боль, мне же выпала честь доказать, что это не пустые слова. И еще я подумал, как благородно будет выглядеть этот мой поступок, если когда-нибудь про него узнают, и как будет гордиться Конфланский полк своим командиром. Эта мысль помогла мне перенести страдания, не издав ни звука, а кровь все текла у меня по шее, и слышно было, как она капала на каменный пол. Этот звук чуть не погубил меня.

— Она истекает кровью, — сказал один из слуг. — Надо позвать доктора, не то утром вы найдете ее мертвой.

— Что-то она не шевелится и даже не пикнула, — сказал другой. — Наверное, не пережила такого потрясения.

— Вздор! Молодую женщину не так-то просто убить. — Это был голос Маттео. — И отхватил-то я самую малость, только чтобы видно было клеймо. Вставайте, синьора, вставайте!

Он тряхнул меня за плечо, и сердце мое упало, я боялся, что он нащупает под плащом эполет.

— Ну как вы себя чувствуете? — спросил он.

Я не отвечал.

— Проклятие! Куда лучше иметь дело с мужчиной, чем с женщиной, да еще с первой красавицей в Венеции, — сказал гондольер. — Эй, Николас, дай-ка мне носовой платок да принеси фонарь.

Все пропало. Случилось самое худшее. Теперь уж ничто не могло меня спасти. Я по-прежнему лежал, съежившись, в углу, но весь напрягся, как дикая кошка, готовая к прыжку. Уж если умирать, решил я, так пусть мой конец будет достоин славной жизни, которую я прожил.

Один из них ушел за фонарем, а Маттео стоял, склонившись надо мной, с платком в руке. Еще мгновенье, и тайна моя будет раскрыта. Вдруг он выпрямился и словно окаменел. В тот же миг через оконце под потолком донесся невнятный шум. Это был плеск весел и гул многих голосов. Потом наверху раздались громкие удары в дверь, и грозный голос загремел:

— Откройте! Откройте! Именем императора!

Император! Это слово было подобно святому имени, которое одним звуком своим может обратить в бегство дьяволов. Все бросились наутек, испуская крики ужаса: Маттео, слуги, дворецкий, вся эта шайка убийц. Снова грозный окрик, потом удар топора и треск разрубаемых досок. В прихожей раздались бряцание оружия и громкие голоса французских солдат. Еще мгновенье, и какой-то человек, промчавшись по лестнице, ворвался ко мне в камеру.

— Лючия! — вскричал он. — Лючия!

Он стоял в тусклом свете, тяжело дыша, и не находил слов. Наконец он взволнованно заговорил:

— Теперь ты видишь, Лючия, как я люблю тебя? Что еще мог я сделать в доказательство своей любви? Я предал свою родину, нарушил клятву, погубил друзей и пожертвовал своей жизнью, чтобы спасти тебя.

Это был молодой Лоренцо Лоредан, у которого я отнял невесту. В ту минуту мне стало жаль его, но в конце концов ведь в любви каждый стоит за себя, и если кто несчастлив, пусть утешается, что он побежден благородным и великодушным соперником. Я хотел было сказать ему это, но не успел слова вымолвить, как он испустил удивленный возглас, выбежал за дверь, схватил фонарь, висевший в коридоре, и осветил мое лицо.

— Так это ты, негодяй! — воскликнул он. — Ты, развратник! Ты заплатишь мне за все зло, которое причинил.

Но тут он заметил бледность моего лица и кровь, которая все не унималась.

— Что это? — спросил он. — Каким образом вы лишились уха?

Я пересилил свою слабость и, зажав рану платком, встал на ноги, беспечный и веселый, как и подобает гусарскому полковнику.

— Это пустяк, царапина. С вашего позволения не станем говорить об этом, тем более, что дело сугубо личное.

Но тут из соседней камеры вбежала Лючия и, схватив Лоренцо за руку, рассказала все как было.

— Этот благородный человек занял мое место, Лоренцо! Он все перенес ради меня. И пострадал, чтобы меня спасти.

Я понимал борьбу чувств, которая отразилась на лице итальянца. Наконец он протянул мне руку.

— Полковник Жерар, — сказал он, — вы достойны истинной любви. Я прощаю вас, ибо если вы причинили мне зло, то искупили его своим благородным поступком. Но я удивлен, что вижу вас в живых. Я покинул суд до вынесения приговора, но знал, что ни одному французу нечего надеяться на снисхождение с тех пор, как погибли сокровища Венеции.

— Он в этом не повинен! — воскликнула Лючия. — Это благодаря ему целы сокровища в нашем дворце.

— Во всяком случае, одно из них, — сказал я, наклонился и поцеловал ей руку.

Вот при каких обстоятельствах, друзья мои, я лишился уха. Лоренцо нашли с ножом в сердце на площади св. Марка через два дня после этой бурной ночи. Из числа судей и их гнусных пособников Маттео и еще трое были расстреляны, остальные высланы из города. Лючия, милая моя Лючия, ушла в монастырь в Мурано, когда французские войска оставили город, там она, верно, живет и поныне, стала, я думаю, доброй аббатисой и давным-давно забыла те дни, когда наши сердца бились так дружно и весь мир казался таким ничтожным по сравнению с любовью, пылавшей в нашей крови. А может быть, это и не так. Может быть, она ничего не забыла. Как знать, а вдруг безмятежный монастырский покой нарушают иногда воспоминания о старом солдате, который любил се в те далекие дни! Юность прошла, страсть угасла, но душа благородного человека остается неизменной, и Этьен Жерар готов снова склонить перед этой женщиной седую голову и с охотой лишиться ради нее второго уха.

II. Как бригадир взял Сарагоссу

А рассказывал ли я вам когда-нибудь, друзья мои, при каких обстоятельствах довелось мне вступить в гусарский Конфланский полк во времена осады Сарагоссы и про тот замечательный подвиг, который я совершил, когда мы брали этот город приступом? Нет? Право, об этом стоит послушать. Сейчас я расскажу вам все, как было. Вы будете первые, кто про это услышит, кроме разве нескольких мужчин да двух-трех десятков женщин.

Итак, надо вам знать, что я служил сперва лейтенантом, а потом капитаном во втором гусарском полку, который именовался Шамберанским. Мне тогда едва исполнилось двадцать пять лет, и я был безрассудным и отчаянным, как все солдаты нашей Великой армии. В то время война в Германии уже прекратилась, а в Испании еще шла вовсю, и император, желая укрепить там армию, перевел меня в чине капитана в гусарский Конфланский полк, который в то время действовал в составе Пятого армейского корпуса под командованием маршала Ланна.

Путь от Берлина до Пиренеев не близкий. Мой новый полк был среди войск, которые во главе с маршалом Ланном осаждали в то время испанский город Сарагоссу. Я направил коня к этому городу и примерно через неделю был уже в нашей главной штаб-квартире, где мне указали дорогу в расположение Конфланского полка.

Вы, без сомнения, читали о знаменитой осаде Сарагоссы, и я скажу только, что ни перед одним генералом не стояла еще такая трудная задача, как тогда перед маршалом Ланном. Огромный город был переполнен испанцами — солдатами, крестьянами, священниками, — и все пылали самой что ни на есть отчаянной ненавистью к французам и самой ярой решимостью умереть, но не сдаться. Город защищало восемьдесят тысяч человек, а осаждающих было всего тридцать тысяч. Зато у нас была мощная артиллерия, и наши саперы не имели себе равных. Такой осады еще не видел свет, ведь обычно, когда стены взяты, город сдается, а здесь только, когда мы взяли штурмом стены, и началась настоящая битва. Каждый дом превратился в бастион, каждая улица — в поле боя, и нам приходилось медленно, день за днем, прокладывать себе путь вперед, взрывая дома вместе с их защитниками, пока больше половины города не было разрушено. Но вторая половина по-прежнему не сдавалась, и защищаться там было легче, потому что она сплошь состояла из огромных монастырей со стенами не хуже, чем у Бастилии, которые не так-то легко было убрать с пути. Так обстояли дела, когда я прибыл в армию.

Скажем прямо, от кавалерии при осаде города не много пользы, хотя было время, когда я никому не позволил бы произнести эти слова безнаказанно в моем присутствии. Конфланский полк расположился к югу от города, в его задачу входило патрулировать окрестности и не допускать продвижения испанцев в этом направлении. Командир плохо знал свое дело, и у гусар не было того боевого духа, которым полк отличался потом. Уже в первый вечер я пришел в ужас, и было от чего: ведь я приучен к образцовому порядку и не мог без душевной боли видеть плохо устроенный бивак, неухоженную лошадь или расхлябанного кавалериста. В тот вечер я ужинал вместе с двадцатью шестью офицерами своего нового полка и, боюсь, переусердствовал, слишком ясно дав им понять, что у них по части порядка далеко до того, к чему я привык, сражаясь в Германии. После моих слов за столом наступило молчание, и я, поймав на себе их взгляды, понял свою бестактность. Полковник был в ярости, а майор, по фамилии Оливье, первый дуэлянт в полку, сидевший прямо напротив меня, подкручивал большие черные усы и пожирал меня глазами. Однако я не вспылил, поскольку чувствовал, что действительно был нескромен, и если еще в первый же вечер поссорюсь с офицером, который старше меня чином, это произведет дурное впечатление.

Итак, я допускаю, что был неправ, но слушайте дальше. После ужина полковник и некоторые офицеры вышли из комнаты — мы ужинали в крестьянском доме. Осталось с десяток офицеров, и так как принесли меха с испанским вином, все мы развеселились. И тогда этот Оливье задал мне несколько вопросов насчет нашей армии в Германии и моего участия в кампании. Разгоряченный вином, я так и сыпал всякими историями. Что ж тут удивительного, друзья мои? Я уверен, вы меня поймете. Там я был образцом для офицеров своего поколения во всей армии. Я был первым рубакой, самым отчаянным кавалеристом, героем сотни приключений. Здесь же не только не знали про мою славу, но и смотрели на меня косо. Мудрено ли, если мне хотелось показать этим храбрецам, что за человека к ним прислали? Мудрено ли, если мне хотелось сказать: «Радуйтесь, друзья, радуйтесь! Сегодня к вам прибыл не кто-нибудь, а я, собственной персоной, сам Жерар, герой Ратисбона, покоритель Йены, человек, который прорвал каре при Аустерлице!». Но я не мог так прямо им сказать это. И я пустился вспоминать разные боевые случаи, чтобы они сами это мне сказали. И что же? Они слушали меня с полнейшим равнодушием. Увлекшись, я рассказал им, как провел армию через Дунай, и тут грянул дружный смех. Я вскочил, красный от стыда и бешенства: я попался на их удочку! Они, оказывается, потешались надо мной. Они были уверены, что имеют дело с хвастуном и лжецом. Неужто мне суждено быть принятым так конфланскими гусарами? На глазах у меня выступили слезы обиды, а они, видя это, захохотали еще громче.

— Скажите-ка, капитан Пеллетан, что, маршал Ланн все еще командует армией? — спросил майор.

— Насколько мне известно, да, — отвечал капитан.

— Право, я готов был подумать, что теперь, когда прибыл капитан Жерар, в его присутствии едва ли есть необходимость.

Снова грянул смех. Как сейчас, вижу все эти лица, эти насмешливые глаза, разинутые рты — Оливье с его длинными черными усами, худого и насмешливого Пеллетана, — даже юные подпоручики и те корчились от смеха. Боже, какое унижение! От ярости слезы высохли у меня на глазах. Я снова стал самим собой, холодным, спокойным, замкнутым, снаружи лед, а внутри пламя.

— Позволено ли мне будет спросить вас, сударь, — обратился я к майору, — в котором часу состоится утренний сбор полка?

— Надеюсь, капитан Жерар, вы не намерены изменить распорядок? — сказал он, и снова раздался взрыв смеха, который, однако, сразу стих, когда я огляделся вокруг.

— В котором часу сбор? — резко спросил я у капитана Пеллетана.

У него уже готов был вырваться насмешливый ответ, но мой взгляд заставил его прикусить язык.

— В шесть, — ответил он.

— Благодарю вас, — сказал я.

Потом я пересчитал присутствующих и обнаружил, что имею дело с четырнадцатью офицерами, двое из которых были юнцы прямо из Сен-Сира[19]. Им можно было простить их неучтивость. Оставались майор, четыре капитана и семь поручиков.

— Господа, — сказал я, переводя взгляд с одного на другого. — Я буду чувствовать себя недостойным этого славного полка, если не потребую у вас удовлетворения за вашу грубость, и буду считать вас недостойными его, если вы под каким-либо предлогом мне откажете.

— Ну, тут у вас не будет никаких затруднений, — заявил майор. — Я готов забыть о своем чине и дать вам любое удовлетворение от имени конфланских гусар.

— Премного благодарен, — отвечал я. — Но я требую того же и от всех остальных офицеров, которые надо мной смеялись.

— С кем вы хотите драться? — спросил капитан Пеллетан.

— Со всеми, — отвечал я.

Они удивленно переглянулись. Потом отошли в другой конец комнаты и стали шептаться. Они смеялись. Видимо, все еще думали, что имеют дело с жалким хвастуном. Наконец они вернулись.

— Ваша просьба несколько необычна, — сказал майор Оливье, — но она будет удовлетворена. Как предлагаете вы вести такую дуэль? Мы предоставляем вам назвать условия.

— Будем рубиться на саблях, — ответил я. — И начну я по старшинству с вас, майор Оливье, ровно в пять часов. Таким образом, до сигнала трубы я успею уделить каждому по пяти минут. Однако должен просить вас назначить место встречи, поскольку я незнаком с окрестностями.

Моя холодная деловитость произвела на них впечатление. Улыбок на их губах как не бывало. Лицо Оливье стало уже не насмешливым, а мрачным и суровым.

— За коновязями есть небольшая поляна, — сказал он. — Мы там уже улаживали дела чести, и все проходило как нельзя лучше. Будем ждать вас там, капитан Жерар, в назначенный вами час.

Я уже наклонил голову в знак благодарности за это согласие, как вдруг дверь распахнулась и быстрым шагом вошел взволнованный полковник.

— Господа, — сказал он, — мне поручено найти среди вас добровольца для дела, сопряженного с величайшей опасностью. Не скрою, дело это весьма и весьма серьезное, и маршал Ланн решил послать кавалерийского офицера, потому что кавалеристы не так нужны ему, как пехотинцы или саперы. Семейных приказано не брать. Итак, кто из остальных вызовется добровольцем?

Незачем и говорить, что все холостые офицеры сделали шаг вперед. Полковник оглядел их в некотором замешательстве. Я понимал его затруднение. Пойти должен был лучший из лучших, и в то же время этот лучший был ему особенно необходим.

— Господин полковник, — сказал я, — позвольте мне высказать предложение?

Полковник бросил на меня неприязненный взгляд. Он не забыл моих замечаний за ужином.

— Говорите! — сказал он.

— Обращаю ваше внимание на то, господин полковник, что это задание должен выполнить я и по праву и по соображениям целесообразности.

— Но почему же, капитан Жерар?

— По праву потому, что мой чин обязывает меня к этому, а по соображениям целесообразности потому, что если я не вернусь, это не будет утратой для полка, где меня еще никто не знает.

На лице полковника выразилось облегчение.

— Вы совершенно правы, капитан Жерар, — сказал он. — Мне кажется, вы в самом деле лучше всех подходите для этого дела. Следуйте за мной, я передам вам приказ.

Я простился со своими новыми товарищами и, уходя, повторил, что буду к их услугам утром в пять часов. Они молча поклонились, и по выражению их лиц я мог заключить, что они начинают более справедливо судить о моем характере.

Я ожидал, что полковник сразу объяснит мне суть дела, но он шел молча, и я следовал за ним. Мы прошли через весь лагерь, потом через окопы, мимо груд каменных обломков, оставшихся от городской стены. Дальше начался лабиринт ходов, проложенных среди развалин домов, взорванных саперами. Огромное пространство было усыпано обломками стен и кирпичом, а ведь когда-то здесь было густонаселенное городское предместье. Ходы тянулись во все стороны, на углах висели фонари с надписями, указывавшими направление. Полковник быстро шагал вперед, и вот, наконец, впереди выросла высокая серая стена, которая тянулась прямо поперек нашего пути. Здесь, под прикрытием баррикады, расположились наши передовые посты. Полковник ввел меня в дом с сорванной крышей, и я увидел там двух генералов — стоя на коленях у барабана, на котором была разложена карта, они внимательно рассматривали ее при свете фонаря. Один, гладко выбритый, со скрюченной шеей, был маршал Ланн, другой — генерал Разу, который командовал саперами.

— Вот капитан Жерар, он вызвался добровольцем, — сказал полковник.

Маршал Ланн встал с колен и пожал мне руку.

— Вы храбрец, — сказал он. — Вот, возьмите, этот подарок приготовлен для вас, — добавил он, протягивая мне тоненькую стеклянную трубочку. — Доктор Фарде специально составил яд. Если не будет другого выхода, вам довольно положить его в рот — смерть наступает мгновенно.

Начало было многообещающее. Признаться, друзья мои, по спине у меня пополз холодок, а волосы на голове встали дыбом.

— Прошу прощения, — сказал я, отдавая честь. — Я понимаю, что вызвался на очень опасное дело, но мне еще не сообщили, в чем оно состоит.

— Полковник Перрен, — строго сказал Ланн. — Это несправедливо: вы позволили этому храбрецу вызваться добровольцем, а он не знает даже, какие опасности его ждут.

Но я уже снова стал прежним Жераром.

— Ваше превосходительство, — сказал я, — да позволено мне будет заметить, что чем больше опасность, тем больше и слава, и мне придется только пожалеть, что я вызвался добровольцем, если окажется, что никакого риска нет.

Это были благородные слова, и выражение моего лица подкрепляло их. Вид у меня в тот миг был геройский. Я почувствовал на себе восхищенный взгляд Ланна и с восторгом подумал, что блестяще начинаю свою службу в Испании. Если бы я погиб в ту ночь, то обессмертил бы свое имя. Новые и старые товарищи, которые ни в чем другом не могли бы столковаться, единодушно отдали бы дань любви и восхищения Этьену Жерару.

— Генерал Разу, разъясните обстановку! — коротко приказал Ланн.

Командующий саперами встал, держа циркуль в руке. Он подвел меня к двери и указал на высокую серую стену, которая высилась среди развалин.

— Вон там проходит теперь вражеская линия обороны, — сказал он. — Это стена большого монастыря Мадонны. Если нам удастся взять его приступом, город падет, но они заложили вокруг монастыря контрмины, а стены такие толстые, что пробить их артиллерийским огнем невероятно трудно. Однако нам стало известно, что в одном из подвалов противник устроил большой пороховой склад. Если его удастся взорвать, путь нашим войскам будет свободен.

— А как туда пробраться? — спросил я.

— Сейчас объясню. У нас есть в городе свой человек по имени Юбер. Этот смельчак поддерживал с нами регулярную связь и обещал взорвать склад. Он должен был сделать это ранним утром, и вот уже два дня штурмовой отряд из тысячи гренадеров ждет, пока будет пробита брешь. Но взрыва не было, и эти два дня мы не имеем никаких вестей от Юбера. Судьба его нам неизвестна.

— Значит, я должен пойти туда и все выяснить?

— Совершенно верно. Может быть, он заболел, или ранен, или убит? Ждать ли нам взрыва или же предпринять наступление в каком-нибудь другом месте? Мы не можем решить это, пока не узнаем, что с ним сталось. Вот план города, капитан Жерар. Как видите, за этим кольцом монастырей лежат улицы, которые сходятся к главной площади. Если вы доберетесь до площади, то увидите на одном из ее углов собор. Он стоит на углу улицы Толедо. Юбер живет в маленьком домике между мастерской сапожника и винной лавкой, по правую руку, если идти от собора. Вам все ясно?

— Вполне.

— Вы найдете его дом, поговорите с Юбером и узнаете, осуществим ли еще наш план или же придется отказаться от него. — Он протянул мне сверток грязной материи. — Вот облачение францисканского монаха, — сказал он. — Это самая удобная одежда.

Я попятился.

— Не хочу быть шпионом! — воскликнул я. — Нет уж, пойду в мундире.

— Это невозможно! Как надеетесь вы пройти по улицам? И, кроме того, вспомните, что испанцы пленных не берут, и вас постигнет одинаковая судьба, в какой бы одежде вы ни были.

Это была правда, я уже достаточно долго пробыл в Испании и знал, что судьба эта будет похуже смерти. Я напялил на себя монашескую одежду.

— Я готов.

— У вас есть оружие?

— Сабля.

— Они могут услышать звяканье. Вот, возьмите этот нож, а саблю оставьте здесь. Скажите Юберу, что в четыре часа, перед рассветом, штурмовой отряд снова будет наготове. У двери ждет сержант, он укажет вам дорогу в город. До свиданья и желаю удачи!

Когда я выходил из комнаты, треуголки обоих генералов уже снова склонились над картой. У двери меня ждал унтер-офицер инженерных войск. Я подпоясался и, сняв кивер, натянул на голову капюшон. Шпоры я тоже снял и молча последовал за своим проводником.

Двигаться приходилось с большой осторожностью, так как на стенах у нас над головами стояли испанские часовые, которые то и дело обстреливали наши передовые посты.

Прячась в тени высокой монастырской стены, мы медленно и осторожно пробирались меж грудами развалин, пока не дошли до большого каштана. Здесь сержант остановился.

— На это дерево нетрудно залезть, — сказал он. — Проще, чем по веревочной лестнице. Полезайте, и вы увидите, что с верхней ветки можно перебраться на крышу вон того дома. Оттуда вас поведет ваш ангел-хранитель, потому что я больше ничем не могу помочь.

Я послушался совета и, подоткнув полы тяжелой коричневой рясы, влез на дерево. Серп месяца ярко светил, и силуэты крыши четко выделялись на лиловом, усыпанном звездами небе. Дерево стояло в тени дома. Я медленно перебирался с ветки на ветку, пока не долез почти до самой верхушки. Оставалось только проползти по какому-нибудь толстому суку, чтобы очутиться за стеной. Вдруг я услышал шаги, прижался к стволу и постарался слиться с ним в полутьме. Кто-то шел по крыше в мою сторону. Я увидел темную фигуру — человек крался, пригнувшись, вытянув шею, держа ружье наперевес. Поведение его было необычайно настороженным. Несколько раз он останавливался, потом шел дальше и наконец очутился у парапета в нескольких шагах от меня. Здесь он встал на колени, прицелился и выстрелил.

Я был до того поражен этим внезапным грохотом у себя под самым носом, что чуть не свалился с дерева. В первый миг мне даже показалось, что он ранил меня. Но вот внизу послышался громкий стон, а испанец перегнулся через парапет и захохотал, и тогда я понял, что произошло. Стонал бедняга сержант, который все это время оставался внизу, ожидая, когда я доберусь до крыши. Испанец увидел его под деревом и выстрелил. Вы можете подумать, что он был метким стрелком, но эти люди вооружены «трабукос», или мушкетонами, которые набивают камнями и кусочками металла, и им попасть в человека так же легко, как мне в фазана, сидящего на ветке. Испанец стоял, вглядываясь в темноту; внизу опять раздался стон. Испанец огляделся — вокруг было тихо и спокойно. Возможно, он подумал, что хорошо бы прикончить этого проклятого француза, а может, собирался обшарить его карманы, — каковы бы ни были его побуждения, он положил ружье, пригнулся и прыгнул на дерево. В тот же миг я всадил в него нож, и он, ломая ветки, с громким треском полетел вниз и шлепнулся на землю. Я услышал шум короткой борьбы и французские ругательства. Раненый сержант отомстил за себя.

Несколько минут я не смел шелохнуться, мне все казалось, что шум непременно кто-нибудь слышал. Однако все было тихо, только колокола в городе отбивали полночь. Я прополз по ветке и перелез на крышу. Там лежало ружье испанца, но мне от этого не было толку, так как пороховница осталась у него на поясе. В то же время я знал, что, если ружье найдут, это насторожит врагов, и счел за благо перебросить его через стену. Потом я огляделся, раздумывая, как бы спуститься с крыши.

Было совершенно ясно, что проще всего спуститься тем же путем, каким сюда поднялся этот испанец, а как он это сделал, выяснилось очень скоро. На крыше раздался оклик: «Мануэло! Мануэло!» Он повторился несколько раз, и я, съежившись в тени, увидел при свете луны бородатую голову, которая высунулась из слухового окна.

Не получив ответа, бородач вылез на крышу, а за ним еще трое, все вооруженные до зубов. Вот видите, как важно не пренебрегать никакими, даже самыми мелкими предосторожностями: ведь оставь я на месте ружье испанца, они стали бы искать его самого и наверняка обнаружили бы меня. А так патруль, не найдя своего часового, без сомнения, решил, что тот пошел дальше по крышам. Они поспешили следом за ним, а я, едва они повернулись ко мне спиной, бросился к окну и спустился по лестнице вниз. Дом оказался пустым, я прошел его весь из конца в конец и через открытую дверь вышел на улицу.

Это была узкая, пустынная улочка, но она выходила на другую, пошире, где горели костры, вокруг которых спало много солдат и крестьян. В городе стоял такой ужасный смрад, что можно было только удивляться, как здесь живут люди: ведь осада длилась уже много месяцев, а они ни разу даже не пытались очистить улицы или похоронить мертвых. Многие переходили от костра к костру, и среди них я увидел нескольких монахов. Убедившись, что они ходят
свободно и никто не задает им никаких вопросов, я собрался с духом и быстро зашагал в сторону большой площади. Один раз какой-то человек, лежавший у костра, вскочил и схватил меня за рукав. Он указал на женщину, неподвижно лежавшую на мостовой, и я понял, что она умирает и он просит напутствовать ее перед кончиной. Я постарался отделаться немногими латинскими фразами, которые еще помнил. «Ora pro nobis[20], — пробормотал я из-под капюшона. — Te deum laudamus[21]. Ora pro nobis». При этом я поднял руку и указал вперед. Он выпустил мой рукав и молча отступил, а я, сделав торжественный жест, поспешил дальше.

Как я и ожидал, широкий бульвар вел на главную площадь, где было полно войск и ярко пылали костры. Я быстро шел вперед, и хотя несколько раз со мной заговаривали какие-то люди, я не обратил на них внимания. Я миновал собор и пошел по улице, о которой мне было сказано. В этой части города, удаленной от наших позиций, войск не было, и вокруг царила темнота — разве только изредка в каком-нибудь окне мелькнет свет. Я без труда нашел нужный дом между винной лавкой и сапожной мастерской. Окна не светились, и дверь была закрыта. Я осторожно дернул ручку, и она подалась. Неизвестно было, кто там внутри, но приходилось рисковать. Я отворил дверь и вошел.

Темно было — хоть глаз выколи, тем более, что я прикрыл за собой дверь. Я ощупью нашарил стол. Потом остановился, не зная, что делать дальше, как узнать что-нибудь о хозяине этого дома. Малейшая оплошность не только стоила бы мне жизни, но и означала бы провал всего дела. Может быть, он живет не один. Может, он только снимает комнату у какого-нибудь семейного испанца и мой приход для него равносилен смерти, так же как и для меня. Не часто в своей жизни бывал я так растерян. И вдруг кровь заледенела у меня в жилах. Над самым ухом у меня раздался тихий голос, да, да, голос. «Mon Dieu! — простонал кто-то, и в этих словах звучала смертная мука. — Oh, Mon Dieu! Mon Dieu!»[22]. Потом в темноте раздались глухие рыдания, и все снова стихло.

Этот голос привел меня в ужас, но вместе с тем в душе моей блеснула надежда: ведь то был голос француза.

— Кто здесь? — спросил я.

Послышался стон, но ответа не было.

— Это вы, мсье Юбер?

— Да, да, — прошептал голос так тихо, что я едва мог его расслышать. — Воды, ради всего святого, воды!

Я пошел на голос, но уперся в стену. Снова послышался стон, на этот раз, без сомнения, у меня над головой. Я поднял руки, но не нащупал ничего, кроме пустоты.

— Где вы? — воскликнул я.

— Здесь! Здесь! — прошептал этот странный, дрожащий голос. Я принялся шарить по стене и нащупал голую ногу. Она была на уровне моего лица, но, насколько я мог понять, висела без всякой опоры. Я в изумлении отпрянул. Потом достал из кармана кремень с трутом и высек огонь. При первой вспышке мне показалось, что человек парит передо мной в воздухе, и от удивления я выронил кремень. Потом я снова дрожащей рукой ударил стальным кресалом по кремню, и на этот раз зажег не только трут, но и вощеную бумагу. Я поднял ее над головой и увидел такое, что перестал удивляться, и теперь единственным чувством, наполнявшим меня, был ужас.

Человек был распят на стене, как распинают крестьяне ласку на двери курятника. Руки и ноги его пронзали огромные железные штыри. Бедняга был в предсмертной агонии, его голова свесилась на плечо, а почерневший язык вывалился изо рта. Он умирал от ран и от жажды, а эти бесчеловечные негодяи поставили перед ним на столе чашу с вином, чтобы усугубить его страдания. Я поднес чашу к его губам. У него хватило сил сделать несколько глотков, и глаза его несколько оживились.

— Вы француз? — прошептал он.

— Да. Меня послали выяснить, что с вами сталось.

— Они узнали, кто я. И предали меня казни. Но перед смертью я расскажу вам все, что знаю. Умоляю, еще глоток вина! Скорей же, скорей! Мне немного осталось жить. Силы покидают меня. Слушайте! Порох хранится в келье матери-настоятельницы. В стене уже просверлено отверстие, и конец шнура выведен в келью сестры Анхелы, что рядом с часовней. Все было готово еще два дня назад. Но они перехватили донесение и стали меня пытать.

— Боже правый! Неужели вы висите здесь целых два дня?

— Эти дни показались мне годами. Товарищ, скажи, ведь я послужил Франции верой и правдой? Тогда окажи мне одну маленькую услугу. Всади мне нож в сердце, дорогой друг! Заклинаю тебя всем святым, положи конец моим страданиям.

Действительно, состояние его было безнадежным и милосерднее всего было бы выполнить его просьбу. И все же я не мог хладнокровно всадить в него нож, хотя знал, что на его месте я сам молил бы о смерти, как о милосердии. И вдруг я вспомнил, что в кармане у меня яд, действующий мгновенно и безболезненно. Этот яд должен был избавить от пыток меня самого, но несчастный Юбер нуждался в нем самым отчаянным образом и достойно послужил Франции. Я достал пузырек и вылил его содержимое в чашу с вином. Я уже подносил чашу к его губам, как вдруг услышал снаружи бряцание оружия. В мгновенье ока я погасил свет и притаился за шторой. Дверь распахнулась, и в дом ввалились двое испанцев, свирепые, смуглолицые, в гражданской одежде, но с ружьями за плечами. Я смотрел на них сквозь щель меж за занавесками, дрожа при мысли, что они напали на мой след, но было ясно, что они пришли просто для того, чтобы насладиться страданиями моего несчастного соотечественника. Один из них поднес фонарь, который держал в руках, к лицу умирающего, и оба громко, злорадно захохотали. Потом взгляд того, что держал фонарь, упал на чашу с вином, стоявшую на столе. Он взял ее, с дьявольским смехом поднес к губам Юбера, а когда бедняга невольно потянулся к ней, отдернул ее и сам сделал большой глоток. В тот же миг он с диким криком схватил себя за горло и бездыханный свалился на пол. Его товарищ смотрел на него в страхе и изумлении. Вдруг, охваченный суеверным ужасом, он издал пронзительный вопль и, как безумный, выбежал из комнаты. Я слышал, как его шаги прогрохотали по мостовой, потом все стихло.

Горящий фонарь остался на столе, и я, выйдя из-за занавески, увидел при его свете, что голова несчастного Юбера поникла на грудь, и он тоже мертв. Движенье, которое он сделал, пытаясь дотянуться до чаши губами, было последним. В доме громко тикали часы, и больше ничто не нарушало тишины. На стене висело поникшее тело француза, на полу валялся недвижный труп испанца, и все это освещал тусклый фонарь. Впервые в жизни отчаянный страх приковал меня к месту. Я видел, как десять тысяч человек лежали на земле, терзаемые всеми страданиями, какие только можно вообразить, но даже это зрелище потрясло меня меньше, чем две безмолвные фигуры, перед которыми я очутился в этой полутемной комнате. Я опрометью выбежал на улицу, как тот, второй испанец, — только бы вырваться из этого жуткого дома, и опомнился, лишь когда добежал до самого собора. Там я остановился в темном углу, тяжело дыша, прижал руку к сердцу и попытался собраться с мыслями и решить, что же теперь делать. Пока я стоял там, все еще не в силах перевести дух, огромные медные колокола дважды ударили у меня над головой. Два часа. А в четыре штурмовой отряд выйдет на рубеж для атаки. У меня оставалось два часа времени.

Собор был ярко освещен изнутри, люди то и дело входили и выходили; я тоже вошел, решив, что там едва ли кто-нибудь заговорит со мной и я смогу спокойно обдумать план действий. На этот собор, скажу я вам, стоило посмотреть — он служил одновременно госпиталем, укрытием от ядер и складом. Один придел был завален всякими припасами, другой — переполнен больными и ранеными, а посередине ютилось множество беспомощных людей, которые даже развели на мозаичном полу костры и стряпали себе пищу. Многие молились, и я тоже встал на колени у колонны и молился всем сердцем, прося бога помочь мне выбраться из этой переделки живым и совершить в эту ночь подвиг, который сделает мое имя столь же славным в Испании, как и в Германии, Я дождался, пока часы пробили три, вышел из собора и направился к монастырю Мадонны, откуда нашим войскам предстояло начать приступ. Вы ведь меня знаете, не такой я человек, чтобы струсить и вернуться к своим с докладом, что наш лазутчик погиб и надо искать иных путей прорваться в город. Либо я должен был найти средство завершить незаконченное дело, либо в Конфланский гусарский полк назначили бы нового капитана взамен погибшего.

Я беспрепятственно прошел по широкому бульвару, о котором уже рассказывал, и очутился у огромного монастыря с каменными стенами, этого главного бастиона в обороне города. Монастырь стоял на площади, перед ним росли деревья. Здесь сосредоточилось несколько сот человек, вооруженных и готовых к бою, — ведь защитники города, конечно, знали, что именно отсюда французы скорей всего начнут штурм. До тех пор нашей армии приходилось драться в Европе лишь с регулярными войсками. И только здесь, в Испании, мы узнали, как это ужасно — воевать против всего народа. С одной стороны, никакой славы — велика ли слава одолеть этот сброд, этих пожилых лавочников, невежественных крестьян, фанатичных священников, обезумевших женщин и прочих вояк, из которых состоял гарнизон? С другой стороны, это было крайне хлопотно и опасно, потому что они не давали нам ни минуты покоя, не соблюдали законов ведения войны и были полны решимости донять нас не мытьем, так катаньем. Я начал понимать, что мы делаем недоброе дело, когда увидел пеструю, но грозную толпу, которая собралась вокруг сторожевых костров во дворе монастыря Мадонны. Конечно, не наше солдатское дело рассуждать о политике, но с самого начала в этой Испании над нами словно висело проклятие.

Однако у меня не было времени раздумывать обо всем этом. Как я уже говорил, проникнуть в монастырский сад не составляло никакого труда, зато пройти внутрь самого монастыря, мимо часовых, было не так-то просто. Первым делом я обошел сад и сразу обратил внимание на большое окно с цветным стеклом, — вероятно, там и была часовня. Из слов Юбера я понял, что келья матери-настоятельницы, где теперь пороховой склад, находится рядом с часовней и шнур протянут через дыру в стене из соседней кельи. Я должен был любой ценой проникнуть внутрь. У дверей стояла стража — как же войти без объяснений? И тут меня вдруг словно какое-то вдохновенье осенило — я понял, как это можно сделать. В саду был колодец, рядом с ним стояло несколько пустых ведер. Я наполнил водой два ведра, взял их и подошел к двери. Не приходится объяснять, зачем идет человек, у которого в каждой руке по полному ведру. Стража расступилась и пропустила меня. Я очутился в длинном, вымощенном каменными плитами коридоре, освещенном фонарями, по одну сторону которого были расположены кельи монашек. Наконец-то я был на верном пути. Я, не колеблясь, пошел дальше, так как еще в саду заметил, в какую сторону надо идти, чтобы попасть к часовне.

По коридору, покуривая, слонялось много испанских солдат, некоторые заговаривали со мной, когда я проходил мимо. Наверное, они просили у меня благословения, и мое «ora pro nobis» как будто вполне их удовлетворяло. Вскоре я добрался до часовни — здесь сразу видно было, что в соседней келье устроен склад, так как пол перед дверью был весь черен от пороха. Дверь была закрыта, и снаружи ее охраняли два свирепых с виду молодца, у одного из которых за поясом торчал ключ. Будь нас только двое, этот ключ живо оказался бы у меня в руках, но в присутствии второго часового мне нечего было и надеяться завладеть им силой. Соседняя со складом келья, видимо, и принадлежала сестре Анхеле. Дверь была приоткрыта. Я собрал все свое мужество и, оставив ведра в коридоре, беспрепятственно вошел в келью.

Я ожидал найти там по крайней мере шестерых испанских головорезов, но то, что я увидел, смутило меня еще больше. Келья, очевидно, была отдана в распоряжение монахинь, которые по какой-то причине отказались покинуть монастырь. Их было три: одна пожилая, с суровым лицом, очевидно, сама настоятельница, а две другие — молодые и хорошенькие. Они сидели рядом в дальнем конце кельи, но встали, едва я вошел, и я не без удивления понял по их поведению и выражению лиц, что моего прихода ждали и рады ему. Ко мне сразу же вернулось присутствие духа, и я сообразил, в чем дело. Поскольку ожидался штурм монастыря, эти сестры, разумеется, полагали, что их отведут в какое-нибудь убежище. Возможно, они дали обет не покидать эти стены, и им велели оставаться в келье до дальнейших распоряжений. Так или иначе, я действовал, исходя именно из этого, ведь необходимо было как-то удалить их из кельи, а тут подвернулся удобный повод. Первым делом я оглянулся на дверь и убедился, что ключ торчит в замке изнутри. Тогда я знаком велел монахиням следовать за мной. Настоятельница о чем-то спросила меня, но я нетерпеливо покачал головой и снова сделал знак. Она колебалась, но я топнул ногой и так властно указал на дверь, что все три немедленно повиновались. Самым безопасным местом была часовня, я отвел их туда и поместил в дальнем от порохового склада конце. Когда монахини расселись наконец перед алтарем, сердце мое подпрыгнуло от радости и гордости, — я понял, что последнее препятствие устранено с моего пути.

И все же я всегда каким-то нюхом чувствовал приближение самой опасной минуты. Собираясь уйти, я еще раз посмотрел на настоятельницу и с тревогой увидел, что ее пронзительный взгляд прикован к моей правой руке, а на лице у нее написано удивление, быстро переходящее в подозрительность. Что же могло привлечь ее внимание? Во-первых, моя рука была обагрена кровью часового, которого я ударил ножом на дереве. Само по себе это ничего не значило, ведь нож у монахов Сарагоссы в таком же ходу, как и требник. Во-вторых, на указательном пальце я носил массивное золотое кольцо — подарок одной немецкой баронессы, чье имя я называть не стану. Оно ярко сверкало при свете лампады. А кольцо на руке у монаха — это уже нечто невиданное, поскольку он принес обет бедности. Я быстро повернулся и пошел к двери, но дело уже невозможно было поправить. Оглянувшись, я увидел, что настоятельница спешит за мной следом. Я выбежал из часовни и бросился по коридору, но она пронзительным голосом выкрикнула предостережение часовым у склада. К счастью, у меня хватило присутствия духа тоже крикнуть и указать вперед, словно мы оба гнались за кем-то еще. Тем временем я проскочил мимо них, вбежал в келью, захлопнул тяжелую дверь и запер ее изнутри. На этой толстой деревянной двери сверху и снизу были засовы, а посередине — здоровенный замок, и взломать ее было нелегко.

И все же, если б у них хватило ума подложить под дверь бочку с порохом, песенка моя была бы спета. Это была их последняя возможность, потому что я уже оказался у цели. Наконец-то, после множества опасностей, какие мало кому довелось пережить, я очутился у одного конца шнура, другой конец которого был протянут на склад, где хранился весь порох Сарагоссы. Они выли в коридоре, как волки, и колотили в дверь прикладами. Я не обращал никакого внимания на весь этот шум и торопливо озирался в поисках шнура, о котором говорил Юбер, Разумеется, шнур должен быть в стене, примыкающей к складу. Я прополз на четвереньках вдоль всей стены, заглядывая в каждую щель, но не нашел никаких следов. Две пули прошили дверь насквозь и расплющились о стену. Удары прикладов становились все громче. Я заметил в углу что-то серое, бросился туда с радостным криком и увидел, что это всего лишь мусор. Тогда я, встав сбоку, у самой двери, где пули, которые буквально изрешетили ее, не могли причинить мне вреда, попытался отвлечься от оглушавшего меня дьявольского воя и сообразить, где же может быть этот шнур. Юбер искусно спрятал его, в противном случае он не укрылся бы от монахинь. Я попытался представить себе, как проложил бы его я сам на месте Юбера. Внимание мое привлекла статуя святого Иосифа, стоявшая в углу. Вокруг пьедестала выл венок из листьев, среди которых теплилась лампада. Я бросился к статуе и сорвал венок. Да, да, я увидел там тонкий черный шнур, исчезавший в едва приметном отверстии в стене. Я опрокинул лампаду и распластался на полу. Через мгновенье раздался громовой взрыв, стены зашатались и рухнули, потолок обвалился и, перекрывая вопль перепуганных испанцев, раздался грозный боевой клич: это гренадеры пошли на приступ. Как во сне — в счастливом сне — услышал я этот клич и больше уж ничего не слышал.

Когда я очнулся, двое французских солдат помогли мне сесть, — голова у меня звенела, как котел. Шатаясь, я встал на ноги и огляделся. Вся штукатурка осыпалась, скамьи валялись на полу, в кирпичах зияли пробоины, но никаких следов бреши. Да, стены монастыря были слишком толсты, и взрыв порохового склада их не разрушил. Но зато этот взрыв посеял такую панику среди защитников, что нашим штурмовым частям удалось без особого труда высадить окна и двери. Выскочив в коридор, я увидел, что он запружен французскими войсками, и тут сам маршал Ланн вошел туда в сопровождении своего штаба. Он остановился и с интересом выслушал мой доклад.

— Великолепно, капитан Жерар, просто великолепно! — воскликнул он. — О вашем подвиге непременно будет доложено императору.

— Осмелюсь заметить, ваше превосходительство, что я только завершил то, что задумал и подготовил мсье Юбер, отдавший свою жизнь за великое дело.

— Его заслуги не будут забыты, — сказал маршал. — Однако, капитан Жерар, уже половина пятого, и вы, наверное, умираете с голоду после столь трудной ночи. Я со своим штабом буду завтракать в городе. Прошу вас быть моим почетным гостем.

— Я вскоре догоню ваше превосходительство, — сказал я. — У меня тут одно небольшое дельце.

Он посмотрел на меня с удивлением.

— Как, в такой час?

— Да, ваше превосходительство, — отвечал я. — Я обману ожидания моих товарищей офицеров, с которыми я только вчера познакомился, если не повидаюсь с ними в этот час.

— В таком случае до свидания, — сказал маршал Ланн и проследовал дальше.

Я поспешно вышел через разбитые ворота монастыря. Возле дома с сорванной крышей, куда накануне вызвал меня маршал, я сбросил монашеское одеяние и надел кивер и шпагу, которые оставил там. Снова став гусаром, я поспешил к роще, где была назначена встреча. Голова у меня все еще кружилась после контузии, и я был измучен волнениями этой ужасной ночи. Рассвет еще только занимался, и я шел как во сне, а вокруг тлели гаснущие костры и гудела просыпающаяся армия. Сигнальные трубы и барабаны во всех концах созывали пехоту, так как взрыв и крики уже оповестили о случившемся. Я все шел и, наконец, добравшись до дубовой рощицы за коновязями, увидел двенадцать своих товарищей. Все они были при саблях и ждали меня, собравшись в кружок.

Когда я приблизился, меня встретили любопытными взглядами. Быть может, теперь, когда лицо у меня было черным от пороха, а руки обагрены кровью, я показался им совсем иным Жераром, нежели тот молодой капитан, над которым они потешались накануне.

— Доброе утро, господа, — сказал я. — Приношу глубочайшие извинения, что заставил вас ждать, но это не моя вина.

Они молчали, но по-прежнему смотрели на меня с любопытством. Как сейчас вижу их: они стояли в ряд, рослые и приземистые, толстые и худощавые, — Оливье, со своими воинственными усами, Пеллетан с худым, горячим лицом, юный Удэн, покрасневший от волнения перед своей первой дуэлью, Мортье, с косым шрамом на морщинистом лбу. Я снял кивер и обнажил саблю.

— Господа, у меня к вам только одна просьба, — сказал я. — Маршал Ланн пригласил меня к завтраку, и я не могу заставить его ждать.

— Что же вы предлагаете? — спросил майор Оливье.

— Прошу освободить меня от обещания уделить каждому из вас пять минут и позволить мне драться со всеми разом.

Сказав это, я встал в боевую позицию.

Ответ их был великолепен и достоин истых французов. Единым движением все двенадцать клинков вылетели из ножен и поднялись вверх, салютуя мне. Все двенадцать офицеров замерли, вытянувшись, и каждый поднял саблю перед собой.

Я попятился, переводя взгляд с одного на другого. Сначала я не мог поверить своим глазам. Эти люди, которые накануне смеялись надо мной, теперь отдавали мне дань уважения! И вдруг я все понял. Они оценили мой благородный поступок и не хотели остаться в долгу. Человек слаб, он может закалить себя против опасности, но не против чувств.

— Друзья! — вскричал я. — Друзья мои!

И больше не мог вымолвить ни слова. Что-то сдавило мне горло, дыхание перехватило. В тот же миг Оливье обнял меня, Пеллетан жал мне правую руку, Мортье — левую, кто-то трепал меня по плечу, кто-то хлопал по спине, со всех сторон на меня смотрели улыбающиеся лица, и я понял, что принят конфланскими гусарами.

III. Как бригадир убил лису

Во всем великом французском войске был только один офицер, к которому англичане из армии Веллингтона питали глубокую, ярую, неугасимую ненависть. Были среди французов грабители, насильники, заядлые игроки, дуэлянты и повесы. Все это можно простить, поскольку нетрудно было найти им подобных и среди англичан. Но один офицер из армии Массена совершил преступление невиданное, неслыханное, ужасное; не к ночи будь оно помянуто, разве только когда вторая бутылка развяжет языки. Весть об этом донеслась до Англии, и джентльмены из глухих ее уголков, которые мало что знали о войне, краснели от ярости, когда слышали об этом, а йомены из всех графств грозили в небо веснушчатыми кулаками и изрыгали проклятия. И кто бы вы думали совершил это ужасное деяние? Ну конечно же, наш друг бригадир Этьен Жерар из Конфланского гусарского полка, лихой наездник, забияка, добрый малый, любимец дам и шести бригад легкой кавалерии.

Но самое удивительное, что этот храбрый и благородный человек совершил такой ужасный проступок и стал пользоваться самой дурной славой на Пиренейском полуострове, даже не подозревая, что повинен в преступлении, которое невозможно описать никакими словами. Он умер в преклонных годах и никогда в своей невозмутимой самоуверенности, которая украшала или, быть может, скорее портила его репутацию, даже не заподозрил, что многие тысячи англичан охотно повесили бы его собственными руками. Напротив, он числил это приключение среди прочих подвигов, которые прославили его на весь мир, не раз, посмеиваясь и любуясь собой, рассказывал о нем в кругу друзей, ловивших каждое его слово, в том скромном кафе, где между обедом и партией в домино он вспоминал, то со смехом, то со слезами, неповторимые наполеоновские времена, когда Франция, подобно ангелу гнева, вознеслась, прекрасная и ужасная, над трепещущей Европой. Послушаем же этот рассказ из его собственных уст и попытаемся увидеть все его глазами.

— Да будет вам известно, друзья мои, — начал он, — что в конце тысяча восемьсот десятого года мы с Массена и всеми остальными теснили Веллингтона, надеясь сбросить его самого и его армию в Тахо. Но еще в двадцати пяти милях от Лиссабона мы обнаружили, что нас обманули: этот англичанин построил мощную линию укреплений на том месте, которое называется Торрес Ведрас, и даже мы не в силах были ее прорвать! Она протянулась через весь полуостров, а мы были так далеко от родины, что не рисковали повернуть назад, так как еще при Бусако поняли, что война с этим народом совсем не детская игра. Что нам оставалось, кроме как остановиться перед этими укреплениями и блокировать их всеми силами? Мы проторчали там полгода в невыносимых условиях, и Массена потом говорил, что совершенно поседел за это время. Что касается меня, то я не очень тревожился, меня заботили только кони, которым нужно было отдохнуть и подкормиться на зеленых пастбищах. А мы пили местное вино и веселились, как только могли. Была у меня одна знакомая в Сантарене… но нет, молчок! Благородный человек обязан хранить тайну, хотя вправе дать понять, что мог бы сказать многое.

Однажды вызывает меня Массена к себе. Я тотчас явился в его палатку, где он сидел за столом и рассматривал большую карту. Он молча посмотрел на меня своим единственным орлиным глазом, и по выражению его лица я понял, что дело нешуточное. Он нервничал, хмурился, но мой бравый вид, видимо, его ободрил. Всегда полезно побыть в обществе храбреца.

— Полковник Этьен Жерар, — сказал он, — я не раз слышал, что вы храбрый и находчивый офицер.

Не мне было подтверждать это, но и отрицать такие вещи тоже глупо, так что я звякнул шпорами и отдал честь.

— Кроме того, говорят, вы отлично ездите верхом.

Я не возражал.

— И лучший рубака на все шесть бригад легкой кавалерии.

Массена славился своей осведомленностью.

— Так вот, — продолжал он, — взгляните на эту карту, и вы сразу поймете, чего я от вас хочу. Вот линии укреплений Торрес Ведрас. Посмотрите, как они растянуты, и вам станет ясно, что силы англичан сильно разбросаны. А за укреплениями до самого Лиссабона тянется голая равнина. Мне чрезвычайно важно знать, как расположены на этом пространстве войска Веллингтона, и я прошу вас отправиться туда и принести точные сведения.

От его слов мне стало не по себе.

— Ваше превосходительство, — сказал я, — немыслимо кавалерийскому полковнику унизиться до роли шпиона.

Он рассмеялся и хлопнул меня по плечу.

— Гусар — всегда горячая голова, иначе какой же это гусар, — сказал он. — Выслушайте меня, и вы поймете, что я вовсе не посылаю вас шпионить. Что вы скажете вот об этой лошадке?

Он подвел меня к окну, где егерь прогуливал замечательного коня. Конь был серый, в яблоках, не очень рослый, пожалуй, немногим повыше пяти футов, но с короткой, красиво выгнутой шеей, как у лошадей арабских кровей. Ноги крепкие, мускулистые, но бабки такие тонкие, что я, едва взглянув на него, пришел в полный восторг. Никогда не мог смотреть равнодушно ни на хорошую лошадь, ни на красивую женщину, и не могу даже теперь, когда семьдесят зим поостудили мою кровь. Представьте же себе, каков я был в десятом году.

— Это Вольтижер, — сказал Массена, — лучший скакун во всей армии. Итак, отправляйтесь сегодня же вечером, вы должны обогнуть противника с фланга, объехать его тылы и, вернувшись с другого фланга, привезти сведения о расположении вражеских частей. Вы будете в мундире, и поэтому, если попадете в плен, вас не казнят, как шпиона. Вполне возможно, что вы проедете через линию обороны незамеченным, так как вражеские посты сильно разбросаны. Когда же вы окажетесь по ту сторону, вас никому не догнать, пока светло, а если станете избегать дорог, то, пожалуй, вообще никого не встретите. Жду вас до завтрашнего вечера, после чего буду считать, что вы попали в плен, и предложу им в обмен на вас полковника Петри.

Ах, какой гордостью и радостью преисполнилась моя душа, когда я вскочил в седло и галопом проехался на этом изумительном коне. Конь был великолепен — мы оба были великолепны, и Массена захлопал в ладоши и закричал в восторге. Я не набивался на похвалу, он сам сказал, что достойному коню — достойный всадник. А когда я, как молния, промчался мимо него в третий раз, и султан мой развевался, а доломан, трепеща, летел следом, по его суровому, словно каменному, лицу было видно, что он больше не сомневается в правильности своего выбора. Я обнажил саблю, поцеловал эфес, отсалютовал и поскакал в расположение своего полка. Все уже знали, что мне поручено важное дело, и мои дьяволы высыпали из палаток, приветствуя меня. Ах! И сейчас, в старости, на глазах у меня выступают слезы, когда я вспоминаю, как гордились они своим полковником. И я тоже гордился ими. Они были достойны своего лихого командира.

Ночь обещала быть ненастной, и это оказалось мне на руку. Я постарался сохранить свой отъезд в строжайшей тайне: ведь было ясно, что если англичане пронюхают о моей отлучке из армии, они, естественно, поймут, что дело тут нешуточное. Поэтому моего коня вывели за линию пикетов, как будто на водопой, я же пошел пешком и там сел в седло. У меня была при себе карта, компас и письменные инструкции маршала — с этой бумагой на груди, под мундиром, и с саблей на боку я пустился в опасный путь.

Моросил дождь, луна была скрыта облаками — словом, можете себе представить, обстановка не очень приятная. Но на сердце у меня было легко, когда я думал о том, какая честь мне оказана и какая слава меня ожидает. Этот подвиг должен был умножить блестящий список, благодаря которому я получу вместо сабли маршальский жезл. Ах, каким мечтам предавались мы, глупые молодые люди, опьяненные успехом! Мог ли предвидеть в тот вечер я, избранный из шестидесяти тысяч, что буду на старости лет выращивать капусту за сотню франков в месяц! Ах, моя юность, мои мечты, мои боевые друзья! Но колесо судьбы вертится, не останавливаясь. Простите, друзья мои, старика за его слабость.

Итак, путь мой лежал через плато Торрес Ведрас, потом через ручеек, мимо сгоревшего дома, который теперь служил только ориентиром, и дальше через небольшую дубраву к монастырю святого Антония, который находился на левом фланге англичан. Оттуда я повернул на юг и стал тихонько спускаться с горы, так как именно здесь, как считал Массена, легче всего было проехать через вражеские позиции незамеченным. Ехал я шагом, поскольку тьма стояла такая, что я не видел дальше собственного носа. В таких случаях я всегда отпускаю поводья и целиком полагаюсь на лошадь. Вольтижер уверенно шел вперед, а я, удобно сидя в седле, только поглядывал вокруг да держался подальше от всяких огней. Так мы осторожно продвигались часа три, и я уже решил было, что все опасности позади. Я поскакал быстрее, так как хотел к рассвету оказаться в тылу вражеской армии. В тех местах много виноградников, и зимой ехать через них верхом одно удовольствие — скачи себе напрямик.

Но Массена недооценил коварство англичан: как выяснилось, там была не одна линия обороны, а все три, и как раз третью, самую сильную, я и проезжал в тот миг. Я ехал, радуясь удаче, как вдруг впереди вспыхнул фонарь, и я увидел блеск ружейных стволов и красные мундиры.

— Кто едет? — окликнул меня голос, и какой голос! Я взял вправо и помчался во весь опор, но из темноты вылетело с десяток огненных стрел, и вокруг меня запели пули. Это пение мне хорошо знакомо, друзья мои, но я не стану утверждать, как какой-то глупый новобранец, будто мне оно по душе. Однако же я по крайней мере никогда не терял при этом голову и теперь знал, что остается только одно — скакать вперед что есть духу и попытать счастья где-нибудь в другом месте. Я оставил позади пикеты англичан и, не слыша больше ни звука, справедливо заключил, что уж теперь-то проехал линию обороны. Я проскакал пять миль на юг, время от времени высекая огонь, чтобы взглянуть на карманный компас. А потом вдруг — до сих пор, как вспомню об этом, душа обливается кровью — мой конь, даже не споткнувшись, без единого звука пал подо мной!

Я и не подозревал, что одна из пуль, пущенных этим проклятым пикетом, ранила его навылет. Благородное животное даже не дрогнуло, оно скакало до последнего издыхания. Только что я чувствовал себя неуловимым на самом быстром, самом великолепном скакуне в армии Массена. И вот он лежит на боку, и толку от него никакого, разве только шкуру содрать, а я стою над ним, спешенный гусар — самое беспомощное, самое нелепое существо на свете. На что мне теперь сапоги, шпоры, сабля, волочащаяся по земле? Я был глубоко во вражеском тылу. Как мог я надеяться вернуться? Не стыжусь признаться, что я, Этьен Жерар, присел на труп своего коня и в отчаянии закрыл лицо руками. На востоке уже брезжил рассвет. Через полчаса станет совсем светло. Я преодолел все препятствия, и вот теперь, в последний миг, оказался беспомощным среди врагов, провалил поручение и попал в плен — разве мало того, чтоб привести в отчаяние солдата?

Но не огорчайтесь, друзья мои! Даже у самых отважных бывают минуты слабости; но у меня дух, как стальная пружина, — чем больше его сгибаешь, тем выше он рвется вверх. Мгновенный приступ отчаяния миновал, и вот уж мой ум холоден как лед, а сердце пылает огнем. Не все было потеряно. Я прошел через столько опасностей, пройду и через эту. Я встал и начал раздумывать, как быть.

Мне сразу же стало ясно, что возвращаться назад нельзя. Прежде чем я успею миновать английские позиции, будет уже совсем светло. Надо где-то спрятаться до вечера, а ночью попытаться унести ноги. Я снял с бедняги Вольтижера седло, кобуру и уздечку и спрятал их в кустах, чтобы нельзя было узнать, если кто на него наткнется, что лошадь французская. Потом, оставив его там, я отправился на поиски какого-нибудь укрытия, где можно будет отсидеться до вечера. Со всех сторон от меня на склонах холмов горели бивачные костры, и вокруг них уже закопошились люди. Надо было спрятаться поскорее, иначе я пропал.

Но куда? Я забрел в виноградник, где еще торчали сухие лозы, но зелени не было. Здесь не укроешься. Кроме того, чтобы переждать до ночи, мне нужна была пища и вода. Становилось все светлее, и я поспешил вперед, надеясь, что случай мне поможет. И мне не пришлось разочароваться. Случай что женщина, друзья мои, он всегда благосклонен к отважному гусару.

Так вот, шел я, спотыкаясь, через виноградник, вдруг вижу, впереди что-то маячит — это я набрел на большой квадратный дом с длинной низкой боковой пристройкой. Дом стоял на скрещении трех дорог, и нетрудно было догадаться, что это posada, иными словами — таверна. Окна не светились, всюду было темно и тихо, но я, разумеется, понимал, что такая удобная квартира не может пустовать и, скорее всего, занята кем-нибудь из высокого начальства. Одно я по опыту знал, что чем ближе опасность, тем порой бывает надежней убежище, и вовсе не собирался уходить. Пристройка, видимо, была хлевом, и я забрался туда, поскольку дверь оказалась незапертой. В хлеву было полно волов и овец, — ясно было, что их спрятали здесь от лап мародеров. Вверх, на сеновал, вела лестница, я залез туда и уютно устроился на сене. Наверху было маленькое незастекленное оконце, откуда я мог видеть крыльцо и дорогу. Я устроился у окна и стал ждать.

В недолгом времени стало ясно, что я не ошибся: здесь расположилось какое-то высокое начальство. Вскоре после восхода солнца прискакал английский легкий драгун с донесением, и больше уже не было ни минуты тишины, офицеры то и дело приезжали и уезжали. И на устах у всех одно имя: «Сэр Стэплтон, сэр Стэплтон». Нелегко мне было лежать на сене с пересохшей глоткой и видеть, как хозяин таскает этим офицерам здоровенные бутыли с вином, но я забавлялся, глядя на их свежие, гладко выбритые, беззаботные физиономии и представлял себе, что они подумали бы, если б знали, что у них под самым носом пристроился такой знаменитый человек, как я. Лежу я себе, поглядываю и вдруг вижу такое, что впору рот раскрыть от изумления, Просто невероятно, до какой наглости доходят эти англичане! Что, по-вашему, сделал милорд Веллингтон, когда узнал, что Массена его блокировал и ему с армией некуда податься? Ни за что не угадаете. Скажете, что он пришел в бешенство или в отчаяние, собрал все свои войска и обратился к ним с речью, говорил о славе и родине, а потом повел в последнее, решительное сражение. Нет, милорд не сделал ничего подобного. Он отправил в Англию военный корабль за гончими и начал травить лисиц. С места мне не сойти, если вру. За укреплениями Торрес Ведрас эти сумасшедшие англичане три дня в неделю охотились на лисиц. Слухи об этом доходили до нас и раньше, а теперь мне предстояло своими глазами убедиться в их правдивости.

По дороге, про которую я говорил, бежали эти самые собачки, штук тридцать, не то сорок, белые с коричневым, и у всех хвосты торчали под одинаковым углом, как штыки в старой гвардии. Клянусь богом, на это стоило посмотреть! А позади и посередке ехали трое в остроконечных шапочках и красных куртках — я догадался, что это егери. Следом двигалась целая толпа конных в мундирах всех родов войск, они тянулись по двое или по трое, со смехом болтая о чем-то. Ехали они мелкой рысью, и я подумал, что лиса, которую они собирались затравить, видно, не больно резвая. Однако это было их дело, а не мое, и вскоре все они проехали мимо моего убежища и скрылись из виду. Я притаился и ждал, готовый воспользоваться любым благоприятным случаем.

Вскоре по дороге проскакал офицер в голубой форме, похожей на ту, что носят наши конные артиллеристы, немолодой уже, грузный человек с седыми бакенбардами. Он остановился и начал разговаривать с драгунским штабным офицером, ждавшим у крыльца, и тут я убедился, как важно знать английский язык, которому у меня был случай научиться. Я слышал и понимал каждое слово.

— Где место сбора? — спросил офицер.

Второй ответил, что возле Альтары.

— Вы опаздываете, сэр Джордж, — сказал ординарец.

— Да, пришлось заседать в трибунале. Сэр Стэплтон Коттон уехал?

В этот миг отворилось окно, и в него выглянул красивый молодой человек в блестящем мундире.

— Хелло, Мэррей! — сказал он. — Меня задержали эти чертовы протоколы, но я вас сейчас нагоню.

— Прекрасно, Коттон. Я опаздываю и поеду вперед.

— Велите груму подвести мне коня, — сказал молодой генерал через окно ординарцу, а пожилой двинулся дальше по дороге.

Ординарец отъехал куда-то к конюшне, и через несколько минут появился проворный английский грум с кокардой на фуражке, ведя под уздцы коня, — ах, друзья мои, кто не видел английского охотничьего скакуна, тот ничего не видел! Это было настоящее чудо: рослый, широкий в кости, сильный, стройный и быстроногий, как олень. Масти вороной, без единого пятнышка, а что за шея, круп, ноги, бабки — описать невозможно. Он весь блестел под солнцем, как полированное черное дерево, нетерпеливо пританцовывал на месте, легко и изящно поднимая копыта, тряс гривой и тонко ржал. Сроду не видел я такой силы, красоты и грации. Раньше я часто удивлялся, как это английским гусарам удалось обскакать гвардейских егерей под Асторгой, но когда увидел английских лошадей, то перестал удивляться.

У двери в стену было ввинчено кольцо, грум привязал лошадь, а сам вошел внутрь. Я мигом сообразил, какой счастливый случай посылает мне судьба. Стоит вскочить в седло, и положение мое станет еще выгодней, чем вначале. Даже Вольтижер не мог бы сравниться с этим великолепным конем. Долго раздумывать не в моих привычках. Вмиг спустился я с лестницы и был у дверей хлева. Еще миг — и, выскочив наружу, я схватил повод и прыгнул в седло. Кто-то, хозяин или слуга, ошалело закричал мне вслед. Но что мне его крики! Я дал коню шпоры, и он ринулся вперед так резво, что лишь столь искусный наездник, как я, мог усидеть в седле. Я отпустил поводья и дал ему волю — мне было безразлично, куда скакать, лишь бы подальше от постоялого двора. Конь пронесся вихрем по виноградникам, и через несколько минут целые мили легли между мной и моими преследователями. В этой дикой стране им уже не узнать было, в какую сторону я поскакал. Я почувствовал себя в безопасности и, доехав до вершины невысокого холма, достал из кармана карандаш и записную книжку и принялся зарисовывать местность и набрасывать план позиций.

Подо мной был славный конь, но рисовать, сидя на нем, оказалось нелегким делом — он все время прядал ушами, дрожал и водил боками от нетерпения. Сначала я не мог понять, что это с ним, но потом заметил, что он делает это, только когда откуда-то из дубравы под нами доносится странный звук: «Улю-лю-лю». Потом вдруг этот нелепый крик сменило дикое порсканье и отчаянный рев рога. Мой конь словно обезумел. Глаза его метали искры. Грива встала дыбом. Он высоко прыгнул раз, другой, дрожа всем телом. Карандаш мой полетел в одну сторону, записная книжка — в другую. А когда я взглянул вниз, в долину, то увидел необычайное зрелище. Туда лавиной мчались охотники. Лисицы мне видно не было, но собаки так и заливались лаем, они уткнули носы в землю, задрали хвосты и бежали такой тесной гурьбой, что казались большим летящим желто-белым ковром. А за ними следом скакали охотники — бог мой, какое это было зрелище! Представьте себе всех офицеров, какие только входят в состав большой армии. Некоторые были в охотничьих костюмах, но большинство в мундирах: голубые драгуны, красные драгуны, гусары в красных рейтузах, зеленые стрелки, артиллеристы, уланы в мундирах с золотой оторочкой, и почти сплошь красные, красные, красные, потому что пехотные офицеры ездили верхом не хуже кавалеристов. Ну и толпа — одни хорошо сидели в седле, другие плохо, но каждый летел вперед во весь опор, младшие офицеры и генералы сшибались и теснили друг друга, давали лошадям шпоры, дергали поводья, забыв обо всем на свете, кроме одного — они жаждали крови этой разнесчастной лисы! Право, странный народ эти англичане!

Но у меня не было времени любоваться на охоту или дивиться на глупых островитян, потому что впереди всех этих сумасшедших несся конь, на котором я сидел. Понимаете, это был охотничий конь, и собачий лай для него значил то же, что для меня сигнал кавалерийской трубы, раздайся он сейчас на улице. Этот конь ошалел. Он обезумел. Он сделал скачок, потом другой и вдруг, закусив удила, пустился с холма вслед за собаками. Я ругался, дергал поводья, тянул их изо всех сил, но ничего не мог поделать. Этот английский генерал ездил только с трензелем, и пасть у его коня была как из железа. Бесполезно было и пробовать его сдержать. С таким же успехом можно пытаться оторвать гренадера от бутылки с вином. Я отбросил всякую надежду остановиться и, покрепче усевшись в седле, приготовился к самому худшему.

Что это был за конь! В жизни мне не доводилось на таком ездить. С каждым прыжком он весь подбирался и несся вперед все быстрей, распластавшись, как борзая, а ветер хлестал меня в лицо и свистел в ушах. На мне была обычная форма, простой и скромный мундир — хотя, конечно, есть люди, которые любой мундир способны украсить, — и я из осторожности, когда отправлялся, снял с кивера высокий плюмаж. Поэтому не привлекал к себе внимания среди пестрых мундиров охотников, и никто из этих людей, увлеченных травлей, меня не заметил. Мысль, что среди них может скакать французский офицер, была до такой степени нелепой, что не могла прийти им в голову. Я не удержался от смеха, потому что, хотя меня со всех сторон окружала опасность, в моем положении было что-то комическое.

Я уже говорил, что не все охотники одинаково хорошо умели ездить верхом, и через несколько миль они уже не скакали единым строем, как атакующий полк, а сильно растянулись — лучшие наездники мчались впереди, следом за собаками, но многие отстали. Само собой, я был лучшим из лучших, а конь мой не имел себе равных, так что, сами понимаете, он вскоре вынес меня вперед. И когда я увидел собак, мчавшихся по равнине, и егерей в красных куртках, от которых меня отделяло всего семь или восемь всадников, произошло самое поразительное — я, Этьен Жерар, тоже
ошалел! Азарт вмиг охватил меня, я жаждал показать себя и пылал ненавистью к лисе. Ах, бестия, как смеешь ты нас дразнить! Разбойница, минуты твои сочтены! Ах, что за славное чувство — этот азарт, друзья мои, это желание растоптать лису копытами коня! И я вместе с англичанами принял участие в травле. А ведь был в моей жизни и такой случай — когда-нибудь я вам о нем расскажу, — я дрался против самого Бастлера из Бристоля. И, надо вам сказать, спорт — удивительная штука, он захватывает и подобен безумию.

Мой конь летел все быстрее, и вот уже всего трое скачут рядом со мной за собаками. Страх, что меня разоблачат, как рукой сняло. Голова у меня закружилась от волнения, кровь взыграла в жилах, — казалось, только ради одного и стоит жить на свете: чтобы настичь эту проклятую лисицу. Я обскакал еще одного охотника, он был гусар, как и я. Теперь впереди оставались только двое: один в черном мундире, второй — артиллерист в голубом, тот самый, которого я видел около постоялого двора. Ветер трепал его седые бакенбарды, но скакал он лихо. Еще с милю он продержался впереди, но потом, когда мы помчались вверх по крутому склону, я благодаря тому, что был легче его, вырвался вперед. Я обошел обоих и по холму скакал голова в голову с маленьким, суровым на вид егерем. Впереди были собаки, а в сотне шагов перед ними — рыжий комок, лисица, которая распласталась в бешеном беге. При виде ее кровь бросилась мне в голову.

— Ага, попалась, подлая! — завопил я и стал криками подбадривать егеря. Я махнул ему рукой, давая понять, что не подкачаю.

Теперь меня отделяли от лисицы только собаки. Они нужны для того, чтобы указывать охотнику, где зверь, и теперь стали только помехой, потому что я не знал, как их обойти. Егерь тоже был в затруднении, из-за собак он не мог настичь добычу. Он был неплохой наездник, но смекалки ему не хватало. Я знал, что если спасую, то посрамлю конфланских гусар. Неужели Этьена Жерара остановит свора собак? Какой вздор! Я гикнул и дал коню шпоры.

— Держитесь, сэр! Держитесь! — кричал егерь.

Он боялся за меня, добрый малый, но я успокоил его, с улыбкой махнув рукой. Собаки шарахнулись от меня в стороны. Может быть, нескольким досталось копытами, но что поделаешь! Лес рубят — щепки летят. Я слышал позади восхищенные крики егеря. Наддал еще, и вот уж собаки позади. Передо мной только лисица.

Ах, какую радость и гордость я почувствовал! Подумать только, я обставил англичан в их национальном спорте. Три сотни охотников жаждали убить этого зверя, а он достанется мне. Я подумал о своих товарищах из кавалерийской бригады, о своей матушке, об императоре, о Франции. Я прославил их всех. С каждым мгновением я настигал лисицу. Пришла пора действовать, и я обнажил саблю. Я взмахнул ею, и молодцы англичане издали дружный крик.

Только тут я понял, какое это трудное дело — травля лисицы: рубишь по ней и рубишь, но никак не можешь попасть. Она ведь маленькая и ловко увертывается. При каждом ударе я слышал ободряющие крики, и они подстегивали меня. Наконец настал миг моего торжества. Лисица попыталась увернуться, и тут-то я накрыл ее таким же точно боковым ударом, каким я зарубил адъютанта русского императора. Я рассек ее надвое, голова покатилась в одну сторону, а хвост — в другую. Я оглянулся и взмахнул окровавленным клинком. Торжество переполняло меня — это было замечательно!

Ах, до чего же мне хотелось остановиться и принять поздравления моих благородных соперников! Их было человек пятьдесят, и все они махали руками и кричали. Право, не такие уж они флегматичные, эти англичане. Геройский поступок на войне или на охоте всегда разжигает их сердца. Что же до старика егеря, он был ближе всех ко мне, и я собственными глазами видел, как он был поражен тем, что произошло. Его словно хватил столбняк — рот разинут, поднятая рука с растопыренными пальцами застыла в воздухе. Я готов был повернуть назад и расцеловать его.

Но в ушах у меня уже звучал зов долга, и к тому же эти англичане, несмотря на братство, объединяющее всех охотников, без сомнения, взяли бы меня в плен. Теперь не было никакой надежды выполнить поручение маршала, хотя я сделал все, что в человеческих силах. Я видел расположение войск Массена, французы были недалеко, так как по счастливой случайности мы скакали именно в ту сторону. Я объехал мертвую лисицу, отдал салют саблей и поскакал прочь.

Но эти славные охотники не дали мне уйти так легко. Теперь я оказался на месте лисицы, и мы лихо помчались по равнине. Только когда я поскакал прямо к нашим позициям, они поняли, что я француз, и теперь все устремились за мной. Лишь на расстоянии выстрела от наших передовых постов они остановились кучками, но не поворачивали назад, а кричали и махали мне руками. Нет, я не верю, что это было выражением враждебных чувств. Скорей, мне кажется, души их исполнились восхищением, и они хотели только одного — обнять чужеземца, проявившего такую доблесть и искусство.

IV. Как бригадир спас армию

Я уже рассказывал вам, друзья мои, как мы полгода, с октября тысяча восемьсот десятого по март одиннадцатого года, осаждали англичан в Торрес Ведрас. Как раз тогда мне довелось охотиться с ними на лису и показать им, что среди них нет ни одного кавалериста, способного обскакать гусара Конфланского полка. Когда я вернулся в расположение своих войск, на моем клинке еще не высохла лисья кровь, и передовые посты, которые все видели, встретили меня радостными криками, да и английские охотники надрывали глотки у меня за спиной, — так что меня приветствовали обе армии. Я прослезился, когда увидел, сколько храбрецов мной восхищается. Эти англичане — благородные противники. В тот же вечер нарочный под белым флагом привез сверток, адресованный «гусарскому офицеру, убившему лису». Вскрыв его, я нашел там эту самую лису, разрубленную мной надвое. Кроме того, там была записка, короткая, но очень сердечная, вполне в английском духе, в ней говорилось, что, поскольку я убил лису, мне остается только съесть ее. Откуда им было знать, что мы, французы, не имеем обычая есть лисиц, но, значит, они считают, что добыча принадлежит победителю. Однако француз не может позволить, чтобы его перещеголяли в вежливости, и я вернул лисицу этим удальцам-охотникам на закуску к следующему dejeuner de la chasse[23]. Вот как воюют благородные люди.

Я привез с собой довольно подробный план английских позиций и в тот же вечер выложил его перед генералом Массена.

Я надеялся, что это побудит его начать наступление, но все наши маршалы в то время перегрызлись, они щелкали зубами и рычали, как свора голодных собак. Ней ненавидел Массена, Массена ненавидел Жюно, а Сульт — их обоих. Поэтому мы бездействовали. Припасы наши тем временем таяли, и наша прекрасная конница имела печальный вид из-за бескормицы. К весне мы начисто опустошили всю страну и сидели голодные, хотя и посылали фуражные команды к черту на рога. Даже самым отчаянным храбрецам было ясно, что настало время отступать. Мне самому пришлось признать это.

Но отступить было не так-то легко. И не только потому, что люди вымотались и ослабели от голода, но еще и потому, что враг, видя, как долго мы бездействуем, воспрянул духом. Веллингтона мы не очень-то боялись. Мы знали, что он смел и благоразумен, но не слишком предприимчив. Кроме того, в этой разоренной стране он не мог быстро нас преследовать. Но с флангов и в тылу сосредоточились большие силы португальского ополчения, состоявшего из вооруженных крестьян и других партизан. Всю зиму они держались от нас на почтительном расстоянии, но теперь, когда кони у нас отощали, они вились, как мухи, вокруг наших передовых постов, и если кто попадал к ним в лапы, то за его жизнь нельзя было дать ни единого су. Я мог бы назвать с десяток офицеров, которых лично знал, погибших в те дни, и счастливее всех был тот, кому пуля, пущенная из-за скалы, угодила прямо в голову или в сердце. Некоторых постигла до того страшная смерть, что об этом было запрещено сообщать родственникам. Этих ужасных случаев было столько и они производили такое впечатление на наших людей, что стало нелегко заставить их выйти за пределы лагеря. Особенный ужас наводил на них один негодяй, командир партизан Мануэло по прозвищу «Шутник». Это был здоровенный толстяк, такой благодушный с виду, он засел со своей бандой головорезов в горах у нас на левом фланге. Можно было бы написать целую книгу о жестоких делах этого малого, но командовать он, надо прямо сказать, умел и так вышколил своих бандитов, что они не давали нам шагу ступить. Это ему удалось, потому что он ввел у себя железную дисциплину и за малейший проступок наказывал без всякой жалости, так что люди его наводили ужас на всех, однако это, как вы сейчас услышите, привело к самым неожиданным последствиям. Если бы он не высек собственного лейтенанта… но об этом речь впереди.

При отступлении нас ждало немало всяких трудностей, но было совершенно ясно, что другого выхода нет, и Массена принялся поспешно готовить обоз и лазарет к отправке из Торрес Новас, где был штаб, в Коимбру, первый укрепленный пост на его коммуникациях. Однако это невозможно было сделать незаметно, и партизаны сразу начали роиться все ближе и ближе к нашим флангам. Одно из наших подразделений, которым командовал Клозель, вместе с кавалерийской бригадой Монбрена находилось далеко к югу от Тахо, и было необходимо сообщить им, что мы готовимся к отступлению, так как иначе они остались бы без всякой поддержки, одни в самом сердце враждебной страны. Помнится, я все думал, как же Массена это сделает, ведь нарочные проехать туда не могли, а мелкие отряды, без сомнения, были бы сразу же уничтожены. Нужно было как-то передать им приказ об отступлении, иначе Франция потеряла бы четырнадцать тысяч человек. Но я и не думал тогда, что именно мне, полковнику Жерару, выпадет честь совершить поступок, который для всякого другого мог бы стать величайшим подвигом в жизни, да и среди тех подвигов, что прославили меня, окажется не на последнем месте.

В то время я состоял при штабе Массена, и, кроме меня, у него было еще два адъютанта, тоже храбрые и неглупые офицеры. Фамилия одного была Кортекс, другого — Дюплесси. Оба были старше меня по возрасту, но во всех прочих отношениях старшим мог считаться я. Кортекс был маленький, темноволосый, очень живой и подвижный. Прекрасный был солдат, но его погубила самонадеянность. Послушать его, так он первый герой во всей армии. Дюплесси был гасконец, мой земляк, славный малый, как все гасконцы. Мы дежурили по очереди, и в то утро, о котором у нас пойдет речь, дежурил Кортекс. Я видел его за завтраком, а потом он куда-то исчез, и коня его тоже не было в стойле. Весь день Массена был по обыкновению мрачен и долго осматривал в подзорную трубу позиции англичан и суда на Тахо. Он ни слова не сказал о том, с каким поручением послал нашего товарища, и не нам было задавать ему вопросы.

Около полуночи, когда я стоял у дверей штаба, он вышел и полчаса не двигался с места, сложив руки на груди, вглядываясь во тьму на востоке. Он был так неподвижен в своей настороженности, что его закутанную фигуру в треуголке можно было принять за изваяние. Я не понимал, чего он ждет; наконец он с досадой выругался, круто повернулся и, войдя в дом, с грохотом захлопнул за собой дверь.

На другое утро Массена о чем-то долго говорил со вторым адъютантом, Дюплесси, после чего тот тоже исчез вместе с конем. Ночью, когда я сидел в прихожей, маршал прошел мимо меня, и я видел через окно, как он стоял и смотрел на восток, точно так же, как накануне. Он простоял там не меньше получаса, застыв в темноте черной тенью. Потом он вошел, хлопнула дверь, и я услышал звяканье его шпор и ножен в коридоре. Конечно, это был всего-навсего вспыльчивый старик, но когда он приходил в ярость, я предпочел бы предстать перед самим императором, чем попасться ему на глаза. Я слышал, как он всю ночь шагал по комнате и ругался у меня над головой, но меня он не вызвал, а я слишком хорошо его знал, чтобы пойти без зова.

На другое утро снова пришлось дежурить мне, так как я остался единственным из адъютантов. Я был любимцем маршала. Сердце его всегда бывало открыто для бравого солдата. И, честное слово, когда он утром позвал меня, в его черных глазах блестели слезы.

— Жерар! — сказал он. — Подойди сюда!

Он дружески взял меня за рукав и подвел к открытому окну, выходившему на восток. Внизу был лагерь пехотинцев, рядом — позиции кавалерии с длинным частоколом коновязей. Видны были наши передовые посты, а дальше — открытая равнина, вся в виноградниках. За ней — цепь гор, над которыми возвышалась одна, самая высокая. У подножия этих гор лежала широкая полоса леса. Единственная дорога была отчетливо видна, она вилась белой полоской то вверх, то вниз, а потом исчезала среди гор.

— Это Сьерра де Меродаль, — сказал Массена, указывая на высокую гору. — Видишь ты что-нибудь на ее вершине?

Я ответил, что ничего не вижу.

— А теперь? — спросил он, протянув мне подзорную трубу.

В трубу я увидел на вершине горы небольшую пирамиду.

— Это бревна, заготовленные для сигнального костра, — сказал маршал. — Мы сложили его, когда эта территория была в наших руках. Жерар, сегодняшней ночью костер этот необходимо зажечь. Это нужно сделать ради Франции, ради императора, ради нашей армии. Двое твоих товарищей отправились туда, но ни один не добрался до вершины. Сегодня твоя очередь, и да пошлет тебе бог удачи.

Солдату не положено обсуждать приказ, и я уже хотел выйти, но маршал удержал меня, положив руку мне на плечо.

— Ты должен знать все. Так узнай же, какой важности это дело, ради которого ты рискуешь жизнью, — сказал он. — В пятидесяти милях к югу от нас, по другую сторону Тахо, стоит армия генерала Клозеля. Лагерь его разбит близ горы, которая называется Сьерра д'Осса. На ее вершине тоже приготовлен сигнальный костер, и у костра дежурит дозорный. У нас условлено, что если Клозель в полночь увидит наш сигнал, то в ответ зажжет свой и сразу же присоединится к главным силам. Если он не выступит немедленно, мне придется уйти без него. Вот уже два дня я пытаюсь подать ему сигнал. Он должен увидеть костер сегодня. Иначе его армия будет отрезана и разбита.

Ах, друзья мои, какой гордостью преисполнилась моя душа, когда я услышал об этой великой задаче, посылаемой мне судьбой! Если я останусь в живых, еще одна лавровая ветвь появится в моем венце. Если же мне суждено погибнуть, я умру так же достойно, как жил. Я не сказал ни слова, но не сомневаюсь, что все эти благородные мысли были написаны у меня на лице, так как Массена крепко пожал мне руку.

— Вон там гора и сигнальный костер, — сказал он. — На пути у тебя только этот бандит со своими людьми. Я не могу отрядить на это дело крупные силы, а маленькую группу они заметят и уничтожат. Так что ты должен все сделать в одиночку. Каким образом, решай сам, но сегодня в полночь я должен увидеть костер на вершине горы, — Если костер не загорится, — сказал я, — прошу вас, маршал Массена, прикажите продать все мое имущество, а деньги отослать моей матери.

Я отдал честь и повернулся кругом, а сердце мое ликовало от мысли, какой славный подвиг мне предстоит.

Я посидел немного у себя в комнате, раздумывая, как лучше приняться за это дело. Если ни Кортексу, ни Дюплесси, весьма исполнительным и энергичным офицерам, не удалось добраться до вершины Сьерры де Меродаль, это означало, что за местностью пристально наблюдают партизаны. Я прикинул по карте расстояние. Выходило, что прежде чем я достигну гор, нужно пересечь десять миль открытой местности. Дальше начиналась полоса леса у подножия шириной мили в три-четыре. И наконец самая гора, не такая уж высокая, но спрятаться там решительно негде. Таковы были три этапа предстоящего мне пути.

Я решил, что стоит только пробраться к лесу, и дальше все пойдет как по маслу: я пролежу там до вечера, а на гору заберусь под покровом темноты. С восьми вечера до полуночи целых четыре часа темного времени. Значит, серьезно обдумать надо лишь первый этап.

На равнине заманчиво белела дорога, и я вспомнил, что оба моих товарища уехали верхом. Ясное дело, это их и погубило, потому что бандитам легче легкого следить за дорогой, и всякий, кто там появлялся, попадал к ним в лапы. Мне ничего не стоило бы пересечь верхом равнину, ведь лошади у меня в ту пору были отличные — не только Фиалка и Барабан, два лучших скакуна во всей армии, но и великолепная английская вороная охотничья лошадь, которую я угнал у сэра Коттона. Однако, поразмыслив, я решил идти пешком, надеясь, что так мне легче будет воспользоваться всяким благоприятным случаем, какой только представится. Что же до одежды, то я накинул поверх гусарского мундира длинный плащ, а на голову надел серую фуражку. Вы спросите, почему я не переоделся в крестьянскую одежду, но, скажу я вам, благородному человеку вовсе не улыбается умереть смертью шпиона. Одно дело — расправа, другое — справедливая казнь по законам войны. Я не хотел позорной смерти.

Под вечер я украдкой вышел из лагеря и прошел мимо наших передовых постов. Под плащом у меня была подзорная труба, небольшой пистолет, и, конечно, сабля. В кармане — трут, кремень и кресало.

Первые несколько миль меня скрывали виноградники, и я ушел так далеко, что уже ликовал, думая про себя, что нужно только иметь голову на плечах да умеючи взяться за дело — и успех обеспечен. Конечно, Кортекса и Дюплесси сразу заметили, когда они скакали по дороге, но Жерар не так прост, он избрал путь через виноградники. И, представьте себе, я прошел не меньше пяти миль, прежде чем наткнулся на первое препятствие. На пути у меня оказалась маленькая таверна, вокруг которой я увидел несколько повозок, а около них суетились люди — первые, кого я встретил. Я уже далеко ушел от наших позиций и знал, что здесь могут быть только враги, а потому припал к земле и подполз поближе, желая узнать, что происходит. Я увидел, что это крестьяне и что они нагружают две повозки пустыми бочонками из-под вина. Так как мне от них не могло быть ни вреда, ни пользы, я продолжал путь.

Но вскоре я понял, что дело совсем не так просто, как кажется. Когда я поднялся повыше, виноградники кончились, и я очутился на открытом склоне, усеянном невысокими пригорками. Присев в лощине, я осмотрел их в подзорную трубу и сразу обнаружил, что на каждом из них сидит дозорный и что у португальцев есть линия передовых постов не хуже нашей. Я много слышал о том, какую железную дисциплину поддерживал среди своих людей этот негодяй по прозвищу Шутник, и вот теперь передо мной неоспоримое свидетельство, что это правда. В ущелье тоже оказался кордон, и хотя я несколько взял в сторону, впереди по-прежнему были враги. Я не знал, что делать. Укрыться было решительно негде, тут даже крыса не проскользнула бы. Конечно, я мог бы без труда пройти этот открытый участок ночью, как пробрался через позиции англичан в Торрес Ведрас, но до горы было все еще далеко, и я не поспел бы туда вовремя, чтобы зажечь костер в полночь. Я лежал в лощине и строил сотни планов, один рискованнее другого. И вдруг меня словно озарила вспышка света — вот что значит не падать духом.

Помните, я уже говорил, что около таверны грузили пустыми бочонками две повозки. Быки были повернуты на восток, и, значит, направлялись они именно в ту сторону, куда мне нужно. Если только мне удастся спрятаться в одном из них, едва ли я найду более удобный и легкий путь проникнуть через позиции партизан. План был так прост и удачен, что, когда он пришел мне в голову, я не удержался от радостного возгласа и поспешил к таверне. Там, спрятавшись в кустах, я хорошенько пригляделся к тому, что происходило на дороге.

Трое крестьян в красных шапках грузили бочонки; одна повозка была уже нагружена доверху, вторая — только в один ряд. Много пустых бочонков еще лежало перед домом, ожидая погрузки. Судьба была ко мне благосклонна, я всегда говорил, что она — женщина и не может устоять перед бравым молодым гусаром. Пока я наблюдал, все трое вошли в таверну, так как день был жаркий и с усталости им захотелось промочить глотку. Я пулей выскочил из своего укрытия, залез на повозку и забрался в пустой бочонок. Он был с дном, но без крышки и лежал на боку, открытой стороной внутрь. Я заполз туда, как собака в конуру, подобрав колени к подбородку, так как бочонки были не очень большие, а я малый рослый. Тем временем крестьяне снова вышли, и вскоре я услышал грохот у себя над головой и понял, что сверху взвалили еще один бочонок. Они громоздили их все выше, и я уже не знал, как выберусь на волю. Но думать о том, как переправиться через Вислу, надо, когда будешь уже за Рейном, и я не сомневался, что, если случай и смекалка помогли мне добраться сюда, они помогут мне и дальше.

Вскоре повозка была нагружена, и крестьяне тронулись в путь, а я знай себе посмеивался, сидя в бочонке, так как меня везли именно туда, куда мне было надо. Ехали мы медленно, крестьяне шли пешком рядом с повозками. Я знал об этом потому, что слышал рядом их голоса. Мне показалось, что они веселые парни, потому что они над чем-то смеялись от всего сердца. В чем была соль я не понял. Хоть я и неплохо изъяснялся на их языке, но в обрывках разговора, которые до меня долетали, я не усмотрел ничего смешного.

Прикинув скорость упряжных быков, я решил, что мы делаем около двух миль в час. И когда прошли два с половиной часа — да каких, друзья мои, ведь я лежал скрючившись, задыхаясь, едва не отравившись винными парами, — когда они прошли, я был уверен, что опасная открытая полоса осталась позади и мы уже у подножия горы, на опушке леса. Теперь надо было подумать, как выбраться из бочки. Я перебрал несколько способов и тщательно взвешивал каждый, как вдруг вопрос решился сам собой, просто и неожиданно.

Повозка вдруг остановилась, и я услышал грубые, раздраженные голоса.

— Где, где? — крикнул один.

— Да у нас в повозке, — ответил другой.

— А кто он? — спросил третий.

— Французский офицер. Я видел его фуражку и сапоги.

Все так и покатились со смеху.

— Я глянул в окно, вдруг вижу, как он сиганет в бочонок, будто тореадор, за которым гонится севильский бык.

— В который же бочонок?

— Да вот сюда, — сказал этот малый и кулаком стукнул по бочонку у самой моей головы.

Ну и положеньице, доложу я вам, друзья мои, для такого прославленного человека, как я! Даже теперь, сорок лет спустя, я краснею, как вспомню об этом. Сидеть, словно птица в силке, беспомощно слушать грубый смех этих мужиков и знать, что дело, которое мне поручено, заканчивается столь постыдным и даже смешным образом, — да я благословил бы всякого, кто пустил бы в бочонок пулю и избавил меня от унижения.

Я услышал грохот сбрасываемых бочонков, а потом на меня глянули две бородатые рожи и два ружейных ствола. Меня ухватили за рукава и вытащили на свет божий. Вероятно, нелепый был у меня вид, когда я стоял, хлопая глазами от слепящего солнечного света. Я скрючился, как калека, не в состоянии расправить затекшее тело, и одна половина моего мундира стала красной, как у англичан, от остатков вина, в которых я лежал. А эти псы все хохотали, и когда я попытался жестами и всем своим видом выразить то презрение, которое я к ним испытывал, они загоготали еще пуще. Но даже в этих нелегких обстоятельствах я держался с обычным достоинством и медленно переводил с одного на другого взгляд который никто из этих насмешников не мог выдержать.

Этого единственного взгляда вокруг мне оказалось достаточно, чтобы сообразить, где я. Крестьяне завезли меня прямо в лапы партизанам, к их передовым постам. Я увидел восемь бородатых дикарей — головы у них были повязаны под сомбреро бумажными платками, на них были куртки со множеством пуговиц, перепоясанные цветными шарфами. У каждого было ружье и по два, а то и по три пистолета за поясом. Начальник, здоровенный бородатый бандит, наставил ружье прямо мне в ухо, а остальные обшарили мои карманы, стянули с меня плащ, отобрали пистолет, подзорную трубу, саблю и, что хуже всего кремень, трут и кресало. Теперь, как бы ни обернулось дело, все погибло, потому что даже если я доберусь до вершины горы, мне нечем будет разжечь костер.

Я был один, друзья мои, безоружный, против восьмерых, да тут еще эти трое крестьян! Но неужто вы думаете, что Этьен Жерар отчаялся? Нет, вы меня слишком хорошо знаете; но они-то еще меня не знали, эти проклятые головорезы. В жизни не делал я столь могучего и великолепного усилия, как в этот миг, когда, казалось, все пропало. И все же вам пришлось бы долго гадать, прежде чем вы доискались бы способа, с помощью которого я от них ускользнул. Вот послушайте, я вам расскажу.

Они обыскали меня, а потом стащили с повозки, и я, все еще весь скрюченный, стоял среди этой толпы. Но постепенно оцепенение проходило, и вот уже мой мозг начал лихорадочно искать какого-нибудь способа бежать. Разбойничья засада находилась в узком ущелье. С одной стороны был крутой обрыв. С другой — тянулся длинный склон, спускавшийся в поросшую кустарником долину в сотне футов под нами. Сами понимаете, эти ребята были прирожденные горцы и, конечно уж, лазали по горам быстрей меня. На них были «абаркас», кожаные башмаки, привязанные к ногам, как сандалии, в которых всюду можно пройти. Человек менее решительный пришел бы в отчаянье. Но я в мгновенье ока заметил, какой редкий случай посылает мне судьба, и воспользовался им.

На самом краю склона валялся один из винных бочонков. Я тихонько подвинулся к нему, а потом прыгнул, как тигр, нырнул в бочонок ногами вперед и, дернувшись всем телом, покатился по склону.

Никогда не забыть мне это ужасное путешествие — с грохотом и треском летел я, подпрыгивая, по проклятому склону. Я подобрал колени и локти, свернувшись в тугой клубок, чтобы придать себе устойчивости; но голова все равно торчала наружу, и просто чудо, что мне не вышибло мозги. Сперва склон был пологий и довольно ровный, потом пошли крутые откосы, и бочонок уже не катился, а скакал, как козел, летя вниз с громом и дребезгом, от которого трещали все мои косточки. Ох, как свистел ветер у меня в ушах, и все вокруг кружилось, так что меня стало тошнить, и я чуть не лишился чувств! Со свистом, хрустом и треском вломился я в кусты, которые только что видел далеко внизу под собой, пролетел их насквозь и врезался в рощицу, где мой бочонок, налетев на деревцо, развалился. Я выполз из кучи обломков досок и обручей, все тело у меня ныло, но сердце громко пело, ликуя, и я воспрянул духом, радуясь своему замечательному подвигу, и уже словно видел костер, пылающий на вершине горы.

Во время спуска меня так швыряло, что нестерпимая тошнота подкатывала к горлу, и я чувствовал себя, как в море, когда мне впервые довелось испытать силу ветра и воды, которыми англичане так бессовестно воспользовались[24]. Пришлось мне посидеть немного, обхватив руками голову, подле обломков бочонка. Но прохлаждаться было некогда. Я уже слышал крики наверху, свидетельствовавшие, что мои преследователи спускаются. Я бросился в самую чащу и бежал до тех пор, пока совершенно не выбился из сил. Тогда я, задыхаясь, упал на землю и стал напряженно прислушиваться, но все было тихо. От погони я ушел.

Когда я отдышался, то поспешил дальше и прошел вброд по руслам нескольких ручьев, где мне было по колено, потому что партизаны могли пойти по моему следу с собаками. Выйдя на поляну и оглядевшись, я, к радости своей, обнаружил, что не слишком отклонился от своего пути. Надо мной высилась вершина Меродаля, ее голый пик торчал над рощами карликовых дубов, растущих по склонам. Эти рощи были продолжением того леса, в котором я укрылся, и я подумал, что теперь бояться нечего, пока не доберусь до дальней опушки. Но я не забывал ни на минуту, что со всех сторон окружен врагами и они многочисленны, а я безоружен. Я никого не видел, но слышал несколько раз пронзительный свист и отдаленные выстрелы.

Нелегко было продираться сквозь кусты, и я обрадовался, когда пошли деревья побольше и появилась тропинка, которая вела через лес. Конечно, я был не такой дурак, чтобы идти по ней, но держался поблизости, продвигаясь в том же направлении. Я шел уже довольно долго и считал, что опушка близко, как вдруг услышал какие-то странные стоны. Сначала я подумал, что кричит какой-нибудь зверь, но потом услышал слова, из которых разобрал только французское восклицание «Mon Dieu!». Я с большой осторожностью двинулся на голос и увидел вот что.

На подстилке из сухих листьев лежал человек в таком же сером мундире, какой был на мне. Видимо, он был тяжело ранен, потому что прижимал к груди тряпку, красную от крови. Вокруг растеклась целая лужа, и над раненым, назойливо жужжа, роились мухи, которые наверняка привлекли бы мое внимание, если б я даже не услышал стоны. Сначала я затаился, опасаясь ловушки, но потом сострадание и чувство товарищества взяли верх над всем остальным, и я бросился вперед и опустился подле него на колени. Он повернул ко мне осунувшееся лицо, и я узнал Дюплесси, который отправился прежде меня с тем же поручением. Достаточно было одного взгляда на его ввалившиеся щеки и помутневшие глаза, чтобы понять, что он умирает.

— Жерар! — сказал он. — Жерар!

Я мог лишь взглядом выразить свое сострадание, но он, хотя жизнь быстро покидала его, помнил о своем долге, как и подобает храбрецу.

— Костер, Жерар! Вы зажжете его?

— А есть у вас кремень и кресало?

— Вот!

— В таком случае сегодня ночью он загорится.

— Теперь я могу умереть спокойно. Они подстрелили меня, Жерар. Но скажите маршалу, что я сделал все возможное.

— А Кортекс?

— Ему повезло еще меньше. Он попал к ним в лапы и принял страшную смерть. Жерар, если увидите, что вам не уйти, пустите пулю в сердце. Не дай вам бог умереть, как он.

Я видел, что дыхание его слабеет, и должен был низко склониться к нему, чтобы расслышать его слова.

— Что вы мне посоветуете? — спросил я.

— Де Помбаль. Он поможет. Положитесь на де Помбаля.

С этими словами он уронил голову и испустил дух.

— Вы слышали, положитесь на де Помбаля. Это хороший совет!

Тут я с удивлением увидел, что совсем рядом стоит человек. Я был так занят своим товарищем, так жадно ловил его слова, что незнакомец подошел незамеченным. Я мигом вскочил с колен и повернулся к нему. Он был высокий, темноволосый, черноглазый и чернобородый, с длинным печальным лицом. В руке он держал бутылку вина, а через плечо у него, как у всех партизан, висел «трабуко». Он не сделал движения снять мушкетон, и я понял, что это ему вверил меня мой погибший друг.

— Увы, он мертв! — сказал де Помбаль, склоняясь над Дюплесси. — Когда его ранили, он скрылся в лесу и вскоре упал, но, к счастью, я нашел его и облегчил его конец. Я устроил ему вот это ложе и принес вина, чтобы он мог утолить жажду.

— Сеньор, — сказал я. — Благодарю вас от лица Франции. По чину я всего лишь кавалерийский полковник, но меня зовут Этьен Жерар, а это имя не из последних во французской армии. Могу ли узнать…

— Да, я Алоисиус де Помбаль, младший брат знаменитого дворянина, носящего ту же фамилию. В настоящее время я офицер в отряде у Шутника Мануэло.

Клянусь, рука моя потянулась к тому месту, где недавно висел пистолет, но де Помбаль только улыбнулся.

— Я правая рука Мануэло, но в то же время злейший его враг, — сказал он. — С этими словами он скинул куртку и поднял рубаху. — Вот поглядите! — воскликнул он и повернулся ко мне спиной, которая вся была исполосована и иссечена красными и багровыми рубцами. — Вот что сделал Шутник со мной, с человеком, в чьих жилах течет кровь самого благородного рода в Португалии. Но вы еще увидите, что я сделаю с Шутником!

В его глазах и усмешке была такая ненависть, что я больше не сомневался в правдивости его слов, да и кровавые, запекшиеся рубцы на спине подтверждали это.

— Со мной десять человек, которые поклялись мне в верности, — сказал он. — Я надеюсь вскоре присоединиться к вашей армии, вот только улажу здесь кое-какие дела. А пока… — Вдруг лицо его странным образом изменилось, и он схватился за ружье. — Руки вверх французский пес! — заорал он. — Руки вверх, не то я вышибу тебе мозги!

Вы вздрогнули, друзья мои! У вас глаза полезли на лоб! Представьте же себе, что было со мной, когда наш разговор закончился столь неожиданно. На меня смотрел черный ствол, и над ним блестели черные злые глаза. Что было делать? Податься некуда. Я поднял руки. В тот же миг со всех сторон послышались голоса, крики, свистки, быстрый топот множества ног. Из зеленых кустов высыпал всякий сброд, десяток рук схватили меня, и я, жалкий, несчастный, взбешенный, снова очутился в плену. Слава богу, за поясом у меня не было пистолета, не то я пустил бы себе пулю в лоб. Будь у меня в тот миг оружие, я не сидел бы сейчас здесь в кафе и не рассказывал вам эти давнишние истории.

Грязные, волосатые руки вцепились в меня со всех сторон и потащили по тропинке через лес, а этот негодяй де Помбаль отдавал приказы. Четверо головорезов несли труп Дюплесси. Уже смеркалось, когда мы вышли из леса на голый склон горы. Меня повели вверх, и наконец мы очутились в главном штабе партизан, в ущелье под самой вершиной. Прямо у нас над головами высился тот самый костер, из-за которого меня постигла столь ужасная судьба. Ниже лепились хижины — раньше тут, без сомнения, жили пастухи, а теперь разместились эти негодяи. Меня, связанного и беспомощного, втолкнули в одну из них, а рядом швырнули тело моего бедного товарища.

Я лежал на полу, и одна мысль не давала мне покоя: как протянуть еще несколько часов и добраться все-таки до этой кучи дров у меня над головой? Но вдруг дверь распахнулась, и вошел какой-то человек. Не будь у меня связаны руки, я вцепился бы ему в горло, потому что это был не кто иной, как де Помбаль. Следом за ним вошли еще двое, но он приказал им выйти и плотно притворил дверь.

— Ты подлец! — сказал я.

— Тс! — остановил он меня. — Говорите шепотом, потому что нас могут подслушать, а на карту поставлена моя жизнь. Мне нужно кое-что сказать вам, полковник Жерар. Я желаю вам добра, как желал вашему несчастному умершему другу. Когда мы разговаривали у его тела, я вдруг увидел, что мы окружены и вас неизбежно схватят. Замешкайся я хоть на миг, мне пришлось бы разделить вашу участь. Я тотчас взял вас на мушку, чтобы сохранить доверие отряда. Рассудите сами, и здравый смысл скажет вам, что ничего другого мне не оставалось. Не знаю, удастся ли мне теперь спасти вас, но я по крайней мере попытаюсь.

Дело приняло новый оборот. Я сказал, что не могу быть уверен в его искренности, но буду судить об этом по его поступкам.

— Лучшего я и не желаю, — сказал он. — И позвольте дать вам один совет. Сейчас вас отведут к командиру. Говорите ему правду, не перечьте ему ни в чем. Выложите ему все сведения, какие он потребует. Это ваш единственный шанс на спасенье. Если вы сумеете выиграть время, быть может, случай придет нам на помощь. А теперь медлить больше нельзя. Выходите скорей, не то меня заподозрят.

Он помог мне встать и, открыв дверь, грубо выволок меня из хижины, а потом вместе с теми двумя, что ждали снаружи, грубыми пинками и ударами погнал туда, где сидел их командир, а вокруг столпились его подчиненные.

Этот Шутник Мануэло был удивительный человек. Толстый, румяный, самодовольный, с широким, чисто выбритым лицом, ни дать ни взять добропорядочный отец семейства. Увидев его открытую улыбку, я не мог поверить, что это в самом деле тот презренный негодяй, чье имя приводило в трепет английскую армию да и нашу тоже. Все знают, что впоследствии английский офицер Трент повесил его за зверства. А сейчас он сидел на валуне и улыбался мне, словно встретил старого знакомого. Однако от меня не укрылось, что один из его подчиненных опирался на длинную пилу, и этого было довольно, чтобы рассеять все мои иллюзии.

— Добрый вечер, полковник Жерар, — сказал он. — Штаб генерала Массена оказал нам высокую честь. Сначала нас посетил майор Кортекс, на другой день — полковник Дюплесси, а теперь — полковник Жерар. Как знать, может, и самому маршалу придется нанести нам визит. Я полагаю, Дюплесси вы видели. А Кортекса вы найдете вон там внизу. Остается только решить, как нам лучше всего поступить с вами.

Это была не слишком обнадеживающая речь. Но его жирное лицо все время морщилось в улыбке, и говорил он самым успокаивающим и благодушным тоном. Но вдруг он подался вперед, и я почувствовал, что он буквально сверлит меня взглядом.

— Полковник Жерар, — сказал он. — Я не могу обещать, что подарю вам жизнь, ибо не таков наш обычай, но в моей воле предать вас легкой смерти или смерти в страшных мучениях. Какую вы предпочитаете?

— А чего вы потребуете от меня взамен?

— Если хотите умереть легко, вы должны правдиво ответить на все мои вопросы.

У меня в голове мелькнула внезапная мысль.

— Вы намерены меня убить, — сказал я. — Вам все равно, как я умру. Если я отвечу на ваши вопросы, позволите ли вы мне самому выбрать смерть?

— Отчего ж, — ответил он. — Но все должно быть кончено сегодня до полуночи.

— Поклянитесь! — вскричал я.

— Слoва португальского дворянина должно быть достаточно, — сказал он.

— Я ничего не скажу, пока вы не дадите клятву.

Он побагровел от ярости и покосился на пилу. Но по моему тону он понял, что у меня слово не расходится с делом и меня не запугаешь. Он вынул из-под «самарра», полушубка из черной овчины, крест.

— Клянусь, — сказал он.

Ах, как я обрадовался, когда услышал это! Какой конец, какой великолепный конец для первого рубаки Франции! Я готов был смеяться от восторга.

— Спрашивайте! — сказал я.

— Поклянитесь и вы, что скажете правду.

— Клянусь честью солдата и дворянина.

Как видите, я дал ужасную клятву, но это был пустяк по сравнению с тем, что я мог выиграть.

— Ну что ж, сделка честная и прелюбопытная, — сказал он, доставая из кармана записную книжку. — Не соблаговолите ли вы обратить свой взор в сторону французского лагеря?

Взглянув туда, куда он указывал, я увидел внизу, на равнине, наш лагерь. Хотя до него было пятнадцать миль, прозрачный воздух позволял разглядеть все до мельчайших подробностей. Я видел прямоугольники наших палаток, домики с коновязями и темные пятна — десять артиллерийских батарей. Как грустно было думать о моем славном полку, который ждет меня там, внизу, и знать, что никогда больше не видеть им своего полковника! Будь со мной один только эскадрон, я стер бы этих головорезов с лица земли. Я жадно вглядывался вдаль, и глаза мои наполнились слезами, когда я взглянул на тот угол лагеря, где, я знал, были восемьсот человек, любой из которых отдал бы за своего полковника жизнь. Но моя печаль рассеялась, когда я увидел за палатками дымок над главным штабом в Торрес Новас. Там был Массена, и, слава богу, ценой своей жизни я выполню сегодня ночью его приказ. Душа моя исполнилась ликованием и гордостью. Мне хотелось крикнуть громовым голосом, так, чтобы меня услышали: «Глядите, это я, Этьен Жерар, я умираю, чтобы спасти армию Клозеля!» Право, обидно было думать, что некому будет потом рассказать о моем славном подвиге.

— Итак, — сказал разбойничий главарь, — вон лагерь, а вон, дорога, которая ведет в Коимбру. Она вся забита вашими фургонами и санитарными повозками. Значит ли это, что Массена готовится к отступлению?

Мне были видны темные очертания движущихся фургонов, среди которых порой поблескивали штыки конвойных. Не говоря уж о том, что я обещал ответить на все вопросы, не было никакого смысла отрицать очевидное.

— Да, он намерен отступить.

— На Коимбру?

— Насколько мне известно, да.

— А как же армия Клозеля?

Я пожал плечами.

— Все дороги, ведущие на юг, отрезаны. Снестись с Клозелем нет никакой возможности. Если Массена отступит, армия Клозеля обречена.

— Видно, такова уж ее судьба, — сказал я.

— Сколько у него солдат?

— Вероятно, около четырнадцати тысяч.

— А кавалерии?

— Одна бригада из дивизии Монбрена.

— Какие полки в ее составе?

— Четвертый егерский, Девятый гусарский и один полк кирасиров.

— Все верно, — сказал он, справившись в своей книжке. — Я вижу, вы говорите правду, но, если вздумаете соврать, пеняйте на себя.

После этого от перебрал всю армию, подразделение за подразделением, расспрашивая о составе каждой бригады. Нужно ли говорить вам, что я скорее дал бы вырвать себе язык, чем выдал бы все это, не будь у меня более важной цели? Пускай знает все, только бы спасти армию Клозеля.

Наконец он закрыл свою книжку и сунул ее в карман.

— Я весьма признателен вам за все эти сведения, которые завтра же будут переданы лорду Веллингтону, — сказал он. — Вы, со своей стороны, соблюли условия сделки, теперь моя очередь. Как же вам желательно умереть? Вы солдат и, без сомнения, предпочтете расстрел, но некоторые считают, что прыжок в меродальскую пропасть более легкая смерть. Ее приняли многие, но мы, к несчастью, ни разу не имели возможности узнать потом их мнение. Мы, конечно, можем и вздернуть вас на суку, но это нежелательно, потому что придется спускаться к лесу. Однако слово есть слово, а вы, я вижу, славный малый, так что мы исполним ваше желание.

— Вы сказали, — ответил я, — что я должен умереть до полуночи. Я хочу, чтобы это произошло в двенадцать часов без одной минуты.

— Прекрасно, — сказал он. — Правда, это ребячество так цепляться за жизнь, но ваше желание будет исполнено.

— Что же до способа казни, — сказал я, — то хочу умереть так, чтобы меня видел весь мир. Положите меня вон на ту кучу хвороста и сожгите заживо, как сжигали некогда святых и мучеников. Это не совсем обычный конец, но ему мог бы позавидовать сам император.

Такая мысль, видимо, показалась ему очень забавной.

— Отчего же, — сказал он. — Раз Массена послал вас сюда шпионить, он, быть может, догадается, что значит этот костер.

— Вот именно, — подтвердил я. — Вы попали в самую точку. Конечно, он догадается, и все будут знать, что я умер смертью, достойной солдата.

— Не имею ничего против, — сказал разбойник со своей гадкой улыбочкой. — Я пришлю вам козлятины и вина. Солнце садится, скоро восемь. Через четыре часа будьте готовы покончить счеты с жизнью.

Мир был так прекрасен, и мне не хотелось умирать. Я поглядел на золотистую дымку внизу, где последние лучи заходящего солнца сверкали на голубой поверхности извилистого Тахо и поблескивали на белых парусах английских грузовых судов. Как все это было прекрасно, как не хотелось расставаться с жизнью! Но есть вещи во сто крат прекрасней! Пожертвовать собой ради других, во имя чести, долга, верности и любви — прекраснее этого нет ничего на земле. Сознание собственного благородства
наполнило мою грудь восторгом, и я раздумывал о том, узнает ли хоть одна живая душа, как я по собственной воле взошел на костер, спасая армию Клозеля. Я надеялся и молил об этом бога — ведь только подумать, каким утешением это было бы для моей матушки, каким примером для всей армии, какой гордостью для моих гусар. Когда наконец ко мне пришел де Помбаль с едой и вином, я первым делом попросил его написать донесение о моей смерти и послать во французский лагерь. Он ничего не ответил, но за ужином у меня прибавилось аппетита от мысли, что моя славная судьба не останется безвестной.

Я пробыл в хижине около двух часов, когда дверь снова отворилась и в нее заглянул главарь разбойников. Я сидел в темноте, но сопровождавший его бандит держал факел, и я увидел, как блестят его глаза и оскаленные зубы.

— Готов? — спросил он.

— Еще не время.

— Вы непременно хотите дотянуть до последней минуты?

— Слово есть слово.

— Отлично. Будь по-вашему. А мы пока займемся собственными делами — один из моих молодцов осмелился оказать неповиновение. А у нас на этот счет строго, спросите хоть у де Помбаля, более достойного свидетеля не найти. Де Помбаль, ты свяжешь его и положишь на костер, а я потом приду поглядеть, как он будет поджариваться.

Де Помбаль и человек с факелом вошли в хижину, а шаги начальника замерли где-то в отдалении. Де Помбаль притворил дверь.

— Полковник Жерар, — сказал он, — доверьтесь этому человеку, он один из наших. Спасение или смерть. Мы еще можем вас выручить. Но я многим рискую и хочу получить от вас обещание. Если мы вас спасем, обещаете ли вы, что французы примут нас дружески и прошлое будет забыто?

— Обещаю.

— Я верю вашему слову. А теперь скорей, нельзя терять ни секунды! Если этот злодей вернется, нам всем не миновать лютой смерти.

И он принялся за дело, а я с удивлением следил за ним. Схватив длинную веревку, он опутал ею труп моего погибшего товарища и заткнул ему рот тряпкой, которая почти скрыла лицо.

— Ложитесь сюда! — крикнул он и уложил меня на то место, где только что лежал труп. — Там за дверью четверо моих людей, они положат тело на костер.

Он открыл дверь и отдал приказ. Несколько человек вошли и вынесли Дюплесси. А я остался лежать на полу, и в голове у меня беспорядочно смешались надежда и удивление.

Минут через пять де Помбаль и его люди вернулись.

— Вы уже лежите на костре, — сказал он. — Пусть только кто-нибудь посмеет сказать, что это не вы. А во рту у вас такой кляп, руки и ноги так туго связаны, что вы не можете ни пошевельнуться, ни пикнуть. Ну, а теперь остается только вынести отсюда труп Дюплесси и сбросить его в меродальскую пропасть.

Двое из них подхватили меня за руки, а двое — за ноги и вынесли из хижины, причем я не пошевельнулся и не издал ни звука. Очутившись под открытым небом, я чуть не вскрикнул от удивления. Над костром светила луна, и в ее серебристом свете отчетливо видно было распростертое тело. Бандиты либо были в своем лагере, либо столпились вокруг костра, так как наш маленький отряд никто не остановил и не задал нам никаких вопросов. Де Помбаль повел своих людей к пропасти. Вскоре мы скрылись за уступом, и тогда мне позволили встать на ноги. Де Помбаль указал на узкую извилистую тропинку.

— Она ведет вниз, — сказал он и вдруг вскрикнул: — Dios mio[25], что это?

Ужасный вопль донесся из леса внизу под нами. Я видел, как де Помбаль дрожит, как испуганная лошадь.

— Ах, дьявол, — прошептал он. — Расправляется с кем-то, как расправился со мной. Но вперед, вперед, потому что если мы попадем к нему в лапы, да смилуется над нами небо.

Мы гуськом двигались по узкой, протоптанной козами тропе. Спустившись в ущелье, мы снова очутились в лесу. Вдруг над нами вспыхнуло желтое пламя, и черные тени стволов вытянулись впереди. Это подожгли костер. Даже издалека нам видно было тело, недвижно распростертое среди языков пламени, и черные фигуры бандитов, которые, воя, как людоеды, плясали вокруг костра. Ух! Как я грозил им кулаком, этим псам, и какие давал клятвы, что настанет день, когда я с моими гусарами сведу с ними счеты.

Де Помбаль знал расположение дозоров и все тропинки, которые вели через лес. Но, чтобы избежать встречи с этими негодяями, нам пришлось углубиться в горы, путь через которые был нелегким, и пройти немало миль. И все же с какой охотой прошел бы я не одну лигу, только бы увидеть это зрелище! Было, наверное, около двух ночи, когда мы остановились на скалистом горном отроге, по которому вилась тропа. Оглянувшись, мы увидели красное зарево костра, словно на высокой вершине Меродаля началось вулканическое извержение. Но вот я увидел нечто такое, отчего радостно вскрикнул и, упав, начал от восторга кататься по земле. Далеко на юге, у самого горизонта, мерцал дрожащий желтый свет, он то ярко вспыхивал, то мерк — это был не огонек в окне, не звезда, а ответный сигнал со Сьерра д'Осса: армия Клозеля увидела костер Жерара.

V. Как бригадир прославился в Лондоне

Я уже рассказывал вам, друзья мои, как я прославился среди англичан во время охоты на лису, которую гнал таким бешеным галопом, что даже свора прекрасных гончих не могла со мной тягаться, и собственной рукой разрубил ее надвое. Быть может, я слишком много говорю об этом, но есть в охотничьих победах радость, которую не приносит даже война, — ведь на войне делишь славу со своим полком и армией, а на охоте завоевываешь лавры без чужой помощи. У англичан есть перед нами то преимущество, что все они, и простые люди и аристократы, увлекаются спортом. Может быть, дело тут в том, что они богаче нас, а может, у них просто больше досуга, но я диву давался, когда был там в плену, до чего широко распространено это увлечение и как заполняет оно умы и жизнь людей. Скачки и бега, петушиные бои, травля собаками крыс, бокс — да они ради любого из этих зрелищ отвернулись бы от самого императора во всей его славе.

Я мог бы многое рассказать вам об английском спорте, потому что довольно насмотрелся на эти штуки, когда гостил у лорда Рафтона после того, как в Англию пришел приказ о моем обмене. Минуло много месяцев, пока удалось отправить меня во Францию, и все это время я жил у гостеприимного лорда Рафтона в его чудесном доме в Хай-Коме, в северной части Дартмура. Когда я удрал из Принстауна, он поехал вслед за мной вместе с полицией, меня нагнали, и я понравился лорду, как он понравился бы мне, если б я встретил у себя во Франции храброго и доброго малого, у которого нет на чужбине ни единого друга. Одним словом, он взял меня к себе, одевал, кормил и обращался со мной, как с родным братом. Надо отдать справедливость англичанам, они всегда были благородными противниками, и воевать с ними — одно удовольствие. На Пиренейском полуострове передовые посты испанцев выставляли нам навстречу ружья, а англичане — фляги с коньяком. Но и среди этих благородных людей не было ни одного, кто мог бы сравниться с достойным милордом, который от всей души протянул руку врагу, попавшему в печальные обстоятельства.

Ах, сколько воспоминаний о спорте пробуждает во мне одно название — Хай-Ком! Как сейчас вижу этот низкий, длинный гостеприимный дом из красного кирпича, с белыми оштукатуренными колоннами перед входом. Лорд Рафтон был большой любитель спорта, и все его друзья тоже. Но могу вас порадовать, я им почти ни в чем не уступал, а иногда мог бы дать и фору. За домом был лес, в котором разводили фазанов, и лорд Рафтон обожал их стрелять. Перед охотой в лес посылали людей, чтобы они гнали оттуда фазанов, а лорд со своими друзьями стоял на опушке и стрелял. Я же взялся за дело иначе: я изучил привычки фазанов и как-то вечером, когда они спали на деревьях, отправился в лес. Я не сделал почти ни одного промаха, но выстрелы привлекли лесника, и он, бестактный, как все англичане, стал упрашивать меня пощадить хотя бы уцелевших. В тот вечер лорда Рафтона ждал сюрприз: я принес к ужину двенадцать фазанов. Он смеялся до слез, так это его обрадовало. «Ох, Жерар, вы меня уморите!» — воскликнул он. Он частенько повторял это, потому что я то и дело удивлял его своими успехами в английском спорте.

Есть такая игра, которая называется крикет, в нее играют летом, и я ей тоже выучился. Главный садовник Радд был знаменитым игроком в крикет, да и сам лорд Рафтон ему не уступал. Перед домом была лужайка, и на ней-то Радд и учил меня. Это славная забава, самая что ни на есть подходящая игра для солдата, в ней каждый пытается попасть в другого шаром, а отбивать шар можно только маленькой палочкой. Три колышка сзади обозначают место, дальше которого нельзя отступать. Это не детская игра, скажу я вам, и должен признаться, что хоть мне и довелось участвовать в девяти кампаниях, я почувствовал, что бледнею, когда шар в первый раз пронесся мимо меня. Он летел так быстро, что я не успел даже поднять свою палку, чтобы отразить удар, но, на мое счастье, он попал не в меня, а в деревяшки, которые отмечали границу поля. Потом настала очередь Радда защищаться, а моя — нападать. Еще мальчишкой в Гаскони я научился бросать камни далеко и метко и не сомневался, что сумею попасть в этого храброго англичанина. Я с криком разбежался и метнул шар. Быстро, как пуля, шар летел ему прямо в грудь, но он без единого слова взмахнул палкой, и шар взвился высоко в небо. Лорд Рафтон захлопал в ладоши с криком одобрения. Шар вернулся ко мне, и снова пришла моя очередь бросать. На этот раз шар пролетел мимо его головы, и теперь он побледнел. Но он был не трус, этот садовник, и снова встал передо мной. Ах, друзья мои, настал час моего торжества! На нем был красный жилет, и я нацелился в этот жилет. Вы сказали бы, что я канонир, а не гусар, потому что трудно представить себе более точную наводку. С душераздирающим криком — так кричит храбрец, видя свое поражение, — он опрокинулся на деревянные колышки позади и вместе с ними рухнул на землю. А этот английский милорд был жестокий человек: он так смеялся, что не мог даже прийти на помощь своему слуге. Пришлось мне, победителю, броситься вперед, подхватить смелого игрока и поставить его на ноги со словами похвалы, ободрения и надежды. Он весь скорчился от боли и не мог разогнуться, но все же этот честный малый признал, что моя победа не случайна. «Он это нарочно! Нарочно!» — снова и снова повторял он. Все-таки замечательная игра крикет, и я охотно сыграл бы еще, но лорд Рафтон и Радд сказали, что сезон уже кончился и больше играть они не будут.

Конечно, это глупо, когда я, немощный старик, рассказываю о своих победах, и все же должен признаться, что в старости меня очень утешают и успокаивают воспоминания о женщинах, любивших меня, и о мужчинах, которых я в чем-либо превзошел. Приятно вспомнить, что через пять лет, когда заключили мир, лорд Рафтон приехал в Париж и заверил меня, что мое имя все еще гремит по всему северному Девонширу после удивительных подвигов, которые я совершил. В особенности, сказал он, много говорят о моем боксерском матче с достопочтенным Болдоком. Дело было так. По вечерам у лорда Рафтона собирались спортсмены, они выпивали немало вина, заключали самые невероятные пари и толковали о лошадях и травле лисиц. Как сейчас помню этих странных людей: сэр Бэррингтон, Джек Лаптон из Барнстейбла, полковник Эддисон, Джонни Миллер, лорд Сэдлер и мой противник, достопочтенный Болдок. Все они были на один лад — пьяницы, сумасброды, драчуны, игроки с вечными причудами и прихотями. Но все же они были по-своему добрые ребята, хоть и грубые, кроме этого Болдока, толстяка, который ужасно кичился своими боксерскими талантами. Его насмешки над французами, которые, мол, ничего не смыслят в спорте, и заставили меня вызвать его на бокс, в котором он был так силен. Вы скажете, что это глупость, друзья мои, но графин с вином уже не раз обошел стол, и молодая, горячая кровь взыграла во мне. Я буду драться с этим хвастуном; я покажу ему, что если мы и не владеем боксерским искусством, то храбрости нам не занимать. Лорд Рафтон не хотел допустить этого состязания. Я настаивал. Остальные подзадоривали меня и хлопали по спине.

— Черт побери, Болдок, нельзя же так, ведь он наш гость, — сказал Рафтон.

— Но он сам вызвался, — возразил тот.

— Послушайте, Рафтон, если они наденут перчатки, то не покалечат друг друга! — воскликнул лорд Сэдлер.

На том и порешили.

Я уже хотел вынуть из кармана перчатки, но нам тут же принесли четыре большие кожаные подушки, похожие на фехтовальные рукавицы, только побольше. Мы сняли сюртуки и жилеты, после чего нам надели эти самые рукавицы. Стол вместе с бокалами и графинами задвинули в угол, и вот мы стоим лицом к лицу! Лорд Сэдлер уселся в кресло с часами в руке.

— Первый раунд! — объявил он.

Признаюсь вам, друзья мои, что в этот миг я почувствовал вдруг такую дрожь, какой не испытывал ни на одной дуэли, а дрался я несчетное количество раз. Со шпагой или с пистолетом в руке я чувствую себя как рыба в воде, а тут я только понимал, что должен драться с этим толстяком и сделать все, что в моих силах, чтобы его одолеть, несмотря на здоровенные подушки у меня на руках. Да еще с самого начала меня лишили лучшего оружия, которое оставалось.

— Запомните, Жерар, ногами бить нельзя, — сказал лорд Рафтон мне на ухо. На мне была только пара тонких вечерних туфель, и все же при тучности противника несколько удачных пинков могли бы обеспечить мне победу. Но тут существует определенный этикет, так же как и в дуэли на саблях, и я воздержался от пинков. Я посмотрел на этого англичанина и подумал, как лучше его атаковать. У него были большие оттопыренные уши. Я мог бы ухватиться за них и повалить его на землю. Я бросился на него, но меня подвели толстые перчатки, и его уши дважды выскользнули из моих рук. Он ударил меня, но что мне его удары — я снова схватил его за ухо. Он упал, а я навалился сверху и стукнул его головой об пол. Как они подбадривали меня и хохотали, эти храбрые англичане, как хлопали меня по спине!

— Ставлю на француза один к одному! — воскликнул лорд Сэдлер.

— Но он дерется нечестно! — крикнул мой противник, потирая покрасневшее ухо. — Бросился на меня, как зверь, и повалил на пол.

— Ну, вы сами напросились, — холодно сказал лорд Рафтон.

— Второй раунд! — объявил лорд Сэдлер, и мы снова заняли боевые позиции.

Мой противник побагровел, его маленькие глазки сверкали злобой, как у бульдога. На лице была написана ненависть. Я, со своей стороны, держался непринужденно и добродушно. благородный француз в драке не испытывает ненависти. Я встал перед ним и поклонялся, как делал на дуэли. Поклоном можно выразить любезность и учтивость, равно как и вызов; я же вложил в него все эти три оттенка, да еще слегка насмешливо пожал плечами. В этот миг он нанес мне удар. Все вокруг завертелось. Я упал навзничь. Но в мгновение ока я был уже на ногах и перешел в ближний бой. Я хватал его то за уши, то за волосы, то за нос. И снова радостное безумие боя зажгло мою кровь. С уст моих сорвался старый победный клич.

— Vive l'Empereur! — закричал я и ударил его головой в живот. Он обхватил меня за шею и, удерживая одной рукой, другой начал осыпать ударами. Я вцепился ему в руку зубами, и он взвыл от боли.

— Разведите нас, Рафтон! — взвизгнул он. — Разведите, слышите! Он кусается!

Меня оттащили. Никогда не забуду этот день — смех, приветствия, поздравления! Даже мой противник не затаил на меня злобы и пожал мне руку. Я же, со своей стороны, расцеловал его в обе щеки. Через пять лет после этого лорд Рафтон сказал мне, что доблесть, проявленная мною в тот вечер, все еще живет в памяти моих английских друзей.

Однако сегодня я хочу рассказать вам не о своих спортивных победах, а о леди Джейн Дэкр и о странном приключении, которому она послужила причиной. Леди Джейн Дэкр была сестрой лорда Рафтона и хозяйкой в его доме. Боюсь, что до моего появления она чувствовала себя одинокой, ведь это была красивая и утонченная женщина, у которой не могло быть ничего общего с окружавшими ее людьми. Право же, это относится ко многим английским дамам того времени, поскольку мужчины там все были грубые, неотесанные, низменные, с мужицкими замашками, лишенные каких-либо достоинств, а женщины — самые милые и нежные, каких я только знал. Мы с леди Джейн стали большими друзьями, и я, поскольку мне не под силу выпить после обеда три бутылки портвейна, как этим девонширским джентльменам, искал приюта в ее гостиной, где она каждый вечер играла на клавикордах, а я пел ей французские песни. В эти безмятежные минуты я забывал о своих горестях и тоске, которая меня охватывала, когда я вспоминал, что мой полк остался без любимого командира и вождя перед лицом врага. Право, я готов был рвать на себе волосы, когда читал в английских газетах о славных сражениях в Португалии и на границах Испании, ведь я бы участвовал в них, не попади я в плен к милорду Веллингтону.

Из того, что я рассказал о леди Джейн, вам, друзья мои, конечно, уже ясно, какой оборот приняло дело. Этьен Жерар очутился в обществе молодой и красивой женщины. Чем это может кончится для него? И для нее? Не мне, гостю, да еще пленному, заводить шашни с сестрой хозяина. Я был сдержан. Я был скромен. Старался обуздать свои чувства. Правда, боюсь, что я все-таки выдал себя с головой, ведь когда язык молчит, глаза становятся особенно красноречивыми. Я перелистывал ноты, когда она играла, и дрожание пальцев обнаруживало мои чувства. Но она… она была восхитительна. В таких делах женщина способна на непостижимое притворство. Если б я не разгадал ее, мне нередко казалось бы, что она просто-напросто забывала о моем присутствии. Она часами сидела, погруженная в задумчивость, а я любовался ее бледным лицом и красивыми локонами, освещенными лампой, и трепетал от восторга при мысли, что так сильно затронул ее чувства. Наконец я нарушал молчание, она вздрагивала в своем кресле и смотрела на меня с восхитительным притворством, будто удивленная, что я здесь. Ах! Как хотелось мне броситься к ее ногам, поцеловать ее белую ручку, сказать ей, что я разгадал ее тайну и не обману ее доверия! Но нет, я не был ей равным, я жил в ее доме как отверженный, как враг. Мои уста были замкнуты. Я попытался подражать ей в ее поразительном притворном равнодушии, но, как вы можете себе представить, с нетерпением ждал малейшего повода быть ей полезным.

Однажды утром леди Джейн села в карету и уехала в Оукхемптон, а я пошел пешком по дороге, надеясь встретить ее, когда она будет возвращаться. Зима была в самом начале, и увядшие папоротники клонились к извилистой дороге. Унылое место этот Дартмур — глушь да скалы, край ветров и туманов. Я шел и размышлял, что не мудрено, если англичане страдают сплином. У меня у самого было тяжело на сердце, и я присел на пригорок у дороги, глядя на унылые окрестности, а душа моя была беспокойна и полна дурных предчувствий. Но вдруг, взглянув на дорогу, я увидел такое, что все прочие мысли разом вылетели у меня из головы, и я вскочил на ноги с криком удивления и гнева.

Из-за поворота дороги показалась карета, и лошадка, которой она была запряжена, скакала во всю прыть. В карете сидела та, которую я вышел встречать. Она нахлестывала лошадь, словно спасалась от какой-то страшной опасности, то и дело оглядываясь. Ее преследователь был скрыт за поворотом дороги, и я бросился вперед, не зная, что меня ждет. В тот же миг я увидел этого преследователя, и удивление мое возросло еще больше. Это был джентльмен в красной охотничьей куртке, верхом на большой серой лошади. Он летел, как на скачках, и благодаря размашистому шагу своего прекрасного коня вскоре настиг карету. Я видел, как он наклонился, схватил вожжи и остановил лошадь. И тут же у них начался какой-то серьезный разговор, он что-то горячо говорил, склонившись с седла, а она жалась в угол, прячась от него, со страхом и отвращением.

Вы сами понимаете, друзья мои, что я не мог смотреть на это спокойно. Каким восторгом преисполнилось мое сердце, когда я подумал: вот прекрасный случай быть полезным леди Джейн! И я побежал — бог мой, как я бежал! Наконец, задыхаясь, не в силах вымолвить ни слова, я добежал до кареты. Этот человек, голубоглазый, как все англичане, скользнул по мне взглядом, но он был так поглощен разговором, что не обратил на меня никакого внимания, и леди тоже не сказала ни слова. Она все еще сидела, забившись в угол, и ее прекрасное бледное лицо было обращено к нему. Он был недурен собой — высокий, ладный, смуглолицый; когда я взглянул на него, то почувствовал укол ревности. Он говорил тихо и быстро, как все англичане, когда ведут серьезный разговор.

— Слышите, Джинни, я люблю вас, только вас одну, — сказал он. — Не будьте злопамятны, Джинни. Что было, то было, забудем прошлое. Ну, скажите же, что все забыто.

— Нет, Джордж, никогда, слышите, никогда! — воскликнула она.

Ее красивое лицо побагровело. Он едва сдерживал ярость.

— Почему вы не хотите простить меня, Джинни?

— Я не в силах забыть случившееся.

— А, черт, вы должны выбросить это из головы! Довольно я умолял вас. Настало время требовать. У меня есть на вас права, понятно?

Он грубо схватил ее за руку.

Я тем временем перевел наконец дух.

— Мадам, — сказал я, приподнимая шляпу, — простите за вмешательство, но не могу ли я быть чем-нибудь вам полезен?

Однако оба они обратили на меня не больше внимания, чем на муху, которой вздумалось бы жужжать около них. Они не сводили глаз друг с друга.

— Слышите, у меня есть права! И я достаточно долго ждал.

— Напрасно вы хотите меня запугать, Джордж.

— Так вы согласны?

— Никогда в жизни!

— Это ваше последнее слово?

— Да, последнее.

С уст его сорвалось проклятие, и он бросил ее руку.

— Ну ладно, миледи, я приму меры.

— Простите, сэр! — сказал я с достоинством.

— Ах, да подите вы к черту! — воскликнул он, поворачивая ко мне искаженное злобой лицо. С этими словами он дал шпоры коню и поскакал назад.

Леди Джейн провожала его взглядом, пока он не скрылся из виду, и я с удивлением заметил, что она вовсе не хмурится, а улыбается. Потом она повернулась ко мне и протянула руку.

— Благодарю вас, полковник Жерар. Я знаю, вы сделали это из благородных побуждений.

— Мадам, — сказал я, — если вы соблаговолите сообщить мне имя этого джентльмена, ручаюсь, что он никогда более не посмеет вам докучать.

— Нет, нет, заклинаю вас, не поднимайте скандала! — воскликнула она.

— Мадам, посмею ли я забыться до такой степени! Будьте уверены, что в этой истории имя леди мною упомянуто не будет. Послав меня к черту, этот джентльмен избавил меня от щекотливой необходимости искать повода для ссоры.

— Полковник Жерар, — сказала леди Джейн серьезно, — вы должны мне обещать как благородный человек и офицер, что с этим делом покончено и что вы не скажете моему брату о том, что видели. Обещаете?

— Как вам будет угодно.

— Ловлю вас на слове. А теперь садитесь и поедем домой, по дороге я вам все объясню.

Первая же фраза пронзила меня, как клинок.

— Этот человек — мой муж, — сказала она.

— Ваш муж!

— Разве вы не знали, что я замужем?

Казалось, мое волнение удивило ее.

— Не знал.

— Это лорд Джордж Дэкр. Мы поженились два года назад. Не к чему рассказывать, как он меня обидел. Я ушла от него, и брат приютил меня. До сегодняшнего дня этот человек оставлял меня в покое. Больше всего я опасаюсь дуэли между моим мужем и братом. Страшно даже подумать об этом. Вот почему лорд Рафтон не должен ничего знать о нашей сегодняшней случайной встрече.

— Если мой пистолет может избавить вас от затруднения…

— Нет, нет, об этом даже не думайте. Вспомните свое обещание, полковник Жерар. И ни слова в Хай-Коме о том, что вы слышали!

Ее муж! В своем воображении я видел ее молодой вдовой. И вот смуглолицый негодяй с его «подите к черту» оказался мужем этой нежной голубки. Ах, если б только она позволила мне освободить ее от ненавистной обузы! Нет более быстрого и надежного способа развестись, чем тот, который я мог ей предложить. Но слово есть слово, и я сдержал его. Я никому ничего не сказал.

Через неделю меня должны были отправить из Плимута в Сен-Мало, и я думал, что никогда не узнаю продолжения этой истории. Но судьбе угодно было, чтобы она имела продолжение, и я сыграл в ней весьма приятную и почетную роль.


Всего через три дня после того случая, о котором я рассказал, лорд Рафтон вдруг ворвался ко мне в комнату. Он был бледен и, как видно, чем-то крайне взволнован.

— Жерар! — воскликнул он. — Вы видели леди Джейн Дэкр?

Я видел ее после завтрака, а теперь было уже за полдень.

— Клянусь богом, совершено злодеяние! — воскликнул мой бедный друг, бегая по комнате, как безумный. — Приезжал бейлиф и сказал, что люди видели, как карета, запряженная парой, мчалась что есть духу по Тавистокской дороге. Когда она проезжала мимо кузницы, кузнец услышал женский крик. Джейн исчезла. Провалиться мне на месте, если ее не похитил этот негодяй Дэкр. — Он резко позвонил. — Немедленно оседлать двух лошадей! — крикнул он. — Полковник Жерар, где ваши пистолеты? Сегодня же я привезу Джейн назад из Грэйвел-Хэнгера, или же в Хай-Коме появится новый хозяин.

И вот через полчаса мы, как странствующие рыцари в старину, скакали на выручку леди, попавшей в беду. Лорд Дэкр жил близ Тавистока, и в каждом доме, на каждой дорожной заставе мы слышали о почтовой карете, мчавшейся впереди, так что не приходилось сомневаться, куда они держат путь. Дорогою лорд Рафтон рассказал мне о человеке, которого мы преследовали. Его имя было притчей во языцех по всей Англии, он стал символом всяких безобразий. Вино, женщины, кости, карты, скачки — всеми этими скандальными делами он стяжал себе дурную славу. Этот человек был из древнего и знатного рода, и, когда женился на красавице леди Джейн Рафтон, все надеялись, что он уймется. В самом деле, несколько месяцев он вел себя хорошо, а потом затеял какую-то грязную интрижку. Оскорбленная в своих лучших чувствах, Джейн бежала из дому и нашла приют у брата, из-под чьего крова ее теперь похитили силой, против воли. Судите же сами, может ли быть цель более благородная, чем та, которая свела нас с лордом Рафтоном в тот день.

— Вон Грэйвел-Хэнгер! — воскликнул он наконец, указывая хлыстом вперед; там, на зеленом склоне холма, стоял старинный дом из кирпича и дерева, такой очаровательный, какой встретишь только в английской глуши. — У ворот парка есть постоялый двор, там мы оставим лошадей, — добавил он.

Но я считал, что раз наше дело правое, нам всего лучше смело подскакать к дверям и потребовать, чтобы он отпустил леди. Однако тут я ошибался. Ибо англичанин боится только одного — закона. Он сам его устанавливает, но стоит закону войти в силу, и он становится тираном, перед которым пасуют самые отчаянные храбрецы. Англичанин с улыбкой преступит порог смерти, но побледнеет от страха, если придется преступить закон. Пока мы шли через парк, лорд Рафтон кое-что объяснил мне, и из его слов выходило, что в этой истории закон не на нашей стороне. Лорд Дэкр имел право увезти жену, так как она принадлежит ему, мы же ничем не отличались от грабителей, посягающих на чужую собственность. А грабителям нельзя открыто подходить к парадной двери. Мы могли забрать леди Джейн силой или хитростью, но не могли сделать это по праву, так как закон был против нас. Вот что объяснил мне мой друг, когда мы притаились в кустах под окнами. Из кустов мы могли наблюдать за этой крепостью и решить, удастся ли нам занять здесь прочные позиции и, главное, как снестись с прекрасной пленницей.

И вот мы с лордом Рафтоном засели в кустах, сжимая пистолеты в карманах охотничьих курток, и наши сердца были исполнены решимости не возвращаться домой без леди Джейн. Мы нетерпеливо вглядывались в длинный ряд окон. Никаких признаков присутствия пленницы заметно не было; но на усыпанной гравием дорожке перед дверью остались глубокие следы колес. Без сомнения, они уже приехали. Затаившись в кустах, мы шепотом держали военный совет, который вдруг был прерван самым необычным образом.

Из дома вышел высокий, белокурый человек, ни дать ни взять правофланговый гренадерской роты. Когда он повернул к нам смуглое, голубоглазое лицо, я узнал лорда Дэкра. Широким шагом он прошел по дорожке прямо к тому месту, где мы прятались.

— Выходите, Нед! — крикнул он. — Не то лесник, чего доброго, всадит в вас порцию свинца. Выходите, приятель, нечего сидеть в кустах.

Нельзя сказать, чтобы вид у нас был очень геройский. Мой бедный друг встал, весь красный от смущения. Я тоже вскочил на ноги и поклонился как можно учтивее.

— А! И этот француз тоже здесь? — сказал он, не отвечая на мой поклон. — Мы уже с ним столкнулись недавно. Что же касается вас, Нед, я знал, что вы примчитесь по горячим следам, и сам искал вас. Я видел, как вы прошли через парк и засели в кустах. Входите в дом, приятель, и сыграем в открытую.

Ну что ж, он был хозяином положения, этот рослый красавец, который непринужденно стоял у дверей дома, пока мы выбирались из своего убежища. Лорд Рафтон не сказал ни слова, но по его потемневшему лицу и мрачному взгляду я видел, что вот-вот грянет буря. Лорд Дэкр первый вошел в дом, мы последовали за ним. Он сам ввел нас в гостиную, отделанную дубовыми панелями, и плотно затворил дверь. Потом окинул меня наглым взглядом.

— Послушайте, Нед, — сказал он, — до сих пор англичане сами улаживали свои семейные дела. Какое отношение имеет этот чужеземец к вашей сестре и моей жене?

— Сэр, — сказал я, — да будет мне позволено заметить, что речь здесь идет не только о жене или сестре, — я друг леди Джейн и имею неотъемлемое право, как всякий благородный человек, защищать женщину от жестокого обращения. Слова бессильны выразить то, что я о вас думаю, поэтому вот, извольте!

В руке у меня была перчатка, и я хлестнул его по лицу. Он отшатнулся со зловещей усмешкой, взгляд его был тверд, как кремень.

— Значит, Нед, вы привезли с собой наемника, — сказал он. — Могли бы по крайней мере сами драться, если уж без драки не обойтись.

— Я буду драться, — сказал лорд Рафтон. — И немедленно, не сходя с места.

— Ну нет, сперва я уложу этот французского нахала, — сказал лорд Дэкр. Он подошел к столику, стоявшему у стены, и открыл ящик с медной отделкой. — Клянусь, — сказал он, — один из нас выйдет отсюда ногами вперед. Я не хотел ссориться с вами, Нед, разрази меня гром, но я пристрелю вашего прихвостня, это так же верно, как то, что я Джордж Дэкр. Сэр, выбирайте себе пистолет, стреляться будем через стол. Оба заряжены. Цельтесь хорошенько и постарайтесь меня убить, потому что, если вы промахнетесь, клянусь, ваша песенка спета.

Напрасно лорд Рафтон пытался обратить его ярость на себя. Я твердо помнил два обстоятельства: первое, что леди Джейн больше всего на свете боялась дуэли между своим мужем и братом, и второе, что, если мне удастся убить этого рослого милорда, все устроится как нельзя лучше раз и навсегда. Лорд Рафтон хочет от него избавиться. И леди Джейн тоже. Поэтому я, Этьен Жерар, их друг уплачу им долг благодарности, освободив их от этой обузы. Да иного выбора у меня и не было, так как лорд Дэкр жаждал всадить в меня пулю, и я, со своей стороны, желал оказать ему ту же услугу. Напрасно лорд Рафтон спорил и ругался. Остановить дальнейший ход событий не было возможности.

— Ну, если уж вы непременно хотите драться не со мной, а с моим гостем, пускай дуэль состоится завтра утром, в присутствии двух свидетелей! — воскликнул он наконец. — А стреляться через стол — ведь это же просто убийство.

— Меня это вполне устраивает, Нед, — сказал лорд Дэкр.

— И меня! — подхватил я.

— Тогда я умываю руки! — воскликнул лорд Рафтон. — Говорю вам, Джордж, если вы убьете полковника Жерара при таких обстоятельствах, то окажетесь на скамье подсудимых. Я отказываюсь быть секундантом.

— Сэр, — сказал я, — что до меня, я вполне готов обойтись без секунданта.

— Но это невозможно! Это не по правилам! — вскричал лорд Дэкр. — Послушайте, Нед, не валяйте дурака. Вы же видите, мы не шутим. Черт подери, да единственное, что от вас требуется, — это бросить платок.

— Я в этом деле не участвую.

— Ну, раз так, придется мне найти кого-нибудь другого, — сказал лорд Дэкр. Он положил пистолеты на стол, прикрыл их скатертью и позвонил. Вошел лакей.

— Попросите полковника Беркли зайти сюда. Он в бильярдной.

Через минуту вошел высокий, худой англичанин с длинными усами, что редко встретишь в этой стране среди гладко выбритых лиц. Позже я узнал, что усы носили только гвардейцы и гусары. Этот полковник Беркли был гвардеец. Он был странный, вялый, ленивый, медлительный, и из его огромных усов, как шест из кустарника, торчала длинная черная сигара. Он с чисто английской флегматичностью оглядел нас и не выказал ни малейшего удивления, узнав о наших намерениях.

— Отлично, — сказал он. — Отлично.

— Я отказываюсь участвовать в этом, полковник Беркли! — воскликнул лорд Рафтон. — Имейте в виду, эта дуэль не может состояться без вашего согласия, и я возлагаю лично на вас ответственность за все, что произойдет.

Полковник Беркли, очевидно, был знатоком дуэлей, потому что он вынул сигару изо рта и скрипучим голосом стал разъяснять, что к чему.

— Обстоятельства несколько необычны, однако не противоречат правилам, лорд Рафтон, — сказал он. — Один джентльмен нанес удар, другой джентльмен его получил. Все совершенно ясно. Время и условия зависят от человека, который требует удовлетворения. Превосходно. Этот человек желает стреляться немедленно, не сходя с места, через стол. Это — его право. Ответственность я готов взять на себя.

Разговаривать больше было не о чем. Лорд Рафтон сидел в углу мрачнее тучи, насупив брови и глубоко засунув руки в карманы брюк. Полковник Беркли осмотрел оба пистолета и положил их на середину стола. Лорд Дэкр стал по одну сторону, а я по другую — нас разделяло теперь восемь футов полированного черного дерева. Рослый полковник встал на коврик спиной к камину, держа платок в левой руке, а сигару зажав между двумя пальцами правой.

— Когда я брошу платок, вы берете пистолеты и стреляете без команды. Готовы?

— Да! — воскликнули мы.

Он разжал руку, и платок упал. Я быстро наклонился вперед и схватил пистолет, но стол, как я уже говорил, был длиной в восемь футов, и длиннорукому милорду было легче дотянуться до оружия. Я не успел выпрямиться, как он уже выстрелил, — это меня и спасло. Если б я стоял прямо, он вышиб бы мне мозги. А так пуля только задела мои волосы. Я тоже вскинул пистолет, но в этот миг дверь распахнулась, и чьи-то руки обхватили меня. В лицо мне заглянуло прекрасное, раскрасневшееся, взволнованное лицо леди Джейн.

— Не стреляйте! Полковник Жерар, ради меня, не стреляйте! — воскликнула она. — Это ошибка, уверяю вас, ошибка! Он самый лучший, самый любящий из мужей. Я никогда больше его не покину!

Ее руки скользнули по моей правой руке и закрыли дуло пистолета.

— Джейн, Джейн! — воскликнул лорд Рафтон. — Пойдем! Тебе здесь не место. Я уведу тебя.

— Все это чертовски не по правилам, — сказал лорд Беркли.

— Полковник Жерар, ведь вы не выстрелите, правда? Если вы его убьете, я этого не перенесу.

— Черт побери, Джинни, дай этому малому честно получить свое! — воскликнул лорд Дэкр. — Он выдержал мой выстрел, как настоящий мужчина, и я не допущу, чтобы ему помешали. Будь что будет, я сам во всем виноват.

Но мы с леди Джейн уже успели переглянуться, и она все поняла. Она выпустила мою руку.

— Я отдаю в руки полковника Жерара жизнь моего мужа и мое счастье, — сказала она.

Ах, как эта восхитительная женщина меня понимала! Секунду я раздумывал с пистолетом в руке. Мой противник храбро стоял передо мной, и его загорелое лицо ничуть не побледнело, а дерзкие голубые глаза ни разу даже не моргнули.

— Что же вы медлите, сэр, стреляйте! — воскликнул полковник, стоявший у камина.

— Пора кончать, — сказал лорд Дэкр.

Должен же я был по крайней мере показать им, что его жизнь в моих руках. Этого требовала моя гордость. Я поискал глазами какую-нибудь мишень. Полковник смотрел на моего противника, ожидая, что вот сейчас он упадет. Я видел его лицо сбоку — длинная сигара торчала изо рта, и на ее конце было с дюйм пепла. С быстротой молнии я вскинул пистолет и выстрелил.

— С вашего позволения, я стряхнул пепел с вашей сигары, сэр, — сказал я и поклонился с изяществом, недоступным этим островитянам.

Я убежден, что всему виной пистолет, потому что глаз у меня верный. Я не поверил своим глазам, когда увидел, что отстрелил сигару у самых его губ. Он стоял, уставившись на меня, и из его опаленных усов торчал искромсанный обломок сигары. Как сейчас вижу его глупые, злые глаза и длинное, худое, растерянное лицо. А потом он открыл рот. Я всегда говорил, что англичане вовсе не флегматичный и молчаливый народ, надо только их расшевелить. В жизни не слыхал, чтобы кто-нибудь говорил так оживленно, как этот полковник. Леди Джейн зажала уши.

— Послушайте, полковник Беркли, — сказал лорд Дэкр сурово, — вы забываетесь. Здесь дама. Полковник неловко поклонился.

— Если леди Дэкр будет настолько любезна выйти из комнаты, — сказал он, — я выскажу этому мерзкому французу все, что я думаю о нем и о его дурацких выходках.

Я с великим бесстрастием пропустил его слова мимо ушей и обратил внимание только на вызывающий тон.

— Сэр, — сказал я, — я готов принести вам извинения за эту неприятную случайность. Мне было ясно, что, если я не разряжу свой пистолет, это нанесет ущерб чести лорда Дэкра, но в то же время после всего, что сказала эта леди, мне было решительно невозможно целиться в ее мужа. Поэтому я искал мишень и, к величайшему несчастью, выбил у вас изо рта сигару, хотя намеревался просто стряхнуть пепел. Меня подвел пистолет. А теперь, сэр, когда я объяснился и принес свои извинения, если вы все-таки желаете удовлетворения, мне незачем говорить, что в этом я никак не могу вам отказать.

Я держался безупречно и всех их покорил этим. Лорд Дэкр подошел и стиснул мне руку.

— Черт возьми, сэр, — сказал он, — никогда бы не думал, что могу испытывать такие теплые чувства к французу. Вы настоящий мужчина и благородный человек, больше мне нечего к этому добавить.

Лорд Рафтон ничего не сказал, но его рукопожатие было красноречивей слов. Даже полковник Беркли преподнес мне комплимент и заявил, что готов забыть об этой несчастной сигаре. А она… ах, если б вы только видели, каким взглядом она меня подарила, как вспыхнули ее щеки, увлажнились глаза, задрожали губы! Когда я вспоминаю мою красавицу леди Джейн, она представляется мне именно такой, какой была в тот миг. Они настойчиво приглашали меня отобедать, но, сами понимаете, друзья мои, некстати было бы ни лорду Рафтону, ни мне оставаться в Грэйвел-Хэнгере. Примирившаяся чета жаждала уединения. В карете лорд Дэкр убедил ее в своем искреннем раскаянии, и они снова стали любящими мужем и женой. А дабы они такими и остались, мне лучше всего было удалиться. Зачем разрушать семейный мир? Против моей воли мое присутствие и вид могли подействовать на леди Джейн. Нет, нет, прочь из этого дома, даже она не могла убедить меня остаться. Много лет спустя я узнал, что чета Дэкров — одна из самых счастливых в Англии и что жизнь их больше не омрачило ни одно облачко. И все же осмелюсь сказать, что, если б он мог прочесть мысли своей жены… но нет, ни слова больше! Тайна женского сердца священна, и боюсь, что леди Джейн вместе со своей тайной давно уж погребена на каком-нибудь Девонширском кладбище. Быть может, нет уж на свете и тех веселых людей, которые ее окружали, и леди Джейн живет лишь в памяти старого французского бригадира в отставке. Зато он никогда ее не забудет.

VI. Как бригадир побывал в Минске

Сегодня, друзья мои, мне хочется глотнуть чего-нибудь покрепче, и я, пожалуй, выпью бургундского вместо бордо. А все потому, что мое сердце, сердце старого солдата, не на месте. Просто диву даешься, как незаметно подкрадывается старость. Не думаешь, не гадаешь; душа все так же молода, и не чувствуешь, как разрушается и дряхлеет тело. Но наступает день, когда понимаешь это, когда вдруг, как блеск разящего клинка, осеняет прозрение, и видишь, каким ты был и каким стал. Да, да, сегодня со мной это случилось, и я выпью бургундского. Белого бургундского — монтраше. Мсье, я ваш должник.

Все это произошло сегодня утром на Марсовом поле. Простите, друзья, старика за то, что он изливает вам свои горести. Ведь вы были на смотру. Правда, великолепно? Я был на местах, отведенных для ветеранов, кавалеров почетных орденов. Ленточка у меня на груди служила мне пропуском. А крест я храню дома в кожаном кошельке. Нам оказали честь, отвели места там, где войска проходят церемониальным маршем, а справа от нас был император и кареты придворных.

Я бог весть сколько лет не ходил на смотры, потому что многого не одобряю. Не одобряю красные рейтузы пехотинцев. Раньше пехота сражалась в белых рейтузах. А красные должна носить кавалерия. Того и гляди, они присвоят еще наши кивера и шпоры! Если б я показался на смотру, все решили бы, что я, Этьен Жерар, примирился с этим. Вот я и сидел дома. Но сейчас идет Крымская война, а это меняет дело. Люди отправляются в бой. И не мне сидеть дома, когда собираются храбрецы.

Честное слово, они недурно маршировали, эти пехотинцы! Хоть рост и не тот, но крепкие ребята и выправка отличная. Когда они проходили мимо меня, я обнажил голову. А потом двинулась артиллерия. Добрые пушки, лошади, и люди тоже не плохи. Я обнажил голову. Дальше пошли саперы, и перед ними я тоже снял шляпу. Нет на свете людей храбрее саперов. А там — кавалерия: уланы, кирасиры, егеря, спаги[26]. Я снимал шляпу перед всеми, кроме спаги. У императора их не было. Но, как вы думаете, кто ехал в самом конце? Гусарская бригада в боевом строю! Ах, друзья мои, какая краса, гордость, слава, великолепие, блеск, грохот подков и звяканье уздечек, развевающиеся гривы, благородные лица, облако пыли и колыхание стальных сабель! Сердце мое стучало, как барабан, когда они проезжали мимо меня. А самым последним проскакал мой собственный полк. Я увидел серебристо-черные доломаны, чепраки из леопардовых шкур и словно сбросил с себя бремя лет, увидел своих удальцов, которые мчались за своим молодым полковником на добрых конях во всем блеске молодости и силы сорок лет назад. Я поднял трость. «Charges! En avant! Vive L'Empereur!»[27]. Это прошлое взывало к настоящему. Но, боже, какой у меня был тонкий, писклявый голос! Неужели это его слышала вся наша непобедимая бригада? А рука едва могла поднять трость. Неужели это те стальные, несокрушимые мускулы, которым не
было равных в могучей армии Наполеона? Мне улыбались. Меня приветствовали. Император засмеялся и кивнул. Но я видел все вокруг, как в туманном сне, а явью были мои восемьсот павших гусар и прежний Этьен, которого давным-давно уже нет. Но довольно — храбрец должен встретить старость так же, как встречал казаков и улан. И все же иногда монтраше лучше, чем бордо.

Эти войска отправляются в Россию, и я расскажу вам о России. Сейчас это кажется мне страшным сном! Кровь и лед. Лед и кровь. Озверелые лица и заледеневшие бакенбарды. Посиневшие руки, протянутые в мольбе о помощи. И через всю бесконечную равнину протянулась непрерывная вереница людей; они брели, брели — одну сотню миль за другой, а впереди была все та же белая равнина. Иногда ее однообразие нарушали еловые леса, иногда она расстилалась до самого голубого холодного горизонта, а черная вереница все тянулась вперед. Эти измученные, оборванные, умирающие от голода люди, промерзшие до самого нутра, не смотрели по сторонам, — понурившись и сгорбившись, они уползали туда, во Францию, как зверь в свою берлогу. Они не разговаривали, и снег заглушал их шаги. Только один раз я услышал смех. Это было под Вильно. К командиру нашей ужасной колонны подъехал адъютант и спросил, это ли Великая армия. Все, кто был поблизости и слышал его слова, огляделись и, увидев этих павших духом людей, эти разбитые полки, эти закутанные в мех скелеты, которые когда-то были гвардейцами, засмеялись, и смех затрещал по колонне, как фейерверк. Я много слышал в своей жизни стонов и криков, но куда ужасней был этот смех Великой армии.

Как же в таком случае русские не перебили этих беспомощных людей? Почему казаки не подняли их на пики или не сбили в стадо и не угнали в глубь России? Вокруг черной, извивавшейся по снегу, как змея, колонны со всех сторон мелькали смутные тени, они то появлялись, то исчезали с обоих флангов и в хвосте. Это были казаки, они рыскали вокруг нас, как волки вокруг овечьего стада. А не нападали они только потому, что весь лед России не мог остудить сердца некоторых храбрецов. До самого конца они готовы были в любую минуту встать между этими дикарями и их добычей. И когда нависла опасность, один из них в особенности показал, как он велик, и прославился в дни бедствий гораздо больше, чем тогда, когда вел наш авангард к победе. Я поднимаю бокал за него, за Нея, этого рыжегривого льва, который, сверкая глазами, оглядывался через плечо на врага, а тот боялся подступить к нему слишком близко. Я вижу его так, словно это было вчера, — широкое бледное лицо искажено яростью, светлые голубые глаза мечут искры, могучий голос гремит среди ружейных выстрелов. Его потрепанная треуголка без пера была знаменем, вокруг которого в эти ужасные дни сплотилась вся Франция.

Всем известно, что ни я, ни Конфланский гусарский полк не были в Москве. Мы оставались в тылу, охраняя коммуникации в Бородине. Ума не приложу, как мог император наступать без нас. Когда он этим решением ослабил армию, я понял, что он уж не тот, что прежде. Однако солдат должен повиноваться приказу, и я остался в этой деревне, отравленной смрадом тридцати тысяч трупов людей, павших в великой битве. Весь остаток осени я занимался тем, что подкармливал лошадей своего полка и кое-как экипировал людей, так что, когда армия снова отступила к Бородину, мои гусары были лучшими в кавалерийских частях и получили приказ двигаться под начальством Нея в арьергарде. Что делал бы он без нас в эти ужасные дни? «Ах, Жерар!» — сказал он как-то вечером, но не мне повторять его слова. Достаточно того, что он выразил мысли всей армии. Арьергард прикрывал армию, а конфланские гусары прикрывали арьергард. В этих словах была святая правда. Казаки ни на минуту не оставляли нас в покое. Нам то и дело приходилось их сдерживать. Не было дня, чтобы мы не обтирали кровь со своих клинков. Да, нам пришлось-таки послужить императору.

Но между Вильно и Смоленском положение стало отчаянным. С казаками мы, хоть и промерзшие до костей, кое-как справлялись, но бороться с голодом оказалось нам не под силу. Надо было добыть провиант любой ценой. В тот вечер Ней вызвал меня в свой фургон. Он сидел, уронив свою большую голову на руки.

— Полковник Жерар, — сказал он, — наши дела отчаянно плохи. Люди умирают с голоду. Необходимо любой ценой их накормить.

— Лошади, — предложил я.

— Кроме тех, что остались у горстки ваших кавалеристов, больше ни одной нет.

— Музыканты, — сказал я.

Несмотря на все свое отчаяние, он рассмеялся.

— Почему же именно музыканты?

— Всех, кто может сражаться, надо беречь.

— Так, — сказал он. — Вижу, вы не выйдете из игры до последнего, и я тоже. Молодец, Жерар! — Он стиснул мне руку, — Но у нас еще остается одна надежда. — Он снял с крюка фонарь, который висел под крышей фургона, и поставил его около карты, развернутой перед ним. — Вот здесь, к югу от нас, — сказал он, — город Минск. Русский перебежчик сообщил, что в городской ратуше хранятся большие запасы зерна. Берите людей, сколько считаете нужным, отправляйтесь в Минск, захватите зерно, погрузите его на повозки, какие найдете в городе, и присоединитесь к нам на Смоленской дороге. Если вы потерпите неудачу, что ж, мы потеряем только один отряд. Зато в случае успеха это — спасение для всей армии.

Конечно, это было не совсем удачно сказано, ведь было ясно, что наша неудача не просто потеря отряда. Важно ведь не только количество, но и качество. И все же какое почетное задание, какой благородный риск! Если только это в человеческих силах, зерно из Минска будет доставлено. Так я и сказал ему и добавил несколько горячих слов о долге храбреца, после чего маршал до того растрогался, что встал и, ласково обняв меня за плечи, вытолкнул из фургона.

Мне было ясно, что для успешного исполнения дела нужно взять небольшой отряд и рассчитывать более на внезапность, чем на численность. Большому отряду не пройти незамеченным, ему трудно добыть пропитание, и русские приложат все силы, чтобы его истребить. А небольшой кавалерийский отряд, если только ему удастся незаметно проскользнуть мимо казаков, вполне возможно, не встретит больше войск на своем пути, так как мы знали, что главные силы русских находятся в нескольких переходах от нас. Зерно в Минске наверняка предназначалось для них. Эскадрон гусар да тридцать польских улан — вот все, кого я выбрал для этого рискованного дела. В ту же ночь мы выступили и двинулись на юг, к Минску.

По счастью, до полнолуния было еще далеко, и враг нас не заметил. Два раза мы видели яркие костры на снегу и вокруг них высокий густой частокол. Это были казачьи пики, воткнутые на ночь в снег. как хотелось нам напасть на казаков врасплох и отомстить им за все; мои товарищи выжидающе поглядывали то на меня, то на красные мерцающие круги в темноте. Клянусь богом, я сам едва поборол искушение, ведь это послужило бы врагам отличным уроком и научило бы их держаться от французской армии на почтительном расстоянии. Но для хорошего командира важнее всего на свете не отвлекаться от главной цели, и мы тихо ехали по снегу, объезжая стороной казачьи биваки. Ночное небо позади нас все было охвачено заревом, там наши бедняги боролись за жизнь, чтобы встретить новый день, полный невзгод и голода.

Всю ночь мы медленно продвигались вперед, держась так, что полярная звезда светила нам в спину. В снегу было проторено множество троп, и мы ехали по ним, чтобы никто не обнаружил здесь следов кавалерийского отряда. По таким мелким предосторожностям всегда узнаешь опытного офицера. Кроме того, тропа скорее приведет в деревню, а только в деревнях можно было рассчитывать добыть еду. На рассвете мы очутились в густом еловом лесу, снег лежал на ветках так плотно, что свет едва пробивался сквозь них. Когда мы наконец выбрались оттуда, уже совсем рассвело, край восходящего солнца поднялся над заснеженной равниной, и вся она, из края в край, стала красной. Я остановил своих гусар и улан на опушке и стал осматривать местность. Неподалеку стоял какой-то домик. В нескольких милях за ним была деревня. А вдали, на горизонте, виднелся большой город, над которым во множестве сверкали купола церквей. Видимо, это и был Минск. Следов войск я нигде не заметил. Ясно было, что мы миновали казачьи посты и ничто не преграждало нам путь к цели. Радостный крик вырвался у моих людей, когда я сказал им, где мы находимся, и мы быстро двинулись к деревне.

Однако, как я сказал, перед нами был домик. Когда мы подъехали к нему, я увидел, что у двери привязан прекрасный серый конь под кавалерийским седлом. Я пришпорил своего коня, но прежде чем успел доскакать до домика, из двери выбежал какой-то человек, прыгнул в седло и умчался во весь опор, оставляя за собой облако хрусткого, сухого снега. Солнце играло на его золотых эполетах, и я понял, что это русский офицер. Если его не настичь, он поднимет на ноги всю округу. Я дал Фиалке шпоры и пустился в погоню. Мои люди последовали за мной; но ни одна из наших лошадей не могла сравниться с Фиалкой, и я знал, что если не настигну русского сам, то на других надеяться нечего.

Только очень искусный всадник на быстром скакуне может надеяться уйти от Фиалки с Этьеном Жераром в седле. Он неплохо скакал, этот молодой русский офицер, и сидел недурно, но постепенно мы его измотали. Он то и дело оглядывался через плечо — смуглый красавец с орлиными глазами, — и я, настигая его, понял, что он взглядом измеряет расстояние, разделяющее нас. Вдруг он обернулся — вспышка, треск выстрела, и пистолетная пуля просвистела у самого моего уха. Прежде чем он успел обнажить саблю, я настиг его, но он все еще вонзал шпоры в бока своего коня, и мы скакали бок о бок, и все-таки я успел ухватить его левой рукой за плечо. Вдруг я увидел, что он быстро поднес руку ко рту. Я мигом перетянул его на свою луку и стиснул ему горло, чтобы он не мог ничего проглотить. Лошадь вырвалась из-под него, но я держал его крепко, а Фиалка остановилась. Сержант Удэн из гусарского полка первым подскакал к нам. Это был старый вояка, он сразу смекнул что к чему.

— Держите его крепче, полковник, — сказал он. — А остальное предоставьте мне.

Он вытащил нож, просунул лезвие между стиснутыми зубами русского и, повернув лезвие, заставил его открыть рот. На языке у него был мокрый клочок бумаги, который он старался проглотить. Удэн взял бумажку, а я отпустил горло русского. Он, полузадушенный, не сводил с нее глаз, и я понял, что это донесение большой важности. Его руки сжимались, как будто он хотел вырвать у меня бумагу. Но когда я попросил прощения за грубость, он пожал плечами и беспечно улыбнулся.

— А теперь к делу, — сказал я, когда он прокашлялся и отплевался. — Ваше имя?

— Алексис Бараков.

— Чин и полк?

— Капитан гродненских драгун.[28]

— Что это у вас за письмо?

— Это записка к моей возлюбленной.

— И зовут ее, — сказал я, разглядывая адрес, — гетман Платов.[29] Ну нет, меня не обманете, это важный военный документ, вы везли письмо одного генерала другому. Живо говорите, что там написано.

— Прочтите сами.

Он, как большинство образованных русских, превосходно говорил на французском языке. Но ему было прекрасно известно, что и один французский офицер на тысячу едва ли знает хоть слово по-русски. Записка состояла всего из одной строчки и выглядела так:

«Пусть французы придут в Минск. Мы готовы».

Я посмотрел на записку и пожал плечами. Потом показал ее своим гусарам, но и они не могли взять в толк, что это может значить. Все поляки были простые, неграмотные люди, кроме сержанта, но он был родом из Мемеля и не знал русского языка. С ума можно было сойти, ведь я понимал, что в руки мне попала важная тайна, от которой, может быть, зависит судьба всей армии, и ни слова не мог прочесть! Я опять попросил пленного перевести записку и обещал отпустить его за это на свободу. Но он только улыбнулся в ответ. Я невольно восхищался им, потому что сам точно так же улыбался, когда попадал в подобное положение.

— Тогда скажите нам по крайней мере, как называется эта деревня? — спросил я.

— Это Доброва.

— А вон там, вдали, вероятно, Минск?

— Да, это Минск.

— Что ж, поедем в деревню, там нам живо переведут эту депешу.

И мы тронулись. По обе стороны пленника ехали мои люди с карабинами на изготовку. Деревня оказалась маленькой, и я поставил часовых в каждом конце ее единственной улицы, чтобы никто не мог ускользнуть. Необходимо было остановиться и добыть еды для людей и корм лошадям, ведь они ехали всю ночь, и путь предстоял неблизкий.

Посреди деревни стоял большой каменный дом, к которому я и направился. В доме жил священник, злой и угрюмый старик, который не ответил вежливо ни на один наш вопрос. В жизни не видел более мерзкого человека, но, клянусь богом, его единственная дочь, которая вела у него хозяйство, ничуть на него не походила. Она была брюнетка, что редко увидишь в России, с белоснежной кожей, волосы черные, как вороново крыло, и самые чудесные темные глаза, какие только загорались при виде бравого гусара. Я с первого взгляда понял, что она передо мной не устоит. Конечно, при исполнении своего долга солдату не время заниматься амурами, но все же за скромным завтраком, который мне подали, я непринужденно болтал с дамой, и не прошло и часа, как мы стали самыми лучшими друзьями. Ее звали Софи, а фамилии я не знаю. Я научил называть меня Этьеном и постарался ободрить, потому что ее милое лицо было печально, а в прекрасных темных глазах стояли слезы. Я захотел узнать, что ее так печалит.

— Как же мне не печалиться, — сказала она по-французски, очаровательно шепелявя, — когда один из моих бедных соотечественников попал к вам в плен. Я видела, как он въехал в деревню под конвоем двух гусар.

— Таковы превратности войны, — сказал я. — Сегодня его черед, завтра, быть может, мой.

— Но подумайте, мсье…

— Этьен, — подсказал я.

— Ах, мсье…

— Этьен.

— Ну, хорошо! — воскликнула она с отчаянной решимостью и мило покраснела. — Подумайте только, Этьен, ведь этого молодого офицера отвезут к вам, и там он умрет с голоду или замерзнет, потому что, если этот поход, боюсь, нелегок для ваших солдат, то какова же будет участь пленного?

Я пожал плечами.

— У вас доброе лицо, Этьен, — сказала она. — Вы не можете обречь этого беднягу на верную смерть. Молю вас, отпустите его!

Ее нежная рука коснулась моего рукава, темные глаза умоляюще заглянули мне в лицо.

Вдруг у меня мелькнула счастливая мысль. Я исполню просьбу, но взамен потребую от нее услуги. Я приказал привести пленного.

— Капитан Бараков, — сказал я, — эта молодая особа просит меня отпустить вас, и я готов уступить ее просьбе, но дайте мне слово не покидать этот дом ровно сутки и не пытаться сообщить кому-либо о наших действиях.

— Даю слово, — сказал он.

— Полагаюсь на вашу честь. Одним человеком больше или меньше — ничего не изменит в войне между такими огромными армиями, а привезти вас с собой как пленника значит обречь на смерть. Ступайте же и благодарите не меня, а первого французского офицера, который попадет к вам в руки.

Когда он вышел, я достал из кармана бумагу.

— Ну вот, Софи, — сказал я, — я исполнил вашу просьбу, а теперь преподайте мне за это урок русского языка.

— С удовольствием, — сказала она.

— Начнем с этого, — сказал я и положил бумагу перед ней. — Переведем все слова подряд и посмотрим, что получится.

Она посмотрела на записку с удивлением.

— Здесь сказано, — объяснила она, — что если французы придут в Минск, все погибло. — И вдруг ужас мелькнул на ее красивом лице. — Боже мой, — воскликнула она, — что я наделала! Я предала свою родину! Ах, Этьен, эти слова меньше всего предназначались для ваших глаз. Зачем вы прибегли к хитрости и заставили бедную, простодушную, наивную девушку изменить своей родине?

Я утешил как мог бедняжку Софи и заверил ее, что тут нет ничего зазорного, если ее перехитрил такой старый вояка и проницательный человек, как я. Но мне было не до разговоров. Из записки стало ясно, что зерно действительно в Минске, а защищать его некому, потому что войск там нет. Высунувшись из окна, я поспешил отдать приказ, трубач заиграл сбор, и через десять минут мы, оставив деревню позади, уже скакали к городу, золоченые купола церквей и колоколен которого поблескивали над заснеженным горизонтом. Они поднимались все выше и выше, и вот, когда солнце уже начало клониться к западу, мы очутились на широкой главной улице и поскакали по ней под крики мужиков и визг испуганных женщин, пока не оказались перед ратушей. Я остановил своих кавалеристов на площади, а сам с двумя сержантами, Удэном и Папилетом, бросился внутрь.

Господи, никогда не забуду, что я там увидел! Прямо перед нами, выстроившись в три ряда, стояли русские гренадеры. Когда мы вошли, они вскинули ружья, и прямо в лица нам грянул залп. Удэн и Папилет упали на пол, подкошенные пулями. С меня же пуля сбила кивер, и в доломане появились две дыры. Гренадеры бросились на меня со штыками.

— Измена! — закричал я. — Нас предали! По коням!

Я выбежал из ратуши, но вся площадь была запружена войсками. Со всех боковых улиц на нас скакали драгуны и казаки, а из домов открыли такую пальбу, что половина моих людей рухнула на землю.

— За мной! — крикнул я и вскочил на Фиалку, но тут русский драгунский офицер, здоровенный, как медведь, обхватил меня, и мы покатились по земле. Он обнажил саблю, чтобы убить меня, но передумал, схватил меня за горло и стал бить головой о камни, покуда я не потерял сознания. Так я попал в плен к русским.

Когда я пришел в себя, то жалел лишь об одном, что он сразу не вышиб мне мозги. Там, на главной площади в Минске, лежала половина моих людей, мертвых или раненых, а русские с ликующими криками столпились вокруг. Жалкую горстку уцелевших согнали на крыльцо ратуши под конвоем казачьей сотни. Увы, что я мог сказать, что мог поделать? Было ясно, что я завел их в хитроумную западню. Враги узнали, зачем мы здесь, и приготовились к встрече. А виной всему это донесение, которое заставило меня пренебречь предосторожностями и ехать прямо в город. Как мне оправдаться? Слезы потекли по моим щекам, когда я увидел гибель своего эскадрона и подумал о тяжкой судьбе моих товарищей из Великой армии, которые ждали, что я привезу им еду. Ней доверился мне, а я не оправдал доверия. Как часто вглядывается он теперь в снежную даль, ожидая отряда с зерном, который никогда не порадует его взор! Да и собственная моя участь была не из легких. Ссылка в Сибирь — вот лучшее, на что я мог рассчитывать. Но поверьте мне, друзья, что не о себе, а о голодающих товарищах горевал Этьен Жерар, когда по щекам его покатились слезы, которые тут же замерзали.

— Что такое? — раздался около меня грубый голос, и я, повернувшись, увидел того самого здоровенного чернобородого драгуна, который стащил меня с седла. — Глядите-ка, француз плачет! А я-то думал, за корсиканцем идут одни только храбрецы, а не дети.

— Если б мы встретились один на один, я показал бы вам, кто храбрее, — сказал я.

Вместо ответа этот негодяй дал мне пощечину. Я схватил его за горло, но десяток русских солдат оттащили меня от него и держали за руки, а он снова ударил меня.

— Презренный пес! — воскликнул я. — Разве так обращаются с офицером и дворянином?

— Никто вас не звал в Россию, — сказал он. — А уж ежели вы сюда пришли, то и получайте, что заслужили. Будь моя воля, я попросту пристрелил бы тебя на месте.

— Когда-нибудь вы за это ответите! — воскликнул я, вытирая с усов кровь.

— Если гетман Платов одного со мной мнения, завтра в этот час тебя уже не будет в живых, — ответил он и бросил на меня свирепый взгляд. Потом он сказал своим солдатам несколько слов по-русски, и все они мигом вскочили в седла. Подвели бедняжечку Фиалку, у которой вид был такой же несчастный, как у ее хозяина, и велели мне сесть. Мою левую руку обвязали ремнем, другой конец которого прикрепили к стремени драгунского сержанта. И вот я с остатком своих людей в самом плачевном положении выехал из Минска на север.

В жизни не видал такого негодяя, как этот майор Сержин, начальник конвоя. В русской армии можно найти и самых лучших и самых худших людей в мире, но хуже Сержина, майора киевского драгунского полка, я не видел ни в одних войсках, кроме партизан на Пиренейском полуострове. Это был рослый малый со свирепым, жестоким лицом и щетинистой черной бородой, которая топорщилась поверх его кирасы. Говорят, потом его представили к награде за храбрость и силу, что ж, могу только сказать, что лапы у него медвежьи, это я почувствовал на себе, когда он стащил меня с седла. По-своему он был неглуп и все время отпускал по-русски шуточки в наш адрес, отчего драгуны и казаки покатывались со смеху. Дважды он стегнул моих товарищей плетью, а один раз подъехал ко мне, уже занеся плеть, но, видно, взгляд у меня был такой, что он не посмел ее опустить. Так, жалкие и несчастные, терзаемые холодом и голодом, ехали мы печальной вереницей через огромную снежную равнину. Солнце село, но мы продолжали свой тягостный путь в долгих северных сумерках. Я весь закоченел, голова у меня болела от побоев, и, сидя на своей верной Фиалке, я не знал, где я и куда еду. Лошадь плелась, понурившись и поднимая голову только затем, чтобы презрительно фыркнуть на захудалых казачьих лошаденок.

Вдруг конвой остановился, и я увидел, что мы на единственной улице какой-то русской деревушки. На одной стороне улицы была церковь, а напротив — большой каменный дом, который показался мне знакомым. Я огляделся в полумраке и увидел, что нас снова привезли в Доброву и мы стоим у дверей все того же дома священника, где наш отряд останавливался утром. Здесь очаровательная и наивная Софи перевела мне ту злополучную записку, которая столь странным образом нас погубила. Подумать только, всего несколько часов назад мы выехали отсюда, полные надежд на успех своего дела, а теперь остатки нашего отряда, побежденные и униженные, ожидали своей участи, которую решит жестокий враг! Но такова судьба солдата, друзья мои; сегодня поцелуи, а завтра побои. Токайское во дворце, грязная вода в лачуге, роскошные меха или отрепья, туго набитый кошелек или пустой карман, непрестанные переходы от лучшего к худшему, и лишь храбрость и честь остаются неизменны.

Русские спешились, и моим бедным товарищам тоже приказали сойти с лошадей. Было уже поздно, и конвойные явно намеревались заночевать в деревне. Крестьяне громко ликовали и радовались, когда узнали, что все мы попали в плен, они высыпали на улицу с факелами, женщины поили казаков чаем и водкой. Вышел и старик священник, тот самый, которого мы видели утром. Теперь он весь расплылся в улыбке и вынес на подносе что-то вроде горячего пунша, запах которого я помню до сих пор. За спиной у отца стояла Софи. Я с ужасом увидел, как горячо она пожала руку майора Сержина, поздравив его с победой и взятием врагов в плен. Старик священник, ее отец, со злобой посмотрел на меня и отпустил на мой счет какие-то оскорбительные замечания, указывая на меня худой грязной рукой. Красавица Софи тоже посмотрела на меня, но ничего не сказала, и я прочел в ее темных глазах жалость. Потом она повернулась к майору Сержину и что-то сказала ему по-русски, отчего он нахмурился и раздраженно покачал головой. При свете, падавшем из открытых дверей, видно было, как она упрашивала его. Я не отрываясь глядел на их лица — красивой девушки и темноволосого свирепого мужчины, чутьем угадав, что они спорят о моей судьбе. Офицер долго качал головой, потом наконец ее мольбы смягчили его, и он, видимо, уступил. Он повернулся ко мне, стоявшему под охраной сержанта.

— Эти добрые люди предлагают тебе ночлег под своим кровом, — сказал он, окидывая меня злобным взглядом с головы до ног. — Мне трудно им отказать, но не скрою, что я охотно оставил бы тебя валяться на снегу. Это охладило бы твой пыл, французская сволочь!

Я взглядом выразил все свое презрение к нему.

— Кто родился дикарем, дикарем и умрет, — сказал я.

Мои слова, видимо, уязвили его, он выругался и занес плеть, чтобы ударить меня.

— Заткнись, корноухий пес! — заорал он. — Будь моя воля, я выморозил бы за ночь всю твою наглость. — Овладев собой, он обратился к Софи в соответствии со своими понятиями об учтивости. — Если у вас есть погреб с надежным запором, пускай этот малый проведет там ночь, раз уж вы оказали ему такую честь и позаботились о его удобстве. Я возьму с него слово, что он не станет выкидывать фокусов, ведь я отвечаю за него, пока не сдам его завтра гетману Платову.

Я больше не мог выносить этого высокомерия. Видимо, он нарочно разговаривал с девушкой по-французски, чтобы я понимал, как оскорбительно он обо мне отзывается.

— Я не приму от вас никаких одолжений, — сказал я. — Делайте, что хотите, но слова я вам не дам.

Русский пожал широченными плечами и отвернулся, видимо, считая, что вопрос исчерпан.

— Ну что ж, милейший, тем хуже для твоих рук и ног. Посмотрим, каков-то ты будешь утром, когда проведешь ночь на снегу.

— Одну минуту, майор Сержин, — сказала Софи. — Вы не должны так сурово обходиться с этим пленником. Есть особые причины, по которым он имеет право на нашу доброту и милосердие.

Русский подозрительно посмотрел сперва на нее, потом на меня.

— Какие еще причины? Я вижу, вы к этому французу неравнодушны, — сказал он.

— Главная причина здесь та, что не далее как сегодня утром он по собственной воле отпустил Алексея Баракова, капитана гродненских драгун.

— Это правда, — сказал Бараков, который тем временем вышел из дома. — Сегодня утром он взял меня в плен и отпустил под честное слово вместо того, чтобы отправить под конвоем во французскую армию, где я умер бы с голоду.

— Поскольку полковник Жерар поступил так благородно, теперь, когда он попал в беду, вы, конечно, позволите ему провести эту холодную ночь у нас в погребе, — сказала Софи. — Это не слишком большая награда за его благородство.

Но драгун все еще злился.

— Пускай сперва даст слово, что не будет пытаться бежать, — сказал он. — Слышишь, ты? Дашь слово?

— Не дам, — сказал я.

— Полковник Жерар! — воскликнула Софи с пленительной улыбкой. — А мне вы дадите слово, правда?

— Вам, мадемуазель, я ни в чем не могу отказать. С удовольствием даю вам слово.

— Ну вот, майор Сержин! — с торжеством воскликнула Софи. — Этого вполне достаточно. Вы сами слышали, он сказал, что дает мне слово. Я отвечаю за то, что с ним все будет благополучно.

Русский медведь изъявил свое согласие невнятным ворчаньем, и меня повели в дом, а следом шел священник, бросая мне в спину недобрые взгляды, и огромный чернобородый драгун. Под домом был большой и просторный подвал, где хранились дрова. Туда меня и отвели, и я понял, что здесь проведу ночь. Половина этого унылого подвала была до потолка завалена дровами. Каменный пол, голые стены, в одной из них — единственное узкое оконце, надежно забранное железной решеткой. С низкого потолка свисал большой фонарь. Майор Сержин с усмешкой снял его и осветил все углы мрачного помещения.

— Как вам нравятся наши русские отели, мсье? — спросил он со злобным смешком. — Не слишком роскошные, но лучших у нас нет. Быть может, в следующий раз, когда вам, французам, вздумается путешествовать, вы изберете другую страну, где будет больше удобств.

Так он насмехался надо мной, и его белые зубы сверкали из-под бороды. Потом он ушел, и я услышал, как заскрежетал в замке большой ключ.

Целый час, весь продрогший, я сидел на куче дров в совершенном отчаянии, закрыв лицо руками, одолеваемый самыми печальными мыслями. В этих четырех стенах было довольно холодно, но мысль о том, как тяжко приходится моим людям на дворе, заставляла меня страдать вдвойне. Я начал ходить взад-вперед, хлопать в ладоши, бить ногами в стену, чтобы не замерзнуть окончательно. Фонарь давал немного тепла, но все-таки холод был собачий, и я с утра ничего не ел. Мне казалось, что про меня все забыли, но вот наконец в замке заскрежетал ключ и вошел — как вы думаете кто? Мой недавний пленник, капитан Алексис Бараков. Под мышкой у него была бутылка вина, а в руках — большая тарелка горячего жаркого.

— Тс! — шепнул он. — Ни слова! И не падайте духом! Я не могу сейчас ничего объяснить, потому что Сержин еще здесь. Не спите и будьте готовы!

Торопливо сказав все это, он поставил еду, от которой у меня потекли слюнки, и выбежал за дверь.

«Не спите и будьте готовы!» Эти слова продолжали звучать в моих ушах. Я съел жаркое и выпил вино, но не это согрело мне душу. Что значили слова Баракова? Почему мне нельзя спать? К чему быть готовым? Неужели есть еще надежда на побег? Я всю жизнь презирал людей, которые никогда не молятся, а в минуту опасности прибегают к молитве. Точно так же плохой солдат старается угодить своему полковнику только тогда, когда ему нужна какая-нибудь поблажка. Но я вспомнил о соляных копях в Сибири и о моей матушке, которая ждала меня во Франции, и молитва излилась сама собой, не с моих уст, а из сердца, — я молился о том, чтобы слова Баракова не обманули моих надежд. Но часы на деревенской колокольне отбивали час за часом, а ничего не было слышно, кроме переклички русских часовых на дворе.

И вдруг сердце мое дрогнуло: я услышал за дверью легкие шаги. Через секунду щелкнул замок, дверь отворилась, и вошла Софи.

— Мсье!.. — воскликнула она.

— Этьен, — подсказал я.

— Вы неисправимы, — проговорила она. — Но, скажите, вы в самом деле не питаете ко мне ненависти? Вы простили меня за то, что я сыграла с вами эту шутку?

— Какую шутку? — спросил я.

— Господи боже! Возможно ли, что вы до сих пор не поняли? Помните, вы попросили меня перевести записку. Я сказала вам, что там написано: «Если французы придут в Минск, все погибло».

— А что же там было?

— Там было сказано: «Пусть французы приходят в Минск. Мы их ждем».

Я отпрянул от нее.

— Вы меня предали! — воскликнул я. — Вы заманили меня в ловушку! Из-за вас все мои люди убиты или попали в плен. Какой же я был дурак, что поверил женщине!

— Будьте же справедливы, полковник Жерар. Ведь я русская, и для меня всего важнее долг перед моей родиной. Разве вы не хотели бы, чтобы французская девушка поступила точно так же? Ведь если б я правильно перевела записку, вы не поехали бы в Минск, и ваш отряд ускользнул бы от наших войск. Скажите же, что прощаете меня.

Она была очаровательна, когда стояла передо мной, прося простить ее. И все же, вспомнив про своих убитых товарищей, я не мог пожать ее протянутую руку.

— Ну хорошо, — сказала она, опуская руку. — Вы любите своих, а я своих, значит, мы квиты. Но, полковник Жерар, здесь, в этом доме, вы произнесли мудрые и добрые слова. Вы сказали: «Одним человеком больше или меньше — ничего не изменит в войне между такими огромными армиями». Ваш урок благородства не пропал даром. Вон там, за дровами, есть дверь, которую никто не караулит. Вот ключ. Уходите, полковник Жерар, и, надеюсь, мы никогда больше не встретимся.

Мгновенье я стоял с ключом в руке, и голова у меня шла кругом. Потом я вернул ей ключ.

— Не могу, — сказал я.

— Но почему же?

— Я дал слово.

— Кому? — спросила она.

— Да вам же.

— Я возвращаю вам его.

Сердце мое дрогнуло от радости. Ну, конечно же, она права. Я отказался дать слово Сержину. С ним я ничем не связан. Если она освобождает меня от обещания, честь моя останется незапятнанной. Я снова взял ключ.

— В конце улицы вас ждет капитан Бараков, — сказала она. — Мы, северяне, не забываем ни зла, ни добра. У него ваша лошадь и сабля. Не медлите ни секунды, потому что через два часа начнет светать.

Я вышел в звездную русскую ночь и в последний раз увидел Софи, смотревшую мне вслед через открытую дверь. Она провожала меня тоскливым взглядом, словно ожидала чего-то большего, нежели та холодная благодарность, которую я ей принес, но у самого скромного человека есть гордость, и не стану утверждать, будто моя гордость не была задета тем, что она меня провела за нос. Я не мог заставить себя поцеловать ей руку, не говоря уж о губах. Дверь вела в узкий проулок, в конце которого стоял закутанный с ног до головы человек, державший под уздцы Фиалку.

— Вы сказали, чтобы я помог первому французскому офицеру, который окажется в беде, — сказал он. — Желаю удачи! Bon voyage[30], — шепнул он, когда я вскочил в седло. — И запомните: пароль «Полтава».

Хорошо, что он сказал мне пароль, так как я дважды наталкивался на казачьи пикеты, прежде чем выехал в открытое поле. Только я миновал последний пост и уже думал, что свободен, как вдруг у меня за спиной раздался глухой стук копыт по снегу, и огромный человек на здоровенной лошади стал быстро настигать меня. Первой моей мыслью было дать Фиалке шпоры. Второй, когда я увидел длинную черную бороду поверх стальной кирасы, остановиться и подождать его.

— Я так и знал, что это ты, французский пес, — сказал он, потрясая обнаженной саблей. — Негодяй, ты нарушил слово!

— Я не давал слова.

— Врешь, собака!

Я огляделся — вокруг ни души. Казачьи посты вдали словно вымерли. Мы были совершенно одни, только луна над головой да снег под ногами. Судьба всегда была благосклонна ко мне.

— Я не давал вам слова.

— Ты дал его девушке.

— Перед ней я и отвечу.

— Еще бы, этого только тебе и надо. Но, к несчастью, ответ придется держать передо мной.

— Я готов.

— Эге, да при тебе сабля! Тут пахнет изменой! Я все понял! Эта женщина помогла тебе бежать. Теперь ей не миновать Сибири.

Этими словами он подписал себе смертный приговор. Ради Софи я не мог отпустить его живым. Наши сабли скрестились, и через мгновенье мой клинок проткнул его черную бороду и вонзился ему в горло. Как только он упал, я тотчас соскочил на землю, но одного удара оказалось достаточно. Он умер, норовя укусить меня за ногу, как бешеный волк.

Через два дня я нагнал нашу армию в Смоленске и снова оказался в печальной колонне, которая плелась по снегу, оставляя за собой длинный кровавый след.

Но довольно, друзья мои; не стану пробуждать воспоминания о несчастьях и смерти. Они все еще преследуют меня во сне. Мы, наконец, остановились в Варшаве, потеряв по дороге пушки, обоз и три четверти наших товарищей. Но не честь Этьена Жерара. Говорили, что я нарушил слово. Но попробовал бы кто-нибудь сказать мне это в лицо, потому что я рассказал вам святую правду, и хотя я стар, мой палец еще может спустить курок, когда надо встать на защиту своей чести.

VII. Как бригадир действовал при Ватерлоо

1. Рассказ о лесной харчевне
Из всех великий сражений, в каких мне выпала честь обнажать саблю за нашего императора и за Францию, ни одно не было проиграно. При Ватерлоо же, где я хотя и присутствовал, но был лишен возможности сражаться, враг восторжествовал. Не мне говорить, что одно тут связано с другим. Вы слишком хорошо меня знаете, друзья мои, чтобы подумать, что я способен на такую нескромность. Но это дает пищу для размышлений, и кое-кто пришел к лестным для меня выводам. В конце концов надо было только прорвать несколько английских каре, и победа была бы за нами. Кто скажет, что гусары Конфланского полка во главе с Этьеном Жераром не могли бы это сделать? Но судьба решила иначе: я оказался в стороне, и империя пала. При этом судьба решила также, что этот день траура и скорби должен принести мне такое торжество, какого я не знал, даже когда летел на крыльях победы из Булони в Вену. Никогда моя слава не сияла так ярко, как в этот великий миг, когда все вокруг окутала тьма. Вы понимаете, что я остался предан императору в его несчастьях и не пожелал продать свою шпагу и честь Бурбонам. Никогда больше я не почувствую под собой своего боевого коня, никогда не услышу у себя за спиной звуки серебряных труб и литавр, не поскачу впереди моих орлов. Но, друзья мои, я утешаюсь и умиляюсь до слез, когда вспоминаю, как достойно я вел себя в этот последний день своей военной службы, и я думаю о том, что из всех замечательных подвигов, которые стяжали мне любовь стольких красавиц и уважение стольких благородных людей, не было ни одного, который блеском, дерзостью и благородством цели мог бы сравниться с моей знаменитой поездкой в ночь на девятнадцатое июня тысяча восемьсот пятнадцатого года. Я знаю, эту историю часто рассказывают в офицерском обществе, за столом и в казармах, так что в армии она известна всякому, но скромность заставляла меня молчать, а сегодня, друзья мои, я разоткровенничался с вами и готов рассказать все как было.

Прежде всего смею вас заверить в одном. Никогда еще у Наполеона не было такой замечательной армии, как та, которая участвовала в этой кампании. К тринадцатому году Франция обессилела. На каждого бывалого солдата приходилось пятеро желторотых птенцов — «марий-луиз», как мы их называли, потому что, пока император воевал, императрица занималась набором рекрутов. Но в пятнадцатом году все переменилось. Пленные вернулись на родину — из снегов России, из подземелий Испании, с галер Англии. Это были отчаянные люди, ветераны двадцати сражений, они жаждали снова заняться любимым делом, и сердца их были полны ненависти и мести. В армии было немало солдат, носивших по два и по три шеврона[31], и каждый означал пять лет службы. Дух их был неукротим. Полные ярости, беспощадные, слепо преданные делу, они боготворили императора, как мамелюки своего пророка, и готовы были самих себя поднять на штыки, если их кровь ему потребуется. Видели бы вы, как эти свирепые старики-ветераны шли в бой с налитыми кровью лицами, со сверкающими глазами, с грозным ревом, и вам стало бы ясно, что никто перед ними не устоит. Так высоко поднялся боевой дух Франции в то время, что ему нигде не было равных; но у этих англичан нет ни боевого духа, ни души, а только жесткая, неподвижная туша, о которую мы напрасно бились. Вот как оно было, друзья мои! С одной стороны, поэзия, доблесть, самопожертвование, все, что есть прекрасного и героического. А с другой — туша. Наши надежды, идеалы, мечты — все разбилось об эту ужасную тушу Старой Англии.

Вы читали о том, как император собрал свои войска, а потом мы с ним, во главе ста тридцати тысяч ветеранов, стремительным маршем двинулись к северной границе и обрушились на пруссаков и англичан. Шестнадцатого июня Ней завязал с англичанами сражение под Катр-Бра, а мы разбили пруссаков при Линьи. Не мне говорить, сколь много сделал я для этой победы, но хорошо известно, что гусары Конфланского полка покрыли себя славой. Пруссаки дрались крепко, и восемь тысяч их осталось лежать на поле боя. Император уже думал, что с ними покончено, и послал маршала Груши с войском в тридцать две тысячи человек преследовать их, чтобы они не помешали дальнейшим его планам. А сам с восьмьюдесятью тысячами войска повернул на этих проклятых англичан! Нам надо было за многое с ними расквитаться: за гинеи Питта, за корабли Портсмута, за вторжение Веллингтона, за вероломные победы Нельсона! И наконец день расплаты настал.

У Веллингтона было шестьдесят семь тысяч солдат, но мы знали, что среди них много голландцев и бельгийцев, которые не очень-то рвались в бой против нас. Хорошего войска у него не набралось бы и пятидесяти тысяч. Очутившись перед лицом самого императора и восьмьюдесятью тысячами людей, этот англичанин оцепенел от страха и не мог ни сам сдвинуться с места, ни двинуть свои войска. Вы видели кролика под взглядом удава? Вот так застыли англичане на склоне у Ватерлоо. Накануне император, у которого под Линьи убили адъютанта, приказал перевести меня в штаб, и я передал своих гусар под начало майора Виктора. Не знаю, кто из нас был более огорчен, он или я, тем, что меня отозвали перед самым сражением, но приказ есть приказ, хорошему солдату остается только пожать плечами и повиноваться. Вместе с императором я проехал восемнадцатого утром вдоль вражеских позиций, он осматривал их в подзорную трубу и обдумывал план сокрушительного удара. Рядом с ним были Сульт, Ней, Фуа и другие, которые воевали с англичанами в Португалии и в Испании.

— Будьте осторожны, ваше величество, — сказал Сульт. — Английская пехота — твердый орешек.

— Вы считаете их хорошими солдатами, потому что они вас разбили, — сказал император, и мы, из тех, кто был помоложе, отвернулись, пряча улыбку. Но Ней и Фуа хранили суровую серьезность. Английские позиции, пестревшие красным и синим и усеянные батареями, в настороженном молчании лежали от нас на расстоянии ружейного выстрела. По другую сторону неглубокой долины наши люди, покончив с супом, готовились к бою. Незадолго перед тем прошел сильный дождь, но теперь выглянуло солнце и осветило французскую армию, превратив наши кавалерийские бригады в сверкающие реки стали, его лучи блестели и переливались на бесчисленных штыках пехотинцев. При виде этой великолепной армии, ее красоты и величия, я не мог более сдерживаться, привстал на стременах, взмахнул кивером и крикнул: «Vive l'Empereur!» — и этот клич оглушительным громом покатился из края в край наших позиций; кавалеристы размахивали саблями, а пехотинцы — своими фуражками, надев их на штыки. Англичане словно окаменели на склоне. Они знали, что их час пробил.

Так оно и получилось бы, если б в этот миг был отдан приказ и вся армия двинута в наступление. Нам стоило только навалиться на них, и мы бы стерли их в порошок. Не говоря уже о мужестве, мы превосходили их численностью, были опытнее в ратных делах, и полководец наш был не ихнему чета. Но император хотел действовать по всем правилам, он ждал, пока земля подсохнет, чтобы артиллерия могла маневрировать. Из-за этого мы потеряли три часа и только в одиннадцать увидели, как колонны Жерома Бонапарта двинулись с левого фланга, и услышали пальбу, возвестившую начало сражения. Потеря этих трех часов погубила нас. Войска с левого фланга наступали на крестьянский дом, где засели английские гвардейцы, и мы услышали три восхищенных возгласа, которые поневоле вырвались у защитников. Они все еще держались, а корпус Д'Эрлона уже продвигался справа, чтобы занять еще часть английских позиций, но тут наше внимание привлекло то, что происходило далеко от нас.

Император смотрел в подзорную трубу на крайний левый фланг английских позиций. Вдруг он повернулся к герцогу Далматийскому, или, попросту, Сульту, как мы, солдаты, предпочитали его называть.

— Что это там, маршал? — спросил он. Все мы посмотрели в ту сторону, одни в подзорные трубы, другие — просто приставив в глазам ладонь. Там был густой лес, за ним — длинный голый склон, а дальше — снова лес. На открытом пространстве
между двумя лесами виднелось что-то темное, похожее на тень движущегося облака.

— По-моему, это стадо, ваше величество, — ответил Сульт.

В тот же миг среди этой темной тени что-то быстро сверкнуло.

— Это маршал Груши, — сказал император и отнял от глаз подзорную трубу. — Теперь англичане окончательно погибли. Они у меня в кулаке. Им не уйти.

Он огляделся и остановил взгляд на мне.

— А! Вот он, король гонцов, — сказал он. — Под вами хороший конь, полковник Жерар?

Подо мной была моя любимая Фиалка, гордость всей бригады. Я так и сказал императору.

— Тогда скачите во весь опор к маршалу Груши, видите, вон его войска. Скажите, чтобы он напал на англичан с левого фланга и с тыла, а я ударю с фронта. Вместе мы их раздавим, ни один живым не уйдет.

Я отдал честь и, не сказав ни слова, поскакал, а сердце у меня так и прыгало от радости, что на меня возложили столь ответственное поручение. Я посмотрел на длинную, сплошную красно-синюю линию, маячившую сквозь пороховой дым, и на скаку погрозил ей кулаком. «Мы их раздавим, ни один живым не уйдет». Так сказал император, и я, Этьен Жерар, должен претворить его слова в дело. Мне не терпелось поскорей добраться до маршала, и я подумал, не прорваться ли напрямик через левый фланг англичан. Мне приходилось совершать и более дерзкие дела и выходить целым и невредимым, но я подумал, что, если мой замысел не удастся и меня убьют или возьмут в плен, донесение не будет доставлено и планы императора рухнут. Поэтому я проехал мимо нашей кавалерии, мимо егерей, улан, гвардейцев, карабинеров, конных гренадеров и, наконец, мимо своих дьяволов, которые проводили меня прощальными взглядами. За кавалерией стояла старая гвардия, двенадцать полков, все как на подбор ветераны многих сражений, суровые и решительные, в длинных синих шинелях и высоких медвежьих шапках, с которых были сняты плюмажи. На спине у каждого был кожаный ранец, все надели синие с белым парадные мундиры, чтобы назавтра войти в них в Брюссель. Проезжая мимо них, я думал, что эти люди никогда не знали поражения, и при виде их обветренных лиц и строгой, спокойной осанки я сказал себе, что они никогда и не будут разбиты. Господи, я не подозревал о том, что произойдет всего через несколько часов!

Справа от старой гвардии стояли молодые гвардейцы и шестой корпус Лобо, а на крайнем левом фланге растянулись уланы Жакино и гусары Марбо. Все эти войска ничего не знали о корпусе, приближавшемся к ним через лес, внимание их было поглощено сражением, которое разворачивалось слева от них. Более сотни пушек гремело с каждой стороны, грохот стоял ужасный, — из всех сражений, в каких мне довелось участвовать, не наберется и полдюжины таких бурных. Я оглянулся через плечо и увидел две бригады кирасиров, английскую и французскую, она катились вниз по склону, и клинки сверкали, как грозовые молнии. Как хотелось мне повернуть Фиалку и повести гусар в гущу битвы! Ах, что это было за зрелище! Этьен Жерар едет, повернувшись спиной к горячей схватке между кавалеристами. Но долг есть долг, и я проехал мимо конных дозорных Марбо к лесу, оставив слева деревню Фишермон.

Передо мной был большой лес, почти сплошь дубовый, который назывался Парижским, и через него вели узкие тропки. Доехав до леса, я остановился и прислушался, но из его мрачной глубины не донеслось ни звука трубы, ни стука колес, ни топота копыт, которые возвестили бы о продвижении большой колонны, хотя я своими глазами видел, как она двигалась к этому лесу. Позади меня кипело сражение, а впереди все было тихо, как в могиле, уже готовой для стольких храбрецов. Ветки сомкнулись у меня над головой, закрыв солнце, и густой запах прели поднимался от влажной земли. Несколько миль я проскакал таким галопом, на какой немногие решились бы, когда внизу торчат корни, а над головой — ветки. И вот наконец я увидел авангард Груши. Отдельные отряды гусар проехали по обе стороны от меня среди деревьев. Я услышал в отдалениибой барабана и тихий, глухой шум, какой издает армия на марше. В любой миг я мог встретить штаб и передать приказ лично Груши, так как знал, что при таком переходе маршал Франции, несомненно, едет в авангарде своей армии.

Вдруг лес поредел, и я обрадовался, поняв, что он кончается: теперь-то я увижу всю армию и найду маршала. На опушке, куда сходятся тропы, стояла маленькая харчевня, в таких обычно пьют вино лесорубы и возчики. Я придержал коня у двери харчевни и огляделся. В нескольких милях впереди я увидел второй лес, Сен-Ламберский, откуда выходили войска, когда их заметил император. Нетрудно было понять, однако, почему они так долго не могли достичь второго леса, ведь путь им преграждало глубокое Ланское ущелье. Не мудрено, что растянутая колонна — кавалерия, пехота и артиллерия — только сползала по одному склону и взбиралась на второй, тогда как авангард был уже позади меня в лесу. По дороге проезжала артиллерийская батарея, и я уже хотел подъехать и спросить командира, где найти маршала, как вдруг увидел, что, хотя артиллеристы и в голубых мундирах, на них нет доломанов с красными нашивками на воротниках, какие носят наши. Пораженный, смотрел я на этих солдат, растерянно озираясь, как вдруг чья-то рука коснулась моего колена, и я увидел хозяина харчевни, который выбежал ко мне.

— Сумасшедший! — воскликнул он. — Как вы сюда попали? Что вы здесь делаете?

— Ищу маршала Груши.

— Да ведь вы в самой гуще прусской армии! Скачите прочь!

— Не может быть! Это корпус Груши.

— Откуда вы знаете?

— Так сказал император.

— Значит, император совершил роковую ошибку! Говорю вам, патруль силезских гусар только что был в моей харчевне. Разве вы не встретили их в лесу?

— Я встретил гусар.

— Это враги.

— А где Груши?

— Сзади. Они его обогнали.

— Как же я могу вернуться? Мне надо ехать вперед, тогда я могу еще встретить его. У меня приказ, я должен найти его хоть под землей.

На мгновение он задумался.

— Скорей! — крикнул он, хватая моего коня под уздцы. — Слушайтесь меня, еще не все потеряно. Вас не заметили. Я спрячу вас, пока они не пройдут.

За домом была низенькая конюшня, и туда он ввел Фиалку. Меня же он даже не повел, а буквально поволок на кухню. Она была почти пустая, с кирпичным полом. Краснолицая толстуха жарила на очаге котлеты.

— В чем дело? — спросила она, враждебно поглядывая то на меня, то на хозяина. — Кого это ты привел?

— Это французский офицер, Мари. Мы не можем допустить, чтобы пруссаки схватили его.

— Это почему же?

— Как почему? Разрази меня гром, да разве сам я не был солдатом Наполеона? Разве меня не наградили карабином в числе самых доблестных гвардейцев? Неужели я допущу, чтобы моего боевого товарища взяли у меня на глазах? Мари, мы должны его спасти.

Но женщина смотрела на меня весьма недружелюбно.

— Пьер Шарра, — сказала она, — видать, ты не успокоишься, покуда твой дом не спалят, да и тебя самого заодно. Неужели ты не понимаешь, дубина, что ежели ты воевал за Наполеона, то лишь потому, что Наполеон правил Бельгией? А теперь кончилась его власть. Пруссаки — наши союзники, а он нам враг. Я не потерплю француза в своем доме. Ступай выдай его!

Хозяин почесал в затылке и в отчаянье посмотрел на меня, но я сразу смекнул, что этой женщине дороги не Франция и не Бельгия, она боится только за свой дом.

— Мадам, — сказал я, собрав все свое достоинство и хладнокровие, — император уже громит англичан, и еще до вечера французская армия будет здесь. Если вы поможете мне, то получите награду, а если выдадите, — понесете наказание, и ваш дом сожжет военная полиция.

Это произвело на нее должное впечатление, и я поспешил закрепить победу, переменив тактику.

— К тому же, — сказал я, — возможно ли, чтобы у такой красавицы было столь жестокое сердце? Я уверен, что вы не откажетесь спрятать меня.

Она взглянула на мои бакенбарды и сразу смягчилась. Я взял ее за руку, и через две минуты мы уже так наладили отношения, что ее муж сам пообещал выдать меня, если я не остановлюсь.

— К тому же вся дорога запружена пруссаками! — воскликнул он. — Скорей, скорей на чердак!

— Скорей на чердак! — подхватила его жена, и они вдвоем повели меня к лестнице, которая поднималась к люку в потолке. Тут в дверь громко постучали, и, сами понимаете, в одно мгновенье шпоры мои сверкнули в люке, и крышка захлопнулась. Внизу подо мной сразу же послышалась немецкая речь.

Я очутился на длинном, во весь дом, чердаке под самыми стропилами. Чердак находился над харчевней, и сквозь щели в полу я мог видеть и кухню, и комнату для приезжих, и питейный зал. Окон не было, но, поскольку дом сильно обветшал, в крыше не хватало нескольких досок, сквозь щели проникал свет, и можно было наблюдать, что делается снаружи. Чердак был завален всяким хламом. В одном конце лежала куча соломы, в другом — целая груда пустых бутылок. Кроме люка, через который я забрался, здесь не было ни окон, ни дверей.

Несколько минут я просидел на куче сена, стараясь прийти в себя и собраться с мыслями. Дело приняло весьма серьезный оборот, раз прусские войска оказались на поле битвы, опередив наши резервы, но, кажется, тут был всего один корпус, а одним корпусом больше или меньше — невелика разница для такого человека, как император. Ему ничего не стоило разгромить англичан, невзирая на такое преимущество. Поскольку Груши позади, лучшее, что я мог сделать для императора, — это переждать, пока пруссаки пройдут, а потом ехать дальше, найти маршала и передать ему приказ. Если он вместо того, чтобы преследовать пруссаков, выйдет в тыл англичанам, все будет хорошо. Судьба Франции зависела от моего благоразумия и самообладания. Вам известно, что мне к этому было не привыкать, и вы знаете также, что я мог быть твердо уверен: ни благоразумие, ни самообладание мне не изменят. Разумеется, император не ошибся, поручив это дело мне. Он назвал меня «королем гонцов». Что ж, я не посрамлю это звание.

Ясно было, что, покуда пруссаки не пройдут, предпринять ничего нельзя, и я коротал время, разглядывая их. Я их всегда терпеть не мог, но должен признать, что дисциплина у них железная: ни один не зашел в харчевню, хотя на губах у них запеклась пыль и сами они чуть на падали от усталости. Солдаты, стучавшие в дверь, внесли товарища, который был без сознания, и, оставив его, сразу вернулись в строй. Принесли еще нескольких раненых, их уложили на кухне, и молодой врач, совсем еще мальчик, остался ухаживать за ними. Рассмотрев все это через щели в полу, я принялся глядеть сквозь отверстия в крыше, откуда все было прекрасно видно. Прусские войска все шли и шли мимо. Сразу было ясно, что они совершили невероятно тяжелый марш и почти не ели, потому что на них было страшно смотреть: они были измучены и с головы до ног облеплены грязью, так как то и дело падали на скользкой дороге. И все же, несмотря ни на что, они были полны боевого духа и на себе выволакивали пушки, когда колеса уходили по ступицы в топкую грязь, а измученные лошади проваливались до колен, силясь их вытащить. Офицеры разъезжали верхом вдоль колонны, ободряя усердных похвалами, а нерадивых ударами саблей плашмя. И все время спереди, из-за леса, доносился оглушительный грохот сражения, словно все реки на земле собрались в один гигантский водопад, который бурлит и низвергается с высоты. Длинный шлейф дыма, разостлавшийся высоко над деревьями, был подобен огромной сбруе. Офицеры указывали на него саблями, с их запекшихся губ срывались хриплые крики, и люди, облепленные грязью, рвались на поле боя. Целый час двигались они мимо меня, и я решил, что их авангард уже столкнулся с дозорными Марбо и император знает об их появлении.

— Что ж, друзья, вы очень спешите на поле боя, но поглядим, с какой скоростью вы станете улепетывать назад, — сказал я себе, и эта мысль меня утешила.

Я томился в ожидании, но вскоре произошло нечто такое, что рассеяло мою скуку. Я сидел на своем наблюдательном посту, радуясь, что почти весь корпус прошел и скоро дорога будет свободна, как вдруг в кухне послышалась перебранка по-французски.

— Не пущу! — закричал женский голос.

— Нет, пустите! — воскликнул мужчина, и поднялась громкая возня.

В мгновенье ока я был у щели в полу. Я увидел, что моя толстуха, как верная сторожевая собака, стоит у лестницы, а молодой врач, бледный от ярости, пытается подняться наверх. Несколько немцев, придя в сознание, сидели на кухонном полу и тупо, но пристально следили за ними. Хозяина видно не было.

— Вина там нет, — сказала женщина.

— А мне вино и не нужно. Я возьму сена или соломы на подстилку для раненых. Почему она должны валяться на кирпичах, когда на чердаке есть солома?

— Нет там соломы.

— Что же там?

— Пустые бутылки.

— И больше ничего?

— Ничего.

Врач уже готов был отказаться от своего намерения, но один солдат указал на потолок. Из его слов я понял, что он видит солому, торчащую между досками. Напрасно женщина спорила с ним. Двое солдат с трудом встали на ноги и оттащили ее, а врач полез наверх, поднял люк и забрался на чердак. Едва он поднял крышку, я спрятался за нее, но на беду он снова закрыл ее за собой, и мы оказались лицом к лицу.

В жизни еще не видел, чтобы человек был так растерян.

— французский офицер! — пробормотал он.

— Тихо! — сказал я. — Говорите шепотом. — И я обнажил саблю.

— Я не солдат, — сказал он. — Я врач. Отчего вы грозите мне саблей? Я безоружен.

— Я не хотел бы вас трогать, но вынужден защищаться. Я скрываюсь здесь.

— Шпион!

— Шпионы не ходят в военных мундирах и вообще не числятся в составе армии. Я по ошибке оказался среди прусского корпуса и укрылся здесь, надеясь ускользнуть, когда все пройдут. Я не трону вас, если вы поклянетесь молчать о моем присутствии, иначе вам не уйти отсюда живым.

— Можете вложить саблю в ножны, мсье, — сказал врач и дружелюбно посмотрел на меня. — Я поляк по происхождению и не питаю ненависти ни к вам, ни к французам вообще. Я сделаю все возможное для раненых, но не больше. В обязанности врача не входит брать в плен гусар. С вашего разрешения я только захвачу охапку соломы на подстилку этим беднягам.

Я хотел взять с него клятву, но по опыту знал, что, если человек решился лгать, он не поколеблется дать ложную клятву, и промолчал. Врач поднял крышку люка, сбросил вниз соломы сколько ему было нужно и спустился с лестницы, закрыв крышку. Я внимательно следил за ним — он вернулся к своим раненым, моя добрая хозяюшка не отходила от него ни на шаг, но он занялся своими обязанностями, не сказав ни слова.

К этому времени я был уже уверен, что весь корпус прошел, и направился к отверстию в крыше, полагая, что путь свободен, — разве только на дороге окажется несколько отставших, на которых нечего и обращать внимание. Действительно, первый корпус прошел, и я видел, как последние ряды пехоты скрылись в лесу; но представьте себе мое разочарование, когда из Сен-Ламберского леса показался второй корпус, столь же многочисленный, как и первый. Сомнений не оставалось: вся прусская армия, которая, как мы считали, была разгромлена при Линьи, вот-вот обрушится на наш правый фланг, а Груши попался на какую-то нелепую удочку. Рев пушек, который стал теперь гораздо ближе, возвестил, что прусские батареи, проехавшие мимо меня, уже вступили в дело. Представьте себе мое положение! Проходил час за часом, солнце клонилось к западу. А эта проклятая харчевня, в которой я укрылся, все еще была островком среди бурного потока свирепых пруссаков. Мне было необходимо найти маршала Груши, а я не мог высунуть носа из харчевни — меня немедленно взяли бы в плен. Можете вообразить, как я ругался и рвал себе волосы. Как мало знаем мы, что нас ждет! Но в то самое время, когда я в ярости роптал на судьбу, она готовила мне предназначение гораздо более высокое, нежели доставить приказ Груши, предназначение, которое я никогда не исполнил бы, если б не застрял в этой грязной харчевне на опушке Парижского леса.

Два прусских корпуса уже прошли, и мимо меня двигался третий, как вдруг я услышал в комнате для гостей громкий шум и голоса. Я перебрался на другое место и заглянул вниз, желая узнать, что там происходит.

Прямо подо мной два прусских генерала склонились над картой, расстеленной на столе. Несколько адъютантов и штабных офицеров молча стояли вокруг. Один из генералов был злобный старик, седой и морщинистый, с растрепанными седеющими усами и голосом, похожим на собачий лай. Другой был помоложе, с длинным суровым лицом. Он измерял расстояние по карте с усердием студента, а первый генерал топал ногами, злился и ругался, как гусарский капрал. Странно было видеть старика в такой ярости, тогда как молодой сохранял полнейшее самообладание. Целиком их разговор я не понял, но мог поручиться за общий смысл.

— Говорю вам, надо наступать — вперед и только вперед! — крикнул старик и страшно выругался по-немецки. — Я обещал Веллингтону, что прибуду со всей армией, даже если меня придется привязать, чтобы я не упал с лошади. Корпус Бюлова уже в деле, Цитен поддержит его всеми силами и огнем всех пушек. Вперед, Гнейзенау, вперед!

Второй покачал головой.

— Ваше превосходительство, не следует забывать, что если англичане будут разбиты, они отступят к морю. Каково же будет ваше положение, когда Груши отрежет вас от Рейна?

— Мы их разобьем, Гнейзенау. Мы с герцогом сотрем их в порошок. Вперед, я приказываю! Война будет закончена единым ударом. Подтяните войска Пирша, и мы сможем бросить на чашу весов шестьдесят тысяч человек, а Тильман будет удерживать Груши за Вавром.

Гнейзенау пожал плечами, но тут в дверях появился ординарец.

— Прибыл адъютант герцога Веллингтона, — доложил он.

— Ага! — вскричал старик. — Послушаем, чем он нас порадует!

В комнату, шатаясь, вошел английский офицер, его красный мундир почернел от грязи и запекшейся крови. Рука у него была перевязана окровавленным платком, и, чтобы не упасть, он оперся о стол.

— Я послан к маршалу Блюхеру, — сказал он.

— Я маршал Блюхер. Говорите скорей, в чем дело! — воскликнул нетерпеливый старик.

— Герцог приказал передать вам, что английская армия не дрогнет и он нисколько не сомневается в успехе. Французская кавалерия разбита, две пехотные дивизии полностью уничтожены, в резерве осталась только гвардия. Если вы поддержите нас сильным ударом, французы будут разгромлены наголову, и…

Тут колени его подкосились, и он, как мешок, свалился на пол.

— Все ясно! — воскликнул Блюхер. — Гнейзенау, пошлите к Веллингтону адъютанта, пусть сообщит, что герцог может полностью на меня рассчитывать. Вперед, господа, у нас много дела!

Он выбежал из комнаты, и весь его штаб, звякая шпорами, поспешил следом, а двое ординарцев передали раненого англичанина на попечение врача.

Гнейзенау, который был начальником штаба, помедлил немного, потом положил руку на плечо одному из адъютантов. Этот человек сразу привлек мое внимание, потому что на достойных людей глаз у меня наметанный. Он был высок и строен, хоть сейчас в кавалерию; право, у нас с ним было даже кое-что общее во внешности. В темном его лице было что-то ястребиное, черные глаза грозно сверкали из-под густых, косматых бровей, а с такими усами, как у него, ему нетрудно было бы попасть в лучший эскадрон моих гусар. На нем был зеленый мундир с белыми обшлагами и кивер с конским хвостом — я понял, что он драгун и самый лихой из всех кавалеристов, каких я с удовольствием проткнул бы саблей.

— Послушайте, граф Штейн, — сказал Гнейзенау. — Если враг будет разгромлен, но императору удастся бежать, он соберет новую армию, и нам придется все начинать сначала. Если же мы возьмем императора в плен, тогда войне конец. Ради этого стоит не пожалеть стараний и рискнуть головой.

Молодой драгун ничего не ответил, но слушал очень внимательно.

— Допустим, герцог Веллингтон прав, французская армия будет разбита наголову и обращена в бегство. Тогда император, несомненно, отправится назад через Женап и Шарлеруа, так как это самая короткая дорога к границе. Надо полагать, у него будут хорошие лошади и отступающие войска очистят ему дорогу. Наша кавалерия будет преследовать разбитую армию, но император окажется далеко впереди своих войск.

Молодой драгун наклонил голову.

— Вам, граф Штейн, я поручаю императора. Если вы возьмете его в плен, ваше имя войдет в историю. Берите себе в помощь кого хотите — думаю, что десяти или двенадцати человек вам хватит. В бой не ввязывайтесь, отступающих не преследуйте, езжайте стороной и берегите силы для достижения более высокой цели. Вы меня поняли?

Драгун снова наклонил голову. Он не тратил слов, и это произвело на меня впечатление. Я понял, что он и в самом деле опасный человек.

— Ну что ж, остальное предоставляю на ваше усмотрение. Отбросьте все, кроме главного. Карету императора и его самого вы узнаете без труда, ошибиться невозможно. А теперь мне нужно догнать маршала. Прощайте! Если мы еще увидимся, я не сомневаюсь, что смогу поздравить вас с подвигом, который будет греметь по всей Европе.

Драгун отдал честь, а Гнейзенау поспешно вышел из комнаты. Молодой офицер постоял немного в глубокой задумчивости. Потом он вышел вслед за начальником штаба. Я с любопытством следил за ним через щель, ожидая, что он будет делать дальше. Его конь, красивый, сильный, гнедой, с белыми чулками на передних ногах, был привязан у двери харчевни. Он вскочил в седло и, выехав наперерез колонне кавалеристов, показавшейся на дороге, заговорил с офицером, ехавшим во главе передового полка. После короткого разговора двое гусар — полк был гусарский — выехали из рядом и встали рядом с графом Штейном. Затем он остановил следующий полк, и к нему присоединились двое улан. Из следующего полка он взял двух драгун, потом двух кирасиров. Наконец, он отвел свой маленький отряд в сторону, собрал всех вокруг себя и стал объяснять, что им предстоит сделать. А потом десять человек тесной группой исчезли в Парижском лесу.

Незачем и объяснять вам, друзья мои, что все это означало. Ведь этот Штейн действовал именно так, как стал бы действовать я сам на его месте. У каждого полковника он взял двоих лучших кавалеристов и собрал такой отряд, от которого никому не уйти. И если они пустятся в погоню за императором, а при нем не будет конвоя, да помилует его бог!

Представьте же себе, дорогие друзья, каково было мне — меня била лихорадка, бросало в жар, я едва не лишился рассудка. О Груши я больше не думал. На востоке не было слышно стрельбы. Значит, он далеко. Если он и подойдет, то все равно опоздает, и исход сражения будет уже решен. Солнце стояло низко, до темноты оставалось всего два или три часа. Так что не имело никакого смысла выполнять приказ. Зато появилось другое, более срочное и важное дело, от которого зависело спасение императора, а может быть, и его жизнь. Любой ценой, невзирая ни на какую опасность, я должен прорваться к нему. Но как это сделать? Путь к своим мне преграждала вся прусская армия. Они отрезали все дороги, но дорогу долга отрезать невозможно, когда Этьен Жерар видит ее перед собой. Дольше медлить было нельзя. И я решился ехать.

Спуститься с чердака я мог только по лестнице, тут уж ничего не попишешь, так как другого люка не было. Я заглянул в кухню и увидел, что молодой врач все еще там. Раненый английский адъютант сидел на стуле, а рядом на соломе лежали в совершенном изнеможении двое прусских солдат. Остальные уже пришли в себя, и их отправили в тыл. Итак, мне, чтобы добраться до своего коня, предстояло пройти мимо врагов. Врача мне нечего было бояться; англичанин был ранен, и к тому же его сабля вместе с плащом лежала в углу; двое немцев валялись почти без чувств, и ружей около них не было видно. Чего же проще? Я поднял крышку люка, соскользнул вниз по лестнице и появился среди них с обнаженной саблей в руке.

Видели бы вы их удивление! Врач, тот, конечно, все знал, но англичанину и двум немцам, должно быть, показалось, что сам бог войны спустился с небес. Пожалуй, на меня и впрямь стоило посмотреть, я был великолепен в серебристо-сером мундире со сверкающей саблей в руке. Оба немца окаменели, вытаращив глаза. Английский офицер привстав, но от слабости снова упав на стол, разинул рот.

— Что за черт! — повторил он. — Что за черт!

— Ни с места, — сказал я. — Я никого не трону, но горе всякому, кто попытается меня задержать. Если вы не будете мне мешать, вам нечего бояться, но берегитесь оказаться на моем пути. Я полковник Этьен Жерар из Конфланского гусарского полка.

— Ах черт! — сказал англичанин. — Тот самый, что убил лису.

Его лицо перекосилось от злобы. Охотничья зависть — низменное чувство. Этот англичанин ненавидел меня за то, что я, а не он убил лисицу. До чего же разные у нас характеры! Сделай он это у меня на глазах, я обнял бы его, радуясь и ликуя. Но пререкаться было некогда.

— Мне, право, очень жаль, сэр, — сказал я. — Но я вынужден буду позаимствовать у вас плащ.

Он попытался встать со стула и дотянуться до сабли, но я загородил угол, где она лежала.

— Есть у вас что-нибудь в карманах?

— Шкатулка, — ответил он.

— Не стану вас грабить, — сказал я. Взяв плащ, я вынул из кармана серебряную флягу, квадратную деревянную шкатулку и подзорную трубу. Все это я отдал ему. Но тут этот негодяй открыл шкатулку, достал пистолет и прицелился мне в лоб.

— А теперь, милейший, — сказал он, — положите-ка свою саблю и сдавайтесь.

Я был так поражен этим низким коварством, что буквально остолбенел. Я пытался говорить о чести, о благодарности, но глаза его над стволом пистолета стали еще злее.

— Довольно болтать! — сказал он. — Бросай оружие!

Мог ли я вынести такое унижение? Лучше умереть, чем дать себя обезоружить таким образом. Я уже готов был крикнуть: «Стреляй!», — как вдруг англичанин куда-то исчез, и на его месте выросла груда сена, среди которой барахтались рука в красном рукаве и пара ботфорт. Ах, моя храбрая хозяюшка! Бакенбарды меня спасли.

— Беги, солдатик, беги! — воскликнула она и навалила еще сена на барахтающегося англичанина. В мгновенье ока я перебежал двор, вывел Фиалку из конюшни и вскочил в седло. Из окна грянул выстрел, пуля просвистела у самого моего плеча, и я увидел искаженное яростью лицо. Я презрительно усмехнулся, пришпорил лошадь и вылетел на дорогу. Последний прусский солдат уже скрылся в лесу, путь к исполнению долга был свободен. Если Франция победила, все в порядке. Если Франция побеждена, то от меня и от моей лошади зависит даже больше, чем победа или поражение, от меня зависит спасение и жизнь императора. «Вперед, Этьен, вперед! — воскликнул я. — Из всех твоих славных подвигов тебе сейчас предстоит самый великий, пусть даже он будет последним!»

2. Рассказ о девяти прусских кавалеристах.
В прошлый раз, друзья мои, я рассказал о том, как император поручил мне доставить важный приказ маршалу Груши, но мне не удалось исполнить его поручение в силу неожиданных обстоятельств, и я целый долгий день просидел на чердаке харчевни, не имея возможности выйти, потому что вокруг были прусские войска. Вы помните, как я подслушал приказ прусского начальника штаба графу Штейну и узнал про опасный план, который они сразу начали приводить в исполнение, — убить или взять в плен императора после разгрома французской армии. Сперва я не мог этому поверить, но пушки гремели весь день, и канонада не приближалась, а это значило, что англичане, во всяком случае, не отступают и отбили все наши атаки.

Я уже говорил, что в тот день душа Франции натолкнулась на тушу Англии, но надо признать, что туша оказалась весьма крепкой. А если императору не удалось справиться с одними англичанами, то теперь, когда шестьдесят тысяч этих проклятых пруссаков лезут с фланга, ему и впрямь приходится туго. И как бы то ни было, зная о тайных планах врага, я должен быть рядом с ним.

В прошлый раз я вам рассказывал, как смело я вырвался из харчевни и умчался во весь опор, а этот идиот английский адъютант в бессильной злобе грозил мне кулаком из окна. Оглянувшись на него, я поневоле рассмеялся, потому что его злое, красное лицо все было облеплено сеном. Выехав на дорогу, я привстал на стременах и накинул красивый черный плащ на красной подкладке, принадлежавший англичанину. Он доходил мне до самых ботфорт и совершенно скрыл мундир, который мог меня выдать. Что же до моего кивера, то такие носят и немцы, следовательно, он не должен был привлечь к себе внимание. Если со мной никто не заговорит, я вполне смогу проехать через всю прусскую армию; но, хотя я и понимал по-немецки, поскольку в то золотое время, когда мы воевали в этой стране, у меня там было очень много знакомых дам, говорил я с красивым парижским акцентом, который сразу отличишь от их грубой, немелодичной речи. Я знал, что этот акцент сразу же меня выдаст, но мне оставалось только уповать на бога и надеяться, что я сумею проехать молча.

Парижский лес был такой огромный, что нечего было и думать объехать его стороной, поэтому я собрал все свое мужество и поскакал прямо по дороге, по которой прошла прусская армия. Найти дорогу не составило труда, колеи от пушек и повозок с зарядными ящиками были глубиной не меньше двух футов. Вскоре я увидел, что по обе стороны от меня валяются раненые, пруссаки и французы, — здесь авангард Бюлова столкнулся с гусарами Марбо. Один старик с длинной седой бородой, видимо, врач, окликнул меня и побежал вслед за мной, но я даже головы не повернул и не обратил никакого внимания на его крики, только пришпорил коня. Он давно уже скрылся за деревьями, а крики его еще были слышны.

Вскоре я доехал до прусских резервов. Пехотинцы стояли, опершись на ружья, некоторые, обессилев, лежали на мокрой земле, а офицеры собрались кучками, прислушиваясь к могучему грохоту и обсуждая вести с поля битвы. Я промчался мимо них во весь опор, но один из них выбежал на дорогу, преградил мне путь и поднял руку, приказывая остановиться. На меня смотрели глаза пяти тысяч пруссаков. Да, это был ужасный миг! Вы бледнеете, друзья мои, от одной мысли об этом. А у меня просто волосы встали дыбом. Но ни на секунду меня не покинули самообладание и мужество. «Генерал Блюхер!» — крикнул я. Не мой ли ангел-хранитель шепнул мне на ухо эти слова? Пруссак отскочил в сторону, отдал честь и указал вперед. У них прекрасная дисциплина, у этих пруссаков, да и кто он такой, чтобы остановить офицера, который скачет с донесением к генералу? Теперь я словно обрел талисман, с которым невредимый пройду через все опасности, и при этой мысли душу мою наполнило ликование. Я был в таком восторге, что уже не ждал вопроса, а сам, проезжая среди войск, кричал направо и налево: «Генерал Блюхер! Генерал Блюхер!» — и все указывали вперед и расступались, давая мне дорогу. Бывают обстоятельства, когда нахальство — это высшая мудрость. Но нельзя злоупотреблять этим, а я, признаться, перестарался. Когда я был уже совсем близко от поля сражения, один уланский офицер схватил моего коня под уздцы и указал на группу людей, которые стояли подле горящего дома.

— Вон маршал Блюхер. Передайте ему донесение! — сказал он, и правда, этот ужасный седой старик был от нас на расстоянии пистолетного выстрела и смотрел прямо на меня.

Но мой добрый ангел-хранитель не оставил меня. Как молния промелькнула у меня в голове фамилия генерала, который командовал авангардом прусских войск.

— Генерал Бюлов! — крикнул я. Улан отпустил уздечку. — Генерал Бюлов! Генерал Бюлов! — кричал я, а мой добрый конь с каждым шагом уносил меня все ближе к своим.

Я проскакал через горящую деревню Планснуа, промчался между двумя колоннами прусской пехоты, заставил лошадь перепрыгнуть через изгородь, зарубил силезского гусара, бросившегося мне наперерез, и через мгновенье, распахнув плащ, чтобы виден был мой мундир, пронесся через ряды Десятого полка и снова оказался в самой середине корпуса Лобо. Его обошли с флангов, и он медленно отступал перед превосходящими силами противника. Я поскакал дальше, думая только о том, как добраться до императора.

Но то, что я увидел, приковало меня к месту, словно я вдруг превратился в величественную конную статую. Не в силах пошевельнуться, я едва дышал. Я очутился на холме, и передо мной открылась вся длинная, неглубокая долина Ватерлоо. Еще недавно, уезжая отсюда, я видел по ее краям две огромные армии, а посередине открытое пространство. Теперь же на обоих склонах виднелись лишь остатки потрепанных и разбитых полков, а посередине — целая армия убитых и раненых. На две мили в длину и на полмили в ширину земля была сплошь усеяна трупами. Но вид побоища был для меня не нов, и не от этого я оцепенел. А оттого, что на длинном склоне, где были английские позиции, вырос подвижный лес, черный, шевелящийся, колышущийся, густой. Мне ли не узнать медвежьи шапки гвардейцев? Не мое ли чутье солдата подсказало мне, что это последний резерв Франции, что император, как отчаявшийся игрок, поставил все на последнюю карту? Гвардейцы поднимались все выше, великолепные, бесстрашные, не дрогнув под ружейными залпами и ураганным огнем артиллерии, они катились вперед грозной черной волной и захлестнули английские батареи. В подзорную трубу я увидел, как английские артиллеристы попрятались под свои пушки или бросились бежать. А волна медвежьих шапок катилась все дальше и наконец с грохотом, который донесся до меня, схлестнулась с английской пехотой. Прошла минута, другая, третья. У меня упало сердце. Они топтались на месте; они уже не наступали; их остановили. Боже правый!

Возможно ли, чтобы они дрогнули? Одна черная точка скользнула вниз по склону, потом две, четыре, десять, и вот огромная, беспорядочная, бурлящая толпа дрогнула, остановилась, снова дрогнула и наконец в беспорядке, обезумев, устремилась вниз. «Гвардия разбита! Гвардия разбита!» Этот крик несся со всех сторон. По всему фронту пехота обратилась в бегство, артиллеристы побросали пушки.

«Старая гвардия разбита! Гвардия бежит!» Выкрикивая эти слова, мимо меня пробежал офицер с мертвенно-бледным лицом. «Спасайтесь! Спасайтесь! Нас предали! — кричал другой. — Спасайтесь! Спасайтесь!» Люди, потеряв рассудок, бежали прочь с поля боя, они метались и прыгали, как стадо перепуганных баранов. Со всех сторон неслись крики и вопли. Я оглядел английские позиции, и то, что я увидел, мне никогда не забыть. На фоне зловещего заката отчетливо вырисовывался черный силуэт одинокого всадника. Он был такой черный и недвижный в мрачном, мертвенном свете, словно сам бог войны спустился в эту ужасную долину. Я видел, как он высоко поднял над головой шляпу, и по этому сигналу, с глухим яростным ревом, подобным реву прибоя, вся английская армия хлынула по склону и захлестнула долину. Длинные, ощетинившиеся сталью красно-синие шеренги, стремительные волны кавалерии, конные батареи, с грохотом подпрыгивавшие на кочках, разом устремились вниз, на наши редеющие ряды. Все было кончено. От одного нашего фланга до другого пронесся душераздирающий крик храбрецов, которые видят безнадежность своего положения, и вмиг вся славная армия была сметена, превратилась в обезумевшую, охваченную ужасом толпу. Вы видите, друзья мои, что даже теперь я не могу говорить об этом ужасном мгновении без слез и без дрожи в голосе.

Сначала этот дикий поток захватил меня и понес, как ручей соломинку. И вдруг среди смешавшихся полков я увидел суровых всадников в серебристо-серых мундирах, которые ехали, высоко подняв порванное и потрепанное знамя! Вся мощь Англии и Пруссии не могла сломить гусар Конфланского полка. Но, когда я приблизился к ним, сердце мое облилось кровью. Майор, семь капитанов и пятьсот рядовых остались лежать на поле брани. Командовал полком молодой капитан Сабатье, и когда я спросил его, где пять недостающих эскадронов, он указал назад и сказал: «Вы найдете их вокруг одного из английских каре». Люди и кони едва дышали, они были взмыленные и грязные; но когда я увидел, что остатки потрепанного полка все же едут сомкнутым строем и все как один, от юного трубача до старого полкового сержанта, на своих местах, сердце мое преисполнилось гордостью. Если б я мог повести их за собой для охраны императора! Окруженный гусарами Конфланского полка, он был бы в полной безопасности. Но их кони слишком устали и еле плелись шагом. И я поехал вперед, отдав приказ собраться возле деревушки Сент-Онэ, где мы два дня назад стояли лагерем. Я нахлестывал лошадь, торопясь найти императора.

Пробираясь через эту ужасную толпу, я насмотрелся такого, что никогда не изгладится из моей памяти. По ночам мне снова снится это море мертвенно-бледных лиц, с вытаращенными глазами, ртами, разинутыми в крике, которое плескалось подо мной. Это был настоящий кошмар. В пылу победы не чувствуешь всех ужасов войны. Только в леденящем душу ознобе поражения сознаешь их до конца. Помню старого гвардейца-гренадера, он лежал на обочине дороги, и его сломанная нога торчала в сторону. «Братцы, братцы, не наступайте мне на ногу!» — кричал он, но все равно его топтали и пинали. Передо мной ехал уланский офицер, голый до пояса. Ему только что отняли руку в лазарете. Повязка съехала. Это было ужасно. Двое артиллеристов пытались протащить свое орудие. Какой-то егерь вскинул ружье и выстрелил одному из них в голову. Я видел, как майор кирасирского полка вытащил из седельной кобуры два пистолета и сначала пристрелил свою лошадь, а потом пустил пулю себе в лоб. У самой дороги человек в синем мундире вопил и бесновался, как одержимый. Лицо у него почернело от порохового дыма, мундир разорвался, одного эполета не было, другой болтался на груди. Только подъехав к нему совсем близко, я узнал его — это был маршал Ней. Он буквально выл на бегущие войска, да, да, это был вой зверя. Вдруг он поднял обломок своей шпаги — она была сломана в трех дюймах от эфеса.

— Глядите, как умеет умирать маршал Франции! — воскликнул он.

Я с охотой последовал бы его примеру, но мой долг звал меня дальше. Вы знаете, что он не нашел тогда смерти, которой искал, но хладнокровно принял ее через несколько недель от своих врагов.[32]

Есть старая пословица, что в наступлении француз смелее льва, а в отступлении — хуже зайца. И в тот день я понял, что это так. Но даже в этой сумятице я видел такое, о чем могу рассказать с гордостью. Через поля, в отдалении от дороги, двигались три резервных батальона Камброна, краса и гордость нашей армии. Они шагали медленно, выстроившись в каре, и знамена развевались над величественными медвежьими шапками. Вокруг них неистовствовала английская кавалерия, черные уланы герцога Брауншвейгского набегали волна за волной, с грохотом разбивались о них и откатывались. Когда я видел этих гвардейцев в последний раз, шесть английских пушек разом выпалили в них картечью, английская пехота окружила их с трех сторон и осыпала пулями; но, подобно тому, как отважный лев отбивается от свирепых собак, которые наседают на него с боков, остатки доблестной гвардии с честью выходили из последнего боя, медленно, шаг за шагом, то и дело останавливаясь, выравнивая и смыкая ряды. Неподалеку на склоне стояла гвардейская батарея двенадцатифунтовых пушек. Все артиллеристы были на местах, но пушки молчали.

— Почему вы не стреляете? — спросил я, проезжая мимо, у их полковника.

— Порох кончился.

— Тогда почему же не отступаете?

— Может быть, мы их хоть немного отпугнем своим видом. Надо дать императору время спастись.

Таковы были французские солдаты.

Под прикрытием этих храбрецов остальные перевели дух и двигались уже без прежней паники. Они разбрелись в стороны от дороги, и в сумерках я повсюду видел трусливую, беспорядочную, перепуганную толпу, которая десять часов назад была лучшей армией из всех, какие когда-либо вступали в бой. Я на своей резвой лошади вскоре выбрался из толпы и, миновав Женап, нагнал императора с остатками его штаба. Сульт все еще был при нем, и Друо, Лобо и Бертран тоже, вместе с пятью гвардейцами егерского полка, но лошади их едва плелись. Было уже почти темно, и когда император повернулся ко мне, лицо его смутно белело.

— Кто это? — спросил он.

— Полковник Жерар, — ответил Сульт.

— Вы нашли маршала Груши?

— Нет, ваше величество. Там были пруссаки.

— Это не имеет значения. Теперь ничто не имеет значения. Сульт, я вернусь назад.

Он попытался повернуть, но Бертран схватил его коня под уздцы.

— Ах, ваше величество, — сказал Сульт, — враг и без того торжествует.

И, окружив императора, они заставили его ехать дальше. Он ехал молча, склонив голову на грудь, — самый великий и скорбный из людей. А далеко позади все грохотали неумолимые пушки. Иногда в темноте слышались крики, стоны и быстрый глухой стук копыт. Но мы лишь пришпоривали коней и спешили вперед, обгоняя отступающие в беспорядке войска. Мы ехали всю ночь при свете луны и наконец оставили позади и преследователей и преследуемых. Когда мы миновали мост при въезде в Шарлеруа, уже занималась заря. Должно быть, в ее холодном и ясном свете мы казались толпой призраков — император с бледным, словно восковым, лицом, Сульт, весь черный от порохового дыма, Лобо в пятнах крови! Но теперь мы ехали спокойнее и перестали оглядываться назад, так как Ватерлоо осталось более чем в тридцати милях позади. В Шарлеруа мы взяли одну из карет императора и теперь, остановившись на другом берегу Самбры, спешились.

Вы спросите, почему я все это время ни словом не обмолвился о самом главном — о необходимости бдительно охранять императора. Клянусь, я пытался заговорить об этом и с Сультом и с Лобо, но они были так потрясены несчастьем и так заняты неотложными заботами, что невозможно было заставить их понять, какие важные сведения я привез. Кроме того, весь этот долгий путь вместе с нами по дороге двигалось много французских беглецов, и, как ни подавлены они были, мы все же могли не бояться нападения девяти человек. Теперь же, в это раннее утро, когда мы стояли вокруг кареты императора, я с тревогой увидел, что на длинной белой дороге, уходившей вдаль позади нас, нет ни одного французского солдата. Мы опередили армию. Я огляделся в поисках каких-нибудь средств защиты. Кони егерей пали, и нас сопровождал теперь только один из них, сержант с седыми бакенбардами. Оставались Сульт, Лобо и Бертран; но при всех их талантах, если дойдет до настоящей схватки, я предпочел бы одного-единственного гусарского квартирмейстера всем троим вместе. Кроме них, был еще сам император, кучер и камердинер, который присоединился к нам в Шарлеруа, итого восемь человек; но из этих восьми только двое, егерь и я, были настоящими бойцами, на которых можно было положиться в крайнюю минуту. Я похолодел, когда понял, как мы беспомощны. И тут,
подняв глаза, я увидел, что в гору поднимаются девять прусских всадников.

Дорога в том месте шла через широкую холмистую равнину — часть ее желтела посевами, а часть была поймой Самбры и поросла густой травой. К югу от нас была цепь невысоких холмов, через которую переваливала дорога во Францию. По этой дороге и ехала кучка всадников. Граф Штейн неукоснительно выполнил приказ, он взял южнее, уверенный, что обгонит императора. Теперь он двигался нам навстречу — с этой стороны мы меньше всего могли ожидать нападения. Когда я их заметил, они были в полумиле от нас.

— Ваше величество! — воскликнул я. — Пруссаки!

Все вздрогнули и вытаращили на меня глаза. Молчание нарушил император.

— Кто говорит, что это пруссаки?

— Я, ваше величество, я, Этьен Жерар!

Когда кто-нибудь сообщал императору неприятную новость, он всегда гневался на этого человека. И он принялся ругать меня хриплым, надтреснутым голосом, с корсиканским акцентом, который у него появлялся, когда он выходил из себя.

— Вы всегда были шутом! — воскликнул он. — С чего это вам, болван вы этакий, взбрело на ум, что там пруссаки? Как могут пруссаки ехать из Франции? Если у вас и была голова, вы ее потеряли.

Его слова как плетью хлестали меня, но каждый из нас испытывал к императору те же чувства, что старая собака к своему хозяину. Она тут же все забывает и прощает ему побои. Я не стал спорить или оправдываться. Мне сразу бросились в глаза белые чулки на передних ногах головной лошади, и я отлично знал, что на ней сидит граф Штейн. Девять всадников придержали коней и принялись нас разглядывать. Потом они дали коням шпоры и с торжествующим криком помчались по дороге прямо к нам. Они знали, что добыча не ускользнет.

Когда они стремительно ринулись на нас, всякие сомнения исчезли.

— Ваше величество, клянусь богом, это действительно пруссаки! — воскликнул Сульт. Лобо и Бертран метались по дороге, как две перепуганные курицы, егерский сержант, изрыгая проклятия, обнажил саблю. Кучер и камердинер вопили и ломали руки. Наполеон стоял с каменным лицом, поставив одну ногу на подножку кареты. А я… ах, друзья мои, я был великолепен! Какими словами описать мое поведение в этот славный миг моей жизни? Я весь подобрался, призвал на помощь все свое хладнокровие, всю ясность ума и был готов действовать. Он назвал меня болваном и шутом. Как быстро и как благородно я отомстил ему! Когда он сам потерял голову, помог ему не кто иной, как Этьен Жерар.

Вступать в бой было бы нелепо, бежать — смешно. Император был такой грузный и к тому же валился с ног от усталости. Да и вообще он никогда не был хорошим кавалеристом. Разве ему уйти от этих людей, лучших наездников в целой армии? Ведь среди них самый знаменитый кавалерист Пруссии. Но я был самым знаменитым кавалеристом Франции, Только я и мог с ними тягаться. Если они примут меня за императора и погонятся за мной, есть еще надежда на счастливый исход. Все эти мысли молнией сверкнули у меня в голове. Еще мгновенье, и я перешел к быстрым и решительным действиям. Я бросился к императору, который, казалось, окаменел; от врагов его скрывала карета.

— Ваш сюртук, ваше величество! Вашу шляпу! — воскликнул я.

Я сорвал с него сюртук и шляпу. Никогда еще с ним не обращались так непочтительно. Мгновенно облачившись в них, я втолкнул его в карету. Потом вскочил на его знаменитого арабского скакуна и вылетел на дорогу.

Вы уже, конечно, поняли, что я задумал; но у вас может возникнуть вполне справедливый вопрос: как это я рассчитывал, что меня примут за императора? Ведь вы еще сейчас можете видеть, как я прекрасно сложен, он же никогда не был хорош собой, — полный, невысокого роста. Но когда человек сидит в седле, трудно определить его рост, что же касается всего прочего, то достаточно пригнуться, сгорбить спину и стараться быть похожим на мешок с мукой. На мне была треуголка и широкий сюртук с серебряной звездой, знакомый в Европе каждому ребенку. Подо мной был знаменитый белый конь императора. Этого было довольно.

Пруссаки были уже от нас в двух сотнях шагов. Я с нарочитым отчаянием взмахнул руками и заставил коня вскочить на придорожную насыпь. Этого оказалось достаточно. Пруссаки издали крик, полный торжества и злобной ненависти. Это был вой голодных волков, почуявших добычу. Я пришпорил коня и помчался через пойменные луга, оглядываясь назад и прикрывая лицо ладонью. Ах, это был славный миг, когда я увидел, что восемь всадников один за другим перемахнули через насыпь и устремились за мной! Только один замешкался, и я услышал крики и шум схватки. Я вспомнил про старого сержанта и с уверенностью сказал себе, что одним врагом стало меньше. Путь был свободен, император мог ехать дальше.

Теперь пришло время подумать о себе. Если пруссаки настигнут меня, они рассвирепеют, и расправа будет короткой. Ну что ж, раз уж мне суждено умереть, я по крайней мере дорого продам свою жизнь. Но я надеялся, что мне удастся уйти от них. Будь там обычные всадники на обычных лошадях — это не составило бы для меня никакого труда, но и всадники и кони были лучшие из лучших. Подо мной конь был отличный, но он устал после долгой ночной скачки, а император не очень-то умел беречь лошадей. Он совсем о них не думал и без жалости рвал поводья. Но ведь Штейн и его люди тоже совершили долгий и быстрый бросок. Скачки проходили на равных.

До сих пор я действовал под влиянием мгновенного порыва и не успел подумать о том, как спастись самому. Подумай я об этом, я, разумеется, поскакал бы назад по той же дороге и в конце концов добрался бы до своих. Но я проехал уже больше мили в сторону от дороги, прежде чем это пришло мне в голову. Оглянувшись, я увидел, что мои преследователи растянулись длинной вереницей, стараясь отрезать меня от дороги на Шарлеруа. Я не мог повернуть назад, но мог по крайней мере постепенно забирать к северу. Я знал, что вся округа полна нашими отступающими войсками и рано или поздно кто-нибудь их своих попадется мне на пути.

Но я забыл об одном — о Самбре. Разгоряченный, я не вспомнил об этой реке до тех пор, пока не увидел ее, широкую и полноводную, сверкающую под лучами утреннего солнца. Она преградила мне путь, а пруссаки радостно выли у меня за спиной. Я доскакал до воды, но дальше конь никак не шел. Я дал ему шпоры, но берег был высок, а река глубока. Дрожа и фыркая, он попятился. Торжествующие вопли все приближались. Я повернул и помчался во весь опор по берегу. В том месте река образовывала излучину, через которую мне предстояло как-то перебраться, так как путь назад был отрезан. И вдруг в душе у меня блеснула надежда — я увидел на этом берегу дом, а на том — еще один. Два таких дома обычно означают, что между ними брод. К воде вел пологий спуск, и я направил по нему коня. Он повиновался, и вскоре вода дошла до седла, она пенилась справа и слева. Один раз конь потерял опору, оступился, и я уже думал, что мы пропали, но он снова нащупал дно и через мгновенье уже скакал по противоположному склону. Когда мы выбрались из воды, я услышал позади плеск — это первый из пруссаков въехал в воду. Нас разделяла теперь только ширина Самбры.

Я ехал, втянув голову в плечи, как это делал Наполеон, и не смел оглянуться, боясь, что они увидят мои усы. Чтобы хоть как-то скрыть их, я поднял воротник серого сюртука. Ведь даже теперь они, поняв свою ошибку, еще могли повернуть назад и настичь карету. Скоро мы снова скакали по дороге. Стук копыт за моей спиной становился все громче — погоня настигала меня. Мой конь мчался по каменистой, избитой дороге, которая вела от брода. Я украдкой взглянул назад из-под руки и увидел, что меня нагоняет только один всадник, который далеко опередил своих товарищей. Это был маленький, щуплый гусар на огромном черном коне, он оказался впереди благодаря своему малому весу. Быть впереди почетно, но вместе с тем и опасно, в чем ему вскоре довелось убедиться. Я ощупал кобуры, но к моему ужасу пистолетов там не оказалось. В одной я нашарил подзорную трубу, другая была набита бумагами. Моя сабля осталась на седле у Фиалки. Но я был не совсем безоружен. На седле висела сабля самого императора. Она была короткая и кривая, с золотой насечкой, — такая штука более пригодна для того, чтобы сверкать на парадах, чем служить воину в минуту смертельной опасности, но я выхватил ее из ножен, какую ни на есть, и ждал только случая пустить в ход. С каждой секундой стук копыт приближался. Я слышал фырканье лошади и угрожающие крики всадника. Впереди был крутой поворот, и, едва миновав его, я поднял своего белого арабского скакуна на дыбы. За поворотом я оказался лицом к лицу с прусским гусаром. Он не успел остановиться, и ему оставалось лишь одно — сшибить меня с разгона. Если б это удалось ему, он погиб бы сам, зато искалечил бы меня или мою лошадь, и я уже не мог бы спастись бегством. Но этот болван, видя, что я жду его, взял вправо и проскакал мимо. Я сделал выпад через шею своего скакуна и вонзил свою игрушечную саблю ему в бок. Должно быть, она была из превосходной стали и острая, как бритва, потому что я не почувствовал, как она вошла в него, но кровь обагрила клинок почти до самого эфеса. Лошадь поскакала дальше, и раненый еще сотню шагов держался в седле, а потом повалился вперед, зарывшись лицом в гриву, соскользнул на бок и упал на дорогу. А я уже скакал вслед за его лошадью. Все, о чем я рассказал, продолжалось лишь несколько секунд.

Я услышал, как пруссаки злобно завопили далеко позади, — это они проехали мимо своего мертвого товарища, и я не удержался от улыбки при мысли о том, каким лихим кавалеристом и рубакой они считают императора. Я снова украдкой поглядел назад и увидел, что ни один из семерых не остановился. Судьба товарища была ничто в сравнении с их главной целью. Они были неутомимы и кровожадны, как гончие. Но я вырвался далеко вперед, и мой скакун шел ходко. Я уже думал, что спасен, но в этот самый миг на меня надвинулась смертельная опасность. Я очутился на развилке и выбрал из двух дорог ту, что поуже, потому что она заросла травой и коню мягче было по ней скакать. Представьте же себе мой ужас, когда, проехав через какие-то ворота, я очутился в тупике среди конюшен и крестьянских домов, откуда был только один путь — назад! Ах, друзья, если волосы мои белы, как снег, то разве мало мне пришлось пережить?

Нечего было и думать повернуть обратно. Я огляделся, — глаз-то у меня острый от природы, ведь для солдата это важнее всех прочих качеств, а для кавалерийского командира тем более. Между длинным рядом низких конюшен и одним из домов был загон для свиней. Передняя стена была бревенчатая, высотой в четыре фута, задняя — каменная и выше передней. Что за нею, я не знал. Переднюю стену от задней отделяло всего несколько ярдов. И я решился на отчаянную попытку. Стук копыт нарастал с каждым мгновеньем. Я заставил своего скакуна прыгнуть в загон. Бревенчатую стену он перемахнул без труда, но, угодив передними копытами в спящую свинью, поскользнулся и упал на колени. Я перелетел через вторую стену и свалился ничком на мягкую цветочную клумбу. Мой конь был по одну сторону стены, я — по другую, а пруссаки в это время ворвались во двор. Но я мигом вскочил на ноги, перегнулся через стену и схватил упавшего коня под уздцы. Стена была сухой кладки, я сбросил сверху несколько камней, благодаря чему образовалась брешь. Я с криком дернул поводья, мой храбрый конь прыгнул, очутился по эту сторону стены, и я мигом вдел ногу в стремя.

Когда я вскочил в седло, мне пришла геройская мысль. Этим пруссакам, чтобы одолеть стену, придется прыгать по одному, и справиться с каждым по отдельности будет не так уж трудно, потому что враг не успеет прийти в себя после прыжка. Почему бы мне не подождать и не перебить их одного за другим? Это была славная мысль. Пусть знают, что нельзя безнаказанно гоняться за Этьеном Жераром. Я схватился за саблю, но представьте себе мои чувства, друзья, когда оказалось, что ножны пусты. Сабля выпала, когда конь споткнулся об эту проклятую свинью. Вот от каких нелепых пустяков зависит человеческая судьба — свинья на одной чаше весов, Этьен Жерар — на другой! Может быть, перепрыгнуть через стену и подобрать саблю? Нет, поздно! Пруссаки были уже во дворе. Я повернул своего коня и снова пустился наутек.

Но тут я попал в еще худшую ловушку. Я очутился в фруктовом саду с грядками цветов по краям. Сад был обнесен высокой стеной. Однако, я сообразил, что должен же тут быть какой-то вход, ведь едва ли хозяева рассчитывали, что все гости станут прыгать сюда через свинарник. Я поскакал вдоль стены. Как я и ожидал, в ней оказалась калитка, ключ торчал изнутри. Я слез с лошади, повернул ключ, открыл калитку и увидел в каких-нибудь шести футах от себя прусского улана на коне.

Секунду мы таращили друг на друга глаза. Потом я захлопнул калитку и снова запер ее. В дальнем конце сада послышались шум и крики. Я понял, что один из моих врагов свалился с лошади, пытаясь перепрыгнуть через стену свинарника. Как мне было выбраться из этого тупика? Ясно, что часть отряда поскакала кружным путем, а часть пустилась вслед за мной. Будь при мне сабля, я без труда справился бы с уланом у калитки, а так сунуться туда означало верную смерть. И все же, если я стану медлить, несколько пруссаков, спешившись, наверняка переберутся через свинарник, и как мне тогда быть? Надо действовать немедленно, иначе я пропал. Но именно в такие мгновенья мой мозг работал особенно четко. Взяв коня под уздцы, я пробежал вдоль стены шагов сто от того места, где меня подстерегал улан. Там я остановился и с грохотом свалил со стены несколько камней. Сделав это, я бросился назад к калитке. Как и следовало ожидать, он решил, что я разваливаю стену, намереваясь улизнуть, и я услышал стук копыт — он спешил отрезать мне путь. Вернувшись к калитке, я оглянулся и увидел, как всадник в зеленом мундире — я знал, что это граф Штейн, — перескочил через стену свинарника и теперь с ликующим криком скакал во весь дух по саду.

— Сдавайтесь, ваше величество, сдавайтесь! — кричал он. — Мы вас пощадим.

Я выскользнул в калитку, но не успел запереть ее за собой. Штейн мчался за мной по пятам, а улан уже повернул коня назад. Вскочив на своего скакуна, я снова понесся по травянистой равнине. Штейну пришлось спешиться, открыть калитку, провести в нее лошадь, а потом снова сесть в седло, прежде чем продолжать погоню. Его я опасался больше, чем улана, чья лошадь была нечистых кровей и к тому же устала. Я проскакал во весь опор с милю, прежде чем рискнул оглянуться, и тут оказалось, что Штейн в ружейном выстреле от меня, улан следует за ним примерно на таком же расстоянии, а далеко позади видны еще только трое. Теперь пруссаков было уже не девять, число их поубавилось, но даже один из них легко справился бы с безоружным.

Меня удивило, что за время этой долгой погони я не видел ни одного из наших отступающих солдат, и я подумал, что сильно удалился к западу от их пути и теперь, чтобы встретиться с ними, надо взять восточнее. В противном случае мои преследователи если и не настигнут меня, будут продолжать погоню до тех пор, пока мне не преградит путь кто-нибудь из их товарищей, двигающихся с севера. Взглянув на восток, я увидел вдалеке облако пыли, растянувшееся на много миль. Там, конечно, была дорога, по которой отступала наша несчастная армия. Но вскоре я убедился, что некоторые из отставших французов попали и на этот проселок, так как вдруг увидел лошадь, которая паслась на краю поля, а неподалеку, привалившись спиной к насыпи, сидел ее хозяин, французский кирасир, видимо, смертельно раненный. Я соскочил с коня, схватил длинную тяжелую саблю кирасира и поскакал дальше. Никогда не забуду лицо этого бедняги, когда он взглянул на меня угасающими глазами. Это был старый, седоусый солдат, слепо преданный своему долгу, и, когда он в предсмертные мгновенья увидел императора, для него это было подобно откровению свыше. Удивление, любовь, гордость озарили его бледное лицо. Он что-то сказал — боюсь, что это были его последние слова, но мне некогда было слушать, и я помчался дальше.

Все это время я скакал через пойменные луга, пересеченные широкими лощинами. Лощины эти иногда достигали четырнадцати, а то и пятнадцати футов в ширину, и у меня душа уходила в пятки всякий раз, как конь через них прыгал, — ведь стоило ему оступиться, и я погиб. Но тот, кто выбирал лошадей для императорской конюшни, видимо, знал свое дело. Конь только один раз заупрямился на берегу Самбры, но с тех пор ни разу меня не подвел. Мы мчались, обгоняя ветер. И все же я никак не мог оторваться от этих проклятых пруссаков. Всякий раз, перемахнув через какой-нибудь ручей, я с надеждой оглядывался назад и неизменно видел Штейна, который так же легко, как я, брал препятствие на своем белоногом гнедом коне. Это был мой враг, но я уважал его за мужество.

Снова и снова я прикидывал на глаз расстояние, отделяв шее меня от преследователя. У меня мелькнула мысль: что, если резко повернуть назад и зарубить его, как зарубил я того гусара, прежде чем его товарищ подоспеет к нему на помощь. Но остальные пруссаки подтянулись и тоже были теперь близко. Я подумал, что этот граф Штейн, вероятно, владеет саблей не хуже, чем конем, и с ним сразу не справишься. А тем временем остальные поспешат к нему на выручку, и песенка моя спета. Поэтому разумнее всего уносить ноги.

Я увидел дорогу, обсаженную по обеим сторонам тополями, которая шла через равнину с востока на запад. Она должна была привести меня к облаку пыли, поднятому отступающими французами. Поэтому я повернул коня и поскакал по ней. Справа от дороги показался одинокий дом с большой веткой над дверью вместо вывески — это была таверна. Возле нее стояло несколько крестьян, но их я не боялся. Испугало меня другое: впереди мелькнул красный мундир, значит, там англичане. Однако я не мог ни свернуть, ни остановиться, оставалось только махнуть рукой на опасность и скакать дальше. Регулярных частей поблизости не было, значит, это отставшие или мародеры, которых опасаться нечего. Приблизившись, я увидел, что двое англичан сидят на скамье у входа и пьют вино. Я видел, как они, шатаясь, встали на ноги, — ясно было, что оба мертвецки пьяны. Один, пошатываясь, вышел на середину дороги.

— Это Бонапарт! — воскликнул он. — Провалиться мне, если не Бонапарт!

Он растопырил руки и кинулся мне навстречу, но, на свое счастье, спьяну споткнулся и упал ничком на дорогу. Второй был опаснее. Он бросился в таверну, и я, промчавшись мимо, успел заметить, как он снова выскочил оттуда с ружьем. Он припал на одно колено, а я распластался на шее лошади. Одиночный выстрел пруссака или австрийца — это пустяк, но англичане были в то время лучшими стрелками в Европе, и как только этот пьянчуга почувствовал у плеча приклад, весь хмель с него соскочил. Я услышал грохот, и мой конь сделал такой отчаянный скачок, что немногие всадники усидели бы на этом в седле. У меня мелькнула мысль, что он ранен смертельно, но, обернувшись назад, я увидел кровь на его задней ноге. Я поглядел на англичанина — этот негодяй уже забивал в ствол новый заряд, но, прежде чем он успел насыпать на полку пороху, я был уже вне выстрела. Эти люди были пешие и не могли присоединиться к погоне, но я слышал, как они гикали и улюлюкали мне вслед, словно травили лисицу. Крестьяне тоже с криками бежали через поле, размахивая палками. Со всех сторон неслись вопли, всюду мелькали бегущие, размахивающие руками фигуры моих преследователей. Подумать только, ведь это была облава на великого императора! Ах, как мне хотелось хорошенько угостить этих негодяев саблей!

Но я уже чувствовал приближение конца. Я сделал все, что было в человеческих силах, и даже больше, а теперь не видел выхода из положения. Кони моих преследователей были измучены, но мой измучен не меньше и к тому же ранен. Он истекал кровью, и мы оставляли за собой на белой пыльной дороге красный след. Он бежал все медленней, и я знал, что рано или поздно он падет подо мной. Я оглянулся — пятеро пруссаков упорно настигали меня: Штейн скакал на сотню шагов впереди, за ним улан, а дальше — остальные трое. Штейн обнажил саблю и размахивал ею. Но я решил не сдаваться. Посмотрим, скольких пруссаков я сумею утащить с собой на тот свет. В этот славный миг все подвиги моей жизни живо предстали у меня перед глазами, и я понял, что этот последний подвиг — поистине достойное завершение такого пути. Моя смерть будет роковым ударом для всех, кто меня любит, для моей дорогой матушки, для моих гусар и еще для некоторых, их я не назову. Но всем им дорога моя слава и честь, и я был уверен, что когда они узнают, как я скакал и как сражался в последний день своей жизни, то почувствуют не только скорбь, но и гордость. Я заставил молчать свое сердце и, видя, что мой скакун все сильнее припадает на раненую ногу, обнажил длинную саблю, которую взял у кирасира, стиснул зубы и изготовился к смертельному бою. Я уже хотел было натянуть поводья, боясь, что, если еще помедлю, мне придется пешим драться против пятерых конных. Но тут я взглянул вперед, и в сердце моем сверкнула надежда, а с губ сорвался ликующий крик.

Передо мной был лесок, а над ним виднелась церковная колокольня. Второй такой колокольни не найти — ее угол обрушился или был разбит молнией, и это придало ей совершенно фантастическую форму. Я видел ее всего два дня назад, это была церковь в деревне Госсели. Но сердце мое возликовало не оттого, что я надеялся добраться до деревни, — нет, теперь я знал, как спастись, ведь всего в полумиле оттуда был дом, его крыша уже виднелась среди деревьев, тот самый дом в Сент-Онэ, где мы стояли лагерем и где я назначил капитану Сабатье место сбора конфланских гусар. Они, конечно, уже там, мои орлы, надо только добраться туда. Мой конь слабел с каждым шагом. А шум погони все приближался. Я слышал хриплые немецкие ругательства буквально у себя за спиной. У самого уха просвистела пистолетная пуля. Вонзив шпоры в бока моего бедного скакуна и немилосердно колотя его саблей, я гнал его, заставляя бежать из последних сил. Вот и открытые ворота усадьбы. Там, впереди, блеснула сталь. Штейн был уже в каком-нибудь десятке шагов позади, когда я влетел в ворота.

— Ко мне, друзья! Ко мне! — крикнул я что было мочи.

Послышалось гудение, словно в потревоженном улье. И тут мой великолепный арабский скакун пал подо мной, и я, свалившись на мощенный камнем двор, потерял сознание.

Таков был мой последний и самый славный подвиг, дорогие друзья, — весть о нем разнеслась по всей Европе, и имя Этьена Жерара вошло в историю. Увы! Все мои старания принесли императору всего несколько недель свободы, потому что пятнадцатого июля он сдался в плен англичанам. Но не моя вина, что он не сумел собрать войска, которые еще ждали его призыва во Франции, и одержать победу при новом Ватерлоо. Будь все остальные так же верны ему, как я, ход мировой истории мог бы измениться, император сохранил бы свой трон, и мне, старому, заслуженному бойцу, не пришлось бы влачить жалкую жизнь, сажая капусту, или коротать время на старости лет, рассказывая истории в кафе. Вы хотите знать, что сталось со Штейном и остальными пруссаками? О тех троих, которые отстали по дороге, я ничего не знаю. Одного, как вы помните, я убил. Остались пятеро. Троих из них зарубили мои гусары, которым в первый миг показалось, что они в самом деле спасают императора. Штейн, легко раненный, попал в плен, и один из улан тоже. Они тогда так и не узнали правды, поскольку мы считали, что никакие сведения о местопребывании императора, истинные или ложные, распространять не следует, и граф Штейн был уверен, что всего несколько шагов отделяло его от славного подвига.

— Да, вы не напрасно преклоняетесь перед своим императором, — сказал он, — я никогда в жизни не видел человека, который так владел бы конем и саблей.

И он никогда не мог взять в толк, почему молодой гусарский полковник от души смеялся над его словами. Со временем он узнал, в чем дело.

VIII. Последнее приключение бригадира

Больше, дорогие друзья, вы не услышите моих рассказов. Говорят, человек, что заяц, который бежит по кругу и возвращается умирать на то же место, откуда начал свой путь. И вот меня зовет родная Гасконь. Вижу голубую Гаронну, которая вьется меж виноградников, и синий океан, куда она несет свои воды. Вижу старинный город и лес мачт у длинной каменной пристани. Моя душа жаждет воздуха родины и тепла ее солнца. Здесь, в Париже, у меня есть друзья, дела, развлечения. А там все, кто знал меня, уже в могилах. И все же, когда юго-западный ветер шумит за моим окном, мне кажется, что это родная земля зовет сына, которому пора вернуться в ее лоно. В свое время я совершил то, что мне было суждено. Это время прошло. И жизнь тоже прошла. Нет, друзья мои, не печальтесь: что может быть счастливее жизни, которая оканчивается в почете и среди друзей. Разве не чувствуете вы торжественность минуты, когда человек приближается к концу долгого пути и виден поворот, за которым ждет неведомое? Император и все его маршалы уже прошли этот темный поворот и скрылись за ним. Мои гусары тоже — их не осталось и пятидесяти в этом мире, остальные ждут меня там. Я должен идти. И сегодня, в этот прощальный вечер, я расскажу вам не просто случай, а нечто большее — я открою вам великую историческую тайну. До сих пор мои уста были сомкнуты, но я не вижу, почему бы не оставить после себя память об этом замечательном приключении, которое иначе бесследно канет в вечность, потому что я единственный из всех живущих на земле знаю о нем.

Итак, прошу вас перенестись вместе со мной в тысяча восемьсот двадцать первый год. Вот уже шесть лет не было с нами нашего славного императора, и только изредка из-за моря доходили слухи. Вы не можете себе представить, как тяжко было всем нам, любившим его, знать, что он в плену и его великая душа изнывает на пустынном острове. С той минуты, как мы просыпались по утрам, и до ночи, когда сон смыкал наши глаза, мы были с ним всеми помыслами и стыдились, что он, наш вождь и повелитель, так унижен, а мы бессильны ему помочь. Многие были бы счастливы пожертвовать остатком своей жизни, чтобы хоть как-нибудь облегчить его участь, но, увы, мы могли только брюзжать, сидя в кафе, глядеть на карту и подсчитывать, сколько лиг океана отделяет нас от нею. Будь он на луне — мы и то не могли бы помочь ему больше ничем. Ведь все мы были простыми солдатами и не знали моря.

Конечно, у нас были свои мелкие невзгоды, которые отравляли жизнь не меньше, чем несчастья императора. Многие из нас носили прежде высокие чины и, вернись он к власти, снова получили бы их. Мы не считали возможным служить под белым флагом Бурбонов или принести присягу, которая могла обратить наше оружие против того, кого мы любили. И мы оказались не при деле, без всяких средств. Что оставалось нам, кроме как собираться вместе, пересказывать друг другу слухи и ворчать, и те, у кого было немного денег, платили по счету, а те, у кого ничего не было, пили за компанию. Иногда, на наше счастье, удавалось затеять ссору с кем-нибудь из королевских гвардейцев, и если он оставался лежать в Булонском лесу, нам казалось, что мы снова сражались за Наполеона. Со временем гвардейцы узнали наши излюбленные места и избегали их, словно то были гнезда шершней.

В одном из таких мест — кафе «У великого человека», на рю Варенн, — обычно собирались самые славные и молодые офицеры армии Наполеона. Почти все мы были полковниками или адъютантами, и когда среди нас оказывался человек ниже чином, мы обычно давали ему почувствовать, что это непозволительная вольность. Бывал там капитан Лепин, награжденный в Лейпциге почетной медалью, полковник Бонне, адъютант Макдональда, полковник Журдан, который пользовался в армии почти такой же славой, как и я, Сабатье из моего гусарского полка, Менье из полка Красных улан, Ле Бретон из гвардии и много других. Каждый вечер мы собирались там, беседовали, играли в домино, выпивали стаканчик-другой и размышляли о том, скоро ли вернется император и мы снова встанем во главе своих полков. Бурбоны в то время уже потеряли во Франции всех своих приверженцев, это стало ясно через несколько лет, когда весь Париж поднялся против них и их в третий раз изгнали из Франции. Наполеону стоило только высадиться на французском берегу, и он без единого выстрела дошел бы до столицы, точно так же, как при возвращении с Эльбы.

Вот как обстояли дела, когда однажды февральским вечером к нам в кафе явился преудивительный человечек. Он был невысок ростом, но широкоплеч, с огромной, почти уродливой головой. Его большое смуглое лицо было иссечено странными белыми полосами, а на щеках топорщились седые бакенбарды, как у настоящего морского волка. Золотые серьги в ушах и руки, разукрашенные татуировкой, также свидетельствовали, что он моряк, и мы это поняли прежде, чем он представился нам. У капитана Фурно, офицера императорского флота, были рекомендательные письма к двоим из нас, и не приходилось сомневаться, что он предан делу императора. Кроме того, он сразу завоевал наше уважение, так как участвовал в сражениях не меньше любого из нас, и следы ожогов на его лице были памятью о том, как он до самой последней минуты оставался на палубе «Ориента», взлетевшего в воздух во время битвы на Ниле. Он мало говорил о себе, а сидел в уголке, поглядывая вокруг своими быстрыми глазами, и внимательно прислушивался к нашим разговорам.

Однажды вечером, когда я собрался домой, капитан Фурно вышел за мной следом и, коснувшись моей руки, без единого слова повел меня к себе — он поселился в доме неподалеку от нашего кафе.

— Мне надо с вами поговорить, — сказал он и пригласил меня наверх, в свою комнату. Там он зажег лампу, достал из ящика стола конверт, вынул оттуда лист бумаги и протянул его мне. Письмо было написано несколько месяцев назад во дворце Шёнбрунн в Вене. «Капитан Фурно действует в высших интересах императора Наполеона. Все, кто любил императора, обязаны подчиняться ему, не задавая никаких вопросов. Мария-Луиза». Вот что я там прочел. Я знал подпись императрицы, и у меня не было сомнений в ее подлинности.

— Ну, — сказал он, — удовлетворены ли вы моими верительными грамотами?

— Вполне.

— Готовы ли вы повиноваться моим приказам?

— Этот документ не оставляет мне иного выбора.

— Прекрасно! Во-первых, из ваших слов в кафе я заключил, что вы говорите по-английски.

— Да, говорю.

— Скажите что-нибудь на этом языке.

Я сказал: «Когда бы императору ни понадобилась помощь Этьена Жерара, я готов в любое время дня и ночи отдать свою жизнь в его распоряжение».

Капитан Фурно улыбнулся.

— Это звучит несколько смешно, — сказал он, — но все же лучше такой английский, чем никакой. А я говорю по-английски не хуже настоящего англичанина. Это — единственное, чем я могу похвастать, после того как просидел шесть лет в английской тюрьме. А теперь я открою вам цель моего приезда в Париж. Я приехал, чтобы найти помощника для дела, касающегося императора. Мне сказали, что в кафе «У великого человека» я найду цвет его старых офицеров, которые и по сей день преданы ему. Я присмотрелся ко всем вам и пришел к заключению, что вы более всех прочих подходите для моей цели.

Я поблагодарил за комплимент.

— Что же я должен делать? — спросил я.

— Ничего особенного, просто составить мне компанию на несколько месяцев, — сказал он. — Знайте, что после того, как я вышел в Англии из тюрьмы, я поселился там, женился на англичанке и даже стал капитаном небольшого английского торгового судна, на котором совершил несколько рейсов от Саутгемптона до побережья Гвинеи. Меня считают англичанином. Однако вы понимаете, что я, всей душой любя императора, иногда чувствую себя одиноким, и мне хотелось бы иметь товарища, который разделяет мои чувства. Во время этих долгих рейсов ужасно скучаешь, и, даю слово, вы не раскаетесь, если разделите со мной каюту.

Пока капитан вел со мной этот незначительный разговор, он не сводил с меня своих проницательных серых глаз. Мой ответный взгляд заставил его почувствовать, что он имеет дело не с дураком. Он вынул парусиновый мешочек, туго набитый деньгами.

— Здесь сто фунтов золотом, — сказал он. — Купите себе все, что нужно для путешествия. Советую доставить весь багаж в Саутгемптон, откуда мы отплываем через десять дней. Судно называется «Черный лебедь». Завтра я возвращаюсь в Саутгемптон и надеюсь увидеть вас там на будущей неделе.

— Полно вам, обратился я к нему — Скажите мне откровенно, куда мы возьмем курс?

— Ах, разве я не сказал? — ответил он. — Мы плывем в Африку, на побережье Гвинеи.

— Но как это может быть связано с высшими интересами императора? — спросил я.

— Высшие интересы требуют, чтобы вы не задавали нескромных вопросов, а я не давал на них нескромных ответов, — отрезал капитан. На этом он прервал разговор, и я вернулся восвояси ни с чем, если не считать мешочка с золотом, который подтверждал, что этот удивительный разговор не привиделся мне во сне.

Я не видел причин, почему бы мне не участвовать в этом деле до конца, и через неделю был уже на пути в Англию. Я добрался из Сен-Мало в Саутгемптон и, расспросив встречных в порту, без труда отыскал «Черного лебедя», красивое, стройное суденышко, которое, как я узнал потом, называлось бригом. На палубе я увидел самого капитана Фурно и семь или восемь здоровенных матросов, которые, трудясь в поте лица, мыли палубу и готовили судно к плаванию. Капитан поздоровался со мной и провел меня в свою каюту.

— Вы теперь всего только мистер Жерар, родом с Нормандских островов, — сказал он. — Я буду вам весьма признателен, если вы забудете свои военные привычки и оставите кавалерийское щегольство, когда расхаживаете по моей палубе. И потом, неплохо бы вам отрастить бороду, тогда у вас будет более морской вид, чем с этими усами.

Я пришел в ужас от его слов, но в конце концов в открытом море нет дам, так что не все ли равно? Он позвонил и вызвал стюарда.

— Густав, — сказал он, — поручаю вашим заботам моего друга, мсье Этьена Жерара, который отправляется вместе с нами в плавание. Это Густав Керуан, мой стюард, он бретонец, — объяснил капитан. — Вы можете совершенно на него положиться.

У этого стюарда, с его грубым лицом и суровым взглядом, вид был слишком воинственный для столь мирной должности. Однако я ничего не сказал, хотя, можете быть уверены, глядел в оба. Мне отвели соседнюю с капитаном каюту, которая была вполне удобной, но никак не могла сравниться с великолепием каюты Фурно. Он явно любил роскошь, каюта его была заново отделана бархатом и серебром, что куда больше подходило для яхты какого-нибудь аристократа, чем для суденышка, совершающего торговые рейсы на западное побережье Африки. Именно такого мнения придерживался помощник капитана, мистер Берне, который не мог удержать презрительной усмешки всякий раз, как заходил в его каюту. Этот рослый, широкоплечий, рыжеволосый англичанин помещался в каюте по другую сторону от капитанской. На борту был еще второй помощник по фамилии Тэрнер, чья каюта находилась где-то возле рубки, а также девять матросов и юнга, из которых трое, как сообщил мне мистер Бернс, были, как и я, родом с Нормандских островов. Этот Бернс, первый помощник, очень любопытствовал, зачем мне вздумалось от-правиться в плаванье.

— Я путешествую для удовольствия, — сказал я.

Он вытаращил на меня глаза.

— А вы бывали когда-нибудь на западном побережье Африки? — спросил он.

Я ответил, что не бывал ни разу.

— Так я и знал, — сказал он. — Ну уж во второй раз вы туда не отправитесь.

Дня через три после моего приезда мы развязали веревки, которыми судно было привязано, и пустились в путь. Я никогда не был хорошим моряком, и, признаться, земля давным-давно уже скрылась из виду, когда я почувствовал себя наконец в силах выйти на палубу. Лишь на пятый день я выпил бульон, который принес мне добрый Керуан, сполз с койки и поднялся по трапу. Свежий воздух оживил меня, и с этого дня я кое-как приспособился к качке. Борода у меня тоже начала отрастать, и я не сомневаюсь, что стал бы таким же лихим матросом, как и солдатом, если бы судьба предназначила меня для морской службы. Я научился тянуть веревки, которыми поднимают паруса, и поворачивать длинные палки, к которым они прикреплены. Однако главной моей обязанностью было играть в экарте с капитаном Фурно и составлять ему компанию. Не было ничего странного в том, что он искал приличного общества, так как оба помощника были неграмотны, хоть и отлично знали свое дело. Умри вдруг наш капитан, ума не приложу, как мы нашли бы путь среди всей этой массы воды, потому что только он один умел определять по карте, где мы находимся. Карта висела на стене в его каюте, и он каждый день отмечал на ней пройденный путь. Просто удивительно, как ловко он умел все рассчитывать — например, однажды утром он сказал, что к вечеру мы увидим маяк Кейп-Верд, и в самом деле, он показался с левого борта, едва стемнело. Однако на другой день берега видно не было, и Бернс объяснил мне, что теперь мы не увидим земли, пока не прибудем в свой порт в заливе Биафра. Дул попутный ветер, и с каждым днем мы все дальше уходили на юг. Булавка на карте передвигалась все ближе и ближе к африканскому берегу. Добавлю, что плыли мы за пальмовым маслом, а везли всякие цветные тряпки, старые ружья и прочий хлам, который англичане сбывают дикарям.

Наконец ветер, который так долго нам благоприятствовал, упал и несколько дней мы дрейфовали в спокойном, маслянистом море, под солнцем, от лучей которого смола пузырилась меж досками палубы.

Мы поворачивали паруса во все стороны, ловя каждое дуновение, и наконец вышли из полосы штиля, и опять поплыли на юг со свежим ветром, а все море вокруг так и кишело летучими рыбами. Несколько дней Бернс, казалось, был чем-то обеспокоен, и я заметил, что он то и дело приставляет ладонь к глазам и оглядывает горизонт, словно высматривает землю. Дважды я видел, как его рыжая голова торчала у карты в капитанской каюте — он глядел на булавку, которая с каждым днем приближалась к африканскому берегу, но никак не могла его достичь. И вот однажды вечером, когда мы с капитаном Фурно играли в экарте в его каюте, вошел помощник, на загорелом лице которого было сердитое выражение.

— Прошу извинить меня, капитан Фурно, — сказал он. — Но известно ли вам, куда рулевой держит курс?

— Точно на юг, — ответил капитан, пристально глядя в свои карты.

— А должен на восток.

— Откуда вы знаете?

Помощник что-то сердито проворчал.

— Может, я не такой уж шибко образованный, — заявил он, — но позвольте вам сказать, капитан Фурно, что я начал плавать в этих водах десятилетним мальчишкой и знаю, когда прохожу экватор, а когда — штилевую полосу, и умею найти путь туда, где берут нефть. Мы теперь к югу от экватора и должны держать курс на восток, а не на юг, ежели вы идете в тот порт, куда вас послали хозяева.

— Извините, мистер Жерар. Прошу вас запомнить, что ход мой, — сказал капитан, кладя карты. — Подойдите сюда, мистер Бернс, и я дам вам практический урок кораблевождения. Вот полоса юго-западного пассата, вот экватор, вот порт, куда мы плывем, а вот человек, который командует на своем корабле.

С этими словами он схватил несчастного помощника за горло и душил его до тех пор, пока тот не лишился чувств. Стюард Керуан вбежал с веревкой, они вдвоем связали помощника и заткнули ему рот, так что он стал совершенно беспомощен.

— На руле стоит один из наших французов. А этого, пожалуй, придется швырнуть за борт, — сказал стюард.

— Да, так будет вернее всего, — согласился капитан Фурно.

Но такого я не мог стерпеть. Никакие соображения не заставят меня равнодушно смотреть, как убивают беззащитного.

Капитан Фурно с большой неохотой согласился пощадить Бернса, и мы отнесли его в кормовой трюм под каютой. Там его положили среди тюков манчестерской мануфактуры.

— Нет смысла закрывать люк, — сказал капитан Фурно. — Густав, скажи мистеру Тэрнеру, что мне нужно поговорить с ним.

Второй помощник, ничего не подозревая, вошел в каюту, его мигом связали, как Бернса, и во рту у него оказался кляп. Потом его отнесли вниз и положили рядом с его товарищем. Крышку люка закрыли.

— Этот рыжий болван вынудил нас поторопиться, — сказал капитан, — и мне пришлось раньше времени открыть карты. Однако особой беды тут нет, это не нарушает мои планы. Керуан, выкати для команды бочонок рома и скажи, что капитан просит выпить за его здоровье по случаю перехода экватора. Они ничего не заподозрят. Наших ребят собери у себя в камбузе, и мы проверим, все ли готовы к делу. А теперь, полковник Жерар, с вашего разрешения мы продолжим игру.

Да, такое не забудешь до самой смерти. Этот железный человек тасовал и снимал карты, сдавал и делал ходы, как будто сидел в своем излюбленном кафе. Снизу доносились нечленораздельные звуки, которые издавали оба помощника, чьи рты были заткнуты кляпами из носовых платков. Наверху, под свежим ветром, который гнал нас вперед, скрипела оснастка и гудели паруса. Сквозь плеск волн и свист ветра мы слышали дикие крики английских матросов, которые радовались, откупоривая бочонок с ромом. Мы сыграли партий шесть, после чего капитан встал.

— Ну, теперь они, пожалуй, готовы, — сказал он, вынул из ящика два пистолета и протянул один мне.

Но мы могли не бояться сопротивления, так как сопротивляться было некому. Англичанин в те времена, будь то солдат или матрос, закоренел в пьянстве. Без вина это был бравый и добрый малый. Но стоило поставить ему выпивку, и он буквально терял рассудок — ничто не могло принудить его к воздержанности. В полумраке матросского кубрика мы увидели команду «Черного лебедя» — пять бесчувственных фигур и двое безумных, которые орали, ругались и распевали песни. Стюард принес моток веревки, и мы с помощью двух французов (третий стоял на руле) связали пьяных и заткнули им рты, так что они не могли ни пикнуть, ни пошевельнуться. Их, так же, как обоих помощников капитана, одного за другим бросили в трюм, но на носу, и Керуану было приказано дважды в день приносить им воду и еду. Теперь «Черный лебедь» был целиком в наших руках.

Разыграйся на океане шторм, не знаю, что мы стали бы делать, но корабль весело бежал по волнам все дальше и дальше на юг, и, хотя ветер был достаточно крепок, он не вызывал у нас беспокойства. Вечером третьего дня я застал капитана на мостике, он пристально вглядывался в даль.

— Смотрите, Жерар, Смотрите! — воскликнул он и указал вперед поверх палки, которая торчала на носу судна.

Над темно-синим морем голубело небо, а вдали, на самом горизонте, виднелось какое-то туманное облачко, с четкими очертаниями.

— Что это? — спросил я.

— Земля.

— Какая?

Я напряженно ждал ответа, уже заранее
зная, что он скажет.

— Это остров Святой Елены.

Так вот он, остров, о котором я столько думал! Вот она, клетка, в которую посадили великого орла Франции! Многие тысячи лиг океана не помешали Жерару добраться до своего любимого повелителя. Он там, вон на том туманном берегу, за темно-синей водой. Я пожирал остров глазами! Душа моя опережала корабль и летела к императору с вестью, что его не забыли, что после долгой разлуки верный слуга спешит к нему. С каждым мгновеньем темное пятно становилось все отчетливей. Вскоре я уже ясно видел, что это действительно скалистый остров. Наступила ночь, а я все стоял на палубе, преклонив колени, и вглядывался в темноту, туда, где, я знал, находится наш великий император. Прошел час, потом другой, и вдруг золотой, мерцающий огонек загорелся прямо впереди нас. Это светилось окно дома, быть может, его окно! И всего в нескольких милях от нас! О, с каким жаром я простер к нему руки! Вместе со мной, с Этьеном Жераром, простирала к нему руки вся Франция.

У нас на борту огни были погашены, и мы, по приказу капитана Фурно, все разом потянули за какую-то веревку, она повернула наверху одну из палок, и корабль остановился. После этого он попросил меня спуститься в каюту.

— Теперь вам все ясно, полковник Жерар, — сказал он. — и простите, что я не посвятил вас в свой план с самого начала. В столь важном деле я не мог открыться никому. Я давно уже замыслил спасти императора, лишь для этого я остался в Англии и пошел служить в торговый флот. Все получилось так, как я и рассчитывал. Я совершил несколько удачных рейсов к западному побережью Африки, а потом без труда сам подобрал себе команду. Постепенно я взял на борт этих старых французских моряков с военных кораблей. А вас я пригласил потому, что мне нужен был испытанный воин на случай сопротивления и, кроме того, подходящий человек, который состоял бы при императоре во время долгого пути на родину. Моя каюта уже приготовлена для него. Надеюсь, к утру он будет здесь, и этот треклятый остров останется далеко за кормой.

Можете себе представить, друзья мои, какие чувства меня охватили, когда я услышал все это. Я обнял отважного Фурно и заклинал его сказать скорее, чем я могу быть ему полезен.

— Мне придется предоставить все дело вам, — сказал он. — Я хотел бы первым засвидетельствовать императору свою преданность, но мне неразумно сейчас покидать судно. Барометр падает, надвигается шторм, а берег от нас с подветренной стороны. Кроме того, близ острова стоят три английских крейсера, которые в любой миг могут нас обнаружить. Так что я должен оберегать судно, а вы — привезти на борт императора.

Эти слова привели меня в восторг.

— Приказывайте! — воскликнул я.

— Я могу дать вам в помощь только одного человека, ведь мы и так едва управляемся со снастями, — сказал он. — Шлюпка спущена на воду, матрос доставит вас на берег и будет ждать. Свет, который вы видите, горит в Лонгвуде. В доме все друзья, и на них можно положиться, они помогут императору бежать. Правда, там есть английский кордон, но не очень близко от дома. Проникнув в дом, вы откроете наши планы императору, проводите его к шлюпке и привезете на борт.

Сам император не мог бы дать более короткие и ясные указания. Нельзя было терять ни секунды. Шлюпка с матросом ждала у борта. Я спустился в нее, и мы оттолкнулись от корабля. Наша лодчонка плясала на темных волнах, но огонек Лонгвуда все время светил мне в глаза, то был свет императора, звезда надежды. Наконец шлюпка задела килем каменистое дно. Бухта была отдаленная, и караульные нас не заметили. Я оставил матроса в шлюпке и полез вверх на крутой берег.

Тропа, протоптанная дикими козами, петляла среди скал, и я без труда находил дорогу. Само собой разумеется, все пути на Святой Елене вели к императору. Я подошел к воротам. Часового возле них не было, и я беспрепятственно вошел. Еще ворота, и опять нет часового! Я недоумевал, куда подевалась охрана, о которой говорил Фурно. Я уже достиг цели, потому что прямо передо мной, не угасая, горел огонь. Я спрятался и хорошенько огляделся, но никаких признаков врага не заметил. Тогда я подошел к дому и осмотрел его — он был длинный, низкий, с верандой. По дорожке прогуливался человек. Я подкрался ближе и взглянул на него. Возможно, это проклятый Гудзон Лоу. Вот было бы славно, если б я не только спас императора, но и отомстил врагу! Но, вероятнее всего, это был просто английский часовой. Я подкрался еще ближе, а он остановился у освещенного окна, и тут я его разглядел как следует. Нет, то был не солдат, а священник. Я удивился. Что он здесь делает в два часа ночи? Француз он или англичанин? Если он здесь живет, я могу ему открыться. А если это англичанин, тогда все мои планы рухнут. Я приблизился почти вплотную, но в этот миг он отошел от окна и скрылся в доме, из распахнутой двери хлынул поток света. Теперь мне все было ясно, я понял, что медлить нельзя ни секунды. Низко пригнувшись, я бросился к освещенному окну, выпрямился и заглянул внутрь… Император лежал передо мной мертвый.

Ах, друзья мои, я упал на дорожку замертво, словно пуля пробила мне голову. Удар был так ужасен, что не знаю, как я его выдержал. И все же через полчаса я, пошатываясь, встал на ноги — я дрожал всем телом, зубы у меня стучали, и я безумными глазами снова заглянул в эту обитель смерти.

Он лежал в гробу посреди комнаты, спокойный, бесстрастный, величественный, черты его лица были полны той скрытой силы, которая некогда воспламеняла наши сердца на битву. На его бледных губах застыла слабая улыбка, глаза были приоткрыты — словно смотрели на меня. Он показался мне полнее, чем при Ватерлоо, а лицо смягчилось, чего я никогда не видел у него при жизни. По обе стороны гроба горели свечи, их свет, как маяк, звал нас издали, это он указывал мне путь, и его я приветствовал как звезду надежды. Я смутно видел, что в комнате много людей — все они стояли, преклонив колени; это был его скромный двор, мужчины и женщины, разделившие с ним его судьбу, — Бертран с женой, священник, Монтолон. Я тоже помолился бы за него, но сердце мое окаменело, и я не мог молиться. Нужно было уходить, но я не мог покинуть его, не подав о себе знака. Не заботясь о том, что меня могут увидеть, я вытянулся во фронт перед своим умершим вождем, щелкнул каблуками и поднял руку в прощальном приветствии. Потом повернулся и поспешил прочь, во тьму, а перед моим взором все стояли бледные улыбающиеся губы и застывшие серые глаза.

Мне казалось, будто я отсутствовал совсем недолго, но, по словам матроса, прошло уже много часов. И только теперь я заметил, что ветер с моря почти перешел в шторм и волны с ревом набегают на берег. Мы дважды пытались отчалить на своей маленькой шлюпке, но волны отбрасывали нас назад. В третий раз огромная волна захлестнула шлюпку и пробила дно. Беспомощные, мы дождались около нее рассвета и увидели вокруг лишь бушующее море да брызги пены. «Черного лебедя» не было. Мы залезли на скалу и огляделись, но нигде среди бушующего простора океана не мелькал парус. Наш корабль исчез. Затонул ли он, или английские матросы снова захватили его, или же ему была уготована какая-то иная, неведомая судьба, — не знаю. Никогда больше я не видел капитана Фурно и не мог рассказать ему, как мне не удалось выполнить его поручение. Сам я сдался англичанам — мы с матросом сказали, будто спаслись вдвоем с погибшего корабля, и, право, нам не пришлось притворяться. Английские офицеры, как всегда, оказали мне самое щедрое гостеприимство, но прошло много долгих месяцев, прежде чем мне удалось вернуться на свою любимую родину, за пределами которой не может быть счастлив истый француз, каким я всегда был.

Этим вечером, друзья мои, я рассказал вам, как мне довелось проститься с моим повелителем, а теперь я прощаюсь с вами и благодарю вас за то, что вы так терпеливо слушали скучные россказни старого, немощного солдата. Вы побывали вместе со мной всюду — в России, в Италии, в Германии, в Испании, в Португалии, в Англии, увидели моими, уже потускневшими глазами яркий блеск тех великих дней, я вызвал перед вами тени людей, чья поступь некогда сотрясала землю. Сохраните же все это в душе и передайте своим детям, потому, что память о той великой эпохе — самое драгоценное сокровище, какое только может быть у народа. Как дерево питается перегноем собственных палых листьев, так эти умершие люди и минувшие дни могут унавозить почву для новых славных героев, правителей и мудрецов. Я уезжаю в Гасконь, но слова мои останутся в вашей памяти и будут согревать сердца людей и укреплять их дух еще долго после того, как об Этьене Жераре забудут навсегда. Господа, старый солдат приветствует вас и желает вам всех благ.

Артур Конан Дойль Женитьба бригадира

Расскажу я вам, друзья мои, о давно прошедших днях, когда я еще только добывал себе славу, сделавшую мое имя столь знаменитым. Среди тридцати офицеров Конфланского гусарского полка я ничем особенным не выделялся. Представляю себе, каково было бы их удивление, узнай они, что молодому лейтенанту Этьену Жерару предстоит блестящая карьера, что он дослужится до командира бригады и получит крест из рук самого императора. Если вы окажете мне честь и посетите мой домишко, — я покажу его вам, вы ведь знаете этот чистенький белый домик, увитый виноградом, стоящий на отшибе на берегу Гаронны.

Люди говорят про меня, что я никогда не знал страха. Вы, верно, слышали об этом не раз. Из глупой гордости я многие годы не оспаривал этой молвы. Теперь же, на старости лет, я могу позволить себе быть откровенным. Смелый человек не боится правды. Ее боится только трус. Потому-то я и не стану скрывать, что и меня прошибал холодный пот, а волосы вставали дыбом, что и мне известно, как душа уходит в пятки и как задают стрекача. Вы поражены? Зато, случится вам когда-нибудь дрогнуть, вспомните, что даже и Этьену Жерару бывало страшно, и вам сразу станет легче. А теперь послушайте, в какую я однажды попал передрягу, а заодно и обзавелся женушкой.

В те поры Франция ни с кем не воевала, и мы, конфланские гусары, все лето стояли лагерем в нескольких милях от нормандского городка Лез Андели. Само по себе местечко это не очень веселое, но где гусары, там и веселье, так что время мы проводили недурно. За долгие годы странствий потускнели воспоминания, а все же стоит мне произнести «Лез Андели», как встают перед глазами громадный полуразрушенный замок, большие яблоневые сады и, самое главное, прекрасный пол! Ах, что за прелестные создания эти нормандские девушки! Краше нет в целом свете, да и мы были мужчины, можно сказать, хоть куда. Словом, в то замечательное солнечное лето свиданий было не счесть. О молодость, красота, доблесть, как разглядеть вас сквозь туман тусклых, унылых лет! Порой славное прошлое ложится мне на сердце камнем. Нет, сэр, в вине таких мыслей не утопить. Болит-то душа. А вино — что? Оно приносит лишь телесную радость. Но уж коли угощают… не откажусь.

Прелестней всех девушек в тех краях была Мари Равон. До чего мила да пригожа, будто самой судьбой для меня предназначена. Была она из рода Равонов, прадеды ее пахали землю в Нормандии еще со времен, когда герцог Вильгельм отправился покорять Англию. Стоит мне и теперь закрыть глаза, Мари встает передо мной: щеки смуглые, как лепестки мускатной розы; взгляд карих глаз нежен и в то же время смел; волосы, черные как смоль, будят волнение в крови и в стихи просятся; а фигурка — точно молодая березка на ветру. А как она отпрянула, когда я впервые хотел обнять ее, — горяча была и горда, всякий раз ускользала, сопротивлялась, боролась до последнего рубежа, отчего капитуляция бывала сладостней во сто крат. Из ста сорока женщин… Но как их сравнить, если все были по-своему совершенства!

Вас удивляет, что у кавалера такой красивой девушки не было соперников? Но на то была веская причина, друзья мои, ибо я сделал так, что все мои соперники быстро очутились в госпитале. Ипполит Лезер, к примеру, провел у Равонов два воскресенья подряд. Так что же? Даю голову на отсечение, что он до сих пор хромает от пули, засевшей у него в колене, если, конечно, он еще жив. Да и бедняга Виктор до самой своей гибели под Аустерлицем носил мою отметину. Очень скоро все поняли, что от Мари Равон лучше отступиться. В нашем лагере поговаривали, что безопаснее скакать в атаку на свежее пехотное каре, чем слишком часто появляться в усадьбе Равонов.

А теперь позвольте мне кое-что уточнить. Собирался ли я жениться на Мари? О, друзья мои, женитьба не для гусара! Сегодня он в Нормандии, а завтра — средь холмов Испании или болот Польши. Что ему делать с женой? Каково им будет обоим? Он станет думать, какое горе причинит жене его гибель, и былую храбрость сменит рассудительность, а она будет со страхом ждать очередную почту — вдруг придет известие о невозместимой утрате. Правильно ли это, разумно ли? Что остается гусару? Погревшись у камелька, марш-марш вперед, и добро, коли скоро будет ночевка под крышей, а не у бивачного костра. А Мари? Хотела ли она, чтобы я стал ее мужем? Она прекрасно знала: затрубят серебряные горны — и прощай семейная жизнь! Уж лучше держаться отца с матерью и родных мест — здесь, среди садов, не расставаясь с мужем-домоседом и не теряя из виду замка Ле Гайяр, будет она мирно коротать свои дни. А гусар пусть снится по ночам. Но мы с Мари о будущем не думали: день да ночь — сутки прочь, как говорится. Правда, отец ее, полный старик с лицом круглым, как яблоки, которые росли в его садах, и мать, худая робкая крестьянка, порой намекали, что пора бы мне объяснить свои намерения, хотя в душе и не сомневались, что Этьен Жерар — человек честный, что дочь их совершенно счастлива и ничто дурное ей не грозит. Так обстояли дела, пока не пришел тот вечер, о котором я хочу рассказать.

Однажды в воскресенье я выехал верхом из лагеря. Вместе с несколькими однополчанами, которые тоже ехали в деревню, мы оставили лошадей у гостиницы. Оттуда до Равонов надо было идти пешком через большое поле, простиравшееся до самого порога их дома. Не успел я сделать несколько шагов, как меня окликнул хозяин гостиницы.

— Послушайте, лейтенант, — сказал он, — хоть путь через поле и короче, но шли бы вы лучше дорогой.

— Эдак я дам круг с милю, а то и больше.

— Верно. Но мне кажется, так будет благоразумней, — ухмыляясь, сказал он.

— Почему? — спросил я.

— Потому что в поле пасется бык английской породы.

Если бы не его гнусная ухмылка, я бы, наверно, послушался. Но предупредить об опасности, а потом ухмыльнуться… этого я со своим гордым нравом снести не мог. Я небрежно отмахнулся, показав этим, что я думаю о быке английской породы.

— Пойду напрямик, — сказал я.

Однако, выйдя в поле, я понял, что поступил опрометчиво. Поле было очень большое, и, удаляясь от гостиницы, я ощущал себя утлым суденышком, рискнувшим выйти в открытое море. Со всех сторон поле было огорожено. Впереди стоял дом Равонов, изгороди подходили к нему вплотную справа и слева. Со стороны поля был виден черный ход и несколько окон, но все они, как и в других нормандских домах, были забраны решетками. Единственным спасением был черный ход. И я устремился к нему, не роняя достоинства, приличествующего солдату, но тем не менее развив такую скорость, на какую только способны ноги. Верхняя моя половина была сама беззаботность и даже жизнерадостность. Зато нижняя — проворство и настороженность.

Я уже почти достиг середины поля, как вдруг справа от себя увидел быка. Он рыл копытами землю под большим буком. Я не повернул головы, даже виду не показал, что заметил опасность, а сам искоса с опаской следил за быком. Возможно, он был в благодушном настроении, а может, его обманул мой беспечный вид, но он не сделал в мою сторону ни шага. Приободрившись, я взглянул на открытое окно спальни Мари, которое было как раз над черным ходом, — вдруг из-за шторы смотрят ее милые карие глазки. Я стал помахивать тросточкой, сбавил шаг, сорвал первоцвет и запел лихую гусарскую песенку, чтобы подразнить этого зверя английской породы, — пусть любимая видит, что опасность мне нипочем, если наградой — свидание. Мое бесстрашие привело быка в замешательство, я дошел до черного хода, толкнул дверь и очутился в безопасности, не посрамив гусарской чести.

Что для гусара опасность, когда его ждет свидание с любимой! Да карауль ее дом хоть все быки Кастилии, разве я остановился бы на полпути? Ах, вовек не вернуться тем счастливым дням юности, когда ног под собой не чуешь, живя в мире сладостных грез! Мари почитала и любила меня за храбрость. Прижавшись раскрасневшейся щечкой к шелку моего доломана, глядя мне в лицо изумленными глазами, сиявшими от любви и восхищения, она благоговейно внимала рассказам, в которых ее возлюбленный выступал во всем блеске своих достоинств.

— И сердце ваше ни разу не дрогнуло? Вы никогда не знали страха? — спрашивала она.

Такие вопросы вызывали у меня только смех. Разве место страху в душе гусара? Хоть я был еще очень молод, подвигам моим уже не было числа. Я рассказал ей, как во главе своего эскадрона ворвался в каре венгерских гренадеров. Обнимая меня, Мари содрогнулась. Еще я рассказал ей, как ночью переплыл на коне Дунай, доставляя донесение Даву. Откровенно говоря, то был вовсе не Дунай, да и глубина не такая, чтобы коню моему пришлось плыть, но когда тебе двадцать и ты влюблен, как не приукрасить рассказ. О многих подобных случаях я рассказывал ей, а ее милые глазки раскрывались от изумления все шире и шире.

— Даже в мечтах своих, Этьен, — сказала она, — я никогда не представляла себе, что мужчина может быть таким храбрым. Счастливая Франция, имеющая такого солдата, счастливая Мари, имеющая такого возлюбленного!

Вы понимаете, с каким чувством я бросился к ее ногам, бормоча, что я счастливейший человек на свете… я, нашедший ту, которая меня понимает и ценит.

Отношения наши были прелестны и слишком утонченны, чтобы их могли понять более грубые натуры. Однако ее родители, само собой разумеется, имели на этот счет свое мнение. Я играл в домино со стариком, помогал распутывать пряжу его жене, но никак не мог убедить их, что посещаю их ферму трижды в неделю только из любви к ним. В конце концов объяснение стало неизбежным, и случилось оно именно в тот вечер. Мари, несмотря на ее милое негодование, удалили в спальню, а я остался лицом к лицу со стариками, которые засыпали меня вопросами относительно моих намерений и видов на будущее.

— Одно из двух, — сказали они с крестьянской прямотой, — или вы даете слово, что обручитесь с Мари, или вы ее никогда больше не увидите.

Я говорил о солдатском долге, о своих надеждах, о будущем, но они стояли на своем. Я ссылался на свою карьеру, а они эгоистично не хотели думать ни о чем, кроме своей дочери. Я оказался поистине в трудном положении. С одной стороны, я не мог отказаться от моей Мари, а с другой к чему жениться молодому гусару? Наконец, когда меня уже совсем загнали в угол, я умолил их оставить все, как было, хотя бы до завтра.

— Я поговорю с Мари, — сказал я. — Я поговорю с Мари без промедления. Главное для меня — ее счастье.

Мои слова не удовлетворили старых ворчунов, но возразить они ничего не могли. Вскоре они пожелали мне спокойной ночи, и я отправился в гостиницу. Я вышел в совершенном расстройстве чувств в ту же дверь, в которую вошел, и услышал, как ее заперли за мной на засов.

Я шагал по полю, задумавшись, — из головы не шли доводы стариков и мои ловкие ответы. Как мне быть? Я обещал посоветоваться с Мари без промедления. Что мне сказать, когда я увижусь с ней? Должен ли я капитулировать перед ее красотой и навсегда распрощаться с военной карьерой? Если бы Этьен Жерар перековал свой меч на орало, то это было бы поистине невосполнимой утратой для императора и Франции. Или я должен ожесточиться сердцем и отказаться от Мари? А разве нельзя совместить все: быть счастливым супругом в Нормандии и храбрым солдатом в прочих местах? Все эти мысли теснились в моей голове, как вдруг какой-то шум заставил меня поднять голову. Из-за облака выглянула луна, и прямо перед собой я увидел быка.

Он и под буком показался мне большим, но тут передо мной стояла просто громадина. Он был весь черный. Голова опущена, свирепые, налитые кровью глаза сверкали при свете луны. Он бил себя хвостом по бокам, передние ноги зарылись в землю. Такое чудовище не привидится даже в кошмарном сне. Бык медленно, как бы нехотя, двинулся в мою сторону.

Я оглянулся и, к своему отчаянию, увидел, что зашел в поле слишком далеко. Ближайшим убежищем была гостиница, но между нею и мной находился бык. Если этот зверь увидит, что я его не боюсь, он, наверное, уступит мне дорогу. Я пожал презрительно плечами. И даже свистнул. Бык подумал, что я вызываю его на бой и прибавил шагу. Я бросил на быка бесстрашный взгляд, а сам давай быстро-быстро пятиться. Молодой, подвижный человек способен даже бежать задом наперед, обратив лицо противнику и храбро улыбаясь ему. На бегу я грозил быку тросточкой. Наверно, благоразумней было бы сдержать свой пыл. Бык счел это вызовом, хотя бросать ему вызов мне и в голову не приходило. Это было роковое недоразумение. Фыркнув, бык поднял хвост и ринулся в атаку.

Вы когда-нибудь видели, как нападает бык, друзья мои? Это — чудовищное зрелище. Вы думаете, наверно, что он припустил рысью или даже галопом. Это бы еще ничего… Нет, он делал прыжки, один страшнее другого. Я не боюсь человека. Когда я имею дело с человеком, то чувствую, что благородство моей позы, смелая непринужденность, с которой я встречаю противника, уже сами по себе обезоруживают. Я владею теми же приемами, что и он, и поэтому мне нечего его бояться. Но когда тебе предстоит сразиться с тонной разъяренной говядины — это совсем другое дело. Тут не поспоришь, не успокоишь, не завоюешь расположения… Никакие уговоры не помогут. Что этому зверю до моего горделивого самообладания? С живостью, свойственной моему уму, я оценил обстановку и решил, что на моем месте никто, даже сам император, не мог бы удержать позиции. Значит, оставалось одно — бежать.

Но и бежать можно по-разному. Кто отступает с достоинством, а кто — в панике. Я удирал, как положено настоящему солдату. Хотя мои ноги работали быстро, сам я держался великолепно. Весь мой вид выражал протест. На бегу я улыбался… это была горькая улыбка храбреца, который философски относится к превратностям судьбы. Если бы в эти минуты меня увидели мои боевые товарищи, я бы нисколько не проиграл в их глазах. С поразительным самообладанием уходил я от быка.

Но тут я должен сделать одно признание. Известное дело: если удираешь, то паники не избежать, будь ты храбрец из храбрецов. Вспомните гвардию при Ватерлоо. То же самое было в тот вечер и с Этьеном Жераром. Ведь поблизости не было никого, кто бы оценил мою доблесть… никого, кроме этого проклятого быка. А не благоразумнее ли в такую минуту забыть о собственном достоинстве? С каждым мгновеньем грохот копыт чудовища и его страшное фырканье за моей спиной становилось все громче. При мысли о такой постыдной смерти меня охватил ужас. Жестокая ярость зверя лишила меня мужества. Все было забыто. Во всем мире осталось только два существа: бык и я — он хотел убить меня, а я — во что бы то ни стало спастись. Я опустил голову и… дунул во все лопатки.

Мчался я к дому Равонов. И вдруг сообразил: если даже я добегу, спрятаться будет негде. Дверь заперта. Нижние окна забраны решетками. Ограда высокая. А бык с каждым прыжком все ближе и ближе. И вот тут-то, друзья мои, в момент наивысшей опасности Этьен Жерар и показал, на что он способен. Был лишь один путь к спасению, и я воспользовался им.

Я уже говорил, что окно спальни Мари было как раз над дверью. Занавески были задернуты, но не плотно — сквозь щели пробивался свет. Я был молодой, ловкий и поэтому знал, что смогу высоко прыгнуть, ухватиться за край подоконника и, подтянувшись, уйти от опасности. Подпрыгнул я в тот самый момент, когда чудовище настигло меня. Я и без посторонней помощи вскочил бы в окно. В великолепном прыжке я уже оторвался от земли, как бык поддал мне сзади, и я, как пушечное ядро, влетел в окно и упал на четвереньки посреди спальни.

Кровать стояла под самым окном, но я благополучно перелетел через нее. С трудом поднявшись на ноги, я с замиранием сердца повернулся к кровати, но она была пуста. Моя Мари сидела в кресле в углу комнаты и, судя по раскрасневшимся щечкам, плакала. Видно, родители уже рассказали ей о нашем разговоре. От изумления она не могла встать и смотрела на меня с раскрытым ртом.

— Этьен! — прошептала она, задыхаясь. — Этьен!

И тут, как всегда, мне на выручку пришла моя находчивость. Я поступил так, как должен поступать истинный джентльмен.

— Мари, — вскричал я, — простите, о, простите меня за внезапность вторжения! Мари, сегодня вечером я говорил с вашими родителями. И я не мог вернуться в лагерь, не узнав, согласны ли вы стать моей женой и сделать меня самым счастливым человеком на свете.

Ее изумление было так велико, что она долго не могла вымолвить ни слова. А затем стала восторженно изливать свои чувства.

— О Этьен! Мой замечательный Этьен! — восклицала она, обвив мою шею руками. — Такой любви не бывало никогда! Вы лучше всех мужчин на свете! Вот вы стоите предо мной, бледный, дрожа от страсти. Таким вы являлись мне в моих грезах. Как тяжело вы дышите, любовь моя, и какой великолепный прыжок бросил вас в мои объятья! За секунду до вашего появления я слышала топот вашего боевого коня.

Объяснять больше было нечего, и когда ты только что помолвлен, для губ находится другое занятие. Однако за дверью послышался какой-то шум — кто-то поднимался по лестнице. Когда я с грохотом появился в доме Равонов, старики бросились в погреб, чтобы посмотреть, не свалилась ли с козел большая бочка сидра, а теперь они спешили в комнату дочери. Я распахнул дверь и взял Мари за руку.

— Вы видите перед собой вашего сына! — сказал я.

О, какую радость я доставил этим скромным людям! При воспоминании об этом у меня всякий раз навертываются слезы. Им не показалось слишком странным, что я влетел в окно, ибо кому быть горячим поклонником их дочери, как не храброму гусару? И если дверь заперта, то разве нельзя проникнуть в дом через окно? Снова мы собрались все четверо в гостиной, из погреба была принесена облепленная паутиной бутылка, и полился рассказ о славном роде Равонов. Будто впервые видел я эту комнату с толстыми стропилами, два стариковских улыбающихся лица и ее, мою Мари, мою невесту, которую я завоевал таким странным образом.

Когда мы расставались, было уже поздно. Старик вышел со мной в переднюю.

— Вы пойдете парадным ходом или черным? — спросил он. — Черным ходом короче.

— Пожалуй, пойду парадным, — ответил я. — Этот путь, может, и длиннее, зато у меня будет больше времени думать о Мари.

Артур Конан Дойль Как губернатор Сент-Китта вернулся на родину

Когда ожесточенная война за испанское наследство закончилась Утрехтским миром, множество владельцев судов, которых нанимали сражающиеся стороны, оказались не у дел. Часть из них вступила на более мирный, но гораздо менее доходный путь обычной торговли, другие примкнули к рыболовным флотилиям, а некоторые отчаянные головы подняли на бизань-мачте «Веселого Роджера» и объявили на свой страх и риск войну против всего человечества.

С разношерстной командой, набранной из представителей всех национальностей, они бороздили моря, укрываясь время от времени в какой-нибудь уединенной бухте для кренгования или бросая якорь в отдаленном порту, чтобы закатить там попойку, ослепив жителей своей расточительностью и нагнав на них ужас своей жестокостью.

На Коромандельском берегу, у Мадагаскара, в африканских водах, а главным образом у Вест-Индских островов и у американского побережья пираты стали постоянной грозной опасностью. Они позволяли себе дерзкую роскошь согласовывать свои набеги с благоприятным для плавания сезоном — летом опустошали берега Новой Англии, а зимой опять уходили на юг, в тропические широты.

Этих пиратов приходилось тем более страшиться, что у них не было ни дисциплины, ни каких-либо сдерживающих начал, благодаря которым их предшественники — пираты старого закала, наводя страх, вызывали уважение. Эти отверженные ни перед кем не держали ответа и обращались со своими пленниками так, как подсказывала им пьяная прихоть. Вспышки причудливого великодушия чередовались у них с полосами непостижимой жестокости, и шкипера, попавшего в руки пиратов, порой отпускали со всем его грузом, если он оказывался веселым собутыльником в какой-нибудь чудовищной попойке, или же его могли посадить за стол в его собственной каюте, подав ему в качестве кушанья посыпанные перцем и посоленные его собственные нос и губы. Только отважный моряк решался в те времена водить корабли по Карибскому морю.

Именно таким человеком был Джон Скарроу, капитан «Утренней звезды», однако и он вздохнул с облегчением, когда услышал всплеск падающего якоря в ста ярдах от пушек крепости Бас-Тер. Сент-Китт был конечным портом его рейса, и завтра рано утром бушприт его корабля повернется в сторону Старой Англии. Хватит с него этих морей, кишащих бандитами! С того часа, как «Утренняя звезда» покинула порт Маракаибо на южноамериканском берегу с трюмом, полным сахара и красного перца, каждый парус, мелькнувший на фиолетовом просторе тропического моря, заставлял вздрагивать капитана Скарроу. Огибая Наветренные острова, он заходил в разные порты, и повсюду ему приходилось выслушивать истории о насилиях и зверствах.

Капитан Шарки, хозяин двадцатипушечного пиратского барка «Счастливое избавление», прошелся вдоль побережья, оставив позади себя ограбленные, сожженные суда и трупы. О его жестоких шутках и непреклонной свирепости ходили ужасные рассказы. От Багамских островов до материка его угольно-черный корабль с двусмысленным названием нес с собой смерть и многое такое, что еще страшнее смерти. Капитан Скарроу так беспокоился за свое новое, прекрасно оснащенное судно и за ценный груз, что отклонился на запад до самого острова Берда, чтобы уйти подальше от обычных торговых путей. И даже здесь, в этих пустынных водах, он не мог избежать зловещих следов капитана Шарки.

Однажды утром они подобрали среди океана одинокую шлюпку. Ее единственным пассажиром оказался метавшийся в бреду моряк, который хрипло кричал, когда его поднимали на борт, и в глубине его рта виднелся высохший язык, похожий на черный сморщенный гриб. Ему давали вдоволь воды и хорошо кормили, и вскоре он превратился в самого сильного и проворного матроса на всем корабле. Он был из Марблхеда в Новой Англии и оказался единственным уцелевшим человеком со шхуны, пущенной ко дну страшным Шарки.

В течение недели Хайрэма Эвансона — так его звали — носило под тропическим солнцем. Шарки приказал бросить ему в шлюпку искромсанные останки его убитого капитана — «в качестве провизии на время плавания», но матрос тут же предал их морской пучине, ибо искушение могло оказаться сильнее его. Могучий организм выдержал все испытания, и, наконец, «Утренняя звезда» подобрала его в том состоянии безумия, которое предшествует смерти. Это была неплохая находка для капитана Скарроу, ибо при нехватке команды такой матрос, как этот гигант из Новой Англии, был весьма ценным приобретением. Он клялся, что сведет счеты с капитаном Шарки, хотя бы это стоило ему жизни.

Теперь, когда они находились под защитой пушек Бас-Тера, все опасности были позади; и все-таки мысль о пирате не оставляла Скарроу, когда он наблюдал, как шлюпка агента быстро отошла от причала таможни.

— Держу пари, Морган, — обратился Скарроу к первому помощнику, — что агент упомянет о Шарки в первой же сотне слов, которые сойдут с его языка.

— Ладно, капитан, я рискну на серебряный доллар, — откликнулся грубоватый старый бристолец, стоявший рядом с ним.

Гребцы-негры подогнали шлюпку к борту, и сидевший на руле чиновник, одетый в белоснежный полотняный костюм, вскочил на трап.

— Привет, капитан Скарроу! — крикнул он. — Вы слышали о Шарки?

Капитан взглянул на помощника и ухмыльнулся.

— Что он там еще учинил? — спросил Скарроу.

— Учинил! Значит, вы ничего не слышали. Он пойман и сидит у нас под замком здесь, в Бас-Тере. В прошлую среду его судили и завтра утром повесят.

Капитан и его помощник приветствовали это сообщение радостными криками, и через мгновение эти крики подхватила вся команда. Дисциплина была забыта, и матросы сбежались на корму, чтобы своими ушами услышать эту новость. Первым среди них был подобранный в море матрос из Новой Англии. Его сияющее лицо было обращено к небу: он был из пуританского рода.

— Шарки будет повешен! — вопил он. — Господин агент, вы не знаете, может быть, им нужен палач?

— Назад! — крикнул помощник; его оскорбленное чувство дисциплины оказалось сильнее интереса к новостям. — Я отдам вам этот доллар, капитан Скарроу. Никогда, еще я не проигрывал пари с таким легким сердцем. А каким образом поймали этого негодяя?

— А вот так. Его собственные товарищи уже не могли больше терпеть его. Шарки нагонял на них такой ужас, что они решили от него избавиться. Они высадили его на необитаемый островок Литл Мангл южнее банки Мистерьоса. Там его подобрало торговое судно из Портобелло и доставило сюда. Думали отправить его на Ямайку, чтобы там судить, но наш благочестивый губернатор, сэр Чарльз Ивэн, не захотел и слышать об этом. «Это моя добыча, — заявил он, — и я имею право сам ее изжарить». Если вы можете задержаться до десяти часов завтрашнего утра, то вы увидите, как Шарки качается на виселице.

— Конечно, хотелось бы, — с грустью отозвался капитан, — но я и так сильно запаздываю. Я уйду с вечерним отливом.

— Этого вам никак нельзя делать, — решительно заявил агент. — С вами отправляется губернатор.

— Губернатор?

— Да. Он получил распоряжение от правительства немедленно вернуться. Быстроходное посыльное судно, доставившее депешу, ушло в Виргинию. Я сказал сэру Чарльзу, что вы приедете сюда до периода дождей, и он ждал вас.

— Хорошенькое дело! — в растерянности воскликнул капитан. — Я простой моряк и плохо разбираюсь в губернаторах, баронетах и в их привычках. Мне еще не доводилось калякать с такими персонами. Но я готов служить королю Георгу, и если губернатор хочет получить место на «Утренней звезде», то я доставлю его в Лондон и сделаю для него все что возможно. Он может устроиться в моей каюте. Вот что касается еды, то у нас шесть дней в неделю либо тушеная солонина с овощами и сухарями, либо смесь из рубленой солонины и маринованной сельди. Но если наш камбуз ему не годится, пусть он возьмет с собой собственного повара.

— Да вы не беспокойтесь, капитан Скарроу, — прервал его агент, — сэр Чарльз сейчас плохо себя чувствует, он только что оправился от приступа лихорадки. Так что он, наверно, просидит в своей каюте почти всю дорогу. Доктор Лярусс уверяет, что наш губернатор отдал бы богу душу, если бы предстоящее повешение Шарки не вдохнуло в него новые силы. Но у него тяжелый характер, и вы не должны обижаться на его резкости.

— Он может говорить все, что ему вздумается, и делать что угодно. Пусть он только не сует свой нос, когда я управляю судном, — ответил капитан. — Он губернатор Сент-Китта, а я губернатор «Утренней звезды». И, с его разрешения, я ухожу с первым отливом. Я так же служу моему хозяину, как он — королю Георгу.

— Вряд ли он управится сегодня к вечеру. Ему необходимо привести в порядок кучу дел до отъезда.

— Тогда завтра с утренним отливом.

— Очень хорошо. Я пришлю его вещи сегодня вечером, а сам он прибудет рано утром. Если, конечно, мне удастся уговорить его покинуть Сент-Китт, не повидав, как Шарки спляшет свой последний танец. Наш губернатор любит, чтобы его приказы исполнялись мгновенно, и не исключено, что он прибудет на корабль немедленно. Возможно, что доктор Лярусс будет сопровождать сэра Чарльза в его путешествии.

Как только агент уехал, капитан и помощник принялись готовиться к приему столь важного пассажира. Они освободили самую большую каюту и привели ее в порядок. Капитан Скарроу приказал также завезти на борт несколько бочек с фруктами и ящиков с винами, чтобы хоть немного скрасить простую пищу, какая в обиходе на торговом корабле.

Вечером начал прибывать губернаторский багаж — огромные, обитые железом, непроницаемые для муравьев сундуки, жестяные ящики казенного образца и футляры весьма странной формы, в которых, как можно было предположить, хранились треуголки или шпаги. Затем прибыло письмо с гербом на внушительной красной печати, в котором сообщалось, что сэр Чарльз Ивэн свидетельствует свое уважение капитану Скарроу и надеется, если это позволит ему состояние здоровья, быть на борту его корабля рано утром, как только он выполнит все свои обязанности.

Губернатор оказался точен. Красноватые блики рассвета едва начали пробиваться сквозь серую мглу, как шлюпка с губернатором уже подошла к кораблю, и важную особу не без труда подняли по трапу. Капитан Скарроу слышал про странности губернатора, но никак не ожидал увидеть столь курьезную фигуру, еле ковылявшую на палубе, опираясь на толстую бамбуковую трость. На нем был парик Рамилье, завитый во множество маленьких косичек и напоминающий шерсть пуделя; он так низко нависал надо лбом, что большие зеленые очки, прикрывающие глаза, казалось, были приклеены к этому парику. Огромный крючковатый нос, длинный и тонкий, выдавался далеко вперед. После приступа лихорадки губернатор закутал горло и подбородок широким полотняным шарфом, на нем был свободный утренний халат из алой камчатной ткани, перепоясанный шнуром. Двигаясь, он высоко задирал свой властный нос, но по тому, как он медленно и беспомощно поводил головой по сторонам, было видно, что он подслеповат. Высоким раздраженным голосом он окликнул капитана.

— Вы получили мои вещи? — спросил он.

— Да, сэр Чарльз.

— Вино у вас на борту есть?

— Я приказал привезти пять ящиков, сэр.

— А табак?

— Бочонок тринидадского.

— В пикет играете?

— Довольно хорошо, сэр.

— Тогда поднимайте якорь — и в море!

Дул свежий западный ветер, и к тому времени, когда солнце прорвалось сквозь утренний туман, мачты «Утренней звезды» были уже еле видны с острова. Дряхлый губернатор все еще ковылял по палубе, придерживаясь рукой за поручни.

— Теперь вы находитесь на службе у правительства, капитан, — брюзжал он. — Уверяю вас, что они там считают дни до моего возвращения в Вестминстер. У вас подняты все паруса?

— До последнего дюйма, сэр Чарльз.

— Держите их так, хоть бы они все треснули! Боюсь, капитан Скарроу, что такой слепой и больной человек, как я, окажется для вас скучным компаньоном в этом плавании.

— Я почитаю за честь и удовольствие находиться в обществе вашего превосходительства, — почтительно ответил капитан. — Мне только очень жаль, что ваши глаза в столь плохом состоянии.

— Да, да, в самом деле. Это проклятое солнце на белых улицах Бас-Тера сожгло их.

— Я слышал, что вы только что перенесли приступ лихорадки?

— Да, у меня был приступ, и я ужасно ослаб.

— Мы приготовили каюту для вашего врача.

— Ах, этот мошенник! Его нельзя было заставить тронуться с насиженного места, у него здесь солидная клиентура среди местных купцов. Но слушайте!

Губернатор поднял унизанную кольцами руку. Далеко за кормой гулко раскатился гром пушечного выстрела.

— Это с острова! — с изумлением воскликнул капитан. — Может быть, это сигнал нам вернуться?

Губернатор рассмеялся.

— Вы слышали, что пират Шарки должен быть повешен сегодня утром? Я приказал дать залп в тот момент, когда этот мерзавец в последний раз дрыгнет ногами, чтобы я знал об этом, уходя в море. Это конец Шарки!

— Конец Шарки! — закричал капитан, и матросы, собравшиеся небольшими группами на палубе, чтобы посмотреть на исчезнувшую лиловую полоску земли, подхватили его крик.

Это было хорошее предзнаменование в самом начале пути, и больной губернатор стал популярной фигурой на борту. Все понимали, что только благодаря губернатору, потребовавшему немедленного суда и приговора, злодей не попал к какому-нибудь продажному судье и таким образом не спасся.

В этот день за обедом сэр Чарльз рассказал множество историй о покойном пирате. Губернатор был так приветлив и так умело поддерживал разговор с людьми, стоявшими гораздо ниже его, что под конец трапезы капитан, помощник и сэр Чарльз закурили трубки и тянули свой кларет, как три старых добрых приятеля.

— Как выглядел Шарки на скамье подсудимых? — поинтересовался капитан.

— Довольно внушительно, — отозвался губернатор.

— Я слышал, что он уродлив, как сам дьявол, и надо всеми глумился, — заметил помощник.

— Да, он довольно-таки безобразен, — подтвердил губернатор.

— Я слышал, как китобой из Нью-Бедфорда рассказывал, что не может забыть его глаз, — сказал капитан. — Они мутно-голубые, с красными-красными веками. Это правда, сэр Чарльз?

— К сожалению, мои собственные глаза не позволяют мне рассматривать чужие. Но я припоминаю сейчас, как генерал-адъютант говорил, что у него именно такие глаза, как вы описываете, и добавил, что этим дуракам присяжным было явно не по себе, когда он на них смотрел. Счастье их, что Шарки уже мертв, потому что он никогда не забывал обид. И если бы один из них попался к нему в руки, Шарки набил бы его соломой и приколотил бы к носу судна вместо резной фигуры.

Эта идея так понравилась губернатору, что он неожиданно разразился визгливым смехом, напоминавшим ржание. Оба моряка тоже смеялись, но не столь весело, ибо знали, что, кроме Шарки, немало пиратов шныряют по западным морям и что подобная судьба может постичь их самих. Была откупорена новая бутылка, выпили за приятное путешествие, затем губернатору заблагорассудилось осушить еще одну бутылку. В конце концов оба моряка со вздохом облегчения удалились, слегка пошатываясь, — один на вахту, другой на койку. Однако, когда четыре часа спустя, сдав вахту, помощник спустился вниз, он был поражен, увидев, что губернатор в своем парике, очках и халате невозмутимо сидит за пустым столом, попыхивая трубкой, а перед ним шесть пустых черных бутылок.

— Мне довелось пить с губернатором Сент-Китта, когда он болен, — сказал про себя помощник, — но упаси меня бог пить с ним, когда он здоров.

«Утренняя звезда» продвигалась довольно быстро, и через три недели она уже входила в Ла-Манш. С первого же часа, как немощный губернатор ступил на корабль, он начал восстанавливать свои силы, и к тому времени, когда они находились на половине пути, сэр Чарльз, если не считать его глаз, был уже совсем здоров.
Те, кто пропагандирует целебные свойства вина, могли бы, торжествуя, указать на него, ибо он пьянствовал все ночи напролет. И тем не менее рано утром он появлялся на палубе, свежий и бодрый, поглядывая по сторонам своими слабыми глазами и расспрашивая о парусах и снастях. Его очень интересовало кораблевождение. Чтобы как-то возместить слабость зрения, губернатор попросил капитана прикомандировать к нему того матроса из Новой Англии, которого подобрали в лодке. Этот моряк должен был сопровождать губернатора, сидеть рядом с ним, когда тот играл в карты, и считать очки, ибо без посторонней помощи губернатор не мог отличить короля от валета.

Не удивительно, что Эвансон охотно прислуживал губернатору: ведь один из них был жертвой мерзавца Шарки, а другой — мстителем. Видно было, что огромному американцу доставляло удовольствие поддерживать своей рукой инвалида, а по вечерам он почтительно стоял за креслом губернатора и показывал своим здоровенным пальцем с обгрызенным ногтем на ту карту, с которой нужно было ходить. Кстати сказать, к тому времени, когда на горизонте появился мыс Лизард, в карманах капитана Скарроу и старшего помощника Моргана оставалось весьма мало денег.

Вскоре на судне убедились, что все рассказы о вспыльчивости сэра Чарльза Ивэна не дают должного представления о его бешеном нраве. При малейшем возражении или противоречии его подбородок выскакивал из шарфа, его властный нос задирался еще более высокомерно и бамбуковая трость свистела в воздухе. Однажды он сильно хватил ею по голове судового плотника, нечаянно его толкнувшего. В другой раз, когда команда стала роптать из-за плохой пищи и пошли толки о мятеже, губернатор заявил, что нечего ждать, пока эти собаки восстанут, а нужно опередить их и выбить у них из головы дурь.

— Дайте мне нож! — кричал он, изрыгая проклятия, и его с трудом удержали от расправы с представителем команды.

Капитан Скарроу вынужден был напомнить ему, что если на Сент-Китте губернатор ни перед кем не отвечал за свои действия, то в открытом море убийство есть убийство. Что касается политических взглядов, то, как и следовало ожидать, губернатор был убежденным сторонником ганноверской династии и в пьяном виде клялся, что всякий раз, как встречал якобита, пристреливал его на месте. И все-таки, несмотря на его бахвальство и неистовый нрав, он оставался хорошим компаньоном, знавшим бесконечное количество анекдотов и всевозможных историй; у Скарроу и Моргана никогда еще не было такого приятного рейса.

Наконец наступил последний день плавания. Они миновали остров Уайт и вновь увидели землю — белые скалы Бичи-Хед. К вечеру судно попало в штиль в миле от Уинчелси; впереди виднелся черный мыс Данджнесс. На следующее утро они в Форленде примут на борт лоцмана, и еще до вечера сэр Чарльз сможет встретиться с королевскими министрами в Вестминстере. На вахте стоял боцман, и три приятеля в последний раз сидели в каюте за картами. Преданный американец по-прежнему заменял губернатору глаза. На столе была крупная сумма, оба моряка старались в этот последний вечер отыграться, вернув то, что они проиграли своему пассажиру. Вдруг губернатор бросил карты на стол и сгреб все деньги в карман своего длиннополого шелкового жилета.

— Игра моя! — заявил он.

— Э, сэр Чарльз, не так быстро! — воскликнул капитан Скарроу. — Вы не закончили, а мы не в проигрыше.

— Врете! Чтоб вам подохнуть! — закричал губернатор. — Я говорю вам, что я уже закончил и вы проиграли.

Он сорвал с себя парик и очки, и под ними оказался высокий лысый лоб и бегающие голубые глаза с красными, как у бультерьера, веками.

— Силы небесные! — завопил помощник. — Это же Шарки!

Моряки вскочили, но огромный американец прислонился своей широкой спиной к двери каюты, в каждой руке было по пистолету. Пассажир также положил пистолет на рассыпанные перед ним карты и рассмеялся визгливым, похожим на ржание смехом.

— Да, джентльмены, капитан Шарки, так меня зовут, — сказал он. — А это Крикун, Нэд Галлоуэй, квартирмейстер «Счастливого избавления». Мы им задали жару, и они высадили нас: меня — на песчаной отмели Тортуга, а его — в лодку без весел. А вы, собачонки, бедные, доверчивые собачонки с водой в сердце вместо крови, вы стоите под дулами наших пистолетов.

— Хотите стреляйте, хотите нет! — крикнул Скарроу, ударяя себя кулаком в грудь. — Пусть это мой последний вздох, Шарки, но я тебе говорю, что ты кровавый негодяй и мошенник и тебя ждет петля и адское пекло.

— Вот это человек с характером, он мне по душе. Он сумеет умереть красиво! — воскликнул Шарки. — На корме никого нет, кроме рулевого, так что не тратьте воздуха на пустые разговоры — вам недолго осталось им дышать. Нэд, ялик на корме готов?

— Да, капитан!

— А остальные шлюпки продырявлены?

— Я просверлил каждую в трех местах.

— Тогда пришло время нам расстаться, капитан Скарроу. У вас такой вид, как будто вы еще не совсем пришли в себя. Нет ли у вас какой-нибудь просьбы?

— Ты дьявол, сам дьявол! — крикнул капитан. — Где губернатор Сент-Китта?

— Последний раз я видел его превосходительство в постели с перерезанной глоткой. Когда я бежал из тюрьмы, я узнал у друзей — а у капитана Шарки есть доброжелатели в любой гавани, — что губернатор уезжает в Европу, причем капитан корабля никогда его не видел. Я забрался к нему через веранду его дома и отдал ему небольшой должок. Затем я отправился на ваш корабль, нарядившись в его одежду и захватив очки, чтобы скрыть мои предательские глаза. Я и чванился перед вами, как подобает губернатору. А теперь, Нэд, займись ими.

— Помогите! Помогите! Эй, на вахте! — завопил помощник, но огромный пират с размаху ударил его по голове рукояткой пистолета, и он рухнул, как бык на бойне. Скарроу устремился к двери, но страж закрыл ему рот одной рукой, а другой обхватил его за талию.

— Напрасно стараетесь, капитан Скарроу, — сказал Шарки. — Я хочу посмотреть, как вы на коленях будете умолять о пощаде.

— Я вас раньше… увижу… в аду! — крикнул Скарроу, освобождаясь от ладони, закрывавшей ему рот.

— Нэд, выкручивай ему руку. Ну, а теперь как?

— Не буду, даже если вы ее совсем отвертите.

— Всади-ка в него нож на один дюйм.

— Хоть все шесть дюймов…

— Чтоб мне утонуть, мне нравится его неукротимый дух! — заорал Шарки. — Спрячь нож в карман, Нэд. Вы спасли свою шкуру, Скарроу. Очень жаль, что такой отважный человек, как вы, не избрал единственную профессию, где храбрый малый может заработать себе на жизнь. Вас, видно, ждет необычная смерть, Скарроу, если вы побывали в моих руках и остались в живых, чтобы поведать об этом миру. Нэд, свяжи-ка его.

— Капитан, может быть, привязать его к печке?

— Ну что ты говоришь! В печке огонь. Оставь свои разбойничьи шуточки, Нэд Галлоуэй, а не то я покажу, кто из нас капитан и кто квартирмейстер.

— Да нет, я думал, что вам хочется его поджарить, — оправдывался Нэд. — Неужели вы хотите отпустить его живым?

— Привяжи его к столу. Хоть нас с тобой и высадили на багамских отмелях, все равно я капитан, а ты должен меня слушаться. Да захлебнись ты в соленой воде, подлюга! Ты что, смеешь возражать, когда я приказываю?

— Да нет же, капитан Шарки, не кипятитесь так, — сказал квартирмейстер и, подняв Скарроу, положил его, как ребенка, на стол. С привычной ловкостью моряка он связал распятого капитана по рукам и ногам веревкой, протянул под столом, и заткнул ему рот длинным шарфом, еще совсем недавно прикрывавшим подбородок губернатора Сент-Китта.

— Ну-с, капитан Скарроу, мы с вами расстаемся, — сказал пират. — Если бы у меня за спиной стояло хотя бы с полдюжины проворных ребят, я забрал бы ваш корабль и груз вместе с ним, но Крикун Нэд не нашел ни одного матроса в вашей команде, у которого было бы хоть на грош смелости. Тут невдалеке болтается несколько суденышек, и мы захватим одно из них. Когда у капитана Шарки есть лодка, он может захватить рыболовное судно; когда у него есть рыболов, он может захватить бригантину, с бригантиной он захватит трехмачтовый барк, а с барком он заполучит полностью оснащенный боевой корабль. Так что поторопитесь в Лондон, а то как бы я не вернулся, чтобы взять в свое владение «Утреннюю звезду».

Они вышли из каюты, и капитан Скарроу услышал, как в замке повернулся ключ. Затем, пока он пытался освободиться от пут, послышался топот ног вниз по трапу и затем на юте, где над кормой висел ялик. Капитан все еще ворочался и напрягался, стараясь освободиться от веревки, когда до него донесся скрип фалов и всплеск воды при спуске ялика. В неистовом бешенстве он рвал и дергал веревку до тех пор, пока с ободранными в кровь запястьями и лодыжками не свалился наконец со стола. Через мгновение он вскочил, перепрыгнул через мертвого помощника, вышиб ногой дверь и ринулся на палубу.

— Эй! Питерсон, Армитэйдж, Уилсон! — вопил он. — Хватайте тесаки и пистолеты! Спустите большую шлюпку! Спустите гичку! Пират… Шарки… вон в том ялике! Боцман, свистать наверх вахту левого борта и посадить всех матросов в шлюпки!

Шлепнулся на воду большой бот, шлепнулась на воду гичка, но в тот же миг рулевые старшины и матросы устремились к фалам и вскарабкались обратно на палубу.

— Шлюпки продырявлены! — кричали они. — Они протекают, как сито.

Капитан свирепо выругался. Его перехитрили. Над ним сверкало звездное безоблачное небо, не было ни малейшего ветерка. В лунном свете белели обвисшие, бесполезные паруса. В отдалении качалось рыболовное судно. Рыбаки сгрудились у сетей.

Совсем близко от них нырял и взбирался на волны маленький ялик.

— Эти рыбаки уже, можно сказать, мертвецы! — сетовал капитан. — Ребята, крикнем все вместе, чтобы предупредить их об опасности.

Но уже было поздно.

Ялик проскочил под бортовую тень рыбачьего судна. Быстро, один за другим, прозвучали два пистолетных выстрела, послышался вопль, еще один выстрел, и затем наступила тишина. Рыбаки исчезли. Затем, неожиданно, с первым дуновением ветра, долетевшего откуда-то с берегов Суссекса, бушприт рыболова повернулся, грот-парус надулся, и суденышко направилось в Атлантику.

Артур Конан Дойль Как капитан Шарки и Стивен Крэддок перехитрили друг друга

Для пиратского корабля старых времен кренгование было совершенно необходимой операцией. Исключительная быстроходность корабля позволяла ему не только догонять торговые суда, но и спасаться от преследования военных кораблей. Однако невозможно было сохранить прекрасные ходовые качества без того, чтобы периодически — по крайней мере раз в год — не очищать днище судна от длинных шлейфов растений и от корки из ракушек, которые так быстро облепляют дно корабля в тропических морях.

В таких случаях Шарки избавлялся от лишнего груза и вводил корабль в какой-нибудь узкий морской залив, в котором при отливе судно оказывалось на отмели; затем к мачтам корабля прикрепляли блоки и тали, с помощью которых наклоняли его на борт, и основательно скребли днище от ахтерштевня до форштевня.

В течение этих авральных недель корабль был, конечно, беззащитным, но, с другой стороны, к нему можно было приблизиться только на посудине не тяжелее скорлупы; место для кренгования выбиралось потайное, укрытое, и, в сущности говоря, большой опасности не было.

Пиратские капитаны были так самоуверенны, что частенько, оставив свои корабли под достаточной охраной, отправлялись на баркасе в охотничью экспедицию или еще чаще с визитом в какой-нибудь отдаленный городок, где они кружили голову женщинам своим щегольством и галантностью или, откупорив на базарной площади бочку с вином, угрожали застрелить каждого, кто откажется с ними пить.

Изредка пираты появлялись даже в таких крупных городах, как Чарльстон, и расхаживали там по улицам, гремя саблями и скандализируя благонамеренных колонистов. Правда, такие налеты не всегда оставались безнаказанными. Однажды, например, визитеры вывели из себя губернатора Мэйнарда, и он отрубил голову Черной Бороде и насадил ее на конец бушприта. Но, как правило, пират волен был задирать кого угодно, надо всеми куражиться, кутить с проститутками, пока не наступит момент его возвращения на корабль.

Только один пират никогда не переступал границы цивилизованного мира это был зловещий Шарки с барка «Счастливое избавление». Возможно, что причиной этого был его угрюмый нрав и любовь к уединению, но, вероятнее всего, Шарки просто знал, насколько он хорошо известен на побережье, и не сомневался, что при виде его возмущенное население, как бы ни была сильна его охрана, непременно нападет на него. Поэтому он ни разу не показывался в городах.

Когда его корабль становился на ремонт, Шарки оставлял его на попечение Нэда Галлоуэя, квартирмейстера, уроженца Новой Англии, а сам отправлялся на шлюпке в длительную экспедицию, иногда, как говорили, для того, чтобы закопать свою долю награбленного добра, а иногда для охоты на диких быков на Эспаньоле[33]. Копченые бычьи туши обеспечивали его провизией на весь следующий рейс. В последнем случае барк после кренгования подходил к установленному месту принять на борт капитана и его добычу.

Население островов жило надеждой, что Шарки когда-нибудь поймают при описанных выше обстоятельствах; и вот однажды в Кингстон пришла весть, дававшая повод для снаряжения экспедиции с целью поимки Шарки.

Весть принес старый дровосек, который попал в руки пирата, но по какой-то пьяной прихоти был отпущен на волю, хотя его основательно отдубасили и раздробили ему нос. Сведения дровосека были свежие и точные. «Счастливое избавление» кренговали у Торбека на юго-западном побережье Эспаньолы. Шарки с четырьмя матросами охотился на отдаленном острове Ла-Ваш.

Кровь сотен убитых им моряков взывала к отмщению, и теперь казалось, что этот зов не останется без ответа.

Губернатор сэр Эдуард Комптон, горбоносый, краснолицый мужчина, держал тайный совет с комендантом и главой муниципалитета. Он был в крайнем недоумении и ломал себе голову, как использовать предоставившуюся ему возможность. Единственный военный корабль находился довольно далеко — в Джемстауне, это было старое, неповоротливое посыльное судно, которое не могло ни догнать морского разбойника в открытом море, ни пробраться в мелководную бухту. В Кингстоне и Порт-Ройяле были форты и артиллеристы, но для экспедиции не хватало пехотинцев.

Можно было бы снарядить отряд из жителей Кингстона — многие из них питали непримиримую, кровавую вражду к Шарки. Но что дал бы такой поход? Пиратов на судне было много, и все это были отчаянные люди. Конечно, поймать Шарки и его четырех спутников дело нетрудное — только бы их разыскать; но попробуйте найти их на таком большом лесистом острове, как Ла-Ваш, с его дикими горами и непроходимыми джунглями!

Было обещано вознаграждение любому, кто сумеет найти обещающее успех решение, в результате чего к губернатору явился человек, у которого был готов своеобразный план. Больше того, он сам собрался его выполнить.

Этим человеком оказался Стивен Крэддок, пуританин, много лет тому назад свихнувшийся с пути истинного. Выходец из добропорядочной салемской семьи, он своими дурными делами доказывал, какую реакцию может вызвать излишняя суровость этой религии. Со всей своей силой и энергией, унаследованной им от добродетельных предков, он предавался пороку. Крэддок отличался изобретательностью, неустрашимостью и необычайным упорством в достижении поставленной цели. Еще в дни его молодости дурная слава о нем обежала все побережье Америки.

Это был тот самый Крэддок, которого в штате Виргиния осудили на смертную казнь за убийство вождя индейского племени семинолов. И хотя он избежал наказания, но всем было известно, что он подкупил свидетелей и дал взятку судье.

Впоследствии он стал работорговцем и даже, как намекали, пиратом; в заливе Бенин его имя вызывало самые мрачные воспоминания. В конце концов, сколотив состояние, он вернулся на Ямайку, обосновался там и стал вести беспутный образ жизни. Таков был этот человек, худощавый, суровый и опасный, который пришел к губернатору со своим планом уничтожения Шарки.

Сэр Эдуард принял его без особого энтузиазма: хотя до него и дошли слухи, что человек этот исправился и изменился к лучшему, губернатор видел в нем паршивую овцу, которая может испортить все его немногочисленное стадо. Поэтому за тонкой завесой официальной сдержанной вежливости Крэддок сразу почувствовал недоверие.

— Вы можете не опасаться меня, сэр, — сказал он. — Я не тот, каким был раньше. Недавно, после многих черных годин, я снова увидел свет. Это произошло благодаря помощи, оказанной мне преподобным Джоном Саймонсом из нашей местной церкви. Сэр, если вы нуждаетесь в духовной поддержке, беседы с ним доставят вам удовольствие.

Губернатор, как член епископальной церкви, высокомерно вздернул подбородок перед визитером-пуританином:

— Мистер Крэддок, вы пришли сюда, чтобы говорить со мной о Шарки.

— Этот человек, Шарки, — сосуд гнева, — продолжал Крэддок. — Он слишком высоко вознес свой рог. Мне было открыто, что если я смогу подсечь его рог и уничтожить злодея, то это будет весьма благочестивым делом; оно может искупить многие мои отступления от веры в прошлом. Мне ниспослан план, посредством которого я добьюсь его гибели.

Собеседник чрезвычайно заинтересовал губернатора. Веснушчатое суровое лицо его гостя выражало решимость. В конце концов это был все же моряк, закаленный в битвах, и если он в самом деле пылает желанием искупить свое прошлое, то лучшего человека для такой миссии не найти.

— Это очень опасное дело, мистер Крэддок, — заметил губернатор.

— Если меня постигнет смерть, может быть, она изгладит воспоминания о дурно проведенной жизни. Мне нужно очень много искупить.

Губернатор не нашел возможным возразить Крэддоку.

— В чем заключается ваш план? — спросил губернатор.

— Вы, вероятно, слышали, что барк пирата «Счастливое избавление» был приписан к нашему порту, а именно к Кингстону?

— Да, он принадлежал мистеру Кодрингтону и был захвачен Шарки, так как барк был более быстроходным, нежели его старый шлюп. Свое судно пират после этого потопил, пробив у него борта, — ответил сэр Эдуард.

— Это так. Но вряд ли вы знаете, что у мистера Кодрингтона есть точно такой же барк, «Белая роза»; сейчас он как раз стоит в нашей гавани. Этот барк до того похож на «Счастливое избавление», что, не будь на нем белой полосы, ни один человек в мире не смог бы их различить.

— Ах, вот как! Ну и что из того? — спросил весьма заинтересованный губернатор; у него был вид человека, которого вот-вот осенит замечательная идея.

— С помощью этого корабля пират попадет нам в руки.

— А каким образом?

— Я закрашу полосу на «Белой розе» и во всем остальном подгоню ее под «Счастливое избавление». Затем отправлюсь к острову Ла-Ваш, на котором Шарки охотится на диких быков. Когда он нас увидит, он безусловно примет наш корабль за свой и поднимется на борт навстречу своей погибели.

План был до смешного прост, и тем не менее губернатору показалось, что он может увенчаться успехом. Без малейших колебаний он разрешил Крэддоку делать все, что тот сочтет необходимым для достижения намеченной цели. Однако сэр Эдуард был настроен не слишком оптимистически. Уже неоднократно пытались изловить Шарки, и всякий раз пират оказывался столь же хитрым, сколь и жестоким. Но этот худощавый пуританин со своим черным прошлым был также и коварен и жесток.

Состязание в хитроумии между двумя такими людьми, как Шарки и Крэддок, пробуждало в губернаторе спортивный задор, хотя он и видел, что идет на риск. Он поддержал и ободрил Крэддока, как подбодрил бы своего коня или бойцового петуха.

Прежде всего нужно было торопиться, так как в любой день кренгование могло закончиться, и пираты не замедлят выйти в море. Но работы было немного, а помощников нашлось сколько угодно, так что уже на следующий день «Белая роза» выходила из гавани в море. Многие моряки в порту хорошо знали очертания и оснастку пиратского барка, и ни один из них, глядя на «Белую розу», не заметил ни малейшей разницы. Белую бортовую полосу закрасили, мачты и реи закоптили, чтобы придать барку облик мрачного, видавшего виды скитальца. На фор-марсель была нашита огромная заплата в форме ромба.

Команда состояла из добровольцев; многие из них в свое время плавали под началом Стивена Крэддока: помощник капитана Джошуа Гирд, старый работорговец, сопровождавший его во многих странствиях, и теперь откликнулся на приглашение своего былого главаря.

Барк летел по Карибскому морю. При виде фор-марселя с бубновой заплатой всякая мелкая посудина разбегалась направо и налево, как испуганная форель в заводи. К вечеру четвертого дня в пяти милях к северо-востоку показался мыс Абаку.

На пятые сутки вечером они бросили якорь в Черепашьем заливе острова Ла-Ваш, где охотились Шарки и его четверо сподвижников. Остров покрывал густой лес. Пальмы и подлесок спускались к узкой полосе серебристого песка, которая, как серп, окаймляла берег. На барке подняли черный флаг и красный вымпел, но с берега не последовало никакого ответа. Крэддок напрягал зрение в надежде, что вот-вот увидит, как от берега отчаливает ботик с Шарки, сидящим у шкотов. Но прошла ночь, миновал день и еще одна ночь, но не видно было никаких признаков людей, которых они намеревались заманить в ловушку. Видимо, «Белая роза» запоздала и пираты уже убрались отсюда.

На следующее утро Крэддок сошел на берег, чтобы проверить свое предположение. То, что он увидел, его успокоило. Совсем близко от берега стояла поленница из свежесрубленного леса, какой употребляют для копчения мяса. Вокруг поленницы висели куски копченой говядины. Корабль пиратов еще не забрал свою провизию. Следовательно, охотники все еще находились на острове.

Почему же они не показывались? Может быть, они обнаружили, что это не их корабль? Или они охотились в глубине острова и еще не ждали прибытия своего барка? Крэддок терялся в догадках, но тут появился индеец-караиб и сообщил, что пираты все еще находятся на острове. Их лагерь, сказал он, разбит на расстоянии одного дня пути. Они украли у него жену, самого его избили — на его коричневой коже виднелись красные полосы. Враги пиратов — его друзья, и он готов повести их к стоянке охотников.

Лучшего Крэддок не мог бы и пожелать. На следующее утро он отправился вместе с проводником-караибом во главе небольшого, вооруженного до зубов отряда. Весь день они продирались сквозь заросли, карабкались на скалы и продвигались все дальше и дальше в самое сердце пустынного острова. То тут, то там они находили следы, оставленные охотниками, — кости убитого быка или следы ног на болоте, а однажды под вечер им почудилось, что они услышали отдаленный треск выстрелов.

Ночь они провели под деревьями и снова выступили в путь при первых проблесках рассвета. В полдень они увидали хижины из древесной коры. Здесь, как уверял караиб, и был лагерь охотников. Но хижины были пусты, кругом царила тишина. Без сомнения, обитатели хижин ушли на охоту и вернутся лишь к вечеру; Крэддок и его люди устроили засаду в кустах, окружавших лагерь. Но вечером никто не явился, и они провели впустую еще одну ночь в лесу. Больше делать было нечего, и Крэддок решил, что после двухдневной отлучки пора возвращаться на барк.

Обратный поход оказался менее трудным, так как они шли по проложенной ими самими тропинке. Еще до вечера они достигли залива и увидели свой корабль, стоящий на якоре на прежнем месте. Их шлюпка находилась в кустах, куда они ее подтянули перед выходом в лес. Они спустили шлюпку на воду, налегли на весла и направились к барку.

— Что, не повезло? — крикнул Джошуа Гирд, когда шлюпка подошла к трапу.

Помощник поджидал Крэддока на корме корабля. Лицо его было бледно.

— Лагерь был пуст, но Шарки еще может сюда прийти, — сказал Крэддок, занося ногу на трап.

На палубе послышался смех.

— Я думаю, — сказал помощник, — что лучше нашим людям остаться в шлюпке.

— Это почему же?

— Когда вы подниметесь к нам на борт, сэр, вы поймете, почему.

Помощник говорил каким-то странным, прерывающимся голосом.

Кровь бросилась Крэддоку в лицо.

— Это еще что такое, мистер Гирд? — заорал он, поднимаясь по трапу. — Как вы смеете отдавать приказания команде моего корабля?

Но как только он перелез через фальшборт и ступил одной ногой на палубу, какой-то бородач, которого Крэддок до того ни разу не видел на корабле, неожиданно выхватил пистолет у него из-за пояса. Крэддок поймал его за руку, но в то же мгновение стоящий рядом с ним малый выдернул у Крэддока саблю.

— Что за шутки? — закричал Крэддок, в ярости озираясь по сторонам, но команда, стоявшая на палубе небольшими группами, посмеивалась и перешептывалась, и никто не приходил ему на помощь. Даже при беглом взгляде Крэддоку бросилось в глаза, что на матросах была какая-то необычайная одежда: на одних топорщились длиннополые костюмы для верховой езды, на других — бархатные кафтаны, у многих под коленями развевались разноцветные ленты, — в общем, они скорее походили на каких-то модников, чем матросов.

Глядя на их нелепые фигуры, Крэддок ударил себя кулаком по лбу, чтобы удостовериться, что все это происходит наяву. Палуба была гораздо более грязной, чем в тот день, когда он высаживался на берег; со всех сторон к нему были обращены чужие, черные от загара лица. Никого из этих людей, кроме Джошуа Гирда, он не знал. Неужели кто-то захватил судно во время его отсутствия? А окружающие — уж не пираты ли они, не люди ли Шарки? При этой мысли он ринулся к борту, чтобы прыгнуть в свою шлюпку, но его мгновенно потащили на корму и втолкнули в открытую дверь его собственной каюты.

И здесь все выглядело иначе, чем в то утро, когда он отсюда уходил. Все было другое: и пол, и потолок, и мебель. У него обстановка отличалась строгой простотой. Здесь же все утопало в роскоши и грязи: драгоценные бархатные шторы были покрыты винными пятнами, панели из редкостных пород дерева — в оспинах от пистолетных выстрелов.

На столе лежала огромная карта Карибского моря. Над ней с циркулем в руке сидел бритый бледнолицый человек. На нем была меховая шапочка и кафтан из камчатной ткани цвета красного вина. У Крэддока даже веснушки на лице побледнели, когда он увидел длинный, узкий нос с высоко вырезанными ноздрями и глаза с красными веками, неподвижно устремленные на него с насмешкой игрока, прижавшего своего противника к стенке.

— Шарки? — воскликнул Крэддок.

Тонкие губы Шарки раздвинулись, и он разразился визгливым смехом.

— Дурак! — заорал он и, наклонившись вперед, вонзил ножку циркуля в плечо Крэддока. — Ах ты, ничтожество, тупоумный дуралей! И ты вздумал соперничать со мной!

Не столько боль, сколько презрение, звучавшее в голосе Шарки, вызвало у Крэддока взрыв дикого бешенства. Он яростно завопил и, прыгнув на пирата, стал бешено колотить его руками и ногами. Шестеро молодцов еле-еле оттащили его и прижали к полу среди обломков разбитого стола; все это были беглые каторжники, на каждом из них виднелось клеймо. Шарки не сводил с Крэддока презрительного взгляда. Крэддок отчаянно извивался, на губах у него выступила пена. Вдруг снаружи донеслись громкий треск и испуганные вскрики.

— В чем дело? — спросил Шарки.

— На шлюпку сбросили ядра и пробили дно. Люди барахтаются в воде.

— Пусть там и остаются, — сказал пират. — Теперь, Крэддок, ты знаешь, где ты находишься: ты на борту моего корабля «Счастливое избавление» и полностью в моей власти. Я знавал тебя как отважного моряка, мошенник ты этакий, еще до того, как ты стал сухопутным ханжой. Твои руки в те времена были не чище моих. Так вот, либо ты немедленно подпишешь этот договор, как уже сделал твой помощник, и присоединишься к нам, либо я тебя вышвырну за борт, где уже бултыхается вся твоя команда.

— А где мой корабль? — спросил Крэддок.

— Лежит на дне залива.

— А мои люди?

— Там же.

— В таком случае бросайте и меня туда же.

— Подрезать ему поджилки и сбросить за борт! — приказал Шарки.

Множество грубых рук поволокли Крэддока на палубу, и старшина Галлоуэй уже вытащил свой кортик, чтобы искалечить пленника. Неожиданно из каюты быстрыми шагами вышел Шарки. Его лицо горело от возбуждения.

— Мы можем расправиться с этим псом еще почище! — крикнул он. — Чтоб я захлебнулся в соленой воде, если у меня не возник великолепный план! Заковать его и бросить в парусную. Потом зайди ко мне, я тебе расскажу, что я придумал.

Итак, Крэддок, закованный в цепи, весь в синяках и ранах, как телесных, так и душевных, был брошен в парусную. Он не мог двинуть ни ногой, ни рукой, но в жилах у него билась неукротимая кровь северянина; суровая душа Крэддока стремилась к достойному концу, который мог бы хоть отчасти загладить грехи его прошлого. Всю ночь он пролежал, прижавшись к скосу корабельного днища. По шумному плеску воды и скрипу шпангоута он понял, что корабль вышел в море и идет куда-то полным ходом.

На рассвете кто-то в темноте прополз к нему по грудам парусов.

— Вот ром и сухари, — услышал он голос своего бывшего помощника. — Капитан Крэддок, принося это, я рискую жизнью.

— Это ты помог им подстроить мне западню? — воскликнул Крэддок. — Ты сурово за это ответишь!

— Я сделал это под угрозой ножа, который приставили к моей спине.

— Да простит тебе господь твою трусость, Джошуа Гирд. Как же ты попал к ним в лапы?

— Дело в том, капитан Крэддок, что в тот день, когда вы ушли в лес, прибыл после кренгования пиратский корабль. Они взяли нас на абордаж, у нас была нехватка в команде, так как лучшие люди были в лесу с вами, и нас быстро одолели. Некоторых наших зарубили, и это были самые счастливые. Других замучили позже. Что до меня, то я спас себе жизнь, записавшись в пираты.

— Неужели они потопили мой корабль?

— Они его потопили, и только тогда Шарки и его люди, наблюдавшие за нами из береговых зарослей, вернулись на «Счастливое избавление». Оказывается, что в последнем рейсе его грот-рей треснул и его скрепили брусом, и Шарки как увидел, что наш рей невредим, так сразу заподозрил что-то неладное. А под конец он решил заманить нас в ту самую ловушку, которую вы готовили ему.

Крэддок горько застонал.

— И как это я не заметил, что грот-рей у него скреплен брусом? — пробормотал он. — А куда мы идем?

— Мы идем на северо-запад.

— На северо-запад! Так, значит, мы возвращаемся к Ямайке!

— Со скоростью восемь узлов.

— Вы не слыхали, что они собираются со мной сделать?

— Нет, не слыхал. Если бы только вы подписали договор…

— Ни слова больше, Джошуа Гирд! Хватит! Я слишком часто пренебрегал спасением своей души.

— Как хотите! Я сделал все, что смог. Прощайте!

Всю ночь и весь следующий день барк «Счастливое избавление» летел, гонимый восточными пассатами, а Стивен Крэддок лежал в темной парусной и терпеливо возился со своими наручниками. В конце концов ему удалось содрать один из наручников, хотя он и повредил несколько пальцев, но как он ни старался, он не смог освободиться от второго. Лодыжки его ног были скованы еще крепче.

Часами он слушал плеск воды и знал, что на барке подняли все паруса, чтобы воспользоваться пассатным ветром. В таком случае барк, вероятно, уже приближается к Ямайке. Что же задумал Шарки? Что он собирается сделать с пленником? Крэддок стиснул зубы и поклялся, что если в свое время он стал злодеем по собственному желанию, то теперь его ни за что не заставят снова вступить на путь зла силой.

На следующее утро Крэддок догадался, что часть парусов на судне убрали и что под легким бризом, дувшим с носа, оно медленно поворачивает на другой галс. Крен судна и звуки на палубе рассказывали опытному моряку обо всем, что происходит. Частые смены галсов говорили о том, что корабль маневрирует вблизи берега, направляется к какому-то определенному месту. В таком случае он уже достиг Ямайки. Но что ему там делать?

Внезапно на палубе раздался взрыв приветственных криков, затем над головой Крэддока прогремел пушечный выстрел, издалека через водное пространство донесся ответный гул орудий. Крэддок присел и стал прислушиваться. Неужели корабль начал сражение? Но пушка выпалила только один раз, и хотя ответных выстрелов было много, ни разу не раздалось характерного звука попадания.

Если это не бой, то это, должно быть, салют! Но кто же встретит салютом Шарки? Пирата? Так поступить может только другой пиратский корабль.

В полном недоумении Крэддок снова улегся и принялся за второй наручник, который все еще сжимал его правое запястье.

Вдруг снаружи послышался шум шагов, и едва он успел обмотать болтающиеся звенья цепи вокруг свободной руки, как дверь отворилась и вошли двое пиратов.

— Эй, плотник, где молоток? — спросил один из них, в котором Крэддок узнал огромного квартирмейстера. — Сбей оковы у него с ног. А браслеты на руках оставь — так будет вернее.

Орудуя молотком и зубилом, плотник снял оковы с ног.

— Что вы хотите со мной делать? — спросил Крэддок.

— Поднимешься на палубу, там увидишь.

Матрос схватил его за руку и грубо потащил к трапу. Крэддок поднял голову: над ним сиял квадрат синего неба, рассеченный бизань-гафелем с развевающимися флагами. При виде этих флагов у Стивена Крэддока перехватило дыхание. Флагов было два, и один из них — флаг Британии — висел над флагом «Веселого Роджера»: символ добропорядочности над символом злодейства.

Крэддок стоял в полном недоумении, но сильный толчок в спину погнал его вверх по трапу. Ступив на палубу, он увидел, что над красным вымпелом тоже полощется флаг Британии, а все снасти унизаны гирляндами.

Значит, кто-то вырвал корабль из рук пиратов? Но это совсем уж невероятно, ибо пираты облепили левый борт и восторженно размахивали высоко поднятыми в воздух шляпами. Самым заметным из всех был ренегат-помощник. Он стоял на самом краю полубака и неистово жестикулировал. Крэддок глянул через борт, увидел, кого они приветствуют, и мгновенно осознал всю серьезность положения.

С левого борта, примерно на расстоянии мили, белели дома и форты Порт-Ройяла. Над всеми крышами развевались флаги. Впереди виднелся проход между скалами, ведущий в гавань Кингстона. Там, на расстоянии не более четверти мили, двигался, борясь с легким ветерком, небольшой шлюп. На верхушке мачты шлюпа развевался британский флаг, и все снасти были разукрашены. Палубу его густо заполнили какие-то люди. Они махали шляпами и выкрикивали приветствия. На общем темном фоне выделялись пятна алого цвета, и это означало, что на шлюпе находились и гарнизонные офицеры.

В один миг Крэддок понял, в чем дело. Шарки, дьявольски коварный и наглый пират, разыгрывал ту роль, которая предназначалась Крэддоку, если бы он вернулся в Кингстон победителем. Это в честь его, Крэддока, гремели салюты и развевались флаги. К «Счастливому избавлению» шел шлюп с губернатором, комендантом и всем начальством острова затем, чтобы приветствовать его, Крэддока. Через каких-нибудь десять минут шлюп будет в пределах досягаемости пушек «Счастливого избавления», и Шарки выиграет такую крупную ставку, какая до сих пор не снилась ни одному пирату.

— Вывести его вперед! — крикнул Шарки, когда Крэддок появился в сопровождении старшины и плотника. — Амбразуры пока держите закрытыми, но подкатите все орудия левого борта и будьте готовы дать залп всем бортом. Еще два кабельтовых, и они наши.

— Они как будто поворачивают, — сказал боцман. — Мне думается, они нас распознали.

— Это мы быстро исправим, — сказал Шарки, уставившись на Крэддока. — Эй, ты, стань здесь… вот здесь, где ты будешь виден, и они тебя узнают. Ухватись одной рукой за ванты и помахай им шляпой. Быстрее, не то твои мозги испачкают тебе одежду. Нэд, воткни-ка в него свой нож на один дюйм. Ну как, помашешь шляпой? Попробуй еще разочек, Нэд… Эй, пристрелить его! Задержать его!

Но уже было поздно. Понадеявшись на наручники, квартирмейстер выпустил на секунду руку Крэддока. В ту же секунду тот вырвался из рук плотника. Под градом пистолетных выстрелов Крэддок перепрыгнул через борт и поплыл. В него попали и раз и другой, но требуется немало пистолетных пуль, чтобы убить отважного и сильного человека, который твердо решил довести до конца задуманное дело и лишь потом умереть. Крэддок превосходно плавал, и, несмотря на кровавый след, который он оставлял за собой, расстояние между ним и пиратским кораблем быстро увеличивалось.

— Мушкет! Дайте мне мушкет! — кричал Шарки, свирепо ругаясь.

Он был прославленным стрелком, и его железные нервы никогда не подводили его в критическую минуту. Черноволосая голова, то взлетавшая на гребне волны, то низвергавшаяся вниз, уже находилась на полпути к шлюпу. Шарки долго прицеливался, прежде чем спустить курок. При звуке выстрела пловец выпрямился, взмахнул рукой, подавая шлюпу знак предостережения, и голос его загремел на весь залив. Шлюп поспешно повернул назад, и бортовой залп пирата уже не достиг цели.

Угрюмо улыбаясь в смертельной агонии, Стивен Крэддок медленно шел ко дну, где его ждало золотое песчаное ложе.

Артур Конан Дойль Как Копли Бэнкс прикончил капитана Шарки

Пираты были не просто грабителями. Они представляли собой плавучую республику, в которой господствовали собственные законы, обычаи и порядки. В бесконечных кровавых распрях с испанцами на их стороне было даже некоторое подобие права. В своих опустошительных набегах на прибрежные города Карибского моря они совершали не больше зверств, чем испанцы во время своего вторжения в Голландию или на Карибские острова в тех же американских землях.

Предводитель пиратов, англичанин или француз, Морган или Гранмон, считался в те времена достойным человеком, отечество порой признавало и даже восхваляло его, если он воздерживался от слишком уж чудовищных поступков, способных потрясти людей семнадцатого века с их загрубелой совестью. Некоторые из этих пиратов были весьма набожны, и до сих пор еще рассказывают, как Соукинс однажды в воскресенье выбросил за борт игральные кости, а Даниэл застрелил человека в церкви за богохульство.

Однако наступило время, когда пиратские флотилии уже перестали собираться у Тортуги, и на смену им пришли пираты-одиночки, стоявшие вне закона. Но даже у них еще существовала дисциплина и какие-то моральные устои; эти первые пираты-одиночки — Эйворисы, Ингленды и Робертсы — еще испытывали какое-то уважение к человеческим чувствам. Они были грозой купцов, но моряк еще мог ждать от них пощады.

Однако и они, в свою очередь, уступили место более кровожадным и отчаянным разбойникам, которые открыто заявляли, что находятся в состоянии войны со всем человечеством, и клялись не давать и не ждать пощады. Об этих пиратах до нас дошло мало достоверных сведений. Они не писали мемуаров и не оставили никаких следов, кроме почерневших от времени, запятнанных кровью останков, которые иногда выбрасывают на берег волны Атлантики. Об их деятельности можно судить лишь по длинному перечню судов, уплывших в море и не вернувшихся в порты.

Роясь в анналах, мы лишь изредка находим отчет о каком-нибудь судебном процессе, который на мгновение приподнимает окутывающую их завесу, и видим людей, поражающих нас своей бессмысленной жестокостью. Таковы были Нэд Лоу, шотландец Гоу и злодей Шарки, чей угольно-черный барк «Счастливое избавление» был известен от берегов Ньюфаундленда до устья Ориноко как мрачный предвестник страданий и гибели.

На островах и на материке немало людей питало кровную вражду к Шарки, но ни один из них не пострадал так, как Копли Бэнкс из Кингстона. Бэнкс считался одним из самых крупных торговцев сахаром на Вест-Индских островах. Он был человеком с положением, состоял членом городского совета, женился на девушке из знатного рода Персивалей и приходился двоюродным братом губернатору Виргинии. Своих двух сыновей он отправил учиться в Лондон, и его жена поехала за ними в Англию с тем, чтобы привезти их домой на каникулы. На обратном пути корабль «Герцогиня Корнуэльская» попал в лапы Шарки, и вся семья погибла ужасной смертью.

Услыхав эту горестную весть, Копли Бэнкс не проронил ни слова, он впал в безысходную, мрачную меланхолию. Он забросил дела, избегал друзей и проводил большую часть времени в грязных тавернах, в обществе рыбаков и матросов. Там, среди буйных гуляк, он сидел с неподвижным лицом и молча пыхтел своей трубкой, а в глазах его горела затаенная ненависть. Все считали, что горе пошатнуло его рассудок, а старые друзья смотрели на него с осуждением, ибо тех, с кем он теперь водил дружбу, никак нельзя было назвать порядочными людьми.

Время от времени доносились слухи о новых бесчинствах Шарки на море. Бывало, что о них рассказывали моряки со шхуны, которая, заметив огромное пламя на горизонте, спешила предложить помощь горящему кораблю, но тут же обращалась в бегство при виде поджарого черного барка, притаившегося в засаде, словно волк возле зарезанной им овцы. Иногда эти слухи подтверждались моряками торгового судна, которое влетало в гавань с парусами, выгнутыми, как дамский корсаж, ибо ему удалось приметить медленно поднимавшийся над лиловой морской гладью залатанный грот-марсель. В другой раз страшные вести привозило каботажное судно, обнаружившее на Багамской отмели высушенные солнцем трупы.

Однажды появился человек — помощник капитана с гвинейского судна, — которому удалось вырваться из рук пиратов. Говорить он не мог — Шарки отрезал ему язык, — но мог писать, и он писал и писал, а Копли Бэнкс жадно читал его записи. Целыми часами просиживали они над картой: немой показывал далекие рифы и извилистые заливы, а его собеседник с неподвижным лицом и пылающими глазами курил трубку, не произнося ни слова.

Как-то утром, спустя два года после того, как стряслась катастрофа с его семьей, Копли Бэнкс с прежней энергией бодрым шагом вошел в свою торговую контору. Управляющий уставился на него в изумлении, ибо его хозяин в течение долгих месяцев не проявлял ни малейшего интереса к делам.

— Доброе утро, мистер Бэнкс! — сказал он.

— Доброе утро, Фримэн. Я видел, в бухте стоит «Забияка Гарри».

— Да, сэр. В среду он уходит на Наветренные острова.

— У меня другие планы насчет него, Фримэн. Я решил отправить его за невольниками в Уиду.

— Но груз уже на судне, сэр.

— Значит, придется его разгрузить, Фримэн. Мое решение твердо: «Забияка Гарри» пойдет за невольниками в Уиду.

Все доводы и уговоры оказались тщетными, и огорченный
управляющий вынужден был распорядиться о разгрузке судна.

И вот Копли Бэнкс начал готовиться к плаванию в Африку. По-видимому, он полагался больше на силу оружия, чем на подкуп вождей, ибо не взял в качестве товара никаких ярких безделушек, которые так любят туземцы; зато его бриг был вооружен восемью крупнокалиберными пушками, множеством мушкетов и тесаков. Кладовая на корме превратилась в пороховой погреб, а пушечных ядер было на корабле не меньше, чем на хорошо оборудованном капере[34]. Вода и провиант были запасены на длительное путешествие.

Но удивительнее всего был состав экипажа. Глядя на нанятых Бэнксом моряков, управляющий Фримэн уже не мог не верить слухам о том, что его хозяин спятил.

Под различными предлогами Бэнкс начал увольнять старых, испытанных матросов, много лет служивших фирме, а вместо них набрал в порту настоящее отребье — людей, репутация которых была настолько черной, что даже самый неудачливый из агентов постыдился бы их вербовать.

Среди них был Суитлокс Родимое Пятно; все знали о его причастности к убийству мастеров-резчиков, и ходила молва, что отвратительным багровым пятном, безобразившим его физиономию, он был заклеймен именно в этом страшном деле. Его наняли первым помощником капитана, а вторым был Израэл Мартин, загорелый дочерна коротышка, служивший еще у Хауэлла Дэвиса при взятии крепости в Капской земле.

Команда была подобрана из числа проходимцев, с которыми Бэнкс познакомился в грязных притонах, а личным слугой у него стал человек с изможденным лицом, который кулдыкал, как индюк, когда пытался разговаривать. Бороду свою он сбрил, и в нем трудно было узнать помощника капитана, которого коснулся нож Шарки и который сбежал, чтобы поведать свою историю Копли Бэнксу.

Все эти приготовления привлекли внимание жителей Кингстона, и они обсуждали их на разные лады. Комендант гарнизона — артиллерийский майор Гарви — имел серьезную беседу с губернатором.

— Это не торговое судно, а небольшой военный корабль, — заявил он. — Считаю необходимым арестовать Копли Бэнкса и захватить судно.

— Что же вы подозреваете? — спросил губернатор, который от лихорадки и портвейна сделался тугодумом.

— Подозреваю, — ответил майор, — что это будет второй Стид Боннет.

Стид Боннет, всеми уважаемый, набожный плантатор, внезапно поддавшись неукротимой жажде насилия, таившейся доселе у него в крови, бросил все и стал пиратом в Карибском море. Событие это произошло недавно и вызвало большое волнение на островах. Губернаторов и прежде обвиняли в том, что они потакают пиратам, получая свою долю от грабежей, и, если губернатор не проявит сейчас бдительности, это будет истолковано в дурную сторону.

— Ну что ж, майор Гарви, — сказал губернатор, — хоть мне и очень неприятно принимать меры, которые могут обидеть моего друга Копли Бэнкса, ибо я много раз сидел у него за столом, но, принимая во внимание ваши слова, у меня нет иного выхода. Поэтому я приказываю вам подняться на борт судна и узнать, каково его назначение и какую цель преследует его хозяин.

Но когда в час ночи майор Гарви с отрядом солдат собрался нанести неожиданный визит «Забияке Гарри», он увидел лишь пеньковый трос, плавающий у причала. Бриг уплыл — его владелец почуял опасность. Судно уже миновало косу Палисейдс и шло курсом на северо-восток к Наветренному проливу.

На следующее утро, когда бриг миновал мыс Морант, легкой дымкой маячивший на южном горизонте, Копли Бэнкс собрал команду и поведал морякам о своих планах. Он выбрал их, сказал он, как проворных и отчаянных парней, которые предпочитают рискнуть жизнью в море, чем голодать на берегу. Королевские военные суда немногочисленны и слабы, поэтому они смогут завладеть любым торговым кораблем, который повстречается им на пути. Многим пиратам везет, а судно у них легкое и проворное, и прекрасно снаряжено, — так почему бы им не сменить свои парусиновые куртки на бархатные кафтаны? Если они согласны плавать под черным флагом, он готов стать их капитаном, но если кто-нибудь отказывается, то может сесть в шлюпку и возвратиться на Ямайку.

Четверо из сорока шести пожелали уволиться и, сев в лодку, уплыли под свист и улюлюканье всего экипажа. Остальные, собравшись на корме, приняли свой устав. Под одобрительные возгласы на грот-мачте был поднят квадрат черной парусины с намалеванным на нем белым черепом.

Выбрали офицеров и установили их права. Копли Бэнкс стал капитаном, но поскольку на пиратском судне не бывает помощников, то Суитлокса Родимое Пятно избрали квартирмейстером, а Израэла Мартина — боцманом. Обычаи братства были хорошо известны, потому что добрая половина матросов и прежде служила на пиратских кораблях. Пища должна быть одинаковой для всех, и всякий может пить вволю. У капитана будет каюта, но любой член экипажа имеет право войти туда, когда пожелает.

Вся добыча должна делиться поровну, но капитан, квартирмейстер, боцман, плотник и главный канонир получают сверх того лишнюю долю. Тот, кто первым заметит в море корабль, получает лучшее оружие, какое будет захвачено у противника. Тот, кто первым взберется на борт вражеского судна, получает самое богатое платье, какое там только окажется. Каждый имеет право поступать со своим пленником, будь то мужчина или женщина, как ему заблагорассудится. Если пират бросит оружие, квартирмейстер обязан застрелить его. Таковы были правила, под которыми подписались все члены экипажа «Забияки Гарри», поставив на листе бумаги сорок два креста.

Итак, в море появился новый разбойничий корабль, который через год стал не менее известным, чем «Счастливое избавление». От Багамских до Подветренных островов, от Подветренных до Наветренных имя Копли Бэнкса стало грозой торговых судов и успешно соперничало с именем Шарки. Долгое время барк и бриг не встречались, что, нужно сказать, было весьма удивительно, ибо «Забияка Гарри» все время рыскал во владениях Шарки. Но вот однажды, когда он заплыл в бухту Коксон Хоул на восточной оконечности Кубы, намереваясь стать на кренгование, там уже находился барк «Счастливое избавление», у которого для той же цели были подготовлены блоки и тали.

Копли Бэнкс поднял зеленый флаг и пушечным залпом приветствовал чужой корабль, как это было принято среди пиратов. Затем спустили шлюпку, и он отправился на судно Шарки.

Капитан Шарки не отличался особой приветливостью и не жаловал даже людей, которые промышляли тем же ремеслом, что и он сам. Он принял Копли Бэнкса, сидя верхом на пушке, а возле него стояли старшина Нэд Галлоуэй, уроженец Новой Англии, и толпа горластых головорезов. Но едва Шарки повернул в их сторону свое бледное лицо и мутно-голубые глаза, как горлопаны умолкли.

Шарки был одет в рубашку с батистовыми брыжами, виднеющимися из-под открытого, с большими клапанами жилета из красного атласа. Палящее солнце, казалось, ничуть не согревало его тощее тело; он даже надел низкую меховую шапку, словно стояла зима. Через плечо у него спускалась пестрая шелковая лента, на которой висела коротенькая смертоносная шпага, а за широким с медной пряжкой поясом торчали пистолеты.

— Чтоб тебе утонуть, разбойник! — закричал он, как только Копли Бэнкс перебрался через фальшборт. — Я изобью тебя до полусмерти, а то и прикончу совсем! Как ты смеешь охотиться в моих водах?

Копли Бэнкс смотрел на него глазами, похожими на глаза путешественника, который узрел наконец отчий дом.

— Я вполне с тобой согласен, — сказал он, — я тоже считаю, что нам двоим в море тесно. Но если ты возьмешь свою шпагу и пистолеты и сойдешь со мной на берег, кто бы из нас ни победил, от одного презренного негодяя мир избавится.

— Вот это дело! — воскликнул Шарки, соскакивая с пушки и протягивая Бэнксу руку. — Немного встречал я людей, которые отваживались смотреть в глаза Джону Шарки и не заикались от страха при разговоре с ним. Черт меня побери, если мы не будем друзьями! Но если ты будешь играть нечестно, я поднимусь к тебе на борт и выпотрошу тебя на твоей собственной корме.

— И я обещаю тебе то же самое! — сказал Копли Бэнкс, и они поклялись быть друзьями.

В то же лето они отправились на север, дошли до берегов Ньюфаундленда, грабили нью-йоркских купцов и китобоев из Новой Англии. Копли Бэнкс захватил ливерпульский корабль «Ганноверский дом», но не он, а Шарки привязал его капитана к брашпилю и забил до смерти пустыми винными бутылками.

Они вместе вступили в бой с правительственным фрегатом «Королевская фортуна», который был послан на их поиски, и после ночного пятичасового сражения отразили его атаки, причем пьяные пираты дрались обнаженными при свете боевых фонарей, а около каждого орудия стояло ведро рома и жестяная кружка. Они вместе встали на ремонт в Топсэйлской бухте в Северной Каролине, а весной снова появились у Гранд-Кайкоса, собираясь в долгое плавание к Вест-Индским островам.

К этому времени Шарки и Копли Бэнкс крепко подружились, ибо Шарки уважал отъявленных негодяев и людей с железным характером, и ему казалось, что капитан «Забияки Гарри» удачно совмещает оба эти качества. Однако прошло много месяцев, прежде чем он начал доверять Бэнксу, ибо ему была присуща холодная подозрительность. За все это время он ни разу не покидал свой корабль и всегда держал около себя своих матросов. А Копли Бэнкс часто поднимался на борт «Счастливого избавления» и принимал там участие во многих жутких оргиях и наконец усыпил подозрения Шарки. Тот и понятия не имел, какое зло он причинил своему веселому собутыльнику, — разве мог он запомнить среди многочисленных жертв женщину и двух мальчиков, с которыми так легко расправился три года назад! Поэтому, когда Шарки вместе со своим квартирмейстером получил приглашение на пир в последний день их стоянки у банки Кайкос, он охотно согласился.

Неделю тому назад они захватили пассажирское судно, вследствие чего стол был обильным, и во время ужина они впятером порядком выпили. В каюте находились оба капитана, Суитлокс Родимое Пятно, Нэд Галлоуэй и старый пират Израэл Мартин. Им прислуживал немой слуга, которому Шарки разбил стаканом голову за то, что тот слишком медленно наливал вино. Квартирмейстер забрал у Шарки пистолеты, потому что у капитана была скверная привычка, скрестив под столом руки, стрелять в своих соседей, дабы убедиться, кто самый счастливый. Это удовольствие когда-то стоило ноги его боцману, поэтому, когда посуда была убрана со стола, Шарки уговорили снять с себя пистолеты; их положили подальше, чтобы он не мог до них дотянуться.

Каюта капитана «Забияки Гарри» находилась на кормовой надстройке, и у задней стены ее стояло оружие. Ядра были сложены вдоль стен, а три большие бочки с порохом служили столами, на которых стояли тарелки и бутылки. В этой мрачной комнате пятеро пиратов пели, орали и пили, а немой слуга наполнял их стаканы, приносил табак и свечи, чтобы разжечь трубки. С каждым часом разговор становился все более непристойным, голоса все более хриплыми, ругательства и крики все более бессвязными, пока, наконец, трое собутыльников не закрыли налитые кровью глаза и не уронили на стол отяжелевшие головы.

Копли Бэнкс и Шарки остались лицом к лицу: первый держался, потому что выпил меньше остальных, второй — потому что даже выпитое в огромном количестве спиртное не могло потрясти его железные нервы и разогреть рыбью кровь. За спиной Шарки на страже стоял слуга, то и дело наполняя его быстро пустеющий стакан. Снаружи слышался мерный плеск прибоя, и над водой летела матросская песня с барка.

В тишине безветренной тропической ночи до них отчетливо доносились слова:

Купец по морю плывет,
Бархат-золото везет,
Он не ведает, не знает,
Где пират его ждет!
Не зевай! Налетай! Забирай его казну!
Душу вон вытряхай, а корабль пускай ко дну!
Двое собутыльников сидели молча, слушая песню. Затем Копли Бэнкс взглянул на слугу, и тот поднял трос, лежавший на груде ядер.

— Капитан Шарки, — сказал Копли Бэнкс, — помнишь «Герцогиню Корнуэльскую», которую ты захватил и потопил три года назад возле мели Статира, когда это судно шло из Лондона?

— Будь я проклят, если я могу упомнить все их названия, — ответил Шарки. — В те дни мы пускали ко дну не меньше десяти судов в неделю.

— Там среди пассажиров была мать с двумя сыновьями. Может, теперь ты припомнишь?

Шарки откинулся в раздумье на спинку стула, подняв вверх свой огромный нос, напоминающий птичий клюв. Затем он разразился похожим на ржание гогочущим смехом.

— Вспомнил! — заявил он и в доказательство рассказал кое-какие подробности.

— Но чтоб мне сгореть, если это не выскочило у меня из головы! — воскликнул он. — Какого черта ты вспомнил об этом?

— Меня это интересует, — ответил Копли Бэнкс, — потому что та женщина была моей женой, а мальчики — моими сыновьями.

Шарки уставился на своего приятеля и увидел, что огонь, который всегда тлел в его глазах, разгорелся в жаркое пламя. Он прочел в них угрозу и схватился за пояс, но пистолетов там не оказалось. Тогда он повернулся, чтобы схватить пистолеты, но в тот же миг вокруг него обвился трос и руки его оказались плотно прижатыми к бокам. Он дрался, как дикая кошка, и звал на помощь.

— Нэд! — вопил он. — Нэд! Проснись! Нас подло обманули! На помощь, Нэд, на помощь!

Однако трое собутыльников были мертвецки пьяны, и никакой крик не мог их разбудить. Трос обматывался вокруг его тела, пока наконец Шарки не был спеленат, как мумия, с головы до ног. Тогда Копли Бэнкс и немой прислонили его, неподвижного и беспомощного, к бочонку с порохом, заткнули ему рот носовым платком, но он продолжал проклинать их взглядом своих тусклых глаз. Немой, ликуя, что-то залепетал, и тут Шарки впервые дрогнул, увидев, что во рту у него нет языка. Он понял, что попал в руки мстителей, давно и терпеливо выслеживавших его.

Его враги заранее разработали свой план и теперь тщательно проводили этот план в жизнь.

Прежде всего они выбили днища у двух пороховых бочек и высыпали содержимое их на стол и на пол. Они обсыпали порохом трех пьяных, насыпали и под них, пока каждый не оказался лежащим в куче пороха. Затем перенесли Шарки к пушке и в сидячем положении привязали над амбразурой так, что он находился прямиком перед дулом примерно на расстоянии фута. Он не мог даже пошевельнуться. Немой связал его с матросской ловкостью, и у Шарки не осталось никакой надежды освободиться от пут.

— Теперь, кровожадный дьявол, — тихо сказал Копли Бэнкс, — тебе придется выслушать меня, ибо это будут последние слова, которые ты услышишь. Ты мой пленник, но достался ты мне дорогой ценой, потому что я пожертвовал всем, чем может пожертвовать человек в этом мире, и вдобавок продал свою душу. Чтобы поймать тебя, мне пришлось стать таким, каким был ты. В течение двух лет я боролся с этим искушением, надеясь, что можно отомстить иным путем, но затем понял, что другого пути нет. Я грабил, и убивал, и, что хуже, смеялся, и жил вместе с тобой — и все это ради одного — ради мести. И вот мое время пришло: ты умрешь той смертью, какую я тебе избрал. Ты увидишь, как тень смерти медленно надвигается на тебя и дьявол ждет тебя во мраке.

Шарки слышал хриплые голоса своих пиратов, песня которых неслась над водой:

Плавал по морю купец,
Да пришел ему конец.
Где теперь его казна?
У морских бродяг она!
Не зевай! Налетай! Всех на палубе вяжи!
Всех на палубе вяжи! В ход пускай свои ножи!
Слова песни отчетливо долетали до него, и он слышал, что совсем рядом взад и вперед по палубе ходят два человека. Но он был беспомощен; глядя на дуло пушки, он не мог двинуться ни на дюйм, не мог издать даже стона. Снова донесся хор голосов с палубы барка:

В гавань правь, пират, скорей,
Там вовсю гуляй и пей!
Там у девок нам почет,
Там рекой вино течет!
Не зевай! Налетай! Если с нами капитан,
Не страшны нам ни земля, ни океан!
Обреченный пират слушал эту веселую, разухабистую песню, и его участь казалась ему еще ужасней, но в его злобных мутно-голубых глазах не видно было и тени раскаяния. Копли Бэнкс хорошенько протер запальное отверстие пушки и насыпал свежего пороху. Затем он взял свечу и укоротил ее, оставив не более дюйма. Он укрепил ее на густо усыпанном порохом запале орудия, у самой скважины. Потом насыпал порох толстым слоем на пол с таким расчетом, чтобы свеча, упав при отдаче орудия, зажгла и большущую кучу, в которой валялись трое пьяных.

— Ты заставлял других смотреть в глаза смерти, Шарки, — сказал он. — Теперь пришел твой черед. Ты и эти свиньи отправитесь в путь вместе!

С этими словами Копли Бэнкс зажег поставленную у запала свечу и потушил все огни на столе. Затем он и немой вышли и заперли за собой дверь каюты. Но прежде, чем закрыть дверь, Бэнкс бросил торжествующий взгляд назад и вновь встретил проклятие неукрощенных глаз пирата. Желтовато-белое лицо с блестящим от пота высоким лысым лбом — вот каким они увидели Шарки в эту последнюю минуту при тусклом свете единственной свечи.

У борта стоял ялик. Копли Бэнкс и немой слуга прыгнули в него и направились к берегу, не спуская глаз с брига, стоявшего на границе лунного света и тени пальм. Они долго ждали, глядя на смутно очерченную отсветом изнутри кормовую амбразуру. Но вот наконец донесся глухой гул орудия и через миг грохот взрыва. Длинный, поджарый черный барк, крыло белого песка и ряд раскачивающихся перистых пальм на мгновение выступили в ослепительном блеске и снова исчезли в темноте. Над бухтой разносились шум и крики.

Копли Бэнкс, сердце которого пело в груди, коснулся рукой плеча своего товарища, и они двинулись вместе в безлюдные джунгли Кайкоса.

Артур Конан Дойль Ошибка капитана Шарки

Шарки, чудовище Шарки, снова вышел в море. После двухлетнего пребывания у Коромандельского побережья его черный корабль смерти под названием «Счастливое избавление» снова бороздил Карибское море в поисках добычи, а рыболовные и торговые суда, завидя залатанный грот-марсель, медленно поднимающийся над лиловой гладью тропического моря, бросались бежать, спасаясь от пирата.

Прослышав, что им опять грозит страшный бич океана, занимавшиеся своим делом суда, от китобойцев Нантакета до кораблей из Чарльстона, перевозящих табак, от испанских грузовых судов из Кадикса до кораблей Вест-Индии, трюмы которых набиты сахаром, становились похожими на птиц, разлетающихся в стороны, когда на поле упадет тень ястреба, или обитателей джунглей, прячущихся в страхе, когда в ночной тьме раздается хриплый рев тигра.

Одни жались к берегам, готовые в любой момент укрыться в ближайшем порту, а другие плавали далеко за пределами известных торговых путей, но всем им дышалось легко и свободно только тогда, когда пассажиры и груз находились под защитой пушек какого-нибудь форта.

По всем островам ходили слухи о найденных в море обгорелых останках кораблей, о вспышках, внезапно озарявших ночной мрак, и об иссушенных солнцем трупах, распростертых на багамских песчаных косах. Все это были обычные признаки того, что Шарки вновь ведет свою кровавую игру.

Эти прекрасные воды и заросшие пальмами острова с желтой кромкой песчаных берегов уже не одно столетие являлись излюбленным прибежищем пирата. Сначала им был дворянин, искатель приключений, человек чести и голубой крови, он сражался, вдохновляемый патриотизмом, хотя всегда изъявлял готовность взять свою долю награбленной испанцами добычи.

Веком позднее эта романтическая фигура исчезает, уступая место пиратам-разбойникам, отъявленным грабителям; однако они подчинялись определенному, ими же выработанному уставу, слушались своих прославленных капитанов и порой совместно проводили крупные, хорошо организованные операции.

Но и они исчезли вместе со своими флотилиями, наводившими ужас на города, а им на смену пришел самый страшный из пиратов — пират-одиночка, пират-изгнанник, кровожадный Измаил морей, объявивший войну всему человечеству. То было подлое племя, порожденное восемнадцатым веком, и самым отвратительным из них был капитан Шарки; никто не мог равняться с ним ни по дерзости, ни по своим порокам и низости.

В начале мая 1720 года барк «Счастливое избавление» дрейфовал с зарифленными парусами в пяти милях к западу от Наветренного пролива, поджидая, когда попутный ветер пригонит к нему какое-нибудь богатое безоружное судно.

Он стоял там уже три дня — черное, зловещее пятно в центре огромного сапфирового круга воды. Далеко к юго-востоку на горизонте вырисовывались невысокие голубые горы Эспаньолы.

Час за часом проводил Шарки в бесплодном ожидании, и им овладевало дикое раздражение — его надменный дух прямо-таки воспламенялся, когда встречал противодействие, пусть даже оказанное самой судьбой. Заливаясь гнусным, гогочущим смехом, он сказал в ту ночь своему старшине-рулевому Нэду Галлоуэю, что за столь долгое и томительное ожидание команда первого же захваченного им судна расплатится сполна.

Просторная каюта пиратского корабля была полна дорогих, но испорченных вещей и представляла удивительную смесь роскоши и беспорядка. Панельная обшивка из резного и полированного сандалового дерева была покрыта грязными пятнами и продырявлена пулями во время какого-то буйного пиршества.

На парчовых диванах валялись груды пышного бархата и кружев, а изделия из редких металлов и ценные картины заполняли каждую нишу и каждый уголок, ибо все, что привлекло внимание пирата на разграбленных им бесчисленных судах, было свалено в его каюте. Пол был устлан дорогим мягким ковром, но и тот был испещрен пятнами от вина и прожжен табачным пеплом.

Большая медная лампа, подвешенная к потолку, освещала ярким желтым светом эту необыкновенную каюту и двух мужчин, сидящих за столом. На столе стояло вино, мужчины были без курток и, сидя в одних рубашках, резались в пикет. Оба курили длинные трубки, и тонкий синий дымок клубился в воздухе и уплывал через полуоткрытый люк в потолке, сквозь который виднелся кусок темно-фиолетового неба, усеянного крупными серебряными звездами.

Нэд Галлоуэй, человек громадного роста, был непутевым отпрыском, гнилым сучком на цветущем древе пуританского рода из Новой Англии. Гигантскую фигуру и мощные конечности он унаследовал от своих богобоязненных предков, а дикий, кровожадный нрав был его личной собственностью. Заросший бородой до самых висков, со свирепыми синими глазами, спутанной львиной гривой жестких темных волос и огромными золотыми серьгами в ушах, в Карибском море он был кумиром женщин в каждом портовом притоне от Тортуги до Маракаибо. Красная шапка, синяя шелковая рубашка, коричневые бархатные штаны, перехваченные яркими лентами у колен, и высокие морские сапоги составляли наряд этого пиратского Геркулеса.

Совсем иным был капитан Джон Шарки. Его худая, длинная, гладко выбритая физиономия своей бледностью напоминала лицо покойника, и знойное южное солнце придало ей лишь пергаментный оттенок. У него были похожие на паклю, уже основательно поредевшие волосы и крутой узкий лоб. Острый тонкий нос выдавался вперед, а близко посаженные мутно-голубые глаза были окружены красным ободком, как у белого бультерьера, и от этих глаз даже сильные духом люди отводили взгляд со страхом и отвращением. Его костлявые руки с длинными, тонкими пальцами находились в непрестанном движении, точно щупальца насекомого, играя то картами, то золотыми луидорами, груда которых лежала перед ним. Одежда его была из какой-то темной ткани, но люди, которым случалось смотреть на это страшное лицо, едва ли обращали внимание на костюм капитана.

Внезапно игра была прервана; рывком отворив дверь, в каюту вломились двое грубых с виду мужчин: боцман Израэл Мартин и канонир Рэд Фоли. В то же мгновение Шарки уже стоял на ногах, зажав в каждой руке по пистолету, а в глазах его сверкал зловещий огонь.

— Чтоб вам сдохнуть, негодяи! — заорал он. — Я вижу, что, если время от времени не отправлять одного из вас на тот свет, вы забываете, кто я такой. Как вы смели ворваться в мою каюту, — что это вам, кабак?

— Брось, капитан Шарки, — сказал Мартин, и его кирпично-красное лицо еще больше потемнело. — Вся эта брань навязла у нас в ушах, довольно уж мы ее наслышались.

— Хватит с нас, — поддержал его канонир Рэд Фоли. — Раз на пиратском судне нет помощников, боцман, канонир и квартирмейстер — те же офицеры.

— Я этого не отрицаю, — выругавшись, проворчал Шарки.

— Ты нас всячески обзываешь в присутствии матросов, и сейчас мы не знаем, стоит ли нам рисковать своей шкурой, защищая твою каюту от тех, кто собрался там на баке.

Шарки почувствовал, что запахло бунтом. Он положил пистолеты на стол и откинулся на спинку кресла, сверкнув своими желтыми клыками.

— Дело дрянь, — проговорил он. — Дело дрянь, если двое смелых парней, которые опустошили вместе со мной не одну бутылку вина и перерезали не одну глотку, затевают ссору из-за сущего пустяка. Я знаю, вы отважные ребята и пошли бы со мной против самого дьявола, если бы я вас попросил. Эй, слуга, принеси кружки, утопим в вине все наши раздоры.

— Не время пить, капитан Шарки, — возразил Мартин. — Люди собрались на совет вокруг грот-мачты и вот-вот явятся сюда. Они что-то замышляют, капитан Шарки, и мы пришли тебя предупредить.

Шарки вскочил на ноги и схватил шпагу, которая висела на стене, поблескивая медной рукояткой.

— Чтоб им сдохнуть, мерзавцам! — крикнул он. — Они сразу образумятся, как только я проткну одного из этих молодчиков, а то и сразу пару.

Он рванулся к двери, но ему преградили путь.

— Их сорок человек, и во главе их шкипер Суитлокс, — сказал Мартин, — и как только ты появишься на палубе, они наверняка разорвут тебя в клочья. Сюда в каюту они вряд ли посмеют войти, побоятся наших пистолетов.

В этот миг с палубы донесся топот тяжелых сапог. Затем наступила тишина, и не было слышно ни звука, кроме мерного плеска воды о борт корабля. Затем раздался грохот, словно в дверь били рукояткой пистолета, и в тот же миг сам Суитлокс, высокий черноволосый человек с темно-красным родимым пятном на щеке, ворвался в каюту. Однако встретив взгляд бесцветных, тусклых глаз, он несколько сник, утратив свой гонор.

— Капитан Шарки, — сказал он. — Я пришел как представитель команды.

— Мне это известно, Суитлокс, — вкрадчиво ответил капитан. — За то, что ты натворил нынче ночью, тебя следовало бы прикончить.

— Может, и так, капитан Шарки, — продолжал шкипер, — но если ты взглянешь наверх, то убедишься, что за мной стоят люди, которые не дадут меня в обиду.

— Не дадим, будь мы прокляты! — прогремел сверху чей-то бас, и, подняв глаза командиры увидели в открытом люке множество свирепых, дочерна загорелых бородатых лиц.

— Ну так, что вы хотите? — спросил Шарки. — Говори, парень, и быстрей с этим покончим.

— Ребята решили, — сказал Суитлокс, — что ты сам дьявол и что у нас не будет удачи, пока мы ходим с тобой по морям. Было время, когда нам попадалось два, а то и три корабля в день, и каждый из нас имел столько женщин и монеты, сколько хотел. А теперь уже целую неделю мы не поднимали паруса и с тех пор, как миновали Багамскую банку, кроме трех нищенских шлюпов, не захватили ни одного судна. Кроме того, ребятам стало известно, что ты прикончил плотника Джека Бартоломью, огрев его черпаком по голове, и теперь каждый из нас боится за свою жизнь. Да и ром уже весь вышел, а нам страсть как охота выпить. И потом ты сидишь у себя в каюте, а по уставу тебе полагается пить и веселиться вместе с командой. Вот поэтому мы сегодня, посовещавшись, решили…

Шарки бесшумно взвел под столом курок пистолета, и, возможно, мятежный шкипер так никогда бы и не окончил свою речь, но в этот самый миг на палубе раздался быстрый топот ног и в каюту ворвался возбужденный корабельный юнга.

— Корабль! — закричал он. — Близко по борту большой корабль!

Распря мгновенно была забыта — пираты бросились по своим местам. И действительно, плавно колыхаясь на волнах, подгоняемый мягким тропическим ветерком, прямо на них на всех парусах шел тяжело груженный корабль.

Было ясно, что он шел издалека и не знал порядков, господствовавших в Карибском море, ибо не сделал ни малейшей попытки уклониться от встречи с низким черным судном, стоявшим на его пути, а прямо двигался на него, — видимо, небольшой барк не внушал ему никаких опасений.

Торговое судно шло так смело, что на мгновение пираты, уже бросившиеся к пушкам и поднявшие боевые фонари, решили, что их застиг врасплох военный корабль.

Но при виде невооруженных бортов и оснастки торгового судна из их груди вырвался ликующий вопль, и в ту же секунду десятки головорезов с криками и руганью вскарабкались на фока-рей и ринулись оттуда вниз на палубу, взяв встречный корабль на абордаж.

Шестерых матросов, которые несли ночную вахту, прикончили на месте, сам Шарки ударом шпаги ранил помощника капитана, а Нэд Галлоуэй сбросил несчастного за борт, и, прежде, чем спящие успели подняться со своих коек, судно очутилось в руках пиратов.

Добычей оказался прекрасно оснащенный корабль «Портобелло», под командованием капитана Гарди направляющийся из Лондона в Кингстон на Ямайке с грузом хлопчатобумажных тканей и скобяных изделий.

Собрав на палубе своих ошеломленных и обезумевших от страха пленников, пираты разбрелись по кораблю в поисках добычи, передавая все, что попадалось под руку, гиганту-квартирмейстеру, который, в свою очередь, передавал награбленное на борт «Счастливого избавления», где все вещи складывались у грот-мачты и тщательно охранялись.

Груз никого не интересовал, но в сейфе нашли тысячу гиней, а среди пассажиров, которых было человек десять, оказались три богатых ямайских купца, возвращавшихся домой из Лондона с туго набитыми кошельками.

Когда все ценное было собрано, пассажиров и моряков захваченного судна потащили на шкафут, откуда по приказу Шарки, смотревшего на это с ледяной улыбкой, их поочередно бросали за борт, причем Суитлокс, стоя у поручней, награждал каждого ударом тесака, чтобы какой-нибудь хороший пловец не предстал впоследствии перед судом в качестве свидетеля обвинения. Среди пленников была полная седовласая женщина, жена плантатора, но и ее, несмотря на крики и мольбы о пощаде, бросили за борт.

— Пощады ищешь, тварь? — заржал Шарки. — Лет двадцать назад ты, может, ее бы заслужила.

Капитан «Портобелло», еще бодрый, крепкий старик с голубыми глазами и седой бородой, остался на палубе последним. Он стоял в свете фонарей со спокойным и решительным видом, а перед ним кланялся и кривлялся сам Шарки.

— Капитаны должны уважать друг друга, — сказал Шарки, — и будь я проклят, если не знаю, как вести себя. Видишь, я дал тебе возможность умереть последним, как и подобает смельчакам. Теперь, дружище, ты видел их конец и можешь с легким сердцем отправиться вслед за ними.

— Так я и сделаю, капитан Шарки, — сказал старый моряк, — ибо я по мере моих сил выполнил свой долг. Но прежде чем я отправлюсь за борт, мне хочется кое-что тебе шепнуть.

— Если ты собираешься просить пощады, можешь не стараться. Ты заставил нас ждать целых три дня, и будь я проклят, если хоть один из вас останется в живых.

— Нет, я хочу лишь рассказать то, что тебе следует знать. Вы и не подозреваете, что является настоящим сокровищем на борту этого судна.

— Вот как? Черт меня побери, я вырежу тебе печенку, капитан Гарди, если ты не расскажешь нам все! Где сокровище, о котором ты говоришь?

— Это сокровище не золото, а прекрасная девушка, которая достойна не меньшего внимания.

— Где же она? И почему ее не было среди других?

— Я скажу тебе, почему ее не было среди нас. Она единственная дочь графа и графини Рамирес — вы убили их вместе с другими. Ее зовут Инес Рамирес; в ее жилах течет самая благородная кровь Испании. Они направлялись в Чагру, куда ее отец был назначен губернатором. В пути стало известно, что она, как это случается с девушками, влюбилась в человека гораздо ниже ее по званию, который тоже был здесь на борту; поэтому ее родители, могущественные люди, приказаниям которых нельзя было противоречить, заставили меня заключить ее в отдельную каюту позади моей собственной. Там она содержалась в строгости, ей приносили еду и никого не позволяли видеть. Это мой последний подарок тебе, хотя я и сам не знаю, зачем рассказал о ней, — ведь ты действительно самый отъявленный негодяй, и перед смертью меня утешает только мысль о том, что на этом свете тебе суждено стать добычей виселицы, а на том тебя ждет ад.

С этими словами он подбежал к поручням и прыгнул в темноту: опускаясь в морские глубины, он молился лишь о том, чтобы предательство по отношению к девушке не легло слишком тяжелым грехом на его душу.

Тело капитана Гарди на глубине сорока саженей еще не коснулось песчаного дна, как пираты уже побежали к указанной каюте.

В дальнем углу действительно оказалась запертая дверь, которую они прежде не заметили. Ключа не было, но они принялись выбивать дверь ружейными прикладами, между тем как изнутри раздавались отчаянные крики. При свете фонарей они увидели забившуюся в угол юную девушку редкой красоты; ее длинные спутанные волосы спадали до самых пят, она забилась в угол, в ужасе глядя расширенными темными глазами на свирепых, залитых кровью пиратов. Грубые руки схватили ее, поставили на ноги, и пираты с воплями потащили ее туда, где находился Джон Шарки. Протянув вперед фонарь, он долго с наслаждением всматривался в ее лицо, а затем с громким смехом наклонился и окровавленной рукой коснулся ее щеки.

— Это печать пирата, девочка, он клеймит ею свои сокровища. Отведите ее в каюту и обращайтесь с ней хорошо. А теперь, друзья, потопим это судно и будем вновь пытать счастье.

Не прошло и часа, как огромный «Портобелло» пошел ко дну и лег рядом со своими мертвыми пассажирами на песчаном дне Карибского моря, а пиратский барк с награбленным добром направился к северу в поисках очередной жертвы.

В ту же ночь в каюте «Счастливого избавления» было устроено пиршество, участники которого основательно напились. Это были капитан, Нэд Галлоуэй и Плешивый Стейбл, врач, сначала практиковавший в Чарльстоне, но вынужденный бежать от правосудия и предложивший свои услуги пиратам после того, как уморил одного из пациентов. Стейбл был обрюзгший субъект, с шеей в жирных складках и лысым сверкающим черепом, — ему он и был обязан своим прозвищем. Шарки, зная, что ни один зверь не бывает свирепым, когда он сыт, на время забыл о бунте; экипаж был доволен: всем досталось немало добра с «Портобелло», — и капитану нечего было бояться. Поэтому он пил, орал во все горло и хохотал вместе со своими собутыльниками. Разгоряченные, осатаневшие, они были готовы на любое зверство. И вдруг Шарки вспомнил о девушке. Он приказал слуге-негру немедленно привести ее.

Инее Рамирес теперь знала все, она поняла, что отец и мать ее убиты и она попала в руки их убийц. Но вместе со знанием к ней пришло и спокойствие, поэтому, когда ее привели в каюту, на гордом, смуглом ее лице не было и следа страха, она только решительно сжала губы, да глаза у нее сверкнули ликующим блеском, как у человека, который исполнен светлых надежд. И когда предводитель пиратов встал и схватил ее за талию, она лишь улыбнулась в ответ.

— Клянусь богом, девчонка с изюминкой! — закричал Шарки, обнимая ее. — Она рождена, чтобы стать любовницей пирата. Сюда, моя птичка, выпей за нашу дружбу.

— Статья шестая! — заикнулся доктор. — Вся добыча поровну.

— Да! Не забудь об этом, капитан Шарки, — подтвердил Галлоуэй. — Так сказано в статье шестой.

— Я разрублю на куски того, кто встанет между этой девушкой и мною! — зарычал Шарки, переводя свои рыбьи глаза с одного на другого. — Нет, девочка, еще не родился человек, который заберет тебя у Джона Шарки. Садись ко мне на колени и обними меня вот так. Будь я проклят, если она не полюбила меня с первого взгляда! Скажи мне, милочка, почему с тобой так плохо обращались на том корабле и даже заперли в отдельную каюту?

Девушка качнула головой и улыбнулась.

— No inglese… No inglese,[35] — пролепетала она.

Она выпила бокал вина, который протянул ей капитан, и ее темные глаза заблестели еще ярче, чем прежде. Сидя на коленях у Шарки, она обняла его за шею и играла его волосами, гладила уши и шею. Даже отчаянный старшина и бывалый доктор смотрели на нее с удивлением, смешанным с ужасом, но Шарки лишь радостно смеялся.

— Будь я проклят, если эта девочка не само пламя! — кричал он, прижимая ее к себе и целуя покорные губы.

Но вдруг внимательный взгляд доктора, неотступно следивший за ней, стал странно напряженным, а лицо окаменело, словно ему в голову пришла какая-то страшная мысль. Пепельно-серая бледность покрыла его бычью физиономию, всегда красную от вина и тропического солнца.

— Посмотри на ее руку, капитан Шарки! — закричал он. — Ради бога, взгляни на ее руку!

Шарки уставился на руку, которая ласкала его. Она была странного мертвенно-бледного цвета, с желтыми лоснящимися перепонками между пальцев. Кожа была припудрена белой пушистой пылью, напоминавшей муку на свежеиспеченной булке. Пыль густым слоем покрывала шею и щеку Шарки. С криком отвращения он сбросил женщину с колен, но в тот же миг, издав торжествующе злобный вопль, она, как дикая кошка, прыгнула на доктора, который с пронзительным визгом исчез под столом. Одной клешней она вцепилась в бороду Галлоуэя, но он вырвался и, схватив пику, отогнал женщину от себя; она что-то невнятно бормотала и гримасничала, а глаза у нее горели, как у маньяка.

Услышав крики, в каюту вбежал черный слуга, и им сообща удалось снова водворить обезумевшее создание в каюту и запереть на ключ. Затем все трое, задыхаясь и с ужасом глядя друг на друга, опустились в кресла. Одна и та же мысль сверлила мозг каждого, но Галлоуэй первым заговорил об этом.

— Прокаженная! — крикнул он. — Она заразила всех нас, будь она проклята.

— Только не меня, — ответил доктор, — она не тронула меня даже пальцем.

— Черт возьми, — закричал Галлоуэй, — она дотронулась только до моей бороды! Я сбрею ее еще до рассвета.

— Ну и дурака же мы сваляли! — воскликнул доктор, ударяя себя по голове. — Заразились мы или нет, но у нас теперь не будет и минуты покоя, пока не пройдет год и не минет опасность. Ей-богу, покойный капитан хорошо нам отомстил. И как мы могли поверить, кретины, что девчонку засадили в отдельную каюту из-за каких-то там шашней. Ясно, как день, что ее болезнь заметили уже в пути; не бросать же ее за борт — им только и оставалось, что держать ее взаперти, пока они не придут в какой-нибудь порт, где имеется лепрозорий.

Мертвенно-бледный Шарки, откинувшись на спинку кресла, слушал доктора. Красным носовым платком он стер роковую пыль, которой был усыпан.

— Что же будет со мной? — зарычал он. — Что ты скажешь, Плешивый Стейбл? Есть у меня какой-нибудь шанс на спасение? Будь ты проклят, негодяй! Говори, не то я изобью тебя до полусмерти, а то и совсем прикончу! Есть у меня хоть один шанс?

Но доктор отрицательно покачал головой.

— Капитан Шарки, — сказал он, — было бы бесчестно обманывать тебя. Ты заражен. Ни один человек, на которого попали чешуйки проказы, не может спастись.

Охваченный ужасом Шарки опустил голову на грудь и сидел неподвижно; перед его тусклым взором уже вставало безотрадное будущее. Квартирмейстер и доктор тихо поднялись со своих мест и украдкой выбрались из душной, зараженной каюты на свежий утренний воздух. Мягкий, душистый ветерок овеял их лица. Кудрявые розовые облака уже ловили первый блеск солнца, поднимающегося из-за поросших пальмами гор далекой Эспаньолы.

В то же утро у грот-мачты состоялся второй совет, где выбрали представителей, которых послали за капитаном. Когда они подошли к каюте, из нее вышел Шарки с патронташем и двумя пистолетами; в глазах его горел все тот же дьявольский огонь.

— Будьте вы прокляты, негодяи! — заорал он. — Неужели вы осмелитесь поднять на меня руку? Назад, Суитлокс, или я уложу тебя на месте! Ко мне, Галлоуэй, Мартин, Фоли, ко мне, загоним собак обратно в конуру!

Но командиры покинули его, и никто не пришел ему на помощь. Пираты бросились на Шарки. Один был убит, но спустя минуту Шарки схватили и привязали к грот-мачте. Мутный взгляд капитана переходил с одного лица на другое, и люди, встретив его, поспешно отводили глаза.

— Капитан Шарки, — сказал Суитлокс, — ты плохо обращался с нами, ты убил плотника Бартоломью, размозжив ему голову черпаком, а сейчас ты застрелил Джона Мастерса. Все это можно было бы простить тебе, потому что долгие годы ты был нашим капитаном и мы подписали контракт, обязавшись служить под твоей командой до конца нынешнего плавания. Но теперь мы услышали об этой девчонке и знаем, что ты заражен до мозга костей, а пока ты здесь, мы тоже можем заразиться, будем гнить и разлагаться заживо. Поэтому, Джон Шарки, мы, пираты «Счастливого избавления», посовещавшись, решили, пока еще не поздно и зараза не успела распространиться, отправить тебя в шлюпке навстречу твоей судьбе.

Джон Шарки ничего не ответил, но, медленно повернув голову, проклял их всех яростным взглядом. Спустили судовую шлюпку и, не развязывая ему рук, сбросили его туда на тросе.

— Рубить концы! — крикнул Суитлокс.

— Обожди минуту, шкипер Суитлокс! — сказал кто-то из матросов. — А что же с девчонкой? Она будет сидеть здесь и погубит всех нас?

— Отправить ее вместе с любовником! — завопил другой матрос, и пираты громкими криками выразили свое одобрение.

Девушку привели, подталкивая пиками, и подтолкнули к шлюпке. В ее гниющем теле горел гордый испанский дух, и она бросала торжествующие взгляды на своих мучителей.

— Perros! Perros ingleses! Leproso, leproso![36] — в исступлении кричала она, когда ее бросили в шлюпку.

— Желаем удачи, капитан! Попутного ветра на весь медовый месяц! — кричал хор насмешливых голосов, когда концы были отданы, ветер надул паруса барка и шлюпка осталась далеко за кормой — крошечная точка в необозримом просторе пустынного моря.


Выписка из судового журнала пятидесятипушечного корабля «Геката» флота его величества во время рейса по Карибскому морю.

«26 января 1726 года. Сегодня, поскольку солонина стала непригодной для еды и пятеро матросов заболели цингой, я приказал отправить две шлюпки на
берег к северо-западной оконечности Эспаньолы для поисков свежих фруктов и диких коз, которыми изобилует этот остров.

Семь часов пополудни того же дня. Шлюпка вернулась с большим запасом фруктов и двумя козами. Шкипер Вудраф сообщает, что вблизи места высадки на опушке леса был обнаружен скелет женщины, одетой в роскошное платье европейского покроя, из чего можно заключить, что она принадлежала к знати. Ее череп был пробит большим камнем, который валялся поблизости. Рядом находилась хижина, и по некоторым признакам, как то: обгорелые дрова, кости и другие следы, — можно было убедиться, что в ней некоторое время жил человек. На берегу ходят слухи о том, что в этих краях в прошлом году отсиживался кровожадный пират Шарки, но никто не знает, отправился ли он в глубь острова или был подобран каким-нибудь кораблем. Если он снова в море, молю бога направить его под наши пушки».

Артур Конан Дойл Сэр Найджел Лоринг

Глава I Дом Лорингов

В июле месяце 1348 года, между днями св. Бенедикта и св. Свитина, Англию поразило странное бедствие: на востоке вдруг появилась безобразная зловещая багровая туча и стала медленными клубами наползать на притихшее небо. В тени этой невиданной тучи увядала листва, замолкали птицы, а коровы и овцы жались к изгородям. На землю пала тьма, толпы людей молча стояли, вперив глаза в тучу, и сердца их наливались тяжестью. Народ с трепетом собирался в церквах, и там дрожащую толпу исповедовали и благословляли дрожащие священники. А за стенами церкви больше не порхали птицы, не слышалось лесных шорохов и обыденного многоголосья природы. Все затихло и застыло, одна только огромная туча ползла, как чудовищный вал, над черным горизонтом. На западе еще виднелось ясное небо, с востока же неспешно надвигалась эта облачная громада, пока наконец не исчез последний голубой просвет и весь небосвод не превратился в сплошной свинцово-серый купол.

Потом начался дождь. Он лил весь день и всю ночь, лил целую неделю и целый месяц, пока люди не позабыли, что такое синее небо и солнечный свет. Дождь был не сильный, но холодный, и лил, не переставая ни на миг. Людей изводил его непрестанный шорох и плеск струй, стекающих с кровли. И все время по небу, сея влагу, ползла с востока на запад эта разбухшая зловещая туча. Сквозь водную пелену, гонимую ветром, ничего нельзя было разглядеть уже в двух шагах от жилья. По утрам все первым делом задирали голову — не появится ли где просвет, но взгляд встречал все ту же бесконечную тучу, и, наконец, люди перестали смотреть на небо, и сердца их переполнились отчаянием, оттого что всему этому не было конца. Дождь шел и на св. Петра, и на Рождество Богородицы, и в Михайлов день. Хлеба и сено промокли, почернели и погнили прямо на полях, потому что убирать их не стоило труда. Потом пали овцы и телята, и к св. Мартину на убой и зимнюю засолку не осталось почти никакой скотины. Народ боялся грядущего голода. Но то, что ожидало его, было куда страшнее.

Дождь наконец перестал, и хилые лучи осеннего солнца осветили вязкую жижу, в которую превратилась земля. Мокрые листья гнили, испуская зловоние, под пологом мерзостного тумана, который поднялся над лесом. Поля покрылись отвратительными грибами — раньше таких никто не видывал — огромными, багрово-лиловыми, коричневыми и черными. Казалось, на теле больной земли высыпали гнойные прыщи, стены домов покрылись плесенью и лишайником, и сразу вслед за этой отвратительной порослью на раскисшей земле взошла Смерть. Люди стали умирать: мужчины, женщины и дети, бароны в своих замках и свободные крестьяне на своих подворьях, монахи в монастырях и крепостные в лачугах. Все вдыхали одни и те же гнилостные испаренья, и все умирали одной и той же смертью — заживо разлагаясь. Никто из пораженных этой болезнью не выздоравливал. Болели все одинаково: на теле появлялись огромные нарывы, человек впадал в бред, кожа его покрывалась черными пятнами: от них-то и пошло названье болезни — черная смерть. Всю зиму разлагающиеся трупы лежали на обочинах дорог, хоронить их было некому. Во многих деревнях не осталось ни души. Но вот пришла весна, а с ней солнце, здоровье и радость. Это была самая зеленая, самая прекрасная и ласковая весна, которую когда-либо знала Англия. Но увидела ее только половина народа — другую смела с лица земли та огромная багровая туча.

И все же именно в это время, в мутном потоке смертей, в гнилостных испарениях, рождалась новая Англия, более прекрасная и свободная.

Тогда, в эти мрачные часы, забрезжил первый проблеск новой зари: только такое страшное потрясение, разом изменившее всю жизнь, могло вырвать народ из железных цепей феодализма, сковавших его по рукам и ногам. Из смертного мрака выходила новая страна. Под косой смерти полегли, как скошенная трава, бароны. Уберечь от этой угрюмой простолюдинки, разившей всех без разбора, не могли ни высокие башни, ни глубокие рвы. Деспотические порядки смягчились, они уже не могли больше ужесточиться. Земледелец не желал дальше оставаться рабом. Он сбросил оковы. Дела было слишком много, а людей слишком мало. Поэтому тем немногим, кто остался в живых, предопределено было стать свободными: свободно продавать свой труд, наниматься к кому пожелают. И именно черная смерть расчистила путь для великого восстания[37], которое началось тридцать лет спустя и сделало английского крестьянина самым свободным крестьянином в Европе.

Но таких, кто смотрел далеко в будущее и видел, что из зла, как это всегда бывает, произрастет добро, было очень мало. Покамест же в каждой семье царили нищета и горе. В одночасье пересохли все источники благоденствия: пал скот, погиб урожай, земли лежали непаханые. Богачи стали бедняками, а те, кто и раньше был беден, особенно бедняки из благородных, оказались и вовсе в безвыходном положении. По всей Англии разорилось мелкое дворянство, которое не знало иного ремесла, кроме войны, и потому жило за счет чужого труда. Для многих поместий наступили черные дни, но хуже всего пришлось Тилфорду, поместью, которым владели уже несколько поколений благородной семьи Лорингов.

В былые времена Лорингам принадлежали все земли от Северных холмов до Френшемских озер, а их мрачный замок, вздымавшийся над зелеными лугами на берегах реки Уэй, был самой неприступной крепостью меж Гилдфордом на востоке и Уинчестером на западе. Но потом пришла война баронов[38], король превратил своих саксонских подданных в кнут для укрощения норманнских баронов, и замок Лорингов, подобно многим другим, был стерт с лица земли. С той поры Лоринги, потеряв большую часть своих поместий, жили в доме, который был вдовьей частью, имея самое необходимое, но лишенные былой роскоши.

Потом началась их тяжба с Уэверлийским аббатством, когда цистерцианцы[39] предъявили притязания на их лучшие земли и феодальные права на все остальное. Великая тяжба тянулась много лет, а когда кончилась, это богатейшее поместье поделили между собой церковники и законники. Но старый господский дом сохранился, и в каждом поколении его обитателей рождался воин, с честью носивший свое имя: пять алых роз на его серебряном щите всегда были там, где им и надлежало быть — впереди. В часовенке, где отец Мэтью каждое утро служил мессу, было двенадцать бронзовых фигур — воинов из рода Лорингов. Двое лежали скрестив ноги, как положено крестоносцам. Шестеро попирали ногами львов — они пали в битве. И только возле четверых были изображения их собак — в знак того, что они почили в мире.

Из всего этого славного, но разоренного рода, разоренного дважды — правосудием и чумой, в 1349 году в живых оставалось только два человека — леди Эрментруда Лоринг и ее внук Найджел. Муж леди Эрментруды пал от руки шотландского копейщика в битве при Стерлинге, а сын ее Юстас, отец Найджела, умер славной смертью за девять лет до начала нашего повествования на борту норманнской галеры в битве при Слёйсе[40] у прибрежного тогда города Сленга (нынешние Нидерланды). Одинокая старая леди, ожесточившаяся и погруженная в скорбь, сидела, как сокол в клетке, у себя в комнате и была добра только к мальчику, которого вырастила. Дарованная ей природой любовь и нежность, так глубоко упрятанная от постороннего глаза, что никто не мог даже заподозрить в ней подобных чувств, изливалась на Найджела. Она не отпускала его от себя, а он, исполненный уважения к авторитету старших, как того требовали обычаи времени, никуда не отлучался, не получив ее согласия и благословения.

Поэтому Найджел, у которого было львиное сердце, а в жилах бурлила кровь многих поколений воинов, в свои двадцать два года все еще влачил тоскливые дни в поместье, натаскивая соколов и собак, которые делили со своими хозяевами большой зал с земляным полом. Старая леди Эрментруда видела, что день ото дня внук мужает и набирается силы и, хотя он не вышел ростом, мышцы его тверды как сталь, а душа пылает огнем. Со всех сторон — от гилдфордского кастеляна, с фарнемского турнирного поля — до нее доходили толки о его дерзкой удали и смелости, о том, как он бесстрашен в скачке и как мастерски владеет оружием. И все же она, потерявшая мужа и сына, не могла смириться с мыслью, что и этот мальчик, единственный потомок Лорингов, последний отпрыск такого славного старого древа, разделит их участь. С тяжелым сердцем, но с улыбкой на устах проводил он свои монотонные дни, пока она под разными предлогами оттягивала страшный миг: то до той поры, пока урожаи не станут богаче, то пока монахи из Уэверли не вернут им отнятые земли, то пока не умрет его дядя и не оставит ему денег на снаряжение, словом, под любым предлогом, какой мог удержать внука возле нее.

И правду сказать, Тилфорду никак было не обойтись без мужчины, потому что распри с аббатством так и не прекращались, и монахи до сих пор то и дело пытались отхватить то один, то другой кусок земли своих соседей. Над излучиной реки, за зелеными лугами поднималась невысокая квадратная башня и высокие серые стены мрачного монастыря. Колокола его не умолкали ни днем, ни ночью, грозя маленькой семье новыми бедами.

В сердце этого огромного цистерцианского монастыря и зародилась наша хроника, повествующая о распре между монахами и домом Лорингов со всеми последующими событиями, вплоть до прибытия Чандоса[41], о пресловутой схватке копейщиков на Тилфордском мосту и о подвигах, которые принесли Найджелу воинскую славу…

Давайте вернемся вместе в прошлое и взглянем на зеленую сцену Англии. Декорации на ней те же, что и в наше время: холмы, равнины и реки; актеры же, хотя во многом тоже похожи на нас, но многим отличаются — мысли, поступки у них иные, и кажутся они обитателями не нашего мира.

Глава II Как Уэверли посетил дьявол

Было первое мая, праздник святых апостолов Филиппа и Иакова. Шел 1349 год со дня пришествия Спасителя.

Время с трех часов до шести, а потом с шести до девяти преподобный отец Джон, настоятель монастыря Уэверли, проводил у себя в покоях, занимаясь соответственно своему высокому званию многочисленными важными делами. На много миль во все стороны простирались тучные земли процветающего монастыря, и он был их полновластным хозяином. В центре усадьбы размещались обширные здания аббатства: церковь, кельи, странноприимный дом, зал капитула и трапезная, и повсюду кипела жизнь. В открытое окно доносились приглушенные голоса братьев, которые прогуливались внизу под аркадами, ведя благочестивые беседы. Из-за монастыря, то усиливаясь, то затухая, доносились григорианские песнопения — там регент старательно занимался с хором, а внизу, в зале капитула, брат Петр скрипучим голосом втолковывал послушникам устав св. Бернарда.

Аббат Джон встал и потянулся. Потом выглянул наружу и осмотрел зеленую лужайку и изящные ряды готических арок крытой галереи, по которой в черно-белых одеждах прогуливалась братия. Монахи медленно ходили парами по кругу, низко склонив голову. Несколько человек, кто поусерднее, вынесли из библиотеки фолианты и сидели на солнце, разложив перед собой дощечки с красками и стопки тонких, полупрозрачных листков золота. Опустив плечи, они низко склонялись над белым пергаментом. Там же сидел и гравер по меди со своими резцами. Правда, в отличие от основного ордена бенедиктинцев занятия искусствами и науками не были в обычае цистерцианцев, но вся библиотека Уэверли хранила много драгоценных манускриптов, которыми занимались благочестивые ученые братья.

Славились, однако, цистерцианцы не учеными трудами, а земледельчеством. По монастырскому двору то и дело проходили монахи с грязными мотыгами и лопатами, в рясах, подоткнутых до самых колен, загорелые, только-только с полей или из садов. Тучные длиннорунные овцы на буйной зелени заливных лугов, пашни, отвоеванные у вересковых пустошей и зарослей папоротника, виноградники, спускавшиеся с южного склона Круксберийского холма, рыбные садки в Хэнкли, огороды на осушенных Френшемских болотах, просторные голубятни — вот что окружало огромный монастырь и без слов говорило об упорных, тяжелых трудах ордена.

На полном румяном лице аббата заиграла довольная улыбка, когда он обвел взглядом свое обширное, но прекрасно налаженное хозяйство. Как и всякий глава процветающего монастыря, преподобный Джон, уже четвертый носивший это имя, — был человеком разносторонне образованным. При помощи им самим изобретенных методов ему приходилось управлять немалым хозяйством, а заодно поддерживать порядок и благочиние среди большого сообщества людей, давших обет безбрачия. От тех, кто стоял ступенью ниже, он требовал жесткой дисциплины, в сношениях со стоявшими выше был тонким дипломатом. Он вступал в ожесточенные споры с соседними монастырями и лордами, с епископами и папскими легатами, а при случае и с самим его величеством королем. Положение обязывало его знать очень многое и разрешать самые разные споры о самых разных вещах: о философии и лесном хозяйстве, о земледелии, об осушении болот, о феодальных законах. В его руках были весы правосудия всей округи, простиравшейся на много-много миль — от Гэмпшира до Суррея. Гнев его грозил монахам постом, ссылкой в обитель с более суровыми порядками и даже ввержением в оковы. Мирян он тоже мог подвергать всяким наказаниям, кроме смертной казни; впрочем, в руках у него было оружие пострашнее — отлучение от церкви.

Вот такой властью наделен был аббат, и неудивительно, что на румяном лице его лежал отпечаток этой власти, а братия, перехватив его внимательный взгляд из окна покоев, спешила принять еще более смиренный и благочестивый вид.

Стук в дверь вернул настоятеля к текущим делам, и он снова сел за стол. Он уже переговорил обо всем с экономом, приором, раздавателем милостыни, капелланом и чтецом, а теперь в высоком худом монахе, который, повинуясь его жесту, вошел в покои, он узнал самого важного и самого изворотливого из своих доверенных лиц, брата Сэмюэла, ризничего, который, подобно управляющему светским поместьем, смотрел за монастырским имуществом, вел дела с внешним миром и отчитывался только перед аббатом. Брат Сэмюэл был сух, жилист и стар, суровые резкие черты его лица не одухотворялись светом свыше и отражали лишь тот низменный, будничный мир, что был его уделом. Под мышкой он держал толстую счетную книгу, в свободной руке болталась большая связка ключей, знак его должности, а также, под горячую руку, и орудие расправы, о чем свидетельствовали многочисленные шрамы на головах крестьян и братьев-мирян.

Настоятель тяжко вздохнул: усердный брат доставлял ему немало хлопот.

— Ну, брат Сэмюэл, в чем дело?

— Святой отец, я пришел доложить, что продал шерсть господину Болдуину из Уинчестера на два шиллинга за тюк дороже, чем в прошлом году. Цены-то на шерсть после овечьего мора поднялись.

— Хорошо сделал, брат.

— Еще вот что: я выкинул Уота, арендатора, из его халупы, потому что он с самого Рождества ничего не платит да налог на кур за прошлый год еще не внес.

— Но, брат, ведь у него жена и четверо детей.

Настоятель был добр и мягок. Впрочем, он довольно легко уступал своему суровому подчиненному.

— Так-то оно так, святой отец, да только если я ему спущу, то как же мне стребовать налог с патнемских лесников или с деревенских крестьян? Такие слухи разлетаются быстро. И что тогда станется с богатствами Уэверли?

— Что еще, брат Сэмюэл?

— Еще садки.

Лицо у настоятеля просветлело. В этом деле он был знатоком. Правила ордена отняли у него более нежные услады жизни, с тем большим жаром он отдавался радостям дозволенным.

— Как там хариусы, брат мой?

— Прекрасно, святой отец. Да вот в аббатском садке стали пропадать карпы.

— Карп хорошо себя чувствует только в пруду с песчаным дном. И запускать его в садок надо умеючи — три самца на одну самку с икрой, брат ризничий. Садок должен быть в локоть глубиной, дно каменистое, с песком, а по берегу — ивы и трава. И чтобы там не продувало. Линь любит ил, а карп — песок.

Тут ризничий подался вперед с видом человека, принесшего дурные вести.

— В аббатском садке завелись щуки.

— Щуки! — в ужасе воскликнул настоятель. — Это все равно, что волки в овчарне. Откуда взялись в пруду щуки? В прошлом году не было никаких щук, а ведь щуки не выпадают с дождями и не бьют из ключей. Пруд надо спустить, иначе в великий пост нам придется есть одну вяленую треску, и все начнут болеть до самого Светлого воскресенья, пока оно не разрешит нас от воздержания.

— Пруд непременно спустят, святой отец, я уже распорядился. В ил посадим зелень, а когда уберем ее, снова напустим воды и рыбы из нижнего садка, пусть жирует на стерне.

— Очень хорошо! — воскликнул настоятель. — Я бы в каждом хорошем хозяйстве имел по три садка: один без воды, один мелкий для мальков и сеголеток и один глубокий для зрелой и столовой рыбы. Но все же, как щуки попали в аббатский садок?

Лицо ризничего исказилось от злости, и ключи, которые он с силой сжал в костлявой руке, загремели.

— Это все молодой Найджел Лоринг! — сказал он. — Он пообещал навредить нам, вот и выполнил свое обещание.

— Откуда ты знаешь?

— Полтора месяца назад видели, как он каждый день ловил щук на большом Френшемском озере, а два раза его встречали ночью с охапкой соломы в руках у Хэнклийского холма; я-то знаю, что солома у него была мокрая, а в ней лежали живые щуки.

— Я наслышан о его выходках, — покачал головой аббат, — но теперь, если все, что ты сказал, правда, они перешли все границы. Ведь это он, по слухам, застрелил королевского оленя в Вулмер-Чейз, и одно это уже непростительно. А потом еще проломил голову этому борцу Хоббсу, и тот неделю пролежал у нас в лазарете между жизнью и смертью. И спасло его только то, что брат Петр — искусный травник. Но напустить щук в аббатский садок — что за дьявольская затея!

— Он ненавидит наш монастырь, святой отец. Он говорит, что мы захватили земли его отца.

— Ну, в этом есть доля правды.

— Но, святой отец, мы взяли только то, что дал нам закон.

— Твоя правда, брат, но все же, между нами говоря, надо признаться, что полный кошелек часто перетягивает весы правосудия. Когда мне случается проходить мимо старого дома и видеть эту краснолицую старуху с недобрым взглядом, источающим проклятья, которые она не осмеливается произнести, мне всякий раз хочется, чтобы у нас были какие-нибудь другие соседи.

— Это легко сделать. Об этом я и шел поговорить с вами. Нам ничего не стоит согнать их с места. Недоимки скопились у них за добрых тридцать лет, а в Гилдфорде, есть стряпчий Уилкинз, который вчинит им такой иск, что этим нищим гордецам придется продать крышу над головой, чтобы заплатить все сполна. Через три дня они будут у нас в кулаке.

— Я не хотел бы обойтись с ними слишком жестоко. Это славный старинный род.

— Вспомните о щуке среди карпов.

При этой мысли сердце аббата исполнилось твердости.

— Да уж, и впрямь дьявольская выходка. А мы только-только пересадили туда новую молодь. Ну что ж, закон есть закон. И даже если он несет в себе горе, все равно он закон. Иски уже предъявлены?

— Стряпчий со своими людьми ходил туда вчера, да этот ярый юнец набросился на него и гнал до самого Гилдфорда. Парень мал ростом, да тонок, но, уж как разойдется, посильнее многих будет, законник божится, что шагу туда больше не сделает, разве что с полудюжиной лучников.

При этом новом оскорблении лицо настоятеля вспыхнуло гневом.

— Я покажу ему, что слуги святой церкви, даже если это покорнейшие и смиреннейшие ее чада из ордена святого Бернарда, могут постоять за себя и дать отпор любому наглецу. Теперь ступай и вызови его на аббатский суд. Пусть завтра после трех явится в капитул.

Но осторожный ризничий покачал головой.

— Нет, святой отец, еще не подошло время. Дайте мне три дня и все иски против него будут готовы. Нельзя забывать, что и отец, и дед этого дерзкого сквайра прославили себя подвигами и были первыми рыцарями на службе у самого короля. Они жили в чести и умерли, исполняя свой рыцарский долг. Нынешняя леди Эрментруда Лоринг была первой фрейлиной у матушки короля. Роджер Фиц-Аллен Фарнемский и сэр Хью Уолкотт из Гилдфорского замка сражались бок о бок с отцом Найджела и приходятся ему родней по материнской линии. И так уж говорят, что мы обошлись с ними жестоко. Вот я и думаю, что нам лучше быть поосторожнее и подождать, пока чаша переполнится.

Настоятель открыл было рот, чтобы ответить, но их разговор был неожиданно прерван: снизу, от келий, донесся какой-то шум и громкие голоса монахов, со всех сторон аркады слышались взволнованные выкрики. При таком вопиющем нарушении приличий и порядка их послушными овцами аббат и ризничий застыли, изумленно уставившись друг на друга, как вдруг на лестнице раздались торопливые шаги и один из монахов с побелевшим от ужаса лицом распахнул дверь и ввалился в комнату.

— Отец настоятель! — закричал он. — Горе нам, горе! Умер брат Джон! И святой помощник приора тоже умер! А на стоакровом поле гуляет дьявол!

Глава III Соловый конь из Круксбери

В те незатейливые времена жизнь изобиловала чудесами и тайнами. Люди жили в страхе и священном трепете, чувствуя близость Неба у себя над головой и Ада под ногами. Рука Божия виделась им во всем: в радуге и в комете, в громе и молнии. Дьявол тоже в открытую неистовствовал по всей земле: в сумерках он прятался под изгородями, по ночам хохотал, вцеплялся в умирающего грешника, набрасывался на некрещеного ребенка и выкручивал руки и ноги эпилептику. Нечистый повсюду крался за своей жертвой и нашептывал ей всякие гадости, зато над нею все время парил и ангел-хранитель, указуя ей стезю спасения. И какие могли быть сомненья, если во все это веровали и папа, и священник, и сам король и нигде во всем мире еще не прозвучало ни единого вопроса?

Каждая прочитанная книга, увиденная картина, сказка, услышанная от матери или няньки, — все учили одному и тому же. А если кому случалось отправиться в путешествие по белу свету, его вера укреплялась еще более, потому что, куда бы не заносила его судьба, он видел бесконечные гробницы с прахом святых, и каждая была окружена ореолом легенд о множестве чудес, доказательством которых служили кучи костей да серебряные сердца, выкованные по обету. Каждый поворот судьбы показывал человеку, как тонка завеса, отделяющая его от обитателей невидимого мира, и как легко ее порвать.

Поэтому ошеломляющее сообщение перепуганного монаха было воспринято слушателями как нечто ужасное, но отнюдь не невозможное. Лицо аббата на миг побледнело, но он тут же вытащил из стола распятие и храбро вскочил на ноги.

— Веди меня к ним! — воскликнул он. — Покажи мне нечистого, который осмелился поднять руку на братию в святом монастыре! Сбегай вниз к капеллану, брат, и попроси его принести с собой все, что нужно для заклинания дьявола, — и священный ларец с мощами, и кости святого Иакова из-под алтаря! Они помогут нашим смиренным кающимся сердцам повергнуть силы тьмы.

Однако у ризничего был более скептический склад ума. Он схватил монаха за руку и сжал ее так, что у того потом несколько дней не сходило пять синяков.

— Разве так входят в покои настоятеля? Почему ты не постучался, не поклонился, не сказал Pax vobiscum[42]? — сурово спросил он. — Ты же всегда был кротчайшим из послушников, смиренно набирался благочестивой мудрости, усердно пел псалмы, соблюдал себя в строгости. Соберись с мыслями и отвечай на мои вопросы. В каком образе явился нечистый и как он столь ужасно поразил наших братьев? Ты видел его сам, своими глазами, или только повторяешь, что слышал? Да говори же, не то я немедленно поставлю тебя на покаяние.

От такой угрозы перепуганный монах, казалось, поуспокоился, однако побелевшие губы, затравленный взгляд и тяжелое дыхание выдавали его внутренний ужас.

— Если позволите, святой отец, и вы, досточтимый ризничий, дело было так. Сегодня с шести часов помощник приора Иаков, брат Джон и я резали в Хэнкли папоротник для коровников. Потом мы пошли домой стоакровым полем, и святой помощник приора стал рассказывать одну историю из жизни святого Григория, как вдруг раздался шум, словно налетел ливень, нечистый перескочил через стену, что огораживает заливной луг, и как вихрь бросился на нас. Он повалил брата Джона на землю и затоптал его в грязь. Потом схватил зубами доброго помощника приора и стал бегать кругами по полю, тряся его, словно узел тряпья.

Я совсем остолбенел и только твердил про себя одно «Верую» и три «Богородица, Дево», но тут дьявол бросил помощника приора и кинулся ко мне. Святой Бернард помог мне перелезть через стену, но дьявол успел вцепиться зубами мне в ногу и оторвать сзади весь подол рясы.

Сказав это, монах повернулся и подтвердил свои слова — со спины у него свисала располосованная ткань его одеянья.

— Так в каком же образе предстал Сатана? — повторил настоятель.

— В образе огромного солового коня, святой отец, такого страшного коня с огненными глазами и зубами, как у грифона.

— Соловый конь! — и ризничий сверкнул глазами в сторону перепуганного монаха. — До чего ты глуп, брат! Что же ты станешь делать, когда тебе и впрямь придется встретиться лицом к лицу с Князем тьмы, если тебя так напугал вид соловой лошади? Ведь это конь Фрэнклина[43] Эйлварда, отец мой. Мы конфисковали его за то, что Эйлвард задолжал монастырю добрых пятьдесят шиллингов, а денег ему взять неоткуда. Говорят, такого коня не найдешь ни в одной конюшне по всей округе, даже в Уиндзоре у короля. Он происходит от испанского боевого коня и арабской кобылы той линии, которую Саладин[44] вел только для себя, говорят даже, что он держал ее в собственном шатре. Я отобрал коня за долги и велел работникам, которые его привели, оставить его одного на заливном лугу — мне говорили, что эта тварь в самом деле уж очень норовиста и что от нее пострадал не один человек.

— В черный день привел ты это чудовище в монастырь, — сказал настоятель. — Если помощник приора и брат Джон действительно погибли, то лошадь эта хоть и не сам дьявол, но, уж верно, орудие дьявола.

— Конь он, дьявол ли, только я слышал, как он визжал от удовольствия, когда топтал брата Джона. А если бы вы видели, как он трепал помощника приора — словно собака крысу, — вы бы, верно, почувствовали то же, что и я.

— Ну пойдем и посмотрим своими глазами, каких он натворил бед, — сказал настоятель.

И трое монахов стали быстро спускаться по лестнице, ведущей к кельям.

Не успели они ступить на землю, как худшие их опасения рассеялись: в это самое мгновение в участливо галдящей толпе братьев показались два страдальца. Они хромали, рясы их были порваны и перепачканы грязью. Однако крики и вопли, доносившиеся снаружи, говорили, что где-то за оградой разыгрывается новая драма. Аббат и ризничий поспешили вперед, насколько это позволяла необходимость блюсти достоинство сана, пока не вышли за ворота и не оказались возле стены, отгораживающей луг. Взглянув поверх нее, они стали свидетелями необычайного зрелища.

На лугу, по щиколотку в густой траве, стоял великолепный конь, при виде которого затрепетало бы сердце воина или ваятеля. Конь был желтой, соловой масти, но с гривой и хвостом не светлого, а рыже-коричневого окраса. Семнадцати пядей ростом, с корпусом и задними ногами, которые говорили о невероятной силе, с изысканными линиями шеи, холки и плеч, он являл собой изумительный образец породы. Конь был поистине прекрасен. Он стоял, осев на широко расставленные задние ноги, высоко подняв голову на гордо откинутой шее, уши его стояли торчком, грива вздыбилась, ноздри трепетали от ярости, глазами он грозно, с высокомерным вызовом, поводил из стороны в сторону.

На почтительном расстоянии, взяв его в кольцо, к нему подбирались шестеро монастырских крестьян и лесников с веревками наготове. Время от времени огромное животное, ощерив зубы, с развевающейся гривой и гордо поднятой головой, великолепным броском отворачивалось то к одному, то к другому преследователю и с громким ржаньем гнало его к спасительной стене. Тогда остальные забегали сзади, безуспешно пытаясь набросить веревки коню на ноги или на голову, но всякий раз тоже отступали в ближайшее укрытие.

Если бы им удалось заарканить лошадь хотя бы двумя веревками, если бы на лугу было что-нибудь, за что закрепить их концы, — пень или валун, — человеческий разум, может быть, и одолел бы силу и стремительность животного. Но если разум полагал, что с помощью веревок можно добиться чего-либо иного, кроме как подвергнуть опасности того, кто ими размахивал, то разум глубоко заблуждался.

То, что легко было предвидеть, случилось как раз в минуту, когда монахи прибыли к месту происшествия. Лошадь, загнав одного из нападающих за стену, остановилась, храпом изливая на него поверх стены свое презрение, и дала возможность остальным подобраться к ней с тыла. В воздухе взвилось несколько веревок, и одна обвилась вокруг гордой шеи, утонув в косматой гриве. В одно мгновение животное обернулось, и люди, спасаясь, бросились врассыпную, но тот, кто набросил аркан, замешкался, не зная, как ему лучше воспользоваться своим успехом. Миг нерешительности стал роковым. В ужасе он увидел над собой животное, вставшее на дыбы. И тут же конь, с грохотом обрушив на него копыта, одним движением швырнул его наземь. Он с криком вскочил, но снова был сбит с ног и замер, весь дрожа, с окровавленной головой, а дикая лошадь — в ярости самое жестокое и страшное существо на свете — кусала, трепала и лягала извивающееся тело человека.

За высокой стеной в рядах увенчанных тонзурами голов раздался громкий вопль, но тут же замер и сменился долгим безмолвием, пока, наконец, его не нарушили восторженные крики благодарения и радости.

По дороге к старому, потемневшему от времени господскому дому по склону холма ехал юноша. Он сидел на тощей, неуклюжей, косматой лошадке, ростом с жеребенка. На нем был старый, залатанный камзол, когда-то алый, а теперь весь выгоревший, перепоясанный засаленным кожаным поясом, — жалкий наряд. Однако осанка, посадка головы, изящные движения и смелый, открытый взгляд голубых глаз — все говорило о его благородном происхождении и позволило бы ему занять достойное место в любом обществе. Ростом юноша был невелик, но сложен удивительно изящно. Хотя кожа на его лице покрылась загаром и огрубела, черты были тонки и выразительны, знак духа живого и горячего. Густые русые кудри выбивались из-под плоской шляпы, золотистая бородка скрывала сильный квадратный подбородок. Его мрачноватую одежду оживляло лишь перо скопы, приколотое к шляпе золотой пряжкой. От внимания стороннего наблюдателя не ускользнуло бы ни это перо, ни другие мелочи в его облике — короткая, ниспадающая складками накидка, охотничий нож в кожаных ножнах, перевязь, на которой висел бронзовый рог, мягкие сапоги из оленьей кожи и острые шпоры. Однако, память сохранила бы не это, а его загорелое лицо в золотистом ореоле и живые, искрящиеся отвагой веселые голубые глаза.

Вот такой молодой человек в сопровождении полудюжины собак скакал, весело помахивая хлыстом, на своем неказистом пони по Тилфордской дороге. Оттуда он и увидел комедию, разыгравшуюся на монастырском лугу, и тщетные усилия уэверлийских служителей. На губах его появилась презрительная усмешка. Однако он тут же понял, что комедия превращается в кровавую драму, и в одно мгновение из безучастного зрителя преобразился в стремительного могучего воина. В один прыжок он соскочил с лошади, другим перемахнул через каменную стену и бросился бежать по лугу. Отпустив на миг свою жертву, соловый конь заметил приближение нового врага, с презрением оттолкнул копытом распростертое на земле, все еще корчащееся тело и ринулся ему навстречу.

На этот раз враг не бежал перед ним, не спешил укрыться за стеной. Небольшая фигурка остановилась, выпрямилась и металлическим концом хлыста нанесла коню сильнейший удар по голове. И так повторялось при каждом новом броске коня. Тщетно лошадь становилась на дыбы, пыталась повергнуть врага ударами плеч и копыт. Проворно, но спокойно тот увертывался от призрака смерти, и снова раздавался свист и стук тяжелой рукояти, без промаха наносившей новый удар.

Наконец лошадь отступилась. Бешеным, но удивленным взором сверкнула она на непобедимого незнакомца и побежала рысью по кругу. Грива и хвост ее развевались на ветру, уши стояли торчком, она храпела от боли и ярости. Молодой человек, едва удостоив взглядом своего свирепого соседа, подошел к раненому леснику, поднял его, обнаружив силу, которую никак нельзя было ожидать в таком щуплом теле, и отнес его к ограде. Добрая дюжина рук протянулась из-за стены ему на помощь. Он не спеша взобрался на стену и спокойно-презрительно улыбнулся соловому коню, который сделал последнюю яростную попытку напасть на него. Потом спрыгнул на другую сторону, и его тотчас окружили монахи. Они благодарили и на все лады превозносили его. Он хотел было повернуться и уйти, не проронив ни слова, но тут к нему подошел сам аббат Джон.

— Нет-нет, сквайр Лоринг, не уходите. Хоть вы и недруг нашему монастырю, мы вынуждены признать, что сегодня вы поступили как истинный христианин. Ведь тем, что наш работник еще дышит, мы обязаны только вам… И конечно, нашему благословенному заступнику — святому Бернарду.

— Клянусь святым Павлом! — воскликнул молодой человек. — У меня нет к вам никаких добрых чувств, настоятель Джон. На земле Лорингов лежит тень вашего монастыря. А что до сегодняшней пустяковой услуги, так мне не нужна ваша благодарность. Я поступил так не ради вас и вашего монастыря, а лишь ради собственного удовольствия.

От этих дерзких слов настоятель вспыхнул и в досаде прикусил губу. Но тут вмешался ризничий:

— Было бы пристойней и благородней говорить со святым отцом аббатом уважительно, как того требует его высокое положение и почтение, на которое вправе рассчитывать князь церкви.

Юноша обратил на ризничего смелый взгляд голубых глаз, его загорелое лицо еще больше потемнело от гнева.

— Если бы не ваша ряса да седина в волосах, я поговорил бы с вами иначе. Вы, как тощий волк, рычите от жадности у нас под дверьми, чтобы заграбастать и то малое, что у нас осталось. Со мной вы можете говорить и делать что угодно, только, клянусь святым Павлом, если я узнаю, что ваша жадная стая досаждает леди Эрментруде, я вот этим самым хлыстом выбью их всех с клочка земли, который один из всех и остался у нас из всего, чем владели наши предки.

— Полегче, Найджел Лоринг, полегче! — воскликнул настоятель, подняв вверх палец. — Вы что, не чтите английский закон?

— Я чту справедливый закон и повинуюсь ему.

— Разве вы не почитаете святую церковь?

— Я почитаю все, что в ней есть святого. Но без всякого почтения отношусь к тем, кто выжимает последние соки из бедняков или крадет земли своих соседей.

— Не дерзите. Многих отлучали и не за такие слова. Впрочем, нам не следует сегодня строго судить вас. Вы молоды и горячи, и неподобающие слова легко срываются у вас с языка. Как там лесник?

— Ранен он тяжело, отец аббат, но жив будет, — сказал один из монахов, оторвав глаза от распростертого тела. — Если пустить кровь да попоить травяными настойками, ручаюсь, через месяц он будет на ногах.

— Тогда отнесите его в лазарет и подумаем, что нам делать с лошадью. Видите, эта тварь все еще таращит из-за стены глаза и храпит, словно поносит святую церковь, как сквайр Найджел.

— Тут пришел Фрэнклин Эйлвард, — сказал один из братьев, — лошадь-то его, он, надо думать, и заберет ее.

Но крепкий краснощекий фермер отрицательно покачал головой.

— Ну уж нет! Эта зверюга дважды гоняла меня по всему выгону и чуть не убила моего Сэмкина. Парню так хотелось проехаться на ней, его и сейчас ничем не утешить. Никто из батраков не может войти к ней в стойло. Вот уж поистине в дурной день взял я ее из конюшен Гилдфордского замка, знал ведь, что они там не могли с ней справиться, никто не хотел рискнуть сесть на нее. Ризничий забрал ее за долги в пятьдесят шиллингов, по дешевке, пусть и делает с ней что хочет. На мою ферму в Круксбери лошадь больше не вернется.

— Здесь она тоже не останется, — сказал настоятель. — Брат ризничий, ты вызвал дьявола, тебе его и усмирять.

— Охотно! — воскликнул ризничий. — Пусть брат казначей вычтет из моего недельного содержания пятьдесят шиллингов, так что монастырь ничего не потеряет. Вон стоит Уот с арбалетом и стрелой за поясом: пусть он вгонит ее в голову этой проклятой твари: ее шкура да копыта стоят побольше, чем она сама.

Крепкий загорелый старик охотник, отстреливавший хищников в монастырских лесах, вышел вперед и широко улыбнулся. Наконец-то после лисиц и горностаев перед ним была благородная жертва, и она должна была пасть от его руки. Он вложил стрелу в арбалет, поднял его к плечу и нацелился на свирепую гордую косматую голову, которая в дикой пляске металась по ту сторону стены. Он уже положил палец на спуск, как вдруг удар хлыста подбросил оружие верх, и стрела, не причинив никому вреда, улетела за монастырский фруктовый сад. Охотник в замешательстве отшатнулся под гневным взглядом Найджела Лоринга.

— Поберегите стрелы для своих хорьков, — сказал сквайр. — Неужели ты готов отнять жизнь у твари, которая только тем и виновата, что не нашла еще того, кто смирит ее неукротимый дух? Ты хотел убить лошадь, на которой с гордостью скакал бы сам король, и только за то, что у какого-то фермера, или монаха, или монастырского работника не хватает ума да ловкости обуздать ее?

Ризничий быстро обернулся к сквайру.

— Хотя вы и нагрубили нам, монастырь обязан вам за то, что вы сегодня сделали. Если вы считаете, что лошадь хороша, вам бы, наверное, хотелось иметь ее. А раз мне все равно платить за нее, то, с позволения святого отца настоятеля, она теперь моя собственность и я дарю ее вам.

Аббат дернул подчиненного за рукав.

— Подумайте, брат ризничий, — шепнул он, — как бы кровь этого человека не пала на наши головы.

— Он упрям и горд, как эта лошадь, святой отец, — ответил ризничий, и на его мрачном лице появилась злорадная усмешка. — Кто бы кого ни переломал, он лошадь или лошадь его, все будет на благо миру. Если вы не позволите мне…

— Нет, нет, брат. Вы выкупили лошадь и вольны дарить ее кому пожелаете.

— Тогда я отдаю ее, со всей шкурой, и копытами, и хвостом, и норовом, Найджелу Лорингу, и да будет она так же мила и почтительна к нему, как он был к братьям Уэверлийского монастыря.

Ризничий говорил громко, под смешки монахов. А тот, кому предназначались эти слова, был уже далеко. Как только он понял, какой оборот принимает дело, он бросился туда, где оставил своего пони, снял с него удила и крепкую уздечку, и, оставив его щипать придорожную траву, поспешил обратно.

— Я принимаю твой дар, монах, — сказал он, — хотя прекрасно понимаю, зачем ты это делаешь. И все же я благодарю тебя за него, потому что на всем свете есть только две вещи, о которых я страстно мечтал, но мой тощий кошелек не позволял мне их купить. Одна из них — благородный конь, что стоит перед вами, — единственный, кого бы я выбрал изо всех лошадей. Укротить его будет нелегко, зато это принесет мне славу и почет. А как его зовут?

— Его зовут Поммерс, — сказал фермер. — Но предупреждаю вас, сэр, его невозможно оседлать. Многие пытались, сэр, но даже самому везучему он сломал ребро…

— Благодарю за предупреждение, — сказал Найджел. — Теперь я вижу, что это и впрямь конь, ради которого я пошел бы хоть на край света. Я создан для тебя, Поммерс, как ты для меня. И сегодня вечером ты это поймешь, или мне никогда больше не понадобится лошадь. Сегодня мы померяемся с тобой, и пусть Господь Бог даст тебе побольше сил, Поммерс, чтобы борьба была труднее и принесла мне побольше славы.

С этими словами сквайр взобрался на стену и твердо встал на ноги, держа в одной руке уздечку, а другой сжимая хлыст. Он казался воплощением изящества и отваги. Тотчас лошадь с бешеным храпом, оскалив зубы, рванулась к нему. И снова тяжкий удар металлического наконечника заставил ее отпрянуть. В то же мгновенье, быстро прикинув взглядом расстояние, Найджел подался всем телом вперед, взвился в воздух, упал на коня и оказался на его широкой желтой спине. Минуту-другую ему стоило неимоверных усилий удерживаться — без седла и уздечки — на животном, которое, как безумное, бушевало под ним, то становясь на дыбы, то бросаясь из стороны в сторону. Наконец ноги Найджела стальными обручами обхватили вздымающиеся ребра лошади, а его левая рука зарылась глубоко в темно-рыжую гриву.

Никогда еще в монотонную жизнь смиренной уэверлийской братии не врывалось ничего подобного этой неистовой схватке. Желтый конь вселял в душу ужас, но он был прекрасен. С раздувающимися от ярости, налитыми кровью ноздрями и безумными глазами, конь метался из стороны в сторону, становился на дыбы, стремительно опускался на ноги, то склонял свирепую косматую голову до самой земли, то взлетал на добрых восемь футов и бил копытами воздух. Гибкое тело на его спине клонилось, как тростник под ветром, то в одну сторону, то в другую. Ниже пояса всадник словно окаменел, выше — отзывался на каждое движение коня. Лицо его было спокойно, и дышало непреклонной волей, а глаза сверкали восторгом борьбы. Все усилия огромного животного с пламенным сердцем и железными мышцами были тщетны — всадник
прочно удерживал свое господство.

Один раз монахи в ужасе закричали: становясь все выше и выше на дыбы, лошадь в последнем безумном усилии опрокинулась на всадника, но тот успел в последний миг выскользнуть из-под тела животного, прежде чем оно коснулось земли. Спокойно, пнув ногой катавшегося по земле коня, он подождал, пока тот встанет на ноги, и, ухватившись за гриву, снова легко вскочил ему на спину. Даже мрачный ризничий не мог удержать возгласа одобрения, когда Поммерс, с изумлением обнаружив, что всадник все еще сидит у него на спине, бросился вперед, в поле, выделывая отчаянные курбеты.

Лошадь пришла в еще большее неистовство. В мрачных глубинах ее неукротимого сердца родилось дикое желание даже ценой собственной жизни насмерть расшибить сидевшего на ней всадника. Ее налитые кровью, сверкающие глаза искали орудие смерти. С трех сторон поле было обнесено высокой стеной, которую прорезали тяжелые четырехфутовые деревянные ворота. С четвертой стороны стояло длинное серое здание, один из монастырских амбаров. В нем не было ни окон, ни дверей. Лошадь перешла на галоп и устремилась прямо к его отвесной тридцатифутовой стене. Она была готова сама разбиться об нее, лишь бы вышибить дух из человека, захотевшего добиться господства над существом, которое никогда не знало господина.

В стремительном галопе, почти касаясь задними ногами брюха, грохоча копытами по земле, взбесившаяся лошадь все быстрей и быстрей несла всадника к стене. Что сделает Найджел? Соскочит на траву? И значит, подчинится воле животного, на котором сидит? Нет, у него был и другой выход. Невозмутимо, быстро и решительно он перехватил хлыст и уздечку в левую руку, а правой сдернул с плеч короткий плащ и, вытянувшись вдоль напряженно вздрагивающей спины лошади, набросил развевающуюся ткань ей на глаза.

Результат превзошел все ожиданья, однако всадник едва не оказался на земле. Когда выкаченные жаждущие кровавой мести глаза вдруг оказались в темноте, изумленный конь так резко замер на месте, упершись передними копытами в землю, что Найджел перелетел к нему на шею и еле-еле удержался за гриву. Прежде чем он успел соскользнуть обратно, опасность миновала: непонятное явление заставило животное позабыть о своих намерениях, оно еще раз развернулось и, дрожа всем телом, нетерпеливо вскидывая голову, сбросило наконец плащ с глаз. Леденящий душу мрак растаял, перед глазами снова был луг с залитой солнцем травой.

Но вот кто-то опять покушается на его свободу! Откуда взялся во рту такой отвратительный кусок железа? А ремни на шее? От них так зудит кожа! А что это такое стянуло обручем грудь? Как страшно! В те несколько мгновений, пока лошадь стояла неподвижно, прежде чем сбросить плащ, Найджел успел протянуть руку, просунуть ей меж зубами мундштук и проворно закрепить уздечку.

От этого нового унижения, этого символа рабства и позора, в сердце солового коня снова забурлила слепая, безудержная ярость. Прикосновение сбруи привело его в неистовство. Он ненавидел и само это место, и людей — все и всех, что угрожало его свободе. Ему страстно хотелось навсегда избавиться от них, никогда больше их не видеть. Умчаться на край света, на безграничные свободные равнины. Унестись за далекий горизонт от этого ужасного куска железа, от невыносимой власти человека.

Конь резко развернулся и одним величественным прыжком, легко, как олень, перескочил через четырехфутовые ворота. Шляпа слетела у Найджела с головы, его русые кудри взметнулись на ветру, когда вместе с лошадью он взвился в воздух и снова опустился на землю. Теперь они были на заливном лугу, перед ними, сверкая, журчал ручей футов в двадцать шириной, впадавший ниже в реку Уэй. Соловый конь как стрела перелетел через него. Миновав большой валун, он сделал новый скачок и оставил позади кустарник, росший на противоположном берегу. Там до сих пор лежат два камня, отмечая длину этого прыжка — добрых одиннадцать шагов от одного отпечатка копыт до другого. Конь промчался под широко распростертыми ветвями огромного дуба на том берегу (его и теперь показывают как былую границу аббатства). Он надеялся сбросить с себя всадника, но Найджел распластался на напрягшейся спине лошади, зарывшись лицом в развевающуюся гриву.

Корявый сук сильно полоснул его по спине, но Найджел не потерял присутствия духа и не ослабил хватку. Становясь на дыбы, рывками бросаясь вперед, Поммерс пронесся через молодую рощу и вылетел на широкие просторы Хэнклийских холмов.

И началась скачка, о которой по сию пору рассказывают в бедных крестьянских хижинах и отголосок которой можно услышать в немудреных созвучиях старой суррейской баллады, теперь почти позабытой, от которой сохранились лишь несколько строк припева.

На Хайндхед может лань взлететь,
Обгонит сокол ветер,
Но Найджелов соловый конь
Мчит всех быстрей на свете.
Теперь перед ним простирался волнующий океан темного вереска, доходившего до колен. Огромными валами он поднимался к четким очертаниям возвышающегося впереди горного склона. Над ним синел мирный купол неба, солнце клонилось к Гэмпширским холмам. Поммерс несся через густой вереск, через лощины и ручьи, взлетал на крутые откосы оврагов. Сердце его разрывалось от ярости, каждая частица тела трепетала от перенесенного унижения.

Но что бы конь ни делал, человек крепко сжимал ногами его вздымающиеся бока и не отпускал развевающуюся гриву. Он молчал и не шевелился, но, позволяя коню выделывать все что угодно, был неумолим, как судьба, упорно ведущая к своей цели. Огромная желтая лошадь неслась все вперед и вперед, поскальзывалась, спотыкалась, делала невероятные скачки, но ни на миг не сбавляла своей страшной скорости. Они миновали Хэнклийские холмы, пронеслись через Терслийские болота, поросшие камышом, который доходил лошади до заляпанной грязью холки, поднялись на высокий склон Хедлендского холма, спустились к Наткумскому ущелью. Обитатели Шоттермила слышали сумасшедший топот копыт, но не успели отогнуть на дверях занавеси из бычьей шкуры, как лошадь и всадник уж исчезли из виду среди высоких папоротников Хейзлмирской долины. Конь несся вперед, оставляя за собой милю за милей. Никакое болото не могло остановить его, никакая гора не могла замедлить его безумный бег. Будь то крутой подъем на Линчмир или пологий на Фернхерст, он с грохотом мчался по ним, как по ровному месту. И только когда он слетел вниз с Хенлийского холма и впереди за рощей показались серые башни Мидхерстского замка, его напряженно вытянутая шея стала наконец едва заметно клониться к груди и дыхание участилось. Куда бы он ни бросил взгляд — в сторону рощи или вперед по склону, он не видел ничего похожего на те свободные просторы, к которым стремился.

И тут над ним совершили еще одно неслыханное насилие. Довольно было и того, что человек все еще крепко держался у него на спине, так нет, теперь он стал сдерживать бег коня и направлять его по своей воле: конь почувствовал, как что-то больно дернулось у него во рту, и голову его повернули на север. Конечно, ему все равно, куда бежать, но человек, видно, сошел с ума, если решил, что норов такой лошади, как Поммерс, уже сломлен. Он скоро покажет своему врагу, что до победы еще далеко, даже если для этого придется сверх всякой меры напрячь мышцы и надорвать сердце. И конь понесся назад, вверх по длинному склону. Сможет ли он одолеть вершину? Он сам себе не признавался, что силы его на исходе, что он едва может двигаться дальше. А человек держался на нем все так же крепко. Пена клочьями покрывала коня, он весь был заляпан грязью. Глаза налились кровью, ноздри раздувались, он тяжело дышал открытым ртом, шерсть стала жесткой, от нее валил пар. Он побежал вниз с Сандийского холма и оказался у глубокого Кингслийского болота. Все, довольно. Ни плоть, ни кровь не могут этого больше вынести. Выбираясь из заросшей тростником трясины, по щиколотку в густой черной грязи, он наконец замедлил бег и, со всхлипом втягивая воздух, перешел с тяжелого галопа на легкий.

И вот новое бесчестье! Где же предел его унижениям? Ему уже не позволяют самому выбирать себе аллюр! До сих пор он шел галопом, потому, что сам того хотел, а теперь его заставляет чужая воля! В бока впились шпоры, удар хлыста ожег плечи. От боли и стыда конь подскочил на месте. Потом, забыв, что у него устали ноги, что ему трудно дышать, что пот струится по всему телу, — забыв обо всем на свете, кроме невыносимого позора и пылающего внутри пламени, он снова понесся бешеным галопом. Он опять несся по вересковым склонам в сторону Уэйдаунской пустоши. Все дальше и дальше летел он вперед. Но вот силы снова стали его покидать, у него опять задрожали ноги, он стал задыхаться; он хотел было сбавить ход, но острые шпоры и удар хлыста заставили его снова рвануться вперед. В глазах у него потемнело, от усталости кружилась голова.

Конь не видел, куда ставит ноги, ему стало все равно, куда бежать. Им владело одно безумное желание — как угодно избавиться от ужасного врага, который восседал у него на спине, мучил и не отпускал его. Он пронесся через Терсли, выкатив от боли глаза, с разрывающимся сердцем, он миновал деревушку и, подгоняемый хлыстом и шпорами, уже перевалил было через гребень Терслийского холма, как вдруг мужество разом покинуло его, вся сила куда-то ушла, с глубоким мучительным всхлипом соловый конь рухнул на вереск. Падение было так внезапно, что Найджел перелетел через шею лошади. Теперь человек и животное, задыхаясь, лежали рядом в вереске. Последняя красная полоска вечерней зари утонула за Батсером, и в лиловом небе замерцали первые звезды.

Первым пришел в себя молодой сквайр. Склонившись над задыхающейся загнанной лошадью, он ласково провел рукой по спутанной гриве и покрытой пеной морде. Лошадь обратила на него взгляд налитых кровью глаз, но теперь он прочел в них лишь удивление, а не ненависть, мольбу, а не угрозу. Когда он погладил мокрую от пота морду, лошадь тихо заржала и ткнулась мордой ему в ладонь. Этого было достаточно. То был конец борьбы. Рыцарственный враг сдавался на милость рыцаря-победителя.

— Ты мой конь, Поммерс, — прошептал Найджел и прижался щекой к вытянутой шее. — Я узнал тебя, а ты меня, и с помощью святого Павла кое-кто еще узнает нас обоих. А теперь пойдем-ка к тому вон озерку: уж не знаю, кому из нас сейчас нужнее вода.

И так уж случилось, что, возвращаясь поздно вечером домой с дальних ферм, несколько монахов Уэверлийского монастыря видели странную картину, о чем они не преминули рассказать в обители, так что в тот же вечер их рассказ дошел до ушей и ризничего, и настоятеля. А рассказали они вот что: когда они шли через Тилфорд, им встретились человек и конь, которые шли голова к голове, по дороге к господскому дому. Посветив фонарями, чтобы лучше разглядеть эту пару, они увидели, что это не кто иной, как сам молодой сквайр, ведущий на поводу, как пастух ягненка, страшного солового коня из Круксбери.

Глава IV Как в Тилфордское поместье прибыл стряпчий

В те дни, о которых повествует наша хроника, аскетическая строгость старинных норманнских замков уже смягчилась и облагородилась, так что новые жилища знати, хотя и утратили былую внушительность, стали гораздо удобнее. Новое, более утонченное поколение дворян приспосабливало свое жилье больше для нужд мирной жизни, чем для войны. Всякий, кому вздумалось бы сравнить первобытную наготу замков Певенси или Гилдфорда с пышным великолепием Бодмина или Уиндзора, не преминул бы отметить огромную разницу в стиле убранства, который они олицетворяют.

В более отдаленные времена замки строили с вполне определенной целью — помочь завоевателям удержать страну в руках. Но когда те окончательно утвердились на завоеванных землях, замки утратили свое былое назначение — убежищ, где владельцы спасались от врага, и теперь за их стенами укрывались разве что от преследований суда, да еще они были центром междоусобных раздоров. На болотистых равнинах Уэльса и Шотландии замки еще сохраняли роль бастионов, охранявших границы королевства, и там они множились и процветали. Во всех же других уголках страны они скорее представляли угрозу его величеству королю и потому не пользовались его покровительством, а частенько и просто разрушались. Ко времени царствования Эдуарда III большая часть старых боевых крепостей либо превращалась в обыкновенные жилища, либо была разрушена во время гражданских смут. Их мрачные серые останки и по сей день виднеются над вершинами наших холмов. Новые здания строились либо как большие дома, способные, правда, при нужде держать оборону, но в основном все-таки служившие жильем, либо просто как жилье, без всяких оборонительных приспособлений.

Таким был и дом в Тилфорде, где последние представители некогда славного дома Лорингов изо всех сил старались сохранить свой последний оплот и не дать монахам и законникам захватить несколько жалких акров земли, что еще оставались во владении рода. Дом был двухэтажный, срубленный из двух рядов толстых деревянных брусьев, между которыми были заложены неотесаные камни. На второй этаж, в спальни, вела наружная лестница. В нижнем этаже было только два помещения. Меньшее служило спальней старой леди Эрментруде. Второе, очень большое, — залой. Ее использовали как гостиную для членов семьи и как общую столовую, где принимали пищу и хозяева, и несколько их слуг и других челядинцев. Помещенья, где эти слуги жили, а также кухни, службы и конюшни были просто рядом сараев и навесов, прилепившихся к задней стенке главного здания. Там жил паж Чарлз, старый сокольник Питер, Рыжий Суайер, который состоял при деде Найджела еще во времена войн с Шотландией, бывший менестрель Уэдеркот, повар Джон и другие, оставшиеся от прежних дней благоденствия и прилепившиеся к старому дому, как ракушки к остову сидящего на мели корабля.

Однажды вечером, спустя неделю после укрощения солового коня, Найджел и его бабушка сидели в зале у большого погасшего очага. Они уже поужинали, и столы — большие столешницы на козлах, тоже были убраны, отчего комната казалась пустой и неуютной. Каменный пол был устлан толстым слоем зеленого камыша, который каждую субботу выметали вон вместе со всей грязью и мусором, скопившимися за неделю. На камыше пристроились несколько собак; они глодали и грызли брошенные им со стола кости. У одной стены стоял длинный деревянный буфет с тарелками и блюдами. Другой мебели в зале почти не было, если не считать двух скамеек у стен, двух кресел с высокими спинками, столика с разваленными на нем шахматными фигурами и большого железного сундука. В углу возвышалась подставка, и на ней величаво восседали два сокола. Они не издавали никаких звуков и не шевелились, только изредка мигали хищными желтыми глазами.

Но если человека, привыкшего к роскоши более поздних времен, убранство комнаты поразило бы скудостью, то тем более он был бы поражен, если бы бросил взгляд наверх: на стенах он увидел бы множество удивительных вещей. Над камином висели гербы всех домов, связанных с Лорингами узами крови или брака. Два факела, горевших по обе стороны камина, освещали тусклым светом голубого льва дома Перси, красных птиц де Валенсов, черный зубчатый крест де Моэнов, серебряную звезду де Веров и червленую перевязь Фиц-Аллена. Все они располагались вокруг пяти знаменитых алых роз на серебряном щите, который Лоринги со славой пронесли через столько кровавых сражений. Под потолком, из конца в конец, комнату пересекали тяжелые дубовые брусья, на которых тоже висело множество замечательных предметов: кольчуги, сработанные еще древними мастерами, несколько щитов, заржавелых помятых шлемов, луки, копья, конская сбруя, дротики для охоты на выдру, удочки и многие другие орудия боя или охоты. Еще выше, в темноте, под самым сводом крыши, виднелись ряды окороков, связки копченой грудинки, соленых гусей и других видов мясных заготовок, которые так много значили для средневекового домашнего хозяйства.

Леди Эрментруда Лоринг — дочь, жена и мать воинов — и сама являла грозную фигуру. Она была высока ростом и худа, с резкими жесткими чертами лица и черными глазами, выражавшими непреклонную волю. Ни ее седые волосы, ни согбенная спина не могли умалить чувство страха, который она внушала окружающим. Ее мысли и память постоянно обращались назад, в суровое прошлое. Англия нового времени казалась ей страной выродившейся, изнеженной, далеко отошедшей от старых добрых правил рыцарской учтивости и доблести.

Ей в равной мере претило и то, что народ набирает силу, а церковь богатеет, и то, что знать утопает в роскоши, и что сама жизнь становится все утонченнее. По всей округе боялись ее грозного вида и даже тяжелой дубовой палки, без которой она не могла передвигать свои немощные ноги.

И все же, хоть ее и боялись, она пользовалась всеобщим уважением. В те дни, когда книг было мало, а грамотеев и того меньше, очень ценились все, кто хорошо помнил о событиях прошлого и складно говорил. А где, как не в доме леди Эрментруды, неграмотные молодые сквайры Суррея и Гэмпшира могли послушать про подвиги своих дедов или получить познания в геральдике и рыцарском этикете, которые она приносила им из века более сурового и воинственного? При всей ее бедности, она была единственным человеком в Суррее, к которому охотно обращались со всеми вопросами, касающимися правил поведения или старшинства родов.

Сейчас она сидела скрючившись у очага и смотрела на Найджела. Суровые черты старого, в красных прожилках лица смягчились, в них светились любовь и гордость. Молодой сквайр, тихонько насвистывая, делал для своего арбалета тонкие стрелы на мелкую дичь. Случайно подняв голову, он поймал устремленный на него взгляд темных глаз. Подавшись вперед, он погладил костлявую руку.

— Чему вы так радуетесь, милая госпожа? По глазам вашим вижу, что вас что-то радует.

— Сегодня мне рассказали, как тебе достался этот огромный боевой конь, что бьет копытами на конюшне.

— Что вы, что вы, госпожа! Я ведь уже говорил вам, что его подарили мне монахи.

— Да, сын мой, об этом ты говорил, а вот обо всем остальном промолчал. Будто я не понимаю, что лошадь, которую ты привел, ничуть не похожа на ту, что дали тебе монахи. Почему ты мне ничего не рассказал?

— Право неловко рассказывать о таких пустяках.

— Вот-вот. То же самое сказал бы и твой отец, и твой дед. Когда в былые времена рыцари собирались за столом, а чаша доброго вина шла по кругу, они сидели молча и только слушали рассказы о разных подвигах. А если кто хотел особо выделиться и начинал говорить громче других, отец твой, бывало, тихонько дергал его за рукав и спрашивал, нет ли на нем какого обета, от которого отец мог бы его освободить, и не удостоит ли он отца сразиться с ним в благородном поединке. Если рыцарь замолкал, потому что был просто хвастун, отец тоже ничего больше не говорил, и все оставалось между ними. Ну а если тот держался достойно, твой отец повсюду прославлял его имя, при этом ни словом не упоминая о себе самом.

Найджел смотрел на старую женщину сияющими глазами.

— Я очень люблю, когда вы так говорите о нем. Прошу вас, расскажите еще раз, как он принял смерть.

— Он принял смерть, как и жил, — истинным дворянином. Она пришла к нему во время большой битвы у берегов Нормандии. Отец был начальником готовой команды на корабле самого короля. А за год до этого, когда французы взяли верх в Проливе и сожгли Саутгемптон, они захватили один большой английский корабль — «Христофор». Так вот, когда началось сражение, они пустили этот корабль впереди своих судов. Но англичане тут же окружили его, ворвались на борт и перебили всех, кто там был.

В живых остался только сэр Лоредан Генуэзский, он был командиром корабля. И он сразился с твоим отцом на юте. Это было великолепное зрелище. Весь флот замер, чтобы полюбоваться им, даже король не мог удержать возгласов восхищения. Ведь сэр Лоредан был знаменитый воин, в тот день он прямо горел отвагой, и многие рыцари завидовали твоему отцу, что ему довелось биться с таким знаменитым противником. Отец твой заставил его отступить и нанес сильный удар булавой по голове. От удара шлем сэра Лоредана повернулся так, что глазные прорези оказались сзади, и он как бы ослеп. Он бросил меч и сдался за выкуп. Но отец твой ухватился за шлем и повернул его обратно. Когда сэр Лоредан стал снова видеть, отец протянул ему меч и предложил отдохнуть, а потом снова продолжить схватку, ибо ни от чего не будет дворянину столько пользы и удовольствия, как от достойного поведения другого дворянина. И они сели рядом у борта. А потом, не успели они снова взяться за мечи, как в отца твоего попал камень, пущенный из баллисты, и он тут же скончался.

— А что было с сэром Лореданом? — воскликнул Найджел. — Он ведь тоже умер?

— Кажется, его просто пристрелили лучники. Они очень любили твоего отца. Да и смотрят они на такие вещи иначе, чем мы.

— Какая жалость! — заметил Найджел. — Ясно же, что он был доблестный рыцарь и храбро сражался.

— В былое время, когда я была молода, простолюдины не посмели бы поднять свою грязную руку на такого человека. Люди благородной крови, носящие доспехи, воевали друг с другом, а все остальные — лучники или копейщики — могли только устраивать драки между собой. А теперь все стали равны. И лишь изредка встречается человек такой, как ты, мой милый сын, который напоминает мне о тех, кого уже давно нет.

Найджел склонился и взял ее за руки.

— Таким меня сделали вы.

— Это правда, Найджел. Я растила тебя, как садовник растит свой самый драгоценный цветок. Ведь ты — единственная надежда нашего древнего рода. И скоро — очень-очень скоро — останешься один.

— Не надо, милая госпожа, не говорите так.

— Я очень стара, Найджел, и чувствую, как на меня надвигается тень смерти. Мое сердце жаждет смерти, потому что все, кого я знала и любила, умерли раньше меня. А ты… Что ж, для тебя это будет счастливый день, ведь я не отпускаю тебя в тот мир, куда рвется твоя отважная душа.

— Не надо! Мне хорошо и здесь, с вами, в Тилфорде.

— Мы очень бедны, Найджел. Я просто не знаю, где нам достать денег тебе на военное снаряжение. Впрочем, у нас есть добрые друзья. Есть сэр Джон Чандос. Он так отличился в войнах с французами, что с той поры всегда скачет по левую руку от короля. Он был другом твоему отцу, они вместе были посвящены в рыцари. Если я пошлю тебя ко двору и ты отвезешь ему письмо, он сделает все, что сможет.

Найджел залился краской.

— Нет, нет, госпожа Эрментруда. Я сам должен добыть себе снаряжение, как добыл коня. Я скорее пойду сражаться в этом камзоле, чем приму доспехи от кого-либо другого.

— Вот этого-то я и боялась, Найджел. Но я, право, не знаю, где взять денег, — печально произнесла старая женщина. — При жизни моего отца все было иначе. Я отлично помню, что достать кольчугу было проще простого, потому что их делали в любом английском городе. А затем с каждым годом люди стали все больше заботиться о своем теле, простых кольчуг им сделалось мало, все хотелось чего-то позатейливее — то тут приладить непробиваемую пластину, то там что-нибудь по-особому склепать. А ведь такие штуки приходилось привозить из Толедо либо из Милана. И вот уже рыцарю надо сперва набить металлом кошелек и лишь потом прикрыть им тело.

Найджел с тоской взглянул на старое оружие, висевшее на балках у него над головой.

— Ясеневое копье еще годится, да и дубовый щит, обитый сталью. Сэр Роджер Фиц-Аллен как-то пробовал их и сказал, что давно не встречал ничего лучшего. А вот доспехи…

Леди Эрментруда покачала головой и рассмеялась.

— У тебя широкая душа, Найджел, такая же, как у отца, да вот грудь поуже, а руки и ноги покороче. Отец-то твой был выше и сильнее всех в великом королевском войске. От его доспехов тебе мало проку. Нет, милый сын, у меня на уме другое. Когда придет время, ты продашь этот дом — он совсем разваливается — и наш жалкий клочок земли и пойдешь воевать, чтобы своей собственной рукой заложить основу будущего процветания нового дома Лорингов.

Тень гнева скользнула по молодому свежему лицу.

— Боюсь, нам нелегко будет отделаться от монахов и стряпчих. Как раз сегодня приходил один человек из Гилдфорда с иском от монастыря — еще от той поры, когда был жив отец.

— А где же эти иски, сын мой?

— Все эти бумажки и пергаменты болтаются на ветках кустарника: они у меня полетели по ветру быстрее соколов.

— Ты с ума сошел, Найджел! Разве можно так себя вести? А где этот человек?

— Рыжий Суайер и старый Джон-лучник закинули его в Терслийское болото.

— Увы, боюсь, в наши дни уже нельзя позволять себе подобных выходок. Хотя, конечно, и отец мой, и муж отправили бы его в Гилдфорд без ушей. А сейчас нам, людям благородной крови, не совладать с церковью и законом. Быть беде, Найджел, быть беде. Настоятель Уэверли из тех, кто всегда прикроет щитом церкви ее слуг.

— Сам-то настоятель не сделает нам ничего худого. На наши земли зарится тот тощий серый волчина, ризничий. Что ж, пусть попробует. Я его не боюсь.

— Он владеет таким оружием, Найджел, что и храбрецу из храбрецов надо его опасаться. В его руках отлучение от церкви — погибель для души человеческой. А чем нам защититься от него? Прошу тебя, Найджел, будь с ним учтив.

— Нет, дорогая госпожа. Хотя повиноваться вам — мой долг и радость, я скорее умру, чем стану выпрашивать как милость то, что принадлежит нам по праву. Всякий раз, как я смотрю из окна, я вижу вздымающиеся холмы и богатые луга, поляны и лощины, леса и рощи, и все это было наше еще со времен Вильгельма Завоевателя: он подарил эти угодья Лорингу, который нес его щит на Сенлаке[45]. А потом их отобрали у нас обманом и хитростью, и теперь многие арендаторы куда богаче меня. Но зато никто не скажет, что я спас остатки своего состояния, подставив голову под ярмо. Пусть монахи делают что угодно, мне же придется выбирать: либо все стерпеть, либо защищаться, не жалея сил.

Старая леди глубоко вздохнула и покачала головой.

— Ты говоришь как истинный Лоринг. Но все же, боюсь, впереди нас ждут большие неприятности. Впрочем, не будем больше об этом. Что толку говорить, если мы ничего не можем сделать? Где твоя цитра? Сыграй и спой мне что-нибудь, пожалуйста.

В те дни мало кто из дворян умел читать и писать, зато все говорили на двух языках, играли хотя бы на одном музыкальном инструменте и обладали уймой других достоинств: умели ухаживать за соколами, были сведущи во всех тонкостях псовой охоты, знали повадки любого зверя и птицы, разбирались, когда можно и когда нельзя на них охотиться. И телом они были крепки: каждый умел проскакать на лошади без седла, вскарабкаться на отвесную стену, окружающую замок, или попасть стрелой в бегущего зайца; и все это приходило как бы само собой. Иначе было с музыкой. Тут требовались долгие часы тяжелой работы. Но наступало время, когда сквайр уже умел управляться со струнами, хотя и слух его, и голос все еще оставляли желать лучшего.

Поэтому Найджелу очень повезло, что у него был всего один слушатель, да еще столь пристрастный. Высоким, чистым голосом, с большим чувством, но то и дело сбиваясь, он запел франко-норманнскую песню, потряхивая в такт музыке русыми кудрями:

Клинок! Клинок! Мне дайте клинок.
Идем в опасный поход.
Пусть рвы глубоки, ворота крепки.
Но сильный все превзойдет.
Пусть со злой судьбой предстоит мне бой —
Мой плюмаж выше стен взлетит.
Все замки отопрем мы стальным ключом.
Или знайте, что я убит. 
Коня! Коня! Мне дайте коня.
Пусть умчит он меня в края,
Где кипит война, кровава, страшна,
Но славу стяжаю я.
Направим мы бег от лени и нег,
Вливающих в жилы яд,
По тропам крутым, где слезы и дым.
Но сердце надежды пьянят. 
И дух мне в грудь вложите такой.
Чтоб я не бледнел в бою;
Чтоб, ясен и смел, одного хотел —
Честь умножить свою:
Чтоб был терпелив, и, в схватку вступив.
Хранил спокойствие в ней,
И страх презирал, и чело склонял
Лишь перед дамой своей.
Быть может, чувство захватило старую леди Эрментруду больше, чем музыка, или слух у нее притупился от возраста, только, когда Найджел кончил, он захлопала в иссохшие ладоши и воскликнула скрипучим голосом:

— У Уэдеркота был поистине способный ученик! Спой еще, прошу тебя.

— Нет, дорогая госпожа, теперь ваш черед. Пожалуйста, расскажите что-нибудь из какого-нибудь рыцарского романа, вы их так много знаете. Все годы, что я слушал вас, вы ни один из них не закончили. А в голове у вас, клянусь честью, их побольше, чем во всех толстых книгах, что я видел в Гилдфордском замке. Мне так хочется послушать «Песнь о Роланде», или «Сеньора Изамбара», или «Дона де Майанс».

И старая дама начала свое долгое повествование. Сперва речь ее текла неспешно, монотонно; потом, по мере того как события развивались, становилась все живее; наконец лицо старой дамы запылало, руки заметались, и стихи полились рекой. Они говорили о том, как пуста праздная жизнь, как прекрасна геройская смерть, о святости чистой любви, о высоком долге чести. Найджел застыл в кресле, упиваясь пылкими словами, пока они не замерли на устах леди Эрментруды и она в изнеможении не откинулась на спинку кресла. Тогда он склонился над ней и поцеловал ее в лоб.

— Ваши слова всегда будут мне путеводной звездой, — сказал он. Потом пододвинул к очагу шахматный столик и предложил перед отходом ко сну сыграть их обычную партию.

Но их утонченное состязание было внезапно самым грубым образом прервано. Одна из собак насторожилась и залаяла. Остальные, рыча, бросились к двери. Раздалось бряцание оружия, глухой, тяжелый стук в дверь, словно ударили дубинкой или рукоятью меча, и низкий голос приказал именем короля открыть дверь. Старая леди и Найджел вскочили на ноги; столик опрокинулся, и фигуры разлетелись по камышовой подстилке. Рука Найджела потянулась было за арбалетом, но леди Эрментруда удержала его.

— Не надо, милый сын. Ты же слышишь, что это приказ именем короля, — сказала она. — На место, Толбот! Байярд, на место! Найджел, открой дверь и впусти гонца.

Найджел отодвинул засов, и тяжелая деревянная дверь широко распахнулась наружу. Неровный свет факелов упал на стальные шлемы и суровые бородатые лица, замерцал на клинках мечей и желтом дереве луков. В комнату ворвалась дюжина вооруженных лучников. Возглавлял отряд тощий ризничий и полный пожилой человек в красном бархатном камзоле и перепачканных грязью и глиной штанах. В руке ризничий держал большой пергамент, с которого свисало множество печатей. Войдя, он поднял пергамент кверху.

— Я вызываю Найджела Лоринга, — провозгласил он. — Я, слуга королевского закона, выступающий от имени Уэверлийского монастыря, вызываю человека по имени Найджел Лоринг.

— Это я.

— Да, да, это он! — воскликнул ризничий. — Лучники, делайте, что вам приказано!

Отряд тотчас же кинулся на Найджела, как свора гончих на оленя. Найджел отчаянно пытался дотянуться до меча на сундуке. Невероятным усилием скорее духа, чем тела, он протащил их всех к сундуку, но ризничий успел перехватить оружие, и тогда им удалось повалить извивающегося Найджела на пол и скрутить веревкой.

— Держите его крепче, храбрые лучники! Держите хорошенько! — закричал стряпчий. — И уберите этих псов: они того и гляди вцепятся мне в ноги. Да говорю же вам, держите их! Именем короля! Уоткин, стань тут, между нами. Эти твари так же мало чтут закон, как их хозяин!

Один из лучников отогнал башмаком верных псов. Но не только собаки готовы были встать на защиту дома Лорингов. Из дверей, ведущих в их жилище, показалась кучка полунищих челядинцев Найджела. В былые времена за алыми розами Лорингов последовали бы десяток рыцарей, сорок копейщиков и две сотни стрелков. Теперь же, на этот последний сбор, когда молодой глава дома лежал связанный на полу собственного дома, сбежались паж Чарлз с дубинкой, повар Джон с длинным вертелом, Рыжий Суайер, бывший копейщик, с поднятым над головой топором и Уэдеркот, менестрель, с рогатиной. И все же разношерстный отряд, в котором не умер еще дух этого дома, бросился бы под предводительством старого воина на обнаженные плечи лучников, если бы между ними не встала леди Эрментруда.

— Остановись, Суайер! — воскликнула она. — Назад, Уэдеркот! Чарлз, возьми на сворку Толбота и оттащи Байярда. — Она метнула сверкающий взгляд в сторону захватчиков, и те попятились. — Кто вы такие, подлые разбойники? Как вы смели, прикрываясь именем короля, поднять руку на того, чья капля крови во сто крат дороже, чем вы все со всеми вашими презренными потрохами?

— Не горячитесь так, госпожа, не горячитесь, пожалуйста! — воскликнул толстый стряпчий. Теперь, когда ему пришлось иметь дело с женщиной, лицо его снова приняло нормальный цвет. — Вспомните, что в Англии существует закон и есть люди, которые ему служат и блюдут его. Они — верные слуги короля, и я — один из них. А еще бывают люди, что хватают таких, как я, и перемещают, или переправляют, или переносят их в болото либо трясину. К таким принадлежит вон тот бесстыдный старик с топором, которого я уже видел сегодня. Бывают и такие, что комкают, рвут и рассеивают по ветру судебные документы. И главный из них вот этот молодой человек. Посему, благородная дама, я посоветовал бы вам не браниться, а понять, что мы — слуги короля и исполняем закон.

— Тогда какое же дело привело вас в мой дом в столь поздний час?

Стряпчий торжественно прочистил горло и, обратив пергамент к свету факелов, стал читать пространный документ на франко-норманнском диалекте, изложенный таким языком и стилем, что самые вычурные и нелепые обороты нашей речи показались бы воплощением простоты и изящества по сравнению с теми, которыми люди в длинных мантиях превращали в неразрешимую загадку то, что более всего на свете требовало языка ясного и понятного. У Найджела от отчаяния захолонуло сердце, лицо старой леди побледнело, когда она услышала длинный, страшный перечень исков, претензий, судебных решений, ходатайств, недоимок, подымного сбора, платы за торф и дрова, который заканчивался требованием передать монастырю все земли, усадьбы и подворья — иначе говоря, все их достояние.

Найджел, все еще связанный, сидел, прислонясь спиной к сундуку. Губы у него пересохли, пот выступил на лбу, когда он услышал ужасный приговор дому, и он разразился такой неистовой речью, что стряпчий даже подскочил на месте.

— Вы еще пожалеете о том, что сделали сегодня вечером! — кричал он. — Хоть мы и бедны, у нас есть еще друзья, они не потерпят, чтобы нам причинили зло. А сам я обращусь с этим делом в Уиндзор, к его величеству королю. Пусть король, на глазах которого пал мой отец, узнает, какое зло сотворили его именем над сыном Лоринга! Дело будет разбираться по закону, в королевском суде. Как-то вы тогда оправдаетесь, что напали на мой дом и на меня самого.

— Ну, это совсем другое дело, — сказал ризничий. — Вопрос о долгах, и верно, может рассматриваться в гражданском суде. А вот то, что вы посмели поднять руку на стряпчего и его бумаги, — преступление против закона и дьявольское наущение и подлежит аббатскому суду в Уэверли.

— Истинная правда! — воскликнул стряпчий. — Нет на свете греха чернее.

— Поэтому, — продолжал неумолимый монах, — по приказу святого отца настоятеля вы проведете сегодняшнюю ночь в келье монастыря, а завтра предстанете перед ним и капитулом в суде и понесете заслуженное наказание за этот поступок, да и за многие другие дерзкие и непристойные выходки против слуг святой церкви. Довольно слов, достойный господин стряпчий. Лучники, уведите его!

Когда четверо здоровенных лучников поднимали Найджела, леди Эрментруда бросилась было к нему на помощь, но ризничий оттолкнул ее.

— Не подходи, гордячка! Не мешай закону исполнять свое дело и смири сердце свое перед могуществом святой церкви. Неужели жизнь ничему тебя не научила? Ведь ты занимала достойное положение в самом высоком обществе, а скоро у тебя не будет крыши над твоей седой головой. Не подходи, говорю, не то я прокляну тебя.

Старая женщина, стоявшая перед обозленным монахом, пришла в ярость.

— А теперь послушай меня, как я прокляну тебя и всех вас! — закричала она, воздев морщинистые руки и испепеляя его пылающим взглядом. — Да будет тебе от Господа Бога как дому Лорингов было от тебя! Да сметет вас небо с английской земли! Да станет Уэверлийский монастырь серым прахом на зеленом лугу! Я это вижу, вижу своими старыми глазами! Пусть отныне весь монастырь со всем, что в нем есть, от последнего работника до аббата, от погребов до башен, начнет рушиться и гибнуть.

Как ни стоек был суровый монах, но и он дрогнул перед неистовой силой этой женщины, перед ее горькими, обжигающими словами. Стряпчего, арестованного и лучников уже не было в доме. Ризничий повернулся и, хлопнув тяжелой дверью, тоже вышел.

Глава V Как настоятель Уэверлийского монастыря судил Найджела

Средневековые законы, написанные на невразумительном старом франко-норманнском диалекте, изобилующие неуклюжими оборотами и непонятными словами, вроде «юрисдикция над своими и чужими подданными», «конфискация», «виндикация» и другими, подобными им, были страшным оружием в руках тех, кто умел ими пользоваться. Не напрасно восставший народ первым делом отрубил голову лорду-канцлеру. В то время, когда лишь немногие умели читать и писать, туманные выражения и запутанные обороты законов, пергамент, на котором они были написаны, и таинственные печати вселяли ужас в сердца, отважно противостоявшие любой физической опасности.

Даже жизнерадостный и легкий духом Найджел пришел в уныние, когда лежал той ночью в монастырской тюрьме Уэверлийской обители. Он думал о неминуемом полном разорении своего дома и о силах, которые не могли побороть все его мужество. Пытаться противостоять тлетворной власти святой церкви — все равно что с мечом и щитом сражаться против черной смерти. В руках церкви он был совершенно беспомощен. Она уже давно отхватывала у них то лес, то поле, а теперь разом заберет все остальное. Что станется с домом Лорингов, где теперь леди Эрментруде приклонить седую голову, куда деваться его старым, больным слугам, где доживать им остаток дней своих? От этой мысли он задрожал.

Ну, хорошо, он пригрозил, что обратится к самому королю. Но с той поры, как король Эдуард в последний раз слышал имя его отца, прошли годы, а Найджел знал, как коротка память царственных особ. К тому же власть церкви простиралась не только на хижины, но и на дворцы, и нужны были очень веские причины, чтобы вынудить короля пойти против интересов такого важного духовного лица, как настоятель Уэверлийского монастыря, коль скоро тот действовал по закону. Где же ему искать поддержки? В простоте наивной веры тех времен он стал взывать о помощи к своим святым: св. Павлу — Найджелу сызмала полюбились его злоключения на суше и на море; св. Георгию, который так прославился победой над драконом; св. Фоме, благородному рыцарю, который бы понял другого человека благородной крови и помог ему. Эти наивные молитвы успокоили Найджела, он уснул и проспал здоровым сном юности, пока его не разбудил монах, принесший ему завтрак — хлеб и слабое пиво.

Аббатский суд собрался в капитуле в три часа по каноническому счету, то есть в девять утра. Это всегда было торжественное действо, даже если преступник был низшего звания — крепостной, попавшийся за браконьерство в монастырских владениях, или странствующий торговец, который плутовал с весами. Но теперь, когда предстояло судить человека благородного происхождения, все, что предписывал ритуал, исполнялось самым строжайшим образом — все мелочи судебного и церковного церемониала, со всеми их нелепыми и впечатляющими подробностями. Под звуки музыки, долетавшей из церкви, и тяжелый звон монастырского колокола братия, облаченная в белые одежды, парами трижды обошла зал с пением Benedicite[46] и Veni, Creator[47] и расселась по своим местам по обе стороны зала. Затем, соблюдая старшинство сана, торжественно вошли и уселись на свои обычные места монахи, занимавшие высокие должности: раздаватель милостыни, чтец, капеллан, помощник приора и приор.

Наконец в зал проследовал мрачный ризничий, низко опущенное лицо которого светилось сдержанным торжеством, и следом за ним сам аббат Джон. Он шел неторопливо, важно, лицо его было спокойно и торжественно; с пояса свисали железные четки, в руке был требник. Шепча молитву, он готовился приступить к дневным обязанностям. Настоятель встал на колени на высокую молитвенную скамеечку. По знаку приора монахи распростерлись на полу, и их низкие, глубокие голоса вознеслись в молитве, плавно отдаваясь от сводчатого потолка, как волны откатываются от бухты на берегу океана. Потом монахи снова заняли свои места, и тут же, с перьями и пергаментом, вошли писцы в подобающих им черных рясах; появился стряпчий в красном бархатном камзоле — ему предстояло изложить дело. Наконец ввели Найджела, окруженного лучниками. И вот, после бесконечных заклинаний на старофранцузском языке и столь же бесконечных и непонятных заклинаний по-латыни, аббатский суд приступил к делу.

Первым к скамье для свидетелей подошел ризничий. Сухо, жестко, бесстрастно он изложил претензии Уэверлийского монастыря к семье Лорингов. Еще несколько поколений назад один из Лорингов в уплату долга, а также в благодарность за оказание каких-то духовных милостей признал за монастырем определенные феодальные права на свои владения. И ризничий показал пожелтевший ломкий пергамент с болтающимися свинцовыми печатями, на котором и основывался иск монастыря. Среди других обязательств, принятых на себя Лорингами, была и ежегодная плата за содержание одного всадника. Плата эта никогда не вносилась и всадника никто не содержал, но долг накапливался и теперь превышал стоимость поместья. Были и другие претензии. Ризничий приказал принести книги и, водя по листам худым нетерпеливым пальцем, все их перечислил: налог на одно, пошлина на другое; столько-то шиллингов в этом году и столько-то ноблей в том. Одни счета относились еще ко времени до рождения Найджела, другие — когда он был ребенком. Все они были выверены и скреплены подписями стряпчего.

Слушая этот грозный перечень, Найджел почувствовал себя
как молодой олень, который, приняв оборонительную позу, с пылающим сердцем отчаянно защищается, но видит, как кольцо врагов становится тесней, и знает, что спасенья нет. Гордо поднятая голова Найджела, смелое молодое лицо, непреклонная воля, светившаяся в голубых глазах, — все говорило о том, что это отпрыск славного древнего рода. А лучи солнца из высокого круглого окна, падая на его изношенный, засаленный, некогда нарядный камзол, свидетельствовали о том, что дни славы и процветания этого рода давно миновали.

Ризничий закончил речь, и стряпчий уже хотел было дать свое заключение, против которого Найджелу при всем желании нечего было бы возразить, как вдруг ему пришла помощь, и притом оттуда, откуда ее меньше всего можно было ожидать. Возможно, причиной тому было излишнее злорадство ризничего, перечислявшего свои обвинения, или свойственное дипломатам неприятие крайних мер, а может быть просто искренний порыв доброты: аббат Джон, хотя и был вспыльчив, отходил легко. Словом, каковы бы ни были причины, только настоятель поднял белую полную руку и властным жестом показал, что дело окончено.

— Учинив этот иск, — сказал он, — брат ризничий исполнил свой долг, ибо его благочестивому попечению доверено блюсти мирское состояние монастыря, и с него должны мы спросить, если оно понесет какой-либо ущерб, — ведь мы лишь доверенные тех, кто придет вслед за нами. Я же облечен ответственностью более драгоценной — за дух и репутацию тех, кто следует уставу святого Бернарда. Так вот, с тех дней, когда преподобный основатель нашего ордена спустился в долину Клерво[48] и там построил себе келью, мы стараемся быть для всех примером смирения и милосердия. Именно потому мы строим жилища в низинах, не возводим башен при наших монастырских церквах, не носим украшений, и никакие металлы, кроме железа и свинца, не проникают в наши пределы. Члену нашего ордена надлежит есть из деревянной миски, пить из железной чаши и довольствоваться свинцовым светильником. Воистину орден, который ищет блаженства, дарованного смиренному, не должен быть судьей в своей же тяжбе с соседом и желать его земли. Если дело наше правое, — а я верю, что так оно и есть, — было бы лучше, чтобы его рассмотрел королевский суд в Гилдфорде. И посему я постановляю: прекратить рассмотрение дела в аббатском суде и передать его в другой суд.

Найджел про себя вознес благодарственную молитву своим стойким святым, которые так мужественно и так удачно охраняли его в час невзгоды.

— Аббат Джон, — ответил юноша, — не думал я, что человеку с моим именем доведется когда-нибудь обратить слова благодарности к цистерцианцу из Уэверли. Клянусь святым Павлом, сегодня вы поступили как мужчина. Ведь разбирать дело об иске монастыря в монастырском суде — все равно, что играть фальшивыми костями.

Восемьдесят братьев в белых рясах неодобрительно, но с интересом слушали, как Найджел смело и прямо говорил с лицом, которое им, обреченным влачить жалкую жизнь, казалось прямым наместником бога на земле. Лучники отступили от Найджела, словно давая ему дорогу, но тут тишину нарушил громкий голос стряпчего.

— Святой отец настоятель, — произнес он, — ваше решение воистину secundum legem[49] и intra vires[50], что касается гражданского иска вашего монастыря. И ваше дело, как его решать. Но я, стряпчий Джозеф, с которым обошлись жестоко и преступно, у которого отняли и уничтожили все записи, бумаги и другие документы, над достоинством которого глумились, которого протащили по болоту, топи или трясине, так что он потерял свой бархатный камзол и серебряный знак служебного достоинства, которые теперь, как думается, покоятся в вышеупомянутом болоте, топи или трясине, каковые болото, топь или трясина являются…

— Довольно! — возвысил голос настоятель. — Оставьте глупые разглагольствования и скажите прямо, чего вы хотите.

— Святой отец, я страж королевского закона, но и верный слуга святой церкви, и мне не дали, помешали и воспрепятствовали исполнить мои законные, прямые обязанности, а мои бумаги, написанные от имени короля, были разорваны, изодраны в клочки и пущены по ветру. Посему я требую, чтобы этого человека судил аббатский суд, ибо вышеназванный разбой был совершен в пределах юрисдикции аббатского суда.

— А что можете сказать об этом вы, брат ризничий? — спросил настоятель в легком замешательстве.

— Я сказал бы, святой отец, что мы можем быть добры и милосердны в том, что касается нас самих; но там, где дело идет о служителе короля, мы пренебрегли бы своими обязанностями, если бы отказали ему в защите, в которой он нуждается. Я также напомнил бы вам, святой отец, что это не первая дерзкая выходка молодого человека: ему уже случалось колотить наших слуг, сопротивляться нашей власти и пускать щук в собственный садок настоятеля.

Обида была еще свежа в памяти прелата, и его полные щеки вспыхнули. Он сурово взглянул на пленника.

— Скажите мне, сквайр Найджел, это правда, что вы напустили в мой садок щук?

Молодой человек гордо выпрямился.

— Прежде чем я отвечу на этот вопрос, отец аббат, не ответите ли вы на мой: что хорошего я видел от уэверлийских монахов и почему бы мне не стараться вредить им где только можно?

По залу прошел ропот — монахов то ли удивила его откровенность, то ли разгневала дерзость.

Настоятель уселся поплотнее, как человек, принявший решение.

— Изложите свою жалобу, стряпчий, — сказал он. — Правосудие свершится, и обидчик понесет наказание, кто бы он ни был — простолюдин или благородный человек. Изложите суду иск.

Рассказ законника, хоть бессвязный и пересыпанный юридическими оборотами, был, в сути своей, совершенно ясен.

Привели Рыжего Суайера. Его обрамленное седой щетиной лицо покраснело от злости, когда его заставили признаться в непотребном обращении со служителем короля. Подстрекал его к этому и помогал еще один преступник — сухощавый, низкорослый, смуглый лучник из Чэрта. Но оба в один голос заявили, что сквайр Найджел Лоринг знать ничего не знал об этом. Однако против молодого человека было еще одно не очень приятное обвинение — в уничтожении бумаг: и Найджел, которому претила всякая ложь, вынужден был признать, что изорвал эти высочайшие документы собственными руками. Но гордость не позволяла ему ни объяснить, ни оправдать этот поступок. Лицо настоятеля омрачилось, а ризничий уставился на пленника с насмешливой улыбкой. В капитуле воцарилась торжественная тишина: дело было рассмотрено, оставалось лишь вынести приговор.

— Сквайр Найджел, — произнес настоятель, — вам, кто, как всем здесь хорошо известно, происходит из древнейшего на этой земле рода, подобало бы подавать другим пример добропорядочного поведения. Вместо этого ваш дом всегда был средоточием волнений и смуты; теперь же, не довольствуясь грубыми выпадами против нас, цистерцианских монахов Уэверли, вы открыто выказали свое презрение к закону короля и руками своих слуг нанесли оскорбление лицу, его представляющему. За такие поступки я мог бы призвать на вашу голову все духовные кары церкви. И все же я не буду к вам жесток — вы еще молоды, а на прошлой неделе спасли от смертельной опасности жизнь одного из монастырских слуг. Поэтому я применю к вам меры временные и телесные, чтобы обуздать ваш дерзкий дух и сдержать своевольные дикие порывы, каковые привели к столь непристойным поступкам по отношению к нашему монастырю. С сего дня до праздника святого Бенедикта вы будете полтора месяца сидеть на хлебе и воде и каждодневно слушать назидания нашего капеллана, святого отца Амвросия. Быть может, это заставит вас склонить упрямую голову и смягчить ожесточенное сердце.

Едва был оглашен этот позорный приговор, обрекавший гордого наследника дома Лорингов на участь последнего деревенского браконьера, кровь бросилась Найджелу в лицо, глаза сверкнули, и он посмотрел вокруг взглядом, который лучше всяких слов говорил, что так легко он не покорится своей участи. Он дважды пытался заговорить и дважды от гнева и стыда не мог произнести ни слова.

— Я не ваш подданный, надменный аббат! — воскликнул он наконец. — Мы всегда были королевскими вассалами. Ни за вами, ни за вашим судом я не признаю права выносить мне приговор. Наказывайте своих монахов, которые начинают скулить, стоит вам нахмурить брови, но не пытайтесь поднять руку на того, кто вас не боится. Я свободный человек и равен любому, кроме короля.

Казалось, на мгновение дерзкие слова и высокий, сильный голос Найджела привели настоятеля в замешательство. Но более стойкий ризничий, как всегда, помог ему укрепить волю; снова подняв старый пергамент, он обратился к Найджелу:

— Да, вы правы, Лоринги действительно были когда-то вассалами короля. Но вот тут стоит печать Юстаса Лоринга, которая свидетельствует, что он стал вассалом монастыря и принял от него землю.

— А все потому, что он был благородный человек, чуждый хитрости и коварства! — воскликнул Найджел.

— Нет, — вмешался законник. — Если мне позволено будет сказать, отец аббат, для закона не имеет значения, как и почему сделка была совершена, подписана или зафиксирована: суд рассматривает только условия, статьи и договоры каждого дела.

— Кроме того, — добавил ризничий, — приговор вынесен аббатским судом, и если он не будет приведен в исполнение, чести и доброму имени суда будет нанесен непоправимый ущерб.

— Брат ризничий, — сердито перебил настоятель, — мне думается, вы слишком усердствуете в этом деле. Право, мы и без твоих советов сумеем соблюсти честь и достоинство монастыря. А что до вас, почтенный стряпчий, вы изложите свое мнение не раньше, чем вас попросят, а не то вам придется на себе почувствовать силу нашего суда. Ваше дело закончено, сквайр Лоринг, и приговор вынесен. Все.

Аббат сделал знак и один из лучников положил руку на плечо пленника. Грубое прикосновение плебея вызвало бурю негодования в душе у Найджела. Из всех его благородных предков ни один не подвергался подобному унижению! Каждый предпочел бы смерть! Неужто ему суждено стать первым, кто унизит их дух и традиции? Быстро и ловко он выскользнул из-под руки лучника и выхватил короткий прямой меч, висевший у того на боку. В следующий момент он вскочил в нишу одного из окон и, держа меч наготове, с побледневшим лицом, сверкая глазами, обернулся к собранию.

— Клянусь святым Павлом! — воскликнул он. — Вот уж никогда не думал, что смогу под крышей монастыря совершить славный подвиг, но, кажется, мне придется это сделать, прежде чем вы упрячете меня в свою темницу.

В капитуле поднялся шум и гам. Никогда еще за всю долгую, достойную историю монастыря в его стенах не происходило ничего подобного. На миг могло показаться, что и самих монахов обуял дерзкий дух мятежа. От такого неслыханного вызова, брошенного власти, их собственные пожизненные оковы как бы стали свободнее. Они повскакали с мест и в каком-то полуиспуге-полувосторге столпились широким полукругом перед взбунтовавшимся пленником, крича, размахивая руками, гримасничая. Неслыханный скандал! Много долгих недель поста, покаяния и самобичевания должно было миновать, прежде чем тень этого дня сошла с Уэверли. А пока никто не сделал и попытки призвать монахов к порядку, повсюду царили хаос и неразбериха. Настоятель оставил судейское место и в гневе поспешил вперед, но толпа его собственных монахов тут же обступила и поглотила его, и он исчез, как неловкая овчарка среди стада овец.

Спокойствие сохранял только ризничий. Он укрылся за спинами лучников, которые в нерешительности, но с явным одобрением взирали на дерзкого смельчака, бежавшего от правосудия.

— Вперед! — закричал ризничий. — Не посмеет же он ослушаться решения суда! Или вы шестеро испугались одного? Окружайте его и хватайте! Бэддлзмир, ты что там прячешься за спинами?

Бэддлзмир, высокий человек, с густой бородой, одетый, как все, в короткую зеленую куртку и штаны и высокие коричневые сапоги, стал медленно подходить к Найджелу с мечом в руке. Душа его не лежала к этому делу — церковные суды не пользовались любовью народа, зато все сожалели о падении некогда процветавшего дома Лорингов и всей душой желали добра его молодому наследнику.

— Послушайте, молодой сэр, вы уже наломали дров. Выходите-ка и сдавайтесь, — сказал он.

— Что ж, подойди и попробуй взять меня, приятель, — ответил Найджел и угрожающе улыбнулся.

Лучник бросился вперед. Послышался скрежет стали, быстро, как вспышка пламени, сверкнул клинок, и стрелок отшатнулся. По руке его текла кровь и капала с пальцев на пол. Он зажал рану и выругался по-саксонски.

— Черт побери! — воскликнул он. — Уж лучше я суну руку в нору и попробую оторвать лису от ее щенков.

— Не подходи! — отрывисто бросил Найджел. — Я не желаю тебе зла, но, клянусь святым Павлом, так просто меня не взять, а если попробуешь, пеняй на себя.

Он вжался в узкую нишу окна, угрожающе подняв меч. Глаза его горели такой яростью, что кучка лучников в растерянности не знала, что делать. Тогда настоятель, побагровев от чувства оскорбленного достоинства, раздвинул толпу, прошел и стал рядом с ними.

— Отныне этот человек вне закона, — провозгласил он. — Он пролил кровь в суде, такой грех не знает прощенья. Я не потерплю глумленья над судом. Никто здесь не посмеет уйти от его приговора. Поднявший меч от меча да погибнет. Лесник Хью, приготовь лук!

Лесник, один из наемных слуг монастыря, навалившись всем телом, согнул свой длинный лук и закрепил свободный конец тетивы на верхней зарубке. Потом, достав из-за пояса одну из страшных трехфутовых стрел со стальным наконечником и блестящим оперением, приладил ее к тетиве.

— Теперь подними лук и держи наготове, — приказал разъяренный настоятель. — Сквайр Найджел, святой церкви не пристало проливать кровь, но насилие можно одолеть только насилием, и да падет грех на вашу душу. Бросьте меч!

— А вы дадите мне уйти из монастыря?

— Только после того, как вы отбудете наказание и очиститесь от греха.

— Тогда я скорее умру на месте, чем отдам меч.

Грозный огонь вспыхнул в глазах настоятеля. Он происходил из воинственного норманнского рода, как и многие другие суровые прелаты, которые с булавой в руках, чтобы самим не проливать кровь, вели отряды в бой, ни на мгновенье не забывая, что исход долгого кровавого сражения при Гастингсе решил именно человек их сана и достоинства с епископским посохом в руках. В миг исчезли мягкие монашеские интонации, и твердый голос воина произнес:

— Даю вам одну минуту. Затем, когда я скомандую «Стреляй!», пусти в него стрелу.

Стрела была наготове, лук наведен, а суровые глаза лучника устремлены на цель. Медленно проходила минута. Найджел про себя молился всем трем своим воинственным святым — не затем, чтобы они спасли его тело в этой жизни, а чтобы позаботились о его душе в иной. Ему пришло было в голову попытаться бежать, но он тут же понял, что не успеет выбраться из своего убежища, как его прикончат. И все-таки в конце концов он рискнул бы броситься на своих врагов и уже изготовился к прыжку, как вдруг тетива лука почему-то лопнула, издав глубокий, чистый звук наподобие струны арфы, и стрела со звоном ударилась о плиты пола. В тот же миг молодой курчавый лучник, широкоплечий и широкогрудый, по всей видимости невероятно сильный, с открытым, приветливым лицом и честным взглядом карих глаз, говорившим об отваге и добродушии, обнажив меч, бросился вперед и встал рядом с Найджелом.

— Ну нет, друзья, — крикнул он, — не станет Сэмкин Эйлвард стоять и смотреть, как смельчака убивают, словно затравленного зверя! Пятеро на одного — не очень-то справедливо. Вот двое против четверых уже получше. Клянусь своими десятью пальцами, мы со сквайром Найджелом оставим этот зал вместе, будь то на своих ногах или нет.

Устрашающий вид союзника и его репутация среди товарищей еще больше остудили и без того не слишком пылкое рвение нападающих. В левой руке Эйлвард держал натянутый лук, а все знали, что от Вулмерского леса до Уэлда он — самый быстрый и самый меткий стрелок и валит бегущего оленя с двухсот шагов.

— Ну-ка, Бэддлзмир, убери пальцы со спуска, не то как бы твоей правой руке не пришлось поотдыхать пару месяцев, — сказал Эйлвард. — Мечами — пожалуйста, друзья, но стрелы, клянусь, никто не выпустит, прежде чем не полетит моя.

От этой новой помехи новая волна ярости захлестнула сердца настоятеля и ризничего.

— Недобрым будет этот день для твоего отца-арендатора, Эйлвард, — прошипел ризничий. — Он еще пожалеет, что зачал сына, из-за которого потеряет в Круксбери и землю и кров.

— Мой отец — храбрый человек. Он пожалел бы еще больше, если б его сын допустил, чтоб на его глазах совершилось грязное дело, — твердо ответил Эйлвард. — Ну, друзья, навались, мы готовы.

Памятуя об обещанной награде, если им случится пасть, служа монастырю, и о грозящем наказании, если они не выполнят свой долг, четверо лучников уже приготовились к атаке, как вдруг неожиданное обстоятельство придало делу совсем другой оборот.

Пока в капитуле развертывались эти воинственные сцены, в дверях скопилась целая куча всякого народа — монахи, братья-миряне, слуги, — и все с живым интересом, как люди, вырвавшиеся из тусклой рутины жизни, наблюдали за развитием драмы. И вот в дальних рядах что-то вдруг пришло в движение, движение быстро сместилось в центр толпы, наконец кто-то стремительно раздвинул передние ряды, и в проходе появился необыкновенного, изысканного вида незнакомец. С самого своего появления он как бы встал и над капитулом, и над монастырем, над монахами, прелатом, лучниками, словно безраздельный повелитель всего и вся.

Это был человек чуть старше среднего возраста, с жидкими волосами лимонно-желтого цвета, загнутыми кверху усами и бородкой клинышком того же цвета. Над удлиненным, изрытым глубокими морщинами лицом выступал огромный, крючковатый, словно орлиный клюв, нос. От постоянного пребывания на солнце и на ветру кожа незнакомца покрылась бронзовым загаром. Он был высок ростом, худ и подвижен, но в то же время жилист и крепок. Один глаз у него был полностью закрыт веком; веко было плоское — оно прикрывало пустую глазницу. Зато другой глаз быстро и насмешливо охватил сразу всю сцену. В нем так ярко светились живой ум, насмешливость и ирония, словно весь огонь души рвался наружу через эту узкую щель.

Наряд его был столь же достоин внимания, сколь и он сам. На отворотах лилового камзола и плаща виднелись непонятные пурпурного цвета эмблемы, имевшие форму клинков. С плеч ниспадало дорогое кружево, а в его складках тускло мерцало красное золото тяжелой цепи. Рыцарский пояс на талии и рыцарские золотые шпоры, поблескивавшие на замшевых сапогах, без слов говорили о его высоком положении. На левом запястье, на латной рукавице, смирно сидел, в клобуке, маленький сокол той породы, что сама по себе была как бы знаком высокого достоинства его хозяина. При нем не было никакого оружия; только за спиной на черной шелковой ленте висела гитара; ее длинный коричневый гриф выступал у него из-за плеча. Вот такой человек, в изысканном и властном облике которого чувствовалась грозная сила, стоял и взирал на две кучки вооруженных людей и разозленных монахов. Его насмешливый взгляд сразу приковал к себе всеобщее внимание.

— Excusez![51] — картаво произнес он по-французски. — Excusez, mes amis![52] Я полагал, что отвлеку вас от молитвы и размышлений, однако мне еще не доводилось видеть под кровлей монастыря таких святых упражнений — с мечами вместо требников и лучниками вместо служек. Боюсь, что прибыл не вовремя, однако я приехал с поручением от того, чьи дела не терпят отлагательства.

Настоятель да, пожалуй, и ризничий начали понимать, что дело зашло слишком далеко — гораздо дальше, чем они намеревались, и что им будет нелегко без громкого скандала сохранить свое достоинство и доброе имя Уэверли. Поэтому, несмотря на некоторое отсутствие любезности и даже просто непочтительные манеры незнакомца, они очень обрадовались его появлению и вмешательству в события.

— Я — настоятель Уэверлийского монастыря, сын мой возлюбленный, — сказал прелат. — Если поручение ваше может быть достоянием гласности, его следует передать здесь, в капитуле; если же нет, я приму вас в своих покоях, ибо я вижу, что вы человек благородной крови и рыцарь и не стали бы без всякой причины вмешиваться в дело нашего суда, дело, которое, как вы справедливо заметили, малоприятно миролюбивым людям вроде меня самого или братьев ордена святого Бернарда.

— Pardieu[53], отец аббат! — ответил незнакомец. — Стоит только взглянуть на вас и ваших монахов, чтобы увидеть, что это дело и впрямь вам не по душе. А еще меньше оно придется вам по вкусу, если я скажу, что скорее сам вступлюсь за благородного юношу, что стоит в нише, чем дам вашим лучникам его прикончить.

При этих словах настоятель перестал улыбаться и нахмурился.

— Вам более пристало бы, сэр, поскорее передать поручение, с которым, как вы говорите, вы прибыли, нежели защищать подсудимого от справедливого приговора суда.

Незнакомец обвел суд вопрошающим взглядом.

— Поручение мое не к вам, добрый отец аббат, а к одному лицу, мне незнакомому. Я был у него в доме, и меня послали сюда. Его зовут Найджел Лоринг.

— Это я, досточтимый сэр.

— Я так и подумал. Я знал вашего отца, Юстаса Лоринга, и хотя он был вдвое крупнее вас, печать его яснее ясного лежит на вашем лице.

— Вы не знаете, в чем тут дело, — вмешался настоятель. — Если вы, сэр, человек честный, вы не станете на его сторону, ибо он злостно нарушил закон, и не подобает верным подданным короля за него вступаться.

— И вы притащили его в суд! — весело воскликнул незнакомец. — Вот уж поистине грачи учинили суд над соколом! Да, вижу, вы уже поняли, что судить его легче, чем наказать. Позвольте заметить вам, отец аббат, что суд ваш неправый. Лицам вашего сана право суда было дано для того, чтобы вы могли обуздать разбушевавшегося подчиненного или пьяницу-лесника, а не для того, чтобы тащить на свое судилище благороднейшего человека Англии, да еще ставить его под стрелы своих лучников, если он не согласен с вашим решением.

Настоятель не привык к столь строгому порицанию своих действий в стенах собственной обители, да еще перед монахами.

— Ну что ж, быть может, вам придется самому убедиться, что аббатскому суду дано значительно больше власти, чем вы полагаете, сэр рыцарь, — возразил он. Впрочем, я еще не знаю, в самом ли деле вы рыцарь, — ваша непочтительная и грубая речь позволяет в этом усомниться. А посему, прежде чем мы продолжим разговор, благоволите назвать свое имя и звание.

Незнакомец рассмеялся.

— А вы и вправду мирный народ, — гордо бросил он. — Покажи я этот знак, — и он дотронулся до эмблемы на отвороте камзола, — на щите ли, на рыцарском ли знамени, и любой солдат, будь то во Франции или в Шотландии, тут же узнал бы красное острие копья Чандосов.

Чандос, сам Джон Чандос, цвет и гордость английского странствующего рыцарства, герой более чем пятидесяти отчаянных стычек, человек, которого чтила вся Европа! Найджел смотрел на него, не веря своим глазам. Лучники в замешательстве сделали шаг назад, а монахи подались вперед, чтобы получше разглядеть героя французских войн. На лице настоятеля гнев сменился улыбкой, и он снова заговорил, но уже куда более мягким тоном:

— Мы действительно люди мирные, сэр Джон, и не очень разбираемся в воинственной геральдике. И все же, как ни крепки стены монастыря, слава о ваших подвигах проникла сквозь их толщу и дошла до наших ушей. Если вы пожелали удостоить вниманием этого сбившегося с пути молодого сквайра, нам не пристало препятствовать вашим благим намерениям или отказывать вам в просьбе. Я очень рад, что у него будет друг, который может подать ему достойный пример.

— Благодарю вас за любезность, добрейший отец аббат, — небрежно уронил Чандос, — но у этого юноши есть друг более достойный, чем я. Он куда добрее к тем, кого любит, и страшнее для тех, кого ненавидит. А я только его посланец.

— Не соблаговолите ли сказать мне, добрый и почтенный сэр, — обратился к нему Найджел, — в чем состоит ваше поручение?

— Оно состоит в том, mon ami, что ваш друг скоро прибудет в здешние края и желает провести ночь под кровлей вашего дома в Тилфорде в знак любви и уважения, которые он питает к вашей семье.

— Он всегда будет желанным гостем в моем доме, — ответил Найджел, — но все же я хотел бы, чтобы он был из тех, кто умеет находить удовольствие в скудном солдатском ночлеге под кровом жалкого жилища. Мы сделаем все, что в наших силах, хотя это будет очень мало.

— Он сам солдат, и солдат отличный, — сказал Чандос со смехом. — Ручаюсь, ему приходилось спать и не в таких местах, как ваш Тилфордский дом.

— У меня мало друзей, достойный сэр, — в недоумении заметил Найджел. — Пожалуйста, скажите мне как его зовут.

— Эдуард.

— Это, верно, сэр Эдуард Мортимер из Кента? Или, может быть, сэр Эдуард Брокас, о котором часто рассказывает леди Эрментруда?

— Нет, нет, его зовут просто Эдуард. А если вы так уж хотите знать фамилию, так она — Плантагенет[54]. Тот, кто просит о ночлеге под вашей кровлей, — ваш и мой повелитель, его королевское величество Эдуард Английский.

Глава VI Леди Эрментруда открывает железный сундук

Удивительные, невероятные слова доносились до Найджела, словно во сне. И, словно во сне, он видел, как примирительно улыбнулся настоятель, как подобострастно изогнулся ризничий, как отряд лучников раздвинул закупорившую было проход в капитул пеструю толпу и расчистил путь для него и для королевского посланца. Спустя минуту он уже шел рядом с Чандосом мимо мирных келий. Перед ним высилась арка распахнутых настежь ворот, а дальше, через зеленые луга, шла широкая песчаная дорога. Пережив леденящий ужас от ожиданья бесчестья и тюрьмы, который только что сжимал его сердце, Найджел с особой остротой почувствовал, как сладок и прозрачен весенний воздух. Они уже миновали главный вход, как вдруг кто-то тронул Найджела за рукав. Он обернулся и увидел перед собой славное загорелое лицо кареглазого лучника, который так неожиданно пришел ему на помощь.

— Ну, сэр, что же вы мне-то скажете? — спросил Эйлвард.

— А что я могу сказать, добрый человек? Только от всей души поблагодарить тебя. Клянусь святым Павлом, будь ты мне даже кровным братом, ты не мог бы сделать для меня больше, чем сделал.

— Ясное дело. Только этого мало.

Найджел так и вспыхнул от стыда и досады, тем более, что разговор этот, чуть улыбаясь, слушал Чандос.

— Если бы ты слышал, что говорили в суде, ты бы знал, что я не из тех, кто осыпан земными благами. Черная смерть заодно с монахами совсем разорила мои земли. Я охотно дал бы тебе за помощь пригоршню золотых, если это то, чего ты хочешь, да только у меня нет золота, а посему тебе придется удовольствоваться моей благодарностью.

— Не нужно мне вашего золота, — отрезал Эйлвард, — и вам никогда не купить моей верности, даже если б вы наполнили мне суму ноблями с розой[55], не придись вы мне по душе. Я видел, как вы укротили соловую лошадь и как без всякого страха говорили с настоятелем. Мне как раз и нужен такой хозяин — я с радостью стану вам служить, если только у вас найдется для меня место. Посмотрите на ваших слуг — сразу видать, крепкие были ребята при вашем деде. А кто из них сейчас натянет тетиву до самого уха? Я вот из-за вас потерял службу в монастыре, — где мне ее искать? Если я останусь тут, пропадать мне, как истертой тетиве.

— Ну, место тебе найдется, — вмешался Чандос. — Такой храбрый и дерзкий лучник не останется без дела за французским рубежом. У меня две сотни таких, и я буду рад, если среди них окажешься и ты.

— Благодарю вас, благородный сэр, за предложение, — ответил Эйлвард. — Я тоже встал бы под ваше знамя охотней, чем под чье-либо еще, — все ведь знают, что оно всегда впереди. К тому же я довольно наслушался о войне и знаю, что отстающему мало что перепадает. Но все же, если б сквайр Найджел взял меня к себе, я пошел бы воевать под розами Лорингов: хоть я и родился в Изборнской общине в округе Чичестер, вырос-то я в здешних краях, здесь научился управляться с луком и, как сын свободного землепашца, хотел бы лучше служить своему соседу, чем чужаку.

— Добрый человек, — повторил Найджел, — я уже говорил, мне нечем платить тебе за службу.

— Вы только возьмите меня на войну, а там я сам позабочусь о плате. А пока что дайте мне место в углу вашего стола да шесть футов пола, не то за сегодняшнюю услугу монастырю я наверняка получу плеть на спину да колодки на ноги. С этого часа Сэмкин Эйлвард — ваш человек, сквайр Найджел, и, клянусь всеми своими десятью пальцами, пусть дьявол утащит мою душу, если вы когда-нибудь пожалеете, что взяли меня на службу.

Говоря это, он поднес руку к стальному шлему, закинул за спину желтый лук и двинулся вслед за своим новым хозяином.

— Pardieu! Я, кажется, прибыл a la bonne heure[56], — сказал Чандос. — Я прискакал из Уиндзора к вам в дом и увидел, что там никого нет, кроме славной старой леди, которая рассказала мне о ваших бедах. От нее я пошел в монастырь и поспел как раз вовремя — дело принимало скверный оборот, стрелы уже были готовы, чтобы поразить ваше тело, а колокол, Библия и свечи поджидали вашу душу… Но вот, если не ошибаюсь, и сама старая леди.

И верно, в дверях дома показалась грозная фигура леди Эрментруды; иссохшая, согбенная, она шла, тяжело опираясь на палку. Узнав о поражении, которое потерпел аббатский суд, она хрипло рассмеялась и погрозила серой громаде палкой. Затем они проследовали в залу, где в честь знаменитого гостя на стол было выставлено все лучшее, что сыскалось в доме. В жилах хозяйки тоже текла кровь Чандосов. Она прослеживалась через родство с де Греями, де Малтонами, де Валенсами, де Монтегю и другими знатными и славными родами. Они успели поесть, а слуги убрать со стола, прежде чем леди Эрментруда описала все хитросплетения браков и родственных связей, все геральдические подробности — поля, стропила, перевязи, — которые позволяли по гербам установить их общее происхождение. Леди Эрментруда знала все о каждой ветви и каждом отпрыске любого благородного родословного древа не только после Завоевания, но и до него.

Когда столы были убраны и они остались в зале втроем, Чандос передал леди Эрментруде поручение короля.

— Король Эдуард всегда вспоминает о вашем сыне, благородном рыцаре сэре Юстасе. На будущей неделе он отправляется в Саутгемптон, и я — его вестник. Он поручил мне передать вам, благородная и высокочтимая дама, что поедет он не спеша и по пути из Гилдфорда проведет ночь под вашим кровом.

При этих словах старая леди сначала вспыхнула от радости, но тут же побледнела от огорчения.

— Это большая честь для дома Лорингов, — сказала она, — но кров наш теперь так жалок, а пища, как вы сами видели, так скудна! Король не знает, что мы совсем обеднели. Боюсь, мы покажемся ему просто скупцами.

Но Чандос успокоил ее. Свита короля проследует дальше, в Фарнемский замок. Дам с ним нет, а сам он, хотя и король, выносливый солдат и мало думает об удобствах. Во всяком случае, раз он объявил о своем намерении, они должны повиноваться. Наконец, самым деликатным образом Чандос предложил воспользоваться его кошельком. Но к леди Эрментруде уже вернулась присущая ей невозмутимость.

— Что вы, что вы, милый родич, не нужно! Я сделаю все, что в моих силах, чтобы принять короля как подобает. Он поймет, что, хотя в доме Лорингов ему не могут предложить угощение повкуснее, зато их кровь и жизнь принадлежат ему одному.

Чандос должен был ехать обратно в Фарнемский замок и еще дальше, но он выразил желание сперва принять ванну в Тилфорде, ибо, подобно многим рыцарям, любил попариться в такой горячей воде, в какой только мог усидеть.

Поэтому в комнату для гостей внесли большую бочку, крепко стянутую обручами, — чуть пошире и чуть пониже маслобойки, а Найджел был приглашен составить гостю компанию, пока тот парился, изнемогая в почти кипящей воде.

Найджел примостился на краю высокой кровати и, болтая ногами с интересом и удивлением взирал на изысканные черты лица знаменитого воина, его всклокоченные желтые волосы и мускулистые плечи, едва видные в столбе густого пара. Чандосу хотелось поговорить, и Найджел нетерпеливо засыпал его вопросами о войне, жадно впитывая каждое слово, долетавшее до него из облака пара, подобно прорицаниям древних оракулов. Чандос был старый вояка, для него война давно утратила былую привлекательность. Поэтому, слушая торопливые, сбивчивые вопросы Найджела и видя, с каким вниманием и восхищением тот ловит каждый ответ, он заново переживал пылкие дни своей юности.

— Расскажите мне еще о валлийцах, досточтимый сэр, — просил сквайр. — Они хорошие солдаты?

— Валлийцы — храбрые воины, — отвечал Чандос, плескаясь в чане. — Если по их долинам проезжать с небольшим отрядом, стычки будут на каждом шагу. Их рыцари вспыхивают в один миг, как сухой вереск от огня. Но если ты можешь немного переждать, случается, они и остывают.

— А шотландцы? Вы ведь с ними воевали?

— Нет на свете лучше воинов, чем шотландские рыцари. И тому, кто устоит в бою с лучшими из них — Дугласом, Мюрреем или Ситоном, учиться больше нечему. Будь ты как угодно силен, но если отправишься на север, то всегда повстречаешь рыцаря, не уступающего тебе в силе. Если валлийцы подобны сухому вереску, то, pardieu, шотландцы больше походят на торфяник — они дымятся не переставая, и конца этому нет. Я не раз бывал там с войском, потому что даже в мирное время эникские Перси или коменданты Карлайла не могли обойтись без распрей и стычек с пограничными кланами.

— Мне помнится, отец говорил, что они отменные копейщики.

— Лучшие в мире. Копья у них длинные, футов по двенадцать, и они очень плотно смыкают ряды. Зато их лучники никуда не годятся, кроме разве людей Эттрика и Селкирка, те — уроженцы лесов. Пожалуйста, Найджел, открой окошко, стало слишком парно. А вот валлийцы, наоборот, плохие копейщики. Лучшие лучники во всем Уэльсе — из Гуэнта. Луки у них страшной силы, их делают из древесины вяза. Я знал одного рыцаря, так лошадь его убило стрелой, которая сначала прошла через его кольчугу, ногу и седло. И все же разве можно сравнить стрелу, даже пущенную с огромной силой, с этими новыми железными шарами, которые выбрасывает порох и которые разбивают латы, как камень яйцо!

— Тем лучше для нас! — воскликнул Найджел. — Значит, есть хотя бы одно славное дело, которое предстоит совершить только нам.

Чандос коротко рассмеялся и бросил на раскрасневшегося Найджела быстрый, сочувственный взгляд.

— Твоя манера говорить напоминает мне речи стариков из моего детства, — сказал он. — В те дни еще доживали свой век настоящие старые странствующие рыцари, и они говорили совсем как ты. Хотя ты и очень молод, ты — из прошлого века. Откуда у тебя такие мысли и слова?

— У меня был только один источник — леди Эрментруда.

— Pardieu! Она отлично натаскала ястребка: он уже готов к охоте на благородную дичь. Но было бы лучше, если б во время первой охоты ты сидел у меня на руке. Ты хотел бы отправиться со мной на войну?

У Найджела на глаза навернулись слезы, и он крепко сжал худую руку, протянутую ему из ванны.

— Клянусь святым Павлом, лучше этого не может быть ничего на свете! Только я боюсь оставить леди Эрментруду — о ней больше некому позаботиться. Если бы это можно было как-нибудь устроить…

— Король сам все уладит. А до его приезда не будем больше говорить об этом. Но если ты хочешь поехать со мной…

— Разве можно мечтать о большем? Во всей Англии не найдется сквайра, который не захотел бы служить под знаменем Чандоса! А куда вы отправляетесь, высокочтимый сэр? И когда? В Шотландию? В Ирландию? Во Францию? Впрочем, увы…

Его сияющее лицо омрачилось. На миг он позабыл, что носить доспехи ему так же не по средствам, как есть с золотого блюда. В мгновение ока рухнули все его радужные надежды. О, эти низкие житейские заботы! Почему они всегда стеной стоят между мечтой и ее воплощением? Ведь оруженосец такого рыцаря должен быть одет во все самое лучшее. А всех доходов от Тилфорда еле хватило бы на одни только латы.

Умудренный житейским опытом Чандос проницательным своим умом тотчас понял, почему у Найджела вдруг изменилось настроение.

— Если ты будешь воевать под моим знаменем, о твоем снаряжении позабочусь я сам, — сказал он. — И пожалуйста не возражай.

Найджел грустно покачал головой.

— Это невозможно. Леди Эрментруда скорее продаст этот старый дом и последний клочок земли вокруг него, чем позволит мне принять ваш щедрый дар. Но я не отчаиваюсь — только на прошлой неделе я раздобыл себе благородного боевого коня, не заплатив ни пенса. Быть может, мне так же повезет и со снаряжением.

— А как ты добыл коня?

— Мне его подарили монахи из Уэверли.

— Чудеса! Pardieu! По тому, что я видел в монастыре, от них ты мог получить только проклятье.

— Конь был им не нужен, вот они и отдали его мне.

— Значит, остается найти человека, которому не нужны доспехи, и он отдаст их тебе. И все же надеюсь, ты еще подумаешь и позволишь мне снарядить тебя на войну — тем более, что добрая леди считает меня твоим родичем.

— Благодарю вас, благородный сэр. Если бы я и обратился к кому за помощью, то только к вам. Но сначала я попробую кое-что другое. А теперь прошу вас, добрый сэр Джон, расскажите мне что-нибудь о ваших славных копейных потехах с французами — вся страна только и говорит о ваших подвигах, и я слышал, что как-то в одно утро от вашего копья пали разом три рыцаря. Это правда?

— Подтвердить это могут вот эти шрамы у меня на теле. Но это все сумасбродства молодости.

— Почему вы говорите, что это — сумасбродства? Разве не так добиваются почестей и прославления своей дамы?

— Хорошо, что ты так думаешь, Найджел. В твои годы у мужчины должна быть горячая голова и возвышенная душа. И я был такой же и сражался за перчатку своей дамы, или по обету, или просто из любви к бою. Но когда повзрослеешь и под твоей командой оказываются люди, приходится думать о других вещах. Тут уж не до почестей — надо позаботиться о безопасности армии. Ведь не от твоего копья, меча или руки зависит исход боя; зато твоя холодная голова может спасти почти проигранное сражение. Армии нужны не Роланд, Оливье и другие паладины, а люди, которые знают, когда надо атаковать в конном строю, а когда спешиться; как надо расставить лучников между копейщиками так, чтобы одни прикрывали других; как придержать резерв и ввести его в дело в тот единственный миг, когда он может изменить ход битвы; как сразу распознать, где топь, а где твердая земля.

— Но ведь если рыцари не станут делать свое дело, такому человеку никакой ум не поможет.

— Верно, Найджел. Поэтому пусть каждый сквайр отправляется на войну с таким же горячим сердцем, как у тебя. Однако мне нельзя более мешкать, надо исполнять королевскую службу. Теперь я оденусь, попрощаюсь с благородной леди Эрментрудой и поеду в Фарнем. Мы снова увидимся, когда я прибуду сюда с королем.

Вечером Чандос уехал. Лошадь спокойно шла шагом по мирным тропам, а он бренчал на гитаре — Чандос любил музыку и славился своими веселыми песнями. Обитатели хижин выходили на порог и со смехом аплодировали ему. Глубокий чистый голос Чандоса то взлетал вверх, то падал под веселое треньканье струн. Не многие из тех, мимо кого он проезжал, узнали бы в этом изысканном одноглазом человеке с желтыми волосами искуснейшего полководца и храбрейшего воина во всей Европе. Только раз, когда он въезжал в Фарнем, к нему бросился старый, изувеченный солдат и обнял его лошадь, как собака обхватывает лапами хозяина. Чандос что-то ласково сказал ему и бросил золотой.


Найджел и леди Эрментруда остались наедине со своими заботами и сидели, печально глядя друг на друга.

— Подвал почти совсем пуст, — подал голос Найджел, — там осталось всего два бочонка легкого пива да бочка вина с Канарских островов. Ну как подашь это на стол королю и придворным?

— Нужно раздобыть бордоcкого вина. Тогда подадим бордоское, теленка от пестрой коровы, кур и гусей, и еды хватит — если он проведет у нас только одну ночь. А сколько с ним будет людей?

— Не меньше дюжины.

Старая леди в отчаянии заломила руки.

— Ну полно, не принимайте все так близко к сердцу, дорогая госпожа. Стоит сказать слово, и король с придворными остановится в Уэверли, где найдет все, что пожелает.

— Ни за что! — воскликнула леди Эрментруда. — Стыд и позор падут на наш дом, если король минует нашу дверь, после того как милостиво пожелал войти в нее. Ну, делать нечего. Выход у меня один. Не думала, что мне когда-нибудь придется пойти на это, но знаю, что он был бы доволен, и я это сделаю.

Выбрав из связки ключик, она направилась к железному сундуку и отперла его. Пронзительно заскрипели заржавленные петли и крышка откинулась. Старой леди нечасто доводилось заглядывать в священный тайник, где хранились ее сокровища. На самом верху лежало несколько предметов былой роскоши: шелковый плащ, усеянный золотыми звездами, расшитый серебром чепец, кусок венецианского кружева. Ниже лежали завернутые в шелк реликвии; их старая леди вынимала особенно бережно: мужская охотничья перчатка, детский башмачок, бант из бледно-зеленой ленты, несколько писем, написанных грубым неровным почерком, и нерукотворный образ св. Фомы. С самого дна она извлекла еще три предмета, обернутых шелковой тканью, положила на стол. Это был грубый золотой браслет, усыпанный неограненными рубинами, золотой поднос и высокий, тоже золотой, кубок.

— Ты уже слышал от меня про эти вещи, Найджел, только никогда их не видел. Я не открывала сундук, чтобы в трудную минуту не впасть в искушение и не превратить все это в деньги. Я старалась не только не видеть, но и не думать о них. Но сейчас взывает честь дома, и мы должны с ними расстаться. Этот кубок мой муж, сэр Нэл Лоринг, выиграл во время осады Белграда. Он и его друзья от зари до зари бились на турнирах против цвета французского рыцарства. Поднос подарил ему лорд Пембрук на память о его храбрости в битве при Фолкерке[57].

— А браслет, дорогая госпожа?

— Обещай, что не станешь смеяться.

— Нет, конечно, с какой стати мне смеяться.

— Этот браслет был призом
королевы красоты. Мне преподнес его сэр Нэл Лоринг перед лицом всех высокопоставленных дам Англии за месяц до нашей свадьбы. Подумай только, Найджел: я, вот такая согбенная старуха, была королевой красоты. Пять доблестных рыцарей пали от его копья, прежде чем он выиграл для меня эту безделицу. И вот, под самый конец жизни…

— Нет, нет, дорогая госпожа, эту вещь мы не отдадим.

— Отдадим. Он был бы этим доволен. Я слышу, что он шепчет мне на ухо. Честь была для него все, остальное — ничто. Возьми браслет, Найджел, пока я тверда сердцем. Завтра ты отправишься с ним в Гилдфорд, найдешь там золотых дел мастера Торолда и получишь довольно денег, чтобы заплатить за все, что нам нужно к приезду короля.

Она отвернулась, чтобы Найджел не увидел, как задрожало ее изрезанное морщинами лицо; стук захлопнувшейся железной крышки заглушил рыданье, вырвавшееся было из ее измученной груди.

Глава VII Как Найджел поехал за покупками в Гилдфорд

Утром Найджел отправился выполнять возложенное на него поручение. Шел июнь месяц, стояла прекрасная погода. Найджел был молод, и на душе у него было легко и радостно, когда он ехал из Тилфорда в недальний городок Гилдфорд. Он сидел на своем огромном соловом боевом коне, а конь то играл под ним, то становился на дыбы, такой же горячий и веселый, как его хозяин. Вряд ли в то утро во всей Англии нашлась бы еще такая красивая, жизнерадостная пара. Сперва песчаная дорога вела через ельник, и мягкий ветерок обдавал их смолистым запахом хвои; потом пошли вересковые холмы, они тянулись далеко с юга на север, безлюдные, невозделанные: земли на склонах были почти бесплодны и сухи. Найджел миновал Круксберийские луга, потом пустошь близ Патнема, и, следуя по песчаной тропе, углубился в заросли папоротника и вереска — он хотел выбраться на дорогу паломников там, где она от Фарнема и Сила сворачивает на восток. Рукой Найджел то и дело проверял седельную сумку, куда, надежно ее перевязав, он уложил бесценные сокровища леди Эрментруды. Перед его глазами мерно покачивалась крепкая рыже-бурая шея коня, всем телом он ощущал плавное, свободное движение животного, слышал глухой стук его копыт и готов был петь и кричать просто от переполнявшей его радость жизни.

Позади Найджела, на маленьком гнедом пони, еще недавно его единственной верховой лошади, ехал Сэмкин Эйлвард, лучник, принявший на себя обязанности слуги и телохранителя. Его могучий торс с широченными плечами, казалось, вот-вот перевесит и опрокинет маленькую лошадку, но он спокойно трусил, насвистывая веселую песенку, и пребывал в таком же прекрасном расположении духа, что и его хозяин. Встречные мужчины приветливо кивали веселому лучнику, женщины улыбались; сам же он ехал, большей частью повернув голову через плечо и провожая взглядом каждую юбку. Один только человек ответил ему не слишком любезно. Это был высокий седой старик с красными щеками, которого они повстречали на болоте.

— Доброго утра, дорогой отец! — закричал при виде его Эйлвард. — Как там у вас в Круксбери? Как новая черная корова и овцы из Элтона? А молочница Мэри? И вообще, как дела?

— Не тебе спрашивать, бездельник, — ответил старик. — Ты разозлил уэверлийских монахов, у которых я арендую землю, и они хотят теперь выгнать меня с фермы. Правда, у меня есть еще три года сроку, и пусть они делают что угодно, только раньше я оттуда не уйду. Вот уж не думал, что когда-нибудь потеряю свой очаг из-за тебя, Сэмкин. И смотри, появись ты хоть раз в Круксбери, я выколочу пыль из твоей куртки здоровой орешиной, хоть ты вон какой вымахал.

— Тогда тебе придется заняться этим делом прямо завтра утром, добрый отец, — завтра я приеду к тебе. Только в Уэверли я не сделал ничего такого, чего не сделал бы ты сам. Посмотри мне в глаза, горячая ты голова, и скажи по совести: неужто ты стоял бы сложа руки и смотрел, как по приказу жирных монахов убивают последнего Лоринга? Вон он едет — голова гордо поднята, а душа витает в облаках. Если бы ты так поступил, я отказался бы от такого отца.

— Что ты, Сэмкин! Если все было, как ты говоришь, тогда ты и впрямь поступил как надо. Только ведь нелегко терять старую ферму, когда ты душой прирос к этой доброй, плодородной земле.

— Ну-ну, отец! Впереди еще три года, чего только не случится за это время! Я вот пойду на войну, а когда взломаю во Франции пару сундуков, ты сможешь купить сколько угодно доброй плодородной земли и хорошо посмеяться над настоятелем Джоном и его стряпчим. Чем я хуже Тома Уитстефа из Чэрта? Когда, через полгода, он вернулся, карманы у него были набиты золотом, а на руках висело по французской девке.

— Упаси нас Господи от девок, Сэмкин. Ну, а что до денег, так если их там можно добыть, ты нагребешь их не меньше всякого, кто идет на войну. Ладно, сынок, поезжай. Твой хозяин уже перевалил за вершину холма.

Получив такое напутствие, лучник помахал отцу рукой в латной рукавице, пришпорил лошадь и скоро догнал сквайра. Найджел бросил взгляд через плечо и придержал коня, пока голова пони не поравнялась с его седлом.

— Говорят, лучник, в здешних местах погуливает разбойник?

— Да, добрый сэр. Это крепостной сэра Питера Мэндевила, он взбунтовался и бежал в лес. Его прозвали Патнемским волком.

— А почему его до сих пор не изловили? Если человек грабит и разбойничает, то избавить округу от такого зла — поистине дело чести.

— Королевские сержанты уже дважды наезжали из Гилдфорда, чтобы его поймать, но у этой лисицы много нор, и вытравить его оттуда не так-то просто.

— Клянусь святым Павлом, если бы не спешное дело, я свернул бы с дороги и поискал его. Так где, говоришь, он живет?

— За Патнемом есть большое болото, а дальше — пещеры. Там он и прячется со своими людьми.

— С людьми? У него что, целая шайка?

— Несколько человек.

— Похоже, это достойное дело. После того как король приедет и снова уедет, мы посвятим денек Патнемскому разбойнику. Не думаю, чтобы нам довелось встретить его сегодня на этом пути.

— Они грабят паломников на Уинчестерском тракте, а здешних не трогают, тем же, кто им помогает, щедро платят. Их тут очень уважают.

— Легко быть щедрым, если деньги краденые, — возразил Найджел. — Думаю, они не станут нападать на людей вооруженных, как мы с тобой, и нам от них не будет проку.

Они проехали пустынное болото и вышли на главный тракт, по которому паломники из Западной Англии направлялись к национальной святыне — Кентербери. Из Уинчестера дорога поднималась по живописной Иченской долине до Фарнема. Тут она разделялась на две: одна тянулась вдоль Хогзбекского гребня, другая вьющейся лентой убегала на юг, к холму св. Катарины, на котором некогда стояла церковь паломников, многолюдная, богатая, сиявшая великолепием; теперь же на этом месте виднелась лишь груда серых развалин. По этой дороге и поехали Найджел с Эйлвардом, направляясь в Гилдфорд.

Попутчиков у них не оказалось, зато навстречу попалась толпа паломников, возвращавшихся с богомолья. На шляпах у них были изображения св. Фомы и свинцовые сосудики или раковины улиток с миром, а за плечами — котомки с покупками. Мужчины шли пешком, женщины ехали на ослах. Толпа была грязная, оборванная, покрытая дорожной пылью. И люди, и животные брели, еле переставляя ноги, словно уже потеряли надежду снова увидеть родной дом. До деревни Патнем они так и не встретили никого, кроме этой толпы да нескольких нищих и менестрелей, сидевших в вереске по обочинам дороги в надежде на случайный фартинг прохожего. Солнце стояло уже высоко, легкий ветер гнал по дороге пыль, и, въехав в деревню, они с наслаждением промочили горло кружкой эля на постоялом дворе. Когда они уезжали, трактирщица простилась с Найджелом очень холодно, потому что он не оказал ей должного внимания, зато Эйлварду отвесила пощечину — за слишком усердное внимание.

По ту сторону Патнема дорога шла густым смешанным дубовым и буковым лесом, под пологом которого буйно разрослись папоротники и терновник. Здесь им встретился дозор — несколько сержантов, высоких малых на хороших лошадях, в кожаных куртках и шапках, с копьями и мечами. Они медленно ехали по теневой стороне дороги. Когда путники приблизились, дозорные спросили, не было ли у них на дороге каких неприятностей.

— Будьте осторожны, — добавил один из них, — разбойник и его жена вышли на промысел. Только вчера они убили одного купца с запада из-за сотни крон.

— Вы говорите, его жена?

— Да, сэр. Она всегда с ним и не раз его спасала, потому что он хоть и силен, а мозгами-то раскидывает она. Надеюсь, на днях мы увидим их головы на зеленой траве.

Дозор направился в сторону Фарнема, и, как оказалось, прочь от разбойников, которые, по всей видимости, следили за ним из гущи кустарника, росшего по обе стороны дороги. Найджел и Эйлвард поехали дальше и вдруг за поворотом увидели высокую миловидную женщину, которая сидела у дороги, заламывая руки и горько плача. Увидя рыдающую красавицу, Найджел пришпорил коня и в три скачка оказался возле несчастной дамы.

— Почему вы плачете, прекрасная дама? — спросил он. — Могу ли я вам хоть чем-нибудь помочь как добрый друг? Неужели нашелся такой жестокосердный человек, что мог вас обидеть?

Она встала, с надеждой и мольбой обратив к нему лицо.

— Ox, спасите моего отца! — воскликнула она. — Вы, случайно, не встретили дорожный дозор? Они уже прошли здесь, и я боюсь, что теперь их не догнать.

— Да, они поехали дальше. Но мы тоже можем вам помочь.

— Тогда умоляю, скорее! Ведь они, может быть, убивают его! Они потащили его вон в тот лес, и я слышала, как голос его замер вдали. Скорее, умоляю, скорее!

Найджел спрыгнул с лошади и бросил поводья Эйлварду.

— Э, нет, сэр. Мы пойдем вместе. Сколько там было разбойников?

— Два здоровенных детины.

— Тогда я тоже иду.

— Нет, Эйлвард, ни в коем случае, — сказал Найджел. — По такому кустарнику лошади не пройдут, а бросать их тут, на дороге, нельзя.

— Я постерегу их, — вмешалась дама.

— Нет, Поммерса вам не удержать. Оставайся здесь, Эйлвард, пока я не позову. Ни с места! Это — приказ.

Говоря так, Найджел, с глазами, горящими от радости в ожидании приключений, выхватил меч и бросился в лес.

Он бежал быстро и долго; пересек одну поляну, другую, продрался сквозь густой кустарник, с легкостью оленя перемахнул через заросли терна, вглядываясь то в одну, то в другую сторону, изо всех сил напрягая слух; но до него доносилось лишь воркованье диких голубей. Однако он упорно продвигался вперед, в мыслях видя перед собой то рыдающую женщину, то ждущего спасения мужчину. И только когда заныли ноги, он, задыхаясь, остановился и вспомнил, что ему еще нужно уладить собственные дела и что пора вернуться на Гилдфордскую дорогу.


Между тем Эйлвард по-своему старался утешить женщину, которая рыдала, уткнувшись лицом в седло Поммерса.

— Ну-ну, не плачьте, красавица, — говорил он, — а то, глядя на вас, я и сам заплачу.

— Увы, добрый лучник, он был лучший из отцов, такой нежный и ласковый. Если бы вы знали его. Он бы и вам полюбился.

— Ну-ну, полно! С ним ничего не случится. Сквайр Найджел приведет его обратно.

— Ах нет, я больше никогда его не увижу! Держите меня, лучник, не то я сейчас упаду.

Эйлвард крепко обхватил ее гибкую талию. Теряющая сознание женщина прильнула к нему, закинув руку ему на плечо и обратив бледное лицо назад.

Вдруг Эйлвард увидел, что выражение ее глаз изменилось: в них мелькнула надежда, потом неистовая радость и торжество победы, — и понял, что надвигается какая-то опасность. Он живо оттолкнул ее от себя и отпрыгнул в сторону — и как раз вовремя: на него едва не обрушился удар дубины, которую держал в руках человек еще более высокого роста, чем он сам. Он успел увидеть сжатые в бешеной ярости страшные белые зубы, взметнувшуюся всклокоченную голову и сверкающие звериные глаза. В следующий миг он, резко уклонившись от нового сокрушительного удара дубины, бросился на противника.

Обхватив обеими руками разбойника, прижав лицо к его косматой бороде, Эйлвард, задыхаясь, едва переводя дух, стал сжимать его огромное тело. Это была борьба не на жизнь, а на смерть. Они топтались на пыльной дороге, то подаваясь в сторону, то отступая в другую. Дважды под натиском невероятной мощи разбойника Эйлварду едва удавалось удержаться на ногах, и дважды сила и ловкость молодости помогли ему устоять и еще крепче сдавить противника. Наконец ему повезло, он сумел подставить ногу и одним могучим рывком повалить разбойника на землю. Падая, тот хрипло закричал. Едва он коснулся земли, как Эйлвард придавил его коленом и, погрузив свой короткий меч в густую бороду, прижал острие к горлу.

— Клянусь своими десятью пальцами, — вымолвил он, с трудом переводя дух, — только шевельнись, и тебе конец.

Разбойник лежал неподвижно, оглушенный падением. Эйлвард оглянулся. Женщины нигде не было — при первой же схватке она исчезла в густом лесу.

Тогда Эйлвард забеспокоился о судьбе хозяина. Ему пришло в голову, что Найджела заманили в ловушку и там прикончили. Но, к счастью, его опасения были напрасны, вскоре хозяин показался на дороге — он вышел на нее недалеко от места встречи с незнакомкой.

— Клянусь святым Павлом! — воскликнул он, подходя. — На ком это ты сидишь? А где женщина, которая удостоила нас просьбой о помощи? Увы, я не нашел ее отца.

— Тем лучше для вас, сэр, — ответил Эйлвард, — боюсь, что отец у нее сам дьявол. Она же, видно, и есть жена Патнемского волка. А вот это — он сам. Он напал на меня и чуть не вышиб мне дубинкой мозги.

Разбойник, открывший к тому времени глаза, перевел злобный взгляд со своего победителя на вновь пришедшего.

— Тебе повезло, лучник, — сказал он, — много с кем мне приходилось бороться, но еще никому не удавалось меня одолеть.

— Верно, хватка у тебя, как у медведя, — ответил Эйлвард. — Да ведь только трус поступает так, как ты, — ты хотел размозжить мне палкой голову, пока твоя жена держала меня. К тому же подло заманивать проезжих в ловушку, взывая к их жалости и прося о помощи. Мы едва не поплатились жизнью за доброту сердца. Ведь может случиться, что тот, кому по-настоящему нужна наша помощь, не получит ее. И этот грех тоже будет на тебе.

— Коли против тебя весь мир, — угрюмо ответил разбойник, — деваться некуда, надо бороться изо всех сил.

— Ты заслужил виселицу уже за одно только, что втянул в свое грязное дело ту красивую женщину с благородной речью. Свяжи ему руки поводьями, Эйлвард, мы отведем его в Гилдфорд.

Лучник уже достал из сумки запасную тетиву и связал пленника, как вдруг Найджел обернулся и испуганно вскрикнул.

— Пресвятая Дева Мария! А где моя седельная сума?

Сума была срезана острым ножом. С седла свешивались лишь концы ремня. Эйлвард и Найджел в ужасе уставились друг на друга. Потом молодой сквайр поднял сжатые в кулаки руки и в отчаянии схватился за голову.

— Браслет леди Эрментруды! — воскликнул он. — Кубок моего деда! Мне нельзя их потерять! Лучше смерть! Что я ей скажу? Я не могу вернуться домой, пока их не найду. Эйлвард, Эйлвард, как же ты дал их украсть?

Честный лучник откинул стальной шлем и почесал взлохмаченную голову.

— Ума не приложу, как это случилось. Да и вы не говорили, что в сумке есть что-то ценное, а то бы я лучше смотрел за ней. Конечно, это сделал не он, я его ни на миг не выпускал из рук. Срезать сумку могла только та женщина, что убежала, пока мы боролись.

Найджел в растерянности топтался на дороге.

— Если бы я знал, где найти эту женщину, я пошел бы за ней хоть на край света. А искать ее в этом лесу — все равно что мышь в пшеничном поле. Добрый святой Георгий, ты, который поверг дракона, молю тебя, во имя твоего славного, благородного подвига, помоги мне! И ты, великий святой Юлиан, покровитель всех путников, попавших в беду! Две свечи будут вечно гореть перед твоим изображением в Годлминге, только верни мне сумку. Господи, я отдам все, что угодно, только бы вернуть ее!

— А вы отдадите мне мою жизнь? — вдруг подал голос разбойник. — Обещайте дать мне свободу, и вы получите сумку. Если, конечно, взяла ее моя жена.

— Нет, этого я не могу сделать: пострадала моя честь, — ответил Найджел. — Потеря — мое личное дело, освободить же тебя — значит нанести ущерб другим людям. Клянусь святым Павлом, я поступил бы бесчестно, если бы, спасая свое имущество, отпустил бы тебя грабить чужое.

— Я вовсе не прошу отпустить меня, — сказал Патнемский волк. — Только обещайте, что мне сохранят жизнь, и я верну сумку.

— Этого я тоже не могу обещать: твою судьбу решат шериф и судейские в Гилдфорде.

— Тогда обещайте только замолвить за меня словечко.

— Вот это я обещаю, только верни мне сумку. Правда, я не знаю, поможет ли тебе мое слово. Впрочем, все это пустые разговоры. Неужто ты думаешь, мы так глупы, что поверим, будто ты вернешься, если мы тебя отпустим.

— А я и не прошу об этом. Я не могу вернуть сумку, не сходя с места. Вы поклянетесь честью и всем, что вам дорого на свете, что будете просить судей о снисхождении?

— Клянусь.

— И что жену мою не тронут?

— Тоже обещаю.

Разбойник закинул голову и издал протяжный пронзительный крик, наподобие волчьего воя. Некоторое время ничего не было слышно, а потом из лесу неподалеку раздался такой же крик, чистый и пронзительный. Патнемский волк крикнул еще раз, и сообщница снова ответила. Он позвал в третий раз, как олень в чаще зовет свою олениху. И тут же зашуршали листья кустов, затрещали ветки, и перед ними снова появилась та удивительно красивая высокая женщина. Лицо ее было бледно. Не взглянув ни на Эйлварда, ни на Найджела, она подбежала к мужу.

— Дорогой, любимый повелитель, — вскричала она, — тебе не сделали ничего плохого? Я ждала возле старого ясеня, а вы все не шли и не шли.

— Видишь, жена меня все-таки схватили.

— Будь проклят этот день! Отпустите его, добрые, благородные господа, не отнимайте его у меня!

— Они замолвят за меня слово в Гилдфорде, — сказал разбойник. — Они поклялись. Только сначала верни им сумку, что ты взяла.

Она вытащила сумку из-под широкого плаща.

— Вот она, благородный сэр. Право, мне нелегко было взять ее — ведь вы пожалели меня в моей беде. Пожалейте же нас еще раз! Будьте к нам милосердны, добрый сэр. На коленях умоляю вас, благороднейший и добрейший сэр!

Найджел схватил мешок, ощупал его и с облегчением почувствовал под рукой сокровища леди Эрментруды.

— Я дал слово, — ответил он, — и сделаю, что могу. Но решать дело будут другие. Встаньте, пожалуйста, больше я ничего не могу обещать.

— Что ж, на нет и суда нет, — ответила она и, спокойно глядя на них, поднялась с колен, — Я молила о сострадании, а больше мне просить не о чем. Ну а прежде чем вернуться в лес, хочу предостеречь вас — будьте осторожны, не потеряйте мешок еще раз. Ведь ты, лучник, не видел, как я взяла сумку? А это было так просто. И может случиться еще раз. Поэтому посмотри-ка сюда. В рукаве я всегда ношу нож, он невелик, но очень острый. Я незаметно вытащила его, а когда сделала вид, будто плачу, уткнувшись в седло, вот так перерезала…

С быстротой молнии она полоснула ножом по тетиве, которой был связан ее муж, и тот, поднырнув под брюхом лошади, как змея скользнул в кустарник. Но на ходу он успел ударить Поммерса кулаком в живот. Громадная лошадь вне себя от ярости встала на дыбы, и Найджел с лучником, повиснув на поводьях, еле-еле удержали ее на месте. Когда наконец конь успокоился, разбойников и след простыл. Напрасно Эйлвард с луком наготове бегал туда-сюда среди высоких стволов, всматриваясь в затененные прогалины. Когда он вернулся, они с хозяином смущенно посмотрели друг на друга.

— Да, солдаты мы неплохие, а вот в стражников не вышли, — заметил он, садясь на пони.

Но на хмуром лице Найджела уже появилась улыбка.

— Зато мы вернули то, что чуть не потеряли, — ответил он. — Теперь-то я положу мешок перед собой и больше не спущу с него глаз до самого Гилдфорда.

И они затрусили вперед по дороге к церкви св. Катарины. Там они еще раз переправились через извилистую реку Уэй и оказались на главной улице города, круто идущей вверх по холму. По обе стороны тянулись дома с массивными остроконечными крышами; слева стоял монастырский странноприимный дом, где и теперь еще можно выпить кружечку доброго эля, а справа — большая квадратная башня замка — не мрачные серые развалины, а веселая, оживленная, над которой развевался флаг с гербом, а поверх зубцов поблескивали стальные каски. От ворот замка до главной улицы тянулись ряды лавок; вторая из них, если считать от церкви св. Троицы, принадлежала золотых дел мастеру, богачу и мэру города Торолду.

Он долго и любовно рассматривал крупные рубины и искусную работу кубка. Потом провел рукой по седой окладистой бороде, словно раздумывая, сколько дать за кубок, пятьдесят ноблей или шестьдесят: он отлично знал, что перепродаст его за верных двести. Предложишь слишком много — себе в убыток; предложишь слишком мало — глядишь, молодой человек заберет обратно и отправится в Лондон: вещицы-то редкие и очень дорогие. Молодой человек, правда, одет бедно, и взгляд у него тревожный. Вероятно, попал в затруднительное положение и даже не знает истинной цены тому, что принес. Надо у него все выведать.

— Это очень старые вещи, достойный сэр, они давно вышли из моды, — начал он. — О камнях я ничего не могу сказать, они тусклы и необработаны. Но если вы запросите недорого, я все возьму, хотя я сижу здесь не для купли, а для продажи. Сколько вы хотите?

Найджел в растерянности нахмурил брови. Да-а, в этой игре его не выручит ни отвага, ни ловкость. Тут новые силы вели наступление на старые, купец шел покорять воина. Целые столетия он изматывал его, ослаблял его силы, пока наконец не сделал своим слугой, своим рабом.

— Я, право, не знаю, досточтимый сэр, ни мне, ни кому-либо еще, кто носит мое имя, не доводилось торговаться. Ну, а вы знаете, сколько могут стоить эти вещи, ведь торговля — ваше ремесло. У леди Эрментруды совсем нет денег, а нам надо принять короля. Заплатите за них по справедливости, и дело с концом.

Ювелир улыбнулся. Сделка обещала быть еще проще и выгоднее, чем он предполагал. Он собирался предложить пятьдесят золотых, но теперь грешно было бы дать больше двадцати пяти.

— Не знаю, что мне потом с ними делать, — начал он, — но раз речь идет о королевском визите, я не пожалею двадцати пяти ноблей.

У Найджела упало сердце. На такие деньги не купить и половины того, что им нужно. Ясно, что леди Эрментруда очень переоценила свои сокровища. Но возвращаться с пустыми руками ему все равно нельзя, значит, если вещи, как уверяет добрый старик, стоят двадцать пять ноблей, остается только поблагодарить его и взять эти золотые.

— Меня очень огорчило то, что вы говорите. Конечно, вы лучше разбираетесь в таких вещах. Что ж, я возьму за них…

«Сто пятьдесят», — услышал он шепот Эйлварда и громко повторил, донельзя обрадовавшись даже такой ничтожной помощи на этом новом для себя поприще:

— Сто пятьдесят.

Ювелир вздрогнул. Этот юноша не так уж прост, как показался сначала. Его открытое лицо и ясные голубые глаза — не что иное, как ловушка для неосторожных. Ему еще не случалось так попадать впросак.

— Это пустой разговор, он ни к чему не приведет, достойный сэр, — ответил он и отвернулся, перебирая ключи от своих прочных сундуков, — но я не хочу обойтись с вами несправедливо, последняя цена — пятьдесят ноблей.

— И сто, — прошептал Эйлвард.

— И сто, — повторил Найджел, зардевшись от собственной жадности.

— Ну, хорошо, берите сотню, — воскликнул купец, — берите целую сотню, стригите меня, обдирайте, обирайте, пустите по миру!

— Я никогда не простил бы себе, случись это на самом деле, — сказал Найджел. — Вы были честны со мной, и я не хотел бы причинять вам зло. Поэтому я охотно возьму сто…

— Сто пятьдесят, — шепнул Эйлвард.

— Сто пятьдесят, — громко повторил Найджел.

— Клянусь святым Иоанном Беверлийским, — воскликнул купец, — я приехал сюда с Севера, а там, всякий знает, народ в делах хитрый да ловкий! Так вот, я скорее стану вести дело с целой синагогой жидов, чем с вами, хоть у вас такие благородные манеры. Вы в самом деле не согласны на меньшую сумму? Боже мой! Вы лишаете меня месячного дохода. Это же целое утро тяжелой работы! И зачем только вы ко мне явились?

Так причитал он, выкладывая на прилавок одну за другой золотые монеты, а Найджел, с трудом веря своей удаче, ссыпал их в седельную кожаную сумку.

Оказавшись снова на улице, он с пылающим лицом излил на Эйлварда целый поток благодарностей.

— Что вы сэр, он же нас просто ограбил. Будь мы понастойчивей, он отвалил бы еще двадцать золотых.

— А ты почем знаешь, добрый Эйлвард?

— Да у него все в глазах написано, сквайр Лоринг. Я, конечно, не очень там обучен читать или разбираться в гербах, зато уж разобрать, что у человека на лице написано, всегда сумею. Я с самого начала был уверен, что он даст столько, сколько дал.

Они пообедали в монастырском странноприимном доме, Найджел за главным столом, а Эйлвард с простым людом. Потом снова вышли на главную улицу и отправились по делам. Найджел купил тафты для драпировки, вина, всяких припасов, фруктов, камчатого столового белья и еще много всяких нужных вещей. Наконец он остановился перед лавкой оружейника во дворе замка и с жадностью ребенка, взирающего на лакомства, стал рассматривать великолепные доспехи, нагрудники с чеканкой, шлемы с перьями, искусно выделанные нашейники.

— Ну, сквайр Лоринг, — сказал оружейник Уот, оторвав взгляд от горна, где он закаливал клинок меча, что вы хотите купить? Клянусь Тувалкайном[58], отцом всех оружейников, что пройди вы из конца в конец весь Чипсайд[59], вам не найти лучших доспехов, чем вон те, что висят на крюке.

— А сколько они стоят?

— Для любого другого — двести пятьдесят ноблей. Для вас — двести.

— А почему для меня дешевле?

— Потому что я снаряжал на войну вашего отца, и клянусь из моей мастерской не выходило ничего лучше. Ручаюсь, о доспехи вашего отца затупилось немало клинков, прежде чем он с ними расстался. В те времена мы делали кольчуги, и хорошая кольчуга с плотными кольцами не уступала латам. А теперь молодые рыцари хотят одеваться по моде, как дамы при дворе, поэтому сейчас надо покупать латы, хоть они и стоят втрое дороже.

— Вы говорите, кольчуга нисколько не хуже?

— Уверен.

— Тогда послушайте, оружейник. Я сейчас не могу купить латы, а мне очень нужно стальное облаченье — у меня впереди одно дело. Так вот дома, в Тилфорде, висит та самая кольчуга отца, о которой вы говорили, в ней отец в первый раз пошел на войну. Не могли бы вы подогнать ее по мне?

Оружейник оглядел невысокую стройную фигуру Найджела и рассмеялся.

— Вы шутите, сквайр Лоринг! Кольчуга была сделана на человека ростом куда выше среднего.

— Я не шучу. Если она выдержит хотя бы один копейный бой, она выполнит свое назначение.

Оружейник прислонился к наковальне и задумался, а Найджел с надеждой смотрел на его покрытое сажей лицо.

— Я с радостью одолжил бы вам доспехи для этой первой битвы, сквайр Лоринг, да ведь если вы потерпите неудачу, все ваше снаряжение достанется победителю. Я человек бедный, у меня много детей, и я не могу так рисковать. А та старая кольчуга, она правда в хорошем состоянии?

— В отличном, вот только на шее порядком порвана.

— Укоротить ее на руках и ногах не трудно. Придется только отрезать лишнее и потом закрепить звенья. А сделать ее поуже… Нет, этого не сможет ни один оружейник.

— Это была моя последняя надежда. Послушайте, добрый человек, если вы служили моему доблестному отцу и любили его, помогите мне ради его памяти.

Оружейник с грохотом бросил молот на пол.

— Я не только любил вашего отца, сквайр Лоринг, я видел, как вы сами почти без всякого снаряжения сражались на турнире во дворе замка против самых славных рыцарей. Последний раз, в день святого Мартина, у меня прямо сердце кровью обливалось, как вы с такими жалкими доспехами устояли против храброго сэра Оливера, хоть у него-то доспехи миланской работы. Вы когда возвращаетесь в Тилфорд?

— Прямо сейчас.

— Эй, Дженкин, выведи жеребца! — крикнул честный Уот. — Пусть у меня отсохнет правая рука, если я не отправлю вас на войну в кольчуге отца. Завтра мне надо быть в лавке, а сегодняшний день я безвозмездно отдаю вам, из одной только приязни, что я питаю к вашему дому. Я еду с вами в Тилфорд, и еще к ночи вы увидите, на что способен Уот.

Вот как случилось, что в тот же вечер в господском доме в Тилфорде все пришло в движенье. Леди Эрментруда прикидывала, резала и развешивала в зале драпировки и расставляла по полкам буфета всякие вкусные вещи, что привез Найджел. А сам он с оружейником Уотом сидели почти касаясь лбами друг друга, держа на коленях старую кольчугу, и что-то делали с пластинчатым нагрудником.

Старый Уот то и дело пожимал плечами, как человек, от которого требуют большего, чем может сделать он, простой смертный. Наконец, в ответ на какие-то слова сквайра, он откинулся на спинку стула и громко рассмеялся в густую бороду. Такое плебейское проявление удовольствия заставило леди Эрментруду метнуть в его сторону недовольный взгляд. Но оружейник, не заметив его, схватил острый резец и молоток и, все еще улыбаясь своим мыслям, стал пробивать отверстие в самой середине стальной рубахи.

Глава VIII Соколиная охота короля на Круксберийских вересках

Король и его свита уже оставили позади толпу, что следовала за ними из Гилдфорда по пути паломников, а конные лучники прогнали самых настойчивых зевак, и вся кавалькада длинной блестящей лентой растянулась по темной вересковой равнине.

Сам король ехал впереди — при нем были его соколы, и он надеялся удачно поохотиться. В описываемое время Эдуард был в расцвете лет. Это был высокий, сильный человек, страстный любитель охоты, ревностный, храбрый и доблестный воин. К тому же он был человек образованный — говорил по-латыни, по-французски, немецки, испански и даже немного по-английски.

До поры до времени он спокойно взирал на мир, но в последние годы в его характере появилось нечто новое и устрашающее: ненасытное честолюбие, побудившее его захватить трон соседа, и мудрая прозорливость в ведении торговых дел, побудившая его выселить из Англии фламандских ткачей и отдать поля под то, что на долгие годы стало основным сырьем для английской промышленности[60]. Оба эти столь различные устремления отчетливо читались на его лице. Малиновая герцогская шапка прикрывала широкий высокий лоб. Большие карие глаза пылали отвагой. Подбородок был гладко выбрит, а коротко подстриженные темные усы не могли скрыть твердых, строгих очертаний рта, благородного и улыбчивого, который, однако, мог сжиматься жестко и безжалостно. Все время король проводил охотясь или воюя, от жизни на свежем воздухе с лица его не сходил медно-красный загар. Он ехал на великолепном вороном коне легко и свободно, как будто родился в седле. Сам он тоже был одет в черное — его подвижное, сильное тело было обтянуто черным бархатом, и только золотой пояс и кайма с золотыми цветами дрока нарушали мрачную черноту его одеяния.

Он был королем с головы до пят. Об этом говорили и его величественная осанка, и простая, но богатая одежда, и великолепный конь. Образ доблестного воина на могучем коне довершал благородный сокол с Гебридов, который кружил футах в двенадцати над его головой, ожидая, когда поднимут дичь. Второй такой же сокол сидел на запястье латной рукавицы главного сокольничего Рауля, ехавшего в хвосте кавалькады.

По правую руку от короля и чуть позади ехал юноша лет двадцати. Он был высок, тонок и темноволос, с благородным орлиным профилем и смелым, проницательным взглядом, который загорался живой радостью и любовью всякий раз, когда он отвечал королю. Его одежда была темно-малинового цвета с тканым золотым узором; изумительной красоты сбруя его белой кобылы не оставляла сомнений в высоком положении всадника. У него не было еще ни бороды, ни усов, но с лица не сходило выражение строгой важности — свидетельство того, что, хотя он и молод, но ведает серьезными делами и что его интересы и помыслы — это интересы и помыслы государственного человека и полководца. Это выражение запечатлелось у него на лице с того великого дня, когда он, еще совсем мальчик, повел за собой передовой отряд победоносной армии, которая сокрушила могущество Франции при Креси[61]. Но в чертах его, хотя и суровых, еще не было той жесткости, из-за которой годы спустя, во время французских походов, имя Черного Принца стало символом ужаса и смерти. В тот весенний день, когда он весело и беззаботно скакал по вереску Круксберийской равнины, еще не видно было даже самых первых признаков страшной болезни, которая потом долго терзала и ожесточала его, прежде чем посягнула на его жизнь.

Слева от короля ехал человек примерно одних с ним лет, широколицый, с выступающей вперед челюстью и плоским носом, что часто бывает внешним проявлением воинственной натуры. Он скакал почти рядом с королем, а это говорило о большой его близости к монарху. У него было красное лицо и голубые глаза навыкате, — по виду он был здоровяк и холерик. Ростом он был невысок, но крепко сбит и, видимо, невероятно силен. В то же время, когда он говорил, голос у него звучал мягко и слегка шепеляво; в обращении он был ровен и учтив. В отличие от короля и принца на нем были легкие доспехи, сбоку висел меч, а на луке седла — булава: он был капитаном королевской стражи, и за ним, замыкая кавалькаду, следовала еще дюжина рыцарей в стальных доспехах. При всем желании Эдуард не мог бы на случай внезапной грозной опасности, столь частой в те времена беззакония, — иметь возле себя защитника более отважного и надежного, чем знаменитый рыцарь из Эно[62], ныне английский подданный, известный под именем Уолтера Мэнни, который считался таким же дерзким и доблестным рыцарем, как сам Чандос.

За рыцарями, которым запрещалось разъезжаться по равнине — они должны были всегда находиться при короле, — следовал отряд легкой кавалерии, или конных стрелков, человек в двадцать-тридцать, и еще несколько невооруженных рыцарей. Они вели запасных лошадей, навьюченных наиболее тяжелыми предметами рыцарского снаряжения. В самом хвосте процессии, которая то поднималась по склонам пологих холмов, то спускалась в низины, растянувшись длинной многоцветной лентой, двигались сокольники, скороходы, пажи, слуги и доезжачие с гончими на сворах.

Тяжелые мысли одолевали короля Эдуарда. С Францией заключено перемирие, но обе стороны то и дело нарушают его мелкими стычками, набегами, засадами, внезапными налетами, и ясно, что скоро снова начнутся открытые военные действия. Нужны деньги, а достать их нелегко, особенно теперь, когда палата общин приняла закон о налоге на десятую овцу и десятый сноп. К тому же страну совсем разорила черная смерть, пахотные земли превращаются в пастбища для овец, земледельцы смеются над всеми указами и не желают работать за четыре пенса в день. Словом, страна разваливается, надвигается хаос. А тут еще шотландцы начали подавать голос с приграничных земель, без конца идут смуты в Ирландии, которую так и не удается окончательно покорить, а союзники во Фландрии и Брабанте требуют полной выплаты обещанных им субсидий. Всего этого было вполне достаточно, чтобы даже победоносный монарх вынужден был целиком погрузиться в заботы о злобе дня.

Однако сейчас Эдуард выбросил все это из головы и почувствовал себя беззаботным, как ребенок в праздник. Он больше не думал ни о докучных флорентийских банкирах, ни о стеснительных условиях, которые те навязали ему в Вестминстере. Он вырвался на волю, с ним его соколы, и теперь он будет думать только об одном. Слуги его раздвигали палками вереск и кустарники и громко кричали, когда им удавалось поднять птицу.

— Сорока, сорока! — закричал вдруг один из сокольников.

— Ну нет, она недостойна твоих когтей, мое кареглазое сокровище, — сказал король, взглянув верх на большого сокола, который, взмахивая крыльями, летал из стороны в сторону над его головой в ожидании сигнального свиста.

— Сокольники, челигов[63]! Напускайте челигов! Скорее, скорее! Ах, негодница, удирает в лес! Вот она уже и там! Отлично, храбрая странница. Поставила-таки на своем. Ну-ка выгони ее на своего товарища! Помогите ему! Загонщики, бейте по кустам! Вон она прорывается! Прорвалась! Ну что ж, летите обратно. Не видать вам больше дамы сороки.

Сорока с присущей ее племени сообразительностью, и в самом деле укрылась в мелком кустарнике, а потом перелетела к деревьям погуще, так что ни ястреб под их пологом, ни сокол сверху, ни шумные загонщики ничего не могли ей сделать. Король посмеялся неудаче и отправился дальше. Из кустов то и дело поднимались разные птицы, и на каждую напускали соответствующего охотника: на бекаса — сокола, на куропатку — ястреба, а на жаворонка — маленького кобчика. Но королю быстро надоела эта несерьезная охота, и он не спеша продолжал путь, а его прекрасный спутник летел у него над головой.

— Ну разве не чудная птица, милый сын? — обратился он к принцу, взглянув вверх, когда по его лицу мелькнула тень сокола.

— О да, ваше величество. Самая красивая из всех, что привозили с северных островов.

— Пожалуй. Но у меня как-то был берберийский сокол. Ставки у него были не хуже, а лет быстрее. С восточными птицами вообще никакие не сравнятся.

— У меня как-то был сокол из Святой земли, — сказал Мэнни. — Так он был такой же злой, остроглазый и быстрый, как сами сарацины. Говорят, в свое время у Саладина были самые лучшие в мире породы птиц, гончих и лошадей.

— Я думаю, дорогой отец, еще придет день, когда все они станут нашими, — ответил Принц, глядя на отца восторженным взглядом. — Неужели Святая земля навсегда останется в руках жестоких безбожников и они будут осквернять святой храм своим присутствием? Мой возлюбленный и милостивый повелитель, дайте мне тысячу копий и десять тысяч лучников, каких я вел под Креси, и клянусь Богом, через год я отвоюю вам королевство Иерусалимское.

Король рассмеялся и обернулся к Уолтеру Мэнни.

— Мальчики всегда мальчики.

— Французы не считают меня мальчиком, — вспыхнул Принц.

— Ну-ну, милый сын!.. Никто не ставит тебя выше, чем твой отец. Но у тебя живой ум и пылкое воображение, поэтому тебе трудно доводить до конца еще незавершенное дело, а хочется поскорее взяться за другое, до которого еще далеко. Ну скажи, пожалуйста, как нам проходить через Бретань и Нормандию, когда мой юный паладин со своими копейщиками и лучниками будет осаждать Аскалон или брать Иерусалим?

— Бог помог бы делу, угодному небесам.

— Из всего, что я знаю о прошлых войнах на востоке, — сухо ответил король, — небо еще ни разу не было нам хорошим союзником. При всем моем почтении к церкви, я все же должен сказать, что даже самые ничтожные земные силы помогали Ричарду Львиное Сердце или Людовику Французскому гораздо больше, чем все небесное воинство. А что скажете вы, милорд епископ?

Полный епископ, который трусил позади на тяжелом гнедом жеребце, вполне соответствовавшем его весу и достоинству, рысью подъехал к королю.

— Что вы сказали, ваше величество? Я засмотрелся, как ястреб бьет куропатку, и не расслышал ваших слов.

— Клянусь, скажи я, что отдаю Чичестерской епархии еще два поместья, вы бы отлично меня расслышали.

— Ну что ж, ваше величество, попробуйте, скажите для проверки, — нашелся епископ.

— Отлично отпарировано, ваше преосвященство, — расхохотался король. — Клянусь распятием, эту схватку вы не проиграли. А говорили мы вот о чем: отчего так получалось, что, хотя крестовые походы велись во славу Божию, Бог так мало помогал нам в боях? Несмотря на все наши усилия и потери, а потери наши неисчислимы, нас в конце концов изгнали из страны, и даже военные ордена, что были созданы ради одной только цели — воевать с сарацинами, — еле-еле удерживаются на островах Греческого моря. Ни над одним портом, ни над одной крепостью Палестины уже не увидишь знамени с крестом? Куда же смотрел наш союзник?

— Ваше величество, вы говорите о таких важных вещах, которые выходят далеко за пределы вопроса о Святой земле, хотя он и может послужить хорошим примером. Речь должна идти о всяком грехе, всяком страдании и несправедливости — почему Бог не карает за все это огненным дождем и молниями Синая? Пути Господни неисповедимы.

— Это не ответ, — пожал плечами король. — Вы — князь церкви, а ведь плох был бы земной властелин, если бы он не мог получше ответить на какой-нибудь вопрос о положении дел в государстве.

— Можно привести и другие доводы, ваше величество. Да, правда, крестовые походы были святым делом, и можно было бы ожидать, что Господь благословит его. Но вот сами крестоносцы… Все ли они заслуживали благословения? Мне приходилось слышать, что в их лагерях процветал разврат.

— Лагерь всегда лагерь, так уж повелось на свете, и нельзя одним мановением сделать из лучника святого. А с другой стороны, Людовик Святой был именно таким крестоносцем, какой вам угоден. И что же? Все его войско погибло в битве при Мансура, а сам он — под Тунисом.

— Не забывайте, что наш мир — только преддверие мира грядущего, — ответил прелат. — Страдание и горе очищают душу, и истинно победит тот, кто покорно перенесет все невзгоды и войдет в вечное царство радости.

— Если в этом истинный смысл благословения церкви, то, будем надеяться, оно еще не скоро снизойдет на наши знамена во Франции, — сказал король. — Впрочем, мне думается, что, когда человек скачет по полю на лихом коне, а над ним летит его сокол, он может размышлять и о чем-нибудь ином, а не только о благословении церкви. Займемся-ка нашими птицами, епископ, не то, глядишь, сокольничий Рауль явится в церковь со своими разговорами о сапсанах и кречетах.

И разговор тотчас перешел на тонкости птичьей охоты — в лесу и на воде. Говорили о темноглазых и желтоглазых ястребах, об охоте с руки или напуском. Епископ не хуже короля владел искусством соколиной охоты, и свита заулыбалась, слушая, как горячо они принялись обсуждать разные спорные вопросы: может ли гнездарь, выращенный в помещении, сравниться с дикомытом[64] или сколько времени надо вынашивать и приручать молодых соколов.

Король и епископ с головой ушли в ученый спор.
Епископ излагал свои мысли свободно и уверенно, на что не осмелился бы, говоря о делах церкви или государства: испокон веков ничто так не равняет людей, как охотничья потеха. Вдруг Принц, который время от времени окидывал острым взглядом высокий голубой свод, издал особенный возглас и, придержав кобылу, указал рукой куда-то в небо.

— Цапля! — закричал он. — Цапля на пролете!

По правилам соколиной охоты цаплю нельзя поднимать с места кормежки, когда она отяжелела от пищи и не успеет набрать скорость. Прежде чем за ней погонится более подвижный сокол, она должна быть в воздухе, направляясь с одного места на другое, например от реки к гнезду. Вот почему для начала настоящей охоты так важно застигнуть цаплю на пролете. Хотя Принц указывал рукой всего лишь на темное пятнышко, еле заметное на южной стороне небосклона, острый глаз не обманул его: и король, и епископ тотчас поняли, что это действительно цапля, — она летела в их сторону и становилась все больше и больше.

— Свистните соколу, ваше величество, свистните! — закричал епископ.

— Еще рано, она слишком далеко. Он проловится.

— Пора, ваше величество, теперь пора! — крикнул Принц, когда большая птица, подгоняемая ветром, понеслась ввысь.

Король издал резкий свист, и отлично натасканный сокол бросился сначала вправо, потом влево, высматривая, на кого его напускают. Потом, заметив цаплю, он резко и круто ринулся вверх ей наперерез.

— Прекрасно, Марго, хорошая ты птица! — воскликнул король и захлопал в ладоши, подбадривая сокола, а сокольники пронзительно закричали и загикали, как делают на соколиной охоте.

Круто поднимаясь вверх, сокол вот-вот должен был пересечь путь цапли, но цапля, хотя и заметила опасность, продолжала подниматься все выше, потому что хорошо знала, на что способны ее сильные крылья и легкое тело. Она поднималась такими маленькими кругами, что зрителям казалось, будто она взмывает прямо вверх.

— Уходит! — закричал король. — Только как ни старайся, а Марго ее догонит. Епископ, ставлю десять золотых против одного, что цапля моя.

— Принимаю пари, ваше величество. Сам я, конечно, не смогу взять эти деньги, но, наверное, в какой-нибудь церкви неплохо бы обновить напрестольную пелену.

— Ну, у вас должен быть неплохой запас пелен, если все золото, что вы на моих глазах выигрывали, пошло на их обновление. А, клянусь распятием, вот негодница, какая негодница! Смотрите, она сейчас проловится!

Епископ сразу все понял, увидев, что большая стая грачей, возвращающихся на ночлег к своему гнездовью, летит вдоль невидимой линии, как бы соединяющей сокола и цаплю. Он хорошо знал, что грач для сокола слишком большой соблазн. В один миг неверная птица забыла про летевшую выше цаплю, сделала над стаей круг и полетела вслед за ней на запад, выбирая себе добычу покрупнее.

— Еще не поздно, ваше величество! — крикнул один из сокольников. — Напустить челига?

— А хотите, ваше величество, я покажу вам, как сапсан победит там, где кречет спасует? — сказал епископ. — Десять золотых против одного за моего сокола.

— Ладно, епископ! — ответил король, нахмурясь с досады. — Если бы вы знали отцов церкви, как соколиные повадки, вы бы достигли престола святого Петра. Напускайте своего сапсана и докажите, что вам есть чем хвастаться.

Сапсан епископа был помельче королевского кречета, но столь же быстр и красив. Он сидел на руке и жадным, пронзительным взглядом следил за птицами в небе, по временам в нетерпении расправляя крылья. Как только епископ отстегнул должик, сапсан взмыл вверх, со свистом рассекая воздух остроконечными крыльями, описал большой круг и пошел быстро набирать высоту, становясь все меньше и меньше. Он несся ввысь, туда, где еще виднелось темное пятнышко — цапля, стремящаяся уйти от врагов. Птицы поднимались все выше и выше, а всадники, обратив лицо к небу, изо всех сил напрягали зрение, чтобы уследить за ними.

— Перелезает! Вот-вот, перелезет! — закричал епископ. — Уже над ней, набрал высоту.

— Нет, еще гораздо ниже, — отозвался король.

— Клянусь душой, милорд, епископ прав! — воскликнул Принц. — По-моему, он выше. Смотрите, смотрите, делает ставку!

— Бьет! Бьет! — раздался дружный крик дюжины голосов, когда две точки слились в одну. Было совершенно ясно, что обе птицы быстро падают. Уже и на глаз они стали больше. Но тут цапле удалось стряхнуть врага, и она, тяжело взмахивая крыльями, полетела прочь, видимо сильно пораненная в том страшном объятии. Сапсан же тряхнул перьями и снова пошел вверх, чтобы перелезть добычу и нанести второй, еще более губительный удар.

Епископ улыбнулся — казалось, уже ничто не может помешать его победе.

— Пропало ваше золото, государь, — сказал он. — Ну да ничего: что потратишь на церковь, то себе на пользу.

Однако вдруг одно непредвиденное событие лишило епископа возможности обновить запас дорогих пелен. Королевский кречет, схватив грача и не получив от этого никакого удовольствия, вдруг вспомнил о благородной цапле, которая все еще виднелась над Круксберийскими вересками. Как мог он позволить глупым крикливым грачам отвлечь себя от этой величественной птицы! Впрочем, еще не поздно исправить ошибку. Он рванулся ввысь по крутой спирали и оказался над цаплей. Но что это такое? Каждая частичка его тела, от головы до хвоста, затрепетала от ярости и ревности, когда он увидел это ничтожество, простого сапсана, который осмелился встать между королевским кречетом и его добычей. Одним стремительным взмахом мощных крыльев он взвился вверх и вмиг оказался над соперником. В следующий миг…

— Сцепились! Сцепились! — закричал король и захохотал, глядя как две птицы, взъерошив перья, шумно падают на землю. — Придется вам, епископ, самому латать напрестольные пелены. От меня вы теперь не получите ни пенса. Разнимите их, сокольник, а то они изранят друг друга. А теперь, господа, в путь — солнце уже клонится к западу.

Два сокола, тяжело дыша, с каплями крови на взъерошенных перьях, сцепившись когтями, клубком свалились на землю. Их оторвали друг от друга, отнесли обратно и посадили на место, а цапля, пережившая столь опасное приключение, тяжело взмахивая крыльями, полетела дальше и благополучно опустилась в гнездовье в Уэверли. Кортеж, который в суматохе охоты рассеялся по равнине, снова собрался. Путешествие продолжалось.

Вскоре впереди на болоте показался всадник. При виде кавалькады он пришпорил коня, а когда был совсем уже недалеко, король и Принц радостно закричали и приветственно замахали руками.

— Это славный Джон Чандос! — воскликнул король. — Клянусь распятием, Джон, мне уже целую неделю и даже больше недостает ваших веселых песен. Как хорошо, что у вас за плечами гитара! Откуда вы?

— Из Тилфорда, ваше величество. Я очень надеялся, что встречу вас, государь.

— Очень хорошо, что это пришло вам в голову. Поезжайте здесь, между принцем и мной, и представим себе, что мы снова во Франции во всем своем военном снаряжении. Какие новости, сэр Джон?

Тонкие черты лица Чандоса слегка дрогнули, он подавил смех, и его единственный глаз мигнул, как звезда.

— Как ваша охота, государь?

— Плохо, Джон. Мы напустили двух соколов на одну цаплю, они сцепились между собой, а птица улетела. А почему вы так улыбаетесь?

— Потому, что прежде чем вы будете в Тилфорде, я надеюсь устроить вам потеху получше.

— С соколом? С гончими?

— Нет, кое-что благородное.

— Вы говорите загадками, Джон. Что же это такое?

— Нет, ваше величество, не скажу. Это испортит все дело. Поверьте, на пустоши, отсюда до Тилфорда, можно отлично потешиться. И прошу вас, дорогой повелитель, едемте быстрее, пока еще светло.

Выслушав эту просьбу, король пришпорил коня, и кавалькада легким галопом направилась через вереск, куда указал Чандос.

Вскоре, поднявшись на холм, они увидели под собой вьющуюся лентой реку, надвое перерезанную аркой старого моста. На противоположном берегу виднелась деревня — ряд зеленых домишек, а над ними потемневший от времени господский дом.

— Это Тилфорд, — сказал Чандос, — а там, на склоне, — дом Лорингов.

Король был явно разочарован — он ожидал чего-то большего.

— Это и есть потеха, что вы обещали нам, сэр Джон? Как же вы сдержите слово?

— Сдержу, мой повелитель.

— Так где же потеха?

На самом верху моста на мощном соловом коне сидел рыцарь в доспехах с копьем в руке. Чандос тронул короля за руку и указал на всадника.

— Вот это и есть потеха.

Глава IX Как Найджел защищал Тилфордский мост

Король поглядел на неподвижную фигуру, на безмолвную кучку деревенских жителей, столпившихся по ту сторону моста, и, наконец, на Чандоса, лицо которого так и сияло от предвкушаемого удовольствия.

— Что это такое, Джон? — спросил он.

— Ваше величество, вы помните сэра Юстаса Лоринга?

— Конечно. Я отлично помню и его самого, и то, как он погиб.

— В свое время он был странствующим рыцарем.

— Что верно, то верно. И не было рыцаря лучше его.

— Таков же и его сын Найджел. Горяч, как молодой ястреб, — уже готов и когти распустить, и клюв навострить. Только держат его до сих пор в клетке. Этот бой будет для него первым испытанием. Вон он стоит на мосту и, как было в обычае наших отцов, готов помериться силами с первым встречным.

Король и сам был странствующим рыцарем — лучшим в Англии того времени. Он неукоснительно следовал всем правилам изысканного рыцарского этикета, и то, что вот-вот должно было произойти, вполне соответствовало его духу.

— Он еще не рыцарь?

— Нет, ваше величество.

— Ну, тогда сегодня ему придется на деле показать, на что он способен. Разве пристало молодому неопытному сквайру поднимать оружие против цвета английского рыцарства?

— Он передал мне свой картель и вызов, — сказал Чандос, доставая из-под плаща какую-тот бумагу. — Вы позволите мне ее прочесть, ваше величество?

— Конечно, Джон. Никто лучше вас не знает правил рыцарского этикета. К тому же вы знакомы с молодым человеком и вам виднее, насколько он достоин чести, на которую притязает. Послушаем его вызов.

Во время этого разговора рыцари и оруженосцы королевского эскорта, большая часть которых была ветеранами французских войн, с интересом и недоумением взирали на закованную в сталь фигуру на мосту. Теперь же, по вызову Уолтера Мэнни, они сгрудились вокруг короля и Чандоса. Чандос откашлялся и начал читать по бумаге:

— «A tous seigneurs, chevaliers et escuyers»[65] — так она озаглавлена, господа. Это послание сквайра Найджела Лоринга из Тилфорда, сына, светлой памяти, Юстаса Лоринга. Сквайр Лоринг ожидает вас, господа, с оружием в руках вон там, на верху моста. Вот что он пишет: «Я, скромный и недостойный сквайр, горя желанием прославить свое имя в глазах благородных рыцарей, кои сопровождают моего царственного повелителя, ожидаю на Уэйском мосту в надежде, что кто-либо из них благоволит немного помериться со мной силами или даст мне возможность разрешить его от какого-либо обета, если он принял на себя таковой. Я прошу об этом не затем, что полагаю себя достойным такой чести, а затем только, что жажду воочию увидеть, как сражаются знаменитые рыцари, и отдать дань восхищения их боевому искусству. Посему — да поможет мне святой Георгий! — я стану защищать острыми копьями мост от всякого или ото всех, кто соблаговолит вступить на него до захода солнца».

— Ну, что вы на это скажете, господа? — спросил король, весело оглядев собравшихся.

— Все верно, все как полагается, — отозвался Принц. — Ни Кларисье, ни Красный Дракон, да и никто другой в плаще глашатая не написал бы лучше. И все это он сам?

— У него есть старуха бабка, еще прежнего воспитания, — сказал Чандос. — Думаю, леди Эрментруде не раз доводилось писать вызовы. Но послушайте, ваше величество, мне нужно кое-что сказать вам на ухо! И вам тоже, благородный Принц.

Отведя их в сторону, Чандос стал что-то шепотом объяснять, от чего все трое громко расхохотались.

— Клянусь распятием! Какой позор, что благородный сквайр живет в такой нужде! — воскликнул наконец король. — Теперь этим займусь я сам. Так что же, господа? Достойный сквайр ждет ответа.

Воины столпились, вполголоса что-то обсуждая. Наконец Уолтер Мэнни обернулся к королю и доложил о результатах совещания.

— Если позволите, ваше величество, — сказал он, — мы полагаем, что этот сквайр, желая скрестить копья с перепоясанным рыцарем, прежде чем доказал на то свое право, переступает все границы приличия. Довольно с него и чести, если с ним сразится просто оруженосец, а поэтому, с вашего согласия, я пошлю освободить нам путь через мост своего собственного оруженосца Джона Уиддикема.

— Ну что же, это будет справедливо и честно, — сказал король. — Сэр Чандос, благоволите передать этому поединщику наше решение. Передайте ему также, что мы желаем, чтобы состязание проходило не на мосту, так как ясно, что в конце концов либо один из них, либо оба упадут в реку, но чтобы он съехал с моста и сражался на берегу. Такова наша королевская воля. Еще скажите, что для такой схватки довольно и тупого копья, хотя, если оба удержатся в седле, я дозволяю им обменяться и парой ударов мечами или булавами. Рауль протрубит сигнал к началу сражения.

То, что искатели славы готовы целыми днями поджидать достойного противника где-нибудь на перекрестке дорог, у брода или моста, было вполне в обычаях времени — еще не канул в прошлое отважный дух старого рыцарства, и у каждого в памяти еще были живы древние сказания и песни труверов, в которых полным-полно подобных сцен. Правда, в жизни их стало гораздо меньше. С веселым любопытством следили придворные, как Чандос спускался к мосту, и оживленно обсуждали несколько необычный вид человека, бросившего им вызов. Его телосложение, вся фигура, и верно, производили странное впечатление: руки и ноги, казалось, были слишком коротки для такого высокого человека, а голова была опущена на грудь, словно он глубоко задумался о чем-то.

— Так это же рыцарь Печального Сердца! — сказал Мэнни. — Что с ним такое, что он так низко опустил голову?

— Может быть, у него слишком слабая шея, — отозвался король.

— Голос у него, во всяком случае, не слаб, — заметил Принц, когда до них донеслись слова Найджела, который что-то отвечал Чандосу. — Клянусь Пресвятой Богородицей, он ревет совсем как выпь.

Пока Чандос возвращался к королю, Найджел поменял старое ясеневое копье отца на тупое турнирное, которое подал ему сопровождавший его здоровенный лучник. Потом он съехал с моста на зеленую, шириной в сотню ярдов, полосу, тянувшуюся вдоль берега. В тот же момент оруженосец сэра Уолтера Мэнни, уже спешно снаряженный товарищами, выехал вперед и стал в позицию.

Король поднял руку, сокольник протрубил в рог, и два всадника, вонзив шпоры коням в бока и дернув поводья, яростно устремились навстречу друг другу. Косые лучи вечернего солнца осветили такую картину: в центре, по зеленой полосе сырого луга, пригнувшись в седлах, разбрызгивая во все стороны воду, неслись навстречу друг другу два всадника; по одну сторону луга стояла полукругом, словно окаменев, блестящая толпа придворных — кто в стальных доспехах, кто в бархате, с замершими на месте собаками, соколами и лошадьми; по другую — горбился старый мост, синела ленивая река, стояли, разинув рты, несколько крестьян; а еще дальше возвышался мрачный, темный от времени господский дом, из верхнего окна которого смотрело чье-то суровое лицо.

Джон Уиддикем был человек отважный, но на сей раз ему попался более смелый противник. Когда на него как ураган налетел всадник, словно сросшийся со своим соловым конем, он не выдержал и колени его разжались. Найджел и Поммерс слились в одно целое и мчались, перенеся всю тяжесть, мощь и пыл на конец копья. Ударь в Уиддикема молния, он и то не вылетел бы из седла быстрее и дальше. Прежде чем распластаться навзничь на земле, он дважды перевернулся в воздухе, причем латы его зазвенели, как кимвалы.

Одно мгновение король мрачно смотрел на этот изумительный полет и падение, потом, когда Уиддикем, шатаясь, поднялся на ноги, снова улыбнулся и захлопал в ладоши.

— Славная сшибка, славный удар. Оказывается, в мирное время алые розы ничуть не хуже, чем были на войне. Ну как, добрый Уолтер? У вас есть еще оруженосец или вы сами проложите нам дорогу через мост?

Когда Мэнни увидел, что его ставленник потерпел поражение, его желчное лицо помрачнело еще больше. Он знаком подозвал высокого рыцаря, который сурово смотрел из-под поднятого забрала, как орел из стальной клетки.

— Сэр Хьюберт, — сказал он, — я хорошо помню тот день, когда вы одержали победу над французом под Каном. Не встанете ли вы и теперь на нашу защиту?

— Когда я сражался с французами, Уолтер, я сражался боевым оружием, — строго ответил рыцарь, — и мне не по душе все эти турнирные игрища, которые придуманы, чтобы забавлять глупых женщин.

— Как непочтительно вы отзываетесь о дамах! — воскликнул король. — Если бы такие речи услышала моя любезная супруга, она призвала бы вас на Суд Любви[66], и вам бы пришлось держать ответ за все ваши грехи перед судом благородных девиц. И все же, я прошу вас, возьмите турнирное копье, добрый сэр Хьюберт.

— Я охотнее взял бы павлинье перо, мой повелитель. Но раз вы просите, я повинуюсь. Эй, паж, подайте мне одну из тех вон палок, и посмотрим, на что я способен.

Но сэру Хьюберту де Бегу не пришлось испытать ни свое искусство, ни удачу; для большой гнедой лошади, на которой он сидел, подобная игра в войну была столь же непривычна, как и для ее хозяина, только сердцем она была послабее; поэтому, когда она увидела направленное на нее копье, сверкающую кольчугу и бешено мчащегося коня, она взяла в сторону и галопом понеслась вдоль реки. Крестьяне на одном берегу и придворные на другом так и покатились со смеху. Сэр Хьюберт тщетно натягивал поводья — лошадь несла его все дальше через заросли дрока и вереска, пока он не превратился в трепетное пятнышко, мерцающее на темном склоне холма. В то самое мгновенье, когда противник свернул в сторону, Найджел осадил Поммерса так, что тот взвился на дыбы, отсалютовал копьем и спокойной рысью вернувшись к мосту, стал поджидать следующего противника.

— Дамы сказали бы, что наш славный сэр Хьюберт заслужил эту кару своими нечестивыми речами, — заметил король.

— Будем надеяться, что он сумеет объездить своего боевого коня, прежде чем рискнет появиться на нем промеж двух войск, — вставил Принц, — не то тугоуздость лошади противник примет за трусость рыцаря. Посмотрите, вон он несется — все еще перескакивает через каждый куст.

— Клянусь распятием, — произнес король, — хотя наш храбрый Хьюберт не завоевал славы в этом бою, зато он достоин почестей как наездник. Но мост-то все еще занят, Уолтер. Что же теперь делать? Выбьет кто-нибудь из седла этого молодого сквайра или вашему королю придется самому наклонить копье, прежде чем путь на мост станет свободен? Клянусь головой святого Фомы, я с удовольствием скрещу копье с этим благородным юношей.

— Что вы, что вы, ваше величество, — вмешался Мэнни, сердито глядя на неподвижного всадника, — ему и без того оказали довольно чести. У этого зеленого юнца и так голова закружится оттого, что он сможет хвалиться, как за один вечер выбил из седла моего оруженосца и увидел спину храбрейшего рыцаря Англии. Принесите мне копье, Роберт. Посмотрим, что я с ним сделаю.

Знаменитый рыцарь взял принесенное копье, как опытный мастеровой берет свой инструмент. Он дважды прикинул копье на руке, быстро пробежал взглядом от одного конца до другого — нет ли в дереве какого изъяна; потом, удостоверившись, что все в порядке, взял его наперевес. После этого, крепко ухватив поводья, чтобы лошадь повиновалась каждому его движению, он прикрылся щитом, висевшим у него на шее, и выехал на бой.

Ну, Найджел, молодой, неопытный Найджел, теперь тебе не помогут никакие силы природы — им не устоять против искусства и мощи такого бойца. Еще придет день, и ни Мэнни, ни сам Чандос не смогут выбить тебя из седла. А пока, даже будь у тебя и не такое неудобное, нелепое снаряжение, надежды почти нет. Падение твое близко, но когда ты увидишь знаменитые черные перевязи на золотом поле, твое доблестное сердце, не знавшее страха, зайдется лишь от изумления и радости, что тебе оказали такую честь. Скоро ты вылетишь из седла, но и в самых невероятных сновидениях тебе не могло пригрезиться, что за удивительное это будет падение.

И снова с глухим перестуком копыт по мягкому сырому лугу мчатся галопом лошади. Снова сшибаются всадники и раздается звон металла. Но теперь уже Найджел, получив удар тупым копьем прямо в переднюю часть шлема, вылетает из седла и с лязгом падает на траву.

Но Боже мой! Что случилось? Мэнни в ужасе всплескивает руками, и копье выпадает из его вдруг обессилевших пальцев. Со всех сторон с испуганными возгласами, призывая всех святых, к нему скачут всадники. Бывало ли когда-нибудь, чтобы благородная потеха завершилась так неожиданно и так страшно? Или всех обмануло зрение? Или колдовское наваждение помутило их разум? Но нет, увы, все слишком ясно: на зеленой траве лежит тело поверженного сквайра, а чуть подальше, ярдах в двенадцати, — его голова в стальном шлеме.

— Пресвятая Дева, — в отчаянии закричал Мэнни, соскакивая с лошади, — я отдал бы последний золотой, лишь бы этого не было! Как же это случилось? Что же это такое? Скорее сюда, милорд епископ! Воистину тут не обошлось без колдовства! Это дело рук самого дьявола.

Бледный епископ соскочил с лошади и сквозь толпу перепуганных рыцарей и оруженосцев протиснулся к распростертому на земле телу.

— Боюсь, услуги святой церкви уже не нужны, — произнес он дрожащим голосом. — Бедный юноша! Какой неожиданный конец! In medio vitae[67], как говорит Священное писание! Мгновение назад он был молод и горд — и вот голова его отторгнута от тела! Да сжалятся надо мною Господь Бог наш и святые его, да охранят меня от всяческого зла.

Слова эти вырвались из уст епископа с силой и страстью, не частыми в его молитвах. А причиной тому послужил возглас одного из оруженосцев, который, подняв с земли шлем, тотчас с испуганным видом бросил его обратно.

— Он пустой! — вопил оруженосец. — Он легкий как перышко.

— Клянусь Господом Богом, это правда! — выкрикнул Мэнни, дотронувшись до шлема. — В нем ничего нет. С кем же я сражался, отец епископ? От сего оно мира или от иного?

Чтобы лучше поразмыслить, епископ проворно вскарабкался на лошадь.

— Если тут орудует нечистый, — сказал он, — мое место там, возле короля. Certes[68], если лошадь желта, как сера, неподалеку и сам дьявол. Клянусь, я видел, как из ноздрей у нее пошел дым с огнем. Ей в самый раз скакать с доспехами на спине, которые сражаются, хотя в них никого нет.

— Не спешите, отец епископ, — остановил его какой-то рыцарь. — Может быть, все так и есть, как вы говорите, только сотворила это человеческая рука. Когда я воевал на юге Германии, я видел в Нюрнберге металлическую фигуру, которую сделал один оружейник, — так она могла скакать на лошади и владела мечом. Если это такая же…

— Благодарю вас всех, господа, за честь, — раздался гулкий голос распростертого тела.

При этих словах даже доблестный Мэнни вскочил в седло, а несколько человек, как безумные, бросились врассыпную, подальше от ужасного тела, и лишь немногие, самые смелые, еще мешкали возле него.

— Больше всего, — продолжал гудеть голос, — я признателен благороднейшему рыцарю сэру Уолтеру Мэнни за то, что он, позабыв о своем высоком положении, снизошел до простого сквайра и скрестил с ним оружие.

— Клянусь Господом Богом, — сказал Мэнни, — если это и дьявол, у него очень изысканная речь. Я вытащу его из доспехов, черт возьми.

С этими словами он снова соскочил с лошади и, засунув руку в щель латного нашейника, крепко ухватил прядь золотистых кудрей Найджела. Найджел вскрикнул, и Мэнни окончательно убедился, что доспехи скрывают человека. В то же мгновение взгляд его упал на отверстие в нагруднике, который служил как бы забралом, и он разразился глубоким грудным смехом. Король, Принц и Чандос, которые с самого начала следили за всем происходящим издали и от изумления не могли ни вмешаться, ни вымолвить хоть слово, теперь, когда все стало понятно, давясь от смеха, подъехали к остальным.

— Вытащите его оттуда, — приказал король, держась за бока, — пожалуйста, снимите с него все это и освободите его. Много раз я бился на поединках, но, только глядя на этот, едва не вылетел из седла. Сквайр лежал так неподвижно, что мне показалось, будто удар о землю вышиб из него дух.

Найджел, и верно, пролежал все это время почти без памяти. Он знал, что с него сбили шлем, но никак не мог понять, чем вызваны всеобщее изумление и переполох. Теперь же, высвобожденный из громадной кольчуги, в которой он был заключен, как орех в скорлупе, он стоял, щурясь на яркий свет и сгорая от стыда из-за того, что придворные смеются над ним, поняв маленькую хитрость, на которую его вынудила унизительная бедность.

Доброе расположение духа вернул ему король.

— Вы доказали, что владеете оружием отца, — сказал он, — и достойны носить его имя и герб, ибо в вас жив дух, который в свое время его прославил. Но я знаю, что ни он, ни вы не потерпели бы, чтобы у вашего порога умирала с голоду алчущая толпа. А посему прошу вас, ведите нас в дом, и если трапеза окажется такой же изысканной как забава перед ней, празднество удастся на славу.

Глава Х Как король встретил своего сенешаля из Кале

Худо пришлось бы доброму имени Тилфордского дома и его правительнице, старой леди Эрментруде, если бы вся королевская свита, маршал двора и маршал поля, лорд — главный судья, камергер и телохранители собрались под одной крышей. Но предусмотрительность и тонкие маневры Чандоса отвели беду — часть свиты расположилась в монастыре, другая проследовала дальше и воспользовалась гостеприимством сэра Роджера Фиц-Аллена в Фарнемском замке. В гостях у Лорингов остались только сам король, Принц, Мэнни, Чандос, сэр Хьюберт де Бег, епископ и еще два-три человека.

Хотя общество было немногочисленно, а обстановка более чем скромна, король не изменил своему пристрастию к тонкостям пышного церемониала, которым он так славился. С мулов снимали поклажу, взад и вперед сновали оруженосцы, в спальнях готовили ванны, развертывали шелка и атласы, мерцали и позванивали золотые цепи, так что, когда наконец под звуки двух придворных трубачей все общество расселось за столом, оно являло картину блистательную и прекрасную, равной которой еще никогда не видывали почерневшие балки старого свода.

Большой наплыв иноземных рыцарей, которые во всем великолепии съехались за шесть лет до этого со всего христианского мира, чтобы присутствовать при открытии Круглой башни в Уиндзоре, а также попытать счастья и показать свое искусство в устроенных по этому случаю турнирах, совершенно изменил облик английской одежды. Старинные рубахи, куртки и плащи стали казаться слишком простыми и грубыми, и теперь вокруг короля блистали и сверкали неведомые раньше яркие кафтаны, камзолы, колеты, накидки, ганзейские штаны и много другой удивительной разноцветной одежды, полы и обшлага которой украшали бахрома, вышивки и фестоны. Сам король в черном бархате с золотыми украшениями резко выделялся из блестящей толпы окружавших его придворных, которая как бы тяготела к этому благородному темному центру. Справа от короля сидел Принц, слева — епископ, а леди Эрментруда командовала соединенными силами своих челядинцев в глубине зала, внимательно следя, чтобы блюда и фляги подавались вовремя, сплачивая усталых слуг для нового прорыва, подбадривая авангард, подтягивая тылы, поторапливая резервы; стук ее дубовой палки всегда раздавался там, где угроза была наибольшей.

Найджел стоял позади короля. На нем была его лучшая одежда, но рядом с окружавшими его роскошными нарядами она имела убогий и жалкий вид. Несмотря на боль во всем теле, Найджел, позабыв о вывихнутом колене, прислуживал своим блестящим гостям, а те подшучивали над ним и смеялись, вспоминая приключение у Тилфордского моста.

— Клянусь распятием! — воскликнул король, деликатно держа куриную косточку изящными пальцами левой руки. — Спектакль слишком хорош для деревенской сцены. Ты должен поехать со мной в Уиндзор, Найджел, только захвати доспехи, в которых ты прятался. В Уиндзоре ты будешь сражаться, глядя из-под набрюшника, тогда победит тебя только тот, кто перерубит доспехи по талии. Ни разу не видел такого маленького орешка в столь огромной скорлупе.

Принц с улыбкой обернулся к Найджелу и по его вспыхнувшему, растерянному лицу понял, что тот тяжело переживает свою бедность.

— Нет, — сказал он ласково, — такой мастер достоин лучшего инструмента.

— И позаботиться об этом должен его хозяин, — добавил король. — Что ж, Найджел, придворный оружейник сделает все, что нужно, чтобы, когда с тебя опять собьют шлем, в нем была бы и твоя голова.

Найджел покраснел до корней льняных волос и пробормотал слова благодарности.

Однако на уме у Джона Чандоса было иное. Насмешливо подмигнув своим единственным глазом, он обратился к королю:

— Право, сударь, ваша щедрость излишня. Ведь есть старинное правило: если два рыцаря выйдут на копейный бой и один из них по неловкости ли, случайно ли уклонится от удара, все его снаряжение переходит в собственность победителя. А посему, сэр Хьюберт де Бег, я полагаю, что ваша прекрасная миланская кольчуга и шлем бордоской стали, в которых вы приехали в Тилфорд, должны остаться у нашего молодого хозяина на память о вашем пребывании в этом доме.

Предложение было встречено одобрительным хором голосов и веселым смехом. Не смеялся только сам сэр Хьюберт. Он вспыхнул от досады и вперил недобрый взгляд в насмешливо улыбающегося Чандоса.

— Я уже говорил, что не играю в глупые игры и не знаю их правил, — произнес он, — но вам, Джон, отлично известно, что, если бы вы пожелали сразиться на боевых копьях или мечами, когда на поле выезжают двое, а уезжает с него только один, вам не пришлось бы далеко ходить за противником.

— Ну, неужели вы решились бы выехать на поле? Вам было бы лучше выйти пешком, Хьюберт, — ответил Чандос. — Я-то знаю, что, если вы будете на ногах, мне не видать вашей спины, как все мы недавно ее видели. Говорите что угодно, а только сегодня конь вас подвел, и я настаиваю, чтобы ваше снаряжение перешло к Найджелу Лорингу.

— У вас слишком длинный язык, Джон. Мне надоела ваша бесконечная болтовня, — ответил сэр Хьюберт, — топорща светлые усы. — Вам нужны мои доспехи — выходите и попробуйте их взять. Если ночь будет лунная, можете попробовать хоть сегодня же вечером, когда встанем из-за стола.

— Нет, господа, — воскликнул король, с улыбкой обращаясь к обоим, — оставьте ссоры! Наполните кубки гасконским, вы, Джон, и вы, Хьюберт. А теперь, пожалуйста, выпейте друг за друга, как верные добрые товарищи, которые сражаются только за короля. Вы оба нужны нам: за морем еще много дела для храбрецов. Ну а доспехи — что ж, в том, что касается турнирного боя, Джон Чандос прав; однако мы полагаем, что этот закон едва ли здесь применим, потому что это был не турнир, а случайная придорожная схватка, просто благородные рыцари испытали свое оружие. С другой стороны, если говорить о вашем оруженосце, Мэнни, то все было по правилам, и он, без всякого сомнения, проиграл свои доспехи.

— Это очень печально, государь, — сказал Уолтер Мэнни, — человек он бедный и с большим трудом приготовил себе снаряжение для похода. И все же придется сделать, как вы говорите, ваше величество. Если вы придете ко мне утром, сквайр Лоринг, вам передадут доспехи Джона Уиддикема.

— Тогда, с соизволения короля, я верну их ему обратно, — запинаясь от волнения, произнес Найджел. — Уж лучше мне никогда не бывать на войне, чем отбирать у храброго воина его единственные латы.

— Твоими устами говорит дух твоего отца! — воскликнул король. — Клянусь распятием, Найджел, ты мне нравишься. Дело это решу я сам. Однако странно, что из Уиндзора еще не приехал сэр Эмери Ломбардец.

С самого прибытия в Тилфорд король то и дело нетерпеливо справлялся, не приехал ли еще сэр Эмери и нет ли от него вестей, так что придворные стали с любопытством переглядываться. Все знали, что Эмери, известный своей продажностью итальянец, недавно был назначен губернатором Кале, и его столь внезапный и поспешный приезд мог означать только одно — возобновление войны с Францией, о чем страстно мечтал каждый воин. Уже дважды, когда снаружи доносились звуки, похожие на конский топот, король переставал есть и с непригубленным кубком в руке прислушивался, повернув голову к двери. На третий раз он не ошибся. Сначала раздался громкий топот копыт, звяканье сбруи, потом из темноты послышались хриплые голоса: на них отозвались лучники, стоявшие на страже у дверей.

— Прибыл какой-то путник, государь, — доложил Найджел. — Что изволите приказать?

— Это может быть только Эмери, — ответил король, — я только ему велел следовать за мной в Тилфорд. Пожалуйста, распорядись, чтобы его впустили, и со всей почтительностью пригласи к столу.

Найджел схватил факел и распахнул дверь. За ней стояло полдюжины всадников; один уже спешился. Это был коренастый смуглый человек с крысиным лицом и беспокойно бегающими карими глазами. Не переступая порога, он тотчас устремил жадный взгляд в глубь залы, ярко освещенной красноватым светом факелов.

— Я сэр Эмери из Павии, — прошептал он. — Ради Бога, скажите, король здесь?

— Он за столом, благородный сэр, и приглашает вас войти.

— Одну минуту, молодой человек, одну минуту. Скажите мне на ухо, вы не знаете, зачем король посылал за мною?

Он искоса взглянул на Найджела, и в его хитрых темных глазах промелькнул испуг.

— Не знаю.

— Я хотел бы… Я должен удостовериться прежде, чем предстану перед ним…

— Вам нужно всего лишь войти в дверь, благородный сэр, и вы все узнаете из уст самого короля.

Сэр Эмери собрался с духом, как человек, который готовится прыгнуть в ледяную воду, и быстрым шагом вышел из тьмы в светлую залу. Король встал, на его прекрасном удлиненном лице заиграла улыбка, и он протянул гостю руку. Однако итальянцу почудилось, что улыбались у короля только губы, но не глаза.

— Добро пожаловать! — воскликнул Эдуард. — Добро пожаловать, наш достойный и преданный сенешаль Кале. Прошу вас, садитесь вот тут, прямо напротив меня. Я просил вас приехать, чтобы услышать от вас вести из-за моря.

Благодарю вас — вы взяли на себя заботы о том, что мне столь же дорого, как жена или сын. Приготовьте там место сэру Эмери и подайте еды и питья, ведь он сегодня столько проехал, чтобы услужить своему королю.

Во все время пиршества, которое с таким искусством устроила леди Эрментруда, Эдуард весело разговаривал то с итальянцем, то с баронами. Наконец были унесены последние блюда, а круглые, пропитанные мясным соком и жиром куски грубого хлеба, служившие тарелками, брошены собакам. По кругу пошли фляги с вином. В залу с арфой в руках робко протиснулся старик менестрель Уэдеркот. Он надеялся, что ему, может быть, позволят сыграть или спеть что-нибудь его королевскому величеству. Но у Эдуарда на уме были развлечения иного рода.

— Прошу вас, Найджел, отошлите слуг, чтобы мы остались одни. Пусть у каждой двери встанут по два воина: нам никто не должен мешать — разговор будет секретный. А теперь, сэр Эмери, благородным лордам и мне самому, вашему государю, хотелось бы услышать из ваших уст, как обстоят дела во Франции.

Лицо итальянца было спокойно, только глаза быстро перебегали с одного рыцаря на другого.

— Насколько я знаю, государь, в ваших французских владениях все спокойно.

— Значит, вы не слышали, что французы собрали войско и намереваются, нарушив перемирие, вторгнуться в наши земли?

— Нет, ваше величество, не слышал.

— Вы меня очень успокоили, Эмери, — сказал король, — уж если вы ничего не слышали, то, разумеется, и быть ничего не может. А ведь говорили, что этот бешеный рыцарь, де Шарни, уже подошел к моему драгоценному Сент-Омеру[69] и вот-вот схватит его своими стальными руками.

— Что вы, государь! Пусть только посмеет! Он увидит, что ваше сокровище надежно заперто в сундуке и хорошо охраняется.

— И охраняете его вы, Эмери.

— Да, ваше величество, я.

— И вы, конечно, надежный страж, которому вполне можно доверять, не так ли? И теперь, когда из всех своих воинов я выбрал именно вас, чтобы вы берегли его как зеницу ока, вы не продадите по дешевке то, что мне так дорого?

— Что вы, государь! Почему вы задаете мне такие вопросы? Они порочат мою честь. Вы же хорошо знаете, что я не отдам врагу Кале прежде, чем отдам Богу душу.

— Так, значит, вам ничего не известно о поползновеньях де Шарни?

— Ничего, государь.

— Лжец и негодяй, — загремел король и, вскочив с места, ударил кулаком по столу так, что зазвенели кубки. — Взять его, лучники! Немедленно взять! И держать за локти, чтобы он ничего не натворил! И ты смеешь говорить мне в лицо, ты, вероломный ломбардец, что ничего не знаешь о де Шарни и его планах?

— Бог свидетель, я ничего не знаю.

Губы итальянца побелели, и говорил он прерывисто, тонким дрожащим голосом, отводя глаза от беспощадного взгляда разгневанного монарха.

Эдуард горько рассмеялся и вытащил из-за пазухи какую-то бумагу.

— Я хочу, чтобы в этом деле вы были судьями — ты, мой славный сын, и вы, Чандос, и вы, Мэнни, и вы, сэр Хьюберт, и вы, епископ, тоже. Я назначаю вас судьями своей королевской властью, чтобы вы совершили суд над этим человеком, ибо, клянусь Господом Богом, я не сойду с места, пока не разберусь во всем до конца. Но сначала я прочитаю вам вот это письмо. Оно послано сэру Эмери Павийскому, nomme[70] Ломбардец, в крепость Кале. Это что, не твое имя и звание, негодяй?

— Имя мое, государь, только я не получал такого письма.

— Еще бы! Тогда твое вероломство так и не вышло бы наружу. Письмо подписано «Исидор де Шарни». О чем же пишет мой враг де Шарни моему преданному слуге? Послушайте! «Мы не могли подойти в последнее новолуние, так как еще не собрали довольно войска, а также двадцати тысяч крон, что вы запросили. Но в следующее новолуние, в самую темную ночь, мы подойдем, и у малых боковых ворот, там, где растут рябины, вам будут вручены все деньги». А что ты теперь скажешь?

— Это подлог, — только и мог вымолвить итальянец.

— Позвольте мне взглянуть на письмо, государь, — попросил Чандос. — Де Шарни был моим пленным, и прежде чем за него был заплачен выкуп, через мои руки прошло много его писем, так что я прекрасно знаю его почерк. Да, готов поклясться, это его рука. Да, да, клянусь спасением моей души.

— Если это на самом деле написал де Шарни, так только чтобы обесчестить мое доброе имя! — выкрикнул сэр Эмери.

— Ну нет, — вмешался юный Принц, — мы все знаем де Шарни, мы с ним воевали. У него много недостатков, он любит похвастаться или затеять ссору, но он храбр и великодушен, под французскими лилиями другого такого нет. Этот человек никогда не унизится до подложных писем и не станет порочить честное имя рыцаря. Я, по крайней мере, ни за что этому не поверю.

Глухие возгласы остальных ясно говорили, что они согласны с Принцем. Свет факелов падал со стен на суровые лица за столом. Они сидели, словно каменные изваяния, и Ломбардец содрогнулся от ужаса под неумолимым взглядом их глаз. Он быстро огляделся — все выходы были заняты вооруженными воинами. Его коснулось дыханье смерти.

— Это письмо де Шарни вручил сент-омерскому священнику, некоему дону Бове, чтобы тот отвез его в Кале. А священник, поняв, что тут можно поживиться, отнес письмо одному человеку, моему верному слуге, и так оно дошло до меня. Я тут же приказал, чтобы этот человек приехал. А священник преспокойно вернулся в Сент-Омер, чтобы де Шарни считал, что письмо доставлено.

— Я ничего не знаю, — упрямо повторял итальянец, облизывая пересохшие губы.

Король побагровел, глаза его источали ярость.

— Довольно, клянусь Господом Богом, довольно! — воскликнул он. — Будь мы сейчас в Тауэре, несколько поворотов колеса вытянули бы признание из его подлой душонки. А впрочем, зачем нам его признания? Вы все видели, милорды, вы все слышали. Что скажешь ты, мой милый сын? Виновен ли этот человек?

— Виновен, государь.

— А вы, Джон? А вы, Уолтер? А вы, Хьюберт? А милорд епископ? Значит, все единодушны — он виновен в измене. Какое же он должен понести наказанье?

— Только смерть, — ответил Принц, и каждый из рыцарей кивком подтвердил свое согласие.

— Эмери Павийский, вы слышали приговор, — сказал Эдуард, оперев подбородок на руку и вперив в дрожащего итальянца тяжелый взгляд. — Эй, лучник возле двери! Да, ты, с черной бородой, выйди вперед. Вынь меч! Нет, трусливый негодяй, я не оскверню этот дом твоей подлой кровью. Сейчас нам нужна не твоя голова, нужны пятки. Отсеки у него золотые рыцарские шпоры, лучник. Я сам дал их ему, я и отберу обратно. Ну вот! Смотри, как они отлетели! А с ними все, что связывало тебя с достойным сословием, знаком и приметой которого они служат. А теперь отведите его подальше от дома, найдите для этой падали подходящее место на пустоши и отрубите его крысиную голову, чтобы никому неповадно было изменять королю.

Когда лучник схватил итальянца за плечи, тот с отчаянным криком соскользнул со стула и упал на колени. Вывернувшись из рук лучника, он распластался на полу и обхватил ноги короля.

— Пощадите меня, грозный повелитель! Умоляю, ради страстей Господних, пощадите! Смилуйтесь и простите. Вспомните, мой славный, дорогой господин, сколько лет я верой и правдой служил под вашими знаменами, сколько я для вас сделал! Разве не я нашел брод через Сену за два дня до великой битвы? Разве не я вел войска в бой, когда брали Кале? В Италии у меня жена и четверо детей, великий государь, ради них я забыл о долге и чести. С этими деньгами я мог бы забыть о войнах и вернуться к ним. Смилуйтесь, ваше величество! Смилуйтесь!

Англичане — народ грубый, но не жестокий. Хотя король продолжал сидеть с тем же грозным видом и в глазах его не было пощады, другие рыцари беспокойно задвигались, на их лицах можно было прочесть неодобрение.

— Право, государь, умерьте свой гнев, прошу вас, — сказал Чандос.

Эдуард сердито махнул головой.

— Помолчите, Джон. Будет так, как я сказал.

— Прошу вас, дорогой, славный государь, не спешите, в таком деле поспешность не годится. Велите его связать и оставить до утра. А там вы, быть может, передумаете.

— Нет. Я сказал. Уведите его.

Но дрожащий итальянец так крепко вцепился королю в колени, что лучники не могли разжать его судорожно сведенные руки.

— Выслушайте меня, умоляю. Подождите одну только минутку, дайте мне сказать всего несколько слов, а потом делайте что хотите.

Король откинулся на спинку стула.

— Говори, и на этом кончим.

— Государь, пощадите меня. Вы должны пощадить меня ради самого себя. Ведь я могу помочь вам в одном истинно рыцарском деле, оно порадует ваше сердце. Подумайте, ваше величество, этот де Шарни и его товарищи не знают, что их планы провалились. Стоит мне послать им весть, и они наверняка прибудут к малым боковым воротам. А тогда, если мы сумеем устроить хорошую засаду, у нас будет такая добыча и такой выкуп, что все ваши сундуки вновь наполнятся. За него и за его рыцарей можно взять верных сто тысяч крон.

Эдуард с презрением оттолкнул итальянца ногой, так что тот растянулся среди камыша, но и тогда, лежа на полу, как змея с перебитым хребтом, он не сводил с короля своих темных глаз.

— Так ты, оказывается, дважды предатель! Ты продал Кале своему де Шарни, а теперь хочешь предать мне самого де Шарни! Как ты смел подумать, что у меня и других благородных рыцарей душонки торгашей и мы мечтаем только о выкупах, а не о чести их завоевать? Ты что же, думаешь, что я или кто другой может быть таким подлым негодяем? Теперь ты сам подписал свой приговор. Уведите его!

— Постойте, прошу вас, мой благородный, добрый государь! — воскликнул Принц. — Охладите на время ваш гнев. Над тем, что говорит этот человек, стоит подумать. Вашу благородную душу возмутила его болтовня о выкупах. Но посмотрите на все это с другой стороны. Где еще мы можем надеяться столь достойным образом завоевать честь и славу? Пожалуйста, дозвольте мне самому заняться этим делом; если провести все как следует, мы выиграем очень много.

Сверкнув глазами, Эдуард взглянул на Принца.

— В погоне за славой, мой милый сын, тебя можно сравнить разве что с гончей, что идет по кровавому следу оленя, — ответил он. — А как ты все это себе представляешь?

— Чтобы взять де Шарни и его людей, не жалко никаких сил, — ведь в ту ночь под его знаменами соберется цвет Франции. Если мы сделаем, что предлагает этот человек, и встретим его равными силами, вряд ли во всем христианском мире найдется место, где бы рыцарю хотелось быть в ту ночь больше, чем в Кале.

— Клянусь распятьем, милый сын, ты прав! — воскликнул король, просветлев лицом. — Кто же займется этим? Вы, Джон Чандос, или вы, Уолтер Мэнни?

Король насмешливо посмотрел сначала на одного, потом на другого, как, бывает, хозяин дразнит костью злобных старых псов. В пылающих глазах рыцарей отразилось все, что им так хотелось высказать.

— Не сердитесь, Джон, и не подумайте ничего худого; просто теперь очередь Уолтера, и делом займется он.

— А почему нам всем не пойти под вашими, государь, знаменами или под знаменами Принца?

— Нет, не годится, чтобы королевские знамена Англии осеняли такую незначительную вылазку. Все же, если в ваших рядах найдется место еще для двух рыцарей, и Принц, и я отправились бы с вами.

Принц склонился и поцеловал отцу руку.

— Итак, Уолтер, передаю вам этого человека, и поступайте с ним, как найдете нужным. И смотрите за ним в оба глаза, чтобы он опять не предал нас. Уведите его прочь: его дыханье отравляет воздух. А теперь, Найджел, если тот достойный старик желает сыграть на арфе или спеть нам что-нибудь… Боже мой, что случилось?

Он обернулся и увидел, что молодой хозяин дома стоит позади него на коленях, склонив светлую голову, словно моля о чем-то.

— В чем дело? О чем вы просите?

— О милости, государь.

— Ну вот! Неужто мне сегодня так и не дадут покоя? То предатель бросается на колени передо мной, то честный человек стоит на коленях за моей спиной. Встаньте, Найджел. Чего вы хотите?

— Поехать с вами в Кале.

— Клянусь распятием, справедливая просьба: ведь план наш вызрел под вашим кровом. А что скажете вы, Уолтер? Возьмете его со всем его снаряжением?

— Скажите лучше, возьмете ли вы меня? — раздался голос Чандоса. — Конечно, я ваш соперник, но все-таки уверен, что вы мне не откажете.

— Что вы, Джон, я могу только гордиться, что под моим знаменем будет лучшее в мире копье.

— А я — тем, что пойду за таким знаменитым полководцем. Но Найджел Лоринг — мой оруженосец, и, значит, он тоже отправится с нами.

— Ну что ж, все решено, — заключил король. — А пока нам нет нужды спешить, до новолуния все равно ничего не случится. Поэтому прошу снова наполнить кубки и выпить со мной за славных французских рыцарей. Да будет отважен и решителен их дух, когда мы сойдемся под стенами замка в Кале.

Глава XI У Даплинского рыцаря

Король уехал. В Тилфордском доме стало темно и тихо, зато там снова воцарились радость и довольство. За один вечер отпали все заботы, словно кто-то поднял занавес и впустил солнечный свет. Королевский казначей вручил хозяйке дома неслыханную сумму, и сделал это таким образом, что не принять ее не было никакой возможности. С полной сумкой золотых Найджел снова отправился в Гилдфорд, и каждый нищий на пути благословлял его имя.

В Гилдфорде он прежде всего поехал к золотых дел мастеру и выкупил кубок, поднос и браслет, посетовав вместе с купцом на то, что, как это ни прискорбно, за последнюю неделю цены на золото и золотые изделия по каким-то неведомым причинам, понятным только посвященным, поднялись, и вещи эти стоили теперь на пятьдесят золотых дороже, чем он в свое время получил за них. Напрасно верный Эйлвард рвал и метал и молил небо послать ему день, когда он сможет вогнать стрелу в толстое брюхо купца. Деньги пришлось отдать сполна.

От торговца золотом Найджел поспешил к оружейнику Уоту и купил те самые доспехи, что так приглянулись ему неделю назад. Он тут же стал их примерять, а Уот и его сын ходили вокруг него с ключом и отверткой, подтягивая винты и подправляя пружинки.

— Ну как, достойный сэр? — воскликнул оружейник, надев Найджелу на голову стальной шлем и скрепляя его с нашейником, который спускался до плеч. — Клянусь Тувалкаином, доспех сидит на вас, как панцирь на крабе. Даже из Испании или Италии не привозили ничего лучше.

Найджел стоял перед отполированным щитом, который служил зеркалом, и вертелся из стороны в сторону, прихорашиваясь, словно птаха с блестящими перьями. Все приводило его в восторг: гладкий нагрудник, изумительные налокотники и поножи, замечательные гибкие рукавицы и юбка кольчуги. Он несколько раз подпрыгнул, чтобы показать, как он легок, потом выбежал из мастерской, ухватился за луку и вскочил в седло. Уот с сыном, стоя на пороге, захлопали в ладоши.

Найджел снова соскочил с коня, вбежал обратно в мастерскую и с лязгом упал на колени перед образом Пресвятой Девы, висевшим на черной от копоти стене. Он горячо молился о том, чтобы нечто недостойное не коснулось его души, не запятнало его чести, пока он может носить эти доспехи, чтобы Бог приумножил его силы ради свершения благородных и благочестивых дел. Странное это было обращение к религии, проповедующей мир на земле. И все же не одно столетие меч и вера шествовали бок о бок, поддерживая друг друга, и в смутные времена образ идеального рыцаря всегда так или иначе связывался с поисками истинного света. «Benedictus dominus Deus meus, qui docet manus meas ad praelium, et digitos meos ad bellum»[71] — возглашала душа рыцаря-воина.

И вот наконец доспехи были навьючены на мула оружейника и отправились с Найджелом в Тилфорд. Там он еще раз примерил их, чтобы порадовать леди Эрментруду, которая то хлопала в ладоши, то проливала слезы. Она радовалась, что ее отважный внук идет на войну, и в то же время горевала, что может потерять его. Ее собственное будущее тоже устроилось наилучшим образом. В Тилфорд был определен управляющий, чтобы присматривать за хозяйством, а самой леди Эрментруде были предоставлены покои в Уиндзоре, где она вместе с другими почтенными дамами своего возраста и положения могла проводить предзакатные дни жизни, вспоминая давным-давно забытые сплетни и шепотом рассказывая всякие скандальные истории из жизни бабушек и дедушек молодых придворных. Теперь Найджел мог с легким сердцем оставить ее и отправиться во Францию.

Но прежде чем покинуть вересковый край, где он прожил столько лет, ему предстояло нанести еще один прощальный визит. В тот вечер он надел свой лучший камзол из темно-лилового генуэзского бархата с меховой горностаевой оторочкой, новую шляпу, обрамленную спереди белоснежным пером, и серебряный с чеканкой пояс. Он ехал верхом на Поммерсе, на запястье у него сидел сокол, сбоку висел меч. Найджел был молод, красив и чист душою. Прекрасная картина! Он ехал проститься со старым Даплинским[72] рыцарем. А у того было две дочери, Эдит и Мэри, и Эдит издавна слыла одной из первых красавиц в крае.

Сэр Джон Баттесторн, Даплинский рыцарь, получил это прозвище потому, что лет восемнадцать назад участвовал в удивительном сражении, когда вся шотландская армия была в одночасье разгромлена горсткой авантюристов и наемников, выступавших не под флагом какого-нибудь народа, а воевавших за свой страх и риск. Их подвиг не попал на страницы истории, потому что не представлял интереса ни для одного народа, и все же в свое время во всех уголках страны много говорили об этой великой битве, ибо в тот день, когда цвет шотландского рыцарства полег на поле боя, мир впервые понял, что в ведении войны появлялось нечто новое и что английский лучник, отчаянно храбрый, с детских лет мастерски владеющий луком, стал силой, с которой приходится серьезно считаться даже закованному в сталь европейскому рыцарству.

Вернувшись из шотландского похода, сэр Джон стал королевским егермейстером и прославился на всю Англию как превосходный знаток охотничьего дела. Когда же, наконец, он так растолстел, что ни одна лошадь не выдерживала его тяжести, он скромно, но с удобством обосновался в старом доме в Косфорде, на восточном склоне Хайндхедского холма. Здесь, когда лицо его еще больше побагровело, а борода поседела, он мирно проводил вечер своей жизни в окружении ловчих птиц и собак. Обычно он сидел, вытянув распухшие ноги на скамеечке, а возле него стояла фляга вина с пряностями. Много старых товарищей заезжало сюда по пути из Лондона в Портсмут; бывали и молодые кавалеры из окрестных поместий — чтобы послушать рассказы толстого старого рыцаря о былых войнах или узнать о жизни леса и об охоте что-нибудь такое, чего не знал больше никто на свете.

Но, по правде сказать, что бы ни думал сам старый рыцарь, молодые люди наезжали к нему не только ради его старых историй и старого вина, а, скорее, ради того, чтобы полюбоваться хорошеньким личиком его младшей дочери или посоветоваться с умной и решительной старшей.

Пожалуй, никогда еще на одном дереве не произрастали такие разные побеги. Схожи девушки были лишь в том, что обе были высоки ростом и стройны. Во всем остальном у них не было ничего общего.

Эдит была прелестная голубоглазая блондинка с волосами цвета спелой ржи. Она любила поболтать, весело посмеяться, пошутить, подразнить и расточала улыбки всем окружающим ее молодым людям во главе с Найджелом из Тилфорда. Как котенок, она играла со всем, что попадалось ей под руку, но кое-кто стал замечать, что ее ласковые бархатные лапки иногда выпускают и острые коготки.

Мэри, напротив, была черноволоса и смугла, с простыми суровыми чертами лица; ее карие глаза твердо и прямо смотрели на мир из-под резко прорисованных, расходящихся дугами бровей. Никто не назвал бы ее красавицей, а когда хорошенькая сестра обвивала рукой ее плечи и прижималась щекой к щеке, жестокий контраст делал свое дело: красота одной и непригожесть другой еще больше бросались в глаза.

И все-таки всегда находился кто-то, кто, глядя на ее необычное решительное лицо и поймав отблеск огня, загоравшегося в глубине темных глаз, понимал, что в этой молчаливой женщине с гордой царственной осанкой таилась сдерживаемая покамест сила, более привлекательная, чем блистательная грация сестры.

Вот такие были в Косфорде дамы, и к ним-то в тот вечер ехал Найджел в камзоле из генуэзского бархата, с новым белым пером на шляпе. Он проехал Терслийский кряж позади скалы, возле которой в далекие стародавние времена буйные саксы поклонялись своему богу войны Тору. Проезжая мимо камня, Найджел искоса посмотрел на него и пришпорил Поммерса: ходили слухи, что и теперь еще в безлунные ночи вокруг, бывает, пляшут блуждающие огоньки: кое-кто даже слышал стоны и рыдания тех, чью жизнь некогда приносили в жертву, чтобы потешить дьявола. Скала Тора, следы Тора, кубок Тора — вся округа являла собою зловещий памятник богу войны, хотя благочестивые монахи давным-давно заменили его непонятное прозвание именем его отца — Дьявола. Найджел обернулся, чтобы еще раз взглянуть на седой древний валун, и его отважное сердце дрогнуло. Что это такое? Потянуло вдруг холодным вечерним воздухом? Или какой-то внутренний голос шепнул юноше, что придет день и он тоже, возможно, будет лежать, связанный, на таком же утесе, а вокруг будет бесноваться забрызганная кровью, завывающая толпа язычников?

Мгновение спустя скала, смутные страхи и все остальное разом вылетели у него из головы: впереди на желтеющей песчаной дороге вдруг появилась та самая прекрасная Эдит, чей образ так часто заслонял от него сон. Ее гибкая, стройная фигурка, освещенная лучами заходящего солнца, грациозно покачивалась в седле в такт движениям скачущей легким галопом лошади. При виде девушки горячая волна крови ударила ему в лицо: Найджела, не знающего страха ни перед чем на свете, неотразимо влекли и в то же время устрашали тайны нежной женственности. Его душа истинного рыцаря видела в Эдит, как, впрочем, и во всех женщинах, недосягаемое совершенство, которое поднимало их высоко над грубым миром мужчин. Общение с ними приносило и радость и страх — как бы собственное ничтожество, простая речь или манеры не показались этим изящным, нежным существам слишком низменными. Вот какие мысли промелькнули в голове у Найджела, пока белая лошадь скакала ему навстречу. Однако в следующую минуту все его страхи и сомнения рассеял искренний голос девушки, весело помахавшей ему хлыстом в знак приветствия.

— Добро пожаловать, Найджел! — донеслось до него. — Куда это вы держите путь? Конечно, не к вашим друзьям в Косфорд? Ведь не ради них вы надели такой прекрасный камзол! Ну, Найджел, как ее зовут? Говорите скорее, чтобы я ее навеки возненавидела!

— Что вы, Эдит, — тоже смеясь воскликнул молодой сквайр, — конечно, в Косфорд!

— Так поедем вместе, мне не хочется ехать дальше. А я хорошо выгляжу?

Когда Найджел охватил взглядом хорошенькое зардевшееся личико, золотистые локоны, сверкающие глаза и прелестную, грациозную фигурку в черно-алом платье для верховой езды, за него ответили его глаза.

— Вы прекрасны, как всегда, Эдит.

— Почему вы говорите это так холодно? Разве вас растили для бесед в монастырской келье, а не в покоях дамы? Задай я такой же вопрос молодому сэру Джорджу Брокасу или сквайру из Фернхерста, они всю дорогу до Косфорда ликовали бы. Они оба мне больше по сердцу, чем вы, Найджел.

— Тем хуже для моего сердца, — печально вымолвил Найджел.

— Но все равно пусть ваше сердце не теряет надежды.

— А я уже потерял и само сердце.

— Вот уже лучше, — засмеялась Эдит, — можете же вы быть галантным, когда пожелаете, господин Дичок! Только вам больше нравится говорить о всяких высоких и скучных вещах с моей сестрой. Она терпеть не может разговоров и обходительности сэра Джорджа, зато мне они нравятся. А теперь скажите, Найджел, зачем вы едете сегодня в Косфорд?

— Попрощаться с вами.

— Со мной одной?

— Нет, Эдит, с вами, вашей сестрой, и с добрым рыцарем — вашим отцом.

— Сэр Джордж сказал бы, что только со мной. Рядом с ним вы совсем никудышный кавалер. А правда, Найджел, что вы едете во Францию?

— Да, Эдит.

— Об этом все болтают после того, как в Тилфорде побывал король. Говорят, вы едете в свите короля? Это правда?

— Правда, Эдит.

— Тогда скажите, куда же вы едете и когда?

— Увы, этого я сказать не могу.

— В самом деле? — Она тряхнула головой и поскакала вперед, надув губы и сердито сверкая глазами. Найджел с недоумением посмотрел на нее.

— Так-то, Эдит, — произнес он наконец, — вы цените мое доброе имя? Вы хотите, чтобы я нарушил данное слово?

— Ваше доброе имя — это ваша забота, а мои симпатии — моя, — бросила девушка, — вы печетесь об одном, ну а я уж буду о другом.

Они молча проехали деревню Терсли. Потом ей в голову пришла какая-то мысль, она тут же сменила гнев на милость и бросилась по другому следу.

— Что бы вы стали делать, если бы меня вдруг кто-нибудь обидел? Отец как-то говорил, что хоть вы малы ростом, перед вами не устоит никто из здешних молодых людей. Вступились бы вы за меня, если б меня кто обидел?

— Конечно. Я, да и любой благородный человек, всегда готов вступиться за каждую женщину.

— Вы или любой, я или каждая — что это за разговор? Вы думаете, что это комплимент, когда тебя вот так смешивают со стадом? Я говорила о вас и о себе. Если бы меня обидели, вы заступились бы за меня?

— Испытайте меня и сами увидите.

— Хорошо, я так и поступлю. Конечно, и сэр Джордж Брокас, и сквайр из Фернхерста с удовольствием бы сделали то, о чем я их попрошу, но я хочу, чтобы это были вы, Найджел.

— Прошу вас, скажите в чем дело?

— Вы знаете Поля де ла Фосса из Шэлфорда?

— Это такой низенький человек с горбатой спиной?

— Он не ниже вас, Найджел, а что до его спины, так многие бы поменялись с ним лицом.

— Тут я не судья. Но я не хотел сказать ничего худого. Так в чем же дело?

— Он посмеялся надо мной, и я хочу ему отомстить.

— Что? Вы хотите отомстить несчастному калеке?

— Я же говорю вам, что он посмеялся надо мной.

— А как?

— Я-то думала, что настоящий рыцарь полетит мне на помощь, ничего не спрашивая. Но раз вам это так нужно, скажу. Так вот, он был среди кавалеров, что всегда толпились возле меня, и уверял меня, что он навеки мой. А потом, просто потому, что ему показалось, будто мне нравятся и другие, он бросил меня и теперь ухаживает за Мод Туайнем, этой веснушчатой девчонкой из его деревни.

— А почему это вас обидело, если он не был вашим мужем?

— Он ведь был одним из моих поклонников, так? А потом посмеялся надо мной со своей девкой. Наговорил ей обо мне всякой всячины. Выставил меня перед ней круглой дурой. Да, да, я все вижу по ее желтому лицу и тусклым глазам, когда по воскресеньям мы встречаемся в церкви. Она всегда улыбается — да, да, она мне улыбается. Поезжайте к нему, Найджел. Убивать его не надо, даже ранить не надо — просто дать ему хорошенько по лицу хлыстом, а потом возвращайтесь и скажите, как мне вас отблагодарить.

Найджел побледнел, рассудок его боролся со страстным желаньем, охватившим все его существо.

— Клянусь святым Павлом, Эдит, — воскликнул он, — то, о чем вы просите, не принесет мне ни чести, ни славы! Неужели вы хотите, чтобы я побил несчастного калеку? Мое мужское достоинство не позволит мне сделать ничего подобного. Прошу вас, милая дама, дайте мне какое-нибудь другое поручение.

Эдит презрительно взглянула на него.

— Хорош воин, нечего сказать! — с язвительным смешком молвила она. — Вы испугались какого-то коротышки, который еле на ногах стоит. Да, да, говорите что угодно, только я прекрасно вижу, что у вас просто не хватает духу, — вы слышали, какой он смелый, как он отлично владеет мечом. Впрочем, вы правы, Найджел, с ним опасно связываться. Если бы вы сделали, что я прошу, он убил бы вас, так что вы поступили правильно.

От ее слов Найджел краснел и морщился, как от боли, но молчал. В голове его шла жестокая борьба — ему так хотелось сохранить в неприкосновенности тот высокий образ женщины, что жил в его душе, а сейчас, казалось, готов был распасться. И так, молча, ехали они бок о бок — невысокий мужчина и величавая женщина, соловый боевой конь и белая низкорослая испанская кобылка — по извилистой песчаной дороге, скрытой с обеих сторон высокими, выше головы всадников, зарослями дрока и папоротника. Вскоре дорога разделилась на две, и они въехали в ворота, на которых красовались кабаньи головы Баттесторнов. Впереди виднелся низкий тяжелый, раздавшийся в ширину дом, откуда доносился разноголосый собачий лай. В дверях появился краснощекий рыцарь и, прихрамывая, пошел с распростертыми объятьями им навстречу, крича громовым голосом:

— Э, Найджел! Милости просим, приятель. А я-то думал, вы теперь не захотите знаться с такой мелкотой, как мы, — ведь вас обласкал сам король! Живо, слуги, примите лошадей, пока я вас костылем не выходил. Тихо, Лидьярд! На место, Пеламон! Из-за вашего лая я не слышу собственного голоса. Мэри, чашу вина молодому сквайру Лорингу.

Мэри стояла в дверях, стройная, с удивительным задумчивым лицом. Из глубины ее ясных, как бы вопрошающих о чем-то глаз сияла таинственная душа. Найджел поцеловал протянутую руку, и при виде этой девушки к нему вновь возвратилась поколебленная было вера в женщину и благоговенье перед ней. Сестра проскользнула позади нее в залу, и оттуда, из-за плеча Мэри, ее хорошенькое личико эльфа послало ему улыбку — знак прощенья.

Даплинский рыцарь оперся всей тяжестью своего тела на руку Найджела и через просторную, с высоким сводом залу проковылял к своему большому дубовому креслу.

— Скорее, Эдит, пододвинь скамеечку, — распорядился он, усаживаясь. — Клянусь Господом, голова у этой девицы набита кавалерами, как амбар крысами. Ну, Найджел, любопытные слухи дошли до меня — как ты сражался у Тилфордского моста и что к тебе приезжал король. Как он тебе показался? А мой старый друг Чандос? Когда-то мы с ним провели много славных часов в лесу. А Мэнни? Вот был сильный и смелый наездник? Что о них слышно?

Найджел рассказал старому рыцарю обо всем, что произошло. О своих успехах он говорил мало, все больше о промахах, однако у смуглолицей девушки, которая сидела и слушала, что-то прилежно вышивая, глаза так и загорелись.

Сэр Джон внимательно следил за рассказом, но то и дело прерывал его залпами божбы и проклятий, ударами здоровенного кулака по столу и взмахами костыля.

— Ну и ну, парень! Ты, конечно, не мог усидеть в седле против Мэнни, но все равно держался молодцом. Мы гордимся тобой, Найджел. Ты ведь наш, ты вырос в наших вересках. Правда, стыд мне и позор, что ты не очень силен в охотничьем деле: ведь я сам тебя обучал, а в этом ремесле во всей Англии нет мне равных. Пожалуйста, наполни снова свой кубок, а я пока воспользуюсь тем временем, что у нас еще осталось.

И старый рыцарь тут же качал длинное скучное повествование о тех благословенных годах, когда охота на зверя и птицу всегда была ко времени. Он то и дело отклонялся в сторону, вставляя анекдоты, предостерегал от возможных промахов, приводил примеры из собственного неисчерпаемого опыта. Старик поведал Найджелу, что в охоте есть свои ранги: что заяц, олень-самец и кабан должны цениться больше, чем старый олень, олениха, лисица или косуля, точно так же, как знаменный рыцарь стоит выше, чем просто рыцарь; а все они ценятся больше, чем барсук, дикая кошка или выдра, которых в мире зверей можно отнести к простолюдинам. Говорил старый рыцарь о кровавых следах — как опытный охотник с одного взгляда отличит темную, с пузырьками пены кровь смертельно раненного зверя от жидкой светлой крови животного, которому стрела угодила в кость.

— По этим знакам ты всегда поймешь, надо ли пускать собак или разбрасывать по тропе сучья, чтобы не дать подранку уйти. Но более всего, Найджел, остерегайся употреблять слова нашего искусства не к месту, например за столом, чтобы в чем не ошибиться, а то всегда найдется кто-нибудь поумнее и тебя засмеют, а тем, кто тебя любит, будет стыдно.

— Нет, сэр Джон, — сказал Найджел, — после ваших уроков я сумею найтись в любом обществе.

Старый рыцарь в сомнении покачал головой.

— Учиться приходится столь многому, что никто на свете не может знать всего. К примеру, Найджел, если соберется в лесу несколько зверей или в небе несколько птиц, то ведь для каждой такой стаи есть свое название, и их нельзя путать.

— Я знаю это, дорогой сэр.

— Конечно, знаешь, только ты не знаешь каждого отдельного названия, или в голове у тебя куда больше, чем я думал. По правде говоря, никто не может сказать, что знает все, хотя сам я, побившись об заклад, набрал при всем дворе восемьдесят шесть слов. А егермейстер герцога Бургундского насчитал больше сотни; правда, мне думается, многие он просто выдумал, пока перечислял их, — все равно ему никто не мог возразить. А как ты скажешь, если увидишь в лесу сразу десяток барсуков?

— Так и скажу.

— Молодец, Найджел, честное слово, молодец. А если в Вулмерском лесу ты увидишь несколько лисиц?

— Лисья стая.

— А если б то были львы?

— Что вы, дорогой сэр, в Вулмерском лесу мне вряд ли встретятся несколько львов.

— Это не ответ — есть и другие леса, кроме Вулмерского, и другие страны, кроме Англии. А кто может знать, куда занесет такого странствующего рыцаря, как Найджел Тилфордский, в погоне за славой? Так, предположим, ты попадешь в Нубийскую пустыню, а потом при дворе великого султана захочешь сказать, что видел много львов, — а лев у охотников стоит на первом месте, он царь зверей. Как ты тогда скажешь?

Найджел почесал голову.

— По правде сказать, добрый сэр, если бы после такого приключения я мог вымолвить хоть слово, я сказал бы только, что видел много львов.

— Нет, Найджел, для охотника это был бы прайд, и этим словом он показал бы, что знает язык охоты. Ну, а если бы то были не львы, а кабаны?

— О кабанах всегда говорят в единственном числе. Видел кабана.

— А диких свиней?

— Конечно, стадо.

— Ай-ай-ай, милый мой, как печально, что ты так мало знаешь. Руки у тебя всегда были лучше головы. Благородный человек никогда не скажет «стадо свиней», так говорят только мужики. Если ты гонишь свиней — это стадо: если охотишься на них — совсем иное дело. Как их тогда зовут, Эдит?

— Не знаю, — безразлично ответила девушка. Она сидела, устремив взгляд далеко в темную тень свода, правая рука ее сжимала только что принесенную слугой какую-то записку.

— Ну, а ты, Мэри, знаешь?

— Конечно, дорогой сэр. В таких случаях говорят — скоп.

Старый рыцарь довольно рассмеялся.

— Вот ученик, который никогда меня не опозорит! Ни в науке о рыцарском обхождении, ни в геральдике, ни в охотничьем деле, ни в чем ином. На Мэри я всегда могу положиться. Она многих знатоков может вогнать в краску.

— И меня вместе с ними, — заметил Найджел.

— Ну что ты, милый мой, по сравнению со многими ты просто Соломон. Послушай-ка, еще на прошлой неделе этот бездельник, молодой лорд Брокас, рассказывал, что видел в лесу стаю фазанов. А ведь при дворе таких вещей не прощают, для молодого сквайра это была бы погибель. Ну а ты, Найджел, как сказал бы?

— Я думаю, добрый сэр, надо было сказать «выводок фазанов».

— Правильно, Найджел, — выводок фазанов, так же как стая гусей, уток, вальдшнепов или бекасов. Но стая фазанов! Как это у него язык повернулся. Я посадил его тут же, как раз где ты сидишь, и позволил встать не раньше, чем добрался до дна двух фляг рейнского. Да и то, боюсь, он не слишком много вынес из урока, потому что все время не сводил своих глупых глаз с Эдит, когда надо было обратить слух к ее отцу. А где же сама девица?

— Она вышла, отец.

— Вечно она выходит, как только представится случай поучиться чему-нибудь, что может пригодиться в лесу или в поле. Однако скоро будет готов ужин. Свежий кабаний окорок — помоги мне с ним управиться, Найджел, — и бок оленя с королевской охоты. Лесничие да охотники меня не забывают, кладовая у меня всегда полным-полна. Протруби сбор, Мэри, чтобы слуги накрыли на стол, — уже темнеет да и пояс у меня стал болтаться. Значит, пора.

Глава XII Как Найджел победил горбуна из Шэлфорда

В те времена, о которых вы сейчас читаете, все сословия, кроме разве что самых бедных, ели лучше и пили слаще, чем когда-либо потом. Страну покрывали леса, в одной только Англии их было за семьдесят, притом некоторые простирались на полграфства. Крупная дичь в лесах строго охранялась, зато мелкая — зайцы, кролики, птица, которыми кишели леса и перелески, — легко становилась добычей бедняка и попадала к нему на стол. Эль был совсем дешев, а еще дешевле был мед, который мог приготовить каждый крестьянин, — в дуплах деревьев было полно диких пчел. Пили тогда много и разных чаев, тоже ничего не стоивших: надо было лишь собрать и заварить просвирняк, пижму или другие травы, о некоторых нынче совсем позабыли.

Сословия побогаче утопали в грубом изобилии: буфеты ломились от крупных кусков мяса домашней скотины либо дичи, огромных пирогов, всяческой птицы; все это запивали элем и терпким французским или рейнским вином — так легче было проглатывать жирные куски. Стол же очень богатых людей достиг таких высот изысканности, что приготовление пищи стало целой наукой, в которой красота блюда ценилась не меньше, чем приправа. Блюда покрывали золотом и серебром, расписывали, подавали на стол окруженными пламенем свечей. Каждое блюдо, будь то кабан и фазан или новомодные черепаха и еж, требовали своего особого убранства и приправ, удивительных и сложных, в которых соединялись финики и коринка, гвоздика и уксус, сахар и мед, корица и молотый имбирь, сандаловое дерево и шафран, студни и желе.

У норманнов было в обычае есть умеренно, но всегда иметь богатый выбор всего самого лучшего и изысканного. Именно от них пришло в Англию застолье, столь отличное от грубого обжорства древних тевтонских племен.

Сэр Джон Баттесторн принадлежал к среднему дворянству и ел по старинке. Широкий дубовый стол, накрытый для ужина, ломился под тяжестью пышных пирогов, невероятной величины кусков жареного мяса и массивных фляг. В нижней части залы сидела челядь, в верхней, на возвышении, стоял стол для семьи хозяина, всегда готовый принять дорогого гостя, заглянувшего на огонек с большой дороги, проходившей за воротами усадьбы. Такой гость и прибыл в тот вечер. Это был старик священник, проездом из Чэртсейского монастыря в монастырь св. Иоанна в Мидхерсте. Он часто совершал подобные путешествия и всякий раз сворачивал с пути к гостеприимному столу Косфорда.

— Милости просим, рады вас снова видеть, добрый отец Атанасий, — приветствовал его дородный рыцарь. — Проходите, садитесь справа и расскажите, что нового у нас в округе. Священники ведь всегда первыми узнают все сплетни.

Священник, человек спокойный и добрый, бросил взгляд на пустующее место в конце стола и спросил:

— А где госпожа Эдит?

— Да, в самом деле, где же девчонка? — раздраженно воскликнул рыцарь. — Мэри, пожалуйста, прикажи протрубить еще раз, чтобы она знала, что ужин на столе. Что этот совенок делает вне дома в столь поздний час?

Священник тронул рыцаря за рукав, и в его добрых глазах мелькнуло беспокойство.

— Я совсем недавно видел госпожу Эдит. Боюсь, она не услышит горна, она, верно, уже в Милфорде.

— В Милфорде? Что ей там надо?

— Пожалуйста, добрый сэр Джон, не говорите так громко — речь идет о чести дамы, и разговор должен остаться между нами.

Сэр Джон уставился на обеспокоенное лицо священника, и его багровое лицо стало еще краснее.

— О ее чести? О чести моей дочери? Еще нужно доказать, что вы имеете право так говорить, иначе ноги вашей больше не будет в Косфорде!

— Надеюсь, я никого не оскорбил, сэр Джон, но все же должен сказать о том, что видел своими глазами: в противном случае я был бы неверным другом и плохим священником.

— Так говорите скорее! Какого черта вы там видели?

— Известен вам такой невысокий молодой человек, почти горбун, по имени Поль де ла Фосс?

— Конечно. Я отлично его знаю. Он из благородной семьи, младший брат сэра Юстаса де ла Фосса из Шэлфорда. Было время, когда я думал, что назову его сыном: он проводил с моими девочками почти каждый день. Только горбатая спина — плохой помощник в любовных делах.

— Увы, сэр Джон, душа у него еще кривей, чем спина. Он очень опасный человек: дьявол дал ему острый язык и глаза, которые притягивают женщин, как взгляд василиска. Девицы думают о свадьбе, а у него на уме совсем другое. Он уже не одну погубил, очень этим гордится и хвастается по всей округе.

— А при чем тут я и мои дочери?

— Сегодня, едучи сюда, я встретил его, он спешил домой, а рядом с ним ехала женщина, и хотя лицо ее было скрыто капюшоном, до меня донесся ее смех. Этот смех я слышал и раньше под этой самой кровлей. Так смеется госпожа Эдит.

Нож выпал из руки рыцаря. Весь этот разговор слышали только Мэри и Найджел: то, что говорили на верхнем конце стола, заглушалось грубым смехом и гулом голосов на нижнем.

— Не бойтесь, отец, — сказала Мэри, — добрый отец Атанасий ошибся. Эдит сейчас придет. В последнее время я не раз слышала, как она плохо отзывалась об этом человеке.

— Правда, сэр, — горячо поддержал ее Найджел. — Только сегодня вечером, когда мы ехали через Терслийские верески, госпожа Эдит сказала, что ни во что его не ставит и хотела бы, чтобы его кто-нибудь побил за все его злые дела.

Однако умудренный опытом священник покачал седой головой.

— Когда женщина так говорит — жди беды. Лютая ненависть — родная сестра пылкой любви. Зачем она стала бы это говорить, если бы между ними ничего не было?

— И все же, — заметил Найджел, — с чего бы ей так перемениться всего за три часа? С тех пор как я приехал, она все время была с нами в зале. Клянусь святым Павлом, я этому не верю.

Однако Мэри помрачнела.

— Я вспомнила, дорогой отец, что, когда мы говорили об охоте, конюх Хэннекин принес ей какую-то записку. Она прочитала ее и тотчас вышла.

Сэр Джон вскочил было на ноги, но тут же вновь со стоном рухнул в кресло.

— Лучше бы мне умереть, чем видеть свой дом обесчещенным! — воскликнул он. — А тут еще эта проклятая нога! Из-за нее я не могу узнать ни правду, ни отомстить за поруганную честь! Если бы дома был мой сын Оливер, все было бы хорошо. Позовите конюха, я его обо всем допрошу.

— Прошу вас, добрый благородный сэр! — вмешался Найджел, — позвольте мне на этот вечер стать вашим сыном. Тогда я сделаю все что нужно. Клянусь честью, я сделаю все, что в силах мужчины.

— Благодарю, Найджел. Твою помощь я приму охотнее, чем чью-либо еще во всем христианском мире.

— Но сперва, добрый сэр, я хотел бы знать ваше мнение вот о чем: у этого человека, насколько я знаю, много земли, и сам он благородной крови. Так что если наши опасения сбудутся, нет никаких причин, почему бы ему не жениться на вашей дочери?

— Нет, конечно. О лучшем браке она не могла бы и мечтать.

— Хорошо. А теперь я хотел бы поговорить с Хэннекином. Только сделать все надо очень осторожно, чтобы никто ничего не знал. Нельзя, чтобы об этом стали сплетничать слуги. Если вы покажете мне конюха, госпожа Мэри, я позову его почистить мою лошадь и узнаю все, что нужно.

Найджел отсутствовал недолго. Когда он возвратился, лицо его было мрачно, и у сидящих за столом не осталось никакой надежды.

— Я запер его в конюшне на сеновале, чтобы он не наболтал лишнего, — сказал Найджел, — потому что по моим вопросам он, конечно, понял, откуда дует ветер. Записку, в самом деле, прислал этот человек, а кроме того, он привел и лошадь для дамы.

Старый рыцарь застонал и закрыл лицо руками.

— Не надо, отец, на вас смотрят, — прошептала Мэри. — Ради чести нашего дома нам надо сохранять спокойствие.

Затем чистым, звонким голосом, так что его было слышно и в дальнем конце залы, сказала:

— Если вы едете на восток, Найджел, я поеду с вами, чтобы сестре не пришлось возвращаться одной.

— Мы поедем вместе, Мэри, — ответил Найджел, вставая из-за стола, и тихо добавил: — Но ведь мы не можем поехать одни, а если возьмем слугу, все сразу станет известно. Пожалуйста, оставайтесь дома и предоставьте все мне одному.

— Нет, Найджел, ей может понадобиться помощь женщины, и этой женщиной должна быть ее сестра. Я возьму с собой камеристку.

— Я сам поеду с вами, если только вы смирите свое нетерпение и сможете приноровиться к силам моего мула, — сказал старый священник.

— Но ведь вам это не по пути, отец?

— У священника есть только один путь — тот, что ведет ко благу ближних. Идемте, чада мои, мы едем все вместе.

Вот как случилось, что тучный сэр Джон, старый рыцарь Даплинский, остался на высоком конце стола один, делая вид, что ест и пьет, беспокойно ерзая на месте и силясь казаться безмятежным, тогда как дух и тело его горели, как в лихорадке. А чуть пониже его слуги и служанки смеялись и шутили, звенели чашками, опустошали блюда и не подозревали о том, какая мрачная тень пала на душу человека, в одиночестве сидевшего за столом над ними.

Тем временем леди Мэри на белой кобылке, на которой чуть раньше вечером скакала ее сестра, Найджел на боевом коне и священник на муле трусили по каменистой извилистой дороге, ведущей в Лондон. По обе стороны простирались пустынные вересковые болота и трясины; с них то и дело доносились таинственные крики ночных птиц. В просветах быстро бегущих облаков виднелась луна. Мэри ехала молча, поглощенная мыслями о предстоящем, об опасности, которой подвергается сестра, об ожидающем их позоре.

Найджел тихо переговаривался со священником. От него он узнал, какой дурной славой пользовался человек, к которому они направлялись. Оказалось, его дом в Шэлфорде был вертепом распутства и порока. Всякая женщина, переступившая его порог, покидала его опозоренной. Как это ни странно и труднообъяснимо, хотя и довольно обычно, в этом человеке, несмотря на всю его испорченность и уродство, была какая-то притягательная сила, привлекавшая к нему женщин и подчинявшая их его воле. Вновь и вновь приносил он погибель то одному, то другому дому, но вновь и вновь его бойкий язык и хитрый ум спасали его от расплаты за мерзкие деяния. Семья его занимала в графстве высокое положение, а родня пользовалась покровительством короля, так что соседи боялись заходить слишком далеко в попытках пресечь его распутство. И вот такой человек, недобрый и ненасытный в желаниях, налетел, как зловещая ночная птица, и унес в свое отвратительное гнездо златокудрую красавицу из Косфорда. Найджел слушал, почти не перебивая, и только когда священник замолчал, он поднес к плотно сжатым губам охотничий нож и трижды поцеловал крест на его рукояти.

Они миновали болота, деревню Милфорд и городок Годлминг, за которым дорога повернула на юг через Писское болото и Шэлфордские луга. Там, на темном склоне холма, виднелись красные точки — окна дома, который был их конечной целью. К дому вела мрачная дубовая аллея, кроны деревьев смыкались над головой. По этой аллее маленькая кавалькада выехала на посеребренную луной луговину перед домом.

Из тени сводчатого входа выбежали двое неотесанных бородатых слуг с дубинами в руках и грубо спросили путников, кто они такие и что им надо. Леди Мэри соскользнула с седла и пошла было к двери, но ей преградили дорогу.

— Нельзя, нельзя, хозяину больше никого не нужно! — крикнул один из слуг и хрипло засмеялся. — Отойди, госпожа, кто ты ни на есть. Дом заперт, сегодня хозяину не нужны гости.

— Послушай, друг, — негромко, но отчетливо сказал Найджел, — ступай прочь. У нас дело к твоему хозяину.

— Дети мои! — воскликнул старый священник. — Не лучше ли будет, если я пойду к нему и посмотрю, не смягчит ли его ожесточенное сердце голос церкви? Боюсь, если вы пойдете, Найджел, не миновать кровопролития.

— Нет, отец, прошу вас, останьтесь пока здесь, — ответил Найджел, — а вы, Мэри, пожалуйста, побудьте с добрым священником: мы ведь не знаем, что там сейчас делается.

Он снова повернулся к дверям, и снова слуги преградили ему вход в дом.

— Назад! Назад, если вам дорога жизнь! Клянусь святым Павлом! Стыдно пачкать меч о таких, как вы, но делать нечего, сегодня никто не станет у меня на пути.

Услышав такую угрозу, да еще произнесенную мягким голосом, слуги отпрянули.

— Постой! — сказал один из них, вглядываясь в темноту. — Да ведь вы сквайр Найджел из Тилфорда?

— Да, меня зовут именно так.

— Назовись вы раньше, я ни за что не стал бы у вас на пути. Оставь дубину, Уот, это не чужие, это сквайр из Тилфорда.

— Ну ладно, — с облегчением пробурчал другой, опуская дубину. — Не обернись все так, на мою душу легла бы сегодня кровь. Только когда хозяин велел сторожить дверь, он ничего не говорил о соседях. Пойду спрошу его, что делать.

Но Найджел опередил слугу и уже распахнул наружную дверь. Как он ни был проворен, леди Мэри от него не отстала, и они вместе вошли в залу.

Это была большая комната, потолок и стены которой окутывали черные тени. Единственное светлое пятно было в центре: там, на столике, горели две плошки. Стол был накрыт для ужина, но сидели за ним только двое, слуг в зале не было. На ближнем конце сидела Эдит с распущенными золотистыми волосами, струившимися по красно-черному платью для верховой езды.

На дальнем конце сидел хозяин дома. Свет ламп ярко освещал резкие черты его лица и высоко, как у всех горбунов, приподнятые плечи. Растрепанные черные волосы увенчивали высокий выпуклый лоб — лоб мыслителя — с парой глубоко посаженных холодных серых глаз, жестко смотревших из-под густых косматых бровей. Нос у него был тонкий, изогнутый наподобие клюва хищной птицы. А ниже это гладковыбритое сильное, яркое лицо было обезображено чувственными губами сластолюбца и рыхлыми складками тяжелого подбородка. Держа в одной руке нож, а в другой наполовину обглоданную кость, он бросил яростный, как у дикого зверя, которого потревожили в берлоге, взгляд на вошедших.

Найджел остановился на полпути между дверью и столом. Взгляд его скрестился с взглядом Поля де ла Фосса. Но Мэри, с ее женской душой, бросилась вперед и обняла сестру.

Эдит вскочила с места и, отвернув лицо, попыталась оттолкнуть ее.

— Эдит, Эдит, именем Пресвятой Девы, умоляю тебя, пойдем отсюда, прочь от этого испорченного человека! Дорогая сестра, ведь ты не разобьешь сердце нашего отца, не дашь ему лечь в могилу обесчещенным. Поедем домой! Поедем домой, и все будет
хорошо.

Но Эдит снова оттолкнула сестру; ее нежные щеки покраснели от гнева.

— Какое право ты имеешь вмешиваться в мои дела? Ты всего на два года старше, и нечего тебе преследовать меня по всей округе, словно я какая-то непутевая крепостная, а ты моя хозяйка. Ступай сама домой и предоставь мне делать то, что я хочу.

Но Мэри не выпускала сестру и все еще пыталась смягчить ее ожесточенное сердце.

— У нас нет матери, Эдит. Слава Богу, что она умерла и не видела тебя под этим кровом! Но обязанности ее перешли ко мне, я всю жизнь их строго исполняла, потому что я — старшая. Именем ее я прошу и заклинаю тебя: не доверяй этому человеку, идем домой, пока не поздно!

Эдит вырвалась наконец из объятий Мэри и теперь стояла поодаль, раскрасневшаяся, непокорная, сверля сестру злым, пылающим взглядом.

— Ты теперь поносишь его, а ведь еще недалеко время, когда моя мудрая, добродетельная сестрица была и ласкова и нежна с Полем де ла Фоссом, если ему случалось заглянуть в Косфорд. Да только он полюбил другую, вот и стал распутником, вот теперь и зазорно быть под его кровом! Моей милой добродетельной сестрице можно скакать ночью наедине с кавалером, а для других это непростительный грех. Посмотри сперва, нет ли у тебя в глазу бревна, милая сестрица, а уж потом вынимай соломинку из чужого.

Не на шутку встревоженная Мэри стояла в нерешительности: она не позволяла себе ни обидеться, ни рассердиться, но совершенно не знала, как лучше обойтись с упрямой и своенравной сестрой.

— Сейчас не время для упреков, милая сестра, — сказала она наконец и тронула Эдит за рукав. — В твоих словах есть доля правды. Да, было время, когда этот человек был другом нам обеим, и я тоже испытала на себе, как легко он может покорить женское сердце. Но теперь-то я знаю, что он такое, а ты еще нет. Я знаю, сколько зла он совершил, какое бесчестье принес людям, как он лжив и вероломен, как обманывает доверие, не выполняет своих обещаний. Я это знаю, а ты — нет. Неужели моя сестра попадется в ту же ловко расставленную ловушку? Она, что, уже захлопнулась за тобой, моя девочка? Неужели я опоздала? Ради Бога, Эдит, скажи, что это не так!

Эдит вырвала рукав из руки сестры и быстро, в два шага подошла к столу.

Поль де ла Фосс все еще сидел молча, не сводя глаз с Найджела. Эдит положила руку ему на плечо.

— Я люблю этого человека, он единственный, кого я когда-либо любила. Это мой муж, — произнесла она. При этих словах Мэри вскрикнула от радости.

— Это правда? Ну, тогда твоя честь не задета, а об остальном позаботится Господь Бог. Если вы муж и жена, обвенчанные перед алтарем, тогда ни мне, ни кому другому нечего становиться между вами. Скажи, что это правда, и я тотчас вернусь домой к отцу со счастливой вестью.

Эдит надула губы, как капризный ребенок.

— Мы муж и жена перед Богом. А скоро обвенчаемся и перед людьми. Мы ждем только следующего понедельника, когда брат Поля, священник из Сент-Олбенс, приедет и обвенчает нас. Гонец за ним уже послан, он скоро приедет, да, любимый мой?

— Да, приедет, — отозвался хозяин Шэлфорда, все так же не сводя глаз с молчащего Найджела.

— Это ложь. Он не приедет, — раздался голос от двери. Слова эти произнес старый священник, который, как оказалось, последовал за Мэри и Найджелом и теперь стоял у порога.

— Он не приедет, — повторил он, входя в залу. — Дочь моя, послушай того, кто так стар, что годится тебе в отцы. Эта ложь стара как мир. Так же он погубил многих и до тебя. У этого человека нет брата в Сент-Олбенсе. Я хорошо знаю всех его братьев, среди них нет священников. Еще до понедельника, когда будет уже поздно, ты сама узнаешь правду, как до тебя узнавали ее другие. Не доверяйся ему, едем с нами домой!

Поль де ла Фосс взглянул на нее, на лице его мелькнула улыбка, и он похлопал Эдит по плечу.

— Скажи им, Эдит, — произнес он. Она с презрением оглядела каждого: женщину, юношу и старика.

— Я могу сказать им только одно. Пусть они скорее уходят и больше нам не докучают. Разве я не свободная женщина? Разве я не сказала уже, что это единственный человек, которого я любила? Я давно люблю его. Он этого не знал и в отчаянье искал утешения у другой. Теперь он все знает, и никто больше не встанет между нами. Так что я остаюсь здесь, в Шэлфорде, и никогда не вернусь в Косфорд, разве что опираясь на руку своего мужа. Меня не обманешь всеми этими сказками, которые выдумали, чтобы очернить его. Разве так уж трудно ревнивой женщине и бродячему священнику навыдумывать всякой лжи? Нет, Мэри, уезжай отсюда, да забери с собой своего кавалера и священника, а я останусь здесь, верная своей любви. Я ничего не боюсь, честь его мне порукой.

— Клянусь, хорошо сказано, моя золотая птичка, — прервал хозяин Шэлфорда. — А теперь и я кое-что добавлю. В своих неучтивых речах вы, леди Мэри, не пожелали признать за мной ни одной добродетели; и все же вы должны согласиться, что у меня, по крайней мере, есть довольно терпения, — я ведь не натравил собак на ваших друзей, которые нарушили мой покой. Однако терпенью даже самых добродетельных приходит конец и простые человеческие слабости могут возобладать над духом; а посему прошу вас, удалитесь, да прихватите своего священника и доблестного странствующего рыцаря. А не то ваш уход, когда вам все-таки придется уйти, может оказаться более поспешным и куда менее достойным. Сядь, любовь моя, и давай займемся ужином. — Он жестом указал Эдит на стул и налил ей и себе по чаше вина.

С той минуты, как Найджел вошел в залу, он не произнес ни слова, но с лица его не сходило выражение решимости, а задумчивый взгляд ни на миг не отрывался от глумливого лица горбуна, хозяина Шэлфорда. Теперь он быстро, словно приняв окончательное решение, повернулся к Мэри и священнику.

— Всё, — сказал он тихо, — вы сделали все, что могли; теперь мой черед сыграть роль, как я сумею. Прошу вас, Мэри, и вас, добрый отец, подождите меня снаружи.

— Что вы, Найджел, если есть опасность…

— Мне удобнее, если вас тут не будет, Мэри. Пожалуйста, уйдите. Так мне проще говорить с этим человеком.

Она бросила на него вопросительный взгляд и пошла к двери.

Найджел тронул священника за рясу.

— Скажите, пожалуйста, отец, требник у вас с собой?

— Конечно, Найджел, он всегда у меня на груди.

— Достаньте его, отец.

— Зачем, сын мой?

— Откройте его на двух местах: там, где венчальная служба, и там, где заупокойная. А теперь идите за леди Мэри, отец, и ждите, когда я вас позову.

Он затворил за ними дверь и остался наедине с этой странноватой парой. Оба они повернулись и посмотрели на него: Эдит с вызовом, Поль де ла Фосс с кривой усмешкой на губах и лютой ненавистью в глазах.

— Как! — выдавил он. — Странствующий рыцарь еще здесь? Правда, мы наслышаны о его славолюбии. Чего он ждет? О каком новом подвиге мечтает?

Найджел подошел к столу.

— То, что мне приходится сделать, не подвиг и славы мне не прибавит. Но я приехал с определенным намерением и выполню его. Я слышал от вас самой, Эдит, что вы не оставите этого человека.

— Раз у вас есть уши, значит слышали.

— Вы, как вы сказали, свободная женщина и никто не может противостоять вашим желаниям. Но ведь я знаю вас, Эдит, с детских лет, еще когда мы вместе играли в вересках. И я намерен спасти вас от коварства этого человека и вашей собственной глупой слабости.

— Что вы хотите сделать?

— Там, за дверью, ждет священник. Сейчас он вас повенчает. Я не уйду отсюда, пока вы не станете замужней женщиной.

— А иначе? — презрительно бросил Поль де ла Фосс.

— А иначе вы сами никогда больше не выйдете из этой залы. Не надо, не зовите слуг и собак. Клянусь святым Павлом, я обещаю вам, что все это останется между нами троими. А если по вашему зову сюда войдет четвертый, сами вы не увидите, чем все это кончится. Что вы теперь скажете, Поль де ла Фосс? Женитесь вы на этой женщине или нет?

Эдит вскочила и, раскинув руки, бросилась между ними.

— Отойдите, Найджел. Он мал и слаб. Вы не причините ему вреда. Разве не вы говорили об этом сегодня вечером? Ради Бога, Найджел, не смотрите на него так. У вас в глазах смерть.

— Змея тоже мала и слаба, Эдит, и все же всякий порядочный человек раздавит ее каблуком. А теперь отойдите в сторону — я не отступлюсь.

— Поль! — закричала она, обратив взгляд на бледное, но глумливое лицо. — Подумай, Поль! Почему ты не хочешь сделать то, что он просит? Какая тебе разница — сейчас или в понедельник? Прошу тебя, милый Поль, ради меня, сделай, как он говорит. Твой брат прочитает службу еще раз, если ему так хочется. Давай обвенчаемся прямо сейчас и все будет хорошо.

Поль встал со стула и оттолкнул ее трогательно протянутые к нему руки.

— Ты, глупая женщина, — прорычал он, — и ты, спаситель хорошеньких девиц, молодец против калеки! Знайте вы оба: хоть я слаб телом, во мне живет дух моего рода. Как! Жениться только потому, что этого хочет хвастливый велеречивый деревенский сквайр? Ну нет, клянусь Господом Богом, я скорее умру, чем уступлю. Мы обвенчаемся в понедельник и ни днем раньше. Вот вам мой ответ.

— Такой ответ я и хотел услышать, — сказал Найджел. — Брак этот не будет счастливым, и лучше решить все иначе. Отойдите в сторону, Эдит.

Он осторожно отвел ее в сторону и обнажил меч. Увидев это, де ла Фосс громко вскрикнул.

— У меня нет меча! Не станете же вы меня убивать! — проговорил он, откидываясь назад на стуле. Лицо его осунулось, глаза горели. В свете ламп блеснула сталь. Эдит отшатнулась, закрыв лицо руками.

— Возьмите этот меч! — сказал Найджел и протянул рукоять горбуну. — Ну, — добавил он, вытаскивая охотничий кинжал, — убей меня, Поль де ла Фосс, если сможешь, а не то я убью тебя, да поможет мне Бог.

Почти без памяти, словно завороженная, смотрела Эдит на это странное единоборство. Минуту горбун стоял как бы в нерешительности, держа меч в бессильных пальцах. Потом вдруг сообразил, какое преимущество дает ему меч против кинжала, и чувственные губы его плотно сжались в жестокой улыбке. Опустив подбородок на грудь, медленно, шаг за шагом, стал он продвигаться вперед. Глаза его сверкали из-под густых, кустистых бровей, как пламя сквозь хворост. Найджел ожидал, спокойно и внимательно глядя на него. Левую руку он вытянул вперед, кинжал держал у бедра.

Все ближе и ближе, еле заметно скользя по полу, подходил к нему Поль де ла Фосс и вдруг, взревев от переполнявшей его ненависти, прыгнул вперед, чтобы поразить врага. Удар был хорошо рассчитан, но в схватке с гибким телом и упругими ногами острие кинжала победило клинок меча. С быстротой молнии Найджел рванулся к врагу и оказался вне досягаемости меча; левой рукой он изо всей силы прижал к себе его рукоять, так что рассек руку, и в следующее мгновение горбун был на полу, а кинжал — у его горла.

— Ты, пес! — прошептал Найджел. — Теперь ты в моей власти. Последний раз, да побыстрее, пока я не всадил тебе нож в глотку, говори: женишься или нет?

Ушиб от падения и острие кинжала у горла сломили дух Поля де ла Фосса. Он побледнел, на лбу выступила испарина, в глазах стоял страх.

— Убери кинжал, — закричал он, — я не хочу умирать, как теленок на бойне!

— Ты женишься?

— Да, да, женюсь. Девка она хорошая, могла попасться и хуже. Дай мне встать! Говорю тебе, я женюсь на ней, чего тебе еще надо?

Найджел стоял над ним, держа ногу на уродливом теле. Он подобрал меч и приставил его острие к груди горбуна.

— Это еще не все. Теперь ты подождешь вот так, как ты есть. Раз уж тебе выпало жить, — а моя совесть вопиет против этого, — по крайней мере, венчанье твое будет по твоим грехам. Лежи и не шевелись, как раздавленный червяк! — Тут он повысил голос и позвал: — Отец Атанасий, эй, отец Атанасий!

Старый священник прибежал на зов. Прибежала и леди Мэри. Удивительное зрелище представилось их глазам: в ярком круге света стояла едва помнящая себя девушка, а на полу распростерлось тело горбуна, над которым, уперев в него меч, возвышался Найджел.

— Вашу книгу, отец! — закричал Найджел. — Не знаю, хорошо ли мы поступаем или плохо, только их надо обвенчать, другого выхода нет.

Но тут девушка у стола вскрикнула и, обняв сестру, разрыдалась, уткнув нос ей в шею.

— О, Мэри, слава Богу, что ты приехала, слава Богу, что ты приехала вовремя. Что он сказал? Что он, де ла Фосс, не станет венчаться под угрозой меча. Душа моя потянулась к нему. А я-то разве не Баттесторн? Мне никто не может сказать, будто я вышла за человека, которого вели к алтарю с мечом у горла. Да, теперь я вижу, каков он на самом деле — подлая душа да лживый язык. Я по глазам его вижу, что он обманывал меня, что он бросил бы меня, как бросал других! Отвези меня домой, Мэри, сестра моя. Сегодня ты вытащила меня из преддверия ада.

И так хозяин Шэлфорда, бледный и злой, остался один со своим вином, а златокудрая красавица из Косфорда, сгорая от стыда, со слезами, струившимися по прекрасному лицу, покинула дом бесчестья и вступила в тишину и покой мирной звездной ночи.

Глава XIII Как сотоварищи ехали по древней дороге

Подходила пора безлунных ночей, и планы короля уже созрели. Все приготовления велись в глубокой тайне. Гарнизон Кале, состоявший из пяти сотен лучников и двух сотен копейщиков, уже мог бы, предупрежденный вовремя, отразить любое нападение. Однако в намерения короля входило не только отразить нападение, но и захватить врага в плен. Кроме того, ему хотелось найти подходящий случай, чтобы вступить в одну из тех рискованных схваток, которые принесли ему славу образцового главы странствующего рыцарства во всем христианском мире.

И все же в подготовке нужна была особая тщательность. Прибытие в Кале подкреплений, даже просто высадка любого известного воина, встревожило бы французов и показало бы, что заговор раскрыт. Поэтому избранные для дела воины и оруженосцы переправлялись в Кале по двое и по трое на каракках и грузовых судах, постоянно курсировавших от берега к берегу. В Кале прибывшие проходили ночью через водные ворота прямо в замок, где вплоть до самого начала действий можно было укрыться от любопытных глаз городского люда.

Найджел получил от Чандоса приказ встретиться с ним в Уинчелси, на постоялом дворе «Под цветком дрока». За три дня до встречи Найджел с Эйлвардом во всеоружии выехали из Тилфорда, готовые к бою. Найджел ехал верхом в нарядном охотничьем костюме, а его драгоценные доспехи и небольшой багаж покоились на спине еще одной лошади, которую вел в поводу Эйлвард. Сам Эйлвард восседал на славной гнедой кобыле, тяжелой и неповоротливой, но очень сильной, — она легко несла его могучее тело. На нем была кольчуга и стальной шлем, сбоку висел огромный прямой меч, из-за плеч виднелся длинный желтый лук; снаряжение дополнял колчан со стрелами на малиновой перевязи. Словом, это был воин, которым вправе был бы гордиться любой рыцарь. Когда они медленно поднимались по пологому склону Круксберийского холма, весь Тилфорд высыпал из домов, чтобы проводить их.

На вершине подъема Найджел придержал коня и посмотрел назад, на деревушку, лежавшую внизу. Возле дверей старого темного господского дома стояла одинокая согбенная фигура и, опираясь на палку, глядела ему вслед. Найджел перевел глаза на высокую крутую крышу, бревенчатые стены, длинный хвост голубого дыма, поднимавшегося от их единственного очага, и кучку старых слуг, столпившихся у ворот, — повара Джона, менестреля Уэдеркота и старого солдата-инвалида Рыжего Суайера. За рекой, среди деревьев, виднелась мрачная серая башня Уэверлийского монастыря, и пока он смотрел на нее, железный колокол, голос которого всегда казался ему грозным хриплым вражеским боевым кличем, зазвонил, созывая монахов на молитву. Найджел снял бархатную шляпу и тоже стал молиться: он молился о том, чтобы дому его был ниспослан мир, чтобы на войне его ждала удача, чтобы за рубежом он стяжал честь и славу. Потом, помахав на прощанье рукой своим домочадцам, он развернул лошадь и медленно поехал на восток. И тут же Эйлвард оторвался от лучников и смеющихся девушек, которые толпой окружали его, держась кто за уздечку, кто за стремя, и двинулся вслед за Найджелом, посылая назад воздушные поцелуи. Вот так два благородных и простодушных товарища пустились в путь навстречу удаче.

В тех краях бывает две поры: желтая, когда все пылает от распустившегося дрока, и малиновая, когда склоны покрываются тлеющим огнем цветущего вереска. Тогда была малиновая пора. Следуя по узкой дороге, настолько узкой, что папоротники и вереск со всех сторон касались его ног, Найджел время от времени оборачивался назад, и ему казалось, что, куда бы не занесла его судьба, никогда он не увидит ничего прекраснее родных мест. Далеко на запад, горя под лучами раннего солнца, катились волны малинового верескового моря, пока не сливались с темной тенью Вулмерского леса и светлой чистой зеленью Батсерских меловых холмов. Найджелу никогда не случалось раньше бывать дальше этих мест, и потому так дороги ему были эти леса, холмы и верески. С болью в сердце покидал он все это; но, хотя дом его был на западе, впереди, на востоке, лежал огромный мир, полный неожиданностей, великолепная сцена, на которой каждый из предков сыграл в свое время достойную роль и оставил потомкам доблестное имя.

Как томительно долго ждал он этого дня! Но вот он наступил, и ничто не омрачало его. Леди Эрментруда была на попечении короля. Будущее старых слуг обеспечено. Распря с уэверлийскими монахами закончена миром. Под ним благородный конь, у него отменное снаряжение, позади следует отважный товарищ. А самое главное — его ждет благородное дело, и поведет его вперед храбрейший рыцарь Англии. Такие мысли одна за другой пробегали у него в голове, и он то смеялся, то пел от радости, а Поммерс, чувствуя настроение хозяина, играл под ним и делал курбеты. Вскоре, обернувшись назад, Найджел увидел, что у лучника опущены глаза, а на лбу собрались морщины, и понял, что того что-то беспокоит. Он придержал лошадь, чтобы Эйлвард поравнялся с ним.

— Как дела, Эйлвард? — спросил он. — Право же, сегодня мы с тобой самые счастливые люди во всей Англии: впереди нас ждут успех и слава. Клянусь святым Павлом, прежде чем мы снова увидим эти вересковые холмы, мы либо сумеем достойно снискать славу, либо, добиваясь ее, не пожалеем жизни. От таких мыслей должно быть весело, а ты чем-то удручен. В чем дело?

Эйлвард передернул широкими плечами, на его грубоватом лице мелькнула кривая усмешка.

— Я размяк, как промокшая тетива, — ответил он. — Человек всегда печалится, когда покидает женщину, которую любит.

— Истинная правда! — воскликнул Найджел, и перед его взором встали темные глаза Мэри Баттесторн; он услышал ее низкий, нежный, горячий голос, какой слышал в ту ночь, когда они вернули домой из Шэлфорда ее легкомысленную сестру. Этот голос пробуждал в душе человека все самое возвышенное и благородное. — И все же, лучник, женщина любит в мужчине не его грубое тело, а, скорее, душу, честь, славу, подвиги, которые делают его жизнь прекрасной. И теперь, едучи на войну, ты завоевываешь не только славу, но и любовь.

— Может оно и так, — отозвался Эйлвард, — да только сердце у меня разрывается, когда я вижу, как плачет красотка; я и сам готов заплакать с ней вместе. Когда Мэри… нет, кажется, Долли нет, нет, это была Марта, рыжая девчонка с мельницы, — так вот когда она прижалась к моей перевязи, а я оторвался от нее, у меня словно жилы в сердце лопнули.

— Ты называешь то одно имя, то другое. А как же ее все-таки зовут — ту девушку, что ты любишь?

Эйлвард сдвинул на затылок шлем и озадаченно почесал щетинистую голову.

— Ее зовут, — сказал он наконец, — Мэри-Долли-Марта-Сьюзен-Джейн-Сесили-Эгнес-Джоанна-Кейт.

Когда Эйлвард произнес это удивительное имя, Найджел рассмеялся.

— Похоже, я не имел права брать тебя на войну. Клянусь святым Павлом, из-за тебя овдовело полприхода… Да, я видел перед отъездом твоего престарелого отца. Подумай, как приятно ему будет узнать, что во Франции ты совершил лихой поступок и тем прославил себя в глазах всех.

— Боюсь, моя слава не поможет ему уплатить недоимки по аренде уэверлийскому ризничему, — ответил Эйлвард. — Как бы я там ни прославился, но, если он не раздобудет к следующему Крещенью десять золотых, ему придется идти просить милостыню. А вот если бы я завоевал какой выкуп или принял участие в штурме богатого города — вот тогда старик, и верно, гордился бы мною. Когда на прощанье мы расцеловались, отец сказал: «Твой меч должен помочь моей лопате, Сэмкин». Вот был бы счастливый день — для него, да и для всех, — если б я приехал домой с полным вьюком золотых! И дай мне Бог запустить руку в чей-нибудь карман, прежде чем я снова увижу Круксберийский холм!

Найджел покачал головой; он отлично видел всю безнадежность своих попыток перекинуть мост через разделявшую их пропасть. Они проделали уже большой путь по верховой тропе через верески, когда впереди завиднелся холм св. Катарины, на вершине которого едва проступали очертания древней святыни. В этом месте они пересекли Южную Лондонскую дорогу. Возле перекрестка их поджидали два всадника, они приветственно помахали руками, и Найджел увидел высокую, стройную темноволосую женщину на белой кобыле и грузного краснолицего старика, под тяжестью которого, казалось, прогнулась спина крепкого серого жеребца.

— Эй, Найджел! — крикнул он. — Мэри сказала, что ты отправляешься сегодня утром, вот мы и ждем здесь уже больше часа, чтобы повидаться с тобой. Ну, давай выпьем по кубку славного английского эля — сколько раз еще, наливая кислое французское вино, ты с грустью вспомнишь его белую пену под самым носом и славное тихое шипенье.

Найджелу пришлось отклонить предложение, потому что он собрался заехать в Гилдфорд, стоявший примерно на милю от его пути; зато он с радостью поддержал мысль Мэри — подняться вместе к древней гробнице и вознести там последнюю молитву. Старый рыцарь и Эйлвард остались с лошадьми внизу, а Найджел и Мэри оказались одни под торжественными сводами старой готической церкви, перед темной нишей, в которой слабо мерцала золотая гробница святой. Молча опустились они на колени и помолились; потом снова вышли из тьмы и мрака в светлое солнечное летнее утро. Прежде чем спускаться с холма, они остановились и посмотрели во все стороны на прекрасные луга и голубую Уэй, вьющуюся по долине.

— О чем вы молились, Найджел? — спросила Мэри.

— Я молился о том, чтобы Господь Бог и его святые поддержали мой дух и позволили мне вернуться из Франции таким, чтобы я мог смело прийти к вам и просить вас стать моей женой.

— Подумайте хорошенько о том, что вы говорите, Найджел, — ответила девушка. — Только мое сердце знает, что вы для меня значите. Но я скорее соглашусь никогда больше вас не увидеть, чем хотя бы на дюйм приуменьшить высоту славы и доблестных подвигов, которой вы можете достичь.

— Что вы, милая, прекрасная дама! Как вы можете их приуменьшить, если сама мысль о вас будет укреплять мой дух и руку?

— Подумайте еще раз, славный рыцарь, и пусть слова, только что сказанные вами, вас нисколько не связывают. Пусть они будут легким ветром, который коснулся наших лиц и улетел дальше. Ваша душа жаждет славы. Так было всегда. Есть ли в ней место и для любви? Возможно ли, чтобы в одной душе любовь и слава могли стоять одинаково высоко? Разве вы не помните, что Галахад и другие великие рыцари старины совсем отказались от женщин, чтобы всю душу, всю силу отдать доблестным подвигам? Ведь может случиться, что я стану тяжким бременем, которое вынудит ваше сердце отказаться от какого-нибудь славного дела только потому, что вы не захотите причинить мне боль и страданья? Подумайте хорошенько, прежде чем отвечать, мой славный повелитель: сердце мое будет разбито, если когда-нибудь любовь ко мне помешает вам осуществить ваши мечты и высокие замыслы.

Найджел посмотрел на нее, и глаза его сверкнули. Свет души, озаривший ее смуглое лицо, совершенно преобразил его: теперь оно сияло редкой, возвышенной красотой, до которой было далеко пустой красоте ее сестры. Он склонился перед величием этой женщины и прижался губами к ее руке.

— Вы моя путеводная звезда, ведущая меня к горным высям, — сказал он. — Наши души устремлены к подвигам и почестям, так как же мы помешаем друг другу, если у нас одна цель?

Она гордо покачала головой.

— Это вам сейчас так кажется, славный повелитель, но пройдут годы, и все может стать другим. Как вы докажете, что я буду вам помощью, а не помехой?

— Я докажу это своими подвигами, прекрасная дама, — ответил Найджел. — Здесь, над гробом святой Катарины, в день святой Маргариты клянусь, что, прежде чем увижу вас снова, я совершу в вашу честь три подвига, как свидетельство моей бесконечной любви, и эти три подвига докажут вам, что, хоть я нежно люблю вас, мысли о вас не станут между мною и доблестными деяниями.

Лицо ее светилось от любви и гордости.

— Я тоже дам вам клятву, — сказала она, — клятву во имя святой Катарины, у гроба которой стою. Я клянусь, что буду ждать вас, пока вы не совершите три подвига и мы не встретимся снова; а также, что если — чего милосердный Христос наш не допустит — вы падете на поле брани, я постригусь в монахини в Шэлфордском монастыре и никогда больше не взгляну в лицо мужчине. Дайте мне вашу руку, Найджел!

Она сняла с руки небольшой филигранный браслет и надела его на загорелое запястье Найджела, громко прочитав выгравированный на нем по-старофранцузски девиз: «Fais се que dois, adviegne que pourra — c'est commande au chevalier»[73]. Потом на одно короткое мгновение они обнялись и, обменявшись поцелуями, любящий мужчина и нежная женщина поклялись друг другу в верности. Но внизу их уже нетерпеливо звал старый рыцарь, и они поспешно спустились по извивающейся тропе к лошадям, которые ожидали под песчаным обрывом.

До самой Шелфордской переправы сэр Джон ехал рядом с Найджелом и засыпал его многочисленными последними наставлениями относительно охотничьего ремесла. Он очень беспокоился, как бы Найджел не спутал нерожалую самку с молодым оленем-самцом или того и другого с ланью. Наконец, когда впереди показались заросшие камышом берега реки Уэй, старый рыцарь и дочь его остановили лошадей. Прежде чем въехать под своды темного Чэнтрийского леса, Найджел обернулся и увидел, что они все еще глядят ему вслед и машут руками. Потом дорога повернула, и они скрылись из виду: но долго еще, когда сквозь просветы между деревьями показывались шэлфордские луга, Найджелу было видно что старик медленно едет на сером жеребце по направлению к холму св. Катарины, а девушка на белой кобыле все еще стоит там, где они расстались подавшись всем телом вперед и силясь проникнуть взглядом сквозь черноту леса, скрывавшую ее возлюбленного. Это было лишь мимолетное видение, тотчас скрытое листвой деревьев; но в последовавшие за этим суровые и тяжкие дни на далекой чужбине именно эта картина — зеленый луг, камыши, голубая лента медленно текущей реки и устремленная вперед стройная фигурка девушки на белой лошади — сохранились в памяти как самый чистый, самый дорогой образ Англии, которую он оставил позади.

Но если друзья Найджела знали, что в то утро он покидает родину, враги его тоже не дремали. Не успели два товарища выехать из Чэнтрийского леса и начать подъем по тропе, ведущей к старой часовне мученика, как вдруг раздалось шипение наподобие змеиного и длинная белая стрела пролетела под животом Поммерса и воткнулась, дрожа, в травянистую дернину. Вторая просвистела у Найджела над ухом в то мгновение, когда он стал поворачивать коня; но тут Эйлвард изо всей силы ударил Поммерса по крупу, и огромный боевой конь промчался галопом несколько сот ярдов, прежде чем седок смог его остановить. Эйлвард, низко пригнувшись к шее своей лошади, понесся вслед, а вокруг него свистели стрелы.

— Клянусь святым Павлом, — воскликнул белый от гнева Найджел, натягивая повода, — я не позволю им гнать меня по всей округе, как испуганную лань! Лучник, как ты смел ударить мою лошадь, когда я хотел повернуть ее и броситься на них?

— Я поступил правильно, — отозвался Эйлвард, — иначе, клянусь своими десятью пальцами, наше путешествие закончилось бы в тот же день, что и началось. Там, в кустах, их было не меньше дюжины. Посмотрите, как свет играет на их стальных шлемах, — вон там, в папоротниках, под большим буком. Прошу вас, мой господин, не надо ехать вперед. Что мы можем сделать, если мы на открытой дороге, а они спокойно залегли в подлеске? Не хотите думать о себе, так подумайте о коне: прежде чем он доскачет до леса, ему в шкуру на добрый аршин всадят стрелу.

Найджел бушевал в бессильном гневе.

— Выходит, меня можно подстрелить, как попугая на ярмарке, если какому-то грабителю или разбойнику захочется поупражняться в стрельбе по мишени? Клянусь святым Павлом, Эйлвард, я надену доспехи и разберусь с этим делом. Пожалуйста, помоги мне развязать поклажу.

— Ну нет, мой добрый господин, не стану я помогать вам в вашей погибели. Не может всадник на открытом месте сражаться против лучников, засевших в лесу: это все равно что играть фальшивыми костями. К тому же это вовсе не грабители. Те не посмели бы пускать стрелы в одной миле от гилдфордского шерифа.

— Пожалуй, ты прав, Эйлвард, — сказал Найджел, — это, верно, люди Поля де ла Фосса из Шэлфорда — им не за что любить меня. А вот и он сам!

Они сидели на лошадях спиной к пологому склону, ведущему к часовне на вершине холма. Перед ними вставала темная, неровная стена леса; в тени деревьев поблескивала сталь — там затаился враг. Но вот прозвучал горн, и в одно мгновенье дюжина лучников в коричневых куртках бросилась из-под деревьев вперед, рассыпавшись широкой дугой и пытаясь быстро окружить путников. Среди них на крупном сером коне восседал маленький горбун; он размахивал руками и надсаживался, как на охоте, когда гончие преследуют барсука, то и дело поворачивая голову из стороны в сторону в такт своим возгласам и взмахами рук торопя лучников вверх по склону.

— Надо заманить их на склон, мой добрый господин! — воскликнул Эйлвард: у него от радости загорелись глаза. — Еще пять сотен ярдов, и мы с ними на равных. Не медлите, не подпускайте их ближе полета стрелы, пока не придет наш черед.

Найджел весь дрожал от нетерпения, держа руку на рукояти меча и глядя на приближающихся стрелков. Но тут он вспомнил слова Чандоса о том, что холодная голова воину нужнее, чем горячее сердце. Эйлвард говорит дело. Найджел повернул Поммерса, и под насмешки и улюлюканье, доносившиеся сзади, два товарища начали рысью подниматься на безлюдную возвышенность. Лучники перешли на бег, а их предводитель завопил еще пронзительнее, замахал руками еще сильнее. Эйлвард то и дело оглядывался.

— Еще чуть дальше! Еще немного, — бормотал он. — Ветер дует в их сторону, а эти дураки забыли, что у меня стрелы летят на пятьдесят шагов дальше, чем у них. Теперь, добрый господин, прошу вас, подержите минутку лошадей: мое оружие сегодня полезней вашего. Они еще поплачут, прежде чем снова укроются в лесу.

Он соскочил с лошади, одновременно двинул рукой и коленом и набросил тетиву на верхнюю зарубку мощного боевого лука. Потом мгновенно положил стрелу в ложе и насадил наконечник; из-за стрелы его зоркие голубые глаза под нахмуренными бровями горели недобрым огнем. Широко расставив крепкие ноги, прочно упершись в землю, он всем телом налег на лук. Когда он натянул белую хорошо навощенную тетиву, левая рука его неподвижно застыла, как деревянная, а правая образовала мощную дугу из напряженных мускулов: он являл собой столь устрашающее зрелище, что цепь наступавших стрелков на миг дрогнула и замерла на месте. Двое-трое пустили стрелы, но те тяжело полетели против лобового ветра и скользнули по земле, не долетев до цели на несколько десятков шагов. Только один, невысокий кривоногий крепыш, наделенный, видимо, огромной физической силой, быстро выбежал вперед и так натянул тетиву, что его стрела впилась в землю у самых ног Эйлварда.

— Это Черный Уилл из Линчмира, — сказал лучник. — Мы с ним не раз состязались, и я-то знаю, что никому другому на всех Суррейских болотах не сделать такого выстрела. Надеюсь, Уилл, ты исповедался и причастился: я ведь давно тебя знаю, и не хотел бы брать грех на душу.

С этими словами он поднял лук, и тетива издала низкий, глубокий, мелодичный звук. Эйлвард, опершись на лук, внимательно следил за быстрым полетом стрелы, которая плавно неслась по ветру.

— Попал, попал! Нет, клянусь мечом, перелет! Ветер сильней, чем я думал. Ну нет, друг, теперь я знаю, где ты, и второй стрелы ты не пустишь, не надейся!

Черный Уилл положил новую стрелу и уже поднимал лук, когда вторая стрела, посланная Эйлвардом, пронзила ему правое плечо. Вскрикнув от боли и злости, он бросил оружие и затанцевал на месте, в ярости грозя сопернику кулаком и изрыгая поток брани.

— Я мог бы его прикончить, — заметил Эйлвард, — но не стану: хорошие лучники встречаются не так уж часто. А теперь, мой дорогой господин, надо спешить — они хотят обойти нас с обеих сторон, и если им удастся зайти нам в тыл, наш путь тут и закончится. Только сперва я хочу подстрелить их предводителя, того, что на лошади.

— Не надо, Эйлвард, оставь его в покое, — сказал Найджел, — он хоть и негодяй, но все же человек благородной крови, и не к лицу ему принять смерть от твоего оружия.

— Воля ваша, — ответил, помрачнев, Эйлвард. — Мне говорили, что в последних войнах гордость не помешала многим французским принцам да баронам получить смертельные раны от стрел английских крестьян, а английская знать стояла рядом и с удовольствием смотрела.

Найджел грустно покачал головой.

— Все это правда, лучник, и для меня не новость — ведь сам славный рыцарь Ричард Львиное Сердце принял смерть от такого низменного оружия и Гарольд Саксонский тоже. Но тут дело личное, и я запрещаю тебе стрелять в горбуна. Да и сам я тоже не могу вступить с ним в бой, потому что, хотя дух его несет зло, сам он слаб телом. Так что раз ничто здесь не сулит нам ни денег, ни славы и подвиг тут не совершить, продолжим наш путь.

Во время разговора Эйлвард снял с лука тетиву, сел на коня, и оба путника быстро миновали приземистую часовенку мученика и перевалили через гребень холма. На вершине они оглянулись назад. Раненый лучник лежал на земле, вокруг него толпились его товарищи. Несколько человек бесцельно бежали вверх по склону, но были уже далеко позади. Их предводитель неподвижно сидел на лошади и, когда увидел, что враги обернулись, поднял руку и разразился проклятьями. Мгновение спустя гребень холма скрыл его из виду. Так Найджел простился с родным домом, с любовью и ненавистью.

Теперь путники двигались по древней дороге, идущей по югу Англии, но не сворачивающей к Лондону, потому что в то время, когда прокладывали дорогу, на его месте стояла всего-навсего бедная деревушка. Старая дорога шла от Уинчестера, столицы саксов, на Кентербери, священный город Кента, а оттуда — к узкому проливу, к тому месту, откуда в ясный день можно разглядеть противоположный берег. По этой дороге с наидревнейших времен, в какие только может заглянуть история, везли с запада металлы; по ней же в обратную сторону, шли вереницы вьючных лошадей с товарами, которые Галлия присылала в обмен. Дорога существовала еще в ту пору, когда не было ни христиан, ни даже римлян. С севера и с юга вдоль нее тянутся леса и болота, так что свободный путь можно было найти только на меловых холмах, покрытых сухой травой. Ее и сейчас еще называют Дорогой паломников; но паломники были лишь последними постоянными путниками на этой дороге, ибо она существовала с незапамятных времен, до того, как гибель Томаса Бекета[74] дала новый повод толпам людей идти по ней к месту, где он был убит.

С вершины Уэстонвудского холма путникам была видна длинная белая лента, которая вилась по зеленым меловым холмам и просматривалась даже в лощинах благодаря окаймляющим ее рядам старых тисов. Ни Найджелу, ни Эйлварду не случалось еще забираться так далеко от родных мест, и теперь они ехали с легким сердцем, жадно вглядываясь в меняющийся пейзаж и людей на дороге. Слева от них простиралась всхолмленная равнина, верески и рощи, среди которых то тут, то там открывались свободные участки — поля вокруг редких ферм свободных землепашцев. Вздымаясь и опадая, переходя одно в другое, перед ними прошли Хэкхерстская возвышенность, Данлийский холм, Рэнморские выгоны. А справа, после того, как они миновали деревню Шиер и старую церковь Гомшела, глазам их открылась плоская южная часть страны, простертая, как большая карта, у их ног. Там тянулся огромный Уэлдский лес — целое море дубов, — ничем не прерываемый до самых Южных холмов, поднимавшихся оливково-зеленой грядой на фоне синего неба. Под этим зеленым пологом деревьев жили незнакомые люди и творили злые дела. Лес служил убежищем для диких племен, которые недалеко ушли от своих предков-язычников, плясавших вокруг алтаря Тора, и счастлив был мирный путник, что мог спокойно ехать по высокой открытой меловой дороге, а не по опасным тропам, где путь ему на каждом шагу преграждали бы раскисшая глина, чащобы и полудикие люди.

Но, кроме всхолмленной местности слева и огромной лесистой равнины справа, на самой дороге было много такого, что не могло не привлечь внимания путников. По ней прошло очень много народа. Насколько видел глаз, вся узкая белая лента была густо усыпана черными точками, то отдельными, то по нескольку вместе, иногда движущихся толпой — там, где пилигримы держались ради большей безопасности друг возле друга или благородный человек, желая щегольнуть собственным величием, ехал в сопровождении многочисленной свиты. В те времена большие дороги всегда были переполнены народом — в стране было очень много бродячего люда. Перед глазами Найджела и Эйлварда тек непрерывный поток самых разных людей, схожих только тем, что все до единого с ног до головы были покрыты серой меловой пылью.

Там были монахи, переходившие из одного монастыря в другой, бенедиктинцы с подогнутыми полами черных плащей, чтобы были видны их белые рясы, картезианцы в белом и пестрые цистерцианцы. Были на дороге и братья трех нищенствующих орденов — доминиканцы в черном, кармелиты в белом и францисканцы в сером. Монастырские монахи и странствующая братия терпеть не могли друг друга — они были соперниками, в равной мере притязавшими на пожертвования верующих; на дороге они обходили друг друга, как кошка обходит собаку, обмениваясь злыми, подозрительными взглядами.

Наряду с духовными лицами на дороге встречались и торговцы — купцы в пропыленных плащах из тонкого черного сукна и фламандских шляпах, едущие во главе каравана вьючных лошадей. Они везли на восток олово из Корнуолла, шерсть из западных графств или железо из Сассекса; если же путь их шел на запад, в их вьюках был генуэзский бархат, разные товары из Венеции, французские вина или доспехи из Италии и Испании. Повсюду полно было паломников, по большей части из бедняков; они брели, еле волоча ноги, низко опустив голову, с толстыми палками в руках и котомками за плечами. Время от времени на пышно убранной кобыле или с еще большей роскошью — в паланкине, влекомом лошадьми, встречалась какая-нибудь дама с Запада, с комфортом поспешающая поклониться гробнице св. Фомы.

Кроме того, по дороге двигался непрерывный поток разношерстных бродяг: тут были менестрели, бредущие с одной ярмарки на другую назойливой, грязной толпой; фокусники и акробаты, знахари и зубодеры, студенты и нищие, свободные работники, переходящие с места на место в поисках лучшего заработка, и беглые крепостные, которые рады были любому заработку. Такая вот толпа двигалась, окутанная облаком белой пыли, по древней дороге из Уинчестера к проливу.

Однако из всех, кто брел по дороге, Найджела больше всего интересовали солдаты. Несколько раз они проезжали мимо небольших групп лучников и копейщиков, ветеранов из Франции, которые уже отслужили свое и теперь расходились по домам в южных графствах. Все они были немного пьяны, потому что попутчики щедро угощали их элем на многочисленных постоялых дворах и в пивных, расположенных вдоль дороги; они весело горланили песни и громко приветствовали проходивших мимо. Вид Эйлварда неизменно вызывал поток грубых шуток, а он оборачивался в седле и долго, пока те могли его слышать, во весь голос излагал, что он о них думает.

Один раз, далеко за полдень, они нагнали отряд в сотню лучников, которые шли строем под водительством двух рыцарей, ехавших впереди. Они шли из Гилдфордского замка в Райгитский, где стояли гарнизоном. Найджел немного проехал рядом с рыцарями и намекнул, что если кто-нибудь из них ищет славное дело, или стремится к небольшому подвигу, или жаждет разрешения от клятвы, то устроить это нетрудно. Но оба рыцаря были люди немолодые и серьезные, занятые своим делом и не склонные к дорожным приключениям, так что Найджелу пришлось пришпорить лошадь и ускакать вперед.

Слева они уже оставили за собой Боксхил и Хедлийскую вересковую пустошь, а впереди из-за деревьев показались башни Райгита, когда они нагнали дородного краснощекого весельчака с раздвоенной бородой, который трусил на хорошей лошади и приветливо кивал головой или бросал доброе слово каждому встречному. Они вместе доехали до Блечингли, и, разговаривая с бородачом, Найджел от души смеялся; однако за всеми его шутливыми словами чувствовались искренность и глубокий ум. Он разъезжал спокойно и беззаботно, потому что, по его словам, у него было довольно денег, чтобы уберечь себя от нужды и обеспечить всем необходимым в дороге. Он говорил на всех трех диалектах, принятых в то время в Англии: на северном, центральном и южном, так что легко общался с людьми любого графства и охотно выслушивал их горести и радости. Повсюду, и в городе, и в деревне, идут волнения, рассказывал он, потому что бедный люд задыхается под властью как церкви, так и государства, и скоро в Англии начнутся такие события, каких еще никто не видывал.

Особенно он нападал на церковь. Она, говорил этот человек, владеет несметными богатствами, в ее руках почти треть всех земель страны, но она с ненасытной жадностью стремится захватывать все новые и новые, хотя утверждает, что бедна и смиренна. Монастырской и странствующей братии тоже досталось от него — за мошенничество, лень и хитрость. Он объяснил, почему их богатства и богатства надменных лордов всегда зиждутся на тяжком труде бедного, покорного Петра Пахаря[75], который от зари до зари, в жару, и в холод, и в дождь, из последних сил гнет спину на полях;
предмет насмешек всех и каждого, он тем не менее держит на своих усталых плечах благополучие всего мира. Свои мысли человек этот облек в форму красивой притчи и теперь, во время езды, повторял некоторые стихи, произнося их нараспев и отбивая такт указательным пальцем. Найджел и Эйлвард ехали у него по бокам, повернув головы в его сторону, и внимательно слушали, только чувства у них при этом были разные: Найджела потрясли такие нападки на высшую власть, а Эйлвард только посмеивался, когда тот умно и тонко излагал хорошо ему известные мысли и чувства людей его сословия. Наконец незнакомец остановил коня возле «Пяти ангелов» в местечке Гэттон.

— Это хорошая гостиница, и эль здесь тоже хорош, я давно это знаю, — сказал он. — Когда я кончил «Видение о Петре Пахаре», которое я вам рассказывал, там были такие последние строки:

Вот и дошел рассказ мой до конца.
Спаси Бог тех, кто мне принес винца.
Прошу вас, зайдемте сюда и выпьем вместе.

— Нет, благодарю, — ответил Найджел, — мне нужно спешить — дорога у нас дальняя. Назовите свое имя, добрый друг, — вы очень повеселили нас своими словами.

— Берегитесь! — ответил незнакомец. — Вам и всему вашему сословию будет не очень весело, когда эти слова претворятся в дела и Петр Пахарь устанет гнуть спину на полях, возьмет лук и стрелы и наведет в стране порядок.

— Клянусь святым Павлом, я думаю, мы сумеем образумить этого Питера, а заодно и тех, кто вбил ему в голову такие дурные мысли! — вскричал Найджел. — Поэтому, еще раз прошу, назовите свое имя, чтобы я узнал его, если мне доведется услышать, что вас повесили.

Незнакомец добродушно рассмеялся.

— Можете называть меня Томасом Безземельным. Скажи я вам свое настоящее имя, я был бы Томасом Безмозглым, потому что много славных разбойников в черных рясах, и в стальном облачении с удовольствием помогли бы мне вознестись ввысь тем самым способом, о котором вы говорите. Так что прощайте, сквайр, и ты, лучник; желаю вам вернуться с войны с целыми костями.

Ночь путники провели под кровом Годстонского монастыря и рано утром на следующий день снова были в пути на Дороге паломников. В Титси им сказали, что в Уэстерхемском лесу разгуливает шайка беглых крепостных и накануне там убили трех проезжих; Найджел воспрянул духом в ожидании встречи с ними, но разбойники не показывались, хотя Найджел и Эйлвард свернули со своего пути и поехали по краю леса. Но несколько дальше они наткнулись на следы разбойничих дел: тропа шла вдоль склона холма, по дну мелового карьера, и там, на месте свежих разработок, лежал мертвец. По неестественно раскинутым рукам и ногам и изувеченному телу можно было догадаться, что его сбросили с края карьера, а вывернутые пустые карманы ясно говорили о причине убийства. Путники проехали мимо, не утруждая себя внимательным осмотром тела: трупы на большой королевской дороге были отнюдь не такой уж редкостью, зато если шериф или пристав заметят вас возле тела, вы и оглянуться не успеете, как окажетесь запутанными в сетях закона.

Возле Севеноукса они свернули с древней Кентерберийской дороги на юг, к побережью, оставили позади меловые холмы и ступили на глинистые земли Уэлда. Теперь они ехали по скверному, разбитому мулами проселку, шедшему через густые леса; изредка попадались открытые, расчищенные от леса участки, на которых стояли небольшие кентские деревушки; суровые густоволосые крестьяне в холщовых рубахах и широких штанах смотрели на путников дерзко и жадно. Один раз они увидели вдалеке справа башни Пензхерста, в другой — услышали низкий звон колоколов Бейхемского аббатства, а в остальном на протяжении целого дня им попадались только диковатые крестьяне, да убогие лачуги, да бесконечные стада свиней, жирующих на опавших желудях. Те толпы, что наводняли древнюю дорогу, остались позади; теперь им лишь изредка попадался прохожий — купец или гонец, направлявшийся в Бэттл Эбби, Певенси Касл или спешащий к южным городам.

Следующую ночь они провели в грязной гостинице, кишевшей крысами и блохами, в миле к югу от деревушки Мейфилд. Эйлвард изо всех сил чесался и бранился. Найджел лежал молча, не двигаясь. Для человека, усвоившего старые рыцарские догмы, мелкие житейские неприятности просто не существовали, замечать их было ниже его достоинства. Для иного рыцаря не могло быть ни жары, ни холода, ни голода или жажды. Броня, закрывавшая его душу, была так прочна, что защищала не только от больших бед, но и от малых; поэтому искусанный блохами Найджел мрачно лежал в неподвижности на своей постели, а Эйлвард корчился на своей.

До конца пути оставалось совсем немного, но на следующее утро, едва они снова тронулись в путь через лес, их ожидало приключение, вселившее в сердце Найджела самые безумные надежды.

По узкой тропинке, вьющейся среди дубов, ехал темноволосый человек с болезненным лицом; он громко трубил в серебряный рожок, так что они услышали его зов задолго до того, как увидели его самого. Он медленно приближался, останавливаясь через каждые пятьдесят шагов, чтобы огласить лес очередным зовом своей трубы. Путники поехали ему навстречу.

— Прошу вас, скажите, кто вы и почему трубите в рожок.

Человек отрицательно покачал головой, и Найджел повторил вопрос по-французски, на общем языке рыцарства, на котором в те времена говорил каждый благородный человек в Западной Европе.

Прежде чем ответить, человек поднес рожок к губам и издал еще один долгий звук.

— Меня зовут Гастон де Кастриер, — сказал он, — я скромный оруженосец благороднейшего доблестного рыцаря Рауля де Тюбьера, де Пестеля, де Гримсара, де Мерсака, де Леой, де Бастанака, который именует себя также лордом Понсом. По его приказанию я всегда еду на милю впереди него, чтобы подготовить всех к встрече с ним, и он желает, чтобы я трубил в трубу, но не из тщеславия, а дабы показать величие духа и всякий, кому случилось бы пожелать вступить с ним в бой, знал бы, что он едет.

С радостным возгласом Найджел соскочил с лошади и принялся расстегивать камзол.

— Скорее, Эйлвард, скорее, — торопил он лучника. — Едет странствующий рыцарь, он уже близко. Мог ли я ждать более достойного случая завоевать почести? Развяжи поклажу, пока я сниму одежду. Добрый сэр, прошу вас, предупредите вашего благородного, доблестного господина, что бедный английский сквайр умоляет его не пройти мимо и сразиться с ним по дороге.

Но лорд Понс уже показался среди деревьев. Это был огромный мужчина на невероятно крупной лошади, так что вместе они как бы загораживали собой всю темную арку, образованную кронами деревьев над тропой. Он был в полных рыцарских доспехах цвета меди, оставлявших открытым только лицо, да и то не все: видны были лишь пара надменных глаз и длинная черная борода, падавшая из-под приподнятого забрала на нагрудник. К гребню шлема была привязана маленькая коричневая перчатка, покачивавшаяся из стороны в сторону. В руках он держал длинное копье, на конце которого развевался красный значок с черной кабаньей головой; такой же знак был у него на щите. Он медленно ехал через лес, тяжелый, грозный, под глухой стук копыт боевого коня и бряцанье металла, а далеко впереди непрестанно раздавался звук серебряного рожка, призывавшего всех встречных признать его превосходство и величие и добровольно очистить путь, прежде чем он будет очищен силой.

Никогда, в самых безумных мечтах, не грезился Найджелу такой идеальный образ, и пока он сражался со своей одеждой, то и дело поглядывая на чудесного путника, он бормотал благодарственные молитвы доброму св. Павлу, который даровал своему недостойному слуге такую милость и привел его навстречу этому великолепному и учтивому рыцарю.

Но, увы, как часто чаша, уже поднесенная к губам, в последний момент выпадает из рук! Счастливому случаю суждено было вдруг превратиться в нежданную нелепую беду — такую нелепую и непоправимую, что всю остальную жизнь Найджел, вспоминая о ней, заливался краской стыда. Он стал быстро раздеваться и с лихорадочной поспешностью уже скинул башмаки, шляпу, чулки, камзол и плащ, так что на нем не осталось ничего, кроме розовой короткой рубашки и пары шелковых подштанников. В то же время Эйлвард проворно распаковывал тюк, чтобы достать и подать хозяину одну за другой все части доспехов, как вдруг оруженосец протрубил последний вызов прямо в ухо вьючной лошади. В одно мгновенье она развернулась и с драгоценным грузом на спине галопом помчалась вниз по дороге. Эйлвард вскочил на свою кобылу, дал шпоры и бросился за беглянкой. Так Найджел в один миг потерял все свое достоинство, лишился двух лошадей, слуги и снаряжения и оказался один-одинешенек, без всякого оружия, едва прикрытый рубашкой и подштанниками на дороге, по которой медленно приближалась могучая фигура лорда Понса.

Странствующий рыцарь, погруженный в воспоминания о девице, оставленной в Сент-Джине, той самой, чья перчатка болталась у него на шлеме, не заметил, что только что произошло. Поэтому глазам его представилась лишь благородная соловая лошадь, пощипывавшая возле дороги траву, и невысокий молодой человек, по всей видимости сумасшедший, потому что он стоял посреди леса с лихорадочно горящими глазами, почти совсем раздетый, в одном исподнем, а вокруг валялась его одежда. Такой человек не мог привлечь внимания лорда Понса, и тот невозмутимо продолжал свой путь; его надменный взгляд был устремлен вдаль, а мысли обращены к девице из Сент-Джина. Он смутно помнил, что маленький безумец в исподнем долго бежал без башмаков рядом с его лошадью, о чем-то прося, умоляя, что-то доказывая.

— Только один час, благородный сэр, самое большее — один час, и бедный английский сквайр на всю жизнь будет вашим должником. Благоволите придержать вашу лошадь, пока мне не вернут снаряжение. Неужели вы не снизойдете до того, чтобы скрестить со мной оружие? Умоляю вас, добрый сэр, уделите мне каплю вашего времени, обменяйтесь со мной парой ударов, прежде чем поедете дальше.

Лорд Понс нетерпеливо отмахнулся рукой в латной рукавице — так отгоняют назойливую муху, — а когда, в конце концов, Найджел стал слишком шумно выражать свои просьбы, рыцарь пришпорил своего огромного коня и, гремя, как кимвал, тяжелым галопом умчался прочь. Так он продолжал свой величавый путь, пока два дня спустя, не был убит лордом Реджиналдом Кобемом в поле недалеко от Уэйбриджа.

Когда после долгой погони Эйлвард поймал и привел обратно вьючную лошадь, он увидел, что хозяин в отчаянье от перенесенного унижения и обиды сидит на стволе поваленного дерева, закрыв лицо руками. Ни тот, ни другой не вымолвили ни слова — о чем тут было говорить? — и так, в угрюмом молчании, поехали дальше.

Однако вскоре им повстречалось нечто такое, что отвлекло Найджела от горьких мыслей: прямо перед ним поднялись башни какого-то очень большого здания, вокруг которого раскинулась невзрачная деревенька; от проходившего мимо крестьянина они узнали, что это — аббатство и поселок, воздвигнутые на месте битвы. На низком мостике они придержали лошадей и заглянули вниз, в ту самую долину смерти, со дна которой и теперь еще, казалось, поднимаются кровавые испарения. Там, внизу, рядом со зловещим озером, среди редкого кустарника, покрывавшего лысый склон вытянутого холма, сражались некогда в долгой беспощадной битве два благородных соперника, и наградой победителю были просторы Англии. Вот здесь, на склонах невысокого холма, то разгораясь, то затухая, час за часом шел жестокий бой, пока не полегло, так и не отступив ни на шаг, все войско саксов; король и его придворные, крестьянин и воин остались каждый на своем месте — там, где бились. И теперь, когда позади были невыносимые тяготы, тяжкий труд, лютая тирания, буйные мятежи, безжалостное угнетение, промысел Божий свершился: на мосту стояли бок о бок норманн Найджел и сакс Эйлвард; в сердцах у них была дружба, в душе — уважение друг к другу; стояли они под одним знаменем и шли на общее дело — сражаться за свою родную старую Англию.

Их долгий путь подходил к концу. Перед ними раскинулось синее море, усыпанное пятнышками белых парусов. Едва выйдя из лесистой равнины, дорога взлетала на меловой холм, к его упругим травам. Справа, вдали, возвышалась мрачная крепость Певенси, приземистая и неприступная, похожая на груду огромных необтесанных камней; за парапетами ее поблескивали стальные шлемы, а над ней гордо реяло королевское знамя Англии. Под ногами у путников лежала ровная, поросшая камышом болотистая равнина, на которой подымался один-единственный холм, увенчанный башнями, а невдалеке от него щетинились, вставая прямо из зелени, мачты судов. Найджел из-под руки посмотрел на холм и пустил Поммерса рысью. На холме стоял город Уинчелси, и там, среди разбросанных по склону холмов, его должен был дождаться доблестный Чандос.

Глава XIV Как Найджел преследовал Рыжего Хорька

Найджел и Эйлвард проехали переправу и по извилистой дороге поднялись на склон холма. Там их остановила стража — отряд копейщиков. Найджел назвал себя, и тогда через хмурую арку Пайпуэлсских ворот их пропустили в город. Посреди восточной улицы прибывших ожидал сам Чандос. Он стоял, широко расставив ноги и заложив руки за спину, солнце играло на его лимонно-желтой бороде, он щурил единственный глаз, и все его утонченное длинноносое лицо приветственно улыбалось. Позади него толпились мальчишки, с упоением пяля глаза на знаменитого воина.

— Добро пожаловать, Найджел, и вы, славный лучник, — сказал он, — я проходил по городской стене и по масти лошади понял, что это вы едете по Юдиморской дороге. Как доехали, молодой странствующий рыцарь? Не случилось ли вам по дороге из Тилфорда оборонять мосты, или спасать девиц, или, может быть, убивать преследователей?

— Нет, благородный лорд, мне не довелось совершить ничего подобного. Только один раз меня поманила надежда…

При этом воспоминании Найджел покраснел.

— Я намерен дать вам нечто большее, чем надежда, Найджел. Я хочу отправить вас туда, где вы сможете по горло погрузиться в опасность и искупаться в славе, где риск будет ложиться с вами спать вечером и подниматься поутру, где им будет напоен самый воздух. Вы готовы к этому, юный сэр?

— Я могу только молиться, да окажусь я достоин такой чести.

Чандос одобрительно улыбнулся и положил тонкую смуглую руку на плечо юноши.

— Прекрасно, — сказал он, — страшнее всего та собака, что не лает. Болтуны вечно прячутся в задних рядах. Теперь, Найджел, останьтесь здесь со мной, пройдемся по валу, а вы, лучник, отведите лошадей в гостиницу «Под цветком дрока», она на главной улице, и велите моим слугам до ночи отправить их на борт «Фомы». Мы отплываем через два часа после отбоя. Пойдемте на верх угловой башни, Найджел, оттуда я покажу вам кое-что, чего вы никогда не видели.

То, на что указывал Чандос, было всего лишь неясным белым облачком, поднимавшимся над синими водами далеко за мысом Данджнес, но при виде его у молодого сквайра зарделись щеки и кровь горячей волной пробежала по жилам. Это была Франция, страна доблестных рыцарских подвигов, та сцена, на которой ему предстояло завоевать себе славное имя и почести. Жадным, горящим взором смотрел он на далекие берега, и сердце его ликовало: близился час, когда он ступит на эту священную землю. Потом его взгляд пересек огромное водное пространство, испещренное точками рыбачьих лодок, и остановился на раскинувшихся у них под ногами двух гаванях, они были битком набиты судами разных размеров и форм, от баркасов и шняк, сновавших вдоль берегов, до громадных каракк и галер, которые, смотря по обстоятельствам, служили то военными, то торговыми судами. Как раз в это время одно из них выходило в открытое море. Это был огромный галеас; на его борту играли трубы, гремели литавры; над алыми парусами реяло знамя св. Георгия, а палубы от кормы до носа сверкали сталью. Зрелище было великолепное, и Найджел даже вскрикнул от восторга.

— Да, мальчик, — отозвался Чандос, — это «Райская Троица», то самое судно, на котором я сражался при Слёйсе. В тот день вся палуба была залита кровью. А теперь посмотри, пожалуйста, сюда и скажи, не кажется ли тебе, что город какой-то необычный?

Найджел взглянул вниз, на прекрасные прямые улицы, на Раунделскую башню, на изящную церковь св. Фомы и другие красивые строения Уинчелси.

— А ведь тут все совсем новое — и церковь, и замок, и дома, все новое.

— Совершенно верно, милый сын. Мой дед еще помнил время, когда здесь на склонах жили одни кролики. Город тогда лежал ниже, у самой воды, но однажды ночью налетел шторм, и волны до основания смыли все постройки. Посмотри: вон там Рай, он тоже сгрудился на холме. Когда море разыграется, оба города походят на стада жалких овец. А вот внизу, под синими водами, ниже Кэмбер Сэндз, лежит настоящий Уинчелси, с башнями, собором, стенами и прочим, такой, каким его видел еще мой дед, когда на трон только-только взошел первый Эдуард[76].

Больше часа прогуливался Чандос по крепостной стене со своим юным оруженосцем и наставлял юношу в его обязанностях и тайнах военного искусства, а Найджел на лету схватывал и старался запомнить каждое слово глубоко чтимого учителя. Не раз потом в трудную или опасную минуту воспоминания об этой неспешной прогулке не давали ему пасть духом; он снова видел, как идет по валу, с одной стороны под ногами плещется море, с другой лежит прекрасный город, и мудрый воин, благородный рыцарь, передает ему свой опыт и знания, как умелец-мастер молодому подмастерью.

— Но, может быть, милый сын мой, — заметил Чандос, — ты таков же, как многие другие юноши, что идут на войну и думают, будто знают о военном искусстве столько, что наставлять их — пустая трата времени?

— Что вы, добрый сэр, я ведь ничего не знаю, кроме одного — я готов исполнить свой долг и либо добиться успеха и почета, либо сложить голову со славой на поле брани.

— Скромность твоя делает тебе честь, — ответил Чандос. — Тот, кто хорошо разбирается в военном деле, лучше понимает, как много ему еще нужно знать. Ведение войны, так же как охота или рыбная ловля, требует уменья или знанья — благодаря им ты либо выигрываешь сраженье, либо проигрываешь: ведь ни одному народу нельзя отказать в храбрости, а там, где смелый идет на смелого, сегодня побеждает тот, кто искуснее и умнее. Даже самая лучшая гончая может не взять след, если ее пустить не вовремя, и лучший сокол проловится, если его напустить неудачно; точно так же и войско потерпит поражение, если им неумело командовать. Во всем христианском мире не найти лучших рыцарей и оруженосцев, чем во Франции, и все же мы взяли над ними верх, потому что в шотландских войнах, да и в других тоже, многое узнали об искусстве, про которое я говорю.

— А в чем оно заключается, досточтимый сэр? — спросил Найджел. — Я тоже хотел бы стать умным воином и научиться воевать не только мечом, но и головой.

Чандос кивнул и улыбнулся.

— Гончую и сокола ты натаскиваешь в лесу и в поле, — ответил он, — а военным мастерством овладевают в лагере и в бою. Только там великий полководец может постичь все тонкости ведения боя. Для начала он должен быть хладнокровен и быстро соображать; пока он не поставил перед собой определенную цель, он может быть мягок как воск, зато когда задача определена, ему надлежит быть твердым как сталь. Он всегда наготове, но в то же время осторожен: однако при этом он должен уметь, когда нужно, быстро все взвесить, отбросить всякую осторожность, перейти к стремительным действиям и, жертвуя малым, достичь большого успеха. Ему нужно также хорошо оценивать местность: с одного взгляда понимать, как текут реки и расположены холмы, видеть лесистые укрытия и опасные зеленые топи и трясины.

Бедный Найджел, который надеялся, что на дорогу славы его выведут копье и Поммерс, был ошеломлен этим перечнем.

— Увы! — воскликнул он. — Как же мне набраться всего этого? Ведь я едва умею читать и писать, хотя добрый отец Мэтью каждый день ломал по орешине о мои плечи.

— Ты все узнаешь там же, где и другие до тебя. У тебя есть самое главное — пылкое сердце, которое может зажечь другие, более холодные. Но ты должен знать и все то, чему научили нас старые войны. Мы, например, уже знаем, что одна конница не может победить хорошую пехоту. Мы поняли это в сраженьях при Куртре[77], при Стерлинге[78] и, на моих глазах, при Креси[79], когда французская конница потерпела поражение от наших лучников.

Найджел в недоумении уставился на него.

— Добрый сэр, от ваших слов мне стало тяжело на сердце. Так вы говорите, что наша конница уступает лучникам, алебардщикам и другим пешим солдатам?

— Нет, Найджел, мы также прекрасно знаем, что без поддержки даже самые лучшие пехотинцы не устоят против латников.

— Кто же тогда победит? — спросил Найджел.

— Тот, кто расставит лучников между копейщиками, так, чтобы они прикрывали друг друга. Порознь они слабы, вместе — сильны. Лучник ослабляет ряды врага, а копейщик прорывает их, когда они ослабели, — так было при Фолкерке и Даплине[80], — вот в чем секрет нашей силы. А теперь о битве при Фолкерке. Послушай, что я тебе расскажу.

И он начал чертить хлыстом по пыли план сраженья с шотландцами, а Найджел, наморщив лоб, изо всех сил напрягал свой неискушенный ум, чтобы извлечь пользу из урока. Однако вдруг разговор их прервало появление незнакомца, который влетел на вал, словно гонимый ветром. Это был коренастый, малорослый человек с красным лицом. Он тяжело дышал, а седые волосы его и черный плащ развевались в воздухе. Одет он был как добропорядочный горожанин: в черную, отороченную соболем куртку и черную же бархатную шляпу с белым пером. При виде Чандоса он радостно вскрикнул и ускорил шаг, так что когда наконец приблизился, то не смог вымолвить ни слова и только стоял, тяжело дыша и размахивая руками.

— Успокойтесь, мой добрый Уинтерсол, успокойтесь, пожалуйста, — приветливо сказал Чандос.

— Бумаги! — только и произнес коротышка, еле переводя дыханье. — Ох, милорд Чандос, бумаги!

— А что такое с бумагами, достопочтенный?

— Клянусь нашим добрым покровителем, святым Леонардом, я не виноват! Я запер их у себя в денежном ящике. А теперь замок сломан и бумаги пропали.

Грозная тень пробежала по тонкому лицу Чандоса.

— Как же так, господин мэр? Возьмите себя в руки и перестаньте лепетать, как трехлетний ребенок. Вы говорите, кто-то взял бумаги?

— Истинно так, добрый сэр! Я трижды был мэром, пятнадцать лет член парламента и муниципальный советник, и никогда по моей вине не случалось ничего плохого. Только в прошлом месяце во вторник из Уиндзора пришел приказ подготовить к пятнице обед — тысячу палтусов, четыре тысячи штук камбалы, две тысячи скумбрии, пять сотен крабов, тысячу омаров, пять тысяч мерланов…

— Я не сомневаюсь, господин мэр, что вы превосходный рыботорговец; но теперь дело идет о бумагах, которые я отдал вам на хранение. Где они?

— Их украли, добрый сэр, их нет!

— И кто же осмелился их взять?

— Увы, не знаю. Я вышел из комнаты всего на минуту, вы не успели бы даже прочитать «Богородица, Дево», а когда вернулся, ящик лежал на столе, открытый и пустой.

— Вы кого-нибудь подозреваете?

— У меня есть один слуга, я нанял его всего несколько дней назад. Сейчас его нигде не могут найти. Я послал за ним всадников на Юдиморскую дорогу и дорогу в Рай. Клянусь святым Леонардом, его трудно не заметить: всякий узнает его издалека по волосам.

— Он рыжий? — нетерпеливо спросил Чандос. — Рыжий, как лисица? Маленького роста, весь в веснушках, и движенья у него такие быстрые?

— Он самый.

Чандос в досаде сжал кулаки и стал быстро спускаться со стены.

— Снова этот Пьер Рыжий Хорек! — воскликнул он. — Я знал его еще во Франции. Он нанес нам ущерба побольше, чем целый отряд копейщиков. Он говорит по-английски и по-французски и до того дерзок и хитер, что от него ничего не утаишь. Это самый опасный человек во всей Франции, потому что, хотя он благородной крови, имеет герб, он занимается шпионством — его влечет к тому, что опаснее и приносит больше славы.

— Достойный лорд, — воскликнул мэр, поспешая за широко шагавшим воином, — я знаю, что вы предупредили меня, чтобы я берег эти бумаги, но ведь они не очень важные? В них ведь говорилось только, что отправить за вами в Кале?

— А разве этого мало? — раздраженно возразил Чандос. — Неужели вы не понимаете, глупый господин Уинтерсол: французы подозревают, что мы что-то готовим, и, как делали уже не раз, послали Рыжего Хорька вызнать, куда мы направляемся? Теперь он знает, что припасы готовы к отправке в Кале, и французские войска вблизи Кале будут предупреждены, а замысел короля провалится.

— Но ведь тогда ему придется пересечь пролив. Мы еще можем его перехватить. Форы у него не больше часа.

— Вполне возможно, лодка ждет его где-нибудь в Рае или Хайте; но скорее всего у него все подготовлено, чтобы отплыть прямо отсюда. А-а, смотрите-ка вон туда! Ручаюсь, Рыжий Хорек уже на борту!

Чандос остановился перед своей гостиницей и теперь указывал рукой вниз, на внешнюю гавань, лежавшую в двух милях от города, за зеленой низменностью. Гавань соединялась длинным извилистым каналом с внутренним рейдом у подошвы холма, на котором стоял город. Между двумя выступами коротких изогнутых пирсов плыла, устремляясь в море, маленькая шхуна. Навстречу ей с юга дул сильный ветер, и она то зарывалась носом в воду, то взлетала на волне.

— Это не наше судно, таких в Уинчелси нет. Оно длиннее и шире.

— Лошадей! Скорее лошадей! — закричал Чандос. — Едем, Найджел, придется нам самим этим заняться.

Возле ворот гостиницы «Под цветком дрока» собралась суетливая толпа слуг, лучников, копейщиков; люди пели, горланили, грубовато, по-приятельски толкали друг друга. При виде высокой фигуры Чандоса они утихли, и через несколько минут лошади были готовы и оседланы. Головокружительный спуск по крутому склону холма и двухмильная скачка по заросшей осокой низменности привели их к внешней гавани. В ней стояло около дюжины судов, готовых отправиться в Бордо или Ла-Рошель, а на причале толпились матросы, грузчики и горожане, лежали груды винных бочек и тюков шерсти.

— Кто здесь смотритель? — спросил Чандос, соскакивая с лошади.

— Бэддинг! Где Кок Бэддинг? Бэддинг — смотритель, — зашумела толпа.

Мгновение спустя через толпу протиснулся приземистый смуглый человек, широкогрудый, с бычьей шеей. На нем была куртка из грубой красно-коричневой шерстяной ткани, а черная курчавая голова повязана красной тряпкой. Рукава, закатанные по самые плечи, обнажали загорелые до черноты руки, перепачканные жиром и дегтем и напоминавшие две толстые кривые ветви дуба. У него было суровое загорелое лицо, хмурое и злое; от подбородка к виску тянулся длинный белый рубец еще не зажившей раны.

— Послушайте, господа, неужто вы не можете подождать своей очереди? — проревел он злым низким голосом. — Вы что, не видите, что мы верпуем «Розу Гиени» на глубоководье до пролива? Не время теперь нам мешать. Все ваши товары погрузят когда надо, я вам обещаю. Так что поезжайте обратно в город, повеселитесь там, как сумеете, и не мешайте мне и моим помощникам делать дело.

— Да это же благородный Чандос! — закричал кто-то из толпы. — Добрый сэр Джон.

Сердитый смотритель тут же изменил тон и заулыбался.

— Что вам угодно, сэр Джон? Прошу вас извинить меня, если я был груб, да ведь нам тут так надоедают всякие молодые глупцы из благородных, совсем работать не дают, да еще поносят нас, что мы не можем сделать отлив приливом или повернуть ветер с юга на север. Пожалуйста, скажите, чем могу служить?

— Что это за судно? — спросил Чандос и указал на парус, нырявший на волнах уже довольно далеко.

Кок Бэддинг прикрыл сильно загорелой рукой глаза.

— Оно только-только вышло, — сказал он. — Это «Дева», маленький гасконский шлюп, идет домой с грузом бочарной доски.

— Скажите-ка, не появился кто-нибудь у него на борту в самую последнюю минуту?

— Не знаю, я никого не видел.

— А я знаю! — крикнул какой-то моряк из толпы. — Я стоял у края причала, и меня чуть не столкнул в воду такой рыжий коротышка, он еще дышал, словно бежал всю дорогу из города. Не успел я вмазать ему, как он прыгнул на палубу; они сразу отдали концы и пошли на юг.

Чандос в нескольких словах объяснил Бэддингу, что произошло. Обступившая их толпа тоже жадно слушала.

— Да, да, добрый сэр Джон прав! — крикнул какой-то моряк из толпы. — Посмотрите, куда он направляется. Хоть у него на борту бочарная доска, придет он не в Гасконь, а в Пикардию.

— Значит, надо его перехватить! — прокричал Кок Бэддинг. — Ну, ребята, вот моя собственная «Мэри Роуз», она готова к погоне. Кто отправится в путь, который закончится боем?

Все бросились к лодке; но крепыш смотритель сам отобрал нужных людей.

— Отойди, Джерри, у тебя храброе сердце, да ты слишком толст для такого дела. Ты, Льюк, и ты, Томас, и оба Дида и Уильям из Сэндгейта, вы пойдете на лодке. А теперь нам надо несколько воинов. Вы едете, юный сэр?

— Прошу вас, милорд, позвольте мне поехать с ними! — воскликнул Найджел.

— Да, Найджел, отправляйтесь, а все ваши вещи я ночью переправлю в Кале.

— Там я вас разыщу и — да поможет мне святой Павел! — приведу туда и Рыжего Хорька.

— Все на борт! Время уходит, — нетерпеливо крикнул Бэддинг, а его матросы уже тянули линь и поднимали паруса. — А ты куда? Кто ты такой?

Это был Эйлвард. Он последовал из крепости за Найджелом и теперь пытался протолкаться на борт.

— Я туда же, куда мой господин, — ответил Эйлвард, — так что отойди, моряк, а то получишь!

— Клянусь святым Леонардом, лучник, — сказал Кок Бэддинг, — будь у меня побольше времени, я, проучил бы тебя. А ну отойди, дай место другим.

— Это ты отойди и дай место мне! — крикнул Эйлвард, и, обхватив Бэддинга за талию, швырнул в воду.

Толпа сердито закричала — Бэддинг был героем всех Пяти портов[81] и до сих пор не сталкивался ни с кем, кто был бы равен ему в храбрости. До наших дней дошла эпитафия, где сказано, что он «не знал покоя, пока не навоевался досыта». Поэтому, когда он, как утка, доплыл до каната и на руках поднялся на причал, все в ужасе замерли, не смея даже подумать о том, что ждет дерзкого чужака. Но Бэддинг только рассмеялся, стряхивая с волос соленую воду и утирая глаза.

— Ну, лучник, ты честно завоевал себе место на борту. Такой человек нам нужен в этом деле. А где Черный Саймон из Нориджа?

Вперед выступил высокий темноволосый человек с длинным худым суровым лицом.

— Я тут, Кок, — сказал он, — благодарю, что оставил для меня место.

— Ты тоже иди, Хью Бэддлзмир, и ты, Хол Мастерс, и ты, Дайкон из Рая. Так, довольно. Теперь в путь. И да поможет нам Бог догнать их дотемна.

Уже были подняты передние паруса и нижние на грот-мачте, и сотня рук оттолкнула шхуну от причала. Паруса подхватили ветер, и, кренясь и подрагивая, словно от нетерпенья, как спущенная со сворки гончая, судно пролетело вход в гавань и вышло в канал. «Мэри Роуз» из Уинчелси, маленькая шхуна отважного Кока Бэддинга, полукупца-полупирата, была всем хорошо известна; она не раз доставляла в порт богатые грузы с середины канала, оплаченные больше кровью, чем деньгами. Она была невелика, однако ее скорость и неистовый характер владельца наводили ужас на суда у французского побережья, и не один здоровенный немец или фламандец, проходя узкий Канал, в страхе всматривался в далекие берега Кента, готовясь к тому, что из-за серых скал вот-вот вылетит зловещий алый парус с золотым Христофором[82]. Теперь она шла в открытое море, под всеми парусами, ветер дул с левого борта, и когда она зарывалась в волны, ее высокий острый нос покрывался пеной.

Кок Бэддинг с высоко поднятой головой весело прохаживался по палубе, поглядывая то на раздутые паруса, то на крошечный накренившийся белый треугольник впереди, отчетливо видимый на фоне ярко-голубого неба. Позади оставалась болотистая Кембрийская низменность с отвесными склонами Рая и Уинчелси и скалами, вздымавшимися за ними. Слева по борту поднимались высокие белые стены Фолкстона и Дувра; а далеко впереди, у самого края небосвода, тускло мерцали серые утесы французского берега: к ним и стремились изо всех сил беглецы.

Острым, твердым взглядом шкипер прикинул расстояние до лодки, потом взглянул на заходящее солнце.

— У нас есть еще часа четыре дневного света, но если мы не нагоним ее дотемна, она уйдет: ночи-то теперь черны, как волчья пасть, стоит ей изменить курс — и все пропало.

— А вы не сумеете определить, в какой порт она идет? Тогда мы могли бы ее опередить.

— Отличная мысль, юный сэр! — воскликнул Бэддинг. — Если сообщение предназначено французам возле Кале, тогда ближайший к Сент-Омеру порт — это Амблетез. Но мой кораблик делает три шага, пока этот трус два, так что если ветер не переменится, у нас будет довольно времени. Ну что, лучник? Поубавилось у тебя прыти? А боек ты был, когда рвался на борт и скинул меня в воду.

Эйлвард сидел на перевернутом ялике, лежавшем на палубе. Он жалобно стонал, сжав руками позеленевшие щеки.

— Я с удовольствием бросил бы тебя в море еще разок, — ответил он, — если б тогда мог убраться с этой твоей проклятой шхуны. А если хочешь рассчитаться со мной, я только спасибо тебе скажу, коли отправишь меня за борт: я ведь просто лишний груз на судне. Вот уж никогда не думал, что какой-нибудь час на соленой воде сделает Сэмкина Эйлварда таким слабосильным. Будь проклят тот день, когда ноги мои ушли с добрых красных вересков Круксбери.

Кок Бэддинг так и покатился со смеху.

— Полно, лучник, не принимай это близко к сердцу. Людям и получше нас с тобой не раз приходилось обмирать на этой палубе. Как-то раз сам Принц с десятью отборными рыцарями переправлялся через Канал на моей шхуне, и, поверь мне, ничего более жалкого, чем эти одиннадцать лиц, я не видывал. А через месяц при Креси они показали, что они отнюдь не слабосильные; и с тобой, ручаюсь, будет то же самое, приди только время. Опусти-ка свою волосатую башку пониже через борт, и все будет хорошо. Смотрите, мы нагоняем ее, с каждым порывом ветра нагоняем!

И верно, даже неопытному глазу Найджела было ясно, что «Мэри Роуз» быстро приближается к чужому тяжелому, тупоносому кораблю с широкой кормой, который неуклюже и медленно продвигался вперед. Быстрая, стремительная маленькая шхуна из Уинчелси неслась, со свистом разрезая волны, словно быстрокрылый сокол на ветру, преследующий тяжело машущую крыльями неповоротливую утку. Еще полчаса назад «Дева» казалась всего лишь далеким парусом. Теперь же англичане видели весь черный корпус, а вскоре разглядели и форму ее парусов, и обводы фальшборта. На палубе была добрая дюжина человек, сверкавшее тут и там оружие говорило, что они готовятся дать отпор. Стал собирать свои силы и Кок Бэддинг.

Команда его состояла из семи человек: это были суровые отважные моряки, не раз стоявшие за его плечами в разных схватках. Они были вооружены короткими мечами; у самого же Кока Бэддинга было особое оружие — двадцатифутовый кузнечный молот, память о котором — а называли его «Кувалда Бэддинга» — до сих пор жива в Пяти портах. Кроме моряков были еще пылкий Найджел, унылый Эйлвард, Черный Саймон, испытанный боец на мечах, и три лучника: Бэддлзмир, Мастерс и Дайкон из Рая — все ветераны французских войн. Силы на обоих судах были примерно равны; но когда Бэддинг взглянул на суровые отважные лица людей, ждущих его команды, он почувствовал, что опасаться за исход стычки нечего.

Однако, посмотрев вокруг, он увидел, что его планам грозит нечто более страшное, чем сопротивление врага: ветер, который стал к тому времени слабее и прерывистое, вдруг совсем затих и паруса у них над головой беспомощно повисли. Вдоль горизонта лежала полоса спокойной воды, волны, только что вздымавшиеся вокруг шхуны, улеглись, и теперь во все стороны простиралась гладкая, выпуклая, маслянистая поверхность, на которой покачивались оба суденышка. Огромный утлегарь «Мэри Роуз» раскачивался и скрипел при каждом наклоне, а высокий узкий нос то устремлялся вверх, к небу, то зарывался в воду, вырывая из груди несчастного Эйлварда все новые стоны. Напрасно Кок Бэддинг натягивал паруса, пытаясь поймать малейшее дуновение ветра, на мгновение покрывавшего рябью гладкую поверхность моря. Француз был не менее искусным мореходом, и у него утлегарь тоже описывал круги при каждом легком порыве дувшего с кормы ветерка.

Наконец замерли и эти судорожные вздохи, и над остекленевшей хлябью нависло безоблачное небо. За мысом Данджнесс солнце уже склонилось к самому горизонту, и на западе весь небосвод пылал в закатных лучах, сливших море и небо в один сияющий огненный поток. Казалось, огромный вал расплавленного золота накатывается на пролив из лежащего позади океана. И посреди этой красоты и великолепия мирной природы покачивались две крошечные черные точки, одна с белыми, другая с алыми парусами; они были ничтожно малы на сияющих необъятных водных просторах, но несли в себе все тревоги и страсти бесконечной жизни.

Опытный глаз бывалого моряка увидел, что ожидать ветра до наступления ночи совершенно бесполезно. Он посмотрел на суденышко французов, лежавшее от них не более чем в четверти мили, и погрозил волосатым кулаком в сторону голов, пяливших на него глаза из-за кормы шлюпа. Кто-то из вражеской команды в насмешку помахал белым платком, и Кок Бэддинг с досады выругался.

— Клянусь святым Леонардом, — прорычал он, — я еще поглажу ей борт! Спускайте ялик, ребята! Двое — на весла! Крепи линь к мачте, Уилл! В лодку, Хью, а я за тобой. Если хорошенько потрудимся, мы еще нагоним их до ночи.

Маленький ялик быстро спустили за борт, и свободный конец каната привязали к последней банке. Кок Бэддинг и его товарищи гребли изо всех сил, словно пытались сломать весла, и шхуна медленно пошла вперед по волнам. Но тут же ялик побольше был спущен с борта француза, и за весла уселось не меньше четырех человек. За то время, что «Мэри Роуз» продвигалась на ярд, француз проходил два. Кок Бэддинг снова пришел в неистовство и снова потряс кулаком.

Потом вскарабкался на борт, лицо его покрылось потом и потемнело от ярости.

— Проклятье! Они берут верх! Я ничего не могу поделать. Пропали бумаги сэра Джона. Вот-вот стемнеет, а что делать — не знаю.

Пока происходили эти события, Найджел стоял, опершись о фальшборт, внимательно следя за тем, что делали моряки, и по очереди молясь то св. Павлу, то св. Георгию, то св. Фоме, чтобы те послали им ветер в корму и они смогли бы догнать врага. Он ничего не говорил, только сердце гулко стучало у него в груди. Дух его преодолел все неудобства плаванья: он был так поглощен своей задачей, что совсем не замечал качки, уложившей Эйлварда пластом на палубу. Он ни разу не усомнился в том, что Кок Бэддинг так или иначе достигнет своей цели, но, когда услышал его слова, исполненные отчаянья, одним движением оторвался от фальшборта и предстал перед моряком. Лицо его пылало, душа горела огнем.

— Клянусь святым Павлом, шкипер, — вскричал он, — бесчестье навеки падет на наши головы, если мы не сумеем ничего сделать! Давайте совершим нынче ночью кое-что на этих водах, или никогда больше не видать нам земли. Ведь о лучшей возможности завоевать почести нельзя и мечтать!

— С вашего позволения, юный сэр, вы говорите, как глупец, — ответил суровый моряк. — Вы и другие, подобные вам, оказавшись на воде, ведете себя как дети. Разве вы не видите, что нет ветра, и что француз верпует свой шлюп еще быстрее нас? Что же тут делать?

Найджел указал на ялик за кормой.

— Давайте пойдем на нем, — сказал он, — и либо возьмем их шлюп, либо примем достойную смерть.

Его смелые, пылкие слова нашли отклик в отважных и суровых сердцах людей на палубе. И лучники и моряки громко закричали. Даже Эйлвард поднялся и сел, и на его зеленом лице появилась слабая улыбка.

Но Кок Бэддинг покачал головой.

— Не было еще человека, который повел бы других туда, куда мне не пойти. Но эта затея, клянусь святым Леонардом, чистое безумие. Я поступил бы как последний дурак, рискни я сейчас людьми и судном. Смотрите, юный господин: ялик может взять всего пять человек, да и то осядет по самые борта. А там их четырнадцать, и вам придется лезть на борт с лодки. У вас нет ни одного шанса. Лодку просто оттолкнут, и вы окажетесь в воде — вот и все. Клянусь, я не пущу на это дурацкое дело ни одного человека.

— Тогда, господин Бэддинг, мне придется одолжить у вас ялик. Клянусь святым Павлом, я не допущу, чтобы бумаги доброго лорда Чандоса пропали так просто. Если никто из ваших людей не пойдет со мной, я справлюсь один!

При этих словах моряк было улыбнулся, но улыбка тотчас пропала, когда все увидели, что Найджел с окаменевшим лицом и застывшим взглядом подтягивает ялик за канат к кормовому подзору. Стало ясно, что он и в самом деле готов осуществить свой план. В это же время Эйлвард с трудом оторвал грузное тело от палубы, оперся о фальшборт и тут же заковылял на корму к своему господину.

— Вот кто пойдет с вами, — сказал он, — иначе как я покажусь потом тилфордским девчонкам? Пошли, лучники, пусть эти соленые сельди остаются в бочонке с рассолом. А мы попытаем удачи в море.

Три лучника тут же выстроились рядом с товарищем. Это были загорелые бородачи, малорослые, как и большинство англичан тех дней, но сильные, отважные и отлично владевшие оружием. Каждый быстро вытащил тетиву из непромокаемого чехла, согнул в огромную дугу боевой лук и закрепил тетиву.

— Мы готовы, сэр, — сказали они, подтягивая пояса с мечами.

Но Кока Бэддинга тоже заразила жажда боя, и он отбросил одолевавшие его страхи и сомнения. Видеть бой и не принять в нем участие было выше его сил.

— Ладно, будь по-вашему, воскликнул он, — и да поможет нам святой Леонард! Не видывал я таких безумных затей, а все же попробовать стоит. Только если пойти на это, давайте уж я буду командовать: ведь вы, юный сэр, понимаете в лодках не больше, чем я в боевых конях. Ялик берет пять человек, и ни одним больше. Кто на нем пойдет?

Но все уже загорелись, и никто не хотел оставаться на шхуне.

Бэддинг подобрал свой молот.

— Иду я и вы, юный сэр, раз уж этот план пришел вам в голову. Потом Черный Саймон — лучший меч в Пяти портах. Двое лучников могут грести, и, быть может, им удастся снять двух-трех французов прежде, чем мы начнем бой. Хью
Бэддлзмир и ты, Дайкон из Рая — в лодку!

— Как? — крикнул Эйлвард. — А я, что, останусь? Я, слуга сквайра? Худо придется лучнику, что станет между мной и этой лодкой.

— Слушай, Эйлвард, — сказал Найджел, — я приказываю тебе остаться, ведь ты совсем болен.

— Да нет же, теперь волны улеглись, и я снова здоров. Пожалуйста, добрый сэр, не оставляйте меня здесь.

— Да ведь ты занял бы место более нужного человека, ты же не умеешь управляться с лодкой, — резко произнес Бэддинг. — Хватит глупых разговоров, скоро совсем стемнеет. Пожалуйста, отойди.

Эйлвард внимательно посмотрел на французское судно.

— Я по десять раз кряду переплывал Френшемское озеро, — ответил он, — и чудно будет, если я теперь не доплыву до француза. Клянусь своими десятью пальцами, Сэмкин Эйлвард будет там не позже, чем вы.

Ялик с пятью избранными оттолкнули от борта шхуны, и, ныряя в волну, он стал медленно приближаться к шлюпу. Бэддинг и один из лучников гребли, второй лучник устроился на носу, а Черный Саймон и Найджел примостились на корме, и вода плескалась и шипела прямо у их локтей. С французского судна раздались презрительные выкрики; команда выстроилась в ряд вдоль борта, размахивая кулаками и потрясая оружием. Солнце стояло уже вровень с Данджнессом, и вечерние сумерки, размыв границу меж небом и морем, закрыли горизонт туманной пеленой. Над широкими морскими просторами нависла глубокая тишина; ее нарушал только плеск весел и низкий, глухой звук скользящего по зыби ялика. Позади на «Мэри Роуз» стояли их товарищи; они не двигались и не разговаривали, а лишь жадно следили за продвижением лодки.

Теперь англичане в ялике были так близко от француза, что хорошо видели людей на борту. Особенно выделялся один — высокий смуглый человек с длинной черной бородой. Он был в красной шапке, а на плече держал топор. Кроме него было еще десять других — смелых, хорошо вооруженных мужчин и три, как казалось, мальчика.

— Может выстрелить? — спросил Хью Бэддлзмир. — Расстояние подходящее.

— Вы можете стрелять только поодиночке, здесь нет опоры для ног. Но ты поставь одну ногу на нос, а другую на банку и сохранишь равновесие, а тут мы и подойдем ближе.

Лучник устроился на качающейся лодке с ловкостью человека, привыкшего к морю, — он родился и воспитывался в Пяти портах. Саймон аккуратно наложил стрелу в ложе, изо всех сил натянул тетиву и твердой рукой пустил ее. Однако в этот момент лодка качнулась, и стрела зарылась в воду.

Вторая пролетела над судном, третья ударилась в черный борт. Тогда он быстро, один за другим, так что в воздухе было сразу по две стрелы, сделал дюжину выстрелов; большая часть стрел перелетела через фальшборт и упала на палубу. Раздались крики, и французы укрылись за бортом.

— Хватит! — крикнул Бэддинг. — Один готов, а может, и два. Подгребайте, скорее подгребайте, пока они не пришли в себя.

Он и лучник налегли на весла, но в то же мгновенье воздух прорезал пронзительный свист и раздался звук удара, словно камнем о стену. Бэддлзмир схватился за голову, застонал и упал за борт; за ним потянулся кровавый след. В следующую минуту такой же пронзительный свист завершился громким треском дерева, и короткая толстая стрела арбалета вошла глубоко в обшивку ялика.

— Подваливай, подваливай, — проревел Бэддинг, — святой Георгий и Англия, святой Леонард Уинчелсийский! Подваливай!

Но тут опять в воздухе раздался свист, и Дайкон из Рая упал — плечо ему пронзила стрела из рокового арбалета.

— Да поможет мне Бог, больше я ничего не могу сделать, — простонал он.

Бэддинг тут же подхватил его весло; но теперь он и не пытался подогнать лодку к борту шлюпа — он развернул ялик и стал грести обратно к «Мэри Роуз». Атака захлебнулась.

— В чем дело, шкипер? — воскликнул Найджел. — Что случилось, почему мы уходим? Ведь это же еще не конец?

— Двое из пяти, — ответил Бэддинг, — а там их двенадцать. Силы очень уж неравны, юный сэр. Нам надо вернуться, добрать людей и поставить щит против стрел — арбалетчик у них меткий и очень сильный. Однако, если мы хотим успеть, надо поспешать: быстро темнеет.

Их отступление вызвало на шхуне бурю восторженных криков; французы от радости пустились в пляс как сумасшедшие, размахивая над головой оружием. Но не успело утихнуть их веселье, как они увидели, что из-за темной тени «Мэри Роуз» снова выползает ялик, но на этот раз у него на борту установлен большой деревянный щит — надежный заслон от любых стрел. Ни на миг не останавливаясь, ялик быстро шел прямо на врага. Раненый лучник остался на борту шхуны; его место мог бы занять Эйлвард, но его на палубе не было. Поэтому в лодке оказался третий лучник Ход Мастерс и один из матросов, Уот Финнис из Хайта.

Твердо решив либо победить, либо умереть, пятеро смельчаков обогнули шлюп и попрыгали на палубу. В то же мгновение огромная железная гиря обрушилась на днище ялика и проломила его, так что не успели они оказаться на шхуне, как их лодка пошла ко дну. Теперь у них оставалась одна надежда на спасение — победа.

Французский арбалетчик уже стоял под мачтой, уперев в плечо свое страшное оружие; стальная тетива была туго натянута, на ложе блестела тяжелая стрела. Уж одну-то жизнь у этого жалкого отряда он наверняка отыграет. Но, выбирая между матросом и Коком Бэддингом, устрашающий вид которого, казалось, говорил, что эта добыча поважнее, целился он на один миг дольше, чем следовало: как раз в эту секунду зазвенела тетива Хода Мастерса, и его длинная стрела вонзилась арбалетчику в горло. Он повалился на палубу, из глотки его хлынул поток крови и проклятий.

Мгновение спустя меч Найджела и молот Бэддинга тоже нашли себе жертвы и остановили натиск врага. Из всей пятерки никто не пострадал, но удерживать позиции на палубе было очень трудно. Французская команда состояла из бретонцев и нормандцев, крепких, сильных парней, вооруженных топорами и мечами; все они были неистовые, отважные воины. Они столпились вокруг крошечного отряда, со всех сторон нанося удары. Черному Саймону удалось свалить чернобородого капитана шхуны, но в тот же момент он сам получил удар мечом по голове и рухнул на палубу с раскроенным черепом. Матрос Уот из Хайта пал от сокрушительного удара топором. Найджел тоже было упал, но тут же снова вскочил и вонзил меч в того, кто нанес ему удар.

Но все же его, Бэддинга и лучника Мастерса очень скоро оттеснили к заднему борту, и они едва удерживали там свою позицию от разъяренной толпы нападающих, как вдруг стрела, пущенная, как им показалось, прямо с моря, в самое сердце поразила француза, возглавлявшего атакующих. И тут же какая-то лодка стремительно подошла к шлюпу, и еще четыре человека с «Мэри Роуз» вскарабкались на залитую кровью палубу. Одним яростным натиском остатки французов были повержены наземь или схвачены. Девять распростертых на палубе тел лучше слов говорили о том, как жестока была схватка и отчаянно сопротивление.

Бэддинг, задыхаясь, оперся о свой окровавленный молот.

— Клянусь святым Леонардом, — воскликнул он, — я уж думал, что этот юный сэр всех нас погубил! Бог свидетель, вы пришли в самое время, только не понимаю, как вам это удалось. Похоже, тут не обошлось без этого лучника?

Во главе спасительного отряда и вправду был Эйлвард. Он стоял, все еще зеленый от недавней морской болезни и с головы до ног мокрый.

Найджел с удивлением посмотрел на него.

— Где ты был? Я искал тебя на палубе нашей шхуны, но не нашел, — сказал он.

— Так я был в воде, добрый сэр, и клянусь рукоятью меча, для желудка куда лучше быть в воде, чем на воде, — ответил Эйлвард. — Когда вы в первый раз отправились к шхуне, я поплыл за вами: я видел, что французская лодка болтается на воде, и подумал, что, пока вы там с ними управляетесь, я ее захвачу. Я подплыл к ней, когда вам пришлось отступить, спрятался за ней в воде и молился, как мне уже давно не случалось. Потом вы снова приплыли, но меня никто так и не заметил; я влез в лодку, перерезал канат, взял весла и поплыл за подмогой.

— Клянусь святым Павлом, ты это отлично придумал и выполнил не хуже! — воскликнул Найджел. — Думаю, сегодня из всех нас ты самый отличившийся. Однако среди всех этих людей, живых и мертвых, я не вижу никого похожего на так досадившего нам в прошлом Рыжего Хорька, как его описал лорд Чандос. Плохо будет, если, несмотря на все наши усилия, он доберется до Франции на каком-нибудь другом судне.

— Это мы скоро выясним, — ответил Бэддинг, — идемте, обыщем судно от клотика до киля, пока он не сбежал.

У основания мачты был люк, ведущий вниз, в глубину судна. Англичане уже подходили к нему, как вдруг странное зрелище заставило их замереть на месте. В темном квадратном отверстии показалась медно-красная голова, за которой тотчас последовали покрытые металлом плечи. Потом на палубу медленно поднялась человеческая фигура в полных доспехах. В металлической перчатке человек держал тяжелую булаву. Подняв ее, он двинулся на врага. Он не произнес ни слова, в воздухе раздавался только тяжелый стук его шагов. В фигуре не было ничего человеческого, она казалась страшным, грозным механизмом, лишенным всяких чувств, медлительным, неумолимым, беспощадным.

Английских моряков охватил ужас. Один из них попытался было проскочить мимо бронзовой фигуры, но тут же быстрым движением был прижат к борту, и от мощного удара по голове тяжелой палицей мозги его брызнули во все стороны. Остальные в безумной панике бросились обратно к лодке. Эйлвард выстрелил, но тетива у него намокла, и стрела, ударившись о сверкающий нагрудник, громко зазвенела и отскочила в воду. Мастерс ударил по медной голове мечом, но клинок со звоном скользнул по металлу, даже не поцарапав шлем, а в следующий момент лучник без памяти рухнул на палубу. Матросы в ужасе отступили от страшной безмолвной фигуры и сгрудились на корме; их боевой дух был сломлен.

Подняв палицу, медная фигура снова двинулась вперед к беспомощной кучке потерявших голову людей, которые мешали своим более смелым товарищам что-либо предпринять, как вдруг Найджел, растолкав матросов, бросился вперед и в один прыжок оказался на открытом месте. Он стоял, улыбаясь, с мечом наготове, и ждал противника.

Солнце уже село, и длинная розово-лиловая полоса, протянувшаяся над Каналом на западе, быстро меркла — надвигались ранние сумерки. В небе слабо замерцали редкие звезды, но света было еще довольно, чтобы охватить взглядом всю сцену: «Мэри Роуз», покачивавшуюся на длинной волне, широкую французскую шхуну, на белой окровавленной палубе которой тут и там лежали тела убитых; кучку людей на корме: одни пытались защищаться, другие бежать — жалкая, беспорядочная, барахтающаяся горстка.

А между ними и мачтой две фигуры: сверкающий броней металлический человек с занесенной над головой палицей, неподвижный, настороженный, безмолвный, и Найджел, с непокрытой головой, со счастливым, бесстрашным лицом, который, изогнувшись, быстро передвигался перед ним по палубе, держа наготове сверкающий меч, выискивая хоть какое-нибудь отверстие в металлической скорлупе.

Человеку в броне было ясно, что стоит ему только загнать противника в угол, и он тут же сразит его наповал. Но этому не суждено было сбыться. Найджел, которого не стесняли доспехи, имел перед ним большое преимущество в скорости. Несколько быстрых шагов в ту или другую сторону уводили его от сокрушительных, но неловких ударов палицы. Эйлвард и Бэддинг выпрыгнули было на палубу, чтобы помочь ему, но он так повелительно и гневно крикнул, чтобы они отошли, что они опустили оружие и стояли, словно окаменев, молча следя за этой неравной борьбой.

Было мгновение, когда показалось, что юному оруженосцу пришел конец: отпрыгнув назад от врага, он споткнулся об одно из тел, все еще лежавших на палубе, и растянулся на спине, но и тут быстро и ловко уклонился от готового обрушиться на него тяжелого удара, вскочил на ноги, вонзил меч глубоко в шлем француза и, вытаскивая его, еще более расширил разрез. Палица снова опустилась, и на сей раз Найджелу не удалось полностью увернуться: удар пришелся по мечу и задел левое плечо. Он зашатался, а палица взвилась вверх, чтобы окончательно свалить его. В одно мгновенье он понял, что ему не отпрыгнуть достаточно далеко. Но ведь можно, наоборот, броситься как можно ближе к закованному в сталь человеку, и тогда палица тоже минует его. Он тут же отбросил меч и, стремительно метнувшись к врагу, обхватил его за талию. Рука с булавой согнулась, и рукоять ударила обнаженную русоволосую голову. И тут же Найджел под ликующие крики зрителей одним могучим рывком приподнял врага и с грохотом опрокинул его навзничь на палубу. Сам он едва держался на ногах, голова у него кружилась, он чувствовал, что теряет сознание; но уже в руках у него был охотничий кинжал, и он был готов всадить его в дыру в стальном шлеме.

— Сдавайтесь, благородный сэр! — сказал он, обращаясь к распростертой фигуре.

— Я не сдаюсь рыбакам и лучникам. Я гербовый дворянин. Убей меня!

— Я тоже дворянин с гербом; клянусь пощадить вас.

— В таком случае сдаюсь.

Кинжал со стуком упал на палубу. Моряки и лучники бросились вперед и увидели, что Найджел лежит почти без сознания, уткнувшись лицом в доски. Они оттащили его в сторону и несколькими ловкими ударами сбили с врага шлем. Под ним оказалось веснушчатое, с резкими чертами, лицо и копна ярко-рыжих волос. Найджел на миг приподнялся на локте.

— Вы — Рыжий Хорек? — спросил он.

— Так прозвали меня враги, — с улыбкой ответил француз. — Я счастлив, сэр, что побежден таким отважным и благородным джентльменом.

— Благодарю вас, добрый сэр, — слабым голосом отозвался Найджел. — Я тоже счастлив, что повстречал такого учтивого противника, и я всегда буду помнить о том удовольствии, которое доставила мне встреча с вами.

Сказав это, он опустил окровавленную голову на грудь врага и погрузился в глубокое беспамятство.

Глава XV Как Рыжий Хорек посетил Косфорд

Древний летописец в «Жесте о сьёре Найджеле» сетует на то, что ему приходится часто прерывать повествование, потому что из тридцати одного года войн герой в разное время провел не менее семи лет, оправляясь от ран или болезней, которые обычно сопутствуют лишениям и перенапряжению сил. И на этот раз, на самом пороге славного пути, накануне великого дела, ему была уготована как раз такая судьба.

Он без сил и почти без памяти лежал на постели в низкой бедно обставленной комнате, расположенной под нависающей угловой стрельницей во внутреннем дворе крепости Кале, а под самым его окном вершились важные дела. Получив три раны, с головой, разбитой рукоятью булавы Хорька, он качался между жизнью и смертью; изувеченное тело влекло его вниз, дух молодости тянул вверх.

Словно в каком-то удивительном сне перед ним развертывалась схватка во дворе крепости, под его окном. Уже потом ему смутно вспоминалось, как внезапно раздался испуганный крик, лязг металла, удары по воротам, рев голосов, гулкий звон, словно полсотни силачей кузнецов били молотами по наковальне; как наконец шум утих и стали слышны стоны, пронзительные крики, взывающие к милосердию святых, приглушенный гул речей, тяжкое бряцанье металлических поножей.

По всей вероятности, не раз во время этой неистовой схватки он подползал к узкому окошку и, ухватившись за железные прутья, смотрел вниз, на жестокий бой, кипевший под ним. В красном пламени факелов, высунутых из окон и с крыши, ему был виден стремительный водоворот доспехов и оружия, медь и сталь, отбрасывавшие во все стороны багровые блики. Еще долгое время спустя эта беспорядочная великолепная картина не раз вставала у него перед глазами: разлетающиеся ламбрекены, шлемы, украшенные драгоценностями, гербы, богатая отделка одежды и щитов, где чернедь и червлень, серебро и зелень на андреевском кресте, стропила и полосы вспыхивали перед ним, словно мгновенно расцветающие пышные цветы, которые тут же увядали, никли в тени, но вслед за тем снова пробивались к свету. Он видел кроваво-красные цвета Чандоса, видел и его самого — высокую фигуру грозного воина, неистово бьющегося в первых рядах. Видел и три черных пояса на золотом щите — герб благородного Мэнни. А вон тот могучий воин с мечом, конечно же, сам царственный Эдуард, потому что только у него и у стремительного юноши в черных доспехах, сражающегося с ним рядом, не было никаких знаков отличия.

«Мэнни! Мэнни! Святой Георгий и Англия!» — раздавался низкий гортанный крик, и в ответ, заглушая лязг и грохот сраженья, гремело: «Шарни! Шарни! Святой Денис и Франция!»

Этот водоворот смутных видений все еще кружился в голове Найджела, когда наконец сознание его стало проясняться, и он понял, что лежит обессилевший, но с ясной головой на низком ложе в угловой стрельнице. Возле него, растирая грубыми пальцами лаванду и посыпая ею пол и постель, сидел Эйлвард. Его лук стоял у спинки кровати, на конце его болтался стальной шлем. А сам он, в одной рубашке, сидя на краю, отгонял мух и сыпал душистую траву на своего господина.

— Клянусь рукоятью меча, — вдруг громко выкрикнул он и широко, так, что обнажились его зубы, улыбнулся от радости, — слава Пресвятой Деве и всем святым! Что я вижу! Ведь потеряй я вас, я не посмел бы вернуться в Тилфорд. Вы целых три недели пролежали, лепеча, как ребенок! А теперь по глазам видно, что стали самим собой.

— Да, я был немножко ранен, — слабым голосом отозвался Найджел. — Но какой позор, какое несчастье, что я пролежал здесь, хотя было столько дела для моих рук! Ты куда, лучник?

— Сказать доброму сэру Джону, что вы поправляетесь.

— Нет, постой, побудь немного со мной, Эйлвард. Ведь, кажется, была какая-то драка — там, на лодках? И я встретил достойнейшего человека и обменялся с ним парой ударов? И он мне сдался, да?

— Да, добрый сэр.

— А где он сейчас?

— Внизу, в замке.

Слабая улыбка пробежала по бледному лицу Найджела.

— Я знаю, что я с ним сделаю, — сказал он.

— Пожалуйста, лежите, добрый сэр, — заволновался Эйлвард. — Утром вас смотрел сам королевский лекарь и сказал, что, если с головы у вас сорвать повязку, вы наверняка умрете.

— Не бойся, добрый лучник, я не стану двигаться. Только расскажи, что случилось на лодке?

— Да говорить-то почти нечего, добрый сэр. Если бы этот Хорек не был сам своим оруженосцем и не провозился столько времени с доспехами, они, может, и одолели бы нас. Он выбрался на палубу, когда его товарищи уже полегли. Мы взяли его на «Мэри Роуз», потому, что он был ваш. А остальных побросали в море.

— И живых, и мертвых?

— Всех.

— Это очень плохо.

Эйлвард только передернул плечами.

— Я пытался спасти одного мальчика, да Кок Бэддинг не позволил, а за него были и Черный Саймон и все остальные. «Так принято у нас в проливе, — сказали они, — сегодня мы их, завтра они нас». И они оторвали его от того, за что он держался, и бросили за борт. Он так кричал! Клянусь рукоятью меча! Не нравится мне море и морские обычаи. Когда оно доставит меня в Англию, я больше и близко к нему не подойду.

— Ты не прав, на море вершатся большие дела, и на судах есть много достойных людей, — возразил Найджел. — Куда бы ты ни отправился по воде, ты обязательно натолкнешься на людей, встреча с которыми принесет тебе радость. Если переплыть Пролив, вот как мы, то встретишь французов, а они нам очень нужны — как же иначе завоевать почести? Или, если поплыть на юг, то рано или поздно можно надеяться встретить неверных и сразиться с ними, а кто отважится на это — прославится. Поразмысли, лучник, как прекрасна такая жизнь: ты отправляешься в путь в погоне за успехом и мечтаешь повстречать много доблестных рыцарей, которые тоже ищут приключений; и тогда, если тебя победят, ты умрешь за веру и перед тобой распахнутся врата царства небесного. И северные моря тоже путь к славе для того, кто ее ищет, потому что они ведут в восточные страны и в страны, где еще по сию пору живут язычники, которые отвращают лицо свое от Святого писания. Там тоже можно надеяться на подвиги. Клянусь святым Павлом, Эйлвард, если французы не нарушат перемирие, а добрый сэр Джон позволит, я отправился бы туда. Море — добрый друг рыцаря: оно приводит его туда, где он может исполнить свои обеты.

Эйлвард покачал головой — в памяти его еще свежи были события недавнего прошлого, но сказать он ничего не успел, потому что в эту минуту открылась дверь и вошел Чандос. Радостно улыбаясь, он приблизился к постели и взял Найджела за руку. Потом что-то шепнул Эйлварду, и тот поспешно вышел.

— Pardieu! Какая приятная картина! — сказал рыцарь. — Надеюсь, вы скоро снова будете на ногах.

— Ради Бога, простите, славный господин, что меня не было подле вас в этом бою.

— Мне и вправду было жаль, что вас там не было, Найджел. Такая ночь редко кому выпадает. Все прошло, как мы наметили. Боковые ворота были открыты, и французы вошли: но мы были наготове, и все они либо погибли, либо стали нашими пленными. Однако большая их часть осталась снаружи, на Ньёлетской равнине, поэтому мы вскочили на лошадей и помчались на них. Когда мы оказались перед ними, они сначала растерялись, но потом опомнились и закричали: «Если побежим, все погибнем! Лучше сражаться в надежде, что верх будет наш!» Все это слышали наши люди в авангарде и кричали им в ответ: «Клянусь святым Георгием, ваша правда! Несдобровать тому, кто помышляет о бегстве!» Поэтому французы около часа удерживали поле, а там было много достойных людей: сам сэр Жоффруа, и сэр Пепен де Вер с сэром Жаном де Ландасом, старый Булье из Кот-Жона и брат его Эктор Пантера. Но всех больше рвался в бой сэр Эсташ де Рибомон, он долго дрался с самим королем. А затем, когда мы их поубивали или захватили в плен, всех пленных привели на празднество, и английские рыцари прислуживали им и веселились вместе с ними. И всем этим, Найджел, мы обязаны вам.

При этих словах оруженосец от радости залился краской.

— Что вы, славный господин, я ведь сумел сделать очень мало. Но все же, благодарение Господу и Пресвятой Деве, мне удалось сделать хоть что-то, так как вам было угодно взять меня с собой на войну. Если бы пришлось…

Но тут слова замерли у Найджела на губах, и он, побледнев, откинулся на постель, с удивлением глядя перед собой: дверь его комнатушки отворилась, и на пороге появился статный человек с благородной, величественной осанкой, высоким челом, удлиненным прекрасным лицом и темными задумчивыми глазами — это был не кто иной, как сам славный Эдуард Английский!

— Ну, тилфордский петушок, я тебя не забыл, — сказал он. — Рад был узнать, что разум снова вернулся к тебе. Надеюсь, на этот раз ты потерял его не из-за меня?

И король улыбнулся, видя, что Найджел продолжает в изумлении смотреть на него. Тогда оруженосец, запинаясь, пробормотал несколько слов благодарности за оказанную ему честь.

— Нет, нет, никакой благодарности, — перебил король. — Мне отрадно, что сын моего старого сотоварища Юстаса Лоринга оказался таким смельчаком. Если бы та шхуна дошла раньше нас, все наши труды пошли бы прахом — ни один француз не показался бы в ту ночь возле Кале. Но особенно я вам благодарен за то, что передали мне в руки того, кого я давно поклялся примерно наказать: он, пользуясь разными бесчестными средствами, нанес нам вреда больше, чем кто-либо другой. Я уже дважды давал клятву, что, если только этот Пьер Рыжий Хорек попадется мне в руки, его повесят, хотя он и благородной крови. Теперь его время пришло, но я не велю его казнить, пока вы, пленивший его, не сможете увидеть это своими глазами. Нет, нет, не благодарите меня, я не мог поступить иначе, ведь это вам я обязан тем, что он в наших руках.

Однако то, что Найджел пытался сказать, вовсе не было словами благодарности. Как ни трудно было ему произнести, что он хотел, он должен был это сделать.

— Ваше величество, — пролепетал он, — я не смею идти против вашей королевской воли…

Мрачная ярость Плантагенетов исказила прекрасное лицо короля, взгляд его бешеных глубоко посаженных глаз помрачнел.

— Клянусь Господом! Никому еще не удавалось пойти против моей воли и остаться невредимым. Ну-с, юный сэр, что означают столь непривычные для нас слова? Берегитесь: то, что вы осмелились сказать, — не пустяк!

— Ваше величество, — продолжал Найджел, — во всем, где я свободен делать выбор, — я ваш преданнейший подданный, но есть вещи, которые нельзя делать.

— Как! — вскричал король. — Вопреки моей воле?

— Да, ваше величество, вопреки вашей воле, — ответил Найджел и сел на постели, бледный, со сверкающими глазами.

— Клянусь Пресвятой Девой, — загремел король, — дело принимает скверный оборот. Вас слишком долго держали дома. Застоявшаяся лошадь обязательно взбрыкнет. Ненатасканный сокол проловится. Займитесь этим, Чандос. Объезжать его придется вам, и я уверен, что вы его укротите. А чего все-таки Эдуарду Английскому нельзя делать, юный Лоринг?

Найджел посмотрел прямо на короля. Взгляд его был столь же непреклонен, как и у монарха.

— Нельзя казнить Рыжего Хорька.

— Pardieu! Это еще почему?

— Потому, что вы не можете распоряжаться его жизнью и смертью, ваше величество. Он принадлежит не вам, а мне. Потому что я обещал сохранить ему жизнь, и даже вы, король, не должны вынуждать человека благородной крови нарушить данное слово и обесчестить себя.

Чандос положил руку Найджелу на плечо, успокаивая его.

— Простите его, ваше величество, он еще очень слаб после ран, — сказал он. — Мы, верно, пробыли здесь слишком долго, ведь врач прописал ему полный покой.

Однако умиротворить разгневанного короля было не так-то просто.

— Я не потерплю, чтобы со мной так говорили, — ответил он раздраженно. — Это ваш оруженосец, сэр Джон. Что же вы стоите, слушаете его дерзкие речи и ничего не делаете, чтобы его урезонить? Так-то вы управляетесь со своими домочадцами? Почему вы не объяснили ему, что всякое обещание должно подтверждаться согласием короля, что только король волен распоряжаться жизнью и смертью? Если он болен, то вы-то здоровы? Почему вы молчите?

— Мой повелитель, — спокойно и серьезно отвечал Чандос, — я верой и правдой служил вам много лет и пролил слишком много крови от ран, чтобы слова мои можно истолковать в дурную сторону. Но я не мог бы считать себя человеком искренним, если бы не сказал вам, что мой оруженосец Найджел, хоть и говорил резче, чем приличествует его положению, тем не менее прав, а вы не правы. Подумайте, государь…

— Довольно! — вскричал король, разгневанный пуще прежнего. — Каков хозяин, таков и слуга. Мне сразу надо было понять, почему этот дерзкий оруженосец осмеливается перечить своему венценосному повелителю. Он отдает то, что получил. Джон, Джон, вы слишком много себе позволяете. Только вот что я вам скажу и вам тоже, юноша, и да поможет мне Господь: еще до захода солнца Рыжий Хорек, в острастку всем шпионам и предателям, будет висеть на самой высокой башне Кале, чтобы каждое судно в Проливе и каждый человек в округе видели, как он болтается на веревке, и поняли бы, как тяжела рука короля Англии. Запомните это, чтобы самим не почувствовать ее тяжесть.

И, метнув в их сторону взгляд разъяренного льва, он вышел из комнаты и громко хлопнул за собой обитой железом дверью.

Чандос и Найджел горестно взглянули друг на друга. Потом рыцарь осторожно похлопал своего оруженосца по забинтованной голове.

— Вы держались молодцом, Найджел. О лучшем я не мог и мечтать. Не бойтесь, все будет хорошо.

— Мой добрый, благородный лорд, — воскликнул Найджел, — у меня так тяжело на сердце: ведь я не мог поступить иначе, а теперь навлек на вас немилость короля!

— Ничего, тучи скоро рассеются. Если он все-таки казнит француза — что ж, вы сделали все, что в ваших силах, и душа ваша может успокоиться.

— Молю Господа, чтобы он успокоил ее в раю, — ответил Найджел, — потому что в тот час, когда имя мое будет обесчещено и мой пленник убит, я сорву с головы все повязки и покончу счеты с миром. Я не могу жить, если не могу сдержать слово.

— Не надо так, мой милый сын, ты принимаешь все слишком близко к сердцу, — печально произнес Чандос. — Если человек сделал все, что мог, ни о каком бесчестье не может быть и речи; к тому же король хоть и горяч, у него доброе сердце, и, возможно, если я еще раз поговорю с ним, он передумает. Вспомни, как он поклялся повесить шестерых здешних горожан, а потом их простил. Не унывай, милый сын, и еще до темна я вернусь к тебе с добрыми вестями.

Три часа, пока заходящее солнце поднимало тени в каморке все выше и выше на стену, Найджел лихорадочно метался по постели, прислушиваясь, не раздадутся ли шаги Эйлварда или Чандоса, несущих весть о судьбе пленника. Наконец дверь отворилась, и перед его взором предстал человек, которого он меньше всего ожидал увидеть, но которому обрадовался больше, чем кому-либо другому. Это был сам Рыжий Хорек, свободный и веселый.

Быстрым бесшумным шагом он пересек комнату и, опустившись на колени перед кроватью, прижался губами к бессильно свисающей руке.

— Вы спасли мне жизнь, благороднейший сэр! — воскликнул он. — Уже готова была виселица, болталась веревка, как вдруг добрый лорд Чандос сказал королю, что, если меня убьют, вы наложите на себя руки. «Проклятье! Опять этот тупоголовый оруженосец! — вскричал король. — Ради Бога, отдайте ему его пленника, и пусть делает с ним, что хочет, только больше мне не досаждает». И вот я пришел, славный сэр, спросить вас, что мне делать.

— Пожалуйста, сядьте вот тут, рядом со мной, и успокойтесь, — ответил Найджел. — Сейчас я скажу, что вам следует сделать. Ваши доспехи останутся у меня, на память о благосклонности судьбы, которая послала мне такого доблестного, благородного человека. Мы одного роста, так что я, несомненно, смогу их носить. А что до выкупа — пусть это будет тысяча крон.

— Что вы, что вы! Было бы обидно, если бы такого человека, как я, оценили меньше, чем в пять тысяч.

— Тысячи довольно, чтобы оплатить мои военные расходы. Кроме того, вы больше не станете шпионить и вообще причинять нам вред, пока не кончится перемирие.

— Клянусь.

— И наконец, вам придется совершить путешествие. У француза вытянулось лицо.

— Куда же вы прикажете мне отправиться? — спросил он. — Только Бога ради не в Святую землю.

— Нет, не туда. А в земли, которые святы только для меня. Вы снова поедете в Саутгемптон.

— Я хорошо его знаю. Несколько лет тому назад я помог сжечь его дотла.

— Советую никому не рассказывать об этом, когда вы там будете. Оттуда вы поедете в сторону Лондона, пока не увидите прекрасный город по имени Гилдфорд.

— Я слышал о нем. Там королевские охотничьи угодья.

— Он самый. Там вы спросите, как проехать в поместье, которое называется Косфорд, оно расположено в двух лигах от города, на склоне длинного холма.

— Запомню.

— В Косфорде вы найдете доброго рыцаря по имени сэр Джон Баттесторн и попросите разрешения поговорить с его дочерью леди Мэри.

— Охотно это сделаю. А что я должен сказать леди Мэри, что живет на склоне длинного холма в двух лигах от прекрасного города Гилдфорда?

— Скажите, что я шлю ей привет и что святая Катарина была ко мне благосклонна. Только это и ничего больше. А теперь, пожалуйста, оставьте меня — голова у меня совсем устала, мне нужно соснуть.

Вот так случилось, что спустя месяц, в канун дня св. Матфея, леди Мэри, выходя из Косфордских ворот, повстречала незнакомого богато одетого всадника, за которым ехал слуга. Живые голубые глаза путника поблескивали из-под рыжих бровей покрытого веснушками лица, внимательно осматривая все вокруг. При виде ее он снял шляпу и придержал коня.

— Этот дом, должно быть, Косфорд, — начал он, — а вы, случайно не леди Мэри, которая тут живет?

Леди Мэри слегка склонила гордую темноволосую голову.

— Тогда, — продолжал всадник, — я должен сообщить вам, что сквайр Найджел Лоринг шлет вам привет и передает, что святая Катарина была к нему благосклонна.

Затем, обернувшись к слуге, крикнул:

— Эй, Рауль, наш долг выполнен! Твой господин снова свободен! Скорей, скорей, в ближайший порт — и во Францию! Пошел! Пошел!

И, не сказав больше ни слова, оба они, господин и слуга, пришпорили лошадей и, как безумные, помчались галопом вниз по длинному склону Хайндхеда, пока не превратились в две крошечные фигурки, по пояс погруженные в папоротник и вереск.

Мэри пошла к дому. На устах ее играла улыбка. Найджел прислал ей привет. Привез его француз. Передав его, он стал свободен. А св. Катарина была благосклонна к Найджелу. Ведь это над ее гробницей он поклялся, что не увидит леди Мэри, пока не совершит три подвига. Уединившись у себя в комнате, девушка упала на колени и обратилась к Пресвятой Деве с горячими словами благодарности за то, что один подвиг уже был совершен; но радость ее тут же померкла при мысли о следующих двух, ожидавших ее возлюбленного.

Глава XVI Как король пировал в замке Кале

Было ясное солнечное утро, когда Найджел смог наконец выйти из своей каморки в стрельнице и пройтись по крепостной стене. С севера дул свежий ветер, он нес влагу и морскую соль. Найджел подставил под его порывы лицо и почувствовал, как в него вливается жизнь, как крепнет его тело. Он отпустил руку Эйлварда и, без шляпы, опершись о парапет, жадно вдыхал прохладный живительный воздух. Вдалеке, у самого горизонта, почти скрытая высокой волной, виднелась узкая полоска белых утесов, опоясывающих Англию. Между ним и утесами лежал широкий синий Пролив, по которому один за другим катились сверкающие пеной валы; волна была высокая, и немногие суда, что виднелись с вала, тяжело раскачиваясь, с трудом продвигались вперед. Найджел обвел взглядом открывшиеся перед ним просторы, и разительная перемена — после серых стен его тесной комнатушки — наполнила грудь его счастьем. Наконец взгляд его остановился на каком-то странном сооружении прямо у него под ногами.

Это был длинный, похожий на трубу предмет из кожи и железа, прикрепленный к грубой деревянной станине на колесах. Рядом лежала куча камней и кусков металла. Конец машины был приподнят над зубцами стены. Позади нее стоял железный короб. Найджел открыл его. Он был наполнен каким-то темным зернистым порошком, похожим на размолотый древесный уголь.

— Клянусь святым Павлом, — воскликнул Найджел, проводя рукой по машине, — я слышал о таких вещах, только никогда раньше их не видел! Ведь это же одна из тех удивительных новых бомбард!

— Ну да, она самая и есть, — презрительно ответил Эйлвард, с неприязнью глядя на машину, — я уже насмотрелся на них здесь, на стене, и даже повздорил тут с одним, кто их охраняет. Он так глуп, что думает, будто может из этой кожаной трубы выстрелить дальше, чем лучший лучник Англии из арбалета. Я дал ему по уху, и он так и повалился на свою дурацкую машину.

— Это страшная вещь, — отозвался Найджел, наклонившись, чтобы осмотреть ее получше. — В странное время мы живем — вот теперь стали делать такие штуки. Ведь она стреляет огнем, который вылетает из черного порошка?

— Клянусь рукоятью меча, славный сэр, не знаю. Вроде бы, прежде чем мы поругались, этот дурак бомбардир говорил что-то такое. Порошок набивают в трубу, потом туда заталкивают ядро. Потом берут еще порошка из ящика и насыпают в дыру на другом конце — вот сюда. Теперь она готова. Я никогда не видел, как они стреляют, только знаю, что вот из этой можно сейчас выстрелить.

— У нее очень странный звук, да? — задумчиво спросил Найджел.

— Говорят, славный сэр. Вот как лук звенит, когда отпускаешь тетиву, так и она издает какой-то звук.

— Послушай, лучник, здесь никого нет и никто ничего не услышит; она не причинит никакого вреда — ведь нацелена она в море. Пожалуйста, выстрели, я хочу услышать ее звук.

И Найджел склонился над бомбардой, внимательно прислушиваясь, а Эйлвард тут же нагнулся над запалом и стал прилежно скрести кремнем по стали. Мгновение спустя оба они, он и Найджел, оказались на земле, довольно далеко от бомбарды, и увидели, как под грохот выстрела, в облаке густого дыма, длинная черная, похожая на змею машина быстро откатилась назад. Одну-две минуты они сидели ошеломленные, пока раскаты грома замирали где-то вдали, а в голубое небо медленно уплывали кольца дыма.

— Слава Богу! — воскликнул Найджел, вставая с земли и озираясь. — Слава Богу, что все стоит на месте. Мне показалось, что рухнул замок.

— Ну и ревет! Такого рева я и у быка не слышал! — сказал Эйлвард, потирая ушибленные места. — Ее было бы слышно от Френшемского пруда до самого Гилдфордского замка. Больше я к ней не притронусь, сколько бы самой лучшей земли в Патнеме мне ни посулили.

— А если притронешься, тебе этой земли понадобится девять квадратных футов, — раздался позади них сердитый голос.

Это был Чандос. Он только что вышел из открытой двери угловой башни и стоял, сурово глядя на обоих. Однако, когда ему рассказали, что произошло, он улыбнулся.

— Беги скорее к начальнику пушкарей, лучник, и скажи ему, что случилось, не то вся крепость и город возьмутся за оружие. Не знаю еще, что скажет король об этой нежданной тревоге. А вы, Найджел, как вы-то могли вести себя так по-детски?

— Я не знал ее силы, досточтимый сэр.

— Клянусь, Найджел, мне кажется, никто из нас не знает ее силы. Еще придет день, когда все, чем мы восхищаемся, все великолепие и красота войны, потеряет свой блеск и уступит место такому вот оружию, что пробивает стальные доспехи, словно кожаную куртку. Я сидел тут как-то в доспехах на боевом коне, смотрел на покрытого копотью бомбардира и подумал, что я — последний из старого времени, а он — первый вестник нового; что придет день, когда он со своей машиной сметет и вас, и меня, и всех остальных со сцены, и войны будут вестись совсем иначе.

— Но ведь еще не сейчас, достойный сэр?

— Нет, еще не сейчас. У вас есть еще время завоевать себе шпоры, как делали ваши предки. Как вы, набрались силы?

— Я готов выполнить любой приказ, достойный лорд.

— Очень хорошо, потому что нас ждет дело — доброе дело, срочное дело, опасное и почетное. У вас засверкали глаза и зарделось лицо, Найджел. Когда я смотрю на вас, я заново переживаю свою молодость. Так вот, хотя здесь у нас с Францией перемирие, в Бретани, где дом Блуа и дом Монфоров все еще сражаются за герцогскую корону, мира нет. Пол-Бретани стоит за одного, пол — за другого. Французы поддерживают де Блуа, а мы — де Монфоров: эта война такая же, как те, в которых многие великие полководцы, вот как сэр Уолтер Мэнни, впервые завоевали себе имя. В последнее время удача обернулась против нас, и кровавые руки Роганов, беззубого Бомануара, Оливье-Мясника и других всей тяжестью навалились на плечи нашему народу. Последние новости оттуда ужасны, а у короля черно на душе, потому что в замке Ла Броиньер убили его друга и сотоварища Жиля де Сен-Поля. Он посылает туда подкрепление, а мы его возглавим. Как вам это нравится, Найджел?

— Досточтимый лорд, разве может быть что-нибудь лучше?

— Тогда собирайтесь; мы выступаем не позже, чем через неделю. Путь по суше прегражден французами, поэтому мы пойдем морем. Сегодня вечером король устраивает прощальный пир — и ваше место за моим стулом. Приходите ко мне в комнату и помогите одеться, а потом мы вместе пройдем в залу.

На Чандосе, одетом к королевскому пиршеству, сияли шелк и парча, мерцали бархат и меха; Найджел, который должен был прислужить ему за столом, тоже надел свой лучший шелковый камзол с пятью алыми розами. В огромной зале замка расставили столы: высокий для лордов, второй — для менее знатных рыцарей, и третий — для оруженосцев, которые тоже могли попировать, но только после того, как усядутся их господа.

Ведя в Тилфорде простую и уединенную жизнь, Найджел и представить себе не мог, что бывают такое великолепие и удивительная роскошь. Мрачные серые стены залы были сверху донизу увешаны бесценными аррасскими шпалерами с изображениями оленей, гончих и охотников, которые составляли как бы одну картину живой стремительной охоты. Над главным столом висели знамена, а под ними на стенах — ряды гербовых щитов самых знатных и благородных рыцарей, тех, что сидели за столом. Красное пламя светильников и факелов играло на эмблемах знаменитых полководцев Англии. На высоком кресле в самом центре сияли львы и лилии, и такие же августейшие знаки, только указывающие на младшую линию, отмечали место Принца; в обе стороны от них тянулись мерцающие ряды благородных эмблем, почитаемых в мирное время, наводящих ужас во время войны: чернь и золото Мэнни, зазубренный крест Суффолка, пурпурные пояса Стаффорда, фиолетовые с золотом — Одли, голубой лев на задних лапах дома Перси, серебряные ласточки Эрендела, красный олень Монтекьют, звезда де Веров, серебряные ромбы Расселов, пурпурный лев де Лейси и черные кресты Клинтона.

Дружелюбный оруженосец, стоявший рядом с Найджелом, шепотом называл ему имена прославленных воинов, сидевших ниже.

— Вы — молодой Лоринг из Тилфорда, оруженосец Чандоса? — спросил он. — Меня зовут Делвз, я из Додингтона, в Чешире. Я оруженосец сэра Джеймса Одли — вон того сутулого человека с загорелым лицом и короткой бородкой. — У него на гребне шлема голова сарацина.

— Я слышал, что он человек безмерного мужества, — ответил Найджел, с интересом разглядывая его.

— Конечно, юный Лоринг. Я думаю, он самый храбрый рыцарь Англии, да и во всем христианском мире. Никто другой не совершил таких доблестных подвигов.

Найджел с надеждой посмотрел на нового знакомца.

— Вы говорите, как и должно говорить о своем господине, — сказал он, — по той же причине, и вовсе не желая вас обидеть, мне следует сказать вам, что ни в благородном имени, ни в славе он не может сравниться с доблестным рыцарем, которому служу я. Если вы думаете иначе, мы можем поспорить об этом на любой манер и в любое время, какое вам удобно.

Делвз добродушно улыбнулся.

— Не надо так горячиться, — сказал он, — если бы вы говорили о ком-нибудь другом, исключая, пожалуй, сэра Уолтера Мэнни, я поймал бы вас на слове, и либо моему господину, либо вашему пришлось бы искать себе нового оруженосца. Но с Чандосом не сравнится ни один рыцарь, это сущая правда, и я никогда не обнажу меч, чтобы умалить его славу. Ох, у сэра Джеймса пустой кубок! Я должен этим заняться.

И он бросился прочь, держа в руке флягу с гасконским.

— Король получил нынче добрые вести, — продолжал он, вернувшись. — Я не видел его таким веселым с той самой ночи, когда мы сломили французов и он надел свое жемчужное ожерелье на шею Рибомона. Посмотрите, как он смеется! И Принц тоже. От этого смеха
кое-кому придется несладко, или я очень ошибаюсь. Живо! У сэра Джона пустая тарелка.

Теперь настала очередь Найджела бежать со своего места; но всякий раз в перерыве он возвращался в уголок, откуда ему был виден весь зал и где он мог слушать старшего оруженосца. Делвз был невысокий, крепко сложенный человек, перешагнувший за средний возраст, с обветренным, испещренным многочисленными шрамами лицом и грубоватыми манерами, которые говорили о том, что в походной палатке ему куда лучше и привычнее, чем в зале. Но за десять лет службы он многому научился, и Найджел жадно ловил каждое его слово.

— Да, добрые вести, — продолжал тот. — Смотрите, он шепнул об этом Чандосу и Мэнни. А теперь Мэнни передает их сэру Реджиналду Кобему, а тот Роберту Ноулзу, и все улыбаются как черт над монахом.

— А кто из них Роберт Ноулз? — живо поинтересовался Найджел. — Я много слышал о нем и его подвигах.

— Вон тот высокий, суровый человек в желтых шелках. У него нет бороды, а губа рассечена. Он немного старше вас, отец у него сапожник в Честере, а он уже получил золотые шпоры. Смотрите, как он сует руку в блюдо и вытаскивает куски мяса. Он привык есть из походного котелка, а не с серебряных блюд. А вон тот чернобородый здоровяк — это сэр Бартоломью Бергхеш, у него брат — приор в Болье. Живо, живо! Подают кабанью голову, надо очистить тарелки.

В те времена манеры наших предков за трапезой были, на взгляд современного человека, странным смешением утонченной роскоши и грубости. Вилок тогда еще не знали, их заменяли большой, указательный и средний палец левой руки. Брать пищу другими пальцами было дурным тоном. На устланном камышом полу, рыча друг на друга и время от времени вступая в драку из-за костей, которые им бросали сидящие за столом, лежало множество собак. Обычно тарелкой служили куски грубого хлеба, но на высоком столе короля ели с серебряных тарелок; с каждой переменой оруженосцы должны были их обтирать. С другой стороны, столовое белье было очень дорогим, а блюда, которые подавались с таким шиком и величественным церемониалом, что мы и представить себе не можем, были необычайно разнообразны, и каждое являло собой чудо кулинарного искусства, незнакомого современным банкетам. Кроме мяса всех наших домашних животных и дичи стол разнообразили и такие удивительные деликатесы, как блюдо из ежа, дрофы, дельфина, белки, выпи и журавля.

О каждой перемене блюд возвещали громкие звуки фанфар; вносили блюда слуги, одетые в ливреи; они шли по два в ряд, а впереди и позади шествовали румяные церемониймейстеры с белыми жезлами в руках, которые были не только знаком их должности, но и оружием на случай дерзкого посягательства на блюда по пути из кухни в залу. За кабаньими головами с позолоченными клыками и размалеванными пастями, последовали удивительные пироги в форме кораблей, крепостей и тому подобное с сахарными матросами и солдатами, которые скоро потеряли головы и тела, не устояв против натиска проголодавшихся. Наконец появился огромный серебряный сосуд в форме корабля на колесах, наполненный фруктами и сластями, который катили вдоль рядов гостей. Слуги подавали фляги с гасконским, рейнским, канарским и ла-рошельским винами. Но век этот, хотя и был веком роскоши, не был привержен пьянству; более здоровые норманнские обычаи взяли верх над разгулом саксонских пиров, когда гость, вышедший из-за стола на своих ногах, клал тем самым пятно позора на своего хозяина. Честь и доблесть несовместимы с дрожащими руками и мутным взором.

Пока за высокими столами разливали вино и разносили фрукты и пряности, оруженосцев тоже по очереди потчевали в дальнем конце залы. А тем временем вокруг короля собрались государственные сановники и полководцы и о чем-то оживленно разговаривали. Граф Стаффорд, граф Уорик, граф Эрендел, лорд Бошан и лорд Невил стояли за его спиной, а лорды Перси и Моубрей — по бокам. Эта маленькая группа ослепляла сверканьем золотых цепей, драгоценных четок, огненно-красных кафтанов и пурпурных камзолов.

Вдруг король сказал что-то через плечо герольду сэру Уильяму Пэкингтону; тот вышел вперед и стал возле стула короля. Это был высокий человек с благородным лицом и длинной волнистой седеющей бородой, доходившей до золотого пояса, которым был перехвачен многоцветный плащ. На голове у него был берет — символ его звания. Он неторопливо поднял высоко в воздух белый жезл. В зале воцарилась полная тишина.

— Милорды Англии, — начал он, — знаменитые рыцари, рыцари, оруженосцы и все присутствующие благородные люди, имеющие гербы! Ваш августейший повелитель, Эдуард, король английский и французский, поручил мне приветствовать вас и приказать вам приблизиться, чтобы он мог говорить с вами.

Мгновенно столы опустели, и все столпились перед стулом короля. Те, кто сидел по обе стороны от него, перегнулись через стол, так что его высокая фигура возвышалась над тесным кругом гостей.

На оливковых щеках Эдуарда играл румянец, темные глаза горели гордостью, когда он смотрел на устремленные к нему лица людей, его соратников от Слёйса и Кадзанда[83] до Креси и Кале. И в одну секунду от жаркого воинственного огня его властных глаз загорелись сердца всех, кто его окружал, и дружный, громогласный, дикий крик прокатился под сводами замка — в нем слилась благодарность воинов за прошлые победы и обещание выполнить свой долг в грядущем. Зубы короля блеснули в мимолетной улыбке, а большая белая рука поиграла рукоятью усыпанного драгоценными камнями кинжала у себя на поясе.

— Клянусь всемогуществом Господним, — начал он чистым громким голосом, — я не сомневался в том, что сегодня вечером вы разделите мою радость: я получил добрые вести, которые обрадуют каждого из вас. Вы знаете, что наши корабли несли большой ущерб от испанцев, уже много лет беспощадно убивавших всех, кто попадал в их злодейские руки. Недавно они послали суда во Фландрию, и сейчас тридцать больших каракк и галер стоят под Слёйсом, битком набитые лучниками и копейщиками и готовые к нападению. Мне из верных рук стало известно, что, захватив на борт свои товары, эти суда в следующее воскресенье пойдут через Пролив. Мы слишком долго терпели этих людей, за что они причинили нам много обид и досады и становились тем более дерзкими, чем дольше мы терпели. Поэтому я решил завтра поспешить в Уинчелси, где у нас стоят двадцать кораблей, и напасть на испанцев, когда они будут там проходить. Да помогут Господь и святой Георгий защитить правое дело!

Вслед за словами короля по зале прокатился второй, еще более оглушительный, похожий на раскат грома, крик. Это был призывный лай лютой своры собак, отвечающей своему повелителю охотнику.

Эдуард снова засмеялся: посмотрев вокруг, он увидел горящие глаза, раскрасневшиеся радостные лица, машущие руки своих верных подданных.

— Кто уже дрался с испанцами? — спросил он. — Есть здесь кто-нибудь, кто может рассказать нам, что они за люди?

В воздухе мелькнула целая дюжина рук, но король повернулся к графу Суффолку, сидевшему рядом с ним.

— Вам случалось с ними сражаться, Томас?

— Да, государь. Я принимал участие в большом морском сражении восемь лет тому назад. Это было возле острова Гернси, когда дон Луис Испанский сражался против графа Пембрука.

— Ну и что вы о них можете сказать, Томас?

— Превосходные бойцы, лучше и желать нечего. У них на каждом корабле по сотне генуэзских арбалетчиков, первых в мире, и копейщики у них стойкие. Они бросали с верхушек мачт огромные куски железа и поубивали много наших. Если мы сумеем преградить им путь в Проливе, то все прославимся.

— Приятно слышать такие слова, Томас, — сказал король. — Не сомневаюсь, они будут достойны той встречи, что мы для них готовим. Вам я даю корабль — так что вы сможете показать себя. И ты, милый сын, тоже получишь корабль, чтобы навеки прославить свое имя.

— Благодарю вас, дорогой отец, — ответил Принц, и его мальчишеское лицо залилось румянцем.

— На головном корабле буду я сам. Но и у вас, Уолтер Мэнни, и у вас, Стаффорд, и у вас, Эрендел, и у вас, Одли, и у вас, сэр Томас Холленд, и у вас, Брокас, и у вас Беркли, и у вас, Реджиналд, будет по кораблю. Остальные останутся в Уинчелси, куда мы отправимся завтра же. В чем дело, Джон, почему вы дергаете меня за рукав?

Чандос с обеспокоенным лицом наклонился вперед.

— Неужели, славный государь, вы забыли обо мне, который столь преданно и долго служил вам? Разве для меня нет корабля?

Король улыбнулся, но покачал головой.

— А разве я не дал вам две сотни лучших лучников и сотню копейщиков для похода в Бретань? Думаю, что ваши корабли будут в бухте Сен-Мало еще до того, как испанцы поравняются с Уинчелси. Чего же еще надо вам, бывалому солдату? Воевать сразу в двух местах?

— Я хочу быть возле вас, когда снова взовьется знамя со львом. Это всегда было мое место. Почему же вы теперь мне в нем отказываете? Я прошу о малом, государь, дайте мне галеру, балингер, даже пинассу, только чтобы я мог быть на своем месте.

— Ну что ж, Джон, вы тоже пойдете. Сердце мое не может вам отказать. Я найду для вас место на своем корабле, чтобы вы на самом деле были возле меня.

Чандос склонился и поцеловал руку короля.

— А мой оруженосец? — спросил он. Король нахмурился и резко ответил:

— Нет, пусть он отправляется с другими в Бретань. Не понимаю, Джон, зачем вы напомнили мне об этом юнце, чья дерзость еще слишком свежа в памяти, чтобы я ее позабыл? Но кто-то должен же идти в Бретань вместо вас? Дело это спешное, нашим людям там приходится туго, и одним им не справиться.

Он обвел взглядом все общество и остановил его на суровом лице сэра Роберта Ноулза.

— Сэр Роберт, — сказал он, — вы молоды годами, но вы уже старый воин, и мне говорили, что на военном совете вы столь же расчетливы, сколь храбры на поле брани. Поэтому вы пока возглавите поход на Бретань вместо сэра Джона Чандоса, который отправится туда, как только мы закончим все дела на море. В Кале стоят три корабля с тремя сотнями людей, готовых последовать за вами. Сэр Джон скажет вам о наших планах. А теперь, друзья мои и добрые сотоварищи, отправляйтесь каждый к себе и сделайте все необходимое, ибо, клянусь Господом, завтра вы отправляетесь со мной в Уинчелси.

Сделав знак Чандосу, Мэнни и еще нескольким избранным военачальникам, король проследовал с ними во внутренние покои, чтобы обсудить планы на будущее. Разошлось и остальное общество — рыцари молча и с достоинством, оруженосцы шумно и весело. У всех на душе было радостно от мысли о близящихся великих днях.

Глава XVII Испанцы в море

Еще не занялся день, а Найджел был уже в покое Чандоса, помогая ему собраться в дорогу, а тот попутно подбадривал юношу, давал последние наставления и распоряжения. В то же утро, прежде чем солнце прошло половину пути к зениту, большой королевский корабль «Филиппа», неся на борту большинство из тех, кто накануне принимал участие в пиршестве, поднял огромный парус со львами и лилиями и развернул медный нос в сторону Англии. За ним последовало пять судов поменьше, битком набитых оруженосцами, лучниками и копейщиками.

Найджел и другие, оставшиеся в крепости, столпились на валу и размахивали шляпами, а широконосые, могучие корабли под барабанный бой и звуки труб медленно выходили в открытое море. На палубах развевались сотни рыцарских знамен, а над ними, в вышине, реял алый английский крест. Потом, когда корабли ушли за горизонт и над водой виднелись уже только их паруса, провожающие с тяжелым сердцем, оттого что им пришлось остаться, взялись за подготовку к своему собственному более дальнему походу.

На это ушло четыре дня напряженного труда, потому что маленькому отряду, отправлявшемуся в чужие земли, нужно было очень многое. Им оставили три судна: «Фому» из Ромни, «Милость Господню» из Хайта и «Василиск» из Саутгемптона, на которые погрузилось по сто человек, не считая тридцати матросов. В трюмах разместили сорок лошадей, среди которых был и Поммерс; ему давно надоела праздность и очень хотелось вернуться на склоны Суррейских холмов, где его могучие ноги могли бы на славу потрудиться. Потом на борт погрузили провиант и воду, арбалеты и связки стрел, подковы, гвозди, молотки, ножи, топоры, веревки, сено, зеленый фураж и еще много всякой всячины. Во время погрузки возле судов постоянно находился суровый молодой рыцарь, сэр Роберт; он за всем следил сам, все проверял и перепроверял; говорил он, по обыкновению, мало, но всегда оказывался там, где нужны были его глаз, руки или тяжелый арапник.

У матросов «Василиска», моряков свободного порта, была старая вражда с командами из Пяти портов, которым, как считали на всех других английских судах, незаслуженно покровительствовал король. Встреча кораблей с западного побережья с кораблями из портов Пролива редко обходилась без кровопролитья. Поэтому на причале то и дело возникали ссоры: команда с «Фомы» и «Милости Господней» с именем св. Леонарда на языке и жаждой убийства в глазах, горланя и потрясая кулаками, набрасывалась на моряков с «Василиска». Вот тогда-то среди взмахов дубин и блеска ножей мгновенно возникала сильная фигура молодого военачальника, который, безжалостно разя арапником направо и налево, как укротитель среди волков, заставлял орущую толпу вернуться к работе. К утру четвертого дня все было готово; отдав концы, три суденышка, влекомые собственными пинассами, двинулись из гавани и вскоре затерялись в тумане, поднявшемся над Проливом.

Отряд, который Эдуард послал на подкрепление гарнизонам Бретани, оказавшимся в трудном положении, был невелик, но достаточно силен. В нем почти не было людей, еще не побывавших в сраженьях, а возглавляли его выдающиеся рыцари, известные разумностью в военных советах и доблестью на поле брани. На «Василиске» свое знамя с черным вороном поднял Ноулз. При нем состояли его собственный оруженосец Джон Хоторн и Найджел. В его отряде в сто человек сорок были из долин Йоркшира и сорок из Линкольна — знаменитые лучники во главе с Уотом Карлайлом, седовласым ветераном пограничных войн.

Сила и ловкость Эйлварда уже завоевали ему положение старшины, и вместе с Длинным Недом Уиддингтоном он как лучник пользовался почти такой же репутацией, что и знаменитый Уот Карлайл. Копейщики тоже были закаленные в боях солдаты. Их возглавлял Черный Саймон из Нориджа, тот самый, что приплыл вместе с Найджелом и Эйлвардом из Уинчелси. Он ненавидел французов, убивших всех его близких, и словно кровная гончая, бросался туда, где мог утолить жажду мщения, будь то на воде или на суше. Под стать им были и остальные, плывшие на двух других судах: чеширцы с уэльских границ на «Фоме» и кабмерлендцы, уже отвоевавшие с Шотландией, на «Милости Господней».

Сэр Джеймс Эстли повесил свой щит с пятилапчатым горностаем над кормой «Фомы». Лорд Томас Перси, младший сын Эника, уже поддержавший боевую репутацию этого дома, который не одно столетие служил запором на воротах, ведущих в глубь страны, возглавил отряд на «Милости Господней», выставив своего лазурного льва, стоящего на задних лапах. Вот какие отряды, держа курс на Сен-Мало, выходили из гавани Кале, чтобы тут же исчезнуть в клубящемся тумане Пролива.

С востока тянул легкий бриз, и высокие крутогрудые суда медленно шли по Проливу. Временами туман приподнимался, и тогда с каждого корабля было видно, как два других тяжело переваливаются на лоснящейся, маслянистой поверхности моря; но он тут же снова опускался, закрывая марс, обволакивая большой рей, и, наконец, разливался пеной по палубе, пока с глаз не исчезала даже вода за бортом, и людям казалось, что они плывут на плотике в океане густого пара. Пошел мелкий холодный дождь, и лучники сгрудились под нависающими над палубой полуютом и баком; одни спали, другие играли в кости, а многие приводили в порядок стрелы или начищали оружие.

На дальнем конце в окружении корыт и ящиков с перьями восседали на бочке, словно на почетном троне, Бартоломью, стрелок, делавший луки, и Флетчер, лысый толстяк, обязанностью которого было следить, чтобы у каждого солдата было в порядке снаряжение, и который мог продавать им все, что нужно сверх положенного. Перед ним толпились стрелки с луками и колчанами — кто жалуясь, кто чего-то требуя, а полдюжины пожилых солдат собрались у него за спиной и, ухмыляясь, слушали его пояснения и брань.

— Не можешь натянуть тетиву? — говорил он молоденькому лучнику. — Значит, либо она коротка, либо лук длинен, только уж, точно, не потому, что в твоих руках силы хватает лишь на то, чтобы натягивать штаны, а не тетиву на лук. Смотри, ленивый бездельник, вот как ее натягивают!

Правой рукой он схватил лук посередине, правой ногой наступил на его конец, левой рукой пригнул верхний конец и легко накинул тетиву на выемку.

— А теперь, изволь, сними тетиву, — сказал он, передавая лук стрелку.

Стрелку с большим трудом удалось это сделать, но он не успел вовремя убрать руку, и тетива, с громким щелчком соскользнув с верхней выемки, больно ударила его по пальцам. Неудачливый лучник заметался, прижимая к себе руку, а по палубе волной прокатился громкий хохот.

— Так тебе и надо, недоумок! — проворчал старый лучник. — Такой отличный лук пропадает зря! А ты что скажешь, Сэмкин? Сдается мне, что тебя мне учить нечему. Вот лук, сделанный по всем правилам. Но ты дело говоришь, он стал бы еще лучше, если б вот тут посредине этой красной шелковой оплетки отметить точное место выемки белой тесьмой. Оставь его, я сейчас им займусь. А у тебя что, Уот? Новый наконечник на копье? Господи, подумать только! Человеку под одной крышей заниматься четырьмя ремеслами! И луки-то я делай, и стрелы, и тетиву, а тут еще и наконечники! У старого Бартоломью четыре ремесла, да вот плата только одна!

— Ладно, ладно, помолчал бы, — проворчал старый лучник с иссохшей, морщинистой коричневой кожей и маленькими блестящими глазками. — В наши дни луки куда лучше чинить, чем гнуть. Ты вот никогда француза в глаза не видел, а получаешь по девять пенсов в день; а я был ранен в пяти сраженьях, но больше четырех пенсов не зарабатываю.

— Сдается мне, Джон из Таксфорда, что глаза твои видели больше кружек меда, чем французов, — сказал старый мастер. — Я гну спину от зари до темна, а ты знай балуешься элем в пивных. А тебе что, паренек? Чересчур туг? Положи лук на рукоять. Она тянет на шестьдесят фунтов — как раз для парня твоего роста. Сильней налегай на него, и все пойдет как надо. Как же ты хочешь стрелять на четыре сотни шагов, если лук у тебя не тугой? Тебе перьев? Сколько угодно, и самые лучшие. Вот фазаньи, по грошу за каждое. Уж, конечно, такой щеголь с золотыми серьгами, как ты, Том Биверли, не станет брать никаких, кроме фазаньих.

— Мне все равно какие, лишь бы стрела летела куда надо, — ответил высокий молодой йоркширец, отсчитывая пенни на ладони мозолистой руки.

— Перо серого гуся стоит всего фартинг. Вон те, слева, — полпенса. Это перья дикого гуся. А второе перо болотного гуся дороже, чем домашнего. Эти вот, на медном лотке, — выпавшие перья, они лучше выдернутых. Бери дюжину, парень, и обрежь их наподобие седла или кабаньего хребта — те смертельны вблизи, а эти летят дальше, — и ни у кого в отряде не будет висеть за плечами колчан лучше твоего.

Однако то, что говорил о стрелах мастер, не понравилось Длинному Неду Уиддингтону, угрюмому йоркширцу с бородой цвета соломы; стоя неподалеку, он прислушивался к его наставлениям и презрительно ухмылялся. Потом вдруг вмешался в разговор.

— Ты бы лучше продавал луки, а не учил стрелять из них, — сказал он, — в мозгах-то у тебя не больше ума, чем волос на голове. Если б ты стрелял из лука столько месяцев, сколько я лет, ты бы знал, что, если обрезать перо прямо, стрела летит куда ровнее. А ты говоришь — кабаний хребет! Худо, что у этих молодых лучников нет учителя получше.

Этот выпад против его профессионального мастерства привел Бартоломью в ярость. Лицо его налилось кровью, в глазах мелькнул огонь, и он набросился на лучника.

— Ты, семифутовая бочка лжи! — заорал он. — Клянусь всеми святыми, я покажу тебе, как разевать на меня свою поганую пасть! Бери меч и выходи вон туда, на палубу. Посмотрим, кто из нас настоящий солдат. Пусть мне никогда больше не прижимать большим пальцем стрелу, если я не поставлю свой знак на твоей тупой башке.

В ссору тотчас ввязалось два десятка голосов: одни за мастера, другие за своего земляка с Севера. Какой-то рыжий житель долин выхватил было меч, но тут же тяжелый кулак соседа уложил его на палубу. В одно мгновенье, жужжа, как рой разъяренных шершней, на палубу высыпали лучники, но не успело раздаться и удара, как среди них оказался Ноулз. Глаза его сверкали, лицо словно окаменело.

— Разойдись, кому говорю! У вас впереди еще хватит сражений, еще успеете поостудить кровь, прежде чем снова увидите Англию. Лоринг, Хоторн, валите всякого, кто поднимет руку. Ты что-то хочешь сказать, ты, рыжий негодяй? — И он приблизил лицо почти вплотную к лицу рыжего лучника, который первым схватился за меч. Стрелок в страхе отпрянул, не выдержав его бешеного взгляда. — Прекратите шум, вы там, и развесьте свои длинные уши! Трубач, протруби еще раз!

Сигнал рожка подавался каждые четверть часа, для того, чтобы не терять связи с двумя другими судами, совершенно не видимыми в тумане. И вот снова прозвучала высокая чистая нота, призыв свирепого морского чудовища к своим соплеменникам, но на этот раз из-за стен густого тумана, окружавших их со всех сторон, в ответ не донеслось ни звука. Снова и снова подавали они сигнал и, затаив дыханье, ждали ответа.

— Где шкипер? — спросил Ноулз. — Как тебя зовут? И ты смеешь считать себя настоящим моряком?

— Меня зовут Нэт Деннис, благородный сэр, — отозвался старый седобородый моряк. — Вот уже тридцать лет, как я впервые просвистел сбор команде у выхода из Саутгемптонской гавани. Если кто и может считаться настоящим моряком, так это я.

— Где остальные наши суда?

— Что вы, сэр, кто это может сказать в таком тумане?

— Но ведь это ты должен был держать их вместе.

— Господь дал мне только два глаза, благородный сэр, а они не могут ничего рассмотреть в этой темноте.

— Если б не было тумана, я сам, хоть я и солдат, держал бы их вместе. А в такую погоду мы рассчитывали на тебя — ведь моряк-то ты! Но ты не сумел ничего сделать. Из-за тебя два судна пропали еще до начала военных действий.

— Что вы, благородный сэр! Подумайте, пожалуйста…

— Хватит слов! — отрезал Ноулз. — Словами не вернуть двух сотен моих людей. Если я не найду их до того, как мы прибудем в Сен-Мало, для тебя это обернется черным днем, клянусь святым Уилфридом Рипенским. Ну хватит! Ступай и сделай все, что можешь.

Пять часов, подгоняемые легким бризом, они ныряли в густом тумане. Сверху непрерывно сеялся холодный дождь; мелкие капли блестели в спутанных бородах и на лицах. Порой в тумане появлялся просвет, и тогда со всех сторон судна на расстоянье полета стрелы открывались вздымающиеся волны. Потом клубы тумана наползали снова и снова огораживали их сплошною непроницаемой стеной. Они уже давно перестали подавать сигналы пропавшим судам и наделись только на то, что увидят их, когда погода прояснится. По прикидке шкипера, они были теперь где-то посередине между обоими берегами.

Найджел стоял, опершись на фальшборт, и мысли его витали далеко, в Косфордской лощине и на одетых вереском склонах Хайндхеда, как вдруг его ухо уловило какой-то звук. Это был тонкий, чистый, металлический звон, прокатившийся высоко над глухим рокотом моря, потом послышался скрип утлегаря, хлопанье парусов. Он напряг слух, и опять до его уха донеслись эти странные звуки.

— Прислушайтесь, милорд, — обратился он к сэру Роберту. — Там в тумане какие-то звуки!

Наклонив головы, оба стали внимательно прислушиваться. Снова раздался звон, но уже в другой стороне: первый раз он шел с носа: теперь с кормы. Звук повторился еще раз и еще. Вот он переместился на другой борт, потом опять на корму; он слышался то совсем рядом, то так далеко, что казался лишь слабеньким звяканьем. К этому времени уже все — матросы, лучники и копейщики — столпились у бортов. Со всех сторон в темноте раздавались звуки, но за влажной стеной тумана ничего нельзя было разглядеть. А звуки были разные, непривычные для уха: один и тот же высокий мелодичный звон.

Старый шкипер покачал головой и перекрестился.

— За все тридцать лет, что я на воде, ни разу не слышал ничего похожего, — сказал он. — В тумане разгулялся дьявол. Не зря его называют Князь Тьмы.

По судну волной прокатился страх; грубые, суровые люди, не пасовавшие ни перед каким смертным врагом, тряслись теперь от ужаса перед тем, что было лишь плодом их воображения. Побледнев, остановившимся взглядом они всматривались в облака тумана, словно оттуда в любую минуту могло броситься на них нечто чудовищное. Но в это время налетел порыв ветра, туман на мгновенье приподнялся, и перед ними открылось море.

Оно было усеяно судами, которые со всех сторон окружали маленький кораблик. Это были огромные каракки, высокие, величественные, с бортами, выкрашенными в красный цвет, покрытыми резьбой и позолотой. На каждом был поднят один большой парус, и все они шли по Проливу тем же курсом, что и «Василиск». На палубах толпились люди, а с высокого юта раздавались таинственные звуки, наполнявшие воздух. Удивительная эскадра, медленно продвигавшаяся вперед, лишь на миг показалась в рамке тумана: снова надвинулись клубящиеся пары, и корабли исчезли из виду. На «Василиске» все смолкло, но тут же раздался взволнованный гул голосов.

— Испанцы! — вырвалось из дюжины глоток матросов и лучников.

— Мне надо было это сразу сообразить, — сказал шкипер. — Я помню, как на Бискайском побережье они бряцали кимвалами, как язычники мавры, с которыми они воюют. Что же нам делать, благородный сэр? Ведь если туман приподнимется, считайте, что все мы покойники.

— У них, по меньшей мере, тридцать судов, — задумчиво сказал Ноулз. — Если мы их видели, значит, они нас тоже. И они возьмут нас на абордаж.

— Не думаю, благородный сэр. Мне кажется, наше судно легче и быстрее, чем их корабли. Если туман продержится еще хоть час, мы от них уйдем.

— К оружию! — вскричал вдруг Ноулз. — К оружию! Они гонятся за нами.

В самом деле, за то короткое время, пока туман не упал снова, с испанского флагманского корабля заметили «Василиск». При таком слабом ветре и густом тумане испанцы едва ли могли надеяться нагнать его под парусами, но, к несчастью, неподалеку от огромной испанской каракки оказалась низкая галера, узкая и быстроходная, весла которой могли нести ее и против ветра и против прилива. С нее тоже заметили «Василиск», и именно ей отдал приказ испанский адмирал. Несколько минут она рыскала в тумане, а потом вдруг выскочила из него, словно хищный зверь из засады. Как раз в то мгновенье, когда галера темной тенью скользнула за «Василиском», ее и увидел английский рыцарь, и с губ его сорвался грозный крик тревоги. В следующий миг на правом борту галеры убрали весла, суда со скрежетом сошлись, и поток темнокожих испанцев с победными криками хлынул через борт на палубу «Василиска».

Несколько минут казалось, будто судно удалось захватить без единого удара, — англичане, как безумные, метались по всей палубе в поисках оружия. Под нависающим полубаком и ютом десятки стрелков склонились над луками, надевая тетиву, которую они вытаскивали из водонепроницаемых чехлов. Другие протискивались между седлами, бочонками и ларями, лихорадочно разыскивая свои колчаны. Каждый, кому это удавалось, вытаскивал по несколько стрел для менее удачливых товарищей. Копейщики тоже суматошно кидались из угла в угол, вслепую хватаясь за стальные наконечники, тут же бросая их, если они не годились, и жадно устремляясь за любым мечом или кинжалом, которые попадались им на глаза.

Испанцы уже захватили шкафут и, сразив всех, кто оказался перед ними, стали в обе стороны теснить остальных. Но тут они поняли, что в когтях у них не жирный баран, а матерый старый волк.

Урок запоздал, зато был поучительным. Испанцы полагали, что имеют дело с торговым суденышком, а тут на них с обеих сторон навалились безнадежно превосходящие их числом воины. Живым из этой схватки не вышел никто. Да это была и не схватка, а бойня. Напрасно оставшиеся в живых с криком метались по палубе, взывая к святым о помощи, и спрыгивали вниз, на галеру. Ее тоже изрешетили стрелами с юта «Василиска», так что вскоре под их ливнем полегла команда на палубе и гребцы-рабы. От носа до кормы каждый фут ее был прошит стрелами. Теперь галера была просто плавучим гробом, где лежали груды мертвых и умирающих. Сначала она, тяжело качаясь, шла за «Василиском»; потом он быстро двинулся вперед и оставил ее в тумане.

В первые минуты сраженья испанцы схватили шесть человек команды и четырех безоружных лучников. Им перерезали глотку и выбросили их за борт. Теперь та же участь постигла раненых и мертвых испанцев, которыми была завалена палуба. Одному удалось убежать и спрятаться в трюме, но и его, визжавшего под ударами, словно крыса в темноте, загнали в угол и убили. Через полчаса уже ничто не напоминало о мрачной встрече в тумане, если не считать багровых пятен на палубе и бортах. Раскрасневшиеся, веселые лучники снова снимали с луков тетивы, потому что, несмотря на смазку, они быстро размягчались и слабели в сыром воздухе. Одни искали стрелы, которые могли остаться на судне, другие перевязывали полученные в схватке незначительные раны. Но с лица сэра Роберта не сходило беспокойство, и он напряженно всматривался в толщу тумана.

— Ступайте к лучникам, Хоторн, — приказал он своему оруженосцу, — пусть молчат, если жизнь дорога. Вы тоже, Лоринг, ступайте к ютовой команде и передайте то же самое. Если нас заметят с какого-нибудь большого корабля, всем нам конец.

Целый час, затаив дыхание, крались они среди кораблей, и все время со всех сторон до них доносились звуки кимвалов — так испанцы удерживали свои суда вместе.

Была минута, когда дикая музыка зазвучала над самым носом «Василиска», и ему пришлось изменить курс. В другой раз огромный корабль на миг завис прямо у него над кормой, но англичане успели отвернуть от него на два румба, и он снова растаял в тумане. Потом постепенно звон кимвалов превратился в отдаленное звяканье и наконец замер вдали.

— Вовремя, — сказал старый шкипер, показывая на бледное желтоватое пятно, появившееся у них над головой. — Посмотрите вон туда! Это пробивается солнце. Сейчас его будет видно. А! Что я говорил?

В небе в самом деле появилось тусклое, величиной не больше луны, только гораздо бледнее, солнце; по нему то и дело пробегали дымные завитки тумана.

Англичане смотрели на него, и прямо на глазах солнце становилось все больше и ярче; вокруг него светилось желтое гало; потом сквозь туман пробился луч, и вот уже, все расширяясь, на них хлынул золотой поток. Спустя минуту перед ними открылись чистые голубые воды, а над головой засинело небо, по которому плыли легкие белые облачка. Картина, представшая их глазам под этим лазурным куполом, на всю жизнь врезалась им в память.

«Василиск» шел по самой середине Пролива. По обе стороны лежали чистые белые и зеленые берега Пикардии и Кента. Впереди простирался широкий Пролив; воды его бледно-голубые возле носа судна, постепенно темнели и у далекого горизонта становились лиловыми. Позади клубился густой туман, из которого они только что вырвались. Серая стена тянулась с востока на запад, и сквозь нее виднелись огромные туманные очертанья испанских кораблей. Четыре судна уже пробились сквозь густую пелену и торжественно шли на запад, сверкая в лучах заходящего солнца красными позолоченными боками и расписными парусами. Каждую минуту из тумана выныривало еще одно золотое пятно; на какой-то миг оно вспыхивало яркой звездой, но тут же превращалось в медный нос исполинского корабля. Теперь облачную стену по всей ширине прорывали корпуса благородных кораблей, стремящихся на открытый простор. «Василиск» находился на расстоянии мили от их центра и в двух милях от флангов. А в пяти милях, ближе к французскому берегу, по Проливу шли два другие судна. Роберт Ноулз приветствовал появление «Фомы» и «Милости Господней» радостным возгласом, а старый шкипер — горячей благодарственной молитвой святым.

Но как ни приятно было видеть потерянных друзей и сколь ни удивительны казались испанские корабли, взоры всех находящихся на «Василиске» обратились не к ним — англичанам предстало зрелище куда более величественное, заставившее всех столпиться на полубаке и жадно вглядываться в даль: от берегов Уинчелси шел английский флот. Еще до того как туман поднялся, быстроходный галеас принес к английским берегам весть о том, что испанцы вошли в Пролив, и королевский флот был на ходу. И теперь его паруса, расцвеченные гербами и знаменами снарядивших корабли городов, сверкали вдоль всего кентского побережья, от мыса Данджнесс до Рая. Всего было двадцать девять судов из Саутгемптона, Шорема, Уинчелси, Гастингса, Рая, Хайта, Ромни, Фолкстона, Дила, Дувра и Сандвича. Они шли, развернув паруса по ветру, а испанцы, как и подобает доблестному противнику, каким они были во все времена, повернули навстречу им к берегу. И два сверкающих флота с раздутыми расписными парусами, с гордо развевающимися штандартами, под звуки труб и кимвалов устремились навстречу друг другу.

Корабль короля Эдуарда «Филиппа» весь день поджидал испанцев в миле от Кэмбер Сэндз. Над огромным парусом с королевским гербом реял алый английский крест. Вдоль фальшборта виднелись щиты сорока рыцарей, лучших воинов страны, и столько же знамен полоскались по ветру над палубой. На носу и на корме сверкало оружие копейщиков, посередине толпились лучники. Время от времени на королевском корабле раздавался грохот литавр и рев труб, и ему тут же вторили его великолепные соседи: «Лев» под флагом Черного Принца, «Христофор» под флагом графа Суффолка, «Тронная зала» Роберта Намюрского и «Дева Мария» сэра Томаса Холленда. Дальше шли «Белый лебедь» с гербом Моубрея, «Дилский паломник», над которым развевался украшенный черной головой штандарт Одли, и «Кентский моряк» под флагом лорда Бошана. Остальные суда в полной готовности стояли на якоре в бухте Уинчелси.

Король сидел на бочонке на носу корабля, а на коленях у него примостился маленький Джон Ричмондский, совсем еще ребенок. На Эдуарде была его любимая черная бархатная куртка и небольшая коричневая бобровая шляпа с белым пером. С плеч ниспадал роскошный горностаевый плащ. Позади расположились десятка два рыцарей, сверкавших шелками и атласами; одни сидели на перевернутой лодке, другие болтали ногами с фальшборта.

Перед королем, оперев ногу о якорный шток, стоял Джон Чандос в пестром кафтане, он перебирал струны гитары и пел песню, которой выучился в Мариенбурге[84], когда в последний раз сражался с тевтонскими рыцарями против неверных. Король, его рыцари и даже лучники на палубе под ними, слушая веселую песенку, громко смеялись и подтягивали хором, а на других судах люди перевешивались с бортов, чтобы поймать низкий голос Чандоса, раскатывавшийся по волнам.

Но внезапно песня смолкла. С наблюдательного пункта на вершине мачты раздался резкий хриплый крик:

— Вижу парус! Два паруса!

Джон Банс, королевский шкипер, из-под ладони всматривался в длинную стену тумана, закрывавшую всю северную часть Пролива. Чандос, так и не отнявший пальцы от струн, король и рыцари — все устремили взгляд в том же направлении. Сначала впереди показались два маленьких темных силуэта, потом еще один.

— Это, конечно, испанцы? — спросил король.

— Нет, ваше величество, — ответил шкипер, — у испанцев корабли больше и выкрашены в красный цвет. Не знаю, кто это может быть.

— Я, кажется, догадываюсь! — воскликнул Чандос. — Это же наши корабли с моими людьми, они идут в Бретань.

— Угадали, Джон, — отозвался король. — Только смотрите. Пресвятая Дева, что это такое?

В четырех местах на облачной стене засверкали звезды. И тут же на залитые солнцем воды вынырнули четыре высокогрудых корабля.

Неистовый крик прокатился по королевскому кораблю; его подхватили команды остальных судов, и вскоре по всему берегу от мыса Данджнесс до Уинчелси разнеслись воинственные крики. Король весело вскочил на ноги.

— Игра начинается, друзья мои, — объявил он. — Снаряжайтесь, Джон! Снаряжайтесь, Уолтер! Быстрее! Оруженосцы, несите доспехи! Пусть каждый позаботится о себе сам, времени у нас мало.

Странно было видеть, как сорок благородных рыцарей срывали с себя одежду, раскидывая по палубе шелка и бархат, а их оруженосцы спешно, как конюхи перед скачками, что-то подтягивали, закрепляли, поджимали, надевали забрала, поножи, нагрудники, наплечники, пока сияющий шелком придворный не превращался в закованного в сталь рыцаря. Когда они закончили свое дело, там, где только что под гитару сэра Джона пели и шутили веселые щеголи, теперь стоял отряд суровых воинов. Под ними, на палубе, лучники под присмотром командиров спокойно, молча занимали предписанные им места. Человек десять карабкались на опасный пост — маленькую площадку на мачте.

— Николас, принеси вина! — приказал король. — Повремените, милорды, не опускайте забрала, выпейте со мной последний глоток. Даю вам слово, вы успеете протрезветь, прежде чем снова откроете лицо. За что мы выпьем, Джон?

— За испанцев, — ответил Чандос. Его сухое лицо с большим крючковатым носом выглядывало из-под шлема, словно зловещая птица. — Пусть они будут отважны сердцем и сильны духом!

— Хорошо сказано, Джон, — воскликнул король, а рыцари весело рассмеялись, осушая кубки. — Итак, милорды, каждый на свое место! Я командую здесь, на полубаке. Вы, Джон, возьмите на себя ют. Уолтер, Джеймс, Уильям, Фиц-Аллен, Гоулдзборо, Реджиналд останутся со мной. Джон, выбирайте кого хотите, остальные будут при лучниках. Теперь, шкипер, берите курс прямо на середину. Прежде чем сядет солнце, мы приведем нашим дамам красный корабль или уж больше никогда не взглянем им в лицо.

Искусство водить корабли против ветра еще не было известно, не было еще и косых парусов, за исключением переднего, с помощью которого судно поворачивали. Поэтому английскому флоту, чтобы встретить врага, пришлось пересекать Пролив по длинной косой линии: но испанцы, идущие по ветру, рвались в бой столь же нетерпеливо, так что никакой задержки не произошло. Две великолепные армады неуклонно сближались.

И тут одна блестящая каракка, красная с золотом, окаймленная по бортам сверкающей сталью, вырвалась вперед и на полмили обогнала остальные суда; голубая вода пенилась под ее раззолоченым носом, и она была так красива, что у Эдуарда загорелись глаза.

— Какой прекрасный благородный корабль, Бане! — обратился он к стоявшему рядом шкиперу. — Я с удовольствием бы с ним сразился. Прошу, держите прямо, чтобы мы подошли к нему с подветренной стороны.

— Если мы пойдем прямо, одно из судов потонет, а может быть и оба, — отвечал шкипер.

— Я уверен, что с помощью Пресвятой Девы мы сделаем свое дело. Держите прямо, шкипер, как я приказал.

Теперь суда были друг от друга на расстоянии полета стрелы, и арбалетчики начали обстрел английского корабля. Их дьявольские стрелы, короткие, толстые, жужжа в воздухе, ударялись о фальшборт, впивались в палубу, словно огромные осы, с громким звоном отскакивали от лат рыцарей, с глухим мягким звуком входили в незащищенные части тела воинов.

Лучники, стоявшие вдоль бортов «Филиппы», спокойно ждали команды. Но вот раздался резкий, громкий крик командира, и разом зазвенела тетива всех луков. Воздух наполнился звоном и свистом стрел, протяжными возгласами лучников и короткими отрывистыми командами старшин.

— Осторожно! Осторожно! Тверже ногу! Стрелять всем разом! — Отрывистые команды заглушали отдельные пронзительные крики, как рокот волн завывание ветра.

Когда суда сошлись, испанцы повернули на несколько румбов, так чтобы удар был скользящим, но все же он был ужасен. На марсе испанской каракки дюжина матросов раскачивала огромный камень, чтобы сбросить его на палубу англичан, как вдруг они увидели, что мачта под ними треснула, и в ужасе пронзительно закричали. Мачта стала крениться, сначала медленно, потом все быстрее, и, наконец, с грохотом упала набок, а люди полетели далеко в море, словно камни, пущенные из пращи. Там, где упала мачта, на палубе теперь лежали ряды раздавленных тел. Но пострадал и английский корабль. Его мачта, правда, устояла, но от мощного удара люди попадали на палубу, а те, кто стоял вдоль бортов, оказались в воде. Один лучник свалился с марса и с глухим ударом упал на полубак прямо возле распростертого тела короля. У многих при падении с высокого полубака на шкафут были сломаны руки или ноги. Еще хуже было то, что от удара кое-где разошлись швы, и теперь в трюм хлестала вода.

Но команду составляли люди опытные и дисциплинированные, они и раньше не раз сражались вместе на море и на суше, и каждый отлично знал, когда и что нужно делать. Все, кто мог встать на ноги, тут же бросились помогать рыцарям, попавшим ногами в шпигаты: они с грохотом катались по палубе и не могли подняться из-за тяжести доспехов. Лучники снова построились, как и раньше. Матросы перебегали от одного зияющего шва к другому и заделывали их смолой и паклей. Через десять минут порядок был восстановлен, и «Филиппа», хотя ей порядком досталось, снова была готова к бою. Король в ярости озирался по сторонам, словно раненый кабан.

— Берите его на абордаж, — кричал он, указывая на изуродованного испанца, — мы должны его взять!

Но ветер уже пронес их мимо каракки, и теперь на них надвигалась добрая дюжина испанских судов.

— Мы не можем преследовать его: нам пришлось бы подставить борт другим, — объяснил шкипер.

— Пусть идет куда хочет, у нас будет кое-что получше! — закричали рыцари.

— Клянусь святым Георгием, вы правы, — сказал король. — Те, что подходят, похоже, прекрасные корабли. Прошу, шкипер, атакуйте ближайший.

Большая каракка уже приблизилась к ним на полет стрелы и шла наперерез. Банс посмотрел на свою мачту и увидел, что она колеблется и клонится. Еще один мощный удар, и она упадет, а его судно станет беспомощной игрушкой волн. Поэтому он повернул руль и повел судно вдоль борта испанца, одновременно приказав бросать абордажные крючья и железные цепи.

Испанцы с не меньшим рвением стали цепляться за борта «Филиппы» своими абордажными крюками, и скоро оба судна, плотно прижавшись друг к
другу уже раскачивались вместе на бесконечных синих волнах. Над бортами нависли целые тучи людей, сцепившихся в отчаянной схватке; они то устремлялись вперед, на палубу испанца, то снова отступали на корабль короля, кружа из стороны в сторону, а над ними, словно вспышки серебряного пламени, сверкали клинки; и со всех сторон к чистому голубому небу над головой поднимались протяжные, наподобие волчьего воя, крики — в них смешалась ярость воинов и смертные муки раненых.

Но тут один за другим подошли английские корабли и тоже стали бросать железо на ближайшие испанские суда, стремясь преодолеть их высокие красные борта. Теперь уже двадцать судов дрейфовали, сцепившись в таком же жестоком поединке, как «Филиппа», и по всей поверхности моря, куда хватал глаз, шли отчаянные схватки. Та каракка со сломанной мачтой, которая была брошена королевским кораблем, была вскоре захвачена «Христофором» графа Суффолка, и на воде вокруг нее виднелось множество голов ее команды. Один английский корабль тонул, пробитый огромным камнем, пущенным из баллисты, и его команда тоже держалась на воде, потому что ни у кого не было времени оказать им помощь. Еще одно судно англичан оказалось зажато между двумя испанскими кораблями, и все, кто был на борту, перебиты, так что ни один не спасся. Однако Моубрей и Одли, в свою очередь, захватили каждый по каракке, и бой, проходивший для каждой из сторон с переменным успехом, теперь явно выигрывали островитяне.

Черный Принц на «Льве», «Дева Мария» и еще четыре судна пошли было в обход, чтобы напасть на испанцев с фланга, но маневр был замечен, и англичан встретили десять испанских судов во главе с «Сант-Яго де Компостела». На него-то Принц и направил свое суденышко, изо всех сил пытаясь взять его на абордаж; но борта его были слишком высоки, а сопротивление столь яростным, что людям принца так и не удалось продвинуться дальше фальшборта — их атаки всякий раз отбивали, и они с грохотом и звоном падали на палубу. Вдоль борта «Сант-Яго де Компостела» стоял сплошной частокол арбалетчиков, которые в упор расстреливали толпившихся на шкафуте «Льва» англичан, так что убитые уже лежали грудами. Однако всего страшнее был темнокожий черноволосый великан на марсе: он скрючился так, что его совсем не было видно, но то и дело поднимался с огромным куском железа в руках и с такой силой швырял его вниз, что перед ним ничто не могло устоять. Снова и снова летели вниз эти тяжеленные снаряды, проламывали палубу и падали на дно судна, сотрясая доски и ломая все, что встречалось им на пути.

Принц в черных доспехах, которым был обязан своим прозвищем, стоял на полуюте, отдавая команды, как вдруг к нему бросился перепуганный шкипер.

— Ваше высочество! — закричал он. — Кораблю не выдержать таких ударов. Еще несколько, и он пойдет ко дну! Вода уже хлещет в трюм!

Принц взглянул наверх, и в этот миг над марсом показалась косматая борода и две руки устремились вниз. Тут же огромный кусок металла, просвистев в воздухе, пробил в палубе зияющую дыру и упал в трюм, ломая и расщепляя доски. Шкипер схватился за седые волосы.

— Еще пробоина! — закричал он. — Святой Леонард, помоги нам пережить этот день! Двадцать матросов откачивают ведрами воду, а она все прибывает. Через час мы уже не сможем держаться на плаву.

Принц выхватил у одного из окружавших его людей арбалет и навел его на марс испанца. В это самое мгновенье матрос на марсе выпрямился с новой болванкой в руках, и стрела Принца поразила его прямо в лицо, так что тело опрокинулось на огражденье, и он повис вниз головой. Англичане завопили от радости, испанцы разразились проклятьями. Какой-то матрос поднялся из трюма «Льва» и что-то шепнул шкиперу. Тот с пепельно-серым лицом обернулся к Принцу.

— Ваше высочество, все что я сказал, — правда. Судно погружается.

— Вот мы и должны добыть себе другое, — ответил Принц. — Сэр Генри Стоукс, сэр Томас Стертен, Уильям, Джон Клифтонский! Вот нам путь! Вперед мое знамя, Томас де Моэн! Вперед, и победа за нами!

В отчаянной свалке десяток человек во главе с Принцем пробились на край испанской палубы. Одни яростно разили мечами направо и налево, чтобы освободить немного пространства, другие, держась одной рукой за поручни, перевешивались вниз и подтягивали оттуда своих соратников. С каждой минутой силы их возрастали — двадцать уже стали тридцатью, а тридцать — сорока, как вдруг, когда вновь прибывшие протягивали руки тем, кто еще оставался внизу, они увидели, как палуба под ними накренилась и исчезла в клубящейся пене. Корабль Принца пошел ко дну.

С яростными воплями испанцы кинулись на горстку людей, оказавшихся на палубе. К тому времени Принц и его люди захватили ют и сверху отбивали рвущихся к ним врагов. Но арбалетные стрелы так и сыпались, и вскоре каждый третий уже лежал на досках. Еще один, в крайнем случае, два натиска, и стойкость англичан будет сломлена: темнокожие испанцы, закаленные в бесконечных схватках с маврами, были жестокими и непреклонными бойцами. Но что это за крик раздался вдруг с дальнего конца судна?

— Святой Георгий! Святой Георгий! Ноулз идет на выручку!

Вдоль борта испанца скользнуло какое-то суденышко, и шестьдесят человек ворвались на палубу «Сант-Яго». Зажатые с двух сторон испанцы дрогнули, их сопротивление было подавлено. Сраженье превратилось в избиение. С юта спрыгнули люди Принца. От шкафута бежали вновь прибывшие. Прошло пять ужасных минут, когда со всех сторон сыпались удары, раздавались мучительные крики боли и мольбы, на палубе корчились раненые, тщетно цепляясь за борта, то и дело слышались зловещие всплески воды. Потом все кончилось, и усталые, измученные люди, тяжело дыша, застыли, кто опираясь на оружие, кто развалившись на палубе плененной каракки.

Принц поднял забрало. Он с гордостью улыбнулся, оглядывая все вокруг, и вытер взмокшее лицо.

— Где шкипер? — спросил он. — Пусть ведет нас на захват еще одного корабля.

— Ваше высочество, шкипер и все его люди затонули вместе со «Львом», — ответил Томас де Моэн, молодой рыцарь с Запада, державший знамя. — Мы потеряли наш корабль и с ним половину людей. Боюсь, мы не сможем больше сражаться.

— Это не так уж и важно, раз мы одержали победу, — сказал Принц, оглядывая море. — Смотрите, вон там над испанцем развивается штандарт короля, моего благородного отца. Знамена Моубрея, Одли, Суффолка, Бошана, Намюра, Трейси, Стаффорда и Эрендела также реют над красными каракками, как и мое. А вон те суда прорвались, теперь их не догнать. Но право же, мне следует поблагодарить вас, вы пришли нам на помощь в такую опасную минуту. Я уже где-то видел ваше лицо и герб тоже, юный рыцарь, только вот имя ваше не приходит мне на память. Назовитесь же, чтобы я мог вас поблагодарить. — И он обернулся к Найджелу, который стоял во главе абордажной команды с «Василиска», раскрасневшийся и счастливый.

— Я всего лишь оруженосец, ваше высочество, и меня не за что благодарить: я ничего не сделал. Вот кто нас вел.

Принц перевел взгляд на щит с черным вороном и суровое молодое лицо человека, который его держал.

— Сэр Роберт Ноулз, — сказал он, — я полагал, что вы находитесь на пути в Бретань.

— Так оно и было, ваше высочество, когда я имел счастье увидеть это сражение.

Принц рассмеялся.

— Конечно, Роберт, нельзя же требовать, чтобы вы шли своим курсом, когда совсем рядом можно завоевать честь и славу. Однако теперь идемте, пожалуйста, с нами в Уинчелси: отец, я уверен, пожелает поблагодарить вас за то, что вы сегодня сделали.

Но Роберт Ноулз покачал головой.

— Я выполняю повеление вашего отца и без его приказа не могу от него отступить. Наши люди в Бретани в крайне тяжелом положении, и мне нельзя мешкать. Прошу, ваше высочество, если вам придется упомянуть перед королем мое имя, попросите его простить меня за то, что я прервал свой путь.

— Вы правы, Роберт. Бог вам в помощь на вашем пути. Я тоже хотел бы плыть под вашим знаменем, потому что вижу: вы поведете своих людей туда, где они с честью завоюют славу. Может быть, еще до конца года я тоже буду в Бретани.

Принц стал собирать своих измученных воинов, а люди с «Василиска» снова перелезли через борт каракки и спрыгнули на палубу своего суденышка. Они оттолкнулись от пленного испанца и подняли парус, устремив нос на юг. Далеко впереди виднелись два их товарища; они пробивались к месту сраженья, чтобы оказать помощь; а еще дальше по Проливу шла дюжина испанских судов, за которыми поспешало несколько кораблей англичан. Солнце уже почти касалось воды, а его низкие лучи горели на красных с золотом бортах четырнадцати больших каракк, на каждой из которых реял крест св. Георгия. Борта их высоко поднимались над горсткой английских судов, которые с развевающимися флагами, под звуки музыки медленно направлялись к берегам Кента.

Глава XVIII Как Черный Саймон получил заклад от короля острова Акулы

Полтора дня маленькая флотилия успешно продвигалась вперед, пока на утро второго дня, когда уже показался мыс де ла Аг, с суши не задул свежий ветер и не погнал суда обратно в море. Постепенно он перешел в настоящий шторм с дождем и туманом, и целых два дня англичанам пришлось пробиваться обратно. Утром следующего дня они оказались в месте, сплошь усеянном поднимавшимися из волн грозными скалами; справа по борту виднелся какой-то островок. Его окаймляли высокие красноватые гранитные утесы, за которыми тянулись ярко-зеленые травянистые склоны. Неподалеку лежали еще острова, поменьше. Шкипер Деннис взглянул на них и покачал головой.

— Этот вот — Брешу, — сказал он, — а там, побольше, — остров Акулы. Случись мне потерпеть кораблекрушение, не хотел бы я угодить на этот берег.

Ноулз внимательно осмотрел остров.

— Да, шкипер, что верно, то верно. Место очень мрачное и опасное — кругом одни скалы.

— Нет, я не об этом. Я говорю, что у людей на нем души почернее этих скал, — ответил старый моряк. — На трех судах нам ничего не грозит, а вот будь у нас только одно, они, уж точно, напали бы на нас с лодок.

— А что это за люди? Как же они живут на таком жалком островке? Ведь на нем ничего нет, кроме ветра?

— Они живут не с острова, а с того, что подбирают вокруг него в море, добрый сэр. Это всякий сброд из разных стран: кто скрывается от правосудия, кто бежал из тюрьмы, разные грабители, беглые рабы, убийцы да дезертиры. Им удалось добраться до острова, и теперь они никого сюда не подпускают. У нас тут на борту есть один, он может порассказать о них, он побывал у них в плену. — И моряк указал на Черного Саймона, темноволосого человека из Нориджа, который стоял, опершись о борт, и мрачно глядел на мрачный остров.

— Эй, парень, говорят, ты побывал в плену на этом острове? — спросил Ноулз. — Это правда?

— Сущая правда, добрый сэр. Я восемь месяцев был слугой человека, которого они называют королем. Его зовут Ла Мюэтт, он с острова Джерси. Вот кого бы я больше всего на свете хотел повидать.

— Он с тобой плохо обращался?

Черный Саймон криво улыбнулся и стянул куртку. Вся его тощая мускулистая спина была исполосована белыми шрамами.

— Он поставил мне на спину свою печать, — сказал Саймон, — поклялся, что сломит мою волю и подчинит себе, вот и старался. Да видеть-то мне его надо не поэтому, а потому что он проиграл мне заклад, и я хочу его получить.

— Ты несешь какую-то околесицу. Что это за заклад и почему он должен тебе платить?

— Дело-то пустяковое, — ответил Саймон, — но я человек бедный, и плата мне не помешает. Если нам придется зайти на остров, прошу вас, отпустите меня на берег, чтобы я мог стребовать то, что честно выиграл.

Сэр Роберт Ноулз рассмеялся.

— Занятная история, мне она нравится. А насчет захода на остров, так шкипер говорит, что им все равно надо на день задержаться, укрепить обшивку. Ну а если ты сойдешь на берег, ты уверен, что тебе позволят потом уйти? Да и увидишь ли ты этого короля?

Лицо Черного Саймона просияло от жестокой радости.

— Благородный сэр, если вы меня отпустите, я буду у вас в неоплатном долгу. А что до самого острова, так я знаю его вдоль и поперек не хуже, чем улицы Нориджа. Вы же видите, там места всего ничего, а я прожил на нем почти год. Мне бы только высадиться, как стемнеет, а в дом к королю я всяко попаду, и если он не помер или не рехнулся от пьянства, я сумею поговорить с ним один на один: я знаю его привычки и где его найти. Вот только если б со мной пошел лучник Эйлвард, чтобы хоть один человек мог прийти мне на помощь, если дело обернется скверно…

Ноулз задумался.

— Ты хочешь слишком многого. Клянусь Господом, ты и твой друг, насколько я знаю, — люди, которых мне никак нельзя потерять. Я видел, как вы дрались с испанцами, и знаю, чего вы стоите. Но все же я тебе доверяю, и если уж нам придется задержаться в этом проклятом месте, можешь делать, что задумал. А если ты меня обманываешь или придумал все это просто, чтобы сбежать, — да хранит тебя Господь, когда мы снова встретимся, потому что люди тогда тебе не помогут.

Однако вскоре выяснилось, что надо не только проконопатить швы, но и набрать свежей воды на «Фому». Поэтому суда стали на якорь возле острова Брешу, где можно было найти ручьи. На этом островке людей не было, зато на другом, подальше, виднелась целая толпа, внимательно наблюдавшая за пришельцами. Она была вооружена — там то и дело вспыхивали отблески клинков. Какая-то лодка даже подплыла поближе к англичанам, чтобы все хорошенько рассмотреть, но быстро убралась восвояси, поняв, что они слишком сильны и трогать их нельзя.

Черный Саймон разыскал Эйлварда под полуютом. Лучник сидел спиной к мастеру Бартоломью и, весело насвистывая, вырезал на луке девичье лицо.

— Слушай, приятель, — позвал Саймон, — пойдешь со мной ночью на остров? Мне нужна будет твоя помощь.

Ответ Эйлварда не заставил себя ждать.

— Пойти с тобой? Клянусь правой рукой, мне давно охота снова ступить на добрую черную землю. Я ходил по ней всю жизнь, но только теперь, поплавав на этих проклятущих судах, понял, чего она стоит. Я сойду с тобой на берег, Саймон, и давай поищем баб, если они там есть; я, кажется, уже целый год не слыхал их голосков, а глазам моим до смерти надоели рожи вроде твоей или Бартоломью.

На мрачном лице Саймона появилась улыбка.

— Ты там увидишь только одну рожу, Сэмкин, и она тебя не слишком порадует, — ответил он, — наперед говорю, дело это нелегкое, ничего в нем не будет приятного, а если нас схватят, легкой смерти нам не видать.

— Клянусь наручкой, — откликнулся Эйлвард, — я с тобой, болтун, куда б ты ни пошел. Хватит слов, мне надоело жить, словно кролик в норе. Я готов идти с тобой на это дело.

В тот же вечер, часа через два после того, как стемнело, от «Василиска» отошла лодка. В ней были Саймон, Эйлвард и два матроса. Солдаты были с мечами, а у Черного Саймона за плечами висел коричневый мешок из-под сухарей. Он показал гребцам, как обойти опасные буруны, пенившиеся вокруг утесов, и вскоре лодка подошла к месту, где выступающий риф образовывал волнолом. За ним тянулся пояс спокойного мелководья. Там лодку вытащили на берег, матросы остались ждать, а Саймон и Эйлвард отправились по своему делу.

Уверенно, как человек, отлично знающий, где он находится и куда держит путь, копейщик стал карабкаться по узкой, поросшей по сторонам папоротником расщелине в скале. Подниматься в кромешной тьме было нелегко, но Саймон упорно шел вперед, как гончая по горячему следу, а за ним, задыхаясь, но изо всех сил стараясь не отстать, поспешал Эйлвард. Наконец они оказались на вершине, и лучник в изнеможении бросился на траву.

— Ну, Саймон, — признался он, — у меня не хватит дыханья даже на то, чтобы задуть свечу. Повремени немного, у нас ведь впереди целая ночь. Видать, этот человек — верный друг, что ты так спешишь его повидать.

— Да уж такой друг, что мне и во сне не раз снилось, как я с ним встречусь. Ну, а теперь я его повидаю еще до того, как зайдет луна.

— Была б это девка, я тебя понял бы, — ответил Эйлвард. — Клянусь всеми десятью пальцами, если б на этой скале меня ждала Мэри с мельницы или Кейт из Комптона, я тоже взбежал бы сюда и не заметил даже как. Но, послушай, там, в тени, видны дома и кто-то разговаривает.

— Это их поселок, — прошептал Саймон. — Под его крышами живет сотня кровожадных головорезов, каких свет не видал. Слушай!

В темноте раздался взрыв хохота и сразу за ним протяжный мучительный крик.

— Господи, не оставь нас! — воскликнул Эйлвард. — Что это такое?

— Похоже, к ним в лапы попал какой-то бедолага, как я когда-то. Иди сюда, Сэмкин, они тут где-то торф выбирали — там можно спрятаться. Ага, вот здесь, только канава стала поглубже да пошире, чем раньше. Держись ближе; по ней мы доберемся к дому короля на бросок камня.

И они поползли по темной канаве. Вдруг Саймон схватил Эйлварда за плечо и подтолкнул его к стенке, где было еще темнее. Скрючившись, они прислушались к шагам и голосам, раздававшимся на дальнем конце траншеи. По ней шли два человека. Немного не дойдя до того места, где затаились сотоварищи, они остановились. На звездном небе ясно вырисовывались их фигуры.

— Что ты лаешь Жака? — спросил один из них на странной смеси английского с французским. — Le diable t'emporte![85] Тебе-то чего ворчать? Ты выиграл женщину, а я ничего. Чего тебе еще надо?

— У тебя еще будет случай, когда придет другой корабль, а у меня уже все, mon garcon[86]. Нечего сказать, женщина! Какая-то мужичка прямо с поля. Рожа вся желтая, как лапы у коршуна. А вот Гастону, который бросил девять против моих восьми, досталась такая красотка нормандочка — в жизни лучше не видал. К черту кости! А свою могу продать тебе за бочонок гасконского.

— Вина у меня нет, но могу дать тебе за нее бочку яблок, — отозвался второй. — Я взял ее с «Петра и Павла», судна из Фалмута, что наскочило на скалу в бухте Крез.

— Видно, твои яблоки не годятся для хранения. Так ведь и старуха Мэри тоже. Значит, мы квиты. Пошли, выпьем за сделку.

И они, шаркая ногами, пошли дальше в темноту.

— Слыхал когда-нибудь такую мерзость? — спросил Эйлвард, задыхаясь от ярости. — Ты слышал их, Саймон? Женщину за бочку яблок! А по той, другой, из Нормандии, сердце у меня прямо кровью обливается. Надо завтра же высадиться и выкурить этих крыс из нор.

— Ну что ты! Сэр Роберт ни за что не согласится тратить время или силы, пока мы не придем в Бретань.

— Да, вот если б мой молодой господин взялся за это дело, не прошло бы и дня, как все женщины на острове получили бы свободу.

— Точно, — ответил Саймон, — он из тех, кто поклоняется женщинам, как эти помешанные странствующие рыцари. А вот сэр Роберт — настоящий солдат, он никуда не свернет от цели.

— Саймон, — сказал Эйлвард, — здесь не больно светло, да и тесновато, но если ты выйдешь на открытое место, я покажу тебе, настоящий солдат мой господин или нет.

— Брось, парень! Ты что, такой же помешанный? У нас тут дело, а ты готов наброситься на меня, когда оно еще впереди. Я не говорю о твоем хозяине ничего худого, только он из тех, кто все мечтает да воображает невесть что. А Ноулз идет прямо к цели и не смотрит ни вправо, ни влево. Давай пошли дальше, время уходит.

— Саймон, то, что ты говоришь, неблагородно и несправедливо. Мы еще потолкуем об этом, когда вернемся. А теперь иди вперед, посмотрим получше, что это за чертов остров.

Они прошли еще полмили и наконец подошли к большому дому, стоявшему отдельно от остальных. Выглянув из-за края канавы, Эйлвард увидел, что здание сложено из обломков многих судов, потому что каждый из углов увенчивался носом корабля. Внутри ярко горели огни, и какой-то сильный голос пел веселую песню, которую хором подхватывали человек десять.

— Все в порядке, парень, — с удовольствием шепнул Саймон, — это голос короля. И песня та самая, что он всегда пел, «Les deux filles de Pierre»[87]. Клянусь Господом, у меня от этих звуков спина гореть начала. Вот тут мы и подождем, пока все разойдутся.

Так они и сидели, час за часом, укрывшись в торфяной канаве и слушая громкое пение шумной компании в доме. Песни были и французские, и английские и по мере того, как шло время, становились все более непристойными и все менее членораздельными. Один раз в доме возникла какая-то ссора, и шум был, как в клетке с дикими зверями перед кормежкой. Потом пили за чье-то здоровье, топали ногами, кричали «ура».

Это бесконечное бдение прервалось лишь однажды: из дверей вышла какая-то женщина и, опустив голову на грудь, стала ходить взад и вперед перед домом. Она была высока ростом и стройна, но лица ее не было видно — голову прикрывал платок. Склоненная голова и тяжелый, медленный шаг говорили о печали и усталости. Один раз она воздела руки к небу, как человек, которому неоткуда ждать людской помощи. Потом снова медленно вошла в дом. Спустя минуту дверь залы распахнулась, и орущая спотыкающаяся на ходу толпа вывалилась наружу, разбудив ночь дикими криками. Распутники двинулись мимо канавы к своим домам, взявшись за руки, горланя песню; понемногу их голоса смолкли.

— Теперь пора, Сэмкин! — воскликнул Саймон и, выскочив из укрытия, бросился к двери. Ее еще не успели запереть. Друзья ворвались внутрь, и Саймон заложил ее на засов, чтобы им никто не помешал.

Первое, что они увидели, был уставленный флягами и кубками длинный стол, освещенный рядом факелов, которые мерцали и чадили в железных подставках. На дальнем конце виднелась одинокая фигура человека. Он сидел, положив голову на руки, словно был сильно пьян, однако на громкий звук засова обернулся и зло посмотрел вокруг. У него была удивительно мощная голова с косматой рыже-коричневой, словно у льва, гривой волос и всклокоченной бородой. Широкое грубое лицо, обрюзгшее и прыщавое, говорило о порочной жизни. Когда друзья вошли, он рассмеялся, подумав, что вернулся кто-то из собутыльников, чтобы докончить флягу. Потом вдруг уставился на них и потер глаза, как человек, которому кажется, что видимое им происходит во сне.

— Mon Dieu![88] — воскликнул он. — Кто вы и откуда явились в этакое время? Как вы смеете нарушать наш королевский покой?

Саймон зашел с одной стороны, Эйлвард — с другой. Когда они оказались рядом с королем, копейщик выдернул из подставки факел и поднес к своему лицу. При виде его суровых черт король вскрикнул и отпрянул.

— Le diable noir![89] Саймон-англичанин! Что ты тут делаешь?

Саймон положил руку ему на плечо.

— Сиди на месте! — приказал он и толкнул его обратно на скамью. — Эйлвард, сядь по другую сторону от него. Славная получается компания, а? Много раз я прислуживал за этим столом, но никогда не надеялся за ним выпить. Налей себе, Сэмкин, и передай флягу.

Король переводил взгляд с одного на другого; в его налитых кровью глазах был ужас.

— Что ты собираешься делать? — спросил он наконец. — Ты что, совсем спятил, что пришел сюда? Стоит мне крикнуть, и ты в моих руках.

— Ошибаешься, любезный. Я прожил в этом доме не один день и знаю его обычаи. Слуги под твоей крышей не спят: ты всегда боялся, как бы ночью тебе не перерезали глотку. Ори сколько тебе влезет. Я тут случайно проходил с теми судами, что стоят на якоре возле Брешу, и подумал, что не худо бы зайти да потолковать с тобой.

— Что ж, Саймон, я тоже рад тебя видеть, — ответил король, весь съежившись под суровым взглядом солдата. — Мы ведь когда-то были с тобой добрыми друзьями, а? И я не помню, чтобы хоть раз сделал тебе что-нибудь плохое. Когда ты бежал в Англию — бросился в воду и поплыл к «Левантинцу», — я в душе даже порадовался за тебя.

— Если б не лень мне было снять куртку, я показал бы тебе следы твоей былой дружбы, — ответил Саймон. — Они отпечатались у меня на спине не хуже, чем в голове. Ах ты вонючий пес! Вон на стене те самые кольца, к которым ты меня привязывал, и пятна на досках, куда капала моя кровь. Что, или это неправда, король убийц?

Вожак пиратов побледнел еще больше.

— Что ты, Саймон, может жизнь здесь немного груба, но если я так тебя обидел, я тебе все возмещу, будь спокоен. Что тебе нужно?

— Мне нужно только одно, и я пришел сюда как раз за ним. Мне нужно, чтобы ты заплатил мне тот заклад, что проиграл.

— Заклад, Саймон? Я не помню никакого заклада.

— Я тебе напомню, а потом возьму и выигрыш. Ты часто клялся, что сломаешь меня. Ты орал: «Клянусь моей головой, ты еще поползаешь у меня в ногах!» — или так:

«Даю голову на отсеченье, я тебя укрощу!» Да, да, ты повторял это десятки раз. А я слушал и всем нутром принял твой заклад. И теперь, пес, ты проиграл этот заклад, и я пришел за ним.

Одним движением он выхватил из ножен тяжелый длинный меч. Король, взвыв от ужаса, обхватил рукам его колени, и оба они покатились под стол. Эйлвард сидел мертвенно-бледный, у него свело на ногах пальцы — он все еще не привык к кровавым ссорам, да и натуре его претило такое хладнокровное убийство. Когда Саймон поднялся, он бросил что-то в мешок и вложил окровавленный меч в ножны.

— Пошли, Сэмкин, мы неплохо сделали свое дело, — сказал он.

— Клянусь наручкой, если б я знал, в чем дело, я пошел бы с тобой не так охотно, — бросил лучник. — Неужели нельзя было дать ему меч, чтобы схватка была на равных?

— Нет, Сэмкин, если бы у тебя в памяти было то же, что у меня, ты бы тоже захотел, чтобы он умер, как овца, а не как человек. Разве мы были на равных, когда я был у него в руках? Так с чего же мне обходиться с ним лучше? Пресвятая Дева, что это такое?

У дальнего конца стола стояла какая-то женщина. Позади нее была открыта дверь — она вошла из внутренних покоев. По ее росту друзья сразу узнали, что это та самая, которую они уже видели. Лицо ее, некогда красивое, было бескровно и казалось изможденным, в глазах застыли ужас и отчаянье. Она медленно прошла по комнате, устремив взор не на Саймона и Эйлварда, а на то ужасное, что лежало под столом. Потом она нагнулась и, поняв, что это такое, захлопала в ладоши и громко рассмеялась.

— Кто теперь скажет, что Бога нет? — воскликнула она. — Кто скажет, что молитвы не помогают? Благородный сэр, отважный сэр, дайте мне поцеловать вашу победоносную руку.

— Нет, нет, что вы, хозяйка, отойдите! Ну ладно, если уж вам так хочется, нате эту — она почище.

— Мне нужна другая — та, что в крови! Какая прекрасная ночь! На моих губах его кровь! Теперь я могу спокойно умереть!

— Нам пора, Эйлвард, — позвал Саймон. — Через час начнет светать, а днем тут и крысе не пробежать незаметно. Пошли, пошли, не мешкая.

Но Эйлвард встал возле женщины.

— Идемте с нами, прекрасная дама, — обратился он к ней. — Мы можем хотя бы увезти вас с острова, хуже от этого не станет.

— Нет, — ответила женщина, — никакие святые на небесах теперь мне не помогут, пока не возьмут меня к себе. В мире для меня нет больше места, и всех моих друзей убили в тот день, когда меня взяли в плен. Оставьте меня, отважные воины, я сама о себе позабочусь. Восток уже светлеет, а вам несдобровать, если вас схватят. Ступайте, и да пребудет с вами благословение той, что некогда была святой монахиней, да охранит оно вас от опасности.

…Ранним утром сэр Роберт Ноулз прохаживался по палубе, как вдруг раздался всплеск весел, и две его ночные птицы поднялись на борт.

— Ну что, парень, поговорил с королем Акулы?

— Да, благородный сэр, я его видел.

— И он выплатил свой заклад?

— Да, сэр.

Ноулз с любопытством взглянул на мешок в руках у Саймона.

— Что у тебя тут?

— То, что он мне проиграл.

— А что это? Кубок? Серебряное блюдо?

Вместо ответа Саймон развязал мешок и вытряхнул содержимое на палубу.

Сэр Роберт присвистнул и тут же отвернулся.

— Клянусь Господом, — сказал он, — похоже, со мной в Бретань идет крепкий народ.

Глава XIX Как встретились английский сквайр и французский дворянин

Бретонские берега сэр Роберт Ноулз и его маленькая флотилия увидели на подходе к Канкалю. Они обогнули мыс Груэн, оставили позади порт Сен-Мало и поплыли по длинному узкому рукаву в устье реки Ране. Вскоре они оказались у древних стен города Динан, который был в руках союзников Монфора, чьи интересы поддерживали англичане. Тут они выгрузили лошадей и припасы и разбили лагерь под стенами города, а военачальники стали ждать вестей, как обстоят дела и где можно надеяться совершить славные подвиги и захватить побольше добычи.

Война с Англией, тянувшаяся уже десять лет, тяжко сказалась на всей Франции, но все же ни одна провинция не находилась в столь плачевном положении, как незадачливые бретонские земли. В Нормандии и Пикардии набеги англичан носили эпизодический характер, между ними бывали промежутки затишья. Зато Бретань раздирали на части непрестанные междоусобицы, не говоря уже о противоборстве двух великих противников, так что страданиям ее не было конца. Распря началась в 1341 году из-за притязаний двух соперников — Монфора и Блуа — на герцогскую корону. Англия стала на сторону Монфора, Франция — на сторону дома Блуа. Ни одна из сторон не была достаточно сильна, чтобы одолеть другую, и вот теперь, после десяти лет непрестанных схваток, история могла составить лишь длинный бесплодный список нападений и засад, набегов и стычек, взятых и сданных городов, чередующихся побед и поражений, в которых никто не мог претендовать на безусловное превосходство. И уже не имело значения то, что оба противника — и Монфор и Блуа — покинули сцену: один умер, а другой был взят в плен англичанами. Мечи, выпавшие из рук повелителей, подхватили их супруги, и изнурительная борьба продолжалась еще более ожесточенно, чем раньше.

Юг и восток удерживали сторонники дома Блуа; Нант — столица — был занят сильной французской армией. На севере и западе перевес был у приверженцев Монфора, потому что за их спиной лежало островное королевство и на северном горизонте то и дело появлялся новый парус, переправлявший через Пролив новых искателей приключений.

А между противниками лежали обширные земли центральной части страны. Там процветало насилие и лилась кровь, там правил единственный закон — закон меча. Из конца в конец эти земли были усеяны замками; владельцы одних поддерживали Монфора, другие — Блуа, а многие замки были просто прибежищем грабителей, сценой чудовищных, преступных деяний; их жестокие хозяева, зная, что некому призвать их к ответу, вели войну против всего населения, огнем и дыбой вырывая последние гроши у каждого, кто попадал в их не знающие пощады руки. Поля уже давно не обрабатывались. Торговля умерла. От Ренна на востоке до Энбона на западе, от Динана на севере до Нанта на юге не было уголка, где бы жизнь мужчины или честь женщины были в безопасности. Вот в эти-то земли, мрачные, кровавые, мрачнее которых не было во всем христианском мире, и направлялся теперь Ноулз со своими людьми.

Однако на душе у юного Найджела, ехавшего рядом с Ноулзом во главе отряда копейщиков, не было ни тоски, ни тяжести; ему вовсе не казалось, что судьба влечет его по слишком крутой стезе. Напротив, он благословлял случай, приведший его в такую замечательную страну, и когда он слушал ужасные рассказы о баронах-разбойниках и видел вокруг черные шрамы войны, выжженные на прекрасных склонах холмов, он думал только о том, что никому из героев рыцарских романов или труверов не доводилось побывать в таком многообещающем месте, где каждого поджидает рыцарский подвиг и почетный успех.

Победа над Рыжим Хорьком была его первым подвигом во исполнение обета. Ну, а второй, и, возможно, лучший, несомненно ждет его где-то тут, в этой великолепной стране. В морском сражении ему удалось превзойти других, а простое выполнение долга, он полагал, не делает ему особой чести. Подвиг, который можно будет принести к ногам леди Мэри, требовал большего. И конечно, такой подвиг ему предстоит совершить здесь, в этой неспокойной, обезумевшей от ужасов войны Бретани. Ну, а потом, когда он совершит два подвига, будет странно, если он не найдет случая для третьего; тогда обет будет исполнен, он получит свободу и сможет снова взглянуть ей в лицо. Так он и ехал с легким сердцем и улыбкой на губах, жадно поглядывая направо и налево — не пошлет ли чего-нибудь благосклонная судьба. Огромный соловый конь играл под его седлом, сработанные в Гилдфорде доспехи сверкали на солнце, меч бряцал, ударяясь о шпоры, а в руке он держал крепкое ясеневое копье отца.

Дорога от Динана до Кона, по которой продвигался отряд, то поднималась, то уходила вниз по холмистой равнине; слева, где река Ране устремлялась к морю, лежала болотистая низменность; справа высились леса, и там и сям были разбросаны убогие деревушки, такие бедные и жалкие, что им уже нечем было прельстить грабителей. Завидя блеск стальных шлемов, крестьяне тут же покидали свои дома и прятались на опушке леса, готовые в один миг исчезнуть в только им известных тайных убежищах. Несчастные настрадались от обеих сторон, но коль скоро представлялся случай, они с такой жестокостью вымещали свои обиды на каждом, что тут же на их головы обрушивались новые зверства.

Отряд Ноулза вскоре увидел все своими глазами: на дороге близ Кона они натолкнулись на труп английского копейщика, попавшего в засаду. Как мужикам удалось одолеть его, никто не мог сказать, а вот как они убили его, закованного в броню, было ужасающе ясно: они приволокли огромный валун — такой с трудом подняли бы восемь человек — и бросили на лежащего воина, так что броня лопнула и тело выдавилось из нее, как краб из панциря, раздробленного камнем. Много кулаков поднялось, грозя в сторону леса, много проклятий посыпалось на тех, кто в нем скрывался, когда колонна хмурых воинов проходила мимо убитого; по форме креста на значке они опознали в нем человека из дома Бентли, глава которого, сэр Уолтер, стоял в это время во главе английских войск в этой стране.

Сэру Роберту Ноулзу уже приходилось воевать в Бретани, и теперь он вел людей в поход со знанием и осторожностью опытного воина, который как можно меньше полагается на волю случая и достаточно уверен в себе, чтобы не обращать внимания на тех глупцов, что могли бы счесть его предусмотрительность робостью. В Динане он набрал еще лучников и копейщиков, так что теперь у него было около пятисот человек. В авангарде, возглавляемые им самим, шли в полном снаряжении пятьдесят конных копейщиков, готовые к любому неожиданному нападению. За ними в пешем строю шли лучники, замыкал колонну еще один отряд всадников. По флангам располагались небольшие группы конников; а впереди веерообразно двигалась дюжина разведчиков, которые осматривали каждый овраг и лощину на пути колонны. И так они три дня медленно продвигались по южной дороге.

Сэр Томас Перси и сэр Джеймс Эстли подъехали к голове колонны, и Ноулз на ходу обсуждал с ними план компании. Оба они, и Перси и Эстли, были молоды и горячи, оба мечтали о стремительных действиях в духе странствующих рыцарей, но Ноулз, с его холодным, ясным умом и железной целеустремленностью, неуклонно шел к выполнению поставленной задачи.

— Клянусь святым Данстеном и всеми святыми Линдисфарна, — воскликнул пылкий воин с шотландской границы, — сердцу тошно от того, что мы все куда-то едем да едем, когда вокруг столько славных дел! Разве мы не знаем, что французы сейчас за рекой в Эвране? Разве неправда, что вон тот замок, что виден из-за леса, в руках перебежчика, предавшего своего сеньора — Монфора? А от этой дороги толку нам будет мало, люди здесь, похоже, не хотят воевать. Если бы мы углубились в пределы Шотландии на столько же, на сколько сейчас в Бретань, мы бы уже совершили много доблестных подвигов и завоевали почести!

— Верно, Томас, — поддержал Эстли, краснолицый вспыльчивый молодой человек, — ясно же, что французы к нам не придут, поэтому нам самим нужно идти к ним. По правде говоря, любому солдату, что нас увидит, станет смешно — мы три дня ползем по этой дороге, словно нас подстерегает тысяча опасностей, когда дело-то иметь нам придется всего с горсткой убогого мужичья.

Роберт Ноулз покачал головой.

— Вы не знаете, что таится в этих лесах или за теми холмами, — ответил он, — а когда я не знаю, что нас ждет, я должен быть готов к самому худшему. Этого требует благоразумие.

— Ваши враги назвали бы это погрубее, — с презрительной улыбкой заметил Эстли. — Не смотрите на меня так — меня взглядом не испугаешь. Да и ваше неудовольствие не заставит меня думать иначе. Я встречал глаза и посуровее ваших, сэр Роберт, но не дрогнул.

— Ваши слова, сэр Джеймс, неучтивы и злы, — отозвался Ноулз, — и будь я волен в своих поступках, я вогнал бы их вам в глотку кинжалом. Но я здесь для того, чтобы вести этих людей на почетное и прибыльное дело, а не ссориться с каждым глупцом, не способным понять, как следует командовать солдатами. Неужели вы не видите, что если я, как вы того желаете, пойду на стычки то тут, то там, я ослаблю армию еще до того, как мы придем туда, где она нужнее всего?

— Куда же это? — спросил Перси. — Клянусь Господом, Эстли, мне начинает казаться, что нас ведет человек, который получше нас знает толк в войне, и нам стоит прислушиваться к тому, что он говорит. Только пусть скажет нам, что он задумал.

— В тридцати милях отсюда, — начал Ноулз, — находится, насколько мне известно, крепость под названием Плоэрмель, а в ней стоит с гарнизоном один англичанин, Бэмброу. Неподалеку от него расположен замок Жослен, где квартирует Робер Бомануар с большим числом бретонцев. Я намерен присоединиться к Бэмброу и соединенными силами напасть на Жослен, так чтобы, захватив его, мы получили господство над всей Средней Бретанью и смогли начать наступление на французов на юге.

— Отличный план, клянусь спасением моей души! — горячо отозвался Перси. — В этом деле я с вами! Я уверен, что, когда мы продвинемся в глубь страны, противник тоже объединит свои силы и окажет нам всяческое сопротивление; однако до сих пор, клянусь всеми святыми Линдисфарна, я навидался бы больше военных действий летним днем в Линдсдейле или Джедберском лесу, чем в Бретани… Посмотрите-ка, вон там какие-то всадники. Они едут сюда. Это ведь наша легкая кавалерия? А кто это привязан у них к стременам?

Небольшой отряд конных лучников выехал из дубовой рощи слева от дороги и приблизился к тому месту, где остановились три рыцаря. За лошадьми, спотыкаясь и подпрыгивая, чтобы не упасть, брели два жалких мужика. Один был высок, худ и светловолос, другой — мал ростом и темен волосом, но оба в таких колтунах, так грязны и оборванны, что походили больше на диких животных, чем на людей.

— Что это значит? — спросил Ноулз. — Разве я не приказывал вам не трогать никого из поселян?

Командир лучников, старый Уот Карлайл, показал меч, перевязь и кинжал.

— С вашего позволения, сэр, — сказал он, — я увидел, как они блеснули, и подумал, что это неподходящее оружие для рук, которым должно держать лопату и плуг.

А когда мы их нагнали и схватили, то увидели на оружии крест Бентли, а ведь это крест того мертвого копейщика на дороге. Значит, это они и есть те негодяи, что его убили, и мы должны свершить правосудие.

И в самом деле, на мече, перевязи и кинжале сияли серебряные кресты, которые англичане видели на доспехах убитого. Ноулз с каменным лицом посмотрел на крест, потом на пленных. Под его беспощадным взглядом они с воем упали на колени, что-то выкрикивая на языке, которого никто не понимал.

— Наш долг — сделать дороги безопасными для передвижения англичан, — сказал Ноулз. — Эти люди должны умереть. Повесьте их на том дереве.

Он указал на дуб у дороги, а сам поехал дальше, продолжая разговор с рыцарями. Но старый лучник нагнал его и обратился с просьбой:

— С вашего позволения, сэр Роберт, лучникам хотелось бы казнить этих людей на свой манер.

— Мне все равно, убивайте их как хотите, — небрежно ответил Ноулз и не оглядываясь поехал дальше.

В то суровое время человеческая жизнь стоила дешево: солдат разбитой армии или команду захваченного судна убивали, не раздумывая о милости победителя, не задаваясь никакими вопросами. Война была жестокой игрой, ставкой в ней была смерть; выигравший предъявлял права, проигравший платил. Пощады мог ожидать только рыцарь: за него можно было получить выкуп, а потому живой он ценился больше, чем мертвый. Для людей, прошедших такую школу, где смерть всегда витала над их головами, убить двух крестьян было, надо думать, пустым делом.

Однако в этом случае у лучников были особые причины желать, чтобы расправу передали им в руки. Еще со времени спора на «Василиске» между старым и лысым мастером Бартоломью и длинным Недом Уиддингтоном не утихала вражда, закончившаяся столкновением в Динане, когда не только они сами, но и дюжина их товарищей были повержены на булыжную мостовую. Спор разгорелся вокруг того, кто из них более сведущ в луках и кто лучше стреляет, и вот теперь какие-то умники предложили разрешить его раз и навсегда весьма жестоким образом.

В двухстах шагах от дороги поднимался густой лес; между ним и дорогой, на которой толпились лучники, лежала ровная, поросшая травой лужайка. Крестьян отвели по ней на пятьдесят ярдов от дороги и поставили лицом к лесу, держа на привязи. Те послушно стояли, то и дело испуганно и удивленно оглядываясь назад, где шли какие-то приготовления.

Старый Бартоломью и великан йоркширец вышли из рядов и встали рядом, держа в левой руке луки, а в правой по одной-единственной стреле. Они аккуратно натянули и смазали перчатки для стрельбы и закрепили ремни. Потом сорвали и подбросили в воздух несколько травинок, чтобы определить силу ветра, осмотрели все снаряжение, повернулись боком к отметке и широко расставили ноги для упора. Все это время на них со всех сторон сыпались советы и шутки товарищей.

— Ветер три четверти, мастер, — кричал один, — бери вправо на ширину груди!

— Только не твоей, мастер, — смеялся другой, — а то уйдет далеко в сторону.

— Да нет, такому ветру не отвернуть стрелы, коль ее пустить как надо, — добавлял третий. — Стреляй прямо, как раз в цель и попадешь.

— Тверже, Нед, клянусь нашим славным Йоркширом! — воскликнул йоркширец.

— Легче пускай, не дергай, не то я обеднею на пять крон.

— Недельное жалованье за Бартоломью! — орал другой. — Ну, старая башка, не подведи!

— Хватит, хватит! Перестаньте болтать! — крикнул старый лучник Уот Карлайл. — Будь ваши стрелы так же быстры, как языки, перед вами никому бы не устоять. Ты, Бартоломью, стреляй в маленького, а ты, Нед, — в другого. Пусть удирают, пока я не крикну, потом стреляйте как хотите и когда хотите. Приготовьсь! Эй, Хейвард, Бэддингтон,
отпускайте ремни!

Ремни выдернули и пленные, пригнув головы, бросились к лесу под вой и крики лучников, которые надсаживались, как загонщики, поднявшие зайца. Оба лучника со стрелами наготове застыли на месте, как бы превратились в красно-коричневые статуи — грозные, настороженные, устремив жадный взгляд на беглецов и медленно поднимая луки по мере того, как расстояние увеличивалось. Бретонцы уже пробежали полпути до леса, а старый Уот все молчал. Была то жалость или жестокость, но только в такой охоте она давала жертве шанс выжить. Когда они были в сотне шагов, он наконец повернул седую голову и крикнул:

— Стреляй!

И тут же зазвенела тетива йоркширца. Не зря он слыл одним из самых смертоносных лучников Севера и дважды уносил серебряную стрелу Селби[90]. Роковая стрела быстро преодолела расстояние и по самое оперенье вошла в согнутую спину высокого светловолосого крестьянина. Он без единого звука упал лицом в траву и остался неподвижен, одно только короткое белое перышко, торчавшее у него между лопатками, отмечало место, где его настигла смерть.

Йоркширец подкинул лук в воздух и заплясал от радости, а его товарищи восторженно заорали и захлопали в ладоши. Однако победные крики тут же сменились диким хохотом и улюлюканьем.

Крестьянин поменьше оказался хитрее своего товарища — он видел, какая участь постигла высокого, и внимательно следил за лучником, ожидая, когда тот выстрелит. В то самое мгновенье, когда лучник отпустил тетиву, он бросился на землю и тут же услышал над собой свист стрелы и увидел, как она вонзилась в землю. Он тут же вскочил и под крики и вопли стрелков снова бросился к лесу. Теперь он был на опушке, от преследователей его отделяло добрых двести шагов. Тут им его не взять. В густом кустарнике он почувствовал себя в полной безопасности, как кролик у входа в нору. От радости, что ему удалось обмануть глупцов, позволивших ему улизнуть, он насмешливо щелкнул пальцами и, пританцовывая, пошел было дальше, повернув назад голову и рыча на них, как собака, как вдруг в горло ему вонзилась стрела, и он замертво повалился в папоротники. Лучники в изумлении замолкли, но тут же заорали громкое «ура».

— Клянусь Беверлийским крестом! — воскликнул Уот. — Вот уже много лет не видел, чтобы стрелу пустили удачней, даже в лучшие мои дни мне бы точней не попасть.

Кто из вас стрелял?

— Эйлвард из Тилфорда, Сэмкин Эйлвард! — заорали сразу два десятка голосов, и лучника, раскрасневшегося от выпавшей ему славы, вытолкнули вперед.

— Хотел бы я, чтобы цель была поблагородней, — сказал он. — По мне, так он мог и уйти, да вот только когда он стал глумиться над нами, пальцы у меня как-то сами собой отпустили тетиву.

— Да, я вижу, что ты и верно мастер своего дела, и душа у меня радуется, что, когда меня убьют, останется стрелок, который поддержит честь нашего ремесла. А теперь собирайте стрелы и пошли — сэр Роберт ждет нас на вершине холма.

Весь день Ноулз и его люди шли по той же дикой заброшенной стране, населенной только прячущимися в лесах существами — зайцами для сильного, волками для слабого. Время от времени на вершинах холмов они видели всадников, которые издалека следили за ними, но при приближении отряда тотчас исчезали. Иногда в деревнях, разбросанных среди холмов, раздавался тревожный набат, и дважды, когда отряд проходил мимо замков, там при его приближении поднимали мосты, а на стены высыпали солдаты и что-то громко кричали. С замковых пастбищ англичане прихватывали то быков, то овец, но не пытались взять сами крепости — Ноулз не хотел разбивать свои силы об их стены и продолжал путь.

Однажды в Сен-Меэне англичане видели огромный монастырь, обнесенный высокой серой, поросшей лишайником стеной, мирный оазис в пустыне войны; монахини в черных одеждах грелись на солнце либо трудились в саду — сильная, хоть и мягкая рука святой церкви ограждала их от всяческого зла. Лучники, проходя под стенами обители, поснимали шапки, потому что даже самые отъявленные негодяи не осмеливались переступать запретную черту, за которой их ожидало страшное проклятие церкви и вечная погибель — единственная сила, которая могла встать между жертвой и обидчиком на всей многострадальной, подвластной только стали земле.

В Сен-Меэне маленькая армия сделала привал и пообедала. Потом снова построилась и уже готова была выступить, как вдруг Ноулз подозвал Найджела.

— Найджел, — сказал он, — мне не часто доводилось видеть лошадь сильнее да, наверное, и быстрее этого зверя.

— Ваша правда, добрый сэр, конь у меня хорош, — ответил Найджел.

С самого дня, когда они погрузились на «Василиск», Найджел и его молодой командир прониклись друг к другу приязнью и уважением.

— Ему неплохо бы размяться, он начал грузнеть, — продолжал рыцарь. — Посмотри внимательно туда, между ясенем и скалой. Что ты видишь там, вдалеке, на склоне холма?

— Какое-то белое пятно. По-моему, это лошадь.

— Я слежу за ней все утро, Найджел. Всадник все время следует за нами с фланга — то ли шпионит, то ли ждет случая напасть. Так вот, мне было бы очень желательно взять пленного: надо побольше узнать об этой стране, а крестьяне здесь не говорят ни по-французски, ни по-английски. Останься здесь и где-нибудь спрячься. Всадник последует за нами и тогда вон тот лес окажется между ним и тобой. Обойди его кругом и выйди на всадника сзади. Слева у него широкая равнина, а мы отрежем ему путь справа. Если лошадь у тебя резвая, ты обязательно его возьмешь.

Найджел уже соскочил с коня и теперь подтягивал подпругу.

— Не спеши — незачем: ты все равно не можешь тронуться, пока мы не отойдем мили на две. А потом, Найджел, прошу тебя, оставь свои замашки странствующего рыцаря. Мне нужен этот человек, он сам и все, что он может рассказать. Поменьше думай о собственной славе и побольше о нуждах армии. Когда ты его захватишь, поезжай на запад, на солнце, и наверняка выйдешь на дорогу.

Найджел и Поммерс остались ждать в тени монастырской стены, оба сгорая от нетерпения, а сверху на них большими глазами смотрели шесть невинных монахинь, привлеченных непонятным и тревожным вторжением чуждого внешнего мира. Наконец длинная колонна скрылась из вида за поворотом дороги, и белая точка на зеленом склоне холма тоже исчезла. Найджел наклонил голову в сторону монахинь, тронул уздечку и понесся выполнять милое его сердцу приказание. Круглоглазые монахини увидели, как желтый конь и сверкающий всадник промчались вдоль опушки и как среди деревьев мелькнули доспехи; затем они мирно вернулись к своим делам — прополке гряд, посадке овощей, а в душе у них все еще теснились прекрасные и ужасающие картины чуждого мира, который жил своей жизнью за высокими серыми, покрытыми лишайником стенами.

Все произошло, как задумал Ноулз. Когда Найджел обогнул дубовую рощу, на дальней ее стороне, отделенный от него только зеленым лугом, ехал всадник на белой лошади. Он был так близко, что Найджел хорошо его видел, — молодой человек с гордой осанкой, в лиловом шелковом плаще и низкой черной шляпе с белым пером. Он был без доспехов, однако на боку у него висел меч. Ехал он свободно и беззаботно, как человек, которому нечего бояться, но при этом не сводил глаз с английской колонны на дороге. Он был так погружен в свое занятие, что совсем не думал об опасности, и только когда до него донесся низкий, громоподобный грохот копыт могучего коня, он повернулся в седле, спокойно и внимательно взглянул на Найджела, потом тронул повода и с быстротой сокола понесся по равнине к видневшимся слева холмам.

В тот день Поммерс встретил достойного соперника. У белой лошади, арабской полукровки, оказался более легкий ездок, потому что Найджел был в доспехах. Целых пять миль расстояние между ними оставалось неизменным. Они неслись по равнине, потом взлетели на холм и спустились с противоположной стороны, и все время всадник на белой лошади оборачивался назад, чтобы взглянуть на преследователя. Бегство его было не бегством от страха, а, скорее, забавным состязанием, когда хороший наездник, гордящийся своим конем, принимает вызов соперника. За холмом лежала болотистая низина, усеянная большими камнями — остатками капища друидов. Одни уже повалились на землю, другие еще стояли, а некоторые лежали, опираясь на вершины двух соседних, словно огромные дверные проемы каких-то гигантских, давно исчезнувших построек. Через болото вела тропинка, окаймленная по обеим сторонам зеленым камышом — знаком опасности. На самой тропе то тут, то там лежали огромные камни, но белая лошадь легко перескакивала через них, а за ней по пятам следовал и Поммерс. Потом на целую милю пошел мягкий влажный грунт, где преимущество было более легкого всадника, но вскоре ее сменил сухой, более высокий участок, и Найджел снова наверстал упущенное. Нагорье пересекала разбитая дорога, Но белая лошадь великолепным прыжком перемахнула через нее, и опять желтая лошадь не отстала ни на шаг. Впереди лежали два небольших холма, а между ними узкая полоска густого кустарника. Найджел видел, как белая лошадь по самые бока погрузилась в зеленую поросль.

В следующий момент ее задние ноги мелькнули высоко в воздухе, и всадник вылетел из седла. В кустах раздался торжествующий вопль, и целая дюжина свирепых фигур с дубинами и мечами бросилась к распростертому на земле человеку.

— A moi, Anglais, a moi![91] — раздался крик, и Найджел увидел, как молодой наездник вскочил на ноги, взмахнул мечом и тут же снова упал под натиском нападающих.

В те времена людей благородной крови и воспитания связывали отношения, заставлявшие их объединяться против любого злодейства или предательского нападения. В засаде были не солдаты. Одежда и оружие, грубые крики и ярость говорили о том, что это просто разбойники, вроде тех, кто убил англичанина на дороге. Они прятались по рощам и, перекинув через дорогу веревку, подкарауливали одинокого всадника, как птицелов у ловушки, зная, что легко свалят лошадь и зарежут ездока до того, как он придет в себя после падения.

Уже не один путник стал их жертвой. Та же участь постигла бы и незнакомца, не окажись Найджел совсем близко. В одно мгновение Поммерс врезался в кучку негодяев, добивавших распростертого француза, а в следующее — двое из них уже пали от меча Найджела. Тут же от удара по его нагруднику зазвенел кинжал, но Найджел одним взмахом меча перерубил рукоять, а следующим отрубил голову и самому разбойнику. Тщетно бросались злодеи на закованного в сталь человека. Меч его мелькал как молния, а разъяренный конь с горящими глазами, встав на дыбы, бил копытами с железными подковами. С криками и визгом метались разбойники среди кустов, перепрыгивали через валуны, пролезали под ветвями, где лошадь не могла их настигнуть. Наконец банда исчезла так же внезапно, как и появилась, оставив среди истоптанного кустарника четыре одетых в лохмотья тела, и ничто больше не напоминало об их нападении.

Найджел привязал Поммерса к кусту терновника и занялся раненым. Белая лошадь уже поднялась на ноги и ласково ржала, глядя на лежащего хозяина. Сбивший француза с ног сильный удар, только наполовину ослабленный его мечом, рассек ему лоб. Однако шлем, полный воды, которую Найджел выплеснул ему на лицо, набрав ее в журчавшем неподалеку ручье, привел его в чувство.

Раненый был совсем юн, почти подросток, с нежными женскими чертами лица и большими голубыми, как фиалки, глазами, которые тут же с недоумением уставились на Найджела.

— Кто вы? — спросил он. — Ах да, припоминаю. Вы тот молодой англичанин, что гнался за мной на желтой лошади. Клянусь Пресвятой Девой Рокамадурской, чей образок ношу на шее, вот уж не думал, что найдется конь, который сможет так долго не отставать от Шарлеманя. Слушайте, англичанин, ставлю сто крон, что обгоню вас на пятимильном кругу.

— Нет, — ответил Найджел, — подождем, пока вы сможете снова сесть на лошадь, а потом поговорим и о скачках. Я Найджел из Тилфорда, из семьи Лорингов, сквайр и сын рыцаря. А как зовут вас, юный сэр?

— Я тоже дворянин и сын рыцаря. Меня зовут Рауль Деларош Пьер де Бра, отец мой именует себя бароном Гробуа, свободным вассалом благородного графа Тулузского с правом среднего и нижнего суда. — Он сел и протер глаза. — Англичанин, вы спасли мне жизнь, как и я бы спас вашу, если б увидел, что на благородного человека с гербом напала свора рычащих собак. Но теперь я ваш. Чего же вы пожелаете?

— Когда вы сможете сесть на лошадь, вы поедете со мной к моим.

— Увы! Я так и думал, что вы захотите именно этого. Если б я захватил вас в плен, Найджел, — ведь вас так зовут? — я не стал бы этого делать.

— А как бы вы поступили? — спросил Найджел, которому понравились откровенность и учтивость пленника.

— Я не воспользовался бы случайностью, которая отдала меня вам в руки. Я дал бы вам меч и победил бы вас в честном бою, так, чтобы я мог послать вас приветствовать мою даму и рассказать ей о подвигах, которые я совершаю в ее честь.

— Слова ваши благородны и справедливы, — отвечал Найджел. — Клянусь святым Павлом! Не помню, чтобы мне встречался кто-нибудь, кто держался бы более достойно. Только как же нам быть, если я в доспехах, а вы нет?

— Но вы, благородный Найджел, можете их снять.

— Тогда я останусь в одном исподнем.

— Ну, тут все будет по справедливости, я тоже охотно разденусь до нижнего белья.

Найджел задумчиво поглядел на француза, но тут же покачал головой.

— Увы, ничего не выйдет, — сказал он. — Сэр Роберт напоследок наказал мне, что я должен привести вас к нему: ему угодно с вами поговорить. Я очень желал бы сделать, как вы предлагаете, у меня тоже есть прекрасная дама, к которой я хотел бы вас послать. А иначе зачем вы мне, Рауль? Ведь то, что я взял вас вот так, не прибавит мне славы. Как вы себя чувствуете?

Молодой француз встал на ноги.

— Не отнимайте у меня меч, — попросил он. — Я ваш, освобождаете вы меня или не освобождаете. Кажется, я могу сесть на лошадь, хотя голова у меня все еще гудит, как треснувший колокол.

Найджел совершенно не представлял себе, где теперь находятся его товарищи, но он вспомнил, что сэр Роберт сказал ему, чтобы он ехал на солнце и тогда рано или поздно окажется на дороге. И так они отправились в путь. Пока оба неспешно трусили по холмистой равнине, француз совсем оправился, и между ними завязался оживленный разговор.

— Я только что прибыл из Франции, — начал пленник. — Я надеялся завоевать тут почести, потому как наслышан, что англичане — отважные воины и сражаться с ними — одно удовольствие. Мои мулы и поклажа остались в Эвране, а я поехал вперед посмотреть, что тут делается, натолкнулся на ваш отряд на марше и поехал за ним в надежде на добычу или приключение. А потом вы погнались за мной, и я отдал бы все золотые кубки отца, чтобы на мне были доспехи и я мог встретить вас лицом к лицу. Я обещал графине Беатрисе прислать к ней одного или даже двух англичан поцеловать ей руку.

— Могло случиться и хуже, — заметил Найджел. — А эта прекрасная дама — ваша невеста?

— Это моя любовь, — ответил француз. — Мы ждем, когда графа убьют на войне, и тогда поженимся. А ваша дама, Найджел? Мне хотелось бы ее увидеть.

— Возможно, вы и увидите ее, — все, что я о вас узнал, преисполняет меня желанием продолжить наше знакомство. Мне думается, мы еще сможем сделать так, чтобы все это принесло нам и пользу, и честь, потому что, когда сэр Роберт поговорит с вами, я буду волен поступить с вами, как захочу.

— А как вы захотите поступить?

— Мы сразимся, и либо я увижу леди Беатрису, либо вы — леди Мэри. Нет, не благодарите меня: я, как и вы, прибыл в эти земли за славой и думаю, что лучше всего поискать ее на острие вашего меча. Мой благородный господин и повелитель сэр Джон Чандос не раз говорил мне, что, сколько он ни встречал французских рыцарей или оруженосцев, всякий раз их общество приносило ему много пользы и удовольствия. А теперь я и сам вижу, что это сущая правда.

Так они ехали целый час. Француз изливался в восхвалениях своей даме и даже достал из кармана ее перчатку, из-за пазухи подвязку, а из-под седла вытащил ее туфлю. Она была блондинка, и когда он узнал, что Мэри темноволоса, он хотел было тут же остановиться и поединком выяснить, какой цвет лучше. Потом он рассказал о своем огромном замке в Лота, у истоков прекрасной Гаронны, о том, что в конюшнях у них сотня лошадей, а на псарне семьдесят гончих. Были у них и соколы — пятьдесят птиц.

Он приглашал английского друга обязательно приехать к нему, как только кончится война, — и как же они прекрасно проведут время! Найджел, холодная английская кровь которого оттаяла под этим юным, южным лучом, поведал ему о вересковых склонах Суррея, о Вулмерских лесах и даже о священных покоях Косфорда.

Однако в то время, когда они ехали рядом в сторону заходящего солнца, а души их витали далеко в родных краях, произошло событие, которое сразу вернуло их мысли к зловещим холмам Бретани.

Это был протяжный звук трубы, доносившийся откуда-то с дальней стороны невысокого гребня горной гряды, к которой они направлялись. Издалека ему ответил такой же протяжный сигнал.

— Ваш лагерь, — сказал француз.

— Нет, — ответил Найджел, — у нас только волынки да литавры, трубы я ни разу у нас не слышал. Нам надо быть осторожнее: мы же не знаем, что там впереди. Свернем сюда и посмотрим сверху, что происходит, а самих нас тут не заметят.

Вершины холма увенчивали лежавшие там и сям валуны, и из-за них юным оруженосцам хорошо была видна каменистая долина на другой стороне. На небольшом холме виднелось квадратное строение, окруженное зубчатой стеной. На некотором расстоянии от него стоял огромный потемневший замок, такой же массивный, как и скалы, на которых он был воздвигнут. На одном углу его высилась хорошо укрепленная башня, а с четырех сторон — стены с бойницами. Над башней на ветру гордо реяло большое знамя с каким-то гербом, отсвечивая красным в лучах заходящего солнца. Найджел, нахмурив лоб, стал из-под ладони его рассматривать.

— Это не английский герб, и не французские лилии, да и не бретонский горностай, — сказал он наконец. — Владелец замка сражается сам за себя — на знамени его собственный герб. Мне думается, это червленая голова на серебряном фоне.

— Кровавая голова на серебряном блюде! — воскликнул француз. — меня предупреждали о нем. Это вовсе и не человек, друг мой Найджел. Это чудовище, которое воюет с англичанами, французами и всеми христианами. Вы никогда не слышали о Мяснике из Ла Броиньера?

— Нет, никогда.

— Его клянет вся Франция. Мне говорили, что в этом самом году он казнил Жиля де Сен-Поля, друга английского короля!

— Да, да, теперь припоминаю: я что-то слышал об этом в Кале еще до похода.

— Так вот, значит, где он живет, и упаси вас Господь ступить за те ворота — оттуда еще ни один пленник не возвращался живым. С самого начала этой войны он был сам себе король, и вон в тех подвалах лежит все, что он награбил за одиннадцать лет. Ну, как тут правосудию до него добраться, если никто не знает, чьи это земли? Вот когда мы выпроводим вас всех обратно на ваш остров, нам придется, клянусь Матерью Божьей, заплатить тяжкий долг тому, кто живет в той громаде.

Пока они наблюдали за замком, снова раздался звук трубы. Он доносился не из замка, а с дальнего конца ущелья, но из-за стен вновь прозвучал ответный сигнал, и вслед за тем показался растянувшийся длинной шеренгой отряд мародеров, возвращавшихся домой из какого-то набега. В авангарде во главе отряда копейщиков ехал высокий дородный человек в медных доспехах; в луча заходящего солнца он сиял, как раззолоченный идол. На голове у него не было шлема, он вез его на шее лошади. У него была длинная, нечесаная борода, доходившая до нагрудника, по спине вились такой же длины волосы. Рядом с ним ехал оруженосец со знаменем — высоко над их головами полоскалась на ветру та же кровавая голова. За копейщиками шла вереница мулов с тяжелыми вьюками, а по обе стороны от них брела толпа несчастных поселян — их гнали в крепость. Замыкал шествие еще один отряд копейщиков. Эти вели человек двадцать пленных, которые шли плотным строем.

Найджел некоторое время смотрел на них, потом вскочил на лошадь и под прикрытием хребта помчался в другой его конец, чтобы быть поближе к воротам крепости. Не успел он занять новую позицию, как кавалькада подошла к подъемному мосту и под приветственный рев тех, кто толпился на стенах, стала гуськом проходить в замок. Найджел еще раз пристально посмотрел на пленных в хвосте колонны и вдруг так заволновался, что вышел из-за валуна и оказался на открытой вершине.

— Клянусь святым Павлом! — вскричал он, — так и есть! Я вижу там коричневые куртки. Это английские стрелки!

В то же время самый последний пленный, здоровенный широкоплечий человек, оглянулся и увидел над собой на вершине холма блестящую фигуру без шлема, на груди которой горели пять алых роз. Одним движением руки он оттолкнул стражей и на мгновенье оказался вне толпы.

— Сквайр Лоринг! Сквайр Лоринг! — закричал он. — Это я, лучник Эйлвард! Это я, Сэмкин Эйлвард!

В ту же минуту его схватила дюжина рук, ему заткнули рот и швырнули в ворота, как в зловещую черную пасть. Потом железные створки, загремев, сомкнулись, решетки поднялись; пленные и захватчики, грабители и добыча исчезли во чреве мрачной безмолвной крепости.

Глава XX Как англичане пытались взять замок Ла Броиньер

Некоторое время Найджел с тяжелым сердцем неподвижно стоял на гребне холма и не сводил глаз с высоких серых стен, скрывших его неудачливого товарища. Из мрачных раздумий его вывели дружеская рука, коснувшаяся его плеча, и голос молоденького пленника над ухом.

— Peste![92] — произнес он. — Они поймали какую-то из ваших птах? Ну и что? Выше голову, мой друг! Ведь это война: сегодня повезло им, завтра повезет тебе, и всех нас ждет один конец — смерть. Только все же лучше б они попали в руки кому-нибудь другому, а не Мяснику Оливье.

— Клянусь святым Павлом, этого нельзя стерпеть! — в ярости закричал Найджел. — Этот человек прошел со мной весь путь от самого дома. Он не раз спасал меня от верной смерти. Мне тошно от мысли, что он взывает о помощи, а я бессилен что-либо сделать. Прошу вас, Рауль, раскиньте мозгами, мои совсем оцепенели. Скажите, что мне делать, как ему помочь?

Француз пожал плечами.

— Легче вырвать невредимым ягненка из волчьей пасти, чем пленного из Ла Броиньера. Так куда же мы едем, Найджел? Вы что, в самом деле потеряли рассудок?

Найджел пришпорил коня и пустился вниз по склону холма, ни разу не остановившись, пока они не подъехали к воротам на расстояние выстрела. Француз следовал за ним, упрекая его в безрассудстве и пытаясь увещевать.

— Вы сошли с ума, Найджел, — кричал он, — на что вы надеетесь? Хотите взять замок голыми руками? Остановитесь, остановитесь же во имя Пресвятой Девы!

В голове у Найджела не было никакого плана, он повиновался только лихорадочному порыву что-то делать, чтобы успокоиться. Он пускал коня то в одну сторону, то в другую, размахивал мечом, всячески поносил обитателей крепости, выкрикивал какие-то угрозы. А со стен глазели и глумились над ним человек сто из гарнизона замка. То, что он делал, казалось столь неосторожным и безумным, что разбойники решили — это ловушка, а потому мост оставался поднятым и никто не осмеливался выйти наружу и схватить дерзкого. Несколько длинных стрел для дальнего боя ударились о скалы, а потом над головами двух оруженосцев с воем пролетел огромный камень, пущенный из баллисты, и брызнул осколками, ударившись о скалы где-то позади. Француз схватил Поммерса под уздцы и заставил Найджела отъехать подальше от ворот.

— Клянусь Пресвятой Девой, я не хочу, чтобы эти камни угодили мне по черепу, но и ехать назад один тоже не могу, так что, безумный мой сотоварищ, вам придется ехать со мной. Ну вот, теперь им до нас не достать. Но посмотрите, друг мой Найджел, кто это там на гребне холма?

Солнце уже скрылось за хребтом на западе, но небо еще не потемнело, и на фоне светлой полосы виднелось десятка два мерцающих красновато-коричневых точек. Потом на гребне показался целый отряд всадников. На голом склоне холма они выступали четкими черными силуэтами. Они тотчас же стали спускаться в долину, а вслед за ними появились ряды пехотинцев.

— Наши! — радостно закричал Найджел. — Идемте, друг мой, надо решать, что делать.

Впереди, на расстоянии выстрела, ехал сэр Роберт Ноулз. Он был чернее тучи. Рядом с ним понуро трусил скорый на руку сэр Джеймс Эстли. Конь его был в крови, а доспехи грязны и помяты. Между ними шел ожесточенный спор.

— Я исполнил свой долг, — твердил Эстли, — вот этим мечом я уложил целый десяток. Сам не пойму, как я остался жив и могу теперь обо всем рассказать.

— Что же это за долг? Где мои тридцать лучников? — сердито и горько воскликнул Ноулз. — Десяток остался лежать на месте, а еще двадцать хуже, чем умерли: они в плену вон в том замке. И все потому, что вам надо было показать всему свету, какой вы храбрец, и нарваться на засаду, которую разглядел бы и ребенок. Увы, это мое недомыслие: как я мог доверить людей такому, как вы!

— Клянусь Господом, сэр Роберт, вы еще ответите мне за эти слова! — задыхаясь от волнения, воскликнул Эстли. — Еще никто никогда не разговаривал со мной таким тоном.

— Пока я выполняю приказ короля, я здесь хозяин и, клянусь Богом, повешу вас на первом же дереве, Джеймс, если вы еще раз дадите мне повод к неудовольствию. Как, Найджел? Вижу по той белой лошади, что вы-то меня не подвели. Сейчас мы поговорим. Перси, приведите своих людей, надо окружить крепость: клянусь спасением души, я не уйду отсюда, пока не вызволю своих стрелков или не получу голову того, кто их захватил.

В тот же вечер англичане плотно обложили замок Ла Броиньер, так что из него никто не мог выйти. Но хотя никто не мог его покинуть, оставалось неясным, как туда проникнуть: там было полно людей, стены были высоки и крепки, да к тому же его окружал глубокий, хотя и сухой, ров. Однако окрестное население так ненавидело и боялось владельца замка, что весь долгий вечер из зарослей и деревень к осаждающим стекались люди, предлагавшие сделать все, что в их силах, чтобы взять крепость. Ноулз приказал им рубить кустарник и вязать его в фашины. Утром он подъехал к стенам и на месте держал совет с рыцарями и оруженосцами о том, как взять замок.

— К полудню, — сказал он, — у нас будет довольно фашин, чтобы проложить путь через ров. Мы проломим ворота и таким образом поставим ногу в замок.

Молодой француз пришел на совет вместе с Найджелом и теперь, когда за предложением Ноулза последовало молчание, попросил выслушать его. На нем были медные доспехи, которые Найджел получил от Рыжего Хорька.

— Возможно, мне не пристало брать слово на вашем совете: ведь я пленник и к тому же француз, — начал он, — но этот человек — враг всем людям, и нам, французам, как и вам, тоже нужно получить с него долг: в его подвалах погибло слишком много моих соотечественников. Поэтому я прошу меня выслушать.

— Мы готовы вас слушать, — ответил Ноулз.

— Вчера я прибыл из Эврана, — продолжал Рауль, — там стоят Анри де Спиннфор, Пьер Ла Руа и много других доблестных рыцарей и оруженосцев с порядочным войском, и все они будут рады помочь вам покончить с Мясником и его замком — его черные дела всем известны. У нас есть бомбарды, их можно перетащить через холмы и ударить по воротам. Если прикажете, я тотчас отправлюсь в Эвран и приведу своих соратников.

— По-моему, Роберт, — сказал Перси, — француз говорит дело.

— А когда мы возьмем замок — что тогда? — осведомился Ноулз.

— Тогда, благородный сэр, вы пойдете своей дорогой, а мы — своей. Или, если хотите, вы можете расположиться на том холме, а мы на этом, так чтобы между нами лежала эта долина. Так что, если какой-нибудь рыцарь надумает прославиться, или снять с себя обет, или превознести свою даму, у него будет такая возможность. Стыд нам и позор, если съедется столько доблестных рыцарей и не произойдет ни одного поединка.

Найджел в восторге горячо пожал своему пленнику руку, но сэр Ноулз покачал головой.

— Так дело делается разве что в песнях менестрелей, — возразил он. — Я не могу позволить, чтобы ваши в Эвране узнали, сколько нас тут и каковы ваши намерения. Я пришел в эту страну, чтобы бороться с врагом короля, а не играть в странствующих рыцарей. Кто еще хочет что-нибудь сказать?

Перси указал на отдаленную башенку, стоявшую поодаль на небольшом холмике. На ней также развевался флаг с кровавой головой.

— Вот этот замок поменьше, не так неприступен, и в нем не может быть больше пятидесяти человек. Я думаю, его построили для того, чтобы никто не мог занять позицию выше большого замка и обстреливать его сверху. Почему бы нам не бросить на него все силы — ведь взять его намного легче, чем большой?

Но молодой полководец опять покачал головой.

— Даже если я возьму его, — ответил он, — я нисколько не приближусь к цели, да и для освобождения лучников это ничего не даст. Заплатить за него придется двумя десятками людей, а что я от этого выиграю? Будь у меня бомбарды, их можно было бы установить вон там, на холме, но их нет, так что разговаривать не о чем.

— Может быть у них мало пищи или воды, тогда им придется выйти из крепости и принять бой.

— Я расспрашивал крестьян, — ответил Ноулз, — они все считают, что в замке бьет источник и еды там запасено довольно. Нет, господа, у нас только один путь — штурм, а сделать это можно лишь через ворота. Скоро у нас будет достаточно фашин, мы побросаем их в ров и перейдем на ту сторону. Я приказал срубить на холме сосну и очистить ее от ветвей — тогда у нас будет чем проломить ворота. А там что еще случилось? Почему они бегут к замку?

Солдаты в лагере зашумели и толпой бросились к стенам крепости. Рыцари и оруженосцы поскакали вслед за ними и, когда оказались в виду главных ворот, сразу поняли причину беспорядка. На башне над воротами стояли три человека в одеждах английских лучников; руки у них были связаны за спиной, а на шею надеты веревки. Товарищи толпились под ними и громко кричали по мере того, как узнавали каждого.

— Это Эмброуз, — крикнул кто-то, — Эмброуз из Ингелтона!

— Да, да, вон тот, у кого светлые волосы. А другой, тот, с бородой — это Локвуд из Скиптона. Вот горе-то для жены! У нее, бедной, лавочка возле мостового укрепления в Риббле! А кто же третий?

— Это малыш Джонни Олспей, он самый младший в отряде! — воскликнул старый Уот, и по щекам его потекли слезы. — Ведь это я увел его из дому. Ой, лихо мне! Будь проклят тот день, когда я сманил его от матери, чтобы он пропал на чужбине!

Вдруг раздались переливы трубы, и подъемный мост опустился. К нему подъехал осанистый человек в выцветшем плаще герольда. Он настороженно остановился на дальнем конце и прокричал гулким, как барабанный бой, голосом:

— Я желаю говорить с вашим начальником!

Ноулз выехал вперед.

— Вы даете слово рыцаря, что если я подъеду к вам, то буду в полной безопасности и меня примут со всей учтивостью, как и подобает герольду?

Ноулз наклонил голову.

Всадник медленно и величественно приблизился к нему.

— Я посланец и вассал, — начал он, — высокородного барона Оливье де Сент-Ивона, владетеля замка Ла Броиньер. Он повелел мне сказать вам, что, если вы пойдете дальше своей дорогой и не станете больше ему докучать, он, со своей стороны, обязуется больше не нападать на вас. А что до людей, которых он захватил, он берет их к себе на почетную службу, потому что ему нужны стрелки с большими луками, а он наслышан об их мастерстве. Но если вы станете ему препятствовать или разгневаете его, оставшись возле замка, он предупреждает, что повесит этих троих над воротами и каждое утро будет вешать еще по три человека, пока не казнит всех. В этом он поклялся на кресте Господнем, а раз он так сказал, он так и сделает даже ценой спасения своей души.

Роберт Ноулз мрачно взглянул на посланца.

— Возблагодари святых, что я дал тебе слово, — процедил он, — не то я сорвал бы этот заемный кафтан у тебя со спины, а в придачу и шкуру с костей — вот тогда бы твой хозяин и получил настоящий ответ на свои требования. Передай ему, что я беру его и всех в замке в заложники за жизнь моих людей, а если он осмелится что-нибудь им сделать, повешу всех вас вместе на его собственных стенах. Ступай, да побыстрее, а то терпенье мое кончится.

В серых холодных глазах Ноулза, да и в тоне, каким он произнес последние слова, было нечто такое, что заставило величественного посланца удалиться куда быстрее, чем он прибыл. Как только он исчез под мрачной аркой ворот, заскрипел и заскрежетал мост — его снова подняли.

Через несколько минут на стене над воротами появился человек с косматой бородой; он подошел к приговоренным лучникам и, схватив за плечи первого, столкнул его со стены. Стрелок с отчаянным криком полетел вниз, а из груди его товарищей, стоявших внизу, вырвался глубокий стон, когда они увидели, как после стремительного падения он снова взлетел до половины стены вверх, а потом, подергавшись, как детская игрушка, стал медленно раскачиваться взад и вперед, обмякший, с переломленной шеей.

Палач обернулся и в насмешку низко поклонился зрителям внизу. Живя в стране хилых лучников, он еще не знал, как сильно и метко бьют английские луки. Полдюжины человек, а среди них и старый Уот, подбежали к самой стене. Они не успели спасти товарищей, но, по крайней мере, сумели сразу же отомстить за их смерть. Палач уже готовился столкнуть второго узника, но тут голову ему пробила стрела, и он замертво повалился на камни. Однако, падая, он все же успел сделать роковое движение, и второй коричневый стрелок закачался рядом с первым на темной стене замка.

Теперь на стене оставался только совсем юный Джонни Олспей. Перед ним зияла пропасть, позади слышались голоса тех, кто столкнет его туда, и он весь трясся от страха. Но пока никто больше не решался подставить себя под смертоносные английские стрелы. Наконец какой-то человек, согнувшись, выбежал из укрытия и побежал вперед, держа перед собой как щит тело молодого лучника.

— Прыгай в сторону, Джон, в сторону! — закричали снизу.

Лучник отпрыгнул, насколько позволяла веревка, и при этом она скользнула у него по лицу почти до глаз. Мимо него пролетели три стрелы, две из них вонзились в палача. Он упал на колени, потом ткнулся лицом в камни. Зрители восторженно заревели: жизнь за жизнь — не так уж плохо.

Однако искусство товарищей дало молодому стрелку лишь небольшую передышку. Над парапетом появился медный шар, потом широкие плечи и, наконец, целиком человек в доспехах. Он подошел к краю стены; на него градом посыпались стрелы, но, не пробив прочной брони, со звоном попадали вниз. Он хрипло расхохотался. Глумясь над лучниками, он похлопал себя по нагруднику: он прекрасно знал, что на таком расстоянии никакая стрела, пущенная рукой смертного, не пройдет через его металлические одежды. Поэтому он спокойно стоял, огромный, дородный Ла-Броиньерский Мясник, и, подняв голову, презрительно смеялся над врагом. Потом медленным, тяжелым шагом направился к жертве, схватил ее за ухо и потащил через парапет, так чтобы веревка натянулась. Увидев, что петля соскользнула на лицо, он попытался ее поправить, но ему мешала латная рукавица. Тогда он снял ее и обнаженной рукой схватил веревку над головой мальчика.

Но тут старый Уот с быстротой молнии выстрелил, и Мясник, взвыв от бои, отскочил назад: стрела пробила ему руку. Он в ярости стал грозить ею врагам, но тут вторая стрела попала ему в сустав пальца. Зверским ударом металлической подошвы он столкнул молодого Олспея через край, несколько минут смотрел на его предсмертную агонию, а потом медленно сошел с парапета, бережно неся окровавленную руку. В спину ему продолжали бить стрелы.

Разъяренные смертью товарищей, лучники прыгали и завывали, словно стая голодных волков.

— Клянусь святым Данстеном, — вскричал Перси, — вот подходящая минута для нашего замысла: ненависть не даст этим людям остановиться, что бы ни случилось!

— Вы правы, Томас! — воскликнул Ноулз. — Берите двадцать копейщиков со щитами. Эстли, расставьте лучников так, чтобы ни над парапетом, ни в окнах не могла показаться ни одна голова. Найджел, прикажите крестьянам нести сюда фашины. Остальные пусть тащат сосновое бревно — оно вон там, за рядами лошадей. Десять человек понесут справа, десять — слева, только пусть закроют головы щитами. Когда ворота рухнут, всем — внутрь. Да поможет Господь правому делу!

Быстро, но спокойно все заняли свои места — здесь собрались старые солдаты, война была их каждодневным делом. Лучники группами по нескольку человек заняли позиции перед каждой щелью и трещиной, другие внимательно следили за зубцами стены и стреляли во всякого, чье лицо хоть на миг показывалось над ними. Осажденные осыпали нападающих ливнем стрел, а время от времени метали и камни из баллисты, однако ураган стрел, бивших по ним снизу, был столь смертоносен, что они не могли вести прицельной стрельбы, и залпы их, при всей своей силе, не причиняли осаждающим никакого вреда. Под прикрытием лучников крестьяне, не неся урона, подбегали к краю рва, бросали туда вязанки сучьев и спешили обратно за новыми. Через двадцать минут широкий проход, образованный фашинами, соединил ворота и площадку перед мостом. Путь к замку был проложен ценой крестьян, убитых стрелами, и одного лучника, в которого попал камень. Теперь все было готово для тарана.

С громким криком двадцать отборных солдат бросились вперед, держа сосновый кол комлем в сторону ворот. Арбалетчики на башне перегнулись через парапет и стреляли в самую гущу атакующих, но не могли остановить наступление. Правда, двое таранщиков упали, зато другие, подняв над головами щиты и все еще крича, перешли мост и с громовым грохотом ударили по воротам. Сверху донизу ворота прорезала трещина, но створки с места не сдвинулись.

Штурмующий отряд раскачивал тяжеленный отряд и с грохотом обрушивал его на ворота; с каждым ударом они все больше поддавались, из конца в конец по ним пошли трещины. Трое рыцарей, а также Найджел, француз Рауль и другие дворяне стояли возле и подбадривали людей, сопровождая каждый удар бревна дружным «Э-э-эх!». С парапета сбросили большой камень, он с громким свистом прорезал воздух и задел сэра Джеймса Эстли и еще одного из нападающих, но Найджел и француз тотчас встали на их место, и таран застучал по воротам с еще большей силой. Удар, еще удар! Нижняя часть провалилась внутрь, а большое центральное бревно, хотя все еще держалось, вот-вот готово было тоже выйти из гнезд.

Но тут сверху внезапно полились потоки жидкости: на стену втащили огромную бочку и, наклонив ее, поливали солдат, мост и таран чем-то желтым и маслянистым, так что в один миг все насквозь промокли. Ноулз дотронулся до нее латной рукавицей, поднес к забралу, понюхал и тут же громко закричал:

— Назад! Назад! Назад, пока не поздно.

Прямо над их головами виднелось небольшое забранное решеткой окошко. Внутри вдруг замерцал огонь, и из-за прутьев в нападающих полетел горящий факел. Маслянистая жидкость вспыхнула, и в мгновение ока все кругом было охвачено пламенем. Таран, фашины, даже оружие оказались в огне.

Справа и слева люди спрыгивали в сухой ров и с пронзительными криками катались по земле, пытаясь сбить пламя. Рыцари и оруженосцы, которых защищали доспехи, затаптывали и захлопывали огонь, изо всех сил стараясь помочь тем, на ком были только кожаные куртки. А сверху их осыпали бесконечным ливнем стрел и камней. В то же время лучники, видя, как велика опасность, подбежали прямо к краю рва и оттуда быстро и метко стреляли в каждого, кто поднимал голову над стеной.

Остатки осаждающих, обожженные, измученные, перепачканные, кое-как выбирались из рва, цепляясь за протянутые руки, и ковыляли прочь под глумливые крики врагов. От наведенного недавно моста осталась лишь куча дымящегося пепла, а на ней лежали Эстли и еще шесть человек в раскаленных докрасна доспехах.

Ноулз до боли стиснул руки, когда посмотрел на то, что наделал огонь, и на кучки своих людей, которые стояли или лежали на земле вокруг него, обмывая и перевязывая обожженные части тела и мрачно грозясь врагам, которые радостно вопили и жестикулировали на стене замка. Ноулз и сам получил тяжелые ожоги, но гнев и досада не позволяли молодому полководцу думать о своих ранах.

— Мы наведем мост снова! — воскликнул он. — Пусть крестьяне скорее готовят фашины.

Но тут Найджелу пришла в голову одна мысль.

— Смотрите, благородный сэр, — обратился он к Ноулзу. — Гвозди на воротах раскалились докрасна, а дерево стало бело, как пепел. Я думаю, теперь мы можем через них прорваться.

— Клянусь Пресвятой Девой, вы правы! — воскликнул французский оруженосец. — Если нам удастся перейти ров, ворота нас больше не остановят. Пошли, Найджел, во славу наших прекрасных дам, и посмотрим, кто будет первой, Англия или Франция.

Увы, напрасны были все напутствия доброго Чандоса, напрасны все наставления сурового Ноулза о порядке и дисциплине — в одно мгновение, забыв обо всем на свете, Найджел принял вызов и со всех ног бросился к горящим воротам. По пятам за ним, пыхтя и задыхаясь в медных доспехах, бежал француз. И тотчас за ними устремился ревущий поток лучников и копейщиков, словно вдруг прорвало плотину. Они скатились в ров, перебежали его по дну и стали друг за другом карабкаться на другую сторону. Найджел и Рауль и какие-то два лучника уже были перед горящими воротами. Ударами мечей и пинками ног они разнесли их на куски и с торжествующими криками бросились под темные своды арки. В первую минуту безумного восторга им показалось, что замок взят. Перед ними был темный туннель, и они побежали по нему вперед. Но, увы, на дальнем конце его тоже преграждали ворота, такие же мощные, как и первые. Напрасно они колотили по ним мечами и топорами, ворота не поддавались. В то же время из щелей по обе стороны туннеля на нападающих посыпались стрелы. Пущенные с расстояния всего в несколько ярдов, они пробивали доспехи, словно это была простая ткань, и под их ударами люди один за другим валились на камни. Солдаты в ярости набрасывались на толстое, обитое железом загражденье, но разрушить его было не легче, чем сами стены.

Возвращаться ни с чем было горько, но и оставаться в туннеле было бы безумием. Найджел оглянулся и увидел, что у него осталось не больше половины людей. В эту минуту с тяжким стоном к его ногам рухнул Рауль — в
его нашейник по самое оперенье вонзилась стрела. Кое-кто из лучников, видя, что их ждет неминуемая смерть, уже бежал назад по роковому туннелю.

— Клянусь святым Павлом! — воскликнул Найджел, — неужели вы хотите оставить раненых на милость Мясника? Пусть лучники с этой стороны тоже стреляют в щели и отгонят врагов. А остальные поднимайте по одному раненому и выносите обратно, не то у ворот этого замка навсегда останется наша честь.

С большим трудом он поднял Рауля и, шатаясь, понес его к краю рва. Внизу, там, где крутой обрыв прикрывал их от стрел, уже ждали несколько человек; Найджел передал им раненого друга, то же самое сделали и другие. Снова и снова возвращался Найджел в туннель, пока на земле не остались только семь человек, пораженных насмерть. Тринадцать раненых уложили на дне рва, где им предстояло дожидаться темноты. А в это время лучники на дальнем конце защищали их от нападения и не давали врагу возможности восстановить первые ворота. Зияющие, почерневшие от дыма ворота — вот все, что получили англичане ценой тридцати жизней. Но эти ворота Ноулз решил удерживать во что бы то ни стало.

Найджел тоже пострадал от огня и камней, но был так возбужден, что не чувствовал ни боли, ни усталости. Он склонился над раненым французом и снял с него шлем. Девичье лицо молодого оруженосца было белее мела, тени смерти собирались вокруг голубых глаз, но, взглянув на своего английского друга, он слабо улыбнулся.

— Я никогда больше не увижу Беатрису, — прошептал он. — Прошу вас, Найджел, когда наступит мир, поезжайте в замок моего отца и скажите ему, как умер его сын. Молодой Гастон возрадуется: ведь к нему теперь перейдут все земли, и герб, и наш девиз, и все доходы. Повидайте их, Найджел, и скажите, что я был не хуже других.

— Да, да, Рауль, никто не мог бы держаться благородней, чем вы. Обещаю вам, когда придет время, исполнить вашу просьбу.

— Вы счастливец, Найджел, — прошептал умирающий, — сегодня вы совершили еще один подвиг и сможете принести его к ногам вашей возлюбленной.

— Это был бы подвиг, если бы мы взяли ворота, — грустно ответил Найджел. — А так, клянусь святым Павлом, я не могу считать это подвигом — ведь я отступил, не доведя дело до конца. Но сейчас не время думать о моих ничтожных заботах. Если мы возьмем замок и я внесу в это свою лепту, тогда, наверное, можно будет говорить о подвиге.

Француз вдруг приподнялся с силой, какая часто приходит к человеку перед самой смертью.

— Вы получите леди Мэри, Найджел, и совершите вы не три подвига, а не один десяток, и во всем христианском мире не будет благородного человека, который не знал бы вашего славного имени. Это говорю вам я, Рауль Деларош Пьер де Бра, умирающий на поле брани. А теперь поцелуйте меня, милый друг, и положите на землю: меня окутывает туман — я ухожу.

Найджел осторожно опустил голову друга, но когда он это делал, у того из горла хлынула кровь, и душа его отошла. Так умер славный французский воин, и Найджел, преклонив возле него на дне рва колено, горячо помолился о том, чтобы и его собственный конец был столь же славен и благороден.

Глава XXI Как в Косфорд отправился второй гонец

Под покровом ночи раненых вынесли из рва и поставили пикеты лучников у самых ворот, чтобы их нельзя было починить. Когда Найджел вернулся в лагерь, на душе у него было тошно из-за собственной неудачи, смерти пленника и боязни за Эйлварда; но он еще не до конца испил чашу — его ждал Ноулз, и слова, которыми тот встретил оруженосца, разили больнее хлыста. Кто он такой, свежеиспеченный оруженосец, что посмел идти в наступление без приказа? Что принесла его безумная выходка странствующего рыцаря? Потеряно двадцать человек, и чего ради? Их кровь останется на нем. И Чандос все узнает. Когда они возьмут замок, его следует отправить в Англию.

Так говорил Ноулз, и слова его тем горше отзывались в душе Найджела, что он и сам чувствовал: он поступил неразумно, и Чандос сказал бы ему то же самое, только, быть может, помягче. Он молча, почтительно, как и подобало, выслушал Ноулза, отсалютовал ему и пошел прочь. Оказавшись один среди кустов, он бросился на землю и разрыдался, уткнув лицо в ладони. Таких горячих слез он не проливал еще никогда в жизни. Как он старался, чтобы все было хорошо, и вот — такая неудача! Найджел был избит, обожжен, у него все болело с головы до пят. И все же муки тела были ничто по сравнению со страданиями духа — тоской и позором, которые разрывали ему сердце.

Но один пустяк изменил течение его мыслей и принес успокоение: он снял латную рукавицу, и пальцы его случайно натолкнулись на крошечный пакетик, который Мэри привязала к перчатке, когда они стояли на холме св. Катарины на Гилдфордской дороге. Он вспомнил тонкую золотую филигрань девиза, который гласил: «Fais ce que dois, adviegne que pourra — c'est commande au chevalier».

Слова сами собой прозвучали в его утомленном мозгу. Он сделал то, что считал правильным, что бы из этого ни вышло. Правда, получилось плохо, но ведь так всегда бывает в делах человеческих. Он понимал, что, если бы ему удалось взять замок, Ноулз бы простил его и забыл бы обо всем остальном. Не его вина, что затея не удалась. Никто не мог бы сделать больше. Если бы Мэри видела его, она бы его поддержала. Засыпая, он видел ее смуглое сияющее гордостью лицо, с состраданием склонившееся над ним. Она протянула руку и коснулась его плеча. Он вскочил и протер глаза — действительность, как это иногда случается, причудливо вплелась в сон: в темноте над ним в самом деле склонилась какая-то фигура и теребила его, пытаясь вывести из забытья. Вот только мягкий голос и нежное прикосновение леди Мэри сменили грубый выговор и железная хватка Черного Саймона, сурового норфолкского копейщика.

— Вы ведь сквайр Лоринг? — спросил тот, пытаясь разглядеть в темноте лицо юноши.

— Да. А в чем дело?

— Я искал вас по всему лагерю, а потом увидел у кустов огромную лошадь и подумал, что вы где-нибудь тут же, неподалеку. Мне надо вам кое-что сказать.

— Говори.

— Этот парень, Эйлвард, — мой друг, а Господь наделил меня такой натурой, что я люблю своих друзей так же сильно, как ненавижу врагов. А он ваш слуга, и, сдается мне, вы тоже его любите.

— Мне есть за что его любить.

— Тогда у вас и у меня, сквайр Лоринг, есть причина постараться его спасти, в отличие от тех, кому нужно поскорее взять замок, а не освободить пленных. Вы же понимаете, что такой человек, как этот разбойничий лорд, когда увидит, что игра проиграна, наверняка в последнюю минуту перед тем, как замок падет, перережет пленным глотки: он ведь отлично знает — что бы ни случилось — ему конец.

— Клянусь святым Павлом, об этом я не подумал.

— Я был с вами тогда, когда вы пробовали разбить внутренние ворота, — продолжал Саймон, — и все же один раз, когда мне показалось, что они поддаются, я сказал себе: «Прощай, Сэмкин, больше я тебя не увижу». У этого барона в душе столько желчи, сколько у меня самого, а вы думаете, я оставил бы своих пленных в живых, если б меня принудили их отдать? Ни в коем случае. Вот я и думаю: если б нам удалось взять днем замок, их всех перебили бы.

— Может быть ты и прав, Саймон, — ответил Найджел, — от этой мысли нам должно бы стать полегче. Только если мы не можем спасти их, захватив замок, они уж наверняка пропадут.

— Может, так, а может, и не так, — с расстановкой ответил Саймон. — Я думаю, что, если замок взять неожиданно, да таким манером, что никому и в голову не придет, тогда, может статься, мы сумеем отбить пленных раньше, чем их прикончат.

Найджел живо наклонился вперед и положил руку солдату на плечо.

— Ты что-то придумал, Саймон. Так скажи, что у тебя за план?

— Я хотел доложить сэру Роберту, да он готовится к завтрашнему штурму и не стал бы меня слушать. Я, точно, кое-что придумал, только хорош мой план или плох, не могу сказать, покуда его не испробую. А сперва скажу вам, как мне это пришло в голову. Так вот, утром, когда я был во рву, я заприметил на стене одного человека. Такой высокий, лицо у него белое, волосы рыжие, а на скулах пятна антонова огня.

— А при чем тут Эйлвард?

— Сейчас увидите. Вечером, после приступа, я ходил тут с одним из наших вокруг той маленькой крепости на холме, хотел посмотреть, нет ли там какого слабого места. Кое-кто из них вылез на стену и всячески поносил нас, и среди них я заметил — кого бы вы думали? — а вот того самого верзилу с бледным лицом, рыжими волосами и антоновым огнем на щеке. Что вы из этого заключаете, сквайр Найджел?

— Что этот человек перешел из большой крепости в форт.

— Ясное дело, перешел. На свете не может быть двух таких меченых. Только если он перешел из замка в форт, то не по земле — ведь между ними были наши.

— Клянусь святым Павлом, мне ясно, что ты хочешь сказать! — воскликнул Найджел. — Ты полагаешь, что между фортом и замком есть подземный ход.

— Я в этом уверен.

— Значит, взяв маленький форт, мы сможем пройти этим ходом и захватить большую крепость.

— Все может быть. И все же это опасно. Ведь в замке услышат, что мы пошли на приступ, и успеют загородить подземный ход и перебить пленных, прежде чем мы окажемся внутри.

— Так что же ты предлагаешь?

— Если бы нам найти, где проходит эта потерна, нам ничто не помешало бы раскопать ее, и оба они — форт и крепость — были бы в наших руках, прежде чем противник сообразит, что мы уже там.

Найджел от радости захлопал в ладоши.

— Клянусь Господом, прекрасный план! Но, увы, Саймон, я не знаю, как найти то место, под которым проходит потерна, и где ее раскапывать.

— Там у меня есть крестьяне с лопатами, — ответил Саймон, — а с ними мои друзья Хардинг из Барнстебла и Джон с Запада, они ждут нас со своим инструментом. Если вы, сквайр Найджел, согласны нас вести, мы готовы рискнуть жизнью.

«А что скажет Ноулз, если их попытка провалится?» — мелькнуло в голове у Найджела, но эту мысль тут же вытеснила другая. Он не станет рисковать, если не будет уверен в успехе. А если уж рискнет впустую, то там и сложит голову. Отдав ее, он искупит свою ошибку. А если, напротив, попытка увенчается успехом — что ж, тогда Ноулз простит его поражение при взятии ворот. Словом, уже спустя минуту все сомнения остались позади, и Найджел пробирался сквозь тьму следом за Черным Саймоном.

За лагерем их поджидали два копейщика, и вчетвером они двинулись дальше. Вскоре во мраке проступили силуэты каких-то людей. Небо было закрыто облаками, сеялся мелкий дождь, скрывая от глаз и замок и форт, но Саймон еще днем отметил нужное место камнем, и теперь они знали, что находятся как раз между ними.

— Здесь слепой Андре? — спросил Саймон.

— Да, добрый сэр, я тут, — ответил голос.

— Этот человек был когда-то богат, все его уважали, но разбойничий лорд его разорил, а потом выколол ему глаза, и теперь он уже много лет живет в темноте и кормится подаянием.

— А как же он поможет нам, если он слеп? — изумился Найджел.

— Благодаря слепоте он и поможет нам больше, чем кто-либо другой, благородный сэр, — ответил Саймон. — Ведь часто случается, что, если человек потерял одно из чувств, Господь придает больше силы тем, что остались. Вот и Андре — у него такой слух, что он различает, как по жилам деревьев бежит сок или пищит в норе мышь. Он пришел помочь нам отыскать ход.

— И я его нашел, — с гордостью ответил слепец. — Я поставил тут мой посох. Два раза, пока я лежал тут ухом к земле, я слышал под собой шаги.

— Надеюсь, ты не ошибся, старик? — бросил Найджел.

Вместо ответа слепец поднял посох и дважды ударил им о землю: один раз справа, другой — слева. За первым последовал глухой короткий звук, за вторым — протяжный гул.

— Слышите? — сказал слепой. — Разве я ошибаюсь?

— Мы тебе очень обязаны, — сказал Найджел. — Пусть крестьяне начинают копать, только как можно тише.

А ты, Андре, прижмись ухом к земле: если внизу кто пойдет — предупредишь.

И так, под косым дождем, в темноте кучка людей принялась за работу. Слепой молча лежал, прижавшись ухом к земле, и дважды легким свистом давал знать, что надо прекратить работу, — по потерне кто-то проходил. Через час они дорылись до каменной арки, которая, по всей видимости, была внешней частью свода. Досадное препятствие! На то, чтобы вынуть камень, уйдет много времени, а если они не закончат работу до света, все их предприятие станет безнадежным. Англичане кинжалом расковыряли раствор, скреплявший камни, и наконец сумели вынуть небольшой булыжник и подобраться к остальным. Вскоре у их ног разверзлась черная дыра, темнее окружавшей их ночи, и мечи не доставали до ее дна. Ход был открыт.

— Я полезу первым, — объявил Найджел. — Помогите-ка мне спуститься.

Солдаты опустили его на длину вытянутых рук, потом отпустили и слышали, как он благополучно стал наземь — под ними. И тут же слепец с тревожным криком вскочил на ноги.

— Я слышу шаги, — предупредил он. — Они еще далеко, но приближаются.

Саймон просунул голову в дыру и шепотом спросил:

— Сквайр Найджел, вам меня слышно?

— Слышно.

— Андре говорит: сюда идут.

— Тогда закройте дыру. Быстрее, быстрее. Над дырой расстелили плащ, так что никакой отблеск света не насторожил бы того, кто приближался по туннелю. Правда, можно было опасаться, что он слышал, как спустился Найджел, но вскоре стало ясно, что его ничто не насторожило: Андре заверил, что он продолжает путь. Теперь и Найджел слышал вдалеке его шаги. Если он идет с факелом — все пропало. Но шаги все приближались, а никакого мерцания света не было видно.

Найджел, затаив дыхание, с кинжалом в руке, прижался к осклизлой стене и в душе возносил благодарственную молитву всем своим святым покровителям. А шаги все приближались. В темноте юноша уже слышал неровное дыхание идущего. В тот момент, когда путник поравнялся с ним, Найджел с ловкостью тигра прыгнул на него. Послышался слабый удивленный вскрик и больше ни звука: рука сквайра мертвой хваткой сжала горло прижатого к стене разбойника.

— Саймон! Саймон! — громко позвал Найджел.

Плащ сняли.

— У тебя есть веревка? Или свяжите пояса. У одного из крестьян нашлась веревка, и скоро Найджел ухватил ее конец. Он прислушался; в проходе не было ни души. На миг он отпустил горло пленного. И тут же тот стал изливаться в мольбах и просьбах. Он качался, как лист на ветру. Найджел прижал кончик кинжала ему к лицу и велел молчать. Потом пропустил веревку ему под мышки и завязал ее.

— Тяните, — прошептал он, и на минуту серое отверстие у него над головой потемнело.

— Он тут, добрый сэр, — подал голос Саймон.

— Теперь снова бросайте веревку и держите покрепче. Спустя минуту Найджел уже стоял среди людей, столпившихся вокруг пленного. Разглядеть его в темноте не было никакой возможности, а высечь огонь они боялись.

Саймон грубо ощупал его и почувствовал под рукой жирное, гладко выбритое лицо и плащ из грубого сукна, доходивший до лодыжек.

— Кто ты? — спросил он шепотом. — Говори правду, только тихо, если не хочешь замолчать навсегда.

У пленника зуб на зуб не попадал от холода и страха, но все же он пробормотал:

— Я не говорю по-английски.

— Тогда говори по-французски, — приказал Найджел.

— Я священник, служу Господу. Если вы со мной что-нибудь сделаете, на вас ляжет проклятье святой церкви. Отпустите меня, я спешу к тем, кого нужно исповедовать и причастить. Если они умрут во грехе, их проклятье ляжет на вас.

— Как же вас зовут?

— Дон Пьер де Серволь.

— Де Серволь, священник? Это вы раздували жаровню, когда мне выжигали глаза! — закричал Андре. — Из всех чертей ада это самый подлый. Друзья, друзья, если я помог вам чем-то сегодня вечером, я прошу только одной награды — отдайте мне этого человека.

Но Найджел оттолкнул слепого.

— На это сейчас нет времени, — отрезал он. — Теперь слушай, поп, если ты и вправду слуга церкви, — ни ряса, ни тонзура не спасут тебя, вздумай ты нас обмануть. У нас здесь дело, и мы его сделаем, чего бы это ни стоило. Отвечай и говори только правду, иначе эта ночь кончится для тебя худо. В какую часть крепости ведет этот проход?

— В нижний погреб.

— А что там в конце?

— Дубовая дверь.

— Она заперта?

— Да.

— А как бы ты вошел?

— У меня есть пароль.

— Кто должен открыть дверь?

— Там внутри есть стражник.

— А что там дальше? За ним?

— Дальше тюремные камеры и тюремщики.

— Кто еще сейчас не спит?

— Только часовой у ворот и еще один на стене.

— Пароль? Пленный молчал.

— Пароль, приятель!

Холодные кончики двух кинжалов уперлись священнику в горло, но он продолжал молчать.

— Где слепой? — спросил Найджел. — Иди сюда, Андре, и можешь делать с ним все, что хочешь.

— Не надо, не надо, — захныкал священник, — пусть он не подходит ко мне. Спасите меня от слепого Андре. Я все скажу.

— Тогда быстро — пароль?

— Benedicite[93].

— Теперь у нас есть пароль, Саймон. Пошли в замок! — воскликнул Найджел. — Крестьяне покараулят попа и побудут здесь на случай, если нам понадобится подать весточку.

— Нет, благородный сэр. Мы можем сделать еще лучше, — отозвался Саймон, — мы возьмем попа с собой, чтобы стражники узнали его по голосу.

— Очень хорошо, — согласился Найджел. — А теперь помолимся, ведь эта ночь может стать для нас последней.

Он и три копейщика стали под дождем на колени и вознесли свои бесхитростные молитвы. Саймон и тут не выпускал из рук запястье священника.

Священник пошарил у себя за пазухой и что-то вынул.

— Это сердце святого угодника Эногата, — сказал он. — Может быть оно облегчит ваши души и снимет с них проклятье, если вы пожелаете подержать его в руках.

Четверо англичан по очереди подержали в руках серебряный ларчик и благоговейно приложились к нему губами. Потом встали. Первым полез в дыру Найджел, за ним Саймон, потом священник, которого Найджел и Саймон тут же схватили. Следом спустились копейщики. Не успели они отойти от пролома, как Найджел остановился.

— За нами спустился кто-то еще, — сказал он шепотом.

Они прислушались, но позади не раздалось ни шепота, ни шороха. Они помедлили минуту-другую, а затем снова двинулись вперед. Дорога казалась бесконечной, хотя на самом деле пройти пришлось всего несколько сот ярдов, прежде чем они увидели, что проход преграждает дверь, из-за которой пробивается желтый свет. Найджел постучал в нее кулаком.

Раздался скрип засовов, и громкий голос спросил:

— Это ты, поп?

— Я — дрожащим голосом ответил пленник, — открой, Арнольд.

Голоса его оказалось достаточно, пароль не понадобился. Дверь отворилась внутрь, и в одно мгновенье привратник был повержен наземь. Все совершилось так стремительно, что слышен был лишь стук упавшего тела и ничего больше. Проход залили потоки яркого света, и англичане невольно остановились, моргая глазами.

Перед ними открылся каменный коридор, поперек которого лежало тело привратника. По обеим сторонам коридора было по двери, и еще одна, забранная решеткой, виднелась в дальнем конце его. В воздухе стоял какой-то странный шум, какое-то низкое гуденье, протяжные крики. Англичане стояли в удивленье и прислушивались, стараясь понять, что это такое, как вдруг позади них раздался пронзительный крик. На земле бесформенным комом лежал священник; из его перерезанного горла лилась кровь, а в глубину туннеля убегала, согнувшись, громко стуча по камням палкой, какая-то черная тень.

— Это Андре! — воскликнул Уилл с Запада. — Он убил его.

— Значит, это его я слышал позади нас, когда мы спустились, — отозвался Найджел. — Наверняка он шел в темноте по пятам за нами. Боюсь, крик священника могли услышать.

— Вряд ли, — возразил Саймон, — здесь так кричат, что никто не обратит внимания. Давайте-ка снимем со стены лампу и посмотрим, что это за чертово логово.

Они было отворили дверь справа, но в лицо им ударил такой ужасный смрад, что они тут же отпрянули. Поднятая Саймоном лампа осветила обезьяноподобное существо, которое металось и гримасничало в углу; был то мужчина или женщина, сказать было невозможно, но, по всей видимости, человек этот уже давно сошел с ума от одиночества и страха. В другой камере оказался седобородый мужчина, прикованный к стене; он бессмысленно — тело без души — смотрел в пространство, но жизнь в нем все-таки еще теплилась: когда они открыли дверь, его невидящий взгляд медленно обратился в сторону вошедших. Но странный шум и протяжные крики шли не из этих дверей, а из той, что закрывала конец коридора.

— Саймон, — сказал Найджел, — прежде чем идти дальше, надо снять с петель вот эту, наружную, дверь. Тогда мы сможем перекрыть ею коридор и, в случае чего, будем удерживаться здесь, пока не придет подмога. А ты как можно быстрее возвращайся в лагерь, — крестьяне вытянут тебя через пролом, — приветствуй от моего имени сэра Роберта и скажи ему, что, если он прибудет сюда с пятьюдесятью воинами, замок наверняка будет взят. Скажи, что мы уже закрепились внутри крепости. А еще скажи, что я посоветовал бы ему привести в движение наши отряды перед воротами, чтобы весь гарнизон скопился там, пока мы займем позиции в тылу. Ступай, Саймон, сейчас нельзя терять времени.

Но копейщик покачал головой.

— Я привел вас сюда — я, благородный сэр, здесь и останусь, что бы ни случилось. А то, что вы говорите, правильно: теперь, когда мы зашли так далеко, сэр Роберт должен знать, что тут готовится. Ступай, Хардинг, ступай как можно быстрее и передай, что сказал благородный Найджел.

Копейщик неохотно отправился выполнять поручение. Оставшиеся слышали звук его шагов и тихое позвякивание доспехов, пока они не замерли в глубине потерны. Потом все трое подошли к двери в конце коридора; они намеревались подождать там, пока не подоспеет подкрепление, но тут из-за двери среди гула и бормотания раздались мучительные крики. Кричал англичанин. Они хорошо различили слова:

— Ради Бога, ребята, умоляю, глоток воды! В ответ раздался взрыв хохота и звук тяжелого удара. При этих звуках кровь горячей волной прилила к голове Найджела, зашумела в ушах, застучала в висках. Бывают минуты, когда пылающее человеческое сердце должно пересилить холодный рассудок солдата. Одним прыжком он преодолел расстояние до двери, другим прорвался сквозь нее.

Солдаты не отставали от него ни на шаг. Открывшаяся их глазам сцена была так неожиданна и ужасна, что на миг все трое застыли на месте.

Перед ними было большое сводчатое помещение, ярко освещенное факелами. В дальнем конце его с ревом пылал очаг. Перед ним, прикованные к столбам, стояли три раздетых догола человека. Цепи были наложены так, что, сколько бы несчастные ни старались, они не могли выйти из круга испепеляющего жара. И все же столбы были достаточно далеко от огня, так что, если у пленных хватало сил непрерывно передвигаться с места на место или поворачиваться, подставляя пламени то одну часть тела, то другую, настоящих ожогов они не получали. Поэтому они как бы танцевали перед очагом, непрерывно кружась, подпрыгивая, бросаясь в стороны насколько позволяли цепи, усталые до смерти, с вываливающимися, черными от жажды, растрескавшимися языками, лишенные возможности хоть на миг остановиться и передохнуть от этой судорожной пляски.

Но еще больше поразило вошедших то, что они увидели по обеим сторонам помещения, откуда и шли глухие стоны и завыванье, которые они услышали еще за дверью. Вдоль стен располагались большие бочки, в каждой сидело по человеку; их головы торчали сверху. Все они непрерывно двигались, а в бочках плескалась и переливалась вода. Бледные, изнуренные лица все разом обратились к распахнувшейся двери, и возглас изумления и возникшей вдруг надежды сменил протяжные стоны отчаянья.

В то же мгновенье два человека в черном, сидевшие за флягой вина у стола неподалеку от очага, вскочили на ноги и в немом изумлении уставились на вторгшихся. Промедление отняло у них последний шанс на спасенье. Посреди комнаты виднелись ступени, ведущие к главной двери.

С быстротой дикой кошки Найджел бросился к ней и на один шаг опередил стражей. Они повернули к другой двери, ведущей в проход, но Саймон и два других копейщика оказались к ней ближе. Два удара, два кинжала, вонзившихся в извивающиеся тела, и негодяи, исполнявшие волю Мясника, трупами легли на пол собственной бойни.

Какие радостные крики и благодарственные молитвы слетели тут с бескровных губ узников! Какой свет нечаянной надежды вспыхнул в измученных, провалившихся глазах! И не успей Найджел словом и жестом заставить их замолчать, этот безумный хор мог бы всполошить всю крепость.

Он открыл дверь, что была у него за спиной. Вверх, в темноту, вела винтовая лестница. Он прислушался, но сверху не доносилось ни звука. Снаружи в замке железной двери торчал ключ. Найджел вытащил его и повернул изнутри. Теперь занятым позициям ничто не угрожало, и они могли заняться несчастными узниками. Несколько ударов — и цепи с тех, кто плясал перед очагом, были сбиты. С каким-то хриплым радостным карканьем они бросились к бочкам с водой, в которых сидели их товарищи, и, опустив, как лошади, головы в воду, пили и пили. Тех же нечастных, кто был в бочках, наоборот, тут же вытащили из воды. Бледные, отекшие, они тряслись от холода, и когда с них сбили цепи, онемевшие ноги отказались им служить — они попадали на пол и, извиваясь, словно червяки, пытались подползти к Найджелу, чтобы поцеловать ему руку.

В самом углу лежал Эйлвард, с него стекала вода; он вконец обессилел от холода и голода. Найджел подбежал и приподнял ему голову. На столе все еще стоял кувшин вина, из которого пили два стражника. Найджел поднес его к губам лучника, и тот сделал большой глоток.

— Тебе лучше, Эйлвард? — спросил сквайр.

— Лучше, гораздо лучше, но будь я проклят, если еще хоть раз в жизни прикоснусь к воде! А вот бедняга Дикон умер, и Стивен тоже — их убил холод. Я сам промерз до мозга костей. Позвольте мне опереться на вашу руку, я хочу к огню, надо разогреть замерзшую кровь, чтобы она опять побежала по жилам.

Странное это было зрелище: двадцать голых солдат, сгрудившихся полукругом на полу перед очагом и протягивающих прямо к пламени трясущиеся руки. Вскоре, однако, языки их оттаяли, и они принялись наперебой рассказывать, что с ними произошло, повествование то и дело прерывалось радостными возгласами и словами благодарения святым, пославшим им освобождение. За все время, что они пробыли в плену, во рту у них не побывало ни крошки пищи. Мясник предложил им присоединиться к его гарнизону и со стен крепости обстреливать своих товарищей. Они отказались, и тогда-то он отобрал трех из них для казни.

Остальных затащили в подземелье, куда за ними последовал и грозный тиран. Каждому задали один-единственный вопрос — горяч он по натуре или холоден? И били до тех пор, пока не получили ответа. Трех, кто признался, что они холодны, обрекли на пытку огнем. Остальных, ответивших, что натура у них пылкая, приговорили к мукам в холодной воде. Время от времени этот дьявол в человеческом обличье приходил в подземелье, чтобы насладиться их страданиями и узнать, готовы ли они теперь служить ему. Трое согласились, и их увели. Остальные были тверды, и двое даже заплатили за это жизнью.

Вот что узнали Найджел и его товарищи, пока нетерпеливо ждали прибытия Ноулза с солдатами. То и дело бросали они в темноту потерны беспокойные взгляды, но в глубине не видно было мерцания света, не слышно бряцания оружия. Потом вдруг до ушей их донесся громкий, размеренный звук — глухой металлический звон, тяжелый, медленный; постепенно он усиливался, и стало ясно, что по коридору движется латник. Несчастные, отогревавшиеся у очага, совсем ослабевшие от голода и мучений, сбились в кучу и, обратив побелевшие, испуганные лица в сторону хода, с ужасом уставились на дверь.

— Это он! — шептали их бескровные губы. — Это Мясник!

Найджел подбежал к двери и прислушался. Никаких других шагов слышно не было. Удостоверившись в этом, он легонько повернул в замке ключ. В тот же миг снаружи раздался бычий рев.

— Ив! Бертран! Вы что, не слышите, что я иду, пьяницы проклятые! Придется вам самим поохладить головы в бочках, чертовы негодяи! Что? Вы и теперь меня не слышите? Открывайте, псы поганые! Кому говорю — открывайте!

Он сорвал засов, ударом ноги широко распахнул дверь и ввалился внутрь. На какое-то мгновение он застыл на месте, словно желтая бронзовая статуя, с недоуменьем глядя на пустые бочки и груду голых тел на полу. Потом, взревев, как попавшийся в западню лев, стремительно повернулся к двери, но она уже захлопнулась, и перед ней выросла фигура Черного Саймона. Он смотрел на Мясника, и на мрачном лице его играла насмешливая улыбка.

Мясник беспомощно оглянулся, — если не считать кинжала, он был совершенно безоружен. Потом взгляд его упал на алые розы Найджела.

— Вы человек благородной крови, у вас есть герб, — воскликнул он, — я сдаюсь вам!

— Я не возьму вас в плен, грязный негодяй, — ответил Найджел. — Берите оружие и защищайтесь. Саймон, дай ему свой меч!

— Ни в коем случае, это безумие, — резко возразил копейщик. — С чего это я стану давать осе жало?

— Дай ему меч, говорю. Я не могу просто так хладнокровно зарезать его.

— Зато я могу! — заорал Эйлвард, приползший от очага. — Ребята, клянусь своими десятью пальцами, разве он не научил нас, как разогревать холодную кровь?

И они набросились на Мясника, словно стая волков. Он тут же оказался на полу, на него навалилась дюжина обезумевших голых солдат. Найджел тщетно пытался оттащить их от тела, — перенесенные муки и голод совсем лишили их рассудка. С остановившимися горящими глазами, вставшими дыбом волосами, скрежеща зубами от ярости, они рвали и терзали поверженное тело. Под их ударами Мясник выл, извиваясь, как раздавленный червяк. Потом они схватили его за лодыжки, с лязгом и грохотом проволокли по полу к очагу и бросили в огонь.

Найджел увидел, как бронзовая фигура выкатилась из пламени и пыталась встать на колени, но ее снова схватили и забросили обратно в самую середину очага. Юношу всего передернуло, и он поспешно отвернулся. Узники, вопя от радости и хлопая в ладоши, пинками заталкивали Мясника в огонь, едва тому удавалось выползти. Наконец его доспехи так раскалились, что до них нельзя было больше дотронуться. Теперь тело было неподвижно и лежало, рдея, а голые люди, как безумные, плясали перед очагом.

Как раз в это время подошло подкрепление: в потерне засверкали огни, заблестели доспехи. Подземелье наполнилось вооруженными людьми, а снаружи донеслись крики и шум — начался ложный штурм ворот. Ноулз и Найджел быстро вывели своих людей из подземелья и захватили двор. Стража у ворот, застигнутая врасплох, побросала оружие и попросила пощады. Ворота распахнулись, в них хлынули нападающие, а за ними и сотни разъяренных крестьян. Многие разбойники пали в бою, остальных просто перебили; в живых не остался никто, потому что Ноулз поклялся не пощадить ни одной души. Уже занимался день, когда последний спрятавшийся разбойник был выгнан из своего убежища и убит. Со всех сторон слышались крики и вопли солдат, которые выламывали или рубили двери, ведущие в кладовые и сокровищницы. Там и сям возникали свалки, сопровождавшиеся радостными криками: то, что было награблено за одиннадцать лет — золото и драгоценности, шелка и бархат, — стало теперь добычей победителей.

Руководили поисками спасенные пленники — их уже накормили и одели. Найджел, опершись на меч, стоял у ворот и видел, как по двору пробежал Эйлвард с двумя огромными тюками в руках — одним за спиной и еще одним, небольшим, в зубах. Возле своего молодого господина он остановился на минуту и бросил маленький тюк на землю.

— Клянусь всеми своими десятью пальцами! Как здорово, что я пошел на войну, о лучшей жизни нельзя и мечтать! — прокричал он. — Тут у меня хватит подарков на каждую девчонку в Тилфорде, да и отцу не придется больше бояться рожи уэверлийского ризничего. А вы-то что же, сквайр Лоринг? Не дело это, что мы собираем урожай, а вы, кто его посеял, уйдете с пустыми руками. Пожалуйста, благородный сэр, возьмите эти вещи, а я пойду и наберу себе еще.

Но Найджел улыбнулся и покачал головой.

— Ты получил то, чего жаждало твое сердце, а я, похоже, то, к чему стремилось мое, — ответил он.

В эту минуту к нему с протянутой рукой подошел Ноулз.

— Я должен просить у вас прощенья, Найджел, — сказал он, — давеча я погорячился и наговорил лишнего.

— Что вы, сэр, я ведь в самом деле был виноват.

— Тем, что мы стоим здесь, внутри крепости, я обязан только вам. Я доложу об этом королю и Чандосу. Что я еще могу сделать, чтобы доказать вам, как высоко я вас ценю?

Сквайр покраснел от удовольствия.

— Вы пошлете домой вестника, чтобы сообщить обо всем этом, славный сэр?

— Конечно, я должен это сделать. Только не говорите мне, Найджел, что вы сами хотите быть этим вестником! Просите о чем-нибудь другом, вас я не могу отпустить.

— Избави Боже! — воскликнул Найджел. — Клянусь святым Павлом, я не такой трус и презренный раб, чтобы оставить вас, когда впереди столько схваток. Просто мне нужно послать с вашим гонцом свою весточку.

— Кому?

— Леди Мэри, дочери старого сэра Джона Баттесторна, что живет недалеко от Гилдфорда.

— Но вам придется написать письмо, Найджел. Приветствия, которые рыцарь посылает своей даме, должны быть под печатью.

— Нет, нет, он может передать мое послание изустно.

— Хорошо, я скажу ему, потому что он едет сегодня же утром. Что же он должен передать вашей даме?

— Пусть он передаст ей мой нижайший поклон и скажет, что второй раз святая Катарина была нам другом.

Глава XXII Как Робер де Бомануар прибыл в Плоэрмель

В тот же день Роберт Ноулз с своими людьми отправился дальше; по дороге они не раз оборачивались назад, чтобы снова взглянуть на два черных столба дыма, один погуще, другой совсем тонкий, что поднимались над замком и фортом Ла Броиньер. Лучники и копейщики тащили на спине огромные тюки с добычей, и глядя на них, Ноулз только мрачнел лицом. Он с удовольствием приказал бы бросить все это на дороге, но прежний опыт говорил, что отнять у таких людей кровью добытое добро — все равно, что пытаться отобрать полуобглоданную кость у медведя. Утешало его лишь то, что до Плоэрмеля оставалось всего два дневных перехода, а там, как он надеялся, поход и закончится.

Ночью они разбили лагерь в Мороне, где замок удерживал небольшой англо-бретонский гарнизон. Лучники обрадовались встрече с соотечественниками, и ночь прошла весело — пили вино, играли в кости, а прислуживали им бретонские девушки, так что к утру тюки солдат стали гораздо легче, да и вообще большая часть добычи из Ла Броиньера осталась у мужчин и женщин Морона. На следующий день путь отряда шел вдоль берегов живописной медлительной реки, а слева, насколько хватал глаз, тянулся волнующийся лес. Наконец к вечеру показались башни Плоэрмеля, и на фоне темнеющего небосвода воины увидели реющий по ветру красный английский крест. Река Дюк, по берегу которой шли англичане, была такая голубая, а берега ее такие зеленые, что могло показаться, будто они снова у себя дома и идут по родным берегам Темзы возле Оксфорда или Трента в Средней Англии. Но когда стемнело, из леса то тут, то там стал доноситься волчий вой — напоминание о том, что в этих землях идет война. Люди уже много лет подряд занимались жестоким истреблением друг друга, и теперь дикие звери, бывшие некогда предметом охоты, размножились до такой степени, что даже на городских улицах нельзя было чувствовать себя в безопасности — волки и медведи, которыми кишели окрестные леса, постоянно совершали кровавые набеги на человеческие поселения.

В сумерках отряд вошел во внешние ворота Плоэрмеля и разбил лагерь на широком дворе замка. В то время Плоэрмель был главным оплотом англичан в Средней Бретани, точно так же, как Энбон — в Западной. В нем стоял гарнизон в пятьсот человек под началом старого воина Ричарда Бэмброу, сурового нортумберлендца, который прошел жестокую школу войны в пограничных схватках. Ему довелось побывать в походах в самых беспокойных местах Европы, он служил в войсках, отражавших набеги шотландцев, и был сыздавна приучен к походной жизни.

Однако в последнее время Бэмброу не мог предпринимать никаких серьезных действий, потому что прежние союзники его покинули, и теперь у него оставалось всего три английских рыцаря и семьдесят солдат. Кроме них, под началом у него состояли бретонцы, геннегаусцы и несколько наемников-немцев. Храбрые по натуре, как и все германцы, они не были лично заинтересованы в том, что приходилось делать, и их не связывали друг с другом ни узы крови, ни традиции.

Окрестные замки, особенно Жослен, напротив, имели сильные гарнизоны, состоявшие из бретонских солдат, воодушевленных общим патриотизмом и преисполненных боевого духа. Неистовый Робер де Бомануар, сенешаль дома Роганов, постоянно совершал набеги на Плоэрмель, так что город и замок денно и нощно страшился оказаться в осаде. Несколько небольших отрядов сторонников англичан уже были отрезаны и перебиты до последнего человека, остальные же оказались в кольце и теперь с трудом добывали в округе продовольствие и фураж.

В таком положении гарнизон Бэмброу находился и в тот мартовский вечер, когда Ноулз и его люди полноводной рекой влились во двор замка.

У внутренних ворот, освещенных колеблющимся пламенем факелов, их ждал Бэмброу, сухощавый, сильный человек небольшого роста с жестким, изрытым морщинами лицом и маленькими черными глазками. Двигался он по-кошачьи быстро и мягко. Рядом с ним стоял его оруженосец Крокварт, немец по происхождению. Военная слава гремела о нем по всему свету, хотя, как и Роберт Ноулз, начинал он с простого пажа. Внешне он был полной противоположностью Бэмброу: высокий, с невероятно широкими плечами и ручищами, которыми легко разгибал подкову. Двигался он медленно, словно во сне, и только при сильном волнении обретал быстроту и резвость; мечтательные голубые глаза и длинные светлые волосы придавали ему такой добродушный вид, что ни одному человеку, кроме тех, кто видел, как неистов и яростен этот железный гигант в гуще схватки, не могло прийти в голову, что в бою это сущий берсерк[94]. Низенький рыцарь и высоченный оруженосец стояли рядом под аркой башни, приветствуя прибывших, а толпа солдат обнимала своих товарищей, и тут же уводила их прочь, чтобы накормить, а потом вместе и повеселиться.

В большом зале Плоэрмельского замка подали ужин для рыцарей и оруженосцев. Вместе с Бэмброу и Кроквартом там были сэр Хью Кэлвели, старый друг и сосед Ноулза — оба они были из Честера. Сэр Хью был человек среднего роста, с льняными волосами, суровыми серыми глазами и неприятным длинноносым лицом, которое пересекал шрам от удара меча. Среди собравшихся были еще Жоффруа д'Арден, молодой бретонский сеньор, сэр Томас Белфорд, дородный коренастый англичанин из Средней Англии, сэр Томас Уолтон, чей плащ с алой ласточкой говорил о том, что он происходит из суррейских Уолтонов; Джеймс Маршал и Джон Рассел, молодые английские сквайры, и два брата, Ришар и Юг Ле Гайар, в жилах которых текла гасконская кровь. Кроме них в зале находилось несколько оруженосцев, еще не успевших прославиться, а из вновь прибывших — сэр Роберт Ноулз, сэр Томас Перси, Найджел Лоринг и еще два оруженосца, Эллингтон и Парсонс. Все это общество собралось за освещенным факелами столом плоэрмельского сенешаля и от души веселилось, потому что все знали: впереди их ждут доблестные подвиги и слава.

Но было среди них и одно грустное лицо, оно принадлежало человеку, занимавшему место во главе стола. Сэр Роберт Бэмброу сидел, оперев подбородок на руку и не поднимая глаз от скатерти, хотя вокруг него шел оживленный разговор и обсуждались планы новых действий, которые теперь можно было бы предпринять. Сэр Роберт Ноулз был за немедленный поход на Жослен, Кэлвели полагал, что лучше отправиться на юг, где располагались главные силы французов. Другие считали, что надо ударить на Ван.

Бэмброу мрачно и безмолвно слушал жаркие споры, потом вдруг прервал их яростным проклятьем; все смолкли и обернулись в его сторону.

— Довольно, господа! — воскликнул он, — ваши слова мне как нож острый в сердце! Да, мы могли бы сделать все, о чем вы говорите, и даже еще больше. Но вы пришли слишком поздно.

— Слишком поздно? — переспросил Ноулз. — Что вы хотите этим сказать, Ричард?

— Увы, мне неприятно говорить об этом, но, как ни полезен для меня ваш приход, вы сами и все ваши славные воины могли бы спокойно вернуться в Англию. Когда вы подходили к замку, вам не встретился всадник на белой лошади?

— Нет, я никого не видел.

— Он приехал по западной дороге из Энбона. Жаль, что он не сломал себе шею раньше. Еще часа не прошло с тех пор, как он привез мне послание, а теперь ускакал, чтобы предупредить гарнизон в Малетруа. Английский и французский короли заключили на год перемирие, и всякий, кто его нарушит, лишится жизни и всего имущества.

Перемирие! Вот и конец всем их прекрасным мечтам. Воины тупо смотрели друг на друга, а Крокварт с такой силой грохнул кулаком по столу, что зазвенели кубки. Ноулз стиснул руки и сидел, окаменев, словно статуя, а у Найджела захолонуло сердце. А как же тогда ему совершить третий подвиг? Ведь он не может вернуться домой, не исполнив клятвы.

Однако покуда они сидели в мрачном молчании, откуда-то из темноты донесся звук горна.

Сэр Ричард удивленно поднял голову.

— После того, как поднята решетка, мы обычно никого не впускаем, — сказал он. — Перемирие не перемирие, а сюда никто не должен войти, пока мы не проверим, кто это. Крокварт, займитесь этим делом.

Великан германец вышел из залы; когда он вернулся, все общество продолжало сидеть в унылом безмолвии.

— Сэр Ричард, — сказал он, — за воротами ожидают славный рыцарь Робер де Бомануар и его оруженосец Гийом де Монтобан; им нужно переговорить с вами.

Бэмброу так и привскочил на стуле. Что желает сказать ему этот неистовый вождь бретонцев, человек, по самые локти обагренный кровью англичан? Зачем он оставил свое убежище — крепость Жослен и явился с визитом к своим смертельным врагам?

— Они вооружены? — спросил он.

— Нет, при них нет никакого оружия.

— Тогда впустите их и проведите сюда. Только удвойте стражу и примите все меры предосторожности на случай неожиданного нападения.

На дальнем конце стола тут же приготовили места для столь неожиданных гостей. Затем распахнулась дверь и Крокварт по всем правилам
этикета возвестил о прибытии двух бретонцев. Те вошли величественно и гордо, как подобает доблестным воинам и знатным людям.

Бомануар был высокий смуглый человек с волосами черными, как вороново крыло, и длинной темной бородой. Он был силен и строен, как молодой дуб. На красивом лице, единственным недостатком которого были выбитые передние зубы, жарким огнем горели черные глаза. Его оруженосец Гийом де Монтобан был тоже высок ростом, с худым, продолговатым лицом, резкими чертами и маленькими серыми глазами, близко посаженными к хищному длинному носу. Открытое лицо Бомануара выражало только изысканную любезность; в лице Монтобана, тоже источавшем любезность, можно было подметить и жестокость, и волчье коварство. Войдя в залу, они поклонились, а маленький английский сенешаль вышел навстречу им с протянутой рукой.

— Милости прошу, Робер, пока вы под этим кровом, — произнес он. — Но надеюсь, придет время, когда в другом месте мы поговорим с вами иначе.

— Надеюсь, Ричард, — отвечал Бомануар. — Я должен, однако, сказать, что мы в Жослене глубоко вас уважаем и очень признательны вам и вашим людям за все, что вы для нас сделали. О лучших соседях, да еще таких, что принесли бы нам больше чести, мы не могли бы и мечтать. Я слышал, что к вам присоединился Роберт Ноулз со своими людьми, и нам тяжко думать, что приказ наших королей помешает нам помериться силами.

Тут оба гостя сели на приготовленные для них места и, наполнив кубки, выпили за здоровье присутствующих.

— Вы говорите правду, Робер, — сказал Бэмброу. — Как раз перед вашим приходом мы обсуждали все это и сожалели, что дело обернулось таким образом. А когда вы услышали о перемирии?

— Вчера к вечеру был гонец из Нанта.

— К нам вести пришли сегодня утром из Энбона. На пакете была печать самого короля. Боюсь, что целый год вам придется сидеть в Жослене, а нам в Плоэрмеле и как сумеем убивать время. Быть может, мы будем вместе истреблять волков в лесу или охотиться с соколами на берегу Дюка.

— Конечно, мы так и поступим, Ричард, — ответил Бомануар, — только клянусь святым Кадоком, сдается мне, что при желании мы сумеем устроиться так, как будет на то наша добрая воля, и в то же время не нарушим приказа наших королей.

Все рыцари и оруженосцы повернулись, так и пожирая его глазами. Бомануар обвел взглядом сидевших за столом: иссохшего сенешаля, светловолосого гиганта, румяного юного Найджела, сурового Ноулза, желтого, похожего на ястреба, Кэлвели — все они горели одним и тем же желанием. Француз широко улыбнулся беззубым ртом и сказал:

— Ну, я вижу, сомневаться в доброй воле ваших людей не приходится, да я и был в этом уверен еще прежде, чем отправился к вам. А теперь подумайте: приказ касается только военных действий, а не вызовов, поединков, рыцарских схваток и тому подобное. Король Эдуард и король Иоанн[95] — настоящие рыцари, и никто из них не станет мешать джентльмену, который захотел бы завоевать почести или рискнуть своим бренным телом ради прославления своей дамы. Разве это не так?

Над столом поднялся нетерпеливый шум.

— Если вы как гарнизон Плоэрмеля выступите против гарнизона Жослена, то всем станет ясно, что мы нарушили перемирие, и кара падет на наши головы. А если между мной и вот тем, к примеру, молодым оруженосцем, у которого на лице написано, что он жаждет славы, произойдет приватное сражение, а потом в ссору вмешаются остальные — что ж, это нельзя будет назвать войной, это наше личное дело, и никакому королю не дано ему помешать.

— Ну, Робер, все, что вы говорите, разумно и справедливо, — ответил Бзмброу.

Бомануар с полным кубком в руке повернулся и перегнулся в сторону Найджела.

— Как ваше имя, оруженосец?

— Меня зовут Найджел Лоринг.

— Я вижу, вы молоды и горячи, и я выбираю вас, потому что, когда я был в ваших летах, я больше всего на свете хотел бы, чтобы выбор пал на меня.

— Благодарю вас, славный сэр, — ответил Найджел. — Для меня большая честь, что такой знаменитый рыцарь, как вы, снизойдет до поединка со мной.

— Но для ссоры нам нужен повод. Так вот, Найджел, я пью за дам Бретани, самых прекрасных и самых добродетельных на всем белом свете, из которых наименее достойная намного превосходит лучших дам Англии. Так что же вы скажете, юный сэр?

Найджел обмакнул палец в свой кубок и, перегнувшись через стол, прижал его к руке бретонца, оставив на ней влажный отпечаток.

— Считайте, что я плеснул вино вам в лицо, — ответил он.

Бомануар вытер красную каплю и одобрительно улыбнулся.

— Отличный ответ, — похвалил он. — К чему портить мою бархатную куртку, как сделали бы многие вспыльчивые глупцы! Мне думается, юный сэр, вы далеко пойдете. А теперь кто же ввяжется в ссору?

Сидящие за столом ответили глухим ревом. Бомануар оглядел их и покачал головой.

— Увы, — произнес он, — вас здесь только двадцать, а у меня в Жослене тридцать человек, и все рвутся к славе, так что если я вернусь только за двадцатью, будет много обиженных. Прошу вас, Ричард, раз уж мы приложили столько усилий, чтобы устроить это дело, сделайте все, что можете. Неужели вам не найти еще десятерых?

— Отчего же, но только не благородной крови.

— Это неважно, лишь бы они хотели сразиться.

— Не сомневайтесь, замок полон стрелков и копейщиков, которые с удовольствием примут участие в бою.

— Тогда отберите десять человек. Но тут впервые открыл рот тонкогубый оруженосец с волчьим лицом:

— Лучников допускать нельзя, сеньор.

— Я никого не боюсь.

— Нет, славный сеньор, поразмыслите хорошенько, мы ведь устраиваем испытание оружием, когда человек идет против человека. А вы видели английских лучников и знаете, какие у них быстрые и крепкие стрелы, подумайте только, если против вас станет десять стрелков, может статься, что половина наших будет перебита, прежде чем дойдет до рукопашной.

— Клянусь святым Кадоком, Гийом, я думаю, ты прав! — воскликнул бретонец. — Если мы хотим, чтобы этот бой остался в людской памяти, не надо ни ваших лучников, ни наших арбалетчиков. Только сталь на сталь. Что вы на это скажете?

— Конечно, если вы так хотите, мы можем выставить и десять копейщиков, чтобы силы были совсем равны. Значит, все знают, что мы сражаемся не из-за распрей между Англией и Францией, а потому, что вы и сквайр Лоринг повздорили из-за дам. А время?

— Теперь же.

— Да уж конечно, прямо сейчас, а то не дай Бог, прибудет еще гонец и такой бой тоже запретят. Мы будем готовы с восходом солнца.

— Нет, лучше днем позже, — снова вмешался бретонский оруженосец, — посчитайте, сеньор, ведь трем копейщикам из Раданека нужно время на дорогу.

— Они не из нашего гарнизона и не будут принимать участия в сражении.

— Но, славный сеньор, из всех копейщиков Бретани…

— Нет, Гийом, ни часом позже. Так, значит, завтра, Ричард.

— А где?

— Я приметил подходящее место, еще когда ехал сюда сегодня вечером. Если переправиться через речку и пойти полем по вьючной тропе в сторону Жослена, на полпути, на самом краю ровного, чистого луга, растет могучий старый дуб. Вот там и встретимся завтра в полдень.

— Решено! — воскликнул Бэмброу. — Только прошу вас, Роберт, не вставайте. Еще рано, и скоро подадут пряности и вино. Пожалуйста, останьтесь с нами. Если вы желаете послушать самые новые английские песни, думаю, эти господа принесли их с собой. Для кого-то из нас сегодняшний вечер будет последним, так давайте же возьмем от него все, что он может нам дать.

Но доблестный бретонец покачал головой.

— Это и в самом деле для многих последний вечер в жизни, — отозвался он, — и нужно, чтобы мои сотоварищи знали об этом заранее. Самому мне священник не нужен: я не думаю, чтобы тому, кто всегда поступал, как должно рыцарю, на том свете придется худо, но ведь другие могут думать иначе, им может понадобиться время, чтобы помолиться и покаяться. Прощайте, славные господа, я пью последний кубок за встречу у старого дуба.

Глава XXIII Как тридцать жосленцев встретились с тридцатью плоэрмельцами

Всю ночь в Плоэрмельской крепости стояли стук и звон — гарнизон готовился к сражению. Оружейники ковали, клепали, подтачивали, подгоняя доспехи для поединщиков. На конюшнях конюхи осматривали и чистили громадных боевых коней, а в часовне коленопреклоненные рыцари и оруженосцы облегчали душу, исповедуясь старому отцу Бенедикту.

Тем временем во дворе столпились копейщики, и из них отбирали добровольцев, пока не остановились на десяти самых лучших воинах. Черный Саймон тоже попал в их число, и мрачное лицо его засияло от радости. Кроме него взяли молодого Николаса Дэгзуорта, благородного искателя приключений, который приходился племянником знаменитому сэру Томасу, немца Вальтера, Гюльбите, деревенского исполина, от чьего огромного тела можно было многого ожидать, не подведи его неповоротливый мозг, Джона Олкока, Робина Эйди и Рауля Прово. Вместе с еще тремя они дополнили отряд до нужных тридцати человек. Стрелки же, узнав, что никто их них не примет участия в сраженье, подняли было шум и ругню, но делать было нечего — пользоваться луками не позволили ни той, ни другой стороне. Правда, многие лучники отлично владели и мечом и топором, но не привыкли биться в тяжелых доспехах, а легкие доспехи в предстоящей рукопашной неминуемо обрекли бы их на скорый конец.

За час до полудня, в четвертую среду Великого поста, в год от рождества Христова 1351-й воины Плоэрмеля выехали из ворот замка и перешли мост через Дюк. Впереди ехал Бэмброу со своим оруженосцем. Крокварт сидел на могучем чалом жеребце и держал знамя Плоэрмеля — черный лев с флагом, стоящий на задних лапах на горностаевом поле. За ним следовали Роберт Ноулз и Найджел Лоринг, а рядом с ними — сопровождающий, который нес рыцарское знамя с черным вороном. Далее ехали сэр Томас Перси, над ним развевалось знамя с лазоревым львом, и сэр Хью Кэлвели — на его знамени была серебряная сова; следом за ним могучий Белфорд вез на луке седла тяжеленную шестидесятифунтовую булаву, а рядом ехал сэр Томас Уолтон, рыцарь из Суррея. За ними двигались четверо доблестных англо-бретонцев — Перро де Комлен, Ле Гайар, д'Апремон и д'Арден; они выступали против своих соотечественников, потому что были приверженцами графини де Монфор. Над ними развевался ее зубчатый серебряный крест на лазоревом поле. Замыкали колонну пять немецких и генегауских наемников, высоченный Гюльбите и копейщики. Всего в отряде было двадцать человек английской крови, четверо — бретонской, и шесть — германской.

Вот такие воины ехали полем к старому дубу. Полуденное солнце играло на доспехах, над ними реяли знамена, а могучие боевые кони били копытами и вскидывали головы. Позади нескончаемым потоком шли сотни лучников и копейщиков; у них предусмотрительно отобрали оружие, чтобы предстоящая небольшая схватка не превратилась во всеобщее побоище. С ними шли и горожане обоего пола, торговцы вином и всякой снедью, оружейники, конюхи и герольды, а также хирурги, чтобы помогать раненым, и священники, чтобы отпускать грехи умирающим. Толпа запрудила всю дорогу, но сверх того со всех сторон к месту сраженья спешил разный люд — пешие и конные, мужчины и женщины, благородные и простолюдины.

Путь был недолог: вскоре, пройдя полями, они увидели огромный старый дуб, распростерший длинные кривые безлистные сучья в углу ровной зеленой луговины. Дуб казался черным от облепивших его ветви окрестных крестьян, да на земле вокруг него собралась тьма людей; они шумели и галдели, как грачи в грачевнике перед заходом солнца. При приближении англичан толпа заорала и завопила — вся округа дружно ненавидела Бэмброу, потому что он выколачивал из народа деньги на дело Монфоров, требуя с каждого прихода отступное и жестоко обходясь с теми, кто отказывался платить. Уроки, полученные на шотландской границе, не прибавили англичанам мягкости и учтивости в обхождении. Воины спокойно продолжали путь, не обращая внимания на сыпавшиеся на них насмешки, зато лучники повернули к горлопанам и живо заткнули им глотки. После этого они самочинно взяли на себя обязанности блюстителей порядка и оттеснили толпу к самому краю поля. Там она и стояла плотной широкой лентой, а все поле было свободно для предстоящего сраженья.

Бретонские рыцари еще не прибыли, и англичане, привязав лошадей по одну сторону луговины, собрались вокруг своего командира. У каждого на груди висел щит, а копья были укорочены до пяти футов, так ими было удобнее пользоваться в пешем бою. Кроме копья у каждого на боку висел либо меч, либо боевой топор. С головы до ног воины были закованы в броню, а на гребнях шлемов и плащах виднелись эмблемы, чтобы можно было без труда отличать своих от чужих. Пока что забрала были подняты, и все весело переговаривались друг с другом.

— Клянусь святым Данстеном! — воскликнул Перси, хлопая друг о друга латными перчатками и притопывая закованными в сталь ногами. — Скорее бы за дело, а то у меня совсем застыла кровь!

— Ничего, вы еще успеете как следует разогреться, прежде чем все кончится, — отозвался Кэлвели.

— Или похолодеть навсегда. Если я выберусь отсюда живым, в эникской часовне затеплятся свечи и благовест разнесется по всей округе, но что бы ни случилось, любезные господа, турнир этот нас прославит и поможет нам в других делах. И каждый из нас, если ему повезет остаться в живых, достойно завоюет славу.

— Вы правы, Томас, — заметил Ноулз, подтягивая пояс. — Сам я не люблю таких турниров во время войны, потому что негоже воину больше думать о собственных удовольствиях и славе, чем о деле короля и благе армии. Но во время перемирия это — наилучший способ провести день. А вы, Найджел, почему молчите?

— Я смотрел в сторону Жослена, славный сэр. Ведь он лежит вон за тем лесом? А там не видно ни того любезного господина, ни всех остальных. Будет очень жаль, если что-нибудь им помешает.

Хью Кэлвели рассмеялся.

— Вам нечего опасаться, юный сэр, — сказал он. — Робер де Бомануар такой человек, что если бы пришлось, он и один бы вышел против нас всех. Ручаюсь, лежи он на смертном одре, он все равно приказал бы принести его сюда, чтобы умереть на зеленом поле брани.

— Это правда, Хью, — подтвердил Бэмброу, — я хорошо знаю и его самого, и его людей. Во всем христианском мире не сыскать тридцати таких отважных и умелых воинов. Я тоже думаю: сегодня, что бы ни случилось, на долю каждого из нас выпадет много славы и почестей. У меня в голове все время сидит один стишок, его пропела мне жена какого-то валлийского стрелка, когда я надел ей на руку золотой браслет — мы тогда только что взяли Бержерак. В ее жилах текла древняя кровь Мерлина, и у нее тоже был дар прорицания. Она сказала:

Между дубом и рекой
В схватке ты, боец лихой,
Древний род прославишь свой.
Вот мне и думается, что я вижу тот самый дуб, а там, позади нас, течет река. Наверное, это предвещает нам удачу.

Во время речи своего господина его исполин оруженосец еле сдерживал нетерпение. Занимая подчиненное положение, он, однако, был среди собравшихся самым опытным и знаменитым бойцом. Теперь он бесцеремонно вмешался в разговор.

— Нам надо заняться делом, — подумать, какую выбрать позицию и как вести бой, а не болтать о Мерлине и слушать всякие бабьи сказки, — сказал он. — Сегодня мы можем довериться только силе собственных рук да оружию.

И мне надо знать, сэр Ричард, какие будут ваши распоряжения на случай, если вы падете в разгар боя.

Бэмброу повернулся к остальным.

— Если этому суждено случится, славные господа, я желаю, чтобы командование принял мой оруженосец Крокварт.

Последовала пауза: рыцари с досадой переглянулись. Молчание нарушил Ноулз:

— Я выполню вашу волю, Ричард, хотя, конечно, нам, рыцарям, обидно служить под началом оруженосца. Впрочем, теперь нельзя ссориться, на это нет времени; к тому же я слышал, что Крокварт — человек достойный и храбрый. И я клянусь спасением души, что, если вы падете, признаю его своим командиром.

— И я тоже, Ричард, — присоединился Кэлвели.

— И я! — воскликнул Белфорд. — Послушайте-ка, там какая-то музыка! А вон за деревьями их знамена!

Все обернулись, опираясь на короткие копья, и молча уставились на жосленцев, выходивших из лесу и направлявшихся к дубу. Первыми на опушке показались три герольда в плащах с бретонским горностаем. Они громко трубили в серебряные трубы. За ними на белой лошади ехал человек исполинского роста со знаменем Жослена в руках — девятью золотыми бизантами[96] на пурпурном поле. Потом появились воины. Они ехали по двое в ряд, пятнадцать рыцарей и пятнадцать оруженосцев, каждый со своим знаменем. Позади на носилках несли престарелого священнослужителя, епископа Реннского; в руках он держал святые дары и елей, чтобы дать умирающим последнюю помощь и утешение матери-церкви. Замыкала процессию огромная толпа мужчин и женщин из Жослена, Гегона и Эллеона и весь гарнизон крепости, безоружный, как и англичане. Голова французской колонны достигла луговины, а хвост только-только показался из леса; когда конец подтянулся, воины спешились и привязали коней к кольям на дальнем конце поля; за этой линией подняли знамя, и люди начали строиться, пока не заслонили всю опушку, где плотной стеной стояли зрители.

Англичане внимательно рассматривали геральдические знаки противника: трепещущие знамена и роскошные плащи говорили на языке, который любой из них легко понимал. Впереди было знамя Бомануара — лазоревое с серебряными поясами. На втором знамени, которое держал в руках маленький паж, был начертан его девиз: «J'ayme qui m'ayme»[97].

— А чей это щит позади него — серебряный с пурпурными каплями? — спросил Найджел.

— Его оруженосца Гийома де Монтобана, — ответил Кэлвели. — А там вон молодой лев Рошфора и серебряный крест силача Дюбуа. Лучших противников и желать нельзя. Глядите, вон лазоревые кольца молодого Тинтиньяка, который в прошлый праздник урожая убил моего оруженосца Хьюберта. И да поможет мне святой Георгий, сегодня еще дотемна я ему отомщу.

— Клянусь всеми тремя германскими королями[98], — буркнул Крокварт, — сегодня нам придется напрячь все силы: я никогда не видывал, чтобы противник собрал столько отличных солдат. Вон тот — это Ив Шерюэль, бретонцы прозвали его Железным; а там — Каро де Бодега, с ним я тоже не раз дрался, у него на пурпурном щите три горностаевых круга. А вон — левша Ален де Каранэ. Помните, он наносит удар с той стороны, что не прикрыта щитом.

— А вон тот невысокий крепкий воин, — спросил Найджел, — у него щит черный с серебром? Клянусь святым Павлом, он, кажется, человек достойный, и сразиться с ним почетно: ростом он, правда, не вышел, зато в плечах косая сажень.

— Это сеньор Робер Рагенель, — отозвался Кэлвели, который уже давно служил в Бретани и хорошо знал бретонцев. — Говорят, он может унести на плечах лошадь. Особенно берегитесь ударов его стальной булавы: нет еще такой брони, что их выдержит. А вот и добрый Бомануар, значит, пора начинать.

Бретонский военачальник уже выстроил своих бойцов в одну шеренгу напротив англичан и теперь, выехав вперед, пожимал руку Бэмброу.

— Клянусь святым Кадоком, Ричард, какая радостная встреча! — воскликнул он. — Мы отлично придумали, как развлечься, не нарушая перемирия.

— Да, Робер, — ответил Бэмброу, — и мы вам очень признательны: я вижу, вы постарались выставить против нас достойных противников. И уж конечно, если всем суждено погибнуть, мало какие бретонские благородные дома не будут в трауре.

— Нет, среди нас нет никого из высокопоставленных бретонцев. Никто из Блуа, Леонов, Роганов или Конанов не принимает участия в сегодняшнем сраженье. Но все же мы — люди благородной крови, имеем гербы и готовы жертвовать жизнью ради наших прекрасных дам и из любви к благородным обычаям рыцарства. А теперь, Ричард, на каких условиях вы желали бы сегодня драться?

— До тех пор, пока одна из сторон больше не выдержит. Ведь так редко бывает, чтобы собралось столько отважных воинов, вот нам и пристало узнать друг друга получше.

— То, что вы говорите, Ричард, справедливо и благородно. Так мы и поступим. А в остальном, едва герольд возвестит о начале боя, каждый сражается, как ему угодно. Если же в схватку вмешается кто-либо со стороны, его тут же повесят на этом дубе.

Бомануар отсалютовал, опустил забрало и вернулся к своим. Французские поединщики пестрой, блестящей линией стояли, преклонив колена, перед старым епископом, который благословлял их на подвиги.

Герольды сделали круг по лугу, предупреждая зрителей. Потом остановились возле двух отрядов воинов, которые теперь выстроились друг против друга в две длинные шеренги, разделенные пятьюдестью ярдами травы. Забрала уже были опущены, и каждый воин с головы до ног был закован в металл: немногие — в рядную медь, большинство — в сверкающую сталь; лишь в темной глубине шлемов мрачным огнем горели суровые глаза. С минуту противники стояли, слегка пригнувшись и буравя друг друга взглядами.

Потом с громким «Allez!»[99] герольд опустил поднятую руку, и обе шеренги, приволакивая ноги, быстро, насколько позволяли тяжелые доспехи, устремились навстречу друг другу. Когда они сошлись на самой середине поля, раздался оглушительный грохот и звон металла, как будто шесть десятков кузнецов разом ударили по наковальням. И тут же неистово завопили и заорали зрители, одни подбадривая англичан, другие — французов. Крики все усиливались и наконец заглушили даже шум битвы.

Противники так рьяно рвались в бой, что не прошло и нескольких минут, как на поле все перемешалось, стройные шеренги сражающихся сбились в одну неистовую грохочущую толпу, где каждый кидался из стороны в сторону, сшибался то с одним, то с другим, перед кем-то отступал, кого-то теснил сам, наносил удары, уклонялся от ответных, и все это с единственной целью — разить копьем или топором всякого, кого увидит сквозь узкую прорезь забрала.

Однако Найджелу с его мечтами о великом подвиге не повезло. Ему была уготована судьба всех смельчаков — он пал первым. Исполненный отваги, он выбрал себе место в шеренге почти напротив Бомануара и ринулся прямо на бретонского военачальника, памятуя, что начало ссоры было положено ими. Но прежде чем он достиг цели, его захватил водоворот товарищей, а так как он был легче других, его вынесло прочь из толпы и бросило в объятия Алена де Каранэ, бретонского бойца-левши. Они столкнулись с такой силой, что оба тут же покатились на землю. Найджел, легкий и проворный как кошка, первым вскочил на ноги и уже склонился над бретонским оруженосцем, как вдруг сзади ему на голову обрушился сокрушительный удар булавы могучего карлика Рагенеля. Найджел застонал и упал лицом вниз. Изо рта, носа и ушей у него хлынула кровь. Так он лежал, пока продолжалось великое сражение, о котором грезила его пылкая душа, и его бесчувственное тело попирали ноги и чужих и своих.

Впрочем, вскоре он был отомщен. Огромная железная палица Белфорда тут же повергла карлика наземь; правда, и Белфорд, в свою очередь, пал от стремительного выпада Бомануара. Бывали минуты, когда на земле оказывалось сразу человек двенадцать, но броня была так прочна, а щиты и другие доспехи так хорошо предохраняли от сильнейших ударов, что товарищам нередко удавалось поднять поверженных на ноги, и те могли продолжать бой.

Однако многим уже нельзя было помочь. Крокварт нанес удар мечом бретонскому рыцарю по имени Жан Руссоло и срезал у него наплечник, обнажив шею и верхнюю часть руки. Тот попытался было прикрыть уязвимое место щитом, но обнажена была правая сторона, и ему никак не удавалось дотянуться до нее. Отступать ему тоже было некуда — вокруг была плотная толпа сражающихся. Какое-то время он еще ухитрялся не подпускать противника близко, но открытое белое плечо было отличной целью для любого оружия, и в конце концов чей-то топор погрузился по самую рукоять в грудь рыцаря. Почти тотчас же второй бретонец, молодой оруженосец по имени Жоффруа Мелон, пал от руки Черного Саймона, который нашел у врага слабое место чуть ниже подмышки. Еще троих бретонцев — Ивена Шерюэля, Каро де Бодега и Тристана де Пестивьена, из которых первые два были рыцари, а третий — оруженосец, — удалось отрезать от товарищей и свалить на землю, а так как кругом были одни англичане, им пришлось выбирать между немедленной смертью и пленом. Они отдали мечи Бэмброу и отошли в сторону, с горечью следя за жаркой схваткой, которая, то ослабевая, то нарастая, шла по всему полю. Все трое были тяжело ранены.

Сраженье шло без перерыва уже почти полчаса. Тяжелые доспехи, потеря крови, ушибы и невероятное напряжение души и тела так изнурили воинов, что они едва держались на ногах и были больше не в состоянии поднять оружие. Для того, чтобы сражение могло завершиться чьей-либо победой, его надо было на время остановить. В толпу, пришпорив коней, врезались герольды.

— «Cessez! Cessez! Retirez!»[100] — кричали они обессилевшим бойцам.

Доблестный Бомануар понемногу вывел оставшихся двадцать пять человек на исходную позицию: они тут же подняли забрала, бросились на траву и, дыша тяжело, как уставшие псы, стали стирать пот с налитых кровью глаз. Паж принес кувшин анжуйского, и каждый осушил по чаше. Не притронулся к вину только Бомануар — он строго блюл великий пост и до захода солнца не позволял себе принимать ни пищи, ни питья. Он медленно обходил своих людей, с запекшихся губ срывались хриплые слова ободрения: он говорил, что у англичан почти все бойцы ранены, а некоторые так тяжело, что едва держатся на ногах; что если бой и был пока не в их пользу, то дотемна остается еще пять часов, а за это время многое может случиться, прежде чем полягут последние из них.

На место боя бросились слуги, чтобы оттащить двух убитых бретонцев; несколько английских лучников вынесли Найджела. Эйлвард собственными руками снял продавленный шлем и разрыдался, увидев бескровное, помертвелое лицо своего молодого господина. Однако он еще дышал, и лучники, уложив его на траву возле самой реки, стали приводить его в чувство, пока наконец вода, которую лили ему на лоб, и свежий ветер не вдохнули жизнь в его искалеченное тело. Он тяжело дышал, с трудом втягивая воздух, но, хотя щеки его чуть порозовели, память все еще не возвращалась к нему, он не слышал ни криков толпы, ни шума боя, который снова вели его товарищи.

К перерыву у англичан окровавленных и бездыханных было не меньше, чем у французов, но в живых все еще оставалось двадцать девять человек. Правда, среди них не нашлось бы и девяти, совсем не пострадавших, а некоторые так ослабели от потери крови, что едва могли встать. И все же, когда наконец раздался сигнал, призывающий к продолжению боя, ни с той, ни с другой стороны не нашлось ни одного, кто не поднялся бы на ноги и не побрел бы, шатаясь, вперед, навстречу врагу.

Начало второй схватки оказалось для англичан неудачным. Бэмброу, как и все остальные, во время передышки поднял забрало, но потом, поглощенный множественными заботами, не приладил его как полагается, так что между ним и налобником остался зазор почти в дюйм. Когда обе шеренги вновь сошлись, бретонский оруженосец-левша Ален де Каранэ заметил эту щель и тотчас вонзил в нее короткий меч. Английский военачальник закричал от боли и упал на колени, но тут же, шатаясь, встал на ноги; однако он был слишком слаб и не мог поднять щит. Пока он стоял беззащитный, перед бретонским рыцарем, силач Жоффруа Дюбуа с такой силой ударил его топором, что рассек не только нагрудник, но и тело. Бэмброу замертво упал на землю, и еще несколько минут над его телом продолжалась ожесточенная схватка.

Вскоре англичане, мрачные и подавленные, отступили, унося с собой тело Бэмброу, а французы, еле переводя дух, снова собрались на своей стороне. И в то же мгновение трое бретонских пленных живо подобрали с земли какое-то валявшееся в траве оружие и со всех ног бросились к своим.

— Стойте! Стойте! — закричал Ноулз и, подняв забрало, вышел вперед. — Так не годится. Вас пощадили, хотя могли бы убить, и клянусь Пресвятой Девой, если вы не вернетесь, я буду считать вас обесчещенными.

— Полегче, Роберт Ноулз, — ответил Ивен Шерюэль, — слово «бесчестье» еще никогда не стояло рядом с моим именем. Только если бы я не стал сражаться вместе с моими товарищами, когда случай позволяет мне это, я счел бы себя ничтожеством.

— Клянусь святым Кадоком, он прав, — прохрипел, выходя вперед, Бомануар. — Вам отлично известно, Роберт, что на войне есть такой закон, а у рыцарей обычай: если того рыцаря, которому вы сдались, убьют, его пленников освобождают.

Отвечать на это было нечего, и Ноулз, измученный и опустошенный, вернулся к своим.

— Жаль, что мы их не прикончили, — от одного удара мы потеряли предводителя, а французы получили трех солдат, — только и сказал он.

— Впредь, если кто-нибудь сложит оружие, — всех убивать, — приказал Крокварт. Его затупленный меч и окровавленные доспехи говорили о том, как мужественно он вел себя в бою.

— А теперь, друзья, не горюйте, что мы потеряли вождя. Не слишком-то помогли ему стишки Мерлина. Клянусь тремя германскими королями! Я научу вас кое-чему получше, чем бабьи пророчества: мы должны стоять вплотную друг к другу, плечо к плечу, щит к щиту, так, чтобы никто не мог прорвать наш строй. Тогда каждый будет знать, что делается у него с любой стороны, и может смотреть только вперед. Если же кто будет ранен или совсем ослабнет, он должен опустить руки, и его товарищи слева и справа его удержат. А теперь все вместе — вперед, и да поможет нам Господь: будем мужчинами, и победа будет за нами.

Англичане двинулись вперед сомкнутой шеренгой, бретонцы, как и раньше, побежали им навстречу. Самым быстроногим из них оказался некий дворянин Жоффруа Пулар; на нем был шлем в форме петушиной головы, увенчанный высоким гребнем, а лицо прикрывал длинный заостренный клюв с прорезями для дыханья. Он замахнулся мечом на Кэлвели, но сосед того — Белфорд — поднял свою исполинскую булаву и нанес Пулару сокрушительный удар сбоку. Бретонец зашатался, отпрянул от шеренги и забегал по кругу, как человек, у которого поврежден мозг; из отверстий медного клюва каплями стекала кровь. Так он бегал довольно долго, а из толпы кричали и кукарекали. Наконец он споткнулся и, мертвый, ничком повалился на землю. Но никто из сражающихся не видел его конца: бретонцы, не останавливаясь, отчаянно рвались вперед, англичане наступали медленно и неотвратимо.

Какое-то время казалось, будто ничто не может нарушить это противостояние, но беззубый Бомануар был не только бойцом, но и полководцем. Пока его измученные, окровавленные, задыхающиеся воины продолжали бросаться на шеренгу англичан в лоб, сам он вместе с Рагенелем, Аденом де Каранэ и Дюбуа бросился в обход фланга англичан и яростно атаковал их сзади. Схватка была отчаянная и долгая. Но вот герольды, увидев, что сражающиеся опять остановились, не в силах сделать более ни удара, въехали на место боя и возвестили еще одно перемирие.

За те несколько минут, что их атаковали с двух сторон, англичане понесли большие потери. От меча Бомануара пал англо-бретонец Д'Арден, но, правда, только после того, как глубоко рассек противнику плечо. Сэр Томас Уолтон, ирландский оруженосец Ричард и великан Гюльбите были убиты булавой коротышки Рагенеля или мечами его соратников. Теперь с каждой стороны оставалось примерно по двадцать человек, но все они совершенно обессилели, спотыкались, еле переводя дыханье, и едва могли поднять оружие.

Удивительное это было зрелище, когда они, шатаясь и падая, снова брели навстречу друг другу: они передвигались, как пьяные, а пластины, защищающие плечи и суставы, походили на красные рыбьи жабры. Когда они снова шли вперед, чтобы продолжить это бесконечное состязание, позади них на зеленой траве оставались мокрые вонючие следы.

Бомануар, слабея от потери крови и глубокой раны, с которой свисал лоскут кожи, вдруг остановился.

— Я теряю сознание, друзья, дайте мне пить! — только и успел он крикнуть.

— Попей своей крови, Бомануар, — ответил Дюбуа, и еле живые бойцы разразились жутким смехом.

Печальный опыт пошел англичанам на пользу, и под руководством Крокварта они не стали больше наступать шеренгой, а изогнули ее так, что вместо прямой линии получилось кольцо, и по мере того, как бретонцы бросались на него, оно все сжималось и уплотнялось, пока не превратилось в наигрознейший боевой порядок — сплошную массу людей, со всех сторон повернутых лицом к противнику и ощетинившихся оружием, чтобы отразить любое нападение. Так англичане и стояли, и никакие броски и атаки французов не могли поколебать их строй. В ожидании врага они прислонялись спинами друг к другу, чтобы хоть немного передохнуть, а противник в это время только изматывал свои силы. Снова и снова пытались доблестные бретонцы прорваться сквозь этот строй, но снова и снова отступали под градом ударов.

У Бомануара от усталости кружилась голова; он снял шлем и в отчаянье смотрел на ужасное, неприступное кольцо. Он слишком ясно видел неизбежный конец. Люди его выматываются. Многие уже едва могут шевельнуть рукой или ногой; выиграть сраженье они способны не больше, чем те, кто уже погиб. Скоро и все остальные будут в таком же тягостном положении. Вот тогда-то проклятые англичане разорвут свое кольцо, набросятся на его беспомощных воинов и всех перебьют. Что тут ни делай, этому не помешать. Мучимый этими мыслями, он оглянулся и увидел, что один из его бретонцев пытается улизнуть с поля сраженья. Бомануару показалось, что его обманывает зрение: по цветам дезертира, пурпуру с серебром, он понял, что это не кто иной, как его собственный испытанный в боях оруженосец Гийом де Монтобан.

— Гийом! Гийом! — в отчаянье позвал он. — Неужели вы вот так покинете меня?

Но шлем у того был опущен, и он ничего не слышал. Бомануар видел, как он, пошатываясь, уходил со всей быстротой, на которую еще был способен. Горьким, отчаянным криком Бомануар собрал в кулак всех, кто еще мог двигаться, и все вместе они сделали последний бросок на английские копья. На этот раз в глубине своей отважной души он твердо решил, что не отступит ни на шаг и либо прорвется сквозь вражье кольцо, либо примет смерть. Огонь, горевший в его груди, зажег души его соратников, и, несмотря на сыпавшиеся на них сокрушительные удары, они сплотились против английских щитов, изо всех сил пытаясь пробить в их стене хоть какую-нибудь брешь.

Тщетно! У Бомануара все плыло перед глазами, сознание уходило. Пройдет минута-другая, и он сам и его соратники падут без сил и памяти перед этим ужасным стальным кольцом. И вдруг он увидел, что неприступный вражеский строй разваливается на части, что Крокварт, Ноулз, Кэлвели, Белфорд — все лежат на земле, выпустив из рук оружие, в полном изнеможении, не в силах подняться. У остатка бретонцев хватило сил лишь на то, чтобы навалиться на их недвижные тела и, просунув кинжалы под забрала, вынудить врагов сдаться. И так лежали они, победители и побежденные, одной беспомощной окровавленной грудой, тяжело дыша и стеная.

В простоте душевной Бомануар полагал, что в последний момент на их призыв приспели боретонские святые. И пока он лежал, не в силах перевести дыхание, сердце его возносило слова благодарности его покровителю св. Кадоку. Однако зрители отчетливо видели, какие земные причины привели бретонцев к неожиданной победе; одни встретили его бурей рукоплесканий, Другие — ураганом криков и свистом, — сторонниками англичан и французов владели разные чувства.

Хитрый оруженосец Гийом де Монтобан добрался до того места, где стояли лошади, и взобрался на своего огромного рыжего коня. Сначала казалось, что он собирается покинуть поле, но когда он повернулся в сторону англичан и вонзил шпоры в бока жеребца, проклятья и вой бретонских крестьян сменились восторженными воплями и рукоплесканьями. Англичане, стоявшие к нему лицом, сразу заметили его неожиданное появление. Немного раньше и конь и всадник неминуемо отступили бы под градом ударов. Но теперь английские воины уже не могли противостоять такому натиску, руки их едва удерживали оружие, а удары были слишком слабы, чтобы остановить мощное животное. Конь повернулся и снова ринулся сквозь кольцо, оставив под копытами еще пять беспомощных тел. Этого было довольно! Бомануар и его соратники уже были внутри кольца, распростертые на земле англичане не могли оказать никакого сопротивления. Победа была за Жосленом.

Печальная процессия возвращалась вечером в Плоэрмельский замок. Унылые лучники несли немало бесчувственных тел. Позади них ехали десять человек, усталые, израненные и горящие ненавистью к Гийому де Монтобану, который сыграл с ними такую подлую шутку.

А в то же время орущая толпа крестьян под звуки фанфар и барабанный бой на плечах вносила в Жослен победителей; шлемы их украшал цветущий дрок.

Вот какое сражение произошло у старого дуба, где доблестные воины сошлись в рукопашном бою с доблестными воинами, и так славен был этот бой, что впредь всякий, кто сражался в битве Тридцати, всегда и всюду занимал почетное место, и никто другой не мог похвастаться, что там побывал, потому что великий летописец, который знал всех участников этой встречи, утверждает, что каждый из них, будь то англичанин или француз, до самой могилы нес на себе ее следы.

Глава XXIV Как Найджела призвал его господин

«Моя милая дама, — писал Найджел в письме, которое могли бы прочитать только любящие глаза, — по четвертой неделе Великого поста между нашими людьми и несколькими достойнейшими особами здешней страны имела место благородная встреча, коея, милостью Пресвятой Девы, закончилась столь славным турниром, какого не припомнит никто из ныне живущих. Много почестей завоевал сеньор де Бомануар, а также один немец по имени Крокварт, с которым я надеюсь поговорить, когда буду в добром здравии, ибо он превосходный человек и всегда готов прославить себя и разрешить от обета другого. Что же до меня, то я надеялся с помощью Всевышнего совершить тот третий подвиг, что вернул бы мне свободу поспешить к вам, милая дама, но судьба не благоприятствовала мне, и я в самом начале сраженья столь тяжко пострадал и столь мало сделал в помощь своим друзьям, что сердце разрывается, и, сказать по правде, в душе я полагаю, что скорее лишил себя чести, нежели приобрел славу. И вот я лежу здесь с Богородицына дня, и лежать мне, видно, еще долго, потому что члены мои мне не повинуются и двигать я могу только одной рукой; но вы не горюйте, милая моя дама, ибо св. Катарина была нам другом — ведь за столь короткое время мне довелось принять участие в двух таких славных делах, как пленение Рыжего Хорька и взятие крепости Мясника. Теперь мне осталось совершить еще один подвиг, и я заверяю вас, милая дама, что лишь только я снова буду на ногах, случай не заставит себя ждать. А пока, хотя глазам моим и не дано вас видеть, сердце мое всегда у ваших ног».

Так Найджел писал из лазарета Плоэрмельской крепости в самом конце лета. Но прежде чем зажила его разбитая голова, а неподвижные руки и ноги вновь обрели прежнюю силу, прошло еще одно лето. Он пришел в отчаянье, когда услышал, что перемирие нарушено и что в битве при Мороне сэр Роберт Ноулз и сэр Уолтер Бентли окончательно сокрушили набирающую силу Бретань. В этом сраженье пали многие из героев Жослена. Потом, когда он с новыми силами, преисполненный самых радужных надежд, отправился на поиски знаменитого Крокварта, который заявлял, что всегда днем ли, ночью ли, готов с кем угодно скрестить любое оружие, Найджел узнал, что немец сломал себе шею — его сбросила в ров лошадь, когда он испытывал ее на разные аллюры. В том же рву погибли и последние надежды Найджела на то, что ему удастся в ближайшее время совершить третий подвиг, который разрешил бы его от обета.

Во всех христианских землях снова царил мир, человечество пресытилось войнами, и удовлетворить свое страстное желание Найджел мог только в далекой Пруссии, где тевтонские рыцари вели нескончаемые сраженья с литовскими язычниками. Но чтобы отправиться в крестовый поход на север, человеку надо было обзавестись деньгами и завоевать славу доблестного рыцаря; и прошло еще десять лет, прежде чем со стен Мариенбурга Найджел взглянул на воды Фришгафа[101], а потом выдержал пытку раскаленной плитой, когда отправился к священной скале Вотана в Мемеле[102]. А пока его пылкая душа приспосабливалась к монотонным будням гарнизонной службы в Бретани. Эта рутинная жизнь была нарушена лишь единожды — Найджел нанес визит в замок отца Рауля, чтобы рассказать владельцу Гробуа, как его доблестный сын пал смертью храбрых у ворот Ла Броиньера.

Ну, а потом — потом, наконец, когда в душе у Найджела уже не осталось почти никакой надежды, наступило то изумительное утро, которое привело в цитадель Вана — а Найджел был тогда ее сенешалем — всадника с письмом. В письме было всего несколько слов, кратких и ясных, как призыв военных труб. Писал Чандос. Он требовал к себе своего оруженосца — его знамя снова трепетало на ветру. Сейчас он находился в Бордо. Принц направлялся в Бержерак, откуда он предполагал совершить большой поход во Францию. Без сраженья там не обойдется. Они уже уведомили о своем прибытии доброго короля Франции, и тот обещал достойно их встретить. Пусть Найджел поспешает. Если они уже выступят, ему следует как можно скорее их догнать. У Чандоса было еще три оруженосца, однако он будет рад вновь повидать четвертого, потому что с той поры, как они расстались, ему часто рассказывали о Найджеле, и все это было именно то, чего он и ожидал от сына своего друга. Вот что прочитал Найджел в этом письме, и в это счастливое утро в Ване яркое летнее солнце засияло еще ярче, а голубое небо стало еще голубее.

Путь от Вана до Бордо оказался утомителен. Трудно было найти каботажное судно, а ветер вечно дул не в ту сторону, куда стремились отважные сердца воинов. С того дня, как Найджел получил письмо, прошел целый месяц, прежде чем он ступил на забитую бочками гасконского пристань в устье Гаронны и помог Поммерсу сойти по сходням на берег. Даже у Эйлварда не было такой неприязни к морю, как у огромного солового коня: когда его копыта зацокали по доброй, прочной булыжной мостовой, он радостно заржал и ткнулся мордой в протянутую руку хозяина. Рядом с ним, успокаивая и похлопывая его
по рыжевато-коричневому плечу, стоял худой, жилистый Черный Саймон — он так и остался под знаменем Найджела.

А куда девался Эйлвард? Увы! Два года тому назад он вместе со своим отрядом лучников Ноулза был отобран для несения королевской службы в Гиени, а так как писать он не умел, Найджел не знал даже, жив ли он. Зато до Саймона трижды доходили о нем слухи от вольных стрелков — Эйлвард был жив, здоров, недавно женился, но коль скоро в первый раз его жену назвали блондинкой, в другой — шатенкой, а в третий — французской вдовушкой, понять, что тут правда, было трудновато.

Войско уже месяц как оставило город, но известия о нем приходили ежедневно, да такие, что прочесть их мог каждый: через ворота непрерывным потоком, загромождая всю Либурнскую дорогу, катили повозки из Южной Франции. В городе было полно пехотинцев, потому что принц взял с собой только конные отряды. С тоской провожали они жадными взглядами вереницы телег с награбленным добром — роскошной домашней утварью, шелками, бархатом, коврами, резными украшеньями, а также изделиями из драгоценных металлов, что были еще недавно предметом гордости многих благородных домов в прекрасной Оверни или богатом Бурбонэ.

Не надо думать, что в этой войне Англия и Франция противостояли друг другу в одиночку. Это наша слава, и негоже тут замалчивать правду. Две французские провинции, богатые и воинственные, отошли к Англии благодаря бракам между членами двух королевских семей, и теперь они — Гиень и Гасконь — давали острову самых храбрых солдат. Англия была бедна и не могла держать на континенте достаточно большую армию, а потому в войне с Францией была обречена на поражение — ей не хватало солдат. Феодальная система позволяла быстро и дешево собрать войско, но уже спустя несколько недель оно столь же стремительно распадалось, и удержать его от распада могли только полные сундуки. А их-то как раз у Англии не было, и королю приходилось без устали ломать голову, как удержать солдат на поле брани.

И в Гиени, и в Гаскони было предостаточно рыцарей и оруженосцев, готовых в любую минут покинуть свои уединенные замки и собраться в отряды для набегов на Францию. Вот они-то вместе с английскими рыцарями, сражавшимися чести ради, да несколькими тысячами грозных наемных стрелков, получавших по четыре пенса в день, и составляли войско для краткосрочных кампаний. Таким было и войско Принца, числом около восьми тысяч человек, которое кружило по Южной Франции, оставляя за собой черные рубцы на теле разоренной страны.

Но и при том, что юго-западная часть Франции была в руках англичан, воинственный дух страны не был сломлен, а богатством и численностью населения она намного превосходила соперницу. Отдельные провинции были столь обширны, что оказывались сильнее многих королевств. Нормандия на севере, Бургундия на востоке, Бретань на западе и Лангедок на юге — каждая могла снарядить огромную армию. Поэтому смелый, энергичный Иоанн, следя из Парижа за дерзким вторжением англичан в его владения, тут же разослал гонцов в главные вассальные провинции — Лотарингию, Пикардию, Овернь, Эно, Вермандуа, Шампань, а также германским наемникам на восточных границах с приказом, не жалея коней, днем и ночью поспешать в Шартр.

Там-то это огромное войско и собралось в самом начале сентября. А между тем Принц, совершенно об этом не подозревая, разорял города, осаждал замки сначала в Бурже и Иссудане, потом в Роморантене и дальше во Вьерзоне и Туре. Неделю за неделей продолжались веселые стычки на заставах, стремительные нападения на крепости, в которых воины стяжали немало чести, рыцарские поединки с отдельными отрядами французов, случайные турниры, когда благородные воины снисходили до того, что ставили на карту свою жизнь. Приходилось грабить и дома, а вино и женщины всегда были в достатке. Никогда еще ни рыцарям, ни стрелкам не приходилось участвовать в столь славном и прибыльном походе, поэтому, когда войско повернуло от Луары на юг и пошло обратно в Бордо, настроение у всех было приподнятое, карманы полны золота, а впереди бойцов ожидали веселые деньки в городе.

И вдруг этот славный и развлекательный поход сменили настоящие тяготы войны. Продвигаясь на юг, Принц неожиданно обнаружил, что в землях, через которые ему предстояло пройти, не осталось никаких припасов — ни фуража для лошадей, ни провианта для солдат. Впереди войска катилось две сотни фургонов с добычей, но вскоре голодные бойцы уже готовы были променять их все на хлеб и мясо. Оказалось, что легкие отряды французов, опередив войско принца, разрушили и предали огню все, что могло быть хоть как-то использовано неприятельской армией. Только теперь Принц и его люди поняли, что к востоку от них в южном направлении движется огромное войско, готовое отрезать им путь к морю. По ночам на небе пылало зарево от костров, а днем солнце сверкало и играло на стальных шлемах и оружии могучего противника.

Принцу очень хотелось спасти награбленное, и, зная, что набранные французами войска значительно превосходят численностью его отряд, он изо всех сил старался уклониться от встречи; однако лошади у него уже были совсем истощены, а солдаты так оголодали, что стоило больших трудов сохранять в войске порядок. Пройдет еще несколько дней, и они будут совсем ни на что не годны. Поэтому, когда возле деревни Мопертюи он обнаружил место, где и у малочисленного от ряда был шанс удержать свои позиции, он, словно загнанный кабан, обративший к охотнику страшные клыки и испепеляющий взгляд, не стал больше делать попыток оторваться.

А пока происходили эти важные события, Найджел с Черным Саймоном и еще четырьмя копейщиками спешили на север, навстречу Принцу. До Бержерака они ехали по мирной дружественной стране; дальше пошли пожарища, разрушенные дома с как бы повисшими в воздухе шпицами; впоследствии, когда сэр Роберт показал этим землям, что такое его непреклонная воля, их прозвали «митры Ноулза». Найджел ехал на север уже три дня и повсюду видел небольшие отряды французов; но он так торопился догнать английскую армию, что ни разу не уклонился с пути в поисках приключений.

Наконец, миновав Люзиньян, его маленький отряд стал встречать английских фуражиров, по большей части конных стрелков, рыскавших по округе в поисках провианта либо для армии, либо для самих себя. От них Найджел узнал, что Принц, при котором неотлучно находился Чандос, стремительно продвигается на юг и до встречи с ним оставалось, скорее всего, не более одного короткого дневного перехода. Найджел продолжал путь; отбившихся от армии английских солдат становилось все больше, наконец он нагнал порядочную колонну лучников, двигавшуюся в одном с ним направлении. Это были люди, потерявшие лошадей, — они отстали еще при наступлении, а теперь торопились на встречу с главными силами, чтобы поспеть к предстоящему сражению. Их сопровождала целая толпа деревенских девушек, а рядом тянулась вереница груженых мулов.

Найджел со своими копейщиками уже почти обогнал колонну стрелков, как вдруг Черный Саймон вскрикнул и тронул его за руку.

— Посмотрите-ка вон туда, добрый сэр, — закричал он, и глаза у него загорелись, — вон туда, где шагает грабитель с большим узлом за плечами! Кто это там за ним?

Найджел взглянул и увидел низкорослого крестьянина, тащившего на согнутой спине огромный тюк, куда больший, чем он сам. За ним шагал высокий широкоплечий лучник; грязная куртка и помятый шлем говорили о том, что он служит давно и служба эта была нелегкой. За плечами у него висел лук, и шел он, обняв за талию двух пышных француженок, которые легко семенили рядом с ним, весело смеясь и дерзко отвечая на вольные шутки солдат из задних рядов.

— Эйлвард! — воскликнул Найджел и пришпорил Поммерса.

Меднолицый лучник обернулся, мгновенье смотрел не понимающими глазами, потом вдруг отпустил своих двух дам, которых тут же подхватили его товарищи, бросился вперед и схватил протянутую руку своего молодого господина.

— Клянусь моей наручкой, сквайр Найджел, это самый распрекрасный миг в моей жизни! — выкрикнул он. — А ты, старый ты кожаный мешок! Нет, Саймон, я обнял бы тебя, вяленая ты селедка, если бы мог дотянуться. И Поммерс тут! По глазам вижу, что он меня узнал, и снова готов вцепиться в меня зубами, как в те дни, когда стоял на конюшне моего отца.

От простого, грубоватого лица Эйлварда словно пахнуло родным, душистым вересковым ветром Хэнклийских холмов. Глядя на него, Найджел смеялся от радости.

— Не в добрый час ушел ты от меня на королевскую службу, — вырвалось у него. — Клянусь святым Павлом, я так рад видеть тебя снова! Ты нисколько не изменился, ты все тот же Эйлвард, какого я всегда знал. А кто этот мошенник с большим узлом, что следует за тобой?

— Это всего только перина, добрый сэр, он тащит ее на спине, потому что мне хочется привезти ее в Тилфорд, а она слишком уж велика, я не могу идти с ней в строю. Война была отличная, я уже отправил в Бордо полповозки добра, пусть подождет там, пока нас отпустят домой. Только я боюсь негодяев-пехотинцев, что там стоят: есть ведь люди без стыда и совести, они уж обязательно запустят лапы в чужое добро. Слушайте-ка, если вы позволите мне сесть на вашу заводную лошадь, я с превеликой радостью опять стану воевать под вашим знаменем.

И Эйлвард, отдав распоряжение человеку, который нес его перину, поскакал с Найджелом вперед, не внемля бурным протестам своих французских подружек. Впрочем, те быстро нашли утешение у его соратников — кто готов был побольше дать. Вскоре толпа лучников осталась далеко позади, и отряд Найджела продолжал свой путь навстречу петляющей дороге через величественный Нуайльский лес, и глазам англичан открылась болотистая долина, по которой лениво бежала река. На противоположном ее берегу столпились сотни лошадей — это было место водопоя, — а дальше, за ними, все было запружено повозками. Воины прошли мимо них и поднялись на вершину небольшого холма, с которого можно было обозреть всю эту удивительную сцену. По обе стороны петлявшей по долине реки простирались топкие луга. На берегу милях в двух вниз от по течению виднелся огромный табун лошадей. Это была французская кавалерия, и по голубому дыму сотен костров нетрудно было догадаться, где разбила лагерь армия короля Иоанна. А перед самым холмом, на котором стояли Найджел и его соратники, расположилось английское войско; за его линией было совсем мало костров — англичанам нечего было варить, разве что мясо своих коней. Их правый фланг упирался в реку, а весь строй растянулся на милю в сторону от реки, так что левый фланг упирался в опушку густого леса, который не давал противнику возможности зайти им в тыл с этой стороны. Впереди была длинная густая живая изгородь и много неровной земли, по середине которой проходила одна-единственная проселочная дорога, вся изрытая глубокими колеями. Трава под изгородью и вдоль всей линии расположения войска была усеяна лежавшими лучниками; большинство из них мирно спало, непринужденно раскинувшись под теплыми лучами сентябрьского солнца. Позади расположились рыцари; там из конца в конец развевались знамена и флаги с гербами английского и гиеньского рыцарства.

Когда Найджел увидел знаменитые знаки прославленных военачальников, сердце его радостно забилось: наконец-то он сможет показать в таком благородном обществе и свой герб. Там развевалось знамя Жана Грайи из дома Капталь де Бюш — пять серебряных раковин на черном кресте; оно говорило, что среди собравшихся находится знаменитый воин Гаскони; рядом с ним трепетал на ветру красный лев благородного рыцаря из Эна, сеньора Эсташа д'Амбретикур. Эти два герба Найджел, как и любой другой солдат в Европе, знал хорошо, однако их окружал густой лес пик со знаменами, символы которых были ему неизвестны, из чего он заключил, что они принадлежат гиеньцам. Дальше в воздухе реяли известные всем знамена англичан; пурпурное с золотом знамя Уориков, серебряная звезда Оксфорда, золотой крест Суффолка, лазурно-золотое знамя Уиллоби и пурпурное с золотыми поясами — Одли. А в самой середине виднелось одно, при взгляде на которое Найджел забыл все остальные: рядом с королевским штандартом, несущим эмблему Принца, реял потрепанный в боях флаг с алым клином на золотом поле — он отмечал место, где была разбита палатка Чандоса.

Найджел пришпорил коня и спустя несколько минут был на месте. Чандос стоял возле палатки Принца и внимательно разглядывал французские позиции, что-то обдумывая. Он исхудал от голода и недосыпания, но глаза его горели прежним огнем. Найджел соскочил с коня и был уже почти у того места, где стоял Чандос, как вдруг кто-то рванул в сторону шелковый полог королевского шатра, и из него выбежал Принц Эдуард.

Он был без доспехов, в простом черном одеянии, однако его исполненная достоинства осанка и надменно-гневное выражение лица не оставляли сомнений в том, что это — вождь и Принц. За ним по пятам следовал маленький седовласый церковнослужитель в свободной мантии тонкого шелка. Он многословно и торопливо в чем-то убеждал Принца.

— Ни слова больше, милорд кардинал, — гневно отозвался Принц. — Я слишком долго вас слушал. Клянусь Господом, все, что вы говорите, и несправедливо, и недостойно! Послушайте, Джон, мне нужен ваш совет. Как вы полагаете, что передает мне с его преосвященством кардиналом Перигорским король Франции? Он говорит, что готов из милосердия пропустить мое войско в Бордо, если мы вернем ему все, что взяли, возвратим все выкупы, а я сам и сто благородных английских и гиеньских рыцарей сдадимся ему в плен. Каково, а?

Чандос улыбнулся.

— Так дела не делаются, — сказал он.

— Но, милорд Чандос, — воскликнул кардинал, — я же объяснил Принцу, ведь это позор на весь христианский мир, ведь все язычники станут насмехаться над нами, коли два великих сына церкви подымут мечи друг на друга!

— Тогда пусть король Франции поостережется, — отрезал Принц.

— Мой милый сын, вы забываете, что находитесь в самом сердце его страны, и было бы несправедливо, если бы он потерпел, чтобы вы ушли, как и пришли. У вас совсем небольшое войско, всего три тысячи лучников и пять тысяч копейщиков; к тому же они совсем плохи — изголодались и устали. А за королем стоит тридцать тысяч человек, и двадцать из них — отборные копейщики. Поэтому вам следует пойти на предложенные условия, чтобы не случилось чего-либо похуже.

— Передайте королю Франции, что я приветствую его, и скажите, что Англия никогда не станет платить за меня выкуп. Однако, кардинал, сдается мне, что вы слишком хорошо осведомлены о численности и состоянии нашей армии, и я очень хотел бы узнать, как это слуга церкви так легко читает книгу войны. Я видел, что сопровождающие вас рыцари свободно разгуливают по нашему лагерю. Боюсь, что приветствуя вас как посланника, я на самом деле оказал покровительство шпионам. Что вы на это скажете, кардинал?

— Благородный Принц, откуда взялись у вас в сердце и в душе такие недобрые слова?

— С вами приехал этот ваш рыжебородый племянник Робер де Дюрас. Посмотрите-ка, вон он стоит — все высматривает да подсчитывает. Послушайте, юный сеньор! Я сейчас говорил вашему дяде кардиналу, что, мне кажется, вы и ваши товарищи немало разузнали о нашей армии и передали королю.

Рыцарь побледнел и опустил глаза.

— Ваше высочество, — пробормотал он, — я ведь только ответил на кое-какие вопросы.

— А как эти ответы согласуются с вашей честью? Ведь мы вполне доверяли вам, раз вы прибыли в свите кардинала.

— Да, милорд, я в свите кардинала, однако я подданный короля Иоанна и французский рыцарь, и прошу вас, не гневайтесь так на меня.

Принц скрипнул зубами, и его колючий взгляд уперся в юнца.

— Клянусь спасением души моего родителя, я с удовольствием убил бы вас на месте! Но одно вам обещаю: если ваш красный грифон покажется завтра на поле боя и если вас возьмут живьем, голова ваша тут же слетит с плеч.

— Милый сын мой, что за безумные речи! — воскликнул кардинал. — Даю вам слово, ни мой племянник Робер, ни кто другой из моей свиты не примет участия в завтрашнем сражении. А теперь я вас оставлю, и пусть Господь отпустит вам все грехи, ибо на всем свете нет сейчас никого, кто подвергал бы большей опасности свою жизнь и жизнь тех, кто вас окружает. Советую вам провести ночь в размышлениях и молитвах, дабы душа ваша была готова к тому, что, быть может, вас ожидает.

Сказав это, кардинал поклонился, направился в сопровождении своей свиты туда, где оставались их лошади, и отбыл в соседнее аббатство.

Разгневанный Принц повернулся на каблуках и возвратился в палатку, а Чандос оглянулся и дружески протянул руку Найджелу.

— Я много слышал о ваших благородных подвигах, — приветствовал он юношу. — Вы становитесь известны как странствующий оруженосец. В ваши годы я меньше прославил свое имя.

От гордости и удовольствия Найджел залился краской.

— Что вы, добрый мой господин, я сделал еще так мало! Но вот теперь, когда я опять с вами, я очень надеюсь научиться достойно исполнять свои обязанности: где еще мне завоевать славу, как не под вашим знаменем?

— Ну, так вы прибыли в самое удачное для этого время. Мы не можем покинуть это место иначе, как с великим боем, который навечно останется в людской памяти. Во всех наших сражениях на французской земле еще не было такого, чтобы они были так сильны, а мы так слабы: тем больше чести должно выпасть нам на долю. Конечно, мне бы очень хотелось, чтобы у нас было еще две тысячи лучников. Но и без них, не сомневаюсь, мы доставим французам предовольно неприятностей, прежде чем они выгонят нас из-за этих ограждений. А вы видели французов?

— Нет, добрый сэр, я только что прибыл.

— Я как раз собирался проехаться вдоль их расположения и посмотреть, нет ли там слабых мест, так что поедемте вместе, пока еще светло, увидим, что сможем — где и как они стоят.

На этот день из-за не очень уместного и совершенно бесполезного вмешательства кардинала Перигорского между армиями было заключено перемирие. Поэтому, когда Чандос и Найджел пробились на конях сквозь длинную изгородь, тянувшуюся вдоль расположения англичан, они увидели, что за ней по равнине небольшими группами разъезжают рыцари той и другой стороны. Французов было больше: им во что бы то ни стало надо было как можно лучше разузнать все об обороне англичан; многие из их разведчиков подъехали к изгороди почти на сотню ярдов, так что дозорам лучников то и дело приходилось приказывать им отойти назад.

Чандос медленно ехал среди этих рассеянных по лугу всадников. Многие из них были давнишними противниками, и то с той, то с другой стороны там и сям раздавалось:

«Эй, Джон!», «Эй, Рауль!», «Эй, Николас!», «Эй, Гимар!». Только один рыцарь бросил им не слишком уместное приветствие. Это был крупный мужчина с красным лицом — сеньор Клермон, у которого на плаще, по странной случайности, была изображена голубая дева в лучах солнца — эмблема, которую в тот день выбрал и Чандос. Пылкий француз бросился Чандосу наперерез и вздыбил коня.

— Давно ли вы, Чандос, — запальчиво начал он, — присвоили мой герб?

Чандос улыбнулся.

— А мне сдается, что вы присвоили мой, — отпарировал он, — ведь добрые уиндзорские монахини сшили мой плащ больше года назад.

— Если бы не перемирие, я доказал бы вам, что вы не имеете права его носить.

— Поищите мой плащ в завтрашнем бою, а я буду искать ваш. Тогда мы и решим дело в честном поединке.

Однако француз был человеком вспыльчивым, успокоить его было непросто.

— Вы, англичане, ничего не можете придумать сами, вот и хватаете у других, что вам приглянется.

С этими словами, сердито ворча, француз поехал своей дорогой, а Чандос пришпорил коня и с веселым смехом пустился по лугу.

Перед самым фронтом английской армии луг основательно зарос деревьями и кустарником, скрывавшими расположение французов. Однако, когда Чандос и Найджел оставили этот заслон позади, перед ними открылась полная картина французских позиций. В самой середине огромного лагеря стоял просторный высокий шатер из красного шелка. Над одной его стороной сверкали серебряные королевские лилии, над другой — золотая орифламма, боевое знамя старой Франции. Со всех сторон шатра, насколько хватало глаз, трепетали, раскачиваясь на ветру, словно тростинки в пруду, знамена и хоругви благородных баронов и прославленных рыцарей, а еще выше, над ними, развевались герцогские штандарты — знак того, что англичанам противостоят силы всех доблестных провинций Франции.

Горящими глазами смотрел Чандос на гордые эмблемы Нормандии и Бургундии, Оверни, Шампани, Вермандуа и Берри, сверкавшие в лучах заходящего солнца. Он не спеша ехал вдоль фронта французов, внимательным взглядом отмечая места расположения лучников, скопления германских наемников, количество пехотинцев, гербы всех славных вассалов и подвассалов, — они могли многое сказать о силе каждого отряда. Он проехал от одного края до другого, обогнул фланги, держась вне пределов досягаемости арбалетных стрел; потом, отметив в уме все, что было нужно, повернул коня и медленно, в глубоком раздумье, поехал назад, к позициям англичан.

Глава XXV Как французский король держал совет в Мопертюи

Воскресное утро 19 сентября года от рождества Христова 1356-го было ясное и холодное. Легкая дымка, поднявшаяся над сырой долиной Мюиссона, окутала оба лагеря; голодные английские солдаты дрожали от холода, но потом, когда взошло солнце, туман постепенно рассеялся. В красном шелковом шатре французского короля — том самом, что накануне видели Чандос и Найджел, — епископ Шалонский служил торжественную мессу; он молился за тех, кому предстояло пасть, нимало не думая, что и его смертный час не за горами. Когда причастился сам король и четверо его сыновей, алтарь убрали и во всю ширину шатра поставили большой накрытый алой скатертью стол, вокруг которого Иоанн собрал всех своих советников, чтобы решить, как теперь лучше действовать. Похвастаться таким великолепным покоем не мог даже его собственный дворец: шелковый потолок, роскошные аррасские шпалеры на стенах, богатые восточные ковры под ногами.

Король сидел на возвышении под балдахином, на верхнем конце стола. Ему было тридцать пять лет, и он уже шестой год правил Францией. Он был невысок ростом, широкогруд и дороден: с лица его, покрытого красноватым загаром, смотрели темные добрые глаза. Ему не нужно было носить синий, расшитый серебряными лилиями плащ: величественная осанка сама уже говорила, что это король. Хотя он правил страной еще совсем недавно, молва о нем катилась по всей Европе: его считали добрым государем и бесстрашным воином — именно таким, в каком нуждалась рыцарственная Франция. Рядом, положив руку на плечо отца, стоял его старший сын, герцог Нормандский, совсем еще мальчик, и король Иоанн время от времени оборачивался, чтобы приласкать его. Справа, на том же высоком помосте, сидел младший брат короля, герцог Орлеанский, вялый, бледный, с тяжелыми чертами лица и глазами фанатика. Слева от короля было место герцога Бурбонского, грустного, задумчивого человека с тоскливыми глазами. Весь его вид наводил на мысль о скором конце. Все они были в доспехах, но без шлемов — те покамест лежали на столе перед ними.

Вокруг длинного красного стола, ниже помоста, расположились самые славные рыцари Европы. На ближайшем к королю месте сидел старый опытный воин герцог Афинский[103], сын изгнанного отца, а ныне коннетабль Франции. По одну сторону от него сидел краснолицый раздражительный сеньор Клермон в том же плаще с голубой Пресвятой Девой в лучах солнца, из-за которого накануне вечером у него вышла перепалка с Чандосом. По другую сторону располагался седовласый воин с благородным лицом, Арнольд д'Андреген; он, как и Клермон, был удостоен звания маршала Франции. Далее помещался сеньор Жак Бурбон, смельчак, впоследствии убитый Белым отрядом при Бринье, а за ним — несколько немецких вельмож, среди которых находились графы Зальцбургский и Нассауский со своими грозными ландскнехтами, пришедшие на зов французского короля. Ребристые шлемы и длинные опущенные наносники уже сами по себе говорили каждому воину, что это пришельцы из-за Рейна. На противоположной стороне стола был виден целый ряд гордых воинственных сеньоров: Фьенн, Шатильон, Нель, де Ландос, де Боже с жестоким странствующим рыцарем де Шарни, тем, что пытался подкупом взять Кале, и Эсташ де Рибомон, что в связи с тем же событием получил награду за доблесть из рук самого Эдуарда Английского. К этим-то военачальникам и обратился теперь король за советом и помощью.

— Вы уже знаете, друзья мои, — начал он, — что принц Уэльский не дал никакого ответа на предложение, которое мы передали ему через кардинала Перигорского. Конечно, этого следовало ожидать, и, хотя я повиновался призыву святой церкви, я нисколько не боялся, что благородный принц Эдуард Английский откажется от встречи с нами на поле боя. Я полагаю, следует немедленно атаковать их, чтобы крест кардинала опять случайно не встал между нашими мечами и нашими врагами.

Собравшиеся приветствовали его слова радостным шумом; не удержались от одобрительных возгласов и копейщики, стоявшие на страже у входа. Когда голоса затихли, со своего места возле короля поднялся герцог Орлеанский.

— Господа, — обратился он к присутствующим, — вы рассуждаете именно так, как мы того желали бы, и я, со своей стороны, полагаю, что кардинал Перигорский не был Франции добрым другом: зачем нам выторговывать часть, когда стоит только поднять руку — и мы получим все. К чему слова? Оседлаем коней и раздавим эту горстку жалких мародеров, осмелившихся опустошить ваши прекрасные владения. Если хоть один из них уйдет отсюда живым — разве что нашим пленным — стыд нам и позор!

— Клянусь святым Денисом[104], брат, — улыбнулся король, — если бы словами можно было разить их насмерть, вы уложили бы всех англичан еще до того, как мы выступили из Шартра. Вы еще новичок в ратном деле; вот когда вы раз-другой повидаете поле боя после сраженья, вы поймете, что все нужно делать обдуманно, в должном порядке, иначе будет скверно. Во времена нашего отца мы поступали, как вы советуете: седлали коней и мчались на англичан, будь то при Креси или еще где-нибудь, только толку от этого было мало. Ну, а теперь мы поумнели. Как ваше мнение, сеньор де Рибомон? Вы объехали их фронт и посмотрели, какой у них вид. Вы атаковали бы их, как советует мой брат, или распорядились по-иному?

Де Рибомон, высокий темноглазый красавец, на миг задумался.

— Ваше величество, — произнес он наконец, — я действительно проехал вдоль всего фронта и обоих флангов вместе с сеньорами де Ландасом и де Боже. Они сейчас здесь, на вашем совете, и подтвердят то, что я скажу. Так вот, ваше величество, я полагаю, что, хотя мы превосходим англичан числом, их расположение среди живых изгородей и лоз таково, что лучше было бы их сейчас не трогать: провианта у них нет, и им волей-неволей придется отходить, а вы сможете последовать за ними и навязать им бой в более благоприятных для нас условиях.

Совет неодобрительно зашумел, и маршал сеньор Клермон, покраснев, вскочил на ноги.

— Эсташ, Эсташ, — воскликнул он, — я помню дни, когда у вас было храброе сердце и высокий дух! Но с той поры, как король Эдуард пожаловал вам вон то жемчужное ожерелье, вы все время избегаете случая помериться с англичанами.

— Сеньор де Клермон, — твердо ответил де Рибомон, — не пристало мне затевать ссору перед советом его величества и в виду врага, но позже мы к этому еще вернемся. А пока что помните: король спросил моего совета, и я дал тот, который считаю наилучшим.

— Для вашей чести, сеньор Эсташ, было бы лучше, если бы вы промолчали, — заметил герцог Орлеанский. — Неужели мы отпустим врагов с миром, когда они прямо-таки у нас в руках, да вдобавок нас вчетверо больше? Уж не знаю, где нам потом поселиться, — ведь вернуться в Париж с таким позором просто невозможно. А как мы посмотрим в глаза нашим дамам?

— Ничего, Эсташ, вы хорошо сделали, сказав то, что вы думаете, — вмешался король. — Но я уже объявил, что сраженье произойдет нынче утром, так что обсуждать больше нечего. От вас же я хотел узнать, как нам лучше всего повести атаку.

— Конечно, ваше величество, я сделаю все, что могу. Справа у них река, по берегам ее болота, а слева — густой лес, так что наступать нам можно только в центре. Вдоль их фронта тянется густая живая изгородь, за ней я разглядел зеленые куртки лучников. Их там тьма — как осоки у берегов. Сквозь изгородь ведет лишь одна дорога, по ней в ряд проедут только четыре всадника. Она проходит через их позиции, Значит, ясно, что, если мы хотим отогнать англичан назад, нам надо преодолеть изгородь, а лошади, да еще под градом стрел, что посыплются на них сзади, наверняка спасуют. Поэтому я полагаю, что следует сражаться в пешем строю — как это сделали англичане при Креси, а то лошади нам будут сегодня скорее помехой, нежели помощницами.

— Мне это тоже приходило в голову, ваше величество, — поддержал старый маршал Арнольд д'Андреген. — При Креси даже самым отважным приходилось обращаться в бегство — что ты поделаешь с конем, взбесившимся от боли и страха? А на ногах мы сами себе господа, и спрос будет только с нас.

— Добрый совет, — заметил герцог Афинский, обратив к королю иссохшее умное лицо. — Только я добавил бы еще одно. Англичане сильны своими стрелками, и если нам удастся расстроить их ряды хотя бы на самое короткое время, мы возьмем эту изгородь. В противном случае нас будут обстреливать с такой силой, что мы потеряем половину людей, так и не дойдя до изгороди: ведь теперь-то мы отлично знаем, что с близкого расстояния их стрелы пробивают любую броню.

— Ваши речи, сеньор, справедливы и мудры, — прервал его король, — только скажите нам, пожалуйста, как именно вы намерены расстроить ряды английских лучников?

— Я, ваше величество, отобрал бы сотни три конников, самых лучших и самых дерзких во всей нашей армии. Мы проехали бы по этой узкой дороге за изгородь, развернулись вправо и влево и обрушились на стрелков уже по ту сторону. Конечно, этим тремстам пришлось бы очень худо, но что они значат для нашего многочисленного войска, если таким образом мы расчистим путь для их соратников?

— Ваше величество, — вмешался немец граф Нассауский, — позвольте и мне сказать два слова. Я прибыл сюда с моими сотоварищами, чтобы, рискуя жизнью, помочь вам в вашей распре. Однако мы желаем сражаться по своему обычаю, и сочли бы бесчестьем спешиться только потому, что побоялись английских стрел. Поэтому, с вашего соизволения, мы пойдем на прорыв, как советует герцог Афинский, и расчистим для вас путь.

— Это невозможно! — сердито возразил сеньор Клермон. — Странно было бы, если б среди французов не нашлось людей, готовых проложить дорогу для войска французского короля! Послушать вас, граф, так выходит, что вы, немцы, смелее французов? Клянусь Пресвятой Девой Рокамадурской, еще до ночи вы убедитесь, что это не так. Вести эти три сотни на столь почетное дело пристало мне самому, маршалу Франции.

— По тем же причинам на это и у меня есть право, — вмешался Арнольд д'Андреген.

Немецкий граф стукнул по столу железным кулаком.

— Поступайте, как вам угодно, — сказал он, — только вот вам мое слово: ни я, ни кто иной из немецких всадников не спешится до тех пор, пока наши кони смогут нас нести. В нашей стране в пешем строю сражается только простой люд.

Граф Клермон подался вперед. С губ его готово было сорваться резкое слово, но тут в перепалку вмешался король.

— Довольно, довольно, господа, — обратился он к спорящим, — вам надлежит высказать свое мнение, а решать, что вам делать, буду я. Граф Клермон и вы, Арнольд, отберите триста самых смелых всадников и попытайтесь прорваться через заслон стрелков. А что до вас, граф Нассауский, вы сохраните, раз этого желаете, свой конный строй и пойдете за маршалами, чтобы поддержать их атаку. Все остальное войско будет сражаться в пешем строю, тремя отрядами. Один поведете вы, Шарль, — тут король любовно похлопал по плечу сына, герцога Норманского, — другой — вы, Филипп, — и он бросил взгляд в сторону герцога Орлеанского, — а главные силы поведу я сам. Вам же, Жоффруа де Шарни, я вверяю на сегодня орифламму… А кто этот рыцарь и чего он желает?

У входа в шатер стоял высокий рыжебородый молодой рыцарь в плаще с красным грифоном. По его раскрасневшемуся лицу и растрепанной одежде было видно, что он очень спешил.

— Ваше величество, — обратился он к королю, — мое имя Робер де Дюрас, я из свиты кардинала Перигорского. Вчера я доложил вам обо всем, что видел в английском лагере. Сегодня утром меня снова допустили туда, и я видел, что их обозы уходят в тыл. Они отступают в Бордо, ваше величество.

— Клянусь Господом Богом, — в ярости воскликнул герцог Орлеанский, — я так и думал! Пока мы тут болтали, они ускользнули у нас из рук. Разве я не предупреждал вас?

— Помолчите, Филипп, — сердито приказал король. — А вы, сеньор, видели все это своими глазами?

— Воочию, государь, я прискакал прямо из их лагеря. Король Иоанн грозно взглянул на него.

— Не знаю, как вяжется с вашей честью добывать сведения таким способом, — сказал он, — но мы не можем ими не воспользоваться. Не бойтесь, брат Филипп, думается мне, что еще до ночи вы насмотритесь на англичан сколько душе угодно. Выгоднее всего напасть на них, когда они будут переходить брод. Итак, славные господа, поспешайте на свои места и делайте все, как было решено. Вынесите вперед орифламму, Жоффруа, а вы, Арнольд, постройте войска в боевой порядок. И да хранит наc сегодня Господь и святой Денис!

Принц Уэльский стоял на том самом невысоком холме, на котором останавливался накануне Найджел. Возле него был Чандос и высокий загорелый воин средних лет, гасконец Капталь де Бюш. Все трое внимательно разглядывали далекие французские линии, а за их спиной вереницы повозок спускались к броду через реку Мюиссон.

Неподалеку позади них сидели на конях четыре рыцаря в полном вооружении, но с поднятыми забралами и о чем-то вполголоса переговаривались. По их щитам любой солдат с первого взгляда понял бы, что все они были прославленные военачальники, побывавшие не в одном сраженье. Сейчас они ожидали приказа — каждый командовал либо частью армии, либо отдельным отрядом. Молодой человек слева, темноволосый, стройный, пылкий, был Уильям Монтегю, граф Солсбери: ему шел двадцать девятый год, а он уже был ветераном Креси и стяжал такую славу, что Принц поручил ему командовать тылами — в отступающей армии эта должность была весьма почетна. Он разговаривал с седеющим человеком средних лет, в чьих суровых чертах было что-то львиное: когда этот воин разглядывал вражеские позиции, пронзительные голубые глаза его горели огнем. Это был знаменитый Роберт де Аффорд, граф Суффолк; начиная с Кандзанда и дальше, в продолжение всех континентальных войн, он так и не выходил из боев. Третий, высокий молчаливый рыцарь с серебряной звездой, мерцавшей на его плаще, был Джон де Вер, граф Оксфорд. Он слушал Томаса Бошана, дородного, пышущего здоровьем, общительного дворянина и видавшего виды солдата. Сэр Томас сидел на коне, слегка подавшись вперед и похлопывая одетой в сталь рукой по стальному же бедру собеседника. Это были старые боевые товарищи, ровесники, люди во цвете лет, равно прославившие себя ратными делами. Такие вот доблестные английские рыцари сидели на конях позади Принца и ждали приказа.

— Хотелось бы мне, чтобы вы добрались до него, — сердито произнес Принц, продолжая разговор с Чандосом, — и все же, верно, разумнее будет сыграть с ними эту шутку — сделать вид, что мы отступаем.

— Он, конечно, уже передал донесение, — с улыбкой ответил Чандос. — Не успел обоз тронуться, как он уже во всю прыть скакал по опушке.

— Хорошо придумано, Джон, — заметил Принц. — Приятно, когда донесение вражеского лазутчика оборачивается против самого врага. Если они сегодня не выступят против нас, я просто не знаю, как нам продержаться еще хотя бы день — у нас ведь нет ни куска хлеба. А если мы уйдем отсюда, где еще нам найти такую выигрышную позицию?

— Французы обязательно клюнут на нашу приманку, ваше высочество, обязательно. Я думаю, теперь Робер де Дюрас как раз рассказывает им, что наш обоз движется к переправе, и они поспешат перехватить нас, пока мы не успели перейти брод. А кто это там так стремительно скачет? Наверное, какое-то донесение.

Всадник пришпорил коня и взлетел на холм. Соскочив на землю, он преклонил колено перед Принцем.

— Милорд Одли, — спросил Принц, — в чем дело?

— Сэр, — опустив голову, ответил коленопреклоненный рыцарь, — я хочу просить вас о милости.

— Встаньте, Джеймс, и скажите, что я могу для вас сделать.

Знаменитый странствующий рыцарь, прекраснейший образчик рыцарства во все времена, встал и обратил к своему повелителю смуглое лицо с горящими глазами.

— Ваше высочество, — начал он, — я всегда верой и правдой служил государю, вашему родителю, и вам самим и буду служить и впредь, пока жив. Я должен признаться вам, что, если мне суждено будет сражаться под вашим началом, я либо буду в бою самым первым, либо паду, едва он завяжется. Поэтому я прошу вас милостиво дозволить мне с честью выйти из строя, чтобы я мог подыскать себе такое место, что позволит мне исполнить обет.

Принц улыбнулся; ему было совершенно ясно, что, дал лорд Джеймс клятву или не дал, получит он на то согласие или не получит, все равно он будет в первом ряду.

— Идите, Джеймс, — произнес он, пожимая рыцарю руку, — и да поможет вам Господь превзойти в доблести всех других воинов. Однако послушайте, Джон, что это такое?

Чандос вскинул свой хищный нос, как орел, почуявший вдалеке кровопролитную резню.

— Я думаю, сэр, все идет так, как мы того хотели. Издалека донесся громоподобный грохот. Потом еще и еще.

— Смотрите, они двинулись! — закричал де Бюш. Целое утро англичане наблюдали, как слабо отблескивают доспехи и оружие отрядов конницы, стянутой на луг перед лагерем французов. Теперь до их ушей донеслись слабые звуки труб, а далекие полчища заколыхались, сверкая на солнце.

— Да, да, они движутся! — воскликнул и Принц.

— Они пошли! Они пошли! — пробежало по рядам англичан. И тут же лучники за изгородью разом вскочили на ноги, а рыцари за ними взмахнули оружием, и навстречу приближающемуся врагу покатился громовый воинственный радостный крик — вызов на смертный бой. И вдруг все стихло; некоторое время слышен был только топот копыт и звяканье брони, а потом тишину прорвал глухой низкий гул, подобный шуму морского прибоя. Он нарастал и ширился — подходила французская армия.

Глава XXVI Как Найджел совершил третий подвиг

Четверо лучников лежали в кустах в десяти ярдах от густой живой изгороди, прикрывавшей их товарищей. Позади, в широко растянувшейся линии стрелков, были люди из их отряда, по большей части те, кто пришел в Бретань с Ноулзом. А в четверку, засевшую в кустарнике, вошли их командиры: старый Уот из Карлайла, рыжеволосый северянин Нед Уиддингтон, лысый мастер Бартоломью и Сэмкин Эйлвард, недавно вернувшийся после недельного отсутствия. Все жевали хлеб и яблоки: Эйлвард принес их целый мешок и тут же поделил между изголодавшимися товарищами. От нехватки пищи старый пограничник и йоркширец совсем исхудали, глаза у них провалились, а у мастера-лучника обвисла складками кожа на некогда полном, круглом лице.

Из-под нижних ветвей изгороди напряженно и безмолвно смотрели вперед суровые изможденные лица. Один только раз стрелки разразились приветственными криками — это было, когда проскакали Чандос и Найджел и, спешившись, заняли свои места за ними. Позади зеленой линии лучников виднелись стальные доспехи рыцарей и оруженосцев, придвинувшихся к переднему краю, чтобы разделить участь стрелков.

— Помнится, в Эшфорде выпустил я с одним кентским лесником полдюжины стрел… — начал мастер.

— Хватит, хватит, мы все это уже слышали, — нетерпеливо перебил Уот. — Заткнись-ка, Бартоломью, сейчас не время для пустой болтовни. Пройди по ряду и посмотри, не нужно ли где сменить потертую или подтянуть провисшую тетиву, поправить потрескавшуюся выемку.

Высокий мастер прошел по рядам лучников под беглым огнем грубых шуток. То тут, то там ему просовывали сквозь изгородь лук, требовавший его глаза.

— Вощите концы! — то и дело кричал он лучникам. — Передайте горшок с воском и вощите концы. Навощенная стрела пройдет там, где сухая упрется. Том Бэверли, дуралей, где твоя наручка? Стрелы обдерут тебе всю кожу на руке еще до конца боя. А ты, Уоткин, тяни к плечу, а не ко рту, как ты всегда делаешь. Привык к кувшину с вином, так и тетиву к губам тащишь. А ты стань посвободнее, отведи правую руку подальше: французы-то вот-вот будут здесь.

Обойдя стрелков, он побежал назад к своим товарищам за кустами, которые теперь уже не лежали, а поднялись во весь рост. Позади них, растянувшись вдоль изгороди почти на полмили, стояли лучники с огромными боевыми луками наготове. За спиной у каждого торчало полдюжины стрел, а еще восемнадцать были в колчанах, висевших спереди. В ожидании атаки стояли, твердо упершись в землю обеими ногами, натянув тетиву, обратив суровые лица в сторону врага и жадно вглядываясь в просветы между ветвями живой изгороди.

Стальной поток, сперва медленно струившийся вперед, теперь остановился примерно в миле от английского переднего края. Тут большая часть неприятельского войска спешилась и толпа слуг и конюхов отвела лошадей в тыл. Потом французы построились в три мощных отряда, блестевших на солнце, как серебряная водная гладь: над нею, словно камыши, колыхались тысячи знамен и флагов. Отряды отделялись один от другого свободным пространством ярдов по сто. А перед ними выстраивались два конных отряда. В одном было триста человек, составивших одну мощную колонну; второй, в тысячу человек, построился более широкими шеренгами.

К лучникам подъехал Принц. На нем были темные доспехи, забрало поднято, прекрасное орлиное лицо горело боевым пылом. Лучники криками приветствовали его появление, а он помахал им руками, как охотник гончим.

— Ну, Джон, что вы думаете теперь? — спросил он. — Дорого бы дал мой благородный отец, чтобы быть сейчас с нами! Вы видели, что французы спешились?

— Да, ваше высочество, урок при Креси пошел им на пользу, — ответил Чандос. — Тогда, да и после, мы многого добились в пешем строю, вот они и думают, что нашли ловкий прием. Но мне-то кажется,
что тут большая разница: одно дело стоять на месте, когда на тебя нападают, как было с нами, другое — нападать самим, когда надо целую милю тащить на себе все снаряженье и хочешь не хочешь, а в драку вступишь уже уставшим.

— Верно, Джон. А как вы думаете, что это за всадники строятся впереди и медленно надвигаются на нас?

— Они, без сомнения, хотят прорвать строй наших лучников и расчистить путь для остальных. Только смотрите, это отборные части: те, что слева, идут под знаменами Клермона, а справа — знамена д'Андрегена; значит, в авангарде оба маршала.

— Клянусь Господом, Джон, вы одним глазом видите больше, чем другие двумя. Конечно, вы правы. А вот большой отряд сзади?

— Судя по доспехам, это немцы, ваше высочество.

Оба конных отряда медленно двигались про равнине, на расстоянии примерно в четверть мили друг от друга. Подойдя к вражеской линии на два полета стрелы, они остановились. Англичан всадники не видели: перед ними тянулась длинная живая изгородь, сквозь ее обильную листву изредка пробивался отблеск стали, а еще дальше из гущи кустарника и виноградных лоз вздымались наконечники копий. Прелестный деревенский пейзаж, расцвеченный пестрой листвой, мирно нежился в теплых лучах осеннего солнца, и ничто, кроме этих мерцающих вспышек, не наводило на мысль, что где-то тут затаился недремлющий враг, намертво преградивший коннице путь. Однако близость страшного противника лишь еще больше подняла боевой дух всадников. Воздух наполнился их воинственными кликами, над головами взвились копья с флажками — грозный вызов неприятелю. Глазам тех, кто смотрел со стороны английских линий, представилась великолепная картина: прекрасные, вздымающиеся на дыбы, бьющие копытом кони, многоцветные сверкающие всадники, колыханье плюмажей, трепет знамен.

Потом раздался звук горна. И тогда с оглушительным криком всадники разом всадили шпоры в бока лошадей и, держа копья наперевес, словно сверкающая молния, понеслись в самую середину английской линии.

Они промчались сотню ярдов, затем вторую, а впереди не видно было никакого движения, не раздавалось никаких звуков, кроме хриплого боевого клича самих французов и грохота копыт их лошадей. Они все убыстряли и убыстряли бег. На изгородь надвигалась лавина лошадей — белых, гнедых, вороных: они летели, вытянув шеи, раздувая ноздри, едва не касаясь животом земли; самих всадников видно не было — только щиты, над которыми поднимались шлемы с плюмажем, да устремленные вперед острия копий.

Внезапно Принц поднял руку и что-то прокричал. Чандос подхватил его команду, она прокатилась по линии и слилась в один могучий хор со звоном тетив и свистом стрел. Долгожданная буря наконец разразилась.

Бедные благородные кони! Бедные доблестные воины! Кто, когда пройдет пыл битвы, не опечалится, увидя, что под градом стрел, бивших лошадям прямо в морды и грудь, грозный эскадрон превратился в кровавую груду тел? Первая шеренга рухнула на землю, следующие не смогли ни замедлить ход, ни отвернуть в сторону от ужасной, нежданно возникшей перед ними преграды из тел поверженных соратников и стали поочередно валиться на нее, пока этот брызжущий кровью ураган из визжащих, бьющихся лошадей и корчащихся людей не поднялся на пятнадцать футов. То тут, то там сбоку от дороги кому-нибудь из всадников удавалось высвободиться и он пытался взять изгородь, но коня под ним тут же насмерть разила стрела и боец вылетал из седла. Ни одному из трех сотен доблестных воинов не удалось достичь изгороди.

Но тотчас вслед за неудачливыми французами вперед стремительно покатилась длинная стальная волна немецких конников. Они раздались в стороны, чтобы обойти ужасный могильный курган, и с двух сторон понеслись на лучников. Это были храбрые воины, ими командовали знавшие свое дело люди, которые сумели избежать всеобщей свалки, погубившей авангард; и все-таки они тоже погибли, хотя и поодиночке, а не все скопом, как французы. Стрелы поразили немногих. Под большей частью всадников поубивали лошадей, и люди, отягощенные стальными доспехами, так и не могли подняться на ноги после страшных ударов оземь.

Тем не менее троим удалось прорваться сквозь кустарник, где укрылись командиры лучников; они сразили северянина Уиддингтона, преодолели живую изгородь и ударили по стрелкам с тыла, а потом рванулись туда, где стоял Принц. Но их также постигла неудача: один пал с пронзенной головой, второго выбил из седла Чандос, третьего убил сам Принц. Еще один отряд прорвался возле реки, но его тут же перехватил лорд Одли с оруженосцами и перебил до одного. Какой-то всадник на взбесившемся от боли коне — из глаза и ноздри у того торчали стрелы — перескочил через изгородь, пронесся по английскому лагерю и под хохот и улюлюканье исчез в лесу, что тянулся позади. Приблизиться к изгороди не удалось больше никому. Весь передний край английских позиций был усеян мертвыми или ранеными немецкими конниками, а в самой середине высилась огромная груда тел — место гибели трехсот доблестных французских воинов. Когда эти две волны атаки захлебнулись, так и не дойдя до английских линий, но оставив там кровавое месиво из людей и лошадей, основные силы французов приостановились для последних приготовлений собственно к штурму. Они еще не начали наступление и ближайшие их отряды отстояли от англичан примерно на полмили, как вдруг по их флангам на обезумевших, утыканных стрелами лошадях промчались несколько человек — все, что уцелело от конницы, на которую возлагались такие надежды.

В ту же минуту английские стрелки и копейщики бросились сквозь изгородь и принялись вытаскивать из груды конских и человеческих тел всех, кто еще был жив. Это было безумием, потому что битва вот-вот должна была возобновиться, но каждый надеялся пожать добрый урожай, если ему повезет и удастся выбрать из кучи кого-нибудь побогаче. Благородные души презирали самое мысль о выкупе, пока не решен исход боя, зато толпа неимущих солдат, будь то гасконцы или англичане, растаскивали раненых, кого за руку, кого за ногу, и, приставив к горлу кинжал, требовала, чтобы они назвали свои имена, звания и доходы. Те, кому удавалось захватить хорошую добычу, быстро отволакивали ее в тыл и препоручали охрану ее слугам; те же, кому не повезло, по большей части просто добивали раненого кинжалом и снова кидались на груду тел в надежде на этот раз не ошибиться. Клермон со стрелой, пронзившей небесно-голубую Деву на его плаще, лежал мертвый шагах в десяти от изгороди; д'Андреген стал пленником бедного оруженосца, который вытащил его из-под лошади. Графов Зальцбургского и Нассауского, совершенно беспомощных, подобрали с земли и отнесли в тыл. Эйлвард обхватил ручищами Отто фон Лангенбека, у которого была сломана нога, и перетащил его за кусты. Черный Саймон захватил Бернара, графа Вентадурского, и поволок его через изгородь. Все бегали, кричали, ссорились и дрались, а среди этой суеты толпы лучников искали стрелы, вытаскивали их из мертвых, а иные даже из раненых. Но тут раздался предостерегающий крик. В один миг каждый снова занял свое место, а перед изгородью никого больше не осталось.

И в самое время: первая волна французов была уже совсем близко. Как ни страшна была атака конницы своей стремительностью и яростью, неумолимое, размеренное наступление огромной фаланги закованной в сталь пехоты страшило душу еще больше: французы двигались очень медленно — мешали тяжелые доспехи, — но наступление их было неотвратимо. Они шли вперед плотным строем, локтями касаясь друг друга, спереди закрываясь щитами; в правой руке каждый держал короткое, пятифутовое копье, на поясе наготове были мечи и палицы. На копейщиков обрушился град стрел: зазвенела броня, послышались глухие удары. Пригнувшись как можно ниже, французы подставили под ливень стрел щиты. Многие были убиты, однако тяжелая волна продолжала медленно катиться вперед. С оглушительными криками, шеренгой в полмили, накатились воины на живую изгородь, изо всех сил пытаясь прорваться сквозь нее.

Пять минут длинные, растянутые ряды ожесточенно наносили друг другу удары — с одной стороны копьями, с другой — топорами и палицами. Во многих местах живую изгородь уже проломили или даже сровняли с землей, и французские копейщики свирепствовали среди лучников, направо и налево кромсая и круша почти не защищенных броней врагов. В какой-то момент могло показаться, что в сражении наступил перелом.

Но Джон де Вер, граф Оксфорд, человек хладнокровный, умудренный опытом, знаток ратного дела, не проглядел свой шанс и тут же им воспользовался. Справа к реке примыкала болотистая луговина, такая топкая, что тяжеловооруженный воин неминуемо увяз бы там по колено. По приказу де Вера туда с боевой линии перебросили отряды легких лучников, которые стали с фланга осыпать французов стрелами. В тот же миг Чандос с Одли, Найджелом, Бартоломью Бергхершем де Бюшем и двумя десятками других рыцарей вскочили на коней, промчались по узкой тропе сквозь изгородь и оказались за линией французов. Тут они разъехались в разные стороны и принялись топтать пеших копейщиков.

Страшен был в тот день Поммерс. Выкатив налитые кровью глаза, раздувая ноздри, потрясая бурой гривой, он в ярости скрежетал зубами, рвал, крушил, неистово давил копытами все и вся вокруг себя. Страшен был и наездник: хладнокровный, проворный, с пылающим сердцем и стальными мышцами, он видел перед собой одну-единственную цель. Когда он гнал своего обезумевшего коня в самую гущу боя, он казался самим архангелом Михаилом. И все же, как он ни старался, высокая фигура его повелителя на черном как уголь коне всегда была на полкорпуса впереди.

Самый опасный момент миновал. Французы отступили. Те, кто проник за изгородь, пали смертью храбрых среди своих противников. Отряд Уорика спешно пришел из виноградников и заполнил бреши в боевом порядке Солсбери. Сверкающая волна откатывалась назад; сперва медленно, как и наступала, потом все быстрее, по мере того, как самые смелые гибли, а те, кто послабее, неловко и неуклюже разбредались в разные стороны, еле волоча ноги, в поисках хоть какого-нибудь убежища. И опять стрелки вырвались из-за изгороди. Опять пожинали они удивительный урожай остистых стрел, что так густо взошел на этой земле; опять хватали раненых и грубо волокли за изгородь. Потом линии были восстановлены, и усталые, истрепанные, задыхающиеся англичане стали ждать новой атаки.

Неожиданно к ним пришла невероятная удача — настолько невероятная, что, глядя в глубь долины, они с трудом верили своим глазам. Позади отряда дофина, от которого они порядком пострадали, находился еще один, едва ли менее многочисленный отряд, во главе с герцогом Орлеанским. Когда окровавленные, грязные беглецы, ослепнув от страха и струившегося по лицу пота, добежали до него, они в один миг смяли этот отряд и в своем безумном бегстве увлекли его без боя за собой.

Огромное, сплоченное, вполне боеспособное войско внезапно растаяло, как сугроб под лучами солнца. Оно просто перестало существовать. Вместо него на равнине виднелись теперь тысячи блестящих точек — это французы, кто как мог, уносили ноги с поля, спеша к своим коням. Англичане уже решили было, что сраженье выиграно, и по их рядам прокатился громкий радостный крик.

Однако, когда этот занавес — войско герцога Орлеанского — раздвинулся, за ним открылась отнюдь не пустая сцена: далеко в глубине ее, перекрыв долину во всю ширину, показалась великолепная армия французского короля, надежная, непоколебимая, готовая бросить свои шеренги в новую атаку. Численностью равная англичанам, она еще не пострадала от предыдущих схваток, и вел ее доблестный монарх. Медленно, неторопливо, как человек, принявший твердое решение либо исполнить задуманное, либо умереть, король выстраивал свои силы для решающего сражения.

А тем временем, в краткий миг торжества, когда казалось, что победа уже в руках англичан, целая толпа пылких, шумных молодых рыцарей и оруженосцев окружила Принца, умоляя позволить им преследовать французов дальше в глубь равнины.

— Вы только посмотрите на того наглеца с тремя ласточками на красном поле! — воскликнул сэр Морис Беркли.

— Он стоит как раз между двух армий, словно вовсе нас не боится!

— Пожалуйста, ваше высочество, позвольте мне сбить его: он, кажется, ждет, с кем бы сразиться, — попросил Найджел.

— Нет, господа, нам нельзя расстраивать ряды: у нас впереди еще много дела, — отвечал Принц.

— Смотрите, он уже скачет к своим, так что и говорить больше не о чем.

— Пожалуйста, добрый Принц! — снова начал молодой рыцарь, который затеял этот разговор. — Мой серый, Лебрайт, нагонит его прежде, чем он доскачет до укрытия. Я еще не встречал коня быстрее, чем мой, с тех пор как покинул берега Северна. Сейчас я вам это докажу.

И, дав коню шпоры, он помчался по равнине. Француз, Жан де Элен, пикардийский дворянин, замешкался на поле в отчаянье от того, что отряд, в котором он сражался, бежал. С пылающим сердцем он стоял на лугу между двух армий в страстной надежде совершить какой-нибудь подвиг во искупление постыдного бегства. Но вдоль английских линий не видно было никакого движения. Наконец он поворотил коня, чтобы присоединиться к войску короля, как вдруг позади раздался глухой перестук копыт, и, обернувшись, он увидел, что прямо на него мчится английский рыцарь. Оба тут же выхватили мечи, а две враждебные армии приостановили движение, чтобы полюбоваться поединком. В первой же схватке Морис Беркли потерял меч и, соскочив с лошади, хотел было поднять его, но француз поразил противника в бедро и, спешившись, заставил сдаться. Когда незадачливый англичанин заковылял рядом с победителем, оба войска разразились хохотом.

— Клянусь своими пальцами, — воскликнул Эйлвард, давясь от смеха за своим поломанным кустом, — на сей раз у него на прялке кудели было больше, чем он мог спрясть! А кто этот рыцарь?

— Судя по гербу он кто-нибудь из западных Беркли, либо из кентских Попэмов, — отозвался старый Уот.

— Я припоминаю, как-то раз были у нас состязания с одним кентским лесником… — начал было толстый мастер-лучник.

— Помолчи-ка, Бартоломью, — перебил старый Уот. — Тут бедняге Неду голову размозжило, так ты лучше помолился бы о его душе, а не хвастался невесть чем. Эй, Том из Беверли, что там у нас?

— В последней схватке мы здорово пострадали, Уот. Полегло сорок человек, а у лесника Дина на правом фланге и того больше.

— Разговорами тут не поможешь, Том. Если из всех останется в живых хоть один, он все равно должен стоять насмерть.

Пока лучники переговаривались таким образом, военачальники позади них держали совет. Две атаки французов были отбиты, однако когда рыцари бросали взгляд на долину, на медленно приближающиеся ровные шеренги главных сил французского короля, лица их мрачнели. Отряды лучников заметно поредели. В долгой жестокой битве у изгороди много рыцарей и оруженосцев были выведены из строя. Некоторые, истощенные голодом, лишились остатков силы и лежали на земле, еле переводя дух. Другие переносили раненых в тыл, под защиту леса. Кое-кто подбирал оружие убитых, чтобы заменить свое, поломанное. Смелый, опытный де Бюш мрачно хмурился и что-то шептал Чандосу о своих опасениях.

Однако по мере того как возрастала угроза поражения, боевой дух Принца становился все неукротимей; когда он перевел взгляд с изнемогающих соратников на плотные ряды французского войска, которое под звуки труб, осененное тысячами знамен, катилось по равнине, в его темных глазах сверкнула гордость истинного солдата.

— Будь что будет, Джон, — обратился он к Чандосу, — только битва была на славу. Англии не придется сгорать от стыда. Мужайтесь, друзья мои, ведь, если мы победим, мы прославим себя на всю жизнь; если же нам суждено пасть, умрем смертью храбрых, достойной и почетной смертью, о которой мы всегда молили Всевышнего, а за нами придут наши братья и родичи и непременно отомстят врагу. Еще одно усилие, и все будет прекрасно. Уорик, Оксфорд, Солсбери, Суффолк — все на передний край! И мое знамя тоже! На коней, благородные рыцари: стрелки выдохлись, сегодня победить должны наши копья. Вперед, Уолтер, и да поможет Англии Господь и святой Георгий!

Сэр Уолтер Вудленд на крупном вороном жеребце занял место рядом с Принцем, уперев в седло королевский штандарт. Со всех сторон вокруг него теснились рыцари и оруженосцы, так что в конце концов из них сформировался мощный эскадрон, вобравший в себя остатки отрядов Уорика, Солсбери и самого принца. Кроме того, строй подкрепили еще четырьмя сотнями копейщиков из резерва. Но все равно, когда Чандос вглядывался в ряды своих, а потом переводил взгляд на огромную французскую армию, с лица его не сходило выражение озабоченности.

— Не нравится мне все это, ваше высочество, — сказал он Принцу вполголоса. — На их стороне слишком большой перевес.

— А как бы поступили вы, Джон? Говорите, что у вас на уме.

— Удерживая их в центре, нам надо исхитриться и атаковать их фланг. Что скажете, Жан? — спросил он, повернувшись к де Бюшу, на темном решительном лице которого ясно читались те же опасения.

— Я согласен с вами, Джон. Король Франции — человек смелый, да и все его окружение тоже, и я не представляю себе, как нам их отбить, если мы не сделаем того, что вы предлагаете. Дайте мне сотню людей, и я попытаюсь.

— Нет, нет, добрый сэр, эту попытку должен сделать я сам, мысль-то моя.

— Нет, Джон. Я хочу, чтобы вы были со мной, — ответил Принц. — Но вы, Жан, правы, вы можете взять это на себя. Ступайте к графу Оксфорду, попросите у него сотню копейщиков и столько же легковооруженных всадников, незаметно обойдите тот курган и атакуйте их; уцелевших лучников выставьте на фланги — пусть расстреляют все стрелы, а потом сражаются кто как может. Подождем, пока французы минуют тот терновый куст, а тогда, Уолтер, выносите мое знамя прямо против знамени французского короля. Славные господа, пусть Господь и мысли о ваших дамах поднимут ваш боевой дух!

Король Франции, видя, что его пехота не произвела на англичан большого впечатления и что во время сражения живые изгороди были уже почти стерты с лица земли и больше не могли служить помехой коннице, приказал всем вновь сесть на лошадей, и теперь в последний решительный бой французское рыцарство шло сплоченным конным строем. В центре передней шеренги ехал король; справа от него с золотой орифламмой в руках скакал Жоффруа де Шарни, а слева, держа стяг с королевскими лилиями, — Эсташ де Рибомон. Рядом с ним был коннетабль, герцог Афинский, а вокруг — яростные, разгоряченные придворные, размахивавшие над головой оружием. Из всех глоток рвался боевой клич. А за королевскими серебряными лилиями теснилось шесть тысяч доблестных воинов самого смелого племени Европы, чьи имена звучали как трубный глас, призывающий к битве, — Боже, Шатильон, Танкервиль и Вентадур.

Сначала они продвигались медленно, сдерживая лошадей, чтобы те не израсходовали силы до начала сокрушительной атаки. Потом перешли на рысь, все ускоряя ее, пока не взяли в галоп. В мгновенье ока остатки живой изгороди были смяты и втоптаны в землю, и тогда широкие шеренги великолепного, закованного в сталь английского рыцарства стремительно рванулись вперед, в последний бой. Опустив повода, терзая шпорами бока коней, две шеренги всадников на предельной скорости прямо и неуклонно мчались навстречу друг другу. Один миг — и две армии сшиблись. Раздался громовый грохот — его слышали со стен жители Пуатье, за добрых семь миль от места сражения.

В этом безумном столкновении двух живых лавин первыми пали с переломанными шеями кони, а у многих всадников, удержавшихся в седлах с высокой лукой, от тяжкого удара размозжило ноги. То тут, то там, когда всадники сталкивались грудь в грудь, кони резко становились на дыбы и тут же падали на спину, давя наездников. Однако большая часть французов на стремительном галопе прорвалась сквозь ослабленные ряды линии обороны и оказалась во вражеском расположении. Фланги англичан расстроились, напор в центре ослабел, и наконец открылся простор для меча, и для коня. Десять акров луговины превратились в бурный водоворот мечущихся голов, сверкающих мечей, которые то взлетали в воздух, то стремительно падали, воздетых рук, колеблющихся плюмажей, поднятых щитов; и над всем этим катились тысячеголосый боевой клич и грохот ударов металла о металл, которые все ширились и разносились по долине, как океанский прибой, бьющий о скалистые берега. Могучие волны откатывались то в одну сторону долины, то в другую по мере того, как каждая из сторон по очереди сосредоточивала силы для нового натиска. Сойдясь в смертельной схватке, великая Англия и доблестная Франция отважно и пылко вновь и вновь оспаривали друг у друга победу.

Сэр Уолтер Вудленд на своем вороном ворвался в самую гущу боя и устремился к лазорево-серебряному стягу короля Иоанна. По пятам за ним стальным клином следовали Принц, Чандос, Найджел, лорд Реджиналд Кобем, Одли с четырьмя известными оруженосцами и человек двадцать лучших представителей английского и гасконского рыцарства. Они держались все вместе, сдерживая противника градом ударов и мощью своих коней. И все же они продвигались вперед очень медленно: их то и дело накрывали новые волны французской конницы — отбитые с фронта, они тут же обрушивались на англичан с тыла. Иногда под напором этих волн англичане отступали, потом вновь продвигались на несколько шагов, иногда им удавалось просто удержаться на месте, но все же с каждой минутой лазорево-серебряное знамя, реявшее над самой гущей французов, понемногу, но неуклонно приближалось. Была минута, когда дюжине разъяренных, запыхавшихся французов удалось прорвать их ряды и они едва не вырвали знамя у сэра Уолтера Вудленда, но с одной стороны его охраняли Чандос и Найджел, а с другой — Одли со своими оруженосцами, так что никто не сумел бы тронуть его хоть пальцем и остаться в живых.

Но тут позади них раздались отдаленный шум и рев: «Святой Георгий Гиеньский!» Это Капталь де Бюш пошел в атаку. «Святой Георгий Английский!» — раздалось с места главного удара, и издалека донесся ответный клич. Шеренги перед англичанами заколебались. Французы дрогнули. Какой-то рыцарь, маленького роста, с изображением золотого свитка на доспехах, бросился было на Принца, но тут же пал от удара его булавы. Это был герцог Афинский, коннетабль Франции, но смерти его никто не заметил, и схватка продолжалась над его телом. Французские ряды все более редели. Многие поворачивали коней — их боевой дух не выдержал грозного рева, раздавшегося у них в тылу. А маленький клин — Принц, Чандос, Одли и Найджел — по-прежнему продвигался вперед в самом авангарде.

Внезапно в просвете среди редеющих шеренг появился могучий воин в черном, несущий золотое знамя. Он бросил драгоценную ношу какому-то оруженосцу, и тот поскакал с ним прочь. Англичане, словно свора гончих, повисших на крупе оленя, с воплем рванулась за орифламмой, но путь им преградил воин в черном. Громовым голосом он воззвал «Шарни! Шарни! a la rescousse!»[105] — и под ударом его топора тут же пал сэр Реджиналд Кобем, а за ним и гасконец де Клиссон. Следующий удар обрушился на Найджела, и тот упал на круп коня, однако меч Чандоса тут же пронзил французу нашейник и вошел ему в глотку. Жоффруа де Шарни пал, однако орифламма была спасена.

Оглушенный ударом Найджел удержался в седле, и окровавленный Поммерс вынес его вперед вместе с остальными. Теперь французская конница бежала по-настоящему: только одна не потерявшая присутствия духа кучка рыцарей прочно удерживала позицию, словно скала над бушующим прибоем, и разила без разбору всех, кто пытался к ним прорваться, будь то враги или свои. Орифламму унесли, унесли и лазурно-серебряный стяг, но на поле еще оставались отчаянные смельчаки, готовые биться насмерть. В схватке с ними можно было стяжать честь и славу. Принц и его свита развернули на них своих коней, тогда как остальные английские всадники стремительно понеслись вдогонку за бегущим противником, чтобы захватить пленных и обеспечить себе выкуп. Благородному духу претит сама мысль искать денег, пока еще не повержены все враги и есть с кем сразиться и прославить свое имя. Поэтому Одли, Чандос и другие тотчас вступили в ожесточенную схватку с упорным противником. Горстка французов сопротивлялась долго и неистово. Люди валились наземь не от ран, а просто от изнеможения.

Найджела, который не оставлял свое место возле Чандоса, стремительно атаковал низкорослый широкоплечий воин на невысокой крепкой кобыле, но тут Поммерс в остервенении поднялся на дыбы и передними копытами поверг лошадь француза на землю. Падая, всадник успел схватить Найджела за руку и увлек его за собой: оба покатились по траве прямо под бьющими копытами, но Найджел оказался сверху, и его короткий меч сверкнул над забралом почти бездыханного француза.

— Je me rends! Je me rends![106] — только и смог вымолвить тот.

На миг в голове у Найджела мелькнула мысль о богатом выкупе. Благородная кобыла, золотые блестки на доспехах — все говорило о том, что поверженный рыцарь — человек состоятельный. Только пусть этим займутся другие! Осталось еще столько дела! Неужели он покинет Принца и своего благородного господина ради поживы? Не поведет же он пленника в тыл, когда честь призывает его быть впереди? Шатаясь, он поднялся на ноги, ухватился за гриву Поммерса и вскочил в седло.

Минутой позже он снова был подле Чандоса, и они вместе прорвались через последние ряды доблестного отряда французов, храбро сражавшихся до самого конца. Позади них лежала длинная полоса земли, усеянная телами мертвых и раненых. А впереди по всей широкой равнине, насколько хватало глаз, англичане преследовали бегущих.

Принц натянул поводья, остановил коня и поднял забрало; вокруг него тотчас собралась свита. В воздухе мелькало оружие, раздавались ликующие победные крики.

— Ну так как, Джон? — с улыбкой обратился Принц к Чандосу, утирая потное лицо голой рукой. — Как дела?

— Пустяки, добрый сэр, ушиблена рука и копьем задето плечо. А вы, ваше высочество? Надеюсь, вы остались невредимы?

— По правде сказать, Джон, не представляю себе, как до меня кто-нибудь мог добраться, если с одной стороны были вы, а с другой Одли. Только вот беда, сэр Джеймс ранен, и, боюсь, тяжело.

Доблестный лорд Одли лежал на земле, изо всех щелей его измятых доспехов сочилась кровь. Четверо его храбрых оруженосцев — Даттон из Даттона, Делз из Доддингтона, Фаулхерст из Кру, Хокстон из Уэйнхила, — сами усталые и израненные, но забывшие обо всем на свете, кроме беды своего господина, сняли с него шлем и поливали водой бледное окровавленное лицо.

Одли поднял на Принца сверкающий взгляд.

— Благодарю, ваше высочество, что вы снизошли до столь скромного рыцаря, как я, — произнес он слабым голосом.

Принц спешился и склонился над ним.

— Я высоко ценю вас, Джеймс, — проговорил он. — Сегодня ваша доблесть вознесла вашу славу и доброе имя превыше нас всех, а ваша отвага показала, что вы храбрейший из рыцарей.

— Ваше высочество, — пробормотал раненый, — вы вольны говорить, что пожелаете. А я — я хотел бы, чтобы все было именно так.

— Джеймс, — продолжал принц, — отныне я делаю вас рыцарем своего двора и жалую вам пятьсот марок ежегодного дохода из моей казны в Англии.

— Ваше высочество, — отвечал рыцарь, — да поможет мне Бог оказаться достойным состояния, которым вы меня одарили. Я всегда буду вашим рыцарем, а вот деньги я, с вашего соизволения поделю меж четырех своих оруженосцев — это они принесли ту славу, что выпала сегодня на мою долю.

Не успел он кончить, как голова его откинулась назад, и он, безмолвный, побелевший, распростерся на траве.

— Скорее воды! — закричал Принц. — Ведите сюда королевского лекаря: я готов потерять много людей, но только не доброго сэра Джеймса. А это что такое, Чандос?

Поперек дороги лежал рыцарь со сбитым на самые плечи шлемом. На его плаще и щите был отчетливо виден герб с красным грифоном.

— Это лазутчик Робер де Дюрас, — ответил Чандос.

— Ему повезло, его уже убили, — сердито заметил Принц. — Хьюберт, положите его на щит, и пусть четверо лучников отнесут тело в монастырь. Там положите его к ногам кардинала и скажите, что это ему приветствие от меня. А вы, Уолтер, поднимите мой штандарт вон над тем высоким кустом и прикажите там же поставить мой шатер, чтобы друзья знали, где меня искать.

Шум от бегущего французского войска и его преследователей уже затих вдалеке, и теперь по полю тянулись лишь группы усталых всадников, возвращавшихся назад. Впереди них брели их пленники. По всей равнине бродили лучники. Они потрошили седельные сумы убитых, снимали с них доспехи или разыскивали собственные стрелы.

Вдруг, когда Принц повернулся, чтобы пойти к кусту, возле которого он приказал разбить свою главную квартиру, позади него раздался страшный шум, и к нему бросилась целая толпа рыцарей и оруженосцев. Они громко спорили и переругивались на английском и французском языках. В гуще толпы, прихрамывая, шел невысокий толстяк в доспехах с золотыми блестками. Он-то и был причиной раздоров: каждый тащил его к себе, и, казалось, его вот-вот разорвут на части.

— Пожалуйста, добрые господа, осторожнее, осторожнее! — умолял он. — Моего добра хватит на всех, зачем же вы так?

Но шум и гам еще усилились, спорящие кровожадно сверкали друг на друга глазами, блеснули клинки. Принц взглянул на коротышку пленника и ошеломленно откинулся назад.

— Король Иоанн! — воскликнул он, не веря своим глазам.

Из глоток окружавших его воинов вырвался торжествующий вопль.

— Король Франции! У нас в плену король Франции! — самозабвенно вопили они.

— Тише, тише, господа, умерьте свое ликование. Он не должен его видеть, ни одно ваше слово не должно причинить ему боль.

С этими словами Принц подбежал к французскому королю и взял его за руки.

— Милости просим, ваше величество! — снова воскликнул он. — Какая удача, что столь доблестный рыцарь побудет с нами некоторое время, раз уж так распорядилось военное счастье! Вина! Вина для короля!

Но Иоанн был зол, лицо его пылало. С него грубо сбили шлем, на щеке у него запеклась кровь. Взявшие его в плен рыцари стояли вокруг, продолжая галдеть и жадно, словно свора собак, которую отогнали от убитой дичи, поедали его глазами. Среди них были гасконцы и англичане, рыцари, оруженосцы и стрелки, и все они толкались и старались пробиться поближе к пленнику.

— Прошу вас, благородный Принц, прогоните этих грубиянов, — промолвил наконец король Иоанн. — Они так жестоко обошлись со мной. Клянусь святым Денисом, мне едва не оторвали руку!

— Чего вы хотите? — гневно обратился Принц к шумной толпе.

— Мы взяли его в плен, ваше высочество, теперь он наш! — раздалось десятка два голосов.

Они опять, визжа, как стая волков, окружили короля.

— Я захватил его, ваше высочество.

— Нет, я!

— Лжешь, негодяй, это сделал я! И снова сверканье глаз, и снова окровавленные руки тянутся к мечам.

— Довольно! Сейчас мы все уладим, — прервал их Принц. — Ваше величество, прошу вас, немного терпенья, пока все встанет на свои места, иначе тут Бог знает что может случиться. Кто тот высокий рыцарь, что никак не может убрать руку с плеча короля?

— Это Дени де Морбек, ваше высочество, рыцарь из Сент-Омера, он служит в наших войсках, потому что изгнан из Франции.

— Припоминаю. Так в чем дело, сеньор Дени? Что вы скажете?

— Король сдался мне, ваше высочество. Он упал в схватке, и я его захватил. Я сказал ему, что я рыцарь из Артуа, и он отдал мне свою перчатку. Смотрите — вот она у меня в руке!

— Правда! Правда, ваше высочество! — поддержала его дюжина французских голосов.

— Нет, ваше высочество, не судите слишком поспешно! — прокричал какой-то английский оруженосец, проталкиваясь вперед. — Я взял его, он мой пленник, а с этим человеком он говорил только потому, что по его языку признал в нем соотечественника. В плен его взял я, и это многие могут подтвердить.

— Сущая правда, ваше высочество, мы все это видели, все было, как он говорит, — поддержал оруженосца хор англичан.

Между англичанами и французскими их союзниками всегда шла грызня, и Принц видел, с какой легкостью эта перепалка может перерасти в свару, которую нелегко будет усмирить. Ее надо было заглушить в самом начале, пока в нее не успели втянуться остальные.

— Славный, досточтимый государь, — снова начал Принц. — Я опять прошу у вас минуту терпения. Решить этот спор может только ваше слово, только вы можете сказать нам, что произошло на самом деле. Кому вы изволили милостиво вручить свою королевскую особу?

Король Иоанн оторвался от фляги, которую ему принесли, и вытер губы. На его красном лице мелькнуло подобие улыбки.

— Не этому англичанину, — ответил он, и гасконцы торжествующе завопили. — И не этому ублюдку французу, — тут же добавил король. — Я не сдавался ни тому, ни другому.

Все удивленно притихли.

— Тогда кому же, ваше величество? — снова обратился к нему Принц.

Король медленно оглядел собравшихся.

— У него был желтый конь, яростный, как сам дьявол, — сказал он. — Он опрокинул мою бедную кобылу легче, чем шар кеглю. А всадника я не знаю, помню только, что у него был серебряный щит с алыми розами. А! Клянусь святым Денисом, вон он стоит, а с ним и его треклятый конь!

И Найджел, у которого все поплыло перед глазами, вышел, словно во сне, вперед и оказался в самом центре разъяренной толпы воинов.

Принц положил руку ему на плечо.

— Это тот самый петушок с Тилфордского моста, — произнес он. — Клянусь спасением души моего родителя, я уже тогда сказал, что вы далеко пойдете. Вы взяли короля в плен?

— Нет, ваше высочество.

— А вы слышали, как он сказал, что сдается?

— Да, ваше высочество, только я не знал, что это король. Мой господин лорд Чандос, ускакал вперед, и я спешил за ним.

— И оставили короля лежать. Значит, сдача была неполной, и выкуп по законам войны пойдет Дени де Морбеку. Если, конечно, то, что он рассказал, правда.

— Да, вступился король, — это правда, он был вторым.

— Значит, выкуп вам, Дени. А что до меня, так, клянусь спасением души моего родителя, я предпочел бы честь и славу, что выпали на долю этого оруженосца, всем богатствам Франции.

При этих словах, произнесенных перед лицом благороднейших воинов, сердце Найджела рванулось в его груди, и он упал на колени перед Принцем.

— Ваше высочество, как мне вас благодарить? — пробормотал он. — Эти ваши слова мне дороже любого выкупа.

— Встаньте, — улыбаясь, приказал Принц и коснулся его плеча. — Англия потеряла храброго оруженосца, но приобрела доблестного рыцаря. Встаньте, прошу вас! Встаньте, сэр Найджел!

Глава XXVII Как в Косфорд прибыл третий гонец

Проходит два месяца, и отлогие склоны Хайндхеда покрываются бурым мехом увядших папоротников: холодеющая земля всегда укутывается в такую шкуру. С воем и свистом бушуют по всхолмленным равнинам дикие ноябрьские ветры; они размахивают ветвями могучих косфордских буков, стучат в свинцовые переплеты неказистых окон. Тучный старый Даплинский рыцарь, растолстевший еще больше, сидит, как бывало, во главе стола. В бороде, обрамляющей его красное лицо, прибавилось седины. Перед ним стоит наполненное до краев большое деревянное блюдо и высокая пивная кружка с шапкой пены. Справа от него сидит леди Мэри. Годы томительного ожидания наложили свой отпечаток на ее простое смуглое царственное лицо; однако теперь в его выражении появились те особые мягкость и достоинство, которые порождаются грустью и самоотречением. Слева сидит старый священник Мэтью. Златокудрая красавица уже давным-давно покинула Косфорд и обосновалась в Фернхерсте. Теперь молодая прекрасная леди Эдит Брокас — признанная красавица Сассекса, луч света, щедро расточающий улыбки и веселье, кроме, пожалуй, тех минут, когда мысли ее обращаются к той ужасной ночи, когда ее вырвали из когтей мерзкого шэлфордского стервятника.

Когда новый порыв ветра с дождем ударил в окно позади стола, старый рыцарь поднял голову.

— Клянусь святым Хьюбертом, чертовский вечер! — произнес он. — Я так надеялся, что завтра можно будет поднять цаплю на болоте или утку в ручье. А как там дела у маленького сапсанчика, Мэри?

— Я перевязала ему крыло и выправила перья, но боюсь, что до Рождества он все равно не сможет летать.

— Вот незадача! Такая прекрасная смелая птица. На прошлой неделе в субботу цапля клювом сломала ему крыло, — пояснил рыцарь священнику, — и теперь Мэри пользует его.

— Надеюсь, сын мой, вы прослушали мессу, прежде чем обратились к мирским радостям в святой Господень день? — спросил отец Мэтью.

— Ну уж, святой отец, — смеясь, отвечал старый рыцарь, — неужто мне надо исповедоваться за моим собственным столом? Я могу куда лучше молиться Господу среди его творений, в лесу или в поле, чем в этих ваших грудах камня или дерева. Постойте-ка, мне вспоминается заговор для раненого сокола, меня научил ему сокольник Гастона де Фуа. Как же это? Вроде бы так: «Лев из колена Иудина от корня Давидова победил». Да, да, эти слова и надо повторить три раза и обойти вокруг шеста, на котором сидит птица.

Старик священник покачал головой.

— Все это дьявольские ухищрения. Святая церковь не одобряет их, они бесполезны и лживы. А как ваше рукоделье, леди Мэри? Когда я был под вашим кровом в последний раз, вы уже сделали в пяти прекрасных цветах половину истории о Тезее и Ариадне.

— На половине все и остановилось.

— Как так, дочь моя? У вас было много посетителей?

— Нет, святой отец, — вмешался сэр Джон, — просто она думает совсем о другом. Она часами сидит с иголкой в руке, а душа ее витает далеко отсюда. С того самого сраженья, что выиграл Принц…

— Милый отец, прошу вас…

— Ничего, ничего, Мэри, меня не слышит никто, кроме твоего исповедника отца Мэтью. Так вот, с того сраженья, в котором Найджел стяжал такую честь, она прямо как тронулась умом, все время сидит… Ну вот как сейчас.

Взгляд у Мэри вдруг стал сосредоточенным, она уставилась на темное окно, по которому хлестал дождь. Перед священником было застывшее, словно вырезанное из слоновой кости лицо, с бескровными губами.

— В чем дело, дочь моя? Что ты там видишь?

— Ничего, отец мой.

— Что же тогда тебя беспокоит?

— Звуки, добрый отец.

— Что за звуки?

— По дороге кто-то едет.

Старый рыцарь рассмеялся.

— Вот так каждый день, отец мой. Каждый день по дороге проезжает сотня всадников, и все же любой стук копыт приводит в трепет ее бедное сердце. Мэри всегда была сильна и тверда духом, и вот теперь малейший шорох прямо переворачивает ей нутро. Не надо, дочь моя, прошу тебя, не надо!

Но Мэри уже встала со стула и, крепко стиснув руки, испуганными темными глазами смотрела в окно.

— Я слышу их, отец! Я слышу их сквозь шум дождя и ветра. Да, да, они сворачивают с дороги, они свернули! Боже мой, они уже у двери!

— Клянусь святым Хьюбертом, девочка права! — воскликнул сэр Джон и грохнул кулаком по столу. — Эй, слуги! Скорее во двор! Подогрейте еще вина. У ворот путники, а в такую ночь и собаку нельзя оставить за дверью. Быстрее, Хэннекин! Быстрее, говорю, а не то я потороплю тебя дубиной!

Теперь уже все ясно слышали стук копыт. Мэри стояла, вся дрожа. Один нетерпеливый шаг к порогу, дверь широко распахнулась, и в темном проеме появился Найджел; по его улыбающемуся лицу струился дождь, щеки раскраснелись от ветра, в голубых глазах светилась нежность и любовь. У Мэри перехватило горло, свет факелов качнулся перед глазами; но при мысли, что посторонний взгляд проникнет в святая святых ее души, она тут же овладела собой. Женщины обладают силой духа, с которой не сравнится никакая доблесть мужчин. Только глаза ее сказали гостю обо всем, что было у нее на душе, когда она спокойно протянула ему руку.

— Милости просим, Найджел, — только и вымолвила она.

Он склонился и поцеловал ей руку.

— Святая Катарина помогла мне вернуться домой, — сказал он.

Весел был в тот вечер ужин в Косфордском доме. Найджел восседал во главе стола между веселым старым рыцарем и леди Мэри. А на дальнем конце Сэмкин Эйлвард, зажатый между двумя служанками, то до слез смешил своих соседей, то приводил их в ужас рассказами о французских войнах. Найджелу пришлось повернуть замшевые сапоги и показать изящные золотые шпоры. Когда он рассказал о прошлых событиях, сэр Джон похлопал его по плечу, а Мэри взяла его сильную правую руку в свою, и добрый старый священник благословил их. Найджел вынул из кармана золотое колечко, и оно блеснуло в свете факелов.

— Вы, кажется говорили, святой отец, что завтра вам надо отправиться дальше? — спросил он.

— Да, сын мой, меня ждут дела.

— А вы не смогли бы провести здесь утро?

— Конечно. Мне хватит времени, если я выеду в полдень.

— За утро можно многое сделать, — сказал Найджел, глядя на улыбающуюся раскрасневшуюся Мэри. — Клянусь святым Павлом, я и так слишком долго ждал.

— Вот и хорошо, вот и хорошо, — приговаривал старый рыцарь, хрипло смеясь. — Вот так и я сватался к твоей матери, Мэри. В прежнее время поклонники действовали быстро. Завтра вторник, а вторник — счастливый день. Рано или поздно старая гончая нас нагоняет, Найджел, я уже слышу ее лай за своей спиной. Но я рад, что назову тебя сыном еще до того, как она вцепится мне в глотку. Дай мне руку, Мэри, и ты, Найджел, тоже. Примите благословение старика, и пусть Господь хранит вас обоих и пошлет вам все, чего вы заслуживаете, потому что я знаю: во всей нашей привольной стране нет рыцаря благороднее, как нет и женщины, более достойной быть ему женой.

Тут мы оставим их, исполненных радости, с лучезарными надеждами на счастливое, безоблачное будущее, простирающееся далеко-далеко перед мысленным взором их юных глаз. Но, увы, что такое мечты молодости? Как часто они блекнут и увядают, а потом опадают на землю и превращаются в отвратительную гниющую груду у обочины дороги жизни! Однако с нашими героями, слава Богу, не произошло ничего подобного: они росли и расцветали все прекраснее и благороднее, пока весь белый свет не стал дивиться их великолепию.


Шло время и повсюду разносилась молва о подвигах Найджела, имя его и честь окружались все большим уважением; не отставала от него и Мэри: они всегда помогали и поддерживали друг друга на крутой дороге славы. Много стран объехал Найджел, пробивая себе путь к известности, а когда, измученный и опустошенный
ратными трудами, возвращался под свой кров, то черпал силы у той, что украшала его очаг. Много лет они прожили в Туайнемском замке, пользуясь всеобщей любовью и уважением. Потом, в свое время, возвратились в Тилфордский дом и счастливо, в добром здравии жили среди вересковых холмов, где полный надежд Найджел провел свои юные годы, прежде чем обратил свое лицо к делам войны. Там же поселился и Эйлвард, когда оставил свой «Пестрый кобчик», где много лет продавал эль лесникам.

Проходят годы: крутится колесо старой прялки, тянется нить. Мудрые и добрые, благородные или смелые — все приходят из тьмы и уходят во тьму. Кто скажет — откуда, куда и зачем? Вот перед нами склоны Хайндхедского холма. В ноябре на них все так же ржаво тлеют папоротники, в июле пылает огнем вереск; но где же теперь господский дом Косфорда? Где старый Тилфордский дом? Что, кроме нескольких серых камней, осталось от громады Уэверлийского монастыря? Но даже всеядное время не может уничтожить все без остатка. Пройдемся, читатель, по оживленному большаку в Гилдфорд. Видите, вон там, где перед нами поднимается высокий зеленый холм, открытые всем ветрам стены святилища с провалившейся крышей? Это часовня св. Катарины, где Найджел и Мэри дали друг другу слово. Под холмом течет извилистая река, а за ней вы все еще можете увидеть темнеющий Чэнтрийский лес — он поднимается по склону до самой голой вершины, на которой, целой и невредимой, стоит часовня Мученика, где старые друзья отбили некогда нападение лучников горбатого владельца Шэлфорда. А вон там, внизу, по обе стороны раскинувшихся меловых холмов, еще видны остатки дороги, по которой Найджел и Эйлвард отправлялись на войну. Теперь обернемся на север и взглянем на провалившуюся извилистую тропинку. Она совсем не изменилась с тех пор. Здесь стоит Комптонская церковь. Пройдите под старую осыпающуюся арку. Пред ступенями этого древнего алтаря покоится безымянный прах Найджела и Мэри. Неподалеку от них лежит их дочь Мод и ее супруг Аллейн Эдриксон; рядом с ним покоятся их дети и дети их детей. Здесь же, на церковном кладбище, возле старого тиса сохранился невысокий холмик — тут Сэмкин Эйлвард вернулся в добрую землю, из которой некогда вышел.

Так они и лежат, как палая листва, которая от века питает великое старое дерево Англии, каждый год дающее все новые побеги, столь же сильные, могучие и прекрасные, что и в прошлом. Прах человеческий может покоиться под ступенями алтаря или в разрушенном склепе, а молва о достойно прожитой жизни, летопись славных дел и служения истине никогда не умрет — она будет вечно жить в душе народа. Представьте себе, читатель, что нас ожидает работа, мы уже готовы за нее взяться, но силы наши только приумножатся, вера в себя возрастет, если мы оторвемся на час-другой от насущных трудов и оглянемся назад, на тех женщин, что жили здесь когда-то и были нежны и сильны духом, или на мужчин, для которых честь была превыше жизни, на всю Англию — зеленую сцену, где несколько коротких лет и нам дано играть свою маленькую роль.

Артур Конан Дойл Белый отряд

Глава I О том, как паршивую овцу изгнали из стада

Большой колокол в Болье звонил. Далеко-далеко разносились по лесу его певучие, все нарастающие звуки. Работники, добывавшие торф в Блэкдауне, и рыбаки на Эксе слышали, как в знойном летнем воздухе дальний звон гудит то громче, то слабее. В тех местах звуки эти были привычными, столь же привычными, как болтовня соек или крик выпи. Однако и рыбаки и крестьяне поднимали головы, вопросительно переглядываясь, ибо Angelus уже отзвучал[107], а до вечерни было еще далеко. Почему же звонит большой колокол в Болье, если тени уже не короткие, но еще и не длинные?

Группами возвращались монахи в монастырь. По травянистым аллеям, вдоль которых росли искривленные дубы и покрытые лишайником березы, спешила одетая в белое братия на призыв колокола. Монахи покинули виноградники и давильню, телятники и бычьи хлевы, ямы, где брали глину, солеварни, даже дальние кузницы в Соулее и Мызу св. Леонарда и все устремились в монастырь. Это не было неожиданностью: быстроногий вестник обежал в прошлую ночь самые отдаленные владения аббатства и оставил каждому монаху вызов на третий час после полудня. Столь спешного вызова не помнил даже сторож старик Афанасий, вот уже много лет чистивший дверной молоток у ворот, а он начал его чистить через год после битвы при Баннокберне.

Чужеземец, ничего не знающий ни о монастыре, ни о его огромных богатствах, все же, глядя на братьев-монахов, мог бы составить себе представление о лежавших на них разнообразных обязанностях и об их деятельности на широко раскинувшихся монастырских землях, центром которых являлось старинное аббатство. И когда они, склонив головы и беззвучно шевеля губами, по двое и по трое неторопливо входили в его ворота, лишь на очень немногих не было следов повседневного труда. У двоих кисти рук и рукава были забрызганы красноватым виноградным соком. Бородатый монах нес в руках топор с широким топорищем, на спине — вязанку хвороста, а рядом с ним шагал другой, держа под мышкой ножницы для стрижки овец, причем белые шерстинки налипли на его еще более белую одежду. По дороге тянулась длинная, нестройная вереница людей с лопатами и мотыгами, а позади всех два монаха тащили огромную корзину с только что пойманными карпами, ибо это было под пятницу и надлежало наполнить пятьдесят деревянных тарелок и насытить столько же дюжих едоков. Во всей этой толпе едва ли нашелся бы хоть один монах, не испачканный и не уставший, но аббат Бергхерш был требователен и к себе и к другим.

А тем временем в просторном, высоком покое, предназначенном для особо важных случаев, нетерпеливо расхаживал сам аббат, стискивая на груди длинные, бледные, нервные пальцы. Его осунувшееся, изнуренное раздумьями лицо с ввалившимися щеками говорило о том, что человек этот действительно поборол в себе внутреннего врага, с которым каждому из нас суждено встретиться, и все же тяжело пострадал в этой борьбе. Сокрушив свои страсти, он почти что сокрушил самого себя. Однако каким бы хрупким ни казался его облик, в глазах под нависшими бровями время от времени вспыхивала бешеная энергия, напоминавшая людям о том, что он из воинственного рода и что его брат-близнец сэр Бартоломью Бергхерш принадлежит к числу тех прославленных суровых воинов, которые водрузили крест св. Георгия перед воротами Парижа. Сжав губы и нахмурив лоб, аббат шагал взад и вперед по дубовому полу, словно живое воплощение аскетического духа, а большой колокол продолжал греметь и гудеть над его головой. Наконец звон прекратился, завершившись тремя размеренными ударами, и не успело затихнуть их эхо, как аббат стал бить в маленький гонг, который ему подал келейник.

— Что, братия собралась? — спросил аббат на англофранцузском диалекте, который был принят в монастырях того времени.

— Пришли, — ответил белец; глаза его были опущены, и руки скрещены на груди.

— Все?

— Тридцать два инока и пятнадцать послушников, преподобный отец. Брат Марк из спикария[108] болен лихорадкой и не смог прийти. Он сказал…

— Что бы он ни сказал, лихорадка или нет, а он обязан был явиться по моему зову. Его дух должно сломить, как и дух многих в этой обители. Но и ты сам, брат Франциск, как мне сообщили, дважды что-то сказал вслух, когда за трапезой читали жития самых почитаемых святых. Что ты можешь привести в свое оправдание?

Келейник стоял молча и смиренно, все так же скрестив руки на груди.

— Одну тысячу Ave[109] и столько же Credo[110]. Прочтешь их стоя, с воздетыми руками, перед алтарем пресвятой Девы. Может быть, это напомнит тебе, что творец наш дал нам два уха и только один рот, как бы указывая на двойную работу ушей в сравнении со ртом. Где наставник послушников?

— Во дворе монастыря, преподобный отец.

— Попроси его сюда.

Сандалии келейника застучали по деревянному полу, и окованная железом дверь взвизгнула на своих петлях. Вскоре она снова открылась, и вошел невысокий, коренастый монах с массивным, волевым лицом и властными движениями.

— Вы посылали за мной, преподобный отец?

— Да, брат Иероним, я хотел бы, чтобы с этим делом было покончено по возможности без шума, но все же пусть оно послужит для всех назиданием.

Аббат перешел на латынь, ибо этот язык своей древностью и торжественностью больше подходил для обмена мыслями между двумя людьми, занимающими в ордене высокие посты.

— Может быть, самое лучшее — не допускать послушников? — предложил наставник. — Как бы упоминание о женщине не отвлекло их ум от благочестивых размышлений и не обратило их помыслы к мирскому злу!

— Женщины! Женщины! — простонал аббат. — Святое христианство справедливо назвало их radix malorum.[111] Начиная с Евы какой прок был от них? А кто подал жалобу?

— Брат Амвросий.

— Благочестивый и праведный юноша.

— Светильник и пример для каждого послушника.

— Пусть тогда вопрос будет разрешен согласно нашим древним монастырским обычаям. Пусть викарий и его помощник введут братьев в соответствии с их возрастом, а также брата Иоанна, обвиняемого, и брата Амвросия, обвинителя.

— А послушники?

— Пусть соберутся в северной аркаде. Постой! Пусть помощник викария пошлет к ним псаломщика Фому и тот почитает им из «Gesta beati Benedict!»[112] Это удержит их от неразумной и вредной болтовни.

Аббат снова остался один и склонил худое, серое лицо над иллюстрированным молитвенником. Он пребывал в той же позе, пока старейшие монахи медленно и с невозмутимым видом входили в комнату и рассаживались на длинных дубовых скамьях, тянувшихся вдоль стен. На дальнем конце в двух высоких креслах, таких же массивных, как и кресло аббата, хотя и не украшенных столь изысканной резьбой, сидели наставник послушников и викарий — полный, осанистый священник с темными игривыми глазами и густой порослью курчавых черных волос вокруг тонзуры. Между ними стоял худощавый, бледный монах, которому было, как видно, не по себе, он переминался с ноги на ногу и нервно похлопывал себя по подбородку зажатым в руке длинным свитком пергамента. Аббат сверху смотрел на ряды лиц, по большей части загорелых и невозмутимых, — их равнодушный взор и гладкая кожа свидетельствовали о безмятежном однообразии их жизни. Затем он обратил нетерпеливый, пылающий взгляд на бледнолицего монаха, стоявшего перед ним.

— Жалоба подана тобой, как я узнал, брат Амвросий, — сказал он. — Да осенит нас нынче своею благостью святой Бенедикт, патрон нашего монастыря, и да поможет он нам в наших решениях. Сколько пунктов обвинения?

— Три, преподобный отец, — ответил монах вполголоса.

— Ты изложил их согласно обычаю?

— Они записаны на пергаменте.

— Пусть пергамент отдадут брату викарию. Введи брата Иоанна, надо, чтобы он выслушал, в чем его обвиняют.

Следуя приказу аббата, один из бельцов распахнул двери, и вошли еще двое, а между ними шагал молодой послушник мощного телосложения, рослый, рыжий, темноглазый; на смелом, резко очерченном лице было странное выражение не то насмешки, не то недоверия. Откинутый капюшон лежал на плечах, а ряса, не стянутая сверху, открывала округлую мускулистую шею, жилистую и бурую, точно сосновая кора. Из широких рукавов одежды выступали покрытые рыжеватым пухом мускулистые руки, а распахнувшаяся сбоку белая одежда открывала тяжелую, узловатую ногу в уколах и царапинах от ежевики. Поклонившись аббату, быть может, скорее шутливо, чем почтительно, рыжий детина устремился к резному налою, поставленному для него в стороне, и замер — прямой, безмолвный, положив руки на золотой колокольчик, которым пользовались во время богослужения, совершаемого в покоях аббата. Взгляд его темных глаз быстро скользнул по собравшимся и наконец, блеснув угрюмо и угрожающе, задержался на лице его обвинителя. Викарий поднялся и, медленно развернув исписанный пергамент, принялся читать басовитым и торжественным голосом, а приглушенный шорох и движение среди братьев свидетельствовали о том интересе, с каким они следили за чтением.

— "Обвинения, выдвинутые во второй четверг после праздника Успения в год от рождества господа нашего Иисуса Христа тысяча триста шестьдесят шестой против брата Иоанна, ранее известного как Хордл Джон, или Джон из Хордла, ныне же состоящего послушником в святом монашеском ордене цистерцианцев. Прочитаны в тот же день в аббатстве Болье в присутствии его преподобия аббата Бергхерша и всего ордена.

Сей брат Иоанн обвиняется в следующем:

Во-первых, что когда на вышеупомянутом празднике Успения послушникам было подано слабое пиво из расчета по одной кварте на четверых, брат Иоанн выпил залпом весь кувшин, нанеся тем ущерб брату Павлу, брату Порфирию и брату Амвросию, бывшим едва в состоянии потом съесть соленую треску, ввиду их чрезвычайной жажды".

При этом торжественном обвинении послушник поднял руку, губы у него дрогнули, и даже невозмутимые старшие братья переглянулись и кашлянули, чтобы скрыть улыбку.

Лишь аббат сидел в своем кресле хмурый и неподвижный, с замкнутым лицом и сосредоточенным взглядом.

— «Затем, после того, как наставник послушников сказал упомянутому Джону из Хордла, что он должен в течение двух дней ограничиваться в пище трехфунтовым караваем хлеба и бобами, ради вящей славы и чести св. Моники, матери блаженного Августина, он заявил в присутствии брата Амвросия и других, что-де пусть двадцать тысяч чертей заберут эту самую Монику, мать блаженного Августина, да и всякую иную святую, если она будет встревать между человеком и его куском мяса. После того как брат Амвросий упрекнул его за столь кощунственное пожелание, он схватил Амвросия и держал его лицом вниз над пискаторием, или же рыбным прудом, столь долгое время, что оный брат успел прочесть единожды „Отче наш“ и четырежды „Богородицу“, дабы укрепить свою душу перед грозящей ему смертью».

При столь тяжком обвинении по рядам одетых в белое братьев пробежал шепот и жужжание; однако аббат поднял длинную дрожащую руку.

— Что дальше? — спросил он.

— «Затем, в праздник св. Иакова Меньшего, меж девятым часом и вечерней, упомянутый брат Иоанн был замечен на Брокенхерстской дороге, неподалеку от места известного под названием Хэтчетс Понд, беседующим с особой другого пола, оказавшейся девицей по имени Мэри Соулей, дочерью королевского лесничего. После всяких смешков да шуточек оный брат Джон взял оную Мэри Соулей на руки и перенес через реку, чем доставил величайшее блаженство диаволу и нанес глубокий вред своей душе. Сие своевольное и скандальное грехопадение засвидетельствовано тремя братьями из нашего ордена».

В комнате наступила гробовая тишина, монахи качали головами и закатывали глаза, что говорило об их благочестивом ужасе. Аббат посмотрел суровым, пронизывающим взглядом из-под сдвинутых седых бровей.

— Кто может поручиться, что все это правда?

— Во-первых, я, — ответил обвинитель. — И еще брат Порфирий, он сопровождал меня, и брат Марк из спикария, он был настолько ошеломлен и смущен таким зрелищем, что сейчас лежит в лихорадке.

— А женщина? — спросил аббат. — Разве она не разразилась жалобами и проклятиями оттого, что монах так унизил свое достоинство?

— Да нет, она ласково улыбнулась ему и поблагодарила. Это могу подтвердить и я и брат Порфирий.

— Можешь? — воскликнул аббат резким и гневным голосом. — Можешь? Значит, ты забыл тридцать пятое правило нашего ордена, а оно гласит, что в присутствии женщины следует отворачивать лицо и опускать глаза долу? Забыл? Говори! Если бы взоры твои были устремлены на твои сандалии, как мог бы ты видеть улыбку, о которой болтаешь? Неделя заточения в келье, ложные братья, неделя на ржаном хлебе и чечевице, двойные заутрени, может быть, помогут вам вспомнить об уставе, которому вы обязаны подчиняться!

При этой внезапной вспышке гнева оба свидетеля опустили головы на грудь и сидели подавленные. Аббат отвел от них глаза и посмотрел на обвиняемого, который смело встретил их гневный, пронизывающий взгляд; в лице его была решимость и твердость.

— Что ты можешь сказать, брат Иоанн, в ответ на столь тяжелые обвинения?

— Весьма мало, преподобный отец, весьма мало, — ответил послушник, который говорил по-английски с грубым западносакским акцентом. Монахи, которые все до одного были англичанами, навострили уши при звуках его простонародного и все же непривычного говора, а щеки аббата вспыхнули краской гнева, и он ударил ладонью по дубовой ручке своего кресла.

— Что я слышу? — воскликнул аббатт. — Разве можно говорить на таком языке в стенах столь древнего и прославленного монастыря? Благородство и ученость всегда шли рука об руку, и, если утрачено одно, бесполезно искать другое.

— На этот счет мне ничего не известно, — сказал рыжий детина. — Знаю только, что слова эти ласкают мой слух, ибо так говорили до меня мои предки. С вашего дозволения я либо буду говорить так, как говорю, либо совсем замолчу.

Аббат погладил свое колено и кивнул, как человек, когда он что-либо решил зачеркнуть, но не забывать об этом.

— Что касается эля, — продолжал Джон, — то я вернулся с поля разгоряченный и не успел даже распробовать его, как уже увидел дно кувшина… Может быть, я и обронил что-нибудь насчет отрубей и бобов, что они плохой корм и мало годятся для человека моего роста. Правда и то, что я поднял руку на этого шута горохового брата Амвросия, но, как вы сами видите, особого ущерба ему не причинил. А касательно девицы тоже правда — я перенес ее через реку: на ней были чулки и башмаки, а на мне — только деревянные сандалии, которым от воды никакого вреда нет. Я бы считал позором и для мужчины и для монаха не протянуть ей руку помощи.

И он посмотрел вокруг с тем полушутливым выражением, которое не сходило с его лица в течение всего разбирательства.

— Незачем продолжать, — заявил аббат. — Он во всем сознался. Мне остается только определить меру наказания, которого заслуживает его дурное поведение.

Он поднялся, и два ряда монахов последовали его примеру, испуганно косясь на разгневанного прелата.

— Джон из Хордла, — загремел он, — за два месяца твоего послушничества ты показал себя монахом-отступником и человеком, недостойным носить белое одеяние, ибо оно является внешним символом незапятнанности духа. Поэтому белая одежда будет совлечена с тебя, ты будешь извергнут в мирскую жизнь, лишен преимуществ духовного звания, и у тебя отнимется твоя доля благодати, осеняющей тех, кто живет под охраной святого Бенедикта. Отныне дорога в Болье для тебя закрыта, и твое имя будет вычеркнуто из списков ордена!

Пожилым монахам приговор этот показался ужасным: они настолько привыкли к безопасной и размеренной жизни аббатства, что за его пределами оказались бы беспомощными, как дети. Из своего благочестивого оазиса они сонно взирали на пустыню жизни, полную бурь и борьбы, бесприютную, беспокойную, омраченную злом. Однако у молодого послушника были, видимо, иные мысли, ибо глаза его заискрились и улыбка стала шире. Но это только подлило масла в огонь — настоятель разъярился еще пуще.

— Такова будет твоя духовная кара! — воскликнул он. — Но при такой натуре, как твоя, надо воздействовать на более грубые чувства; и раз ты уже не находишься под защитой святой церкви, сделать это будет нетрудно. Сюда, бельцы Франциск, Наум, Иосиф! Схватить его, связать ему руки! Тащите его прочь, и пусть лесники и привратники палками изгонят его из наших владений!

Когда упомянутые три брата двинулись к нему, чтобы выполнить приказ аббата, улыбка исчезла с лица послушника, и он стрельнул направо и налево своими неистовыми карими глазами, словно затравленный бык. Затем из глубины его груди вырвался крик, он рванул к себе тяжелый дубовый налой и замахнулся им, отступив на два шага, чтобы никто не мог напасть на него сзади.

— Клянусь черным распятием из Уолтема, — завопил он, — если хоть один из вас, мошенников, коснется меня пальцем, я расколю ему череп, как лесной орех!

В этом парне с его дюжими, узловатыми руками, громовым голосом и рыжей щетиной на голове было что-то настолько грозное, что все три брата подались назад от одного его взгляда, а ряды белых монахов пригнулись, словно тополя в бурю. Только аббат ринулся вперед, сверкая глазами, но викарий и наставник послушников повисли у него на руках и увлекли подальше от опасности.

— Он одержим диаволом! — кричали они. — Бегите, брат Амвросий и брат Иоахим! Позовите Хью-мельника, и Уота-лесника, и Рауля со стрелами и с арбалетом. Скажите им, что мы опасаемся за свою жизнь! Бегите! Скорее! Ради пресвятой Девы!

Однако бывший послушник был не только стратегом, но и человеком действия. Прыгнув вперед, он метнул свое громоздкое оружие в брата Амвросия и в тот миг, когда и налой и монах с грохотом рухнули на пол, выскочил в открытую дверь и помчался вниз по витой лестнице. Мимо дремавшего возле своей кельи привратника брата Афанасия как будто пронеслось видение: его ноги мелькали, одежда развевалась; но не успел Афанасий протереть глаза, как беглец проскочил сторожку и со всей скоростью, какую допускали его деревянные сандалии, помчался по дороге в Линдхерст.

Глава II Как Аллейн Эдриксон вышел в широкий мир

Никогда еще мирная атмосфера старинного цистерцианского монастыря так грубо не нарушалась. Никогда еще не бывало в нем восстаний столь внезапных, столь кратких и столь успешных. Однако аббат Бергхерш был человеком слишком твердого характера, он не мог допустить, чтобы мятеж одного смельчака поставил под угрозу установленный распорядок в его обширном хозяйстве. В нескольких горьких и пылких словах он сравнил побег их лжебрата с изгнанием наших прародителей из рая и заявил прямо, что если братия не одумается, то еще кое-кого может постигнуть такая же судьба, и они окажутся в таком же греховном и гибельном положении. Выступив с этим назиданием и вернув свою паству к состоянию надлежащей покорности, он отпустил собравшихся, дабы они возвратились к обычным трудам, и удалился в свой покой, чтобы обрести в молитве духовную поддержку для выполнения обязанностей, налагаемых на него высоким саном.

Аббат все еще стоял на коленях, когда осторожный стук в дверь кельи прервал его молитвы.

Недовольный, он поднялся с колен и разрешил стучавшему войти; но, когда он увидел посетителя, его раздраженное лицо смягчилось, и он улыбнулся по-отечески ласково.

Вошедший, худой белокурый юноша, был выше среднего роста, стройный, прямой и легкий, с живым и миловидным мальчишеским лицом. Его ясные серые глаза, выражавшие задумчивость и чувствительность, говорили о том, что это натура, сложившаяся в стороне от бурных радостей и горестей грешного мира. Однако очертания губ и выступающий подбородок отнюдь не казались женственными. Может быть, он и был порывистым, восторженным, впечатлительным, а его нрав — приятным и общительным, но наблюдатель человеческих характеров настаивал бы на том, что в нем есть и врожденная твердость и сила, скрывающиеся за привитой монастырем мягкостью манер.

Юноша был не в монастырском одеянии, но в светской одежде, хотя его куртка, плащ и штаны были темных тонов, как и подобает тому, кто живет на освященной земле. Через плечо на широкой кожаной лямке висела сума или ранец, какие полагалось носить путникам. В одной руке он держал толстую, окованную железом палку с острым наконечником, в другой — шапку с крупной оловянной бляхой спереди, на бляхе было вытиснено изображение Рокамадурской Божьей матери.

— Собрался в путь, любезный сын мой? — сказал аббат. — Нынче поистине день уходов. Не странно ли, что за какие-нибудь двенадцать часов аббатство вырвало с корнем свой самый вредный сорняк, а теперь вынуждено расстаться с тем, кого мы готовы считать нашим лучшим цветком?

— Вы слишком добры ко мне, отец мой, — ответил юноша. — Будь на то моя воля, никогда бы я не ушел отсюда и дожил бы до конца своих дней в Болье. С тех пор, как я себя помню, здесь был мой родной дом, и мне больно покидать его.

— Жизнь несет нам немало страданий, — мягко отозвался аббат. — У кого их нет? О твоем уходе скорбим мы все, не только ты сам. Но ничего не поделаешь. Я дал слово и священное обещание твоему отцу Эдрику-землепашцу, что двадцати лет от роду отправлю тебя в широкий мир, чтобы ты сам изведал его вкус и решил, нравится ли он тебе. Садись на скамью, Аллейн, тебе предстоит утомительный путь.

Повинуясь указанию аббата, юноша сел, но нерешительно и без охоты. Аббат стоял возле узкого окна, и его черная тень косо падала на застеленный камышом пол.

— Двадцать лет тому назад, — заговорил он снова, — твой отец, владелец Минстеда, умер, завещав аббатству три надела плодородной земли в Мэлвудском округе. Завещал он нам и своего маленького сына с тем, чтобы мы его воспитывали, растили до тех пор, пока он не станет мужчиной. Он поступил так отчасти потому, что твоя мать умерла, отчасти потому, что твой старший брат, нынешний сокман[113] Минстеда, уже тогда обнаруживал свою свирепую и грубую натуру и был бы для тебя неподходящим товарищем. Однако отец твой не хотел, чтобы ты остался в монастыре навсегда, а, возмужав, вернулся бы к мирской жизни.

— Но, преподобный отец, — прервал его молодой человек, — ведь я уже имею некоторый опыт в церковном служении.

— Да, любезный сын, но не такой, чтобы это могло закрыть тебе путь к той одежде, которая на тебе, или к той жизни, которую тебе придется теперь вести. Ты был привратником?

— Да, отец.

— Молитвы об изгнании демонов читал?

— Да, отец мой.

— Свещеносцем был?

— Да, отец мой.

— Псалтырь читал?

— Да, отец мой.

— Но обетов послушания и целомудрия ты не давал?

— Нет, отец мой.

— Значит, ты можешь вести мирскую жизнь. Все же перед тем, как покинуть нас, скажи мне, с какими дарованиями уходишь ты из Болье? Некоторые мне уже известны. Ты играешь на цитоли[114] и на ребеке[115]. Наш хор онемеет без тебя. Ты режешь по дереву, гравируешь?

На бледном лице юноши вспыхнула гордость искусного мастера.

— Да, преподобный отец, — отозвался он, — благодаря доброте брата Варфоломея я режу по дереву и слоновой кости и могу кое-что сделать из серебра и бронзы. У отца Франциска я научился рисовать на пергаменте, на стекле и на металле, а также узнал, какими эссенциями и составами можно предохранить краски от действия сырости и мороза. У брата Луки я заимствовал некоторое умение украшать насечкой сталь и покрывать эмалью ларцы, дарохранительницы, диптихи и триптихи. Кроме того, у меня есть небольшой опыт в переплетном деле, гранении драгоценных камней и составлении грамот и хартий.

— Богатый список, ничего не скажешь! — воскликнул настоятель, улыбаясь. — Какой клирик из Оксфорда или Кембриджа мог бы похвастаться тем же? Что касается начитанности, тут ты, боюсь, не достиг таких же успехов.

— Да, отец мой, читал я немного. Все же, благодаря нашему доброму викарию, я не вовсе не грамотен. Я прочел Оккама, Брэдвардина и других ученых мужей, а также мудрого Дунса Скотта и труд святого Фомы Аквинского.

— Но какие знания о предметах мира сего почерпнул ты из своего чтения? В это высокое окно ты можешь увидеть кусок леса и дымы Бэклерсхарда, устье Экса и сияющие морские воды. И вот я прошу тебя. Аллейн, скажи, если кто-нибудь сел бы на судно, поднял паруса и поплыл по тем водам, куда бы он надеялся приплыть?

Юноша задумался, концом палки он начертил план на камышинах, покрывавших пол.

— Преподобный отец, — ответил он, — этот человек приплыл бы к тем частям Франции, которые находятся во владении его величества короля. Но если он повернет на юг, он сможет добраться до Испании и варварских стран. На север у него будут Фландрия, страны Востока и земли московитов.

— Верно. А что было бы, если бы он, достигнув владений короля, продолжал путь на восток?

— Он прибыл бы в ту часть Франции, которая до сих пор является спорной, и мог бы надеяться, что доберется до прославленного города Авиньона, где пребывает наш святейший отец, опора христианства.

— А затем?

— Затем он прошел бы через страну аллеманов и Великую римскую империю в страну гуннов и литовцев-язычников, за которой находятся великая столица Константина и королевство нечистых последователей Махмуда.

— А дальше, любезный сын?

— Дальше находится Иерусалим, и Святая земля, и та великая река, истоки которой в Эдеме.

— А потом?

— Преподобный отец, я не знаю. Мне кажется, оттуда уже недалеко и до края света!

— Тогда мы еще можем кое-чему научить тебя, Аллейн, ласково сказал аббат. — Знай, что многие удивительные народы живут между этими местами и краем света. Там есть еще страна амазонок, и страна карликов, и страна красивых, но свирепых женщин, убивающих взглядом, как василиск. А за ними царства Пресвитера Иоанна и Великого Хама. Все это истинная правда, ибо я узнал ее от благочестивого христианина и отважного рыцаря сэра Джона де Мандевиля, который дважды останавливался в Болье по пути в Саутгемптон и обратно, и он рассказывал нам о том, что видел, с аналоя в трапезной, хотя многие честные братья не могли ни пить, ни есть, столь поражены были они его странными рассказами.

— Мне очень бы хотелось узнать, отец мой, что может быть на самом краю света.

— Есть там предивные вещи, — важно отвечал аббат, — но никогда не предполагалось, что люди будут спрашивать о них. Однако у тебя впереди долгая дорога. Куда же ты направишься в первую очередь?

— К брату, в Минстед. Если он в самом деле такой безбожник и насильник, тем более важно отыскать его и попробовать, не смогу ли я хоть немного изменить его нрав.

Аббат покачал головой.

— Сокман из Минстеда заслужил в округе дурную славу, — сказал он. — Если уж ты решил пойти к нему, то берегись, как бы он не сбил тебя с тесной тропы добродетели, по которой ты научился идти. Но ты под защитой господней, в беде и смятении всегда взирай на господа. Паче всего, сын мой, избегай силков, расставленных женщинами, — они всегда готовы поймать в них безрассудного юношу! А теперь опустись на колени и прими благословение старика.

Аллейн Эдриксон склонил голову, и аббат вознес горячие мольбы, прося небо охранить эту молодую душу, уходившую ныне навстречу грозному мраку и опасностям мирской жизни.

Ни для того, ни для другого все это не было пустой формальностью. Им казалось, что за пределами монастыря, среди людей, действительно царят лишь насилие и грех. Мир полон физических, а еще более — духовных опасностей. Небеса казались в те времена очень близкими. В громе и радуге, в урагане и молнии нельзя было не видеть прямого выражения воли божьей. Для верующих сонмы ангелов, исповедников и мучеников, армии святых и спасенных постоянно и зорко взирали на своих борющихся братьев на земле, укрепляли, поддерживали и ободряли их. Поэтому, когда юноша вышел из комнаты аббата, на сердце у него стало легче, и он почувствовал прилив мужества, а тот, провожая его до площадки лестницы, в заключение поручил его защите святого Юлиана, покровителя путешествующих.

Внизу, в крытой галерее аббатства, монахи собрались, чтобы пожелать Аллейну счастливого пути. Многие приготовили подарки на память. Тут был брат Варфоломей с распятием из слоновой кости редкой художественной работы, брат Лука с псалтырью в переплете из белой кожи, украшенной золотыми пчелами, и брат Франциск с «Избиением младенцев», весьма искусно изображенным на пергаменте.

Все эти дары были уложены на дно дорожной сумы, а сверху краснолицый брат Афанасий добавил хлеб, круг сыра и маленькую флягу прославленного монастырского вина с голубой печатью. Наконец, после рукопожатий шуток и благословений Аллейн Эдриксон зашагал прочь от Болье.

На повороте он остановился и обернулся. Вот перед ним столь хорошо знакомые строения, дом аббата, длинное здание церкви, кельи с аркадой, мягко озаренные заходящим солнцем. Он видел также плавный и широкий изгиб Экса, старинный каменный колодец, нишу со статуей пресвятой Девы, а посреди всего этого кучку белых фигур, махавших ему на прощание. Внезапно глаза юноши затуманились, он повернулся и пустился в путь; горло у него сжималось, и на сердце было тяжело.

Глава III Как Хордл Джон нашел сукновала из Лимингтона

Однако не в природе вещей, чтобы двадцатилетний паренек, с кипящей в жилах молодой кровью, проводил первые часы свободы, печалясь о том, что он оставил позади. Задолго до того, как Аллейн перестал слышать звон монастырских колоколов, он уже решительно шагал вперед, помахивая палкой и насвистывая так же весело, как птицы в чаще. Стоял один из тех вечеров, которые действуют возвышающе на человеческую душу. Косые лучи солнца, падая сквозь листву, рисовали на дороге хрупкие узоры, пересеченные полосами золотистого света. Далеко впереди и позади Аллейна густые ветви деревьев, местами уже медно-красные, перекидывали свои широкие арки над дорогой. Тихий летний воздух был насыщен смолистым запахом огромного леса. Порой коричневатый ручеек с плеском вырывался из-под корней, пересекал дорогу и снова терялся во мхах и зарослях ежевики. Кроме однообразного писка насекомых и ропота листьев, всюду царило глубокое безмолвие, сладостное и успокаивающее безмолвие природы.

А вместе с тем везде кипела жизнь, огромный лес был переполнен ею. То маленький юркий горностай мелькнет у самых ног, спеша по каким-то своим лесным делам; то дикая кошка, распластавшись на дальней ветке дуба, тайком следит за путником желтым недоверчивым глазом. Один раз из чащи выскочила кабаниха с двумя поросятами, бежавшими за ней по пятам, в другой раз из-за стволов вышел, изящно ступая, рыжий олень и стал озираться вокруг бесстрашным взглядом существа, живущего под защитой самого короля. Аллейн весело взмахнул палкой, и рыжий олень, видно, сообразив, что король-то все-таки далеко, ринулся обратно в чащу.

Теперь юноша отошел уже на значительное расстояние от самых дальних владений монастыря. Тем более был он удивлен, когда за очередным поворотом тропы увидел человека в знакомой монастырской одежде, сидевшего возле дороги на куче хвороста.

Аллейн отлично знал каждого из монахов, но это лицо было для него новым; багровое и надутое, оно то и дело меняло свое выражение, как будто человек этот чем-то крайне озабочен. Вот он воздел руки к небу и яростно потряс ими, потом два раза соскакивал с хвороста на дорогу и бросался вперед. Когда он вставал на ноги, Аллейн видел, что его одежда ему длинна и непомерно широка, полы тащились по земле, били по лодыжкам, так что, даже подобрав рясу, незнакомец мог идти только с трудом. Он попытался припуститься бегом, но сразу же запутался в длинном одеянии, перешел на неуклюжий шаг и в конце концов снова плюхнулся на хворост.

— Молодой друг, — сказал он, когда Аллейн поравнялся с ним, — судя по твоей одежде, едва ли можно предположить, что ты знаешь что-нибудь насчет аббатства Болье.

— Вы ошибаетесь, друг, — отозвался клирик, — я провел всю свою жизнь в его стенах.

— Да что ты! Тогда, быть может, ты назовешь мне имя одного монаха — огромный такой, гнусный болван, конопатый, руки, точно грабли, глаза черные, волосы рыжие, а голос, как у приходского быка. По-моему, двух таких не сыщешь в одном монастыре.

— Это может быть только брат Иоанн, — ответил Аллейн. — Надеюсь, он ничем не обидел вас?

— Конечно, обидел, да еще как! — воскликнул незнакомец, соскакивая с груды хвороста. — Разве это не обида? Он похитил все мое платье до последней тряпки и бросил меня здесь в этой вот белой широченной юбке, а мне совестно к жене возвращаться, она подумает, что я донашиваю ее старье. И зачем только я повстречался с ним!

— Но как же это случилось? — спросил молодой клирик, едва удерживаясь от смеха при виде разгневанного незнакомца, наряженного в широченное белое одеяние.

— А случилось вот как, — сказал тот, снова опускаясь на кучу хвороста. — Я шел этой дорогой, надеясь засветло добраться до Лимингтона, и тут увидел этого рыжего мошенника, сидящего там же, где мы сидим сейчас. Проходя мимо него, я снял шапку и почтительно поклонился, подумав, что это, может быть, кто-нибудь из преподобной братии и он погружен в молитву; но незнакомец окликнул меня и спросил, слышал ли я о новой индульгенции во славу и в честь цистерцианцев.

«Нет, не слыхал», — говорю. «Тогда тем хуже для твоей души!» — ответил он и завел длинный рассказ насчет того, что ввиду особых добродетелей аббата Бергхерша папа будто бы издал такой декрет: каждому, кто, надев одежду монаха из Болье, пробудет в ней столько времени, сколько нужно, чтобы прочесть семь псалмов Давида, обеспечено место в царствии небесном. Услышав это, я опустился на колени и стал умолять, пусть даст мне надеть его одежду, на что он после долгих уговоров согласился, причем я уплатил ему три марки, а он обещал на них вновь вызолотить икону священномученика Лаврентия. Когда я надел его рясу, мне не оставалось ничего другого, как дать ему мою добротную кожаную куртку и штаны, ибо он уверял, что продрог до костей да и не подобает ему стоять нагишом, пока я читаю молитвы. Едва он натянул мое платье, а сделал он это с великим трудом, ибо я в длину почти такой же, как он в ширину, — едва он натянул его, а я еще не дошел до конца второго псалма, как обманщик пожелал мне успехов в моей новой одежде и со всех ног помчался прочь от меня по дороге. Я же мог бежать не быстрее, чем если бы был зашит в мешок; и вот я здесь сижу и, вероятно, буду сидеть до тех пор, пока не заполучу обратно свое платье.

— Нет, друг, не надо так огорчаться, — сказал Аллейн, похлопав безутешного по плечу. — Вам следует снова обменять рясу на куртку в аббатстве, если у вас поблизости не найдется какого-нибудь приятеля.

— Приятель-то есть, — отозвался тот, — и неподалеку, но я не хотел бы обращаться к нему с такой просьбой: у его жены чересчур длинный язык и она будет до тех пор сплетничать на этот счет, пока я уже не смогу показаться ни на одном из рынков от Фордингбриджа до Саутгемптона. Но если вы, добрый сэр, из милосердия свернули бы немного в сторону с вашего пути, вы оказали бы мне неоплатную услугу.

— Я сделаю это от всего сердца, — с готовностью ответил Аллейн.

— Тогда идите, пожалуйста, вон по той тропинке влево, а потом по оленьей тропе вправо. Вы увидите под высоким буком хижину угольщика. Назовите ему, добрый сэр, мое имя — «Питер-сукновал из Лимингтона» и попросите у него смену одежды, чтобы я мог немедля продолжать свой путь. По некоторым причинам он ни за что не откажет мне.

Аллейн зашагал по указанной тропинке и вскоре увидел бревенчатую хижину угольщика. Угольщика не было дома, он заготовлял в лесу хворост. Но его жена, румяная, живая особа, собрала необходимую одежду и связала в узел. Аллейн Эдриксон, стоя на пороге открытой двери, смотрел на жену угольщика с большим интересом и некоторой опаской, ибо никогда еще не находился так близко к женщине. Быстро двигались ее полные, красные руки, платье на ней было из какой-то скромной шерстяной ткани, медная брошка величиной чуть не с круг сыра блестела на груди.

— Питер-сукновал! — повторяла она. — Подумать только! Ну, будь я женою Питера, я бы показала ему, как отдавать свое платье первому проходимцу, который попросит об этом. Но он всегда был дуралеем, этот бедняга, хотя мы и очень благодарны ему за то, что он помог нам похоронить нашего второго сына Уота — он был у него в учениках в Лимингтоне в год черной смерти.[116] А вы-то кто, молодой господин?

— Я клирик и направляюсь из Болье в Минстед.

— Скажите! Значит, тебя вырастили в монастыре. Я сразу догадалась. Вижу, как ты краснеешь и опускаешь глаза. Наверное, монахи научили тебя бояться женщин, будто они прокаженные! Какой стыд! Ведь этим они оскорбляют своих собственных матерей! Хорош был бы мир, если б изгнать из него всех женщин!

— Бог не допустит, чтобы это когда-нибудь случилось, — сказал Аллейн.

— Аминь, аминь! А ты красивый паренек, и скромность тебя еще больше красит. Видно по твоему лицу, что не пришлось тебе всю жизнь трудиться на ветру, да под дождем, да под знойным солнцем, как моему бедному Уоту.

— Я в самом деле очень мало видел жизнь, добрая госпожа.

— Нет ничего дороже твоей свежести и чистоты. Вот одежда для Питера, он может занести ее, когда опять будет в наших местах. Пресвятая Дева! Посмотри, какая пыль на твоей куртке. Нет женщины, которая присматривала бы за тобой, сразу видно! Вот! Так будет лучше! А теперь чмокни меня, мальчик.

Аллейн наклонился и поцеловал ее, ибо поцелуй служил в те времена обычным приветствием и, как много спустя отметил Эразм, был более распространен в Англии, чем в какой-либо другой стране. Все же кровь у него застучала в висках, и, уходя, он подумал о том что ответил бы аббат Бергхерш на столь откровенное приглашение. Он все еще испытывал внутренний трепет от этих новых ощущений, когда, выбравшись на большую дорогу, увидел зрелище, от которого все эти мысли сразу вылетели у него из головы.

Немного дальше того места, где он оставил незадачливого сукновала, он снова увидел его: Питер топал ногами и бесновался в десять раз сильнее, чем прежде, однако сейчас на нем уже не было широченного белого одеяния и никакой верхней одежды вообще, а короткая шерстяная рубашка и кожаные башмаки. Вдалеке по дороге убегала долговязая фигура. Под мышкой убегавший мужчина держал узел, а другую руку прижимал к боку, словно изнемогал от хохота.

— Вон он! — вопил Питер. — Глядите на него! Будьте свидетелем! За это его посадят в Винчестере в тюрьму! Смотрите, как он убегает с моим плащом!

— Кто это? — крикнул в ответ Аллейн.

— Да проклятый брат Иоанн, кто же еще! Что он мне оставил из одежды? Меньше, чем каторжнику в руднике. Двойной вор, он выманил меня даже из моей рясы!

— Но все же, друг, это была его ряса, — возразил Аллейн.

— А какая мне польза от того? Он все забрал: рясу, куртку, штаны — все. Мерси ему, что оставил хоть рубашку да башмаки. Не сомневаюсь, он еще вернется и за ними.

— Но как же это случилось? — в изумлении осведомился Аллейн.

— Вы принесли одежду? Будьте милосердны, отдайте мне поскорее. Теперь сам папа ее от меня не получит, пусть посылает хоть всю коллегию кардиналов. Как случилось? Едва вы
ушли, как ненавистный Иоанн возвращается бегом, и когда я открыл рот, чтобы упрекнуть его, он спрашивает, может ли это быть, чтобы служитель божий расстался со своим одеянием и сменил его на куртку мирянина. Я, говорит, отошел только на минутку, чтобы на свободе помолиться. Тут я стащил с себя его рясу, а он, притворяясь, будто ужасно спешит, тоже начал раздеваться, но когда я сбросил его балахон, он тут же схватил его и убежал, даже не завязав тесемок, и оставил меня в таком горестном положении. Притом он без удержу хохотал, словно квакала огромная лягушка; но я бы поймал его, будь у меня дыхание не столь же коротким, сколь длинны его ноги.

Молодой человек слушал этот рассказ о нанесенной сукновалу обиде, изо всех сил стараясь сохранять серьезность; однако, глядя на этого сморщенного, краснолицего человечка, который держался с такой важностью, юноша почувствовал приступ неудержимого смеха и вынужден был прислониться к стволу дерева. Сукновал посмотрел на него торжественно и скорбно, но, заметив, что он беззвучно смеется, поклонился с подчеркнутой иронической вежливостью и в новой одежде пошел прочь деревянным шагом Аллейн следил за ним, пока тот не стал едва виден; затем он отер слезы смеха и решительно двинулся дальше.

Глава IV Как саутгемптонский бейлиф прикончил двух бродяг

Дорога, по которой шел Аллейн, была гораздо безлюднее, чем другие дороги королевства, особенно те, что соединяли меж собой более крупные города. Все же время от времени Аллейн встречал путников, не раз его обгоняли вереницы мулов с вьюками и группы всадников, двигавшихся в том же направлении, что и он. Один раз ему попался нищенствующий монах в коричневой рясе; он прихрамывал и, увидев Аллейна, стал жалобно умолять, пусть тот подаст ему мелкую монетку на покупку хлеба и тем спасет от голодной смерти. Но Аллейн торопливо прошел мимо: в монастыре его научили избегать нищенствующих монахов, кроме того, из сумы попрошайки торчала огромная полуобглоданная баранья кость, доказывавшая, что он лгун. Как ни спешил юноша прочь, он все же услышал, как тот проклинал его именем четырех святых евангелистов. И так ужасны были эти проклятия, что Аллейн, перепуганный, заткнул уши и бежал до тех пор, пока монах не превратился в коричневое пятнышко на желтой дороге.

Подалее, на опушке леса, он увидел коробейника с женой, сидевших на поваленном дереве. Тюк с товарами служил им столом, и они с аппетитом уплетали огромный паштет, запивая его каким-то напитком из каменного кувшина. Коробейник при виде проходившего мимо Аллейна отпустил соленую шутку, а жена его пискливо окликнула юношу, приглашая присоединиться к ним, причем муж, вдруг перейдя от шутливости к бешенству, начал колотить жену своей дубинкой. Аллейн зашагал дальше, опасаясь, что ревнивый супруг разъярится еще больше, и на сердце у него стало очень тяжело. Куда бы он ни поглядел, казалось, он всюду в отношениях человека к человеку видит только несправедливость, насилие и жестокость.

Но когда он, горестно размышляя об этом и тоскуя о сладостной тишине монастыря, вышел на полянку, окруженную кустарником, ему открылось зрелище, наиболее странное из всего увиденного им до сих пор. Неподалеку от дороги тянулись густые заросли, а над ними торчали четыре человеческие ноги, обтянутые двухцветными штанами — одна половина желтая, другая черная. Но самым странным Аллейну показалось то, что вдруг прозвучала заразительно веселая мелодия и четыре ноги начали дергаться и извиваться в такт музыке.

Обойдя на цыпочках заросли, он, пораженный, увидел двух мужчин, плясавших стоя на голове, причем один играл на виоле, другой — на дудке, да так весело и складно, словно оба спокойно сидели на скамьях. Созерцая столь неестественное зрелище, Аллейн даже перекрестился, но ему едва удалось сохранить серьезность, когда оба плясуна заметили его и, подпрыгивая, к нему направились. На расстоянии длины меча от него каждый перекувырнулся в воздухе, упал на ноги и самодовольно улыбнулся, прижимая руки к сердцу.

— Мы ждем награды, награды, о рыцарь с изумленным взором! — воскликнул один из них.

— Мы ждем дара, принц! — заорал другой. — Мы примем любой пустяк — хотя бы кошелек с червонцами или даже кубок, украшенный каменьями.

Аллейн вспомнил то, что он читал об одержимых демоном — как они прыгают, извиваются, несут непонятный вздор. Он уже подумал было о заклинаниях, которые предписывалось произносить при подобных встречах с одержимыми; но, взглянув на его испуганное лицо, они громко расхохотались, опять встали на голову и насмешливо щелкнули каблуками.

— Никогда не видал акробатов? — спросил тот, что был постарше, чернобровый, смуглый и гибкий, словно ветка орешника. — Зачем же пугаться, будто мы отродье дьявола?

— Зачем пугаться, милок? Отчего такой страх, мой сахарный? — подхватил другой, вертлявый, долговязый малый с бегающими, жуликоватыми глазами.

— Верно, господа, зрелище это для меня новое. Когда я увидел ваши ноги над кустами, я глазам своим не поверил. Ради чего проделываете вы такие штуки?

— Не промочив горло, и не ответишь, — воскликнул более молодой, становясь на ноги. — Это весьма пересохший вопрос, красавчик мой! Но что я вижу? Фляжка, фляжка — клянусь всеми чудесами! — Он протянул руку к Аллейну и, выхватив флягу из его сумы, отбил горлышко и опрокинул себе в рот добрую половину содержимого. Остаток он протянул товарищу, тот допил вино, а затем к удивлению клирика, которое все росло, сделал вид, будто проглатывает и фляжку, да так искусно, что Аллейн видел собственными глазами, как она исчезла у него в горле. Правда, через мгновение он швырнул ее через голову и перехватил под своей левой ногой.

— Благодарим вас за винцо, добрый сэр, — сказал он, — и за ту любезную готовность, с какой вы его предложили. Возвращаясь к вашему вопросу, можем сообщить вам, что мы странствующие актеры и жонглеры, мы выступали с большим успехом на ярмарке в Винчестере, теперь отправляемся в Рингвуд, на большую ярмарку, которая там бывает на Михайлов день. А так как наше искусство требует большой точности и мастерства, мы не можем и дня пропустить, не упражняясь в нем, для чего отыскиваем какое-нибудь тихое, укромное местечко и там делаем привал. И вот вы видите нас; для нас же нисколько не удивительно, что вы, ничего не зная о кувырканье, поражены: ведь и многие прославленные бароны, герцоги, маршалы и рыцари, побывавшие даже в Святой земле, единодушно уверяли, что никогда не видали столь изящного и благородного зрелища. Если соблаговолите сесть на этот пенек, мы будем продолжать наши упражнения.

Аллейн охотно последовал этому указанию и сел между двумя огромными узлами с одеждой бродячих актеров: там были камзолы из огненного шелка и кожаные пояса, украшенные медными и жестяными бляхами. А жонглеры уже снова стояли на головах, скакали по траве, напрягая шеи, и вместе с тем наигрывали на своих инструментах, превосходно соблюдая такт и лад. Аллейн вдруг заметил, что из одного узла высовывается угол какого-то инструмента, — он узнал цитру, извлек ее, настроил, и вскоре ее звуки присоединились к веселой песенке, которую играли плясуны. Тогда они побросали собственные инструменты и, опершись ладонями о землю, запрыгали все быстрее и быстрее, покрикивая, чтобы он играл живее, и, наконец, все трое так устали, что вынуждены были остановиться.

— Хорошо играешь, милашка! — воскликнул молодой. — У тебя струны поют, когда ты их касаешься, редко кто так умеет. Откуда ты знаешь эту мелодию?

— А я ее и не знал. Я просто следовал звукам, которые слышал.

Оба уставились на него с таким же удивлением, с каким он перед тем смотрел на них.

— Значит, у тебя здорово тонкий слух, — сказал один. — Мы давно желали встретить такого вот человека. Хочешь присоединиться к нам, и вместе потрусим в Рингвуд? Работа у тебя будет легкая, каждый день будешь получать два пенса и вечером мясо на ужин.

— Кроме того, пива, сколько влезет, — добавил другой, — а по воскресеньям — фляжку гасконского.

— Да нет, не смогу я. Мне предстоит другая работа. Я и так тут с вами слишком замешкался, — ответил Аллейн и снова решительно зашагал по дороге.

Они побежали было за ним, предлагая сначала четыре пенса в день, потом шесть, но он только улыбался и качал головой, тогда они, наконец, отстали. Оглянувшись, он увидел, что тот, который был поменьше, взобрался на плечи к молодому, вместе они стали ростом чуть не в десять футов, и так они стояли и махали ему вслед, прощаясь. Он помахал им в ответ и заспешил дальше, а на сердце у него стало легче после встречи с этими странными людьми, целью которых было развлекать других.

Несмотря на обилие мелких приключений, Аллейн прошел еще очень мало. Однако молодого клирика, привыкшего к столь спокойному существованию, что нехватка пива или замена одного хорала другим уже казались событиями чрезвычайной важности, быстрая смена теней и света, которыми полна жизнь, поразила и глубоко заинтересовала. Казалось, целая пропасть отделяет эту кипучую, изменчивую жизнь от давно устоявшегося монастырского уклада, сводившегося к чередованию трудов и молитв. Несколько часов, протекших после того, как он в последний раз взглянул на колокольню аббатства, постепенно заполнили его память настолько, что как бы вытеснили долгие месяцы однообразной жизни в монастыре. И когда он на ходу стал есть мягкий хлеб, извлеченный из дорожной сумы, его удивило, что в хлебе все еще сохранялось тепло монастырской печи.

Миновав Пенерлей, состоявший из трех домиков и амбара, он достиг границы лесов, за которыми простирались однообразные заросли вереска, и эти розовые пятна перемежались с бронзой увядающих мхов. Слева по-прежнему тянулась лесная чаща, но дорога уходила от нее в сторону и вилась по открытым местам. Солнце на западе стояло низко, над лиловой тучей, его мягкий, чистый свет озарял вересковые заросли и поблескивал по краю опушки, превращая засохшие листья в чешуйки мертвого золота, сверкавшие тем ярче, чем глубже чернели за ними провалы лесных глубин. Для мудрого взора увядание не менее прекрасно, чем цветение и рост, и смерть — не менее, чем жизнь. Именно эта мысль прокралась в душу Аллейна, когда он созерцал осенний пейзаж и восхищался его прелестью. Однако ему некогда было любоваться слишком долго этим зрелищем: как-никак до ближайшей деревенской гостиницы оставалось еще добрых шесть миль. Юноша присел на обочину дороги, поел хлеба и сыра, а затем с облегченной сумой поспешил дальше.

Оказалось, что в открытой низине путников больше, чем в лесу. Сначала он встретил двух доминиканцев в длинных черных одеждах, они проплыли мимо, опустив взоры, что-то бормоча, и даже не взглянули на него. Затем появился рослый монах, может быть, минорит, с огромным пузом; он шагал не спеша и смотрел по сторонам с видом человека, который пребывает в ладу с собой и со всеми людьми. Он остановил Аллейна и осведомился, верно ли, что в этих местах где-то неподалеку есть гостиница, известная своими тушеными угрями. Когда клирик ответил, что да, он слышал о соулейских угрях, монах зачмокал губами и поспешил дальше. За ним по пятам следовали трое работников, они шли плечо к плечу и несли лопаты и мотыги. Работники пели очень стройно примитивную хоровую песню, но их английский язык был так неотесан и груб, что слуху юноши, воспитанного в монастыре, показался каким-то варварским иноземным наречием. Один из них нес птенчика выпи, пойманного на торфяном болоте, и они предложили его Аллейну за мелкую серебряную монету. Он был рад, когда благополучно миновал их: торговаться среди вересковых зарослей с этими буйными рыжебородыми и синеглазыми парнями было бы довольно неприятно.

Однако не всегда следует больше всего опасаться самых здоровенных и неотесанных людей. Работники посмотрели ему вслед голодными глазами, а затем поплелись дальше, медленно и неуклюже, как оно и свойственно саксам. Хуже пришлось Аллейну при встрече с хромым калекой, который ковылял по дороге; он был, видимо, до того стар и слаб, что даже ребенок мог бы его не бояться. Однако, когда Аллейн обогнал его, тот вдруг просто со злости бросил ему вслед проклятие, и зазубренный камень пролетел мимо его уха. И так отвратительна была беспричинная ярость этого скрюченного создания, что наш клирик почувствовал озноб и бежал, пока до него уже не могли долететь ни камни, ни слова. Ему стало казаться, что в Англии у человека нет защиты, кроме силы его собственных кулаков и быстроты ног. В монастырях он слышал гуманные разговоры о законе, о его могуществе, стоящем выше могущества прелатов и баронов, но не видел пока никаких признаков этого закона. Что за польза от закона, думал юноша, как бы красиво он ни был написан на пергаменте, если нет служителей закона, чтобы внедрять его в жизнь. Однако в этот же вечер, еще до захода солнца, он стал свидетелем того, насколько неумолимы клещи английского закона, когда им удается захватить виновного.

Если пройти милю или около того по вересковой пустоши, дорога неожиданно ныряет на дно оврага, по которому быстро бежит ручей с коричневатой водой. Вправо от него стоял и стоит до сих пор древний курган, или могильник, покрытый густой щетиной вереска и папоротника. Аллейн, спускаясь по склону, вдруг заметил, что ему навстречу, с противоположного откоса, спускается старуха: она устало прихрамывала и тяжело опиралась на палку. Дойдя до берега ручья, она остановилась, беспомощно озираясь направо и налево и ища брода. Против сбегавшей вниз тропинки в воде лежал камень, но для ее старческих, дрожащих ног он находился слишком далеко от берега. Дважды она пыталась шагнуть на него, дважды отступала и, наконец, в отчаянии опустилась наземь и в тоске стала ломать руки. Там она и сидела, когда Аллейн достиг переправы.

— Идите сюда, матушка, — позвал он, — не так уж тут опасно переходить!

— Увы, добрый юноша, — отозвалась она, — глаза иной раз подводят меня. Я хоть и вижу там в воде камень, но не могу сказать точно, где он лежит.

— Ну, этому легко помочь, — весело отозвался Аллейн, легко поднял старуху, ибо годы сильно иссушили ее, и перенес на другой берег. Он не мог не заметить, что, когда он опустил ее наземь, колени у нее подогнулись и ей едва удалось выпрямиться, опираясь на свою палку.

— Вы ослабели, матушка, — заметил он. — Верно, издалека идете?

— Из Уилтшира, дружок, — пояснила она дрожащим голосом, — три дня была я в пути. А иду к сыну, он один из королевских лесных смотрителей в Брокенхерсте. И всегда уверял, что будет заботиться обо мне, когда я состарюсь.

— И это справедливо, мамаша, ведь вы заботились о нем в его юности. А когда вы ели в последний раз?

— В Линдхерсте. Увы, мои деньги пришли к концу, и я смогла получить на них у монахинь только миску похлебки из отрубей. Все же я надеюсь, что нынче же доберусь до Брокенхерста, где смогу иметь все, что душе угодно; ведь, сэр, мой сын — благородный человек, у него доброе сердце, и для меня слаще всякой еды мысль о том, что на нем дорогой зеленый камзол и что он служит самому королю.

— Но ведь до Брокенхерста не близкий свет, — сказал Аллейн. — Вот у меня остались хлеб и сыр, возьмите, и еще один пенни, он даст вам возможность поужинать. Господь бог да будет с вами!

Пусть будет с вами господь бог, юноша! — воскликнула старуха. — Пусть он пошлет радость вашему сердцу, как вы порадовали мое.

Она отвернулась, все еще бормоча благословения, и Аллейн видел, как сухонькая фигурка и ее длинная тень, спотыкаясь, поднимаются по склону.

Он и сам двинулся было дальше, но его взгляду вдруг предстало странное зрелище, и по коже забегали мурашки.

Из зарослей на старом кургане на него смотрели два лица; заходящее солнце ярко освещало их, подчеркивая каждую черту и морщинку. Одно принадлежало старообразному человеку с жидкой бородкой, крючковатым носом и большим багровым родимым пятном на виске, второй был негр — в те дни их крайне редко можно было встретить в Англии, особенно в южных областях. Аллейн читал, что есть на свете чернокожие люди, но никогда ни одного негра не видел и не в силах был отвести глаз от его толстых, выпяченных губ и сверкающих белизною зубов. Пока он смотрел, эта пара ловко выбралась из кустов и стала красться к нему с явно преступными намерениями, и клирик, решив избежать встречи, заторопился дальше.

Не успел он подняться на склон, как услышал за своей спиной внезапный шум драки и слабый голос, призывавший на помощь. Окинув взглядом дорогу, он увидел на ней старуху с ее развевающимся по ветру красным шарфом; оба негодяя — белый и черный — старались отнять у нее подаренную Аллейном монетку и убогие мелочи, представлявшие хоть какую-нибудь ценность. При виде жалкой старухи, тщетно пытавшейся оказать сопротивление, в сердце Аллейна вспыхнуло столь жгучее негодование, что даже голова закружилась. Бросив наземь суму, он перепрыгнул обратно через ручей и устремился на двух негодяев, размахивая палкой и сверкая глазами.

Однако разбойники были, как видно, не склонны отпустить свою жертву, не выполнив своих злостных намерений. Негр, повязав алый шарф старухи вокруг черной головы, стоял посреди тропки, держа наготове длинный тусклый нож, тогда как другой, размахивая суковатой дубиной, осыпал Аллейна бранью, предлагая подойти поближе. Но и без вызова кровь у юноши кипела. Ринувшись на чернокожего, он ударил его с такой силой, что тот выронил нож на дорогу и, взвыв, отскочил на безопасное расстояние. Однако второй бандит, как видно, более решительного нрава, бросился на клирика, обхватил его вокруг пояса, словно медведь лапами, и крикнул своему сотоварищу, чтобы тот поспешил к нему на подмогу и всадил пленнику нож в спину. Тут негр приободрился, поднял свой кинжал и снова, крадучись, стал подбираться к Аллейну, ступая неслышно, с жаждой убийства в глазах; а тем временем белый и его пленник, вцепившись друг в друга, раскачивались из стороны в сторону. Однако в самый разгар схватки, когда Аллейн уже приготовился к тому, что вот-вот ощутит между лопатками ледяное лезвие ножа, внезапно донесся топот копыт; чернокожий в ужасе взвизгнул и, что было сил, помчался прочь, через вереск. Разбойник с родимым пятном попытался вырваться, Аллейн услышал, как у него застучали зубы, и почувствовал, как сразу обмякло его тело. Поняв, что приближается помощь, клирик стиснул разбойника еще крепче и наконец придавил его к земле; тут он оглянулся, желая узнать, откуда все эти обнадеживающие звуки. По идущей под уклон дороге на рослой вороной лошади скакал галопом высокий дородный мужчина в мундире из лилового бархата. Он ловко пригибался к шее лошади и при каждом ее скачке вздергивал плечи, как будто он поднимал коня, а не тот нес всадника. Бросив быстрый взгляд, Аллейн успел заметить, что на нем белые замшевые перчатки, бархатный берет с кудрявым белым пером и широкая, расшитая золотом перевязь на груди. Следом скакало еще шестеро всадников, по двое в ряд, одетых в скромные коричневые куртки, и у каждого из-за правого плеча торчал длинный желтый лук. С громом проскакали они по откосу, перемахнули через ручей и приблизились к месту схватки.

— Одного поймал! — сказал их предводитель, спрыгнув со взмыленного коня, и схватил белого разбойника за полу куртки. — Это один из них. Я узнал его по чертовой отметине над бровью. Где твои веревки, Питеркин? Так! Свяжи ему руки и ноги. Пришел его последний час. А вы, молодой человек, кто вы такой?

— Я клирик, сэр, иду из Болье.

— Клирик! — воскликнул другой. — Ты из Оксфорда или из Кембриджа? А есть у тебя от принципала твоей коллегии письмо, разрешающее тебе просить милостыню? Ну-ка, покажи. — Лицо у него было квадратное, суровое, с кустистыми бакенбардами и очень недоверчивыми глазами.

— Я из аббатства Болье, и мне просить милостыню незачем, — пояснил Аллейн, который весь трепетал теперь, когда драка была кончена.

— Тем лучше для тебя. — отвечал тот. — А ты знаешь, кто я?

— Нет, сэр, не знаю.

— Я закон! — И он важно покивал головой. — Я английский закон и глашатай Его милости Королевского величества Эдуарда Третьего.

Аллейн низко склонился перед представителем короля.

— Поистине вы явились вовремя, уважаемый сэр, — сказал он. — Еще немного — и они прикончили бы меня.

— Но тут должен быть еще второй! — воскликнул всадник в лиловом мундире. — Он чернокожий. Один — моряк, тот, что с родимым пятном, а другой негр, служивший у него поваром, вот парочка, за которой мы охотимся.

— Негр убежал вон в ту сторону, — сказал Аллейн, указывая на курган.

— Он не мог уйти далеко, сэр бейлиф, — заявил один из лучников, натягивая тетиву. — Прячется где-нибудь поблизости, черный язычник. Он отлично знает, что у наших лошадей четыре копыта, а у него только два.

— Значит, мы сцапаем его, — ответил бейлиф. — Пока я бейлиф в Саутгемптоне, никто не скажет, что какой-нибудь растратчик, грабитель, вор или убийца ушел целым и невредимым от меня и моего отряда. Пусть негодяй валяется тут. А вы, мои ребятки, стройтесь-ка да возьмитесь за луки, я приглашаю вас на такую охоту, какая бывает только у короля. Ты, Ховет, становись слева, а ты, Томас из Редбриджа, — справа. Так! Стреляйте в вереск, поверху и понизу, меткому стрелку — кувшин вина.

Однако лучникам пришлось искать недолго. Негр забился в яму на склоне холма и мог бы лежать довольно уютно, если бы не красный шарф у него на голове. Когда он приподнялся, чтобы взглянуть сквозь кустарник на своих врагов, яркий цвет шарфа привлек внимание бейлифа, который издал протяжный возглас, пришпорил коня и ринулся вперед, держа в руке меч. Поняв, что его обнаружили, негр выскочил из своего убежища и громадными прыжками что было мочи помчался вниз, мимо выстроившихся лучников, держась, однако, по крайней мере на расстоянии ста шагов от них. Двое, которые находились по обе стороны Аллейна, натянули луки так неторопливо, как если бы им предстояла стрельба по мишени на деревенской ярмарке.

— Семь ярдов упреждения на ветер, Хэл, — сказал один из лучников, с уже седеющей головой.

— Пять, — ответил другой и пустил стрелу.

Аллейн почувствовал, как судорога сжала ему горло, ибо желтая жилка словно пронзила бегущего насквозь; но он еще продолжал мчаться вперед.

— Семь, дуралей, — прорычал первый лучник, и его тетива запела, как струна арфы.

Чернокожий высоко подпрыгнул, выбросил вперед руки и ноги и плашмя упал среди вереска.

— Чок-в-чок, под лопатку! — пояснил лучник и не спеша пошел за своей стрелой.

— Старый пес лучше всего когда он сдох, — заметил бейлиф из Саутгемптона, и они направились обратно к дороге. — Значит, нынче вечером разопьем кварту лучшего малмсея, Мэтью Этвуд. А он действительно мертв, ты уверен в этом?

— Мертв, как Понтий Пилат, уважаемый сэр.

— Ладно. А теперь о другом воре. Деревьев для него хватит, да у нас времени мало. Вытащи-ка свой меч, Томас из Редбриджа, и снеси ему голову.

— Одна просьба, милостивый сэр, одна просьба! — воскликнул приговоренный.

— Какая же? — спросил бейлиф.

— Хочу покаяться в своем преступлении. Действительно, я и мой черный повар, оба с судна «La Rose de gloire»[117] из Саутгемптона, напали на фландрского купца и украли все его пряности, а также бархатные и шелковые ткани, за что, как нам хорошо известно, вы законно и преследуете нас.

— От твоего признания мало пользы, — мрачно заметил бейлиф. — Ты совершил преступление в моем округе и должен умереть.

— Но ведь, сэр, — заметил Аллейн, у которого даже губы побелели от этих кровавых происшествий, — суд еще не рассматривал его дело.

— Юный клирик, — отозвался бейлиф, — вы говорите о делах, в которых ничего не смыслите. Верно, он еще не являлся в суд, но суд явился к нему. Он бежал от закона, и теперь он вне закона. Не касайся того, что не твоя забота. Но какая же у тебя просьба, негодяй, о чем ты хочешь просить?

— В моем башмаке, достопочтенный сэр, спрятана щепка от судна, на котором апостола Павла прибило к острову Мелит. Мне продал эту щепку за два нобля один моряк, плававший в Левант. И я умоляю: вложите мне в руку эту щепку, чтобы я умер, все еще держа ее. Тогда вечное спасение будет обеспечено не только мне, но и тебе, ибо я никогда не перестану ходатайствовать за тебя.

По приказу бейлифа, с разбойника сняли башмак и внутри, там, где выгиб ступни, действительно лежала завернутая в кусок ткани длинная темная щепка. При виде ее лучники сняли шапки, а бейлиф, вручая ее разбойнику, благоговейно перекрестился.

— Если бы так случилось, — сказал он, — что благодаря несравненным заслугам святого апостола Павла твоя запятнанная грехами душа все же получит доступ в рай, надеюсь, ты не забудешь о том посредничестве, какое мне обещал. Держи в памяти также и то, что ты должен молиться именно за бейлифа Герварда, а не за шерифа Герварда, это мой двоюродный брат. А теперь, Томас, прошу тебя, поторапливайся. У нас впереди долгий путь, а солнце уже село.

Аллейн смотрел, потрясенный, на всю эту сцену: на одетого в бархат чиновника, на группу суровых лучников, сдерживавших своих коней, и на вора со связанными за спиной руками и спущенной с плеч курткой. У обочины стояла старуха и снова повязывала голову красным шарфом. И вот раздался резкий сильный визг: один из лучников выдернул меч из ножен и шагнул к обреченному. Клирик, охваченный ужасом, поспешил прочь; но не успел он отойти на достаточное расстояние, как услышал тупой удар и тут же предсмертный хрип и свист угасающего дыхания. Минуту спустя бейлиф и четверо его лучников проскакали мимо, возвращаясь в Саутгемптон, двое же были оставлены, чтобы вырыть могилу. Когда всадники проезжали, Аллейн заметил, что один из них вытирает меч о гриву своего коня. При виде этого он почувствовал невыносимую дурноту и, присев на обочине дороги, разрыдался, ибо его нервы не выдержали. Как ужасна жизнь в мире, подумал он; трудно сказать, кто страшнее — разбойники или блюстители закона.

Глава V Как в «Пестром кобчике» собралась странная компания

Уже наступила ночь, и луна светила между разорванными бегущими облаками, когда Аллейн Эдриксон наконец добрался до лесной гостиницы на окраине Линдхерста: он стер себе ноги и чувствовал мучительную усталость. Длинное и низкое здание гостиницы стояло несколько в стороне от дороги, а у входа пылали два факела, как бы приветствуя путников. Из окна торчал длинный шест с привязанным к нему пучком зелени — знак того, что в гостинице продаются спиртные напитки. Когда Аллейн подошел ближе, он увидел, что дом сложен из неотесанных бревен и внутри мерцает свет, пробивающийся наружу сквозь все щели и скважины. Крыша соломенная, убогая; но в странном контрасте с ней под карнизом тянулись деревянные, роскошно расписанные щиты с геральдическими стропилами и перевязями и андреевскими крестами, а также всевозможными геральдическими девизами. У двери была привязана лошадь, багровые отблески ярко озаряли ее темную голову и терпеливые глаза, а корпус терялся в тени.

Аллейн приостановился на проезжей дороге, раздумывая, как ему быть. Он знал, что до Минстеда, где жил его брат, остается еще несколько миль. С другой стороны, он не видел брата с детства, а в слухах о нем было мало утешительного. Заявиться к нему и просить пристанища в столь поздний час, — едва ли удачное начало. Не лучше ли переночевать здесь, в этой гостинице, и отправиться в Минстед завтра утром. Если брат примет его — что ж, очень хорошо. Он пробудет у него некоторое время и постарается быть ему полезным. Если же, наоборот, сердце брата ожесточено против Аллейна, — ему останется только продолжать свой путь и найти наилучшее применение своему мастерству рисовальщика и писца. А через год он сможет вернуться в монастырь, ибо такова была последняя воля его отца. Сначала монастырское воспитание, потом, когда ему исполнится двадцать лет, год жизни в миру, затем свободный выбор между миром и монастырем — таков странный путь, намеченный для него отцом. Но как бы там ни было, иного выхода не существовало. И если уж надо подружиться с братом, то лучше подождать до утра и тогда постучаться к нему.

Сколоченная из досок дверь была приоткрыта, но когда Аллейн приблизился к ней, изнутри донесся столь громкий гомон голосов и взрывы грубого хохота, что юноша в нерешительности остановился на пороге. Собрав все свое мужество и сказав себе, что место это общественное и он имеет такое же право войти сюда, как и всякий другой, Аллейн распахнул дверь и вошел.

Хотя этот осенний вечер был сравнительно теплым, на широком открытом очаге трещала, стреляя искрами, огромная груда дров, причем отдельные клубы дыма уходили в примитивную трубу, но большая часть валила прямо в комнату, и дым стоял стеной, так что человек, вошедший снаружи, едва мог продохнуть. На очаге кипел и булькал огромный котел, распространяя вкусный, манящий запах. Вокруг него сидело человек десять–двенадцать самых разных возрастов и сословий. Когда Аллейн вошел, они встретили его такими криками, что он остановился, вглядываясь в них сквозь пелену дыма и недоумевая, что могла означать столь бурная встреча.

— Тост! Тост! — вопил какой-то малый грубого вида в рваной куртке. — Еще раз все выпьем меду или эля за счет последнего гостя!

— Таков уж закон «Пестрого кобчика», — орал другой. — Эй, сюда, госпожа Элиза! Новый гость пришел, а нет ни глотка для всей компании.

— Все, что прикажете, господа, я подам все, что прикажете, — ответила хозяйка, суетливо вбегая в комнату с охапкой кожаных кружек в руках. — Чего же вам подать? Пива для лесных братьев, меду для певца, водки для жестянщика и вина для остальных? Таков здесь старинный обычай, молодой господин. Так принято в «Пестром кобчике» вот уже много лет, компания пьет за здоровье последнего гостя. Вы не откажетесь выполнить этот обычай?

— Что ж, добрая госпожа, — отозвался Аллейн, — я бы не нарушил обычая вашего дома, но должен признаться: мой кошелек весьма тощ. Если двух пенсов хватит, я буду очень рад выполнить то, что от меня требуется!

— Заявлено прямо и сказано смело, мой неопытный монашек, — проревел чей-то бас, и на плечо Аллейна легла тяжелая рука.

Подняв глаза, он увидел подле себя своего недавнего сотоварища по монастырю, отступника Хордла Джона.

— Клянусь колючкой с распятия в Гластонбери! Плохие времена пришли для Болье, — сказал тот. — Только и было мужчин в их стенах, что ты да я, и в один день они избавились от обоих. Я ведь наблюдал за тобой, юноша, и знаю, что хоть лицо у тебя и ребячье, а из тебя может выйти настоящий мужчина. Конечно, есть еще аббат. Правда, я недолюбливаю его, а он меня, но кровь у него в жилах горячая. И теперь среди оставшихся он единственный мужчина. Прочие, что это такое?

— Праведные люди, — ответил Аллейн строго.

— Праведные люди? Праведные кочерыжки! Праведные стручки бобовые! Какое у них дело? Только прозябать, да жрать, да жиреть. Если это называть праведностью, так и кабаны в этом лесу годятся для святцев! Ты думаешь, ради такой жизни даны мне крепкие руки да широкие плечи или тебе твоя голова? В мире есть немало работенки, а сидя за каменными стенами ее не сделаешь.

— Зачем же ты тогда пошел к монахам? — спросил Аллейн.

— Вот честный вопрос, и на него я дам честный ответ. Я пошел к ним потому, что Мэри Олспей из Болдера вышла за горбуна Томаса из Рингвуда и бросила некоего Джона из Хордла за то, что он кутила и бродяга, и нельзя надеяться, что он будет хорошим супругом. Вот почему я, любя ее и будучи человеком горячим, удалился от мира; и вот почему, обдумав все на досуге, я рад, что опять вернулся в этот мир. Горе тому дню, когда я сменил куртку йомена на белую рясу монаха.

Пока он говорил, снова вошла хозяйка, неся большой поднос с кружками и флягами, наполненными до краев коричневым элем и рубиновым вином. За хозяйкой следовала служанка с высокой стопкой деревянных тарелок и деревянными ложками, которые стала раздавать присутствующим.

Двое из них, одетые в полинявшие от непогоды куртки лесников, сняли с очага большой котел, а третий, вооружившись огромным оловянным черпаком, положил каждому порцию нарезанного ломтиками мяса, от которого валил пар. Взяв свою долю и кружку с элем, Аллейн удалился в угол и сел на стоявшие там козлы; тут он мог спокойно поужинать, наблюдая эту странную трапезу, столь непохожую на те трапезы, к которым он привык в монастыре и которые совершались в безмолвии и строгом благочинии. Помещение скорее напоминало конюшню. На низком, закопченном и почерневшем потолке он увидел несколько квадратных люков с дверцами, к ним вели грубо сколоченные лестницы. В стены из неотесанных и некрашеных досок были местами в беспорядке натыканы большие деревянные гвозди, и на них висели верхняя одежда, сумы, кнуты, уздечки и седла. Вверху, над очагом, было прибито шесть или семь деревянных щитов с намалеванными на них различными гербами. Грязь и копоть, покрывавшие их не в одинаковой мере, свидетельствовали о том, что повешены они в разное время. Никакой мебели Аллейн не заметил, кроме одного длинного кухонного стола и полок с грубой глиняной посудой, а также нескольких деревянных скамей и козел, чьи ножки глубоко ушли в мягкий глиняный пол; освещение, помимо очага, состояло из трех факелов, воткнутых в подставки на стенах, они мерцали и потрескивали, издавая сильный запах смолы. Все это казалось воспитаннику монастыря новым и странным, но самым интересным был пестрый круг гостей, сидевших перед огнем и поедавших свои порции мяса. Здесь находилась группа скромных, обычных путников, каких в ту ночь вы встретили бы в любой гостинице на английской земле от края ее и до края; но для Аллейна они как бы представляли тот неведомый мир, от которого его так часто и так строго предостерегали. Однако, на основании того, что он видел, этот мир не казался ему в конце концов чем-то таким уж дурным.

Трое-четверо из сидевших у огня были, очевидно, лесниками и объездчиками — загорелые и бородатые люди с живым, зорким взглядом и быстрыми движениями, подобными движениям оленей, среди которых проходит их жизнь. У самого очага расположился бродячий музыкант средних лет, в выцветшем платье из нориджского сукна; камзол до того сел, что уже не сходился ни у горла, ни на поясе. Лицо у него было обветренное и опухшее, а водянистые глаза навыкате свидетельствовали о том, что существование его протекает неподалеку от кувшина с вином. Одной рукой он прижимал к себе позолоченную арфу — арфа была вся в пятнах, и на ней не хватало двух струн, — а другой жадно вычерпывал ложкой содержимое своей тарелки. Рядом с ним сидели еще двое, примерно того же возраста, у одного плащ был оторочен мехом, что придавало ему достойный вид, которым, он, должно быть, дорожил больше, чем удобством, ибо то и дело запахивался в плащ, невзирая на жар от пылающих дров в очаге. У другого, одетого в грязно-рыжий длинный просторный камзол, было хитрое, лисье лицо, с жадными подмигивающими глазами и острой бородкой. Подле него сидел Хордл Джон и еще три нечесаных грубых парня со свалявшимися бородами и растрепанными космами — это были вольные работники с соседних ферм, ибо кое-где еще сохранились посреди королевских поместий участки мелких землевладельцев. Эту компанию дополнял крестьянин, одетый в грубую куртку из овчины и старомодные штаны, и молодой человек в полосатом плаще с зубчатыми полами и в разноцветных штанах, глядевший вокруг с глубоким презрением; одной рукой он то и дело подносил к носу флакон с нюхательной солью, другая держала ложку, которой он усердно работал. В углу, на связке соломы, раскинув руки и ноги, лежал человек необычайно жирный, он густо храпел и, видимо, находился в последней стадии опьянения.

— Это Уот, рисовальщик, — пояснила хозяйка, садясь подле Аллейна и указывая черпаком на храпевшего толстяка. — Он рисует гербы и вывески. Увы мне, что я имела глупость доверять ему! А теперь скажите-ка, молодой человек, что, по-вашему, за птица пестрый кобчик и подходящее ли это название для моей гостиницы?

— Ну, — ответил Аллейн, — кобчик — родич орла и сокола. Я хорошо помню, как ученый брат Варфоломей — а он глубоко проник во все тайны природы — однажды показал мне такую птицу, когда мы вместе шли неподалеку от Винни Риджа.

— Ага, сокола или, допустим, орла? И пестрый, то есть двух различных цветов? Так сказал бы всякий, но только не эта бочка вранья. Он пришел ко мне, видите ли, и заявил, что если я предоставлю ему галлон эля, чтобы подкрепить его силы во время работы, а также доску и краски, он нарисует мне благородного пестрого кобчика и я смогу повесить его вместе с гербами над дверью гостиницы. И я, дура несчастная, дала ему и эля и все, что он потребовал, и оставила одного — ведь он уверял, будто человека никак нельзя тревожить, если ему предстоит важная работа. Вернулась я, а кувшин-то с целым галлоном эля пуст, сам он валяется вот как сейчас, а перед ним на полу доска с этим жутким девизом…

Она подняла доску, прислоненную к стене, и показала грубый набросок костлявой птицы, тощей и голенастой, с пятнистым телом.

— Неужели это похоже на ту птицу, которую ты видел? — спросила она.

Аллейн, улыбаясь, покачал головой.

— Нет, — продолжала хозяйка, — и ни на какое-либо пернатое создание. Это скорее всего похоже на ощипанную курицу, подохшую от куриного тифа. Что бы сказали такие господа, как сэр Николас Борхэнт или сэр Бернард Брокас из Рошкура, кабы они увидели такую штуку, а может быть, даже и его величество король собственной персоной: он ведь частенько проезжает верхом по этой дороге и любит своих соколов, как родных сыновей? Пропала бы тогда моя гостиница!

— Дело это поправимое, — сказал Аллейн. — Прошу вас, добрая госпожа, дайте мне эти три горшка с краской и кисть, я посмотрю, что можно сделать с этой мазней.

Госпожа Элиза недоверчиво посмотрела на него, словно опасаясь нового подвоха, но так как эля он не попросил, она все же принесла краски и стала смотреть, как он заново грунтует доску, в то же время она рассуждала о людях, собравшихся перед очагом.

— Этим четверым лесникам скоро пора; они живут в Эмери Даун, за милю или побольше отсюда. Они доезжачие при королевской охоте. Музыканта зовут Флойтинг Уилл. Сам он с севера, но уж много лет бродит по лесам от Саутгемптона до Крайстчерча. Много пьет и мало платит, но у вас сердце перевернулось бы, если бы вы услышали, как он поет песню о Хенди Тобиасе. Может, он и споет ее, когда эль его согреет.

— А кто эти, рядом с ним? — спросил Аллейн, крайне заинтересованный. — Тот, в отороченном мехом плаще, у него такое умное почтенное лицо?

— Он торгует пилюлями, целебными мазями, средствами от насморка и флюсов и всякими-всякими лекарствами. На его рукаве, как видите, знак святого Луки, первого врача. Пусть добрый святой Фома Кентский подольше убережет меня и моих близких от необходимости обращаться к нему за помощью. Он сегодня вечером здесь, так как собирал травы. Другие — тоже, кроме лесников. А сосед его — зубодер. Сумка на поясе у него полна зубов, он выдрал их на ярмарке в Винчестере. Уверена, что там больше здоровых, чем испорченных, он слишком скор на руку, да и зрение слабовато. Здоровяка рядом с ним я вижу в первый раз. Все четверо на этой стороне вольные работники, трое работают у бейлифа, который на службе у сэра Болдуина Редверса, а четвертый, тот, в овчине, говорят, один крепостной из центральных графств, он убежал от своего хозяина. Наверно, ему скоро срок стать свободным человеком.

— А тот? — шепотом спросил Аллейн, — наверно, это очень важная особа, ведь он как будто презирает всех и вся?

Хозяйка посмотрела на него материнским взглядом и покачала головой.

— Плохо знаете вы людей, — сказала она, — иначе вам было бы известно, что как раз мелкота и задирает нос, а не важные особы. Взгляните на эти щиты на моей стене и под моими карнизами, каждый из них — герб какого-нибудь благородного лорда или доблестного рыцаря, которые когда-либо ночевали под моей крышей. Но более мягких и нетребовательных людей я не видела: они ели мою свинину и пили мое вино с самым довольным видом, а оплачивая счета, отпускали шутку или любезное словцо, а это дороже всякой выгоды. Вот настоящие аристократы. А коробейник или медвежий вожак сейчас начнет клясться, будто в вине чувствуется известь, а в эле — вода, и в конце концов, хлопнув дверью, уйдет с проклятием вместо благословения. Вот тот юноша — школяр из Кембриджа, там людей стараются поскорее выпроводить с кое-какими знаниями, они разучились работать руками, изучая законы римлян. Однако мне пора идти стелить постели. Да охраняют вас святые угодники и да будут успешны ваши начинания.

Предоставленный самому себе, Аллейн подтащил свои козлы к тому месту, которое было ярко освещено одним из факелов, и продолжал работать с присущим опытному мастеру удовольствием, в то же время прислушиваясь к разговорам у очага. Крестьянин в овчине, просидевший весь вечер в угрюмом безмолвии, выпив флягу эля, так разгорячился, что заговорил очень громко и сердито, сверкая глазами и сжимая кулаки.

— Пусть сэр Хамфри из Ашби сам пашет свои поля вместо меня, — кричал он. — Довольно замку накрывать своею тенью мой дом! Триста лет мой род изо дня в день гнул спину и обливался потом, чтобы всегда было вино на столе у хозяина и он всегда был сыт и одет. Пусть сам теперь убирает со стола свои тарелки и копает землю, коли нужно.

— Правильно, сын мой, — отозвался один из вольных работников. — Вот кабы все люди так рассуждали!

— Он с удовольствием продал бы вместе со своими полями и меня! — крикнул крепостной голосом, охрипшим от волнения. — «Мужа, жену и весь их приплод», как сказал дуралей бейлиф. Никогда вола с фермы не продавали так легко. Ха! Вот проснется он однажды темной ночкой, а пламя ему уши щекочет, ведь огонь — верный друг бедняка, и я видел дымящуюся груду пепла там, где накануне стоял такой же замок, как и Ашби.

— Вот это храбрый малый! — воскликнул другой работник. — Не боится высказать вслух то, что люди думают. Разве не все мы произошли от чресл Адамовых, разве у нас не та же плоть и кровь и не тот же рот, которому необходима пища и питье? Так при чем же тут разница между горностаевым плащом и кожаной курткой, если то, что они прикрывают, одинаковое?

— Ну да, Дженкин, — отозвался третий, — разве неодин у нас враг — хоть под плащом и рясой, хоть под шлемом и панцирем? Нам одинаково приходится бояться и тонзуры и кольчуги. Ударь дворянина — и закричит поп, ударь попа — и дворянин схватится за меч. Это ворюги-близнецы, они живут нашим трудом.

— Прожить твоим трудом не так-то просто,
Хью, — заметил один из лесников, — ты же полдня попиваешь мед в «Пестром кобчике».

— Все лучше, чем красть оленей, хотя кое-кто и поставлен их сторожить.

— Если ты, свинья, посмеешь обвинять меня, — заорал лесник, — я тебе уши отрежу раньше, чем палач, слышишь, мордастый болван?

— Господа, господа, тише, — небрежно и нараспев остановила их госпожа Элиза, из чего явствовало, что подобные перепалки между ее гостями происходили каждый вечер. — Не кипятитесь и не ссорьтесь, господа! Берегите добрую славу этого дома.

— А уж если дело дойдет до отрезания ушей, найдутся и другие, чтобы сказать свое слово, — вмешался третий работник. — Все мы люди вольные, и я держу пари, что дубинка йомена не хуже, чем нож лесника. Клянусь святым Ансельмом! Плохо было бы, если бы нам пришлось гнуть спину не только перед господами, а и перед слугами наших господ.

— Нет надо мной господина, кроме короля, — заявил лесник. — И только подлый предатель откажется служить королю Англии…

— А я не знаю английского короля, — ответил человек по имени Дженкин. — Что это за английский король, коли его язык ни одного слова по-английски выговорить не может? Помните, как в прошлом году он приезжал в Мэлвуд со своими маршалами, верховным судьей и сенешалом и своими двадцатью четырьмя телохранителями? Однажды в полдень стою я у ворот Фрэнклина Суинтона, смотрю — он едет, по пятам за ним йомен-доезжачий. «Ouvre!»[118], — кричит, — «Ouvre!» — или что-то в этом роде и делает мне знаки, что, дескать, отопри ворота. А потом еще «мерси», словно он мне ровня. А ты толкуешь, будто он король Англии.

— Дивлюсь я на вас, — воскликнул школяр из Кембриджа высоким голосом, растягивая слова, как было принято говорить у них в классе. — Это же допотопный, хриплый, рычащий язык. Что касается меня, то клянусь ученым Поликарпом, мне легче дается древнееврейский, а потом, может быть, арабский!

— А я не позволю сказать дурного слова против старого короля. Не дам! — заорал Хордл Джон, словно проревел бык. — Что за беда, коли ему нравятся ясные глазки и хорошенькая мордочка? По крайней мере один из его подданных не уступит ему в этом деле, я знаю. Если не может он говорить, как англичанин, зато, я утверждаю, что он умеет сражаться, как англичанин. И он стучался в ворота Парижа в то время, как некоторые пьяницы посиживали у себя в Англии по трактирам, дули эль и только ворчали да рычали.

Эта громкая речь, произнесенная человеком столь мощного сложения и свирепого вида, несколько укротила антикоролевскую партию, люди погрузились в угрюмое молчание, и в наступившей тишине Аллейну удалось расслышать часть разговора, происходившего между лекарем, зубодером и менестрелем.

— Сырую крысу, — говорил лекарь, — вот что я всегда прописываю во время чумы, сырую крысу. — Только сначала надо распороть ей брюшко.

— А разве не следует ее сначала сварить, высокоученый сэр? — спросил зубодер. — Сырая крыса — уж очень гадкое и отвратное кушанье.

— Да это же не для еды, — воскликнул врач с глубоким негодованием. — Зачем человеку есть такую пакость?

— В самом деле, зачем? — подхватил музыкант сделав долгий глоток из своей пивной кружки.

— Крысу нужно прикладывать к язвам и опухолям. Ибо крыса, заметьте себе, питается дохлятиной у нее есть природное влечение или сродство со всем, что гниет, поэтому вредоносные соки переходят из человека в эту тварь.

— И этим можно излечиться от черной смерти, учитель? — спросил Дженкин.

— Ну да, поистине можно, сынок.

— Тогда я очень рад, что никто не знал об этом. Черная смерть — самый надежный друг, какой когда-либо существовал в Англии у простого народа.

— Как так? — удивился Хордл Джон.

— Знаешь, приятель, сразу видно, что ты никогда не работал руками, а то не стал бы и спрашивать. Если б половина деревенского люда перемерла, другая половина могла бы выбирать, на кого и как ей работать и за какое жалованье. Потому я и говорю, что чума — лучший друг бедняков.

— Верно, Дженкин, — подхватил еще один вольный работник, — но не все и хорошо, что она с собой несет. Мы же знаем, из-за чумы пахотные земли превратились в пастбища и стада овец, с одним-единственным пастухом бродят там, где раньше сотни людей получали и работу и плату.

— Ну, особой беды в этом нет, — отозвался зубодер. — Ведь овцы дают многим людям заработок. Тут нужен не только пастух, нужен стригач и клеймовщик, нужен кожевенник, лекарь, красильщик, валяльщик, ткач, купец и еще куча других.

— В таком случае, — заметил один из лесников, — люди на бараньем жестком мясе себе зубы сточат, тогда найдется работенка и для зубодера.

Раздался всеобщий взрыв смеха по адресу зубного врача, в это время музыкант опер о колено свою облезлую арфу и начал щипать струны, наигрывая какую-то мелодию.

— Место Флойтингу Уиллу, сыграй нам что-нибудь веселое!

— Да, да. «Девушку из Ланкастера», — предложил один.

— Или «Святого Симеона и дьявола».

— Или «Шутку Хенди Тобиаса».

Однако все эти предложения жонглер оставил без ответа, он продолжал сидеть, глядя в потолок отсутствующим взором, словно припоминая какие-то слова. Затем, внезапно скользнув рукой по струнам, он запел песню, столь грубую и столь гадкую, что не успел кончить первый куплет, как наш целомудренный юноша вскочил на ноги; его лицо пылало.

— Разве можно петь такие песни? — воскликнул он. — Да еще вам, старику, — ведь вы должны пример подавать другим!

Когда он такими словами прервал певца, на лицах путников отразилось глубокое недоумение.

— Клянусь святым Дайконом Хамполским, наш бессловесный клирик отверз уста, — сказал один из лесников. — А что дурного в этой песне? Чем она оскорбила твою младенческую душу?

— Да эти стены никогда и не слыхали более нежной и благопристойной песни, — заявил другой. — И как можно так говорить в гостинице?

— А вы что, хотели бы послушать литанию, любезный клирик, — бросил третий, — или с вас хватило бы и хорала?

Жонглер отложил свою арфу, он был в негодовании.

— Что это, мальчишка будет мне проповеди читать? — крикнул он, гневно глядя на Аллейна. — Безусый сопляк смеет дерзить мне, человеку, который пел на всех ярмарках от Твида до Трента и дважды был упомянут Высочайшим советом менестрелей в Беверли? Сегодня я больше не пою!

— Нет, споете, — возразил один из вольных работников. — Эй, госпожа Элиза, принесите-ка бокал самого лучшего напитка, какой у вас найдется, чтобы Уилл мог прочистить себе глотку. Продолжайте свою песню, а если нашему клирику с лицом девчонки песня не нравится — скатертью дорога, пусть возвращается, откуда пришел.

— Нет, постой, не спеши, — вмешался Хордл Джон. — В этом деле есть две стороны. Может, мой юный товарищ слишком поспешил со своими упреками, ибо он рано попал в монастырь и мало знает грубые нравы и слова мирян. А все-таки в том, что он сказал, есть своя правда, ведь вы и сами знаете, что песенка была не из пристойных. Поэтому я буду защищать его, и на дорогу он не выйдет, и здесь его слух не будет оскорблен.

— Да неужели, ваша высокая и всемогущая милость. — насмешливо отозвался один из йоменов, — неужели вы и вправду отдаете такой приказ?

— Клянусь пресвятой Девой, — заметил другой, — по-моему, вы оба рискуете очутиться на дороге в самом близком будущем.

— И вас еще так отделают, что вы и ползти-то по ней будете с трудом, — пригрозил третий.

— Нет-нет, я уйду! Я уйду! — поспешно заявил Аллейн, увидев, что Хордл Джон неторопливо засучивает рукав, обнажая руку толщиной с баранью ляжку. — Я не хочу, чтобы вы ссорились из-за меня.

— Тише, парень, — шепнул ему Джон. — Плевал я на них. Они воображают, будто у них такая силища, что ее и девать некуда. Стань здесь и освободи мне место.

Оба лесника и вольные работники поднялись со своей скамьи, а госпожа Элиза и странствующий лекарь бросились между обеими партиями, мягко уговаривая и успокаивая их; но в эту минуту кто-то резко рванул дверь «Пестрого кобчика», и внимание всей компании было отвлечено от этой ссоры вновь прибывшим, столь бесцеремонно ввалившимся к ним гостем.

Глава VI Как Сэмкин Эйлвард держал пари на свою перину

Это был человек среднего роста, очень массивно и мощно сложенный, грудь колесом, широченные плечи. Его выдубленное непогодой бритое лицо загорело настолько, что стало орехового цвета; длинный белый шрам, тянувшийся от левой ноздри к уху, отнюдь не смягчал резкие черты. Глаза у вошедшего были светлые, проницательные, в них порою вспыхивало что-то угрожающее и властное, рот выражал твердость и суровость — словом, это было лицо человека, всегда готового смело встретить опасность. Прямой меч на боку и военный лук за плечами свидетельствовали о его профессии, а помятый стальной шлем показывал, что он не в отпуску, а явился прямо с полей сражений. Белый кафтан с пунцовым изображением льва св. Георгия посередине прикрывал его широкую грудь, а только что сорванная веточка ракитника, украшавшая шлем, вносила в мрачные, побывавшие в боях доспехи черточку мягкости и веселости.

— Эй! — воскликнул он, сощурившись, точно сова, от внезапного яркого света. — С добрым вечером, приятели! Что я вижу? Здесь женщина! Клянусь своей душой!

И он мгновенно обхватил госпожу Элизу за талию и стал пылко целовать. Но, случайно заметив служанку, он тут же отпустил хозяйку и, приплясывая, бросился следом за девушкой, которая в смятении вскарабкалась по одной из лестниц и опустила тяжелую крышку люка на своего преследователя. Тогда он вернулся и снова приветствовал хозяйку с особой любезностью и удовольствием.

— La petite[119] перепугалась, — сообщил он. — Ах, c'est l'amour, l'amour.[120] Проклятая привычка говорить по-французски, он так и липнет к языку. Надо смыть его добрым английским элем. Клянусь эфесом, в моих жилах нет ни капли французской крови. Я истинно английский лучник. Мое имя Сэмкин Эйлвард, и скажу вам, mes amis[121], мое сердце радуется до самого донышка, что я опять ступаю по нашей доброй старой земле. Я только сегодня сошел с галеры в Хайте и бросился целовать добрую коричневую землю, как только сейчас целовал тебя, ma belle[122], ибо вот уже восемь лет, как я не видел родины. От одного запаха этой земли я снова оживаю. Но где же мои шестеро мошенников? Hola, en avant![123]

Услышав его приказ, шестеро молодцов, одетых как обыкновенные поденщики, торжественно прошествовали в комнату; каждый нес на голове огромный узел. Они выстроились по-военному, а храбрый воин встал перед ними и, сурово глядя на них, начал проверять узлы.

— Номер один — французская перина с двумя стегаными одеялами.

— Вот, досточтимый сэр, — отозвался один из носильщиков, опуская наземь в углу объемистый узел.

— Номер два — семь эллов красного турецкого сукна и девять — золотой парчи. — Положи рядом с первым. Добрая госпожа, прошу тебя, дай каждому из этих людей по фляге вина или по кружке эля. Номер три — штука белого генуэзского бархата и двенадцать эллов пунцового шелка. Эй ты, мошенник! Кайма в грязи! Ты, наверно, задел об стену!

— Что вы! Нет! Достойнейший сэр! — воскликнул носильщик и в испуге отпрянул, ибо лучник смотрел на него свирепым взглядом.

— А я говорю — да, собака! Клянусь тремя царями! У меня на глазах человек испустил дух, хотя был менее виноват! Если бы тебе самому пришлось пройти через все труды и муки, через которые прошел я, чтобы заполучить эти вещи, ты был бы поосторожнее. Клянусь своими десятью пальцами, что за каждую из них заплачено французской кровью по весу! Номер четыре — кропильница, серебряный кувшин, золотая пряжка и церковный покров, расшитый жемчугом. Я нашел их, друзья, в церкви Сен-Дени при разграблении Нарбонны и прихватил с собою, чтобы они не попали в руки злодеям. Номер пять — плащ, подбитый горностаем, золотой кубок на подставке и с крышкой и шкатулка с розовым сахаром. Складывай вместе и поаккуратнее. Шесть — денежный ящик, три фунта лимузинских золотых украшений, пара сапог с серебряными бляшками и, наконец, запас постельного полотняного белья. Все, подсчет окончен! Вот вам серебряная мелочь — и можете идти!

— Идти куда, достойный сэр? — спросил один из носильщиков.

— Куда? К черту на рога, если пожелаете. Какое мне дело? Ну, ma belle, пора ужинать. Парочку холодных каплунов и копченой свинины или что хотите и один или два графина настоящего гасконского. У меня есть кроны в кошельке, моя прелесть, и я намерен их тратить, а пока вы будете собирать ужин, принесите вина. Buvons[124], мои храбрые парни, каждый из вас чокнется со мной и выпьет бокал до дна.

От такого предложения, в любое время сделанного компании, собравшейся в английской гостинице, едва ли кто-нибудь откажется. Пустые фляги были унесены и вернулись полными, так что пена капала через край. Два лесника и три работника торопливо проглотили свои порции и вышли вместе, ибо жили они далеко, а час был поздний, но остальные сдвинулись теснее, оставив почетное место справа от менестреля для щедрого гостя. Тот снял стальной шлем и кольчугу и вместе с мечом, колчаном и луком положил их в угол поверх своей разнообразной добычи. Сейчас, когда он сидел, вытянув толстые, несколько кривые ноги к огню, распахнув зеленую куртку и держа в узловатом кулаке кружку вина, он казался воплощением уюта и доброго товарищества. Его жесткие черты смягчились, темные завитки густых волос, скрытых до того шлемом, падали на массивную шею. Ему могло быть лет сорок, хотя изнурительный труд и еще более изнурительные удовольствия оставили на его лице свои мрачные следы. Аллейн перестал рисовать пестрого кобчика; все еще держа в руке кисть, он удивленно разглядывал странного гостя, такого непохожего на всех, кого он встречал до сих пор. В его каталоге человеческих типов были люди хорошие и плохие, а здесь перед ним сидел человек, то свирепый, то ласковый, с проклятием на устах и улыбкой во взоре. Как же понять его?

Лучник случайно поднял глаза и заметил вопросительный взгляд, брошенный на него молодым клириком. Он поднял свой бокал и выпил, весело блеснув белозубой улыбкой.

— A toi, mon garçon![125] — воскликнул он. — Наверно, никогда не видел военных, что так уставился на меня?

— Никогда не видел, — признался Аллейн. — хотя много слышал об их смелых делах.

— Клянусь эфесом, — воскликнул тот, — если бы ты переплыл через пролив, ты бы увидел, что солдат на том берегу — как пчел вокруг летка. Ты не смог бы пустить ни одной стрелы на улицах Бордо, чтобы не попасть в лучника, оруженосца или рыцаря. Там увидишь больше щитов, чем длиннополых кафтанов.

— А где вы раздобыли все эти красивые штуки? — осведомился Хордл Джон, указывая на груду вещей в углу.

— Там, где для храброго парня еще немало кой-чего найдется, если он не будет зевать. Где смельчак всегда хорошо заработает и ему не надо ждать, когда хозяин заплатит, а стоит лишь протянуть руку и самому о себе позаботиться. Да, вот уж это приятная, достойная жизнь. И я пью сейчас за моих старых товарищей, да помогут им святые. Встаньте все, mes enfants[126], иначе вас постигнет моя немилость. За сэра Клода Латура и его Белый отряд!

— За сэра Клора Латура и его Белый отряд! — крикнули путники и выпили до дна свои бокалы.

— Дружно выпито, mes braves[127]. Я обязан еще раз наполнить ваши бокалы, раз вы осушили их, за моих дорогих парней в белых куртках. Hola, mon ange![128] Принеси-ка еще вина и эля. Как это поется в старинной песне?

Пью от души теперь я
За гусиные серые перья
И за родину серых гусей.
Он проревел эти строки хриплым, отнюдь не мелодичным голосом и закончил взрывом хохота.

— Думаю, что я более способный лучник, чем певец, — сказал он.

— Кажется, я припоминаю этот напев, — заметил менестрель, пробегая пальцами по струнам. — Надеюсь я не оскорблю вас, ваше преподобие, — обратился он к Аллейну, язвительно усмехнувшись, — если с любезного разрешения всей компании рискну спеть эту песню.

Не раз в последующие дни Аллейн Эдриксон снова видел в своем воображении эту сцену, несмотря на гораздо более странные и потрясающие события, которые вскоре обрушились на него: краснолицый жирный музыкант кучка людей вокруг него, лучник, отбивающий пальцем такт, и в центре — мощная широкоплечая фигура Хордла Джона, то ярко озаренная багровым светом, то исчезающая в тени благодаря прихотливой игре пламени, — память юноши не раз с восхищением возвращалась к этой картине. В то время он восторженно дивился тому, как искусно жонглер скрывает отсутствие двух струн на своем инструменте, и той теплоте и сердечности, с какой исполняет маленькую балладу о лучнике, тоскующем по своей родине. Баллада звучала примерно так:

Так что ж сказать о луке?
Он в Англии сработан, лук.
Искуснейшие руки
Из тиса выгнули его
Поэтому сердцем чистым
Мы любим наш тис смолистый
И землю тиса своего
Что скажем о веревке?
Веревку в Англии сплели
С терпеньем, со сноровкой.
Веревка лучникам мила.
Пусть чаша идет вкруговую
За нашу кудель золотую.
За край, где конопля росла
Что о стреле мы скажем?
Калили в Англии ее
На страх отрядам вражьим.
Она всех прочих стрел острей…
Пью от души теперь я
За гусиные серые перья
И за родину серых гусей
А что сказать о людях?
Мы в доброй Англии росли
Мы нашу землю любим
Мы лучники, и нрав наш крут
Так пусть же наполнятся чаши —
Мы выпьем за родину нашу,
За край, где лучники живут![129]
— Отлично спето, клянусь моим эфесом! — восторженно заорал лучник. — Не раз я слышал по вечерам эту песню в былые военные времена и позднее, в дни Белого отряда, когда Черный Саймон из Норвича запевал, а четыреста лучших лучников из всех спускавших стрелу с тетивы громогласно подхватывали припев. Я видел, как старик Джон Хоуквуд, тот самый, который водил половину отряда в Италию, стоял, посмеиваясь в бороду, и слушал до тех пор, пока опять не застучали тарелки. Но, чтобы понять весь вкус этой песни, надо самому быть английским лучником и находиться далеко от родины, на чужой земле.

В то время как менестрель пел, госпожа Элиза и служанка положили столешницу на двое козел, потом на ней оказались ложка, вилка, соль, доска для резания хлеба и, наконец, блюдо с горячим аппетитным кушаньем. Лучник принялся за него, как человек, умеющий ценить добрую пищу, что не помешало ему, однако, так же весело продолжать болтовню.

— Все-таки удивительно, — воскликнул он, — почему вы все, здоровенные парни, сидите дома и почесываете спину, когда за морями вас ждут такие дела! Взгляните на меня? Велик ли мой труд? Натянуть тетиву, направить стрелу, пустить ее в цель. Вот и вся песня. То же самое, что вы делаете ради собственного удовольствия воскресными вечерами на деревенском стрельбище.

— А как насчет жалованья? — спросил один из работников.

— Ты видишь, что дает мне мое жалованье? Ем все самое лучшее и пью всласть, угощаю друзей и не требую, чтобы угощали меня. На спине моей девчонки застегиваю шелковое платье. Никогда не будет рыцарь дарить своей даме сердца такие наряды и украшения, какие дарю я. Что ты скажешь насчет этого, парень? И насчет всех этих вещей в углу? Ты видишь их собственными глазами. Они из Южной Франции, отняты у тех, с кем я воевал. Клянусь эфесом! Друзья, мне кажется, моя добыча говорит сама за себя.

— Как видно, это и вправду выгодная служба, — заметил зубодер.

— Tete bleu![130] Ну да, еще бы! А потом не забудьте о возможных выкупах! Взять хотя бы дело под Бринье года четыре назад, когда наши солдаты прикончили Иакова Бурбонского и перебили его армию. Почти все наши люди захватили в плен кто графа, кто барона кто рыцаря. Питер Карсдейл, бывший перед тем, как его перевезли на континент, обыкновенной неотесанной деревенщиной и по-прежнему ловивший английских блох, наложил свои лапы на господина Амори де Шатонвиля которому принадлежит половина Пикардии, и вытянул из него пять тысяч крон, да еще и коня со сбруей. Правда французская шлюха выманила у Питера деньги так же быстро, как француз уплатил их, но что из этого? Клянусь звоном струн! Было бы очень плохо, если б деньги существовали не для того, чтобы их тратить, и куда же, как не на женщин, верно, ma belle?

— Нам было бы и впрямь очень худо без наших храбрых лучников: они же приносят в нашу страну богатство и приятные обычаи, — отозвалась госпожа Элиза, на которую непринужденность и открытость лучника произвели глубокое впечатление.

— A toi, ma cherie[131], — сказал он, прижав руку к сердцу. — Hola. А вон и малютка выглядывает из-за двери. A toi aussi, ma petite! Mon Dieu[132] у девчонки хороший цвет лица.

— Тут есть одно непонятное обстоятельство, уважаемый сэр, — начал своим пискливым голосом студент из Кембриджа, — и очень хотелось бы, чтобы вы его разъяснили: насколько мне известно, лет шесть тому назад в городе Бретиньи был заключен мир между нашим милостивым монархом и французским королем. Ввиду этого кажется особенно странным, когда вы рассказываете во всеуслышание о войне и войсках, раз между нами и французами никакой ссоры нет.

— Значит, я лгу? — отозвался лучник и положил свой нож.

Боже упаси! — поспешно воскликнул студент. — Magna est veritas sed rara.[133] Это означает на латинском языке, что все лучники препочтенные люди. Я обратился к вам в поисках познаний, ибо мое ремесло — учение.

— Боюсь, что в этом ремесле ты еще ученик, — заявил воин, — ибо за морем любое дитя ответит тебе на твой вопрос. Узнай же, что хотя между нашими землями и Францией, может быть, и существует мир, но внутри самой Франции идет постоянная война, ведь в стране междоусобицы, и ее терзают банды живодеров, обманщиков, брабантцев и всяких иных авантюристов. А когда каждый хватает соседа за горло и любой баронишка, которому грош цена, идет с барабанным боем воевать против кого ему угодно, было бы невероятно, если бы пятьсот отважных английских парней не смогли заработать себе на жизнь. Теперь, когда сэр Джон Хоуквуд с молодцами из Восточной Англии и с ноттингемскими лесниками поступил на службу к маркизу Монферратскому, чтобы сражаться против государя Миланского, у нас, правда, осталось всего каких-нибудь сотни две, но я надеюсь, что смогу привезти отсюда людей для пополнения Белого отряда. Клянусь зубом апостола Петра, не может быть, чтобы я не нашел многих хампширцев, готовых стать под красный стяг святого Георгия, тем более если сэр Найджел Лоринг из Крайстчерча снова наденет кольчугу и поведет нас.

— О, тогда вам в самом деле повезло бы! — заметил один из лесников. — Недаром говорят, что, кроме принца и, может, доброго старого сэра Джона Чандоса, во всем нашем войске не было человека столь испытанной храбрости.

— Это истинная правда, каждое слово, — подтвердил лучник. — Я сам собственными глазами видел его на поле брани, и ни один человек не выказал такого мужества, mon Dieu! Глядя на него или слыша его мягкий голос, вы никак не поверили бы, что с самого отплытия из Оруэлла и до самого наступления на Париж, иначе говоря, ровнехонько за двадцать лет, не было ни одной схватки, атаки, вылазки, засады, штурма или сражения, в которых бы он не явился главным участником! Сейчас я направляюсь в Крайстчерч с письмом к нему от сэра Клода Латура. Сэр Латур спрашивает, не согласится ли он занять место сэра Джона Хоуквуда; и больше шансов на то, что он согласится, если я приведу с собой двух-трех подходящих людей. Вот скажи ты, лесник: разве ты не променяешь свою распиловку на более благородное занятие?

Лесник покачал головой.

— У меня в Эмери Даун жена и дети, — пояснил он. — Я не брошу их ради такого рискованного дела.

— Ну, а вы, юноша? — спросил лучник.

— Да нет, я человек мирный, — ответил Аллейн Эдриксон. — Кроме того, мне предстоит другая работа.

— Ах, чума вас забери! — прорычал воин, грохнув о стол свою флягу с такой силой, что тарелка запрыгала. — И какая дурь, дьявол их забери, нашла на людей? Почему вы все торчите у очага и клюете носом, словно вороны вокруг дохлой кобылы, когда стоит только шаг шагнуть, и вас ждет настоящая мужская работа? Стыд и срам! Все вы лодыри и бездельники! Клянусь эфесом, должно быть, настоящие люди из Англии все уже перекочевали во Францию, а те, кто остался, на самом деле бабье, переодетое в кафтаны да штаны.

— Слушай, лучник, — заявил Хордл Джон, — ты уже солгал не раз и не два, и за это, а также потому, что мне много кой-чего в тебе не нравится, я чувствую сильное искушение положить тебя на обе лопатки.

— Клянусь эфесом, вот я наконец и нашел подходящего человека. А потом, ей-богу, ты наверняка лучше, чем я думал, если сможешь положить меня на обе лопатки, мой мальчик. Я одержал больше побед, чем у меня пальцев на ногах, и за семь долгих лет в Отряде не нашлось никого, кто бы вывалял меня в пыли.

— Довольно ты хвастался да бахвалился, — сказал Хордл Джон, вставая и сбрасывая куртку. — Я докажу тебе, что в Англии остались люди получше тех, кто уходил грабить во Францию.

— Pasques Dieu![134] — воскликнул лучник, расстегивая куртку и пристально глядя на своего противника, как знаток и ценитель мужественности. — Я только раз видел до сих пор у мужчины такое тело. С вашего разрешения, мой рыжеволосый друг, мне было бы очень жаль обменяться с вами ударами; и я охотно допускаю, что никто в целом отряде не перетянет вас на канате; пусть это послужит утешением для вашей гордости. С другой стороны, я имею основания думать, что за последние несколько месяцев ты вел спокойную жизнь, и мои мускулы покрепче твоих. Я готов побиться об заклад, что возьму верх. Если только ты не струсишь.

— Струшу? Ах ты, болван! — зарычал Большой Джон. — Да я еще не видел того человека, перед которым бы струсил. А ну-ка, выходи и посмотрим, кто из нас крепче.

— А заклад?

— Не на чем мне биться об заклад. Выходи из любви к делу и ради удовольствия.

— Не на чем? — удивился лучник. — Но у тебя есть то, что я ценю превыше всего: твое огромное тело, которое я хочу завербовать. Слушай, мой мальчик. У меня тут с собой французская перина, мне было очень трудно сохранить ее все эти годы. Я раздобыл перину при разграблении Иссудена, и у самого короля нет такой постели. Если ты победишь — она твоя. Но если победа будет за мной, то ты клянешься, взяв лук и стрелы, отправиться со мной во Францию и служить там в Белом отряде до тех пор, пока он не будет распущен.

Вот это честное пари! — закричали в один голос путники и отодвинули скамьи и козлы, чтобы освободить место борцам.

— Ну, солдат, тогда распрощайся со своей периной, — сказал Хордл Джон.

— Э, нет, я и постель сохраню и тебя заполучу в Отряд, сколько ни скаль зубы, а ты потом будешь всю жизнь благодарить меня за это. Так как же, схватимся за ворот и за локоть, или сойдемся вплотную, или как придется?

— Иди ты к черту со своими хитростями, — сказал Джон, разводя и сжимая свои большие красные руки. — Стой, где стоишь, увидишь, как я тебя сейчас обхвачу.

— Обхватывай как можешь, — согласился лучник, выходя на свободное место и не спуская зорких глаз с противника.

Он сбросил зеленую куртку, и его торс прикрывала лишь красная шелковая рубашка с широким вырезом вокруг шеи и без рукавов. Верхняя часть тела Хордла Джона была обнажена, и его мощная фигура с напрягшимися мускулами, выступающими, словно извилистые, сучковатые корни дуба, возвышалась над лучником. Будучи почти на фут ниже Джона, тот все же производил впечатление человека большой силы, а у его белой кожи был особый шелковистый блеск, которого недоставало более тяжелому телу бывшего монаха; но вдобавок он отличался быстротой движений и ловкостью многоопытного бойца; поэтому, глядя на гордый поворот его головы и блеск глаз, было ясно, что он уверен в удаче. Трудно было бы в тот вечер найти во всей Англии двух более достойных друг друга соперников.

Большой Джон стоял посередине круга, его взгляд был угрюм и грозен, рыжие волосы встали дыбом, как щетина, а лучник легким и быстрым шагом переходил то направо, то налево, согнув колени и вытянув вперед руки. Затем, внезапным броском, столь стремительным и свирепым, что глаз едва мог уловить его, он ринулся на врага и обхватил его одной ногой. При равных силах от такого удара один из противников должен был упасть; но Хордл Джон оторвал лучника от себя, словно крысу, и швырнул через всю комнату так, что тот стукнулся головой о деревянную стену.

— Ma foil[135], — воскликнул воин, проводя рукой по своим кудрям, — ты был уже недалеко от перины. Еще немного, и у этой милой гостиницы появилось бы еще одно окошко.

Ничуть не укрощенный, он снова приблизился к Джону, но теперь уже более осторожно, чем в первый раз. Сделав ложный выпад, чтобы отвлечь внимание противника, он вдруг прыгнул на него, обхватил ногами его талию, а руками бычью шею, в надежде быстрым толчком опрокинуть его наземь. Яростно взревев, Хордл Джон так стиснул врага своими огромными ручищами, что чуть было не раздавил; затем поднял и бросил на пол с такой силой, что мог бы сломать ему кости, если бы лучник, сохраняя полное самообладание, не вцепился ему в предплечья, чтобы задержать свое падение. Поэтому он упал на ноги и не потерял равновесия, хотя толчок сотряс все его тело и, казалось, каждый сустав заскрипел. Затем он отскочил подальше от опасного врага, но Джон, разгоряченный схваткой, ринулся за ним, как бешеный, и тем сам дал опытному вояке то преимущество, к которому он и стремился. Когда бывший монах снова бросился на него, лучник увернулся от больших красных рук, наклонился и, обхватив врага вокруг бедер, перекинул его через свое плечо, использовав не только яростный наскок противника, но и свою натренированность в этом ловком приеме. Аллейну почудилось, будто Джон вдруг обрел крылья и полетел; когда он пронесся по воздуху, размахивая огромными руками и ногами, сердце юноши замерло; уж, наверное, ни один человек не падал с такой силой, ничего, однако же, себе не повредив. Ибо как ни крепко сколочен был Хордл, он, несомненно, сломал бы себе шею, если бы не ткнулся головой в грудь пьяного менестреля, который мирно дремал в углу, не подозревая обо всех этих волнующих событиях. Незадачливый музыкант внезапно разбуженный, выпрямился, издав пронзительный вопль, а Хордл Джон отскочил обратно на середину круга с такой же быстротой, с какой вылетел из него.

— Я требую еще одной схватки, клянусь всеми святыми! — крикнул он, воздевая руки.

— Не согласен, — ответил лучник, натягивая одежду. — Я удачно выкарабкался из этой истории и скорее готов биться с здоровенным наваррским медведем, чем с тобой.

— Это была хитрость! — заорал Джон.

— Конечно, хитрость, клянусь моими десятью пальцами! Хитрость, благодаря которой к Отряду прибавится еще один настоящий мужчина.

— Ну, этой проделке я никакого значения не придаю, — ответил Джон, — ведь я уже час назад решил отправиться с тобой, раз жизнь там настоящая и веселая. Но я бы охотно заполучил французскую перину.

— Не сомневаюсь, mon ami[136], — сказал лучник, возвращаясь к своей пивной кружке. — Твое здоровье, парень, и будем друг другу добрыми товарищами! Но, hola, что болит у нашего друга, у него такое сердитое лицо?

Незадачливый музыкант сидел и уныло растирал себе грудь, глядя вокруг отсутствующим взором, и было ясно, что он не знает ни где он, ни что с ним приключилось.

Вдруг его растерянное лицо озарилось вспышкой сознания, он поднялся и заковылял к двери.

— Берегитесь эля! — произнес он хриплым шепотом, предостерегающе поднял палец и помахал им, обращаясь к остальным. — О пресвятая Дева, берегитесь эля!

Затем, прижав руки к ушибленному месту, он выбежал в ночной мрак под взрыв хохота, к которому весело присоединились и победитель и побежденный. Лесник и оба работника также были готовы пуститься в путь, а остальные улеглись на одеялах, которые госпожа Элиза и служанка постелили им на полу. Аллейн, уставший от всех сегодняшних неожиданных волнений, скоро забылся крепким сном; он прерывался лишь видениями мелькающих ног, бранящихся нищих, свирепых разбойников и многих странных людей, встреченных им в «Пестром кобчике».

Глава VII Три приятеля идут через лес

Едва рассвело, как деревенская гостиница ожила: ни за что не стали бы люди терять целый час дневного света, ибо в те времена освещение было скудным и дорогим. Когда госпожа Элиза поднялась, оказалось, что другие опередили ее: дверь была распахнута, и ученый студент из Кембриджа уже исчез, причем его мысли были, видимо, слишком заняты высокими предметами древности, так что он не вспомнил о тех четырех пенсах, которые ему надлежало уплатить за стол и ночлег. Пронзительный вскрик хозяйки, обнаружившей это обстоятельство, а также кудахтанье кур, вбежавших в открытую дверь, и были первыми звуками, прервавшими сон путников.

Когда вчерашняя компания поднялась, ее участники быстро начали расходиться. Лекарю привели из соседней конюшни сытого мула, покрытого красной попоной; он сел на мула с достойным видом, и тот иноходью удалился по Саутгемптонской дороге. Зубодер и менестрель спросили себе по глотку эля и вместе отправились на ярмарку в Рингвуд, причем у старого жонглера после вчерашней выпивки совсем пожелтели белки глаз и отекло лицо. Однако лучник, который выпил больше всех, был весел, словно кузнечик: поцеловав хозяйку и еще раз загнав служанку на чердак, он отправился к ручью, и, когда вернулся, вода стекала у него с лица и волос.

— Hola, мой миролюбец! — окликнул он Аллейна. — Куда ты направляешь стопы свои нынче утром?

— В Минстед, — ответил юноша. — Там у меня брат, Саймон Эдриксон, он тамошний сокман, и я хочу немного пожить у него. Прошу вас, добрая госпожа, скажите, сколько я вам должен?

— Должен? Вот выдумал! — воскликнула она, стоя с воздетыми руками перед доской, на которой Аллейн рисовал в прошлый вечер. — Скажи лучше, чем я отплачу тебе, добрый юноша! Да, вот это настоящий пестрый кобчик, и в когтях у него даже зайчонок, клянусь жизнью! Ты в самом деле рисуешь искусно и изящно!

— А красный глаз видите? — воскликнула служанка.

— Ну да, и раскрытый клюв!

— И взъерошенные крылья, — добавил Хордл Джон.

— Клянусь эфесом, — заявил лучник, — птица как живая!

Молодой клирик радостно зарделся, слыша все эти похвалы: они были простодушны и грубоваты, и все же насколько сердечнее и доброжелательнее, чем все, что он слышал от придирчивого брата Иеронима или скудословного аббата. Как видно, есть много доброго и много злого в этом мире, о котором ему говорили так мало хорошего. Хозяйка и слышать не хотела ни о какой плате за постель и ужин, а лучник и Хордл Джон положили свои руки ему на плечи и повели к столу, где им был подан завтрак, состоявший из копченой рыбы, блюда со шпинатом и кувшина с молоком.

— Я не удивлюсь, мой друг, — сказал лучник, передавая Аллейну большой кусок рыбы на ломте хлеба, — если окажется, что ты и читать умеешь по-писаному, раз ты так ловко управляешься с красками и кистями.

— Я посрамил бы добрых монастырских братьев, если бы не умел, — ответил Аллейн. — Я же был их учеником целых десять лет.

Лучник посмотрел на него с огромным уважением.

— Удивительно! — сказал он. — И притом на лице у тебя нет ни волоска и кожа, как у девушки. Я могу попасть в цель на триста пятьдесят шагов из вот этой игрушки и на четыреста двадцать — из большого боевого лука; а вот насчет грамоты — ни в какую: собственного имени не прочту. Во всем Отряде был только один парень, который умел читать, но при взятии Вентадура он упал в колодец, а это доказывает, что не пристала солдату грамотность, хотя клирику она и необходима.

— Этот фокус я тоже немного знаю, — заявил Большой Джон. — Хотя и пробыл у монахов слишком мало, чтобы навостриться как следует.

— Вот мы сейчас и попробуем, — сказал лучник и извлек из-под своей рубашки сложенный прямоугольником кусок пергамента.

Он был туго перевязан широкой лентой пунцового шелка и накрепко запечатан с обоих концов большой сургучной печатью. Джон долго и усердно разглядывал надпись на обратной стороне пергамента, сдвинув брови, как их сдвигает человек при огромном умственном напряжении.

— Так как я за последнее время читал маловато, — заявил он наконец. — я бы не хотел объяснять подробно, что тут написано. Одни скажут одно, другие — другое, так же как один лучник любит тис, а другой будет стрелять только стрелами из ясеня. Что касается меня, то, судя по виду и длине строк, я бы сказал, что это стих из какого-нибудь псалма.

Лучник покачал головой.

— Едва ли, — возразил он, — не думаю, чтобы сэр Клод Латур послал меня в такую даль, за море, всего-навсего со стихом из псалма. На этот раз, приятель, ты явно промахнулся. Дай-ка малышу. Ставлю в заклад свою перину, что он тут вычитает больше твоего.

— Что ж, это написано по-французски, — сказал Аллейн, — и правильным почерком, каким пишут клирики. Тут сказано следующее: «A le moult puissant et moult honorable chevalier, Sir Nigel Loring de Christchurch, de sop tres fidele amis Sir Claude Latour, capitaine de la Compagnie blanche, chatelain de Biscar, grand seigneur de Montchateau, vavaseur de le renomme Gaston, Compte de Foix, tenant les droits de la haute justice, de la milieu, et de la basse». На нашем языке это означает вот что: «Могущественному и предостойному рыцарю, сэру Найджелу Лорингу из Крайстчерча, от его преданнейшего друга сэра Клода Латура, капитана Белого отряда, владельца замка Бискар, знатного лорда Моншато и вассала прославленного Гастона графа Фуа, владеющего полномочиями высокого, среднего и низшего суда».

— Вы слышите? — торжествующе воскликнул лучник. — Он именно так и должен был написать!

— Теперь я вижу, что это действительно то самое, — заявил Джон, снова разглядывая пергамент. — Хотя мне трудно понять, что такое «высокий, средний и низший суд».

— Клянусь эфесом, ты понял бы, будь ты Жак Простак. Низший суд означает, что ты можешь вымогать у виновного деньги, средний — что ты можешь пытать его, а высший — что можешь его убить. Вот смысл этих слов. Это письмо я и должен доставить; а теперь, раз вы очистили тарелки, нам пора пускаться в путь. Ты пойдешь со мной, mon gros Jean[137]. А что до тебя, малыш, то куда ты направляешься, как ты сказал?

— В Минстед.

— Ах да! Я хорошо знаю эту лесную местность, хотя сам родился в округе Изборн, что в Чичестере, возле самой деревни Мидхерст. Но я слова плохого не скажу о хамптонских жителях, ибо во всем Отряде не найдется лучших товарищей и более искусных стрелков, чем те несколько человек, которые научились именно в этих местах натягивать тетиву. Мы отправимся, парень, с тобой в Минстед, это уж не такой крюк.

— Я готов, — ответил Аллейн, очень довольный, что на большой дороге его будет сопровождать столь надежная компания.

— Но я не готов. Я должен пристроить свою добычу в этой гостинице, ибо хозяйка, как видно, женщина честная. Hola, ma cherie[138], я хотел бы оставить у вас свои золотые вещи, свой бархат, свои шелка, перину, кадильницу, кувшин, постельное белье и все остальное. Я возьму с собой только деньги в холщовой сумке и шкатулку с розовым сахаром — ее мой капитан посылает в подарок леди Лоринг. Вы сохраните мои сокровища до моего возвращения?

— Я спрячу их в самый надежный тайник, добрый лучник. Когда бы вы ни вернулись, они будут ждать вас.

— Вы истинный друг! — воскликнул лучник, беря ее руку. — Вот это bonne amie. Хороши английская земля и английские женщины, а также французское вино и французская добыча. Я скоро вернусь, мой ангел. Человек я одинокий, моя прелесть, и когда-нибудь, когда с войнами будет совсем покончено, я обоснуюсь… Ах, mechante, mechante.[139] Вон la petite заглядывает в щелку. Ну, Джон, солнце уже стоит над деревьями; когда сигнальщик протрубит «Лучники, вперед», ты должен действовать расторопнее, чем нынче.

— Я только и жду этого, — сердито заявил Хордл Джон.

— Итак, нам пора уходить. Adieu ma vie.[140] Эти два ливра покроют все расходы, и еще останется на ленты к ближайшей ярмарке. Не забывай Сэма Эйлварда, ибо его сердце будет вечно принадлежать тебе одной и тебе тоже, ma patite! А теперь — вперед, и пусть святой Юлиан пошлет нам еще такие же хорошие места для стоянки.

Солнце уже поднялось над лесами Эшерста и Денни и уже ярко светило, хотя восточный ветер нес приятную свежесть и золотые листья целыми пучками вспыхивали на деревьях. На главной улице Линдхерста путникам пришлось с трудом прокладывать себе дорогу, ибо городок так и кишел гвардейцами, конюхами и доезжачими королевской охоты. Сам король остановился в замке Мэлвуд, но многие из его свиты вынуждены были искать пристанища где придется — хотя бы в сельских хижинах и шалашах. То там, то тут маленький герб в окне без стекла показывал, что здесь остановился рыцарь или барон. Гербы прочитывались лучше, чем надпись, потому что лучник, как и большинство людей его возраста, был хорошо осведомлен относительно общепринятых геральдических знаков.

— Вон «Голова сарацина» сэра Бернарда Брокаса, — заявил он. — Я видел его в последний раз во время схватки при Пуатье лет десять тому назад, он держался очень мужественно. Он состоит королевским конюшим и может нехудо спеть веселую песню, хотя его не сравнить с сэром Джоном Чандосом: тот всех опередит и за столом и в седле. А вот три ласточки на лазурном поле — это, должно быть, кто-то из семьи Латтреллов. Судя по лунному серпу, вероятно, второй сын старого сэра Хью; у него стрела прошла через лодыжку при взятии Роморантэна — он ринулся в драку, прежде чем оруженосец успел надеть ему ножные латы. А вот петушиное перо — старинный знак Де Бреев. Я служил под началом сэра Томаса де Брея, тот был весел, как сорока, и страстный фехтовальщик, пока так не растолстел, что доспехи на него не лезли.

Так болтал лучник, пробираясь со своими двумя спутниками среди брыкающихся лошадей, суетливых конюхов, пажей и оруженосцев, которые повсюду стояли кучками и спорили о достоинствах хозяйских коней и охотничьих
собак. Когда они проходили мимо старинной церкви, стоявшей на холме слева от деревенской улицы, двери церкви распахнулись, вышли толпы верующих и стали спускаться по извилистой тропе; они шли от обедни и шумели, как огромная стая пискливых соек. Увидев открытые церковные двери. Аллейн преклонил колени и снял шляпу; но не успел он дочитать «Ave», как его спутники исчезли за поворотом тропы, и ему пришлось бегом догонять их.

— Что это, — спросил он, — ни слова молитвы перед открытой дверью дома божия? Как же вы можете надеяться, что он благословит ваш сегодняшний день?

— Друг мой, — отозвался Хордл Джон, — я так много молился за последние два месяца, не только днем, но и во время утрени, вечерни и всех других служб, что у меня чуть голова не отвалилась от поклонов. По-моему, я немного перемолился.

— Как можно быть слишком религиозным? — воскликнул Аллейн с глубокой серьезностью. — Только благочестие действительно и приносит нам пользу. Человек равен скоту, если он живет со дня на день, ест, пьет, дышит, спит. Лишь когда он поднимается над собой и созерцает себя своими духовными очами, он становится поистине человеком. Подумай, как это было бы печально, если б кровь Искупителя пролилась напрасно.

— Боже правый, парень краснеет, точно девица, а проповедует, точно целая коллегия кардиналов! — воскликнул лучник.

— Я и правда краснею оттого, что существо столь слабое и недостойное, как я, пытается объяснить другому вещи, которые ему самому представляются очень трудными.

— Хорошо сказано, mon garçon[141]. Кстати, что касается убийства Спасителя, то это была прескверная история. Добрый падре во Франции прочел нам по записи всю правду о ней. Солдаты настигли его в саду. Может быть, апостолы Христовы и были людьми святыми, но как воинам им грош цена. Правда, один, сэр Петр, действовал как настоящий мужчина; но — если только его не оклеветали — он отсек слуге всего лишь ухо, а рыцарь не стал бы хвалиться таким подвигом. Клянусь десятью пальцами! Будь я там с Черным Саймоном из Нориджа и несколькими отборными людьми из Отряда, мы бы им показали! А если уж ничего бы не смогли поделать, мы бы этого лжерыцаря, сэра Иуду, так истыкали английскими стрелами, что он проклял бы тот день, когда взял на себя столь подлое поручение.

Молодой клирик улыбнулся, слушая, с какой серьезностью рассуждает его спутник.

— Когда бы Он хотел помощи, — сказал Аллейн, — Он мог бы призвать с небес сонмы архангелов. Так зачем Ему ваш убогий лук и стрелы? А кроме того, вспомните Его собственные слова: «Поднявший меч от меча и погибнет».

— А разве для мужчины это не самая лучшая смерть? — удивился лучник. — Кабы моя воля, я хотел бы пасть именно так; но, заметь, не во время какой-нибудь случайной стычки, а в большом суровом сражении, чтобы над нами развевалось прославленное знамя со львом, впереди пылала орифламма, а вокруг раздавался боевой клич товарищей и свист стрел. И пусть меня сразит меч, копье или стрела, ибо я счел бы позором умереть от железного ядра, от огнемета, или бомбарды, или подобного же несолдатского оружия. Их дурацким грохотом и дымом только ребят пугать.

— Даже в монастырской тиши я много слышал об этих страшных машинах, — сказал Аллейн. — Говорят, хотя мне трудно поверить, будто они посылают ядро вдвое дальше, чем лучник может пустить стрелу, и пробивают непроницаемую броню.

— Это правда, мой мальчик. Но пока бомбардир насыплет свой дьявольский порошок, вложит ядро и подожжет фитиль, я успею выпустить шесть стрел, а может быть, и восемь, так что в конце концов преимущество у него небольшое. Однако не буду отрицать, что когда берешь город, хорошо иметь подкрепление в виде нескольких бомбард. Рассказывали, что под Кале они пробивали в стенах такие бреши, что можно было голову просунуть. Но взгляните, друзья, перед нами по этой дороге наверняка прошел тяжелораненый.

И действительно: вдоль лесной тропы тянулся неровный и прерывистый кровавый след, иногда это были отдельные капли, иногда большие красные сгустки, размазанные на увядших листьях или алевшие на белых кремнистых камнях.

— Наверно, подбитый олень, — заметил Джон.

— Нет, я достаточно знаю лес и могу сказать, что сегодня утром никакой олень не проходил по этой дороге. Вместе с тем — кровь свежая. А это что?

Все трое остановились, прислушиваясь, повернув головы. Среди безмолвия огромного леса раздавался какой-то хлещущий, свистящий звук вперемежку с болезненными стонами, причем голос человека временами поднимался до высоких нот и переходил в какое-то дрожащее пение. Путники поспешили на голос и, поднявшись на холмик, увидели внизу источник столь странных звуков.

Посреди тропы медленно шагал рослый человек, плечи его были низко опущены, пальцы стиснуты. Его окутывала длинная одежда из белого холста, с белым капюшоном, на котором был изображен алый крест. Ряса была спущена с плеч, и от вида этих плеч могло сделаться дурно: плоть превратилась в кровавое месиво, кровь пропитывала одежду и стекала на землю. За ним следовал другой, ростом поменьше, седоватый, тоже одетый в белое. Он тянул по-французски какую-то унылую песню, а в конце каждой строки замахивался толстой веревкой с кожаными узелками и бил своего спутника по плечам до тех пор, пока снова не выступала кровь. Не смущаясь тем, что три путника, пораженные, смотрят на них, те двое на тропе внезапно поменялись ролями, ибо второй, окончив свою песню, развязал собственную рясу, а веревку передал первому; теперь тот запел и стал хлестать товарища веревкой, изо всех сил замахиваясь обнаженной тяжелой, мускулистой рукой. Так, избивая друг друга по очереди, совершали они свой мученический путь через прекрасные леса, под душистыми сводами увядающих буков, где само величие и мощь природы как будто должны были служить человечеству укором за безрассудные стремления и бесцельно растраченные силы.

Зрелище на тропе было новым и для Хордла Джона и для Аллейна Эдриксона, но лучник отнесся к нему легко, как к явлению довольно обычному.

— Это бичующие себя монахи, иначе называемые флагеллантами, — пояснил он. — Удивительно, как вы раньше не встречались ни с одним из них; за морем они попадаются на каждом шагу. Я слышал, что англичан среди них нет, они все из Франции, Италии, Богемии. En avant, camarades[142], надо с ними поговорить.

Когда три приятеля нагнали монахов, Аллейн услышал погребальную песнь, которую пел избивающий, в конце каждой строки опуская тяжелую веревку на спину избиваемого, а стоны страдальца как бы вторили этой песне. Она была на старофранцузском языке и звучала примерно так:

Or avant, entre nous tous freres
Battons nos charognes bien fort
En remembrant la grant misere
De Dieu et sa piteuse mort.
Qui fut pris en la gent amere
Et vendus et trais a tort
Et bastu sa chair, vierge et dere
Au nom de ce battons plus fort.[143]
В конце веревка переходила в руки другого флагелланта, и все начиналось сначала.

— Право же, преподобные отцы, вы сегодня уже достаточно отхлестали друг друга, — сказал лучник по-французски, когда они поравнялись с монахами. — Вся дорога в крови, точно прилавок мясника на ярмарке святого Мартина. Зачем вы так себя истязаете?

— C'est pour vos peches — pour vos peches[144], — прогудели монахи, посмотрели на путников печальными, тусклыми глазами, а затем продолжали свой кровавый труд, невзирая на обращенные к ним просьбы и уговоры.

Видя, что все увещания ни к чему не приводят, трое друзей поспешили дальше, предоставив этим странным путникам выполнять свою тяжелую задачу.

— Боже мой! — воскликнул лучник. — Да если собрать всю кровь, которую я пролил во Франции, так наберется целый бочонок, но вся она была пролита в горячем бою, и я бы еще очень подумал, стоит ли терять ее капля по капле, как эти монахи. Клянусь эфесом, наш юноша побелел, как пикардийский сыр. Что с тобой, mon cher[145]?

— Ничего, — ответил Аллейн. — Просто я жил слишком спокойно и не привык к подобным зрелищам.

— Ma foi![146] — воскликнул тот. — Никогда не видел человека, столь сильного в речах и столь слабого сердцем.

— Ошибаешься, друг, — возразил Большой Джон, — это не слабость, я хорошо знаю его: у него сердце не менее мужественное, чем у тебя или у меня, но в башке у него побольше, чем будет когда-нибудь в твоем котелке, поэтому он во многое проникает глубже, чем мы с тобой, и оно гнетет его сильнее, чем нас.

— Конечно, каждому тяжело смотреть на этакое зрелище, — сказал Аллейн, — видеть, как эти праведные люди, сами не совершившие никакого греха, страдают за чужие грехи. Они святые, если в наше время еще можно назвать кого-нибудь этим высоким словом.

— А я так ни во что не ставлю их занятие! — воскликнул Хордл Джон. — Ну кто стал лучше от их воя и бичеваний? Когда они не истязают себя, они, ручаюсь, такие же, как все монахи. Пусть не били бы себя да выбили бы из сердца гордыню.

— Клянусь тремя царями, в том, что ты говоришь, есть смысл, — заметил лучник. — Кроме того, будь я Bon Dieu[147], мне, по-моему, едва ли доставило бы удовольствие видеть, как этот бедняга срывает себе мясо с костей, и я решил бы, что, наверное, он очень плохого мнения обо мне, если думает мне угодить истязаниями, точно начальник военной полиции. Нет, клянусь эфесом! Я бы с гораздо большим удовольствием посмотрел на какого-нибудь веселого лучника, который никогда не обидит поверженного врага и никогда не побоится здорового и сильного.

— Вы, конечно, не имеете в виду ничего греховного, — отозвался Аллейн. — И если речи ваши несдержанны, то не мне судить вас. Но разве вы не видите, что в этом мире есть враги, кроме французов, и тем больше славы тому, кто победит их? Разве для рыцаря или оруженосца тот день, когда он на турнире возьмет верх над семерыми, не будет днем гордости и торжества? А мы здесь на турнире жизни, и против нас выступает семь черных врагов: сэр Гордыня, сэр Алчность, сэр Обжорство, сэр Блуд, сэр Гнев, сэр Зависть и сэр Леность. Пусть человек победит этих семерых, и он получит первый приз из рук нежнейшей царицы красоты — может быть, от самой девы Марии. Вот ради чего эти люди умерщвляют свою плоть, а также — чтобы подать пример тем из нас, кто слишком себя изнеживает. Повторю еще раз: они святые, божьи святые, и я склоняю голову перед ними.

— Очень хорошо сказано, mon petit, — ответил лучник. — Я не слышал более справедливых слов с тех пор, как умер старик Дон Бертран, а был он одно время капелланом Белого отряда. Очень храбрый был человек, но во время битвы при Бринье его проткнул насквозь солдат из Эно. За это, когда мы прибыли в Авиньон, к его святейшеству папе, того солдата отлучили от церкви; но так как мы не знали ни его имени, ни кто он, а только одно: что был под ним серый в яблоках конь, боюсь, не постигло ли отлучение кого-то другого.

— Значит, ваш отряд удостоился тогда преклонить колени перед нашим святейшим отцом папой Урбаном, опорой и средоточием христианства? — с интересом спросил Аллейн. — Может быть, вам и самому удалось узреть его величественный лик?

— Я дважды видел его, — ответил лучник, — такой тощенький, крысоватый, на подбородке струпья. В первый раз мы выжали из него пять тысяч крон, хотя он очень сопротивлялся. Во второй раз попросили десять тысяч, но пришли к соглашению только через три дня, и я лично считаю, что лучше бы нам тогда просто разграбить дворец. Помню, управляющий его двором и кардиналы вышли вперед и спросили нас, согласимся мы взять семь тысяч, папское благословение и полное отпущение грехов или десять, но с бесповоротным отлучением и притом по всей форме. Мы были единодушного мнения, что лучше десять тысяч и проклятие, но сэра Джона как-то удалось уговорить, и мы получили отпущение и благословение — вопреки своей воле. Может, оно и к лучшему, ибо Отряд тогда очень нуждался в отпущении грехов.

Благочестивый юноша Аллейн был глубоко возмущен рассказом лучника. Он невольно посматривал вверх и по сторонам, нет ли где-нибудь тех вспышек молнии и ударов грома, которые, судя по «Acta Sanctorum»[148], обычно прерывают кощунственные речи безбожников. Но осеннее солнце изливало на землю свои яркие лучи как обычно, а бурая тропа мирно лежала перед ними, уводя в шелестящий, осыпанный золотом лес. Казалось, природа слишком поглощена собственными делами и совершенно равнодушна к тому, что достоинство римского папы оскорблено.

Все же Аллейн почувствовал на сердце некоторую тяжесть и укоры совести за то, что слушал подобные слова и уже тем согрешил. Все, что было внушено ему за двадцать лет монастырского воспитания, восставало против такого попустительства. Лишь после того, как он, бросившись наземь перед одним из придорожных распятий, горячо помолился и о себе и о лучнике, темное облако, омрачавшее его душу, рассеялось.

Глава VIII Три друга

Пока он читал молитвы, его спутники ушли вперед; однако молодая кровь и свежий утренний воздух пробуждали и в нем жажду быстрых движений. Держа в одной руке палку, а в другой суму и слегка подпрыгивая, бежал он с развевающимися кудрями по лесной тропе, живой и грациозный, как молодой олень. Однако идти далеко ему не пришлось: за одним из поворотов он вдруг очутился перед домиком, стоявшим у края дороги; дом был окружен деревянным забором, возле которого задержались Большой Джон и Эйлвард-лучник, и на что-то пристально смотрели. Когда юноша поравнялся с ними, он увидел двух мальчуганов — одного лет девяти, другого немного старше; они стояли перед домом, каждый держал палку в левой руке, вытянутой на уровне плеча, оба безмолвные и неподвижные, словно две маленькие статуи. Это были хорошенькие голубоглазые белокурые ребята, стройные, крепкие, покрытые здоровым загаром, что говорило о жизни в лесу.

— Перед вами два молодых ученика какого-нибудь старого лучника! — радостно воскликнул Эйлвард. — Вот правильный способ воспитывать детей. Клянусь эфесом, я сам не смог бы их учить лучше, если бы этим занялся!

— А что тут происходит? — спросил Хордл Джон. — Они словно окаменели, но, я полагаю, едва ли они чем-то уж настолько поражены.

— Да нет, они просто упражняют левую руку, чтобы научиться крепко держать лук. Так и меня заставлял упражняться мой отец. Шесть дней в неделю я держал в вытянутой руке его палку, и рука словно наливалась свинцом. Hola, дети мои! А вы сколько можете выдержать?

— Пока солнце не будет вон над той липой, добрый господин, — ответил старший мальчик.

— А кем же вы будете? Лесорубами? Лесничими?

— Солдатами! — крикнули они в один голос.

— Клянусь бородой моего отца, вы щенята чистых кровей! Отчего же вы так горячо желаете быть солдатами?

— Чтобы сражаться со скоттами, — пояснили они. — Папа пошлет нас бить скоттов.

— А почему именно скоттов, милые мальчуганы? Мы видели французские и испанские галеры не дальше, чем в Саутгемптоне, но чтобы скотты так уж скоро появились в этих местах, я сомневаюсь.

— У нас счеты со скоттами, — сказал старший. — Это скотты отрезали папе по три пальца на каждой руке.

— Верно, ребята, так оно и было, — произнес низкий голос за спиной Аллейна.

Обернувшись, путники увидели костистого человека с ввалившимися щеками и болезненным лицом; он незаметно появился позади них. С этими словами он поднял обе руки и показал их: на каждой большой палец, указательный и безымянный были оторваны.

— Ma foi, приятель! — воскликнул Эйлвард. — Кто же это так постыдно обошелся с тобой?

— Сразу видно, что ты, приятель, родился далеко от шотландских болот! — ответил незнакомец с горькой усмешкой. — К северу от Хамбера нет ни одного человека, который бы не знал о злодеяниях этого дьявола Дугласа, Черного лорда Джеймса.

— А как же вы попали к нему в руки?

— Я родом с севера, из города Беверли, Холдернесского прихода, — ответил он. — Было такое время, когда от Трента до Твида не нашлось бы более меткого стрелка, чем Робин Хиткот. И, видите, он меня, как и многих других бедных лучников, стоявших на англо-шотландской границе, лишил возможности держать в руках топор или лук. Все же король дал мне домик вот здесь, в южной части страны, и, если угодно будет господу, мои два паренька когда-нибудь рассчитаются за меня. Сколько стоят папины большие пальцы, ребятки?

— Двадцать убитых скоттов, — ответили они в один голос.

— А остальные?

— Половину.

— Когда они будут в силах согнуть мой военный лук и попасть в белку за сто шагов, я пошлю их служить к Джонни Коплэнду, губернатору Карлайла, клянусь моей душой! Я бы отдал все свои остальные пальцы, чтобы увидеть Дугласа под градом их стрел.

— Дай бог вам дожить до этого, — сказал лучник. — И послушайте меня, старого солдата, mes enfants[149], примите мой совет: налегайте на лук всем телом, пусть бедро и ляжка работают не меньше, чем предплечье. И еще научитесь, прошу вас, стрелять так, чтобы стрела падала сверху вниз, ибо хотя лучнику иногда и надо стрелять прямо и в упор, ему чаще приходится иметь дело с гарнизоном, находящимся за городской стеной, или с арбалетчиком, заслонившимся щитом, и вы можете надеяться, что причините ему вред, только если ваша стрела упадет на него как будто прямо из облаков. Я уже недели две не натягивал тетивы, но все же могу показать вам, как это делается.

Он отвязал свой лук, передвинул колчан наперед, затем решительно посмотрел вокруг, ища мишень. Неподалеку под развесистым дубом стоял пожелтевший, старый пенек. Лучник прикинул на глаз расстояние, затем извлек из колчана три стрелы и так быстро пустил их друг за другом, что первая еще не успела достичь цели, а последняя была уже на тетиве. Каждая стрела прошла высоко над дубом; из трех две глубоко вонзились в пень, а третью, подхваченную порывом ветра, отнесло на два-три шага в сторону.

— Ловко! — воскликнул северянин. — Слушайте его, ребята! Он мастер своего дела. Ваш папа согласен с каждым его словом.

— Клянусь эфесом, — отозвался Эйлвард, — если я примусь учить стрельбе из лука, мне целого дня не хватит. У нас в Отряде есть стрелки, которые попадут в любую щелку и любой винтик в доспехах тяжеловооруженного всадника, начиная со шлема и до наколенников. Но, с вашего разрешения, друзья, мне следует собрать свои стрелы, ибо каждая стоит пенни и человеку небогатому едва ли положено оставлять их воткнутыми в придорожный пень. Нам пора в путь, и я от всего сердца надеюсь, что вы воспитаете как надо этих двух ястребков и что они будут готовы к охоте даже на такую дичь, о которой вы говорили.

Расставшись с беспалым лучником и его потомством, путники зашагали дальше между разбросанными хижинами Эмери Дауна, а затем вышли на широкие пустоши, заросшие вереском и высоким папоротником, где среди небольших холмов паслись полудикие черные лесные свиньи. В этом месте леса отступали вправо и влево, дорога поднималась в гору, и резкий ветер обдувал покатый склон. На фоне черной, жирной земли особенно ярко пылали пурпуром и желтизной широкие полосы папоротника. Царственная самка оленя, которая там паслась, подняла морду с белым лбом и вопрошающе посмотрела на путников. Аллейн с восторгом разглядывал гибкое прекрасное создание; однако пальцы лучника играли с колчаном, а в глазах вспыхнул свирепый инстинкт, побуждающий человека к убийству.

— Tete Dieu![150] — прорычал он. — Будь мы во Франции или даже в Гиени, мы бы уже раздобыли к ужину свежую ножку, что очень важно при нашем мясопусте. Законно там или нет, но я намерен пустить стрелу.

— А я сначала переломаю эту твою палку о свое колено! — воскликнул Хордл Джон, кладя свою ручищу на лук. — Разве так можно? Слушай, я родился в лесу и знаю, чем такие штуки кончаются. В нашем местечке Хордле двое поплатились глазами, а третий — своей шкурой. Когда я в первый раз тебя увидел, я, честное слово, не почувствовал особой любви к тебе, но с тех пор я научился очень уважать тебя, и поэтому мне не хотелось бы видеть, как тебя обрабатывают живодеры лесничие.

— Рисковать своей кожей — мое ремесло, — пробурчал лучник; все же он откинул колчан на бедро и повернулся лицом к западу.

Они шли, а тропа все поднималась, из зарослей вереска она то выводила в рощицы падубков и тисов, то снова бежала через вереск. Сердце радовалось, слыша веселое посвистывание дроздов, когда они стремительно перелетали из одних кустов в другие. Время от времени дорогу путникам преграждал янтарно-желтый ручей с заросшими папоротником берегами, и пегий зимородок озабоченно перепархивал с одного берега на другой, или серая задумчивая цапля, надутая и важная, стояла по лодыжки в воде среди осоки. Болтали сороки, громко ворковали лесные голуби, пролетая над самой головой, и отовсюду, из каждой придорожной канавы, раздавалось равномерное постукивание лесного столяра — большого зеленого дятла. По мере того как тропа поднималась, кругозор распахивался с обеих сторон все шире, желтые леса и заросли вереска спускались до далеких дымков Лимингтона и до глубокого туманного канала, тянувшегося у самого горизонта, а к северу леса словно откатывались уступами, роща поднималась над рощей, туда, где далеко-далеко белый шпиль Солсбери выступал жестко и четко на безоблачном небе. У Аллейна, жизнь которого протекала до сих пор на прибрежной низменности, свежий воздух возвышенностей и широта свободных далей пробуждали такое ощущение жизни и такую радость бытия, что его молодая кровь бурно бежала по жилам. Даже тяжеловесного Джона затронула красота дороги, а лучник весело насвистывал или мурлыкал отрывки из французских любовных песен, притом так фальшивил, что напугал бы самую смелую девушку, когда-либо внимавшую серенадам.

— А мне нравится этот северянин, — заметил он наконец. — Он умеет ненавидеть. Видно по лицу и по глазам, что он полон горечи. Люблю человека, у которого есть желчь в печени.

— О нет! — вздохнул Аллейн. — Не лучше ли, если бы у него было в сердце хоть немного любви?

— Я этого не отрицаю. Клянусь, никто не скажет, что я был предателем крылатого божества. Пусть человек любит прекрасный пол. Ей-богу, на то женщины и созданы чтобы их любили, от косы до шнурка на башмаке. И я очень рад, что добрые монахи воспитали тебя так мудро и хорошо.

— Да нет, я имел в виду не мирскую любовь, а пусть бы его сердце смягчилось по отношению к тем, кто обидел его.

Лучник покачал головой.

— Человек должен любить людей своего племени, — пояснил он, — но не годится англичанину любить скотта или француза. Ma foi! Если бы ты видел толпу нитсдэлских всадников на их галловейских клячах, ты бы не говорил о любви к ним. Я бы охотнее заключил в свои объятия самого Вельзевула. Боюсь, mon garçon, что тебя плохо воспитывали в Болье, ведь уж епископ-то, наверное, знает лучше, чем аббат, что хорошо и что дурно, а я сам, своими собственными глазами видел, как епископ Линкольнский зарубил шотландского всадника боевым топором, а это, согласись, был довольно странный способ выказать ему свою любовь.

Аллейн не знал, что ответить на столь решительное суждение о действиях высокопоставленного представителя церкви.

— Значит, вы воевали против скоттов? — спросил он.

— А как же! Я впервые пустил стрелу в сражении, когда мне было на два года меньше, чем тебе, у Невиллс Кросса, под командованием лорда Мобрея. А позднее — под началом коменданта Беруика Джона Коплэнда, того самого, о котором говорил наш друг; именно он потребовал выкуп за короля скоттов. Ma foi! Солдатская работа — дело грубое, но хорошая школа для того, кто захотел бы стать отважным и приобрести военную мудрость.

— Я слышал, что скотты — опытные воины, — заметил Хордл Джон.

— Топором и копьем они владеют превосходно, лучших я не знаю, — ответил лучник. — И они с мешком муки и рашпером на перевязи меча могут совершать такие переходы, что за ними не угонишься. На пограничных землях убирать урожай приходится с серпом в одной руке и топором в другой, и урожай бывает беден, а говядины мало. Но вот лучники они никудышные, они даже из арбалета не умеют целиться, не то что из боевого лука; потом они по большей части бедняки, даже из дворян лишь очень немногие могут купить себе такую вот добрую кольчугу, как я ношу, и им трудно противостоять нашим рыцарям, у которых на плечах и груди стоимость пяти шотландских ферм. Все они вооружены одинаково, и это самые достойные и отважные люди во всем христианском мире.

— А французы? — осведомился Аллейн; для него легкая болтовня лучника была полна той привлекательности, какую слова человека деятельного имеют для отшельника.

— Французы — тоже стоящий народ. У нас были во Франции большие удачи, и привело это к хвастовству, да похвальбе, да пустым разговорам у лагерных костров; но я всегда замечал, что чем больше люди знают, тем меньше говорят. Я видел, как французы сражались и в открытом поле, и при взятии и защите городов и замков, в ночных вылазках, засадах, подкопах и рыцарских боях на копьях. Их рыцари и оруженосцы, скажу тебе, парень, во всех отношениях не хуже наших, и я мог бы назвать многих из свиты Дюгесклена, которые в сражении копьями не уступили бы лучшим воинам английской армии. С другой стороны, их простой народ так придавлен налогами на соль и всевозможными чертовыми пошлинами, что еле дышит. Только болван может воображать, будто если в мирное время приучить человека быть трусом, так тот на войне станет вести себя, как лев. Стриги их, точно овец, они овцами и останутся. Если бы дворяне не взяли верх над бедняками, весьма возможно, что мы не взяли бы верх над дворянами.

— Но что же там за народ, почему он позволил богатым так оседлать себя? — заметил Большой Джон. — Хоть я и сам всего лишь бедный английский простолюдин, а все же кое-что знаю насчет всяких там хартий, обычаев, свобод, прав и привилегий… Если они нарушаются, все понимают, что настала пора покупать наконечники для стрел.

— Ну да, но законники во Франции не менее сильны, чем военные. Клянусь эфесом! Человеку там больше приходится бояться чернильницы первых, чем оружия вторых. В их сундуках всегда найдется какой-нибудь пергамент, доказывающий, будто богач обязан стать еще богаче, а бедняк — беднее. В Англии это бы не прошло, но по ту сторону пролива люди смирные.

— А скажите, добрый сэр, какие еще народы вы видели во время своих путешествий? — спросил Аллейн Эдриксон.

Его молодой ум жаждал ясных жизненных фактов после столь долгого изучения умозрительной философии и мистики, которому он должен был предаваться в монастыре.

— Я видел нидерландца, и ничего плохого как о солдате о нем сказать не могу. Он медлителен и тяжел на подъем, и его не заставишь ринуться в бой ради ресниц какой-нибудь красотки или звона струны, как это бывает у более пылких южан. Но ma foi! Коснись его мотков шерсти или посмейся над его бархатом из Брюгге, и все эти толстые бюргеры зажужжат и зароятся, как пчелы вокруг летка, готовые наброситься на тебя, словно это главное дело их жизни. Матерь божья! Они показали французам при Куртре, да и в других местах, что столь же искусно умеют владеть сталью, как и сваривать ее.

— А испанцы?

— Они тоже отважные солдаты, тем более что им в течение нескольких веков приходилось ожесточенно обороняться против проклятых последователей черного пса Махмуда, которые все время напирали на них с юга, и все еще, насколько я знаю, удерживают большую часть страны в своих руках. Я имел с ними дело на море, когда они приплыли в Уинчелси, и добрая королева со своими придворными дамами сидела на скалах и смотрела вниз, на нас, точно это была игра или турнир. Но, клянусь эфесом, зрелище было достойное, ибо все, что в Англии есть лучшего, оказалось в тот день на воде. Мы отплыли в челнах, а вернулись на больших галерах — это были четыре корабля из пятидесяти крупных испанских судов, а больше двух десятков бежали от креста святого Георгия еще до захода солнца. Но теперь, юноша, я ответил на твои вопросы, и мне кажется — пора тебе отвечать мне. Пусть между нами все будет ясно и понятно. Я человек, который бьет прямо в цель. Ты видел в гостинице, какие вещи у меня были с собой. Выбирай любую, кроме шкатулки с розовым сахаром для леди Лоринг, — и ты получишь эту вещь, если отправишься со мной во Францию.

— Нет, — сказал Аллейн. — Я бы охотно отправился с вами во Францию и куда бы вы ни захотели, хотя бы чтобы послушать ваши рассказы, да и потому, что вы оба — мои единственные друзья вне монастырских стен; но это, право же, невозможно, у меня есть долг по отношению к моему брату, ведь отец и мать у меня умерли, и он старший. Кроме того, когда вы зовете меня с собой во Францию, вы не представляете, как мало толку вам будет от меня: ведь ни по воспитанию, ни по своей природе я не гожусь для ратных дел, а там, как видно, происходят постоянные раздоры.

— Всему виною мой дурацкий язык! — воскликнул лучник. — Будучи сам человеком неученым, я невольно говорю о клинках и мишенях, ибо такова моя работа. Но заверяю тебя, что на каждый свиток пергамента в Англии их во Франции приходится двадцать. А на каждую нашу статую, резной камень, раку с мощами и вообще любой предмет, который может порадовать взгляд ученого клирика, во Франции их приходятся сотни. При разграблении Каркассонна я видел целые комнаты, набитые рукописями, но ни один человек из Белого отряда не мог прочесть их. Опять же я назвал бы Арль, Ним и много других городов, где стоят огромные арки и крепостные сооружения, воздвигнутые в старину людьми-великанами, пришедшими с юга. Разве я не вижу, как у тебя загорелись глаза и как тебе хотелось бы взглянуть на все это? Пойдем же со мной, и, клянусь своими десятью пальцами, ты увидишь эти чудеса все до единого.

— Конечно, мне бы хотелось взглянуть на них, — отозвался Аллейн, — но я иду из Болье с определенной целью, и я должен остаться верен своему долгу, как вы верны своему.

— Подумай и о том, mon ami, — настойчиво продолжал Эйлвард, — что ты можешь сделать там много добра: ведь в Отряде триста человек, и никогда ни один из них не слышал слова о милости божьей, а святой Деве хорошо известно, что никогда еще никакая группа людей в этой милости так не нуждалась. Уж, наверно, один долг стоит другого. Ведь брат твой обходился без тебя все эти годы и, насколько я понимаю, ни разу не потрудился дойти до Болье, чтобы повидать тебя, из чего ясно, что не очень-то он в тебе нуждается.

— Да и потом, — подхватил Джон, минстедский сокман стал притчей во языцех по всему лесному краю, от Брэмшоу-Хилл до Холмслей-Уока. Он пьяница, отчаянный буян и сквалыга, каких мало.

— Тем более я должен постараться исправить его, — сказал Аллейн. — Не нужно, друзья, этих уговоров, что до меня, то поверьте, мне очень хочется во Францию, и для меня было бы радостью отправиться с вами. Но, право же, право, я не могу, и я здесь прощусь с вами, ибо та квадратная башня над деревьями справа, наверное, и есть Минстедская церковь, и я пойду вон по той тропинке через лес.

— Ну что ж, да хранит тебя господь, мой мальчик! — воскликнул лучник, прижимая Аллейна к своему сердцу. — Я скор и в любви и в ненависти. И, видит бог разлуки терпеть не могу.

— А разве нам не следовало бы все-таки подождать здесь, — предложил Джон, — и посмотреть, как еще тебя примет твой братец? Может быть, он будет так же не рад твоему приходу, как крестьянка, когда является поставщик королевского двора и реквизирует ее добро?

— Нет, нет, — запротестовал Аллейн, — не ждите меня, если я туда пошел, я там останусь.

— Все-таки не худо будет тебе знать, куда мы направляемся, — сказал лучник. — Мы сейчас будем идти лесами все на юг, пока не выйдем на дорогу в Крайстчерч, потом двинемся по ней, а к ночи, надеюсь, доберемся до замка сэра Уильяма Монтекьюта, герцога Солсберийского, где коннетаблем сэр Найджел Лоринг. Там мы и пристанем, и в ближайшие месяц-два, пока мы будем готовиться к обратному путешествию во Францию, ты, наверное, сможешь нас там найти.

Аллейну было в самом деле очень тяжело расставаться с этими двумя новыми, но душевными друзьями, и столь сильным оказалось столкновение между чувством долга и влечением сердца, что он не осмеливался поднять глаза, ибо опасался изменить своему решению. Лишь когда он ушел далеко вперед и его окружали уже только стволы деревьев, он оглянулся и все-таки увидел сквозь листву своих друзей вдали на дороге. Лучник стоял, скрестив руки, его лук торчал из-за плеча, солнце ярко горело на его шлеме и на кольцах его кольчуги. Рядом с ним высился завербованный им Джон, все еще в домотканой, не по росту одежде сукновала из Лимингтона, длинные руки и ноги словно вылезали из этого убогого платья. Аллейн еще смотрел на них, когда они круто повернули и зашагали рядом по дороге.

Глава IX О том, что в Минстедском лесу иногда случаются странные вещи

Тропа, по которой предстояло идти молодому клирику, тянулась через великолепный строевой лес, где гигантские стволы дубов и буков образовали во всех направлениях как бы длинные коридоры, а их ветви изгибались, словно своды величественного собора, возведенного самой природой. На земле лежал ковер зеленейшего и мягчайшего мха, усыпанного опавшими листьями, бодро пружинившего под ногами путника. Тропинкой этой, как видно, пользовались так редко, что она местами совсем исчезала в траве, и ее рыжеватая бороздка снова появлялась между стволами уже где-то далеко впереди. Здесь, в глубинах лесного края, было очень тихо. Безмолвие нарушалось лишь легким шелестом веток и далеким воркованием диких голубей, и только раз Аллейн услышал где-то в стороне веселый охотничий рог и резкий лай собак.

Не без волнения смотрел он на окружавшую его красоту, ибо, несмотря на уединенную жизнь в монастыре, он знал достаточно о былом могуществе его рода, знал и то, что когда-то власть его предков, бесспорно, распространялась на все эти земли. Его отец был чистокровным саксом и возводил свою родословную к Годфри Мэлфу, владевшему поместьями Бистерн и Минстед в те времена, когда норманны впервые ступили окованной железом ногой на английскую землю. Однако часть владений их семьи была отторгнута: в этом округе насадили леса, и он стал собственностью короля, другие земли были конфискованы за предполагаемое участие Мэлфа в неудавшемся мятеже саксов. И судьба предка стала прототипом для судьбы потомков. В течение трех веков их владения все сокращались, иногда в результате вторжения феодалов или самого короля, иногда вследствие пожертвований в пользу церкви, вроде того дара, с помощью которого отец открыл врата аббатства Болье для своего младшего сына. Так семья эта постепенно утратила свое значение, но у них все еще оставался старинный помещичий дом, несколько ферм и рощица, где можно было пасти сотню свиней — «sylva de centum porcis»[151], — как писалось в старинных семейных бумагах. А главное, старший брат все еще мог держаться гордо, потому что оставался свободным владельцем земель, не подчиняющимся никакому феодальному властителю и ответственным только перед королем. Зная все это, Аллейн испытал легкую гордость довольно земного характера, впервые окидывая взглядом ту землю, с которой сроднилось столько его предков. И зашагал быстрее, весело крутя палку и озираясь на каждом повороте, в ожидании, что вот-вот появятся следы былого гнезда саксов. Но вдруг остановился, так как из-за дерева выскочил с диким видом какой-то человек, вооруженный дубинкой, и преградил ему дорогу. Это был свирепый силач-крепостной в шапке и куртке из недубленой овечьей шкуры и широких кожаных штанах до пят.

— Стой! — заорал он, замахиваясь тяжелой дубиной, чтобы подкрепить свое приказание. — Кто ты, и как ты смеешь так свободно разгуливать по этому лесу? Куда ты идешь и по какому делу?

— А ради чего мне отвечать на твои вопросы, приятель? — ответил Аллейн, насторожившись.

— Ради того, что твой язык может спасти твою башку, но где же это я видел твое лицо?

— Всего только накануне вечером мы встретились в гостинице «Пестрый кобчик», — отозвался клирик, вспомнив крепостного, который был так откровенен во вред себе.

— Клянусь пресвятой Девой, так и есть! Ты тот самый мальчишка-клирик, и ты еще сидел молчком в уголке, а потом стыдил музыканта. Что у тебя в суме?

— Ничего ценного…

— Откуда я знаю, что ты не врешь, клирик? Покажи-ка.

— Не покажу.

— Дурак! Да я могу разобрать тебя на косточки, как цыпленка! Забыл, что мы тут одни и до людей далеко? Хоть ты и клирик, разве это тебе поможет? Или ты хочешь лишиться не только сумы, но и жизни?

— Я ни с чем не расстанусь без борьбы.

— Борьбы, говоришь? Между петухом со шпорами и цыплаком, только что вылупившимся из яичка! Твою воинственность живо из тебя выбьют.

— Если бы ты попросил во имя милосердия, я бы сам дал тебе, что смог! — воскликнул Аллейн. — Но так — ни одного фартинга ты не получишь по моей доброй воле, а когда я увижусь с братом — он сокман Минстеда, — он сразу поднимет шум, слух о тебе пойдет из деревни в деревню, из округа в округ, и тебя, наконец, схватят как обыкновенного разбойника, потому что ты бич этих мест.

Изгой опустил дубинку.

— Брат сокмана? — проговорил он, задыхаясь. — Клянусь ключами святого Петра, да пусть бы лучше рука моя отсохла и язык отнялся, чем я бы ударил или изругал тебя. Если ты брат сокмана, тогда все будет в порядке, ручаюсь, хоть у тебя и поповский вид.

— Я брат ему, — повторил Аллейн. — Но если бы я не был им, разве это причина, чтобы убить меня на королевской земле?

— А я за короля и всех знатных господ яблочного зернышка не дам, — пылко крикнул крепостной, — столько зла я видел от них, и злом я отплачу им! Я верный друг своих друзей и, клянусь пресвятой Девой, жестокий враг тому, кто мне враг.

— Поэтому ты самый жестокий враг самому себе, — сказал Аллейн. — Прошу тебя, ведь ты, видимо, знаешь моего брата, так укажи мне самую короткую тропинку к его дому.

Крепостной только что хотел ответить, когда в лесу за их спиной пропел охотничий рожок, и Аллейн на мгновение увидел темный бок и белую грудь царственного оленя, промелькнувшего между дальними стволами деревьев. Через минуту из чащи выскочила стая косматых шотландских борзых — с десяток или полтора. Собаки бежали по свежему следу, опустив носы к земле и задрав хвосты. Когда они поравнялись с Аллейном, лес вдруг ожил и наполнился громкими звуками: топотом копыт, треском кустарника и короткими, резкими окриками охотников. Вплотную к стае собак скакали начальник охоты и псари, они гикали, торопя более вялых собак и подбадривая вожаков на том резком, полуфранцузском жаргоне, на котором говорили охотники и лесники. Аллейн все еще в удивлении глядел на них, слушая их громкие возгласы: «Ищи, Баярд», «Ищи, Померс», «Ищи, Лебри», — которыми они подгоняли своих любимых псов; но тут группа верховых, с треском ломая кусты, выскочила прямо к тому месту, где стояли он и крепостной.

Впереди ехал всадник лет пятидесяти — шестидесяти, загорелый, со следами многих боев и бурь. У него был высокий лоб мыслителя, а ясные глаза блестели из-под свирепо нависших бровей. Борода, в которой было уже много седых прядей, упрямо торчала вперед, выдавая страстность натуры, а удлиненное, с тонкими чертами лицо и твердо очерченный рот свидетельствовали о том, что среди троих это главный. Он держался прямо, по-солдатски, а в посадке была та небрежная грация, которая присуща людям, проводящим жизнь в седле. Будь он даже в обычном платье, его властное лицо и горящий взор выдали бы в нем человека, рожденного, чтобы править. А сейчас каждый, глядя на его шелковый камзол, усыпанный золотыми лилиями, на бархатный плащ, подбитый королевским горностаем, и на серебряных львов, украшавших сбрую его коня, безошибочно узнал бы в нем благородного Эдуарда, наиболее воинственного и могущественного в длинном ряду монархов-воинов, правивших англо-нормандским народом.

При виде короля Аллейн снял шапку и склонил голову, а крепостной сложил руки на своей дубинке, глядя отнюдь не с приязнью на группу дворян и свитских рыцарей, ехавших позади государя.

— На! — воскликнул Эдуард, натянув поводья своего мощного вороного — Le cerf est passe? Non? Ici, Brocas; tu paries anglais.[152]

— Где олень, балбесы? — спросил человек с грубым смуглым лицом, ехавший возле короля. — Если вы его спугнули и он побежал обратно, вы поплатитесь ушами.

— Он прошел вон у той разбитой березы, — ответил Аллейн, указывая рукой, — собаки бежали за ним по пятам.

— Ну, хорошо, — воскликнул Эдуард, снова по-французски; ибо, хотя и понимал по-английски, но так и не научился выражаться на столь варварском и корявом языке. — Даю слово, сэры, — продолжал он, повернувшись в седле и обращаясь к своей свите, — или я не знаю лесной охоты, или это был самец в шесть тинов и самый лучший из всех, каких мы сегодня подняли. Золотое изображение Губерта тому, кто первый возвестит о смерти оленя!

Он тряхнул поводьями и с громом ускакал, а рыцари в надежде выиграть королевский приз, припав к шеям своих коней, помчались вперед таким галопом, какого только могли добиться хлыстом и шпорой. Они ускакали по длинной зеленой просеке; мелькнули лошади, гнедые вороные и серые, всадники, одетые в бархат всевозможных оттенков, в меха и шелк, медные отблески на охотничьих рогах, вспышки ножей и копий… Задержался только один чернобровый барон Брокас; заставив коня сделать скачок, он очутился на расстоянии вытянутой руки от крепостного и вдруг стегнул его хлыстом по лицу.

— Шапку долой, пес, шапку долой, — прошипел он, когда монарх удостаивает взглядом такое ничтожество, как ты!

Затем пришпорил коня, ринулся в кусты и был таков, только сверкнули подковы да взлетели опавшие листья.

Крепостной принял жестокий удар молча, не отшатнулся, словно для него удар хлыста — право первородства и неизбежное наследие. Все же его взор загорелся и он яростно погрозил костистой рукой вслед удалявшемуся всаднику.

— Подлая гасконская собака, — пробормотал он, — будь проклят день, когда ты и твоя шайка ступили на землю свободной Англии! Я знаю твою конуру в Рошкуре. Настанет ночь, когда я сделаю над тобой и твоим семейством то, что ты и все твое сословие сотворили со мной и моими близкими. Пусть господь поразит меня, если я не уничтожу тебя, французский разбойник, твою жену и детей и все, что есть под крышей твоего замка!

— Остановись! — воскликнул Аллейн. — Не произноси имени господа твоего вместе с греховными угрозами. И все-таки это был удар труса, от него
может закипеть кровь и развязаться язык у самого миролюбивого человека. Я поищу какие-нибудь лекарственные травы и приложу к твоему рубцу, чтобы уничтожить боль.

— Нет, есть только одно средство уничтожить ее, и будущее, может быть, его пошлет мне. Но послушай клирик, если ты хочешь повидать брата, тебе надо спешить: сегодня там сборище, и его дружки будут ждать его до того, как тени передвинутся с запада на восток. Прошу тебя, не задерживай его, ведь если все эти здоровенные молодцы окажутся на месте без главаря будет очень худо. Я бы отправился с тобой, но, говоря по правде я уж тут расположился и не хотел бы двигаться с места. Вон та тропинка между дубом и колючками выведет тебя из леса на его поле.

Аллейн поспешно зашагал в направлении, указанном этим буйным и непокорным человеком, который остался в лесу на том же месте, где они встретились. Ему стало особенно тяжело не только от этой встречи, не только потому, что всякое проявление злобы и ненависти было невыносимо для его мягкой натуры, но и потому, что разговор о брате вызвал в нем тревогу; брат как будто являлся главарем какой-то шайки разбойников или вожаком какой-то партии, враждебной государству. Из всего, что он наблюдал до сих пор в мире, больше всего удивляла его и казалась наиболее странной именно та ненависть, которую, по-видимому, испытывал один класс к другому. Все речи работников, лесников и крепостного, которые он слышал в гостинице, были речами мятежников, а теперь назвали имя его брата, словно он был центром общего недовольства. Ведь и в самом деле, простой народ по всей стране уже устал от изысканных игр, которым рыцари предавались так долго за его счет. Пока рыцари и бароны являлись силой, охранявшей королевство, их еще можно было терпеть, но сейчас, когда всем людям стало известно, что великие битвы во Франции выиграны английскими йоменами и валлийскими копейщиками, военная слава — единственная, к которой когда-либо стремились всадники в стальных доспехах, как будто покинула их класс. Состязания и турниры в былые времена производили немалое впечатление на простой народ, но теперь победитель в тяжелых доспехах и пернатом шлеме уже не вызывал ни страха, ни почтения у людей, чьи отцы и братья стреляли при Креси или Пуатье и видели, что самое горделивое рыцарство во всем мире не способно противостоять оружию дисциплинированных крестьян. Мощь перешла в другие руки. Покровитель превратился в покровительствуемого, и вся феодальная система, пошатываясь, брела к гибели. Поэтому гневный ропот низших классов и постоянное недовольство, выливавшееся в местные беспорядки и нарушения законов, через несколько лет достигли своего предела в великом восстании Тайлера. То, что поразило Аллейна в Хампшире, открылось бы путнику в любом английском графстве, от Ла-Манша до границ Шотландии.

Аллейн шел по тропинке, и с каждым шагом, приближавшим его к родному дому, которого он никогда не видел, его дурные предчувствия росли; вдруг деревья начали редеть, лес сменился широкой зеленой луговиной, где в солнечных лучах лежало пять коров и свободно бродили стада черных свиней. Луговину пересекала быстрая лесная речка с бурой водой, через нее был переброшен грубо сколоченный мост, а на том берегу лежало другое поле покато спускавшееся к длинному, стоявшему в низине деревянному дому, покрытому соломой, и с пустыми оконницами. Аллейн глядел на дом; юноша раскраснелся, глаза его заблестели перед ним, несомненно, был отчий дом. Синий виток дыма поднимался над отверстием в соломенной крыше это был единственный признак жизни, да еще огромный охотничий пес, который спал на цепи у входа. В золотистом свете осеннего солнца дом казался таким мирным и тихим, каким Аллейн нередко рисовал его себе в своих мечтах.

Однако приятные грезы юноши были нарушены чьими-то голосами: два человека вышли из лесу чуть справа от него и направились через поле в сторону моста. У одного была белокурая развевающаяся борода и длинные волосы до плеч такого же цвета; его платье из добротного сукна и уверенные манеры показывали, что это человек с положением, а темные тона одежды и отсутствие всяких украшений резко отличали его от королевской свиты с ее мишурным блеском. Рядом с ним шла женщина, высокая, с тонкой и грациозной фигурой и чистыми спокойными чертами лица. Ее волосы, черные, как вороново крыло, были собраны на затылке под легкий розовый колпачок, голова гордо сидела на стройной шее, шаг был длинный и упругий, как у дикого лесного существа, не ведающего усталости. Она держала перед собой согнутую в локте левую руку, обтянутую алой бархатной перчаткой, а на кисти сидел маленький коричневый сокол, взъерошенный и испачканный, и женщина на ходу поглаживала его и ласкала. Когда она вышла на солнечный свет, Аллейн увидел, что ее легкая одежда с темно-розовыми разрезами была с одной стороны, от плеча до подола, вся облеплена землей и мхом. Он стоял в тени дуба и смотрел на нее, не отрываясь, приоткрыв рот, ибо эта женщина казалась ему самым прекрасным и прелестным существом, какое способна создать фантазия. Такими он представлял себе ангелов и пытался их изобразить в монастырских служебниках, но здесь перед ним было уже нечто земное хотя бы этот взъерошенный сокол и запачканное платье, при виде которого он ощущал такую нервную дрожь и трепет, каких никогда не смогли бы вызывать грезы о сияющих и незапятнанных духовных существах. Пусть добрую, тихую, терпеливую мать-природу презирают и поносят, но приходит время — и она прижимает к груди свое самое заблудшее дитя.

Мужчина и женщина быстро пересекли луговину, направляясь к мосту, он шел впереди, она — следом за ним, на расстоянии одного-двух шагов. У моста они остановились и простояли несколько минут, глядя друг на друга, занятые серьезным разговором. Аллейн и читал и слышал, что бывает любовь и любовники. Эти двое, без сомнения, были ими — золотобородый мужчина и молодая особа с холодным, гордым лицом. Иначе зачем им бродить вдвоем по лесу или так взволнованно беседовать у сельского ручья? Однако по мере того, как он наблюдал за ними, не зная, выйти ли ему из своего укрытия или найти другую тропинку к дому, он вскоре усомнился в справедливости своих первоначальных предположений. Мужчина, рослый и плечистый, загораживал вход на мост, он сопровождал свои слова нетерпеливыми, пылкими жестами, а в его бурном низком голосе иногда звучали угроза и гнев. Она бесстрашно стояла против него, все еще поглаживая птицу; однако дважды бросила через плечо быстрый вопрошающий взгляд, словно ища помощи. И молодой клирик был так взволнован этим немым призывом, что вышел из-за деревьев и пересек луговину, не зная, как ему быть, и вместе с тем не желая уклоняться, раз кто-то в нем нуждается. Но те двое были настолько заняты друг другом, что не заметили его приближения; и лишь когда он уже оказался совсем рядом с ними, мужчина грубо обхватил женщину за талию и притянул к себе, она же, напрягши свое легкое, упругое тело, отпрянула и в ярости ударила его, причем сокол в колпачке вскрикнул, поднял взъерошенные крылья и стал сослепу клевать куда попало, защищая свою госпожу; однако и птица и девушка едва ли могли бы справиться с нападавшим на них противником, а он, громко расхохотавшись, одной рукой сжал ее кисть, другой рванул девушку к себе.

— У самой красивой розы самые длинные шипы, — сказал он. — Тихо, малютка, а то я могу тебе сделать больно. Плати-ка сакскую пошлину на земле саксов, моя гордая Мод, за всю свою гордыню да жеманство.

— Ах вы грубиян! — прошипела она. — Низкий, невоспитанный мужик. Так вот каковы ваша заботливость и гостеприимство! Да я лучше выйду за клейменого раба с полей моего отца. Пустите, говорю… Ах, добрый юноша само небо послало вас. Заставьте его отпустить меня. Честью вашей матери прошу вас, защитите меня и заставьте этого обманщика отпустить меня!

— Я буду защищать вас с радостью, — ответил Аллейн. — Как вам не стыдно, сэр, удерживать эту девицу против ее воли?

Мужчина обратил к нему лицо в его выразительности и ярости было что-то львиное. Этот человек с золотой гривой спутанных волос, пылающим синим взором и четкими чертами крупного лица показался Аллейну самым красивым на свете; и все же в выражении его лица было что-то до того зловещее и беспощадное, что ребенок или животное, наверное, испугались бы. Он нахмурился, его щеки вспыхнули, в глазах сверкнуло бешенство, выдававшее натуру буйную и неукротимую.

— Молодой дуралей! — воскликнул он, все еще прижимая к себе женщину, хотя вся ее съежившаяся фигура говорила об ужасе и отвращении. — Лучше не суйся в чужие дела. Советую идти куда шел, иначе тебе же хуже будет. Эта маленькая шлюха со мной пришла и со мной останется.

— Лгун! — воскликнула женщина и, опустив голову вдруг яростно впилась зубами в удерживавшую ее широкую смуглую руку.

Он отдернул руку с проклятием, а девушка вырвалась и скользнула за спину Аллейна, ища у него защиты, словно дрожащий зайчонок, который увидел над собой сокола, застывшего в воздухе перед тем, как ринуться на него.

— Убирайся с моей земли! — зарычал мужчина, не обращая внимания на кровь, капавшую с его пальцев. — Что тебе здесь нужно? Судя по одежде, ты, видно из тех проклятых клириков, которыми кишит вся страна, словно гнусными крысами, вы подглядываете, вы суете свой нос в то, что вас не касается, вы слишком трусливы, чтобы сражаться, и слишком ленивы, чтобы работать. Клянусь распятием! Будь моя воля я бы прибил вас гвоздями к воротам аббатства. Ты, бритый, ведь не мужчина и не женщина. Возвращайся поскорее к своим монахам, пока я не тронул тебя, ибо ты ступил на мою землю и я могу прикончить тебя, как обыкновенного взломщика.

— Значит это ваша земля? — спросил Аллейн, задыхаясь.

— А ты намерен оспаривать это, собака? Может надеешься хитростью или обманом вышвырнуть меня с моих последних акров? Так знай же, подлый плут, что нынче ты осмелился встать на пути того, чьи предки были советниками королей и военачальниками задолго до того, как эта гнусная разбойничья банда норманнов явилась в нашу страну и послала таких ублюдков и псов, как ты проповедовать, будто вор вправе оставить за собой свою добычу, а честный человек совершает грех, если старается вернуть себе свою собственность.

— Значит, вы и есть Минстедский сокман?

— Да, я; и сын сокмана Эдрика, чистокровного потомка тана Годфри, и единственной наследницы дома Алюрика, чьи предки несли знамя с изображением белого коня в ту роковую ночь, когда наш щит был пробит и наш меч сломан. Заявляю тебе, клирик, что мой род владел этой землей от Брэмшоу-Вуд до Рингвудской дороги; и клянусь душой моего отца, будет весьма удивительно, если я позволю себя одурачить и отнять то немногое, что осталось. Пошел отсюда, говорю тебе, и не суйся в мои дела.

— Если вы сейчас покинете меня, — зашептала ему на ухо женщина, — вам никогда уже не зваться мужчиной.

— Разумеется, сэр, — начал Аллейн, стараясь говорить как можно мягче и убедительнее, — если вы столь достойного происхождения, то и вести себя должны достойно. Я совершенно уверен, что вы в отношении этой дамы только пошутили и теперь разрешите ей покинуть ваши владения или одной, или в моем обществе, если ей понадобится в лесу провожатый. Что касается происхождения, то мне гордыня не подобает, и то, что вы сказали о клириках, справедливо, но все же правда состоит в том, что я не менее достойного происхождения, чем вы.

— Собака! — зарычал разъяренный сокман. — На всем юге нет ни одного человека, кто бы мог приравнять себя ко мне!

— И все же я могу, — возразил Аллейн, улыбаясь, — потому что я также сын сокмана Эдрика, я прямой потомок тана Годфри и единственной дочери Алюрика из Брокенхерста. Бесспорно, милый брат, — продолжал он, протягивая руку, — ты будешь приветствовать меня теперь теплее. Ведь осталось всего две ветви на этом старом-престаром сакском стволе.

Но старший брат с проклятием оттолкнул протянутую руку, и по его искаженному яростью лицу скользнуло выражение коварства и ненависти.

— Значит, ты и есть тот молокосос из Болье, — сказал он. — Я должен был догадаться раньше по твоему елейному лицу и подхалимским разговорам, тебя, видно, заездили монахи, и ты слишком труслив в душе, чтобы ответить резкостью на резкость. У твоего отца, бритоголовый, несмотря на все его ошибки, все же было сердце мужчины; и в дни его гнева немногие решались смотреть ему в глаза. А ты!.. Взгляни, крыса, на тот луг, где пасутся коровы, и вон на тот, подальше, и на фруктовый сад возле самой церкви. Известно ли тебе, что все это выжали из твоего умирающего отца жадные попы как плату за твое воспитание в монастыре? Я, сокман, лишен моих земель, чтобы ты мог сюсюкать по-латыни и есть хлеб, ради которого пальцем не шевельнул. Сначала ты ограбил меня, а теперь являешься ко мне и начинаешь проповедовать и хнычешь и, может быть, присматриваешь еще одно поле для своих преподобных друзей. Мошенник! Да я на тебя свору собак спущу! А пока — сойди с моей дороги, чтобы я тебя в порошок не стер.

С этими словами он бросился вперед, отшвырнул юношу и снова схватил женщину за руку. Но Аллейн, быстро, как молодой охотничий пес, кинулся к ней на помощь, схватил за другую руку и поднял окованную железом палку.

— Говори что хочешь, — процедил он сквозь зубы, — может быть, я ничего лучшего и не заслужил, но клянусь надеждой на спасение моей души, что сломаю тебе руку, если ты не отпустишь девушку.

В его голосе зазвенела такая угроза и в глазах вспыхнул такой огонь, что было ясно: удар последует немедленно за словами. На миг кровь множества поколений пылких танов заглушила кроткий голос учения о кротости и милосердии. Аллейн почувствовал, как бурное упоение потрясло его нервы, а к сердцу прилила горячая радость, когда его истинное "я" на миг порвало путы навыков и воспитания, так долго сдерживавшие его. Брат отскочил, он озирался направо и налево, ища камень или палку, которые могли бы послужить ему оружием; не найдя ничего подходящего, он повернулся и помчался со всех ног к своему дому, в то же время свистя изо всех сил в свисток.

— Скорей! — задыхаясь, проговорила женщина. — Бежим, друг, пока он не вернулся.

— Ну нет, пусть вернется, — воскликнул Аллейн, — ни перед ним, ни перед его собаками я не отступлю ни на шаг!

— Скорей, скорей! — кричала она и потянула его за локоть. — Я знаю его: он вас убьет. Ради пресвятой Девы, скорей, ну хоть ради меня, я же не могу уйти и оставить вас здесь!

— Тогда пойдем, — согласился он, и они побежали вдвоем, желая укрыться в лесу.

Когда они достигли кустарника на опушке, Аллейн обернулся и увидел брата — тот снова выскочил из дома, и солнце золотило его голову и бороду. В правой руке у него что-то вспыхивало, и возле порога он наклонился, чтобы спустить черного пса.

— Сюда, — прошептала женщина с тревогой, — через кусты к тому ветвистому ясеню. За меня не бойтесь, я могу бежать так же быстро, как вы. А теперь — в ручей прямо в воду, до щиколоток, чтобы собака потеряла след, хотя, я думаю, она такая же трусливая, как и ее хозяин.

Тут женщина первая спрыгнула в узкий ручей и быстро добежала до его середины; коричневая вода журчала заливая ей ноги, и она протянула руки к цепким ветвям ежевики и молодых деревьев. Аллейн следовал за ней по пятам, в голове у него все шло кругом после столь мрачного приема и крушения всех его планов и надежд. И все таки, как ни суровы были его размышления, он не мог не подивиться, глядя на мелькающие ноги его водительницы и на ее хрупкую фигурку. Девушка наклонялась то туда то сюда, ныряла под ветви, перепрыгивала с камня на камень с такой легкостью и ловкостью, что ему было очень трудно поспевать за ней. Наконец, когда он уже начал задыхаться, она, выйдя на мшистый берег, бросилась наземь между двумя кустами падубка и виновато посмотрела на свои мокрые ноги и запачканную юбку.

— Пресвятая Дева, — сказала она, — что же мне делать? Матушка меня на целый месяц запрет в моей комнате и заставит работать над гобеленом с изображением девяти храбрых рыцарей. Она уже обещала это сделать на прошлой неделе, когда я попала в болото, а вместе с тем она знает, что я терпеть не могу вышивания.

Аллейн, все еще стоявший в воде, посмотрел на грациозную бело-розовую фигурку, на извивы черных волос и на поднятое к нему гордое, выразительное лицо девушки, так доверчиво и открыто смотревшей на него.

— Лучше нам двинуться дальше, — сказал юноша, он может догнать нас.

— Не догонит. Теперь мы уже не на его земле, да и в таком огромном лесу он не сможет угадать, в какую сторону мы пошли. Но как вы… он же был в ваших руках… почему вы не убили его?

— Убить его? Моего родного брата?

— Почему бы и нет? — И ее зубы сверкнули. — Вас он же убил бы. Я знаю его и видела это по его глазам. Будь у меня такая палка, я бы попыталась, да и, наверное, мне удалось бы. — Она взмахнула стиснутой в кулак белой рукой и угрожающе сжала губы.

— Я и так в душе уже раскаиваюсь в том, что сделал, — сказал он, садясь рядом с ней и закрывая лицо руками. — Да поможет мне бог! Все, что есть во мне самого дурного, точно всплыло на поверхность. Еще минута — и я ударил бы его: сына моей матери, человека, которого я мечтал прижать к моему сердцу! Увы! Я все-таки оказался таким слабым!

— Слабым? — удивилась она, подняв черные брови. — Я думаю, что даже мой отец — а он очень строг в вопросах мужской отваги — не сказал бы этого про вас. Вы думаете, сэр, мне приятно слушать, как вы жалеете о содеянном вами; могу вам только посоветовать вернуться вместе со мной и помириться с этим сокманом, отдав ему вашу пленницу. Не досадно ли, что женщина, такое ничтожество, может встать между двумя мужчинами одной крови!

Простак Аллейн только глаза раскрыл, услышав этот внезапный взрыв женской горечи.

— Нет, госпожа, — ответил он, — это было бы хуже всего. Неужели нашелся бы мужчина столь низкий и трусливый, что не помог бы вам в беде? Я восстановил брата против себя, а теперь, увы, видимо, и вас оскорбил своими неловкими речами. Но уверяю вас, госпожа, я рвусь в обе стороны и едва могу понять, что же произошло.

— Да и я могу только дивиться, — сказала она с легким смешком. — Вы появляетесь, словно рыцарь в песнях жонглеров, и становитесь между девицей и драконом, а спрашивать и отвечать уже некогда. Пойдемте, — продолжала она, вскакивая и разглаживая смятое платье, — пойдемте вместе через рощу, может быть, мы встретим Бертрана с конями. Если бы у бедного Трубадура не слетела подкова, всей этой истории не случилось бы. Нет, я хочу опереться на вашу руку: теперь, когда все благополучно кончилось, я чувствую такой же страх, как и мой храбрый Роланд. Посмотрите, как тяжело он дышит, его перышки взъерошены. Мой маленький рыцарь не допустит, чтобы его даму обидели.

Она продолжала болтать, обращаясь к своему соколу, а Аллейн шагал рядом с ней и время от времени поглядывал украдкой на эту царственную и своенравную женщину. Затем она смолкла, и они продолжали свой путь по бархатистой торфяной почве, все углубляясь в огромный Минстедский лес, где старые, покрытые лишайниками буки бросали черные круги теней на озаренную солнцем траву.

— И вам не хочется послушать мою историю? — спросила она наконец.

— Если вам угодно будет рассказать ее, — ответил он.

— О, — воскликнула она, покачав головой, — если это так мало вас интересует, отложим до другого раза!

— Да нет, — горячо возразил он, — мне очень хочется послушать ее.

— И вы имеете право на это, ведь вы из-за нее потеряли благосклонность брата. И все-таки… Впрочем, насколько я понимаю, вы клирик, и мне следует видеть в вас духовное лицо и говорить с вами как с духовником. Так знайте же, что ваш брат хотел, чтобы я стала его женой. Не столько из-за моих достоинств, сколько потому, что этот человек корыстолюбив и надеялся приумножить свое состояние, запустив руку в железный сундук моего отца — хотя пресвятой Деве известно, как мало он там нашел бы. Но отец — человек гордый, он доблестный рыцарь и испытанный воин, потомок одного из старейших родов, и для него этот человек из простой семьи и низкого происхождения… О, я глупая! Я же забыла, что он ваш брат!

— Ничего, не беспокойтесь на этот счет, — сказал Аллейн, — все мы дети одной праматери — Евы!

Ручьи могут течь из одного источника, и все же иные бывают чистыми, а иные мутными, — торопливо пояснила она. — Короче говоря, мой отец отверг все его искательства, не хотела выходить за него и я. Тогда он поклялся отомстить, и так как он известен как человек опасный и всегда окружен всякими негодяями, отец запретил мне охотиться с соколом и без сокола в любой части леса к северу от Крайстчерчской дороги. Однако случилось так, что нынче утром мы спустили моего маленького Роланда, и он полетел за крупной цаплей, а мы с моим пажем Бертраном поскакали следом, в мыслях у нас была только охота, и мы не заметили, как очутились в Минстедских лесах. Это бы не беда, но мой конь Трубадур напоролся копытом на острый сук, заржал и сбросил меня наземь. Взгляните на мое платье, это уже третье, которое я испачкала за неделю. Горе мне, когда моя камеристка Агата его увидит.

— А что же было дальше, госпожа? — осведомился Аллейн.

— Ну, Трубадур умчался — я, падая, наверно, задела его шпорами, — а Бертран погнался за ним изо всех сил. Когда я поднялась с земли, рядом со мной оказался ваш брат собственной особой. Он заявил, что я нахожусь на его земле, но говорил при этом столь вежливые слова и вел себя так галантно, что убедил меня пойти к нему под гостеприимный кров его дома и там ждать возвращения пажа. Милостью святой Девы и заступничеством покровительницы моей, святой Мандалины, я решительно остановилась перед дверью его дома, хотя, как вы видели, он старался затащить меня к себе. А потом — ух… — Она съежилась и задрожала, точно в приступе лихорадки.

— Что случилось? — воскликнул Аллейн, тревожно озираясь.

— Ничего, мой друг ничего! Я просто вспомнила, как укусила ему руку. Я бы охотнее укусила живую жабу или ядовитую змею! Я теперь возненавижу навсегда свои губы! А вы, как смело вы действовали и как быстро! Как вы кротки, когда дело касается вас самих!.. Как отважно защищаете другого! Будь я мужчиной, я бы очень хотела поступать, как вы.

— Это пустяки, — ответил он, испытывая тайный трепет от похвалы своей спутницы. — Ну а вы, что же вы намерены делать?

— Неподалеку отсюда есть огромный дуб, я думаю, что Бертран приведет туда лошадей. Там обычно встречаются охотники, это давно известное место. А потом поеду домой, и уж сегодня никакой соколиной охоты больше не будет. А пока мы проскачем галопом двенадцать миль, все просохнет — и ноги и платье.

— А ваш отец?

— Ни слова я ему не скажу. Вы его не знаете. Верно одно: он не такой своевольный и не поступил бы, как я. Конечно, он стал бы мстить за меня. Однако не к нему я обращусь за этим. Какой-нибудь рыцарь на рыцарском поединке или на турнире, быть может, пожелает носить мои цвета, и я тогда скажу ему, что, если он в самом деле жаждет добиться моей благосклонности, есть неотмщенная обида и обидчик — сокман из Минстеда. Так мой рыцарь получит возможность выказать доблесть, как это любят отважные рыцари, мой долг будет уплачен, отец ничего не узнает, а одним негодяем на свете станет меньше. Скажите, разве это не честный план?

— Нет, госпожа, он недостоин вас. Как может такая женщина, как вы, помышлять о насилии и мести? Ведь кто-то должен быть мягким и добрым, жалеть и прощать? Увы! Этот мир — суровый, жестокий мир, и лучше бы мне не выходить из своей монастырской кельи. Когда подобные слова произносят такие уста, мне чудится, будто ангел милосердия проповедует учение дьявола.

Она рванулась в сторону, словно жеребенок, впервые почувствовавший удила.

— Благодарю вас за вашу речь, молодой господин, — сказала она с легким реверансом, — я отлично понимаю вас, вы глубоко огорчены тем, что встретили меня, и видите во мне служительницу дьявола. Мой отец — тяжелый человек, когда разгневается, но он никогда еще так не обзывал меня. Может быть, это было бы его правом и обязанностью, но, во всяком случае, не вашими. Поэтому, раз вы столь дурного мнения обо мне, лучше всего, если вы свернете на ту тропинку слева, а я пойду дальше по этой; ведь ясно, что я для вас компания неподходящая.

И, опустив веки, она с достоинством, несколько не соответствовавшим ее испачканной юбке, быстро заскользила по грязной тропе, а Аллейн растерянно смотрел ей вслед. Тщетно ждал он, что она обернется или замедлит шаг, — она продолжала свой путь, сурово выпрямившись, и вскоре настолько удалилась, что ее белое платье едва мелькало среди листвы. Тогда, поникнув головой, с тяжелым сердцем, он уныло побрел по другой тропе, браня себя за то, что своей грубостью и неловкостью оскорбил ее, хотя меньше всего на свете хотел этого.

Так шел он некоторое время, смущенный, упрекая себя, его душа трепетала от нахлынувших на него новых мыслей, страхов и удивительных чувств, когда позади него чуть зашуршали листья; он обернулся и увидел опять это грациозное, легконогое создание — девушка шла за ним по пятам, склонив, как и он, гордую головку воплощенное смирение и раскаяние.

— Я не буду обижать вас, даже слова не промолвлю, — сказала она. — Но я вынуждена быть подле вас, пока мы в лесу.

— Нет, вы не можете меня обидеть, — ответил он, снова согретый уже тем, что видит ее. — Это мои грубые слова обидели вас, но я провел жизнь среди мужчин и, право же, при всем желании едва умею смягчать свою речь ради слуха дамы.

— А тогда откажитесь от своих слов, — поспешно предложила она, — признайтесь, что я была права, когда желала, чтобы вы отомстили.

— Нет, я не могу этого сделать, — ответил он решительно.

— Кто же тогда груб и жесток? — торжествующе воскликнула она. — Как вы холодны и суровы, хотя так молоды! Верно, вы не просто клирик, а какой-нибудь епископ либо по крайней мере кардинал. Вам бы иметь не обычную палку, а епископский посох и не шапку, а митру. Да уж ладно, ладно, ради вас я прощаю вашего брата и буду мстить только самой себе за своеволие. Вечно я попадаю в опасные положения. Это вас удовлетворит, сэр?

— Вот теперь говорит ваша истинная сущность, — ответил он, — и вам даст больше радости такое прощение, чем любая месть.

Она покачала головой, словно вовсе не была в этом уверена, а затем слегка вскрикнула, но в ее голосе было больше удивления, чем удовольствия:

— А вон и Бертран с лошадьми!

По склону спускался одетый в зеленое мальчишка паж, его глаза сияли, длинные кудри развевались. Он сидел на высоком гнедом коне и вел на поводу горячую серую лошадь под дамским седлом; бока у обоих животных лоснились от пота после долгой скачки.

— Я везде искал вас, дорогая леди Мод, — сказал паж тонким голоском, соскочив с седла и держась за стремя. — Трубадур умчался, и только у самого Холмхилла мне удалось поймать его. Надеюсь, вы целы и невредимы?

При этом он вопросительно взглянул на Аллейна.

— Да, Бертран, — отозвалась она, — благодаря этому любезному незнакомцу. А теперь, сэр, — продолжала она, вскакивая в седло, — нехорошо, если я расстанусь с вами, ничего не добавив. Клирик вы там или нет, но вы вели себя сегодня, как истинный рыцарь. Сам король Артур и весь его Круглый стол не смогли бы сделать больше. Может быть, и отец или его родственники хотя бы в виде маленькой благодарности будут иметь возможность защитить ваши интересы. Он, правда, небогат, но его уважают, и у него есть могущественные друзья. Скажите мне, каковы ваши намерения, и посмотрим, не сможет ли он оказать вам поддержку.

— Увы, госпожа, о каких намерениях теперь может быть речь? Есть у меня на свете всего два друга, они направились в Крайстчерч, там я, вероятно, и нагоню их.

— А где находится Крайстчерч?

— Поблизости от замка, принадлежащего храброму сэру Найджелу Лорингу, коннетаблю герцога Солсберийского.

К его удивлению, она звонко расхохоталась, дала шпоры коню и поскакала вдоль просеки, а паж последовал за ней. Она не произнесла ни слова, но, уже скрываясь среди деревьев, слегка обернулась и на прощание помахала ему рукой. Долго стоял он, не двигаясь, в надежде, что она все-таки вернется; однако топот копыт смолк, и в лесу воцарилась глубокая тишина, которую нарушал только легкий шелест и шорох опадающих листьев. Наконец Аллейн повернулся и направился к большой дороге — это был теперь другой человек, а совсем не тот беззаботный юноша, свернувший с дороги всего каких-нибудь три часа назад.

Глава X Как Хордл Джон встретил человека, за которым готов был бы пойти

Аллейн не мог в течение года возвратиться в Болье, а если бы он показался в окрестностях Минстеда, то рисковал бы тем, что брат спустит на него свору собак. Поэтому юноша действительно чувствовал себя брошенным на произвол судьбы. Он мог повернуть на север, на юг, восток и запад, куда угодно, — всюду его ждало холодное и унылое одиночество. Правда, аббат положил на дно его сумы десять серебряных крон, завернув их в листья латука. Но разве на них проживешь целых долгих двенадцать месяцев! Во всем этом мраке была только одна светлая точка — его верные товарищи, с которыми он расстался утром; и если ему удастся снова отыскать их, все будет хорошо. За день произошло много приключений, но до заката еще было далеко. Когда человек в пути с рассвета, за день можно многое сделать. Если Аллейн пойдет очень быстро, он успеет нагнать своих друзей раньше, чем они доберутся до места. Поэтому он двинулся дальше, то шагом, то бегом. Во время отдыха он догрыз корку, оставшуюся от монастырского хлеба, и запил ее водой из лесного ручья.

Нелегко и непросто было пробираться через огромный лес, тянувшийся с востока на запад, на двадцать миль, а с севера на юг, от Брэмшоу до Лимингтона, на добрых шестнадцать. Однако Аллейну повезло, он нагнал лесника с топором на плече, шагавшего в том же направлении. Следуя за лесником, Аллейн миновал Болдервуд-Уок, известный своими старыми ясенями и тисами, прошел через Марк-Эш с его гигантскими буками и через найтвудские рощи, где какой-нибудь дуб-великан казался просто высоким деревом и лишь одним из своих многочисленных статных братьев. Лесник и Аллейн шагали бок о бок, только изредка переговариваясь, ибо в своих размышлениях были далеки друг от друга, как полюсы. Крестьянин иногда начинал болтать об охоте, о барсуках, о сероголовых коршунах, вивших гнезда в Вуд-Фидлее, и об огромном улове сельди, который привезли рыбаки в лодках с Питтс-Дип. Но мысли молодого клирика были заняты братом, собственным будущим, а больше всего этой странной, неистовой и нежной женщиной, столь внезапно ворвавшейся в его жизнь и столь же внезапно из нее исчезнувшей. Он был настолько рассеян и отвечал так невпопад, что лесник начал что-то насвистывать и вскоре свернул на тропу, которая вела в Берли, оставив Аллейна одного на большой дороге в Крайстчерч.

И юноша двинулся по ней дальше со всей быстротой, на какую был способен, надеясь, что с любого поворота, с любой горки вот-вот увидит своих утренних спутников. Между Винни Риджем и Ринфилд-Уоком леса становятся особенно густыми и глухими и подступают к самой дороге, но вдали открываются широкие серовато-коричневые торфяные пустоши, на которых темными пятнами выделяются отдельные купы деревьев; эти пустоши поднимаются друг над другом удлиненными изгибами и тянутся до темной линии более далеких лесов. Тучи насекомых плясали, жужжа, в золотистом свете осени, воздух был полон птичьим писком и пением. Крупные, поблескивающие стрекозы проносились над дорогой или висели над ней, трепеща крыльями и сверкая тельцами. Однажды морской орел с белой шеей, клекоча, проплыл в небе над головой Аллейна, стайка коричневых дроф высунулась из кустов и, то вспархивая, то неловко ковыляя, снова скрылась с пронзительным писком и хлопаньем крыльев.

Попадались ему на большой дороге и люди — нищие и гонцы, коробейники и лудильщики, по большей части веселый народ: для каждого, в том числе и для Аллейна, у них находились и соленая шутка и дружеское приветствие. Поблизости от Шотвуда он нагнал пятерых моряков, они шли из Пула в Саутгемптон — суровые краснолицые парни; эти моряки обратились к нему на жаргоне, который он понимал с трудом, и предложили ему выпить из большого кувшина, из которого только что пили сами, и не хотели отпускать, пока он не зачерпнул содержимое кувшина своей жестяной кружкой; сделав глоток, юноша чуть не задохнулся, раскашлялся, по щекам его побежали слезы.

Затем он встретил коренастого мужчину верхом на гнедой лошади; в правой руке мужчина держал четки и длинный двуострый меч, звякавший об его железное стремя. По черной одежде и восьмиконечному кресту на рукаве Аллейн узнал в нем одного из рыцарей-госпитальеров, чей орденский дом находился в Бадсли. Проезжая мимо, рыцарь поднял два пальца и сказал: «Benedico, fili mi».[153] Аллейн снял шапку и преклонил колено, глядя с глубоким почтением на человека, посвятившего свою жизнь борьбе с неверными. Бедный простодушный юноша еще не знал, что между тем, за кого человек выдает себя, и тем, каков он на самом деле, существует огромная разница и что госпитальеры завладели немалой частью богатств злополучных тамплиеров, были слишком избалованы и вовсе не собирались менять свои дворцы на походные палатки, и винные подвалы Англии — на безводные пустыни Сирии. Но порой неведение драгоценнее мудрости, ибо Аллейн, шагая дальше, утверждался в мыслях о возвышенной духовной жизни: он рисовал себе, чем ради нее пожертвовал этот человек, и укреплял свою душу его примером, хотя едва ли стал бы это делать, если бы знал, что госпитальер больше думает о мальвазии, чем о мамелюках, и об оленине, чем о победах.

В окрестностях Виверли-Уок поля снова сменились лесами, а с юга стала подниматься большая туча, сквозь края которой просвечивало солнце; затем звонко шлепнулось на дорогу несколько крупных капель, и прошумел короткий ливень, капли падали вперемежку с листьями. Аллейн, озираясь в поисках убежища, увидел густые и высокие кусты падуба, они образовали как бы навес, и земля под ним была так суха, что суше не могло бы быть и в доме. Под этим навесом уже сидели на корточках двое, и они махали Аллейну, чтобы он присоединился к ним. Приблизившись, он увидел, что перед ними лежат пять сухих селедок, большая краюха пшеничного хлеба и стоит кожаная фляга с молоком; но незнакомцы, вместо того, чтобы приступить к еде, как будто совсем забыли о ней: раскрасневшись и размахивая руками, сердито спорили они о чем-то. По одежде и повадкам в них нетрудно было узнать странствующих студентов, которых в те времена было полным-полно в каждой европейской стране. Один был долговяз и тощ, с меланхолическим выражением лица, другой — жирен и гладок, говорил очень громко и имел вид человека, не терпящего возражений…

— Поди сюда, добрый юноша, — воскликнул он, — поди сюда! Vultus ingenui puer.[154] Пусть тебя не пугает лицо моего дорогого родственничка. Foenum habet in cornu[155], как сказал поэт Гораций; но все же ручаюсь, что он вполне безобиден.

— Заткни свою глотку! — воскликнул другой. — Уж если дело дошло до Горация, то мне вспоминается другая строка: Loquaces si sapiat! — неплохо? А по-английски это значит: человек разумный должен-де избегать болтунов. Но если бы все люди были разумными, то ты оказался бы печальным исключением.

— Увы, Дайкон, боюсь, что твоя логика так же слаба, как твоя философия или твое богословие. Ей-богу, трудно хуже защищать свое утверждение, чем это делаешь ты. Слушай: допустим, propter argumentum[156], что я болтун, тогда правильный вывод такой: все должны избегать меня, а ты не избегаешь и в настоящую минуту поедаешь вместе со мной селедки под кустами, ergo[157], человек ты неразумный, а я как раз об этом и жужжу в длинные твои уши с тех пор, как смотрю на твои тощие щеки.

— Ах вот как! — воскликнул его товарищ. — Язык у тебя работает не хуже мельничного колеса! Подсаживайся, друг, и возьми селедку, — обратился он к Аллейну, — но сначала заметь себе, что с этим связаны особые условия.

— А я-то надеялся, — сказал Аллейн, впадая в тот же шутливый тон, — что с этим связаны ломоть хлеба и глоток молока.

— Только послушай его, только послушай! — воскликнул толстый коротышка. — Вот как дело обстоит, Дайкон! Остроумие, парень, все равно что зуд или потница. Я распространяю его вокруг себя, это точно аура. Говорю тебе, кто бы ни приблизился ко мне на расстояние семнадцати шагов, в него попадет искра. Взгляни хотя бы на самого себя. Более унылого человека я не встречал, однако за одну неделю и ты изрек три вещи, которые звучат нехудо, да еще одну — в тот день, когда мы покинули Фордингбридж, и от которой я и сам не отказался бы.

— Довольно, трещотка несчастная, довольно! — остановил его другой. — Молоко ты, друг, получишь и хлеб тоже вместе с селедкой, но ты должен рассудить нас беспристрастно.

— Если он возьмет селедку, то должен судить беспристрастно, мой премудрый собрат, — заявил толстяк. — Прошу тебя, добрый юноша, скажи нам, ученый ли ты клирик, и если да, то где ты учился — в Оксфорде или в Париже.

— Кое-какой запас знаний у меня есть, — ответил Аллейн, берясь за селедку, — но ни в одном из этих мест я не был. Меня воспитали монахи-цистерцианцы в аббатстве Болье.

— Фу! фу! — воскликнули студенты в один голос. — Что это за воспитание?

— Non cuivis contingit adire Corinthum[158], — пояснил Аллейн.

— А знаешь, брат Стефан, кой-какая ученость у него есть, — сказал меланхолик бодрее. — И он может оказаться вполне справедливым судьей, ибо ему незачем поддерживать одного из нас. Теперь внимание, дружище, и пусть твои уши работают так же усердно, как твоя нижняя челюсть. Iudex damnatur[159] — ты знаешь это древнее изречение. Я защищаю добрую славу ученого Дунса Скотта против дурацких софизмов и убогих, нелепых рассуждений Уилли Оккама.

— А я, — громко заявил другой, — защищаю здравый смысл и выдающуюся ученость высокомудрого Уильяма против слабоумных фантазий грязного шотландца, который завалил крошечный запас своего ума такой грудой слов, что этот ум исчез в них, словно одна капля гасконского в бочонке воды. Сам Соломон не мог бы объяснить, что этот мошенник имеет в виду.

— Конечно, Стефен Хэпгуд, такой мудрости недостаточно! — воскликнул другой. — Это все равно, как если бы крот стал бунтовать против утренней звезды оттого, что не видит ее. Но наш спор, друг, идет о природе той тончайшей субстанции, которую мы называем мыслью. Ибо я вместе с ученым Скоттом утверждаю, что мысль в самом деле есть нечто подобное пару, или дыму, или многим другим субстанциям, по отношению к которым наши грубые телесные очи слепы. Видишь ли, то, что производит вещь, само должно быть вещью, и если человеческая мысль способна создать написанную книгу, то сама эта мысль должна быть чем-то материальным, подобно книге. Понятно ли, что я хочу сказать? Выразиться ли мне яснее?

— А я считаю, — крикнул другой, — вместе с моим достопочтенным наставником doctor preclarus et excellentissimus[160], что все вещи суть только мысли; ибо когда исчезнет мысль, скажи, прошу тебя, куда денутся вещи? Вот вокруг нас деревья, и я вижу их оттого, что мыслю о том, что вижу их. Но если я, например, в обмороке, или сплю, или пьян, то моя мысль исчезает, и деревья исчезают тоже. Ну что, попал я в точку?

Аллейн сидел между ними и жевал хлеб, а они, перегибаясь через его колени, спорили, раскрасневшись и размахивая руками в пылу доказательств. Никогда не слышал он такого схоластического жаргона, таких тончайших дистинкций, такой перестрелки большими и меньшими посылками, силлогизмами и взаимными опровержениями. Вопрос гремел об ответ, как меч о щит. Древние философы, отцы церкви, современные мыслители, священное писание, арабы — всем этим каждый стрелял в противника, а дождь продолжал идти, и листья падубов стали темными и блестящими от сырости. Наконец толстяк, видимо, умаялся, ибо тихонько принялся за еду, а его оппонент, точно петух-победитель, сидящий на навозной куче, прокукарекал в последний раз, выпустив целый залп цитат и выводов. Однако его взгляд вдруг упал на пищу, и он издал вопль негодования.

— Ты вор вдвойне! — заорал он. — Ты слопал мои селедки, а у меня с самого утра во рту маковой росинки не было.

— Вот это и оказалось моим последним доводом, — пояснил сочувственно его товарищ, — моим завершающим усилием, или peroratio[161], как выражаются ораторы. Ибо если все мысли суть вещи, то тебе достаточно подумать о паре селедок, а потом вызвать таким же заклинанием кувшин молока, чтобы их запить.

— Честное рассуждение, — воскликнул другой, — и я знаю на него только один ответ. — Тут он наклонился и громко шлепнул толстяка по розовой щеке. — Нет, не обижайся, — сказал он, — если вещи — это лишь мысли, то и пощечина — только мысль и в счет не идет.

Однако последний довод отнюдь не показался убедительным ученику Оккама, он поднял с земли большую палку и стукнул реалиста по макушке. К счастью, палка оказалась столь гнилой и трухлявой, что разлетелась в щепки; однако Аллейн предпочел оставить товарищей вдвоем — пусть решают свои споры как хотят, да и солнце снова засияло. Идя по размытой дождем дороге, он оглянулся и увидел, что студенты снова размахивают руками и кричат друг на друга, но вскоре их речи перешли в неясное бормотание, а затем дорога повернула, и спорившие исчезли из глаз.

Когда он миновал Холмслей-Уок и Вутон-Хит, чаща начала редеть, между полосами леса показались пшеничные поля и широкие пастбища. То там, то здесь возле дороги он видел маленькие группы хижин, в дверях стояли работники без шапок, по земле ползали краснощекие дети. А среди рощ выступали двускатные соломенные крыши — там были дома землевладельцев, на чьих полях эти люди батрачили, но чаще местоположение этих домов выдавали столбы черного, густого дыма, свидетельствовавшие о примитивном благосостоянии хозяев.

Аллейн достиг границы лесного края, и, следовательно, теперь и до Крайстчерча было уже недалеко. Солнце низко стояло над горизонтом, и его лучи полого лежали на широко раскинувшихся, ярко зеленеющих полях; они озаряли и белорунных овец и коров, которые бродили по колено в сочном клевере, отбрасывая длинные тени. И как же был рад наш путник, увидев высокую башню Крайстчерчского монастыря, рдевшую в мягком вечернем свете! Он был еще более рад, обнаружив за поворотом своих утренних товарищей, которые сидели верхом на
поваленном дереве. Перед ними на земле было ровное местечко, и они бросали на него кубики костей и настолько увлеклись этим занятием, что, когда он подошел, даже не подняли глаз. Оказавшись поблизости, он с удивлением заметил, что лук Эйлварда висит на спине Джона, меч его — у Джона на боку, а стальной шлем надет на пенек, торчащий между ними.

— Mort de ma vie![162] — заорал лучник, глядя вниз, на кости. — Никогда еще так не проигрывал! Чуму на эти костяшки! Ни одного счастливого броска с тех пор, как я уехал из Наварры. Один и три! Вперед, camarade!

— Четыре и три! — крикнул Джон в ответ, считая на своих огромных пальцах. — Это выходит семь. Эй, лучник, я выиграл твой шлем! А теперь ставь на куртку!

— Mon Dieu! — прорычал тот. — Я, кажется, явлюсь в Крайстчерч в одной сорочке. — Затем, случайно подняв глаза, изумился: — Hola, боже праведный, да это же наш cher petit[163]. Клянусь моими десятью пальцами, рад тебя видеть!

Он вскочил и порывисто обнял Аллейна, а Джон, как сакс, более сдержанный в проявлениях своих чувств, стоял на обочине, ухмыляясь, тоже довольный и веселый; только что выигранный шлем сидел задом наперед на его рыжей голове.

— Зря ходил? — продолжал восклицать Эйлвард, радостно поглаживая плечи и руки Аллейну. — Теперь уж останешься с нами?

— Я больше всего на свете хотел бы этого, — отозвался тот, чувствуя, как слезы выступают у него на глазах от такой сердечной встречи.

— Хорошо сказано, парень! — воскликнул Большой Джон. — Мы все трое отправимся на войну, а аббата из Болье пусть черт заберет! Но у тебя ноги и штаны все в грязи. По-моему, ты лазил в воду, или я ошибаюсь?

— Это правда, лазил, — ответил Аллейн, и затем, когда они пустились в путь, он поведал им со всеми подробностями обо всем, что с ним приключилось: о крепостном, о появлении короля, о встрече с братом, о его враждебности и о прекрасной девице. Лучник и Джон шагали по обе стороны от него, каждый обратив к нему одно ухо, но не успел он кончить свое повествование, как лучник вдруг круто повернул и гневно поспешил обратно по дороге, по которой они пришли.

— Куда же вы? — спросил Аллен, припустившись за ним и хватая его за полу куртки.

— Я возвращаюсь в Минстед, парень.

— А зачем? Какой в этом смысл?

— Чтобы всадить горсть стали в твоего сокмана! Как? Тащить к себе девицу против ее желания, а потом спустить собак на родного брата? Оставь меня, я пойду!

— Нет же, нет! — воскликнул Аллейн, смеясь. — Никакого вреда он девушке не причинил. Вернитесь, друг…

И так, то подталкивая его, то уговаривая, юноше удалось снова повернуть лучника лицом к Крайстчерчу. Все же тот шел, насупившись, и, лишь увидев какую-то девицу возле придорожного колодца, снова заулыбался, и мир сошел в его сердце.

— Ну а вы, — спросил Аллейн, — у вас тоже произошли какие-то перемены? Почему работник сам не несет свою снасть? Где же лук, и меч, и шлем, и почему у тебя, Джон, такой воинственный вид?

— Это все игра, которой меня научил наш друг Эйлвард.

— И он оказался чересчур способным учеником, — пробурчал лучник. — Он обчистил меня так, будто я попал в руки грабителей. Но, клянусь эфесом, ты должен мне все вернуть, приятель, иначе ты вызовешь у людей недоверие к моей миссии, а я заплачу тебе за оружие по цене оружейников.

— Получай, друг, не заикайся о плате, — сказал Джон. — Просто захотелось испытать, что чувствует человек, когда он вооружен, ведь и мне предстоит носить подобные штуки.

— Ma foi! Он рожден для Отряда! — воскликнул Эйлвард. — И ловко умеет заговаривать зубы и убеждать. А мне в самом деле как-то не по себе, когда мой тисовый лук не трется о мое бедро. Однако взгляните, mes garçons, вон на ту квадратную темную башню неподалеку от церкви. Это и есть замок герцога Солсберийского, и мне кажется, я даже отсюда вижу на флаге красного сайгака Монтекьютов.

— Да, красное на белом, — подтвердил Аллейн, прикрывая глаза ладонью, — но сайгак это или нет, поручиться не могу. Как черна огромная башня, и как ярко блестит герб на стене! Посмотрите, под флагом что-то сверкает, словно звезда!

— Ну, это стальной шлем часового, — пояснил лучник. — Но нам надо спешить, если мы хотим быть там до того, как протрубят вечернюю зорю и поднимут мост; очень возможно, что сэр Найджел, этот прославленный воин, и в стенах замка требует строгой дисциплины и туда никто не смеет войти после заката солнца.

Он зашагал быстрее, и трое друзей вскоре очутились на улицах городка, широко раскинувшегося вокруг горделивой церкви и сумрачного замка.

Случилось так, что в тот же вечер сэр Найджел Лоринг, поужинав по обыкновению еще засветло и убедившись, что два его боевых коня, тринадцать полукровок, пять испанских лошадок, три дамских верховых лошади и рослый, серый в яблоках жеребец накормлены и ухожены, позвал собак и вышел на вечернюю прогулку. Собак было шестьдесят или семьдесят, больших, маленьких, сытых и тощих — шотландские борзые, гончие, ищейки, овчарки, английские доги, волкодавы, терьеры, спаниели… Все что-то хватали, визжали, скулили — целый хор собачьих голосов, высунутые языки, помахивающие хвосты, и все это двигалось по узкой дороге, которая вела от туинхэмской псарни к берегу Эйвона. Двое слуг в красновато-коричневой одежде псарей шли в самой гуще своры, направляя ее, сдерживая и подбадривая щелканьем бича и громкими окриками. Позади следовал сам сэр Найджел, ведя под руку леди Лоринг; пара шла медленно и спокойно, как и подобало их возрасту и положению; улыбаясь одними глазами, они наблюдали за собачьей свалкой впереди них. Дойдя до моста, они остановились, оперлись локтями на каменную балюстраду и стали разглядывать свои лица, отражавшиеся в зеркальной воде, а также форелей, быстрыми зигзагами сновавших над рыжеватым дном.

Сэр Найджел был на вид человеком хрупким и невзрачным, с тихим голосом и мягкими движениями. Он настолько не вышел ростом, что даже его супруга, которую никак нельзя было назвать высокой, превосходила его на три пальца. Его наружность пострадала еще во время первых битв, в которых он участвовал: когда он через брешь в стене Бержерака вел на приступ людей герцога Дерби, тут-то на сэра Найджела и вывалили корзину извести; с тех пор он стал сутулиться и, щурясь, всегда словно вглядывался во что-то. Ему было сорок шесть лет, но благодаря постоянным упражнениям с оружием он сохранил подвижность и необычайную выносливость, так что издали казался стройным, легким и живым, словно мальчик. Однако цвет лица у него был тусклый, с желтизной, взгляд суровый и рассеянный, что свидетельствовало о тяжелых трудах под открытым небом; в маленькой остроконечной бородке, которую он носил, следуя тогдашнему обычаю, поблескивало немало седых прядей. Черты лица были мелкие, правильные, изящные, нос строгих очертаний, с горбинкой, глаза слегка навыкате. Одежда его отличалась простотой и вместе с тем щеголеватостью. Фландрская шляпа из шкурки бобра с изображением пресвятой Девы Эмбрунской была резко сдвинута влево, чтобы скрыть изувеченное ухо, половину которого ему отхватил солдат-фламандец в пылу битвы под Турне. Его штаны и кафтан были фиолетового цвета, рукава с длинными манжетами свисали ниже колен. Красные кожаные туфли, элегантно заостренные, все же не отличались той экстравагантной длиной, как это вошло в моду при следующем царствовании. Талию стягивал расшитый золотом рыцарский пояс с гербом сэра Найджела — пять роз по серебряному полю, искусно выгравированные на пряжке. Таким стоял сэр Найджел Лоринг на Эйвонском мосту и непринужденно беседовал со своей супругой.

Если бы не было видно ничего, кроме этих лиц, и чужеземца спросили, какое из двух могло скорее принадлежать отважному воину, которого почитает в Европе самая грубая солдатня, он, наверное, указал бы на лицо женщины. Оно было широкое, квадратное и красное, с мохнатыми, свирепыми бровями и взглядом, как у тех, кто привык властвовать. Леди Лоринг была выше и кряжистее мужа. Свободная одежда из сендаля и обшитая мехом накидка не могли скрыть костистой и неженственной фигуры. Но то была эпоха воинственных женщин. Деяния Черной Агнес из Дэнбара, леди Солсбери и графини де Монфор еще жили в памяти общества. Имея перед собой такие примеры, супруги английских военачальников стали не менее воинственными, чем их мужья, и в их отсутствие командовали в своих замках с осмотрительностью и строгостью многоопытных сенешалов. Монтекьютам в их замке Туинхэм жилось очень спокойно, и им не приходилось бояться ни беглых каторжников, ни французских эскадронов — леди Мэри Лоринг об этом позаботилась. Однако даже в те времена считалось, что если у дамы солдатский характер, то едва ли желательно, чтобы у нее было солдатское лицо. Иные мужчины утверждали, будто среди всех суровых походов и отважных деяний, в которых сэр Найджел Лоринг показал истинную меру своей храбрости, не последнее место занимает сватовство и женитьба на столь неприступной даме.

— Повторяю, дорогой мой супруг, — говорила она, стоя рядом с ним, — это неподходящее воспитание для девицы: соколы да собаки, стихи да цитра; то она поет французский рондель, то читает про подвиги Дуна Майнцского, или, например, вчера вечером, когда я вошла к ней, она ловко притворилась, будто спит, но из-под подушки выглядывал краешек свитка. И вечная отговорка: это ей-де одолжил отец Христофор из монастыря. Какая будет польза от всего этого, когда ей придется хозяйничать в собственном замке и сто человек будут разевать рты на ее говядину и пиво?

— Верно, моя милая пташка, верно, — отозвался рыцарь, извлекая конфетку из золотой бонбоньерки. — Наша девица подобна молодому жеребенку, который брыкается и скачет, охваченный жаждой жизни. Дайте ей время, госпожа моя, дайте ей время…

— А мой отец, я уверена, дал бы мне просто крепких ореховых розог. Ma foi! Уж и не знаю, куда идет мир, если молодые девушки пренебрегают советами старших. Удивляюсь, как вы не проучите ее, дорогой супруг!

— Ну нет, утеха моего сердца. Я еще ни разу не поднимал руку на женщину, и было бы довольно странно, если бы я начал именно с моей собственной плоти и крови. Разве не женщина метнула мне в глаза известь, но хотя я видел, как она наклонилась, и, наверное, мог бы удержать ее, я счел недостойным для своего рыцарского достоинства мешать или препятствовать особе женского пола.

— Потаскуха! — воскликнула леди Лоринг, сжимая крупный кулак. — Жаль, меня не было при этом, я бы ей показала!

— И я тоже, будь вы подле меня, любовь моя. Но вы правы, Мод необходимо подрезать крылышки, что я и предоставлю сделать вам, когда меня уже здесь не будет; ведь, говоря по правде, эта мирная жизнь не для меня, и если бы не ваша снисходительная доброта и любовная заботливость, я бы не выдержал здесь и недели. Идут разговоры о том, что в Бордо опять будет военный смотр, и, клянусь святым апостолом Павлом, было бы очень странно, если бы на поле брани снова появились британские львы и алый столб Чандоса, а розы Лоринга не реяли бы рядом с ними.

— О горе мне, этого-то я и опасалась! — воскликнула она, внезапно побледнев. — Я ведь заметила и вашу рассеянность, и вспыхивающий взгляд, и то, что вы примеряете и собираетесь чинить старые доспехи. Подумайте, дорогой супруг, о том, что вы уже добыли немало военной славы, а мы так мало были вместе, вспомните, что на вашем теле больше двадцати шрамов от ран, полученных вами я не знаю, во скольких кровавых сражениях. Разве недостаточно сделано вами ради славы и общего блага?

— Если король, наш государь, в шестьдесят лет и милорд Чандос в семьдесят готовы взять в руки копье и сражаться за Англию, то мне в мои годы не подобает считать свою службу оконченной. Это верно, я получил двадцать семь ран. Тем больше причин быть благодарным судьбе за то, что я до сих пор здоров и телом крепок. А бывал я во всевозможных боях и сражениях: шесть больших битв на суше, четыре на море и пятьдесят семь атак, схваток и засад. Я удерживал двадцать два города и участвовал во взятии тридцати одного. Поэтому для меня это был бы, конечно, стыд и позор, а также и для вас, ибо моя слава — ваша слава, если бы я отказался от мужского дела, раз оно должно быть исполнено. Кроме того, подумайте о том, как тощ наш кошелек, а бейлиф и управляющий каркают без конца о безлюдных фермерах и пустующих землях. Если бы не эта должность коннетабля, которую нам дал герцог Солсбери, мы едва ли могли бы вести тот образ жизни, какой подобает нашему положению. И вот поэтому, милая, тем более важно, чтобы я отправился туда, где хорошо платят и где можно взять хорошие выкупы.

— Ах, дорогой мой супруг! — сказала она, и глаза ее были полны тоски и печали. — Я надеялась, что вы наконец-то будете только моим, хоть ваша молодость и прошла вдали от меня. И все-таки мой голос, я знаю, должен звать вас на путь чести и известности, а не удерживать от завоеваний славы. Но что мне сказать теперь, когда все знают, что ваша храбрость нуждается в узде, а не в шпорах? И очень мне обидно, что вы будете разъезжать, точно обыкновенный одинокий рыцарь, хотя нет в стране человека, имеющего столь заслуженное право на квадратное знамя, только у вас не хватит денег, чтобы поддержать связанный с этим образ жизни.

— А кто в этом виноват, прелестная птичка моя? — отозвался он.

— Не вина это, а добродетель, мой дорогой супруг; разве мало добывали вы богатых выкупов и все-таки расшвыривали ваши кроны своим пажам, лучникам и оруженосцам, и через неделю у вас оставалось только на пропитание да на корм лошадям. Щедрость поистине рыцарская, но вместе с тем без денег можно ли возвыситься?

— Все это грязь и низость! — воскликнул он. — Дело не в том, чтобы возвыситься или пасть, важно выполнить свой долг и завоевать славу. Знаменитый рыцарь или одинокий воин, квадратное знамя или раздвоенное — я не придаю значения этому различию, особенно памятуя о том, что сэр Джон Чандос, лучший цветок английского рыцарства, всего лишь обыкновенный, скромный рыцарь. Но пока не расстраивайся, голубка моего сердца, возможно, что войны не будет, следует подождать вестей. Вон идут три путника, и один из них, по-моему, солдат — прямо из армии. Не узнаем ли мы от него кое-что о волнующих нас заморских делах?

Леди Лоринг подняла взор и увидела в вечерних сумерках трех приятелей: они шли плечом к плечу по дороге, серые от пыли и усталые от долгого пути, но весело болтая между собой. Средний был молод и привлекателен, с мальчишеским открытым лицом и ясными серыми глазами; он смотрел то направо, то налево, и окружающий мир, видимо, казался ему и неизведанным и интересным. Справа от него шагал огромный рыжий детина: он широко улыбался, а порой весело подмигивал; его одежда, казалось, вот-вот лопнет по всем швам, словно он был нетерпеливым цыпленком, отважно пробившим свою скорлупу. С другой стороны, опершись узловатой рукой о плечо юноши, шел коренастый, крепкий лучник, загорелый, с пылким взглядом; на поясе у него висел меч, из-за плеча торчал желтый конец тисового боевого лука. Суровое лицо, поношенный шлем, иссеченная кольчуга с алым львом св. Георгия на выцветшем фоне — все говорило яснее слов о том, что он действительно явился из страны, где идет война. Приблизившись, он смело взглянул на сэра Найджела, потом, сунув руки за свой нагрудник, подошел и отвесил порывистый и неловкий поклон даме.

— Прошу прощения, достойный сэр, — сказал он, — но я узнал вас с первого взгляда, хотя видывал вас чаще одетым в сталь, чем в бархат. Я пускал стрелы, стоя рядом с вами под Ла-Рош д'Эррьеном, под Роморантэном, Мопертюи, Ножаном, Орейем и во многих других местах.

— В таком случае, добрый лучник, рад приветствовать вас в замке Туинхэм, в комнате дворецкого вы и ваши товарищи найдете чем подкрепиться. И мне ваше лицо знакомо, хотя глаза порой так подводят меня, что я не узнаю собственного оруженосца. Вам следует отдохнуть, а затем приходите в зал и расскажите нам, что происходит во Франции, ибо я слышал, будто не пройдет и года, как наши знамена будут развеваться южнее больших Испанских гор.

— Ходят в Бордо такие слухи, — ответил лучник, — и я видел сам, как оружейники и кузнецы работают без устали, словно крысы в хлебном амбаре. Но я привез вам письмо от храброго гасконского рыцаря, сэра Клода Латура. А вам, леди, — добавил он, помолчав, — я привез от него шкатулку с розовым сахаром из Нарбонны и к тому же все любезные и галантные приветствия, какие доблестному кавалеру надлежит посылать прекрасной и благородной даме.

Эта маленькая речь стоила грубоватому лучнику немалых усилий и предварительной подготовки, но он мог бы и не тратить своего красноречия, ибо супруга рыцаря была не менее, чем он сам, погружена в письмо, причем каждый держал его рукой за уголок; они читали медленно, по складам, сдвинув брови и шевеля губами. Когда они дошли до конца, Аллейн, стоявший с Хордлом Джоном несколько позади, видел, как дама с трудом переводила дыхание, а сэр Найджел мягко, про себя усмехался.

— Вы видите, дорогая, — сказал он жене, — что не оставят пса в его конуре, когда что-то затевается… А что вы скажете, лучник, насчет Белого отряда?

— Сэр, раз уж вы заговорили о псах, так есть еще свора злых гончих, всегда готовых вступить в драку, если только найдется хороший охотник и натравит их. Мы много раз воевали вместе, сэр, и я знавал немало храбрецов, но никогда не видел такого отряда, как эти лесные парни. Нужно только, чтобы вы встали во главе, и тогда ничто их не удержит.

— Pardieu![164] — отозвался сэр Найджел. — Если они все такие, как их посланец, то подобными солдатами действительно можно только гордиться. Как вас зовут, добрый лучник?

— Сэм Эйлвард, сэр, Изборнский округ, Чичестер.

— А этот великан позади вас?

— Это Большой Джон из Хордла, лесной житель, теперь он вступил в Белый отряд.

— У него подходящая стать для воина, — сказал рыцарь-коротышка. — Слушайте, приятель, и вы, конечно, не цыпленок, но он, по-моему, сильнее. Видите вон тот огромный камень — он скатился на мост. Четверо моих лентяев слуг пытались сегодня перетащить его оттуда. Мне хотелось бы, чтобы вы вдвоем посрамили их, сдвинув его с места, хотя боюсь, что дело это слишком трудное, ибо он чрезвычайно тяжел.

И он указал на громадный неотесанный камень, лежавший возле дороги и от собственного веса глубоко погрузившийся в красноватую почву. Лучник подошел к нему, закатывая рукава своей куртки, но без особой уверенности и надежды на успех, ибо это был обломок скалы. Однако Джон левой рукой отстранил лучника, наклонился, одной правой извлек камень из его рыхлого ложа и зашвырнул далеко в реку. Камень упал в воду с мощным всплеском, его зубчатый угол высунулся из воды, а вокруг пошли пузыри и, вздымаясь и пенясь, стали разбегаться широкие круги.

— Ну и сила! — воскликнул сэр Найджел.

— Ну и сила! — воскликнула его супруга.

А Джон стоял, посмеиваясь и стряхивая комья грязи, прилипшие к пальцам.

— Я понял, что такое его руки, когда он стиснул мне ребра, — заметил лучник, — они и сейчас трещат при одном воспоминании. А вот и другой мой товарищ — весьма ученый клирик, хотя и очень молод, это Аллейн, сын Эдрика, брат минстедского сокмана.

— Молодой человек, — мрачно заявил сэр Найджел, — если вы придерживаетесь того же образа мыслей, что и ваш брат, вы не сможете переступить порог моего дома.

— Нет, достойный сэр, — поспешил возразить Эйлвард, — я ручаюсь, что ни одной сходной мысли у них нет: только сегодня родной брат спустил на него собак и выгнал его со своей земли.

— А вы тоже в Белом отряде? — спросил сэр Найджел. — Наверное, у вас еще мало военного опыта, судя по вашим глазам и поведению.

— Я бы отправился во Францию с этими вот моими друзьями, — пояснил Аллейн, — но я человек мирный — псаломщик и клирик.

— Это делу не помешает, — заметил сэр Найджел.

— Нет, конечно, добрый сэр! — радостно воскликнул лучник. — Я сам служил два срока с Арнольдом из Серволле, которого прозвали протоиереем. Клянусь эфесом! Я видел его недавно, — ряса задрана до колен, сандалии залиты кровью: он находился на передовой линии. И все же не успела просвистеть последняя стрела, как он уже опустился наземь среди умирающих, принялся их исповедовать и раздавать благословения с такой быстротой, словно горох лущил. Ma foi! Многие предпочли бы, чтобы он поменьше щадил их души и побольше тела.

— Хорошо иметь в любом отряде ученого клирика, — сказал сэр Найджел. — Клянусь апостолом, есть такие трусы, которые больше думают о своем пере писца, чем об улыбке своей дамы, и выполняют свои обязанности только в надежде, что им удастся вписать новую строку в хроники или сочинить припев к романсу менестреля. Я хорошо помню, что при осаде Реттерса среди солдат оказался низенький, толстый, прилизанный клирик по имени Чосер; он был настолько привержен всяким ронделям, сирвентам и тонсонам, что ни один воин не решался отступить от стен хотя бы на шаг, пока это не было описано в его стихах и не распевалось всякой мелкой сошкой — слугами и оруженосцами — по всему лагерю. Но, птичка души моей, я рассуждаю так, будто уже все решено, хотя до сих пор не посоветовался ни с тобой, ни с матушкой. Удалимся в комнату, а эти путники напитаются всем, что окажется в нашей кладовой и погребе.

— А к вечеру похолодало, — сказала дама и пошла по дороге к замку, держа под руку своего супруга.

Трое друзей двинулись следом; Эйлвард испытывал облегчение оттого, что выполнил порученное ему дело, Аллейн дивился скромности прославленного полководца, а Джон изливал в насмешках и издевках свое презрение и разочарование.

— Что с тобой? — спросил в недоумении Эйлвард.

— Меня надули и провели, — сердито ответил Джон.

— Кто же это, несокрушимый Самсон?

— Ты, Валаам, лжепророк.

— Клянусь эфесом, — воскликнул лучник, — хотя я и не Валаам, но беседую с тем самым животным, которое разговаривало с ним! Так что же случилось и чем я тебя обманул?

— Скажи, пожалуйста, разве ты не уверял меня — вот Аллейн свидетель, — что, если я пойду с тобой на войну, ты дашь мне такого командира, которому в Англии нету равных? И вот ты приводишь меня к какому-то огрызку человека — слабому, отощавшему, и он еще должен посоветоваться с мамашей, брать ему в руки меч или не брать.

— Так вот где собака зарыта! — воскликнул лучник и громко расхохотался. — Ну, я спрошу твое мнение о нем месяца через три, если мы все останемся живы, ибо я уверен, что…

Эйлварда прервал необычайный шум, который в эту минуту раздался неподалеку на дороге, ведущей к монастырю. Донеслись низкие голоса мужчин, визг женщин, собачий вой и лай и все заглушавший, громоподобный топот, невыразимо страшный и угрожающий. Из-за угла узкой улицы выскочила стая визжащих, поджавших хвосты собак, а за ними мчался какой-то бледный горожанин, вытянув руки и растопырив пальцы, волосы у него стали дыбом, он в ужасе озирался то через правое, то через левое плечо, словно за ним гналось чудовище.

— Спасайтесь, миледи, спасайтесь! — пронзительно завопил он, проносясь мимо, словно стрела, выпущенная из лука.

А позади него неуклюже валил огромный черный медведь, за ним волочилась порванная цепь, изо рта висел багровый язык. По обеим сторонам улицы люди прятались в подворотни и двери домов. Хордл Джон подхватил на руки леди Лоринг, словно перышко, и взбежал вместе с ней на чье-то крыльцо; а Эйлвард, разразившись целым потоком французских ругательств, схватился за колчан и попытался сорвать с себя лук. Аллейн, растерявшись при виде столь неожиданного и пугающего зрелища, прижался к стене, не спуская глаз с взбесившегося животного, приближавшегося большими прыжками; в неверных сумерках оно казалось еще огромнее, его широкая пасть была разинута, из нее капала на землю пена и кровь. Только сэр Найджел, как будто не замечая всеобщего смятения, твердым шагом направился к середине дороги, держа в одной руке шелковый носовой платок, в другой — бонбоньерку. В жилах у Аллейна буквально застыла кровь, когда они встретились — человек и зверь. Медведь поднялся на задние лапы, его глаза вспыхнули страхом и ненавистью, и он занес свои тяжелые лапы над головою рыцаря, желая повалить его наземь. А тот, моргнув глазами навыкате, замахнулся носовым платком и дважды ударил им животное по морде.

— Ах ты, нахал, нахал, — проговорил он с легкой укоризной.

И медведь, озадаченный и смущенный, снова опустился на четвереньки и заковылял обратно; его тут же опутали веревками медвежий сторож и толпа крестьян, бежавших следом.

Сторож был очень напуган; дело в том, что он решил выпить кружку эля в харчевне и на время своего отсутствия привязал медведя цепью к столбу, а дворняги его дразнили до тех пор, пока зверь, разъяренный и ополоумевший, не оборвал цепь и не стал кусать и бить лапами всех, кто бы ни попался ему на пути. Больше всего этот человек боялся, чтобы медведь не набросился на владельца и владелицу замка, ибо они за это могли вздернуть сторожа на дыбу или содрать с него кожу. Однако, когда он предстал перед ними, смиренно понурив голову, и попросил прощения, сэр Найджел дал ему горсть серебряной мелочи, хотя супруга его была настроена не столь милосердно, ибо чувствовала себя оскорбленной тем, как ее удалили от супруга.

Когда путники и хозяева входили в ворота замка, Джон схватил Эйлварда за рукав, и оба немного отстали.

— Я должен извиниться перед тобою, друг, — заявил Джон решительно. — Я дурак, ибо забыл о том, что самый маленький петушок может быть самым храбрым. Теперь я убедился, что за таким командиром действительно можно пойти куда угодно.

Глава XI Как молодой пастух стерег опасное стадо

Темным был вход в Туинхэмский замок, хотя в глубине ворот пылали факелы. Они озаряли своими красными отблесками наружный двор, и сумрачные, багровые блики, мерцая, падали на арку из неотесанного камня. Над входом путники разглядели щит Монтекьютов — сайгака на серебряном поле, а по бокам — два меньших щита с красными розами многоопытного коннетабля. Когда друзья переходили подъемный мост, Аллейн заметил, что в амбразурах справа и слева поблескивает оружие, и едва они успели ступить на мощеную дорожку, как раздался хриплый рев рога и со скрипом петель, со звоном цепей конец тяжелого моста оказался в воздухе, поднятый незримыми руками. В то же мгновение заскрежетала опускная решетка и как бы заслонила последний свет угасающего дня. Сэр Найджел и его супруга пошли вперед в полном мраке, а толстяк слуга занялся тремя друзьями и повел их в кладовую, где мясо, хлеб и пиво были всегда наготове для путников. Сытно поужинав и окунувшись в корыто, чтобы смыть дорожную пыль, они вышли во двор, и лучник, несмотря на темноту, попытался рассмотреть стены и главную башню опытным глазом воина, знающего, что такое осады, и предъявляющего к такого рода сооружениям строгие требования. Но Аллейну и Джону казалось, что более высокой и мощной крепости человеческие руки и построить не могут.

Воздвигнутый сэром Болдуином де Редверсом в былые боевые годы двенадцатого века, когда люди придавали большое значение войнам и очень малое — комфорту, замок Туинхэм был предназначен служить цитаделью, простой и бесхитростной, непохожей на те более поздние и роскошные постройки, где воинственная мощь укрепленного замка сочеталась с великолепием дворца. Со времен Эдуардов такие здания, как замки Конуэй или Карнарвон, уж не говоря о королевском Виндзоре, показали, что можно обеспечить и роскошь в дни мира и безопасность в дни войны. Однако сооружение, которым управлял сэр Найджел, хмуро высилось над Эйвоном, почти в том же виде, как его замыслили древние англо-норманны. Тут были просторные наружный и внутренний дворы, не мощеные, а засеянные травой, чтобы могли кормиться овцы и скот, которых пришлось бы загнать внутрь в случае опасности. Дворы были окружены высокими стенами с башенками и квадратной главной башней, мрачной, без окон, возведенной на высоком холме и поэтому совершенно неприступной для нападающих. Вдоль стен, окружавших дворы, тянулись ряды убогих деревянных хибарок и сараев с косыми крышами, служивших убежищем для лучников и ратников из гарнизона крепости. Двери этих скромных жилищ были по большей части раскрыты, и на фоне желтого огня, пылавшего внутри, Аллейн видел бородатых людей, чистивших свое снаряжение; их жены выходили на порог поболтать, не выпуская из рук шитья, и длинные черные тени женщин тянулись через весь двор. Воздух был полон женскими голосами и лепетом детей, и эти звуки создавали странный контраст с бряцанием оружия и непрестанными воинственными окликами часовых, доносившимися со стен.

— По-моему, отряд школяров мог бы удерживать эту крепость от атак целого войска, — заявил Джон.

— Я тоже так думаю, — поддержал его Аллейн.

— Нет, вы очень ошибаетесь. Клянусь эфесом, я видел, как в один летний вечер была взята более сильная крепость. Помню такую в Пикардии, название длинное, как целая гасконская родословная. Я служил тогда под началом сэра Роберта Ноллза, еще до Белого отряда; и мы крепко пограбили, когда взяли эту крепость. Я лично раздобыл себе большую серебряную чашу, к ней два кубка и щит из испанской стали. Pasques Dieu! А тут есть прехорошенькие женщины! Взгляните, вон та, на пороге! Пойду поговорю с ней! А это еще кто?

— Есть здесь лучник по имени Сэм Эйлвард? — спросил худощавый воин и, лязгая оружием, направился к ним через двор.

— Так меня зовут, приятель, — отозвался лучник.

— Тогда мне, наверное, незачем называть мое имя, — сказал тот.

— Клянусь распятием, это же Черный Саймон из Нориджа! — воскликнул Эйлвард. — Ну, как я рад тебя видеть!

Они бросились друг к другу и стали обниматься, словно медведи.

— А откуда ты взялся, старина? — осведомился лучник.

— Я тут на службе. Скажи мне, друг, это верно, что мы пойдем на французов? В караулке говорят, будто сэр Найджел опять собирается в поход.

— Вполне вероятно, mon gar[165], судя по тому, как идут дела.

— Слава господу! — воскликнул Саймон. — Сегодня же вечером выберу золотую цепь, чтобы возложить ее на раку моего святого. Поверишь ли, я стосковался о походе, как девушка тоскует о своем милом.

— Значит, очень уж хочется пограбить? Так растряс кошелек, что не хватает даже на выпивку? У меня на поясе висит мешочек, товарищ, запусти туда пятерню и вытащи то, в чем ты нуждаешься. Мы всегда и всем делимся друг с другом.

— Нет, друг, я ищу не французского золота, а французской крови. Мне и в могиле не будет покоя, если я еще раз не выступлю против них! Мы, воюя с Францией, всегда действовали честно и справедливо — на мужчину шли с кулаками, а перед женщиной преклоняли колени. А как было в Уинчелси, когда их галеры напали на него несколько лет назад? У меня там жила старушка мать, она приехала туда, чтобы быть поближе к своему сыну. Потом ее нашли перед собственным очагом, проткнутую насквозь французской алебардой. А от моей младшей сестры, жены брата и ее двух детей остались только кучки золы среди дымящихся развалин дома. Не буду уверять, но мы не нанесли Франции очень большого ущерба, но женщин и детей мы не трогали. Итак, старый друг, сердце у меня горит, хочу опять услышать наш былой боевой клич, и, клянусь богом, если сэр Найджел развернет свое знамя, перед тобой человек, который будет рад снова вскочить в седло.

— Да, мы вместе хорошо поработали, старый боевой конь, — заметил Эйлвард, — и, клянусь эфесом, пока не умрем, мы еще поработаем. Но скорее мы налетим на испанского вальдшнепа, чем на французскую цаплю. Ходят слухи, что Дюгесклен с лучшими копейщиками Франции встал под знамена Кастилии с их львами и башнями. Но, друг, мне кажется, мы с тобой не решили один маленький спор.

— Клянусь богом, ты прав! — воскликнул Саймон. — Я и забыл. Ведь начальник военной полиции и его люди разлучили нас во время нашей последней встречи.

— А в ответ мы поклялись вернуться к этому спору, когда снова свидимся. При тебе твой меч, а луна светит достаточно ярко для таких ночных птиц, как мы. Берегись, mon gar! Я не слышал звона стали уже больше месяца.

— Тогда выходи из тени, — сказал Саймон, извлекая меч из ножен. — Клятва — это клятва, нарушать ее не полагается.

— Клятва, данная святому, в самом деле не может быть нарушена! — воскликнул Аллейн. — Но ваша клятва дьявольская, и хотя я простой клирик, моими устами все же говорит истинная церковь, и я заявляю, что было бы смертным грехом драться из-за пустого спора. Как? Двое взрослых людей годами хранят в своем сердце злобу и хватают друг друга за горло, точно разъяренные шавки!

— Не злоба, нет, не злоба, молодой клирик, — заявил Черный Саймон. — У меня в сердце нет ни капли горечи против моего старого товарища; но спор наш, как он сказал вам, до сих пор не решен. Нападай, Эйлвард!

— Ни за что, пока я в силах стоять между вами, — воскликнул Аллейн, бросаясь вперед и заслоняя лучника. — Стыдно и грешно, когда два англичанина-христианина направляют друг на друга мечи, точно свирепые и кровожадные язычники.

— А кроме того, — заявил Хордл Джон, внезапно появившись в дверях кладовой с огромным подносом, на котором лежал пирог, — если только один из вас поднимет меч, я раздавлю того человека, как масляничную оладью. Клянусь черным крестом! Я скорее загоню его в землю, как гвоздь в створку двери, чем допущу, чтобы вы ранили друг друга.

— Ей-богу, вот странный способ проповедовать мир! — воскликнул Черный Саймон. — Смотри, как бы тебя не ранили, силач, если подойдешь ко мне со своей здоровенной дубиной. Пусть даже целый подъемный мост стукнул бы меня по макушке.

— Скажи мне, Эйлвард, — серьезно начал Аллейн, продолжая стоять с вытянутыми руками, чтобы не подпустить противников друг к другу, — из-за чего вы поспорили, и мы решим, нельзя ли договориться почетно и мирно…

Лучник взглянул сначала себе на ноги, потом на луну.

— Parbleu![166] — воскликнул он. — Из-за чего поспорили? Ну, mon petit, это было много лет назад, в Лимузене, и разве я могу упомнить причину? Вот Саймон, тот сейчас тебе скажет.

— Я-то уж наверное, нет, — ответил Саймон, — у меня были другие заботы. Какие-то пререкания по поводу игры в кости, или вина, или женщины, да, приятель?

— Pasques Dieu! Ты попал в точку, — воскликнул Эйлвард. — Действительно из-за женщины; и спор должен быть продолжен, я все еще придерживаюсь того же мнения.

— А какой женщины? — спросил Саймон. — Чтоб я сдох, если я хоть что-нибудь помню.

— Из-за Бланш Роз, служанки в гостинице «У трех воронов» в Лиможе. Да благословит бог ее милое сердце. Что ж, я любил ее.

— Как и многие, — отозвался Саймон. — Теперь я вспоминаю. В тот самый день, когда мы поссорились из-за этой вертушки, она удрала с Иваном Прайсом, такой был длинноногий валлийский оружейник. Теперь они держат гостиницу где-то на берегах Гаронны, хозяин столько дует вина, что почти не остается для посетителей.

— Вот наш спор и кончен, — сказал Эйлвард, вкладывая меч в ножны. — Валлийский оружейник, здорово! С etait mauvais gout, camarade[167], при том, что имелся веселый лучник и пылкий ратник и было из кого выбирать.

— Верно, старина. И хорошо, что мы можем уладить наши разногласия, ибо сэр Найджел вышел бы при первом ударе меча о меч; он поклялся, что если только в гарнизоне начнутся ссоры, он отрубит зачинщикам правую руку. А ты давно его знаешь, и знаешь, что он свое слово держит крепко.

— Mort Dieu, да! Но в кладовой есть эль, мед и вино, а слуга — веселый плут и не будет сквалыжничать из-за одной или двух лишних кварт. Buvons, mon gar[168], ведь не каждый день встречаются два старых друга.

Бывалые солдаты и Хордл Джон вместе двинулись вперед. Аллейн уже повернулся, чтобы идти за ними, когда кто-то коснулся его плеча, и он увидел рядом с собой юного пажа.

— Лорд Лоринг приказал, — заявил мальчик, — чтобы вы следовали за мной в главный зал и там подождали его.

— А мои товарищи?

— Его приказание касалось только вас.

Аллейн двинулся за пажом на восточный конец двора, где широкая лестница вела к дверям в главный зал, наружную стену которого омывали волны Эйвона. В старину хозяину замка и его семейству предназначались только темные и мрачные подвальные помещения. Однако более цивилизованное и изнеженное поколение не желало жить взаперти в таких подвалах, и владельцы заняли главный зал и примыкающие к нему покои. Аллейн поднялся по широким ступеням вслед за своим юным проводником, тот наконец остановился перед створчатой дубовой дверью и предложил ему войти.

Войдя в зал, клирик посмотрел вокруг, однако никого не увидел и продолжал стоять в нерешительности, держа шапку в руках и разглядывая с величайшим интересом этот зал, столь непохожий на все, к чему он до сих пор привык. Канули в прошлое те времена, когда зал знатного рыцаря был всего-навсего подобием сарая с полом, покрытым камышом, и служил местом отдыха и трапезной для всех обитателей замка. Крестоносцы, узнав, что такое домашняя роскошь, и вернувшись в Англию, привезли с собой ковры из Дамаска и циновки из Алеппо, их стала раздражать отвратительная нагота их наследственных крепостей и отсутствие домашнего уюта. Но еще сильнее оказалось влияние великой французской войны; ибо как ни искусны были народы Англии в военном деле, не могло быть сомнения в том, что наши соседи стоят безмерно выше нас в искусствах, присущих мирной жизни. Целых четверть века в Англию шли потоком возвращавшиеся после войны рыцари, раненые солдаты, французские пленные дворяне, ожидавшие выкупа, и каждый оказывал какое-то влияние на домашнюю жизнь англичан, внося в нее большую утонченность, а прибывавшие на грузовых судах предметы обихода и мебель из Кале, Руана и других разграбленных городов служили нашим ремесленникам образцами для их поделок. Поэтому в большинстве английских замков, а также и в замке Туинхэм имелись комнаты, где нельзя было, кажется, желать лучшего в отношении красоты и комфорта.

В огромном каменном камине полыхала охапка дров, треща и отбрасывая багровые отблески, которые, сливаясь со светом четырех ламп, стоявших по углам на консолях, придавали всей комнате что-то светлое и веселое. Выше начинались завитки геральдических изображений, они тянулись до резного дубового потолка с карнизами; а по обе стороны камина стояли кресла под балдахинами для хозяина и хозяйки, а также наиболее почетных гостей. По стенам висели изысканные и яркие гобелены, на них были изображены деяния сэра Бевиса из Хамптона, а за ними стояли раздвижные столы и скамьи для больших празднеств. Пол был выложен гладким кафелем, а посередине комнаты покрыт квадратным фламандским ковром в красную и черную клетку; по нему было расставлено множество кушеток, складных стульев и кресел с выгнутыми ножками. На дальнем конце зала стоял длинный черный буфет или сервант с золотыми чашами, серебряными подносами и другой драгоценной утварью. Все это Аллейн рассматривал с большим интересом; но самым любопытным ему показался столик из черного дерева, стоявший совсем близко и на котором рядом с шахматной доской и рассыпанными шахматными фигурами лежала раскрытая рукопись, написанная правильным, четким почерком клирика и украшенная на полях орнаментом и эмблемами. Напрасно Аллейн напоминал себе, где он находится и что именно здесь должно помнить правила хорошего воспитания и вежливости; эти раскрашенные прописные буквы и ровные черные строки неудержимо влекли к себе его руку, подобно тому как естественный магнит влечет к себе иголку, и не успел он опомниться, как уже держал перед глазами роман Гарэна де Монтглана и настолько погрузился в чтение, что совершенно забыл, где он и почему сюда попал.

Он пришел в себя от короткого и легкого женского смешка. Ошеломленный юноша быстро положил рукопись среди шахмат и растерянно стал озираться. В зале было по-прежнему тихо и пусто. Он снова протянул руку к роману, и снова раздался тот же шаловливый смех. Он поднял глаза к потолку, обернулся к закрытой двери, перевел взгляд на тугие складки неподвижных гобеленов. И вдруг что-то блеснуло в углу против него, где стояло кресло с высокой спинкой; а сделав шаг или два в сторону, Аллейн увидел стройную белую руку: наблюдательница держала зеркало таким образом, что могла все видеть, сама же оставалась незримой. Подойти ли ему или сделать вид, что он ничего не замечает? Пока он колебался, зеркало исчезло, и из-за дубового стула выскользнула статная молодая особа, в ее глазах искрилось веселое озорство. Аллейн был поражен, узнав в ней ту самую девицу, с которой так грубо обошелся в лесу его брат. Правда, она была уже не в пестрой одежде для верховой езды, но в длинном, со шлейфом платье из черного брюггского бархата, с легкой белой кружевной оторочкой у ворота и у кистей рук, едва отличавшейся от ее кожи цвета слоновой кости. Если девушка и тогда показалась ему прекрасной, то стройная прелесть ее фигуры и свободная, гордая грация движений теперь еще подчеркивались богатой простотой туалета.

— А, вы явились, — сказала она, с тем же лукавством искоса взглянув на него, — и я не удивляюсь этому. Разве вам не захотелось еще раз взглянуть на девицу, которая попала в беду? О, почему я не менестрель — я бы все это изобразила в стихах, всю историю: незадачливую девицу, злого сокмана и добродетельного клирика! Тогда наша слава была бы связана навеки, и вы стали бы вторым сэром Персивалем, или сэром Галахадом, или вообще одним из тех, кто спасает дам, попавших в беду.

— То, что я сделал, — ответил Аллейн, — слишком ничтожно и не заслуживает благодарности; и все-таки скажу, вовсе не желая вас обидеть, — история эта слишком серьезная и волнующая, она не заслуживает насмешек. Я надеялся на любовь брата ко мне, но богу было угодно, чтобы все сложилось иначе. Для меня радость видеть вас опять, госпожа, и знать, что вы благополучно добрались до дому, если это действительно ваш дом.

— Да, правда, замок Туинхэм — мой дом, а сэр Найджел Лоринг — мой отец. Мне следовало сообщить вам об этом сегодня утром, но вы сказали, что направляетесь сюда, поэтому я решила промолчать и сделать вам сюрприз. Но я очень рада видеть вас! — воскликнула она, снова рассмеявшись; девушка стояла перед ним, прижав руку к сердцу, а ее прищуренные глаза весело блестели. — Вы отступили, а потом опять шагнули вперед, не спуская взоров с вот этой моей книги, точно мышь, когда она чует сыр и все-таки боится мышеловки.

— Мне очень совестно, — сказал Аллейн, — что я решился коснуться книги.

— Ну что вы! У меня на душе потеплело, когда я увидела, как вас к ней тянет.
Я была так рада, что от удовольствия даже рассмеялась. Значит, мой достойный проповедник тоже поддается искушению, подумала я; он из того же теста, что и все мы.

— Господь да поможет мне! Я слабейший из слабых, — вздохнул Аллейн. — Молю бога о том, чтобы он укрепил мои силы.

— А ради чего? — насмешливо спросила она. — Ведь вы, насколько я понимаю, вознамерились навсегда замкнуться в четырех стенах монастырской кельи, так какая вам польза, если ваши молитвы и будут услышаны?

— Ради спасения собственной души.

Она отвернулась от него, грациозно пожав плечами и махнув рукой.

— И это все? — спросила она. — Значит, вы ничуть не лучше отца Христофора и всех остальных! Собственная душа! Собственная! Мой отец служит королю, и когда он на коне врезается в гущу боевой схватки, он никогда не думает о том, чтобы спасти собственное ничтожное тело. И его мало заботит мысль, что оно может остаться на поле боя. Тогда почему же вы, воины Духа, вечно каетесь, прячетесь по кельям да подвалам и всегда заняты только самими собой, а мир, который вам следовало бы исправлять, идет своей дорогой, и никто не видит и не слышит вас? Если бы вы так же мало тревожились за свою душу, как воин за свое тело, вы приносили бы больше пользы душам других людей.

— В ваших словах, госпожа, есть доля правды, — отозвался Аллейн. — Но все-таки что, по-вашему, должны делать духовенство и церковь? Мне не ясно.

— Пусть бы они жили, как остальные люди, и так же работали, проповедуя больше своей жизнью, чем словами. Пусть бы они вышли из своего уединения, смешались с бедняками, познали те же страдания и радости, те же заботы и удовольствия, те же соблазны и волнения, что и простой народ. Пусть трудятся в поте лица своего, и гнут спину, и пашут землю, и берут себе жен…

— Увы, увы! — воскликнул Аллейн в ужасе. — Вас, наверно, отравил своим ядом этот Уиклиф, о котором я слышал столько плохого.

— Нет, я его не знаю. Я поняла это, просто глядя из окна моей комнаты и наблюдая за бедными монахами из монастыря, за их унылой жизнью, их бесцельными ежедневными трудами. И я спрашивала себя: неужели добродетель не годится ни на что иное, как засадить ее среди четырех стен, словно она дикий зверь? А если добрые будут замыкаться от мира, а злые — разгуливать на свободе, то разве не горе этому миру?

Аллейн с изумлением посмотрел на нее — щеки ее разрумянились, глаза блестели, и вся ее поза выражала глубокую убежденность. Но в один миг все это исчезло, и она по-прежнему весело и лукаво заулыбалась.

— Вы согласны сделать то, о чем я попрошу?

— Что именно, госпожа?

— Ох, клирик, какой же вы не галантный! Настоящий рыцарь никогда бы не спросил, а тут же бы дал клятву исполнить. Нужно только подтвердить то, что я скажу отцу.

— Подтвердить — что?

— Сказать, если он спросит, что я встретилась с вами к югу от дороги в Крайстчерч. Иначе меня запрут вместе с камеристкой, и мне неделю придется сидеть в комнате и прясть, вместо того, чтобы скакать на Трубадуре по Виверли-Уок или спускать маленького Роланда на виннириджских цапель.

— Если он спросит, я ему вовсе не отвечу.

— Не ответите! Но он захочет получить ответ! Нет, уж вы не подводите меня, иначе дело для меня обернется плохо.

— Но, госпожа, — воскликнул Аллейн в глубоком отчаянии, — как я могу сказать, что это произошло к югу от дороги, когда отлично знаю, что мы встретились в четырех милях к северу!

— Так вы не скажете так, как я прошу?

— Наверное, и вы не скажете: ведь вы же знаете, что это неправда!

— Ну, мне наскучили ваши проповеди, — заявила она и удалилась, кивнув своей прекрасной головкой и оставив Аллейна до того подавленным и униженным, точно он сам предложил ей какую-то низость.

Однако не прошло и нескольких минут, как она вернулась уже совсем другая, ибо настроение у нее менялось очень быстро.

— Вот видите, мой друг, — сказала она. — Если бы вы заперлись в монастыре или в своей келье, вы сегодня не смогли бы научить капризную девицу сохранить верность правде. Разве не так? Какая цена пастырю, если он бросает своих овец?

— Это плохой пастырь, — смиренно согласился Аллейн. — Вот идет ваш достойный отец.

— И вы увидите, какая я способная ученица. Отец, я очень обязана этому молодому клирику: он оказал мне услугу и помощь сегодня утром в Минстедских лесах, в четырех милях к северу от дороги на Крайстчерч, где я не имела права находиться, ибо вы приказали мне другое.

Все это она доложила звонким голосом, а затем покосилась на Аллейна, ожидая его одобрения.

Сэр Найджел, который вошел в зал, держа под руку седоволосую даму, остановился, ошеломленный этой неожиданной вспышкой искренности.

— Ах, Мод, Мод, — отозвался он, покачав головой, — мне труднее добиться от тебя послушания, чем от тех двух сотен пьяных лучников, которые последовали за мной в Гиень. Однако тише, девочка, твоя достойная мать сейчас будет здесь, и ей незачем знать все это. Мы скроем это твое путешествие от начальника военной полиции. Иди в свою комнату, детка, и придай себе печальный вид! Покаявшемуся грехи прощаются. А теперь, дорогая матушка, — продолжал он, когда дочь ушла, — сядьте вот здесь, у огня, ибо кровь ваша стала холоднее, чем была. Аллейн Эдриксон, я желал бы поговорить с вами, мне хотелось бы, чтобы вы поступили ко мне на службу. А вот идет — как раз вовремя — и моя достойная супруга, без ее совета я не принимаю никаких решений; это ее мысль — вызвать вас сюда.

— Я составила о вас хорошее мнение и вижу, что вы человек, на которого можно положиться, — сказала леди Лоринг. — Мой дорогой супруг действительно нуждается в ком-то, кто был бы всегда рядом с ним и, так как он уж очень мало думает о себе, заботился бы о нем и выполнял его желания. Вы повидали монастыри; для вас было бы полезно также повидать и широкий мир, прежде чем сделать между ними выбор.

— Именно по этой причине мой отец и пожелал, чтобы я на двадцатом году вышел в мир, — сказал Аллейн.

— Значит, ваш отец был человек разумный, — сказала она, — и самый лучший способ исполнить его волю — это пойти по той дороге, на которой все, что в Англии есть благородного и достойного, будет вам попутчиком.

— Вы ездите верхом? — спросил сэр Найджел, глядя на юношу своими глазами навыкате.

— Да, мне в аббатстве много приходилось ездить верхом.

— Все же есть разница между монастырской клячей и боевым конем воина. Вы поете, играете на инструментах?

— На цитоле, флейте и ребеке.

— Отлично! Гербы описываете?

— Любые.

— Тогда опишите вот это, — предложил сэр Найджел, подняв руку и указывая на один из многочисленных щитов со спаренными, строенными и счетверенными гербами, украшавших стену над камином.

— Серебряное поле, — начал Аллейн, — лазоревый пояс, обрамленный тремя ромбами и разделяющий три черных звезды. Надо всем на щите первого герба львиные лапы червленью.

— Лапы выщерблены, — уточнил сэр Лоринг, торжественно качнув головой. — Все это для человека, воспитанного в монастыре, недурно. Вы, вероятно, непритязательны и услужливы?

— Я служил всю жизнь, милорд.

— Умеете и резать по дереву?

— Я резал для монастыря два раза в неделю.

— В самом деле, примерный юноша. Да вы будете оруженосцем из оруженосцев. Скажите мне, пожалуйста, завивать волосы вы тоже умеете?

— Нет, милорд, но могу научиться.

— Это очень важно, — пояснил хозяин. — Я люблю держать свои волосы в порядке, тем более, что за тридцать лет они от тяжелого шлема на макушке слегка поредели. — Тут он снял шляпу и показал лысину, голую, как яйцо, и откровенно блестевшую в отсветах камина. — Вот видите? — добавил он, повертываясь, чтобы показать узкую каемку редких волосков, которые, словно отдельные колосья на пустом поле, все-таки упорно боролись с судьбой, уничтожившей их сотоварищей. — Эти прядки нуждаются в легком смазывании и завивке, и не сомневаюсь, что, если вы взглянете сбоку на мою голову, вы при соответствующем освещении заметите места, где волосы поредели.

— Вам также придется носить кошелек, — сказала леди Лоринг, — мой дорогой супруг так щедр и добр, что готов с радостью отдать его всякому, кто попросит милостыню. Если ко всему этому прибавить некоторые сведения об охоте и обращении с лошадьми, соколами и собаками да еще смелость и галантность, подобающие вашему возрасту, то вы станете вполне подходящим оруженосцем для сэра Найджела Лоринга.

— Увы, госпожа, — ответил Аллейн, — я отлично понимаю, какую честь вы мне оказываете, сочтя меня достойным служить столь прославленному рыцарю, но я настолько чувствую свою непригодность, что не смею взять на себя обязанности, для которых, может быть, столь мало подхожу.

— Скромность и смиренность души, — сказала она, — это самые важные и самые редкие качества пажей и оруженосцев. Ваши слова доказывают, что эти качества в вас есть, а все остальное — вопрос времени и привычки. Никто вас не торопит. Переночуйте здесь, и пусть ваши молитвы помогут вам найти решение. Мы хорошо знали вашего батюшку и охотно поможем его сыну, хотя у нас мало оснований любить вашего брата-сокмана, который непрестанно разжигает в этих местах ссоры и раздоры.

— Мы едва ли сможем быть готовы к нашему путешествию раньше дня евангелиста Луки, — сказал сэр Найджел, — ибо дел предстоит очень много. Поэтому, если вы поступите ко мне на службу, у вас будет время научиться своему devoir[169]. Паж моей дочери Бертран жаждет отправиться со мной, но, говоря по правде, он слишком молод для тех трудов, которые могут предстоять нам.

— А я хочу попросить вас об одном, — добавила хозяйка замка, когда Аллейн повернулся, чтобы покинуть комнату. — Насколько я понимаю, вы приобрели в Болье немало познаний.

— Очень мало, госпожа, в сравнении с теми, от кого я их получил.

— Однако для моей цели достаточно, не сомневаюсь. Я бы хотела, чтобы, пока вы здесь, вы посвящали час или два в день беседам с моей дочерью, леди Мод. Дело в том, что она несколько отстала и, боюсь, не питает особой любви к учености, за исключением нехитрых рыцарских романов, которые забивают ей голову всякими грезами о заколдованных девах и странствующих рыцарях… Правда, после дневной службы приходит из монастыря отец Христофор, но он уже очень стар годами и медлителен в речи, так что она получает мало пользы от такого учения. Я бы хотела, чтобы вы занимались в меру ваших возможностей с ней, с Агатой, моей молодой камеристкой, и с Дороти Пирпонт.

Таким образом, Аллейна назначили не только оруженосцем рыцаря, но и наставником трех девиц, что было еще дальше от того способа участвовать в жизни, какой он себе начертал. Но ему оставалось только согласиться и делать, что в его силах, и он покинул зал с пылающим лицом и смятением в мыслях, раздумывая о той гибельной стезе, по которой обречены были отныне ступать его ноги.

Глава XII Как Аллейн научился тому, чему сам не мог научить

И вот пришли дни, когда во всех южных графствах началось волнение и суматоха, люди чистили оружие, стучали молотками. От деревни к деревне, от замка к замку быстро распространялась весть, что опять начинаются военные сборы и что едва наступит весна, как львы и лилии снова сойдутся на поле брани. Это была великая весть для воинственной древней страны, где ремеслом целого поколения являлась война, где вывоз состоял из лучников, а ввоз — из пленников. Шесть лет ее сыны скучали, обреченные на чуждую им мирную жизнь. Теперь они бросились к оружию, словно осуществляя право своего первородства. Старые солдаты Креси, Ножана и Пуатье радовались, что опять услышат зов трубы, и еще больше радовалась пылкая молодежь, которая годами томилась, слушая военные рассказы своих отцов. Перевалить через высокие горы на юге, победить укротителей горячих мавров, последовать за величайшим полководцем эпохи, увидеть залитые солнцем поля и виноградники, притом, что пограничные посты в Пикардии и Нормандии так же редки и не защищены, как леса Джедборо, — вот роскошная перспектива для племени воинов. От моря и до моря пели тетивы в крестьянских домах и звенела сталь в замках.

Не понадобилось также много времени, чтобы каждая крепость выслала своих кавалеристов и каждое село — своих пехотинцев. В последние дни поздней осени и первые дни зимы все дороги и проселки были полны звуками нагаров[170] и труб, ржанием коней и топотом ратников. Начиная от Врекина на валлийской границе и до Котсуолдза на западе или Батсера на юге, не было ни одного холма, с которого крестьяне бы не видели яркого блеска оружия, развевающихся плюмажей и пестрых кистей. С проселков, с просек, с извилистых троп текли ручейки стали и на больших дорогах сливались в широкий поток, он все рос и увеличивался, стремясь к наиболее близкой или удобно расположенной морской гавани. А там с утра до ночи день за днем люди толпились, суетясь и работая, а большие корабли после погрузки один за другим расправляли белые крылья и мчались в открытое море среди звона цимбал, рокота барабанов и веселых возгласов тех, кто отплывал, и тех, кто ждал своей очереди. От Оруэлла до Дарта не было ни одного порта, который бы не отправил своего маленького флота с весело развевающимися флагами и вымпелами, словно суда шли на праздник. Так, в это сумрачное время года военная мощь Англии устремилась к морю.

В древнем и густо населенном Хампширском округе не было недостатка ни в командирах, ни в солдатах, раз дело обещало славу или выгоду. На севере Сарацинская голова Брокасов и Алая рыба Де Рошей развевались над сильным отрядом лучников из лесов Холта, Вулмера и Харвуда. Де Борхэнт поднялся на востоке, а сэр Джон де Монтегю — на западе. Сэр Льюк де Поненж, сэр Томас Уэст, сэр Морис де Брюэн, сэр Артур Липскомб, сэр Уолтер Рамсей и дородный сэр Оливер Баттестхорн — все двигались на юг, набирая рекрутов в Андовере, Олресфорде, Одилхаме и Винчестере, а из Суссекса двигались сэр Джон Клинтон, сэр Томас Чейн и сэр Джон Фоллисли с войском вооруженных ополченцев, направляясь в порт Саутгемптон. Но больше всех был отряд добровольцев, собравшихся в замке Туинхэм, ибо имя и слава сэра Найджела Лоринга привлекали к нему самых смелых и отважных: они жаждали служить под началом столь храброго командира. Лучники из Нью-Фореста и Форест-оф-Бир, ратники из веселой местности, омываемой реками Стауром, Эйвоном и Итченом, юноши из старинных хампширских родов — все устремились к Крайстчерчу, чтобы служить под знаменем с пятью алыми розами.

И если бы теперь у сэра Найджела было поместье, которого требовал закон о рангах, он заменил бы свое раздвоенное знамя квадратным и взял бы с собой в ратное поле такую свиту, какая подобает знаменному рыцарю. Но его угнетала бедность, земля его родила скудно, сундуки пустовали, и самый замок, под крышей которого он жил, был взят в аренду. И какую же он испытывал горечь, когда видел, что меткие лучники и закаленные в боях копейщики уходят от его ворот из-за того, что у него не хватает денег на их жалованье и снаряжение. Все же письмо, доставленное Эйлвардом, дало ему полномочия, которыми он не замедлил воспользоваться. В нем сэр Клод Латур, гасконский лейтенант Белого отряда, заверял сэра Найджела, что в его распоряжении осталось достаточно средств, чтобы снарядить сто лучников и двести ратников, и вместе с тремястами ветеранами Отряда, уже находящимися во Франции, это составит силу, которой может гордиться любой командир. Тщательно и придирчиво отбирал рыцарь-ветеран солдат из множества добровольцев. Не раз взволнованно совещался он с Черным Саймоном, Сэмом Эйлвардом и другими наиболее опытными своими приверженцами, кого взять и кого оставить. Все же ко Дню всех святых, не успели еще все листья опасть на землю в просеках Виверли и Холмслея, как весь нужный состав людей был набран, и под знаменем сэра Лоринга оказался отряд самых сильных лучников из хамширских лесников, которые когда-либо натягивали тетиву боевого лука. Кроме того, двадцать хорошо вооруженных всадников составляли кавалерию отряда, а двое юношей — Питер Терлейк из Фэрема и Уолтер Форд из Ботли — воинственные сыновья воинственных отцов — снарядились за собственный счет, чтобы быть при сэре Найджеле и делить с Аллейном обязанности оруженосца.

Однако и сейчас, после того как отряд был сформирован, предстояло сделать еще очень многое, чтобы он мог пуститься в путь. О доспехах, мечах и копьях особенно заботиться не приходилось, ибо все это было гораздо лучше и дешевле в Бордо, чем в Англии. Но с боевыми луками дело обстояло иначе. Правда, тисовую основу можно достать и в Испании, но лучше было запасти побольше и обращаться с нею побережливее. Для каждого лука надо было захватить по три тетивы, а также наконечники для стрел, кольчуги стального плетения, стеганные изнутри стальные шлемы и налокотники, ибо все эти вещи лучнику необходимы. А главное — на много миль кругом женщины спешно шили белые верхние куртки, которыми отличались воины Белого отряда, и украшали их на груди изображением алого льва, св. Георгия. Когда все было готово и в замковом дворе произвели перекличку, старейший солдат, воевавший против французов, вынужден был признать, что еще не видел лучше вооруженного и более бравого отряда, начиная от старого рыцаря в шелковом кафтане, сидевшего на крупном боевом коне, до Хордла Джона, рекрута-великана, небрежно опиравшегося спиной на огромный черный стержень лука. Из ста двадцати человек добрая половина уже служила раньше, и особенно выделялись то там, то здесь люди, провоевавшие всю свою жизнь и участвовавшие в тех сражениях, в которых островная пехота снискала себе славу и восхищение всего мира.

Шесть долгих недель ушло на эти приготовления, и только под самый день св. Мартина все было готово для выступления. Почти два месяца провел Аллейн Эдриксон в замке Туинхэм — и этим месяцам было суждено изменить все течение его жизни, отклонить ее от того мрачного и одинокого русла, к которому оно как будто стремилось, и направить по более свободным и светлым путям. Он уже понял, что должен благословлять отца за его мудрую предусмотрительность, заставившую сына изведать мирскую жизнь, прежде чем отречься от нее.

Ибо этот мир оказался иным, чем он рисовал себе, и совершенно отличным от того, каким его изображал наставник послушников, когда громил свирепых волков, подстерегающих людей за мирными холмами Болье. В этом мире существовала, без сомнения, и жестокость, и сладострастие, и грех, и скорбь, но разве не было наряду с ними и высоких добродетелей, твердых, мужественных добродетелей, которые не боятся соблазнов и остаются верными себе во всех грубых столкновениях повседневной жизни? Какой бледной казалась по контрасту с ними безгрешность, проистекающая из неспособности грешить, или победа, состоящая в бегстве от врага! Хотя Аллейна и воспитали монахи, у него была врожденная трезвость взгляда и ум, достаточно гибкий и молодой, чтобы приходить к новым выводам и отбрасывать устаревшие. Он не мог не видеть, что люди, с которыми он был вынужден соприкасаться, пусть грубы в речах, вспыльчивы и драчливы, но по природе своей они глубже и нужнее для жизни, чем монахи с их воловьим взглядом, которые лишь воздвигались ото сна, ели и спали, из года в год все в том же тесном и затхлом круге своего существования. Аббат был хорошим человеком, но чем он лучше этого доброго рыцаря, который живет так же просто и так же твердо верен своему идеалу долга, выполняя со всей искренностью своего бесстрашного сердца то, что было необходимо выполнять? Обращаясь мысленно от служения одного к служению другого, Аллейн не ощущал, что в чем-то изменяет своим высоким жизненным целям. Правда, у него была мягкая созерцательная натура и его отталкивали мрачные военные труды, и все же в эти дни военных приказов и солдатского побратимства не было непереходимой пропасти между священником и воином. В одном человеке могли сочетаться, не сталкиваясь, служитель божий и служитель меча. Ради чего же ему, скромному клирику, испытывать угрызения совести, если представляется такой прекрасный случай исполнить волю его отца не только в смысле ее духа, но и буквы. Он прошел через упорную внутреннюю борьбу, тревожные вопросы и полуночные молитвы, через многие сомнения и тревоги; но в результате, не пробыв и трех дней в замке Туинхэм, он уже оказался на службе у сэра Найджела и получил лошадь и снаряжение, которые должны были быть оплачены из его доли военной добычи. Затем он стал проводить по семь часов в сутки на турнирном поле, чтобы стать достойным оруженосцем столь достойного рыцаря. Молодой, ловкий, энергичный, полный сил, сбереженных благодаря годам чистой и здоровой жизни, он очень скоро стал управлять конем и владеть оружием настолько хорошо, что строгие воины одобрительно кивали или ставили на него против Терлейка и Форда, его сотоварищей по службе.

Но не было ли еще каких-либо соображений, влекших его в мир и прочь от монастыря? Душа человека настолько сложна, что сам он подчас едва способен разобраться в глубочайших причинах, побуждающих его к действию. Перед Аллейном открылась та сторона жизни, в отношении которой он был до сих пор невинен, как дитя, однако она имела столь важное значение, что не могла не повлиять на него при выборе пути. Согласно взглядам монахов, женщина — это воплощение всего, чего надлежит бояться и избегать. Ее присутствие настолько способно осквернить душу, что истинный цистерцианец не должен даже поднимать глаз и смотреть на ее лицо или касаться кончика ее пальцев, иначе ему грозит отлучение от церкви и опасность смертного греха. А здесь день за днем целый час после утренней и вечерней служб он проводил в тесном общении с тремя девушками, причем все были молоды, все красивы, а следовательно, с монашеской точки зрения, тем опаснее. Однако в их присутствии у него быстро возникла к ним симпатия, он испытывал приятную непринужденность, девушки сразу отзывались на все, что в нем было лучшего и мягкого, и это наполняло его душу смутной и новой для него радостью.

Вместе с тем леди Мод Лоринг была нелегкой ученицей. Даже для мужчины постарше и поопытнее она, наверное, явилась бы загадкой: изменчивость ее настроений, ее неожиданные предрассудки, ее мгновенное возмущение всем принудительным, всяким авторитетом. Если предмет был для нее интересен, если в нем открывался простор для романтики и воображения, она стремительно овладевала им своим деятельным гибким умом, оставляя позади своих двух соучениц, а порой и учителя, и они с трудом поспевали за ней. Но если нужны были унылое терпение, упорная работа и усилия памяти, никакими способами не удавалось закрепить в ее голове ни одного факта. Аллейн мог рассказывать ей о древних богах и героях, о доблестных подвигах и возвышенных целях или говорить о луне и звездах, разрешая своей фантазии углубляться в тайны вселенной, и перед ним опять сидела восхищенная слушательница с пылающими щеками и выразительным взором, которая могла повторить слово в слово все, что произносили его губы. Но когда дело доходило до «Альмагеста» и астролябии, цифр и эпициклов, ее мысли устремлялись к лошадям и собакам, а рассеянный взгляд и равнодушное лицо показывали учителю, что он потерял власть над ученицей. Тогда ему оставалось только принести старинную книгу рыцарских романов со следами пальцев на кожаном переплете и золотыми буквами на алом фоне и этим вернуть ее отсутствующий ум на стезю учения.

Порой бывало и так, что на нее находило буйное настроение, она начинала дерзить и бунтовать против Аллейна. А он спокойно продолжал урок, не обращая внимания на ее мятеж, пока его долготерпение вдруг не покоряло ее, и тогда она впадала в самообличение, гораздо более суровое, чем ее вина. Случилось так, что однажды утром, когда на нее опять нашел бунтарский дух, Агата, молодая камеристка, думая угодить своей госпоже, тоже принялась качать головой и делать язвительные замечания по поводу вопросов учителя. Леди Мод мгновенно повернулась к Агате, глаза вспыхнули, лицо побелело от гнева.

— И ты смеешь! — сказала она. — И ты смеешь!

Испуганная девушка пыталась оправдаться.

— Но, достойная леди, — пробормотала она, запинаясь, — что я такого сделала? Я повторила только то, что слышала от вас.

— И ты смеешь, — повторила леди Мод, задыхаясь, — ты, пустышка, дурья голова, понятия не имеющая ни о чем, кроме швов на белье. А он такой добрый, и способный, и терпеливый! Тебе следовало бы… Нет, лучше выйди вон!

Она говорила, все повышая голос, и при этом сжимала и разжимала свои длинные тонкие пальцы, поэтому не удивительно, что не успела она договорить, как юбка Агаты мелькнула в дверях и из коридора донеслись ее всхлипывания, звучавшие все тише по мере того, как она удалялась.

Аллейн стоял, пораженно глядя на эту тигрицу, внезапно метнувшуюся, чтобы защитить его.

— Не нужно так гневаться, — мягко заметил он. — Слова этой девушки не задели меня. Вы сами совершили ошибку.

— Знаю! — воскликнула она. — Я ужасно дурная женщина. Но я не могу допустить, чтобы вас обижали. Ma foi! Уж я позабочусь о том, чтобы это не повторилось!

— Да нет, нет, никто меня не обижал, — отозвался он. — Вся беда в ваших собственных необдуманных и обидных словах. Вы обозвали ее пустышкой, дурьей головой и еще не знаю как.

— Вы сами учили меня говорить правду! — снова крикнула она. — А теперь, когда я высказала ее, я вам опять не угодила. А она дурья голова, я так и буду ее звать — дурья голова!

Вот пример неожиданных пререканий, по временам нарушавших мир в этом маленьком классе. Но по мере того, как проходили недели, пререкания возникали все реже и были все менее бурными, ибо Аллейн своим твердым и стойким характером все больше влиял на леди Мод. И все же, говоря по правде, он вынужден был спрашивать себя, не она ли все больше влияет на него и приобретает все большую власть над ним. И если менялась она, то другим становился и он. Хотя он старался отвлечь ее от мирской жизни, его самого все больше влекло к этой жизни. Напрасно он боролся с собой и доказывал, что это безумие — разрешать себе помыслы о дочери сэра Найджела. Кто он — младший сын, нищий клирик, оруженосец, не имеющий ни гроша, чтобы заплатить за свое снаряжение, и как он дерзает поднимать свои взоры на прекраснейшую девушку в Хапмшире? Так говорил разум, но вопреки ему голос ее постоянно звенел у него в ушах, и ее образ жил в его сердце. Сильнее разума, сильнее монастырского воспитания, сильнее всего, что могло сдержать юношу, оказался древний-древний тиран, не терпящий соперников в царстве молодости.

И все-таки Аллейн был удивлен и потрясен, когда понял, насколько глубоко она вошла в его жизнь, насколько смутные мечты и желания, наполнявшие его духовную сущность, теперь все сосредоточились на этом столь земном предмете. Он едва решался осознать постигшую его перемену, когда несколько случайно сказанных слов, словно вспышка молнии в ночи, в беспощадной ясностью открыли ему правду.

Однажды, в ноябре, он вместе с другим оруженосцем, Питером Терлейком, отправился верхом в Пул, к Уоту Суотлингу, дорсетширскому оружейнику, за тисовыми пластинами для луков. Близился день отъезда, и оба юноши, возвращаясь домой, торопили лошадей и мчались через пустынную низменность со всей скоростью, на какую были способны их кони, ибо уже наступил вечер, а дел оставалось еще очень много. Питер был крепкий, жилистый и смуглый паренек, выросший в деревне, он ждал предстоящей войны, как школьник каникул. Но в этот день он был хмур и молчалив и лишь изредка произносил слово из внимания к своему товарищу.

— Скажи мне, Аллейн Эдриксон, — вдруг начал он, когда они скакали по извилистой тропе, которая вела через Борнемаутские холмы, — тебе не кажется, что за последнее время леди Мод бледнее и молчаливее, чем обычно?

— Может быть, — коротко отозвался Аллейн.

— И предпочитает с рассеянным видом сидеть в своем алькове, чем весело мчаться на охоту, как бывало прежде. По-моему, Аллейн, то, чему ты учишь ее, отняло у нее жизнерадостность. Учение ей не по силам, как тяжелое копье легкому всаднику.

— Так приказала ее матушка, — ответил Аллейн.

— Но ведь леди Найджел — при всем моем почтении к ней — скорее пристало бы вести в атаку отряд солдат, чем воспитывать такую хрупкую, белоснежную девицу. Слушай, Аллейн, я скажу тебе то, чего не говорил до сих пор ни одной живой душе. Я люблю прекрасную леди Мод и отдал бы до капли всю кровь моего сердца, чтобы угодить ей.

Он говорил задыхаясь, и в лунном свете его лицо пылало.

Аллейн промолчал, но ему почудилось, будто его сердце превратилось в ледяной ком.

— У моего отца богатые земли, — продолжал Питер, — они тянутся от Фэрем-Крика до склонов Портсдаун-Хилла. Там засыпают хлеб в закрома, рубят деревья, мелют зерно и пасут стада овец, и всякого добра сколько душе угодно, а я единственный сын. И я уверен, что сэр Найджел был бы доволен таким союзом.

— А как думает сама леди Мод? — спросил Аллейн пересохшими губами.

— Ах, парень, в том-то и вся беда, только головой качнет или глаза опустит, когда я хоть словом обмолвлюсь о том, что у меня в душе. Легче было бы завоевать любовь снегурки, которую мы слепили прошлой зимой во дворе замка. Я попросил у нее вчера вечером только ее зеленый шарф, чтобы носить на моем шлеме как ее значок, но она рассердилась и заявила, что бережет его для человека получше, и тут же попросила прощения за резкие слова. И все-таки она не хочет ни брать их обратно, ни подарить мне шарф. Тебе не кажется, Аллейн, что она кого-то любит?

— Нет, не могу этого сказать, — ответил Аллейн, но сердце у него вздрогнуло от внезапно родившейся надежды.

— Мне так подумалось. А кого, не знаю. В самом деле, кроме меня. Уолтера Форда да тебя, а ты ведь наполовину лицо духовное, да еще отца Христофора из монастыря и пажа Бертрана, кого она здесь видит?

— Не могу сказать, — отрывисто повторил Аллейн, и оба оруженосца поехали дальше, каждый погруженный в собственные мысли.

На другой день во время утреннего урока учитель действительно заметил, что его ученица бледна и измучена, взгляд у нее потухший, движения вялые; увидев эту тревожную перемену, он испытал горестное чувство.

— Боюсь, что ваша хозяйка больна, Агата, — сказал он камеристке, когда леди Мод вышла из комнаты.

Девушка искоса посмотрела на него смеющимися глазами.

— От этой болезни не умирают, — ответила она.

— Дай бог! — воскликнул он. — Но скажите мне, Агата, что у нее болит?

— Мне кажется, я могла бы указать на другое сердце, которое страдает тем же недугом, — сказала та, снова взглянув на него искоса. — Неужели ты не знаешь, что это, — ведь ты такой искусный лекарь?

— Да нет, просто она кажется мне очень утомленной.

— Ну, так вспомните, что всего через три дня вы все уедете и в замке Туинхэм будет тоскливо, как в монастыре. Разве этого недостаточно, чтобы дама опечалилась?

— Это правда, конечно, — ответил он. — Я забыл, что ей предстоит разлука с отцом.

— С отцом! — воскликнула камеристка, усмехнувшись. — Ах, простота, простота!

И она вылетела в коридор, точно стрела, а Аллейн стоял, растерянно глядя ей вслед, охваченный сомнением и надеждой, едва дерзая понять тот смысл, который как будто крылся в ее словах!

Глава XIII Как Белый отряд отправился воевать

День св. евангелиста Луки настал и прошел, и только ко дню св. Мартина, когда забивают скот, Белый отряд был готов к выступлению. Под громкие звуки рогов, раздававшиеся с главной башни и у ворот, и веселый, воинственный треск барабана солдаты собирались на внешнем дворе, держа в руках зажженные факелы, так как еще не забрезжил рассвет. Аллейн из окна оружейной смотрел на странное зрелище: перед ним был круг желтых трепетных огней, строй воинов с суровыми бородатыми лицами, отблески факелов на оружии, лошади, опустившие морды. Впереди стояли лучники в десять рядов, окаймляли же строй младшие командиры: они сновали взад и вперед и равняли ряды, отдавая короткие распоряжения. Позади виднелась кучка закованных в латы всадников, их копья стояли торчком, цветные кисти свисали вдоль дубовых древков. Всадники были так неподвижны и безмолвны, что их можно было бы принять за металлические статуи; лишь время от времени одна из лошадей быстро и нетерпеливо била копытом и терлась о сбрую, когда натягивала ее, или трясла головой. На расстоянии копья от всадников сидел тощий и долговязый Черный Саймон, ратник из Нориджа, его свирепое, резко очерченное лицо было обрамлено сталью шлема, на правом плече висел шелковый значок с пятью алыми розами. По краю освещенного круга стояли слуги, солдаты будущего гарнизона и маленькие группы женщин; они всхлипывали, сморкались в уголки фартуков и пронзительно выкрикивали имена своих святых, чтобы те охраняли Уота, или Уилла, или Питеркина, взявшихся за ратный труд.

Молодой оруженосец наклонился вперед, вглядываясь в это волнующее зрелище военных сборов, и вдруг услышал у своего плеча короткий, отрывистый вздох — это была леди Мод; она стояла, прислонившись к стене, прижав руку к сердцу, прекрасная и стройная, как полураспустившаяся лилия. Девушка отвернулась от него, но он видел по ее судорожному дыханию, что она горько плачет.

— Увы! Увы! — воскликнул он, глубоко огорченный ее слезами. — Чем вы так опечалены, госпожа?

— Я смотрю на этих храбрых людей, — ответила она, — подумать только, сколько их уходит и как мало вернется! Я видела уже такое зрелище, когда была маленькой, в год великой битвы Принца. Я помню, как солдаты вот так же строились во дворе, а моя матушка держала меня на руках у этого же окна, чтобы я могла видеть их.

— Если будет угодно богу, они вернутся меньше чем через год, — заметил Аллейн.

Она покачала головой, обративши к нему лицо, ее щеки пылали, глаза блестели при свете лампы.

— О, я ненавижу себя за то, что я женщина! — воскликнула она и топнула маленькой ножкой. — Какую я могу принести пользу? Мне приходится сидеть и ждать, ткать, шить да заниматься болтовней. Все то же самое вокруг меня, и все такое унылое, а по сути — одна пустота. И теперь еще вы уезжаете, а вы хоть могли уводить мои мысли из этих серых стен и поднимать мою душу над вышивками и прялкой. Много ли от меня проку? Не больше, чем от этого сломанного лука.

— Но вы так нужны мне, — воскликнул юноша, словно подхваченный потоком горячих, страстных слов, — что все остальное потеряло всякое значение! Вы моя душа, моя жизнь, я думаю только о вас одной. О Мод, я не могу жить без вас, не могу расстаться с вами без единого слова любви. Весь я изменился с тех пор, как узнал вас. Пусть я беден, незнатен и недостоин вас, но если великая любовь может все пересилить, то моя любовь это сделает. Дайте мне с собой на войну одно слово надежды, одно! О, вы вздрогнули, вы отстраняетесь! Мои неистовые слова напугали вас!

Дважды открывала она уста и дважды не произнесла ни звука. Наконец заговорила строго и сдержанно, словно боялась слишком непринужденных речей.

— Как это случилось так вдруг? — сказала она. — Еще недавно земная жизнь была для вас ничем. И вот вы переменились; может быть, еще раз переменитесь?

— Жестокая! — воскликнул он. — А кто причина этой перемены?

— И тут еще ваш брат, — продолжала она со смешком, будто не заметив его слов. — По-моему, в вас сказалась семейная черта Эдриксонов. Простите, я не хотела вас обидеть. Но в самом деле, Аллейн, это на меня свалилось так неожиданно, я просто не знаю, что ответить.

— Скажите мне одно слово надежды, как бы она ни была далека, одно доброе слово, и я буду лелеять и беречь его в своем сердце.

— Нет, Аллейн, это была бы жестокая доброта, а вы были мне слишком хорошим и истинным другом, чтобы я так безжалостно злоупотребила этой дружбой. Между нами не может быть более тесной близости. И безумие — мечтать о ней. Хотя бы по одному тому, что мой отец и ваш брат восстали бы против нее.

— Мой брат? Какое он к этому имеет отношение? А ваш отец…

— Слушайте, Аллейн, разве не вы учили меня хорошо и честно относиться ко всем людям, а значит, и к моему отцу?

— Вы правы, — воскликнул он, — вы правы, но вы не отвергаете меня, Мод? Вы оставите мне хоть один луч надежды? Я же не прошу ни залога любви, ни обещаний. Скажите только, что в вас нет ненависти ко мне, что когда-нибудь, в более счастливый день, я, может быть, услышу от вас и более ласковые слова.

Ее взгляд, устремленный на него, смягчился, и ласковый ответ был уже у нее на устах, когда снизу, со двора, донеслись хриплые крики, звон оружия и топот копыт. При этих звуках ее черты словно отвердели, глаза засверкали, щеки вспыхнули, она откинула голову и стояла теперь перед ним — огненная душа, воплотившаяся в теле женщины.

— Мой отец сошел вниз, — заявила она. — Ваше место подле него. Нет, не смотрите на меня так, Аллейн. Сейчас не время заниматься пустяками. Добейтесь любви моего отца, тогда все будет возможно. Только когда храбрый солдат выполнит свой долг, смеет он помышлять о награде. Прощайте и да хранит вас бог! — Она протянула ему белую, стройную руку, но когда он склонился над ней, чтобы поцеловать, девушка скользнула прочь и исчезла, оставив в его протянутой руке тот самый зеленый шарф, о котором тщетно мечтал бедный Питер Терлейк. Снизу снова донеслось ржание коней, и Аллейн услышал звон опускной решетки. Прижав шарф к губам, он сунул его за пазуху и со всех ног бросился к своему оружию, чтобы поскорее собраться и быть рядом со своим господином.

Хмурое утро наступило раньше, чем отъезжающих обнесли элем с пряностями и пожелали им счастливого пути. С моря дул студеный ветер, и по небу неслись разорванные облака. Обитатели Крайстчерча стояли, закутавшись, возле моста через Эйвон, женщины потуже затягивали платки, мужчины запахивали кафтаны, а по извилистой тропе со стороны замка выступал авангард маленького войска, и шаги воинов звенели на мерзлой земле. Впереди со знаменем ехал Черный Саймон на сухощавом и мощном сером в яблоках боевом коне, таком же выносливом, жилистом и закаленном в боях, как он сам. Позади него, по трое в ряд, следовали девять ратников, все — копейщики, они участвовали и раньше в сражениях с французами и знали дороги Пикардии, как луга своего родного Хампшира. Они были вооружены копьем, мечом и дубиной, а также квадратным щитом; в правом верхнем углу щита торчало острие, которым они могли колоть, как пикой. Для защиты на каждом воине была куртка ременного плетения, укрепленного на плечах, локтях и предплечьях стальными пластинками. Наголенники и наколенники были также кожаные со стальными скрепами, а перчатки и башмаки — из железных, прочно соединенных пластинок. Так, под звон оружия и топот копыт, они перешли Эйвонский мост, а горожане радостно приветствовали флаг с пятью розами и его доблестного носителя.

За всадниками следовали по пятам сорок лучников — все бородатые крепыши, с мишенями за спиной и с желтыми луками, торчавшими из-за правого плеча, — этим наиболее смертоносным оружием, до той поры изобретенным человеком; на поясе у каждого висел топор или меч, в соответствии с характером хозяина, а правое бедро прикрывал кожаный колчан, ощетинившийся гусиными, голубиными и павлиньими перьями. За лучниками следовали два барабанщика и два трубача в двухцветной одежде. Затем — двадцать семь вьючных лошадей, на которых были погружены колья для палаток, куски ткани, запасное оружие, шпоры, клинья, котлы, подковы, мешки с гвоздями и сотни других предметов, которые, как показывал опыт, могли понадобиться в разоренной и враждебной стране. Белый мул под красной попоной, которого вел под уздцы слуга, нес ночное белье сэра Найджела и его посуду. Потом шли еще два десятка лучников, десяток ратников и, наконец, тыловая охрана из двадцати лучников, причем в первом ряду высилась огромная фигура Большого Джона, а рядом выступал ветеран Эйлвард, и его потертая одежда и поношенные доспехи странно выделялись среди белоснежных курток и сверкающих кольчуг его сотоварищей. Из шеренги в шеренгу летел перекрестный огонь приветствий, вопросов и грубоватых шуток, на которые такие мастера западные саксы, и такими же любезностями обменивались марширующие лучники с глазевшей на них толпой.

— Hola! Гэффер Хиггинсон! — крикнул Эйлвард, завидев дородную фигуру деревенского трактирщика. — Видно, придется другим угощаться твоим хваленым светлым пивом, mon gar? Прости-прощай.

— Клянусь апостолом Павлом, не придется! — отозвался трактирщик. — Вы все высосали. Хоть бы каплю оставили в бочонке — да черта с два! Давно пора вам убираться отсюда.

— Коли твоя бочка пуста, значит, кошелек у тебя набит! — рявкнул Хордл Джон.

— Смотри, дед, сбереги для нас самое лучшее, когда мы вернемся.

— А ты, лучник, сбереги-ка свою глотку, чтоб было куда лить! — крикнул чей-то голос из толпы, и все захохотали над этой грубоватой остротой.

— Обещаешь пиво, обещаю и глотку, — спокойно отозвался Джон.

— Сомкнуть ряды, — приказал Эйлвард. — En avant, mes enfants! Ax, клянусь моими десятью пальцами, вон она, моя милочка Мэри с монастырской мельницы. Ma foi, да она же красавица! Adieu, Мэри, ma cheri. Мое сердце навеки принадлежит тебе. Затяни-ка пояс, Уоткинс, и расправь плечи, как подобает воину Белого отряда. Клянусь эфесом! Ваши куртки станут не чище моей, пока вы снова увидите Хенджистбери-Хед.

Отряд уже успел дойти до поворота дороги, а сэр Найджел Лоринг только еще выехал из своего замка; под ним был Поммерс, его рослый боевой конь, и когда по деревянному подъемному мосту загремели его мощные копыта, их грохот отдался громким эхом в сумрачном пролете. Сэр Найджел был по-прежнему в своей бархатной одежде мирного времени, в плоском бархатном берете с кудрявым страусовым пером, прикрепленным золотой пряжкой. Трем ехавшим позади него оруженосцам казалось, что на голове у рыцаря не только перо птицы, но и ее яйцо, ибо сзади его лысина блестела, как шар из слоновой кости. При нем не было оружия, только длинный и тяжелый меч, висевший на луке седла, но Терлейк вез перед ним высокий шлем, увенчанный изображением дракона, Форд держал тяжелое тисовое копье с раздвоенным знаменем, тогда как Аллейну был доверен расписной щит. Леди Лоринг ехала на дамской верховой лошади по левую руку от своего супруга; она намеревалась проводить его до лесной опушки и время от времени повертывалась к нему своим резко очерченным лицом, задумчиво окидывая взглядом его снаряжение и доспехи.

— Я надеюсь, что ничего не забыто, — заметила она наконец и приказала Аллейну ехать рядом с ней по другую сторону. — Доверяю его вам, Эдриксон. Штаны, рубашки, куртки и нижнее
белье — в коричневой корзине на левом боку у мулла. В холодные ночи он пьет вино подогретым — мальвазию или вернэдж, а пряностей нужно класть, сколько поместится на ногте большого пальца. Следите за ним, чтобы он менял белье, когда вернется разгоряченный после стычки. В баночке есть гусиный жир, на случай, если при перемене погоды у него начнут ныть старые раны. И пусть одеяла у него будут сухие, и…

— Оставь, жизнь моя, — прервал ее малорослый рыцарь. — Не тревожься сейчас насчет всего этого. Почему ты так бледен и печален, Эдриксон? Разве не должно взыграть сердце истинного мужа при виде достойного отряда столь отважных копейщиков и веселых лучников? Клянусь апостолом Павлом, было бы очень плохо, если бы меня не радовало, что впереди моих храбрых соратников реют пять алых роз.

— Кошелек я уже отдала вам, Эдриксон, — продолжала леди Лоринг. — В нем двадцать три марки, один нобиль, три шиллинга и четыре пенса, это большие деньги, и они доверены одному человеку. И прошу вас помнить, Эдриксон, что у него две пары башмаков — одна из красной кожи, на каждый день, а другая — с золотыми цепочками на носках, эти пусть надевает, если ему придется пить вино с Принцем или с Чандосом.

— Дорогая птичка, — сказал сэр Лоринг, — мне очень жаль расставаться с вами, но вот мы уже достигли опушки, и не годится мне увозить хозяйку замка слишком далеко от ее владений.

— Послушайте, дорогой супруг, — воскликнула она, и губы ее задрожали, — разрешите мне проехать с вами еще один ферлон[171] или немного больше. Ведь вам и так предстоят долгие мили в печальном одиночестве.

— Ну, пусть будет по-вашему, радость моего сердца, — ответил он. — Но вы должны мне что-нибудь дать в залог. С тех пор, как я узнал вас, дорогая, у меня вошло в обычай: где бы я ни оказался — в лагере, в городах или в крепостях, — всюду герольд должен возвестить, что так как дама моего сердца — самая красивая и прелестная из всех дам христианского мира, то я сочту для себя великой честью и любезным одолжением, если мне будет дана возможность троекратно сразиться на острых копьях с любым рыцарем, утверждающим, что и его дама обладает теми же достоинствами. Поэтому, молю вас, моя прекрасная голубка, пожертвовать мне одну из ваших замшевых перчаток, чтобы я мог носить ее как символ той, чьим слугой я буду вечно.

— Увы, увы, зачем называть меня красивейшей и прелестнейшей! — воскликнула она. — Как бы я хотела быть ради вас, дорогой супруг, и красивой и прелестной, но на самом деле я стара и безобразна, и рыцари будут смеяться, если вы поднимете копье, прославляя меня.

— Эдриксон, — обратился сэр Найджел к своему оруженосцу, — у тебя глаза молодые, а мои слегка затуманены возрастом. Если тебе доведется увидеть, что какой-либо рыцарь засмеялся, или даже только усмехнулся, или хотя бы изумленно поднял брови, скривил губы или иным каким-нибудь образом выказал свое удивление, что я защищаю эту леди Мэри, ты запомнишь его имя, его герб, узнаешь, где он живет. Итак, вашу перчатку, греза моей жизни!

Леди Мэри Лоринг стянула с руки желтую замшевую перчатку, он принял ее с почтительным поклоном и прикрепил спереди к своему бархатному берету.

— Она будет возле другого моего ангела-хранителя, пояснил он, указывая на изображение святого, приколотое рядом. — А теперь, моя самая дорогая, вы отъехали достаточно далеко. Пусть святая Дева охранит вас и поможет вам! Один поцелуй!

Он наклонился к ней, затем пришпорил коня и галопом поскакал вслед за своим отрядом, сопровождаемый тремя оруженосцами. Проехав полмили, когда дорога уже поднялась на вершину холма, всадники обернулись, — леди Мэри на своей белой лошади все еще была там, где они ее оставили. Через мгновение они уже спускались по другую сторону холма, и она исчезла из их глаз.

Глава XIV Как сэр Найджел искал дорожных приключений

Некоторое время сэр Найджел казался очень опечаленным и подавленным, его брови были сдвинуты, взор опущен на луку седла. Эдриксон и Терлейк ехали позади него едва ли в лучшем настроении, а Форд, беззаботный и легкомысленный юноша, усмехаясь, поглядывал на меланхолические лица товарищей и размахивал мечом своего господина, делая выпады то вправо, то влево, словно паладин, сражающийся с целым полчищем напавших на него врагов. Однако сэр Найджел случайно обернулся, и Форд мгновенно выпрямился и окаменел, словно его хватил паралич. Четверо всадников ехали одни, ибо лучники скрылись за поворотом, хотя до Аллейна доносилось тяжелое топанье их ног, а порой между голыми ветками вспыхивала сталь оружия.

— Поезжайте рядом со мной, друзья, побеседуем, — сказал рыцарь, придерживая коня, чтобы они поравнялись с ним. — Ибо, раз вы уже решились сопровождать меня на войну, вам следует знать, как лучше всего служить мне. Не сомневаюсь, что ты, Терлейк, покажешь себя достойным сыном своего храброго отца, а ты, Форд, — своего. И что ты, Эдриксон, будешь помнить тот старинный род, из которого, как всем известно, ты произошел. Прежде всего затвердите крепко-накрепко: мы идем, чтобы воевать, а отнюдь не чтобы грабить добычу или вымогать богатые выкупы, хотя и это, конечно, может случиться. Мы отправляемся во Францию, а оттуда, я надеюсь, в Испанию и будем смиренно искать поля брани, где могли бы одержать победу и снискать малую толику славы. Поэтому вы должны знать, что я не намерен упускать ни одной возможности, если есть хоть какая-то надежда добыть эту славу. Я хотел бы, чтобы вы запомнили мои слова и отнеслись к ним со всем вниманием, а также сообщали мне обо всех вызовах на поединок, письменных и устных, обо всех насилиях, несправедливостях и низостях и также обо всех обидах, причиненных женщинам. Здесь мелочей не существует, я сам был свидетелем таких случаев, когда оброненная перчатка или крошка хлеба, смахнутая со стола, были так истолкованы, что приводили к благородному турниру на копьях. Но, слушай, Эдриксон, если не ошибаюсь, вон по той дороге среди зарослей едет какой-то всадник. Пожалуй, было бы хорошо, чтобы ты приветствовал его от моего имени, и, если он знатного рода, он, может быть, захочет обменяться со мной ударами?

— Нет, милорд, — заметил Форд, поднявшийся в стременах и смотревший вдаль из-под ладони. — Это старик Хоб Дэвидсон, толстопузый мельник из Милтона.

— Ах да, в самом деле, — согласился сэр Найджел разочарованно. — Однако дорожными встречами не следует пренебрегать, ибо такие случайные встречи бывают особенно удачными, если рыцари ищут успехов. Хорошо помню, как в двух лигах от города Реймса я встретил черезвычайно храброго и любезного французского рыцаря, с которым мы весьма благородно и почетно бились в течение целого часа. Я до сих пор жалею, что так и не узнал его имени, ибо он обрушил на меня свою палицу и поехал дальше до того, как я оказался в силах поговорить с ним; но его герб — скакун на лазурном поле. При таких же обстоятельствах мне проколол плечо Лион де Монкур, я встретился с ним на большой дороге между Либурном и Бордо. Видел я его всего лишь раз, но нет человека, к которому я относился бы с большей любовью и уважением. Такая же встреча состоялась у меня и с кавалером Ле Бур Капилле. Он был бы весьма отважным командиром, если бы остался жив.

— Так он умер? — спросил Аллейн Эдриксон.

— Увы! Таков был мой несчастный жребий, ибо я убил его в стычке, происшедшей между нами на поле поблизости от местечка Тарбеса. Я уже не помню, как все случилось, это было в год, когда Принц проезжал через Лангедок и состоялось множество замечательных поединков. Клянусь апостолом, мне кажется, достойный рыцарь не может и желать лучших условий для успеха, если он, мчась впереди армии, подъезжает к воротам Нарбонны, или Бержерака, или Мон-Гискара, где любезные джентльмены всегда готовы пойти навстречу вашим желаниям или помочь вам исполнить ваш обет. При Вентадуре один из них, к великому восторгу его дамы, трижды успел сразиться со мной между рассветом и восходом солнца.

— И вы тоже прикончили его, милорд? — с почтительным восхищением спросил Форд.

— Я так этого и не узнал, ибо его унесли за ограду, а я ухитрился сломать себе ногу, и мне было очень трудно не только сесть в седло, но и стоять на земле. Однако благодаря божьей милости и благочестивому заступничеству святого Георгия довольно скоро после этого, во время большой битвы при Пуатье, я уже снова был на своем коне. Но кто это идет? Если не ошибаюсь, красивая и приветливая девица.

Действительно, они увидели статную, полную деревенскую девушку, на голове она несла корзинку со шпинатом, под мышкой большой ломоть копченой грудинки. Когда сэр Найджел снял бархатный берет и направил к ней своего крупного коня, она неуклюже присела, испуганно кланяясь.

— Господь с тобой, прекрасная девица! — сказал он.

— Господь да сохранит вас, милорд, — ответила девушка; она растягивала слова на манер западных саксов и смущенно переминалась с ноги на ногу.

— Ничего не бойся, прекрасная девица, но скажи, не может ли ничтожный и недостойный рыцарь случайно быть тебе чем-нибудь полезен? Если кто-нибудь жестоко тебя обидел, я мог бы восстановить справедливость.

— Да нет, добрый сэр, — ответила она, крепче прижимая к себе грудинку, словно за этим рыцарским предложением могло таиться желание покуситься на свинину. — Я скотница у фермера Арнольда, а он уж такой добрый хозяин, лучше и не бывает.

— Ну, хорошо, — отозвался сэр Найджел, тронул поводья и поехал дальше по лесной тропе. — Я прошу вас запомнить, — обратился он к своим оруженосцам, — что у ложных рыцарей есть низменная привычка выказывать нежную галантность лишь в отношении девушек дворянского происхождения, а вместе с тем истинный рыцарь обязан выслушать самую простую женщину, если она поведает ему о своей обиде. Но вот скачет всадник, который, как видно, спешит. Пожалуй, нам следует спросить его, куда он едет, ибо это может быть один из тех, кто хочет добиться успеха в рыцарском поединке.

Гладкая, твердая, подметенная ветром дорога впереди них ныряла в лощинку, снова поднималась по косогору на той стороне и исчезала среди стройных сосен. Далеко впереди, между темных стволов быстрые вспышки показывали путь, по которому продолжал двигаться отряд. К северу тянулись леса, а к югу между двумя холмами чуть виднелось холодное сверкание моря и белое пятно паруса на далекой линии горизонта. Навстречу путникам какой-то всадник поднимался по склону, усердно понукая коня хлыстом и шпорами, — так человек спешит к определенной цели. По мере того, как чалая лошадь приближалась, Аллейн все яснее видел, что она покрыта пылью и бока у нее в клочьях пены, словно она проскакала много миль. У всадника было угрюмое лицо, жестко очерченный рот и сухой взгляд, на боку у него звякал тяжелый меч, а через луку седла был перекинут какой-то предмет, завернутый в белый холст.

— Посланец короля! — рявкнул он, подъезжая к ним. — Посланец короля! Освободите дорогу для слуги короля.

— Не кричите так громко, приятель, — заметил маленький рыцарь, повертывая своего коня и ставя его поперек дороги. — Я сам был слугою короля тридцать лет и больше, но не считал нужным кричать об этом на мирной проезжей дороге.

— Я еду по его приказу, — ответил всадник, — и везу его собственность. Ты загородил мне путь на свою погибель.

— Однако я знавал и врагов короля, уверявших, что они действуют его именем, — заметил сэр Найджел. — Дьявол может таиться и под светлыми ризами. Мы должны получить знак или доказательство, что ты действительно выполняешь возложенное на тебя поручение.

— Тогда я вынужден применить силу! — воскликнул незнакомец, выставив вперед плечо и кладя руку на эфес меча. — Я не позволю, чтобы меня задерживал всякий бродяга, когда я служу королю.

— Если вы джентльмен и имеете герб, я буду очень рад продолжить с вами это объяснение. Если же нет, — у меня есть трое весьма достойных оруженосцев, и каждый из них готов заняться этим делом и поспорить с вами самым почетным образом.

Незнакомец гневно окинул взглядом всю группу, но рука соскользнула с эфеса.

— Вы хотите получить доказательство? — сказал он. — Вот глядите, если оно вам так уж необходимо. — С этими словами он развернул холст, в который был завернут лежавший на луке предмет, и они с ужасом увидели недавно отрубленную человеческую ногу. — Клянусь божьим зубом, — продолжал всадник с грубым смешком, — вы хотели знать, принадлежу ли я к знати, — да, так оно и есть, ибо я состою офицером при дворе главного лесничего в Линдхерсте. Эту воровскую ногу следует повесить в Милтоне, а другая уже висит в Брокенхерсте, чтобы все люди знали, какая участь ждет слишком большого любителя паштета из оленины.

— Фу! — воскликнул сэр Найджел. — Переезжайте-ка на другую сторону дороги, давайте расстанемся поскорее. Мы поедем рысью, друзья, напрямик через эту веселую долину, ибо, клянусь пресвятой девой, глоток свежего божьего воздуха очень приятен после такого зрелища. Мы надеялись поймать сокола, а в наши силки попала черная ворона! Ma foi! Однако существуют люди, чье сердце жестче, чем шкура кабана. Что до меня, то я играю в военную игру с тех пор, как у меня на подбородке выросли волосы, и я видел, как за один день десять тысяч храбрецов полегли на поле брани, но, клянусь моим создателем, я никогда не выполнял работы мясника.

— А все-таки, милорд, — сказал Эдриксон, — как приходилось слышать от людей, такой дьявольской работы было и во Франции многовато.

— Слишком много, слишком, — отозвался сэр Найджел. — Однако я всегда замечал, что на поле боя впереди идут обычно те, кто считает недостойным обидеть пленного, клянусь апостолом, а не те, кто, пробивая брешь в крепостной стене, жаждет прежде всего разграбить город, и не лодыри, не мошенники, которые валят толпой по уже расчищенной для них дороге. Но что это там между деревьями?

— Это часовня пресвятой Девы, — ответил Терлейк, — и слепой нищий, живущий подаяниями тех, кто приходит ей поклониться.

— Часовня! — воскликнул рыцарь. — Тогда давайте помолимся. — Сняв берет и сложив руки, он запел пронзительным голосом: — Benedictus dominus Deus meus, qui docet manus meas ad proelium, et digitos meos ad bellum.[172]

Странной фигурой казался своим оруженосцам этот маленький человечек на высоком коне: его взор был возведен к небу, а лысина поблескивала в лучах зимнего солнца.

— Это возвышенная молитва, — сказал он, снова надевая берет, — меня научил ей сам благородный Чандос. А как живешь ты, отец? Мне кажется, я должен пожалеть тебя, ведь я сам подобен человеку, глядящему сквозь окно с роговой пластиной, тогда как соседи смотрят сквозь чистый кристалл. И все-таки, клянусь апостолом, существует еще огромное расстояние между тем, кто смотрит через такое окно, и совершенно незрячим.

— Увы, достойный сэр! — воскликнул слепой старик. — Я не вижу благословенной небесной лазури вот уже два десятка лет, с тех пор, как вспышка молнии лишила меня зрения.

— Ты слеп ко многому, что хорошо и справедливо, — заметил сэр Лоринг, — но также избавлен от созерцания многих горестей и низостей. Только что наши глаза были оскорблены зрелищем, которое тебя бы не затронуло. Но, клянусь апостолом, нам пора, не то наш отряд подумает, что он уже потерял своего командира в каком-нибудь поединке. Брось старику мой кошелек, Эдриксон, и поехали.

Аллейн, задержавшись позади остальных, вспомнил совет леди Лоринг и ограничился одним пенни, а нищий, бормоча благословения, опустил монету в свою котомку. Затем, пришпорив коня, молодой оруженосец изо всех сил помчался вслед своим товарищам и нагнал их в том месте, где лес переходит в вересковые заросли и по обе стороны извилистой дороги с глубокими колеями разбросаны хижины деревни Хордл. Отряд уже выходил из нее; но когда рыцарь и оруженосцы нагнали своих, они услышали пронзительные крики и взрывы басовитого хохота в рядах лучников. Еще мгновение — и они поравнялись с последним рядом; там каждый шел, отворотившись от соседа, и ухмылялся. Сбоку от колонны шагал огромный рыжий лучник, вытянув руку, и, видимо, убеждал и уговаривал бежавшую за ним по пятам морщинистую старушонку, которая низвергала потоки брани, сопровождая их ударами палкой; она лупила рыжего детину изо всех сил, хотя могла с таким же успехом лупить дерево в лесу: результат был бы тот же.

— Я надеюсь, Эйлвард, — сказал, подъезжая, сэр Найджел, — что вы никакой силы к этой женщине не применяли? Если бы это случилось, виновника вздернули бы на первом же дереве, будь он хоть самым отменным лучником на свете.

— Нет, достойный лорд, — ответил Эйлвард с ухмылкой, — тут к мужчине применяется сила. Он из Хордла, а это его мать, которая вышла приветствовать его.

— Ах ты, распутный лодырь, — выла та, едва переводя дух после каждого удара, — бессовестный, никудышный оболтус! Я тебе покажу! Я тебя проучу! Клянусь богом!

— Тише, матушка, — сказал Джон, обернувшись и косясь на нее, — я лучник, я отправляюсь во Францию, чтобы наносить удары и получать их.

— Во Францию, говоришь? — завизжала старуха. — Останься здесь со мной, и я обещаю тебе побольше ударов, чем в твоей Франции. Если тебе нужны удары, так незачем идти дальше Хордла.

— Клянусь эфесом, старуха говорит правду, — заметил Эйлвард. — Тут ты их получишь достаточно.

— А ты чего лезешь? Ишь, бритый каторжник, нищий! — заорала разъяренная женщина, накидываясь на лучника. — Что, я права не имею побеседовать с собственным сыном, ты непременно тоже должен языком трепать? Солдат, а ни волоска на морде. Я видела солдат и получше, а тебе еще нужна кашка да пеленка.

— Ну, держись, Эйлвард! — закричали лучники среди нового взрыва хохота.

— Не перечь ей, друг, — попросил Большой Джон. — В ее годы такой нрав — дело обычное, она не выносит, если ей перечат. А у меня на сердце становится по-домашнему тепло, когда я слышу ее голос, и чувствую, что она идет позади меня. И все-таки я должен вас оставить, матушка, дорога слишком кочковатая для ваших ног. Но я привезу вам шелковое платье, коли такое найдется во Франции или в Испании, а Джинни — серебрянный пенни; поэтому до свидания, и господь да сохранит вас.

Обхватив старушку, он бережно поднял ее, слегка коснулся ее лица губами, а потом, снова заняв свое место среди лучников, зашагал дальше с хохочущими товарищами.

— Вот он всегда так, — жалобно обратилась старуха к сэру Найджелу, который, подъехав к ней, слушал ее с величайшей учтивостью. — И всегда все делает по-своему, как я ни старайся повлиять на него. Сначала ему понадобилось стать заправским монахом, — одна баба, видишь, была настолько умна, что отвернулась от него. А теперь вступил в какой-то отряд мошенников, и ему необходимо идти воевать, а у меня нет никого, даже чтобы развести огонь в очаге, когда я уйду, или присмотреть в поле за коровой, когда я дома. А разве я была ему плохой матерью? Ведь за день, бывало, три охапки ореховых прутьев обломаю об его спину, а ему все нипочем, вот так же, как вы видели сегодня.

— Уверен, что он вернется к вам цел и невредим и с деньгами в кармане, достойная госпожа, — сказал сэр Найджел. — И меня очень огорчает, что, так как я уже отдал свой кошелек одному нищему на большой дороге, я…

— Нет, милорд, — вмешался Аллейн, — у меня еще остались ваши деньги.

— Тогда прошу тебя отдать их этой весьма достойной женщине.

С этими словами он отъехал, а Аллейн, вручив матери Джона два пенса, простился с ней возле ее хижины на самом конце деревни, и вслед ему донесся ее пронзительный голос, выкрикивавший уже не брань, а благословения.

На пути к Лимингтон-Форду оказались два перекрестка, и на каждом сэр Найджел поднимал лошадь на дыбы, она принималась делать всякие прыжки и курбеты, а он вертел головой туда и сюда, ожидая, не пошлет ли ему судьба какое-нибудь приключение. Перекрестки, как он объяснял своим оруженосцам, удивительно подходящее место для рыцарских поединков, и в дни его юности рыцари нередко проводили в таких местах целые недели и вступали в благородные состязания ради собственных успехов и во славу своих дам. Однако времена уже стали не те, и лесные дороги, извивавшиеся и уходившие вдаль, были безлюдны и тихи, на них не раздавалось ни топота копыт, ни звона оружия, которые могли возвещать приближение противника, поэтому сэр Найджел продолжал путь, разочарованный. Реку под Лимингтоном они, осыпаемые брызгами, перешли вброд, потом расположились на луговинах противоположного берега и поели хлеба и солонины; припасы везли на вьючных лошадях. А затем, хотя солнце уже склонялось к горизонту, снова собрались и весело двинулись дальше, проходя по двести футов с такой быстротой, словно это были только два фута.

Есть еще один перекресток, там, где дорога из Болдера спускается вниз, к старой рыбачьей деревне Питтс-Дип. Когда всадники достигли его, они увидели двух идущих по склону мужчин, один шел на шаг или два позади другого. Рыцарь и его оруженосцы вынуждены были остановить лошадей, ибо, кажется, никогда еще столь странная пара не путешествовала по дорогам Англии. Первый, уродливый широкоплечий мужчина с жестокими и хитрыми глазами и копной рыжих волос, нес в руках маленькое некрашеное распятие, которое он высоко держал над головой, чтобы все могли его видеть. Казалось, он испытывает высшую степень страха, лицо его было глинистого цвета, и он трясся всем телом, словно в приступе лихорадки. А сзади, все время наступая ему на пятки, шел другой — угрюмый и чернобородый, с жестким взглядом и твердым ртом. Он нес на плече тяжелую узловатую дубинку с тремя зазубренными гвоздями на конце. Время от времени чернобородый крутил ее в воздухе дрожащей рукой, словно едва удерживался, чтобы не размозжить голову своему спутнику. Так шагали они в молчании под густыми ветвями деревьев по заросшей травой тропинке, ведшей в Болдер.

— Клянусь апостолом, — заявил рыцарь, — вот необычайно странное зрелище, и тут может возникнуть почетная стычка. Прошу тебя, Эдриксон, подъезжай к ним и расспроси, что это значит.

Однако Аллейн не успел исполнить данный ему приказ, ибо странная пара быстро приближалась к ним и была уже на расстоянии меча, когда человек с крестом сел на поросшую травою кочку возле дороги, а второй остановился рядом с ним, все еще держа над его головой свирепую дубинку. Он был так поглощен своим спутником, что даже не взглянул ни на рыцаря, ни на его оруженосцев и не спускал яростных глаз с сидевшего на кочке.

— Прошу вас, приятель, — начал сэр Найджел, — скажите нам чистую правду, кто вы и почему преследуете этого человека с такой жестокой враждебностью?

— Пока я под защитой королевского закона, — ответил незнакомец, — я не вижу, почему должен отвечать любому встречному на большой дороге.

— Рассуждаете вы не слишком умно, — отозвался рыцарь, — ибо если вы действуете по закону, угрожая этому человеку дубиной, то я также буду действовать по закону, угрожая вам мечом.

Путник с крестом тут же упал на колени, стиснул руки над головой, и лицо его озарилось надеждой.

— Умоляю вас, достойный лорд, именем господа нашего Иисуса Христа, — воскликнул он срывающимся голосом, — у меня на поясе мешок, в нем сотня нобилей, и я добровольно все уступлю вам, если только вы пронзите этого человека вашим мечом!

— Что ты говоришь, низкий мошенник, — надменно ответил сэр Найджел, — или ты воображаешь, будто удар рыцаря можно купить, как товар разносчика? Клянусь апостолом! По всей видимости, этот человек имеет все основания питать к тебе ненависть.

— Истинно вы говорите, достойный сэр, — вмешался человек с дубинкой, в то время как другой снова уселся на кочку. — Человек этот — Питер Питерсон, весьма известный разбойник, взломщик и убийца, он в течение многих лет творил злые дела в окрестностях Винчестера. И вот совсем недавно, в праздник святых Симона и Иуды, он убил моего младшего брата, Уильяма, в Бир-Форесте, и за это, клянусь черным шипом из Гластонбери, я выжму у него кровь из сердца капля по капле, пусть даже мне пришлось бы следовать за ним на край света!

— Но если все это действительно правда, зачем было ходить с ним так далеко?

— Потому что я честный англичанин и не возьму больше того, что разрешено законом. Ибо, совершив свое злодеяние, этот гнусный негодяй бежал в обитель Святого креста, а я, как вы, конечно, понимаете, помчался за ним что было сил. Однако приор отдал приказ: пока убийца держит этот крест, ни один человек не смеет коснуться его под страхом отлучения от церкви, от чего бог да убережет меня и моих близких. Однако если он, например, положит крест на что-нибудь, или не явится в Питтс-Дип, где ему приказано сесть на корабль, отплывающий в заморские страны, или если не сядет на первое же из таких судов, или, пока корабль готовят к отправке, не будет каждый день заходить в море по самые чресла, тогда он окажется вне закона и я сейчас же размозжу ему голову.

Тут сидевший на земле человек зарычал на него, а стоящий скрипнул зубами и помахал дубинкой, глядя на преступника, и в глазах у него была жажда убийства. Рыцарь и оруженосцы, пораженные, смотрели то на убийцу, то на мстителя, но так как больше не могли задерживаться, они в конце концов поехали своей дорогой. Обернувшись, Аллейн увидел, что убийца извлек из своей сумы сыр и хлеб и молча стал жевать, продолжая прижимать к груди защитный крест, а другой, темный и угрюмый, все так же стоял на залитой солнцем дороге, отбрасывая на врага свою мрачную тень.

Глава XV Как желтое рыбацкое судно отплыло из Липа

Эту ночь отряд провел в монастыре св. Леонарда, в его поместительных амбарах и спикариях, места эти были хорошо известны и Аллейну и Джону, они даже были видны из аббатства Болье. Молодой оруженосец почувствовал странный трепет, когда снова появились монахи в знакомых белых одеждах и он услышал размеренный густой звон колокола, призывающего к вечерне. С первыми лучами рассвета отряд переправился на пароме через широкую, медленно текущую, заросшую камышами реку — люди, лошади и поклажа — и, овеянный свежим утренним воздухом, продолжал свой путь мимо Эксбери на Лип. Когда они поднялись по крутому склону, перед ними во всю ширь вдруг развернулся вид на старую гавань — группа домов, полоса голубого дыма и бухта, ощетинившаяся мачтами. Справа и слева длинная-длинная дуга желтого побережья Солента входила концами в кайму пены. Несколько в стороне от города на плавном прибое лениво покачивались рыбачьи шхуны, челноки и другие мелкие суда. Дальше в море стоял большой торговый корабль с высокими бортами и глубокой осадкой, выкрашенный в канареечно-желтый цвет и вздымающийся над рыбачьими лодками, точно лебедь над утятами.

— Клянусь апостолом, — сказал рыцарь, — наш добрый купец из Саутгемптона не обманул нас: мне кажется, я вижу вон там наше судно. Он говорил, что оно очень большое и желтого цвета.

— Клянусь эфесом, да, — пробормотал Эйлвард, — оно желтое, словно коготь коршуна, и способно взять на борт столько людей, сколько семечек в гранате.

— Тем лучше, — заметил Терлейк, — ибо мне кажется, что не мы одни намерены перебраться в Гасконь. По временам я замечаю какое-то поблескивание вон между теми домами, и уж конечно, это не куртки моряков и не кафтаны горожан.

— Я тоже вижу, — сказал Аллейн, глядя из-под ладони. — И я вижу вооруженных людей в тех лодках, которые снуют между кораблем и берегом. Но мне кажется, нам очень рады, вот уже идут встречать нас.

И действительно, из северных ворот города торопливо вышла шумная толпа рыбаков, горожан, женщин и приближалась к ним по краю пустоши, махая им и приплясывая от радости, словно с этих людей свалилось бремя страха перед великой опасностью. Впереди ехал верхом очень высокий и строгий человек с тяжелым подбородком и отвисшей губой. Его шея была обмотана меховым шарфом, поверх висела тяжелая золотая цепь, на которой болталась какая-то медаль.

— Добро пожаловать, могущественный и благородный лорд! — воскликнул он, снимая шапку перед Черным Саймоном. — Я наслышан о храбрых деяниях вашей светлости, и их можно ожидать, видя ваше лицо и стать. Могу ли я в каком-нибудь малом деле быть вам полезен?

— Если вы спрашиваете меня, — ответил ратник, — то я был бы очень благодарен, когда бы вы отдали мне одно или два звена из той цепи, которая висит у вас на шее.

— Как? Цепь нашего сословия? — воскликнул тот в ужасе. — Древняя цепь города Липа? Это просто неудачная шутка, сэр Найджел.

— А зачем же, чума вас забери, вы спросили меня? — отозвался Саймон. — Если же вы хотите говорить с сэром Найджелом Лорингом, то вот он, на вороном коне.

Городской голова Липа растерянно уставился на кроткое лицо и юношескую фигуру знаменитого воина.

— Прошу прощения, ваша милость! — воскликнул он. — Перед вами городской голова и главный судья древнего и могущественного города Липа! Добро пожаловать, тем более, что вы прибыли в ту минуту, когда мы крайне нуждаемся в защите.

— Вот как! — воскликнул сэр Найджел, навострив уши.

— Да, милорд, город наш очень древний, и его стены одного с ним возраста, из чего следует, что они тоже древние. Но существуют некий гнусный и кровожадный нормандец-пират Черная Голова и генуэзец по имени Тито Караччи, более известный под прозвищем «Борода-лопатой»; оба они стали бичом наших берегов. В самом деле, милорд, это очень жестокие и свирепые люди, бесстыдные и грубые, и если они заявились в древний и могущественный город Лип…

— …тогда прощай древний и могущественный город Лип, — подхватил Форд, чья склонность к болтливости порой оказывалась сильнее его благоговения перед сэром Найджелом.

Однако рыцарь был слишком захвачен услышанным и не обратил внимания на дерзость своего оруженосца.

— А есть основания предполагать, что эти люди намерены напасть на вас? — спросил сэр Найджел.

— Они приплыли на двух больших галерах, — ответил городской голова, — с двумя рядами весел по каждому борту, большим запасом оружия и множеством вооруженных людей. В Уэймуте и Портленде они грабили и убивали. Вчера утром они были в Каусе, и мы видели дым от горевших ферм. Сегодня они стоят поблизости от Фрэшуотера, и мы очень боимся, как бы они не явились к нам и не натворили беды.

— Нам нельзя задерживаться, — сказал сэр Найджел; он направился к городу, городской голова шел слева от него. — Принц ждет нас в Бордо, и мы не можем опоздать к общему военному смотру. Но я обещаю вам, что по пути мы найдем время побывать в Фрэшуотере и принудим этих разбойников оставить вас в покое.

— Мы вам очень благодарны! — воскликнул городской голова. — Но я не знаю, как вы без военного корабля выступите против этих головорезов. А с вашими лучниками вы можете отстоять город и нанести им большой урон, если они попытаются высадиться.

— Вон там стоит весьма подходящее судно, — ответил сэр Найджел, — и было бы очень странно, если бы любое судно не стало военным с такими людьми, как мои, на борту. Certes[173], мы так и сделаем, и не позднее, чем сегодня.

— Милорд, — заявил волосатый смуглый человек, который шел по другую сторону рыцаря, возле его стремени, наклонив голову, чтобы слышать все его слова. — Я не сомневаюсь, что вы искусны в ведении наземного боя и в командовании копейщиками, но, клянусь спасением души, вы увидите, что бой на море — совсем другое дело. Я старший шкипер этого желтого корабля, и мое имя — Гудвин Хаутейн. Я плаваю всю жизнь — с тех пор, как был ростом вот с эту дубинку, — сражался против нормандцев и против генуэзцев, а также шотландцев, бретонцев, испанцев и мавров и уверяю вас, сэр, что для такой работы мой корабль слишком легок и хрупок и кончится тем, что нам перережут горло или продадут в рабство варварам.

— У меня тоже есть опыт одной или двух благородных и почетных морских стычек, — ответил сэр Найджел, — и я очень рад, что нам предстоит столь славная задача. Я полагаю, добрый шкипер, что мы с вами можем заслужить в этом деле великую честь, и я отлично вижу, насколько вы человек храбрый и решительный.

— Мне бы этого не хотелось, — упрямо возразил шкипер. — Клянусь богом, нет. И все-таки Гудвин Хаутейн не такой человек, чтобы отстать, когда его товарищи рвутся вперед. Клянусь спасением души! Потонем мы или выплывем, а я поверну свое судно носом к бухте Фрэшуотер, и если достойному хозяину Уизертону из Саутгемптона не понравится мое обращение с его кораблем, пусть ищет себе другого шкипера.

Они подъехали уже к старым северным воротам, и Аллейн, слегка повернувшись в седле, взглянул на пеструю толпу, следовавшую за ними. Лучники и ратники нарушили свои ряды и смешались с рыбаками и горожанами, чьи смеющиеся лица и радостные жесты показывали, какие заботы сняло с них появление отряда сэра Найджела. Там и сям среди движущейся массы темных и белых курток мелькали красные и голубые пятна — это были шарфы и шали женщин. Эйлвард, держа под руку двух рыбачек, клялся в любви то правой, то левой, а Большой Джон плыл, словно глыба, впереди толпы, и на его мощном плече восседала круглолицая девчонка, обвив белой мягкой рукой его голову в сверкающем шлеме. Так двигалась толпа до самых городских ворот, где была остановлена неправдоподобно жирным человеком, который выскочил из города, причем в каждой черте его румяного лица выражалась ярость.

— Ну так как же, сэр? — заревел он, словно бык, обращаясь к городскому голове. — Как же? Насчет устриц и ракушек-петушков?

— Клянусь пресвятой Девой, дорогой сэр Оливер, — воскликнул тот, — у меня были такие заботы из-за этих гнусных негодяев у нас под боком, что все это совершенно вылетело из головы!

— Слова, слова! — снова яростно заорал сэр Оливер. — И вы думаете отделаться от меня словами? Я спрашиваю еще раз, как насчет устриц и ракушек?

— Дорогой сэр, ваши речи внушают мне тревогу, — ответил городской голова. — Я мирный торговец и не привык, чтобы на меня кричали из-за таких мелочей.

— Мелочи! — взвизгнул толстяк. — Мелочи! Устрицы и ракушки! Пригласили меня на званый обед городских властей, а когда я прихожу, меня ожидают холодный прием и пустой стол. Где мой копьеносец?

— Нет же, сэр Оливер, послушайте, сэр Оливер, — вмешался, смеясь, сэр Найджел. — Пусть ваш гнев утихнет, ведь вместо этого кушанья вы встретили старого друга и товарища.

— Клянусь святым Мартином! — заорал тучный рыцарь, причем все его негодование мгновенно сменилось радостью. — Да это же мой дорогой маленький петушок с берегов Гаронны! Ах, дорогой друг, как я рад видеть вас! Какие деньки мы пережили вместе!

— Ну да, клянусь своей судьбой! — воскликнул сэр Найджел, и глаза его заблестели. — Мы повидали истинных храбрецов, и наши знамена развевались во время многих схваток, клянусь апостолом! Мы познали во Франции немало радостей!

— И горестей тоже, — добавил другой. — У меня остались и печальные воспоминания об этой стране. Вы помните, что постигло нас в Либурне?

— Нет, но я помню одно: мы, во всяком случае, пустили в ход мечи.

— Ну и ну! — воскликнул сэр Оливер. — А вы все еще держите в уме только клинки да шлемы! Нет у вас в душе места для более кротких радостей. Ах, я до сих пор не могу говорить об этом без волнения. Такой пирог, такие нежные голуби, а в подливе не соль, а сахар! И вы были в тот день со мной, и сэр Клод Латур, и лорд Поммерс!

— Вспоминаю, — сказал сэр Найджел, рассмеявшись, — и как вы гнали повара по улице и как грозились сжечь гостиницу. Клянусь апостолом, досточтимый сэр, — обратился он к городскому голове, — мой старый друг — опасный человек, и советую вам постараться уладить с ним ваши разногласия.

— Через час устрицы и ракушки будут готовы, — ответил городской голова. — Я просил сэра Оливера Баттестхорна оказать мне честь и разделить мою скромную трапезу, изысканностью которой мы немного гордимся, но тревожная весть о пиратах так омрачила мои мысли, что я стал прямо-таки рассеянным. Все же я надеюсь, сэр Найджел, что и вы откушаете с нами полдник.

— У меня слишком много дел, — ответил сэр Найджел, — ведь мы должны погрузиться на корабль — люди и кони — как можно скорее. Сколько у вас солдат, сэр Оливер?

— Трое и сорок. Все сорок пьяны, а трое относительно трезвы. Они все благополучно доставлены на корабль.

— Лучше, если бы они поскорее протрезвели. У меня каждый должен будет взяться за тяжелую работу еще до заката. Я намерен, если вы это одобрите, попытаться атаковать этих норманнских и генуэзских пиратов.

— На генуэзских судах везут икру и кое-какие весьма драгоценные пряности из Леванта, — пояснил сэр Оливер. — Мы можем при удаче получить большую выгоду. Прошу вас, старший шкипер, когда вы подниметесь на борт, вылейте на каждого из моих мерзавцев, которого увидите, по полному шлему морской воды.

Оставив рыцаря-толстяка и городского голову, сэр Найджел повел отряд прямо к воде, а там легкие плашкоуты доставили их на корабль. Одну за другой поднимали лошадей, те на весу бились и брыкались, а потом их опускали в глубокий трюм желтого корабля, где их поджидали ряды стойл, в которых они могли благополучно путешествовать. В ту эпоху англичане умели в подобных случаях действовать искусно и быстро: незадолго до описываемых событий Эдуард в порту Оруэлл посадил на суда пятьдесят тысяч человек с их конями и обозом всего-навсего за двадцать четыре часа. Так ловко действовал сэр Найджел на берегу и так быстро Гудвин Хаутейн — на судне, что сэр Оливер Баттестхорн едва успел проглотить последнюю устрицу, как звуки трубы и нагара возвестили, что все готово и якорь поднят. В последней лодке, отплывшей от берега, сидели рядом оба командира, такие странно противоположные, а под ногами у каждого гребца были сложены крупные камни, которые сэр Найджел приказал взять на корабль. Как только их погрузили, корабль поднял паруса на грот-мачте; он был пурпурного цвета с позолоченным изображением св. Христофора, несущего на плече Христа. Повеял бриз, надул паруса, статное судно накренилось и пошло вперед, ныряя среди пологих синих валов, под музыку менестрелей, доносившуюся с кормы, и приветственные клики толпы, черневшей каймою вдоль желтого берега. Слева лежал зеленый остров Уайт с его длинной и невысокой извилистой цепью холмов на горизонте и выступавшими друг над другом вершинами; справа — лесистое побережье Хампшира, тянувшееся далеко-далеко; а надо всем раскинулось голубовато-стальное небо с зимним неярким солнцем. Воздух был настолько морозным, что изо рта валил пар.

— Клянусь апостолом, — весело заявил сэр Найджел, который стоял на корме и глядел по сторонам, — эта земля действительно стоит того, чтобы за нее сражаться, и очень жаль ехать во Францию ради того, что можно иметь и дома. Вы не заметили горбуна на берегу?

— Да нет, — пробурчал сэр Оливер, — не заметил, я спешил вниз, у меня устрица в горле застряла, а я так и не выпил налитый мне бокал кипрского вина.

— Я видел горбуна, достойный лорд, — вмешался Терлейк, — старик, одно плечо выше другого.

— Это предвещает удачу, — пояснил сэр Найджел. — Нам также перешли дорогу женщина и священник, поэтому все у нас, видимо, пойдет хорошо. А что ты скажешь, Эдриксон?

— Не знаю, достойный лорд. Древние римляне были народ очень мудрый, а все-таки ставили свою судьбу в зависимость от таких примет: греки тоже, да и другие народы древности, известные своей ученостью. Однако среди современных людей многие насмехаются над предзнаменованиями.

— Тут не может быть никаких сомнений, — сказал сэр Оливер Баттестхорн. — Я отлично помню, как однажды в Наварре вдруг слева от меня из совершенно безоблачного неба прогремел гром. Мы поняли, что случится беда. Долго ждать не пришлось: всего через тринадцать дней волки стащили превосходную ляжку оленя, лежавшую у самого входа в мою палатку, и в тот же день две фляги старого вина прокисли и помутнели.

— Принесите-ка снизу мое снаряжение, — обратился сэр Найджел к своим оруженосцам, — а также доспехи сэра Оливера. Мы облачимся в них здесь. Потом займитесь и собой. Я надеюсь, что вы сегодня с честью вступите на путь рыцарских подвигов и покажете себя вполне достойными и храбрыми оруженосцами. А теперь, сэр Оливер, решайте сами: желали бы вы, чтобы я командовал, или вы будете командовать сами?

— Конечно вы, мой петушок, вы! Клянусь пресвятой Девой! Я тоже не цыпленок, но все же не столь многоопытен в военном деле, как оруженосец сэра Уолтера Мэнни. Делайте все, что сочтете нужным.

— Тогда пусть ваше знамя развевается на носу, а мое на корме. В качестве передового охранения я даю вам ваших собственных сорок человек и сорок лучников. А еще сорок человек да мои ратники и оруженосцы будут охранять корму. Десять лучников с тридцатью матросами под началом шкипера пусть находятся на шкафуте, десять будут лежать наготове с камнями и арбалетами. Одобряете такой план?

— Хорошо, клянусь, очень хорошо! Но вот несут мои доспехи, и мне придется потрудиться, — я уже не смогу просто скользнуть в них, как бывало, когда впервые взглянул в лицо войне.

Тем временем во всех частях большого корабля люди суетились и готовились к военным действиям. Лучники стояли группами на палубах, натягивая потуже тетивы и пробуя, крепко ли они держатся в зарубках. Среди них ходили Эйлвард и другие, более пожилые солдаты, то давая вполголоса немногословные указания, то предостерегая.

— Держитесь, мои золотые ребятки, — говорил старый лучник, переходя от кучки к кучке, — клянусь эфесом, нынче нам должно повезти. Не забывайте поговорку Белого отряда.

— Какая же это поговорка, Эйлвард? — крикнуло несколько человек; они слушали, опираясь на свои луки, и посмеивались.

— Один старый лучник говаривал: «Каждый лук туго согнуть. Каждая стрела, чтоб в цель пошла. Каждая тетива натянута крепко. Каждая стрела пусть летит метко!» И если у лучника на уме эта поговорка, на левой руке нарукавник, перчатка для стрельбы на правой и за поясом воску на фартинг, — чего еще может он пожелать?

— Было бы неплохо, — заметил Хордл Джон, — если бы у него за поясом было и на четыре фартинга вина.

— Сначала труд, вино потом, mon camarade, однако нам пора занять свои места: мне кажется, вон там, между скалами Нидл и ущельями Элум, я вижу самые верхушки мачт на их судах. Хьюетт, Кук, Джонсон, Каннингем, ваши люди будут охранять корму. Торнбери, Уолтере, Хэкетт, Бэддлсмир, вы с сэром Оливером на полубаке. Саймон, ты останешься при знамени сэра Найджела, а десять человек должны пройти на нос.

Спокойно и быстро люди разошлись по местам; они легли плашмя на палубу, ибо так приказал сэр Найджел. В носовой части было
укреплено копье сэра Оливера с его гербом — кабаньей головой на золотом поле. На корме стоял Черный Саймон со знаменем рода Лорингов. На шкафуте находились саутгемптонские моряки, волосатые и смуглые; они скинули куртки, затянули пояса и держали в руках мечи, колотушки и топоры. Их вожак Гудвин Хаутейн на корме разговаривал с сэром Найджелом, время от времени поглядывая то на раздувшийся парус, то на двух матросов, державших румпель.

— Передайте приказ, — сказал сэр Найджел, — чтобы ни один человек не брался за оружие и не натягивал тетивы, пока мой трубач не подаст сигнал. Хорошо бы нам сделать вид, что это — торговое судно из Саутгемптона, и притвориться, будто мы испугались и бежим от них.

— Мы скоро их увидим, — заявил старший шкипер. — Ого, разве я не прав? Вон они притаились в гавани Фрэшуотер, эти водяные змеи. Обратите внимание на дым в том месте, где они совершили свое черное дело! Смотрите, как их лодки спешат отойти от берега! Они нас увидели и созывают людей на борт. А вот они поднимают якорь. Кишат на палубе, словно муравьи! Они действуют, как опытные моряки. Достойный лорд, они не так глупы. Боюсь, что мы задумали больше, чем сможем выполнить. Каждое из их судов — галеас, притом из самых больших и быстроходных.

— Хотел бы я иметь ваши глаза, — отозвался сэр Найджел и прищурился, всматриваясь в пиратские суда. — Как видно, это отличные корабли, и мы получим большое удовольствие от встречи с ними. Хорошо бы сообщить людям, что сегодня мы не будем ни давать пощады, ни ждать пощады. Нет ли у вас случайно на этом судне священника или монаха, мистер Хаутейн?

— Нет, достойный лорд.

— Для моего отряда это не так уж важно, — все они перед отъездом из замка Туинхэм исповедались и причастились, и отец Христофор из аббатства дал мне слово, что они равно подготовлены и для того света и для Гаскони. Но меня берет сомнение относительно этих винчестерцев, прибывших с сэром Оливером, ибо кажутся они мне весьма безбожным отрядом. Передайте приказ, чтобы люди стали на колени, и пусть младшие командиры прочтут для них Pater, Ave и Credo.[174]

Звякнув оружием, грубые лучники и матросы опустились на колени, склонили головы, сложили руки и стали слушать хриплое бормотание своих командиров. Странной казалась внезапная тишина; вдруг стали громче и хлюпанье воды, и шорох паруса, и скрип шпангоутов. Многие лучники вытащили из-за пазухи амулеты и реликвии, и тот, у кого этих священных сокровищ оказалось больше обычного, передавал их по рядам товарищей, чтобы каждый мог приложиться и воспользоваться плодами благочестия.

Желтый корабль уже вырвался из тесных вод Солента и теперь нырял и приподнимался на пологих волнах пролива. С востока дул свежий ветер, порой даже резкий; и тогда большой парус туго надувался и клонил судно, пока вода не начинала шипеть под самым фальшбортом. Неуклюжее и широкое, оно переползало с волны на волну, погружая свой закругленный нос в синие валы, и пена белыми комьями летела на палубы. За кормой видны были темные силуэты галеасов, они уже подняли паруса и мчались в погоню из гавани Фрэшуотер, а двойной ряд весел давал им преимущество, благодаря которому они могли догнать любое судно, шедшее только под парусами. Высоким и неприступным казался английский корабль; а длинные черные и быстрые пиратские галеасы походили на двух тощих волков, заметивших царственного оленя, который ничего не подозревая, проходит мимо их лесного логова.

— Может быть, мы повернем, достойный лорд? Или все-таки пойдем дальше? — спросил шкипер, глядя с тревогой назад.

— Нет, мы должны двигаться вперед и притворяться беззащитным купеческим судном.

— А как же ваши знамена? Негодяи увидят, что у нас на борту два рыцаря.

— Но опускать свое знамя не делает чести настоящему рыцарю и не способствует его славе. Пусть знамена остаются: пираты подумают, что это корабль с грузом вина идет в Гасконь или что мы везем шерсть какого-нибудь торговца сукнами и шелком из Стэпла. Ma foi! Они идут весьма быстро. Они несутся на нас, как два ястреба на цаплю. Не видно ли на их парусах какого-нибудь символа или девиза?

— На том, справа, как будто виднеется голова эфиопа, — сказал Аллейн.

— Это знак Черной Головы, нормандца! — воскликнул один из матросов. — Я видел его и раньше, когда он ограбил нас в Уинчелси. Сам он удивительно крупный и сильный человек, и в нем нет жалости ни к женщине, ни к животному. Говорят, у него силы за шестерых; и уж, наверно, грехов на душе тоже за шестерых. А посмотрите: вон бедняги, которые повешены на их нок-реях!

Действительно, на каждом конце рея висела темная человеческая фигура, раскачиваясь и подскакивая при каждом подъеме судна на волну и при каждом спуске.

— Клянусь апостолом, — сказал сэр Найджел, — я надеюсь, что с помощью святого Георгия и пресвятой Девы наш черноголовый друг всего через несколько часов повиснет сам, и очень буду удивлен, если этого не случится. Но что это на другом галеасе?

— Это генуэзский алый крест. Капитан, по прозванию «Борода-лопатой», очень известный моряк, и он хвастает, что нет на свете матросов и лучников, которые могли бы соперничать с теми, кто служит дожу Бокканегра.

— А это мы проверим, — вставил Гудвин Хаутейн, — но было бы хорошо до того, как они подойдут к нам вплотную, поднять заслоны для защиты от их стрел.

Он хрипло выкрикнул какой-то приказ, и его моряки заработали ловко и безмолвно, поднимая фальшборты и закрепляя их. Все три якоря сэр Найджел велел втащить на шкафут, затем их привязали к мачте на расстоянии двадцати футов друг от друга и оставили под охраной четырех человек. Восемь человек стояли, держа наготове кожаные мехи с водой на случай огненных стрел, которые могли попасть на судно, другие были посланы на мачту и вытянулись на рее, чтобы сбрасывать камни или стрелять из луков, если это окажется нужным.

— Дайте им все, что есть на судне тяжелого и грузного, — сказал сэр Найджел.

— Тогда нам, пожалуй, придется поднять наверх сэра Оливера Баттестхорна, — заметил Форд.

Рыцарь посмотрел на него так, что улыбка мгновенно исчезла с лица юноши.

— Ни один мой оруженосец никогда не позволит себе смеяться над опоясанным рыцарем, — добавил сэр Найджел мягче. — Я понимаю, это только мальчишеская шутка, без желания уязвить. Но я оказал бы плохую услугу твоему отцу, если бы не научил тебя сдерживать свою болтовню.

— Они хотят зажать наше судно с двух сторон, милорд! — воскликнул шкипер. — Смотрите, как они ускоряют ход, обгоняя друг друга! У нормандца есть баллиста или катапульта на полубаке. Смотрите, они наклоняются к гандшпугу, они намерены пустить в ход свое орудие.

— Эйлвард! — крикнул рыцарь. — Возьмите своих трех самых надежных лучников и постарайтесь помешать им. Мне кажется, их можно достать из длинного лука.

— До них семнадцать раз по двадцать шагов… — ответил лучник, водя глазами туда и сюда. — Клянусь моими десятью пальцами, было бы удивительно, если бы мы не смогли сделать им отметину на таком расстоянии. Сюда, Уоткин из Соулея, Арнольд и Длинный Уильям, покажем этим негодяям, что им придется иметь дело с английскими лучниками!

Названные три лучника встали на конце кормы, широко расставили ноги и принялись наводить стрелы на цель, пока их наконечники не оказались на одном уровне с основой.

— У тебя самый верный глаз, Уоткин, — добавил Эйлвард, который стоял рядом с ними, положив стрелу на тетиву. — Целься в негодяя в красной шапке. А вы оба стреляйте в того, со шлемом, я же буду наготове, если вы промахнетесь, — они тоже собираются стрелять. Действуйте, не то мы опоздаем.

Толпа пиратов отхлынула от катапульты, оставив двоих, чтобы сделать выстрел. Один, в красной шапке, наклонился, устанавливая зазубренный камень на длинном конце деревянного рычага, похожем на ложку. Другой держал веревочную петлю, которая должна была освободить захватывающее приспособление и послать вперед неуклюжий метательный снаряд. Так они стояли одно мгновение, и их фигуры выделялись резко и четко на фоне белого паруса. Затем человек в красной шапке упал поперек камня, между ребрами у него торчала стрела; а второй, раненный в ногу и в шею, корчился и бился на палубе. Когда он падал назад, он освободил пружину, и огромное бревно, описав круг, с чудовищной силой швырнуло его товарища в воду так близко к английскому кораблю, что его изуродованное и растерзанное тело едва не зацепилось за корму. Что касается камня, то он взвился вертикально и упал между кораблем и галеасом. При виде этого лучники и матросы заорали приветствия и расхохотались, а преследователи яростно завыли.

— Ложитесь, mes enfants, — приказал Эйлвард, взмахнув левой рукой. — Мы их научим уму-разуму. Вон они тащат щиты и мантелеты. Теперь нам в голову полетят камешки — долго ждать не придется.

Глава XVI Как желтый корабль сражался с двумя пиратскими галеасами

Все три судна стремительно шли на запад, английское держалось еще впереди, но галеасы постепенно нагоняли его. Слева четко тянулась черта горизонта без единого паруса. Остров уже лежал далеко позади, похожий скорее на облако; прямо перед ними находился Сент-Олбенс-Хед, а в туманной дали — едва видный Портленд. Аллейн стоял возле румпеля; свежий ветер перехватывал дыхание, резкий зимний воздух пощипывал щеки и трепал его белокурые кудри, падавшие из-под шлема. Лицо его разрумянилось, глаза блестели, ибо кровь сотен его предков — воинственных саксов — начинала бежать быстрее в жилах.

— А что это? — удивился он, когда чей-то шипящий голос как будто зашептал ему прямо в уши.

Рулевой улыбнулся и указал ногой на стрелу, которая впилась в борт, пущенную из самострела, тяжелую, короткую стрелу. В тот же миг рулевой, пошатнувшись, упал на колени, потом рухнул на палубу и безжизненно застыл, а в его спине торчало окровавленное перо другой стрелы. Когда Аллейн наклонился, чтобы поднять его, воздух вокруг уже был полон пронзительным свистом стрел, и юноша слышал, как они сыпались на палубу, точно яблоки, когда яблоню трясут.

— Поднимите еще два щита на корме, — спокойно приказал сэр Найджел.

— И другого человека к румпелю! — крикнул шкипер.

— Действуйте, Эйлвард, с вашими десятью лучниками, — продолжал рыцарь. — А десять лучников сэра Оливера пусть займутся генуэзцем. Я пока не намерен открывать, какими силами мы можем угрожать им.

Десять лучников выстроились в ряд под началом Эйлварда, а молодым оруженосцам, еще понятия не имевшим о войне, было очень полезно посмотреть, какой порядок и хладнокровие царят среди этих старых солдат, как быстро отдаются приказы и как единодушно — все десять как один человек — их выполняют. Товарищи, скрытые фальшбортами, отпускали по их адресу соленые шутки, критиковали, давали советы:

— Выше, Уот, выше!

— Хорошенько навались, Уилл!

— Не забудь про ветер, Хэл!

Так бормотал этот хор, а над ним пели тетивы, посвистывали стрелы и раздавались короткие приказы старшего лучника:

— Поднять луки! Прицел! Стрелять всем вместе!

Теперь с вражеских судов действовали уже обе баллисты, но они были так замаскированы и прикрыты, что, помимо того мгновения, когда они стреляли, их никак нельзя было обнаружить. Над головами лучников пролетела огромная коричневая глыба, пущенная с генуэзца, и погрузилась в волну. Другая, с нормандца, впилась в шкафут, проломила в трюме спину одной из лошадей и пробила себе дорогу сквозь борт корабля. Две другие, летевшие одновременно, прорвали большую дыру в св. Христофоре, изображенном на парусе, и снесли с полубака троих людей сэра Оливера. Старший шкипер с расстроенным видом посмотрел на рыцаря.

— Они сохраняют то же расстояние, — сказал он. — Наши лучники стреляют превосходно, поэтому те не пойдут на сближение. Но как нам защититься от камней?

— Мне кажется, я могу обмануть их, — бодро ответил рыцарь и отдал лучникам какой-то приказ.

В то же мгновение пятеро из них подняли руки кверху и бросились ничком на палубу. Одного уже сразила стрела, поэтому на ногах остались только четверо.

— Это придаст им смелости, — сказал сэр Найджел, разглядывая галеасы, которые ползли с обеих сторон, подвигаясь с каждым неторопливым и размеренным взмахом длинных весел; вода бурлила и пенилась под их острыми носами.

— Они все-таки держатся на расстоянии! — воскликнул Хаутейн.

— Тогда пусть лягут еще двое, — приказал командир. — Этого хватит, ma foi. Они идут на нашу приманку, как птенцы в силок птицелова. К оружию, солдаты! Знамя вперед, и вокруг него — оруженосцы! Эй, на шкафуте, возле якорей, будьте готовы к броску! Трубите в трубы, и пусть благословение божье поможет честным людям победить.

Не успел он договорить, как с обеих галеасов донесся рев голосов и дробь барабанов, а вода поднялась фонтанами от ударов сотни весел. Пираты налетели справа и слева, борта и ванты были черны от людей, оружие поблескивало. Тяжелыми гроздьями нависли нападающие над полубаком: белые лица, смуглые лица, желтые, черные, светловолосые северяне, загорелые италийцы, жестокие разбойники-левантийцы и пылкие мавры из варварских стран — люди всех оттенков и со всех концов земли, объединенные только общей печатью зверской свирепости.

Притершись с обеих сторон и положив весла вдоль бортов, чтобы они не переломились, пираты с ужасающим воем и криками хлынули, как поток, на беззащитное торговое судно.

Но еще яростнее и пронзительнее завопили они, когда из безмолвной тени фальшбортов вдруг поднялись длинные шеренги английских лучников и стрелы, свистя, смертельной тучей врезались в не ожидавшую этого толпу на палубах пиратских судов. С более высоких частей корабля лучники стреляли прямо вниз, в ряды врагов, стоявших так близко, что стрела могла пробить кольчугу или щит из твердого дерева, будь он хоть толщиной в дюйм. На миг Аллейн увидел, что корму галеаса покрыли бегущие, машущие руками люди с перепуганными лицами, а в следующее мгновение это было уже кровавое месиво, трупы лежали грудами, живые прятались за убитых, ища защиты от внезапно обрушившегося на них вихря смерти. Матросы, которых выбрал для этой задачи сэр Найджел, закинули якоря за борта галеасов, и, таким образом, все три судна, сцепленные между собой железной силой, грузно двигались вперед по морским валам.

И теперь вспыхнул отчаянный и смертельный бой, один из тысячи подобных же боев, которые не описаны ни одним историком и не воспеты ни одним поэтом. В течение ряда веков во всех этих южных водах безымянные люди сражались в безымянных местах, и их единственным памятником становилась безопасность побережий и неразграбленные селения.

Лучникам постепенно удалось очистить палубы галеасов, но с обоих пиратских судов разбойники ринулись на шкафут английского судна, где матросы и часть лучников терпели неудачу и смешались со своими врагами настолько, что товарищи не могли стрелять, чтобы защитить их. Воцарился дикий хаос, в котором топоры и мечи поднимались и опускались, а англичане, нормандцы и итальянцы скользили и спотыкались, сражаясь на палубе, заваленной трупами и ослизлой от крови. Удары, вопли раненных, короткие решительные возгласы британцев и яростное гиканье разбойников сливались в оглушительный шум, а бурное дыхание людей поднималось в зимний воздух, словно смрад раскаленной печи. Великан Черная Голова, высившийся над своими сотоварищами и одетый с головы до ног в непроницаемые латы, повел свою команду, размахивая огромной дубиной, которой он повергал на палубу любого приближавшегося к нему человека. На другой стороне Борода-лопатой, по росту гном, но широкоплечий и необычайно длиннорукий, почти пробился к мачте. Находившиеся между этими двумя грозными противниками моряки оказались постепенно настолько прижатыми друг к другу, что уже стояли спина к спине у основания мачты, а разбойники с обеих сторон нападали на них.

Но тут подоспела помощь. Сэр Оливер Баттестхорн со своими ратниками спустился с полубака, а сэр Найджел и три его оруженосца. Черный Саймон, Эйлвард, Хордл Джон, и еще десятка два воинов поспешили на выручку с кормы и ринулись в самую гущу боя. Аллейн, выполняя свою обязанность, не спускал глаз со своего рыцаря и продвигался вперед, следуя за ним по пятам. Много слышал он рассказов об искусстве и ловкости, с какими сэр Найджел владеет всеми видами рыцарского оружия, но все это было ничто в сравнении с быстротой и хладнокровием, какими на самом деле обладал этот человек. Казалось, в нем сидит сам дьявол: то он был здесь, то там, то колол, то рубил, подставлял щит под удары, отбивал их клинком, нагибался, уклоняясь от топора, перепрыгивал через конец меча, и все с такой сумасбродной стремительностью, что противник, вознамерившийся нанести ему удар, не успевал этого сделать, ибо рыцарь уже оказывался в шести шагах от него. Три пирата пали от его руки, и он ранил Бороду-лопатой в шею, когда великан нормандец прыгнул на него сбоку, желая сокрушить его своей смертоносной дубиной; сэр Найджел нагнулся, чтобы избежать удара, и в ту же секунду увернулся от выпада генуэзца, но его нога поскользнулась в луже крови, и он тяжело упал наземь. Аллейн бросился навстречу нормандцу, однако тот выбил у него дубиной меч из рук, и от второго удара мощного оружия юноша тоже упал. Не успел, однако, вожак пиратов нанести третий удар, как Хордл Джон железной рукой стиснул его кисть, и разбойник вдруг почувствовал себя во власти человека более сильного, чем он сам. Яростно пытался великан вырвать руку с дубиной, но Хордл Джон медленно стал заводить эту руку ему за спину, пока с резким треском, точно сломавшаяся палка, эта рука вяло не повисла и дубина не вывалилась из обессилевших пальцев. Напрасно старался он поднять дубину другой рукой. Противник все ниже и ниже гнул его назад, и наконец с ревом бешенства и боли нормандец растянулся во весь рост вдоль борта, а вспышка ножа у самого забрала предупредила его, что расправа будет быстрой, если он хоть пошевельнется.

Потеряв своего вожака, напуганные и ошеломленные нормандцы отступили и через фальшборты бежали к себе на галеас, спрыгивая сразу десятками на его палубу. Но якорь все еще удерживал судно своими когтями, и сэр Оливер с пятьюдесятью людьми преследовал их. Снова очистилось место, и лучники могли опять взяться за свои луки, а с рея английского корабля полетели огромные камни и с грохотом и треском начали падать посреди убегающих разбойников. То там, то здесь они с яростными криками и проклятиями ныряли под парус, приседали, забивались в угол, словно кролики, когда на них охотятся хорьки, — так же беспомощно и без надежды на спасение. Это были суровые дни, и если честный солдат, слишком бедный для уплаты выкупа, не мог надеяться, что его пощадят на поле боя, то какой жалости могли ожидать пираты, эти враги человеческого рода, застигнутые на месте преступления, когда доказательства их злодеяний еще покачивались на нок-реях!

Однако по другому борту сражение приняло новый и странный оборот. Борода-лопатой и его люди медленно отступали — их сильно теснили сэр Найджел, Эйлвард, Черный Саймон и охрана, стоявшая на корме. Шаг за шагом отходил итальянец, из каждой щели в его доспехах текла кровь, его щит был расколот, гребень шлема срезан, он уже не мог говорить, а только хрипел и задыхался. И все же он противился врагу с неукротимой отвагой, бросался вперед, отскакивал, его нога ступала уверенно и рука была тверда, он действовал с такой решительностью, словно готов был сразить троих сразу. Оттесненный обратно на палубу собственного судна и преследуемый десятком англичан, он оторвался от них, быстро пробежал палубу, опять перескочил на английский корабль, обрубил веревку, державшую якорь, и через мгновение был снова среди своих лучников. В то же время генуэзские матросы ударили веслами в борт английского судна, и между обоими судами появилась быстро расширявшаяся полоса воды.

— Клянусь святым Георгием, — воскликнул Форд, — мы отрезаны от сэра Найджела.

— Он пропал! — задыхаясь, промолвил Терлейк. — Скорее за ним!

И оба юноши прыгнули изо всех сил, стараясь попасть на уходящий галеас. Форд коснулся ногами края фальшборта, схватился за какой-то канат и подтянулся на палубу. Но Терлейк упал неудачно, прямо среди весел, и они отбросили его в море. Аллейн, пошатываясь, уже намеревался последовать примеру своих товарищей, но Хордл Джон вцепился ему в пояс и оттащил от борта.

— Да ты на ногах не стоишь, парень, куда тебе прыгать! — сказал Джон. — Посмотри, у тебя кровь капает из-под шлема.

— Мое место рядом с флагом! — крикнул Аллейн, тщетно стараясь вырваться из его рук.

— Подожди здесь, друг. Ты бы только на крыльях перелетел сейчас к сэру Найджелу.

И действительно, суда уже настолько отошли друг от друга, что генуэзец мог дать веслам полный размах, и пираты быстро удалялись от английского корабля.

— Господи боже мой, превосходный бой! — воскликнул Большой Джон, всплеснув руками. — Они очистили корму и попрыгали на шкафут. Отличный удар, милорд, отличный удар, Эйлвард. Поглядите-ка на Черного Саймона, как он неистовствует среди матросов! Но Борода-лопатой — смелый воин. Он собирает своих людей на полубаке. Вот он убил лучника! Ого! Милорд напал на него. Смотри Аллейн! Какая там свалка и как блестят мечи!

— Боже! Сэр Найджел упал! — воскликнул оруженосец.

— Опять вскочил! — проревел Джон. — Это только ложный выпад! Он тащит Бороду обратно. Оттаскивает в сторону. Ах, матерь божья, он проколол его мечом! Они просят пощады. Падает алый крест, Саймон поднимает знамя с алыми розами.

Смерть вожака действительно сломила сопротивление генуэзцев. Среди грома радостных кликов, раздавшихся и на желтом корабле и на галеасах, раздвоенное знамя взвилось на полубаке, и когда рабы-гребцы узнали волю своих новых хозяев, судно повернуло и медленно пошло обратно.

Оба рыцаря снова поднялись на свой корабль, и после того, как абордажные крюки были сброшены, все три судна выстроились в ряд. Среди вихря и грохота боя Аллейн слышал голос Гудвина Хаутейна, старшего шкипера, то и дело повторявшего: «Тяни носовой швартов, трави шкоты!» — и его поражало, с какой ловкостью и быстротой окровавленные матросы прерывали схватку, бросались к снастям и возвращались обратно. Теперь нос корабля был повернут в сторону Франции, шкипер расхаживал по палубе, и это был опять мирный моряк.

— У корабля досадные повреждения, сэр Найджел, — сказал он. — Пробоина — два элла в поперечнике, парус разорван посередине, и сквозь лохмотья просвечивает мачта, как лысина монаха. Я по правде не знаю, что сказать моему хозяину Уизертону, когда снова увижу Итчен.

— Клянусь апостолом! Было бы очень дурно, если бы мы подвели вас из-за сегодняшнего дела, — отозвался сэр Найджел. — Вы приведете в Итчен эти галеасы, и пусть Уизертон продаст их, из полученных денег возместит свой убыток, остальные же пусть сохранит до нашего возвращения домой, когда каждый получит свою долю. Я дал обет пресвятой Деве поставить ей статую из серебра в пятнадцать дюймов высотой в монастырской часовне за то, что ей угодно было послать мне встречу с этим Бородой-лопатой… Ибо он, насколько я могу судить, был очень отважным и мужественным человеком. А что с тобой, Эдриксон?

— Да ничего, достойный лорд, — ответил Аллейн.

Он снял свой шлем, который треснул от дубины нормандца. Но тут он почувствовал, что голова у него закружилась, он упал на палубу, изо рта и из носа хлынула кровь.

— Он может умереть, — сказал рыцарь, наклоняясь над юношей и проводя рукой по его волосам. — Я уже потерял сегодня очень храброго и верного оруженосца. И боюсь, что потеряю второго. Сколько человек нынче пало?

— Я подсчитал опознавательные значки, — отозвался Эйлвард, который вернулся на корабль вместе с сэром Найджелом. — Семеро винчестерцев, одиннадцать матросов, ваш оруженосец Терлейк и девять лучников.

— А у тех?

— Все убиты, кроме рыцаря-нормандца, он стоит позади вас. Что прикажете с ним сделать?

— Он должен висеть на собственном нок-рее. Я в этом поклялся, и это должно быть исполнено.

Пиратский вожак стоял у борта, его руки были скручены веревкой, и два дюжих лучника стерегли его. Услышав сказанное сэром Найджелом, он резко вздрогнул, и его смуглое лицо покрылось смертельной бледностью.

— Как, сэр рыцарь? — воскликнул он на ломаном английском языке. — Que dites-vous…[175] Повесить, la mort du chien[176]? Повесить!

— Я дал обет, — решительно ответил, сэр Найджел. — Насколько мне стало известно, вы, не задумываясь, вешали других?

— Да, мужиков, всякий сброд! — закричал тот. — Такая смерть как раз для них. Но для сеньора д'Анделис, в чьих жилах течет кровь королей!..

Сэр Найджел круто отвернулся, два матроса набросили на шею пирата петлю. Но едва петля прикоснулась к нему, как он разорвал на себе веревки, одного из лучников швырнул наземь, другого обхватил за пояс и вместе с ним прыгнул в море.

— Клянусь эфесом, ему крышка! — воскликнул Эйлвард, бросаясь к борту. — Они оба камнем пошли ко дну.

— Очень этому рад, — ответил сэр Найджел, — ибо хотя отпустить его я не мог, раз дал обет, но он вел себя как очень порядочный и добродушный джентльмен.

Глава XVII Как желтый корабль прошел через риф Жиронды

В течение двух дней желтое судно, подгоняемое северо-восточным ветром, быстро бежало вперед, и на рассвете третьего дня туманные очертания гор Уэссана появились на сияющем горизонте. В середине дня внезапно полил дождь, бриз упал, но к ночи воздух снова посвежел, и Гудвин Хаутейн изменил направление судна и повернул на юг. Утром они прошли Бель-Иль и попали в гущу грузовых судов, возвращавшихся из Гиени. Сэр Найджел Лоринг и сэр Оливер Баттестхорн тут же вывесили на борту свои гербы и развернули знамена, как было в обычае, ожидая с живейшим интересом ответных знаков, которые сообщили бы имена рыцарей, вынужденных из-за болезни или ран покинуть Принца при столь критических обстоятельствах.

В тот же вечер на западе залегла большая серовато-коричневая туча, и Гудвина Хаутейна охватила глубокая тревога, ибо треть его команды была перебита, половина оставшихся в живых находилась на галеасах, а на поврежденном корабле трудно было выдержать такой шторм, какие налетают порой в этих краях. Всю ночь ветер дул резко и порывисто, накреняя судно так сильно, что в конце концов вода с подветренной стороны потекла ручейками через фальшборты. Так как ветер все свежел, то утром рей спустили до половины мачты. Аллейн все еще чувствовал себя совсем больным и слабым, голова у него еще ныла от полученного удара, но он выполз на палубу. Хотя ее заливали волны и она то и дело кренилась, здесь было все же лучше, чем в похожем на темницу трюме, где стоял непрерывный шум и бегали крысы. А на палубе, вцепившись в крепкие фалы, он изумленно смотрел на длинные ряды черных волн, с вздымающейся над каждой грядою пены: они без конца катились и катились с неистощимого запада. Огромная хмурая туча в мертвенно-белых пятнах затянула над морем весь западный горизонт, а впереди как бы извивались два длинных рваных флага.

Далеко позади с трудом ползли два галеаса, то опускаясь между валами так глубоко, что их реи оказывались на одном уровне с гребнем, то взлетая вновь судорожными рывками, так что каждый канат и каждая перекладина отчетливо выделялись на фоне туч. Слева низменность уходила в густой туман, местами в нем проступали более темные контуры холмов на мысах. Франция! Глаза Аллейна заблестели, когда он увидел эти берега. Франция! Самое слово это звучало для английского юноши, как зов сигнальной трубы. Страна, где проливали кровь отцы, родина рыцарства и рыцарских подвигов, страна отважных кавалеров, любезных женщин, царственных зданий, страна мудрецов, щеголей и святых! Там она простиралась, такая безмолвная и серая, отчизна деяний благородных и деяний постыдных, театр, на сцене которого может прославиться новое имя или быть опозорено старое. Юноша поднес к губам смятый шарф, хранившийся у него на груди, и прошептал обет, что если доблесть и добрая воля могут поднять его до его дамы, то лишь смерть помешает ему в этом. Он был мыслями все еще в лесах Минстеда и в старой оружейной замка Туинхэм, когда хриплый голос старшего шкипера снова вернул его мысли к Бискайскому заливу.

— Честное слово, сэр, — сказал он, — у вас лицо вытянулось, как у черта на крестинах, и не удивительно: я ведь начал плавать, когда был ростом вот такой, и все же не видел более верных признаков плохой ночи.

— Да нет, я думал о другом, — отозвался оруженосец.

— И так вот каждый, — воскликнул шкипер обиженно. — Пусть, мол, об этом заботятся моряки! Это — дело шкипера! Поручите все Хаутейну! Никогда на меня не сваливалось столько забот, с тех пор как я в первый раз привел судно с парламентерами к западным воротам Саутгемптона.

— А что же случилось? — спросил Аллейн, ибо слова шкипера были так же полны тревоги, как и погода.

— Что случилось? Да ведь у меня здесь осталась только поливина моих матросов, к тому же пробоина в судне от этого чертова камня, — в нее пролезет купчиха из Нортгема. Пока мы идем одним галсом, еще ничего, а как быть, когда галс придется переменить? Да нас зальет соленой водой, и мы будем в ней как селедки в рассоле.

— А что говорит на этот счет сэр Найджел?

— Он там внизу, разбирает герб дяди его матери. «Не лезьте ко мне с такими пустяками!» — вот все, что я от него добился. А потом сэр Оливер. «Поджарьте, — говорит, — эти селедки в масле и сделайте гасконскую подливку», — да еще выругал меня за то, что я не повар. «Ну и ну, — подумал я, — капитан плох, матрос хорош», — и пошел к лучникам. Увы и ах! Там дело оказалось еще хуже.

— Что ж, они вам не помогли?

— Нет, они сидели друг против друга за столом, тот, кого зовут Эйлвард, и этот рыжий великан, который сломал нормандцу руку, и чернявый такой, из Нориджа, и десятка два других; они бросали кости на рукавицу одного лучника за неимением ящика. «Судно едва ли долго продержится, господа», — заявил я. «Ну, уж это твоя забота, старая свиная башка!» — кричит чернявый нахал. «Le diable t'emporte!»[177] — говорит Эйлвард. «Пятерка и четверка — у меня больше!» — заорал рыжий великан, а голос у него — точно хлопает парус. Послушайте сами, сэр, и скажите, разве я не прав?

Покрывая вой шторма и скрип судна, с полубака донесся взрыв ругани и басовитый хохот игроков.

— Могу я помочь? — спросил Аллейн. — Скажите, что надо сделать, и все, на что годятся мои руки, будет сделано.

— Нет, нет, я вижу, голова у вас еще трясется, и думаю, вам плохо пришлось бы, кабы вас не защитил шлем. Все, что можно было предпринять, уже сделано, мы заделали пробоину парусиной и перевязали веревками снаружи и изнутри. Но когда мы будем менять курс, наша жизнь будет зависеть от того, не откроется ли снова течь. Глядите, как там сквозь туман надвигается полоса берега! Мы должны повернуть на расстоянии тройного полета стрелы отсюда, не то мы можем напороться днищем на камень. Ну, слава святому Христофору! Вот и сэр Найджел, с ним я могу посоветоваться.

— Прошу тебя меня простить, — сказал рыцарь, пробираясь вдоль фальшборта. — Я бы, конечно, не преминул быть любезным с достойным человеком, но я был углублен в обдумывание довольно важного дела, в отношении которого мне хотелось бы услышать и твое мнение, Аллейн. Речь идет о разделении или хотя бы об изменениях в гербе моего дяди сэра Джона Лейтона из Шропшира, взявшего в жены вдову сэра Генри Оглендера из Нанвелла. Случай этот горячо обсуждался среди придворных. А как у вас обстоят дела, шкипер?

— Весьма неважно, достойный лорд. Корабль должен сейчас повернуть на другой галс, а я не знаю, как сделать, чтобы вода не проникла в него.

— Подите и позовите сэра Оливера! — сказал сэр Найджел; но толстый рыцарь уже шел по скользкой палубе, широко расставляя ноги.

— Клянусь душою, господин шкипер, тут лопнет всякое терпение! — гневно завопил он. — Если это ваше судно должно прыгать, точно клоун на ярмарке, то прошу вас переправить меня на один из галеасов. Только что я сел, желая выпить флягу мальвазии и съесть соленой свинины, как привык в этот час, и вдруг толчок — и вино обливает мне ноги, фляга падает на мои колени, я наклоняюсь, чтобы подхватить ее, и опять проклятый толчок, и свинина чуть не прилипает к моему затылку. Тут два моих пажа, перебегая от борта к борту, погнались за ней, словно два охотничьих пса за зайчонком. Никогда живая свинья не скакала с такой легкостью… Но вы посылали за мной, сэр Найджел?

— Я хотел посоветоваться с вами, сэр Оливер, ибо шкипер Хаутейн опасается, что, когда мы будем поворачивать, эта пробоина в борту может нам грозить опасностью.

— Ну так не поворачивайте, — отозвался сэр Оливер. — А теперь мне надо вернуться и посмотреть, как мои мальчишки справились со свининой.

— Да нет, — воскликнул шкипер, — не так это просто! Если мы не повернем, то через час наскочим на камни.

— Тогда поворачивайте, — сказал сэр Оливер. — Вот мой совет; а теперь, сэр Найджел, я, кажется, умру с…

В эту минуту два матроса, стоявшие на полубаке, испуганно завопили, тыча в воздух указательными пальцами:

Скалы прямо перед нами!

Из брюха огромной черной волны, меньше чем в ста шагах от них высовывалась зубчатая коричневая глыба, она плевалась пеной, словно присевшее чудовище, а воздух был полон угрожающим громом и ревом бившихся об нее валов.

— Живо! Живо — крикнул Хаутейн, наваливаясь на длинный шест, служивший румпелем. — Руби фал! Поворачивай круче к ветру.

Над головою у них скользнуло толстое рангоутное дерево, судно содрогнулось и закачалось на расстоянии пяти копий от бурунов.

— Оно не может отойти! — снова крикнул Хаутейн, переводя взгляд с парусов на шипящую кайму пены. — Да помогут нам святой Юлиан и трижды святой Христофор!

— Если опасность столь велика, сэр Оливер, — сказал сэр Найджел, — то было бы уместно и вполне по-рыцарски поднять наши стяги. Прошу тебя, Эдриксон, прикажи носителю моего флага, чтобы он вынес мое знамя.

— И пусть трубят сигнал! — воскликнул сэр Оливер. — In manus, tuas, Domine![178] Мой покровитель — Иаков из Компостеллы, и я даю обет совершить паломничество к его раке и в его честь обещаю каждый год в день его памяти съедать карпа. Но, боже мой, как ревут волны! Наши дела теперь лучше, господин шкипер?

— Нас сносит, сносит, — ответил возгласом шкипер. — О пресвятая матерь божья, спаси!

В это время корабль заскрежетал о край рифа, и от шкафута до кормы, скручиваясь, отскочила деревянная планка, сорванная острым выступом скалы. В то же мгновение судно легло на другой борт, парус наполнился ветром, и под радостные возгласы матросов и лучников корабль устремился в открытое море.

— Хвала пресвятой Деве! — воскликнул шкипер, вытирая потный лоб. — За это уж будет колокольный звон, и свечу поставлю, когда опять увижу Саутгемптонские воды. Веселее, ребятушки! Проворнее натягивайте булинь!

— Клянусь спасением души, я бы предпочел сухую смерть, — сказал сэр Оливер. — Хотя, Mort Dieu[179], я съел столько рыбы, что, по справедливости, рыбы должны были бы съесть меня. А теперь мне пора вернуться в каюту, ибо там ждут меня чрезвычайно важные дела.

— Нет, сэр Оливер, лучше останьтесь с нами, и пусть будет на виду ваш стяг. — возразил сэр Найджел. — если я не ошибаюсь, одну опасность только сменила другая.

— Уважаемый шкипер Хаутейн, — крикнул боцман, подбегая сзади, — вода быстро наполняет судно! Волны выбили парус, которым мы пытались заделать пробоину…

Шкипер не успел договорить, а матросы уже высыпали на корму и на полубак, убегая от потока воды, ворвавшегося в широкую пробоину. Заглушая вой ветра и плеск воды, донеслось напоминавшее человеческие крики пронзительное ржание лошадей, увидевших, что вода поднимается вокруг них.

— Задержите воду снаружи! — приказал Хаутейн, хватая за край мокрый парус, которым была закрыта пробоина. — Живо, ребятушки, или нам конец!

Они быстро привязали веревки к углам паруса, а затем, бросившись вперед, к носу, завели их под киль и прижали парус к пробоине, так что он вплотную прикрыл ее. Это препятствие задержало бурный напор воды, но все равно она обильно просачивалась со всех сторон. Возле бортов вода доходила лошадям выше брюха, а посередине едва можно было достать дно семифутовым копьем. Судно теперь сидело очень низко, и волны свободно перекатывались через фальшборт с наветренной стороны.

— Боюсь, что мы едва ли сможем идти этим галсом, — заявил шкипер, — а другой бросит нас на скалы.

— А может быть, нам убрать паруса и подождать, пока улучшится погода? — предложил сэр Найджел.

— Нет, нас все равно будет сносить на скалы. Тридцать лет я плаваю, но ни разу не попадал в такую переделку. И все же наша судьба в руках святых угодников.

— А из них, — воскликнул сэр Оливер, — я взираю с особой надеждой на святого Иакова Компостеллского, который был уже сегодня к нам благосклонен и кому я обещаю в день его памяти съедать не одного, а двух карпов, если он вторично вызволит нас.

Разбитый корабль уходил в отрытое море, и берег уже казался стертой чертой. Два смутный силуэта вдали — это были галеасы; их качали и швыряли высокие валы Атлантики. Хаутейн внимательно посмотрел в их сторону.

— Будь они поближе, мы могли бы спастись на них, даже если бы корабль затонул. Я сделал все, что только может сделать хороший шкипер, и вы это подтвердите моему хозяину в Саутгемптоне, достойному Уизертону. Хорошо, если бы вы сняли плащ и ножные латы, сэр Найджел, а то, клянусь черным крестом, как бы нам не пришлось пуститься вплавь.

— Нет, — ответил маленький рыцарь, — едва ли приличествует рыцарю снимать свои доспехи из-за порыва ветра или какой-то лужи. Я предпочел бы, чтобы мой отряд собрался здесь, на корме вокруг меня, и мы вместе примем то, что господу будет угодно послать нам. Но certes, хотя зрение у меня отнюдь не самое лучшее, я уже не в первый раз вижу вон тот мыс слева.

Шкипер из-под ладони внимательно стал вглядываться вдаль сквозь брызги и туман. Вдруг он воздел руки и радостно воскликнул:

— Это же коса Ла-Трамблад! Я не думал, что мы уже дошли до Олерона. Перед нами Жиронда, а когда мы минуем рифы и окажемся под защитой Турде-Кордуан, мы можем быть спокойны. Поворачивайте еще раз, ребята.

Парус еще раз повернулся, и корабль, разбитый и израненный, полный воды, словно ковыляя, направился в желанную бухту. Устье благородной реки было обозначено с севера крутым мысом, с юга — длинной отмелью, а посередине лежал остров, образованный наносным песком, весь исполосованный и обвитый пеной валов. Линия волн показывала, где опасные рифы, о которые даже в ясный день и при отличной погоде разбивал себе днище не один большой корабль.

— Там есть проход, — сказал шкипер, — мне его показал собственный лоцман Принца. Заметьте себе вон то дерево на берегу и взгляните на башню, которая высится за ним. Если держать их на одной линии, хотя бы как сейчас, можно пройти, несмотря на то, что наше судно сидит в воде на добрых два элла глубже, чем когда оно вышло.

— Бог да поможет вам, добрый шкипер! — воскликнул сэр Оливер. — Дважды спаслись мы от гибели, и я в третий раз вверяю себя благословенному Иакову Компостеллскому и даю обет…

— Ну уж нет, старый друг, — прошептал сэр Найджел, — вы еще навлечете на нас беду этими своими обетами, которые не в силах выполнить ни один человек. Разве я уже не слышал ваше обещание съесть в один день двух карпов, а теперь вы намерены рискнуть еще и третьим?

— Прошу вас приказать отряду лечь! — крикнул Хаутейн, который взялся за румпель и напряженно глядел вокруг. — Через три минуты мы или погибнем, или будем спасены.

Лучники и матросы легли на палубу плашмя, ожидая в глубоком молчании, что им принесет судьба. Хаутейн низко склонился над румпелем, он присел на корточки, чтобы заглянуть под раздувающийся парус. Сэр Оливер и сэр Найджел стояли, скрестив руки, лицом к корме. И вот огромное судно нырнуло в узкий проход, в эти врата, ведшие к спасению. У обоих бортов ревели волны. Прямо впереди маленькая черная воронка воды показывала курс, взятый лоцманом. Снизу донеслось глухое царапанье, корабль вздрогнул, затрясся сперва шкафутом, потом кормой, а позади него мрачно ревели волны. Нырнув, желтое судно миновало рифы и быстро заскользило по широкому и спокойному лиману Жиронды.

Глава XVIII Как сэр Найджел Лоринг посадил себе мушку на глаз

В пятницу утром двадцать восьмого ноября, за два дня до праздника св. Андрея, желтый корабль и два пленных галеаса после утомительного плавания по Жиронде и Гаронне наконец бросили якорь против прекрасного города Бордо. Перегнувшись через фальшборт, Аллейн с изумлением и восторгом любовался лесом мачт, стаями лодок, сновавших по широкому изгибу реки, и городом в форме серого полумесяца, раскинувшимся со всеми своими колокольнями и башнями на западном берегу. Никогда за всю свою тихую жизнь не видел он столь большого города, да и не мог ни один город во всей Англии, кроме Лондона, сравниться с ним размерами и богатством. Сюда прибывали товары из всех живописных местностей, расположенных вдоль Гаронны и Дордони, сукна с юга, кожи из Гиени, вина из Медока, и их отправляли дальше — в Гулль, Эксетер, Дартмут, Бристоль и Честер в обмен на английскую шерсть и английскую овчину. Здесь жили также те знаменитые плавильщики и сварщики, благодаря которым бордоская сталь прославилась как самая надежная в мире: она была непробиваема ни для копья, ни для меча, тем самым, сберегая драгоценную жизнь ее владельцам. Аллейну был виден дым горнов, поднимавшийся в чистый утренний воздух. Шторм утих и сменился легким бризом, он доносил до его слуха протяжные призывы рога, звучавшие с древних крепостных валов.

— Hola, mon petit! — произнес Эйлвард, приближаясь к тому месту, где стоял юноша. — Ты же теперь оруженосец и, вероятно, заслужишь золотые шпоры, а я по-прежнему командир лучников и командиром останусь. И даже не осмеливаюсь говорить с тобой так же свободно, как когда мы шагали рядом мимо Виверли-Чейз, разве что я могу быть теперь твоим проводником, ибо в самом деле знаю каждый дом в этом Бордо, как монах — свои четки.

— Нет, Эйлвард, — ответил Аллейн, кладя руку на рукав его поношенной куртки, — вы не можете считать меня таким низким, я не отвернусь от старого друга только потому, что мне в жизни немного
повезло. И, по-моему, с вашей стороны нехорошо так думать обо мне.

— Да нет, mon gar, это был только пробный выстрел, чтобы узнать, тот же ли дует ветер, хотя я просто негодяй, что мог в этом усомниться.

— Ведь если бы я не встретил вас, Эйлвард, в Линдхерстской гостинице, кто знает, где я был бы теперь! И уж, наверное, не попал бы в замок Туинхэм, не стал бы оруженосцем сэра Найджела, не встретил бы…

Он вдруг замолчал и вспыхнул до корней волос, однако лучник был слишком занят собственными мыслями, чтобы заметить смущение своего молодого друга.

— Хорошая была гостиница, этот «Пестрый кобчик», — заметил он. — Клянусь моими десятью пальцами, когда я повешу свой лук на гвоздь и сменю кольчугу на домашний кафтан, пожалуй, лучше всего будет, если я возьму и хозяйку и ее дело.

— А я думал, — ответил Аллейн, — что вы обручены с кем-то в Крайстчерче.

— С тремя, — ответил Эйлвард, — с тремя. Но в Крайстчерч я, скорее всего, не вернусь. Может быть, мне в Хампшире предстоит работа погорячее, чем я когда-либо выполнял в Гаскони. Однако обрати внимание вон на ту стройную башенку в центре города, в стороне от реки, на ее верхушке развевается широкий стяг. Посмотри, как озаряет его восходящее солнце и как в его свете блестит золотой лев. Это флаг короля Англии, пересеченный связкою Принца. Там Принц и стоит, в аббатстве св. Андрея, там и двор свой держит все эти последние годы. Там и собор того же святого, и город находится под его особым покровительством.

— А что это за серая башенка слева?

— Это храм архангела Михаила, вон то, справа — храм святого Реми. Там же ты видишь над нефом колокольни Сен-Круа и Пей-Берлан. Обрати также внимание на мощный вал с тремя воротами на реку и еще шестнадцатью со стороны суши.

— А почему, скажите мне, добрый Эйлвард, из города доносится так много музыки? Мне кажется, я слышу сотню труб, сливающихся в едином хоре.

— Ничего удивительного тут нет, раз вся знать Англии и Гаскони находится в этих стенах, и каждый желает, чтобы его трубач трубил так же громко, как и соседний, иначе могут подумать, что его достоинство унижено. Ma foi! Они подняли такой шум, словно целая шотландская армия, когда каждый солдат, набив пузо лепешками, целую ночь дудит на волынке. Видишь, вдоль всего берега пажи поят лошадей, а там вон, за городом, они носятся галопом по равнине. Для каждого из этих коней, если он принадлежит рыцарю, в городе есть стойло, ибо, как я узнал, ратники и лучники уже ушли вперед в Дакс.

— Я полагаю, Эйлвард, — сказал сэр Найджел, появившийся на палубе, — что отряд готов к высадке. Пойди скажи им: через час лодки буду поданы.

Лучник приветственным жестом поднял руку и поспешил выполнять поручение. Тем временем сэр Оливер последовал за своим собратом-рыцарем, и оба стали вместе расхаживать по корме. — сэр Найджел все в том же лиловом кафтане и в берете, украшенном спереди перчаткой леди Лоринг и кудрявым страусовым пером; что касается рыцаря-лакомки, то он был одет по последней моде — пышные рукава, камзол, куртка, двухцветные штаны и плащ оливкового цвета с красным и зубчатой каймой. Пунцовый колпак или капюшон с длинными свисающими на плечи углами сидел на его чернокудрой голове, а носки позолоченных башмаков были загнуты кверху a la poulaine[180], как будто из больших пальцев росли усики, которые могли бы со временем обвить всю его массивную ногу.

— Итак, сэр Оливер, — сказал сэр Найджел, глядя на берег заблестевшими глазами, — мы снова стоим перед вратами чести, и сколь часто врата эти открывали нам путь к рыцарским доблестям и славе! Вон развевается знамя Принца, и хорошо бы поспешить на берег и выполнить по отношению к нему наш долг покорности. Уже множество лодок отходит от берега.

— Возле западных ворот есть хорошая гостиница, она знаменита своими цыплятами, тушенными в пряностях, — заметил в ответ сэр Оливер. — Прежде чем явиться к Принцу, мы можем заморить червячка, ибо хотя за столами у него весело и на них камчатые скатерти и серебро, сам он едок плохой и не сочувствует тем, кто ест лучше его.

— Лучше его?

— Ну да, кто лучше умеет покушать, мой мальчик. Не вынюхивай предательства там, где ничего подобного нет. Я видел, как он улыбнулся своей тихой улыбкой, когда я в четвертый раз взглянул на оруженосца, резавшего мясо. А если видишь, как он без конца пережевывает маленький кусочек пищи и тянет из кубка вино, на три четверти разбавленное водой, так стыдно становится собственного голода. Все же война и слава по-своему неплохие вещи, однако ими не набьешь этакий желудок, как мой, так, что пояс тесен станет.

— Как ты опишешь герб вон на той галере, Аллейн? — спросил сэр Найджел.

— Серебряное поле, на нем зеленый пояс с широкой, зубчатою каймой червленью.

— Это северный герб. Я видел его в свите Перси. Судя по щитам, на борту каждого из этих судов есть рыцарь или барон. Как жаль, что у меня такое слабое зрение. А вон тот герб, слева?

— Серебро и лазурь попеременно — шесть волнистых поперечных полос.

— О, это герб уилтширских Стауртонов! А там, дальше, я вижу червлень и серебро Уорслеев из Эпалдерскомба, они, как и я, Хампширской ветви. Прямо позади нас — обручной крест доблестного Уильяма Молине, а рядом — алые стропила норфолкских Вудхаусов и аннулеты Месгрейвов из Уэстморленда. Но клянусь апостолом! Было бы очень странно, если бы столь благородная компания собралась здесь, не предполагая совершить никаких военных действий. А вот и наша лодка, сэр Оливер, и мне кажется, нам следует отправиться в аббатство, предоставив Хаутейну распоряжаться разгрузкой по своему усмотрению.

Лошадей обоих рыцарей, а также оруженосцев быстро спустили на широкий лихтер, и они были доставлены на берег почти одновременно со своими хозяевами. Сэр Найджел, ступив на землю, благоговейно преклонил колено и, вынув из-за пазухи маленькую черную мушку, налепил ее на свей левый глаз.

— Пусть святой Георгий и память о моей сладостной возлюбленной вознесут мое сердце! — проговорил он. — Даю обет не снимать этой мушки с моего глаза, пока не повидаю страну Испанию и не совершу тот подвиг, какой буду в силах. И в этом я клянусь крестом моего меча и перчаткой моей дамы.

— Вы меня в самом деле переносите на двадцать лет назад, Найджел, — заметил сэр Оливер, когда они, сев на лошадей, медленно поехали через ворота, выходившие на реку. — После Кадсана французы, наверное, решили, что мы войско слепых, ибо едва ли нашелся бы хоть кто-нибудь, кто не залепил один глаз в знак великой любви и в честь своей дамы. И все-таки трудно вам будет, оттого что вы затемняете себе одну сторону, тогда как, даже открыв оба глаза, едва можете отличить лошадь от мула. В самом деле, мне кажется, мой друг, что вы тут переступаете границы благоразумия.

— Сэр Оливер Баттестхорн, — решительно заявил в ответ маленький рыцарь. — Я желал бы, чтобы вы поняли меня: как я ни слеп, но я все же очень отчетливо вижу стезю чести, и я не жажду, чтобы на этом пути моим проводником был другой человек.

— Клянусь своей душой, — воскликнул сэр Оливер, — вы нынче утром едки, точно сок незрелого винограда! Но я должен вас покинуть и заехать в «Золотую голову», ибо заметил в дверях слугу с блюдом, от которого валил пар, издававший, мне кажется, превосходный аромат.

— Ну уж нет, — решительно ответил сэр Лоринг, кладя руку на его колено, — мы слишком давно знаем друг друга, Оливер, чтобы ссориться, словно два необузданных пажа во время их первых epreuves[181]. Вы сначала отправитесь со мною к Принцу, а уж потом в гостиницу; хотя я уверен, что он очень огорчился бы, если бы любой благородный кавалер предпочел его столу обычную таверну. Но смотрите, кажется, нам машет лорд Делевар? Ха, мой достойный лорд, да будут с вами бог и матерь божья! Вон и сэр Роберт Чени. Доброе утро, Роберт! Очень рад вас видеть!

Оба рыцаря поехали рядом, а Форд и Аллейн вместе с Джоном Норбери, оруженосцем сэра Оливера, следовали несколько позади — на расстоянии меча перед Черным Саймоном и винчестерским знаменосцем. Джон, худой, молчаливый парень, уже бывал в этих местах и теперь сидел на своей лошади, не поворачивая головы; но оба молодых оруженосца с жадным любопытством глазели направо и налево, то и дело хватая друг друга за рукав, когда их внимание привлекало что-то для них непривычное.

— Посмотри, какие богатые лавки! — воскликнул Аллейн. — Смотри, какое в них выставлено благородное оружие, драгоценная тафта и — о, Форд, посмотри, — вон сидят писцы с чернильными приборами и свитками пергамента, белыми, как монастырское белье. Ты видел что-нибудь подобное?

— Ну нет, друг, в Чипсайде есть лавки получше, — возразил Форд, которого отец однажды взял с собою в Лондон по случаю какого-то рыцарского турнира. — Я видел там одного серебряных дел мастера, так на его товар можно было бы купить все, что есть по обе стороны этой улицы. Но обрати внимание, Аллейн, на те дома, как выступают их верхние части. И в каждом окне выставлены гербы со щитами, а на крышах знамена.

— А церкви! — воскликнул Аллейн. — Монастырь в Крайстчерче — благородное здание, но он кажется холодным и нагим в сравнении с любой из этих, с их орнаментом, резьбой и украшениями: словно гигантски разросшийся каменный плющ перекинулся, резво извиваясь, через стены.

— А послушай людской говор! — сказал Форд. — Какие шипящие и щелкающие звуки! Удивляюсь, что у них не хватает соображения научиться говорить по-английски, раз они теперь под властью английского короля. Клянусь Ричардом Хамполским! Среди женщин попадаются красивые личики! Взгляни на эту девочку с коричневым шарфом! Фу, Аллейн, ты предпочитаешь смотреть на мертвые камни, а не на живую плоть?

Не удивительно, что богатство и роскошь не только церквей и лавок, но каждого жилого дома поражали воображение молодых оруженосцев. Город был сейчас в полном расцвете своего благосостояния. Помимо оживленной торговли, существовали еще причины, которые в своем сочетании давали ему богатство. Война, принесшая с собою стольким городам разорение, пошла Бордо только на пользу. И в то время, как его французские собратья приходили в упадок, этот город преуспевал, ибо сюда люди приезжали с севера, востока и юга, чтобы продать награбленное и растратить выкупы. Через все его шестнадцать смотрящих на сушу ворот в течение ряда лет вливались двойным потоком и солдаты с пустыми руками, спешившие во Францию, и отряды, возвращавшиеся с добычей. Двор Принца, — благородные бароны и богатые рыцари, многие из которых, подражая своему владыке, привезли сюда из Англии своих жен и детей, также способствовали обогащению горожан, набивавших добром свои сундуки.

Сейчас, с этим наплывом знати и рыцарей, стало не хватать жилья и пищи, и Принц торопил свои войска в Гасконь, в Дакс, чтобы увести часть людей из переполненной столицы.

Против собора и аббатства св. Андрея простиралась широкая площадь, кипевшая священниками, солдатами, женщинами, монахами и горожанами, которые считали эту площадь своим центром; там передавались всякие слухи, там собирались зеваки. Среди шумливого и жестикулирующего городского люда многочисленные отряды рыцарей и их оруженосцев верхами прокладывали себе путь, направляясь к резиденции Принца, где огромные окованные железом двери были распахнуты в знак того, что Принц принимает. Четыре десятка лучников стояли возле ворот и время от времени отгоняли стержнями своих луков болтавшую и напиравшую на портал толпу любопытных. Два рыцаря в доспехах, с поднятыми копьями и опущенными забралами, сидели на конях по обе его стороны, а посередине, между двумя пажами, прислужившими ему, стоял человек с благородным лицом, в свободной пурпурной одежде. Он записывал на кусок пергамента звание и титул каждого просителя, расставлял их в должном порядке, отводя каждому его место и предоставляя те привилегии, которых требовал его ранг. Длинная белая борода и испытующий взгляд придавали ему властное достоинство, и впечатление это еще усиливалось благодаря одеянию и берету с тройным плюмажем, свидетельствовавшим о его звании.

— Это сэр Уильям де Пакингтон, личный секретарь Принца, — прошептал сэр Найджел, когда они встали в очередь рыцарей, ожидавших аудиенции. — Плохо будет тому человеку, который вздумал бы обмануть его. Он знает наизусть имя каждого рыцаря Франции или Англии и все его фамильное древо, со всеми родичами, гербами, браками, знаками чести и позора и еще неведомо чем. Мы можем оставить наших лошадей здесь со слугами и пойдем вперед с нашими оруженосцами.

Следуя приказу сэра Найджела, они двинулись дальше пешком, пока не оказались перед секретарем Принца, который в это время отчаянно спорил с молодым щеголеватым рыцарем, непременно желавшим пробраться вперед, миновав его.

— Макуорт! — сказал личный секретарь короля. — Насколько я помню, сэр, вы до сих пор не были представлены.

— Я всего день, как прибыл в Бордо, но, боюсь, Принц найдет странным, что я все еще не нанес ему визита.

— У Принца другие заботы, — сказал сэр Уильям де Пакингтон, — но если вы Макуорт, то должны быть Макуортом из Нормантона, и действительно я теперь вижу на вашем гербе чернедь и горностаевый мех.

— Да, я Макуорт из Нормантона, — ответил рыцарь с некоторой неуверенностью.

— Значит, вы сэр Стефен Макуорт, ибо мне известно, что когда старый сэр Хью умер, сэр Стефен унаследовал герб и имя, воинский клич и доходы.

— Сэр Стефен — мой старший брат, а я Артур, второй брат, — сказал юноша.

— Истинная правда! — воскликнул секретарь Принца презрительно глядя на него. — А тогда, прошу вас, скажите, сэр второй сын, где у вас знак младшей линии и как вы дерзаете носить герб вашего брата без полумесяца, подтверждающего, что вы младший? Возвращайтесь к себе и не показывайтесь Принцу на глаза, пока оружейник не исправит ваш герб как полагается.

Юноша в смущении удалился, а зоркий глаз секретаря разглядел пять алых роз среди заслоняющих один другого гербов и тучи знамен, колыхавшихся перед ним.

— Ха! — воскликнул он. — Здесь есть ценности, которые не подделаешь! Розы Лоринга и кабанья голова Баттестхорна могут стоять позади в дни мира, но их надо пропускать вперед в дни войны. Добро пожаловать, сэр Оливер и сэр Найджел! Чандос будет рад до глубины души вашему приезду. Сюда, уважаемые господа. Ваши оруженосцы, без сомнения, достойны славы своих рыцарей. Идите по этому проходу, сэр Оливер! Эдриксон! Ха! Один из представителей старой ветви Эдриксонов из Хампшира, без сомнения. И Форд здесь, они из южных саксов, старинный род. И Норбери, они есть и в Чешире, и в Уилтшире, и, как я слышал, на самой границе. Так, достойные сэры, я позабочусь о том, чтобы вас поскорее приняли.

В заключение этого профессионального комментария он распахнул створчатые двери и провел всю компанию в просторный зал, переполненный людьми, также ожидавшими аудиенций. Зал был очень велик. С одной стороны он освещался тремя стрельчатыми, в мелких переплетах окнами, середину противоположной стены занимал огромный камин, в котором весело пылала целая груда дров. Многие из присутствующих столпились перед камином, ибо было очень холодно; наши два рыцаря уселись на скамью, а оруженосцы встали позади них. Разглядывая зал, Аллейн заметил, что пол и потолок сделаны из роскошного дуба, на потолке расположены двенадцать арок, а на обоих краях каждой из них изображены лилии и львы королевского герба. В дальнем конце зала он увидел небольшую дверцу, по обе стороны которой стояла вооруженная стража. Время от времени из внутреннего покоя за этой дверцей, мягко ступая, выходил пожилой сутулый человек в черном, с длинным белым жезлом в руке и обращался то к тому, то к другому рыцарю, и они, сняв шапки, следовали за ним.

Сэр Найджел и сэр Оливер были увлечены разговором, когда Аллейн обратил внимание на примечательного человека, который через весь зал явно направлялся к ним. Когда он шел мимо стоявших группами рыцарей, каждый повертывал голову и смотрел ему вслед.

Поклоны и почтительные приветствия, какими его встречали со всех сторон, показывали, что интерес к нему вызван не только его необычайным внешним обликом. Он был высок и прям, словно стрела, несмотря на глубокую старость, ибо волосы, спадавшие из-под сдерживавшего их бархатного берета, были белы, как первый снег. Однако порывистость его движений и упругость поступи показывали, что он до сих пор не утратил пылкости и живости своих молодых лет. Его суровое ястребиное лицо было гладко выбрито, как у священника; остались лишь длинные и тонкие белые усы, доходившие ему чуть не до плеч. О былой красоте говорили и правильный нос с горбинкой и четкие линии подбородка; однако лицо было столь повреждено шрамами и рубцами от давних ран и отсутствием одного глаза, вырванного из глазницы, что уже мало осталось от лица смелого молодого рыцаря, который пятьдесят лет назад был не только самым отважным, но и самым прекрасным среди английской знати. Но кто из мужчин, присутствовавших сейчас в зале аббатства св. Андрея, не отдал бы с радостью и красоту, и молодость, и все, чем владел, в обмен на славу этого человека? Ибо кого можно было сравнить с Чандосом, безупречным рыцарем, мудрым советником, отважным воином, героем Креси, Уинчелси, Пуатье, Орейя и еще стольких же битв, сколько лет он прожил на свете?

— А, мое золотое сердечко! — воскликнул он, вдруг бросившись вперед и обнимая сэра Найджела. — Я слышал, что вы здесь, и искал вас.

— Достойный и дорогой лорд, — ответил рыцарь, также обнимая старого воина, — я в самом деле вернулся к вам, ибо где же еще я могу научиться быть мягким и суровым рыцарем?

— Клянусь моей верностью, — сказал Чандос, улыбаясь, — мы очень подходим друг к другу, Найджел, ибо вы залепили себе один глаз, а я имел несчастье одного лишиться, у нас вместе будут два! А! Сэр Оливер! Вы были на той стороне, где у меня слепой глаз, и я вас не видел. Одна премудрая женщина предсказала мне, что как раз с этой, незрячей стороны ко мне и приблизится смерть. Мы теперь скоро попадем к Принцу; но, говоря по правде, у него пропасть забот: и вопрос, как быть с Педро, и король Мальорки, и король Наваррский, у которого семь пятниц на одной неделе, и гасконские бароны, которые все торгуются из-за условий, точно барышники… Да, нелегко ему приходится! Но как себя чувствует леди Лоринг, когда вы с ней расстались?

— Хорошо, дорогой лорд, и она посылает вам свое уважение и приветы.

— Я всегда ее рыцарь и раб. А ваше путешествие, надеюсь, было приятным?

— Такого плавания можно только пожелать. Мы увидели два пиратских галеаса и даже слегка схватились с ними!

— Всегда вам везет, Найджел! — заметил сэр Джон. — Ну, вы нам непременно расскажете. Пожалуй лучше, если вы оставите здесь ваших оруженосцев и пойдете со мной. Как Принц ни занят, я вполне уверен, что он не захочет держать двух старых боевых товарищей по другую сторону двери. Не отставайте от меня, и я отобью хлеб у старика сэра Уильяма, хотя не уверен, что смогу назвать ваш титул и ранг как полагается.

И он направился к дверце во внутренний покой; оба товарища следовали за ним по пятам и кивали направо и налево, завидев в толпе знакомые лица.

Глава XIX Как спорили рыцари в аббатстве св. Андрея

Комната для приемов Принца была обставлена со всей той торжественностью и роскошью, которых требовали слава и власть ее хозяина. Над высоким помостом в дальнем ее конце зала алел широкий балдахин пунцового бархата, усеянный серебряными лилиями и опиравшийся на четыре серебряных столбика. К нему вели четыре ступеньки, обтянутые той же материей, а вокруг были разбросаны роскошные подушки, восточные циновки и дорогие меховые ковры. На стенах висели самые изысканные гобелены, которые могли выработать ткацкие станки Арраса, на них были изображены битвы Иуды Маккавея, причем иудейские воины были в железных латах, в шлемах, с копьями и перевязями — словом, как требовало наивное искусство тех времен. Убранство покоя завершали удобные сиденья и скамьи с тонкой резьбой и покрытыми глазурью сафьяновыми занавесками, да по одну сторону помоста, на легком нашесте, сидели три угрюмых прусских кречета в шапочках и путах столь же немые и неподвижные, как стоявший рядом с ними королевский сокольничий.

В центре помоста находились два высоких кресла с особыми спинками, которые образовали свод над головами сидящих в них; все это было затянуто светло-голубым шелком, усыпанным золотыми звездами. На кресле справа сидел очень рослый, складный человек, рыжеволосый, бледный, с холодными голубыми глазами, в которых было что-то зловещее и угрожающее. Он небрежно откинулся на спинку кресла и то и дело зевал, словно ему очень наскучили все эти церемонии; время от времени он наклонялся и гладил облезлую испанскую борзую, вытянувшуюся у его ног. На другом троне, выпрямившись, с гордым видом, восседал, словно побившись об заклад, что будет вести себя прилично, маленький, круглый, румяный человечек с лицом божка; он улыбался и кивал всякому, с кем бы случайно ни встретился его взгляд. Между этими двумя и немного впереди них, на простой табуретке, сидел стройный смуглый молодой человек, чье скромное платье и сдержанные манеры едва ли могли открыть, что это самый знаменитый принц в Европе. Кафтан темно-синего сукна с пряжками и отделкой в виде золотых подвесок казался темной и неброской одеждой на фоне горностаевых мантий, дорогих шелков и золотых тканей, которыми он был окружен. Он сидел, обхватив руками колени, слегка склонив голову, а его тонкие черты выражали нетерпение и тревогу. Позади двух тронов стояли два человека в пурпурной одежде, с аскетическими бритыми лицами и еще несколько высоких сановников и должностных лиц Аквитании. Пониже, на ступеньках, сорок или пятьдесят баронов, рыцарей и придворных выстроились тройной шеренгой справа и слева, оставив посередине свободный проход.

— Вон сидит Принц, — прошептал сэр Джон Чандос, когда трое друзей вошли. — Справа — Педро, которого мы намерены посадить на испанский престол. Другой — дон Иаков; с божьей помощью мы предполагаем помочь ему взойти на престол Мальорки. А теперь следуйте за мной и не огорчайтесь, если Принц будет краток; ведь его ум действительно поглощен очень важными делами.

Однако Принц заметил, как они вошли, вскочил, шагнул им навстречу с обаятельной улыбкой и радостным блеском в глазах.

— Мы в данном случае обойдемся и без ваших добрых услуг и вашей геральдики, — сказал он негромким, но ясным голосом. — Эти храбрые рыцари мне отлично известны. Добро пожаловать в Аквитанию, сэр Найджел Лоринг и сэр Оливер Баттестхорн. Нет, поберегите ваше колено для моего дорогого отца в Виндзоре. Протяните мне ваши руки, друзья. Мы, кажется, намерены дать вам кое-какую работу, до того как вы снова увидите равнины Хампшира. Вы знаете что-нибудь об Испании, сэр Оливер?

— Ничего, сир, только слышал от людей, что у них есть кушанье olla, хотя я так и не уяснил себе, что это: просто рагу, которое можно найти повсюду на юге, или какая-нибудь особая приправа из сладкого укропа или чеснока, характерных для Испании?

— Ваши недоумения, сэр Оливер, скоро прояснятся, — ответил Принц, от души рассмеявшись, так же как и многие бароны в окружавшей его толпе. — Вот его величество, наверное, отдаст приказ подать вам эту приправу в горячем виде, когда мы все благополучно окажемся в Кастилии.

— Уж я угощу кое-кого блюдом с горячей приправой, — ответил дон Педро, холодно улыбаясь.

— Однако мой друг сэр Оливер может сражаться весьма упорно и без мяса и без супа, — заметил Принц. — Я видел его под Пуатье, когда у нас в течение двух дней не было ничего, кроме сухой корки хлеба да кружки болотной воды, и все-таки он действовал весьма отважно. Я собственными глазами видел, как он во время схватки одним ударом своего меча снес голову пикардийскому рыцарю.

— Мошенник оказался между мной и французской повозкой с припасами, — пробормотал сэр Оливер, а среди тех, кто стоял ближе и мог слышать его слова, снова раздался смех.

— Сколько людей прибыло с вами? — спросил Принц, и лицо его стало серьезным.

— Со мной сорок ратников, сир, — ответил сэр Оливер.

— А у меня сотня лучников и человек двадцать копейщиков, но еще двести человек ждут меня по эту сторону реки, на границе Наварры.

— А кто они, сэр Найджел?

— Это отряд добровольцев, и его называют «Белый отряд».

К большому удивлению сэра Лоринга, его слова вызвали взрыв веселости среди баронов; Принц и оба короля были вынуждены к ним присоединиться. Сэр Найджел, кротко мигая, поглядывал то на одного, то на другого; наконец, заметив толстого чернобородого рыцаря, который стоял рядом с ним и чей смех звучал несколько громче, чем у остальных, он слегка коснулся его рукава.

— Быть может, достойный сэр, — прошептал он, — существует какой-то маленький обет, от которого я могу освободить вас? Быть может, между нами состоится по данному поводу почетный спор? Ваша доблесть и любезность, быть может, даруют мне возможность обменяться с вами ударами?

— Нет, нет, сэр Найджел, — воскликнул Принц, — не приписывайте никаких оскорбительных намерений сэру Роберу Брике, ибо мы все одним миром мазаны, все хороши! Говоря по правде, наш слух только что был оскорблен делами этого самого отряда, и я даже дал обет повесить человека, который командует им. И, уж конечно, не ожидал, что он среди моих храбрейших, избранных военачальников. Но теперь обет отпадает, ибо, если вы никогда не видели этот ваш отряд, было бы безумием порицать вас за его действия.

— Мой государь, — сказал Найджел, — то, что меня повесят, — пустяк, только вот само повешение — казнь несколько более позорная, чем я мог надеяться. С другой стороны, очень важно, чтобы вы, наследник английского престола, лучший образец рыцарства, дав обет, хотя бы по неведению, все же его выполнили.

— Пусть это вас не тревожит, — ответил Принц, улыбаясь. — У нас побывал сегодня один горожанин из Монтобана, и он нам порассказал такое об убийствах и грабежах, что у нас вся кровь закипела; но весь наш гнев обратился на командира отряда.

— Дорогой и почитаемый государь, — воскликнул Найджел с великим волнением, — я очень боюсь, что вы по доброте своего сердца изо всех сил стараетесь иначе истолковать данный вами обет! Если может существовать хоть тень сомнения в отношении его формы, то в тысячу раз было бы лучше…

— Довольно! — нетерпеливо остановил его Принц. — Я вполне способен сам заботиться об исполнении своих обетов. Мы надеемся видеть вас обоих сегодня на пиру. А пока вы останетесь в нашей свите.

Принц поклонился, и Чандос, схватив сэра Оливера за рукав, повел обоих обратно, в тесную толпу придворных.

— Что это, маленький кум, вам так уж хочется сунуть голову в петлю? Клянусь моей душой! Если бы вы попросили о том же дона Педро, он бы вам не отказал. Говоря между нами, в нем чересчур много от палача и слишком мало от принца. Но действительно, Белый отряд — это шайка и может что-нибудь натворить до того, как вы будете утверждены в своем звании командира.

— Не сомневаюсь, что с помощью апостола Павла мне удастся призвать их к порядку, — ответил сэр Найджел. — Но я вижу много новых лиц, а другие уже были здесь, когда я впервые ждал моего дорогого командира. Прошу вас, сэр Джон, скажите: кто эти священники на помосте?

— Один — архиепископ Бордоский, Найджел, другой — епископ Ажанский.

— А смуглый рыцарь с сединой в бороде? Клянусь моей верностью, он кажется человеком очень мудрым и благородным.

— Это сэр Уильям Фелтон и является так же, как и моя недостойная особа, главным приближенным Принца, ибо он старший советник, а я сенешал Аквитании.

— А рыцари справа, рядом с доном Педро?

— Это испанские рыцари, последовавшие за ним в изгнание. Один, около него, — Фернандо де Кастро, он в высшей степени честный и смелый человек. Справа — гасконские рыцари. Их сразу можно узнать по нахмуренным лбам, потому что совсем недавно между ними и Принцем были нелады. Вон тот, высокий и дородный, — Капталь де Буш, вы его, без сомнения, знаете, ибо не было на свете более храброго человека. Рыцарь с тяжелыми чертами лица, который дергает его за полу и что-то шепчет ему на ухо, — лорд Оливер де Клиссон, известный под прозвищем Мясник. Это он подстрекает на бунты и всегда раздувает угасающие угли. Человек с родинкой на щеке — лорд Поммерс, а его два брата стоят позади него с лордом Лепарром, лордом де Розеном, лордом Мюсиданом, сэром Пердюка д'Альбером, Сульдиш де ла Траном и другими. Дальше вы видите рыцарей из Керси, Лимузена, Сентонжа, Пуату и Аквитании, а также храброго сэра Гискара д'Англя. Он в розовом камзоле, обшитом горностаем.

— А кто вон те рыцари?

— Все они англичане, некоторые из них — придворные, другие, подобно вам, являются командирами отдельных отрядов. Среди них лорд Невилл, сэр Стефен Коссингтон, сэр Мэтью Горней, сэр Уолтер Хьюетт, сэр Томас Ванастер и сэр Томас Фелтон, брат старшего советника. Заметьте себе хорошенько человека с крупным носом и льняной бородой, он как раз положил руку на плечо смуглого суроволицего рыцаря в кафтане с пятнами ржавчины.

— Клянусь апостолом, — заметил сэр Найджел, — у обоих следы от лат на кафтанах. Мне кажется, эти люди лучше себя чувствуют в военном лагере, чем при дворе.

— Для многих из нас это так, Найджел, — заметил Чандос, — и мне кажется, первый из них — сам глава этого двора. Один из тех двух — сэр Хью Калверли, другой — сэр Роберт Ноллз.

Сэр Найджел и сэр Оливер вытягивали шеи, чтобы разглядеть получше прославленных воинов. Один — замечательный вождь добровольческих отрядов, другой благодаря своим высоким доблестям и энергии поднялся из самых низов и был признан армией вторым после самого Чандоса.

— В бою у сэра Роберта тяжелая рука, да, тяжелая, — сказал Чандос. — Если он проходит через какую-нибудь страну, это чувствуется еще несколько лет спустя. Дом, от которого остались только два щипца без стен и без крыши, на севере до сих пор называют «митрою Ноллза».

— Я не раз слышал о нем, — сказал сэр Найджел, — и надеялся, что мне выпадет высокая честь действовать вместе с ним. Но слушайте, сэр Джон, что случилось с Принцем?

Пока Чандос и оба рыцаря беседовали, в зал непрерывным потоком входили желавшие получить аудиенцию: авантюристы стремились запродать свой меч, купцы жаловались на какие-то обиды — для перевозки войска было задержано судно или отряд терпевших жажду лучников выбил дно у бочки со сладким вином… Принц в нескольких словах решал каждое дело, а если жалобщик был не удовлетворен его приговором, Принц быстрым взглядом темных глаз отдавал ему приказ удалиться, и недовольство мигом улетучивалось. Молодой правитель сидел задумавшись на своем табурете, а два монарха, словно куклы, восседали за его спиной; но вдруг по его лицу скользнула темная тень, он вскочил на ноги в одном из тех приступов ярости, которые являлись единственным изъяном в его благородном и великодушном характере.

— Ну как же, дон Мартин де ла Kappa? — воскликнул он. — Как же теперь, милостивый государь? Какие вести вы принесли нам от нашего брата из Наварры?

Новое лицо, к которому был обращен этот короткий вопрос, оказался высоким, необычайно красивым рыцарем; его только что ввели в комнату. Смуглые щеки и волосы, как вороново крыло, свидетельствовали о том, что он с пламенного юга, а длинный черный плащ лежал на груди и плечах такими изящными складками, какие не были в моде ни у французов, ни у англичан.

Прежде чем ответить на вопрос Принца, он торжественной поступью, то и дело низко кланяясь, приблизился к помосту.

— Могущественный и прославленный государь. — начал он. — Карл, король Наваррский, герцог Эвре, граф Шампанский, подписывающийся также верховным правителем Беарна, посылает свою любовь и приветствия своему дорогому кузену Эдуарду, принцу Уэльскому, правителю Аквитании, главному командиру…

— Тьфу! Тьфу! Дон Мартин, — перебил его Принц, который нетерпеливо топал ногой во время этой торжественной преамбулы, — нам уже известны титулы и звания нашего кузена и, разумеется, наши собственные. К делу, и сразу! Открыты ли для нас проходы, или ваш государь изменил своему слову, данному мне в Либурне только что, во время ярмарки на Михайлов день?

— Было бы очень худо, сир, если бы мой достойный государь, сир, отступился от данного обещания. Он всего-навсего просит о некоторой отсрочке, о дополнительных условиях и о заложниках…

— Условия! Заложники! Что он — обращается к наследнику английского престола или к городскому голове сдающегося города? Условия, говорите? Придется ему многое изменить в своих собственных условиях, и скоро. Значит, проходы для нас закрыты?

— Да нет, сир…

— Значит, открыты?

— Да нет, сир, если бы только вы…

— Довольно, довольно, дон Мартин, — заявил Принц. — Очень печальное зрелище, когда такой вот истинный рыцарь, как вы, а ходатайствует в столь вероломном деле. Мы осведомлены о поступках нашего кузена Карла. Мы знаем, что если он правой рукой берет наши пятьдесят тысяч крон, чтобы держать проходы открытыми, то протягивает левую Генриху Трастамарскому или королю Франции, готовый взять столько же, чтобы их держать закрытыми. Знаю я нашего доброго Карла и клянусь моим небесным наставником, святым исповедником Эдуардом, Карл скоро поймет, что я вижу его насквозь. Он предоставляет свое королевство любому наддатчику, подобно некоторым пролазам-коновалам, продающим лошадь, зараженную сапом. Он…

— Милорд! — воскликнул дон Мартин. — Я не могу стоять здесь и слушать такие слова про моего государя. Если б их произнесли другие уста, я знал бы, чем на них ответить.

Дон Педро насупился и скривил губы, но Принц улыбнулся и кивнул, соглашаясь.

— Ваше поведение и ваши слова, дон Мартин, именно таковы, каких я и ждал от вас, — заметил он. — Вы скажете королю, своему повелителю, что деньги ему заплатили, и если он сдержит свое обещание, я даю слово, что никакого ущерба не будет причинено ни его подданным, ни их домам, ни их имуществу. Но если он нам откажет в разрешении, я тоже без разрешения буду следовать по пятам за этим посланием, и при мне будет ключ, который отомкнет все, что будет заперто.

Принц смолк и что-то шепнул сэру Ноллзу и сэру Хью Калверли, а они заулыбались, очень довольные, и поспешили прочь из комнаты.

— Наш кузен Карл имел возможность испытать нашу дружбу, — продолжал Принц, — а теперь, клянусь всеми святыми, он узнает, что такое наше неудовольствие. Я сейчас отправил послание нашему кузену, его сможет прочесть все королевство Наваррское. Пусть же он поостережется, чтобы не было хуже. Где милорд Чандос? Поручаю этого доблестного рыцаря вашим заботам. Вы увидите, что у него есть и ясный разум и кошелек с золотом, чтобы оплатить свои расходы; для любого двора большая честь иметь столь благородного и достойного рыцаря. Что вы говорите, сир? — обратился он к испанскому беглецу в то время, как старый воин провожал до двери наваррского посланца.

— У нас в Испании не в обычае воздавать за дерзость вестнику, — заметил дон Педро, поглаживая голову своей борзой. — Но все слышали о вашем беспримерном королевском великодушии.

— Поистине так! — воскликнул король Мальорки.

— Кому это знать лучше, чем нам? — с горечью продолжал дон Педро. — С той минуты, как нам пришлось бежать в смятении к вам, неизменному покровителю всех, кто слаб?

— Нет, нет, вы пришли только как братья к брату, — возразил Принц, и глаза его вспыхнули. — Мы не сомневаемся, что с помощью божьей мы вскоре снова увидим ваше возвращение на престолы, с которых вы были так предательски свергнуты.

— Когда настанет этот счастливый день, — сказал Педро, — Испания будет для вас второй Аквитанией, и каковы бы ни были ваши планы, вы всегда можете рассчитывать на любой полк и любой корабль, над которыми развевается знамя Кастилии.

— И, кроме того, — добавил второй, — на любую помощь и силу, которыми располагает Мальорка.

— Что касается тех ста тысяч крон, которые я вам должен, — небрежно добавил Педро, — не может быть сомнения…

— Ни слова, сир, ни слова! — воскликнул Принц. — Теперь, когда вы в беде, я не буду оскорблять вас столь низменными и скаредными помыслами. Я уже заявил раз и навсегда, что я ваш — каждой тетивой моего войска и каждым флорином моих сундуков.

— Ах, вот поистине образец рыцарства, — сказал дон Педро. — Я полагаю, что если Принц так щедр, то мы можем, сэр Фернандо, воспользоваться его добротой в пределах еще пятидесяти тысяч крон. Присутствующий здесь сэр Уильям Фелтон, без сомнения, все это уладит.

Старый толстяк — английский советник — несколько опешил от столь стремительного согласия воспользоваться щедростью его государя.

— Дозвольте сообщить вам, сир, — сказал он, — что в государственной казне сейчас нет средств, мне пришлось выплатить жалованье двенадцати тысячам солдат, а новые налоги — на очаги и на вино — еще не поступили. Если бы вы могли подождать, пока прибудет обещанная помощь из Англии…

— Нет, нет, дорогой кузен! — воскликнул дон Педро. — Да если бы мы знали, что ваши собственные сундуки настолько пусты или что эта ничтожная сумма имеет то или иное значение, с нашей стороны было бы просто низостью…

— Довольно, сир, довольно, — прервал его Принц, вспыхнув от досады. — Раз государственная казна в столь плачевном состоянии, как вы говорите, сэр Уильям, то, я надеюсь, существует мой личный кредит, которым я никогда не пользовался для себя, но теперь он может быть пущен в ход ради друга в беде. Итак, раздобудьте эти деньги под мои драгоценности, если ничего другого нельзя сделать, и вручите их дону Фернандо.

— В виде обеспечения я предлагаю… — заявил дон Педро.

— Ни слова больше! — остановил его Принц. — Я не ломбардец, сир. Ваша королевская порука — вот мое обеспечение, и мне не нужны ни договоры, ни печати. Но у меня есть вести для вас, милорды и вассалы мои: наш брат Ланкастер на пути к нашей столице с четырьмя сотнями копейщиков и столькими же лучниками, дабы оказать нам помощь в нашем предприятии. Когда он прибудет и наша прекрасная супруга оправится от болезни, что, я надеюсь, произойдет с божьей помощью через две-три недели, мы присоединимся к армии в Даксе и снова подставим знамена бризу.

Радостным гулом голосов встретила группа воинов это сообщение о немедленных действиях. Принц улыбнулся воинственному пылу, который отразился на лицах людей, стоявших вокруг него.

— И вот что еще вас обрадует, — продолжал он. — Я имею точные сведения, что этот Генрих — очень храбрый командир, в его власти оказать нам упорное сопротивление, и борьба с ним сулит нам немало чести и удовольствия. Как мне сообщили, среди собственных подданных он набрал около пятидесяти тысяч воинов, и к этому надо прибавить двенадцать тысяч французских добровольцев, а они, как вы знаете, весьма храбрые и опытные солдаты. Можно сказать с уверенностью, что смелый и достойный Бертран Дюгесклен прибыл во Францию к герцогу Анжуйскому, намереваясь вместе с ним набрать большое войско в Пикардии и Бретани. Мы высоко почитаем Бертрана, ибо он раньше вкладывал немалый труд, чтобы обеспечить нам почетную схватку. Что вы думаете на этот счет, достойный Капталь? Он захватил вас врасплох в Кошереле, и, клянусь спасением души, вы получите теперь возможность отплатить ему за обиду.

При этом напоминании гасконский воин слегка нахмурился, недовольны были и окружавшие его земляки, ибо в тот единственный раз, когда они столкнулись с вооруженными силами Франции и англичане не помогли им, они потерпели жестокое поражение.

— Иные утверждают, сир, что счет уже больше, чем выравнен, ибо без поддержки гасконцев Бертран не был бы разбит под Ореем, а короля Джона не потеснили бы под Пуатье.

— Клянусь небом, это уже слишком! — воскликнул какой-то английский дворянин. — Мне кажется, Гасконь — слишком маленький петушок, чтобы кукарекать так громко.

— Чем меньше петушок, милорд Одлей, тем длинней у него шпора, — заметил Капталь де Буш.

— Ему могут прищемить гребешок, если он будет слишком шуметь, — вмешался другой англичанин.

— Клянусь божьей матерью Рокамадурской! — воскликнул лорд Мюсидан. — Я больше не могу этого выносить. Сэр Джон Чарнелл, вы ответите мне за эти слова.

— С удовольствием, милорд, и в любое время, когда вам угодно, — небрежно ответил англичанин.

— Милорд де Клиссон, — воскликнул лорд Одлей, — вы почему-то пристально смотрите в мою сторону. Клянусь богом! Я буду рад, если мы продолжим с вами это объяснение.

— А с вами, милорд Поммерс, — сказал сэр Найджел, протискиваясь вперед, — мне думается, мы тоже могли бы сразиться на копьях в достойном и почетном споре по этому вопросу.

В течение нескольких минут обе стороны успели переброситься десятком вызовов, ибо туча, столь долго выраставшая между рыцарями обеих наций, внезапно разразилась грозой. При этом гасконцы яростно жестикулировали, англичане держались бесстрастно, холодно и насмешливо, а Принц с полуулыбкой переводил взгляд с одних на других, как человек, который любит горячую схватку и вместе с тем опасается, чтобы страсти не разгорелись до той степени, когда он уже не сможет их сдержать.

— Друзья, друзья, — воскликнул он наконец, — вашу ссору пора прекратить! И тому, кто будет продолжать ее за стенами этой комнаты, гасконец он или англичанин, придется отвечать передо мной. Я слишком нуждаюсь в ваших мечах, чтобы вы обращали их друг против друга. Сэр Джон Чарнелл, лорд Одлей, вы, надеюсь, не сомневаетесь в храбрости наших друзей из Гаскони?

— Нет, сир, — ответил лорд Одлей. — Я слишком часто видел их на поле боя и знаю, что они весьма решительные и отважные джентльмены.

— Скажу то же самое, — заявил второй англичанин, — но, конечно, мы не забудем о сегодняшнем, а они пусть научатся не болтать попусту.

— Нет, сэр Джон, — сказал Принц с укоризной, — у всякого народа свои нравы и обычаи. Найдутся такие, которые назовут нас холодными, хмурыми и молчаливыми. Но вы слышите, милорды из Гаскони, у этих джентльменов и в мыслях не было набросить тень на вашу честь и достоинство, — так укротите же свой гнев. Клиссон, Капталь, Де Поммерс, вы мне обещаете?

— Мы ваши подданные, сир, — ответили гасконские бароны не слишком охотно. — Ваше слово для нас закон.

— Тогда зальем все взаимные неудовольствия доброй мальвазией! — весело воскликнул Принц. — Эй, там! Открыть двери зала для пиров. Я долго был разлучен с моей дорогой супругой, но я скоро вернусь к вам. Пусть
кравчие подают и менестрели играют, а мы выпьем чашу за предстоящие нам на юге славные бои!

И Принц удалился в сопровождении обоих монархов, тогда как собравшиеся, многие поджав губы и грозно хмурясь, медленно выходили друг за другом через боковую дверь в обширный покой, где были накрыты столы для королевского пира.

Глава XX Как Аллейн завоевал себе место в почетном цехе

Пока совет Принца обсуждал дела, Аллейн и Форд ждали в другой комнате, где их скоро окружила шумная толпа молодых англичан одного с ними звания, жаждавших услышать последние новости с родины.

— Ну как поживает старик в Виндзоре? — спросил один.

— А как добрая королева Филиппа? — осведомился второй.

— А дама Алиса Перрерс? — крикнул третий.

— Уот! Чертов болтун! — заорал высокий молодой человек, хватая Уота за шиворот и в назидание встряхивая его.

— Да за эти слова тебе Принц голову бы снес.

— Клянусь богом, Уот бы и не заметил. Она же у него пустая, как сума нищего.

— Пустая, как сума английского оруженосца, — отозвался первый.

— Куда к черту запропастился стольник и его кравчие? Они до сих пор не расставили козел для столов.

— Mon Dieu! Если бы человек мог дожраться до рыцарства, так ты, Хамфри, был бы по меньшей мере знаменитым рыцарем, — заметил второй оруженосец среди взрывов хохота.

— А если бы ты мог допиться до чего-нибудь, дурья голова, ты стал бы первым бароном королевства! — крикнул обиженный Хамфри. — Но как дела в Англии, скажите, оруженосцы Лоринга?

— Я считаю, — заявил Форд, — что во многом она осталась такой же, какой была, когда ты видел ее в последний раз, может, только шуму в ней поменьше.

— А почему меньше шуму, юный мудрец?

— Ну, пораскинь мозгами.

— Клянусь богом! К нам заявился паладин, а на башмаках у него все еще хампширская грязь! Он хочет сказать, что шуму стало поменьше, так как мы оттуда уехали.

— Быстро они тут соображают, — заметил Форд, повернувшись к Аллейну.

— Как прикажете вас понять, сэр? — спросил оруженосец-задира.

— Как хотите, так и понимайте, — небрежно отозвался Форд.

— Это дерзость! — воскликнул другой.

— Сэр, я преклоняюсь перед вашей догадливостью, — ответил Форд.

— Сдержись, Хамфри, — заметил высокий оруженосец, рассмеявшись. — Мне кажется, тебе нечего ждать снисхождения от этого джентльмена. В Хампшире языки остры, сэр.

— А мечи?

— Гм! Мы можем проверить! Через два дня турнир, тогда и посмотрим, так же ли остро твое копье, как язык.

— Все это распрекрасно, Роджер Харкомб! — воскликнул коренастый молодой человек с бычьей шеей; его квадратные плечи и массивная фигура говорили об исключительной физической силе. — Ты слишком легко относишься к этому делу. Мы не можем допустить, чтобы над нами так просто взяли верх. Лорд Лоринг уже показал себя, но мы ничего не знаем о его оруженосцах, кроме того, что один остер на язык. Ну, а вы, молодой сэр? — обратился он к Аллейну, опуская тяжелую руку ему на плечо.

— Что я, молодой сэр?

— Ma foi! Можно подумать, будто это паж моей дамы. Прежде чем ты снова увидишь свою мать, твои щеки должны стать посмуглее и потяжелее рука.

— Если рука моя и не тяжела, зато она всегда готова.

— Готова? Готова для чего? Чтобы нести шлейф моей дамы?

— Готова проучить любого за дерзость, сэр.

— Хорошенький мой дружок! — ответил коренастый оруженосец. — Какой у тебя нежный румянец! Какой мелодичный голос! Глаза — точно у стыдливой девы, а волосы трехлетнего младенца. Voila! — И он грубо сунул толстые пальцы в золотистые кудри юноши.

— Вы напрашиваетесь на ссору, сэр, — сказал Аллейн, побледнев от гнева.

— Ну и что же?

— Вы делаете это как деревенский олух, а не как надлежит вежливому оруженосцу. Вы дурно воспитаны и грубы. Рыцарь, которому я служу, показал бы вам, как себя ведут в таких случаях.

— А что бы он сделал, о цвет оруженосцев?

— Он бы не шумел и не дерзил, а держался бы еще любезнее, чем обычно. Он сказал бы: «Сэр, я счел бы для себя честью, если бы мог слегка сразиться с вами, не ради моей славы или из честолюбия, но больше ради славы моей дамы и поддержания рыцарской чести». Затем он снял бы перчатку — вот так — и бросил бы наземь; или, если бы полагал, что имеет дело с грубияном, он бросил бы ему перчатку в лицо — как я бросаю ее сейчас!

Толпа оруженосцев взволнованно загудела, когда Аллейн, чья прирожденная мягкость при это беспричинном нападении на него вдруг сменилась ожесточенной решимостью, изо всех сил швырнул перчатку в насмешливое лицо оскорбителя. Со всех сторон сбежались оруженосцы и пажи, и вскоре обоих противников обступила густая взволнованная толпа.

— За это ты поплатишься жизнью, — сказал задира, и лицо его исказилось яростью.

— Если ты сможешь отнять ее, — ответил Аллейн.

— Милый друг, — шепнул Форд, — крепко стой на своем.

— Я буду судить по справедливости! — воскликнул Норбери, молчаливый оруженосец сэра Оливера.

— Ты сам все это затеял, Джон Трантер, — сказал высокий малый, которого называли Роджером Харкомбом. — Вечно ты дразнишь новичков. Стыд и срам, если дело зайдет дальше, чем следует. Юноша показал себя смелым.

— Но удар перчаткой! Удар! — закричало несколько оруженосцев постарше. — Этого нельзя так оставить!

— Нет, можно. Трантер первый коснулся его головы, — сказал Харкомб. — Как ты полагаешь, Трантер? На этом следовало бы и покончить?

— Мое имя известно в здешних краях, — горделиво ответил Трантер, — и я не могу допустить, чтобы на нем осталось пятно. Пусть поднимет перчатку и заявит, что был не прав.

— Я предпочел бы, чтобы он попал к черту в лапы, — прошептал Форд.

— Вы слышите, молодой сэр? — спросил миротворец. — Наш друг согласен забыть об этом случае, если вы только признаете, что действовали необдуманно и сгоряча.

— Я этого не могу признать, — ответил Аллейн.

— Но таков у нас обычай, молодой сэр: когда среди нас появляются новые оруженосцы из Англии, мы подвергаем их тем или иным испытаниям. Подумайте, ведь если у человека новый боевой конь или копье, он всегда будет испытывать их в мирное время, чтобы, когда в них скажется нужда, они не подвели его. Насколько же важнее испытывать наших будущих товарищей по оружию.

— На вашем месте я бы отступил, если это можно сделать с честью, — шепнул Норбери на ухо Аллейну. — Человек этот — известный мастер сражаться мечом и гораздо сильнее вас.

Однако в жилах Эдриксона текла кровь упрямых саксов — разогревалась она очень медленно, но, закипев, остывала нелегко. Намек на грозившую ему опасность только укрепил его решимость.

— Я прибыл со своим хозяином, — сказал он, — и в каждом видел здесь англичанина и друга. Этот господин встретил меня грубостью, и если я ответил ему тем же, то пусть пеняет только на себя. Перчатку я подниму, но, конечно, не откажусь от своего поступка, если мой обидчик первый не извинится за свои слова и свое поведение.

Трантер пожал плечами.

— Ты сделал все, что мог, Харкомб, чтобы спасти его, — сказал он. — Лучше решить спор сразу.

— Я тоже так считаю! — воскликнул Аллейн.

— Совещание продлится до самого пира, — заметил седой оруженосец. — У вас добрых два часа…

— А место?

— В это время двор для турниров свободен.

— Нет, нельзя устраивать встречу на монастырской земле, все участники могут поплатиться, если эта история дойдет до ушей Принца.

— На берегу реки есть тихое местечко, — заявил один из юношей, — надо только пройти через владения аббатства, потом мимо оружейной мастерской, мимо церкви Сен-Реми и потом по улице Апостолов.

— Итак, en avant! — решительно воскликнул Трантер, и толпа высыпала на свежий воздух, за исключением тех, кто, выполняя особые приказы их рыцарей, должен был оставаться на своем посту.

Эти незадачливые юноши столпились у маленьких оконниц и, вытягивая шеи, старались как можно дальше следовать взглядом за уходившими товарищами.

Совсем рядом с берегом Гаронны находилась лужайка; с одного ее края тянулась высокая стена монастырского парка, с другого — фруктовый сад с густой щетиной безлистых яблонь. Река, глубокая и быстрая, бежала под крутым берегом, на ней чернело всего несколько лодок, большие суда стояли на якорях далеко от этого места, посередине течения. Придя на лужайку, оба противника извлекли из ножен мечи и накинули куртки, ибо на них не было никаких лат. Дуэль, с ее установленным этикетом еще не вошла в моду, но внезапные и грубые поединки являлись делом вполне обычным, как оно и должно быть, если горячие юноши попадают в чужую страну и у них есть оружие. В таких поединках, так же как и на более официальных турнирах на замковой арене, Трантер прославился своей силой и ловкостью, почему Норбери из добрый побуждений и предостерег Аллейна. С другой стороны, Аллейн учился владеть оружием и упражнялся ежедневно в течение многих месяцев; будучи от природы очень сообразительным и проворным, он владел теперь мечом не хуже своего противника. Странно противоположной казалась эта пара, когда они сходились: Трантер — смуглый, кряжистый, плотный, с волосатой грудью и жилистыми руками, и Аллейн — живое воплощение миловидности и изящества, золотоволосый, с кожей нежной, как у женщины. Многим казалось, что, конечно, этот бой будет неравным; но несколько зрителей, наиболее опытных, заметили в решительном взгляде серых глаз и в воинственной поступи этого юноши что-то вызывавшее сомнение в исходе поединка.

— Стойте, стойте! — воскликнул Норбери до того, как был нанесен первый удар. — У этого джентльмена двуручный огромный меч, на добрый фут длиннее, чем у нашего друга.

— Возьми мой, Аллейн, — предложил Форд.

— Нет, друг, — ответил Аллейн, — я уже приноровился к своему, умею управлять его тяжестью и владею его равновесием. Начнемте, сэр, не то мы можем понадобиться нашим рыцарям в монастыре.

Огромный меч Трантера являлся, конечно, большим преимуществом. Трантер стоял, сдвинув ноги, согнув колени, готовый к рывку назад или к прыжку вперед. Свое оружие он держал перед собой стоймя, так, что мог или сразу обрушить его вниз разящим ударом или, повернув этот тяжелый клинок, прикрыть собственную голову и тело. Защитой ему служила также большая и тяжелая чашка меча, через которую проходил эфес, в ней имелась узкая и глубокая прорезь, которой опытный боец мог захватить клинок противника и быстрым поворотом кисти сломать его. С другой стороны, Аллейн при своей защите должен был особенно полагаться на зоркость глаз и быстроту движений, ибо его меч, как остро он ни наточил его, был очень легок и тонок.

Трантер отлично знал свои преимущества и, не теряя времени, воспользовался ими. Когда его противник пошел на него, он внезапно прыгнул вперед и рубанул — меч со свистом опустился и наверняка рассек бы Аллейна пополам, если бы тот не отскочил в сторону. Меч прошел так близко, что острием разрезал полу его льняной куртки. Стремительно, словно пантера, Аллейн ринулся вперед, но Трантер, который был не только силен, но и подвижен, уже снова прикрылся и отбил удар Аллейна клинком своего тяжелого меча. Он снова обрушил свистящий удар такой силы, что присутствующие замерли, и Аллейн снова ловко и быстро выскользнул из-под меча и ответил двумя выпадами, подобными молнии, которые Трантер едва смог парировать. Противники уже настолько сблизились что Аллейн не успел отскочить при следующем ударе которым был отбит его меч и рассечен лоб; кровь залила глаза и щеки. Он отскочил подальше, где меч Трантера не мог его достать, и оба остановились, тяжело дыша, а толпа молодых оруженосцев зааплодировала.

— Храбро бились оба противника, — воскликнул Роджер Харкомб. — Вы оба заслужили честь этим поединком, и было бы грехом и позором продолжать его.

— Ты, Эдриксон, дрался хорошо, — сказал Норбери.

— И держался ты достойно! — крикнуло несколько оруженосцев.

— Что касается меня, то у меня нет желания убивать этого молодого человека, — заявил Трантер, вытирая лоб.

— Этот джентльмен просит у меня прощения за то, что вел себя по отношению ко мне грубо и оскорбительно? — спросил Аллейн.

— Я? Нет.

— Тогда берегитесь, сэр!

С металлическим звоном клинки снова скрестились. Аллейн все время старался держаться как можно ближе к противнику, чтобы не дать Трантеру слишком сильно замахнуться мечом, а тот упорно отпрыгивал назад, стремясь получить место для нанесения одного из своих роковых ударов.

Аллейн трижды парировал удары, и все же на левом плече его выступила кровь, но в то же мгновение он слегка ранил Трантера в бедро. Однако в следующий миг его клинок скользнул в роковую щель, раздался резкий треск, что-то, зазвенев, упало, и он увидел полоску стали длиною пятнадцать дюймов — все, что осталось от его оружия.

— Ну, твоя жизнь в моих руках! — воскликнул Трантер со злобной усмешкой.

— Нет, нет, он сдается! — закричали несколько оруженосцев.

— Вот другой меч! — предложил Форд.

— Нет, сэр, — возразил Харкомб, — так не принято.

— Бросай свой эфес, Эдриксон! — потребовал Норбери.

— Никогда! — ответил Аллейн. — Вы просите у меня прощения, сэр?

— Ты спятил!

— А тогда берегись! — крикнул молодой оруженосец и ринулся в бой с таким пылом и яростью, которые с избытком восполняли недостатки его короткого меча.

От его внимания не ускользнуло, что противник уже дышит тяжело и хрипло, как человек, изнемогающий от усталости. Настала минута, когда в этом поединке должна была сказаться более чистая жизнь и более ловкое тело одного из сражающихся. Все дальше и дальше отступал Трантер, ища подходящего мгновения для последнего удара. Все ближе надвигался Аллейн, направляя обломанный конец меча то в лицо врагу, то в горло, то в грудь, продолжая колоть и стараясь обойти барьер его стали, каким тот заслонял себя. Однако многоопытный враг знал, что долго таких усилий Аллейну не выдержать. Пусть он хоть на миг ослабит свой напор — и смертельный удар будет нанесен. Он должен перевести дух. Плоть и кровь не могут выдержать такого бесперерывного напряжения. Уже броски юноши стали менее яростными, нога менее тверда, хотя в упрямых серых глазах не отражалось никакой слабости. Трантер, за многие годы боев ставший коварным и осторожным, почувствовал, что благоприятная минута настала. Он оттолкнул хрупкое оружие, которым с ним сражался противник, вихрем занес свой огромный меч и, отскочив еще дальше, чтобы придать удару еще большую мощь… свалился в воды Гаронны.

И зрители и сражающиеся были настолько поглощены поединком, что всякая мысль о крутизне берега и быстрой, бесшумной реке вылетела у них из головы. И лишь когда Трантер, отступая назад пламенным напором противника, оказался на самой кромке берега, общий крик напомнил ему об опасности. Последний бросок назад, который, как он надеялся, положит бою кровавый конец, отбросил его самого далеко от берега, и он мгновенно очутился на глубине восьми футов в ледяной воде. Раз или два вынырнуло лицо задыхающегося человека, и судорожно ищущие опоры пальцы мелькнули в тихой зеленой струе, которая выносила его на середину течения. Тщетно товарищи бросали ему ножны, яблоневые ветки и связанные вместе пояса. Аллейн выронил свой сломанный меч и стоял, дрожа всем телом; весь гнев его внезапно сменился жалостью. В третий раз тонущий вынырнул на поверхность, его горсти были полны липких речных водорослей, глаза с отчаянием смотрели на берег. Их взгляд нашел Аллейна, и тот не смог устоять перед безмолвной мольбой. Через миг он тоже погрузился в волны Гаронны и поплыл сильными взмахами к своему недавнему врагу.

Однако течение было стремительным и быстрым, и, хотя Аллейн плавал хорошо, задача его оказалась нелегкой. Схватить Трантера за волосы было делом нескольких секунд, но вот удерживать его голову над водой и выбираться из течения оказалось гораздо труднее. После сотни взмахов он как будто не подвинулся ни на дюйм. Наконец среди взрыва радостных криков и похвал они медленно и вполне явственно передвинулись в более тихую воду, и в эту же минуту Форд бросил в реку с десяток поясов, скрепленных между собою пряжками, и этот спасательный канат попал им прямо в руки. Три рывка нетерпеливых товарищей — и обоих противников, промокших и бледных, втащили на берег; задыхаясь, они тут же повалились на траву.

Джон Трантер пришел в себя первым: хотя он и пробыл дольше в воде, но не тратил сил во время отчаянной борьбы с течением. Он с трудом встал на ноги и опустил глаза на своего спасителя, который приподнялся на локте и, чуть улыбаясь, слушал шумные поздравления и похвалы окружавших его оруженосцев.

— Я вам чрезвычайно обязан, сэр, — сказал Трантер отнюдь не дружелюбно. — Certes[182], если бы не вы, я так и остался бы в реке, ведь я родился в Уорикшире, местность там безводная, и в наших краях почти никто не умеет плавать.

— Благодарности мне не нужно, — отрывисто ответил Аллейн. — Форд, дай руку и помоги встать.

— Река стала моим врагом, — продолжал Трантер, — а для вас она оказалась добрым другом, ибо сегодня спасла вам жизнь.

— Что ж, пусть будет так, — отозвался Аллейн.

— Но теперь все кончено, — заявил Харкомб, — и никакой беды не случилось, а я одно время опасался, что будет иначе. Наш молодой друг честно и благородно заслужил право стать членом нашего славного цеха оруженосцев города Бордо. Вот твой камзол Трантер.

— Но, увы, мой славный меч лежит на дне Гаронны! — сказал тот.

— А вот и твоя куртка, Эдриксон — воскликнул Норбери. — Набрось ее на плечи пусть на тебе будет хоть что-нибудь сухое.

— Теперь идем обратно в аббатство. — предложили несколько голосов.

— Одну минуту господа, — крикнул Аллейн, который стоял, опираясь на плечо Форда и все еще держа в ослабевшей руке сломанный меч. — Может быть, мне налилась в уши вода и я не уловил того, что было сказано, но, по-моему, этот джентльмен до сих пор не извинился передо мной за то оскорбление, которое нанес мне в зале.

— Как? Вы все еще хотите продолжать ссору? — спросил Трантер.

— А почему бы и нет, сэр! Я очень медлю, решаясь на такое дело, но, уже начав, буду доводить до конца пока во мне есть жизнь и дыхание.

— Ma foi! В вас теперь маловато и того и другого, — резко заявил Харкомб. — Послушайте моего совета, сэр, и прекратите эту историю. Вышли вы из положения весьма удачно.

— Нет, — возразил Аллейн, — не я затеял ссору, но так как я уже здесь, то клянусь, что не уйду отсюда, пока не получу того, зачем пришел. Итак, или извинитесь, сэр, или найдите другой меч и будем продолжать.

Молодой оруженосец был смертельно бледен и обессилен перенесенным и на суше и в воде. Он промок насквозь, весь измазался, а из раны на плече и на лбу сочилась кровь, но вся его поза и выражение лица говорили о непоколебимой решимости. Его противник, с более грубой и низменной душой, невольно робел перед пылкостью и упорством более одухотворенной натуры Аллейна.

— Я не думал, что вы отнесетесь к этому так серьезно, — пробормотал он в смущении. — Это была просто шутка. Мы постоянно дразним друг друга, но, если вы смотрите по-другому, прошу извинить меня.

— Тогда и я прошу меня извинить, — сердечно отозвался Аллейн, — вот вам моя рука.

— А к полднику уже трубили три раза, — сказал Харкомб, когда все поспешили прочь, разбившись на кучки и оживленно болтая. — Не знаю, что подумает или скажет стольник Принца. Честное слово, приятель Форд, вашему другу необходима кружка вина, ведь он наглотался воды из Гаронны. Судя по его красивенькому лицу я никогда бы не подумал, что он выкажет такую твердость характера.

— Клянусь — ответил Форд, — сам воздух в вашем Бордо превратил горлицу в боевого петуха. Никогда Хампшир не видел более мягкого и любезного юноши.

— Его хозяин тоже, насколько я могу судить, весьма мягкий и любезный джентльмен, — заметил Харкомб, — и все же, мне кажется, оба они такие люди, что ссориться с ними отнюдь не безопасно.

Глава XXI Как Агостино Пизано рисковал головой

Даже стол для оруженосцев в аббатстве св. Андрея в Бордо был роскошен: ведь здесь держал свой двор Принц. И только здесь, после скудной пищи в Болье и скупых обедов у леди Лоринг, Аллейн увидел, до чего могут доходить роскошь и изысканность. Жареные павлины в перьях, вновь аккуратно водворенных на место, так что птица лежала на блюде в том же виде, в каком она расхаживала при жизни, кабаньи головы с позолоченными клыками и пастью, выложенной фольгой, желе в виде двенадцати апостолов и огромный пирог, воспроизводивший новый королевский замок в Виндзоре, — вот некоторые из тех невиданных блюд, с которыми ему довелось иметь дело. Один лучник принес Аллейну с корабля смену одежды, и он, с живостью юности, уже позабыл огорчения и усталость этого утра. Явился паж из зала для пиров и сообщил, что их хозяин будет вечером пить вино у лорда Чандоса и желал бы, чтобы его оруженосцы ночевали в гостинице «Полумесяц» на улице Апостолов. Поэтому оба юноши в сумерках пустились в путь, насладившись выступлениями жонглеров с их фокусами и менестрелей с их песнями, последовавшими за главной трапезой.

Шел мелкий дождь, когда Аллейн и Форд, набросив на головы плащи, шли пешком по улицам древнего города; своих лошадей они оставили в королевских конюшнях. Изредка масляный фонарь на углу улицы или под портиком дома богатого горожанина бросал слабый свет на поблескивающие булыжники мостовой и на пеструю разношерстную толпу, которая, несмотря на дурную погоду, текла туда и сюда по каждой проезжей улице.

В этих разбросанных повсюду кругах тусклого света открывалась вся панорама жизни богатого и воинственного города. Тут шествовал круглолицый горожанин, раздувшийся от преуспеяния, в длинном кафтане темного сукна, плоской бархатной шляпе, с широким кожаным поясом и мотающимся кошелем — живое воплощение богатства и благополучия. За ним шла его служанка, повязанная голубым шарфом, держа в вытянутой правой руке фонарь, озарявший золотой полоской света дорогу, по которой шествовал хозяин служанки. Дальше брела, пошатываясь, группа полупьяных йоркширцев, они говорили на таком диалекте, что даже их земляки едва их понимали; на их куртках был знак пеликана, показывавший, что они прибыли из северного графства Стэплтон. Горожанин оглянулся на их багровые, свирепые лица и ускорил шаг, а служанка прикрыла лицо шарфом, ибо в их взглядах, устремленных на девушку и на кошель, было выражение, понятное людям, говорящим на любом языке. Затем следовали лучники из охраны, визгливые женщины, английские пажи с белой кожей и с голубыми изумленными глазами, монахи в темных рясах, слоняющиеся воины, загорелые болтливые слуги-гасконцы, матросы, грубоватые крестьяне из Медока и придворные оруженосцы в плащах и в шляпах с плюмажем; эти молодые люди решительно проталкивались и протискивались через изменчивый многоцветный людской поток, наполнявший улицу прямо-таки вавилонским смешением языков: английского, французского, валлийского, баскского и самых разнообразных диалектов Гаскони и Гиени. Время от времени толпа расступалась, пропуская лошадь под дамским седлом или кучку несущих факелы лучников, которые шли впереди гасконского барона или английского рыцаря, разыскивавших после дворцового пира свою гостиницу. Топот копыт, лязг оружия, крики ночных забулдыг, звонкий смех женщин — все это поднималось, словно туман над болотом, над людными улицами тускло освещенного города.

Одна пара в этой движущейся толпе привлекла особое внимание двух молодых оруженосцев, тем более, что пара эта шла прямо впереди них и в том же направлении. Это были мужчина и девушка. Он выделялся своим ростом и мощными плечами и прихрамывал на одну ногу; под мышкой он нес какой-то большой плоский предмет, завернутый в темную материю. Его спутница, очень молодая и стройная, ступала быстро и упруго, движения ее были изящны, но черный плащ настолько скрывал ее черты, что можно было заметить только вдруг блеснувшие черные глаза да прядку черных волос. Высокий человек из-за больной ноги тяжело опирался на ее плечо, держась как можно ближе к стене и ревниво прижимая к своему боку завернутый предмет; он выталкивал вперед свою спутницу, пользуясь ею как опорой, когда толпа уж слишком теснила, грозя унести его с собой. Явный страх этого человека, внешность его спутницы и та заботливость, с какой оба оберегали непонятный предмет, невольно вызвали интерес обоих молодых англичан, шагавших позади них на расстоянии вытянутой руки.

— Courage[183], дитя, — услышали они восклицание высокого человека. Это была смесь французского с английским. — Если нам удастся сделать еще шестьдесят шагов, мы будет в безопасности.

— Держи его крепко, отец, — ответила девушка на том же мягком, смешанном диалекте. — Нет никаких причин для страха.

— Поистине они язычники и варвары, — воскликнул ее спутник, — бешеные, орущие, пьяные варвары! Еще сорок шагов. Tita mia[184], клянусь святым Элуа, патроном ученых мастеров, что я не выйду за порог моего дома до тех пор, пока вся эта шайка не будет благополучно водворена в их лагерь в Даксе или еще в какое-нибудь место, которое они осквернят своим присутствием. Еще только двадцать шагов, мое сокровище. О боже мой, как они толкаются и ревут! Встань на их пути, Tita mia! Храбро выставь свой локоток! Встреть их лицом к лицу, девочка! Ради чего тебе уступать дорогу этим бешенным островитянам? Ах, cospetto![185] Мы разорены и погибли!

Впереди них толпа стала настолько густа, что хромому старику и девушке пришлось остановиться. Несколько подвыпивших английских лучников, заинтересованных, как и оруженосцы, странным обликом этой пары, устремились к ним навстречу, разглядывая их в тусклом свете.

— Клянусь тремя царями, — воскликнул один из лучников, — вот старый болван! Он слишком сердитый, чтобы опираться на этакий прелестный костыль. Пользуйся ногой, которую тебе дал господь бог, и не наваливайся так на девчонку!

— Ну-ка, убирайся ко всем чертям! — заорал другой. — Что это, в самом деле! Храбрые лучники разгуливают без женщин, а такая вот старая орясина пользуется дамой, словно дорожным посохом!

— Пойдем со мною, моя птичка. — предложил третий, хватая девушку за плащ.

— Нет, со мной, мечта моего сердца, — перебил его первый. — Клянусь святым Георгием, наша жизнь коротка, так будем же веселиться, пока живы. Да она прелестна, эта девица, или пусть мне никогда не видеть Честерский мост!

— А что это у старой жабы под мышкой? — воскликнул еще один. — Он прижимает к себе эту штуку словно дьявол — продавца индульгенций.

— Ну-ка покажи, старый мешок с костями, что у тебя там?

Они теснили старика, а он, не понимая их наречия только все крепче прижимал к себе одной рукою девушку и тоскливо озирался, ища помощи.

— Бросьте, ребята, бросьте, — крикнул Форд, отпихивая ближайшего лучника. — Это низость! Уберите руки, не то вам же будет хуже.

— Придержи язык, не то тебе самому будет хуже! — заорал самый пьяный лучник. — А кто ты, что портишь нам удовольствие?

— Новоиспеченный оруженосец, только что приехал, — пояснил ему кто-то.

— Клянусь святым Фомою Кентским, мы все служим нашим хозяевам! Но не позволим, чтобы нами командовал каждый сопляк, которого мамаша отправила в Аквитанию.

— О джентльмены! Ради Христа, защитите нас! — воскликнула девушка на ломаном английском языке, — не давайте нас в обиду этим ужасным людям.

— Не бойтесь, госпожа, — ответил Аллейн. — Мы не позволим вас тронуть. Сними руку с ее талии, эй ты негодяй с севера!

— Не отпускай ее Уот! — сказал долговязый чернобородый солдат чей металлический нагрудник поблескивал в сумраке. — А вы держите-ка руки подальше от своих кинжалов, вы оба, я занимался этим ремеслом еще когда вас и на свете-то не было и клянусь богом я вас проткну насквозь, если вы хоть пальцем шевельнете.

— Слава богу! — вдруг воскликнул Аллейн ибо увидел возвышавшегося над толпой человека и его ярко-рыжий вихор, вылезавший из-под шлема. Пришел Джон и Эйлвард тоже! Помогите нам, друзья! Здесь хотят обидеть девушку и старика.

— Hola, mon petit! — отозвался старый лучник, проталкиваясь через толпу; за ним следовал Большой Джон. — Что тут происходит? Клянусь тетивой, много вам придется поработать, если вы намереваетесь исправлять все зло, какое увидите по эту сторону пролива. Едва ли отряд лучников, да еще когда в голове шумит от вина, будет таким же сговорчивым, как иные юные клирики в фруктовом саду. Когда ты проведешь с годик в Отряде тебя будут меньше волновать подобные случаи. Но что все-таки тут случилось? Начальник полиции со своими лучниками идет сюда, и кое-кто из вас может оказаться на дыбе, если не поостережется.

— Да это же старик Сэм Эйлвард из Белого отряда! — воскликнул солдат. — Слушай, Сэмкин, а как ты очутился здесь? Я еще помню тот день, когда ты был самый шумливый весельчак из всех лучников Отряда. Клянусь спасением души! От Лиможа до Наварры никто так охотно не целовал девчонку и не рубил головы врагу, как лучник Эйлвард из отряда Хоуквуда.

— Вполне возможно, Питер, — отозвался Эйлвард, — и, клянусь эфесом, не очень-то я с тех пор изменился. Но у меня всегда все было честно и ясно. Девица соглашалась добровольно, мужчина должен был взбунтоваться против меня, а если нет, то, клянусь моими десятью пальцами, от меня им ничего не грозило.

Глядя на решительное лица Эйлварда и широченные плечи Джона, лучники убедились, что силой тут немногого добьешся. Девушка и старик уже начали пробираться через толпу, и мучители не решались остановить их. Форд и Аллейн медленно следовали за ними, но Эйлвард вдруг схватил Аллейна за плечо.

— Клянусь эфесом, camarade, — сказал он, — я слышал, что ты сегодня в аббатстве отличился и совершил славные дела. Но только прошу тебя быть осторожным, ведь это я привел тебя в Отряд, и я был бы очень огорчен, если бы с тобой что-нибудь стряслось.

— Нет, Эйлвард, я буду осторожен.

— Не бросайся уж так без оглядки навстречу всякой опасности, mon petit. Скоро твоя рука окрепнет, и удар станет более сильным. Мы сегодня вечером соберемся в «Розе Гиени», а это за два дома от гостиницы «Полумесяц», поэтому, если ты захочешь осушить стаканчик в компании нескольких простых лучников, ты будешь желанным гостем.

Аллейн обещал прийти, если его обязанности позволят ему, а затем, нырнув в толпу, догнал Форда; тот остановился и разговаривал с обоими чужеземцами, которые теперь уже добрались до своего дома.

— Храбрый молодой синьор, — сказал высокий старик, обнимая Аллейна за плечи, — как нам отблагодарить вас, ведь вы защитили нас от этих страшных пьяных варваров! Мою Титу они утащили бы, а мою голову разбили бы на тысячу кусков.

— Нет, я не думаю, чтобы они так поступили, — возразил Аллейн удивленно.

— Хо, хо! — захохотал, вернее, закаркал старик высоким голосом. — Я тужу не о своей голове, которая у меня на плечах, cospetto, нет! Вы спасли ту голову, которая у меня под мышкой.

— Может быть, синьору угодно зайти к нам в дом, отец? — сказала девушка. — Если мы будем стоять здесь, кто знает, не начнется ли какая-нибудь новая свалка?

— Верно сказано, Тита! Верно сказано, моя девочка! Прошу вас, сэры, оказать нам честь и посетить наше скромное жилище. Огня, Джакомо! Тут пять ступенек вверх. Еще две. Так! Ну, мы наконец в безопасности Corpo di Bacco.[186] Я не дал бы и десяти мараведи за то, что моя голова уцелеет, когда эти чертовы дети притиснули нас к стене. Tita mia, ты храбрая девушка, и уж лучше, чтобы они толкали и тянули тебя, только бы не трогали мою голову.

— Конечно, отец, серьезно согласилась она.

— Но эти англичане! Ах! Возьмите гота, гунна и вандала, смешайте их и прибавьте разбойника-варвара, а потом напоите это существо допьяна — и получится англичанин. Боже мой! Разве жил на земле когда-нибудь еще такой народ! Какая страна от них свободна? Я слышал, что и в Италии их так же полным-полно, как и здесь. Они всюду, кроме небес.

— Дорогой отец, — воскликнула Тита, все еще поддерживая сердитого старика, который, хромая, взбирался по дубовой лестнице, — не забывай, что эти добрые синьоры, защитившие нас, тоже ведь англичане.

— Ах, да! Прошу прощения, сэры! Входите вот сюда, в комнаты. Кое-кому мои картины нравятся, но я вижу что искусство вести войну — единственное, которое почитается в вашей стране.

Низкая комната с дубовыми панелями, в которую старик ввел их, была ярко освещена четырьмя лампами с благовонным маслом. У стен, над столом, на полу и вообще повсюду стояли и висели огромные листы стекла, расписанные самыми яркими красками.

— Значит, они вам нравятся? — воскликнул хромой художник, заметив на лицах юношей изумление и удовольствие. — Среди вас все же, значит, есть люди, которые ценят это пустое занятие?

— Никогда бы не поверил, что такое мастерство возможно, — восхищался Аллейн. — Какие краски! Какой рисунок! Посмотри, Форд, на эти мучения святого Стефана! Кажется, можно взять в руку один из камней, которые лежат наготове у подлых убийц!

— А тот олень, с крестом между рогами… Честное слово, Аллейн, я никогда не видел подобного красавца даже в лесах Бира.

— А зелень под ним — какая яркая и светлая! Да, все картины, что я видел до сих пор, в сравнении с этими — только детская забава. Должно быть, этот достойный джентльмен — один из тех великих живосписцев, о которых я так часто слышал от отца Варфоломея в былые дни, когда жил еще в Болье.

Смуглое подвижное лицо художника сияло радостью, вызванной неподдельным восторгом этих двух молодых англичан. Его дочь сбросила плащ, и юноши увидели ее лицо, тонкое и нежное, прекрасное чисто итальянской красотой; вскоре Форд смотрел уже на него, а не на висевшие перед ним картины. Аллейн же продолжал с легкими восклицаниями восторга и изумления переводить взор от стен к столу и снова на стены.

— Что вы скажете на это, молодой сэр? — спросил художник, срывая ткань с плоского предмета, который он держал под мышкой.

Это был кусок стекла в форме листа, с изображением лица, окруженного нимбом. Рисунок был настолько изящен, и тон так совершенен, что молодому оруженосцу показалось, будто это действительно человеческое лицо смотрит на них печальным и задумчивым взором. Он всплеснул руками, охваченный счастливым трепетом, какой истинное искусство всегда вызывает в истинном художнике.

— Удивительно! — воскликнул он. — Чудесно! Но я поражаюсь, сэр, как вы рискнули произведение столь прекрасное и драгоценное нести ночью, среди буйной толпы.

— Я в самом деле поступил опрометчиво, — отозвался художник. — Дай вина, Тита, из флорентийской фляги. Если бы не вы, я просто боюсь подумать о том, что могло бы случиться. Посмотрите на тон кожи: его не восстановишь, ибо эту краску, как правило, либо пережигают в печах и она становится чересчур темной, либо она вообще не удерживается, и вот получаешь болезненно-белый цвет. А тут вы видите жилы и биение крови. Да, diavolo[187], если бы стекло это разбилось, мое сердце разбилось бы тоже. Это витраж для одного их окон на хорах церкви Сен-Реми, и мы, моя маленькая помощница и я, отправились посмотреть, действительно ли оно соответствует по размерам каменной амбразуре. Мы кончили, когда уже наступила ночь, и что нам оставалось, как не унести его домой, оберегая всеми доступными для нас способами? Но вы, молодой сэр, говорите так, словно кое-что понимаете в искусстве.

— Настолько мало, что не осмеливаюсь рассуждать о нем в вашем присутствии, — ответил Аллейн. — Я воспитывался в монастыре, и не велика была заслуга — обращаться с кистью более ловко, чем мои братья-послушники.

— Вот вам краски, кисть, бумага, — сказал старик художник. — Я не даю вам стекла, ибо это другой материал и требует большого умения смешивать краски. А теперь прошу вас показать мне ваше искусство. Спасибо, Тита. Венецианские стаканы наполним до краев. Садитесь, синьор.

И пока Форд беседовал с Титой, он — на англо-французском, она — на французско-итальянском, старик внимательно разглядывал драгоценную голову, проверяя, нет ли на поверхности какой-либо царапины. Когда он снова поднял взор, Аллейн несколькими смелыми мазками набросал на белом листе, лежавшем перед ним, женское лицо и шею.

— Diavolo! — воскликнул художник, склонив голову набок. — У вас есть способности, да, cospetto, у вас есть способности. Это лицо ангела!

— Это же лицо леди Мод Лоринг!.. — воскликнул Форд, еще более изумленный.

— Что ж, клянусь, сходство есть! — согласился Аллейн, несколько смущенный.

— А, портрет! Тем лучше. Молодой человек, я Агостино Пизано, и я повторяю еще раз: у вас есть способности. А потом, заявляю, что, если вы хотите остаться у меня, я научу вас всем секретам и тайнам окраски стекла: как пользоваться красками и сгущать их, какие проникают в стекло, какие нет, научу обжигу и глазированию, вы узнаете все приемы и все хитрости.

— Я был бы очень рад поучиться у такого мастера, — сказал Аллейн, — но я обязан следовать за моим хозяином, пока не кончится эта война.

— Война! Война! — воскликнул старик итальянец. — Вечно эти разговоры о войне. А те, кого вы считаете великими, — кто они? Разве я не слышал их имена? Солдаты, мясники, разрушители! Ах, per Bacco! У нас, в Италии, есть люди поистине великие. Вы громите, вы грабите! А они строят, они восстанавливают. О, если бы только вы видели мою родную, любимую Пизу, Дуомо, монастыри Кампо-Санто, высокую Кампаниле с певучим звоном ее колоколов, разносящимся в теплом воздухе Италии! Вот это деяния великих людей. И я видел их моими собственными глазами, теми же, которые смотрят теперь на вас. Я видел Андреа Орканья, Таддео Гадди, Джоттино, Стефано, Симоне Мемми — все это мастера, у которых я недостоин даже смешивать краски. И я видел уже престарелого Джотто, а он, в свою очередь, учился у Чимабуэ, до которого в Италии не было искусства, ибо расписывать часовню Гонди во Флоренции привезли греков. Ах, синьор, существуют действительно великие люди, чьи имена будут почитаться и тогда, когда уже станет ясно, что ваши солдаты — враги человечества.

— Ей-богу, сэр, — вмешался Форд, — можно сказать кое-что и в защиту солдат: ведь если этих великих людей, о которых вы говорили, никто не будет защищать, то как же они сберегут свои картины?

— А все эти вещи? — спросил Аллейн. — Вы в самом деле сами написали их? И куда же вы их отправите?

— Да, синьор, все они выполнены моей рукой. Иные, как вы видите, сделаны на одном листе стекла, другие состоят из отдельных частей, которые можно скрепить. Есть художники, рисующие только на поверхности стекла, они потом прикрывают его другим куском, закрепляют, и таким образом картина становится недоступной воздействию воздуха. Но я считаю, что подлинный успех нашего искусства столь же зависит от обжига, как и от кисти. Взгляните на это круглое окно, повторяющее витраж в церкви пресвятой Троицы в Вандоме, или вот это — «Обретение святого Грааля», оно предназначено для апсиды монастырской церкви. Было время, когда никто, кроме моих соотечественников, не умел делать такие вещи; теперь есть Клеман Шартрский и еще несколько человек во Франции, они отличные мастера этого дела. Но увы! Визгливый и скрипучий язык всегда будет напоминать нам о том, что миром правит дубина дикаря, а не рука художника.

Суровый и ясный голос горна раздался совсем рядом, напоминая о том, что настала ночь и всем пора расходиться.

— Это и для нас сигнал, — сказал Форд. — Я бы, кажется, готов был остаться здесь навсегда, среди этих прекрасных картин, — продолжал он, глядя в упор на покрасневшую Титу, — но мы должны быть в гостинице до возвращения нашего рыцаря.

Хозяева снова стали благодарить молодых оруженосцев за помощь, а те обещали побывать еще и наконец расстались со старым итальянским живописцем и его дочерью. Они покинули Королевскую улицу, где жили их новые друзья, и поспешили на улицу Апостолов, в гостиницу «Полумесяц».

Глава XXII Как лучники пировали в «Розе гиени»

— Mon Dieu! Аллейн, ты когда-нибудь видел такое прелестное лицо? — воскликнул Форд, когда он торопились обратно в гостиницу. — Такое чистое, тихое и такое прекрасное?

— Ты прав, да. А тон кожи — прямо совершенство. Я подобного не встречал. И ты обратил внимание, как завитки волос лежат на лбу? Удивительно изящно.

— И глаза какие! — продолжал восхищаться Форд. — До чего ясные и кроткие, и вместе с тем в них глубина мысли.

— Только в подбородке, пожалуй, чувствуется какая-то незавершенность, — сказал Аллейн.

— Нет, я не заметил.

— Правда, его линии очень четки.

— И очень утонченны.

— А все же…

— Что, Аллейн? Неужели ты видишь пятна даже на солнце?

— Ну, подумай, Форд! Разве длинная и благородная борода не придала бы лицу большую выразительность и силу?

— Пресвятая Дева, — воскликнул Форд, — да ты спятил! Борода у прекрасной маленькой Титы?

— Тита? А кто говорит про Титу?

— А кто говорит не о ней?

— Да я же обсуждал с тобою изображение святого Реми, друг!

— Ну, ты в самом деле гот, гунн, вандал и как еще там обзывал нас старик. Неужели ты можешь придавать такое значение его мазне, когда в той же комнате перед тобой была картина, написанная самим господом богом? Но кто этот человек?

— Пожалуйте, сэры, — сказал какой-то лучник, подбегая к ним, — Эйлвард и остальные будут очень рады видеть вас. Они вон в том доме. Эйлвард просил передать вам, что нынче вечером вы лорду Лорингу не понадобитесь. Он будет ночевать у лорда Чандоса.

— Клянусь, нам не нужен проводник, чтобы найти их…

В эту минуту из таверны на правой стороне улицы донеслись взрывы хохота и топот ног. Молодые люди вошли в низкую дверцу, спустились по вымощенному плитами коридору и оказались в узком длинном зале, озаренном факелами, пылавшими в обоих его концах.

Вдоль стен были брошены охапки соломы, и на них полулежало десятка два-три лучников, все из Отряда шлемы и куртки они поснимали, рубашки были расстегнуты, мощные тела раскинулись на глинобитном полу. Возле каждого стояла кожаная фляга с пивом, а в конце зала была водружена бочка с выбитой втулкой, сулившая и в дальнейшем щедрое угощение. Перед бочкой на пустых бочонках, ящиках и грубо сколоченных скамьях сидели Эйлвард, Джон, Черный Саймон и еще трое-четверо лучников-вожаков, а также Гудвин Хаутейн, старший шкипер, оставивший свой желтый корабль в устье реки, чтобы в последний раз выпить со своими
друзьями из Отряда. Форд и Аллейн уселись между Эйлвардом и Черным Саймоном, причем их появление нисколько не повлияло на царивший в зале шум и гам.

— Эля, mes camarades, — воскликнул лучник, — или, может быть, вина? Одно из двух — во всяком случае! Ну-ка, Джек, чертов сын, принеси нам бутылку старейшего вернэджа и смотри не тряхни ее! Слышали новость?

— Нет, — ответили оруженосцы в один голос.

— Предстоит блестящий турнир.

— Турнир?

— Да, мальчики. Ибо Капталь де Буш поклялся, что найдет пятерых рыцарей по эту сторону пролива, которые победят любых пятерых английских рыцарей, когда-либо садившихся в седло. И Чандос принял вызов, а Принц обещал золотой кубок тому рыцарю, который будет вести себя доблестнее всех, весь двор только и говорит об этом.

— А почему состязаются только рыцари? — проворчал Хордл Джон. — Разве они не могли бы выставить и пять лучников, которые бы отстаивали честь Аквитании и Гаскони?

— Или пять ратников, — добавил Черный Саймон.

— Кто же эти пять английских рыцарей? — спросил Хаутейн.

— В городе сейчас триста сорок один рыцарь, — ответил Эйлвард. — И я слышал, что уже послано триста сорок картелей, нет вызова только сэра Джона Равенсхолма: он лежит в лихорадке и не может встать с постели.

— Я слышал об этом турнире от одного из стрелков охраны! — крикнул кто-то из лучников, развалившихся на соломе. — Говорят, Принц тоже хочет сразиться на копьях, но Чандос и слышать об этом не желает — предполагают, что дело будет серьезное.

— На то есть Чандос.

— Нет, Принц этого не допустит. Чандос будет ведать всем турниром, вместе с сэром Уильямом Фелтоном и герцогом Арманьяком. Со стороны англичан в турнире примут участие лорд Одлей, сэр Томас Перси сэр Томас Уэйк, сэр Уильям Бошан и наш предостойный хозяин и командир.

— Ура, и да охранит его господь! — раздалось несколько голосов. — Быть лучником у него великая честь.

— И вы вполне правы, — отозвался Эйлвард. — Если вы пойдете за его знаменем с пятью алыми розами вы увидите все, что хотелось бы увидеть доброму лучнику. Ха! Да, mes garçons, вы сейчас смеетесь, но, клянусь эфесом, когда вы окажетесь там, куда он поведет вас, вы уже не будете смеяться, ибо невозможно знать заранее, какой он даст обет. Я вижу, что у него мушка на глазу, точь-в-точь как при Пуатье. И ради этой мушки будет пролита кровь, или я ничего не понимаю.

— А как было при Пуатье, достойный Эйлвард? — спросил один из молодых лучников; он оперся на локти и не сводил почтительного взгляда с обветренного лица старого воина.

— Ну же, Эйлвард, расскажи! — воскликнул Хордл Джон.

— Твое здоровье, старик Сэмкин Эйлвард! — зашумели голоса на дальнем конце зала, и люди замахали белыми куртками.

— Вот спросите его, — скромно отозвался Эйлвард и кивнул в сторону Черного Саймона. — Он видел больше, чем я… И все же, клянусь гвоздями святого креста, видел-то я почти все.

— О да, — согласился Саймон, — великий это был день. Я не надеюсь еще раз пережить такой день. Многие отличные лучники спустили в тот день свою последнюю стрелу. Подобных людей мы уже не встретим, Эйлвард.

— Клянусь эфесом, — нет. Тогда были маленький Робби Уитстафф, и Эндрю Салбластер, и Уот Олспей, и они свернули шею германцам. Mon Dieu, что за люди? Стреляли как угодно! По дальним и ближним целям никогда никто не пускал стрелы более метко.

— Но про битву, Эйлвард, расскажи про битву!

— Сначала дайте я налью себе, ребята, всухую этот рассказ не пойдет. Было самое начало осени, когда Принц выступил, он прошел через Овернь, и Берри, и Анжу, и Турень. В Оверни девушки сладки, да вина кислы. А в Берри женщины кислы, а вина роскошные. Анжу — очень хороший край для лучников: там и женщины и вина — лучше не надо. В Турени мне только проломили башку и все, но во Вьерзоне очень повезло, ибо я раздобыл в соборе золотую дароносицу, а потом получил за нее девять генуэзских джэн от золотых дел мастера на улице Монт-Олив. Оттуда мы отправились в Бурж, где мне досталась рубашка огненного шелка и отличная пара башмаков с шелковыми кисточками и серебряными блестками.

— Из лавки, Эйлвард? — спросил один из более молодых лучников.

— Нет, с человеческих ног, парень. У меня были основания считать, что они ему больше не понадобятся, так как в спине у него торчала тридцатидюймовая стрела.

— А что было потом, Эйлвард?

— Мы двинулись дальше, кум, шесть тысяч человек, и пришли в Иссуден, а там опять произошло весьма важное событие.

— Сражение, Эйлвард?

— Нет, нет, кое-что поважнее. Сражение мало что может дать, если нет надежды на выкуп. В Иссудене я и еще три валлийца заглянули в один дом, все остальные прошли мимо, и добычу получили мы. Я сам взял отличную перину, вещь, которую, обыщите хоть всю Англию, вы не найдете. Вы эту перину видели — ты, Аллейн, и ты, Джон. И вы подтвердите, что это благороднейшая перина. Мы погрузили ее на мула маркитанта и везли следом за армией. Я решил сберечь ее до тех пор, пока не обзаведусь собственным домом, и она теперь хранится у меня в одном весьма надежном местечке недалеко от Линдхерста.

— А потом, достойный лучник? — спросил Хаутейн. — Клянусь святым Христофором, вы избрали поистине хорошую и приятную жизнь, ибо собираете добычу подобно ловцу морских раков, который не зависит при этом от чьей-либо милости или благосклонности.

— Вы правы, шкипер, — заметил более пожилой лучник. — Есть поговорка у старых солдат: «Что взято боем, дороже вдвое». Ну, продолжай, приятель, мне уже не терпится.

— И вот мы пошли дальше, — сказал Эйлвард, сделав долгий глоток из фляги. — Нас было около шести тысяч, и Принц, и его рыцари, а посредине отряда — моя перина, которую вез мул маркитанта. Мы наделали много бед в Турени, а потом прибыли в Роморантэн, где мне попали в руки золотая цепочка и два яшмовых браслета, которые у меня в тот же день украла черноглазая девчонка из Арденн. Mon Dieu! Есть же люди, которые не боятся Страшного суда, у них нет ни капли порядочности в душе, и они вечно норовят выкрасть или выхватить чужое добро.

— Ну, а сражение, Эйлвард, сражение! — нетерпеливо крикнули несколько голосов среди взрывов смеха.

— Я уже дошел до него, храбрые вы мои боевые щенки. Ну, тогда король Франции стал преследовать нас с пятьюдесятью тысячами человек, и он очень спешил нас настичь, но когда настиг, не знал, что с нами делать, ибо мы так разместили войско среди изгородей и виноградников, что французы ниоткуда не могли к нам подступиться, кроме как со стороны узкой дороги. На обоих флангах стояли лучники, позади них — ратники и рыцари, а посередине — обоз и моя перина на муле маркитанта. Триста их доблестнейших рыцарей бросились вперед, они были в самом деле очень храбрые, но мы встретили их таким шквалом стрел, что из них вернулись немногие. Затем двинулись германцы, они также сражались весьма отважно, так что даже одному или двум удалось прорваться через цепь лучников и дойти до моей перины, но все зря. Тут вперед выехал наш собственный маленький командир с мушкой на глазу, и милорд Одлей со своими четырьмя оруженосцами, и еще несколько человек такой же закваски, за ними следовали Принц и Чандос, а потом мы все, плотной толпой, с топорами и мечами, ибо к тому времени уже расстреляли свои стрелы. Это было сумасшествие, ибо мы отошли от изгородей, и не осталось никого, чтобы охранять обоз, а они могли в любую минуту подобраться к нему в обход. Но все обошлось благополучно, и короля взяли, а маленький Робби Уитстафф и я привезли на телеге двенадцать бочек вина для личного стола короля, и, клянусь эфесом, если вы спросите меня, что было потом, я не смогу вам ответить, не сможет и коротышка Робби Уитстафф.

— Ну, а на другой день?

— Клянусь, мы долго не канителились, а поспешили обратно в Бордо, куда и прибыли благополучно вместе с королем Франции и моей периной. Я продал свою добычу, mes garçons, и получил столько золота, сколько мог унести, и в течение недели жег по двенадцать восковых свечей на алтаре святого Андрея, ибо если ты забываешь о божьих святых в дни удач, они легко могут забыть о тебе, когда будут позарез нужны. Я же подарил святому Андрею сто девятнадцать фунтов воску, а так как он был человеком очень справедливым, то не сомневаюсь, что он возместит их полным весом, если понадобится.

— Скажите, достойный Эйлвард, — обратился к нему с другого конца зала молодой румяный лучник, — из-за чего произошло это великое сражение?

— Эх ты, дурья голова, — да из-за того, кому носить французскую корону, из-за чего же еще?

— А я думал, может, из-за твоей перины…

— Если уж я доберусь до тебя, Сайлас, то как бы я не отхлестал тебя ремнем по плечам, — отозвался Эйлвард под общий хохот. — Но теперь пора, цыплята, на насест, раз смельчаки уже начали бунтовать против старших, да и час поздний, Саймон.

— Подожди, споем еще одну песню.

— Здесь Арнольд из Соулея, он споет песню не хуже любого лучника из Отряда.

— Нет, у нас тут есть один — лучше его в этом деле не найдешь, — сказал Хаутейн, кладя руку на плечо Большого Джона. — Я слышал, как он пел на корабле, у него голос будто волны, когда они бурно накатывают на берег. Прошу вас, друг, спойте нам «Колокола Милтона» или, если хотите, «Дочь франклина».

Хордл Джон вытер губы обратной стороной ладони, уставился в угол потолка и рявкнул так, что от звуков его голоса заметалось пламя факелов; он запел, как его и просили, южную балладу.

Решил франклин изведать свет,
Не мил его девчонке свет:
Ушел дружок. Она одна.
Но верность сохранит она! 
Пришел к ней рыцарь — плащ до пят,
И латы под плащом блестят.
Но, хоть колено он склонил.
К любви девчонку не склонил. 
Оруженосец к ней пришел,
На нем малиновый камзол.
Играл он нежно, сладко пел.
Но в деле мало преуспел. 
Пришел богач купец, одет
В кафтан и бархатный берет.
Но лавки, полные добра.
Не принесли ему добра. 
Пришел к ней лучник — добрый друг,
В руках колчан и меткий лук,
В кармане пять монет всего…
Девчонка, берегись его! 
Ох, кто-то волю дал слезам,
А кто-то рыскал по лесам…
А лучник в дальней стороне
С девчонкой скачет на коне.
Восторженно заревели слушатели, затопали ногами, застучали кружками об пол — видимо, им особенно пришлась по вкусу эта песня, а Джон скромно склонился над квартой и четырьмя гигантскими глотками осушил ее всю.

— Я пел эту песню в пивной Хордла, когда еще и не помышлял сам стать лучником, — пояснил он.

— Наполните свои кружки! — воскликнул Черный Саймон, погружая собственный кубок в стоявший перед ним открытый бочонок. — Последнюю здравицу за Белый отряд и за каждого храброго воина, который идет под алыми розами Лоринга.

— Пью за тис, за коноплю и за гусиные перья, — сказал старый, седой лучник, сидевший справа.

— Пью за мирный исход, за испанского короля и за отряд в двести сорок человек, — заявил другой.

— Пью за кровавую войну, — крикнул еще кто-то, — многие пойдут и немногие вернутся!

— За то, чтобы сталью добыть побольше золота, — возгласил пятый.

— А последний тост — за властительниц наших сердец, — предложил Эйлвард. — Пусть будет тверда наша рука и верен глаз, ребята; двух кварт на брата хватит.

С возгласами, шутками и песнями все вышли из зала, и снова в «Розе Гиени» воцарилась мирная тишина.

Глава XXIII Как Англия сражалась на турнире в Бордо

Добрые горожане Бордо настолько привыкли к военным играм и рыцарским турнирам, что обыкновенная схватка или состязание были для них не в диковинку. Прославленный и блестящий двор Принца привлекал странствующих рыцарей и поклонников оружия из всех стран Европы. Во время долгих состязаний на берегах Гаронны не раз происходили странные бои, когда тевтонский рыцарь, только что покорявший язычников-пруссов, гнался за рыцарем Калатравы, закаленным постоянной борьбой с маврами, или португальцы схватывались со скандинавскими воинами, прибывшими с самых дальних побережий Ледовитого океана. В Бордо развевалось не одно иноземное знамя с символами и гербами придунайских стран, а также дикой Литвы и горных крепостей Венгрии, ибо рыцари имелись всюду, независимо от климата или нации, и не было страны настолько дикой, чтобы слава и имя Принца не стали известны в ней от края и до края.

И все-таки город и округ были охвачены волнением, когда стало известно, что в третью среду рождественского поста состоятся поединки и что пять английских рыцарей объявили о своей готовности сразиться со всеми желающими. Это великое состязание знатных и прославленных воинов, национальный характер состязания, а также то обстоятельство, что это была как бы последняя проба оружия перед войной, обещавшей быть жаркой и кровавой, — все делало турнир одним из самых значительных и блестящих зрелищ, какие когда-либо видел город Бордо. Накануне знаменательного дня крестьяне шли в него толпами со всего медокского округа, и луговины за стенами города белели множеством палаток тех, кто не смог найти более теплого жилья. Из дальнего лагеря в Даксе, из Блайе, Буржа, Либурна, Сент-Эмильона, Кастильона, Сен-Макэра, Кардийака, Риона и всей группы этих цветущих городов, считавших Бордо как бы своей матерью, двигался беспрерывный поток людей — верхами и пешими, и все они стремились в славный город. Утром того дня, когда должен был начаться турнир, вокруг арены и на низком травянистом берегу реки собралось не менее восьмидесяти тысяч, и они смотрели на поле предстоящих схваток.

Сэр Хью Калверли и сэр Роберт Ноллз до сих пор еще не вернулись из набега на границы Наварры, так что английская партия была лишена ее наиболее знаменитых копий. Все же, кроме них, имелось еще столько славных имен, что Чандос и Фелтон, которым был поручен отбор участников, не раз долго и обстоятельно совещались, обсуждая каждого кандидата, его умение владеть оружием, его ошибки и успехи, взвешивали и сравнивали его возможности с возможностями притязавших на его место соперников. Лорд Одлей из Чешира, герой Пуатье, сэр Найджел Лоринг, из Хампшира, считавшийся вторым во всем войске по мастерскому владению копьем, а также более молодые, сэр Томас Уэйк из Йоркшира, сэр Томас Перси из Нортумберленда и сэр Уильям Бошан из Глостершира — вот те, кто были, наконец, отобраны защищать честь Англии. Представителями другой стороны были ветеран Капталь де Буш и крепыш Оливье де Клиссон, сэр Пердюка д'Альбер, отважный лорд Мюсидан и Сигизмунд-фон Альтенштадт из Тевтонского ордена. Более пожилые англичане только покачивали головами, глядя на гербы знаменитых воителей, ибо эти люди провели всю жизнь в седле, а смелость, отвага и сила едва ли могут противостоять опытности и умудренности в деле войны.

— Честное слово, сэр Джон, — сказал Принц, когда они ехали по извилистым улицам на турнир, — я был бы рад, если бы сегодня мое копье разнесли в щепки. Вы знаете, что я научился держать в руках копье с тех пор, как у меня хватало сил поднять его, и мне лучше знать, заслуживаю я быть в этой почетной компании или нет.

— Я не видел всадника искуснее и копья более меткого, чем ваше, государь, — отозвался Чандос, — но, да будет мне дозволено сказать без всякой для вас обиды, не годится вам участвовать в этом турнире…

— А почему, сэр Джон?

— Да потому, сир, что вам не пристало становиться на сторону гасконцев против англичан или англичан против гасконцев, поскольку вы государь и тех и других. Гасконцы нас сейчас не очень-то долюбливают, и только золотое звено вашей короны связывает нас друг с другом. Если бы оно порвалось, не знаю, что последовало бы.

— Порвалось бы, сэр Джон? — воскликнул Принц, и темные глаза его гневно сверкнули. — Что это за манера выражаться? Вы говорите так, как будто вассальная зависимость наших подданных, — это такая вещь, которую можно сбросить или надеть, словно цепь на сокола?

— Наемную клячу мы подгоняем хлыстом и шпорами, сир, — ответил Чандос, — но с породистым и горячим конем мы обращаемся бережно и ласково, чаще уговариваем, чем принуждаем. Люди эти — странный народ, и вам следует беречь их любовь даже такой, какая она сейчас, ибо эта любовь даст вам то, на что никакие знамена их не воодушевят.

— Вы сегодня чересчур серьезны, Джон, — заметил Принц. — Отложим эти вопросы до встречи в зале совета. Ну, а вы, братья мои из Испании и Мальорки, что вы думаете относительно такого вызова?

— Я ищу, как его получше обосновать, — ответил дон Педро, который ехал вместе с королем Мальорки, по правую руку Принца, тогда как Чандос ехал по левую. — Клянусь святым Иаковом Компостеллским, многие из этих горожан легко перенесли бы обложение налогом. Взгляните на тонкие сукна и бархат, которые носят эти мошенники! Честное слово, будь они моими подданными, они были бы рады носить грубые сукна да кожу, иначе я бы уж расправился с ними. Но, может быть, лучше стричь овец, когда шерсть отрастет?

— Мы гордимся тем, что правим свободными людьми, а не рабами, — холодно отозвался Принц.

— Что ж, у каждого свой вкус, — небрежно бросил дон Педро. — Carajo![188] Какое прелестное личико вон там в окне! Прошу вас заметить дом и прислать нам девочку в аббатство.

— Нет, брат мой, это нет! — нетерпеливо воскликнул Принц. — Я уже не раз имел случай разъяснить вам, что у нас в Аквитании так не делается.

— Тысячу раз прошу прощения, дорогой друг, — ответил испанец, ибо смуглые щеки английского принца вспыхнули гневным румянцем. — Находясь в изгнании, я чувствую себя у вас почти как дома и по временам забываю, что еще не вернулся в Кастилию. Действительно, в каждой стране свои нравы и обычаи; но я обещаю вам, Эдуард, что когда вы окажетесь у меня в гостях, в Толедо или в Мадриде, вы не будете желать тщетно дочки какого-нибудь простолюдина, до которой вы снизойдете, бросив на нее благосклонный взгляд.

— Ваша речь, сир, — сказал Принц еще холоднее, — не такая, какую я хотел бы слышать от вас. Меня не привлекают подобные амурные истории, о которых вы говорите, и я поклялся, что мое имя никогда не будут соединять с именем иной женщины, кроме моей навеки дорогой супруги.

— Вот низменный образец истинного рыцарства! — воскликнул Педро, а король Мальорки, Иаков, напуганный суровостью их всемогущего покровителя, резко потянул за одежду своего товарища по изгнанию.

— Будьте осторожны, кузен, — прошептал он, — ради пресвятой Девы будьте осторожны, ведь вы рассердили его.

— Подумаешь! Не бойтесь! — отозвался испанец также вполголоса. — Если я промахнусь при одном поклоне, то уж, верно, угожу при следующем. Вот глядите! Дорогой кузен, — продолжал он, повертываясь к Принцу, — ваши ратники и лучники — отличные, крепкие воины. Действительно, было бы трудно состязаться с ними.

— Они побывали в далеких странах, сир, но до сих пор не встретили себе равных в бою.

— И, вероятно, не встретят. Смотрю я на них, и мне кажется, я снова сижу на своем престоле. Однако, скажите мне, дорогой кузен, что мы будем делать дальше, когда прогоним этого ублюдка Генриха из королевства, которое он стащил.

— Мы будем просить короля Арагонского, чтобы он вернул престол нашему брату Иакову, королю Мальорки.

— О благородный и великодушный Принц! — воскликнул монарх-коротышка.

— А когда это свершится, — сказал король Педро, косясь на молодого завоевателя, — мы объединим силы Англии, Аквитании, Испании и Мальорки. И нам будет стыд и позор, если мы не совершим какого-нибудь великого деяния, имея в своем распоряжении столь мощные военные силы.

— Вы правы, брат мой! — воскликнул Принц, и глаза его заискрились от предложения дона Педро. — Мне кажется, самое угодное пресвятой Деве, что мы могли бы сделать, — это изгнать язычников мавров из вашей страны.

— В этом мы с вами едины, Эдуард, как эфес с лезвием. Но, клянусь святым Иаковом, мы не позволим этим маврам потешаться над нами и из-за моря. Мы должны сесть на корабли и очистить от них Африку.

— Клянусь богом, да! — воскликнул Принц. — Моя заветная мечта, чтобы наше английское знамя развевалось над Масличной горой, а лилии и львы реяли над Святым градом.

— А почему бы и нет, дорогой кузен? Ваши лучники проложили дорогу в Париж, — почему же не в Иерусалим? А дойдя туда, ваше войско сможет отдохнуть.

— Нет, надо сделать больше, — заявил Принц, увлеченный честолюбивыми мечтами. — До сих пор еще не взят Константинов град и предстоит война против дамасского султана. А вслед за этим надо еще наложить дань на татарского хана и Китайскую империю. Ха! Джон, что вы скажете? Разве мы не можем продвинуться на Восток так же стремительно, как Ричард Львиное Сердце?

— Джон останется дома, сир, — сказал старый солдат. — Клянусь душой, пока я сенешал Аквитании, с меня хватит забот и по охране границы, которую вы мне доверили. Тот день, когда король Франции услышит, что между ним и мною лежит море, он назовет счастливым.

— Клянусь душой, Джон, — сказал Принц, — я никогда раньше не замечал, что вы так неповоротливы.

— Брехучий пес не всегда зверя берет, — отозвался старый рыцарь.

— Нет уж, верное сердце, я слишком часто испытывал вас и знаю, какой вы смелый. Но, клянусь моей душой, я не видел такой отчаянной давки с того дня, когда мы доставили короля Иоанна в Чипсайд!

Поглядеть на турнир собралась огромная толпа, покрывшая всю широкую равнину между полосой виноградников и берегом реки. Принц и его свита, находившиеся у северных ворот, видели внизу под ногами темное море голов, среди которого то там, то здесь яркими пятнами пестрели женские головные уборы, поблескивали шлемы лучников и ратников. Посреди этого огромного скопления людей арена казалась лишь узкой, зеленой полоской, окаймленной знаменами и широкими вымпелами, а белые пятна с развевающимися флажками показывали, где поставлены палатки, в которых облачались в латы участники турнира. От городских ворот и до помоста, предназначенного для Принца и его свиты, была проложена огороженная кольями дорожка. И по ней среди приветственных кликов огромной толпы медленно ехал Принц, его сопровождали оба короля, высокие государственные чиновники и длинная вереница лордов и дам, придворных советников, воинов; качались перья, вспыхивали драгоценности, лоснились шелка и блестело золото — это было такое зрелище роскоши и доблести, о каком можно только мечтать. Голова кавалькады уже достигла арены, а конец еще только прошел городские ворота, ибо представители и представительницы всего, что было прекрасного и славного, собрались здесь из всех местностей, омываемых Дордонью и Гаронной: смуглые рыцари с жаркого юга, пылкие воины из Гаскони, элегантные придворные из Лимузена и Сентонжа и отважные молодые англичане из-за пролива. Были здесь также и красавицы брюнетки Жиронды, чьи глаза сверкали ярче их драгоценных каменьев, а рядом ехали их белокурые сестры из Англии, прямоносые, с четкими чертами лица, закутанные в лебяжий пух и горностай, ибо воздух был резок, несмотря на яркое солнце. Медленно извиваясь, подползал длинный сверкающий поезд к арене; наконец, каждая лошадь была привязана поджидавшим ее конюхом, а каждый лорд и каждая дама уселись на длинных, обитых бархатом и гобеленами и украшенных гербами скамьях, которые тянулись по обе стороны арены.

Участники турнира стояли на том ее конце, который был ближе к городским воротам. Здесь, перед их палатками, развевались ласточки Одлея, розы Лоринга, червленые поперечники Уэйка, лев Перси и серебряные крылья Бошанов. Каждое знамя держал оруженосец, одетый в свободную зеленую одежду; оруженосцы изображали тритонов, и потому в левой руке у них были огромные полукруглые раковины. Позади палаток громадные боевые кони рыли копытами землю и ржали, а владельцы сидели у входа в палатки, положив шлемы на колени, и беседовали о порядке выступлений. После громкого туша фанфар герольд возвестил имена и гербы рыцарей, которые готовы ради чести своей страны и любви к своим дамам сразиться со всеми, кто окажет им честь сразиться с ними. Зрители встретили взрывом восторга второго герольда, который, двигаясь с другого конца арены, объявил имена пяти хорошо известных и прославленных рыцарей, принявших вызов.

— Честное слово, Джон, — сказал Принц, — пожалуй, вы были правы. Ха, мой любезный д'Арманьяк, кажется, наши здешние друзья не слишком будут огорчены, если английские воины проиграют.

— Может быть, сир, — ответил гасконский дворянин. — Я нисколько не сомневаюсь, что в Смитфилде или Виндзоре английская толпа тоже будет приветствовать своих соотечественников.

— Клянусь, это легко понять, — смеясь, отозвался Принц, — вон несколько десятков английских лучников на том конце орут так, словно намерены перекричать огромную толпу. Боюсь, что не очень-то громко придется им нынче кричать и приветствовать своих, ибо мой золотой кубок едва ли переплывет пролив. А каковы условия турнира, Джон?

— Участники должны выиграть не менее трех схваток, а победа останется за той партией, которая выиграет наибольшее число схваток, причем каждая пара сражается до тех пор, пока у одного из противников не окажется явного преимущества. Тот из победителей, кто будет биться лучше всех, получит приз, а лучший в другой партии — пряжку с драгоценными каменьями. Отдавать ли приказ, чтобы зазвучали нагары?

Принц кивнул, трубы грянули, участники турнира двинулись вперед друг за другом, и каждый встретился со своим противником посреди арены.

Сэр Уильям Бошан упал, сраженный копьем многоопытного Капталя де Буша, сэр Томас Перси победил лорда Мюсидана, а лорд Одлей выбил сэра Пердюка д'Альбера из седла. Однако кряжистый Де Клиссон возродил надежды нападающих, сбросив наземь сэра Томаса Уэйка из Йоркшира. Пока трудно сделать выбор между атакующими и атакуемыми.

— Клянусь святым Иаковом из Сантьяго! — воскликнул дон Педро, и на его бледных щеках даже проступил легкий румянец. — Пусть победит кто угодно, но это — славное состязание.

— Назовите мне следующего защитника чести Англии, Джон? — спросил Принц, и голос его дрогнул от волнения.

— Сэр Найджел из Хампшира, сир.

— Ха! Он человек большой храбрости и искусно владеет любым оружием.

— Это верно, сир. Но зрение у него, как и у меня, для войны не годится. И все-таки он может разить копьем или наносить удары так же весело, как и всегда. Ведь это именно он, государь, выиграл золотую корону, когда ее величество королева Филиппа, ваша матушка, после разгрома Кале устроила состязание всех рыцарей Англии. Я слышал, что в замке Туинхэм есть шкаф, который ломится от призов.

— Надеюсь, что к ним прибавится и мой кубок, — сказал Принц. — Но вот едет германский рыцарь, и, клянусь душой, он кажется человеком очень достойным и смелым. Пусть они бьются трижды, ибо победа слишком важна, одна схватка не может решить всего.

В это время, под звуки труб и приветственные клики гасконской партии, последний из нападающих смело выехал на арену. Это был очень крупный человек, весь в черных доспехах, без всяких украшений и геральдических знаков, ибо все светское и показное запрещалось правилами того военного братства, к которому он принадлежал. Ни перо, ни герб не украшали его простой шлем, а на копье не было даже обычного вымпела. За плечами развевался белый плащ, на левой стороне которого резко выделялся широкий черный крест, прошитый серебром, — хорошо известная эмблема рыцарей тевтонского ордена. Под ним был конь, такой же массивный и черный и такой же строгий, как он сам. Всадник не поднимал его на дыбы, не заставлял скакать галопом, как делают обычно рыцари, желая показать свою власть над лошадью. Торжественно и сурово склонил рыцарь голову перед Принцем и занял свое место на дальнем конце арены.

Почти одновременно из загородки выехал сэр Найджел, пронесся галопом по арене и перед помостом Принца остановил своего большого коня так внезапно, что тот сел на задние ноги. Весь в белых доспехах, с гербом на щите и страусовым пером на шлеме, с развевающимся знаменем и играющим под ним конем, он казался таким непринужденным и радостным, что вся толпа вокруг арены разразилась аплодисментами. С видом человека, который спешит на веселый праздник, он приветственно помахал копьем, натянул поводья и направил бившую копытами лошадь, не давая ей коснуться передними ногами земли, на предназначенное ему место.

Внезапная тишина воцарилась в этой огромной толпе людей, когда два последних противника оказались друг против друга. Исход их состязания как бы обретал двойной смысл: на карту была поставлена не только их личная слава, но и честь их партий. Оба считались знаменитыми воинами, но так как они пожинали успех в очень отдаленных друг от друга странах, им еще ни разу не довелось скрестить копья. Схватка между этими двумя людьми сама по себе уже должна была вызвать живейший интерес, от нее к тому же зависело, на чьей стороне будет сегодня победа. Одно мгновение они медлили: германец — хмурый и сдержанный, и сэр Найджел, в ком каждая жилка трепетала от нетерпения и пламенной решимости. Затем толпа зрителей как бы сразу глубоко вздохнула, с руки гофмаршала слетела перчатка, и оба закованных в латы всадника сшиблись. Казалось, перед помостом Принца ударил гром. Хотя германец и пошатнулся от удара англичанина, но он так метко, в свою очередь, нанес удар по забралу противника, что застежки лопнули, пернатый шлем разлетелся на куски, и сэр Найджел помчался галопом по арене, поблескивая на солнце обнаженной лысиной. В воздухе замелькали тысячи развевающихся шарфов и подброшенных шапок. Это показывало, что первая схватка кончилась в пользу представителя популярной партии.

Рыцарь из Хампшира не принадлежал к числу тех, кого неудача может лишить уверенности. Он пришпорил коня, помчался к палатке и через несколько мгновений вернулся в новом шлеме. Во второй схватке противники показали настолько равные силы, что самый строгий судья не мог бы определить, на чьей стороне перевес. Каждый высек искру из щита другого и каждый выдержал свирепый удар, точно слившись со своей лошадью. Во время последней схватки сэр Найджел всадил копье в германца с такой меткостью, что конец копья вошел в забрало и снес переднюю часть шлема, а немец, нацелившись слишком низко и несколько оглушенный противником, имел неосторожность ударить его по бедру, что являлось нарушением турнирных правил, и вследствие этого он не только вынужден был пожертвовать шансами на успех, но вынужден был бы также отдать оружие и коня, если бы английский рыцарь решил их потребовать. Английские солдаты заревели от восторга, но большая толпа, теснившаяся у ограды, зловеще молчала, тем самым как бы подтверждая, что чаша весов перетянула в пользу англичан и призы будут получены ими. Уже десять победителей выстроились перед Принцем в ожидании его решения, когда вдруг резкий рев рога, зазвучавший с дальнего конца арены, заставил все взоры обратиться к неожиданно появившемуся новому лицу.

Глава XXIV Как с востока прибыл странствующий рыцарь

Мы уже говорили, что арена для турниров в Бордо находилась на луговине возле берега реки и ею пользовались в тех случаях, когда другая, против аббатства св. Андрея, оказывалась недостаточно просторной. Восточным своим краем луговина упиралась в пологий склон; летом он был покрыт густой зеленью виноградников, но сейчас на нем лишь уныло темнели коричневые ограды. Поверху вилась белая дорога, уводившая в глубь страны и обычно пестревшая путниками, однако сейчас почти безлюдная, ибо турнир привлек все население округа. И странно было видеть такое огромное скопление людей, а вдали над ним эту пустынную проезжую дорогу, суровую и безлюдную, уходившую вдаль белой узкой черточкой, терявшейся среди холмов.

Если бы кто-нибудь вскоре после начала турнира взглянул на эту дорогу, он заметил бы на очень большом расстоянии две светлых точки, вспыхивавших и мерцавших в лучах тусклого зимнего солнца. Через час они приблизились, стали яснее, наконец оказалось, что это отблески света на шлемах двух всадников, скакавших во весь опор в сторону Бордо. Еще через полчаса уже можно было различить все детали их снаряжения и доспехов. Первый, вооруженный рыцарь сидел на каурой лошади с белым пятном на груди и на лбу. Он был мал ростом, но очень широк в плечах, забрало было опущено, на простом белом плаще и скромном черном щите отсутствовали какие-либо геральдические знаки. Второй всадник, как видно, его оруженосец и адъютант, был не вооружен, лишь голову его прикрывал шлем, да в правой руке он держал очень длинное и тяжелое дубовое копье, принадлежавшее хозяину. В левой были зажаты поводья не только его собственной лошади, но и рослого вороного боевого коня, в полном снаряжении скакавшего рядом с ним. Эти три коня и двое всадников, как видно, торопились на турнир, и труба оруженосца, зазвучавшая, когда его рыцарь выехал на арену, прервала раздачу призов и отвлекла внимание и интерес зрителей.

— Ха, Джон, — крикнул Принц, вытягивая шею, — кто этот рыцарь и что ему нужно?

— Честное слово, сир, — ответил Чандос, на лице которого было написано бесконечное удивление, — по-моему, это француз.

— Француз! — повторил дон Педро. — А откуда вы это знаете, лорд Чандос, если на нем нет геральдических знаков — ни на платье, ни на шлеме?

— По его латам, сир, они круглее на локтях и на плечах, чем у рыцарей Бордо или у англичан. Я мог бы счесть его итальянцем, если бы его шлем был более покат, но я готов поклясться, что эти пластины были сварены между Бордо и Рейном. Вон его оруженосец, и сейчас мы узнаем, что заставило его перейти границу.

Тем временем оруженосец въехал рысью на траву за оградой, остановил коня прямо перед помостом принца и вторично протрубил в свой рог. Это был человек широкий в кости, с черной густой бородой и развязными манерами. Протрубив в рог, он сунул его за пояс, проехал среди гасконских и английских рыцарей и приблизился к Принцу и его свите на длину копья.

— Я явился, — возгласил он хриплым низким голосом и с резким бретонским акцентом, — как оруженосец и герольд моего хозяина, весьма отважного воителя и вассала великого и могущественного монарха Карла, короля Франции. Мой хозяин услышал, что здесь состоится турнир и есть возможность добиться почетного успеха, поэтому он приехал и просит, чтобы какой-либо английский рыцарь удостоил его, ради любви своей дамы, сразиться с ним на острых копьях, палицах, боевых топорах или кинжалах. Однако он приказал мне передать, что будет биться только с истинным англичанином, а не с каким-нибудь ублюдком, который и не англичанин и не француз, говорит на языке одного из них, а сражается под знаменем другого.

— Сэр! — воскликнул Де Клиссон громовым голосом, а его соотечественники схватились за свои мечи. Однако оруженосец не обратил никакого внимания на их разгневанные лица и продолжал излагать поручение своего хозяина.

— Он готов сразиться, сир, — заявил оруженосец, — хотя его конь и прошел сегодня немало миль, и притом галопом, так как мы опасались опоздать на турнир.

— И вы действительно опоздали, — сказал Принц, — приз сейчас будет вручен; однако я не сомневаюсь, что кто-нибудь из этих джентльменов не откажется ради чести сразиться с французским рыцарем.

— Относительно приза, государь, — заметил сэр Найджел, — полагаю, что выражу общее мнение: пусть французский рыцарь увезет его, если честно его выиграет.

— Передайте эти слова вашему хозяину и спросите, с кем из этих вот пяти англичан он пожелал бы сразиться, — сказал Принц. — Подождите, на вашем рыцаре нет герба, и мы до сих пор не слышали его имени.

— Мой хозяин, сир, дал обет пресвятой Деве не называть своего имени и не поднимать забрала до тех пор, пока он снова не окажется на французской земле.

— Но как же мы можем быть уверены, что это не простой слуга, надевший платье и доспехи своего господина, или какой-нибудь рыцарь-негодяй? Ведь одно прикосновение его копья может принести бесчестие достойному джентльмену!

— Это не так, сир, — сурово ответил оруженосец. — Нет на земле человека, который мог бы себя унизить, сразившись с моим хозяином.

— Вы очень смелы, оруженосец, — ответил Принц, — но пока у меня не будет уверенности в том, что ваш хозяин благородного происхождения и носит уважаемое имя, я не могу разрешить лучшим моим рыцарям состязаться с ним.

— Значит, вы отказываете ему, сир?

— Я вынужден отказать.

— В таком случае, сир, мой хозяин повелел мне спросить вас, согласитесь ли вы, чтобы сэр Джон Чандос услышал имя моего хозяина и заверил вас в том, что это действительно человек, с которым и вы сами без унижения для себя могли бы скрестить мечи?

— Я не желаю лучшего.

— Тогда я вынужден попросить вас, лорд Чандос, выйти вперед. Я также передаю вам просьбу, чтобы это имя навсегда осталось тайной, и обещайте, что вы никогда не скажете и не напишете ни одного слова, которое могло бы выдать это имя…

Он сошел с коня и что-то прошептал на ухо Чандосу, отчего тот вздрогнул, пораженный, и с острым любопытством посмотрел на чужого рыцаря, который ехал к дальнему концу арены.

— Неужели это действительно правда? — невольно вырвалось у него.

— Правда, милорд, клянусь в этом святым Ивом Бретонским.

— Я должен был догадаться, — сказал Чандос, задумчиво покручивая ус и все еще глядя на незнакомца.

— Ну как, сэр Джон? — спросил Принц.

— Сир, сражаться с этим рыцарем действительно великая честь, и я прошу у вас разрешения отлучиться, чтобы послать моего оруженосца за моими доспехами; мне бы очень хотелось принять его вызов.

— Нет, нет, сэр Джон, вы уже заслужили столько славы, сколько может достаться на долю одному человеку, и было бы слишком жестоко лишить вас отдыха. Прошу вас, оруженосец, скажите своему хозяину, что мы очень рады видеть его при нашем дворе и что если он хочет освежиться перед схваткой, ему сейчас же подадут вино с пряностями.

— Мой хозяин пить не станет, — сказал оруженосец.

— Тогда пусть назовет джентльмена, с которым он хотел бы сразиться.

— Он удовольствуется этими пятью джентльменами, и пусть каждый выберет оружие по своему желанию.

— Я полагаю, — сказал Принц, — что ваш хозяин — человек благородной души и высокой отваги. Однако солнце уже садится и нам едва хватит света для этого поединка. Прошу вас, джентльмены, занять свои места, ибо мы желали бы посмотреть, будут ли действия незнакомца столь же смелы, как и его слова.

Во время этих переговоров неизвестный рыцарь сидел, словно стальная статуя, не глядя ни направо, ни налево. Он сменил коня, на котором приехал, и теперь сидел на том рослом вороном жеребце, которого вел в поводу оруженосец. Достаточно было взглянуть на его мощные широкие плечи, суровый и замкнутый облик и на то, как он обращается со щитом и копьем, чтобы тысячи критически настроенных зрителей убедились, насколько это опасный противник. Эйлвард, стоявший в первом ряду лучников вместе с Черным Саймоном, Большим Джоном и другими участниками Отряда, обсуждал весь ход турнира с той свободой и знанием дела, каким мог обладать воин, который всю свою жизнь имел дело с оружием и был способен с одного взгляда определить достоинства всадника и лошади. Сейчас он, насупившись, разглядывал незнакомца, и на лице его было выражение человека, силящегося что-то вспомнить.

— Клянусь эфесом! Я уже где-то видел это могучее тело. Но никак не припомню где! Может быть, в Ножане, или это было в Орее? Вот увидите, ребята, этот человек окажется одним из лучших воинов Франции, а искуснее их никто в мире не владеет копьем.

— Это тыканье друг в друга — детская игра, — сказал Джон. — Я бы готов попробовать, и, клянусь черным крестом, мне кажется, я бы справился.

— А что бы ты сделал, Джон?

— Да мало ли что можно было бы сделать, — задумчиво проговорил лесник. — Мне кажется, я начал бы с того, что сломал копье.

— Все стремятся сломать копье.

— Да нет, не об щит противника. Я бы переломил его об мое собственное колено.

— А что ты этим выиграешь, старая туша? — спросил Черный Саймон.

— Таким способом я превратил бы эту дамскую шпильку в весьма удобную дубинку.

— А тогда что, Джон?

— Я перехватил бы рукой или ногой его копье там, куда ему было бы угодно сунуть его, а потом ударом своей дубинки раскроил бы ему череп.

— Клянусь моими десятью пальцами, старина Джон, я бы отдал мою перину, чтобы поглядеть, как ты выступаешь на турнирах и сражаешься на копьях. Это самые галантные и изысканные состязания, и ты заслужил право в них участвовать.

— Мне тоже так кажется, — ответил Джон без улыбки. — Опять же, один может обхватить другого вокруг талии, стащить его с лошади, отнести в палатку и отпустить только за выкуп.

— Отлично! — воскликнул Саймон среди хохота стоявших рядом с ним лучников. — Клянусь Фомою Кентским, мы сделаем тебя распорядителем турниров, и ты будешь сочинять правила для наших состязаний. Но скажи, Джон, кто же та, в честь кого ты будешь так по-рыцарски и храбро сражаться?

— Что ты имеешь в виду?

— Ну, Джон, ведь такой сильный и необычный воин должен сражаться во имя блестящих глаз своей дамы или ее загнутых ресниц, вон даже сэр Найджел сражается в честь леди Лоринг.

— Насчет этого я ничего не знаю, — сказал лучник-великан, смущенно почесывая затылок. — С тех пор, как Мэри обманула меня, я не могу сражаться в честь ее.

— Да это может быть любая женщина.

— Ну тогда пусть будет моя мать, — сказал Джон. — Ей было очень трудно вырастить меня, и, клянусь спасением души, я буду сражаться ради ее загнутых ресниц, ведь у меня сердце болит, когда я думаю о ней. Но кто это?

— Сэр Уильям Бошан. Он очень храбрый человек, но, боюсь, едва ли сидит достаточно крепко в седле чтобы выдержать бой с таким противником, каким, видимо, окажется чужеземец.

Предсказание Эйлварда быстро оправдалось: он еще не успел договорить, как оба рыцаря встретились в середине арены. Бошан нанес своему противнику сильный удар по шлему, но получил встречный удар такой мощи, что вылетел из седла и покатился по земле. Сэр Томас Перси также потерпел неудачу: его щит раскололся, наручень был пробит, а сам он был слегка ранен в бок. Лорд Одлей и незнакомец благородно ударили друг друга по шлемам. Но в то время как неведомый рыцарь остался сидеть на
своем коне так же прямо и уверенно, удар его оказался настолько сокрушительным, что заставил англичанина откинуться назад на круп лошади, и, лишь проскакав галопом половину арены, он пришел в себя. Сэр Томас Уэйк был сброшен наземь военным топором — он сам избрал это оружие, — и Уэика пришлось унести в палатку. Эти победы, одержанные столь быстро над четырьмя знаменитыми воинами, взволновали толпу зрителей, которые были изумлены и восхищены. Гром аплодисментов, какими разразились английские солдаты, горожане и крестьяне, показывал, насколько любовь к отважным рыцарским деяниям могла подняться над соперничеством наций.

— Клянусь спасением души, Джон! — воскликнул Принц. Его щеки пылали, глаза блестели. — Это человек высокой отваги и большого мужества. Я никогда бы не поверил, что на земле есть хоть один рыцарь способный победить этих четверых.

— Как я уже сказал, сир, это рыцарь, который может принести нам много чести. Но нижний край солнца уже касается воды, и скоро оно опустится в море.

— Вот и сэр Найджел Лоринг, он пеший, и у него меч. — сказал Принц.

— Я слышал, что он превосходно владеет этим оружием.

— Лучше всех в вашем войске, государь, — ответил Чандос. — Но я не сомневаюсь, что сегодня ему понадобится все его искусство.

В это время противники пошли друг другу навстречу держа на плече свои двуручные мечи. Чужеземец ступал тяжелым и размеренным шагом, а английский рыцарь двигался так стремительно, словно железная раковина лат не сковывала его движений. Когда между ними осталось четыре шага, они остановились, одно мгновение смотрели друг на друга, затем вдруг заработали мечами с таким звоном и звяканьем, как будто два усердных кузнеца стучали по своей наковальне. Вверх и вниз мелькали сверкающие лезвия, описывая один за другим мерцающие круги, мечи скрещивались, сталкивались, отлетали, и при каждом парировании сыпались искры. Сэр Найджел прыгал из стороны в сторону, голову он держал прямо, перо развевалось, а его сумрачный противник обрушивал удар за ударом, свирепо колол и рубил, но ему ни разу не удалось обойти искусного англичанина. Толпа начинала реветь от восторга, когда сэр Найджел опускал голову, чтобы избежать клинка, или легким движением всего тела уклонялся от сокрушительного удара и спокойно смотрел, как меч проносится мимо. И вдруг нужный миг наступил. Француз, вращая поднятым мечом, приоткрыл щель между наплечником и нарукавником, защищавшим предплечье. Сэр Найджел так стремительно всадил туда и тут же выхватил свой клинок, что глаз не успел уловить этого движения, но струйка крови на плече незнакомца и быстро расползавшееся красное пятно на белом плаще показывали место, куда был нанесен удар. Все же рана оказалась незначительной, и рыцарь уже намеревался возобновить поединок, но по знаку Принца Чандос бросил наземь свой жезл, участники состязания подняли оружие, и турнир закончился.

— Самое время положить ему конец, — сказал Принц, улыбаясь. — Я слишком дорожу сэром Найджелом, и, клянусь пятью ранами Христа, если бы повторилась такая стычка, я бы очень опасался за нашего победителя. А что вы думаете, Педро?

— Я думаю, Эдуард, что этот коротышка вполне мог защитить себя. Что касается меня, то я охотно поглядел бы, как такая удачная пара бьется до тех пор, пока в жилах у них есть хоть капля крови.

— Мы должны побеседовать с ним. Такой человек не может покинуть мой двор без отдыха и ужина. Проводите его сюда, Чандос, и если лорд Лоринг отказывается от своих притязаний на кубок, то, конечно, справедливость и честность требуют, чтобы этот рыцарь увез его во Францию, как знак проявленной им сегодня доблести.

В это время странствующий рыцарь, снова вскочивший на своего боевого коня, подъехал галопом к помосту Принца; его раненое предплечье было обвязано шелковым платком, закатное солнце озаряло багряными лучами блестящие латы, а по ровной земле арены за ним бежала его длинная черная тень. Осадив коня, он слегка склонил голову и как бы замер в той суровой замкнутости, с которой держался все время, равнодушный к одобрительным возгласам смелых мужчин и к улыбкам прекрасных женщин, которые приветствовали его с помостов, махая разноцветными платочками.

— Достойный рыцарь, — сказал Принц. — Мы все сегодня восхищались тем великим мастерством и отвагой, какими бог соизволил наделить вас! Я был бы рад, если бы вы побыли при нашем дворе хотя бы недолгое время, пока заживет ваша рана и отдохнут ваши кони.

— Моя рана — пустяки, сир, да и лошади мои не устали, — ответил незнакомец низким суровым голосом.

— Может быть, вы хотя бы вернетесь с нами в Бордо, чтобы выпить за нашим столом чашу муската и поужинать?

— Я не буду ни пить вашего вина, ни сидеть за вашим столом, — отозвался рыцарь. — Я не питаю любви ни к вам, ни к вашей нации. Я ничего не возьму из ваших рук и только жду того дня, когда ваш последний парус унесет вас на ваш остров и я увижу, как он скроется на западе.

— В ваших речах звучит ожесточение, сэр, — сказал принц Эдуард, гневно сдвинув брови.

— Они идут от ожесточенного сердца, — произнес незнакомец. — Давно ли царил мир на моей несчастной родине? А где теперь ее фермы и фруктовые сады, ее виноградники — все, что делало Францию такой прекрасной? Где города, придававшие ей величие? От Прованса до Бургундии нас, христианскую страну, осаждают наемники и мародеры, они терзают и рвут ее на части, а вы оставили ее слишком слабой, чтобы она могла охранять свои границы. Разве уже не стало поговоркой, что у нас можно проехать целый день и не увидеть ни одного дома под крышей, не услышать ни одного петуха? Разве вам недостаточно вашего прекрасного королевства, что вы так жаждете завладеть другим, где вас не любят? Par dieu[189], речи истинного француза, конечно, могут быть горькими, ибо горька его участь и горьки его мысли когда он проезжает по своей трижды несчастной стране.

— Сэр, — сказал Принц, — вы говорите, как подобает смелому человеку, и наш кузен во Франции должен быть счастлив, имея такого рыцаря который может столь успешно защищать его и словом и мечом. Но если вы на столько плохого мнения о нас, то как вы могли довериться нам без всякой нашей гарантии и охранного свидетельства?

— Я же знал, что здесь будете вы, сир, вот почему. Если бы этой страной правил человек, сидящий справа от вас, я бы весьма усомнился, способен ли он вести себя по-рыцарски или великодушно.

Откланявшись по-военному, незнакомец повернул коня и, проскакав по арене, исчез в толпе пеших и конных зрителей, спешивших покинуть место турнира.

— Вот наглец! — воскликнул дон Педро провожая его разъяренным взглядом. — Я видел, как человеку вырвали язык за гораздо меньшую дерзость! А может быть и сейчас не поздно, Эдуард, послать верховых и вернуть его обратно? Подумайте, а что, если это кто-нибудь из французского королевского дома или на худой конец какой-нибудь рыцарь, лишиться которого было бы для его государя очень тяжело? Сэр Уильям Фелтон, вы верхом, скачите за этим негодяем, прошу вас.

— Поезжайте, сэр Уильям, — сказал Принц, — и вручите ему этот кошелек с сотней ноблей в знак моего уважения, ибо, клянусь святым Георгием, он сегодня так преданно служил своему сюзерену, как я хотел бы, чтобы мои вассалы служили мне.

С этими словами Принц повернулся спиной к испанскому королю и, вскочив на коня, медленно направился в аббатство св. Андрея.

Глава XXV Как сэр Найджел писал в замок Туинхэм

На другое утро после турнира, когда Аллейн Эдриксон вошел в комнату своего хозяина, чтобы помочь ему одеться и завить волосы, оказалось, что сэр Найджел уже встал и очень занят. Он сидел на табуретке за столом у окна. По одну его сторону лежала шотландская борзая, по другую — ищейка. Его ноги торчали из-под табуретки, он упирался языком в щеку и имел вид человека чрезвычайно озабоченного. На столе перед ним белел кусок пергамента, в руке было зажато перо, которым он выводил каракули, точно школьник. Но на пергаменте оказалось столько клякс, столько исправлений и помарок, что он, как видно, пришел в отчаяние и сидел теперь, подняв незалепленный глаз к потолку, словно ожидая вдохновения свыше.

— Клянусь апостолом! — воскликнул он, когда Аллейн вошел. — Вот кто поможет мне в этом деле. Ты очень нужен мне, Аллейн.

— Господь с вами, достойный лорд, — ответил оруженосец. — Надеюсь, вы не ранены после всего, что вам вчера пришлось пережить?

— Нет, тем свежее я себя чувствую, Аллейн. Я хоть немного размялся, а то за несколько лет мирной жизни мои суставы совсем одеревенели. Я уверен, что ты очень внимательно наблюдал и следил за поведением и действиями французского рыцаря; ибо именно сейчас, пока ты молод, тебе следует видеть все, что есть лучшего, и стремиться подражать этому. Ты видел рыцаря, который может служить высоким образцом чести, и я редко встречал человека, к которому бы чувствовал такую любовь и уважение. Если б только я мог узнать его имя, я послал бы тебя к нему с моим вызовом, и мы бы еще раз имели возможность полюбоваться его военным искусством.

— Говорят, достойный лорд, что никто не знает его имени, кроме лорда Чандоса, но он дал клятву не открывать его. Так рассказывали за столом оруженосцев.

— Кто бы он ни был, он очень отважен. Но сейчас следует выполнить одно дело, и оно для меня труднее, чем вчерашнее участие в турнире.

— Не могу ли я вам помочь, милорд?

— Конечно, можешь. Я написал моей дорогой супруге, что приветствую ее; на этой неделе Принц отправляет в Саутгемптон гонца, и тот охотно захватит мое послание. Прошу тебя, Аллейн, просмотри, что я тут написал, и разберет ли дама моего сердца эти слова. Мои пальцы, как ты видишь, больше привыкли к железу и коже, чем к писанию строк и расстановке букв. Почему ты в недоумении? Что-нибудь не так?

— Вот первое слово, милорд. На каком языке вам угодно было его написать?

— На английском. Моя супруга больше говорит на нем, чем по-французски.

— Однако это не английское слово, дорогой лорд. В нем только две согласных и никакой гласной.

— Клянусь апостолом! То-то оно мне показалось странным, когда я написал его, — ответил сэр Найджел. — Буквы торчат как-то врозь, надо, вероятно, подставить еще одну. Я хотел написать «что». Теперь я прочту тебе все письмо, Аллейн, а ты напишешь его заново, как следует; мы сегодня покидаем Бордо, и для меня будет большой радостью, если леди Лоринг получит от меня весточку.

Аллейн сел за стол, как ему было приказано, положил перед собой чистый лист пергамента и взял перо в руку, а сэр Найджел начал медленно и по складам читать свое письмо, водя пальцем от слова к слову:

«Что мое сердце с тобою, моя любимая, это тебе скажет твое собственное сердце. У нас все хорошо, только у Пепина чесотка на спине, да и Поммерс едва опомнился после четырех дней на корабле, тем более, что море было очень бурное и мы чуть не утонули по случаю дыры в боку судна, пробитой камнем, который в нас запустили некие морские пираты, и многие у нас погибли, да будут с ними святые угодники, также и юный Терлейк и сорок лучников и матросов, а нам они очень бы здесь пригодились, видимо, будет доблестная война, она принесет нам много чести и надежд на успехи, ради чего я еду собирать солдат моего отряда, они сейчас в Монтобане, грабят и разрушают, все же я надеюсь с божьей помощью показать им, что я их командир в той же мере, в какой я для вас, моя любимая, покорный слуга».

— Ну, что скажешь, Аллейн? — спросил сэр Найджел, косясь на своего оруженосца. Лицо его выразило даже некоторую гордость. — Разве я не сообщил ей все что с нами случилось?

— Вы сообщили многое, милорд, но, осмелюсь заметить, изложение несколько запутанно, так что леди Лоринг может и не разобраться. Если бы фразы были покороче…

— Нет, мне не нравится, как ты собираешься их выстроить по порядку. Пусть моя супруга прочтет слова, а уж она расставит их, как ей нравится. Я просил бы тебя прибавить то, что ей будет приятно узнать.

— Хорошо, я напишу, — весело ответил Аллейн и наклонился над столом.

"Достойная госпожа моя, леди Лоринг! — так начал Аллейн. — Господь бог охраняет нас, и милорд здоров и бодр. Он заслужил большую честь перед Принцем, когда на турнире успешно сражался с очень храбрым незнакомцем из Франции.

Что касается денег, то их хватит нам до Монтобана. Заканчивая, достойная госпожа, посылаю Вам мое смиренное уважение и прошу Вас передать то же самое дочери Вашей, леди Мод. Да охраняют вас обеих святые угодники, о чем вечно молится ваш покорный слуга

Аллейн Эдриксон".

— Ты очень хорошо написал, — заметил сэр Найджел, кивая лысой головой при каждой фразе, которую оруженосец читал ему. — Что касается тебя, Аллейн то, если есть у тебя близкий друг и ты хотел бы послать ему приветствие, я могу вложить его в свое письмо.

— Такого друга у меня нет, — печально отозвался Аллейн.

— Значит, у тебя нет родных?

— Никого, кроме брата.

— Ха! Я и забыл, что вы в ссоре. Но разве во всей Англии нет никого, кто бы любил тебя?

— Никого, о ком я смел бы это утверждать.

— И ты сам никого не любишь?

— Этого я бы не сказал, — отозвался Аллейн.

Сэр Найджел покачал головой и мягко про себя улыбнулся.

— Я понимаю, как обстоит дело, — сказал он. — Разве я не замечаю, что ты частенько вздыхаешь и вид у тебя отсутствующий. Она красива?

— О да! — пылко воскликнул Аллейн, который весь задрожал оттого, что разговор принял столь неожиданный оборот.

— И добра?

— Как ангел!

— И все же она тебя не любит?

— Нет, но я не могу утверждать, чтобы она любила другого.

— Значит, ты надеешься?

— Без этого я не смог бы жить.

— Тогда ты должен стараться стать достойным ее любви. Будь смел и чист, бесстрашен перед сильным и кроток со слабым; таким образом, разовьется эта любовь или нет, ты подготовишься к тому, что какая-то девушка тебя удостоит своей любви, а это, говоря по правде, высшая награда, на которую может надеяться истинный рыцарь.

— Да я стараюсь, милорд, — сказал Аллейн, — но она такая прелестная, изящная и в ней столько душевного благородства, что я никогда не буду достоин ее.

— Такие размышления сделают тебя достойным. А она знатного рода?

— Да, милорд, — нерешительно признался Аллейн.

— Из рыцарской семьи?

— Да.

— Берегись, Аллейн, берегись! — ласково заметил сэр Найджел. — Чем выше подъем, тем тяжелее падение. Не ищи того, что может быть тебе не по плечу.

— Милорд, я мало знаю нравы и обычаи мирской жизни! — воскликнул Аллейн. — Но я дерзнул бы спросить ваше мнение по этому поводу. Вы ведь знали моего отца и наш род: разве моя семья не пользовалась весом и не имела доброй славы?

— Вне всякого сомнения, да.

— И все же вы предупреждаете меня, чтобы моя любовь не посягала на девушку из более знатных кругов?

— Если бы Минстед принадлежал тебе, Аллейн, тогда другое дело, клянусь апостолом! Я не представляю себе ни одной семьи в наших краях, которая бы не гордилась тем, что вошел в нее ты — юноша столь древнего рода. Но пока сокман жив… Ха, клянусь душой, это шаги сэра Оливера, если я не ошибаюсь.

И действительно, за дверью раздались тяжелые шаги; дородный рыцарь распахнул ее и вошел.

— Ну, мой маленький кум, я зашел сообщить, что я живу над лавкой цирульника на улице Ла Тур и что в печи сидит пирог с олениной, а на столе приготовлены две фляги вина отличного качества. Клянусь святым Иаковом! Слепой по одному запаху найдет дорогу, надо только подставить лицо ветру, когда он потянет оттуда, и идти прямо на дивный аромат. Надевайте ваш плащ и пошли; сэр Уолтер Хьюетт, сэр Робер Брике и еще кое-кто уже ожидают нас.

— Нет, Оливер, я не могу быть с вами, мне нужно ехать сегодня в Монтобан.

— В Монтобан? Но я слышал, что ваш Отряд вместе с моими сорока винчестерцами должен прибыть в Дакс.

— Позаботьтесь о них, Оливер. Я поеду в Монтобан и возьму с собой только двух оруженосцев и двух лучников. А потом, когда я разыщу остальную часть моего Отряда, я поведу ее в Дакс. Мы выезжаем сегодня утром.

— Ну, тогда я вернусь к своему пирогу, — сказал сэр Оливер. — Мы, без сомнения, встретимся в Даксе, если только Принц не бросит меня в тюрьму — он очень на меня сердит.

— А почему же, Оливер?

— Почему? Да потому, что я послал вызов, перчатку и мое презрение сэру Джону Чандосу и сэру Уильяму Фелтону.

— Чандосу? Ради бога, Оливер, зачем вы это сделали?

— Оттого, что тот и другой меня оскорбили.

— Каким образом?

— Они обошли меня при выборе рыцарей, которые должны были на турнире сражаться за честь Англии. О вас самих, кузен, и Одлее я не говорю, вы в полной силе. Но что такое Уэйк, Перси и Бошан? Клянусь спасением души! Я уже ел из лагерного котла, когда они с ревом еще просили кашки. Разве можно принебречь человеком моего веса и крепости ради трех подростков только оттого, что они научились скрещивать копья на турнирах? Но, послушайте, кузен, я подумываю, не послать ли мне вызов и самому Принцу!

— Оливер! Оливер! Вы спятили!

— Нет! Клянусь! Плевать мне, принц он или нет. У вашего оруженосца, я вижу, глаза лезут на лоб, словно у испуганного краба. Что ж, друг, все мы из Хампшира и глумиться над собой никому не позволим.

— А разве он глумился над вами?

— Pardieu, да! «Сердце у старика Оливера все еще крепкое», — сказал один из придворных. «Иначе оно не справилось бы с такой тушей», — ответил Принц. «И рука у него крепка», — сказал другой. «Да и хребтина у его коня тоже», — добавил Принц. Сегодня же пошлю ему вызов!

— Нет, нет, дорогой Оливер, — остановил его сэр Найджел и положил руку на локоть разгневанного друга. — Ничего в этом обидного не было, просто он хотел сказать, что вы сильный и крепкий человек и конь вам нужен хороший. А относительно Чандоса и Фелтона, то подумайте, что ведь и вы были молоды, и если бы всегда отдавалось предпочтение более старым воинам, то каким образом могли бы вы добыть славу и доброе имя, которые у вас есть теперь? Вы уже не так легки на коне, Оливер. Я легче благодаря малому весу моих волос, но было бы очень худо, окажись мы на закате нашей жизни менее честными и справедливыми, чем в былые годы. Если такой рыцарь, как сэр Оливер Баттестхорн, способен обратить оружие против собственного государя из-за одного необдуманного слова, тогда где же нам искать истинной верности и постоянства?

— Ах, дорогой мой маленький кум! Легко вам, сидя на солнышке, назидать того, кто оказался в тени. Но вы всегда можете перетянуть меня на свою сторону, когда говорите вот этим ласковым вашим голоском. Не будем вспоминать об этом. Ах, матерь божья! Я и забыл про пирог, он сгорит, как Иуда Искариотский в аду! Пойдемте со мной, Найджел, не то дьявол опять начнет подзуживать меня.

— Ну тогда только на часок; мы должны выехать в полдень. Аллейн, скажи Эйлварду, что он поедет со мной в Монтобан и мне нужен еще один лучник, пусть выберет его сам. Остальные отправятся в Дакс вместе с Принцем, а он поедет туда еще до праздника Богоявления. Приготовь Поммерса к полудню и мое сикоморовое копье, а доспехи навьючь на мула.

После этих коротких распоряжений оба старых воина зашагали рядом, а Аллейн поспешно занялся приготовлениями к путешествию.

Глава XXVI Как три друга нашли сокровище

Стоял солнечный морозный день, когда путники покинули Бордо и двинулись в Монтобан, где, согласно последним слухам, находилась другая половина Отряда. Сэр Найджел и Форд выехали раньше, маленький рыцарь сидел на наемной лошади, а его рослый боевой конь бежал рядом с лошадью Форда. Через два часа за ними последовал Аллейн Эдриксон, ибо ему надо было рассчитаться в таверне и закончить еще целый ряд дел которые входили в его обязанности как личного оруженосца сэра Найджела. С ними пустились в путь Эйлвард и Хордл Джон, при обычном оружии, но ехавшие на этот раз верхом, лошади были деревенские, неповоротливые, но очень выносливые, способные плестись весь день даже если на них сидел дюжий лучник весом в двести семьдесят фунтов. Они взяли с собой и вьючных мулов, которые везли в корзинах гардероб и столовую утварь сэра Найджела, ибо этот рыцарь, не будучи ни щеголем, ни эпикурейцем, в мелочах отличался утонченным вкусом и любил, как бы ни был скуден его стол и сурова жизнь, есть всегда на белоснежной скатерти и пользоваться серебряной ложкой.

Ночью подморозило, и белая от инея дорога туго звенела под копытами их лошадей, когда они выехали из города через восточные ворота и поскакали тем же путем по какому французский рыцарь прибыл в Бордо в день турнира. Все трое ехали в ряд, Аллейн — опустив глаза и погруженный в размышления об утреннем разговоре с сэром Найджелом. Хорошо ли он сделал, что сказал так много, или следовало сказать еще больше? Что бы ему ответил рыцарь, если бы он признался в своей любви к леди Мод? Может быть, хозяин, разгневанный, выгнал бы его за то, что Аллейн злоупотребил его доверием и гостеприимством? Юноша уже готов был открыть ему все, когда неожиданно заявился сэр Оливер. Быть может сэр Найджел, при своей любви ко всем отмирающим рыцарским обычаям, предложил бы ему подвергнуться какому-нибудь особому испытанию или совершить подвиг, чтобы проверить силу его любви? Аллейн улыбнулся, стараясь вообразить, каких удивительных и необычайных деяний тот мог бы от него потребовать. Но каковы бы они ни были, он на все готов: биться на турнире при дворе татарского владыки, или послать вызов багдадскому султану, или служить в войсках и сражаться против язычников в Пруссии. Сэр Найджел сказал, что Аллейн достаточно высокого рода для любой женщины, если только у него будет состояние. Как часто юноша пренебрежительно насмехался над этой убогой жаждой иметь золото и землю, ослеплявшей человека так, что он уже не видел более высоких и неизменных источников жизни. А теперь как будто выясняется, что только с помощью этой самой земли и золота он может надеяться на осуществление мечты своего сердца. Но Минстедский сокман отнюдь не друг коннетаблю замка Туинхэм. Пусть Аллейну благодаря особому счастью удастся разбогатеть на войне, разве вражда двух семейств не будет по-прежнему разделять его с Мод? И если даже она его любит, то Аллейн слишком хорошо ее знает и уверен, что никогда она за него не выйдет без благословения отца. Все это были смутные и нерешенные вопросы, однако в юности надежды взлетают высоко, и надежда неизменно реяла над путаницей его мыслей, словно белое перо среди сражающихся всадников.

Но если Аллейну Эдриксону было над чем задуматься, когда он ехал по нагим равнинам Гиени, то его двух спутников больше занимало настоящее и меньше заботило будущее. Эйлвард по крайней мере полмили сидел боком, глядя назад, на белый платок, который развевался в слуховом окошке высокого дома, выглядывавшего поверх крепостных стен. Когда на повороте дороги дом этот наконец исчез из виду, лучник лихо поправил свой стальной шлем, пожал широкими плечами и поехал дальше, причем его глаза смеялись, а загорелое лицо сияло от приятных воспоминаний. Джон тоже молчал, но его взгляд медленно переходил с одной стороны дороги на другую, потом становился рассеянным, силач задумывался и кивал, как путник, который делает наблюдения и старается их запомнить, чтобы после о них рассказать.

— Клянусь черным распятием! — вдруг прорвало его, и он ударил себя по ляжке красной ручищей. — Я чувствовал, что чего-то тут не хватает, только никак не мог сообразить, чего именно.

— Ну и что же это оказалось? — спросил Аллейн, внезапно пробуждаясь от своих мечтаний.

— Да изгородей, — проревел Джон, громко расхохотавшись. — Вся местность гладкая, как башка монаха. И право же, я не могу уважать здешний народ. Почему они не возьмутся за дело и не выкопают эти длинные корявые черные плети, которые я вижу повсюду? Любой земледелец из Хампшира за стыд почтет, если у него на земле окажется всякая дрянь.

— Ах ты, старый дуралей! — отозвался Эйлвард. — Тебе бы следовало знать, что это такое. Говорят, монахи из Болье отжимают не одну кружку доброго вина из собственного винограда. Так вот, если выкопать эти плети, все богатство страны исчезло бы, а в Англии осталось бы немало пересохших глоток и жадных ртов, ибо через три месяца эти черные плети зазеленеют, и дадут ростки, и зацветут; а потом на кораблях через пролив отправят богатые грузы медока и гасконского. Но взгляните на церковь вон в той впадине — сколько людей толпится на церковном дворе! Клянусь эфесом, это похороны, а вот и колокол звонит по умершему.

Он снял свой стальной шлем и перекрестился, бормоча молитву за упокой души.

— И там то же самое, — заметил Аллейн, когда они поехали дальше, — что глазу кажется мертвым — полно соками жизни, как и виноградные лозы. Господь бог начертал свои законы на всем, что нас окружает, если бы только наш тусклый взгляд и еще более тусклая душа были способны прочесть его письмена.

— Ха, mon petit! — воскликнул лучник. — Ты возвращаешь меня к тем дням, когда ты, как цыпленочек, только что проклюнулся из монастырского яйца и едва окреп; и я опасался, как бы мы, обретя добронравного молодого оруженосца, не потеряли нашего кроткого клирика с его тихой речью. Но я в самом деле замечаю в тебе большие перемены, после того как мы покинули замок Туинхэм.

— Было бы странно, если бы этого не произошло, ведь мне пришлось жить в совершенно новом для меня мире. Все же я уверен, что многое во мне осталось прежним, и хоть мне приходится служить земному властителю и носить оружие владыки земного, было бы очень худо если бы я забыл о царе небесном и властителе всего сущего, чьим скромным и недостойным служителем я был до ухода из Болье. Ты, Джон, ведь тоже был в монастыре, но полагаю, ты не считаешь, будто изменил прежним обязанностям, взяв на себя новые?

— Я тугодум, — сказал Джон, — и, право, как начну размышлять о таких вещах, даже уныние берет. А все же и в куртке лучника я, как человек, пожалуй, не хуже, чем был в белой рясе, если ты это имеешь в виду.

— Ты просто перешел из одного белого отряда в другой, — ответил Эйлвард. — Но клянусь вот этими десятью пальцами, мне даже как-то странно представить себе, что всего только осенью мы вместе вышли из Линдхерста. Аллейн такой мягкий и женственный, а ты, Джон, вроде огромного рыжего дурачка-переростка; а теперь ты самый искусный лучник, а он самый сильный оруженосец, какой проезжал по большой дороге из Бордо, а я остался все тем же Сэмом, стариком Эйлвардом и ни в чем не изменился, разве что на душе побольше грехов да поменьше крон в кошельке. Но я до сих пор так и не знаю причины, почему ты, Джон, ушел из Болье.

— Да причин-то было семь, — задумчиво промолвил Джон. — Первая состояла в том, что меня вышвырнули вон.

— Ma foi, camarade! К черту остальные шесть! Одной мне хватит и тебе тоже. Я вижу, что в Болье народ очень премудрый и осмотрительный. Ах, mon ange[190], что это у тебя в горшочке?

— Молоко, достойный сэр, — ответила крестьянская девушка, стоявшая в дверях дома с кувшином в руке. — Не желаете ли, господа, я вам вынесу три рога с молоком?

— Нет, ma petite, но вот тебе монетка в два су за твои добрые слова и хорошенькое личико. Ma foi, она очень красива. Я хочу остановиться и потолковать с ней.

— Нет, нет, Эйлвард! — воскликнул Аллейн. — Ведь сэр Найджел будет ждать нас, а он спешит.

— Верно, верно, camarade! Ее мать тоже видная женщина. Вон она копает землю возле дороги. Ma foi! Зрелый плод слаще! Bonjour, ma belle dame![191] Бог да сохранит вас! А сэр Найджел сказал, где он будет ждать нас?

— В Марманде или Эгийоне. Он сказал, что мы не можем миновать его, ведь дорога-то одна.

— Ну да, и дорогу эту я знаю, как приходские мишени в Мидхерсте, — заявил лучник. — Тридцать раз ездил я по ней туда и обратно, и, клянусь тетивой, я надеюсь на этот раз тоже возвращаться по ней с бо́льшим грузом, чем еду туда. Все мое имущество я вез во Францию в котомке, а то, что мне досталось, тащил обратно на четырех мулах. Да благословит бог человека, который впервые затеял войну. Но вон в той лощине стоит Кардийакская церковь, а вон гостиница — где три тополя за деревней. Заедем, кружка вина даст нам силы для дальнейшего пути.

Большая дорога вела через холмистую местность, покрытую виноградниками, и, мягко извиваясь, уходила на северо-восток; вдали виднелись то шпили и башни феодальных замков, то группы сельских хижин, выступавшие четко и резко в сияющем зимнем воздухе. Справа зеленая Гаронна катила свои волны к морю, на ее широкой груди чернели лодки и барки. На другом берегу темнела полоса виноградников, а за ними начинались унылые песчаные Ланды, покрытые увядшим диким терном, дроком и вереском. Они тянулись в своем печальном однообразии до синих холмов, чьи невысокие очертания выступали на далеком горизонте. А вдали все еще можно было разглядеть широкий лиман Жиронды, высокие башни аббатства св. Андрея и св. Реми, вздымавшиеся над равниной. Впереди, на берегу, между рядами сияющих тополей, лежал городок Кардийак — серые стены, белые дома и голубое перо дыма.

— Это «Золотой баран», — заявил Эйлвард, когда они подъехали к выбеленной, стоявшей в стороне гостинице. — Эй, кто там есть? — крикнул он и стал стучать в дверь эфесом своего меча. — Хозяин, дворник, слуга, валяйте сюда! Чтоб вас взяла бледная немочь, лодыри ленивые! Ха! Мишель, нос такой же красный, как всегда. Три графина местного вина, Мишель! Холодище! Прошу тебя, Аллейн, обрати внимание на эту дверь, у меня есть что порассказать о ней.

— Скажите, друг, — обратился Аллейн к тучному краснолицему хозяину, — за этот час не проезжал здесь рыцарь с оруженосцем?

— Нет, сэр, это было часа два назад. Он сам такой коротышка, слаб глазами, лысоват и, когда особенно сердится, говорит очень спокойно.

— Он и есть, — отозвался оруженосец. — Но я удивляюсь, откуда вы могли узнать, как он говорит, когда гневается; обычно он мягок с теми, кто стоит ниже его.

— Хвала угодникам! Не я же его рассердил! — отозвался жирный Мишель.

— Тогда кто же?

— Это был молодой господин де Крепиньи из Сентонжа, который оказался здесь и вздумал подшутить над англичанином, видя, что тот мал ростом и кроток лицом. Но этот добрый рыцарь в самом деле оказался очень спокойным и терпеливым; он же видел, что господин де Крепиньи еще молод и говорит по глупости, поэтому он придержал своего коня и стал пить вино, как вот вы сейчас, и совершенно не обращал внимания на болтовню того…

— А что потом, Мишель?

— Ну, messieurs[192], после того как господин де Крепиньи сказал то да се и слуги посмеялись, он в конце концов громко крикнул насчет перчатки у рыцаря на берете: разве, дескать, в Англии обычай такой, что мужчина носит на шляпе перчатку громадного лучника? Pardieu! Я никогда не видел, чтобы человек так стремглав соскочил с лошади, как этот неизвестный англичанин. Не успел де Крепиньи договорить, а он уже был подле него, он задыхался, и лицо у него было отнюдь не доброе. «Я полагаю, сэр, — говорит он мягко, глядя тому в глаза, — что теперь, когда я возле вас, вы, без сомнения, видите, что это не перчатка лучника?» «Вероятно, нет», — отвечает де Крепиньи, и губы у него дрожат. «И что она не большая, а очень маленькая?» — продолжает англичанин. «Меньше, чем я думал», — заявляет тот, опустив глаза, ибо рыцарь не сводит тяжелого взгляда с его век. «И во всех отношениях перчатка такая, какую может носить самая красивая и прелестная дама Англии?» — настаивает англичанин. «Вполне допускаю», — соглашается господин де Крепиньи и отворачивает лицо. «У меня у самого слабое зрение, и я нередко принимаю одну вещь за другую», — говорит рыцарь. Потом он вскочил в седло и уехал, а господин де Крепиньи остался перед дверью и кусал ногти. Ха! Клянусь пятью Христовыми ранами, немало воинов пили у меня вино, но ни один не пришелся мне так по душе, как этот маленький англичанин.

— Клянусь эфесом, это наш хозяин, Мишель, — заявил Эйлвард. — А такие люди, как мы, не служат у дуралеев. Вот тебе четыре денье, Мишель, — продолжал Эйлвард, — господь с тобой. А нам еще ехать да ехать.

Бодрой рысью трое друзей покинули Кардийак и харчевню, не останавливаясь, проехали мимо Сен-Макэра и на пароме переплыли реку Дорпт. От другого берега дорога ведет через Ла-Реоль, Базай и Марманд, справа все еще продолжает поблескивать река, а оба берега ощетинились голыми ветками тополей. Джон и Аллейн ехали молча, но для Эйлварда каждая гостиница, ферма, замок являлись источником каких-нибудь воспоминаний о любви, набеге, грабеже, и эти воспоминания служили развлечением в пути.

— Вон виден дым Базаса, на том берегу Гаронны, — начинал лучник. — Там жили три сестры, дочери паромщика. И, клянусь моими десятью пальцами, можно было ехать целый долгий июньский день и не встретить таких женщин! Мари была рослая и серьезная, Бланш — petite и веселая, а у брюнетки Агнесы были такие глаза, что они пронзали вас насквозь не хуже вощеной стрелы. Я задержался там на четыре дня и был пленен всеми тремя, ибо мне казалось, что стыдно предпочесть одну двум остальным и что это может вызвать семейную ссору. Однако, невзирая на все мои старания, настроение в доме было невеселое, и я решил, что лучше мне уехать. А вон мельница Ле-Сури. Старик Пьер ле Карон, ее владелец, был отличным товарищем, у него всегда находилась скамья и корка хлеба для усталого лучника. Этот человек, за что бы он ни брался, работал до седьмого пота; но он как-то разгорячился, перемалывая кости, чтобы подмешать их в муку, и из-за своего усердия схватил лихорадку и умер.

— Скажите, Эйлвард, — обратился к нему Аллейн, — а что было с той дверью, на которую вы велели мне обратить внимание?

— Pardieu, да! Я чуть не забыл о ней! Что ты видел на этой двери?

— Я видел квадратное отверстие, через которое хозяин, конечно, может выглядывать наружу, если не слишком уверен в тех, кто стучится к нему.

— А больше ты ничего не видел?

— Нет.

— Если бы ты посмотрел повнимательнее, ты бы заметил на двери пятно. Я впервые услышал, как смеется мой друг Черный Саймон, именно перед этой дверью. А потом еще раз, когда он прикончил французского оруженосца, вцепившись в него зубами, так как сам был без оружия, а у француза был кинжал.

— Почему же Саймон смеялся именно перед этой дверью?

— Саймон — человек беспощадный и опасный, особенно когда подвыпьет, и, клянусь эфесом, он создан для войны. Он беспощадный и неугомонный. Эту гостиницу «Золотой баран» когда-то содержал некий Франсуа Гурваль, у него был свирепый кулак и еще более свирепая душа. Рассказывали, что многих и многих лучников, возвращавшихся с войны, он напаивал вином, подсыпав туда зелье, те засыпали, а потом этот Гурваль их обворовывал дочиста. А наутро, если кто-нибудь начинал жаловаться, Гурваль выбрасывал его на дорогу или избивал, ибо был человек злой и имел много здоровенных слуг. Саймон как-то услышал об этом, когда мы оба были в Бордо, и он настоял, чтобы мы поехали верхами в Кардийак, прихватив с собой крепкую конопляную веревку, и высекли Гурваля, как он того заслуживал. Итак, мы отправились в путь, но когда прибыли в «Золотой баран», оказалось, что кто-то предупредил хозяина о нашем приезде и наших намерениях, поэтому он заложил дверь болтами и в дом проникнуть было нельзя.

«Впустите нас, добрый хозяин Гурваль!» — крикнул Саймон. «Впустите, нас добрый хозяин Гурваль!» — закричал я, но через отверстие в двери мы не услышали в ответ ни слова. Он только обещал всадить в нас стрелу, если мы не уберемся. «Что ж, — заявил тогда Саймон, — вы нас плохо приняли, тем более, что мы и поехали в такую даль, только чтобы пожать вам руку». «Можешь пожать мне руку и не входя в дом», — ответил Гурваль. «А как же?» — удивился Саймон. «Просунь свою руку в отверстие», — предложил хозяин. «Да нет, у меня рука ранена, — отозвался Саймон, — да и она так велика, что не пролезет». «Не беда, — говорит Гурваль, который старался поскорей отделаться от нас. — Просунь левую». «Но у меня кое-что есть для тебя, Гурваль», — продолжал Саймон. «А что именно?» — спрашивает тот. «Да вот на той неделе у тебя ночевал один английский лучник — Хью из Натборна». «Мало ли тут бывает мошенников!» — отвечает Гурваль. «Так вот, его совесть ужасно мучает оттого, что он остался тебе должен четырнадцать денье, он пил вино, за которое так и не заплатил. Чтобы снять грех со своей души, он просил меня, когда я поеду мимо, отдать тебе эти деньги». А этот самый Гурваль был страшно жаден до денег, поэтому он решился протянуть руку за четырнадцатью денье, но Саймон держал наготове кинжал и приколол его руку к двери. «Это я уплатил за англичанина, Гурваль!» — заявил он, потом вскочил на коня и поехал прочь, причем так смеялся, что едва удерживался в седле, а хозяина так и оставил приколотым к двери. Вот история этого отверстия, на которое ты обратил внимание, и пятна на двери. Я слышал, что с тех пор с английскими лучниками стали обходиться получше в этой гостинице. Но кто это там сидит на обочине дороги?

— Похоже, очень святой человек, — сказал Аллейн.

— И, клянусь черным распятием, странные у него товары! — воскликнул Джон. — Что это за осколки камней и дерева и ржавые гвозди, которые разложены перед ним?

Человек, замеченный ими, сидел, опираясь спиной о вишневое дерево, раскинув ноги, словно ему было очень удобно. На коленях он держал деревянную доску, а на ней были аккуратно разложены, точно товары у коробейника, всевозможные щепки и кусочки кирпича и камня. На нем была длинная серая одежда и широкая, потертая и выцветшая шляпа того же цвета, а с ее полей свисали три круглые раковины. Когда всадники приблизились, они увидели, что человек этот уже в летах, а глаза у него желтые и закатившиеся.

— Дорогие рыцари и джентльмены, — воскликнул он скрипучим голосом, — достойные христиане, неужели вы проедете мимо и бросите старика паломника на голодную смерть? Зрение мое отнято у меня песками Святой земли, и я вот уже двое суток не сделал и глотка вина, не съел и корки хлеба!

— Клянусь эфесом, отец, — сказал Эйлвард, пристально глядя на старика, — мне удивительно, почему стан у тебя такой полный и пояс так плотно стягивает тебя, если твоя пища была в самом деле столь скудной.

— Добрый незнакомец, — ответил паломник, — ты, сам того не желая, произнес слова, которые мне весьма горестно слышать. Однако я не буду порицать тебя, ибо ты не хотел опечалить меня или напомнить о том, что меня гнетет. Не подобает мне слишком хвалиться тем, что я перенес ради веры Христовой, и все же, раз ты уж заметил это, я должен сказать тебе, что полнота и округлость моего стана проистекают от водянки, которая у меня началась вследствие слишком поспешного путешествия из дома Пилата на Масличную гору.

— Видите, Эйлвард, — сказал Аллейн, покраснев, — пусть этот случай послужит вам предостережением; вы судите слишком неосновательно! Как вы могли нанести еще одну обиду святому человеку, который столько вытерпел и странствовал до священного гроба господа нашего Иисуса Христа?

— Пусть дьявол-искуситель отсечет мне палец! — воскликнул лучник, охваченный глубоким раскаянием; но и богомолец и Аллейн подняли руки, желая остановить его.

— Прощаю тебя от всего сердца, дорогой брат, — пропищал слепец. — Эти безумные слова горше для моего слуха, чем то, что ты сказал обо мне.

— Молчу, больше ни звука, — заявил Эйлвард, — но прошу тебя, прими этот франк и, умоляю, благослови меня.

— А вот еще один, — сказал Аллейн.

— И еще! — крикнул Джон.

Однако слепой паломник не хотел брать денег.

— Безрассудная, безрассудная гордыня! — воскликнул он, ударив себя в грудь большой загорелой рукой. — Безрассудная гордыня! Сколько же мне еще бичевать себя, пока я не вырву ее из сердца? Неужели никогда мне ее не одолеть? О, сильна, сильна плоть наша, и трудно подчинить ее духу! Я происхожу, друзья, из знатного рода и не могу заставить себя коснуться этих денег, даже если они спасут меня от могилы.

— Увы, отец, — сказал Аллейн, — чем же мы тогда поможем вам?

— Я сел здесь и жду смерти, — продолжал паломник. — Много лет носил я в своей котомке эти драгоценные предметы, которые, как вы видите, я разложил перед собой. Было бы грехом, думал я, допустить, чтобы они вместе со мной погибли. Поэтому я продам эти вещи первому достойному прохожему и получу за них достаточно денег, чтобы добраться до святого храма божьей матери Рокамадурской, где, надеюсь, и будут покоиться мои старые кости.

— А что же это за сокровища, отец? — спросил Джон. — Я вижу только старый, ржавый гвоздь, кусочки камня и щепки.

— Мой друг, — ответил старик, — даже всеми деньгами этой страны нельзя было бы заплатить истинную цену за эти предметы. Этот гвоздь, — продолжал он, снимая шляпу и возводя к небу слепые глаза, — один из тех, с помощью которых человечество обрело спасение. Я получил его вместе со щепкой от подлинного креста господня, из рук двадцать пятого потомка Иосифа Аримафейского, этот потомок до сих пор жив, он находится в Иерусалиме и здоров, хотя за последнее время его мучают нарывы. Да, можете перекреститься, и прошу вас, не дышите на гвоздь и не касайтесь его пальцами.

— А куски дерева и камня, святой отец?! — спросил Аллейн, затаив дыхание; он стоял перед драгоценными реликвиями, охваченный глубоким благоговением.

— Этот кусок дерева от подлинного креста, а этот — от Ноева ковчега, а вон тот — от дверей в храме мудрого царя Соломона. Этим камнем бросили в святого Стефана, а те два — от Вавилонской башни. Здесь есть также кусок жезла Ааронова и прядь волос пророка Елисея.

— Но, отец, — заметил Аллейн, — пророк Елисей был лыс, и по этой причине его оскорбляли злые дети.

— Волос у него, правда, было мало, — поспешно согласился паломник, — оттого-то эта реликвия и имеет особую ценность. Выберите любые из них, достойные джентльмены, и заплатите столько, сколько вам подскажет ваша совесть; ибо я не торговец и не обманщик, и я бы ни за что не расстался с ними, если бы не знал, что очень близка моя небесная награда.

— Эйлвард, — взволнованно заявил Аллейн, — второй раз в жизни такой счастливый случай едва ли представится. Я должен иметь этот гвоздь, и я отдам его аббату в Болье, чтобы все люди в Англии могли прийти поглядеть на него и помолиться.

— А у меня пусть будет камешек от стены храма! — воскликнул Хордл Джон. — Моя матушка отдала бы все на свете, чтобы повесить его над своей кроватью.

— А я хочу получить жезл Аарона, — сказал Эйлвард, — у меня всего-навсего пять флоринов, так вот, возьмите четыре.

— И еще три, — протянул деньги Джон.

— Вот
еще пять, — добавил Аллейн. — Святой отец, я вручаю вам двенадцать флоринов, это все, что мы можем дать, хотя мы понимаем, какая это скудная плата за те удивительные предметы, которые вы нам продаете.

— Молчи, гордыня, молчи! — крикнул паломник, снова ударяя себя в грудь. — Неужели я не могу заставить себя взять эту жалкую сумму, предложенную мне за то, что добыто мною трудами и усилиями всей моей жизни? Давайте ваши презренные монеты. И вот вам драгоценные реликвии, но, я молю вас, обращайтесь с ними бережно и благоговейно, иначе лучше бы моим недостойным костям остаться лежать при дороге.

Сняв шапки, друзья с жадностью схватили свои новые сокровища и поспешно продолжали путь, а паломник остался сидеть под вишневым деревом. Они же ехали молча, держа в руках реликвии, время от времени поглядывая на них, едва веря, что судьба сделала их владельцами предметов, обладающих столь высокой святостью, ибо каждый монастырь и каждая церковь христианского мира ревностно жаждали бы приобрести их. Так они ехали, радуясь своей удаче, пока против города Ле-Мас лошадь Джона не потеряла подкову; они нашли возле дороги кузницу, и кузнец обещал исправить дело. Эйлвард рассказал ему о счастливой встрече с паломником; но когда кузнец взглянул на реликвии, он привалился к наковальне, подбоченился и так начал хохотать, что по его измазанным сажей щекам побежали слезы.

— Ой, господа, — проговорил он, — да старик этот — жулик, он торгует поддельными реликвиями и был здесь на кузне меньше двух часов назад. Гвоздь, который он вам подал, взят из моего ящика с гвоздями, а что касается кусков дерева и камней, то их сколько угодно валяется возле дороги, вот он и набил свою суму.

— Нет, нет! — возмутился Аллейн. — Это был святой человек, он ходил в Иерусалим и нажил водянку, когда бежал от дома Пилата на Масличную гору.

— Про это мне ничего не известно, — сказал кузнец, — я знаю одно: совсем недавно здесь был старик в шляпе и одежде паломника, он сидел вон на том пне, ел холодного цыпленка и запивал его вином. Потом выпросил у меня один из моих гвоздей, набрал полную котомку камешков и пошел своей дорогой. Посмотрите вот на гвозди, разве они не точь-в-точь такие же, как тот, который он вам продал?

— Господи, спаси нас! — воскликнул Аллейн, ошарашенный. — Неужели нет границ человеческой мерзости? Такой смиренный старик, так не хотелось ему брать от нас деньги — и вдруг, оказывается — негодяй и обманщик. На кого же полагаться, кому верить?

— Я догоню его, — заявил Эйлвард, вскакивая в седло, — поедем, Аллейн, может быть, мы поймаем его до того, как лошадь Джона подкуют!

Они вместе помчались назад и вскоре увидели седого старика паломника, который медленно шел впереди них. Услышав стук копыт, он обернулся, и стало ясно, что его слепота — такое же надувательство, как и все остальное, ибо он быстро перебежал через поле и скрылся в чаще леса, где никто не мог отыскать его. Они швырнули ему вслед реликвии и поехали обратно к кузнецу, оскудевши и деньгами и верою.

Глава XXVII Как колченогий Роже попал в рай

Когда друзья приехали в Эгийон, уже давно наступил вечер. Они нашли сэра Найджела и Форда в гостинице «Красный жезл»; здесь они обосновались, сытно поужинали и улеглись на простыни, пахнущие лавандой. Но случилось так, что некий рыцарь из Пуату, сэр Гастон д'Эстель, остановился там же на обратном пути из Литвы, где он служил вместе с тевтонскими рыцарями под началом магистра Мариенбергской обители. Этот рыцарь и сэр Найджел засиделись очень поздно, оживленно беседуя о засадах, облавах и взятии городов и вспоминая множество историй о доблестных и отважных деяниях. Затем разговор перешел на менестрелей, иноземный рыцарь взял цитру и стал играть на ней северные любовные песни, а также спел высоким надтреснутым голосом о Гильдебранде, Брунгильде, Зигфриде и обо всей силе и красоте страны Альмейн[193].

Сэр Найджел ответил ему романсами о сэре Эгламуре и сэре Исембрасе, и так они сидели всю долгую зимнюю ночь при свете потрескивающих поленьев, слушая друг друга, пока к этому концерту не присоединил свой голос петух. Отдохнув всего час, сэр Найджел был, как обычно, бодр и весел, и вскоре после завтрака маленький отряд пустился в путь.

— Этот сэр Гастон — человек весьма достойный, — сказал сэр Найджел, когда они отъезжали от «Красного жезла». — Ему очень хочется успешных схваток, и он согласился бы на небольшой рыцарский поединок со мной, если бы какая-то лошадь, брыкаясь, не сломала ему руку. Я очень полюбил его и обещал, что, когда кость у него срастется, мы с ним сразимся. Однако нам нужно держаться вот этой дороги, слева.

— Нет, достойный лорд, — возразил Эйлвард, — дорога на Монтобан ведет через реку, а потом через Керсти и Аженуа.

— Верно, мой добрый Эйлвард, но я узнал от этого достойного рыцаря, который явился из-за французской границы, что какой-то английский отряд занимается грабежами и поджогами в окрестностях Вильфранша. Я почти уверен, что это именно те, кого мы ищем.

— Клянусь эфесом, весьма возможно, — отозвался Эйлвард, — во всяком случае, они так долго безобразничали в Монтобане, что там после них и взять-то будет нечего. А раз они уже побывали на юге, они должны направиться на север, к Авейрону.

— Мы поедем вдоль Лу до Каора, затем перейдем на земли Вильфранша, — сказал сэр Найджел. — Клянусь апостолом, так как наш отряд невелик, то весьма возможно, что у нас будут почетные и приятные стычки, ибо я слышал, что на французской границе неспокойно.

Все утро они ехали по широкой дороге, на которую ложились тени от окаймлявших ее тополей. Сэр Найджел ехал впереди со своими оруженосцами, а оба лучника следовали за ним и вели в поводу мула с вьюками. Эгийон и Гаронна остались далеко позади на юге, и теперь вдоль дороги текла спокойная Лу, которая вилась голубыми плавными изгибами среди пологих холмов. Аллейн не мог не отметить, что если в Гиени было множество городков и мало замков, в этой местности замки попадались часто, а дома редко. Через каждые несколько миль из лесной чащи выступали серые стены и угрюмые квадратные башни, а немногочисленные деревни, через которые они проезжали, были обнесены примитивными заграждениями, свидетельствовавшими о внезапных набегах и о том, что в этих пограничных местностях население жило в постоянном страхе. Дважды за это утро группы всадников вырывались из черных подворотен придорожных крепостей и, подскакав к сэру Найджелу, задавали короткие суровые вопросы — откуда они едут и по какому делу. Отряды ратников, звякая оружием, проходили по большой дороге, а несколько верениц вьючных мулов, которые везли товары какого-нибудь купца, охранялись вооруженными слугами или нанятыми лучниками.

— Мир в Бретиньи вызвал много перемен в этих местах, — заметил сэр Найджел, — страну заполонили вольные стрелки и бродяги. Те башни между лесом и холмом — это город Каор, а за ним — уже Франция. Но вон на обочине я вижу какого-то человека, и так как при нем два коня и оруженосец, я полагаю, что это рыцарь. Прошу тебя, Аллейн, передай ему от меня приветствие и спроси о его титулах и гербе. Не могу ли я содействовать ему в выполнении какого-нибудь обета, или, может быть, у него есть дама, которую он желал бы прославить?

— Нет, достойный лорд, — отозвался Аллейн, — это не лошади и оруженосец, а мулы и слуга. Человек этот — купец, возле него лежит большой тюк.

— Да благословит господь ваш честный английский говор! — воскликнул незнакомец, навострив уши при словах Аллейна. — Никогда мой слух не внимал более сладостной музыке! Пошли, Уоткин; парень, наваливай тюки на спину Лауре. А я уже отчаялся, думал, что навеки оставил позади все английское и никогда глаза мои не увидят рыночную площадь в Норидже.

Это был рослый здоровяк, средних лет, загорелый, с темной, раздвоенной, уже седеющей бородой и в сдвинутой на затылок широкополой фландрской шляпе. Его слуга, такого же роста, но худой и костлявый, уже поднял тюки и водрузил их на спину одного из мулов, а купец сел на другого и направился к отряду сэра Найджела. Когда он приблизился, то по добротности его одежды и по роскошной сбруе было нетрудно догадаться, что человек он богатый и с положением.

— Достойный рыцарь, — сказал он, — меня зовут Дэвид Майклдин, я гражданин и олдермен славного города Нориджа, где и находится мой дом — за пять домов от церкви богоматери, как известно всем, живущим на берегах Яра. Здесь у меня тюки с сукнами, я везу их в Каор — и я проклинаю день, когда затеял такое путешествие! Умоляю великодушно взять нас под свою защиту — меня, моего слугу и мой товар, ибо я уже побывал во многих опаснейших положениях и теперь знаю, что колченогий Роже, рыцарь-разбойник из Керси, вышел на дорогу и находится впереди меня. Поэтому я согласен уплатить вам один нобль с розой, если вы благополучно доставите меня в гостиницу «Ангел» в Каоре, а если со мной или моим имуществом что-либо случится, вы заплатите столько же мне или моим наследникам.

— Клянусь апостолом, — ответил сэр Найджел, — плохой был бы я рыцарь, если бы, защитив соотечественника в чужой стране, попросил за это плату. Можете ехать со мной, мастер Майклдин, добро пожаловать, а ваш слуга пусть следует за нами с моими оруженосцами.

— Да благославит господь бог твою доброту! — воскликнул купец. — А если доведется вам быть в Норидже, я надеюсь, вы вспомните, какую услугу оказали олдермену Майклдину. До Каора недалеко, я уже вижу на горизонте очертания собора; но я немало слышал об этом колченогом Роже, и чем больше слышу, тем меньше хочется мне увидеть его. Ох, я так устал и измучен всем этим, кажется, полжизни отдал бы, чтобы уже быть в Норидже, и пусть бы со мной рядом мирно сидела моя милая супруга и мы слушали бы городские колокола.

— Ваши слова кажутся мне странными, — заметил сэр Найджел, — с виду вы человек крепкий, и на боку у вас висит меч.

— И все же не меч — мое ремесло, — ответил купец. — И я не сомневаюсь, что, приведи я вас в мою лавку в Норидже, вы не отличите бумазею от холста и генуэзский бархат от брюггского сукна с тройным ворсом. Вот тут-то вы и сможете обратиться ко мне за помощью. Но здесь, на пустынной дороге, где и густые лесные дебри и рыцари-разбойники, я обращаюсь к вам, ибо для этого дела вас и готовили.

— В том, что вы сказали, мастер Майклдин, немало правды, — отозвался сэр Найджел, — и я надеюсь, что мы встретим этого хромого Роже, ибо я слышал, что он весьма сильный и ловкий солдат, и победить его очень почетно.

— Он кровожадный разбойник, — решительно заявил купец, — и я хотел бы видеть, как он брыкается в петле.

— Именно такие люди и дают истинному рыцарю поводы совершать благородные деяния, которыми он может заслужить себе славу, — заметил сэр Найджел.

— Такие люди подобны крысам в амбаре с пшеницей или моли в волчьем меху, они вредят и мешают всем мирным и честным людям, — возразил Майклдин.

— Ну, если опасности пути столь угнетают вас, господин олдермен, то мне просто удивительно, как вы отважились так далеко уехать от дома.

— Порой я и сам дивлюсь, сэр. Но я хоть и ворчу и сержусь, но если уж я решил что-нибудь сделать, то не отступлюсь, пока не сделаю. В Каоре есть один купец, Франсуа Вилле, он обещал прислать мне бочонки с вином за мои тюки материй, и я поеду в Каор, если бы даже вдоль дороги выстроились, вон как те тополя, все рыцари-разбойники христианского мира.

— Решительно сказано, господин олдермен! Но как же вы путешествовали до сих пор?

— Как овца в стане волков. Пять раз нам пришлось молить и упрашивать, пока нас пропустили. Дважды я уплатил пошлину дорожной охране. Трижды мы вынуждены были спасаться бегством, а однажды, в Ла-Реоли, мы встали над своими тюками с шерстью, Уоткин и я, и принялись наносить удары направо и налево, и это продолжалось столько времени, сколько нужно, чтобы спеть литанию; одного мерзавца убили, двух других ранили. Клянусь богом, мы люди мирные, но мы английские горожане и не допустим, чтобы нас оскорбляли ни в своей стране, ни в чужой. Кто бы он ни был — лорд, барон, рыцарь или простолюдин, — каждый получит от меня только льняной очесок, пока у меня есть сила действовать этим мечом.

— Довольно странный меч, — сказал сэр Найджел. — Что ты думаешь, Аллейн, насчет черных полос на его ножнах?

— Я не знаю, достойный лорд.

— И я тоже, — сказал Форд.

Купец тихонько захихикал.

— Это моя собственная идея, — заявил он. — Меч сделал Томас Уилсон, оружейник, он помолвлен с моей второй дочкой, Марджери. Так вот, эти ножны длиной в один ярд и соответственно разделены на футы и дюймы, чтобы я мог мерить сукно. Кроме того, он весит ровно два фунта, так что я пользуюсь им и при взвешивании.

— Клянусь апостолом! — воскликнул сэр Найджел. — Мне ясно, что твой меч таков же, как и ты сам, добрый олдермен, — он годен и для войны и для мира. Но я не сомневаюсь, что вам даже в Англии пришлось немало пострадать от разбойников и бродяг.

— Совсем недавно, достойный рыцарь, в день святого Петра в веригах, меня бросили, сочтя мертвым, близ Рединга, когда я ехал на ярмарку в Винчестер. Однако мне удалось привлечь негодяев за разбой, их судил торговый суд, и теперь они уже не будут нападать на мирных путников.

— Значит, вам много приходится путешествовать?

— Да, я бываю в Винчестере, на рынке в Линне, в Стаурбридже, на Бристольской ярмарке и на Варфоломеевской в городе Лондоне. Остальную часть года вы найдете меня в Норидже, пятый дом от церкви богоматери, где я всей душой хотел бы очутиться сейчас, ибо нигде не найдешь такого воздуха, как в этом городе, и такой воды, как в Яре, и никакие французские вина не сравнишь с пивом старика Сэма Йелвертона, хозяина «Серой коровы». Но, увы, посмотрите, какой на том каштане висит страшный плод!

Дорога сделала поворот, и они увидели большое дерево, протянувшее над ней крепкий коричневый сук. Посередине этой ветки висел человек, голова его как-то жутко и косо была склонена к плечу, носками он чуть касался земли. Он был почти раздет — в одной короткой нижней сорочке и шерстяных штанах. Рядом, на зеленой скамье, сидел с важным видом низенький человечек, перед ним лежала сума, а из нее торчала связка бумаг всех цветов. Одет он был очень богато, в плаще на меху и в пунцовом колпаке, широкие длинные рукава были подбиты огненным шелком, шею обвивала толстая золотая цепь, на каждом пальце сверкали перстни. На коленях он держал маленькую стопку золота и серебра, брал монету за монетой и опускал в грубый кошель, висевший у него на поясе.

— Да будут с вами святые угодники, добрые путники! — крикнул он, когда всадники подъехали к нему. — Пусть все четыре евангелиста охранят вас! Пусть все двенадцать апостолов поддержат вас! Пусть вся рать великомучеников направит ваши стопы и поведет вас к вечному блаженству!

— Гранмерси за добрые пожелания! — отозвался сэр Найджел. — Однако мне кажется, господин олдермен, что — судя по его ноге — этот висящий там человек и есть тот самый колченогий разбойник, о котором вы говорили. Вон у него на груди приколот листок с надписью, и я прошу тебя, Аллейн, прочитай ее.

Тело мертвого разбойника медленно покачивал ветер, на его смуглом лице застыла улыбка, а вылезшие из орбит глаза все еще жадно глядели на большую дорогу, где он так долго устрашал путников; на куске пергамента, висевшего у него на груди, было выведено корявыми буквами:

КОЛЧЕНОГИЙ РОЖЕ.
Приказ сенешала из Кастельно и городского головы из Каора, верных слуг Прехраброго и всемогущего Эдуарда, принца Аквитанского И наследника английского престола:

КАСАТЬСЯ НЕЛЬЗЯ, ТОРОПИТЬ СМЕРТЬ НЕЛЬЗЯ
— Уж очень долго он умирал, — сказал разряженный человек, сидевший на скамье. — Дотянется большим пальцем ноги до земли и приподнимется — я уже думал, это никогда не кончится. Но теперь он благополучно добрался до рая, а я могу продолжать свой земной путь.

Незнакомец взобрался на белого мула, который пасся у обочины, весь обвешанный золотыми и серебряными колокольчиками, и направился к сэру Найджелу.

— Откуда же вы знаете, что он в раю? — спросил сэр Найджел. — Разумеется, для бога все возможно, но certes, если он не сотворит чуда, я едва ли могу ожидать, что душу колченогого Роже найдут среди праведников.

— Я знаю, что он там, ибо только что переправил его туда, — ответил незнакомец, потирая с безмятежным удовлетворением украшенные каменьями руки. — В том-то и заключается моя святая миссия, чтобы быть заступником или отпускающим людям грехи. Я недостойный слуга и представитель того, в чьих руках ключи спасения. Сокрушенное сердце и десять ноблей в пользу святой нашей матери церкви могут предотвратить вечную погибель; а у него — отпущение грехов первой степени и благословение за двадцать пять ливров, поэтому до него едва ли дойдет хотя бы отзвук чистилища. Среди серебра оказались две свинцовые кроны, но из-за такого пустяка я бы не стал препятствовать его спасению.

— Клянусь апостолом! — сказал сэр Найджел. — Если вы действительно имеете власть открывать и закрывать врата надежды, значит, вы вознесены высоко над человеческим родом. Но если вы только претендуете на эту власть, а на самом деле ее не имеете, то мне кажется, почтенный клирик, что вы сами можете найти эти врата запертыми, когда попросите, чтобы вас впустили.

— Маловер! Маловер! — воскликнул клирик. — Ах, видно, сэр Дидим[194] до сих пор еще ходит по земле! И все-таки никакие сомнения не могут вызвать в моем сердце гнев или исторгнуть из моих уст горькое слово упрека, ибо я всего лишь недостойный бедный труженик на ниве мира и добра. На всех этих отпущениях грехов, которые я ношу с собой, стоят печать и подпись нашего святейшего отца, столпа и опоры христианства.

— Которого же из двух? — спросил сэр Найджел.

— Ха, ха! — воскликнул клирик, помахав блеснувшим каменьями указательным пальцем. — Ты желал бы проникнуть в глубокие тайны церкви! Так знай же, что в моей суме — оба. Те, кто на стороне Урбана, получат отпущение от Урбана, те, кто за Климента, — отпущение Климента, а колеблющиеся могут получить и то и другое, поэтому, что бы ни случилось, прощение обеспечено всякому. Я прошу вас купить одну индульгенцию, ибо война — дело кровопролитное, смерть наступает внезапно, и уже нет времени ни подумать, ни написать. Или вот вы, сэр, мне кажется, вам не следовало бы полагаться на собственные добродетели.

Последние слова были обращены к нориджскому олдермену, который слушал клирика, насупившись и насмешливо скривив губы.

— Когда я продаю свой товар, — заметил он, — покупатель может его взвесить, пощупать и со мной поторговаться. А тех благ, которыми вы торгуете, нельзя увидеть, и нет никаких доказательств, что вы владеете ими. И уж, конечно, если смертный распоряжается милосердием божиим, это должен быть человек высокого и богоподобного образа жизни, а не такой разодетый в шелка и украшенный цепями да кольцами, словно шлюха на ярмарке.

— Ах ты, низкий и бессовестный человек! — воскликнул клирик. — Да как ты смеешь хулить недостойного служителя церкви!

— Действительно недостойного! — заявил Дэвид Майклдин. — Имейте в виду, клирик, что я свободный английский горожанин и что я осмелюсь высказать свое мнение даже нашему отцу, самому папе, а тем более такому прислужнику из прислужников, как вы!

— Низкий смерд и мошенник! — заорал клирик. — Что ты толкуешь о святых предметах, до которых твои свинячьи мозги и дорасти-то не могут. Молчи уж, не то я прокляну тебя!

— Сам замолчи! — прорычал в ответ купец. — Стервятник! Мы же видели, как ты торчал возле повешенного, поджидая добычи, словно черный ворон! Приятную ты себе жизнь устроил с шелками да побрякушками, вытаскивая обманом последние шиллинги из кошельков умирающих! Плевал я на твои проклятия! И мой совет: сиди здесь, а из Англии мы тебя выкурим, когда этим делом займется Уиклиф. Гнусный вор! Ты и тебе подобные позорят имя многих клириков, которые ведут чистую и святую жизнь. И ты стоишь у двери рая? Вернее сказать, ты уже вошел в двери ада!

При этом последнем оскорблении лицо клирика стало пепельным, он воздел дрожащую руку, и на рассерженного олдермена излился поток проклятий. Однако купец был не из тех, кого можно укротить словами, — он схватил ножны, служившие ему также для обмера, и принялся колотить ими извергающего проклятия клирика. А тот, не в силах уклониться от сыпавшихся на него ударов, дал шпоры своему мулу и что есть мочи помчался прочь; его противник преследовал его. Увидев, что хозяин вдруг пустился в путь, его слуга поскакал за ним, вьючный мул — тоже, и все четверо, домчавшись до поворота, скрылись за ним; топот копыт перешел в далекое постукивание и стал постепенно стихать.

Сэр Найджел и Аллейн с изумлением переглядывались, а Форд разразился хохотом.

— Pardieu, — сказал рыцарь, — этот Дэвид Майклдин, наверное, один из тех лоллардов, о которых отец Христофор из аббатства так много рассказывал. Однако, судя по тому, что я видел, он, должно быть, человек неплохой.

— Я слышал, что у Уиклифа в Норидже много последователей, — отозвался Аллейн.

— Клянусь апостолом! Я не очень-то долюбливаю их. Я медленно меняю свои взгляды; и если отнять у меня веру, в которой я вырос, пройдет много времени, прежде чем я смогу заменить ее другой. А вместе с тем трещина здесь, трещина там — и настанет день, когда рухнет все дерево. И все же я не могу не считать позором, когда человек распоряжается милосердием божиим, отпуская его по своему усмотрению, как хозяин винного погреба, который то вынимает, то вставляет втулку в бочку с вином.

— Да это вовсе и не входит в учение нашей матери церкви, о которой он так много рассуждал, — добавил Аллейн. — Олдермен сказал правду.

— Тогда, клянусь апостолом, пусть они друг с другом и объясняются, — сказал сэр Найджел. — Я лично служу господу богу, моему королю и моей даме; и пока я остаюсь на дороге чести, мне ничего другого не нужно. Мое credo будет всегда то же, что и у Чандоса:

"Fais se que dois, adviegne que peut. — C'est commande au chevalier".[195]

Глава XXVIII Как друзья перешли границы Франции

Миновав Каор, маленький отряд свернул с главной дороги, река осталась севернее, и всадники вступили на узкую тропу, вившуюся по обширной и унылой равнине. Тропа вела их среди болот и лесов, и наконец они вышли на широкую поляну, которую пересекал быстрый широкий ручей. Лошади перешли его вброд, и, когда все оказались на другом берегу, сэр Найджел заявил, что они пересекли границу Франции и находятся на французской земле. Они проехали еще несколько миль той же самой пустынной тропой, потом их окружил густой лес, а когда он расступился, тропа повела их по холмистой местности — такой же, как между Эгийоном и Каором. Если по английскую сторону границы пейзаж был унылым и мрачным, то как описать ужасную наготу в десять раз более разоренной французской стороны? Вся земля была изуродована и обезображена, покрыта черными пятнами сожженных ферм и серыми, костлявыми остовами того, что некогда было замками. Поломанные ограды, искрошенные стены, виноградники, засыпанные камнями, развалившиеся арки мостов — куда ни посмотришь, всюду видишь следы разрушений и грабежей. И лишь выступавшие на горизонте, то там, то здесь, покосившиеся башенки какого-нибудь замка, стройный шпиль церкви или монастыря показывали, что где-то силам меча или силам духа удалось сохранить крошечный островок безопасности в этом всеобщем потоке бедствий. Угрюмый и молчаливый, ехал маленький отряд по узкой, кочковатой дороге, и сердца людей сжимались, меж тем как глаза их глядели на опустошенный край, огромный и полный отчаяния. Это была действительно истерзанная и поруганная земля, и можно было проехать от Оверни на юг до границ Фуа и не увидеть ни одного улыбающегося лица, ни одной уцелевшей фермы.

Время от времени им попадались странные исхудавшие фигуры людей, шаривших и копавшихся среди колючек и чертополоха; заметив всадников, они поднимали руки и убегали в кусты поспешно и испуганно, словно животные. Не раз отряд видел целые семьи у дороги, бедняги слишком ослабели от голода и болезней, чтобы бежать, и сидели, как насторожившиеся зайцы, тяжело дыша, с ужасом в глазах. И так эти несчастные отощали, так были измучены и измотаны — сутулые и костлявые, с унылыми, безнадежными, ненавидящими лицами, — что у молодого англичанина мучительно сжималось сердце от одного взгляда на них. Казалось, всякий просвет, всякая надежда так далеки от них, что уже не вернутся, ибо, когда сэр Найджел бросил беднякам горсть серебряных денег, выражение их изможденных лиц не стало мягче — они только жадно вцепились в монеты, вопросительно глядя на него, и задвигали тяжелыми челюстями. То там, то здесь среди кустарников виднелись шалаши из палок и веток, служившие им убежищем и скорее похожие на курятники, чем на человеческое жилье. И ради чего было им строить и трудиться, если любой искатель приключений, проходя мимо, мог поджечь их хижины, да и собственный феодальный властитель побоями и бранью стал бы отнимать у них жалкие плоды их трудов? Это были последние глубины человеческого несчастья и души этих людей испытывали угрюмое удовлетворение оттого, что дальше идти уже некуда. Все же у них сохранился человеческий дар речи, и не раз они совещались в своих шалашах, устремив гневный взгляд тусклых глаз и указывая худыми пальцами вдаль, на огромные поместья и замки, вгрызавшиеся, словно раковые опухоли, в нищенское существование деревни. Когда такие люди уже ни на что не надеются, ничего не боятся и начинают понимать, в чем причина их бедствий, плохо приходится тому, кто их притесняет. И слабый становится сильным, если у него ничего нет, ибо только тогда он испытывает горячий, безумный хмель отчаяния. Замки крепки и высоки, низки и шатки шалаши. Но помоги боже, сеньору и его супруге в тот день, когда люди из шалашей решаются на отмщение!

Целых восемь или девять миль маленький отряд ехал все по такой же разоренной местности; солнце садилось, и впереди них на дорогу уже ложились их длинные тени. Всадники должны быть бдительны и осторожны, ведь они едут по ничейной земле, и их единственные паспорта — это их мечи. По этим проклятым и опустошенным землям бродили и здесь сражались французы и англичане, гасконцы, провансальцы, брабантцы, авантюристы, поджигатели, живодеры и вольные стрелки. Таким безрадостным и опустошенным было все вокруг, таким убогим и редким жилье, что сэр Найджел начинал сомневаться, найдет ли он пищу и ночлег для своих спутников. Поэтому он почувствовал истинное облегчение, когда узкая тропа, по которой они ехали, вывела их на более широкую дорогу и они увидели неподалеку приземистый белый дом, из верхнего окна которого торчал шест с привешенным к нему большим пучком остролиста.

— Клянусь апостолом! — воскликнул он. — Как я рад! Я уж боялся, что мы не добудем ни провианта, ни пристанища. Поезжай вперед, Аллейн, и скажи хозяину гостиницы, что английский рыцарь и его спутники проведут сегодня ночь под его кровом.

Аллейн пришпорил коня и, опередив товарищей на выстрел из лука, остановился у двери гостиницы, а так как не вышел ни слуга, ни хозяин, он распахнул дверь и стал звать их. Три раза крикнул он, но, не получив ответа, открыл внутреннюю дверь и вошел в комнату для посетителей. В дальнем конце ее на очаге весело потрескивал и брызгал искрами огонь. По одну сторону очага, в дубовом кресле с высокой спинкой, сидела дама, повернув лицо к двери. Отблески пламени играли на этом лице, и Аллейн решил, что никогда еще не видел женщины, черты которой выражали бы такую царственную властность, достоинство и внутреннюю силу. Казалось, ей лет тридцать пять. У нее был нос с горбинкой, твердый и нежный рот темные, круто изогнутые брови и глубоко сидящие глаза, которые сверкали и искрились переменчивым блеском. Хотя она была прекрасна, однако поражала не ее красота носила, мощь и мудрость, осенявшие высокий белый лоб, а также решительность, ощущавшаяся в очертаниях квадратной челюсти и изящного подбородка. В ее темных волосах сияла жемчужная нить, на плечи спадала прикрепленная к ней серебряная сетка; женщина была закутана в черный плащ и сидела, откинувшись в кресле, как будто только что приехала издалека.

По другую сторону очага расположился человек с очень грубой внешностью, широкоплечий, в черной куртке, окаймленной соболем, в бархатном, сдвинутом на ухо берете, украшенном кудрявым белым пером. Рядом с ним стояла фляга с красным вином, и он, видимо, отлично себя чувствовал: ноги его лежали на табуретке, а на коленях он держал блюдо с орехами. Он разгрызал орехи своими крепкими белыми зубами, разжевывал ядрышко, а скорлупу бросал в огонь. Когда Аллейн уставился на него, он слегка повернул голову и покосился через плечо на вошедшего юношу. Молодому англичанину показалось, что никогда он не видел более противного лица, ибо глаза у этого человека были зеленоватые, нос сломанный, вдавленный, а все лицо покрыто морщинами и ранами; голос, когда он заговорил, был низкий, свирепый, словно у хищного животного.

— Молодой человек, — сказал он, — не знаю, кто ты, и не очень горю желанием узнать, и если бы я не намерен был отдохнуть, я бы прошелся своим кнутом для собак по твоим плечам за то, что ты дерзнул так безобразно орать.

Пораженный этой невоспитанностью и не решаясь ответить подобающим образом в присутствии дамы, Аллейн стоял в нерешительности, держась за ручку двери; как раз в эту минуту сэр Найджел и его спутники сошли с коней. При звуках этих новых голосов и языка, на котором они говорили, незнакомец швырнул на пол блюдо с орехами и принялся сам призывать хозяина, так что весь дом наполнился его ревом. Позеленев от страха, хозяин в белом фартуке прибежал на его зов; руки хозяина дрожали, и даже волосы стали дыбом от испуга.

— Ради господа, — прошептал он, проходя мимо приезжих, — будьте с ним любезны и не раздражайте его! Ради матери божьей, обращайтесь с ним мягко.

— Да кто же он такой? — спросил сэр Найджел.

Аллейн хотел было объяснить, однако незнакомец, снова взревев, прервал его.

— Ты, хозяин, мерзавец, — заорал он, — разве я не спросил тебя, когда привез сюда мою супругу, чисто ли у тебя в гостинице?

— Спрашивали, сэр.

— Не спрашивал ли я особенно насчет паразитов?

— Спрашивали, сэр.

— И что ты мне ответил?

— Что их нет, сэр.

— А не прошло и часу с моего приезда, как англичане уже ползают тут! Когда мы наконец освободимся от этой отвратительной нации? Неужели француз на французской земле во французской гостинице вынужден слушать щелканье этого гнусного английского языка? Пошли их ко всем чертям, хозяин, не то худо будет и им и тебе.

— Сейчас, сэр, сейчас! — крикнул перепуганный хозяин и ринулся прочь из комнаты, а в наступившей тишине зазвучал мягкий, успокаивающий голос женщины у очага, увещевавшей своего супруга.

— В самом деле, джентльмены, лучше вам уехать, — подавленно сказал хозяин. — До Вильфранша всего шесть миль, и там очень хорошая гостиница под вывеской «Красный лев».

— Ну нет, — заявил сэр Найджел, — я не могу уехать пока не узнаю более подробно, кто это, ибо он кажется мне человеком, от которого можно ожидать много интересного. Назовите его имя и титул…

— Я не смею произнести его имя, пока он сам не пожелает. Но я прошу и умоляю вас, джентльмены, уходите из этого дома, ибо я даже боюсь подумать, чем это может кончиться, если он поддастся гневу.

— Клянусь апостолом, — прошепелявил сэр Найджел, — это, бесспорно, такой человек, ради которого стоило приехать издалека, чтобы узнать его. Пойдите передайте ему, что скромный английский рыцарь очень бы желал познакомиться с ним поближе — не по причине самонадеянности, гордыни или злого умысла, но ради чести рыцарства и славы наших дам. Передайте ему приветствие от сэра Найджела Лоринга и скажите, что перчатка, которую я ношу на берете, принадлежит самой несравненной и прелестной представительнице женского пола, и я готов это утверждать и отстаивать, если он пожелает заявить то же самое относительно своей дамы.

Хозяин еще колебался, передавать ли ему подобное поручение или нет, но дверь зала вдруг распахнулась, и незнакомец метнулся оттуда, словно пантера из своего логова; его волосы стояли дыбом, лицо было искажено судорогой ярости.

— Вы еще здесь?! — прорычал он. — Что же вас, английские собаки, хлыстом выгонять отсюда? Тифен, мой меч!

Он повернулся, чтобы схватить оружие, но в этот миг его взгляд упал на щит с гербом сэра Найджела, он оцепенел, потом его странные зеленоватые глаза смягчились, и он в конце концов лукаво и весело подмигнул англичанину.

— Mort Dieu! — воскликнул он. — Это же мой маленький рыцарь из Бордо! Как же мне не вспомнить этот герб, ведь я всего три дня назад смотрел на него во время турнира на берегу Гаронны! Ах, сэр Найджел! Сэр Найджел! Вы мой должник вот за это.

И он указал на свое правое плечо, которое было перевязано пропущенным под мышку шелковым платком.

Однако удивление незнакомца при виде сэра Найджела нельзя было даже сравнить с радостью и изумлением рыцаря из Хампшира, когда он посмотрел на странное лицо француза. Дважды открывал он рот и дважды останавливался, словно проверяя, действительно ли зрение не обмануло его, не сыграло с ним злую шутку.

— Бертран! — произнес он наконец, задыхаясь от неожиданности. — Бертран Дюгесклен!

— Клянусь святым Ивом, — заорал французский воин, хрипло и громко расхохотавшись, — хорошо, что я езжу, опустив забрало, ибо тому, кто один раз увидел мое лицо, уже незачем запоминать мое имя! Это действительно я, сэр Найджел, и вот вам моя рука! Даю вам слово, что есть для меня на этом свете только три англичанина, которых я не хотел бы коснуться острым лезвием своего меча: во-первых, Принц, во-вторых, Чандос и, в-третьих, вы; ибо я слышал о вас много лестного.

— Я уже старею и поизносился в битвах, — заметил сэр Найджел, — но теперь я могу спокойно отложить мой меч, ибо имел счастье сразиться с тем, у кого самое честное сердце и самая сильная рука во всем великом французском королевстве. Я жаждал этой встречи, я мечтал о ней, и теперь я едва в силах поверить, что мне действительно выпала на долю эта великая честь.

— Клянусь пресвятой девой Реннской, мне вы дали основания быть в этом уверенным! — воскликнул Дюгесклен, сверкнув широкой белозубой улыбкой.

— И, быть может, глубокочтимый сэр, вы снизойдете до продолжения нашего поединка? Богу известно, что я не достоин такой чести, но все же я могу показать свои шестьдесят четыре геральдических знака, и за последние двадцать лет я участвовал в кое-каких схватках и боях!

— Ваша слава мне отлично известна, и я попрошу мою супругу занести ваше имя на мои таблички, — сказал сэр Бертран. — Очень многие хотят сразиться со мной и ждут своей очереди, ибо я никому не отказываю в подобной просьбе. В данное время это невозможно, ибо рука моя не сгибается в результате этой легкой раны, а мне хотелось бы, когда мы снова скрестим мечи, быть вам достойным противником. Войдите вместе со мной в дом, пусть ваши оруженосцы тоже войдут, чтобы моя любимая супруга, леди Тифен, могла сказать: и она видела столь прославленного и любезного рыцаря.

Когда они вернулись в комнату, между ними царили полный мир и согласие. Леди Тифен сидела возле очага, словно королева на престоле, и каждый был по очереди ей представлен. Следует отметить, что мужественный сэр Найджел, который отнюдь не был потрясен львиной яростью ее супруга, несколько смутился при виде бесстрастия и холодности этой представительной дамы, ибо после двадцати лет лагерной жизни он чувствовал себя более непринужденно на турнире, чем в дамском будуаре. Он вспомнил также, глядя на ее решительный рот и глубоко посаженные вопрошающие глаза, что слышал странные рассказы об этой самой леди Тифен Дюгесклен. Разве не про нее ходили слухи, будто она возлагает руки на больных и те встают с постели, когда лекари уже считали их безнадежными? И не она ли предсказывает будущее и временами в уединении своей комнаты ведет разговор с каким-то существом, которого никогда не видели очи смертных, с каким-то загадочным знакомцем, входящим через запертые двери и высоко поднятые над землею окна? Сэр Найджел опустил глаза и перекрестил свою ногу, когда приветствовал эту опасную даму; однако не прошло и пяти минут, как он был покорен ею, и не он один, но и оба его молодых оруженосца. Они обо всем забыли и только внимали словам, сходившим с ее губ, словам, вызывавшим в них особый трепет и будоражившим, как зов военной трубы.

Не раз потом, в последующие мирные годы, вспоминал Аллейн эту гостиницу в Оверни, у большой дороги. Вечер уже наступил, и в углах длинного, низкого, обшитого деревом покоя сгущался мрак. Дрова, трещавшие на очаге, бросали круг дрожащего багрового света на маленькую группу путников, и на их лицах выделялась каждая черта и каждая тень. Сэр Найджел сидел, опершись локтями о колени, положив на руку подбородок, мушка все еще прикрывала один глаз, но другой сверкал, как звезда, и в резком свете поблескивала лысая голова. Форд пристроился слева от него, его губы были полуоткрыты, глаза смотрели перед собой, на щеках горели пятна яркого румянца, тело было неподвижно, словно оцепенело. По другую сторону сидел, откинувшись в своем кресле, знаменитый французский воин, на его коленях лежала груда ореховой скорлупы, огромная голова наполовину утонула в подушке, а весело искрившийся взгляд переходил с его супруги на не сводившего с нее глаз, завороженного англичанина. И надо всем этим — ее бледное лицо с тонкими чертами, чистый, сладостный голос и возвышенные, волнующие речи о бессмертии славы, о дикой пустыне жизни, о страданиях, сопутствующих постыдным радостям, и о радости, скрытой во всех страданиях, ведущих к достойной кончине. Тени становились все глубже, а она продолжала говорить о доблести и добродетели, о верности, чести и славе, они же все сидели недвижно, впивая ее слова; дрова догорали, и угли наконец обратились в серый пепел.

— Клянусь святым Ивом! — наконец воскликнул Дюгесклен. — Пора обсудить, что нам делать этой ночью, едва ли в придорожной гостинице найдутся подходящие комнаты для почтенных людей.

Сэр Найджел глубоко вздохнул, вынужденный расстаться со своими мечтами о рыцарской отваге и смелости, которые в нем снова пробудила эта странная женщина.

— Мне все равно, где спать, — отозвался он, — но для этой прекрасной дамы здешние комнаты мало подходят.

— Чем удовольствуется мой супруг, тем удовольствуюсь и я, — отозвалась она. — А вы, сэр Найджел, как видно, дали обет, — добавила она, взглянув на его залепленный глаз.

— Да, я хочу попытаться совершить маленький подвиг, — ответил он.

— А эта перчатка вашей дамы?

— Да, моей любимой жены.

— Которая, без сомнения, гордится вами.

— Скажите лучше — я ею, — поспешил заявить он. — Бог знает, что я не достоин быть даже ее смиренным слугой. Легко мужчине мчаться вперед среди бела дня и выполнять свой devoir[196] на глазах у всех. Но в сердце женщины живет сила верности, которой не нужны восхваления, и она ведома лишь тому, кому принадлежит это сокровище.

Леди Тифен издали улыбнулась мужу.

— Вы не раз говорили мне, Бертран, что среди англичан есть великодушные рыцари, — сказала она.

— Ну да, ну да, — сердито согласился он. — Но сядемте-ка в седла, вы, сэр Найджел, и ваши спутники, и мы поищем замок Тристрама де Рошфора, он по эту сторону Вильфранша, в двух милях от города. Хозяин — оверньский сенешал и мой старый боевой товарищ.

— Конечно, он с охотою примет вас, — отозвался сэр Найджел, — но он может отнестись подозрительно к человеку, который перешел без разрешения французскую границу.

— Пресвятая Дева! Когда он узнает, что вы намерены увести отсюда этих мошенников из Отряда и ради этого явились, он будет очень рад увидеть вас. Хозяин, здесь десять золотых монет. Что останется сверх моих издержек, пусть пойдет на оплату счета какого-нибудь другого рыцаря, который будет испытывать нужду в деньгах. Пора, уже поздно, лошади выведены на большую дорогу и бьют копытом от нетерпения.

Леди Тифен и ее супруг вскочили в седла, не коснувшись стремян, и все поехали рысью по белой от лунного света дороге — сэр Найджел чуть позади леди Тифен, а Форд — отстав на длину меча. Аллейн задержался в коридоре, и в эту минуту из какой-то комнаты слева раздался отчаянный крик, оттуда выбежали Эйлвард и Джон, заливаясь смехом, точно два набедокуривших школьника. Увидев Аллейна, они поспешно прошли мимо него с несколько пристыженным видом, затем вскочили на коней и поскакали догонять остальных. Однако возня в комнате не стихла, наоборот, даже как будто усилилась, и оттуда донеслись вопли:

— A moi, mes amis! A moi, camarades! A moi, l'honorable champion de l'Eveque de Montauban! A la recouse de l'eglise Sainte.[197]

Столь пронзительны были эти крики, что и хозяин гостиницы, и Аллейн, и все услышавшие их слуги бросились в комнату, чтобы узнать причину.

Их глазам предстала поистине странная картина. Комната была длинная, высокая и пустая, с каменным полом, в дальнем ее конце пылал очаг, где кипел большой котел. Посреди комнаты стоял длинный сосновый стол, на нем — деревянный кувшин с вином и двумя роговыми кружками. Поодаль они увидели другой стол, поменьше, с одним стаканом и разбитой винной бутылкой. В тяжелые балки потолка были рядами вбиты крюки, на них висели свиные туши, куски копченого мяса и связки лука, запасенного на зиму, а посреди всего этого на самом большом крюке висел жирный краснолицый человек с огромными усами, он неистово брыкался, хватаясь за балки, окорока и за все, до чего мог дотянуться. Конец огромного стального крюка был проткнут через воротник его кожаной куртки, и вот человек висел, как рыба на леске, извиваясь, крутясь и вопя, но никак не мог освободиться из странного положения, в которое попал. И лишь когда Аллейн и хозяин взобрались на стол, они сняли его, и он, задыхаясь от ярости, упал в кресло и стал озираться по сторонам.

— Он ушел? — спросил толстяк.

— Ушел? Кто?

— Рыжий, великан!

— Да, — ответил Аллейн. — Ушел.

— И он не вернется?

— Нет.

— Тем лучше для него! — крикнул человек, испустив долгий вздох облегчения. — Mon Dieu! Что? Разве я не защитник епископа Монтобанского? Ах, если бы я мог слезть, если бы я мог сойти, пока он не убежал! Тогда вы бы увидели! Вы кое-что
запомнили бы на всю жизнь! Тогда одним негодяем на земле стало бы меньше.

— Добрый Пелиньи, — сказал хозяин, — эти джентльмены едут не очень быстро, у меня в конюшне есть лошадь, она в вашем распоряжении, ибо мне хотелось бы, чтобы вы совершали ваши кровавые деяния не в стенах моей гостиницы.

— Я ушиб ногу и не могу ехать верхом, — заявил защитник епископа, — я растянул себе сухожилие в тот день, когда убил троих в Кастельно.

— Спаси вас бог, господин Пелиньи! — воскликнул хозяин. — Наверно, очень тяжело иметь на совести столько пролитой крови. Все же я не хочу, чтобы такого храброго человека обижали, поэтому я сам из чистой дружбы поеду за англичанином.

— Нет, не поедете, — крикнул защитник, судорожно вцепившись в хозяина, — я люблю вас, Гастон, и не хотел бы навлечь на эту гостиницу дурную славу и нанести ущерб вашему дому и имуществу, что произойдет неминуемо, если здесь столкнутся такие люди, как я и этот англичанин.

— Нет, не заботьтесь обо мне! — ответил хозяин. — Что такое мой дом в сравнении с честью Франсуа Пелиньи, служителя христианской любви и защитника епископа Монтобанского? Андре, коня!

— Заклинаю вас всеми святыми, не надо! Гастон, я этого не допущу. Вы сказали правду: испытываешь страх и трепет, имея на совести столь тягостные деяния. Я всего лишь суровый солдат, но у меня есть душа. Mon Dieu! Я размышляю, оцениваю, взвешиваю. Разве я еще не встречусь с этим человеком? Разве не узнаю его по огромным лапам и рыжей копне? Ma foi, конечно!

— А смею я осведомиться, сэр, — спросил Аллейн, — почему вы именуете себя защитником епископа Монтобанского?

— Ты мог бы также спросить: подобает ли мне отвечать тебе? Епископу нужен защитник потому, что, если бы пришлось разрешать какой-либо спор поединком, ему при его сане едва ли пристало появляться на турнире одетым в кожу, со щитом и палицей и обмениваться ударами с противниками. Поэтому он ищет подходящего, испытанного воина, какого-нибудь честного рубаку, который способен нанести и выдержать удар. Не мне судить, удачен ли его выбор, но тот, кто думает, что он имеет дело только с епископом Монтобанским, окажется лицом к лицу с Франсуа Пелиньи, служителем христианской любви.

Тут на дороге послышался топот копыт, и слуга, стоявший у входа, возвестил, что один из англичан возвращается. Защитник епископа в страхе стал озираться, ища, куда бы спрятаться, а снаружи раздался голос Форда — он призывал Аллейна поторопиться, иначе он не будет знать, куда ехать. Поэтому тот попрощался с хозяином и защитником епископа, пустил лошадь во весь опор и вскоре догнал обоих лучников.

— Хорош, нечего сказать, — обратился он к Джону. — Да ты святую церковь против себя восстановишь, если будешь подвешивать ее защитников на железных крюках в кухнях гостиниц.

— Увы, я сделал это не подумав, — виновато ответил Джон, а Эйлвард звонко расхохотался.

— Клянусь эфесом, mon petit, — сказал он, — ты бы тоже хохотал, если бы все видел. Этот человек до того напыжился от гордости, что не захотел ни выпить с нами, ни сидеть за одним столом, ни даже отвечать на вопросы, а все время обращался к слуге и уверял, что, слава богу, наконец-то наступил мир и что он перебил больше англичан, чем у него петель на камзоле. У нашего доброго старика Джона не хватило французских слов, чтобы ответить ему, поэтому он взял его своей ручищей и осторожненько поместил туда, где ты его и застал. Однако нам пора ехать, топот лошадей на дороге уже чуть слышен.

— Мне кажется, я все еще вижу их, — заявил Форд, вглядываясь в уходившую вдаль, освещенную луной дорогу.

— Pardieu, да! Вот они выехали из тени. А вон та черная груда камней — это замок Вильфранш. En avant, camarades! Иначе сэр Найджел подъедет к воротам раньше нас.

— Тише, mes amis, а это что такое?

В лесах справа хрипло затрубил рог. Ему ответил другой, слева, и тут же протрубили еще два, позади.

— Это рога свинопасов, — пояснил Форд.

Всадники пришпорили коней и вскоре оказались перед замком Вильфранш, где по просьбе Дюгесклена подъемный мост уже был опущен, а опускные решетки подняты.

Глава XXIX Как наступил для леди Тифен благословенный час прозрения

Сэр Тристрам де Рошфор, сенешал Оверни и владелец Вильфранша, был суровым и прославленным воином, поседевшим в войнах с англичанами. Так как его владения находились возле границы и он являлся стражем постоянно угрожаемых местностей, он не знал покоя даже во времена мира и всю жизнь провел в облавах и нападениях на проходивших через его провинцию брабантцев, отставших солдат, мародеров, вольных стрелков и занимавшихся разбоем лучников. Порой он возвращался победителем, и с десяток повешенных покачивалось на верхушке его башни. В других случаях его походы не бывали столь удачными, и он и его отряд спешили, пришпорив коней, проскочить подъемный мост, ибо слышали настигающий их топот копыт и свист стрел. Лют был Рошфор на руку, и лютым было его сердце, враги ненавидели его, но не любили и те, кого он защищал, — дважды его брали в плен, и дважды выкуп за него выжимали избиениями и пытками из умирающих от голода крестьян и разоренных фермеров. Трудно сказать, кого следует больше бояться овцам — волков или сторожевых собак.

Замок Вильфранш был суров и угрюм, как и его владелец. Широкий ров, высокая наружная стена с башенками по углам и главной башней, грузной и черной, вздымавшейся над всеми постройками, — вот каким он предстал в лунных лучах нашим путникам. При свете двух факелов, вставленных в узкие бойницы по бокам тяжелых ворот, они уловили блеск чьих-то свирепых глаз и беглые отсветы на оружии стражи. Однако двуголовый орел Дюгескленов служил пропуском в любую французскую крепость, и едва они миновали ворота, как увидели старого рыцаря, стража границ; он бежал им навстречу, протянув руки и приветствуя своего прославленного соотечественника. Не менее обрадовался он и сэру Найджелу, когда ему объяснили, по какому делу приехал англичанин, ибо эти лучники из Белого отряда были для него хуже ножа — они разгромили две экспедиции, которые он послал против них. Для него, заявил оверньский сенешал, будет праздником, когда он узнает, что последний лучник перешел границу.

В эти дни в домах крестьян царила острая нужда, но в замке всегда имелось в избытке все необходимое для пиршества. Уже через час гости сидели вокруг стола, ломившегося от огромных пирогов и кусков мяса, а среди них стояли более изысканные блюда, которыми славятся французы: тушенные в пряностях орталаны и винноягодники с трюфелями. Леди Рошфор, жизнерадостная дама, любящая посмеяться, сидела слева от своего воинственного супруга, а леди Тифен — справа. На другом конце поместились Дюгесклен, сэр Найджел, сэр Амори Монтикур из ордена госпитальеров и сэр Отто Харнит, странствующий рыцарь из королевства Богемии. Если прибавить к этому Аллейна и Форда, четырех французских оруженосцев и замкового капеллана, то это и была компания, собравшаяся в тот вечер и весело пировавшая в замке Вильфранш. Дрова трещали на огромном очаге, соколы в шапочках спали на своих нашестах, свирепые шотландские борзые в ожидании подачки теснились на изразцовом полу; возле гостей стояли щеголеватые, одетые в лиловое маленькие пажи; все смеялись и обменивались шутками, за столом царило дружелюбие и спокойствие. Присутствующие и думать забыли о бедняках, которые сидели в шалашах вдоль всей опушки и, ежась под своими лохмотьями, смотрели безумными голодными глазами на яркий теплый свет, падавший золотыми полосами из сводчатых окон замка.

Когда ужин был окончен, словно по волшебству, исчезли раздвижные столы, и слуги расставили скамьи перед очагом, ибо в воздухе ощущался резкий холод. Леди Тифен откинулась на спинку мягкого кресла, и ее длинные ресницы низко опустились над блестевшими глазами. Аллейн, смотревший на нее, заметил, что дыхание у нее стало коротким и отрывистым, а щеки — бледнее лилий. Дюгесклен время от времени внимательно поглядывал на нее и проводил широкой смуглой рукой по курчавым черным волосам с видом человека, чем-то сильно озадаченного.

— Местные жители, — сказал богемский рыцарь, — как видно, не слишком хорошо питаются.

— Ах, эти канальи! — воскликнул лорд Вильфранш. — Вы не поверите, но когда меня взяли в плен при Пуатье, голод был единственным средством, каким моей жене и молочному брату удалось из них выжать деньги на выкуп. Эти злые псы предпочли бы, чтобы их трижды подтянули на дыбе или целый час раздавливали им большие пальцы, чем расстаться хотя бы с одним денье ради их отца и законного господина. А вместе с тем не у одного имеется старый чулок, набитый золотыми монетами, — он его припрятал в потайной уголок.

— А почему же они тогда не покупают себе пищу? — спросил сэр Найджел. — Клянусь апостолом, мне показалось, их кости вот-вот проткнут кожу.

— Это они от злости и зависти худые. У нас тут есть такая поговорка: «Побей мужика — он тебя погладит, погладь мужика — он тебя побьет». Не сомневаюсь, что так же дело обстоит и у вас в Англии.

— Ma foi, нет, — отозвался сэр Найджел. — Среди моих спутников есть двое из того же сословия, и я не сомневаюсь, что они в эту минуту полны вина, как бочки в вашем подвале. Если кто их изобьет, они его так «погладят», что он век не забудет.

— Мне это непонятно, — ответил сенешал. — Сколько я ни встречал английской знати и рыцарей, никто бы не стерпел дерзости от черни.

— Может быть, милорд, в Англии бедняки добрее и сдержаннее, — рассмеялась леди Рошфор. — Боже мой, вы даже представить себе не можете, насколько мужичье безобразно! Плешивые, беззубые, скрюченные, сутулые; что до меня, то я не постигаю, как, будучи благ, господь бог мог создать таких людей. Я просто не выношу их вида, поэтому мой верный Рауль обычно идет впереди меня с дубинкой и прогоняет их с моего пути.

— А все-таки и у них есть душа, достойная госпожа, и у них есть душа! — пробормотал капеллан, седой старик с усталым, терпеливым лицом.

— Да, я слышал, как вы им это твердили, — заметил владелец замка, — и что касается меня, отец, хотя я верный сын нашей святой церкви, но полагаю, что полезнее было бы вам совершать церковное служение и учить детей моих воинов, чем ходить по деревням и внушать этим людям мысли, которые у них без вас никогда бы не возникли. Я слышал, как вы объясняли им, что их души ничем не хуже наших и будут пребывать на том свете наравне с усопшими из древнейших оверньских родов. Я же лично уверен в одном: на небесах много храбрых рыцарей и доблестных джентльменов, которые отлично знают, как получше устроиться, потому нам нечего бояться, что мы окажемся в одной толпе со всякими мужиками и свинопасами! Перебирайте свои четки, отец, читайте свою псалтырь, но не встревайте между мной и теми, кого король отдал мне.

— Бог да поможет им! — воскликнул старик священник. — Более высокий властитель, чем ваш, дал их мне, и я заявляю вам здесь, в вашем собственном замке, сэр Тристрам де Рошфор, что вы совершаете тяжелый грех в отношении этих несчастных и что придет час — может быть, он уже близок, — когда рука господня тяжело покарает вас за ваши деяния.

Сказав это, священник встал и медленно вышел.

— Чума его забери! — воскликнул французский рыцарь. — Но скажите мне, сэр Бертран, что можно сделать со священником? Ведь с ним нельзя биться, как с мужчиной, и его нельзя уговаривать, как женщину!

— О, сэр Бертран знает, хитрец! — заявила леди Рошфор. — Разве мы все не слышали, как он в Авиньоне выжал из папы пятьдесят тысяч крон?

— Ma foi, — заметил сэр Найджел, глядя на Дюгесклена с ужасом и с восхищением, — разве у вас сердце не екнуло? Вас не охватил страх? Разве не почувствовали вы на себе проклятие?

— Я не обратил внимания, — небрежно отозвался француз. — Но клянусь святым Ивом! Этот ваш капеллан, Тристрам, показался мне очень достойным человеком, и вам следовало бы прислушаться к его словам! Хоть я и не придаю значения проклятию плохого попа, я бы очень огорчился, не получив благословения от хорошего.

— Послушайте, дорогой супруг! — воскликнула леди Рошфор. — Берегитесь, прошу вас, я вовсе не желаю ни быть обреченной на гибель, ни получить паралич. Я помню, как вы однажды разгневали отца Стефана, и моя камеристка сказала, что у меня за неделю больше выпало волос, чем за целый месяц.

— Если это признак греха, то, клянусь апостолом, у меня на душе, наверное, очень много грехов, — заметил сэр Найджел, и все рассмеялись. — Но если я смею дать вам совет, сэр Тристрам, помиритесь вы с этим добрым стариком.

— Получит четыре серебряных подсвечника, — сердито ответил сенешал. — И все-таки мне хотелось бы, чтобы он не вмешивался в жизнь этих людей. Вы даже представить не можете, какие они безмозглые и упрямые. Рядом с ними мулы и свиньи кажутся высокоразумными существами. Бог знает, насколько я был терпелив с ними. Всего на прошлой неделе, когда мне понадобились деньги, я позвал в замок Жана Губера, у которого, как всем известно, есть целая шкатулка, полная золотых монет, и она спрятана в каком-то дупле. И даю вам слово, я только стегнул по спине этого болвана. А потом объяснил, насколько мне эти деньги нужны. Я посадил его на ночь в мою темницу, чтобы он там обдумал мои слова. И что же этот пес сделал? Утром мы обнаружили, что он разорвал на полосы свою кожаную куртку, связал их и повесился на оконной решетке.

— Что до меня, то я не могу понять такой низости! — воскликнула супруга сенешала.

— А еще была такая Гертруда ле Беф, красотка, каких мало, но гадкая и озлобленная, подобно им всем. Когда во время последнего праздника урожая здесь был молодой Амори де Валанс, ему девушка приглянулась, и он даже намеревался взять ее в услужение. Что же делают она и ее негодяй отец? Они связывают себя вместе и бросаются в озеро, где глубина в пять мечей. Даю слово, что Амори был ужасно огорчен, и прошло много дней, прежде чем он оказался в силах забыть о ней. Ну как можно служить людям, которые так безрассудны и неблагодарны?

Пока сенешал Вильфранша рассказывал подробности о злых кознях своих подвластных, Аллейн не мог отвести глаз от лица леди Тифен. Она откинулась на спинку кресла, ресницы ее опустились, лицо стало бескровным, и он сначала решил, что путешествие, вероятно, утомило ее и что силы ее покинули. Но затем вдруг наступила перемена, ее щеки вспыхнули, она медленно подняла веки, а в глазах появился такой блеск, какого он до сих пор никогда в человеческих глазах не видел, причем устремлены они были не на присутствующих, а на темный гобелен, закрывавший стену. Так изменилось выражение ее лица и таким оно стало неземным, что Аллейн даже в самых своих отрешенных грезах об архангелах и серафимах никогда не рисовал себе столь сладостных, женственных и вместе с тем мудрых лиц. Взглянув на Дюгесклена, Аллейн заметил, что и тот пристально наблюдает за женой, и, судя по тому, как дрогнули его черты и на кирпичного цвета лбу выступили капли пота, было видно, что он глубоко взволнован замеченной им переменой.

— Вы себя плохо чувствуете, госпожа моя? — спросил он с трепетом в голосе.

Она не отрывала пристального взгляда от стены и лишь после долгого молчания ответила. Ее голос, звучавший до сих пор чисто и ясно, был тих и глух, словно доносился издалека.

— Я чувствую себя очень хорошо, Бертран, — сказала она. — Благословенный час прозрения снова наступил для меня.

— Я заметил, как он приближался, да, я заметил! — воскликнул он, проводя рукой по волосам с тем же ошеломленным видом. — Это нечто очень странное, сэр Тристрам, — проговорил он потом. — И я, право же, не знаю, какими словами объяснить это вам, вашей достойной супруге, сэру Найджелу и остальным чужеземным рыцарям. Мой язык скорее способен произносить слова приказов, чем объяснять подобные явления, которые я и сам-то не вполне понимаю. Одно могу сказать: моя жена из очень благочестивого рода, господь бог в своей великой премудрости наделил ее чудодейственными силами, и Тифен Ракнель была известна во всей Бретани еще до того, как я впервые увидел ее в Динане. Эти силы всегда служат добру, они дар господа, а не дьявола, в чем и заключается разница между белой и черной магией.

— Может быть, следовало бы послать за отцом Стефаном? — предложил сэр Тристрам.

— Было бы лучше, если бы он присутствовал! — воскликнул госпитальер.

— И захватил с собой флягу святой воды, — добавил богемский рыцарь.

— Нет, джентльмены, — ответил сэр Бертран. — Приглашать сюда священника нет нужды, мне кажется, что своей просьбой об этом вы как бы набрасываете тень или кладете пятно на доброе имя моей жены, будто все еще можно сомневаться, откуда идет ее сила — сверху или снизу. Если у вас действительно есть сомнения, прошу вас, выскажите их, чтобы мы могли все это обсудить подобающим образом.

— Если речь идет обо мне, — заявил сэр Найджел, — то я слышал из уст вашей супруги такие слова, которые убедили меня, что по красоте и доброте с ней никто не может сравниться, кроме одной женщины. Если кто-либо из джентльменов другого мнения, я сочту для себя большой честью слегка схватиться с ним или поспорить на этот счет тем способом, какой ему будет угоден.

— Не следует мне бросать тень на даму, которая и моя гостья и жена моего боевого товарища, — сказал сенешал Вильфранша. — Вдобавок я заметил на ее плаще серебряный крест, а этот знак подтверждает, что в тех странных силах, какими она, по вашим словам, обладает, нет зла.

Эти доводы решительно повлияли и на богемца и на госпитальера, и они заявили, что все их возражения окончательно исчезли, и даже леди Рошфор, которая до того сидела, дрожа и крестясь, перестала поглядывать на дверь, а ее страх сменился любопытством.

— Среди способностей, которыми наделена моя жена, — сказал Дюгесклен, — есть удивительный дар провидеть будущее; однако эта сила находит на нее очень редко и быстро исчезает, ибо ею нельзя управлять. Благословенный час прозрения, как она называет его, наступал всего лишь дважды с тех пор, как я знаю ее, но я могу поклясться, что все предсказанное ею действительно сбылось. Накануне сражения под Орейем она сообщила, что это будет несчастный день и для меня и для Карла Блуасского. Еще солнце не село, а он уже был мертв, я же стал пленником сэра Джона Чандоса. Она не на все вопросы может дать ответ, а только на те…

— Бертран, Бертран, — воскликнула леди Дюгесклен тем же далеким голосом, — благословенный час проходит. Воспользуйся им, Бертран, пока можно!

— Сейчас, любимая. Скажи тогда, какая судьба меня ожидает.

— Опасность, Бертран, неотвратимая смертельная опасность, она подползает к тебе, а ты и не знаешь.

Французский воин оглушительно расхохотался, и его зеленые глаза весело заблестели.

— В какую минуту за все двадцать лет это бы не было правдой? — воскликнул он. — Опасность — в самом воздухе, которым я дышу. Но разве она уже так близка, Тифен?

— Здесь… сейчас… совсем рядом с тобой, — запинаясь, произнесла она, и лицо ее свела судорога, точно она смотрела на что-то ужасное, от чего слова стынут на губах.

Дюгесклен обвел взглядом затянутую гобеленами комнату, щиты, столы, столик с изображениями святых, буфет с серебряными подносами и сидевших полукругом изумленных друзей. Стояла глубокая тишина, в которой слышалось только учащенное дыхание леди Тифен и легкое посвистывание ветра за стеной, вдруг донесшего до них далекий звук пастушьего рога.

— Опасность пусть подождет, — заявил он, пожав широкими плечами. — А теперь, Тифен, скажи нам, чем кончится война в Испании.

— Я вижу смутно, — ответила она, с усилием во что-то вглядываясь и хмуря лоб, словно была вынуждена напрягать зрение. — Передо мной горы, высохшие равнины, блеск оружия, воинственные клики. Но кто-то шепчет мне, что неудача принесет вам победу.

— Ха, сэр Найджел, как это вам нравится? — удивился Бертран, покачав головой. — Точно мед с уксусом — полусладко и полукисло. А вы ни о чем не хотели бы спросить мою жену?

— Конечно, хотел бы. Я желал бы узнать, достойная госпожа, как обстоят дела в замке Туинхэм и, главное, что делает моя дорогая супруга.

— Отвечая на этот вопрос, я должна коснуться рукою того, чьи мысли с силой устремлены к названному вами замку. Да, сэр Лоринг, кто-то шепчет мне, что здесь есть другой человек, он более глубоко вопрошает, чем вы.

— Упорнее меня думает о моем собственном доме? — воскликнул сэр Найджел. — Боюсь, госпожа, что в этом деле вы все же ошибаетесь.

— Нет, сэр Найджел. Подойдите сюда, молодой английский оруженосец с серыми глазами. А теперь дайте мне вашу руку и положите вот сюда, мне на лоб, чтобы я могла увидеть то, что видели вы. Какая картина встает передо мной? Туман, туман, клубы тумана, и среди них высится квадратная черная башня. Вот он тает, утончается, поднимается кверху, и я вижу замок на зеленой поляне, неподалеку берег моря, а на расстоянии выстрела из лука большая церковь. По лугам протекают две речки, между ними стоят палатки осаждающих.

— Осаждающих? — воскликнули в один голос Аллейн, Форд и сэр Найджел.

— Да, это так, и они ведут упорную атаку на замок, ибо их огромное множество и они полны отваги. Смотрите, как они с яростью штурмуют ворота, хотя у них всего несколько лестниц, а остальные ряд за рядом осыпают стены своими стрелами. Среди них много вожаков, они кричат и машут, а один рослый человек с белокурой бородой стоит перед воротами, топает ногой и натравливает толпу, как доезжачий собак. Я вижу женщину, нет, двух, они стоят на стене, они подбадривают лучников. Те пускают вниз тучи стрел, мечут копья, швыряют камни. А! Высокий вожак упал, остальные отступили. Но туман снова густеет, я больше ничего не вижу.

— Клянусь апостолом, — сказал сэр Найджел, — я не допускаю мысли, чтобы в Крайстчерче могли разыграться такие события, и я совершенно спокоен за главную башню, пока моя любимая супруга вешает ключ от наружного двора в изголовье своей постели. Но не отрицаю, что вы описали замок не хуже, чем мог бы сделать я сам, и я глубоко поражен всем, что видел и слышал.

— Мне хотелось бы, леди Тифен, — заявила леди Рошфор, — чтобы вы, воспользовавшись своими особыми способностями, сказали мне, куда делся мой золотой браслет: когда я охотилась с соколом на второе воскресенье рождественского поста, он исчез без следа.

— Нет-нет, — запротестовал Дюгесклен, — не подобает растрачивать столь великую и дивную силу ради удовлетворения любопытства или на розыски в угоду даже столь прекрасной даме, как хозяйка Вильфранша. Задайте достойный вопрос, и с помощью божьей вы получите достойный ответ.

— Тогда я спрошу, — воскликнул один из французских оруженосцев, — в этой войне между англичанами и нами на чью победу можно надеяться?

— Победят обе стороны, и каждая останется при своем, — ответила леди Тифен.

— Значит, мы по-прежнему будем владеть Гасконью и Гиенью? — воскликнул сэр Найджел.

Леди Тифен покачала головой.

— Французская земля, французская кровь, французская речь. Это французские земли, и Франция их получит.

— Но не Бордо же? — взволнованно спросил сэр Найджел.

— Бордо тоже часть Франции.

— Ну, а Кале?

— И Кале тоже.

— Пусть я тогда буду проклят, и пропади они пропадом, эти предсказания! Если от нас уйдут Бордо и Кале, что же останется Англии?

— В самом деле, кажется, вашу страну ждут плохие времена, — заметил Дюгесклен. — При самых смелых наших планах мы не помышляли о Бордо. Клянусь святым Ивом, эта новость согрела мое сердце. Значит, наша дорогая родина действительно станет в будущем великой, да, Тифен?

— Великой, богатой и прекрасной! — воскликнула она. — Еще вижу, как в далеком грядущем она ведет народы, своенравная королева среди других стран, великая на полях сражений, но еще более великая в дни мира, быстро мыслящая и искусно действующая, чей единственный государь — суверенная воля ее народа от песков Кале до синих южных морей.

— Ха! — воскликнул Дюгесклен, и его глаза вспыхнули торжеством. — Вы слышите, что она говорит, сэр Найджел? А она никогда не произнесла до сих пор ни слова неправды.

Английский рыцарь угрюмо покачал головой.

— А что же будет с моей бедной страной? — спросил он. — Боюсь, что возвещенное вами сулит ей мало хорошего.

Леди Тифен сидела, приоткрыв губы, тяжело дыша.

— Боже мой! — воскликнула она. — Как понять то, что мне открывается? Откуда они, эти народы, эти горделивые нации, эти мощные государства, что встают предо мной? Я смотрю на них, а за ними возникают другие, и еще, еще до самых дальних вод. Они движутся, они толпятся! Весь мир отдан им, полон стуком их молотов и звоном их колоколов. Они называются разными именами и управляются по-разному, но все они англичане, ибо я слышу голоса одного народа. Я переношусь за моря, куда человек еще никогда не плавал, и я вижу огромную страну под другими звездами и чужое небо, и все-таки это Англия. Где только ее сыны не побывали! Чего только они не совершали! Ее флаг вмерз в лед. Ее флаг обожжен солнцем. Она лежит за другими землями, и ее тень осеняет моря. Бертран! Бертран! Мы погибли, ибо побеги от ее побегов не уступают нашим изысканнейшим цветам.

Ее голос перешел в отчаянный вопль, она воздела руки и снова опустилась в глубокое дубовое кресло, бледная и обессилевшая.

— Кончилось, — с досадой сказал Дюгесклен, приподняв сильной смуглой рукой ее поникшую голову.

— Принесите вина для дамы, оруженосец! Благословенный час прозрения миновал.

Глава XXX Как мужики из леса проникли в замок Вильфранш

Было уже поздно, когда Аллейн Эдриксон, подав сэру Найджелу кубок вина с пряностями, который тот имел обыкновение выпивать перед отходом ко сну, после завивки волос, наконец вернулся к себе. Его комната, выложенная каменными плитами, была на втором этаже. Аллейну отвели кровать в алькове, а рядом стояли две походные койки, и на них уже сладко храпели Эйлвард и Хордл Джон. Юноша только успел стать на колени, чтобы прочесть вечерние молитвы, как вдруг кто-то тихо постучал, и в покой вошел Форд, неся светильник. Лицо его было смертельно-бледным, а рука так сильно дрожала, что по стене запрыгали тени.

— Что случилось, Форд? — спросил Аллейн, вскочив на ноги.

— И сам не знаю, — ответил Форд, присаживаясь на край постели и опустив голову на руку, — не знаю, что сказать и что подумать!

— Значит, с тобой что-то случилось?

— Да, хотя, быть может, это лишь игра моего воображения. Одно только могу сказать, я очень взволнован и весь напряжен, ну как тетива. Выслушай меня, Аллейн! Ты, вероятно, не забыл малютку Титу в Бордо, дочь живописца по стеклу?

— Я ее отлично помню.

— Так вот, Аллейн, мы с ней разломили пополам монетку — на счастье, и она носит мое кольцо на пальце. "Caro mio[198], — молвила она мне на прощание, — я буду всегда рядом с тобой в боях, и твои опасности будут моими!" Аллейн, вот истинная правда, говорю, как перед богом, моим защитником, когда я поднимался по лестнице, я увидел ее: она стояла передо мной, лицо ее было залито слезами, а руки протянуты вперед, словно она предостерегала меня. Я видел ее, Аллейн, так же ясно, как вижу вот этих двух лучников. Казалось, кончики наших пальцев вот-вот соприкоснутся, но вдруг ее образ начал бледнеть и растаял, как утренняя дымка в лучах солнца.

— Я бы не стал придавать этому такого значения, — принялся успокаивать товарища Аллейн. — Наши чувства часто обманывают нас, и, по-видимому, слова леди Тифен Дюгесклен нас потрясли, подействовали на наше воображение.

Форд задумчиво покачал головой.

— Нет, она стояла передо мной, как живая. Ну точно мы снова встретились с ней в Бордо на улице Апостолов. Однако час уже поздний, пора ложиться.

— А где твоя комната?

— Как раз над твоей. Да хранят нас святые угодники!

Поднявшись с постели, он вышел из комнаты, и Аллейн слышал его шаги по винтовой лестнице. Юноша подошел к окну и залюбовался озаренным луной пейзажем, но из головы у него не выходила леди Тифен и ее странные слова о событиях в Туинхэмском замке. Облокотясь о каменный подоконник, он погрузился в глубокое раздумье; внезапно нечто странное привлекло его внимание и вернуло к окружающей действительности.

Окно, у которого он стоял, находилось неподалеку от главной башни. Замок был опоясан крепостным рвом, в воде которого плавала луна, то ясная и круглая, то продолговатая, когда от ветерка вода подергивалась рябью. За рвом лежала равнина, полого спускавшаяся к густому лесу, а поодаль, слева, другой лес стеной заслонял горизонт. Между ними тянулась прогалина, посеребренная луной, а на нижнем ее конце поблескивал изгиб ручья.

Глядя на открывшуюся перед ним картину, Аллейн вдруг заметил, что из дальнего леса на прогалину вышел какой-то человек; он крался, втянув голову в плечи, пригнувшись к земле, как видно, стараясь, чтобы его не заметили. Подойдя к опушке второго леса, он огляделся по сторонам, помахал кому-то рукой, присел и уполз в заросли дрока. Следом за ним из дальнего леса вышел другой человек, затем третий, четвертый, пятый — и все они, также крадучись, быстро пересекали освещенную луной луговину, затем скрывались в чаще кустарника. Аллейн насчитал семьдесят девять темных фигур, мелькнувших в свете луны. Многие из них несли на спине большие тюки, однако за дальностью расстояния Аллейн не мог определить, что именно это было. Так они и переходили один к другому, стараясь остаться незамеченными, из дальнего леса в ближний, пока черная щетина кустарника не поглотила последнего из них.

Юноша еще с минуту постоял у окна, глядя на безмолвный лес и недоумевая, кто же они, эти ночные ходоки, как вдруг ему пришло на ум поделиться своими опасениями с Эйлвардом, который, разумеется, лучше его разберется во всем этом. Едва он прикоснулся к плечу товарища, как тот мгновенно вскочил и схватился за меч.

— Qui va?[199] Hola, mon petit! Клянусь эфесом, я подумал, что на нас напали среди ночи! Что случилось, mon gar?

— Подойдите к окну, Эйлвард, — попросил Аллейн, — я видел только что, как из дальнего леса вышли восемьдесят человек с тюками на спине и пересекли прогалину. Кто они, как вы думаете?

— Да тут нечего и думать, дружок! Здесь, во Франции, столько же бездомных бродяг, сколько у нас кроликов на Кодри-Даун. Большинство этих людей отваживается вылезать из своих убежищ только ночью, а покажись они средь бела дня, так сразу же заплясали бы на виселице! На границах Франции бродят целые шайки разбойников, грабителей, воров и взломщиков, вот и эти вернее всего из них. Меня удивляет только одно — как они осмелились подойти так близко к замку сенешала. Впрочем, никого уже не видно, сейчас все спокойно, — добавил он, внимательно окидывая взором окрестность.

— Они укрылись в чаще, — заметил Аллейн.

— Ну, пусть там и остаются. А мы с тобой ляжем спать, клянусь эфесом, теперь каждому дню — своя забота. Разумеется, не мешает, если находишься в незнакомом месте, запереть дверь на засов. Вот так!

Воин бросился на койку и через минуту уже крепко спал. Было около трех часов утра, когда Аллейн, забывшийся тревожным сном, внезапно проснулся от негромкого вскрика или восклицания. Он прислушался, однако звук не повторился, и, решив, что это была всего лишь перекличка часовых на стенах замка, он успокоился и задремал; но несколько минут спустя его сон снова был нарушен: у двери послышался легкий скрип, кто-то, казалось, осторожно налегает на нее, пробуя открыть. Затем юноша услышал тихий звук шагов на лестнице, кто-то поднимался наверх, и вдруг раздался смутный шум и сдавленный стон. Аллейн сел на постели в полном смятении, теряясь в догадках и спрашивая себя: что же происходит? Может быть, просто занемог лучник и к нему позвали лекаря, а может быть, здесь разыгрываются какие-то зловещие события? Но какая опасность угрожает им в этом укрепленном замке, охраняемом прославленными воинами, окруженном высокими, стенами и широким рвом? Да и кому нужно причинять им вред? Юноша было убедил себя, что эти страхи совершенно необоснованны, как вдруг глаза его увидели нечто такое, от чего кровь застыла в жилах и перехватило дыхание, а руки судорожно вцепились в одеяло.

Прямо перед ним было окно, и в него лились потоки лунного света, но внезапно что-то на миг заслонило свет, и, приглядевшись, Аллейн увидел, что снаружи медленно качается из стороны в сторону, как бы подскакивая, голова человека, чье лицо обращено к нему. Даже при неясном свете в этом окровавленном, изуродованном, искаженном лице нельзя было не узнать его юного товарища-оруженосца, еще недавно сидевшего у него на постели. С криком ужаса Аллейн бросился к окну, а разбуженные этим криком лучники тоже вскочили с коек и в полной растерянности озирались вокруг. Да, юноша убедился, что опасения его были не напрасны. Его зверски убитый, жестоко изувеченный несчастный друг был выброшен из верхнего окна на веревке, стянувшей ему шею, и тело его, которое теперь мерно раскачивал ветер, ударялось о стену, а изуродованное лицо словно заглядывало в окно.

— Боже мой! — воскликнул Аллейн, дрожа всем телом. — Что это за ужас? Кто совершил это злодеяние?

— Я вижу, удары нанесены камнем и сталью, — бесстрастно сказал Джон. — Давай сюда лампу, Эйлвард! Этот лунный свет слишком размягчает сердце человека. Широко раскройте глаза, данные вам богом, и смотрите!

— Клянусь эфесом! — воскликнул Эйлвард, когда колеблющийся свет пламени упал на окно. — Это и вправду наш молодой господин Форд! И сдается мне, что тут поработал сенешал, подлый негодяй, он не осмеливается напасть на нас днем, а ночью подкрадывается и убивает своих гостей во сне. Клянусь тетивой! Не быть мне Сэмкином Эйлвардом из Белого отряда, если я не проткну его сердце своей стрелой.

— Нет, Эйлвард, вернее, что сенешал здесь ни при чем, — вмешался Аллейн, — вспомните о ночных бродягах, которых я видел, может быть, кое-кто из их шайки проник в замок. Я должен, пока не поздно, предупредить сэра Найджела о грозящей нам опасности. Отпустите меня, Эйлвард, мое место возле него!

— Подождите минутку, mon gar, нацепи этот шлем на конец моего лука. Вот так! Приотвори дверь, мы сперва просунем в нее шлем: выходить в полной темноте, когда не знаешь, что тебя ждет за дверью, отнюдь не безопасно. Ну, друзья, мечи из ножен и стойте наготове! Hola! Клянусь эфесом! Настало время действовать!

Едва он произнес эти слова, как в замке поднялась невообразимая суматоха, раздался истошный женский крик, топот ног, затем послышался резкий лязг оружия и рев, подобный реву разъяренного льва:

— Богоматерь Дюгескленская, святой Ив, святой Ив!

Отдернув засов, лучник просунул в дверь шлем, надетый на лук. Тотчас же раздался сильный удар, и шлем со звоном покатился по полу; но прежде чем стоявший за дверью успел снова занести руку, его тело было насквозь пронзено мечом Эйлварда.

— Скорей, camarades, скорей! — крикнул он и, отшвырнув двоих, преградивших ему путь, побежал по коридору, в, ту сторону, откуда доносился крик и шум.

Сделав два крутых поворота, они очутились на площадке невысокой лестницы и посмотрели вниз — туда, где шла схватка. Они увидели квадратную прихожую с дубовым полом, в которую выходили двери парадных комнат для гостей. В этой прихожей было светло, как днем, ибо факелы горели во всех настенных подфакельниках; украшавшие их клыкастые или рогатые головы отбрасывали призрачные тени. В двух шагах от лестницы, на пороге открытой двери в спальню, лежали сенешал и его супруга; у нее была отрублена голова, мужа проткнули насквозь острым колом, который торчал из его тела с двух сторон. Здесь же лежали трупы трех слуг сенешала — истерзанные, покрытые грязью. Как будто их волочила по земле стая волков. Против двери в главную комнату для гостей — полуодетые, без доспехов — стояли Дюгесклен и сэр Найджел, и глаза их сверкали неистовой жаждой боя. Их головы были откинуты назад, губы сжаты, левая нога выставлена вперед, окровавленные мечи подняты к правому плечу. На полу перед рыцарями лежали три убитых ими врага, а четвертый истекал кровью и корчился в предсмертных муках. Чуть поодаль сбились в кучу, точно листья на ветру, какие-то одичавшие существа — босые, с голыми до плеч руками, худые заросшие, их свирепые, озверевшие лица и ввалившиеся глаза выражали лютую ненависть. Слыша их вопли, глядя на их всклокоченные волосы, сверкающие зубы, нелепые, судорожные движения, Аллейн решил, что они скорее похожи на духов ада, чем на людей из плоти и крови. С хриплым воем они бросались на двух стоявших у двери рыцарей, налетая с размаху на выставленные острия их мечей; не обращая внимания на раны, они исступленно вцеплялись в противников, царапали их, кусали, одержимые одним желанием — повалить их наземь. И действительно, они сбили с ног сэра Найджела, а сэр Бертран, издав свой оглушительный воинственный клич, все еще стоял, размахивая тяжелым мечом и заслоняя рыцаря, чтобы тот мог встать. Вдруг в воздухе просвистели две длинных английских стрелы, по лестнице ринулись вниз оруженосец и два лучника, и это сразу изменило ход схватки. Нападающие отступили, рыцари бросились вперед, и прихожая быстро была очищена от врагов; Хордл Джон сбросил последнего с крутой лестницы, которая вела из прихожей вниз.

— Стойте! — воскликнул Дюгесклен. — Мы погибли, если разделимся! Я лично не дорожу своей жизнью — хоть и обидно погибнуть от рук этого сброда, — но со мною здесь моя дорогая супруга, а ее жизнь я не могу подвергать опасности. У нас есть теперь возможность немного передохнуть, подумаем, сэр Найджел, как нам выпутаться из беды.

— Клянусь апостолом, — отозвался сэр Найджел, — я никак не возьму в толк, что тут произошло; меня разбудил ваш клич, я вскочил и попал в самый разгар этого маленького сражения. Бедная леди, бедный сенешал! Кто они, эти псы, совершившие такое черное дело?

— Какое-то мужичье из лесной чащи. Они завладели замком, хотя, как им это удалось, не знаю. Посмотрите в окно.

— Силы небесные! — воскликнул сэр Найджел. — От факелов светло, как днем! Ворота отворены, и во дворе собралось не меньше трех тысяч человек. Они мечутся, орут, чем-то размахивают! Они что-то проталкивают через боковую дверь! Господи, да ведь это ратник, они рвут его на части, как собаки волка! Убили еще одного! Еще! Замок в их руках, они уже ворвались, я вижу в окнах их лица. Смотрите, некоторые несут на спинах огромные тюки.

— Это хворост из леса. Они складывают его у стен и поджигают. А кто этот человек, который пытается их остановить? Клянусь святым Ивом, это наш добрый священник, он и ходатайствовал за них! Вот он опустился на колени, он молится, упрашивает? Что? Негодяи, неужели вы не пощадите того, кто был вам другом! О, палач ударил его! Он упал! Они топчут его ногами! Сорвали рясу и размахивают ею! Смотрите, языки пламени уже лижут стены! Разве не осталось никого, кто помог бы нам? Да, с сотней воинов мы, вероятно, выстояли бы.

— Если бы здесь был мой отряд! — воскликнул сэр Найджел. — А где же Форд, Аллейн?

— Его зверски убили, милорд!

— Царство ему небесное! Мир праху его! Но вот идут те, кто мог бы дать полезный совет, — отсюда опасно двинуться без провожатого.

Оруженосец-француз и богемский рыцарь сбежали по лестнице, у рыцаря текла кровь из раны на лбу.

— Все пропало! — крикнул богемец. — Сенешал убит, замок в огне, мы уже ничего не можем сделать.

— Наоборот, — отозвался сэр Найджел, — можно еще многое сделать, ведь перед нами почетная задача — здесь прекрасная дама, за которую надо отдать жизнь. Есть разные пути к смерти, но этот самый достойный.

— Не можете ли вы объяснить нам, Годфруа, — обратился Дюгесклен к оруженосцу-французу, — каким образом эти люди проникли в замок и есть ли у нас надежда на спасение. Клянусь святым Ивом, если мы будем медлить и не примем какого-нибудь решения, нас изжарят, как птенцов в гнезде под крышей.

Оруженосец, крепкий, загорелый юноша, заговорил решительно и уверенно, как человек, привыкший действовать быстро.

— Тут есть подземный ход, — ответил он, — несколько мужиков прошли по нему в замок и отворили ворота для остальных. У них был сговор с кем-то из здешних слуг, а ратники напились. Очевидно, эти дьяволы незаметно прокрались из комнаты в комнату и перерезали им горло своими ножами. Госпитальера сэра Амори, который выскочил из своей спальни раньше нас, зарубили топором. Наверное, только мы и остались в живых.

— Что же вы посоветовали бы?

— Пробраться в главную башню. Ею пользуются только в военное время, а ключ висит на поясе лорда, моего несчастного господина.

— Здесь два ключа.

— Надо взять больший. Когда мы попадем в башню, можно будет надеяться, что мы удержим узкую лестницу; во всяком случае, в башне стены толще и спалить их не так легко. Если нам удастся пронести леди через двор, может быть, мы и спасемся от гибели.

— Обо мне не беспокойтесь, леди имеет кой-какой опыт в войне, — сказала Тифен, выйдя вперед, бледная, серьезная и такая же невозмутимая, как обычно. — Я не буду вам обузой, дорогой мой муж и доблестный друг. Можете не сомневаться. А на худой конец у меня есть вот это, — заявила она и вытащила из-за пазухи небольшой кинжал с серебряной рукояткой, — и мне не страшны эти низкие кровожадные негодяи.

— Тифен! — воскликнул Дюгесклен. — Я всегда горячо любил вас, а сейчас, клянусь святой девой Реннской, сейчас люблю сильнее, чем когда-либо! Если бы я не знал, что ваша рука столь же крепка, как ваши слова, я бы сам убил вас, чтобы вы не попали в руки негодяям. Ведите нас Годфруа! И еще одна золотая дароносица засияет в Динанском соборе, если мы выберемся отсюда целы и невредимы.

Бунтовщики, позабыв о своих врагах, оставшихся в живых, увлеклись грабежом; их возгласы и радостное гиканье разносились по всему замку, когда они тащили оттуда богатые тканые ковры, серебряные фляги, дорогую мебель с резьбой. Полуодетые бедняки, руки и ноги которых были измазаны кровью, расхаживали внизу во дворе, напялив на головы шлемы с плюмажем, а за ними по земле волочились пояса от шелковых платьев леди Рошфор, которыми они обвязывали себя вокруг бедер. Выкатив из погребов бочонки изысканных вин, умирающие от голода крестьяне, присев на корточки, глотали кружка за кружкой выдержанные напитки, которые де Рошфор припас для особо именитых гостей и лиц королевского дома. Иные, нацепив на пики свинину или куски вяленого мяса, совали их в огонь или жадно рвали зубами. Однако нельзя было сказать, чтоб они вовсе не сохраняли порядок, ибо сотни крестьян, снаряженных получше, стояли, опершись на свое незамысловатое оружие, и молча смотрели на пламя, которое уже
целиком охватило одну стену замка. Едкий дым от горящего дерева клубился в накаленном воздухе, и Аллейн слышал теперь треск и рев огня.

Глава XXXI Как пять человек удержали замок Вильфранш

Оруженосец-француз провел небольшой отряд через два узких коридора. Первый был пуст, доступ во второй преграждал часовой-крестьянин, который при виде смельчаков отпрянул в испуге, пронзительным воплем сзывая товарищей.

— Заткни ему глотку, не то нам конец! — крикнул Дюгесклен, бросаясь вперед, и тут, словно струна арфы, прозвенела тетива Эйлварда, и страж упал лицом вниз, судорожно дергая ногами и стискивая пальцы рук. В нескольких шагах от него была узкая, боковая калитка во двор замка. Со двора доносилось такое улюлюканье и гиканье, такие свирепые проклятия и не менее свирепый смех, что даже очень смелый человек не рискнул бы перешагнуть через ненадежный барьер, отделявший их от толпы.

Однако Дюгесклен шепотом сурово и властно приказал:

— Оба лучника идут впереди, дама — между двумя оруженосцами, а мы, трое рыцарей, будем защищать их с тыла и отбивать нападающих сзади. Все! Теперь отворяйте калитку, и да хранит нас бог!

Сначала казалось, что они беспрепятственно достигнут цели, так быстро и бесшумно они шли. Они пересекли уже половину двора, когда кричавшие во весь голос крестьяне сделали попытку их остановить. Несколько человек, преградивших им путь, были уничтожены или отброшены, а преследователей отбили своим оружием три доблестных воина; здравые и невредимые, они добрались до входа в башню, повернулись лицом к толпе, и оруженосец сунул громадный ключ в замок.

— Боже мой, не тот ключ! — воскликнул он.

— Не тот ключ?

— Олух, болван я! Это ключ от ворот замка; башню открывает другой. Я принесу его!

Он повернулся и готов был в своем безрассудстве отправиться за ключом, но в этот миг громадный камень, брошенный дюжим крестьянином, ударил его по уху, и он без чувств упал наземь.

— Вот такой ключ мне и нужен! — воскликнул Хордл Джон, поднял камень и со всего размаха кинул в дверь.

Замок разбился, дерево раскололось, камень разлетелся на несколько кусков, но железные скобы удержали дверь на месте. Хордл Джон наклонился, сунул свои гигантские пальцы под дверь и, натужась, снял с петель эту громаду из дерева и железа. Несколько мгновений она качалась, потом рухнула, похоронив его под обломками, а товарищи ринулись в темный сводчатый проход, который вел к спасению.

— Вверх по лестнице, Тифен! — крикнул Дюгесклен. — А теперь, друзья, повернем и отбросим их назад.

Толпа крестьян ринулась за ними, но два самых надежных клинка в Европе сверкнули на этой лестнице, и четверо преследователей упали у порога. Остальные отошли и столпились полукругом у открытой двери, скрежеща зубами и грозя кулаками защитникам крепости. Крестьяне оттащили тело француза и изрубили его на части. Трое или четверо извлекли Джона из-под обломков, он тут же вскочил на ноги и, схватив каждой рукой по человеку, с такой силой столкнул их лбами, что они замертво повалились друг на друга. Пинками и затрещинами он отбился от вцепившихся в него двух других и через минуту стоял уже в проходе вместе со своими товарищами.

И все же положение защитников было почти безнадежным. Жажда мести привела сюда крестьян из далеких и близких мест, и теперь уже за стенами и внутри замка Вильфранш собралось не менее шести тысяч человек. Плохо вооруженные, голодные и измученные, эти люди, которых больше не пугала никакая опасность, сражались отчаянно: лучше умереть, чем цепляться за такую безрадостную жизнь! Они захватили замок, и ревущее пламя пожара вырывалось из окон и полыхало в небе над башенками, высившимися по двум сторонам четырехугольного двора. Они бежали из комнаты в комнату, из бастиона в бастион, устремляясь к главной башне. Шестеро мужчин и одна женщина оказались в кольце огня, перед целой армией; однако иные из этих мужчин были столь многоопытны в военном искусстве и так привычны к опасностям, что предстоящая схватка не была столь неравной, как можно было предположить. Многочисленным врагам и их ярости противостояли бесстрашие и изобретательность. Картину гибели зловеще освещали огромные оранжевые полотнища бушующего огня.

— Больше чем двоим на ступеньке с оружием не встать, — сказал Дюгесклен. — Становитесь со мною на нижнюю, Найджел. Нынешней ночью Франция и Англия сражаются бок о бок. А вас, сэр Отто, прошу занять позицию позади нас, рядом с молодым оруженосцем. Лучники пусть поднимутся еще выше и стреляют через головы стоящих впереди. Жаль, что мы без доспехов, Найджел!

— Дорогой сэр, Джон Чандос сколько раз говорил мне, что рыцарь не должен с ними расставаться даже тогда, когда отправляется в гости. Но больше чести, если мы обойдемся без доспехов. У нас есть преимущество — на врагов падает свет, тогда как нас едва видно. Кажется, они готовятся к атаке.

— Хорошо бы, атака была не слишком серьезной, — сказал богемец, — потому что огонь может вызвать к нам подмогу, если только найдется кому помогать.

— Вспомните, достойный лорд, — обратился Аллейн к сэру Найджелу, — мы никогда не причиняли вреда этим людям, и у нас нет причин для раздоров с ними. Может, нам, хотя бы ради спасения госпожи, честно поговорить с ними и выяснить, нельзя ли на почетных условиях заключить мир.

— Ни за что, клянусь апостолом! — воскликнул сэр Найджел. — Я не унижу своего достоинства и никогда не дам повода для толков, будто я, английский рыцарь, вступил в переговоры с людьми, которые убили благородную даму и благочестивого священника.

— Это все равно, что вести переговоры со стаей свирепых волков, — подхватил французский воин. — Богоматерь Дюгескленская! Святой Ив! Святой Ив!

Как только прогремел его боевой клич, люди, столпившиеся у темной арки возле двери, с неудержимой силой устремились вперед, чтобы овладеть лестницей. Их вожаками были невысокий смуглый мужчина с бородой, заплетенной в две косички, и другой, покрупнее, очень сутулый, который держал в руке здоровенную, утыканную острыми гвоздями дубинку. Первый не сделал и трех шагов, как стрела, пущенная Эйлвардом, вонзилась ему в грудь, и он, кашляя и брызгая слюной, свалился у порога. Второй вырвался вперед, втиснулся между Дюгескленом и сэром Найджелом и одним ударом своего увесистого оружия размозжил голову богемцу. Крестьянин не остановился, он рвался вперед, хотя его прокололи уже тремя мечами; все же смерть настигла его на лестнице. Следом за ними хлынула сотня разъяренных мятежников, которые с неудержимым упорством все вновь и вновь бросались на пять отбивавших их мечей. Клинки вонзались, разили, прокалывали с быстротой молнии, так что глаз едва успевал следить за ними. Вход был завален телами, каменный пол стал скользким от крови. Низкий голос Дюгесклена, тяжелое, свистящее дыхание наседающей толпы, звон стали, падение тел, крики раненых — весь этот хаос звуков еще много лет спустя нарушал порой сон Аллейна. Наконец нехотя, угрюмо крестьяне отступили, свирепо оглядываясь, оставив одиннадцать трупов, лежавших кучей перед лестницей, которой так и не удалось завладеть.

— Псы получили по заслугам! — воскликнул Дюгесклен.

— Клянусь апостолом, среди них, видно, есть весьма достойные и мужественные люди! — заметил сэр Найджел. — Будь они более знатного рода, они достигли бы немалых успехов и почестей. Но, кто бы они ни были, встреча с ними доставила мне большое удовольствие. Однако что они тащат?

— Я этого и боялся! — прорычал Дюгесклен. — Они хотят выкурить нас отсюда огнем, если не удалось прорваться. Ни одной промашки, лучники! Клянусь святым Ивом, от наших добрых мечей теперь мало толку!

Человек десять — двенадцать ринулись вперед, каждый заслонясь огромной охапкой валежника. Свалив в кучу свой груз у дверей, они бросили на нее горящие факелы. Дрова были политы маслом и мгновенно вспыхнули; длинные, шипящие языки желтого пламени взвились над головами защитников крепости, вынудив их отойти на второй этаж. Но едва они туда добрались, как оказалось, что деревянные балки и доски настила уже горят. Упав на высохший, источенный червями пол, искра превращалась в тлеющий огонек, а тлеющий огонек — в жаркое пламя. Воздух наполнился едким дымом, и пятеро смельчаков с трудом пробились к лестнице, которая вела на самый верх квадратной башни.

Удивительная картина открылась им с этой высоты. Куда ни глянь, до самого горизонта раскинулся мирный край; волнистые долины, дремучие леса — все вокруг было мягко и нежно посеребрено луной. Не видно было ни огонька, ни какого-либо движения, никаких признаков возможной человеческой помощи, только где-то далеко в холодном воздухе то слабее, то громче гудели удары тяжелого колокола. Внизу полыхало огромное яркое пламя, бушевавшее вокруг замка со всех сторон; две угловые башенки с оглушительным треском рухнули на их глазах, а сам замок казался теперь какой-то бесформенной грудой: из каждого его окна, из каждой амбразуры выбивался огонь и валил дым. Среди этого моря огня, словно последний островок, высилась черная, массивная башня, на которой они стояли, но зловещий рев и свист пламени внизу показывали, что скоро и от нее останутся только руины. У самого основания лежал квадратный замковый двор, набитый кричащими и пляшущими крестьянами; опьяненные пролитой кровью и жаждой мести, они подняли свирепые лица и угрожающе размахивали кулаками. Когда они увидели своих последних врагов, которые еще остались в живых и смотрят на них с высоты башни, раздался неистовый взрыв брани, криков и злобного смеха. Они продолжали обкладывать основание башни валежником и, взявшись за руки начали плясать вокруг пылающего костра, выкрикивая бессмысленные слова, которые в течение долгого времени служили призывным кличем жакерии:

Перестаньте, ратники и стражники,
Обирать мужика-простака!
Жан-простак с давних времен
Зовется он.
Их высокие, пронзительные голоса заглушали рев пламени и треск кирпичной кладки, казалось, это воют волки, которые видят перед собой добычу и знают, что теперь уже скоро ее настигнут.

— Клянусь эфесом, — сказал Эйлвард Джону, — сдается мне, что не видать нам Испании в этом походе. Я очень рад, что свою перину и ценные вещи пристроил у достойной женщины в Линдхерсте, пусть они ей и достанутся. Но у меня все-таки есть еще тринадцать стрел, и клянусь тетивой, если хоть одна пролетит мимо цели, я заслужил свою гибель! Первую — в того, кто размахивает шелковым платьем миледи. Попал, слава тебе, господи, хоть и на ладонь ниже, чем метил. Теперь в того негодяя — на пике у него отрубленная голова. Ага! Прямо в точку, Джон. Да и ты не зеваешь, Джон! Негодяй свалился прямо в огонь! Но прошу тебя, Джон, пускай стрелу мягко и отучись дергать тетиву, такая привычка пошла не впрок многим хорошим стрелкам.

Пока оба лучника без промаха стреляли в толпу, Дюгесклен, его жена и сэр Найджел совещались о том, как избежать уготованной им страшной участи.

— Странный конец для человека, который уцелел в стольких жарких боях, — сказал французский воин. — Мне-то все равно, какой смертью умереть, но сердце разрывается, как подумаю, что ее должна разделить моя дорогая супруга!

— Что ты, Бертран, ведь и я не боюсь смерти. Мое единственное желание — умереть вместе с тобой!

— Достойный ответ, прекрасная дама! — воскликнул сэр Найджел. — Я уверен, что и моя жена ответила бы так же. Мне по крайней мере выпало счастье жить в такие времена, когда можно завоевать немалую славу и встретиться со многими доблестными рыцарями и джентльменами. Но что случилось, почему ты дергаешь меня за рукав, Аллейн?

— Простите, достойный лорд, но вон в том углу две огромные железные трубы и много тяжелых шаров, видно, это те самые бомбарды, про которые я слышал.

— Клянусь святым Ивом, ты прав! — воскликнул сэр Бертран, шагнув в нишу, где стояли неуклюжие машины. — Это действительно бомбарды, к тому же внушительных размеров. Мы можем выстрелить вниз.

— Это из них-то стрелять? — откликнулся Эйлвард с презрением, ибо неминуемая опасность уничтожает все сословные различия. — Как же целиться из этих дурацких игрушек, и разве они могут причинить вред?

— Я покажу вам, как, — ответил сэр Найджел, — ведь тут еще большой ящик с порохом, и если ты, Джон, поднимешь его, я покажу, что надо делать. Иди сюда, вон там вокруг огня собралась самая густая толпа. А теперь, Эйлвард, наклони голову и посмотри на то, что люди считали бабушкиными сказками, когда мы только принялись за военную науку. Сними крышку, Джон, и бросай ящик прямо в огонь!

Раздался оглушительный грохот, вспыхнуло голубоватое пламя, огромная четырехугольная башня дрогнула и затряслась до самого основания, раскачиваясь, как тростник на ветру. Защитники крепости, ошеломленные, оглушенные, вцепились, чтобы не сорваться, в треснувший парапет и смотрели на летевшие мимо них огромные камни, горящие балки, искалеченные тела. Когда они наконец стали на ноги, то обнаружили, что башня покосилась, а сами они с трудом удерживают равновесие на покатой площадке. Поглядев вниз, они увидели, какие ужасные разрушения причинил взрыв. Земля у ворот на протяжении сорока ярдов была черна от корчившихся в предсмертных муках, вопящих людей, которые судорожными усилиями пытались подняться, но падали снова, метались, обожженные и ослепленные, в горящей, изодранной одежде. Их товарищи, находившиеся за этим кольцом смерти, потрясенные и сбитые с толку, согнувшись, отступали от черной башни и от непобедимых людей наверху, оказавшихся наиболее опасными, когда они меньше всего могли надеяться на спасение.

— На вылазку, Дюгесклен, на вылазку! — крикнул сэр Найджел. — Клянусь апостолом, они не знают, на что решиться, и какой-нибудь смельчак может заставить их повернуть обратно.

С этими словами он выхватил меч из ножен и стал спускаться по витой лестнице, а за ним и четверо остальных. Но, дойдя до второго этажа, он остановился, воздев руки.

— Mon Dieu! — воскликнул он. — Мы погибли!

— Что там еще? — спросили шедшие следом.

— Стена рухнула, лестницу завалило, а внизу все еще бушует огонь. Клянусь апостолом, мы доблестно сражались, друзья, и можем без ложной скромности сказать, что с честью выполнили свой долг, а теперь вернемся к леди Тифен и прочитаем молитвы, ибо мы сыграли свою роль в этом мире и время готовиться к переходу в мир иной.

Узкий проход был загроможден глыбами камней, беспорядочно наваленных одна на другую, а из щелей между ними поднимался удушливый сизый дым. Взрыв разрушил стену и отрезал их от единственной лестницы, по которой можно было спуститься. Защитники крепости были заперты на высоте сотни футов над землей. Под ними, словно в раскаленном горниле, металось пламя, а вокруг неистовствовала толпа, жаждавшая их крови, — казалось, из такого положения нет и не может быть выхода. Медленно возвращались они наверх, а когда пришли, леди Тифен бросилась к мужу и схватила его за руку.

— Бертран, — сказала она, — подожди! Я слышала голоса людей, они пели хором на незнакомом языке.

Все стояли молча, затаив дыхание, но, кроме рева пламени и крика врагов, не доносилось ни звука.

— Этого не могло быть, дорогая, — сказал Дюгесклен, — сегодняшняя ночь измучила тебя, и это обман чувств. Откуда взяться в этих краях людям, которые пели бы на незнакомом языке?

— Hola! — воскликнул Эйлвард и вдруг подскочил с радостным выражением лица, размахивая руками. — Мне почудились голоса еще до того, как мы спустились, а теперь я слышу их ясно. Мы спасены, друзья! Клянусь моими десятью пальцами, мы спасены. Это боевая песня Белого отряда. Тише!

Подняв указательный палец и склонив голову, он весь превратился в слух. Откуда-то из темноты, все нарастая, долетели густые звуки бодрой хоровой песни. Никогда самые нежные и прелестные мелодии Прованса или Лангедока так не ласкали слух этих шестерых людей, как грубая сакская песня, которую они слушали на башне горящей крепости, ловя каждое слово:

Пью от души теперь я
За гусиные серые перья
И за родину серых гусей.
— Эй, клянусь эфесом, — заорал Эйлвард, — да ведь это старая, славная песня лучников Белого отряда! Сюда идут две сотни молодцов, лучших из всех, кто когда-либо пускал стрелу! Слушайте, как лихо поют эти черти!

Все ближе и громче звучал в ночи веселый походный марш:

Так что ж сказать о луке?
Он в Англии сработан, лук.
Искуснейшие руки
Из тиса выгнули его.
Поэтому сердцем чистым
Мы любим наш тис смолистый,
И землю тиса своего…
А что сказать о людях?
Мы в доброй Англии росли,
Мы нашу землю любим.
Мы лучники, и нрав наш крут…
Так пусть же наполнятся чаши —
Мы выпьем за родину нашу,
За край, где лучники живут!
— Они поют так весело, — сказал Дюгесклен, — будто идут на пир.

— Такой у них обычай, когда предстоит бой.

— Клянусь апостолом, это они! — воскликнул сэр Найджел. — Но, кажется, они опоздали, ибо я ума не приложу, как нам спуститься с этой башни.

— Смотрите, вот они, золотые ребятки! — крикнул Эйлвард. — Они выходят из тени. Пересекли луг. Теперь подошли ко рву. Hola, друзья, Hola! Джонстон, Эклс, Кук, Харвард, Блай! Неужели вы допустите, чтобы прекрасная дама и два храбрых рыцаря погибли гнусной смертью?

— Кто там? — раздался басовитый голос снизу. — Кто здесь говорит на английском языке?

— Это я, дружище. Я, Сэм Эйлвард из Белого отряда! Здесь и ваш командир, сэр Найджел Лоринг, и еще четверо, всех нас положили на рашпер, чтобы поджарить, как истерлингскую селедку.

— Разрази меня гром, такая манера выражаться только у старины Сэмкина Эйлварда, — произнес человек внизу среди жужжания остальных голосов. — Где стычка, там Сэмми — главный участник. Но кто эти мордачи, которые загородили дорогу? Прочь в свои конуры, негодяи! Как? Вы еще смеете глядеть нам в глаза? Хватай мечи, ребята, и бей их плашмя. Не тратьте стрел на этих бунтовщиков и мошенников.

Но крестьяне еще не опомнились после взрыва и были подавлены своими потерями, а появление регулярного отряда лучников вконец лишило их мужества. Через несколько минут они во весь опор мчались к себе в заросли. Между тем солнце уже всходило над черными, залитыми кровью развалинами, где еще накануне вечером стоял величественный замок сенешала Оверни. На небосклоне занималась утренняя заря, когда лучники собрались у подножия крепости, чтобы решить, как спасти ее защитников, оставшихся в живых.

— С этой стороны пока нет огня, — сказал Аллейн, — и будь у нас веревка, мы могли бы спуститься по стене.

— Но где достать веревку?

— Есть такой фокус, — отозвался Эйлвард. — Hola Джонстон! Брось-ка мне веревку, как тогда при осаде Мопертюи.

Седой лучник, к которому он обратился, собрал у своих товарищей куски веревки разной длины и, крепко связав их вместе, растянул на земле по длинной тени, которая падала от зловещей башни, озаренной лучами восходящего солнца. Потом он воткнул в землю конец тисового стержня своего лука у конца тени и измерил длину тонкой черной полоски, которая обозначилась на земле.

— Шестифутовый стержень отбрасывает тень в двенадцать футов, — пробормотал он. — Тень от башни — шестьдесят шагов. Значит, веревки в тридцать шагов хватит за глаза. Еще кусок, Уоткин, для большей верности. Подвяжи к концу. Теперь готово.

— А как они до нее дотянутся? — спросил молодой стрелок, стоявший позади.

— Раскрой глаза и увидишь, дурья твоя голова, — прорычал старый лучник.

Он вынул из своей сумки тонкую бечеву и привязал ее к стреле.

— Ты готов, Сэмкин?

— Готов, дружище.

— Тогда пускаю.

Лучник легонько натянул тетиву, стрела мягко вспорхнула и упала на каменный пол у ног Эйлварда. Другой конец бечевки привязали к веревке, и через минуту надежный канат висел на единственной уцелевшей стене горящей башни. Леди Тифен спустили с помощью петли, затянутой под мышками, за ней пятеро остальных быстро соскользнули на землю, где спасители встретили их, радостно приветствуя и поздравляя.

Глава XXXII Как Отряд держал совет вокруг поваленного дерева

— А где сэр Клод Латур? — спросил сэр Найджел, как только его ноги коснулись земли.

— Он в лагере, неподалеку от Монпеза, достойный лорд, — ответил начальник лучников, седовласый стрелок Джонстон.

— Туда мы и двинемся, чтобы вовремя вернуться в Дакс и занять свое место в головном отряде Принца.

— Милорд! — радостно воскликнул Аллейн. — Я вижу на поле наших боевых коней, а среди награбленного добра, которое не успели унести эти негодяи, и ваши доспехи.

— Клянусь святым Ивом, ты говоришь истинную правду, юный оруженосец, — отозвался Дюгесклен. — Тут и мой конь, а также испанская лошадка моей супруги. Мошенники вывели их из конюшен, а сами бросились наутек. Скажу вам, Найджел, на мою долю выпало большое счастье — встретиться с человеком, про которого я слышал так много хорошего. Но нам придется покинуть вас, ибо я должен быть при короле Испании, прежде чем ваша армия перевалит через горы.

— А я полагал, что вы находитесь в Испании вместе с доблестным Генрихом Трастамарским.

— Так оно и было, но во Францию я прибыл, чтоб набрать подкрепление. Я вернусь обратно, Найджел, и приведу с собой четыре тысячи отборных французских копейщиков, так что перед вашим Принцем, быть может, предстанет достойный его противник. Господь да будет с вами, друг мой, и до встречи в лучшие времена!

— Вряд ли во всем христианском мире найдется еще такой бесстрашный человек и такая милая, прелестная дама, — сказал сэр Найджел стоящему рядом Аллейну, глядя вслед французскому рыцарю и его супруге. — Но ты бледен, Аллейн, и лицо твое печально. Уж не ранили ли тебя в этой схватке?

— Нет, достойный лорд, я думаю о своем друге Форде и как он еще вчера сидел на моей кровати.

Сэр Найджел сокрушенно покачал головой.

— Двух храбрых оруженосцев я потерял. Не знаю, почему погибли молодые побеги, а старый негодный сорняк остался невредим, но, видно, есть причина, раз все это в руках господних. Ты заметил, Аллейн, что вчера вечером леди Тифен дала нам знать о грозящей опасности?

— Да, заметил.

— Клянусь апостолом, душа моя чует, что в Туинхэмском замке на самом деле беда. Не представляю, однако, как могут высадиться на берег морские разбойники, скотты или французы, в таком количестве, чтобы осадить крепость. Созывайте людей, Эйлвард, нам пора двигаться. Стыд и позор, если мы не будем в Даксе в назначенный день.

Лучники разбрелись среди развалин, но по сигналу трубы быстро собрались вместе; они набили добычей все карманы, а что не поместилось — взвалили на плечи. Когда они выстроились и каждый молча занял свое место, сэр Найджел окинул их пытливым взглядом, и на лице его заиграла довольная улыбка. Высокие, загорелые и мускулистые, с ясным и суровым взглядом, ловкие, подтянутые, эти испытанные в боях люди были отменными солдатами для любого командира. Среди них попадались ветераны, сражавшиеся с французами, седые, поджарые, с морщинистыми свирепыми лицами и косматыми, нависшими бровями. Однако большинство составляли молодые, франтоватые лучники — цветущие лица, бороды расчесаны, из-под плотно прилегающих стальных шлемов выбиваются волосы, в ушах сверкают золотые или украшенные драгоценными каменьями серьги. Расшитые золотом перевязи, шелковые пояса, дорогие цепи, которые многие из них носили на крепкой, загорелой шее, свидетельствовали о том, что этим вольным лучникам жилось недурно. У каждого за плечами висел лук с тисовым или ореховым стержнем, простой и прочный — у людей постарше, расписанный яркими красками и с резьбой на обоих концах — у молодых. Кольчуги, белые куртки с красным львом святого Георгия, меч или боевой топор у пояса довершали снаряжение; у иных поперек лука висела еще смертоносная секира или пятифутовый деревянный молоток, прикрепленный к кожаной перевязи. Сердце сэра Найджела радостно забилось, когда он взглянул на бесстрашные лица воинов и увидел, как непринужденно они держатся.

Больше двух часов Отряд шел через лесную и болотистую местность вдоль левого берега реки Аверон; сэр Найджел следовал верхом, по правую руку ехал Аллейн, у левого стремени шагал испытанный лучник, старик Джонстон. К концу этого перехода рыцарь знал уже все, что ему хотелось узнать о своих людях, об их делах и намерениях.

В пути лучники однажды увидели на противоположном берегу речки вооруженных всадников — это были французы, мчавшиеся в сторону Вильфранша.

— Это сенешал Тулузы со своими солдатами, — сказал Джонстон, из-под ладони разглядывая всадников. — Будь он на этом берегу, он, может быть, попытался бы атаковать нас.

— А почему бы нам не перейти реку? — заметил сэр Найджел. — Обидно разочаровывать этого достойного сенешала, если ему хочется помериться с нами силами.

— Нельзя, — сказал старый лучник, — брода нет до самого Турвиля. Сенешал направляется в Вильфранш, и с теми, кто попадет ему в руки, быстро покончат: у этого человека разговор короткий. Это они с сенешалом Бокера повесели Питера Уилкинса из нашего Отряда в день святого Петра, за что, клянусь черным распятием Уолтема, они сами будут болтаться на веревке, когда мы до них доберемся. Но вот и лагерь и наши товарищи.

Лесная тропа, по которой они шли, вывела их на прогалину, отлого спускавшуюся к реке. С трех сторон ее окружали высокие нагие деревья с густым подлеском падуба меж стволов. На дальнем конце этой лесной прогалины стояло четыре-пять десятков хижин, аккуратно сложенных из дерева и обмазанных глиной; над крышами вился синеватый дымок. Рядом, на привязи, паслись лошади и мулы, тут же слонялись лучники; одни стреляли по мишеням, другие разводили костры и вешали над ними котлы. Увидев возвращавшихся товарищей, они шумно приветствовали их, а всадник, объезжавший за лагерем своего коня, поскакал навстречу. Это был веселый подвижный человек, богато одетый, с круглым, гладко выбритым лицом и черными, как уголь, сверкающими, живыми глазами.

— Сэр Найджел! — воскликнул он. — Сэр Найджел Лоринг, наконец-то! Клянусь честью, мы ждем вас целый месяц! Добро пожаловать, сэр Найджел! Надеюсь, вы получили мое письмо?

— Оно-то и привело меня сюда, — ответил сэр Найджел. — Но право, сэр Клод Латур, меня удивляет, почему вы сами не ведете этих стрелков, поистине лучшего военачальника им не найти.

— О нет, клянусь святой девой Эспаррской! — возразил с гасконским акцентом сэр Латур. — Кому, как не вам, знать характер ваших островитян, сэр Найджел? Они пойдут только за своим соотечественником. Их не переубедишь. Даже я, Клод Латур, сеньор Моншато, владеющий полномочиями высокого, среднего и низшего суда, не мог добиться их расположения. Две сотни дуралеев собираются и держат совет, потом приходят их представители — этот Эйлвард еще с кем-то — и заявляют что разойдутся по домам, если ими не будет командовать именитый англичанин. Многие из них, как я понимаю, явились сюда из какой-то лесной местности, не то Хампи, не то Хампти — язык не выговорит такого слова. Вы живете в тех краях, вот они и решили, что вы должны быть их командиром. Однако мы рассчитывали, что вы приведете сотню воинов.

— Мы соединимся с ними в Даксе — они уже там, — ответил сэр Найджел. — Но не будем мешать людям: они намерены нарушить свой пост, поговорим о наших делах потом.

— Пойдем в мою хибару, — сказал сэр Клод. — Пища у меня тут очень скромная — молоко, сыр, вино, свинина, — надеюсь, ваш оруженосец и вы не обессудите на угощение. Вот и мой дом, тот, где возле двери развевается знамя, — невидная резиденция для лорда Моншато.

Сэр Найджел сидел за трапезой молчаливый и рассеянный, тогда как Аллейн внимал болтовне гасконца, рассказам о великолепии его собственных владений, о его успехах у женщин, о его победах на войне.

— Вас ждут славные дела, раз уж вы тут, сэр Найджел, — сказал он наконец. — Я слышал, что Монпеза слабо укреплен, а в том замке двести тысяч крон. В Кастельно я подкупил башмачника, и темной ночью он спустит нам веревку из своего дома у городской стены, как только я ему прикажу. Обещаю вам, что вы загребете груды доброго серебра в одну из первых же ночей: тут кругом сколько душе угодно богатой добычи, отличных вин и хорошеньких женщин.

— У меня другие планы, — сурово ответил сэр Найджел, — я пришел сюда, чтобы повести лучников на помощь Принцу, нашему государю, которому без них не обойтись, когда он будет снова сажать Педро на испанский престол. И я намерен сегодня же двинуться в Дакс-на-Адуре, где он теперь стоит лагерем.

Лицо гасконца омрачилось, глаза злобно блеснули.

— Мне до этой войны дела нет, — сказал он, — я вполне доволен своей теперешней веселой и приятной жизнью. Я не поеду в Дакс!

— Подумайте еще раз, сэр Клод, — мягко сказал сэр Найджел. — Ведь вас всегда считали истинным, верным рыцарем. Неужели вы отступитесь теперь, когда наш государь в вас нуждается?

— Я не поеду в Дакс! — крикнул гасконец.

— Но ведь вы присягали, вы давали клятву верности.

— Я сказал, что не поеду.

— В таком случае, сэр Клод, я поведу Отряд без вас.

— Если только лучники пойдут за вами! — насмешливо бросил гасконец. — Это вам не рабы, а вольные стрелки, и против их желания вам ничего с ними не сделать. Поистине, любезный лорд Лоринг, не такие это люди, чтобы с ними шутки шутить, — легче вырвать кость из горла голодного медведя, чем увести лучника из края изобилия и удовольствий.

— Что ж, тогда соберите их, — ответил сэр Найджел, — и я скажу им, какие у меня намерения: если их командир я, они должны отправиться в Дакс, а если не я — тогда мне нечего делать в Оверни. Оседлай моего коня, Аллейн, ибо, клянусь апостолом, мне надо быть на пути домой еще до полудня.

Повинуясь призыву рога, лучники собрались на совет и небольшими кучками и группами столпились вокруг поваленного дерева, лежавшего поперек поляны. Сэр Найджел легко вскочил на ствол. Твердо сжав губы и щурясь, он окинул взором круг поднятых к нему мужественных лиц.

— Лучники, — начал он, — говорят, будто бы вы так прельстились беззаботной жизнью и мародерством, что вас не вытащить из этого веселого края. Однако, клянусь апостолом, я этому не верю, ибо вижу, что вы все до одного храбрецы и почтете для себя унизительным жить в праздности в такое время, когда вашему Принцу предстоит выполнить столь трудную задачу. Вы избрали меня своим командиром, и командиром вашим я буду, если вы отправитесь со мною в Испанию. Клянусь вам, пусть только бог сохранит мне жизнь и силы, мое рыцарское знамя с пятью розами всегда будет там, где можно своими подвигами снискать великую славу. Но если вы желаете валять дурака и лодырничать, предпочитая славе и чести презренное золото и награбленную добычу, то ищите себе другого командира, я же привык доблестно жить и надеюсь доблестно умереть. Если есть среди вас лесники из Хампшира или тамошние жители, пусть скажут, пойдут ли они за знаменем Лоринга.

— С вами пойдет малый из Ромсея! — крикнул молодой лучник с веткой молодила на шлеме.

— И парень из Олресфорда! — крикнул другой.

— И из Милтона!

— И из Берли!

— И из Лимингтона!

— И малый из Брокенхерста! — заорал верзила, разлегшийся под деревом.

— Клянусь эфесом, ребята, — заявил Эйлвард, вскочив на поваленное дерево, — я думаю, нам стыдно будет смотреть в глаза своим девушкам, если Принц перевалит через горы, а мы не натянем тетиву, чтоб очистить ему дорогу. Наша теперешняя жизнь очень даже хороша в мирное время, но когда развеваются боевые знамена, наше место на поле боя; клянусь моими десятью пальцами, коли сэр Найджел пойдет даже совсем один, старый Сэмкин Эйлвард будет маршировать с ним рядом.

Слова Эйлварда, пользовавшегося большим почетом у лучников, разрешили сомнения многих колеблющихся, и раздался хор одобрительных возгласов.

— Не пристало мне, — вкрадчиво начал сэр Клод Латур, — настраивать вас против этого достойного лучника или же против сэра Найджела Лоринга, однако мы вместе участвовали не в одном опасном походе, так что я позволю себе высказать свое мнение.

— Тише, не мешайте крошке-гасконцу! — закричали лучники. — Пусть каждый скажет свое слово. Бей прямо в цель, парень, пусть каждый играет честно.

— Не забудьте, что вы соглашаетесь на тяжелые условия, — сказал сэр Клод, — вы потеряете свободу и лишитесь удовольствий — а чего ради? Шесть пенсов в день и все; тогда как теперь перед вами вся округа — протяни руку и бери, что твоей душе любо. Вспомните рассказы про ваших товарищей, которые ушли с сэром Джоном Хоуквудом в Италию! За одну только ночь они требуют выкупа у шестисот богатых дворян Мантуи. Они разбивают лагерь возле большого города, устрашенные жители выносят им ключи от ворот, и они всласть грабят; а если им больше нравится полюбовное соглашение, они увозят на конях тюки с серебром. Так они переходят из края в край — богатые, независимые, и все боятся их. Разве не такой должна быть жизнь солдата?

— Это жизнь мародера! — заорал Хордл Джон своим громовым голосом.

— И все-таки в словах гасконца есть смысл, — заметил смуглый парень в поношенной куртке, — что касается меня, то я предпочитаю благоденствия в Италии голодухе в Испании.

— Ты всегда был трусом и предателем, Марк Шоу! — зарычал Эйлвард. — Клянусь эфесом, если ты выйдешь против меня и мы скрестим мечи, не видать тебе ни той, ни другой страны!

— Нет, Эйлвард, — сказал сэр Найджел, — нельзя решать этот вопрос криком. А вам, сэр Клод, ваши слова не делают чести, но если сказанное мною задело вас, я всегда готов дать вам удовлетворение. Вы возьмете столько людей, сколько пойдет за вами, и отправитесь туда, куда вам заблагорассудится, — нам с вами не по пути. Кто за Принца, за свою родину, оставайтесь на месте, а те, кто гонится за набитой мошной, пусть отойдут в сторону.

Марк Шоу и еще тринадцать лучников, понуро опустив голову, вышли вперед и стали за спиной сэра Клода. Под свист и насмешки остальных они проследовали в хижину гасконца, а подавляющее большинство весело принялось укладывать свои пожитки, чистить оружие, готовиться к походу. За Тарн и Гаронну, через Арманьякские трясины, минуя быстротечную Лоссу, по длинной долине Адура еще немало лиг предстояло пройти Отряду, прежде чем влиться в мрачную рать, словно грозовая туча, медленно двигавшуюся на юг, к цепям снежных вершин, по ту сторону которых никогда еще не видели английских знамен.

Глава XXXIII Как армия совершила переход через Ронсеваль

Раскинувшаяся на огромном пространстве равнина Гаскони и Лангедока зимой безводна и бесплодна, кроме тех мест, где быстротечный Адур и его напоенные снегом притоки — Лу, Олорон и По — бегут к Бискайскому заливу. К югу от Адура зубчатая линия гор, выступающая на горизонте, спускается в низины длинными гранитными выступами, разрезающими местность на «желоба», или узкие долины. За пригорками следуют холмы, за холмами — горы, каждый кряж возвышается над соседним, и наконец вырисовывается гигантская горная цепь, возносящая свои ослепительные, недоступные пики в пепельно-голубое зимнее небо.

Это спокойная страна, где медлительный баск в плоском берете, подпоясанный красным кушаком, обрабатывает свой жалкий участок земли или пасет своих тощих овец на склонах холмов. Страна волка и серны, бурого медведя и горного козла, страна голых скал и водопадов. И все же именно здесь волей прославленного Принца сосредоточилась доблестная армия; всю местность от Адура до перевалов Наварры заполнили ратники, бесплодные долины и обдуваемые ветрами пустоши огласились громкими приказами и ржанием коней. Ибо снова реяли на ветру боевые знамена, и через сверкающие белизной вершины лежал путь, который указала людям Слава в ту эпоху, когда они избрали ее своим вождем.

Все было готово для военных действий. От Дакса до Сен-Жан-Пье-де-Порта земля была усеяна белыми палатками гасконцев, аквитанцев и англичан — и всем им не терпелось двинуться вперед. Со всех сторон в рать вливались вольные стрелки, и вот уже у границ Наварры скопилось не менее двенадцати тысяч солдат-ветеранов. Из Англии прибыл брат Принца, герцог Ланкастерский, со свитой в четыреста рыцарей и сильным отрядом лучников; кроме всего прочего, супруга Принца благополучно разрешилась от бремени в Бордо, и Принц мог спокойно с нею расстаться, ибо мать и дитя пребывали в добром здравии.

Горные проходы все еще находились в руках бесчестного, изворотливого Карла Наваррского, который торговался и заключал сделки и с Англией и с Испанией, брал деньги у одной стороны, чтобы держать эти проходы открытыми, а у другой — чтобы никого через них не пропускать. Однако крепкая рука Эдуарда вдребезги разбила все планы и злые замыслы интригана. Английский принц не унизился ни до просьб, ни до льстивых увещеваний, но сэр Хью Калверли со своим отрядом неслышно перешел границу, и пылающие стены двух городов — Миранды и Пуэнта-делла-Рейна — явились для вероломного монарха предупреждением, что существуют металлы и помимо золота и что он имеет дело с человеком, которого обманывать опасно. Назначенная цена была заплачена, претензии удовлетворены, и перед завоевателями открылся доступ к горным проходам. Со дня праздника Богоявления начались сборы, смотры, и наконец в первую неделю февраля — через три дня после того, как Белый отряд влился в армию, — был дан приказ всей рати пройти через ущелье Ронсеваль. Холодным зимним утром, в пять часов, затрубили рога в деревне Сен-Жан-Пье-де-Порт, а в шесть отряд сэра Найджела численностью в триста человек был уже на пути к ущелью и в тусклом свете утра быстро продвигался вперед по крутой, извилистой дороге, ибо по приказу Принца они должны были первыми выйти на другую сторону и там ждать, пока не пройдет вся армия. На востоке уже разгоралась заря, и вершины грозных пиков заалели, хотя в долинах все еще лежала тень, когда воины подошли к длинному тесному проходу между отвесными скалами.

Сэр Найджел на своем вороном боевом коне, во всех доспехах, ехал впереди лучников, позади следовал с его знаменем Черный Саймон, а по левую руку Аллейн вез его щит с гербом и остро отточенное стальное копье с ясеневым древком. Горд и счастлив был сейчас рыцарь и то и дело оглядывался на длинную колонну ратников, мерным и быстрым шагом двигавшихся за ним.

— Клянусь апостолом, Аллейн, — сказал сэр Найджел, — этот проход — весьма опасное место, и мне хотелось бы, чтобы король Наварры преградил нам путь, ибо, отбив у него проход, мы совершили бы весьма почетное дело. Я слышал песню менестреля про некоего сэра Роланда, которого именно в этих местах убили неверные.

— Если вам угодно, достойный лорд, — сказал Черный Саймон, — я могу рассказать кое-что про эти места, ведь я отслужил два срока у короля Наварры. Тут есть монастырская гостиница, — вон виднеется крыша между деревьями, — там-то и убили сэра Роланда. Слева деревня Орбайсета, и я знаю дом, где продается отличное жюрансонское вино, если бы вы пожелали с утра опрокинуть кружечку.

— Я вижу дымок справа.

— Это деревня Лес-Альдудес, тут тоже есть харчевня, где вина наилучших сортов. Говорят, хозяин зарыл клад, и я нисколько не сомневаюсь, что если ваша милость позволит мне отлучиться, я бы убедил хозяина показать мне, где он его припрятал.

— Нет, нет, Саймон, — коротко ответил сэр Найджел, — забудьте проделки вольных стрелков. Ха! Эдриксон, я вижу, ты с удивлением смотришь вокруг, ведь эти горы должны действительно казаться чудом тому, кто не видел ничего, кроме Батсерских и Портсдаунских холмов.

Ухабистая, неровная дорога вилась по гребням невысоких холмов, по обе стороны тянулись лесистые кряжи, из-за них выступали более высокие горы, а дальше виднелись Южный Пик и громада Альтабиски, отбрасывавшая слева направо черную тень на долину. Из того места, где остановился Отряд, открывался вид на бесконечные буковые леса и пустынные склоны, заваленные камнями, все было бело от снега, до самого входа в ущелье, начинавшееся за этим нагорьем. Позади все еще были видны серые долины Гаскони, и в солнечных лучах, словно витки серебра, поблескивали ее реки. Куда ни глянь, за скалами в чаще сосновых лесов, сверкала, мелькая, сталь, меж тем как налетавший ветер доносил воинственную музыку могучей рати, стремившейся по всем дорогам и тропам к узкому горному проходу Ронсеваля. На уступах скал по обе стороны дороги также можно было заметить блеск оружия, развевающиеся знамена и воинов Наварры, смотревших вниз на чужеземную армию, проходившую по их территории.

— Клянусь апостолом! — воскликнул сэр Найджел, который, прищурясь, посмотрел на них. — Мы можем еще надеяться, что эти кавалеры не пропустят нас без боя, столько их скопилось на наших флангах. Прикажите ратникам приготовить луки, Эйлвард, — я не сомневаюсь, что там наверху найдутся достойные джентльмены, которые предоставят нам возможность добиться успехов.

— Я слышал, что Принц держит короля Наварры как заложника, — заметил Аллейн, — и говорят, что Принц поклялся лишить его жизни, если на нас нападут.

— Да, по-другому велись войны, когда славный король Эдуард взялся за это дело впервые, — с грустью сказал сэр Найджел. — Ах, Аллейн, боюсь, тебе не придется быть свидетелем таких сражений, ибо в наши времена люди больше думают о деньгах и выгоде, чем в старину. Клянусь апостолом, благородное это было зрелище, когда в один прекрасный день сталкивались две великих рати и все, кто давал какой-нибудь обет, неслись вперед, чтобы выполнить свой долг! А какие я видел сражения на копьях и даже принимал скромное участие в них! Рыцари бились ради услады души и любви к своим дамам! Никогда не скажу худого слова и про французов, ибо, хоть я и двадцать раз подъезжал к их рядам, не было такого случая, чтобы мне не встретился весьма достойный и доблестный рыцарь или оруженосец, дававший мне возможность совершить небольшой боевой подвиг. А после того, как все рыцари получали удовлетворение, начинался рукопашный бой, и обе армии сражались до тех пор, пока одна из них не одерживала верх. Клянусь апостолом, в те дни нам и в голову не приходило платить золото за то, чтоб нас пропустили через ущелье, и никто не стал бы держать заложником короля из опасения, что его люди нападут на наших! По правде говоря, если война будет продолжаться таким
способом, я пожалею, что уехал из Туинхэмского замка, ибо я никогда не покинул бы свою дорогую супругу, если б не рассчитывал на почетные стычки.

— Однако, достойный лорд, — заметил Аллейн, — вы все же совершили несколько почетных деяний с тех пор, как мы покинули леди Лоринг.

— Что-то не припомню ни одного, — ответил сэр Найджел.

— Вы захватили пиратов и удержали крепость, осажденную крестьянами.

— Нет, нет, — возразил рыцарь, — это не боевые деяния, а всего только случайные дорожные приключения. Клянусь апостолом, не будь эти склоны чересчур круты для Поммерса, я подъехал бы к тем наваррским рыцарям и осведомился бы, не найдется ли среди них кто-нибудь, кто помог бы мне избавиться от мушки на моем глазу. Очень обидно видеть этот отличный проход, который мой отряд отстоял бы против целого войска, и в то же время идти по нему без всякого риска, словно это дорога от моей псарни к Эйвону.

Все утро сэр Найджел пребывал в скверном расположении духа, и его отряд, тяжело ступая, следовал за ним. Это был утомительный переход по каменистой тропе, а порой по глубокому снегу, и все же они до полудня достигли места, где ущелье выводило в нагорья Наварры, и увидели на юге, над горизонтом, очертания Памплонских башен. Отряд разместился в беспорядочно разбросанных хижинах горной деревеньки, и Аллейн до вечера стоял, глядя вниз на многочисленную армию, которая, сверкая копьями и щеголяя знаменами, выливалась из узкого прохода.

— Hola, mon gar, — сказал Эйлвард, усаживаясь на камень рядом с Аллейном. — Зрелище и впрямь заслуживает внимания, и стоило забраться так далеко, чтобы поглядеть на такое множество храбрых воинов и добрых коней. Наш маленький командир сердится из-за того, что мы мирно прошли через ущелье, но клянусь эфесом и ручаюсь, что, пока мы опять повернем к северу, мы еще не раз сразимся с неприятелем. Говорят, в войске короля Испании восемьдесят тысяч человек, и к тому же еще Дюгесклен с отборными французскими копейщиками, которые поклялись биться до последней капли крови за то, чтобы этот Педро не получил обратно свой престол.

— Но ведь и у нас огромная армия, — заметил Аллейн.

— Нет, только двадцать семь тысяч. Чандос уговорил Принца многих оставить в тылу, и, я полагаю, он прав, ибо в местах, куда мы идем, мало еды и еще меньше питья. Если человеку не дать мяса, а коню фуража, от них не больше проку, чем от намокшей тетивы. Однако, voila, mon petit, сюда идет Чандос со своей свитой; в его эскадронах столько знамен и вымпелов, что можно не сомневаться — под его стягом собралась вся высшая знать Англии.

Пока Эйлвард разглагольствовал, в ущелье внизу дефилировала мощная колонна лучников. Следом шел знаменосец, высоко подняв знамя с алым клином на серебряном поле, из чего следовало, что именно здесь находится прославленный воин. Он ехал на расстоянии стрелы от своего знамени, облаченный с головы до ног в стальные доспехи, а поверх них — в белое одеяние вроде балахона, которое волей судеб послужило причиной его гибели. Телохранитель, шедший позади, нес его шлем с плюмажем, а на голове у рыцаря была небольшая алая шапочка, из-под которой ниспадали на плечи белые, как лунь, кудри. Со своим длинным крючковатым носом и единственным сверкающим глазом, блестевшим из-под насупленной седой брови, он напомнил Аллейну какую-то свирепую хищную птицу. Когда взгляд его упал на знамя с пятью розами, реющее над деревней, он улыбнулся, однако путь его лежал в Памплону, и он проехал мимо, не отставая от своих лучников.

За ними следовали по пятам шестнадцать оруженосцев, все из самых знатных родов — сверкала сталь, развевались плюмажи, звенели доспехи, длинные прямые мечи звякали, ударяясь о стремена, а стук копыт боевых коней напоминал отдаленный рокот морского прибоя. Позади оруженосцев маршировали шестьсот лучников из Чешира и Ланкашира с гербом Одлея, а за ними и сам прославленный лорд Одлей в сопровождении четырех отважных оруженосцев — Даттона из Даттона, Дилвза из Доддингтона, Фаулхерста из Крю и Хокстона из Уэйнхилла, — все они снискали себе славу под Пуатье. За знаменем Одлея ехали двести тяжело вооруженных всадников, а за ними — герцог Ланкастерский с блистательной свитой, впереди — герольды в платье с королевскими гербами, по трое в ряд, на боевых конях светлой масти. По обе стороны молодого принца ехали оба сенешала Аквитании — сэр Гискар д'Англь и сэр Стефен Коссингтон, один держал знамя провинции, другой — знамя святого Георгия. Далеко позади Принца, насколько хватало глаз, тянулась нескончаемая река стали — шеренга за шеренгой, колонна за колонной; мелькали перья, блестело оружие, реяли флажки на пиках, блестели и покачивались бесчисленные геральдические знаки. Весь день любовался Аллейн этим пестрым зрелищем, и весь день лучник-ветеран, стоя рядом, обращал его внимание на различное снаряжение рыцарей из знатных семей и знаки на гербовых щитах прославленных воинов. Были тут золотые рыбы Пакингтонов, чернедь и горностаевое поле Макуортов, алые поперечники Уэйков, золото и синь Гровнеров, пятилистник Клифтонов, серебряные перья Бошанов, кресты Молине, алые стропила Вудхаусов, червлень с серебром Уорслеев, мечи Кларков, кабаньи головы Льюси, полумесяцы Бойнтонов, волк и кинжал Липскомбов. Так в солнечный зимний день рыцарство Англии продефилировало через мрачный горный проход Ронсеваля и вышло на равнины Испании.

Войска герцога Ланкастерского благополучно перевалили через Пиренеи в понедельник. А во вторник стоял суровый мороз, и земля звенела подобно железу под копытами коней, однако в тот же день сам Принц с основной частью своей армии прошел через ущелье и соединился с авангардом в Памплоне. Вместе с ним прибыли король Мальорки, король-заложник Наварры и свирепый дон Педро Испанский, тусклые голубые глаза которого вспыхнули зловещим огнем, когда их взгляд задержался на отдаленных вершинах его родины, отрекшейся от него. Под королевскими знаменами ехало немало отважных гасконских баронов и пылких островитян. Здесь были знатные сенешалы Аквитании, Сентонжа, Ла-Рошели, Керси, Лимузена, Аженуа, Пуату, Бигорры со знаменами и гербовыми щитами своих провинций. Были также доблестный граф Ангусский, сэр Томас Банастер с подвязкой на наголеннике, сэр Нил Лоринг, троюродный брат сэра Найджела, и длинная колонна валлийских пехотинцев, маршировавших под алым знаменем Мерлина. С рассвета и до захода солнца длинная вереница ратников извивалась по горному проходу, и при каждом их выдохе белые клубы поднимались в студеный воздух, словно пар над котлом.

В среду погода была менее суровой, и арьергард с бомбардами и военным обозом без затруднений прошел ущелье. Число вольных стрелков и гасконцев составляло в войске десять тысяч. Неукротимый рыжегривый сэр Хью Калверли и суровый сэр Роберт Ноллз со своими закаленными в боях, испытанными отрядами английских лучников возглавляли длинную колонну; а по их пятам шли буйные солдаты Бретейя, Нандона де Бажерана, одноглазого Камю, Черного Ортинго, Ланюи и других командиров, одни имена которых свидетельствовали о твердой руке и жестоких деяниях. Вместе с ними был первый рыцарь Гаскони — старый герцог д'Арманьяк, его племянник лорд Дальбре, хмурый и рассерженный нанесенными ему обидами, гигант Оливер де Клиссон, Капталь де Буш — краса рыцарства, весельчак сэр Пердюка д'Альбер, рыжебородый лорд д'Эспарр и длинный ряд неимущих жадных дворян пограничной полосы с роскошной родословной и тощим кошельком, которые спустились с гор из своих крепостей в надежде поправить дела, награбив в Испании добро и получив большие выкупы. В четверг утром вся армия встала лагерем в долине Памплоны, и Принц приказал участникам его совета собраться в старинном замке древнего города Наварры.

Глава XXXIV Как Отряд развлекался в долине Памплоны

Пока военачальники держали совет в Памплоне, воины Белого отряда расположились в соседней долине, где стояли отряды Ланюи и Черного Ортинго, и принялись развлекаться фехтованием, борьбой и стрельбой из лука по мишеням, расставленным на склонах холма. Чтобы ничто не стесняло движений, молодые лучники сняли кольчуги, засучили рукава курток и, выстроившись в ряд, по очереди стреляли в цель; их смуглые руки и груди были обнажены, а льняные и каштановые волосы развевались на ветру; старшие — Джонстон, Эйлвард, Черный Саймон и еще человек пять-шесть — похаживали вокруг них, свысока и со знанием дела поглядывая на молодых, и то грубовато похваливали, то отпускали насмешливые замечания. Поодаль стояла кучка гасконских и брабантских арбалетчиков из отряда Ланюи и Ортинго и, опершись о свое незамысловатое оружие, внимательно следили за стрельбой англичан.

— Молодец, Хьюетт, отлично, — одобрил Джонстон молодого лучника, который застыл на месте, полураскрыв губы и опираясь на стержень, и смотрел вслед пущенной им стреле. — Как раз угодила в самое яблоко, впрочем, я и не сомневался в этом, лишь только запела тетива.

— Пускай стрелу мягко, но быстро и уверенно, — заметил Эйлвард. — Клянусь эфесом, mon gar, легко стрелять в такую вот неподвижную мишень, но когда прямо на тебя несется воин, заслонившись щитом и подняв меч, и сверкает глазами из-под забрала, ты вряд ли скажешь, что попадать в цель — дело нехитрое.

— В такую цель мне уже не раз случалось попадать, — ответил юноша.

— И будешь попадать опять, не сомневаюсь, дружок. Но послушай, Джонстон, кто этот парень, который держит лук, словно не лук, а пугало?

— Сайлас Питерсон из Хоршема. Да не щурь ты один глаз, когда пускаешь стрелу и не притопывай после с высунутым языком — от этого она не полетит быстрее. Стой прямо, действуй увереннее, как положено мужчине. Левую руку с луком держи неподвижно, а тетиву натягивай проворнее.

— Сам-то я копейщик, — заметил Черный Саймон. — Мне, по чести говоря, привычнее биться на копьях и мечах, чем стрелять. Однако я провел много дней среди лучников, разбираюсь в вашем деле и признаю, что в Отряде немало метких стрелков, мастеров своего дела, способных помериться силами с кем угодно и где угодно. И все же я не встречаю теперь таких искусников, каких знавал в былые дни.

— Вы рассуждаете здраво, — заметил седовласый Джонстон, повернув к говорившему лицо в рубцах и шрамах. — Извольте взглянуть туда, — добавил он, указывая на бомбарду, лежавшую посреди поля, — вот эта штука с ее дурацким грохотом и мерзкой сажей, которые вылетают из ее пасти, и нанесла ущерб хорошей стрельбе. Просто диву даешься, что такой рыцарь, как наш Принц, таскает за собой в обозе эту дрянь. Эй, Робин, рыжий лодырь, сколько раз я тебе говорил — не стреляй ты в упор при боковом ветре!

— Клянусь своими десятью пальцами, — вмешался в беседу Эйлвард, — каких искусных стрелков мне посчастливилось видеть при взятии Кале! Помнится, во время какой-то атаки один генуэзец высунул руку из-за щита и пригрозил нам, а мы стояли в сотне шагов от него. Сейчас же двадцать стрелков пустили в него стрелы, а потом, когда мы нашли генуэзца мертвым, оказалось, что у него в предплечье сидело восемнадцать стрел.

— Мне пришло на память, — заметил Джонстон, — что, когда большое судно «Кристофер», которое отобрали у нас французы, бросило якорь в двух сотнях шагов от берега, два лучника, малютка Робин Уитстафф и Илайес Бэддлсмир, выпустили каждые по четыре стрелы и начисто перерезали пеньковый якорный канат, и судно наскочило на береговые скалы.

— Да, что ни говорите, хорошие стрелки — редкость, — подтвердил Черный Саймон. — Однако я видел своими глазами, как ты, Джонстон, и ты, Сэмкин Эйлвард, и еще двое-трое из наших стариков стреляли не хуже тех, самых лучших. Разве не ты, Джонстон, состязаясь на стрельбище в Финсбери с отборными лондонскими лучниками, получил приз — жирного быка?

Неподалеку от беседовавших, опершись на арбалет, стоял смуглый черноглазый брабантец, прислушиваясь к разговору, происходившему на языке этого смешанного лагеря, понятном обеим нациям. Это был коренастый крепыш в шлеме и кольчуге; куртка, отороченная бархатом у ворота и на свисающих рукавах, свидетельствовала о том, что он человек с весом, младший командир или головной в шеренге.

— Никак не возьму в толк, — вмешался он, — почему вы, англичане, так любите эту палку в шесть футов. Если вас это развлекает, сгибайте ее, в добрый час, но зачем мне натягивать и спускать тетиву, если моя mouline[200] отлично справляется с делом сама, не требуя от меня никаких усилий!

— Я не раз наблюдал хорошую стрельбу из вашего оружия с прикладом и стременем, — заговорил Эйлвард, — но, клянусь эфесом, дружище, при всем уважении к вам и к арбалету, я все же скажу: не мужское это оружие, и любая женщина сумеет выстрелить из него не хуже мужчины.

— Ну, спорить не стану, — ответил брабантец, — но что я знаю, то знаю: за все четырнадцать лет моей службы в армии не было случая, чтобы меня с моим арбалетом перещеголял в стрельбе какой-нибудь англичанин со своим луком. Клянусь тремя царями, я скажу даже больше: мой арбалет способен выполнять столь диковинные вещи, каких вы никогда не добьетесь с вашим луком.

— Хорошо сказано, mon gar, задорный петух и поет по-боевому, — заметил Эйлвард. — Сам-то я давно уже не упражнялся, а вот Джонстон потягается с вами — постоит за честь Белого отряда.

— А я побьюсь с вами об заклад на галон жюрансонского вина, что верх возьмет боевой лук, — заявил Черный Саймон, — хотя, пожалуй, кварта туинхэмского эля пришлась бы мне лично еще больше по вкусу.

— Принимаю вызов и готов с вами биться об заклад, — ответил брабантец; он снял куртку и обвел окружающих пристальным взглядом черных прищуренных глаз. — Но я не вижу подходящей мишени, нельзя же расходовать стрелы на эти щиты — в них попадет без промаха любой пьяный мужлан на деревенской ярмарке.

— Это опасный соперник, — шепнул Эйлварду, схватив его за рукав, один из английских ратников, — самый сильный стрелок из всех отрядов арбалетчиков. Это его стрела поразила насмерть коннетабля Бурбонского в сражении под Бринье. Боюсь, что ваш ставленник не выйдет с честью из состязания. — Я целых двадцать лет вижу, как Джонстон стреляет, и ручаюсь за него головой. А ты что скажешь, старый боевой конь? Согласен потягаться с этим молокососом?

— Полно, Эйлвард, — ответил старый лучник, — мое время прошло, мы, старики, потрудились на славу, теперь пусть продолжат наше дело молодые. И не стыдно тебе, Сэмкин, выставлять напоказ человека, который когда-то и правда умел пускать стрелы, но теперь обессилел? Дай-ка мне потрогать этот лук, Уилкинс. Я уж вижу, что это шотландский лук, по тому, как расположены зарубки: верхняя — снаружи, а нижняя — внутри. Клянусь черным распятием! Добротный лук из тиса с глубокими зарубками, у него крепкая тетива, он навощен, его и в руки взять приятно. С этаким-то луком я, пожалуй, и сейчас еще мог бы попасть в крупную, заметную мишень. Подай мне колчан, Эйлвард, я люблю, чтобы стрела была из ясеня или из кизила.

— Так же как и я, клянусь эфесом, — молвил Эйлвард, — вот эти три с гусиными перьями подойдут.

— Да, дружок, подойдут. Я раньше выбирал перья с седловинкой для смертоносной стрелы, и с горбинкой, когда хотел только легко ранить. Возьму эти две. Эх, Сэмкин, глаза с годами застит туманом и рука теряет силу!

— Ну что вы там копаетесь? — спросил брабантец; едва скрывая нетерпение, он следил за обстоятельными, неторопливыми движениями соперника.

— Я охотно посостязался бы с вами, — заметил Джон-стон. — На мой взгляд, боевой лук куда более стоящее оружие, нежели арбалет, хотя доказать это, может статься, уже не в моих силах.

— И мне так думается, — заявил, ухмыляясь, арбалетчик.

Он вынул из-за пояса свою вертушку и принялся натягивать крепкую веревку, пока та не попала в щелкнувший затвор, затем извлек из колчана короткую широкую стрелу и с величайшей осторожностью вставил ее в ложе. Весть о состязании мгновенно облетела долину, и сбежавшиеся со всех концов английские лучники, сотни арбалетчиков и воины из отрядов Ортинго и Ланюи — к последним принадлежал брабантец — столпились вокруг противников.

— Вон та мишень на холме, пожалуй, подойдет нам, — сказал брабантец, — вы ее видите?

— Да, там какое-то серое пятно, — ответил Джонстон, глядя вдаль из-под ладони, — но расстояние очень велико.

— Тем лучше, тем лучше! Эй ты, Арно, стань поодаль, не то получишь стрелу в зоб. Ну, друзья, даю вам возможность полюбоваться, как я стреляю.

Он приложил арбалет к плечу и готов был нажать спусковой крючок, как вдруг с вершины холма снялся крупный серый аист и полетел над долиной, медленно взмахивая крыльями. Своим резким, пронзительным криком он привлек к себе всеобщее внимание, и смотревшие на него заметили, когда он подлетел ближе, что над ним кружит еще какая-то темная птица. Это был сокол, который, то паря над головой аиста, то нависая над ним с распластанными крыльями, готовился схватить в свои когти неповоротливую жертву. Обе птицы, занятые друг другом, все приближались к отряду стрелков, и, когда они оказались от них на расстоянии сотни шагов, брабантец высоко поднял арбалет, и раздался низкий звук его мощной тетивы. Стрела вонзилась аисту в подкрылье. Раненая птица перевернулась в воздухе и забилась в предсмертной судороге, падая наземь. Арбалетчики разразились криками одобрения. Но в ту минуту, когда стрела арбалетчика поразила аиста, Джонстон, который с натянутым луком в руках молча наблюдал за этим зрелищем, послал стрелу, пронзившую сокола. Затем, вырвав из-за пояса другую стрелу, он нацелил ее так точно, что, пролетев совсем низко над долиной, она пронзила аиста, когда тот еще не успел коснуться земли. Восторг лучников при виде этой двойной удачи перешел всякие границы. А Эйлвард даже заплясал от радости и с такой силой сжал в объятиях старого лучника, что их кольчуги затрещали.

— Ах, друг ты мой! — воскликнул он вне себя. — Придется мне угостить тебя кружкой вина! Ишь, старый пес, недостаточно тебе сокола, подавай в придачу еще и аиста! Позволь мне еще разок прижать тебя к сердцу!

— Уж больно лук добротен да крепка тетива, — заметил Джонстон, и его глубоко посаженные серые глаза весело заблестели. — Из этакого лука даже старый, ослабевший вояка, вроде меня, и то попадет в цель.

— Что же, вы удачно стрельнули, — сердито бросил брабантец, — однако отнюдь не показали себя лучшим стрелком, чем я, ибо я попал, куда метил, большего, клянусь тремя царями, не дано сделать ни одному стрелку.

— Не пристало мне хвастать, будто я стреляю лучше вас, ибо я наслышан о вашем великом мастерстве. Я только хотел доказать, что наш лук имеет кое-какие преимущества, — вы ведь не смогли на вашем арбалете натянуть тетиву так быстро, чтобы послать вдогонку вторую стрелу в падающую птицу.

— Согласен, тут вы оказались сильнее, — ответил арбалетчик, — но, клянусь святым Иаковом, сейчас я докажу вам, в чем мое оружие превосходит ваше. Я попрошу вас изо всех сил пустить стрелу над долиной, и посмотрим, какова дальность вашего выстрела.

Джонстон покачал головой и, посмотрев зорким взглядом на крепкий лук и толстую тетиву арбалета, заметил:

— Да, ваш арбалет силен, я ничуть не сомневаюсь, что он выстрелит дальше моего лука. Однако мне доводилось видеть, как иные лучники пускали свои ярдовые стрелы в такую даль, куда и вашим не долететь.

— Слыхать-то я слыхал, да, странное дело, никогда не видел своими глазами столь необычайных стрелков. Вот что, Арно, воткни колышки через каждые сто шагов, а сам встань у пятого колышка и принеси мне обратно мои стрелы.

Как только расстояние было отмерено, Джонстон, натянув тетиву до отказа, пустил стрелу, со свистом пролетевшую над рядами кольев.

— Здорово! Превосходный выстрел! — хором воскликнули присутствующие. — Она упала у четвертой отметины.

— Клянусь эфесом, стрела пролетела четвертый кол, — заявил Эйлвард, — я заметил, где ее подняли.

— Сейчас узнаем, — спокойно ответил Джонстон.

Тут подбежал молодой лучник и сообщил, что стрела на двадцать шагов перелетела четвертый кол.

— Значит, всего четыреста двадцать шагов! — крикнул Черный Саймон. — Ничего не скажешь, очень длинный лет. Однако сталь и дерево, вероятно, окажутся сильнее руки человека.

Брабантец выступил вперед, улыбаясь в предвкушении своего торжества, и натянул веревку на своем оружии. Крик восторга вырвался из груди его товарищей следивших за высоким полетом его тяжелой стрелы.

— За четвертый, — пробурчал Эйлвард. — Клянусь эфесом, она упала почти у пятой.

— Что вы, она перелетела пятый! — громко крикнул гасконец.

Прибежавший лучник, на бегу размахивая руками от волнения, сообщил, что стрела упала на восемь шагов дальше пятого кола.

— Ну, что вы теперь скажете, чья взяла? — заявил брабантец, пыжась и горделиво расхаживая среди своих рослых арбалетчиков, дружно приветствовавших его.

— Признаю, что вы одержали верх, — мягко ответил Джонстон.

— И одержу верх над любым лучником в мире, — запальчиво, не скрывая своего ликования, ответил победитель.

— Ну, ну, умерьте свою прыть, — вмешался рыжеволосый лучник; дюжий и плечистый, он возвышался над своими товарищами на целую голову. — Придется и мне перемолвиться с вами словечком, раз вы так уж распетушились! Куда это подевалась моя рогатка? Клянусь святым Ричардом Хамполским, чудно будет, если я не переплюну его с этой его штукой; на мой взгляд, она больше похожа на мышеловку, чем на оружие воина! Ну как, вы не прочь потягаться еще со мной или с вас уже хватит?

— Пятьсот восемь шагов — это более чем достаточно, — ответил брабантец, покосившись на своего нового противника.

— Брось, Джон, зачем гнешь дерево не по себе? Ты же никогда не был сильным стрелком! — шепнул ему Эйлвард.

— Не беспокойся, Эйлвард; я, правда, многого не умею, но кое в чем знаю толк. Вот забрал себе в голову, что смогу выстрелить дальше, чем он, если только мой лук не треснет.

— Что ж валяй, лесник, валяй, балда! Выступай смелее, Хампшир! — со смехом подзадоривали лучника его товарищи.

— Клянусь душой! Смейтесь, сколько влезет, — воскликнул Джон, — но да будет вам известно, что меня учил делать длинные выстрелы сам старик Хоб Миллер из Милфорда.

С этими словами Джон сел на землю и, поместив большой черный лук так, что подошвы уперлись в рукоять, он наложил стрелу на тетиву и обеими руками стал тянуть ее к себе до тех пор, пока наконечник не оказался на уровне основы. Старый лук скрипел и стонал, и тетива вибрировала от сильного натяжения.

— Кто этот болван, который стоит на пути моего выстрела? — спросил лучник, вглядываясь в даль.

— Он стоит по ту сторону моего колышка, — ответил брабантец, — ему нечего опасаться.

— Что ж, пусть простятся ему его прегрешения! Хотя, пожалуй, стоит он слишком близко, чтобы ему угрожала моя стрела.

Джон поднял обе ноги, нажимавшие на рукоять лука, и спущенная стрела огласила долину густым сочным гудением.

Парень, о котором шла речь, упал ничком, но тотчас же вскочил и понесся со всех ног в другую сторону.

— Ай да выстрел, дружище! Стрела пролетела прямо над головой! — закричали воины.

— Mon Dieu! — возмутился брабантец. — Да разве так стреляют!

— Уж такой у меня фокус, — ответил Джон, — не раз зарабатывал я себе галон эля, тремя выстрелами покрывая милю в Виверли-Чейз.

— Стрела упала на сто тридцать шагов дальше пятого кола, — раздался издали голос лучника.

— Шестьсот тридцать шагов! Mon Dieu! Да это небывалый выстрел! И все же здесь нет заслуги вашего оружия, mon gros camarade[201]. Ведь чтобы сделать это, вам самому пришлось согнуться, как лук!

— Что ж, клянусь эфесом, в этом есть доля правды, — ответил Эйлвард. — А теперь мой черед показать, какие преимущества у боевого лука. Я попрошу вас пустить изо всех сил стрелу в тот щит из вяза, обтянутый бычьей шкурой.

— Пожалуй, я и при Бринье не расходовал столько стрел, — пробурчал брабантец, — однако там были мишени получше, чем этот обрывок бычьей шкуры. Но о чем разговор, друзья англичане? Щит не более сотни шагов отсюда, в него и слепой попадет.

Брабантец туго натянул тетиву и пустил стрелу в раскачиваемый ветром щит. Эйлвард извлек из колчана стрелу. Старательно смазал наконечник и пустил ее в ту же цель.

— Уилкинс, принеси-ка сюда щит, — приказал он.

Когда тяжелый щит был принесен к состязавшимся, лица англичан вытянулись, а брабантцы заулыбались во весь рот: большая стрела глубоко вонзилась в дерево, как раз посередине щита, но не видно было ни стрелы Эйлварда, ни какой-либо отметины.

— Клянусь тремя царями! — воскликнул брабантец. — Теперь уж не может быть споров о том, чье оружие лучше и чья рука бьет вернее. Вы промахнулись, англичанин.

— Не спеши, не спеши, mon gar, — возразил Эйлвард и, перевернув щит, указал на небольшую дырочку в дереве. — Видишь ли, camarade, моя стрела пронзила щит насквозь, и я полагаю, что из двух стрел опаснее та, которая пробивает насквозь, а не только вонзается в цель.

Брабантец даже ногой топнул с досады и, казалось, обдумывал, как бы побольнее уязвить соперника, но тут все увидели скакавшего к ним Аллейна Эдриксона.

— Сейчас сюда прибудет сэр Найджел, — объявил юноша. — Он желает поговорить с Отрядом.

И мгновенно на луговине, где все было разбросано как попало, навели порядок: лучники живо облачились в свои доспехи и подняли лежавшие на траве луки. Длинный кордон оцепил поле, удалив всех посторонних, воины выстроились в четыре шеренги, на флангах расположились младшие командиры и головные. Солдаты стояли навытяжку, застыв на месте, когда к ним подъехал их командир; лицо сэра Найджела сияло, и вся его небольшая фигурка дышала радостью, так как он привез воинам вести, как видно, для него весьма лестные.

— Нам оказана великая честь! — крикнул он. — Принц избрал наш Отряд из всех частей армии. Он поручает нам отправиться в Испанию на разведку в тыл врага. Но так как воинов в нашем отряде очень много и, может быть, у кого-нибудь нет желания принимать участие в этом трудном походе, я попрошу выйти вперед тех, кто хочет по доброй воле отправиться со мной.

Какое-то движение прошло по рядам, но когда сэр Найджел снова взглянул на воинов, перед ним по-прежнему стояли сомкнутые прямые шеренги. Сэр Найджел поглядел с глубоким изумлением на солдат, и лицо его омрачилось горьким разочарованием.

— Зачем мне суждено было дожить до такого позора! — воскликнул он. — Что же это… Никто из вас…

— Достойный сэр, они все, как один, выступили на шаг вперед! — тихо сказал ему Аллейн.

— Клянусь апостолом! Ты прав. Как я мог подумать, что мои воины не поддержат меня! Так вот, завтра чуть свет мы выступаем, сэр Роберт Чени дает нам коней из своего отряда. Прошу вас быть готовыми с первым криком петуха.

Обрадованные лучники бросились врассыпную, шутя и балагуря, словно школьники, отпущенные на каникулы, а сэр Найджел с улыбкой глядел им вслед; вдруг чья-то увесистая рука легла ему на плечо.

— Эге-ге! Мой странствующий рыцарь из Туинхэма! — произнес знакомый голос. — Я слышал, вы направляетесь к берегам Эбро. Клянусь священной рыбой Товия, мне тоже хотелось бы встать под ваши знамена.

— Кого я вижу! Оливер Баттестхорн! — воскликнул сэр Найджел. — Я слышал о вашем приезде в лагерь и надеялся повидать вас. Что ж, для меня это большая честь и радость видеть вас в своем отряде.

— У меня есть особая и веская причина, чтобы идти с вами, — заявил дородный рыцарь.

— Охотно верю, — ответил сэр Найджел. — Я не знаю рыцаря, который так живо откликался бы на призыв чести, как вы!

— Нет, нет, отнюдь не честь побуждает меня стать в ваши ряды, Найджел.

— Тогда что же?

— Цыплята!

— Цыплята?

— Ну, разумеется; ведь эти негодяи из головного отряда съели всех кур в здешних местах. Не далее, как нынче утром, лошадь моего оруженосца Норбери повредила себе ногу, когда он рыскал по всем направлениям в поисках хотя бы одной курочки. Подумать только, у нас с собой целая сумка трюфелей, а с чем их есть — неизвестно. Никогда не видел такой прожорливой саранчи, как этот головной отряд. Ни одного цыпленка нам не получить, если только мы не обгоним их. Так что я оставлю своих винчестерских бродяг на попечении начальника военной полиции, а сам поспешу вместе с вами на юг, захватив с собой, разумеется, и мешок с трюфелями.

— Ах, Оливер, Оливер, вы все тот же, — заметил, смеясь и покачивая головой, сэр Найджел, и оба старых воина поехали рядом по направлению к своим палаткам.

Глава XXXV Как сэр Найджел охотился за орлом

К югу от Памплоны в королевстве Наваррском тянется обширное плоскогорье с серовато-бурыми бесплодными холмами, усеянное огромными гранитными глыбами. По другую сторону могучих гор — в Гаскони — расстилались луга, струились ручьи, на одетых лесом склонах лепились небольшие селения; здесь же, куда ни кинь взгляд, голые скалы, скудная растительность, безжизненные каменистые пустыни. Этот угрюмый край изрезан вдоль и поперек сумрачными ущельями, «barrancas»[202], а меж их обрывистых склонов пенятся стремительные горные потоки. Безмолвие неприглядной, унылой местности нарушается только плеском воды, орлиным клекотом да воем волков.

По этим-то диким местам и держал путь сэр Найджел со своим Отрядом. То проезжали они среди громоздящихся черных зубчатых скал по глубоким ущельям, откуда небо казалось узкой полоской, голубевшей меж густыми рядами самшита, окаймлявшими неровные края пропасти; или же, ведя коней в поводу, они брели по узким скалистым тропам, проторенным погонщиками мулов над зияющей расселиной, видя прямо под собой, на глубине тысячи футов, белую пену бурного потока.

Целых два дня шли лучники по безлюдным пустошам Наварры, миновали Фуэнте, переправились вброд через быструю Эгу, пересекли Эстеллу — и вот наконец зимним вечером горная цепь круто оборвалась, и они увидели широкую голубую реку Эбро, извивавшуюся между селениями и отдельными усадьбами. В ту ночь сон рыбаков Вьяны был нарушен резкими голосами, говорившими на иноземном языке, и рассвет еще не успел забрезжить, как сэр Найджел и его Отряд, переправившись вброд через реку, прибыли, здравые и невредимые, на землю Испании.

Весь день воины провели в сосновом лесу возле города Логроньо — командирам надо было посовещаться, а коням отдохнуть. С сэром Найджелом делили поход многие доблестные рыцари, заслужившие бранную славу, — сэр Уильям Фелтон, сэр Оливер Баттестхорн, тучный старик сэр Саймон Берли, странствующий рыцарь-шотландец, граф Ангусский и сэр Ричард Костон, и, помимо них, еще шестьдесят испытанных в боях воинов и триста двадцать лучников. Посланные на рассвете лазутчики, вернувшись поздно вечером, донесли, что король Испании разбил лагерь в четырнадцати милях отсюда, по дороге на Бургос, и что в его войске двадцать тысяч всадников и сорок пять тысяч пехотинцев. Военачальники расположились на земле вокруг костра, отблески которого падали на их суровые лица, а лучники тем временем отдыхали и беседовали, расхаживая среди привязанных коней, жевавших свой скудный корм.

— Я полагаю, — заявил сэр Саймон Берли, — что мы уже выполнили порученное нам дело: разведали, где стоит король и как велико его войско, а ведь ради этого нас и послали сюда.

— Что верно, то верно, — ответил сэр Уильям Фелтон, — но мне давно уже не приходилось испытывать в битвах крепость моего копья, и я ни под каким видом не поверну назад, пока не схвачусь хотя бы с одним испанским рыцарем. Пусть уходят те, кому охота, а я желаю покороче познакомиться с этим народом.

— И я не отступлюсь, сэр Уильям, — ответил сэр Саймон Берли, — но как старый солдат, побывавший во многих сражениях, я опасаюсь, что нам не поздоровится, если наш небольшой отряд окажется между двух огней — многотысячной армией и широкой рекой.

— И все же, — воскликнул сэр Ричард Костон, — мы обязаны постоять за честь Англии! Нельзя возвращаться, не обменявшись ни одним ударом с неприятелем!

— А также и за честь Шотландии! — воскликнул граф Ангусский. — Клянусь святым Андреем, пусть глаза мои никогда не увидят воды Тея, если я поверну коня назад, так и не взглянув на лагерь испанцев!

— Клянусь апостолом, это речь воина! Мне всегда было известно, что Шотландия славится доблестью своих мужей и что они отважно защищали границы своей родины! Подумайте, сэр Саймон, ведь сведения о силах врага сообщил нам простой лазутчик, и вряд ли ему удалось разведать о неприятеле и его войске все то, что желал бы знать Принц.

— Командир похода вы, вам и надлежит приказывать, а я лишь сражаюсь под вашим знаменем.

— Все же мне хотелось бы услышать ваш совет, ваше мнение, сэр Саймон. Но должен вам заметить, что река, о которой вы упомянули, останется в стороне от нас, ибо Принц уже подошел к Сальватьерре, оттуда двинется к Витториа, и если мы нагрянем на испанцев с другой стороны, то путь к отступлению не будет отрезан.

— Что же вы предлагаете? — спросил сэр Саймон, покачивая седой головой и, как видно, не вполне убежденный.

— Идти вперед без промедления, пока весть о том, что мы переправились через реку, еще не дошла до врагов; тогда мы своими глазами увидим, велико ли их войско, и, может быть, нам представится возможность хотя бы небольшой стычки.

— Воля ваша! — сказал сэр Саймон Берли.

Их сотоварищи выразили свое согласие, и, наспех перекусив, маленький отряд снялся с места, как только стемнело.

Всю ночь бредя ощупью и ежеминутно оступаясь, ратники вели в поводу своих коней, пробирались по кочковатым долинам и глухим ущельям, следуя за проводником — перепуганным насмерть крестьянином, которого они поймали в лесу и привязали за руку к стремени сэра Саймона. На рассвете они очутились в мрачной теснине — во все стороны от нее тянулись такие же узкие коридоры, а над головами ратников вздымались огромными уступами темные голые скалы.

— Что это, достойный лорд! — сказал Черный Саймон. — Этот мужлан завел нас невесть куда! Жаль, нет поблизости дерева, чтобы его вздернуть, — так сбросим негодяя в пропасть!

По свирепому взгляду воина и его грозному тону крестьянин догадался об ожидавшей его печальной участи и упал на колени, моля о пощаде.

— Почему мы здесь, пес? — спросил его по-испански сэр Уильям Фелтон. — Где же лагерь, к которому ты поклялся нас привести?

— Клянусь пресвятой Девой! Клянусь матерью божьей! — завопил, трясясь от страха, крестьянин. — В этакой тьме кромешной я и сам сбился с дороги!

— В пропасть его! — загремели голоса.

Лучники уже оттащили было несчастного от скалистого выступа, за который тот цеплялся, но в эту минуту подъехал сэр Найджел и приказал им остановиться.

— Что тут происходит, господа? — спросил он. — Принц доверил мне вести поход, и только я один имею право отдавать приказания; но, клянусь апостолом, я охотно готов дать удовлетворение любому из вас, если кого-нибудь задели мои слова! Быть может, вас, сэр Уильям? Или вас, милорд Ангусский? Или вас, сэр Ричард?

— Нет, нет, сэр Найджел, — возразил сэр Уильям, — не хватало нам еще ссориться из-за этого мерзавца. Но он предал нас и заслужил позорную смерть!

— Вот что, парень, — обратился сэр Найджел к крестьянину, — мы еще раз даем тебе возможность найти тропу. В этом походе, сэр Уильям, мы можем добыть великую славу, и очень прискорбно, если первым падет от нашей руки этот неотесанный мужлан. Прочтем же утренние молитвы, а он тем временем поразмыслит и, надеюсь, вспомнит путь к лагерю.

Сняв шлемы и склонив головы, лучники стояли возле своих коней, а сэр Саймон Берли стал читать Pater, Ave и Credo. Надолго запечатлелась в памяти Аллейна эта картина — кучка закованных в сталь рыцарей, кирпичное лицо сэра Оливера, резкие черты шотландского графа, сияющая лысина сэра Найджела, мужественные, бородатые лица лучников вокруг них, ряд длинных лошадиных морд и нависшие над этой группой отвесные склоны гор. Но едва воины произнесли «аминь», как невдалеке раздался звон труб, затрещали барабаны, зазвенели цимбалы — и при этих оглушительных звуках воины в уверенности, что на них наступает несметная армия, схватились за оружие, а их проводник, упав на колени, возблагодарил небеса.

— Это они, caballeros[203]! — крикнул крестьянин. — Они играют утреннюю зорю. Соблаговолите последовать за мной, и раньше, чем человек успеет перебрать четки, вы увидите их стан.

Крестьянин сполз в овраг, поднялся на его противоположный край и вывел отряд в небольшую долину с ручьем, по берегам которого густо разрослись самшит и бузина; пробираясь сквозь заросли, путники все же осторожно выглянули, и глазам их открылась картина, от которой сильнее забились их сердца и участилось дыхание.

Перед ними лежала обширная равнина; орошаемая двумя извилистыми ручьями и покрытая сочной зеленой травой, она простиралась далеко-далеко, туда, где на фоне нежно-голубого утреннего неба вырисовывались высокие башни Бургоса. На этом лугу раскинулся огромный лагерь. Бесчисленное множество палаток тянулось правильными рядами, образуя как бы улицы и площади строго распланированного города. Среди их скромной белизны выделялись высокие шатры из яркого шелка, а над ними красовались знамена испанских грандов, Леонских и Кастильских баронов; над белым морем палаток, насколько хватало глаз, сверкали золотом и пылали яркими красками стяги, перевязи, пестрые кисти шатров и щиты с гербами, оповещая о том, что весь цвет Иберийского рыцарства собрался на равнине. Посреди лагеря высился великолепный шатер из белого и алого шелка, а над ним развевалось знамя с королевским гербом Кастилии, говорившее о том, что доблестный Генрих находится собственной особой среди своих воинов.

Разглядывая из своего убежища эту живописную картину, лучники заметили, что огромное войско уже пришло в движение. Лучи восходящего солнца играли на стальных шлемах и нагрудниках пращников и лучников, которые сомкнутыми рядами маршировали на отведенных для этой цели участках поля. В ясное утреннее небо поднимались тысячи синеватых столбов дыма, там горели костры, над которыми закипали походные котлы. На лугу в стремительном галопе носились сотни легконогих скакунов; всадники гарцевали, раскачиваясь из стороны в сторону и размахивая дротиками, заимствовав эту манеру у своих недругов-мавров. Вдоль поросшего осокой берега шли друг за другом пажи, ведя на водопой боевых коней, в то время как празднично разодетые рыцари стояли кучками у входов в шатры или, держа на кисти руки сокола, выезжали в сопровождении борзых поохотиться за перепелами или зайчатами.

— Клянусь эфесом, mon gar, — шепнул Эйлвард Аллейну, который так и замер и, широко раскрыв от изумления глаза, смотрел на представшее перед ним зрелище, — мы-то блуждали всю ночь, разыскивая их, и нашли, а делать нам тут, выходит, и нечего.

— Что верно, то верно, — согласился старик Джон-стон. — Лучше бы мы оставались на том берегу Эбро, подальше отсюда, ведь здесь нечем прославиться и нечем поживиться. А ты что скажешь, Саймон?

— Клянусь распятием! — воскликнул свирепый ратник. — Пока я не увижу их кровь, я не поверну свою кобылу назад. Я не мальчик, чтобы трое суток не слезать с коня впустую…

— И я так думаю, цветик мой! — поддержал его Хордл Джон. — Мы с тобой всегда неразлучны, как клинок с эфесом. Эх! Сцапать бы хоть одного из этих гарцующих щеголей, и мне наверняка удалось бы содрать с него выкуп и подарить матери корову!

— Подумаешь, корову! — усмехнулся Эйлвард. — Сказал бы лучше, акров десять земли и домик на берегу Эйвона.

— Да что ты? Клянусь пресвятой Девой, тогда я согласен хотя бы вон на того, в красном камзоле!

Лучник уже готов был очертя голову ринуться на открытое место, но сэр Найджел преградил ему дорогу и толкнул его в грудь.

— Назад! — приказал он. — Еще не настало время действовать, мы просидим здесь до вечера. Снимите шлемы и куртки, не то враги могут нас заметить, да привяжите коней где-нибудь среди скал.

Приказание было немедленно исполнено, и минут десять спустя лучники, растянувшись на берегу ручья, извлекли из походных сумок хлеб и сало и принялись есть, нет-нет да и приподнимаясь, чтобы полюбоваться живописной, непрерывно меняющейся картиной лагеря. Долго лежали они молча, лишь изредка перекидываясь шуткой или делясь своими соображениями, ибо дважды в течение этого долгого утра до них — справа и слева из-за холмов — долетали звуки горна, очевидно, их отряд вклинился между сторожевыми постами неприятеля. Командиры спрятались в самой гуще кустарника и совещались, меж тем как снизу доносился многоголосый гул, резкие возгласы, ржание коней — словом, обычный шум большого лагеря.

— Что толку отсиживаться здесь? — доказывал сэр Уильям Фелтон. — Лучше первыми напасть на них, прежде чем они нас обнаружат.

— Я полностью согласен с вами! — отозвался шотландский граф. — Они ведь и не подозревают, что неподалеку от них стоит враг.

— А по-моему, это — безумие! — возразил сэр Саймон Берли. — Не рассчитываете же вы разбить наголову столь большое войско; а куда нам отступать, что делать, если неприятель отбросит нас? Слово за вами, сэр Оливер Баттестхорн!

— Клянусь яблоком Евы! — воскликнул дородный рыцарь. — Не кажется ли вам, что с ветром доносятся запахи какой-то вкусной снеди из их походных котлов? Я за то, чтобы сразу нагрянуть на испанцев, если только мой старый друг и соратник того же мнения!

— Есть у меня план, — сказал сэр Найджел, — совершить небольшую вылазку, а потом, если богу будет угодно, унести отсюда ноги, что представляется мне при других обстоятельствах почти безнадежным, как верно заметил сэр Саймон Берли.

— Какой же это план, сэр Найджел? — хором спросили присутствующие.

— Весь день мы проведем здесь, в засаде: среди таких зарослей они нас наверняка не обнаружат. А наступит вечер — и мы сделаем вылазку в их стан, и, надеюсь, нам представится возможность совершить славный подвиг!

— Зачем же ждать до вечера?

— В темноте легче отступать и уйти через горы. Здесь, в проходе, надо будет расставить десятка два лучников, укрепить на выступах скал все наши знамена и встретить испанцев, если они погонятся за нами, громом барабанов, звуками горнов и труб — может быть, в полумраке они примут наш отряд за армию Принца и отступят. Ну как, мой план удачен, сэр Саймон?

— Он мне очень по душе, честное слово! — одобрил сэра Найджела старый, мудрый командир. — Трудно придумать что-нибудь лучшее, если четыреста воинов
вынуждены напасть на шестидесятитысячное войско.

— И я так полагаю, — пылко откликнулся Фелтон, — эх, скорее бы прошел этот день, а то несдобровать нам, если испанцы пронюхают, что мы здесь.

Едва он высказал свое опасение, как раздался грохот катящихся камней, звонкое цоканье копыт, со стороны гор выехал на белом скакуне смуглолицый всадник и, промчавшись через кусты, понесся вскачь по долине. Он ехал с поднятым забралом, в легких доспехах, на его левой руке сидел сокол, рыцарь беззаботно поглядывал по сторонам, как человек, настроенный на веселый лад и далекий от мысли о какой-либо опасности. Но вот взор его случайно упал на суровые лица людей, смотревших на него из зарослей. Вскрикнув от ужаса, он вонзил шпоры в бока лошади и помчался во весь опор к узкому выходу из ущелья. Он уже было достиг цели, отбросив заступивших ему дорогу лучников или свалив их наземь в бешеном галопе, когда Хордл Джон схватил его за ногу и мощным рывком стащил наземь, а двое других воинов поймали шарахнувшуюся от испуга лошадь.

— Ого-го! — загоготал Большой Джон. — Говори прямо, сколько коров получит с тебя моя мать, если я отпущу тебя?

— Брось нести вздор! — оборвал его сэр Найджел. — Подведите этого человека ко мне. Клянусь апостолом, мы с вами уже где-то встречались. Если я не ошибаюсь, вы дон Диего Альварес и прежде бывали при дворе Принца?

— Вы правы, это именно я, — ответил по-французски испанский рыцарь, — и я прошу вас, пронзите мне сердце мечом, ибо как же мне, кастильскому кабальеро, смотреть на белый свет после того, как меня стащил с коня своими грязными руками человек низкого звания, простой лучник!

— Об этом не печальтесь, — ответил сэр Найджел, — не стащи он вас наземь, ваше тело было бы уже истыкано английскими стрелами.

— Клянусь святым Иаковом! Все лучше, чем быть опоганенным его прикосновением! — воскликнул испанец, и черные глаза его засверкали злобой и ненавистью. — Во всяком случае, надеюсь, что я пленник какого-нибудь достойного рыцаря или джентльмена?

— Вы пленник человека, который вас взял, — ответил сэр Найджел. — И скажу вам в утешение, что английским лучникам случалось брать в плен и более высоких особ, чем мы с вами.

— Какой же выкуп он требует с меня? — спросил испанец.

Когда вопрос был переведен на английский, лицо Большого Джона расплылось в блаженной улыбке и, почесав свой рыжий затылок, он заявил:

— Скажите ему, что я требую десять коров и одного бычка, хотя бы маленького; да еще два платья — из синего кашемира для матери и красное для Джоан; затем пять акров пастбища, две косы и хороший новый оселок; и еще небольшой домик, коровник и тридцать шесть галлонов пива — в жару пригодится…

— Хватит, хватит! — воскликнул, смеясь, сэр Найджел. — Это добро можно приобрести и за деньги; я полагаю, дон Диего, что пять тысяч крон не слишком высокая цена для столь знаменитого рыцаря?

— Они будут ему выплачены в должный срок.

— На несколько дней мы вынуждены задержать вас. И я прошу отдать нам ваш щит, оружие и лошадь.

— Они принадлежат вам по законам войны, — хмуро ответил испанец.

— Я прошу их только на время, именно сегодня они мне весьма пригодятся, но вам возвратят их в полной сохранности. Эйлвард, позаботьтесь расставить караульных с натянутыми луками в обоих концах ущелья на случай, если еще какой-нибудь знатный кавалер вздумает не вовремя наведаться сюда.

Весь день маленький отряд англичан наблюдал из своей засады за полчищем врагов, не чуявших грозившей им опасности. После полудня в лагере вдруг возникло необычайное оживление, раздались воинственные клики, сливаясь с возгласами ликования, и на зов боевой трубы начали стекаться воины. Взобравшись повыше, лучники увидели облако пыли, клубившееся на восточном горизонте, — там реяли знамена и поблескивали на солнце копья большого кавалерийского отряда, двигавшегося по равнине. В первую минуту у англичан зародилась надежда, — уже не удалось ли Принцу, продвинувшись быстрее, чем он рассчитывал, переправиться через Эбро и не его ли это авангард идет в атаку.

— Право же, я различаю алое знамя Чандоса впереди эскадрона! — воскликнул сэр Ричард Костон, всматриваясь вдаль из-под ладони.

— Вы ошибаетесь, — ответил сэр Саймон Берли; и по мере того, как приближалось войско, лицо его все мрачнело. — Этого-то я и опасался! Смотрите, вон там двухголовый орел — герб Дюгесклена!

— Верно, сэр! — воскликнул граф Ангусский. — Это, бесспорно, французское ополчение, я уже вижу герб маршала д'Андрегена, а рядом гербы Антуана и Бризейля да и многие другие, принадлежащие знатным родам Бретани и Анжу.

— Клянусь апостолом! Меня это только радует! Что за народ испанцы, мне неизвестно. Но французы — достойные люди, они сделают все, что могут, для нашего успеха.

— О-о! — воскликнул сэр Уильям Фелтон. — Да их тут не меньше четырех тысяч, и все ратники! Смотрите-ка, возле знамени сам Бертран, а король Генрих едет ему навстречу и приветствует его. Теперь все они направляются в лагерь.

Тем временем испанские и французские войска в полном боевом порядке шли по равнине, высоко подняв знамена и размахивая мечами. Весь день в многолюдном стане царило неудержимое веселье и бурное ликование; отзвуки его доносились до укромного убежища, откуда англичане могли наблюдать, как французы и испанцы то бросались друг другу в объятия, то, взявшись за руки, лихо отплясывали вокруг пылающих костров. Когда же солнце стало клониться к закату и скрылось за облачной грядой, сэр Найджел приказал своим воинам вооружиться и снарядить коней. Сбросив панцирь и латы, он с головы до пят облачился в доспехи пленного испанца.

— Сэр Уильям, — сказал он, — пора совершить то маленькое дельце, которое задумано, и я прошу вас командовать нападением на лагерь неприятеля. Сам я вместе с оруженосцем и двумя лучниками выезжаю первым. Вы же следите за нами и, как только увидите нас среди палаток, тотчас бросайтесь в атаку. Не забудьте расставить здесь у прохода человек двадцать и возвращайтесь, когда сочтете, что уже рисковали достаточно.

— Все будет исполнено в точности, Найджел, но быть может, вы посвятите меня в свой план?

— Увидите сами, и дело-то пустяковое. Аллейн, ты отправишься со мной и поведешь запасную лошадь. Я беру с собой также тех двух лучников, которые сопровождали нас во Франции, это верные, мужественные люди. Пусть следуют верхами и оставят свои луки здесь, в кустах: никто не должен знать, что мы англичане. Ни с кем из встречных не вступать в разговоры и даже не отвечать на расспросы. Ну, как, собрались в путь?

— Я собрался, достойный лорд, — ответил Аллейн.

— И я, и я! — откликнулись Эйлвард и Джон.

— В случае какой-либо неожиданности полагаюсь на ваш опыт, сэр Уильям. И если бог не оставит нас, мы свидимся в этом ущелье еще до наступления темноты.

Затем сэр Найджел сел на белого скакуна испанского кавалера — собственную его лошадь вел в поводу Аллейн — и вместе со своими спутниками спокойно выехал из скалистого убежища. Среди множества французских и испанских всадников, скакавших по всем направлениям, маленькая группа, не привлекая к себе внимания, неспешной рысью пересекла равнину и без всяких помех и приключений достигла лагеря. Прокладывая путь сквозь толпу конных и пеших, всадники миновали многочисленные ряды палаток, пока перед их глазами не вырос величественный королевский шатер. Как только они поравнялись с ним, неожиданно с дальнего конца лагеря донесся неистовый гам — вопли сливались с воинственными кликами, — казалось, там закипает схватка. Тотчас же из палаток выбежали солдаты, рыцари призывали к себе оруженосцев, лошади и ошеломленные воины бросались во все стороны, началось замешательство. У королевского шатра метались разодетые слуги, не зная, что предпринять, ибо стража, стоявшая здесь на часах, умчалась на место тревоги. Два воина — справа и слева от входа — одни только и охраняли королевское жилье.

— Я приехал, чтобы похитить короля, — прошептал сэр Найджел, — и, клянусь апостолом, не сойти мне с места, если я не увезу его с собой.

Аллейн и Эйлвард, соскочив наземь, ринулись на стражников и, не дав им опомниться, сбили их с ног и обезоружили. Сэр Найджел ворвался в шатер, вслед за ним и Хордл Джон, предварительно привязав лошадей; раздались душераздирающие вопли, звон стали, и вскоре оба воина выбежали из шатра — их мечи и одежда были обагрены кровью, а Хордл Джон нес, перекинув через плечо, тело человека, лишившегося чувств, по-видимому, одного из членов королевского дома, ибо нарядный плащ его был украшен изображениями кастильских львов и башен. Вслед за ними высыпала толпа бледных от ужаса пажей и слуг — они метались, как угорелые те, кто был позади, протискивались вперед, а те, кто уже опередил остальных, отшатывались при виде свирепых лиц двух воинов и их залитых кровью мечей. Бросив своего пленника на спину запасного коня, все четверо вскочили в седла, опустили поводья и, вонзив шпоры в бока лошадей с громом промчались сквозь взбудораженный лагерь.

Однако смятение еще не скоро улеглось среди испанцев, ибо отряд Фелтона, вторгшись в лагерь, учинил там нещадную резню, усеяв свой путь убитыми и умирающими. Не понимая, кто они, эти головорезы, не умея отличить врагов от подоспевших из Бретани союзников испанские рыцари в слепой ярости рыскали по всем направлениям.

Растерянность и суматоха, царившие в лагере, смешение различных говоров, сгущавшиеся сумерки — все это облегчало побег четверым англичанам, которые одни только и понимали, что происходит. Несколько раз они с трудом пробивались через небольшие группы всадников, а однажды мимо их голов пролетели стрелы и камни. Не замедляя бешеного галопа, они вырвались наконец из вражеского стана и на равнине вскоре нагнали своих товарищей, спешивших в горы. Через несколько минут отчаянной скачки они уже находились в своем убежище, а их преследователи отступили, устрашенные барабанным боем и звуками труб: им с перепугу показалось, что вся армия Принца вот-вот хлынет на них из горных проходов.

— Клянусь честью, Найджел, — воскликнул сэр Оливер, размахивая большим окороком, — вот к этому подойдут мои трюфели! Он-таки достался мне с боем: трое сотрапезников сидели вокруг стола с ножами в руках и облизывались, когда я налетел на них и с маху вырвал добычу! Сэр Уильям, не отведаете ли вы прославленной испанской свинины, хотя у нас и запить-то нечем, кроме воды из ручья?

— Сейчас не время, сэр Оливер, — ответил суровый воин, вытирая испачканное лицо, — надо уйти подальше в горы, — только там мы будем в безопасности. Но кто же такой этот незнакомец. Найджел?

— Я похитил этого рыцаря из королевского шатра, и, поскольку у него на одежде королевский герб, надо полагать, что это и есть сам король Испании.

— Король Испании! — воскликнули в один голос ошеломленные воины и окружили пленника.

— Увы, сэр Найджел, — сказал сэр Фелтон, пристально разглядывая в полумраке лицо неизвестного рыцаря, — мне довелось дважды в жизни видеть Генриха Трастамарского, но этот человек даже и не похож на него.

— Клянусь светом небесным, — воскликнул Найджел, — тогда я немедленно помчусь обратно за ним!

— Нет, нет! Это — чистейшее безумие, сейчас там все уже при оружии. Кто вы, любезнейший, — добавил сэр Фелтон по-испански, обращаясь к пленнику, — и как вы смеете носить одежду с кастильским гербом?

Пленник, пострадавший от могучей хватки Хордла Джона, теперь уже пришел в себя и ответил:

— Если вам угодно знать, я один из девяти королевских телохранителей и обязан носить одежду с его гербом, чтобы вводить в заблуждение врагов в минуты опасности, как, например, нынче вечером. А король находится в шатре славного Дюгесклена, где и будет нынче ужинать. Я же арагонский кабальеро и, хотя и не имею чести быть королем, однако готов дать за себя хороший выкуп…

— Клянусь апостолом! Не нужно мне ваше золото! — воскликнул с гневом сэр Найджел. — Возвращайтесь к своему господину, передайте ему привет от сэра Найджела Лоринга из замка Туинхэм и добавьте, что я надеялся нынче вечером свести с ним знакомство покороче и лишь из-за пылкого желания поскорее встретиться со столь любезным и прославленным рыцарем позволил себе ворваться так неучтиво в его шатер. Ну, друзья, поспешим, нам придется проскакать немало миль, прежде чем можно будет разложить костер и отстегнуть подпругу у коней. Увы! Надеялся я избавиться сегодня вечером от этой мушки, но, как видно, еще нельзя.

Глава XXXVI Как сэр Найджел снял мушку с глаза

Стояло хмурое, холодное мартовское утро, и густые клубы тумана плыли по ущельям Кантабрийских гор. Воины Белого отряда, проведя ночь в защищенном ущелье, чуть свет были уже на ногах, и теперь одни грелись, теснясь у костра, другие бегали или играли в чехарду, разминая окоченевшие от резкого холода руки и ноги. Кое-где смутно проступали очертания горных вершин и скалистых валунов, а далее из моря тумана вздымался высоченный пик, и его снежная шапка уже алела в лучах восходящего солнца. Земля была сырой, скалы — мокрыми, на вечнозеленых растениях сверкали бусинки влаги; но в самом лагере было шумно и весело, ибо Принц передал через гонца сердечную похвалу и благодарность своим воинам за проявленную ими доблесть, а также приказ занимать и впредь место головного отряда.

Вокруг одного из костров собралась кучка командиров, они чистили оружие и по временам бросали нетерпеливые взгляды на закипавший большой котел, висевший над пламенем. Эйлвард сидел в одной рубашке, поджав под себя ноги, и скреб свою кольчугу, громко насвистывая какой-то мотив. По одну сторону от него Джонстон подрезал по своему вкусу перья для стрел, по другую — лежал Хордл Джон, раскинувшись всем своим огромным телом, и раскачивал на ноге свой шлем. Черный Саймон из Нориджа сидел нагнувшись и точил меч о плоский камень, который он держал на коленях, мурлыча про себя балладу. Рядом с ним Аллейн Эдриксон и Норбери, молчаливый оруженосец сэра Оливера, грели окоченевшие руки у пылавшего костра.

— Подкинь-ка еще охапку, Джон, да помешай похлебку ножнами меча, — пробурчал Джонстон, в который раз уже бросая нетерпеливый взгляд на котел с варевом.

— Клянусь эфесом! — воскликнул Эйлвард. — Теперь, когда Джон получил такой большущий выкуп, ему вряд ли придется по вкусу скромная трапеза бедных лучников. Не так ли, camarade? А воротясь в свой родной Хордл, ты уже не обойдешься салом и дешевым пивом, нет, подавай тебе все семь дней в неделю только гасконские вина да жаркое.

— Как уж там будет, я не знаю. — ответил Джон, подбросил ногою шлем и тут же поймал его руками, — но знаю одно: готово ваше варево или нет, но я сию же минуту зачерпну его своим шлемом.

— Уже закипает, уже бурлит, — ответил Джонстон, заглядывая сквозь пар в котел, который тотчас был снят с огня; похлебку разлили в стальные шлемы, и воины, зажав их между колен, взяли ложки и ломти хлеба и принялись за утреннюю трапезу.

— Плохая нынче погода для стрельбы, — заметил Джон со вздохом, вычерпав свой шлем до последней капли, — моя тетива обмякла и висит, словно коровий хвост.

— А ты натри ее грязью, — предложил Джонстон. — Ты не забыл, Сэмкин, когда мы стояли под Креси, погода была куда пасмурнее нынешней, однако я не помню, чтобы тетивы были не в порядке.

— Чует мое сердце, что не успеет солнце зайти, как нам понадобятся наши луки. Недаром ночью мне снилась рыжая корова, — сказал Черный Саймон, продолжая точить меч.

— А что предвещает рыжая корова, Саймон? — спросил Аллейн.

— Да я не знаю. Помню только, что в канун битвы под Кадсаном, под Креси и под Ножаном мне снилась рыжая корова; нынче она мне опять приснилась, вот я и оттачиваю поострее свой клинок.

— И хорошо делаешь, старый боевой конь! — воскликнул Эйлвард. — Клянусь эфесом! Пусть сбудется твой сон, ведь не за тем Принц послал нас сюда, чтобы мы лопали похлебку да собирали чернику. Эх! Еще раз побываю в жаркой схватке, а там пора и честь знать: повешу лук на стену, возьму себе жену да и засяду в углу у огонька! Ты что, Робин? Что тебе нужно?

— Лорд Лоринг просит вас к нему в палатку, — обратился юный лучник к Аллейну.

Войдя в палатку, Аллейн увидел сэра Найджела, тот сидел на подушке, скрестив ноги, а на коленях у него лежал свиток пергамента, и рыцарь пристально вглядывался в него, хмуря брови и поджав губы.

— Это послание доставил мне нынче утром гонец Принца, а из Англии его привез сэр Джон Фоллисли — он только что из Суссекса. Вы разбираете, что тут сказано?

— Написано очень красиво и понятно, — ответил Аллейн, — и означает вот что: «Сэру Найджелу Лорингу, рыцарю и коннетаблю замка Туинхэм, писано Христофором, слугою божьим из монастыря в Крайстчерче».

— Это-то и я прочел, — заметил сэр Найджел, — а вот не разберу, что там написано внутри.

Аллейн стал читать послание, но, пробежав глазами несколько строк, побледнел, и возглас изумления и горести вырвался из его груди.

— Что случилось? — спросил рыцарь, устремив на Аллейна тревожный взгляд. — Какая-нибудь беда с леди Мэри или с леди Мод?

— Нет, с моим братом — моим бедным, несчастным братом! — воскликнул Аллейн, прижав руку ко лбу. — Он умер.

— Клянусь апостолом! Насколько я понимаю, он не выказывал к тебе особой любви, и не стоит его так оплакивать!

— И все же он был моим братом, единственным родным человеком на земле. Если он и невзлюбил меня, так на то имел причину: ведь наша земля была отдана монастырю как плата за мое воспитание. Увы, увы! А я-то замахнулся на него палкой, когда мы виделись в последний раз. Он умер, он убит, и я боюсь, что с ним свели счеты за его жестокость.

— Что поделаешь, — заметил сэр Найджел, — прошу тебя, читай.

— «Да будет с тобою господь, почтеннейший лорд, и да охранит тебя его святая сила. Леди Лоринг просила меня написать о том, что произошло в Туинхэме, и сообщить тебе о смерти твоего злого соседа, сокмана из Минстеда. Как только ты покинул нас, этот дурной человек собрал вокруг себя разбойников, бездомных бродяг и всякий сброд, и было их такое множество, что они поразогнали и поубивали королевских слуг, выступивших против них. Потом, выйдя из леса, они окружили твой замок и целых два дня держали нас в осаде, стреляя по замку. Их было столько, что жуть брала от одного их вида. Однако леди Лоринг стойко защищала замок, и на второй день осады сокман был убит, — как говорят, своими же людьми, — и мы были освобождены от этих поганцев за что и возносим хвалу всем святым, в особенности же преподобному Ансельму, в чей праздник это произошло. Леди Лоринг и леди Мод, твоя прекрасная дочь, пребывают в добром здравии; и я также — вот только мучает нарыв на ноге, видно, господь бог наказал меня за мои прегрешения. Да хранят тебя все святые угодники».

— Вот и сбылось видение леди Тифен, — помолчав с минуту, заметил сэр Найджел. — Помнишь, она говорила, что у вожака белокурая борода и он убит у ворот замка. Но одно мне странно, Аллейн: почему эта удивительная женщина, которая читает в сердцах людей, видит их насквозь и никогда не предсказала ничего такого, что не сбылось бы, настолько ошиблась, что стала уверять, будто твои помыслы даже более, чем мои, устремлены к замку Туинхэм?

— Да, достойный лорд, — ответил Аллейн, и на его обветренных щеках заиграл румянец, — леди Тифен и на этот раз сказала правду, ибо замок Туинхэм пребывает в моем сердце днем и в моих сновидениях ночью.

— Вот как? — отозвался сэр Найджел, искоса взглянув на Аллейна.

— Да, достойный лорд, ибо я люблю вашу дочь, леди Мод, и хоть я недостоин ее, но отдал бы все силы своего сердца на служение ей.

— Клянусь апостолом, Эдриксон, — холодно ответил рыцарь, подняв брови, — высоко же ты метишь! Наша семья принадлежит к очень древнему роду!

— И я принадлежу к древнему роду, — заявил оруженосец.

— Помимо того, леди Мод — наше единственное дитя, наследница нашего имени и всех наших владений.

— Увы! Как ни горько мне говорить об этом, но ведь и я теперь единственный наследник Эдриксонов!

— Почему же ты до сих пор не открылся мне, Аллейн? Право же, по-моему, ты злоупотребил моим доверием!

— Нет, милорд, не обвиняйте меня в этом. Ваша дочь даже не знает, что я люблю ее, и мы не давали друг другу никаких обещаний.

Сэр Найджел задумался на минуту, затем громко рассмеялся и воскликнул:

— Клянусь апостолом, зачем мне вмешиваться в такого рода дела! Насколько мне известно, леди Мод всегда сама во всем отлично разбирается. Когда она подросла настолько, что могла топнуть своей маленькой ножкой, она всегда добивалась того, чего хотела, и если она питает к тебе такое же чувство, как ты к ней, то и сам король испанский со всем своим шестидесятитысячным войском не смог бы стать между вами. Скажу тебе одно: я хотел бы видеть тебя посвященным в рыцари, прежде чем ты скажешь моей дочери слова любви. Я всегда утверждал, что только доблестный рыцарь может стать ее мужем, и, говоря по правде, Эдриксон, если бог сохранит тебе жизнь, ты добьешься этой чести. Но довольно заниматься пустяками, нас призывают наши обязанности, об этом мы еще потолкуем, когда снова увидим меловые скалы нашей Англии. Иди к сэру Уильяму Фелтону и попроси его пожаловать ко мне: пора двигаться дальше. На другом конце этой горной долины нет прохода, и, если неприятель войдет сюда, мы окажемся в крайне опасном положении.

Передав поручение, Аллейн вышел из лагеря, чтобы побыть в одиночестве, ибо голова у него шла кругом после неожиданной вести о смерти брата и волнующего разговора с сэром Найджелом. Сев на камень и подперев руками пылающий лоб, он погрузился в воспоминания о брате, о своей ссоре с ним, о леди Мод в испачканном платье, о сумрачном старинном замке, о ее гордом бледном лице в оружейной и о сердечных обнадеживающих словах, которыми она напутствовала его перед отъездом. А ведь тогда он был еще простым клириком, без гроша в кармане, никому не известным, одиноким. Теперь же он сам стал сокманом Минстеда, главой старинного рода и владельцем поместья, которое, хоть и уменьшилось, но было все же достаточным, чтобы поддержать честь его семейства. Кроме того, он уже приобрел жизненный опыт, считался храбрецом среди храбрецов, сумел заслужить доверие и расположение отца любимой девушки, и тот — это было особенно важно — выслушал его, когда Аллейн открыл ему свое сердце. Что же касалось посвящения в рыцари, то в столь бурные времена, полные событий, оруженосцу благородного происхождения нетрудно будет добиться этой чести. И либо он сложит голову в горах Испании, либо совершит подвиг, который прославит его имя.

Аллейн все еще сидел на камне, и радость и грусть сменялись в его душе, подобно теням облаков, когда эти облака скользят над озаренной солнцем поляной, как вдруг его внимание привлек протяжный глухой звук или, вернее, гул, донесшийся сквозь туман. Позади него раздавались голоса лучников, взрывы громкого хохота, ржание коней, которые нетерпеливо грызли удила и били копытами землю. Но, помимо этого, Аллейн различал отдаленное слитное гудение, которое поднималось отовсюду и заполняло все пространство. Аллейн вдруг вспомнил, что, еще живя в аббатстве, он слышал подобный гул, когда вышел однажды ночью на берег и слушал, как длинные валы разбиваются о прибрежную гальку. Однако здесь не было ни ветра, ни волн, а между тем глухой ропот все усиливался, все нарастал среди плывущего тумана. Юноша вскочил и пустился бежать к лагерю, громким криком предупреждая товарищей об опасности.

До лагеря было не более сотни шагов, но, ворвавшись в него, он застал воинов уже наготове: лучники держали коней за удила, а рыцари, выйдя из лагеря, настороженно прислушивались к зловещему звуку.

— Это, видимо, большой отряд кавалерии, — заметил сэр Уильям, — и они карьером несутся сюда.

— Это, должно быть, все же отряд Принца, — откликнулся сэр Ричард Костон, — они едут с северной стороны.

— Нет, непохоже, — возразил граф Ангусский, — вспомните — вчера вечером крестьянин говорил нам, что ходит слух, будто дон Тельо, брат испанского короля, выступил в поход во главе шеститысячного отряда отборных воинов с намерением нагрянуть внезапно и разгромить лагерь Принца.

— Клянусь апостолом, — воскликнул сэр Найджел, — так оно, должно быть, и есть! Я припоминаю, что этот крестьянин глядел на нас исподлобья и, видно, не желал нам добра. Уверен, что он-то и привел сюда испанцев.

— В таком густом тумане нас не видно, и мы еще успеем выбраться отсюда через дальний конец прохода, — заметил сэр Саймон Берли.

— Будь мы стадом горных коз, — пожалуй, но всадникам там не пройти, — возразил сэр Уильям Фелтон. — Если и в самом деле сюда пожаловал дон Тельо со своими людьми, то нам лучше всего остаться здесь и приложить все усилия к тому, чтобы этот испанский отряд проклял тот день, когда он встретил нас на своем пути.

— Хорошо сказано, Уильям! — с воодушевлением воскликнул сэр Найджел. — Если их так много, то нам представится случай добыть немалую славу и честь. Однако гула что-то не слышно, боюсь, что они направились в другую сторону.

— Или они остановились у входа в ущелье и строятся. Т-сс, слушайте! Они уже совсем близко.

Вглядываясь в туман, воины Белого отряда стояли так тихо, что было слышно, как стекают по скалам струйки воды, как дышат лошади. Вдруг из недр тумана до них донеслось резкое ржание, и последовал протяжный зов трубы.

— Это сигнал испанцев, достойный лорд, — заметил сэр Саймон Берли, — так трубят их доезжачие и псари, давая знать, что зверь не ушел, а притаился в логове.

— Клянусь честью, — заявил сэр Найджел, — если они расположены поохотиться, то мы можем доставить им это развлечение, пока они не протрубят над нашими мертвыми телами. Неподалеку отсюда, посреди ущелья, есть холм, мы можем на нем укрепиться.

— Я подумал об этом еще вчера вечером, — заметил Фелтон, — для такой цели лучше места не найдешь, ибо у него совершенно отвесный задний склон. Он совсем рядом, даже отсюда видно.

Воины, ведя коней в поводу, подошли к невысокому скалистому холму, очертания которого обозначались в тумане. И в самом деле, он был как бы создан самой природой для обороны, ибо передний склон опускался пологими уступами и был усеян громадными камнями, а задний представлял собой голый, отвесный утес высотой около ста футов. На вершине была небольшая продолговатая площадка в сотню шагов длиной и в пятьдесят — шириной.

— Отпустите лошадей, — приказал сэр Найджел. — Для них здесь нет места, а если мы удержим высоту, то после стычки коней у нас будет больше, чем нужно. Нет, вам, достойные сэры, они понадобятся. Эйлвард и Джон-стон, расставьте своих людей цепочкой по краям площадки. Вам, сэр Оливер, и вам, граф Ангусский, я поручаю правое крыло, а вам, сэр Саймон и сэр Ричард Костон, — левое. Я же с сэром Уильямом Фелтоном и нашими ратниками буду удерживать центр. Теперь стройтесь, друзья, разверните знамена и вспомним, что наши души принадлежат богу, наша жизнь — королю, а наши мечи — святому Георгию и Англии.

Едва сэр Найджел произнес эти слова, как туман стал редеть и расходиться, и лишь кое-где его длинные косматые клочья еще ползли над вершинами скал.

Ущелье, в котором они расположились, представляло собой клинообразную расселину, ближе к концу которой находилась небольшая неровная возвышенность, окруженная с трех сторон темными скалами; ее-то воины и заняли. Туман растаял, и яркие лучи солнца заискрились, засверкали ослепительным блеском на доспехах и шлемах большого кавалерийского отряда, который двигался через barranca, от утеса к утесу, меж тем как его арьергард был еще на равнине. Ряд за рядом, шеренга за шеренгой вливалась колонна в горный проход — колыхались знамена, сверкали копья, развевались плюмажи и струились на ветру флажки, а курбеты и скачки боевых коней придавали еще больше оживления всей этой пестрой массе с ее переливающимися красками и ослепительным блеском доспехов. Ликующие крики и качающийся лес поднятых копий возвестили о том, что испанцы наконец увидели своих врагов, попавших в ловушку, меж тем как все нараставший рев труб, треск барабанов и звон мавританских цимбалов сливались в победный гром. И этим отважным и блистательным испанским всадникам было странно видеть горсточку людей на высоте, редкий строй лучников кучку рыцарей и ратников в заржавевших, тусклых от долгой службы доспехах, и говорить себе, что это и есть те самые солдаты, чьи подвиги и слава служили пищей для разговоров у лагерных костров во всем христианском мире. Опершись о свои луки, они стояли неподвижно и молча, а их командиры держали совет тут же перед ними. В их рядах не звенели трубы, но в самой середине строя реяло английское знамя с леопардами, справа — знамя Белого отряда с розами Лорингов, слева, над головами шестидесяти валлийских стрелков, развевалось алое знамя Мерлина с кабаньими головами рода Баттестхорнов. Стоя в лучах утреннего солнца, англичане торжественно и спокойно ожидали действий неприятеля.

— Клянусь апостолом, — воскликнул сэр Найджел, глядя своими выпуклыми глазами на долину, — среди них, как я вижу, немало достойнейших людей! Чье это золотое знамя развевается на левом фланге?

— Это знамя рыцарей Калатравы, — ответил Фелтон.

— А на правом фланге?

— Знамя кавалеров ордена Сантьяго, я вижу, что и сам великий магистр выступает впереди своего отряда. А вон и знамя Кастилии колышется над тем отрядом в сверкающих доспехах, они идут впереди основных сил. Их здесь всего, насколько можно определить на глаз, шесть тысяч ратников и десять отрядов пращников.

— Среди них есть и французы, достойный лорд, — заметил Черный Саймон, — вон знамена де Куветта, де Брие, Сен-Поля да и других знатных рыцарей, которые выступали против нас, на стороне Карла Блуасского.

— Верно, я тоже вижу их знамена, — вставил сэр Уильям, — здесь также много испанских гербов, но я мало знаю их геральдические знаки. Дон Диего, вы, разумеется, осведомлены относительно гербов вашей родины. Кто эти рыцари, удостоившие нас своей встречей?

Испанский пленник взглянул на густые, сомкнутые ряды своих соотечественников, и глаза его сверкнули торжеством.

— Клянусь святым Иаковом! — воскликнул он. — Если нынче вам суждено пасть в бою, вы падете не от руки мужлана — здесь весь цвет Кастильского рыцарства выступает под знаменами дона Тельо, а вместе с ним и рыцари Астурии, Толедо, Леона, Кордовы и Севильи. А вон на пиках флажки Альборнеса, Касорлы, Родригеса, Таворы, я различаю также знамена двух славных монашеских орденов, а, помимо того, бок о бок с ними выступают рыцари Франции и Арагона. Если хотите послушаться моего совета, заключите с ними почетное соглашение на тех же условиях, какие вы предъявили мне.

— Нет, клянусь апостолом! — заявил сэр Найджел. — Было бы слишком жаль, если бы такое множество отважных людей, встретившись лицом к лицу, не вступило в славную схватку. Ба, Уильям, они-таки двинулись на нас; и, клянусь честью, чтобы полюбоваться таким зрелищем, стоило переплывать моря!

И действительно, оба крыла испанской рати — слева рыцари Калатравы, справа — Сантьяго — стремительно вынеслись вперед, а основные силы последовали за ними, но без особой поспешности. Однако, не доезжая пятисот шагов до высоты, занятой англичанами, оба отряда, встретившись, круто повернули в разные стороны и, описав полукруг, отступили якобы в полном замешательстве. В былых боях с маврами последним нередко удавалось, прибегая к такого же рода притворным отступлениям, выманить из укреплений и увлечь за собой пылких испанцев. Но тут на холме стояли люди, превосходно знавшие все военные хитрости и уловки. Вновь и вновь, с каждым разом все приближаясь к холму, обе группы испанцев соединялись и тут же, испуская крики ужаса и низко пригнувшись к спинам коней, разъезжались врозь — направо и налево, англичане же, по-прежнему сохраняя полную невозмутимость, наблюдали за ними. Наконец авангард остановился на расстоянии полета стрелы от подножия утеса и, размахивая копьями и восхваляя свою отвагу, стал вызывать врагов на бой, а два всадника выехали из блещущих рядов и принялись гарцевать меж двумя вражескими станами, подняв копья и щиты с гербами, подобно герольдам на турнире.

— Клянусь апостолом, — воскликнул сэр Найджел, и его открытый глаз сверкнул, как уголь, — эти два джентльмена чрезвычайно благородны и великодушны! Не могу припомнить, чтобы я видел народ, столь возвышенный сердцем и изобретательный на выдумки, как эти испанцы. Наши лошади при нас, сэр Уильям. Быть может, нам избавить этих двоих от тяжелого обета, который они, по-видимому, на себя наложили?

Не отвечая, Фелтон живо вскочил на коня и погнал его вниз, а сэр Найджел последовал за ним на расстоянии трех копий. Спустившись по трудному для галопа, неровному, каменистому склону, друзья помчались к двум кавалерам во весь опор, а доблестные испанцы с не меньшей прытью ринулись им навстречу. Противником Фелтона оказался рослый юнец с головой оленя на щите, а противником сэра Найджела — плотный, коренастый муж, с головы до ног закованный в сталь; вокруг его шлема вилась бело-розовая гирлянда. Юнец с такой силой ударил Фелтона по щиту, что расколол его пополам, но копье англичанина мгновенно вонзилось в горло юноши, под забрало, и тот с хриплым воплем рухнул наземь. Уже охваченный хмелем битвы, Фелтон не удовольствовался этой легкой победой: он пришпорил коня и врезался на всем скаку в отряд рыцарей Калатравы. И еще долго в полном молчании смотрели его соратники с высоты, как он кружился, подобно неистовому вихрю, в самой гуще испанского строя, а со всех сторон сверкали клинки и ржали, вставая на дыбы, боевые кони. То тут, то там мелькало белое перо на его шлеме, вздымаясь и падая, подобно пене на гребне волны, среди кольца жарко сверкавших и сыплющих искры мечей; наконец он исчез из виду, и еще один отважный воин перешел от битв к вечному покою.

Между тем сэр Найджел нашел достойного противника — им оказался не кто иной, как Себастьян Гомес, непобедимый воин монашеского Ордена рыцарей Сантьяго, снискавший себе великую славу во время бесчисленных битв с маврами в Андалусии. Стычка была столь яростной, что копья раскололись до самой рукояти, а кони так круто взвились на дыбы и попятились, что, казалось, вот-вот опрокинутся, подмяв под себя всадников. Однако, в совершенстве владея искусством верховой езды, рыцари, сделали длинный курбет, а затем, выхватив из ножен мечи, стали наносить друг другу удары столь рьяно, словно это были могучие кузнецы, бившие по наковальне. Их кони кружили на месте, кусая и лягая друг друга, а мечи противников мелькали, со свистом рассекая воздух, и чертили в ярком свете дня сверкающие круги. Удары, парирования, выпады сменялись с молниеносной быстротой, и глаз не успевал следить за ними; но вот противники сошлись вплотную, обхватили друг друга и свалились с коней. Испанец, более плотный, чем англичанин, прижал противника к земле; под восторженные возгласы соотечественников он уже занес над ним меч. Однако роковой удар не обрушился на сэра Найджела, занесенная рука испанца внезапно дрогнула, он судорожно вытянулся и замертво рухнул на бок, истекая кровью, хлынувшей из подмышки и сквозь прорезь забрала. Сэр Найджел вскочил на ноги, держа в руках окровавленный кинжал, и наклонился к лежавшему у его ног противнику, — да, с ним было уже покончено, смертельный удар, нанесенный в ту минуту, когда рыцарь поднял руку, решил его участь. Бросившись в седло, сэр Найджел помчался к своим, по рядам испанцев прокатился многоголосый вопль ярости, и двадцать боевых труб затрубили, призывая к атаке.

Но англичане только этого и ждали. Упершись ногами в землю, закатав рукава, чтобы мышцы не были стеснены, зажав в руке длинные военные луки и перебросив на грудь колчаны, они выстроились редкой цепочкой в четыре шеренги, что давало им возможность свободно поворачиваться и пускать стрелы, не задевая своих. Эйлвард и Джонстон стали бросать в воздух пучки травы, определяя силу и направление ветра, и по рядам негромко передавались советы и указания.

— Стреляйте не дальше, чем на триста шагов, — крикнул Джонстон, — нам могут еще очень понадобиться наши стрелы, прежде чем кончится стычка!

— Лучше перелет, чем недолет, — добавил Эйлвард, — лучше бить по арьергарду, чем метать стрелы в землю.

— Спускай стрелу быстро и решительно, — советовал третий, — натянул тетиву, нацелил стрелу, пустил в цель. Клянусь богоматерью! Их знамена приближаются, и мы должны удержать эту высоту, если хотим когда-нибудь опять увидеть воды Саутгемптона.

Аллейн, стоявший с мечом наголо среди лучников, наблюдал, как сверкающие эскадроны, всколыхнувшись, медленно двинулись вперед сначала рысью, затем перешли на легкий галоп, становившийся все быстрее, быстрее, и вот уже вся колонна, ряд за рядом, понеслась во весь опор — воздух огласили громовые крики, земля задрожала под копытами коней, казалось, долину залил поток стали, развевались плюмажи и флажки, поблескивали копья, взятые наперевес. Промчавшись по долине, они ринулись на приступ высоты, где были встречены убийственным ливнем английских стрел. Целыми рядами валились испанцы, словно захваченные каким-то бешеным водоворотом, в котором метались лошади, сбитые с ног люди падали и снова поднимались, шатаясь, как пьяные, но все новые шеренги испанских всадников продолжали врываться в узкие проходы меж камнями и гнать своих коней по роковому склону. До слуха Аллейна долетали отрывистые, суровые приказы командиров лучников, воздух был полон резким гудением тетив, свистом и стуком падавших стрел. У подошвы холма выросла целая стена повалившихся лошадей и сраженных воинов она все росла, все поднималась, по мере того как прибывали свежие эскадроны и устремлялись на приступ утеса. Один молодой всадник на сером жеребце, перемахнув через груду поверженных соратников, понесся во весь опор по склону, громко взывая к святому Иакову, но на расстоянии копья от вражеского строя пал, сраженный множеством стрел, которые так и остались торчать в каждой щели его доспехов. В течение пяти минут все вновь и вновь доблестные рыцари Испании и Франции бросались в атаку, силясь овладеть высотой, и только когда трубы проиграли отбой, они начали медленно отступать на безопасное расстояние, оставив своих лучших, доблестнейших солдат умирать в этой кровавой куче.

Но недолго отдыхали победители. В то время, как рыцари атаковали англичан спереди, неприятельские пращники и арбалетчики незаметно подкрались с флангов и разместились на утесах и отдаленных скалах. Внезапно камни градом посыпались на обороняющихся, которые, стоя на открытом месте, служили отличной мишенью для врагов, укрывавшихся за каменными выступами. Джонстон, старый лучник, вскоре упал без единого стона, сраженный камнем, ударившим его в висок, и в ту же минуту погибли пятнадцать лучников и шестеро ратников. Воины, оставшиеся в живых, легли ничком, спасаясь от смертоносного града, а лучники, растянув свою цепь по краю вершины, вступили в перестрелку с пращниками и арбалетчиками, особенно целясь в тех, кто взобрался на утесы: и всякий раз, когда от метко пущенной стрелы кто-либо из недругов срывался с высоты, они радостно вскрикивали и смеялись.

— Мне кажется, Найджел, — сказал сэр Оливер, подъезжая к маленькому рыцарю, — нам было бы куда легче, если бы устроить полдник. Солнце уже стоит высоко.

— Клянусь апостолом, — воскликнул сэр Найджел, срывая мушку с глаза, — я полагаю, что теперь я свободен от своего обета, ибо в сражении с этим испанским рыцарем можно было снискать немалую славу. Ничего не скажешь, это был достойнейший джентльмен, отважный, неустрашимый, мне и вправду жаль, что он погиб так нелепо. Однако, Оливер, забудьте и думать о еде у нас здесь ничего с собою нет.

— Найджел, — раздался голос сэра Саймона Берли, подбежавшего к товарищам с растерянным видом. Эйлвард предупреждает, что в колчанах осталось не более двухсот стрел. Смотрите! Испанцы спешились, снимают кованые башмаки и собираются, как видно, одолеть нас врукопашную. Неужели и теперь мы не отступим?

— Скорей душа моя расстанется с телом, чем я отступлю, — воскликнул маленький рыцарь, — здесь я стою, здесь и буду стоять насмерть, пока бог дает мне силы поднимать меч!

— И я так скажу, — загремел сэр Оливер, подбросив в воздух свою огромную палицу и поймав ее за рукоять.

— К оружию, друзья мои! — загремел сэр Найджел. — Стреляйте, пока можно, а там беритесь за мечи, и победим или умрем все вместе!

Глава XXXVII Как Белый отряд перестал существовать

И тогда с вершины холма в каменистой Калабрийской долине раздался такой оглушительный шум, какого здесь не слыхали ни прежде, ни после, пока четыреста зим не сковали горные ручьи и четыреста весен не растопили их. Низкий звучный и грозный боевой клич воинственного племени, подобный грому, гулко и далеко раскатился по горной долине — последний суровый привет тем, кто еще присоединится к погибшим в той древней, как мир, игре, где ставкой служит жизнь. Трижды он гремел, нарастая, и трижды замирал, отдаваясь многократным эхом среди скал. Воины Белого отряда вскочили, все как один, и под ливнем сыпавшихся на них камней с решительными лицами взирали на бесчисленную рать, быстро поднимавшуюся по склону, чтобы схватиться с ними не на жизнь, а на смерть. Лошади были оставлены внизу, испанские рыцари шли в атаку пешими, с мечами и секирами, заслонившись широкими щитами.

И вот начался бой, столь лютый, продолжительный и столь упорный с обеих сторон, что и доныне еще сохранились о нем воспоминания, передаваемые из поколения в поколение, калабрийских горцев; и отцы указывают детям на проклятый скалистый холм, прозванный «Altura de los Inglesos»[204], на котором сшиблись в жаркой схватке заморские пришельцы и рыцари юга. Вскоре была вы пущена последняя стрела, да и пращники не могли метать камни, так близко друг к другу стояли свои и чужие. По верху утеса растянулся сильно поредевший строй лучников, легко вооруженных, но быстроногих, а на них шли приступом разъяренные, бушующие толпы доблестных бретонцев и пылких испанцев. Звон мечей, глухой звук тяжелых ударов, прерывистое дыхание раненых и выбившихся из сил — все это сливалось в дикий и протяжный гул, доносившийся до слуха крестьян, которые сбежались из окрестных деревень и с удивлением и ужасом глядели с соседних утесов на бешено кипевшую битву. Среди этого столпотворения кружилось знамя с леопардами, то взвиваясь к вершине
под напором огромной массы испанцев, теснивших врагов, то опускаясь вниз, когда сэр Найджел и Черный Саймон вместе с воинами-ветеранами рьяно бросались в схватку и отбивали неприятеля. Аллейн, держась по правую руку от своего рыцаря, тоже метался туда и сюда, ибо едва он успевал обменяться ударом с каким-нибудь испанским кавалером, как вихрь сражения увлекал его в другую сторону, и он дрался мечом с новым противником. На правом фланге сэр Оливер, Эйлвард, Хордл Джон и лучники из Отряда сцепились с рыцарями монашеского ордена Сантьяго, которых вел их приор — рослый, плечистый муж, носивший под монашеским одеянием сетчатую кольчугу. Тремя мощными ударами он уложил трех лучников, но тут сэр Оливер обхватил его обеими руками, и рыцари, борясь друг с другом, раскачивались некоторое время из стороны в сторону, пока не сорвались вниз с острого края утеса, так и не разжимая железного кольца своих объятий. Но напрасно рыцари и монахи неистовствовали, пытаясь прорвать редкий строй английских стрелков и овладеть утесом. Меч Эйлварда и секира Большого Джона так и сверкали впереди, а увесистые обломки скал, сбрасываемые вниз мощными руками лучников, давили и ушибали многих. Наконец нападающие, преследуемые по пятам лучниками, начали медленно отступать, оставляя на своем пути вереницу корчившихся в предсмертных муках людей. В это время на левом фланге отряд валлийцев под командой шотландского графа выскочил из засады между скал и бурным натиском обратил испанцев в беспорядочное бегство. И только в центре защитникам, видимо, приходилось худо. Выбыл из строя Черный Саймон, — старый воин умирал, как он и хотел умереть: вокруг валялись тела убитых им врагов. Дважды сэр Найджел был сбит с ног, и оба раза Аллейн самоотверженно боролся за его жизнь, отражая удары, пока к его хозяину не возвращались силы и он снова не поднимался с земли. Берли, оглушенный ударом палицы, упал замертво, а рядом лежали его воины, чуть не поголовно перебитые. Щит сэра Найджела был расколот, доспехи рассечены, от шлема оторваны забрало и гребень; но он не падал духом, поспевал и тут и там, быстрый на ногу и ловкий на руку, бился одновременно с тремя воинами — двумя бретонцами и одним испанцем, — наносил удар, увертывался, снова бросался вперед, отскакивал в сторону Аллейн неотступно сражался бок о бок с ним, сдерживая вместе с небольшой горстью соратников свирепый натиск врагов, готовых их уничтожить. Разумеется, дело окончилось бы плохо, если бы не подоспели лучники которые, ударив в оба фланга атакующих, стали оттеснять неприятеля упорно, шаг за шагом, вниз по склону пока те не отступили на равнину, где их товарищи готовились к новому нападению.

Однако последняя атака была отбита поистине ужасной ценой. Из трехсот семидесяти человек, удерживавших высоту, в живых осталось только сто семьдесят два, среди которых было немало тяжелораненых и ослабевших от потери крови. Сэр Оливер Баттестхорн, сэр Ричард Костон, сэр Саймон Берли, Черный Саймон, Джонстон, сто пятьдесят лучников и сорок семь ратников полегли на поле боя. Между тем неотвратимый град камней уже снова свистел и жужжал, рассекая воздух, и грозил в любую минуту уменьшить и это число.

Сэр Найджел окинул взглядом поредевшие ряды, и в глазах его вспыхнула гордость воина.

— Клянусь апостолом! — воскликнул он. — Во многих схватках привелось мне участвовать, но ни одну мне не было бы так жалко пропустить, как эту. Однако ты ранен, Аллейн?

— Пустяки, — ответил оруженосец, вытирая кровь струившуюся из рассеченного мечом лба.

— Эти испанские джентльмены, оказывается, весьма достойные и учтивые люди. Я вижу, они готовятся продолжить с нами состязание. Построй лучников двумя шеренгами вместо четырех. Клянусь честью, мы потеряли несколько чрезвычайно храбрых воинов! Эйлвард, ты испытанный солдат, хотя не был посвящен в рыцари и не носил золотых шпор. Доверяю тебе командовать правым флангом, я возьму на себя центр, а вы, лорд Ангусский, левое крыло.

— Ура сэру Сэмкину Эйлварду! — раздался грубый голос одного из лучников, и все приветствовали взрывом смеха своего нового командира.

— Клянусь эфесом, вот уже не думал, что придется мне командовать флангом на поле брани! — воскликнул старый лучник. — Сомкните ряды, друзья, ибо, клянусь моими десятью пальцами, сегодня мы должны отличиться!

— Подойди сюда, Аллейн, — сказал сэр Найджел, отступая к тому краю утеса, который служил тылом их позиции, — и вы идите сюда, Норбери, — обратился он к оруженосцу покойного сэра Оливера.

Оба поспешили к нему, и все трое устремили взор на каменистый овраг, лежавший у их ног на глубине ста пятидесяти футов.

— Надо известить Принца о том, как обстоят дела, — начал рыцарь. — Еще одну атаку мы отобьем, однако неприятель многочислен, а нас мало, так что настанет час, когда нам уже не удастся выстроить боевую линию на этом холме. И все же, если бы нам обещали подкрепление, мы бы до его прихода удержали эту высоту. Вы видите тех коней, что бродят внизу между скал?

— Я вижу, достойный лорд!

— А тропу, которая вьется по холму на том конце долины?

— Вижу.

— Если бы вы сели на этих коней и поскакали бы по той дорожке — хоть она неровная и крутая — вы, пожалуй, перевалили бы в долину на той стороне. А потом помчались бы к Принцу и сообщили ему о нашем положении.

— А как же нам добраться до тех коней, достойный лорд? — спросил Норбери.

— В обход нельзя, они сразу же на вас нападут и убьют. Подумайте, хватит ли у вас мужества спуститься по этому утесу?

— Необходима веревка.

— Веревка есть, только она длиною в сто футов, а дальше придется вам довериться богу и силе своих рук. Ты готов попытаться, Аллейн?

— От всей души, дорогой лорд, но как же оставить вас в таком бедственном положении?

— Нет, ты сослужишь мне более важную службу, если пробьешься. А вы, Норбери?

Молчаливый оруженосец, не сказав ни слова, взял веревку и, проверив ее крепость, привязал один конец к выступу скалы. Затем он снял с себя нагрудник, набедренники и наколенники; Аллейн последовал его примеру.

— Если Принц уже ушел вперед, расскажите о нашем положении Чандосу, или Калверли, или Ноллзу! — крикнул сэр Найджел. — И да хранит вас бог, ибо вы отважные, достойные люди!

Перед такой задачей дрогнуло бы самое мужественное сердце. Сверху казалось, что тонкая веревка, свисавшая вдоль отвесной бурой скалы, кончается чуть ниже ее середины. Дальше тянулся шероховатый, блестевший влажными пятнами утес, кое-где торчали зеленые пучки травы, но не видно было ни одного выступа или расщелины, чтобы поставить ногу. Далеко внизу щетинились зубчатые камни, черные и грозные. Норбери изо всех сил три раза дернул веревку, потом ухватился за нее и медленно спустился до ее конца, а сотня людей напряженно следила за каждым его движением. Дважды он тянулся ногой к опоре, и оба раза ему не удавалось дотянуться до желанного места, а когда он сделал третью попытку поставить ногу на выступ, словно оса, прожужжал камень, который метнули из пращи, и ударил его сбоку по голове. Пальцы, державшие веревку, разжались, ноги соскользнули, и через секунду на каменистом дне ущелья лежал разбитый, обезображенный труп Норбери.

— Если меня постигнет та же участь, — сказал Аллейн, отведя сэра Найджела в сторону, — прошу вас, дорогой лорд, передайте леди Мод мое смиренное почтение и скажите, что я всегда был ей верным слугой и ее недостойным рыцарем.

Сэр Найджел молча положил своему оруженосцу руки на плечи и со слезами на глазах поцеловал его. Аллейн ринулся к веревке и быстро соскользнул по ней до самого ее конца. Когда он стоял наверху, ему казалось, будто веревка и откос почти соприкасаются, теперь же, раскачиваясь на глубине ста футов, он обнаружил, что с трудом может дотянуться ногой до поверхности этой отвесной стены и она ровная, как стекло, на ней нет опоры даже для мышонка. Однако взгляд его остановился на длинной зубчатой трещине, которая начиналась футах в трех от его ног и вкось прорезала скалу, — до нее-то и надо было добраться, если он хотел сохранить свою бренную жизнь и спасти сто семьдесят товарищей. Но спускаться до этой узкой щели по гладкому влажному утесу было бы безумной затеей. Он повис на качавшейся веревке, размышляя, и тут мимо его уха просвистел еще один из этих проклятых камней и ударился об утес, отбив от него осколок. Аллейн поднялся на несколько футов выше, подбирая за собой веревку, уперся коленом и локтем в стену, снял с себя пояс и прикрепил этот прочный кожаный ремень к концу веревки. Он снова спустился вниз, насколько позволяла ее длина, и стал раскачиваться, пока рука не дотянулась до расщелины, тогда он выпустил веревку и прильнул к скале. И опять в него полетел камень — на этот раз угодив ему в бок. Аллейну показалось, будто он услышал, как сломалась палка, его грудь пронзила острая, колющая боль. Однако теперь было не время обращать внимание на боль и страдания. От него зависит участь его командира и ста семидесяти товарищей, которых надо вырвать из когтей смерти. И Аллейн двинулся вниз. Цепляясь за острые края расселины, он то повисал на руках всей тяжестью тела, то, обнаружив какой-нибудь крохотный выступ или пучок травы, опирался на него ногой. Неужели конца не будет этим пятидесяти футам? Он не осмеливался посмотреть вниз, только медленно полз лицом к стене утеса, не разжимая пальцев, шаря ногами в поисках зацепки. Каждый каменистый карниз, каждая трещинка, каждое пятно на поверхности утеса навсегда запечатлелись в памяти Аллейна. Наконец он нащупал площадку и отважился взглянуть вниз. Слава богу! Он добрался до самого верхнего из роковых камней, на которые упал его товарищ. Быстро перескакивая со скалы на скалу, он достиг земли и уже протянул было руку, чтобы схватить лошадь за повод, но внезапно новый камень ударил его по голове, и он упал без чувств.

Удар причинил Аллейну большое зло, однако большим злом он обернулся для человека, который в него метил. Испанский пращник, видя свою жертву недвижимой и поняв по одежде, что это не простой солдат, подбежал к нему, чтобы его ограбить — он знал, что лучники, находившиеся на вершине утеса, израсходовали все свои стрелы. Он был еще в трех шагах от своей жертвы, когда Джон, следивший за оруженосцем сверху, схватил огромный обломок скалы и обрушил на пращника. Раздавленный сокрушительным ударом в плечо, испанец, падая, закричал истошным голосом, и от этого крика, раздавшегося у самого его уха, Аллейн очнулся; он с усилием приподнялся и стал озираться вокруг. Взгляд его упал на лошадей, щипавших тощую траву, и в ту же секунду он все вспомнил — порученное ему дело, товарищей, необходимость спешить. Он был ранен, обессилен, кружилась голова, однако он знал, что умирать нельзя и нельзя мешкать, ибо сегодня в его руках жизнь многих людей. И вот он уже в седле и во весь опор мчится по долине. Гулко звенели копыта боевого коня, под их сильными ударами о скалы летели искры и градом сыпались мелкие камешки. Аллейн почувствовал, что снова теряет сознание, кровь текла из рассеченного лба, из виска, изо рта. Он ощущал все более нестерпимую боль в боку, казалось, его пронзила раскаленная стрела. Глаза застилало туманом, голова кружилась, слабела рука, державшая поводья. Сделав отчаянное усилие, он на минуту овладел собой. Наклонившись, он отпустил стремянные ремни, обмотал ими колени и крепко привязал ноги к седлу, потом повернул морду благородного коня в сторону горной тропы, вонзил ему шпоры в бока и, теряя силы, ткнулся лицом в его черную жесткую гриву.

В его памяти почти ничего не осталось от этой бешеной скачки. В затуманенном сознании жила только одна мысль, и он гнал коня все вперед и вперед, проносился по крутым лощинам, перемахивал через огромные камни, скакал по краю мрачных пропастей. Впоследствии ему смутно вспоминались нависшие скалы, бурлящие, пенящиеся речки, заросли горного бука, хижины, у дверей которых стояли люди, изумленно глядя на него. Едва успел он отъехать, как позади раздался троекратный глухой мрачный вскрик — значит, товарищи его снова встретились лицом к лицу с неприятелем. Потом наступило беспамятство, а когда к нему вернулось сознание, на него смотрели ласковые голубые глаза англичан, и он услышал дорогую его сердцу английскую речь. То был всего лишь фуражный отряд, — сотня стрелков и столько же ратников, — зато командовал ими сэр Хью Калверли, а этот человек не стал бы сидеть сложа руки, если в трех лигах от него шел ожесточенный бой. Сэр Хью послал в лагерь Принца гонца, а сам со своими двумя сотнями людей бросился на выручку. С ними был и Аллейн, все еще привязанный к коню, истекающий кровью, то терявший сознание, то снова приходивший в чувство. Всадники мчались к роковой долине, а когда поднялись на горный хребет и посмотрели вниз — о, что за страшная картина предстала их взору!

На самом высоком месте залитого кровью утеса реяло бело-желтое знамя со львами и башнями королевского дома Кастилии. А по длинному склону шеренга за шеренгой быстро двигались вражеские солдаты с развевающимися знаменами, возбужденно крича и размахивая оружием. Всю вершину занимали толпы рыцарей, и не было видно никого, кто противостоял бы им, хотя беспорядочное движение и суета множества людей у самого края плато показывали, что сопротивление окончательно еще не сломлено. Это зрелище вызвало неудержимый стон ярости у ошеломленных англичан, они пришпорили коней и во весь опор понеслись по извилистой тропе, которая вела в долину.

Но они опоздали со своей местью, так же как опоздали со своей помощью. Испанцы увидели быстро мелькавший между скалами отряд, когда он был еще далеко и, не зная, сколько в нем людей, привязали своих немногих пленников к лошадям, оставили захваченную ими высоту и длинной колонной, не спеша, ушли из долины под бой барабанов и бряцание цимбалов. Их последние ряды уже скрылись из виду, когда воины отряда Хью Калверли на взмыленных, задыхавшихся конях поднялись на утес, на котором разыгралось это долгое и кровопролитное сражение.

И какое же ужасное зрелище предстало их глазам! По всему склону грудами лежали трупы людей и лошадей, сраженных первым градом стрел. Дальше вся земля была покрыта телами убитых и умирающих — французов, испанцев, арагонцев — чем выше, тем более плотным слоем они лежали, сплетенные в клубки в страшную минуту убийства. Над ними рядами лежали англичане — в том порядке, в каком были выстроены своими командирами; а еще выше горой громоздились трупы воинов всех наций, павших там, где они оказались в последней смертельной схватке. В дальнем углу, под тенью скалистого выступа, стояли семь лучников с Большим Джоном посередине, — все израненные, выбившиеся из сил, угрюмые, но непобежденные, — и, размахивая окровавленным оружием, громко приветствовали своих соотечественников. Аллейн сразу же подъехал к Джону, а следом за ним сэр Хью Калверли.

— Клянусь святым Георгием! — воскликнул сэр Хью. — Никогда еще не доводилось мне видеть последствий столь суровой битвы, однако я рад, что мы подоспели вовремя и спасли вам жизнь.

— Вы спасли гораздо больше, — отозвался Джон, указывая на знамя, прислоненное к скале за его спиной.

— Ты вел себя как подобает благородному воину, — сказал командир отряда, с восхищением солдата глядя на могучее тело и смелое лицо лучника. — Но почему, друг мой, ты сидишь на этом человеке?

— Клянусь черным распятием, я и забыл про него! — ответил Джон, поднимаясь, и вытащил из-под себя столь важную особу, как испанский caballero, дон Диего Альварес. — Этот человек, достойный лорд, значит для меня очень многое: новый дом, десять коров, одного быка — пусть и не очень крупного, — жернов, а может, и еще кое-что в придачу, вот я и решил сесть на него, чтоб ему не вздумалось от меня удрать.

— Скажи, Джон, — слабым голосом спросил Аллейн, — где мой дорогой лорд, сэр Найджел Лоринг?

— Боюсь, что он мертв. Я видел, как его тело перекинули через круп лошади и ускакали, но боюсь, что его уже нет в живых.

— О, горе мне! А где Эйлвард?

— Он вскочил на первого попавшегося коня, потерявшего всадника, и поскакал за испанцами, чтобы спасти сэра Найджела. Я видел, как его со всех сторон окружили и, должно быть, взяли в плен или тоже убили.

— Трубить сбор! — приказал сэр Хью, нахмурившись. — Сейчас мы возвратимся в лагерь. Но могу вас заверить, не пройдет и трех дней, как мы опять схватимся с этими испанцами. Я охотно принимаю вас всех в свой отряд, — обратился он к лучникам.

— Мы служим в Белом отряде, милорд, — заметил Джон.

— Белого отряда больше не существует, — с грустью отозвался сэр Хью и взглянул на безмолвные ряды павших воинов. — Позаботьтесь о храбром оруженосце, иначе ему, пожалуй, не дожить до завтрашнего утра.

Глава XXXVIII Возвращение в Хампшир

Это произошло ясным июльским утром спустя четыре месяца после роковой битвы в испанском ущелье. Над головой простиралось голубое небо, внизу раскинулась зеленая холмистая равнина, то здесь, то там пересеченная изгородями и пестревшая стадами овец. Солнце все еще стояло низко, рыжие коровы жевали жвачку и щипали траву в длинной тени вязов, бессмысленно уставясь своими большими глазами на двух всадников, мчавшихся по пыльной дороге, которая, извиваясь, уходила вдаль, туда, где у подножия холма с плоской вершиной виднелись башни и шпили древнего города Винчестера.

Один из всадников был привлекательный белокурый юноша в скромной куртке и штанах из голубого брюссельского сукна, выгодно обрисовывавших его гибкую складную фигуру. Бархатный берет он надвинул на глаза, чтобы защитить их от солнечных лучей, сжатые губы и взволнованное лицо говорили о том, что душа его отягчена заботами. Хотя он был молод и носил невоенную одежду, можно было догадаться, что это рыцарь, ибо на каблуках у него поблескивали золотые изящные шпоры, а длинный шрам над бровью и рубец на виске придавали мужественную красоту нежным и тонким чертам его лица. С ним рядом ехал на крупном вороном коне рыжеволосый великан, на его седельной луке висел объемистый холщовый мешок, который мотался и позвякивал при каждом шаге коня. С его широкой загорелой физиономии не сходила улыбка, он не спеша посматривал по сторонам, и его глаза искрились и блестели от радости. А почему бы и не радоваться Джону? Ведь он вернулся в родной Хампшир, ведь пять тысяч крон за дона Диего трутся об его колено. А помимо всего прочего, не он ли теперь оруженосец сэра Аллейна Эдриксона, молодого сокмана из Минстеда, которого недавно посвятил в рыцарское звание сам Черный Принц, — оруженосец того, кто признан всеми в армии одним из самых многообещающих воинов Англии!

Высокое мнение о Белом отряде сложилось в христианском мире повсюду, где воздавали должное отваге, проявленной на поле брани, и тех немногих, что остались в живых, увенчали славой и почестями.

Аллейн, у которого было сломано ребро и разбита голова, два месяца находился между жизнью и смертью, однако молодость, чистая и здоровая жизнь взяли верх; придя в себя после долгого жара и бреда, он узнал, что война кончилась, что испанцы и их союзники разбиты под Навареттой и что сам Принц, услышав рассказ о том, как Аллейн прискакал за подмогой, явился к его постели и своим мечом коснулся его плеча, чтобы столь храбрый и верный воин умер — если уж ему не суждено выжить, хотя бы умер — в рыцарском звании. С той самой минуты, когда Аллейн впервые оказался в силах спустить ноги с постели, он принялся за поиски своего лорда, однако ничего не узнал о нем, ни живом, ни мертвом, и теперь возвращался домой с удрученным сердцем, надеясь раздобыть деньги в своих поместьях, чтобы вновь начать розыски. Он прибыл в Лондон, но, охваченный тревогой, поспешил дальше, ибо с тех пор, как получил записку, извещавшую его о смерти брата, он больше ничего о делах в Хампшире не слышал.

— Клянусь распятием! — воскликнул Джон с восторгом. — Разве мы видели в чужих краях таких замечательных коров и пушистых овец, такую зеленую траву или даже такого пьяного, как вон тот бездельник, который валяется в канаве у изгороди?

— О Джон, — печально отозвался Аллейн, — это для тебя благодать, я же и представить себе не мог, что мое возвращение в родные места будет таким горестным. У меня сердце разрывается при мысли о милорде и об Эйлварде — да и как я передам эту весть леди Мэри и леди Мод, если до них еще не дошли слухи!

Джон испустил такой тяжелый вздох, что испугались кони.

— Дело и вправду прескверное, — сказал он, — но ты не горюй, я отдам старухе матери только половину своих крон, а половину добавлю к деньгам, которые ты наскребешь, мы купим ту желтую посудину, на которой приплыли в Бордо, и в ней пустимся на поиски сэра Найджела.

Аллейн улыбнулся, но покачал головой.

— Был бы сэр Найджел жив, он давно дал бы знать о себе. Однако к какому это городу мы подъезжаем?

— Да ведь это Ромсей! — воскликнул Джон. — Вон и колокольня старой церкви, а за нею здание женского монастыря. А вот сидит большой праведник, я дам ему крону, пусть помолится за меня.

У дороги, подле убогой хижины, сложенной из трех больших камней, греясь на солнышке, сидел отшельник: у него было лицо землистого цвета, тусклые глаза и длинные костлявые руки. Он сидел, скрестив ноги, опустив голову и тонкими желтыми пальцами медленно перебирая четки, — так, словно вся жизнь ушла из него. Позади, между деревьями, виднелась убогая мазанка работника с открытой дверью в единственную комнату. Хозяин, суровый, желтоволосый, стоял, опершись на лопату, которой только что копал землю. Послышался веселый серебристый смех женщины, и два мальчонка, босые, кудлатые, выскочили из хижины, за ними следом вышла мать и, положив руку на плечо мужа, стала наблюдать за резвившимися детьми. Отшельник нахмурился оттого, что столь не вовремя прервали его молитвы, однако, когда он увидел протянутую ему Джоном большую серебряную монету, лицо его смягчилось.

— Вот она, картина нашего прошлого и нашего будущего, — сказал Аллейн, когда они отъехали от этого места. — Так что же лучше — обрабатывать землю божью, любоваться на счастливые лица близких, любить и быть любимым, или же вечно вздыхать о собственной душе, как мать у постели больного ребенка?

— Тут я ничего не знаю, — отозвался Джон, — когда я про такие вещи думаю, в голове у меня сплошной туман. Знаю только, что с пользой израсходовал свою крону, ибо этот человек кажется мне поистине святым. А что до второго, так я не заметил в нем никакой святости — дешевле самому за себя помолиться, чем отдать крону тому, кто тратит свои дни, вскапывая землю для салата.

В эту минуту из-за поворота дороги выехала повозка, запряженная тройкой лошадей, с форейтором на одной из них. Это была нарядная богатая коляска с расписанными, золочеными дышлами, причудливыми резными колесами и спицами, а надо всем этим высился красный с белым балдахин. В его тени, откинувшись на гору подушек, сидела дородная немолодая особа в красном наряде и выщипывала себе брови серебряными щипчиками. Казалось, эта дама могла бы служить образчиком спокойствия и безмятежности, однако и этот случай оказался символом человеческой жизни. Едва Аллейн осадил коня, чтоб пропустить экипаж, как соскочило одно из колес, и все — резьба, позолота, балдахины — повалилось набок, лошади стали рвать постромки, закричал форейтор, завизжала дама. Аллейн и Джон мгновенно спешились и подняли ее, дрожащую от страха, впрочем, ничуть не пострадавшую от этого несчастного случая.

— Горе мне! — заголосила она. — Разрази его гром, этого Майкла Изовера из Ромсея! Говорила ему, что ось разболталась, так нет, этот безмозглый ротозей вздумал перечить мне…

— Позвольте заверить вас, достойная госпожа, что вы ничего не повредили себе, — сказал Аллейн, подводя ее к скамье, на которую Джон уже успел положить подушку.

— Знаю, на мне нет и царапины, но я потеряла свои серебряные щипчики. Увы! И как только господь терпит на свете таких болванов, как Майкл Изовер из Ромсея? Однако вам я чрезвычайно признательна, любезные господа. Сразу видно, что вы военные. Я и сама дочь воина, — добавила она, бросив томный взгляд на Джона, — и меня всегда влекло к храбрым мужчинам.

— Вы правы, мы прямо из Испании, — отозвался Аллейн.

— Из Испании, вы говорите? О, как это ужасно, что так много людей там отдали свои жизни, дарованные им господом богом! Конечно, жалко тех, кто погиб, но еще более жалко тех, кто их напрасно ждал. Я вот сейчас простилась с той, у кого эта жестокая война все отняла.

— Кто же это, госпожа?

— Молодая девушка из здешних мест, теперь она уходит в монастырь. Ведь только год назад от Эйвона до Итчена не было девушки счастливее ее, а теперь — как только я перенесу это! — я должна ждать ее в Ромсее и увидеть, как она закроет лицо белым покрывалом, хоть она создана для семейной жизни, а вовсе не для монастыря. Не доводилось ли вам слышать об отряде, который называют «Белым отрядом»?

— Как не слыхать! — воскликнули друзья в один голос.

— Ну, так ее отец был там командиром, а ее возлюбленный служил у него оруженосцем. Дошли слухи, что погиб весь отряд, до последнего человека, и, бедняжка, она…

— Госпожа! — закричал Аллейн, задыхаясь. — Это вы о леди Мод говорите?

— Да, именно о ней.

— Мод! Она — и в монастырь! Неужели ее так потрясла весть о смерти отца?

— При чем тут отец? — усмехнулась дама. — Мод — любящая дочь, но я думаю, что она решила уйти в монастырь из-за того златокудрого молодого оруженосца, про которого мне рассказывали.

— А я стою здесь и болтаю! — гневно воскликнул Аллейн. — Скорей, Джон, скорей!

Он вскочил в седло и, подняв облако пыли, погнал во весь опор своего доброго коня.

Велика была радость ромсейских монахинь, когда леди Мод попросила принять ее в их обитель: ведь она была единственной дочкой и наследницей старого рыцаря, и разве не собиралась она отдать свои фермы и земли этому прославленному монастырю? Во время долгих и серьезных бесед сухопарая игуменья убедила молодую послушницу навеки расстаться с мирской жизнью и успокоить свое бедное истерзанное сердце под мирной сенью церкви. А теперь, когда игуменья и ее заместительница добились своего и решение было принято, такое событие следовало отпраздновать с подобающим блеском и торжественностью. Вот почему улицы Ромсея были запружены добрыми бюргерами, яркие цветы и хоругви украсили дорогу от церкви к монастырю, и длинная процессия сопровождала Христову невесту к старой сводчатой двери церкви, в которой предстояло свершиться обряду духовного брака. Белица Агата шествовала с высоким золотым распятием в руках, три монахини несли ладан, а двадцать две девушки в белоснежных одеждах мелодично пели, бросая по обе стороны дороги цветы. За ними, с четырьмя сопровождающими, шла послушница, на опущенной голове белели цветы; шествие замыкали игуменья и облеченные ее доверием пожилые монахини, которые мысленно уже прикидывали, сможет ли их бейлиф управлять туинхэмскими фермами один или же ему понадобится помощник, чтобы извлекать все, что только возможно, из этих новых владений, которые молодая послушница принесет монастырю.

Но увы! Все хитроумные замыслы и расчеты рушатся, когда против них восстают природа, молодость и любовь и если к тому же им еще сопутствует удача! Кто этот запыленный юноша, который осмелился так бешено промчаться сквозь толпу зевак? Почему он соскочил с коня и ошеломленно озирается вокруг? Что же это происходит, ведь он чуть не сбил с ног монахинь с ладаном, он отпихнул белицу Агату, растолкал двадцать двух девиц, которые так мелодично пели, и вот он стоит, протянув руки, перед послушницей, лицо его сияет, серые глаза полны любви. Она уже поставила ножку на порог церковной двери, и все-таки он преградил ей путь, а она, забыв все мудрые слова и праведные речи матери-игуменьи, она всхлипнула, кинулась в его распростертые объятия и прижалась мокрой от счастливых слез щекой к его груди. Печальное зрелище для сухопарой игуменьи и весьма дурной пример для двадцати двух непорочных дев, которым всегда внушали, что следовать зову природы — значит ступить на путь греха. Но Мод и Аллейну нет до этого дела. Из-под темного свода, перед которым они стояли, на них веет затхлой сыростью. На воле же сияет солнце, и в плюще, меж склоненных буков, поют птицы. Выбор сделан — держась за руки, они повертываются спиной к мраку и лицом к свету.

В старой Крайстчерчской церкви отец Христофор совершил бракосочетание; помимо леди Лоринг, Джона и десятка лучников из замка, на этой скромной свадьбе присутствовало всего несколько человек. Хозяйка Туинхэма в течение долгих месяцев пребывала в тоске и унынии, лицо ее уже утратило и остаток миловидности и стало еще суровее, однако она не теряла надежды, что ее муж, побывавший в стольких переделках, и на этот раз все же не погиб. Она решила ехать в Испанию на поиски, однако Аллейн убедил ее взамен отпустить туда его. Теперь, когда земли Минстеда были присоединены к владениям Туинхэма, забот у нее стало очень много, и Аллейн обещал, что, если она возьмет на свое попечение его жену, он не вернется в Хампшир до тех пор, пока не сможет привезти какие-нибудь сведения — хорошие или плохие — о ее возлюбленном супруге.

Желтый корабль был зафрахтован. Гудвин Хаутейн взят капитаном, и спустя месяц после бракосочетания Аллейн отправился в Бэклерсхард узнать, не пришло ли судно из Саутгемптона. Проезжая мимо рыбацкой деревни Питтс-Дип, он заметил небольшой бриг, взявший курс к берегу, как будто с тем, чтобы причалить. Когда Аллейн ехал обратно, он увидел, что судно действительно бросило якорь у деревни — несколько лодок, приняв груз, перевозили его на берег.

Неподалеку от Питтс-Дипа, несколько в стороне от дороги, стояла большая, поместительная гостиница, в верхнем окне которой был выставлен шест с привязанным к нему пучком зелени. Подъехав ближе, Аллейн заметил у окна мужчину, который, вытянув шею, как будто его разглядывал. В это время из открытой двери гостиницы выбежала женщина и бросилась к дереву, словно намереваясь залезть на него; и при этом она, смеясь, оглядывалась назад. Дивясь, что бы это могло означать, Аллейн привязал коня и направился к гостинице, как вдруг из двери выскочила еще одна женщина и тоже побежала к деревьям. Следом за нею появился могучий, загорелый мужчина; прислонившись к косяку и упершись руками в бока, он заливался смехом.

— Ah, mes belles![205] — воскликнул он. — Вот как вы меня принимаете! Ah, mes petites! Клянусь моими десятью пальцами, что ни один волосок не упадет с ваших хорошеньких головок; но я находился среди черных язычников, и, клянусь эфесом, душа радуется, когда я гляжу на щечки англичанок! Подите сюда, mes anges[206], и выпьем по стаканчику мюскадена, уж очень я доволен, что опять среди своих.

При виде этого человека Аллейн словно прирос к месту, а звук его голоса вызвал в нем бурную радость, и он едва сдержался, чтоб не закричать во все горло. Но Аллейна ожидала еще большая радость. Пока он стоял, окошко наверху распахнулось, и человек, которого он там приметил раньше, высунулся наружу и крикнул:

— Эйлвард, я только что видел весьма достойного всадника, ехавшего сюда, хоть мне и не удалось разглядеть, есть ли у него герб. Дождись его и скажи, что здесь остановился смиреннейший английский рыцарь, и, если незнакомец желает отличиться, дал какой-нибудь обет или хочет заслужить благосклонность своей дамы, так я готов ему помочь в этом.

Тут Эйлвард, шаркая ногами, вышел из-за деревьев, и через миг он и Аллейн уже обнимались, хлопали друг друга по плечам, смеялись и восторженно кричали. Тем временем прибежал с обнаженным мечом сэр Найджел, ибо ему почудилось, что между ними уже завязалась драка, и тотчас попал прямо в объятия своего оруженосца, и в конце концов все трое от шумных восклицаний, поздравлений и бесконечных расспросов даже охрипли.

По пути домой через лес Аллейн узнал их удивительную историю. Когда взятый в плен сэр Найджел пришел в сознание, он был вместе со своим товарищем отправлен морем в замок победителя; их захватил берберийский корсар, и вместо необременительной жизни в плену их ожидала скамья гребцов на пиратской галере. Но в порту сэр Найджел убил капитана-мавра, а потом он и Эйлвард подплыли к каботажному суденышку, завладели им и возвратились в Англию с богатой добычей в награду за все свои мытарства. Слушая этот удивительный рассказ, Аллейн не заметил, как протекло время, — наступили сумерки, показалась темная Туинхэмская башня и косые лучи вечернего солнца легли на подернутую рябью реку Эйвон. Можно себе представить, какая радость царила в тот вечер в замке Туинхэм и какие богатые дары с мавританского судна были переданы в часовню отца Христофора!

Сэр Найджел дожил до глубокой старости, его славили и благословляли. Он уже не принимал участия в боевых походах, зато не пропускал ни одного турнира, происходившего в окружности тридцати миль; и хампширская молодежь чрезвычайно высоко ценила каждую его похвалу их умению ездить верхом и владеть оружием. Так жил он и так умер в родном графстве, всеми уважаемый, счастливейший человек.

Сэру Аллейну Эдриксону и его прекрасной супруге также нельзя было пожаловаться на судьбу. Он дважды сражался во Франции и возвращался домой, овеянный славой. Ему дали видную должность при дворе, и он прожил много лет в Виндзоре в царствование Ричарда II и Генриха IV, был пожалован орденом Подвязки, слыл храбрым воином, прямодушным человеком и пользовался репутацией тонкого ценителя и покровителя всех искусств и наук, возвышающих и облагораживающих душу.

Что касается Джона, то он взял себе в жены деревенскую девушку и обосновался в Линдхерсте, где благодаря своим пяти тысячам крон стал на много миль в окружности самым богатым землевладельцем недворянского происхождения. В течение долгих лет он каждый вечер пил эль в «Пестром кобчике», эта гостиница принадлежала теперь его приятелю Эйлварду, женившемуся на славной вдовушке, которой в былые времена он доверил свою добычу. Все силачи и лучшие стрелки округи собирались здесь, чтоб помериться силой с Джоном или же меткостью в стрельбе с Эйлвардом, и хотя победитель получал в виде приза серебряный шиллинг, не было слухов, чтобы кто-нибудь на этом деле разбогател. Так они и жили, эти простые, грубые, однако честные и справедливые люди — по-своему веселой, здоровой жизнью. Возблагодарим же господа бога, если мы уже освободились от присущих им пороков. И попросим бога, чтоб он даровал нам их добродетели. Может быть, небо вновь потемнеет и затянется тучами, и опять настанет день, когда Англии понадобятся ее сыны, будь то на суше или на море. Неужели они не откликнутся на ее зов?

Артур Конан Дойл Изгнанники (Историко-приключенческий роман времен Людовика XIV)

ПРЕДИСЛОВИЕ

Если автор какого-нибудь исторического сочинения или романа упоминал бы о всех источниках, откуда он черпал сведения, ему пришлось бы уснастить свою книгу чрезмерным количеством библиографических примечаний Но всякий, кому приходится писать о французском дворе семнадцатого столетия, высказал бы полную неблагодарность, не признавшись, насколько он обязан мисс Юлии Гард; то же самое можно сказать о м-ре Фрэнсисе Паркмане по истории Америки.

Должен добавить, что я позволил себе некоторые вольности в обращении с историческими фактами Они сказались главным образом в том, что события, происходившие в продолжение трех лет, мною изображены случившимися за гораздо более короткое время.

А. Конан Дойл

Южный Норвуд, 14 марта 1892 г.

Глава I. ЧЕЛОВЕК ИЗ АМЕРИКИ

То было обыкновенное окно, одно из тех, какие существовали в Париже в конце семнадцатого столетия — высокое, разделенное пополам большой поперечной перекладиной, над которой красовался маленький герб — три красных чертополоха на серебряном поле, нарисованные на стекле ромбовидной формы. С наружной стороны окна торчал толстый железный прут; на нем висело изображение маленького золоченого тюка шерсти, раскачивающееся и скрипящее при малейшем порыве ветра. На противоположной стороне улицы из этого окна можно было увидеть высокие, узкие, вычурные дома с деревянной резьбой по фасадам, с остроконечными крышами и башенками на углах. Внизу же протянулась булыжная мостовая улицы Св. Мартина, откуда доносился несмолкаемый топот массы человеческих ног.

В одном из этих домов в роскошно убранной комнате у самого окна стояла широкая скамья, обтянутая коричневой тисненой кожей. Расположившись на ней, члены семьи могли видеть все, что происходит в деловом мире улицы.

В настоящую минуту в комнате, спиной к окну, сидели мужчина и девушка. По временам они переглядывались друг с другом, и глаза их светились счастьем.

Впрочем, тут не было ничего удивительного, так как вместе они представляли собой красивую парочку. Девушка была на вид очень молода, не старше двадцати лет; лицо ее, ясное, нежное, полное выразительности и свежести, как бы свидетельствовало о чистоте и невинности. Никому и в голову не пришло бы пожелать, чтоб эта девическая прелесть сменилась более яркими красками. Черты лица были мягки и привлекательны, а иссиня-черные волосы и длинные темные ресницы составляли острый контраст с мечтательными серыми глазами и белизной кожи, напоминавшей слоновую кость. Во всей осанке девушки чувствовалось какое-то особое спокойствие и сдержанность, еще более оттеняемые простым платьем из черной тафты; брошка черного агата с таким же браслетом служили единственным украшением этого наряда. Такова была Адель Катина, единственная дочь известного гугенота, торговца сукном.

Но простота костюма девушки с избытком вознаграждалась роскошью одежды собеседника. Это был человек, старше ее лет на десять, со строгим лицом солдата, мелкими, четкими чертами, холеными черными усами и темными, карими глазами, становившимися жесткими в момент отдачи приказания мужчине и нежными при обращении с мольбою к женщине, впрочем, и в том и в другом случае с одинаковым успехом. На нем был кафтан небесно-голубого цвета, расшитый блестящими галунами с широкими серебряными погонами на плечах. Из-под кафтана выглядывал белый жилет, а брюки из такой же материи были убраны в высокие лакированные ботфорты с золочеными шпорами. Лежавшие рядом на скамье рапира с серебряной рукояткой и шляпа с пером дополняли костюм, носить который считалось особой честью. Любой француз признал бы в незнакомце офицера знаменитой голубой гвардии Людовика Четырнадцатого. Действительно, в этом молодом человеке с кудрявыми черными волосами и гордой посадкой головы угадывался изящный, блестящий воин, что он сумел, кстати, уже доказать на поле брани, и имя Амори де Катина выделилось среди множества фамилий мелкого дворянства, стекавшегося ко двору короля.

Он приходился кузеном сидевшей рядом с ним девушке, и в их лицах можно было даже найти фамильное сходство. Де Катина происходит из дворянского гугенотского дома, но, рано лишившись родителей, поступил на военную службу. Без всякой протекции он сам пробил себе дорогу и достиг своего нынешнего положения. Между тем как младший брат его отца, видя, что все пути пред ним закрыты вследствие преследований, обрушившихся на его единоверцев, откинул частичку «де» — признак дворянского происхождения — и занялся торговлей с таким успехом, что в описываемое нами время слыл за одного из самых богатых и выдающихся граждан Парижа. Офицер гвардии сидел в его доме и держал в своей руке белую ручку его единственной дочери.

— Скажи, чем ты взволнована, Адель? — проговорил он.

— Ничем, Амори.

— Ну, а что значит эта складочка между нахмуренных бровей? Как пастух угадывает время по окраске неба, так я, дорогая, умею читать твои мысли, глядя на твое лицо.

— Право, ничего, Амори, но…

— Что «но»?

— Ты уезжаешь сегодня вечером.

— И возвращусь завтра.

— А тебе непременно, непременно надо ехать сегодня?

— Я мог бы поплатиться службой, если бы этого не сделал. Завтра утром я обязан дежурить у спальни короля. После обедни меня сменит майор де Бриссак, и тогда я снова буду свободен.

— Ах, Амори, когда я слышу твои рассказы о короле, дворе, знатных дамах, я, право, удивляюсь…

— Чему?

— Как ты, живущий среди такого великолепия, снисходишь до того, чтобы сидеть в комнате простого торговца.

— Да, но то, что находится в ней…

— Вот это-то и есть самое непонятное для меня. Ты, проводящий жизнь среди таких красивых, умных женщин, вдруг считаешь меня достойной своей любви, меня, совсем тихую, маленькую мышку, всегда одинокую в этом большом доме, такую застенчивую и неловкую. Вот это-то и удивительно.

— У всякого свой вкус, — промолвил Амори, поглаживая маленькую ручку. — Ведь женщины — это цветы. Некоторые предпочитают большой золотистый подсолнечник или розу, величественно красивую, невольно бросающуюся в глаза. А мне, наоборот, нужна крошечная фиалка, скрывающаяся среди мхов, но такая милая и благоухающая… А складочка у нас все не разглаживается, дорогая.

— Ах, мне так хочется, чтобы поскорее вернулся отец.

— Почему? Разве ты чувствуешь себя одинокой?

Внезапная улыбка осветила бледное лицо.

— О нет, я не буду одинока до вечера. Но я вечно беспокоюсь, когда его нет дома. К тому же теперь так много говорят о преследовании наших бедных братьев.

— Ну, дяде-то нечего бояться.

— Да, конечно, но видишь ли, отец пошел к старшине гильдии переговорить насчет приказа о расквартировании драгун.

— И ты умолчала об этом!

— Вот бумага.

Она встала и взяла со стола лист синей бумаги с болтавшейся красной печатью. При взгляде на него Амори нахмурил свои густые черные брови.

«Предписывается вам, Теофилу Катина, торговцу сукном, проживающему по улице Св. Мартина, дать помещение и продовольствие двадцати солдатам из Лангедокского полка голубых драгун под командой капитана Дальбера, впредь до дальнейшего распоряжения.

(Подписано) Де Бопре, королевский комиссар».

Де Катина хорошо знал этот способ притеснения гугенотов, практиковавшийся по всей Франции, но льстил себя надеждой, что своим положением при дворе избавит родственников от подобного унижения. В гневе он швырнул бумагу на пол.

— Когда они должны прибыть?

— Отец говорил, сегодня вечером.

— Ну, так они недолго задержатся здесь. Завтра я достану приказ об их удалении. Однако солнце зашло за церковь Св. Мартина, и мне пора отправляться в путь.

— Нет, нет, не уезжай…

— О, мне и
самому было бы спокойней передать тебя в руки отца, так как я боюсь оставить тебя одну с этими солдатами. Но от меня не примут никаких объяснений, коль скоро я не явлюсь в Версаль… Посмотри-ка, какой-то всадник остановился перед дверью. Он штатский. Может быть, он послан твоим отцом?

Девушка быстро подбежала к окну и выглянула, опершись рукой о плечо кузена.

— Ах, я и забыла! — воскликнула она. — Это человек из Америки. Отец сказал, что он должен прибыть сегодня.

— Человек из Америки? — повторил с удивлением офицер, и оба, вытянув шеи, стали разглядывать незнакомца из окна.

Всадник, сильный, широкоплечий мужчина, с коротко подстриженными волосами, повернул в их сторону длинное, чисто выбритое смуглое лицо с довольно резкими чертами. Надетая на его голове серая шляпа с мягкими полями могла показаться несколько странной, однако его темный костюм и высокие ботфорты ничем не отличались от костюма любого парижанина. Но вообще-то в нем было нечто экзотическое и потому целая толпа зевак собралась поглазеть на всадника и лошадь. Старый мушкет с необычайно длинным стволом был привязан к стремени так, что дуло торчало вверх; у луки седла болтался черный мешок, а сзади него красовалось скатанное ярко-красное полосатое одеяло. Крупная лошадь, серая в яблоках, вся была в поту и грязи; ноги ее, казалось, подгибались от усталости.

Всадник, убедившись, что это и есть разыскиваемый им дом, легко соскочил с седла, отвязал мушкет, одеяло и мешок, спокойно пробрался среди глазевшей на него толпы к двери и громко постучал.

— Кто он такой? — спросил де Катина. — Канадец? Я и сам могу считаться таковым. По ту сторону океана у меня было, пожалуй, столько же друзей, сколько здесь. Может быть, я встречал его? Там не очень-то много белых, и за два года я едва ли не повидал их всех.

— Нет, он из английских колоний, Амори. Но владеет нашим языком. Мать его была француженкой.

— А как его звать?

— Амос… Амос… ах, уж эти имена. Да, вспомнила… Амос Грин. Его отец давно ведет дела с моим, а теперь прислал сына, который, как я слышала, жил в лесах, посмотреть людей и мир. Ах, боже мой, что случилось там?

Из нижнего коридора внезапно раздались отчаянные крики и визг, затем чей-то мужской голос и звуки поспешных шагов. В один миг де Катина сбежал с лестницы и остановился, с изумлением глядя на происходившую перед ним сцену.

Две девушки визжали что есть мочи, прижавшись к косякам двери. В центре передней старый слуга Пьер, суровый кальвинист, отличавшийся обыкновенно сознанием собственного достоинства, вертелся волчком, размахивая руками и вопя так громко, что его крики, наверное, можно было слышать в Лувре. В серый шерстяной чулок, обтягивавший его худую ногу, вцепился какой-то пушистый черный шар, с маленькими блестящими красными глазками и ярко-белыми зубами.

Молодой незнакомец, вышедший было на улицу к лошади, услышав крики, поспешно вбежал в дом, схватил зверька, ударил его раза два по мордочке и бросил головой вниз, в мешок, откуда тот выбрался.

— Ничего, — проговорил он на превосходном французском языке, — ведь это только медвежонок.

— О, боже мой! — кричал Пьер, отирая пот со лба. — Ах, за эти минуты я состарился на пять лет. Я стоял у двери, раскланиваясь с месье, как вдруг кто-то схватил меня сзади.

— Это я виноват, не завязал мешка. Звереныш родился как раз в день нашего отъезда из Нью-Йорка, во вторник ему будет шесть недель. Я имею честь говорить с другом моего отца, месье Катина?

— Нет, сударь, — ответил с лестницы офицер. — Дяди нет дома. Капитан де Катина, к вашим услугам, а вот м-ль Катина, хозяйка этого дома.

Незнакомец поднялся по лестнице и поклонился обоим с видом человека робкого, как дикая серна, но вместе с тем принявшего отчаянное решение перенести все, что выпадет на его долю. Он прошел с хозяевами в гостиную, но затем вдруг исчез, и шаги его уже раздавались на лестнице. Однако скоро он вернулся с красивым блестящим мехом в руках.

— Медведь предназначен вашему отцу, — проговорил он. — Эту же шкуру я привез для вас. Пустяк, но все же из нее можно сделать пару мокасин и сумочку.

Адель была в восторге. Да и было чем восхищаться, так как ни у одного короля в мире не было ничего подобного.

— Ах, как это красиво! — промолвила она, погружая руки в мягкий мех. — А что это за зверь и откуда он?

— Черно-бурая лисица. Я сам убил ее во время последней экспедиции в ирокезские селения у озера Онейда.

Адель прижалась щекой к меху; ее белое личико казалось мраморным на этом черном фоне.

— Очень жаль, мсье, что отца нет дома, — сказала она, — но я от всего сердца приветствую вас за него. Комната вам приготовлена наверху. Если желаете, Пьер проводит вас.

— Комната, мне? Зачем?

— Как зачем? Чтобы спать.

— А разве мне непременно нужно спать в комнате?

Де Катина рассмеялся при виде недовольного лица американца.

— Можете не спать, если не желаете, — сказал он.

Лицо незнакомца прояснилось. Он подошел к дальнему окну, выходившему во двор.

— Ах! — вскрикнул он. — Там есть бук. Если вы позволите мне взять туда мое одеяло, это будет лучше всякой комнаты. Зимой, конечно, приходится спать под крышей, но летом я задыхаюсь… на меня давит потолок.

— Так вы живете не в городе? — спросил де Катина.

— Мой отец живет в Нью-Йорке, через два дома от Питера Втьювшанта, о котором вы, вероятно, слыхали. Он — очень выносливый человек, переносит и это, но я… с меня достаточно и нескольких дней в Альбани или Шенектэди. Я всю жизнь провел в лесах.

— Мы уверены, где бы вы ни спали и что бы вы ни делали, отцу будет все равно, только вы бы были довольны.

— Благодарю вас. Ну, так я возьму туда свои вещи и вычищу лошадь.

— Но ведь это может сделать Пьер.

— Нет, я привык делать все сам.

— Я пойду с вами, — проговорил де Катина. — Мне нужно сказать вам пару слов. Итак, до завтра, Адель.

— До завтра, Амори.

Молодые люди сошли с лестницы, и капитан проводил американца до двора.

— Вам пришлось проделать длинный путь? — спросил он.

— Да, я приехал из Руана.

— Вы устали?

— Нет, я редко устаю.

— Тогда побудьте с мадемуазель, пока не вернется ее отец.

— Почему вы просите об этом?

— Потому что я должен уехать, а ей может понадобиться защитник.

Незнакомец молча кивнул головой и, скинув свой темный сюртук, усердно принялся чистить грязную с дороги лошадь.

Глава II. МОНАРХ У СЕБЯ В ОПОЧИВАЛЬНЕ

Наступило утро следующего дня; капитан де Катина явился на службу. Большие версальские часы пробили восемь: монарх скоро должен был встать. По всем длинным коридорам и украшенным фресками проходам громадного дворца пробегал сдержанный говор и легкий шум, шли спешные приготовления к пробуждению ото сна и одеванию короля — великому придворному церемониалу, совершавшемуся при участии многих лиц. Проскользнул лакей, неся придворному цирюльнику, г-ну де Сен Квентону, серебряное блюдо с кипятком для бритья короля. Несколько лакеев, бережно держа в руках различные части королевского туалета, толпились в коридоре, ведущем в прихожую. Кучка гвардейцев в блестящих голубых мундирах с серебряным шитьем подтянулась и взяла алебарды на караул. Молодой офицер, задумчиво смотревший из окна на террасу, где несколько придворных, смеясь, болтали между собой, круто повернулся на каблуках и направился к белой с золотом двери королевской опочивальни.

Едва он занял свой пост, как какой-то человек бесшумно вышел из спальни.

— Тс! — прошептал он, закрыв за собою дверь и приложив палец к тонким, резко очерченным губам, причем на его тщательно выбритом лице с дугообразными бровями выразилась мольба и предостережение. — Король еще изволит почивать.

Эти слова тут же шепотом стали передаваться из уст в уста среди группы людей, толпившихся у двери. Произнесший их г-н Бонтан, обер-камердинер короля, сделал знак офицеру и отвел его к оконной нише, где тот только что стоял.

— Доброго утра, капитан де Катина! — фамильярно и вместе с тем почтительно проговорил он.

— Доброго утра, Бонтан. Как почивал король?

— Чудесно.

— Но ведь ему уже пора вставать.

— Нет.

— Вы еще не будили его?!

— Разбужу через семь с половиною минут.

Лакей вынул маленькие круглые часы, распоряжавшиеся тем человеком, который был правителем двадцати миллионов людей.

— Кто дежурит на главном посту?

— Майор де Бриссак.

— А вы здесь?

— Да, я буду находиться при особе короля в продолжение четырех часов.

— Очень хорошо. Вчера вечером, когда я был с ним один после «petit coucher», он передал мне несколько распоряжений для дежурного офицера. Король велел, во-первых, не допускать г-на де Вивон к grand lever[207]. Во-вторых, если будет записка от «нее», вы понимаете, от новой…

— Госпожи де Ментенон?

— Совершенно верно. Но лучше не называть имен. Так вот, если она пришлет записку, возьмите ее и при удобном случае тихонько передайте королю. И наконец, если — что очень возможно — придет другая, понимаете, прежняя…

— Г-жа де Монтеспан.

— Ах, этот ваш солдатский язык, капитан. Ну так слушайте, если придет она, вы вежливо не допускайте. Понимаете, любезно уговаривайте, но ни в коем случае не позволяйте ей войти к королю.

— Хорошо, Бонтан.

— Ну, у нас осталось только три минуты.

И он направился через толпу в коридор с видом гордого смирения, свойственного человеку, хотя и лакею, но считавшему себя королем лакеев на том лишь основании, что он лакей короля. У двери в опочивальню стоял ряд блестящих ливрей в напудренных париках, красных плюшевых кафтанах с серебряными аксельбантами.

— Здесь истопник? — спросил Бонтан.

— Да, сударь, — ответил человек, державший в руках эмалированный поднос с сосновыми щепками.

— А открывающий ставни?

— Здесь, сударь.

— Ожидайте приказаний.

Он опять нажал ручку двери и тихо исчез в темноте опочивальни. То была огромная четырехугольная комната с двумя большими окнами, завешанными дорогими бархатными занавесками. Несколько лучей солнца, проскользнув сквозь щели, играли яркими пятнами на светлой стене. Большое кресло стояло у потухшего камина с громадной мраморной доской, над которой вилась гирлянда из бесчисленных арабесок и гербов, доходивших до роскошно расписанного потолка. В одном из углов стояла узенькая кушетка — ложе верного Бонтана.

В центре комнаты размещалась громадная кровать о четырех колоннах с гобеленовым пологом, откинутым у изголовья. Она была обнесена полированными перилами, между ними и кроватью образовался проход около пяти футов * ширины. Там стоял круглый столик, накрытый белой салфеткой. На нем лежало серебряное блюдо с тремя кусочками телячьей грудинки и стоял эмалированный кубок с легким вином — на случай, если бы королю вздумалось закусить ночью.

Бонтан неслышно прошел по комнате, ноги его утопали в мягком ковре; тяжелый запах спальни навис в комнате, слышалось мерное дыхание спящего. Бонтан подошел к кровати и остановился с часами в руках, ожидая того мгновения, когда, согласно этикету двора, требовалось разбудить короля. Перед ним, под дорогим зеленым шелковым восточным одеялом, вырисовывалась потонувшая в пышных кружевах подушки круглая голова с коротко подстриженными черными волосами, горбатым носом и с выступающей нижнею губою. Лакей закрыл часы и нагнулся над спящим.

— Имею честь доложить вашему величеству, что теперь половина девятого, — проговорил он.

— А!.. — Король медленно открыл свои большие темные глаза, перекрестился и, вынув из-под ночной рубашки маленькую темную ладонку, поцеловал ее. Потом сел на кровать, щурясь оглянулся вокруг себя с видом человека, постепенно приходящего в сознание после сна.

— Вы передали мои приказания дежурному офицеру, Бонтан?

— Да, ваше величество.

— Кто дежурный?

— Майор де Бриссак на главном посту, а в коридоре — капитан де Катина.

— Де Катина? А, молодой человек, остановивший мою лошадь в Фонтенбло. Я помню его. Можете начинать, Бонтан.

Обер-камердинер быстро подошел к двери и отпер ее. В комнату стремительно вошли истопник и четверо лакеев в красных кафтанах и белых париках. Без всякого шума они проворно приступили к исполнению своих обязанностей. Один схватил кушетку и одеяло Бонтана и в одно мгновение вынес их в прихожую; другой унес поднос с закуской и серебряный подсвечник, а третий отдернул бархатные занавеси, и поток света залил комнату. На сосновые щепки, уже трещавшие в камине, истопник положил наискось два толстых круглых полена, так как чувствовалась утренняя прохлада в воздухе, и вышел вместе с остальными лакеями.

Едва они удалились, как вошла группа вельмож. Впереди всех выступали два человека. Один из них — юноша немного старше двадцати лет, среднего роста, с важными и медлительными манерами, стройными ногами и с лицом довольно красивым, но похожим на маску домино — оно было лишено выразительности за редкими исключениями в виде проблесков насмешливого юмора. На юноше был богатый костюм из бархата темно-лилового цвета; на груди красовалась широкая голубая лента, из-под края которой блестела полоска ордена св. Людовика. Его товарищ — смуглый мужчина лет сорока, с важной, полной достоинства осанкой, одет был в скромный, но дорогой черный шелковый костюм с золотыми украшениями у ворота и рукавов. Когда вошедшие приблизились к королю, то по сходству этих трех лиц можно было заключить, что они принадлежат к одной семье, и каждый легко мог бы догадаться, что старший — это мсье младший брат Людовика XIV, а юноша — дофин Людовик, единственный законный сын короля и наследник престола, на который не суждено было воссесть ни ему, ни его сыновьям.

За сыном и братом короля следовала небольшая группа вельмож и придворных, обязанных присутствовать при церемониале. Тут были главный гардероб-мейстер, первый камергер, герцог Мэнский, бледный юноша в черной бархатной одежде, сильно хромавший на левую ногу, и его маленький брат, граф Тулузский, оба незаконные дети г-жи де Монтеспан от короля. За ними вошли первый камердинер гардероба Фагон, лейб-медик Телье, лейб-хирург и три пажа в красных, расшитых золотом сюртуках. Они несли платье монарха. Таковы были участники малого семейного церемониала, присутствовать при котором считалось величайшею честью для придворных Людовика.

Бонтан вылил на руки короля несколько капель спирта, подставив при этом серебряное блюдо, чтобы капли могли стечь, а первый камергер подал чашку со святой водой; монарх обмакнул в нее руку, перекрестился и прочитал коротенькую молитву св. духу. Потом, кивнув в знак приветствия брату и бросив несколько слов дофину и герцогу Мэнскому, он, спустив ноги, сел на край кровати в своей длинной шелковой ночной рубашке, из-под которой торчали королевские маленькие белые ножки — поза довольно рискованная для всякого человека, но Людовик был так проникнут чувством собственного достоинства, что не мог себя представить смешным в глазах других при каких бы то ни было обстоятельствах. Так, болтая ногами, сидел повелитель Франции и в то же время раб всякого сквозняка, заставлявшего его вздрагивать. Г-н де Сен Квентон, королевский цирюльник, набросил пурпурный халат на плечи монарха и надел длинный, завитой придворный парик на его голову. Бонтан натянул королю красные чулки и подставил бархатные вышитые туфли. Король всунул ноги в них, подпоясал халат, встал и прошел к камину. Тут он сел в кресло, протянув к огню свои тонкие, нежные руки. Присутствовавшие при церемониале стали полукругом, в ожидании «grand lever».

— Что это такое, господа? — внезапно спросил король, раздраженно оглядываясь вокруг. — Я чувствую запах духов. Наверно, кто-то из вас осмелился явиться надушенным в моем присутствии!

Сановники переглянулись, отрицая свою вину. Но преданный Бонтан подкрался сзади и открыл виновника.

— Ваша светлость, запах идет от вас, — обратился он к графу Тулузскому.

Граф Тулузский, маленький краснощекий мальчик, вспыхнул.

— Извините, ваше величество, вероятно, м-ль де Краммон обрызгала меня из своего флакона во время нашей игры вчера в Марли, — промолвил он, запинаясь. — Я не заметил, но если это неприятно вашему величеству…

— Чтобы не было этого отвратительного запаха. Чтобы не было! — кричал король. — Уф! Я задыхаюсь. Откройте нижнюю половину окна, Бонтан. Нет, не надо, раз он ушел. Разве сегодня не день бритья, г-н де Сен Квентон?

— Все готово, ваше величество.

— Так отчего же вы не приступаете? Уже на три минуты позже установленного для этого срока. Начинайте, месье, а вы, Бонтан, дайте знать, что начался grand lever.

Очевидно, король встал с левой ноги в это утро. Он бросал быстрые вопросительные взгляды на брата и сыновей; готовые сорваться с его губ упреки или насмешки оставались невысказанными, так как этому препятствовали манипуляции де Сен Квентона. С небрежностью, результатом давнишней привычки, тот намылил королевский подбородок, быстро поводил по нему бритвой, затем отер его спиртом. Один из дворян угодливо помог королю натянуть короткие черные бархатные штаны, другой поправил их, а третий, сняв через голову короля ночную рубашку, подал денную, гревшуюся перед камином. Знатные царедворцы, ревниво оберегавшие свои привилегии, надели королю туфли с бриллиантовыми пряжками, гамаши и красный камзол, а поверх его голубую ленту с крестом Св. Духа, сплошь осыпанным бриллиантами, и красную — Св. Людовика. Для постороннего глаза было бы странно наблюдать, как безучастно-спокойно стоял этот человек небольшого роста, устремив задумчивый взгляд на горевшие в камине дрова, между тем как группа людей с историческими именами суетилась вокруг него, дотрагиваясь до него то тут, то там, словно кучка детей, возившихся с любимой куклой. Надели черный нижний кафтан, повязали дорогой кружевной галстук, накинули широкий верхний камзол, поднесли на эмалированном блюде два дорогих кружевных платка, сунули их в боковые карманы, дали в руки трость черного дерева, отделанную серебром, — и монарх оказался готовым для дневных трудов.

Между тем в продолжение около получаса дверь в опочивальню постоянно то отворялась, то затворялась. Гвардейский капитан шепотом докладывал фамилию входившего дежурному из свиты, а тот передавал ее первому камергеру. Каждый новый посетитель делал три глубоких поклона королю, а затем отходил к своему кружку, принимаясь вполголоса разговаривать о новостях, погоде и планах на этот день. Мало-помалу число присутствующих все увеличивалось и к тому моменту, когда королю подали его скромный завтрак, состоящий из хлеба и вина, сильно разбавленного водой, большая квадратная комната наполнилась толпой людей, среди которых было немало содействовавших тому, чтоб эпоха, о которой идет речь, стала самой блестящей в истории Франции.

Около короля стоял грубый, энергичный Лувуа, ставший всемогущим после смерти своего соперника Кольбера. Лувуа обсуждал вопрос организации войска с двумя военными. Один из них был высокий статный офицер, другой — странный, уродливый человечек ниже среднего роста, но в мундире маршала. Последний был гроза голландцев — Люксембург, которого считали преемником Конде. Собеседник его, Вобан, уже занял место Тюренна.

Рядом с ними маленький седой кюре с добродушным лицом, отец Лашез, духовник короля, шепотом сообщал свои взгляды на янсенизм Боссюэту, величественному и красноречивому епископу из Мо, и высокому худому молодому аббату Фенелону, слушавшему его нахмурясь, так как его самого подозревали в этой ереси. Тут же находился и художник Лебрен, беседовавший об искусстве со своими товарищами, Веррио и Лагером, архитекторами Блонделем и Ленотром, скульпторами Жирардоном, Пюже, Дежарденом и Койсво, творчество которых так сильно разукрасило новый дворец короля. Возле двери Расин, с улыбкой на вдохновенном лице, болтал с поэтом Буало и архитектором Монсаром. Все трое смеялись и шумели на правах любимцев короля, имевших вольность без доклада входить и выходить из его опочивальни.

— Что такое с ним сегодня? — шепнул Буало, кивая головой в сторону группы, окружившей монарха. — Кажется, сон не привел его в лучшее расположение духа.

— С каждым днем становится все труднее занимать его, — ответил Расин, покачивая головой. — Сегодня в три часа я должен быть у г-жи де Ментенон. Посмотрим, не рассеет ли его страничка-другая из «Федры».

— А вы не думаете, друг мой, что сама «мадам» может оказаться лучшей утешительницей, чем ваша «Федра»? — заметил архитектор.

— «Мадам» — поразительная женщина. Она умна, у нее есть сердце, такт; она восхитительна!

— Один только у нее излишек…

— Какой?

— Лета.

— Пустяки! Что за дело до ее настоящих лет, когда на вид ей тридцать? Что за глаза! Что за руки! Ну, да и он не мальчик, друзья мои.

— Ах, это другое дело. Возраст для мужчины — дело второстепенное, для женщины — важный вопрос.

— Совершенно верно. На молодого человека действует то, что он видит, а на более пожилого то, что он слышит. После сорока победа на стороне умного разговора, до сорока — хорошенького личика.

— Ах вы плут! Так, значит, вы считаете, что сорок пять лет «мадам»и ее такт одержали верх над особой тридцати девяти и красотой. Ну, когда это произойдет, ваша дама, конечно, не забудет, кто первый отнесся к ней с особым почтением.

— Но, я думаю, вы неправы, Расин.

— Увидим.

— И если вы ошиблись…

— Ну, что же тогда?

— Тогда дело для вас примет серьезный оборот.

— Почему?

— У маркизы де Монтеспан отличная память.

— Ее влияние может скоро пропасть.

— Не слишком полагайтесь на это, друг мой. Когда де Фонтанж, с ее голубыми глазами и золотистыми волосами, явилась сюда из Прованса, все так же полагали, что дни Монтеспан сочтены. Однако Фонтанж лежит в склепе на глубине шести футов, а маркиза провела на прошлой неделе два часа с королем. Она одержала победу раз, может одержать ее и другой.

— Ах, эта соперница совсем в ином роде. Это не молоденькая провинциальная пустышка, а умнейшая женщина Франции.

— Ну, Расин, вам хорошо известен нрав нашего доброго повелителя или, по крайней мере, вы должны бы его прекрасно знать, так как неразлучны с ним со времен Фронды. Неужели вы находите, что такой человек может постоянно забавляться проповедями или проводить целые дни у ног женщины в возрасте сорока пяти лет, наблюдая, как подвигается ее вышивка или ласково гладя ее пуделя, меж тем как в салонах дворца столько красавиц и очаровательных женских глаз со всей Франции, сколько бывает тюльпанов на цветочной грядке у садовника-голландца. Нет, нет, уж если не Монтеспан, то какая-нибудь дива помоложе.

— Дорогой Буало, повторяю, ее солнце меркнет. Слышали вы новость?

— Какую?

— Ее брат, г-н де Вивонн, не был допущен на прием.

— Не может быть.

— Однако это факт.

— Когда же?

— Сегодня утром.

— От кого вы слышали это?

— От де Катина, гвардейского капитана. Ему отдано приказание не допускать г-на де Вивонна.

— Ага, значит, король в самом деле задумал что-то неладное. Так вот почему мы сегодня не в настроении. Клянусь честью, если маркиза действительно такова, как про нее говорят, ему придется испытать, что победить ее было легче, чем оттолкнуть.

— Да, с Мортемарами нелегко справиться.

— Ну, дай-то бог ему покончить с этой. Но кто тот господин? У него лицо суровее тех, что обычно приходится наблюдать при дворе. Ага! Король обратил на него внимание, и Лувуа делает знак приблизиться. Клянусь честью, он вольнее чувствует себя в палатке, чем здесь, под расписным потолком.

Незнакомец, привлекший к себе внимание Расина, был немолодой, высокий, худощавый мужчина с большим орлиным носом, суровыми серыми глазами, глядевшими на собеседника из-под густых, нависших бровей, с лицом, имевшим такой отпечаток заботы и борьбы со стихиями, что оно выделялось среди свежих лиц придворной камарильи, точно старый ястреб в клетке меж ярко оперенных птиц. На нем был костюм темного цвета — этот оттенок вошел при дворе в моду с тех пор, как король отказался от легкомыслия и Фонтанж; но висевшая у незнакомца сбоку шпага была не бутафорской рапирой, нет, то был настоящий стальной клинок с медным эфесом, вложенный в перепачканные кожаные ножны и, очевидно, не раз побывавший на поле брани. Незнакомец стоял у двери, держа в руках шляпу с черными перьями, оглядывая полупрезрительным взглядом болтавших придворных. По знаку, данному военным министром, он начал пробираться вперед, к королю, довольно бесцеремонно расталкивая всех по дороге.

Людовик обладал в высокой степени способностью запоминать лица.

— Я много лет не видел его, но хорошо помню, — обратился он к министру. — Ведь это граф де Фронтенак, не правда ли?

— Да, ваше величество, — ответил Лувуа, — это действительно Людовик де Бюад, граф де Фронтенак, бывший губернатор Канады.

— Мы рады видеть вас вновь на нашем приеме, — проговорил монарх старому дворянину, нагнувшемуся поцеловать протянутую ему белую королевскую руку. — Надеюсь, холод Канады не заморозил вашего горячего чувства преданности нам.

— Это не мог бы сделать даже холод смерти.

— Ну, надеюсь, этого не случится еще много лет. Нам хотелось поблагодарить вас за все хлопоты и заботы о нашей провинции. Вызвали же вас сюда, главным образом, для того чтобы выслушать из ваших уст доклад о положении дел там. Но прежде всего — так как дела, касающиеся бога, важнее дел даже Франции — как идет обращение язычников?

— Нельзя пожаловаться, ваше величество. Добрые отцы иезуиты и францисканцы сделали все, что было в их силах, хотя и те, и другие не прочь пренебречь благами будущего мира ради настоящего.

— Что вы скажете на это, отец мой? — обратился, подмигивая, Людовик к своему духовнику-иезуиту.

— Если дела эти имеют отношение к будущему, то хороший патер, как и всякий добрый католик, обязан направить их как следует.

— Совершенно верно, ваше величество! — подтвердил де Фронтенак, но румянец вспыхнул на его смуглом лице. — Пока ваше величество делали мне честь, поручая вести и эти дела, я не допускал ничьего вмешательства в исполнение моих обязанностей, какая бы одежда ни была на этом человеке — мундир или ряса.

— Довольно, сударь, довольно! — резко оборвал его Людовик. — Я спрашивал вас о миссиях.

— Они процветают, ваше величество. Ирокезы у Сольта и в горах, гуроны в Лоретте, а также алгонкинов вдоль берегов всей реки, начиная от Тадузака на востоке до Сольт-ла-Мари и даже до великих равнин Дакоты, — все приняли знамение креста. Маркетт прошел вниз по реке на запад, проповедывая христианство среди иллинойцев, а иезуиты пронесли слово божие к воинам Длинного Дома в их вигвамы у Ониндали.

— Могу прибавить, ваше величество, — вставил отец Лашез, — что, распространяя евангельскую истину, многие из них часто жертвовали и своей жизнью.

— Да, это верно, ваше величество! — задушевно согласился Фронтенак.

— И вы допускали это?! — горячо воскликнул Людовик. — Вы оставили в живых этих безбожных убийц?

— Я просил войск у вашего величества.

— Я же послал вам.

— Один полк.

— Кариньян-Сальерский? Это мои лучшие солдаты.

— Но нужно было послать больше, ваше величество.

— А сами канадцы? Неужели вы не могли собрать достаточно сил для наказания этих негодяев, этих убийц божьих слуг? Я всегда считал вас воином.

Глаза де Фронтенака вспыхнули и одно мгновение, казалось, резкий ответ готов был сорваться с его губ; однако суровый старик, сделав над собой страшное усилие, сдержался и проговорил:

— Ваше величество может узнать, воин ли я, от тех, кто видел меня под Бенеффом, Мюльгаузеном, Зальцбагом и во многих других местах, где я имел честь своим оружием служить вашему величеству.

— Ваши услуги не были забыты.

— Именно потому, что солдат и имею некоторое понятие о войне, я знаю, как трудно проникнуть в страну, гораздо более обширную, чем Нидерланды, страну, покрытую лесами и болотами, где за каждым деревом притаился дикарь, хотя и не обученный искусству войны, но умеющий уложить северного оленя на расстоянии двухсот шагов и пройти три мили, пока вы сделаете одну. Ну, а если наконец мы и добираемся до их деревень и сжигаем несколько пустых вигвамов да полей маиса, то что же дальше? Дальше приходится возвращаться назад, окруженными тучами невидимых врагов, скрывающихся позади нас, и твердо знать, что всякий отставший будет скальпирован ими. Вы сами воин, ваше величество. И я спрашиваю вас, легка ли такая война для горсти солдат, только что взятых от плуга, и эскадрона охотников, занятых все время мыслями о капканах и бобровых шкурках.

— Да, да, сожалею, что высказался, по-видимому, слишком опрометчиво, — проговорил Людовик. — Мы рассмотрим это дело в совете.

— Ваши слова согревают мое сердце! — воскликнул старый губернатор. — Радостью наполнятся все сердца вдоль длинной реки св. Лаврентия, и белых и красных, когда долетит туда весть, что великий отец за океаном печется о них.

— Но все-таки не ожидайте слишком многого. Канада и так дорого обошлась нам, у нас много дел и в Европе.

— Ах, ваше величество, как бы я мечтал показать вам эту великую страну. Если ваше величество выиграет здесь какую-нибудь кампанию, что получит? Славу, несколько миль земли, Люксембург, Страсбург, один лишний город в королевстве. А там, при одной десятой расходов и сотой части необходимого здесь войска — целый новый мир в ваших руках. И какой, ваше величество, — обширный, богатый, прекрасный! Где в другом месте можно найти такие горы, леса, реки? И все это может быть нашим, если только мы сумеем взять. Кто помешает нам? Несколько разбросанных племен индейцев да небольшая кучка английских фермеров и рыбаков. Обратите туда ваши помыслы, ваше величество, и через несколько лет вы будете стоять в вашей цитадели в Квебеке и сможете воскликнуть: все это от снегов севера до теплого южного залива, от волн океана до больших равнин за рекой Маркетта — все это одна империя и имя ей — Франция, король ее — Людовик, а на знамени красуются цветы лилий!

Румянец вспыхнул на щеках Людовика при этой картине, льстившей его честолюбию. С горящими глазами, сидя в своем кресле, он всем телом подался вперед, но тотчас откинулся назад, когда губернатор кончил говорить.

— Даю слово, граф, вы достаточно-таки заразились от индейцев их способностью к красноречию, о которой нам так много приходилось слышать, — проговорил он. — Но эти англичане… Ведь они гугеноты, не так ли?

— По большей части. Особенно на севере.

— Так, пожалуй, выгнав их, можно было бы оказать услугу нашей святой церкви. Я слышал, у них там есть город Нью… Нью… Как его название?

— Нью-Йорк, ваше величество. Они захватили его у голландцев.

— А, Нью-Йорк. Я слышал еще о каком-то другом городе. Бос… Бос…

— Бостон, ваше величество.

— Да, да. Нам стоило бы иметь там гавани. Скажите же мне, Фронтенак, — промолвил король, понижая голос так, что его могли слышать только Лувуа и королевские особы, — сколько нам понадобилось бы войска для очистки страны от этих людей? Один-два полка и столько же фрегатов?

Старый губернатор отрицательно покачал седой головой.

— Вы не знаете их, ваше величество, — проговорил он. — Это суровый народ. Несмотря на вашу милостивую помощь, мы с трудом могли удержаться в Канаде. Этим же людям никто не помогал, им только мешали; невзирая на холод, болезни, бесплодную почву, они живут и плодятся так, что леса редеют перед ними и тают, словно лед на солнце, а звук их колоколов раздается там, где еще недавно завывали только волки. Они народ мирный и нехотя берутся за оружие, но уж если начали сражаться, то еще неохотнее прекращают борьбу. Чтобы положить Новую Англию к стопам вашего величества, я должен был бы попросить, по крайней мере, пятнадцать тысяч вашего отборного войска и двадцать линейных кораблей.

Людовик нетерпеливо вскочил и схватил трость.

— Я желал бы видеть вас подражающим тем людям, о которых вы только что говорили, с их превосходной привычкой обходиться во всем своими средствами, — вспылил он. — Преподобный отец, время отправляться в церковь. Земное может подождать, пока мы не воздадим должное небесам.

Он принял молитвенник из рук одного из присутствовавших и направился к двери настолько поспешно, насколько дозволяли ему высокие каблуки. Придворные расступались перед ним, а затем почтительно смыкались, следуя за королем по старшинству.

Глава III. У ДВЕРЕЙ ОПОЧИВАЛЬНИ

Пока Людовик доставлял придворным удовольствие, им самим втайне признаваемое за величайшее из всех человеческих наслаждений — лицезрение его августейшей особы, — молодой гвардейский офицер, стоявший перед дверью, был крайне занят передачей дежурному фамилий и титулов лиц, стремящихся получить доступ в опочивальню короля, обмениваясь с ними улыбками и короткими приветствиями. Его открытое, красивое лицо было хорошо известно всем придворным. Со своим веселым взглядом, живыми энергичными движениями он казался баловнем судьбы. И действительно, она благоволила ему. Три года тому назад это был никому неизвестный офицер, сражавшийся с алгонкинами и ирокезами в диких лесах Канады. Потом его перевели обратно во Францию в Пикардийский полк, где счастливый случай помог ему совершить то, что не предоставили бы ему и десять кампаний. Однажды зимой в Фонтенебло де Катина удалось схватить за узду и сдержать несущуюся лошадь с самим королем как раз в тот момент, когда та была на краю глубокого песчаного обрыва. Так он спас короля. И в настоящее время положение молодого, изящного, популярного гвардейского офицера, пользовавшегося доверием монарха, казалось действительно завидным. Однако, по непонятному капризу человеческой натуры, он уже пресытился скучной, хотя и блестящей жизнью двора и с сожалением вспоминал о той прежней, более суровой, но более свободной службе. И теперь, стоя у двери королевской опочивальни, он то и дело уносился мыслью туда, к диким берегам и покрытым бурлящей пеной быстрым рекам Запада. Вдруг взгляд его упал на лицо человека, знакомого ему как раз по прежним временам.

— Ах, г-н де Фронтенак! — воскликнул он. — Вы, вероятно, не забыли меня!

— Как? Де Катина? Ах, как приятно встретить одного из тех, кого видел по ту сторону океана. Но, однако, какой скачок от младшего офицера в Кариньянском полку до капитана гвардии. Вы быстро пошли вперед.

— Да, но не скажу, что я стал счастливее от этого. По временам я отдал бы все, чтобы снова лететь в утлом челноке по канадским быстринам или любоваться склонами тамошних гор, усеянных красными и желтыми листьями в месяц листопада.

— Да! — вздохнул де Фронтенак. — А знаете, мне не повезло настолько же, насколько посчастливилось вам. Меня вызвали сюда и на мое место уже назначен Делабар. Но не такому человеку, как он, устоять против бури, что скоро поднимется там. Когда ирокезы запляшут воинственную пляску, а Дюнган в Нью-Йорке будет подзадоривать их, я понадоблюсь, и меня найдут готовым гонцы короля. Сейчас увижу его и попытаюсь убедить разыгрывать там такого же великого монарха, каким он представляется здесь. Будь у меня в руках власть, я перекроил бы судьбы мира.

— Тс! Нельзя сообщать подобного рода вещи капитану гвардии! — воскликнул со смехом де Катина, когда суровый старый вояка проходил мимо него в королевскую опочивальню.

В этот момент в коридор вошел вельможа в роскошной черной одежде, отделанной серебром, и взялся за ручку отворившейся двери с уверенным видом человека, имеющего бесспорное право входа к королю. Но капитан де Катина, быстро сделав шаг вперед, преградил ему путь.

— Очень сожалею, г-н де Вивонн, — произнес он, — но вам воспрещен вход к королю.

— Воспрещен вход? Мне? Да вы с ума сошли!

Он отпрянул от двери с потемневшим лицом и с дрожащей полуприподнятой в знак протеста рукой.

— Уверяю вас, это приказание короля.

— Но это невероятно… Здесь ошибка.

— Очень может быть.

— Так пропустите же меня.

— Отданное приказание не допускает рассуждений.

— Мне бы только сказать одно слово королю.

— К несчастью, это невозможно.

— Только одно слово…

— Это не зависит от меня, сударь.

Взбешенный вельможа топнул ногой и воззрился на дверь, готовый силой ворваться в опочивальню. Потом он вдруг круто повернулся и быстро пошел назад с видом человека, принявшего какое-то решение.

— Ну вот, — проворчал де Катина, дергая свои густые черные усы, — натворит он теперь дел. По-видимому, сейчас явится сестрица. И предо мной встанет приятная дилемма: ослушаться данного мне приказания или приобрести в ней врага на всю жизнь. Я предпочел бы скорее отстаивать форт Ришелье против ирокезов, чем преграждать разгневанной фурии вход в комнату короля. Ну, вот, клянусь небом, как и ожидал, показывается какая-то дама. Ах, слава тебе, господи! Это друг, а не враг. Доброго утра, м-ль Нанон.

— Доброго утра, капитан де Катина.

К нему подошла высокая брюнетка, со свежим лицом и блестящими глазами.

— Вы видите, я дежурный. Я лишен удовольствия беседовать с вами.

— Что-то не припомню, просила ли я месье разговаривать со мной.

— Да, но не следует так премило надувать губки, а не то я не выдержу и заговорю с вами, — шепнул капитан. — Что это у вас в руке?

— Записка от г-жи де Ментенон королю. Вы передадите ему, не правда ли?

— Конечно, м-ль. А как здоровье вашей госпожи?

— О, ее духовник пробыл с нею все утро; беседы его очень, очень хороши, но такие грустные. Мы всегда бываем печальны после ухода г-на Годе. Ах, но я забыла, что вы гугенот, а значит, не имеете понятия о духовниках.

— Я не занимаюсь этими распрями и предоставляю право Сорбонне и Женеве оспаривать друг друга. Но, вы знаете, каждый должен стоять за своих.

— Ах, если бы вы только поговорили с мадам де Ментенон. Она сейчас обратила бы вас на путь истинный.

— Я предпочитаю говорить с м-ль Нанон, но если…

— О!

Раздалось легкое восклицание, шелест темной одежды, и субретка исчезла в одном из боковых переходов.

В конце длинного освещенного коридора показалась фигура величественной, красивой дамы, высокая, грациозная и до чрезвычайности надменная. Она не шла, а плыла, словно лебедь. На даме был роскошный лиф из золотой парчи и юбка серого шелка, отделанная золотистыми с серебром кружевами. Косынка из дорогого генуэзского вязанья наполовину прикрывала ее красивую шею. Спереди косынка была застегнута кистью жемчуга; нить из перлов, каждое зерно которой равнялось годовому доходу какого-нибудь буржуа, красовалась в ее роскошных волосах. Дама была, правда, уже не первой молодости, но чудная линия ее фигуры, свежий чистый цвет лица, блеск глаз цвета незабудок, опушенных густыми ресницами, правильные черты — все это давало ей право считаться первой красавицей и в то же время прослыть за злой язычок самой опасной женщиной Франции. Вся осанка, поворот изящной гордой головки, прекрасно посаженной на белой шее, были так обаятельны, что чувство восторга взяло верх над страхами молодого офицера, и, отдавая честь, он с трудом удерживал требуемый обстоятельствами вид непоколебимой твердыни.

— А, это капитан де Катина, — произнесла г-жа де Монтеспан с улыбкой, которой капитан предпочел бы самую кислую мину.

— Ваш покорный слуга, маркиза.

— Я очень рада, что нахожу здесь друга, ведь утром произошла какая-то курьезная ошибка.

— Очень сожалею о том, что слышу о ней, мадам.

— Это касается моего брата, де Вивонн. Просто смешно говорить об этом, но его смели не допустить к королю.

— На мою долю выпало это несчастье, маркиза.

— Как? Вы, капитан де Катина?! На каком основании?

Она вытянулась во весь свой величественный рост, а большие голубые глаза заискрились гневным изумлением.

— По приказанию короля, мадам.

— Короля? Ложь! Он не мог нанести публичное оскорбление моей семье! Кто отдал такое нелепое приказание?

— Сам король через Бонтана.

— Чепуха! Как вы смеете думать, что король решится отказать в приеме одному из Мортемаров устами лакея? Вам это просто приснилось, капитан.

— Желал, чтобы это было так, мадам.

— Но подобного рода сны, капитан, не приносят их владельцу счастья. Отправляйтесь доложить королю, что я здесь и хочу поговорить с ним.

— Невозможно, мадам.

— Почему?

— Мне запрещено передавать поручения.

— Какие бы то ни было?

— От вас, маркиза.

— Однако, капитан, вы прогрессируете! Только этого оскорбления мне и не хватало! Вы вправе передавать королю поручения какой-то авантюристки, перезрелой гувернантки, — она резко рассмеялась над описанием облика своей соперницы, — и не рискуете доложить о приходе Франсуазы де Мортемар, маркизы де Монтеспан.

— Таковы приказания, мадам. Глубоко сожалею о том, что на мою долю выпало их исполнение.

— Прекратите ваши уверения, капитан. Впоследствии вы узнаете, что действительно имеете право чувствовать себя огорченным. В последний раз — вы отказываетесь передать мое поручение королю?

— Принужден отказаться, мадам.

— Ну, так я сама это сделаю.

Она бросилась к двери, но капитан предупредил ее, преградив маркизе путь своей фигурой и вытянув руки.

— Ради бога, подумайте о себе, мадам, — прошептал он умоляюще. — На вас смотрят.

— Фи! Всякая шваль…

Она презрительно обвела глазами группу швейцарских солдат, получивших распоряжение своего сержанта отойти несколько в сторону. Теперь они наблюдали эту картину с широко раскрытыми глазами.

— Говорят вам, я увижу короля.

— Никогда еще ни одна дама не нарушала утреннего приема своим присутствием.

— Ну, так я буду первой.

— Вы погубите меня, если пройдете.

— А я все-таки настою на своем.

Дело становилось серьезным. Де Катина вообще отличался находчивостью, но на этот раз она ему изменила. Решительность (так говорили в ее присутствии) или нахальство (так злословили за глаза) г-жи де Монтеспан вошли в поговорку. Если маркиза будет настаивать на решении пройти в опочивальню, хватит ли у него воли удержать силой женщину, еще вчера державшую в своих руках весь двор и, как знать, благодаря красоте ли, уму ли, энергии ли, могущую завтра же возвратить свое влияние? Однако, если она настоит на своем, он навсегда потеряет милость короля, не терпящего ни малейшего уклонения в исполнении его приказаний. Но если он прибегнет к насилию, то совершит поступок, который маркиза никогда не забудет, и коль
скоро ей удастся вернуть свое влияние на короля, она смертельно отомстит ему. Таким образом, как говорится: куда ни кинь — все клин. Но в ту минуту, когда прежняя фаворитка монарха, сжав руки и сверкая гневно глазами, собиралась предпринять новый натиск, капитану внезапно пришла в голову счастливая мысль.

— Если бы маркизе было угодно подождать, — проговорил он успокаивающим тоном, — король сейчас проследует в капеллу.

— Еще рано.

— Мне кажется, пора.

— Но почему я должна ждать, как лакей?

— Одно мгновение, мадам.

— Нет, этого не будет!

И она сделала решительный шаг к двери.

Но тонкий слух гвардейца уловил уже шум шагов короля, и он понял, что дело выиграно.

— Хорошо, я передам ваше поручение, маркиза, — вымолвил он.

— Ага, наконец-то вы опомнились. Отправляйтесь доложить королю, что мне необходимо переговорить с ним.

Капитану нужно было выиграть еще несколько секунд.

— Разрешите передать ваше поручение через дежурного камергера?

— Нет, сами, лично.

— Вслух?

— Нет, нет! На ухо ему.

— Должен я чем-нибудь мотивировать ваше требование?

— О, вы сведете меня с ума Передайте сейчас же то, что я сказала вам

К счастью для молодого офицера, его затруднению пришел конец — створчатые двери опочивальни распахнулись, и на пороге появился сам Людовик. Он торжественно выступал, покачиваясь на высоких каблуках, и полы его камзола слегка раздувались. Придворные почтительно следовали сзади. Он остановился и спросил капитана:

— У вас есть для меня записка?

— Да, ваше величество.

Монарх сунул ее в карман своего красного камзола и проследовал было дальше, но вдруг взгляд его упал на мадам де Монтеспан, неподвижно и прямо стоявшую перед ним посреди коридора. Темный румянец гнева вспыхнул на щеках короля, и он быстро прошел мимо, не сказав ей ни слова. Маркиза повернулась и пошла рядом с ним по коридору.

— Я не ожидал такой чести, мадам, — проговорил Людовик.

— А я такого оскорбления, ваше величество.

— Оскорбления, мадам? Вы забываетесь.

— Нет, это вы забыли меня, ваше величество.

— И вы ворвались сюда.

— Я хотела услышать решение о моей участи из ваших собственных уст, — прошептала она. — Я еще могу вынести удар от того, кто владеет моим сердцем. Но мне тяжко слышать, что обижен брат устами лакеев и гугенотов-солдат, и то только потому, что его сестра слишком сильно любила.

— Теперь не время обсуждать подобного рода вещи.

— Могу надеяться увидеть вас, ваше величество, и когда?

— В вашей комнате.

— В котором часу?

— В четыре.

— Тогда я больше не буду надоедать вашему величеству.

Она отвесила ему один из тех грациозных поклонов, которыми славилась, и гордо поплыла назад по одному из боковых коридоров — глаза ее сияли торжеством. Сила ее красоты и ума никогда не изменяли маркизе, и теперь, добившись обещания свидеться с королем, она нисколько не сомневалась, что ей удастся достичь желанного, как и раньше, и снова своим очарованием увлечь в нем мужчину, как бы ни восставало в нем против этого королевское достоинство.

Глава IV. ОТЕЦ НАРОДА

Людовик шел исполнять свои религиозные обязанности явно не в духе, о чем свидетельствовали и сурово нахмуренные брови, и плотно сжатые губы. Он хорошо знал свою прежнюю фаворитку, знал ее вспыльчивость, дерзость, полное неумение сдерживаться в момент противоречий. Она была способна выкинуть какую-либо отвратительную выходку, пустить в ход свой злой язычок, с целью отомстить королю и всячески его высмеять. Она даже в состоянии устроить публичный скандал, который сделал бы его притчей во языцех для всей Европы. Людовик вздрогнул при одной только мысли об этом. Следовало во что бы то ни стало предотвратить надвигающуюся катастрофу. Но как порвать связь? Не в первый раз приходилось Людовику проделывать это, но кроткая Лавальер скрылась за монастырской стеной, как только прочла в его взгляде угасшую страсть. Да, там была действительно настоящая любовь. А эта женщина будет бороться, биться до самого конца, прежде чем уступит другой то положение, которым она сама так дорожит. Она уже сейчас твердила о своих попранных правах, о нанесенных ей обидах. В чем же они? Крайний эгоист, живший в атмосфере вечной лести, которой он дышал, Людовик не мог уяснить, что пятнадцать лет жизни, посвященной исключительно ему, потеря мужа, им же отдаленного, могли давать этой женщине кое-какие права на него. По его же мнению, он поднял ее на такую высоту, о какой только может мечтать подданная. Теперь она пресытила его и надоела, а потому ее обязанностью было незаметно удалиться на покой и быть благодарной за прошлые милости. Она получит пенсию, дети — обеспечение. Что же более может требовать любая благоразумная женщина?

И к тому же основания, чтобы ее удалить, были превосходные. Он мысленно перебирал их, стоя на коленях и слушая мессу, справляемую парижским архиепископом. И чем больше он думал, тем сильнее утверждался в своем решении. В его представлении бог был только более могущественный Людовик, а небо — более великолепный Версаль. Если он, король. требует повиновения от двадцати миллионов подданных, то и сам обязан выказывать послушание перед тем, кто имеет право требовать от него этого. Словом, совесть вполне оправдывала его поступки. Но в одном отношении он чувствовал свою вину: с самого приезда из Испании его кроткой, всепрощающей жены он никогда не оставлял ее без соперниц. Теперь, после ее смерти, дело обстоит не лучше. Одна фаворитка сменяла другую, и если Монтеспан продержалась дольше других, то скорее благодаря своей решительности, чем его любви. А теперь отец Лашез и Боссюэт постоянно твердят ему, что он достиг полного расцвета сил и скоро вступит на путь угасания, ведущий к смерти. Дикий взрыв страсти к несчастной Фонтанж был последним налетевшим порывом. Для него теперь наступил период спокойной, мирной жизни, а этого меньше всего можно ожидать в обществе мадам де Монтеспан.

Но он обрел место, где можно наслаждаться этим миром. С того первого дня, как де Монтеспан представила ему величественно-строгую и молчаливую вдову в качестве воспитательницы его детей, он стал постоянно испытывать все увеличивающееся удовольствие от ее общества. Сначала он целыми часами просиживал в комнате фаворитки, наблюдая, как тактично и просто воспитательница сдерживала буйные порывы вспыльчивого молодого герцога дю Мэн и шаловливого маленького графа Тулузского. Казалось, что он являлся в часы уроков следить за занятиями детей, но в сущности король ограничивался только тайным восхищением перед наставницей. Мало-помалу он поддался обаянию этого сильного, но в то же время и кроткого характера, начал обращаться к ней за советами по некоторым делам, причем следовал за полученным советом так послушно, как никогда не считался с мнением какого-либо министра или прежних фавориток.

А теперь он чувствовал: настало время сделать выбор между нею и де Монтеспан. Их влияние на него совершенно противоположно. Они несовместимы. И он стоит теперь между добродетелью и пороком, производя добровольно выбор между ними. Порок, по-своему, очень обаятелен, красив, остроумен и держит его трудно порываемой цепью привычки. Бывали минуты, когда природа брала верх и увлекала его по ту сторону добра, и он снова был готов вернуться к прежней чувственной жизни. Но Боссюэт и отец Лашез стояли на страже возле него, нашептывая слова ободрения, а главное, тут находилась мадам де Ментенон, напоминавшая королю, что приличествует его сану и сорокашестилетнему возрасту. Теперь, наконец, он решил сделать последние усилия. Он не в безопасности, пока его прежняя фаворитка еще при дворе. Людовик слишком хорошо знал себя, чтобы верить в продолжительность и прочность перемены своего настроения. Теперь она подкарауливает каждую минуту слабости с его стороны. Фаворитку нужно уговорить покинуть Версаль, и хорошо бы без скандала. Он будет тверд при сегодняшней встрече с ней и сразу даст ей понять, что ее царство закончилось навсегда.

Подобные мысли не давали покоя королю, стоявшему на коленях на «prie-dieu» из резного дерева и опустившему голову на роскошную красную бархатную подушку. Обычно он сидел в своем отделении направо от алтаря; гвардейцы и ближайшие слуги окружали его, а приближенные дамы и кавалеры наполняли часовню. Благочестие было в моде теперь так же, как темные камзолы и кружевные галстуки; благодать коснулась даже самых легкомысленных из придворных с тех пор, как король стал религиозен. Но скука отложила свой отпечаток на лицах всех — и знатных военных и остальной камарильи. Они зевали и дремали над молитвенниками. Некоторые из них, казавшиеся столь погруженными в молитву, на самом деле читали последний роман Скюдери или Кальпернеди, искусно переплетенный в темную обложку. Дамы прикидывались более набожными, при этом каждая из них держала в руках по маленькой свечке, будто бы для чтения молитвенника, но, в сущности, лишь затем, чтобы король мог видеть их лица и мог знать, что душою они с ним. Может быть, тут было несколько людей, молившихся от чистого сердца и пришедших сюда добровольно; но поступки Людовика превратили французских дворян в придворных, светских людей и лицемеров, так что весь Версаль принял вид громадного зеркала, стократно отражавшего только образ короля.

По выходе из часовни Людовик имел обыкновение принимать просьбы и выслушивать жалобы своих подданных. Его путь лежал через открытую площадку, где обыкновенно и собирались просители. В это утро их было только трое — горожанин, считавший себя обиженным старшиною своей гильдии, крестьянин, у которого охотничья собака покусала корову, и арендатор, притесняемый своим феодальным хозяином. Несколько вопросов и короткий приказ секретарю покончили эти дела. Людовик, хотя был сам тираном, имел по крайней мере то достоинство, что настаивал на праве быть единственным деспотом в своем королевстве. Он уже хотел идти дальше, как вдруг пожилой человек почтенного вида, в одежде горожанина, со строгими характерными чертами лица, бросился вперед и припал на одно колено.

— Справедливости! Прошу справедливости, ваше величество! — крикнул он.

— Что это значит? — изумился король. — Кто вы и что вам нужно?

— Я — гражданин Парижа, и меня жестоко обижают.

— Вы, кажется, почтенный человек. Если вас действительно обидели, то вы получите удовлетворение. На что вы жалуетесь?

— У меня в доме расквартировано двадцать человек Лангедокских драгун под начальством капитана. Они едят мои запасы, тащат мое добро и бьют моих слуг, а в судах я не могу добиться удовлетворения.

— Клянусь жизнью, странно понимается правосудие в нашем городе, — гневно воскликнул король.

— Дело действительно постыдное! — заметил Боссюэт.

— Но нет ли какой особой причины? — вставил Лашез — Я предложил бы вашему величеству спросить этого человека, как его зовут, чем он занимается и почему именно у него в доме расквартированы на постой драгуны.

— Вы слышите вопрос достопочтенного отца?

— Ваше величество, меня зовут Катина, я торговец сукном и принадлежу к протестантской церкви.

— Я так и думал! — вскрикнул придворный духовник.

— Это меняет дело, — произнес Боссюэт.

Король покачал головой, и лицо его омрачилось.

— Вы сами виноваты во всем, и от вас зависит поправить дело.

— Каким образом, ваше величество?

— Принять единственную и истинную веру.

— Я уже принадлежу к ней, ваше величество.

Король сердито топнул ногой.

— Я вижу, что вы достаточно дерзкий еретик, — вспылил он. — Во Франции только одна церковь — и именно та, к которой принадлежу я. Если вы не член ее, то не можете рассчитывать на помощь с моей стороны.

— Моя вера — наследие моих предков отца и деда, ваше величество.

— Если они грешили, то это не дает еще вам права повторять их ошибки. Мой дед также заблуждался, пока у него не открылись глаза.

— Но он благородно загладил свое заблуждение, — пробормотал иезуит.

— Так вы не поможете мне, ваше величество?

— Помогите прежде сами себе.

Старый гугенот с жестом отчаяния встал с колен, а король двинулся дальше. Оба духовника шли по бокам, нашептывая ему слова одобрения.

— Вы поступили благородно, ваше величество.

— Вы действительно старший сын церкви.

— Вы достойный наследник св. Людовика.

Но на лице короля появилось выражение не совсем довольного своим поступком человека.

— А вы не считаете, что к этим людям применяют слишком суровые меры? — спросил он.

— Слишком суровые? Ваше величество изволит заблуждаться от излишка милосердия.

— Я слышал, что они в огромном количестве покидают мою страну.

— Тем лучше, ваше величество; может ли благословение божие пребывать над страной, где находятся такие упрямые еретики?

— Изменившие богу вряд ли могут быть верными подданными короля, — заметил Боссюэт. — Могущество вашего величества только возросло бы, не будь у них в ваших владениях их храмов, как они называют свои еретические притоны.

— Мой дед обещал им свое покровительство. Вам самим хорошо известно, что они состоят под защитой Нантского эдикта.

— Но вы, ваше величество, можете изменить содеянное зло.

— Каким образом?

— Отмените эдикт.

— И бросить в распростертые объятия моих врагов два миллиона лучших ремесленников и храбрейших слуг Франции? Нет, нет, отец мой, надеюсь, я достаточно ревностно отношусь к нашей матери-церкви, но есть и некоторая доля правды в словах де Фронтенака о зле, происходящем в результате смешения дел сего мира с интересами мира дальнего. Что скажете вы, Лувуа?

— При всем моем почтении к церкви, ваше величество, не смею умолчать, что, верно, сам дьявол наградил этих людей изумительным умением и ловкостью, благодаря чему они — лучшие работники и купцы королевства вашего величества. Не знаю, чем мы будем пополнять казну, потеряй мы таких исправных плательщиков податей. Уже и так многие из них покинули отечество, а с отъездом прекратились и их дела. Если же они все оставят страну, то для нас это будет хуже проигранной войны.

— Но, — заметил Боссюэт, — как только известие распространится по Франции, что такова воля короля, ваше величество может быть уверенным, что даже худшие из ваших подданных, питая любовь к вам, поторопятся войти в лоно святой церкви. Но пока существует эдикт, им будет казаться, что король равнодушно относится к этому вопросу, и они могут пребывать в своем заблуждении.

Король покачал головой.

— Это упрямые люди, — возразил он.

— Если бы французские епископы принесли в дар государству сокровища своих епархий, — заметил Лувуа, лукаво взглянув на Боссюэта, — то мы смогли бы, вероятно, существовать и без налогов, получаемых с гугенотов.

— Все, чем располагает церковь, к услугам короля, — коротко ответил Боссюэт.

— Королевство со всем находящимся в нем принадлежит мне, — заметил Людовик, когда они вошли в большую залу, где двор собирался после обедни, — но надеюсь, что мне еще нескоро придется потребовать от церкви ее богатства.

— Надеемся, сир! — вымолвили, словно эхо, духовные особы.

— Однако прекратим эти разговоры до совета. Где Мансар? Я хочу взглянуть на его проекты нового флигеля в Марли.

Король подошел к боковому столу и через мгновение углубился в свое любимое занятие: он с любопытством рассматривал грандиозные планы великого архитектора, осведомляясь о ходе постройки.

— Мне кажется, вашей милости удалось произвести некоторое впечатление на короля, — заметил Лашез, отведя Боссюэта в сторону.

— С вашей могущественной помощью, мой отец.

— О, можете быть уверены, я не упущу случая протолкнуть доброе дело.

— Если вы приметесь за него, этот вопрос можно считать решенным.

— Но есть одна особа, имеющая большее влияние, чем я.

— Фаворитка де Монтеспан?

— Нет, нет; ее время прошло. Это г-жа де Ментенон.

— Я слышал, что она набожна, так ли?

— Очень Но она недолюбливает мой орден. Ментенон — сульпицианка. Однако не исключена возможность общего пути к одной цели. Вот если бы вы поговорили с ней, ваше преподобие.

— От всего сердца.

— Докажите ей, какое богоугодное дело она совершила бы, способствуя изгнанию гугенотов.

— Я докажу.

— А в вознаграждение мы с нашей стороны поможем ей… — Он наклонился и шепнул что-то на ухо прелату.

— Как? Он на это неспособен!

— Но почему же? Ведь королева умерла.

— Вдова поэта Скаррона и…

— Она благородного происхождения. Их деды были когда-то очень дружны.

— Это невозможно!

— Я знаю его сердце и говорю, что очень даже возможно.

— Конечно, уж если кто-нибудь знает его сокровенное, то это вы, мой отец. Но подобная мысль не приходила мне в голову.

— Ну, так пусть заглянет теперь и застрянет там. Если она послужит церкви, церковь посодействует ей… Но король делает мне знак, и я должен поспешить к нему.

Тонкая темная фигура поспешно проскользнула среди толпы придворных, а великий епископ из Мо продолжал стоять, опустив низко голову, погруженный в раздумье.

К этому времени весь двор собрался в «ап оп», и громадная комната наполнилась шелковыми, бархатными и парчовыми нарядами дам, блеском драгоценных камней, дрожанием разрисованных вееров, колыханием перьев и эгретов. Серые, черные и коричневые одежды мужчин смягчали яркость красок. Раз король в темном, то и все должны быть в одеждах такого же цвета, и только синие мундиры офицеров да светлосерые гвардейских мушкетеров напоминали первые годы царствования, когда мужчины соперничали с женщинами в роскоши и блеске туалетов. Но если изменились моды на платья, то еще более изменились манеры. Ветреное легкомыслие и былые страсти, конечно, не могли исчезнуть вовсе, но поветрие было на серьезные лица и умные беседы. Теперь в высшем свете шли разговоры не о выигрыше в ландскнехте, не о последней комедии Мольера или новой опере Люлли, а о зле янсенизма, об изгнании Арно из Сорбонны, о дерзости Паскаля, об относительных достоинствах двух популярных проповедников — Бардалу и Массильона. Так под причудливо разрисованным потолком, по раскрашенному полу, окруженные бессмертными произведениями художников, заключенными в дорогие золоченые рамы, двигались вельможи и пышные дамы, стараясь подделаться под маленькую темную фигуру, силясь походить на того, кто сам настолько растерялся, что в настоящее время колебался в выборе между двумя женщинами, ведущими игру, в которой ставками было будущее Франции и его собственная судьба.

Глава V. ДЕТИ САТАНЫ

Старый гугенот, получив отказ короля, еще несколько минут стоял в растерянности. Игра сомнения, печали и гнева сменялась на его челе. С виду это был очень высокий, худой человек с суровым, бледным лицом, с большим лбом, мясистым носом и могучим подбородком. Он не носил парика, не пользовался пудрой, но природа сама обсыпала серебром его густые кудри, а тысячи морщинок вокруг глаз и уголков рта придавали его лицу особо серьезное выражение. Но, несмотря на пожилые годы, вспышка гнева, заставившая этого человека вскочить с колен при отрицательном ответе короля на его просьбу, пронизывающий, сердитый взгляд, кинутый им на царедворцев, проходивших мимо него с насмешливыми улыбками, перешептываниями и шуточками, указывали на то, что в нем сохранились и сила и дух молодости. Одет он был согласно своему положению просто, но хорошо: на нем был темно-коричневый кафтан из шерстяной материи, украшенный серебряными пуговицами, короткие брюки того же цвета, что и кафтан, белые шерстяные чулки, черные кожаные сапоги с широкими носами и большими стальными пряжками. В одной руке он держал низкую поярковую шляпу, отороченную золотым кантом, в другой — сверток бумаг, заключавших изложение его жалоб, которые он надеялся передать секретарю короля.

Но сомнения старого гугенота относительно того, как ему следует поступить дальше, разрешились весьма быстро. В то время на протестантов (хотя их пребывание во Франции и не было вполне запрещено) смотрели, как на людей, едва терпимых в королевстве и потому не защищенных законами от соотечественников-католиков. В продолжение двадцати лет гонения на них все усиливались, и за исключением разве что изгнания не было средств, которыми не пользовались бы против них официальные ханжи. Гугенотам чинили препятствия во всех делах: им воспрещалось занимать какие-либо общественные должности, их дома отдавались под постой для солдат, их жалобы в судах оставляли без рассмотрения, детей их поощряли к неповиновению. Всякий негодяй, желавший удовлетворить личную злобу или втереться в доверие своего ханжи-начальника, мог проделывать с любым гугенотом все, что ему вздумается, не страшась закона. Но, несмотря на чинимые притеснения, эти люди все же льнули к отталкивающей их стране, льнули, тая в глубине сердца горячую любовь к родной почве, предпочитая оскорбления и обиды здесь, на родине, любезному приему, который их ожидал за морем. Но на них уже надвигалась тень роковых дней, когда выбор, увы, не зависит от личных желаний.

Двое из королевских гвардейцев, рослые молодцы в синих мундирах, дежурившие в этой части дворца, были свидетелями безрезультатного ходатайства гугенота. Они подошли к нему и грубо прервали ход его мыслей.

— Ну, «молитвенник», — угрюмо проговорил один из них, — проваливай-ка отсюда!

— Нельзя считать тебя украшением королевского сада! — крикнул другой со страшной бранью. — Что за цаца, отворачивающая нос от религии короля, черт бы тебя побрал!

Старый гугенот, гневно и с глубоким презрением взглянув на стражу, повернулся, намереваясь уйти прочь, как вдруг один из гвардейцев ткнул его в бок концом алебарды.

— Вот тебе, собака! — воскликнул он. — Как ты смеешь смотреть так на королевского гвардейца.

— Дети Велиала, — в свою очередь выкрикнул старик, прижимая руку к боку, — будь я на двадцать лет помоложе, вы не посмели бы так обращаться со мной!

— А! Ты еще изрыгаешь яд, гадина? Довольно, Андре. Он пригрозил королевскому гвардейцу! Хватай его и тащи в караулку.

Солдаты, бросив ружья, кинулись на старика, но, несмотря на свою молодость и здоровье, им не так-то легко было с ним справиться. Сухая фигура гугенота с длинными мускулистыми руками несколько раз вырывалась от насильников, и только когда старик начал уже задыхаться, солдатам удалось наконец скрутить ему руки. Но едва они одержали эту жалкую победу, как грозный оклик и сверкнувшая перед их глазами шпага заставили солдат освободить пленника.

Это был капитан де Катина. По окончании утренней службы он вышел на террасу и внезапно оказался свидетелем столь постыдной сцены. При виде старика он вздрогнул и, выхватив из ножен шпагу, бросился вперед так яростно, что гвардейцы не только бросили свою жертву, но один из них, пятясь от угрожающего клинка, поскользнулся и упал, увлекая за собой товарища.

— Негодяи! — гремел де Катина. — Что это значит?

Гвардейцы, с трудом поднявшись на ноги, казалось, были смущены.

— Разрешите доложить, капитан, — проговорил один из них, отдавая честь, — это гугенот, оскорбивший королевскую гвардию.

— Король отклонил его просьбу, капитан, а он топчется на месте, — добавил другой.

Де Катина побледнел от бешенства.

— Итак, когда французские граждане приходят обращаться к властителю их страны, на них должны нападать такие швейцарские собаки, как вы? — закричал он. — Ну, погодите же.

Он вытащил из кармана маленький серебряный свисток, и на раздавшийся резкий призыв из караулки выбежал старый сержант с полдюжиной солдат.

— Ваша фамилия? — строго спросил капитан

— Андре Менье.

— А ваша?

— Николай Клоппер.

— Сержант, арестовать Менье и Клоппера.

— Слушаюсь, капитан! — отчеканил сержант, смуглый поседевший солдат, участник походов Конде и Тюренна.

— Сегодня же отдать их под суд.

— На каком основании, капитан?

— По обвинению в нападении на престарелого почтенного гражданина, пришедшего с просьбой к королю.

— Он сам признался, что гугенот, — в один голос оправдывались обвиняемые.

— Гм… — Сержант нерешительно дергал свои длинные усы. — Прикажете так формулировать обвинение? Как угодно капитану…

Он слегка передернул плечами, словно сомневаясь, чтобы из этого вышло что-нибудь путное.

— Нет, — сообразил де Катина, которому вдруг пришла в голову счастливая мысль. — Я обвиняю их в том, что они, бросив алебарды во время пребывания на часах, явились предо мной в грязных и растерзанных мундирах.

— Так будет лучше, — заметил сержант с вольностью старого служаки. — Гром и молния! Вы осрамили всю гвардию. Вот посидите часок на деревянной лошади с мушкетами, привязанными к каждой ноге, так твердо запомните, что алебарды должны быть у солдат в руках, а не валяться на королевской лужайке. Взять их! Слушай. Направо кругом. Марш!

И маленький отряд гвардейцев удалился в сопровождении сержанта.

Гугенот молча, с хмурым видом, стоял в стороне, ничем не выражая радости при неожиданно счастливом для него исходе дела; но когда солдаты ушли, он и молодой офицер быстро подошли друг к другу.

— Амори, я не надеялся видеть тебя.

— Как и я, дядя. Скажите, пожалуйста, что привело вас в Версаль?

— Содеянная надо мной несправедливость, Амори. Рука нечестивых тяготеет над нами, и к кому же обратиться за защитой, как не к королю?

Молодой офицер покачал головой.

— У короля доброе сердце, — проговорил де Катина. — Но он глядит на мир только через очки, надетые ему камарильей. Вам нечего рассчитывать на него.

— Он почти прогнал меня с глаз долой.

— Спросил ваше имя?

— Да, и я назвал.

Молодой гвардеец свистнул.

— Пройдемте к воротам, — промолвил он. — Ну, если мои родственники будут приходить сюда и заводить споры с королем, моя рота вскоре останется без капитана.

— Королю невдомек, что мы родственники. Но мне странно, племянник, как ты можешь жить в этом храме Ваала, не поклоняясь кумирам.

— Я храню веру в сердце.

Старик серьезно покачал головой.

— Ты идешь по весьма узкому пути, полному искушений и опасностей, — проговорил он. — Тяжко тебе, Амори, шествовать путем господним, идя в то же время рука об руку с притеснителями его народа.

— Эх, дядя! — нетерпеливо воскликнул молодой человек. — Я солдат короля и предоставляю отцам церкви вести богословские споры. Сам же хочу только прожить честно и умереть, исполняя свой долг, а до остального что мне за дело?!

— И согласен жить во дворцах и есть на дорогой посуде, — с горечью заметил гугенот, — в то время, когда рука нечестивых тяготеет над твоими кровными, когда изливается чаша бедствия, когда гул воплей и стенаний царят по всей стране.

— Да что же случилось, наконец? — спросил молодой офицер, несколько сбитый с толку библейскими выражениями, бывшими в ходу между французскими протестантами.

— Двадцать человек моавитян расквартировано у меня в доме во главе с неким капитаном Дальбером, давно уже ставшим бичом Израиля.

— Капитан Клод Дальбер из Лангедокских драгун? У меня уже есть с ним кое-какие счеты.

— Ага! И рассеянные овцы стада господня также имеют нечто против этого лютого пса и горделивого нечестивца.

— Да что же он сделал?

— Его люди разместились в моем доме, словно моль в тюках сукна. Нигде нет свободного местечка. Сам же муж сей сидит в моей комнате, задравши ноги в сапожищах на стулья из испанской кожи, с трубкой во рту, с графином вина под рукой и изрекает, словно шипит, всякие мерзостные словеса. Он побил старика Пьера.

— А?!

— И столкнул в подвал меня.

— А!??

— Он в пьяном виде пытался обнять твою кузину Адель.

— О!!!

При каждом новом восклицании лицо молодого человека багровело все более и более. При последних же словах старика гнев вырвался наружу и де Катина с бешенством бросился вперед, таща дядю за руку. Они бежали по одной из извилистых дорожек, окруженных высокими живыми изгородями, из-за которых выглядывали мраморные фавны или нимфы. Придворные, попадавшиеся им навстречу, с удивлением смотрели на эту странную пару. Но молодой человек был слишком занят своими мыслями, чтобы обращать внимание на гуляющих. Не переставая бежать, они миновали серповидную дорожку, шедшую мимо дюжины каменных дельфинов, выбрасывающих изо рта струи воды на группу тритонов, затем аллею гигантских деревьев, глядя на которые, можно было подумать, что им уже несколько веков, тогда как в действительности они только нынче были привезены с колоссальными трудностями из Сен-Жермена и Фонтенебло. У калитки, выходящей на дорогу, старик остановился, задыхаясь от непрерывного бега.

— В чем вы приехали, дядя?

— В коляске.

— Где она?

— Вон там, за гостиницей.

— Ну, идем же туда скорее!

— Ты тоже едешь, Амори?

— Судя по вашим словам, мне пора появиться у вас. В вашем доме будет не лишним иметь человека со шпагой у пояса.

— Но что же ты собираешься делать?

— Переговорить с этим капитаном Дальбером.

— Значит, я обидел тебя, племянник, сказав, что твое сердце не вполне принадлежит Израилю.

— Какое мне дело до Израиля! — неторопливо крикнул де Катина. — Я знаю только, что вздумай кузина Адель поклоняться грому, словно абенокская женщина, или обратись она со своими невинными молитвами к Гитчи Маниту, то и тогда хотел бы я видеть человека, осмелившегося дотронуться до нее! А вот подъезжает наша коляска. Гони во весь дух, кучер, и получишь пять ливров, если через час мы будем у заставы Инвалидов.

Мчаться быстро во времена безрессорных экипажей и выстланных диким камнем дорог было непросто, но кучер нахлестывал косматых, неподстриженных лошадей, и коляска, подпрыгивая, громыхала по дороге. Придорожные деревья мелькали за застекленными дверцами коляски, а белая пыль клубилась следом. Капитан гвардии барабанил пальцами по коленям, нетерпеливо вертясь на сиденье и задавая по временам вопросы своему угрюмому спутнику.

— Когда все это произошло?

— Вчера вечером.

— А где теперь Адель?

— Дома.

— А этот Дальбер?

— О, он также там.

— Как? Вы рискнули оставить ее во власти этого человека, уехав в Версаль?

— Она заперлась на замок в своей комнате.

— Ах, что значит какой-то запор! — Молодой человек вне себя от бессильной злобы потряс кулаком в воздухе. — Пьер там?

— Он бесполезен.

— И Амос Грин?

— О, этот лучше. Он, видимо, настоящий мужчина. Его мать, француженка с острова Статень, близ Мангаттана. Она была одной из рассеянных овец стада, рано бежавших от волков, когда рука короля только начала тяготеть над Израилем. Амос прекрасно владеет французским языком, но не похож по виду на француза, и манеры у него совсем иные.

— Он выбрал неудачно время для посещения Франции.

— Может быть, здесь кроется непонятная для нас мудрость.

— И вы оставили его у вас в доме?

— Да; он сидел с Дальбером, курил и рассказывал ему странные истории.

— Каким он может быть защитником? Чужой человек в незнакомой стране. Вы дурно поступили, дядя, оставив Адель одну.

— Она в руках божьих, Амори.

— Надеюсь. О, я горю от нетерпения поскорее быть там.

Он высунул голову, не обращая внимания на облако пыли, подымавшееся от колес, и, вытянув шею, стал смотреть вперед, на длинную, извилистую реку и широко раскинувшийся город, уже различимый в тонкой синеватой дымке, в которой ясно вырисовывались обе башни Собора Богоматери, высокая игла св. Иакова и целый лес других шпилей и колоколен — памятников восьми столетий набожности Парижа. Вскоре дорога свернула в сторону Сены, городская стена становилась все ближе и ближе, и наконец, путешественники въехали в город через южные ворота, и коляска запрыгала с грохотом по каменной мостовой, оставив справа обширный Люксембургский дворец, а слева — последнее создание Кольбера, богадельню инвалидов. Сделав крутой поворот, экипаж очутился на набережной и, переехав Новый мост, мимо величественного Лувра, добрался до лабиринта узких, но богатых улиц, шедших к северу. Молодой человек все еще смотрел в окно, но панораму загораживала громадная золоченая карета, шумно и тяжело двигавшаяся перед коляской. Однако, когда улица стала пошире, карета свернула в сторону и офицер увидел дом, куда он так стремился.

Перед домом собралась огромная толпа народа.

Глава VI. БИТВА В ДОМЕ

Дом гугенота-торговца представлял собою высокое узкое здание, стоявшее на углу улиц Св. Мартина и Бирона. Дом был четырехэтажный, такой же суровый и мрачный, как и его владелец. Верхний этаж был занят складом запасных товаров; ко второму и третьему были приделаны балконы с крепкими деревянными балюстрадами. Когда дядя с племянником выскочили из коляски, они очутились перед плотной толпой людей, очевидно, чем-то сильно возбужденных. Все смотрели вверх. Взглянув в том же направлении, молодой офицер увидел зрелище, лишившее его способности чувствовать что-либо другое, кроме величайшего изумления.

С верхнего балкона головой вниз висел человек в ярко-голубом кафтане и белых штанах королевских драгун. Шляпа и парик слетели, и стриженая голова медленно раскачивалась взад и вперед на высоте пятидесяти футов над мостовой. Лицо привешенного, обращенное к улице, было смертельно бледным, а глаза плотно зажмурены, как будто он не решался открыть их, боясь угрожавшей ему страшной участи. Зато голос его громко взывал о помощи.

В углу балкона находился молодой человек и, наклонившись над перилами, держал за ноги висевшего в воздухе драгуна. Юноша смотрел не на свою жертву, а, повернув голову, на толпу солдат, теснившихся у большого открытого окна, выходившего на балкон. В повороте его головы чувствовался гордый вызов, а солдаты нерешительно топтались на месте, не зная, броситься ли им вперед или уйти.

Внезапно толпа вскрикнула от неожиданности. Молодой человек отпустил одну ногу драгуна, продолжая держать его только за вторую, причем первая беспомощно болталась в воздухе. Жертва напрасно цеплялась руками за стену позади себя, продолжая вопить что есть мочи.

— Втащи меня обратно, чертов сын, втащи, — молил он. — Ты хочешь, что ли, убить меня? Помогите, добрые люди, спасите!

— Вам угодно, чтобы я втащил вас назад, капитан? — спросил державший его молодой человек ясным и сильным голосом, на прекрасном французском языке, но с акцентом, казавшимся странным толпе внизу.

— Да, черт возьми, да!

— Так отошлите ваших людей.

— Убирайтесь прочь, олухи, болваны. Вам хочется, чтобы я разбился о мостовую? Прочь! Убирайтесь вон, говорят вам.

— Так-то лучше! — проговорил молодой человек, когда солдаты исчезли. Он потянул драгуна за ногу и приподнял его так, что тот мог, обернувшись, ухватиться за нижний угол балкона. — Ну, как вы себя чувствуете? — полюбопытствовал молодой человек.

— Держите меня, ради бога, крепче.

— Я держу вас довольно крепко.

— Ну, так втащите меня.

— Не надо торопиться, капитан. Вы отлично можете разговаривать и в таком положении.

— Втащите меня, месье, поскорее.

— Все в свое время. Боюсь, что вам не слишком удобно разговаривать, болтаясь в воздухе.

— Ах, вы хотите убить меня!

— Напротив, я собираюсь спасти вас.

— Да благословит вас бог.

— Но только на известных условиях.

— О, авансом соглашаюсь на них. Ах! Я сейчас упаду!

— Вы оставите этот дом — вы и ваши люди — и не посмеете больше беспокоить ни старика, ни мадемуазель. Даете обещание?

— О, да, да, мы уйдем.

— Честное слово?

— Разумеется. Только втащите меня.

— Не так скоро. В этом положении легче разговаривать с вами. Я не знаю здешних законов. Может быть, подобные вещи во Франции воспрещены. Обещайте, что мне не будет неприятностей.

— Никаких. Только втащите меня.

— Очень хорошо. Ну-с, пожалуйте.

Он стал тянуть драгуна за ногу, а тот судорожно цеплялся за перила, пока под одобрительный гул толпы не перевалился наконец через балюстраду и не растянулся на балконе, где пролежал несколько минут неподвижно, как пласт. Затем, шатаясь, поднялся на ноги и, не взглянув на противника, с криком бешенства бросился в открытую дверь.

Пока наверху происходила эта маленькая драма, де Катина оправился от охватившего его оцепенения и принялся энергично проталкиваться сквозь толпу вместе со своим спутником, так что оба вскоре очутились у крыльца. Мундир королевского гвардейца уже сам по себе мог служить пропуском повсюду, а кроме того, и лицо старика Катина было хорошо известно во всем околотке, и все присутствующие расступались, чтобы дать им пройти в дом. Дверь распахнулась, и в темном коридоре вошедших встретил старый слуга, ломая руки.

— Ох, хозяин! Ох, хозяин! — кричал он. — Ох, какие дела! Какой позор! Они убьют его!

— Кого?

— Славного месье из Америки. О, боже мой! Слышите?

Как раз в этот момент раздавшиеся наверху крики и возня внезапно закончились ужаснейшим грохотом, перемешанным с залпом энергичных ругательств. Офицер и гугенот стремглав бросились на второй этаж. Они уже были на лестнице, когда вдруг навстречу им вылетели большие часы недельного завода и, перескакивая через четыре ступени, миновав площадку, ударились о противоположную стену, после чего превратились в кучу металлических колес и деревянных обломков. Через мгновение на площадке второго этажа показался живой клубок из четырех человек и деревянных обломков. Борьба продолжалась: люди вскрикивали, падали, снова поднимались; они так переплелись между собой, что трудно было разобрать, кто где. Было только заметно, что среднее звено в этом клубке одето в одежду из черного фламандского сукна/ а остальные три — в солдатскую форму. Человек, служивший объектом нападения, был так силен и крепок, что, лишь только ему удавалось встать на ноги, он начинал таскать за собой по площадке противников, словно дикий кабан повиснувших на нем собак. Выбежавший вслед за клубком дерущихся офицер протянул было руку, чтобы схватить штатского, но тотчас же с бранью отдернул ее прочь, так как последний сильно схватил его крепкими белыми зубами за большой палец левой руки. Прижимая к губам раненый палец, офицер выхватил шпагу и заколол бы своего безоружного противника, если бы де Катина, бросившись вперед, не схватил его за кисть руки.

— Вы подлец, Дальбер! — крикнул он.

Внезапное появление королевского лейб-гвардейца произвело магическое действие на дерущихся. Дальбер отскочил назад, не отнимая от губ пальца, и, опустив шпагу, мрачно смотрел на прибывшего. Его длинное желтое лицо исказилось от гнева, а маленькие черные глаза горели яростью и дьявольским огнем неудовлетворенной мести. Солдаты отпустили свою жертву и, запыхавшись, выстроились в ряд, а молодой человек прислонился к стене и, счищая пыль со своей черной одежды, попеременно смотрел то на своего спасителя, то на противников.

— У нас с вами давние счеты, Дальбер! — произнес де Катина, обнажая рапиру.

— Я здесь по приказу короля, — угрюмо ответил Дальбер.

— Без сомнения. Защищайтесь, сударь.

— Говорю вам, я здесь по долгу службы.

— Прекрасно. Скрещивайте шпагу.

— Я не ссорился с вами.

— Нет? — Де Катина шагнул вперед и дал ему пощечину. — Мне кажется, у вас есть теперь повод к дуэли, — проговорил он.

— Черти! — заорал капитан. — К оружию, ребята! Эй, вы там наверху! Уберите этого молодца и схватите пленника. Именем короля.

На его зов прибежала дюжина солдат, а трое бывших на площадке снова бросились на своего недавнего противника. Тот увернулся, выхватив из рук старого купца толстую палку.

— Я с вами, сударь! — проговорил он, становясь рядом с гвардейским офицером.

— Уберите вашу челядь и бейтесь со мной, как подобает дворянину! — крикнул де Катина.

— Дворянин?! Послушайте только этого мещанина-гугенота, семья которого торгует сукном! Ха-ха-ха!

— Ах ты, трус! Я шпагой напишу на твоей роже, что ты лжец.

Де Катина кинулся вперед и нанес удар, который попал бы прямо в сердце Дальберу, не упади тяжелая сабля одного из драгун на его более тонкое оружие и не переруби клинок у самой рукоятки. С криком торжества его враг бешено ринулся к нему, занося рапиру, но сильный удар палки молодого иностранца заставил его выпустить оружие, которое звеня упало на пол. Один из стоявших на лестнице солдат выхватил пистолет и прицелился в голову де Катина. Выстрел положил бы конец схватке, но в этот момент какой-то низенький старичок, спокойно вошедший с улицы, видимо, заинтересованный разыгравшеюся перед ним сценою и с улыбкой смотревший на всех, внезапно сделал шаг вперед, приказывая бойцам опустить оружие столь твердым и властным голосом, что все шпаги сразу ударились в пол, словно на ученье.

— Ну, месье! Ну, месье! — строго проговорил старичок, смотря на каждого по очереди.

Это был очень маленький, подвижный человек, худой, как сельдь, с выдающимися вперед зубами и громадным париком, длинные локоны которого скрадывали очертание его морщинистой шеи и узких плеч. Одет он был в длиннополый кафтан из бархата мышиного цвета, отделанный золотом; высокие кожаные сапоги и маленькая треуголка с золотым кантом придавали ему несколько воинственный вид. Его осанка и манеры отличались изяществом; высоко поднятая голова, острый взгляд черных глаз, тонкие черты лица, самоуверенность, сквозившая в каждом его движении, — все это указывало на человека, привыкшего повелевать. И действительно, во Франции, так же как и за ее пределами, мало было людей, которым наравне с королем не было известно имя этого маленького человечка, стоявшего на площадке гугенотского дома с золотой табакеркой в одной руке и с кружевным платком в другой. Кто мог не знать последнего из тех великих вельмож, храбрейшего из французских полководцев, всеми любимого Конде, победителя при Рокруа и героя Фронды? При виде его худого желтого лица драгуны и их начальник вытянули руки по швам, а де Катина поднял обломок своей рапиры, отдавая честь.

— Э, э! — вскрикнул старый воин, вглядываясь в него. — Вы были со мной на Рейне… э? Я помню ваше лицо, капитан. А ваши родные были с Тюреном.

— Я был в Пикардийском полку, ваша светлость. Моя фамилия де Катина!

— Да, да. А кто вы, сударь, черт вас побери?

— Капитан Дальбер, ваша светлость, из Лангедокских синих драгун.

— Э! Я проезжал мимо в карете и видел, как вы висели вверх ногами. Молодой человек втащил вас, по-видимому, с условием…

— Он поклялся, что уйдет из дома! — крикнул иностранец. — Но когда я поднял его, то негодяй напустил на меня своих людей, и мы все вместе скатились с лестницы.

— Клянусь честью, вы немало оставили следов, — произнес Конде, улыбаясь и смотря на обломки, разбросанные по полу. — Так вы нарушили данное вами слово, капитан Дальбер?

— Я не мог заключать условий с гугенотом и врагом короля, — угрюмо отрапортовал драгун.

— По-видимому, вы все же смогли заключить условия, но не хотите выполнить их. А почему же вы, сударь, отпустили его, когда перевес был на вашей стороне?

— Я поверил его обещанию.

— Должно быть, вы доверчивы по природе.

— Я привык иметь дело с индейцами.

— Э! И вы думаете, что слово индейца вернее слова королевского драгуна?

— Я не думал этого час тому назад.

— Гм!

Конде взял большую понюшку табаку, втянул, а затем смахнул кружевным платком пылинки, упавшие на его бархатный кафтан.

— Вы очень сильны, милостивый государь, — проговорил он, внимательно глядя на широкие плечи и высокую грудь молодого иностранца. — Вы, полагаю, из Канады?

— Я был там, но сам я из Нью-Йорка.

Конде покачал головой.

— Это остров? — спросил он.

— Нет, месье, город.

— В какой провинции?

— В Нью-Йоркской.

— Значит, главный город?

— Нет, главный город — Албани.

— А почему вы говорите по-французски?

— Моя мать — француженка по происхождению.

— Давно ли вы в Париже?

— Сутки.

— Э! И уже начали вывешивать с балконов соотечественников вашей матери.

— Он приставал к одной девушке, месье. Я попросил его прекратить это, тогда он обнажил шпагу и убил бы меня, не схватись я с ним. Он крикнул на помощь своих людей. Чтобы держать их на почтительном расстоянии, я поклялся, что спущу капитана вниз головой, если солдаты сделают хоть шаг вперед. А когда я отпустил его, они опять набросились на меня, и не знаю, чем бы закончилось дело, если б вот этот месье не вступился за меня.

— Гм! Вы поступили превосходно. Вы молоды, но находчивы.

— Я вырос в лесу.

— Если там много таких, как вы, то моему приятелю де Фронтенаку будет немало хлопот, прежде чем ему удастся основать ту империю, о которой он мечтает. Но что все это значит, капитан Дальбер? Чем вы можете оправдаться?

— Королевским приказанием, ваша светлость.

— Э!? Разве он дал вам право оскорбить девушку? Не слыхивал, чтоб его величество бывал слишком жесток с женщинами, — произнес Конде с сухим, отрывистым смехом, вновь беря понюшку табаку.

— Ваша светлость, приказано применять все меры, чтобы заставить этих людей войти в лоно истинной церкви.

— Честное слово, вы страшно похожи на апостола и борца за святую веру! — воскликнул Конде, насмешливо глядя своими блестящими черными глазами на грубое лицо драгуна. — Уведите отсюда своих людей, капитан, и чтобы ноги вашей не было здесь.

— Но приказание короля, ваша светлость…

— Когда я увижу короля, то сообщу ему, что вместо солдат я нашел здесь разбойников. Ни слова, сударь. Вон! Позор ваш вы берете с собой, а честь останется здесь.

В одно мгновение из насмешливого, жеманного старого щеголя он превратился в сурового воина с неподвижным лицом и огненным взглядом. Дальбер отступил перед его мрачным взором и пробормотал команду. Солдаты, топая ногами и гремя саблями, вереницей начали спускаться по лестнице.

— Ваша светлость, — вымолвил старый гугенот, выступая вперед и распахивая одну из дверей, выходивших на площадку. — Вы действительно явились спасителем Израиля и камнем преткновения для дерзновенных. Не удостоите ли чести отдохнуть под моей кровлей и отведать кубок вина, прежде чем идти дальше?

Конде поднял свои густые брови, слушая библейские выражения купца, но с вежливым поклоном принял приглашение. Войдя в комнату, он с удивлением и восхищением оглядел ее роскошное убранство. Действительно, комната с отделкой из темного блестящего дуба, полированным полом, величественным мраморным камином и прекрасною лепною работой на потолке могла бы служить украшением любого дворца.

— Моя карета ждет внизу и мне нельзя дольше медлить, — сказал он. — Я не часто покидаю мой замок в Шанраньи для Парижа, и только счастливая случайность дала мне сегодня возможность быть полезным почтенным людям. Когда у дома видишь вывеску в виде драгуна, то трудно проехать мимо, не осведомившись о причине. Но боюсь, сударь, что пока вы остаетесь гугенотом, вам не будет покоя во Франции.

— Действительно, закон слишком жесток к нам.

— И будет еще более жестоким, если правда то, что я слышал при дворе. Удивляюсь, почему вы не покинете Францию.

— Мои дела и мой долг удерживают здесь.

— Ну, конечно, каждый знает, что для него лучше. А не целесообразнее ли склониться перед грозой?

Гугенот сделал жест ужаса.

— Ну, ну, я ведь не хотел предложить ничего обидного. А где же прекрасная мадемуазель, причина всей этой истории?

— Где Адель, Пьер? — спросил купец старого слугу, внесшего на серебряном подносе плоскую бутылку и цветные венецианские бокалы.

— Я запер ее в своей комнате, хозяин.

— Где она теперь?

— Я здесь, отец.

Молодая девушка вбежала в комнату и бросилась отцу на шею.

— О, я надеюсь, что эти злые люди не обидели вас, милый папа.

— Нет, нет, дорогое дитя; мы все невредимы благодаря его светлости принцу Конде.

Адель подняла глаза и тотчас опустила их перед проницательным взглядом старого воина.

— Да наградит вас бог, ваша светлость! — пробормотала она. Ее прелестное лицо зарделось от смущения. Нежный, изящный овал, большие серые глаза, волна блестящих волос, оттенявших своим темным цветом маленькие, похожие на раковины ушки, и алебастровая белизна шеи — все это привело в восторг Конде, который за шестьдесят лет перевидал всех красавиц при дворах трех королей. Он с восхищением смотрел на маленькую гугенотку.

— Э, право, мадмуазель, вы заставляете меня желать скинуть с плеч лет этак сорок.

Он поклонился и вздохнул, как это было в моде во времена Бэкингэма, явившегося покорить сердце Анны Австрийской.

— Франции было бы тяжело потерять эти сорок лет, ваша светлость.

— Э, э! К тому же и острый язычок? Да ваша дочь, сударь, выделилась бы своим умом и при дворе.

— Боже сохрани, ваша светлость. Она так невинна и скромна.

— Ну, это плохой комплимент двору. Наверно, мадмуазель, вам хотелось бы выезжать в большой свет, слушать приятную музыку, видеть все прекрасное и носить драгоценности, а не смотреть вечно на улицу Св. Мартина и сидеть в этом большом мрачном доме, пока не увянут розы на ваших щечках?

— Где папа, там хорошо и мне, — ответила молодая девушка, кладя обе руки на руку отца. — Я не желаю ничего более того, что имею.

— А я думаю, что тебе лучше всего уйти к себе в комнату, — строго заметил старый купец: он знал худую репутацию, установившуюся за принцем относительно женщин, несмотря на столь почтенный возраст.

Конде приблизился к молодой девушке и даже положил свою желтую руку на ее руку. Адель поспешно отпрянула назад. Маленькие черные глаза принца вспыхнули нехорошим огоньком.

— Ну, ну! — проговорил он, когда Адель, исполняя приказание отца, поспешно направилась к двери. — Вам решительно нечего опасаться за свою голубку. По крайней мере, этот ястреб не может принести никакого вреда, как бы заманчива ни была добыча. Но я, действительно, вижу, что она так же хороша душой, как и наружностью, а больше этого нельзя даже сказать и про ангела. Карета ожидает меня, месье. Доброго утра всем вам.

Он наклонил голову в громадном парике и засеменил к выходу своей изысканной, щеголеватой походкой. Из окна де Катина увидел, как принц садится в тот самый раззолоченный экипаж, который задержал их во время спешного возвращения из Версаля.

— По чести, — вымолвил он, обращаясь к молодому американцу, — конечно, мы многим обязаны принцу, но еще более вам. Вы рисковали жизнью ради моей кузины, и, если бы не ваша палка, Дальбер проткнул бы меня насквозь, воспользовавшись одержанным им успехом. Вашу руку, сударь. Подобного рода вещи не забываются.

— Да, его стоит поблагодарить, Амори! — присоединился старый гугенот, возвратившись после проводов до кареты знаменитого гостя. — Он был воздвигнут, как защитник угнетенных и помощник находящимся в нужде. Да будет над тобой благословение старца, Амос Грин. Родной сын не мог бы сделать для меня больше, чем сделал ты — чужой.

Молодой гость казался более смущенным такими выражениями благодарности, чем всеми предыдущими событиями. Кровь бросилась к его загорелому, тонко очерченному лицу, гладкому, как у ребенка, но с твердо обведенными губами и проницательным взглядом голубых глаз, говоривших о недюжинной силе воли.

— У меня за морем есть мать и две сестры, — застенчиво проговорил он.

— И ради их вы почитаете женщин?

— Мы все там уважаем их. Может быть, потому, что женщин так мало. Здесь, в Старом Свете, вы не знаете, каково обходиться без них. Мне постоянно приходилось бродить вдоль озер за мехами, жить месяцами среди дикарей в вигвамах краснокожих, видеть их грязную жизнь, слушать их скверные речи, когда они на корточках, по-жабьи, сидят вокруг костров. Когда потом я возвращался в Альбани к родным и слушал, как сестры играют на клавикордах и поют, а мать рассказывает о Франции былых времен, о своем детстве и обо всем, выстраданном за правду, тогда я вполне осознал, что значит добрая женщина и как она, подобно солнцу, вызывает наружу все лучшее и благородное в нашей душе.

— Право, дамы должны быть очень благодарны вам, сударь, вы так же красноречивы, как храбры, — проговорила Адель Катина, стоя на пороге отворенной двери и слушая его последние слова.

Молодой человек на минуту забылся, высказываясь решительно и без стеснения. Но при виде молодой девушки он снова покраснел и опустил глаза.

— Большую часть жизни я провел в лесах, — продолжал он, — а там приходится так мало говорить, что можно и совсем разучиться. Вот потому-то отец и решил предоставить мне возможность пожить какое-то время во Франции. Он хочет научить меня кое-чему и другому, помимо охоты и торговли.

— И как долго вы намерены оставаться в Париже? — спросил гвардеец.

— Пока за мной не приедет Эфраим Савэдж.

— А это кто?

— Капитан «Золотого Жезла».

— Это ваш корабль?

— Да, моего отца. Судно было в Бристоле, теперь находится в Руане, а затем снова поплывет в Бристоль. Когда оно вернется оттуда, Эфраим приедет за мной в Париж и увезет меня.

— А как вам нравится Париж?

Молодой человек улыбнулся.

— Мне говорили еще раньше, что это очень оживленный город, и, судя по тому немногому, что мне пришлось видеть сегодня утром, я убедился в справедливости этого мнения.

— И действительно, — согласился де Катина, — вы чрезвычайно живо спустились с лестницы вчетвером; впереди вас, словно курьер, летели голландские часы, а сзади целая груда обломков. А города вы ведь так и не видели?

— Только вчера, проездом, отыскивая этот дом. Поразительный город, но мне здесь не хватает воздуха. Вот Нью-Йорк — тоже большой город, но какая разница! Говорят, там целых три тысячи жителей и что будто бы они в состоянии выставить четыреста бойцов, только этому трудно поверить. Но там отовсюду можно видеть творение божие — деревья, зеленую траву, блеск солнца на заливе. А здесь только камень да дерево, дерево да камень. Право, вы должны быть очень крепкого сложения, если можете чувствовать себя здоровыми в таком месте.

— А нам кажется, что крепки-то должны быть вы, живущие в лесах и по рекам, — возразила молодая девушка. — Удивительно, как это вы можете находить дорогу в такой пустыне?

— Ну вот. А я удивляюсь, как вы не рискуете заблудиться среди тысяч домов. Я надеюсь, сегодня будет ясная ночь.

— Зачем это вам?

— Тогда можно увидеть звезды.

— Ведь вы не найдете в них никакой перемены.

— Этого только и нужно. Если я увижу звезды, то буду знать, по какому направлению можно попасть в этот дом. Днем-то я могу взять нож и делать мимоходом зарубки на дверях, а то трудно будет найти свой след обратно; тут проходит столько народа…

Де Катина расхохотался.

— Ну, знаете. Париж покажется вам еще оживленнее, если вы будете отмечать свой путь зарубками на дверях, словно на деревьях в лесу. Но, может быть, на первых порах вам лучше иметь провожатого. Если у вас, дядя, в конюшне найдется пара свободных лошадей, то я смогу взять нашего друга в Версаль, где я принужден дежурить несколько дней. Там он сможет увидеть гораздо больше интересного, чем на улице Св. Мартина. Что вы на это скажете, месье Грин?

— Буду очень рад поехать с вами, если, конечно, здесь не грозит более никакая опасность.

— О, на этот счет не беспокойтесь, — сказал гугенот, — распоряжение принца Конде будет щитом и покровом на многие дни. Я велю Пьеру оседлать вам лошадей.

— А я воспользуюсь тем наличием времени, оставшимся в моем распоряжении, — произнес гвардеец, подходя к окну, где ожидала его Адель.

Глава VII. НОВЫЙ И СТАРЫЙ СВЕТ

Молодой американец был вскоре готов отправиться в путь, но де Катина медлил до последней секунды. Когда, наконец, он отошел от любимой девушки, то окинул критическим взглядом темную одежду спутника.

— Где вы покупали это платье? — спросил он.

— В Нью-Йорке, перед отъездом.

— Гм! Сукно недурное, темный цвет в моде, но покрой необычен для наших глаз.

— Я знаю только, что мне было бы куда удобнее в моей охотничьей куртке и штиблетах.

— А шляпа… У нас здесь не носят таких плоских полей. Посмотрим, нельзя ли изменить фасон.

Де Катина взял шляпу и, загнув один край, прикрепил его к тулье золотой булавкой, вынутой из собственной манишки.

— Ну, теперь она приняла совершенно военный вид и подошла бы любому из королевских мушкетеров, — смеясь, проговорил он. — Штаны из черного сукна и шелка ничего себе, но отчего у вас нет шпаги?

— Я беру с собой ружье, когда уезжаю из дома.

— Mon Dieu, да вас схватят, как бандита.

— У меня имеется и нож.

— Еще того хуже. Видно, придется обойтись без шпаги и, пожалуй, без ружья. Позвольте мне перевязать вам галстук, вот так. Ну, а теперь, если у вас есть намерение проскакать десять миль, то я к вашим услугам.

Надо сказать, что молодые люди, отправившиеся вместе верхом по узким и многолюдным улицам Парижа, представляли собою странный контраст. Де Катина, старше лет на пять, с тонкими и мелкими чертами лица, остро закрученными усами, небольшого роста, но стройный и изящный, в безупречном костюме, казался олицетворением нации, к которой принадлежал.

Его спутник, напротив, был высокого роста, мощного телосложения, он то и дело поворачивал свое смелое и в то же время задумчивое лицо, с живостью наблюдая окружавшую его странную и новую жизнь. Всем своим видом он, казалось, представлял собой тип той новой, нарождающейся нации, которая имела все задатки впоследствии стать более сильной из этих двух. Коротко остриженные соломенные волосы, голубые глаза и грузное тело указывали на то, что в жилах его текло больше отцовской крови, чем материнской. Даже темная одежда с поясом без шпаги, если и не ласкала глаз, то говорила о принадлежности ее владельца к той удивительной породе людей, упорнейшие битвы и блестящие победы которых подчиняли себе природу как на морях, так и на обширнейших пространствах суши.

— Что это за большое здание? — спросил он, когда всадники выехали на площадь.

— Это — Лувр, один из дворцов короля.

— И он там?

— Нет, король живет в Версале.

— Как? Подумать только, у одного человека два таких дома.

— Два? О, гораздо больше — и в Сен-Жермене, и Марли, и Фонтенебло, и Колоньи.

— Зачем же ему столько? Ведь человек может жить сразу только в одном доме.

— Да, но он зато может поехать в тот или другой, как ему вздумается.

— Это восхитительное здание. В Монреале я видел семинарию св. Сульпиция и считал, что красивее этого дома ничего и быть не может на свете. Но что тот в сравнении с этим!

— Как, вы бывали в Монреале? Значит, вы видели крепость?

— Да, и госпиталь, и ряд деревянных домов, и большую мельницу, окруженную стеной с востока. Но вы-то разве знаете Монреаль?

— Я служил в тамошнем полку; побывал и в Квебеке. Да, друг мой, и в Париже найдутся люди, которые жили в лесах. Даю вам слово, что почти полгода я носил мокасины, кожаную куртку и меховую шапку с орлиным пером и ничего не имею против надеть их снова.

Глаза Амоса Грина засветились восторгом, когда он узнал, как много общего между ним и его спутником. Он стал осыпать капитана вопросами, пока новые друзья не переехали наконец через реку и не достигли юго-западных ворот города. Вдоль рва и стены тянулись длинные ряды солдат, занятых ученьем.

— Кто эти люди? — спросил Грин, с любопытством смотря на них.

— Это солдаты короля.

— А зачем их так много? Разве ожидают неприятеля?

— Нет, мы со всеми в мире.

— В мире? Так к чему же они собраны?

— Чтобы быть готовыми к войне.

Молодой человек с изумлением покачал головой.

— Да ведь они могли бы приготовиться и дома. В нашей стране у каждого в углу, у камина, стоит наготове мушкет, мы не тратим бесполезно время в мирную пору.

— Наш король очень могуществен и имеет немало врагов.

— А кто же нажил их?

— Ну, разумеется, он же — монарх.

— Так не лучше ли вам было обойтись без него?

Гвардеец в отчаянии пожал плечами.

— Так мы с вами попадем в Бастилию или в Венсенскую тюрьму, — предостерег он. — Знайте, что король приобрел этих врагов, тщась о благополучии своего государства. Всего пять лет тому назад он подписал мир в Нимведене, по которому отнял шестнадцать крепостей у испанских Нидерландов. Потом он наложил руку на Страсбург и Люксембург и наказал генуэзцев, так что нашлось бы много охотников напасть на Францию, окажись она чуточку послабее.

— А почему он сделал все это?

— Из-за своего величия и ради славы Франции.

Чужестранец некоторое время обдумывал эти слова, пока путешественники ехали меж высоких, тонких тополей, бросавших тень на залитую солнцем дорогу.

— Жил некогда в Шенектеди один великий человек, — наконец проговорил он. — Люди там простые и доверчиво относятся друг к другу. Но после того, как между ними появился этот субъект, у них вдруг стали пропадать вещи: у одного — бобровая шкура, у другого — мешок жинсенга, у третьего — кожаный пояс. Наконец, у старого Пета Хендрикса исчез трехгодовалый бурый жеребец. Тогда начали повсюду разыскивать пропажу и нашли все в хлеву нового переселенца. Вот мы — я и еще несколько других — взяли да и повесили его на дереве, не раздумывая о том, что он человек великий.

Де Катина бросил на своего спутника гневный взгляд.

— Ваша притча не очень-то вежлива, мой друг! — проговорил он. — Если желаете мирно путешествовать со мной, то попридержите несколько ваш язык.

— Я не хотел оскорбить вас, — ответил американец, — может быть, я и ошибаюсь, но я говорю то, что мне кажется правильным, а это право свободного человека.

Лицо де Катина прояснилось при виде серьезного взгляда устремленных на него голубых глаз.

— Боже мой, — произнес он. — Во что превратился бы двор, если бы каждый говорил все, что он думает… Но господи помилуй, что такое случилось?

Его спутник вдруг спрыгнул с лошади и, наклонясь над землей, стал пристально разглядывать дорожную пыль. Потом быстрыми неслышными шагами 0н зигзагами прошел по дороге, перебежал заросшую травой насыпь и остановился у отверстия в изгороди. Ноздри у него раздувались, глаза горели, лицо пылало от волнения.

— Парень сошел с ума, — пробормотал де Катина, подхватывая поводья брошенной лошади. — Вид Парижа подействовал на его умственные способности. Что с вами, черт возьми, на что вы так таращите глаза?

— Тут прошел олень, — прошептал Грин, указывая на траву. — Его след идет отсюда в лес. Это, должно быть, случилось недавно, следы ясные, очевидно, он шел не торопясь. Будь с нами ружье, мы могли бы проследить оленя и привезти старику хорошей дичи.

— Ради бога, садитесь на лошадь! — в отчаянии крикнул де Катина. — Боюсь, не миновать нам беды, прежде чем я привезу вас обратно на улицу Св. Мартина.

— Чем же я опять провинился? — спросил Амос Грин.

— Как же, ведь это заповедные королевские леса, а вы так хладнокровно собираетесь убивать оленей его величества, как будто находитесь на берегах Мичигана.

— Заповедные леса! Так эти олени ручные.

Выражение отвращения появилось на лице американца и, пришпорив лошадь, он помчался так быстро, что де Катина после бесполезных попыток догнать его крикнул, наконец, чтобы тот остановился.

— У нас не в обычае такая бешеная езда, — задыхаясь проговорил он.

— Странная ваша страна, — в недоумении ответил чужестранец. — Может быть, мне будет легче запомнить, что позволено. Сегодня утром я взял ружье, чтобы выстрелить в пролетавшего над крышами голубя, а старый Пьер схватил меня за руку с таким лицом, словно я целился в священника, Старику же, например, не позволяют даже читать молитв.

Де Катина расхохотался.

— Вы скоро ознакомитесь с нашими обычаями, — сказал он. — Здесь страна населенная, и если бы всякий стал скакать и стрелять, как ему вздумается, то много натворил бы бед. Но поговорим лучше о вашей земле. Вы рассказывали, что подолгу жили в лесах.

— Да, мне исполнилось только десять лет, когда я впервые отправился с дядей в Со-ла-Мари, где сливаются три больших озера. Мы торговали там с западными племенами.

— Не знаю, что сказали бы на это Лассаль и де Фронтенак. Ведь право торговли в этих местах принадлежит Франции.

— Нас забрали в плен, и вот тогда мне пришлось повидать Монреаль, а потом Квебек. В конце концов, нас отослали назад, так как не знали, что с нами делать.

— Право, отличная поездка для начала.

— И с тех пор я все время вел торговлю — сперва у Кеннебека с абенаками, потом в больших Мэнских лесах, и с микмаками-рыбоедами за Пенобекотоли. Позже с ирокезами и до страны сенеков на Западе. В Альбани и Шенектэди у нас были склады мехов, партии которых отец отправлял из Нью-Йорка.

— Однако трудно ему будет без вас!

— Очень. Но так как он богат, то и надумал, что мне пора подучиться тому, чего не узнаешь в лесах. И вот он послал меня на «Золотом Жезле» под присмотром Эфраима Савэджа.

— Он также из Нью-Йорка?

— Нет, он первый человек, родившийся в Бостоне.

— Я никак не могу запомнить названий всех этих деревень.

— Может быть, скоро придет время, когда их имена будут известны не менее Парижа, — задумчиво произнес Амос Грин.

Де Катина расхохотался от всего сердца.

— Леса наделили вас многим, но только не даром пророчества, мой друг! — сказал он. — Хотя мое сердце, как и ваше, часто стремится за океан и я ничего не желал бы более, как снова увидеть палисады Пуан-Леви, даже если за ними свирепствовали бы целых пять индейских племен. А теперь всмотритесь-ка между деревьями — видите новый дворец короля?

Молодые люди сдержали лошадей и взглянули на громадное, ослепительной белизны здание, на красивые сады с фонтанами и статуями, изгородями и дорожками. Де Катина было забавно наблюдать, как удивление и восторг попеременно сменялись на лице его спутника.

— Ну что вы скажете? — наконец спросил он.

— Я думаю, что лучшее творение бога — в Америке, а человека — в Европе.

— Да, во всей Европе нет второго подобного дворца, как нет также и такого короля, как тот, что живет в нем.

— Как вы думаете, могу я повидать его?

— Кого, короля? Нет, нет; боюсь, что вы не годитесь для двора.

— Почему? Я оказал бы королю всяческий почет.

— Например? Ну как бы вы с ним поздоровались?

— Я почтительно пожал бы ему руку и осведомился бы о здоровье его самого и его семьи.

— Допускаю, что такое приветствие понравилось бы ему более всяких коленопреклонений и церемонных поклонов, но в то же время полагаю, мой милый сын лесов, что лучше вас не заводить по таким тропинкам, где вы могли бы заблудиться так же, как заблудились бы здешние придворные, если бы их завели в ущелье Сэгвэней. Но что это такое? Как будто придворная карета.

Сквозь белое облако пыли, несшейся по дороге, можно было разглядеть золоченую карету и красный кафтан кучера. Всадники свернули в сторону, и экипаж, запряженный серыми в яблоках лошадьми, прогромыхал мимо. Молодые люди мельком увидали прекрасное, но гордое лицо женщины, однако через мгновение раздался громкий окрик, кучер остановил лошадей, и из окна мелькнула белая ручка.

— Это госпожа де Монтеспан, самая гордая женщина во Франции, — шепнул де Катина. — Она желает говорить с нами. Повторяйте то же, что буду делать я.

Он пришпорил коня, подъехал к карете и, сняв шляпу, отвесил низкий поклон. Его спутник проделал то же самое, хотя довольно неловко.

— А, капитан! — сказала дама. Выражение лица ее было не особенно любезным. — Мы опять встретились с вами.

— Судьба благоприятствует мне, мадам.

— Только не сегодня утром.

— Совершенно верно. Мне пришлось выполнить крайне неприятную обязанность.

— И вы выполнили ее крайне оскорбительным образом.

— Но как же я мог поступить иначе, мадам?

Дама насмешливо улыбнулась, и выражение горечи мелькнуло на ее прекрасном лице.

— Вы подумали, что я не имею больше никакого значения для короля. Вы подумали, что мое время прошло. Разумеется, вы рассчитывали войти в милость новой, нанеся первым оскорбление старой.

— Но, мадам…

— Избавьте меня от возражений. Я сужу по поступкам, а не по словам. Вы что же думали, что мои чары исчезли, что красота моя поблекла?

— Нет, мадам, я был слеп, если бы мог подумать что-либо подобное.

— Слеп, как сова в полдень, — выразительно вставил Амос Грин.

Г-жа де Монтеспан, приподняв брови, взглянула на своего странного поклонника.

— Ваш друг, по крайней мере, говорит то, что действительно чувствует, — произнесла она. — Сегодня в четыре часа мы увидим, разделяют ли другие его мнение, и, если они разделяют, то горе тем, кто ошибся и принял мимолетную тень за темное облако.

Она наградила молодого гвардейца злым взглядом, и карета тронулась дальше.

— Едемте! — резко крикнул де Катина своему спутнику, который, разинув рот, смотрел вслед карете. — Вы что, никогда не видели женщины?

— Такой, как эта, никогда.

— Могу поклясться, что другой с таким злым языком действительно не встретить.

— И с таким красивым лицом. Впрочем, и на улице Св. Мартина есть прелестное личико.

— Однако, у вас недурной вкус. Хотя вы и выросли в лесах.

— Да. Но я так часто бывал лишен женского общества, что теперь, когда стою перед какой-нибудь женщиной, она мне кажется нежным, милым, святым существом.

— Ну, друг мой, при дворе вы можете найти и нежных, и милых, но святых вам долго придется искать. Например, эта женщина способна на все, лишь бы погубить меня, и только потому, что я честно исполнял свой долг. При дворе, как на быстрой реке, надо постоянно лавировать меж порогов, чтобы не разбиться о них. А порогами здесь являются женщины. Ну, вот теперь на сцену явилась другая, чтобы привлечь меня на свою сторону, и, пожалуй, здесь будет вернее.

Они проехали через дворцовые ворота, и перед ними открылась аллея, вся загроможденная экипажами и всадниками. По песчаным дорожкам разгуливала масса нарядных дам. Они расхаживали меж цветочных клумб или любовались фонтанами с высоко взлетающими вверх струями. Одна из дам, смотревшая все время в сторону ворот, быстро пошла навстречу де Катина. Это была м-ль Нанон, субретка г-жи де Ментенон.

— Как я рада видеть вас, капитан! — крикнула она. — Я так ждала вас. Мадам хотела бы вас повидать. Король придет к ней в три часа, и потому в нашем распоряжении лишь двадцать минут. Я слышала, что вы уехали в Париж, и решила поджидать вас здесь. Мадам хочет о чем-то спросить вас.

— Я сейчас приду. А, де Бриссак, вот удачная встреча!

Мимо проходил высокий, дородный офицер в такой же форме, какую носил де Катина. Он обернулся и, улыбаясь, подошел к товарищу.

— О, Амори, вы, должно быть, проделали немалый путь, судя по вашему запыленному мундиру.

— Мы только что из Парижа. Но меня зовут по срочному делу. Позвольте оставить на ваше попечение моего друга. Г-н Амос Грин. Он приехал из Америки и остановился у меня. Покажите ему, пожалуйста, все, что можете. И еще. Присмотрите за лошадью, де Бриссак. Отдайте ее конюху.

Де Катина бросил поводья товарищу, соскочил с лошади и, пожав руку Амосу Грину, поспешно последовал за молодой девушкой.

Глава VIII. ВОСХОДЯЩАЯ ЗВЕЗДА

Комнаты, где жила женщина, занявшая столь важное положение при французском дворе, были столь же скромны, как и ее судьба в тот момент, когда она впервые вошла сюда. С редким тактом и сдержанностью, составлявшими выдающиеся черты ее замечательного характера, она не изменила своего образа жизни, несмотря на все возраставшее благосостояние, избегая вызывать зависть или ревность какими бы то ни было проявлениями великолепия или власти. В боковом флигеле дворца, далеко от центральных зал, куда надо было проходить длинными коридорами и лестницами, находились те две или три комнатки, на которые были устремлены взоры сначала двора, потом Франции и, наконец, всего света. Именно там поселилась небогатая вдова поэта Скаррона, когда г-жа де Монтеспан пригласила ее в качестве гувернантки королевских детей, здесь же продолжала жить и теперь, когда по королевской милости к ее девичьему имени д'Обиньи, вместе с пенсией и имением прибавился титул маркизы де Ментенон. Тут король проводил ежедневно по нескольку часов, находя в разговоре с умной и добродетельной женщиной такое очарование и удовольствие, каких никогда не могли доставить ему самые блестящие умники его двора. Более пронырливые из придворных уже стали подмечать, что сюда перенесен центр, находившийся ранее в великолепных салонах де Монтеспан, и что отсюда идут веяния, ревностно подхватываемые желавшими сохранить за собой расположение короля. Делалось это при дворе довольно просто. Как только король бывал благочестив, все бросались к молитвенникам и четкам. Когда он предавался легкомысленным развлечениям, кто мог сравняться с беспечностью его ретивых последователей? Но горе тем, кто бывал легкомыслен в дни молитв, или ходил с вытянутым лицом, когда король изволил смеяться. А потому испытующие взгляды приближенных были вечно устремлены на него и на каждого, имевшего на короля влияние. Опытный придворный, при первом намеке на возможность перемен, мог сразу изменить свое поведение так, что казалось, будто именно он идет впереди, а не плетется в хвосте других.

Молодому гвардейскому офицеру до сих пор почти не приходилось разговаривать с госпожой де Ментенон, ввиду ее уединенного образа жизни и открытого присутствия только во время церковных служб. Поэтому он был настроен сейчас нервно и в то же время испытывал любопытство, идя вслед за молодой девушкой по пышным коридорам, убранным со всею роскошью, на которую способны искусство и богатство. М-ль Нанон остановилась перед одной из дверей и обернулась к своему спутнику.

— Мадам желает побеседовать с вами о том, что произошло сегодня утром, — произнесла она. — Советую вам ни слова не говорить ей о вашем вероисповедании — это единственная тема, способная ожесточить ее сердце. — Она приподняла палец в знак предостережения, постучалась в дверь и открыла ее. — Я привела капитана де Катина, мадам, — промолвила она.

— Пусть войдет.

Голос был тверд, но нежен и музыкален.

Де Катина, повинуясь приказанию, вошел в небольшие по размеру комнаты, убранные немногим лучше той, что полагалась ему. Но, несмотря на простоту, все здесь отличалось безукоризненной чистотой, обнаруживая изысканный вкус обитавшей в них женщины. Мебель, обтянутая тисненой кожей, ковер, картины на сюжеты из Священного писания, замечательно художественно исполненные, простые, но изящные занавеси — все это производило впечатление какой-то церковности, полуженственности, в общем, чего-то мистически-умиротворяющего. Мягкий свет, высокая белая статуя пресвятой девы в нише под балдахином, с горящей перед ней и распространяющей благовоние красноватой лампадой, деревянный аналойчик и с золотым обрезом молитвенник придавали комнате скорее вид молельни, чем будуара очаровательной женщины.

По обеим сторонам камина стояло по небольшому креслу, обтянутому зеленой материей, одно для мадам, другое — для короля. На маленьком треногом стуле между креслами помещалась рабочая корзина с вышиванием по канве. Когда молодой офицер вошел в комнату, хозяйка сидела в кресле, подальше от двери, спиной к свету. Она любила сидеть так, хотя немногие из женщин ее возраста способны были не испугаться лучей солнца; но де Ментенон, благодаря здоровой и деятельной жизни, сохранила и чистоту кожи и нежность лица, которым могла бы позавидовать любая юная придворная красавица. Она обладала грациозной царственной фигурой; жесты и позы мадам были полны природного достоинства, а голос, как уже заметил де Катина ранее, звучал удивительно нежно и мелодично. Ее лицо было скорее красиво, чем привлекательно, напоминая лик статуи, широким белым лбом, твердым, изящно очерченным ртом и большими, ясными серыми глазами, обычно серьезными и спокойными, но способными отражать малейшее движение души, от веселого блеска насмешки до вспышки гнева. Но возвышенное настроение было преобладающим выражением на этом лице, благодаря чему де Ментенон являлась полным контрастом своей сопернице, на прекрасном челе которой отражалась всякая мимолетная чувственность. Правда, остроумием и колкостью языка де Монтеспан превосходила ее, но здравый смысл и более глубокая натура последней должны были одержать в конце концов верх. Де Катина не имел времени замечать все подробности. Он только ощущал присутствие очень красивой женщины, ее большие задумчивые глаза, устремленные на него, словно читали его мысли.

— Мне кажется, я уже видала вас, сударь.

— Да, мадам, я имел счастье раза два сопровождать вас, хотя и не удостоился чести разговаривать с вами.

— Я веду столь тихую и уединенную жизнь, что, по-видимому, мне неизвестны многие из лучших и достойнейших людей двора. Проклятием такого рода обстановки является то, что все дурное резко бросается в глаза и невозможно не обратить на него внимания, в то время как все хорошее и доброе прячется благодаря присущей им скромности так, что иногда перестаешь даже верить в их существование. Вы военный?

— Да, мадам. Я служил в Нидерландах, на Рейне и в Канаде.

— В Канаде? Что может быть лучше для женщины, как состоять членом чудесного братства, основанного в Монреале св. Марией Причастницей и праведной Жанной ле Бер. Еще на днях мне рассказывал о них отец Годе. Как радостно принадлежать к корпорации и от святого дела обращения язычников переходить к еще более драгоценной обязанности ухаживать за больными воинами господа, пострадавшими в битве с сатаной.

Де Катина хорошо была известна ужасная жизнь этих сестер, с угрозой постоянной нищеты, голода и скальпирования, а потому было странно слышать, что дама, у ног которой лежали все блага мира, с завистью говорит об их участи.

— Они очень хорошие женщины, — коротко проговорил он, вспоминая предупреждения м-ль Нанон и боясь затронуть опасную тему разговора.

— Без сомнения, вам посчастливилось видеть и блаженного епископа Лаваля?

— Да, мадам.

— Надеюсь, что сульпицианцы не уступают иезуитам?

— Я слышал, что иезуиты сильнее в Квебеке, а те в Монреале.

— А кто ваш духовник, сударь?

Де Катина почувствовал, что наступила тяжелая минута.

— У меня его нет, мадам.

— Ах, я знаю, что часто обходятся без постоянного духовника, а между тем я лично не знаю, как бы я шла по моему трудному пути без моего вожака. Но у кого же вы исповедуетесь?

— Ни у кого. Я принадлежу к реформатской церкви, мадам.

Де Ментенон сделала жест ужаса, и внезапно жесткое выражение появилось в ее глазах и около рта.

— Как, даже при дворе и вблизи самого короля! — вскрикнула она.

Де Катина был довольно-таки равнодушен ко всему, что касалось религии, и придерживался своего вероисповедания скорее по семейным традициям, чем из убеждения, но самолюбие его было оскорблено тем, что на него смотрели так, словно он признался в чем-то отвратительном и нечистом.

— Мадам, — сурово проговорил он, — как вам известно, люди, исповедовавшие мою веру, не только окружали французский трон, но даже сидели на нем.

— Бог в своей премудрости допустил это, и кому же лучше знать это, как не мне, дедушка которой, Теодор д'Обинье, так много способствовал возложению короны на главу великого Генриха. Но глаза Генриха открылись раньше конца его жизни, и я молю — о молю от всего сердца, — чтобы открылись и ваши!

Она встала и, бросившись на колени перед аналоем, несколько минут простояла так, закрыв лицо руками. Объект ее молитвы между тем в смущении стоял посреди комнаты, не зная, за что считать подобного рода внимание: за оскорбление или за милость. Стук в дверь возвратил хозяйку к действительности, в комнату вошла преданная ей субретка.

— Король будет здесь через пять минут, мадам, — проговорила она.

— Очень хорошо. Станьте за дверью и сообщите мне, когда он будет подходить. Вы передали сегодня утром королю мою записку, месье? — спросила она после того, как они снова остались наедине.

— Да, мадам.

— И как я слышала, г-жа де Монтеспан не была допущена на grand lever?

— Да, мадам.

— Но она поджидала короля в коридоре?

— Да, мадам.

— И вырвала у него обещание повидаться с ней сегодня?

— Да, мадам.

— Мне бы не хотелось, чтобы вы сказали мне то, что может показаться вам нарушением долга. Но я борюсь против страшного врага и из-за большой ставки. Вы понимаете меня?

Де Катина поклонился.

— Так что же я хочу сказать?

— Я думаю, что вы желаете указать, что боретесь за королевскую милость с вышеупомянутой дамой.

— Беру небо в свидетели, я не думаю о себе лично. Я борюсь с дьяволом за душу короля.

— Это то же самое, мадам.

Она улыбнулась.

— Если бы тело короля было в опасности, я призвала бы на помощь его верных телохранителей, но тут дело идет о чем-то гораздо более важном. Итак, скажите мне, в котором часу король должен быть у маркизы?

— В четыре, мадам.

— Благодарю вас. Вы оказали мне услугу, которой я никогда не забуду.

— Король идет, мадам, — произнесла Нанон, просовывая голову в дверь.

— Значит, вам нужно уходить, капитан. Пройдите через другую комнату в коридор. И возьмите вот это. Тут изложение католической веры сочинения Боссюэта. Оно смягчило сердца других, быть может, смягчит и ваше. Теперь прощайте.

Де Катина вышел в другую дверь. На пороге он оглянулся. Де. Ментенон стояла спиной к нему, подняв руку к камину. В ту минуту, когда он взглянул на нее, она повернулась, и он смог разглядеть, что она делала: де Ментенон переводила стрелку часов.

Глава IX. КОРОЛЬ ЗАБАВЛЯЕТСЯ

Капитан де Катина только что вышел в одну дверь, как м-ль Нанон распахнула другую, — и король вошел в комнату. Г-жа де Ментенон, приятно улыбаясь, низко присела перед ним. Но на лице гостя не появилось ответной улыбки. Он бросился в свободное кресло, надув губы и нахмурив брови.

— Однако это очень плохой комплимент, — воскликнула она с веселостью, к которой умела прибегать всякий раз, как бывало нужно рассеять мрачное настроение короля. — Моя темная комната уже отбросила на вас тень.

— Нет, не она. Отец Лашез и епископ из Мо все время гонялись за мной, словно собаки за оленем, толкуя о моих обязанностях, моем положении, моих грехах, причем в конце этих увещеваний неизбежно появились на сцену страшный суд и адский пламень.

— Чего же они хотят от вашего величества?

— Нарушения присяги, данной мною при восшествии на престол, и еще раньше — моим дедом. Они желают отмены Нантского эдикта и изгнания гугенотов из Франции.

— О, вашему величеству не следует тревожиться такими вещами.

— Вы не хотели, чтобы я сделал это, мадам?

— Ни в каком случае, если это может огорчить ваше величество.

— Может быть, в вашем сердце ютится слабость к религии юности?

— Нет, ваше величество, я ненавижу ересь.

— А между тем не хотите изгнания еретиков?

— Вспомните, ваше величество, что всемогущий может, если будет на то его воля, склонить сердца их ко благу, как он некогда склонил мое. Не лучше ли вам оставить их в руках божиих?

— Честное слово, это прекрасно сказано, — заметил Людовик с просиявшим лицом. — Посмотрим, что сможет на это ответить отец Лашез. Тяжело слушать угрозы о вечных муках за то только, что не желаешь гибели своего королевства. Вечные муки! Я видел лицо человека, проведшего в Бастилии только пятнадцать лет. Но оно было похоже на страшную летопись; каждый час жизни этого преступника был отмечен рубцом или морщиной. А вечность?

Он содрогнулся при одной мысли об этом, и выражение ужаса мелькнуло в его глазах. Высшие мотивы мало действовали на душу короля, как это давно было подмечено его окружающими, но ужасы будущей жизни пугали Людовика.

— Зачем думать об этих вещах, ваше величество? — спросила г-жа де Ментенон своим звучным успокаивающим голосом. — Чего бояться вам, истинному сыну церкви?

— Так вы думаете, что я спасусь?

— Конечно, ваше величество.

— Но ведь я грешил, и много грешил. Вы сами твердили мне об этом.

— Все уже в прошлом, ваше величество. Кто не был грешен? Вы отвратились от искушения и, без сомнения, заслужили прощение.

— Как бы мне хотелось, чтоб королева была еще жива! Она увидела бы мое исправление.

— И я сама желала бы этого, ваше величество.

— Она узнала бы, что этой переменой я обязан вам О, Франсуаза, вы мой ангел-хранитель во плоти. Чем могу я отблагодарить вас за все, сделанное для меня?

Он нагнулся, взяв ее за руку. Но при этом прикосновении в глазах короля внезапно вспыхнул огонь страсти, и он протянул другую руку, намереваясь обнять женщину. Г-жа де Ментенон поспешно встала с кресла.

— Ваше величество, — промолвила она, подымая палец. Лицо ее приняло суровое выражение.

— Вы правы, вы правы, Франсуаза. Сядьте, пожалуйста, я сумею овладеть собой. Все та же вышивка.

Он поднял один край шелковистого свертка. Де Ментенон села снова на место, предварительно бросив быстрый
проницательный взгляд на своего собеседника, и, взяв другой конец вышивки, принялась за работу.

— Да, ваше величество. Это сцена из охоты в ваших лесах Фонтенебло. Вот олень, за которым гонятся собаки, и нарядная кавалькада кавалеров и дам. Вы выезжали сегодня, ваше величество?

— Нет. Отчего у вас такое ледяное сердце, Франсуаза?

— Я желала бы, чтобы оно было таким, ваше величество. Может быть, вы были на соколиной охоте?

— Нет. Наверное, любовь мужчины никогда не коснулась этого сердца. А между тем вы были замужем.

— Скорее сиделкой, но не женой, ваше величество. Посмотрите, что за дама в парке? Наверное, м-ль! Я не знала о ее Возвращении из Шуази.

Но король не хотел переменить темы разговора.

— Так вы не любили этого Скаррона? — продолжал он. — Я слышал, что он был стар и хромал, как некоторые из его стихов.

— Не отзывайтесь так о нем, ваше величество. Я была благодарна этому человеку; уважала его и была ему предана.

— Но не любили?

— К чему ваши попытки проникнуть в тайны женского сердца?

— Вы не любили его, Франсуаза?

— Во всяком случае, по отношению к нему я честно исполняла свой долг.

— Так это сердце монахини еще не тронуто любовью?

— Не спрашивайте меня, ваше величество.

— Оно никогда…

— Пощадите меня, ваше величество, молю вас!

— Но я должен знать, так как от вашего ответа зависит мой душевный покой.

— Ваши слова огорчают меня до глубины души.

— Неужели, Франсуаза, вы не чувствуете в вашем сердце слабого отблеска любви, горящей в моем?

Монарх встал и с мольбой протянул руки к своей собеседнице. Та отступила на несколько шагов и склонила голову.

— Будьте уверены только в том, ваше величество, — произнесла она, — что люби я вас, как никогда еще ни одна женщина не любила мужчину, то и тогда я скорее бы бросилась из этого окна вниз на мраморную террасу, чем намекнула бы вам о том хотя бы единым словом или жестом.

— Но почему, Франсуаза?!

— Потому, ваше величество, что моя высочайшая цель земной жизни заключается в том, так, по крайней мере, мне кажется, что я призвана обратить ваш дух к более возвышенным делам, и никто так хорошо не знает величия и благородства вашей души, как я.

— Разве моя любовь так низка?

— Вы растеряли слишком много времени и мыслей на любовь к женщинам. А теперь, государь, годы проходят и близится день, когда даже вам придется дать отчет в своих поступках и в сокровеннейших мыслях. Я хочу, чтобы вы употребили остаток жизни на устроение церкви, показали благородный пример вашим подданным и исправили зло, причиненное, может быть, в прошлом.

Король повалился в кресло.

— Опять то же самое, — простонал он. — Да вы еще хуже отца Лашеза и Боссюэта.

— Ах, нет! — весело перебила она с неизменявшим ей никогда тактом. — Я надоела вам, сир, между тем как вы удостоили меня своим посещением. Это действительно черствая неблагодарность с моей стороны, и я получила бы справедливое наказание, если бы завтра вы не разделили со мной одиночества, омрачив таким образом весь мой последующий день Но скажите, государь, как подвигаются постройки в Марли? Я горю от нетерпения узнать, будет ли действовать большой фонтан.

— Да, он прекрасно работает, но что касается построек, то Мансар слишком отодвинул правый флигель. Я сделал из этого человека недурного архитектора, но все же еще приходится учить его многому. Сегодня я указал ему на его ошибку, и он обещал мне все исправить.

— А во что обойдется эта поправка, ваше величество?

— В несколько миллионов ливров, но зато вид с южной стороны будет гораздо лучше. Я занял под здание еще милю земли вправо — там ютилась масса бедноты, хижины которых были далеки от красоты.

— А почему вы не совершали сегодня прогулки верхом, ваше величество?

— Это не доставляет мне ни малейшего удовольствия. Было время, когда кровь во мне закипала при звуке рога или топота копыт, но теперь все это только утомляет меня.

— А охота с соколами?

— Меня и это больше не интересует.

— Но вам нужны же какие-нибудь развлечения, государь?

— Что может быть скучнее удовольствия, переставшего развлекать? Не знаю, как это случилось. Когда я был мальчиком, меня и мать постоянно гоняли с места на место. Тогда против нас бунтовала Фронда, а Париж кипел возмущением — и все же даже жизнь в опасностях казалась мне светлой, новой, полной интереса. Теперь же, когда везде безоблачно, когда мой голос — первый во Франции, а голос Франции — первый в Европе, все кажется мне утомительным и скучным. Что пользы в удовольствии, если оно надоедает мне, лишь только я его испробую?

— Истинное наслаждение, государь, заключается только в ясности духа, в спокойствии совести. И разве не естественно, что, по мере надвигающейся старости, наши мысли окрашиваются в более серьезный и глубокий цвет? Будь иначе, мы вправе были бы упрекать себя в том, что не извлекли никакой выгоды из уроков, преподанных жизнью.

— Может быть; но во всяком случае и скучно осознавать, что ничто не интересует тебя больше. Но чей это стук?

— Моей компаньонки. Что нужно, м-ль?

— Пришел месье Корнель читать королю, — сообщила молодая девушка, открывая дверь.

— Ах, да, ваше величество. Я знаю, как бывает порой надоедлива глупая женская болтовня, а потому пригласила кое-кого поумнее — развлечь вас. Должен был прийти месье Расин, но мне передали, что он упал с лошади и вместо себя прислал своего друга. Позволите ему войти?

— Как вам угодно, мадам, как угодно, — безучастно промолвил король.

По знаку компаньонки в комнате появился маленький человек болезненного вида с хитрым, живым лицом и длинными седыми волосами, падавшими на плечи. Он, сделав три низких поклона, робко сел на самый край табурета, с которого хозяйка сняла свою рабочую корзину. Она улыбнулась и кивнула головой поэту, ободряя его, а король с покорным видом откинулся на спинку кресла.

— Прикажете комедию, или трагедию, или комическую пастораль? — робко спросил Корнель.

— Только не комическую пастораль, — решительно сказал король. — Такие вещи можно играть, но не читать: они приятнее для глаз, чем для слуха.

Поэт поклонился в знак согласия.

— И не трагедию, сударь, — добавила г-жа де Ментенон, подымая глаза от работы. — У короля и так достаточно серьезных дел, и я рассчитываю на ваш талант, чтобы его поразвлечь.

— Пусть это будет комедия, — решил Людовик. — С тех пор как скончался бедняга Мольер, я ни разу не смеялся от души.

— Ах, у вашего величества действительно тонкий вкус! — вскрикнул придворный поэт. — Если бы вы соблаговолили заняться поэзией, что стало бы тогда со всеми нами?!

Король улыбнулся. Никакая лесть не казалась ему достаточно грубой.

— Как вы обучили наших генералов войне, художников искусству, так настроили бы и лиры ваших бедных певцов на более высокий лад. Но Марс едва ли согласился бы почивать на более смиренных лаврах Аполлона.

— Да, мне иногда казалось, что у меня действительно налицо способности этого рода, — снисходительно ответил король, — но среди государственных забот и тягостей у меня, как вы сами заметили, остается слишком мало времени для занятий изящным искусством.

— Но вы поощряете других в том, что могли бы так прекрасно исполнять сами, ваше величество. Как солнце рождает цветы, так вы вызвали появление поэтов. И сколько их! Мольер, Буало, Расин, один выше другого. А кроме них, второстепенные — Скаррон столь непристойный и вместе с тем такой остроумный… О, пресвятая дева! Что сказал я?!

Г-жа Ментенон положила на колени вышивание и с выражением величайшего негодования глядела на поэта, завертевшегося на стуле под строгим взглядом ее полных упрека холодных серых глаз.

— Я полагаю, господин Корнель, вам лучше начать чтение, — сухо промолвил король.

— Несомненно, ваше величество. Прикажете прочесть мою пьесу о Дарий?

— А кто такой Дарий? — спросил король, образование которого, благодаря хитрой политике кардинала Мазарини, было так заброшено, что он являлся невеждой во всем, кроме того, что входило в круг его непосредственных наблюдений.

— Дарий был царь Персии, ваше величество.

— А где находится Персия?

— Это — царство в Азии.

— Что же, Дарий и теперь царствует там?

— Нет, государь; он сражался против Александра Великого.

— А! Я слыхал об Александре. Это был знаменитый царь и полководец, не так ли?

— Подобно вашему величеству, он мудро управлял страной и победоносно предводительствовал войсками.

— И был царем Персии?

— Нет, Македонии, государь. Царем Персии был Дарий.

Король нахмурился, ибо малейшая поправка казалась ему оскорблением.

— По-видимому, вы сами смутно знакомы с этим предметом, да, признаюсь, он и не особенно интересует меня, — проговорил он. — Займемся чем-нибудь другим.

— Вот мой «Мнимый Астролог».

— Хорошо. Это годится.

Корнель принялся за чтение комедии. Г-жа де Ментенон своими белыми, нежными пальчиками перебирала разноцветный шелк для вышивания. По временам она посматривала на часы и затем переводила взгляд на короля, откинувшегося в кресле и закрывшего лицо кружевным платком. Часы показывали без двадцати минут четыре, но она отлично знала, что перевела их на полчаса назад и что теперь в действительности уже десять минут пятого.

— Остановитесь! — вдруг вскрикнул король. — Тут что-то не так. В предпоследнем стихе есть ошибка.

Одной из слабостей короля было то, что он считал себя непогрешимым критиком, и благоразумный поэт соглашался со всеми его поправками, как бы нелепы они ни были.

— Который стих, ваше величество? Истинное счастье, когда человеку указывают на его ошибки.

— Прочтите еще раз это место.

Корнель повторил.

— Да, в третьем стихе один слог лишний. Вы не замечаете, мадам?

— Нет, но я вообще плохой судья.

— Ваше величество совершенно правы, — не краснея, согласился Корнель. — Я отмечу это место и исправлю его.

— Мне казалось, что тут ошибка. Если я не пишу сам, то во всяком случае слух у меня тонкий. Неверный размер стиха неприятно царапает. То же самое и в музыке. Я слышу диссонанс, когда сам Люлли не замечает его. Я часто указывал на ошибки в его операх, и мне всегда удавалось убедить его, что я прав.

— Готов охотно верить, ваше величество.

Корнель взялся снова за книгу и только собрался читать, как кто-то сильно постучался в дверь.

— Его превосходительство г-н министр Лувуа, — доложила Нанон.

— Впустите его! — ответил Людовик. — Благодарю вас за прочитанное, Корнель, и сожалею, что должен прервать чтение вашей комедии ради государственного дела. Может быть, в другой раз я буду иметь удовольствие дослушать и конец.

Он улыбнулся той милостивою улыбкою, заставлявшей всех приближенных забывать о его недостатках и помнить лишь о Людовике как олицетворении одного величия и учтивости.

Поэт, с книгой под мышкой, выскользнул из комнатки в тот момент, когда туда с поклоном входил знаменитый министр, высокий, в большом парике, с орлиным носом и внушительным видом. Манеры его отличались подчеркнутой вежливостью, но на высокомерном лице слишком ясно отражалось презрение и к этой комнате и к той женщине, которая здесь жила. Де Ментенон отлично знала отношение к ней министра, но полное самообладание удерживало ее показать это словом или жестом.

— Моя квартира сегодня удостоилась особой чести, — произнесла она, вставая и протягивая руку министру. — Не соблаговолите ли, сударь, сесть на табуретку, так как в моем кукольном домике я не могу предложить вам ничего более подходящего? Но, может быть, я мешаю, если вы желаете говорить с королем о государственных делах? Я могу удалиться в свой будуар.

— Нет, нет, мадам! — возразил Людовик. — Я желаю, чтобы вы остались здесь. В чем дело, Лувуа?

— Приехал курьер из Англии с депешами, ваше величество, — ответил министр, покачиваясь на трехногой табуретке. — Дела там очень плохи, и поговаривают даже о восстании. Лорд Сундерленд запрашивает письмом, может ли король рассчитывать на помощь Франции, если голландцы примут сторону недовольных. Разумеется, зная мысли вашего величества, я не колеблясь ответил согласием.

— Что вы такое наделали?

— Я ответил, что может, ваше величество.

Король Людовик вспыхнул от гнева и схватил каминные щипцы, словно намереваясь ударить ими министра. Г-жа де Ментенон вскочила с кресла и успокаивающим движением дотронулась рукой до локтя короля. Он бросил щипцы, но глаза его горели по-прежнему гневно.

— Как вы смели! — кричал он.

— Но, ваше величество…

— Как вы смели, говорю вам! Как? Вы осмелились дать ответ на подобного рода вопрос, не посоветовавшись со мной. Сколько раз мне говорить вам, что государство — это я, я один; что все должно исходить от меня, и что я ответствую только перед богом. Что вы такое? Мой инструмент, мое орудие. И вы осмеливаетесь действовать без моей санкции.

— Я полагал, что предугадываю ваши желания, государь, — пробормотал Лувуа. Все его высокомерие исчезло, а лицо стало таким же белым, как его манишка.

— Вы должны не гадать о моих желания, сударь, а справляться о них и повиноваться им. Почему я отвернулся от моего старинного дворянства и передал дела королевства людям, фамилии которых никогда не упоминались в истории Франции, подобно Кольберу и вам? Меня осуждали за это. Когда герцог Сен-Симон в последний раз был при дворе, он заявил, что у нас буржуазное правление. Так оно и есть. Но я сознательно стремился к этому, зная, что вельможи имеют свой собственный образ мыслей, а для управления Францией я не желаю иного образа мыслей, кроме своего собственного. Но если мои буржуа начнут получать письма от иностранных посланников и сами давать ответы посольствам, то я, действительно, достоин сожаления. В последнее время я наблюдал за вами, Лувуа. Вы становитесь выше вашего положения. Вы берете на себя слишком много. Смотрите, чтобы мне не пришлось еще раз напоминать вам об этом.

Униженный министр сидел совершенно подавленный с опущенной на грудь головой. Король еще несколько времени, нахмурившись, бормотал что-то, но затем лицо его начало постепенно проясняться. Припадки гнева монарха бывали обыкновенно так же коротки, как сильны и внезапны.

— Задержите курьера, Лувуа! — наконец проговорил он спокойным тоном.

— Да, ваше величество.

— А завтра на утреннем совете мы посмотрим, какой ответ послать лорду Сундерленду. Может быть, лучше не давать слишком больших обещаний с нашей стороны. Эти англичане всегда были у нас бельмом на глазу. И если бы можно было оставить их среди туманов Темзы, чтобы они занялись междуусобиями в продолжение нескольких лет, то мы могли бы за это время свободно справиться с нашим голландским принцем. Их последняя междуусобица длилась десять лет, и следующая может продолжиться столько же. А тем временем мы могли бы отодвинуть нашу границу до Рейна.

— Ваши войска будут готовы в тот день, как вы отдадите приказ, государь.

— Но война стоит дорого. Я не желаю продавать дворцовое серебро, как пришлось сделать в последний раз. Каково состояние казначейства?

— Мы очень богаты, государь. Но есть один способ довольно легко раздобыть деньги. Сегодня утром был разговор насчет гугенотов и возможности их дальнейшего пребывания в католическом государстве. Если, выгнав еретиков, отобрать в казну их имущество ваше величество сразу станет самым богатейшим монархом из всего христианского мира.

— Но сегодня утром вы были против этой меры, Лувуа?

— Я не продумал тогда достаточно глубоко этого вопроса, государь.

— Вы хотите сказать, что отец Лашез и епископ еще не успели тогда добраться до вас, — резко заметил Людовик. — Ах, Лувуа, я не напрасно прожил столько лет среди придворных; я научился кой-чему. Шепните словечко одному, потом другому, третьему, пока это слово не дойдет до ушей короля. Когда мои добрые отцы церкви решаются что-нибудь проделать, я повсюду вижу их работу, как следы крота по взрытой им земле. Но я не пойду навстречу их заблуждениям, и гугеноты все-таки остаются подданными, ниспосланными мне богом.

— Я вовсе и не хочу, чтобы вы поступили так, ваше величество, — смущенно проговорил Лувуа. Обвинение короля было настолько несправедливо, что он не мог даже ничего возразить.

— Я знаю только одного человека, — продолжал Людовик, взглянув на г-жу де Ментенон, — не имеющего никаких честолюбивых замыслов, не стремящегося ни к богатству, ни к почестям и настолько неподкупного, что он не может изменить моим интересам. Потому-то я так высоко ценю мнение этого человека.

Говоря так, он с улыбкой смотрел на г-жу де Ментенон; министр также бросил на нее взгляд, выражавший зависть, терзавшую его душу.

— Я считал долгом указать на это вашему величеству только как на возможность, — сказал он, вставая с места. — Боюсь, что отнял слишком много времени у вашего величества, и потому удаляюсь.

Он слегка поклонился хозяйке, отвесил глубокий поклон королю и вышел из комнаты.

— Лувуа становится невыносимым, — проговорил король. — Дерзость его не знает границ. Не будь он таким отличным служакой, я давно удалил бы его от двора. У него свои мнения насчет всего. Недавно он уверял, что я ошибся, говоря, что одно из окон в Трианоне меньше других. Я заставил Ленотра измерить это окно, и, конечно, оказалось, что прав я. Но на ваших часах уже четыре. Мне пора идти.

— Мои часы отстают на полчаса, ваше величество.

— Полчаса? — Король смутился на одно мгновение, но затем вдруг расхохотался. — Ну, в таком случае я лучше останусь здесь, так как опоздал и могу по совести сослаться, что это вина часов, а не моя.

— Надеюсь, что дело было не столь важное, государь, — произнесла г-жа де Ментенон, и выражение сдержанного торжества мелькнуло в ее глазах.

— Совсем неважное.

— Не государственное?

— Нет, нет! Я назначил этот час только для того, чтобы сделать выговор одной зазнавшейся особе. Но, пожалуй, так вышло лучше. Мое отсутствие послужит знаком моей немилости и подействует на нее, надеюсь, так, что я уже не увижу более этой личности при моем дворе. Ах, что такое?

Дверь распахнулась. Перед ними стояла г-жа де Монтеспан, прекрасная и гневная.

Глава X. ЗАТМЕНИЕ В ВЕРСАЛЕ

Г-жа де Ментенон была женщина замечательно сдержанная, хладнокровная и находчивая. Она сейчас же встала с места с таким видом, будто увидела приятную гостью, и пошла навстречу вошедшей с приветливой улыбкой и протянутой рукою.

— Вот неожиданное удовольствие! — воскликнула она.

Но г-жа де Монтеспан была столь сердита и так разъярена, что ей приходилось делать большие усилия над собой, чтобы сдержать вспышку гневного бешенства. Лицо маркизы был страшно бледно, губы плотно сжаты, а застывшие глаза сверкали холодным, злым блеском. Одно мгновение две самые красивые и гордые женщины Франции стояли друг против друга, одна с нахмуренным лицом, другая — улыбаясь. Потом Монтеспан, не обратив внимания на протянутую руку соперницы, повернулась к королю, смотревшему на нее с недовольным видом.

— Боюсь, что я помешала, ваше величество.

— Действительно, ваше появление несколько неожиданно, мадам.

— Смиренно прошу извинения. С тех пор, как эта дама сделалась гувернанткой моих детей, я привыкла входить в ее комнату без доклада.

— Что касается меня, я всегда рада видеть вас, — спокойно заметила ее соперница.

— Признаюсь, я не считала даже нужным просить вашего позволения, мадам, — холодно ответила г-жа де Монтеспан.

— Ну, так впредь будете спрашивать, мадам! — сурово сказал король. — Я приказываю вам оказывать полное уважение этой даме.

— О, этой даме! — Она махнула рукой в сторону соперницы. — Конечно, приказания вашего величества — закон для нас. Но я должна помнить, к которой именно даме относится ваше приказание, так как иногда можно запутаться, кому именно ваше величество оказывает честь. Сегодня это де Ментенон, вчера была Фонтанж, завтра… Ах, кто может сказать, кто будет завтра?

Она была великолепна в своей гордости и бесстрашии. Со сверкавшими голубыми глазами и высоко вздымавшейся грудью, она стояла перед своим царственным любовником, смотря на него сверху вниз. Несмотря на весь гнев, взгляд короля несколько смягчился, остановившись на ее круглой белой шее и на нежной линии красивых плеч. В ее страстных речах, в вызывающем повороте изящной головы, в великолепном презрении, с которым она смотрела на соперницу, было действительно много красивого.

— Дерзостью вы ничего не выиграете, мадам, — проговорил он.

— Она не в моих привычках, ваше величество.

— А между тем я нахожу ваши слова дерзкими.

— Истина всегда считалась дерзостью при французском дворе, ваше величество.

— Прекратим этот разговор.

— Достаточно очень малой части истины.

— Вы забываетесь, мадам. Прошу вас оставить комнату.

— Раньше чем уйти, я должна напомнить вашему величеству, что вы оказали мне честь, назначив свидание со мной после полудня. Вы обещались вашим королевским словом прийти ко мне. Я не сомневаюсь, что вы, ваше величество, сдержите это обещание, несмотря на все здешнее очарование.

— Я пришел бы, мадам, но эти часы, как вы сами можете заметить, отстают на полчаса, и к тому же время прошло так быстро, что я и не заметил.

— Пожалуйста, государь, не огорчайтесь этим. Я пойду к себе в комнату, а пять или четыре часа — мне совершенно безразлично.

— Благодарю вас, мадам, но теперешнее наше свидание не столь приятно, чтобы я стал искать другого.

— Так ваше величество не придете?

— Предпочитаю не идти.

— Несмотря на ваше обещание?

— Мадам!

— Вы нарушаете ваше слово.

— Замолчите, мадам; это невыносимо!

— Это действительно невыносимо! — крикнула разгневанная де Монтеспан, забывая всякую осторожность. — О, я не боюсь вас, ваше величество. Я любила вас, но никогда не боялась. Оставляю вас здесь. Оставляю вас наедине с вашей совестью и вашей… вашим духовником. Но прежде чем я уйду, вам придется» выслушать от меня одно правдивое слово. Вы изменяли вашей жене, изменяли вашей любовнице, но только теперь я вижу, что в состоянии изменить и вашему слову.

Она поклонилась ему с гневным видом и, высоко подняв голову, величественно вышла из комнаты.

Король вскочил с места, как ужаленный. Он так — привык к кротости своей жены и еще большей у Лавальер, что подобного рода речи никогда не касались его королевского слуха. Это новое ощущение изумило его. Какой-то непонятный запах впервые примешался в тому фимиаму, среди которого он жил. Затем вся его душа наполнилась гневом против нее, этой женщины, осмелившейся возвысить голос на него, короля. Что она ревнует и потому оскорбляет другую женщину — это простительно, это даже косвенный комплимент ему. Но что она осмелилась говорить с ним как женщина с мужчиной, а не как подданная с монархом, это было уже чересчур. У Людовика вырвался бессвязный крик бешенства, и он бросился к двери.

— Ваше величество! — Г-жа де Ментенон, все время зорко следившая за быстрой сменой настроений по его выразительному лицу, быстро подошла и коснулась его локтя.

— Я пойду за ней.

— А зачем, государь?

— Чтобы запретить ей бывать при дворе.

— Но, ваше величество…

— Вы слышали ее? Это позор! Я пойду.

— Но разве вы не могли бы написать, государь?

— Нет, нет, я должен лично видеть ее.

Он отворил дверь.

— О, будьте же тверды, ваше величество.

Де Ментенон с тревогой смотрела вслед королю, поспешно, с гневными жестами шагавшему по коридору. Потом она возвратилась к себе в комнату.

Гвардеец де Катина меж тем показывал своему молодому заокеанскому другу чудеса дворца. Американец внимательно рассматривал все, что видел, критиковал или восхищался с независимостью суждений и природным вкусом, свойственными человеку, проведшему жизнь на свободе среди прекраснейших творений природы. Громадные фонтаны и искусственные водопады, несмотря на все свое величие, не могли произвести должного впечатления на того, кто путешествовал от Эри до Онтарио и видел Ниагару, низвергающуюся в пропасть; огромные луга также не казались очень большими для глаз, созерцавших громадные равнины Дакоты. Но само здание дворца, его размеры, величина и красота изумляли Грина.

— Нужно будет привести сюда Эфраима Савэджа, — повторял он. — Иначе он ни за что не поверит, что на свете существует дом, по объему больше всего Бостона вместе с Нью-Йорком.

Де Катина устроил так, что американец остался с его другом майором де Бриссаком, когда сам он вторично отправился на дежурство. Не успел он занять свой пост, как с удивлением увидел короля, одного, без свиты и приближенных, быстро идущего по коридору. Его нежное лицо было обезображено гневом, а рот сурово сжат, как у человека, принявшего важное решение.

— Дежурный офицер! — коротко произнес он.

— Здесь, ваше величество.

— Как? Опять вы, капитан де Катина? Вы на дежурстве с утра?

— Нет, государь. Теперь я дежурю уже во второй раз.

— Очень хорошо. Мне нужна ваша помощь.

— Жду приказаний вашего величества.

— Есть здесь какой-нибудь субалтерн-офицер?

— Лейтенант де ла Тремуль дежурит со мной.

— Очень хорошо. Вы передадите командование ему.

— Слушаю, ваше величество.

— Сами же вы пойдете к г-ну де Вивонну. Вы знаете, где он живет?

— Да, государь.

— Если его нет дома, обязаны разыскать. Вы должны найти его в течение часа, где бы он ни был.

— Слушаю, ваше величество.

— И передадите ему мое приказание. В шесть часов он должен быть в карете у восточных ворот дворца. Там его будет ожидать его сестра, г-жа де Монтеспан, которую я приказываю ему отвезти в замок Petit Bourg. Вы передадите ему, что он отвечает мне за ее прибытие туда.

— Слушаю, ваше величество.

Де Катина отсалютовал шпагой и отправился исполнять данное ему поручение.

Король прошел по коридору и открыл дверь в великолепную приемную, сверкавшую позолотой и зеркалами, уставленную удивительно красивой мебелью из черного дерева с серебром, с толстым красным ковром на полу, столь мягким, что нога утопала в нем, как во мху. Единственное живое существо, находившееся в этой роскошной комнате, вполне гармонировало с ее убранством. То был маленький негр в бархатной ливрее, отделанной серебряными блестками. Он неподвижно, словно черная статуэтка, стоял у двери, противоположной той, в которую вошел король.

— Дома твоя госпожа?

— Она только что вернулась, ваше величество.

— Я хочу ее видеть.

— Извините, ваше величество, но она…

— Что же, все сговорились, что ли, сегодня перечить мне? — злобно промолвил король и, приподняв пажа за бархатный воротник, отшвырнул его в угол. Потом, не постучавшись, распахнул дверь и вошел в будуар.

Это была большая, высокая комната, резко отличавшаяся от той, откуда ушел король. Три больших окна от потолка до пола шли вдоль одной из стен; сквозь нежно-розовые шторы пробивался смягченный солнечный свет. Между зеркалами блестели большие золотые канделябры. Лебрен излил все свое богатство красок на потолок, где сам Людовик в виде Юпитера метал молниеносные стрелы в кучу извивающихся титанов. Розовый цвет преобладал в обоях, ковре, мебели, и вся комната, при проникавшем в нее мягком свете солнца, блестела нежными оттенками внутренней стороны раковины и казалась устроенной каким-нибудь сказочным героем для своей принцессы. В углу, на оттоманке, зарывшись лицом в подушку, подобно скошенному цветку, лежала ничком женщина, которую хотел изгнать король.

При звуке хлопнувшей двери она подняла голову и, увидев короля, вскочила с оттоманки и побежала к нему навстречу, протягивая руки. Ее голубые глаза потускнели от слез; прекрасное лицо, смягчившись, приняло женственное и смиренное выражение.

— Ах, государь! — вскрикнула она, и луч радости озарил сквозь слезы ее красивое лицо. — Как я была неправа. Я жестоко обидела вас. Вы сдержали свое слово. Вы только хотели испытать меня. О, как посмела я сказать вам эти слова… как могла огорчить ваше благородное сердце. Но вы пришли сказать, что прощаете меня.

Она протянула руки с доверчивым видом хорошенького ребенка, требующего поцелуя, но король поспешно отступил назад и остановил ее гневным жестом.

— Все кончено между нами навсегда! — резко крикнул он. — Ваш брат будет ждать вас в шесть часов у восточных ворот, и там вы должны ожидать моих дальнейших приказаний.

Она отшатнулась, словно от удара.

— Оставить вас! — крикнула она.

— Вы должны покинуть двор.

— Двор? Ах, охотно, сейчас же. Но вас? Ваше величество, вы просите невозможного.

— Я не прошу, мадам, я приказываю. С тех пор, как вы стали злоупотреблять своим положением, ваше присутствие при дворе сделалось невыносимым. Все короли Европы, вместе взятые, никогда не осмелились говорить со мной так, как вы сегодня. Вы оскорбили меня в моем собственном дворце — меня, Людовика, короля. Подобного рода вещи не прощаются, мадам. Ваша дерзость завела вас на этот раз слишком далеко. Вы думали, что моя снисходительность проистекает от слабости. Вам казалось, что если вы улестите меня на одно мгновение, то дальше можете обращаться со мной, как с равным, что эту несчастную марионетку — короля — можно всегда дергать то в одну, то в другую сторону. Теперь вы видите свою ошибку. В шесть часов вы покинете Версаль, и навсегда.

Глаза его сверкнули, и вся маленькая прямая фигура, казалось, словно выросла от негодования. Де Монтеспан стояла, вытянув одну руку вперед, а другой закрыв глаза, как будто защищаясь от гневного взгляда короля.

— О, я была виновата! — вскрикнула она. — Я знаю это, знаю.

— Я рад, мадам, что вы изволите сами признаться в этом.

— Как я могла говорить так с вами. Как могла. О, да будет проклят этот несчастный язык. Я, видевшая от вас только хорошее. Я оскорбила того, кто дал счастье всей моей жизни. О, государь, простите меня, простите. Из чувства сострадания простите меня!

Людовик был по природе человек добрый. Эти слова тронули его сердце, а его гордости льстило самоунижение этой красивой, надменной женщины. Другие фаворитки были любезны со всеми, а эта оставалась надменной и непреклонной, пока не почувствовала над собой его властной руки. Выражение лица короля, когда он взглянул на униженную красавицу, несколько смягчилось, но он покачал головой и голос его был по-прежнему тверд, когда он сказал:

— Все напрасно, мадам. Я давно уже обдумал все, а ваш сегодняшний сумасбродный поступок только ускорил неизбежное. Вы должны удалиться из дворца.

— Я покину двор! Только скажите, что прощаете меня. О, государь, я не могу вынести вашего гнева. Он подавляет меня. Я недостаточно сильна для этого. Вы приговариваете меня не к изгнанию, а к смерти. Вспомните, государь, долгие годы нашей любви и скажите, что прощаете меня. Ради вас я отказалась от всего — от мужа, от чести. О, не платите мне гневом за гнев. Боже мой, он плачет. Боже мой, он плачет. О, я спасена, спасена!

— Нет, нет, мадам! — крикнул король, проводя рукой по глазам. — Вы видите слабость человека, но узнаете также и твердость короля. Что касается до оскорблений, нанесенных мне сегодня вами, я от души прощаю их, если это может сделать вас счастливой в изгнании. Но у меня есть обязанности перед подданными, и мой долг служить им примером. Мы раньше слишком мало думали о подобных вещах. Но наступил момент, когда необходимо оглянуться на прошлое и приготовиться к будущему.

— Ах, ваше величество, вы огорчаете меня. Вы еще не достигли полного расцвета, а говорите так, словно за плечами у вас старость. Лет через двадцать, может быть, действительно вы вправе будете говорить, что годы заставили вас изменить образ жизни.

Король нахмурился.

— Кто говорит это? — сердито крикнул он.

— О, ваше величество, эти слова нечаянно сорвались у меня с языка. Не думайте больше о них. Никто не говорит ничего подобного. Никто.

— Вы что-то скрываете от меня. Кто говорит это?

— О, не спрашивайте меня, государь.

— Я вижу, что идут разговоры о том, будто я переменил образ жизни не под влиянием религиозного чувства, а вследствие наступающей старости. Кто сказал это?

— О, государь, это ничтожная придворная болтовня, недостойная вашего внимания, пустой обычный разговор, который заводят кавалеры с целью вызвать улыбку своих дам.

— Обыкновенный разговор? — Людовик побагровел. — Неужели я стал так стар? Вы знаете меня около двадцати лет. Замечаете ли вы большую перемену во мне?

— Для меня, ваше величество, вы так же неизменно хороши и милы, как и тогда, когда впервые завладели сердцем м-ль Тонне-Шарант.

Король с улыбкой взглянул на прекрасную женщину, стоявшую перед ним.

— Поистине я не вижу также большой перемены и в м-ль Тонне-Шарант, — произнес он. — Но все же нам лучше расстаться, Франсуаза.

— Если мое изгнание послужит к вашему счастью, я готова, ваше величество, хотя бы это было и смертельным ударом для меня.

— Вот теперь вы говорите дело.

— Назовите только место моего заточения, государь, — Petit Bourg, Шараньи или мой монастырь Св. Иосифа в Сен-Жерменском предместье. Не все ли равно, где увядать цветку, от которого отвернулось солнце? По крайней мере, прошлое принадлежит мне, и я могу жить воспоминанием о тех днях, когда никто не стоял между нами и когда ваша нежная любовь принадлежала безраздельно одной мне. Будьте счастливы, государь, будьте счастливы и забудьте о случайно сказанной вам глупой придворной болтовне. Будущее за вами. Моя же жизнь вся в прошлом. Прощайте, дорогой государь, прощайте!

Де Монтеспан протянула руки, глаза ее затуманились слезами и она упала бы, не подбеги Людовик к ней и не обхвати ее руками. Прекрасная головка склонилась на плечо короля; он почувствовал на щеке горячее дыхание; тонкий аромат волос щекотал ему ноздри. Державшая рука короля то подымалась, то опускалась с каждым ее вздохом, и он чувствовал, как женское сердце трепещет под ее рукой, словно пойманная птичка. Ее полная белая шея вдруг слегка откинулась назад, веки почти сомкнулись, губы чуть приоткрылись так, чтобы можно было видеть ряд жемчужных зубов; это манящее, очаровательное лицо было так близко от него — на расстоянии не более трех дюймов. И вот веки дрогнули, большие голубые глаза взглянули на Людовика с любовью, мольбою, вызовом; вся ее душа вылилась в одном этом взгляде. Приблизился ли он? Или она? Кто мог бы сказать это? Но губы их встретились в продолжительном поцелуе; вот он повторился — и все планы и расчеты Людовика разлетелись, как листья от порыва осеннего ветра.

— Итак, я могу не уезжать? У вас не хватит духа отослать меня, не правда ли?

— Нет, нет, но вы не должны сердить меня, Франсуаза.

— Скорее умру, чем причиню вам хотя бы минутное страдание. Я так мало видела вас все это последнее время. О, как я люблю вас, просто с ума схожу. К тому же эта ужасная женщина…

— Какая?

— Ах, я не должна дурно говорить про нее. Ради вас я буду обходительна даже с ней, вдовой старика Скаррона.

— Да, да, вы должны быть вежливы с ней. Я не желаю никаких дрязг.

— Но вы останетесь у меня, государь?

Ее гибкие руки обвились вокруг шеи короля. На одно мгновение она слегка оттолкнула его от себя, как бы желая налюбоваться, но затем снова привлекла к себе.

— Вы не уйдете от меня, дорогой государь. Вы так давно не были здесь.

Прелестное лицо, розовый блеск комнаты, вечернее безмолвие — все способствовало чувственному влечению. Людовик опустился в кресло.

— Я остаюсь, — проговорил он.

— А карета у восточных ворот, государь?

— Я был очень жесток к вам, Франсуаза. Простите меня. Есть у вас бумага и карандаш? Я отменяю приказание.

— Они на столе, ваше величество. Если позволите, я выйду в приемную, так как мне надо к тому же написать записку.

Она вышла из комнаты с торжествующим видом. Борьба была ужасна, но тем слаще победа. Де Монтеспан вынула из письменного стола с инкрустациями маленькую розовую бумажку и набросала на ней несколько слов. Вот что там значилось: «Если г-жа де Ментенон пожелает передать что-либо его величеству, она может застать его в продолжении нескольких часов у г-жи де Монтеспан». Она надписала имя соперницы и немедленно послала это послание с маленьким черным пажом, вручив ему и приказ короля.

Глава XI. СОЛНЦЕ СНОВА ПОКАЗЫВАЕТСЯ

Почти целую неделю новое настроение короля не изменялось. Образ жизни был все тот же, но только в послеобеденное время его теперь привлекала комната красавицы, а не г-жи де Ментенон. И, сообразно этому внезапному возврату к прежней жизни, одежда его стала менее мрачной: серый, светло-желтый или лиловый цвета сменили черный и синий. На шляпах и отворотах вновь показались золотые галуны, а место в королевской часовне оставалось пустовать в продолжение трех дней подряд. Походка его стала живее, и он по-юношески размахивал тростью в виде вызова тем, кто счел его обращение к религиозности за признаки старости. Г-жа де Монтеспан отлично знала, с кем имеет дело, искусно использовав этот намек.

Повеселел король — повеселели и все придворные. Залы дворца приняли прежний блестящий вид, в них появились нарядные одежды с пышными вышивками, лежавшие годами в сундуках. В часовне Бурдалу тщетно велась проповедь перед пустыми скамьями, а в балете на открытом воздухе присутствовал двор и неистово аплодировал танцорам. Приемная Монтеспан по утрам была битком набита просителями, между тем как комнаты ее соперницы пустовали так же, как до того времени, пока король еще не обратил на нее своего благосклонного внимания. Лица, давно изгнанные из дворца, начали беспрепятственно появляться в коридорах и садах, а черная ряса иезуита и пурпуровая сутана епископа все реже и реже мелькали в королевском кругу.

Но партия духовенства, бывшая в одно и то же время вдохновителем и руководителем ханжества и показной добродетели при ддворе, не особенно тревожилась этим королевским отступничеством. Зоркие глаза священника или прелата следили за выходками Людовика с опытностью охотника, наблюдавшего молодую лань, прыгающую на лугу и воображающую себя совершенно свободной, между тем как повсюду расставлены сети и она так же в руках охотника, как и та, что лежит уже связанной у его ног. Они знали, что очень скоро какое-нибудь недомогание, огорчение, случайное слово напомнят королю о возможной когда-либо смерти, и Людовика снова охватит суеверный ужас, занимавший в его сердце место религии. Потому-то они терпеливо выжидали возвращения блудного сына молча, обдумывая, как бы лучше встретить его.

С этой целью королевский духовник, отец Лашез, и Боссюэт, знаменитый епископ из Мо, однажды утром явились в комнату г-жи де Ментенон. Перед мадам стоял глобус, и она преподавала географию хромому герцогу Мэнскому и шаловливому маленькому графу Тулузскому, которые оба в достаточной мере унаследовали от отца нелюбовь к учению, а от матери — ненависть к какой бы то ни было дисциплине и стеснениям. Однако удивительный такт и неистощимое терпение г-жи де Ментенон внушили любовь и доверие к ней даже этих испорченных принцев, и одним из величайших огорчений г-жи де Монтеспан было то, что не только ее королевский любовник, но даже и собственные дети тяготились ее блестящим, роскошным салоном, охотнее проводя время в скромной квартирке ее соперницы.

Г-жа де Ментенон, отпустив учеников, встретила духовных особ с выражением привязанности и уважения не только в качестве личных друзей, но и как великих светочей галльской церкви. Министру Лувуа она предложила сесть на табуретку в ее присутствии, теперь же уступила гостям оба кресла, а сама настояла на том, чтобы занять более скромное место. За последние дни лицо ее побледнело, черты лица сделались еще более тонкими, но выражение мира и ясности осталось неизменным.

— Я вижу, у вас было горе, дорогая дочь моя, — произнес Боссюэт, взглянув на нее ласковым, но проницательным взглядом.

— Да, ваша милость. Всю прошлую ночь я провела в молитве, прося бога избавить нас от этого испытания.

— А между тем вам нечего бояться, мадам… Уверяю вас, совершенно нечего. Другие могут полагать, что ваше влияние исчезло, но мы, знающие сердце короля, мы думаем иначе. Пройдет несколько дней, в крайнем случае несколько недель, и снова глаза всей Франции устремятся на вашу восходящую звезду.

Лицо де Ментенон затуманилось, и она бросила на прелата взгляд, как бы говорящий, что речь его не особенно пришлась ей по вкусу.

Однако слова эти были произнесены иезуитом. Голос его был ясен и холоден, а проницательные серые глаза, казалось, читали самое сокровенное в ее сердце.

— Может быть, вы и правы, отец мой. Боже упаси, чтобы я ценила себя слишком высоко. Но я не кажусь сама себе честолюбивой. Король, по своей доброте, предлагал мне титулы — я отказалась от них, деньги — я возвратила их обратно. Он удостаивал чести советоваться со мной о государственных делах — я воздерживалась от советов. В чем же тогда мое честолюбие?

— В вашем сердце, дочь моя. Но оно не греховно. Оно не от мира сего. Разве вы не стремились бы обратить короля на путь добра?

— Я отдала бы жизнь за это.

— В этом и заключается ваше честолюбие. Ах, разве я не читаю в вашей благородной душе? Разве вы не мечтаете видеть церковь парящей, чистой и спокойной над всем королевством, не желаете приютить бедняков, помочь нуждающимся, наставить нечестивых на истинный путь, а короля лицезреть во главе всего благородного и доброго? Разве вы не хотели бы этого, дочь моя?

Щеки г-жи де Ментенон вспыхнули, а глаза заблестели, когда она, заглянув в серое лицо иезуита, представила себе нарисованную им картину.

— О, что это была бы за радость! — воскликнула она.

— И еще большая — слышать, не из уст людских, а от голоса вашего собственного сердца, в тиши этой комнаты, что вы — единственная причина всего ниспосланного небом счастья, что ваше влияние так благотворно подействовало на короля и на страну.

— Я готова умереть за это.

— Мы желаем, может быть, более трудного. Мы хотим, чтобы вы жили для этого.

— А? — Она вопросительно взглянула на обоих.

— Дочь моя, — торжественно произнес Боссюзт, протягивая свою широкую белую руку со сверкавшим на ней пурпурным стиконским кольцом, — пора говорить откровенно. Того требуют интересы церкви. Никто не слышит и никогда не узнает того, что произойдет между нами. Если хотите, смотрите на нас, как на двух духовников, нерушимо хранящих вашу тайну. Я
говорю — тайну, хотя это слишком явно для нас, так как наш сан предписывает нам читать желания человека в его сердце. Вы любите короля?

— Ваша милость!

Она вздрогнула; яркий румянец покрыл ее бледные щеки и разлился даже по мраморному лбу и красивой шее.

— Вы любите короля?

— Ваша милость… отец мой.

Она в смущении обращалась попеременно то к одному, то к другому из ее собеседников.

— Любить вовсе не стыдно, дочь моя. Стыдно только поддаваться любви. Повторяю, вы любите короля?

— Но никогда не говорила ему этого, — пробормотала она.

— И никогда не скажете?

— Пусть прежде отсохнет мой язык.

— Но подумайте, дочь моя. Такая любовь в душе, подобной вашей, — дар неба, ниспосланный с какой-нибудь мудрой целью. Человеческая любовь слишком часто бывает сорной травой, портящей почву, на которой она произрастает, но в данном случае это прелестный цветок, благоухающий смирением и добродетелью.

— Увы! Я старалась вырвать его из моего сердца.

— Нет, напротив, стремитесь укрепить корни цветка в вашем сердце. Если бы король встретил с вашей стороны немного нежности, какой-нибудь знак того, что его привязанность находит отклик в вашей душе, может быть, вам удалось бы осуществить честолюбивые мечты, и Людовик, подкрепленный близостью к вашей благородной натуре, мог бы пребывать в духе церкви, а не только формально числиться в ее рядах. Все это могло бы вырасти из любви, скрываемой вами, словно носящей на себе печать позора.

Г-жа де Ментенон даже привстала со своего места и глядела то на прелата, то на духовника глазами, в глубине которых светился затаенный ужас.

— Может ли быть, что я правильно поняла вас, — задыхаясь, проговорила она. — Какой смысл скрывается за этими словами? Не можете же вы советовать мне…

Иезуит встал, выпрямившись перед ней во весь рост.

— Дочь моя, мы никогда не даем совета, недостойного нашего сана. Мы имеем в виду интересы святой церкви, а они требуют вашего замужества с королем.

— Замуж за короля?! — Все в комнате завертелось перед ее расширенными от ужаса глазами. — Выйти замуж за короля?!

— Это лучшая надежда на будущее. Мы видим в вас вторую Жанну д'Арк, спасительницу Франции и ее короля.

Г-жа де Ментенон несколько минут сидела молча. Лицо ее приняло обычный спокойный вид. Но взгляд ее, устремленный на вышивание, был рассеянный.

— Но право же… право же, этого не может быть, — наконец проговорила она. — К чему задумывать планы, никогда не осуществимые.

— Почему?

— Кто из королей Франции был женат на своей подданной? Взгляните: каждая из европейских принцесс протягивает ему руку. Королева Франции должна быть особой царской крови, как и последняя покойная королева.

— Все это можно преодолеть.

— А затем интересы государства. Если король намерен жениться, то он должен сделать это ради могущества союза, поддержания дружбы с соседней нацией или, наконец, для приобретения в качестве приданого за невестой какой-либо провинции.

— Вашим приданым, дочь моя, были бы те дары духа и плоти, которыми наградило вас небо. У короля достаточно и денег и владений. Что же касается государства, то чем можно лучше послужить ему, как не уверенностью, что в будущем король будет избавлен от сцен, происходящих нынче в этом дворце?

— О, если бы это действительно было так. Но подумайте, отец мой, об окружающих его: дофине, брате, министрах. Вы знаете, как это не понравится им и как легко этой клике заставить короля изменить его намерения. Нет, нет, это мечта, отец мой; это никогда не может осуществиться.

Лица духовных особ, до сих пор отвергавших ее речь улыбкой и отрицательным жестом, теперь затуманились, как будто де Ментенон действительно коснулась настоящего препятствия.

— Дочь моя, — серьезно проговорил иезуит, — этот вопрос вы должны предоставить церкви. Быть может, и мы имеем некоторое влияние на короля и можем направить его на истинный путь, даже вопреки, если потребуется, желанию его родных. Только будущее может показать, на чьей стороне сила. Но вы? Любовь и долг влекут вас на один и тот же путь, и церковь может всецело положиться на вас.

— До последнего издыхания, отец мой.

— А вы можете рассчитывать на церковь. Она послужит вам, если вы в свою очередь поможете ей.

— У меня не может быть желания выше этого.

— Вы будете нашей дочерью, нашей владычицей, нашей защитницей и залечите раны страдающей церкви.

— Ах, если бы я могла сделать это.

— Да, вы можете. Пока ересь существует в стране, для истинно-верующих не может быть ни мира, ни покоя; это то пятнышко плесени, которое в будущем может испортить весь плод, если своевременно не обратить на него внимания.

— Чего же вы желаете, отец мой?

— Гугенотов не должно быть во Франции. Их нужно изгнать. Козлища да отделятся от овец. Король уже колеблется. Лувуа теперь наш друг. Если и вы будете заодно с нами, все будет в порядке.

— Но, отец мой, представьте, как их много.

— Тем более необходимо удалить.

— И подумайте о тех страданиях, которые им придется перенести в изгнании.

— Исцеление в руках их.

— Это правда. Но все же мне жаль этих людей.

Отец Лашез и епископ покачали головами.

— Так вы покровительствовали бы врагам бога?

— Нет, нет; если они действительно таковы.

— Можете ли вы еще сомневаться в этом? Возможно ли, чтобы ваше сердце еще склонялось к ереси ваших юных лет?

— Нет, отец мой; но жестоко и противоестественно забывать, что мой отец и дед…

— Ну, они ответили сами перед богом за свои прегрешения… Возможно ли, что церковь ошибается в вас? Вы отказываете ей в первой просьбе, обращенной к вам? Вы готовы принять нашу помощь и в то же время не хотите оказать помощи нам.

Г-жа де Ментенон встала с видом окончательно принятого решения.

— Вы мудрее меня, — произнесла она, — и вам вручены интересы церкви. Я исполню ваше приказание.

— Вы обещаете?

— Да.

Оба ее собеседника клятвенно подняли руки кверху.

— Сегодня благословенный день, — промолвили они, — и поколения, еще неродившиеся, будут считать его таковым.

Г-жа де Ментенон сидела, пораженная открывавшейся перед ней перспективой. Как указал иезуит, она всегда была честолюбивой. И отчасти ей уже удавалось удовлетворять свое честолюбие, так как не раз она склоняла короля и его государство туда, куда хотела. Но выйти замуж за короля, человека, ради которого она охотно пожертвовала бы жизнью, любимого в глубине души самой чистой, возвышенной любовью, на какую только способна женщина — это превосходило даже ее мечты. Да, она будет не слабой Марией-Терезией, а, как выразился иезуит, новой Иоанной д'Арк, явившейся, чтобы направить на лучший путь дорогую Францию и обожаемого короля Франции. И если, в достижение этой цели, ей придется ожесточить сердце против гугенотов, то вина — если это действительно так — будет скорее тех, кто выставил это условие, чем ее личная. Жена короля! Сердце женщины и душа энтузиастки затрепетали при одной этой мысли.

Но за радостью внезапно наступило сомнение и уныние. Ведь эта очаровательная перспектива не более как безумная мечта. И как могли эти люди быть настолько уверены, что держат в руках короля.

Иезуит прочел страх, омрачивший ясность ее взора, и ответил на мысли, прежде чем она облекла их в слова.

— Церковь быстро исполняет свои обещания, — проговорил он вкрадчиво. — И вы, дочь моя, должны быть готовы так же немедля действовать, когда наступит ваше время.

— Я дала обещание, отец мой.

— Ну, так мы начнем. Сегодня вы останетесь весь вечер у себя в комнате.

— Да, отец мой.

— Король еще колеблется. Я говорил с ним сегодня. Сердце его уже полно мрака и отчаяния. Его лучшее «я»с омерзением отворачивается от своих грехов и именно теперь, в момент наступления первого горячего порыва раскаяния, его можно склонить к выполнению намеченной нами цели. Мне нужно идти к нему и поговорить еще раз, и я отправлюсь прямо отсюда. А когда я побеседую с ним, он сейчас же явится к вам — или я напрасно изучал его сердце в течение двадцати лет. Мы покидаем вас и увидим не скоро, но вы почувствуете результаты нашей работы… и помните данное церкви обещание.

Они низко поклонились и вышли из комнаты, оставив г-жу де Ментенон в глубоком раздумье.

Прошел час, затем другой, а она все еще продолжала сидеть в кресле перед пяльцами, беспомощно уронив руки и ожидая своей судьбы. Решалось ее будущее, а она же сама была бессильна. Дневной свет сменился серыми сумерками, сумерки — ночным мраком, а она все еще продолжала сидеть и ждать. По временам в коридоре раздавались шаги; она тревожно взглядывала на дверь, и глаза ее загорались радостью, скоро сменявшейся горьким разочарованием. Наконец, послышались твердые, уверенные, властные шаги. Она вскочила на ноги с горящими щеками и сильно бьющимся сердцем. Дверь отворилась, и в сумраке коридора обрисовалась прямая, грациозная фигура короля.

— Ваше величество?! Одно мгновение… м-ль сейчас зажжет лампу.

— Не зовите ее! — Он вошел и запер за собой дверь. — Франсуаза, темнота мне в помощь, потому что она спасает меня от упреков, которые могут вылиться в вашем взоре, если даже вы будете так добры, что не выразите их словами.

— Упреки, государь! Боже упаси, чтобы я позволила себе высказать их.

— Когда я в последний раз ушел от вас, Франсуаза, я был полон благих намерений. Я старался выполнять их и не исполнил… не исполнил. Я помню, вы предостерегали меня. Как я был глуп, не последовав вашему совету.

— Все мы слабы и смертны, ваше величество. Кто из нас не падал? Нет, государь, сердце у меня разрывается при виде вашего огорчения.

Король стоял у камина, закрыв лицо руками. По его прерывистому дыханию г-жа де Ментенон поняла, что он плачет. Вся жалость, столь свойственная женской душе, воскресла в ее сердце при виде этой безмолвной фигуры, стоявшей символом раскаяния в неясном свете. Жестом, полным сочувствия, она протянула руку и коснулась ею на одно мгновение рукава бархатного камзола короля. Он тотчас же обеими руками схватил ее за руку. Она не сопротивлялась.

— Я не могу жить без вас, Франсуаза! — крикнул он. — Я самый одинокий человек в мире, словно живущий на вершине высокой горы, где кругом нет никого. Кто мой друг? На кого я могу положиться? Одни стоят за церковь, другие — за свои семьи; большинство за самих себя. Но кто из них совершенно бескорыстен? Вы мое лучшее «я», Франсуаза, вы мой ангел-хранитель. То, что говорит преподобный отец, совершенно верно: чем ближе я к вам, тем дальше от всего другого. Скажите, Франсуаза, любите ли вы меня?

— Я люблю вас в течение многих лет, государь, — произнесла она тихим, но ясным голосом, голосом женщины, ненавидящей кокетство.

— Я надеялся на это, Франсуаза, и все же дрожь пробегает у меня по телу, слыша от вас эти слова. Я знаю, что ни богатство, ни титул не привлекают вас, и ваша душа тянется больше к монастырю, чем к дворцу. Но я прошу вас остаться здесь и царствовать. Согласны ли вы быть моей женой, Франсуаза?

Итак, момент действительно наступил. Она помолчала минуту, только одну минуту, прежде чем сделать последний решительный шаг; но даже эта короткая заминка была слишком длительной для короля.

— Согласны вы, Франсуаза? — вскрикнул он, и страх зазвучал в его голосе.

— Да сделает меня бог достойной такой чести, ваше величество! — произнесла она. — Клянусь, что если я проживу еще столько же времени, то употреблю каждый миг моей жизни на то, чтобы сделать вас счастливее.

Она стала на колени, и король, продолжая держать ее руку в своей, опустился тоже.

— А я клянусь, — промолвил он, — что, если также проживу еще столько же времени, вы будете отныне и навсегда единственной женщиной для меня.

Глава XII. ПРИЕМ У КОРОЛЯ

Быть может, м-ль Нанон, наперсница г-жи де Ментенон, узнала кое-что об этом свидании или отец Лашез, с проницательностью, свойственной его ордену, догадался обо всем и пришел к заключению, что гласность — лучшее средство заставить короля исполнить свое намерение — как бы то ни было, на следующий день при дворе стало известно, что старая фаворитка снова в немилости, и что речь идет о браке между королем и гувернанткой его детей. Это известие, шепотом передаваемое при petit lever[208], подтвердилось на grand entree[209] и стало предметом общего разговора к тому моменту, когда король вернулся из часовни. Яркие шелка и шляпы с перьями отправились снова в шкафы и ящики и возвратились из изгнания темные кафтаны и скромные дамские наряды. Скюдери и Кальпернеде уступили место молитвеннику и св. Фоме Кемпийскому, а Бурдалу, в продолжение недели проповедовавший пустым скамьям, увидел свою часовню битком набитой усталыми, скучающими кавалерами и дамами со свечами в руках. К полудню новость облетела весь двор, за исключением г-жи де Монтеспан. Встревоженная отсутствием любовника, она осталась у себя в комнате в высокомерном уединении, ничего не подозревая о свершившемся. Многим хотелось бы передать ей эту новость, но за последнее время король стал так изменчив, что никто не решался приобрести себе смертельного врага в той, которая, быть может, через несколько дней будет снова держать в своих руках жизнь и судьбу всего двора.

Людовик, по прирожденному эгоизму, привык смотреть на всякое событие только со стороны, касающейся лично его, — ему и в голову не могло прийти, чтобы многострадальная семья, всегда покорно выполнявшая все его требования, осмелилась что-либо возразить против нового решения монарха. Поэтому он очень удивился, когда после полудня брат короля, попросив частной аудиенции, вошел к нему в комнату без свойственного ему смиренного вида и обычной любезной улыбки, а мрачно насупившись.

Монсье представлял странную пародию на своего венценосного брата. Он был ниже его, но благодаря громадным каблукам казался высокого роста. В лице его не было привлекательности. Монсье был толст, ходил несколько вразвалку и носил громадный парик, длинные букли которого падали ему на плечи. Лицо его было длиннее и смуглее, чем у короля, нос выдавался сильнее, но глаза были такие же, как и у брата: большие, карие, унаследованные ими обоими от Анны Австрийской. Не обладал он и тем простым и вместе с тем величавым вкусом, которым отличалась одежда монарха: платье было увешано развевающимися лентами, шелестевшими на ходу; громадные пучки шелка совершенно закрывали ноги. Кресты, звезды, драгоценности и знаки отличия были разбросаны по всей одежде; широкая голубая лента ордена Св. духа красовалась на его камзоле; большой бант на конце этой ленты служил ненадежной поддержкой осыпанной бриллиантами шпаге. Таков был брат короля. Умом, как и наружностью, он представлял собою комичную копию монарха.

— Что это, монсье, вы сегодня как будто не так веселы, как обычно? — с улыбкой проговорил король. — Одежда у вас, правда, ярких цветов, но чело омрачено. Надеюсь, что «мадам»и герцог Шартрский здоровы?

— Да, они здоровы, ваше величество, но печальны, как и я, и по той же причине.

— Вот как. А в чем дело?

— Нарушал ли я когда-либо мой долг младшего брата, ваше величество?

— Никогда, Филипп, никогда! — проговорил король, любезно кладя руку на плечо брата. — Вы даете превосходный пример моим подданным.

— Так почему же вы желаете оскорбить меня?

— Филипп!

— Да, государь, повторяю — оскорбить. Мы — королевской крови, как и наши жены. Вы женились на испанской принцессе, я — на баварской. Это было снисхождение, но я все-таки обвенчался с ней. Моя первая жена была английская принцесса. Как можем мы принять в нашу семью, вступавшую в такие союзы, женщину, вдову горбуна-поэта, сочинителя пасквилей, чье имя стало притчей во языцех всей Европы!

Король в изумлении смотрел на брата, но при этих словах удивление сменилось гневом.

— Клянусь честью! — крикнул он. — Клянусь честью, я только что говорил, что вы превосходный брат, но боюсь, что заключение мое было несколько преждевременным. Итак, вы осмеливаетесь идти против дамы, избранной мною в жены?

— Да, государь.

— А на каком основании?

— По праву семейной чести, ваше величество, настолько же касающейся меня, как и вас.

— Неужели же вы до сих пор не уяснили, что в этом государстве я — единственный источник чести, и что всякий, кого почту я, тем самым становится достойным уважения всего общества? Если бы я взял нищую с улицы Пуассоньер, то и тогда смог бы поставить ее на такую высоту, что самые знатные вельможи должны были бы преклоняться перед нею. Разве вы этого не знаете?

— Нет, не знаю! — прокричал брат короля с упрямством слабого человека, выведенного из себя. — Я считаю это оскорблением мне и моей жене.

— Вашей жене? Я очень уважаю Шарлотту-Елизавету Баварскую, но чем она выше женщины, дедушка которой был дорогим другом и товарищем по оружию Генриха Великого? Довольно. Я не унижусь до того, чтоб разговаривать с вами об этом. Уходите и не являйтесь ко мне, пока не научитесь не вмешиваться в мои дела.

— И все же моя жена не будет знаться с ней, — насмешливо проговорил монсье.

Король порывисто бросился к нему; тот повернулся и исчез из комнаты настолько поспешно, насколько позволяли ему неуклюжая походка и высокие каблуки.

Но королю не суждено было испытать покоя в этот день. Если вчера друзья г-жи де Ментенон собирались около нее, то сегодня действовали враги. Брат короля только что исчез, как в комнату поспешно вбежал юноша, богатая одежда которого несла следы дорожной пыли. Это был молодой человек, бледный, с каштановыми волосами, с чертами лица, похожими на короля, за исключением носа, изуродованного еще в детстве. При виде этого юноши лицо короля прояснилось, но снова помрачнело, когда тот, бросившись вперед, упал на колени.

— О, ваше величество, — воскликнул он. — Избавьте нас от этого горя! Избавьте нас от этого унижения. Умоляю вас подумать прежде, чем сделать то, что принесет бесчестие вам и нам.

Король отшатнулся от него и с сердитым видом стал ходить взад и вперед по комнате.

— Это невыносимо! — крикнул он. — Это было дурно со стороны брата, но еще несноснее со стороны моего сына. Вы в заговоре с ним, Людовик. Монсье научил вас сыграть эту роль.

Дофин встал с колен и пристально взглянул на своего разгневанного отца.

— Я не видел дяди, — проговорил он. — Я был в Медоне, когда услыхал эту новость… эту ужасную новость… и сейчас же, вскочив на коня, государь, я поскакал сюда, чтобы умолять вас еще раз все обдумать прежде, чем так унизить наш королевский дом.

— Вы дерзки, Людовик.

— Я не желаю быть таковым, ваше величество. Но вспомните, государь, что моя мать была королева, и было бы очень странно, если бы у меня оказалась мачехой какая-то…

Король поднял руку столь властным жестом, что слова замерли на устах дофина.

— Молчать! — крикнул он. — А не то вы произнесете слово, которое разверзнет бездну между нами. Неужели же я хуже самого ничтожного из моих подданных, имеющего право следовать влечению сердца в личных делах?

— Это не ваше личное дело, государь; все ваши поступки отражаются на вашей семье. Славные подвиги вашего царствования придали новый блеск династии Бурбонов. О, не омрачайте этого блеска, ваше величество. На коленях молю вас!

— Вы рассуждаете, как дурак! — грубо крикнул отец. — Я намерен жениться на очаровательнейшей и добродетельнейшей даме одной из самых старинных и родовитых фамилий Франции, а по-вашему выходит, что я собираюсь сделать что-то унизительное и неслыханное. Что вы имеете против этой дамы?

— Она — дочь человека, пороки которого всем хорошо известны; ее брат пользуется отвратительной репутацией; она сама вела жизнь авантюристки; она, наконец, вдова урода-писаки и занимает во дворце место прислуги.

Во время этой откровенной речи король несколько раз топал ногой по ковру, а при заключительных словах пришел в полное бешенство.

— Как вы смеете называть так воспитательницу моих детей! — кричал он. Глаза короля метали молнии. — Я утверждаю, слышите, что нет выше этого звания в моем государстве. Отправляйтесь немедленно в Медон, милостивый государь, и никогда не смейте насчет этого открывать рта. Прочь, говорят вам. Когда, милостью божьей, вы окажетесь королем этой страны, вы вправе будете поступать по вашему усмотрению, но до тех пор не смейте перечить планам того, кто является одновременно и вашим отцом и вашим государем.

Молодой человек низко поклонился и с достоинством направился к двери, но на пороге задержался.

— Со мной приехал аббат Фенелон, ваше величество. Угодно вам принять его?

— Вон, вон! — яростно заорал король, продолжая метаться по комнате. Лицо его было по-прежнему гневно, а глаза горели лихорадочным возбуждением.

Дофин вышел из кабинета и вслед за ним там появился высокий, худой священник лет сорока, на редкость красивый, с бледным, изящным лицом с четкими строгими чертами. Его непринужденные и в то же время почтительные манеры указывали на долгое пребывание при дворе.

Король круто обернулся и окинул вошедшего подозрительным взглядом.

— Доброго утра, аббат Фенелон! — проговорил он. — Могу я справиться о цели вашего посещения?

— Вы часто благосклонно снисходили до испрашивания моего смиренного совета, ваше величество, и даже впоследствии изволили высказывать свое удовольствие, что следовали ему…

— Ну? Ну? Ну? — проворчал король нетерпеливо.

— Если справедлива молва, вы, ваше величество, в настоящее время переживаете кризис, и нелицеприятный совет может иметь для вас значение. Нужно ли говорить, что…

— К чему все эти слова, — перебил король. — Вы присланы с целью сделать попытку восстановить меня против г-жи де Ментенон…

— Ваше величество, от этой дамы я не видел ничего, кроме добра. Я уважаю и почитаю ее более всякой другой женщины Франции.

— В таком случае, аббат, я уверен, что вы с радостью узнаете о моем намерении жениться на ней. Доброго дня, аббат. Сожалею, что не в состоянии уделить больше времени этому весьма интересному разговору.

— Но, ваше величество…

— Когда у меня являются сомнения, я высоко ценю ваши советы, аббат. В данном случае у меня, к счастью, нет ни малейших сомнений. Имею честь пожелать вам доброго дня.

Первая вспышка гнева короля улеглась и осталось только холодное горькое чувство, еще более опасное для его противников. Аббат принужден был замолчать несмотря на всю свою изворотливость и ловкость. Пятясь назад, он отвесил три глубоких поклона, согласно придворному этикету, и вышел из комнаты.

Но королю недолго пришлось отдыхать. Нападавшие хорошо знали, что упорной настойчивостью иногда удавалось сломить его волю, и надеялись проделать это сейчас. В комнату вошел министр Лувуа в громадном парике, со своей величественной осанкой и надменными манерами. Однако смущение появилось на его аристократическом лице, когда он встретил на себе гневный взгляд короля.

— Ну, что еще, Лувуа? — нетерпеливо спросил Людовик.

— Только одно новое государственное дело, ваше величество, но зато по своей важности заставившее забыть все остальное.

— Какое?

— Ваш брак, государь.

— Вы не одобряете его?

— О, ваше величество, могу ли я одобрять его!

— Вон из моей комнаты, сударь! Что? Вы желаете замучить меня насмерть своими приставаниями? Что? Вы осмеливаетесь оставаться, когда я приказываю вам удалиться?

Король сердито приблизился к министру, не Лувуа вдруг внезапно вытащил из ножен шпагу. Людовик отскочил назад с выражением испуга и изумления на лице. Лувуа почтительно подал ему рукоятку шпаги.

— Вонзите ее в мое сердце, ваше величество! — воскликнул министр, падая на колени. Все его громадное тело сотрясалось от волнения. — Я не могу пережить заката вашей славы.

— Боже мой! — вскрикнул король, бросая на пол шпагу и хватаясь руками за голову. — Мне кажется, вы все в заговоре с целью свести меня с ума. Мучили ли когда-либо кого-нибудь так, как сейчас меня? Ведь это будет частный брак, не имеющий никакого отношения к государству. Слышите меня? Понимаете? Чего вам еще надо?]

Лувуа поднялся и вложил шпагу в ножны.

— Ваше величество решили бесповоротно?

— Окончательно.

— Так я не вправе больше ничего говорить. Я исполнил свой долг.

Он вышел, грустно опустив голову, но на самом деле от сердца у него отлегло, так как слова короля уверили министра в том, что ненавистная ему женщина, даже став женой Людовика, не станет королевой Франции.

Продолжавшиеся нападки не поколебали решения короля, а только довели его до крайней степени раздражения. Столь сильное сопротивление было новостью для человека, воля которого была единственным законом в стране. Он был рассержен, расстроен и хотя не сожалел о принятом решении, но с безрассудной вспыльчивостью стремился выместить испытанные им неприятности на тех, совету которых последовал. Поэтому выражение лица короля было не из любезных, когда дежурный камергер впустил в комнату достопочтенного отца Лашеза, его духовника.

— Желаю вам полного счастья, ваше величество, — проговорил иезуит, — и от всего сердца поздравляю с принятым вами великим шагом, который даст вам удовлетворение как в здешнем мире, так и в будущем.

— До сих пор я не испытываю ни счастья, ни удовлетворения, отец мой! — раздраженно возразил король. — Никогда в жизни я не испытывал ничего подобного. Весь двор стоял здесь передо мной на коленях, умоляя изменить мое решение.

Иезуит тревожно взглянул на него своими проницательными серыми глазами.

— К счастью, ваше величество — человек сильной воли, которого не так легко поколебать, как думают некоторые, — сказал он.

— Да, да, я не уступил ни на йоту. Но все же должен признаться, что очень неприятно восстанавливать против себя стольких людей. Я уверен, что редко кто устоял бы на моем месте.

— Теперь-то и следует проявить твердость, ваше величество. Сатана неистовствует, видя, как вырываетесь вы из его когтей, натравливает всех своих друзей, посылает всех своих приверженцев, силясь удержать вас в своей дьявольской власти.

Но короля не так легко было утешить.

— Знаете, отец мой, — проговорил он, — вы, кажется, не очень-то почитаете мою семью. Мой брат и мой сын, аббат Фенелон и военный министр — вот те приверженцы сатаны, о которых вы упоминаете.

— Тем больше чести вашему величеству в умении устоять против них. Вы благородно поступили, государь. Вы заслужили похвалы и благословение святой церкви.

— Надеюсь, что я был справедлив, отец мой! — серьезно заявил король. — Буду рад повидаться с вами попозднее вечером, а пока разрешите остаться наедине с моими мыслями.

Отец Лашез вышел из кабинета, глубоко сомневаясь в истинных намерениях короля. Очевидно было, что мольбы близких сильно поколебали его решение, хотя и не изменили его совсем. Каков будет результат, если посыплются новые просьбы? А что таковые будут, это так же верно, как и то, что за тьмой следует свет. Необходимо сделать какой-либо ловкий ход, чтобы немедленно вызвать кризис. Ведь каждый потерянный час благоприятен для противников. Колебаться — значит проиграть игру. Настала пора рискнуть всем!

Епископ из Мо ожидал его в приемной, где отец Лашез в нескольких коротких фразах обрисовал ему всю опасность положения и указал средства, могущие, по его мнению, предотвратить ее. Оба отправились в комнату г-жи де Ментенон. Та сняла уже темную вдовью одежду, надетую с тех пор, как поселилась при дворе, и заменила ее более подходящим богатым, но простым костюмом из белого атласа с серебряной отделкой. В ее густых темных косах блестел бриллиант. Эта перемена еще более освежила лицо и фигуру и без того достаточно моложавые. Когда заговорщики увидали чудный цвет этого лица, его правильные черты, такие спокойные и изящные, они почувствовали, что если их и подстерегает неудача, то уж никоим образом не из-за выбранного ими орудия воздействия.

При виде их г-жа де Ментенон встала с места. По выражению лица было ясно видно, что она подметила тревогу, наполнявшую души вошедших.

— Вы вестники дурных новостей! — вскрикнула она.

— Нет, нет, дочь моя, — успокоил епископ. — Но нам следует быть начеку, так как нашим врагам очень хотелось бы отдалить от вас Людовика.

Лицо де Ментенон просияло при имени ее возлюбленного.

— Ах, вы не знаете, — вымолвила она. — Он дал слово. Я верю ему, как себе самой.

Но умный иезуит не доверял интуиции женщин.

— Наши противники многочисленны и сильны, — проговорил он, покачивая головой. — Если король и устоит, то ему будут постоянно надоедать, и тогда жизнь опротивит ему, покажется мрачной, — конечно, за исключением момента пребывания в лучах, исходящих от вас, мадам. Надо покончить с этим делом.

— Каким образом, отец мой?

— Брак должен состояться немедленно.

— Как!

— Да. Если возможно, сегодня ночью.

— О, вы требуете слишком много, отец мой. Король ни за что не согласится на такое предложение.

— Он сам сделает его.

— Почему?

— Потому что мы вынудим его на это. Только таким образом будет побеждена оппозиция. Когда брак станет свершившимся фактом, двор принужден будет признать его, а до тех пор сопротивление не прекратится.

— Что же я должна сделать, отец мой?

— Отказаться от короля.

— Как? От него? — Она побледнела, как лилия, в недоумении глядя в лицо иезуита.

— Это лучшее, что вы можете сделать, мадам.

— Ах, отец мой, я могла бы, да, могла бы это в прошлом месяце, на прошлой неделе, даже вчера утром. Но теперь… О! Это разобьет мое сердце.

— Не бойтесь, мадам. Мы даем вам благой совет. Идите сейчас же к королю. Скажите ему, что до вас дошли слухи о всех неприятностях, обрушившихся на него из-за вас. Вы не в состоянии вынести мысли о том, что можете оказаться яблоком раздора в его семье, а потому освобождаете короля от данного им обещания и навсегда покидаете двор.

— Идти теперь? Сейчас же?

— Да, не теряя ни одной минуты.

Она набросила на плечи легкую накидку.

— Я поступаю согласно вашему совету, — произнесла она. — Верю, что вы умнее меня. Но что, если он поймает меня на слове?

— Он на это не способен.

— Страшный риск.

— Без риска не достичь такой великой цели. Ступайте, дитя мое, и да благословит вас бог.

Глава XIII. У КОРОЛЯ ЯВЛЯЮТСЯ НЕКОТОРЫЕ ИДЕИ

Король остался в кабинете один. Погруженный в мрачные мысли, он обдумывал способы и выполнить свое намерение, и вместе с тем устранить оппозицию, оказавшуюся столь сильной и многочисленной. Вдруг кто-то постучался в дверь, и в полусвете он увидел облик женщины, о которой только что думал. Король вскочил с места и протянул к ней руки с улыбкой, успокоившей бы ее, сомневайся она хоть на миг в его постоянстве.

— Франсуаза! Вы здесь. Наконец-то за весь день у меня первый желанный гость.

— Боюсь, что вас сильно взволновали, ваше величество.

— Да, правда.

• — Я знаю лекарство.

— Какое?

— Я покину двор, государь, и вы забудете то, что произошло между нами. Я внесла раздор туда, где надеялась водворить мир. Позвольте мне удалиться в Сен-Сир или в аббатство Фонтевро, и вам не придется приносить жертв из-за меня.

Король побледнел, как смерть, ухватившись дрожащей рукой за ее накидку, как бы боясь, что она немедленно приведет в исполнение свое намерение. В продолжение стольких лет он привык полагаться на ее разум. Он обращался к ней за советом во всех случаях, когда требовалась поддержка. Даже, как, например, на прошлой неделе, когда временно отдалялся от нее, ему все-таки необходимо было увериться, что его верная, всепрощающая, вечно умеющая утешить подруга тут, вблизи, рядом, всегда готовая поддержать короля и советом и участием. Но что она может покинуть его теперь и навсегда — эта мысль никогда не приходила королю в голову, и сердце его похолодело от удивления и тревоги.

— Вы не сделаете этого, Франсуаза! — воскликнул он дрожащим голосом. — Нет, нет, невозможно, вы говорите это шутя!

— Сердце мое разобьется, покидая вас, государь, но оно разрывается также и теперь от сознания, что ради меня вы отдаляетесь от семьи и министров.

— Что? Разве я не король? Разве я не могу поступать как мне угодно, не обращая на них внимания? Нет, нет, Франсуаза, не покидайте меня. Оставайтесь со мной и будьте моей женой.

От волнения он еле мог говорить, продолжая держаться за ее накидку. Он всегда дорожил этой женщиной, но еще более теперь, когда вдруг предстала возможность потерять ее. Де Ментенон, почувствовав силу и выгоду своего положения, целиком их использовала.

— До бракосочетания безусловно должно пройти некоторое время, ваше величество. Вы же будете неизбежно подвергаться различным неприятностям. Как могу я чувствовать себя счастливой, зная, что навлекла на вас столько неприятностей в продолжение столь долгого периода?

— А зачем ему быть таким длительным, Франсуаза?

— Один день несчастья для вас из-за меня уже слишком продолжителен, ваше величество… Я с отчаянием думаю об этом; согласитесь, мне лучше покинуть вас.

— Никогда. Вы не уйдете. Зачем нам ждать хоть бы один день, Франсуаза? Я готов. Вы тоже. Отчего нам не повенчаться теперь же?

— Сейчас? О, ваше величество!

— Мы и повенчаемся. Такова моя воля. Это мое приказание. Это мой ответ тем, кто вздумал распоряжаться мною. Они ничего не будут знать, пока не совершится брак, а тогда посмотрим, кто из них осмелится отнестись с неуважением к моей жене. Обвенчаемся тайно, Франсуаза. Сегодня же ночью я пошлю за парижским архиепископом, и, клянусь, хотя бы вся Франция восстала против этого, мы будем муж и жена до его отъезда.

— Это ваша воля, ваше величество?

— Да, а по вашим глазам я вижу, что и ваша. Не будем терять ни минуты, Франсуаза. Какая благословенная мысль. Это пришпилит навсегда их языки. Они узнают, когда уже все будет кончено, но не раньше. Ступайте к себе в комнату, дорогой друг, вернейшая из женщин. Следующая встреча будет моментом заключения нашего союза, которого не посмеют нарушить ни двор, ни все королевство.

Людовик весь трепетал от волнения, приняв такое решение Выражение сомнения и неудовольствия исчезло с его лица, и он, улыбаясь, с блестящими глазами, быстро ходил по комнате. Потом дотронулся до маленького золотого колокольчика, на звон которого появился камердинер короля Бонтан.

— Который час, Бонтан?

— Скоро шесть, ваше величество.

— Гм! — Король раздумывал несколько минут. — Бонтан, знаете, где капитан де Катина?

— Он находился в саду, ваше величество, но я слышал, что он собирается уехать ночью в Париж.

— Он отправляется один?

— С приятелем.

— Кто он? Гвардейский офицер?

— Нет, ваше величество; это чужестранец из-за моря, как слышно, из Америки. Он находился уже несколько дней здесь, и Катина показывал ему чудеса дворца вашего величества.

— Чужестранец? Тем лучше. Ступайте, Бонтан, и приведите ко мне их обоих.

— Надеюсь, что они еще здесь, ваше величество. Я проверю.

Он бросился вон из кабинета и через десять минут вернулся обратно.

— Ну?

— Мне посчастливилось, ваше величество. Им уже подали лошадей, и они заносили ноги в стремена, когда я разыскал их.

— Где же они?

— Ожидают приказаний вашего величества в приемной.

— Впустите их, Бонтан, и не допускайте сюда никого, даже министра, пока они не уйдут от меня.

Аудиенция у короля входила в круг обязанностей де Катина, но он с большим изумлением выслушал от Бонтана приказание привести с собой и приятеля. Он поспешно прошептал молодому американцу наставления, как ему следует себя вести, что нужно делать и чего избегать. Бонтан появился снова и ввел их к королю.

С чувством любопытства, несколько смешанного со страхом, Амос Грин, для которого губернатор Нью-Йорка, Дуган, являлся олицетворением наивысшей человеческой власти, входил теперь в комнату величайшего монарха христианского мира. Роскошное убранство приемной, где ему пришлось дожидаться, бархат, картины, позолота, толпы разодетых в нарядные костюмы придворных и великолепных гвардейцев — все это подействовало на его воображение, заставляя ожидать появления какой-нибудь величественной, сногсшибательной фигуры в мантии и короне. Когда же взгляд его упал на изящную фигуру скромно одетого человека с блестящими глазами, на полголовы ниже его ростом, Грин невольно обвел глазами всю комнату, с целью убедиться, действительно ли это король или один из тех бесчисленных придворных, стоявших между ним и внешним миром. По почтительному поклону своего спутника он догадался, что это и есть сам король. Грин поклонился и снова быстро выпрямился с достоинством простого человека, воспитанного в школе природы.

— Добрый вечер, капитан де Катина! — промолвил король с приятной улыбкой. — Ваш друг, я слышал, чужестранец. Надеюсь, сударь, вы нашли здесь что-нибудь интересное и достопримечательное?

— Да, ваше величество, я осмотрел ваш большой город. И удивительный же он! А приятель показал мне этот дворец с его лесами и садами. Когда я вернусь в свою страну, мне много что найдется порассказать о виденном в вашей прекрасной стране.

— Вы говорите по-французски, а между тем сами вы не из Канады.

— Нет, ваше величество, я из английских провинций Америки.

Король с интересом смотрел на могучую фигуру, смелое выражение лица и свободную осанку молодого иностранца, и внезапно в мозгу у него мелькнуло воспоминание об опасностях, угрожавших, по словам графа де Фронтенака, правительству со стороны этих колоний. Если налицо перед ним типичный представитель этой расы, то, действительно, лучше иметь такой народ другом, чем врагом. Но в настоящее время помыслы короля были направлены вовсе не на государственные дела, и он поспешно отдал приказания де Катина.

— Сегодня вы поедете по делам службы в Париж. Ваш друг может отправиться с вами. Вдвоем безопаснее, когда дело идет о государственном поручении. Но я желаю, чтобы вы подождали наступления ночи.

— Слушаю, ваше величество.

— Никто не должен знать цели данного вам поручения, наблюдайте, чтобы никто не проследил вас. Вы знаете дом архиепископа Гарле, прелата Парижа?

— Да, ваше величество.

— Вы передадите архиепископу приказание выехать сюда и ровно в полночь находиться у калитки с северо-восточной стороны. Чтобы не было никаких задержек. Буря или хорошая погода — он должен быть здесь Дело чрезвычайной важности.

— Ваше приказание будет передано в точности, ваше величество.

— Очень хорошо! Прощайте, капитан. Прощайте, сударь. Надеюсь, вы останетесь довольны своим пребыванием во Франции.

И жестом руки, с очаровательной грацией, завоевавшей ему столько поклонников, король отпустил молодых людей.

Глава XIV. ПОСЛЕДНЯЯ КАРТА

Г-жа де Монтеспан все еще сидела в своих апартаментах. Отсутствие короля тревожило ее, но ей не хотелось показывать свое беспокойство перед придворными и расспрашивать их о причинах задержки визита. Пока она пребывала в полном неведении относительно внезапной перемены своей судьбы, ее деятельный и энергичный сообщник не упускал из виду ни одного события, блюдя ее интересы, как свои собственные. Да, в сущности, это так и было. Г-н де Вивонн приобрел все, чего жадно хотел, — деньги, земли и почести — благодаря влиянию сестры и отлично понимал, что вслед за ее падением быстро наступит и его собственное. По природе смелый, находчивый, неразборчивый в средствах, он был из числа людей, ведущих игру до конца со всей свойственной им энергией и хитростью. Всегда в курсе всех придворных событий, он с той минуты, как только пронюхал о намерении короля, постоянно вертелся в приемной, делая свои собственные заключения из всего происходящего. Ничто не ускользнуло от его глаз — ни опечаленные, недовольные лица брата короля и дофина, ни визит отца Лашеза и Боссюэта к г-же де Монтенон, ни ее возвращение от короля, ни торжество, сиявшее в ее взоре. Он видел, как Бонтан торопливо вышел из комнаты и спустя немного времени привел гвардейца и его друга. Он слышал, как последние велели подать им лошадей через два часа, и, наконец, через слугу-шпиона узнал, что в комнате г-жи де Ментенон идет необычайная суматоха, что м-ль Нанон чуть не обезумела от волнения и что две придворные портнихи поспешно вызваны туда. Но всю нависшую опасность он почуял только тогда, когда от того же слуги узнал, что на ночь приготовляется комната для архиепископа Парижского.

Г-жа де Монтеспан провела вечер на кушетке, в самом дурном расположении духа. Она сердилась на всех окружающих; пробовала было читать, но бросила книгу. Начала писать — и разорвала лист. Тысячи подозрений и страхов переплетались в ее мозгу. Что случилось с королем? Вчера он был холоден и поминутно поглядывал на часы. А сегодня и совсем не пришел. Может быть, подагра? Или… Неужели она снова теряет власть над ним? Нет, этого не может быть. Она повернулась на кушетке и заглянула в зеркало на противоположной стороне. Только что зажгли массу свечей, и в комнате было светло как днем. В зеркале отражалась залитая огнем комната, оттоманка, обтянутая темно-красной материей, и одинокая фигура в легком белом пеньюаре, отделанном серебром. Де Монтеспан подперла голову локтем и долго любовалась своими глубокими глазами, обрамленными густыми темными ресницами, красивым изгибом белой шеи и. безукоризненным овалом лица. Она рассматривала свое изображение тщательно, внимательно, как будто перед ней находилась соперница, но так и не смогла найти следов неумолимого времени. Да, она по-прежнему красива. И если этой красоте удалось победить короля, то разве ее недостаточно, чтобы удержать его? Разумеется, достаточно. Она упрекала себя за ненужные опасения. Вероятно, он заболел, а может быть, еще и придет. А! Вот кто-то, стукнув дверью, быстро шел по приемной. Кто там? Король или посыльный с запиской от него? Нет, перед ней стоял ее брат: с вытянутым лицом и растерянно блуждающими глазами, он имел вид человека, подавленного дурными вестями. Войдя в комнату, он тщательно запер за собой дверь.

— Нам никто не помешает? — задыхаясь проговорил он. — Я поспешил сюда, так как дорога каждая секунда. Король ничего не сообщал вам?

— Нет.

Она вскочила на ноги. Лицо ее было так же бледно, как и лицо брата.

— Настало время действовать, Франсуаза. Спокойствие и энергия — вот свойства характера, всегда присущие Мортемарам. Не дожидайтесь удара, а собирайтесь с силами достойно его встретить.

— Что случилось?! — Она пыталась говорить обычным тоном, но только шепот вылетал из ее запекшихся губ.

— Король намерен жениться на г-же де Ментенон.

— На гувернантке? На вдове Скаррона? Это нелепость!

— И все же правда.

— Жениться? Вы сказали — жениться?

— Да, он хочет жениться на ней.

Монтеспан презрительно всплеснула руками и расхохоталась громким смехом.

— Вас легко напугать, брат мой! — вымолвила наконец она. — Ах, вы не знаете вашей сестрицы. Вероятно, вы больше бы ценили мои силы, не будь мне братом. Дайте мне день, один только день, и вы увидите Людовика, гордого Людовика, коленопреклоненно умоляющего меня простить его за нанесенное им оскорбление. Слышите? Он не в состоянии разбить связывающие его оковы страсти. Мне нужен только один день, чтобы вернуть его к себе…

— Но у вас не будет и его.

— Как?!

— Брак состоится сегодня ночью.

— Вы с ума сошли, Шарль!

— Я уверен в этом.

В нескольких отрывистых словах де Вивонн передал сестре все, что знал. Она слушала его с суровым лицом, все крепче и крепче сжимая руки. Но он сказал правду насчет Мортемаров. В их жилах текла кровь бойцов и момент схватки являлся для них расцветом силы. По мере того как г-жа де Монтеспан все яснее представляла свое положение, ненависть, а не отчаяние заполнила ее душу и вся ее природная энергия закипала желанием борьбы.

— Я пойду к нему! — произнесла она, направляясь к двери.

— Нет, нет, Франсуаза. Поверьте мне, вы погубите все, пойдя сейчас туда. Караулу отдано строгое приказание никого не пускать к королю.

— Но я буду настаивать, и меня пропустят.

— Нет, сестра, это совершенно бесполезно. Я говорил с офицером — приказание самое строгое.

— Я добьюсь немедленного свидания.

— Нет, вы не пойдете! — Он заслонил спиною дверь. — Я убежден в бесполезности этого шага и не хочу, чтобы моя сестра стала посмешищем двора, пытаясь ворваться в комнату человека, ее отталкивающего.

Щеки де Монтеспан вспыхнули, и она нерешительно остановилась.

— Будь у меня только один день, Шарль, я уверена, что мне удалось бы вернуть его снова. Тут действовало чье-то другое влияние, может быть, этого вездесущего иезуита или высокопарного Боссюэта. Один день, только один день, и я разрушу их козни! Разве я не вижу, как они рисуют картины адского пламени перед глазами короля, словно размахивают раззадоривающим быка красным факелом? О если бы я могла опрокинуть их всех сегодня вечером. Эта женщина, о, эта проклятая женщина. Хитрая змея, отогретая у меня на груди. Ах, я скорее согласилась бы видеть Людовика мертвым, чем женатым на ней. Шарль, Шарль, нужно воспрепятствовать этому браку, непременно остановить его. Я отдам все, все на свете, чтобы помешать ему.

— Чем вы располагаете, сестра?

Она растерянно взглянула на брата.

— Как? Неужели вы хотите, чтобы я купила вас? — изумилась она.

— Нет; но я намерен купить других.

— А, значит, есть какой-нибудь шанс на успех?

— Один-единственный. Но время идет. Мне нужно денег.

— Сколько?

— Чем больше, тем лучше. Все, что можете дать.

Дрожащими от нетерпения руками г-жа де Монтеспан открыла потайной шкаф в стене, куда прятала свои драгоценности. Яркий блеск их ослепил ее брата, заглянувшего туда через плечо сестры.

Большие рубины, дорогие изумруды, красивые берилы, сверкающие бриллианты лежали в одной большой куче, представлявшей собою жатву милостей короля, собранную ею в продолжение более пятнадцати лет. По одной стороне шкафа было три ящика. Она отперла нижний. Он был до края наполнен блестящими луидорами.

— Берите, сколько нужно, — произнесла она. — А теперь ваш план, скорее.

Де Вивонн набил карманы деньгами. Монеты проскальзывали между пальцами, падали на пол и рассыпались, но ни брат, ни сестра не обращали на это никакого внимания.

— Ваш план? — твердила она.

— Нам нужно помешать архиепископу приехать сюда. Тогда брак будет отложен до завтрашнего вечера, и у вас хватит времени действовать.

— Но как помешать его приезду?

— Во дворце найдется с дюжину хороших шпаг, которых можно купить за меньшую сумму, чем та, что лежит в одном из моих карманов. Делатуш, молодой Тюрбевиль, старый майор Дескар, Раймонд де Карнак и четверо Латуров. Я соберу их и устрою по дороге засаду…

— Чтобы перехватить архиепископа?

— Нет, посланных за ним.

— О, превосходно! Вы лучший из братьев. Если они не попадут в Париж, мы спасены. Ступайте, бегите, не теряйте ни минуты, мой добрый Шарль.

— Все это очень хорошо, Франсуаза, но что нам делать с посланцами, поймав их? По-моему, мы рискуем головой. Во всяком случае, они — гонцы короля, и вряд ли удобно пронзать их шпагами.

— Вы думаете?

— Мы никогда не добились бы прощения за это дело.

— Но знайте, прежде чем рассмотрят в суде это дело, я верну свое прежнее влияние на короля.

— Все это отлично, сестра, но сколько времени будет это влияние продолжаться? Нечего сказать, приятная жизнь, если при каждой перемене настроения нам придется убегать из королевства. Нет, нет, Франсуаза; самое большее, на что мы вправе рискнуть, это задержать гонцов.

— Но как и где?

— У меня есть идея. В замке маркиза де Монтеспан в Поттилльяке.

— Моего мужа!

— Вот именно.

— Моего самого ожесточенного врага? О, Шарль, вы шутите.

— Напротив, я никогда не был так серьезен, как в настоящую минуту. Маркиз был вчера в Париже и еще не вернулся домой. Где его кольцо с гербом?

Г-жа де Монтеспан принялась рыться в драгоценностях и вынула кольцо с выгравированным на нем портретом.

— Это послужит нам ключом. Добряк Марсо, дворецкий, увидев его, отдаст в наше распоряжение все темницы замка. Тут или нигде. Ни в каком другом месте мы не можем с безопасностью для себя держать гонцов.

— Но когда возвратится муж…

— Ах, его несколько удивит присутствие пленников. И любезному Марсо придется пережить несколько неприятных часов. Но это произойдет ровно через неделю, а к тому времени, сестренка, я уверен, вы уже закончите нашу кампанию. Ни слова больше, каждая минута слишком дорога. Прощайте, Франсуаза. Мы не сдадимся без борьбы. Ночью пришлю сказать, как идет дело.

Он нежно обнял сестру, поцеловал и поспешно вышел из комнаты.

После отъезда брата де Монтеспан долго бесшумно, сжав руки, ходила по мягкому ковру. Глаза ее горели, душа клокотала от ревности и ненависти к сопернице. Пробило десять, одиннадцать, двенадцать, а она все еще ждала, мучаясь от ярости и нетерпения, прислушиваясь к каждому шагу, ожидая вестей. Наконец, все кончилось. Вот быстрые шаги по коридору, стук в дверь приемной и шепот ее черного негра. Вся дрожа от нетерпения, она бросилась в переднюю и сама взяла записку от покрытого пылью всадника. На клочке бумаги грубым почерком было написано только несколько слов, но при виде их румянец снова вспыхнул на ее щеках и улыбка заиграла на дрожащих губах. Почерк был ее брата; он писал: «Архиепископ сегодня ночью не приедет».

Глава XV. ПОЛУНОЧНАЯ МИССИЯ

Де Катина отлично понимал всю важность возложенного на него поручения. Сохранение тайны, потребованное от него королем, его возбужденное состояние и характер самого приказания, отданного монархом, — все это подтверждало слухи, ходившие при дворе. Де Катина хорошо были известны интриги и раздоры, царившие здесь, и он понял, что следует прибегнуть к большим предосторожностям при исполнении данного ему важного поручения. Поэтому, дождавшись наступления темноты, он велел слуге-солдату вывести двух лошадей к воротам сада, выходившим к назначенному месту, описав ему в нескольких словах расположение двора. Ему казалось, что эта ночная поездка может иметь влияние на будущую историю Франции.

— Мне понравился ваш король, — говорил Амос Грин, — и я рад ему услужить. Ну, я рад, что он снова намерен жениться, хотя любой женщине трудненько-таки будет приглядывать за таким большим хозяйством.

Де Катина улыбнулся взглядам своего приятеля на обязанности королевы.

— Вы без оружия? — спросил он. — У вас нет ни шпаги, ни пистолетов?

— Нет, уж если нельзя взять ружья, то к чему мне возиться с тем, что я не мастер пускать в дело. А почему вы меня спрашиваете об этом?

— Нам может угрожать опасность.

— Какая?

— Многие стремятся помешать этому браку. Все первые лица государства настроены против него. Если бы им удалось задержать нас, то и брак был бы отложен, по крайней мере, на сутки.

— Но я думал, что это тайна?

— Их не бывает при дворе. Дофин, брат и все друзья их были бы очень рады увидеть гонцов в Сене, прежде чем последним удастся добраться до дома архиепископа. Но кто это?

Перед ними, на дорожке, показалась плотная фигура. Когда она приблизилась, цветная лампочка, спускавшаяся с одного из деревьев, осветила голубой с серебром мундир гвардейского офицера. То был майор де Бриссак, однополчанин де Катина.

— Эй! Куда отправляетесь?

— В Париж, майор.

— Я сам еду туда через час. Не подождете ли меня? Отправимся вместе.

— Сожалею, но у меня спешное дело. Нельзя терять ни минуты.

— Прекрасно. Добрый вечер и приятной прогулки.

— Что, он верный человек, наш друг майор? — спросил, оглядываясь, Амос Грин.

— Да, на него вполне можно положиться.

— Ну, так я хотел бы переговорить с ним.

Американец поспешно бросился назад по дорожке, а де Катина стоял, рассерженный бесполезной задержкой. Прошло целых пять минут, пока вернулся его спутник, а горячая кровь французского воина уже кипела нетерпением и гневом.

— Полагаю, вам следует ехать в Париж одному, мой друг! — воскликнул он. — Если я отправляюсь по приказу короля, то не могу задерживаться из-за ваших капризов.

— Очень жаль, — спокойно ответил Грин. — Мне нужно было передать кое-что вашему майору, а может статься, что мне не придется вновь увидеться с ним.

— Ну, вот и лошади, — проговорил капитан, распахивая калитку. — Вы накормили и напоили их, Жак?

— Так точно! — отрапортовал человек, державший лошадей.

— Ну, так прыгай в седло, дружище Грин, и помчимся без остановки, пока впереди не засверкают огни Парижа.

Солдат посмотрел им вслед с насмешливой улыбкой.

— Без остановки, вот как? — пробормотал он, поворачиваясь, чтобы идти назад. — Ну, это мы еще посмотрим, мой капитан, посмотрим.

Более мили приятели проскакали голова в голову, колено в колено. С запада поднялся ветер, небо заволокло тяжелыми свинцовыми тучами; месяц мелькал среди быстро несущихся облаков. И даже в моменты его проблеска, на дороге, окаймленной старыми деревьями, было темно, а когда окончательно исчезал и жалкий свет, то не было видно ни зги. Де Катина тревожно напрягал зрение, глядя поверх ушей своего коня, и тыкался лицом в гриву, пытаясь различить путь.

— Что вы скажете о дороге?

— По виду, здесь как будто проехало несколько экипажей.

— Что? Боже мой! Неужели вы в силах разглядеть их следы?

— Конечно! Почему бы нет.

— Да потому, что я не вижу и самой дороги.

Амос Грин от всей души расхохотался.

— Если бы вам приходилось частенько путешествовать ночью по лесам, как мне, — проговорил он, — где зажечь огонь, значит, рисковать волосами на голове, вы привыкли бы по-кошачьи видеть в темноте.

— Тогда поезжайте-ка лучше вперед, а я за вами. Вот так. Эге, что такое?

Внезапно раздался резкий звук, как будто что-то лопнуло. На один миг американец качнулся в седле.

— Это ремень от стремени. Он упал.

— Можете отыскать его?

— Да, но я в состоянии ехать и без него. Отправляемся дальше.

— Отлично! Теперь я разбираю в темноте вашу фигуру.

Они проскакали таким образом еще несколько минут. Голова лошади де Катина почти касалась хвоста лошади Грина. Вдруг снова раздался такой же звук, и капитан покатился с седла на землю. Однако он успел удержать поводья в руках и в одно мгновение вновь очутился на спине лошади, рассыпаясь в проклятиях, как это делает только сердитый француз.

— Тысяча громов небесных, — горячился он. — Что это такое?

— У вас тоже лопнул ремень.

— Два ремня в пять минут? Это невозможно.

— Невозможно, чтобы это было случайностью, — серьезно проговорил американец, соскакивая с лошади. — Ага, а это что такое? Другой ремень у меня также подрезан и висит на ниточке.

— И мой также. Я чувствую это, проводя по нему рукой. При себе у вас кремень? Надо высечь огонь.

— Нет, нет; человеку безопаснее в темноте. Предоставляю другим проделать это. Мы и так увидим все, что нам нужно.

— У меня подрезан повод.

— У меня та же история.

— И подпруга.

— Удивительно, как мы еще не сломали себе шеи. Кто это сыграл с нами такую шутку?

— Кто же, как не этот негодяй Жак. Он ведь присматривал за лошадьми. Ну, погоди, достанется же тебе, когда я вернусь в Версаль.

— Но почему он решился на это?

— Ах, его подкупили. Он был орудием в руках людей, желавших помешать нашей поездке.

— Да, вероятно. Но у них должна быть какая-нибудь тайная причина. Они отлично знали, что, обрезав ремни, не помешают нам доехать до Парижа, так как, в крайнем случае, мы можем скакать и без седла или просто бежать, если нужно.

— Они надеялись, что мы сломаем себе шеи.

— Один из нас, допустим, мог бы, но вряд ли оба, так как участь одного предостерегла бы другого.

— Ну, так что же, по-вашему, они хотели сделать? — нетерпеливо крикнул де Катина. — Ради бога, придем же, наконец, к какому-нибудь заключению, нам дорога каждая минута.

Но Грина нельзя было заставить отказаться от его спокойной, методичной манеры рассуждать вслух.

— Они не рассчитывали остановить нас, — продолжал он. — Что же им надо? Какое значение имело бы для них, передай мы наше поручение часом-двумя, раньше или позже? Ведь это безразлично.

— Ради бога… — нетерпеливо прервал его де Катина.

Но Амос Грин хладнокровно обсуждал положение.

— Почему же они хотят задержать нас? Я вижу только одну причину — это дать возможность кому-то обогнать нас, чтобы потом остановить. Вот что, капитан. Держу пари на шкуру бобра против шкуры кролика, что я напал на след. Тут на земле видны следы двадцати всадников, проехавших прежде, чем выпала роса. Если нас задержат, у них найдется время составить план до нашего приезда.

— А может быть, вы и правы, — задумчиво проговорил де Катина. — Что же вы предлагаете?

— Повернуть оглобли вспять или ехать окольным путем.

— Это немыслимо. Нам пришлось бы возвращаться к проселочной дороге у Медона, а это лишних десять миль.

— Лучше запоздать на час, чем не приехать вовсе.

— Ба, не прерывать же нам путь из-за одной догадки. Впрочем, есть еще проселочная Сен-Жерменская дорога, милей ниже. Когда мы доберемся до нее, можно будет взять направо, вдоль южной стороны реки, и таким образом изменить маршрут.

— Но мы рискуем не доехать до этой дороги.

— Пусть попробует кто-либо преградить нам путь, мы знаем, как поступить с ним.

— Вы будете драться? С дюжиной людей?

— Хоть с сотней, раз я отправлен с поручением от короля.

Амос Грин пожал плечами.

— Ведь вы же не боитесь?

— Страшно боюсь. Биться хорошо только в крайнем случае. Но я считаю безумным лезть прямо на рожон или попасть в западню, раз можно этого избежать.

— Делайте, что угодно, — сердито проговорил де Катина. — Мой отец был дворянин, владелец большого имения, и я не намерен разыгрывать труса на службе у короля.

— Мой отец, — ответил Амос Грин, — купец, владелец массы пушнины, и его сын умеет при встречах с людьми распознать дурака.

— Вы дерзки, сударь! — крикнул гвардеец. — Мы можем свести счеты при более удобном случае. Сейчас же я занят выполнением данного мне поручения, а вы можете возвращаться в Версаль, если угодно.

Он приподнял шляпу с подчеркнутой вежливостью и поехал по дороге дальше.

Амос Грин колебался несколько минут, потом вскочил на коня и стал догонять своего спутника. Но тот все еще находился не в духе и ехал, не оборачиваясь и не удостаивая приятеля ни взглядом, ни словом. Внезапно, во мраке, он увидел что-то, заставившее его улыбнуться. Вдали, среди двух групп темных деревьев, замелькало множество блестящих желтых точек, скученных, словно цветы на клумбе. То были огни Парижа.

— Смотрите! — крикнул он. — Вот город, и где-нибудь тут вблизи и Сен-Жерменская дорога. Мы отправимся по ней, чтоб избегнуть всякой опасности.

— Прекрасно. Но не следует ехать слишком быстро, ведь подпруга может лопнуть каждую минуту.

— Нет, двигайтесь поскорее; конец нашего путешествия близок. Сен-Жерменская дорога начинается как раз за поворотом; путь будет нам виден, а огни Парижа послужат нам маяками.

Де Катина ударил лошадь хлыстом, и они галопом обогнули угол дороги. Но в следующее же мгновение оба всадника лежали среди груды подымавшихся голов и лошадиных копыт — капитан, наполовину придавленный туловищем своего коня, товарищ же его, отброшенный в сторону шагов на двадцать, лежал безмолвный и неподвижный посреди дороги.

Глава XVI. ЗАСАДА

Надо признать, де Вивонн искусно устроил засаду. В карете с шайкой отчаянных головорезов он выехал из дворца получасом раньше гонцов короля и с помощью золотых монет, данных ему щедрой сестрой, принял все меры, чтобы де Катина и Грин не смогли скакать быстро. Достигнув разветвления дороги, он приказал кучеру проехать немного вперед и привязать к изгороди лошадей. Потом поставил одного из своих сообщников сторожить главную дорогу и сигнализировать огнем о приближении королевских посланцев. Затем, закрепив веревку за стволы деревьев, перетянул дорогу на высоте семнадцати дюймов от земли. Всадникам трудно было разглядеть веревку, находившуюся на самом повороте дороги, в результате лошади их, запнувшись, тяжело рухнули наземь, увлекая за собою и седоков. Моментально дюжина негодяев, прятавшихся в тени деревьев, бросилась на упавших со шпагами в руках. Но жертвы лежали неподвижно. Де Катина тяжело дышал, одна нога его была придавлена головой лошади; кровь текла тонкой струйкой по бледному лицу и капля за каплей падала на серебряные эполеты Амос Грин не был ранен, но испорченная подпруга лопнула, и он, вылетев из седла, грохнулся на жесткую дорогу с такой силой, что теперь лежал, не подавая и признака жизни.

— Плохо дело, майор Деспар, — сказал де Вивонн стоявшему возле него человеку. — Мне кажется, оба готовы.

— Ну, ну! Клянусь, в наше время люди не умирали так быстро, — ответил тот, наклоняясь, при этом свет фонаря упал на его свирепое лицо, обрамленное седыми волосами. — Я летал с лошади тысячи раз и, за исключением сломанных двух костей, ничего дурного со мной не случилось. Ткните-ка шпагой лошадей под третье ребро, Делатуш, они уж все равно никуда не годятся.

Два последних предсмертных вздоха — и поднятые кверху головы лошадей грохнулись оземь; страдания животных окончились.

— Где Латур? — спросил г-н де Вивонн. — Ахилл Латур изучал медицину в Монпелье. Где он?

— Здесь, месье. Без хвастовства я так же ловко владею ланцетом, как и шпагой. Плохой выдался денек для больных, когда я впервые напялил на себя мундир и перевязь. Которого прикажете осмотреть?

— Вон, что лежит на дороге.

Латур нагнулся над Амосом Грином.

— Этому капут, — промолвил он. — Я сужу по хрипу в дыхании.

— А что за причина?

— Вывих надбрюшия. Ах, латинские термины так и лезут на язык, но их трудновато порой передать простой разговорной речью. По-моему, не помешала бы легкая операция кинжалом в горло приятелю, ведь он все равно издыхает.

— Ни за что! — перебил предводитель. — Если он кончится не от раны, то нельзя будет потом обвинить нас в его смерти. Пощупайте-ка теперь другого.

Латур наклонился над де Катина, положив ему руку на сердце. Капитан глубоко вздохнул, открыл глаза и оглянулся вокруг с видом человека, не отдающего себе отчета, где он, что с ним и как здесь очутился.

Де Вивонн, надвинув шляпу на глаза и прикрыв плащом нижнюю часть лица, вынул фляжку и влил раненому в рот немного вина. Мгновенно румянец заиграл на бескровных щеках гвардейца, и сознание мелькнуло в безжизненных глазах. Он с трудом поднялся на ноги, яростно стараясь оттолкнуть державших его людей. Но голова еще кружилась, и он еле держался на ногах.

— Я должен ехать в Париж. По приказу короля. Вы задерживаете меня на свою голову.

— У этого только царапина, — заявил бывший лекарь.

— Ну, так держите его покрепче. А умирающего отнесите в карету.

Свет от фонаря падал небольшим ярким кругом, , и когда им осветили де Катина, Амос Грин остался в тени. Но вот фонарь перенесли к умирающему. Но, увы, его не оказалось на месте. Амос Грин исчез.

Один миг заговорщики стояли в оцепенении, молча, устремив изумленные взгляды на то место, где только что лежал молодой человек. Свет фонаря падал на их шляпы с перьями, свирепые глаза и дикие лица. Потом они разразились неистовым потоком ругательств, а де Вивонн, схватив мнимого доктора за горло, бросил на землю и придушил бы его, не вмешайся в дело другие бандиты.

— Лживый пес! — орал он. — Так вот оно, твое знание! Негодяй убежал, и мы погибли.

— Это предсмертная агония, — задыхаясь, прохрипел Латур. Он поднялся, потирая себе горло. — Говорят вам, раненый где-то поблизости.

— Это верно. Он не в силах уйти далеко, — согласился де Вивонн. — Кроме того, он безоружен и пеший. Деспар и Раймонд де Карнак, стерегите-ка другого молодца, чтобы от также не сыграл с нами какой-нибудь шутки. Вы, Латур, и вы, Тюрбевиль, шарьте по дороге и поджидайте у южных ворот. Если ему посчастливится добрести до Парижа, он не минует этой дороги. Удастся поймать, привяжите сзади к лошади и привезите в условленное место. Во всяком случае, это еще полбеды, так как он чужестранец и случайный здесь человек. Другого тащите в карету, и мы исчезнем прежде, чем поднимется тревога.

Два всадника отправились на поиски беглеца, а де Катина, все еще продолжавшего отчаянно сопротивляться, потащили в сторону Сен-Жерменской дороги и бросили в карету, стоявшую несколько в отдалении. Трое из всадников двинулись вперед, приказав кучеру ехать следом; де Вивонн, отослав посланного с запиской к сестре, трусил позади кареты среди остальных бандитов.

Несчастный гвардеец, теперь окончательно пришедший в себя, оказался пленником в подвижной тюрьме, тяжело тащившейся по плохой дороге. Ошеломленный нападением, он видел, что рана во лбу была сущим пустяком. Но куда тяжелее была его душевная рана. Опустив голову на связанные руки, он бешено топал ногами, в отчаянии покачиваясь из стороны в сторону. Как он был глуп, беспросветно глуп. Старый солдат, нюхавший порох на войне, он попал так бесславно с открытыми глазами в идиотскую западню. Король выбрал его в качестве лица, на которого мог положиться, а он не оправдал доверия монарха и даже не обнажил шпаги. И его предостерегали… Советовал же молодой спутник, не знакомый с придворными интригами и поступавший по указке только своего природного ума, быть осторожнее. В глубоком отчаянии де Катина упал на кожаную подушку сиденья.

Но затем к нему постепенно вернулся здравый смысл, так тесно связанный у кельтов с порывистостью. Дело, конечно, следует еще обмозговать: нельзя ли как-нибудь его поправить. Амос Грин исчез. Это уже один выгодный плюс. И он слышал приказ короля и понял все его значение. Правда, он не знает Парижа, но человеку, умеющему ночью находить дорогу в Мэнских лесах, наверно, нетрудно разыскать известный дом архиепископа Парижского. Но внезапно сердце де Катина сжалось — городские ворота запирались в восемь часов, а теперь уже около девяти! Ему, де Катина, мундир которого служил сам по себе пропуском, легко было попасть в Париж. Но можно ли рассчитывать на пропуск Амоса Грина, чужестранца и штатского. Нет, это невозможно, совсем невозможно. Однако смутная надежда все же теплилась в глубине его сердца: такой человек, как Грин, должен найти выход из столь затруднительного положения.

Затем ему пришла мысль о побеге. Может быть, он сам еще сумеет выполнить данное королем поручение? И что это за люди? Они даже намеком не выдали того лица, чьим орудием являлись. Его подозрения упали на монсье и дофина. Да, вероятно, один из них. Из шайки он узнал только одного — старого майора Деспара, вечного посетителя версальских кабачков самого низшего разряда, шпага которого всегда была к услугам того, кто давал больше денег… Куда везут его? Может быть, на смерть? Но если они намерены покончить с ним, то зачем же было приводить его в чувство? С любопытством он взглянул в окно кареты.

По обеим сторонам скакало по всаднику, но в передней части экипажа находилось оконце, через которое он мог видеть окрестности. Тучи разошлись, и месяц озарил ярким светом все вокруг. Направо лежала открытая ровная местность, с группами деревьев и выглядывавшими из-за рвов башнями замков. Откуда-то из монастыря доносились с ветром тяжелые удары колокола. Налево, вдали, мигали огни Парижа. Город оставался позади. Куда же его везут? Во всяком случае, не в столицу и не в Версаль. Де Катина стал прикидывать шансы на успех. Шпага отнята, пистолеты остались в кобуре на земле, рядом с несчастной лошадью. Итак, даже если ему удастся освободиться, он окажется безоружным против дюжины вооруженных бандитов.

Впереди, по дороге, залитой бледным лунным светом, ехало в ряд трое из этих головорезов, а с обеих сторон кареты — по одному. По топоту копыт можно было заключить, что позади следовало еще не менее шести. Да, вместе с кучером это составляло как раз двенадцать человек. Двенадцать негодяев, борьба с которыми просто немыслима для человека в его положении. Подумав о кучере, де Катина взглянул на его широкую спину и внезапно, при отблеске лунного света в карете, увидел нечто, наполнившее ужасом его душу.

Кучер был, очевидно, сильно ранен. Удивительно, как он мог еще держаться на козлах и щелкать бичом при таких страшных ранах. На спине его суконного красного кафтана, как раз под левой лопаткой, зияла большая дыра, а вокруг виднелось большое темно-красное пятно. Но это было еще не все. Луч месяца упал на поднятую руку кучера, и де Катина содрогнулся, заметив, что она также покрыта запекшейся кровью. Гвардеец вытянул шею, силясь разглядеть лицо кучера, но его широкополая шляпа была низко опущена на лоб, а воротник одежды поднят так высоко, что черты лица оказывались совершенно затененными.

От вида этого молчаливого человека со следами ужасных ран на теле душа Катина помертвела, и он забормотал про себя один из гугенотских псалмов Моро:

«Кто, как не дьявол, мог бы править экипажем такими окровавленными руками и с телом, проткнутым насквозь шпагой?»

Карета доехала до места, где от большой дороги отделялась проселочная, сбегавшая вниз по крутому склону холма по направлению к Сене. Передние всадники продолжали ехать по большой дороге, так же как и те, что следовали по бокам экипажа, как вдруг, к великому изумлению де Катина, карета, внезапно уклоняясь в сторону, в одно мгновение покатилась по проселочной дороге. Сильные лошади неслись во весь опор. Кучер, стоя, бешено хлестал их, и неуклюжий старый экипаж отчаянно подскакивал, бросая де Катина с одного сиденья на другое. Придорожные тополя быстро мелькали мимо окон кареты, лошади продолжали бешеную скачку, а дьявол-кучер размахивал при лунном свете своими ужасными красными руками, криками понукая обезумевших животных. Карету бросало то в одну, то в другую сторону, иногда она держалась только на двух боковых колесах, каждый момент рискуя опрокинуться. Но как ни быстро неслись лошади, погоня мчалась еще быстрее. Она была все ближе и ближе и вот внезапно в одном из окон экипажа показались красные, раздувающиеся ноздри лошади. Вот обрисовалась ее морда, глаза, уши, грива, а над всем этим свирепое лицо Деспара и блестящее дуло пистолета.

— В лошадь, Деспар, в лошадь! — командовал сзади властный голос.

Блеснул огонь, и экипаж качнуло от судорожного прыжка одной из лошадей. Кучер продолжал неистово кричать и хлестать лошадей, а карета, подпрыгивая и громыхая, неслась дальше.

Но дорога сделала внезапный поворот — и прямо перед пленником и погоней, не более чем в ста шагах от них, показалась Сена, холодная и молчаливая в лучах лунного света. Дорога крутым берегом спускалась к воде. Не было и намека на мост, а черная тень в центре реки указывала на паром, возвращавшийся от другого берега с запоздавшими путниками. Кучер, без колебания натянув туго вожжи, погнал испуганных животных прямо в реку. Те, почувствовав холод, остановились, и одна из них с жалобным вздохом повалилась на бок. Пуля Деспара сделала свое дело. В мгновение ока кучер соскочил с козел и бросился в реку, но погоня окружила его; с полдюжины рук схватили кучера прежде, чем тому удалось добраться до глубокого места, и вытащили его на берег. В борьбе с его головы упала широкая шляпа, и при лунном свете де Катина узнал этого человека. То был Амос Грин.

Глава XVII. БАШНЯ ЗАМКА ПОРТИЛЛЬЯК

Бандиты удивились не менее де Катина. Вихрь восклицаний и проклятий срывался с губ негодяев, когда они, стащив громадный красный кучерский кафтан, увидели темную одежду молодого американца.

— Тысячи молний! — кричал один. — И это человек, принятый проклятым Латуром за мертвеца.

— Как он очутился здесь?

— А где Этьенн Арно?

— Он убил Этьенна. Взгляните, как разрезан кафтан.

— Да, а цвет рук у этого молодца. Он убил Этьенна, взяв его кафтан и шляпу.

— А где же тело?

— И мы были в двух шагах от него.

— Ну, выход только один.

— Клянусь душой! — горячился старый Деспар. — Я никогда особенно не любил старика Этьенна, но не раз выпивал с ним и позабочусь отомстить за него. Обмотайте-ка вожжами шею этого молодца и повесьте вот тут на дереве.

Несколько рук уже снимали подпругу с околевшей лошади, когда де Вивонн, протолкавшись вперед, несколькими словами остановил готовящийся самосуд.

— Кто дотронется до него — ответит жизнью, — пригрозил он.

— Но он убил Этьенна Арно!

— За это следует рассчитаться позднее, а сегодня он гонец короля. А что второй? Здесь?

— Да.

— Связать этого человека и посадить к тому в карету. Распрячь околевшую лошадь, вот так. Де Карнак, наденьте поживее упряжь на вашего коня. Можете сесть на козлы и править; теперь уже недалеко.

Лошадей быстро переменили; Амоса Грина впихнули в экипаж к де Катина, и вот карета медленно стала подниматься по крутому склону, откуда она только что так стремительно спускалась. Американец не произнес ни единого слова и сидел, равнодушно скрестив на груди руки, пока решалась его судьба. Но оставшись наедине с товарищем, он нахмурился и пробормотал, с видом человека, обиженного на свою участь:

— Проклятые лошади, — ворчал он. — Американский конь сразу почувствовал бы себя в воде, как утка. Сколько раз переплывал я Гудзон на моем старом Сагоморе. Переберись мы только через реку, тогда прямая дорога в Париж.

— Дорогой друг, — проговорил де Катина, кладя свои связанные руки на руки Грина, — можете ли вы простить мне опрометчивые слова, вырвавшиеся у меня во время нашего злополучного выезда из Версаля?

— Ба, я забыл об этом!

— Вы были правы, тысячу раз правы, а я, ваша правда, дурак, слепой, упрямый дурак. Как благородно вы защищали меня! Но как вы очутились здесь сами? Никогда в жизни я не испытывал такого изумления, как в тот миг, когда увидел ваше лицо.

Амос Грин усмехнулся про себя.

— Я подумал, то-то вы удивитесь, узнав, кто ваш возница, — промолвил он. — Упав с лошади, я лежал неподвижно, отчасти потому, что следовало отдышаться, частью же затем, что находил разумнее лежать, чем стоять при лязге стольких шпаг. Потом, воспользовавшись тем, что вас окружили, я скатился в канаву, выбрался из нее на дорогу и под тенью деревьев дополз до экипажа прежде, чем меня хватились. Я сразу сообразил, как могу пригодиться вам. Кучер сидел обернувшись, с любопытством глядя на все происходящее сзади. С ножом в руке я вскочил на переднее колесо, и бедняга замолк навеки.

— Как, без единого звука?

— Я не напрасно жил среди индейцев.

— А потом?

— Я стащил кучера в канаву и переоделся в его одежду и шляпу. Я не скальпировал его.

— Скальпировать? Великий боже! Да ведь такие вещи случаются только среди дикарей.

— А! То-то я подумал, что это не в обычаях здешней страны. Теперь я рад, разумеется, что не проделал эту операцию. Затем, едва я успел взять в руки вожжи, как бандиты все подошли ко мне и бросили вас в карету. Я не боялся, что они узнают меня, но только беспокоился, не зная, по какой дороге мне нужно ехать, а потому пустил их на разведку. Они упростили дело, послав вперед несколько всадников, и все шло гладко, пока я не увидел тропинки и не погнал по ней лошадей… Мы ушли бы, не подстрели негодяй коня и если бы вошли в воду эти негодные твари!

Де Катина снова пожал руку спутнику.

— Вы честно исполнили свой долг, — сказал он. — Это была поистине смелая мысль и отчаянный поступок.

— Ну а теперь что? — спросил американец.

— Я не знаю ни людей, ни места, куда нас везут.

— Видимо, в свой поселок, сжечь.

Де Катина неистово расхохотался, несмотря на тревогу.

— Вы все думаете, что мы в Америке! — сквозь смех проговорил он. — Во Франции не бывает таких вещей.

— Ну, насчет веревки во Франции дело, кажется, обстоит довольно просто. Я полагал, что мне конец, когда бандиты затянули вожжи.

— Я думаю, нас везут куда-нибудь, чтобы спрятать, пока не уладится это дело.

— Ну, им придется похлопотать над этим.

— Почему?

— Они могут не найти нас, когда мы вновь понадобимся.

— Что вы хотите этим сказать?

Вместо ответа американец ловким поворотом высвободил связанные руки и поднес их к лицу товарища.

— Это, видите ли, первое, чему учат в индейских вигвамах. Мне случалось выскальзывать из ремней сыромятной кожи у гуронов, и потому навряд ли этот ремень в состоянии меня удержать. Протяните-ка руки.

Несколькими ловкими приемами он ослабил веревки настолько, что руки де Катина оказались также свободными.

— Ну, теперь приподнимите ноги. Они увидят, что нас было легче поймать, чем удержать.

Но в эту минуту экипаж поехал медленнее, и вот звук копыт передней лошади внезапно умолк. Пленники, заглянув в окно, увидели перед собой громадное здание, окутанное тьмой. Фонари горели лишь на деревянных воротах, утыканных громадными скобами и гвоздями. В верхней части двери была вставлена маленькая железная решетка, и через нее пленники вдруг увидели свет фонаря и чье-то бородатое лицо. Де Вивонн поднялся на стременах и, вытянув шею, стал объяснять что-то так тихо, что даже наиболее заинтересованные в этом разговоре ничего не могли расслышать. Они заметили только, как всадник поднял кверху золотое кольцо, и бородатое лицо, недоверчиво качавшее головой, вдруг прояснилось и, улыбаясь, утвердительно кивнуло. Мгновение спустя дверь на скрипучих петлях отворилась и экипаж въехал во двор, а остальные всадники, за исключением де Вивонна, остались за воротами. Когда лошади остановились, вокруг кареты оказалась кучка грубых молодцов, вытащивших пленников. При свете факелов де Катина и Грин увидели высокие стены с башенками, окружавшие двор со всех сторон. Посреди вооруженных людей стоял толстяк с бородатым лицом, тот, что выглядывал раньше из-за решетки.

— В верхнюю темницу, Симон! — распорядился он. — И посмотрите, чтобы им дали пару охапок соломы да кусок хлеба, пока не получим дальнейших распоряжений нашего господина.

— Не знаю, кто ваш господин, — горячился де Катина, — но спрашиваю вас: как он осмеливается задерживать посланцев короля?

— Клянусь св. Денисом, если мой хозяин устроил какую-нибудь штуку королю, то они будут квиты, — оскалив зубы, возразил толстяк. — Но прекратим разговоры. Возьмите-ка молодцов, Симон, вы мне отвечаете за них.

Напрасно де Катина грозил страшными наказаниями виновным, — двое здоровенных парней подхватили его под руки и потащили, кто-то подталкивал сзади, а впереди шлепал маленький человечек в черной одежде, со связкой ключей в одной руке и фонарем в другой. Ноги пленников были крепко связаны веревкой, словно кандалами, и они могли двигаться сразу только на один фут. Так прошли они по трем коридорам и через три двери, причем каждая по их проходе запиралась на ключ и задвигалась засовами. Потом они поднялись по витой каменной лестнице, со ступенями, выбитыми ногами заключенных и тюремщиков. Наконец пленников втолкнули в маленькую квадратную башню и бросили им две охапки соломы. Через минуту тяжелый ключ повернулся в замке, и заключенные остались одни.

Де Катина был печален и мрачен. Случай помог ему приобрести известное значение при дворе, теперь случай же сгубил его. Напрасно капитан будет оправдываться невозможностью что-либо сделать. Он отлично знал своего царственного повелителя. Этот человек был безмерно щедр, когда выполнялись его приказания, и являлся неумолимым, когда они нарушались. Извинений не допускалось. Человек, обойденный фортуной, был в той же мере ненавистен ему, как и тот, кто небрежно относился к делу. В этом великом кризисе король доверил ему чрезвычайно важное поручение, а он не смог его выполнить. Что же защитит его от опалы и гибели? Он позабыл и о мрачной темнице, где находился, и о роковой участи, грозившей ему, однако сердце его болезненно сжималось при мысли об испорченной карьере и злорадстве тех, кто с завистью смотрел на его быстрое служебное возвышение. А родные в Париже… дорогая Адель, старый дядя, заменявший отца? Кто оградит покой близких? Кто защитит их? Быть может, им вскоре снова начнут грозить грубые выходки Дальбера и его драгун? При одной мысли об этом он заскрежетал зубами и со стоном повалился на соломенную подстилку, еле заметную при слабом свете, пробивавшемся сквозь единственное окно темницы.

Его же энергичный товарищ, напротив, не поддавался чувству отчаяния. Как только за ними раздался стук запираемой двери и он убедился, что никто более не войдет в камеру, он тотчас снял веревки, связывавшие ему руки, и принялся ощупывать стены и пол. Его поиски закончились находкою в одном углу маленького камина и двух громадных деревянных чурбанов, должно быть, служивших подушками для пленников. Убедившись в ничтожном размере камина, куда нельзя было даже просунуть голову, он подставил чурбаны к окну, поставив их один на другой, затем влез на них и на цыпочках добрался до решетки окна. Ловко поднялся и, упершись пяткой на выступ в стене, ухитрился заглянуть во двор, откуда их только что привели. В эту минуту карета и де Вивонн выезжали уже из ворот, и вскоре узники услыхали грохот захлопнувшихся тяжелых дверей и топот конских копыт по дороге. Сенешаль и его подчиненный исчезли; пропали и факелы, и лишь мерные шаги двух часовых в тридцати шагах внизу от башни нарушали в большом замке наступившую тишину.

А замок был действительно очень обширен. Амос Грин, вися на руках, с восторгом и удивлением осматривал громадную стену, возвышавшуюся перед его глазами, с гирляндой башен, башенок и каменных зубцов, молчаливых и холодных в лучах лунного света. Странные мысли иногда приходят в голову при совершенно неподходящей обстановке. Внезапно Грину припомнился ясный летний день за океаном, отец, встретивший его у Гавани Гудзона и отправившийся с ним по шлюзу, чтобы показать сыну дом Питера Стейвесэнта и тем наглядно показать колоссальность города, только что перешедшего к англичанам от голландцев. А ведь дом Питера Стейвесэнта вместе с его виллой меньше одного флигеля этой махины здания, в свою очередь являвшегося только собачьей конурой в сравнении с величественным версальским дворцом. Как бы он хотел показать отцу эту диковину. И тут Грин вспомнил, что он пленник в чужой стране и смотрит на замок сквозь решетку темницы, а потому решил, что отсутствие здесь отца как раз и хорошо.

Окно было достаточным по величине, чтобы просунуть в него голову, не препятствуй этому железные прутья. Грин принялся трясти их, повис на прутьях всей тяжестью своего тела, но они были толщиной в его большой палец и крепко вдавлены в каменный подоконник. Тогда он уперся ногой в стену, придерживаясь одной рукой, другой попробовал поковырять ножом заделку прутьев. Они были залиты цементом, гладким, как стекло, и твердым, как мрамор. Нож отскочил, когда Грин попробовал нажать на цемент. Но под ним оказался песчаник, не очень-то твердый. Если бы ему удалось прокопать в нем желобки и бороздки, то по ним нетрудно уже вынуть и прутья, и цемент, и все остальное. Он соскочил на пол и принялся обдумывать, как приняться за дело. Раздавшийся стон заставил его вспомнить о товарище.

— Вы, кажется, больны, друг мой? — спросил он.

— Болен душой! — простонал де Катина. — О, проклятый безумец! Это сводит меня с ума.

— Что тревожит вас? — продолжал задавать вопросы Амос Грин, садясь на чурбан. — Что именно?

Гвардеец нетерпеливо задвигался.

— Что?! Как можете вы еще спрашивать, зная все обстоятельства дела так же хорошо, как и я? Я не выполнил данного мне поручения. Король хотел, чтобы архиепископ обвенчал его. Желание монарха — закон. Обряд венчания может свершить только архиепископ, и никто более. В настоящее время ему следовало бы прибыть во дворец. Ах, боже мой! Я так и вижу кабинет короля, монарха, волнующегося в ожидании, вижу нетерпение мадам, слышу разговор о несчастном де Катина…

И он снова закрыл лицо руками.

— У меня все это перед глазами, — равнодушно проговорил американец, — но кроме этого еще нечто другое.

— Что же?

— Я вижу архиепископа, соединяющего их навеки.

— Архиепископа?! Вы бредите!

— Может быть. Но я все-таки вижу его.

— Он не может оказаться во дворце.

— Напротив, он прибыл во дворец полчаса тому назад.

Де Катина вскочил на ноги.

— Во дворец?! — неистово воскликнул он. — Кто же передал ему приглашение?

— Я! — ответил Амос Грин.

Глава XVIII. НОЧЬ НЕОЖИДАННОСТЕЙ

Если американец рассчитывал удивить или ободрить товарища своим коротким ответом, то он должен был испытать чувство печального разочарования, когда де Катина, подойдя к нему со смущенным видом, ласково положил руку на плечо.

— Я поступил эгоистично и глупо, милый друг, — произнес тот. — Я слишком много уделял места мыслям о своих мелких неприятностях и слишком мало — перенесенным вами. Падение с лошади потрясло ваш мозг сильнее, чем кажется. Прилягте на солому, постарайтесь
соснуть немного и…

— Повторяю вам, что архиепископ там! — нетерпеливо крикнул Амос Грин.

— Да, да. Вот тут в кувшине вода. Я намочу шарф и обвяжу вам голову…

— Господи боже мой! Да слышите ли вы, наконец, — архиепископ там.

— Да, да, там! — успокаивал де Катина. — Он, наверно, там. У вас ничего больше не болит!

Американец потряс кулаками в воздухе.

— Вы думаете, что я рехнулся, — кричал он, — клянусь богом, именно вы можете свести меня с ума. Когда я говорю, что мною послан архиепископ, я знаю, что говорю. Помните, как я исчез к вашему другу, майору?

Теперь очередь волноваться наступила для капитана.

— Ну? — крикнул он, хватая за руку Грина.

— Когда у нас посылают в леса разведчика, то, при наличии важного дела, через час посылают следом другого, и так далее, пока кто-либо из них не явится назад нескальпированным. Этот способ, употребляемый ирокезами, очень недурен.

— Боже мой! Ведь вы мой спаситель.

— Нечего так вцепляться в мою руку, подобно морскому орлу в форель. Итак, я вернулся к майору и попросил его, если он будет в Париже, пройти мимо дома архиепископа.

— Ну? Ну?

— Я показал ему вот этот кусок мела. Если мы были там, — предупреждал я, — то он увидит большой крест на левой стороне дверного косяка. Если креста нет, он должен войти в дом и попросить архиепископа отправиться во дворец как можно быстрее. Майор выехал через час после нас; он должен был прибыть в Париж в половине одиннадцатого; в одиннадцать епископ сел в экипаж и прибыл в Версаль полчаса тому назад, то есть около половины первого. Господи боже мой! Да он спятил с ума… и по моей вине.

Нет ничего удивительного, что молодой житель лесов испугался силы впечатления, произведенного его словами на приятеля. Тихой, методичной натуре американца не были присущи столь внезапные, сильные перемены в настроении, как у пылкого француза. Де Катина кружился по камере, размахивая руками и ногами; в лучах лунного света тень его уродливо кривлялась по стенам. Наконец, обессиленный, он бросился в объятия товарища, изливаясь целым водопадом благодарностей, восклицаний, похвал и обещаний, то гладя его, то прижимая к груди.

— О, если бы я мог чем-нибудь отблагодарить вас! — выкрикивал он. — О, если бы я мог!

— Есть способ. Ложитесь на солому и засните.

— И подумать только, что я, дурак, еще посмел насмехаться над вами. Я? О, вы здорово отомщены!

— Ради бога, ложитесь и спите.

Продолжая убеждать восхищенного приятеля и слегка подталкивая его, Грин уложил де Катина на солому, ею же прикрыв вместо одеяла. Волнение целого дня утомили де Катина, а эта неожиданность, казалось, отняла у него последние силы. Веки тяжело опустились, голова глубже уткнулась в мягкую солому. Последней сознательной мыслью осталось воспоминание о неутомимом американце, сидевшем с поджатыми ногами и при свете луны деятельно обтесывавшем длинным ножом один из чурбанов.

Был уже полдень и солнце сияло на безоблачном небе, когда молодой гвардеец, наконец, проснулся после перенесенных испытаний. Одно мгновение он в недоумении обводил вокруг глазами. Почему-то он лежал прикрытый соломой, а над ним висел потолок тюрьмы, в виде свода из неотесанных балок. Внезапно с быстротою молнии память вернулась. Он вспомнил происшедшее накануне: данное королем поручение, засаду, плен. Де Катина быстро вскочил на ноги. Товарищ его, дремавший в углу, так же быстро поднялся, схватив в руку нож и глядя с угрожающим видом на дверь.

— А, это вы? — воскликнул он. — А мне показалось, это опять тот человек.

— Разве сюда кто-либо входил?

— Да, принес два куска хлеба и кувшин с водой, как раз на заре, когда я уже собирался отдохнуть.

— Что же, он говорил что-нибудь?

— Нет, приходил, помните, тот, черный.

— Которого называли Симоном?

— Да, он самый. Положил все и ушел. Я думал, что, приди он еще раз, мы, может быть, сделали бы попытку задержать его.

— Каким же образом?

— Думаю, если связать ноги этими ремнями, он не так легко снимет их, как мы.

— Ну, а затем что?

— Он сообщил бы нам, черт возьми, где мы и что намереваются делать с нами.

— Не все ли теперь равно, раз поручение короля выполнено?

— Может быть, для вас это так — о вкусах не спорят, — но не для меня. Я не привык сидеть в норе, словно медведь в берлоге, ожидая, что другие распорядятся моей судьбой. Париж мне показался достаточно тесным, но он — прерии сравнительно с этим местом. Оно вовсе не пригодно для человека моих привычек, и я собираюсь скоро выйти отсюда.

— Нам остается ждать, друг мой.

— Не знаю. Я больше надеюсь на это.

Он расстегнул камзол и вынул оттуда кусочек заржавленного железа и три маленьких толстых деревянных колышка, заостренных с одного конца.

— Где вы это достали?

— Это я сделал ночью. Выломал прут — самый верхний в решетке. Трудненько было вынуть его, ну, да вот достал. Колышки я настрогал из этого чурбана.

— Для чего?

— Смотрите, один из них я вколачиваю в промежуток между камнями в виде ручки. Вот из этого чурбана я приготовил дощечку. Она может служить приступком и в состоянии вынести вашу тяжесть, если укрепить и держаться за колышек. Вот так. Видите, теперь вам можно влезть на нее и заглянуть в окно, не слишком утруждая пятки. Попробуйте сами.

Де Катина вскочил на чурбан и, пользуясь приспособлением Грина, поспешно выглянул в окно.

— Мне незнакома эта местность, — сказал он, покачивая головой, — но это, должно быть, один из тридцати замков, лежащих к югу, в шести или семи милях от Парижа. Кому он принадлежит? Кто и с какой целью так поступает с нами? Хотелось бы рассмотреть герб, чтобы по нему разобраться. Ах, вон там, кстати, посредине окна как раз и он. Но с моим зрением не разглядеть его издали. Уверен, что у вас, Амос, зрение куда лучше моего и вы в состоянии разобрать изображение на щите.

— На чем?

— На мраморной доске среднего окна.

— Да, я отлично вижу. Это нечто вроде трех глупых индюков, сидящих на бочке с патокой.

— Ну, бочка-то эта, может быть, башня. Она имеется в гербе у де Готвиль. Только это едва ли их замок; да у них и нет владений в этой местности. Нет, положительно не могу решить, где мы.

Де Катина хотел уже спуститься на пол, для чего ухватился за другой прут в решетке. К его изумлению, он остался у него в руках.

— Посмотрите, Амос, посмотрите! — крикнул он.

— А, вы заметили. Я сделал это сегодня ночью.

— Чем? Ножом?

— Нет, этим инструментом я ничего не смог сделать, но когда мне удалось вынуть прут из решетки, дело пошло побыстрее. Я вставлю этот прут на место, а то кто-нибудь снизу заметит, что мы выломали его.

— А можно вынуть и остальные?

— Сейчас только один, но ночью выломаем и другие два. Вы можете вынуть этот прут и орудовать им, а я употреблю в дело прежний. Смотрите, камень мягкий, и в нем легко выцарапать канавку, вдоль которой и вытащится прут. Будет чрезвычайно странно, если мы не устроим побега до утра.

— Ну, хорошо, положим, мы выберемся во двор; куда же идти затем?

— Не все сразу, дружище. С такими рассуждениями можно застрять в Кеннебоке оттого, что не знаешь, как потом переправиться через Пенобскот. Во всяком случае, во дворе легче дышать, чем здесь, и если бы нам только удалось улизнуть через окно, мы смогли бы обмозговать и дальнейший план действий.

В продолжение целого дня приятели не могли ничего предпринять из-за боязни быть застигнутыми на месте преступления тюремщиком или кем-либо со двора. Никто не появлялся в камере. Они доели хлеб и выпили воду с аппетитом людей, зачастую не имевших и этой скромной пищи. Едва только наступила темнота, оба занялись приготовлением колышков, продалбливанием канавок на твердом камне и расшатыванием прутьев. Ночь выдалась дождливая, разразилась сильная гроза, и при блеске молний они могли видеть всю окрестность; тень от окна, обрамленного аркой, скрывала их. До полуночи им удалось наконец вынуть один прут, второй только что стал поддаваться дружным усилиям, как слабый шум сзади заставил их обернуться: посреди камеры стоял тюремщик, открыв рот и изумленно глядя на работу своих арестантов.

Де Катина первый заметил это и в одно мгновение кинулся с железным прутом в руке; при этом нападении тюремщик бросился к двери и только хотел захлопнуть ее, как брошенный Грином обломок прута просвистел мимо его уха и вылетел в коридор. Когда дверь с шумом закрылась, приятели посмотрели друг на друга. Гвардеец пожал плечами, американец свистнул.

— Не стоит и продолжать! — произнес де Катина.

— Не все ли равно, что делать. Пусти я прут на дюйм ниже, здорово бы ему попало. А может быть, его с испугу хватит кондрашка или он сломает себе шею, опрометью спускаясь с лестницы. У меня теперь нет орудия для работы, но если еще немного повозиться с вашим прутом — дело в шляпе. Ага, вы правы, нас затравят.

Раздался громкий удар колокола — и замок ожил: какие-то хриплые голоса отдавали приказания, слышался звук ключей, поворачиваемых в замках. Вся эта суета, внезапно возникшая в ночной тишине, слишком ясно указывала на поднятую тревогу. Амос Грин бросился на солому, засунув руки в карманы, а де Катина прислонился с угрюмым видом к стене в ожидании того, что сейчас с ними произойдет. Прошло, однако, пять минут — никто не появился. Суматоха во дворе продолжалась, но в коридоре, ведущем к камере, было совершенно тихо.

— Ну, я все-таки выну этот прут, — произнес наконец американец, вставая и подходя к окну. — Во всяком случае, узнаем, из-за чего весь этот шум и гам.

Говоря так, он влез на чурбан и выглянул в окно.

— Ого! Полезайте-ка сюда! — возбужденно крикнул он. — Тут такое творится, что им всем не до нас.

Де Катина взгромоздился на чурбан, и оба стали с любопытством смотреть вниз, во двор. Там в каждом углу горело по костру, а вся площадь была заполнена людьми с факелами в руках. Желтый отсвет падал на угрюмые серые стены так причудливо, что самые высокие башни казались золотыми на черном фоне неба. Главные ворота были открыты, и, очевидно, только что въехавшая в них карета стояла у маленькой двери как раз против окон арестованных. Колеса и бока кареты были забрызганы грязью, а лошади дрожали, поводя ушами, так, будто они только что пробежали длинный путь. Человек в шляпе с перьями, закутанный в дорожный плащ, вышел из экипажа и, обернувшись, стал тащить из него кого-то еще. Непродолжительная борьба, крики, толчок, и обе фигуры исчезли в дверях. Когда двери захлопнулись, карета отъехала, костры и факелы потухли. Главные ворота снова закрылись, и все погрузилось в тишину, как и до внезапного переполоха.

— Ну, — задыхаясь, проговорил де Катина. — Уж не поймали ли они еще какого-нибудь королевского гонца?

— Скоро здесь освободится место для целых двух, — проговорил Амос Грин. — Если они только оставят нас в покое, недолго мы пробудем в этой комнате.

— Хотел бы я узнать, куда ушел тюремщик?

— Может убираться куда ему угодно, лишь бы не появлялся здесь. Дайте-ка мне прут. Эта штука поддается. Нам легко будет выломать ее.

Он усердно принялся за работу, стараясь углубить в камне канавку, рассчитывая таким образом вытащить прут. Вдруг он остановился и настороженно замер.

— Гром и молния! — прошептал он. — Кто-то работает снаружи.

Оба стали прислушиваться. Со двора донесся стук топора, визг пилы и треск дерева.

— Что это они делают?

— Понять не могу.

— Вы видите их?

— Около самой стены.

— Кажется, я могу ухитриться посмотреть, — произнес де Катина. — Я тоньше вас.

Он высунул голову, шею и половину плеча в промежуток между прутьями и замер в таком положении. Приятель уже подумал, что он застрял, и принялся тащить его за ноги. Но де Катина повернулся сам без малейшего затруднения.

— Они строят что-то, — шепнул он.

— Строят?

— Да, там четверо людей с фонарем.

— Чем же они могут быть заняты?

— Я полагаю, навесом. Я вижу четыре ямы в земле, куда врываются столбы.

— Ну, мы не можем бежать, если под окнами есть люди.

— Верно.

— Но все же мы в состоянии докончить начатое дело.

Тихий лязг железа заглушался шумом снизу, становившимся все сильнее и сильнее. Прут поддался, и Грин стал медленно тащить его на себя. Как раз в тот момент, когда ему удалось освободить прут, между окном и лунным светом внезапно выросла голова в виде копны спутанных волос, с красовавшейся на них вязаной шерстяной шапочкой. Это внезапное появление так поразило Амоса Грина, что он выпустил из рук прут, соскользнувший с подоконника

— Дурак! — раздался голос снизу. — Экий ты косолапый, на кой черт роняешь инструменты Гром и молния! Ты сломал мне плечо.

— Что там еще? — крикнул другой. — Право, Пьер, будь ты так же ловок на руку, как остер на язык, ты был бы первым столяром Франции.

— Как что, обезьяна? Ты уронил на меня инструмент.

— Я? Я ничего не ронял

— Идиот! Еще хочешь заставить меня поверить, что железо падает с неба? Говорят тебе, ты ушиб меня, глупый, косолапый обормот

— Ничего подобного! — возражала «копна», — но, клянусь святой девой, если ты еще поговоришь, я спущусь с лестницы и расправлюсь с тобой.

— Тише, бездельники, — строго вмешался третий голос. — Если к рассвету работа не будет закончена, кое-кому сильно достанется.

И снова послышались удары топора и визг пилы Голова то показывалась, то исчезала Очевидно, владелец ее ходил по какой то платформе, построенной под окном пленников, не видя и не думая о темном четырехугольном оконном отверстии над собой Было уже раннее утро, и первые холодные отблески утренней зари уже начали прокрадываться во двор, когда рабочие ушли, окончив работу. Тогда только заключенные решились взобраться на окно и посмотреть, что те строили ночью Оба невольно вздрогнули от неожиданного зрелища. Перед глазами высился эшафот.

Он представлял собою платформу из темных, грязных досок, только что сколоченных, но, очевидно, употреблявшихся и ранее для той же цели Платформа была прислонена к стене замка и тянулась еще футов на двадцать дальше, а с более отдаленной стороны от нее спускалась вниз на землю широкая деревянная лестница В центре размещалась плаха с верхушкой, изрубленной и покрытой ржавыми пятнами

— Мне кажется, пора уходить, — промолвил Грин

— Весь наш труд пропал даром, Амос! — печально промолвил де Катина. — Какова бы ни была поджидающая нас участь, — а она, по-видимому, не из привлекательных, — нам остается только ей покориться и вынести все с достоинством мужественных людей.

— Ну, ну, окно-то ведь открыто. Раз-два и выскочили.

— Бесполезно. Вон глядите, там, на дальнем конце двора, уже строй вооруженных людей.

— Целый отряд. В такую рань.

— Да, а вот движутся и еще. Взгляните на средние ворота. Господи боже мой, что там такое?

Дверь замка на противоположной стороне отворилась, и оттуда вышла странная процессия. Впереди, попарно, шли две дюжины лакеев, с алебардами в руках, в одинаковых коричневых ливреях. За ними выступал громадный бородатый человек с засученными по локоть рукавами, с большим топором на левом плече. Затем, с открытым молитвенником в руках, бормоча молитвы, шел кюре; в тени виднелась женщина в темной одежде, с обнаженной шеей. На голове ее была черная вуаль, спадавшая на склоненное лицо. Сразу за ней выступал высокий, худой человек с красным, свирепым лицом и грубыми чертами. На голове у него была плоская бархатная шапочка с орлиным пером, прикрепленным бриллиантовой застежкой, сверкавшей при утреннем свете. Но темные глаза его горели еще ярче и светились из-под густых бровей безумным блеском, отражавшим и угрозу и ужас. Ноги его дрожали, черты лица конвульсивно подергивались; он производил впечатление человека, с трудом сдерживавшего торжество, наполнявшее его душу. Женщина нерешительно остановилась у подножия эшафота, но шедший за ней человек толкнул ее с такой силой, что она споткнулась и упала бы, не ухватись за руку священника. Поднявшись на верх лестницы, она увидела роковую плаху, страшно вскрикнула и отшатнулась в ужасе. Но мужчина снова толкнул ее, а двое из слуг, схватив за кисти рук, потащили дальше.

— О, Морис, Морис! — кричала она. — Я не готова к смерти. О, прости меня, Морис, если желаешь сам быть прощенным. Морис, Морис!

Она пыталась приблизиться к нему, схватить за руку, за рукав, но он стоял, положив руку на эфес шпаги, и все лицо его сияло злобной радостью. При виде этого ужасного насмешливого лица мольба замерла на ее устах. Молить было так же бесполезно, как просить милостыню у падающего камня или мчавшегося потока. Женщина отвернулась, откинув с лица вуаль.

— Ах, король, — продолжала она. — Если бы вы могли теперь взглянуть на меня!

При этом восклицании и при виде прекрасного бледного лица наблюдавший из окна эту сцену де Катина почувствовал, как сжалось у него сердце. Перед ним, у плахи, стояла самая могущественная, самая умная и самая прекрасная из женщин Франции — Франсуаза де Монтеспан, еще так недавно фаворитка короля Людовика XIV.

Глава XIX. В КАБИНЕТЕ КОРОЛЯ

В ту ночь, когда королевским гонцам пришлось испытать столько необычайных приключений, король сидел один в своем кабинете. С разрисованного потолка над его головой опускалась изящная лампа, поддерживаемая четырьмя маленькими крылатыми купидонами на золотых цепях, и разбрасывала по комнате яркий свет, отражавшийся в бесчисленных зеркалах. Мебель черного дерева с отделкой из серебра, роскошные ковры, шелка, гобелены, золотые вещи и тонкий севрский фарфор — все лучшее, что производила промышленность Франции, сосредоточилось в этих стенах. Каждая вещь представляла собою художественную редкость. А владелец всего этого богатства и блеска, мрачный и угрюмый, сидел опустив подбородок на руки, опершись локтями на стол и устремив рассеянный взгляд на противоположную стену.

Но хотя его темные глаза и смотрели на стену, они, казалось, ее не видели. Быть может, они были обращены назад, в прошлое, во времена золотой юности, когда мечты и действительность так перемешивались друг с другом. Сон или действительность — вот эти двое людей, склонившихся над его колыбелью, один в темной одежде, со звездой на груди, которого его учили звать отцом, другой — в длинной красной мантии, с маленькими блестящими глазами? Даже теперь, по прошествии более сорока лет, королю внезапно представилось живым это злое, хитрое, властное лицо, и он снова увидел старого Ришелье, великого невенчанного короля Франции. А затем другой кардинал, длинный, худой, отбиравший у него карманные деньги, отказывавший ему в пище и одевавший его в старое платье… Как отчетливо воскресает в памяти день, когда Мазарини нарумянился в последний раз, и весь двор танцевал потом от радости при известии, что кардинала не стало. А мать? Как она была прекрасна и властна. Вспомнилось, как храбро она держалась во время войны, сломившей могущество вельмож, и как, уже лежа на смертном одре, умоляла священников не пачкать завязок ее чепца святыми дарами. Потом мысли понеслись к тому времени, когда он сделался самостоятельным: вот он сбавил спесь своей знатной аристократии, добившись того, чтобы быть не только деревом среди окружавших равных деревьев, но остаться одному, высоко раскинув ветки над всеми остальными, и своей колоссальной тенью покрыть всю страну. Промелькнули перед глазами веденные им войны, изданные законы, подписанные договоры. Под его искусным правлением Франция расширила свои границы и к северу и к востоку, а внутри спаялась как монолит, где слышался только один голос, голос его, короля. Вот замелькала галерея бесчисленного ряда очаровательных женских лиц. Олимпия Манчили, итальянские глаза которой впервые указали ему, что есть сила, могущая управлять даже и королем; ее сестра Мария Манчили; жена со своим смуглым личиком, Генриетта Английская, безжалостная смерть которой поразила его сердце ужасом неизбежного; Лавальер, Монтеспан, Фонтанж. Одни умерли; другие в монастырях. Блиставшие некогда красотой и утонченностью разврата, теперь остались только с последним. А что же в результате всей этой беспокойной, бурной жизни? Он перешагнул уже грань зрелых лет, потерял вкус к удовольствиям юности; подагра и головокружения постоянно напоминают ему о существовании иного царства, которым он не может уже надеяться управлять. И за все это долгое время им не приобретено ни единого верного друга ни в своей семье, ни среди придворных, ни, наконец, в стране — никого, за исключением разве той женщины, на которой он собирался жениться в эту ночь. Как она терпелива, добра, какие у нее возвышенные мысли. С ней он надеялся загладить истинной славой все грехи безумного прошлого. Только бы приехал архиепископ! Тогда он будет знать, что она действительно принадлежит ему.

Кто-то постучал в дверь. Людовик поспешно вскочил с места, полагая, что, вероятно, приехал архиепископ. Вошел камердинер с докладом, что Лувуа испрашивает аудиенции у короля. Вслед за ним появился и сам министр. В руке у него болталось два кожаных. мешка.

— Ваше величество, — проговорил он, когда Бонтан удалился, — надеюсь, я не мешаю вам.

— Нет, нет, Лувуа. Сказать по правде, мои мысли стали надоедливыми и я рад расстаться с ними.

— У вашего величества могут быть только приятные размышления, — продолжал Лувуа. — Но я принес вам нечто, что сделает их еще интереснее.

— А что именно?

— Когда многие из наших молодых дворян отправились в Германию и Венгрию, вы мудро изволили заметить, что было бы желательно пересматривать письма, посылаемые ими на родину, а также быть в курсе новостей, получаемых ими от здешних придворных.

— Да.

— Вот они: полученные из заграницы здесь в этом мешке, а в другом — те, которые следует отослать. Воск распущен в спирте, и таким образом письма вскрыты.

Король вынул пачку конвертов и взглянул на их адреса.

— Действительно, мне хотелось бы прочесть правду в сердцах этих людей, — заметил он. — Только таким способом могу я узнать истинный образ мыслей низкопоклонствующих передо мною придворных. Полагаю, — добавил он, и подозрение внезапно блеснуло в глазах короля, — вы сами предварительно не проглядывали этих писем.

— О, я скорее умер бы, ваше величество.

— Вы клянетесь?

— Да, надеждою на спасение моей души.

— Гм. Я вижу на одном из этих конвертов почерк вашего сына.

Лувуа изменился в лице.

— Ваше величество убедитесь, что он так же предан вам в отсутствии, как и будучи налице, иначе он не сын мне, — пробормотал он.

— Ну, так начнем с него. Тут и всего-то несколько строчек. «Милейший Ахилл, как я жажду твоего возвращения. При дворе после твоего отъезда нависла скука, словно в монастыре. Мой забавный отец по-прежнему выступает индюком, как будто медали и кресты могут скрыть, что он не что иное, как старший из лакеев, имеющий власть не более меня. Он выуживает у короля массу денег, но я не могу понять, куда он их девает, так как на мою долю перепадает мало. Я еще до сих пор должен десять тысяч ливров моему кредитору. Если не повезет в ландскнехте, придется скоро приехать к тебе». Гм! Я был несправедлив к вам, Лувуа: очевидно, вы не просматривали этих писем.

Во время чтения этого документа министр сидел с побагровевшим лицом и вытаращенными глазами. Когда король окончил, Лувуа почувствовал облегчение по крайней мере в том отношении, что здесь не было ничего, серьезно компрометировавшего его лично; но каждый нерв в его громадном теле трепетал от ярости при воспоминании о тех выражениях, которыми обрисовал его портрет молодой повеса.

— Змея! — прошипел он. — О, подлая змея в траве! Я заставлю его проклинать день своего рождения.

— Ну, ну, Лувуа! — успокаивал король. — Вы человек, видавший виды на своем веку, и должны бы стать философом. Пылкая юность частенько болтает больше, чем думает. Забудьте об этом. А это чье? Письмо моей дорогой девочки к мужу, принцу де Конти. Я узнал бы ее почерк из тысячи других. Ах, милочка, она не думала, что ее невинный лепет попадет мне на глаза. Зачем читать письма, когда мне вперед известно все, что происходит в этом невинном сердце?

Он развернул душистый листок розовой бумаги с нежной улыбкой, но она исчезла, только глаза пробежали страницу. С гневным выкриком, прижав руку к сердцу, король вскочил на ноги. Глаза его не отрывались от бумаги.

— Притворщица! — кричал он задыхающимся голосом. — Дерзкая, бессердечная лгунья. Лувуа, вы знаете, что я делал для принцессы. Вы знаете, я берег ее как зеницу ока. Отказывал я ей когда-либо в чем-либо? Что я не сделал для нее?

— Вы были олицетворением доброты, ваше величество, — почтительно согласился Лувуа, собственные муки которого несколько утихли при виде страдания его повелителя.

— Послушайте только, что она пишет обо мне. «Старый ворчун все такой же, только подался в коленях. Помните, как мы смеялись над его жеманством? Ну, он бросил эту привычку и хотя еще продолжает расхаживать на высоких каблуках, словно нидерландский житель на ходулях, но зато перестал носить яркие одежды. Конечно, двор следует его примеру, и потому можете себе представить, что за веселым пейзажиком стало это место. Та женщина все еще находится в фаворе, и ее платья столь же мрачны, как и одежды отца. Когда вернетесь, мы с вами уедем в наш загородный дворец и вы оденетесь в красный бархат, а я в голубой шелк. Тогда у нас будет по крайней мере свой цветной двор, несмотря на кичливость отца».

Людовик закрыл лицо руками.

— Слышите, как она выражается про меня, Лувуа?

— Это ужасно, государь, ужасно.

— Она дает прозвища мне… мне, Лувуа.

— Возмутительно.

— А что она пишет о коленях. Можно подумать, что я уже старик.

— Стыд! Но, ваше величество, умоляю вас вспомнить, что философия должна помочь вам смягчить свой гнев. Юность всегда бывает пылкой и болтает не то, что думает. Забудьте об этом.

— Вы говорите глупости, Лувуа. Любимое дитя восстает против отца, а вы советуете мне не думать об этом. Ах, еще один лишний урок королю: менее всего доверять людям даже близким ему по крови. А это чей почерк? Почтенного кардинала де Бильон? Можно потерять веру в родных, но уж этот-то святой отец любит меня, не потому только, что обязан мне своим положением, нет, но и потому, что по свойственным его натуре чувствам он чтит и любит тех, кого бог поставил над ним. Я прочту вам его письмо, Лувуа, в доказательство того, что верность и благодарность еще существуют во Франции. «Дорогой принц де Ла Рош». Ах, вот кому он пишет… «В момент вашего отъезда я дал вам обещание извещать вас время от времени о том, как идут дела при дворе; ведь вы советовались со мной, привозить ли туда вашу дочь, в надежде, что она, быть может, обратит на себя внимание короля». Что? Что тут такое, Лувуа? Что это за мерзость? «Вкус султана все ухудшается. По крайней мере, де Фонтанж была самой очаровательной женщиной Франции, хотя, между нами говоря, цвет ее волос был слишком красноватого оттенка — это превосходный цвет для кардинальской мантии, мой милый герцог, но для дамских волос допустим только золотистый оттенок. В свое время Монтеспан была также далеко не дурна собой, но теперь, представьте себе, он связался со вдовой старше себя, женщиной, даже не старающейся делать себя более привлекательной. Эта старая ханжа с утра до ночи или стоит на коленях перед аналоем, или сидит за пяльцами. Говорят, декабрь и май составляют плохой союз, но, по моему мнению, два ноября еще хуже». Лувуа, Лувуа! Я не могу дальше. Есть у вас «lettre de cachet»?

— Вот, ваше величество.

— Для Бастилии?

— Нет, для Венсенской тюрьмы.

— Очень хорошо. Проставьте имя этого негодяя, Лувуа. Прикажите арестовать его сегодня же вечером и отвезти в его собственной коляске. Бесстыдный, неблагодарный негодяй, сквернослов! Зачем вы принесли эти письма, Лувуа? О, зачем пошли навстречу моей безумной прихоти? Боже мой, на свете нет ни правды, ни чести, ни верности!

Он в порыве гнева и разочарования топал ногами, потрясая кулаками в воздухе.

— Прикажете спрятать остальные? — поспешно осведомился Лувуа. С момента начала чтения он чувствовал себя как на иголках, не зная, какие сюрпризы могут последовать дальше.

— Положите письма назад, но оставьте мешок.

— Оба?

— Ах! Я забыл про другой. Если около меня только лицемеры, го может быть, вдали найдутся честные подданные. Возьмем наудачу одно из писем. От кого это? А, от герцога де Ларошфуко. Он всегда производил на меня впечатление скромного и почтительного молодого человека. Что тут? Дунай… Белград… великий визирь… Ах! — Людовик вскрикнул, словно получив удар в самое сердце.

— Что случилось, ваше величество? — произнес министр, приближаясь к королю, выражение лица которого его испугало.

— Прочь их, прочь, Лувуа. Возьмите прочь! — кричал король, бросая пачку писем. — Как бы я желал никогда не видеть их. Не хочу читать. Он посмел насмехаться даже над моей храбростью, мальчишка, лежавший еще в колыбели, когда я уже сидел в траншеях. «Эта война не понравится королю, — пишет щенок. — Тут придется давать сражения, а не вести те милые, спокойные осады, сапой, которые так нравятся ему». Клянусь богом, негодяй ответит головою за эту шутку. Да, Лувуа, дорого обойдется де Ларошфуко эта насмешка. Но возьмите их прочь. Я уже насытился по горло.

Министр принялся укладывать письма обратно в мешок, когда внезапно на одном из них ему бросился в глаза смелый, четкий почерк г-жи де Ментенон. Словно демон шепнул ему, что в руках оружие против той, одно имя которой наполняло его сердце завистью и ненавистью. Если здесь окажутся какие-либо иронические замечания, то можно даже теперь, в последний час, отвратить от этой ханжи сердце короля. Лувуа был хитрый, пронырливый человек. Он моментально понял значение этого шанса и решил им воспользоваться.

— А, — проговорил он, — вряд ли нужно распечатывать это письмо.

— Которое, Лувуа? От кого еще?

Министр подсунул ему письмо. Людовик вздрогнул, увидя надпись.

— Почерк г-жи де Ментенон, — прерывисто произнес он.

— Да, письмо к ее племяннику, в Германию.

Людовик нерешительно взял письмо. Потом внезапным движением бросил его в кучу других, но вскоре рука его снова потянулась за ним. Лицо короля побледнело, и капли пота показались на лбу. А если и оно окажется таким же, как и другие? Вся душа его была потрясена при одной этой мысли. Дважды он старался побороть свое любопытство и дважды его трепещущие руки касались этой бумаги. Наконец, он решительно бросил письмо Лувуа.

— Прочтите его вслух, — приказал он.

Министр развернул письмо, разложив его на столе. Злобный блеск сверкнул в глазах царедворца. Если бы король сумел верно разгадать выражение взгляда Лувуа, последний поплатился бы своим положением.

— «Дорогой племянник, — читал Лувуа, — то, о чем вы просите в последнем письме, совершенно невозможно. Я никогда не пользовалась милостью короля ради собственных интересов и точно так же мне было бы тяжело просить ее для моих родственников. Никто не обрадуется больше меня, узнав, что вы произведены в майоры, но достигнуть этого вы обязаны только храбростью и верностью, а не моими хлопотами. Служба такому человеку, как король, есть сама по себе награда, и я уверена, что вы, оставаясь корнетом или достигнув более высокого чина, будете одинаково ревностно служить ему. К несчастью, он окружен низкими паразитами. Некоторые из них просто глупцы, как, например, Лозен; другие — плуты, как покойный Фуке; а некоторые, по-моему, в одно и то же время и глупцы и плуты, как Лувуа, военный министр».

Чтец задохнулся от ярости и несколько мгновений сидел, молча барабаня пальцами по столу.

— Продолжайте, Лувуа, продолжайте! — обратился к нему Людовик, устремив мечтательно глаза в потолок.

— «Мы надеемся вскоре увидеть вас в Версале, склоненного под тяжестью лавров. А пока примите мои искренние пожелания быстро достигнуть повышения, несмотря на то, что оно не может быть получено указываемым вами способом».

— Ах! — вскрикнул король, и вся любовь, таившаяся в сердце, отразилась во взгляде. — Как мог я усомниться в ней хотя бы на мгновение. Другие так расстроили меня. Но Франсуаза — чистое золото! Не правда ли, прекрасное письмо, Лувуа?

— Мадам — очень умная женщина, — уклончиво ответил министр.

— А как она отлично умеет читать в сердцах людей. Разве не верно схватила она сущность моего характера?

— Однако не поняла моего, ваше величество.

Кто-то постучался в дверь, и следом голова Бонтана заглянула в комнату.

— Архиепископ прибыл, ваше величество, — доложил он.

— Очень хорошо, Бонтан. Попросите мадам пожаловать сюда. А свидетелей просите собраться в приемной.

Камердинер поспешно скрылся, а Людовик обернулся к министру.

— Я желаю, чтобы вы были одним из свидетелей, Лувуа.

— Чего, ваше величество?

— Моего бракосочетания.

Министр вздрогнул.

— Как, ваше величество? Сейчас?

— Да, Лувуа, через пять минут.

— Слушаю, ваше величество.

Несчастный царедворец изо всех сил старался принять подобающий событию вид; этот вечер уже принес ему кучу неприятностей, а теперь судьбе угодно заставить его испить последнюю горькую чашу и присутствовать при браке презираемой им женщины с королем.

— Спрячьте эти письма, Лувуа. Последнее вознаградило меня за остальные. Но все же негодяи поплатятся за свои послания. Между прочим, как фамилия молодого племянника мадам, кому она адресовала письмо? Жерар д'Обиньи, не так ли?

— Да, ваше величество.

— Назначить его полковником при первой вакансии, Лувуа.

— Полковником, ваше величество? Ведь ему еще нет и двадцати лет.

— Лувуа! Скажите, пожалуйста, кто из нас глава армии, я или вы? Берегитесь, Лувуа. Я уже предупреждал вас ранее. Вот что я скажу вам, милейший; если я захочу поставить хотя бы чурбан во главе бригады, вы должны без колебаний подписать бумагу о назначении. Ясно? Отправляйтесь в приемную и дожидайтесь там с прочими свидетелями, пока вас не позовут.

В то же время в комнатке, где горела лампадка перед изваянием пресвятой девы, шла суетня. Посредине комнаты стояла Франсуаза де Ментенон. Легкий румянец возбуждения играл на ее щеках; обычно спокойные серые глаза горели странным блеском. На ней было платье из белого глазета, отделанное и подбитое серебристой саржей, обшитое у ворота и рукавов дорогими кружевами. Вокруг нее суетились три женщины; они то поднимались с колен, то опускались на пол, то время от времени отходили в сторону, оглядывая платье, подбирая и прикалывая то тут, то там, пока не устроили все по своему вкусу.

— Ну, вот, — вымолвила главная портниха, поправляя в последний раз одну из розеток, — теперь, кажется, хорошо, ваше вел… мадам, хотела я назвать.

Г-жа де Ментенон улыбнулась при ловкой обмолвке придворной портнихи.

— Я лично совершенно равнодушна к нарядам, — произнесла она, — но мне хотелось быть сегодня именно такой, какой король желал бы меня видеть.

— Ах, мадам так просто одевать. У мадам такая фигура, такая осанка! С такой шеей, талией, такими руками какой наряд не окажется эффектным. Но как нам поступать, мадам, когда вместе с платьем приходится создавать и фигуру? Вот, например, принцесса Шарлотта-Елизавета. Вчера мы кроили ей костюм. Она маленького роста, мадам, и полна. О, просто невероятно, как она полна. На нее идет гораздо больше материи, чем на вас, мадам, хотя она значительно ниже вас. Ах, я уверена, что не милосердный господь выдумал создавать таких полных женщин. Но, впрочем, она ведь баварка, а не француженка.

Г-жа де Ментенон не слушала болтовни портнихи.

Кто-то осторожно постучался в дверь, нарушая ее молитву.

— Это Бонтан, мадам, — проговорила м-ль Нанон, — он просит передать, что король готов.

— Так не будем заставлять его дожидаться. Пойдемте, м-ль, и да благословит бог наше начинание.

Маленькое общество, собравшись в приемной короля, направилось оттуда в часовню. Впереди шел величественный епископ в зеленом одеянии, исполненный сознания важности своего сана, с молитвенником в руках, раскрытым на обряде брака. Рядом с ним семенил короткими ножками его раздатчик милости, а двое маленьких придворных слуг в ярко-красных камзолах несли зажженные факелы. Король и г-жа де Ментенон шли рядом — она спокойная и сдержанная, с кротким видом и опущенными ресницами, он с румянцем на смуглых щеках, с растерянным нервным взглядом человека, сознающего, что им переживается один из величайших этапов в жизни. Следом, в торжественном безмолвии, шла небольшая группа избранных свидетелей — высокий, молчаливый отец Лашез, Лувуа, угрюмо смотревший на невесту, маркиз де Шармарант, Бонтан к м-ль Нанон.

Факелы отбрасывали ярко-желтый свет на эту маленькую группу людей, чинно проходившую по коридорам и залам; в часовне факелы осветили фрески потолка и стен, отразились в позолоте и зеркалах, но в углах словно для борьбы с колыхавшимся светом скопились длинные мрачные тени. Король нервно вглядывался в темные ниши, в портреты предков и родственников, красовавшихся на стенах. Проходя мимо портрета своей покойной жены, Марии-Терезии, он сильно вздрогнул и, задыхаясь, прошептал:

— Боже мой! Она нахмурилась и плюнула в меня.

Ментенон дотронулась до его руки.

— Ничего нет, государь, — успокоила она также шепотом. — Игра бликов света на картине.

Ее слова произвели обычное действие на короля. Выражение испуга пропало в его взгляде, и, взяв ее за руку, он решительно зашагал вперед без боязни и робости. Минуту спустя они уже стояли перед алтарем и слушали слова, связывающие их навеки.

Когда новобрачные отошли от алтаря, на руке г-жи де Ментенон блестело новое обручальное кольцо, и часовня наполнилась гулом поздравлений. Один король ничего не говорил, но молча смотрел на свою новую спутницу жизни так, что она не желала ничего больше. Новобрачная была все так же обычно спокойна и бледна, но кровь кипела у нее в жилах. «Теперь ты королева Франции, — казалось, говорила она себе. — Теперь ты королева, королева, королева…»

Но вдруг на нее набежала тень, и она услышала тихий, но твердый шепот:

— Помните обещание, данное вами церкви.

Она вздрогнула, обернулась и увидела перед собой бледное, но грозное лицо иезуита.

— У вас похолодели руки, Франсуаза! — произнес Людовик. — Пойдемте, дорогая, мы слишком долго пробыли в этой мрачной церкви.

Глава XX. ДВЕ ФРАНСУАЗЫ

Г-жа де Монтеспан, успокоенная запиской брата, легла спать. Она знала Людовика лучше многих: ей хорошо было известно упрямство и настойчивость в мелочах, составлявших одну из отличительных черт его характера. Если он заявил, что желает быть обвенчанным архиепископом, то никто другой, кроме этого духовного чина, не может совершить обряда бракосочетания. Таким образом венчание не состоится, по крайней мере, в эту ночь. Посмотрим, что принесет завтра, но уж если ей не удастся расстроить планы короля, то, значит, она действительно лишилась ума, силы, обаяния и красоты.

Утром она оделась весьма тщательно, напудрилась, немного подрумянилась, наклеила мушку рядом с ямочкой на щеке, надела фиолетовый бархатный пеньюар и жемчужный убор с заботливостью воина, готовящегося к борьбе не на жизнь, а на смерть. До нее не долетело еще известие о великом событии этой ночи; хотя при дворе шли оживленные разговоры о нем, но у Монтеспан вследствие высокомерия, заносчивости и злого язычка не было ни друзей, ни сочувствующих ей знакомых. Она встала в отличном настроении духа и думала только о способах добиться у короля аудиенции.

Она была еще в будуаре, доканчивая свой туалет, когда паж доложил ей, что король ожидает в салоне. Г-жа де Монтеспан еле могла поверить такому счастью. Все утро она ломала голову, как бы добраться до короля, а он сам пришел к ней. Она взглянула в последний раз в зеркало, оправила поспешно платье и торопливо вышла из комнаты.

Король стоял спиной к ней, рассматривая картину Снейдерса. Когда маркиза вошла, затворив за собою дверь, он обернулся и сделал два шага навстречу. Она бросилась было к нему с радостным восклицанием, с протянутыми зовущими руками, с лицом, полным страстной любви, но он остановил ее мягким, но вместе с тем решительным жестом. Мраморные руки бесцельно свесились вдоль тела женщины. С дрожащими губами она уставилась на него и то горе, то страх попеременно отражались в ее взгляде. На лице короля залегло никогда невиданное ею прежде выражение, и кто-то внутри зашептал ей, что сегодня его воля сильнее ее страстного призыва.

— Вы опять сердитесь на меня? — вскрикнула она.

Он пришел, намереваясь прямо объявить ей о своем браке, но, увидев ее столь обворожительно красивой и любяще нежной, он понял, что даже вонзить ей нож в сердце было бы куда милосерднее, чем сообщить это. Пусть кто-нибудь другой передаст ей о случившемся. Она и сама скоро узнает эту новость. К тому же, действуя так, он избежит женских сцен, ненавидимых им всей душой. И без того ему предстояла неприятная обязанность. Все это быстро пронеслось в уме короля, но маркиза мгновенно перехватила его мысли.

— Вы пришли что-то сказать и не решаетесь. Да благословит бог доброе сердце, удерживающее жестокий язык.

— Нет, нет, мадам, я не хочу быть жестоким, — проговорил король. — Я не могу забыть, что в продолжение стольких лет вы озаряли мою жизнь и своим умом и красотой, придавали блеск моему двору. Но время идет, мадам, и у меня есть долг перед страной, стоящий выше моих личных влечений. По всем этим соображениям, я полагаю, лучше всего устроить дело так, как мы говорили в прошлый раз, а именно, вам следует удалиться от двора.

— Удалиться, ваше величество! На сколько времени?

— Навсегда, мадам.

Она стояла, стиснув руки, бледная, молча в упор глядя на него.

— Мне нечего говорить, что я сделаю все, чтобы облегчить вам ваше изгнание. Вы сами назначите себе содержание; специально для вас будет построен дворец в какой угодно части Франции, но только на расстоянии двадцати миль от Парижа… Имение.

— О, государь, как можете вы считать, что все это хоть отчасти может вознаградить меня за потерю вашей любви?

На сердце де Монтеспан легла страшная тяжесть. Если бы он горячился и сердился, она могла бы надеяться обойти его как прежде, но этот кроткий и вместе с тем твердый тон был новым для нее, и маркиза чувствовала свое полное против него бессилие. Его хладнокровие бесило ее, но де Монтеспан старалась овладеть бушевавшими страстями, принимая смиренный вид, наименее свойственный ее высокомерному, вспыльчивому характеру. Однако скоро она не
выдержала.

— Я много думал, мадам, — говорил король, — и решил, что именно так должно быть. Иного выхода нет. И так как нам необходимо расстаться, то чем скорее, тем лучше. Поверьте, это в достаточной мере неприятно и мне. Я приказал вашему брату ожидать вас в девять часов у калитки с каретой, так как, может быть, вы пожелали бы уехать после наступления темноты.

— Чтобы скрыть позор от смеха двора? Это чересчур внимательно с вашей стороны, ваше величество. Но может быть, и этот поступок только ваш долг, ведь теперь только и слышно, что о долге, обязанностях, то кто же, как не вы…

— Я знаю, мадам, знаю. Я виноват. Я глубоко оскорбил вас. Поверьте, что я сделаю все возможное, дабы искупить содеянное мною зло. Пожалуйста, не смотрите на меня так сердито. Пусть это последнее свидание оставит в нас приятное воспоминание.

— Приятное воспоминание?! — Она отбросила прочь всю кротость и смирение, а в голосе ее зазвучали презрение и гнев. — Приятное воспоминание?! Вам, конечно, приятно освободиться от загубленной вами женщины, бросаясь в объятия другой, и не встречать в придворных салонах бледного лица той, которая напоминала бы вам о вашей измене. Но для меня, узницы какого-нибудь уединенного загородного дома, пренебрегаемой мужем, презираемой семьей, осыпаемой насмешками и шутками всей Франции, вдали от человека, которому я пожертвовала всем, всем, можете быть уверены, ваше величество, это будет вряд ли столь приятным воспоминанием!

В глазах короля закружился вихрь гнева, подобный бурному шквалу г-жи де Монтеспан, но он употребил над собою все усилия, чтобы его сдержать. Когда такого рода вопрос и в столь острой форме подымается между самым гордым мужчиной и самой высокомерной женщиной Франции, то кому-нибудь из них нужно же идти на уступки. Людовик понимал, что именно ему следует уступить, но его властная натура восставала против этой необходимости.

— Вы ничего не выиграете, мадам, употребляя выражения, неприличные для вашего языка и для моих ушей, — вымолвил он наконец. — Вы должны отдать должное моему поведению, ибо я умоляю, когда имею право требовать, и вместо приказания вам как моей подданной, уговариваю вас в качестве друга.

— О, вы слишком снисходительны, ваше величество. Подобного рода образ действий едва ли можно объяснить нашими отношениями в продолжение почти двадцати лет. Действительно, я должна быть благодарна вам, что вы не откомандировали за мной ваших гвардейских стрелков или не принудили меня силой выйти из дворца посреди двух рядов мушкетеров. Как мне благодарить вас за эту милость?

Она сделала низкий реверанс с насмешливой улыбкой на губах.

— Ваши слова слишком переполнены горечью, мадам.

— Так же, как и сердце, государь.

— Ну, Франсуаза, будьте благоразумны, умоляю вас. Мы оба уже не молоды.

— Очень мило с вашей стороны напоминать мне о моих годах.

— Ах, вы извращаете смысл слов. В таком случае я принужден замолчать. Может быть, вы не увидите меня больше, мадам. Не желаете ли спросить меня о чем-нибудь до моего окончательного ухода?

— Боже мой! — вскрикнула она. — И это человек? Есть ли у него сердце? Неужели это те уста, шептавшие так часто мне слова нежной любви? Неужели это те глаза, смотревшие с любовью в мои? Неужели же вы в силах оттолкнуть женщину, бывшую близкой вам, так же спокойно, как покинуть Сен-Жерменский дворец, когда приготовлен другой, более роскошный? Так вот каков конец всех ваших клятв, нежных нашептываний, мольбы, обещаний… вот он конец всего.

— Мадам, это печально для нас обоих.

— Печаль?! Разве на вашем лице она видна? Там только гнев на мою смелость и высказанную горькую правду; ах, даже радость, радость, что вы покончили с позорным делом! Но где тут печаль? А когда я уйду со сцены, все по-прежнему будет легко для вас… Не правда ли? Вы в состоянии тогда снова возвратиться к вашей гувернантке…

— Мадам!

— Да, да… вам не испугать меня. Что за дело до того, что вы в силах сделать со мной? О, я знаю все. Не считайте меня слепой. Итак, вы готовы даже жениться на •ней. Вы, потомок Людовика Святого, и вдова Скаррона, бедная приживалка, взятая мною к себе в дом из милости. Ах, как будут потихоньку гримасничать ваши придворные! Что будут строчить за спиной ничтожные поэты! Конечно, до ваших ушей не доходят подобного рода вещи, но друзьям вашим все это так больно.

— Мое терпение лопнуло, сударыня! — яростно крикнул король. — Я покидаю вас, и навсегда.

Но бешенство заставило и ее забыть осторожность и страх. Она загородила ему своей фигурой дверь. Лицо ее горело, глаза метали искры злобы, маленькая ножка в белой атласной туфле неистово топала по ковру.

— Вы спешите, ваше величество? Вероятно, она уже ожидает вас.

— Пропустите меня, мадам.

— Но какое разочарование вчера вечером, не правда ли, мой бедный король? Ах, какой удар для гувернантки. Боже мой, какой удар. Ни архиепископа, ни бракосочетания. Расстроен весь хитроумный план. Ну, разве это не жестоко?!

Людовик в недоумении смотрел на ее прекрасное, дышавшее яростью лицо, и внезапно у него в уме мелькнула мысль, что от горя она рехнулась. Какой иначе может быть скрытый смысл этих безумных слов об архиепископе и разочаровании? С его стороны недостойно было бы говорить так жестоко с больной женщиной. Надо успокоить ее, а главное — уйти.

— У вас много моих фамильных драгоценностей, — сказал он, — прошу вас оставить их себе в знак моей признательности.

Он думал сделать ей приятное и успокоить, но в одно мгновение она была уже у шкафа, где хранились ее сокровища, и стала кидать горстями камни к его ногам. Маленькие красные, желтые и зеленые шарики, звеня и сверкая, раскатились по полу, ударяясь о дубовые плинтусы пола.

— Они пригодятся для гувернантки, если приедет архиепископ! — кричала де Монтеспан.

Людовик еще более убедился, что перед ним сумасшедшая. Ему пришла в голову мысль, как лучше подействовать на более мягкую сторону ее натуры. Он быстро подошел к двери, открыл и шепотом отдал какое-то приказание. В комнату вошел юноша с длинными золотистыми волосами, падавшими на черный бархатный камзол. Это был младший сын г-жи де Монтеспан граф Тулузский.

— Я думаю, вы захотите проститься с ним, — проговорил Людовик.

Она стояла, пристально смотря на него, словно не в состоянии понять смысла его слов. Потом ей вдруг стало ясно, что от нее отбирают детей так же, как любовника, что та, другая женщина будет видеть их, говорить с ними, приобретая их любовь в ее отсутствие. Все, что было дурного в этой женщине, внезапно вырвалось наружу, и в это мгновение она действительно была безумной фурией, как считал ее король. Если сын не будет принадлежать ей, матери, то пусть не достается никому… Под рукой у нее среди различных вещей лежал нож, осыпанный драгоценными камнями. Она схватила его и кинулась на испуганного мальчика. Людовик вскрикнул и бросился вперед, пытаясь удержать обезумевшую, но его предупредили. Какая-то женщина вбежала в открытую дверь и схватила руку г-жи де Монтеспан. Завязалась короткая борьба; две гордые женские фигуры боролись между собой, а нож упал между ними. Испуганный Людовик поднял его, схватил за руку сына и выбежал из комнаты. Франсуаза де Монтеспан, шатаясь, отошла к оттоманке и увидела перед собой серьезные глаза и строгое лицо другой Франсуазы — женщины, присутствие которой как бы бросало тень на всю ее жизнь.

— Я спасла вас, мадам, от поступка, который вы первая стали бы вечно оплакивать.

— Спасли? Вы довели меня до этого!

Павшая фаворитка откинулась на высокую спинку оттоманки, заложив руки за спину и тяжело дыша. Полуопущенные веки прикрывали горевшие глаза, губы были полуоткрыты, обнаруживая белые блестящие зубы. То была настоящая Франсуаза де Монтеспан, существо кошачьей породы, притаившееся для прыжка. Теперь она была далека от той смиренной, нежной Франсуазы, привлекавшей к себе короля кроткими речами. В борьбе г-жа де Ментенон порезала руку, и кровь текла у нее с кончиков пальцев, но обе женщины не обращали на это внимания. Серые глаза г-жи де Ментенон были устремлены на бывшую соперницу с выражением человека, глядящего на слабое, лукавое создание, которое с успехом можно подчинить своей более сильной воле.

— Да, вы довели меня до этого… вы, которую я подобрала, когда у вас не было ни куска хлеба, ни глотка кислого вина. Что вы имели? Ничего… ничего, кроме имени, служившего для всех посмешищем. А что я дала вам? Все. Вы обязаны мне деньгами, положением, возможностью бывать при дворе. Все это вами получено через меня. А теперь вы же издеваетесь надо мной.

— Сударыня, я не издеваюсь. Я жалею вас от глубины души.

— Жалеете! Ха, ха! Вдова Скаррона осчастливила жалостью женщину из фамилии Мортемар. Ваше сожаление может последовать за вашей благодарностью и вашей репутацией. Тогда оно не в состоянии будет более беспокоить нас.

— Эти слова не задевают меня.

— Целиком верю, вы не из чувствительных.

— Да, у меня совесть спокойна.

— Ах, она, значит, не мучит вас?

— В этом вопросе нисколько, мадам.

— Боже мой, как должны быть ужасны другие вопросы, тревожащие вас!

— У меня не было дурных замыслов против вас.

— Никаких?

— Но что же я сделала преступного? Король приходил ко мне в комнату следить за ученьем детей. Он оставался, разговаривал со мной, спрашивал советов. Могла ли я молчать? Или я должна была притворяться, говоря не то, что думала?

— Вы восстановили его против меня.

— Я очень польщена, если действительно помогла королю обратиться на путь добродетели.

— Как прекрасно звучит это слово в ваших устах.

— Желала бы слышать его из ваших.

— Итак, по собственному признанию, вы украли у меня любовь короля, добродетельнейшая из вдов.

— Я была благодарна и хорошо расположена к вам. Вы считали себя моей благодетельницей, часто напоминая мне об этом. Вам излишне было твердить это, так как я ни на минуту не забывала о вашем добром отношении ко мне. Но когда король спрашивал меня — не отрицаю, я указывала ему, что грех есть грех и что он будет более достойным человеком, сбросив с себя греховные узы.

— Или переменит их на другие?

— На узы долга.

— Меня тошнит от вашего лицемерия. Если вы прикидываетесь монахиней, то отчего бы вам не пойти в монастырь? Вам вздумалось воспользоваться и тем и другим — иметь все преимущества двора и подражать монастырским обычаям. Но незачем рисоваться передо мной. Я знаю вас, как вы себя в глубине сердца. Я была честна, поступала открыто перед всем светом. Вы же, под прикрытием ваших пастырей и духовников, ваших алтарей и молитвенников… неужели вы думаете, что можете обмануть меня, как провели за нос других?

В первый раз серые глаза противницы засверкали. Де Ментенон поспешно сделала шаг вперед и подняла белую руку, как бы предостерегая соперницу.

— Обо мне можете судить, как угодно, — произнесла она строго. — Для меня — это болтовня попугая в вашей прихожей. Но не касайтесь священных вещей. Ах, если бы вы могли возвысить ваши мысли, если бы вы были в состоянии заглянуть в вашу душу и увидеть, пока не поздно, как постыдна и низка та жизнь, которую вы вели! Чего только вы не могли сделать? Его душа была в ваших руках, как глина в руках горшечника. Если бы вы помогли королю стать выше, направили его на лучшую стезю, пробудили в его душе все благородное и доброе, как любили бы и благословляли ваше имя повсюду от замка до хижины. Но нет, вы тянули его на дно; вы развратили его молодость, вы разлучили его с женой; вы испортили его зрелые годы. Преступление, совершаемое человеком столь высокого положения, порождает тысячи других в тех, кто считает его примером, — и все эти преступления на вашей душе. Опомнитесь, мадам, бога ради, опомнитесь, пока еще не поздно! Несмотря на всю вашу красоту, вам, как и мне, может быть, остается лишь несколько лет земной жизни. Тогда, когда поседеют эти каштановые волосы, осунутся эти белые щеки, потускнеют эти блестящие глаза, тогда… ах, да сжалится господь над грешной душой Франсуазы де Монтеспан!

На одно мгновение ее соперница опустила голову, услышав эти торжественные слова и испытывая на себе силу устремленных на нее в упор прекрасных глаз. В первый раз в жизни она стояла молча, поникнув головой. Но скоро она подняла ее с обычной вызывающей и насмешливой улыбкой на губах.

— У меня уже есть духовник, благодарю вас, — произнесла она. — О, мадам, не воображайте, что можете пустить мне пыль в глаза. Я знаю вас, хорошо знаю.

— Напротив, по-видимому, меньше, чем я ожидала. Если вы так хорошо меня знаете, как говорите, то кто же, наконец, я?

Вся горечь и ненависть, накипевшая в сердце ее соперницы, прозвучала в ответе.

— Вы гувернантка моих детей и тайная любовница короля, — кинула она в лицо де Ментенон.

— Вы ошибаетесь, — спокойно ответила та, — я гувернантка ваших детей и законная супруга короля.

Глава XXI. ЧЕЛОВЕК В КАРЕТЕ

Де Монтеспан умела притворяться, часто падая в обморок, чтобы обезоружить гнев короля. Тогда он обнимал ее, и в душе его просыпалась жалость, родная сестра любви. Но только теперь она почувствовала, как от одного слова можно, действительно, лишиться чувств. Она не сомневалась в истинности соперницы. В выражении лица, в прямом взгляде, спокойном голосе де Ментенон была полная уверенность. Одно мгновение де Монтеспан стояла, словно пораженная громом, задыхаясь, с вытянутыми руками, как бы цеплявшимися за воздух. Ее смелые глаза потускнели и остановились. Потом с резким, отрывистым криком, жалобным возгласом существа, видевшего, что борьба проиграна, она опустила гордую голову и упала без чувств к ногам соперницы.

Г-жа де Ментенон нагнулась и подняла ее, словно ребенка, отнесла ее на оттоманку и подложила под голову шелковую подушку. Потом она подняла с ковра разбросанные драгоценности, убрала их в открытый шкаф, заперла и, положив на стол ключ так, чтобы хозяйка могла легко найти его, ударила в гонг.

— Вашей госпоже дурно, — сказала она вошедшему маленькому черному пажу. — Позовите горничных. — И отдав все необходимые распоряжения, де Ментенон вышла из этой большой молчаливой комнаты, где ее по-прежнему прекрасная соперница лежала беспомощная и безнадежно-печальная, среди бархата и позолоты, словно растоптанный цветок.

Да, беспомощная, что могла эта женщина сделать еще? Да, безнадежно-печальная, — чего ей еще ожидать от беспощадно жестокой судьбы? Лишь только де Монтеспан пришла в себя, она немедленно отослала горничных и теперь лежала со сжатыми руками, осунувшимся лицом, размышляя о предстоящем грустном будущем. Она обязана уехать; это несомненно. Не только потому, что такова воля короля, но и из-за двора, где она царила безраздельно и где теперь ее ожидают горе и насмешки. В прошлом она сумела отстоять свое независимое положение перед королевой, но сейчас… она все же не настолько ослеплена ненавистью, чтобы не понять силы новой соперницы, женщины совсем иного склада, чем бедная, кроткая Мария Терезия… Да, надо уезжать.

Она приподнялась с кушетки, чувствуя, что за этот час постарела на десять лет. Впереди было много дел, а времени до вечера мало. Она швыряла драгоценности, показывая королю, что не этим жалким побрякушкам вознаградить ее за потерю любви; но теперь, когда все равно она брошена, нет смысла терять эти сокровища. Если она уже не самая могущественная женщина Франции, то может стать самой богатой. Конечно, она не будет лишена пенсии, и притом, очевидно, большой, так как Людовик всегда отличался щедростью. А потом целые залежи собранных ею за долгие годы драгоценных камней, жемчуга, золота, ваз, картин, распятий, часов, безделушек — все это, вместе взятое, оценивается во много миллионов ливров. Собственными руками она уложила все наиболее драгоценные вещи, что можно было захватить с собой, а остальные оставила на хранение брату. Целый день прошел в лихорадочной, энергичной работе с целью заглушить мысли о своем неожиданном поражении и победе соперницы. К вечеру сборы были закончены, и она распорядилась остальное имущество прислать в Petit Bourg, куда она намеревалась переселиться.

За полчаса до отъезда к ней в комнату ввели незнакомого молодого человека. Он пришел с поручением от брата.

— Г-н де Вивонн очень сожалеет, мадам, что слух о вашем отъезде распространился при дворе.

— Что мне за дело до этого, месье? — ответила г-жа де Монтеспан с прежним высокомерием.

— Он просит передать, мадам, что у западных ворот соберутся придворные посмотреть, как вы будете уезжать; прибудут г-жа де Нельи, герцогиня де Шамбор, м-ль де Роган и прочие.

Монтеспан ужаснулась при мысли об ожидавших ее новых испытаниях. Удаляться из дворца, где ее значение было выше королевы, под насмешливыми взглядами и градом злых издевательств личных врагов. О, это ужасно! После всех унижений этого рокового дня здесь таится последняя капля той горькой чаши, которую ей пришлось испить. Нервы слабели. Едва ли она была в состоянии выдержать это испытание.

— Передайте моему брату, месье, большую просьбу сделать новые распоряжения с целью сделать мой отъезд незамеченным.

— Он приказал передать вам, мадам, что это уже устроено.

— В котором же часу отъезд?

— Сейчас, как можно скорее.

— Я готова. Итак, у западных ворот?

— Нет, у восточных. Экипаж уже там.

— А где же сам брат?

— Он ждет нас у калитки парка.

— Почему же не у ворот?

— За ним следят и, если его увидят у экипажа, то все обнаружится.

— Прекрасно. Тогда, месье, если вас не затруднят мой плащ и шкатулка, отправимся немедленно.

Они прошли окольным путем через наименее посещаемые коридоры. Г-жа де Монтеспан торопилась, словно преступница, сердце усиленно билось при каждом звуке шагов. Но судьба покровительствовала ей на этот раз. Никто не попался навстречу, и скоро изгнанница уже была у калитки восточных ворот. По бокам, облокотясь на мушкеты, стояли два флегматичных швейцарца. Фонарь бросил свет на поджидавшую карету. Дверца была уже открыта; высокий мужчина, укутанный в черный плащ, подсадил ее; потом сел напротив, захлопнул дверцу, и карета покатилась по главной дороге.

Г-жа де Монтеспан нисколько не удивилась при виде человека, севшего в карету, так как в то время обычно ездили с провожатыми, и незнакомец, очевидно, занимал пока место ее брата. Все было вполне естественно. Но когда прошло минут десять, а незнакомец продолжал сидеть все так же неподвижно и безмолвно, она с любопытством взглянула на него, пытаясь разглядеть его лицо в окружавшем их мраке. Насколько она могла рассмотреть, когда садилась в карету, он был одет, как дворянин, а по отвешенному поклону опытный глаз бывшей фаворитки подсказал, что она имеет дело с человеком, обладавшим манерами придворного. Но те, которых она знала, бывали всегда учтиво любезны и разговорчивы, а этот человек, напротив, тих и молчалив. Снова она сделала попытку разглядеть его. Шляпа незнакомца была надвинута на глаза, плащ закрывал нижнюю часть лица, но ей показалось, что из-под полей шляпы на нее смотрят два пристальных глаза.

От продолжительного безмолвия смутное беспокойство зародилось в ее душе. Пора его нарушить.

— Сударь, мы уже миновали, наверное, калитку парка, где должен был ожидать нас мой брат.

Незнакомец ничего не ответил, продолжая сидеть все так же безмолвно. Она подумала, что, быть может, тяжелый грохот кареты заглушил звук голоса.

— Я говорю, месье, — повторила она, наклоняясь вперед, — мы проехали место встречи с г-ном де Вивонн.

Он не обращал никакого внимания на ее слова.

— Месье! — крикнула она. — Повторяю, мы проехали ворота.

Молчание.

Дрожь пробежала по телу. Кто этот безмолвный незнакомец? Внезапно ей пришло в голову, что провожатый, может быть, немой.

— Вы, сударь, не владеете языком? — спросила она. — Если это причина вашего упорного молчания, подымите руку, и я пойму вас.

Он сидел все так же окаменело, неподвижный и молчаливый.

Внезапный страх овладел ее душой. Господи, она заперта во тьме с этим ужасным, безгласным существом! Она громко вскрикнула от ужаса и попробовала, опустив окно, открыть дверцу. Железная рука схватила ее за руку и заставила опуститься на прежнее место. Однако неизвестный не произнес ни звука, а слышался только стук и скрип кареты да топот мчавшихся лошадей. Путешественники оставили Версаль далеко за собой и ехали теперь по проселочным дорогам. Стало еще темнее; по небу ходили тяжелые, темные тучи; далеко на горизонте послышались раскаты грома.

Г-жа де Монтеспан, задыхаясь, откинулась на кожаные подушки кареты. Она была женщина смелая, но внезапный страх, охвативший ее в момент слабости, потряс ее до глубины души. Она забилась в угол экипажа, впившись расширенными от ужаса глазами в фигуру человека, сидевшего напротив. Если бы он сказал хоть что-нибудь. Что бы она ни узнала, что бы ей ни угрожало — все лучше молчания смерти. Было темно, и она едва могла различать его смутный силуэт, к тому же с каждой минутой становилось все темнее и темнее от надвигавшейся бури. Ветер налетал короткими, сердитыми порывами; вдали грохотал гром. Безмолвие стало невыносимым. Она должна нарушить его во что бы то ни стало.

— Сударь, — крикнула она, — тут произошла какая-то ошибка! Не знаю, на каком основании вы мешаете мне опустить окно и отдать приказания кучеру.

Молчание.

— Повторяю, тут какая-то ошибка. Это карета моего брата, г-на де Вивонн, а он не из тех людей, которые позволят невежливо обращаться с его сестрой.

Несколько тяжелых капель дождя ударилось в стекло кареты. Тучи стали плотнее и повисли над землей. Монтеспан не могла видеть застывшей фигуры, но от этого вид неизвестного казался еще более зловещим. Она громко вскрикнула от ужаса, но отчаянный крик произвел на незнакомца впечатление не более, чем слова.

— Сударь, — кричала она, хватая его за рукав, — вы пугаете меня! Вы страшите меня! Я не сделала вам ничего дурного. Почему же вы намерены обидеть несчастную женщину? О, скажите что-нибудь, ради бога, скажите!

Тот же шум дождя, барабанящего по окнам, и гробовое молчание, нарушаемое только ее прерывистым дыханием.

— Может быть, вам неизвестно, кто я? — продолжала де Монтеспан, пытаясь говорить обычным властным тоном и обращаясь к полной непроницаемой тьме. — Вы рискуете узнать слишком поздно, кого вы избрали предметом своей шутки. Я — маркиза де Монтеспан и не из тех, кто забывает нанесенное ей оскорбление. Если вы хоть немного знакомы с придворной жизнью, то должны знать, что мое слово имеет некоторое значение у короля. Вы можете увезти меня в этой карете, но я не из тех людей, которые могут исчезнуть бесследно и неотмщенными. Если бы вы… О, Иисусе, сжалься надо мной!

Яркая молния внезапно разорвала огромную тучу, и на мгновение по всей окрестности и внутри кареты стало светло как днем. Лицо незнакомца с широко раскрытым ртом оказалось на незначительном расстоянии от лица г-жи де Монтеспан; в его блестящих, прищуренных глазах сверкало злорадное веселье. При вспышке яркого света ясно можно было различить все мельчайшие подробности этого облика — красный дрожащий язык, большие белые зубы, короткую, торчащую вперед остроконечную бородку.

Но не внезапная вспышка молнии, не смеющееся злое лицо с высунутым языком заставили застыть от ужаса Франсуазу де Монтеспан. Перед ней был тот, кого она боялась более всех на свете и которого менее всего ожидала встретить.

— Морис! — вскрикнула она. — Морис, вы?

— Да, милая женушка, это я. Как видите, после долгой разлуки мы снова рядышком.

— О, Морис, как вы напугали меня. Как могли вы быть так жестоки? Почему вы не хотели вымолвить ни слова.

— Мне приятно было сидеть молча и знать, что после стольких лет вы снова принадлежите мне одному, и никого нет между нами. Ах, женушка, как часто я мечтал об этом сладком часе.

— Я была виновата перед вами, Морис. О, как была виновата! Простите меня.

— У нас в семье не знают пощады, милая Франсуаза. Не напоминает ли вам эта поездка былое время? А карета? Все та же самая, в которой мы когда-то возвращались из кафедрального собора, где вы так мило произнесли обеты верности мужу. Я сидел там, где и теперь, а вы вот тут; я взял вашу руку, как беру сейчас, и пожал ее, а…

— О, негодяй, вы вывихнули… вы сломали мне руку!

— О, нет, милая женушка. А помните, как вы шептали мне клятвы любить меня всегда, как я нагнулся к вашим губам и…

— О, помогите, помогите! Ах, жестокий, вы ударили меня кулаком в губы.

— Неужели? Кто бы мог подумать в тот весенний день, когда мы строили наши планы на будущее, что между нами дело дойдет до этого? А вот еще и еще…

Он бешено наносил удары кулаками в темноте, стараясь попасть ей в лицо. Она бросилась на дно кареты, пряча лицо в подушки. А он с силой и яростью помешанного сыпал удары, падавшие то на кожаные подушки, то на деревянную обшивку, не обращая внимания на свои израненные руки…

— Итак, я заставил вас замолчать, — наконец прохрипел он. — Прежде я делал его поцелуями. Но время идет, Франсуаза, все изменяется, женщины становятся неверными, мужчины — суровыми.

— Можете убить меня, если так хочется, — простонала она.

— И убью! — просто ответил он.

Карета по-прежнему продолжала мчаться, покачиваясь и подпрыгивая в глубоких колеях. Гроза прошла, но еще слышны были отдаленные раскаты грома и далеко на горизонте по-прежнему вспыхивали молнии. Взошла луна; ее ясный, холодный свет посеребрил большие равнины, окаймленные тополями, осветил и забившуюся в угол кареты фигуру женщины, и ее ужасного спутника. Он откинулся назад и, сложив руки на груди, со злорадством смотрел на отчаяние кровно оскорбившей его когда-то женщины.

— Куда вы везете меня? — проговорила она после долгого молчания.

— В Портилльяк, милая женушка.

— Почему именно туда? Что вы намерены сделать со мной?

— Заставить этот лживый язычок умолкнуть навеки. Он не будет более обманывать людей.

— Так вы убьете меня?

— Назовите этот акт как угодно.

— У вас камень вместо сердца.

— Оно было отдано женщине.

— О, я действительно наказана за грехи!

— Не сомневайтесь, что именно за свои.

— Неужели я ничем не могу искупить их?

— Я позабочусь об их искуплении.

— У вас с собой шпага, Морис. Отчего же вы не убьете меня, если так уж сердиты? Отчего вы не вонзите ее в мое сердце?

— Будьте уверены, что я поступил бы именно так, не будь у меня превосходной причины делать иначе.

— Какой?

— Я расскажу вам. В Портилльяке я пользуюсь правом жизни и смерти его жителей. Там я полный властелин; я могу пытать, могу судить и казнить виновных. Это моя законная привилегия. Жалкий король не посмеет отомстить за вас, так как право на моей стороне, и он не сможет отвергнуть его, не приобретя себе врага в каждом сеньоре Франции.

Он снова открыл рот и расхохотался над своей собственной изобретательностью, а она, дрожа всем телом, отвернулась, закрыв лицо руками, из боязни видеть жестокое лицо и горящие глаза бывшего супруга. Еще раз она мысленно вознесла молитву богу, прося простить ее греховную жизнь. Так мчавшиеся лошади уносили в ночь мужа и жену, молча сидевших друг против друга с ненавистью и страхом в сердцах. Наконец, на повороте дороги они увидали огонь на башне, и перед ними во тьме возникла неясная тень громадного здания. То был замок Портилльяк.

Глава XXII. ЭШАФОТ В ПОРТИЛЛЬЯКЕ

Вот почему Амори де Катина и Амосу Грину удалось увидеть из окна своей тюрьмы приехавшую в полночь карету, откуда была вытащена пленница. Этим объяснялись и спешная работа, и страшная утренняя процессия. Они видели, как вели на смерть Франсуазу де Монтеспан, слышали ее последний жалобный призыв, когда тяжелая рука негодяя с топором на плече упала ей на шею, заставляя встать на колени. С резким криком ужаса отшатнулась она от запачканной кровью плахи, палач поднял топор, а г-н де Монтеспан шагнул вперед, протянув руку, с целью схватить изящную головку за длинные каштановые волосы и пригнуть ее на плаху. И вдруг внезапно он остановился в изумлении, застыв с выставленной вперед ногой и протянутой рукой, с полуоткрытым ртом и остекленевшим взглядом.

И действительно, представившееся его глазам зрелище могло удивить кого угодно. Из маленького четырехугольного окна, расположенного перед ним, головой вперед внезапно выпал какой-то человек, упал на вытянутые вперед руки и моментально вскочил на ноги. Затем показалась другая голова — человека, который, хотя и упал грузнее первого, но так же быстро вскочил на ноги. На первом был гвардейский мундир с серебряной отделкой; второй с чисто выбритым лицом, в темной одежде, имел вид мирного гражданина; у обоих в руках было по короткому, заржавленному железному пруту. Ни один из них не проговорил ни слова, но гвардеец быстро сделал два шага вперед и ударил палача, только что приготовившегося отсечь своей жертве голову. Послышался глухой удар, и прут отлетел в сторону. Палач дико вскрикнул, уронил топор, схватился обеими руками за голову и, сделав несколько зигзагов по эшафоту, скатился замертво вниз, на землю.

С быстротой молнии де Катина схватил упавший топор и стал перед де Монтеспаном, вызывающе закинув на плечо тяжелое орудие.

— Ну? — проговорил он.

Одно мгновение маркиз был так ошеломлен, что не мог сказать ни слова. Только теперь он, наконец, понял, что эти незнакомцы стали между ним и его жертвой.

— Схватить их! — крикнул он, обращаясь к своей свите.

— Одну минуту, — громко промолвил де Катина внушительным тоном. — По моему мундиру вы видите, кто я. Я — телохранитель короля Франции. Кто посмеет тронуть меня — обидит его. Поберегитесь. Это опасная игра.

— Вперед, трусы! — проревел де Монтеспан.

Но вооруженные слуги колебались. Страх перед королем походил на огромную тень, нависшую над всей Францией. Де Катина заметил эту нерешительность и использовал ее.

— Здесь женщина — избранница короля! — крикнул он. — И если вы посмеете тронуть хоть один волос на ее голове, клянусь вам, ни единой душе на этом дворе не избегнуть мучительной казни. Безумцы, неужели вам охота подвергаться пытке или корчиться в кипящем масле из-за приказаний этого сумасшедшего?

— Кто эти люди, Марсо? — в бешенстве крикнул маркиз.

— Пленники, ваше сиятельство.

— Что? Чьи пленники?

— Ваши, ваше сиятельство.

— Кто приказал задержать их?

— Вы! Их привезли со стражей, показавшей ваше кольцо с печатью.

— Я первый раз в жизни вижу эти рожи. Тут вмешался сам дьявол. И они еще смеют угрожать мне в моем собственном замке и стать между мной и моей женой. Нет, черт возьми! Этого не будет. Смерть им! Эй вы, Марсо, Этьенн, Жильбер, Жан, Пьер, все, кто жрет мой хлеб, хватайте негодяев!

Он окинул всех яростным взглядом, но повсюду встретил только опущенные головы и потупленные взоры. С отвратительным ругательством он выхватил из ножен шпагу и кинулся к жене, стоявшей ни живой ни мертвой у плахи. Де Катина бросился между ними, с целью защитить ее, но бородатый сенешаль Марсо предупредил эту попытку, обхватив своего господина поперек туловища. С отвагой безумца, сжав зубы, с пеной у рта, де Монтеспан перевернулся в державших его руках и, высвободив шпагу, всадил ее через темную бороду глубоко в горло Марсо. Тот с ужасным криком повалился навзничь; кровь брызнула изо рта, но прежде чем убийца успел вытащить обратно шпагу, де Катина и американец, при помощи дюжины слуг, стащили злодея с эшафота; Амос Грин связал его так, что убийца мог только свирепо ворочать глазами и плеваться. Слуги были настолько раздражены преступлением своего господина — все любили Марсо, — что, при наличии топора и плахи, расправа могла бы быть довольно короткой, если бы не внезапно раздавшийся ясный, продолжительный призыв трубы, переливавшийся в тихом утреннем воздухе. Де Катина навострил уши, как собака, услышавшая своего хозяина.

— Вы слышали, Амос?

— Это труба.

— Да, сигнал гвардии. Эй вы, бегите скорее к воротам, приподымите спускную решетку и опустите подъемный мост. Поторопитесь, а не то и теперь еще можете ответить за грехи своего господина. А ведь еле-еле удалось спасти бедняжку, Амос.

— Да, друг мой. Я видел, как он уже протянул руку к ее волосам в ту минуту, как вы выскочили в окно. Еще одна минута — и она была бы скальпирована. Но что за красавица женщина, никогда я не видал прелестнее лица, и ей не подобает валяться здесь, на этих грязных досках.

Он снял с г-на де Монтеспан его длинный черный плащ и, сделав из него подушку для лежавшей без чувств женщины, с осторожностью и нежностью, казавшимися странными в человеке его сложения и осанки, подсунул его под голову маркизы.

Он еще продолжал стоять, наклонясь над ней, когда послышался стук опускаемого моста, затем топот копыт, бряцание оружия, и во двор въехал отряд кавалеристов. Во главе отряда гарцевал высокий всадник в парадном костюме гвардейца, с развевающимся пером на шляпе, в длинных перчатках из буйволовой кожи, с блестевшей на солнце шпагой. Легким галопом он подъехал к эшафоту и быстрым взглядом темных проницательных глаз оглядел группу ожидавших его людей. При виде его лицо де Катина радостно улыбнулось, и в одно мгновение он уже стоял у стремени приехавшего.

— Де Бриссак!

— Де Катина? Вот так сюрприз! Скажи, пожалуйста, ты-то как сюда «явился?

— Я был в плену. Де Бриссак, ты передал поручение в Париж?

— Конечно, да.

— И архиепископ приехал?

— Да.

— А бракосочетание?

— Состоялось, как было условленно. Поэтому-то эта женщина и принуждена была покинуть дворец.

— Я так и думал.

— Надеюсь, с ней не случилось ничего дурного?

— Я и мой друг подоспели как раз вовремя и спасли ее. Ее муж лежит вот там связанным. Это сущий дьявол, де Бриссак.

— Вполне вероятно; но и ангел ожесточился бы, будь он на его месте.

— Мы связали его. Он убил человека.

— Право, вы не теряли времени.

— Как ты узнал, что мы здесь?

— Это — неожиданное удовольствие.

— Так ты приехал не ради нас?

— Нет, ради этой дамы.

— А как этому негодяю удалось захватить ее?

— Брату было поручено королем увезти ее. Муж пронюхал об этом и ложным известием заманил ее в свою карету, стоявшую у других ворот. Когда де Вивонн убедился, что она не пришла, он бросился в ее покои — там оказалось пусто. Он принялся расспрашивать и скоро выяснил, каким образом и с кем она уехала. На дверцах кареты заметили герб де Монтеспан, и король послал меня сюда с моим отрядом. Мы скакали быстро, как только могли.

— Ах, и все-таки опоздали бы, если бы не странный случай, приведший нас сюда. Не знаю, кто напал на нас, так как этот человек, очевидно, ничего не знал о случившемся с нами. Впрочем, все объяснится впоследствии. Как нам поступить теперь?

— Я получил приказание. Мадам надо отправить в замок» Petit Bourg «, а всех виновных в учиненном насилии над ней держать арестованными, пока не станет известна в дальнейшем воля короля. Замок должен перейти во владение казны. Но тебе, де Катина, ведь нечего теперь делать?

— Да, только мне хотелось бы съездить в Париж, посмотреть, как поживают дядя и его дочь.

— Ах, что за миленькая у тебя кузиночка. Клянусь душой, я нисколько не удивляюсь, что ты так хорошо знаком всем обывателям улицы св. Мартина. Ну, хорошо, я передал твое поручение, а теперь ты выполни мое.

— От всей души. Куда надо ехать?

— В Версаль. Король, наверно, горит нетерпением узнать, как мною выполнено его приказание. Ты имеешь полное право рассказать ему все, так как, не будь тебя и твоего друга, дело могло окончиться весьма печально.

— Я буду там через два часа.

— Есть у вас лошади?

— Наши убиты.

— Вы найдете других здесь, в конюшнях. Выбирайте самых лучших, так как потеряли своих на службе короля.

Совет был слишком соблазнителен, чтобы пренебречь им. Де Катина подозвал Амоса Грина, и оба поспешно направились к конюшням, а де Бриссак в отрывистых, резких выражениях приказал слугам разоружиться, расставил гвардейцев по всему замку и распорядился об отъезде г-жи де Монтеспан, мужа которой велел посадить в тюрьму.

Час спустя друзья быстро мчались по проселочной дороге, вдыхая чудный воздух, казавшийся им еще свежее после сырого, отвратительного воздуха темницы. Далеко позади маленькие темные зубцы стен, поднимавшихся над лесом, указывали на покинутый им замок, а впереди на краю горизонта раннее солнце обогревало своими лучами великолепный дворец — цель их путешествия.

Глава XXIII. ПАДЕНИЕ СЕМЬИ ДЕ КАТИНА

Через два дня после бракосочетания г-жи де Ментенон с королем в ее скромной комнатке происходило собрание, послужившее причиной невыразимых страданий сотен тысяч людей и в то же время ставшее орудием распространения французского искусства, галльской изобретательности и энергии среди более вялых тевтонских народностей, ставших и сильнее и лучше с тех пор, как к ним привилась эта закваска. В истории великое зло иногда имеет благодетельные последствия, самые благие результаты часто вытекали непосредственно из преступлений.

Наступило время, когда церковь была вправе потребовать от г-жи де Ментенон исполнения обещаний, и бледные щеки и печальные глаза последней ясно свидетельствовали о бесполезности борьбы с голосом своего нежного сердца, который она старалась заглушить аргументами окружавших ее ханжей. Она хорошо знала французских гугенотов. Да и кто лучше мог знать их, как не эта женщина, сама вышедшая из их среды и выросшая в их вере? Ей слишком знакомо было их терпение, благородство, независимость, упорство. Каковы же были шансы, чтобы они согласились с желанием короля? Может быть, на это пойдут некоторые из вельмож, но вся масса этих людей будет смеяться над галерами, тюрьмой и даже виселицей, когда зайдет дело о вере их отцов. Если на веру начнется гонение и они останутся верными ей, то им придется или бежать из Франции, или умирать, заживо прикованными к веслу, или звенеть кандалами по дороге. Такова была страшная альтернатива, предстоявшая группе людей, которая представляла собой целый, хотя и небольшой, народ. Всего ужаснее, что она, родная им по крови, должна будет поднять голос против них. Но обещание дано, и пробил час его выполнения.

На этом собрании был красноречивый епископ Боссюэт, военный министр Лувуа и знаменитый иезуит отец Лашез Все они приводили аргумент за аргументом с целью убедить короля.

Рядом с ними стоял еще один аббат, настолько худой и бледный, что казался выходцем с того света. В его больших темных глазах горел свирепый огонь, а в сдвинутых темных бровях и в сжатых челюстях читалась непоколебимая решимость. Мадам, наклонясь над пяльцами, молча вышивала разноцветными шелками. Король сидел, подперев рукой голову, с видом затравленного человека, сознающего, что у него нет сил выйти из тяжелого положения, в которое он попал. На низком столике лежала бумага, перо и чернила. Это был приказ об отмене Нантского эдикта, нуждавшийся только в подписи короля для вступления в законную силу.

— Итак, отец мой, вы полагаете, что если я уничтожу эту ересь, то могу надеяться на спасение в загробном мире? — спросил король.

— Вы заслужите награду.

— И вы думаете так же, г-н архиепископ?

— Конечно, ваше величество.

— А вы, аббат дю Шайла?

Худой священник заговорил первый раз; слабая краска показалась на его щеках, а впалые глаза засверкали мрачным огнем тупого фанатика.

— Не знаю, спасетесь ли вы, ваше величество. Я думаю, для этого нужно еще очень многое. Но нет никакого сомнения в том, что будете осуждены, если не решитесь на этот шаг.

Король гневно привскочил в кресле и, нахмурясь, взглянул на говорившего.

— Ваши слова несколько резки для моего непривычного слуха! — заметил он.

— Было бы жестоко оставить вас сомневающимся в подобного рода вопросе. Повторяю, судьба вашей души находится на весах. Ересь — смертельный грех. По одному вашему слову тысячи еретиков обратились бы к господствующей церкви. Поэтому тысячи смертных грехов лежат на вашей душе. На что же она может рассчитывать, если вы не искупите их?

— Мои отец и дед терпели гугенотов.

— Оба они, если только бог не оказал им особой милости, горят теперь в аду.

— Это дерзость! — крикнул король, вскакивая с места.

— Государь, я все равно высказал бы то, что считаю истиной, будь вы пятьдесят раз король. Что для меня какой бы то ни было человек, когда я говорю о царе царей? Взгляните, неужели человек, настолько изуродованный, побоится свидетельствовать истину.

Внезапным движением он откинул длинные рукава рясы и вытянул свои белые худые руки, кости которых были сломаны и изуродованы так, что приняли какой-то фантастический вид. Даже Лувуа, бездушный придворный, и оба духовника вздрогнули при виде этих ужасных рук. Аббат поднял руки вверх и возвел глаза к небу.

— И прежде небо избирало меня свидетельствовать истину, — проговорил он вдохновенно. — Я услышал, что для поддержания молодой сиамской церкви нужна кровь, и я отправился туда. Они распяли меня, вывихнули и сломали мне кости. Меня бросили, считая мертвым, но бог вновь вдохнул в тело жизнь, чтобы я был участником великого дела возрождения Франции.

— Вынесенные вами страдания, отец мой, дают вам полное право надеяться и на церковь и на меня, ее сына и покровителя, — сказал Людовик, садясь на место. — Что же вы посоветуете относительно гугенотов, не желающих менять своей веры, отец мой?

— Они переменят ее! — вскрикнул дю Шайла со страшной улыбкой на мертвенно-бледном лице. — Они должны покориться, иначе их следует сломить. Что за беда, если даже все они будут стерты в порошок, раз можно будет основать на их костях единую в стране церковь верующих?

Его впалые глаза свирепо горели; бешено и гневно он потрясал в воздухе своей костлявой рукой.

— Значит, жестокости, испытанные вами, не сделали вас более сострадательным к людям?

— Сострадательным? К еретикам? Нет, государь, личные мои страдания доказали мне все ничтожество телесной жизни и научили тому, что истинное милосердие к человеку состоит в улавливании его души, подвергая всякому ущемлению поганое тело. Я взял бы эти гугенотские души, ваше величество, даже в том случае, если бы для этого потребовалось обратить Францию в пустыню.

Бесстрашные слова священника, полные пылкого фанатизма, очевидно, произвели сильное впечатление на Людовика. Он глубоко задумался и какое-то времени сидел молча, опустив голову на руки.

— Ваше величество, —
тихо проговорил отец Лашез, — едва ли понадобятся крутые меры, упомянутые достойным аббатом. Как я уже говорил, вас настолько любят в вашей стране, что одной только огласки вашей воли в этом вопросе будет достаточно, чтобы заставить их обратиться в истинную веру.

— Желал бы думать так, очень желал бы, отец мой. Но что это?

В полуоткрытую дверь заглянул камердинер.

— Здесь капитан де Катина; он желает немедленно видеть ваше величество.

— Попросите капитана войти. Ах! — Казалось, королю пришла в голову счастливая мысль. — Проверим, какую роль будет играть любовь ко мне в этом вопросе. Если она и существует где-нибудь, то скорее всего среди моих испытанных телохранителей.

Капитан только что вернулся из замка Портилльяк. Оставив Амоса Грина с лошадьми, весь в пыли и грязи, он явился сейчас же с докладом к королю. Войдя в комнату, де Катина остановился со спокойным видом человека, привыкшего к подобным сценам, и отдал честь.

— Какие вести, капитан?

— Майор де Бриссак просил меня передать вашему величеству, что им занят замок Портилльяк. Дама в безопасности, муж ее арестован.

Людовик и жена его быстро переглянулись с явным облегчением.

— Это хорошо! — проговорил король. — Между прочим, капитан, за последнее время вы исполнили много моих поручений, и всегда успешно. Я слышал, Лувуа, что Деласаль умер от оспы.

— Да, вчера, ваше величество.

— Тогда я приказываю вам зачислить г-на де Катина на освободившуюся вакансию майора. Позвольте мне первым поздравить вас, майор, хотя вам для этого и придется переменить голубой мундир гвардии на серый мушкетеров. Как видите, мы не желаем расставаться с вами.

Де Катина поцеловал протянутую руку короля.

— Дай бог оказаться вполне достойным выпавшей на мою долю чести, ваше величество.

— Ведь вы готовы на все, чтобы служить мне, не так ли?

— Моя жизнь принадлежит вам, ваше величество.

— Очень хорошо. Тогда позвольте проверить вашу преданность.

— Я готов.

— Испытание не будет слишком суровым. Видите бумагу на столе. Это приказ всем гугенотам в моих владениях отказаться от своих религиозных заблуждений под страхом изгнания или заточения. Я знаю, многие из моих верных подданных виновны в этой ереси, но я убежден, что лишь только до них дойдет моя ясно выраженная воля, они отрекутся от нее, войдя в лоно истинной церкви. Я был бы очень счастлив, если б мое желание было беспрекословно выполнено, так как тяжело употреблять силу против всякого подданного, носящего имя француза. Вы слышите меня?

— Да, ваше величество.

Молодой человек страшно побледнел. Он стоял, переминаясь с ноги на ногу, то сжимая, то разжимая руки. Много раз ему приходилось бросать вызов смерти, но никогда он не испытывал столь огромной тяжести на сердце, как в данную минуту.

— Вы сами — гугенот, насколько мне известно. Поэтому на вашем первом примере я хочу видеть результат отмены Нантского эдикта. Дайте нам услышать из ваших уст, что, по крайней мере, вы готовы последовать за вашим королем в этом, как и во всем остальном.

Де Катина колебался, хотя его сомнения касались скорее формы ответа, чем его сущности. Он почувствовал, как в одно мгновение счастье лишает его всех даров, ниспосланных в прежнее время. Король поднял брови, нетерпеливо барабаня пальцами и глядя на смущенное лицо и в один миг изменившуюся осанку молодого человека.

— К чему столько размышлений? — крикнул он. — Вы человек, возвышенный мною. Впереди вас ждут мои милости! Тот, кто носит в тридцать лет эполеты майора, к пятидесяти может рассчитывать на жезл маршала. Ваше прошлое принадлежит мне, то же можно сказать и о будущем. Разве у вас есть какие-нибудь иные виды?

— Никаких, помимо вашей службы, ваше величество.

— Почему же молчите? Почему не соглашаетесь на мое требование?

— Не могу, ваше величество.

— Не можете?!

— Да, это невозможно. Я навсегда бы потерял душевный покой, всякое уважение к себе, если бы ради положения или богатства изменил вере своих предков.

— Вы с ума сошли, мой милый! С одной стороны все, чего только может желать человек, а что с другой?

— Моя честь.

— А разве принять религию короля значит поступить бесчестно?

— С моей стороны было бы подло принять религию, в которую я не верю, соблюдая только выгоды.

— Так уверуйте.

— Увы, ваше величество, насилие плохо уживается с верой. Она должна сама снизойти на человека, а не он идти к ней.

— Право, отец мой, — проговорил Людовик с горькой усмешкой, обращаясь к своему духовнику-иезуиту, — мне придется набрать кадет из вашей семинарии, так как мои офицеры оказываются казуистами и теологами. Итак, в последний раз, вы отказываетесь исполнить мое требование?

— О, ваше величество…

Де Катина сделал шаг вперед, с протянутыми руками, со слезами на глазах.

Но король остановил его жестом.

— Мне не нужно никаких уверений, — жестко проговорил он. — Я сужу человека по его поступкам. Отрекаетесь вы или нет?

— Не могу, ваше величество.

— Видите, — сказал Людовик, снова оборачиваясь к иезуиту. — Это не так легко, как казалось.

— Действительно, этот человек упрям, но другие будут уступчивее.

Король отрицательно покачал головой.

— Хотел бы я знать, как поступить? — сказал он. — Мадам, я знаю, вы всегда даете мне самые лучшие советы. Вы слышали все, что говорилось здесь. Что вы посоветуете?

Она продолжала сидеть, устремив глаза на вышивание, но голос ее был тверд и ясен, когда она ответила:

— Вы сами сказали, что вы старший сын церкви. Если и этот покинет ее, то кто будет исполнять ее веления? И в том, что говорит святой аббат, есть правда. Вы рискуете погубить свою душу, щадя эту греховную ересь. Она растет и процветает, и если не вырвать ее с корнем теперь, то плевелы могут заглушить пшеницу.

— В настоящее время, — подтвердил Боссюэт, — во Франции есть целые области, где, путешествуя весь день, вы не встретите ни одного костела и где все обитатели, от вельмож до крестьян, принадлежат к этой проклятой ереси. Вот, например, в Севеннах, где народ так же дик и суров, как его родные горы. Да сохранит бог наших отцов церкви, уговаривающих тамошних жителей бросить их заблуждения.

— Кого мне послать на столь опасное дело? — спросил Людовик.

Аббат дю Шайла упал на колени, простирая к королю свои обезображенные руки.

— Меня, государь, меня! — кричал он. — Я никогда не просил у вас никаких милостей и не буду просить их впредь. Но я тот человек, которому сам бог поручает сломить упорство этих людей. Пошлите меня с проповедью истинной веры к жителям Севенн.

— Боже, помоги им! — пробормотал Людовик, глядя со смешанным чувством страха и отвращения на изнуренное лицо и свирепые глаза фанатика. — Очень хорошо, аббат, — проговорил он вслух, — вы отправитесь в Севенны.

Может быть, на одно мгновение сурового аббата словно охватило предчувствие того ужасного утра, когда он будет прятаться в углу горящего дома от направленных на него кинжалов. Он закрыл лицо руками, и инстинктивная дрожь пробежала по изможденному телу аскета. Но он сейчас же встал с колен и, сложив смиренно руки, принял прежнюю спокойную позу. Людовик взял со стола перо и пододвинул к себе бумагу.

— Итак, все вы даете мне один и тот же совет, — закончил он, — вы, епископ, вы, отец мой, вы, мадам, и вы, Лувуа. Ну, если в результате этого получится зло, да падет оно не на меня одного. Но что это?

Де Катина вдруг выступил вперед, протянув руку. Его горячая, порывистая натура внезапно перешла границы осторожности. Перед глазами словно промелькнула бесконечная вереница мужчин, женщин и детей одной с ним веры. Все они не могли защитить себя ни единым словом, ни единым жестом, и теперь все смотрели на него, как на единственного защитника и спасителя. Пока все шло гладко в жизни, он мало думал о подобных вопросах, но теперь, когда надвигалась опасность и была затронута более глубокая сторона его натуры, он почувствовал, как мало значили даже сама жизнь и личное счастье в сравнении с этой великой вечной правдой…

— Не подписывайте этой бумаги, ваше величество! — крикнул он. — Вы еще доживете до того времени, когда будете жалеть, что у вас не отсохла рука, прежде чем она взялась за это перо. Я знаю это, государь; я уверен в этом! Вспомните всех этих беспомощных людей — маленьких детей, молодых девушек, стариков и слабых. Их вера — они сами. Это равносильно тому, чтобы требовать от листьев переменить сучья, на которых они растут. Они не могут изменить верования. Самое большее, на что вы еще могли рассчитывать, — это обратить их из честных людей в лицемеров. Но к чему вам это? Они почитают вас. Они любят вас. Никому не делают вреда. Гордятся, служа в ваших армиях и сражаясь за вас. Заклинаю вас, государь, именем всего для вас святого, хорошенько подумать, прежде чем подписать приказ, приносящий несчастье и отчаяние сотням тысяч ваших верноподданных!

На одно мгновение король поколебался, слушая короткие, отрывистые мольбы молодого воина, но выражение лица его снова ожесточилось, когда он вспомнил, как все его личные просьбы не могли подействовать на этого молодого придворного щеголя.

— Религия французского короля должна быть религией Франции, — произнес он, — и если мои собственные гвардейцы противятся мне в этом вопросе, я принужден найти других, более преданных. Вакансия майора мушкетеров должна быть отдана капитану де Бельмон, Лувуа.

— Слушаю, ваше величество.

— Вакансию де Катина можно передать лейтенанту Лабадуаер.

— Слушаю, ваше величество.

— А я уже лишен чести служить вам?

— Вы слишком несговорчивы для этого.

Де Катина беспомощно опустил руки, и голова его упала на грудь. Когда он осознал гибель всех надежд и жестокую несправедливость поступка короля, он громко, безнадежно вскрикнул и бросился вон из комнаты. Горячие слезы бессильного гнева текли по его щекам. В таком виде, с растерзанным мундиром, со шляпой на боку, рыдая и жестикулируя, он влетел в конюшню, где Амос Грин спокойно курил трубку, скептически наблюдая уход конюхов за лошадьми.

— Что случилось, черт возьми? — спросил он, вынимая трубку изо рта.

— Эта шпага, — кричал француз, — я не имею более права носить ее! Я сломаю ее!

— Ну, и я также свой нож, если это может помочь вам.

— Прочь и это! — продолжал кричать де Катина, срывая серебряные эполеты.

— Ну, и в этом отношении вы перещеголяли меня, у меня их никогда и не было. Но скажите, в чем дело, нельзя ли помочь вам?

— В Париж! В Париж! — бешено кричал де Катина. — я погиб, но, может быть, еще успею спасти их. Скорее лошадей!

Американец ясно видел, что случилось какая-то неожиданная беда, поэтому он поспешно принялся помогать другу, и с помощью конюхов они оседлали лошадей.

Через пять минут оба уже летели по дороге, а менее чем через час покрытые пеной и еле державшиеся на ногах кони остановились у высокого дома на улице Св. Мартина. Де Катина выпрыгнул из седла и стремительно взбежал по лестнице. Амос Грин следовал за ним своей обычной спокойной походкой.

Старый гугенот и его очаровательная дочь сидели около большого камина; рука Адели покоилась в руке отца. Оба вскочили с места; молодая девушка с криком радости бросилась в объятия своего возлюбленного, а старик схватил руку, протянутую его племянником.

Тут же, у камина, с очень длинной трубкой во рту и кружкой вина, стоявшей рядом с ним на скамье, сидел странного вида человек с седыми волосами и бородой, с большим мясистым красным носом и маленькими серыми глазами, сверкавшими из-под нахмуренных густых бровей. Его худое, совершенно неподвижное лицо было испещрено морщинами, особенно в уголках глаз, откуда они разбегались веерообразно во все стороны. Своим темно-ореховым цветом это лицо напоминало причудливую фигуру на носу корабля, высеченную из грубого дерева. Одет он был в синюю саржевую куртку, в красные штаны, выпачканные на коленях дегтем, чистые серые шерстяные чулки и грубые сапоги с тупыми носками и большими стальными пряжками. Рядом с ним на толстой дубовой трости колыхалась сильно пострадавшая от непогоды шляпа, обшитая серебряным галуном. Седые волосы были собраны назад в короткую, жесткую косу, а на поношенном кожаном поясе болтался нож с медной рукояткой.

Де Катина был слишком занят, чтобы обратить внимание на эту странную личность, но Амос Грин с радостным криком бросился к старику, деревянное лицо которого смягчилось настолько, что во рту обозначились два испачканных табаком клыка. Не вставая с места, незнакомец протянул Грину большую красную руку, величиной и формой напоминавшую добрую лопату.

— Ну, капитан Эфраим, — заговорил Амос по-английски, — вот уж никак не ожидал встретить вас здесь Де Катина, это мой старый друг Эфраим Савэдж, попечению которого я вверен отцом.

— Якорь на подъеме, парень, и люки закрыты, — сказал чужестранец особенным протяжным тоном, унаследованным жителями Новой Англии от своих предков, английских пуритан.

— Когда вы отправляетесь?

— Как только вы ступите на палубу, если провидение пошлет нам благоприятный ветер и прилив… Ну, как ты поживал здесь, Амос?

— Очень хорошо. Мне есть что порассказать вам.

— Надеюсь, ты держался в стороне от всякой папистской чертовщины?

— Да, да, Эфраим. Но что с вами?

Седые волосы встали от ярости дыбом, а маленькие серые глаза засверкали из-под густых бровей.

Амос взглянул туда, куда был устремлен взгляд старика, и увидел, что де Катина сидел, обняв Адель, а она положила ему на плечо голову.

— Ах, если бы я только знал их язык. Видано ли когда-либо подобное зрелище? А с, мой мальчик, как будет по-французски» бесстыдница «?

— Ну, ну, Эфраим. Право, такую картину можно наблюдать и у нас за морями, дурного тут ничего нет.

— Нет, Амос, этого никогда не увидишь в богобоязненной стране.

— Ну, вот. Видел я, как ухаживают в Нью-Йорке.

— Ах, Нью-Йорк. Я говорил не о нем. Я не могу отвечать за Нью-Йорк или Виргинию. К югу от мыса Код или от Ньюгавена нельзя поручиться за людей. Знаю только, что в Бостоне, Салеме или Плимуте сидеть бы ей в смирительном доме, а ему в колодце за гораздо меньшее бесстыдство. Ах!

Он покачал головой и, сдвинув брови, посмотрел на преступную парочку.

Но молодые люди и их старый родитель были слишком заняты своими делами, чтобы думать о пуританине-моряке. Де Катина рассказал им все в отрывистых, горьких словах: и про королевскую несправедливость, и про то, что лишился должности, и про гибель, ожидавшую гугенотов. Адель, с глубоким инстинктом женщины, думала только о своем возлюбленном и обрушившемся на него несчастии, но старый купец испуганно вскочил, как только услышал об отмене эдикта, и, дрожа, с изумлением оглядывался вокруг.

— Что мне делать? — крикнул он. — Что мне делать? Я слишком стар начинать жизнь снова.

— Не бойся, дядя, — ласково проговорил де Катина. — Есть другие страны, кроме Франции.

— Но не для меня. Нет, нет; я слишком стар. Боже, тяжела твоя десница на рабах твоих. Вот изливается чаша бедствий, и низвергается святилище твое Ах, что мне делать, куда обратиться? — В волнении он ломал себе руки

— Что такое случилось, Амос? — спросил моряк — Хотя я ничего не понимаю из его лопотанья, но вижу, что он выкидывает сигнал бедствия

— Он и его родные должны покинуть свою страну, Эфраим

— А почему?

— Они протестанты, а король хочет уничтожить их веру

В одно мгновение Эфраим Савэдж очутился на другом конце комнаты и сжал худую руку старого купца в своем громадном узловатом кулаке В этом сильном пожатии и в выражении сурового лица было столько братской симпатии, что никакие слова не могли бы более ободрить старика

— Как? — спросил он, оглядываясь через плечо — Передай этому человеку, что мы поможем Скажи ему, что у нас такая страна, которой он подойдет, как втулка к бочке Скажи ему, что у нас все религии свободны, а католиков нет ближе, чем в Балтиморе да у капуцинов в Пенебскоте Скажи ему, что если он желает ехать —» Золотой Жезл» ждет с якорем наготове и полным грузом Говори ему, что хочешь, лишь бы он бежал с нами.

— Тогда мы должны ехать сейчас же! — решительно настаивал де Катина, слушая сердечное приглашение, передаваемое его дяде — Сегодня будет отдан приказ, и завтра уже будет поздно

— Но моя торговля, — заохал купец

— Захватите все ценности, какие возможно, а остальное оставьте Лучше потерять часть, чем все, да в придачу и свободу

Наконец все было готово В тот же вечер, за пять минут до закрытия городских ворот, из Парижа выехало пять человек, трое из них были верхом, а двое ехали в карете, на верху которой стояло несколько тяжелых сундуков То были первые листья, несущиеся перед ураганом, первые ласточки из множества людей, наводнивших через несколько месяцев все дороги Франции Часто путешествие их заканчивалось галерами, тюрьмой и комнатой для пыток, однако, через границу выливалась масса людей, достаточная изменить промышленность и характер всех соседних народов. Подобно древним израильтянам они были изгнаны из своих домов по воле разгневанного короля, ставившего, изгоняя их, в то же время всевозможные рогатки к их выезду. Подобно тем же израильтянам никто из них не мог надеяться достигнуть обетованной земли иначе, как после тяжелых странствований, без денег, друзей, среди лишений. Многое остается еще неизвестным о приключениях и опасностях, встречавшихся на пути этих пилигримов в Швейцарии, на Рейне, среди Валлонов, в Англии, Ирландии, Берлине и даже в далекой России. Но мы можем последовать, по крайней мере, за одной группой этих эмигрантов, за их полным приключений путешествием и посмотреть, что же случилось с ними на большом материке, так долго бывшем пустынным, где только-только зарождались отдельные былинки человечества.

Глава XXIV. ОТПЛЫТИЕ «ЗОЛОТОГО ЖЕЗЛА»

Благодаря своевременному предупреждению разжалованного капитана маленькая кучка людей выбралась из Парижа до опубликования приказа короля об отмене Нантского эдикта. Проезжая рано утром через деревню Лувье, они увидели на навозной куче обнаженный труп человека. Часовой, усмехаясь, сообщил им, что это тело гугенота, умершего нераскаянным, и что это, в общем, в порядке вещей и не указывает еще на какое-либо изменение закона. В Руане также все было спокойно. Капитан Эфраим Савэдж до вечера перевез беглецов и все спасенное ими имущество на свою бригантину «Золотой Жезл». Это было небольшое судно около семидесяти тонн, но в то же время, когда многие поспешно уходили в море даже в открытых лодках, предпочитая гнев стихии гневу короля, это судно показалось нашим путникам верным убежищем. В ту же ночь капитан снялся с якоря, и бригантина тихо заскользила вниз по течению извилистой реки.

«Золотой Жезл» двигался действительно очень медленно. На небе показался молодой месяц, с востока дул легкий ветерок; река так извивалась, постоянно меняя русло, что по временам казалось, будто судно идет вверх по течению вместо того, чтобы двигаться вниз. Когда поднимали паруса, то судно ускоряло бег, но чаще все же приходилось спускать пару лодок и с трудом на буксире двигать бригантину при помощи весел. Этим обыкновенно занимались шкипер Томлисон из Салема и шесть серьезных, здоровых, вечно жевавших табак новоанглийских матросов в широкополых шляпах. Но приходилось грести и Амосу Грину, и де Катина, и даже старому купцу, когда морякам нужно было управлять парусами. Наконец на рассвете река стала шире и берега расступились, образуя воронкообразный лиман. Эфраим с наслаждением втягивал в себя воздух, быстро шагая по палубе. Его проницательные серые глаза поблескивали от удовольствия.

— Где девушка? — справился он.

— В моей каюте, — ответил Амос Грин. — Я думаю, она может остаться там на все время нашего путешествия.

— В таком случае где вы будете спать?

— Ну вот, сколько лет я довольствовался кучей еловых ветвей и березовой коры. Чего же лучше этой палубы из белой чистой сосны и моего одеяла!

— Прекрасно. Старик и его племянник в голубом мундире могут занять две пустые койки. Но, Амос, ты должен поговорить с этим малым. Я не хочу, чтобы у меня на корабле завелись всякие там шуры-муры… нежничанья, обниманья. Передай ему, что этот корабль — часть Бостона, и ему придется мириться с нашими обычаями, пока он не сойдет на берег. Наши правила хороши и для людей почище его. Как сказать «шуры-муры» по-французски? Уж я сумею поговорить с ним сам.

— Жаль, что мы уехали так скоро, а то они могли бы обвенчаться до отъезда. Она хорошая девушка, Эфраим, а он также славный парень, несмотря на их обычаи, далеко не схожие с нашими. Эти люди относятся к жизни не столь сурово, как мы, и, может быть, извлекают из нее большие удовольствия.

— Никогда не слыхал, что жизнь дарована богом человеку для удовольствий, — проговорил, покачивая головой, старый пуританин. — «Долина Смерти», по-моему, название, не подходящее площадке для игр. Жизнь — это место испытаний и умерщвления плоти — вот что такое жизнь; она полна горечи и несправедливостей. Мы дурны с самого начала, как река, имеющая истоком смрадное болото, и нам хватает дела, чтобы стать на путь истинный, без помыслов об удовольствии.

— А по-моему, на свете все перемешано, — ответил Амос. — Посмотрите на это солнце, еле выглядывающее из-за деревьев, на эти розовые облака, на реку, извивающуюся позади нас, словно алая лента. Много раз, лежа в лесу и раскуривая трубку, я испытывал наслаждение и от запаха, и от красоты желтеющих кленов, пурпура ясеня, выделяющегося своими яркими красками среди кустарников, и я понял всю глупость человека, усомнившегося в том, что мир создан для нашего счастья.

— Слишком ты много раздумывал в этих лесах, — проворчал Эфраим Савэдж, беспокойно вглядываясь в Грина. — Смотри, парень, не поставь слишком большого паруса для своего судна и не доверяй чересчур своему разуму. Ты отпрыск предков, отряхнувший прах Англии с ног своих, чтобы не поклоняться Ваалу. Думай побольше о том, что делается вокруг, но не залетай слишком высоко. Но что это со стариком? Ему, видимо, не по себе.

Старый купец, перегнувшись через поручни, печально смотрел на серый извилистый след, отмечавший дорогу в Париж. Адель поднялась на палубу и, не думая о предстоявших ей тревогах и опасностях, согревала худые похолодевшие руки старика, нашептывая ему слова любви и утешения. Они уже доплыли до того места, где в тихой до тех пор реке начинал чувствоваться прибой. Старик с ужасом смотрел на бушприт, медленно подымавшийся в воздухе, и отчаянно хватался за поручни, словно исчезавшие из-под его рук.

— Все в руках божиих, — шептал он, — но, Адель, как страшно сознавать, что длань его распростерта над нами.

— Пойдемте со мной, дядя, — проговорил де Катина, беря старика под руку, — вы уже давно не отдыхали. Прошу тебя, Адель, пойди спать, моя дорогая. Путь был не из легких. Пожалуйста, отправляйся спать, а когда проснетесь — и Франция, и все ваши тревоги будут далеко.

После того, как отец и дочь покинули палубу, де Катина подошел к Амосу Грину и капитану.

— Я рад, уговорив их сойти вниз, Амос, — сказал он, — боюсь, что нам предстоят большие неприятности.

— Какие?

— Видите сероватую полосу дороги, идущую вдоль южного берега реки? За последние полчаса я уже два раза видел на ней силуэты всадников, мчавшихся, словно от погони. Видите там колокольни и дым… это Гонфлер и эти люди скакали туда. Только гонцы короля могут мчаться так бешено в столь поздний час. О, смотрите, вот и третий.

На серой полосе, извивавшейся среди зеленых лугов, виднелось темное пятно, двигавшееся до чрезвычайности быстро. Вот пятно пропало за группой деревьев и появилось снова, направляясь к далекому городу. Капитан Савэдж вынул подзорную трубу и навел ее на всадника.

— Э, э, — пробурчал он, пряча трубу. — Это солдат. Я вижу блеск ножен, висящих у него с бакборда. Думаю, что ветер окрепнет. С хорошим норд-вестом мы скоро покажем пятки Франции, а теперь любая галера или военное судно могут быстро догнать нас.

Де Катина, плохо говоривший по-английски и научившийся в Америке только понимать этот язык, тревожно взглянул на Амоса Грина.

— Боюсь, что мы навлечем беду на доброго капитана, — проговорил он, — в награду за свое гостеприимство он рискует потерять сразу и груз и судно. Справьтесь, не пожелает ли он высадить нас на северный берег. При помощи денег мы могли бы пробраться в Нидерланды.

Эфраим Савэдж приветливо и мягко посмотрел на своего пассажира.

— Молодой человек, — начал он, — я вижу, вы немного понимаете наш язык. Скажу вам прямо, меня трудно напугать. Всякий, кто плавал со мной, подтвердит вам это. Я только крепче стисну румпель и тверже буду держать свой курс. Понимаете?

Де Катина утвердительно кивнул головой, хотя, по правде говоря, он не особенно понял смысл метафоры моряка.

— Мы подходим к этому городу и минут через десять будем знать нашу судьбу. А пока прослушайте-ка историю, характеризующую человека, с которым вам предстоит пересечь океан. Это случилось лет десять тому назад, во время шлепанья на «Быстром» между Бостоном и Джемстоуном; я таскал на юг лес, звериные шкуры и меха, а на север — табак и патоку. Однажды ночью, при довольно сильном южном ветре, суденышко наше налетело на риф милях в двух к востоку от мыса Май и получило такую дыру, словно нас посадили на колокольню вон одной из этих Гонфлерских церквей, — и мы пошли ко дну. Хорошо. На следующее утро я барахтался в волнах, держась за обломок реи, не видя кругом ни товарищей, ни следов бедняжки бригантины. Я не особенно прозяб, ибо стояла еще ранняя осень, но я просто умирал от голода и жажды. Что делать? Подтянул я потуже пояс, запел гимн и стал оглядываться вокруг — не увижу ли чего-нибудь. Ну, и увидел… В ярдах пяти от меня показалось громадное чудище, величиной почти с тот обломок реи, на котором я держался. Что говорить, не очень приятно болтать ногами в воде, когда такая бяка готова вцепиться тебе в пятки.

— Mon dien![210] — вскрикнул де Катина. — И акула не сожрала вас?

Глазки Эфраима Савэджа заблестели при этом воспоминании.

— Я сам ее съел! — воскликнул он.

— Что?! — изумился Амос Грин.

— Истинный факт. У меня в кармане оказался складень, вот такой, как этот, — и я все время брыкался ногами, силясь отогнать чудище, пока не отпилил от реи здоровый кусок. Потом я преспокойно его выстругал и заострил с обеих сторон, как учил меня когда-то один негр в Делаваре, и стал поджидать проклятую акулу, прекратив всякое движение, — она налетела на меня, как коршун на цыпленка. Но только рыбина повернулась брюхом вверх, чтобы схватить меня, я всунул заостренную палку прямо в ее широко раскрытую пасть и принялся ножом угощать ее под жабры. Акула пробовала вырваться, но я держался крепко, хотя она и нырнула со мной так глубоко, что я мысленно прочел уже свою отходную. Я почти задохся, когда, наконец, мы выплыли на поверхность, — рыбина плыла уже брюхом кверху. А на теле у нее красовалось этак дыр двадцать. Кое-как я добрался до своей реи, а так как проплыл под водой метров сто, то потерял сознание.

— А потом?

— Когда я очнулся, кругом все было тихо, а около меня на легкой зыби колыхалась мертвая акула. Я подплыл к ней на своей рее, отмотал несколько ярдов оснастки, сделал из нее мертвую петлю и набросил на хвост акулы, другой же конец веревки привязал к рее так, чтобы акулу не могло унести. В течение недели я сглодал ее всю вплоть до спинного хребта. Пил же я дождевую воду, собираемую в куртку, и когда меня подобрала «Грэси» из Глочестера, я был, слава создателю, так толст, что с трудом смог взобраться на борт. Вот, мой милый, что хотел сказать Эфраим Савэдж, упомянув, что его не так-то легко напугать.

Пока моряк-пуританин делился своими воспоминаниями, глаза его то и дело перебегали с неба на хлопавшие паруса. Ветер налетал перемежающимися короткими порывами, и паруса то надувались, то болтались как тряпки. Однако белые барашки облаков проносились по небу довольно быстро. Капитан внимательно следил за их движением. Корабль проходил мимо Гонфлера на расстоянии полумили от города. Там у берега толпилась масса барок и бригов, а целая флотилия рыбачьих лодок с темными парусами входила в гавань. Но все было тихо на извилистой набережной и в расположенном в виде полумесяца укреплении, над которым развевался белый флаг с золотыми лилиями. По мере того как ветер свежел, корабль удалялся все быстрее и быстрее, и де Катина склонен был считать свои подозрения неосновательными, когда вдруг в одно мгновение они снова назойливо обступили его с еще большей силой.

Из-за мола вылетела большая темная лодка, с десятью парами весел, поднимавшихся с бортов. Корма пенила воду, а нос рассекал воду. Изящный белый флаг спускался с кормы, и солнце играло на тяжелой медной каронаде. Лодка была набита людьми, вооруженными с ног до головы. Капитан взглянул в подзорную трубу и свистнул. Потом он снова посмотрел на облака.

— Тридцать человек, — проговорил он, — и делают по три узла на наши два. Отправляйтесь-ка вниз, сударь, а не то ваш голубой мундир навлечет на вас беду. Господь воззрит на сынов своих, если только они воздержатся от безумия. Откройте-ка люк, Томлинсон. Так. Где Джим Стерт и Гирам Джефферсон? Пусть они станут у люка и по моему свистку захлопнут его, Бакборд! Бакборд! Держи сильнее. А вы, Амос и Томлинсон, идите-ка сюда, на пару слов.

Все трое стали совещаться, стоя на юте и наблюдая за погоней. Без сомнения, ветер крепчал, он с силой дул им в спину, но все же корабль не мог уйти от преследовавшей его лодки. Они уже различали лица сидевших на корме солдат и огонь зажженного фитиля каронады в руке пушкаря.

— Эй! — властно окликнул офицер на превосходном английском языке. — Поверните, или мы откроем огонь.

— Кто вы и чего вам нужно? — спросил Эфраим Савэдж зычным голосом, докатившимся, вероятно, до самого берега.

— Мы посланы от имени короля за некими гугенотами из Парижа, севшими на ваш корабль в Руане.

— Бросай рею назад и стоп, — скомандовал капитан. — Опусти фалрен и гляди в оба. Так! Вот мы и готовы для встречи.

Рея описала полукруг, и корабль остановился, покачиваясь на волнах. Лодка пролетела вдоль него с медной каронадой, наведенной на бригантину. Отряд солдат держал ружья наготове, собираясь открыть огонь по первой команде. Они усмехнулись и пожали в недоумении плечами, увидя на корме своих неприятелей — трех безоружных людей. Офицер, молодой, энергичный человек, с усами, торчавшими по-кошачьи, в одно мгновение очутился на палубе корабля со шпагою наголо.

— Идите сюда, вы двое, — скомандовал он. — Сержант, стойте здесь, у фалрена. Бросьте веревку вверх, ее можно привязать к этой стойке. Не дремать там внизу и быть готовыми открыть огонь. Вы пойдете со мной, капрал Лемуан. Кто капитан этого корабля?

— Я, сударь, — смиренно ответил Эфраим Савэдж.

— Трое гугенотов у вас?

— Эге. Да разве они заражены ересью? Я видел, что голубчикам очень-таки хотелось уехать, но раз они заплатили за проезд, какое мне дело до их веры. Старик, его дочь и молодой человек ваших лет, в какой-то ливрее.

— В мундире, сударь. В мундире королевской гвардии. Это те самые, которых я разыскиваю.

— Вы хотите забрать их?

— Непременно.

— Бедные люди. Жалковато.

— Мне самому жаль, но раз отдан приказ, нечего разговаривать.

— Совершенно верно. Ну, старик спит на своей койке. Девушка внизу в каюте; а тот дрыхнет в трюме, куда нам пришлось поместить его, за неимением больше свободного места.

— Спит, говорите вы? Нам лучше всего накрыть их врасплох.

— А вы не побоитесь сделать это один? Правда, он безоружен, но рослый малый. Не крикнуть ли вам с лодки человек двадцать?

Офицер и сам подумывал об этом, но замечание капитана ударило по его самолюбию.

— Пойдемте со мной, капрал, — проговорил он. — По вашим словам, надо спуститься по этой лестнице?

— Да, здесь, а потом прямо. Он лежит между двух тюков сукна.

Эфраим Савэдж взглянул вверх, и улыбка подернула уголки его строгого рта. Теперь ветер свистел в снастях, и мачтовые штанги гудели, как струны арфы. Амос Грин стоял в небрежной позе рядом с французским сержантом у конца веревочной лестницы, а шкипер Томлинсон — у борта, держа в руках шайку воды и обмениваясь замечаниями на плохом французском языке с командой лодки.

Офицер медленно спустился по лестнице в трюм, капрал последовал за ним, его грудь была наравне с палубой, когда офицер находился уже внизу. Может быть, что-нибудь в выражении лица Эфраима Савэджа надоумило молодого офицера или на него повлияла темнота трюма, как бы то ни было, внезапное подозрение промелькнуло в его голове.

— Назад, капрал! — крикнул он. — Я думаю, вам лучше находиться на палубе!

— А по-моему, в трюме, друг мой! — воскликнул пуританин, по жесту офицера поняв смысл его слов. Нацелив подошвой сапога в грудь капрала, Эфраим толкнул его так, что тот полетел вместе с лестницей вниз на офицера. Капитан свистнул, и в тот же миг люк захлопнулся, и его поспешно закрепили по обе стороны железными болтами.

На этот шум обернулся сержант, но Амос Грин, карауливший это движение, обхватил солдата руками и выбросил за борт в море. В одно мгновение перерубили соединительную веревку, передняя рея со скрипом заняла свое прежнее положение, а вылитая из шайки соленая вода окатила пушкаря с каронадой, затушив фитиль и подмочив порох. Град пуль засвистел в воздухе, забарабанил по обшивке, но корабль уже качался на волнах, представляя неустойчивую мишень, а растерявшийся пушкарь, словно безумный, возился с подмоченным фитилем и зарядом. Лодка замешкалась, бригантина же полетела на всех парусах. Паф! — раздался наконец выстрел канонады, и пять маленьких дырочек в гроте показали, что заряд попал слишком высоко. Второй выстрел не оставил никаких следов, а при третьем корабль был уже вне досягаемости пушки. Через полчаса гонфлерская сторожевая лодка превратилась всего лишь в темное пятно на горизонте с золотой искоркой на одном конце. Низкие берега все более расступались, синяя полоса воды впереди расширялась, дым, подымавшийся над Гавром, казался небольшим облаком на северном горизонте, а капитан Эфраим Савэдж расхаживал по палубе корабля со своим обычно суровым выражением лица, но в его серых глазах сверкали насмешливые огоньки.

Глава XXV. ЛОДКА МЕРТВЕЦОВ

Два дня «Золотой Жезл» простоял вблизи мыса Ла-Хаг, в виду бретонского берега — на море был полнейший штиль. Но вот на третье утро поднялся сильный ветер, и корабль начал быстро удаляться от земли, которая очень скоро превратилась в неясную полоску, слившуюся на горизонте с облаками. В океанском просторе, чувствуя на щеках дыхание ветра, а на губах вкус соленых брызг, беглецы могли бы забыть все свои невзгоды и поверить в возможность навсегда избавиться от усердия людей, чье строгое благочестие причинило стране вреда больше, чем любое легкомыслие и злоба. Но тревога ползла следом.

— Я боюсь за отца, Амори, — промолвила однажды Адель, когда они оба, стоя у вант, глядели на туманное облачко там, далеко позади, где была Франция, которую им не суждено уже было более увидеть.

— Но ведь он вне всякой опасности.

— Да, отец избегнул жестокости закона, но все же я боюсь, что он не увидит земли обетованной.

— Что вы этим хотите сказать, Адель? Дядя бодр и здоров.

— Ах, Амори, его сердце приросло к улице Св. Мартина, и когда отца вырвали оттуда, то вместе с тем вырвали и смысл его жизни. Париж и его дело были для него всем на свете.

— Но он привыкнет к новой обстановке.

— О, если бы так случилось! Но я боюсь, страшно боюсь, не слишком ли он стар для такой встряски. Он ни звуком не выказывает жалобы. Но по его лицу я замечаю, как поражен он в самое сердце. Целыми часами старик смотрит назад, туда, где осталась милая Франция, и по щекам его катятся тихие слезы. А как он похудел за эту неделю!

Де Катина тоже обратил внимание, что старый гугенот, и прежде не отличавшийся полнотой, просто таял на глазах, превращаясь в скелет, обтянутый кожей. Морщины на его суровом лице углубились, голова старчески поникла. Все же де Катина хотел было ободрить кузину, сказав о возможном благотворном влиянии морского воздуха на здоровье дяди, как вдруг Адель удивленно вскрикнула, указывая на что-то в море. В этот миг, с иссиня-черными волосами, развевающимися на ветру, с легким румянцем на побледневших щеках, с полуоткрытым от волнения пурпуровым ротиком, она была так прекрасна, что, стоя рядом с девушкой, де Катина забыл все на свете, кроме ее очарования и грации.

— Смотрите, — говорила она, — там что-то плывет по морю. Я сейчас видела, на гребне волны…

Де Катина взглянул туда, куда указывала кузина, но ничего не смог разобрать. Ветер по-прежнему дул им в спину, и на море ходили крупные волны, темно-зеленые с белыми гребнями. По временам ветер подхватывал их пенистые вершины и сильным взмахом под рокочущие всплески бросал на палубу. Внезапно на глазах де Катина что-то черное на миг взлетело из глуби вод на вершину пенистого вала, снова низринулось в бездну. Неопределенный предмет был так далеко, что де Катина не мог ничего разглядеть, но более зоркие глаза другого человека успели рассмотреть это нечто.

— Капитан Эфраим! — крикнул Амос Грин. — За бортом лодка.

Моряк из Новой Англии протер стекла подзорной трубы и установил ее на поручни.

— Да, это лодка, — промолвил он, — но пустая. Может быть, ее сорвало с корабля или оттащило от берега. Держите-ка прямо на нее, м-р Томлинсон: мне теперь как раз нужна лодка.

Менее чем через минуту «Золотой Жезл», сделав поворот, уже несся по направлению к черному пятну, скакавшему и плясавшему по волнам. Когда моряки приблизились к лодке, они увидели в ней что-то, свесившееся через борт.

— Человеческая голова! — крикнул Амос Грин.

Лицо Эфраима Савэджа нахмурилось.

— Нога, — поправил он. — Не лучше ли увести девушку в каюту.

Среди смущенного молчания они подплыли к одинокому судну, выкинувшему столь зловещий сигнал.

Перед ними колыхалась плоскодонная скорлупка футов в тридцать, чересчур широкая для своей длины и, по-видимому, предназначавшаяся для плавания по рекам или озерам. Под лавками лежали три человека: мужчина в одежде зажиточного ремесленника, женщина, принадлежавшая, казалось, к тому же классу, и ребенок, не старше года. Лодка до половины наполнилась водой; тела женщины и ребенка лежали ничком, и светлые кудри дитяти и темные косы матери болтались уже в воде, наподобие водорослей. Лицо мужчины было обращено к небу; оно имело цвет аспидной доски; глаза закатились, поблескивая тусклыми белками, из широко открытого рта торчал иссохшийся, сморщенный язык, похожий на увядший лист. На носу лодки, весь скорчившись и судорожно зажав в руке единственное оставшееся весло, сидел человек, премаленького роста, в черной одежде; запрокинутое лицо бедняги прикрылось развернутой книгой, а окоченелая нога торчала кверху, застрявши пяткою в уключине. Так носилась эта странная компания по длинным зеленым волнам Атлантического океана.

Несчастных перенесли на палубу «Золотого Жезла». У злополучных пассажиров не оказалось ни крошки хлеба, ни капли воды, — словом, ничего, кроме весла и открытой Библии на лице маленького человечка. Мужчина, женщина и ребенок умерли, по крайней мере, сутки тому назад; поэтому над ними прочли краткие молитвы, употребляющиеся в этих случаях, и опустили тела в море. Маленький человек тоже производил впечатление трупа, но Амос, заметив в нем слабое биение сердца, поднес к его рту стекло от часов, которое тут же слегка запотело. Тогда беднягу завернули в теплое одеяло, положили около мачты, и шкипер стал вливать ему в рот по нескольку капель рома в ожидании, когда таившаяся в нем искра жизни вспыхнет ярче.

Между тем Эфраим Савэдж приказал привести наверх двух пленников, захваченных им в Гонфлере. Они стояли теперь на палубе, сморщившись и щуря глаза от дневного света после темноты трюма.

— Весьма сожалею о случившемся, капитан, — сказал Эфраим Савэдж, — но, видите ли, нужно было или вам отправиться с нами, или нам остаться у вас в гостях. Меня же ждут в Бостоне, и, право, я не мог мешкать.

Офицер-француз пожал плечами и оглянулся вокруг. Он вместе с капралом сильно пострадал от морской болезни, у обоих был несчастный вид, как у всякого француза, переживающего неожиданную разлуку со своей дорогой родиной.

— Что вы желаете, плыть с нами или возвратиться во Францию?

— Вернуться назад, конечно, если я только смогу найти дорогу. О, я должен возвратиться во Францию, уж хотя бы ради того, чтоб поговорить с этим дураком пушкарем.

— Ну, мы ведь вылили шайку воды на его фитиль и заряд, так что он, пожалуй, и не виноват. Видите, вон там, там, где туманно, — это Франция.

— Вижу, вижу. Ах, если бы нога моя опять коснулась этой земли!

— Тут у нас лодка, можете взять ее.

— Боже мой, какое счастье! Лодка, капрал Лемуан, отправляемся, не медля ни секунды.

— Но прежде всего вам необходимы кое-какие вещи. Господи, боже мой! Да можно ли пускаться так в путь. М-р Томлинсон, спустите-ка в лодку бочонок с водой, мяса и сухарей. Гирам Джефферсон, принеси пару весел. Плыть вам не близко, а ветер прямо в лицо, но погода прекрасная и вы можете рассчитывать быть на месте завтра к вечеру.

Скоро французы были снабжены необходимыми припасами и отчалили, причем с палубы «Золотого Жезла» махали шляпами и кричали им вслед: «Счастливого пути!». Потом корабль снова лег на прежний курс и устремился к западу. Еще в течение нескольких часов можно было видеть лодку, становившуюся все меньше и меньше; наконец, она исчезла окончательно, и с ней для эмигрантов порвалось последнее звено, связывающее их со Старым Светом.

Пока длились эти проводы, человек, лежавший у мачты, пришел в себя. Он приподнял веки, испустил прерывистый вздох — и открыл глаза. Кожа его лица, туго обтягивавшая кости, походила на старый пергамент, а торчавшие из одежды руки и ноги, казалось, принадлежали исхудалому болезненному ребенку. Однако, несмотря на всю слабость, взгляд его больших черных глаз, был преисполнен достоинства и силы. Старик Катина вышел на палубу. Увидев больного и заметив его наряд, он бросился к незнакомцу, с благоговением приподняв его голову и положив к себе на плечо.

— Он один из верных, — вскрикнул старик, — это наш пастырь! О, теперь действительно будет благословен наш путь.

Но незнакомец отрицательно
покачал головой с кроткой улыбкой на устах.

— Боюсь, что мне не придется разделить его с вами более, — тихо промолвил он, — потому что Бог призывает меня в путь дальний. Я слышал его призыв и готов. Да, я действительно священник храма в Изиньи. Когда мы узнали о приказе нечестивого короля, то я и двое верных с их малюткой пустились в странствие по морю, надеясь добраться до берегов Англии. Но в первый же день налетевшей волной смыло и весла и все, что было с нами в лодке — хлеб, бочонок с водой, — и у нас осталась только надежда на милость всевышнего. Потом он начал призывать нас к себе, одного за другим, сначала ребенка, затем женщину и, наконец, мужчину. Уцелел один я, но и то чувствую наступление неизбежного часа. Но так как вы из истинно верующих, не могу ли я чем-либо оказаться вам полезным перед смертью?

Купец покачал головой, но вдруг в его голове блеснула какая-то мысль, и он с радостным лицом подбежал к Амосу Грину, шепнув ему на ухо несколько слов. Тот засмеялся и подошел к капитану.

— И давно пора, — сурово заметил Эфраим Савэдж.

Пошептавшись, они пошли к де Катина. Тот привскочил от радости, и глаза его засверкали восторгом. Потом они спустились вниз в каюту к Адели; та вздрогнула и покраснела, отвернув свое милое личико, и начала растерянно приглаживать руками волосы, как обычно всякая женщина в момент напряженной радости. Но нужно было спешить, так как даже тут, в пустынном море, каждое мгновение мог появиться великий Некто и помешать исполнению их намерения. Через несколько минут молодой человек и девушка уже стояли на коленях рука в руку перед умирающим священником, благословлявшим их слабым движением исхудалой руки и шептавшим слова, соединявшие сердца новобрачных навеки.

Как перед каждой молодой девушкой, так и перед Аделью не раз рисовалась ее будущая свадьба. Часто в мечтах она видела себя рядом с Амори коленопреклоненною перед алтарем храма св. Мартина. Иногда воображение переносило ее в небольшую провинциальную церковь — одно из тех маленьких убежищ, куда собиралась горсть верующих, и тут мысленно совершался над ней величайший обряд в жизни женщины. Но ей никогда в голову не могла прийти мысль о подобного рода свадьбе: под ногами новобрачных качалась белая палуба, над их головами гудели снасти, вокруг раздавались крики чаек, а вместо свадебного гимна рокотали волны, певшие свою песнь, старую, как мир. В силах ли она когда-нибудь забыть эту сцену?! Желтые мачты и надутые паруса, землистое, се-рое7изможденное лицо священника с потрескавшимися губами, исхудалый облик отца, стоящего на коленях и поддерживающего умиравшего, де Катина в голубом мундире, уже достаточно облезлом, и капитан Савэдж, с его деревянным лицом, обращенным к небу, и, наконец, Амос Грин, со спокойным сиянием голубых глаз и руками, засунутыми в карманы. А позади — сухощавый шкипер и небольшая группа новоанглийских моряков в соломенных шляпах и с серьезными лицами.

Так окончилось это венчание; затем новобрачных приветствовали поздравлениями на грубом, чужом языке, и начались пожатия жестких рук, огрубелых от канатов и весел. Де Катина с женой, опершись на ванты, с замиранием сердца смотрели, как корабль то вздымается в голубую высь, то опускается в пену зеленых волн, катившихся мимо.

— Все это и странно и ново, — произнесла Адель. — Наше будущее рисуется мне таким же неясным и темным, как вон та гряда облаков, собирающихся впереди нас на горизонте.

— Насколько это зависит от меня, твоя судьба, дорогая, будет так же ясна и светла, как те солнечные лучи, что играют на гребнях волн. Страна, изгнавшая нас, уже далеко, но перед нами другая, более прекрасная, и каждый порыв ветра приближает нас к ней. Там нас ожидает свобода, с собой мы несем юность и любовь. Чего же еще больше нужно человеку?

Так стояли они и ласково-бодро беседовали, пока не наступили сумерки и на потемневшем небе не появились первые бледные звезды. Но прежде чем звезды побледнели снова, на «Золотом Жезле» успокоилась одна усталая душа.

Глава XXVI. ПОСЛЕДНЯЯ ПРИСТАНЬ

В продолжение трех недель дул свежий ост или норд-ост, переходивший иногда почти в бурю. «Золотой Жезл» весело несся вперед на всех парусах и к концу третьей недели Амос и Эфраим Савэдж стали высчитывать часы, оставшиеся до той поры, когда они увидят свою родину. Для старого моряка, привыкшего и к встречам, и к расставаниям это было не так важно, но Амос, в первый раз покинувший родину, горел нетерпением и целыми часами курил, сидя на мачте, вглядываясь в линию горизонта и надеясь, что его приятель обманулся в расчете и родной берег может показаться каждую минуту.

— Напрасно, мальчик, — проговорил капитан, кладя ему на плечо свою большую красную руку. — Тем, кто плавает на кораблях, надо иметь много терпения и нечего терзаться из-за того, чего нет.

— А все-таки в воздухе чувствуется уже что-то родное, — ответил Амос. — Ветер дует так, как он никогда не дул в чужой стране. Ах, чтоб мне окончательно прийти в себя, надо будет еще прожить месяца три в долинах.

— Ну, — отвечал приятель, засовывая за щеку щепотку тринидадского табаку, — я плаваю по морю с тех пор, как у меня пробились усы, большей частью в каботаже, ну и по океану, конечно, когда это позволяют навигационные законы. За исключением двух лет, что я провел на суше по делу короля Филиппа, когда потребовалась каждая пушка на борту, я никогда не бывал далеко от соленой воды и, скажу откровенно, не запомню лучшего плавания, чем это.

— Да, мы летели, словно буйвол от лесного пожара. Но мне чудно, как это вы находите дорогу без отметок и следов. Я затруднился бы найти и целую Америку, Эфраим, а не то что Нью-Йоркский пролив.

— Я слишком отклонился на север, Амос. Мы были на пятидесятом градусе или около того, с тех пор как увидели мыс Ла-Хог. Завтра, по моему расчету, мы должны увидеть и землю.

— Ах, только завтра. А что это будет? Гора Пустыни, мыс Код? Длинный остров?

— Нет, парень, мы на широте Св. Лаврентия и скорее увидим берега Аркадии. При этом ветре мы проплывем на юг еще денек, самое большее — два. Еще несколько таких прогулок — и я куплю себе хороший кирпичный дом в северной части Бостона, в Грин-Лэне, и буду смотреть из окон на залив, на уходящие и прибывающие корабли. Так и кончу свою жизнь в мире и покое.

Целый день Амос Грин, несмотря на уверения приятеля, напрягал зрение в бесплодных поисках земли. Когда стало темнеть, он сошел вниз, в каюту, и достал охотничью куртку, кожаные штиблеты и енотовую шапку. Эта одежда была ему гораздо больше по сердцу, чем тонкое сукно, в которое нарядил его голландский портной в Нью-Йорке. Де Катина тоже переоделся в темное штатское платье и вместе с Аделью хлопотал, собирая вещи старика, ослабевшего настолько, что он был не в состоянии что-либо сам сделать для себя. На баке визжала скрипка, и далеко за полночь хриплые возгласы грубых песен смешивались с рокотом волн и шумом ветра. Так серьезные новоангличане по-своему веселились и радовались возвращению на родину.

Штурман должен был стоять на вахте от полуночи до четырех часов утра. Вначале луна сияла ярко, но к утру облака заволокли все небо, и «Золотой Жезл» погрузился в один из густых, непроницаемых туманов, встречающихся во всей этой части океана. Туман был настолько силен, что с кормы еле можно было разобрать неясные очертания паруса. Дул резкий норд-ост и легкая бригантина ложилась набок, почти касаясь воды подветренными снастями. Внезапно похолодало так, что штурман переминался на корме с ноги на ногу, а четыре подручных матроса дрожали, укрываясь под бортовой загородкой.

Вдруг один из них, громко крикнув, вскочил на ноги, тыкая пальцем в воздух. Из мрака у самого бушприта вынырнула громадная белая стена, о которую корабль с разбегу ударился так сильно, что мачты повалились, словно сухой тростник от порыва ветра, а сам он в одно мгновение превратился в бесформенную груду щеп и обломков.

От толчка штурман «пролетел вдоль всей кормы и еле спасся от удара падавших мачт, двое из матросов провалились в огромную дыру, образовавшуюся на носу, а третьему раздробило голову якорным штоком. Томлинсон, с трудом поднявшись на ноги, увидел, что вся передняя часть корабля была вдавлена внутрь, а единственный уцелевший матрос, совершенно оглушенный, сидел среди обломков, хлопающих парусов и извивающихся спутанных канатов. Стояла абсолютная тьма и за бортом корабля виднелся только белый гребень вздымавшейся волны. Штурман в отчаянии от внезапно нагрянувшей беды взволнованно озирался вокруг и тут заметил возле себя капитана Эфраима Савэджа, полуодетого, но такого же деревянно-невозмутимого, как всегда.

— Айсберг, — проговорил он, втягивая носом холодный воздух. — Разве вы не почуяли его, друг Томлинсон?

— Правда, я почувствовал, что стало холодно, капитан Савэдж, но приписал это туману.

— Вокруг него всегда бывает туман. Судно быстро погружается, Томлинсон, нос уже в воде.

На палубу выбежала следующая вахта. Один из матросов бросил лот-линь в трюм.

— Три фута, — выкрикнул он, — а на закате солнца было выкачано все досуха.

— Гирам Джефферсон и Джон Моретон, к помпам! — командовал капитан. — М-р Томлинсон, спустите баркас. Посмотрим, нельзя ли как-нибудь исправить беду, хотя боюсь, что это безнадежно.

— У баркаса пробиты две доски, — указал один из моряков.

— Ну, так четверку…

— Она разлетелась в щепки.

Штурман рвал на себе волосы, а Эфраим Савэдж улыбался, словно был мало заинтересован тем, что может произойти при данных обстоятельствах.

— Где Амос Грин?

— Здесь, капитан Савэдж. Жду приказаний.

— Я тоже, — живо присоединился де Катина.

Адель и ее отца, завернув в плащи, поместили в наиболее защищенное место с подветренной стороны рубки.

— Скажи приятелю, что он может работать у помп, — сказал Амосу капитан. — Ты же у нас мастер в плотничьем деле. Спустись-ка в баркас с фонарем и посмотри, не можешь ли его заштопать.

В течение получаса Амос Грин стучал и возился в баркасе, а мерный стук помп несся из-за шума волн. Медленно, но методически правильно опускался корабельный нос в морскую пучину, а корма бригантины загибалась кверху.

— У нас осталось мало времени, Амос, — спокойно проговорил капитан.

— Он может теперь держаться на воде, хотя есть небольшая течь. •

— Отлично. Спускай. У помп работать без перерыва. М-р Томлинсон, позаботьтесь взять провианта и воды сколько возможно. За мной, Гирам Джефферсон.

Матрос и капитан спрыгнули в качавшуюся лодку. У Эфраима Савэджа к поясу был привязан фонарь. Они пробрались под разбитый нос и капитан безнадежно покачал головой при виде его повреждений.

— Отрезать канат с пластырем и дать сюда, — скомандовал он.

Томлинсон и Амос Грин перерезали веревки ножами и спустили вниз угол паруса. Капитан Савэдж и моряк схватили его и потащили на пробоину. Когда капитан нагнулся, корабль подкинуло волною вверх, и при желтом свете фонаря Эфраим увидел черные трещины, расходившиеся лучами от центральной дыры.

— Сколько воды в трюме? — спросил он.

— Пять с половиною футов.

— Значит, корабль погиб. В обшивке везде можно просунуть палец. Продолжайте работу у помп, ребята. Готов провиант и вода, м-р Томлинсон?

— Да, сэр.

— Спустите все за борт. Эта лодка не продержится более часа или двух. Видите ли вы ледяную гору?

— Туман редеет слева, — крикнул один из матросов. — Вот и гора. Она в четверти мили отсюда, под ветром.

Туман внезапно рассеялся и луна все сияла над безбрежным пустынным морем и разбитым кораблем. Громадный айсберг, о который разбилось судно, медленно покачивался на волнах.

— Надо плыть к нему, — сказал капитан Савэдж. — Ничего другого не придумаешь. Спустите девушку за борт. Ну ладно, прежде ее отца, коли она настаивает на этом. Скажите им, Амос, чтобы сидели смирно. Так. Ты храбрая девушка, хоть и лопочешь на чужом языке. Ну, теперь бочонки, одеяла и все теплые вещи. Так. Затем француза. Молчать! Сначала пассажиров. Потом ты, Амос, матросы. А ты, друг Томлинсон, прыгай последним.

Хорошо, что плыть пришлось недалеко: перегруженная лодка сидела очень низко и два матроса беспрерывно отливали воду, просачивавшуюся меж досок. Когда все уселись на места, капитан Эфраим Савэдж перескочил назад на корабль, что было легко сделать, так как палуба с каждой минутой опускалась все ближе и ближе к поверхности моря. Он вернулся с узлом одежды и перебросил его в лодку.

— Отчаливай! — скомандовал он.

— Так прыгайте же.

— Эфраим Савэдж пойдет ко дну со своим кораблем, — бесстрастно проговорил капитан. — Друг Томлинсон, я не привык повторять приказаний. Отчаливай, говорю.

Штурман оттолкнулся багром. Амос и де Катина вскрикнули от ужаса, но стойкие новоанглийские матросы взялись за весла и дружно принялись грести по направлению к ледяной горе.

— Амос! Амос! Неужели вы допустите это? — кричал гвардеец по-французски. — Честь не дозволяет покинуть его так. Это пятно останется навеки. Томлинсон, не бросайте его! Взойдите на корабль и заставьте его спуститься.

— На свете не существует человека, который мог бы заставить его сделать то, чего он сам не желает.

— Он может изменить свое намерение.

— Он никогда этого не сделает.

— Но нельзя же бросать его так. Надо будет плавать вокруг погибающего корабля и выловить капитана.

— Лодка течет как решето, — возразил штурман. — Я довезу вас до горы, если можно будет, оставлю вас там и снова вернусь за ним. Приналягте хорошенько на весла, ребята. Чем скорее мы доплывем туда, тем скорее возвратимся обратно.

Но гребцы не сделали еще и пятидесяти взмахов, как Адель вне себя закричала:

— Боже мой, корабль тонет!

Бригантина погружалась все сильнее и сильнее. Внезапно нос с треском опустился в воду, словно нырнувшая морская птица, корма взлетела кверху и вскоре судно с громким, продолжительным бульканьем исчезло среди волн. Лодка сразу, под влиянием одного чувства, охватившего всех гребцов, повернула назад и полетела изо всех сил. Но все было тихо на месте крушения. На поверхности моря не было ни одного обломка, указывавшего место последнего упокоения» Золотого Жезла «. В продолжение четверти часа лодка кружилась при свете луны, но моряк-пуританин исчез бесследно. Наконец, когда несмотря на беспрерывное выкачивание все сидевшие в лодке оказались по щиколотку в воде, гребцы повернули ее и молча, с тяжелым сердцем, поплыли к негостеприимному острову, который должен был стать последним убежищем для них.

Как ни ужасен был этот приют, он являлся единственным местом спасения для погибающих, так как течь все увеличивалась и ясно было, что лодка не сможет долго продержаться. Подплывши ближе к горе, несчастные с ужасом увидали, что обращенная к ним сторона представляет собой толстую ледяную стену в шестьдесят футов, отвесную, гладкую, без малейшей щели или трещины на всей поверхности. Айсберг был громаден, и потому оставалась надежда, что другая сторона окажется гостеприимнее. Все время вычерпывая воду, они обогнули угол — и снова очутились перед такой же мрачной стеной. Они подошли с третьей стороны и нашли ее еще более отвесной. Оставалась только четвертая сторона, и, направляясь к ней, они знали, что для них решается вопрос жизни и смерти, так как лодка почти уходила из-под их ног. Они выплыли из темноты на яркий лунный свет и увидели картину, которую никто из них не забыл до самой смерти.

Здесь склон был не менее крут, чем с остальных сторон; он весь блестел и искрился дрожащими огнями бриллианта там, где лунный свет падал на бесчисленные грани ледяных кристаллов. На как раз посередине, на уровне поверхности воды, оказалось нечто вроде пещеры. Это было место, о которое разбился» Золотой Жезл «, причем корабль выломил на прощанье огромную глыбу и таким образом, погибая сам, приготовил убежище доверившимся ему людям. Эта пещера была чудесного изумрудно-зеленого цвета, светлого и чистого по краям, а в глубине отливавшего темным пурпуром и синевой. Но не красота грота, не уверенность в спасении вызвали крики радостного восторга и изумления, вырвавшиеся из уст всех… На ледяной глыбе, спокойно покуривая глиняную трубку, сидел не кто иной, как капитан Эфраим Савэдж из Бостона. Одно мгновение изгнанники подумали, что это его призрак. Но привидения не появляются в столь прозаичном виде, а тон его голоса вскоре доказал несчастным странникам, что это он сам собственной персоной и далеко не в смиренном, христианском настроении духа.

— Друг Томлинсон, — заорал он, — когда я велю плыть к айсбергу, то значит хочу, чтобы вы плыли прямо туда, а не разгуливали по океану. Из-за вас я чуть было не утонул. Хорошо еще, что у меня оказался сухой табак и коробка с трутом.

Не отвечая на упреки капитана, штурман направил лодку к покатому выступу, пробитому носом бригантины так, чтобы к нему было удобно пристать. Капитан Савэдж, схватив из лодки узел с сухим платьем, исчез в глубине пещеры и вскоре вернулся, согретый телесно и душевно успокоенный. Баркас перевернули вверх дном для сидения, вынули из него решетки с досками и, покрыв их одеялами, устроили постель для молодой женщины. Затем открыли бочонок с сухарями.

— Мы боялись за вас, Эфраим, — проговорил Амос Грин. — И у меня было так тяжко на сердце при мысли, что уже никогда не увижусь больше с вами.

— Ну, Амос, тебе бы следовало знать меня получше.

— Но как вы попали сюда, капитан? — спросил Томлинсон. — Я думал, вы затонули вместе с кораблем.

— Так и было. Это по счету третий корабль, идущий со мной ко дну, только мне не удается пока остаться там. Сегодня я нырнул глубже, чем на» Скороходе «, но не так, как на» Губернаторе Винтропе «. Когда я вынырнул обратно, то поплыл к айсбергу, нашел этот уголок и заполз в него. Рад вас видеть, так как боялся, уж не утонули ли вы!

— Мы пытались разыскать вас, но в темноте, как видно, разминулись. Чем нам теперь заняться?

— Развесим этот парус, устроим помещение для девочки. Потом поужинаем и выспимся по возможности. Сегодня дел больше нет, а завтра их может оказаться предостаточно.

Глава XXVII. ТАЮЩИЙ ОСТРОВ

Утром Амос Грин проснулся от прикосновения чьей-то руки к своему лицу. Он вскочил на ноги — перед ним стоял де Катина. Остальные члены экипажа спали тяжким сном, сгруппировавшись вокруг опрокинутой лодки. Красная каемка солнечного диска только что показалась над морем; небо пылало пурпуровым и оранжевым цветами, переходящими постепенно от ослепительно-золотого на горизонте до нежно-розового в зените. Первые солнечные лучи, упав прямо в пещеру, блестели и отражались в ледяных кристаллах, наполняя грот ярким теплым светом. Вряд ли какой волшебный дворец смог бы сравниться красотой с этим плавучим убежищем, ниспосланным беглецам природой.

Но и американец, и француз были не в состоянии наслаждаться новизной и красотой этого пленительно-волшебного пейзажа. Лицо де Катина было как никогда серьезно, и Грин понял, что им угрожает какая-то опасность.

— Что случилось?

— Гора разваливается.

— Вздор, мой милый. Она прочна, как настоящий остров.

— Я наблюдал за ней. Видите трещину, идущую вглубь от конца нашего грота? Два часа тому назад я мог просунуть туда лишь руку. Теперь же я весь свободно войду в нее. Говорю вам, гора расползается.

Амос Грин, дойдя до конца воронкообразного углубления, убедился, что его друг говорит сущую правду: по телу айсберга шла зеленоватая извилистая трещина, образовавшаяся или от прибоя волн, или от страшного удара корабля. Он поспешил разбудить капитана Эфраима и указал тому на угрожавшую всем опасность.

— Ну, если айсберг даст течь, мы погибли, — проговорил капитан. — Быстро же, однако, он тает.

Теперь было видно, что ледяные стены, казавшиеся столь гладкими при лунном свете, были исчерчены и изборождены, как лицо у старика, тонкими струйками воды, беспрерывно сбегавшими вниз. Вся громадная масса айсберга подтаяла и стала до чрезвычайности хрупкой. Кругом слышалось зловещее капанье и журчанье бесчисленных ручейков, стекавших в океан.

— Эй! Что это? — крикнул Амос Грин.

— Что такое?

— Вы ничего не слышали?

— Нет.

— Я готов поклясться, что слышал чей-то голос.

— Невозможно. Мы все в сборе.

— Ну, значит, это мне послышалось.

Капитан Эфраим прошел к выступающему в море краю пещеры и обвел глазами океан. Ветер совершенно стих, и море было гладкое и пустынное. Только вблизи того места, где затонул» Золотой Жезл «, виднелся какой-то длинный черный брус.

— Мы, должно быть, находимся в районе морского торгового пути, — задумчиво проговорил капитан. — Нам могут встретиться охотники за треской и сельдями. Впрочем, пожалуй, здесь слишком южно для них. Но мы милях в двухстах от» Королевского порта»в Аркадии, как раз на линии, по которой идет торговля из Св. Лаврентия. Будь у меня три белых горных сосны, Амос, да сотня аршин крепкой парусины, ' я взобрался бы на верхушку этой штуки и закатил бы такие мачты с парусами, что мы со льдиной внеслись бы прямо в Бостонский залив. Там я, разломав остатки горы, продал бы их и нажил бы кое-что. Она — тяжелая, старая посудина, а все же если бы подогнать ее ураганом, могла бы сделать в час узел-другой. Но что это с тобой, Амос?

Молодой охотник стоял, насторожившись, и напряженно прислушивался к чему-то. Он только что собрался ответить, как де Катина вскрикнул, указывая в глубину пещеры.

— Посмотрите на трещину!

Та стала шире еще на фут с тех пор, как ее осматривали, и являлась уже не трещиной, а целой расселиной или проходом.

— Пойдем туда, — предложил капитан.

— Да ведь только и будет, что выйдем на другую сторону горы.

— Отлично, посмотрим, что за вид оттуда.

Капитан пошел первым; остальные — за ним. Между высокими ледяными стенами, с которых журча сбегала вода, было очень темно; над головами виднелась только узкая, извилистая полоска голубого неба. Ощупью, спотыкаясь, смельчаки медленно подвигались вперед. Внезапно проход стал шире, и они очутились на большой ледяной площадке, с трех сторон окруженной неприступными утесами. Однако с четвертой стороны ледяная скала была более покатой, и благодаря постоянному таянию льда изборождена тысячами неровностей, по которым отважному человеку было нетрудно взобраться наверх.

Все трое сейчас же начали карабкаться по скале и несколько минут спустя стояли уже недалеко от ее вершины в семидесяти футах над уровнем моря, откуда открывался вид на добрых пятьдесят миль. На всем этом пространстве не было признака какого-либо судна, только солнце сверкало, отражаясь в волнах.

Капитан Эфраим присвистнул.

— Не везет нам, — заметил он.

Амос Грин с изумлением оглядывался вокруг.

— Не понимаю, — проговорил он. — Я готов был поклясться… Боже мой! Слышите?

В утреннем воздухе ясно раздались звуки военной трубы. С криком удивления все трое быстро взобрались на верхушку скалы и заглянули вниз.

У самой горы стоял большой корабль. Они увидели перед собой белоснежную палубу, окаймленную медными пушками и заполненную матросами. На корме небольшой отряд занимался военным обучением — оттуда и раздавались звуки трубы, так неожиданно поразившие слух беглецов. Пока они не очутились на краю скалы, им не только не были видны верхушки мачт корабля, но и желанные соседи не могли, в свою очередь, увидеть их. Теперь же по восклицаниям и крикам стало ясно, что те заметили их.

Беглецы не медлили ни минуты. Скользя и спотыкаясь, они спустились по мокрому ледяному склону и с криками побежали через расселину к пещере, где их товарищи также были изумлены сигналами трубы, прозвучавшими во время их невеселого завтрака. Несколько торопливых слов — и пробитый баркас спустили на воду, сбросили в него все имущество и снова поплыли. Обогнув ледяной выступ горы, путешественники очутились у кормы прекрасного корвета, с бортов которого на них глядели приветливые лица, а на мачте развевался громадный белый флаг, украшенный золотыми лилиями Франции. В несколько минут лодку их втянули на палубу «Св. Христофора», военного корабля, везшего маркиза де Денонвиля, нового генерал-губернатора Канады, к месту его службы.

Глава XXVIII. КВЕБЕКСКАЯ ГАВАНЬ

На корабле потерпевшие крушение очутились в довольно странном обществе. «Св. Христофор» отплыл из Ла-Рошели три недели тому назад в сопровождении четырех маленьких судов, с находившимися на них пятьюстами солдатами, отправленными на помощь переселенцам на реке Св. Лаврентия. Но в океане суда отбились друг от друга, и губернатор продолжил путь один, надеясь встретиться с остальными при устье реки. С ним была рота Керсийского полка, его штаб, С. — Валлье, новый епископ Канады, три монаха, пять иезуитов, ехавших с важной и опасной миссией к ирокезам, с полдюжины дам, ехавших к своим мужьям, две монахини-урсулинки, десять или двенадцать авантюристов, надеявшихся поправить свое состояние за морем, и двадцать анжуйских крестьянских девушек, рассчитывавших найти себе там женихов, могущих польститься на их приданое в виде простынь, горшка, оловянных тарелок и котла, которыми король снабжал своих смиренных опекаемых.

Присоединить к такому обществу кучку новоанглийских индепендентов, пуританина из Бостона и ' трех гугенотов значило приложить горящую головню к бочонку с порохом. Но на корабле все были так заняты своими делами, что предоставили беглецов самим себе. Среди солдат тридцать человек страдали лихорадкой или цингой и все монахи и монахини были заняты уходом за больными. Губернатор Денонвиль, благочестивый драгун, весь день расхаживал по палубе, читая псалмы Давида, или сидел далеко за полночь, обложенный картами и планами, обдумывая, как истребить ирокезов, опустошавших вверенный ему край. Кавалеры и дамы флиртовали, девушки из Анжу строили глазки солдатам, а епископ С. — Валлье справлял богослужения, поучая свою паству. Эфраим Савэдж целыми днями простаивал на палубе, сердито глядя на добряка-драгуна и его требник с красным обрезом и ворча про «мерзость запустения». Но никто не обращал на это внимания, объясняя странности моряка пребыванием на айсберге, и кроме того, тут играло роль свойственное французам убеждение, что люди англо-саксонской расы не ответственны за свои поступки.

В настоящее время отношения между Англией и Францией были вполне мирные, хотя в Канаде и Нью-Йорке чувствовалось взаимное недовольство. Французы подозревали — и не без основания — английских колонистов в подстрекательстве нападавших на них индейцев. Но и Эфраима и остальных приняли гостеприимно, однако на корабле было довольно тесно, и им пришлось разместиться где попало. Семье Катина был оказан более любезный прием; слабость старика и красота дочери обратили на них внимание самого губернатора. Капитан де Катина во время путешествия сменил свой мундир на простое темное платье, и за исключением военной выправки он ничем не походил на гвардейца. Старик Катина оказался настолько слабым, что не в состоянии был даже отвечать на вопросы; его дочь находилась постоянно при нем, а муж ее, привыкший к придворной жизни, умел много болтать, ничего по существу не высказывая, и таким образом окружавшая беглецов тайна, казалось, оставалась вполне сохраненной. Де Катина отлично знал положение гугенотов в Канаде еще до отмены Нантского эдикта и вовсе не желал испытывать его на собственной персоне.

На другой день после своего спасения путешественники увидели на юге мыс Бретон; подгоняемый восточным ветром, корвет быстро прошел мимо видевшегося неясными очертаниями восточного края Антикости. Потом он поплыл вверх по громадной реке, с середины которой еле можно было различать очертания ее берегов. Когда река сузилась, путешественники увидели направо дикое ущелье реки Сагенея; над соснами подымался дымок из хижин рыбаков в маленькой торговой станции Тадузака. Голые индейцы с медно-красными лицами, алгонкины и абенаки, в берестяных челноках окружили корабль, предлагая плоды и овощи, которые должны были влить новую жизнь в погибавших от цинги солдат. Затем корабль прошел мимо залива Маль, обрыва Обвалов и залива Св. Павла с его широкой долиной и лесистыми горами, сверкавшими великолепным осенним убором — пурпуром кленов и золотом ясеней, молодых дубов и стройных берез. Амос Грин, опершись на борт, жадно смотрел на эти громадные пространства девственных лесов, куда лишь изредка заходил дикарь или отважный «лесной бродяга». Потом перед ними появились резкие очертания мыса Бурь, миновав его, они проплыли мимо мирных лугов Бопрэ, поместья Лаваля, мимо поселков Орлеанского острова и наконец увидели перед собой широкий затон, водопады Монморанси, высокие частоколы мыса Леви, группу кораблей и, наконец, направо дивную скалу, увенчанную башнями, у подножия которой раскинулся город, являвшийся центром и главным оплотом французского могущества в Америке. Сверху из крепости загремели пушки, корабль отсалютовал, взвились флаги, взлетели в воздух шляпы и флотилия судов и лодок устремилась навстречу новь прибывшим, чтобы приветствовать нового губернатора и перевезти на берег солдат и пассажиров.

Со времени отъезда из Франции старый купец увядал, подобно растению, вырванному с корнем из родной почвы. Испуг во время кораблекрушения и ночь, проведенная на холодном айсберге, оказались ему не по годам и не под силу. С тех пор, как его приняли на военный корабль, он лежал почти без признаков жизни. Но при громе пушек и возгласах приветствий он открыл глаза и медленно, с усилием приподнялся на подушках.

— Что с вами, батюшка? Чем можно помочь вам? — воскликнула Адель. — Мы в Америке… вот Амори и я, ваши дети.

Но старик только покачал головой.

— Господь довел меня до земли обетованной, но не судил мне ступить на нее, — тихо проговорил он. — Да будет воля его и да благословенно имя его вовеки. Но, как Моисей, я хотел бы по крайней мере взглянуть на эту землю, если мне уже не суждено ступить на нее. Амори, не можешь ли ты взять меня под руку и вывести на палубу?

— Если кто-нибудь поможет мне, — промолвил де Катина. Он быстро поднялся наверх и вернулся с Амосом. — Ну, батюшка, если вы положите руки нам на плечи, то вам почти не придется касаться пола.

Минуту спустя старый купец оказался на палубе. Молодые люди усадили его на груду канатов, прислонив спиною к мачте и устроив его в стороне от сутолоки. Солдаты толпою спускались в лодки и были так заняты своим делом, что не обращали внимания на маленькую группу беглецов, собравшуюся вокруг больного. Тот с трудом поворачивал голову из стороны в сторону; но глаза его просияли при виде обширного синего водного пространства, блеска и шума водопадов, высокого замка и длинной цепи багряных гор, тянувшихся на северо-запад.

Голова его склонялась все ниже и ниже на грудь, его взор, устремленный мимо Пуан-Леви, на леса и далекие горы, медленно угасал, веки смыкались.

С криком отчаяния Адель обвила руками шею отца.

— Он кончается, Амори, он отходит! — вскрикнула она

Угрюмый францисканец, молившийся, перебирая четки, невдалеке от них, услыхав это восклицание, тотчас же подошел.

— Он действительно умирает, — проговорил он, взглянув на мертвенно-бледное лицо старика. — Совершены ли над ним таинства церкви?

— Не думаю, чтобы он уже нуждался в них, — уклончиво ответил де Катина.

— Кому могут быть они лишними, молодой человек? — сурово возразил монах. — А как может человек надеяться на спасение души, помимо принятия таинства святых даров? Я сам немедленно причащу его.

Но старый гугенот открыл глаза и, собрав последние силы, оттолкнул нагнувшуюся было над ним фигуру в сером капюшоне.

— Я покинул все для себя дорогое, чтоб не пойти на компромиссы с совестью, — крикнул он, — а вы думаете, что можете легко одолеть меня теперь. Прочь!

Францисканец отскочил при этих словах, бросив жесткий, подозрительный взгляд на де Катина и плачущую молодую женщину.

— Вот как. Так, значит, вы гугеноты?!

— Тс! Не подымайте споров в присутствии умирающего, — ответил де Катина резким тоном.

— В присутствии умершего, — торжественно проговорил Амос Грин.

В то время как он произносил эти слова, лицо старика прояснилось; тысячи морщин разгладились, словно от прикосновения невидимой руки, а голова откинулась назад. Адель оставалась неподвижной, продолжая обвивать шею отца руками, прижавшись щекой к его плечу. Она была в обмороке. Де Катина поднял жену и отнес ее в каюту одной дамы, выказывавшей и раньше им свое сочувствие. Смерть не явилась особым событием в жизни корабля. Во время плавания умерло десять солдат, и теперь, среди радостной суеты встречи, мало кто думал об умершем переселенце; тем более, как шепотом передавали друг другу, он был гугенот. Было отдано краткое приказание ночью спустить тело в реку, и таким образом закончились все людские заботы о Теофиле Катина. Но с оставшимися в живых дело обстояло иначе. Когда солдаты сошли на берег, беглецов собрали на палубе в ожидании решения офицера из свиты губернатора. Это был дородный добродушный мужчина с румяным лицом, но де Катина со страхом заметил, что рядом с ним терся францисканец, шепотом обменивавшийся с ним какими-то словами. На темном лице монаха играла злобная улыбка, не предвещавшая ничего доброго еретикам.

— Будет принято во внимание, отец мой, да, да! — нетерпеливо отвечал офицер в ответ на нашептываемые ему внушения. — Я такой же ревностный слуга святой церкви, как и вы.

— Надеюсь, г-н де Бонвиль. При таком набожном губернаторе, как г-н де Денонвиль, офицерам его штаба даже на этом свете невыгодно быть равнодушными к религии.

Офицер сердито взглянул на собеседника, хорошо поняв угрозу, скрывавшуюся в его словах.

— Позвольте напомнить вам, отец мой, что если вера есть добродетель, то и милосердие также. Кто здесь капитан Савэдж? — спросил он по-английски.

— Я — Эфраим Савэдж из Бостона.

— А Амос Грин?

— Я — Амос Грин из Нью-Йорка.

— Томлинсон.

— Я Джон Томлинсон из Салема.

— Матросы: Гирам Джефферсон, Джозеф Купер, Сикгрэс Спаульдинг и Павел Кушинг — все из Массачусетса?

— Мы здесь.

— По приказанию губернатора все вы должны быть немедленно доставлены на коммерческий бриг «Надежда» — вон тот корабль, что стоит неподалеку, с белой полосой на борту. Через час он отправляется в английские провинции.

Гул радости пробежал среди матросов при мысли о столь быстром возвращении домой. Они бросились собирать свои немудреные пожитки, которые удалось спасти во время кораблекрушения. Офицер положил бумагу в карман и подошел к де Катина, стоявшему с мрачным видом, прислонившись к перилам.

— Вы, вероятно, помните меня, — произнес он. — Я узнал вас, несмотря на перемену голубого мундира на штатское платье.

Де Катина схватил протянутую руку.

— Я хорошо помню вас, де Бонвиль, и наше путешествие в форт Фронтенак, но теперь, раз мои дела сложились отвратительно, мне неловко было напомнить вам о нашей дружбе.

— Напрасно. Для меня друг всегда остается другом.

— К тому же я боялся знакомством со мной повредить вам в глазах мрачного, закутанного в сутану монаха, неотвязно шествующего за вами.

— Ну, вы ведь знаете, как здесь обстоит дело. Фронтенак умел держать их в руках, а этот новый вряд ли пойдет по его стопам. Между сульпицианцами в Монреале и здешними иезуитами — мы, несчастные, словно между двумя жерновами. Но я огорчен до глубины души, что приходится так встречать своего старого сослуживца да еще с молодой женой.

— Что же дальше?

— Вы останетесь на корабле до его отплытия, сроком самое большее на неделю.

— А потом?

— Вас доставят во Францию и передадут губернатору Ла-Рошели для отправки в Париж. Таков приказ, в случае неисполнения которого мы навлечем на себя все осиное гнездо.

Де Катина застонал, услышав эти слова. После всех перенесенных мук и бедствий вернуться снова в Париж, оказаться предметом презрения со стороны врагов и выслушивать сожаления друзей… о, это унижение было чрезмерным. При одной мысли об этом румянец стыда вспыхнул на его щеках. Быть возвращенным назад, как дезертир-крестьянин, скучающий по дому. Уж лучше прямо кинуться в широкую голубую реку… но что станется тогда с бедной Аделью, не имеющей, кроме мужа, никого на свете? Все это и обычно, но и постыдно. И все же как найти способ вырваться из этой тюрьмы с женщиной, судьба которой связана с его собственной?

Де Бонвиль отошел в сторону, отделавшись несколькими простыми сочувственными словами. Монах продолжал расхаживать по палубе, украдкой поглядывая на подозреваемого в ереси; два солдата, поставленные на юте, несколько раз прошли мимо. Очевидно, им было предписано следить за ним. Полный глубокой грусти, де Катина, облокотившись на борт, стал следить за индейцами, с татуировкой на теле и перьями в волосах, шнырявшими взад и вперед по реке в своих челноках. Потом он перевел взгляд на город — торчащие из кровель балки и обгорелые стены напоминали о громадном пожаре, несколько лет тому назад истребившем нижнюю часть города.

Как раз в это время всплеск весел привлек его внимание, и перед ним проплыла большая лодка, заполненная людьми. То были новоангличане, отвозимые на корабль, который должен был доставить их на родину.

Четверо матросов стояли вместе, а у паруса капитан Эфраим Савэдж разговаривал с Амосом Грином, указывая ему на суда, стоявшие в гавани. Окаймленное седыми волосами лицо старого пуританина и смелое лицо охотника не раз оборачивались в сторону одинокого изгнанника, но он не заметил с их стороны ни приветливого движения руки, ни скорбных слов вынужденного прощания. Они были так переполнены своим будущим счастьем, что им некогда было подумать о его злосчастной судьбе. От врагов он все мог вынести, но короткая память друзей переполнила чашу его страданий. Он уронил лицо на руки, и страшные рыдания вырвались из груди бедняги. Когда де Катина поднял голову, английский бриг уже поднял якорь и на всех парусах выходил из квебекских вод,

Глава XXIX. ГОЛОС У ПУШЕЧНОГО ЛЮКА

В эту ночь тело старого Теофила Катина было спущено в воду. При похоронах присутствовала только его дочь с мужем. Следующее утро де Катина провел на палубе, среди шума и суеты разгрузки, с тяжелым сердцем стараясь развлечь Адель веселой болтовней. Он указывал ей на хорошо знакомые места: вот крепость, где он когда-то стоял с полком, дальше коллегия иезуитов; вон собор епископа Лаваля; это склады старой компании, разрушенные пожаром, и дом Обера де ла Шене, единственный из частных домов, уцелевший в нижней части города. С палубы прекрасно были видны не только городские достопримечательности, но и пестрое население, выделяющее этот город из всех других, за исключением, может быть, его меньшого брата, Монреаля. На крутой дорожке, окаймленной частоколом и соединявшей две части города, перед их глазами сосредоточилась, словно в фокусе, вся канадская жизнь: солдаты в широкополых шляпах с перьями и перевязями через плечо, прибрежные жители в грубых крестьянских одеждах, мало чем отличающиеся от своих, бретонских и нормандских предков, и, наконец, молодые щеголи из Франции и окрестных поместий. Тут же болтались небольшие группы «лесных бродяг», или странников, в охотничьих кожаных куртках, штиблетах с бахромой и в меховых шапках с орлиным пером. Люди эти раз в год появлялись в городах, оставляя своих жен-индеанок и детей в отдаленных вигвамах. Были тут и краснокожие: алгонкины, рыбаки и охотники; дикие микмаки с востока и абенаки с юга, а среди толпы повсюду мелькали темные одежды францисканцев или черные сутаны и широкополые шляпы иезуитов.

Таков был люд, толпившийся на улицах столицы этого странного отпрыска Франции, пересаженного на берега великой реки за тысячи миль от родной земли. И удивительная же это была колония, быть может, самая любопытная на свете. Она тянулась на тысячу миль от Тадусака вплоть до торговых стоянок на берегах Великих озер, ограничиваясь большей частью узкими полосами обработанной земли вдоль берегов рек, за которыми возвышались дикие лесные пространства и неведомые горы, соблазнявшие крестьянина променять заступ и соху на более свободную жизнь с веслом и ружьем. Небольшие, редкие просеки, чередовавшиеся с маленькими бревенчатыми домиками, обнесенными заборами, указывали путь внедрения цивилизации внутрь громадного материка, где с трудом боролись за существование, чуть не погибая от сурового северного климата и свирепости беспощадного врага. Все белое население этого громадного округа, включая солдат, монахов и жителей лесов, с женами и детьми, не достигало двадцати тысяч душ, но энергия их была настолько велика, а выгоды центрального управления так значительны, что они наложили свой отпечаток на весь материк. В то время как зажиточные английские переселенцы довольствовались жизнью в своих поместьях и топоры их еще не звучали по ту сторону Аллеганских гор, французы выгнали вперед своих пионеров-миссионеров в темных сутанах и охотников в кожаных куртках к отдаленнейшим пределам материка. Они сняли карты озер и завели меновую торговлю с свирепыми сиу на великих равнинах, где деревянные вигвамы уступали место шалашам из кож. Маркет прошел по Иллинойсу до Миссисипи, следуя по течению великой реки, и первый из белых увидел мутные волны бурного Миссури. Лассаль отважился проникнуть еще дальше, миновал Огайо и, достигнув Мексиканского залива, поднял французский флаг на том месте, где впоследствии возник город Новый Орлеан. Другие добрались до Скалистых гор и до обширных пустынь северо-запада, проповедуя, ведя меновую торговлю, плутуя, крестя, повинуясь самым различным побуждениям и сходясь между собой только в одном — неустрашимой храбрости и находчивости, выводивших их невредимыми из всех опасностей. Французы были к северу от британских поселков, и к западу, и к югу от них, и если материк в настоящее время не весь принадлежит французам, это уже, конечно, не вина железных предков нынешних канадцев.

Все это де Катина объяснял Адели в осенний день, стараясь отвлечь ее мысли от печали как прошлого, так и долгого, тоскливого пути впереди. Привыкшая к сидячей жизни в Париже и мирному пейзажу берегов Сены, она с изумлением смотрела на реку, леса и горы и с ужасом хваталась за руку мужа, когда, брызгая пеной с весел, проносился мимо челнок, полный диких алгонкинов, одетых в шкуры, с лицами, разрисованными белой и красной краской.

Река из голубой снова стала розовой,
старая крепость вновь оделась пурпуром заката, и беглецы, подбадривая друг друга, сошли в свои каюты, унося каждый тяжесть на сердце.

Койка де Катина находилась около одного из пушечных люков, который он не запирал, так как рядом помещалась кухня, где стряпали на весь экипаж, а потому воздух был чересчур теплым и удушливым. Амори никак не мог уснуть и ворочался под одеялом, перебирая в уме все способы побега с этого проклятого корабля. Но если бы даже и удалось, куда деться? Вся Канада закрыта для них. Леса на юге полны свирепых индейцев. Правда, в английских колониях они могли бы свободно исповедовать свою веру, но что делать ему и его жене без друзей, среди чуждого им народа? Не измени им Амос Грин, все было бы хорошо. Но он покинул их. Конечно, у него не было причины поступить иначе. Он им и без того уже много раз оказывал услуги. Дома его ожидала семья и любимый уклад жизни. Чего ради ему мешкать здесь из-за людей, с которыми он знаком всего лишь несколько месяцев? Этого нельзя и требовать… И все же де Катина не мог примириться с происшедшим.

Но что это? Среди тихого плеска волн вдруг раздалось резкое: «Тссс»… Вероятно, плыл какой-нибудь лодочник или индеец. Звук повторился еще настойчивее. Де Катина присел на койке и начал оглядываться. Звук несомненно доносился из открытого пушечного люка. Он заглянул в него, но перед глазами был только широкий затон, неясные очертания судов и огни, мерцавшие вдали на Пуан-Леви. Он снова опустился на подушку, но в это время какой-то предмет, ударившись о его грудь, с легким шумом упал на пол. Изгнанник вскочил, схватил с крюка фонарь и направил его свет на пол. Перед ним лежала маленькая золотая булавка. Он поднял ее и, внимательно разглядев, вздрогнул от радости. То была его собственная булавка, подаренная им Амосу Грину на второй день по приезде последнего в Париж, когда они вместе отправились в Версаль.

Значит, это сигнал… Амос Грин не покинул их. Весь дрожа от волнения, де Катина оделся и вышел на палубу. Стоял глубокий мрак, и он ничего не мог разглядеть, но мерный звук шагов где-то на передней палубе показывал, что часовые еще здесь. Бывший гвардеец подошел к борту и устремил взгляд во тьму. Он различил смутные очертания лодки.

— Кто тут? — прошептал он.

— Это вы, де Катина?

— Да.

— Мы приехали за вами.

— Да благословит вас бог, Амос.

— Ваша жена здесь?

— Нет, но я сейчас разбужу ее.

— Отлично. Но сначала ловите-ка вот эту веревку. Так! Теперь тащите лестницу.

Де Катина схватил брошенную ему бечевку и, потянув к себе, увидел привязанную к ней веревочную лестницу, снабженную железными крючьями для прикрепления к борту. Укрепив лестницу, он потихоньку пробрался в среднюю часть корабля, где находились дамские каюты, одна из которых была отведена его жене. В данную минуту она была единственной женщиной на корабле, и он мог беспрепятственно постучаться в дверь. Через десять минут Адель с маленьким узлом в руках выскользнула из каюты. Вместе они, прошмыгнув по палубе, прокрались на корму. Они почти добрались до борта, когда де Катина остановился и проклятие вырвалось сквозь стиснутые зубы. Между беглецами и веревочной лестницей при ночном свете висевшего на вантах фонаря выделялась угрюмая фигура францисканца. Он вглядывался во мрак из-под своего надвинутого капюшона и медленно продвигался вперед, как будто собираясь схватить жертву. Затем он снял фонарь и направил свет на беглецов.

Но де Катина был из породы людей, которые не позволяют шуток. Характерной чертой его натуры была способность решать и действовать быстро. Неужели мстительный монах может оказаться помехой в последнюю минуту? Плохо же это закончится для фанатика капуцина. Де Катина быстро оттолкнул Адель к мачте и, едва монах приблизился, кинулся на него, крепко сцепившись с ним не на живот, а на смерть. При этом нападении капюшон соскочил с головы монаха, и вместо суровых черт францисканца де Катина, страшно изумившись, увидел лукавые серые глаза и грубое лицо Эфраима Савэджа. В то же самое время из-за борта появилась другая фигура, и глубоко растроганный француз бросился в объятия Амоса Грина.

— Все идет хорошо, — тихо проговорил молодой охотник, с трудом высвобождаясь из объятий приятеля. — Он у нас в лодке с кожаной перчаткой в глотке.

— Кто «он»?

— Человек, одежда которого на капитане Эфраиме. Он выслеживал нас, пока вы ходили за женой, но мы скоро успокоили его. Здесь ваша жена?

— Вот она.

— Ну, так поживее, а то может кто-нибудь помешать.

Адель подняли через борт и усадили на корме берестяного челнока. Мужчины, отстегнув лестницу, спустились по веревке, а два индейца, сидевшие у весел, бесшумно оттолкнули лодку и она быстро понеслась против течения. Через минуту от «Св. Христофора» осталось только смутное очертание с двумя желтыми огоньками.

— Возьмите-ка весло, Амос, а я другое, — сказал капитан Савэдж, сбрасывая с себя одежду монаха. — На палубе корабля я чувствовал себя в безопасности в этом маскараде, а здесь он только мешает. Видимо, мы могли бы, закрыв все люки, захватить корабль целиком с медными пушками и со всем скарбом…

— А на другой день висеть на реях в качестве пиратов, — заметил Амос. — По-моему, мы поступили правильно, забрав мед, не тронув колоды. Надеюсь, вы здоровы, мадам?

— Я не понимаю, как все случилось и где мы теперь.

— Как и я, Амос.

— Разве вы не ждали нашего возвращения за вами?

— Я терялся в догадках.

— Ну, вот. Неужели же вы могли вообразить, что мы бросим вас на произвол судьбы?

— Признаюсь, эта боязнь угнетала меня.

— Как раз этого-то я и опасался, когда перехватил ваш печально провожающий нас взгляд. Но если бы эти молодцы заметили, что мы беседуем или сигнализируем друг другу, то непременно установили бы за нами слежку. А так мы ни в ком не возбудили подозрений за исключением того капуцина, что лежит вон тут на дне лодки.

— Как же вы поступили?

— Вчера вечером мы сошли на берег Бопрэ, наняли этот челнок и притаились на целый день. Потом, как стемнело, подплыли к кораблю, и я разбудил вас, зная, где вы спите. Правда, монах чуть не испортил все дело во время вашей отлучки, но мы заткнули ему глотку и сбросили в челнок. Эфраим надел сутану, чтобы встретить вас и помочь, уже не подвергаясь риску. Мы очень боялись случайной задержки.

— Ах, как чудесно быть снова свободным. Как бесконечно обязан я вам, Амос.

— Ну, вы были моим телохранителем в вашей стране. Теперь моя очередь присмотреть за вами.

— Куда же мы плывем?

— Ах, вот тут-то и запятая. Путь морем закрыт для нас. Придется как-нибудь пробираться по материку, а сейчас нам нужно отплыть как можно дальше от Квебека. Здесь, по-видимому, приятнее захватить гугенота, чем вождя ирокезов. Клянусь богом, не понимаю, как можно подымать столько шума из-за способов спасения человеком своей души. Впрочем, вот и старый Эфраим так же нетерпим в этом отношении. По-видимому, глупость везде возможна.

— Что ты там упоминаешь мое имя? — спросил моряк, насторожив уши.

— Только то, что вы — добрый, стойкий, старый протестант.

— Да, слава богу. Мой девиз — свобода совести для всех, исключая квакеров, папистов… ну, потом не люблю я женщин-проповедниц и разных там глупостей.

Амос Грин расхохотался.

— Ведь все это делается с соизволения господа бога, так зачем же вам-то так горячо принимать к сердцу, — проговорил он.

— Ах, ты еще молод и глуп. Поживешь — узнаешь. Ты еще, чего доброго, станешь заступаться и за эту нечисть, — Эфраим веслом указал на распростертого монаха.

— Что ж, по-своему и он недурной человек.

— Ну, конечно, и акула по-своему хорошая рыба. Нет, парень, не втирай очки. Можешь болтать, пока не свихнешь челюсть, а все же встречного ветра не сделаешь попутным. Передайте-ка мне кисет и огниво, а твой приятель не сменит ли меня за веслом?

Всю ночь плыли они вверх по реке, напрягая все силы, чтобы уйти от предполагаемой погони. Придерживаясь южного берега и минуя благодаря этому главную силу течения посреди реки, они быстро продвигались вперед. Амос и де Катина были опытные гребцы; индейцы работали веслами сильно и упруго, словно тела их были выкованы из стали и железа. На всей громадной реке теперь царила глубокая тишина, нарушаемая только плеском воды о борта лодки, шелестом крыльев ночных птиц над головами путников, да лишь изредка громким, отрывисто-пронзительным лаем лисиц в глубине лесов. Когда же, наконец, забрезжил рассвет и черные тени ночи уступили место свету, беглецы были далеко и от крепости и от погони. Девственные леса в чудном осеннем разнообразном уборе спускались с обеих сторон до самой воды, а посредине реки виднелся маленький остров, окаймленный желтым песком, с горящими в центре яркими красивыми цветами сумахов и еще каких-то других деревьев.

— Я бывал здесь раньше, — заметил де Катина. — Помню, сделал отметку вон на том клене с толстым стволом, во время последней поездки с губернатором в Монреаль Это было еще при Фронтенаке, когда короля почитали первым лицом в государстве, а епископа только вторым.

При этом имени краснокожие, сидевшие, как терракотовые фигуры, без малейшего выражения на застывших лицах, насторожились.

— Мой брат сказал про великого Ононтио, — проговорил, оглянувшись, один из них — Мы слышали свист зловещих птиц, уверяющих, что он более не вернется из-за моря к своим детям

— Ононтио теперь у великого белого отца, — ответил де Катина. — Я сам видел его в совете, и он непременно вернется из-за моря, когда будет нужен своему народу.

Индеец покачал бритой головой.

— Звериный месяц протек, брат мой, — промолвил он на ломаном французском языке, — а прежде чем наступит месяц птичьих гнезд, на этой реке не останется ни одного белого, кроме живущих за каменными стенами.

— Что такое? Мы ничего не слыхали. Ирокезы напали на белых?

— Брат мой, они заявили, что съедят гуронов, и где теперь гуроны? Они обратили свои лица против эри — и где теперь эри? Они пошли к западу на иллинойцев — и кто найдет хоть одно иллинойское селение? Они подняли топор на андастов — и имя андастов стерто с лица земли. А теперь они проплясали пляску и пропели песню, от которой мало будет добра моим белым братьям.

— Где же они?

Индеец обвел рукой весь горизонт от юга до запада.

— Где нет их? Леса кишат ирокезами. Они словно пожар в сухой траве — так же быстры и ужасны.

— Ну, — вздохнул де Катина, — если действительно эти дьяволы сорвались с цепи, нашим в городе придется вызывать старика де Фронтенака, коли не желают плавать в реке.

— Да, — произнес Амос, — я видел его только раз, когда вместе с другими меня привели к губернатору за торговлю во владениях, которые он считал французскими. Рот у старика был стиснут, словно капкан для хорька, а одарил он нас таким взглядом, как будто намеревался сшить себе штиблеты из наших скальпов. Но все же сразу чувствовался в нем вождь и храбрый человек.

— Это был враг церкви и правая рука дьявола в новой стране, — раздался голос со дна челнока.

То говорил монах. Ему удалось освободиться от кожаной перчатки и пояса, которыми заткнули рот проповедника американцы. Теперь он лежал, скорчившись и свирепо поглядывая на своих спутников сверкающими, недобрыми огоньками черных глазок.

— Челюстная снасть у него поослабла, — заметил капитан Эфраим. — Сейчас подтяну ее хорошенько.

— Нет, зачем нам тащить его дальше? — проговорил Амос. — Лишний груз, а пользы никакой. Выкинем-ка его.

— Да, пускай выплывет или потонет! — с одушевлением крикнул старый Эфраим.

— Нет, высадим на берег.

— Для того чтобы он побежал сказать черным курткам?

— Ну, так на остров.

— Прекрасно. Он может окликнуть первого из своих, кто пройдет мимо.

Они подплыли к острову и высадили монаха, ничего не сказавшего, но взглядом пославшего им проклятие. Ему оставили небольшой запас сухарей и муки, чтобы просуществовать, пока его кто-нибудь не подберет. Затем, миновав поворот реки, беглецы пристали к берегу в маленькой бухте, где кустики каких-то ягод доходили до самого края воды, а лужок пестрел белым молочайником и пурпуровым пчелиным листом. Здесь они вытряхнули свою незатейливую провизию, с аппетитом поели и принялись обсуждать планы на будущее.

Глава XXX. ПОГОНЯ

Они были снабжены всем необходимым для путешествия. Капитан брига, на котором новоангличане выехали из Квебека, хорошо знал Эфраима Савэджа. Да, впрочем, кому же не было знакомо это имя по берегам Новой Англии? Он дал последнему три превосходных ружья, добрый запас амуниции и достаточно денег. Таким образом Савэдж мог нанять челнок, индейцев, запастись мясом и сухарями по крайней мере дней на десять.

— Словно новая жизнь влилась в мои жилы с тех пор, как я чувствую ружье за спиной и слышу запах деревьев, — говорил Амос. — Отсюда, наверно, не более ста миль до Альбани или Шенектели, если идти напрямик лесом.

— Да, парень; но как девочке-то преодолеть этот путь? Нет, нет, останемся лучше на воде.

— Тогда у нас только один путь. Нужно проплыть всю реку Ришелье, взять направо к озеру Шамплен и С. — Сакраменто. Тогда мы будем как раз у верховьев Гудзона.

— Это опасная дорога, — возразил де Катина, понимавший разговор своих спутников, хотя сам еще не мог принять в нем участия. Нам придется пробираться через владения могавков.

— Другого пути, по-моему, нет. Выбирать нам не из чего.

— У меня на реке Ришелье есть друг, который, я уверен, поможет нам, — с улыбкой заявил де Катина. — Адель, ты слышала от меня о Шарле де ла Ну, владельце «Св. Марии»?

— Это его ты называл канадским герцогом, Амори?

— Вот именно. Его владения лежат на реке Ришелье, несколько к югу от форта С. — Луи. Я уверен, что он нам поможет.

— Отлично! — воскликнул Амос. — Если у нас окажется там друг, все пойдет по-хорошему. Итак, дело решено, мы будем держаться реки. Приналяжем на весла, а не то этот монах наделает нам хлопот, если ему, удастся, конечно.

В продолжение целой недели маленькая группа людей с трудом поднималась вверх по течению большой реки, придерживаясь южного берега. С обеих сторон тянулись густые леса, но по временам попадались просеки и узкая полоса желтого жнивья, указывавшая место запашек. Адель с любопытством рассматривала деревянные домики с выступающими верхними этажами и причудливыми коньками на крышах, прочные каменные дома знати и мельницы в каждом поселке, служившие двойной цели — размалывать зерно и быть местом убежища при нападении. Горький опыт научил канадских поселенцев, — это только впоследствии поняли и английские, — что в стране дикарей безумно строить уединенные фермы среди полей. В этой местности все лесные просеки расходились веерообразно от центра, и каждый дом был расположен так, чтобы при защите одного можно было отстаивать и все другие постройки, а в случае крайней опасности собраться в каменном доме или мельнице. Из-за каждого пригорка и холмика вблизи селений виднелись сверкавшие на солнце мушкеты часовых. Шли разговоры, что отряды пяти племен, скальпировавшие попадавших в их руки поселян, бродят здесь неподалеку и могут нагрянуть нежданно-негаданно в любое место и в любой час.

В самом деле, куда бы ни направлялся путник, — по реке ли Св. Лаврентия или к западу на озера, на берега ли Миссисипи или на юг, в страну ли шони или криков — везде он нашел бы жителей в одинаковом состоянии тревожного ожидания. Причина была одна: ирокезы, как их окрестили французы, или Пять Племен, по их собственному названию, тучей нависли надо всем обширным материком. Союз этих племен появился вполне закономерно — они все происходили от одного корня, говорили на одном языке, и все попытки посеять между ними раздор были напрасны. Могавки, каюга, онодаго, онейда и сенеки в мирное время гордились своими особенными украшениями, значками и вождями, но во время войны все они становились ирокезами, и неприятель одних считался общим врагом. Численность их была невелика: им никогда не удавалось выставить в поле и двух тысяч воинов; владения их не отличались обширностью и состояли из поселков, разбросанных на пространстве между озерами Шамплен и Онтарио. Но ирокезы были крепко связаны между собой, лукавы, отчаянно храбры, дерзки и энергичны. Живя в центре материка, они делали набеги во все стороны поочередно, никогда не довольствуясь поражением противника, но уничтожая и истребляя его под корень. Одно за другим они истребили различные племена на пространстве тысячи квадратных миль, оставив тех, существование которых казалось им безопасным. В одном ужасном побоище они смели с лица земли гуронов. Ирокезы истребили племена северо-запада, и даже отдаленные саксы и фоксы (лисицы) дрожали при одном их имени. Воины Пяти Племен опустошали набегами всю страну на западе, и их скальпирующие отряды достигли владений своих сородичей, племени сиу, — владык великих равнин, тогда как ирокезы были властителями лесов. Новоанглийские индейцы на востоке, шауни и делавары далее к югу платили им дань, а страх перед их оружием достиг границ Мериленда и Виргинии.

В течение полувека эти племена таили злобу против Франции, с тех самых пор, как Шамплен и некоторые из его последователей приняли сторону их врагов. В продолжение многих лет они набирались сил в своих лесных поселках, ограничиваясь лишь отдельными набегами, но в общем выжидая более удобных обстоятельств. И это время, по их мнению, наступило теперь. Они уничтожили все племена, могущие вступить в союз с белыми, и изолировали таким образом ненавистных иностранцев. Ирокезы запаслись хорошими ружьями и множеством боевых запасов, приобретенных ими от голландцев и англичан из Нью-Йорка. Длинная, разбросанная цепь французских поселков была открыта перед ними.

Таково было общее положение страны, когда беглецы плыли вдоль берега реки, видя в ней единственный путь к спокойствию и свободе. Однако они хорошо понимали опасность, угрожавшую им. Вдоль всей реки Ришелье были французские аванпосты и укрепления, так как при установлении в Канаде феодальной системы многим вельможам и туземному дворянству были розданы поместья как раз в тех местах, где это было выгодно в стратегическом отношении для колонии. И теперь любой феодал со своими вассалами, обученными владеть оружием, представлял собой военную силу, как и в средние века; каждый фермер должен был по первому требованию сюзерена выступить в поход с оружием в руках. Поэтому-то старые офицеры Кариньякского полка и наиболее смелые из колонистов получили поселки вдоль линии реки Ришелье, текущей под прямым углом к Св. Лаврентию в сторону земель могавков. Жители укрепления могли постоять за себя, но кучка путников, принужденная переходить из одного места в другое, подвергалась смертельной опасности. Правда, ирокезы не воевали с англичанами, но в настоящее время не стали бы церемониться, и американцы волей-неволей принуждены были разделить участь своих французских спутников.

Подымаясь по реке Св. Лаврентия, беглецы встретили немало лодок, плывших вниз по течению. То ехал в столицу офицер или чиновник из «Трех рек» или Монреаля, то индейцы или лесные бродяги везли груз звериных шкур для отправки в Европу. Несколько раз встречные делали попытку заговорить с беглецами, но те поспешно проплывали мимо, несмотря на все сигналы и оклики. С низовьев реки никто не перегонял их. Беглецы работали веслами с утра до ночи, а на время стоянок втаскивали челнок на берег и разводили костер из хвороста, так как в воздухе уже чувствовалось приближение зимы.

Не одни только жители этой страны с их поселками удивляли молодую француженку, просиживавшую целыми днями на корме. Муж и Амос Грин указывали ей на леса и на многое другое, что без этого ускользнуло бы от ее внимания. Го из расселины дерева вдруг выглядывала пушистая морда енота, то под прибрежными кустами смело проплывала выдра с белой рыбкой в зубах, то дикая кошка кралась по сучку, устремив злые желтые глаза на белок, игравших на другом конце ветки; то канадский дикобраз стремительно, с треском пролагал себе путь сквозь спутанную поросль желтых цветов смолистых кустарников и черники. Адель уже научилась различать крик трясогузки и трепет ее крыльев среди листвы, нежное щебетанье белой с черным стрепетки и протяжное мяуканье кошки-птицы[211]. На широкой глубокой реке, среди чудного концерта природы, доносившегося с берегов, среди красоты умирающего леса, горевшего всеми красками, какие только могли представляться воображению художника, Адель как бы ожила. Улыбка снова появилась на ее губах, и румянец, какого не могла дать ей и Франция, играл теперь на ее щеках. Де Катина видел эту перемену, но она не радовала его… Он чувствовал гнетущий страх, зная, что природа создала эти леса раем, но люди превратили их в ад. Здесь за красою этих вянущих листьев и чудных последних цветов таится неописуемый роковой ужас. Часто ночью, лежа на подстилке из сосновых веток у потухающего костра, он смотрел на укутанную в одеяло фигурку, мирно спящую рядом, и думал, какое право он имел подвергать страшным опасностям дорогое ему существо, решая утром же повернуть лодку к Квебеку и покорно склонить голову перед ожидавшей его судьбой. Но рассвет будил мысли об унижении, страшном возвращении на родину, разлуке, ожидавшей супругов на галерах или в тюрьме, — и намерения, продиктованные ночью, исчезали при свете дня.

На седьмой день беглецы остановились в нескольких милях от устья реки Ришелье, где де Сорель выстроил громадное укрепление, форт Ришелье. Отсюда было недалеко до земель вельможи, знакомого де Катина, на поддержку которого он рассчитывал. Они провели ночь на островке посреди реки и на заре, только что принялись стаскивать свой челнок с песчаной отмели, как вдруг Эфраим Савэдж заворчал что-то себе под нос, указывая на реку.

Вверх по ней неслась большая лодка со всей быстротой, какую могли придать ей двенадцать весел. На корме сидела темная фигура, наклонявшаяся в такт каждому взмаху весел, словно пожираемая стремлением придать лодке еще больше ходу. Ошибиться было нельзя: это был фанатик-монах, оставленный беглецами на острове.

Путешественники спрятались в кусты и выждали, пока погоня не промчалась мимо них и не скрылась за поворотом реки. Потом они смущенно посмотрели друг на друга.

— Лучше было выкинуть его за борт или тащить с собой как балласт, — проговорил наконец Эфраим. — Теперь он далеко впереди нас и несется во всю прыть.

— Ну, дела уж не поправишь, — заметил Амос.

— Как же поступить? — уныло проговорил де Катина. — Этот мстительный дьявол разблаговестил всем и в порту и здесь по реке. Он из Квебека. Это лодка губернатора с ходом в полтора раза быстрее нашей.

— Дайте-ка мне подумать, — вымолвил Амос Грин. Он сел на упавший кленовый ствол и подпер руками голову. — Ну, — наконец решил он, — если нельзя идти вперед и невозможно назад, то остается только удариться в сторону. Не правда ли, Эфраим?

— Да, парень, так; когда нельзя плыть, приходится лавировать; только у нас-то мелко с обоих бортов.

— Нельзя идти на север, значит надо продвигаться на юг.

— Оставить лодку?

— Это наш единственный шанс на спасение. Мы можем пройти лесом к усадьбе на Ришелье. Мы заметем следы, и монах останется в дураках, оставаясь на реке Св. Лаврентия.

— Другого выхода нет, — печально согласился Эфраим. — Не люблю ходить лесом, раз можно еще плыть водой, да и не бывал в нем со времен короля Филиппа. Тут уж тебе и карты в руки, смотри не сбивайся, Амос.

— Это путь не дальний. Выйдем на южный берег и двинемся. Амори, если ваша жена устанет, мы можем по очереди нести ее.

— Ах, вы себе и представить не можете, какой я хороший ходок. На этом чудесном воздухе можно шагать бесконечно.

— Ну, так переезжаем.

Через несколько минут они были уже у другого берега, причалив к опушке леса. Мужчины разделили между собой ружья, заряды, провизию и скудный багаж. Затем беглецы расплатились с индейцами, приказав им строго-настрого никому не указывать направления их пути, и, повернувшись спиной к реке, углубились в безмолвный лес.

Глава XXXI. ВЛАДЕЛЕЦ «СВ. МАРИИ»

Изгнанники, оставив направо форт С. — Луи, откуда доносился колокольный звон, поспешно продвигались вперед, меж тем солнце на горизонте спустилось уже низко, и на просеках лежали длинные, словно от деревьев, тени кустов. Вдруг перед ними, среди стволов, вместо зеленой травы сверкнула голубая вода, и беглецы увидели широкую быструю реку. Во Франции она считалась бы громадной, но видевших реку Св. Лаврентия она не могла поразить своим простором. Амос и де Катина уже раньше бывали на Ришелье, но теперь сердца их радостно забились, ибо они знали, что по этой реке лежит прямой путь: одному — домой, другому — к покою и свободе. Всего несколько дней по Ришелье, еще немного по прекрасным, усеянным островами озерам Шамплен и Св. Сакраменто, под тенью деревьев Адирондика — и они очутятся в верховьях Гудзона и все пережитые трудности и опасности станут только предметом разговоров в зимние вечера.

На другом берегу лежала страна страшных ирокезов и в двух местах они заметили дым, поднимавшийся к вечернему небу. Они помнили слова одного траппера, что воинственные отряды индейцев еще не переходили через реку, а потому смело шли по тропинке вдоль восточного берега. Однако через несколько шагов их остановил грозный военный оклик и из чащи показались два мушкетных дула, направленных на них.

— Мы друзья! — крикнул де Катина.

— Откуда вы? — спросил невидимый часовой.

— Из Квебека.

— А куда идете?

— Навестить г-на Шарля де ла Ну, владельца «Св. Марии».

— Прекрасно. Опасности нет, дю Лю. С ними еще и дама. Приветствую вас от имени моего отца, мадам.

Из чащи вышли двое людей. Один из них мог свободно сойти за чистокровного индейца, если бы не учтивые слова, произнесенные на безукоризненном французском языке. Это был высокий, стройный молодой человек, очень смуглый, с проницательными черными глазами и резкими, неумолимыми очертаниями рта, указывавшими на несомненно индейское происхождение. Его жесткие длинные волосы были собраны кверху в чуб; воткнутое в них орлиное перо служило единственным украшением. Грубая кожаная куртка и мокасины из оленьей шкурки совершенно походили на одежду Амоса Грина, но блеск золотой цепи на поясе, драгоценное кольцо на пальце и изящной работы мушкет придавали элегантность всему костюму юноши. Широкая желтая полоса охры на лбу и томагавк у пояса еще более усиливали впечатление двойственности от всей его наружности.

Его товарищ был несомненно природный француз, пожилой, темноволосый и жилистый, с жесткой черной бородой и суровым энергичным лицом. На нем также была охотничья одежда, а за ярким, полосатым поясом торчала пара длинных пистолетов. Его оленья куртка была увешана спереди крашеными иглами дикобраза и индейскими бусами, а ярко-красные штиблеты — бахромой из енотовых хвостов. Опершись на длинное темное ружье, он смотрел на путников, между тем как молодой человек шел им навстречу.

— Извините наши предосторожности, — проговорил последний. — Никогда нельзя предвидеть, что предпримут эти негодяи с целью провести нас. Боюсь, мадам, что столь долгий и трудный путь был для вас чрезвычайно утомительным.

Бедная Адель, славившаяся своей опрятностью даже среди хозяев улицы Св. Мартина, едва осмелилась взглянуть на свое испачканное и грязное платье. Она с улыбкой переносила все опасности и усталость, но выдержка чуть не изменила ей при мысли, что она в таком виде оказалась перед посторонними.

— Моя мать будет очень рада принять вас и позаботиться о всем необходимом, — поспешно проговорил молодой человек, как будто читая ее мысли. — Но вас, сударь, я, наверно, где-то видел прежде.

— И я вас также! — воскликнул гвардеец. — Я Амори де Катина, бывший офицер Пикардийского полка. Вы, без сомнения, Ахилл де ла Ну де Сен-Мари. Припоминаю, видал вас на губернаторских приемах в Квебеке, где вы бывали вместе с вашим отцом.

— Да, это я, — ответил молодой человек, протягивая руку и улыбаясь несколько принужденно.

Де Катина действительно помнил этого юношу как одного из многочисленных молодых дворян, приезжавших раз в год в Квебек. Там они справлялись о последних модах, болтали о прошлогодних версальских сплетнях и хоть в продолжение нескольких недель жили жизнью, соответствовавшей традициям их сословия. Сейчас, под тенью больших дубов, с чубом и военной татуировкой на лице, с мушкетом в руке и томагавком за поясом, этот юноша казался совсем иным существом.

— У нас в лесах одна жизнь, а в городе — другая, — произнес он, — хотя мой добрый отец не признает этого и повсюду таскает Версаль за собой. Вы знаете его, месье, и потому излишне объяснять вам мои слова. Но настал час смены и мы в состоянии проводить вас до дому.

Двое людей в одежде канадских фермеров, держа ружья так, что опытный глаз де Катина сейчас же признал в них хорошо обученных солдат, внезапно появились перед разговаривавшими. Молодой де ла Ну, коротко отдав им несколько приказаний, пошел с беглецами вдоль тропинки.

— Вы, может быть, не знаете лично моего приятеля, — произнес он, указывая на другого часового, — но я уверен, что имя его вам знакомо. Это Грейсолон дю Лю.

Амос и де Катина с величайшим любопытством и интересом посмотрели на знаменитого предводителя «лесных бродяг» — человека, проведшего в лесах всю жизнь, неразговорчивого, ничего не записывавшего и постоянно оказывавшегося впереди повсюду, где только встречалось затруднение или грозила опасность. В эти пустынные дикие западные страны его бросила не религия или жажда наживы, а горячая любовь к природе и страсть к авантюре. У этого человека был атрофирован инстинкт честолюбия, и он никогда не пытался описывать своих странствований по белу свету. Никто не знал, где он бывал и где останавливался. На целые месяцы исчезал он из поселков колонистов, пропадал в обширных равнинах Дакоты или в громадных пустынях северо-запада и вдруг в один прекрасный день внезапно появлялся в поместье или в каком-либо другом форпосте цивилизации, несколько более худой и загорелый, чем прежде, но по-прежнему молчаливый. Индейцы отдаленнейших частей материка отлично знали его. Он мог взбудоражить целые племена и приводить на помощь французам по тысяче разрисованных людоедов, говоривших на никому неизвестном языке и появлявшихся с берегов никому, кроме него, неведомых рек. Самые смелые французские пионеры, достигнув после многочисленных приключений, по их мнению, новооткрытой земли, часто встречали там дю Лю, сидящего у костра, с трубкой во рту рядом с какой-нибудь женщиной. Иногда, сбившись с пути, окруженные опасностями путники за тысячи миль от друзей внезапно натыкались на этого молчаливого человека с одним или двумя товарищами. Дю Лю выводил путников из затруднений и исчезал столь же внезапно, как и появлялся. Таков был тот, кто шел рядом с беглецами вдоль берега реки Ришелье, и Амос и де Катина знали, что его присутствие здесь является зловещим симптомом, так как Грейсолон дю Лю всегда находился в местах, которым грозила неминуемая опасность.

— Что вы думаете о тех огнях, дю Лю? — осведомился молодой де ла Ну.

Искатель приключений набивал себе трубку отвратительным индейским табаком. Он словно нехотя взглянул на два столбика дыма, вырисовывавшихся на красном фоне закатного неба.

— Они не нравятся мне, — отрывисто произнес он.

— Так там ирокезы?

— Да.

— Ну, по крайней мере, это доказательство того, что они еще на том берегу.

— Нет, наоборот, на этом.

— Как?

Дю Лю зажег трубку.

— Ирокезы на этом берегу, — отчетливо повторил он. — Они переправились к югу от нас.

— И вы молчали! На чем основываются ваши заключения, и почему вы до сих пор не сказали нам об этом?

— Я не знал, пока не увидал этих огней.

— Ну, а что же они значат?

— Эх, каждый индейский Мальчишка скажет вам это, — нетерпеливо ответил дю Лю. — Ирокезы во время войны ничего бесцельно не делают. Они умышленно показывают нам этот дым. Будь их боевые отряды на той стороне, это было бы бесполезно. Очевидно, храбрейшие из них уже переплыли реку. А с севера они не могли этого проделать, так как их заметили бы из форта. Вывод: они переправились на юге.

Амос одобрительно кивнул головой.

— Это в обычаях индейцев, — подтвердил он. — Ручаюсь, что он прав.

— Так они могут уже быть в лесах вокруг нас. Нам может угрожать опасность! — воскликнул де ла Ну.

Дю Лю утвердительно мотнул головой и вновь зажег трубку.

Де Катина окинул взглядом громадные стволы деревьев, желтеющую листву, мягкую траву под ногами… Как трудно было вообразить, что за этой красотой таится опасность, да еще такая грозная, что могла бы напугать и одинокого мужчину, что уж говорить о том, рядом с которым шла любимая женщина. Глубокий вздох облегчения вырвался из груди де Катина, когда на большой поляне мелькнул частокол с возвышавшимся за ним высоким каменным домом. Вдоль изгороди тянулись в линию около дюжины маленьких домиков, крытых кедровым гонтом, с крышами, загибавшимися вверх наподобие нормандских; здесь, под защитою господского замка, обитали вассалы — странный обломок феодальной системы в сердце американских лесов. Подойдя ближе к воротам, путники различили громадный деревянный щит с нарисованным на нем гербом: по серебряному полю две полосы под углом между тремя красными значками. Из бойниц на каждом углу выглядывали маленькие медные пушки. Едва они вошли, как сторож запер ворота изнутри, заложив их огромной поперечиной. Небольшая кучка мужчин, женщин и детей столпилась у крыльца замка, где на высоком кресле восседал какой-то старик.

— Вы знаете моего отца, — сказал, пожимая плечами, молодой человек. — Он воображает, будто никогда не покидал своего нормандского замка и продолжает быть французским феодалом и вельможей древнейшей крови. Сейчас он принимает дань и ежегодную присягу от своих вассалов и счел бы неприличным прервать эту торжественную церемонию даже ради самого губернатора. Если вам интересно понаблюдать эту церемонию, то отойдите сюда и дождитесь конца. Вас же, мадам, я сейчас провожу к моей матери, если вы соблаговолите последовать за мной.

Зрелище, по крайней мере для американцев, было совершенно необычным. Перед крыльцом тройным полукругом стояли мужчины, женщины и дети; первые — грубые и загорелые, вторые — простые на вид, чисто одетые, с белыми чепчиками на голове и, наконец, третьи — дети с разинутыми ртами и вытаращенными глазами, необычайно присмиревшие при виде благоговейного почтения старших. Среди них на высоком резном стуле прямо и неподвижно восседал очень пожилой человек, с чрезвычайно торжественным выражением лица. Это был красивый мужчина, высокий, широкоплечий, с резкими, крупными чертами начисто выбритого лица, с глубокими морщинами, большим носом, напоминавшим клюв, и густыми, щетинистыми бровями, подымавшимися дугообразно почти вплоть до громадного парика, пышного и длинного, как носили во Франции в дни его молодости. На парик была надета белая шляпа с красным пером, грациозно вздернутая с одного бока, а сам мужчина был одет в камзол из коричневого сукна, отделанный серебром на воротнике и на рукавах, очень изящный, хотя довольно поношенный и очевидно не раз бывавший в починке. Камзол, черные бархатные штаны до колен и высокие, хорошо начищенные сапоги — все это вместе взятое составляло такой костюм, какого де Катина никогда прежде не видывал в диких дебрях Канады.

Из толпы вышел неуклюжий земледелец и, став на колени на маленький коврик, вложил свои руки в руки вельможи.

— Господин де Сен-Мари, господин де Сен-Мари, господин де Сен-Мари, — произнес он подряд три раза. — Приношу вам, по долгу, присягу на верность за мой лен Хебер, которым владею в качестве вассала вашей милости.

— Будь верен, сын мой. Будь храбр и верен, — торжественно проговорил старый вельможа и внезапно прибавил совсем другим тоном: — Какого черта тащит там твоя дочь?

Из толпы вышла девушка, неся широкую полосу коры, на которой лежала куча рыбы.

— Это те одиннадцать рыбин, которые я присягой обязан передавать вам, — почтительно произнес земледелец. — Тут их семьдесят три, так как за этот месяц я поймал восемьсот штук.

— Peste! — крикнул вельможа. — Почему это ты решил, Дюбуа, что я намерен расстраивать здоровье, съев все эти семьдесят три рыбины? Разве ты думаешь, что у моей дворни, домочадцев и остальных членов дома только и дела, что уничтожать твою рыбу? Впредь приноси в уплату подати не более пяти рыбин сразу. Где дворецкий? Терье! Отнеси рыбу на склад, да смотри, чтобы вонь не дошла до голубой комнаты или апартаментов госпожи.

Человек в очень потертой черной ливрее, полинялой и залатанной, подошел с большим жестяным подносом и унес кучу поднесенной рыбы. Затем вассалы выходили один за другим, приносили старозаветную присягу и каждый. из них оставлял известную часть своего промысла на содержание сюзерена: кто сноп пшеницы, кто меру картофеля; некоторые принесли оленьи и бобровые шкуры. Дворецкий уносил подношения, пока вся дань не была уплачена и странная церемония не закончилась. Когда владелец замка поднялся со своего места, его сын, уже вернувшийся, взял за руку де Катина и провел его сквозь толпу.

— Отец, — проговорил он, — это господин де Катина. Помните, вы встречали его в Квебеке несколько лет тому назад.

Вельможа поклонился с чрезвычайно снисходительным видом и пожал гвардейцу руку.

— Очень рад видеть в своих владениях как вас, так и ваших слуг.

— Это мои друзья, сударь, Амос Грин и капитан Эфраим Савэдж. Моя жена тоже со мной, но ваш сын был столь любезен, что уже отвел ее к вашей супруге.

— Я польщен… очень польщен, — промолвил старик с вычурным поклоном. — Я очень хорошо помню вас, сударь, так как людей подобных вам не часто встретишь в здешней стране. Помню и вашего отца, мы вместе сражались с ним при Рокруа, хотя он служил тогда в пехоте, а я в красных драгунах у Гриссо. У вас в гербе молоток на перекладине по лазоревому полю… а, вспомнил. Вторая дочка вашего прадедушки вышла замуж за племянника одного из де ла Ну де Андали, принадлежавших к младшей ветви нашего рода. Добро пожаловать, родственник.

Он вдруг обнял обеими руками де Катина и трижды похлопал его по спине.

Молодой человек был в восторге от столь радушного приема.

— Я недолго буду злоупотреблять вашим гостеприимством, сударь, — произнес он. — Мы направляемся к озеру Шамплен и надеемся дня через два будем в состоянии продолжать путь.

— В ваше распоряжение будет отведен ряд апартаментов на все время пребывания здесь. Черт возьми! Мне не каждый день приходится принимать человека благородной крови. Ах, сударь, в том-то и заключается тягость моего изгнания, что не с кем поговорить здесь как с равными. Разве что с чиновниками, губернатором, интендантом, пожалуй, одним-двумя священнослужителями, с тремя-четырьмя офицерами, — но из дворянства?.. Едва ла найдется здесь хоть один дворянин. Титулы у нас покупают, как пушнину, и лучше, пожалуй, в этой стране иметь челнок, полный бобровых шкур, чем родословную от Роланда. Но я забыл про обязанности хозяина. Вы и ваши друзья, наверно, устали и проголодались с дороги. Пройдемте в столовую и посмотрим, не найдут ли мои слуги, чем угостить вас. Вы, если не ошибаюсь, играете в пикет? Ах, я немного разучился, но буду очень рад переброситься картой с вами.

Замок был высок, крепок, со стенами из серого камня. Большая входная дверь, окованная железом, с бойницами для мушкетных дул, вела в целый ряд погребов и кладовых, где хранились свекла, морковь, картофель, капуста, солонина, сушеные угри и разные другие зимние запасы. По винтовой каменной лестнице гости в сопровождении хозяина прошли в огромную, высокую кухню, от которой во все стороны расходились комнаты дворни, или свиты, как предпочитал называть их старый вельможа. Этажом выше располагались апартаменты господ, в центре которых находилась обширная столовая с громадным камином и грубой, домашней работы, мебелью. Богатые ковры из медвежьих и оленьих шкур покрывали сплошь темный деревянный пол, а по стенам рогатые оленьи головы выглядывали между рядами висящих мушкетов. Большой, грубо сколоченный кленовый стол занимал середину комнаты. На нем стояли пироги с дичиной и брусникой и кусок копченой лососины. Голодные путники не преминули оказать всему этому должную честь. Хозяин объяснил, что он уже ужинал, но, позволив себя уговорить, закусил вместе с гостями, кончив тем, что съел больше Эфраима Савэджа, выпил посолиднее дю Лю и в заключение спел перед разомлевшими беглецами любовную французскую песенку, вольные слова которой, к счастью для всей остальной компании, остались совершенно непонятными жителю Бостона.

— Ваша супруга кушает в комнате моей жены, — заметил он, когда унесли блюда. — Можете подать бутылку фронтиньяка из ларя номер тринадцать, Терье. О, вы увидите, месье, что даже в дебрях можно встретить кое-что любопытное. Итак, вы прямо из Версаля, де Катина? Он был построен после моего отъезда… но как я хорошо помню старую придворную жизнь в Сен-Жермене, пока еще Людовик не стал набожным! Ах, что это были за невинно очаровательные дни, когда г-же де Нейваль приходилось загораживать окна комнат фрейлин, дабы король не забрался туда, а мы все с восьми часов утра выходили на лужайку для утренних поединков. Клянусь св. Дионисием, я еще не совсем позабыл некоторые из приемов и, как ни стар, был бы рад поупражняться.

Своей обычной величественной походкой он приблизился к стене, где висели рапиры и кинжал, снял их и начал нападать на дверь, то наклоняясь вперед, то откидываясь назад, отражая кинжалом удары невидимого врага и сопровождая выпады короткими восклицаниями, бывшими в употреблении в фехтовальных школах. Наконец он вернулся к гостям, тяжело дыша и со сбитым на сторону париком.

— Вот как мы, бывало, упражнялись в мое время, — проговорил он гордо. — Без сомнения, вы, молодежь, усовершенствовались в этом искусстве, но все же и нам оно сослужило добрую службу и в боях против испанцев при Рокруа, и в других менее значительных битвах. А при дворе ведь ничего не изменилось. Наверно, все те же любовные историйки и кровопролитные дуэли. Ну как сватовство Лозени к м-ль де Монпансье? Доказано ли, что г-жа де Клермонт купила какой-то флакон у Ле Ви, торговки ядами, за два дня перед тем, как суп так вредно подействовал на
брата короля? Как поступил герцог де Бирон, когда его родной племянник убежал с его женой? Правда ли, что он прибавил шалопаю пятьсот тысяч ливров в год на содержание за это дело?

Таковы были вопросы, касавшиеся событий, происшедших в Париже года два тому назад и конец которых еще не дошел до берегов реки Ришелье. До глубокой ночи, когда его товарищи давно уже храпели под одеялами, де Катина, жмурясь и позевывая, все еще старался удовлетворить любопытство старого придворного, посвящая его в сложные подробности версальских сплетен.

Глава XXXII. УБИЙСТВО РЫЖЕГО ОЛЕНЯ

Два дня провели наши путники в усадьбе «Св. Мария»и охотно погостили бы и дольше, так как комнаты были удобны, прием радушен, но красные оттенки осени переходили уже в коричневые тона и беглецы отлично знали, как внезапно налетают снег и мороз в этих северных краях и как потом невозможно будет добраться до места назначения, если наступит зима. Старый вельможа разослал разведчиков и по воде и по суше, но на восточном берегу не было обнаружено и следов ирокезов. Очевидно, дю Лю ошибся. Но с другой стороны реки к небу по-прежнему поднимались столбы серого дыма, указывая на близко находившегося врага. Целый день эти сигналы опасности были видны из окон усадьбы и из-за частокола ограды, напоминая обитателям, какие бедствия подстерегают их.

Итак, беглецы отдохнули, набрались сил и единодушно решили продолжать путь.

— Если выпадет снег, будет в тысячу раз опаснее, — говорил Амос, — тогда всякий ребенок разыщет наши следы.

— Да и чего нам бояться? — доказывал старый Эфраим. — Ведь эта пустыня Аравийская ведет в землю Ханаанскую. Правь прямо, парень, и не выпускай руля!

— И я не боюсь, Амори, я совсем отдохнула, — подбадривала Адель. — К тому же нам будет гораздо безопаснее в английских провинциях. Как знать, может быть, этот ужасный монах скоро явится и сюда с приказом тащить нас в Квебек или Париж.

Действительно, весьма вероятно, что мстительный францисканец, не найдя беглецов ни в Монреале, ни в «Трех Реках», начнет искать их на берегах Ришелье. Когда де Катина вспомнил, как тот плыл мимо них в большой лодке, как он раскачивался в своей темной сутане с капюшоном в такт ударам весел, какое жестокое, неумолимое лицо было у него, он почувствовал, что угроза, о которой упомянула жена, не только вероятна, но и вполне реальна. Владелец «Св. Марии» относится к беглецам дружелюбно, но он не посмеет не выполнить требования губернатора. Могучая рука из Версаля, протянувшись через моря, тяготела над ними даже здесь, в глубине девственного леса, пытаясь схватить свою жертву и увлечь ее назад на унижение и горе. Все опасности лесов ничто в сравнении с этим кошмаром.

Хозяин замка и его сын, не зная причин, заставлявших де Катина торопиться, усердно уговаривали его остаться подольше, находя поддержку и в неразговорчивом дю Лю; скупые слова, произнесенные последним, имели более веса, чем длиннейшие тирады, так как дю Лю говорил только о том, что знал в совершенстве.

— Вы видите мою маленькую усадьбу, — уговаривал старый вельможа, делая изящный жест своей покрытой кольцами рукой, высовывавшейся из кружевной манжетки. — Она, понятно, не такова, какой я желал бы ее видеть, но я готов от всего сердца предложить ее в ваше распоряжение на всю зиму, если бы вы и ваши товарищи оказали мне честь провести ее здесь. Что же касается вашей супруги, то я уверен в ее способностях найти чем заняться и поразвлечься вместе с моей женой. Кстати, де Катина, вы еще не представлены ей. Терье, поди к госпоже и доложи, что я прошу ее пожаловать в залу с балдахином.

Де Катина вообще трудно удивить, но и он был несколько озадачен, когда дама, упоминаемая старым вельможей в преувеличенно почтительных выражениях, оказалась настолько же похожей на настоящую индеанку, насколько зал с балдахином — на французскую ригу. Правда, на ней был лиф из ярко-красной тафты, черная юбка, башмаки с серебряными пряжками, а у пояса висел на серебряной цепи флакон с душистым мускусным шариком, но цвет лица этой женщины напоминал кору шотландской сосны, а крупный нос и резкий рот в соединении с висевшими вдоль спины двумя косами жестких черных волос не оставляли ни малейшего сомнения в ее происхождении и расе.

— Позвольте мне, г-н де Катина, — торжественно проговорил владелец «Св. Марии», — представить вас моей жене, Онеге де ла Ну де Сен-Мари, совладелице этого поместья, а также замка д'Андели в Нормандии и поместья Варени в Провансе, по собственному же происхождению имеющей наследственное право на титул принцессы племени онондаго. Мой ангел, я стараюсь убедить наших друзей погостить у нас в «Св. Марии»и воздержаться до весны продолжать путь к озеру Шамплен.

— По крайней мере, оставьте здесь вашу Белую Лилию, — произнесла темнокожая принцесса на превосходном французском языке, сжимай своими медно-красными пальцами белоснежную руку Адель. — Мы сбережем вам ее до весеннего таяния льда, новых листьев и ягод.

Искренние слова хозяйки произвели на де Катина больше впечатления, чем все предостережения вместе взятые, слышанные им до сих пор. Конечно, уж она-то более других должна понимать грозные знамения времени.

— Не знаю, что и делать? — отчаивался он. — Я должен идти, и тем самым волей-неволей принужден подвергать Адель опасностям. Я с радостью перезимовал бы здесь, но, даю вам слово, не могу выполнить этого.

— Дю Лю, вы можете помочь нам, — обратился де ла Ну к лесному бродяге. — Что вы посоветуете моему другу, раз ему во что бы то ни стало необходимо пробраться в английские колонии до наступления зимы?

Мрачный, молчаливый пионер задумался над вопросом, поглаживая бороду.

— Есть только один выход, — наконец проговорил он, — да и то рискованный. Леса безопаснее реки, так как прибрежные тростники кишат спрятанными челноками. В пяти милях отсюда находится форт Пуату, а в пятнадцати — Овернь. Завтра мы пройдем лесами до первого укрепления и посмотрим, безопасно ли там. Я отправляюсь с вами и даю слово, что если ирокезы уже в Пуату, то Грейсолон дю Лю узнает это. Мадам мы оставим здесь и, если окажется, что все обстоит благополучно, вернемся за ней. Таким же образом мы попадем и в Овернь, а там придется подождать, пока не узнаем, где военные отряды индейцев. Я думаю, мы разнюхаем это довольно быстро.

— Как? Вы хотите разлучить нас! — вскрикнула пораженная Адель.

— Так лучше, сестра моя, — подтвердила Онега, ласково обнимая ее. — Ты не знаешь всей опасности, а мы хорошо ее понимаем и не в состоянии подвергать ей нашу Белую Лилию. Ты останешься здесь и будешь радовать нас, пока великий вождь дю Лю и французский вояка, твой муж, и старый воин, по виду столь суровый, и другой вождь, похожий на дикую серну, не пройдут по лесам и не посмотрят, можно ли твоей ноге ступить на лесные тропинки.

Наконец все было решено и Адель, несмотря на все возражения с ее стороны, была оставлена на попечение хозяйки «Св. Марии», а де Катина поклялся немедленно вернуться за ней из Пуату. Старый вельможа с сыном охотно приняли бы участие в этом предприятии, но на них лежала ответственность за участь своего поместья и всех находящихся под его защитой, к тому же, в лесу незначительной горсточке людей грозила меньшая опасность, чем большому отряду. Де ла Ну вручил им письмо к де Ланну, коменданту укрепления Пуату, и ранней зарей четверо мужчин, как тени, выскользнули из калитки ограды и в одно мгновение пропали во мраке громадного леса.

От Ла-Ну до Пуату было только двенадцать миль, но по лесу, когда приходилось пересекать речки, обходить обросшие тростником озера и отыскивать зыбкие тропинки там, где рис подымался выше человеческого роста, а ветви ольховника сплетались в непролазную чащу, — расстояние было вдвое больше. Лазутчики шли гуськом: дю Лю впереди, быстрыми, бесшумными шагами дикого зверя, наклонясь вперед, с ружьем наготове, обводя окрестность зорким взглядом темных глаз и чутко всматриваясь по сторонам, замечая все: от малейшего следа на земле или пне до движения каждого зверя или птицы в кустарнике. За ним двигался де Катина, потом Эфраим Савэдж и последним замыкал шествие Амос; все осторожно озирались, с ружьями наготове. К полудню они прошли уже более половины пути и остановились скромно позавтракать хлебом и сыром, так как дю Лю запретил им разводить костер.

— Ирокезы еще не дошли досюда, — прошептал он, — а все же я уверен, что они перебрались через реку. Ах, губернатор де ла Барр не ведал, что творил, раздражая этих людей, а добрый драгун, присланный нам королем, знает и того меньше.

— Я видел их в мирной обстановке, — заметил Амос. — Я торговал с онондаго и в стране сенеков. Они изумительные охотники и храбрые люди.

— Стрелки они прекрасные, это верно, но люди-то как раз и являются той дичью, за которой они любят больше всего поохотиться. Я сам водил их скальпирующие отряды, но также и сражался против них, а потому могу засвидетельствовать вам, что если из Франции приезжает генерал, едва знающий, что в битве надо стоять спиной к солнцу, то ему придется скоро убедиться, что от этих дьяволов ничего не добьешься. Поговаривают о том, чтобы сжечь их села. Это так же умно, как, разоривши осиное гнездо, считать, что истреблены все осы. Вы из Новой Англии, месье?

— Мой товарищ оттуда, я же из Нью-Йорка.

— Ах, да. По вашей походке и взгляду я должен был бы сразу сообразить это, ибо вы в лесу как дома. Люди из Новой Англии плавают по водам и больше любят бить треску, чем оленей. Может быть, поэтому у них такие печальные лица. Я плавал по океану и помню, что и мое лицо было тогда тоже невеселым. Ветерок дует чуть-чуть, а потому нам можно рискнуть закурить трубки. Мне случалось наблюдать, как при хорошем ветре зажженная трубка притягивала вражеский отряд за две мили, но сейчас деревья задерживают запах, а носы ирокезов менее чувствительны, чем у миу и дакотов. Да поможет вам бог в случае войны с индейцами. Это скверно для нас, но для вас будет в тысячу раз хуже.

— Почему же?

— Ясно, мы с самого начала сражаемся с индейцами и никогда не забываем о них при возведении построек. Видите, как вдоль этой реки каждый дом, поселок взаимно поддерживают друг друга. Но у вас… клянусь св. Анной из Бопре, у меня зачесался мой скальп, когда, придя к вашим границам, я увидел уединенные домики и небольшие просеки в лесах… и на двадцать миль в окружности никакой помощи. Война с индейцами — чистилище для Канады и ад для английских колоний.

— Мы друзья с ними, — возразил Амос, — и не стремимся расширять оружием территорию Новой Англии.

— Ваш народ умеет завоевывать, вечно твердя, что не желает этого, — заметил дю Лю. — Ну, а мы бьем в барабаны, размахиваем знаменами, а на деле-то ничего особенного еще не вышло. У нас в Канаде было только двое великих людей. Один из них — Лассаль, застреленный в прошлом году своими же людьми в низовьях великой реки, другой — старик Фронтенак. Придется-таки ему вернуться сюда, чтобы Пять Племен не превратили в пустыню Новую Францию. Я нисколько не удивлюсь, если через два года белый с золотом флаг будет развеваться только на скале Квебека. Но я замечаю, что вы слишком нетерпеливо поглядываете на меня, г-н де Катина, и знаю, что вероятно высчитываете часы до нашего возвращения в «Св. Марию». Итак, вперед, и да будет вторая часть нашего пути такой же спокойной, как первая.

В продолжение часа или более они пробирались по лесу за старым пионером-французом. Стоял чудный день, на небе почти не было видно облаков, и лучи солнца, проникая сквозь листву, словно покрывали траву золотой сеткой. Иногда лес редел; тогда яркий солнечный свет щедро лился на путников, но вслед затем они снова углублялись в непроходимые чащи, куда лишь изредка одинокий солнечный луч проползал сквозь густой, плотный лиственный покров. Эти внезапные переходы от света к мраку были бы восхитительны, если б сознание страшной опасности, грозящей в каждом тенистом месте, не наполняло душу скорее чувством ужаса, чем восторга. Безмолвно, неслышной поступью четыре путника прокладывали себе дорогу между громадными стволами.

Внезапно дю Лю бросился на колени и приложил ухо к земле. Он встал, покачивая головой, и пошел дальше озабоченный, с серьезным лицом, бросая сторожкие взгляды по сторонам.

— Вы услышали что-нибудь? — шепотом спросил Амос.

Дю Лю приложил палец к губам и через минуту, прижавшись лицом к земле, опять приник к ней ухом. Затем он вскочил на ноги с видом человека, услышавшего то, чего он ожидал.

— Идите дальше, — спокойно проговорил он, — совершенно так же, как до сих пор.

— Что случилось?

— Индейцы.

— Впереди?

— Нет, сзади.

— Что они делают?

— Выслеживают нас.

— Сколько их?

— Полагаю, двое.

Товарищи невольно оглянулись назад в пустую тьму леса. Только в одном месте широкая полоса света сверкала меж двух сосен, бросая золотой отблеск на их след. Кругом же все было мрачно и безмолвно.

— Не оборачивайтесь, — строго шепнул дю Лю. — Идите прежней поступью.

— Это враги?

— Ирокезы.

— И преследуют нас?

— Нет, теперь мы их.

— Не повернуть ли назад?

— Нет, они исчезнут, как тени.

— Далеко ли они?

— Я полагаю, шагах в двухстах.

— Значит, они не могут видеть нас?

— Думаю, что нет, но не вполне уверен в этом. Видимо, они идут по нашему следу.

— Как нам поступить?

— Обойдем кругом и зайдем им в тыл.

Круто повернув налево, он повел их по лесу, описывая длинную дугу. Он шел быстро, но беззвучно в густой тени деревьев. Наконец, он снова повернул и остановился.

— Это наш след, — указал он.

— Да, и по нему прошли два краснокожих, — прошептал Амос, нагибаясь и указывая на следы, совершенно невидимые для Эфраима Савэджа и де Катина.

— Взрослый воин и юноша, в первый раз идущий в битву, — заметил дю Лю. — Как видите, они шли очень быстро: еле вдавлены пятки их мокасин. Они шли гуськом. Ну, теперь пойдем за ними, как они за нами, и посмотрим, не окажемся ли мы счастливее.

Он быстро подался вперед, держа мушкет наготове, другие пошли следом; но в тенистых лесах вокруг них не было слышно ни звука, ни признака жизни. Внезапно дю Лю остановился и уперся в землю ружьем.

— Они все еще сзади нас, — произнес он.

— Неужели?

— Да. Вот место, где мы свернули. Одно мгновение они колебались, что видно из их следов, а потом пошли за нами.

— Если мы попытаемся идти быстрее и сделаем еще круг, то можем настигнуть их.

— Нет, теперь они осторожны. Они поняли, что мы идем вторично по своим же следам, с целью сбить их с толку. Приляжем за это упавшее дерево и посмотрим, удастся ли увидеть их.

Большой гнилой пень, позеленевший от мха, покрытый разовыми и красными грибками, лежал вблизи того места, где остановились наши разведчики. Француз притаился за ним, три товарища последовали его примеру — и все вместе стали наблюдать. Все та же широкая полоса света лилась между двумя соснами, а вокруг по-прежнему царил сумрак и безмолвие, словно в огромном храме с колоннами из деревьев и беспредельным лиственным шатром вместо крыши. Не хрустел сучок, не шелестела ветка; только резкий лай лисицы раздавался откуда-то из глубин леса. Дрожь возбуждения пробегала по телу де Катина. В обостренной памяти всколыхнулись игры в прятки среди дубов и тисовых изгородей Версаля, забавлявшие двор во время хорошего настроения Людовика. Но призом там служил резной веер или коробка конфет, а здесь дело шло о жизни и смерти.

Протянулось томительных десять минут, но ничто не указывало на присутствие живых существ позади.

— Они вон в той чаще, — шепнул дю Лю, кивая головой по направлению густого кустарника в двухстах шагах от них.

— Вы видели их?

— Нет.

— Почему же вы решили…

— Я видел, как белка выскочила из дупла вон на той большой березе и бросилась назад, как будто чего-то испугавшись. Оттуда ей должно быть видно происходящее в зарослях кустов.

— Вы думаете, они знают о нашем присутствии здесь?

— Нет, они не могут нас видеть, но подозревают. Они сами боятся западни.

— Не кинуться ли нам туда?

— Они застрелят двух из нас и испарятся в лесу, как дым. Нет, нам лучше продолжать свой путь.

— Но они пойдут следом.

— Вряд ли. Нас четверо, а их только двое и к тому же они поняли, что мы настороже и следопыты не хуже их самих. Выбирайтесь-ка за эти стволы; оттуда им не видно нас. Так. Ну, нагибайтесь, пока не выйдем из ольховника. Теперь надо идти побыстрее, так как где два ирокеза, там, наверное, недалеко и двести.

— Слава богу, что я не взял с собой Адель, — прошептал де Катина.

— Да, месье, хорошо человеку иметь жену-друга, но не на границах страны ирокезов или какого-нибудь другого индейского местопребывания.

— Так вы не берете с собой жену, отправляясь в путешествие? — полюбопытствовал офицер.

— Беру, но не позволяю ей переходить из поселка в поселок. Она остается в вигваме.

— Значит, вы все же расстаетесь с ней?

— Напротив, она всегда бывает на месте, дабы приветствовать меня. Клянусь св. Анной, мне было бы страшно тяжело, придя в какой-нибудь поселок, не видеть встречающей меня там жены.

— Значит, она идет впереди вас, что ли?

Дю Лю расхохотался беззвучно, но от всего сердца.

— Новый поселок, новая жена, — вымолвил наконец он. — Но у меня везде бывает только по одной; французу стыдно показывать дурной пример, когда наши отцы церкви жертвуют своей жизнью, проповедуя дикарям добродетель. Ах, вот и речка Аджидаумо, где индейцы ставят сети на осетров. До Пуату остается еще семь миль.

— Значит, мы дойдем туда до сумерек?

— Я думаю, нам удобнее как раз дождаться их в лесу. Если ирокезские разведчики продвинулись так далеко, то, наверное, их очень много вокруг Пуату, и последняя часть дороги, если мы не примем предосторожностей, окажется самой опасной для нас, в особенности когда эти двое, обогнав нас, предупредят остальных.

Он помолчал с минуту, наклонив голову и осторожно прислушиваясь.

— Клянусь св. Анной, — пробормотал он, — мы не отделались от них. Они опять идут по нашему следу.

— Вы слышите их?

— Да, они недалеко от нас. Ну, на этот раз они поймут, что напрасно пошли по нашим стопам. Сейчас я покажу вам лесной фокус, который, возможно, будет для вас новинкой. Снимайте-ка ваши мокасины.

Де Катина снял сапоги, то же проделал и дю Лю.

— Наденьте их вместо перчаток, — проговорил пионер, и минуту спустя обувь обоих товарищей оказалась на руках Эфраима Савэджа и Амоса.

— Мушкеты можете закинуть на спину. Вот так. Теперь идите-ка на четвереньках, хорошенько согнувшись, руками крепко давите на землю. Превосходно. Двое могут оставлять след за четверых. А вы, месье, ступайте-ка за мной.

Он перепрыгивал от одного куста к другому по направлению, параллельному пути товарищей и в нескольких ярдах от них; потом внезапно притаился за кустом и дернул за собой де Катина.

— Они пройдут здесь через несколько минут, — прошептал он. — Не стреляйте, если нет необходимости.

Что-то сверкнуло в руке дю Лю, и товарищ его, взглянув вниз, увидел, как он вытащил из-за пояса острый маленький томагавк. Снова безумный дикий трепет пробежал по телу де Катина и он стал до боли пристально вглядываться сквозь массу спутавшихся между собой ветвей в ожидании тех, кто должен был показаться из-под свода мрачных, безмолвных деревьев.

Вдруг де Катина увидел очертания какого-то существа, тень, скользившую быстро от ствола к стволу, но он не мог сказать, принадлежала ли она зверю или человеку. Снова и снова мелькала то одна, то две тени, безмолвные, крадущиеся, словно волк-оборотень, которым пугала его нянька в детстве. Затем на несколько минут все вокруг замерло и наконец из кустов вышел ирокезский вождь в военном головном уборе.

Это был высокий, сильный мужчина. Благодаря торчавшему на его голове чубу с орлиными перьями в полумраке он казался настоящим великаном, и от его унизанных бусами мокасин до вершины пера головного убора было добрых футов восемь. Одна половина лица вождя была разрисована сажей, охрой и киноварью, а другая изображала птицу, так что общий вид получался необыкновенно комичный и странный. Пояс-вампум пояс поддерживал его набедренную повязку, а у верхнего края наколенников при каждом движении развевалось с дюжину вражеских скальпов. Голова его была наклонена вперед, глаза горели зловещим блеском, а ноздри то раздувались, то сжимались, как у рассерженного зверя. Ружье было направлено вперед, и он крался, согнув колени, высматривая, прислушиваясь, останавливаясь, кидаясь вперед, изображая всем обликом полное олицетворение осторожности. В двух шагах за ним следовал мальчик лет четырнадцати, одетый и вооруженный так же, как отец, но с нераскрашенным лицом и без ужасных трофеев у пояса.

Они уже поравнялись с кустом, за которым притаилась засада, как вдруг что-то привлекло внимание молодого воина, быть может, сдвинутая ветка или колыхавшийся листок — он замер на миг с выражением подозрения во всех чертах лица. Еще мгновение и он предупредил бы товарища, но дю Лю уже выскочил и вонзил свой томагавк в череп старшего воина. Де Катина услыхал глухой треск, словно от топора, разрубавшего гнилое дерево, и индеец упал, как бревно, с ужасным хохотом, корчась всем своим могучим телом. Молодой воин перескочил, как серна, через труп своего упавшего отца и бросился в лес, но через мгновение там среди деревьев прогремел выстрел, а затем ответным эхом слабый жалобный крик.

— Это его предсмертный вой, — спокойно произнес дю Лю. — Жаль было стрелять, а все же лучше, чем упустить.

В это время подошли остальные. Эфраим забивал в мушкет новый заряд.

— Кто смеялся? — спросил Амос.

— Вот он, — указал дю Лю на умирающего воина, голова которого плавала в крови, а на разрисованном лице замерла неподвижная улыбка. — Это их обычай при смертельном ударе. Я видел, как один предводитель сенеков хохотал в продолжение шести часов во время пытки. Ах, он так и отправился на тот свет со своим хохотом.

Индеец еще раз конвульсивно дернулся руками и ногами — и вытянулся неподвижно, устремив лицо с застывшей на нем улыбкой к полоске синего неба над головами разведчиков.

— Это — великий вождь, — проговорил дю Лю. — Рыжий Олень могавков, а мальчик — его второй сын. Мы пролили первую кровь, но не думаю, что она окажется последней. Ирокезы не оставляют без отмщения смерть своих вождей. Он был могучим бойцом, в чем вы можете легко убедиться, взглянув на его шею.

На индейце было странное ожерелье из почерневшей бобовой шелухи, нанизанной на веревку, как показалось де Катина. Но когда он нагнулся, чтобы рассмотреть повнимательнее, то с ужасом увидел, что это было нечто другое — высохшие человеческие пальцы.

— Клянусь св. Евлалием, — проговорил дю Лю, обращаясь к де Катина, — для испытанного воина, месье, вы слишком побледнели от этого пустяшного кровопролития.

— Мне нездоровится. Я был бы очень рад хлебнуть коньяку из вашей фляги.

— Вот она. На здоровье, товарищ. Ну, отчего же мне не захватить этот славный скальп и не показать обитателям замка после нашей прогулки.

Он зажал между ног голову индейца и в одно мгновение, круговым движением ножа сдернул с черепа мокрый трофей.

— Пойдем! — крикнул де Катина, с отвращением отворачиваясь от него.

— Да, сейчас. Вот только прихвачу еще этот вампумовый пояс, помеченный знаком медведя. Так. И ружье. Взгляните-ка: на замке стоит «Лондон». Ах, г-н Грин, нетрудно догадаться, кто снабжает оружием врагов Франции.

Наконец они двинулись дальше; дю Лю нес свою добычу, а труп краснокожего все с той же застывшей усмешкой остался лежать под безмолвными деревьями. Мимоходом они увидели и труп мальчика, скорчившийся там, где упал между кустами. Пионер шел очень быстро до места, где маленький приток впадал в большую реку. Тут он снял сапоги со штиблетами и вместе с товарищами прошел вброд около полумили.

— Они начнут рыскать по нашему следу, когда наткнутся на трупы, — говорил он, — но это собьет их с толку, так как ирокез теряет след только в быстро бегущей воде. А теперь мы заляжем в эту заросль до самых сумерек, так как Пуату на расстоянии немного более мили от нас, а продвигаться вперед опасно — лес здесь редеет.

Они пролежали в ольховнике, пока тени из коротких не стали длинными, а проносившиеся над головами белые облака не порозовели в лучах заходящего солнца. Дю Лю, с трубкой в зубах, свернувшись комочком, впал в легкую дремоту, насторожив уши и вздрагивая при малейшем шорохе в лесу. Американцы долго шептались между собою; Эфраим рассказывал длинную историю о крейсировании брига «Промышленность», ходившего в Джеймстаун за сахаром и патокою; но наконец убаюкивающий шелест ветерка в ветвях усыпил их — оба уснули. Не; пал только де Катина. Его охватил нервный трепет под влиянием странного чувства, вдруг возникшего в его душе. Что бы это значило? Неужели Адель в опасности? Ему приходилось слышать о подобного рода интуитивных предчувствиях, но ведь он же оставил ее в безопасности за частоколом и пушками. Он увидит ее самое позднее завтра к вечеру. Глядя на небо сквозь чашу медно-красных листьев, под которыми он лежал, де Катина уносился мысленно вслед за этими облаками, легко и свободно проплывающими над головой, и снова увидел себя сидящим у окошка, царившего над улицей Св. Мартина, на широкой скамье из испанской кожи; золоченый тючок на вывеске качался над окном, а рука его обнимала трепетную робкую Адель, сравнивающую себя с маленькой мышкой в старом доме и, однако, нашедшей в себе достаточно мужества разделить с ним этот опасный путь. Потом он мысленно перенесся в Версаль, снова промелькнули карие глаза короля, красивое, смелое лицо де Монтеспан, ясные черты де Ментенон, вот он снова скачет ночью в Париж по их поручению, затем мчится по мановению руки демонического возницы и прыгает вместе с Амосом на эшафот, с целью спасти первую красавицу Франции. Все это представлялось ему теперь так ясно, так отчетливо и живо, что он даже вздрогнул, придя в себя среди американского леса, где уже наступала темнота ночи, и видя, что дю Лю проснулся, готовый продолжать путь.

— Вы не спали? — спросил пионер.

— Нет.

— Вы ничего не слышали?

— Ничего, кроме крика совы.

— Мне показалось, сквозь сон, словно откуда-то донеслись звуки далекого выстрела.

— Во сне?

— Да, в этом состоянии я слышу так хорошо, как и наяву, и, просыпаясь, отчетливо помню все звуки. Теперь идите за мною по пятам, и мы скоро попадем в форт.

— У вас действительно удивительно обостренный слух, — говорил де Катина, пробираясь сквозь чащу леса. — Как, например, могли вы услышать, что эти люди крались за нами? Я не в состоянии был обнаружить ни звука, когда они даже были уже совсем рядом.

— Сначала и я не слыхал.

— Значит, вы видели их?

— Нет.

— Как же вы могли обнаружить их присутствие?

— Проходя мимо деревьев, заметил, как оттуда вспорхнула испуганная сойка. Десять минут спустя, повторилось то же. Я понял, что кто-то идет по нашему следу, и стал прислушиваться.

— Черт возьми! Вы настоящий житель лесов.

— Я полагаю, что эти леса кишат ирокезами, хотя нам посчастливилось не встретиться с ними. Такой знаменитый вождь, как Рыжий Олень, не пойдет без большой свиты из-за пустяков. Они замышляют что-то скверное на реке Ришелье. Вы не раскаиваетесь в том, что не взяли с собой супругу? Боюсь, что в лесах будет небезопасно до самой весны. Вам придется перезимовать в «Св. Марии», если де Ла Ну не сможет дать вам охраны.

— Я готов остаться там навеки, лишь бы не попасть к этим дьяволам и не рисковать жизнью своей жены.

— Да, это действительно исчадия ада. Вот вы, месье, поморщились, когда я снял скальп с Рыжего Оленя, но если бы вы присмотрелись к индейцам, как я, то у вас окаменело бы сердце. Теперь мы у самого края опушки; укрепление стоит вот за теми кленами. Однако у них плохая стража: уже минут десять я все жду оклика: «Кто идет?» Вас не подпустили так близко к «Св. Марии», не окликнув, а между тем де Ланн такой же старый вояка, как де ла Ну. Отсюда не видно, но вон там, у реки, у него бывает учение.

— Он как раз занимается этим, — указал Амос. — С дюжину людей стоит в ряд.

— Часовых нет, а все люди словно на учении! — с презрением вскрикнул дю Лю. — Правда, я и сам вижу солдат, но каждый из них стоит прямо, словно сосновый пень. Взглянув на них, можно подумать, что нет ни одного индейца ближе Оранжа. Мы пойдем к ним и, клянусь св. Анной, я выскажу коменданту все, что думаю о такой небрежности.

Дю Лю вышел из кустарника, и все четверо начали пересекать поляну, направляясь к ряду людей, безмолвно ожидавших их в неясном свете сумерек: они были уже в пятидесяти шагах от них, но никто из стоявших людей не поднял руки, не произнес ни слова. Было что-то жуткое в этом молчании. Лицо дю Лю изменилось, когда он пристально всмотрелся в эти изваяния. Затем он повернул голову и взглянул вверх по реке.

— Боже мой! — вскрикнул он. — Взгляните на форт.

Они миновали группу деревьев. Перед ними должны были бы открыться очертания укреплений, но их и след простыл. Форт исчез.

Глава XXXIII. КРОВАВОЕ ДЕЛО

Удар был столь неожидан, что даже дю Лю, с детства привыкший ко всяким сногсшибательным сюрпризам, был потрясен и растерян. Но он скоро пришел в себя и со страшным ругательством побежал изо всех сил к безмолвному ряду солдат; его товарищи еле поспевали за ним.

По мере их приближения становилось очевидным, что не все солдаты стоят в один ряд. Безмолвный, неподвижный офицер находился на расстоянии двадцати шагов от фронта своих застывших как изваяния солдат. Да, перед ними стоял мертвый гарнизон Пуату.

Около двадцати человек, совершенно обнаженных, были привязаны к низким кольям ивовыми прутьями в самых ужасных позах, указывавших на перенесенные неслыханные муки. Впереди стоял седой комендант, с головнями в глазных впадинах, с кусками собственного мяса, висевшими, как лохмотья. За ним ряд солдат с обугленными до колен ногами и настолько обгорелыми и изувеченными телами, что только ивовые ветви поддерживали несчастных. С минуту четверо товарищей в безмолвном оцепенении смотрели на страшную картину. Потом каждый поступил по-своему. Де Катина в полном изнеможении, шатаясь, прислонился головой к дереву. Дю Лю бросился на колени, взывая к небу и потрясая стиснутыми кулаками по направлению к потемневшему небесному своду. Эфраим, со сжатыми губами и сверкающими глазами, осматривал заряд ружья, а Амос Грин молча начал бегать вокруг, отыскивая след.

Но через мгновение дю Лю был уже снова на ногах и сновал взад и вперед, как гончая, отмечая сотни подробностей, не обративших на себя даже внимания Амоса. Он описал несколько кругов вокруг трупов, потом отбежал к опушке леса, затем вернулся к обугленным развалинам блокгауза, откуда еще поднимался змейкой тонкий дымок.

— Совсем нет следов женщин и детей, — изумленно произнес он.

— Боже мой! Разве они здесь были?

— Детей они, по-видимому, держат, чтобы устроить аутодафе на свободе у себя в селениях. Женщин же замучат или возьмут в гаремы, как вздумается. Но чего нужно старику?

— Я хочу спросить его, Амос, — решительно проговорил моряк, — чего мы тут зеваем и стоим на якоре, когда нам нужно нестись на всех парусах вслед за убийцами?

Дю Лю, улыбаясь, покачал головой.

— Ваш друг — храбрый человек, — ответил он, — если решается вчетвером преследовать сто пятьдесят ирокезов. Нам нужно быть осторожными, — урезонивал он, — не то мы потеряем собственные скальпы, а вслед за нами и обитатели «Св. Марии» тоже.

— «Св. Марии»! — воскликнул де Катина. — Разве есть опасность для «Св. Марии»?

— Да, они теперь в волчьей пасти. Это дело свершилось сегодня ночью. Укрепление взял приступом отряд в сто пятьдесят человек. Сегодня утром ирокезы ушли к северу. Весь день они прятались в лесах между «Св. Марией»и Пуату.

— Значит, мы прошли среди них?

— Да. Сегодня они разбили лагерь, выслав разведчиков. Рыжий Олень с сыном были в числе их и напали на наш след. Сегодня ночью…

— Они нападут на «Св. Марию».

— Вполне вероятно. Хотя я не думаю, чтобы они решились на это со столь незначительным отрядом. Ну, во всяком случае, нам нужно как можно скорее торопиться назад и предупредить замок о грозящей опасности.

Разведка пустилась в утомительный обратный путь, головы их были слишком заняты тревожными мыслями, чтоб считать, сколько миль они прошли и сколько еще остается. Старый Эфраим, менее своих молодых товарищей привыкший к ходьбе, уже хромал, чувствуя боль в ногах, но все же, несмотря на это и солидный возраст, он держался крепко и был тверд, как ореховое дерево. Дю Лю снова шагал впереди, но теперь по направлению к северу.

На небе ярко светила луна, однако она мало помогала путникам в чаще леса. Там было темно и днем, ночью же навис такой непроницаемый мрак, что де Катина не видел древесных стволов, задевая их плечом. По временам встречалась открытая поляна, залитая лунным сиянием; иногда тонкий серебряный луч прорывался между ветвей, образуя на земле большое белое пятно. Но дю Лю избегал открытых пространств и обходил поляны. Ветер несколько посвежел, воздух был полон шороха и шелеста листьев. Кроме этого сдавленного гула кругом царила тишина и молчание, нарушаемые лишь изредка криком совы да трепетанием крыльев какой-нибудь ночной птицы.

Несмотря на тьму, дю Лю двигался так же быстро и уверенно, как и при солнечном свете. Но его товарищи замечали, что он вел их по другому пути, так как раза два сверкала неподалеку большая река, между тем как утром им попадались только ручьи, в нее впадавшие. Когда они вторично увидели реку, дю Лю указал на противоположный берег, где по воде, освещенные лунным сиянием, скользили какие-то черные тени.

— Ирокезские пироги, — шепнул он. — Их десять и в каждом по восемь человек. Это другой отряд и тоже плывет на север.

— Почему вы так думаете?

— Потому что час тому назад мы пересекли следы первого.

Де Катина изумлялся этому исключительному человеку, слышавшему во сне и различавшему следы там, где обыкновенному глазу не видны были и деревья. Дю Лю задержался на одно мгновение, окинул внимательным взором челноки, потом вдруг повернулся спиной к реке и снова углубился в лес. Путники прошли около двух миль, как вдруг пионер замер на месте, втягивая носом воздух, словно собака, учуявшая дичь.

— Пахнет горелым деревом, — протянул он. — Где-то, не дальше мили от нас по эту сторону, горит огонь.

— Я тоже чувствую запах гари, — поддержал Амос. — Прокрадемся туда и взглянем на их лагерь.

— Но будьте осторожны, — заметил дю Лю. — От хруста веток может зависеть ваша жизнь.

Они теперь двигались очень медленно и осторожно, пока внезапно вдали меж деревьями не мелькнуло красное пламя костра. Продолжая по-прежнему скользить между кустами, они кружили до тех пор, пока не нашли место, откуда могли наблюдать без риска быть замеченными

Костер из сухих поленьев ярко потрескивал среди небольшой поляны. Огненные языки подымались вверх, а серый дым словно корона навис над ними Казалось, то было какое-то причудливое дерево с серой лиственной кроной и огненным стволом. Вблизи не было ни одной живой души и лишь громадный костер весело гудел и трещал среди лесного безмолвия. Они подползали все ближе и ближе, но у костра не было заметно никакого движения, кроме порыва огня, не слышно никакого звука, кроме треска горящих ветвей.

— Не подойти ли к нему? — шепотом проговорил де Катина.

Опытный старый пионер отрицательно покачал головой.

— Это может быть западня, — ответил он.

— Или покинутый лагерь.

— Нет, огонь разведен не более часа назад.

— К тому же он слишком велик для лагерного костра, — заметил Амос.

— Чем же вы объясните это? — спросил дю Лю.

— Это сигнал.

— Да, очевидно, вы правы. Этот костер — опасный сосед, поэтому уйдем от него, а потом повернем прямо к «Св. Марии».

Вскоре огонь превратился в блестящую точку позади разведки, а затем и совершенно затерялся среди деревьев. Дю Лю быстро шагал впереди и наконец дошел до края прогалины, залитой лунным светом. Он только хотел обойти ее, как внезапно схватил де Катина за плечо, толкнув его в заросль сумахов; Амос проделал то же с Эфраимом Савэджем.

С противоположной стороны открытого пространства показался человек. Он пересек поляну наискось, направляясь к реке; он шел, согнувшись почти вдвое. Когда неизвестный вышел из тени деревьев, то наши разведчики увидели, что это индейский воин в полной боевой раскраске, в мокасинах, набедренном покрове и с мушкетом. Сзади него, почти по пятам, следовал другой, затем третий, четвертый и т. д. Казалось, весь лес был полон людей и вереница их бесконечна. Они все скользили, словно тени, при свете месяца, безмолвно, одинаково нагибаясь, пробегали поляну безостановочно, беззвучно один за другим. Замыкал шествие человек в опушенной мехом охотничьей куртке и шапке с пером на голове. Он проскользнул, как и остальные. И все исчезли во тьме так же тихо, как и появились. Прошло минут пять прежде, чем дю Лю решил выйти из засады.

— Клянусь св. Анной, — прошептал он. — Сосчитали вы их?

— Триста девяносто шесть, — ответил Амос.

— По-моему, четыреста два.

— А вы думали, что их только полтораста, — заметил де Катина.

— Ах, вы не соображаете. Это же другой отряд? Те, взявшие блокгауз, должны быть вон там, потому что их след тянется между нами и рекой.

— Конечно, это другие. Тут не было ни одного свежего скальпа, — вставил Амос.

Дю Лю одобрительно взглянул на молодого охотника.

— Даю слово, — промолвил он, — я не знал, что вы, жители лесов, такие молодцы. У вас есть глаза, месье, и, может быть, когда-нибудь вы с удивлением вспомните, что именно Грейсолон дю Лю сказал вам это.

Амос вспыхнул от похвалы этого человека, имя которого пользовалось почетом везде, где только купцы или охотники курили вокруг лагерного костра.

— Их набралось, — медленно проговорил дю Лю, — теперь около шестисот воинов. Если мы не предупредим жителей «Св. Марии», эти дьяволы устроят им западню. Их отряды подтягиваются и по воде и по суше. К рассвету число может дойти до тысячи воинов. Наш долг идти вперед с целью предупредить своих вовремя.

— Он говорит правду, — урезонивал Амос Эфраима. — Нет, уж один-то вы никак не пойдете.

Он схватил за руку старого моряка и силой помешал его попытке броситься в лес.

— Есть один способ испортить им ночную забаву, — протянул дю Лю. — Деревья сухи, как порох; уже три месяца не было ни капли дождя.

— Ну?

— И ветер дует прямо на их лагерь, а река — в тылу.

— Нам надо попытаться поджечь лес.

— Лучшего ничего не выдумать.

Моментально дю Лю набрал охапку сухого хвороста, сложив его в кучу у корня засохшего бука, сухого, словно трут. Удара кремня о сталь было достаточно для того, чтобы вызвать пламя, и, постепенно удлиняясь и разгораясь, оно стало охватывать белые клочья висевшей коры. Через четверть мили дю Лю проделал то же самое, потом повторил это еще раз. Теперь лес запылал в трех различных местах. Поспешно удаляясь, разведчики слышали за собой глухой треск разгоравшегося пожара и когда, приближаясь к «Св. Марии», оглянулись назад, то увидели длинную полосу пламени, распространявшуюся на запад к реке Ришелье и подымавшуюся к небу огромными столбами всякий раз, когда попадались группы сосен. Дю Лю молча усмехнулся, поглядывая на огромное зарево, вздымавшееся к небу.

— Придется им поплавать, — злобно проговорил он. — Челноков не хватит на всех. Ах, будь у меня человек двести моих «лесных бродяг», ни один из этих чертей не ушел бы от меня живьем.

— Между ирокезами был воин, одетый по-нашему, — заметил Амос.

— Да, и это самый ужасный из них. Его отец был голландский купец, мать — ирокезка, а он сам известен под именем Фламандского Метиса. Ах, я хорошо знаю этого молодчика и скажу вам прямо, что если для ада потребуется король, то он найдется в его вигваме. Клянусь св. Анной, у меня с ним есть личные счеты и, может быть, мне удастся свести их до окончания этого дела. Ну, вот и блеснули огни в «Св. Марии». Понимаю ваш вздох облегчения, месье, потому что после зрелища в Пуату я сам был обеспокоен, пока не увидел, наконец, этих огней.

Глава XXXIV. СТУЧИТСЯ СМЕРТЬ

Заря только что занималась, когда четверо разведчиков подошли к воротам замка, но несмотря на столь ранний час все поселяне с семьями были на ногах и глазели на громадный пожар, бушевавший на юге от них. Де Катина, протолкавшись сквозь толпу, стремительно бросился наверх к Адели, уже спускавшейся к нему вниз. Оба, встретившись на середине лестницы, кинулись в объятия друг друга с неясными восклицаниями истинной любви, не поддающимися описанию. Вместе, обнявшись, они вошли в громадную столовую, где старый де ла Ну с сыном, стоя у окна, глядели на расстилавшееся перед ними величественно-тревожное зрелище.

— Ах, сударь, — произнес старый вельможа с придворным поклоном, — искренне рад видеть вас снова в моих пенатах. Я удовлетворен не столько из-за вашей персоны, сколько ради глаз вашей очаровательной супруги, которые, если она позволит это заметить мне, старику, слишком прекрасны, чтобы, портя их, смотреть целыми днями на лес в надежде увидеть вас, выходящим оттуда. Вы сделали сорок миль, сударь, и, без сомнения, устали и проголодались. Когда вы вполне отдохнете и оправитесь, я попрошу вас сыграть со мной в пикет, чтобы дать реванш. В последний раз мне очень не везло.

Но вслед за де Катина вошел дю Лю с новостями о грозящей опасности.

— Вам придется вести другую игру, господин де Сен-Мари, — произнес он. — В лесу шестьсот ирокезов, готовящих нападение на вас.

— Ну вот. Мы не можем нарушить течения нашей жизни из-за гордости каких-то дикарей, — небрежно промолвил владелец «Св. Марии». — Должен извиниться перед вами, де Катина, что подобного рода люди тревожат вас, когда вы гостите у меня в поместье. Что же касается пикета, по-моему, ваши ходы с короля и валета были скорее рискованными, чем благоразумными. Когда я в последний раз играл с де Ланном из Пуату…

— Де Ланн из Пуату и все его люди зверски убиты, — заметил дю Лю, — а укрепление только груда дымящихся теперь развалин.

Де ла Ну поднял брови и, взяв понюшку табаку, постучал по крышке своей маленькой золотой табакерки.

— Я всегда указывал ему, что форт возьмут, если он не велит срубить кленов, доходящих до самых стен. Так вы говорите, они все
перебиты?

— Да, до последнего человека.

— А форт сожжен?

— Совершенно.

— Видели вы этих подлецов?

— Только следы полутораста человек. Потом до сотни их плыло на лодках, и боевой отряд в четыреста человек под предводительством Фламандского Метиса прошел мимо нас. Лагерь ирокезов — в пяти милях вниз по реке и там их не менее шестисот.

— Вы счастливо унесли от них ноги.

— Но им, напротив, не посчастливилось уйти от нас. Мы убили Рыжего Оленя с сыном и зажгли лес, выгнав их из лагеря.

— Превосходно, превосходно! — повторял де ла Ну, аплодируя своими изящными руками. — Вы чудесно поступили, дю Лю. Я думаю, вы очень устали?

— Это не так легко со мной случается. Я готов хоть сейчас проделать еще раз тот же путь.

— Так, может быть, вы не откажетесь взять с собой несколько человек и прогуляться в лес посмотреть, что там делают эти негодяи?

— Я к вашим услугам через пять минут.

— Не хочешь ли и ты пойти, Ахилл?

Темные глаза и индейское лицо молодого человека вспыхнули свирепой радостью.

— Да, и очень охотно, — ответил он.

— Недурно! А за время вашего отсутствия мы приготовим здесь кое-что. Мадам, извините, пожалуйста, за эти маленькие неприятности, омрачающие удовольствие от вашего присутствия. Когда вы в следующий раз окажете честь навестить меня, я надеюсь, мое поместье уже будет целиком очищено от этой сволочи. У нас здесь есть свои прелести. В реке Ришелье рыбы погуще, а в лесах оленей побольше, чем у любого короля. Но зато, как видите, у нас есть и свои маленькие неудобства. Прошу извинить меня: мне надо осмотреть кое-что. Де Катина, вы опытный боец, и я буду рад вашим советам. Онега, дайте мне мой кружевной платок и трость из дымчатого янтаря. Позаботьтесь о мадам де Катина, пока мы с ее супругом не вернемся.

Был уже солнечный день. Четырехугольный двор перед замком кишел взбудораженной толпой, только что узнавшей дурные вести. Большинство оброчных были старые солдаты и охотники, принимавшие не раз участие в схватках с индейцами; это сквозило в их загорелых лицах и смелой осанке. Они были сыны расы, спалившей более или менее удачно побольше пороха, чем какая-либо другая нация земного шара. При взгляде на этих людей, стоявших группами, обсуждавших положение и осматривавших оружие, ни один полководец не пожелал бы иметь более закаленных или воинственных солдат. В то же время из домиков, расположенных за оградой, бежали, задыхаясь, встревоженные женщины, таща за собой детей и неся на плечах самые дорогие предметы своего имущества. Суматоха, крики детей, бросание узлов и поспешная беготня за следующей партией вещей составляли резкий контраст с тишиною и красотою леса, залитого лучами нежаркого солнца.

Отряд разведчиков под командой дю Лю и Ахилла де ла Ну покинул двор, и ворота по приказанию хозяина были заложены толстыми дубовыми поперечинами, концами вдвинутыми в железные скобы. Детей поместили в нижней кладовой под присмотром нескольких женщин, а остальным велели смотреть за пожарными ведрами и заряжать мушкеты. Мужчинам сделали смотр; их оказалось пятьдесят два человека. Потом разделили их на отряды для защиты замка со всех сторон. С одного бока частокол доходил до реки; это обстоятельство не только избавляло от необходимости защищать эту сторону, но еще позволяло добывать свежую воду, выбрасывая ведро на веревке из-за ограды. На берегу, под стеной, толпились люди, осматривая челноки из «Св. Марии» — драгоценное и последнее средство спасения. Ближайший форт, С. — Луи, был всего в нескольких милях вверх по реке, и де ла Ну уже послал туда быстрого гонца с вестью об опасности. По крайней мере, есть куда отступать в случае, если придется совсем плохо.

А что дело кончится именно так, было ясно для такого опытного жителя лесов, как Амос Грин. Он оставил Эфраима Савэджа храпеть непробудным сном на полу, а сам с трубкою в зубах обходил укрепления, внимательно осматривая каждую мелочь. Частокол был достаточно крепок, в девять футов вышины, и прочно построен из дубовых заостренных бревен, в меру толстых, дабы его не пробили пули. На половине высоты в нем были проделаны длинные узкие бойницы, откуда могли стрелять защитники. Но с другой стороны в ста шагах от частокола росли деревья, могущие служить прикрытием для нападающих, а гарнизон был настолько малочислен, что не мог выставить более двадцати человек на каждую сторону. Амос знал смелость и стремительность ирокезских воинов, слышал об их хитрости и изобретательности — и лицо его затуманилось грустью при мысли о молодой новобрачной, привезенной сюда им и его товарищем, и о женщинах и детях, находившихся в усадьбе.

— Не лучше ли было отослать женщин с детьми вверх по реке? — намекнул он владельцу замка.

— Я очень охотно сделал бы это, месье, и может быть, так и поступлю ночью, если мы будем еще живы и погода будет облачной. Но в настоящую минуту я не в состоянии дать им охраны, а посылать женщин одних невозможно; ведь известно, что на реке ирокезские челноки, а берега кишат их лазутчиками.

— Вы правы, такой поступок равносилен безумию.

— Я назначил сюда, на восточную сторону; вас с товарищами и еще пятнадцать человек. Господин де Катина, желаете командовать отрядом?

— С удовольствием.

— Я возьму на себя южную сторону, так как она, по-видимому, наиболее опасная. Дю Лю может встать на северной, а к реке достаточно и пяти человек.

— Есть у вас провизия и порох?

— Муки и копченых угрей безусловно хватит до конца этой истории. Пусть это плохая еда, но, дружище, во время похода в Голландию мне пришлось испытать, насколько после перепалки даже вода из канавы кажется вкуснее фронтиньякского с синей печатью, того самого, что вы помогли мне распить недавно. Что же касается до пороха, то его у нас вдоволь.

— Не успеем ли мы срубить хоть несколько вон из тех деревьев? — спросил де Катина.

— Бесполезно. За упавшими стволами прятаться еще удобнее.

— Но, по крайней мере, не лишнее было бы убрать хоть те кусты, что вокруг березы между восточной стеной и опушкой леса. Это недурное прикрытие для застрельщиков ирокезов.

— Да, их надо сжечь немедля.

— Нет, погодите, я придумал лучше, — произнес Амос. — Мы можем устроить западню. Где хранится у вас порох, о котором вы только что упоминали?

— Дворецкий Терье раздает его в главном погребе.

— Превосходно.

Амос исчез и скоро вернулся с большим холщовым мешком в руках. Он наполнил его порохом, взвалил на плечи, отнес в кусты и положил у корня березы, причем вырезал заметку в виде полоски коры, как раз над ним. Затем ветками и опавшими листьями он замаскировал мешок так, что последний стал походить на небольшую кочку. Устроив западню, он влез на частокол и спрыгнул вниз.

— Думаю, что теперь мы вполне готовы встретить их, — говорил де ла Ну. — Хотелось бы только мне поместить женщин с детьми в более безопасное место, но если все пойдет удачно, мы сможем отослать их ночью. Не слыхал ли кто-нибудь о дю Лю?

— У Жана слух лучше всех нас, ваша светлость, — сказал старик, стоявший у угловой медной пушки. — Ему послышались выстрелы несколько минут тому назад.

— Ну, значит, он столкнулся с ирокезами. Этьен, возьми-ка человек десять и ступай к сухому дубу, чтобы прикрыть отступление, но ни шага дальше ни в коем случае. У меня и так мало людей. Вы, может быть, хотите спать, де Катина?

— Нет, я все равно не в состоянии заснуть.

— Здесь мы больше ничего уже не можем сделать. Что скажете насчет партии-другой в пикет? Карты помогут нам скоротать время.

Они поднялись в верхнюю залу, куда пришла Адель и села возле мужа; темнолицая Онега разместилась у окна и, не отрываясь, смотрела на лес. Де Катина мало думал о картах; мысли его были заняты нависшею надо всеми опасностью и женщиной, рука которой покоилась на его плече. Напротив, старый вельможа с головой ушел в игру, бранился потихоньку и то хихикал, то усмехался, смотря по тому, шла ли к нему карта или нет. Внезапно среди игры раздались два резких удара снаружи.

— Кто-то стучится! — вскрикнула Адель.

— Это шаги смерти, — произнесла индеанка у окна.

— Да, да, это две пули ударились в стену. Ветер относит звук выстрелов. Карты смешаны. Мне снимать, а вам сдавать. Канот был, кажется, мой.

— Из лесу бегут люди! — закричала Онега.

— Ага! Это становится серьезным, — промолвил бесстрастно вельможа. — Мы можем потом окончить игру. Помните, сдавать вам. Посмотрим, что это значит.

Де Катина уже бросился к окну. Дю Лю, молодой Ахилл де ла Ну и восемь человек прикрытия, нагнув головы, бежали к ограде, ворота которой моментально распахнулись, пропуская разведчиков. Там и сям из-за деревьев вспыхивали облачка синего дыма; один из бежавших, в белых коленкоровых штанах, вдруг странно запрыгал, а на материи одежды показалось красное пятно. Двое других подхватили раненого и все трое стремглав влетели в ворота, сейчас же закрывшиеся за нами. Минуту спустя в углу стены засверкала и загремела медная пушка, и вся лесная поляна заволоклась облаками дыма, а пули застучали в деревянную ограду, словно град в окна.

Глава XXXV. ВЗЯТИЕ ОГРАДЫ

Де Катина, поручив жену заботам хозяйки-индеанки и предупредив ее не подходить к окнам, схватил мушкет и поспешно побежал вниз. По пути какая-то шальная пуля со свистом влетела в одну из маленьких бойниц и впилась кругленьким свинцовым пятном в стену. Де ла Ну был уже внизу и разговаривал у двери с дю Лю.

— Вы говорите, их тысяча?

— Да, мы напали на свежий след большого военного отряда, по крайней мере человек в триста. Все могавки и каюга, есть и онейда. Мы сражались на протяжении пяти миль и потеряли пять человек.

— Надеюсь, мертвыми?

— Надо полагать! Но нас так преследовали, что мы боялись оказаться отрезанными от замка. Жан Манс ранен в ногу.

— Я видел, это случилось на моих глазах.

— Нам следует все заранее приготовить на случай, если возьмут ограду, а отстоять ее надежды мало, так как на одного нашего приходится не менее двадцати краснокожих.

— Все готово.

— Нашими пушками мы помешаем их лодкам подняться вверх, и тогда ночью можно будет услать отсюда женщин.

— Я так и предполагал. Итак, вы возьмете на себя защиту северной стороны. Сейчас же, мой друг, необходимо прислать ко мне для усиления человек десять, а если ирокезы нападут с другого места, то я приду к вам на помощь.

Стрельба шла беспрерывно вдоль всей опушки леса. Нападавшие были опытные стрелки, дрожь в руке или плохое зрение для них были равносильны нищете и голоду. Каждая трещина, каждая щелочка служили мишенью для выстрелов, а шапка, поднятая кем-то на ружье просто так, была моментально сбита. С другой стороны и защитники были испытанные в борьбе с индейцами люди, ловкие и умелые, способные защитить себя и вынудить врага выйти из-под прикрытия. Они стояли по бокам бойниц, смотрели сквозь трещины в ограде и стреляли при первой возможности. Торчавшая из-за пня нога краснокожего показывала, что, по крайней мере, одна пуля попала в цель, но вообще метить было не во что: только искры и клубы дыма вылетали из листвы, да иногда на одно мгновение мелькали неясные очертания фигуры ирокеза, быстро перебегавшего от одного ствола к другому. Семеро из канадцев были уже ранены, но только трое смертельно; остальные четверо мужественно стояли у своих бойниц. Там, где нужна была быстрая стрельба, женщины сидели на земле в одну линию, каждая с блюдечком пуль и мешочком пороха, подавая ружья стрелкам.

Сначала вся атака была направлена на южную сторону, но по мере того как к ирокезам подходили новые подкрепления, линия нападения растягивалась все больше и больше, так что и восточная сторона вся целиком оказалась под выстрелами, которые постепенно стали перемещаться к северу. И вот уже вся усадьба опоясана широким кольцом дыма, за исключением того места, где течет широкая река. У противоположного берега сновали индейские челноки; один из них с десятью вооруженными индейцами попробовал было переплыть реку, но удачно выпущенный снаряд из медной пушки попал в борт лодки и отправил ее на дно, а второй выстрел картечью оставил в живых только четверых из пловцов, высокие чубы которых поднимались над водой словно спинные плавники какой-то необыкновенной рыбы. Вскоре де ла Ну запретил стрелять из пушек, так как широкие амбразуры привлекали внимание врага и в результате половину всех раненых составили канониры.

Старый вельможа расхаживал в своих белых панталонах, с янтарной тростью в руках, позади защитников замка, постукивая тонкими пальцами по табакерке, рассыпая шуточки. Он казался гораздо менее озабоченным, чем во время игры в пикет.

— Ну что вы думаете по этому поводу, дю Лю?

— Дело обстоит очень скверно. Мы слишком быстро теряем людей.

— Разве можно ожидать иного, друг мой? Когда на такое маленькое местечко направлена тысяча мушкетов, кому-нибудь надо же пострадать. Ах, бедняга, и ты уже готов.

Стоявший рядом с ним человек внезапно упал и лежал теперь неподвижно, уткнувшись лицом в блюдо с саго, принесенное женщинами из дома. Дю Лю взглянул на убитого и огляделся вокруг.

— Он не на линии бойниц! — воскликнул он. — Откуда же взялась эта пуля? Ах, клянусь св. Анной, взгляните-ка туда. — И дю Лю указал вверх на облачко дыма, окружавшее верхушку высокого дуба.

— Негодяй целит в нас сверху. Но вряд ли на такой высоте ствол достаточно толст, чтобы защитить его. Ну, бедняге не понадобится больше мушкет, хотя, я вижу, он метит снова.

Де ла Ну положил трость, отвернул манжеты, поднял ружье убитого и выстрелил в притаившегося воина. С дерева слетели два листочка, на одно мгновение появилось красное ухмыляющееся лицо и раздался насмешливый крик. Тогда с быстротой молнии дю Лю вскинул мушкет к плечу и дернул собачку. Индеец сделал страшный прыжок в густую листву. Затем соскользнул вниз и с шумом, напоминавшим падение большого камня в колодец, грохнулся на громадный сук, повиснув на нем, словно красная тряпка. При виде этого крик восторга раздался со стороны канадцев, но был заглушен яростным воплем дикарей.

— Он шевелится. Он еще не умер! — крикнул де ла Ну.

— Сдохнет, — равнодушно проговорил старый пионер, кладя новый заряд в ружье. — Ах, вот серая шляпа всегда появляется, когда у меня нет заряда!

— Я видел в кустах шляпу с пером.

— Это Фламандский Метис. Мне было бы приятнее иметь в руках только один его скальп, чем сотни лучших его бойцов.

— Разве он так храбр?

— Да. Этого-то уж нельзя отрицать. Иначе он не смог бы стать вождем ирокезов. Но в придачу к этому негодяй умен, хитер и жесток… Ах, боже мой, если все, что про него рассказывают, правда, то жестокость его просто невероятна. Боюсь, как бы у меня не отсох язык, начни я перечислять все преступления этого человека. Ах, он опять…

В дыму снова промелькнула серая шляпа с пером. Де ла Ну и дю Лю выстрелили одновременно, и шляпа взлетела на воздух. В тот же миг кусты раздвинулись и высокий воин очутился перед глазами защитников. Лицом он походил на индейца, но цвет кожи был несколько светлее и остроконечная черная борода падала на охотничью куртку. Презрительным движением он вскинул руки, постоял одно мгновение, пристально смотря на замок, а затем прыгнул назад под прикрытие, среди града пуль, подсекавших все мелкие ветви вокруг него.

— Да, он довольно-таки храбр, — с ругательством повторил дю Лю. — У ваших крестьян в руках чаще бывали мотыги, чем мушкеты, судя по меткости их стрельбы. Однако индейцы, кажется, собираются к восточной стороне и, я думаю, скоро пойдут на штурм.

Действительно, со стороны ограды, защищаемой де Катина, пальба стала гораздо ожесточеннее, и было ясно, что именно здесь будет сосредоточен главный удар ирокезов. Из-за каждого ствола, пня и куста вылетали красные искры, окруженные серым дымом, и пули пели непрерывную песню смерти, пролетая сквозь бойницы. Амос просверлил себе дыру в частоколе на фут от земли и, лежа ничком, заряжал ружье, стреляя с обычным методическим спокойствием. Рядом с ним стоял Эфраим Савэдж, с сурово сжатыми губами и горящими глазами из-под нахмуренных бровей. Вся душа его была поглощена истреблением «амалекитян». Шляпа капитана свалилась с головы, седые волосы развевались по ветру, большие пятна пороха пестрили его загорелое лицо, а ссадина на правой щеке показывала, что индейская пуля успела задеть его. Де Катина держался как опытный стратег. Он расхаживал среди своих людей, бросая короткие фразы похвалы или предостережения, употребляя пламенные слова, грубые и меткие, от которых загораются сердца и вспыхивают щеки. Семеро из его людей были убиты, но так как атака, усилившись на его стороне, ослабела с другой, то старик де ла Ну поспешил к нему на помощь с сыном, а дю Лю привел подкрепление в десять человек. Де ла Ну только что протянул табакерку де Катина, как пронзительный крик сзади заставил первого обернуться. Онега ломала руки над трупом сына. Пуля прошла Ахиллу сквозь сердце, и он был мертв.

На одно лишь мгновение худое лицо старого вельможи слегка побледнело и рука, державшая золотую табакерку, закачалась, словно ветка от порыва ветра. Но он тотчас же овладел собой, сунул руку в карман и подавил судорогу, исказившую его лицо.

— Все де ла Ну умирают на поле чести, — произнес он. — Я думаю, в тот угол, где стоит пушка, надо прибавить людей.

Теперь стало ясно, почему ирокезы выбрали главной целью нападения именно восточную сторону. Здесь, между пушкой и оградой, находилась группа кустов, которая служила им надежной защитой. Там мог укрыться целый отряд, чтобы идти на окончательный приступ. Вот один за другим два воина переползли через неширокую полосу открытого пространства и скрылись в кустах, рядом с ними одним прыжком оказался и третий… Четвертого ранили, и он упал с перешибленной спиной в нескольких шагах от опушки леса, но нападавшие непрерывно стремились вперед, и уже тридцать шесть дикарей притаились в кустах. Настало время отличиться Амосу Грину.

С того места, где он лежал, отчетливо была видна полоска от срезанной им березовой коры. Грин знал, что прямо под ней лежит мешок с порохом. Он нацелился в полоску и потом медленно повел мушку ружья вниз, пока не установил ее, насколько мог точно, против деревца, росшего среди кустарника. Первый выстрел остался без последствий, а при втором он уже навел мушку на фут ниже. Пуля попала в мешок. От происшедшего мгновенно оглушительного взрыва задрожал дом и весь ряд крепких кольев ограды закачался, словно колосья в поле от порыва ветра. Столб синего дыма поднялся выше самых громадных деревьев, затем наступила гробовая тишина, нарушаемая только падением мертвых тел. Но вот раздался дикий крик радости осажденных, и в ответ на него — бешеный вой индейцев, и пальба из леса возобновилась с еще большей яростью.

Удар был нанесен врагу чувствительный. Из тридцати шести лучших воинов, посланных вперед, только четверо вернулись в лес, да и те были так изувечены, что могли считаться погибшими. Индейцы и раньше несли большие потери, но это новое бедствие заставило их переменить план атаки. Надо сказать, что ирокезы были настолько же осторожны, насколько храбры, и лучшим вождем считался у них тот, кто дорожил жизнью своих воинов. Пальба постепенно слабела и наконец, за исключением единичных выстрелов, почти замолкла.

— Неужели они прекратили атаку? — с радостью воскликнул де Катина. — Амос, вы, кажется, спасли нас.

Но осторожный дю Лю покачал головой:

— Скорее волк бросил бы полуобгрызанную кость, чем ирокезы такую добычу.

— Но ведь они понесли огромные потери.

— Да, но не столь ощутимые, как наши. Они потеряли пятьдесят из тысячи, мы — двадцать из шестидесяти. Нет, нет, у них идет военный совет и мы скоро почувствуем его результаты. А пока нам выпало несколько спокойных часов, послушайтесь меня — идите сосните немного. По вашим глазам я вижу, что вы не привыкли к бессоннице, а грядущая ночь вряд ли подарит вам отдых.

Де Катина действительно устал до последней степени. Амос Грин и капитан, завернувшись в свои одеяла, уже спали под защитой ограды, Амори же побежал наверх, сказать несколько слов утешения дрожащей Адели, затем кинулся на кровать и заснул мертвым сном без сновидений, сном изможденного человека. Когда новый взрыв пальбы разбудил его, солнце уже угасало и мягкие вечерние тона расцветили голые стены комнаты. Он вскочил с кровати, схватил мушкет и бросился вниз. Защитники собрались у бойниц, а дю Лю, де ла Ну и Амос Грин озабоченно шептались между собою. Мимоходом Амори заметил, что Онега, тихо причитая, все в том же положении сидит над трупом сына.

— Что случилось? Разве они наступают? — быстро спросил он.

— Негодяи задумали какую-то чертовщину, — произнес дю Лю, выглядывая из-за угла амбразуры. — Они собираются толпой на восточной стороне, а стреляют с юга. Индейцы обычно не нападают с открытого места, но если у них появится подозрение, что к нам подойдет помощь из форта, они отважатся и на. это.

— Лес впереди прямо-таки кишит ими, — заметил Амос. — Они хлопочут под кустами, словно бобры.

— Может быть, они намерены напасть с этой стороны под прикрытием стрельбы с флангов.

— Так и есть! — вскричал де ла Ну. — Принесите поскорее все лишние ружья и соберите сюда всех людей, оставив с каждой стороны по пять человек.

Едва он успел произнести эти слова, как из лесу раздался пронзительный призывный боевой клич. В одно мгновение на открытое пространство высыпала целая куча воинов и направилась к ограде, визжа, прыгая и размахивая в воздухе ружьями и томагавками. И в кошмарном сне не могли пригрезиться такие ужасные существа, как эти индейцы, с их ярко раскрашенными лицами, с их развевающимися чубами и размахивающими в воздухе руками, с их конвульсивно извивающимися телами. Некоторые из передних несли челноки и, подбежав к ограде, ставили их стоймя и лезли по ним, словно по лестницам. Другие стреляли сквозь бойницы так, что дула их мушкетов ударялись о дула ружей противников; третьи вскарабкивались на верх ограды и бесстрашно спрыгивали внутрь двора. Канадцы ожесточенно сопротивлялись, как люди, которые не ждут пощады. Они стреляли, еле успевая заряжать ружья, и, обернувши мушкеты, бешено колотили прикладами по каждой башке, показывающейся над оградой. Во дворе стоял невообразимый шум: возгласы и крики французов, завывание дикарей, вопли ужаса испуганных женщин — и среди всего этого гама возвышался голос старого вельможи, умолявшего свой гарнизон держаться стойко. С рапирой в руке, без шляпы, со сбившимся париком, забыв все свои жеманные манеры, старый воин был тем же, как некогда при Рокруа, и вместе с дю Лю, Амосом Грином, де Катина и Эфраимом Савэджем оказывался впереди везде, где было особенно трудно. Они бились отчаянно, ружья их и приклады одерживали верх над томагавками, так что пятьдесят ирокезов, попавших за ограду, были большей частью мгновенно перебиты, а оставшиеся в живых бежали. Но внезапно с южной стороны, лишенной защиты, начался новый приступ. Дю Лю сразу увидел, что двор потерян и остается только одно средство спасти дом.

— Задержите их на минуту! — крикнул он и, подбежав к медной пушке, выпалил прямо в толпу дикарей. Затем, когда они на миг попятились, дю Лю, сунув гвоздь в запальное отверстие, вбил его ударом приклада, затем заклепал пушку с другой стороны и только после этого бросился к входной двери, куда нападавшие оттеснили остатки гарнизона. Канадцы кинулись в дом и с силой захлопнули за собой массивную дверь, сломав при этом ногу первому индейцу, попытавшемуся последовать за ними. Таким образом, защитники замка могли теперь передохнуть немного и обдумать, как поступить дальше.

Глава XXXVI. ПОЯВЛЕНИЕ МОНАХА

А дела их были из рук вон плохи. Если бы только враги смогли обратить жерла пушек против них, всякое сопротивление было бы бесполезным; но присутствие духа дю Лю избавило смельчаков от этой опасности. Однако число защитников замка страшно уменьшилось. Девятнадцать человек вошло в дом, из них один умер прямо на пороге, простреленный насквозь, а у другого оказалось томагавком разрублено плечо, и он не в состоянии был поднять мушкет. Дю Лю, де ла Ну и де Катина остались невредимыми, но Эфраиму Савэджу пуля пробила руку, а у Амоса из пореза на лице текла кровь. Остальные также пострадали более или менее, но теперь не время было думать о ранах, так как надвигавшаяся кровавая развязка требовала решительных действий. Несколькими выстрелами из забаррикадированных окон удалось очистить двор, ибо целиться стало куда как удобно, но, с другой стороны, и враги теперь могли укрыться за частоколом и вести огонь снаружи. С полдюжины защитников отвечали на пальбу, в то время как руководители обороны совещались.

— Вместе с нами двадцать пять женщин и четырнадцать детей, — говорил де ла Ну. — Я уверен, что вы, господа, согласитесь со мной, наша обязанность прежде всего подумать о них. Некоторые из вас, как и я, потеряли сына или брата. Так спасем же, по крайней мере, наших жен и сестер!

— Вверх по реке не видно ирокезских челноков, — заметил кто-то из собравшихся. — Если женщины отправятся ночью, они смогут добраться до форта.

— Клянусь св. Анной! — воскликнул дю Лю. — Хорошо бы услать отсюда и мужчин, так как я не знаю, продержимся ли мы до утра.

Одобрительный ропот пробежал между канадцами, но старый вельможа решительно покачал головой.

— Э, э! Это что за вздор! — возразил он. — Неужели мы бросим замок Св. Марии на разграбление первой шайке дикарей, вздумавшей напасть на него? Нет, нет, господа. Нас здесь еще около двадцати человек, а когда гарнизон получит известие о нападении на нас, — а это случится самое позднее завтра утром, — то, конечно, пришлет нам подкрепление.

Дю Лю угрюмо возразил:

— Если вы настаиваете на удержании этого дома, я не покину вас, но все же жаль бесполезно жертвовать такими храбрецами.

— Челноков едва хватит на женщин и детей, — сказал Терье. — Их всего-то два больших и четыре малых. Ни одному мужчине не найдется на них места.

— Значит, вопрос решен! — заявил де Катина. — Но кто же повезет женщин?

— По реке здесь всего несколько миль, и у нас все женщины умеют грести.

Ирокезы совершенно притихли, и только отдельные выстрелы напоминали об их присутствии. Потери индейцев были велики, и они, вероятнее всего, или занимались уборкой трупов, или держали совет о дальнейшем ходе битвы. Наступили сумерки; солнце уже зашло за горизонт. Предводители обороны, оставив по одному человеку у каждого окна, спустились к реке, туда, где на песке лежали челноки. К северу не было видно и признаков неприятеля.

— Нам везет, — проговорил Амос. — Собираются тучи. Будет темно.

— Это действительно счастье, ибо полнолуние народилось только три дня тому назад, — ответил дю Лю. — Удивляюсь, почему ирокезы не отрезали нас от реки; видимо, их лодки поплыли на юг за подкреплением. Они могут скоро возвратиться, а потому нам не следует терять ни минуты.

— Через час стемнеет, и можно будет отправиться в путь.

Собрали женщин и детей, указали им места в лодках. Жены крестьян, суровые, мужественные женщины, проведшие всю жизнь под угрозой опасности, относились к предстоящему отъезду в большинстве своем спокойно и рассудительно; только некоторые, помоложе, плакали. Женщина всегда храбрее, когда у нее имеется ребенок, отвлекающий ее мысли от собственной персоны, а тут как раз каждой замужней женщине на время плавания и было вручено по такому радикальному средству от страха. Начальство над женщинами было поручено индеанке Онеге, храброй и умной супруге владельца «Св. Марии».

— Это не очень далеко, Адель, — утешал де Катина жену, прижавшуюся к его плечу. — Помнишь, мы слышали церковный звон, путешествуя по лесу? Это благовестили как раз в форте С. — Луи, на расстоянии одной или двух миль отсюда.

— Но я не хочу покидать тебя, Амори. Мы не разлучались все это время. О, Амори, зачем нам расставаться теперь?

— Милая моя, дорогая, ты расскажешь там, в форте, что происходит здесь, и нам пришлют помощь.

— Пусть другие рассказывают, а я останусь здесь, Амори. Я буду помогать тебе, Амори. Онега научила меня заряжать ружье. Я не буду бояться, право, не буду, только позволь мне остаться здесь!

— Не проси об этом, Адель. Это невозможно, дитя. Я не могу оставить тебя в этом доме.

— Но я уверена, что так было бы лучше.

Более грубый мужской ум еще не научился ценить по достоинству тонких инстинктов, которыми руководствуется женщина. Де Катина увещевал и доказывал до тех пор, пока, если и не убедил жену, то заставил ее замолчать.

— Сделай это ради меня, моя милая. Ты не представляешь, какую тяжесть снимешь с моего сердца, лишь только я узнаю о твоей безопасности. А за меня тебе нечего бояться. Мы смело можем продержаться до утра. Тогда подойдет подмога из форта — я слышал, там много лодок — и мы все увидимся снова.

Адель молчала, но крепко сжала руку мужа. Де Катина продолжал успокаивать ее, как вдруг у часового, стоявшего у окна, вырвался крик:

— К северу от нас на реке лодка!

Осажденные в смущении переглянулись между собой. Так, значит, ирокезы отрезали отступление.

— Сколько в ней воинов? — полюбопытствовал де ла Ну.

— Не вижу. Темно, да к тому же и тень от берега.

— Куда она плывет?

— Сюда. Ах, вот она выплывает на открытое пространство и теперь ее можно хорошо рассмотреть. Слава тебе, господи! Двенадцать свечей поставлю в Квебекском соборе, если доживу до будущего лета.

— Да что же там такое? — нетерпеливо крикнул де ла Ну.

— Это не ирокезский челнок. В нем только один человек. Он канадец.

— Канадец! — воскликнул дю Лю, выглядывая из окна. — Только безумный может отважиться явиться один в это осиное гнездо. Ага, теперь я его вижу. Он держится вдали от берега, во избежание их выстрелов. Вот он на середине реки и поворачивает к нам. Честное слово, этот святой отец не в первый раз держит весло в руках.

— По-видимому, иезуит, — произнес, вытягивая шею, один из осажденных.

— Нет, я вижу его капюшон, — ответил другой, — это францисканский монах.

Минуту спустя лодка зашуршала по песку, и в распахнувшуюся дверь вошел человек в длинной темной одежде францисканского ордена. Он быстро оглядел всех кругом, подошел к де Катина и положил на плечо ему руку.

— Итак, вы не ушли от меня, — произнес он сурово. — Мы разыскали дурное семя, прежде чем оно успело дать ростки.

— Что вам угодно, отец мой? — спросил изумленно де ла Ну. — Вы, очевидно, ошиблись. Это мой хороший приятель Амори де Катина, из французских дворян.

— Это Амори де Катина, еретик и гугенот! — крикнул монах. — Я гнался за ним по реке Св. Лаврентия, а затем по Ришелье, и прошел бы за ним на край света, с целью взять его с собой.

— Ну, отец святой, ваше усердие заводит вас слишком далеко, — заметил де ла Ну. — Куда же вы хотите захватить моего друга?

— Он с женой должен вернуться во Францию. В Канаде не место еретикам.

— Клянусь св. Анной, святой отец, — проговорил дю Лю, — если бы вы в настоящее время взяли нас всех во Францию, мы были бы вам очень обязаны.

— И вспомните, — строго прибавил де ла Ну, — что вы здесь под моей кровлей и говорите о моем госте.

Но нахмуренное лицо старого вельможи не могло смутить монаха.

— Взгляните на это, — показал он, вытащив из-за пазухи какую-то бумагу. — Она подписана губернатором и предписывает вам под страхом королевской немилости вернуть этого человека в Квебек. А-а, сударь, когда вы в то утро высадили меня на остров, вы даже и вообразить себе не могли, что я вернусь в Квебек, чтобы получить эту бумагу, и поплыву за вами столько сотен миль по реке. Но теперь вы в моих руках, и я не покину вас до тех пор, пока не увижу вас с женой на корабле, идущем во Францию.

Несмотря на злобную мстительность, горевшую в глазах монаха, де Катина не мог не восхищаться энергией и настойчивостью этого человека.

— Мне кажется, святой отец, вы более прославились бы в качестве воина, чем служителя Христа, — сказал он, — но так как вы все же пробрались за нами сюда, откуда нет выхода, то мы обсудим этот вопрос попозже, на досуге.

Но американцы были менее склонны к такому мирному разрешению вопроса. Борода Эфраима Савэджа топорщилась от злобы, он шепнул что-то на ухо Амосу Грину.

— Мы с капитаном можем легко прикончить этого сумасшедшего, — прошептал молодой житель лесов, отводя в сторону де Катина. — Раз он так настойчиво становится на нашем пути, он должен поплатиться.

— Нет, нет, ни за что на свете, Амос. Оставьте его в покое. Он исполняет по своему разумению долг веры, хотя, по-видимому, последняя в нем сильнее милосердия. Но вот и дождь. Теперь достаточно темно для отправки лодок.

Большая темная туча заволокла небо, и темнота наступила почти мгновенно. Ирокезы в лесах и за взятою оградою сидели смирно, лишь изредка давая знать о себе отдельными выстрелами, но визг и крики в домах крестьян указывали на то, что победители предавались грабежу. Внезапно над одной из крыш взметнулось мутное красное зарево.

— Они поджигают дома! — крикнул дю Лю. — Надо живее отправлять челноки, а то скоро на реке станет светло как днем. В лодки! В лодки! Нельзя терять ни минуты.

Прощаться было некогда. Один страстный поцелуй — и Адель увели, усадив в самую маленькую лодочку, в которой она очутилась с Онегой, тремя детьми и еще какой-то девушкой. Остальные кинулись к своим местам и через несколько минут отчалили, исчезнув в дожде и мраке.

— Благодарение богу за этот дождь, — пробормотал дю Лю. — Он лишает огонь возможности слишком быстро охватить постройки.

Но он упустил из виду, что хотя крыши и намокли, но внутренность построек была суха, как трут. Еле успели прозвучать эти слова, как длинный желтый язык пламени показался из одного окна, затем другого, третьего… внезапно провалилась половина крыши, и дом запылал, как смоляная бочка. Огонь шипел и трещал под потоками дождя, но, поддерживаемый снизу, разгорался все сильнее и сильнее, подымаясь все выше и бросая красный отблеск на гигантские деревья, придавая их стволам вид полированной меди. От этого огромного факела вокруг дома и на большом протяжении вдоль реки стало ясно как днем. По неистовым крикам из леса можно было заключить, что дикари увидели-таки лодки, успевшие — как отлично было видно из окна замка — проплыть не более четверти мили.

— Они бегут к лесу! Мчатся к реке! — в испуге крикнул де Катина.

— Вон там у них несколько челноков, — указал дю Лю.

— Но ведь они не могут миновать нас! — воскликнул владелец «Св. Марии». — Спуститесь поживее к пушкам и попытайтесь остановить их.

Едва защитники успели добежать до пушек, как две большие пироги, наполненные дикарями, вылетели из тростников, росших пониже замка, выплыли на середину реки и бешено погнались за беглецами.

— Жан, ты у нас лучший стрелок, — волновался де ла Ну. — Ну-ка, вжарь по ним, когда они будут проплывать мимо большой сосны. Ламбер, стреляй-ка из другой пушки. Жизнь всех, кого вы любите, зависит от этих выстрелов.

Оба сморщенных старых артиллериста выглянули из-за своих пушек и стали ожидать индейцев. Пламя пожара подымалось все выше и выше, а широкая река казалась листом темного металла с двумя черными точками — быстро несшимися пирогами. Они скользили одна за другой на расстоянии пятидесяти ярдов, и в той и в другой индейцы одинаково яростно налегали на весла, поощряемые громкими возгласами с берега. Однако беглянки уже исчезли за поворотом реки.

Когда первая пирога поравнялась с пушкой, канадец перекрестил запал и выстрелил. Крики радости, а затем стоны отчаяния вырвались из груди напряженно смотревших зрителей. Снаряд попал в реку у самой лодки, залив ее таким потоком воды, что одно мгновение осажденным казалось, будто пирога идет ко дну. Но минуту спустя волнение улеглось, а лодка продолжала лететь вперед; только один из пловцов, выронив весло, ткнулся головой в спину сидевшего перед ним товарища. Старик Ламбер избрал ту же цель, но в тот миг, когда он подносил запал, из-за ограды вылетела со свистом пуля, и он без стона повалился замертво.

— Это дело я немножко знаю, парень! — крикнул Эфраим Савэдж, внезапно выскакивая вперед. — Но когда я палю из пушки, то люблю направлять ее сам. Помоги-ка мне двинуть ее и наводи прямо вон туда, на остров. Вот так. Пониже. Ну, готово! — Он спустил фитиль и выстрелил.

Удар был превосходный. Весь заряд попал в пирогу в* шести футах ниже носа и перевернул ее, как яичную скорлупу. Прежде чем рассеялся дым, она затонула, а вторая лодка остановилась подбирать раненых. Остальные индейцы, чувствовавшие себя в воде не хуже, чем на суше, уже плыли к берегу.

— Скорей! Скорей! — горячился де ла Ну. — Заряжай еще пушку. Можем опрокинуть и вторую.

Но этой надежде не суждено было осуществиться. Задолго до того, как удалось зарядить пушку, ирокезы успели подобрать своих раненых и теперь снова бешено неслись по реке. Внезапно пожар потух, и все вокруг исчезло в дожде и мраке.

— Боже мой! — кричал де Катина вне себя. — Их догонят! Бросим этот дом, возьмем лодку и поплывем за ними. Скорее, скорее! Нельзя терять ни минуты.

— Милостивый государь, вы заходите слишком далеко в вашей естественной тревоге, — холодно проговорил вельможа. — Я не склонен так легко покидать свой пост.

— Ах, что нам в этом доме?! Только дерево и камень; дом можно построить снова, Подумайте — женщины в руках этих дьяволов. О, я с ума схожу! Скорей, скорей! Едем, ради Христа, едем!

Лицо де Катина было смертельно бледным, и он бешено жестикулировал руками.

— Не думаю, чтоб их догнали, — успокаивал дю Лю, кладя ему руку на плечо. — Не бойтесь. Они отплыли гораздо раньше, а здешние женщины умеют грести не хуже мужчин. К тому же пирога ирокезов была и так переполнена, теперь же, подобрав раненых, и подавно. Да и дубовые лодки могавков не так быстроходны, как наши берестяные, алгонкинские. Но главное, мой друг, мы не сможем отправиться вдогонку за неимением у нас лодки.

— Вон там лежит одна!

— Ах, в нее может поместиться только один человек. Это челнок приехавшего монаха.

— Ну, тогда он мой. Мое место там, где Адель!

Де Катина распахнул дверь, выскочил на берег и уже хотел оттолкнуть утлое суденышко, как вдруг кто-то бросился вперед него и ударом топора проломил бок лодки.

— Это мой челнок, — произнес монах, бросая топор и складывая руки на груди. — Я могу поступить с ним по своему желанию.

— Ах, дьявол! Вы погубили нас!

— Я нашел вас, и вам не скрыться от церкви.

Горячая кровь бросилась в голову офицера, и он, подняв топор, угрожающе шагнул вперед. Свет из открытой двери падал на застывшее, суровое лицо монаха, на котором не дрогнул ни один мускул при виде взвившегося топора в руке взбешенного человека. Монах только перекрестился, прошептав по-латыни отходную молитву. Это спокойствие спасло ему жизнь. Де Катина со страшным ругательством отбросил топор и отвернулся от разбитой лодки. Вдруг главная входная дверь неожиданно с треском повалилась внутрь, и толпа дикарей с победным боевым кличем ворвалась в дом.

Глава XXXVII. СТОЛОВАЯ В ЗАМКЕ «СВ. МАРИЯ»

Как это случилось, объяснить легко. Часовые у окон, выходивших во двор, не в силах были оставаться безучастными, когда по другую сторону дома решалась судьба их жен и детей. Все было тихо, казалось, индейцы так же были заняты всем происходившим на реке, как и канадцы. Поэтому часовые, один за другим, покинули свои посты и вместе с остальными защитниками замка сначала радостно приветствовали выстрел капитана, а затем, как и все, пришли в отчаяние, увидев, что пирога осталась невредимой и продолжала, словно гончая, нестись по следу беглянок. Не стоит забывать, что во главе дикарей стоял человек столь же находчивый и изобретательный, как и дю Лю. Фламандский Метис стерег дом из-за ограды, как такса подстерегает крысу у норы, и тотчас же учуял момент, когда часовые покинули свои посты. Захватив двадцать человек, он притащил с опушки леса громадный чурбан. Дикари беспрепятственно пробежали открытое пространство двора и ударили этим самым чурбаном в дверь с такой силой, что деревянная поперечина лопнула, а двери слетели с петель. Первое известие о нависшей угрозе долетело до защитников замка, лишь только они услышали треск ломаемой двери и крики двух нерадивых часовых, схваченных и оскальпированных на месте. Весь нижний этаж теперь был в руках индейцев, а де Катина и его враг монах оказались отрезанными от лестницы.

К счастью, господские дома в Канаде строились тогда с учетом необходимой обороны, а потому даже сейчас не все еще было потеряно для Амори и монаха. С верхнего этажа, со стороны реки, спускалась на землю висячая деревянная лестница, которую можно было втащить наверх в случае опасности. Де Катина кинулся к ней, за ним монах. Лестницы не было.

Сердце молодого человека замерло. Куда бежать. Лодка испорчена… Между ним и лесом — ограда, да и та в руках ирокезов. Их бешеные крики звенели у него в ушах. Они еще не видели его, но скоро должны были заметить. Внезапно в окружавшей его темноте сверху раздался чей-то голос.

— Давай мне твое ружье, парень, — произнес этот голос. — Я вижу внизу у стены тень каких-то язычников.

— Это я. Это я, Амос! — крикнул де Катина. — Спускайте скорее лестницу, не то я погиб.

— Осторожнее. Это может быть хитрость, — послышался голос дю Лю.

— Нет, нет. Ручаюсь вам, — ответил Амос, и через минуту лестница была спущена. Де Катина и монах живо полезли по ней вверх и едва успели добраться до последних ступеней, как из входной двери замка выбежала толпа индейских воинов и с криком бросилась по берегу реки в их сторону. Сверху раздалось два выстрела и что-то шлепнулось в воду, словно лосось, — в следующее же мгновение оба француза были среди своих товарищей, а лестница втянутой наверх.

В последнем убежище осталась только горсточка защитников. Всего девять человек: владелец «Св. Марии», дю Лю, два американца, монах, де Катина, дворецкий Терье и два крестьянина. Израненные, измученные, почерневшие от пороха, эти люди были полны безумной отваги, ибо знали, что в случае сдачи им грозит ужасная смерть. Каменная лестница вела прямо из кухни в столовую и оканчивалась дверью, заложенной теперь до половины двумя матрацами. Хриплые перешептыванья и щелканья взводимых курков указывали, что ирокезы готовятся к нападению.

— Поставьте фонарь у двери, — посоветовал дю Лю, — так, чтобы свет падал на лестницу. Здесь мало
места, стрелять можно только троим, но остальные могут заряжать и передавать ружья. Господин Грин и ты, Жан Дюваль, станьте рядом со мной. Если ранят одного из нас, пусть заменит кто-нибудь другой сзади. Ну, готовьтесь. Они идут.

Снизу раздался резкий свист, и в одно мгновение лестница заполнилась краснокожими, стремительно бегущими вверх. Паф! Паф! Паф! — грянули три ружья и затем снова: паф! паф! паф! В низкой комнате стало так темно от дыма, что с трудом можно было различить руки, нетерпеливо ожидавшие мушкеты. Ни один из ирокезов не добрался до двери, и на лестнице смолк шум их шагов. Только сердитое рычание, да по временам стон доносились снизу. Стрелки остались целы, но прекратили стрелять, ожидая, пока рассеется дым.

Когда же он рассеялся, защитники увидели, как смертоубийствен был их прицел на столь близком расстоянии. Сделано было только девять выстрелов, а на каменных ступенях лестницы валялось семь трупов. Пять из них лежали неподвижно, а двое пытались сползти вниз, к товарищам. Дю Лю и Жан Дюваль подняли мушкеты, и раненые индейцы успокоились навеки.

— Клянусь св. Анной, — произнес старый пионер, забивая в ствол новую пулю, — если они и добудут наши скальпы, то дорогою ценой. Не менее сотни скво завоют в селениях негодяев, узнав о наших сегодняшних подвигах.

— Да, они не забудут приема в «Св. Марии», — гордо прибавил старик де ла Ну. — Я снова должен выразить вам, мой дорогой де Катина, свое глубочайшее сожаление, что вам и вашей супруге пришлось подвергнуться стольким неприятностям. Ведь вы были так добры и любезны, навестив меня. Надеюсь, теперь она и прочие женщины уже в безопасности под защитой форта.

— Дай бог! О, у меня не будет ни минуты покоя до тех пор, пока я не увижу ее снова.

— Если женщины добрались благополучно, мы можем ждать подкрепления к утру; только бы продержаться до этого срока. Комендант Шамблине не таков, чтобы покинуть товарища в нужде!

На одном конце стола с предыдущего утра остались карты; взятки нетронутыми лежали одна на другой. Но тут же было нечто более интересное — завтрак также остался неубранным, а бойцы сражались почти сутки, едва успев перекусить. Даже лицом к лицу со смертью природа заявляет свои права, и голодные люди с жадностью набросились на хлеб, ветчину и холодную дикую утку. На буфете стояло несколько бутылок вина, с них сбили пробки, опрокинув содержимое в пересохшую гортань. Однако все время трое часовых, сменяясь по очереди, стояли у двери, чтобы вторично не быть захваченными врасплох. Снизу доносились вопли и визг дикарей, словно все волки леса собрались там, но на лестнице никто не показывался. Только по-прежнему валялись семь бездыханных тел.

— Они не полезут больше, — уверенно заявил дю Лю. — Полученный урок слишком жесток.

— Но они подожгут дом.

— Трудновато им будет проделать эту штуку, — сказал дворецкий. — Дом весь из камня — и стены, и лестница — только несколько деревянных балок. Он не то что дома крестьян.

— Тс! — крикнул Амос Грин, подымая руку. Крики прекратились; слышались тяжелые удары молота о дерево.

— Что бы это могло означать?

— Без сомнения, какая-нибудь новая чертовщина.

— К сожалению, должен констатировать, господа, — заметил старый вельможа все с той же свойственной ему придворной учтивостью, — по-моему, они взяли пример с нашего молодого друга и выбивают днища у пороховых бочек в погребе.

Но дю Лю отрицательно покачал головой.

— Краснокожий не станет терять порох попусту, — возразил он. — Это слишком драгоценная для них добыча. А? Прислушайтесь.

Завывание и визг возобновились с новой силой, в резких звуках появилось что-то еще более дикое, безумное, перемешиваясь с обрывками песен и взрывами хохота.

— Ах, они вскрыли бочки с водкой! — вскрикнул дю Лю.

Как раз в это время послышался новый взрыв воплей, прорезанный жалобной мольбой о пощаде. Оставшиеся в живых с ужасом переглянулись. Снизу поднялся тяжелый запах горящего тела, а душераздирающий голос по-прежнему взывал и молил. Потом отчаянный вопль медленно стал замирать и наконец умолк навеки.

— Кто это был? — содрогался де Катина. Кровь замерла у него в жилах.

— Я полагаю, Жан Корбейль.

— Земные страдания этого человека окончены. Хорошо бы и нам также упокоиться. Ах! Стреляйте в него. Стреляйте!

На площадку внизу лестницы внезапно вбежал какой-то человек, вытягивая руку, как будто собираясь что-то бросить. То был Фламандский Метис. Амос Грин навел на индейца дуло своего мушкета, но тот бросился назад так же стремительно, как и появился. Что-то влетело в комнату и покатилось по полу.

— Нагнитесь, нагнитесь! Это бомба! — крикнул де Катина.

Но брошенный предмет лежал у ноги дю Лю, и теперь он мог хорошо разглядеть его. Схватив со стола скатерть, де Катина прикрыл страшный подарок.

— Это не бомба, — спокойно проговорил он. — А замучен действительно Жан Корбейль.

В продолжение четырех часов из кладовой неслись звуки песен, плясок и разгула; воздух весь пропитался запахом водки. По временам дикари ссорились и дрались; казалось, они совсем забыли об осажденных; но последние скоро убедились в беспрерывной за ними слежке. Дворецкий Терье был убит наповал пулей из-за частокола, когда проходил мимо бойницы, а Амос Грин и де ла Ну едва избегли этой же участи. Тогда поспешно забаррикадировали все окна, кроме одного, выходившего на реку. С этой стороны было безопасно, а так как на востоке забрезжила заря, то у окна постоянно стоял кто-нибудь из осажденных, напряженно смотря вдоль реки в ожидании желанной помощи.

Мало-помалу становилось светлее; сначала узкая полоска жемчужного цвета порозовела, стала шире, длиннее и наконец загорелась алым светом по всему небу, окрашивая края бегущих облаков. Над лесами стлался тонкий сероватый пар, сквозь который вырисовывались верхушки больших дубов, словно острова из моря тумана. По мере того как светало, туман разрывался на маленькие клочья, становившиеся тоньше и постепенно таявшие. Наконец над лесом на востоке появилось огненное светило, и лучи его засверкали на пурпуре и позолоте увядших листьев, на яркой синеве шири реки, исчезавшей к северу. Теперь у окна дежурил де Катина. Вдруг к северу на реке ему бросилось в глаза какое-то темное пятно.

— Сверху плывет челнок! — крикнул он.

В одно мгновение все бросились к окну; но дю Лю кинулся за ними и сердито стал толкать обратно к двери.

— Вы что? Хотите, что ли, умереть раньше предначертанного срока! — крикнул он.

— Да, да, — бормотал капитан, если не поняв слова, то разгадав жест дю Лю. — Надо оставить вахту на палубе. Амос, стань-ка рядом со мной и будем готовы на случай, если неверным взбредет в башку показаться на лестнице.

Американец и старый пионер остались у баррикады; остальные пытались разглядеть приближавшуюся лодку. Внезапно из груди оставшегося в живых крестьянина вырвался глухой стон.

— Это ирокезская пирога! — крикнул он.

— Невозможно.

— Увы, это так, ваша милость. И как раз ускользнувшая от нас вчера.

— Ах, так женщины, значит, спаслись.

— Вероятно. Но увы, месье, народу в ней что-то прибыло.

Замирая от тревоги, кучка оставшихся в живых защитников замка следила за лодкой, быстро мчавшейся вверх по реке, оставляя по обеим сторонам полосы пены, а сзади длинный раздвоенный след. Было заметно, что пирога переполнена, но осажденные припомнили о взятых в нее раненых с затонувшей лодки. Лодка продолжала лететь вперед, пока не поравнялась с усадьбой. Тут пирога сделала круг, и гребцы с пронзительным насмешливым криком подняли весла вверх. Даже на таком расстоянии нельзя было не узнать двух лиц — одно нежное, бледное, другое — темное, царственное. То были Адель и Онега.

Глава XXXVIII. ДВА ПЛОВЦА

Шарль де ла Ну, владелец «Св. Марии», был человек сдержанный, сильной воли, но и у него вырвался стон и проклятие, когда он увидел свою индеанку-жену в руках ее соплеменников, от которых та не могла ждать пощады. И все же даже тут старомодная вежливость не покинула его, он повернулся к де Катина высказать ему несколько слов сочувствия, как вдруг раздался грохот, что-то заслонило окно — и молодой офицер исчез из столовой. Не проронив ни слова, Амори спустил лестницу во двор и полез вниз с изумительной быстротой. Коснувшись ногами земли, он знаками показал товарищам, чтобы те втянули лестницу обратно, сам же бросился к реке и поплыл к пироге. У него не было ни оружия, ни обдуманного плана действий, одна лишь мысль, что его место рядом с женой в минуту грозящей ей опасности, заполняла все его существо. Судьба Адели должна быть его судьбою, и, рассекая воду сильными руками, он клялся разделить с ней жизнь и смерть.

Но был еще один человек, которого чувство долга влекло к опасности. Всю ночь францисканец охранял де Катина, словно скупец, стерегущий свои сокровища. Он неистово верил в то, что этот еретик представляет собой маленькое зерно, которое, разрастаясь все более и более, может заглушить вертоград избранной церкви господней. И когда он увидел, что де Катина спускается с лестницы, из души монаха исчез всякий страх, кроме страха потерять свою драгоценную добычу, — он не раздумывая бросился вслед за ускользающим врагом.

Поразительная картина предстала перед изумленными защитниками замка. Среди реки стояла пирога, на корме которой темным кольцом теснились воины и среди них две женщины. К последним, обезумев, плыл де Катина, с каждым ударом руки выбрасывая свое тело из воды до плеч, а за ним неотступно следовала тонзура францисканца. Монах был хороший пловец, но неудобная, длинная одежда мешала ему, связывая движения, — в порыве рвения он не рассчитал сил. Все медленнее и медленнее становились удары его рук, все ниже и ниже опускалась его тонзура… наконец, с громким криком: «В руки твои, господи!..» он взметнул ослабевшие руки кверху и пошел ко дну. Минуту спустя зрители, охрипшие от криков, призывавших де Катина вернуться, увидели, как его втащили на ирокезскую пирогу, которая тотчас же развернулась и продолжила свой путь по реке.

— Боже мой! — глухо выкрикнул Амос. — Они забрали его. Бедняга погиб.

— Видал я странные дела за сорок лет, но никогда не встречал ничего подобного, — протянул дю Лю.

Де ла Ну взял понюшку табаку из золотой табакерки и смахнул изящным кружевным платком пылинки, упавшие на рубашку.

— Господин де Катина поступил сообразно чести и достоинству французского дворянина, — проговорил он. — Если бы я мог плавать так, как тридцать лет тому назад, я был бы теперь рядом с ним.

Дю Лю оглянулся вокруг и покачал головой.

— Нас теперь только шестеро, — произнес он. — Боюсь, что они опять задумали какую-нибудь дьявольскую махинацию, ибо странно притихли.

— Они покидают дом! — крикнул крестьянин, смотревший в боковое окно. — Что сей сон означает? Пресвятая Дева! Неужели мы спасены? Посмотрите, как они толпами спешат куда-то между деревьев. Они бросились к лодкам, размахивают руками, указывают на что-то.

— Вот серая шляпа того дьявола, — указал капитан. — Я бы пустил в него пулю, если бы не боялся понапрасну истратить заряд.

— Я попадал в цель с такого расстояния, — сказал Амос, просовывая свое длинное темное ружье сквозь щель в баррикаде, перегораживающей нижнюю часть окна. — Я готов отдать весь барыш будущего года, лишь бы свалить негодяя.

— Это вообще на сорок шагов дальше полета пули из мушкета, — заметил дю Лю, — но я видел, как англичане попадали довольно удачно из таких длинных ружей.

Амос тщательно прицелился, оперши ружье на подоконник, и выстрелил. Крик восторга вырвался из груди оставшихся в живых защитников замка. Фламандский Метис упал, но через минуту он был снова на ногах и вызывающе погрозил кулаком по направлению к окну.

— Черт возьми! — с горечью крикнул Амос по-английски. — Пуля попала в него на излете. Все равно что погладил дьявола камешком.

— Не чертыхайся, Амос, а попробуй в другой раз; положи еще побольше пороху, если не разорвет ружья.

Грин засыпал заряд посолиднее, выбрав из мешка хорошую круглую пулю; но когда он поднял голову, то не было ни метиса, ни индейцев. По реке ирокезская пирога летела так быстро, как только могли унести ее двадцать весел; но за исключением этого темного пятна на голубой поверхности воды не было видно и следа врага. Они исчезли, как кошмарный сон, дурное сновидение. Осталась простреленная ограда, груды мертвых тел во дворе, обгоревшие дома без крыш, а безмолвные леса сияли в лучах утреннего солнца, мирные и спокойные, как будто в них не бушевали в смертельном бою враги, словно вырвавшиеся из ада.

— Честное слово, они, кажется, ушли! — крикнул де ла Ну.

— Берегись, не хитрость ли эта какая, — проговорил осторожный дю Лю. — Зачем им бежать от шести человек, когда они победили шестьдесят.

Но крестьянин, взглянув в другое окно, тотчас же упал на колени с поднятыми к небу руками и почерневшим от пороха лицом, бормоча слова молитвы и благодарности. Его товарищи подбежали к окну и радостные восклицания огласили комнату: целая флотилия лодок покрывала реку; солнце играло на дулах мушкетов и на металлических уборах сидевших в лодках людей. Уже можно было рассмотреть белые мундиры регулярных войск, коричневые куртки «лесных бродяг», яркие одежды гуронов и алгонкинов. Все ближе и ближе подплывали они, покрывая реку во всю ее ширь и становясь виднее с каждым мигом, а далеко, на южном изгибе, ирокезская пирога казалась маленьким движущимся пятнышком, подлетевшим вдруг к дальнему берегу и исчезнувшим под тенью деревьев. Минуту спустя оставшиеся в живых уже были на берегу, махая в воздухе шляпами, а носы лодок спасителей уже шуршали по песку.

На корме передней лодки сидел сморщенный человек в большом русом парике, а на коленях у него лежала рапира с позолоченным эфесом. Он выскочил из лодки, как только киль коснулся дна, пошел по воде, поднимая брызги своими высокими сапогами, и бросился в объятия старого вельможи.

— Мой милый Шарль, — крикнул он, — вы защищались геройски! Как, вас только шестеро? Ай! Кровавое было дельце!

— Я знал, что вы не оставите товарища в беде, Шамблн. Мой сын убит. А жена — вон в том ирокезском челноке.

Комендант форта С. — Луи с молчаливым сочувствием пожал руку приятеля.

— Остальные добрались благополучно, — произнес он, спустя некоторое время. — Захватили только одну эту лодку, потому что у них сломалось весло. Трое утонули, а двух забрали. Как я слышал, кроме вашей супруги, там находилась еще какая-то дама, француженка.

— Да, ее муж также в плену.

— Ах, бедняга. Ну, если вы с товарищами чувствуете в себе достаточно сил, чтобы плыть за ними, то мы, не теряя ни минуты, отправимся в путь. Десять человек я оставлю здесь в доме, так что вы можете взять их лодку. Садитесь скорее, и вперед: от вашей поспешности зависит жизнь или смерть этих пленников.

Глава XXXIX. КОНЕЦ

Ирокезы, втащив де Катина в пирогу, обошлись с ним достаточно вежливо. Так непонятны были для них побуждения, заставившие этого человека покинуть безопасное убежище и отдаться в их руки, что они сочли офицера сумасшедшим, а эта болезнь внушала индейцам страх и уважение. Они даже не скрутили ему рук: не будет же он пытаться бежать, коли сам добровольно приплыл к врагу. Два воина обыскали его, с целью убедиться, нет ли у него оружия, затем бросили на дно между двумя женщинами. Потом лодка подплыла к берегу и гребцы передали весть о приближении гарнизона форта С. — Луи; после чего лодка отчалила и быстро понеслась по середине реки. Адель была смертельно бледна, и рука, за которую схватил ее муж, была холодна, как мрамор.

— Дорогая моя, — шептал он, — скажи мне, невредима ли ты, не обидели ли тебя?

— О, Амори, зачем ты здесь! Зачем, Амори? О, я знаю, что могла бы вынести все, но если тронут тебя, я не выдержу.

— Как мог я оставаться там, зная, что ты в руках ирокезов! Я сошел бы с ума.

— Ах, единственным моим утешением была мысль, что ты в безопасности.

— Нет, нет, мы столько перенесли вместе, что не можем больше расставаться. Что такое смерть, Адель? Зачем нам бояться ее?

— Я не боюсь смерти.

— И я тоже. Все будет, в конце концов, хорошо: останемся в живых, сохраним воспоминание об этом времени; умрем — рука об руку перейдем в иную жизнь. Смелее, родная, все обойдется хорошо для нас.

— Скажите мне, сударь, — спросила Онега, — жив ли еще мой господин?

— Да, он жив и здоров.

— Это хорошо. Он — великий вождь, и я никогда не жалела, не жалею и теперь, что вышла замуж за человека не моего народа. Но мой сын!.. Кто отдаст мне моего Ахилла? Он был похож на молодое деревце, такой стройный и крепкий. Кто другой мог бегать, скакать, плавать, как он? Раньше, чем зайдет солнце, мы все будем мертвы, и я рада этому, так как снова встречусь с моим мальчиком.

Ирокезы усердно налегали на весла, пока между ними и «Св. Марией» не осталось пространство миль в десять. Затем они причалили к берегу в небольшом заливчике на своей стороне реки, выскочили из лодки и вытащили пленников. Восемь человек на плечах отнесли лодку в лес, где спрятали ее между двумя свалившимися деревьями, замаскировав грудой ветвей. Потом, коротко посовещавшись, они построились в цепочку, поместив трех обреченных в середину, и двинулись к своему лагерю. Отряд индейцев состоял из пятнадцати человек: восемь шли впереди, семь сзади. Все были вооружены, все быстроноги, как лани, поэтому о бегстве нечего было и помышлять. Пленникам оставалось только идти за своими провожатыми и терпеливо ожидать своей участи.

Целый день несчастные жертвы были в пути. Они то пересекали обширные болота, тянувшиеся вдоль голубых лесных озер, где при их приближении из тростников поднимался серый аист, тяжело хлопая крыльями, то углублялись в лесную чащу, где царил вечный полумрак, и только звук падения дикого каштана да щелканье белки на сотне футов над их головами нарушали полную тишину. Онега обладала выносливостью, свойственной индейским племенам, но Адель, несмотря на то, что ей приходилось странствовать и раньше, еще до вечера почувствовала усталость и боль в ногах. Поэтому де Катина облегченно вздохнул, увидев яркие отблески костра, внезапно засверкавшие между стволами деревьев. Это был индейский лагерь, куда собралась уже большая часть боевого отряда, прогнанного из «Св. Марии». Тут же находилась и масса женщин, пришедших из селений могавков и каюга, чтобы быть поближе к своим мужьям. Образуя кольцо, стояли вигвамы. Перед каждым из них горел огонь, а над огнем, на деревянном треножнике, висел котелок для приготовления ужина. В центре лагеря пылал громадный костер, сооруженный из ветвей, наваленных в виде круга. Внутри круга была оставлена открытой площадка футов в двадцать шириной, в середине которой находился столб, и к нему было привязано что-то вымазанное красным и черным. Де Катина быстро заслонил перед Аделью это ужасное зрелище, но — поздно. Она увидела, вздрогнула и порывисто вздохнула, однако ни единого звука не вырвалось из ее бледных плотно стиснутых губ.

— Итак, они уже начали, — спокойно проговорила Онега. — Ну теперь очередь за нами. Мы покажем им, что умеем умирать.

— Но они не причинили нам ничего дурного, — ответил де Катина. — Может быть, они оставят нас для выкупа или обмена.

Индеанка покачала головой.

— Не обманывайте себя несбыточными надеждами, — промолвила она. — Если ирокезы кротки с вами, это первый признак того, что они готовят вам лютую казнь. Вашу жену отдадут замуж за кого-нибудь из племени, а наша судьба — мучительная смерть. Ваша, потому что вы воин, моя как старухи.

Выдадут замуж… Эти ужасные слова причинили молодым людям такие страдания, какие не могла вызвать даже мысль о смерти. Де Катина опустил голову на грудь, покачнулся и упал бы, если б Адель не схватила его за руку.

— Не бойся, милый Амори, — шепнула она. — Все может случиться, но только не это, потому что, клянусь тебе, я не переживу позора. Да, пускай это грех, но если смерть не придет ко мне сама, я пойду навстречу ей.

Де Катина взглянул на нежное личико, в чертах которого теперь сквозила твердая, непоколебимая решимость. Он знал, что жена выполнит свое намерение и последний удар упадет мимо. Мог ли он когда-либо предполагать, что сердце его забьется от радости при мысли о смерти жены? Когда они прибыли в селение ирокезов, навстречу им выбежали все его жители, и пленникам пришлось идти под шквалом страшных криков. Пленников провели через толпу к отдельно стоявшей хижине. За исключением нескольких ивовых рыболовных сетей, висевших на стене, и кучи тыкв в углу, она была совершенно пуста.

— Вожди придут и решат нашу участь, — сказала Онега. — Вот они уже идут и вы увидите, что я права, зная прекрасно обычаи моего народа.

Минуту спустя старый боевой вождь в сопровождении двух более молодых воинов и бородатого полу-голландца-полуирокеза, руководившего нападением на замок, остановились на пороге хижины, глядя на пленников и обмениваясь короткими горловыми звуками. Знаки Сокола, Волка, Медведя и Змеи указывали, что все они отпрыски знатных семей своего народа. Метис курил глиняную трубку, но говорил больше всех, очевидно, споря с одним из молодых дикарей, согласившимся, наконец, с его мнением. После чего старый вождь строго проговорил несколько коротких фраз, и дело, очевидно, надо было считать решенным.

— А ты, прекрасная госпожа, — сказал по-французски метис, обращаясь к Онеге, — сегодня получишь хороший урок за то, что пошла против своего народа.

— Ах, ты ублюдок! — гневно выкрикнула бесстрашная старуха. — Тебе следовало бы снять шляпу, когда говоришь с женщиной, в жилах которой течет более благородная кровь. Онон, ты — воин? Ты, который с тысячей человек за спиной не смог войти в дом, защищаемый горстью бедных хлебопашцев. Что удивительного, если народ твоего отца отверг такого вояку. Ступай копать землю или играть в камешки, а не то, пожалуй, встретишь когда-нибудь в лесах настоящего мужчину и тогда навлечешь несмываемый позор на приютившее такого ублюдка племя.

Злое лицо метиса смертельно побледнело при презрительно дерзких словах пленницы. Он подскочил к ней и, схватив ее руку, сунул указательный палец Онеги в свою горящую трубку. Она не сделала ни малейшего усилия освободить палец и продолжала сидеть со спокойным лицом, смотря через открытую дверь на заходящее солнце и на болтавших между собой индейцев. Метис внимательно следил за лицом врага в надежде увидеть судорогу боли на нем — тщетно; наконец он с проклятием бросил ее руку и выбежал из хижины. Онега сунула обуглившийся палец за пазуху и рассмеялась.

— Он никуда не годится! — крикнула она. — Не знает даже, как надо мучить. Ну, я бы сумела заставить его кричать. Уверена в этом. Но вы… как вы бледны, сударь.

— Это от только что виденного ужаса. Ух, если бы мы могли стать лицом друг к другу, я — со шпагой, он — с каким угодно оружием… клянусь господом богом, он ответил бы кровью за свое злодеяние.

Индеанка казалась удивленной.

— Мне странно, что вы еще можете думать обо мне, когда сами в таком же положении, — проговорила она. — Но наша судьба будет именно такой, как я предсказывала.

— Ах!

— Мы с вами умрем у столба. Ее отдадут псу, только что выбежавшему от нас.

— Адель! Адель! Что мне делать?

Де Катина в безысходном отчаянии рвал на себе волосы.

— Не бойся, Амори, не бойся; у меня хватит решимости. Смерть так желанна, если за гробом нас ждет вечный союз.

— Молодой вождь заступался за вас; он говорил, что Гитчи-Маниту великий поразил вас безумием; это ясно следует из поступка — приплыть добровольно к пироге. И гнев духа падет на племя, если вас приведут к столбу. Но метис доказывал, что у бледнолицых любовь часто походит на безумие и что она-то и побудила вас решиться на этот шаг. Тогда приговорили вас к смерти, а ее в вигвам метиса, так как он предводительствовал боевым отрядом. К Онеге сердца их жестоки, и они казнят меня сосновыми лучинками.

Де Катина прошептал молитву всевышнему с просьбой ниспослать ему мужество встретить смерть, как подобает воину и дворянину.

— Когда назначена казнь? — спросил он.

— Теперь, Сейчас. Они пошли все подготовить. Но у вас есть еще время, так как меня казнят первой.

— Амори, Амори, нельзя ли нам умереть вместе, сейчас? — крикнула Адель, обнимая мужа. — Если это грех, то бог, наверно, простит его нам. Уйдем отсюда, любимый мой. Покинем этих кошмарных людей, этот жестокий свет. Уйдем туда, где мы обретем покой…

Глаза индеанки заблестели от удовольствия.

— Хорошо сказано, Белая Лилия, — крикнула она. — Зачем ждать, когда они схватят вас. Взгляни: блеск их огней уже отражается на стволах деревьев. Если вы умрете от своей собственной руки, они лишатся зрелища, а предводитель их — невесты. И в конце концов вы будете победителями, а они побежденными. Ты верно сказала, Белая Лилия. Это единственный выход для вас.

— Но как этого добиться?

Онега пристально взглянула на двух воинов, стоявших на страже у входной двери хижины. Они стояли отвернувшись, поглощенные происходившими ужасными приготовлениями. Потом она поспешно порылась в складках своего платья и вытащила оттуда маленький пистолет с двумя медными дулами и собачками в виде крылатых драконов. Это была изящная игрушка, украшенная резьбой и насечкой, — произведение искусства какого-нибудь парижского оружейника. Де ла Ну купил ее за изящество во время своего пребывания в Квебеке, но при случае она могла пригодиться, так как оба ствола были заряжены.

— Я хотела воспользоваться им сама, — прошептала Онега, всовывая пистолет в руку де Катина. — Но теперь я хочу показать им, что «сумею умереть, как подобает женщине из племени онондаго и что я достойна крови их вождей, бегущей по моим жилам. Возьмите. Клянусь, мне он, пожалуй, был нужен только затем, чтобы всадить обе пули в сердце этого метиса.

Трепет радости охватил де Катина, когда пальцы его стиснули пистолет. Вот он ключ, могущий отворить врата вечного мира. Адель прижалась щекой к его плечу и засмеялась от того же чувства.

— Ты простишь меня, дорогая? — шепнул он.

— Простить тебя? Благословляю тебя и люблю всем сердцем и душой. Обними меня крепче, мой милый, и помолимся в последний раз.

Они упали на колени. В эту минуту в вигвам вошли три воина и сказали своей соотечественнице несколько отрывистых слов. Ты встала, улыбаясь.

— Меня ждут, — произнесла она как-то торжественно. — Белая Лилия и вы, месье, увидите, вынесу ли я все с достоинством, подобающим моему положению. Прощайте и помните Онегу.

Она снова улыбнулась и вышла из хижины среди воинов быстрой и твердой походкой королевы, направляющейся к трону.

— Теперь, Амори… — шепнула Адель, закрывая глаза, и еще крепче прижалась к нему.

Он поднял пистолет, но вдруг уронил его и, стоя на коленях, смотрел расширенными глазами на дерево, раскинувшее ветви перед дверью хижины.

То была столетняя корявая береза: береста на ней висела клочьями, а ствол был покрыт мхом и грибками плесени. Футах в десяти от земли ствол делился надвое; внезапно, в образовавшемся таким образом отверстии, появилась большущая, страстно жестикулирующая рука. Через минуту она исчезла с глаз изумленно смотревших на нее пленников и вместо руки появилась голова, отрицательно качавшая из стороны в сторону. Невозможно было не узнать этого темно-красного сморщенного лица, этих больших щетинистых бровей и маленьких сверкающих глазок. То был капитан Эфраим Саведж.

Пленники все еще не могли прийти в себя от изумления, когда внезапно из глубины леса раздался пронзительный свист и мгновенно все деревья, кусты и заросли заискрились пламенем, окутались дымом, и целый град пуль с оглушительным треском посыпался на кричавших дикарей. Ирокезские часовые увлеклись кровожадным желанием посмотреть на смерть пленников, а между тем канадцы, осторожно напав на них, заключили лагерь ирокезов в кольцо огня. Индейцы метались из стороны в сторону, всюду встречая смерть, пока не нашли в этом кольце лазейку. Устремившись в свободный пролет, словно овцы сквозь пролом плетня, они бежали как бешеные по лесу; пули врагов, не переставая, свистели у самых их ушей, пока сигнал отбоя не остановил преследователей.

Но один из дикарей решил, прежде чем бежать, закончить задуманное дело. Фламандский Метис предпочел мщение безопасности. Кинувшись к Онеге, он разрубил ей голову томагавком, а затем с боевым кличем, размахивая окровавленным топором, бросился к хижине пленников, все еще продолжавших стоять на коленях. Де Катина заметил метиса, и злобная радость блеснула в его глазах. Он вскочил с колен, чтобы встретить негодяя, и при приближении метиса пустил ему в лоб оба заряда из поднятого с земли пистолета. Еще минута — и канадцы были у хижины, а пленники почувствовали горячие пожатия дружеских рук; увидев же улыбающиеся лица Амоса Грина, Савэджа и дю Лю, поняли, что желанный мир наконец наступил для них.

Так беглецы закончили свое путешествие. Зиму они мирно провели в форте С. — Луи, а летом, когда ирокезы перенесли военные действия на верховья реки Св. Лаврентия, путешественники отправились в английские провинции, спустившись по реке Гудзон до Нью-Йорка, где их ожидал радушный прием семьи Амоса Грина. Дружба между Амосом и де Катина так упрочилась, что они сделались компаньонами по торговле мехами, и имя француза стало так же известно в горах Мона и на склонах Аллеганов, как в былое время в салонах и коридорах Версаля. Впоследствии де Катина построил себе дом на о. Стейтене, где поселилась масса его единоверцев, и употреблял большую часть своих доходов на помощь неимущим собратьям-гугенотам. Амос Грин женился на голландской девушке из Шенсктади. Адель очень подружилась с ней, так что этот брак еще теснее скрепил узы любви, связывавшие обе эти семьи. Что касается капитана Эфраима Савэджа, то он благополучно вернулся в свой возлюбленный Бостон и осуществил заветную мечту, построив хорошенький домик на возвышенности в северной части города, откуда ему были видны корабли и на реке и на заливе. Тут он жил, уважаемый согражданами, выбравшими его членом городского совета. Они же назначили его командиром прекрасного корабля, когда сэр Вильям Финс напал на Квебек и убедился в невозможности изгнать старого де Фронтенака из его логова.. Так, среди всеобщего почета, старый моряк прожил много лет и в следующем столетии его тускнеющий старческий взор мог уже увидеть возраставшее величие родной страны.

Замок» Св. Марии» был вскоре восстановлен, но владелец его совершенно изменился, потеряв жену и сына. Он похудел, озлобился, ожесточился и беспрестанно организовывал походы в ирокезские леса, где его отряды своей жестокостью превосходили все злодеяния дикарей. Наконец настал день, когда, отправившись в очередной поход, более не вернулся ни он сам, ни его сподвижники. Много страшных тайн хранят эти безмолвные, тихие леса Канады, теперь к их числу следует отнести и судьбу, постигшую Шарля де ла Ну, владельца «Св. Марии».

Артур Конан Дойль Накануне событий

Джон Ворлигтон Доддс играл неудачно на бирже, и к 15-му июля 1870 года разорился окончательно. Беда длилась, однако, очень недолго, всего каких-нибудь два дня, и к 17-му июля Доддс был сызнова очень богатым человеком.

Всего замечательнее было то, что Доддс разбогател, сидя в Донсло. Это — нищий ирландский городок. Весь этот город можно купить за четвертую часть той суммы, которую заработал в течение одних суток с небольшим Доддс, сидя в его стенах.

Жизнь финансистов до сих пор не описана как следует. Эта тема принадлежит романисту будущего. О, это жизненная, грандиозная тема! Две необъятно могучие силы находятся между собой в постоянном борении. Одна сила — это повышение, другая — понижение.

На этой почве горят человеческие страсти, работает человеческий ум. Смелые операции, полное тревоги ожидание, агония проигрыша, глубокие комбинации, терпящие крушение — как все это интересно, как все это захватывает!

Государственные долги великих держав Европы похожи на барометрические трубки, наполненные ртутью. Ртуть то падает, то поднимается, глядя по тому, какое давление на нее оказывает мировая политика. Пусть человек будет только проницателен, пусть он только сумеет угадать, в каком положении будут находиться эти политиканские барометры завтра — этому человеку нечего бояться. В его руках громадное состояние.

Джон Ворлингтон Доддс обладал многими качествами, которые так нужны для биржевика, желающего преуспеть. Он быстро соображал, верно оценивал положение и действовал смело, не мешкая.

Но одних способностей для преуспевания на бирже мало. Надо, чтобы нам везло, чтобы случай нам благоприятствовал.

Фортуна точно невзлюбила Ворлингтона Доддса: по-видимому, при самых благоприятных предзнаменованиях он приобрел фонды еще неоткрытой путешественниками южно-американской республики. Но республику так-таки и не нашли, и Доддс потерял свои деньги. Желая оправиться, он купил акции Шотландской железной дороги, но и тут его преследовал рок. Рабочие дороги устроили грандиозную стачку, акции предприятия упали, и Доддс опять потерял. Не теряя присутствия духа, он подписался на фонды одного очень солидного предприятия по торговле кофе. Все сулило ему барыши, но наступили непредвиденные никем политические осложнения. Кофейное предприятие лопнуло, а вместе с ним погиб и капитан Доддс.

Все дела, за которые он брался, в которых он принимал участие, проваливались и, наконец, он разорился.

Как хотите, а неприятно оказаться в положении банкрота умному и энергичному молодому человеку, да еще накануне своей свадьбы.

Да, Доддс был банкротом. Кредиторы могли, в случае, если бы пожелали этого, объявить его «несостоятельным». Но биржа — снисходительное учреждение. Нельзя теснить человека, попавшего в скверное положение. Ведь и сам можешь очутиться в таком положении не далее как завтра. Надо дать упавшему время подняться на ноги и возможность поправиться.

Тяжесть, которую взвалила на плечи Доддса несправедливая судьба, была облегчена для него; нашлись люди, которые подсобили ему — один так, другой иначе, и он получил нужную для него передышку,

Нервная система молодого человека была совсем расшатана, он нуждался, по словам врачей, в покое и перемене местожительства. И вот, повинуясь этому предписанию, он предпринял небольшое путешествие в Ирландию.


Таким-то образом Джон Ворлингтон Доддс очутился 15-го июня 1870 года в городе Донсло. Было утро. Он сидел и завтракал в засиженной мухами столовой Георгиевской гостиницы, помещавшейся на рыночной площади города.

Эта столовая была какая-то унылая и скучная, и в обыкновенное время пустовала. Только сегодня, по особенному совсем случаю в ней было много народа. Было оживленно и шумно, и Доддсу казалось, что он находится в Лондоне, а не в захолустном ирландском городке.

Все столики были заняты, воздух был насыщен жирным запахом поджаренной ветчины и рыбы. Люди в высоких сапогах то входили; то выходили из залы, звенели шпоры, в углах стояли охотничьи бичи. Все напоминало о лошадях, да и разговоры-то велись только на эту тему, слышались слова: сап, мыт, наколенный грибок, тугоуздый и тому подобные малопонятные термины. Доддс подозвал слугу и спросил его, что значит все это оживление. Слуга-ирландец даже остолбенел от изумления, услышав такой вопрос. Неужели же есть на свете люди, не знающие таких важных событий, как конная ярмарка в Донсло?

— Это, ваша честь, конная ярмарка Донсло, — ответил он на ломаном английском языке, — самая большая ярмарка во всей Ирландии. Длится она целую неделю, и на нее съезжаются со всех сторон — из Англии, Шотландии и отовсюду. Да вы взгляните в окно, ваша честь, и вы увидите лошадок. Они стоят на площади и по ночам ржут. Громко они ржут, не дадут вашей чести и минуты заснуть.

И Доддс, действительно, вспомнил, что всю ночь его сон нарушался какими-то странными звуками, шедшими снизу, с площади. Следуя приглашению слуги, он глянул в окно и понял причину этого шума. Вся площадь кишела лошадьми разных мастей: серыми в яблоках, гнедыми, вороными, бурыми, пегими, караковыми. Тут были молодые и старые, красивые и некрасивые, породистые и рабочие лошади. Откуда взялось такое множество лошадей в таком маленьком городке?

Он задал слуге вопрос в этом смысле, и тот ответил:

— Никак нет, ваша честь, эти лошади не все здешние, но Донсло находится в самой середине округа, около нас пропасть конских заводов — ну, стало быть, лошадок и ведут сюда на продажу.

В руках у слуги была телеграмма, и он показал Доддсу на адрес.

— Никогда не слыхал такой фамилии, сэр. Может быть, вы знаете, кому адресована эта телеграмма?

Доддс взглянул на конверт; телеграмма была на имя какого-то Штрелленхауза.

Произнеся вслух это имя, Доддс ответил:

— Не знаю такого. Я не слыхал этой фамилии, это иностранная фамилия. Может быть…

Но в этот момент сидевший за соседним столом маленький круглолицый и краснощекий господин наклонился к Доддсу и спросил:

— Вы, кажется, назвали иностранную фамилию, сэр?

— Да, Штрелленхауз.

— Это я — Штрелленхауз, Юлий Штрелленхауз из Ливерпуля. Я ждал эту телеграмму. Благодарю вас.

Доддс вовсе не желал подглядывать за Штрелленхаузом, но тот сидел так близко, что он наблюдал за ним против воли. Штрелленхауз разорвал красный конверт и вытащил из него очень большую бумагу светло-розового цвета. Телеграмма была длинная. Штрелленхауз методически разложил листок перед собой, причем сделал это так, что телеграмму не мог видеть никто, кроме него самого, затем вынул записную книжку и начал делать в ней какие-то отметки, заглядывая то в книжку, то в телеграмму. Отметки, он делал короткие, записывая каждый раз, очевидно, по одной букве или цифре. Доддс был заинтересован. Он понял, что делает этот человек. Он, вне всякого сомнения, расшифровывал депешу.

Доддсу и самому не раз приходилось это проделывать, и он с любопытством наблюдал за соседом.

Вдруг маленький человек побледнел. Он, очевидно, понял значение депеши, и это его страшно взволновало. Бывали такие случаи и с Доддсом, и потому он пожалел Штрелленхауза от всей души. Иностранец встал из-за стола и, не притрагиваясь к еде, вышел из залы.

— Полагаю, сэр, что этот господин получил дурные вести, — произнес таинственным тоном слуга-иностранец.

— Похоже на то, — ответил Доддс, но в эту минуту его внимание было отвлечено в другую сторону.

В залу вошел посыльный, в его руках была телеграмма.

— Кто здесь господин Манкюн? — спросил посыльный у слуги.

— Ну уж и имечко! — воскликнул ирландец. — Как? Как вы сказали?

— Господин Манкюн, — повторил посыльный, глядя вокруг. — А, вот он.

И он подал телеграмму господину, который, сидя за угловым столиком, читал газету.

Доддс взглянул на этого господина и задумался. Что нужно этому человеку здесь, в этой компании лошадников и барышников? Манкюн был высокий господин с совершенно белыми волосами и орлиным носом, усы у него были подвиты, а бородка коротко и красиво подстрижена. Тип лица был аристократический и составлял резкую противоположность всей этой грубоватой, шумной и вульгарной компании.

Вот таков был господин Манкюн, получивший вторую телеграмму.

Конверт он разорвал с лихорадочной поспешностью. Доддс успел заметить, что телеграмма был не менее объемиста, чем полученная Штрелленхаузом. Читал ее Манкюн медленно, и из этого можно было заключить, что она написана тоже шифром. Манкюн, впрочем, разбирал шифр без помощи карандаша и записной книги. Он сидел, глядя на телеграмму и стараясь понять его значение. Его тонкие, нервные пальцы сжимали седую бороду, густые брови были нахмурены. Он был серьезен и сосредоточен.

И вдруг он вскочил с места, глаза его засверкали, лицо покраснело. Волнуясь, он смял телеграмму и сиял несколько секунд неподвижно. Затем, овладев собою, он спрятал телеграмму в карман и вышел из комнаты.

Будь на месте Доддса менее сообразительный человек, и тот бы заинтересовался всем этим. Что же касается знаменитого финансиста, он весь горел от любопытства.

Что означают эти две телеграммы? Простое ли это совпадение, или же между двумя фактами есть связь? Двое лиц с иностранными фамилиями получили в одно и то же время две телеграммы, очень длинные и написанные шифром. И оба эти лица взволновались. Один побледнел, а другой вскочил со стула. Если это совпадение, то очень курьезное. Ну, а если не совпадение? Что же это такое? Может быть, это двое агентов, которые, не зная друг друга, работают для одного и того же лица, живущего где-то далеко? Да, это возможное предположение, но им не объясняется все.

Доддс думал, догадывался, но ни к какому выводу не пришел. Все время, пока он завтракал, таинственные телеграммы не выходили у него из головы.

Окончив еду, он вышел побродить на площадь. Конный торг уже начался. Сперва начали продавать и покупать однолеток. Это были высокие, длинноногие, пугливые животные с дикими глазами. До сих пор они знали только свои горные пастбища; некрасивы были эти молодые лошадки, шерсть у них была лохматая, гривы напоминали спутанную паклю, но зато уже теперь в строении туловища видна была крепость и выносливость. Некоторые из них обладали всеми данными для того, чтобы стать великолепными призовыми скакунами впоследствии.

Большинство однолеток было самых высоких кровей, и покупались они английскими оптовыми торговцами. Купить такую однолетку можно за несколько фунтов, а через год, если все благополучно, за нее выручишь не менее пятидесяти гиней. И барыш это законный, ибо лошадь — животное деликатное, подвержено всяким болезням. Случилось что-нибудь такое с лошадью, и она потеряла всю свою ценность. Покупка лошади мудреное дело. Платить-то надо во всяком случае, а выручка когда еще будет, да и будет ли? Вырасти лошадь, покорми ее, походи за ней, да потом и считай барыши.

Так рассуждали лондонские оптовики, приценяясь к лохматым ирландским однолеткам.

Среди этих оптовиков виднелся человек с красноватым лицом, в желтом пальто. Этот человек покупал однолеток сразу дюжинами и проделывал это так хладнокровно, точно это не лошади были, а апельсины. Каждую покупку он методически заносил в свою засаленную записную книжку. В короткое время, как заметил Доддс, он купил сорок или пятьдесят жеребят.

— Кто это такой? — обратился Доддс к своему соседу, какому-то субъекту в высоких сапогах со шпорами.

Субъект так удивился, что даже глаза
вытаращил.

— Что? Вы не знаете его? Это же Джим Голловей, великий Джим Голловей!

Но Доддсу фамилия эта не сказала ровно ничего. Сосед заметил это и пустился в объяснение.

— Это глава лондонской фирмы «Голловей и Мэргенф». Он занимается скупкой лошадей и всегда покупает дешево. Компаньон его — тот продает и продает дорого. У этого человека лошадей больше, чем у любого торговца во всем мире, и он берет за свой товар хорошие деньги. Да вот хоть здесь в Донсло… Поверьте моему слову, что Голловей скупит половину всех лошадей. Мошна у него толстая, спорить с ним трудно.

Ворлингтон Доддс стал с любопытством наблюдать за знаменитым оптовиком. Голловей, покончив с однолетками, перешел к двух- и трехлеткам; лошадей он выбирал с большой осторожностью и тщанием, но, выбрав раз лошадь, он держался за нее изо всех сил и, в конце концов, оставался без конкурентов, хозяином положения. Набавлял он в этих случаях, не задумываясь, иногда по пяти фунтов сразу, но разгорячить Голловея было в то же время очень трудно. Он зорко наблюдал за конкурентами, и если замечал, что конкурент набавляет без толку, то сейчас же кончал торг и оставлял противника с невыгодной покупкой на руках. Доддс пришел в восхищение от ловкости и смелости Голловея и наблюдал за ним с нескрываемым восторгом.

Однако крупные покупатели приезжают в Ирландию не для того, чтобы покупать молодых лошадей. Настоящая ярмарка началась только после того, как очередь дошла до четырех- и пятилеток. Это были вполне развившиеся, прекрасные лошади, годные на всякую работу, сильные и красивые. Один из коннозаводчиков привел сразу семьдесят великолепных животных. Коннозаводчик сам находился здесь. Это был полный, краснощекий господин с бегающими по сторонам глазами; он то и дело шептался с аукционистом, давая ему инструкции.

— Это Флинн из Кильдара! — сказал сосед Доддса. — Вся эта партия лошадей принадлежит ему, Джеку Флинну, а вон та партия лошадей, такая же большая, принадлежит его брату, Тому Флинну. Братья Флинн — первые заводчики во всей Ирландии.

Около партии Флинна собралась целая толпа. По общему согласию, Голловея пустили вперед, и его желтое пальто стало мелькать около лошадей. Голловей уже открыл свою записную книжку и, постукивая карандашом себя по зубам, задумчиво поглядывал то на ту, то на другую лошадь.

— Теперь увидите бой между первым ирландским продавцом и первым ирландским покупателем, — сказал Доддсу его сосед, — лошади хороши, очень хороши. Я не удивлюсь, если они пойдут огулом по тридцати пяти фунтов за штуку.

Аукционист влез на стул и стал оглядывать толпу. Рядом с аукционистом стал Флинн, а напротив поместился Голловей.

— Вы видели лошадей, джентльмены, — начал аукционист, махая рукой по направлению к партии, — лошади прекрасные, порука в том, что они приведены сюда с завода мистера Джека Флинна из Кильдара. Это лучшие кони, которых может дать Ирландия, а верховых лошадей, джентльмены, нужно покупать только в Ирландии. Лучших нигде нет. Здесь есть, джентльмены, и упряжные, и охотничьи лошади, но мы ручаемся, что в лошадях нет никаких пороков, и что они самой чистой крови. Всего их семьдесят, и мистер Флинн поручил мне сказать, что он отдаст предпочтение тому покупателю, который возьмет всю партию сразу.

Наступила пауза. В толпе шептались, и местами выражалось недовольство. Условия, поставленные Флинном, лишали возможности мелких покупателей принять участие в торге. Нужно иметь большой кошелек, чтобы купить сразу такую партию. Аукционист вопросительно оглядывался.

— Ну, мистер Голловей, — сказал он наконец, — вы, конечно, подошли не для того, чтобы любоваться лошадьми. Лошади, вы видите сами, хорошие. Таких в другом месте не найдете. Назначьте нам цену.

Голловей молчал и постукивал себя по зубам карандашом.

— Ну, — сказал он наконец, — это правда, лошади хорошие. Я не отрицаю того, что лошади хорошие; вам, мистер Флинн, за этих лошадей честь и слава. И все-таки я покупать огулом всю партию не хочу. Я собирался выбрать нескольких лошадей, которые мне понравятся.

— В таком случае, — ответил аукционист, — мистер Флинн согласен продавать партию по частям. Если он хотел продать партию сразу, то он имел в виду выгоды крупного покупателя, но ему никто не хочет назначить цены за целую партию…

— Погодите минуточку, — раздался голос в толпе. — Это очень хорошие лошади, и я назначу вам первую цену. Я вам дам по двадцати фунтов за штуку и беру все семьдесят лошадей.

В толпе снова произошло движение. Всем хотелось поглядеть на неожиданного покупателя. Аукционист наклонился вперед.

— Позвольте узнать ваше имя, сэр?

— Штрелленхауз… Штрелленхауз из Ливерпуля.

— Должно быть, новая фирма, — произнес сосед Доддса, — я знаю все фирмы, а это имя слышу в первый раз.

Голова аукциониста исчезла; он совещался с заводчиком. Прошла минута. Аукционист снова выпрямился на своем стуле.

— Благодарю вас, сэр, за начало торга, — сказал он. — Вы слышали, джентльмены, предложение мистера Штрелленхауза из Ливерпуля. Его цена послужит нам отправной точкой. Мистер Штрелленхауз предложил по двадцать фунтов за голову.

— Я даю двадцать гиней, — произнес Голловей.

— Браво, мистер Голловей. Я знал, что вы примете участие в торге. Вы не такой человек, чтобы упустить этих лошадей. Господа, цена теперь — двадцать гиней за штуку.

— Двадцать пять фунтов, — произнес Штрелленхауз.

— Двадцать шесть.

— Тридцать.

Лондон боролся с Ливерпулем, признанный глава ярмарки — с неизвестным пришельцем. И борьба была странная. Голловей прибавлял по одному фунту, а неизвестный покупатель — сразу по пяти. Эти крупные надбавки свидетельствовали о том, что Штрелленхауз — человек богатый и решительно идет к своей цели.

Голловей долго был полным властелином ярмарок, в толпе теперь радовались тому, что он нашел, наконец, себе соперника.

— Цена теперь — тридцать фунтов за голову, — произнес аукционист. — Слово за вами, мистер Голловей!

Лондонский скупщик пристально глядел на своего неизвестного противника, стараясь решить вопрос, настоящий ли это противник или же только подставное лицо. Кто знает, может быть, Флинн взял его в качестве агента, чтобы подвинтить цену на лошадей?

Маленький господин Штрелленхауз, человек с румяными щеками, которого Доддс заметил в гостинице, стоял впереди, бросая на лошадей быстрые, острые взгляды. Сразу видно было, что это знаток дела.

— Тридцать один, — произнес Голловей с видом человека, заявляющего свое последнее слово.

— Тридцать два, — быстро проговорил Штрелленхауз.

Голловея это упорное сопротивление рассердило наконец. Его красное лицо стало совсем бурым.

— Тридцать три! — крикнул он.

— Тридцать четыре! — ответил Штрелленхауз.

Голловей стал задумчивым и углубился в свою записную книжку. Он рассчитывал. Партия состояла из семидесяти лошадей. Положим, лошади хороши. У Флинна плохого товара нет, и опять-таки близок охотничий сезон. Этих лошадей всегда продать можно и не дешевле чем по сорока пяти — пятидесяти фунтов за штуку в среднем. В партии есть отличные кони, которые пойдут за сто или более даже фунтов. Все это так, но ведь надо считать стоимость корма и содержания и возможность убыли. Держать лошадей на руках придется не менее трех месяцев, а тут мало ли что может случиться. Лошади могут заболеть, издохнуть, а перевоз-то их в Англию? Это тоже дорогостоящее удовольствие.

Голловей высчитывал все это и думал, какой барыш он может получить, если купить лошадей по тридцати пяти фунтов за штуку. И по фунту-то прибавлять рискованно. Прибавить фунт — это значит вынуть из кармана семьдесят фунтов.

Но, как бы то ни было, Голловей не хотел сдаваться. Очень уж ему было обидно, что он побежден каким-то пришельцем. Нельзя терять свой авторитет так легко. Голловею было важно и впредь считаться первым человеком в своем деле. Так и быть! Надо сделать еще надбавку и пожертвовать возможными барышами.

Аукционист с беглой улыбкой на лице обратился к нему:

— Вы ничего не прибавите, мистер Голловей?

— Тридцать пять, — сердито ответил торговец.

— Тридцать шесть! — крикнул Штрелленхауз.

— Я желаю вам удовольствия от вашей покупки, — сказал Голловей, — по таким ценам я не покупаю, но зато продам вам сколько угодно лошадей, раз вы так щедры.

Штрелленхауз не обратил внимания на иронический тон этих слов. Он продолжал глядеть на лошадей. Аукционист оглянулся.

— Цена — тридцать шесть фунтов со штуки, — произнес он. — Партия мистера Джека Флинна покупается мистером Штрелленхаузом из Ливерпуля по тридцати шести фунтов за штуку. Партия покупателя…

— Я даю сорок, — раздался высокий, тонкий, чистый голос

В толпе поднялся шум. Люди поднимались на цыпочки, стараясь рассмотреть, кто такой этот смелый покупатель. Доддс был очень высок ростом и поэтому без труда увидал этого человека. Рядом с Голловеем стоял иностранец с аристократическим лицом, которого он видел в ресторане.

«Однако, это становится интересным», — подумал Доддс. Ему было очевидно, что он находится накануне чего-то, чего еще он не может себе усвоить. В самом деле, что за странность? Двое иностранцев получают по телеграмме и покупают по бешеным ценам лошадей. В самом деле, что такое все это значит?

Аукционист оживился. Сидевший рядом с ним Джек Флинн был на седьмом небе от удовольствия. Глаза его сверкали. Пятьдесят лет он торговал лошадьми, но никогда не продавал свой товар по таким ценам.

— Как ваше имя, сэр? — спросил аукционисит.

— Манкюн.

— Адрес?

— Манкюн из Глазго.

— Благодарю вас за назначенную цену, сэр. Господа, мистер Манкюн из Глазго дает по сорока фунтов за голову. Кто больше?

— Сорок один! — крикнул Штрелленхауз.

— Сорок пять! — ответил Манкюн.

Роли переменились. Теперь настала очередь Штрелленхауза набавлять по единицам, тогда как его соперник набавлял сразу по пяти фунтов. Но, несмотря на это, Штрелленхауз продолжал упорствовать.

— Сорок шесть! — сказал он.

— Пятьдесят! — закричал Манкюн.

— Это — пара беглецов из сумасшедшего дома, — сердито прошептал Голловей. — Если бы я был на месте Флинна, я попросил бы их показать, какие у них деньги.

Очевидно, та же мысль пришла и аукционисту, ибо он сказал:

— Извините, джентльмены, но в таких случаях просят вносить залог в обеспечение серьезности намерений. Вы извините меня, господа, но я должен исполнять свои обязанности. Люди вы мне незнакомые…

— Сколько? — лаконически спросил Штрелленхауз.

— Скажем, пятьсот фунтов.

— Вот вам билет в тысячу.

— Вот еще билет в тысячу фунтов, — заявил Манкюн.

— Это очень любезно с вашей стороны, джентльмены, — сказал аукционист, забирая билеты, — прямо даже приятно видеть такое оживленное состязание. Мистер Манкюн назначил по пятидесяти фунтов за голову. Слово за вами, мистер Штрелленхауа

Джек Флинн что-то прошептал аукционисту.

— Совершенно верно! — сказал аукционист и, обращаясь к покупателям, произнес: — Джентльмены! Мистер Флинн, видя, что вы оба крупные покупатели, предлагает вам присоединить к торгуемой партии партию его брата, мистера Тома Флинна. В этой партии тоже семьдесят лошадей таких же качеств, как и лошади мистера Джека Флинна. Всех лошадей пойдет, таким образом, сто сорок. Имеете ли вы какие-либо возражения, мистер Манкюн?

— Никаких.

— Вы, мистер Штрелленхауз?

— Мне это предложение очень нравится.

— Это великолепно, прямо великолепно! — воскликнул аукционист. — Итак, мистер Манкюн, вы предлагаете по пятидесяти фунтов за голову, имея в виду все сто сорок лошадей?

— Да, сэр.

Толпа шумно вздохнула. Сразу — семь тысяч фунтов! Этого даже в Донсло никогда не слыхали.

— Вы прибавите что-нибудь, мистер Штрелленхауз?

— Пятьдесят один.

— Пятьдесят пять.

— Пятьдесят шесть.

— Шестьдесят.

Присутствующие верить своим ушам не хотели. Голловей стоял, разинув рот и вытаращив глаза. Он ничего не понимал. Аукционист был принужденно развязен, делая вид, что его эти цены не изумляют. Джек Флинн из Кильдара блаженно улыбался и потирал руки. Толпа пребывала в гробовом молчании.

— Шестьдесят один фунт! — сказал Штрелленхауз. С самого начала торга он стоял неподвижно. На его круглом лице не было и признака волнения. Соперник его, напротив, волновался, глаза его сверкали, и он постоянно дергал себя за бороду.

— Шестьдесят пять! — закричал он.

— Шестьдесят шесть.

— Семьдесят!

Штрелленхауз молчал.

— Вы ничего не скажете, сэр? — обратился к нему аукционист.

Штрелленхауз пожал плечами.

— Я покупаю для другого, и я достиг предела своих полномочий. Если вы мне позволите послать телеграмму…

— К сожалению, сэр, это невозможно. Торг не может быть прерван.

— В таком случае лошади принадлежат этому джентльмену.

Он первый раз взглянул на своего соперника, и взгляды их скрестились, как две рапиры.

— Надеюсь увидеть этих лошадок, — добавил он.

— Я тоже надеюсь, что вы их увидите, — лукаво улыбаясь, ответил Манкюн.

И они, раскланявшись друг с другом, расстались. Штрелленхауз пошел на телеграф, но ему пришлось долго прождать там, ибо его опередил Ворлингтон Доддс, который спешил отправить важное известие в Лондон.

Да, после долгих догадок и неопределенных умозаключений он вдруг понял смысл надвигающихся событий, которые так странно отразились в маленьком городке, Доддсу вспомнилось все: и политические слухи, и имена, прочитанные им в газетах, и телеграммы… Он понял, почему эти иностранцы покупали лошадей по бешеным ценам. Да, он проник в тайну и твердо решил ею воспользоваться.


Варнер, компаньон Доддса, разоренный, как и он, неудачными биржевыми сделками, был в этот самый день на лондонской бирже, но нашел там мало утешения для себя. Бумаги стояли твердо, ибо европейскому миру ничто не угрожало, и в мировой политике все обстояло благополучно. Газетным сплетням никто не верил, и ни один биржевик не решался на серьезную повышательную или понижательную кампанию.

Вернулся Варнер к себе в контору после полудня. На столе лежала телеграмма из Донсло. О городе этом Варнер никогда и не слыхивал даже. Он распечатал депешу. Она была от Доддса и написана шифром. Вагнер расшифровал ее и прочитал следующее:

«Продавайте как можно скорее все французские и прусские бумаги. Продавайте без замедления».

На мгновение Варнер усомнился. Что это такое мог узнать Доддс, сидя в каком-то медвежьем углу?

Но нет, Варнер знал своего компаньона. По-пустому он такой телеграммы не посылал бы. Скрепя сердце, Варнер снова направился на биржу и начал жестокую компанию на понижение французских и прусских бумаг. Обстоятельства ему благоприятствовали, ибо как раз в этот момент на бирже было очень крепкое настроение, и недостатка в покупателях не было. Через два часа Варнер вернулся к себе и подсчитал свои операции. Из этого подсчета явствовало, что не далее как завтра он и Доддс или разорятся окончательно, или же получат огромные деньги. Все зависело от Доддса. Весь вопрос, ошибся он или нет, посылая эту странную телеграмму.

Варнер вышел на улицу. В нескольких шагах мальчик-рассыльный приклеивал к фонарному столбу листок с телеграммами. Около фонаря сразу собралась кучка людей. Одни махали шапками, другие перекликались через улицу. Варнер бросился вперед. На листке красовались напечатанные крупным шрифтом слова:

Франция объявила войну Пруссии.
— Вот оно что! — крикнул весело Варнер. — Так оно и есть. Доддс был прав!..

Артур Конан-Дойль Приключения Михея Кларка

Глава I КИРАСИРСКИЙ КОРНЕТ ИОСИФ КЛАРК

Много раз я вам рассказывал, мои дорогие внучата, о разных событиях моей полной приключений жизни. Вашим родителям, во всяком случае, жизнь моя очень хорошо известна.

В последнее время, милые внучки, я замечаю, что начал стариться. Память у меня слабеет, да и соображаю я труднее, чем прежде. Вот я и решил поэтому, пока еще можно, рассказать вам историю моей жизни с начала до конца. Запомните же все, что я вам буду рассказывать в эти длинные зимние вечера, и передайте мои слова вашим детям и внукам.

Слава Богу, теперь в нашей стране царит мир. Брауншвейгский дом прочно утвердился на престоле, всюду — тишина и порядок. Вам нелегко понять, как жилось людям во времена моей молодости. Ах, нехорошее это было время. Англичане поднимали оружие против англичан, брат убивал брата, а король, естественный защитник и покровитель своих подданных, теснил их, заставлял их делать то, что им было ненавистно. Мои рассказы заслуживают того, чтобы их запомнить как следует. Они будут назидательны для потомства. Такого человека, как я, не только в Гэмпширском графстве, но и во всей Англии теперь не найдешь. Все перемерли. Я, любезные внучки, сам участвовал во всех этих исторических событиях и играл в них немаловажную роль.

Я расскажу вам по порядку и толком все, что я знаю. Я постараюсь воскресить для вашего назидания людей, которые давно умерли; я вызову из тумана прошлого события великой важности и значения. Ученые в своих книгах описывают эти события, но очень уж у них это выходит скучно, а на самом-то деле в событиях, о которых я вам буду рассказывать, не было ничего скучного. Совершенно напротив: они захватывали дух, увлекали всего человека.

Посторонним людям мои рассказы, может быть, не понравятся. Они скажут, что это старческая болтовня и ничего более, но вы, мои милые детки, знаете меня. Я видел все, о чем буду вам говорить, вот этими самыми глазами, которыми гляжу теперь на вас. Эти руки, вот эти самые старческие руки, защищали великое дело. Вы это знаете и поверите мне.

Помните, дети, что, проливая свою кровь, мы ее проливали не только за себя, но и за вас, наших потомков. Когда вы вырастете, вы будете свободными гражданами свободной страны. Вам никто не помешает думать и молиться так, как вы захотите. Благодарите Бога за это, дети, но скажите спасибо и нам, старикам. Много крови пролили, много страданий перенесли ваши отцы во времена Стюартов, и все для того, чтобы завоевать для вас эту желанную свободу.

Родился я в 1664 году в Хэванте. Это — богатое село, и находится оно в нескольких милях от Портсмута, недалеко от Лондонской большой дороги. В этом самом селе я и провел почти всю свою молодость.

Хэвант и теперь, как в старину, славится своими живописными окрестностями и здоровым климатом. Улица в селе одна, кривая, неровная, по обеим сторонам идут кирпичные домики. Перед каждым — садик, и то там, то здесь виднеются фруктовые деревья. В самой середине села — старинная церковь с четырехугольной колокольней, на сером, выцветшем фронтоне церкви — солнечные часы.

До указа об единообразии веры пресвитериане имели свою часовню около Хэванта, но после указа их пастор, мистер Брэкинридж, был посажен в тюрьму, и все малое стадо рассеялось. А Брэкинридж был хороший проповедник. Бывало, его часовенка битком набита народом, а церковь пустует.

Мой отец принадлежал к независимым, которые тоже терпели гонения от правительства. Независимые ходили на тайные собрания в Эмсворт. Ходили мы туда каждую субботу, и уж непременно, неукоснительно ходили. Дождь ли, хорошая ли погода, а мы, бывало, идем. Полиция не раз накрывала нас на этих собраниях, но в конце концов чиновники оставили нас в покое. Независимые были у нас все тихие, безобидные люди, соседи их уважали и любили, и полиция стала по этому случаю глядеть на их сходки сквозь пальцы: пускай, дескать, молятся, как хотят.

Были между нами и паписты; им приходилось ходить слушать свою мессу еще дальше, чем нам. Они ходили в Портсмут.

Так вот как, внучата, сами видите: село наше было небольшое, но в нем были всякие люди. Хэвант был Англией в миниатюре. У нас были и секты разные, и партии, и борьба между ними была тем ожесточеннее, что все они были собраны на маленьком пространстве и хорошо знали друг друга.

Отец мой, Иосиф Кларк, был известен в околотке под именем кирасира Джо. В молодости своей он служил в знаменитом конном полку Оливера Кромвеля, так называемой Якслейской дружине. Отец мой так хорошо проповедовал и так храбро сражался, что старый Нолль — так прозывали Кромвеля — решил его отличить. После Дунбарской битвы он вызвал его из строя и пожаловал ему чин корнета.

Но потом моему отцу не повезло. В числе его товарищей был один солдат, ханжа превеликий. Отец мой однажды заспорил с ним относительно догмата Троицы. Ну, спорили-спорили, солдат-ханжа рассердился и ударил отца по лицу. Отец мой вынул саблю и зарубил буяна. Случись это в другой армии, отца моего оправдали бы, ударить своего начальника — значит бунтовать, а бунты в армии непозволительны. Но в армии Кромвеля были свои порядки. Солдаты считали себя важными особами и крепко держались за свои привилегии. Расправа отца с их товарищем им не понравилась, и для того чтобы успокоить волнение, над отцом был устроен военный суд. Отца непременно бы казнили в угоду солдатам, если бы в дело не вмешался сам лорд-протектор, заменивший смертную казнь удалением из армии.

С корнета Кларка сняли буйволовый кафтан и стальную каску, и парламент лишился верного и ревностного служаки. Отец ушел в Хэвант, где и занялся дублением кож. Дело у него пошло хорошо, и, разжившись деньгами, он женился на молоденькой девушке Мери Шепстон, которая принадлежала к епископальной церкви.

Первым ребенком, родившимся от этого брака, был я, Михей (Мика) Кларк.

Отец мой — я помню его очень хорошо — был высокого роста человек, держался прямо. Плечи и грудь у него были широкие, мощные, лицо крутое, суровое, из-под густых нависших бровей глядели строгие глаза, нос был большой, мясистый, губы толстые, плотно сжимавшиеся в тех случаях, когда отец сердился. Глаза у него были серые, проницательные; это были глаза сурового воина, но я отлично помню, как эти суровые глаза принимали ласковое и веселое выражение.

Голос у отца был сильный и наводящий страх. Таких голосов я никогда не слыхал. Я поэтому вполне верю тому, что мне рассказывали об отце, а рассказывали мне вот что: когда отец во время Дунбарской битвы врезался в самую середину голубых шотландцев, то его пение — он пел Сотый Псалом покрыло собой и звуки военных труб, и пальбу из ружей. Это пение было похоже на глухой рокот морских волн. Да, отец мой обладал всеми качествами для того, чтобы дослужиться до офицерского чина, но, видно, Бог не. судил. Вернувшись в мирную жизнь, он оставил все свои военные привычки. Даже разбогатев, он не стал носить шпагу у пояса, как другие, а вместо нее имел при себе маленький томик библии.

Человек он был трезвый и скупой на слова. В самых редких случаях он говорил даже с нами, домашними, о своей военной жизни, а порассказать ему было что. Ведь ставшие важными и знаменитыми Флитвуд, Гаррисон, Блэк, Айретон, Десборо и Ламберт были во времена Кромвеля товарищами отца, такими же солдатами, как и он, но он о своем знакомстве с этими знаменитыми людьми молчал.

Отец был очень воздержан в пище, ничего почти не пил и удовольствий себе никаких не дозволял. Единственным его развлечением был оринокский табак, которого он выкуривал три трубки в день. Этот табак хранился в большом черном кувшине, который стоял на левой стороне каменной полки, около большого деревянного стула.

Да, отец был очень сдержанный человек, но иногда в нем вдруг начинала бродить старая закваска. В таких случаях отец позволял себе выходки, за которые враги называли его фанатиком, а друзья — благочестивым человеком. Я, однако, должен признать, что его благочестие иногда выражалось в очень дикой и страшной форме. Один или два случая в этом роде я помню очень хорошо. События эти мне представляются так ярко, что мне иногда кажется, что я видел их в театре, но нет, это не виденные мною в театре сцены, а воспоминания моего детства. Это происходило более шестидесяти лет тому назад, когда на английском троне сидел Карл I.

Первый случай произошел, когда я был совсем маленький. Я даже помню, как это произошло и что было перед этим и после этого. В моем детском уме запечатлелась только одна эта сцена, а все остальное выскочило из памяти. Был знойный летний вечер. Все мы находились в доме. Вдруг послышались звуки литавр и стук копыт. Мать и отец пошли к дверям, а мать взяла меня на руки, чтобы я лучше видел. По деревенской улице шел конный полк, направляющийся из Чичестера в Портсмут. Развевались знамена, играла музыка; мне, ребенку, зрелище показалось удивительно красивым.

Я с восторгом глядел на гарцующих коней, на стальные шишаки солдат и шляпы с развевающимися перьями офицеров. Особенно красивы были их разноцветные шарфы и перевязи. «Такого великолепного полка во всем свете нет», — думал я и хлопал в ладоши и кричал от восторга.

Мой отец важно улыбнулся, взял меня к себе на руки и сказал:

— Ну, малый, ты сын солдата и должен быть более толковым. Разве можно восхищаться этим сбродом? Ты, правда, ребенок, но неужели ты не видишь, что у этих солдат руки болтаются как попало, а погляди-ка на стремена — железо совсем заржавело, и идут они кое-как, без соблюдения порядка. Авангарда у них нет, а авангард всегда должен быть. Это правило и в мирное время соблюдается. А их тыл? Погляди на их тыл — он растянулся вплоть до Бадминтона. Да…

И, внезапно махнув рукой по направлению к солдатам, он крикнул:

— Вы — рожь, созревшая для серпа, вот вы кто! Не хватает только жнецов, но они скоро явятся.

Эта внезапная вспышка удивила солдат, и некоторые из них остановили лошадей. Один из них крикнул другому:

— Эй, Джек, двинь-ка этого ушастого плута по башке!

Всадник было двинулся к нам, но в фигуре моего отца он усмотрел нечто, что заставило его вернуться назад к товарищам.

Полк постепенно проходил, исчезая за углом улицы, а мать подошла к отцу и стала говорить с ним ласково-ласково. Она, видимо, старалась успокоить проснувшегося столь внезапно в нем дьявола.

Помню я еще другой такой случай. На этот раз дело было гораздо серьезнее. Мне тогда шел седьмой или восьмой год. Как-то раз весной отец дубил на дворе кожи, а я играл около него. Вдруг во двор явились двое очень хорошо одетых господ. Одежда их была расшита золотом, а на треугольных шляпах виднелись красивые кокарды. После я узнал, что это были флотские офицеры, проезжавшие через Хэвант. Они увидали работающего во дворе отца и отправились к нему расспросить о дороге.

Младший из них подошел к отцу и начал свою речь целым потоком непонятных для меня слов. Я думал, что он говорит по-голландски, но на самом деле человек этот говорил по-английски, пересыпая речь отборнейшими ругательствами и скверными словами. У всех моряков такая привычка. Они не могут двух слов сказать, не выругавшись. Всегда я удивлялся этому, детки. Как это, подумаешь, люди, рискующие ежеминутно своей жизнью и готовые предстать перед очи Всевышнего, гневят Его, то и дело оскверняя свои уста непотребными словами.

Отец мой суровым жестким голосом остановил незнакомца и посоветовал ему относиться с большим уважением к священным предметам. Моряки рассердились и стали ругаться еще пуще прежнего.

— Ах ты, плут и ханжа! — кричали они. — Вздумал еще учить нас, толстомордый пресвитерианин!

Я не знаю, долго ли ругались бы еще эти моряки, но отец мой слушать их не стал. Он схватил свой дубильный вал (это такая здоровая круглая дубина была, которой отец кожи выкатывал) и бросился на моряков. Одному из них он нанес такой ужасный удар этим валом по голове, что, если бы не твердая треуголка, едва ли этому моряку пришлось когда-нибудь еще ругаться. Бедняга как стоял, так и шлепнулся на камни, которыми был выложен двор. Товарищ его сейчас же обнажил рапиру и хотел было заколоть отца, но родитель мой был не только силен, но и ловок. Он отпрыгнул в сторону и треснул своей дубиной моряка по вытянутой руке. Рука, точно табачная трубка, переломилась.

Дело это наделало много шума, ибо как раз в это время лгуны Отс, Бедло и Карстерз мутили народ, распуская слухи о заговорах и о восстании. Все так и ждали бунта. Вот все и заговорили о недовольном властями дубильщике из Хэванта, который одному верному слуге Его Королевского Величества голову проломил, а другому перешиб руку.

По делу было произведено следствие, и, конечно, оказалось, что никакой государственной измены тут не было. Офицеры признались, что ссору начали они, а не отец. Судьи поэтому не обнаружили большой строгости и обязали его соблюдать мир и спокойствие в течение шести месяцев под угрозой наказания.

Я нарочно вам рассказал эти два случая. Из них вы можете видеть, какой тогда религиозный дух господствовал. Мой отец был не один такой, все люди Кромвеля были похожи на него. Это были серьезные, религиозные люди, суровые до жестокости. Во многих отношениях они были похожи более на фанатиков-сарацин, чем на последователей Христа. Эти сарацины ведь верят в то, что можно распространять религию огнем и мечом.

Но в ваших предках, дети, были и хорошие качества. Вели они себя хорошо и чисто и сами добросовестно исполняли все то, к исполнению чего хотели насильно принудить других. Правда, были между пуританами и плохие люди. Для этих религия служила ширмами, за которыми они прятали свое честолюбие. Другим такой человек проповедует, что надо, дескать, делать так и атак, а сам живет кое-как и о законе Божием не помышляет. Да, были и такие, но что же делать, дети, лицемеры и ханжи пристраиваются ко всякому, даже самому хорошему делу.

Важно то, что большинство «святых» (так они сами себя называли) были трезвые и богобоязненные люди. Когда республиканская армия была распущена, солдаты рассеялись по всей стране и занялись кто торговлей, а кто ремеслом; и все отрасли труда, за которые брались солдаты Кромвеля, начали процветать. Вот у нас теперь много в Англии богатых торговых домов, а спросите-ка хорошенько: кто все эти дела завел? Последите и увидите, что начало положено солдатом Кромвеля или Айретона.

Но нужно, дети, чтобы вы поняли как следует характер своего прадеда. Я вам расскажу про него еще одну историю, и вы увидите, что это был за серьезный и искренний человек. Пускай он был суровым и даже жестоким, дело не в этом, а в том, что он всегда поступал по совести. Жизнь у него не расходилась с верой.

Мне было тогда лет двенадцать. Братьям моим Осии и Эфраиму было девять и восемь лет, а сестра Руфь была совсем маленькая: ей было четыре года.

За несколько дней перед происшествием в нашем селе жил некоторое время какой-то проповедник, принадлежавший к независимым. Останавливался он в нашем доме и говорил проповеди. На отца эти проповеди произвели очень сильное впечатление, и после ухода проповедника он стал какой-то задумчивый и рассеянный.

И вот однажды ночью отец нас, детей, будит и говорит, чтобы мы шли вниз. Мы поспешно оделись и пошли вслед за ним в кухню, а там уже мать сидит и сестру Руфь на руках держит. Гляжу я на матушку и вижу, что она чем-то перепугана — бледная такая сидит.

А отец обратился к нам и говорит таким глубоким, благоговейным голосом:

— Соберитесь вместе и встаньте около меня, дети мои, дабы предстать нам вместе перед Престолом. Царство Божие у дверей. Знайте, мои возлюбленные, что в сию самую ночь мы увидим Его во всей Его славе и ангелов и архангелов вокруг Него. Придет он в третьем часу, и вот, дети мои, близится к нам сей третий час.

— Дорогой Джо, — произнесла ласково успокоительным тоном моя мать, напрасно ты пугаешь себя и детей. Если Сын Человеческий в самом деле придет сегодня, то не все ли равно, где мы его встретим — в кухне или в комнатах?

— Молчи, женщина, — сурово ответил отец. — Разве не Он сам сказал, что придет как тать в нощи, и не должны ли мы посему ожидать Его? Соединимся же в молении и плаче и будем просить Его, чтобы Он сопричислил нас к лику тех, кто одет в брачные одеяния. Возблагодарим Бога за то, что Он научал нас быть бдительными в ожидании Его пришествия. О, великий Боже, взгляни на сие малое стадо и помилуй его, не смешай сие малое количество пшеницы с плевелами, осужденными на сожжение. О, милосердный Отец! Призри на сию мою жену и не вменяй ей в грех ее эрастианизма. Она женщина, бренный сосуд, она не могла сбросить с себя цепей антихриста, в коих родилась. Воззри, Боже, и на сих моих малых детей — Михея, Осию, Эфраима и Руфь. Все они носят имена твоих верных слуг, живших в древние времена, дай им, Боже, стать в сию ночь одесную Тебя.

Произнося эти горячие молитвенные слова, отец лежал, распростершись на полу, и дергался, точно в судорогах. Мы, малолетние дети, дрожали от страха и жались к матери. Корчащаяся на полу при тусклом свете масляной лампы фигура приводила нас в ужас. И вдруг во мраке ночи раздался бой часов на нашей новой сельской колокольне. Час, о котором говорил отец, настал.

Отец быстро вскочил и, бросившись к окну, устремил дикий, полный ожидания взор на звездное небо, не знаю, что на него тут повлияло: может быть, по причине сильного умственного возбуждения ему представилось что-нибудь или же он был потрясен тем, что его ожидания не сбылись, но только он поднял руки кверху, издал хриплый стон и упал наземь. Все тело его корчилось от судорог, а на губах клубилась белая пена.

Более часа моя бедная мать и я хлопотали около него, стараясь привести его в чувство. Маленькие дети забились в угол и хныкали. Отец наконец пришел в себя, поднялся, шатаясь, на ноги и кротко, прерывисто приказал нам идти спать

Об этом случае отец нам после никогда не говорил. Он даже не объяснил, почему. он с такой уверенностью ждал в ту ночь второго пришествия Христова. Мне, однако, удалось узнать после, что гостивший у нас проповедник принадлежал к секте «пятого царства», ожидавшей в недалеком будущем конца мира. Несомненно, что слова этого проповедника и повлияли на отца. Сперва зародилась мысль, а огневая натура докончила остальное.

Таков-то был ваш прадед кирасир Джо. Я нарочно рассказал вам эти случаи из его жизни. По делам человека легче узнаешь, чем по словам. Вместо того, чтобы пускаться в рассуждения о дедушке, я вам описал его, и вы теперь знаете, что это был за человек. Предположите, что я сказал бы вам только, что его религиозные взгляды отличались суровостью, доходящей до жестокости. Эти мои слова произвели бы на вас очень слабое впечатление, но я поступил иначе. Я рассказал вам об его схватке на дубильном дворе с флотскими офицерами и о том, как он дожидался ночью второго пришествия. Судите же теперь сами, как искренна и велика была у него вера и как далеко она иногда его заводила.

В домашней жизни прадед ваш был хороший дельный человек, очень честный и щедрый. Уважали его решительно все, но любили немногие, так как он был строгим и суровым отцом, за шалости и за все, что ему казалось дурным, он нас наказывал без пощады.

У отца и пословицы-то, касающиеся детей, были самые немилостливые. «Хлопот с детьми много, а радости мало» — говорил он или же сравнивал сыновей с закормленными щенками, которые «лаять не станут».

Этой суровостью отец уравновешивал влияние матери, которая любила нас и баловала; он ни под каким видом не дозволял нам играть в триктрак или плясать на лужайке вместе с другими детьми в субботу вечером.

Мать моя — царство ей небесное — умеряла это суровое воспитание, которое нам давал отец. На отца она имела очень большое влияние. Бывало, он сердит или нахмурится, а она подойдет к нему, скажет слово или же погладит по руке, — отец сразу и просветлеет.

Мать вышла из епископальной семьи и так твердо держалась за свою религию, что о совращении ее в другую веру нечего было и помышлять. Кажется, было время, когда супруг ее подолгу спорил с нею о религии, доказывая, что епископалисты заражены арминианской ересью, но все уговоры моего отца оказались напрасными. Он оставил наконец матушку с ее верованиями в покое и заговаривал об этом предмете только в чрезвычайно редких случаях.

Но несмотря на свои епископальные верования, мать исповедовала политические убеждения партии вигов и считала себя вправе критиковать образ действий короля, которым виги были недовольны.

Пятьдесят лет тому назад все женщины были отличными хозяйками, но даже и среди них матушка занимала одно из первых мест. Глядя на опрятную внешность матушки, на ее чистенькие рукавички, белоснежное платье, нельзя было догадаться, как много и усердно она работает. Дом наш содержался в чистоте и порядке; бывало, нигде пылинки не найдешь. Матушка умела делать разные лекарства, пластыри, глазную примочку, порошки. Она варила варенье, приготовляла разные укрепляющие средства; абрикосовый ликер и вишневая настойка у нас были удивительные, славилась также матушка своим уменьем приготовлять померанцевый цвет. Всем этим она занималась в надлежащее время, и все у нее выходило очень хорошо.

Медицинские познания матушки признавались всеми, и жители села и окрестных деревень обращались к ней гораздо чаще, чем к докторам Джекену и Порбруку, у которых была своя аптека. Над аптекой в виде вывески висела серебряная корона. Мать мою любили и уважали все — и богатые, и бедные, и надо сказать, что она вполне заслужила эту любовь и уважение.

Такими были отец и мать мои в то время, когда я был ребенком. О себе говорить не стану. Вы узнаете, каков был я, из той самой истории, которую теперь я вам рассказываю. Мои братья и сестры были крепкие, загорелые деревенские ребятишки, которые были не прочь пошалить, но в то же время побаивались строгого родителя. Служанку нашу звали Мартой. Вот и вся обстановка, в которой я провел ту пору жизни, когда гибкая и восприимчивая детская душа вырабатывает определенный характер. В следующий раз я вам расскажу о том, как на меня влияла эта обстановка. Вы не скучайте, дети, я ведь не для забавы вам все это рассказываю, а имею в виду принести вам пользу. Узнав, как я прожил жизнь, вы поймете, что такое значит жизнь, извлечете для себя полезный урок.

Глава II КАК Я ПОСТУПИЛ В ШКОЛУ И ВЫШЕЛ ИЗ НЕЕ

Я вам рассказал, внучки, в какой обстановке прошла моя молодость, и вам станет понятно, почему мой юный ум с самых ранних пор обратился к вопросам веры. Мать и отец придерживались различных религиозных воззрений. Старый солдат — пуританин доказывал, что в Библии заключается все, что нужно для спасения души. Отец признавал, что люди, одаренные мудростью, могут объяснить Писание своим ближним, но в то же время отрицал за этими проповедниками какие-либо права и преимущества; тем более они не имели, по его мнению, права объединяться в особый класс и называть себя священниками и епископами, требовать от своих ближних послушания. Отец находил этот порядок нехорошим и унизительным. Не может простой человек быть посредником между человеком и Творцом. Отец любил обличать пышных сановников церкви, которые ездят, развалясь в каретах, в свои храмы для проповеди учения Того, Кто ходил, босой и бесприютный, по стране своей, проповедуя истину людям. К епископам отец был очень недоброжелателен.

Не менее строго он относился и к низшему духовенству; он говорил, что епископальные священники смотрят сквозь пальцы на пороки своего начальства, которое за то делится с ними своими объедками. Ради сытных пирогов и бутылок с вином эти священники забывают Бога.

Отец выражал свое негодование по поводу того, что эти люди олицетворяют собой истину христианской веры.

Отрицая епископальную церковь, отец не признавал и пресвитерианской, которая управлялась общим советом священников. «Зачем священники? спрашивал он. — Все люди равны в очах Всевышнего. Дело веры таково, что никто не имеет права ставить себя выше своего ближнего.

Священные книги были написаны для всех, и, стало быть, все имеют одинаковую способность читать и разуметь их. Дух Святый просвещает всякий стремящийся к истине ум».

Мать моя, как я уже сказал, придерживалась противоположных воззрений. Она находила иерархию совершенно необходимой для Церкви. Иерархический порядок есть нечто такое, без чего жить нельзя. Во главе Церкви стоит король, ему подчинены архиепископы, руководящие, в свою очередь, епископами. Далее идет священство и миряне. Церковь такой всегда была, такой она и быть должна. Без иерархии Церкви быть не может. Обряд так же важен, не менее важен, чем нравственные правила. «Представьте себе, что каждому лавочнику или крестьянину будет позволено сочинять свои собственные молитвы и менять порядок богослужения, смотря по настроению духа: что же из этого может выйти хорошего? Христианские верования сохраняются в чистоте только благодаря обряду», — говорила мать.

Мать признавала, что Библия составляет, единственную основу христианского учения, но Библия — книга трудная, и в ней содержится много неясного: не всякий человек может толковать Священное Писание правильно. Для этого дела должны иметься в Церкви должным образом избранные и получившие посвящение служители Божий, получившие сан преемственно от самих апостолов Христовых. Если бы не было этих призванных истолкователей христианской религии, никто не мог бы истолковать как следует содержащуюся в Библии Божественную Премудрость.

Так рассуждала в церковных вопросах моя мать, и с этой позиции ее не могли сбить ни брань, ни мольбы моего отца. Единственный вопрос веры, на котором родители были вполне согласны, — это была их одинаковая нелюбовь к католицизму. Папистов и мать — епископалистка, и отец — независимый фанатик одинаково сильно ненавидели.

Вы родились в веке религиозной терпимости, и вам может показаться странным, что приверженцы этой почтенной религии встречались с недоброжелательным к себе отношением нескольких подряд поколений англичан; теперь уже всем хорошо известно, что католики — хорошие и полезные люди. В наше время не станут смотреть свысока на Александра Попа или на какого другого паписта только за то, что он — папист.

Время короля Иакова было иное. Тогда Виллиама Пенна презирали за то, что он был квакер. Ах, дети, представьте себе, что в то время казнили таких аристократов, как лорд Страффорд, таких духовных деятелей, как архиепископ Плонкетт, таких государственных деятелей, как Лангорн и Пикеринг. И казнили их по доносу подлых и низких людей, и ни одного голоса не было в их защиту. И знаете почему? Потому что они были католики!

Это было время, когда каждый считающий себя патриотом английский протестант носил под плащом налитую свинцом дубину, которая предназначалась для безобидного соседа, осмелившегося расходиться с ним в религиозных воззрениях.

Это было какое-то
повальное безумие, и длилось оно долго. Слава Богу, что эти времена прошли. Религиозный фанатизм стал редким явлением и принял мягкие формы.

Вам, может быть, мои слова покажутся нелепыми, но в те времена религиозный фанатизм имел право на существование. Вы, наверно, читали, что за сто лет до моего рождения Испания была могущественным государством, которое росло и процветало. Моря бороздились испанскими кораблями. Войска испанские появлялись всюду и одерживали победы. Испания в литературе, науке, во всех делах являлась передовой нацией Европы.

Между Испанией и нами — вы уже читали про это — царила вражда. Наши искатели приключений нападали на испанские владения в Америке и грабили их, а испанцы ловили наших моряков и жгли их живьем при помощи своей дьявольской инквизиции. И вот наконец враги стали угрожать нам вторжением. Ссора разгоралась, и все прочие нации отошли в сторону поглядеть, кто победит. Вы видали, ка, к дерутся на шпагах в Гокле на Холле. Толпа стоит вокруг и смотрит. Так было и тут. Все отошли в сторону и глядели на борьбу испанского великана с маленькой, но крепкой и упорной Англией.

Воюя с Англией, король Филипп объявлял себя посланцем папы и мстителем за поруганные права римской Церкви. Среди английских дворян было много католиков. Таков был лорд Говард и другие, и все они храбро и стойко сражались с испанцами. Но несмотря, однако, на это народ не мог забыть того, что римский первосвященник был не на стороне англичан, а на стороне их врагов. Англия боролась и победила под знаменем протестантской веры.

Озлобление против папизма усилилось в царствование Марии, которая хотела насильственными и жестокими мерами навязать своим подданным ненавистную им религию.

А затем нашей свободе стала угрожать другая великая католическая держава Европы. Чем больше возрастало могущество Франции, тем сильнее становилось недоверие народа к папистам в Англии. Это разделение народа на две религиозные партии достигло своей высшей степени в эпоху, мной описываемую. Людовик XIV только что отменил Нантский эдикт, обнаружив тем самым свою нетерпимость к протестантской вере, столь любезной английскому народу.

Узкий английский протестантизм был не столько религиозным чувством, сколько патриотическим отпором дерзким ханжам, которые посягали на нашу независимость и свободу.

Итак, англичане-католики не пользовались у нас популярностью, причем их не любили не за то, что они понимали иначе догматы о пресушествлении; их подозревали в симпатиях к императору и французскому королю.

Теперь, после наших военных успехов и побед, мы обеспечили свою национальную независимость и свободу, и религиозное озлобление исчезло, а тогда жертвами этого озлобления становились большие, выдающиеся люди.

В дни моего детства недоброжелательство к католикам обострилось в силу совершенно особенных причин. Дело, видите ли, в том заключалось, что католиков стали бояться. Пока католики составляли находящуюся не у дел партию, на них можно было не обращать внимания. Но вот к концу царствования Карла II стало ясно, что английский трон переходит окончательно в руки католической религии. Папизм становился придворной религией, принадлежность к нему облегчала жизненную карьеру.

Пока католики были беззащитны, их обижали, права их попирались. Теперь они шли к власти. А что, если они начнут мстить? Что, если они станут платить тою же монетой своим обидчикам?

Повсюду царили тревога и беспокойство. Беспокоилась английская Церковь, для которой единоверный король так же не нужен, как для здания фундамент, беспокоилось дворянство, набившее себе доверху сундуки золотом, отнятым у монастырей, беспокоился народ, отождествлявший католичество с доносами, пытками и мучительными казнями. Все сразу встревожились.

И положение было действительно не из хороших. Надобно было готовиться к самому худшему. Король при жизни был очень плохим протестантом, а когда умирал, обнаружилось, что он никогда не исповедовал искренно протестантскую религию. Сыновей законных у него не было, и наследником Карла оказывался его младший брат, герцог Йорский. Про него все знали, что он крайний и узкий папист. Что касается супруги герцога, Марии Моденской, то она было такая же ханжа, как и ее супруг. Если бы у этой четы появились дети, то они, конечно, воспитали бы их в католической религии. В этом решительно никто не сомневался.

И что же выходило из всего этого? То, что английский трон становился достоянием католической династии.

Мать моя представляла собой епископальную Церковь, отец — независимую секту, но как для одной, так и для другого эта католическая династия была ненавистна.

Упомянул я вам о всех этих событиях потому, что они близко соприкасаются с моей жизнью. Из дальнейшего моего рассказа вы увидите, что в стране шло сильное брожение. Даже я, простой деревенский мальчик, был захвачен этим водоворотом, и события исторического характера положили неизгладимый отпечаток на всю мою жизнь. Если бы я не указал вам на последовательность, в которой совершались события, вы не могли бы понять, почему моя жизнь сложилась так, и не иначе.

Король Иаков II вошел на трон при гробовом молчании очень большого количества своих подданых. Мои родители принадлежали к числу тех англичан, которым хотелось видеть на троне протестанта.

Как я уже вам сказал, в детстве я не знал развлечений. Несколько раз мне пришлось быть на ярмарке. Иногда же в наше селение заезжал какой-нибудь фокусник или владелец редкостей. В таких случаях мать совала мне украдкой от отца один-два пенни, сэкономленные ею на хозяйстве, и провожала незаметно для строгого родителя до двери.

Развлечения эти были, однако, чрезвычайно редки и поэтому производили на меня сильнейшее впечатление. Уже будучи в шестнадцатилетнем возрасте я мог пересчитать по пальцам развлечения, на которых мне пришлось побывать. Помню я силача Виллиама Харкера, который поднимал на себе саврасую кобылу фермера Алькотта. Затем к нам приезжал карлик Тобби Ладсон. Этот карлик был так мал, что мог влезть в большой кувшин. Этих двух я помню очень хорошо. Они поразили мое детское воображение. Потом приезжал кукольный театр и настоящие актеры, представлявшие «Очарованный остров». Голландец Мейнгер Мюнстрер понравился мне тем, что умел плясать на туго натянутом канате, играя в то же время на струнном инструменте. И играл он чудесно. Но всего более мне понравилась пьеса, которую представляли в театре на Портстдаунской ярмарке. Пьеса эта называлась «Правдивая старая история о купеческой дочери из Бристоля Магдалине и об ее возлюбленном Антонио». В пьесе этой представлялось, как Магдалина и Антонио были выброшены на Берберийские берега. По морю плавают сирены и поют Магдалине о предстоящих ей и Антонио опасностях. О том же предупреждают ее и другие сирены, прячущиеся за скалами. Эта маленькая пьеса доставила мне огромное удовольствие. Такого удовольствия мне никогда не пришлось впоследствии испытывать, хотя я и бывал на знаменитых комедиях Конгрева и Драйдена, которые исполнялись Кайпастаном, Беттертоном и другими королевскими актерами.

Я помню, как-то раз в Чичестере я заплатил целый пенни за то только, чтобы поглядеть на башмак с левой ноги младшей сестры жены Пентефрия (той самой, которая обольщала прекрасного Иосифа). Но башмак этот оказался совершенно не интересным. Это был самый обыкновенный старый башмак. По величине он как раз подходил к башмакам, которые красовались на ногах содержательницы балагана. Мне стало грустно, и я догадался, что понапрасну отдал деньги обменщице.

Были и другие зрелища, за которые не нужно было платить, но они были не менее интересны, чем платные. Время от времени меня отпускали по праздничным дням — в Портстмут. Ходил я туда пешком, а иногда отец седлал своего иноходца и вез меня, посадив перед собой. Я ходил с ним по улицам города, оглядываясь кругом и дивясь невиданным еще мною предметам. Я глядел на городские стены и рвы около поля, на ворота, около которых стояли часовые. Мне нравилась бесконечно длинная Высокая улица. Вдоль нее тянулись правительственные здания и слышался треск барабанов и гуденье военных труб. Эти звуки заставляли сильнее биться мое маленькое сердце.

В Портсмуте, между прочим, стоял дом, в котором погиб от кинжала убийцы губернатор города герцог Букингем. Был еще губернаторский дом, и я даже, помню, видел раз самого губернатора, который подъезжал к своему жилищу; это был краснолицый сердитый человек с носом, какой и подобает иметь губернатору. Грудь у него сияла золотом.

— Какой он красивый, батюшка! — воскликнул я, обращаясь к отцу.

Отец рассмеялся и нахлобучил шляпу на самые глаза.

— Лицо сэра Ральфа Лингарда я вижу в первый раз, — сказал он, — во время битвы при Престоне я видел только его спину. Да, сын мой, он распустил теперь хвост, как павлин, но если бы он только увидал старого Нолля — О! Что бы с ним тогда сделалось! Он встал бы на четвереньки со страха.

Да, мой отец всегда был верен самому себе. Круглоголовый фанатик просыпался, в нем всякий раз, когда он слышал звяканье оружия или видел желтый солдатский мундир.

В Портсмуте было на что поглядеть, кроме солдат и губернатора. Здесь находилась первая во всем королевстве, после Чатама, верфь, в которой то и дело спускались на воду новые военные корабли. Иногда в Спитгеде появлялась целая эскадра, и город кишел в таких случаях матросами. Лица у матросов были темные, как красное дерево, а косы у них были прямые и жесткие и торчали наподобие кортиков. Я ужасно любил наблюдать матросов: ходили они по городу, раскачиваясь во все стороны, говорили странным, смешным языком и рассказывали интересные вещи о своих войнах в Голландии. Иногда без отца я вмешивался в кучу матросов и бродил с ними до вечера, кочуя из таверны в таверну.

Однажды какой-то матрос пристал ко мне, чтобы я выпил стакан канарийского вина. Я выпил. Тогда он заставил меня, вероятно ради шутки, выпить и другой стакан. В результате я лишился дара слова и отвезен был в крестьянской телеге домой. С тех пор мне не позволяли ходить в Портсмут одному. Увидав меня в нетрезвом состоянии, отец рассердился гораздо меньше, нежели можно было бы ожидать. Он напомнил матери о Ное, который подобно мне сделался жертвой предательского действия виноградного сока. Кроме того, отец рассказал случай, имевший место с неким военным священником из полка Десборо. Этот священник, утомившись жарой и пылью, выпил несколько стаканов пшеничного пива и начал петь греховные песни и плясать неподобающим для его сана образом. По мнению отца выходило, что в таких случаях надо винить не погрешивших невоздержанием лиц, а сатану, ими овладевшего. Дьявол лукав и соблазняет нарочно самых лучших людей для того, чтобы произвести соблазн в среде верующих.

Эта гениальная речь, произнесенная отцом в защиту военного священника из армии Кромвеля, спасла мою спину. Мой отец был последователь премудрости Соломона, согласно которой воспитание должно быть очень строгим. У него была здоровая ясеневая палка и сильные руки. Действие этой палки мы испытывали всякий раз, когда нам приходилось платить за содеянные нами согрешения.

Грамоте меня выучила мать. Я читал азбуку, сидя у нее на коленях. К чтению я пристрастился очень скоро и с жадностью проглатывал все книги, которые мне попадались под руку. К науке мой отец питал чисто сектантскую ненависть. Он простирал свою ненависть так далеко, что не позволял, чтобы у него в доме находились светские книги. Мне поэтому приходилось доставать книги у приятелей в селе. У них были небольшие библиотечки, и они снабжали меня книгами.

Книги эти я прятал от отца самым тщательным образом, таскал их за пазухой и извлекал на свет Божий только в тех случаях, когда находился в безопасном месте. Я уходил в поле и читал эти драгоценные сочинения, лежа в густой траве; ночью я читал при слабом свете ночника, прислушиваясь к громкому храпу отца и трепеща при мысли, что он проснется.

Таким образом я прочитал «Дона Беллианиса Греческого», «Семь героев», «Шутки» Тарльтона и многие другие сочинения, наконец я добрался до пьес Массингера и Шекспира. Стихи Уоллера и Геррика мне тоже очень нравились.

Счастливые минуты доставляли мне эти книги. Я отрешался от мыслей о предопределении и, лежа в душистом клевере с задранными вверх ногами, откладывал попечение о свободной воле и внимал тому, как старик Чосер рассказывает о страданиях терпеливой Гризельды. Я оплакивал судьбу целомудренной Дездемоны и безвременную кончину ее храброго супруга, по временам, вдохновленный этой благородной поэзией, я поднимался на ноги и оглядывался кругом. Передо мной сверкали под солнцем зеленые, тщательно возделанные равнины. Вдали, далеко за ними, блестело море, а на горизонте виднелись пурпуровые очертания острова Уайта. И когда я глядел на все это, мне приходило в голову, что Существо, сотворившее всю эту красоту, Существо, давшее человеку силу создавать великие мысли и образы, не может быть достоянием какой-либо одной секты или народа.

Бог должен быть общим, Отцом всех тех маленьких детей, которых он создал для счастья на этой прекрасной земле.

И когда я думал таким образом, мне становилось грустно, я до сих пор печалюсь об этом, что ваш прадед, человек глубоко искренний и благородный, ударился в такое узкое сектантство. Как он мог дойти до мысли, будто Творец ограничивает Свое милосердие и, спасая одного, девяносто девять человек губит, не давая постичь им истины?! Да, дети, человек таков, каким его воспитали. Громадный ростом и широкий в плечах, отец мой понимал жизнь и религию очень узко. Но великая заслуга его была в том, что он готов был трудиться, страдать и умереть ради того, что ему казалось истиной.

Дети, вы придерживаетесь более просвещенных взглядов, старайтесь же и вести жизнь, сообразную с этими более просвещенными воззрениями.

Когда мне исполнилось четырнадцать лет, меня, желтоволосого, загорелого мальчишку, отправили в небольшую частную школу в Петерсфильд. В этой школе я пробыл год; один раз в месяц, по субботам, меня брали домой. Книг мне — из дому дали очень мало. Была у меня латинская грамматика Лилли и книга, подаренная мне при прощании матушкой. Книга эта называлась «Обозрение всех религий мира, начиная со дня творения и кончая нашим временем». С этими двумя книжками я едва ли мог бы выучиться многому, но, к счастью, у моего учителя мэстера Томаса Чиллингфута была хорошая библиотека, и он с удовольствием снабжал книгами тех учеников, которые жаждали увеличить свои познания. Благодаря заботам этого доброго старика я получил не только некоторое понятие о латинском и греческом языке, но и имел возможность прочитать многих классиков в хорошем переводе на английский язык. Я узнал также историю Англии и других стран.

В школе я стал быстро развиваться не только телесно, но и умственно, но моя школьная карьера скоро окончилась, и знаете чем? Тем, внучки, что меня позорно из училища выгнали. Я вам должен рассказать, как это случилось.

Петерсфильд считался всегда одной из самых главных твердынь английской Церкви. Противники Церкви в городе были весьма немногочисленны. Дома принадлежали все ревностным церковникам, которые не пускали к себе пресвитериан и независимых. Городской викарий, по имени Пинфольд, пользовался поэтому в городе большим влиянием и властью. Держал себя Пинфольд важно и торжественно, противоречий не выносил и воспламенялся весьма быстро.

Мирным городским жителям викарий сумел внушить к своей особе уважение и немалый страх. Я точно вчера видел Пинфольда, так хорошо я запомнил его наружность. Нос у него был крючковатый, напоминающий птичий клюв, живот толстый, выдающийся вперед, а ноги кривые, согнутые. Глядя на эти ноги, я жалел их. Бедные ноги! Трудно вам таскать этот груз всяческой учености, который на вас взвалили.

Ходил викарий, вытянув вперед правую руку, в которой носил палку с железным наконечником. Этой палкой он стучал по камням. Если викарий встречал кого-нибудь, он останавливался и ждал, чтобы прохожий снял шапку и отдал подобающую его высокому званию честь. Сам же на поклоны не находил нужным отвечать и делал исключение только для богатых прихожан. Если находился смельчак, не поклонившийся при встрече викарию, он бросался за ним в погоню, размахивая палкой; догнав дерзкого, он начинал требовать, чтобы тот снял шапку.

Мы, мальчишки, не любили викария; Завидев его еще издали, мы улепетывали от него, как цыплята от старого индюка. Наш добрый учитель тоже недолюбливал его. Бывало, завидит его величественную фигуру и спешит своротить в переулок.

Этот гордый поп любил узнавать все самые мельчайшие подробности о людях, живших в его приходе. Узнав, что я сын независимого, он явился к мистеру Чиллингфуту и начал порицать его за то, что он принял в школу еретика. Меня удалили бы из школы, если бы Пинфольд не узнал, что моя мать усердная церковница. Узнав об этом, он смиловался и позволил, чтобы я остался в школе.

В другом конце города была другая большая школа для приходящих. Между нами и этой школой господствовала вечная вражда. Никто не знал, когда и по какому случаю началась эта война, но враждебные отношения не прекращались, Между питомцами враждующих школ происходили сражения. Воюющие стороны делали вылазки и устраивали засады. Иногда доходило до чрезвычайно ожесточенных драк.

Случаи членовредительства, однако, отсутствовали. Большей частью ограничивались перестрелками, причем зимой оружием служили комки снега, а летом — земля или еловые шишки. При рукопашных схватках синяки под глазами и кроаь из носа, но это, конечно, пустяки.

Наши враги превосходили нас числом, но зато мы, пансионеры, были сплочены и дружны, и потом у нас было место для отступления — наша школа. Что касается наших противников, они жили в частных домах, были рассеяны по всему городу, и сборного пункта у них не было.

Посреди города протекала река, через которую были построены два моста. Река составляла как бы границу, отделявшую наши владения от неприятельских. Мальчик, перешедший мост, оказывался во вражеском стане.

В первом же сражении, которое произошло после поступления моего в школу мэстера Чиллингфута, мне удалось отличиться. Я вступил в единоборство с самым страшным из наших врагов и нанес ему такой сильный удар, что он шлепнулся наземь и унесен был нами с поля битвы в качестве военнопленного. Этот подвиг утвердил за мною славу великого воина, и скоро я стал признанным вождем наших сил. Даже старшие мне повиновались.

Эта удача страшно разожгла мою гордость, и я стал изо всех сил стараться доказать товарищам, что они не ошиблись, избрав меня своим начальником. Каждый день я придумывал хитрые и коварные планы, направленные к победе над нашими врагами.

Однажды зимой, вечером, нам дали знать, что наши враги, пользуясь ночной темнотой, хотят сделать на нас набег. Проникнуть на нашу сторону враги собирались стороной, через дощатый мостик, по которому редко кто ходил.

Мостик этот находился на выезде из города и состоял из одного широкого бревна, перекинутого через реку. Сделан был этот мостик для городских писцов, которые жили на окраине, и благодаря этому мостику путь их на службу значительно сокращался.

Мы решили спрятаться в кустах ту сторону реки и сделать на врагов неожиданное нападение в то время, как они станут переходить реку. Но дорогой я придумал новую хитрость. Такие хитрости, как я читал, употреблялись во время германских войн. Я сообщил о своих планах товарищам, и они возликовали. Мы захватили пилу мэстера Чиллингфута и направились к месту предполагаемого сражения.

Пришли к мостику. Там все было тихо и спокойно. Был холодный темный вечер, дело шло уже к рождеству. Врагов не было видно. Мы стали шепотом переговариваться о том, кто совершит смелый подвиг. Никто не решался. Я тогда с удовольствием взялся за дело сам. Надо уметь сделать то, что придумано, не правда ли? И кроме того, я был начальник и должен был быть впереди.

Взяв пилу, я добрался до середины моста и, сев верхом на бревно, принялся за работу.

Мне нужно было перепилить бревно на столько, чтобы оно могло выдержать тяжесть только одного человека. Но когда на это бревно заберутся наши враги, оно подломится под ними, и они полетят вниз в холодную, как лед, воду. Река в этом месте была неглубокая — всего два фута глубины. Опасности никакой, стало быть, не было — никто из наших врагов\ утонуть не мог, но зато они должны были принять холодную ванну и порядком напугаться.

Таков был мой план. Я имел в виду дать хороший урок неприятелю и отучить его от внезапных нападений. Что же касается меня, то этот подвиг утверждал бы за мною славу великого вождя.

Войско мое стояло за живой изгородью из кустов, и им командовал мой лейтенант Рувим Локарби, сын старого Джона Локарби, содержателя «Пшеничного снопа». Я сидел на бревне и энергично его перепиливал. Наконец бревно было перепилено почти до конца.

Совесть в порче собственности меня не упрекала. Плотничье ремесло я знал довольно хорошо и видел, что исправить мост можно не далее как в час времени.

Чувствуя, что бревно начало уже колебаться и оседать, я перестал пилить и, выкарабкавшись осторожно на берег, присоединился к товарищам и стал вместе с ними ждать приближения неприятелей.

Едва я успел спрятаться, как с той стороны реки послышались шаги. Кто-то по тропинке направлялся к мостику. Мы затаили дыхание, ибо были уверены, что это неприятельский лазутчик, посланный вперед. Это был, по-видимому, большой мальчик; он шел медленно и ступал тяжело. К шуму его шагов присоединялось какое-то звяканье, и мы никак не могли понять, что оно означает.

А шаги раздавались все громче и громче, и наконец на противоположном берегу в темноте ночи вырисовалась человеческая фигура. Человек остановился: вытянул вперед шею, ища мостика, и затем вступил на перепиленное мною бревно.

Только когда уже незнакомец вошел на мост и двинулся вперед, мы узнали кто это такой. Произошло поистине ужасное. Человек, которого мы приняли за передового разведчика неприятельских сил, оказывался не кем иным, как викарием Пинфольдом. Звяканье, которое мы слышали при его приближении к мосту, производилось его тростью с железным наконечником.

Пораженные неожиданностью, мы лишились голоса и решительно не имели времени предупредить Пинфольда о грозящей ему опасности. Мы сидели в кустах и наблюдали…

Высокомерный викарий шагнул на мостик, затем он сделал другой шаг, третий… и вдруг раздался треск, и Пинфольд полетел вниз и исчез в быстротекущей реке. Должно быть, викарий упал на спину, потому что мы явственно различали его толстый живот, который высовывался из воды. Долго он барахтался, стараясь встать на ноги. Наконец это ему удалось, и он стал выбираться, отплевываясь и бранясь, на берег. Бранился викарий очень смешно, перемешивая самые гнусные ругательства с благочестивыми восклицаниями. Слушая ректора, мы, несмотря на весь объявший нас ужас, начали хохотать.

В то время, как викарий выбирался на берег, мы выскочили из кустов и наподобие стаи диких птиц понеслись через поля домой. О происшедшем мы, разумеется, нашему доброму учителю не сказали ни слова.

Но дело было слишком серьезно, чтобы его можно было потушить. Как раз перед принятием холодной ванны викарий выпил вместе с городским клерком бутылку испанского вина. Смесь вина и холодной воды оказалась очень опасной. Викарий подвергся жестокому припадку подагры и должен был вылежать в постели целых две недели. Осмотрели перепиленное бревно, начали следствие, и выяснилось, что в этом деле повинны ученики Чиллингфута. Предполагалось изгнать из города всю школу, и, чтобы спасти учителя и товарищей, я признался в том, что сам и задумал и выполнил это.

Чиллингфут находился в полной зависимости от викария, и вследствие этого обставил мое исключение из школы большой торжественностью. Я должен был выслушать публичный и очень строгий выговор, и затем меня изгнали. Чиллингфут, впрочем, смягчил мою судьбу, повидавшись со мной наедине. Простился он со мною очень сердечно.

Больше мне с моим старым учителем увидеться не пришлось, так как он спустя несколько лет умер, но, как я слышал, школа существует и до сих пор и заправляет ею сын Чиллингфута, Виллиам. Школа стала больше и богаче, чем в прежние времена. Другой сын учителя сделался квакером и уехал в колонию Пенна, где и был убит, как передавали, дикарями.

Мое исключение очень огорчило матушку, но отец остался очень доволен; Он так смеялся, слушая мой рассказ про викария, что громовые раскаты его смеха были слышны по всему селу.

— Ты придумал такую же стратегему, — сказал он мне, — какая была пущена в ход при Маркет-Драйтоне одним воином, который боялся Бога и которого звали полковник Прайд. Он подпилил мост, и благодаря этому капитан и три солдата из конного полка Лонсфорда утонули. В реку свалилось тогда еще много лонсфордовских солдат, к великой славе истинной Церкви и к радости избранного народа.

Злоключению викария радовался не один отец. Многие церковники были в душе довольны тем, что ему пришлось принять холодную ванну. Своей гордостью и непомерными претензиями Пинфольд нажил себе много врагов, и его ненавидели во всем округе.

К этому времени я успел превратиться в коренастого, широкоплечего малого. Рос я быстро, и так же быстро развивалась моя сила. Шестнадцати лет я уже таскал на себе мешки с пшеницей и бочки с пивом. Пятнадцатифунтовые камни я бросал на тридцать шесть футов, то есть на четыре фута дальше, чем наш силач — кузнец Тед Дуасон. Однажды отец не мог поднять кучу кож, которые нужно было вытащить на двор. Я сгреб эти кожи, взвалил их себе на плечи и отнес их, куда было нужно.

Старик отец часто глядел на меня подолгу из-под своих густых, нависших бровей. Иногда, бывало, сидит на своем кресле, курит трубку и глядит на меня, а потом покачает головой и скажет:

— Великонек ты становишься, мальчик! Тесно тебе в гнезде. Вот погоди, вырастут у тебя крылья и полетишь, куда захочешь.

Мне и самому хотелось, чтобы у меня выросли крылья. Спокойная сельская жизнь начала меня утомлять, и мне хотелось самому Взглянуть на тот великий Божий мир, о котором я столько слышал и читал. Я не мог глядеть спокойно на море. Глядя на эти черные волны, я чувствовал, что у меня сердце замирает. Мне хотелось идти куда-то, далеко-далеко, к славному, хотя и неизвестному будущему. Английские юноши любят море.

Глава III ДРУЗЬЯ МОЕГО ДЕТСТВА

Не подумайте, дети, что мое предисловие слишком длинно. Без фундамента нельзя. Сперва надо фундамент положить, а потом уже можно и дом строить. Что вам за интерес будет слушать о событиях, если вы не знаете людей, которые в этих событиях участвовали. Итак, будьте терпеливы, дети. Теперь я вам буду рассказывать о старых друзьях моего детства. О некоторых из них вы услышите и потом, так как они принимали деятельное участие в исторических событиях, но были между ними и такие, которые остались безвестными и умерли, как и жили, в своих захолустных гнездах. Упомянуть о них я, однако же, должен для того, чтобы вы знали, какие люди оказывали на меня влияние.

Много на своем веку видел я добрых людей, но кто мог сравниться в добродетели с нашим сельским плотником Захарией Пальмером? Тело этого человека было измождено старостью и тяжкими трудами, но в этом теле жила простая и чистая душа. Прост Захария был не потому, что был невежествен. Совсем наоборот, человек этот знал многое, читал сочинения Платона, Гоббса и других мыслителей. Все сокровища человеческой мысли были им изучены.

Книги во времена его детства были гораздо дороже, чем теперь, а плотникам в то время платили за их работу гораздо дешевле, чем в наши дни. Но старик Пальмер был холост. У него не было семьи, которую нужно было содержать, а на платье и пропитание он тратил мало. Все сбережения он тратил на книги.

Над кроватью у него была прибита полка, а на ней стояла библиотека избранных сочинений. Книг было не много, но зато все они были хорошие. Такой нельзя было найти и у помещика или священника.

Пальмер не только купил эти книги, но прочитал их, понял и старался объяснить их своим ближним.

Обыкновенно в летние вечера этот наш сельский философ, старец внушительной наружности, с белой как снег бородой, сидел у порога своей хижины. Старик бывал очень доволен, если молодежь бросала игру в шары и железный обруч и приходила к нему побеседовать. Мы ложились на зеленую травку около него и задавали ему разные вопросы. Он отвечал нам и рассказывал о великих людях старых времен, о словах, которые они говорили, и о подвигах, которые они совершали.

Любимцами старика были я и сын трактирщика Рувим Локарби. Мы обыкновенно приходили к старику раньше всех и уходили последними. Любил нас Захария Пальмер так, как иной отец своих детей не может любить. Он употреблял все усилия для того, чтобы развить наши неоперившиеся умы, и объяснял нам все, чего мы не понимали или что нас смущало и волновало. Как и все вообще не чуждые серьезной мысли молодые люди, мы старались разрешить проблему мироздания. Наши детские глаза устремлялись в ту бездну, дна которой не могли рассмотреть величайшие мудрецы.

Смущало нас так же и то, что мы видели вокруг себя. Село было разбито на секты, которые пылали взаимной враждой и ненавистью. «Что же это за дерево, если оно приносило такие плоды?» — думалось нам. Говорить на эту тему с родителями мы боялись и Шли за разрешением сомнений к доброму Пальмеру, и он нам говорил хорошие и ободряющие речи.

— Все эти препирательства и споры не захватывают сущности, скользя только по поверхности, — говорил он нам, — что человек, то норов. Каждый старается объяснить себе религию по-своему, так, чтобы объяснение соответствовало направлению его ума. Но, однако, в каждом христианском учении, как бы оно ни было затемнено этими толкованиями, лежит здравая, общая всем христианским религиям сердцевина. Если бы вы жили во времена древности, в греко-римском языческом мире, вы поняли бы; какой переворот совершило христианство в человеческой жизни. Люди спорят и горячатся из-за того, как надо понимать то или иное слово, но все эти споры имеют временный характер. Главное значение христианства заключается в том, что оно объясняет нам божественное значение человека и понуждает его к простому и безгрешному существованию. Вот что нам дала христианская вера.

Другой раз Захария нам сказал:

— Я не желал бы быть добродетельным из страха. Впрочем, долгий опыт жизни открыл мне, что ни один грех в этой земной жизни — не говоря уже о будущей — не остается ненаказанным. За каждое дурное дело человек платится или расстройством здоровья, или ухудшением материального положения, или же утратой душевного мира. Наказания эти постигают как отдельных личностей, так и целые народы. Исторические книги в этом смысле представляют собой сборники проповедей. Вспомните, например, как любившие роскошь вавилоняне были побеждены трезвыми и скромными персами, а этих последних, когда они, оставив добродетели, ударились в роскошь и пороки, предали мечу греки. А затем и греки, предавшиеся чувственности, были покорены сильными и смелыми римлянами. Последние тоже были, в свою очередь, побеждены народами севера, и случалось это потому, что римляне утратили свои воинские добродетели. Порок и гибель всегда шли рука об руку.

Мало того. Провидение пользовалось пороком как орудием для кары других безумствующих народов. Не думайте, что история — дело случая. В мире царствует единая великая система, которой подчинена и жизнь каждого из нас. Чем дольше ты живешь, тем яснее постигаешь, что грех и несчастье идут рядом и что истинное счастье немыслимо без добродетели.

Совершенно иного рода учителем был отставной моряк Соломон Спрент, живший в предпоследнем доме по левой стороне главной улицы нашего селения. Спрент был человек старой матросской закваски; на своем веку ему пришлось сражаться под красным флагом со многими народами. Воевал он с французами, испанцами, голландцами и маврами; наконец, шальное ядро оторвало ему ногу, и таким образом его военной карьере был положен конец.

Это был тонкий, крепкий, темноволосый человек, гибкий и увертливый, как кошка. Туловище у него было короткое, а руки длинные. Кисти рук были очень большие и всегда полусжаты, точно Спрент и теперь думал, что надо ходить, хватаясь за канаты. Весь он с головы до ног был покрыт замечательной татуировкой. Все тело блестело голубой, красной и зеленой красками. Картины были все на библейские сюжеты, и Спрент по этому поводу говорил:

— Представьте себе, что я утонул, и тело мое выброшено на какой-нибудь остров. Дикари только по одной моей коже могут изучить всю библейскую историю.

С грустью я, однако, должен признаться, что религиозность Спрента ограничивалась только внешними, кожными покровами. Вся религия его вышла на кожу, а внутри не осталось ничего. Ругался Спрент на одиннадцати языках и двадцати трех наречиях. Ругался он отлично и, словно боясь утратить приобретенные по этой части познания, практиковался в искусстве ругательства ежедневно. Ругался Спрент всегда и во всех случаях своей жизни: и когда был весел, и когда грустил, и когда сердился, и когда хотел выразить свое благорасположение; ругань у Спрента вытекала из любви к искусству, и, ругаясь, он меньше всего думал досадить кому-то. Благонамеренность Спрента в этом отношении была так очевидна, что даже мой отец не мог сердиться на этого закоренелого грешника.

Время, однако, шло, и с годами старик стал более трезв и рассудителен. В последние годы своей жизни он вернулся к чистым верованиям своего детства и научился бороться с дьяволом так же стойко и храбро, как он боролся с врагами своей родины. Старик Соломон был в некотором роде неиссякаемым источником познании и удовольствия для меня и моего друга Локарби. В праздничные дни он приглашал нас к себе обедать и угощал нас рубленым мясом с овощами, сальмагундией или еще каким-нибудь иноземным кушаньем вроде рыбы, приготовленной «по-азорски». Стряпать старик умел отлично и изучил деликатесы всех стран и народов.

Во время наших к нему посещений он нам рассказывал удивительные истории. Между прочим он нам много рассказывал про «Руперта, под начальством которого служил. Руперт был прежде командиром конного полка, и сухопутные привычки засели в него очень крепко. Стоя на корме корабля и командуя эскадрой, он кричал:

— Направо кругом! Карьером марш! Отступи назад! Рассказывал Спрент нам много и про Блока, но даже и перед Блоком он не преклонялся до такой степени безусловно, как перед сэром Христофором Мингсом. Спрент некоторое время служил рулевым на его адмиральском корабле и знал жизнь и деяния этого нашего национального героя превосходно. Поступил во флот Христофор Мингс простым юнгой и умер полным адмиралом. И как он умер! Он пал, сраженный неприятельским ядром, на палубе собственного корабля и был отвезен плачущей командой на родину для погребения на Чатамском кладбище.

— Если на том свете есть море из яшмы, — говорил старый моряк, — то я готов держать пари, что сэр Христофор принял уже свои меры и английский флаг на этих морях уважается как следует. Иностранцы и там нас не околпачат. Сэр Христофор не из таковских. Я служил под его началом на этом свете, и если бы мне чего очень хотелось, так это того, чтобы и на том свете исполнять должность рулевого на его корабле. Конечно, это удастся только в том случае, если будет свободная вакансия.

Когда Спрент начинал вспоминать о погибшем адмирале, то дело кончалось всегда тем, что он приготовлял новую чашу пунша и, разлив напиток по стаканам, предлагал нам почтить память почившего героя.

Рассказы Соломона Спрента об его бывших начальниках были очень интересны, но самое интересное начиналось после того, как старый моряк выпивал несколько стаканов вина: тогда шлюзы его памяти широко открывались и он начинал нам рассказывать о тех странах, в которых ему пришлось побывать, и о тех народах, которые он наблюдал. Подперев руками подбородки и вытянув вперед шеи, мы сидели, устремив глаза на старого искателя приключений, и впивали в себя его слова. А он, довольный возбужденным в нас любопытством, медленно попыхивал трубкой и рассказывал одну историю за другой, вспоминая о многочисленных событиях своей полной приключений жизни.

В наши дни, дети, не было Даниэля Дефо, который рассказывает о чудесах, творящихся в Божьем мире, не было и журналов, где печатаются разные путешествия и приключения. Не была также сочинена еще книга о Гулливере, книга, удовлетворяющая нашу страсть к приключениям рассказами о таких приключениях, которых на самом деле никогда не происходило. Куранты, в которых печатались в то время известия, попадали в наши руки самое большее раз в месяц, и вот почему рассказы очевидцев ценились в то время гораздо более, чем они ценятся теперь; что же касается старого Соломона Спрента, то он представлял собой как бы ходячую библиотеку.

Его рассказы нам очень нравились. Его хриплый голос, произносивший нескладные слова, казался нам голосом ангела. Воображение работало и дополняло то, чего не хватало в рассказах Соломона. Сегодня мы сражались с пиратами у Геркулесовых столпов, завтра мы высаживались на Африканский берег, а послезавтра любовались горящими на песчаных мелях испанскими кораблями. Мы ходили по морю вместе с работорговцами, торгующими слоновой костью и людьми, мы боролись с ураганом около мыса Доброй Надежды, мы, наконец, устремлялись на военном корабле к коралловым островам. С берегов этих островов нам улыбались и манили нас к себе зеленые пальмы. На горизонте виднелся золотистый туман, и нам было отлично известно, что на этом горизонте, где-то совсем близко от нас, находится царство священника Иоанна.

После этих интересных и поднимающих дух путешествий мы возвращались вдруг к скучной обстановке гэмпширской деревушки. Мы чувствовали себя тогда в положении диких птиц, попавших в тенета и посаженных в тесные клетки.

И в таких-то случаях я особенно живо припоминал слова отца о том, что у меня скоро вырастут крылья и я улечу. И я начинал чувствовать такое беспокойство и недовольство настоящей жизнью, что ничто не могло меня успокоить. Даже мудрость Захария Пальмера, и та в этих случаях переставала действовать.

Глава IV МЫ ПОЙМАЛИ В МОРЕ ОЧЕНЬ СТРАННУЮ РЫБУ

Однажды вечером в мае месяце 1685 года, в конце первой недели месяца, я и мой друг Рувим Локарби взяли у Неда Марлея его лодку и отправились ловить рыбу в Лангстонскую бухту. В это время мне было около 21 года, а мой друг Рувим был на год меня моложе. Дружба между нами была очень большая, основанная на взаимном уважении. Рувим был не высок ростом и не очень силен и любил меня за то, что я был высок и силен. Я же, от природы задумчивый и мечтательный, любил Рувима за его энергию и веселость. Он никогда не скучал, и во всех его словах и речах сверкало остроумие, светлое и невинное, как вечерняя зарница.

Рувим был невысокого роста, широкий, круглолицый и краснощекий, склонный к толщине юноша. Он ни за что не хотел признаться в том, что толст, и утверждал, что приятная полнота — не тучность. „Приятная полнота, — говорил Рувим, — считалась в античном мире верхом мужской красоты“.

Мне пришлось пережить с Рувимом многое, мы вместе терпели невзгоды и подвергались опасностям, и я считаю себя вправе сказать, что трудно было сыскать более испытанного и надежного, чем он, друга. Вступили на путь приключений мы вместе, и, стало быть, так оно и нужно было, чтобы мы отправились ловить рыбу в этот майский вечер вместе. Вечер этот и положил начало всему последующему.

Мы миновали Варнерские мели и намеревались добраться до места, которое находится на полдороге между мелями и взморьем. В этом месте, как мы знали, водятся в большом изобилии морские волки. Здесь мы выбросили за борт тяжелый камень, привязанный к веревке, служивший нам якорем, и стали готовить наши лесы. Солнце садилось уже на туманном горизонте, и вся западная часть неба была окрашена в красный цвет. На этом фоне виднелись лесистые склоны острова Уайта. Они казались окутанными в пурпуровый пар. С юго-востока дул свежий ветер, и на высоких гребнях зеленых волн виднелась белая пена. Брызги волн обдавали наши лица. Глаза горели, во рту ощущался соленый привкус.

От Святой Елены вниз по каналу шел королевский корабль. Ближе к нам, на расстоянии приблизительно четверти мили, лавировал большой бриг. Судно было от нас так близко, что мы различали фигуры людей на палубе, слышали шум канатов и хлопанье надуваемых ветром парусов. Бриг становился под ветер и готовился двинуться в путь.

Товарищ мой поглядел на бриг и сказал мне:

— Гляди-ка, Михей! Никогда я не видал более глупого корабля. Едва ли он долго проплавает. Смотри, как они неловко лавируют, стараясь стать под ветер. Что за неуклюжий бриг! Этот корабль — ветреный франт, жалкий аристократишка, не умеющий работать.

Я поглядел на бриг и ответил:

— Должно быть, там что-нибудь неладно. Судно путается во все стороны, точно на нем рулевого нет. И гляди-ка — главная-то рея набок склонилась… А теперь опять выпрямилась. Смотри, что делают люди на палубе. Что это, они танцуют или дерутся? Рувим, поднимай якорь и давай приблизимся к бригу.

— Якорь-то я подниму, — ответил Рувим, — но к бригу не пойду. Будет лучше, если мы улепетнем от этого судна подальше.

И поглядев на бриг, мой товарищ добавил:

— У тебя беспокойный характер, Михей. Что это у тебя за манера — лезть на опасность? Правда, на корабле голландский флаг, но разве отсюда узнаешь, что это за судно? Приятно тебе будет, если нас буконьер захватит и продаст рабами в плантации?

— Это ты в Соленте-то нашел буконьера! — воскликнул я насмешливо. Этак ты, пожалуй, пиратское судно в Эмсвортской канавке скоро найдешь… но погоди, что это такое?

С брига послышался треск выстрела мушкета. После этого водворилось молчание, а затем снова загремел выстрел. Послышались крики и вопли, через секунду снасти взвились, паруса надулись, и судно пошло полным ходом, направляясь мимо Бемраджа к Английскому каналу.

В то время, когда бриг несся уже под всеми парусами, одна из бойниц в носовой его части открылась, на палубе показался белый дымок, и пушечное ядро запрыгало, шлепая по волнам, в каких-нибудь ста ярдах от того места, в котором мы находились.

Сделав этот прощальный салют, судно снова двинулось в путь, стремясь к югу.

— Боже мой! Вот подлые негодяи и
убийцы! — воскликнул Рувим, разевая рот от удивления.

Нападение брига на нас было так неожиданно, что и я вскочил:

— О, как бы хорошо было, если бы их перехватил королевский корабль! воскликнул я. — Что хотели сказать этим выстрелом мерзавцы? Они или напились, или с ума сошли.

Но вдруг мой товарищ вскочил с места и закричал изо всей силы:

— Поднимай якорь, Михей! Поднимай якорь! Я понимаю теперь, в чем дело.

— В чем дело? — спросил я, таща веревку вместе с Рувимом.

Камень наконец был вытащен из воды и положен на дно лодки.

— Они не в нас стреляли — вот в чем штука. Они целились в кого-то, кто находился в воде между нами и ими. Живее, Михей! Старайся изо всех сил! Может быть, в эту минуту какой-нибудь бедняга тонет!

Я налег на весла.

— Ты верно говоришь, Рувим! — сказал я. — Вот из-за того гребня показалась человеческая голова. Потише, а то мы наедем на него. Еще два удара веслами — и готовься его схватить. Держитесь, приятель! Мы спешим к вам на помощь.

— Оказывайте помощь тем, кто в ней нуждается! — послышался из воды чей-то наставительный голос, а затем тот же голос поспешной скороговоркой прибавил: — Тише, тише, добрый человек, не заденьте меня веслом. Вашего весла я боюсь больше, чем воды.

Человек говорил спокойно и с самообладанием, и мы сразу же перестали бояться за его судьбу. Мы опустили весла и оглянулись, ища его. Мы подошли к нему так близко, что он мог ухватиться за шкафут, но он этого не сделал.

— Черт возьми! — воскликнул незнакомец сердито. — Какова вам покажется эта штука, которую сыграл со мной братец Нонус? Что сказала бы наша милая матушка, если бы она видела эту историю? Погибла вся моя амуниция, не говоря уже о моей доле в предприятии. И кроме всего прочего, мне пришлось расстаться с совершенно новой парой сапог, за которые я заплатил шестнадцать риксдоллеров Ванседдару из Амстердама. Я бросил ботфорты потому, что не могу в них плавать, но с другой стороны, я не могу ходить без них по земле.

— Не угодно ли вам пожаловать из сырого в сухое местечко, сэр? спросил Рувим, который с трудом сдерживал улыбку, глядя на незнакомца и слушая его речи.

В ответ на это из воды высунулись две длинные руки. Эти руки ухватились за борт, длинное тело сделало быстрое, змееподобное движение, и через момент незнакомец сидел в лодке. Он был очень длинен и худ, лицо у него было тонкое, жесткое и загорелое. Он был гладко выбрит, и весь лоб был покрыт мелкими морщинками, которые шли во всех направлениях. Шляпы на нем не было — она осталась в море; короткие жесткие волосы, подернутые слегка сединой, торчали вверх как щетина. Возраст этого человека было определить трудно, но едва ли ему было меньше пятидесяти лет. Легкость, с которой он впрыгнул в лодку, свидетельствовала о том, что года не убавили его силы и энергии.

Всего больше внимания привлекали в незнакомце его глаза. Веки были длинные и закрывали глаза почти совсем, но из-под этих век они смотрели на вас удивительно. Это были яркие, умные, проницательные глаза.

Поверхностное знакомство с этим человеком могло вас привести к нелепому мнению о нем. Он вам мог показаться ленивым, полусонным субъектом, но, глядя на его глаза, вы должны были понять, что такое мнение ошибочно. Нет, это был, по-видимому, такой человек, которому опасно класть палец в рот.

А незнакомец, пока мы на него глядели, начал шарить в карманах своего промокшего насквозь камзола и заговорил:

— Я мог бы доплыть до самого Портсмута! Я могу доплыть куда угодно. Однажды я плыл от Грана на Дунае до самой Буды. Сто тысяч янычар прыгали от злости по обеим берегам реки и все-таки ничего не могли со мною поделать. Клянусь вам ключами святого Петра, что говорю правду. Пандуры Вессенбурга могут вам засвидетельствовать, что Децимус Саксон умеет плавать. Послушайте моего совета, молодые люди, носите всегда табак в Металлических, не пропускающих воды коробках.

Говоря эти слова, он вынул из кармана плоскую коробочку и несколько деревянных трубочек. Эти трубочки он свинтил вместе, и получилась очень длинная трубка. Набив эту трубку табаком, он зажег ее посредством огнива и, сев по-восточному, с поджатыми ногами, стал курить.

Вся эта история была так необыкновенна и, судя по внешности и речам спасенного нами человека, так нелепа, что оба мы, не будучи в состоянии дольше сдерживаться, разразились неудержимым смехом и хохотали до тех пор, пока не утомились от смеха. Незнакомец не присоединился к нашему веселью, но и не обиделся, по-видимому, на нас. Он продолжал спокойно сидеть с поджатыми под себя ногами и сосать свою длинную деревянную трубку. Лицо его было спокойно и бесстрастно, только сверкающие, полузакрытые длинными веками глаза бегали по сторонам, останавливаясь то на мне, то на Рувиме Локарби.

— Извините нас за наш смех, сэр, — произнес я наконец, — мы с моим приятелем непривычны к приключениям этого рода и радуемся благополучному исходу дела. Можем ли мы узнать, с кем мы имеем дело?

— Меня зовут Децимус Саксон, — ответил незнакомец, я десятое дитя моего почтенного отца. Если вы знаете по-латыни, то поймете, почему меня назвали Децимус. Между мною и наследством стоят девять человек, но я, однако, не отчаиваюсь. Кто знает, может быть, мои братья и сестры сделаются жертвами чумы или черной оспы.

— Мы слышали, как на бриге раздался выстрел, — сказал Рувим.

— Это мой братец Нонус в меня выстрелил, — ответил Саксон, грустно качая головой.

— Но потом раздался и другой выстрел?

— А это уже я в братца Нонуса выстрелил.

— Боже мой! — воскликнул я. — Надеюсь вы не причинили своему брату вреда?

— Ну, в крайнем случае я мог причинить ему только телесный ущерб, ответил чудак, — я предпочел в конце концов удалиться с корабля. Не люблю я ссор. Я уверен, что это братец Нонус выстрелил в меня из девятифунтовой пушки в то время, как я находился в воде. Братец Нонус всегда отличался уменьем стрелять из карронад и мортир. Очевидно, он не был серьезно ранен, а то как бы он добрался с палубы до кормы, где стоит пушка?

Воцарилось молчание. Незнакомец вытащил из-за пояса длинный нож и стал вычищать им трубку. Мы с Рувимом подняли вверх весла и начали втаскивать на лодку наши рыболовные снасти, которые плыли за нами по воде. Вытащив их, мы привели все в порядок и уложили их на дно лодки.

— Теперь, спрашивается, куда мы направляемся? — спросил Саксон.

— Мы направляемся в Лангстонскую бухту, — ответил я.

— Да неужто?! — насмешливо воскликнул незнакомец. — Вы так уверены в том, что мы поплывем в Лангстонскую бухту? А не направляемся ли мы во Францию? Я вижу, что здесь на лодке есть мачта, парус и пресная вода в сосуде. Мы нуждаемся только в рыбе, а рыбы в этих местах, как я слышал, тьма-тьмущая. Отчего бы нам не направиться прямо в Барфлер?

— Мы направляемся в Лангстонскую бухту, — холодно повторил я.

Саксон улыбнулся, и вследствие этого его лицо превратилось в одну сплошную гримасу.

— Надеюсь, вам известно, — сказал он, — что на море сила считается правом. Я старый солдат, умеющий сражаться, а вы двое неотесанных ребят. У меня есть нож, а вы безоружны. Что вы скажете, куда нам надо ехать?

Я взял в руки весло и, подойдя к Саксону, сказал:

— Вы тут хвалились, что можете доплыть до Портсмута. Вот вам и придется показать свое искусство. Прыгай в воду, морская ехидна, а то я тебя так садану веслом по башке, что ты узнаешь, кто такой Михей Кларк.

— Брось нож, а то я тебя проткну насквозь, — прибавил Рувим, наступая на чужака с багром.

— Черт возьми, вы мне дали прекрасный совет, — ответил незнакомец, пряча нож в ножны и тихо посмеиваясь, — люблю я вызывать пыл в молодых людях. Я играю роль стали, которая высекает храбрость из ваших кремней. Не правда ли, я сделал хорошее уподобление? От него не отказался бы и остроумнейший из людей, Самюэль Бутлер. Глядите-ка, молодые люди…

И, похлапывая себя по выдающемуся вперед горбу на груди, он прибавил:

— Не подумайте, что это горб. Это я книгу ношу так. О, несравненный „Гудибрас“! В этой поэме соединено изящество Горация с заразительной веселостью Катулла. Ну-с, что вы скажите о моей критике поэмы Бутлера?

— Подавайте ваш нож, — произнес я сурово.

— Сделайте одолжение, — ответил он, передавая мне с вежливым поклоном свой нож. — Скажите, не могу ли я вам доставить еще какое-либо удовольствие? Я готов отдать вам все, кроме своего доброго имени и военной репутации. Впрочем, нет, я ни за что не отдал бы вам этого экземпляра „Гудибраса“ и латинского руководства о войне, которое я также ношу всегда на груди. Руководство это написано Флемингом и отпечатано в голландском городе Люттихе.

Я, продолжая держать нож в руке, сел рядом с ним и сказал Рувиму:

— Бери оба весла, а я буду присматривать за этим молодцом, чтобы он не сыграл с нами какой-нибудь шутки. Ты был прав, Рувим. Это, наверное, пират. Прибыв в Хэвант, мы его отдадим чиновникам.

Лицо вытащенного нами из воды человека утратило на минуту свое бесстрастное выражение. По нему промелькнуло что-то похожее на тревогу.

— Помолчите немножко, — сказал он, — вы, кажется, назвали себя Кларком и живете вы в Хэванте. Не родственником ли вам приходится живущий в этом городе старый пуританин Иосиф Кларк?

— Он мой отец, — ответил я.

— Вот так так! — воскликнул Саксон и рассмеялся. — Выходит, что я споткнулся о собственные ноги. Я вам, мой мальчик, кое-что покажу. Поглядите-ка!

И, вытащив из кармана какую-то пачку, завернутую в промоченную парусину, он развернул ее, и там оказались запечатанные пакеты. Один из пакетов Саксон вынул и положил его ко мне на колени.

— Читайте! — произнес он, тыкая в пакет своим длинным тонким пальцем.

На конверте значилась крупными буквами следующая надпись: „Из Амстердама в Портсмут. Торговцу кожами в Хэванте Иосифу Кларку. Податель письма Децимус Саксон, совладелец судна „Провидение“.

Конверт с обеих сторон был запечатан большими красными печатями и сверх печатей перевязан широкой шелковой лентой.

— Всего у меня двадцать три письма, и их я должен раздать здесь, по соседству, — сказал Саксон, — и это вам доказывает, в каком почете находится Децимус Саксон у добрых людей. В моих руках находится жизнь и свобода двадцати трех людей, и не думайте, деточки, что я везу фактуры и коносаменты. По этому письму старик Кларк партию фламандских кож не получит. Да, друзья, дело идет не о кожах, а о сердцах, о добрых английских сердцах, об английских кулаках и английских шпагах. Пора этим рукам взяться за оружие и начать бороться за свободу и веру. Беря письмо вашему отцу, я рискую жизнью, а вы, сын этого отца, угрожаете мне, хотите передать меня властям Стыдно вам, стыдно, молодой человек, я краснею за вас.

— Я не знаю, на что вы намекаете. Если вы хотите, чтобы я вас понял, говорите яснее, — ответил я.

— А при нем говорить можно? — спросил Саксон, киВАЯ на Рувима.

— Так же, как при мне.

— Это восхитительно! — воскликнул Саксон и насмешливо улыбнулся. Передо мной Давид и Ионафан. Впрочем, я употреблю сравнение менее библейское и более классическое. Передо мной Дамон и Пифас. Не правда ли? Так слушайте же, молодые люди. Эти письма из-за границы, от правоверных, от изгнанников, живущих в Голландии, понимаете ли вы меня? Эти изгнанники собираются сделать визит королю Иакову. Придут они со шпагами у пояса. Письма изгнанниками адресованы тем лицам, на сочувствие которых они рассчитывают. В письмах сообщается, милый мой мальчик, теперь вы видите, что не я нахожусь в вашей власти, а вы — в моей. Да, вы находитесь всецело в моей власти. Мне нужно только одно слово сказать, и все ваше семейство погибло. Но Децимус Саксон верный и честный солдат, и он никогда не скажет этого слова.

— Если все, что вы говорите, верно, — сказал я, — и если вы имеете все эти поручения, то зачем же вы нам предлагали направить свой путь к Франции?

— Вопрос разумный и поставлен он ловко, но я вам дам на него определенный и ясный ответ, — ответил Саксон. — Лица ваши просты и честны, но по одним лицам я не могу узнать, принадлежите ли вы к партии вигов и можно ли вам довериться. Вы могли меня предать акцизникам или еще каким-нибудь чиновникам, которые обыскали бы меня и схватили бы эти письма. Вот почему я предпочитал совершить увеселительную прогулку во Францию.

Подумав несколько секунд, я ответил:

— Вот что, я доставлю вас к своему отцу. Можете отдать ему это письмо, почем знать, может быть, он и поверит вашим рассказам. Если вы хороший человек, вас примут у нас хорошо. Но если вы плут, — что я сильно подозреваю, — не ждите никакой пощады.

— Ну что за юноша? Он рассуждает, как лорд-канцлер английской короны. Позвольте, как это говорится по этому оводу в „Гудибрасе“?!.. Да…

Едва лишь рот он раскрывал.

Как стих оттуда вылетал.

А про вас, юноша, можно выразиться, что угрозы — это ваш любимый товар. Вы бойко торгуете угрозами. Про вас можно сказать:

Таскал в себе он целый воз

Всех приводящих в страх угроз.

Как вам понравится это двустишие? Сам Уиллер не сочинил бы лучше моего.

Рувим старательно работал веслами, и мы скоро прибыли в Лангстонскую бухту. Волнение здесь было не так сильно, и поэтому лодка шла теперь гораздо быстрее. Сидя около странного человека, я думал обо всем, что он мне сказал. Через плечо я глянул на адреса писем и прочитал на них имена таких людей, как Стэдман из Басингстока, Ципуль из Альресфорда, Фортескью из Богнора… Все это были выдающиеся вожди пресвитериан и независимых. Если то, что говорил Максон, правда, то, разумеется, он не преувеличивает, что судьба и жизнь всех этих людей находится в его руках.

И если бы Саксон вздумал передать все эти письма чиновникам, то правительство было бы очень довольно. У него был бы хороший предлог наложить руки на неприятных для него людей.

Поразмыслив обо всем этом, я решил вести себя осторожнее. Прежде всего я вернул Саксону его нож и начал с ним обращаться вежливее, чем до сих пор. Начинались сумерки, когда мы пристали к берегу, а когда мы добрались до Хэванта, было уже совсем темно. Мрак был нам на руку. Вид нашего спутника, мокрого и без сапог и шляпы, привлек бы всеобщее внимание, а по околотку пошли бы сплетни. Пожалуй, и чиновники заподозрили бы неладное и начали бы следствие. Но благодаря темноте мы добрались до отцовского дома, не встретив ни души

Глава V ДЕЦИМУС САКСОН В ГОСТЯХ У ОТЦА

Когда мы вернулись домой, отец и мать сидели около потухшего очага на стульях с высокими спинками. Отец курил свою вечернюю трубку с оринокским табаком, а мать занималась вышиванием. Я отворил дверь, а человек, мною приведенный, быстро шагнул в комнату. Раскланявшись с моими стариками, он начал изысканно извиняться за свое позднее посещение. Затем он рассказал о том, как я и Рувим вытащили его из воды. Я, несмотря на все усилия, улыбался. Меня смешило удивление, с которым взирала на пришельца мать, и действительно, он представлял презабавную фигуру. Длинные и тонкие, как у журавля, ноги без сапог находились в смешном контрасте с широкими голландскими шароварами. Камзол у него был из грубой шерстяной материи темного цвета с плоскими медными и вызолоченными пуговицами. Под камзолом виднелась светлая, отделанная серебряными галунами куртка. Вокруг шеи шел высокий, белый, по голландской моде, воротник, скрывавший его длинную худую шею. На этой длинной шее качалась щетинистая голова — ну точь-в-точь брюква, качающаяся на своем длинном стебле.

Стоя в этом странном наряде и моргая и жмурясь от света, Саксон продолжал бормотать свои извинения, причем непрестанно кланялся и приседал, словно актер в комической пьесе.

Глядел я на эту сцену с порога, а затем и сам хотел войти в комнату, но Рувим, стоящий сзади, удержал меня за рукав.

— Я не войду к вам, Михей, — сказал он, — мне кажется, что изо всей этой истории выйдет большая неприятность. Мой отец, хотя и по уши погружен в свое пиво, но держится правительственных взглядов и притом большой церковник. Я лучше буду держаться в стороне.

— Правильно, — ответил я, — тебе в это дело нечего вмешиваться. Но только будь нем, как рыба, и не рассказывай никому о том, что ты видел и слышал.

Рувим пожал мне руку и, исчезая в темноте, ответил:

— Я буду нем, как рыба.

Войдя в дом, я увидел, что мать уже ушла в кухню. Доносившийся оттуда треск лучины свидетельствовал о том, что она спешит развести огонь. Децимус Саксон сидел около отца на лубовом, окованном железом сундуке. Проницательные, полузакрытые глаза Саксона были устремлены в лицо моего отца, который в это время надевал роговые очки и вскрывал пакет, поданный ему его странным гостем.

Прежде всего отец бросил взор на подпись под этим длинным и мелко исписанным посланием. Он издал звук, означавший крайнее изумление, и долго глядел на эту подпись. Затем он вернулся к началу письма и прочел его внимательно до конца. Затем он снова прочитал все письмо. Очевидно, в письме никаких неприятных вестей не содержалось, так как глаза отца блестели от радости. Окончим письмо, он поднял голову, поглядел на нас и громко рассмеялся.

Успокоившись, он обратился к Саксону и спросил его, как попало в его руки это письмо и знает ли он об его содержании?

— Ну, что касается этого, так я могу вам это разъяснить, — ответил посланец. — Письмо мне было передано самим Диком Румбольдом в присутствии лиц, которых я не имею права называть. Знал ли я содержание этого письма? Ваш здравый смысл, сэр, должен подсказать вам, что я не мог его не знать. Взявшись передать это письмо, я рисковал собственной шеей; неужели же вы думаете, что я стал бы рисковать, сам не зная, для чего я рискую? Я, сэр, не новичок в этих делах. Вызовы, пронунциаменто, дуэли, перемирия и Waffenstillstandы, как говорят немцы — все это прошло через мои руки, и везде и всюду я оказывался на высоте положения.

— Вот как?! — произнес отец. — Вы, стало быть, принадлежите к числу правоверных?

— Смею думать, что я из тех, кои идут по узкому и тернистому пути, ответил Саксон, переходя на тот гнусавый тон, которым любили говорить крайние сектанты.

— Вы, стало быть, идете по тому пути, по которому нас не может вести ни один прелат, — произнес отец.

— Да, на сем пути человек — ничто, а Бог — все, — добавил Саксон.

— Хорошо! Очень хорошо! — воскликнул отец. — Михей, отведи этого почтенного человека в мою комнату, позаботься, чтобы у него было сухое белье, и подай ему мою лучшую пару из утрехтского бархата. Он поносит это платье, пока его собственное не высохнет. Подай также мои сапоги, может быть, они и пригодятся, знаешь, мои верховые сапоги из мягкой кожи. Шляпу мою тоже ему отдай, это та, с серебряным шитьем, что в шкалу висит. Прими меры к тому, чтобы этот почтенный человек ни в чем не нуждался. Все, что есть у нас в доме, к его услугам. Пока вы будете одеваться, сэр, поспеет ужин. Прошу вас, добрый мистер Саксон, идите скорее переодеваться, а то, пожалуй, вы схватите простуду.

Саксон торжественно встал и, сложив молитвенно руки, произнес:

— Вы забыли только об одном. Не будем откладывать этого дела и вознесем хвалы Всевышнему за Его неисчислимые милости и Его милосердие, с которым Он спас меня и мои письма из морской пучины, причем я уподобился спасенному Ионе, которого также, как и меня, злые люди выкинули за борт корабля. Почем знать, может быть, и в пророка Иону, как и в меня, стреляли из девятифунтовой карронады, но священное писание ничего об этом не говорит. Помолимся же, друзья мои!

И затем высоким голосом, нараспев, он прочитал длинную молитву, которая заканчивалась прошением о ниспослании благодати сему дому и его обитателям. Произнеся звучное „аминь“, Саксон позволил, наконец, отвести себя наверх. Мать моя, вошедшая перед молитвой в комнату и благоговейно внимавшая словам гостя, бросилась готовить для него совершенно особенный напиток, который, по ее мнению, составлял превосходное средство от простуды. Лекарство это состояло из стакана зеленой шафрановой водки, в которую было прибавлено десять капель эликсира Даффи.

Хозяйственная женщина была моя покойная матушка. У нее были предусмотрены всевозможные события и случаи и на каждый раз имелась своя особенная еда и питье. Болезни она также лечила всякие, и против каждого недуга у нее имелось в буфете приятное и вкусное лекарство.

Децимус Саксон явился в новом отцовском костюме из черного бархата и мягких ботфортах. Теперь это был совсем другой человек; он не походил на того смешного бродягу, который скользнул, подобно морскому угрю, в нашу лодку. Вместе с одеждой он, по-видимому, переменил манеру держать себя. Во все время „ужина он беседовал с матушкой в тоне вежливо-серьезном. Эта манера несравненно более шла к нему, чем прежняя; в лодке он произвел на меня дурное впечатление. Мне не нравилось его нахальство и многоречие.

Впрочем, говоря по правде, Саксону теперь разговаривать было некогда. Сдержанность его, может быть, объяснялась тем, что он усердно занялся едой. Сперва он съел изрядное количество холодного ростбифа, затем перешел к паштету с начинкой из каплуна, которому тоже воздал честь, а затем одолел окуня, в котором было, по меньшей мере, два фунта. Все это он сдобрил большой кружкой эля. Насытившись, он улыбнулся нам всем и объявил, что его телесные потребности на этот раз удовлетворены.

— У меня такое правило, — сказал он, — я руковожусь мудрым наставлением, гласящим, что человек должен вставать из-за стола с сознанием, что он мог бы съесть еще столько же.

Когда со стола убрали и мать ушла спать, отец обратился к гостю и спросил:

— Из ваших слов я понял, сэр, что вам на вашем веку пришлось много потрудиться?

Гость, который н это время свинчивал свою трубку, ответил:

— Я — старый солдат, худая и костлявая собака, обученная как следует и деле мертвой хватки. Моя грешная плоть носит следы многих ударов и порезов; большинство этих ран я получил, сражаясь за протестантскую веру. Есть, однако, и такие раны, которые я получил, сражаясь за христианство вообще, принимая участие в борьбе с турками. Кровью моей, сэр, закапана вся карта Европы. Не всегда, впрочем — охотно сознаюсь, — я проливал кровь за общее дело. Иногда мне приходилось защищать свою собственную честь, и я много раз дрался на дуэлях. Народы севера называют дуэль „nolmgang“. Дуэли совершенно неизбежны для рыцаря счастья. Кавалер счастья живет в чужих странах и среди чужого народа. Он должен быть особенно щепетильным в вопросах чести, он должен защищать не только свою честь, но и честь той страны, которую он представляет. Ведь честь отечества дороже каждому из нас, чем своя собственная.

— Какое же оружие вы употребляли в таких случаях? По всей вероятности, шпагу? — спросил отец, ерзая по креслу. Он начинал волноваться всегда, когда просыпался его старый боевой дух.

— Всякое: саблю, рапиру, толедский клинок, боевой топор, пику, полупику, моргенштерн и алебарду. Я очень скромен от природы, но должен признаться, что могу выстоять против всякого искусника, разве только со мною сцепится драться мой братец Квартус. Я изучил бой на саблях, на шпагах с кинжалом, на шпагах со щитом, умею я драться на палашах, мечах и всячески. Знаю я это дело хорошо.

Глаза у отца заблестели.

— Клянусь вам, что я испытал бы ваше искусство, будь я лет на двадцать помоложе! — воскликнул он. — Очень солидные военные люди признавали, что я недурно бьюсь на палашах. Прости меня Господи за то, что мое сердце до сей поры устремляется к подобной суете.

— Да, я слышал об этом, мне говорили святые люди о ваших подвигах, ответил Саксон, — мистер Ричард Румбольд говорил мне о вашем подвиге при столкновении с войсками герцога Арджиля. У него был какой-то шотландец Сторр или Стаур, так кажется?

— Да-да, Сторр из Дромлизи. В одной из стычек перед Дунбарской битвой я рассек его почти пополам в то время, как он устремлялся на меня. Неужели Дик Румбольд не забыл этого случая? Дик был молодец во всех отношениях. Он и молиться умел, и сражался, как лев. На поле битвы мы находились вместе, а в палатке мы тоже вместе искали истину… Итак, Дик опять напялил на себя военную сбрую? Конечно, он не может быть спокоен, если только есть возможность сразиться за поруганную веру. Да и то сказать, если война дойдет до наших мест, то и я, пожалуй… Кто знает? Кто знает?..

— Ну, у вас есть славный воин, — произнес Саксон, беря меня под руку, — мы еще мало знакомы с этим молодым человеком, но я успел его уже узнать. Он силен, бодр. умеет при случае говорить гордые слова. Отчего бы ему не принять участия в этом деле?

— Мы еще потолкуем об этом, — ответил отец, глядя на меня из-под своих нависших бровей, — но прошу вас, друг Саксон, расскажите мне подробно, как это все с вами случилось? Вы мне сказали, что сын мой Михей вытащил вас из воды, но кто вас туда бросил?

Децимус Саксон около минуты молча курил, приводя свои мысли в порядок и припоминая все нужное, а затем заговорил:

— Случилось это вот как. После того как Ян Собесский прогнал турок с Вены и на востоке Европы водворился мир, подобные мне бродячие рыцари счастья остались не у дел. Войны нигде не было, кроме Италии, где происходили ничтожные стычки. Солдату в таких стычках принимать участия не стоит. Там ни славы, ни долларов не приобретешь Вот я и отправился в путешествие по Европе. Положение дел повсюду было самое неутешительное, везде царил полный и безоблачный мир. Счастье улыбнулось мне только в Голландии. Прибыв в Амстердам, я узнал, что там находится отходящее вскоре в Гвинею судно „Провидение“, а судно это, надо вам сказать, принадлежит и находится под командой моих двух братьев — Нонуса и Квартуса. Я отправился к братьям и предложил им себя в качестве компаньона. Они приняли меня в товарищи, но с условием, чтобы я уплатил стоимость третьей части груза. Пока судно стояло в порту, я успел познакомиться с несколькими изгнанниками, а они, узнав о моей преданности протестантизму, представили меня герцогу и мистеру Румбольду, который и поручил мне и отвезти в Англию эти письма. Теперь вы, надеюсь, понимаете, почему эти письма очутились у меня?

— Но как же вы с вашими письмами попали в воду? — спросил отец.

Искатель приключений сконфузился было, но потом быстро оправился и ответил:

— Но это вышло по чистой случайности. Это было своего рода fortyna belli, а вернее сказать, fortyna pacis. Я просил высадить меня в Портсмуте для того, чтобы иметь возможность передать эти письма, а они мне на это ответили, грубо эдак и по-мужицки, что ждут, когда же я внесу причитающуюся мне долю в предприятие, то есть тысячу гиней. На что я в тоне братской фамильярности сказал, что деньги — пустяки и что не в деньгах счастье. При этом я обещал внести свою долю после того, как мы продадим в Гвинее товар и я получу свою долю дохода. Братья тогда мне сказали, что я обещал уплатить деньги и поэтому должен их уплатить немедленно. Я стал тогда им доказывать аристотелевским, то есть индуктивным, и платоновским, то есть дедуктивным, методом, что, не имея в кармане ни одной гинеи, я не могу уплатить им целую тысячу. Я указал им также на то, что участие такого честного человека, как я, в их предприятии составляет само по себе такой огромный барыш, что за какими-нибудь несчастными гинеями им гнаться нечего. Я напомнил братьям, что репутации у них неважные и. что они поэтому должны радоваться, что я вошел в их компанию. В конце концов я также честно и откровенно предложил им разрешить наши недоразумения дуэлью, причем предоставлял им свободный выбор между пистолетом и шпагой. Всякий порядочный кавалер был бы рад такому предложению, но эти низменные, мелочные, торгашеские душонки поступили иначе. Они схватили мушкеты, и братец Нонус произвел в меня выстрел. Братец, Квартус последовал бы этому пагубному примеру, если бы я не вырвал у него мушкет из рук и не разрядил его во избежание возможного несчастья. Разряжая мушкет, я, кажется, попал в братца Нонуса, и пуля пробила в его теле небольшое отверстие. Видя, что ссора, несмотря на мои мирные намерения, разгорается, я решил покинуть корабль и поэтому должен был расстаться с прекраснейшими ботфортами. Сам Ванседдор мне говорил, что это лучшие ботфорты из всех, которые ему приходилось продавать из своей лавки. Носы у этих ботфорт были четырехугольные, подошвы — двойные… Увы! Увы!

— Странно, что вас вытащил из воды сын именно того человека, к которому вы везли письмо, — сказал отец.

— Воля Провидения, я это так понимаю, — произнес Саксон, — у меня есть еще двадцать два письма, которые я должен раздать. Если вы мне позволите воспользоваться вашим гостеприимством, я сделаю ваш дом своей главной квартирой.

— Пожалуйста, пользуйтесь моим домом как своим собственным, — поспешно ответил отец.

— Я ваш вечный слуга, сэр, — воскликнул Саксон и, вскочив, приложил руку к сердцу и низко поклонился, — ваш дом кажется мне тихой пристанью после греховного и несчастного общества моих братьев. Теперь вам предлагаю, сэр, пропеть гимн и затем успокоиться от дневных трудов.

Отец охотно согласился, и мы хорошо пропели гимн „О, блаженная страна!“. После этого я проводил Саксона в его комнату. Уходя, он захватил недопитую бутылку с шафрановой водкой, которую мать оставила на столе. Водку он взял, по его собственным словам, в качестве предохранительного средства против перемежающейся лихорадки, которую он схватил во время турецких войн и которая по временам к нему возвращается.

Поместив Саксона в самой лучшей нашей спальне, я вернулся к отцу. Он продолжал сидеть в своем уголке, молчаливый и задумчивый.

— Ну, что вы скажете о моей находке, батюшка? — спросил я.

— Человек знающий и благочестивый, — ответил отец, — но по правде сказать, он привез мне такие хорошие вести, что я принял бы его с распростертыми объятиями даже в том случае, если бы он был сам римский папа.

— Но какие же новости?

— Вот какие! Вот какие! — воскликнул радостно отец, вынимая из-за пазухи письмо. — Я тебе прочту это письмо, мой мальчик. Впрочем, нет, я лучше сперва высплюсь и прочту его тебе завтра. У нас будут тогда головы свежие. Да наставит меня Господь на путь истинный, а тиран да погибнет! Молись о вразумлении, мой сын, и твоя и моя жизнь теперь ставятся на карту.

Глава VI ПИСЬМО ИЗ ГОЛЛАНДИИ

На следующий день, проснувшись, я отправился, как этого требовал обычаи, в комнату нашего гостя, справиться. не нужно ли ему чего-нибудь. Толкнулся в дверь — не отворяется, это меня удивило. В этой двери не было ни ключа, ни крючка изнутри. Я навалился на дверь, и она стала поддаваться. Просунув голову в дверь, я понял, в чем дело: тяжелый сундук, стоявший у окна, был придвинут к двери с целью помешать войти кому-либо в комнату. Я вознегодовал. Как же это так? Этот человек находится в доме моего отца и принимает такие меры предосторожности, будто он очутился в воровском притоне. Я напер еще раз на дверь плечом, сундук отодвинулся, и я вошел в комнату.

Саксон сидел на кровати, оглядываясь, где он находится. Голову вместо ночного колпака он повязал белым платком, и под этой повязкой его сухое, морщинистое, гладко выбритое лицо было уморительно. Длинный и сухой Саксон походил на гигантскую старуху. Бутылка от шафрановой водки стояла около кровати пустая. Очевидно, опасения Саксона оправдались, и он имел ночью приступ перемежающейся лихорадки.

— А, это вы, мой юный друг! — наконец произнес Саксон. — Что же это у вас обычай, должно быть, такой брать штурмом комнаты гостей в столь ранний час утра?

— А у вас, должно быть, тоже обычай, — сурово ответил я, загораживать двери спальни в то время, когда вы находитесь в доме честного человека? Чего вы боялись, хотел бы я знать? Зачем вам понадобились такие предосторожности?

— Экая горячка! — пробурчал Саксон, снова опускаясь на подушку и закрываясь одеялом. — Немцы назвали бы вас ofeuerkopf“, или, еще лучше, „follkopf“, что в буквальном переводе означает „глупая голова“. Я слышал, что ваш отец был в молодых годах сильный и горячий человек. Полагаю, что и вы от своего родителя не отстанете. Знайте же, юноша, что лицо, имеющее при себе важные документы, documenta, preciosa sed perictlosa, должно принимать все меры предосторожности. Нельзя подчиняться случаю. Вы правильно сказали, что я нахожусь в доме честного человека, но разве я могу предвидеть будущее? А вдруг на ваш дом будет учинено ночью нападение? Да, в таких делах, молодой человек… Впрочем, что тут толковать! Я сказал достаточно, а теперь я буду вставать и через несколько минут сойду вниз.

— Ваша одежда высохла, и я ее вам сейчас подам, — сказал я.

— Не хлопочите, пожалуйста, молодой человек, — ответил он. — Я не имею ничего против той пары платья, которую мне одолжил ваш батюшка. Конечно, я имел в своей жизни и лучшие костюмы, но теперь мне пригодится и одежда вашего батюшки. В дороге не наряжаются, а я теперь не при королевском дворе нахожусь.

Для меня было совершенно очевидно, что платье моего отца во всех отношениях было лучше, чем то, в котором к нам явился наш гость. Но разговаривать с Саксоном не приходилось. Он зарылся головой в одеяло и не обнаруживал никакого желания продолжать со мной разговор. Мне не оставалось ничего более как сойти вниз.

Отец хлопотал, приделывая новую пряжку к портупее, а мать и служанка приготовляли завтрак.

— Выйдем-ка со мной на двор, Михей, — сказал мне отец, — мне нужно сказать тебе слово.

Работа еще не начиналась, и двор был пуст. Утро было прекрасное, солнечное. Мы уселись на низкий каменный помост, на котором готовится кожа для дубления.

— Сегодня утром я пробовал руку, упражнялся саблей, — начал мой отец. — Удары я наношу по-прежнему хорошо, но защита уже не та. Руки перестали быть гибкими. При случае, конечно, и мое теперешнее искусство сойдет, но увы! — я уже не тот боец, что прежде. Ах, Михей, ведь я командовал левым флангом лучшего конного полка, какой только когда-нибудь был в Англии! Однако роптать не стану: Бог дал, Бог и взял. Я стар, и вместо меня мой сын возьмет мой меч и станет сражаться за то же дело, за которое сражался и я. Пойдешь ли ты на мое место, Михей?

— Пойду ли? Но куда идти? — спросил я.

— Тише, сынок, тише, слушай: прежде всего не нужно, чтобы твоя мать знала об этом, ибо сердца женщин слабы. Авраам, когда собрался принести в жертву Богу своего первенца, едва ли сказал об этом своем намерении Сарре. Я так думаю, что он ничего на этот счет не говорил. Вот, возьми письмо и прочти его. Ты знаешь, кто такой Дик Румбольд?

— Как же. Вы мне несколько раз о нем говорили. Это ваш старый товарищ?

— Он самый. Крепкий и правдивый человек. Благочестив он был всегда. Он даже еретиков умерщвлял благочестиво. После того как армия святых была рассеяна, Дик вернулся к частной жизни. Но и сняв мундир, он продолжал гореть ревностью к святому делу. Жил он в Годдесдоне. Там у него было солодовое заведение… Ты, конечно, слышал о знаменитом заговоре в Рай-Хаузе, в котором оказалось замешано столько добрых людей. План этого заговора был составлен в доме Дика Румбольда.

— Но ведь заговорщики замышляли подлое убийство!

— Ну-ну! Не увлекайся словами. Это злые еретики оклеветали добрых людей. Никакого тут подлого убийства не было. Заговорщиков было всего тридцать человек, и они собирались напасть на Карла и Иакова в то время, когда те ехали в Ньюмаркет. Напасть они хотели на них, заметь, белым днем. Кроме того, с принцами было пятьдесят гвардейцев. Предполагалось не убийство, а честный бой. Допустим, что король и его брат были бы убиты пистолетом или саблей, но ведь и нападающие рисковали тем же самым. Убийства тут никакого не было.

Произнося эти слова, отец вопросительно взглянул на меня, как бы ожидая моего согласия, но, по правде сказать, я не был удовлетворен его объяснением. Я не мог оправдать подлого нападения на невооруженных и ничего не подозревающих людей, хотя бы они и ехали в сопровождении телохранителей.

— Заговор не удался, — продолжал отец, — и Румбольд должен был спасать свою жизнь. Ему удалось спастись от преследователей, и он добрался до Голландии. Здесь он нашел многих врагов правительства, которые собирались и беседовали между собою. Ими получались довольно частые известия из Англии, особенно из западных графств и из Лондона. В известиях этих говорилось, что теперь самое время сделать вторжение в Англию и что если они его сделают, то получат помощь деньгами и вооруженными людьми. Голландские изгнанники были не прочь принять план, но некоторое время нуждались в вожде, который пользовался бы популярностью среди английского населения и который бы мог довести до конца такое большое дело. Теперь они имеют такого вождя. Лучшего нам и не надо. И знаешь, кто такой этот вождь? Это возлюбленный вождь протестантов, герцог Монмауз, сын Карла Второго.

— Незаконный сын, — заметил я.

— Может быть, незаконный, а может быть, законный. Некоторые люди утверждают, что Люси Вальтер была законной женой Карла. Но законный или незаконный, герцог Иаков Монмауз придерживается здравого учения истинной церкви и любим народом. Пусть только он появится на западе Англии, и солдаты начнут расти, как цветы в весеннее время.

В виду того, что работники начали уже собираться на дворе и толпились недалеко около нас, отец умолк, встал и, отведя меня в дальний конец двора, продолжал:

— Монмауз идет в Англию. Он ждет, что все храбрые протестанты соберутся около его знамени. Герцог Арджил командует отдельной экспедицией, которая зажжет пламя. восстания в горной Шотландии. Между ними, заговорщики надеются низвергнуть гонителя верных… Но я слышу голос Саксона. Пойду к нему навстречу. А то он скажет, что я принял его по-мужицки. А ты, сынок, прочти письмо. Прочти его внимательно и помни, что наступает время, когда храбрые люди будут сражаться за веру и свободу. Необходимо, чтобы среди этих честных людей находился представитель старого бунтовского дома Кларков.

Я взял письмо и отправился в поле. Там, усевшись под одиноким деревом, я принялся читать его. Видите ли вы этот желтый листок в моих руках? Это и есть то самое письмо, которое привез нам некогда Децимус Саксон и которое я прочел в то светлое майское утро, сидя под тенью боярышника. Я вам прочту это письмо, слушайте:

„Моему другу и товарищу в деле Божием, Иосифу Кларку. Знай, друг, что помощь близка и что освобождение грядет к Израилю. Знай, что злой король и нечестивцы, поддерживающие его, будут поражены и окончательно низвержены, так что никто из них не познает места своего на земле. Готовься же засвидетельствовать свою верность святому делу и не уподобься слуге нерадивому, которого господин его нашел спящим. Богу угодно было, чтобы мы, сыны гонимой Церкви, из Англии и из Шотландии собрались сюда, в добрый лютеранский город Амстердам. А когда нас собралось много, то мы и решили взяться за доброе дело. Между нами есть много именитых людей, как-то: милорд Грей из Йорка, Уэд, Дэр из Таунтона, Айлофф, Гольмс, Холлис, Гуденоф и другие, имена коих узнаешь впоследствии. Из шотландцев здесь находятся герцог Арджил, пострадавший много за Ковенант, сэр Патрик Юм, Флетчер из Сальтуна, сэр Джон Кохран, доктор Ферюсон, майор Эльфинстон.

К сему списку мы охотно присоеденили бы Локка и старого Галя Людло, но — увы! — Они, подобно людям Лаудикийской Церкви, ни холодны, ни горячи. Свершилось важное событие: Монмауз, предававшийся долгое время изнеженности с женщиной Мидианкой по имени Венворт, устремил наконец душу свою к более возвышенным целям и изъявил согласие добиваться английской короны. Но в то же время выяснилось, что шотландцы предполагают иметь своего собственного вождя. И вследствие этого нами решено, что Арджил — ходящие без панталон дикари называют его Мак-Калом-Мором- будет командовать отдельной экспедицией, которая высадится на западном берегу Шотландии. Здесь он надеется собрать пять тысяч воинов, к которым присоединятся все сторонники ковенанта и западные виги. Эти люди будут великолепными солдатами, если им дадут богобоязненных и опытных офицеров, знающих военные обычаи. С этими словами Арджил сумеет занять Глазго и прогнать войска короля к северу. Я и Айлофф отправляемся с Арджилом. Возможно, что в то время, когда твои глаза будут читать эти слова, наши ноги будут уже попирать шотландскую почву. Более сильная экспедиция отправляется с Монмаузом. Она высадится на западном берегу Англии в таком месте, где мы уверены встретить много друзей. В письме я не называю этого места, ибо оно может быть прочтено и не тобой одним. Но о месте высадки ты будешь своевременно уведомлен. Я написал всем добрым людям, живущим вблизи берега, прося их помочь и поддержать восстание. Король слаб и ненавидим большинством своих подданных. Нужен только один сильный удар, чтобы низвергнуть его корону в прах. Монмауз двинется через несколько недель, закончив необходимые приготовления и выждав благоприятную погоду. Если ты можешь прийти к нам на помощь, мой старый товарищ, то я знаю, что ты придешь. Ты не из тех, кого надо понуждать к защите нашего знамени. Но, может быть, мирная жизнь и годы помешают тебе принять участие в войне. Тогда присоединились к нам в своих молитвах и, подобно святому пророку древности, умоляй Господа, чтобы он даровал нам победу. Кроме сего, я слышал, что дела твои процветают и что Бог тебе дал много земных благ. Если это так, то, может быть, ты найдешь возможным снарядить на свой счет одного или двух воинов. Или же послать дар в нашу военную казну, которая не очень-то богата. Уповаем мы не на золото, а на наши мечи и на правоту нашего дела, но от золота, однако, не откажемся. Если мы падем, то падем как мужи и христиане. Если же мы победим, то увидим, как клятвопреступник Иаков будет переносить несчастье, когда оно выпадет на его долю. Сей Иаков, гонитель святых, имеет сердце, подобное мельничному жернову. Он улыбался, когда мучители по его повелению истязали верных в Эдинбурге, вывертывая им пальцы из суставов. Да будет рука Всевышнего с нами

Я весьма мало знаю человека, который подаст тебе это письмо, но сам он говорит, что принадлежит к числу избранных. Если ты отправишься в лагерь Монмауза, непременно возьми его с собою. Я слышал, что этот человек участвовал в германской, шведской и турецкой войнах и хорошо знает военное дело. Передай мое почтение твоей супруге, скажи ей, чтобы она почаще читала послание к Тимофею, глава II, стихи 9 и 15. Твой брат во Христе Ричард Румбольд“.

Прочтя очень внимательно это длинное письмо, я положил его в карман и вернулся домой завтракать. Когда я входил к вам в комнату, отец вопросительно на меня взглянул. Я понял, что означает этот взгляд, но готового ответа у
меня еще не было. Я не знал, на что решиться.

В этот день Децимус Саксон собирался в путешествие по окрестностям для того, чтобы раздать письма. Саксон обещал вернуться в самом скором времени. Перед уходом его случилось маленькое несчастье. В то время как мы разговаривали о предстоящем нашему гостю путешествии, брат схватил коробку, в которой отец хранил порох, и начал с нею играть. Порох вспыхнул, и куски металла полетели во все стороны, ломая стены. Взрыв был так громок и неожидан, что мы с отцом вскочили, но Саксон, который сидел спиной к брату, продолжал спокойно сидеть на своем месте, причем на его суровом, загорелом лице не отразилось ни малейшего следа волнения. Богу угодно было, чтобы никто от этого случая не пострадал. Даже сам брат Осия оказался совершенно невредимым, но этот случай заставил меня глядеть на нашего нового знакомого с большим, чем прежде, уважением. Появление Саксона на деревенской улице произвело сенсацию. Его длинная, узловатая фигура, его жесткое, загорелое лицо, выглядывающее из-под, заломленной набекрень шляпы с серебряным шитьем, его молодцеватый вид — произвели должное впечатление. Мне было даже неприятно, что на Саксона так внимательно смотрят. А что, как его спросят, кто он такой, и арестуют? Последует обыск, компрометирующие письма будут найдены, и что тогда с нами станется? К счастию, однако, наши односельчане не простерли своего любопытства до расспросов, а ограничились тем, что стояли у своих дверей и окон с широко разинутыми ртами. Саксон, довольный возбужденным его особою вниманием, шел, высоко подняв голову и размахивая тонкой палкой, которую я дал ему на дорогу.

Наши возымели о Саксоне самое лучшее мнение. Отец хвалил его за благочестие, и кроме того, Саксон уверил его, что много пострадал в своей жизни за протестантскую веру. Благосклонность же матушки Децимус снискал, рассказав ей о том, как носят платки женщины в Сербии и как выращивают и ухаживают за ноготками в некоторых местностях Литвы. Что касается меня, то признаюсь, что я продолжал питать к этому человеку глухое недоверие и решил наперед не доверяться ему без надобности. Теперь, впрочем, мне волей-неволей приходилось с ним обращаться как со своим. Он был прислан к отцу его друзьями.

А я сам? Что мне делать? Исполнить ли мне желание отца и обнажить саблю в защиту восставших или же отойти в сторону и подождать событий? Конечно, уж если нужно кому-нибудь из наших ехать, то лучше если поеду я, а не отец, но вот вопрос: зачем я поеду? Сильных религиозных чувств у меня не было. Папство, Церковь, раскол — во всех этих религиях я видел много хорошего, но ни за одну из них я не находил нужным проливать кровь. Пускай Иаков клятвопреступник и злодей, но так или иначе он — законный король Англии. Сплетням о тайном браке Карла с Люси Вальтере я не верил, и, стало быть, претендент на престол, Монмауз, — незаконный племянник царствующего короля и, как таковой, никаких прав на английскую корону не имеет. Допустим, что Иаков дурной монарх, но кто дал право народу свергать своего законного монарха с престола? Кто судья его дурных поступков? Таких судей нет, и судья у короля только один — Сам Бог.

Но так или иначе, а Иаков нарушил сам данную им присягу, а раз это так, то и его подданные могут считать себя свободными от присяги на верность.

Да, трудный вопрос приходилось разрешить мне, воспитанному в деревне молодому человеку, тем не менее вопрос должен быть разрешен, и чем скорее, тем лучше. Я надел шляпу и пошел по деревенской улице, думая над положением.

Но у нас на селе нелегко остаться наедине с собой. Дело, видите ли, вот в чем… Меня, дорогие внучки, у нас в деревне любили; я пользовался благоволением и у старых, и у малых. Вследствие этого я теперь не мог десяти шагов сделать спокойно. То кто-нибудь подойдет и поздоровается, то окликнет и спросит о чем-нибудь. Кроме того, за мной увязались маленькие братья, а к нам присоединились дети булочника Митфорда и две маленькие девочки, дочери мельника. Насилу-насилу я уговорил шалунов отвязаться от меня и заняться игрой, а через две минуты меня уже атаковала вдова Фуллартон и стала жаловаться на судьбу. У нее, изволите ли видеть, точильный камень из рамы вывалился, и ни она сама, ни ее домашние вставить его не могут. Пришлось поправлять камень, что я сделал скоро и пошел снова гулять. Но миновать гостиницу Джона Локарби мне было нельзя. Отец Рувима выскочил на улицу и начал меня звать выпить чего-нибудь.

— Я вас угощу лучшим медом, какой только можно достать в околотке, заговорил он важно, усаживая меня за стол и откупоривая бутылку, — и мед этот приготовлен мною лично. Благослови вас Бог, мистер Михей, вон какой вы выросли! Чтобы поддерживать этакую махину в порядке, надо большое количество разных подкрепительных средств.

— А напиток этот достоин тебя, Михей, — добавил Рувим, который в это время мыл бутылки.

— Ну, что скажете, Михей, неправда ли недурной мед? — спрашивал трактирщик. — Да, хотел еще вам сказать два словечка. Вчера здесь были сквайр Мильтон и Джонни Фернелей из Бэнка. Они говорят, что в Фэрхене есть силач, который не прочь померяться с вами. Я ставлю на вас.

— Потише, потише! — засмеялся я. — Вы хотите, чтобы я был призовым бульдогом, который кидается на всех. Ну, что толку в том, кто из нас кого одолеет — он ли меня или я его?

— Как что толку? А честь Хэванта, разве это не толк? — ответил трактирщик, а затем, налив мне меду, прибавил: — Впрочем, вы правы, для такого молодого человека, как вы, жизнь в деревне, со всеми ее мелкими успехами и радостями, должна казаться жалкой и ничтожной. Вы так же не у места здесь, как виноградное вино на обеде для поденщиков. Человек вашей закваски должен подвизаться не на улицах Хэванта, ваше имя должно греметь во всей Англии. Чего вы, в самом деле, добьетесь здесь, колотя шкуры и дубя кожу?

Рувим засмеялся и сказал:

— Отчего это, Михей, не догадаются сделать тебя путешествующим рыцарем? Тогда твоя судьба переменится. Тогда твою кожу станут колотить и твоя кожа окажется выдубленной.

— У тебя, Рувим, всегда тело было короткое, а язык длинный, воскликнул трактирщик, а затем, обращаясь ко мне, продолжал: — Но говоря по правде, Михей, я вовсе не шучу, говоря, что вы губите свою молодость живя здесь, в деревне. Жизнь у вас теперь самая настоящая, кровь играет в жилах. Вы пожалеете об этом времени, когда состаритесь, когда вам придется пить противные, безвкусные подонки дряхлости.

— Теперь уже заговорил пивовар, — произнес Рувим, — но, если хочешь знать, Михей, отец прав, несмотря на то что он выражает свои мысли пиво-медоваренным слогом.

— Я подумаю о ваших словах, — сказал я и, простившись с отцом и сыном, снова вышел на улицу.

Когда я проходил мимо дома Захария Пальмера, старик сидел у порога и прилаживал какую-то дощечку. Он поглядел на меня и поздоровался.

— У меня есть для вас книга, мой мальчик, — сказал он.

— Но я еще не окончил „Комуса“, — ответил я, читавший в это время данную мне Пальмером поэму Мильтона. — А что, дядя, это какая-нибудь новая книга?

— Книга эта написана ученым Локком и говорит о государстве и об искусстве управления государством. Книга небольшая, но мудрости в ней так много, что если положить ее на чашу весов, то она может перетянуть целую библиотеку. Теперь я сам читаю эту книгу, но завтра или послезавтра я ее окончу и отдам вам. Хороший человек мистер Локк! Вот и теперь он живет скитальцем и изгнанником в Голландии. Он предпочел изгнание, а не захотел преклонить колен перед тем, что осуждала его совесть.

— Правда ли, что среди изгнанников много хороших людей? — спросил я.

— О, все это цвет нашей страны, — ответил старик, — плохо государству, которое прогоняет благороднейших и честнейших граждан. Можно опасаться, что наступают дни, когда каждому придется выбирать между верой и свободой. Я уже стар, мой мальчик Михей, но думаю, что мне еще до смерти придется быть свидетелем диковинных событий в этом некогда протестантском государстве.

— Но если бы изгнанники взяли верх, — возразил я, — они бы возвели на престол Монмауза, а он не имеет никакого права на корону.

— Ну, это не так, — произнес Захария, кладя наземь рубанок, — именем Монмауза изгнанники воспользовались только для того, чтобы придать силу своему предприятию.

Им нужен популярный вождь — вот в чем дело. Если Иаков будет низвергнут, сейчас же будет созван парламент, который и изберет ему преемника. Все это так понимают. Если бы дело обстояло иначе, Монмауза бы не поддерживали многие из тех, которые его поддерживают.

— Слушайте, дядюшка, — сказал я, — я хочу быть с вами откровенным, а вы ответьте мне искренне, что вы думаете. Скажите, должен ли я стать в рядах войск Монмауза, если он поднимет знамя восстания?

Плотник погладил свою белую голову и некоторое время подумал.

— Щекотливый это вопрос, — ответил он наконец, — но, кажется, на него можно дать только один ответ такому человеку, как вы. Ведь вы — сын вашего отца. Конец царствования Иакова должен быть положен как можно скорее; только в том случае и можно рассчитывать на сохранение старой веры. Если же теперешнее положение дел продлится, то зло укоренится. Тогда даже низвержение тирана не истребит злого семени папизма, засевшего на английскую почву. Я утверждаю поэтому следующее: если сделают попытку свергнуть тирана, то все сторонники свободы совести должны к ним присоединиться. Вы, мой сын, гордость нашего села, и самое лучшее, что вы можете сделать, так это посвятить свою силу и мужество делу освобождения страны от невыносимого ига. Я вам даю опасный и злой совет. Исполнив этот совет, вы, может быть, должны будете кончить исповедью у священника и кровавой смертью, но, жив мой Бог, тот же самый совет я дал бы и родному сыну!

Такие слова сказал мне старый плотник. Голос его дрожал от волнения. Наконец он умолк и снова стал работать над сво. ей дощечкой, и я, поблагодарив его за совет, двинулся далее, размышляя над сказанными мне словами. Долго мне думать не пришлось, однако, ибо мои размышления были прерваны хриплым окриком Соломона Спрента.

— Гой! Эгой! — заревел он во весь дух, несмотря на то что я находился от него всего в нескольких шагах. — Неужто вы минуете мой дом с поднятым якорем? Бросайте якорь, убирайте паруса, говорю я вам, убирайте паруса!

— Здравствуйте, капитан, я вас не заметил, — ответил я, — я шел задумавшись.

— Видел-видел, — ответил старый моряк, пролезая через щель в заборе своего садика на улицу, — вы шли по течению с закрытыми бойницами, не глядя на встречные суда. Клянусь головой негра, парень, что не надо в наши времена брезговать приятелями. Друзей на улице не поднимешь.

Встречая друга, неукоснительно выбрасывай приветственный флаг. Я осердился, право; будь у меня скобка, я бы дал выстрел по вашей носовой части.

Ветеран был, по-видимому, раздражен, и- я нашел нужным еще раз извиниться.

— Не сердитесь, капитан, я задумался и не видал вас.

— Мне и самому приходится сегодня крепко думать, — ответил он более мягким голосом. — Что вы, например, скажете о моей оснастке?

И он начал медленно поворачиваться передо мной, жмурясь от солнца; тут я впервые заметил, что Соломон Спрент одет сегодня с необыкновенной тщательностью. На нем был одет голубой камзол из тонкого сукна, по которому шло восемь рядов пуговиц. Панталоны были сделаны из той же материи, причем „на коленях красовались большие банты из лент. Жилет-был из светло-голубой материи и отделан маленькими серебряными якорями и обшит широким кружевом. Сапоги были так широки, что казалось, будто Соломон поставил свои ноги в ведра. На желтой портупее, надетой через правое плечо, висел кортик.

— Судно заново покрашено, — сказал мне старый моряк, подмигивая. Каррамба! Кораблик-то хоть и стар, а воды до сих пор не пропускает. Что вы скажете, если я брошу свой канат на небольшую шхуну и возьму эту шхуну на буксир?

— Шкуру!? — воскликнул я, не расслышав.

— Шкуру? За кого вы меня принимаете? Уличных шкур никогда недолюбливал. Она — хорошая девка, эдакое славное, водонепроницаемое суденышко, и вот теперь я полагаю отвести это суденышко в гавань.

— Давно я не слыхал таких приятных вестей, — воскликнул я, — я даже не знал, что вы уже помолвлены. Когда же день свадьбы?

— Тише-тише, дружок, идите медленно и держитесь своей линии. Вы вышли из фарватера и попали в мелкую воду. Я вам не говорил, что я уже помолвлен.

— Что же вы хотели сказать в таком случае? — спросил я.

— А то, что я поднял якорь, распустил паруса и готовлюсь направиться к ней полным ходом сделать предложение. Видите ли…

Он снял шапку и, почесав голову, покрытую редкими волосами, прибавил:

— Девок я видал на своем веку довольно — ив Леванте, и на Антильских островах. Я говорю о девках, которые с моряками знакомства заводят. Народ это, так сказать, раскрашенный и норовит больше насчет кармана. Они спускают свой флаг только после того, как в них бросишь ручную гранату. Но эта девка — судно особой постройки. Мне придется лавировать с особой осторожностью, а то тебя, того и гляди, пустят ко дну прежде, чем ты успеешь завязать бой. Что вы скажете на это, а? Должен ли я ее смело атаковать с борта и открыть огонь из малых орудий, или же лучше держаться на дальнем расстоянии и приготовиться к долгому и упорному бою? Ведь у вас, сухопутных крючков, языки склизкие, точно салом намазаны, вы умеете с девками тары-бары разводить, а я моряк, говорить по-вашему не умею. Вот если она захочет выйти за меня замуж, то я буду с ней делить и бури и непогоды до тех пор, пока сам ко дну не пойду.

— Я едва ли могу посоветовать вам что-нибудь в этом деле, — ответил я. — У меня еще меньше опыта, чем у вас. Думается мне, что вам следовало бы поговорить с нею откровенно, как и подобает честному моряку.

— Так-так. А она может согласиться или не согласиться — как хочет. Знаете, кто это такая? Это Феба Даусон, сестра кузнеца. А теперь дадим задний ход и выпьем малую толику настоящего нантского вина перед уходом. Я получил недавно бочонок от приятелей; королю не уплачено за этот бочонок ни гроша.

— Нет, уж с вином-то надо погодить, — ответил я.

— Разве? Ну, что ж, может быть, вы и правы. Подымайте-ка якоря и идите под всеми парусами, вам пора.

— Но зачем я-то пойду? Я тут ни при чем.

— Как! Вы ни при чем, ни при… Соломон Спрент не мог от волнения продолжать и только смотрел на меня глазами, в которых светился упрек.

— Я был о вас лучшего мнения, Михей. Никак я не думал, что вы оставите на произвол судьбы старый, продырявленный корабль. Я думал, что вы мне окажете помощь и будете обстреливать врага из всех орудий.

— Но что же вы от меня хотите?

— Я хочу, чтобы вы мне оказали помощь в случае надобности. Я возьму шхуну на абордаж, а вы ее обстреливайте с килевой части. Если мне удастся захватить палубу бак-борта, вы должны занять штирбот. Если я получу несколько пробоин, вы должны возобновить огонь и дать мне время произвести починки. Неужели же вы меня оставите, милый человек?

Морские употребления и метафоры старого моряка не всегда были для меня понятны, но что я понимал вполне, так это то, что Соломон Спрент желал, чтобы я во что бы то ни стало сопровождал его к невесте. От этого удовольствия я желал уклониться. Долго я толковал со старым моряком, и наконец мне удалось ему доказать, что мое присутствие принесет ему вред вместо пользы и что невеста, ввиду моего присутствия, непременно ему откажет.

— Ладно-ладно, — проворчал он наконец. — Вы, может быть, правы. Я в подобного рода экспедициях участвую в первый раз. Если обычай таков, что корабли должны сражаться в одиночку, то я сражусь один. А вы все-таки плывите со мной в качестве проводника и стойте себе в открытом море, пока я буду сражаться. Если я пущусь в бегство, то можете меня пустить ко дну.

Мне не хотелось идти с Соломоном, так как я продолжал размышлять о планах отца и о той роли, какую я должен играть, но отвязаться от старика не было никакой возможности. Я решил бросить на время дела и отправиться с ним.

— Только имейте в виду, Соломон, — сказал я, — через порог дома я не переступлю.

— Ладно-ладно, товарищ, поступайте как хотите. А все-таки вам приходится сейчас идти против ветра. Она настороже, потому что я ее вчера вечером обстреливал и объявил, что учиню нападение сегодня ровно в семь склянок утренней вахты.

Мы двинулись по улице. Я думал, что Фебе совсем не нужно знать морские термины, чтобы догадаться, чего от нее хочет старый Соломон. Но вдруг мой спутник остановился и, засунув руки в карманы, воскликнул:

— Ах, чтобы меня нелегкая взяла! А пистолет-то я с собой и позабыл взять!

— Боже мой! — воскликнул я в изумлении. — Зачем вам понадобился пистолет?

— Как зачем? А сигналы-то я чем делать буду? Как же это я позабыл его, однако? Если на флагманском судне нет артиллерии, то судно-проводник не может знать, что происходит на месте боя. Вот если бы у меня был пистолет, то это другое дело. Как только девка согласилась бы на мое предложение, я бы дал выстрел из орудия и вы догадались бы, в чем дело.

— Мы можем обойтись и без сигналов, — ответил я. — Если вы останетесь в доме надолго, я буду знать, что все благополучно. А если она отвергнет ваше предложение, то вы, конечно, не замедлите выйти ко мне.

— Пожалуй. Впрочем — нет. Я лучше буду махать белым флагом из бойницы. Белый флаг будет обозначать, что шхуна спустила свои знамена. Клянусь всеми богами, что никогда у меня не билось так сильно сердце, как сегодня. Помню я первую битву, в которой я участвовал. Я тогда служил на старом корабле „Лев“. И „Льву“ пришлось биться с испанском кораблем „Спиритус-Санктус“. На этом корабле пушки шли в два яруса. Тогда в первый раз в жизни я услышал свист ядер, но сердце у меня было спокойнее, чем теперь. Что вы скажете, если мы воспользуемся попутным ветром и повернем назад попробовать этот бочонок нантского вина.

— Ну-ну, будьте мужественны, — ободрил его я. В это время мы уже подошли совсем близко к обсаженному тисами коттеджу, за которыми помещалась деревенская кузница.

— Постыдитесь, Соломон. Английские моряки никогда не боялись неприятелей, носили ли эти неприятели юбки или нет.

— Будь я проклят, если английские моряки боятся неприятелей, — сказал Соломон, подбоченясь. — Мы не боимся никого — ни испанца, ни голландца, ни самого черта. До свиданья, товарищ, я прямо иду на абордаж.

И говоря эти слова, он вошел в коттедж, а я остановился у садовой калитки, улыбаясь и досадуя в то же время на то, что мне мешают предаться моим мыслям.

Как оказалось, моряк одержал без особенного труда полную победу и скоро — выражаясь его собственным языком — взял в плен шхуну. Стоя в саду, я слышал сначала звуки его хриплого голоса, а затем раздался громкий, пронзительный смех, перешедший в тихое взвизгивание, означавший, по всей вероятности, что Соломон вступил с врагом в рукопашную. Затем водворилось на некоторое время молчание, и, наконец, в окне показался белый платок. Платком размахивала сама Феба. Это была хорошая, добрая девушка, и я был сердечно рад, что старый моряк нашел себе такую надежную спутницу жизни.

Итак, один из моих друзей прочно устраивался на всю жизнь. Другой друг сказал мне, что я напрасно гублю свои лучшие годы, живя в деревне. Третий, наиболее уважаемый мною из всех, прямо посоветовал мне принять участие в восстании, если только к этому представится удобный случай. Что я выиграю, если откажусь от этого? Я буду опозорен, если мой престарелый отец отправится на войну вместо меня. Да и зачем мне отказываться? Мне всегда хотелось посмотреть на Божий мир и людей, а теперь представлялся к этому такой удобный случай. Мои желания совпадали с желаниями отца, а желания отца совпадали с желаниями друзей.

Вернувшись домой, я обратился к отцу и сказал:

— Батюшка, я готов ехать туда, куда вы прикажете.

— Да будет прославлен Господь! — торжественно воскликнул отец. — Да охранит он твою юную жизнь и да утвердит он твое юное сердце в верности святому делу.

Таким-то образом, дорогие мои внуки, я принял чрезвычайно важное решение и вследствие этого очутился в самой середине распри, раздиравшей страну.

Глава VII ВСАДНИК, ПРИБЫВШИЙ С ЗАПАДА

Отец принялся приготовлять для нас снаряжение, причем как относительно меня, так и относительно Саксона обнаруживал чрезвычайную щедрость. На старости лет он хотел пожертвовать своим богатством для того дела, которому он в юности своей отдавал силу и здоровье. Приготовления эти велись в чрезвычайной тайне, так как в нашем селе было много католиков-церковников, которые немедленно бы предали властям старого пуританина, если бы заподозрили, что он готовится к чему-нибудь. Но осторожный старый солдат вел так ловко дело, что все приготовления были благополучно закончены и никто из соседей не подозревал истины.

Первым делом отец купил через посредника на Чичестерской ярмарке двух подходящих лошадей. Лошади эти были отведены на конюшню к одному надежному фермеру, принадлежавшему к партии вигов и жившему около Порт-честера. Этому фермеру было приказано держать лошадей у себя до тех пор, пока их не потребуют. Одна из них была серая в яблоках, очень сильная и горячая, четырех с половиной локтей в вышину. Лошадь эта была как раз по мне. В то время, дорогие мои, я был не такой, как теперь. Тело мое соответствовало росту и силе, и весил я шестнадцать стонов. Критик мог бы сказать, что Ковенант (так я назвал своего коня) имел слишком массивную голову и шею, но я полюбил эту лошадь. Надежное это было, кроткое животное, отличавшееся большой силой и выносливостью. Саксон, даже во всем вооружении весивший не более 12 стонов, получил легкую, гнедую испанскую лошадь, очень быструю и горячую. Эту кобылу он назвал Хлоей, причем объяснил отцу, что так же звали одну его знакомую благочестивую девушку. Но отец заметил все-таки, что имя это похоже на нечестные языческие клички. Итак, лошади и сбруя были куплены и изготовлены таким образом, что сам отец оставался все время в стороне.

А после того, как было улажено самое главное дело, стали обсуждать вопрос об оружии. Децимус Саксон по этому поводу очень много и основательно спорил. Каждый из них приводил многочисленные примеры из собственного опыта, стараясь доказать, что присутствие или отсутствие такого-то наплечника или нарукавника бывает очень полезно или очень вредно для войны. Вашему прадеду очень хотелось, чтобы я отправился на войну в той же кольчуге, которую он носил в день Дунбарской битвы и которая носила следы шотландских копий. Примерили кольчугу, но для меня она оказалась мала. Признаюсь, я был удивлен, я привык глядеть со страхом на могучую фигуру отца и не замечал того, что успел его перерасти. Боковая кожа была разрезана, в ней просверлены отверстия и вдеты шнурки. В таком виде кольчуга стала годной и для меня. Отец мне подарил также свои наколенники, наручники и боевые рукавицы. Кроме того, я получил прямой меч и пару больших пистолетов, которые должен был иметь при себе каждый всадник. Каску отец купил для меня в Портсмуте; каска была изогнутая, выложена внутри кожей, очень мягкая, но и крепкая. Когда снаряжение было закончено, Саксон и отец осмотрели меня и нашли, что я имею все, что должен иметь хороший воин. Саксон купил себе буйволовый камзол, стальной шишак и пару ботфорт. Отец подарил ему рапиру и пистолет, так что и у него ни в чем не было недостатка и он был готов ехать на войну в любое время.

Мы рассчитывали, что когда нам придется ехать, доберемся до лагеря Монмауза без особенных затруднений. В это смутное время дороги кишели разбойниками и грабителями, и путешественники обыкновенно ездили вооруженные и даже в кольчугах и шишаках. Наша внешность, стало быть, не могла вызвать чьих-либо подозрений на тот случай, если бы нас стали расспрашивать, кто мы такие и куда мы едем. Саксон уже заранее заготовил длинную историю. Он готовился уверять всех и каждого, что мы едем к Генри Сомерсету, герцогу бофортскому, на службе которого мы будто бы состоим. Об этой своей выдумке он сообщил мне, причем стал учить меня, что я. должен говорить в том случае, если меня станут допрашивать, но я решительно заявил Саксону, что лгать ни под каким видом не стану и что предпочитаю в этом случае быть повешенным в качестве бунтовщика. Саксон широко раскрыл глаза, поглядел на меня, а потом покачал головой с видом благородного негодования. Затем он заметил, что проведя несколько недель на войне, я по всей вероятности излечусь от излишней разборчивости и брезгливости.

— Вот хоть я, например, — заметил он, — я был чрезвычайно благочестивым дитятей и, бывало, никогда не расставался с молитвенником, но на Дунае я выучился лгать, мало того, я понял, что ложь есть необходимая принадлежность военного искусства. Взять хотя бы все эти обходы, засады, ночные вылазки: что это такое, если не ложь в большом масштабе? Ловким военачальником называют такого военачальника, который умеет скрывать правду, а сокрытие правды есть не что иное, как ложь. Разве вы не помните, что во время битвы при Сеплаке Вильгельм Норманский приказал своим солдатам бежать. Бегство было притворное, Вильгельму нужно было расстроить ряды неприятеля. Этот прием практиковался с успехом древними скифами, а ныне к нему тоже с немалым успехом прибегают кроаты. Скажите, что означает это притворное бегство, как не самую наглую ложь? А знаете вы, как Ганнибал привязал горящие факелы к рогам стада быков, и благодаря этому римские КОНСУЛЫ поверили, что армия Ганнибала отступает, и попались в расставленную ловушку? Разве это не обман? Разве это не преступление против правды? Это положение подробно было разработано одним знаменитым воином в его сочинении „Можно ли на войне пускать в ход хитрости, можно ли лгать неприятелю?“. Я вам привел, молодой человек, исторические примеры и мнения великих военных авторитетов, а раз это так, то я поступаю согласно обычаям войны и советов великих воителей, если, направляясь действительно в лагерь Монмауза, буду скрывать это и говорить врагам, что мы едем к Бофорту.

На все эти тонкие доказательства я не отвечал ни слова, я только повторял, что он может поступать как ему угодно, но только чтобы на меня он не надеялся. Я, однако, обещал Саксону молчать и не мешать ему ни в чем. Этим обещанием он вполне удовлетворился.

Теперь, мои терпеливые читатели, я могу наконец увести вас из смиренной и скучной деревушки, я перестану докучать вам разговорами о людях, которые были стары, когда я был молод, и которые давно уже покоятся вечным сном на Бадминтонском кладбище. Вы отправитесь вместе со мной в путь и увидите Англию того времени. Вы узнаете о том, как мы ехали на войну, и о всех наших приключениях. Очень может быть, что мой рассказ будет отчасти расходиться с тем, что написано в книгах Кока и Ольдмиксона и других историков, печатавших свои сочинения, но помните, дети, что я вам рассказываю о том, что видел собственными глазами, и что я сам помогал делать историю. А делать историю не так легко, как сочинять исторические книжки.

12 июня 1685 года, при наступлении ночной темноты в нашем селении и окрестностях распространилась весть, что Монмауз накануне высадился в Лайме, небольшом приморском городе, лежащем на границе между Дорсетским и Девонским графствами. Первую весть об этом подал маяк на горе, запылавший ярким пламенем, а затем со стороны Портсмута стали доноситься бряцанье оружия и барабанный бой. Это собирались войска. По нашей деревенской улице то и дело скакали верховые курьеры, пригнувшись к лошадиной шее. Портсмутский губернатор посылал доклады о событиях в Лондон и спрашивал наказа, как ему поступать. Мы стояли, пользуясь ночной темнотой, на пороге и глядели на всю эту суетню. Небо пылало заревом огней маяка. Вдруг к нашей двери подскакал маленький человечек и остановил тяжело дышащую лошадь.

— Здесь ли Иосиф Кларк? — спросил маленький человек.

— Это я, — ответил отец.

— При этих людях можно говорить? — спросил всадник, указывая хлыстом на меня и Саксона, и, получив утвердительный ответ, сказал:

— Сборный пункт в Таунтоне. Скажите это всем, кого знаете. Дайте моей лошади поесть и напоите ее — очень вас прошу об этом. Мне надо немедля продолжать свой путь.

Мой младший брат Осия взял на свое попечение измученное животное, а мы ввели усталого всадника в дом и дали ему чашку пива. Это был маленький, жилистый, худой человек с родинкой на виске. Лицо и одежда его были покрыты густым слоем пыли. Сидя на седле, он так закоченел, что не мог сгибать ног.

— Одна лошадь подо мною пала, — сообщил он, — а эта едва ли еще продержится двадцать миль. Я должен поспеть в Лондон утром. Мы надеемся, что Данверс и Вильдман поднимут городское население. Лагерь Монмауза я оставил вчера вечером. Его голубое знамя уже развевается над Лаймом.

— А много у него войска? — спросил с беспокойством отец.

— Он привез с собою только начальников. При нем находятся лорд Грей из Йорка, Уэд, немец Бюйзе и еще человек восемьдесят-сто. Увы, двоих мы уже потеряли. Это дурное, очень дурное предзнаменование.

— А что же такое случилось?

— Ювелир из Таунтона Дэр и Флетгер из Сальтуна затеяли какую-то глупую ссору из-за лошади, и Флетгер убил Дэра. Крестьяне возмутились и требовали смерти шотландца, и тот должен был бежать на корабле. Это очень грустное происшествие. Флетгер был опытный вождь и искусный воин.

— Ай-ай-ай! — нетерпеливо воскликнул Саксрн. — Не беспокойтесь, однако, Флетгера будет кем заменить. Найдутся на его место опытные вожди и искусные солдаты. Я сомневаюсь, однако, в том, чтобы он знал обычаи войны.

И, говоря эти слова, он вытащил из-за пазухи тоненькую книгу в темном, переплете и, перелистав несколько страниц длинным пальцем, воскликнул:

— Вот здесь предусмотрены случаи этого рода — слушайте. „Раздел девятый. Если в военное время кто-либо вызывается на дуэль по поводу личного характера, то он имеет право отклонить этот вызов“. Видите, ученый Флеминг доказывает, что личная честь человека должна уступать общему делу. Да и со мною тоже был подобный случай. В то время когда мы стояли под Веной, нас, иностранных офицеров, пригласили в офицерскую палатку. В числе приглашенных был один ирландец, шальная голова, некий ОДафий. Он был старшим в полку Паппенгеймера. Вот этот-то ОДафий потребовал первенства надо мною на том основании, что он более благородного происхождения, нежели я. В ответ на это я тронул его перчаткой по лицу, и сделал я это, заметьте, не в гневе, а просто для того, чтобы показать, что я до некоторой степени расхожусь с его мнением. ОДафий немедленно же вызвал меня на дуэль. Но тогда я прочел ему этот раздел из Флеминга, и он согласился, что не имеет права драться со мною до тех пор, пока турки не будут прогнаны из города. Только после сражения…

— Извините, сэр, я дослушаю ваш рассказ как-нибудь в другой раз, произнес курьер и шатаясь поднялся с места. — Я надеюсь найти свежую лошадь в Чичестере. Время не терпит. Работайте же для великого дела или будьте вечно рабами. Прощайте.

Он вскарабкался на седло и помчался карьером далее по лондонской дороге.

— Ну, Михей, настало тебе время ехать, — торжественно сказал отец. — А ты, жена, не плачь, а лучше ободряй сына радостными словами и веселым лицом. Мне нечего говорить тебе, чтобы ты сражался мужественно и безбоязненно за святое дело. Если война дойдет до этих мест, твой старый отец также сядет на коня и будет сражаться с тобою рядом. А теперь преклоним колена и будем умолять Всевышнего о том, чтобы Он ниспослал вам Свою помощь в этом трудном походе.

Мы все стали на колени в низкой комнате, и старик прочел горячую, страстную молитву о ниспослании победы. Даже теперь, после стольких лет, эта картина живо стоит перед моими глазами. Я вижу перед собою суровое морщинистое лицо отца. Он стоит на коленях, сдвинув брови, и в пламенной молитве сжимает свои мозолистые руки. Мать моя стоит на коленях рядом с ним; слезы струятся по ее доброму, кроткому лицу. Она с трудом сдерживает рыдания, боясь сделать ими мою разлуку с родным домом еще более тяжелой. Маленькие дети находятся уже в своей спальне наверху, и мы слышим топот их босых ног по полу. Саксон стоит на коленях, облокотясь руками на сиденье дубового стула. Его длинные ноги волочатся по полу, а лицо он закрыл руками. При колеблющемся свете висячей лампы я гляжу на предметы, знакомые мне с самого детства: на скамью перед очагом, на стулья с высокими спинками и жесткими ручками, на чучело лисицы над дверью, на картину, изображающую христианина, который, стоя на горе Веры, смотрит на Обетованную Землю. Все это, взятое в отдельности, пустяки, но вместе составляет то удивительное целое, которое мы называем своим домом. Свой дом — это всемогущий магнит, который привлекает сердце скитальца из самых дальних концов земли. Увижу ли я этот уголок, или мне придется его видеть только во сне? Да, я оставлял это тихое убежище и шел навстречу буре.

Молитва была кончена. Все мы встали, за исключением Саксонг, который с минуту, а то и более, продолжал стоять на коленях, закрыв руками лицо. А затем он быстро вскочил на ноги. Я сильно подозреваю, что Саксон во время молитвы заснул, но сам он объяснял, что стоял на коленях несколько дольше потому, что читал добавочную молитву.

Отец возложил на мою голову руку и призвал на меня благословление неба. Затем он отвел в сторону Саксона, и я услыхал звон золота. Из этого я заключил, что отец дал Саксону денег на дорогу. Мать прижала меня к своему сердцу и всунула мне в руку небольшой листок бумаги.

— Эту бумажку ты прочти в свободное время, — сказала она, — я буду счастлива, если ты станешь исполнять наставления, которые на ней написаны.

Я обещал матери исполнить ее просьбу, а затем, вырвавшись из ее объятий, вышел на темную деревенскую улицу. Мой длинноногий товарищ следовал за мной.

Было около часа утра, и все жители села давно спали. Мы миновали „Пшеничный Сноп“ и дом старого Соломона. Что бы сказали мои друзья, если бы увидели меня в полном воинском снаряжении? Вот и дом Захарии Пальмера. Конечно, и он спит. Но нет, дверь внезапно растворилась, и плотник выбежал на улицу. Его длинная белая борода развевалась, так как дул свежий ночной ветер.

— Я ждал вас, Михей! — воскликнул он. — Мне говорили о высадке Монмауза, и я догадался, что вы не станете терять времени. Благослови вас Бог, мой мальчик, благослови вас Бог! У вас сильные руки, но мягкое сердце. Вы добры к слабым и суровы к угнетателям. Знайте, что любовь и молитвы всех тех, кто вас знает, будут с вами.

Я пожал его протянутую руку, и мы двинулись далее. Не раз я оглядывался назад. Старик продолжал стоять, говоря нам свои добрые пожелания. Это был последний человек, которого я видел в своей родной деревне.

Через поля мы добрались до дома Витера, того фермера-вига, у которого находились наши лошади. Здесь Саксон надел кольчугу и каску. Лошади ожидали нас уже оседланные и взнузданные, ибо отец, как только узнал о высадке Монмауза, сейчас же дал знать Витеру, что лошади скоро понадобятся. В два часа утра мы, вооруженные и верхами, уже подъезжали к Портсдаунской горе, направляясь в мятежный лагерь.

Глава VIII НА ВОЙНУ

Взобравшись на Портсдаунскую гору, мы оглянулись. Налево, внизу, виднелись огоньки Портсмута и очертания кораблей в его гавани, а направо Бэрский лес весь пылал.

Это зажгли костры, игравшие роль сигналов. Население извещалось о вторжении неприятеля. На вершине Ботсера пылал целый столб огня; огни, постепенно умножаясь, уходили на север в Беркширское графство и в восточную часть Суссекса. Сигнальные огни состояли из громадных куч хвороста и смоляных бочек, воткнутых на высокие шесты. Около Портчестера нам пришлось проехать совсем близко от одного из этих сигнальных костров. Сторожа, заслышав топот лошадиных ног и звяканье оружия, громко закричали „ура“. Они приняли нас за королевских офицеров, отправленных на запад.

Саксон, как только оставил порог нашего дома, сейчас же снял с себя маску благочестия, в которой он щеголял перед отцом. В то время как мы галопировали в темноте, он отпускал двусмысленные шуточки и распевал не всегда приличные песни.

— Черт возьми! — воскликнул он откровенно. — Приятно чувствовать себя свободным. Можно, по крайней мере, говорить свободно, не прибавляя к каждому слову аллилуйя или аминь.

— Но ведь вы же сами затеяли эти благочестивые упражнения, — ответил я сухо.

— Да, вы правы, ей-Богу, правы. На этот раз вы попали в точку. У меня такое правило: уж если нужно делать что-либо, делай это дело первый и обгоняй всех, что бы там ни было. Это чертовски хорошее правило, благодаря ему я получил эту славную лошадку. Скажите, разве я вам не рассказывал, как меня взяли в плен турки? А это преинтересно. Я был отправлен в качестве военнопленного в Стамбул. Всех нас было взято в плен сто человек, а то, пожалуй, и больше. Часть их погибла под палками, а другие и до сих пор сидят на султанских галерах, прикованные к веслам. Эту жизнь им придется вести до смерти. А смерть их заранее известна: одних турецкие надсмотрщики плетью запорют, а других избавит от рабства и страдания генуэзская или венецианская пуля. Только мне одному удалось выбраться на свободу.

— Но как же вам удалось бежать? — спросил я.

— Этим я обязан разуму, который мне дарован Провидением, — любезно объяснил Саксон. — Я заметил, что у этих неверных есть слабая сторона очень уж они преданы своей проклятой религии. Вот я и стал работать в этом направлении. Прежде всего я стал приглядываться, как совершает свои утренние и вечерние молитвы наш приставник. Выучившись молиться по-турецки, я и сам стал проделывать то же, что и турок, но только с тою разницей, что молился я гораздо дольше его и с несравненно большим рвением.

— Как?! — воскликнул я в ужасе. — Вы притворились магометаннином?

— Ничего подобного, я совсем не притворялся, а на самом деле перешел в мусульманство. Конечно, это между нами. Смотрите не рассказывайте об этом в лагере Монмауза. Там, наверное, много этих благочестивых ханжей, которые меня поедом съедят.

Я был страшно поражен этим бесстыдным признанием. И такой-то человек руководил благочестивыми упражнениями в христианском доме! Я прямо не мог говорить от неожиданности, а Децимус Саксон, пропев несколько куплетов какой-то очень легкомысленной песенки, продолжал:

— Молился я по-турецки упорно, и вот меня отделили от прочих пленников и перевели в особенное помещение. Тогда я удвоил свое мусульманское усердие. Тюремщики смягчились окончательно, и двери тюрьмы передо мною отворились. Мне позволили отлучаться куда угодно и когда угодно, обязав лишь, чтобы я приходил в тюрьму раз в день. И какое употребление, вы думаете, я сделал из данной мне свободы?

— Ну? Вы способны на все, — ответил я.

— Я немедленно отправился в их главную мечеть, бывший храм Премудрости Господней, и стал ждать. Когда мечеть отперли и муэдзин стал созывать правоверных, я вошел в мечеть первый и вышел последний. Так я поступал ежедневно. При этом, если я видел, что турки стукаются лбом о пол один раз, я стукал лбом дважды. В то время как прочие делали поясные поклоны, я простирался на полу. Благодаря такому моему поведению слухи об обращенном в истинную веру гяуре разнеслись по всему городу, и я получил репутацию святого. Мне даже дали отдельную хижину, где бы я мог предаваться благочестивым упражнениям. Дела у меня пошли отлично, стали появляться деньжонки, и я одно время подумывал о том, чтобы навсегда остаться в Стамбуле и, объявив себя пророком, написать дополнительную главу к Корану. Но тут произошла глупая история, и турки заподозрили, что я шарлатан. Чепуха вышла: один благочестивый турок пришел ко мне за наставлением и застал у меня девчонку. Ну и пошла писать губерния! Сплетни пошли по всему Стамбулу. Я подумал-подумал да и удрал на левантинском судне, а Коран так и остался недоконченным. Пожалуй, это вышло к лучшему. Глупо было навсегда отказаться от христианских женщин и ветчины, и из-за чего отказываться-то?! У этих ихних гурий всегда воняет изо рта чесноком, а баранина, которую турки имеют обыкновение жрать, отвратительна.

Беседуя таким образом, мы миновали Фэрхам и Ботлей и выехали на Бишопстокскую дорогу. Известковая почва, по которой нам приходилось доселе ехать, сменилась песками. Лошади ступали мягко, и стук копыт не мешал разговору. Впрочем, говорил всегда один Саксон, а я только слушал его. Я думал о недавно покинутом родном доме и о том, что нас ждет впереди, и веселая болтовня мне казалась тяжелой и неуместной.

По небу ходили облака, но месяц по временам выглядывал из-за туч и освещал вившуюся перед нами бесконечную дорогу. По обеим сторонам дороги попадались там и сям домики с садами, подходившими к самой дороге. В воздухе пахло спелой клубникой.

— Приходилось ли вам убивать в запальчивости человека? — спросил меня Саксон.

— Никогда.

— Эге! Ну, когда вы услышите звяканье скрещивающихся стальных клинков и взглянете врагу прямо в лицо, то сразу же позабудете все нравственные правила, наставления и прочую чепуху, которой вас обучил отец и другие. Искусство фехтования тоже на войне неприложимо.

— Но я не изучал фехтовального искусства, — ответил я, — отец показал мне лишь, как надо наносить прямой, честный удар; этот меч разрубает квадратный дюйм железной полосы.

— Для меча Скандерберга нужна и рука Скандерберга, — заметил Саксон, я осматривал этот меч — великолепный клинок. Такие мечи некогда имели все правоверные пуритане, и ими-то и заставляли своих противников заучивать священные тексты и петь благочестивые псалмы.

Это было время, когда считалось нужным

Больше грешников лупить,

Чтобы рай на свете водворить.

Итак, вы фехтовальному искусству не обучались?

— Нет, не обучался.

— И не беда. Для старого и опытного воина вроде меня знание этого искусства составляет все, но для нового Геркулеса вашего типа главное заключается в силе и энергии. Я часто замечал, что люди, навострившиеся попадать в набитого соломой попугая и рубить голову деревянному турку, оказываются никуда негодными на войне. Да это и понятно.

Вооружите-ка попугая самострелом или дайте турку не деревянному, а живому в руки ятаган, — и тогда эти ученые стрелки и драгуны сейчас же почувствуют себя неспокойными. Я убежден, мистер Кларк, что мы будем с вами добрыми товарищами. Позвольте, как это говорится у старика Бутлера? Да:

Друзьями были баронет

И сквайр, и зла меж ними нет.

Знаете, живя
в вашем доме, я не смел цитировать „Гудибраса“ из боязни рассердить вашего отца. Бедовый он старичок!

— Послушайте, — сказал я сурово, — если вы хотите, чтобы мы на самом деле были добрыми товарищами, отзывайтесь об отце с большей почтительностью и без этой противной фамильярности. Отец едва ли стал бы вас держать у себя в доме, если бы знал историю вашего перехода в мусульманство.

— Верно! Верно! — подтвердил искатель приключений, посмеиваясь. Между мечетью и пуританской молельней большое расстояние. Но, пожалуйста, не горячитесь, мой друг. У вас нет сдержанности в характере. Я уверен, что с годами ваш характер сделается более ровным. Как же, помилуйте? Едва познакомившись со мною и не успев поговорить и пяти минут, вы уже собирались мне проломить голову. А после этого вы все время гонялись за мной, как злая собака, и кусали меня каждый раз, когда вам казалось, будто я уклоняюсь от истинного пути. Я должен вам напомнить, что вы теперь вступаете в военную среду, в среду людей, которые дерутся на дуэлях из-за всякого пустяка. Вы скажете одно неосторожное слово, а вам всадят рапиру в живот.

— Прошу и вас помнить о том же самом, — ответил я запальчиво. Характер у меня мирный, но я не выношу двусмысленных слов и угроз.

— Боже мой! — воскликнул Саксон. — Я вижу, что вы уже хотите изрубить меня в куски и привезти в лагерь Монмауза в разобранном виде. Ну-ну! Мы еще успеем с вами повоевать, так ссориться друг с другом совершенно лишнее. Скажите, что это за дома виднеются перед нами там налево?

— Это деревня Сватлинг, — ответил я. — А там направо в ложбине видите огоньки? — это город Бишопсток.

— Значит, мы отъехали уже на пятнадцать миль. Поглядите-ка — на востоке розовые пятна: это уже заря занимается. Эге! Но что такое? Должно быть, кроватей мало стало, если люди спят на больших дорогах.

Темное пятно на дороге, которое я видел еще издали, оказалось при нашем приближении человеческой фигурой. Человек лежал ничком, вытянувшись во весь рост и положив на голову скрещенные руки.

— Должно быть, какой-нибудь пьяный из ближайшей гостиницы, — заметил я.

Саксон поднял свой крючковатый нос кверху. Он был похож на коршуна, почуевшего падаль.

— Нет, — сказал он, — тут пахнет кровью. Этот человек, кажется, спит тем сном, от которого не просыпаются.

Он соскочил с лошади и перевернул лежащего человека на спину. При холодном бледном свете утренней зари мы увидели неподвижные, широко раскрытые глаза и белое как мел лицо. Чутье старого солдата не обмануло его. Перед нами лежало существо, испустившее свое последние дыхание.

— Чистая работа, — произнес Саксон, опускаясь на колени возле убитого и шаря у него в карманах. — Конечно, тут орудовали разбойники. В карманах ни гроша, то есть ни одного грошика; даже на погребение не оставили ничего.

— Как он был убит? — спросил я, в ужасе глядя на неподвижное лицо, которое напоминало мне опустевший дам, брошенный жильцом.

— Удар кинжалом сзади и удар прикладом пистолета по голове. Он, должно быть, умер недавно, а вместе с его жизнью исчезли все деньги, бывшие у него в кармане. А человек, должно быть, был с положением. Камзол из тонкого сукна, даже на ощупь видно, что товар дорогой. Панталоны атласные, а пряжки на башмаках серебряные. Плуты, должно быть, здорово поживились. Знаете что, Кларк: поедем им вдогонку! Это будет хорошее, большое дело.

— О да, это будет хорошее дело! — воскликнул я пылко. — Что может быть лучше, как учинить правосудие над этими подлыми убийцами?

— Пфуй! — воскликнул Саксон. — Юстиция прененадежная дама, и притом в руках у нее есть палка о двух концах. Ведь мы с вами — не забывайте этого мятежники и, как таковые, подлежим благодетельному воздействию правосудия. Не будем же соваться ему на глаза без надобности. Я вам предлагал отправиться вдогонку за разбойниками совсем с другой целью. Я имел в виду отнять у них деньги, взятые у этого человека, да заодно отобрать уж и все то, что при них имеется. Ведь все их состояние приобретено незаконными путями, а мой ученый друг Флеминг вполне выяснил, что ограбление грабителя — не грабительство. Но спрашивается: куда нам спрятать труп?

— А зачем нам его прятать? — спросил я.

— Ах, молодой человек, молодой человек! Не знаете вы, что значит война и военные предосторожности. Представьте себе, что тело это будет найдено сегодня. Крик и гам поднимутся по всему околотку, и нас с вами, как людей неизвестных, заподозрят и арестуют. Предположим, мы оправдаемся, хотя это вовсе не так легко, как кажется. Но судьи, во всяком случае, станут нас допрашивать, кто мы такие, откуда едем и куда направляемся. Поверьте мне, что от этих расспросов добра нам не будет. Поэтому, — и обратившись к трупу, Саксон произнес, — извините меня, мой неизвестный и молчаливый друг, что я позволю себе сволочь вас вон в те кусты. Вы полежите там денек или два никем не замеченные, и вследствие этого из-за вас не пострадают порядочные люди.

И он уже схватил труп за ноги. Но я соскочил с лошади и, взяв товарища за руку, воскликнул:

— Ради Бога, не обращайтесь с телом таким образом! Зачем вы тащите его за ноги? Уж если, по вашему мнению, нужно его отсюда удалить, то я его отнесу с должным уважением.

Говоря таким образом, я взял труп на руки и отнес его к кустам желтого терновника недалеко от дороги. Я положил тело на землю и закрыл его ветвями.

— У вас бычьи мускулы, но сердце женщины, — пробормотал мой товарищ. Клянусь обедней, что старый псалмопевец с седой бородой был прав. Кажется, он сказал о вашем характере именно что-то в этом смысле. Ну, теперь надо набросать немного пыли на кровавые пятна, а затем мы можем двигаться в дальнейший путь, не опасаясь быть привлеченными к ответу за чужие грехи. Дайте я только подтяну хорошенько подпругу, и мы скорее выберемся из опасного места.

Мы поехали дальше, и Саксон заговорил:

— Много я видал на своем веку этих дворян большой дороги. Приходилось мне иметь дело и с албанскими разбойниками, и с пьемонтскими бандитами, и с ландскнехтами, и со свободными рыцарями Рейна, и с алжирскими пикаронами, и со всякой дрянью. Я положительно не знаю ни одного человека этой профессии, который мог бы рассчитывать дожить до старости. Опасное это ремесло, и рано или поздно, а дело кончается тем, что вам надевают тесный галстук и заставляют танцевать по воздуху. А какой-нибудь добрый друг стоит внизу и дергает вас за ноги для того, чтобы облегчить вас от дыхания, которое случайно осталось еще в вашей глотке,

— Но и здесь еще не конец, — сказал я.

— Конечно, не конец. За виселицей следует ад с огнем и вечные мученья. Так, по крайней мере, нам говорят наши добрые друзья пасторы. Да, нечего сказать, человек живет всю жизнь живет без денег, затем его вешают, и, наконец, он горит в вечном огне. Это в полном смысле слова тернистый путь. Но с другой стороны, если представляется случай взять туго набитый кошелек, как это удалось, например, этим плутам, которых я предлагал догнать, то почему и не рискнуть будущим блаженством?

— Но какую пользу им может принести этот туго набитый кошелек? спросил я. — Эти кровожадные негодяи зарезали человека, чтобы овладеть несколькими десятками золотых монет. И каково будет им самим от этих монет, когда наступит их смертный час?

— Верно, верно, — сухо сказал Саксон. — Но смерть-то когда еще наступит, а деньги могут пригодиться между тем. Так вы говорите, что это Бишопсток? А вон там огоньки, видите? Это что такое?

— Это, по всей вероятности, Бальзам, — ответил я.

— Ну, нам; в таком случае, надо поспешать. Я хотел бы быть в Солсбери, прежде чем окончательно рассветет. Там мы поставим лошадей в конюшню и будем отдыхать до вечера. Нет никакого толку, если человек или животное прибывает на войну в изнуренном виде. И кроме того, днем по дорогам то и дело скачут курьеры, а может быть, разосланы уже и конные разъезды. Зачем нам подвергаться опасности? Нас могут остановить, начнут расспрашивать. Мы днем будем отдыхать, а ночью ехать. Кроме того, надо держаться подальше от больших дорог. Самое лучшее, мы поедем Солсберийской равниной, а в Сомерсетском графстве — лугами. Таким образом, мы сделаем наш путь безопасным.

— Ну, а что, — спросил я, — если Монмауз даст сражение прежде, чем мы успеем к нему прибыть?

— Что ж! Тогда мы потеряем удобный случай окончить жизнь насильственной смертью. Представьте себе, молодой человек, что Монмауз разбит и его войско рассеяно? Тогда мы можем проделать прекраснейшую шутку. Мы появимся в качестве двух верноподданных граждан, которые ехали от самого Гэмпшира, чтобы сразиться с врагами короля. Мы можем себе даже выпросить вознаграждение за наше усердие деньгами или землей. Ну-ну, не хмурьтесь, я ведь шучу.

Давайте подымемся на эту гору пешком: пусть лошади передохнут. Моя лошадь еще совсем свежая, а вот ваша-то, кажется, начала сдавать.

Светлая полоска на востоке постепенно увеличивалась и ширилась, и скоро все небо покрылось маленькими, розовыми перистыми облачками. Выехав на небольшое взгорье, близ Чандлер-Фордо и Ромсея, мы в юго-восточном направлении увидали дым из домов Саутгемптона, а позади, на горизонте, сквозь утренний туман виднелась широкая, черная линия Нового леса. Нас обогнали несколько скачущих всадников, но они были слишком заняты своим делом, чтобы приставать к нам с расспросами.

Проехала пара телег, а по боковой дороге тянулся целый караван вьючных лошадей, нагруженных главным образом деревянными ящиками. Погонщики снимали свои шляпы с широкими полями и кричали нам приветствия. В Ренбридже, когда мы проезжали мимо, обыватели еще только подымались, открывали ставни, и заспанные люди подходили к заборчикам садиков, чтобы посмотреть на нас. Наконец мы достигли Дина. Большое красное солнце внезапно появилось на горизонте, в ароматном утреннем воздухе послышалось жужжание насекомых. В этой деревне мы отдохнули немного, дали лошадям напиться, а сами выпили по кружке эля. Расспрашивали у трактирщика про восстание, но он ничего не мог сообщить; он очень мало интересовался политикой. Трактирщик сказал нам:

— За водку мне приходится платить пошлины шесть шиллингов и восемь пенсов за галлон. Прибавьте к этому полкроны на перевозку и убыль. Продаю же я водку по двенадцати шиллингов. Вот и вся моя политика, и кто будет королем Англии, мне, право, неинтересно. Вот если бы вы мне дали короля, который сумеет предохранить хмель от порчи, тогда другое дело; я сделаюсь его рьяным приверженцем.

Так говорил трактирщик, и очень многие люди придерживались его воззрений на политику.

От Дина к Солсбери дорога идет степью, болотами и низинами. Только на берегах Вельдшира есть одинокая деревушка. Лошади наши, немного отдохнув, бодро двинулись вперед. Утро было чудное, солнечное, и мы приободрились. Скучная ночная поездка и история с мертвым телом привели было нас в уныние. Дикие утки, кулики, бекасы, испуганные топотом наших лошадей, то и дело перелетали дорогу. Лежавшее между папоротниками стадо красивых ланей вскочило при нашем приближении и помчалось к далекому лесу. Проезжая мимо густой древесной чащи, я увидел неопределенные очертания какого-то большого белого животного, прятавшегося между деревьями.

Думаю, что это был один из тех диких быков, о которых я так много слышал от крестьян. Эти быки обитали на юге Англии в лесах и отличались такой дикостью и свирепостью, что ни одно живое существо не осмеливалось к ним приближаться.

Перед нами открывался широкий горизонт. Воздух был прохладный, бодрящий. Бодрило также и совершенно новое для меня чувство, что вот я еду делать большое дело. Я почувствовал сильный прилив энергии; такого ощущения мне ни разу не дала тихая сельская жизнь. Обстановка действовала также и на моего опытного товарища. Его трескучий голос стал громче, и он затянул какую-то заунывную песню на непонятном языке.

В объяснение он мне сказал, что это восточная ода, которой его выучила вторая сестра валахского господаря.

— Да, что касается Монмауза, — вдруг сказал он, возвращаясь к действительности. — Непохоже на то, чтобы он дал сражение вскорости, хотя, в сущности, для него было бы выгодно нанести удар как можно скорее, прежде чем войска короля успеют собраться. Дух его последователей был бы этим сильно поднят. Но едва ли он может это сделать… Ему не только еще нужно собрать войско, но и вооружить его, а это вовсе не легкое дело. Представьте себе, что Монмауз может поднять пять тысяч людей — с меньшим количеством ему двинуться нельзя. Мушкетом будет вооружен только один из пятерых. У остальных будут только пики, дубины или что-нибудь в этом роде. Для того, чтобы превратить весь этот сброд в войско — нужно время. На основании всего этого я думаю, что сначала будут происходить только мелкие стычки. Генерального сражения ждать еще долго.

— Мы приедем, наверное, к нему на четвертый или пятый день после его высадки, — сказал я.

— Да, за это время он со своим маленьким штабом офицеров едва ли успеет собрать войско. Хоть нам и приказано ехать в Таунтон, но едва ли мы найдем его там. А не слыхали ли вы, нет ли в этой части страны богатых папистов?

— Не знаю, — ответил я.

— Если там есть богатые паписты, то есть и сундуки с драгоценной посудой и серебряные блюда. Я не говорю уже о дамских бриллиантах и прочих сундуках, которые очень и очень могут пригодиться доброму солдату. Что это за война без грабежа! Это бутылка без вина или раковина без устрицы. Глядите-ка, вон какой хорошенький домик выглядывает из-за деревьев. Я убежден, что в этом домике есть масса хороших вещей. Если бы мы захотели получить эти вещи, то могли бы иметь их: стоит только пригрозить мечом. Кстати, ведь вы можете засвидетельствовать, что ваш отец подарил мне, а не дал взаймы лошадь?

— Зачем вы мне говорите это?

— А затем, что человек, давший воину взаймы лошадь, может потребовать у него половину добычи. Вот что говорит по этому поводу ученый Флеминг: „Имеет ли право тот, кто дал взаймы лошадь, требовать себе добычу, приобретенную занявшим?“ В этом своем рассуждении он приводит пример следующего рода: один испанский генерал дал взаймы лошадь одному из своих капитанов. Этот же капитан взял в плен генерала неприятельской армии, который выкупился за двадцать тысяч крон. Тогда испанский генерал подал на капитана в суд, требуя в свою пользу половину выкупа. Такой же пример приводит и знаменитый Петринус Беллус в своей книге „De Vo Milltari“, которая очень читается в военных кругах.

— Я могу вам обещать, — ответил я, — что отец к вам никаких претензий в этом роде не предъявит. Взгляните-ка лучше вон на ту вершину горы. Поглядите, как солнце красиво освещает высокую колокольню. Эта колокольня своим каменным пальцем указывает дорогу, по которой должен пойти каждый из нас.

— Да, — произнес Саксон, — вот в церквах то же: очень много имеется там разного серебра и драгоценностей. Я помню, что в Лейпциге, во время моей первой кампании, мне удалось приобрести тяжелый серебряный подсвечник. Мне потом пришлось продать этот подсвечник жиду-ростовщику за четверть цены. Но даже и продав так невыгодно эту вещь, я набил себе ранец доверху монетами.

В это время лошадь Саксона обогнала немного мою, и мой взгляд упал на товарища. Во все время нашего путешествия мне не пришлось взглянуть на него, чтобы полюбоваться, как идет ему военное снаряжение. И теперь я прямо был поражен происшедшей в нем переменой. Худой и длинный, в штатском платье он казался смешным. Теперь же, сидя в седле, в стальной каске, из-под которой выглядывало его суровое худое лицо, в буйволовом камзоле, покрытом кольчугой, и в высоких сапогах из недубленой кожи, он казался настоящим старым опытным воином. Сидел он на коне свободно, молодцевато, лицо его носило надменное, смелое выражение. Сейчас было видно, что этот человек сумеет постоять за себя в кровавой битве. Словам Саксона я мало доверял, но внешность его была такова, что даже я, новичок в военных делах, понял, что передо мною находится настоящий солдат.

— А вот и Эвон, видите, дома выглядывают из-за леса? Мы находимся приблизительно в трех милях от Солсберси.

Прямо против нас виднелась высокая каменная колокольня. Саксон поглядел на нее и сказал:

— Красивая колокольня! Люди в старину, кажется, только тем и занимались, что громоздили камни на камни. И, однако, тогда все-таки происходили упорные битвы и лилась кровь. Стало быть, не все время они предавались каменной работе, а находили время и для солдатских забав.

— В те времена церковь была очень богата, — ответил я, подгоняя Ковенанта, который стал уже полениваться. — Но глядите, навстречу едет человек, от которого мы можем узнать кое-что о войне.

К нам быстро приближался всадник. Внешность его показывала, что он уже давно скакал. И человек, и лошадь были серы от пыли и забрызганы грязью. Он мчался, спустив поводья и склонившись низко к седлу. Видно было, что он торопился изо всех сил.

Саксон загородил дорогу курьеру и крикнул:

— Эге, приятель! Каковы новости с запада?

— Мне некогда разговаривать, — ответил курьер, замедляя ход. — Я везу важные бумаги от мэра города Лайма, Григория Альфорда, в совет его величества. Мятежники делают большие успехи и собираются, как пчелы в улей, со всех сторон. Под оружием у них уже несколько тысяч, и весь Девоншир в движении. Конница мятежников под командой лорда Грея была отбита от Бридпорта красными милиционерами Дорсета. Но несмотря на это, все ушастые виги, начиная от канала и кончая Северным, бегут к Монмаузу.

Сообщив вкратце все эти вести, курьер помчался во весь дух дальше, подымая вокруг себя облака пыли.

— Жаркое, стало быть, поставлено на огонь, — произнес Саксон, подгоняя лошадь. — Драка, какая ни на есть, была, и мятежникам теперь волей-неволей придется обнажать шпаги и извлекать ножи. Им нужно выбирать между победой или поражением, а в последнем случае во всех городах графства расставят виселицы. Да, молодой человек, мы начинаем отчаянную игру.

— А заметили ли вы, что лорд Грей потерпел неудачу? — спросил я.

— Ну, это вздор. Неудача эта не имеет никакого значения. Речь идет о какой-нибудь кавалерийской стычке. Монмауз не повел бы своих главных сил к Бридпорту. Зачем ему Бридпорт? Этот город не по дороге. Это была, вероятно, самая мелкая стычка. Знаю я дела этого рода. Выстрелят по три раза, а потом удирают друг от друга, вот и все. А потом обе стороны хвастают победой. Однако мы уже въехали в улицы городка, предоставьте теперь мне разговаривать, а сами помалкивайте. Ваша неуместная правдивость может отправить нас на виселицу прежде времени.

Мы двинулись по широкой главной улице, которая называлась Высокой, и сошли с коней у гостиницы „Голубой медведь“. Нас встретил конюх, которому Саксон громким голосом и пересыпая свою речь грубыми солдатскими ругательствами, отдал подробное наставление относительно обращения с нашими лошадьми. Затем, звякая шпорами, он вошел в общую комнату, сел в кресло и, закинув ногу на ногу, потребовал хозяина. Тот явился, а Саксон изложил ему то, что нам требуется, тоном, не допускающим никаких возражений.

— Все, что у вас есть самого лучшего, и немедленно! — командовал он. Во-первых, самую большую комнату с двумя постелями. Подушки должны быть мягкими, а белье надушено лавандой. Мы сделали большое путешествие и нуждаемся в отдыхе. Кроме того, слушайте хозяин: чтобы тухлятины и разбавленного водою вина я не видел. Нам нужно самое свежее кушанье и настоящее французское вино! Я должен вам сказать, хозяин, что мы с приятелем люди высокопоставленные, хотя и не находим нужным называть себя первому встречному. Итак, старайтесь изо всех сил, а то вам же самим будет хуже.

Эта речь вместе с надменными манерами и свирепым лицом моего товарища произвели такое действие на хозяина, что он немедленно принес нам завтрак, приготовленный им для трех офицеров Голубого полка, которые сидели в соседней комнате. Из-за нас им пришлось ожидать еды еще полчаса, а мы, сидя за перегородкой и пожирая их каплуна и пирог из дичи, отлично слышали, как офицеры жаловались и бранились. Наевшись как следует и выпив бутылку бургонского вина, мы отправились в свою комнату и, улегшись в постели, крепко заснули.

Глава IX СТОЛКНОВЕНИЕ В „ГОЛУБОМ МЕДВЕДЕ“

Спал я несколько часов и был разбужен страшным треском. А затем из нижнего этажа послышались пронзительные крики и звяканье стали. Я вскочил с кровати; ложе моего товарища было пусто. Дверь нашей комнаты оказалась отворенной. Шум продолжался, и мне показалось, что я расслышал голос Саксона. Схватив меч, я, не надевая каски и брони, поспешил вниз по лестнице.

Передняя и коридор были битком набиты перепуганными служанками и любопытными слугами, сбежавшимися подобно мне на шум. Я пробился через эту толпу в комнату, в которой мы завтракали утром. Круглый стол посередине комнаты был опрокинут. На полу виднелись три разбитые бутылки, вино текло в разные стороны, валялись также груши, яблоки, орехи и осколки блюд и тарелок. Я увидал также рассыпанные карты и ящик для игральных костей, а около дверей стоял Децимус Саксон, держа в руке рапиру. Другая рапира у него была зажата между ногами. Перед ним стоял молодой офицер в голубой форме, красный от гнева и стыда. Офицер оглядывался кругом, как бы ища оружия взамен того, которого его лишили. Этот офицер мог бы служить прекрасной моделью для скульптора, который пожелал бы изобразить бессильное бешенство.

Около этого офицера стояли его два товарища, тоже одетые в голубые мундиры. Я заметил, что они стояли, взявшись руками за рукоятки рапир. Тогда я стал рядом с Саксоном и приготовился защищать его и себя.

— Что бы сказал ваш фехтовальный учитель? — говорил Саксон, обращаясь к своему противнику. — Его надо выгнать вон за то, что он вам не объяснил, как надо обращаться с оружием. Долой этого учителя! Нечего сказать, хорош гусь! Из-за него офицеры королевской гвардии срамят себя, обнаруживая неумение управлять рапирой.

Старший из офицеров, коренастый брюнет с полным лицом, ответил:

— Эта насмешка, сэр, отчасти заслужена нами, но без нее можно было бы обойтись. Я совершенно согласен с тем, что наш товарищ напал на вас слишком поспешно и что такой молодой воин, как он, должен относиться более почтительно к опытному кавалеру вроде вас.

Другой офицер, красивый человек аристократической внешности, сказал тоже что-то в этом роде и прибавил:

— Если вас это извинение удовлетворяет, я готов к нему присоединиться, если же вы добиваетесь большего, то я охотно беру это дело на свою ответственность и буду с вами драться.

Саксон добродушно улыбнулся и толкнул отнятую рапиру своему противнику.

— Ладно уж, берите свое шило! — сказал он. — А другой раз, как будете драться на рапирах, наносите удар, держа рапиру вверх, а не вниз. Опуская ее, вы открываете кисть руки, и противник всегда вас может обезоружить.

Молодой человек вложил шпагу в ножны. Он был страшно сконфужен тем, что Саксон его так быстро обезоружил и так презрительно его отпустил. Не говоря ни слова, он вышел из комнаты. Децимус Саксон и два оставшихся офицера подняли стол и начали приводить комнату в порядок. Я помогал им в этом.

— Ко мне первый раз пришли три дамы, — ворчал старый искатель приключений, — я только что собирался объявить игру, а этот молодой петушок вдруг налетел на меня. Такая, право, досада! Из-за него же мы потеряли три бутылки мускатного вина. Если бы этому молодому человеку. пришлось пить столько дрянного вина, сколько я его пил на своем веку, он не швырялся бы так добром.

— Это очень горячий юноша, — ответил старший офицер, — вы ему дали хороший урок, пускай он пока посидит у себя в комнате и поразмыслит хорошенько, это принесет ему пользу. А что касается мускатного вина, то дело легко поправить. Мне будет очень приятно, если вы и ваш друг сделаете нам честь выпить с нами этого вина.

— Я был внезапно разбужен шумом и до сих пор не знаю, что такое у вас тут случилось, — ответил я.

— Самая обыкновенная трактирная ссора, — ответил старый офицер. Благодаря искусству и рассудительности вашего друга дело не имело серьезных последствий. Прошу вас, садитесь на камышовый стул, а вы, Джек, закажите вина. Наш товарищ разбил бутылки, а мы возьмем новые. Это наше право. Спросите самого лучшего вина, Джек. Мы играли в „фараон“, сэр. Мистер Саксон играет в эту игру так же хорошо, как и бьется на рапирах. Молодому Горсфорду очень не везло, он начал сердиться и сделался очень обидчивым. Ваш друг рассказывал о своих путешествиях по чужим странам и заметил, что во французских войсках дисциплина, по его мнению, лучше, чем в английских. Молодой Рорсфорд вспылил. Слово за слово, и дело дошло до того, что вы видели. Молодой человек только что поступил на военную службу и торопился показать свою храбрость. А другой офицер прибавил:

— Своим поступком он показал не храбрость, а недостаток уважения ко мне, его начальнику, ибо, если бы мистер Саксон сказал что-нибудь оскорбительное для английской армии, то право защищать нашу честь оставалось за мной. Я старший капитан и имею майорский патент. Я и должен защищать честь полка, а он — всего-навсего безусый корнет, который не умеет еще порядком обучать свою роту.

— Вы правы, Огильви, — сказал другой офицер, садясь за стол и обтирая карты, забрызганные вином. — Если бы это сравнение между английской и французской армией было сделано французским гвардейцем с целью похвастаться и унизить нас, то мы могли бы обидеться и вызвать его на дуэль. Но ведь это говорится англичанином, и притом опытным в военном деле человеком. Обиды тут нет и быть не может. Совершенно напротив, это — полезная и поучительная самокритика.

— Верно, Амброз, верно. Без этой критики наше военное дело застынет на одном месте, а нам надо во что бы то ни стало идти вперед. Наша армия должна идти рука об руку с армиями материка, которые непрестанно и быстро усовершенствуются.

Эти рассудительные замечания офицеров мне очень понравились, и мне захотелось с ними поближе познакомиться за бутылкой вина. О королевских офицерах я судил до сих пор со слов отца, который их терпеть не мог и называл щеголями и буянами. Но, проверив эти предрассудочные мнения на опыте, я нашел, что они совершенно неправильны. Так случается и со всеми нашими мнениями, которые основаны не на знакомстве с жизнью и опыте.

Внешность у этих офицеров была совсем не воинственная. Сними с них сабли и высокие сапоги, и они сошли бы за самых мирных обывателей с изящными манерами. Разговор их имел главным образом научный характер. Они толковали о новейших открытиях Бойля в области химии и об опытах по определению веса воздуха. Говорили они серьезно и обнаруживали при этом недюжинные знания. Но в то же время было очевидно, что эти люди мужественны и любят физический труд. Ученый в них не поглощал воина.

— Я хотел бы вам задать один вопрос, сэр, — произнес один из офицеров, обращаясь к Саксону, — скажите, пожалуйста, во время ваших продолжительных путешествий по Европе не встречались ли вы с кем-нибудь из тех ученых и философов, которые своим именем прославили Германию и Францию?

Мой товарищ почувствовал себя неловко, по всей вероятности, потому что наука была для него совершенно чуждой областью. Он, однако, ответил:

— В Нюренберге я встретил одного такого человека. Это был какой-то Гервинус или Герванус. Про него рассказывали, будто он может превращать железо в золото с такой же легкостью, как я обращаю, скажем, вот этот табак в золу. Старик Паппенгеймер взял этого Гервинуса, дал ему тонну железа и, заперев его в каземат, велел ему превратить это железо в золото, угрожая в противном случае вывернуть ему клещами пальцы. И я вам могу поклясться, что этот человек не мог сделать ни одной золотой монетки. Я был капитаном караула, и по моему приказу была обыскана вся башня. Грустно мне это было, признаюсь я вам, так как я и сам хотел попользоваться и дал этому шарлатану небольшую железную жаровню, надеясь, что он превратит ее в золотую.

— Ну, наука уже давно доказала вздорность алхимии, превращения металлов и прочее, — сказал высокий офицер, — даже старый сэр Томас Браун из Норвича, столь усердно защищавший старые понятия, ничего не может сказать против доводов науки. Все эти алхимики, начиная от Трисметиста и кончая Альбертом Великим, Аквинатом, Луллием, Базилем Валентином, Парацельсом и K°, ничего не дали, кроме слов.

— Да и тот плут в Нюренберге только болтал, — подтвердил Саксон, кроме него я еще знал одного человека. Это был некий Ван-Гельштадт, человек очень ученый. За небольшое вознаграждение, за некоторый гонорарий, так сказать, он составлял гороскопы. Такого мудрого человека я и не видывал. О планетах и созвездиях он говорил вполне свободно, точно эти планеты и созвездия были его домашней утварью. К кометам он также не имел никакого почтения и толковал о них так, словно это были гнилые апельсины, а не кометы. Нам ВанТельштадт объяснил природу кометы. Это, видите ли, самая обыкновенная звезда, но только у нее в середине пробита дыра и оттуда вываливаются внутренности, которые и образуют хвост. О, этот Ван-Гельштадт был настоящий философ.

— Ну, а пробовали вы его мудрость на деле? — спросил улыбаясь один из философов.

— По правде говоря, нет, — ответил Саксон, — я всегда старался держаться подальше от всякой черной магии и прочей чертовщины. Вот другое дело мой товарищ Пирс Скоттон. Этот Пирс, надо вам сказать, служил в императорской кавалерийской бригаде. Вот он-то и уплатил Гельштадту розовый нобиль, а тот ему пообещался составить гороскоп, в которой бы рассказывалась вся будущая жизнь Скот-тона. Насколько мне помнится, по звездам выходило, что Скоттон чересчур привержен к вину и женщинам, и затем в гороскопе говорилось, что у него дурной глаз и нос, подобный карбункулу. Звезды говорили также, что Скоттон дослужится до маршальского жезла и умрет в глубокой старости. Оно, может быть, так бы и вышло, но только месяц спустя с ним вышла неприятная история. Когда его полк проходил через Обер-Граушток, он упал с лошади и был насмерть раздавлен своей же конной ротой. Лошадь оказалась разбитой на ноги и споткнулась, а порчу лошади никто не заметил — не только планеты, но даже полковой коновал, а парень он был — я про коновала говорю — опытный.

Офицеры, выслушав это рассказ, весело рассмеялись и поднялись со своих мест. Бутылки были пусты, а сумерки уже начали сгущаться.

— Нам предстоит работа, — сказал один из офицеров, которого звали Огильви, — нам надо найти нашего пылкого товарища и объяснить ему, что нет никакого бесчестия в том, что он был обезоружен опытным бойцом. И кроме того, надо приготовить помещения для полка; мы сегодня или завтра соединяемся с войсками Черчилля. А вы, кажется, направляетесь на запад?

— Да, мы принадлежим к войскам герцога Бофорта, — ответил Саксон.

— Неужели? А я думал, что вы из Портмановской желтой милиции. Я надеюсь, что герцог мобилизует все имеющие у него силы и задаст восставшим трепку еще до прихода королевских войск.

— А у Черчилля много войск? — спросил небрежно мой товарищ.

— Не более восьми сотен конницы, но к этому отряду присоединится милорд Гевершам с четырьмя тысячами пехоты.

Простились мы с нашими симпатичными врагами очень серьезно, причем я сказал:

— Надеюсь встретиться с вами на поле битвы, если не раньше.

Децимус Саксон по этому поводу заметил впоследствии:

— Ну, мистер Михей, вы им подпустили здоровую двусмыслицу. Ловко, даже чересчур ловко для такого любителя правды, как вы. Если мы встретимся с ними на поле битвы, то это произойдет при такой обстановке: перед нами будут торчать рогатки из пик и моргенштернов, а их лошадям придется перескакивать через устроенные нами искусственные препятствия. Иначе мы их встретить не можем. У Монмауза конницы нет, такой конницы, которая могла бы противостоять королевской гвардии.

— Как вы с ними познакомились? — спросил я.

— Видите ли, спал я недолго. У меня уже привычка такая, чтобы в военное время мало спать. Поглядел на вас, вижу, что вы здорово спите, а снизу до меня доносится стук игральных костей. Я спустился по лестнице и кое-как пристроился к их- компании. Это вышло очень хорошо, ибо в моем кошельке теперь на пятнадцать гиней больше, чем прежде. Я бы еще больше выиграл, если бы не этот молодой болван. Сперва он на меня накинулся, а потом они стали толковать о пустяках — об этих химиях и тому подобной чепухе. Ну, скажите, пожалуйста, какое дело голубым гвардейцам до химии? Командовавший пандурами Вессенбург позволял офицерам за обеденным столом о многом разговаривать. Иногда он даже бывал чересчур снисходителен, но такие разговоры Вессенбург едва ли бы потерпел. Попробовали бы его офицеры о химии рассуждать, он задал бы им химию! Таких молодцов Вессенбург отдал бы прямо под военно-полевой суд, и в самом лучшем случае они были бы разжалованы в солдаты.

Я не стал спорить с Саксоном и осуждать его Вессенбурга, презиравшего химию. Вместо этого я предложил ему закусить, а затем оставшееся у нас в распоряжении время употребить на осмотр города и его достопримечательностей, между которыми первое место занимает чудный собор. Здание это так прекрасно и изящно, что его громадные размеры совершенно незаметны. Чтобы уяснить себе громадность собора, надо обойти его кругом и побродить в его обширных притворах. Весь храм был в грандиозных арках. Высокие колонны освещались солнечными лучами, проходившими через цветные стекла окон, и бросали вокруг себя странные тени. Даже мой болтливый товарищ, войдя в собор, сделался серьезным и молчаливым.

Этот собор — великая молитва, овеществленная в камне.

Возвращаясь в гостиницу, мы шли мимо городской тюрьмы; перед тюрьмой, в отгороженном месте, находились три громадных собаки ищейки. Глаза у животных были свирепые, красные, из пастей высовывались красные языки. Сторож объяснил, что ищеек держат для того, чтобы ловить бежавших преступников, скрывающихся в Солсберийской равнине: Равнина кишела ворами и разбойниками до тех пор, пока не завели этих собак.

Было совсем темно, когда мы вернулись в гостиницу. Поужинав и уплатив по счету, мы стали готовиться к отъезду.

Перед отъездом я вспомнил о бумажке, которую вручила мне мать, и, вынув ее из кармана, прочитал ее при свете масляной лампы. На листке были явно видны следы слез, которые проливала бедная матушка, а заключалось оно в следующем:

„Наставления госпожи Мэри сыну Михею, данные в двенадцатый день июня. Год от рождения Господа Нашего тысяча шестьсот восемьдесят пятый. Даны сии наставления по случаю его отъезда на войну. Подобно древнему Давиду он едет сразиться с Голиафом папизма, который своими беззакониями исказил священные обряды, существующие в Английской Церкви и необходимые по закону Божьему.

И да соблюдет мой сын следующие наставления:

1) Меняй носки при всяком удобном случае. Я тебе положила в седельный мешок две пары. Можешь купить еще. На западе этот товар дешев и хорош.

2) Если будешь страдать коликами, вешай на шею заячью ножку. Это самое лучшее средство.

3) Молитву Господню читай каждое утро и вечер. Читай также священное писание — особенно книгу Иова, псалмы и евангелие от Матфея.

4) В эликсире Даффи содержатся многие полезные свойства. Он гонит слизь, мокроту, ветры и простуду. Принимать его нужно по пяти капель. Маленький пузырек этого эликсира ты найдешь в дуле своего левого пистолета. Пузырек для сохранности обернут в шерстяную тряпочку.

5) В подкладку твоей нижней фуфайки я зашила десять золотых монет. Трать эти деньги только в самой последней крайности.

6) Сражайся храбро за дело Господа, но все-таки молю тебя, Михей, во время сражений не ходи очень вперед. Пускай и другие тебе помогают. Особенно не лезь в самую середину свалки, а защищай разумно знамя протестантской религии.

И о, Михей, мой милый, хороший мальчик! Возвращайся домой к своей матери живой и здоровый, а не то я умру с горя! Молиться за тебя я буду беспрестанно“.

Этот внезапный взрыв материнской нежности в последних строках письма расстрогал меня, и на мои глаза навернулись слезы. Но письмо матушки в то же время и вызвало на моем лице улыбку. Моей милой матушке некогда было вырабатывать тонкий слог, и она была женщина простая. Ей казалось необходимым облечь свои наставления в форму заповедей, для того, чтобы я их точнее выполнял.

Думать мне над ее советами долго не пришлось, ибо я едва только успел дочитать письмо матушки, как услышал голос Саксона, звавшего меня. Оседланные лошади стучали подковами по камням двора. Пора было уже ехать.

Глава Х ОПАСНОЕ ПРИКЛЮЧЕНИЕ НА РАВНИНЕ

Не успели мы отъехать полумили от города, как послышался стук барабанов и звуки военных рогов. Это подходил конный полк, о прибытии которого нам сообщили офицеры в гостинице.

— Хорошо, думается мне, что мы успели улизнуть, — произнес Саксон, этот молодой петух пронюхал, должно быть, про нас и сыграл со мной скверную шутку. Кстати, не видали ли вы моего шелкового платка?

— Нет, не видал.

— Так, должно быть, платок вывалился у меня из-за пазухи во время нашей схватки. Мне очень жаль платка. Я небогатый человек, и такие вещи терять убыточно… Майор сказал, что этот полк состоит из восьмисот человек, а за ними следует еще три тысячи. Ну, если мне придется встретить этого Огльторпа или Огильви — как его там? — после окончания дела, — я ему прочту хорошее наставление. Пускай-ка он поменьше думает о химии, да получше сохраняет военные тайны; оно, конечно, хорошо быть вежливым с незнакомыми людьми и рассказывать им все, что они у тебя спрашивают, но правду говорить в этих случаях не годится.

— Да, может быть, и он вам солгал, — возразил я.

— Ну-ну, это едва ли! У него слова с языка сорвались. Ну-ну, Хлоя, потише! Рада, что нажралась овса и готова скакать во весь опор. Чертовски темно, Кларк, прямо дороги не видно.

Мы двинулись по широкой дороге, которая белелась впереди нас в тумане. По обе стороны дороги виднелись деревья. Различали мы, однако, их очертания плохо, так как вечерний туман плотно окутывал собой все. Ехали мы по восточному краю этой великой равнины, имеющей сорок миль в длину и двадцать миль в ширину. Солсберийская равнина захватывает большую часть Вельдшира и переходит в Сомерсетшир. Через эту именно пустыню и идет большая дорога на запад, но по большой дороге мы не поехали, а избрали боковой путь, ведущий к той же цели. Мы рассчитывали, что этот сравнительно маловажный путь не будет охраняться королевской конницей. Подъезжая по большой дороге к перекрестку, ведущему на избранный нами окольный путь, мы услышали позади стук копыт.

— Вот едет кто-то, не боящийся мчаться галопом в темноте, — сказал я.

— Сюда, сюда, в тень! — быстрым шепотом скомандовал Саксон. — Держите меч наготове. Вон его из ножен. Это — гонец с важным поручением, иначе он не порол бы такую горячку.

Став под деревья, мы начали присматриваться. По дороге двигалось какое-то расплывчатое пятно, которое принимало все более определенные очертания и, наконец, превратилось в человека, сидевшего верхом на коне. Всадник заметил нас уже после того, как поравнялся с местом, на котором мы стояли; он немедленно остановил коня и с каким-то странным беспокойством начал оглядываться.

— Здесь ли Михей Кларк? — воскликнул он наконец. Голос был мне очень и очень знаком.

— Я — Михей Кларк, — ответил я.

— А я — Рувим Локарби, — ответил всадник, придавая своему голосу шутливо-иронический тон. — Дорогой Михей, я непременно обнял бы вас, но, к сожалению, это невозможно. Если я сделаю подобное покушение, то непременно вывалюсь из седла, да и вас увлеку в своем падении. Вот и сейчас, остановив сразу лошадь, я чуть-чуть не полетел кувырком. Да, по правде сказать, и все время я только и делаю, что шлепаюсь наземь и снова взбираюсь на лошадь. И это от самого Хэванта, прошу заметить. Лошадь, видно, попалась такая. С нее очень удобно падать.

— Боже мой, Рувим, зачем это вы прискакали сюда? — воскликнул я изумленно.

— За тем, Михей, за чем и вы, и дон Децимо Саксон, любивший купаться в Соленте. Я вижу этого благородного дворянина? Как изволите поживать, ваше превосходительство?

— Так это вы, молодой петушок? — проворчал Саксон, не особенно обрадованный прибытием Рувима.

— Сам, собственной персоной, — ответил Рувим, — а теперь, веселые кавалеры, подстегивайте лошадок и марш вперед. Терять нам времени нельзя. Завтра мы должны поспеть в Таунтон.

— Но, дорогой Рувим, это немыслимо. С какой стати вы поедете к Монмаузу? Что скажет ваш отец? Вы, может быть, думаете, что наше путешествие является чем-то вроде увеселительной прогулки — так разуверьтесь, пожалуйста! Это предприятие может окончиться очень печально. Если мы даже победим, то это случится после долгого кровопролития. Опасности многочисленны. Знаете, Рувим, ведь всем нам угрожает смертная казнь.

Рувим пришпорил лошадь.

— Вперед, дети, вперед! — воскликнул он. — Это все решено и покончено. Я намерен во что бы то ни стало подарить свою собственную августейшую особу его высокопротестантскому высочеству Иакову, герцогу Монмаузу. Меч я взял, а лошадь украл. И то, и другое я тоже предназначаю в подарок герцогу.

Мы двинулись вперед, и я стал расспрашивать Рувима:

— Объясни мне, пожалуйста, как это все случилось? — спросил я своего приятеля. — Я ужасно, всем сердцем рад видеть тебя рядом со мной, но ведь ты, насколько мне известно, никогда не интересовался религией и политикой? Как же в тебе созрело это внезапное решение?

— По правде тебе сказать, — ответил Рувим, — мне совершенно все равно, кто будет сидеть на английском троне — король или герцог! Ни за того, ни за другого я не отдал бы и пуговицы. Ведь мне же прекрасно известно, что доходы „Пшеничного снопа“ не увеличатся ни в том, ни в другом случае. Рувима Локарби ни тот, ни другой на должность придворного советника не позовет. Я брат, ни за короля, ни за герцога распинаться не намерен, но я принадлежу к партии Михея Кларка. Я его сторонник с головы до пят. Михей едет на войну, ну так и я пойду! Чума меня возьми, если я от него отстану.

Говоря эти слова, Рувим поднял вверх руку, потерял равновесие и шлепнулся в придорожные кусты. Ноги его беспомощно болтались в темноте.

Наконец он выбрался из кустов и, вскарабкавшись на лошадь, произнес:

— Это уже десятый раз. Отец мне говорил, что, сидя на лошади, не нужно крепко прижиматься к седлу. Старик говорил: „Ты эдак
полегонечку поднимайся и опускайся“. Ну я больше все опускаюсь, и притом совсем не полегонечку.

— Ах, чертова кукла! — воскликнул Саксон. — Спрашиваю вас во имя всех святых, значившихся в календаре, каким манером вы думаете удержаться на лошади, встретясь с врагом, если вы уже теперь, мирно путешествуя по большой дороге, то и дело валитесь на землю?

— Отчего же не попытать счастья, ваше превосходительство? — ответил Рувим, оправляя камзол. — Может быть, мои внезапные и неожиданные движения приведут в смущение и страх этого самого врага.

— А вы этим не шутите! В ваших словах гораздо более правды, чем вы думаете, — сказал Саксон и, приблизившись к нему, поехал совсем рядом.

Так Рувим и двигался между нами, и упасть ему было бы некуда, если бы он даже захотел. А старый солдат продолжал свою мысль:

— Мне гораздо легче сражаться с человеком вроде того молодого петуха в гостинице, а он все-таки кое-что по части оружия знает. Вы же или вот Михей ничего не знаете, и поэтому справиться с вами труднее. Про того дурня я знаю, что он будет делать, и как нападет, и как станет защищаться, а про вас этого сказать нельзя. Не зная научных приемов фехтования, вы начнете изобретать свои собственные, и эти изобретения могут оказаться, на мою беду, удачными. Да вот, например, я знал обер-гауптмана Мюллера. Это был лучший боец на саблях во всей императорской армии. Он, бывало, на пари отрубал любую пуговицу на камзоле противника, не портя материи. Вот какой он был мастер, и, однако, он был убит на дуэли прапорщиком Цолльнером, служащим в нашем полку. А этот Цолльнер так же хорошо дрался на рапирах, как вы, Локарби, верхом ездите. Рапира не то что эспадрон, она колет, а не рубит, и поэтому, дерясь на рапирах, человек от боковых ударов себя не защищает. Что же сделал Цолльнер? Руки у него были длинные, и он, схватив рапиру, как палку, изо всей силы ударил ею противника по лицу, а затем, прежде чем тот успел опомниться, проколол его насквозь. Конечно, если бы дуэль можно было повторить, обер-гауптман взял бы свое, но что вы прикажете делать, если человек отправился на тот свет? Тут уж дело конченое.

— Если опасными бойцами считать тех, кто не знает, как управляться с мечом, — ответил Рувим, — то я буду еще ужаснее того джентльмена с трудно произносимым именем, о котором вы рассказываете. Позвольте, однако, мне докончить рассказ о моих приключениях. Рассказ этот прервался вследствие того, что я… сошел с лошади в кусты. О вашем отъезде я узнал рано утром, а куда вы уехали, я узнал от Захарии Пальмера. И вот я решил тоже людей посмотреть и себя показать. Меч я взял взаймы у Соломона Спрента, а лошадь… Отец мой был в отлучке, уехал в Госпорт, ну, стало быть, я отправился в конюшню и взял самую лучшую лошадь. Я слишком уважаю старика, чтобы мог его обидеть. А старик был бы, конечно, огорчен, если бы узнал, что сын его уехал на войну на плохой лошади. Ехал я целый день с самого раннего утра, два раза меня останавливали, считая за сумасшедшего, но мне везло, и я от этих благодетелей удирал. Я знал, что еду по пятам за вами. Я ведь вас в солсберийской гостинице искал. Да и не я один — вас там все искали.

Децимус многозначительно посвистал, видимо, встревоженный этими словами.

— Нас искали? — спросил он.

— Да, по-видимому, они заподозрили, что вы вовсе не те люди, за которых вы себя выдавали. Когда я проезжал мимо, гостиница была окружена войсками, но никто не мог мне сказать, по какой дороге вы поехали.

— Ну что? Разве я не прав? — воскликнул Саксон. — Эта юная ехидна пронюхала правду и натравила на нас весь полк. Нам надо поторапливаться, они, наверное, послали за нами погоню.

— Но мы уже не на большой дороге, — заметил я, — они, даже если станут нас преследовать, не догадаются, что мы поехали по этой дороге.

— А все-таки показать им пятки будет куда благоразумнее, — сказал Саксон, пуская свою кобылу галопом. Локарби и я последовали его примеру и быстро помчались по степи.

Изредка попадались небольшие участки соснового леса, и из чащи неслись крики сов и мяуканье диких кошек, а затем опять шли низины и болота. Над нашими головами носились, нарушая тишину своими криками, выпи и утки. Дорога местами густо заросла папоротниками. Из земли высовывались корни растений. Лошади спотыкались и падали на колени. В одном месте деревянный мост через речку оказался разрушенным, и нам пришлось переезжать вброд, причем вода доходила до пояса.

Вначале там и сям мелькали огоньки, свидетельствующие о том, что мы находимся недалеко от человеческого жилья, но потом огоньки становились все реже и реже. Только вдали виднелся темный туманный горизонт.

Из-за туч показался месяц, и лучи его стали слабо освещать степь, покрытую целыми облаками тумана. Благодаря этому свету мы могли теперь различать дорогу, которая сливалась с давящей ее со всех сторон степью.

Мы решили, что погони не будет. Всякие опасения миновали, и мы замедлили ход. Рувим потешал нас рассказами о том, какое возбуждение было вызвано в Хэванте нашим отъездом…

И вдруг в ночной тишине мы услышали глухое топанье лошадиных копыт. Саксон немедленно же спрыгнул на землю и стал напряженно прислушиваться.

— Клянусь сапогами и седлом! — воскликнул он, снова вскакивая на лошадь. — Они следуют за нами по пятам! По слуху, их двенадцать всадников. Нам во что бы то ни стало надо от них отделаться или прощай-прости Монмауз!

— Дадим лошадям полную свободу! — заметил я. Мы дали шпоры и помчались по темной степи. Ковенант и Хлоя были совсем свежие и шли карьером без всяких с нашей стороны принуждений. Но лошадь нашего друга, утомленная целодневной ездой, начала тяжело дышать. Было совершенно ясно, что долго она не выдержит. Зловещий топот позади нас продолжал раздаваться, и время от времени мы его явственно слышали.

— А ведь лошадь твоя долго не выдержит, Рувим, — тревожно сказал я своему- другу.

Лошадь Рувима споткнулась, и мой приятель чуть не полетел через ее голову.

— Старая лошадка совсем расклеилась, — печально произнес Рувим, — мы сбились с дороги, и она, бедняжка, не может скакать по неровному грунту это для нее чересчур.

— Да, мы сбились с дороги, — подтвердил Саксон, оглядываясь через плечо. Он ехал немного впереди… — Но имейте в виду, что и голубые мундиры ехали весь день и их лошади тоже долго не продержатся. Но как это они, во имя неба, угадали, по как9Й дороге мы едем?

И словно в ответ на этот вопрос далеко за нами вдруг прозвучала в ночной тишине чистая, напоминающая звон колокольчика нота. Эта нота постепенно ширилась и росла, и, наконец, весь воздух наполнился ее гармонией.

— Ищейка! — воскликнул Саксон.

Вслед за первой нотой последовала вторая, более резкая и пронзительная, а затем послышался лай. Сомнений не оставалось.

— Это другая! — промолвил Саксон. — Они взяли с собой тех самых собак, которых мы видели у собора. Черт возьми, Кларк, могли ли мы думать тогда, что через несколько часов они будут преследовать нас же самих.

— Мать Пресвятая! — воскликнул Рувим. — А я-то было собирался умирать на поле битвы, — вместо этого приходится играть роль собачьего мяса. Это не того, это — против уговора.

— Они ведут собак на своре, — сказал сквозь зубы Саксон, — если бы они спустили их, те скрылись бы в темноте. Эх, кабы где-нибудь поблизости речка была — мы бы их сбили со следа.

— Слушайте! — воскликнул Рувим. — Моя лошадь дольше нескольких минут этим аллюром идти не может. Если я стану, вы двигайтесь, а обо мне не беспокойтесь, так как собаки не по моему следу идут, а по вашему. В подозрении у них состоят лишь два незнакомца, останавливавшиеся в гостинице, а обо мне и речи нет.

— Ну нет, Рувим, мы должны и жить, и умирать вместе, — ответил я грустно. Я видел, что лошадь его все больше и больше слабела. — Теперь темно, они различать людей не станут и отлично отправят тебя на тот свет.

— Будьте мужественны, — крикнул старый солдат, ехавший теперь в двадцати ярдах впереди, — мы слышим топот погони так ясно потому только, что ветер дует в нашем направлении, но нас они, я готов держать пари, не почуяли до сих пор. Мне думается, что они поехали тише.

— Да, топот копыт не так явственен, как прежде, — сказал я радостно.

— Этот топот до такой степени неявственен, что я перестал даже его слышать, — подтвердил мой товарищ.

Мы остановили истомленных лошадей и стали прислушиваться, но до нас не доносилось ни звука. Только ветер тихо шелестел в вереске да уныло кричал козодой. За нами расстилалась необъятная равнина; половина ее была освещена луной, другая половина оставалась погруженной в ночную тень. На тусклом горизонте не видно было никаких признаков жизни и движения.

— Или нам удалось их сбить со следа, или же им самим надоела погоня и они вернулись назад, — заметил я. — Но скажите, что это такое с нашими лошадьми делается? Мой Ковенант храпит и дрожит всем телом.

— Мое бедное животное совсем загнано, — заметил Рувим, наклоняясь вперед и гладя потную шею лошади.

— А все-таки отдыхать нам нельзя, — сказал Саксон, — опасность еще не миновала. Вот проедемте еще милю-две, тогда будем в полной безопасности… Однако, черт возьми, не нравится мне это!..

— Что вам не нравится?

— А вот то, что лошади-то наши дрожат. Животные иногда видят и слышат куда больше нас, людей. Я бы вам порассказал кое-что из собственного опыта. Когда я служил на Дунае и в Политикате, я видел кое-что поучительное в этом роде. Рассказывать мне только некогда — вот беда. Итак, вперед, господа, а отдохнем после.

Мы дали шпоры лошадям, и они, несмотря на усталость, бодро двинулись вперед по неровному грунту. Ехали мы таким образом довольно долго и, наконец, остановились. Нам хотелось отдохнуть, и мы стали поздравлять друг друга с тем, что благополучно избавились от наших преследователей.

И вдруг, когда мы уже собирались отдыхать, где-то совсем близко от нас раздался похожий на звон колокольчика лай. На этот раз лай был гораздо громче, чем прежде, не было никакого сомнения в том, что собаки следовали за нами по пятам.

— Проклятые псы! — воскликнул Саксон, пришпоривая лошадь и пускаясь снова в дорогу. — Я так и думал, что они спустили собак со своры. Теперь мы от этих дьяволов никуда не спасемся, надо только поискать удобного места, где бы мы их могли достойно встретить.

— Не бойся, Рувим! — крикнул я. — Нам теперь приходится считаться только с собаками. Хозяева спустили их со своры, а сами вернулись в Солсбери.

— И пусть они себе сломают шею на дороге! — воскликнул Рувим. — Что они, за крыс нас, что ли, считают, что спустили на нас псов?! И после этого Англия называется христианской страной?! Но ехать я, Михей, все-таки не могу. Бедная Дидона не может и одного шага сделать.

В то время как Локарби говорил, близкий и свирепый лай собак снова разнесся по ночному воздуху. Собаки то глухо рычали, то заливались тонким пронзительным лаем. Они точно торжествовали, что их добыча находится уже близко от них.

— Ни шагу больше! — воскликнул Рувим Локарби, останавливаясь и вынимая меч. — Если уж надо воевать, буду воевать здесь.

— Да что же, место прекрасное! — ответил я. Как раз перед нами возвышались две обрывистые скалы, расстояние между ними было равно приблизительно футам пятнадцати. Мы въехали в эту расщелину, и я крикнул Саксону, чтобы он ехал к нам, но его лошадь шла гораздо быстрее, чем наши, и когда я ему кричал, он был более чем в ста ярдах от нас. Нас он не слыхал, и звать его было бесполезно.

— Ну ладно, пускай его едет! — сказал я поспешно. — Ставь свою лошадь вот за этой скалой, а я поставлю Ковенанта здесь. Это будет своего рода препятствие для ослабления силы атаки. С лошади не сходи, а руби их мечом, и руби сильнее!

Итак, мы стояли в тени скал и ожидали наших страшных преследователей.

Вспоминая об этом происшествии, дорогие дети, я всегда думаю, что для нас с Рувимом это была трудная проба или испытание, называйте как хотите. Мы были молодые, неопытные воины, и вот при каких обстоятельствах нам пришлось обнажить мечи для первого раза. И сам я думаю, да и другие в этом со мною соглашались, что из всех опасностей, грозящих человеку, самые страшные — это опасности диких и свирепых животных. Если ты с человеком сражаешься, то знаешь, что это человек, у которого и слабые стороны есть, который может и струсить при случае, а ты, дескать, этим и воспользуешься; не то дикий зверь. Тут уж никаких таких надежд питать не приходится. Мы с Рувимом знали наперед, что псы растерзают нас непременно, если мы их не зарубим. Да, друзья мои, бой со зверем — бой неравный. Жизнь человеческая драгоценна, вы нужны друзьям и знакомым, а собаки — что!

Все эти мысли нам с Рувимом пришли в голову в то время, когда мы с обнаженными мечами сидели, успокаивая наших испуганных лошадей и ожидая злых собак.

Ждать нам долго не пришлось. В ушах наших снова прозвучал продолжительный громкий лай, а затем водворилась глубокая тишина, нарушаемая только быстрым, прерывистым дыханием испуганных лошадей. А затем внезапно и бесшумно на площадке между скалами, ярко освещенной лунным светом, появилось громадное, красно-бурое животное. Собака бежала, низко пригнув к земле черную морду. Появилась она и сейчас же исчезла во мраке. Животное не остановилось, не замедлило бега, не оглядываясь по сторонам, оно неслось вперед по своему следу.

Вслед за этой собакой появилась вторая, а затем — третья. Все они были громадны и при тусклых лучах месяца казались еще больше и страшнее, чем на самом деле. Как и первая, эти собаки не обратили на нас никакого внимания и устремились по следу, оставленному Децимусом Саксоном.

Первую и вторую собаку я пропустил. Я не ожидал того, что они пробегут мимо, но когда третья выпрыгнула на освещенную месяцем площадку, я вытащил из правого кобура пистолет и, поддерживая его длинное дуло левой рукой, сделал выстрел. Пуля попала в цель, так как пес свирепо завыл от бешенства и боли, но на меня он не бросился, а продолжал бежать по следу.

Локарби тоже выстрелил, но в то время, когда был сделан этот второй выстрел, собака уже исчезла в кустах, и едва ли этот выстрел причинил ей вред.

Собаки пробежали так бесшумно и быстро, что их можно было принять за страшные привидения ночи. Если бы не свирепый вой, которым ответил один из псов на мой выстрел, я счел бы их за бестелесных собак сказочного охотника Герна.

— Вот так звери! Но что же нам делать, Михей? — воскликнул мой товарищ.

— Они идут по следу Саксона, — ответил я, — мы должны поспешить, а то он один с ними не управится. А что, погони-то за нами не слышно?

— Ничего подобного.

— Значит, они вернулись обратно, а собак спустили на нас в виде последнего средства. Собаки, конечно, дрессированные и, сделав свое дело, вернутся в город. Однако, Рувим, надо поторапливаться: мы должны помочь товарищу.

— В таком случае мне придется пришпорить тебя еще раз, моя маленькая Дидоночка, — воскликнул Рувим. — Ну-ну же, лошадка, постарайся. Ей-Богу, Дидона, у меня не хватает духа тебя пришпорить. Уж постарайся сама для хозяина!

Лошадь точно поняла слова хозяина и принялась галопировать, причем скакала так усердно, что я, несмотря на все усилия, не мог опередить Рувима, и Ковенант все время шел позади Дидоны.

— Должно быть, он поехал сюда, — произнес я, тревожно всматриваясь в ночной мрак, — он говорил, что подыщет удобное место для того, чтобы дать псам отпор. А может быть, ввиду того что мы все равно отстали, он не надеялся на лошадь и утикает от погони.

— Ну от этих собак ни на какой лошади не уедешь. Они его все равно настигнут, — возразил Рувим. — Саксон это, конечно, понимает. Эге! Что это такое?

При свете месяца мы увидели на земле что-то черное и неподвижное. Это был труп собаки, конечно, той, в которую я выстрелил.

— Ну, слава Богу, с одной покончили, остаются только две! — воскликнул я радостно.

В этот момент, налево от нас и совсем близко, раздались два пистолетных выстрела. Мы направили лошадей в эту сторону и мчались теперь во весь опор.

И вдруг во мраке ночи раздался оглушительный рев и лай. Сердце у нас обоих захолонуло, теперь это был уже не такой лай, который мы слышали в то время, как собаки шли по следу, отыскивая свою жертву. Это был непрерывный глухой рев, настолько свирепый, что сомнений для нас не оставалось никаких. Очевидно, псы настигли свою жертву.

— Помилуй Бог!.. Вдруг они его стащили с лошади! — воскликнул прерывающимся от волнения голосом Рувим.

Та же самая мысль пришла и мне в голову, мне приходилось присутствовать на охоте на выдру, и я слыхал лай и рев, который подымает стая, настигнув свою жертву и терзая ее в клочья. Теперь происходило это самое.

На сердце у меня было очень скверно. Я обнажил меч и решил, если мне не удастся спасти товарища, ответить, по крайней мере, как следует этим четвероногим дьяволам. Продравшись кое-как через молодые заросли дрока, мы прибыли к нашей цели. Глазам нашим представилась совершенно неожиданная сцена.

Прямо перед нами виднелась круглая лощинка, ярко освещенная лунными лучами. В середине лощинки возвышался гигантский камень. Таких камней рассеяно много в Солсберийской долине; это — остатки доисторических жертвенников. Камень имел никак не менее пятнадцати футов в вышину и во время оно стоял, разумеется, прямо, но ветер, непогода и осыпающаяся почва изменили его положение. Камень стоял под известным наклоном, и вследствие этого ловкий человек мог вскарабкаться на его вершину.

И вот на верхушке этого камня, неподвижный, со скрещенными по-турецки ногами, сидел Децимус Саксон, похожий на диковинного идола прежних дней. Децимус сидел, важно попыхивая своей бесконечно длинной трубкой, что он делал всегда при затруднительных обстоятельствах. А внизу, у основания монолита (так называют эти камни наши ученые), заливались бешеным лаем две громадные ищейки. Собаки прыгали, становились одна другой на спину и бесновались, стараясь добраться до бесстрастной фигуры, сидевшей наверху, но все было напрасно. В бессильном бешенстве они и подняли тот оглушительный рев, который нас так напугал.

Любоваться этой страшной сценой нам пришлось недолго, ибо собаки, как только нас завидели, бросили свои бессильные попытки добраться до Саксона и устремились на нас с Рувимом. Одна изних, громадное животное с горящими глазами и разинутой пастью, прямо бросилась на Ковенанта, стараясь схватить его за шею. При лунном свете я видел белые громадные зубы. Но я встретил собаку как следует. Сильным ударом наотмашь я разрубил ей морду. Пёс повалился, корчась, в лужу собственной крови.

Рувим с намерением встретить собаку пришпорил лошадь, но бедная, усталая Дидона устрашилась свирепого пса и, сделав несколько скачков, внезапно стала. Всадник полетел через голову лошади прямо на животное. Рувиму пришлось бы плохо, если бы он был предоставлен собственным силам. Он мог защищать свою глотку от зубов свирепой ищейки несколько моментов самое большее. Но я, видя отчаянное-положение товарища, вытащив оставшийся заряженным пистолет и, сойдя с коня, всадил пулю в бок псу, который боролся с Рувимом. Животное пронзительно завыло, пасть его закрылась, и оно медленно упало на землю. Рувим встал, испуганный, ушибленный, но ни мало не пострадавший.

— Я тебе обязан жизнью, Михей, дай Бог, чтобы я прожил столько, чтобы иметь время тебе отплатить за это, — сказал он.

Саксон, слезший с камня, прибавил:

— А я обязан вам обоим. Я плачу всегда мои долги. Я помню и зло, и добро. Как я без вас слез бы с этого пьедестала? Мне пришлось бы сидеть тут до скончания века, питаясь собственными сапогами. Santa maria! Ловкий удар вы нанесли, Кларк. Голова пса разлетелась вдребезги словно гнилая тыква. А что собаки за мной гнались — это неудивительно. Я забыл в Солсбери не только шелковый платок, но и запасную подпругу. Псы гнались и за мной, и за Хлоей.

— А где Хлоя? — спросил я, обтирая окровавленный меч.

— Хлоя сама о себе хлопочет. Видите ли, как было дело. Видя, что псы меня догоняют, я сделал в них выстрел сперва из одного пистолета, а потом из другого, но извольте попасть в цель в то время, когда ваша лошадь скачет со скоростью двадцать миль в час. Дела мои оказывались весьма скверными. Зарядить пистолеты во второй раз было некогда, а моя рапира… Это лучшее оружие для дуэли, но зачем она, когда приходится иметь дело с собаками? Я прямо не знал, что предпринять, и вдруг увидел этот камень, поставленный добрыми древними жрецами. Очевидно, ставя этот камень, жрецы знали, что делают услугу храбрым кавалерам, спасающимся от гнусных четвероногих, я и забрался на него не мешкая, да и мешкать-то некогда было, ибо одна из моих пяток все-таки попала в ротик собачке. Она бы меня стащила вниз, если бы сумела разжевать шпору, но шпора, к счастью, оказалась несъедобной… Я думаю, все-таки, что одна из моих пуль попала в собаку.

Саксон зажег хлопчатобумажную бумагу, хранившуюся в портсигаре, и стал осматривать труп собаки.

Оглядев пса, нападавшего на Рувима, он воскликнул:

— Эге, эта собака продырявлена точно решето. Скажите, добрый мистер Кларк, чем это вы заряжаете ваши пистолеты?

— Двумя свинцовыми пулями, — ответил я.

— И, однако, две свинцовые, пули сделали в теле собаки по крайней мере двадцать дыр. И о, чудеса-чудеса! Из кожи собаки торчит горлышко пузырька!

— Боже мой! — воскликнул я. — Теперь я вспомнил. Моя дорогая матушка положила в дуло одного из пистолетов пузырек эликсира Даффи.

Рувим закатился хохотом.

— Вот так так! — воскликнул он. — Хо-хо-хо! А ты и всадил этот элексир в собаку. Представь себе, что эта история рассказывается у нас в «Пшеничном снопе», то-то смеху будет. Михей спас жизнь Рувиму, застрелив собаку пузырьком элексира Даффи!

— Не одним пузырьком, а также и пулей, Рувим, хотя, конечно, смешнее будет, если о пуле совсем не упоминать. Слава Богу, что пистолет еще не развалился. Но что вы теперь полагаете делать, мистер Саксон?

— Отыскать свою кобылу, если это только возможно, — ответил искатель приключений. — Мы находимся в необозримой пустыне, и теперь ночь. Найти теперь лошадь также трудно, как найти штаны шотландца в куче белья. Это я опять из «Гудибраса».

— А вот лошадь Рувима Локарби не может далее двигаться, — ответил я, впрочем, если только зрение меня не обманывает, я вижу огонек вон там!

— Это блуждающий огонек, — ответил Саксон и продекламировал из своей любимой поэмы:

Манит, зовет издалека

И в топь заводит бедняка.

Впрочем, нет, — продолжал он, — огонь горит ярко и ровно. Так горят лампы, свечи, ночники, фонари и другие инструменты, приспособленные человеком к целям освещения.

— А где свет, там и жизнь, — воскликнул Рувим, — двинемся-ка на огонек, может быть, мы найдем себе убежище.

— Полагаю, что мы не наскочим на наших друзей-драгун, — произнес Саксон, — чтобы им опаршиветь. Как это они узнали, что мы едем к Монмаузу? А впрочем, может быть, этот самолюбивый офицерик сумел убедить товарищей, что я затронул честь полка, и они послали за нами погоню. Уж только попадись мне этот мальчишка! Я его не отпущу так скоро, как сегодня. Ну-с, ведите лошадей и пойдем на огонь. Больше нам делать ничего не остается.

Пробираясь между болотинами, мы пошли по степи. Светлая точка продолжала гореть во мраке. Приближаясь к этому источнику наших надежд, мы строили догадки, откуда может происходить этот свет. Предположим, что это человеческое жилье: но кто же это такой? Это, очевидно, человек, недовольный даже Солсберийской равниной. Она показалась ему недостаточно дикой и пустынной, и он построил себе жилье вдалеке от дорог, пересекающих эту дивную степь.

Действительно, дорога находилась во многих милях позади нас. Кроме нас, в это место степи никто, наверное, никогда не заходил. И мы-то забрались сюда по необходимости и случайно.

Если нашелся пустынник, желавший навсегда уединиться от мира и людей, то он достиг своей цели.

Постепенно приближаясь к светлой точке, мы увидали, наконец, освещенное окно небольшого домика. Домик был построен в ложбинке, и заметить его можно было только с той стороны, с которой мы к нему подходили.

Небольшое пространство перед домом было очищено от кустарников, а посередине этого лужка ходила пропавшая Хлоя, пощипывая траву. Лошадь, по всей вероятности, подобно нам, пошла на огонек в надежде разжиться овсом и водой. Саксон крякнул от удовольствия и, взяв лошадь за уздечку, повел ее за собой. Мы приблизились к двери одинокого домика.

Глава XI ПУСТЫННИК И ЗОЛОТОЙ СУНДУК

Сильный желтый свет, привлекший наше внимание, выходил из отверстия, прорубленного в двери и игравшего роль окна. Когда мы подошли к домику, желтый свет сменился красным, а затем вдруг превратился в зеленый. Лица наши, стали поэтому мертвенно-бледными; особенно страшен был при этом освещении Саксон. Лицо его стало лицом мертвеца.

А затем мы ощутили странный и неприятный запах, выходящий из избушки. Что за странность такая! Разные света, этот запах, пустыня кругом… Старый солдат не был чужд суеверий и поэтому оробел. Он остановился и вопросительно взглянул на нас. Мы с Рувимом, однако, твердо решили постучаться в дверь одинокого дома. Саксон не стал противоречить, но пошел позади. Я слышал, как он бормотал вполголоса приличные случаю заклинания.

Подойдя к двери, я постучал в нее рукояткой меча и крикнул, что пришли усталые путники, ищущие убежища на ночь.

В ответ на эти мои слова в избушке послышалось движение и поспешные шаги. Затем мы услыхали звон металла и шум запирающихся Замков. Наконец все смолкло. Я готовился постучать вторично., но за дверью раздался сильный, резкий голос:

— Здесь, господа, очень тесно, а насчет провизии и совсем плохо. Вы находитесь всего в шести милях от Эмсбери, а там есть гостиница, называется «Герб Сесилей». В этой гостинице вы найдете все нужное и для вас самих, и для ваших коней.

— Ну-ну, мой невидимый друг! — воскликнул Саксон, ободренный тем, что услыхал человеческий голос. — Вы, право же, принимаете нас далеко нелюбезно. Во-первых, одна из наших лошадей окончательно разбита, да и другие не могут двигаться далее. До «Герба Сесилей» нам добраться так же трудно, как до «Зеленого человека» в Любеке. Прошу тебя, добрый человек, пусти нас переночевать.

За дверью опять послышался стук замков и стук болтов и засовов, и она медленно отворилась. Мы увидали человека, который с нами разговаривал.

Он стоял на пороге ярко освещенный светом, выходившим из домика. Это был человек очень почтенной наружности. Его волосы были белы как снег, и внешность говорила о недюжинном уме и пылком характере. Когда вы смотрели на высокое задумчивое чело этого человека и на длинную белую бороду, вы говорили себе, что видите философа, но, взглянув на его острые блестящие глаза, на гордый орлиный нос, на гибкую, прямую фигуру, вы начинали думать, что это воин, обладающий большой силой, которую не могли сломить годы.

Держал себя незнакомец важно и одет был богато, хотя и скромно — в черную бархатную одежду. Это богатство одежды находилось в странном противоречии с убожеством его пустынного жилища.

— Ага! — произнес он, глядя на нас пристально. — Двое из вас еще не знают военного дела, но третий, я вижу, старый солдат. И, кроме того, я вижу, что за вами гнались.

— Как это вы узнали? — спросил Децимус Саксон.

— Ах, друг мой, в свое время я тоже принадлежал к военному сословию. Глаза мои не так уж слабы, и я могу видеть, что вы долго и усердно шпорили ваших лошадей. Нетрудно также понять, почему окровавлен меч этого юного великана. Он, конечно, не ветчину резал, а предавался менее невинному занятию. Однако оставим это пока. Каждый настоящий солдат заботится прежде всего о своей лошади. Прошу вас, спутайте лошадей и оставьте их около дома. У меня, к сожалению, нет здесь прислуги.

Странное помещение, в которое мы вошли, было как бы продолжением горы, к которой оно было пристроено. Углы большой комнаты были во мраке, но посредине горел яркий костер из угля, а над костром висел подвешенный к потолку медный горшок. Около огня стоял длинный деревянный стол, заставленный странными по форме склянками, чашами и трубочками. Названий всей этой утвари и ее назначения я не знал и не знаю. На полке виднелся ряд бутылок, наполненных разноцветными жидкостями и порошками. На другой полке — книги в темных переплетах. Кроме этого, в комнате стоял другой, грубой, топорной работы, стол, двое шкапов, три или четыре деревянных стула и несколько больших щитов, прибитых к стенам. Щиты были покрыты непонятными цифрами и фигурами. Дурной запах, который мы слышали, подойдя к домику, здесь, в комнате, был очень силен. Исходил этот запах из медного горшка над огнем. Содержимое горшка кипело и бурлило. По комнате ходили пары.

Хозяин дома вежливо поклонился нам и сказал:

— Я последний представитель очень старого семейства. Зовут меня сэр Иаков Клансинг из Снеллобейского замка. Рувим наклонился ко мне и шепнул:

— Неужто в его Снеллобейском замке воняет так же, как здесь?

К счастью, старый рыцарь не слыхал этой шутки.

— Прошу вас садиться, — продолжал сэр Иаков. — снимайте шлемы, латы, сапоги. Представьте себе, что вы находитесь в гостинице, и будьте как дома. Простите меня, что я на одну минуточку вернусь к начатому мною опыту. Это дело не терпит отлагательств.

Саксон немедленно начал снимать с себя военные доспехи, но внимание мое было привлечено хозяином. Его изящные манеры и ученая внешность возбуждали мое любопытство и восхищение. Сэр Иаков приблизился к горшку, от которого шел дурной запах, и начал помешивать кипевшую в нем жидкость. Лицо его отражало беспокойство. Было очевидно, что он слишком долго из вежливости занимался с нами и боялся теперь, что его опыт, очевидно, очень важный, испорчен. Он опустил в горшок большую ложку, зачерпнул немного жидкости, а затем медленно влил ее снова в сосуд. Я увидал кипящую жидкость желтого цвета. Сэр Иаков, видимо, успокоился. Лицо его прояснилось, и он издал восклицание, означавшее удовольствие. Взяв со стола горсть беловатого порошка, он бросил его в котел. Содержимое немедленно зашипело и запенилось, причем пена капала на огонь внизу, вследствие чего пламя приняло странный, зеленоватый оттенок, который мы заметили при приближении. Порошок, очевидно, очистил жидкость, ибо, когда старик стал переливать ее из горшка в бутылку, она была уже не желтого цвета, а прозрачна как вода. На дне горшка оказался темноватый осадок, который он вытряс на лист бумаги. Сделав все это, сэр Иаков Клансинг отодвинул все бутылки на место и, улыбаясь, повернулся к нам.

— Ах да! Запах в этой комнате, может быть, неприятен вашим носам, не привыкшим к химическим опытам? Так мы его сейчас выгоним.

Он бросил несколько крупинок какой-то пахучей смолы в костер, и комната немедленно наполнилась благоуханием. Хозяин между тем покрыл стол белой скатертью и, вынув из буфета блюдо с холодной форелью и большой пирог с мясом, поставил все это на стол и пригласил нас садиться и есть.

— Мне очень жаль, — сказал он, — что я не могу предложить вам чего-нибудь лучшего. Если бы мы были в Снеллобейском замке, я не оказал бы вам такого приема: будьте в этом уверены. Но, впрочем, для голодных людей и это хорошо. Кроме того, я могу вам предложить еще старого аликантского вина; у меня есть две бутылки.

Говоря таким образом, он из темного угла комнаты принес вино, налил его в стаканы, уселся на дубовый стул с высокой спинкой и начал с нами любезно беседовать. Я рассказал старику о наших ночных приключениях, умолчав, однако, о том, куда мы едем. Сэр Иаков выслушал меня до конца, поглядел на меня пристально своими проницательными черными глазами и спокойно произнес:

— Вы едете в лагерь к Монмаузу. Я знаю это, но, пожалуйста, не бойтесь. Я вас не выдал бы даже в том случае, если бы мог это сделать. Но скажите мне, неужели вы в самом деле думаете, что герцог может одолеть короля?

Саксон ответил:

— Видите ли, если герцог будет рассчитывать только на тех, кто прибыл с ним, то его война с королем будет дракой деревенской курицы с дрессированным боевым петухом. Но герцог рассчитывал, и вполне основательно, что вся Англия в настоящую минуту представляет громадный пороховой склад, и он старается бросить в этот склад горящую искру.

Старец печально покачал головой.

— Не верю я в это, — сказал он. — У короля много сил; скажите, откуда, например, герцог возьмет обученных солдат?

— А милиция? — сказал я.

— Да, — подтвердил Саксон, — среди милиции есть много людей старого парламентского закала. Люди охотно возьмутся за оружие, когда им скажут, что нужно защищать свою веру. Да что там толковать! Пустите только в лагерь к Монмаузу полдюжины гнусавых проповедников в широкополых шляпах, и все просвитериане зароются около них, как пчелы около горшка с медом. Ни один сержант не наберет столько новобранцев, как они. Вы разве не знаете, что для Кромвеля солдат в восточных графствах поставляли только проповедники. Ведь эти сектанты чудной народ. Для них посул вечного блаженства куда важнее десятифунтового кредитного билета. Хорошо было бы, если бы я мог уплатить свои долги этими обещаниями.

— По вашим словам я вижу, сэр, — заметил наш хозяин, — что вы не сектант, и однако же вы не отдаете свою шпагу и ваши знания слабейшей стороне. Почему вы действуете таким образом?

— Да именно потому, что это — слабейшая сторона, — ответил искатель приключений, — я с удовольствием уехал бы с братом в Гвинею и не путался бы в это дело, ограничившись передачей писем и тому подобными пустяками. Но уж если мне привелось принять участие в этой борьбе, то я буду сражаться за протестантизм и Монмауза. Мне все равно, кто будет сидеть на троне — Иаков Стюарт или Иаков Вольтере, но вот армия и двор Иакова Стюарта уже сформированы и вакансий там нет. Другое дело — Монмауз. Ему нужны и солдаты, и придворные, и может случиться, что он с радостью примет мои услуги и, само собою разумеется, прилично их оплатит.

— Вы рассуждаете здраво, — ответил сэр Иаков Клансинг, — но упускаете из виду одно важное обстоятельство. Вы рискуете головой в том случае, если партия герцога потерпит поражение.

— Ну, уж это само собою разумеется; но ведь без риска нельзя. Если в карты садишься играть, то надо и на ставку что-нибудь положить, — ответил Саксон.

Старик обратился ко мне:

— Ну а вы, юный сэр? Что вас заставило принять участие в столь опасной игре?

— Я происхожу из пуританского семейства, — ответил я, — мои родные всегда сражались за народную свободу против утеснителей. Я пошел на войну вместо отца.

— А вы, сэр, что скажете? — спросил сэр Иаков, взглядывая на Рувима.

— Я поехал для того, чтобы людей посмотреть, и, кроме того, потому, что хочу быть вместе со своим другом и товарищем, — ответил Локарби.

— Ну, господа, в таком случае у меня есть гораздо более уважительные причины ненавидеть всех, кто носит имя Стюартов! — воскликнул сэр Иаков. Если бы у меня не было дела, которое никак нельзя оставить, я, может быть, отправился бы с вами на запад. Да, я еще раз покрыл бы свою седую голову стальным шлемом. Да, я ненавижу Стюартов. Скажите мне, в чьих руках находится теперь Снеллобейский замок? Где те аллеи, среди которых жили и умирали Клансинги с тех самых пор, как Вильгельм Завоеватель вступил на английскую почву? Собственником этого чудного имения является теперь купчишка, темный человек, наживший себе богатство мошенничествами и утеснением рабочих. Если бы я, последний из Клансингов, осмелился войти в наши родовые леса, этот купчишка приказал бы сельским властям арестовать меня, а то просто выгнал бы меня при помощи своих наглых лакеев и конюхов.

— Но как же случилось это несчастье? — спросил я.

— Наполним наши стаканы! — воскликнул старик, наливая нам вина. Господа, я предлагаю следующий тост: да погибнут все вероломные и бесчестные принцы! Вы спрашиваете, как случилось, что я потерял свое родовое имение? Я отвечаю вам. В то время когда Карла I преследовали неудачи, я держал его сторону. Я защищал его как брата родного. Я сражался за него при Эджехилле, Незби и в двадцати битвах и стычках. Защищая права Карла на трон, я сформировал за свой счет конную роту. Отряд мой состоял из моих же садовников, конюхов и окрестных крестьян, преданных нашему дому.

Моя военная казна стала истощаться, а деньги были нужны, так как борьба продолжалась. Пришлось расплавить серебряные блюда и подсвечники. Так не я один делал, а многие кавалеры. Серебряная посуда превратилась в деньги, которые пошли на уплату солдатам. Мы тянули таким образом несколько месяцев, а затем денег опять не стало, и опять мы стали искать их у себя же. На этот раз я продал дубовый лес и несколько ферм. Нас разбили при Марстоне, и, чтобы избегнуть последствий этой катастрофы, понадобились величайшие усилия. Деньги требовались в большом количестве. Я не стал вертеться в разные стороны, я отдал все свое состояние… В нашем околотке был мыловар, осторожный человек с толстой кожей. От гражданских распрей он стоял в стороне, но на мой замок поглядывал давно. Этот жалкий червяк был честолюбив, его заветная мечта была в том, чтобы сделаться дворянином, как будто можно сделаться дворянином, захватив старый дворянский дом?! Мне пришлось удовлетворить этого лавочника, я продал ему родовое имение, а деньги, вырученные от этой продажи, отдал все до последней копейки в казну короля. Когда нас окончательно разбили под Ворчестером, я прикрывал отступление молодого принца. Могу сказать положа руку на сердце, что в те времена я был последним роялистом — исключая тех; что были на острове Мене, — который защищал святость монархии. Республика объявила цену за мою голову, я был объявлен опасным бунтовщиком и вынужден был спасать свою жизнь бегством. Сев на корабль в Гарвиче, я прибыл в Голландию с мечом у пояса и несколькими золотыми монетами в кармане.

— Ну, что же, для кавалера и этого довольно, — сказал Саксон, — в Германии ведь идут постоянные войны и в воинах нуждаются. Если северные немцы не воюют с французами и шведами, то уж будьте уверены, что южные немцы дерутся с янычарами.

— Я так и поступил, — ответил сэр Иаков, — я нашел себе должность в голландской армии, и во время моей службы мне там пришлось встретиться еще раз на поле битвы с моими старыми врагами — круглоголовыми. Кромвель оказал помощь Франции и послал королю на помощь бригаду Рейнольдса. Людовик был очень рад прибытию этих прекрасных войск. Клянусь Богом, я вам рассказываю правду… Дело это было в Дюнкерке. Я стоял на крепостном валу… Представьте же себе: мне вместо того, чтобы помогать защите крепости, пришлось волей-неволей восхищаться атакой неприятеля. У меня прямо сердце запрыгало от радости, когда, я увидал своих круглоголовых соотечественников. Они шли на нас в атаку через пробитую брешь. Как я увидал этих ребят с лицами, как у бульдогов, так я не знаю, что со мной сделалось. Они шли с пиками наперевес, распевая псалмы и не обращая внимания на пули, которые так и свистали над ними. Ах! Какое это было зрелище! А затем они схватились врукопашную с фламандцами, и как схватились! Я должен был ненавидеть их. Они были враги, но я не мог их ненавидеть. Совершенно напротив, я радовался за них и гордился ими. Я почувствовал, что они — настоящие англичане. Прослужил я в Голландии, однако, недолго, ибо скоро был заключен мир, и я занялся химией, к которой имею большую склонность. Сперва я работал в Лейдене под руководством Форхсгера, а затем перебрался в Страсбург к Дечюи. Но я боюсь, что эти великие имена вам совершенно незнакомы.

— Право! — воскликнул Саксон. — В этой химии есть, должно быть, что-либо этакое привлекательное. В Солсбери мы встретили двух офицеров из Голубой гвардии; весьма почтенные люди, но тоже, как и вы, имеют слабость к химии.

— Да неужели? — Воскликнул сэр Иаков с любопытством. — А к какой школе они принадлежат?

— Ну, этого я вам объяснить не сумею, — ответил Саксон, — я сам в этом деле ничего не понимаю. Одно только я знаю, что эти офицеры не верят, чтобы Гервинус из Нюренберга, которого я стерег в тюрьме, да и всякий другой человек, мог бы превращать один металл в другой.

— Ну, за Гервинуса я отвечать не могу, — сказал наш хозяин, — но относительно превращения металлов я могу дать вам мое рыцарское слово, что это вполне возможно.

Впрочем, об этом после, я продолжаю свой рассказ. Наступило наконец время, когда Карл II был приглашен занять трон Англии. Все мы, начиная от придворного карлика Джеффри Гудсона и кончая милордом Кларендоном, возрадовались. Все мы надеялись вернуть свое положение. Что касается лично меня, то я решил немного обождать с подачей прошения королю. Я думал, что он сам вспомнит о бедном кавалере, который разорился, защищая права его семейства. И я стал ждать. Ждал-ждал и ничего не дождался. Тогда я отправился на утренний прием и был представлен Карлу.

«А! — сказал король, сердечно приветствуя меня (вы знаете, конечно, что Карл умел прикидываться сердечным). — Вы, если не ошибаюсь, сэр Джаспер Кильгрев?» — «Нет, ваше величество, — ответил я, — я сэр Иаков Клансинг, бывший владелец Снеллобейского замка в Стаффордском графстве».

И я напомнил королю о Ворчестерской битве и о многих военных приключениях, которые мы с ним вместе испытали.

«Верно-верно! — воскликнул король. — Как это я все позабыл? Ну, как у вас там в Снеллобе?»

Я сказал королю, что замок уже не принадлежит мне, и вкратце рассказал ему, в каком положении нахожусь. Лицо короля омрачилось, а обращение сразу же сделалось холодным.

«Все ко мне приходят за деньгами и местами, — произнес он, — а парламент так жадничает и дает мне так мало денег, что я положительно не могу удовлетворить этих требований. Однако, сэр Иаков, мы посмотрим, что можно для тебя сделать».

И с этими словами король отпустил меня. В тот же самый вечер ко мне явился секретарь милорд Кларендон и объявил мне с великой торжественностью, что ввиду моей давней преданности престолу и потерь, понесенных мною, король милостиво соизволил пожаловать мне чин лотерейного кавалера.

— Извините, сэр, что значит лотерейный кавалер? — спросил я.

— А это значит не что иное, как утвержденный правительством содержатель игорного дома. Такова была королевская награда. Мне позволили открыть притон. В этот притон я должен был заманивать молодых, богатых птенцов и там их обирать. Мне дали право для того, чтобы вернуть благосостояние, разорять других. Моя честь, мое имя, моя репутация — все это не ставилось ни во что. Мне
предлагали открыть игорный дом.

— Но я слышал, что некоторые лотерейные кавалеры сделали себе состояние, — задумчиво сказал Саксон.

— Это меня не касается. Я знаю только то, что я не гожусь в содержатели игорного дома. Это не мое дело. Я отправился снова к королю и умолял его, чтобы он мне оказал свою милость в какой-нибудь иной форме. Король выразил свое удивление по поводу того, как это я, такой бедный человек, обнаруживаю такую брезгливость и прихотливость. При дворе я пробыл несколько недель. Было там много таких, как я, бедных кавалеров. И вот мы имели удовольствие наблюдать, как братья короля тратили на азартную игру и на девок такие суммы, на которые можно было бы вернуть наши потерянные вотчины. Я помню, как однажды сам Карл поставил на карту такую сумму, которая удовлетворила бы самого требовательного из нас. Я бывал всюду: и в Сентжемском парке, и в Уантгольской галерее, стараясь попадаться на глаза королю, надеясь, что он вспомнит и сделает что-нибудь для улучшения моей участи. И я дождался: Карл обо мне вспомнил. Секретарь лорд Кларендон явился ко мне во второй раз и объявил, что король освобождает меня от обязанности присутствовать во дворце в том случае, если у меня нет средств одеваться по моде.

Такова была милость, оказанная Карлом старому, больному воину, который для него и его отца пожертвовал здоровьем, состоянием, положением и всем на свете!

— Какое бесстыдство! — воскликнули мы все.

— И можете вы удивляться после того, что я проклял весь род Стюартов? Лживый, развратный и жестокий род! Что касается моего имения, я его мог бы купить хоть завтра, если бы захотел. Но зачем оно мне, когда у меня нет наследника?

— Ага! — произнес Децимус Саксон, бросая искоса взгляд на нашего собеседника. — Вы, стало быть, поправили с тех пор ваши дела? Вы, может быть, открыли способ, как вы уже изволили говорить, превращать железные горшки и кастрюли в золото? Но нет, этого не может быть. Я вижу в этой комнате, сосуды из железа и меди. Если бы вы умели превращать железо в золото, они были бы, конечно, золотыми.

— Золото полезно, но полезно и железо, — сказал сэр Иаков тоном оракула. — Нельзя заменить один металл другим.

— Но, — заметил я, — те офицеры, которых мы встретили в Солсбери, уверяли, будто вера в превращение металлов нелепа и составляет удел невежественных людей.

— В таком случае, — ответил старик, — эти офицеры доказали, что у них меньше знания, чем предрассудков. Первым открыл тайну превращения металлов шотландец Александр Сетоний. В марте месяце 1602 года он превратил кусок свинца в золото в доме некого Ганзена в Роттердаме. И это Ганзен засвидетельствовал истинность события. Этот Александр Сетоний удачно повторил свой опыт перед тремя учеными людьми, посланными к нему императором Рудольфом, и научил своей тайне Иогана Вольфганга Дингейма из Фрейбурга и Густенгофера из Страсбурга. А последний преподал это искусство моему знаменитому учителю…

— А уж он научил вас! — торжественно воскликнул Саксон. — Добрый сэр, со мною, к сожалению, очень мало металла, но вот вам моя каска, латы, наплечники, наручники, наколенники; вот вам еще моя шпага, шпоры и бляхи со сбруи лошади: прошу вас, употребите ваше благородное искусство и превратите все это в золото. А через несколько дней я притащу вам целую кучу железа, и вам будет на чем показать свое искусство.

— Не так скоро, не так скоро, — ответил алхимик, улыбаясь и качая головой. — Металлы действительно могут быть превращаемы в золото, но это делается Медленно и в должном порядке. Золото производится небольшими кусочками, и на это надо потратить много труда и терпения. Человек, желающий обогатиться этим способом, должен много и долго трудиться. Но в конце концов его труды увенчаются успехом; этого отрицать нельзя. Ну, а теперь, господа, бутылки пусты, и ваш юный товарищ начал клевать носом. Я полагаю, что будет благоразумно, если вы употребите остаток ночи на отдых.

Он вытащил из угла несколько ковров и одеял и разостлал их на полу.

— Это солдатское ложе, — сказал он, — но вам не раз придется спать еще в худшей обстановке, прежде чем вы посадите Монмауза на королевский престол. Что касается меня, то я сплю во внутренней комнате, которая выдолблена в самой горе.

Сказав еще несколько слов и пожелав нам спокойной ночи, старик взял лампу и вышел в дверь, находившуюся в дальнем углу комнаты и которую мы до сих пор не замечали. Рувим, который не имел отдыха со времени отбытия из Хэванта, лег на ковры и быстро заснул, положив себе под голову седло вместо подушки. Саксон и я просидели еще несколько минут около пылающего очага.

— Химия-то не очень плохое дело, бывают занятия и похуже, глубокомысленно заметил мой товарищ, выколачивая золу из трубки, — видите ли вы там, в углу, окованный железом сундук?

— Ну и что же?

— А то, что этот сундук наполнен на две трети золотом, которое нафабриковал этот почтенный джентльмен.

— А вы почем это знаете? — недоверчиво спросил я.

— А видите ли, когда вы постучали в дверь рукояткой меча, он подумал, что мы ломимся в дом. Вы слышали, конечно, его шаги. Он ходил взад и вперед и суетился. Ну а я благодаря своему росту заглянул в дом через дыру в стене и видел, как он что-то бросил в сундук и запер его. Я слышал звон; в сундук я заглянул мельком и готов поклясться, что там светилось что-то темно-желтое. Так только золото светится. А посмотрим-ка, правда ли сундук заперт?

Саксон встал, подошел к сундуку и сильно дернул его за крышку.

— Тише, тише, Саксон! — сердито закрич?л я. — Что подумает о вас хозяин, если выйдет сюда?

— А зачем же он держит такие вещи в доме? Вот что, Кларк, я открою крышку кинжалом.

— Клянусь небом, Саксон, что я вас повалю на пол, если вы осмелитесь сделать что-либо в этом роде, — прошептал я.

— Ну-ну, юноша, я пошутил! Мне просто хотелось посмотреть еще раз на сокровища… А знаете что? Если бы он не был обижен королем, мы были бы вправе взять это золото в качестве военного приза. А потом, разве вы не заметили, что он назвал себя последним английским роялистом? И кроме того, он признался, что объявлен опасным бунтовщиком. Ваш отец, на что он благочестив, но непременно бы согласился ограбить этого амалекитянина. И кроме того, Кларк, ведь мы его даже и не очень обидим. Ведь он делает золото с такою же легкостью, как ваша добрая матушка — пироги с брусникой.

— Довольно разговоров! — сказал я сурово. — Об этом и рассуждать нечего. Ложитесь-ка спать, а то я позову хозяина и скажу ему, какого молодца он к себе впустил.

Саксон поворчал на меня, но наконец улегся. Я лег рядом с ним, но спать не стал. Скоро через плохую крышу над нашими головами стал проникать мягкий свет утра. По правде гоаоря, я боялся заснуть: я опасался, что жадный

Саксон не воздержится от искушения и опозорит нас перед нашим гостепреимным хозяином.

Наконец Саксон заснул. Дыхание его стало глубокое и ровное. Теперь я мог последовать его примеру и посвятить несколько часов отдыху.

Глава XII ВСТРЕЧА ОКОЛО ВИСИЛИЦЫ

Утром мы позавтракали остатками ужина и отправились седлать лошадей, готовясь к отъезду. Но не успели мы сесть на лошадей, как из дому поспешно выскочил наш гостеприимный хозяин. В руках у него были военные доспехи.

— Пойдите-ка сюда, — сказал он Рувиму. — Вы, мой мальчик, идете на врагов с обнаженной грудью, а ваши товарищи закованы в сталь. Это неладно. У меня есть моя старая кольчуга и шлем. Думаю, что они вам будут впору. Вы, правда, потолще меня, но зато я сложен плотнее вас. Ну, что? Так оно и есть! Если бы придворный мастер Сига Саман делал эти латы для вас по мерке, он не сделал бы лучше. А теперь попробуем шлем. Ну, что же, и он прекрасно сидит. Ну, молодой человек, теперь вы стали кавалером хоть куда. Монмаузу да и всякому другому — будет приятно увидеть под своими знаменами такого молодца.

Шлем и латы были сделаны из великолепной лиланской стали, богато украшены золотом и серебром. Общий вид снаряжения был суров и воинствен, и Рувиму, с его румяным и добродушным лицом, его новый наряд не совсем-таки подходил. Он был немножко смешон в этом убранстве.

Мы с Саксоном взглянули на Рувима и улыбнулись. Старый кавалер заметил нашу улыбку и сказал:

— Нечего, нечего смеяться! Этот мальчик — хороший мальчик, у него доброе сердце, и вполне естественно, чтобы этот драгоценный бриллиант был в подобающей оправе.

— Я вам очень обязан, сэр, — воскликнул Рувим, — я не нахожу слов, чтобы выразить вам мою признательность. Святая Матерь! Мне прямо хочется скакать назад в Хэвант, чтобы показаться там всем. Пускай они сами убедятся, какой из меня вышел воин.

— Это испытанная сталь, — заметил сэр Иаков, — пистолетная пуля от нее отскакивает… Ну, а вы… И обернувшись ко мне, он сказал:

— Я вам приготовил маленький подарок; возьмите его на память о нашей встрече. Я еще вчера заметил, что вы бросали жадные взоры на мои книги. Вот вам томик Плутарха. Здесь описываются великие люди древности. Перевод на английский язык сделан несравненным Латимером. Возьмите с собой эту книгу и старайтесь в вашей жизни подражать этим людям — великанам, жизнь которых здесь описана. В ваш седельный мешок я кладу небольшой, но довольно тяжелый пакетик, который прошу вас отдать Монмаузу в день вашего прибытия к нему

А затем, обращаясь к Децимусу Саксону, старик сказал:

— Вам, сэр, позвольте предложить небольшой слиток девственного золота. Вы можете сделать из него булавку или какое другое украшение в этом роде. Вы можете носить это украшение со спокойной совестью, ибо золото получено вами честно, а не украдено у хозяина во время его сна.

Мы с Саксоном обменялись удивленными взглядами. Слова сэра Иакова показывали, что он слышал наш ночной разговор. Старец, однако, не выказывал никакого раздражения, а напротив, стал показывать нам нашу дорогу и давать разные наставления.

— Поезжайте вот по этой маленькой тропинке, — сказал он. — По ней вы выберетесь на довольно широкий проселок, который ведет на запад. По этой дороге почти совсем не ездят, и вы вряд ли встретитесь там с неприятелями. Миновав деревни Фованд и Хиндон, вы доберетесь до Мира, а оттуда уж недалеко и до Брутона, который находится на границе Сомерсета.

Поблагодарив нашего почтенного хозяина за его великую доброту к нам, мы натянули поводья и двинулись в путь. А старец остался продолжать свою странную одинокую жизнь в пустыне. И удивительное же место выбрал он для своей хижины! Проехав всего-навсего несколько шагов, мы обернулись, чтобы послать наш последний привет, но и он, и его дом уже исчезли. Напрасно мы вглядывались в окружающую нас ложбину, стараясь определить место, но все было напрасно. Дом, в котором мы встретили такой радушный прием, сделался совершенно невидим. Прямо перед нами раскинулась необозримая, темная от поросшего на ней дрока равнина. Равнина эта, немного неровная, шла без малейших перерывов до самого горизонта. На всем этом пространстве не было заметно никаких признаков жизни. Только изредка мы видели убегающего в свою нору кролика, испугавшегося лошадей, овец, которые едва могли поддерживать свою жизнь, питаясь грубой, похожей на проволоку травой. Печальное это было место! Тропинка была так узка, что приходилось ехать гуськом. В тех местах, где это было возможно, мы выравнивались и галопировали в ряд. Все мы молчали.

Рувим, очевидно, думал о своем новом убранстве. Он то и дело поглядывал на свои латы и нарукавники. Саксон ехал, полузакрыв глаза и тоже о чем-то думая. Что касается меня, то я не мог отделаться от скверного впечатления, которое на меня произвело злое намерение солдата, собиравшегося ограбить сундук с золотом. Мое возмущение достигло высшей степени после того, как я узнал, что хозяин слышал наш разговор. Может ли произойти что доброе от общения с таким человеком, лишенным всякого чувства благодарности?.

И негодование мое достигло такой силы, что я не вытерпел наконец. В эту минуту мы проезжали мимо места, где скрещивались две дороги. Я остановился, и указывая на этот перекресток Саксону, сказал:

— Поезжайте по этой дороге и оставьте нас. Вы доказали, что не годитесь для общества честных людей.

— Клянусь святым крестом! — воскликнул Саксон, хватаясь за рукоять рапиры. — Вы потеряли разум, Кларк. Знаете ли вы, что таких слов не может перенести ни один порядочный кавалер.

— И однако, я говорю правду, — ответил я. Лезвие рапиры блеснуло а воздухе в то время, как лошадь Саксона, почувствовав шпоры, сделала отчаянный прыжок. Саксон стал передо мною. Его гордое, худое лицо было искажено страстью.

— Место здесь великолепное! — воскликнул он. — И мы можем очень скоро выяснить это дело. Вынимайте свой меч и поддерживайте свои слова оружием.

— Я не сделаю и шага, чтобы напасть на вас, — ответил я. — С какой стати я буду нападать на вас? Я ничего против вас не имею. Но если вы ко мне сунетесь, то, конечно, я вышибу вас из седла, несмотря на все штуки, которые вы умеете делать вашей шпагой.

Произнеся эти слова, я обнажил свой меч и стал настороже. Я имел основание думать, что этот старый воин учинит на меня жестокое, внезапное нападение.

— Клянусь всеми святыми! — воскликнул Рувим, вынимая пистолет. — Я выстрелю в первого из вас, кто нанесет удар. Пожалуйста, бросьте ваши шутки, дон Децимо; клянусь вам Богом, что я убил бы вас даже в том случае, если бы вы были моим родным братом. Прячьте-ка скорее вашу шпагу, а то у меня курок очень слаб да и палец что-то дергается.

— Черт вас возьми! Вы портите игру, — мрачно сказал Саксон, пряча рапиру в ножны. А затем, подумав несколько минут, он сказал: — И то, Кларк, я затеял ребячество. Глупо будет, если товарищи, имеющие перед собою важное дело, станут ссориться из-за пустяков. Я — старый человек, в отцы вам гожусь, и вызывать вас на дуэль было нехорошо с моей стороны. Вы еще мальчик, говорите, не подумав, и легко можете сболтнуть лишнее. Вы должны, однако, признать, что сказали не то, что думали.

Я видел, что Саксон требовал только формального извинения и готов удовлетвориться всем, чем угодно, и поэтому ответил:

— Я согласен, что слова мои были слишком прямы и грубы, но все-таки ваши взгляды слишком разнятся от наших, и если этого противоречия нельзя устранить, то мы не можем быть вашими товарищами.

— Ладно-ладно, господин нравственный человек, — ответил Саксон. — Вы требуете, чтобы я бросил свои привычки. Но клянусь богами, если вы уж такой щепетильный, если я вам не нравлюсь, то что бы вы сказали о тех людях, которых пришлось встречать мне? Однако оставим это; видно, нам пора уже быть на войне. Наши добрые мечи не хотят сидеть в ножнах и просят себе работы.

В ножнах лежать мечу без дела

Ужасно как-то надоело.

Он без работы приуныл

И ржавчиной себя губил.

Видите, Кларк, старый Самуэль предвидел и это еще прежде вас.

— Господа, да когда же кончится эта скучная равнина! — воскликнул Рувим. — Скучища тут ужасная, и немудрено, что и лучшие друзья сделаются врагами. Право. подумаешь, что мы находимся в какой-то Ливийской пустыне, а это вовсе не Ливия, а Вельдширское графство, принадлежащее его величеству высоко немилостивому Якову Второму.

— Вот я вижу дымок, глядите, там, около горы, — сказал Саксон, указывая на юг.

— Надо полагать, что это ряд домов, — ответил я, прикрывая рукой глаза и вглядываясь в даль, — но это очень далеко. Я разглядеть не могу, солнечный свет мешает.

— Надо полагать, что это и есть деревня Хиндон, — сказал Рувим. — Ох, этот стальной камзол! Как он здорово пригревает! А что, господа, не будет это чересчур по-штатски, если я сниму панцирь и подвяжу его под шею Дидоне.

Если это не сделать, я испекусь заживо, как рак в собственной скорлупе. Что вы скажете на это, светлейший, не будет ли мой поступок противоречить тем тридцати девяти военным правилам, которые вы носите на своей груди?

— Ношение тяжести, содержащейся в вашем вооружении, молодой человек, ответил важно Саксон, — есть одно из воинских упражнений, и, уклоняясь от этого упражнения, вы не сделаетесь совершенным воином. Вам нужно научиться еще очень многому. Между прочим, сидя на коне, не торопитесь угрожать товарищам пистолетом. Это очень опасно. В то время когда вы предаетесь этому неразумному занятию, ваша лошадь может сделать движение, курок пистолета спустится, и в армии Монмауза одним старым и опытным солдатом будет меньше.

— В этих ваших словах было бы очень много правды, если бы мой пистолет был заряжен, — ответил мой друг, — но я позабыл его вчера зарядить после того, как стрелял в большую желтую собаку.

Децимус Саксон печально покачал головой.

— Сомневаюсь, что из вас можно будет сделать хорошего солдата, сказал он, — какой вы солдат, если сваливаетесь с лошади каждый раз, как она спотыкается. И затем вы обнаруживаете легкомыслие, тогда как настоящий солдат должен быть серьезен. Вы грозите незаряженными пистолетами и, наконец, изъявляете готовность снять с себя и повесить на шею лошади панцирь, от которого не отказался бы сам Сид. И, однако, у вас, кажется, есть мужество и храбрость, ибо, если бы у вас их не было, вы не были бы здесь.

— Спасибо, сеньор! — воскликнул Рувим и поклонился Саксону так низко, что опять чуть не свалился с лошади. — Последняя мысль исправила предыдущие, а иначе я, чтобы защитить свою воинскую честь, непременно скрестил бы свой меч с вашим.

Саксон произнес:

— А что касается этого происшествия сегодня ночью… Я говорю о сундуке, который, как я полагаю, был наполнен золотом и коим я хотел овладеть как законной военной добычей. Я готов теперь признать, что в этом деле обнаружил недостодолжную поспешность и опрометчивость. Ведь старик-то принял нас очень радушно.

— Не будем вспоминать об этом, — ответил я, — но прошу вас, воздержитесь от таких порывов в будущем.

— Но в том-то и дело, — ответил Саксон, — что в этих, как вы говорите, порывах виноват не я, а Вилль Споттербридж, человек, не имевший никаких похвальных качеств.

— А при чем же тут этот Вилль? — заинтересовался я.

— А вот при чем. Отец мой, видите ли, был женат на дочери этого самого Билля Споттербриджа, и вследствие этого наша старая честная кровь была испорчена нездоровой примесью. Вилль жил во времена Иакова и был первым распутником Флит-стрита. В Альзации он считался первым коноводом, а Альзация, джентльмены, была любимым местом сборища всех драчунов и скандалистов. Кровь этого Вилля через его дочь была передана нам десятерым. Я рад, что я последний в роду и что во мне эта ядовитая кровь явилась уже в ослабленном виде. Я чужд пороков моего деда, и эти его пороки выражаются во мне только умеренной гордостью и похвальным стремлением к честной наживе.

— Но как же повлияла кровь Споттербриджа на ваш род? — спросил я.

— Как?! — ответил Децимус. — А вот как. В старину Саксоны были довольными собой, краснощекими и круглолицыми людьми. Шесть дней в неделю они ходили с молитвенниками, на седьмой брали в руки Библию. У моего отца были, положим, свои слабости: он иногда, бывало, лишнюю кружку пива выпьет или же выругается, а любимыми его ругательствами были: «чтоб тебя негры съели» и «собачье сердце»… Но рассудите сами, какая это брань? Это даже и не грех, а между тем мой отец был так благочестив, что даже эти свои слабости оплакивал, да как?! Словно он всеми семью смертными грехами согрешил. Вот каков был наш отец. Что же вы думаете, мог ли такой человек зачать десятерых долговязых и сухопарых ребят, из коих десять могли бы быть родными братьями и сестрами Люциферу и двоюродными — Вельзевулу?

— Мне жаль вашего отца, — сказал Рувим.

— Вам его жаль? Нет, его жалеть нечего, а нас, его детей, надо жалеть — вот кого. Ведь он-то находился в здравом уме и твердой памяти, как вступил в брак с дочерью воплощенного дьявола Вилля Споттербриджа. А женился он на ней потому, что ему нравилось, как она пудрилась и к лицу мушки приклеивала. Чего же его жалеть? Вот другое дело мы, его дети. К нашей хорошей честной крови была примешана кровь этого кабацкого Гектора, и мы на это имеем право жаловаться.

— Ну, если рассуждать таким манером, — сказал Рувим, — то придется признать, что один из наших предков женился на женщине с чертовски сухой глоткой. Должно быть, мы с отцом потому так и любим выпить.

— Вот то, что вы унаследовали чертовски дерзкий язык, так это верно, проворчал Саксон и, обращаясь ко мне, продолжал: — Из всего того, что я сказал вам, легко понять, что вся наша жизнь — я говорю о братьях и сестрах — есть непрерывная борьба между естественной добродетелью Саксонов и греховными наклонностями Споттербриджа. Мое вчерашнее поведение есть один из таких случаев. Во мне живет чуждая мне и злая сила.

— Ну, а ваши братья и сестры? — спросил я. — Как на них повлияла кровь Споттербриджа?

Дорога была утомительная и скучная, и болтовня старого солдата немного развлекала.

— О, они все пали побежденные злом! — простонал Саксон. — Увы, увы! Какие бы прекрасные люди вышли из них из всех, если бы они направили свои дарования к добру. Прима — это моя самая старшая сестра. Она вела себя очень хорошо, пока не вышла замуж. Секундус был прекрасным моряком; еще молодым человеком он завел уже себе собственный корабль. Люди, однако, стало замечать странности. Ушел однажды Секундус в море на шхуне, а возвратился на бриге. Ну, его арестовали, стали допрашивать. Секундус объявил, что нашел бриг пустым в Северном море, а так как судно ему понравилось, то он бросил шхуну, а бриг взял себе. Может быть, брат говорил и правду, начальники не стали проверять его слов, и Секундус был повешен. Что касается моей сестры Терции, она в молодые годы еще сбежала со скотопромышленником, приехавшим с севера, и находится в бегах до сих пор. Квартус и Нонус давно уже занимаются тем, что вызволяют черных людей из их окаянной языческой страны, а затем везут их в трюме корабля на плантации, где эти черные язычники могут, если хотят, познать спасительную христианскую религию. Квартус и Нонус, впрочем, люди необузданные, грубые и никакой любви к своему младшему брату не чувствуют. Квинтус был многообещающим мальчиком, но с ним случилось несчастье. Он нашел на месте крушения какого-то корабля бочку рома и вскоре затем умер. Секстус мог сделать себе карьеру, так как ему удалось получить место писца и атторнея Джонни Трантера, но у Секстуса был чересчур предприимчивый характер, и в один прекрасный день он, захватив все деньги и ценные документы своего хозяина, убежал в Голландию. Это было очень неприятно для Джонни Трантера, и он до сих пор не может найти ни Секстуса, ни своих денег и бумаг. Сентимус умер мальчиком. Что касается Октавуса, то Вилль Споттербридж сказался в нем очень рано. Убит он во время игры в кости в драке с партнерами. Враги Октавуса утверждали, что у него были кости, налитые свинцом, так что шестерка всегда выходила у него, но это, может быть, и враки. Так-то, молодые люди. Пусть этот трогательный рассказ будет для вас предостережением. Не будьте глупцами и, если захотите вступить в семейную жизнь, выбирайте себе свободных от порочных наклонностей девушек в жены. Поверьте мне, что красивое личико не может вознаградить за отсутствие добродетели. Главное — это добродетель.

Рувим и я, несмотря на все наши усилия, не могли не смеяться, слушая эти откровенные семейные признания. Саксон рассказывал все это спокойно, не стыдясь и не краснея.

— Да, — сказал я, — вы дорого поплатились за неосторожный шаг вашего батюшки, но что это такое там, налево от нас?

На небольшом пригорке возвышалось какое-то неуклюжее деревянное сооружение.

— По внешнему виду — это виселица, — сказал Саксон, бросив взгляд налево, — поедем-ка, виселица — это нечто такое, что не должно нас касаться. В Англии это редкое зрелище. Но если бы вы только могли видеть Палантинат в то время, как в него вошел Тюренн с войсками! Виселиц в нем тогда было больше, чем верстовых столбов. Вешали шпионов, изменников, всяких мерзавцев, которых так много разводится в военное время. На виселицу часто отправлялись и так называемые черные рыцари ландскнехты, богемские крестьяне и разные люди, которых вешали не потому, что они совершили преступление, а затем, чтобы они этого преступления не совершили. Воронам тогда было много корма а Палатинате.

Приблизясь к виселице, мы увидели, что на ней болтается какой-то высохший кусочек. В этом жалком кусочке было трудно угадать смертные останки человека. Эти жалкие останки смертного существа были подвешены к перекладине на железной цепи и медленно качались взад и вперед.

Мы остановили лошадей и молча глядели на страшное зрелище позорной смерти. Что-то, что мы сперва приняли за кучу лохмотьев, лежавших на земле около виселицы, зашевелилось, и мы увидали, что на нас глядит злое старушечье лицо. Лицо этой женщины было отвратительно; на нем отражалась злоба и все дурные страсти.

— Боже небесный! — воскликнул Саксон. — Всегда это так! Виселица привлекает ведьм, как магнит железо. Поставьте виселицу, и все ведьмы околотка соберутся около нее и будут сидеть, облизываясь, как кошки на крынку с молоком. Берегитесь ведьмы. У нее дурной глаз.

— Бедная женщина! — воскликнул Рувим, подъезжая к женщине. — Я не знаю, какой у нее глаз, но что желудок у нее в дурном состоянии — это несомненно. Ведь это не человек, а мешок с костями. Я уверен в том, что она давно не видела хлебных корок.

Жалкое существо захныкало и вытянуло вперед костистые руки, чтобы поймать серебряную монету, которую ей бросил мой товарищ.

Глаза у старухи были свирепые, черные, нос походил на птичий клюв, а под обтянутой желтой кожей, похожей на пергамент, резко вырисовывались лицевые кости. В общем, наружность этого существа наводила страх. Старуха не на человека походила, но на злую хищную птицу или на вампира, о которых рассказывается в сказках и легендах

— Зачем ей деньги в этой пустыне? — заметил я. — Ведь серебряную монету она жевать не станет.

Старуха поспешно завернула монету в лохмотья, точно боясь, что я у нее отниму деньги, а затем прокаркала:

— На это можно будет купить хлеба.

— Но кто же здесь продаст тебе хлеба, добрая женщина? — спросил я.

— Хлеба можно купить в Фованте и в Хиндоне, — ответила старуха, здесь я сижу только днем, а ночью я путешествую.

— Разумеется, она путешествует по ночам и, конечно, на метле верхом, тихо произнес Саксон, а затем, обращаясь к старухе, спросил: — Скажи-ка нам, милая тетенька, кто это такой у тебя над головой болтается?

— Это тот, кто убил моего младшего сынка! — воскликнула старуха, бросая злобный взгляд на болтающуюся в воздухе мумию и грозя ей костлявым кулаком. — Да, это он убил моего милого мальчика. Вот в этом самом месте широкой степи он встретил моего бедного сына и отнял у него его молодую жизнь. И не нашлось доброй руки, которая предотвратила бы роковой удар. Кровь моего сына пролилась вот на этом самом месте, — она бросила землю, а земля произрастила это доброе дерево — виселицу, а на этом дереве повис её прекрасный спелый плод. Я, его мать, прихожу сюда каждый день, невзирая на погоду. Светит ли солнце, идет ли дождь, — я иду и сажусь у виселицы, и у меня над головой стукают кости человека, убившего дорогого моему сердцу мальчика.

И, подперев руками подбородок, старуха подняла голову и глазами, в которых светились злоба и ненависть, стала глядеть на страшный предмет, висевший над нею. Зрелище это было так отвратительно, что я воскликнул:

— Живее, Рувим, прочь отсюда! Это не женщина, а вурдалак!

— Тьфу, даже во рту скверно стало, — сказал Саксон, — давайте-ка проветрим себя и пустим лошадей во весь карьер. Прочь от забот и падали.

Наш храбрый рыцарь, наш сэр Джон

Готов и к бою снаряжен.

Он сел на доброго коня

И вот к Монмаузу он мчится.

Восстанья веют знамена,

И кровь рекой струится.

Друзья, мы сильны, мы все можем

И короля теперь низложим.

Итак, спускайте поводья и давайте коням шпоры.

Мы пришпорили коней и помчались во весь опор, стараясь поскорее удалиться от позорного места. Удалившись от виселицы, мы почувствовали себя положительно счастливыми. И воздух показался нам более чистым, и запах вереска более приятным, чем прежде. Ах, дети мои, каким чудным миром был бы этот мир, если бы человек не омрачал его своими жестокостями и злобой!

Мы замедлили ход лошадей только после того, как отъехали от виселицы три или четыре мили. Вправо от нас, на отлогом склоне, стояла хорошенькая маленькая деревня. Из-за группы деревьев виднелась церковь с красной крышей. Утомленные однообразием степной местности, мы с удовольствием глядели на ветвистые деревья и на зелень садиков, окружавших дома. Все утро мы не видели ни одного живого существа, за исключением старой ведьмы около виселицы да нескольких рабочих, добывавших торф, которых мы видели только издали. Голод тоже начинал давал себя чувствовать, и воспоминания о съеденном завтраке становились все более и более отдаленными и неясными.

— Надо полагать, что эта деревня и есть Мир, миновать который мы должны перед тем, как добраться до Брутона. Значит, мы скоро очутимся на границе Сомерсета.

— Мне бы не до Сомерсета добраться хотелось, а до хорошего куска ростбифа, — жалобно воскликнул Рувим, — я почти уже издох с голода. Я уверен, что в этой хорошенькой деревушке есть сносная гостиница, хотя, по правде говоря, я во время своего путешествия такой гостиницы, как наш «Пшеничный сноп», не видал.

— Не будет нам ни гостиницы, ни обеда! — воскликнул Саксон. Взгляните-ка на север и скажите мне, что вы видите?

На горизонте виднелся длинный ряд блестящих и сверкающих точек. Точки, искрясь и переливаясь, как бриллианты, быстро двигались, сохраняя, однако, свое взаимное расположение.

— Что это такое? — воскликнули мы оба.

— Это — кавалерия в походе, — ответил Саксон, — может быть, это наши друзья из Солсбери приближаются к Миру после тяжелого целодневного похода… Впрочем, нет, я склонен думать, что это другой конный полк. Солдаты находятся очень далеко, и то, что вы видите, — это солнечные лучи, играющие на их касках. Но едут они, если не ошибаюсь, именно в эту деревню. Благоразумнее поэтому будет, если мы не поедем в Мир, а то крестьяне пустят солдат по нашему следу. Итак, мимо и прямо в Брутон. Там мы найдем время и пообедать, и поужинать.

— Увы! Увы! Вот тебе и наш обед, — горестно воскликнул Рувим. — Я так исхудал, что тело мое катается по охватывающей его кольчуге, как горошина по стручку. И однако, друзья, все это я терплю для протестантской веры.

— Ладно-ладно, еще один хороший перегон, и мы будем в Брутоне, где и отдохнем, — сказал Саксон, — а теперь обедать нельзя. Плох тот обед, который надо кончать вместо молитвы беседой с драгунами. Лошади наши еще свежи, и через час с небольшим мы будем уже на месте.

И мы двинулись в путь, держась от Мира на почтительном расстоянии. Мир — это та самая деревушка, в которой Карл II скрывался после Ворчестерской битвы.

Дорога теперь была запружена крестьянами, уходившими из Сомерсетского графства, и подводами фермеров, которые везли на запад запасы провизии. Эти люди гнались только за деньгами и готовы были торговать хоть с королем, хоть с мятежниками, — одним словом, кто больше даст. У многих мы спрашивали о том, как дела, но ничего определенного никто нам сказать не мог. Все, — впрочем, говорили, что восстание распространяется. Мы уже находились на одном из краев местности, охваченной мятежеом.

Места, по которым нам теперь приходилось проезжать, были чрезвычайно живописны. Низкие холмы пересекались равнинами, орошаемыми большим числом рек. Реку Брью мы переехали по хорошему каменному мосту, и перед нами раскинулся маленький провинциальный город, бывший целью нашего сегодняшнего путешествия. Город Брутон расположен среди лугов, плодовых садов и овечьих пастбищ. На площади мы остановили старуху и спросили, нет ли где поблизости солдат. Женщина ответила, что накануне через город прошла рота Вильтирской конницы, но что теперь в городе и его окрестностях солдат нет. Ободренные этими словами, мы смело направились в город и скоро очутились около главной гостиницы. У меня осталось смутное воспоминание о церкви, построенной на возвышенном месте, и о странном каменном кресте, который я видел, проезжая по базару, но признаюсь, что все это я припоминаю смутно. Главное, самое приятное воспоминание о Брутоне, оставшееся во мне, — это красивая хозяйка гостиницы и вкусные дымящиеся блюда с пищей, которые она не замедлила поставить перед нами.

Глава XIII ЗНАМЕНИТЫЙ РЫЦАРЬ СОРРЕЙСКОГО ГРАФСТВА, СЭР ГЕРВАСИЙ ДЖЕРОМ

Гостиница была полна народа. Были там правительственные чиновники, курьеры, идущие с места мятежа и обратно, были и местные жители, пришедшие узнать новости и попробовать домашнего пива, приготовленного хозяйкой гостиницы вдовою Гобсон. Несмотря, однако, на всю суматоху и царивший повсюду шум и гам, хозяйка отвела нас в свою собственную комнату, где мы могли в мире и спокойствии поглощать все те прекрасные вещи, которыми она нас угостила. Это преимущество было нам оказано, благодаря хитрым маневрам Саксона, который о чем-то долго шептался с хозяйкой. Надо вам сказать, что Саксон, приобретший во время своих многолетних скитаний много познаний, имел особенный талант устанавливать быстро дружеские отношения с особами прекрасного пола, независимо от возраста, размеров и характера. Благородные и простые, церковницы или раскольницы, либералки или консерваторки, они были все для него равны. Если разумное существо носило юбку, то мой товарищ всегда успевал завоевать его благосклонность, чего достигал, усердно работая языком и принимая самые очаровательные позы.

— Мы будем вам вечно обязаны, мисстрис, — произнес он, когда хозяйка поставила на стол дымящийся ростбиф и пудинг из сбитого теста. — Мы лишили вас вашей комнаты. Сделайте нам честь и разделите с нами трапезу.

— О нет, добрый сэр! — ответила дородная дама, польщенная предложением. — Мне не к лицу сидеть за одним столом с людьми благородного происхождения.

— Красота имеет права, которые охотно признаются высокопоставленными лицами. Особенно же охотно признают эти права кавалеры, посвятившие себя военному делу! — воскликнул Саксон.

Его маленькие глаза засверкали, и, с удовольствием оглядывая пышную фигуру вдовы, он продолжал:

— Нет, честное слово, вы от нас не уйдете. Я запру дверь. Если вы не хотите кушать, то вы должны выпить с нами, по крайней мере, один стакан аликантского вина.

— Право, сэр, это слишком много чести! — воскликнула дама Гобсон, кривляясь. — Позвольте уж я схожу в погреб и принесу бутылку самого лучшего вина.

— Нет, клянусь своей храбростью, вы туда не пойдете! — воскликнул Саксон, вскакивая со стула. — Зачем же здесь находятся все эти окаянные ленивые слуги, если вам приходится самим исполнять такие обязанности!

Он усадил вдову на стул и, звякая шпорами, отправился в общую залу. Вскоре оттуда мы услышали его громкий голос. Он кричал на весь дом, ругая прислугу и изрыгая проклятия.

— Мерзавцы, лентяи, негодяи! — кричал он. — Вы пользуетесь добротой своей хозяйки и несравненной мягкостью ее характера!

Наконец Саксон вернулся, неся в обеих руках по бутылке.

— Вот и вино, прекрасная хозяйка! — воскликнул он. — Позвольте вам налить стакан. Прекрасное вино: чистое, прозрачное и самого правильного, желтого, цвета. Однако ваши плуты умеют поворачиваться, когда видят, что есть мужчина, который может им приказывать.

— Ах как хорошо бы было, если бы здесь всегда находился мужчина! воскликнула хозяйка многозначительно и бросила на нашего товарища томный взгляд. — За ваше здоровье, сэр, и за ваше, молодые сэры, — продолжала она и пригубила рюмку. — Дай Бог, чтобы восстание поскорее кончилось, прибавила она. — По вашему прекрасному вооружению я вижу, что вы служите королю.

— Да, мы едем по его делам на запад и имеем основание надеяться, что восстание скоро кончится.

— Дай Бог, дай Бог, — сказала вдова, качая головой. — вот только жалко, что кровопролитие будет. Здесь и теперь рассказывают, что у бунтовщиков уже семь тысяч человек, и они клялись никому не давать пощады. Такие кровожадные негодяи. Ох-хо-хо! Вот уж чего я не понимаю, сэр. Как это дворяне, люди благородные, и вдруг занимаются таким кровавым делом в то время, как они могли бы подыскать себе чистенькое, почтенное занятие. Ну, вот хоть как я, трактирное заведение, например, содержать. И какая жизнь военному человеку, посудите сами! Спит он на голой земле и должен ежеминутно готовиться к смерти. А тот, кто, скажем, хоть трактирное заведение содержит, спит себе в теплой кровати на пуховой перине, а под кроватью-то погреб, а в нем хорошие вина, вот хоть вроде тех, что вы сейчас пьете.

И, говоря это, хозяйка пристально глядела на Саксона, а мы с Рувимом толкали друг друга под столом.

— А что, моя прекрасная хозяйка, — сказал Саксон, — я полагаю, что восстание поправило ваши дела?

— Да, сэр, и как еще поправило, — ответила она. — О пиве я уж и не говорю. Его пьет простонародье. Больше ли его выйдет или меньше — тут разница небольшая, но теперь ведь, сэр, все большие дороги запружены разными офицерами, лейтенантами, дворянами, мэрами; все они спрашивают самые дорогие старые вина. В три дня я продала этих вин больше, чем прежде в целый месяц, и уверяю вас, сэр, что благородные люди пьют не эль и не спиртные напитки, а приниак, лангедок, тент, мюскадин, кианте и токайское. Никогда бутылки дешевле полгинеи не спросят.

— Вот как, — задумчиво произнес саксон. — Значит, вы имеете хорошенький домик и верный доходец?

Дама Гобсон поставила на стол рюмку и начала себе тереть глаза уголком носового платка.

— Ах, если бы мой бедный Петер был жив и мог радоваться всем этим удачам, — сказала она, — хороший он был человек, вечная ему память. Только уж, сказать по правде, — как друзьям вам говорю, — под конец он сделался толстый-претолстый и круглый, как бочонок. Ну да что! Дело не в толщине, а в сердце. Сердце главное. Брезговать женихами нельзя в наше время. Если каждая женщина станет выбирать мужчину, который ей нравится, то в Англии будет больше девушек, чем матерей.

— А скажите, добрая дама, какие мужчины вам больше нравятся? — лукаво спросил Рувим.

Вдова весело взглянула на круглого Рувима и ответила проворно:

— Толстые молодые люди мне не нравятся.

— Что, Рувим, попался! — рассмеялся я.

— Нет-нет, — продолжала вдова. — Не люблю я скорых на язык молодых людей. Мне нравятся мужчины серьезные, зрелые, опытные, знающие жизнь. Мне хотелось бы выйти замуж за мужчину высокого ростом и этакого худощавого, мускулистого, жилистого и, опять-таки, чтобы он поговорить умел. Разговорчивый муж и скуку скорее разгонит и сумеет благородного посетителя занять и бутылочку вина с ним разопьет. И, кроме всего, мужчина должен быть деловой, бережливый. Заведение у меня хорошее, дохода в год двести фунтов надо, чтобы он все это берег. Да, если бы такой мужчина нашелся, Джен Гобсон пошла бы с ним хоть сейчас под венец.

Саксон чрезвычайно внимательно слушал эти слова хозяйки и, когда она замолчала, открыл рот, чтобы отвечать ей, но в эту самую минуту послышалось хлопанье дверей и суетня. Очевидно, пришел новый посетитель. Хозяйка допила вино и насторожилась.

В коридоре раздался громкий повелительный голос. Новый гость требовал отдельную комнату и бутылку хереса. Хозяйка вскочила. Чувство долга пересилило в ней желание толковать о своих делах, и она, извинившись перед нами, торопливо направилась встречать нового посетителя.

Когда хозяйка ушла, Децимус Саксон сказал нам:

— Ну что, ребята, видите, как дела повернулись? Мне, право, пришла мысль, уж не плюнуть ли мне на Монмауза? Пускай он собственными силами добивается королевства, а я раскину палатку в этом спокойном английском городке.

— Палатка действительно неплохая! — воскликнул Рувим. — Лучшей палатки и требовать нельзя. При ней имеется погребок, а в погребке — вино вроде того, которое мы сейчас пьем. Ну, вот только что касается спокойствия, мой светлейший, то на этот счет я готов ручаться, что, как только вы поселитесь здесь, вашему спокойствию мигом наступит конец.

— Вы видели ведь женщину, — сказал Саксон, глубокомысленно наморщивая лоб. — В ней много хорошего, но, впрочем, мужчина должен заботиться о себе сам. Двести фунтов годового дохода! Ведь это не шутка. Такую сумму не поднимешь на большой дороге в июньское утро. Конечно, для принца крови таких денег мало, но для меня, старого солдата, это уже нечто. Ведь я околачиваюсь на войне тридцать пять лет. Приближается время, когда мои члены утратят гибкость и мое вооружение сделается тяжелым для меня. Позвольте, как это говорит об этом ученый Флеминг? Он говорит: «an mulie»… Но стойте, что это за чертовщина!

Восклицание нашего товарища было вызвано шумом и легкой возней за дверью. Послышалось тихое восклицание:

— О сэр! Что подумает прислуга? — затем возня затихла, дверь отворилась, и в комнату вошла красная как маков цвет вдова Гобсон, а за нею по пятам шел худощавый молодой человек, одетый по самой последней моде.

— Я уверена, добрые джентльмены, — произнесла хозяйка, — что вы не будете иметь ничего против того, чтобы этот молодой дворянин пил вино в этой комнате. Все остальные помещения заняты горожанами и простонародьем.

— Клянусь верой, я должен представиться сам, — произнес незнакомец.

Сунув под левую мышку свою шляпу, обшитую кружевами, и положив руку на сердце, он поклонился так низко, что чуть не стукнулся лбом о край стола, и произнес:

— Ваш покорный слуга, джентльмены! Сэр Гервасий Джером, его королевского величества знаменитый рыцарь из Соррейского графства, занимавший одно время должность custos rotulorum в округе Бичал-Форя.

— Приветствую вас, сэр, — ответил Рувим, в глазах у которого забегали веселые огоньки. — Перед вами находится испанский гранд дон Децимо Саксон, сэр Михей Кларк и сэр Рувим Локарби, оба из королевского графства Гэмпшир.

— Горд и рад встретить вас, джентльмены, — ответил вновь прибывший, делая жест рукою. — Но что я вижу на столе? Аликанте? Фи! Это питье для детей. Спросите-ка хорошего хересу. И хересу покрепче. Я говорю, джентльмены, что кларет годится для юношей, херес — для людей зрелого возраста, а спиртные напитки — для стариков. Итак, моя прелесть, двигайте своими прелестными ножками и мчитесь в погреб за хересом. Клянусь честью, моя глотка превратилась в дубленую кожу. Вчера
вечером я пил здорово, но очевидно, что я выпил недостаточно, ибо, проснувшись сегодня утром, оказался сухим, как грамматическое правило.

Саксон сидел за столом молча. В его полузакрытых, сверкающих глазах, устремленных на незнакомца, виднелось такое недоброжелательство, что я начал опасаться скандала. А что, если выйдет сцена, какая была в Солсбери, а то и еще похуже? Причина гнева Саксона была очевидна. Юный дворянин слишком развязно ухаживал за понравившейся нашему товарищу хозяйкой. Но, к счастью, кризис разрешился благополучно. Пробормотав несколько ругательств в пустое пространство, Саксон закурил трубку, что он всегда делал в тех случаях, когда хотел успокоить свой возмущенный дух. Мы с Рувимом смотрели на нового знакомого то удивляясь, то потешаясь. Для нас, неопытных юнцов, это был совершенно новый тип. Мы никогда не видывали людей с такою внешностью и манерами.

Я уже сказал, что он был одет по последней моде. Да, он производил впечатление щеголя и франта. Лицо у него было худощавое, аристократическое, нос тонкий, лицо изящное, с веселым, беззаботным выражением. Я не знаю, почему он был бледен и под глазами у него виднелась синева. Может быть. это был результат далекого путешествия, может быть, это было следствие распущенной жизни, но, так или иначе, эта бледность и синева под глазами к нему очень шли. Кавалер был в белом парике и одет был в бархатный, расшитый серебром камзол, из-под которого выглядывал светлый, голубовато-зеленый жилет, панталоны до колен были из красного атласа и сшиты безукоризненно. Но, присматриваясь ко всем этим подробностям костюма, вы замечали, что все старо и поношено. Костюм был запылен, местами выцвел или вытерся, и все вообще показывало странную смесь роскоши с бедностью. В голенище одного из высоких ботфорт видна была дыра, тогда как на другой ноге из носка высовывался один из пальцев. Молодой человек был вооружен красивой рапирой с серебряной рукоятью. Говоря, он ковырял в зубах зубочисткой, вместо «о» произносил «а», вследствие чего его речь производила странное впечатление. В то время как мы рассматривали этого нашего незнакомца, он спокойно уселся на лучшее кресло, обитое тафтой, и начал расчесывать парик изящным гребешком из слоновой кости. Гребешок он достал из небольшого атласного мешочка, который висел у него на поясе около рапиры.

— Сохрани нас Боже от деревенских гостиниц, — заговорил он. — Повсюду мужики, шум, гам. Нет ни чернил, ни жасминовой воды, ни других необходимых вещей. Туалет приходится делать в общей комнате; как это вам покажется! Сидя в провинциальной гостинице, вы думаете, что попали в страну Великого Могола. Ха-ха-ха!

— Когда вы доживете до моих лет, молодой сэр, вы перестанете бранить хорошие провинциальные гостиницы, — сухо заметил Саксон.

— Весьма возможно, весьма возможно, сэр! — ответил франт, беззаботно смеясь. — Но во всяком случае теперь, в моих годах, я чувствую себя очень скверно в пустынях Вельдшира и в брутонской гостинице. Слишком уж это резкая перемена в сравнении с Пэль-Мэлем. Ах! Ресторан Понтана! А «Кокосовое дерево», что это за прелесть! Эге! Да вон несут и херес. Откупорьте бутылку, моя прелестная Геба, и пришлите нам слугу с чистыми стаканами. Я надеюсь, что эти джентльмены сделают мне честь и выпьют со мною. Позвольте вам, сэры, предложить понюхать табачку Ай, ай! Вы, кажется, смотрите внимательно на табакерку? Не правда ли, какая хорошенькая вещичка? Мне подарила ее одна титулованная дама, имени которой я не назову. Если бы я сказал, что ее титул начинается с буквы «Д», ее имя с буквы «С», то дворянин, бывающий при дворе, пожалуй, догадался бы, кто она такая.

Хозяйка подала чистые стаканы и ушла. Децимус Саксон выбрал удобный момент и последовал за нею. Сэр Гервасий Джером продолжал пить вино и болтать с нами о разных предметах. Говорил он свободно, весело, точно мы были его старинные знакомые.

— Черт возьми! Кажется, я спугнул вашего товарища? — произнес он. — А может быть, он отправился охотиться за толстой вдовушкой? По-видимому, ему не совсем понравилось, что я поцеловал ее около двери. А между тем это простая вежливость, которую я оказываю решительно всем женщинам. Ваш друг, впрочем, таков, что, глядя на него, больше думаешь о Марсе, чем о Венере. Впрочем, нельзя забывать и того, что поклонники Марса находятся всегда в хороших отношениях и с названной богиней. А судя по наружности вашего друга, он, должно быть, самый настоящий старый воин.

— Да, — ответил я. — Он много служил за границей.

— Ага! Вам везет. Вы едете на войну в обществе такого опытного кавалера. Я предположил, что вы едете на войну, потому что вы одеты и вооружены таким образом, что мое предположение вполне естественно.

— Мы действительно едем на запад, — ответил я сдержанно. В отсутствие Саксона я боялся много разговаривать.

— Зачем же вы туда едете? — продолжал спрашивать молодой дворянин. Хотите ли вы, рискуя своей жизнью, защищать корону короля Якова, или же вы соединяете свою судьбу с этими плутами из Девоншира и Сомерсета? Черт возьми! Как я ни уважаю вас, господа, но я не стал бы на вашем месте защищать ни короля, ни этих шутов.

— Смелый вы человек, — ответил я. — Разве можно высказывать так откровенно свои мнения в деревенском трактире? Вот, например, вы непочтительно отзываетесь о короле: стоит кому-нибудь сделать на вас донос ближайшему мировому судье, и ваша свобода, а то и ваша жизнь окажутся в опасности.

Наш новый знакомый постучал пальцами об стол и воскликнул:

— Свобода и жизнь для меня стоят не более апельсиновой корки! Сожгите меня, если бы я не хотел перекинуться несколькими словами с каким-нибудь неуклюжим деревенским судьей. Судья этот, наверное, окажется отчаянным дуралеем, которому всюду грезятся паписткие заговоры. В конце концов он посадил бы меня в тюрьму, и я очутился бы в положении героя поэмы, недавно сочиненной Джоном Драйдером. Прежде, в дни якобитов. мне не раз приходилось отсиживать за стычки с полицией. Но тут будет гораздо более серьезная драма. Меня будут обвинять в государственной измене: на сцену появятся эшафот и топор. Разве это не прелесть?

— А в качестве пролога к этой драме вас подвергли бы пытке раскаленными щипцами, — сказал Рувим. — Вот уж никогда не видал человека такого, как вы, который хотел бы быть казненным!

— Разнообразие необходимо, — произнес сэр Гервасий, наливая в стаканы. — Сперва, господа, выпьем за девушек, которые близки нашим сердцам. А затем выпьем за сердца, близкие к женщинам. Война, вино и женщины — вот что главное. Без этого жизнь была бы невыносимой. Однако вы не ответили мне на мой вопрос.

— Скажу вам откровенно, сэр, — ответил я, — вы с нами вполне искренни, но я не могу ответить вам прямо на ваш вопрос без разрешения того господина, который только что вышел из комнаты. Наша краткая беседа очень приятна, но теперь опасное время. Поспешная откровенность может привести к раскаянию.

— Эге, да это сам Даниил возродился! — воскликнул наш новый знакомый. — Из таких юных уст я слышу такие древние слова. Я пари держу, что вы на пять лет моложе меня, окаянного повесы, и однако, вы говорите как все семь мудрецов Греции. Знаете что, возьмите меня к себе в лакеи!

— В лакеи? — воскликнул я.

— Ну да, лакеем, слугой. Я в своей жизни имел столько слуг, что теперь пришла и моя очередь сделаться слугою. А лучшего, чем вы, барина мне и не нужно. Но, ей-Богу, поступая на место, я должен описать вам свой характер и рассказать все, что я умею делать. Плуты, которых я нанимал, поступали всегда таким образом. По правде сказать, я, впрочем, редко слушал их рассказы. Что касается честности, кажется, я довольно честен. Теперь трезвость: полагаю, что Анания, Азария и Мисаил меня бы не признали. Надежен ли я? Кажется — да. Постоянен ли? Гм!.. гм!.. Да, я постоянен, как флюгер. Благими намерениями я вообще, молодой человек, преисполнен, но намерений этих не исполняю. Такие мои недостатки. Во-первых, у меня крепкие нервы, если не считать иногда тошноты по утрам. Я очень весел. Тут я каждому дам вперед. Я умею танцевать сарабанду, менуэт и коранто. Я умею драться на рапирах, ездить верхом и петь французские песенки. Великий Боже! Кто когда слыхал о таком образованном лакее! В пикет я играю, как никто в Лондоне. Так, по крайней мере, сказал сэр Джордж Эридж, когда я выиграл у него тысячу фунтов в Грум-Партере. Но чувствую сам, что все эти достоинства бесполезные. Чем же мне похвалиться? Ах, черт возьми, я совсем было позабыл! Я великолепно умею варить пунш и жарить курицу на вертеле. Конечно, это немного, но зато я умею это делать хорошо.

— Право, добрый сэр, — ответил я с улыбкой, — все эти ваши совершенства никуда не годятся для того места, которое вы ищите. Но вы, конечно, шутите. Неужели вы серьезно можете снизойти до этого положения?

— Совсем не шучу, совсем не шучу! — воскликнул он серьезно. — «Мы люди и нисходим в ничто», — как сказал Виль Шекспир. Одним словом, если вы хотите хвастаться тем, что у вас в услужении состоит сэр Гервасий Джером, знаменитый рыцарь и единственный владелец Бимам-Фордского парка, приносившего четыре тысячи фунтов годового дохода, то имейте в виду, что этот сэр Гервасий продается. Купить его может тот, кто ему больше понравится. Скажите только слово, мы потребуем другую бутылку хересу и заключим сделку.

— Но если у вас действительно есть такое прекрасное имение, — сказал я, — то зачем вы хотите идти на такую низкую должность?

— Виноваты в этом жиды, — жиды, о мой хитрый, но медленный в понимании господин! Все десять колен израилевых обрушились на меня. Жиды меня травили, преследовали, вязали по рукам и по ногам, грабили и, наконец, ограбили начисто. Подобно Агагу, царю амалекитян, я попал в руки избранного народа. Все мое отличие от Агага заключается в том, что евреи разрубили на куски не меня самого, а мое имение.

— Так, значит, вы потеряли все? — спросил Рувим, слушавший рассказ с широко открытыми глазами.

— Ну нет, не все, ни под каким видом не все! — воскликнул сэр Гервасий с веселым смехом. — У меня остался еще один золотой Иаков. Да еще одна или две гинеи в кармане. На пару бутылок хватит. Кроме того, у меня есть рапира с серебряной рукоятью, кольца, золотая табакерка и часы, купленные у Томпиона, под вывескою Трех Корон. Часы эти, держу пари, стоят не менее ста фунтов. Затем вы на моей особе видите остатки прежнего величия. Но все это стало уже очень тускло и бренно, как добродетель служанки. А вот в этом мешочке я берегу все то, при помощи чего я поддерживаю красоту и изящество своей бренной особы. Недаром же я считался одним из первых щеголей в Сен-Джемском парке. Вот глядите: это французские ножницы, это щеточка для бровей, а вот — коробочка с зубочистками, банка с белилами, мешочек для пудры, гребешок, пуховка и пара башмаков с красными подошвами. Чего человеку желать еще больше! Да еще, кроме того, я имею веселое сердце, сухую глотку и готовую на все руку. Вот и все мои запасы.

Мы с Рувимом смеялись, слушая, как сэр Гервасий перечислял предметы, спасенные им от крушения. Он, видя наше веселье, развеселился сам и стал громко, раскатисто хохотать.

— Клянусь мессой! — воскликнул он. — Мое богатство никогда не доставляло мне такого удовольствия, как мое разорение. Наливайте-ка стаканы!

— О нет! Мы больше не будем пить, — сказал я. — Нам придется сегодня вечером отправляться в дорогу.

Я боялся пить более, потому что нам двум, привыкшим к скромной жизни деревенским ребятам, нечего было и думать угнаться за этим опытным кутилой.

— Да неужели? — удивленно воскликнул он. — А я-то именно и считал предстоящее вам путешествие тем, что французы называют raison de plus. Хоть бы ваш длинноногий приятель вернулся, что ли. Я даже не прочь от того, чтобы он разрубил мне мое дыхательное горло в наказание за то, что я ухаживал за его вдовой. Я готон пари держать. что он не из тех, которые убегают от выпивки Черт возьми эту вельдширскую пыль! Никак не могу освободить от нее гной парик!

— А пока мой товарищ вернется, сэр Герваснй, — сказал я. — пожалуйста, расскажите, если только это нам нетяжело, как это стряслось над нами несчастие, которое вы переносите с таким философским спокойствием?

— Старая история! — ответил он, обмахивая табак с обшитого кружевами батистового носового платка. — Старая-старая история! Мой добрый гостеприимный отец. баронет, жил постоянно в деревне и нашел, по всей вероятности, что кошелек у него слишком туг. И вот он отправил меня в столицу, чтобы сделать из меня человека, как он говорил. Ко двору я был представлен совсем молодым мальчиком, и так как у меня был дерзкий язык и развязные манеры, то на меня обратила внимание королева, и я был произведен в пажи. На этой должности я оставался, пока не вырос, а затем уехал к отцу в деревню Но черт возьми! Скоро я почувствовал, что снова должен возвращаться в Лондон. Я слишком привык к веселой придворной жизни, и отцовский дом в Бетальфорде казался мне скучным, как монастырь. Я вернулся в Лондон и сошелся там с веселыми ребятами. В нашей компании были такие люди. как Томми Лаусон, лорд Галифакс, сэр Джансер Лемарк, маленький Джордж Чичестер и старый Сидней Годольфин из министерства финансов. Да, Годольфин, несмотря на свои степенные манеры и умение составлять замысловатые бюджеты, любил покутить с молодежью. Он присутствовал так же охотно на петушинных боях, как и в комитете изыскания новых средств. Ах, веселая это была жизнь, покуда она тянулась! И будь у меня еще другое состояние, я бы и его спустил вот точно таким же манером. Это, знаете, такое же чувство, точно слетаешь на санках с ледяной горы. Сперва человек спускается довольно медленно и воображает, что может взобраться снова наверх или остановиться. А затем вы мчитесь все быстрее и быстрее и слетаете на дно, где и терпите крушение около скал разорения Четыре тысячи годового дохода было…

— И неужели же вы прожили четыре тысячи фунтов годового дохода? спросил я.

— Черт возьми, молодой человек! Вы говорите об этой ничтожной сумме, как о каком-то несметном богатстве. Да но всей нашей компании я был самый бедный! Не только Ормонд или Букингам с их двадцатьютысячными доходами, но даже шумливый Дик Тальбот мог меня заткнуть за пояс. Но, как я ни был беден, я должен был иметь собственную карету, запряженную четверкой, дом в городе, лакея в ливрее и конюшню, набитую битком лошадьми. Я шел за модой, я должен был иметь собственного поэта и бросать ему гинеи пригорошнями за то, чтобы он посвящал мне свои стихотворения. Бедный парень, наверное, он один и жалеет о моем разорении. Наверное, его сердце стало так же тяжело, как и его стихи, когда он узнал о моем отъезде. Я возблагодарю Бога, если ему удалось заработать несколько гиней, написав на меня сатиру. Эта сатира нашла бы хороший сбыт среди приятелей. Боже мой! Ведь мои утренние приемы прекратились и куда денется весь этот народ, который я принимал? Меня посещал и французский сводник, и английский скандалист, и нуждающийся литератор, и непризнанный изобретатель. Я никого из них не отпускал без подачки. Вот теперь я от них благополучно отделался. Горшок с медом разбит, и мухи разлетелись.

— Ну, а ваши благородные друзья? — спросил я. — Неужели никто из них не пришел вам на помощь в несчастье?

— Ну, как сказать! Во всяком случае, я не имею права жаловаться, произнес сэр Гервасий. — Все это в большинстве случаев отличные ребята. Если бы я захотел, чтобы они надписывали бланки на моих векселях, то каждый из них проделывал бы эту операцию до тех пор, пока мог держать в руках перо. Но черт меня возьми! Не люблю я злоупотреблять товарищами. Они могли бы, кроме того, найти мне какую-нибудь должность, но в этом случае мне пришлось бы играть вторую скрипку. А я уж привык быть на первом месте и дирижировать оркестром. В чужой среде я готов занять какое угодно место, хотя бы самое низменное. Но столица — другое дело. Я хочу, чтобы в столице память обо мне сохранилась неприкосновенной.

— Вот вы говорили, что хотите поступить в слуги, — сказал я. — Это совершенно немыслимо. Мой друг ведь только шутил. Мы — простые деревенские люди и в слугах нуждаемся так же мало, как в поэтах, о которых вы рассказывали. С другой стороны, если вы хотите примкнуть к нашей компании, мы возьмем вас с собою. Вы будете делать дело куда более подходящее, чем завивание парика или приглаживание бровей.

— Ну-ну, мой друг! — воскликнул молодой дворянин. — Не говорите с таким преступным легкомыслием о тайнах туалета. Я, напротив, нахожу, что вам было бы очень полезно ознакомиться с моим гребешком из слоновой кости. Знаменитая прохладительная вода Морери, так прекрасно очищающая кожу, тоже принесла бы вам большую пользу. Я сам всегда употребляю эту воду.

— Я очень вам обязан, сэр, — ответил Рувим, — но нам не нужно воды Морери. Мы привыкли довольствоваться обыкновенной водой, посылаемой нам Провидением.

— А что касается париков, — добавил я, — то парик дан мне самой госпожой природой, и менять его я не намерен.

Щеголь поднял свои белые руки к потолку и воскликнул:

— Готы! Варвары! Настоящие варвары! Но я слышу в коридоре тяжелые шаги и звяканье оружия. Если не ошибаюсь, то это ваш друг, рыцарь с гневным характером.

И действительно, это был Саксон. Он вошел в комнату и объявил нам, что лошади готовы и что пора ехать. Отведя в сторону Саксона, я рассказал ему шепотом, что произошло между нами и незнакомцем. А затем я привел ему те же соображения, в силу которых я счел возможным пригласить сэра Гервасия ехать с нами. Выслушав меня, старый солдат нахмурился.

— Что нам делать с таким щеголем? — проворчал он. — Военная жизнь трудна. Придется терпеть очень многое. Он для этого не годится.

— Но вы же сами сказали, что Монмауз нуждается во всадниках, — ответил я, — а это, по-видимому, опытный рыцарь. По всей видимости, это человек отчаянный и готовый на все. Почему бы нам его не завербовать?

— Сомневаюсь я, вот что! — сказал Саксон. — Видали вы этакие красивые подушечки? На вид очень хороши, а набиты отрубями и всякой дрянью. Не оказался бы и этот молодец такой же подушечкой. А впрочем, что же, возьмем его, пожалуй. Уже одно его имя сделает его желанным гостем в лагере Монмауза. Я слышал, что претендент очень недоволен равнодушием к восстанию дворянства.

Я, продолжая говорить шепотом, сказал:

— Мы в брутонской гостинице нашли нового товарища, а я боялся другого, а именно, что один из нас застрянет в Брутоне.

— Ну нет, — улыбнулся Саксон, — я подумал хорошенько и изменил намерение, об этом, впрочем, поговорим после… — И, обращаясь к новому товарищу, он громко произнес: — Итак, сэр Гервасий Джером, вы едете с нами. Мне это очень приятно, но вы должны дать слово, что ранее суток вы не будете спрашивать о том, куда мы едем. Согласны на это условие?

— От всего сердца, — воскликнул сэр Гервасий.

— В таком случае надо выпить стаканчик для закрепления союза, — сказал Саксон, поднимая стакан.

— Я пью за здоровье всех вас, — ответил щеголь, — да здравствует честный бой, и да победят достойные победы!

— Donnerblitz, молодой человек, — сказал Саксон, — я вижу, что под вашими красивыми перышками скрывается мужественная душа, и начинаю вас любить. Дайте мне вашу руку.

Громадная темная лапа наемного солдата схватила деликатную руку нашего друга, и товарищеский союз был заключен.

Затем мы уплатили по счету и сердечно распростились с вдовой Гобсон. Мне показалось, что она при этом глядела на Саксона не то с упреком, не то ожидая чего-то. Затем мы сели на лошадей и двинулись в путь. Толпа горожан глядела на нас и кричала «ура», провожая в путь-дорогу.

Глава XIV ХРОМОЙ ПАСТОР И ЕГО ПАСТВА

Ехать нам пришлось через Касль-Кэри и Самертон. Это — маленькие городки, расположенные в чрезвычайно живописной местности. На дороге нам попадались красивые рощи, богатые пастбища и луга, орошенные реками. Долины, посреди которых проходит дорога, великолепны и обильны растительностью. От пагубного действия ветров они защищены длинными отлогими горами, которые также возделаны с необычайным тщанием. Изредка мы проезжали мимо старых замков; вокруг их башен росли тисы, а то вдруг из-за деревьев на нас выглядывали черепичные крыши помещичьих домов. Это были летние резиденции аристократических семейств. В тех случаях, когда нам приходилось проезжать близко от этих домов, мы замечали тогда в их домах щели или трещины — свежее воспоминание о недавно пережитых страной гражданских войнах. Хорошо известно, что по этой дороге прошел со своими войсками Фэрфакс, и следы его путешествия были заметны повсюду. Если бы мой отец ехал с нами, он, конечно, сумел бы оправдать все эти неистовства пуритан.

Дорога была положительно залита толпами крестьян. Шли они в двух направлениях. Одни двигались, как и мы, с востока на запад, другие же направлялись с запада на восток. Последние состояли главным образом из старых людей и детей, которых отправляли подальше от места, охваченного мятежом. Многие двигались, везя ручные тачки, в которых была навалена домашняя рухлядь и жалкая утварь. Эти предметы составляли богатство этих бедняков.

Более зажиточные крестьяне двигались на небольших подводах, которые везли маленькие лохматые лошадки, вскормленные в сомерсетских степях. Лошади были полудикие, и управляли ими слабые руки, и вследствие этого несчастные случаи были нередки. Мы то и дело натыкались на плачущих женщин и на валявшиеся в канавах тележки. Совершенно напротив, крестьяне, двигавшиеся на запад, были молодец к молодцу. Шли они или совсем налегке или с малым количеством клади. Загорелые лица, тяжелая обувь, блузы. Большинство из них были рабочие, судя по этим признакам, но среди рабочих мы-видели там и сям людей в высоких сапогах и плисовых куртках. Это были мелкие фермеры и свободные землевладельцы.

Эти последние шли группами вооруженные дубовыми толстыми палками. Эта палка, на вид невинная, становится страшным оружием в руках сильного человека. Время от времени один из таких путников затягивал псалом; а все, находившиеся вблизи, немедленно же подхватывали, — и песнь начинала греметь на протяжении нескольких миль сразу.

На нас эти люди иногда поглядывали с видимым недоброжелательством, а иногда начинали между собой шептаться, качая головами; очевидно, наш вид вызывал в них подозрительность.

В толпе мы замечали широкополые шляпы и женевские плащи. Так одевалось пуританское духовенство,

— Наконец-то мы очутились в стране Монмауза! — сказал мне Саксон. Сэр Гервасий Джером и Рувим ехали впереди. — Глядите-ка на этих поселян. Все это сырой материал, и из него придется выработать солдат.

Я взглянул на коренастые, здоровые фигуры, на смелые мужественные лица и ответил:

— Материал во всяком случае неплохой. А разве вы думаете, что все эти люди идут в лагерь Монмауза?

— А то куда же? Поглядите-ка на этого долговязого пастора в широкополой шляпе. Обратите внимание, как он хромает. Левая нога у него совсем не сгибается.

— Ну так что же? Наверное, его дорога утомила.

— Хо-хо-хо! — рассмеялся Саксон. — Видал я на своем веку. много таких хромых. В свои панталоны человек засовывает меч. Это старый пуританский фокус. А вот погодите, как только он почувствует себя в безопасности, он сейчас же вытащит этот меч наружу и начнет им действовать, уверяю вас. Но пока пуританин еще надеется встретить королевских драгунов, он стыдится и прячет оружие. О, эти пуритане — твердый народ. Это фанатик, про которого говорится:

Он дела веры и любви

Творит, купаяся в крови.

Да, этими двумя стихами старый Самюэль Бутлер очертил всего пуританина. А поглядите-ка вон на того молодца. За пазухой в блузе у него торчит коса. Я даже вижу очертания этой косы. Попомните мое слово: у каждого из этих плутов спрятан где-нибудь или наконечник пики, или серп. Наконец-то в воздухе повеяло войной. Поверите ли вы, что я чувствую себя точно помолодевшим. Вы понимаете меня, товарищи! Право, я рад, что не застрял в брутонской гостинице.

— А вы ведь как-будто колебались, — сказал я.

— Да-да, это верно. Во-первых, женщина она красивая, а затем и домик хоть куда. Против этого сказать ничего нельзя. Но, видите ли, в чем дело, милейший: брак это такая крепость, в которую войти легко, а выбраться трудно. Тут даже такой герой, как старик Тилли, ничего поделать не может. На Дунае я со всеми этими штуками отлично познакомился. Мамелюки однажды нарочно оставили в стене брешь. Императорские войска попались в ловушку: они полезли в эту дыру и очутились в тесных улицах. Мало, кто вернулся назад. Старую птицу на такую хитрость не поймаешь. Я, знаете, что сделал? Разыскал одного городского сплетника и расспросил его о милой вдовушке и ее гостинице. Как оказывается, характер-то у нее неважный. Очень она уж сварлива. Говорят, что и муж-то помер не столько от водянки, как уверял врач, сколько от того, что она его изводила. И опять-таки в Брутони недавно появилась другая гостиница. Хозяин опытный и ловкий человек и многих клиентов от хорошенькой вдовушки уже успел переманить. А кроме всего прочего вы, наверное, заметили, что Брутон чертовски скучный и сонный город. Взвесил я все это, да и решил, что самое лучшее будет, если я осаду с вдовушки сниму. Хорошо еще, что я могу отступить с оружием и всеми военными почестями.

— И вы поступили прекрасно, — сказал я, — спокойная и сонная жизнь не по вас. Но скажите, что вы думаете о нашем новом товарище?

— Клянусь верой! — сказал Саксон. — У нас скоро образуется целый конный полк, если мы будем принимать к себе всякого дворянина, нуждающегося в работе. А насчет этого сэра Гервасия я думаю именно то, что сказал ему в глаза в гостинице. Он, по-видимому, гораздо мужественнее, чем это кажется с первого взгляда. Эти молодые дворяне от-чаянньж народ, и их хлебом не корми, а дай только подраться хорошенько. Если я боюсь чего, так это того, что у него нет настоящей закалки. Он испугается трудностей похода и может отступиться от дела. А потом у него внешность неподходящая; все эти святые пуритане возненавидят его за одну его внешность. Сам-то Монмауз легкомысленный человек, но как-никак, а на его военных советах, наверное, решающий голос будут иметь пуритане… Да поглядите сами на него, как он сидит на своем красивом сером жеребце и поглядывает на нас. Шляпа у него набекрень, грудь открытая, без лат, хлыст прицеплен к верхней пуговице камзола, одной рукой он подбоченился, а ругательств у него на языке больше, чем лент на одежде. А затем смотрите-ка, как он поглядывает на крестьян… Вот если он хочет сразиться за этих фанатиков, ему придется переменить манеры… Эге! Слышите! Никак сэр Гервасий уже впутался в историю!

Действительно, Рувим и сэр Гервасий остановились и ожидали, пока мы к ним приблизимся. Но едва они остановились, как толпа крестьян, шедшая рядом с ними, остановилась и окружила их. В толпе слышался глухой ропот, мы видели угрожающие движения руками.

Другие крестьяне, увидя, что происходит что-то неладное, поспешили к товарищам, стоявшим около сэра Гервасия и Рувима.

Мы дали шпоры лошадям и, пробившись через толпу, которая с каждым мгновением становилась все более многочисленной и опасной, добрались до наших приятелей, которые были теснимы со всех сторон. Рувим держался рукой за рукоять сабли, а сэр Гервасий беззаботно ковырял зубы зубочисткой и глядел на гневную толпу с видом добродушного презрения.

— Облить эту компанию одним-двумя флаконами духов было бы совсем нелишне, жаль, что у меня нет пульверизатора, — сказал он мне спокойно.

— Держитесь наготове, но к оружию пока не прибегайте, — скомандовал Саксон. — Какого черта взбесились эти свиньи? Явно, что они замышляют недоброе. Эй, приятели, чего вы разорались?

Этот окрик Саксона имел следствием то, что толпа подняла страшный крик и гам. Вокруг нас толпились люди, мелькали злобные лица, сверкали злые глаза, там и сям блестело оружие, откуда-то появившееся. Сперва в этом реве ничего нельзя было разобрать, но вскоре стали раздаваться явственные восклицания:

— Долой папистов!

— Долой идолопоклонников!

— Поразим сих еретиков окаянных!

— Долой их!

— Убивайте этих филистимлян, гордящихся своими конями!

Над нашими головами просвистел сперва один камень, а затем другой. В видах самозащиты мы обнажили сабли.

И вот через толпу пробился высокий пастор, которого мы заметили еще прежде, и начал успокаивать толпу. Благодаря величественной осанке и громовому голосу это ему удалось. Когда крики утихли, пастор обратился к нам и вопросил:

— Кто вы такие? Стоите ли вы здесь за дело Господа или же поклоняетесь Ваалу? Кто не с нами, тот против нас.

— Что вы разумеете под Господом и под Ваалом, преподобный сэр? спросил сэр Гервасий Джером. — Мне кажется, мы объяснимся гораздо скорее, если вы перестанете говорить по-еврейски и изъяснитесь с нами на простом английском языке.

Пастор, покраснев от гнева, ответил:

— Теперь не время для легкомысленных слов. Если вы хотите сберечь свои шкуры, то отвечайте, за кого вы сражаетесь: за кровавого узурпатора Иакова Стюарта или же за его высокопротестантское величество короля Монмауза?

— Как! Он уже успел стать королем?! — воскликнул Саксон. — Узнайте же в таком случае, что мы являемся четырьмя недостойными сосудами, едущими предложить свои услуги делу протестантизма.

— Врет он, добрый мистер Петтигрью, подло лжет! — воскликнул здоровый мужик, стоявший недалеко от пастора. — Разве добрые протестанты надевают на себя такие шутовские одеяния? Глядите-ка…

И, указывая на сэра Гервасия, здоровенный мужик продолжал:

— Это явный амалекитянин, что явствует из его одежды. Одет он как подобает жениху римской блудницы. Мы должны поразить их копием.

— Благодарю вас, уважаемый друг, — произнес сэр Гервасий. — если бы вы стояли ближе ко мне, я поблагодарил бы вас еще чувствительнее за мнение, высказанное вами обо мне.

— Ну, а чем же вы докажете, что вы нг состоите в услужении у узурпатора и не направляетесь вперед для утеснения верных? — спросил снова пуританский священник.

— Но я уже вам объяснил, милый человек, — нетерпеливо ответил Саксон, — что мы едем из Гэмпшира для того, чтобы сражаться с Иаковом Стюартом. Ведь мы же едем с вами в лагерь Монмауза, каких вам еще надо доказательств?

— Кто вас знает? Может быть, вы лжете, чтобы освободиться от нас, ответил пастор, посоветовавшись шепотом с двумя крестьянами, которые играли, по-видимому, роль вождей. — Мы вам предлагаем следующее: идите вместе с нами, но наперед отдайте нам ваши сабли, пистолеты и прочие телесные орудия.

— Но я уже вам объяснил, милый человек, — сказал наш руководитель, кавалер, охраняющий свою честь, не может отказаться от своего оружия и свободы. Кларк, становитесь рядом и рубите первого мерзавца, который к нам сунется.

Толпа подняла бешеный крик. В воздухе взвились дубины, засверкали острия кос, но священник снова успокоил свою паству и обратился ко мне.

— Кажется, я не ослышался? — сказал он. — Вас зовут Кларк?

— Да.

— А ваше христианское имя?

— Михей.

— Место жительства?

— Хэвант.

Пастор говорил шепотом с крестьянином, стоявшим с ним рядом. Это был человек с седой бородой, лицо у него было суровое, жесткое. Одет он был в черную клеенчатую куртку.

Поговорив с этим человеком, пастор снова обратился ко мне:

— Если вы действительно Михей Кларк из Хэванта, то вы можете мне назвать по имени опытного воина, который долго сражался в Германии и должен был прибыть с вами в лагерь верных.

— А это вот он самый, — ответил я, — зовут его Децимус Саксон.

— Верно ведь, верно, мистер Питтергрью, — воскликнул старый крестьянин, — Дик Румбальд это самое имя и называл. Он сказал, что с ним приедет или сам старик Кларк, или его сын. Ну, а кто это такие?

— А это мистер Рувим Локарби тоже из Хэванта, а рядом сэр Гервасий Джером. Оба они едут охотниками служить герцогу Монмаузу.

— В таком случае рад встрече с вами, — сердечно сказал храбрый священник. И затем, обращаясь к толпе, он крикнул:

— Друзья, за этих господ я отвечаю! Они на стороне честных людей и идут защищать святое дело.

Едва пастор произнес эти слова, как бешенство толпы сменилось неописуемым восторгом. Крестьяне ликовали и осыпали нас преувеличенными похвалами и лестью. Теснясь около нас, они гладили наши сапоги, держали нас за камзолы, жали нам руки и призывали на нас благословение. Пастору с великим трудом удалось освободить нас от любезностей толпы, и крестьяне снова двинулись в путь. Мы ехали посреди них, причем пастор шел между мной и Саксоном. Рувим немедленно же сострил, что пастор по своей фигуре является самым подходящим посредником между мной и Саксоном. И действительно, он был выше меня ростом, но не так широкоплеч, как я. Саксон, наоборот, был ростом выше пастора, но в плечах пастор был шире искателя приключений. Лицо у пастора было длинное, худое, со впалыми щеками, брови были густые, щетинистые, глаза сидели глубоко в орбитах и имели грустное выражение, но, когда пастором овладевал религиозный порыв, эти меланхолические глаза начинали блестеть и становились дикими.

— Зовут меня, джентльмены, Иисус Петтигрью, — произнес он, — я недостойный работник в винограднике Господа и свидетельствую об Его святом завете голосом и мышцею своей. Сие мое верное стадо я веду на запад, дабы они были готовы к жатве в час, когда всевышнему угодно будет собрать своих верных людей.

— А почему вы не поставили этих людей в строй? Они должны идти стройными колоннами, — сказал Саксон, — они бредут врассыпную вроде гусей, когда их на Михайлов день гонят на ярмарку. Неужели вы не опасаетесь? Не написано ли, что пагуба приходит внезапно? Придет враг, поразит, и не будет избавления.

— Да, друг мой, но ведь написано также: «Возложи на Господа все упование твое, ибо человеческое разумение тщетно». И потом, я не мог поставить моих людей в боевой порядок, мы могли бы таким образом привлечь к себе внимание конницы Иакова Стюарта, с которой мы могли встретиться. Мое желание заключается в том, чтобы довести мое стадо до лагеря благополучно. Там им дадут вооружение, а то очень уж шансы неравные.

— Правда, сэр, вы решили очень умно, — мрачно произнес Саксон, — вы правы: если конница налетит на этих добрых людей, то пастырь останется без паствы.

— Ну нет, это невозможно! — с жаром сказал мистер Петтигрью. — Скажите лучше, что и пастырь, и паства благополучно совершат свой тернистый путь мученичества и достигнут Нового Иерусалима. Знай, друг, что я пришел от Монмауза для того, чтобы привести к его знаменам всех этих людей. Я получил от него — то есть не от него, а от мистера Фергюсона — повеление поджидать вас и еще нескольких верных, которые должны прийти к нам с востока. Вы по какому пути ехали?

— Через Солсберийскую равнину и Брутен.

— Наших никого не видали?

— Никого, — ответил Саксон, — в Солсбери мы встретили Голубую гвардию, а затем эта же гвардия или, может быть, какой-нибудь другой конный полк встретился нам уже на этой стороне степи, около деревни Мира.

Иисус Петтигрью покачал головой и сказал:

— Вот как! Орлы уже слетаются! Это люди в пышных одеждах. У них, как у древних ассириян, кони и колесницы, коими они похваляются, но напрасна их похвальба. Ангел Господен дохнет на них ночью. Господь в праведном гневе своем поразит их, и сила их, и мощь всеконечно сокрушатся.

— Аминь! Аминь! — крикнули несколько крестьян, слышавшие слова пастора.

— Гордые возвысили рог свой, мистер Петтигрью, — вымолвил седобородый пуританин, — они высоко поставили светильники свои, светильники греховного обряда и поклоннического богослужения. Но светильники сии будут низвержены руками верных.

Мужчина с красным лицом, принадлежавший судя по одежде к классу свободных земледельцев, добавил:

— Увы, эти светильники, на вид столь пышные, издают только копоть и гарь, оскорбляющую ноздри христиан. Так было и в древности, когда старый Нолль взял в руки свои щипцы и снял с этих светильников нагар. Где щипцы сии? Друзья мои, это мечи верных.

Мрачный смех большинства одобрил эту благочестивую выходку товарища.

Пастор воскликнул:

— Да, брат Сандкрофт, в речах твоих скрывается сладость, подобная небесной манне. Путь наш долог и утомителен. Облегчим же его песнею хвалы. Где брат Зитльвет, глас коего подобен кимвалу и гуслям?

— Не ищите его, мой благочестивый мистер Петтигрью! — ответил Саксон. — Иногда мне самому приходилось возвышать свой голос перед Господом, и я начну.

И без дальнейших сговоров Саксон громовым басом затянул гимн, который дружно был подхвачен пастором и крестьянами. Вот этот гимн:

Господь — мой шлем. Господь — мой щит,
Господь со мной — прочь шлем пернатый!
Пусть в битве Бог меня хранит.
Не нужны мне стальные латы!
Бог вам помощник! Боритесь смело!
Храбро сражайтесь за правое дело!
Господь — Ты мой надежный щит!
Ты слуг своих спасаешь правых.
Господь от смерти защитит,
Спасет тебя от ран кровавых.
И сердце верное твое
Пусть силы грешных не боится!
Блеснет архангела копье,
И дело гордых разорится.
Бог вам помощник! Боритесь смело!
Храбро сражайтесь за правое дело!
Вот еще себя грех сильным мнит
И правду дерзко попирает.
Бог силу грешных сокрушит.
И солнце правды засияет.
Бог вам помощник! Боритесь смело!
Храбро сражайтесь за правое дело!
Саксон уже умолк, а преподобный Иисус Петтигрью продолжал, размахивать своими длинными руками и без конца повторял припев к гимну. Бесконечно длинная вереница шедших за нами крестьян вторила пастору.

— Весьма этот гимн душеспасителен, — произнес Саксон.

Глядя на него, я негодовал, а Рувим и сэр Гервасий удивлялись. Дело в том, что Саксон усвоил себе опять ту же манеру, которую он пускал в ход, гостя у моего отца. Говорил он в благочестивом тоне и гнусавым голосом, наподобие пуритан.

— Да, весьма-весьма сей гимн душеспасителен! — повторил снова Саксон. — Пропетый на поле битвы, он укрепляет и воодушевляет.

— Верно, верно! — подтвердил священник. — Ох, сэр, если ваши товарищи так же благочестивы, как вы, то вы вчетвером стоите целой уланской бригады.

Эти слова пастора вызвали шумные одобрения пуритан, а пастор между тем продолжал:

— Вы, сэр, как я слышал, постигли всю военную науку, и я потому с удовольствием передам вам начальствование сим малым отрядом верных. Командуйте, пока мы не доедем до лагеря.

— Что же, — ответил спокойно Децимус Саксон. — Это хорошо; пора, давно пора этим людям поступить под руководство настоящего солдата, — ваше предложение, мистер Петтигрью, подоспело в самый раз. Кажется, мои глаза меня не обманывают. Вон на том горном склоне я вижу блеск сабель и лат. Наши благочестивые упражнения привлекли к нам неприятеля.

Глава XV СТЫЧКА С КОРОЛЕВСКИМИ ДРАГУНАМИ

Рядом с дорогой, по которой двигались мы и разношерстная толпа наших сторонников, вилась другая боковая дорога. Шла она по склону заросшей лесом горы. Гора тянулась на расстоянии четверти мили, а затем начиналась лощина, переходившая в другую гору.

Вот на вершине-то этой дальней горы росла группа деревьев. Из-за этих деревьев и сверкала сталь, обнаружившая присутствие вооруженных людей.

На дороге у подошвы горы виднелось совершенно явственно несколько всадников. Фигуры их отчетливо вырисовывались на горизонте.

Общий вид местности, живописный и чудный, говорил о царстве мира и невозмутимого спокойствия. Склоняющееся к западу солнце золотило своими лучами землю, там и сям виднелись деревенские колокольни и башни замков; трудно было поверить тому, что на эту чудную долину спускается грозовая туча войны, готовая разразиться громами и молниями.

Крестьяне поняли, что очутились в опасном положении. Между беглецами, едущими с запада на восток, поднялась тревога. Женщины выли, дети плакали. Пешие припустились бежать во весь дух, едущие на подводах подгоняли лошадей, стремясь убраться поскорее подальше от места предполагаемой стычки. Суматоха поднялась невообразимая; слышались дикие пронзительные крики, стук колес, хлопанье бичей. Иногда раздавался оглушительный треск; это тяжело нагруженная телега валилась в канаву.

Среди этого отчаянного гвалта резко раздавался громовой голос нашего вождя, который отдавал приказания и старался привести отряд в порядок.

А из-за леса на горе раздались резкие звуки военных рогов, и по склону горы стала спускаться по направлению к нам конная рота.

Паника еще увеличилась; находясь в середине бегущих, мы с трудом сохраняли порядок…

— Остановите эту подводу, Кларк! — громко крикнул Саксон, указывая саблей на старый фургон, который был навьючен разной рухлядью и медленно двигался, запряженный двумя ордами.

Я исполнил этот приказ, а Саксон тем временем набросился на другой такой же фургон и схватил лошадей под уздцы.

— Ведите сюда эти подводы! — скомандовал Саксон. Он был спокоен и хладнокровен; было сейчас же видно, что этот человек давно привык к военному делу.

Мы поставили фургоны на указанное вождем место.

— Образуйте постромки!

Сразу же появилась дюжина ножей. Лошади, освобожденные от фургонов, понеслись в поле. Саксон соскочил с лошади и стал помогать крестьянам, которые поставили подводы поперек дороги. Такие же две телеги были поставлены в Пятидесяти ядрах позади. Это было сделано на тот случай, если конная гвардия двинется через поле и атакует нас с тыла. План защиты Саксоном был составлен быстро и так же быстро приведен в исполнение. Не прошло и нескольких минут с начала тревоги, как мы были уже все во всеоружии. Фронт и тыл были защищены высокими баррикадами, и в этой импровизированной крепости находилось не менее полутораста человек.

— Много ли у нас огнестрельного оружия? — спросил поспешно Саксон.

— Самое большое дюжина пистолетов, — ответил старый пуританин, которого товарищи называли почему-то «Уповающим на Бога Вильямсом», — да вот еще у кучера Джона Родвеля есть мушкетон. Есть еще среди нас тут двое благочестивых людей из Хонджерфорда. Они охотниками в замке служили, ну, значит, и принесли с собой свои ружья. Да вот они сами, сэр, зовут их Мильманами. Это Вад Мильман, а это Нат Мильман.

Я увидел двух коренастых, бородатых крестьян, которые поспешно
заряжали свои длинноствольные мушкеты.

— Двое хороших стрелков стоят целого скверно стреляющего батальона, произнес наш начальник и, обратившись к Вату и Нату, скомандовал: Полезайте-ка под телегу, приятели. Мушкеты кладите на спицы колес, но не стреляйте прежде, чем сыны Велиала приблизятся к вам на расстояние, равное трем пикам.

— Мы с братом в бегущую лань с двухсот шагов попадаем, — сказал один из Мильманов, — жизнь наша в руках Господа, но, прежде чем умереть, мы двух, по крайней мере, из этих наемных мясников на тот свет отправим. Уж за это я вам ручаюсь.

— Да, мы их будем убивать с таким же удовольствием, как убивали куниц и диких кошек, — сказал другой Мильман, ныряя под телегу, — иди за мной, братец Ват, теперь мы находимся на охоте Господа. Черви, оскверняющие виноградник Божий, ползут к нам. Истребим их.

— Все, у кого есть пистолеты, пусть становятся на телеги, — продолжал командовать Саксон и стал привязывать свою лошадь к забору. Мы последовали его примеру.

— Вы, Кларк, вместе с сэром Гервасием защищайте правый фланг, а вы, Локарби, идите на левый помогать мистеру Пегтигрью. А вы, остальные, становитесь позади с каменьями в руках. Если враги прорвутся через баррикаду, рубите косами лошадей. Как он с лошади-то свалится, ты с ним легко управишься! Поняли?

Крестьяне ответили на эту речь глухим рокотом угрюмого одобрения. Было очевидно, что они готовы драться не на живот, а на смерть. Кое-где раздавались благочестивые восклицания. Некоторые читали молитвы, другие пели гимны.

У всех крестьян оказалось домодельное оружие, которое они и извлекали из-под своих блуз на свет Божий. У десяти-двенадцати лиц оказались пистолеты, но они были старые и заржавленные. И глядеть-то на эти пистолеты было страшно. Такое оружие тому, кто его употребляет, опаснее, чем тому, против кого оно направлено.

У большинства были серпы, косы, цепи, полупики и молотки, остальные были вооружены длинными ножами и дубовыми толстыми палками. Как ни первобытно это оружие, но история показывает, что в руках людей, преисполненных религиозного фанатизма, эти орудия представляют собой страшную силу. Нужно было только взглянуть на суровые, спокойные лица этих людей, на их глаза, в которых светился восторг ожидания, чтобы понять, что эти люди не уступят ни численному превосходству, ни страшному оружию и дисциплине.

— Клянусь мессой, что это великолепно! — прошептал сэр Гервасий. — За один такой час я готов отдать целый год придворной жизни. Старый пуританский бык нагнул голову и готовится поднять своего неприятеля на рога. Посмотрим, что станут делать господа, этого быка раздразнившие? Я ставлю все свои деньги на этих добрых мужиков.

— Это не такое дело, чтобы можно было заниматься пустыми пари, сказал я сухо, мне не понравилось, что сэр Гервасий так легкомысленно болтает в такой торжественный момент.

— Ну, так я ставлю пять против четырех на солдат, — продолжал сэр Гервасий, — благоразумные игроки всегда действуют таким образом. Они ставят понемногу и на одного и на другого.

— Мы поставили на карту самих себя, — ответил я.

— Ах, черт возьми, а я и позабыл про это! — воскликнул сэр Гервасий, продолжая по своему обыкновению жевать зубочистку. — «Быть или не быть?» как говорит Виль из Страфорда. Кинастон удивительно хорошо произносит эту фразу, но слушайте, колокольчик прозвенел, и занавес поднимается.

Пока мы устраивали свой лагерь, конная рота, — по-видимому, нам приходилось иметь дело только с этим отрядом, — пересекла боковую дорогу и выехала на большую. В роте было около девяноста всадников. Они были в треугольных шляпах, грудь покрыта сталью, рукава и перевязи — красного цвета. Перед нами были, очевидно, регулярные драгуны. Рота остановилась в четверти мили от нас. Вперед выехали три офицера и начали между собой совещаться. После краткого совещания один. из офицеров дал шпоры лошади и помчался к нам. За ним в нескольких шагах ехал трубач, размахивая белым платком и трубя по временам в рожок.

— Это посланный едет для переговоров! — воскликнул Саксон, стоявший на телеге и наблюдавший за драгунами. — Ну, братья, нет у нас ни литавр, ни меди звенящей, но зато у нас есть голоса, дарованные нам Богом. Покажем же красным мундирам, что мы умеем петь.

И Саксон запел:

И сердце верное твое

Пусть силы грешных не боится!

Блеснет архангела копье

И дело гордых разорится.

А полтораста голосов могучим, дружным хором ответили:

Бог вам помощник! Боритесь смело!

Храбро сражайтесь за правое дело.

В эту минуту я понял, почему спартанцы считали лучшим генералом хромого певца Тиртея; крестьяне, и без того готовые к борьбе, еще более ободрились при звуках собственных голосов. Воинственные слова старого гимна разбудили в них окончательно воинственный дух. И этот пыл охватил их настолько сильно, что они не могли даже докончить гимна и пение перешло в громкий вызывающий клич. Люди махали оружием и рвались вперед, готовые разрушить устроенную ими же самими преграду и броситься навстречу неприятелю.

А тем временем к баррикаде подъехал молодой драгунский офицер, красивый молодой человек с лицом оливкого цвета. Он остановил свою красивую саврасую лошадь и повелительно поднял вверх руку, приглашая всех умолкнуть. Когда тишина водворилась, он крикнул:

— Кто вожак этого сборища?

— Обращайтесь ко мне, сэр, — ответил Саксон, стоя на телеге, — но помните, что ваш белый флаг защищает вас до поры, пока вы будете вести себя, как подобает. Враги должны быть вежливы. Говорите же, что хотите, и уезжайте.

Офицер насмешливо улыбнулся и ответил:

— Вежливость и почтение не воздаются бунтовщикам, которые подняли оружие против своего законного государя. Раз вы — командир этой сволочи, то я вас предупреждаю о следующем: вся эта компания должна разойтись во все стороны не позже пяти минут… — Он вынул изящные золотые часы из кармана и промолвил: — Если эти люди не разойдутся в течение этого времени, мы их атакуем и перерубим всех до единого.

— Господь защитит своих людей, — ответил Саксон при свирепом одобрении фанатиков. — Все ли ты сказал?

— Все, и этого тебе довольно, пресвитерианин и изменник! — крикнул Уорнет. — Слушайте вы все, безголовые глупцы… — И, поднявшись на стременах, он обратился к крестьянам и заговорил: — Что вы можете сделать с вашими карманными ножами? Ими можно только сыр резать, а не воевать. Вы изменники, но вы можете спасти свои шкуры. Выдайте ваших вожаков, бросьте на землю дрянь, которую считаете за оружие, и положитесь на милость короля.

— Вы злоупотребляете правами парламентера, — воскликнул Саксон, вынимая из-за пояса пистолет и взводя курок. — Попробуйте сказать еще одно слово с целью сбить этих людей с пути истины — и я буду стрелять.

Офицер, не обращая внимания на эти слова, опять закричал:

— Не думайте, что вы принесете пользу Монмаузу. Вся королевская армия идет на него и…

— Эй, берегись! — раздался суровый, злой голос нашего вождя.

— Через месяц, самое большое, Монмауз будет казнен на эшафоте! — опять крикнул офицер.

— Но ты-то этой казни не увидишь, за это я ручаюсь, — ответил Саксон и, быстро нагнувшись вперед, нацелился прямо в голову корнета и выстрелил. Трубач, услышав звук выстрела, повернул лошадь и помчался прочь. Саврасая лошадь помчалась тоже. Офицер продолжал держаться в седле.

— Эх, промахнулись вы, упустили мидианита, — воскликнул уповающий на Бога Вильяме.

— Не беспокойтесь, он мертв, — ответил Саксон, заряжая снова пистолет, а затем, оглянувшись на меня, он сказал: — Таков закон войны, Кларк, он нарушил этот закон и должен был уплатить штраф.

И действительно, молодой человек все ниже и ниже склонялся на своем седле и, наконец, на полдороге между нами и своим полком тяжело упал наземь. Сила падения была такова, что он перевернулся на земле два или три раза, а затем остался лежать безмолвный и неподвижный.

Увидя это, драгуны испустили бешеный крик. На это наши пуритане ответили громким вызывающим воплем.

— Ложись на землю, они готовятся стрелять! — скомандовал Саксон.

Саксон был прав. Раздался треск мушкетов, и пули засвистели над нашими головами и запрыгали по сухой, твердой земле. Защиту от пуль находили различным способом: некоторые из крестьян спрятались за пуховыми перинами, которые вытащили из телег, другие забрались в самые телеги, иные стали за телегами или спрятались под них. Были также люди, которые легли по обе стороны дороги в канавы, а иные ложились прямо на землю, некоторые же остались стоять: они стояли неподвижно, не отклоняясь от пуль и свидетельствуя о своей вере в хранящий их Промысл Божий. Между этими последними были Саксон и сэр Гервасий. Первый остался стоять, чтобы показать пример подчиненным, а сэр Гервасий не спрятался просто по лени и равнодушию. Рувим и я уселись рядом в канаву, и первое время, мои дорогие внучата, слыша свистящие над нами пули, мы вертели головами, стараясь от них уклониться. Если, дети мои, какой-нибудь солдат вам скажет, что привык к пулям сразу — не верьте ему. Но длилось это чувство только несколько минут. Мы утомились наконец и стали спокойны. С тех пор я уж никогда не боялся пуль. К ним, как ко всему на свете, привыкаешь. Вот король шведский и лорд Корта говорят, будто любят пули, но полюбить пули — трудно, а привыкнуть к ним легко.

Смерть корнета недолго оставалась неотомщенной. Около сэра Гервасия стоял маленький старик с косой. Он вдруг громко крикнул, подпрыгнул вверх, воскликнул: «Слава Господу!» — и упал ничком мертвый. Пуля пробила ему лоб прямо над правым глазом. В ту же самую минуту был ранен в грудь навылет один из крестьян, сидевший в телеге. Несчастный начал кашлять; кровь текла у него изо рта и обагряла колеса телеги. Мэстер Иисус Петтигрью отнес его на руках за телегу и положил ему под голову подушку. Здесь он лежал, тяжело дыша и шепча молитвы. Священник показал себя в этот день мужественным человеком. Под страшным огнем карабинов он смело ходил взад и вперед, держа в левой руке рапиру (он был левша), а в правой библию. То и дело он поднимал вверх книгу в черном переплете и восклицал:

— Вот за что вы умираете, дорогие братья! Неужели же вы не рады умереть за это?

И всякий раз, когда он задавал этот вопрос, отовсюду слышался громкий рокот одобрения. Саксон уселся возле телеги и произнес:

— Они стреляют не лучше немецких мужиков. Вообще, как все молодые солдаты, они метят слишком высоко. Будучи строевым офицером, я имел обыкновение ходить по рядам и нагибать вниз дула мушкетов. Я позволял солдатам стрелять только после того, как убеждался, что они верно взяли цель. Эти плуты воображают, что надо работать только курком, а ружье станет, действовать само собой. Но они бьют не нас, а куликов, летающих над нами.

— Пять верных уже пали, — сказал Вильяме. — Не выйти ли нам вперед и не сразится ли нам с сынами антихриста? Что же нам тут лежать, точно чучела на ярмарке, на которых офицеры практикуются в стрельбе в цель!

— Вон там, — сказал я, — около горы есть каменный сарай. Мы на лошадях да еще несколько человек задержим драгун, а крестьяне пусть доберутся туда; там они будут защищены от огня.

— А мне с братом позвольте сделать в них один или два выстрела! крикнул один из-под телеги.

Но ведь все эти наши мольбы и советы оставались напрасными. Наш руководитель отрицательно покачивал головой, продолжая сидеть на телеге и болтать длинными ногами, и пристально наблюдал за драгунами. Некоторые из них сошли уже с лошадей и стреляли в нас пешие.

— Долго не может так продолжаться, сэр, — произнес пастор тихим, серьезным голосом. — У нас еще двое человек убито.

— Если у нас будут убиты хоть пятьдесят человек, кроме этого, то и то нам придется ждать, пока они нас атакуют, — ответил Саксон. — Ничего не поделаешь: если мы оставим наши прикрытия, нас отрежут и уничтожат. Если бы вам, друг мой, пришлось повоевать столько, сколько мне, вы умели бы мириться с тем, что неизбежно. Я помн1о вот точно такой же случай. Кроаты, купленные турецким султаном, преследовали арьергард императорских войск. Я потерял половину роты прежде чем эти продажные ренегаты вступили с нами в рукопашную. Эге! Они садятся на лошадей! Не робей, ребята, теперь нам недолго ждать.

И действительно, драгуны снова садились на лошадей с явным нетерпением атаковать нас. Тридцать всадников отделились от отряда, устремившись в поле, чтобы зайти нам в правый фланг. Саксон, увидя этот маневр, весело выругался.

— Эге! Они все-таки знают немножко военное искусство, — произнес он. Мэстер Иисус, они хотят атаковать нас с фронта и с фланга. Поэтому поставьте направо людей, вооруженных косами, вдоль живой изгороди. Стойте крепко, братцы, и не пятьтесь от лошадей. А вы все, у кого есть серпы, ложитесь в канавы и рубите лошадей по ногам. Люди, которые будут бросать камни, — становитесь позади. На близком расстоянии тяжелый камень действует не хуже любой пули. Так помните же, ребята, если хотите скоро увидеться с вашими женами и детьми — работайте изо всех сил. Не давайте спуску драгунам. Ну, а теперь позаботимся о защите фронта. Все, у кого есть пистолеты, полезайте в телеги. У вас, Кларк, два пистолета, у вас, Локарби, — тоже два, у меня один, итого — пять. Есть еще десяток плохоньких да три мушкета. Итого — двадцать выстрелов. У вас, сэр Гервасий, есть пистолеты?

— Нет, — ответил наш товарищ, — но я могу достать пару.

И, вспыгнув на свою лошадь, он помчался по дороге по направлению к драгунам. Это движение было столь неожиданно и быстро, что несколько секунд царила мертвая тишина. А затем все крестьяне подняли дикий вопль ненависти; посыпались проклятия.

— Стреляйте в него! — кричали они. — Стреляйте в этого лживого амалекитянина. Он пошел к своим, он продал вас в руки врагов! Иуда! Иуда!

Драгуны, которые продолжали строиться, ожидая, когда прибудет к назначенному месту отряд, посланный атаковать нас справа, стояли молча и ждали. Вид одетого по-придворному кавалера, направлявшегося к ним, привел их, очевидно, в недоумение.

Но мы недолго пребывали в сомнении. Сэр Гервасий, доехав до того места, где лежал убитый корнет, соскочил с лошади и взял у мертвеца пистолеты и мешок, в котором хранились порох и пули. А затем он не спеша, под дождем пуль, взрывавших вокруг него белую пыль, сел на лошадь и, сделав несколько шагов по направлению к драгунам, выстрелил в них. Не обращая внимания на ответные пули, которыми его осыпали неприятели, он снял шляпу, вежливо раскланялся с ними и помчался обратно к нам. Вернулся он живой и здоровый, хотя одна из вражеских пуль оцарапала ногу его лошади, а другая пробила дыру в поле камзола. Крестьяне восторженно приветствовали его возвращение. С этого дня сэру Гервасию было дозволено носить легкомысленные костюмы и вести себя как угодно. Никто уже не осмеливался говорить, что он носит ливрею сатаны или что у него нет настоящего усердия к святому делу.

— Драгуны тронулись! — крикнул Саксон. — Пока я не выстрелю, никто не смей стрелять! Если кто нарушит мое приказание — убью как собаку, так и знайте!

Наш начальник, произнеся эту угрозу, мрачно поглядел кругом. Было совершенно очевидно, что он приведет эту угрозу в исполнение.

В отряде, который стоял против нас, раздался резкий звук рожка. Рожок завизжал и на нашем правом фланге. При первом сигнале оба отряда дали шпоры коням и пустились на нас во весь карьер. Солдаты, мчавшиеся по полю, шли медленнее и расстроили ряд. Произошло это потому, что им пришлось скакать по мягкому, болотистому грунту. Но, пройдя это трудное место, они перестроились и опять помчались, направляясь на живую изгородь. Главный отряд, шедший по дороге, мчался безо всяких промедлений. Драгуны летели, звеня оружием и латами, изрыгая ругательства, прямо на нашу жалкую баррикаду.

Ах, дети мои! Я теперь старик; я вам рассказываю разные события и стараюсь описать их вам так, как они представлялись мне самому. Но чувствую, что это нелегко. Нет на человеческом языке таких слов, которыми можно бы было описать те моменты, которые мне пришлось тогда пережить!

Как сейчас, я вижу перед собою белую Сомерсетскую дорогу, а по ней, как ураган, несутся ряды драгунов. Я вижу красные, злые лица, раздувающиеся ноздри вспененных лошадей, вокруг лошадей облака пыли. Как мне описать вам эту сцену! Вы никогда ничего подобного не видали, да дай Бог, чтобы вам и не привелось видеть ничего такого. А шум! Сперва мы слышали только звяканье и топот; по мере приближения драгун этот топот увеличивался, превращался в сплошной рев, в нечто похожее на гром. Чувствовалось, что приближается какая-то несокрушимая сила. Ах, я, право, не могу даже этого описать.

Нам с Рувимом, неопытным солдатам, казалось совершенно невозможным, чтобы наши слабые преграды и наше плохое оружие могло бы хоть на минуту задержать натиск драгунов. Повсюду я видел бледные, сосредоточенные лица, широко открытые, неподвижные, суровые глаза; в лицах крестьян было видно упорство, но упорство это порождаемо было не столько надеждой, сколько отчаянием. Раздавались восклицания, слышались молитвы.

— Боже, спаси твой народ!

— Боже, буди милостив к нам, грешным!

— Пребудь с нами в сей день!

— Прими души наши, милосердный Отец! Саксон лежал в телеге. Глаза его блистали, как бриллианты. В неподвижно вытянутой руке он держал пистолет. Следуя его примеру, и мы целились в первый ряд неприятеля. Вся наша надежда была в этом приготовляемом нами залпе. Удастся нам расстроить неприятеля, нанести ему потери — и мы спасены.

Но когда же это Саксон выстрелит? Враги уже совсем близко, не более десяти шагов. Я вижу бляхи на панцирях драгун, я вижу их пороховые сумки, болтающиеся на перевязях; еще один шаг — и вот наконец Саксон стреляет! Мы даем дружный залп. Стоящие сзади нас коренастые мужики осыпают неприятеля градом тяжелых камней. Я помню шум, который производили эти камни, ударяя о каски и латы. Точно град стучал по железной крыше. На минуту скачущие кони и их красивые всадники окутались дымом, а затем дым рассеялся и нам предстала совершенно другая сцена. Дюжина людей и лошадей валялись на земле в какой-то страшной, кровавой куче. Скачущие сзади всадники налетали на сраженный нашими пулями и камнями первый ряд и падали также. Я видел храпящих, вздымающихся на дыбы лошадей; слышался стук кованных копыт, виднелись шатающиеся люди. Одни подымались, другие падали. Люди были без шляп, растерянные, обезумевшие, оглушенные падением и не знающие, куда девать себя. Это был, так сказать, передний план картины, представившейся нам. А на заднем плане происходило бегство. Остаток отряда, раненые и здоровые, бешено мчались назад, торопясь добраться до безопасного места и перестроиться. Радостный крик подняли наши крестьяне. Послышались хвала и благодарение Богу. Большинство бросились вперед, и несколько оставшихся еще здоровых солдат были перебиты или взяты в плен нашими. Победители жадно схватывали карабины, сабли и перевязи. Некоторые из них служили в милиции и знали, как обращаться с этим оружием.

Победа, однако, была еще далеко не полная. Атаковавший нас с фланга отряд смело ринулся на живую изгородь. Отряд был встречен градом камней и бешеными ударами пик и кос. Но все-таки двенадцати драгунам, а то и больше, удалось прорваться через защиту. Очутившись среди крестьян, солдаты, вооруженные длинными саблями и защищенные броней, начали наносить нам большие потери. Правда, крестьянам удалось зарубить серпами нескольких лошадей, но и в пешем строю солдаты с большим успехом отбивали бешеную атаку плохо вооруженных противников. Командовал драгунами сержант, человек, по-видимому, очень энергичный и страшно сильный. Он ободрял своих подчиненных словом и примером. Одному крестьянину удалось убить его лошадь пикою, но в то время как лошадь падала, сержант ловко соскочил с нее и одним взмахом разрубил нападавшего на него пуританина. Шляпу сержант держал на левой руке и размахивал ею, собирая своих людей. Каждого пуританина, приближающегося к нему, он поражал. Наконец удар секирой ослабил его сопротивление. Он не мог держаться на ногах и стал на колени. Удар цепом перешиб его саблю около самой рукоятки. Увидя падение своего вождя, драгуны обратились в бегство. Но храбрый малый, несмотря на то что был ранен и истекал кровью, продолжал защищаться. Конечно, он был бы убит, если бы я не схватил его в охапку и не бросил в телегу. Он был настолько благоразумен, что смирно лежал там до самого окончания схватки. Из дюжины драгун, прорвавшихся в наш лагерь, спаслось только четверо. Остальные лежали убитые или раненые по обеим сторонам живой изгороди, сраженные косами или сбитые с лошадей камнями. Всего-навсего было убито десять драгун, ранено четырнадцать, а семерых взяли в плен. Мы овладели десятью лошадьми, двадцатью с лишком карабинами и большим количеством пороха, фитилей и пуль. Конная рота, став на почтительном расстоянии, дала последний, беспорядочный залп, а затем помчалась прочь и исчезла в роще, откуда она вынырнула.

Эта победа досталась нам не даром: мы понесли тяжелые потери. Трое человек у нас было убито, а шесть ранено мушкетным огнем. Один из них очень серьезно. Пять человек были серьезно ранены в то время, когда фланговый отряд ворвался в лагерь. Можно было надеяться на выздоровление только одного из этих пяти человек. Кроме того, у нас один человек погиб от собственного старинного пистолета, который разорвался. А другого лягнула лошадь и сломала ему руку. Общие наши потери равнялись, стало быть, восьми убитым и такому же количеству раненых. Конечно, это сравнительно немного; очень уж свирепо было нападение, и, кроме того, неприятель превосходил нас дисциплиной и вооружением.

Крестьяне пришли в такой восторг от своей победы, что громко требовали, чтобы им позволили преследовать бегущих драгун. Особенно настойчиво требовали этого те, которые захватили лошадей. Сэр Гервасий, Джером и Рувим вызвались командовать ими. Но Децимус Саксон наотрез отказался дать свое разрешение на это. Также неблагосклонно отнесся Саксон к предложению преподобного Иисуса Петтигрью, который выразил намерение стать на телегу и сказать соответствующую случаю проповедь. Проповедь эта была должна закончиться общей благодарственной молитвой за победу.

— Верно-верно, добрый мэстер Петтигрью, — сказал он, — на Израиля сошло великое благословение, и было бы, конечно, недурно вознести благодарность Творцу и предаться благочестивым рассуждениям. Но время еще не пришло. На все свое время: и молиться, и трудиться. — А затем, обращаясь к одному из пленных, Саксон спросил: — Эй вы, приятель, к какому полку вы принадлежите?

— Я не обязан отвечать на ваши вопросы! — мрачно ответил драгун.

Саксон грозно взглянул на пленника и крикнул:

— А что, если я тебя велю связать да дать сотню-другую палок? Тогда ты заговоришь?

Лицо у Саксона было такое свирепое, что солдат испугался и поспешно ответил:

— Это рота второго драгунского полка.

— А где самый полк?

— Мы его оставили на дороге между Ильчестером и Лангпортом.

— Слышите ли? — сказал Саксон. — Нам не приходится терять времени, а то на нас налетит вся свора. Кладите-ка убитых и раненых в телеги, да запрягите в эти телеги двух коней. Пока мы не будем в Таунтоне, мы не можем считать себя в безопасности.

Мэстер Иисус перестал противоречить; он теперь и сам видел, что благочестивыми упражнениями заниматься некогда. Раненых мы уложили в крытый фургон на подушки и перины, а мертвых положили в телегу, которая шла позади нас, защищая наш тыл. Крестьяне, которым принадлежали телеги, нисколько не сердились на нас за то, что мы завладели их собственностью. Совершенно напротив: они помогали нам запрягать лошадей и всячески угождали нам.

Не прошло и часа после окончания стычки, как мы снова двинулись в путь. Над землею уже сгущались сумерки. Когда мы удалились на несколько сот ярдов от места нашей победы, я оглянулся назад. На белом полотне дороги виднелись черные точки: это были тела убитых нами драгун.

Глава XVI ПРИБЫТИЕ В ТАУНТОН

Пурпуровые тени вечера окончательно спустились над землей. Солнце исчезло за далекими горами Квантока и Брендона. Тем временем наш крестьянский отряд успел миновать Корри-Райвель, Рантэдж и Хенгад. Из коттеджей и деревенских домиков, крытых красной черепицей, к нам выбегали навстречу жители. В руках у них были кувшины с молоком и пивом. Они приветствовали наших крестьян и предлагали им еду и питье. То же повторялось, когда мы проходили через небольшие деревни. И старые, и малые кричали «ура» королю Монмаузу и выражали пожелания успеха делу протестантизма.

В деревнях остались главным образом старики и дети, но иногда находились и молодые люди, оставшиеся дома по робости или по каким-либо другим причинам. На этих молодых людей воинственный вид нашего отряда производил неотразимое впечатление. Особенно сильно действовали на этих молодых людей наши победные трофеи. Они хватали первое попавшееся им под руку оружие и присоединялись к нам.

Стычка с драгунами уменьшила численность нашего отряда, но зато беспорядочная толпа крестьян превратилась в более или менее сплоченную военную силу. Особенно содействовало этому превращению то обстоятельство, что нами командовал Саксон. Он отдавал краткие приказания, его похвалы и выговоры произносились также кратко и суровым тоном. Все это производило на людей впечатление; они начинали подтягиваться. В нашем отряде водворялась понемногу дисциплина. Люди шли в строю, соблюдая порядок и не мешкая.

Саксон ехал во главе отряда, я ехал рядом, с ним, мэстер Петтигрью по-прежнему шел между нами. Затем ехала телега с убитыми, которых мы везли для того, чтобы похоронить их приличным образом. Позади телеги двигались сорок с лишком человек, вооруженных косами и серпами. Оружие они несли на плечах, затем двигался фургон с ранеными, за которым шли остальные крестьяне. Тыл замыкался кавалерией под начальством сэра Гервасия Джерома и Рувима Локарби. Ехали на отнятых у драгун лошадях десять-двенадцать крестьян в латах, взятых у неприятеля, и вооруженные их саблями и карабинами.

Саксон во время всего пути то оглядывался назад, то с тревогой бросал взоры вокруг. Он, очевидно, боялся погони.

Наконец, после долгого и утомительного похода, внизу, в долине, замелькали огоньки Таунтона. Саксон испустил вздох облегчения и заявил, что теперь всякая опасность миновала.

— По пустякам я тревожиться не люблю, — сказал он, — но нечего сказать, хороши бы мы были, если бы нас настигли драгуны. А это очень легко могло случиться. Обремененные пленными и ранеными, мы не могли быстро двигаться вперед. Теперь же, мэстер Петтигрью, я спокойно могу выкурить трубку. Мне не нужно уже навостривать уши при всяком шорохе и шуме.

— Ну, пускай бы они нас догнали, — упорно заявил священник. — Чего же нам бояться, если нас охраняет рука Господня?

— Так-то оно так, — нетерпеливо ответил Саксон, — но беда в том, что сатана силен. Разве избранный народ не был побеждаем и уводим в плен? Что вы скажете на это, Кларк?

— Я скажу, что одной стычки в день более чем достаточно, — ответил я, — ведь мы были в отчаянном положений, я так понимаю. Что если бы драгуны, вместо того чтобы атаковать нас, продолжали нас обстреливать, нам ведь пришлось бы или делать вылазку, или же погибнуть всем до единого? Не правда ли?

— Совершенная правда, я потому-то и запретил нашим стрелять, — ответил Саксон, — мы молчали, и драгуны вообразили, что у нас самое большее, что имеется, это один-два пистолета. Вот они и решились на атаку. Наш залп был тем ужаснее для них, что был совершенно неожидан. Я готов держать пари, что все солдаты после этого залпа вообразили, что их завлекли в западню. Помните ли вы, как плуты улепетывали? Они делали это точно по команде.

— А крестьяне бились мужественно, — сказал я.

— Тинктура кальвинизма самое лучшее средство для того, чтобы сделать из человека хорошего воина, — сказал Саксон, — поглядите-ка хотя бы на шведа в его домашней жизни. Это честный, добродушный малый, и ничего более. Солдатских добродетелей у него никаких нет, разве только вот что пиво он любит пить в большом количестве. Но возьмите этого самого шведа, угостите его несколькими подходящими текстами из писания, дайте ему в руки пику, а в начальники — Густава-Адольфа, и ни одна пехота в мире не устоит против шведской. Да что шведы? Возьмем хотя бы молодых турок, совсем не знающих военного дела. И, однако, эти турки за свой Коран дерутся нисколько не хуже, чем эти храбрые ребята, приведенные вами, мэстер Петтигрью. Турки за Коран дерутся, а эти — за Библию. Вот и вся разница.

— Надеюсь, сэр, — важно сказал пастор, — что вы не хотите этими вашими замечаниями поставить священное писание на одну доску с сочинениями обманщика Магомета? Вы, конечно, понимаете, сэр, что нет и не может быть ничего общего между сатанинским неистовством неверных са-рацинов и самоотверженным мужеством верных христиан?

— Ни под каким видом! — ответил Саксон, украдкой поглядывая на меня и ухмыляясь. — Я хотел только сказать, что сатана с необычайным коварством подражает Творцу.

— Вот это верно, мэстер Саксон, вот это верно! — грустно ответил пастор. — Всюду царит грех и раздор. Трудно, ах как трудно идти по истинному пути. Я прямо удивляюсь вам, мэстер Саксон, вы вели жизнь воина, а это такая жизнь, где легко уклониться от истины. И однако, вы остались чистым, и ваше сердце предано истинной вере.

— За это надо не меня хвалить, а Господа, поддерживающего слабых, благочестиво ответил Саксон.

— Поистине такие люди, как вы, сэр, крайне необходимы в армии Монмауза! — воскликнул Иисус Петтигрью. — У них, говорят, есть опытные воины из Голландии, Бранденбурга и Шотландии, но, к сожалению, все эти люди весьма мало преданы святому делу. Они произносят такие клятвы и божбы, что крестьяне, слыша их, приходят в ужас. Попомните мое слово, эти люди навлекут гнев Божий на армию. Есть, правда, там и люди, преданные истинной вере, рожденные и воспитанные в среде верных, но — увы! — Эти святые люди не имеют никакого понятия о военном искусстве. Благословенный Господь проявляет Свою мощь и в слабых сосудах, но факты остаются фактами. Возьмем человека, который по своим проповедям признан светилом, но какую пользу может принести это светило в стычке с врагом вроде хотя бы сегодняшней! Взять хотя бы меня. Я могу сказать недурную проповедь. Меня слушают с удовольствием и находят, что я говорю слишком кротко, но к чему мне это маленькое дарование, в то время как приходится строить баррикады и пускать в ход телесное оружие? И вот оттого-то и происходит столь прискорбное противоречие. Люди, способные предводительствовать, ненавистны народу, а те, кто народу близок, военного дела не знают. Вы, мэстер Саксон, исключение. Сегодня мы убедились, что у вас есть и мудрость духовная, и мужество, приличное вождю. Ведете вы трезвую и благочестивую жизнь, помышляя о благе и противоборствуя Аппалиону. Повторяю вам: среди протестантов вы будете Иисусом Навином или же Самсоном. Вы потрясете столбы в храме Дагона. Один из сих столбов — прелатизм, а другой — папизм. Вы хороните под развалинами этого храма развращенное правительство.

Децимус Саксон ответил на эти похвалы совсем особенным стоном. Таким образом стонали все ханжи, желающие показать свое смущение.

Выражение лица у Саксона было теперь какое-то постное, святое, вел он себя степенно, не без торжественности и то и дело возводил очи к небу или же складывал молитвенно руки. Он проделывал и другие приемы, бывшие в ходу у крайние сектантов. Я прямо не мог надивиться на тонкое лицемерие этого человека. Он так умел входить в роль, что было совершенно невозможно различить в его поведении глубокую фальшь.

Когда Саксон простонал, мне стало на него ужасно досадно, и мне захотелось напомнить ему о том, что я его знаю и что меня-то он ни в коем случае не проведет.

— А рассказывали ли вы почтенному батюшке, — спросил я, — о том, как вы находились в плену у мусульман и как вы храбро защищали христианскую веру в Стамбуле?

— Да неужели же? — воскликнул пастор. — О, я с удовольствием выслушаю ваш рассказ, мэстер Саксон. Я даже не могу понять, как это такой достойный и твердый в вере муж освободился из плена кровожадных и безбожных мусульман?!

— Не люблю я говорить о себе, — ответил кротким и смиренным голосом Саксон, бросая в то же время на меня исполненный яда взор, — пусть рассказывают мои товарищи по несчастью о том, что я претерпел за веру. Это не мое дело. Я не сомневаюсь, мэстер Петтигрью, что и вы на моем месте поступили бы точно таким же образом. Однако в Таунтоне ведут чересчур спокойную жизнь. Теперь еще совсем рано, не больше десяти часов, а во многих домах огни уже погашены. Ясно, что войско Монмауза не добралось еще до Таунтона, а иначе вся долина бы горела костром. Теперь тепло, и солдаты должны располагаться лагерем под открытым небом.

— О, разумеется, армия не могла так скоро дойти до Таунтона, — ответил пастор, — я слышал, что главная задержка заключается в недостатке оружия и, кроме того, люди не знают дисциплины. Ведь вы должны же принять и то во внимание, что Монмауз высадился в Лайме 11 числа, а сегодня только 14. За это время нужно было сделать очень многое.

— Целых четыре дня, — проворчал старый солдат. — Лучшего я от них, впрочем, и не ожидал. Чего ждать, если среди них нет опытных солдат? Клянусь саблей, что Тилли и Валленштейну потребовалось бы менее четырех дней, чтобы дойти до Таунтона. Они бы пошли даже в том случае, если бы вся королевская конница преграждала им путь. Удар надо наносить внезапно и изо всех сил. Однако сообщите нам, досточтимый сэр, что вы знаете про армию. По дороге мы ничего, кроме слухов и предположений, не слыхали. Правда ли, что при Бридпоре Монмауз потерпел поражение?

— Да, говорят, что при этом в городе было кровопролитие. Первые два дня, насколько мне известно, были посвящены вербовке верных, и потом искали вооружения для них. Вы качаете головой? Что же, вы правы. Пятьсот человек кое-как вооружили, и они двинулись вдоль берега под командой Грея из Уорка и юриста Вэда. В Бридпорте этот отряд встретился с красной милицией Дорсета и частью Портмоновского желтого полка. Если верны слухи, сражение кончилось вничью. Грей и его кавалерия вернулись в Лайм очень быстро, но уверяют, что это поспешное отступление произошло не потому, что верные испугались, а потому, что лошади им попались все тугоуздые и всадники их никак не могли сдержать. Вэд, командовавший пехотой, бился храбро и одержал верх над королевскими войсками. В армии все негодуют против Грея, но Монмауз не хочет быть суровым. Грей — единственный аристократ, примкнувший к восстанию.

— Вздор! — сердито воскликнул Саксон. — У Кромвеля было немного аристократов, и, однако, он здорово колотил короля, в армии которого дворян было столько же, сколько ягод в лесу. Если народ на нашей стороне, чего нам гоняться за этими расфранченными барами в париках? Это белоручки и их тоненькие рапиры так же страшны, как дамские шпильки.

— Ну, — возразил я, — если все великосветские франты ценят жизнь так же мало, как сэр Гервасий, то лучших товарищей я не желаю.

— Вот что правда, то правда! — сердечно воскликнул мэстер Петтигрью. И, однако, несмотря на свое мужество, он одевается в разноцветные одежды, подобно прекрасному Иосифу, и употребляет старинные слова. А сражался он за

Израиль славно. Никто не может сравниться с ним мужеством. Очевидно, у юноши доброе сердце и со временем он сделается избранным сосудом благодати. Не беда, что он теперь запутался в сетях светского безумия и телесного тщеславия.

— Будем надеяться на сей исход, — благочестиво ответил Саксон: — Ну, а что еще вы можете сообщить нам о восстании, почтенный сэр?

— Очень немногое. Крестьяне стекаются в больших количествах, и многих приходится возвращать обратно по недостатку оружия. Все податные земледельцы в Сомерсетском графстве заняты теперь покупкой топоров и кос. Кузнецы завалены работой. День и ночь они куют пики и другие орудия. В лагере, говорят, уже пять тысяч людей, но мушкетами вооружены немногие. Пожалуй, и пятой части не наберется. Насколько мне известно, теперь армия идет на Аксминтер, который защищается герцогом Альбемарлем, в распоряжении которого имеется до четырех тысяч милиции.

— Ну, значит, мы опоздали! — воскликнул я.

— Подождите огорчаться! — заметил Саксон. — Вы успеете навоеваться всласть до тех пор, пока Монмаузу удастся обменять свою шляпу на корону, а кружевной плащ на королевский пурпур. Предполагая, что наш почтенный друг прав, я утверждаю, что сражение под Аксминтером есть только пролог к драме. Вот погодите, когда придут королевские войска под командой Черчилля и Фивершама. Только тогда придется Монмаузу сделать последнее усилие. И это усилие поведет его на трон, или на эшафот.

Разговаривая таким образом, мы спускались по извилистой дорожке, проложенной по восточному склону горы. Перед нами развернулась вся долина, перерезанная точно серебряной лентой. Это — река Тон. В городе мелькали огоньки. На безоблачном небе ярко светил месяц, обливая своими спокойными и тихими лучами прекраснейшую и богатейшую из долин Англии. Перед нами открылось чудное зрелище — красивые замки, зубчатые башни, группы маленьких, крытых тесом домиков, молчаливые поля, засеянные хлебом, темные рощи, из которых мелькали своими огоньками домики, — во всем этом было что-то сказочно-прекрасное, похожее на сон, на мечту.

Пораженные спокойствием и красотой открывшейся перед нами картины, мы остановили лошадей. Утомленные крестьяне последовали нашему примеру, даже раненые поднялись на ноги и выглядывали из фургона, взирая на обетованную землю.

И вдруг в тишине вечера раздались сильные горячие слова молитвы к Богу — подателю жизни. Кто-то молился о том, чтобы Бог сохранил слуг своих и избавил их от предстоящих опасностей.

Это был Иисус Петтигрью. Он стал на колени и громко молил Бога, чтобы он вразумил его в будущем. Он также благодарил бога за то, что Он помог ему уберечь паству от опасностей, которым она подверглась на своем трудном пути. Ах, дети мои, если бы у меня было волшебное зеркало, о котором рассказывается в сказках, я бы мог дать вам полюбоваться этой сценой. Представьте себе эти фигуры неподвижных всадников, серьезных, важных крестьян. Одни из них опустились на колени, другие стоят, опираясь на оружие. Пленные драгуны слушают молитву, полунасмешливо, полуиспуганно ухмыляясь, а из фургона выглядывают бледные, истомленные от страданий лица раненых. Я точно сейчас слышу этот хор восклицаний, благословения и стонов. Слышнее всех сильный горячий голос священника.

Над нами блестит усеянное звездами небо, а под нами чудная долина, уходящая далеко-далеко. Вся она залита белым месячным светом. Ах, дети, я жалею, что у меня нет таланта Веррио или Лагерра. Я вам нарисовал бы эту чудную, незабвенную картину.

Едва успел мэстер Петтигрью закончить свою благодарственную молитву и поднялся на ноги, как в спящем городе, который развертывался перед нами, раздался музыкальный звон колокола. Звон продолжался минуту или немногим более, а затем замер на красивой ноте и умолк. Точно в ответ зазвенел другой, более густой и резкий колокол, а затем третий, и, наконец, весь город огласился колокольным звоном, который разносился теперь над всей долиной. А затем послышался радостный шум и крики «ура». Крики эти росли и превратились, наконец, в громкий шум, подобный раскатам грома. Все окна в городе загорелись огнями, послышался стук барабанов, весь город, одним словом, пришел в движение.

Эти радостные клики и звон последовали сейчас же за окончанием молитвы пастора. Крестьяне приняли это за счастливое предзнаменование и подняли радостный крик. Наш отряд шел быстро вперед, и скоро мы очутились в городе.

Тротуары и шоссе были запружены народом — мужчинами, женщинами и детьми. Многие из них несли факелы и разноцветные фонари. Весь народ шел в одном направлении. Следуя вместе с нароодом, мы очутились на базарно площади. Толпа ремесленных учеников разводила костры; другие катили несколько огромных бочек эля. Мы узнали и причину этого столь неожиданного праздника. Оказалось, что в Таунтон только что пришло известие о том, что Девонширская милиция Альбемарля частью разбежалась сама, а частью была разбита под Аксминтером. Победу эту Монмауз одержал утром.

Когда же горожане узнали о нашей победе, радость их сделалась еще более шумной. Они окружили нас. Они призывали на своем странном западном наречии на нас благословение Божие, обнимали нас и наших лошадей.

Нашему усталому отряду было сейчас же отведено помещение — длинный сарай, в котором хранилась шерсть. Весь этот сарай устлали соломой и отвели туда наших крестьян, где их начали угощать. Притащили бочку эля, громадное количество белого хлеба и холодного мяса.

Что касается нас, мы отправились немедленно на Восточную улицу в гостиницу «Белого оленя». За нами следовала веселая ликующая толпа. Наспех поужинав, мы немедленно же улеглись спать, но наш крепкий сон был все-таки нарушен: нас разбудили клики толпы, которая жгла изображение лорда Сендерлэнда и лаймского мэра Григория Альфорда и шумно ликовала, несмотря на то, что уже брезжил рассвет.

Глава XVII СБОР НА БАЗАРНОЙ ПЛОЩАДИ

Красивый город, в котором мы очутились, был уже и теперь настоящим центром восстания, несмотря на то, что Монмауз не успел еще до него дойти. Это был очень богатый город, торговавший шерстью; семь тысяч жителей находили себе заработок на шерстяных мануфактурах Таунтона. Город занимал поэтому одно из первых мест в Англии, уступая из провинциальных центров только Бристолю, Норвичу, Бату, Эксетеру, Уорку, Ворчестеру и Ноттингаму.

Таунтон был знаменит не только своим богатством и храбростью горожан, но и своими окрестностями. Вся местность вокруг города была тщательно возделана, и земледельцы славились своей храбростью. С незапамятных времен Таунтон считался как бы твердыней свободы. В политическом отношении жители его считали себя республиканцами, а в религиозном — пуританами. Не одно поселение во всем королевстве не держалось так упорно на стороне парламента. Королевские войска под командой Горинга дважды осаждали Таунтон, но горожане, ободряемые храбрым Робертом Блэком, защищались так отчаянно, что роялисты оба раза были принуждены со стыдом отступить. Особенно тяжела была
вторая осада. Гарнизон был доведен до крайности и питался лошадиным и собачьим мясом, но о сдаче никто и не помышлял, однако. Таунтонцы и их герой вождь решили умереть все до последнего, но не сдаваться. Это был тот самый Роберт Блэк, под начальством которого Соломон Спрент сражался с голландцами. Король не забыл об упорном сопротивлении Таунтона. После реставрации Тайный совет издал указ, которым повелевалось снести укрепления, превращавшие этот город в крепость.

В то время, когда мне и моим спутникам пришлось жить в Таунтоне, от старой крепости остались только одни воспоминания. Виднелись только развалины да несколько безобразных холмов — вот и все, что осталось от старинных крепостных стен, которые с таким мужеством были защищаемы поколением горожан.

В городе были и другие следы пережитой бурной эпохи. Многие дома в предместьях были продырявлены, и стены их растрескались и покривились. Это была работа тех бомб и гранат, которыми обстреливали Таунтон кавалеры.

Город вообще имел внушительный, угрюмо-величественный вид. Это был город-ветеран, повоевавший как следует в прошлом и который был и теперь не прочь послушать треск мушкетов и грохот пушек.

Тайный совет Карла мог разрушить крепость, которую не могли взять королевские солдаты, но никакой королевский указ не мог упразднить решительный характер и упорные убеждения горожан. Многие из них, родившиеся и росшие во время гражданской распри, уже с самого своего детства были настроены рассказами о подвигах своих близких. Всем был памятен штурм, во время которого их отцы избивали без жалости солдат Лунсфорда. Этих солдат за их жестокость называли "пожирателями детей".

Таким образом в население Таунтона внедрился и укрепился неукротимый воинский дух. Дух этот постоянно подогревался избранными проповедниками-пуританами, во главе которых стоял известный Иосиф Аллейн.

Лучшее средоточие для восстания, чем Таунтон, было трудно и придумать. Ни один город в Англии не был предан до такой степени идее религиозной свободы, за которую теперь был поднят меч.

Многие граждане отсутствовали. Они отправились в армию Монмауза, но для охраны города осталось большое количество людей. К ним на помощь приходили партии крестьян, вроде, той, к которой присоединились мы. Крестьяне собирались в Таунтоне из всех ближайших местностей и жили здесь, проводя время в слушании любимых проповедников и военных упражнениях. И день и ночь в городе шло военное учение. Везде, решительно везде — во дворах, на улицах и площадях можно было видеть марширующих крестьян.

Когда на другой день после завтрака мы выехали на улицу, весь город был уже занят этим военным делом. Повсюду раздавались слова команды и слышалось бряцанье оружия. В то время, когда мы въехали на площадь, на нее входили и наши вчерашние товарищи. Увидав нас, крестьяне сняли шляпы и прокричали «ура». Нас они не хотели пускать, и нам волей-неволей пришлось выполнить их желание и стать во главе отряда.

— Они заявили, что не хотят никакого начальника, кроме вас, — сказал священник Саксону.

— А лучших подчиненных мне и не нужно, — ответил Саксон и, повернув лошадь к отряду, громко отчетливо скомандовал: — Выстраивайтесь в два ряда. Так-так! А теперь направо кругом становитесь направо ратуши. Левый фланг, выравнивайся и заходи вперед! Очень хорошо! Сам Андрее Ферарро остался бы доволен. Эй, приятель! Зачем ты носишь пику на плече, словно бы это лопата? Пика лопата совсем особенная, ею ты будешь работать в винограднике Господа. А вы, сэр, зачем несете свой мушкет под мышкой, вместо того чтобы держать его на плече? Словно щеголь с тросточкой идет! Ну, скажите, пожалуйста, был ли какой-нибудь солдат в более несчастном положении, чем я теперь? Извольте вырабатывать воинов из этой разношерстной толпы! Ни мой добрый приятель Флеминг, ни Петринус в своем сочинении «Демилитаризация» не дают наставлений относительно того, как обучать человека, вооруженного косой или серпом.

— Коса на плечо! Коса вперед! Коса назад! Руби! — шепнул Рувим сэру Гервасию, и оба начали хохотать, не обращая внимания на то, что Саксон хмурился.

— Мы разделим, — сказал Саксон, — наш отряд на три роты по восьмидесяти человек в каждой. Или нет, впрочем. Сколько у вас людей, вооруженных мушкетами? Пятьдесят пять? Пускай же они выступят вперед и и образуют первую линию, или роту. Сэр Гервасий Джером, вы командовали милицией в вашем графстве и знаете, конечно, как обращаться с мушкетом. Раз я начальник этого полка, то я делаю вас капитаном этой роты. Она будет занимать в боях передовую линию, Я знаю, что вы не прочь будете находиться впереди.

— Черт возьми! — с решимостью воскликнул сэр Гервасий. — Я первым же делом распоряжусь, чтобы напудрили себе головы.

— Распоряжайтесь как хотите вашими солдатами, — ответил Саксон. Итак, первая рота пусть делает шесть шагов вперед. А теперь вперед пусть выйдут все люди, вооруженные пиками. Сколько их? Восемьдесят семь? Что же, отличная рота. Локарби, я вам вручаю начальствование над этими людьми. Опыт германских войн доказал, что самая лучшая кавалерия не может сделать ничего с пиконосцами. Кавалерия разбивается о пики, как волны об утес. Итак, вы будете капитаном этой роты, становитесь в ее главе.

— Ей-Богу, — прошептал Рувим, — если солдаты моей роты дерутся не лучше, чем их капитан ездит верхом, то дело выйдет совсем скверное. Надеюсь, что на поле битвы будут держаться тверже, чем я в седле.

— Третью роту, в которую войдут все, вооруженные косами, я поручаю вашему попечению, капитан Михей Кларк, — произнес Саксон. — Добрый мистер Иисус Петтигрью будет нашим полковым священником. Голос его будет для нас небесной манной в пустыне и источником живой воды в безводной степи. Младших офицеров выбирайте себе сами, вашим капитанам я даю власть производить в офицеры всех тех, кто храбро дерется и не жалеет себя. А теперь я должен вам сказать еще два слова, и говорю я громко, чтобы все слышали. Никто потом пусть не жалуется, что не знал правил, которые должен исполнять. А правила эти вот каковы: вечером, после того как протрубил вечерний рожок и каски и латы сняты, все мы равны. Я ваш товарищ, а вы мои товарищи. Будем вместе и молиться, и проповеди говорить, и шутить; ни начальников, ни подчиненных не будет: все мы братья. Но слушайте, друзья: дружба дружбой, а служба службой. До тех пор пока вы находитесь в строю, будь это на поле битвы, в походе или на параде, ваше поведение должно быть безукоризненно. Приказаниям моим вы должны подчиняться беспрекословно. Неаккуратности и непослушания я не потерплю. Расправляться с ослушниками я буду сурово. Не остановлюсь даже перед смертным приговором.

Саксон на минуту умолк и, оглянув суровым взором свой полк, продолжал:

— Если есть между вами кто-нибудь, кто боится суровой дисциплины, пусть уходит и ищет себе более мягкого командира. А я вам говорю заранее, что у меня поблажек никаких не будет. Вельдширский пехотный полк Саксона должен быть на высоте своего призвания.

Полковник умолк. Все крестьяне также молчали. Выражение их лиц было различное. Одни остались спокойными и невозмутимыми, другие восхищались, третьи, наконец, были напуганы суровым лицом своего командира и его злыми глазами. Никто, однако, не тронулся с места, а Саксон продолжал:

— Сейчас соберутся сюда другие полки. И им будет делать смотр мэр этого прекрасного города Таунтона, господин Таймвель. Этот человек был великой поддержкой для всех верующих в течение всех этих тяжелых годов. Итак, капитаны, к вашим ротам! Мушкетеры вперед, и пусть между каждой ротой будет три шага расстояния. Но, синьоры, подвиньтесь вперед! Младшие офицеры пусть станут на флангах и позади! Так! Хотя хороший немецкий офицер и сумел бы еще поработать палкой, ну да для первого раза и то хорошо.

Таким образом быстро и успешно шло превращение толпы крестьян в организованную военную единицу. Тем временем на площадь стали прибывать и размещаться другие отряды. Направо от нас поместилась огромная толпа крестьян из Фрома и Родстока, с севера Сомерсетского графства. Порядка никакого в толпе не было. Это был сброд, вооруженный цепами, молотками и тому подобным оружием. Единство в этой толпе поддерживалось только тем, что у всех на шапках торчали зеленые ветки. Налево от нас стояла менее численная, но более организованная толпа крестьян. Среди них развевалось знамя, по которому было видно, что эти люди прибыли из Дорсета. Люди стояли в рядах, соблюдая дисциплину, и все до единого были вооружены мушкетами. Добрые граждане Таунтона с женами и дочерьми собирались у окон или же выходили на балконы, чтобы полюбоваться зрелищем.

Бюргеры имели важный вид — бороды у них были четырехугольные, а одежда из хорошего темного сукна. Жены их были одеты в бархат и тафту. Из-за спин этих степенных особ обоего пола выглядывали хорошенькие, робкие личики в белых чепчиках по пуританской моде. Недаром же Таунтон славился не только храбрыми мужчинами, но и хорошенькими женщинами. Крыши домов и заборы были унизаны простонародьем — мы видели важных рабочих с седыми бородами, суровых старух, деревенских девушек, головы которых были покрыты платками, и целые рои ребят, которые кричали «ура» королю Монмаузу.

— Ей-Богу! — произнес сэр Гервасий, подъезжая ко мне и останавливая коня. — Чего эти все добрые люди с четырехугольными пальцами так торопятся на небо? У них и на земле много ангелов. Черт возьми, какие хорошенькие девчонки, хотя на них совсем нет бриллиантов, но их невинной прелести позавидовала бы не одна увядшая красавица столицы.

— Ради Бога, только не улыбайтесь и не раскланивайтесь с ними, произнес я, — в Лондоне, может быть, это так и следует делать, но здесь могут обидеться. Девушки Сомерсета просты и наивны, а родственники их сердиты и горячи.

Едва я успел произнести эти слова, как двери ратуши отворились и на площадь процессией двинулись отцы города. Впереди шли два трубача в цветных куртках и трубили в трубы. Затем шли олдермены и члены городского совета. Это были важные и почтенные старики. Одеты они были в длинные одежды из черного шелка, отделанные дорогими мехами. Позади шел невысокого роста толстый краснолиций человек. Он нес в руках жезл. Это был городской клерк.

Позади всех шел высокий величественный Стефен Таймвель, мэр Таунтона.

Внешность этого человека была внушительна и обращала на себя внимание. Это был характерный пуританин. Все отличительные свойства этого типа ярко и резко сказывались в его фигуре. Он был высокого роста и худ, глаза его были опущены вниз и полузакрыты. Лицо свидетельствовало о долгих постах и ночных бдениях. Спина была уже сутулая, и голова опускалась на грудь. Эти черты говорили о том, что этот человек уже стар, но о противном свидетельствовали его светлые, серо-стальные глаза и доброе выражение лица. Дух, питаемый религиозным энтузиазмом, был бодр и решительно господствовал над немощной плотью. Остроконечная седая борода доходила до половины груди, длинные белоснежные волосы развевались из-под маленькой бархатной шапочки. Шапочка сидела на голове очень туго, так что уши неестественно топорщились. Это опять-таки была общая черта пуританского обихода. Поэтому роялисты и называли вигов «остроухими» и "ушастыми".

Одет был Стефен Таймвель намеренно просто. Платье на нем было темного цвета и состояло из темного плаща, темных бархатных панталон и черных шелковых чулок. На башмаках вместо серебряных пряжек, бывших тогда в моде, красовались банты из темного бархата. В качестве мэра Стефен Таймвель должен был надеть на себя тяжелую золотую цепь.

Особенно потешно вел себя шедший перед мэром маленький человек, городской клерк. Он шел важно, одной рукой уперся в бок, а другую с жезлом вытянул вперед. По временам он важно кланялся направо и налево, принимая приветствия народа исключительно на свой счет. К поясу этот маленький толстяк прицепил громаднейшую саблю, которая тащилась по земле, звякая о камни мостовой. Иногда сабля запутывалась между его ногами, тогда он останавливался, высвобождал ноги и двигался снова вперед мерно и торжественно. Но сабля продолжала лезть к нему в ноги. Тогда он повернул ее вверх и подвязал рукоять. Теперь вид у него стал совсем потешный.

Мэр обошел все полки и осматривал людей с величайшим вниманием. Видно было, что, несмотря на зрелые года, он не забыл военного дела. Окончив осмотр, мэр оглянулся кругом с явным намерением говорить.

Клерк немедленно же стал около мэра и, махая руками, начал орать благим матом:

— Тише, тише, добрые люди! Тише, тише! Досточтимый мэстер Стефен Таймвель хочет говорить.

Клерк так суетился, что сабля его развязалась и снова запуталась в его ногах. Толстяк упал на землю и тщетно боролся с оружием, продолжая, однако, кричать.

— Сами вы замолчите, мэстер Тезридж! — сурово сказал мэр. — И вам, и нам было бы спокойнее, если бы вы умели управляться с вашим языком и саблей. Я хочу поговорить с этими добрыми людьми, а вы мешаете мне своим криком.

Клерк сократился и исчез в толпе олдерменов. Мэр медленно поднялся на возвышение, на котором стоял базарный крест. Стоя на этом помосте, он начал говорить громким, высоким голосом, сила которого росла по мере того, как старик одушевлялся. Говорил он прекрасно, и слова, им произносимые, явственно различались в самых отдаленных углах площади.

— Друзья по вере! — заговорил он. — Благодарю Господа за то, что он дал мне дожить до старости и увидеть собственными глазами это прекрасное собрание верующих.

Мы, жители Таунтона, всегда хранили священное пламя Ковенанта. По временам, правда, этот святой огонь угашался прислужниками современности и лаодикийцами, но в сердцах народа он продолжал ярко гореть. Вокруг нас царило нечто худшее, нежели тьма египетская. Нас угнетало папство, прелатизм, арменианизм, эрастиализм и симония. Все эти ереси свирепствовали, возмущая покой верующих. Но что я вижу ныне? Вижу ли я верующих, скрывающихся в потаенных местах и дрожащих перед нечестивыми притеснителями? Вижу ли я преклоняющееся перед временными владыками поколение, которое лжет устами своими, сокрывая истину глубоко в сердце? Нет, я вижу перед собою благочестивых и любящих Бога людей. Сколько их здесь? Не только жителей города я вижу, но и людей из ближних местностей. Сюда же пришли верующие из Дорсета, вельдшира и даже, как мне только что сказали, из далекого Гэмпшира. Все они готовы трудиться, посвятив себя Божьему делу. И вот, глядя на всех этих верующих людей, думая о том, что все золото, находящееся в сундуках моих сограждан, готово поддерживать их в их борьбе, зная, наконец, что и все прочие верующие Мессии сочувствуют нам и соединяются с нами в молитвах, я проникаюсь несокрушимой верой. Внутренний голос говорит мне, что нам удастся разрушить храм Дагона и воздвигнуть в нашем отечестве храм истинной веры, и храм сей не смогут разрушить ни паписты, ни прелатисты, ни идолопоклонники и никакие иные служители врага рода человеческого.

Эта речь мэра была встречена глухим, неудержимым рокотом одобрения собранных под знамена восстания крестьян. Люди стучали о камни пиками, саблями и мушкетами. Саксон сердито оглянулся и махнул рукой. Шум в наших рядах немедленно же прекратился, но наши менее дисциплинированные соседи справа и слева долго еще продолжали шуметь и махать шляпами.

Граждане Таунтона, стоявшие напротив, пребывали в мрачном молчании, но их неподвижные суровые лица свидетельствовали о том, что речь мэра затронула их самое больное место. Во взорах их горел огонь религиозного фанатизма.

Мэр вытащил из-за пазухи свиток и продолжал:

— В моих руках находится в настоящую минуту прокламация, которую прислал наш царственный вождь. По своей великой доброте и самоотвержению он в первой своей прокламации, изданной в Лайме, объявил, что предоставляет выборы короля английскому парламенту, но враги его воспользовались этим самоотвержением герцога в недобросовестных и низких целях и стали говорить, что герцог Монмауз не уверен в себе настолько, что не осмеливается воспользоваться титулом, который принадлежит ему по праву. Герцог решил, что всем этим козням надо положить конец. Знайте же, что отныне Иаков герцог Монмауз есть законный король Англии. Иаков же Стюарт, папист и братоубийца, объявляется злым узурпатором, голова которого оценена в пять тысяч гиней. Собрание, заседающее в Вестминстере и называющее себя английским парламентом, объявляется собранием незаконным, и все его постановления лишенными силы закона. Благослови Господь короля Монмауза и протестантскую религию!

При этих словах зазвучали трубы, а народ начал кричать «ура», но мэр снова поднял вверх. свои худые руки, призывая к спокойствию.

— Сегодня утром, — произнес он, — ко мне прибыл посланец от короля. Король посылает приветствие своим верным протестантским подданным. В настоящее время король находится в Аксминстере, где отдыхает после победы. Скоро он снова двинется в поход, и у нас будет не позже как через два дня. С сожалением вы, конечно, узнаете о том, что во время боя был убит наш олдермен Райдер. Он умер как муж и христианин, завещав все свое земное богатство, вместе с суконной фабрикой и домашней недвижимостью, на ведение войны. Кроме Райдера погибло еще десять уроженцев Таунтона. Убиты, между прочим, двое храбрых юношей, братья Оливер и Эфраим Голлс. Бедная мать этих героев…

— Не жалейте меня, добрый мэстер Таймвель, — раздался из толпы женский голос, — у меня еще есть три храбрых сынка, которые готовы погибнуть за святую веру.

— Вы — почтенная женщина, госпожа Голлс, — ответил мэр, — ваши дети стоят теперь перед престолом Божиим. Далее в списках убитых значатся Джес Трефель, Иосиф Миллар и Амипадав Гольт…

Старый мушкетер, стоявший в первом ряду таунтоновской пехоты, надвинул при этом имени шляпу на самые глаза и воскликнул громко и степенно:

— Бог дал, Бог и взял. Да будет благословенно имя Господне!

— Я знаю, что вы потеряли своего единственного сына, мэстер Гольт, обратился к мушкетеру мэр, — но Бог тоже ведь пожертвовал Своего Единственного Сына для того, чтобы мы могли пить из источника вечной жизни. Далее в списке убитых значатся Пат Реган, Иаков Флетчер, Сальвешон Смит и Роберт Джонстон.

Старый пуританин затем медленно сложил бумаги и, спрятав их за пазуху, скрестил руки и стоял несколько мгновений молча, молясь про себя. Затем он спустился вниз и пошел прочь с важным лицом и опущенными к земле глазами.

Крестьяне, собравшиеся в город, были менее религиозны и более любопытны, чем граждане Таунтона. Они окружили наш полк. Им хотелось посмотреть на людей, которые поколотили драгун. — Поглядите-ка на барина с соколиным лицом! — крикнул один из них, указывая на Саксона. — Это он вчера убил филистимлянского офицера и помог святым одержать победу.

— А вон тот-то, вон тот-то, поглядите-ка! — кричала старуха. — Личико у него беленькое, а одет словно принц. Это, видно, кто-нибудь из знатных! Ах, голубчик, подай тебе Бог здоровья за то, что ты приехал из Лондона сражаться за правую веру. Видно, это Богу угодный молодой человек, если, в Лондоне живя, уцелел. Лондонские еретики злы. Они доброму лорду Росселю голову отрубили, а почтенного мэстра Бакстера заковали в цепи.

А третий кричал:

— Кум, а кум! Что ты там не говори, а мне по нраву вот тот парень на серой лошади. Вот этот солдат настоящий. Щеки у него, что у красной девицы, а руки и ноги как у Голиафа из Газы. Этот парень, пожалуй, и нашего Джемса уберет, ей-Богу, уберет, как мышонка, одной рукой пришлепнет. А вон и добрый мэстер Тезридж, да и торопится же он! Хороший человек мэстер Тезридж, для доброго дела сил и здоровья не жалеет.

— Дорогу, добрые люди, дорогу! — властно кричал маленький клерк, пробиваясь через толпу. — Не мешайте высшим сановникам города исполнять их обязанности. Да и около воинов не толпитесь. Вы им мешаете развернуть строй, а теперь такое правило, чтобы строй как можно шире развертывать. Все великие полководцы так думали. Господа, кто командует этой когортой, или, вернее сказать, легионом? Ну да, конечно, легионом, ибо при отряде имеется кавалерия.

— Это не легион, а полк, сэр, — сурово ответил Саксон, — это вельдширский пехотный полк Саксона, и честь командования принадлежит мне.

Клерк, увидев свирепое лицо солдата, шарахнулся в сторону и нервно произнес:

— Прошу извинения у вашего высокородия, я много уже слышал о вашем высокородии. Ваше высокородие изволили принимать деятельное участие в германских войнах, не правда ли? Я и сам в юности владел пикой, и мне пришлось прошибить парочку голов. То есть, я хотел сказать, что я пронзил пару-другую сердец. Да, сэр, я тоже носил буйволовый камзол и перевязь через плечо.

— Что вам нужно? — спросил Саксон.

— Я послан нашим досточтимым мэром и имею поручение к вам и вашим капитанам. Несомненно, ваши капитаны, вот эти, стоящие около меня, высокие молодые люди. Ей-Богу, они очень, очень красивы, но мы с вами, полковник, хорошо знаем, что сила в военном деле не так важна, как искусство. Небольшого роста человек, умеющий владеть шпагой, свалит великана. Я готов держать пари, что два старых солдата, вроде нас с вами, полковник, могут без труда одолеть этих трех молодцов.

— Говорите же, наконец, человек! — крикнул Саксон и, наклонившись, схватил болтливого клерка за полу его камзола и стал трясти самым основательным образом. Тряс он его до тех пор, пока тот не посинел.

Мэстер Тезридж стал бледен как мертвец.

— Что вы, полковник, что вы? — воскликнул он наконец. — Разве можно чинить насилие над представителем мэра? И кроме того, я — при шпаге, вы разве не видите? Я могу рассердиться, я ужасно вспыльчив. Помилуй вас Бог меня рассердить. Я делаюсь прямо зверем. Да, что касается моего поручения, я уполномочен заявить вам, что наш досточтимый мэр ждет вас в ратуше. Он желал бы поговорить с вами и с вашими капитанами.

— Сейчас придем, — ответил Саксон и, обернувшись к солдатам, снова начал объяснять им простейшие движения и маневры. Эти уроки были полезны и нам, офицерам, ибо только один сэр Гервасий имел слабое представление о военной службе. У нас же с Рувимом решительно никаких познаний по этой части не было.

Наконец учение кончилось, и солдатам было позволено идти к себе в казармы, то есть в сарай, который был для них отведен городом. Мы отдали наших лошадей конюхам гостиницы "Белого оленя", а сами пошли знакомиться с мэром.

Глава XVIII ОБЕД У МЭРА

В ратуше было очень много народа и шла суетня. За низким столом, покрытым зеленой байкой, сидели два писца. Перед ними возвышались связки бумаг. Перед столом стояла вереница людей, ожидающих своей очереди. Каждый из граждан клал на стол деньги, завернутые в бумагу или насыпанные в мешочек. Каждое пожертвование записывалось. Около стола стоял квадратный обитый железом сундук, куда убирались пожертвования. Проходя МИМО, мы видели, что сундук уже до половины наполнен золотом. Многие из жертвователей были одеты очень плохо, лица у них были худые, изнуренные. Было совершенно очевидно, что жертвовали они не от избытка, что это были трудовые деньги, скопленные путем трудов и лишений.

Некоторыепроизносили молитвы, а другие приводили уместные тексты из писания о тленных сокровищах и о том, что дающий взаймы Богу не оскудеет. Городской клерк стоял тут же у стола и называл жертвователей. Язык его болтал без умолку. Клерк делал разные замечания. Когда мы вошли, он кричал:

— Авраам Виглис жертвует двадцать шесть фунтов десять шиллингов. На сей земле вы, мэстер Виглис, будете получать десять процентов на капитал, да и на том свете вас не забудут — за это я вам уж ручаюсь. Джон Стандиш два фунта. Виллиан — две гинеи. Стандфаст Хилинг — сорок пять фунтов. Вот это хорошо, мэстер Хилинг, этим пожертвованием вы попали папе римскому в самые ребра. Солон Уорен — пять гиней. Иаков Уойт — пять шиллингов. Это, Иаков, лепта вдовицы! Томас Бэквель — десять фунтов. Эге-ге-ге, мэстер Бэквель, у вас три фермы на реке Тоне и пастбища в самой лучшей части Ательняя. Вы могли бы и побольше пожертвовать на святое дело. Вы, конечно, зайдете еще раз. Олдермен Смитсон — девяносто фунтов. Ага! Это хороший щелчок по носу римской блуднице. Еще столько же — и трон блудницы превратится в дырявый стул. Да, почтенный мэстер Смитсон, мы разрушим римскую ересь так же, как Ииуй, сын Нимши, разрушил храм Ваала.

Так болтал без умолку мэстер Тезридж. Одних он хвалил, других порицал, третьим, наконец, льстил, но серьезные и важные бюргеры не обращали на эту пустую болтовню решительно никакого внимания.

В другой стороне залы стояло несколько громадных деревянных комяг, В них складывали приносимые пики и косы. По всему округу были разосланы гонцы и сборщики. Им было приказано скупать оружие. Собранные таким образом предметы приносились в ратушу и складывались в эти комяги под наблюдение главного оружейника. Около комяг стоял бочонок, наполненный пистолетами разных калибров. Кроме того, тут же помещался большой запас огнестрельного оружия; тут были мушкеты, карабины, ружья с пружинами, охотничьи ружья для стрельбы птиц. Я увидал с дюжину старинных аркебузов из меди и старинные пушки, привезенные из окрестных замков. Оттуда было привезено много и другого оружия прежних времен. Оружие это нашими предками очень ценилось, но нам эти вещи казались смешными и ненужными. Что вы станете делать с аркебузом в наше время? Зачем он, когда у нас есть мушкет, стреляющий каждые две минуты и бьющий на четыреста шагов? Здесь были алебарды, боевые топоры; утренние звезды, палицы, так называемые, черные алебарды и старые латы из плетеного металла. Последнее годилось и для наших времен. Эта кольчуга прекрасно предохраняет от удара саблей или пикой.

Среди всех этих толкающихся и суетящихся людей стоял мэр, сам мэр, сам мэстер Таймвель, отдавая приказания. Сразу было видно опытного хозяина, думающего обо всем и умеющего предусмотреть всякую мелочь. И, увидав его за работой, я понял, почему все граждане так его любят и так ему верят. С мудростью старика в этом человеке соединились живость и энергия юноши. В то время когда мы к нему приблизились, мэстер Таймвель пробовал замок у фальконета. Увидя нас, он пошел к нам навстречу и приветствовал нас с большим радушием.

— Я много слышал о вас, — сказал он, — мне рассказывали о том, как вы собрали верных и побили конницу узурпатора. Надеюсь, что вы видите их пятки не последний раз. Я слышал, полковник Саксон, что вам много пришлось сражаться за границей?

— Да, я был смиренным орудием в руках Провидения не раз. Моими руками Бог сделал много добра, — ответил Саксон с поклоном, — я сражался со шведами против пруссаков, а потом, отслужив положенный срок, помогал пруссакам против шведов. А затем я поступил на баварскую службу, и мне пришлось драться и со шведами, и с пруссаками. Кроме того, я принимал деятельное участие в турецких войнах на Дунае, и, наконец, мне пришлось воевать в Палатинате; впрочем, тут была не война, а скорее приятная прогулка.

— Вот это жизнь настоящего заправского солдата! — воскликнул старый мэр, приглаживая свою белую бороду. — Я слышал также, что вы замечательно хорошо молитесь и поете священные песни. Я вижу, полковник, что вы человек старого закала и получили воспитание в сороковых годах. Люди сороковых годов, полковник, были настоящими людьми. Весь день они проводили в седле, половину ночи проводили коленопреклоненные, в молитве. Увидим ли мы подобное поколение когда-нибудь? От этого прошлого остались жалкие обломки вроде меня. Огонь юности погас, осталась одна зола старческого бессилия.

— Ну нет, — возразил Саксон, — ваша энергическая деятельность и польза, приносимая вами делу, свидетельствуют о противном. Вы слишком скромны, сэр. А что касается огня юности, то вот вам молодые люди. Огня в них сколько угодно, и они будут работать, как следует, если найдутся старцы, умеющие их наставить на истинный путь. Это капитан Михей Кларк, это капитан Рувим Локарби, а это вот высокочтимый господин сэр Гервасий Джером. Все они прибыли для того, чтобы сражаться за попранную веру.

Мэр взглянул довольно удивленно на баронета, который успел уже вытащить карманное зеркальце и приглаживал себе брови.

— Таунтон приветствует вас, молодые сэры, — сказал он. — Я надеюсь, что все вы во время пребывания здесь поселитесь в моем доме. Обстановка у меня скромная и пища незатейливая, но ведь солдату не нужно изысканности. А теперь, полковник, я хотел бы спросить у вас совета насчет этих трех небольших пушек. Я полагаю, что, если их обить медными обручами, они пойдут в дело. То же полагаю сделать и вот с этими тридцатифунтовыми пушками. Это наследие старых времен, но, может быть, они послужат и теперь народному делу?

И старый солдат и пуританин пустились в длинный и ученый разговор о достоинствах разного рода артиллерийских орудий. Послышались толки о стенобитных машинах, об ужах и полуужах. Один хвалил селезней, другой ястребов, соколов и кречетов. Обсуждали достоинства мортир и разбирали достоинства фаворитов и краснобаев. О каждом из этих орудий Саксон высказывал свое совершенно определенное мнение, причем подкреплял его примерами и ссылками на собственный опыт. Затем Саксон перешел к рассуждениям о том, какие орудия лучше всего употреблять при защите крепостей или при осаде оных. Он долго рассуждал о фортах прямоугольных и косоугольных, об укреплениях прямолинейных, горизонтальных, полукруглых и круглых. При этом Саксон так часто ссылался на пример устройства лагеря его императорского величества в Гране, что нам показалось, что его разговорам конца не будет. Кое-как нам удалось улизнуть, и когда мы уходили, Саксон говорил о действии, которое производили австрийские гранаты на баварскую уланскую бригаду во время битвы при Обер-Грауштоке.

— Пусть буду я проклят, если приму предложение старика и поселюсь в его доме, — вполголоса произнес сэр Гервасий. — Слыхал я об этих пуританских домах. Так много молитвы и мало хересу и, кроме того, вам швыряют в голову текстами, увесистыми как булыжники. Спать ложатся на закате солнца, любезничать со служанками не позволяется, а также петь песни. Попробуйте сделать что-либо в этом роде — и вы немедленно подвергнетесь благочестивой проповеди.

— Дом у мэра, конечно, больше, чем у моего отца, но строгости там едва ли не больше, чем у нас, — сказал я.

— Вот сказал-то! — воскликнул Рувим. — Твоего отца я с этой стороны довольно хорошо знаю. Бывало, в деревне соберемся мы, молодежь, мавританский танец плясать или играть в поцелуй и в потерявшего свой камзол пастора и боимся, как бы нас кирасир Джо не увидал. И если увидит, то беда. Таким взглядом обдаст, что вся охота веселиться отпадает. Я убежден в том, что он был из тех пуритан, которые убивали ученых медведей и рубили майские шесты.

— Ну, если такой человек убьет медведя, то он будет братоубийцей, воскликнул сэр Гервасий, — простите, друг Кларк, но я должен сказать правду, при всем моем уважении к почтенному вашему родителю.

— Ну, если вы убьете попугая, то вы будете не более виноваты в братоубийстве, чем отец, убивая медведя, — ответил я, смеясь, — что же касается предложения мэра, то я предлагаю вот что. Сегодня мы у него обедаем и, стало быть, увидим, какие у него порядки. Если нам у него не понравится, мы подыщем какой-нибудь предлог и останемся в гостинице. Только помните, сэр Гервасий, что в домах этих людей порядки совсем иные, чем в тех домах, в которых вы до сих пор бывали. Придерживайте ваш язычок, а то можете кого-нибудь обидеть и нарваться на неприятность. Я вам буду подавать знаки. Имейте в виду, что если я начну покашливать, то это будет означать, что вы должны остерегаться.

— Согласен, молодой Соломон, согласен! — воскликнул баронет. — Я очень рад, что у меня будет кормчий, умеющий лавировать в этих священных водах. Сам я ни за что не разберусь в этих премудростях и непременно наскочу на мель. Но наши друзья окончили битву при Обере; кажется, я так называю этот немецкий город, — и идут к нам. Надеюсь, почтеннейший господин мэр, что вы выяснили, наконец, все ваши недоразумения по военной части?

— Да, я их выяснил, сэр, — ответил пуританин, — указания вашего полковника были для меня чрезвычайно полезны и назидательны. Я не сомневаюсь, что, служа под его руководством, вы извлечете громадную пользу.

— Весьма вероятно, сэр, весьма вероятно! — беззаботно ответил сэр Гервасий.

— Но теперь уже около часа времени, — продолжал мэр, — наша слабая плоть громко вопиет, требуя пищи и пития. Прошу вас оказать мне честь и последовать за мной в мое смиренное жилище. Придя туда, мы найдем домашний наш стол уже накрытым.

Сказав эти слова, мэр двинулся вперед. Следуя за ним, мы вышли из ратуши и двинулись вниз по Передней улице. Прохожие почтительно расступились перед Стефаном Таймвелем, давая ему дорогу. Он указывал нам на делаемые им приготовления. Местами улицы были перегорожены толстыми железными цепями. Делалось это для того, чтобы помешать неприятельской коннице ворваться в город. Иногда в угловых домах нам приходилось видеть пробитые в стенах отверстия, из которых выглядывали темные дула осадных пушек и каронад. Эти предосторожности были совершенно необходимы. Ходили слухи, что отряд королевской конницы находится поблизости от города. Нападение одного из таких отрядов нам пришлось отразить. Город поэтому должен быть укреплен как следует, иначе он мог сделаться жертвой смелого неприятеля. Дом у мэра был большой, каменный и имел солидную внешность. При доме был большой двор, выходивший на Восточную улицу. Дверь была стрельчатая, из тяжелого дуба, обитая большими железными гвоздями. Вид этого входа был мрачный и угрюмый, зато передняя была веселая, светлая и в ней было много воздуха. Пол состоял из гладко отполированных кедровых досок, по стенам шли высокие панели из темного дерева, издававшего очень приятный запах вроде фиалок. В дальнем конце передней виднелась широкая лестница. По этой лестнице, в то время как мы входили в дом, сбежала вприпрыжку молоденькая, хорошенькая девушка. За ней шла немолодая женщина, неся груду чистого столового белья. Увидав нас, старуха повернулась и ушла, а молодая девушка бросилась вниз, прыгая через три ступеньки, приблизилась к мэру и, обвив руками его шею, стала его нежно целовать, внимательно в то же время глядя ему в глаза. Так нежная мать смотрит на ребенка, стараясь убедиться, что он вполне здоров.

— Опять устал, дедушка? Да? Опять устал? — произнесла она, тревожно качая головой и прижимая к плечам старика свои беленькие ручки. — Ах, дедушка, дух у тебя сильнее, чем тело, ты не должен забывать об этом.

— Ну-ну, девочка, — ответил мэр, гладя богатую темную шевелюру девушки, — работник должен работать до тех пор, пока не прозвонит час успокоения. Это, господа, моя внучка, Руфь. В ней — все мое потомство, и она свет моей старости. Вся роща вырублена, остался только старый дуб да вот эта молодая сосенка. Слушай, девочка, эти кавалеры издалека прибыли для того, чтобы послужить делу. Они сделали мне честь, согласились разделить с нами нашу скромную трапезу.

— Добро пожаловать, господа. Вы пришли как раз вовремя. Домочадцы собрались, и обед готов, — произнесла девушка, взглядывая на нас и ласково улыбаясь. Это была улыбка доброй, любящей сестры.

— Ну, вы тут готовы, а мы еще более готовы! — воскликнул весело старый гражданин. — Веди-ка гостей и сажай их на места, а я пойду в свою комнату, сниму эту парадную одежду. Сперва надо освободиться от меховой пелерины и золотой цепи, а потом и за трапезу.

Мы последовали за нашей прекрасной проводницей и очутились в большой комнате с высоким потолком. Стены были покрыты дубовыми панелями и обвешаны коврами. Пол был штучный, по французской моде, и устлан звериными шкурами и коврами. В конце комнаты стоял громадный мраморный камин, по размерам в целую комнату. Над камином были набиты крюки, по всей вероятности, для того, чтобы вешать и ставить оружие. У богатых купцов Англии было обыкновение держать при себе очень много оружия, которым они вооружали в случае надобности своих учеников и мастеров. Но теперь оружия в комнате не было. Теперь куча пик и алебард в углу напоминала отом, что страна переживает смутное время.

Посреди комнаты стоял длинный и тяжелый стол. за которым сидело тридцать-сорок человек народа, большей частью мужчины. Когда мы вошли, все эти люди, впрочем, стояли. В дальнем углу стоял человек с очень важным выражением лица и читал бесконечную предобеденную молитву, сочиненную им самим. Начиналась молитва благодарением за ниспослание пищи, продолжалась рассуждением о церкви и государстве и заканчивалась молением о ниспослании помощи «Израилю» в его борьбе с тиранией. Мы остановились у дверей и, сняв шапки, стали ожидать окончания молитвословия, наблюдая всех этих людей. Нам было легко к ним присматриваться именно теперь, когда они стояли, опустив очи вниз, и погружены были в свои мысли.

Здесь были люди разных возрастов; и старики с седыми бородами, и безусые юноши, но у всех у них были торжественные лица. Одеты они были в простые одежды темного цвета. Некоторое разнообразие этой монотонной темноте придавали лишь белые широкие воротники. Темные камзолы и куртки плотно охватывали талии, башмаки из испанской кожи были лишены всяких украшений и завязаны темными лентами. Носки на башмаках были некрасивые, четырехугольные. Большинство имело кожаные портупеи, но сабель не было видно. Оружие вместе с широкими фетровыми шляпами и черными плащами было положено на скамьи вдоль стен. Пресвитериане стояли, молитвенно сложив руки и склонив головы; они слушали длинную молитву и изредка испускали стоны и восклицания, показывая этим одобрения чтеца.

Наконец бесконечная молитва кончилась, и все общество, молчаливо усевшись на места, приступило безо всякого отлагательства и церемоний к еде. На столе аппетитно дымились горячие блюда. Наша юная хозяйка привела нас к концу стола, где стояло высокое резное кресло с черной подушкой. Это было председательское место хозяина дома. Сама мистрис Таймвель села направо, сэр Гервасий сел с ней рядом. Почетное место налево от хозяина было предоставлено Саксону, я сел рядом, а со мной с другой стороны поместился Локарби. Я заметил, что глаза Рувима были устремлены на пуританскую девушку. Внешность ее поразила моего товарища, и он продолжал глядеть на нее с нескрываемым восхищением.

Стол был не особенно широк, так что, несмотря на стук ножей и тарелок и разговоры гостей, мы могли, не возвышая голоса, беседовать с сидящими против нас.

— Все это домочадцы моего отца, — произнесла мистрис Таймвель, обращаясь к Саксону, — здесь нет ни одного человека, который не состоял бы у него на службе; у него большое шерстяное дело, и он держит много учеников. Мы каждый день садимся за обед в количестве сорока человек.

— Хороший обед! — ответил Саксон, оглядывая стол. — Семга, мясо, телятина, баранина, пироги — чего человеку еще желать? Да и хорошего домашнего пива много, есть чем запить все эти блюда. Если почтенный мэстер Таймвель сумеет устроить таким же способом продовольствие армии, я провозглашу его гением. В лагере таких лакомств не найдешь. Там вы благодарите Бога, если вам дадут стакан грязной воды и кусок завалявшегося мяса, кое-как изжаренного.

— Но вера дороже всех яств, не правда ли? — произнесла пуританская девушка. — Всевышний пропитает своих воинов. Вспомните, как были питаемы в пустыне пророки Илия и Агар.

— Верно, верно! — подтвердил сидевший рядом с сэром Гервасием загорелый юноша. — Господь попечется о нас. Из скал он извлечет для нас воду и пошлет нам манну в пустыню и жирных перепелов.

— Верю, верю, юный сэр! — ответил Саксон. — Но тем не менее мы должны позаботиться и об устройстве хорошего продовольственного обоза. Надлежит иметь достаточное количество повозок и при каждой из них присмотрщика, как это делается в Германии. Это дело важное, и на случай рассчитывать нельзя.

Хорошенькая пуританка удивленно взглянула на Саксона. В его словах она усмотрела недостаток веры в Промысел и, кажется, хотела возразить. Но в эту самую минуту в комнату вошел ее отец. Все встали и кланялись, по мере того как мэр проходил мимо, пробираясь к своему месту.

— Садитесь, садитесь, друзья! — сказал он, махая рукой. — Мы простые люди, полковник Саксон, соблюдаем старый и похвальный обычай почтения к старшим. Надеюсь, Руфь, что ты позаботилась как следует о наших гостях?

Все мы заявили, что большего внимания и гостеприимства представить себе не можем.

— Прекрасно, прекрасно! — произнес бодрый старик. — Но я вижу, что ваши тарелки и стаканы пусты. Виллиам, позаботься о гостях. Кто ест хорошо, тот и сражается как следует. Я всегда это замечал. Скажу хоть об учениках. У меня такая примета даже сложилась. Раз я заметил, что какой-нибудь ученик плохо ест, так уж наперед знаю, что от него никакого толка в работе не будет. Пища необходима для поддержания телесной силы. Виллиам, отрежте-ка ломтик от этого куска говядины. А что касается этой битвы при Обер-Грауштоке, полковник, я хотел бы знать, какую же роль сыграл кавалерийский полк Пондура? Ведь вы, как я понял, служили в этом полку?

Мэр затронул тему, которая представляла для Саксона чрезвычайно большой интерес, и скоро оба начали оживленную беседу. Стефен Таймвель рассказывал различные вещи о битвах при Раундвэ-Даун и Марстоне, а Саксон называл разные более или менее неудобопроизносимые города в Штирийских Альпах и по берегам Дуная. В своей молодости мэр командовал сперва конной ротой, а затем полком и участвовал во всех парламентских войнах, начиная с Чальгрова и кончая последней битвой у Ворчестера. Его военный опыт был далеко не так разнообразен, как у Саксона, но то, что он знал, он знал твердо. В общих положениях собеседники сходились, и споры их вращались вокруг частностей; спорили они ожесточенно, перестреливаясь непонятным для простых смертных военным жаргоном. Сперва мы внимали речам о палисадах и эстакадах, затем пошли сравнения между легкой и тяжелой кавалерией и разбор относительных достоинств улан, мушкетеров, ландскнехтов, лигеров и т. п. Мы прямо остолбенели от сыпавшихся на нас целыми кучами непонятных слов. Наконец заговорили об укреплениях. Мэр, чтобы доказать справедливость своего мнения, построил крепость из вилок и ножей. Саксон же со своей стороны немедленно предпринял осаду крепости; настроив из кусков хлеба множество траверсов и прикрытий, он быстро приблизился к крепости
мэра. Спор возгорелся с новой силой.

Пока старшие предавались этому дружественному состязанию, сэр Гервасий Джером и Руфь беседовали на другом конце стола. Редко я видывал, дети мои, таких красивых женщин, как эта пуританская девушка. Что это было за чудное личико! В нем светилась скромность и девственность. Видно было сразу, что прекрасное тело скрывает в себе не менее прекрасную душу. Эта душа светилась в чистом взоре ее очей. Ее темные волосы были зачесаны назад и открывали большой белый лоб. Брови были дугой, а глаза большие, голубые, задумчивые. В фигуре девушки было что-то нежное, голубиное. Форма рта и развитой подбородок показывали, однако, что у этой красотки есть характер и что и в настоящее смутное и опасное время она покажет себя достойной своих круглоголовых предков, пуритан. Эта хорошенькая и нежная внучка мэра — я сразу понял — не спасует ни перед чем. Она сумеет показать себя и там, где бы оробела иная болтливая и энергичная, на первый взгляд, женщина.

Я забавлялся, видя, как сэр Гервасий старается занимать свою соседку. Баронет и девушка жили в двух разных мирах, и сэру Гервасию пришлось делать невероятные усилия для того, чтобы вести разговор на понятом для Руфи Таймвель языке.

— Вы, конечно, очень много читаете, мистрис Руфь? — говорил он. — Чем иным, кроме чтения, можно заниматься, живя здесь, так далеко от города?

— Как это так? — с удивлением спросила девушка. — А разве Таунтон не город?

— Помилуй меня Бог, я и не думал говорить, что Таунтон не город, ответил сэр Гервасий, — могу ли я отрицать это, да еще в присутствии стольких почтенных бюргеров, которые могли бы на меня обидеться на оскорбление их родного города. И однако, прекрасная барышня, факты остаются фактами. Лондон настолько превосходит все остальные города, что его право называться городом по преимуществу неоспоримо. Если кто говорит просто о городе, не называя его по имени, нечего и толковать, что речь идет о Лондоне.

— Неужели он такой большой, этот Лондон?! — воскликнула удивленно хорошенькая девушка. — Но ведь и в Таунтоне строят теперь новые дома. Поглядите-ка, какая стройка у нас за старыми стенами и по ту сторону Шутерна. Даже по ту сторону реки теперь дома строят. Почем знать? Может быть, со временем Таунтон сравняется с Лондоном.

— Если бы всех жителей Таунтона в один прекрасный день переселили в Лондон, — ответил сэр Гервасий, — то столица не заметила бы даже, что ее народонаселение увеличилось.

— Ну, я вижу, вы надо мной смеетесь! — воскликнула провинциалка. — То, что вы говорите, немыслимо.

— Ваш дедушка может подтвердить, что я говорю правду, — засмеялся сэр Гервасий, — но вернемся, однако, к вопросу о чтении. Я убежден в том, что вы поглотили все сочинения Скюдери. Конечно, вы наслаждались "Великим Киром". Вы знакомы и с Коолеем, Уоллером и Драйденом?

— А кто они такие? В каких церквях они проповедуют? — спросила Руфь.

Баронет опять засмеялся.

— Вот тебе раз! — воскликнул он. — Ну, если вы так хотите, честный Джон проповедует в церкви Вилля Онвина. В просторечии эта церковь называется "заведением Вилля". Иногда его проповедь затягивается, и слушатели расходятся только после двух часов утра. Но меня, право, удивляет ваш вопрос. Неужели человек не имеет права водить пером по бумаге, если он не принадлежит к духовному званию? Неужели проповедовать можно только с церковной кафедры? Я положительно был уверен, что Драйдена читают все девушки вашего возраста. Скажите, мистрис Руфь, какие ваши любимые книги?

— Больше всего я люблю книгу Аллейона "Горе грешникам", — ответила Руфь, — это очень хорошая книга, и она принесла многим пользу. Неужели вы не доставили пользы своей душе и не читали этой книги?

— Нет, этой книги я не читал, — произнес сэр Гервасий.

— Да неужто не читал"? — поднимая брови и страшно удивляясь, воскликнула девушка. — А я-то-думала, что «Горе» читали все люди на свете. Ну, а "Спор верующих"? Эту-то книгу вы, наверное, читали?

— Тоже не читал.

— А проповеди Бакстера?

— Не имею понятия о них.

— А "Напиток духовный" Болля?

— Не читал.

Мистрис Руфь Таймвель, окончательно удивленная, воззрилась на нашего приятеля как на некое чудо.

— Простите, сэр, вы меня не сочтите, пожалуйста, невоспитанной, но я удивлена, — произнесла она — наконец. — Где же вы жили? Что же вы делали, — чем занимались? Ведь эти книги даже уличным ребятам у нас известны.

— Говоря по правде, эти книги в Лондоне не в ходу, — ответил сэр Гервасий, — мы слушаем пьесы сэра Джорджа Эзриджа, мы любуемся периодами сэра Джона Соклинча. Вот наша умственная пища. Она, может быть, не так полезна для здоровья, как ваша, но зато легче усваивается. И затем, живя в Лондоне, можно развлечься и в то же время находиться в курсе науки и литературы. В кофейнях болтают о литературе, тем же заняты газеты. Кроме того, мы, лондонцы, бываем на собраниях поэтов и остряков. Два раза в неделю, по крайней мере, едешь в театр. Вы слушаете таких актеров, как Вандрог или Фаркхар, а эти господа свои люди в современной литературе. После театра некоторые идут к Грум-Портеру попытать счастья за зеленым столом, а те, кто не любит игры, отправляются в разные места. Тоги стремятся к "Кокосовому дереву", а виги — в Сент-Джемс. Это названия клубов, где опять-таки разговоры вращаются около литературы. Один хвалит ямбы, другой бранит анапесты, третий восхваляет белый стих, а четвертый уверяет, что без ритфмы поэзия погибла. В клубе люди ужинают и отправляются к Виглю или Слафтеру, где всегда можно найти и самого старого Джона Драйдена, и Тикеля с Клигревом и всю их компанию. Если вам угодно, вы можете слушать споры этих господ поэтов о трех драматических единствах и тому подобных материях. Признаюсь, меня эти вопросы не очень занимали, и мне было гораздо приятнее играть в кости, пить вино и…

— Гм, гм, гм! — закашлялся я.

Некоторые-из пуритан стали прислушиваться к словам сэра Гервасия; и глядели на него с нескрываемым — неодобрением.

— Ваши рассказы о Лондоне меня очень заинтересовали, — произнесла пуританская девушка, — хотя я совсем не знаю тех людей, о которых вы говорите. Кстати, вы упомянули о театре. Я полагаю, что хорошие люди туда не ходят. Театр — это место неправедное, это западня, расставленная для людей дьяволом. Наш добрый и праведный мистер Балль объявил с кафедры, что театры суть собрания нечестивых и избранные места развращенных ассириан. Театры так же опасны для души, как и папские дома с колокольнями, в которых проповедуется ересь.

— Хорошо и верно сказано, мистрис Таймвель! — воскликнул худой истый пуританин, сидевший направо от Руфи и внимательно прислушивавшийся к разговору. — Великое зло и грех заключается в этих проклятых театрах. Не сомневаюсь, что гнев божий снизойдет на эти притоны и будут они разрушены и уничтожены вконец вместе с развращенными людьми и погибшими женщинами, которые их посещают.

— Вы рассуждаете очень решительно, — спокойно произнес сэр Гервасий, конечно, вы рассуждаете так потому, что предмет вам хорошо знаком. Будьте любезны сообщить, много раз вы бывали в театре?

— Благодаря Богу я никогда так далеко не отходил от истинной стези. В театрах моя нога никогда не бывала, — ответил пуританин, — я даже в этом великом решете духовном, которое называется Лондоном, никогда не был; надеюсь, впрочем, войти в него с мечом в руках. Вот только дайте нам войска короля разбить, а уж с этими театрами мы расправимся как следует. Кромвель удовольствовался только тем, что закрыл их, а мы их разрушим. Мы камня на камне не оставим и самое место, где они стояли, солью посыпем, чтобы весь народ знал, что здесь стояли эти вертепы.

Мэр, услыхав эти рассуждения, сказал:

— Вы правы, Джон Деррик, но мне кажется, что было бы приличнее, если бы вы говорили с гостями вашего хозяина более тихим голосом и менее дерзко. Кстати, о театрах, полковник… Это он правду сказал. Мы закрыли тогда все театры, мы не хотели позволить, чтобы между пшеницей росли плевелы. Вспомните, какие плоды приносили эти театры во времена Карла. Все эти Гвинны и Пальмери были паразитами и королевскими лизоблюдами. Вы бывали когда-нибудь в Лондоне, капитан Кларк?

— Нет, сэр, я вырос и воспитывался в деревне.

— Тем лучше для вас, — ответил хозяин и продолжал: — А мне вот пришлось побывать в Лондоне два раза: первый раз я был там в дни Жирного парламента. Ламберт привел свою дивизию в столицу, чтобы припугнуть коммонеров. Я стоял на квартире в Саузворке под вывеской "Четырех крестов". Гостиницу держал благочестивый человек, некто Джон Дольман. Я помню, что у нас с ним была весьма назидательная беседа относительно предопределения. И тогда, господа, в Лондоне царили спокойствие и трезвость. Уверяю вас, что любой человек мог тогда ночью идти от Вестминстера в Тауэр совершенно спокойно. Никакого крика и гама. Только и слышно было чтение молитвы и пение гимнов. Тогда в Лондоне был порядок. Бывало, только смеркнется — и на улице нет уже ни одного скандалиста, ни одной девки. Если кого и увидишь, так только степенного человека, который куда-нибудь по своему делу идет, или сторожевого с алебардой. Это, я вам говорю, было во времена Кромвеля. Второй же раз я попал в Лондон по такому случаю: правительство приказало срыть укрепления Таунтона. Я и сосед мой, перчаточник Фостер, были во главе депутации, посланной Таунтоном в Тайный совет Карла. И кто мог поверить, что в такой короткий срок в Лондоне произойдет такая перемена? Все гады, загнанные нами в свои норы, выползли на свет Божий и опоганили улицы и площади. Святые люди теперь не знали, куда деваться в Лондоне, и скрывались в домах. Да, мы увидали, что князь духов нечистых, Аполлион, царствует в Лондоне. Хорошему человеку не было возможности по улицам ходить. Или к нему какой-нибудь пьяница привяжется и в канаву столкнет, или накрашенная девка пристанет. Куда ни взглянешь, везде пестрота, фалбалы всякие, юбки раздуваются во все стороны, плащи в кружевах, шпоры звенят, перья на шляпах развеваются, повсюду ругательства и божба — нам показалось, что мы попали в ад. Вы можете себе представить, что делалось тогда в Лондоне, если даже тех, которые в каретах ездили, ухитрялись грабить!

— Это как же так? — спросил Рувим.

— А вот как. Я пострадал сам и могу поэтому рассказать вам все по порядку. Побывали мы с Фостером в Тайном совете. Приняли нас холодно. Оно и понятно: Тайному совету мы были так же приятны, как приятен сборщик налогов жене земледельца. А затем нас пригласили в Букингемский дворец к вечернему приему короля. Полагаю, что пригласили нас не из вежливости, а больше в насмешку. Мы было хотели отказаться, но боялись, чтобы король нашим отказом не обиделся, а ссориться нам не хотелось. А мы все еще рассчитывали на успех в нашем деле. Итак, пришлось ехать во дворец. Моя дома сработанная одежда мало подходила для дворца, но я решил ехать в ней. Купил я только новый черный жилет, отделанный шелком, да хороший парик. За парик я заплатил в лавке на Нью-маркете три фунта десять шиллингов.

Молодой пуританин, сидевший напротив, поднял глаза к потолку и пробормотал что-то укорительное для людей, приносящих "жертву Дагону". К счастью для молодого человека, вспыльчивый мэр не слыхал его бормотания.

— Парик — это, конечно, одно только тщеславие, — продолжал мэр, — вы меня извините, сэр Гервасий Джером, но я, при всем к вам уважении, париков одобрить не могу; у каждого человека есть свои собственные волосы. Надо только причесать их получше, ну, попудрить немножко и, поверьте мне, это куда лучше парика. Дело не в коробке, а в том, что в этой коробке содержится. Но нам с мистером Фостером пришлось вдаваться в эту суету. Мы наняли коляску и поехали во дворец. Едем мы по бесконечным улицам и беседуем, а беседа у нас была полезная и серьезная для души. Вдруг я слышу, кто-то меня дернул сзади за голову. Шляпа с меня соскочила и упала на камни. Я поднял руки, хвать себя за голову, ан парика-то и нет. Исчез парик. Ехали мы по улице Флит, и в коляске никого, кроме меня и моего соседа Фостера, не было, а он был так же изумлен, как и я. Стали мы искать, обыскали всю коляску, но нигде парика не было. Парик исчез бесследно.

— Ну и что же дальше? — спросили мы в один голос. — Куда же делся парик?

— Вот этот-то трудный вопрос и пришлось решать нам с соседом Фостером. Уверяю вас, что мы сперва подумали даже, что сделались жертвами дьявольского наваждения и что Бог нас наказывает за суетность и угождение и нами шутит злое привидение вроде Тедворского барабанщика, о котором тогда ходило много рассказов. Тоже немало болтали тогда еще ио замке с привидениями в Малом Бортме. Это недалеко отсюда, в Сомерсетском графстве. С такими мыслями мы обратились к везшему нас кучеру и рассказали ему о случившемся. Кучер слез с облучка и, узнав, что мы приписываем исчезновение парика нечистой силе, разразился глупым хохотом. Затем, подойдя к задку экипажа, он указал нам на разрез в одном месте кузова. Вор просунул руку в это отверстие и стащил с меня парик. Кучер рассказал мне, что в Лондоне есть целое сословие воров, которые занимаются только похищением париков. Они так и дежурят около парикмахерских заведений и следят за теми, кто купил хороший парик. Для того чтобы похитить парик, воры пускаются на разные хитрости. Могу вам прибавить, что мой парик так и пропал и найден не был и мне пришлось покупать другой. Иначе нельзя было предстать пред очи короля.

— Действительно, странное приключение! — воскликнул Саксон. — Однако, расскажите, что же было дальше, на приеме короля?

— Ничего хорошего не было. Карл никогда не отличался любезностью, но нас он принял отменно кисло. Его братец — папист — был также мало любезен. Приглашены мы были только потому, что нам хотели показать весь этот придворный блеск и треск. Пускай, дескать, рассказывают там на западе, как хорошо король живет. Народу мы нагляделись при дворе всякого. Были здесь и придворные, у которых спины хорошо гнутся, и аристократы, чванные, как павлины, и бабы с голыми плечами. На этих срамниц прямо неприятно было смотреть. Кромвель, конечно, посадил бы их всех в исправительный дом. Военные были в разноцветных мундирах. Повсюду шелк, золотое шитье, страусовые перья… Мы с соседом Фостером чувствовали себя в положении двух ворон, попавших в павлинье стадо. Но конфузиться мы и не думали. Чего конфузиться человеку, который создан по образу и подобию Божию? И памятуя о Творце, мы держали себя как подобает независимым английским гражданам. Герцог Букингемский стал на наш счет острить. Рочестер улыбался, а девки захихикали, но мы с моим другом не обращали на этих насмешников никакого внимания. Мы были заняты интересным разговором; насколько мне кажется, мы, стоя в этой придворной толпе, обсуждали догмат об обсуждении и оправдании. Насмешки летели мимо. Тут же рядом шла игра на деньги и танцы. Так мы и простояли весь вечер. Видя, что из нас посмешище устроить нельзя, лорд Кларендон сказал, что мы можем уходить. Откланявшись королю и всей компании, мы удалились.

— Ну, я так бы не поступил, — воскликнул молодой пуританин, внимательно слушавший рассказ хозяина, — вы должны были поднять руки вверх и призвать на них Божие Правосудие. Так поступали древние пророки, приходя в грешные города.

— Вы не так поступили бы! — нетерпеливо воскликнул мэр. — Беда, молодой человек, в том, что вы не умеете поступать как следует. Молодой человек должен молчать в присутствии старших. Молодой человек говорит только в тех случаях, когда его просят высказаться. Разве вам неизвестно, что Гнев Божий идет на свинцовых ногах, но зато поражает железными руками? Король и все эти люди потерпели наказание или потерпят его, но одному Богу дано знать времена и дни. Грешник терпит наказание, когда ноша его беззаконий переполняется, а нам судить об этом не дано. Не нам, людям, учить Бога. А насчет проклятий надо помнить, что у них есть повадка возвращаться назад, на тот самый насест, с которого они слетели. Помните это, Джон Деррик, и не будьте чересчур щедры на проклятия.

Молодой подмастерье, выслушав выговор, молча поклонился. Мэр же, помолчав немного, продолжал рассказывать:

— Вечер был тихий, ясный, — сказал он, — и мы решили пойти из дворца к себе пешком. Никогда я не забуду тех гнусностей, коих нам тогда пришлось быть свидетелями. Если бы добрый мистер Буниан из Эльстоу был в тот вечер с нами, он, конечно, прибавил бы еще несколько лишних страниц к своей "Ярмарке тщеславия". Женщины — набеленные, нарумяненные, бесстыдные, мужчины горланят, хвастают, ругаются неприличными словами. На улицах стоял какой-то содом. Не христианский город был перед нами, а какой-то пьяный вертеп. По Сеньке — шапка. Такие именно подданные и нужны для такого короля и правительства. Кое-как мы добрались до более тихих улиц и уже находились в уверенности, что наши приключения кончились. Но вдруг из темного переулка выскочила пьяная ватага вооруженных людей и набросилась с саблями на нас и прохожих. Мы были прямо поражены. Казалось, что мы не в английской столице находимся, а на каком-то острове, населенном дикими язычниками, которые устраивают мирным жителям засады. Эти пьяные буяны были из тех людей, по всей вероятности, которых описал несравненный Джон Мильтон; называл он их "сынами Велиала, упоенными вином и дерзостью". Ах, господа, в последние годы у меня стала остывать память, а было время, когда я знал наизусть целые главы этой благородной и благочестивой поэмы.

— Но как же вы отвязались от этих буянов, сэр? — спросил я.

— Ну вот, видите, они окружили нас и еще несколько почтенных граждан, шедших домой, и, размахивая обнаженными саблями, стали требовать, чтобы мы положили на землю свое оружие и воздали бы поклонение. "Кому же мы должны кланяться?" — спросил я. Тогда пьяницы показали на какого-то человека, принадлежавшего к их компании. Он был одет почище других и находился в состоянии полного опьянения. "Это наш великий государь!" — кричали пьяницы, указывая на этого человека. "Над кем же он царствует, ваш государь?" опять спросил я. "Да над нами же, над нами, — ответили они, — над сатирами. Неужели же ты, невежда, не видишь, с кем имеешь дело? Ты в руках благородного Ордена Сатиров". — "Вы ошибаетесь, — ответил я, — Ваш настоящий король — не этот человек. Ваш король лежит в бездне, скованный ангелами, но наступит время, когда он придет на землю и соберет вас, своих верноподданных, вокруг себя". — "Эге, да это изменник!" — закричали пьяницы и без дальних разговоров накинулись на нас с саблями и кинжалами. Мы с соседом Фостером прижались к стене и стали работать мечами. Одного или двух бродяг нам, кажется, пришлось-таки отправить на тот свет. Особенно удачно ткнул Фостер ихнего короля. Его величество завизжал, как поросенок, и покатился на мостовую. Но нас было только двое, а их целая куча. Нам пришлось бы кончить жизнь на этом месте, если бы на шум не явился караул. Солдаты своими алебардами вышибли из рук сражающихся оружие и арестовали нас всех. А пока длилась стычка, граждане соседних домов поливали нас водой, точно мы были не люди, а дерущиеся на крыше коты. Вода ничьего пыла не охладила, но зато мы все оказались в самом жалком виде. Потащили нас в кутузку, и там нам пришлось провести ночь вместе с буянами, ворами и публичными женщинами. Впрочем, мы с соседом Фостером пожалели этих несчастных и сказали им несколько слов утешения, дав совет исправить свою жизнь. Утром нас отпустили домой, и мы поспешили, конечно, отрясти прах от ног наших и покинуть Лондон. У меня никогда не было желания повидать еще раз Лондон. Вот теперь другое дело. Великая мне радость будет, если я вступлю в столицу вместе с храбрыми Сомерсетскими полками. Хотелось бы мне быть свидетелем того, как король Монмауз украсил свою голову короной, добытой им в честном бою с папистом и клятвопреступником.

Едва мистер Стефен Таймвель окончил свой рассказ, как послышалось шарканье ног и все стали вставать из-за стола. Обед был кончен. Покидали столовую медленно и в порядке, соблюдая старшинство. Все пуритане были удивительно похожи друг на друга. Выражение лиц угрюмое и хмурое, походка важная, глаза опущены вниз. Я привык с детства к этим обычаям и манере держать себя, но никогда я не бывал в таких больших обществах.

Мы хотели тоже удалиться, но мэр нас задержал.

— Подождите немножко. Виллиам, принесите там бутылку старого хереса с зеленой печатью. Этих вещей я не подаю моим домочадцам. Они вполне довольны хорошим ростбифом и добрым пивом. Но в то же время отчего не выпить с друзьями бутылку хорошего вина? Это полезно и для тела, и для души. А ты, моя девочка, иди делай свое дело.

— А вы опять на работу? — спросила Руфь.

— Да, мне еще нужно побывать в ратуше. Я не окончил осмотр оружия.

— Ну в таком случае я приготовлю для вас одеваться, а также надо приготовить комнаты для наших гостей, — произнесла девушка и, улыбнувшись нам всем своей хорошей улыбкой, вышла из комнаты.

— Если бы я управлял городом так же, как она управляет домом, то это было бы очень хорошо, — сказал мэр, — она умеет о всем вовремя позаботиться. Она точно мои мысли читает и предупреждает мои желания прежде, нежели я успел их высказать. Я и общественные-то обязанности выполнять могу, несмотря на старость, только потому, что у меня все в доме хорошо. Не бойтесь этого хереса, господа. Я выписал его из Лондона, от Брукса и Хеллерса. На это вино можно положиться.

— Значит, и из Лондона можно что-нибудь хорошее получить, — ответил сэр Гервасий.

— Правда, правда! — улыбнулся старик. — Ну, а что вы скажете о моей молодежи, сэр? Вы, наверное, таких молодых людей не видали? Ведь вы, если не ошибаюсь, вращались в придворном обществе?

— Как вам сказать?! — весело ответил сэр Гервасий. — Я не сомневаюсь в том, что это очень хорошие молодые люди. Задору только мало в них. В их жилах не кровь течет, а кислое молоко.

— Ну нет, в этом вы ошибаетесь, — горячо возразил мэр, — вы несправедливы к моей молодежи. Они только сдерживают свои страсти и чувства — знаете, как опытный всадник управляет своим конем… Заметили ли вы благочестивого юношу, который сидел от вас направо? Мне пришлось два раза остановить его. Чересчур уж в нем много этого рвения. Этот молодой человек — хороший юноша. Он умеет управлять собою.

— Что вы хотите сказать? — спросил я.

— Ну, между друзьями скрывать нечего, — ответил мэр, — дело, вийите ли, в том заключается, что в день Благовещения он просил руки моей внучки Руфи. Срок учения он почти кончил, а его отец Сэм Деррик считается почтеннейшим ремесленником. Для моей внучки он был бы подходящим мужем, но вот беда, он ей не понравился. У девушек бывают свои фантазии. Так эта свадьба и расстроилась. И, несмотря на это, он живет с ней под одной кровлей и сидит с ней рядом за столом, не показывая и виду, что он огорчен. А между тем он был очень сильно влюблен в Руфь, и страсть, конечно, не успела в нем погаснуть. Со времени сватовства у нас дважды был пожар. Горели шерстяные склады. Оба раза пожар потушен благодаря распорядительности Джона Деррика. Трудно найти подобных молодых людей. Любовь его отвергнута, но он переносит свое несчастье спокойно.

— Мне бы очень хотелось верить вам, сэр, — ответил сэр Гервасий Джером, — иногда человек при первом знакомстве кажется антипатичным, но этому чувству отвращения, как говорят, не надо доверять. Надо помнить совет Джона Драйдена. Я имею в виду следующее двустишие:

Пороки по поверхности души скользят и исчезают,

Жемчужины души на дне ее бездонном вечно пребывают.

— Ту же мысль высказал и почтенный Самюэль Бутлер, — прибавил Саксон, — в своем бессмертном «Гудибрасе» он говорит:

О людях смело не суди,

Но прежде в корень погляди.

— Я удивляюсь на вас, полковник Саксон, — сурово вымолвил хозяин, как это вы можете относиться благосклонно к столь развратной поэме. Она, говорят, и сочинена-то была для того, чтобы выставить в смешном виде святых людей. Чего доброго, вы, пожалуй, станете хвалить нечестивое и безумное произведение Гоббса и его зловерную мысль: "Король доставляется Богом, а закон издается королем"?

— Видите ли, — лукаво извернулся Саксон, — я презираю и ненавижу Бутдера за то, что он направил свою сатиру на то, что выше насмешек, но сама по себе сатира изумительно талантлива. Я восхищаюсь сабельным клинком, но мне нет дела до того, что этот клинок защищает неправое дело. Ведь это же вопрос совсем особенный.

— Ну, для моих старых мозгов ваше рассуждение слишком тонко, возразил упрямый старый пуританин, — наша Англия разделена на два лагеря. Одни стоят за Бога, другие — за антихриста. Тот, кто не с нами, — против нас. Всех, кто сражается под знаменем дьявола, мы должны презирать и поражать нашими мечами.

— Это верно, — ответил Саксон, наливая себе вина, — я не лаодикиец и временным владыкам служить не намерен. Я надеюсь послужить своему делу и мечом, и проповедью.

— В этом я нисколько не сомневаюсь, мой достоуважаемый друг, — ответил мэр, — извините меня, если я сказал что-нибудь резкое… Но вот что мне неприятно, — я должен сообщить вам грустные новости. Народу я об этом не говорил. Не нужно, чтобы люди падали духом, но вам я скажу. Я знаю, что неудача еще более утвердит вас в намерении добиться торжества правого дела. Дело, господа, в том, что Арджилю не удалось поднять восстание в Шотландии. Он и его товарищи попались в плен и находятся в руках такого человека, который никогда не имел понятия о том, что такое сострадание.

Мы все вскочили с мест и растерянно глядели друг на друга. Спокоен остался один только сэр Гервасий Джером, который был невозмутим от природы и никогда не волновался. Вы помните, конечно, дети, то, что я вам говорил в начале. Монмауз возлагал большие надежды на восстание в Шотландии. Арджиль и шотландские изгнанники отправились в Айршир с целью поднять местное население. Они надеялись отвлечь на себя значительную часть войск короля Иакова. Если бы им это удалось, поход на Лондон был бы сопряжен с гораздо меньшими затруднениями. На Арджиля возлагались нами большие надежды, ибо в Айршире находились его собственные имения. Думали, что он в одних своих имениях соберет не менее пяти тысяч сабель. Кроме того, в восточных графствах было много преданных нам людей, готовых сражаться за Ковенант. Все эти люди были отличные воины, доказавшие свои качества во многочисленных стычках. Рассчитывая на помощь горцев и сторонников Ковенанта, Арджиль, казалось, мог надеяться на успех, тем более, что с ним находился пуританин из англии Румбольд и другие лица, опытные в военном деле. И вдруг пришла внезапная весть, что Арджиль разбит наголову и может считаться погибшим. Весть эта была удручающая. Теперь все войска правительства шли на нас.

— А из верного ли источника вы получили это известие? — спросил после долгого молчания Децимус Саксон.

— К сожалению, новость эта верная и никакому сомнению не подлежит, ответил мэр, — но я понимаю ваше удивление. У герцога были надежные советники. При нем находился, между прочим, сэр Патрик Юм из Польцорза…

— Да, этот говорить умеет, но зато сражаться — ни-ни… — заметил Саксон.

— А Ричард Румбольд?

— Ну, этот сражаться мастер, зато в голове пустота. Спросите у самого Румбольда, он сам скажет.

— Там был еще майор Эльфинстон.

— Хвастун и дурак! — воскликнул Саксон.

— А сэр Джон Кохран?

— Большой льстец с длинным языком, но работу любит и глуп, — ответил солдат. — Да, этот поход был с самого начала осужден на неуспех. Во главе экспедиции стояли самые неподходящие люди. Я все это предвидел, но все-таки надеялся. Я думал, что отряд Арджиля сумеет пробраться в горную страну, где живут эти бродяги, что без панталон ходят. С этими бродягами он мог бы долгое время держаться против королевских войск. Так вы говорите, что они все попали в плен? Это урок нам, это предостережение. Монмауз и его советники должны действовать более энергично. Они должны поражать врага в самое сердце, а не отделываться пустяками. Пуще же всего не стоит медлить, а то мы попадем в такое же положение, как Арджиль и Румбольд. Скажите, зачем они промешкали два дня в Аксминстере? Ведь теперь нам каждый час дорог. Что это за порядок такой? Разобьет Монмауз маленький отряд милиции и радуется. Валандается в одном городе сорок восемь часов да благодарственные молебны служит. А враг-то не дремлет. Черчилль и Фивершам, как мне это хорошо известно, двигаются на запад со всеми силами. Голландских гренадеров у короля больше, чем крыс на чердаке.

— Вы правы, полковник Саксон, — ответил мэр. — Подождите, король скоро прибудет сюда, и я надеюсь, что будут нужны советы настоящих воинов; после ухода Флетчера при короле не осталось ни одного человека, который знал бы на практике военное дело.

— Так-так! — задумчиво произнес Саксон. — Теперь после гибели Арджиля нам придется меряться силами со всей армией Иакова. Нам надо рассчитывать только на себя.

— Верно, мы должны рассчитывать только на себя и на правоту дела, за которое стоим. Ну а вам, молодые люди, как понравились эти вести? Небось вам и вино после них показалось кислым? Может быть, вы хотите отступить от знамени Господа?

— Уж раз начали дело, надо его делать до конца, — ответил я.

— И я поступлю так же, как Михей Кларк, — добавил Рувим Локарби.

Сэр же Гервасий произнес:

— Мне, господа, решительно все равно. Воевать очень интересно, кроме же того, я нахожусь в хорошем обществе и поэтому доволен.

— В таком случае, — сказал мэр, — вернемся каждый к своей работе. Надо все приготовить к прибытию короля. Надеюсь, господа, что вы мне сделаете честь и поселитесь в моем смиренном жилище?

— К сожалению я не могу воспользоваться вашим любезным приглашением, ответил Саксон, — в военное время я веду неправильную жизнь, ухожу из дома и возвращаюсь, как придется — то рано, то поздно. Я буду жить в гостинице. Еда там, правда, неважная, но у меня вкусы самые скромные. Черное пиво там найдется, тринидадский табак — тоже, а больше мне ничего и не нужно.

Мэр стал упрашивать Саксона поселиться у него, но тот уперся. Что касается нас троих, мы приняли с радостью предложение доброго фабриканта и поселились под его гостеприимным кровом.

Глава XIX НОЧНОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ

После я узнал, что Децимус Саксон не принял приглашения Стефана Таймвеля по соображениям дипломатического характера. Мэр был твердый и последовательный пресвитерианин, и Саксон боялся близостью с ним скомпрометировать себя в глазах индепендентов и других крайних сектантов. Да, дети мои, Саксон был чрезвычайно хитрый и лукавый человек. Всегда он держал себя таким образом, что сектанты его любили и считали своим вождем. Вел он себя так потому, что был уверен в том, что в конце концов возьмут верх крайние элементы. Им-то он и старался угождать. Однажды он высказался совершенно откровенно в разговоре со мной.

— Фанатизм, — сказал он мне однажды, — означает ревность к делу; ревность к делу порождает трудолюбие, а трудолюбие есть главный источник силы.

И, основываясь на этом, Саксон строил свои планы.

Прежде всего Саксон позаботился о том, чтобы доказать всем, что он отличный воин.

Для этого он стал работать, причем старался, чтобы все его труды видели. Военное учение шло у нас с утра до полудня, затем после краткого отдыха мы опять принимались за муштру и кончали ее только вечером. В конце концов это занятие нам страшно надоело. Добрые граждане Таунтона были от нас в восторге. Они говорили, что лучше Вельдширского полка Саксона нет во всей Англии, но это, конечно, было преувеличением. Нам приходилось сделать очень много дел в очень короткое время. Не только наши солдаты были неопытны, но и нам, офицерам, было нужно учиться командовать. Мы с рвением занимались всем этим. Труды наши не оставались без награды. Наши солдаты с каждым днем становились лучше. У них стала замечаться военная выправка, и своим оружием они уже хорошо владели.

По мере того как мы преуспевали, полк наш рос в численном отношении. Прельщаемые воинственной внешностью наших пуритан, новички то и дело просили о зачислении их в Вельдширский полк. Мы брали только избранных, но даже несмотря на это полк быстро увеличивался. Моя рота настолько разрослась, что ее пришлось разделить на две половины. То же самое произошло с ротами моих товарищей. Вместо трехсот наш полк насчитывал теперь четыреста пятьдесят человек. Вид наш полк имел хороший, и все нас осыпали похвалами.

Однажды поздно вечером я медленно ехал верхом в дом мэстера Таймвеля. Вдруг ко мне подскакал Рувим и стал звать меня назад. Он прибавил, что я увижу нечто достойное внимания. Настроение у меня было неподходящее для того, чтобы смеяться или шутить, но я повернул Ковенанта назад, и мы поехали по Высокой улице, направляясь в предместье, называемое Шоттерном. Рувим подъехал к длинному строению, похожему на сарай, и сказал мне:

— Загляни-ка в окно!

Внутренность сарая представляла из себя одну огромную залу. Прежде здесь был склад шерсти, но теперь товара не было. Вся зала была освещена свечами и фонарями. О. ко-ло стен сидели и лежали много людей. В них я узнал солдат своей роты и роты Рувима. Одни из них курили, другие молились, третьи чистили оружие. Посередине залы стояли скамейки, на которых сидели верхом друг за другом все сто мушкетеров, состоящих под командою сэра Гервасия Джерома; каждый из них был занят плетением косы товарища, сидящего впереди. Вдоль скамеек ходил мальчик с горшком жира и тонкими веревочками. Работа шла чрезвычайно оживленно. Сам сэр Гервасий сидел на куче шерсти. В руках у него виднелся горшок с мукой… Все заплетенные косы сэр Гервасий внимательно оглядывал в свой лорнет и, если находил работу удовлетворительной, то собственноручно пудрил косу мукой. Делал он это так сосредоточенно и благоговейно, точно церковную службу правил. Наш друг был серьезен в самой высшей степени. Ни один повар, приготовляющий изысканное блюдо, не мог бы быть таким важным и сосредоточенным, как он. Подняв голову вверх, сэр Гервасий увидал в окне наши улыбающиеся лица, но был слишком занят своим делом, чтобы с нами разговаривать. Мы постояли несколько минут и медленно поехали назад.

В городе уже царили покой и тишина. Жители Таунтона рано ложатся спать, и на улицах нам попадались только редкие прохожие. Медленно мы двигались по молчаливым улицам, и подковы наших коней гулко стучали по камням мостовой. Вели мы с Рувимом, как и подобает молодым людям, какую-то пустячную беседу. Месяц на небе ярко сиял, обливая своими лучами пустынные улицы. Дома с остроконечными крышами и колокольнями церквей отбрасывали странные, причудливые тени. Вот и двор мэстера Таймвеля. Я сошел с лошади и стал ее расседлывать, но Рувим, прельщенный красотой ночи, двинулся далее, к городским воротам.

Я уже кончал свою работу и убирал седло, как вдруг с улицы послышался крик и стук оружия. Я услышал голос Рувима. Он звал меня на помощь. Обнажив меч, я выбежал на улицу. Недалеко у ворот, посреди улицы, ярко освещенной лучами месяца, я увидал широкую фигуру моего приятеля. Он прыгал из стороны в сторону, обнаруживая необыкновенное проворство, и наносил удары трем-четырем людям, которые на него нападали. На земле лежала человеческая фигура, а позади Рувима стояла его лошадь. Она топала ногами и ржала, словно тревожась о своем хозяине.

Я бросился, крича и размахивая мечом, к сражающимся. Нападающие юркнули в переулок и побежали. Только один из них, высокий, жилистый человек, с остервенением накинулся на Рувима. Он наносил ему удары, крича:

— Вот тебе, проклятый, не суйся не в свое дело! И, подбегая к Рувиму, я с ужасом увидал, что шпага незнакомца вонзилась в грудь моего товарища. Рувим раскинул руки вверх и упал наземь. Нападающий скрылся в темном переулке, который вел к реке.

— Боже мой, какое несчастье! — воскликнул я, становясь на колени перед распростертым на земле приятелем. — Ты ранен, Рувим?

Рувим, отдуваясь как кузнечный мех, ответствовал:

— Рану он нанес в воздух. Только башку немного зашиб я, падая, вот и все. Помоги-ка мне встать.

Я обрадовался, и помогая Рувиму встать, воскликнул:

— Очень рад, что ты цел и невредим, мне показалось, что негодяй тебя поранил.

— Ну, ранить меня так же легко, как краба с толстой раковиной. Спасибо сэру Иакову Клансингу из Сапеллабейского замка и Солсберийской равнины. Их рапиры только слегка оцарапали мои латы. Но что случилось с девушкой?

— С девушкой? — спросил я изумленно.

— Ну да, я ведь ее-то и защищал. Эти ночные бродяги пристали к ней, а я вступился. Гляди, она встает. Это они бросили ее в то время на землю, как я на них напал.

— Как ваше здоровье, мисс? — спросил я поднявшуюся с земли женщину. Она была молода и грациозна. — Надеюсь, что вы не ушиблись? — добавил я.

— Нет, сэр, — ответила она приятным голосом, — я не ушиблась и обязана своим спасением храбрости вашего друга и милости Бога, который разрушает злые умыслы людей. Храбрый и благородный человек радуется, если ему удастся защитить слабую женщину, но знайте, сэр, что вы спасли девушку, которую вы знаете.

И она открыла лицо и взглянула на нас.

— Боже мой! Да это мисс Таймвель! — воскликнул я вне себя от изумления.

— Теперь пойдемте домой, да поскорее! — произнесла девушка. — Соседи встревожены, и я боюсь, что пойдут сплетни. Уйдемте поскорее.

В самом деле, окна стали отворяться, тревожные голоса спрашивали, что случилось. Мы поспешили домой. И действительно, скоро на месте происшествия появились люди с фонарями, началась беготня, появились сторожа. Но мы, пробираясь в тени домов, ушли благополучно и скоро очутились во дворе дома мэра.

— Надеюсь, сэр, что вы не ранены? — спросила Руфь моего товарища.

С момента, как девушка открыла лицо, Рувим не говорил ни слова. Выражение его лица было какое-то особенное. Он был похож на человека, который увидел очень хороший сон и боится проснуться; прошло несколько секунд, прежде чем он сумел ответить:

— Нет, я не ранен, но нам, мистрисс, очень хотелось бы знать, кто эти бродяги и где их искать? Девушка погрозила пальцем и ответила:

— Ну нет, это оставьте, лучше это дело совсем бросить. А что касается этих людей, то я не могу наверное сказать, кто они такие. Я ходила проведать вдову Клатворзей. Она больна перемежающейся лихорадкой. Засиделась я у ней, а вот на обратном пути и подверглась нападению. Кто их знает? Может быть, это политические противники моего дедушки. Нападение на меня, по всей вероятности, было сделано, чтобы отомстить ему. Но я хочу еще раз злоупотребить вашей добротой. Скажите, господа, вы мне не откажете в одной просьбе?

Положив руки на рукоятки мечей, мы поклялись, что готовы исполнить все ее желания.

— Я вас прошу оставить этих людей в покое, — произнесла девушка, пускай их Бог судит! А кроме того, не говорите, пожалуйста, дедушке ничего. Он очень раздражительный и всякий пустяк выводит его из себя, и это несмотря на его престарелый возраст. Я вовсе не хочу отвлекать его внимание на ничтожное происшествие. Его ум с пользой работает над общественными делами. Пусть так будет и впредь. Обещаетесь ли вы исполнить эту мою просьбу?

— Обещаюсь, — ответил я, кланяясь.

— И я также, — добавил Локарби.

— Благодарю вас, мои добрые друзья… Ах, Боже мой, кажется, я обронила на улице перчатку? Ну да это ничего. Благодарю Бога, что ни с кем не случилось ничего худого. Еще раз, благодарю вас, господа, и желаю вам покойной ночи.

И девушка легко взбежала по ступенькам крыльца и скрылась в доме.

Рувим и я стали расседлывать лошадей, а затем задали им корму. Все это мы проделали молча. Также молчаливо мы поднялись наверх и разошлись по своим комнатам. Только уже стоя на пороге своей комнаты, мой приятель вымолвил:

— А ведь голос этого долговязого малого мне знаком, Михей, я его где-то видал.

— И мне этот голос тоже показался знакомым, — ответил я, — старику следовало бы хорошенько приглядывать за своими подмастерьями и учениками. У меня даже есть намерение выйти погулять, да, кстати, поискать оброненную девушкой перчатку. Нахмуренное лицо Рувима прояснилось, и на нем засияла веселая улыбка. Он разжал левую руку, и я увидел простую перчатку из оленьей кожи.

— Эту перчатку я не отдам за все золото, которое хранится в сундуках ее дедушки! — воскликнул он с пылом.

А затем, смеясь и краснея, он скользнул в свою комнату. Я остался наедине со своими мыслями.

Итак, дети, в этот вечер я впервые узнал, что мой добрый товарищ-ранен стрелой маленького божка. В груди двадцатилетнего юноши любовь растет так же быстро, как библейская смоковница, выросшая в одну ночь; Моя история была бы неполной, если бы я вам не сказал, что за человек мой приятель Рувим. Это был честный, откровенный малый с горячим сердцем и порывистым характером. Он не любил проверять разумом влечений своего сердца. Это был такой молодой человек, которого хорошенькая девушка тянет к себе, как магнит иголку. Такие люди, как Рувим, любят по той же причине, по которой дрозды поют, а молодые кадеты резвятся и играют. Другое дело- такие люди, как я. Я был тяжелым на подъем и медленно соображающим парнем, кровь в моих — жилах текла медленно и была не очень горячая. К любви я приближался, как лошадь, которую ведут по откосу в реку купаться. Я неохотно переступал с ноги на ногу, упираясь на каждом шагу. Рувим не таков. Эта лошадка была горячая. Одну секунду вы ее на берегу видите, затем со всеми четырьмя копытами в воздухе, а следующий момент — она уже в воде, в самом глубоком месте пруда.

Тайны любви непостижимы, и я совершенно не понимаю, как это чувство действует на настроение. Взять хотя бы Рувима. Я наблюдал за ним. Один час он ходит грустный и пасмурный, а там, гляди, развеселился — такой светлый и радостный стал, что прямо удивляться нужно. Любовь, однако, нехорошо повлияла на его характер. Он утратил свою веселость, перестал острить и сделался похожим на мокрую курицу. Я прямо не понимаю, дети, почему поэты называют любовь счастьем? Какое это счастье быть похожим на мокрую курицу? Впрочем, что же тут удивляться? Печаль и радость близки друг другу. Это две лошади, стоящие в соседних стойлах. Одно стойло от другого отделено тонкой перегородкой. Ударила одна лошадь копытами в перегородку — и нет ее… Поглядите на влюбленного человека: весь он начинен вздохами и похож на гранату, набитую порохом. Лицо грустное, глаза опущены долу, ум в эмпиреях. Ну, подойдете вы к такому молодцу, пожалеете его, а он вам и выпалит в ответ, что свою грусть ни за какие богатства в мире не отдаст. У влюбленных
слезы считаются за золото, а смех — за медную монету. Но чего это я заболтался, друзья мои? Объясняю я вам вещи, которых и сам не понимаю. Говорят, будто в мире нельзя найти двух людей, у которых были бы совершенно одинаковые ногти. А если одинаковых ногтей не найдешь, то что же сказать о сокровеннейших чувствах? В чужой душе не разберешься… Сказать вам, дети, как я сватался за вашу бабушку? Я не был похож на гробовщика во всем его наряде. Подошел к вашей бабушке улыбаясь, хотя на сердце было немножко тревожно… Взял ее за руку и сказал: "Эге-ге, куда это, однако, я заехал?" Это совсем не касается города Таунтона и восстания 1685 года. Вернемся к рассказу.

В среду ночью на 17 июня мы узнали, что король — так звали Монмауза на западе — находится со своим войском в десяти милях от города и что назавтра он вступает в верноподданный Таунтон. Как вы, конечно, понимаете, к прибытию короля были сделаны приготовления. Таунтон всегда считался оплотом протестантизма и либерализма и не хотел ударить лицом в грязь. У Западных ворот была устроена из хвойных веток арка, а на ней была сделана надпись: "Привет королю Монмаузу". Другую такую же арку устроили при входе на базарную площадь. Одним концом она упиралась в верхнее окно гостиницы "Белого оленя", на арке виднелась надпись: "Да здравствует вождь протестантов". Третья арка была у входа во дворец; кажется, так, и надпись на ней тоже была, но какая — позабыл. Я вам уже говорил, что главное занятие Таунтона — это шерстяной и суконный промысел. Купцы этих товаров не пожалели и очень богато украсили улицы. Все окна и балконы были отделаны роскошными драпировками из ковров, бархата и расшитой парчи. Особенно богато были украшены Восточная, Высокая и Передняя улицы. Все дома на этих улицах сверху донизу были также разукрашены. На высокой колокольне храма святой Марии Магдалины развевалось королевское знамя, а на соседней колокольне св. Иакова развевался голубой флаг Монмауза. Приготовления шли деятельные; несмотря на то что уже наступила ночь, на улицах повсюду шла работа. Слышался стук молотков, крики, повсюду ходили толпы настроенных по-праздничному людей.

Когда в четверг 18 июня над городом взошло солнце, то оно осветило восхитительную картину. Таунтон точно по волшебству превратился в цветущий сад.

Мэстер Стефен Таймвель принимал деятельное участие в этих приготовлениях, но в то же время он не забывал и о военных надобнастях. Он знал, что самым лучшим и драгоценным подарком для Монмауза может быть возможно больший отряд вооруженных людей, готовых последовать за ним. Войск в городе было шестнадцать сотен. Из них две сотни имели лошадей и были расположены таким образом, что король мог их осмотреть во время своего шествия по городу. Войска, набранные из горожан, стояли тремя рядами на базарной площади. По улице стояли войска из крестьян. Наш отряд находился у Западных ворот. Солдаты имели отличный вид. Оружие горело на солнце, ряды были сомкнуты, на шляпах виднелись свежие ветви хвои. Любому военачальнику такие солдаты должны быть по сердцу.

Народ стал располагаться на улицах. Горожане и их жены и дочери были в праздничном наряде, на лицах всех была радость, девушки несли корзины с цветами. Все к приему высокого гостя было готово.

Саксон подъехал к нам и сказал:

— Мой приказ таков. Я и вы, офицеры, присоединимся к свите короля, когда он приблизится, и проводим его до базарной площади. Солдаты должны отдать королю честь и стоять на своих местах, ожидая нашего возвращения.

Все мы вынули из ножен мечи и отсалютовали.

— За мной, господа, — произнес Саксон, — мы станем на правой стороне ворот; когда король со свитой будет проезжать мимо, я вам сообщу кое-что о тех лицах, которых я знаю; я военным делом уже тридцать лет занимаюсь и воевал в разных странах, стало быть, я имею право считать себя военных дел мастером, а на вас глядеть как на своих учеников.

Мы с радостью приняли предложение Саксона и направились к воротам, которых, собственно говоря, не существовало. Был только широкий проход между развалинами, говорившими о том, что прежде здесь были стены.

Саксон, выехав на пригорок, глянул вдаль и произнес:

— Их еще не видать! Я полагаю, что король прибудет вон по той дороге, которая вьется по долине. — Затем, помолчав, он прибавил: — Плохие генералы бывают двух сортов. Первый сорт — это те, что чересчур торопятся, а второй сорт — которые чересчур медлят. В первом недостатке советников Его Величества упрекнуть, кажется, нельзя. Но именно у них есть много других недостатков. Я знавал старого маршала Грунберга. Под его начальством мне пришлось сражаться в Богемии более двадцати шести месяцев. Грунберг летал с места на место во весь дух. Кавалерия, пехота и артиллерия превращались у него в какую-то кашу. Грунберг вечно торопился, точно дьявол у него сидел в пятках. Ошибки он делал на каждом шагу, но неприятель не мог пользоваться его ошибками по причине этой скоропалительности старого маршала. Помню я, как мы сделали вторжение, в Силезию. Шли мы дня этак два по горам. Является к Грунбергу начальник его штаба и докладывает, что артиллерия не может двигаться далее. "Оставьте ее позади", — ответил маршал. Итак, орудия бросили и пошли далее. На следующий день приехал начальник штаба, по-ихнему обер-гауптман, опять является к маршалу и докладывает, что пехотинцы изнурены до последней степени. "Они и версты больше не пройдут", — говорит обер-гауптман. "Оставьте их позади", — опять ответил маршал. И вот идем мы одни, кавалерия. Я тогда служил в полку Пандура. С неприятелем мы имели несколько стычек, но они были не в нашу пользу. Наконец, измученные дурной дорогой, наши лошади отказались служить. "Лошади никуда не годятся", сказал обер-гауптман, а маршал опять закричал: "Оставьте их позади!" Я готов держать пари, что Грунберг ушел бы в Прагу с одним своим штабом, но только штаб не согласился. Так мы и прозвали после этого Грунберга генералом Гинтерлассеном (Оставь позади).

— Какой, однако, смелый начальник! — воскликнул сэр Гервасий. — Я с удовольствием бы служил под его начальством.

— Ну, это едва ли! — засмеялся Саксон. — У Грунберга была своя манера воспитания солдат. И эти манеры едва ли понравились бы почтенным английским гражданам. Помню я один. случай во время осады Зальцбурга. После того как мы взяли главные укрепления, к нам присоединилось несколько тысяч свежей пехоты. Все это были плохо обученные, еще не нюхавшие пороха солдатики. Навербован этот народ был по особому указу императора в Далмации. Ну вот, когда эти полки подходили к нам, трубя в трубы и крича приветствия, старый маршал Гинтерлассен велел зарядить все стенные орудия и дать по приближающимся войскам залп. Приказаниебыло исполнено. Человек шестьдесят было убито, а остальных охватила паника. В объяснение поступка маршал сказал: "Рано или поздно, а плутам надо приучаться к огню. Пусть учатся поскорее".

— Да, строгий учитель! — произнес я. — Все-таки зачем же стрелять в своих? Это надо предоставить неприятелю.

— И однако, солдаты любили маршала Грунберга, — продолжал Саксон, — он был добрый генерал. Бывало, возьмем штурмом город и делаем что хотим. Едет маршал по улицам, а рядом в доме какая-нибудь девочка визжит. Другой черт знает что бы наделал, а наш старик и виду не подает, что слышит. Едет себе дальше, и делу конец. За грабежи он тоже с нас не взыскивал. Бывало, придут к нему горожане на нас жаловаться, а он возьмет и прогонит их. Да, хороший был человек — генерал Гинтерлассен. Бригадир Баумгартен был полной противоположностью Грунбергу. Главным достоинством его была медлительность. Служил он также императору. Что это за человек был! Подойдет, бывало, к крепости, которую надо брать, расположится на зимние квартиры и начинает потихонечку да полегонечку осадные работы. Тянет-тянет, и, наконец, один вид крепости солдатам опротивеет. А Баумгартен хоть бы что — играет себе с крепостью как кошка с мышью. Продолжается это до тех пор, пока осажденным это не надоест, и вот они начинают готовиться к сдаче. Завтра, скажем, крепость ворота должна отворить, а сегодня Баумгартен снимает осаду и уходит в другое место. Я с Баумгартеном две компании сделал и не получил ничего — ни славы, ни вина, ни денег и никаких других удовольствий. Жалованье я получал маленькое — три гульдена в день, да и это жалованье платилось с опозданием. О, глядите-ка, господа, стоящие на колокольне, махают платками; уж не увидали ли они королевскую армию?

Я прикрыл глаза рукой от солнца и стал вглядываться в поросшую редкими деревьями долину. Вдали виднелись зеленые Блакдаунские горы.

— Решительно ничего не вижу! — сказал я.

— Вот и на крышах люди стали махать руками и указывают вдаль, произнес Рувим, — глядите-ка, вон там за деревьями точно сталь сверкает.

— Так и есть! — воскликнул Саксон, поднимая руку, обтянутую в белую замшу. — Они идут по западному берегу Тона, приближаясь к деревянному мосту. Следите за направлением моего пальца, Кларк, и вы увидите то, что мы видим.

— Верно-верно, — сказал я, — я вижу, как что-то сверкает и блестит. А вот там, влево, около горы, я ясно вижу густую толпу людей. Теперь уж совсем ясно видно — главная часть отряда вышла из-за деревьев.

Стоял безоблачный, ясный день. Было очень жарко, и над долиной стоял точно белый пар. Особенно густ этот пар над рекой. Он закутывал перистыми облачками ее берега. По временам из-под этой белой пелены сверкали латы и шлемы приближающихся воинов. Легкий летний ветерок доносил до нас звуки воинственных мелодий. Мы слышали рев труб и стук барабанов. Войско постепенно приближалось. И вот наконец из-за деревьев появился авангард армии Монмауза. Белая дорога в долине стала черной. Что-то узкое и длинное, похожее на гигантскую черную змею, покрытую блестящей чешуей, поползло, извиваясь, вперед, и вот наконец мы увидали всю революционную армию с ее пехотой, кавалерией и артиллерией. Оружие блестело на солнце, развевались многочисленные знамена и перья на шляпах офицеров. Пехота двигалась сомкнутыми стройными рядами. Это зрелище подействовало возбуждающим образом на горожан. Стоя на развалинах стен и на крышах домов, они с восторгом глядели на этих защитников веры и свободы.

Один вид марширующего полка заставляет волноваться. Представьте же себе, какое впечатление производит армия, вставшая на защиту всего того, что для вас свято и дорого? Что вы должны чувствовать, видя перед собой ВОИНОВ, только что одержавших победу над вашими врагами? Пускай ваши противники многочисленны, но вы знаете, что эти-то люди стоят за вас, и сердце ваше стремится к ним, — это ваши братья, ваши друзья, общая опасность объединяет людей лучше всего в мире.

Мне по моей неопытности армия наша показалась очень воинственной и крепкой. Любуясь ею, я полагал, что победа уже теперь должна считаться нашей. Велико поэтому было мое удивление, когда Саксон вдруг стал сердито отплевываться. Сперва он молчал, а затем, точно не будучи в силах сдержать своего негодования, заговорил:

— Взгляните-ка, как спускается с горы авангард! Взгляните только на это! — воскликнул он. — Спрашивается, где передовой отряд авангарда, то, что у немцев называется Vorreiter? И затем между авангардом и главными силами совсем нет промежутка, как полагается. А знамен-то и флагов сколько? Прямо не перечтешь. Армия эта не на армию похожа, а на толпу паломников. Видал я этих богомольцев в Нюренберге у св. Себальда. Аккурат то же. А там, в центре, видите ли вы кучу всадников? В этой куче, по всей вероятности, и находится новый монарх Англии. Как жаль, что при нем нет человека, который мог бы превратить эту кучу мужиков в нечто сносное. А пушки-то, пушки! Их тащат позади, точно четыре хромые овцы за стадом бредут. Ей-Богу, все это глупо. Представьте себе, что я сделал бы, если бы был офицером короля. Дайте мне отряд конницы и позицию вон на том холме. Я разогнал бы всю армию, как ястреб разгоняет куликов. Налетел бы на них и пустил бы первым долгом в ход сабли, затем двинул бы вперед канониров и карабинеров, — и тогда прощай-прости повстанческие пушки. Вы какого мнения на этот счет, сэр Гервасий? Баронет, немного оживившись, ответил:

— Что же! Хорошее дело, полковник. Я убежден, что вы командовали Пандурами, как следует.

— Да, сэр Гервасий, эти плуты знали, что должны работать или быть повешенными. Выбора для них не было. Однако армия Монмауза вовсе не так многочисленна, как говорили. Я так рассчитываю, что у них не более тысячи кавалерии и пяти тысяч двухсот пехотинцев. Моя способность оценивать людей по глазомеру признана всеми. В городе войск полторы тысячи. Итого мы имеем почти восемь тысяч людей. Этого маловато для вторжения в королевство и завоевания короны.

— Но позвольте, — возразил я, — восемь тысяч дал только один запад, а сочтите, сколько людей дадут остальные графства. Мне кажется, что мы можем бодро глядеть в будущее.

— Монмауз пользуется на западе наибольшей популярностью, — ответил Саксон, поднимаясь на стременах, — он сам это знал и поэтому высадился на западе.

— А знамен-то, знамен у них сколько! — воскликнул Рувим. — Право, армия имеет такой вид, словно сушкой белья занимается.

— Это правильно. Солдат мало, а знамен много. Никогда не видывал ничего подобного, — ответил Саксон, — глядите-ка, одно знамя — голубого цвета, а другие все белые. Кажется, так? На солнце плохо разберешь.

Пока мы беседовали таким образом, передовые отряды, составлявшие авангард, приблизились к нам на четверть мили. Затем раздался резкий звук трубы, и войска остановились. Сигнал был повторен во всех частях и постепенно угас в отдалении. Войска стояли теперь на извилистой белой дороге, и снова мне пришло в голову сравнение с гигантской змеей.

— Право, это какой-то удав-великан, — заметил я, — он охватывает собою весь город.

— А я скорее сравнил бы эту армию с гремучей змеей, — ответил Рувим, указывая на пушки в арьергарде, — глядите-ка, главный шум-то змеи в хвосте.

— А вот, если я не ошибаюсь, и голова змеи к нам приближается, произнес Саксдн, — займем-ка наши места у ворот. И действительно, от армии отделилась группа живописно одетых всадников и направилась прямо к городу. Во главе кавалькады мчался высокий, худощавый молодой человек. Он хорошо, как опытный кавалерист, управлял своим конем. Одет он был гораздо богаче окружающих его лиц. Когда молодой человек подскакал к воротам, раздался громкий рев приветствий. Крики, захватывая все большее и большее расстояние, охватили весь город. Жители Таунтона узнали о прибытии короля.

Глава XX ЕГО ВЕЛИЧЕСТВО КОРОЛЬ ИАКОВ МОНМАУЗ

Монмаузу шел тридцать шестой год. Внешность и манеры у него были очаровательные, он обладал всеми данными, чтобы нравиться толпе и вести ее за собою. Он был молод, обладал- даром слова и остроумием и страшно любил военное дело. Двигаясь вдоль западных берегов Англии, он еще более увеличил свою популярность. Монмауз не брезговал целовать крестьянских девушек и раздавать призы на разных спортивных состязаниях, устраивавшихся в его честь. Он даже сам иногда принимал участие в этих забавах и гонялся с босыми деревенскими парнями. От природы Монмауз был тщеславен и расточителен, но зато в его характере было в изобилии благородство и щедрость, и это влекло к нему сердца людей.

Монмауз пользовался репутацией хорошего полководца. Ему привелось командовать в победоносных битвах на материке Европы в Шотландии, где он разбил протестантство у Бозвельского моста. Победив защитников Ковенанта, он обошелся, однако, с ними ласково и сострадательно. Виги помнили это и уважали Монмауза, тогда как Дальзелля и Клаверхауза они ненавидели всеми силами души.

Подъехав к воротам, Монмауз лихо осадил своего красивого вороного коня и приподнял в ответ на шумные приветствия народа свою украшенную перьями испанскую шляпу.

Сделал он этот жест изящно и с достоинством. В этот момент он был похож на сказочного рыцаря, который сражается с тираном, похитившим у него корону.

Монмауза называли красавцем, но мне он не показался таким. Лицо у него было длинное и слишком бледное, для того чтобы можно было назвать его красивым. Впрочем, в общем он производил хорошее впечатление. Выражение лица было благородное, величественное, глаза умные и пронзительные. Впечатление портилось губами, слабыми и неопределенными, свидетельствовавшими о слабости характера.

На нашем вожде была надета куртка темно-пурпурного цвета, отделанная золотым галуном. Грудь покрывали серебряные латы. Остальная часть костюма была из более светлого бархата. Ноги были обуты в высокие желтые уланские сапоги. Вооружение короля составляли рапира с золотой рукоятью и красивый пармский кинжал в сафьяновых ножнах. Воротник куртки и рукава были отделаны дорогими голландскими кружевами.

Король стоял, приподнимая шляпу и раскланиваясь с народом.

— Ура! Монмауз! Ура! Монмауз! — кричал народ. — Слава вождю протестантов! Многие лета королю Монмаузу!

Приветствия неслись с крыш домов, из окон и с балконов. Повсюду махали платками и шляпами, многие плакали от восторга. Эти крики подействовали на авангард революционной армии, и она подняла громкий, долго длящийся крик, который был подхвачен и стоящими сзади частями войск.

Вся долина наполнилась кликами восторга.

Между тем старейшины города с мэром во главе двинулись в нарядных одеждах от ворот, чтобы воздать честь королю. Мэр, подойдя к Монмаузу, опустился около стремени на колени и поцеловал милостиво протянутую руку.

— Встаньте, добрый господин мэр! — громко произнес он. — На коленях передо мной должны стоять враги, а не друзья. Скажите, что это за свиток вы разворачиваете?

— Это, ваше величество, приветственный адрес города Таунтона, ответил мэр.

— Этот адрес не нужен, — сказал король Монмауз, оглядываясь кругом, я и так вижу повсюду самый сердечный привет. Зачем нам писаные приветствия? Добрые друзья мои, граждане Таунтона, устроили мне такую встречу, что большего мне и не нужно. Если не ошибаюсь, вас зовут Стефен Таймвель, господин мэр?

— Точно так, ваше величество.

— Это слишком короткое имя для такого верноподданного, человека, каков вы, — произнес король, обнажая шпагу и прикасаясь ею к плечу мэра, — я увеличу ваше имя на несколько букв. Встаньте, сэр Стефен, и дай Бог, чтобы все дворяне королевства были такими честными и преданными людьми, как вы.

Граждане снова подняли приветственный крик, благодаря короля за честь, оказанную в лице мэра городу.

Мэр и старейшины отошли и стали по левую сторону ворот. Король и его штаб поместились направо. Затем затрубили трубы, затрещали литавры, застучали барабаны, и революционная армия сомкнутыми рядами, с развевающимися знаменами двинулась в город. По мере приближения армии Саксон указывал нам на ее вождей и других лиц, окружавших короля, называя их по именам и сообщая о них различные подробности.

— Вот это лорд Грей Цорка, — говорил он, видите ли вы вон этого худенького человечка средних лет, что стоит рядом с королем? Это и есть лорд Грей. Он уже сидел однажды в Тауэре за измену. Этот самый Грей наделал много шума, сбежав со своей своячницей Генриеттой Берклей. Нечего сказать, подходящий вождь для людей, сражающихся за религию! А вот этот, что стоит по левую сторону от Грея, вон тот, с красным толстым лицом и в шляпе с белым пером, — это полковник Гальнс. Кроме как на шляпе, у него белого пера нигде не найдешь. За это я ручаюсь… Ну-с, а вот господин на высокой гнедой лошади — по профессии законовед, хотя и любит войну больше, чем свою юриспруденцию. Это республиканец Вэд, он командовал пехотой во время стычки при Бридпорте и привел своих солдат к королю в целости и сохранности. Теперь взгляните на этого человека с малиновым лицом. Тот, что в стальной каске. Это Антон Бюйзе из Бранденбурга, наемный солдат, храбрец, как и все его соотечественники. Мне приходилось сражаться и на одной стороне с ним, и против него.

— А поглядите-ка вон на этого долговязого худого человека! Он стоит за королем и, обнажив саблю, машет ею над головой. Право, он плохо выбрал время и место для упражнения. Наверное, это сумасшедший, — сказал кто-то.

— Вы недалеки от истины, — ответил Саксон, но знайте, однако, что если бы этого человека не было на свете, мы не видели бы теперь вступления этой армии в Таунтон, — это он возбудил в Монмаузе желание стать королем и выманил его из укромного уголка в Брабанте. Да и все люди, которых вы видите возле Монмауза, пришли сюда благодаря этому безумцу. Грею он пообещал герцогский титул, Вэду — место президента палаты лордов, Бюйзе богатую добычу. Все эти люди руководствуются каждый собственными видами, но все они так иди иначе подчиняются этому полоумному фанатику, который и вертит ими, как куклами. Ни один виг не интриговал, лгал и страдал столько, сколько он.

— Вы, по всей вероятности, говорите о докторе Роберте Фергюсоне. Я слыхал о нем от отца, — сказал я.

— Совершенно верно. Это Фергюсон. Первый раз я видел его в Амстердаме, а теперь вижу во второй раз. Я его сразу узнал по громадному парику и согнутым плечам. В последнее время передавали шепотом, что Фергюсон стал очень много думать о себе и даже помешался на этом пункте. Глядите-ка, немец положил ему руку на плечо и уговаривает, конечно, вложить саблю в ножны. Вон и сам король на него оглянулся и улыбнулся. Монмауз, очевидно, считает Фергюсона за шута, на которого для оригинальности надели вместо разноцветного балахона пасторское одеяние. Но, однако, авангард армии приблизился. Идите к своим частям и отдавайте честь перед каждым проходящим знаменем, поднимая кверху оружие.

Пока наш товарищ разговаривал, армия успела занять все пространство перед городом, и наконец передовые части авангарда вступили в ворота. Впереди шли четыре конных полка. Обмундированы и вооружены они были плохо. Поводья у лошадей были из веревок, у них не было даже седел, вместо которых на спины лошадей были положены вчетверо сложенные мешки. Вооружение большинства составляли сабли и пистолеты. Куртки из буйволовой кожи, латы и каски были у очень немногих, да и те были захвачены при Аксминстере. Некоторые были запачканы кровью прежних владельцев.

Посредине двигался знаменосец. Он нес большой квадратный флаг, прицепленный к длинной палке. На знамени было начертано золотыми буквами: "За нашу свободу и веру!" Все эти всадники были навербованы из сыновей мелких собственников и фермеров. О дисциплине они не имели никакого понятия и спорили и перепирались из-за всякого пустяка, считая повиновение ниже своего достоинства. По этой причине эти полки, несмотря на всю свою храбрость, принесли очень мало пользы во время войны. Армии они не столько помогали, сколько мешали. За конницей следовала пехота. Солдаты шли по шести в ряд. Их разделили на роты разной величины. У каждой роты было свое знамя, на котором было написано название города или местечка, в котором была навербована рота. Монмауз принял эту систему в устройстве своей армии потому, что не находил полезным разделять родных и знакомых. Военачальники говорили, что такое устройство лучше. Солдаты, дескать, зная друг друга, будут сражаться храбрее. Я и сам думаю, что устраивать войско таким образом неплохо. Солдат сражается куда лучше, если он знает, что окружен старыми и испытанными друзьями, которые его не выдадут.

Первый пехотный полк — полками эти сборища, впрочем, и нельзя было назвать — состоял из прибрежных жителей, моряков и рыбаков. Они были одеты в голубые куртки, жесткой материи. Все это были здоровые загорелые ребята со свежими лицами, похожими на темную бронзу. вооружены они были как попало — охотничьими ружьями, кортиками и пистолетами. Не впервой было многим из этих людей поднимать оружие против короля. В числе их было много контрабандистов и пиратов, которые пошли к Монмаузу, припрятав как пришлось свои суденышки. О дисциплине этот народ не имел никакого понятия. Они шли вразвалку, беззаботно, распевая песни и перекликаясь друг с другом. С уходом этих людей на войну рыбный промысел совсем остановился, и все ловли, начиная с Стар-Пойнта и кончая Портлэнд-Родсом, закишели рыбой. Моряки несли собственные знамена, на которых я прочитал имена Бридпорта, Топшэма, Колифора, Сидмуза, Оттертона, Абботсбери, Чармута и других приморских городов. На передовом знамени был обозначен Лайм.

Моряки шли мимо нас, беззаботные и веселые, с шапками набекрень и куря трубки. Табачный дым висел над рядами солдат, напоминая пар, идущий от усталой лошади. Отряд этот насчитывал, приблизительно, четыреста человек.

За ними последовали рокбирские крестьяне, вооруженные серпами и косами. Далее двигалось знамя из Хонитона, окруженное двумя сотнями дюжих кружевников из Оттера. Лица этих людей, работающих в четырех стенах, были сравнительно бледны, но зато рабочие превосходили крестьян в отношении выправки. Вид у них был бодрый и воинственный. Это же самое я наблюдал в течение всей кампании. Городские рабочие уступали крестьянам в здоровье и бодрости, но зато гораздо легче усваивали военные обычаи и привычки.

За Хонитонским отрядом шли пуритане — суконщики из Веллингтона. Рядом со знаменосцем ехал на белой лошади веллигтонский мэр, за которым следовал оркестр из двадцати человек. Эти пуритане производили впечатление трезвых, вдумчивых и несколько угрюмых людей. Одеты они были в серые платья и носили широкополые шляпы. На знамени их виднелись слова: "За Бога и за веру". Суконщики шли тремя отдельными ротами. Весь же их полк насчитывал шестьсот человек.

Авангард третьего полка составляли граждане Таунтона в числе пятисот солдат. Все это были мирные и трудолюбивые граждане, но они были насквозь пропитаны идеями гражданской и религиозной свободы. Идеям этим была суждена великая будущность, и всего три года прошло с восстания Монмауза, как эти идеи признаны всею Англией.

Когда таунтоновские волонтеры приблизились к воротам, сограждане встретили их бурными кликами восторга. Таунтоновцы шли стройными, сомкнутыми рядами; большие, честные лица этих добрых мещан говорили о трудолюбии и любви к дисциплине.

Далее последовали добровольцы из Винтербаруна, Ильминстера, Чарда, Иовиля и Колломптона. Полк этот, насчитывавший до тысячи человек, был вооружен пиками.

За этими солдатами шел мелкой рысью эскадрон всадников, а затем показался четвертый полк. В авангарде несли знамена Биминстера, Крукерка, Лангпорта и Чидайока. Это все названия мирных деревень и сел Сомрееста, выславших цвет своего населения на борьбу за святое дело. Около солдат шли пуританские пасторы в шляпах, похожих на колокольни, и женевских плащах, которые были прежде черными, а теперь побелели от дорожной пыли.

После этого мы увидали роту диких, вооруженных как попало пастухов, живущих в долинах между Блэкдаусом и Мендипсом. Уверяю вас, что эти люди были совсем не похожи на Коридонов и Стрефонов, описываемых Цоллером и Драйденом. Эти Коридоны всегда только тем и занимаются, что проливают слезы о своих возлюбленных или же играют жалостные песни на свирелях. Но пастушки, которых мы увидали тогда, были совсем не похожи на этих Коридонов и Стрефонов. Хлоям и Филлидам едва ли могла прийти охота познакомиться с этими дикарями запада Англии. От их ухаживания нежной Хлое не поздоровилось бы.

За пастухами шли мушкетеры из Дорчестера и пиконосцы из Ньютона и Попильфорда. Крестьяне, занимающиеся выработкой сажи в Оттери-Сент-Мэри, образовали из себя очень хорошую, сомкнутую роту и шли вместе с мушкетерами и пиконосцами. Я полагаю, что в этом четвертом полку было более восьмисот человек, но вооружен и дисциплинирован он был в общем хуже, чем тот, который шел впереди.

Вот и пятый полк. Впереди идут жители низин и болот Ательнея. Одеты эти люди грязно и нищенски, но их одушевляет та же смелость и отвага, благодаря которой некогда они защищали доброго короля Альфреда от его врагов. Они же защищали и западные графства Англии от вторжения датчан, которые так и не могли проникнуть в болотистую твердыню Ательнея. На головах у них копны нечесаных волос, ноги голы, но они одушевленно распевают гимны и молитвы. Они пришли из своих болот помочь от всего сердца делу протестантизма. За ними следуют дровосеки и лесники из Лайдиарда, высокие, статные люди в зеленых кафтанах. Тут же и одетые в белое сельчане из Чампфеауэра. Арьергард этого полка был составлен из четырехсот человек в красивых мундирах. Они имели белые накрест надетые портупеи и мушкеты. Это были дезертиры из Девонширской милиции. Они вышли из Эксетера с Альбермареем, но во время сражения при Аксминстере перешли на сторону Монмауза. Дезертиры составляли как бы отдельную часть, но милиционеров в красных и желтых мундирах нам пришлось видеть всюду. Там и сям пестрели их живописные мундиры.

Весь полк насчитывал около семисот человек.

Шестой и последний пехотный полк состоял из крестьян. На знамени было начертано «Майнхэд» и изображение парусного судна и трех кип с товаром. Как известно, это — герб старинного города Майнхэда. Крестьяне эти были навербованы главным образом в диких местностях, лежащих к северу от Донстер-Кастля и граничащих с Бристольским каналом. За крестьянами шли охотники и контрабандисты из Порлокской бухты, бросившие охоту и оставившие в покое оленей и ланей в чаянии более благородной добычи. Вместе с ними шли жители Мильвертона, Дальвертона и Уайвлискомба. Затем следовали люди, живущие на залитых солнечными лучами склонах Квомтока, и смуглые, свирепые жители холодного и болотистого Донкерри-Бэкона и высокие, статные коневоды Бэнптона. Пронесли мимо знамена Бридждотера, Шептон-Маллета и Нижнего Стовея, прошли рыбаки из Кловелли и каменотесы Блэкдауна. В арьергарде шли три роты удивительных людей. Это были согбенные от тяжелого труда великаны с длинными, всклокоченными бородами. Спутанные волосы спускались так низко на лоб, что не было видно глаз. Это были углекопы из Мендинских гор и из Орской и Багворской долин. Эти грубые полудикари глядели во все глаза на одетых в шелк и бархат горожан, их приветствовавших. На улыбающихся женщин они устремляли свои взоры так свирепо и внимательно, что те пугались и отходили подальше.

Эта длинная вереница войск замыкалась тремя эскадронами кавалерии и четырьмя пушками, около которых находились голландские канониры в голубых мундирах, прямые, как шесты. Наконец потянулся обоз из телег и фургонов.

Когда вся армия прошла через Шоттернские ворота, Монмауз и его штаб медленно двинулись в город. Мэр шел рядом с королем. Наш полк отдал королю честь. Тогда все остановились и начали глядеть на нас. По бледному лицу Монмауза скользнула улыбка, говорившая об его изумлении и удовольствии. Молодецкая выправка нашего полка не ускользнула от его внимания.

— Клянусь моей верой, господа, я этого не ожидал! — произнес король, обращаясь к свите. — Наш добрый друг мэр, очевидно, состоит в наследниках у Кадма. Он унаследовал от него зубы дракона. Скажите, сэр Стефен, как это вы ухитрились собрать такой прекрасный урожай? Полк прямо чудесный, даже волосы у гренадер напудрены, я вижу.

— У меня в городе полторы тысячи войска, — не без гордости ответил старый фабрикант, — впрочем, не все дисциплинированы таким образом. За состояние полка меня благодарить, однако, не приходится, это труды старого воина, полковника Децимуса Саксона. Они сами его выбрали своим командиром. Капитаны назначены полковником.

— Очень вам благодарен, полковник, — произнес король, обращаясь к Саксону, который поклонился и отдал честь, прикоснувшись острием рапиры к земле, — благодарю и вас, господа. Я не забуду вашей преданности. Вы скоро прибыли сюда из Гэмпшира. Дай Бог, чтобы я встретил такую преданность повсюду! Я слышал, полковник Саксон, что вы долго жили за границей. Что вы думаете об армии короля, которая только что прошла перед вами?

Саксон почтительно ответил:

— С милостливого разрешения вашего величества, армия эта похожа на прочную и немного грубоватую пряжу, но со временем из этой пряжи выйдет прекрасная ткань.

— Гм! Мало у нас времени для тканья — вот беда! — ответил Монмауз. Во всяком случае, этот народ хорошо сражается. Жаль, что вас не было в Аксминстере. Они очень хорошо атаковали врага. Я надеюсь, полковник, что мы будем с вами часто видеться. Вы будете членом моего совета. Но позвольте, кто это такой? Мне кажется, что я где-то видал это лицо?

— Это досточтимый сэр Гервасий Джером из Соррейского графства, ответил Саксон.

— Ваше величество видели меня, наверное, в Сент-Доренском дворце, произнес баронет, приподнимая шляпу, — в последние годы царствования нынешнего короля я часто бывал при дворе.

— О да, я прекрасно помню и ваше имя, и ваше лицо! — воскликнул Монмауз и затем, обернувшись к своему штабу, добавил: — Видите, господа, придворные наконец начинают появляться в нашем лагере. Конечно, я вас помню, сэр. Это вы тогда дрались на дуэли с сэром Томасом Киллигрью? Ну, конечно. Я так и думал. Я желал бы, чтобы вы поступили в мою свиту.

— С разрешения вашего величества, — ответил сэр Гервасий, — я желал бы оставаться на прежнем месте. Мне кажется, что оставаясь во главе мушкетеров, я сумею лучше послужить вашему величеству.

— Ну, пусть будет так! Пусть будет так! — произнес король Монмауз и дал шпоры лошади.

Толпы народа опять разразились оглушительными приветствиями. Король приподнял шляпу и помчался по Высокой улице, засыпанной цветами, которые бросали с крыш, балконов и из окон на него и его свиту. Мы, следуя приказу, ехали позади, и часть оваций выпала и на нашу долю. Рувиму удалось схватить на лету розу, и я увидел, что он сперва поцеловал цветок, а потом спрятал его за пазуху. Я взглянул наверх и увидел хорошенькое личико Руфи. Девушка глядела на нас и улыбалась.

— Ты умеешь ловить цветы, Рувим! — сострил я. — Ты, я помню, в игре в мяч отличался и слыл самым лучшим игроком.

— Ах, Михей! — ответил Рувим. — Я благословляю тот день, когда решил уехать вместе с тобою на войну. Сегодня я не поменялся бы положением даже с самим Монмаузом.

— Неужели у вас так далеко уже зашло?! — воскликнул я — Я воображал, что ты только начал возводить траншеи, а по твоим словам выходит, что крепость взята.

Рувим мгновенно остыл, что ежеминутно случается с влюбленными или больными перемежающейся лихорадкой. Ответил мне он уже тревожно:

— О, нет-нет! По всей вероятности, я совершенно ее недостоин… Я питаю чрезмерные надежды и, однако…

— Да, Рувим, — подтвердил я, — не устремляй своей души к этому. Ты знаешь, что твое желание труднодостижимо. Старик богат и мечтает, по всей вероятности, о блестящей партии для своей внучки.

— О как бы я хотел, чтобы он был беден! — воскликнул Рувим. В этом восклицании сказался непомерный эгоизм, присущий всем влюбленным. — Но кто знает? Если эта война продлится, я, может быть, сумею отличиться. Мне дадут какой-нибудь чин или титул. Кто знает? Ведь другим удавалось же. Отчего и мне;ic иметь успеха?

— Вот интересно, — заметил я. — Из Хэванта поехало нас трое человек. Одного погнало самолюбие, другого ждет любовь. Спрашивается, чего жду от войны я? Честолюбия во мне нет, и любви я тоже чужд. Зачем я лезу на опасность?"

— Ну, это ты напрасно, — ответил Рувим, — наши с Саксоном побуждения имеют временный характер, а ты руководствуешься вечной идеей. Честь и долг — это две звезды, всегда указывающие путь крупным людям.

— Эге, да мистрис Руфь выучила тебя красно говорить, — засмеялся я, конечно, мы ее сейчас увидим. Здесь собрались все красавицы Таунтона.

Мы въезжали в этот момент на базарную площадь. Она была запружена войсками. У креста стояли десятка два девушек, одетых в белые кисейные платья с голубыми поясами. При приближении короля эти девушки, видимо, волнуясь, двинулись к нему навстречу и поднесли ему знамя собственной работы и Библию в кожаном переплете с золотыми застежками. Знамя Монмауз передал одному из свиты, а книгу поднял над головой, восклицая, что готов защищать до смерти истины, заключающиеся в этой книге. Эти слова короля вызвали неописуемый восторг народа и войск. Ждали, что Монмауз взойдет на возвышение около креста и произнесет речь, но король этого не сделал. Все ограничилось тем, что герольды перечислили права Монмауза на корону. Затем король приказал расходиться. Войска двинулись по разным направлениям. Повсюду для них были приготовлены обеды. Король и главные офицеры поместились во дворце, приготовленном и приведенном в надлежащий вид на средства мэра и богатых горожан. Солдат разместили в домах горожан, на улицах и около дворца. Многие не нашли места и разместились лагерем вокруг города. Ночью окрестности города приобрели чрезвычайно оживленный вид. Вся долина была покрыта горящими кострами, около которых сидели и разговаривали люди.

Глава XXI СОСТЯЗАНИЕ С НЕМЦЕМ

Вечером король Монмауз созвал своих военачальников на совет. Децимус Саксон был приглашен и поэтому отправился во дворец. Я пошел вместе с ним потому, что должен был исполнить приказ сэра Иакова Клансинга и передать королю его посылку. Придя во дворец, мы узнали, что король еще не выходил из своей комнаты. Нас ввели в большую залу, где нам и пришлось ожидать его выхода. Это была красивая комната с высокими окнами и резным деревянным потолком. В дальнем углу залы виднелся королевский герб, но поперечника, указывающего на незаконнорожденность, на нем не было видно. В зале находились все главные вожди армии. С ними пришли и низшие начальники и просители. Лорд Грей из Йорка стоял молча у окна и угрюмо глядел на горизонт. Вэд и Гальнс шептались о чем-то в углу комнаты и качали головами. Фергюсон в парике, который съехал на бок, шагал по зале, выкликая по временам слова молитвы и гимнов. Несколько человек, одетых по-придворному, собрались около угасшего камина и громко хохотали не совсем приличному рассказу своего товарища. В другом конце комнаты жалась большая куча пуритан в черных и серых одеждах. Пуритане стояли около какого-то проповедника и вполголоса рассуждали об отношениях кальвинизма к государственности. Простые воины, одинаково чуждые придворному разврату и сектантскому изуверству, ходили взад и вперед по комнате или стояли у окон, глядя на палатки солдат, раскинутые около дворца. Один из этих воинов обращал на себя внимание. Он был великан, и плечи у него были замечательно широкие. Саксон подвел меня к нему, а затем, тронув гиганта за плечо, дружески протянул ему руку.

— Мой Бог! — воскликнул немецкий солдат. Великан оказался тем самым Антоном Бюйзе, на которого мне Саксон указывал утром. — Я ведь видел вас, Саксон, сегодня утром у городских ворот, но думал, что обознался. Вы стали еще худее, чем прежде. Вы ведь здорово много баварского пива пили и, однако, все-таки потолстеть вам не удалось. Ну, как дела, товарищ?

— Да все по-старому, — ответил Саксон, — ударов получаем куда больше, чем талеров, и если в чем ощущается нужда, так это во враче, а не в хорошо запирающейся шкатулке. А что, приятель, где мы с вами в последний раз виделись? Помнится, мы с вами виделись в последний раз при штурме Нюренберга. Я командовал правым, а вы — левым флангом тяжелой кавалерии.

— Нет, — ответил Бюйзе, — одно деловое свидание у нас с вами было уже после этого. Разве вы позабыли о стычке на берегах Рейна? Вы, конечно, помните, как вы меня встретили в то время, как мы вас погнали с этой позиции на горке? О, если бы тогда один из ваших шельм солдат не убил подо мною лошадь, я сбил бы с вас башку, как мальчик сбивает одуванчик маленькой палочкой.

— Верно! Верно! — степенно ответил Саксон. — Я совсем об этом забыл. Насколько мне помнится, мы взяли вас в плен, но вы проломили голову часовому и бежали, переплыв Рейн под выстрелами всего моего полка. Я очень удивился вашему поступку. Мы ведь тогда вам предлагали льготные условия освобождения от плена.

— Да, я помню, — сурово сказал немец, — мне было сделано какое-то гнусное предложение, а я на это предложение отвечал, что торгую только своей саблей, но никак не честью. Наемный солдат должен давать понимать всем, что соблюдает свои обязательства… как это по-вашему говорится… нерушимо. Другое дело, когда кончилась война. Тогда солдат может наняться другому.

— Верно, друг, верно! — ответил Саксон. — Эти паршивые итальянцы и швейцарцы совершенно опозорили наше ремесло. Это такой народ, который готов идти всюду и изменять хоть каждый день, только бы денег побольше получить. Поэтому мы должны быть особенно щепетильными в вопросах чести… А теперь поговорим о другом. Вы прежде, Бюйзе, умели очень сердечно жать своим знакомым руки. Ни один человек в Палатинате не мог сравняться с вами в этом искусстве. Вот позвольте вам представить: это мой капитан Михей Кларк, Покажите ему свое прусское добродушие.

При этих словах Саксона пруссак улыбнулся, оскалил свои белые зубы и протянул мне огромную, загорелую руку. Но как только моя рука очутилась в его руке, он стиснул ее изо всей силы и начал ее жать. Жал он мне руку до тех пор, пока из-под ногтей не брызнула кровь. Рука эта стала влажной и бессильной.

На лице моем отразилось, по всей вероятности, страдание и изумление. Немец, добродушно хохоча, воскликнул:

— Мой Бог! Это суровая прусская шутка, которую желудок английского юноши не может переварить.

— Вы правы, сэр, — ответил я, — я впервые познакомился с этой интересной забавой, и мне хотелось бы попрактиковаться в ней под вашим просвещенным руководством.

— Как, вы хотите еще? Но я думаю, что вы не успели еще опомниться от первого рукопожатия. Ну извольте, раз вы просите, я отказать вам не могу. Я боюсь только повредить вам руку. Вы после этого не в состоянии будете держать саблю.

И, произнеся эти слова, пруссак протянул мне руку. Я плотно зажал ее в своей и, подняв повыше локоть, стал ее сжимать изо всех сил. Я заметил прием, который немец пускал в ход. Он брал верх тем, что сразу сжимал руку противника изо всей силы и тем самым лишал его способности сопротивляться. Я и поспешил помешать ему в этом. Минуту мы оба стояли неподвижные, глядя друг другу в глаза, а затем я увидал, что на лбу у Бюйзе показались капли пота. Тогда я понял, что он побежден. Пожатие его стало быстро слабеть, а рука стала мокрой и бессильной. Я продолжал пожимать. Немец тихим, угрюмым тоном попросил меня отпустить его.

— Черт и ведьмы! — воскликнул он, обтирая кровь, сочившуюся из-под ногтей. — Это все равно что в капкан руку сунуть. Вы первый человек, смогший обменяться честным рукопожатием с Антоном Бюйзе.

Саксон, которого неудача немца привела в веселое расположение духа, произнес, трясясь от смеха:

— Видите, у нас в Англии пиво варить умеют не хуже, чем у вас в Бранденбурге. А что касается этого молодого человека, то я собственными глазами видел, как он схватил французского сержанта и швырнул его в телегу. Сержант был великан, а между тем полетел он словно перышко.

— Да, он силен, — проворчал Бюйзе, растирая поврежденную руку, — он силен, как старый Гец Железная Рука. Но одной силы еще мало, чтобы быть истым воином. Важна не сила удара, а способ, которым он наносится. В этом вся суть. По виду, например, ваш меч, молодой человек, тяжелее моего, но вы не нанесете такого удара, как я. Что вы скажете? Я вам теперь предлагаю настоящую, серьезную забаву. А рукопожатие и тому подобное — это детская игра.

— Мой капитан — скромный молодой человек, но я готов держать за него пари, — сказал Саксон.

— А что вы ставите? — прошипел уже совсем сердито германец.

— Вино в таком количестве, сколько вам нужно, чтобы выпить за один присест.

— О, это немало, — ответил Бюйзе, — лучше уговоримся на двух галлонах. Ладно, что ли? Согласны?

— Я сделаю все, что смогу, — ответил я, — впрочем, у меня мало надежды одержать верх. Вы старый и опытный воин.

— К черту ваши любезности! — воскликнул сердито Бюйзе. — Вы и руку мою сгребли с приятными разговорами. К делу. Видите ли, вот вам моя старая каска; она из испанской стали. На ней уже есть два следа от моих ударов. Третий ей не повредит. Я поставлю ее вот сюда, на эту деревянную табуретку. Это достаточно высоко, и нанести удары можно с удобством. А теперь, юнкер, бейте по этой каске, мы увидим, насколько глубокий след вы на ней оставите.

— Бейте первым, сэр, ибо вызов был ваш, — ответил я.

— Извольте радоваться, — проговорил пруссак, — для того, чтобы восстановить свою солдатскую честь, я должен портить собственную каску. Ну да ладно, эта каска уже видала хорошие удары.

И, обнажив меч, пруссак попросил отойти любопытных, которые собрались около нас, а затем, со страшной силой взмахнул оружием над головой, опустил его на гладкую сталь каски. Каска взлетела на воздух, а потом покатилась со звоном по полу. На стали виднелась длинная, глубокая полоса от удара.

— Хорошо сделано! Прекрасный удар! Это непроницаемая сталь, трижды прокаленная, — заметил один придворный, беря каску в руки и разглядывая ее; затем он снова положил ее на табуретку.

— Непроницаемой стали нет на свете, — ответил я, — я собственными глазами видел, как отец пробовал непроницаемую сталь вот этим самым мечом.

И, обнажив старый меч, насчитывавший уже пятьдесят лет жизни, я сказал, обращаясь к Бюйзе:

— Отец наносил более тяжелые удары, чем вы, сэр; вы пускаете в ход только ручные мускулы, а сильный удар наносится всем телом.

— Нам нужны не лекции, а пример, — насмешливо ответил пруссак, позвольте нам поглядеть на ваш удар, а уроки вашего батюшки оставьте при себе.

— Но я ученик моего отца, и удар мой будет принадлежать ему, — ответил я и, размахнув мечом, изо всей силы ударил им по каске немца. Добрый, старый, республиканский клинок прорубил сталь, рассек пополам скамейку и врезался на два дюйма в дубовый пол.

— Это фокус только! — объяснил я зрителям. — Я практиковался на этой штуке дома по вечерам.

— Ну, я не хотел бы, чтобы вы сыграли подобную штуку надо мной, произнес лорд Грей, между тем. как все присутствующие выражали мне шумное одобрение. — Жаль мне вас, молодой человек, вы опоздали родиться на целые двести лет. Если бы не был изобретен порох, сравнявший сильных со слабыми, вы были бы великим героем.

— Черт побери! — проворчал Бюйзе. — Ну, молодой сэр, моя слава кончена, и я отдаю вам пальму первенства. Это был правильный, благородный удар. Правда, он мне обошелся в два бочонка вина и я потерял добрую старую каску, но я не буду ворчать, так как удар этот был честный удар. Саксон показывал нам, немцам, разные штуки на английский манер, но таких жестоких ударов я сроду не видывал.

— Что же?! — воскликнул Саксон, довольный, что имеет возможность обратить на себя внимание начальства. — Хотя я и давно не практиковался, но глаз у меня до сих пор верный, а рука тверда. Что касается боя на палашах, мечах, саблях и рапирах, я готов состязаться с кем угодно, за исключением моего брата Квартуса. Он фехтует не хуже меня, но так как у него рука на полдюйма длиннее, то преимущество всегда на его стороне.

— Я изучал фехтование у сеньора Констарини в Париже, — произнес лорд Грей, — а вы у кого учились, полковник?

— Я, милорд, обучался этому искусству у учительницы, которую называют сеньорой Нуждой, — ответил Саксон, — тридцать пять лет я живу под опекой этой доброй дамы. Я должен защищать свою жизнь клинком стали. Позвольте показать вам маленький фокус, в котором главную роль играет верность глаза. Нужно бросить кольцо — вот хоть мое — вверх и поймать его на острие рапиры. На первый взгляд это кажется просто, но без практики тут ничего не сделаешь.

— Вот так просто! — воскликнул Вэд. — кольцо вы носите на мизинце. Оно маленькое и узкое. Поймать его на острие рапиры можно только случайно, ну а ручаться за успех ни в коем случае нельзя.

— А я готов поставить гинею, что поймаю кольцо, — ответил Саксон и подбросил крошечный золотой кружок вверх. Затем он поднял рапиру. Кольцо соскользнуло по клинку и звякнуло о рукоять. Саксон снова подбросил его к потолку. На этот раз кольцо ударилось о резьбу и изменило направление, но Саксон сделал шаг вперед и снова поймал его. Сняв кольцо и надев его на палец, он произнес:

— Конечно, здесь найдутся кавалеры, умеющие делать эту штуку.

— Полагаю, полковник, что я смогу сделать то же, что и вы, — раздался чей-то голос.

Мы оглянулись и увидали Монмауза. Он вошел в залу, никем не замеченный, и стоял позади, наблюдая за нашими упражнениями.

Все мы сняли шляпы и поклонились в замешательстве. Король, видя наше смущение, шутливо сказал:

— Пожалуйста, не смущайтесь, господа. Вы прекрасно проводили время. Отчего в самом деле не воспользоваться досугом и не поиграть шпагой? Это самое подходящее занятие для военных людей. Позвольте-ка мне вашу рапиру, полковник.

И, взяв с пальца кольцо с крупным бриллиантом, король бросил его вверх и ловко проделал то же, что и Саксов. Затем он сказал:

— Я практиковался в этом в Гааге, где у меня, по правде говоря, было чересчур много свободного времени для подобных пустяков. Но откуда здесь на полу щепки и куски стали?

— Среди нас появился сын Эноха! — ответил Фергюсон, поворачивая ко мне свое красное и покрытое экземой лицо. — Этот юноша по силе равен Голиафу из Газы. У него прекрасное девическое лицо и крепость бегемота.

— Да, это хороший удар! — произнес король Монмауз, поднимая обломок скамейки. — Как зовут этого молодца?

— Это капитан моего полка, ваше величество! — ответил Саксон. — Зовут его Михей Кларк. Он родом из Гэмпшира.

— О да, в этой части королевства водится хорошая английская порода, сказал Монмауз. — Но как это вы попали сюда, сэр? На этом совете должны были присутствовать только мои приближенные и начальники полков. Если в мой совет станут приходить всё капитаны, нам придется заседать в саду, ибо не найдется ни одной залы, способной вместить всех капитанов.

— Я осмелился прийти сюда, ваше величество, по совершенно особому случаю, — ответил я, — на дороге сюда я получил поручение к вашему величеству. Мне поручено передать вот этот небольшой, но увесистый сверток в собственные руки вашего величества. Ввиду этого я счел своей обязанностью исполнить это поручение, не теряя времени.

— А что это такое? — спросил король.

— Я не знаю.

Доктор Фергюсон наклонился к королю и что-то ему прошептал. Король засмеялся и взял узелок.

— Ну-ну! — воскликнул он, смеясь. — Времена Борджиев и Медичисов миновали, доктор. И кроме того, этот молодой человек не похож на итальянского заговорщика. У него честные голубые глаза и волосы льняного цвета. Это данное самой природой свидетельство должно успокоить вас, доктор. Однако тут что-то тяжелое, на ощупь кусок свинца. Дайте мне ваш кинжал, полковник Гальнс. Узел зашит. Ай-ай! Это кусок золота, и, что всего удивительней, девственное золото. Возьмите его, Вэд, пускай оно идет в военную казну. На этот маленький кусочек металла можно вооружить десять пиконосцев. А тут что такое? Письмо с адресом "Герцогу Иакову Монмаузу". Гм-гм! Это письмо было написано прежде, чем мы приняли королевский титул. Ну, что же тут написано? "Сэр Иаков Клансинг посылает вам свой привет и свидетельствует свою преданность. Дай вам Бог успеха. Когда вы перейдете Солсберийскую долину, вы получите еще сотню таких же слитков золота". Ого, это храброе обещание, сэр Иаков, но лучше было бы, если бы вы прислали эти слитки теперь. Видите, господа, к нам отовсюду идут пожертвования и обещания поддержки. Счастье решительно поворачивается в нашу сторону. Едва ли узурпатор удержит корону в своих руках. Все люди уйдут от него к нам. Я убежден в том, что не далее как через месяц мы с вами будем в Вестминстере. Я почту приятным долгом наградить всех вас по заслугам за то, что вы не оставляли своего законного государя в минуты несчастья и опасности.

Когда король произнес эти слова, в толпе придворных послышался почтительный говор. Они спешили выразить свою благодарность. Что касается немца, он дернул Саксона за рукав и шепнул:

— Теперь у него жар, а вот погодите немного, скоро начнется и озноб.

— Я думал, что в Таунтоне у меня будет никак не более тысячи человек, а их оказалось тысячи четыре, — продолжал король, — мы надеялись на успех даже тогда, когда высадились в Лайм-Коббе с восемьюдесятью приверженцами. Теперь же мы находимся в главном городе Сомерсета, и наша армия насчитывает восемь тысяч человек. Еще одно такое же дело, как при Аксминстере, и власть дяди распадется как карточный домик. Но прошу вас садиться за стол, господа, и будем обсуждать дела в должном порядке.

— Но вместе с золотым слитком есть кусочек бумажки, и вы его не прочли, государь, — произнес Вэд, подавая королю небольшой листок.

— Эге, да это поэзия. Что-то вроде стихотворной загадки. Что это означает, господа? Слушайте:

Час настает, с своей судьбой Борись, не будь самим собой, К короне ревностно стремись И злого Рейна берегись.

— "Борись с своей судьбой"? "Не будь самим собой"? Что это за чепуха?! — воскликнул Монмауз.

— Дозвольте доложить вашему величеству, — ответил я, — что человек, пославший вам это письмо, занимается астрологией и считает себя одаренным даром предсказания.

— Этот господин говорит правду, — подтвердил лорд Грей. — Стихи эти имеют, по всем признакам, пророческий характер. Древние халдеи и египтяне, прекрасно умели гадать по звездам, но в современных предсказателей, признаюсь, я не очень-то верю. Эти предсказатели разменялись на мелочи и предсказывают разную чепуху доверяющим им глупым бабам.

Саксон не удержался, чтобы не процитировать свою любимую поэму:

Луну и звезды вопрошал,

Кто старые штаны украл.

— Эге, да никак и наши полковники заразились рифмоплетской эпидемией? — засмеялся король. — Нам придется, по примеру древнего Альфреда, вложить в ножны меч и взять в руки арфу. Я сделаюсь королем бардов и трубадуров, как добрый король Прованса Рене… Однако, господа, если эти стихи пророческие, то они пророчествуют нам успех. Правда, здесь есть зловещий намек на Рейн. но нам незачем идти на берега этой великой реки.

— Тем хуже, — пробормотал едва слышно пруссак.

— Таким образом, — продолжал Монмауз, — мы со спокойной совестью можем поблагодарить сэра Иакова не только за золото, но и за любезное предсказание. Но вот и почтенный мэр Таунтона. Это старший из наших советников и самый молодой из наших рыцарей. Вас, капитан Кларк, я прошу стать у дверей залы и не позволять никому входить сюда. Я надеюсь, что вы не будете говорить ни с кем о том, что будет обсуждаться здесь.

Я поклонился королю и занял место у двери. Советники и генералы сели вокруг дубового стола, который стоял посередине комнаты. Через три окна с западной стороны в комнату лился вечерний свет. С луга доносились звуки голосов, слабые, как жужжание насекомых. Это шумели солдаты, беседовавшие в палатках около дворца. Пока члены совета усаживались, Монмауз ходил взад и вперед, нервный и беспокойный. Затем он повернулся и начал говорить:

— Вы, конечно, знаете, господа, зачем я вас призвал. Мне нужно знать ваше мнение, надо решить, что нам делать дальше. Мы прошли уже по нашему королевству сорок миль и повсюду встретили радушный прием, превзошедший все наши ожидания. За нашими знаменами следуют почти восемь тысяч человек, да стольких же пришлось отослать назад, потому что для них не хватило оружия. Мы дважды уже встречались с врагом, и эти встречи окончились тем, что мы вооружились мушкетами и пушками наших неприятелей. Одним словом, до сих пор наши дела шли блистательно. Надо закрепить одержанный нами успех, и вот для этого-то я вас созвал. Скажите мне ваше мнение, выясните ваши взгляды на положение дел. Мне хотелось бы знать, что, по вашему мнению, нужно делать теперь? Между вами есть государственные люди, воины и святые люди. Эти последние могут просвятить нас всех словом истины. Говорите безбоязненно, я должен знать все, что вы думаете.

Стоя у двери, я ясно различал лица всех сидевших за столом людей. Здесь были серьезные и важные пуритане с гладко выбритыми лицами, загорелые солдаты и придворные в напудренных париках. Особенно мое внимание привлекли цинготная физиономия Фергюсона, орлиный нос Децимуса, толстое лицо пруссака Бюйзе и аристократическая внешность лорда Йорка.

— Если все молчат и не хотят высказать своего мнения, — воскликнул фанатик Фергюсон, — то я буду говорить, руководимый внутренним голосом. Ибо не работал разве я для сего святого дела? Не находился разве в пленении и не претерпевал мучений от рук нечестивых, кои измождали тело мое, тогда как дух рос и укреплялся? Меня жали и топтали, яко в точиле, и посмеивались надо мной, и оплевывали меня.

— Мы знаем о ваших заслугах и мучениях, которые вы перенесли, доктор, — сказал король, — но теперь мы рассуждаем о том, что нам делать.

— А разве не был слышан глас на востоке? — воскликнул Фергюсон. — Был глас и плач великий слышен, плач о нарушенном ковенанте и о человечестве, погрязшем в грехах. Откуда был сей плач? Чей был сей глас? То был глас Роберта Фергюсона, который восстал против великих земли и не хотел смириться.

— Ах, доктор-доктор! — нетерпеливо воскликнул король. — Говорите о деле или дайте говорить другим.

— Я сейчас объясню все, ваше величество. Не слышали ли мы, что Арджиль разбит? А почему он был разбит? Потому, что не имел достаточно сильной веры в Промысел Божий. Он имел безумие отказаться от помощи чад света и пошел к босоногим грешникам, которые исповедуют язычество и папизм. Если бы Арджиль шел по пути Господа, он теперь не сидел бы скованный в темнице Эдинбурга и не дожидался бы смерти от рук палача. Почему сей муж не препоясал чресл своих и не пошел прямо вперед под знаменем света? Вместо сего он совался туда и сюда и прятался наподобие двоедушного амалекитянина. Та же участь, а может быть, и худшая постигнет нас, если мы не пойдем прямо вперед и не водрузим наших знамен перед грешным городом Лондоном. Там мы должны свершить дело Господа, отделить плевелы от пшеницы и предать их сожжению.

— Значит, говоря кратко, вы советуете нам идти вперед? — спросил Монмауз.

— Да, ваше величество, мы должны идти вперед и готовиться стать сосудами благодати. Всеми же силами нам надо воздержаться от осквернения евангельского дела. Ибо разве не оскверняют своего дела люди, носящие одежды сатаны?

Сказав это, Фергюсон злобно покосился на пестро одетых придворных, а затем продолжал:

— Другие среди нас играют в карты, поют греховные песни, божатся и ругаются. Все это делается в армии и производит великий соблазн среди Божьих людей.

Пуритане, услышав эти слова Фергюсона, подняли одобрительный шум, а придворные, насмешливо улыбаясь, стали переглядываться друг с другом. Монмауз прошелся раза два по комнате, а затем опять обратился к совету:

— Вы, лорд Грей, солдат и опытный человек, — сказал он, — каково ваше мнение? Стоять ли нам здесь или двигаться к Лондону?

— По моему скромному суждению, движение на Лондон грозит нам гибелью, — ответил Грей.

Он говорил медленно, как все люди, не любящие говорить, не обдумав предварительно своих слов.

— У Иакова Стюарта хорошая кавалерия, а у нас ее совсем нет, продолжал он, — здесь местность сильно пересеченная, есть кустарники и заросли, и мы можем держаться, но что с нами случится посередине Солсберийской равнины? Драгуны окружат нас, и мы станем стадом овец, окруженным волками. И кроме того, с каждым новым шагом по направлению к Лондону мы будем удаляться от нашей базы, от плодородной местности, которая может кормить войско. Враг же, приближаясь к Лондону, все будет усиливаться. Я полагаю, что нам лучше стоять здесь и ждать нападения. В Лондон мы можем пойти только в том случае, если там возникнет сильное движение в нашу пользу или же если где-нибудь вспыхнет сильное восстание.

— Вы рассуждаете хорошо и умно, лорд Грей, — ответил король, — но я боюсь, что мы долго прождем этого сильного движения в нашу пользу. Нам обещают многое, но исполнения этих обещаний я до сих пор не вижу. До сих пор к нам не прибыл ни один член палаты общин. Из лордов тоже у нас, кроме Грея, нет никого, но лорд Грей, подобно мне, был изгнанником. Ко мне не пришел ни один барон, ни один граф. Только один баронет поднял за меня оружие. Где те люди из Лондона, которых мне обещали прислать Данверс и Вильдман? Где добрые ребята из Сити, которые, как меня увидят, только обо мне и вздыхают? Мне говорили, что восстание охватит всю местность между Бервиком и Портлэндом, и, однако, это оказалось ложью. Ни один человек, кроме этих добрых крестьян, не двинулись с места. Меня обманули, обошли, поймали в мышеловку и ведут на гибель!

И Монмауз снова зашагал по комнате, ломая руки и кусая губы. На минуту он впал в отчаяние. Я заметил, что Бюйзе улыбнулся и шепнул что-то Саксону. Наверное, он сказал, что у короля начался озноб.

Наконец король преодолел волнение и произнес:

— Скажите мне, полковник Бюйзе, согласны вы с мнением лорда Грея?

— Спросите у Саксона, ваше величество, — ответил немец, — я всегда примечал, что на военных советах я всегда схожусь с его мнением.

— В таком случае мы обращаемся к вам, полковник Саксон, — сказал Монмауз, — в совете имеется, как выяснилось, две партии. Одна стоит за движение на Лондон, другая советует оставаться на месте. Голоса, как мне кажется, разделились поровну. Ваш голос должен решить вопрос.

Все взоры устремились на нашего начальника. Его воинственная осанка и уважение, оказанное ему полковником Бюйзе, привели к тому, что Саксон сразу стал авторитетом. Саксон закрыл руками лицо и несколько секунд сидел молча. Наконец он заговорил:

— Я выскажу свое мнение, ваше величество. Фивершам и Черчилль идут к Солсбери с тремя тысячами пехоты. Кроме того, у них имеется восемьсот человек Голубой гвардии и два или три драгунских полка. Стало быть, лорд Грей прав, говоря, что нам придется принять сражение в Солсберийской долине. Наша пехота вооружена кое-как и едва ли устоит против их конницы. Доктор Фергюсон, конечно, прав, мудро говоря, что все возможно для Бога и что мы только пылинки в его руках, но Бог нам дал и разум для того, чтобы мы могли избирать лучшие пути, и если мы будем пренебрегать этим даром Божием, то можем поплатиться за наше безумие.

Фергюсон презрительно засмеялся и начал вслух читать молитву, но очень многие из пуритан одобрительно закивали головами. Рассуждение Саксона им понравилось.

— С другой стороны, государь, — продолжал Саксон, — мне кажется, что оставаться здесь совершенно невозможно. Если армия будет стоять неподвижно, не нанося ударов врагу, все друзья вашего величества придут в уныние. Крестьяне разбегутся, соскучившись по женам и детям. А вы сами знаете, как заразительны подобные примеры. Удержать мы наших солдат можем, только дав им дело, а то беда будет. Мне приходилось видеть, как очень большие армии таяли, словно глыба снега на солнце. А когда люди разбегутся, их уже не соберешь. Чм не нужно давать свободного времени. Надо их обучать, надо их гонять с места на место и всячески упражнять их. Надо работать над солдатами, надо преподавать им. Пусть они повинуются Богу и своим полковникам. На спокойных городских квартирах им делать нечего. Они должны быть в походе. Наше дело не может считаться оконченным, пока мы не войдем в Лондон. Лондон — это конечная наша цель, но к нему ведут многие пути. Вы, государь, как я слышал, имеете многих друзей в Бристоле и в средних местностях. Если вы мне позволите дать совет, я посоветую двинуться именно в этом направлении. С каждым днем наши силы будут увеличиваться, а качество войск будет улучшаться, и сверх всего прочего, армия будет себя чувствовать занятой делами. Если мы возьмем Бристоль — я слышал, что он неважно укреплен, — мы захватим тем самым власть на море и получим прекрасную базу для дальнейших операций. Если дела будут идти как следует, мы двинемся на Лондон через Глочестер и Вор-честер. Прежде же всего, я полагаю, что надо назначить однодневный пост и общее моление. Будем просить Бога, чтобы Он благословил наше дело.

Речь Саксона, в которой были искусно скомбинированы светская мудрость и религиозное рвение, заслужила одобрение всего совета. Особенно же понравился совет Саксона королю Монмаузу. Он мгновенно развеселился. Уныния как не бывало.

— Право, полковник, вы разъяснили решительно все, — воскликнул он, если мы укрепимся на западе и посеем недовольство в других частях страны, то дядя не будет в состоянии им сопротивляться. Если он захочет напасть на нас, то ему придется стягивать войска отовсюду — с севера, востока и юга. А это невозможно. Право, мы отлично можем добраться до Лондона через Бристоль.

— Я тоже считаю совет полковника очень полезным, — произнес лорд Грей, — но мне хотелось бы спросить у полковника Саксона, на каком основании он утверждает, что к Солсбери двигаются Фивершам и Черчилль с тремя тысячами пехоты и несколькими полками конницы?

— Я это узнал от одного офицера Голубой гвардии, с которым беседовал в Солсбери, — ответил Саксон, — он был со мной откровенен, потому что счел меня служащим герцога Бофорта. Что же касается коннице;, то один ее отряд преследовал нас в Солсберийской долине при помощи ищеек. Другой отряд напал на нас в двадцати милях от Таунтона и потерял при нападении корнета и двадцать солдат.

— Я слышал об этой стычке, — заметил король, — вы сражались очень храбро. Но раз эти неприятельские войска находятся в таком близком расстоянии от нас, то, стало быть, у нас нет времени для приготовлений, на необходимость которых указал полковник Саксон.

— Их пехота раньше недели до нас не доберется, — ответил мэр, — а за это время мы успеем взять Бристоль.

— Ну, об этом можно еще спорить, — возразил законник Вэд. — Ваше величество изволили сказать правду. То обстоятельство, что лишь немногие дворяне и члены палаты общин перешли на нашу сторону, сильно повредило нашему делу. Происходит же это потому, что все ждут чего-то. Пускай, дескать, сперва мой сосед примкнет к восстанию, а за соседом и я пойду. Если бы нам удалось переманить хотя бы двух дворян, остальные пошли бы за ними. Но в этом-то и вопрос. Спрашивается, как нам привлечь какого-нибудь герцога к нашему делу?

Монмауз уныло покачал головой и воскликнул:

— В этом-то и вопрос!

— А я думаю, что это можно сделать, — продолжал либеральный адвокат, мы ограничиваемся тем, что рассылаем прокламации, но золотые рыбки на эту приманку не идут. Это — рыба хитрая, и ее надо ловить совсем особенным способом. Я предлагаю каждого из этих аристократов приглашать лично, посылая им письма или устные приказы. Ваше величество должны повелеть им явится в лагерь. Ослушники будут повинны в государственной измене.

Король засмеялся и воскликнул:

— В вас заговорил законник, но вы забыли сообщить нам, каким способом мы вручим наши послания этим нашим небрегущим о своих обязанностях верноподданным?

Вэд пропустил мимо ушей возражение Монмауза и сказал:

— Вот, например, хотя бы герцог Бофорт. Он состоит президентом Уэльса и наместником в четырех английских графствах. Это известно вашему величеству. Влияние Бо-форта распространяется на весь запад. В его конюшнях в Бадминтоне стоят две сотни лошадей, да кроме того, у него насчитывается до тысячи пехотинцев, которых он содержит на свой счет. Почему бы нам не обратить нашего особого внимания на Бофорта? Его поддержка была бы нам очень важна, тем более что мы собираемся идти по направлению к Бристолю.

— Увы, это невозможно! — угрюмо ответил Монмауз. — До нас дошли слухи, что герцог Генри Бофорт уже вооружается, готовясь сопротивляться нам, своему законному государю.

— Это верно, государь, но почем знать, может быть, нам удастся склонить его на нашу сторону и он приготовленные против нас силы обратит против нашего врага? Ведь он протестант и, кроме того, сочувствует, по слухам, вигам. Почему бы не послать ему весточку? Польстите его гордости, напомните ему о благочестии и вере. Одновременно ласкайте и угрожайте ему. Почем знать? Может быть, он недоволен Иаковом Стюартом и уже готов от него отречься…

— Ваш совет хорош, Вэд, — произнес лорд Грей, — но его величество король сделал вам совершенно основательное замечание. Если герцог захочет заявить о своей преданности Иакову Стюарту, наш посланец будет им повешен на одном из дубов Бадминтона. Где мы найдем такого хитреца, который бы решился исполнить такое поручение? Посылать кого-нибудь из начальников? Но у нас слишком мало людей, чтобы можно было ими швыряться.

— Верно! Верно! — согласился король. — Лучше совсем не затевать такого дела, чем выполнить его плохо; кроме того, Бофорт может счесть наш шаг за интригу. Он подумает, что мы хотим не переманить его на свою сторону, а скомпрометировать его в глазах Стюарта. Но что это значит? Великан, стоящий у двери, подаёт нам какие-то знаки.

— Я просил бы разрешения вашего величества сказать несколько слов, сказал я.

— С удовольствием выслушаем вас, капитан, — с насмешливой любезностью ответил король, — если ваш ум хоть мало-мальски соответствует вашему росту, то вы можете дать нам очень драгоценный совет.

— В таком случае я покорнейше прошу ваше величество поручить это дело мне. Я поеду вашим посланцем к герцогу. Мой отец приказал мне служить этому делу, не щадя ничего, даже жизни. Если, по мнению почтенного совета, герцог может перейти на сторону нашего дела, то я готов ручаться, что ваше послание, государь, будет ему доставлено.

— Да, лучше этого посланца и не придумаешь. Это хладнокровный и мужественный человек! — воскликнул Саксон.

— В таком случае, молодой сэр, мы принимаем ваше верноподданническое и великодушное предложение, — ответил Монмауз. — Согласны ли вы, господа?

Весь совет изъявил свое согласие.

— Приготовьте в таком случае письмо, Вэд. Предложите ему денежную награду, старшинство между герцогами и пожизненное президенство в Уэльсе. Одним словом, предлагайте Бофорту все, что хотите, только бы поколебать его. В случае же ослушания грозите ему ссылкой, лишением имущества и лишением дворянских прав. И кроме того, вот что: пришлите ему копию с документа, приготовленного Ван-Бруновом, в котором свидетельствуется, что мать моя состояла в законном браке с Карлом. Все это должно быть готово завтра на рассвете, посланец пусть отправляется немедля.

— Все будет готово, ваше величество, — ответил Вэд.

— Значит, мы переговорили обо всем, — продолжал Монмауз, — можете, господа, возвращаться к своим делам. Если случится что-нибудь новое, я созову вас снова на совещание. С разрешения сэра Стефена Таймвеля мы пока останемся здесь. Надо дать людям отдохнуть и набрать новых солдат. А затем мы направимся к Бристолю и поглядим, что нас ждет на севере Англии. Все будет хорошо, если Бофорт перейдет на нашу сторону. До свидания, мои добрые друзья. Мне незачем напоминать вам о том, что вы должны служить верой и правдой и добросовестно выполнять свои обязанности.

При последних словах короля члены совета встали и, откланявшись, стали один за другим покидать дворец. Несколько человек столпились около меня и засыпали меня наставлениями и советами относительно предстоящего мне путешествия.

— Бофорт — человек гордый и надменный, — говорил один, — держитесь с ним как можно почтительнее, а то он вас и слушать не станет. Бофорт способен даже подвергнуть вас немедленному наказанию плетьми.

— Ну нет! — воскликнул другой. — Правда, герцог горяч, но он уважает людей прямых и бесстрашных. Говорите с ним смело и прямо, и вы добьетесь всего.

— Нет, — произнес стоящий около меня пуританин, — все это неправда. Говорите Бофорту то, что вам Бог внушит. Ведь вы явитесь к нему посланником самого Бога.

— А я бы посоветовал вот что сделать, — сказал Бюй-зе, — заманите герцога под каким-нибудь предлогом в укромное местечко, а там посадите его на круп лошади и везите сюда.

— Да оставьте вы молодого, человека в покое! — воскликнул Саксон. — У него здравого смысла не менее, чем у вас. Он сумеет разобраться в этом деле. Эй, Кларк, пора, пойдемте-ка в наш полк.

Мы вышли из дворца и начали протискиваться через толпу крестьян и солдат.

— Мне очень жаль терять вас, — сказал мне Саксон, — ваши солдаты тоже будут скучать по вас. Пока вашу роту я поручу Локарби. Если все сойдет хорошо, вы вернетесь через три или четыре дня. Нечего, конечно, объяснять вам, что вы взялись за очень опасное дело. Если герцогу захочется доказать свою преданность королю, он жестоко с вами расправится. В качестве наместника, и притом в военное время, он имеет право вас казнить без суда. Я от многих слышал, что Бофорт очень крутой человек. С другой стороны, если вы удачно исполните миссию, вы тем самым спасете дело Монмауза и положите основу собственной карьере. А Монмауза надо спасать, ей-Богу, надо! Армия у него — чистая рвань. Такой дряни я никогда не видывал. Бюйзе уверяет, будто солдаты хорошо дрались во время этой стычки при Аксминстере, но и он согласен, что несколько пушечных выстрелов разгонят эту толпу в мгновение ока. У вас не будет никакого поручения?

— Никакого. Передайте, в случае чего, поклон матери, — ответил я.

— Знайте, что в случае, если с вами произойдет что-либо нехорошее, я постараюсь свести счеты с его светлостью герцогом Бофортом. Первый дворянин его, попавший в мои руки, будет вздернут выше библейского Амана. А теперь идите-ка к себе и ложитесь спать. Вам нужно выспаться хорошенько. Ведь вы отправитесь в дорогу на рассвете, вместе с петухами.

Глава XXII ВЕСТИ ИЗ ХЭВАНТА

Я отдал распоряжение, чтобы Ковенанта оседлали на рассвете, и отправился в свою комнату, собираясь лечь спать. Вдруг сэр Гервасий, спавший в одном со мной помещении, вбежал в комнату. Он танцевал и махал над головой пачкой писем.

— Угадывайте с трех раз, Кларк! — воскликнул он. — Скажите, что вам хотелось бы всего более получить?

— Письмо из Хэванта, — ответил я быстро.

— Верно! — сказал сэр Гервасий, бросая мне письма- Их три, и ни один адрес не написан женским почерком. Утопите меня, если я понимаю, чем вы занимались в течение всей вашей жизни. Может ли веселая юность отказаться от женщин и искристого вина? Однако вы так обрадовались письмам, что даже не заметили происшедшей во мне перемены?

Я взглянул на сэра Гервасия и ахнул.

— Откуда вы все это достали? — спросил я удивленно. Он был одет в красивый темно-красный костюм с золотыми пуговицами и галунами. На ногах красовались шелковые чулки и башмаки из испанской кожи с розовыми бантиками.

Сэр Гервасий потер руки и, с удовольствием оглядев себя, ответил:

— Костюм этот скорее придворный, чем боевой. Кроме того, мне доставлено известное количество оранжевой воды, некоторые другие туалетные вещи и два новых парика, завитых на придворный манер. Кроме того, мне доставили фунт лучшего нюхательного табаку, прямо из магазина с черным арапом на вывеске. Это самый модный в Лондоне магазин. Наконец, мне прислали коробку пудры Крепиньи, мою муфту на лисьем меху и другие необходимые вещи. Но, кажется, я вам мешаю читать?

— Нет, я пробежал письмо и вижу, что у нас дома все благополучно, ответил я, — скажите, однако, как вам удалось получить все эти вещи?

— А сегодня приехали из Петерефайльда несколько всадников; они и привезли все это. Что же касается ящика с туалетными принадлежностями, то он был отправлен одним моим приятелем из Лондона в Бристоль, куда я было собирался ехать. Но, к счастью, эта посылка не добралась до Бристоля, а из брутонской гостиницы направлена сюда. За это я должен благодарить нашу общую знакомую, хозяйку гостиницы! Да, Кларк, это великолепное правило не забывать пожаловать трактирщицу. Содержательницы гостиниц всегда стараются заплатить добром за добро. Пустяки это, конечно, но ведь вся жизнь состоит из пустяков. У меня очень мало принципов, — в этом сознаюсь охотно, — но есть у меня два принципа, от которых я никогда не отступал. Во-первых, я ношу всегда в кармане штопор, а во-вторых, никогда не забываю поцеловать хозяйку гостиницы.

— Да, это верно! — ответил я, смеясь. — Я могу удостоверить, что вы всегда в точности исполняете эти два правила.

Сэр Гервасий присел на край кровати и вытащил из кармана ворох бумаги.

— Я ведь тоже получил письма. Вот, например, одно подписано: "Твоя убитая горем Араминта". Гм-гм! Девочка еще не знает, что я разорен, а когда она узнает об этом, то мигом воскреснет и ее горя как не бывало. А это что? Эге, лорд Дорчестер предлагает выпустить своего молодого петуха на моего Юлия и предлагает пари на сто гиней. Ну, мне некогда заниматься этими пустяками. Я поставил все, что имею, на селезня, называемого Монмаузом. А вот другой приятель зовет меня охотиться на оленей в Эппинг. Ха-ха-ха! Да если меня не убьют в сражении, я сам скоро превращусь в оленя. Только вместо собак за мною будут гоняться королевские чиновники. А вот и кислое письмо от портного. Бедняге придется примириться с мыслью о безнадежности моего долга. Примириться с этим ему, впрочем, вовсе нетрудно, он выбрал у меня денег втрое больше, чем следовало. Это что? Маленький Дик Чичестер предлагает мне взаймы три тысячи гиней. Нет, маленький Дик, это неподходящее предложение. Дворяне не должны жить за счет своих друзей. Тем не менее я глубоко благодарен за предложение. Ну, еще что? Пис, ьмо от мистрис Боттерворз. Боже мой, что это такое? Ни копейки денег в течение трех недель! Опись имущества! Нет, это очень-очень скверно.

— В чем дело? — спросил я, поднимая глаза на товарища.

Бледное лицо баронета покрылось румянцем. Он гневно шагал взад и вперед по комнате, комкая письмо.

— Это стыд, это позор, Кларк! — воскликнул он. — Черт возьми, надо сейчас же послать ей мои часы. Они — работы Томпиона и куплены в лучшем магазине "Трех корон" близ собора св. Павла. Я за них заплатил сто гиней. На эти деньги она проживет три месяца. А за эту подлость Мортимер мне ответит. Я буду с ним драться на дуэли. Я шпагой ему докажу, что он негодяй.

— Я первый раз вижу, как вы сердитесь, — сказал я. Сэр Гервасий перестал хмуриться и, рассмеявшись, ответил:

— Нет, я не сержусь. Вы знаете, люди, жившие со мною долгие годы, говорили, что у меня ангельский характер, но такая история может возмутить кого угодно. Сэр Эдвард Мортимер, Кларк, брат моей матери и, стало быть, приходится мне дядей, но он гораздо моложе матери, и разница в возрасте между нами небольшая. Это чистенький, аккуратный человек со сладеньким голоском и вкрадчивыми манерами. В жизни ему, разумеется, везет, и состояние его быстро увеличивается. В старину мне приходилось несколько раз ссужать его деньгами, но он очень скоро стал богаче меня. Да оно и понятно. Все, что он наживал, у него сохранялось, а я все свое состояние пустил по ветру; от него ничего не осталось. Когда наконец наступил окончательный крах, Мортимер дал мне взаймы сумму, достаточную для того, чтобы я мог добраться до Виргинии. Знаете, почему он оказался таким великодушным, Кларк? Видите ли, тут имеется в виду наследство. Это состояние могло перейти и ко мне. Но Мортимеру эта перспектива не нравится, и в то же время ему хорошо известно, что виргинские краснокожие отлично умеют снимать скальпы. Кроме того, там климат отвратительный, и свирепствуют лихорадки. Не качайте, пожалуйста, головой, Кларк. Вы воспитались в милой деревенской простоте и не знаете подлостей большого света.

— Не нужно объяснять действий ближних дурными соображениями, — ответил я, — вот другое дело, если бы вы знали наверное, что у вашего родственника был злой умысел.

У сэра Гервасия опять потемнело лицо, и он ответил:

— К сожалению, этот злой умысел можно теперь считать доказанным. Я вам уже сказал, что оказывал Мортимеру денежные одолжения. Я не напоминал о них, разумеется, но он сам должен был о них помнить, Эта мистрис Боттерворз — моя старая кормилица. Помогать ей считалось в нашей семье первым долгом. Мне самая мысль отом, что она может пострадать от моего разорения, казалась невыносимой. Получала она от меня приблизительно по гинее в неделю, и это спасло ее от голодной смерти. Вот я и обратился с просьбой к Мортимеру. Во имя нашей старой дружбы я просил его не оставлять кормилицу и выдавать ей прежнюю ничтожную сумму. Я обещал ему, в случае, если разбогатею, заплатить все расходы. Подлец торжественно подал мне руку и поклялся, что исполнит мою просьбу. Что за подлое существо человек, дорогой Кларк! Богатый человек пожалел жалких грошей, нарушил слово и оставил бедную старуху умирать голодной смертью. Но он мне за это ответит. Он воображает, что я уже плыву по Атлантическому океану, и не ждет меня. Если мне только удастся во главе своих молодцов войти в Лондон, я уже пошевелю, как следует, этого сладкогласого святошу. А пока что надо послать тетке Боттерворз мои часы, я буду угадывать время по солнцу. Благослови Бог добрую старуху! Она меня всегда любила; но скажите, Кларк, что вам пишут с родины? Читая письма, вы то хмурились, то улыбались, и ваше лицо мне напоминало апрельскую погоду.

— Одно письмо я получил от отца, — ответил я, — в нем есть приписки от матушки. Второе письмо от моего старого приятеля Захарии Пальмера. Это наш деревенский плотник. Наконец, мне написал еще один человек, которого я люблю и уважаю. Это Соломон Спрент, отставной моряк.

— Редкое трио корреспондентов, мне очень хотелось бы познакомиться с вашим отцом, Кларк. Он, должно быть, крепок и непоколебим, как старый британский дуб. Я вот сказал вам, что вы мало знаете жизнь, может быть, я ошибся. В своей деревне вы наблюдали человечество без всяких прикрас и, стало быть, могли найти и доброе начало в человеческой природе. Но, как не приукрашивай себя человек, зла, живущего в нем, он все равно не скроет. Конечно, ваши плотник и моряк не умеют притворяться. Они кажутся тем, что они на самом деле из себя представляют. Вот мои придворные друзья — совсем другое дело. Они сотканы из притворства. С таким господином можешь прожить целый век и не узнать, кто он такой. А если вы и станете изучать такого человека с успехом, то скоро раскаетесь в своей любознательности. Черт возьми! Кажется, я становлюсь философом. Впрочем, философия — это любимое убежище разоренных людей. Дайте мне бочку, я положу ее на Ковент-гарденской площади и сделаюсь лондонским Диогеном. Я уже более никогда не разбогатею, Михей! Как это говорится в старой песне:

Ты беден и не бойся ничего.

Удачи ведь напрасно добиваться.

Несчастьями не может огорчаться

Тот. кто лишен всего.

Ты нищ и на судьбу сердит.

Умен будь — перестанешь раздражаться.

Не может тот падения бояться.

Кто на земле лежит.

Право, Кларк, эту надпись не мешало бы сделать на всех богадельнях и тому подобных учреждениях.

Сэр Гервасий говорил очень громко. Я нашел нужным его остановить.

— Потише, вы разбудите сэра Стефена.

— Не бойтесь, не разбужу. Он еще не спит. Когда я шел сюда, он и его ученики упражнялись в зале на саблях. На старика прямо смотреть приятно, как он работает саблей и вскрикивает по временам. Мистрис Руфь и наш приятель Локарби сидят в гостиной. Она прядет, а он читает вслух одну из тех назидательных книг, которую девица и мне советовала читать. По-видимому, девица задалась мыслью обратить Локарби в пуританскую веру, но дело, кажется, кончится тем, что он обратит ее из девицы в свою жену… А вы, стало быть, едете к герцогу Бофорту? Мне очень бы хотелось поехать с вами, но Саксон ни за что не отпустит. Я должен находиться с моими мушкетерами. Дай Бог вам благополучно вернуться назад. А где моя жасминная пудра и ящик с белилами? Если в ваших письмах есть что-либо интересное, прочтите их мне. Я сегодня выпил бутылку вина с нашим полковником в гостинице, и он мне порассказал много кое-чего о вашем доме в Хэванте, но мне хотелось бы знать еще больше.

— Но ведь тут все серьезные письма, — ответил я.

— Это ничего. Сегодня я в серьезном настроении. Если бы в ваших письмах была изложена вся философия Платона, я все равно стал бы их слушать.

— В таком случае позвольте вам прочитать письмо от почтенного плотника. Он многие годы был моим другом и советчиком. Надо вам сказать, что это человек религиозный, но ни в коем случае не сектант. Он философ и не любит партийности; сердце у него любящее, но слабым человеком его нельзя назвать.

— Одним словом, это образец! — произнес сэр Гервасий, приглаживая брови щеточкой.

— Вот что он мне пишет, — произнес я и стал читать то же самое письмо, которое теперь прочитаю и вам, мои милые дети.

"Узнал я от вашего отца, мой дорогой мальчик, что есть случай переслать вам весточку, и сел за письмо, которое везет почтенный Джон Пакингам из Чичестера, отправляющийся на запад. Надеюсь, что вы живете в армии Монмауза благополучно и что вам дали хорошую должность. HP сомневаюсь, что между товарищами вашими есть люди разных родов. Встретили вы, наверное, и крайних сектантов, и неверующих приспешников. Послушайте моего совета, дорогой друг: избегайте и тех, и других. Сектант это человек, не только свободу своей собственной совести защищающий, — на это он имеет право, —
но и старающийся навязать свои убеждения силой другим. В этом отношении сектанты наши заблуждаются, впадая в тот же самый грех, против которого они борются. Что касается безмозглых приспешников, не верующих в Бога, то они хуже лесных животных, ибо последние не лишены самоуважения и смирения, каковых качеств в безбожниках нет".

— Ого! — воскликнул сэр Гервасий. — У старого джентльмена острый язык.

— "На религию надо глядеть широко, — продолжал читать я, — ибо истина шире всех тех представлений и понятий, которые могут быть составлены о ней отдельными людьми. Существование стола свидетельствует о существовании столяра. Таким образом, существование Вселенной говорит о том, что есть Творец Вселенной, называйте Творца как хотите. Рассуждая таким образом, мы стоим на твердой почве разума. Для того чтобы познать Творца, нам не нужно ни вдохновения свыше, ни учителей, ни посторонней помощи. Итак, Творец вселенной существует, и нам ничего не остается, как познавать Его по Его делам. Мы смотрим на великолепный небосвод, простирающийся над нами в своей красоте и бесконечности, мы созерцаем Божественную премудрость в растениях и животных. На что бы мы ни смотрели, везде мы видим великую мудрость Творца и Его могущество. Итак, Творец Вселенной всемогущ и мудр. Заметьте, что к этому мы пришли логически, а не путем догадок и вдохновения.

Вот что мы знаем наверное. Теперь спросим себя: для чего сотворен мир и люди? Всмотритесь в жизнь Вселенной и вы увидите, что все в мире непрестанно совершенствуется, растет, увеличивается в своем качестве познаний и мудрости. Природа — это молчаливый проповедник, и проповедует она непрестанно, не только в праздники, но и в будничные дни. Мы видим, как желудь превращается в дуб, как из яйца вырастает птица и как из червяка вырабатывается бабочка. Можем ли мы сомневаться в том, что по этому закону непрерывного совершенствования жи-нет и лучшее из творений, душа человеческая? А как может совершенствоваться душа? Только развивая свои добродетели и подчиняя страсти разуму, мой друг. Иного пути совершенствования нет. Итак, мы можем сказать с уверенностью, что сотворены для того, чтобы обогащаться в добродетелях и познании.

Это положение лежит в основе всех религий, и для того чтобы признать справедливость этого положения, никакой веры не требуется. Это положение так же ясно и неопровержимо, как те теоремы Эвклида, которые мы с вами, Михей, вместе проходили. Но на этом общем для всех фундаменте люди строили разные дома. Христианство, магометанство, веры далекого Востока — во всех религиях основание одинаково. Разница в формах и подробностях. Будем лучше всего держаться христианской веры. Это великое учение любви, к сожалению, редко исполняется. Будем христианами, но не будем презирать и других людей, ибо все человечество, так или иначе, причастно религиозной истине.

Человек идет из тьмы в свет. Пробыв некоторое время в свете, он идет опять во тьму. Дорогой Михей, и твои, и мои дни кратки. Не трать же этих дней попусту. Немного их в твоем распоряжении. Помнишь ли, что говорит Петрарка; "Начинающему жизнь кажется бесконечной, а уходящему в вечность она представляется ничтожеством". Каждый день, каждый час нашей жизни должен проходить в служении Творцу. Мы должны развивать все начатки добра, заложенные в нашей душе. Что такое наши горести, тревоги и болезни? Это облака, которые закрывают солнце только на одно мгновение. Суть жизни заключается в том, чтобы сделать хорошо то, что ты был должен сделать. Итак, не давай себе отдыха. Успеешь отдохнуть, ибо смертный час недалек.

Да сохранит вас Господь. У нас никаких новостей нет. Портсмутский гарнизон ушел на запад. Судья грозил вашему отцу и другим, но сделать им ничего не может потому, что у него нет никаких улик. Церковники и протестанты по-прежнему грызутся. Поистине, все эти люди живут по суровым заповедям Моисея и забыли об учении Христа. До свидания, мой дорогой мальчик. Примите пожелания всего лучшего от вашего седовласого друга Захарии Пальмера".

Окончив чтение, я стал складывать письмо, а сэр Гервасий воскликнул:

— Вот уж не ожидал ничего подобного! Я слышал знаменитейших проповедников, Стиллингфлита и Тенисона, но лучшей проповеди, чем эта, мне не приходилось слышать. Это прямоепископ, переодетый плотником. Ему бы не рубанок в руки, а пастырский посох. Ну, а теперь познакомьте меня с другим вашим другом — моряком. Наверное, он окажется богословом в парусиновой фуражке, духовником в промасленных штанах?

— О, Соломон Спрент — это человек другого склада, но тоже хороший, ответил я, — впрочем, судите сами. Я вам прочту его письмо.

И я начал читать письмо Спрента:

— "Господин Кларк! Помните ли вы нашу совместную экспедицию. Я вошел в сферу неприятельского огня и начал бой, а вы стояли в канале, ожидая от меня сигналов. Сражение кончилось тем, что я подчинился и осмотрел захваченный приз, который оказался исправным как в верхних, так и в нижних частях…"

— Что означает эта чертовщина? — спросил сэр Гервасий.

— Речь здесь идет о девушке, сестре нашего кузнеца, некоей Фебе Даусон. Спрент сорок лет служил во флоте, сходя на сушу лишь изредка и на самое короткое время. Говорить он может только на морском жаргоне и убежден при этом, что выражается чистейшим английским языком, не хуже любого верноподданного английской короны, живущего в Гэмпшире.

— Читайте дальше, — сказал баронет.

— "Прочел я ей военные правила, — писал далее Спрент, — и изъяснил ей условия, на коих мы распустим паруса и отправимся в житейское плаванье. Правила эти таковы:

Во-первых, она должна подчиниться без замедления моей команде.

Во-вторых, управлять рулем под моим наблюдением.

В-третьих, верно помогать мне в боях в дурную погоду и во время кораблекрушения.

В-четвертых, при нападении пиратов, береговой стражи и неприятелей она сама должна становиться под защиту моих орудий.

В-пятых, я должен держать ее, как союзный корабль, в исправном состоянии и по временам давать ей время для чистки. Я обязан также снабжать ее своевременно флагами и прочими украшениями, необходимыми для красивого судна.

В-шестых, я не должен брать на буксир других судов ее типа, а если какое и прицепится, то обрезать канат.

В-седьмых, я должен ежедневно снабжать союзника провиантом.

В-восьмых, в случае, если дурная погода моря повредит союзный корабль и в нем откроется течь, то я обязан прийти на помощь, выкачивать воду и исправлять повреждения.

В-девятых, во время всего нашего путешествия мы должны держать флаг протестантской веры и держать курс по направлению к тому великому порту, в котором найдется вечное место для двух союзных и выстроенных в Англии судов.

Условия эти были подписаны и запечатаны в то время, когда пробило восемь склянок. Я дал задний ход и пустился в погоню за вами, но вы ушли так далеко, что ваших верхних парусов не было видно. Вскоре затем я услыхал, что вы отправились на войну с этим узким и длинным фрегатом, похожим на пиратское судно, которое я видел у нас в селе.

Нехорошо это с вашей стороны, что вы не подали сигнала перед вашим отплытием и не бросили якорь хотя на минуточку перед моей стоянкой. Впрочем, я вас извиняю, вы, может быть, воспользовались благоприятным течением и ждать вам было некогда. Если бы одна из моих мачт не была фальшивой и если бы у меня не была отбита неприятельским ядром стеньга, я бы и сам с удовольствием поднял паруса и отплыл бы еще раз понюхать пороху. Впрочем, даже деревянная нога не помешала бы мне сделать это, но я боюсь союзного корабля. Я думаю, что он объявит наш договор недействительным и отчалит от меня, а этого я боюсь. Я буду следовать за союзной кормой, пока мы не будем соединены. До свидания, товарищ! Насчет войны примите совет старого моряка. Не упускайте из виду моряков и пользуйтесь благоприятным ветром. В день битвы сообщите это правило вашему адмиралу. Шепните на ухо, скажите ему:

"Из виду берегов не упускай и благоприятным ветром неукоснительно пользуйся". Наносить удары врагу надо быстро, сильно и непрерывно. Так говорил Христофор Мингс, а лучшего человека, чем он, никогда, ни до, ни после, не спускали на воду. Всегда готовый слушать вашу команду

Соломон Спрент".

Сэр Гервасий не переставал посмеиваться все время, пока я читал. Когда же я кончил чтение, мы оба разразились неудержимым хохотом.

— Идет ли война на суше или на море, ему все равно, он всюду пускает в ход свою морскую терминологию, — воскликнул баронет, — а знаете, это письмо могло бы вам пригодиться, если бы вы участвовали в военных советах Монмауза. Он вас спрашивает, например, какого вы мнения, а вы ему в ответ: "Не упускай из виду берега и пользуйся благоприятным ветром".

Я докурил трубку и, встав, произнес:

— Пора мне и спать ложиться. Завтра на рассвете я уже должен быть в дороге.

— В таком случае, довершите вашу любезность и познакомьте меня с вашим почтенным родителем, который принадлежит к круглоголовым.

— Да тут всего несколько строк! — ответил я. — Он не любит многословия. Но если вас его письмо интересует, я вам его прочту. Слушайте: "Это письмо, дорогой сын, я посылаю тебе с одним благочестивым человеком. Надеюсь, что ты ведешь себя как подобает. При опасностях и затруднениях надейся не на себя, но проси помощи свыше. Если ты в числе начальников, то учи своих солдат во время атаки петь псалмы. Это старый и хороший обычай. В битве не столько руби, сколько коли. Это гораздо лучше. Сэр Джон Лаусон явился сюда как волк рыкающий, но никаких улик против меня найти не мог. Джона Марчбенка из Бедхэмптона посадили в тюрьму. Поистине, в Англии воцарился антихрист, но недолго уже продолжаться этому, ибо Царствие Божие у дверей. Сражайся за истину и свободу храбро. Любящий тебя отец Иосиф Кларк".

Приписочка (от матери): "Надеюсь, ты помнишь все, что я тебе говорила насчет чулок. Белые полотняные воротники лежат у тебя в мешке. Прошло немного более недели после твоего отъезда, а мне кажется, что прошелцелый год. В холодную и сырую погоду принимай десять капель эликсира Даффи в небольшом стакане водки. Если натрешь ноги, то смазывай их жиром — как рукой снимет. Если видаешься с господином Саксоном и господином Локарби, скажи и им, чтобы также поступали. Отец Рувима просто с ума сошел, узнав, что сын уехал на войну. У него дел много. Надо пиво варить, а без Рувима некому за этим присмотреть. Руфь попробовала — было испечь пирог, но печка пошутила над нею, и середина пирога вышла совсем сырая. Целую тебя, мое сердце, тысячу раз. Любящая тебя мать. М. К."

— Счастливая чета! — произнес сэр Гервасий. Затем, укладываясь в постель, он добавил: — Теперь я начинаю понимать, как вы сфабрикованы, Кларк. Я вижу те нити, которые шли в дело, когда вас ткали. Ваш батюшка действовал — на вашу духовную сторону, а ваша матушка заботилась о ваших телесных нуждах. Но вам, как думается, проповеди старого плотника более по вкусу. Вы, милый мой, отчаянный вольнодумец. Сэр Стефен, узнав ваши взгляды, плюнул бы с негодованием, а Иосия Петтигрью предал бы вас анафеме. Ну, однако, тушите свечку, нам обоим надо вставать на рассвете. В этом состоит теперешняя наша религия.

— Мы, значит, христиане ранней эпохи, — ответил я.

Оба мы засмеялись, а затем заснули.

Глава XXIII ЗАПАДНЯ НА ВЕСТОНСКОЙ ДОРОГЕ

Когда всходило солнце, я был разбужен одним из слуг мэра, который сообщил мне, что почтенный мистер Вэд ожидает меня внизу. Я оделся и сошел вниз. Вэд сидел в гостиной за столом. На столе лежали бумаги и коробка с облатками для запечатывания писем. Вэд запечатывал конверт, который я должен был везти.

Это был невысокого роста худой человек с серым лицом. Держался он прямо и говорил отрывисто. По своим манерам Вэд был похож скорее на солдата, чем на юриста.

Запечатав конверт, он произнес:

— Так! Лошадь ваша оседлана, я видел. По моему мнению, вам лучше ехать через Нижний Стовей и Бристольский канал. Как слышно, на дорогах к Уэльсу находится неприятельская гвардия. Вот вам пакет!

Я поклонился и спрятал пакет во внутренний карман камзола.

— Этот приказ написан согласно с указаниями военного совета. Можете, в случае потери пакета, передать герцогу приказ короля устно. Во всяком случае, храните этот пакет самым тщательным образом. Здесь кроме приказа герцогу Бофорту находится еще и копия со свидетельского протокола о бракосочетании Карла Английского с Люси Уотерс, матерью его величества. Ваше дело очень важно. От его успеха зависит, может быть, исход всей кампании. Бумаги вы должны вручить герцогу лично. Это непременное условие.

Посредников не должно быть, а то герцог, когда его будут судить, скажет, что не получал королевского приказа. Я пообещал сделать все возможное.

— Я посоветовал бы вам захватить саблю и пистолет, — продолжал Вэд, знаете, во время пути вы можете подвергнуться нападению, но каску я вам советую не брать. А то воинственный вид ваш, может вызвать подозрения.

— Я и сам так думаю поступить, как вы говорите, — ответил я.

— Ну, теперь я вам сказал все, капитан, — произнес Вэд, протягивая мне руку. — Желаю вам счастья и удачи. Язык держите за зубами и не зевайте. Замечайте все, что можете. Замечайте, у кого лицо угрюмое и кто доволен и счастлив. Герцог, весьма вероятно, находится сейчас в Бристоле, но вам я советую ехать в его главную резиденцию Бадминтон. Сегодня наш пароль "Тьюксбери".

Я поблагодарил Вэда за его советы, вышел из дому и сел на Ковенанта, который топал ногами, грыз удила и, по-видимому, был очень доволен предстоящим походом. Горожане еще спали, но из некоторых окон на меня выглядывали заспанные лица в ночных колпаках и чепчиках. Пока я находился близко от дома, я старался ехать потише, боясь разбудить Рувима. Накануне я ему нарочно не говорил о своем отъезде, боясь, что он, пренебрегая дисциплиной и новыми для него любовными узами, увяжется за мной. Но, несмотря на мои старания, копыта лошади гулко стучали по мостовой. Я оглянулся. Шторы в комнате моего военного друга были спущены. В доме царили покой и тишина. Ободренный этим, я подобрал уздечку и поехал крупной рысью по молчаливым улицам, по которым там и сям виднелись еще увядшие цветы. Флаги развевались над молчаливыми домами. У Северных ворот стояла стража, состоящая из полуроты солдат. Я произнес пароль, и меня выпустили из города. Выехав за ворота, я сразу очутился на лоне природы. Передо мной вилась дорога, ведущая на север.

Утро стояло чудесное, из-за далеких гор вставало солнце. Небо и земля были окрашены в золотисто-багряный цвет. Дорога шла садами, в деревьях чирикали и пели птицы, наполняя весь воздух своим пением. На душе было легко и весело. Около заборов стояли красные сомерсетские коровы, отбрасывая от себя длинные тени. Коровы глядели на меня своими большими, задумчивыми глазами. Тут же ходили пасущиеся деревенские лошади. Завидя лоснящегося Ковенанта, они приветливо ржали. Когда я проезжал мимо горного склона, с него спускалось, пересекая нам дорогу, стадо белых овец. Точно большая снежная лавина катилась вниз. Животные резвились и прыгали в солнечных лучах. Повсюду царствовала жизнь. Где-то высоко в небе пел жаворонок, полевая мышка, испугавшись Ковенанта, юркнула в спелую рожь, по воздуху мелькнул и исчез вдали стриж. Повсюду жизнь, и какая невинная жизнь! Что мы должны думать, дорогие дети, наблюдая полевых животных? Поглядите, как они добры, хороши и благодарны Творцу. Где же это человеческое превосходство, о котором так много говорят?

Поднявшись в гору, я остановился и оглянулся на спящий город. Вокруг него шло большое кольцо палаток, телег и фургонов. Население Таунтона так внезапно увеличилось, что город не мог вмещать всех нуждающихся в приюте людей. На колокольне церкви святой Марии Магдалины развевался королевский штандарт, на соседней колокольне святого Иакова виднелось голубое знамя Монмауза. Вдруг в тихом утреннем воздухе раздалась частая барабанная дробь, заиграли рожки, приглашая солдат проснуться…

Вокруг города раскидывались во всем их великолепии сомерсетские луга… Они простирались далеко-далеко, до самого моря. В этой необозримой долине виднелись кое-где местечки и деревни. Там выглядывала башенка сельского замка, там виднелась церковная колокольня. Темно-зеленые рощицы чередовались с возделанными полями. Ах какая красивая это картина! Прямо глаз от нее не оторвешь.

И я снова повернул лошадь и двинулся к северу. Я теперь яснее, чем когда-либо, сознавал, что живу в стране, за которую стоит сражаться. Что такое человеческая жизнь? Ведь это ничтожество. Отчего же не пожертвовать жизнью для родины, для того чтобы она стала хоть немного более свободной и счастливой, чем прежде?

В маленькой деревеньке на вершине горы я встретил один из наших передовых отрядов. Командир проводил меня и указал мне дорогу в Нижний Стовей. Местная почва казалась очень странной для моих гэмпширских глаз. У нас в Хэванте нет ничего, кроме извести и гравия, а здесь я видел красную глину. Да и коровы здешние все красной масти. Коттеджи здесь строятся не из кирпича или дерева, а из совсем особого материала, похожего на гипс. Материал этот называется у местных жителей «кобом». «Коб» прочен до тех лишь пор, пока его не коснулась вода. Ввиду этого для того, чтобы защитить стены от дождя, крыши делают особым образом. Колоколен в этой местности совсем не видать, и приезжим англичанам это кажется странно. Зато над церковью здесь стоят квадратные башенки, где и помещаются колокола.

Мой путь пролегал около подошвы красивых Квантокских гор. Лощины, покрытые густым лесом, чередовались с лугами, поросшими вереском, среди которого виднелись папоротники и кусты брусники. По обеим сторонам дороги шли обрывистые склоны, бегущие вниз, в долину. Склоны эти были покрыты желтым дроком, который на фоне красной почвы блестел, как искры огня в пепле. Долина эта пересекалась речонками. Вода по причине торфяной почвы была в этих речонках черная. Мне пришлось переезжать несколько таких речек вброд. Вода далеко не доходила Ковенанту до колен. Лошадь иногда подозрительно косилась на широких форелей, скользивших у ее ног.

Весь день я ехал по этой красивой местности. Прохожих мне пришлось встретить мало, так как я держался в стороне от большой дороги. Насколько мне помнится, я встретил нескольких фермеров и пастухов, какого-то длинноногого пастора, погонщика, шедшего рядом со своим навьюченным мулом, и всадника с мешком у седла, которого я принял за скупщика волос. Ел я один только раз, купив себе в гостинице кружку эля и большой хлеб. Около Канбеича Ковенант потерял подкову, а я потерял два часа, разыскивая по городу кузницу и ожидая, когда лошадь будет подкована. Только вечером я добрался до берегов Бристольского канала. Место это называется Шортоновскими мелями. Здесь же протекает впадающая в море и грязная река Паррет. Канал здесь очень широк, так что Уошсские горы с этого пункта едва видны. Берег плоский, черный и грязный. Там и сям белесоватые большие пятна — то сидят морские чайки.

Далее к востоку тянутся горы, дикие и обрывистые. Провалы и пропасти на каждом шагу.

Утесы эти доходят до самого моря, которое врезалось в них и образовало множество бухт, удобных для стоянки судов. Днем эти бухты пересыхают, но во время прилива в них может войти судно большого размера.

Теперь мне пришлось ехать по дороге, пролегавшей среди этих неприютных скал. Дикие это места, и населены они дикарями рыболовами и пастухами. Я проезжал мимо их убогих хижин. Иногда, заслышав стук лошадиных копыт, хозяева выходили на порог и отпускали на мой счет грубые, во вкусе английского запада, шуточки.

Наконец наступила темная ночь. В горах стало еще холоднее, чем прежде. О присутствии людей я узнавал только по изредка мелькавшим огонькам, светившимся в окнах далеких горных хижин. Теперь дорога шла по морскому берегу, и несмотря на то, что берег был очень высок, волны бурного прилива по временам захлестывали дорогу. Я стал чувствовать во рту соленый вкус, воздух был напоен глухим ревом моря. Только изредка этот рев прерывался дикими, пронзительными криками морских птиц, которые носились надо мной в темноте, белые, странные, похожие на призраки. Уж не души ли это людей, ушедших в загробный мир?

Ветер с запада дул короткими, быстрыми, злыми порывами. Вдалеке светился огонь маяка. Этот свет то горел ярче, то слабел, то был явственно виден, то совсем исчезал. Море в канале бушевало вовсю.

Двигаясь по этой мрачной и дикой пустыне, я стал думать о прошлом. Я вспомнил об отце, матери, старом плотнике и Соломоне Спренте. Затем я перешел к Децимусу Саксону. Что за странный характер у этого человека? Он весь соткан из противоречий. Многое в нем достойно уважения и удивления, но по временам он был совсем отвратителен. Люблю ли я Саксона или нет? На этот вопрос я не мог ответить и перешел к своему верному другу Рувиму и его любви к хорошенькой пуританке. Затем я стал думать о сэре Гервасии и о том, как он разорился. От сэра Гервасия я перешел к мыслям о нашей армии вообще и стал решать вопросы о том, может ли рассчитывать на успех наше восстание или же нет? Таким образом я добрался до самого себя, вспомнил о том, что на меня возложено очень важное поручение и что мне грозят многие и непредвиденные опасности.

Размышляя о всех этих вещах, я стал дремать, сидя в седле. Я уже начал чувствовать усталость от путешествия," и, кроме того, меня убаюкивал однообразный говор моря. Я даже успел увидеть сон; приснилось мне, будто Рувима Локарби коронуют королем Англии. Руфь Таймвель надевает на него корону, а Децимус Саксон старается в это время застрелить моего друга пузырьком эликсира Даффи.

И вдруг во время этих грез я был моментально сброшен с седла и, лишившись наполовину сознания, упал на каменную дорогу.

Я был настолько оглушен и разбит этим внезапным падением, что не заметил, как ко мне приблизились какие-то темные фигуры. Эти люди наклонились ко мне, и в моих ушах зазвучал их грубый смех. Несколько минут я никак не мог сообразить, где я нахожусь и что со мной случилось. Наконец, когда я очнулся и попытался подняться, оказалось, что мои руки и ноги связаны веревкой. Я сделал страшное усилие, высвободил одну руку и хватил по лицу одного из державших меня людей. Но вся шайка сейчас же навалилась на меня — их было около дюжины. Одни меня били и толкали, а другие вязали. Это ими было сделано так умело, что я скоро очутился в совершенно беспомощном положении. Я решил покориться. Я был слишком ослаблен падением, и о сопротивлении мне не приходилось думать. Я не стал поэтому обращать внимания на удары, которыми они меня угощали, и лежал на земле угрюмый и молчаливый. Мрак царил полный, и я не видел даже лиц напавших на меня людей. Я не мог даже предположить, кто они такие и как они меня сшибли с седла. Вблизи затопала лошадь, и я понял, что Ковенант, как и его хозяин, попал в плен.

— Ну, кажись, голландец Пит получил все, что ему причиталось на этом свете, — раздался чей-то сиплый, грубый голос, — он лежит как бревно на дороге. Надо полагать так, что издохнет.

— Бедный Пит! — ответил кто-то. — Не играть ему, стало быть, в картишки и не пивать коньяку!

— Ну, этти ти фрешь, мой тарогой дрюг! — ответил слабым голосом сбитый мною с ног человек, — я тепе докажу, што я шив. Тафай мне бутилка.

Первый голос снова заговорил:

— Скажем так: Пит умер, и его похоронили, но берегись ты говорить при покойнике о спиртных напитках — мигом воскреснет. Дай-ка ему, Дикон, из своей бутылочки супцу.

В темноте послышалось продолжительное и громкое бульканье, а затем пьющий человек вздохнул и более твердым голосом заговорил:

— Шорт возьми! Как этта он мине утарил, я витиль звезд, ошень мноко звезд. Такого мноко звезд никахда не бывайт. Карошо, што на моей копф била шапк, а то он бил моя калава как книлой бочка. Он здорова дирется, тошно лошать зильный…

В это время из-за утеса выглянул месяц, и место происшествия оказалось облитым его ясными, холодными лучами. Я глянул вверх и увидал, что поперек дороги, на расстоянии приблизительно футов семи от земли, была протянута толстая веревка, прикрепленная к деревьям. Этой веревки в темноте я не мог бы заметить даже и в том случае, если бы не дремал. Ковенант прошел под веревкой, а мне она пришлась прямо в грудь и со страшной силой сбросила меня на землю. Я был в крови — порезался ли я, падая на землю, или же это было следствие полученных мною ударов, не знаю, но из затылка у меня лилась тонкой струйкой кровь и заливала мне шею. Я, однако, не делал попыток двигаться и ожидал дальнейших событий. Мне очень хотелось узнать, к кому это я попал в руки. Всего больше я боялся, что у меня отберут пакет и что мне не придется выполнить поручение Монмауза. Я решительно не мог предвидеть, что буду обезоружен без борьбы и что бумаги, доверенные мне, будут так легко отобраны. Думая об этом, я густо покраснел от стыда, и в висках застучала кровь.

Шайка, взявшая меня в плен, состояла из грубых бородатых людей в меховых шапках и бумазейных куртках. У всех у них были портупеи из буйволовой кожи, на которых болтались короткие тесаки. Лица у них были темные, точно высушенные солнцем, сапоги у всех были высокие, что позволяло думать, что передо мной находятся охотники или моряки. Последнее было вероятнее, ибо друг с другом они разговаривали на грубом морском жаргоне. Двое стояли на коленях возле меня, держа меня за руки, а третий стоял, наведя взведенный пистолет прямо мне на голову. Остальные из них — семь или восемь — поднимали человека, которого я сшиб с ног. Лицо у этого человека было все покрыто кровью.

— Лошадь отвести к дяде Майкрофту! — произнес плотный чернобровый человек, бывший, по-видимому, атаманом шайки. — Это не драгунская кляча, а хороший, довольно чистых кровей конь. За него мы выручим не меньше шестидесяти монет. Ты, Пит, получишь свою часть из этих денег и можешь на них купить пластырь для своей рожи. Ишь она у тебя какая.

— Покади, вот я тибе, забачья нога! — крикнул голландец, грозя мне кулаком. — Ты осмелился ударить Питера, нанимаешь ли ты этто? Тн пролил крофь Питера, панимаешь ли ты? Погоди, узнаешь ти, кто я дакой!

— Заткни глотку, Пит! — прорычал один из товарищей. — Этот парень, конечно, чертово исчадие и погибнет он теперь, как ему подобает. Надо уничтожать таких подлецов, как он, но что касается тебя. Пит, ты с ним не вяжись. Если бы он был на свободе, он свернул бы тебе шею, как тетереву. И пришлось бы тебе кричать караул да звать на помощь, как тогда, помнишь, в Мартынов день? Небось не забыл, как испугался жены Купера Дика, приняв ее за акцизного чиновника?

— Этта он мине шея завернет? — воскликнул голландец, обалдевший от моего удара и выпитого коньяка. — А этта ми будим сматряйть! Эй ти, шорт, полютшай-ка, полютшай!

И, бросившись ко мне, голландец изо всей силы ударил меня тяжелым сапогом. Некоторые засмеялись, но человек, говоривший перед этим, дал голландцу тумака, так что тот отлетел прочь.

— Без шуток! — произнес он сурово. — Мы живем в Англии и поступаем по-английски. Лежачего у нас не бьют, а твоих голландских штук нам не требуется. Я тебе не позволю, амстердамская стерва, бить ногами англичанина. Повесить его, если шкипер прикажет, повешу сам, и с удовольствием повешу. Это другое дело. Ну а бить не дам. Попробуй-ка еще тронуть пленника, я тебе пропишу лекарство, ей-Богу, пропишу.

— Ладно-ладно, Дикон, — успокоительно произнес атаман шайки, — мы все знаем, что Пит — драться не мастер, но зато Пит хорошо знает морское дно. Правда, Пит? Ты на этот счет молодчина, порядок любишь.

— Зпасибо, капитан Мюргатройд, што ви этта сказали! — ответил голландец угрюмо. — Но ви сами видийт, как мине обижайт. Меня этот шеловек биль, а Дикон тоже биль и ругаль, а я долшен молшайт. Вот как «Мария» придейт в Голландии, я пошоль на старий место и не буду польше работайт с вами. Мине здесь обижайт!

— Ну небось! — ответил смеясь капитан. — Не уйдешь. Наша "Мария"-то вырабатывает пять тысяч золотых монет в год, и ты из этого капитала свою часть получаешь аккуратно. Ты, Пит, жадный и ни за что от этакой благодати не уйдешь. Знаю тебя, братец, ты капитал копишь. Еще годика два — и ты себе собственное именьице заведешь.

Домик у тебя будет. Пит, этакой аккуратненький, а перед домом лужайка, а под окнами домика садик с цветами. И хозяйку себе. Пит, заведешь этакую толстенькую голландочку. Знаем мы вашу братию. Многие у вас, которые прежде коньяком, как ты, торговали, бургомистрами поделались.

— Знай эти бургомистр, тово и гляди галафа проломайт! — проворчал голландец. — Ви, капитан, говорийт о домик и казяйка, а кроме домик и казяйка есть норд-ост, таможенный шиновник и висилиц.

— Ну, поехал! Разве храброму моряку пристало толковать о таких пустяках? На то и щука в море, чтоб карась не дремал. Авось еще поживем и поторгуем коньячком и кружевами. Таможенных чиновников бояться нечего, виселица — это пустой разговор. Однако будет толковать. Надевайте-ка на пленника кандалы и волоките его куда следует.

Меня подняли и, наполовину неся, наполовину волоча по земле, потащили куда-то. Шайка окружила меня со всех сторон. Лошадь увели еще прежде и в противоположном направлении. С дороги мы сошли и стали спускаться по отлогому скалистому скату по направлению к морю. Тропинки тут никакой не было, и мне со связанными руками и ногами приходилось плохо. Я поминутно цеплялся за камни и кусты. Кровь, однако, перестала течь из затылка, раны запеклись. Свежий морской воздух оживил меня, и я стал яснее сознавать свое положение.

Из разговора пленивших меня людей неопровержимо явствовало, что это контрабандисты, а раз это так, то едва ли они питают особенно нежную любовь к правительству. Зачем им помогать королю Иакову? Совершенно напротив, они, по всей вероятности, сочувствуют Монмаузу. Недаром же претендент сформировал целый полк из моряков.

Все это хорошо, но жадность этих людей может оказаться сильнее их убеждений. Они могут выдать меня чиновникам в расчете на награду. Поэтому самое лучшее им ничего о цели моего путешествия не говорить и хранить свой пакет в тайне до тех пор, пока это возможно.

Но вот что удивительно! Они устроили против меня засаду. Что их побудило сделать это? Правда, дорога, по которой я ехал, довольно пустынна, но так или иначе по ней проезжает много путешественников, едущих с запада в Бристоль через Весгон. Постоянные засады на таком бойком месте устраивать невозможно. Почему же они устроили засаду именно сегодня? Правда, контрабандисты — отчаянный народ, не признающий законов, но до дорожного разбоя они не снисходят; Они никогда первые не нарушают спокойствия, и этот грех случается с ними только в тех случаях, когда им нужно прибегнуть к самозащите. И однако они напали на меня, а я им никогда никакого вреда не причинял. Неужели меня выдали? Неужели контрабандисты знают, зачем я еду в Бристоль?

В то время как я размышлял обо всем этом, толпа остановилась. Капитан взял в руки свисток, висевший у него на шее, и свистнул.

Мы находились в самом диком и пустынном месте дикого ущелья. Над нашими головами смыкались острые утесы, поросшие папоротником, так что неба не было видно. Я различал темные скалы, похожие на привидения. Перед нами было что-то темное, что я принял за кустарники.

Капитан дал второй свисток, через ветки кустов замелькал огонек, — и толстая каменная дверь со скрипом отворилась. Перед нами открылся проделанный в горе, темный, извилистый коридор. По этому коридору мы шли согнувшись, так как каменный потолок был очень невысок. Около нас шумело и ревело море.

Для того, чтобы сделать этот коридор в каменной скале, нужно было положить много труда. Пройдя вдоль коридора, мы очутились в высоком и обширном помещении. В одном углу этого помещения горело несколько факелов. При их дымном и желтом свете я мог видеть, что потолок пещеры очень высок, по крайней мере, пятьдесят футов. Весь потолок был покрыт кристаллами, которые сверкали и переливались. Пол пещеры был покрыт желтым песком, мелким и бархатным, как французский ковер; Почва была неровная и шла уклоном. Я догадался, что пещера выходит в море, и действительно, в другом ее конце было видно темное отверстие, около которого плескались волны. Свежий соленый воздух наполнял это оригинальное помещение.

В этой большой пещере, имевшей шестьдесят шагов в длину и тридцать в ширину, стояли кучи товара; я видел целые груды ящиков и бочек. На полу лежали мушкеты, кортики, дубины, окованные железом, и другое оружие.

В одном из углов был разложен весело пылающий костер. Странные тени бегали по стенам. Кристаллы на потолке переливались бриллиантами. Дым не оставался в пещере и уходил вдаль через отверстие в скале. Около огня, сидя на ящиках или лежа на полу, находилось еще человек семь-восемь. Увидя нас, они проворно вскочили и бросились к нам навстречу.

— Ну что, поймали птицу? — крикнул один из них. — Да никак и вправду привели? Он один, стало быть, ехал? Без помощников?

— Да, он ехал один, и мы его привели, — ответил капитан, — мы сшибли его с лошади канатом. Так ловко это вышло, так ловко! Словно чайку в сети изловили. Ну а ты что делал в наше отсутствие. Сила?

Человек, к которому обратился с вопросом капитан, коренастый, загорелый моряк средних лет, ответил:

— Готовили тюки к отправке по местам. Шелк и кружева вот в эти ящики положили и зашили парусиной. На шелке я сделал пометку «пряжа», а на кружевах — «джут», это пойдет на мулах. Немецкие водки тоже упакованы и готовы к отправке. Табак вот в этих плоских ящиках. Чертовская работа у нас была! Ветер страшный, и того гляди — лодка перевернется.

— А нашей "Волшебной королевы" все еще не видать? — спросил капитан.

— Не видать! Длинный Джон стоит у воды и ждет, когда покажутся ее огоньки. Да ничего, придет, если благополучно обогнула Каиб-Мартинский утес. При заходе солнца мы видели на северо-востоке, милях эдак в десяти, парус, надо полагать, это и была наша "Волшебная королева". Впрочем, кто же знает — наверное ручаться нельзя. Может быть, это было и королевское сторожевое судно.

— Ну, эти королевские суда ползают как черепахи, — насмешливо ответил капитан Мюргатройд, — а между тем мы акцизника не можем повесить до тех пор, пока не придет Венабльс со своей "Волшебной королевой". Ведь это ихнего человека акцизник сгубил, ну пусть они сами с ним и расправляются. Мне эту грязную работу делать не хочется.

— Tausend Blitre! — воскликнул буйный голландец. — Я с удовольствием готов служить капитану Венабльсу. У него и без того много дела, позвольте мне повесить эту шельму.

— Потише, потише! — оборвал капитан. — Кто, спрашивается, здесь начальник? Вы или я? А теперь подведите пленника к костру. Ну, слушай ты, коршун стервятник, ты можешь считать себя мертвым человеком. Ты ничем не отличаешься от покойника, который лежит в гробу и вокруг которого горят свечи. Погляди-ка сюда!

Капитан поднял факел и показал мне в углу пещеры большую расщелину в полу.

— Видите ли, милостивый государь, — сказал он, обращаясь ко мне, — эта штука называется у нас Черной бездной, а насколько она глубока, можете судить сами.

И капитан, взяв пустой бочонок, швырнул его в зияющее отверстие. Прошло более десяти секунд, прежде чем мы услыхали, как бочонок стукнулся о дно моря. Один из контрабандистов засмеялся и сказал, обращаясь ко мне:

— Значит, прежде чем ты издохнешь, ты успеешь полдороги в ад пролететь.

— Все-таки это более легкая смерть, чем на виселице, — сказал другой.

— В таком случае, — закричал третий, — мы его сперва повесим, а потом похороним в Черной бездне.

— Однако, — произнес человек, которого звали Диком, — наш пленник до сих пор не открыл рта. Эй, милый человек, развяжите-ка ваш язык. Скажите нам, как вас зовут. Что вы немы, что ли? А жаль, что вы не родились глухонемым, тогда бы вы не погубили нашего доброго товарища.

— Я не слыхал до сих пор ничего, кроме ругательств и угроз, — ответил я. — Я ждал сколько-нибудь вежливого вопроса. Зовут меня Михей Кларк; а теперь прошу вас сообщить мне, кто вы такие и на каком основании хватаете мирных путешественников на большой дороге?

— Вот оно наше основание, — ответил Мюргатройд, прикасаясь к рукоятке своего кортика. — Вам отлично известно, кто мы такие. Зовут вас вовсе не Кларк, а Вестхауз, или Котерхауз, ну, одним словом, вы тот проклятый акцизник, который арестовал нашего бедного товарища Купера Дика. Бедняга был повешен ильчестерским судом по вашим показаниям.

— Клянусь, что вы ошибаетесь, — ответил я. — Я нахожусь в этих местах в первый раз.

— Ловко врет, ей-Богу, ловко! — воскликнул контрабандист. — Но это все равно: чиновник ты или нет, а мы тебя повесим: ты знаешь секрет нашей пещеры.

— Ваш секрет я мог бы сохранить, — ответил я. — Но если вы меня хотите умертвить, то я встречу свою судьбу как солдат; конечно, мне было бы приятнее погибнуть на поле битвы, солдату невелика честь погибнуть от такой кучи водяных крыс, как вы.

— Ей-Богу, — воскликнул Мюргатройд, — он не похож на чиновника. Не тот разговор. Да и держит-то он себя как солдат. Однако мы были предупреждены, что акцизник поедет именно в этот час и верхом.

— Позовите-ка Длинного Джона, — посоветовал голландец. — Я не верю ни единому слову этой шельмы. Длинный Джон знает акцизника; ведь Купера Дика арестовали при нем.

— Как не знать! — проворчал контрабандист Сила. — Джон непременно узнает акцизника. Он получил от него здоровый удар по руке.

— В таком случае, позовите Джона, — сказал Мюргатройд.

Из глубины пещеры показался долговязый, худой моряк, стоявший там на страже. Голова его была повязана красным платком; одет он был в голубую куртку и, приближаясь к нам, медленно засучивал рукава.

— Где чиновник Вестхауз? — закричал он. — Он оставил мне свою метку на руке. Рана, черт ее возьми, до сих пор не зажила. Что, чиновная крыса, теперь счастье не на твоей стороне! Однако, черт возьми, товарищи, кого это вы заковали в кандалы? На вид это не чиновная крыса!

— Как! Не он? — воскликнули все и принялись ругаться.

— Конечно, не он. Из этого малого можно сделать двух акцизников, да и тогда материалу останется. Достаточно, чтобы акцизного писца сделать. Повесить его вы можете для верности, только это не Вестхауз.

— Конечно, его надо повесить, — сказал голландец Пит. — Черт возьми, если его оставить в живых, то все узнают про нашу пещеру. Куда денется тогда наша хорошенькая «Мария» со всем своим шелком и атласом? Куда мы будем прятать наши бочки и ящики? Неужели нам рисковать нашей пещерой из-за этого малого? И кроме того, он ударил меня по голове. Он ударил вашего бочара, да и как ударил-то, точно молотом двинул! Разве за одно за это не следует его угостить галстучком из пеньки?

— Нет, за это его следует угостить стаканом рома, — ответил Дикон. — С вашего разрешения я скажу, капитан, что мы не шайка разбойников. Мы честные моряки и не должны вредить никому, кто нам не делает вреда. Акцизник

Вестхауз убил Купера Дика и за это должен умереть. Но убивать этого молодого солдата я ни за что не позволю. Что мы, изверги, что ли какие, или пираты?

Не знаю, какой ответ мог бы последовать на эту речь, но в этот самый момент где-то совсем близко раздался оглушительный свист, и в пещере появились два контрабандиста, таща человеческое тело. Тело волочилось неподвижное, беспомощное, и я сперва думал, что это мертвец. Но когда котрабандисты бросили человека на песок, он задвигался и, наконец, сел. Вид у него был как у человека, очнувшегося от обморока. Это был малый с четырехугольным лицом, напоминающим бульдога. Одет он был в голубой мундир со светлыми пуговицами.

— Это акцизный чиновник Вестхауз! — хором воскликнули контрабандисты.

— Да, это акцизный чиновник Вестхауз, — спокойно ответил пленник, вертя головой и морщась от боли. — Я представляю собой королевский закон и во имя этого закона арестую вас всех! А все товары, которые я вижу здесь, объявляю подлежащими описи и обыску, согласно второму прибавлению к первой статье таможенного уложения. Если здесь есть честные люди, то я прошу их содействовать мне при исполнении мною моих служебных обязанностей.

И, говоря эти слова, акцизник, шатаясь, встал на ноги. Но дух его был бодрее плоти, и он снова шлепнулся на песок при общем смехе матросов.

В двух вновь пришедших контрабандистах я узнал людей, которые увели мою лошадь. Один из них выступил вперед и начал рассказывать:

— Мы нашли его на дороге, возвращаясь от дяди Майкрофта. Он лежал без памяти. Веревка угодила ему прямо под подбородок, и он отлетел на дюжину шагов. Мы увидали на его мундире светлые пуговицы и притащили его сюда. И какой, подумаешь, мерзавец! Ведь, кажется, совсем обалдел, а, однако, всю дорогу брыкался и вырывался.

— А веревку вы сняли? — спросил капитан.

— Один конец отвязали. Теперь она лежит на земле.

— Это хорошо. Мы, значит, оставим акцизника для капитана Венабльса. Пускай он с ним распоряжается, а нам надо заняться другим пленником. Мы должны его обыскать и осмотреть его бумаги. Теперь развелось много судов, плавающих под фальшивым флагом. Надо быть осторожнее. Эй вы, господин солдат! Что вас завело в эти места и какому королю вы служите? До меня дошли слухи, что в стране восстание и что на старом британском корабле появились два шкипера сразу, оспаривающие друг у друга власть? Видя, что обыск неминуем, я решил быть откровенным.

— Я служу королю Монмаузу, — ответил я.

— Королю Монмаузу! — воскликнул контрабандист. — Извините, мой друг, но я вам не верю. Наш добрый король, как я слышал, нуждается в настоящую минуту в солдатах, и если бы вы ему служили, то вам незачем было бы болтаться около северных берегов Англии, словно судну без мачт и парусов.

— Я везу депеши, — ответил я. — Собственноручные депеши короля к герцогу Генри Бофорту в его замок в Бадминтон. Вы можете найти пакет в кармане моего камзола, но прошу вас не взламывать печати. Депеши секретные.

Услышав эти слова, чиновник, спокойно лежавший на песке, приподнялся на локте и воскликнул:

— Сэр, вы сами признали себя виновным в бродяжничестве и политическом преступлении; я вас поэтому арестую по обвинению в государственной измене согласно четвертому тому королевского уложения. Приглашаю вас подчиниться моему законному требованию.

— Заткните-ка. акцизному глотку шарфом, — сказал Мюргатройд. — Вот погоди, придет Венабльс, он живо тебя успокоит.

Затем капитан взглянул на надпись на конверте и произнес:

— Да, это вы верно сказали. Здесь написано: "От Иакова II короля
английского, называвшегося прежде герцогом Монмаузом, президенту Уэльса герцогу Генри Бофорту, через посредство капитана Михея Кларка из Вельдширского пехотного полка Саксона". Дикон, развязывай веревки, снимай кандалы! Капитан, вы свободны, и я сожалею, что мы по незнанию вас потревожили. Все мы добрые лютеране и готовы вам скорее помогать в вашем деле, чем препятствовать.

— И в самом деле! — воскликнул Сила. — Отчего бы нам ему не помочь? Что касается меня, то я не прочь потрудиться для святого дела, не сомневаюсь, что и вы все одного мнения со мной. Я бы посоветовал воспользоваться ветром и доставить к утру капитана в Бристоль. Таким образом мы избавим его от опасности быть схваченным на суше солдатами.

— Верно-верно, — поддакнул Длинный Джон. — Ведь около Вестона стоит королевская конница, и капитан непременно ей попадется, если пойдет сухим путем в Бристоль.

— Что же, — сказал Мюргатройд, — это устроить можно. Время у нас есть, и мы доставим вас в Бристоль, если вам угодно.

— А как же моя лошадь? — спросил я.

— Об этом не беспокойтесь. У нас есть решетки, запасные шесты, и мы ей устроим на судне стойло. Ветер затих, и судно можно подвести к утесу Мертвеца. Там мы и лошадь на корабль введем. Беги-ка к дяде Майкрофту, Джим, а ты. Сила, займись судном. Вам же, капитан, я советовал бы закусить. Вот холодная солонина и сухари. Пища-то наша грубая, морская, ну да ничего, как-нибудь управитесь. Можно потом ее будет запить стаканчиком ямайского рома.

Я уселся на бочонок около огня и принялся — расправлять руки и ноги, которые совсем окоченели от веревок. Один из контрабандистов стал мне прикладывать на рану на голове компрессы, а другой принялся меня угощать. Прочие отправились к выходу из пещеры готовить небольшое трехмачтовое судно. Только двое или трое остались на страже возле несчастного чиновника. Он лежал на спине возле стены, скрестив на груди руки. По временам он поглядывал угрожающе на контрабандистов. Так смотрит старая, дрессированная собака на окружившую ее стаю волков. Я начал думать, нельзя ли что-нибудь сделать для его спасения. В эту минуту ко мне подошел Мюргатройд. Он взял жестяную кружку и, зачерпнув ею из бочки рому, выпил за успех моего дела.

— Я пошлю с вами Силу, — сказал он, — а сам останусь. Надо подождать Венабльса, который командует другим нашим судном. Если я могу вознаградить вас за этот вред, который мы вам причинили, то…

— Вы меня можете вознаградить только одним, капитан, — быстро прервал его я. — Я могу просить вас об этом не только ради себя, но и ради вас же самих. Не допускайте, пожалуйста, убийства этого несчастного человека.

Лицо Мюргатройда покраснело от гнева.

— Вы неправильно выражаетесь, капитан Кларк. Это не убийство, это правосудие. Скажите, кому мы причиняем вред? Да знаете ли вы, что все женщины околотка благословляют нас! Все они покупают у нас по дешевым ценам чай и спиртные напитки. Берем мы дешево и не навязываем своих товаров никому. Мы мирные торговцы. И однако, вот этот человек и его товарищи гоняются за нами по пятам, нас травят, как зверей, рубят, стреляют и загнали нас вот в такие трущобы, как эта. Месяц тому назад четверо наших несли бочонок в горы к фермеру Блеку. Этот Блек ведет с нами торговлю уже пять лет. И вдруг, откуда ни возьмись, явились десять всадников, предводительствуемые вот этим самым акцизником, и принялись рубить наших саблями. Купера Дика они взяли в плен, а Длинному Джону поранили руку. Дика посадили в Ильчестерскую тюрьму, вылечили там, затем судили и повесили словно куницу на курятнике. Вот что сделал нам это акцизник, капитан. Сегодня же мы узнали, что он вечером поедет по Вестонской дороге, не зная, что мы его уже давно поджидаем. Мы поставили ему западню, поймали его и рассчитаемся с ним так же, как он рассчитывался с нашими товарищами. Разве это несправедливо?

— Но ведь он слепой исполнитель, — возразил я, — ведь не он сочинял таможенные законы. Он обязан эти законы исполнять. Ваш враг — это не акцизный чиновник, а сам закон.

— Вы правы, — угрюмо отвечал контрабандист, — главный наш счет не с этим акцизником, а с судьей Муркрофтом. Он скоро поедет по округу и будет проезжать по Вестонской дороге. Дай Бог, чтобы это случилось поскорее. Но судья сам по себе, а акцизника мы повесим. Он знает нашу пещеру, и отпустить его было бы безумием.

Услышав эти слова, я понял, что продолжать спор бесполезно. Но мне все-таки хотелось сделать что-нибудь для несчастного чиновника. Я бросил ему украдкой карманный нож в расчете, что эта вещь может ему пригодиться. Сторожившие чиновника контрабандисты разговаривали в это время и хохотали; моей проделки они не заметили, но чиновник быстро усмотрел ножик и сейчас же его схватил.

С час, а то и более, я ходил по пещере и курил трубку. Наконец появился Сила Болизо и заявил, что судно готово и что лошадь моя уже помещена на нем. Прощаясь с Мюргатройдом, я опять рискнул сказать несколько слов в защиту Вестхауза, но котрабандист нахмурился и сердито покачал головой. На песке, у устья пещеры, стояла лодка. Опоясавшись саблей и засунув в кобуры пистолеты, возвращенные мне контрабандистами, я сел в лодку. Моряки живо столкнули ее в воду, и она, ныряя, помчалась вперед.

В тусклом свете дымного факела, который мерцал в руках провожавшего меня Мюргатройда, я увидал, что потомок пещеры здесь очень низок. По мере того, как мы вплывали в бухту, потолок все понижался и понижался так, что некоторое время нам пришлось плыть, почти совсем пригнувшись ко дну лодки. Моряки налегли на весла, и мы наконец выбрались из темной пещеры в открытое пространство. Над нами повисло огромное небо, усеянное далекими звездами. Месяц был закрыт туманными облаками, и свет его был очень слаб. Прямо против нас виднелось темное пятно. Постепенно приближаясь к этому пятну, я увидал, что это больших размеров трехмачтовое судно, оно стояло на одном месте, колыхаясь в воде. Судно было очень красиво. Его мачты и реи красиво выделялись на темном фоне неба. Мы пристали к кораблю. Сейчас же раздался скрип блоков, и к нам в лодку спустили лестницу. Моряки держали эту лестницу все время, пока я взбирался на палубу.

"Мария" была вполне готова к путешествию. Она была похожа на гигантскую чайку, которая, готовясь лететь, расправляет свои белые крылья. В заднем конце палубы я нашел наскоро, но прочно выстроенное стойло. В нем стоял мой добрый конь, а перед ним было поставлено целое ведро, наполненное овсом. Ковенант ткнул меня в щеку носом и заржал, выражая удовольствие при встрече с хозяином. Я тоже начал ласкать лошадь, которую очень любил: В это время показалась седая голова помощника капитана Силы Болизо.

— Ну, капитан Кларк, теперь пора и в дорогу, — сказал он, — ветер утих, и мы пойдем не скоро. Вы устали небось?

— Да, немного устал, — ответил я, — у меня до сих пор голова трещит. Уж очень был силен удар от вашего каната: я так и полетел.

— Ну, ничего, — ответил контрабандист, — поспите часика два и будете свежи, как молодой цыпленок. За лошадью вашей будут ходить, о ней вы не извольте беспокоиться. Я приставлю к ней особого человека, хотя, признаться, наши плуты в уходе за лошадьми мало смыслят — им бы только паруса да мачты. В этом деле они — доки, а насчет лошадей — это не по их части. Ну да ничего, вашей лошадке они вреда не сделают. Идите-ка вниз, в каюту, и ложитесь спать.

По крутой лесенке я спустился в низкую каюту, помещавшуюся в нижней части корабля. По обеим сторонам в стене были сделаны углубления, а в них были устроены койки:

— Вот ваша постель! — сказал Сила Болизо, указывая на одну из коек. Если что будет нужно, мы вас разбудим.

Другого приглашения я дожидаться не. стал и бросился на койку не раздеваясь; не прошло и нескольких минут, как я погрузился в глубокий сон. От этого сна ничто не могло меня пробудить; ни сильная качка судна, ни топот ног прямо над головой. То ходили по палубе моряки.

Глава XXIV ПРИЕМ В БАДМИНТОНЕ

Проснувшись, я не без некоторого труда сообразил, где нахожусь. Сев на койку, я протер глаза и, наконец, вспомнил о событиях, бывших накануне. На койке напротив, вытянувшись во весь рост, спал Сила Болизо. На нем был красный шерстяной колпак, и он громко храпел. В середине каюты висел вертящийся стол, на котором виднелись бесчисленные следы спиртных напитков. Привинченная к полу деревянная скамья и стойка для мушкетов, ряд шкафчиков, в которых, по всей вероятности, хранились более дорогие сорта кружев и шелка. Корабль шел, медленно покачиваясь. Паруса хлопали, из чего я заключил, что ветра нет. Я потихоньку встал с постели и, стараясь не разбудить штурмана, вышел на палубу. Как оказалось, мы были окутаны густыми облаками тумана. Туман был так непроницаем, что не видно было даже воды возле корабля. Судно наше было похоже на воздушный корабль, несущийся в облаках. Иногда налетал ветерок, и тогда передний парус надувался. Но это длилось момент только, а затем парус опускался снова. По временам через густые облака тумана проникал солнечный луч. Тогда на сплошной серой стене, окружавшей нас, появлялась полоса цвета радуга. Но вот туман сгущался снова, луч пропадал. Ковенант оглядывался кругом своими большими, вопрошающими глазами. Матросы стояли у парапета, курили трубки и всматривались в густой туман.

— Доброе утро, капитан, — сказал Дикон.

— Ночью был ветер, и мы шли хорошо. Штурман, когда отправлялся спать, сказал, что мы находимся недалеко от Бристоля.

— В таком случае, товарищи, — вмешался я, — вы бы меня высадили на берег: я поеду верхом.

— Это невозможно, — ответил Длинный Джо. — Надо подождать, пока разойдется туман. Видите ли, у нас есть только одно местечко, где мы можем выгружать товары без чиновничьего присмотра. А для того чтобы добраться до этого места, надо долго лавировать между песками. В тумане того и гляди сядешь на мель. Эй, Том Бальдок, поглядывай! — крикнул Дикон человеку, стоявшему на носу корабля. — Мы находимся как раз на главном фарватере. Того и гляди — кто-нибудь нас настигнет. Хоть ветер и невелик, но корабли с высокими мачтами ходят и при маленьком ветре.

— Тише-тише! — вдруг произнес Длинный Джон, подымая руку.

Мы стали прислушиваться, но звуков никаких не было слышно. Только невидимые волны бились о бока корабля.

— Позовите штурмана, — прошептал Дикон. Совсем близко около нас стоиткакой-то корабль. Я слышал шлепанье каната о палубу.

Сила Болизо пришел немедленно, и все мы стали прислушиваться, вглядываясь в туман. Все было спокойно. Мы было подумали, что тревога оказалась напрасной, и сердитый штурман уже собрался уйти спать. Но вдруг раздались громкие удары колокола. Колокол пробил семь раз, а затем послышался оглушительный свисток, и мы услышали крики и топанье ног.

— Это королевский корабль, — проворчал штурман. — Как раз у них перемена дежурства; пробило семь склянок.

— Они стоят от нас направо, — прошептал один.

— Нет, они впереди, прямо против носа, — ответил другой.

Штурман поднял руку, и мы стали снова прислушиваться, стараясь определить положение неприятного соседа. Ветер немного засвежел, и мы теперь двигались со скоростью пяти или четырех узлов в час. И вдруг совсем рядом с нами чей-то грубый, хриплый голос крикнул:

— На палубу! Поднимай подветренные снасти! Готовь гарделя! Живее, лентяи! А то я вас угощу палкой.

— Это королевский корабль, я вам говорил; и находится он вот там, сказал Длинный Джон, указывая рукой в туман. — На купеческих кораблях с матросами обращаются вежливо, а тут разговоры идут о палках. Уж конечно, какой-нибудь косоглазый офицер в синем мундире с золотыми галунами… Что, разве я вам сказал неправду?

И действительно, туман при этих словах Джона поднялся кверху, точно занавес в театре, и мы увидали красивое военное судно. Оно было так близко от нас, что мы могли без труда бросить сухарь на его палубу. Его черный, длинный корпус грациозно качался на волнах. Красивые мачты и белоснежные паруса были поставлены так высоко, что верхушки их закутывались туманом. Из бойниц выглядывали на нас девять пушек из блестящей меди. На палубе висел целый ряд гамаков, из которых виднелись головы матросов. На высокой корме стоял немолодой офицер в треугольной шляпе и пышном белом парике. Он поднял лорнет и взглянул на нас.

— Эй, вы там! — крикнул он, наклоняясь вперед. — Что это за судно?

— "Люси", — ответил наш штурман. — Идет он из Иорлокской бухты в Бристоль с кожею и салом! В это же время он шепнул команде:

— Готовьтесь удирать! Туман сейчас снова спустится.

— Вижу, что кожи! — ответил офицер. — В одной из кож у вас запрятана даже целая лошадь! Подходите-ка поближе, мы должны осмотреть, что вы за люди!

— Слушаю, сэр, — ответил штурман.

В этот момент налетел ветер, и «Мария», как испуганная чайка, скользнула в море тумана. Мы оглянулись. Большой корабль снова стал невидим. Топот человеческих ног по палубе и крики команды мы слышали, однако, явственно.

— Смотрите-ка, как они орут, — сказал штурман. — Сейчас начнут палить…

Едва он произнес эти слова, как в тумане появилось шесть огненных снопов, и ядра полетели над нашими головами через снасти. Одно из них оторвало макушку мачты, а другое повредило носовую часть. Осколки дерева полетели во все стороны.

— Горячая работа, капитан, не правда ли? — сказал Сила, потирая руки. Черт возьми! Наугад они стреляют лучше, чем когда метятся. Королевские суда часто стреляли в «Марию». Если бы ее нагрузить всеми этими ядрами, которыми в нее стреляли, она бы, конечно, потонула. Но такого ущерба, как сейчас, она еще ни разу не терпела. Однако, они опять палят.

С военного корабля грянул второй залп. Но на этот раз ни одно ядро не попало в «Марию». Наш след был потерян, и команда стреляла наугад.

— Это они в последний раз тявкали, — произнес Дикон.

— Да тявкай сколько хочешь, на здоровье! — проворчал другой контрабандист, а ядра покупает король. Стало быть, это удовольствие им не стоит ни гроша.

— Хорошо, что ветер засвежел, — произнес Длинный Джон, я слышал после первого залпа скрип блоков. Это они лодки спускали в погоню за нами. Ей-Богу, спускали. Пусть я голландцем буду, если вру.

— Ах ты, долговязая треска! — крикнул мой враг бочар. — Да тебе было бы гораздо лучше, если бы ты был голландцем.

Теперь у голландца был наклеен под глазом пластырь, но красивее от этого он не стал На Длинного Джона тот рассердился не на шутку.

— Кабы ты был голландцем, ты не был бы таким никуда не годным дураком, как теперь, — кричал он.

— Молчи ты, сальная шкура, а то я засуну тебя в одну из твоих бочек вниз головой, — ответил Джон. — Господи, да когда же ты успокоишься. Пит? Кажись, ведь вчера весь дух из тебя капитан выколотил, а ты все кипятишься.

— Глядите-ка, — произнес Сила Болизо, — около берега туман стал сходить. Мне кажется, что я явственно вижу утес св. Августина. Вон он, видите?

— Конечно, это Августин, сэр, — ответил один из матросов, и действительно, в тумане перед нами вырисовывались очертания темной скалы.

— В таком случае, валяйте к берегу, — сказал Сила, — вот как мы обогнем это мыс, можно будет ссадить вас, капитан Кларк, и вашего коня. Вам останется только недалеко доехать до Бадминтона.

Я отвел старого моряка в сторону и, поблагодарив его за доброту ко мне, стал просить помиловать акцизника; Сила мрачно ответил:

— Это зависит от капитана Венабльса. Но скажите, что станется с нашей пещерой, если мы его отпустим?

— Но неужели нельзя так устроить, чтобы акцизник молчал о пещере?

— Пожалуй, это возможно, — ответил штурман, — мы можем отправить этого молодца в Америку и продать его на плантации. Пожалуй, мы так и сделаем. Свезем его в Голландию, а оттуда его капитан Дондерс или кто другой отправит в Америку.

— Пожалуйста, поступите именно таким образом, — сказал я, — а я со своей стороны непременно доложу королю Монмаузу об услуге, которую вы оказали послу.

— Мы сейчас придем к берегу, — ответил Сила, — пойдемте-ка вниз и закусим. В дорогу надо ехать поев, а голодный человек это все равно что судно без балласта.

Я принял приглашение моряка, и, спустившись вниз, в каюту, мы плотно позавтракали. Наше суденышко тем временем вошло в маленькую бухту с песчаными берегами. Местность была дикая и сырая. Людей не было видно. Кове-нанта не без труда столкнули в воду, и он добрался до берега вплавь. Я перебрался на небольшой лодочке. Матросы стояли на палубе и кричали мне вслед пожелания всего хорошего. Лодка пошла обратно, а затем хорошенькое суденышко скользнуло в море и исчезло в тумане;

Поистине, дети. Провидение ведет нас к, нашим целям странными путями. Не дожив до осени, то есть до старости, нельзя сказать, какова была твоя жизнь и в чем было твое счастье и несчастье. Вот, например, в течение моей жизни я терпел много несчастий, но затем то, что я считал несчастьем, оказалось благословением Божием. Запомните это, мои дети, и поучитесь с твердым духом претерпевать жизненные неудачи. Зачем человеку печалиться по поводу события, значения которого он еще не успел понять? Может быть, это событие знаменует для него радость, а не горе. Вникните хотя бы в только что рассказанную историю. Началась она с того, что я был сбит с лошади, расшибся, был избит и чуть не убит, ибо меня приняли за другого. И однако кончилось все это тем, что я был благополучно и в полной безопасности доставлен, куда мне нужно было попасть. А если бы я поехал сухим путем, то, конечно, погиб бы. В Вестоне, как я узнал впоследствии, стоял отряд кавалерии, который хватал всех прохожих и проезжих.

Оставшись один, я первым делом вымыл руки и лицо в реке, которая в этом месте впадала в море, и привел себя по возможности в порядок. Рана у меня на голове была небольшая; кроме того, ее под волосами не было видно. Приведя себя в порядок, я тщательно вычистил лошадь и переседлал ее. Затем я ввел ее на вершину песчаной горы и стал оглядываться.

Над каналом висел густой туман, но зато на берегу сияло солнце. Воздух был чист и прозрачен. Передо мной расстилалась плодородная, тщательно возделанная равнина. Горизонт был закрыт линией высоких гор. Это была, как я догадался, горная область Мендипса. Далее, к северу, в голубом сиянии виднелись тоже горы. По долине тек, сверкая и переливаясь своими волнами, извилистый Эвон. Река была похожа на серебряную змею, пролагающую себе путь между цветами. Почти у ее устья, в двух приблизительно милях от того места, где я находился, возвышались стены величественного замка. Бристоль и тогда был, да и теперь остался вторым городом Англии.

Резиденция герцога Бадминтон, как мне было известно, находилась в нескольких милях от Бристоля, в пределах Глочестерского графства. Мне пришла мысль, что если я поеду в Бристоль, меня могут арестовать и обыскать. Поэтому я решил ехать в Бадминтон кружным путем. Спустившись с горы по тропинке, я выехал на деревенский проселок, который вывел меня на большую дорогу. Прохожих было много. Одни ехали верхом, другие шли пешие. Время было смутное, и никто не удивлялся, увидав вооруженного всадника. Многие, снаряжаясь в дорогу, вооружались для безопасности. Я ехал спокойно; никто не приставал ко мне с расспросами, и я не замечал подозрительных взглядов или чего-нибудь подобного.

Люди, которых я увидал здесь, принадлежали по внешности к классу фермеров или сельских дворян. Последние ехали в Бристоль, чтобы узнать новости или поместить в безопасное место свое имущество.

Ко мне подъехал краснолицый толстый человек в бархатной куртке и обратился ко мне со следующими словами:

— С вашего разрешения, сэр… Не знаете ли, где находится в настоящую минуту его светлость герцог Бофорт? В Бристоле или Бадминтоне?

Я ответил, что не знаю, и прибавил, что сам еду к герцогу.

— Вчера он был в Бристоле, солдат обучал, — продолжал незнакомец, его светлость — истинный верноподданный: все время работает для его величества, не давая себе ни минуты отдыха. Поймать его очень трудно. Он все время разъезжает по графству. Но если вам нужен герцог, то куда же вы поедете?

— Я поеду в Бадминтон и буду его там ждать, — ответил я, — вы знаете дорогу в Бадминтон?

— Что? Да как же это не знать дороги в Бадминтон?! — изумленно воскликнул толстяк. — Вот те на! А я-то думал, что весь мир знает дорогу в Бадминтон. Вы, сэр, не уроженец Уэльса или соседних графств. Это сразу видно, нечего и спрашивать.

— Да, я родом из Гэмпшира, — ответил я, — я прибыл издалека, чтобы увидеть герцога.

— Верно-верно, так оно по-моему и вышло! — заливаясь громким смехом, толстяк. — Если вы не знаете дороги в Бадминтон, значит, вы не знаете очень многого. Ну, да ладно, я поеду с вами. Пусть меня повесят, если я с вами не поеду. Я вам буду показывать дорогу и одновременно же и к герцогу отправлюсь. Как вас зовут?

— Меня зовут Михей Кларк.

— А я фермер Браун. По-настоящему-то я записан Джоном Брауном, но все меня зовут фермером. Направо сворачивайте. Тут нам надо с большой дороги съезжать. Ну-у, тут пыли поменьше, и мы, не рискуя задохнуться, можем пустить своих лошадей рысью. А вам зачем понадобился Бофорт?

— По частному делу, о котором не могу с вами беседовать, — ответил я.

— Вот те на! Это, стало быть, насчет политики! — воскликнул Браун и присвистнул. — Ну да я не в претензии, впрочем. Это хорошо помалкивать о таких делах. Молчание, говорят, спасло не одну шею от веревки. Я и сам осторожный человек, а теперь времена наступили такие, что помалкивать прямо необходимо. Иногда в голову приходят такие мысли, говорить о которых даже шепотом нельзя. Ей-Богу, некоторых своих мыслей я вот даже вот старой вороной кобыле не доверяю. Черт ее знает, кобылу-то! Вдруг на суде против меня станет показывать.

— А здесь, как видно, идут большие хлопоты, — заметил я.

Мы находились в это время в довольно близком расстоянии от стен Бристоля. Я увидел целые толпы рабочих, вооруженных лопатами, кирками и ломами. Весь этот народ был занят возведением новых укреплений.

— Конечно, — ответил фермер, — все эти приготовления делаются на тот случай, если неприятель появится в наших местах. Отец мой рассказывал, что Кромвель со своими стрижеными, расшиб башку о стены Бристоля. То же будет и с Монмаузом.

— Должно быть, в Бристоле и гарнизон большой, — сказал я, памятуя совет Саксона, данный им мне в Солсбери, — вон там, я вижу, стоят два или три полка.

— Войска здесь пять тысяч пехоты и тысяча конницы, — ответил фермер, но пехота неважная, и после сражения при Аксминстере на нее не возлагают больших надежд. Я слышал, что у мятежников уже теперь двадцать тысяч армии и что они не дадут никому пощады. Началась у них, стало быть, гражданская война. Дай Бог, чтобы она кончилась поскорее. Лучше уж пускай разные зверства будут, да только поскорее все это кончилось бы! А то, помилуй Бог, если междуусобица затянется, как при Кромвеле, на двенадцать лет! Уж если надо, чтобы нам горло резали, пускай его режут острым ножом, а не деревянной пилой.

Мы поравнялись с деревенским трактиром под вывеской "Герб Бофорта".

— А не выпить ли нам по кружке сидра? — предложил я.

— Великолепно придумал, малый! — ответил фермер. — Эй вы там! Давайте-ка нам две кружки самого старого и крепкого сидра. Надо промыть набившуюся в глотку пыль. Лучший-то сидр у них не здесь, а в Бадминтоне. Там тоже есть трактир "Герб Бофорта", и того же хозяина.

— Однако вам, кажется, тут все порядки известны? — сказал я.

Фермер обтер губы и, двинувшись снова вперед, ответил:

— Как же мне не знать здешних порядков, если я сам здешний? Я с детства рос в Бадминтоне. Мне кажется, что я еще только вчера играл с братьями в жмурки в старой Ботлерской башне. А башня эта стояла там, где теперь выстроен новый бадминтонский замок, так называемый Актон-Торвиль. Герцог выстроил этот замок несколько лет тому назад, как раз в то время, когда его сделали герцогом. Многие его осуждают за то, что он держится за старину и пренебрегает именем, которое носили его предки.

— А что это за человек — герцог ваш? — спросил я.

— Такой же, как вся их порода, — порывистый и горячий. Но он ничего… Остынет, одумается и говорит совсем другое, чем за пять минут перед этим. Вы, кажется, приятель, купали сегодня вашу лошадь?

— Да, купал, — ответил я.

— А я-то вот как раз к герцогу по конному делу и еду, — продолжал фермер, — у меня был пегенький четырехлеток, а чиновники герцога объявились ко мне и безо всяких разговоров отобрали пегоша на королевскую службу: я и хочу сказать, что на свете есть кое-что поважнее, чем герцог и даже сам король. Это самое важное на свете есть английский закон, охраняющий имущество и права каждого подданного. Я готов вот служить для короля Иакова, но что касательно четырехлетки… то ах, извините-с! Ни за что не отдам пегаша.

— Пожалуй, ваша жалоба не будет принята во внимание, герцог сошлется на общественные нужды. Он скажет, что теперь война, — ответил я.

— Тогда я стану вигом, ей-Богу, стану вигом! — крикнул фермер Браун. Помилуйте, даже круглоголовые платили за все, что брали у граждан. Правда, платя пенс, они требовали, чтобы им товару было дано не менее, чем на пенс, но все-таки они честно платили. Я слышал от отца, что в 1646 году торговля шла повсюду очень бойко. А конокрадов старый Нолль терпеть не мог. Он их вешал, не глядя на то, кто они такие — тори или виги. Ого, если я не ошибаюсь, нам навстречу едет карета самого герцога.

И действительно, большая, желтая карета, запряженная шестеркой белоснежных фламандских лошадей, быстро неслась к нам навстречу. Впереди скакали два лакея верхами, два другие лакея в серебряно-светлых ливреях галопировали рядом с каретой.

" — Карета едет пустая, — сказал фермер, — если бы его светлость в ней находился, сзади ехал бы эскорт.

Мы остановились, чтобы пропустить экипаж. Когда они проезжали мимо, фермер крикнул:

— Где герцог-то? В Бадминтоне? Величественный кучер в парике утвердительно кивнул головой.

— Ну, значит, наше счастье, и мы герцога поймаем, — сказал фермер Браун, — а все эти дни его поймать было так же легко, как иголку в мешке с овсом. Менее через час мы будем на месте. Это вам спасибо, а то съездил бы я понапрасну в Бристоль. Ах да, я позабыл, в чем заключается ваше дело к герцогу?

Я снова уверил фермера в том, что мое дело не такое, чтобы о нем можно было разговаривать со случайными знакомыми. Фермер обиделся и несколько миль ехал молча.

По обеим сторонам дороги тянулись рощи. Воздух был напоен запахом весны. Издалека, в теплом летнем воздухе, неслись к нам музыкальные звуки колокола. Солнце светило ярко, и я с удовольствием укрывался в тени деревьев.

— Это звонят колокола в Содбери, — заметил мой спутник, отирая платком пот со своего красного лица, — видите ли вот там, на горке, церковь, а вон там, направо, вход в Бадминтонский парк.

Мы въехали в высокие железные ворота. На одном столбе виднелась фигура леопарда, на другом — грифон. Животные поддерживали громадный герб Бофортов. Мы поехали через красивые лужайки, на которых росли группы деревьев. Нам то и дело попадались на дороге широкие пруды, кишмя кишевшие дичью. Парк был очень красив. Фермер Браун объяснил мне местоположение. Говорил он о парке с немалой гордостью, точно сам был его собственником. Я полюбовался искусственной горкой, сложенной из разноцветных камней; камни заросли папоротником и живописными ползучими растениями. Необыкновенно красив был и журчащий ручей. Русло его было направлено со скалы вниз. По парку были разбросаны, статуи нимф и сильванов, а также красивые беседки, поросшие розами и жимолостью. Никогда мне прежде не приходилось видеть таких чудных парков. Парк был устроен очень искусно. Природа была не изуродована, а умело и осторожно приукрашена. Ах, какая прелесть эти старинные парки! К сожалению, несколько лет спустя у нас бросили свои народные обычаи и стали устраивать парки по глупой голландской моде. Эти голландцы — великие педанты. Пруды они копают непременно квадратные или прямоугольные, а деревья у них растут в ряд, точно солдаты в строю стоят. И деревья непременно подровнены и подстрижены. Перемена эта не к лучшему, и за нее, по правде говоря, надо отвечать Оранскому принцу и сэру Виллиаму Темплю. Только теперь, как слышно, стали бросать эту голландскую моду и возвращаться к родной старине. И умно, право, умно! Ведь мудрее природы, как ни старайся, не станешь.

По пути к замку нам пришлось переехать через большой луг, на котором занимался военными упражнениями эскадрон конницы. Мой спутник объяснил мне, что солдаты этого эскадрона повербованы из прислуги герцога. Затем, проехав рощицу с чрезвычайно редкими насаждениями, мы очутились на покрытой песком и мелким гравием дороге; которая вела прямо к замку.

Замок был очень велик. Выстроен он был в новейшем итальянским стиле. Красив он был весьма, но как укрепленное место никуда не годился.

Часть старинного замка, однако, уцелела. Мой спутник указал мне на нее. Я увидел остатки феодального замка Бутлеров. Жалкими и смешными казались эти остатки среди окружающей их модной итальянщины. Представьте себе модное парижское платье, к которому приспособлены фижмы времен королевы Елизаветы. Получится то же самое впечатление.

Главный подъезд был украшен двумя рядами колонн.

Вверх поднималась широкая мраморная лестница. Внизу лестницы стояла толпа лакеев и конюхов. Двое приблизились к нам и приняли у нас лошадей. Затем к нам подошел седой дворецкий, или, как его называли, мажордом, и спросил, что нам нужно. Мы ответили, что нам нужно повидать герцога лично по своим делам. Дворецкий тогда сказал, что его светлость будет принимать посетителей сегодня после-полудня — в половине четвертого. Кроме того, он сообщил нам, что обед для гостей уже накрыт в столовой, и просил нас откушать. Таково распоряжение его светлости. Его светлость не желает, чтобы кто-нибудь уехал из Бадминтона голодным.

Мы с попутчиком радостно приняли приглашение дворецкого. Сперва один из лакеев отвел нас в умывальню, где мы поправили свои костюмы, а затем он нас привел в большую столовую, где сидело целое общество.

Всех гостей было человек пятьдесят-шестьдесят. Тут были старые и молодые, дворяне и простонародье; впечатление от заседавшей здесь компании получалось самое пестрое. Я заметил, что некоторые из гостей оглядывались кругом с видом вопрошающего высокомерия, словно удивляясь тому, как они попали в такое разношерстное общество. Объединял гостей только волчий аппетит. Они воздавали честь и блюдам, и напиткам, которые были нам здесь предложены. За столом почти не было слышно разговоров, так как здесь было мало людей, знавших друг друга. Здесь были и воины, приехавшие предложить королевскому наместнику свои услуги, и купцы из Бристоля, добивающиеся выгодных поставок… Увидал я тут также двух или трех чиновников и нескольких чад Израиля. Последние прибыли предлагать, по случаю войны, деньги, конечно, под солидные проценты.

Кроме того, здесь были лошадиные барышники, седельщики, оружейники, лекаря и духовные. Всем без различия прислуживали напудренные слуги в ливреях. Слуги молчаливо и ловко приносили и уносили кушанья и напитки.

Столовая была прямой противоположностью скромной и суровой обеденной Комнате, которую я видел в доме Стефена Таймвеля в Таунтоне. Стены были покрыты дорогими панелями и богато изукрашены. Пол был из мрамора, причем белые и черные квадратики красиво чередовались. Стены были покрыты полированным дубом и увешаны фамильными портретами начиная с Джона Гонта. Потолок был разрисован нимфами и цветами. Живопись была очень красива, и мы любовались ею до боли в шее. В дальнем конце комнаты виднелся громадный камин из белого мрамора. Над камином по темному дубу были вырезаны изображения львов и лилий — герб Сомерсета. На золотой дощечке был вырезан девиз фамилии: "mutare vel timere sperno" (презираю перемены и страх). Тяжелые столы, за которыми мы сидели, были заставлены серебряными подсвечниками и посудой. Бадминтон издревле славился богатством сервировки. Жаль, что здесь нет Саксона. Если бы он узнал о существовании этой посуды, то, конечно, уговорил бы Монмауза идти прямо на Бристоль.

После обеда отвели нас в небольшую приемную. Вдоль стен шли бархатные диванчики. Здесь нам было нужно ожидать герцога.

Вышел дежурный дворянин с листом бумаги и чернильницей и стал записывать наши имена. Я сказал, что хочу повидать герцога один на один.

— Его светлось никого не принимает отдельно, — ответил дворянин, — при нем всегда находятся избранные советники и адъютанты.

— Но у меня секретное дело! — ответил я.

— Его светлость придерживается того мнения, что у него ни с кем не может быть секретных дел, — ответил дворянин, — вы должны говорить о своем деле, когда вас представят герцогу. Я обещаю вам, впрочем передать о вашей просьбе герцогу, но заранее предупреждаю вас, что она не будет исполнена.

Я поблагодарил дворянина и стал вместе с Брауном рассматривать стоявшие посреди комнаты шкафы.

Шкафы эти были очень странные, и я не мог понять их назначения. Верхи у них были стеклянные и затянутые шелком. Через стекло можно было видеть небольшие железные и стальные прутики, медные трубочки и другие предметы очень затейливых форм.

— Что же это такое? Отроду не видал ничего подобного, — заметил я.

— А это дело рук сумасшедшего маркиза Ворчестера, — ответил фермер, он нашему герцогу дедушкой приходится. Вечно он был занят выделыванием вот таких пустяковых вещичек, бесполезных и для него самого, и для других. Глядите-ка на эту штучку с колесиками. Маркиз называл ее водяной, машиной. В его полоумную башку влезла мысль, будто можно устроить такую машину, которая будет ходить по железным брусьям скорее всякой лошади. Вот дуралей-то был! Да я готов поставить об заклад лучшую свою лошадь, что эта затея совсем невозможная. Однако пойдемте-ка на места. Идет герцог.

Едва просители успели занять свои места, как двери приемной распахнулись настежь и в комнату влетел коренастый, полный, невысокого роста человек лет пятидесяти. Он промчался между низко кланяющимися посетителями. У герцога были большие выпуклые голубые глаза. Под глазами мешочки, лицо было желтое, усталое. За ним следовало человек двадцать офицеров и чиновников. Они шли, звякая саблями и вертя во все стороны напудренными париками.

Не успел герцог и его свита скрыться в кабинете, как оттуда вынырнул беседовавший со мной дворянин и вызвал одного из посетителей. Аудиенция началась.

— По-видимому, его светлость не в очень хорошем расположении духа, сказал фермер Браун. — Видели, как он шел-то, все время губы кусал.

— А мне он показался спокойным господином, — ответил я, — а если он и взволновался, увидав такую кучу посетителей, то тут удивительного ничего нет. Извольте возиться с таким количеством народа. Тут сам Иов терпение потеряет.

— Тише! Тише! — прошептал фермер, поднимая вверх указательный палец.

Из кабинета несся гневный и громовой голос герцога, а затем в приемную выскочил маленький, худой человечек. Он как безумный помчался через приемную к выходу.

— Это оружейник из Бристоля, — прошептал один из моих соседей, должно быть, цену заломил высокую, вот ему и нагорело от его светлости.

— Нет, тут другая история, — ответил кто-то, — этот оружейник вооружил саблями отряд сэра Мармедюка Хайсона. А клинки-то оказались никуда не годные. Из ножен саблю вынешь, а назад ее и не всунешь. Гнется клинок, и шабаш, точно не из стали, а из свинца сделан. Известно, мошенник!

— А теперь пошел высокий, — сказал первый, — это изобретатель. Он, говорят, открыл секрет греческого огня и хочет продать этот секрет герцогу. Для защиты Бристоля от бунтовщиков, — понимаете?

Но греческий огонь, очевидно, не понадобился герцогу, потому что изобретатель не пробыл в кабинете и трех минут. Вышел он оттуда смущенный и красный, как рак. За изобретателем последовал мой честный приятель фермер. Из кабинета послышался сердитый голос герцога. Услышав эти гневные тоны, я подумал, что участь четырехлетки решена уже, но крик умолк и, наконец, фермер вышел из кабинета с довольным лицом. Он снова уселся около меня и с удовольствием потер свои красные большие руки.

— Да! — шепнул он мне. — Сперва-то он загорячился, а потом ничего, обошелся помаленьку. Говорит, что отдаст мне пегаша, но хочет, чтобы я за все время кампании содержал на свой счет драгуна.

А я сидел и думал о том, как мне удастся и удастся ли вообще выполнить поручение при этой толпе просителей и в присутствии советников герцога. Если бы была хоть какая возможность найти доступ к герцогу иным способом, то, конечно, я предпочел бы повременить, но ведь явно, что все мои усилия в этом направлении будут бесполезны. Если я не воспользуюсь случаем повидать герцога теперь, то и совсем его не увижу. Но как герцог может говорить о таком щекотливом деле в присутствии посторонних? Ведь он должен взвесить как следует предложение короля Монмауза, а разве ему теперь есть время думать над этим? Допустим, что герцогу предложение Монмауза понравится; но ведь он не может обнаружить свои истинные чувства, когда на него устремлены глаза посторонних. Мне, было, пришла в голову мысль придумать какой-нибудь другой предлог, а затем поискать случая, чтобы вручить герцогу пакет тайно. Но мысль эту я оставил. Во-первых, времени терять нельзя, а во-вторых, и случая такого, может быть, совсем не представится.

В приемной толковали, что герцог не далее как завтра утром снова уедет в Бристоль.

И я решил действовать напрямки. Почем знать, может быть, герцог, увидав надпись на пакете, обнаружит сообразительность и самообладание и даст мне тайную аудиенцию.

Из кабинета снова вышел дворянин с листом бумаги и выкрикнул мое имя. Я встал и двинулся в кабинет. Это была небольшая комната с очень высоким потолком. Стены были затянуты голубым шелком; вдоль стены, наверху, шли голубые полосы. В середине комнаты стоял четырехугольный стол, заваленный кучами бумаги. В кресле сидел герцог в высоком парике, локоны которого закрывали плечи и спину. Вид у герцога был чрезвычайно внушительный. Лицо герцога имело то же «придворное» выражение, которое я впервые увидал у сэра Гервасия, а затем у Монмауза. Лицо это было смелое, глаза большие, пронизывающие. Видно было сразу, что этот человек родился для того; чтобы командовать. Рядом с герцогом сидел его секретарь и что-то писал под его диктовку. Советники герцога стояли позади, полукругом, некоторые отошли к окну, чтобы понюхать табаку.

— Напишите приказ Смитсону, — говорил герцог секретарю, — доставить сотню котлов ко вторнику и сто двадцать ружейных замков. Напишите ему о двухстах лопатах для крепостных рабочих. Все это должно быть доставлено во вторник, иначе контракт уничтожается.

— Слушаю, ваша светлость, — ответил секретарь и принялся писать.

Герцог заглянул в лежащий перед ним лист и произнес:

— Капитан Михей Кларк… Что вам угодно, капитан?

— Я желал бы изложить свое дело вашей светлости в приватной аудиенции, — ответил я.

— Ах, это вы просили о приватной аудиенции? Но, видите ли, капитан, это мои доверенные советники. На них я полагаюсь как на самого себя. Вы, находясь здесь, находитесь именно в приватной аудиенции и можете говорить, не стесняясь. Они могут слушать все, что выслушаю от вас я. Итак, молодой человек, не колебайтесь и не заикайтесь, а выкладывайте поскорее ваше дело.

Моя просьба возбудила всеобщее любопытство, и лица, стоявшие у окна, приблизились к столу. Я чувствовал, что шансы на успех моего поручения исчезли окончательно, но в то же время надо было делать дело.

Я вам, дети, с чистой совестью и без всякого хвастовства скажу, что за себя я не боялся. Единственно, о чем я думал, так это о том, чтобы выполнить свои обязанности. Скажу вам раз навсегда, мои милые дети, что я не люблю хвастать, а если и рассказываю о себе, то ведь все это дело давно прошедших дней. Мне кажется, что я не о себе, а о каком-то другом человеке рассказываю. Да и правда, я был тогда совсем другой человек — молодой, сильный, энергичный. Что общего у этого юноши с дряхлым седым стариком, который сидит у камина и забавляет внучат рассказами о старине? В мелких речонках всегда много шума. Никогда я, дети, не любил хвастунов. Надеюсь, что вы и меня в хвастовстве не заподозрите. Зачем мне самому себя хвалить? Я вам рассказываю правду — вот и все.

Я медлил ответить на вопросы герцога, и он уже стал сердиться: лицо у него сделалось красное. Тогда я вынул пакет из кармана и с почтительным поклоном отдал его герцогу.

Герцог взглянул на надпись и вздрогнул, видимо, удивившись. Затем он сделал странное движение; мне показалось, что он хотел схватить пакет и спрятать его в кармане. Но он быстро овладел собою. С минуту или более он сидел над пакетом, молчаливый и задумчивый, а затем вдруг мотнул головой. Это был жест человека, составившегося себе мнение.

Герцог разорвал конверт, пробежал содержание письма, а затем с гневным смехом бросил его на стол:

— Что вы скажете, господа? — воскликнул герцог, надменно озираясь. Что, как вы думаете, оказалось в этом письмеце? Это послание изменника Монмауза. Он предлагает мне изменить законному государю и перейти на его сторону. В случае покорности он обещает мне величие милости, а за ослушание грозит лишением имущества и изгнанием. Он думает, кажется, что верность Бофортов покупается на вес, как старое тряпье. Или он воображает, что меня можно запугать? Каково нахальство! Воображать, что потомок Джона Гонта принесет присягу на верность отродью бродячей актрисы!

При этих словах герцога все вскочили со своих мест и начали выражать свой гнев и возмущение. Герцог сидел, нахмурив брови и, притоптывая ногой по полу, продолжал рассматривать письмо.

— Я не понимаю, как мог изменник питать такую безумную надежду! воскликнул он. — Как он осмелился послать мне такое дерзкое предложение? Какие-то шельмы милиционеры показали ему один раз спины, — и он уже считает себя победителем. Да как он смеет говорить таким языком? У него и солдат-то настоящих нет, а так, какое-то мужичье! И с кем он позволяет говорить так дерзко? С президентом Уэльса… Надеюсь, господа, что вы засвидетельствуете при случае, что я отнесся к гнусному предложению Монмауза с величайшим негодованием!

Придворные наперебой начали заявлять о своей преданности герцогу, а один немолодой офицер произнес:

— Ваша светлость, можете быть вполне спокойны. Мы сумеем защитить вашу светлость от клеветы и бесчестья. Бофорт гневно
взглянул на меня и воскликнул:

— Ну а вы? Кто вы такой? Как вы осмелились привезти это письмо в Бадминтон? Вы, конечно, с ума сошли, иначе вы за такое дело не взялись бы?

Во мне проснулся дух моего отца, и я спокойно ответил:

— И здесь, и всюду я — в руках Бога. Я сделал то, что обещал сделать, а что будет дальше — это не мое дело. Герцог вскочил с кресла и забегал по комнате:

— Нет, — закричал он, — ты увидишь, что это твое дело. То, что с тобою будет, будет до такой степени твоим делом, что после этого у тебя не будет на свете уже никаких дел. Эй, позвать сюда алебардистов! Ну-с, что вы можете сказать в свое оправдание?

— Я ничего не скажу в свое оправдание! — ответил я.

— Говорить нечего — зато есть, что делать, — бешено ответил Бофорт, возьмите этого человека и наденьте на него кандалы.

Четыре алебардиста приблизились ко мне и взяли меня за руки. Сопротивление было бы явным безумием, и зачем, кроме того, причинять вред людям, исполняющим свой долг? Я испытал судьбу, и если судьба определила мне умереть, так что же? Стало быть, так и надо. Мне пришли в голову латинские стихи, которые меня в дни моего детства заставлял учить наизусть мистер Чиллингфут:

Non civium ardor prava judentiunr.
Non viltus instantis tyranny
Mente gautit solida.
"Грозное лицо тирана" предстало передо мной в виде толстого желтолицего человека в парике и кружевах. Я исполнил совет древнего поэта. Мужество меня не оставило. Мысль о том, что я должен оставить эту жизнь, меня не очень поразила. Что особого в этой жизни?.. Да, дети мои, жизнь я научился ценить позднее, когда женился… Впрочем, это со всеми так бывает. А тогда я смерти не боялся. Я стоял выпрямившись и глядел прямо в глаза разгневанному вельможе. А солдаты тем временем надевали на руки мне кандалы.

Глава XXV НЕОЖИДАННОЕ ПРИКЛЮЧЕНИЕ В СТАРОЙ БАШНЕ

— Снимите с этого человека показание! — произнес герцог, обращаясь к секретарю. — Эй, как вас там, да будет вам известно, что его величество, наш всемилостивейший король, даровал мне по случаю смутного времени чрезвычайные полномочия. Судить изменников я имею право собственной властью, без всяких судей и присяжных. Из письма я узнал, что у бунтовщиков вы являетесь офицером. Ваша шайка называется Вельдширским пехотным полком Саксона. Так, что ли? Берегите свою шею и отвечайте правду…

— Я буду говорить правду, но по более высоким побуждениям, ваша светлость, — ответил я, — в этом полку я командую ротой.

— А кто такой этот Саксон?

— Я буду отвечать только на те вопросы, которые касаются меня. О других же я не скажу ни слова. Герцог покраснел от гнева и закричал:

— Хорош! Скажите, какая щепетильность! Человек, поднявший оружие против короля, нежничает и воображает, что может быть честным. Послушайте, сэр, ваша честь находится в таком несчастном положении, что вы можете ее совсем отбросить. Берегите лучше вашу жалкую шкуру. Видите ли, солнце уже склоняется к западу. Вы видите солнце в последний раз, предупреждаю вас.

— О моей чести я не прошу вас хлопотать, ваша светлость, я сумею сберечь ее сам, — ответил я, — смертью меня тоже не пугайте, если бы я боялся смерти, я не стоял бы здесь перед вами. Но об одном я сказать вам должен. Мой полковник поклялся разделаться с несколькими из ваших дворян точно так же, как вы разделаетесь со мной. Говорю я это не в виде угрозы, а для предостережения. Мой полковник всегда выполняет свои обещания.

— Ваш полковник — как вы его величаете — сам скоро не будет знать, как ему спасти свою шкуру, — ответил герцог, насмешливо улыбаясь. — Сколько у Монмауза людей? Я улыбнулся и отрицательно качнул головой.

Герцог сердито обернулся к советникам и воскликнул:

— Мы должны заставить этого изменника говорить!

— Не мешало бы ему пальцы повинтить, — сказал какой-то старый солдат очень свирепой наружности.

— Зачем винтить? — возразил другой. — Просто засунуть между пальцами зажженную спичку. Этот фокус прямо чудеса делает. На что упорный народ были шотландские бунтовщики, защитники Ковенанта, но и их сэр Томас Дальзелль приводил к истинной вере зажженной спичкой.

Седой господин в бархатистом черном костюме вмешался в разговор:

— Сэр Томас Дальзелль, — сказал он, — изучал военное искусство в Московии и сражался с турецкими варварами. Мы, христиане, не должны подражать обычаям этих дикарей.

— Я удивляюсь на вас, сэр Виллиам, — возразил господин, желавший угостить меня зажженной спичкой, — вы, кажется, хотите по-великосветски войну вести. По-вашему выходит, что воевать и менуэт танцевать — это все едино.

— Сэр, — горячо возразил сэр Виллиам, — я участвовал в битвах в то время, когда вы были младенцем. Вы еще с погремушкой справиться не могли, а я уже имел маршальский жезл. Когда вы на поле битвы, вы имеете право быть суровым и даже жестоким, но пытка — это мерзость. Законами Англии пытки воспрещаются, и не нам нарушать этот закон.

Спор грозил превратиться в ссору. Герцог воскликнул:

— Довольно, господа, довольно! Благодарю вас, сэр Виллиам, ваше мнение я считаю весьма ценным. Равным образом я дорожу и вашим мнением, полковник Хирн. Вопрос этот мы обсудим подробно. Алебардисты, отведите арестанта, и пусть к нему пошлют священника. Он должен свести свои счеты с Богом.

— Вы приказываете, ваша светлость, свести его на гауптвахту? — спросил капитан стражи.

— Нет, отведите его в старую башню Ботлера. Меня вывели в боковую дверь, а дежурный дворянин выкрикнул новое имя. Стража, окружавшая меня со всех сторон, вела меня по бесконечным коридорам, и наконец мы очутились в старинной части замка. Здесь, в угловой башне, была небольшая пустая комната. В ней было сыро и пахло плесенью. Потолок был высокий, сводчатый, а через узкое отверстие в стене проникал свет. В комнате не было ничего, кроме деревянной койки и стула.

Капитан ввел меня в комнату, а сам остался у двери. Некоторое время спустя он, однако, вошел ко мне и ослабил оковы. Капитан был человек с грустным лицом. Его впалые глаза имели торжественно-скучное выражение. Эта погребальная внешность находилась в странном несоответствии с нарядным мундиром.

— Будьте мужественны, друг мой, — произнес он замогильным голосом, немножко сдавит горло, вот и все. Нам пришлось повесить тут одного человека. Это было дня два тому назад, и он хоть бы что. Даже не простонал ни разу. Старый Спендер, палач герцога, знает хорошо свое дело. Он каким-то особенным манером делает мертвую петлю так, что умирающие даже никакой боли не чувствуют. Поэтому, друг, будьте мужественны. Вас мучить не будут, и вы будете в руках хорошего мастера.

Я сел на кровать и воскликнул:

— Ах, как мне хотелось бы уведомить как-нибудь Монмауза, что его письмо доставлено по назначению!

— Да ведь вы же доставили письмо — чего же вам огорчаться! Великолепно доставили, как говорится, из рук в руки. Напрасно вы с герцогом говорили нелюбезно. Он только не любит, когда его раздражают и приводят в гнев. Сказали бы что-нибудь о бунтовщиках, — гляди, — он вас и помиловал бы!

— Я удивляюсь, как это вы, будучи воином, можете го ворить мне такие вещи, — сказал я холодно.

— Ну-ну, не сердитесь. В конце концов, ваша шея, а не моя, будет отвечать. Никто вас не станет удерживать, если вам хочется сделать прыжок в бесконечность. Однако его светлость приказали, чтобы к вам прислали священника. Я пойду за ним.

— Прошу вас священника не беспокоить, — сказал я, — я из независимых, и ваших священников мне не нужно. Я вот лучше Библию почитаю. А с Богом меня примирить ваши священники не могут.

— Хорошо, — ответил офицер, — да оно и лучше, если вы не станете беспокоить декана Хьюби. Он только что прибыл из Чиппенгема и рассуждает с нашим добрым капелланом о пользе смирения. Рассуждают они здорово и в то же время попивают токайское. Чудак этот декан Хьюби. Сегодня после обеда начал он таким умильным тоном читать благодарственную молитву, потом вдруг прервал чтение, обругал дворецкого за то, что тот приготовил цыпленка без трюфелей, а затем как ни в чем не бывало, продол жал чтение. Не хотите ли я вам пошлю декана Хьюби для напутствия? Не нужно? Вообще, я готов вам всячески услужить, тем более что вы пробудете на моем попечений очень-очень недолго. Будьте подобрее, товарищ, не падайте духом.

Он вышел из камеры, но потом снова вернулся и произнес:

— Меня зовут капитан Синклер. Состою я на служба у герцога. Если вам что-нибудь понадобится, позовите меня. Но я, право, советовал бы вам позвать священника. В этой камере сидеть без помощи неба опасно.

— Почему опасно? — спросил я.

— Потому, что здесь водится нечистая сила, — вот почему, — ответил капитан, и, понизив голос, он начал так: — Вот как это случилось. Два года тому назад в эту самую башню был посажен разбойник Гектор Мэрот. Я вот так же, как и теперь, дежурил и сидел в коридоре. Последний раз я арестанта видел в десять часов вечера. Он сидел на койке вот так же, как вы сидите. Ровно в полночь я пошел в камеру. У меня такой обычай заходить время от времени к арестантам. Все-таки развлечешь человека, а то они тоскуют, бедняги. Ну, хорошо, вошел я в камеру, а Мэрота и нет. Чего вы на меня уставились? Я вам рассказываю чистейшую правду. Из двери он выйти не мог, потому что я не спускал глаз с двери. Ну, а из окна, сами извольте видеть, уйти никак нельзя. Стены и пол здесь из камня, и разломать их нечего и думать. Куда же девался арестант? Я смекнул дело сразу, ибо, входя в камеру, услыхал запах серы. И огонь в моем фонаре стал голубой… А вы, молодой человек, не смейтесь, тут смеяться нечему. Гектора Мэрота из темницы увел, разумеется, дьявол. Больше некому. Не станут же его, разбойника, спасать ангелы небесные. Да-с, отец зла утащил уже одну птичку из этой клетки, может быть, он захочет полакомиться и другой. Я вам положительно советовал бы исповедаться и приготовиться к натиску темных сил.

— Я не боюсь дьявола, — ответил я.

— Ладно, коли не боитесь. Главное, чтобы не падать духом, — произнес капитан и, кивнув мне, вышел из камеры.

В замке щелкнул ключ. Стены были так толсты, что я даже не мог слышать никаких звуков в коридоре. До меня доносились только вздохи ветра, шелестевшего в листьях деревьев под окном. В башне царила могильная тишина.

Оставленный наедине с самим с собой, я постарался исполнить совет капитана Синклера и всячески старался себя ободрить. Но речи почтенного были не таковы, чтобы вселить в человека бодрость.

В дни моей молодости, дети, все верили в то, что дьявол может являться людям и даже причинять им телесное зло. Особенно распространена была эта вера между крайними сектантами, в среде которых я воспитывался. Философам, которые сидят у себя в спокойных кабинетах, хорошо рассуждать о суевериях, но войдите в мое положение. Я был один, вдали от всего мира, в тускло освещенной башне. Я сидел в этой могиле и ожидал смерти. Кроме того, на меня подействовал и рассказ капитана. Побег из этой башни невозможен, и, стало быть, Гектор Мэрот мог исчезнуть только при помощи чуда.

Я принялся ощупывать стены башни. Они состояли из огромных квадратных камней, которые были плотно пригнаны один к другому. Расщелина, игравшая роль окна, была прорезана в середине громадного целого камня. Все стены в рост человека были покрыты надписями и изречениями, авторами которых были неудачники, попавшие в эту страшную яму. Пол, составленный из больших каменных плит, залитых цементом, был тоже непроницаем. Здесь нельзя было найти ни одного отверстия, в которое могла бы проскочить крыса, а о том, чтобы самому найти здесь выход, — нечего было и думать.

Ах, дорогие мои, странное положение!. Сидишь один-одинешинек и великолепно соображаешь, что жить тебе осталось очень немного, что вот, дескать, пройдет час-другой, — и ты покончишь счеты с жизнью, а душа твоя устремится к своей последней пристани.

Странно это и страшно! Ах как страшно!

В битве идти на смерть — совсем другое дело. Там ты сидишь на коне, одной рукой поводья подбираешь, а другой за меч хватаешься. Зубы у тебя сжаты, ты и защищаешься, и нападаешь… Дела много, и о смерти некогда думать. Это совсем другое дело.

То же и смерть от болезни. Скажем, человек заболел смертельно, но, прежде чем наступит смерть, он истомится, исстрадается. Рассудок у него ослабнет, чувствительность притупится, он будет умирать, не сознавая, что умирает.

Другое дело — молодой человек, сильный и здоровый, ожидающий в тюрьме смертной казни. Да, этому молодому человеку есть над чем подумать. Если даже смерть его минует и он доживет до седых волос, он будет всю жизнь помнить об этих пережитых им часах, когда он ждал смерти. Это торжественные минуты, и они оставляют на людях вечный след. Вся жизнь проходит перед твоими очами, вспоминаешь отчетливо все свои грехи и поступки. При свете надвигающейся смерти все эти маленькие пятнышки становятся яркими — все равно как пыль в комнате становится видна, если через отверстие в стенке ворвется в комнату солнечный луч.

Я сидел на койке, опустив голову на грудь, погруженный в эти торжественно-странные мысли и воспоминания. И вдруг я услышал резкое постукивание — словно стучал человек, желающий привлечь мое внимание. Я вскочил с кровати и оглянулся, но в комнате, которая все более и более погружалась во мрак, ничего не было видно. Мне пришло в голову, что я стал жертвой галлюцинации, но стук опять повторился. Я поднял в голову и увидел, что в расщелину окна глядит на меня кто-то. Я видел только часть лица один глаз и часть щеки. Я встал на стул и убедился, что передо мной ни кто иной, как фермер, с которым я прибыл в Бадминтон.

Фермер просунул палец и, грозя им, прошептал:

— Тише, паренек, говорите тише, а то стража, пожалуй, услышит. Что я могу для вас сделать?

— А почему вы узнали, что я здесь? — спросил я, удивленный появлением Брауна.

— Ну, вот еще спросил, — ответил фермер, — да я этот дом знаю не хуже самого Бофорта. Еще когда Бадминтона и в заводе не было, я с братишками лазил на эту старую башню. Мне не впервой приходится разговаривать через это окошечко… Говорите живее: что я могу для вас сделать?

— Я вам очень благодарен за вашу доброту, сэр, — ответил я, — но, кажется, вы не можете ничего для меня сделать — вот разве вы возьметесь уведомить о моей судьбе друзей, находящихся в армии Монмауза.

— Это я могу сделать, — прошептал фермер Браун, — слушайте-ка, я вам скажу то, чего не говорил ни одному человеку в мире. Меня и самого мутит по временам, что над нами царствует папист. Ну разве папист может царствовать над протестантами? Это непорядок. Когда у нас были последние выборы, я нарочно поехал и подал голос за мэстера Эванса из Торнфорда, а мэстер Эванс — против короля. Если бы наши с Эвансом желания сбылись, наш герцог давно бы сидел на английском троне. Так по закону следует, по настоящему закону, а теперь у нас закон не настоящий. удивительная штука — этот закон. То он говорит «да», то «нет». Закон похож на квакера Барклая, который недавно приходил к нам и обозвал нашего пастора звонарем. То же и закон. Застрелить закон нельзя, и проткнуть пикой его нельзя, и конницей смять его нельзя. Уж если закон сказал «нет», то, значит, нет и будет. С законом воевать это все равно что с книгой Бытия сражаться. Вот если бы Монмаузу удалось переменить закон, то это было бы для него лучше, чем помощь всех герцогов Англии. Монмауз — протестант, и за это за одно я был бы рад служить ему, если бы мог.

— В армии Монмауза, — ответил я, — есть состоящий в полку Саксона капитан Локарби. Дела мои плохи, меня казнят, и я был бы вам очень благодарен, если бы вы уведомили Локарби о моей судьбе. Скажите ему, что я прошу уведомить о моей смерти и родителей в Хэванте, да как-нибудь помягче. Если я буду уверен, что вы исполните это поручение, мне и умереть будет легче.

— Это будет непременно сделано, дорогой мой, — ответил добрый фермер. — Этой же ночью я отправлю надежного человека на самой лучшей лошади, и он сообщит вашим друзьям о том, что вы попали в беду… При мне есть небольшая пила. Хотите я ее вам одолжу?

— Нет, спасибо, меня ни один человек не может спасти^ — ответил я.

— В старину в потолке этой комнаты было устроено отверстие, — сказал фермер, — что, теперь его не видать?

Я поднял голову вверх и ответил:

— Потолок очень высокий и сводчатый, но никакого отверстия не видать.

— Было отверстие, — настойчиво повторил фермер, — я помню даже, как брат Роджер спустился однажды на веревке сюда, в башню. Ведь в старину-то пленников сверху в башню спускали, все равно как Иосифа Прекрасного в ров. Дверь сделали недавно.

— Есть ли отверстие, нет ли его — мне это не поможет, — ответил я. Вскарабкаться туда немыслимо. Но советую вам уйти как добрый друг, а то вас, пожалуй, увидят — и выйдет неприятность.

— В таком случае прощайте, сердце мое! — прошептал фермер, и лицо его исчезло.

В течение всего этого длинного вечера я несколько раз взглядывал на окно с безумной надеждой, что фермер Браун вернется, но надежда эта была тщетная. Я видел его в последний раз.

Как ни коротко было это посещение доброго человека, но оно подняло во мне дух. Я верил обещанию фермера, и мне было приятно сознание того, что друзья узнают о постигшей меня судьбе.

Между тем стало совсем темно. Я ходил взад и вперед по камере. В замке звякнул ключ. Капитан вошел, неся большую кружку молока и кусок хлеба.

— Вот ваш ужин, приятель, — сказал он, — есть ли у вас аппетит или нет, но кушайте. Пища даст вам силы, необходимые для того, чтобы остаться мужчиной до самого конца. Говорят, что лорд Госсель, которого казнили в Тауэре, удивительно как хорошо умер. На него было просто приятно смотреть. Будьте бодры, и про вас будут так же говорить. Его светлость в бедовом настроении. Ходит взад и вперед, кусает губы и сучит кулаки. Вообще ведет себя, как человек, не могущий сдержать своего гнева. Может быть, его светлость и не на вас сердится, но тогда на кого же? Кто, кроме вас, мог его рассердить?

Я не ответил этому "другу Иова", и он ушел, поставив молоко и хлеб на стул, а фонарь на пол. Поев, я почувствовал себя значительно бодрее и спокойнее и, улегшись на койку, скоро погрузился в тяжелый, глубокий сон. Не знаю, сколько времени я спал — может быть, часа три-четыре, но меня разбудили какие-то звуки, похожие на скрип болтов. Я сел на постели и оглянулся. Фонарь догорел и потух, и комната была погружена в непроницаемый мрак. Только сероватое пятно, видневшееся сверху, указывало на местонахождение узкого оконца. Я напряг слух, но все было тихо. И однако, во мне жила уверенность, что я не ошибся, что слышанный мною звук не галлюцинация и что шумели в моей комнате.

Я встал с постели и пошел по комнате, нащупывая руками стены и дверь. Затем я стал щупать пол. Но нет, все было по-старому. Перемен никаких. Откуда же пришел этот звук? Я сел на кровать и стал терпеливо ждать, не услышу ли я его снова.

И звук повторился. Сперва послышалось что-то вроде тихого стона и треска. Было похоже на то, что отворяли осторожно и тихо давно не отворявшуюся ставню или дверь.

И вдруг в мою мрачную тюрьму полился откуда-то слабый свет. Я поднял лицо к сводчатому потолку. Свет лился из небольшого круглого отверстия, которое было явно видно в самой середине потолка. Я продолжал смотреть. Отверстие все ширилось и увеличивалось, и наконец в нем показалась чья-то голова. Этот неизвестный мне человек бросил узловатую веревку, и она ударилась о пол моей комнаты и повисла в воздухе. Веревка была толстая, крепкая; я сразу увидал, что она меня выдержит, а подергав за нее, убедился, что она крепко привязана к чему-то там наверху.

Я понял, что какой-то неизвестный мне благодетель нарочно спустил веревку, чтобы я мог выбраться из башни, и я, не ожидая дальнейших приглашений, полез вверх. Протиснув плечи не без труда через отверстие в потолке, я очутился в верхней комнате. Внезапный переход из тьмы в свет ослепил меня. Я стоял еще и протирал себе глаза, а мой спаситель вытянул назад веревку и закрыл отверстие в полу. Я понял, что исчез бесследно и что капитан Синклер опять услышит запах серы.

Передо мной стоял низенький толстый человек в кожаных панталонах и куртке из голубой материи. По одежде можно было думать, что это конюх. Широкая войлочная шляпа была надвинута низко и скрывала глаза. Нижняя часть лица была скрыта широким шарфом, окружавшим шею. В руках он держал фонарь, и при его свете я увидал, что комната, в которой я теперь находился, равна по величине той, в которой я только что был. Разница была в том лишь, что в этой комнате было большое окно, выходившее в парк. Мебели в комнате никакой не было, но вдоль ее шла широкая балка. К ней и оказалась привязанной веревка, по которой я выбрался из своей могилы.

— Говорите, друг, потише! — произнес незнакомец. — Правда, стены толсты и двери заперты, но мне не хотелось бы, чтобы стража пронюхала, как вас похитили.

— Право, сэр, мне все это кажется сном, — ответил я, — я поражен тем, что меня спасли из моей страшной тюрьмы, но еще удивительнее то, что нашелся друг, который захотел меня спасти. Вы подвергаете себя опасности, спасая меня.

Незнакомец повернул фонарь таким образом, что он осветил плиту, закрывавшую отверстие в полу.

— Смотрите-ка, — сказал он. — Видите, как верхние камни окружают это отверстие. Эта дыра в полу так же стара, как и сама башня. Она во всяком случае старее двери, через которую вы вошли. Комната, в которой вы сидели, одна из страшных тюрем-"бутылок", французы называют эти тюрьмы норами. Тюрьмы эти изобретены жестокими людьми старых времен и предназначались для несчастных пленников. Человек, посаженный в такую бутылку, мог съесть самого себя, но выскочить из нее не мог. Адская выдумка, не правда ли? Но эта именно выдумка и помогла освободить вас.

— За что я премного вам благодарен, ваша светлость, — ответил я, пристально глядя на моего избавителя.

— Ну, так к черту этот маскарад! — сердито воскликнул герцог, сдвигая на затылок шляпу и снимая шарф. — Даже прямодушный солдат и тот видит меня насквозь, несмотря на мое переодевание. Боюсь, капитан, что из меня никогда не выйдет хорошего заговорщика. У меня характер такой же открытый… такой же… как у вас. Лучшего сравнения я и придумать не могу.

— Кто слышал хоть раз голос вашей светлости, тот его никогда не забудет! — ответил я.

— Особенно, когда этот голос говорит о веревке и тюрьме, — усмехаясь, произнес герцог, — я вас обидел, посадив в тюрьму, но вы должны признаться, что я загладил обиду, вытащив вас из тюрьмы самолично. Я вытащил вас удочкой, словно пескаря из бутылки… А теперь скажите мне, как это вы решились отдать мне это письмо в присутствии совета?

— Я сделал все, от меня зависящее, чтобы передать вашей светлости это письмо наедине, — ответил я.

— Это правда, — подтвердил герцог, — но беда в том, что тайных аудиенций добиваются решительно все: и солдаты, торгующие своими саблями, и изобретатели с длинными языками и пустыми кошельками. Почему я могу знать, что вы приехали с действительно важным делом?

— Простите, ваша светлость, но я боялся упустить удобный случай. Мне говорили, что вы очень заняты и что доступ к вам затруднен. Я мог не добиться свидания с вами.

Герцог, шагавший взад и вперед по комнате, ответил:

— Я вас не порицаю, но вы все-таки вели себя неловко. Положим, я мог бы спрятать ваше письмо в карман, но это бы возбудило подозрения. В конце концов пронюхали бы о цели вашего приезда в Бадминтон. Есть много людей, которые завидуют моей блестящей карьере; эти люди не преминули бы воспользоваться удобным случаем и очернили бы меня в глазах короля Иакова. Особенно сильно преследуют меня Сондерланд и Сомерес. О, это ловкие люди, и они изощрялись в искусстве делать-слона из мухи. Мне ничего, одним словом, не оставалось, как только показать бумаги совету и обрушиться на их подателя. Я вел себя так, что ни один недоброжелатель не может сказать против меня ни слова. Скажите, как бы вы посоветовали мне поступить при таких обстоятельствах?

— Как вам подсказывает совесть, ваша светлость, так и поступайте, отвечал я.

— Ох, вы воплощенная честность!.. Общественные деятели должны осторожно идти по дороге жизни, а то, того и гляди, споткнешься и разобьешь себе голову. Если бы все мы ходили с душой на распашку, в Тауэре не хватило бы места, сколько бы гостей в него наехало. Но у нас с вами идет секретный разговор, и я могу быть откровенным.

Я знаю, что вы не выдадите меня и ничего не разболтаете. Имейте в виду, что никакого письменного документа я вам не дам. Листом, на котором я напишу свой ответ Монмаузу, будет ваша память. Прежде всего сотрите с вашей памяти все, что вы слышали от меня днем, в совете. Представьте себе, что вы видите меня в первый раз в жизни. Можете ли вы это сделать?

— Я прекрасно понимаю, что ваша светлость, обращаясь со мною сурово, имели в виду не меня, а посторонних.

— Именно, именно, капитан… Но скажите мне, пожалуйста, каково настроение среди самих восставших? Надеются ли они на успех? Вы, наверное, слышали суждения по этому вопросу вашего полковника. Вы, наверное, также наблюдали за товарищами. Как они себя держат? Надеются ли они одолеть королевские войска?

— Мы до сих пор действовали с большим успехом, — ответил я.

— Ну да, вы сражались с милицией. Но против вас ведь выступят настоящие, испытанные войска. Это совсем другое дело. И однако… однако… Вот что я вам скажу, капитан. Если вам удастся разбить армию Фивершама, восстание охватит всю страну. Но это трудно сделать. Друзья короля работают изо всех сил. С каждой почтой я получаю известия о формировании новых частей войск. Ардернарль со своей милицией продолжает стоять на западе. Граф Пемброк находится в Вельдшире. Лорд Ломлей двигается с востока с войсками, набранными в Сусексе. Граф Абингдон стоит в Оксфорде в полной боевой готовности. Даже университетские и те вооружились. Они сняли свои мантии и шапочки и надели каски и латы. Из Амстердама плывут войска Вильгельма Оранского… Да… и однако. Монмауз выиграл две битвы. Отчего ему не выиграть третью?.. Запутанное это дело, капитан, очень запутанное!

Герцог, бормоча эти фразы и нахмурив лоб, ходил взад и вперед по комнате. Говорил он скорее с самим собой, чем со мной. Время от времени он с видом полного недоумения качал головой. Наконец он взглянул на меня и произнес:

— Мне хотелось бы, чтобы вы передали от меня Монмаузу следующее: во-первых, я благодарю его за присланное письмо. Письмо это я прочту и обдумаю как следует. Затем скажите Монмаузу, что я ему желаю всякого успеха в его предприятии и с охотой помог бы ему, если бы не находился под строгим надзором моих врагов. Если я обнаружу мою симпатию к Монмаузу, эти люди немедленно на меня донесут. Скажите Монмаузу, что я открыто перейду на его сторону, если он двинет свою армию к Бристолю. Но теперь я сделать этого не могу. Я только себе причиню вред, а ему пользы не сделаю. Вы передадите мое поручение?

— Передам в точности, ваша светлость.

— А теперь скажите мне, как держит себя сам Монмауз?

— Он держит себя как мудрый и храбрый вождь, — ответил я.

— Странно, — пробурчал герцог, — при дворе всегда шутили над Монмаузом и говорили, что у него не хватает энергии даже настолько, чтобы окончить игру в мяч. Он бросал лопаточку в то время, когда нужно было сделать еще один или два удара до выигрыша. У Монмауза никогда ни в чем не было определенного плана. Он был флюгером и вертелся во все стороны, куда ветер подует. Постоянен он был только в своем непостоянстве. Правда, он повел шотландскую кампанию, но ведь всем известно, что битву у Бутвельского моста выиграли Дальзелль и Клэверхауз. Монмауз тут был ни при чем. Выходит, что Монмауз похож на древнего Брута из римской истории. Этот Брут прикидывался дурачком и таким образом скрывал свое честолюбие.

Герцог опять погрузился в раздумье и, позабыв о моем присутствии, разговаривал с самим с собой, а не со мной. Я ему не возражал, а ограничился замечанием, что Монмауз завоевал сердца простого народа.

— В этом-то и заключается его главное преимущество! — воскликнул Бофорт. — В его жилах течет кровь его матери. Он не считает для себя унизительным пожать грязную лапу какого-нибудь лудильщика или принять участие в беге с потными деревенскими ребятами. Да, Монмауз, поступая таким образом, совершенно прав. События показали, что он прав. Он любезничал с сиволапыми мужиками, и сиволапые его поддерживают в то время, как дворяне держатся вдали. Ах, как бы мне хотелось заглянуть в будущее! Итак, капитан, я вам сообщил мой ответ. Передайте его по возможности точно. Если вы изукрасите его и сделаете более горячим и сердечным, я вам буду очень благодарен. Однако, вам пора ехать. Через три часа сторожа сменятся, и ваше бегство будет обнаружено.

— Но куда мне идти? — спросил я.

— А вот сюда, — ответил Бофорт, распахивая окно и спуская привязанную к балке веревку в парк, — веревка коротка, и одного-двух футов не хватит, но вы высоки ростом и станете на землю. Спустившись вниз, идите по усыпанной песком дорожке, идущей направо, и вы дойдете до высоких деревьев, обрамляющих парк. Около седьмого по счету дерева растет куст. Стенка за кустом имеет уступ. Вы перелезете через него и найдете моего слугу, который вас ждет с вашей лошадью. Садитесь на коня и торопитесь, торопитесь изо всех сил, держа курс к югу. К утру вы будете вне всякой опасности.

— А мой палаш? — спросил я.

— Все ваши вещи там, у моего слуги. Передайте Монмаузу все, что я сказал, и расскажите ему, что я с вами обращался ласково и любезно.

— Но что скажет совет вашей светлости, узнав, что я исчез? — спросил я.

— Фи! Не беспокойтесь об этом. Завтра на рассвете я уезжаю в Бристоль и дам своим советникам столько работы, что им некогда будет заниматься вашей судьбой. А солдаты вообразят, что вас похитил дьявол. Надо вам сказать, что у них есть такое поверье, что камера, в которой вы сидели, посещается сатаной. Да и правду сказать! В старые годы в этой башне творились такие дела, что дьяволы в аду только радовались. Осторожнее, не упадите. Так, до свидания! Не позабудьте моего поручения.

— До свидания, ваша светлость, — ответил я и начал быстро и бесшумно спускаться по веревке вниз, в сад.

Во время этого воздушного путешествия я увидел темную расщелину в стене башни. Это было то самое окно, через которое разговаривал со мной честный фермер Браун.

Только полчаса тому назад я лежал на тюремной койке без надежды спастись. Теперь я был свободен, никто меня не удерживал, я дышал воздухом свободы. Тюрьма и виселица были далекими от меня; точно я от дурного сна проснулся.

Да, дети мои, такие быстрые перемены действуют на людей потрясающим образом. Сердце было твердо, когда человек готовился к смерти, но, когда смертная опасность миновала, сердце размягчается. Я знал одного очень почтенного торговца. Ему однажды дали знать, что все его корабли потонули в океане. Он сказал, что земное богатство — вздор, и успокоился, но вот ему говорят, что слух о несчастье ложный и что корабли его целы. Тогда купец позабыл о своей философии и стал радоваться как ребенок.

Что касается меня, дети мои, я верю в то, что в человеческой жизни нет ничего случайного. Испытание это было послано мне Богом для того, чтобы я научился глядеть на жизнь серьезно, а спас меня Бог для того, чтобы я начал жить серьезной жизнью. И настроение у меня было очень серьезное. Спустившись на землю, я опустился на колени и здесь, на зеленой траве, в тени Ботлерской башни стал горячо молиться. Я молил Бога, чтобы он помог мне прожить с пользой для других, чтобы Он помог мне жить настоящей благородной жизнью, жертвуя своими личными интересами для святого дела родины.

Прошли добрые пятьдесят лет, дети мои, с тех пор как я преклонил свой дух перед Всевышним в освещенном луной парке Бадминтона, и эти минуты, я откровенно вам скажу, не прошли для меня бесследно. Я точно получил откровение, я научился, как жить, как поступать, и всю жизнь пользовался этим уроком.

Благо человеку, которому Бог открыл глаза на истинный смысл бытия. Плоть наша немощна, страшны дни сомнения и опасности, но все эти препятствия просветленная Богом душа преодолевает успешно.

Окончив молитву, я пошел по правой дорожке. Шел я долго, с милю, а то и более. Я миновал рощи и пруды для карпов. Наконец я добрался до деревьев, росших около стены парка. На всем своем пути я не встретил ни одного живого существа, кроме стада ланей, которые, подобно ночным приведениям, стремительно помчались по освещенной месяцем долине. Я оглянулся назад. На освещенном звездами небе мрачно и угрожающе чернела Ботлерская башня.

Вот и седьмое дерево. Я перебрался через стену парка и нашел своего любезного серого в яблоках коня. Грум держал его в поводу. Я вскочил на седло, опоясал меч и пустил лошадь во весь карьер.

Всю ночь я скакал мимо погруженных в сон хижин и освещенных лучами луны ферм. Месяц играл в воде рек и обливал своим светом поросшие березками горы.

Наконец на востоке показались розовые пятна, которые постепенно превращались в одно багровое зарево. Затем над голубыми Сомерсетскими горами появилась часть солнечного диска. Я был уже далеко от Бадминтона. Было утро субботы, и изо всех сел несся приятный колокольный звон. Теперь, освободившись от опасного пакета, я чувствовал себя гораздо свободнее и никаких предосторожностей не принимал. На одной заставе меня остановили, и юркий чиновник, устремив на меня проницательные глаза, спросил, откуда я еду. Но, услыхав, что я был у его светлости герцога Бофорта, чиновник мгновенно успокоился. Несколько далее у Аксбриджа я нагнал какого-то толстенького скотовода, который, трясясь на своей сытенькой лошадке, направлялся в Уэльс. С этим фермером мы ехали некоторое время вместе, и он мне сообщил, что все Сомерсетское графство — и его северная, и южная половина — находятся в открытом восстании. Уэльс, Шептон-Маллет и Гладстонбери тоже, как оказывается, были заняты войсками короля Монмауза. Королевские полки, в ожидании прибытия подкреплений, отступали к западу и востоку.

В деревнях, через которые я теперь проезжал, на всех церквах развевались голубые флаги. Крестьяне, собравшись на лужайке, обучались маршировке. Драгун и солдат нигде не было видно. Власть Стюартов была повсюду упразднена.

Мне пришлось ехать через Шептон-Маллет, Пайперз-Инн, Бриджуотер и Северный Пезертон. Только к вечеру я добрался на моей усталой лошади до Кросс-Хэдса. Вдалеке, внизу в долине, виднелись башни и колокольни Таунтона. Я выпил кружку пива, а лошади дал решето с овсом. Подкрепившись таким образом, мы с Ковенантом снова двинулись в путь. Спускаясь с горы, я увидал человек сорок всадников, которые мчались во весь опор прямо на меня. Они неслись так бешено, что я, невольно усомнившись, остановил лошадь. Кто это — друзья или враги?

Но, когда они приблизились, я узнал в двух офицерах, скакавших во главе отряда, Рувима Локарби и сэра Гервасия Джерома. Увидав меня, они оба подняли вверх руки, причем Рувим, сделав это движение, соскользнул вперед и очутился у своей лошади на шее. Лошадь махнула головой, и Рувим снова очутился в седле.

— Это Михей! Это Михей! — голосил Рувим вне себя от неожиданности, причем по его добродушному лицу струились крупные слезы.

Сэр Гервасий потыкал меня пальцем, как бы желая убедиться, что я настоящий, а не видение, и спросил:

— Черт возьми, как вы сюда попали? А ведь мы все сорок человек уже ехали во владение Бофорта, чтобы мстить за вас. Мы хотели мстить за вас и сжечь его замок. В Таунтон только что приехал конюх какого-то фермера, живущего около Бристоля, и сообщил, что вы приговорены к смерти. Я так и выскочил из дома с незавитым париком и присоединился к Локарби, которому лорд Грей разрешил сделать набег на владения Бофорта. Ну, как съездили?

— Все было, — ответил я, пожимая руки товарищам, — вчера вечером я был глубоко уверен, что не доживу до восхода солнца, а теперь, как видите, я жив и здоров. Но для того чтобы рассказать все мои приключения, нужно время.

— Верно, а между тем король Монмауз с нетерпением ждет вашего возвращения. Направо кругом, господа, и прямо в лагерь. Мы успешно и скоро выполнили наше дело. О, Михей, если бы с вами что случилось. Бадминтону пришлось бы плохо!

Отряд повернул и медленно направился к Таунтону. Я ехал между сэром Гервасием и Рувимом, и эти верные друзья мне начали рассказывать, что случилось во время моего отсутствия. Я же поведал им вкратце о моих приключениях. Когда мы въехали в городские ворота, уже наступил вечер. Я отдал Ковенанта конюху мэра и направился прямо во дворец докладывать о своей поездке.

Глава XXVI СПОР В КОРОЛЕВСКОМ СОВЕТЕ

Я прибыл в Таунтон как раз ко времени заседания совета короля Монмауза. Мое появление вызвало всеобщую радость и изумление. Королю только что перед этим донесли, что я казнен в Бадминтоне. Несмотря на присутствие короля, многие члены совета, между которыми был мэр, Антон Бюйзе и Саксон, вскочили с мест и, подбежав ко мне, стали горячо жать мне руки. Сам Монмауз удостоил произнести несколько милостивых слов и приказал мне сесть за стол.

— Вы заслужили право участвовать в нашем совете, — сказал Монмауз, но нужно устроить так, чтобы прочие капитаны не завидовали этой почести, а для этого я вас жалую особым титулом. Вы будете называться начальником разведочного отдела. Новой работы вас этот титул делать не заставит, но вы будете числиться благодаря ему старшим капитаном армии. Мы слышали, продолжал король, — что Бофорт принял вас очень грубо и что вам угрожала смерть в одной из его башен, но, несмотря на эти дурные вести, вам удалось благополучно вернуться. Расскажите же нам по порядку обо всем, что вы испытали.

Я хотел было ограничиться передачей того лишь, что относилось непосредственно к Бофорту, но члены совета выразили желание услышать подробный отчет о всей моей экспедиции. Тогда я сообщил вкратце о своем плене у контрабандистов, о захвате акцизного чиновника, о моем путешествии на контрабандистском судне и знакомстве с фермером Брауном. Затем я рассказал о том, как Бофорт посадил меня в тюрьму и из нее высвободил. Далее я сообщил о том, что Бофорт велел передать королю. Совет слушал мой рассказ с величайшим вниманием. Придворные произносили по временам божбы, а пуритане испускали благочестивые вздохи и. восклицания. По этим божбам, вздохам и восклицаниям я догадывался, что все меня слушают с громадным интересом. Особенное внимание привлекали к себе слова Бофорта, и меня несколько раз заставляли повторять мой разговор с герцогом. Когда я наконец окончил рассказ, все погрузились в молчание и стали переглядываться, как бы спрашивая, кто будет говорить.

— Честное слово, этот молодой человек может быть назван Улиссом наших дней, хотя его одиссея длилась всего-навсего три дня, — произнес наконец Монмауз. — Скюдери не писала бы таких скучных вещей, если бы она имела понятие о пещерах контрабандистов и о тюрьмах с открывающимся потолком. Не правда ли. Грей?

— Да, наш капитан имел интересные приключения, — ответил лорд Грей, поручение он исполнил прекрасно, как подобает храброму и честному офицеру. Итак, Бофорт не дал вам никакого письма?

— Ни слова, милорд, — ответил я.

— Но на словах он заявил, что сочувствует нашему делу и присоединится к нам открыто, когда мы приблизимся к Бристолю?

— Так он сказал, милорд.

— И однако в совете он говорил о вас с осуждением и позволил себе постыдно поносить короля. Так ли? Он позволил себе усомниться в благородном происхождении возлюбленного монарха? Так ведь вы сказали?

— Совершенно верно, милорд. Король Монмауз произнес:

— Бофорт хочет сесть между двумя стульями и в конце концов не попадет ни на один из них. Не люблю я таких двуличных людей. Но все-таки отчего бы нам и не пойти к

Бристолю, если мы можем этим способом заставить Бофорта перейти на нашу сторону?

— Но ведь мы и без того, ваше величество, решили идти к Бристолю и взять > чт город, — заметил Саксон.

— Около Бристоля возведены новые укрепления, — сказал я, — там же стоит пять тысяч глочестерского войска. Я, проезжая мимо, видел массу рабочих, которые работают над новым укреплениями.

— Если Бофорт перейдет на нашу сторону, то и Бристоль будет наш, произнес Стефен Таймвель. — В Бри-. столе же, мне хорошо известно, — есть много благочестивых и честных людей, которые обрадуются приходу протестантской армии. Мы даже можем и осадить город. Зная, что часть осажденных нам сочувствует, мы имеем право рассчитывать на верный успех.

— Гром и молния! — воскликнул нетерпеливый немец, нисколько не стеснявшийся присутствием короля. — Можно ли говорить об осадах, когда у нас нет ни одного осадного орудия?

— Бог пошлет нам особые орудия! — послышался певучий носовой голос Фергюсона. — Разве не помог Бог иудеям разрушить стены Иерихона безо всяких осадных орудий? Разве не воздвиг Бога-человека Роберта Фергюста и не сохранил ли Он его от тридцати пяти смертных приговоров и двадцати двух осуждений? Есть ли что невозможное Богу? Осанна в вышних! Осанна в вышних!

— Доктор прав, — заявил один английский сектант с четырехугольным лицом и кожей, напоминавшей дубленую шкуру, — мы слишком много говорим о земной тщете и переходящих плотских нуждах и потребностях. Мы слишком мало уповаем на небесный Промысл. Пусть вера будет нам посохом, опираясь на который, мы и пойдем по каменистому и трудному пути нашему. — Сектант поглядел на придворных и, возвысив голос, продолжал: — Да, господа, вы можете сколько угодно смеяться. Слова благочестия вам смешны, но я вам говорю, что это вы и подобные вам наводят гнев Божий на нашу армию.

— И мы думаем так же! — гневно закричали несколько сектантов.

— Верно-верно! — подхватили пуритане, и мне показалось, что я услыхал голос Саксона.

Один из придворных вскочил с места и с красным от гнева лицом воскликнул, обращаясь к королю:

— Неужели вашему величеству приятно, чтобы нас оскорбляли в вашем присутствии? Долго ли мы будем подвергаться этим дерзостям? Мы не менее религиозны, чем они, но мы — дворяне, мы поклоняемся Богу в сердце, а не таскаем своих чувств по уличным перекресткам, как эти фарисеи.

— Не смей порочить святых Божиих! — громко и сурово воскликнул пуританин. — Внутренний голос говорит мне, что лучше поразить тебя насмерть здесь, в присутствии короля, нежели дозволять тебе порочить возрожденных к новой жизни людей.

При этих словах придворные и сектанты
вскочили со своих мест и схватились за оружие. Противники стояли молча, бросая друг на друга уничтожающие, полные ненависти взгляды.

Мирные члены совета поспешили успокоить враждующих; все снова заняли свои места. Тишина водворилась.

Лицо короля потемнело от гнева.

— Вот как, господа! — сердито произнес он. — Вы так мало питаете уважения к моей особе, что ругаетесь, словно в кабаке, и готовы даже драться. Что это такое? Разве зала совета — харчевня? Где ваше уважение к королю? Я, господа, не потерплю этого позора, откажусь лучше от своих прав на престол и вернусь в Голландию или же поеду сражаться за христианскую религию с турками. Знайте, господа, что я буду жестоко расправляться с теми, кто осмелится волновать армию религиозными распрями. Пусть каждый верит и молится по своему и не пристает со своими религиозными убеждениями к ближним. Вас, мэстер Бранвель, мэстер Джеймс и сэр Генри Ноттоль, я лишаю права участия в совете. Вы придете сюда только тогда, когда я прикажу. Теперь, господа, можете расходиться. Пусть каждый идет к своему делу. Завтра утром мы с помощью Божией двинемся на север, попытаем счастья там.

Король поклонился, показывая, что заседание кончено.

Затем он отвел лорда Грея в сторону и стал с ним беседовать. Король, видимо, был встревожен. Придворные вышли из залы толпой, звякая шпорами и саблями. Среди них было несколько англичан и много шотландцев и иностранцев. Виднелись также фигуры сомерсетских и девонширских помещиков. Пуритане столпились и вышли вслед за придворными. Шли они не как всегда, с опущенными вниз глазами и степенно. Лица у них были угрюмые, брови нахмурены, таковы, наверное, были древние иудеи, собирающиеся истреблять своих врагов.

И действительно, в армии было неспокойно. Дух сектантства и религиозной распри носился в воздухе. На площади перед дворцом постоянно слышалась проповедь. Пуритане жужжали не умолкая, словно мухи. Все телеги и бочки были превращены в церковные кафедры, и около каждой из этих кафедр создался свой маленький кружок слушателей. Идя по лагерю, мы вдруг остановились перед волонтером, который, одетый в рыжую куртку с перевязью и высокие сапоги, говорил слово об оправдании делами. Немного далее гренадер в ярко-красном мундире изъяснял догмат о Святой Троице. В тех случаях, когда бочки и телеги, с которых проповедывалась религия, находились слишком близко одна к другой, между проповедниками завязывался горячий спор; слушатели криками выражали свое одобрение и неодобрение. Эти необычные сцены казались еще более фантастичными благодаря обстановке. Фигуры проповедников были озарены мелькающим огнем костров.

Я пробирался через эту толпу, и на сердце у меня было тяжело. Сцена в совете произвела на меня удручающее впечатление. Можно ли рассчитывать на успех, если среди сторонников одного и того же дела господствует такое разделение и взаимная ненависть? Саксон, напротив, был весел. Глаза у него блестели, и он не без удовольствия потирал руки.

— Закваска хорошая, тесто всходит, — произнес он, — что-нибудь должно из этого выйти.

— Я не вижу, что может выйти из междоусобицы, — ответил я.

— Хорошие солдаты — вот что выйдет, товарищ, — произнес Саксон, — они обтачивают себя на свой манер о точильный камень религии. Эти споры воспитывают фанатизм, а фанатик — это материал, из которого делаются победители Разве вы не слыхали, что армия старого Нолля делилась на пресветериан, независимых, исступленных, анабаптистов, исповедников Пятого царства, браупистов и еще двадцать разных сект? Все эти люди ожесточенно между собой спорили, но воины они были чудесные. Такой армии, как армия Кромвеля, мир не видал ни до, ни после.

Любой сектант, ты так и знай,

Тебя загонит палкой в рай.

Это я опять старого Самюэля вспомнил. Пускай эти добрые люди орут и ссорятся. Их религиозные споры полезней всякой маршировки, право полезнее.

— Но что вы скажете об этой распре в королевском совете?

— А вот это гораздо серьезнее, это очень серьезно. Все веры можно примирить, но нельзя примирить пуританина с легкомысленным атеистом. Это вода и масло. Масло — это пуританин, ибо он, как масло, всплывает всегда наверх. Придворным придется самим защищать себя, а за пуритан — вся армия. Я доволен тем, что мы завтра идем в поход. Я слышал, что королевские войска уже идут по Солсберийской равнине. Если они не добрались до нас, то только потому, что у них отстал обоз и они его поджидают. Они все везут с собой. Они знают, что симпатии местного населения не на их стороне. Ах, друг Бюйзе, как дела?

— Ganz gut, — ответил встретившийся с нами в толпе немец-великан, что здесь за гомон? Разорались, как грачи на закате солнца. Удивительный народ — англичане, преудивительный, черт вас подери! Не найдется у вас двух человек, которые мыслили бы одинаково по религиозным вопросам. Кавалеру подавай цветной костюм, божбу и сквернословие, а пуританин скорее позволит себя зарезать, чем расстанется с черным платьем и Библией. Одни орут:

"Да здравствует король Иаков!" — а другие галдят: "Ура королю Монмаузу!" Этого мало: есть у вас и республиканцы вроде мэстера Вэда. Они кричат, что короля совсем не надо. Я начал слушать эти споры еще в Амстердаме. Верите ли, что голова кругом идет от этого крика и гама. Старался я понять, чего вам, англичанам, нужно, и спрашивал у многих людей объяснений. Одни говорят так, другие — иначе. Из этих объяснений я, признаться, ничего не понял… Ну, мой молодой Геркулес, я очень рад, что вы благополучно вернулись. Руку вам протягивать боюсь, право, боюсь после тогдашней переделки. Помните небось? Ну, худого влияния, надо надеяться, на вас ваше путешествие не оказало?

— Признаться, оказало. Веки у меня точно свинцом налиты и глаза слипаются, — ответил я, — спать мне очень мало довелось. За эти три дня я спал всего часа два на корабле да столько же на тюремной койке. Вот и весь мой сон во время путешествия.

— А завтра нам вставать надо рано. Рожок протрубит раньше восьми часов, — сказал Саксон, — мы поэтому с вами расстанемся. Отдыхайте после трудов.

И оба солдата, простившись со мной, двинулись по Верхней улице, а я поспешно направился к гостеприимному дому мэра, сэра Стефена Таймвеля. Мэр и домочадцы встретили меня с большим радушием, но заставили меня снова рассказать о своем полном приключений путешествии. Только после этого мне позволили идти спать.

Глава XXVII ДЕЛО ОКОЛО КЕЙНСКОГО МОСТА

Наступил понедельник 21 июня 1685 года. День был ветреный и пасмурный. Свинцовые тучи медленно ползли, низко нависая над землей, и шел непрерывный дождь. Едва рассвело, как по всему городу, начиная с Тонского моста и кончая Шоттерном, послышались резкие звуки военных рогов. Полки выстроились, раздались слова команды, и авангард быстро двинулся к Восточным воротам. Авангард выступил из Таунтона в том же порядке, в котором он вступил в город. Наш полк и бюргеры замыкали шествие. Командовали этой частью армии Децимус Саксон и Стефен Таймвель. Будучи опытными в военном деле людьми, они сделали все от них зависящее для того, чтобы обезопасить эту часть сил Монмауза от нападений королевских драгун. В тылу авангарда был помещен сильный отряд конницы.

Все заметили, что за время нашего трехдневного пребывания в Таунтоне армия улучшилась в смысле порядка и дисциплины. Солдаты не теряли времени даром, и непрестанные военные упражнения принесли им большую пользу. Армия возросла и в количестве. Теперь в ней насчитывалось около восьми тысяч человек. Люди были хорошо накормлены и бодры. Тесными, стройными рядами они двигались вперед, шлепая по лужам. Здесь слышались грубые деревенские шутки, там раздавалось пение гимнов. Сэр Гервасий ехал во главе своих мушкетеров. Их напудренные косы размокли от дождя. Уланы Локарби и мои косиньеры были навербованы главным образом из полевых рабочих, привычных к непогоде. Они спокойно и терпеливо брели по грязи, и их красные лица были мокры от дождя. Впереди шла таунтоновская пехота. В середине находился обоз. Конница замыкала шествие.

И армия, как длинная змея, поползла к горам. Добравшись до вершины, мы, прежде чем спуститься в долину, остановились: нужно было дать время подойти шедшим сзади полкам. Я взглянул на расстилавшийся перед нами прекрасный город Таунтон. Многим из нас не суждено было увидеть этого города во второй раз.

На темных крышах и стенах все еще виднелись белые платки, которыми махали провожающие нас жители. Рувим подъехал ко мне. Вынув из сумки свою запасную рубашку, он размахивал ею в воздухе, вызывая улыбки всех пиконосцев. Но Рувим не замечал этих улыбок, он был погружен в свои мысли.

В то время как мы мысленно прощались с Таунтоном, из-за плотной завесы свинцовых туч вырвался солнечный луч и упал на колокольню церкви святой Магдалины. В свете этого луча мы явственно увидали развевающийся на колокольне голубой флаг Монмауза. Это было принято за счастливое предзнаменование, и войска, увидав флаг, крикнули громкое «ура», которое стало перекатываться по горам и долине. Люди махали шляпами, слышалось звяканье оружия.

Затем снова затрубили рога, затрещали барабаны. Рувим спрятал в сумку свою рубашку, и мы снова зашлепали по грязи. Скучно было смотреть на нависшие над нами серые тучи и. расстилавшиеся перед нами такие же серые горные склоны. Суеверные люди сказали бы, наверное, что небеса оплакивают наше злополучное предприятие.

Весь день мы шли таким образом по лужам, причем ноги солдат утопали в грязи по щиколотку. К вечеру мы прибыли в Бриджуотер, где к нашей армии присоединился небольшой отряд новобранцев. Городской муниципалитет охотно пожертвовал в нашу казну несколько сотен фунтов. Надо сказать, что Бриджуотер — зажиточный город. Главный источник его благосостояния заключается в торговле по реке Паррету.

Переночевав в Бриджуотере, мы снова двинулись В путь. Погода ухудшилась, и дождь лил как из ведра. Местность эта такова, что в сухое-то время представляет из себя сплошное болото, а теперь по случаю дождя здесь было нечто невообразимое. Все овражки наполнились водой, вышли из берегов и превратились в большие озера. Отчасти эта погода была нам и на руку, так как грязь препятствовала нападению на нас королевской конницы, но идти приходилось крайне медленно. Весь день наша армия тонула в лужах и грязи, капли дождя блестели и в дулах мушкетов, и на шерсти тяжелоподкованных лошадей. Разлившийся широко Паррет мы перешли около Иставера и, миновав мирное село Бодрин, шли вплоть до Польденских гор. Здесь затрубили рога, и мы сделали остановку в Ашкотской роще. Солдаты съели скудный, незатейливый обед.

После отдыха снова двинулись в путь. Дождь продолжал идти, непрерывный, безжалостный дождь. Дорога наша шла через богатые рощи Пайперз-Иппа, Вальтон, страдавший от наводнения, и гордый своими плодовыми садами Стрит. Уже совсем стемнело, когда армия добралась до поседевшего от старости города Галстонбери. Жители города встретили нас с горячим радушием; мы обсушились и отдохнули.

Следующий день опять был холодный и дождливый. Армия успела сделать только краткий переход до Уэльса. Это очень большой город, построен он красиво и имеет чудный собор. В стенах собора, снаружи, наделаны ниши, в которых стоят из камня изображения святых. Этот собор напоминает мне храм, виденный мною в Солсбери. Жители Уэльса всей душой преданы делу протестантизма. Армию они приняли так хорошо, что военную казну почти не пришлось трогать. Все продовольствие мы получили даром. В этот день мы пришли в первый раз в непосредственное соприкосновение с королевскими войсками. В момент, когда дождь перестал идти и туман рассеивался, мы ясно различали панцири всадников, стоявших на горах близ дороги. Наши разведчики то и дело доносили о том, что повсюду видны сильные отряды королевских драгун.

Одно время драгуны собрались в большом количестве в нашем тылу. Можно было думать, что они хотят атаковать наш обоз. Саксон отправил в тыл полк пиконосцев, и драгуны снова убрались в горы.

Из Уэльса мы двинулись в Шептон-Маллет. Сабли и каски драгун мелькали кругом нас во всех направлениях.

Вечером мы добрались до Кейнского моста, отстоявшего менее чем в двух милях от Бристоля, если считать расстояние по прямой линии, как летают птицы. Наша конница, шедшая берегом, добралась почти до укреплений города.

Погода наконец разгулялась, тучи исчезли. Мы въехали рядом с Рувимом на один из зеленых холмов, желая обозреть окрестности и взглянуть, нет ли где поблизости неприятеля. Солдаты наши расположились на отдых в равнине и пытались разжечь костер. Сырые сучья, ими собранные, однако, горели плохо. Другие сушили на солнце промокшую одежду. Странный вид представляла теперь наша армия. Все люди были забрызганы грязью с головы до ног, шляпы намокли и покоробились, обувь была уничтожена походом. Многие уже шли босиком, а другие обернули босые ноги тряпками.

Но поход сделал свое дело. Крестьяне с испитыми добродушными лицами превратились в свирепых, плохо выбритых и худощавых ребят. Свои мушкеты и пики они теперь держали так, точно военное дело им было знакомо с детства.

Офицеры были в таком же положении, как солдаты, да так оно и должно, дети мои. Офицер в походе должен вести точь-в-точь такую же жизнь, как и его подчиненные. Он не должен пользоваться облегчениями и поблажками, которые недоступны солдатам. Пусть офицер греется у солдатского костра и ест солдатский паек. Если же ему это кажется тяжело, пусть он уходит из армии, ибо изнеженный офицер только обуза, больше ничего.

Одежда на нас отсырела, оружие и латы заржавели, а кони наши были так забрызганы, что казалось, их нарочно кто-то вывалял в грязи. Даже наши пистолеты и мечи были в совершенно жалком виде. Один сэр Гервасий сумел сохранить свою внешность в относительном порядке. Он был чист и щеголеват, как всегда. Как ухитрялся держать свою внешность в таком виде сэр Гервасий, я не знаю. Если он делал свой туалет по ночам, то когда же спал? Во всяком случае утренний рожок заставал сэра Гервасия во всеоружии. Он появлялся перед нами чисто вымытый, надушенный, в завитом парике и опрятной одежде. Он заботился не только о себе, но и о своих мушкетерах. Большой горшок с мукой он возил с собой на седле и аккуратно каждое утро пудрил косы своих солдат. Правда, этой пудры хватало очень ненадолго, и уже через час косы, омытые дождем, приобретали свой натуральный цвет, а мука сползала большими полосами по широким спинам и скапливалась на фалдах, но сэр Гервасий упорствовал. Он объявил войну дождливой погоде и вышел из этой борьбы победителем.

— Было время, когда меня звали толстым Рувимом, — говорил мой приятель, въезжая следом за мной на холм, — но теперь не то. Твердых частей во мне осталось очень немного. Я разбух от дождя. Нечего сказать, хорош я буду, вернувшись в Хэвант. Я вроде бочек моего родителя с тою разницей, что они наполнены пивом, а я — дождевыми каплями. Знаешь, Михей, выжми-ка меня хорошенько да повесь сушиться вон на тот куст.

— Ну, брат, не жалуйся. Солдаты короля Иакова отсырели еще хуже нашего, — ответил я, — нас так или иначе принимали в городах, где можно было сушиться.

— Ну, это не утешение! Человека, умирающего с голоду, не утешишь тем, что он ни один подвергался этой печальной участи. Честное слово, Михей, я худею не по дням, а по часам. Я замечаю это по своему поясу. Рувим Локарби тает как снежный ком на солнце.

— Это чистая беда! — засмеялся я. — Что, если ты совсем растаешь, как мне об этом докладывать в Таунтоне? С тех пор как ты надел броню и начал побеждать девичьи сердца, ты обогнал нас всех; ты, Рувим, стал важной персоной.

— Ну, брат, я был поважнее прежде, а теперь что за важность, если человек весь высох… Но, говоря серьезно и откровенно, Михей, странная вещь — любовь. Весь мир, все счастье, вся слава сосредотачиваются в одном предмете. Она для меня все, в ней находятся все мои лучшие чувства и желания. Отними ее у меня, — и я на весь век останусь жалким, недоконченным существом. Мне не надо ничего, кроме нее, а без нее мне и подавно ничего не надо.

— А с ее стариком ты говорил? Вы в самом деле помолвлены? — спросил я.

— Да, я было стал говорить с ним насчет этого, — ответил мой друг, но он был так занят, — он наблюдал за ящиками, в которые укладывали амуницию, — что не обратил на мои слова никакого внимания. Я пробовал приступить к нему в другой раз, но он был опять занят — считал запасные пики. Видя, что он не обращает на мои намеки никакого внимания, я сказал прямо, что прошу у него руки его внучки. Старик обернулся ко мне и спросил: "Какой руки вы просите?" И он глядел на меня такими глазами, что было ясно, что он думает совсем о другом. Так у нас ничем и не кончилось. Я попытал, однако, счастья еще один раз, как раз в тот день, когда ты вернулся из Бадминтона. Услыхав мои слова, он накинулся на меня с упреками, говоря, что теперь, дескать, не время думать о таких глупостях. "Сватайтесь за мою внучку, когда король Монмауз будет сидеть на троне, но не раньше", — вот чем закончил свой разговор со мною мэр. Хорош! Называть нашу любовь «глупостями». Небось пятьдесят лет тому назад, ухаживая за своей невестой, он не называл эти ухаживания глупостью.

— Но он тебе не отказал, в конце концов, — сказал ^ — ц то слава Богу. Если мы победим, ты получишь то, чего хочешь, и будешь счастлив.

— Ах, уверяю тебя, Михей! — воскликнул Рувим. — Если кому в Англии хочется посадить Монмауза на престол, так это мне. Даже сам Монмауз не заинтересован в этом до такой степени, как я. Да, кстати, ты ведь знаешь, что подмастерье Деррик долго ухаживал за нею. Старик был не прочь выдать Руфь замуж за Деррика. Он полюбил этого малого за благочестие и ревность к религии. Но я узнал стороной, что это благочестие у него напускное. Деррик — низменный развратник. Он только прикрывает свои недостатки этой маской благочестия. Между прочим, я, как и ты, придерживаюсь того мнения, что он был коноводом бродяг в масках, которые хотели похитить мистрис Руфь. За это я, впрочем, на них не сержусь, а, напротив, благодарен. Этот случай меня с нею сблизил. Но два дня тому назад, за два дня перед выступлением из Уэльса, я получил случай и побеседовал один на один с мэстером Дерриком. Я ему сказал, что если он позволит себе что-нибудь по отношению к Руфи, то поплатится жизнью.

— Что же он ответил на это любезное предостережение? — спросил я.

— Он принял мои слова, как собака — палку. Благочестиво разгневался, благочестиво обругался и уполз, как змея.

— Выходит, друг, что у тебя было приключений не менее, чем у меня, сказал я. — Но вот мы и взобрались на вершину, погляди-ка, какой прекрасный вид!

Внизу, в долине, вился среди поросших лесом берегов светлый, искрящийся под солнечными лучами Эвон. В воде отражался целый ряд маленьких солнц, точно нанизанных на серебряную нитку. По той стороне реки раскидывалась живописная, сверкающая самыми разнообразными красками окрестность, виднелись поля, засеянные хлебом, и плодовые сады, которые шли до самых Мальверийских гор, покрытых лесом. Направо от нас возвышались соседние с Батом зеленые горы, а налево виднелся угрюмый Мендипс, вершина которого была занята царственным Бристолем с его внушительными укреплениями. Серый канал за Мендипсом белел парусами многочисленных судов. Прямо под нами виднелся кейнский мост. Наша армия черными пятнами усыпала зеленую долину; тихий летний воздух был насыщен дымом походных костров и человеческим говором.

По ближайшему берегу Эвона двигались две конные роты. Конница шла, чтобы расположить аванпосты на нашем восточном фланге. Шли наши кавалеристы без осторожности, растянувшись в длинную линию и, по-видимому, не боясь нападения. Путь их шел через сосновую рощу, в которую эта дорога круто заворачивала.

Мы смотрели на эту мирную сцену. Вдруг из рощи, точно молния из облака, вылетела конная рота королевской гвардии. С рыси она перешла на галоп, с галопа на карьер и как вихрь ринулась на наших застигнутых врасплох всадников. Голубые мундиры так и мелькали перед нами.

Наши, правда, стреляли из карабинов, но отпор был слишком слаб. Гвардейцы быстро, смяли передовых и бросились на вторую роту. Некоторое время храбрые наши крестьяне бодро сопротивлялись. Враги смешались в одну сплошную кучу. Оружие мелькало в воздухе, схватка была ожесточенная. Но чем дальше шло дело, тем дальше подвигались голубые. Ряды наших расстроились, королевская гвардия прорвала строй и принялась рубить и преследовать бегущих.

Представьте себе это зрелище: кони скачут и вздымаются на дыбы, гривы их развеваются, слышны крики торжества и отчаяния, слышится тяжелое дыхание людей и музыкальное позвякивание стали. Стоя на горе, мы были немыми свидетелями этой сцены. Нам казалось, что это только видение. До такой степени неожиданна была эта сцена, так внезапно она началась и так быстро кончилась.

Из рощи послышался резкий звук рога. Голубые стали отходить назад, не ожидая подкреплений, которые спешили к их врагам. Солнце светило по-прежнему, так же журчала река, но на дороге лежал целый ряд человеческих и конских: тел.

Драгуны направлялись назад. Позади ехал офицер; двигался он медленно, неохотно, то и дело останавливая лошадь. Видимо, ему ужасно не хотелось отступать. Расстояние между ним и драгунами быстро увеличивалось. Офицер, однако, не обращал на это никакого внимания и продолжал ехать очень медленно, то и дело оглядываясь назад.

Мы с Рувимом взглянули друг на друга. Одна и та же мысль мелькнула в наших головах.

— Эта тропинка, — воскликнул Рувим, — ведет прямо к противоположному концу рощи. И мы можем спуститься совершенно незаметно.

— Пока мы поведем лошадей в поводу, это будет надежнее, — ответил я, может быть, — нам и удастся его перехватить.

Разговаривать было некогда, и мы, спотыкаясь и скользя, побежали вниз по тропинке, таща за собой лошадей. У подошвы горы мы сели на коней и бросились во весь опор по роще. План нам удался. Драгун уже не было, и мы поехали навстречу офицеру.

Это был загорелый черноусый человек с крупными чертами лица. Сидел он на подбористом, темно-гнедом скакуне. Когда мы выехали на дорогу, он остановил коня, как бы желая убедиться, что мы за люди. Увидев, что мы питаем к нему враждебные намерения, он вытащил из ножен саблю и, взяв в левую руку пистолет, дал шпоры коню и бросился во весь опор прямо на нас. Мы ринулись ему навстречу. Рувим напал на него справа, а я — слева. Офицер мне нанес удар саблей и одновременно выстрелил в Рувима. Пуля оцарапала моему приятелю щеку и оставила на ней длинный, кровавый след, точно от удара хлыстом. Лицо у Рувима почернело от пороха. Что касается удара, направленного в меня, то он оказался неудачным. Я схватил офицера обеими руками в охапку и поднял его высоко в воздух. Мой честный Ковенант согнулся под двойной тяжестью.

И прежде чем гвардейцы успели догадаться, что их офицер взят в плен, мы были уже далеко со своей добычей. Как ни вывертывался и ни боролся офицер, сделать он ничего не мог.

Рувим, держась за щеку, сказал:

— Здорово он хватил. Он меня так раскрасил порохом, что меня, пожалуй, примут за младшего брата Соломона Спрента.

— Слава Богу, что ты не пострадал более, — ответил я, — а вот и наша конница. Во главе отряда едет сам лорд Грей. Нам надо ехать в лагерь. Надо отвезти туда пленника.

— Ради Христа, прошу вас: или убейте меня, или выпустите из рук, воскликнул офицер, — вы меня везете в охапке точно запеленатого ребенка напоказ вашим смешливым крестьянам.

— Я вовсе не хочу выставлять на смех храброго офицера, — ответил я, если вы дадите слово не сопротивляться и не делать попыток к бегству, я спущу вас на землю.

Офицер, став на землю и поправив смятый костюм, сказал;

— Я охотно даю требуемое вами обещание. Право, господа, вы мне дали прекрасный урок. Никогда не следует относиться пренебрежительно к противнику. Если бы я знал, что у вас уже есть пикеты, я уехал бы со своими людьми.

— Мы стояли на горе и отправились вам наперерез, — ответил Рувим, если бы ваш пистолет действовал поаккуратнее, я теперь был бы очень-очень далеко, в гостях у моего дедушки. Вот видишь, как нехорошо, Михей, что я похудел. Если бы у меня были по-прежнему толстые щеки, пуля, наверное, испугалась бы такой груды жира и пролетела мимо;

Пленник устремил свои черные глаза на меня и сказал:

— Точно я где-то вас видел? Ах, теперь вспомнил. Это было в солсберийской гостинице. Помните, еще мой легкомысленный товарищ Горсфорд напал на старого воина, который ехал с вами. Меня зовут Огильви, майор Огильви из конного гвардейского Голубого полка. Я радовался, узнав, что вы благополучно разделались с собаками, которых на вас натравили. После вашего отъезда разнесся слух, что вы принадлежите к восставшим: и вот Горсфорд, мэр и еще двое проныр, отличающихся более усердием, чем гуманностью, пустились по вашему следу вместе со сворой ищеек.

— Я помню вас очень хорошо, — ответил я, — моего товарища, полковника Децимуса Саксона, вы найдете у нас в лагере. Без сомнения, вы скоро освободитесь. Вас обменяют на кого-нибудь из наших, находящихся в плену.

— А вернее, что мне перережут горло, — ответил улыбаясь Огильви. Фивершам страшно свиреп и не оставляет в живых ни одного неприятеля. По всей вероятности, и Монмауз соблазнится этим примером и будет платить Фивершаму его монетой. Но что же делать? Война всегда война, и я должен поплатиться за свою неосмотрительность. По правде сказать, мои мысли, в то время как вы на меня напали, были очень далеко от войны и ее случайностей. Я думал об agna reiga и об ее действии на металлы. Ваше появление вернуло меня к действительности.

Рувим оглянулся и воскликнул:

— Ни нашей, ни неприятельской конницы не видать, но вон там, на противоположном берегу Эвона, я вижу толпы людей, а там вот, у горного склона, блестит оружие на солнце.

Я прикрыл глаза рукой и, поглядев в указанном направлении, ответил:

— Это пехота. Полка четыре или пять, я полагаю, да и кавалерии столько же, судя по знаменам. Надо поспешить доложить об этом королю Монмаузу.

— Он уже знает об этом, — ответил Рувим, — гляди-ка, вон он стоит под деревом, а при нем его свита. Гляди-ка, один из приближенных короля отделился и едет к нам.

И действительно, один офицер отделился от группы, окружающей короля, и поскакал к нам.

— Если вы капитан Кларк, — сказал он, салютуя, — то король приказывает вам присоединиться к его совету.

— В таком случае, Рувим, я оставляю майора на твое попечение, воскликнул я, — смотри устрой майора как можно поудобнее.

И, сказав эти слова, я пришпорил коня и направился к людям, окружавшим короля. Здесь были Грей, Вэд, Бюйзе, Фергюсон, Саксон и многие другие. Все они были серьезны и смотрели в подзорные трубы вдаль. Монмауз сошел с лошади и стоял, прислонясь к дереву. Руки у него были скрещены, а на лице отражалось полное отчаяние. Немного поодаль лакей водил взад и вперед вороного коня, который гарцевал и рыл копытами землю.

— Видите ли, друзья мои, — произнес наконец Монмауз, поглядывая то на одного, то на другого своими матовыми, лишенными блеска глазами, — само Провидение против нас. Куда мы ни пойдем, везде нас преследует неудача.

— Не Провидение против нас, а наше собственное небрежение, ваше величество, — ответил смело Саксон, — если бы мы прибыли в Бристоль не сегодня, а вчера, крепость была бы в наших руках.

— Но кто же мог знать, что их пехота успела добраться до Бристоля! воскликнул полковник Вэд.

— Я это знал, и полковник Бюйзе это знал, и почтенный мэр Таунтона знал, — горячо ответил Саксон, — мы это знали и предсказывали, что может произойти из-за проволочек. Но что теперь толковать об этом? Это все равно что сломанную трубку оплакивать. Надо эту трубку склеить насколько возможно лучше.

— Возложим упование на Всевышнего и двинемся на Бристоль, — предложил Фергюсон. — Если есть Божия Воля на то, чтобы мы взяли Бристоль, мы его возьмем. Да, мы возьмем его, хотя бы на его стенах и стояли тысячи пушек.

— Да! Так! С нами Бог! На Бристоль! На Бристоль! — воскликнули несколько пуритан.

— Но ведь это безумие. Dummheit — большая глупость! — крикнул сердито Бюйзе. — Был у вас случай, вы не хотели им воспользоваться, а теперь, когда время прошло, вы лезете на рожон. Глядите, вот она, неприятельская армия. Я так думаю, что у них не менее пяти тысяч человек на правом берегу реки. Мы стоим на левом. А вы что предлагаете? Переходить реку и осаждать Бристоль? Ведь у нас ни осадных орудий, ни лопат для рытья валов нет, а между тем у нас в тылу очутится пятитысячная армия. Как вы полагаете, подумают ли жители Бристоля о сдаче, если у них тут же, под носом, есть армия, готовая их защищать? И как вы будете с этой армией сражаться, когда из крепости в любую минуту могут выйти конные и пешие войска и ударить вам во фланг? Я вам снова говорю, что это безумие.

Немецкий солдат говорил такую очевидную правду, что даже фанатики замолчали. На востоке, на громадном расстоянии, сверкала сталь вражеского оружия. На зелени горы виднелись красные мундиры. С этими доказательствами трудно было спорить.

Монмауз мрачно постегивал хлыстиком по своим высоким сапогам. Ручка хлыста была осыпана бриллиантами.

— Что же вы в таком случае нам посоветуете? — угрюмо спросил он.

— Перейти реку и схватиться с ними, прежде чем они успеют получить помощь из города, — резко ответил грубый немец, — я даже не понимаю, чего мы медлим. Ведь мы и пришли сюда сражаться. В случае нашей победы Бристоль очутится в наших руках; ну а если нас разобьют, нам будет слава. Мы так или иначе нанесем свой удар. Больше ведь сделать мы ничего не можем.

— Вы так же думаете, полковник Саксон? — спросил король.

— Конечно, ваше величество, я был бы того же мнения, если бы видел возможность напасть на врага. Но мы едва ли можем перейти реку по этому узкому мосту.

Я поэтому предложил бы разрушить Кейнский мост и двинуться по берегу к югу. Надо поискать места, где бы мы могли дать сражение.

— Мы еще не трогали Бата, — произнес Вэд, — я согласен с мнением полковника Саксона, а мы тем временем двинемся к Бату и пошлем к его губернатору лицо с предложением сдаться.

— Но есть и другой план, — сказал сэр Стефен Таймвель, — мы должны поспешить в Глотчестер, а затем, перейдя там Северн, идти через Ворчестер, Шропшайр и Чешайр. У вашего величества там много друзей.

Монмауз ходил взад и вперед, приложив руку ко лбу. У него был вид человека, находившегося в отчаянно затруднительном положении. Наконец он воскликнул:

— Что мне делать? Что мне делать? Мнения здесь высказываются самые противоположные, и я не знаю, на что решиться. Ведь от этого решения зависит не только мой личный успех, но жизнь и благосостояние всех этих последовавших за мною честных крестьян и ремесленников.

Лорд Грей, только что вернувшийся с кавалерийской разведки, ответил:

— Позвольте мне высказать свое мнение, ваше величество. На этой стороне Эвона очень небольшое число неприятельских конных отрядов. Самое лучшее будет, если мы разрушим мост и двинемся в Бат. Оттуда мы можем пройти в Вельдщир, жители которого расположены к вашему величеству.

— Пусть будет так! — беззаботно согласился король. Он, очевидно, согласился с предложением Грея не потому, что он находил его самым лучшим, а потому, что все предложения казались ему плохими. Затем он горько усмехнулся и спросил:

— Что вы скажете, господа? Сегодня утром я получил известие, что мой дядя посадил в Тауэр и Флитскую тюрьму двести купцов только за то, что они преданы делу протестантизма. Дело кончится, кажется, тем, что половина народа будет сидеть в тюрьме, а другая половина — стеречь узников.

— А может быть, ваше величество, будет и другое, — ответил Вэд, — мне кажется, что через несколько дней дядя сам попадет в Тауэр.

Лицо Монмауза мигом прояснилось, и он, смеясь и потирая руки от удовольствия, воскликнул:

— Ха-ха-ха! Вы так думаете? Вы так думаете? Что же, мне кажется, вы попали в точку. Вот и дело Генриха считали потерянным, но сражение при Босворте решило спор в его пользу. К вашим полкам, господа! Через полчаса мы трогаемся в поход. Полковник Саксон и вы, сэр Стефен Таймвель, будете прикрывать тыл и оберегать обоз. Это почетное место, если принять во внимание, что нас со всех сторон окружает неприятельская конница.

Заседание было кончено, и все поспешили к своим частям. Лагерь пришел в движение. Затрубили в рога, заколотили в барабаны, и скоро армия выстроилась в путь. Передовая конница еще раньше тронулась по направлению к Бату. В авангарде шли пятьсот всадников Девонширской милиции. За ними в порядке шел полк, составленный из моряков, люди из Северного Сомерсета, первый полк таунтоновских граждан, мендипские и багвортские углекопы, кружевники и шерстонабивники из Хонитона, Веллингтона и Оттерисент-Мэри. Далее следовали дровосеки, скотоводы, степняки и жители Квантока. Позади шли пушки и обоз, охраняемые нашей бригадой и четырьмя полками конницы.

Красные мундиры Фивершама следовали за нами по тому берегу Эвона. Большое количество улан и драгун переправились через реку и сосредоточились у нас в тылу, но Саксон и сэр Стефен искусно защищали обоз от их нападений. Мы встретили драгун такой ожесточенной стрельбой из мушкетов, что они не осмелились подойти к нашему тылу на близкое расстояние и тем более его атаковать.

Глава XXVIII СВАЛКА В СОБОРЕ УЭЛЬСА

Теперь, мои дети, я вступил в область истории и должен сообразоваться в своем рассказе с историческими событиями и хронологией. Может быть, мой рассказ от этого пострадает, но что же делать? Это великая историческая драма, и если бы я, говоря об этой драме, выдвигал на первый план себя, меня следовало бы обозвать дерзким глупцом. О себе я поэтому буду рассказывать лишь постольку, поскольку это нужно для более живого описания событий. Тяжело мне, дети, вспоминать об этих временах, но меня утешает то соображение, что как малые, так и великие дела человеческие управляются случайностью или тем, что нам кажется случайностью. Дело, которое мы тогда делали, оказалось вовсе не таким бесполезным, как тогда казалось. Мы принесли на алтарь отечества не напрасные жертвы.

Коварный род Стюартов уже не сидит на английском троне, религия в Англии есть дело, предоставленное совести каждого. Кому этим обязана Англия? Да никому иному, как сомерсетским мужикам, которые первые восстали против католического ига. Армия Монмауза была авангардом того ополчения, которое вступило в Лондон три года спустя, когда Иакову и его жестоким министрам пришлось спасать жизнь позорным бегством.

В ночь 27 июня, а вернее, на рассвете 28-го мы добрались до города Фрама. Дождь снова начал нас преследовать, и в Фрам мы вошли, промокшие до костей, жалкие, облепленные с ног до головы грязью. Отсюда мы на другой день направились снова в Уэльс, где провели ночь и следующий день. Надо было дать время солдатам отдохнуть и обсушиться.

Утром наш Вельдширский полк отправился на парадный смотр на площадь перед собором, в котором Монмауз слушал благодарственное молебствие. В самом деле, мы достигли в краткий промежуток времени больших успехов.

Смотр кончился. Распустив солдат, мы возвращались домой, но около собора нам пришлось натолкнуться на громадную толпу народа. Толпа состояла из грубых углекопов, навербованных в Багворти и Ор. Рабочие слушали товарища, который, стоя на телеге, говорил им проповедь. Оратор делал безумные, отчаянные жесты. Сразу было видно фанатика, для которого религия есть пункт помешательства. Неистовая проповедь, очевидно, пришлась по вкусу толпе, ибо из нее то и дело раздавались одобрительные возгласы и благочестивые стоны и вздохи. Мы остановились поглядеть.

Лицо у проповедника было дикое; потрясая рыжей бородой и лохматыми волосами, из-под которых сверкал возбужденный взор, он громким хриплым голосом говорил проповедь.

— Чего мы не сделаем для Господа, — вопил он, — чего мы не совершим ради Его великой святости? Почему Его рука отяготела на нас? Почему мы до сей поры не освободили страну сию, подобно Юдифи, освободившей народ Божий? Воззрите! Мы хотели мира — и где же он? Мы хотели времен благих — и перед нами смута и горе! Почему все сие, спрашиваю я? Оттого, братья, что мы оскорбили Бога и не обратились к Нему всем сердцем. Устами своими мы восхваляли Господа, но наши дела были далеки от Него.

Сами вы знаете, что прелатство — проклятое дело и что сего греха Всевышний не терпит. И однако, мы, служители Бога Вышнего, что сотворили? Разве вы не видели своими собственными глазами пышных храмов, воздвигнутых прелатами? Не позор ли для Творца — сии храмы? Кто смотрит на эти храмы греха и не стирает их с лица земли, тот приобщается к греху прелатства и прогневает Господа. Доколе вы будете хромать на оба колена? Горе тебе, грешное поколение! Вы не холодны и не горячи, и поэтому-то отяготело на вас Божие проклятие. Оставил вас Бог. Мы были в Шептоне и Фраме и оставили подобные сему идольские капища нетронутыми. В Гластонбери мы также пощадили идолопоклоннический храм, и горе нам за это! Плохо тому, кто, возложив руку на плуг, оглядывается назад. А теперь глядите сюда!.. — Последнюю фразу проповедник выкрикнул диким голосом и обратился к красному собору: — Что означает эта громадная куча камней? — продолжал он. — Не есть ли это алтарь Ваала? Не построен ли этот храм для тщеславия? Разве мы, истинно благочестивые люди, строим храм? Ведь в этих храмах проповедуется хитроумное и лукавое учение, которое есть ни что иное, как вывернутый наизнанку папизм. Можем ли мы терпеть подобные надругательства над верой? Неужели мы, избранные чада великого Бога, потерпим, чтобы этот очаг духовной заразы остался неприкосновенным? Если мы сами не хотим помочь Всевышнему, то не можем рассчитывать и на Его помощь. Мы пощадили много прелатских храмов, братья. Неужели мы пощадим и этот?

Толпа заволновалась как море, и послышался громовой вопль:

— Нет! Нет!

— В таком случае разрушим это храм так, чтобы не оставалось камня на камне.

— Хорошо, хорошо! Разрушим!

— Так приступим же к этому святому делу.

— За работу, братья! — раздался чей-то исступленный голос.

Проповедник спрыгнул с телеги и бросился к собору. Толпа диких фанатиков бросилась за ним. Одни ломились, дико крича, в отворенные двери собора, другие ломали колонны и пьедесталы статуй, третьи рубили скульптурные украшения и старались повалить стоявшие в нишах статуи святых.

— Этого допускать нельзя, — коротко произнес Саксон, — нельзя оскорблять таким образом религиозные чувства многих, и для кого? Для немногих фанатиков? Да таким образом вся церковная Англия отступится от нашего дела. Если фанатикам удастся разрушить соборы, это будет хуже, чем если бы мы проиграли сражение. Сэр Гервасий, приведите немедленно свою роту, а мы в ожидании вашего прихода будем сдерживать этих фанатиков собственными силами.

Баронет увидал в толпе зевак одного из своих унтер-офицеров и крикнул:

— Эй, Мастертон, скорее идите в лагерь и скажите Баркефу, чтобы он вел сюда роту. Мушкеты зарядить. Я же пригожусь здесь.

В это время мы увидали какую-то громадину, которая лезла прямо на нас. Саксон радостно воскликнул:

— Ага, вон и Бюйзе! Да и лорд Грей с ним! Милорд, мы должны спасти собор. Эти фанатики хотят его разграбить и сжечь.

К нам подбежал седой старик со связкой ключей в руках. Он был в отчаянии.

— Сюда-сюда, господа! О, поспешите же, господа! Остановите, если можете, этих беззаконников. Они разбили статую апостола Петра. Они разобьют все статуи, если их не остановят. Восточное окно разбито. Они притащили бочку пива и поставили ее на алтарь. Господи-господи! Кто мог бы подумать, что такие ужасы творятся в христианской стране?

Старик громко рыдал и топал ногами от бессильного гнева.

— Это соборный сторож, сэры, — сказал кто-то из толпы, — он состарился в этой должности.

— Сюда, сюда, лорды и джентльмены! — кричал старик, проталкиваясь сквозь толпу. — Увы, они расшибли статую апостола Павла!

И действительно, из собора послышался оглушительный треск. Было очевидно, что фанатики произвели какое-то новое разрушение. Сторож с еще большей поспешностью бросился вперед, и мы очутились у низкой дубовой двери, которую он отпер. Пройдя по вымощенному камнем коридору, мы очутились в церкви недалеко от алтаря.

Храм был полон народом. Бунтовщики бегали взад и вперед, ломая и разрушая все, что им попадалось под руку. Многие из них были действительно фанатики, верившие в то, что делают настоящее дело. Но много было между ними плутов и мошенников, которые всегда припутываются к армиям, находящимся в походе. Фанатики срывали со стен иконы и ломали их, рвали и выбрасывали в окно молитвенники, а воры между ними хлопотали над массивными подсвечниками и уносили из собора все, что представляло какую-нибудь ценность. На кафедре стоял какой-то бродяга в лохмотьях. Он обрывал с нее красный бархат и бросал его вниз, в толпу. Другой, повалив аналой, старательно обламывал с него медные украшения. В боковом приделе толпа людей опутала веревками статую евангелиста Марка и дергала ее вниз. Статуя зашаталась, упала с оглушительным треском и рассыпалась в мелкие куски. Дикие вопли фанатиков приветствовали это. Шум стоял невообразимый.

Но наиболее возмутительная сцена творилась в алтаре. Негодяи вытащили туда бочку пива и поставили ее на престол: Около бочки собралось с дюжину человек. Один из них с грубыми шутками рубил бочку топором, стараясь открыть. В тот момент, когда мы вошли, он только что прорубил верхнюю доску, и черное пиво запенилось. Толпа со смехом тянулась к бочке со своими стаканами и кружками. Увидав это возмутительное зрелище, немецкий солдат грубо выругался и, кинувшись вперед, протолкался к алтарю. Еще момент, и он вскочил на престол и стал рядом с вожаком бунтовщиков. Вожак стоял, наклонившись над бочкой и стараясь зачерпнуть в стакан пиво. Солдат схватил его железной рукой за воротник. Через момент пятки его сверкнули в воздухе, а голова погрузилась на дно бочки. Пенистое пиво разлилось по полу. Затем Бюйзе схватил бочку вместе с умирающим в ней углекопом, и подняв ее, швырнул вниз по мраморным ступеням, ведшим в церковь. Мы в это время "при помощи десяти-двенадцати человек, последовавших за нами в собор, вытолкнули из алтаря буянов и выгнали их за решетку, отделявшую хоры от храма.

С первого взгляда могло показаться, что мы усмирили бунтовщиков. На это было совершенно неверно. Неистовые фанатики позабыли о
соборе и устремились на нас. Они срывали иконы, статуи и деревянную резьбу, и мы увидали себя лицом к лицу с бесчисленной толпой, которая прямо ревела от бешенства. Этими людьми овладело религиозное неистовство. О дисциплине они совершенно позабыли.

— Бейте прелатистов! — ревела толпа. — Долой друзей антихриста! Поражайте их у самого алтаря! Долой их!

И эта дикая, обезумевшая толпа окружала нас со всех сторон. Одни были вооружены, другие нет, но все до единого дышали жаждой крови и убийства.

Лорд Грей спокойно улыбнулся и произнес:

— Гражданская война порождает гражданскую войну. Нам, господа, надо дождаться помощи, и поэтому давайте защищать решетку.

И, произнеся эти слова, он обнажил рапиру и стал в середине. По одну сторону от него стали Саксон и сэр Гервасий, а по другую Бюйзе, Рувим и я. Места здесь было немного и хватало только для шести человек. Наши немногочисленные помощники стали вокруг решетки, которая была высока, крепка; прорваться через нее было трудно.

Неистовство углекопов теперь достигло высшей степени. Повсюду в полутемном соборе сверкали пики, косы и ножи. Дикие крики, отдаваясь в куполе, напоминали вой волков. Виновник мятежа, фанатический проповедник, кричал:

— Идите вперед, мои братья! Идите вперед против них. Пускай они стоят на высоком месте. Бог еще выше их. Неужели мы испугаемся их обнаженных сабель и оставим дело Божье? Неужели мы потерпим, чтобы эти сыны Амалика защитили идольский алтарь? Вперед, вперед, во имя Божье!

— Во имя Божье! — вторила уже не криком, а как-то рыча толпа. — Во имя Божье!

И куча фанатиков, постоянно увеличиваясь, стала сперва приближаться, а потом ринулась на острия наших сабель.

Я не видел, что происходило во время стычки направо и налево от меня. Бой был такой горячий, а толкотня такая ужасная, что приходилось хлопотать только о себе. То, что наших врагов было много, служило нам же на пользу. Стеснясь в кучу, они не могли управлять как следует своим оружием. Какой-то дородный углекоп свирепо замахнулся на меня своим орудием, но сделал промах. Сила удара была так ужасна, что он сам зашатался. Я воспользовался этим моментом и, прежде чем он опомнился, пронзил его палашом. Первый раз в жизни, мои дети, я тогда убил человека в гневе. И никогда не забуду этого. Лицо у него стало бледное, испуганное; он глянул на меня через плечо и упал на пол. В это время на меня напал другой бунтовщик, но я его ударил сперва левой рукой, а потом палашом плашмя по голове. Он потерял сознание и полетел вниз. Бог видит, что я не хотел убивать этих несчастных, заблудших фанатиков, но нам приходилось защищать себя. Затем на меня накинулся какой-то житель болот, похожий больше на лохматого, дикого зверя, чем на человека. Он обхватил меня за колени, а его товарищ занес надо мною цепь, которая ударила меня по плечу. Третий подбежал с пикой и хотел вонзить мне ее в бедро. Но я одним ударом разрубил пику надвое, а другим размозжил ему голову. Увидя это, человек с цепью отошел назад. Человека, похожего на обезьяну и продолжавшего держаться за мои колени, я оттолкнул ударом ноги. Таким образом я сравнительно благополучно отбил нападение. Рана, нанесенная пикой, была незначительная. Кроме этого я еще чувствовал боль в голове и плече. Я оглянулся и увидел, что мои товарищи отделались так же благополучно, как и я. Саксон держал рапиру в левой руке. Она была в крови по самую рукоять. Правая рука у него была слегка ранена, и из нее капала кровь. Перед ним лежали два убитых углекопа. Перед сэром Гервасием Джеромом лежало в одной куче не менее четырех тел. В то время, когда я обернулся к нему, он вынул из карманатабакерку и, открыв ее, подал с изящным поклоном сэру Грею. Сэр Гервасий держал себя крайне беззаботно, точно находился в лондонской кофейне. Бюйзе стоял, опершись на свой громадный палаш, и угрюмо глядел на лежавший перед ним безголовый труп. По одежде я узнал в этом бездыханном теле вожака проповедников. Что касается Рувима, то он сам не был ранен, но пришел в отчаяние, увидев мою ничтожную рану. Я насилу уверил своего приятеля, что эта рана немногим серьезнее тех ран, которые мы получали, когда вместе с ним воровали крыжовник.

Фанатики были отогнаны, но бой был далеко не кончен.

Бунтовщики потеряли десять человек, в том числе и своего вожака. Они не прорвали нашу линию, но эта неудача только увеличила их бешенство. С минуту они отдыхали в боковом приделе, а затем с диким ревом кинулись на нас. Они делали отчаянные усилия, прорваться к алтарю. Этот бой был еще ожесточеннее и продолжительнее, чем первый. Один из наших сторонников, защищавший решетку, был поражен прямо в сердце и упал, не издав ни стона. Другому проломили голову громадным камнем, который был брошен каким-то обезумевшим гигантом. Рувима сбили с ног дубиной, и он был бы непременно стащен вниз, если бы я не поспел и не отразил нападающих. Сэра Гервасия также сбили с ног, но он сражался лежа и, как раненая дикая кошка, бешено поражал всех, кто к нему приближался. Бюйзе и Саксон, став спиною друг к другу, твердо отражали нападения неистовой толпы, поражая всякого; кто подходил к ним на близкое расстояние. Но как ни мужественна была наша оборона, бунтовщики в конце концов взяли бы над нами перевес численностью. Признаюсь, я уже начал опасаться за исход сражения и готовился к смерти. Но как раз в эту минуту в соборе раздался тяжелый, мерный топот, и в церковь ворвались мушкетеры баронета. Они шли скорым шагом, спеша нам на выручку. Фанатики не стали ждать нападения и бросились в разные стороны, прыгая по скамьям. Мушкетеры, взбешенные тем, что их любимый капитан ранен, начали беспощадное избиение. Минуту или две творилось нечто ужасное. До нас доносился топот бегущих ног, мягкие удары по телу, стук мушкетов о мраморный пол, стоны. Многие из бунтовщиков были убиты, но большая часть побросали оружие и подняли вверх руки. Все они по приказанию лорда Грея были арестованы.

У ворот собора был поставлен большой отряд охраны для того, чтобы предупредить воинственные выходки фанатичных сектантов.

Когда затем собор был очищен и порядок" восстановлен, мы получили наконец возможность подумать о себе и подсчитать наши собственные раны. Впоследствии, дети мои, мне пришлось много скитаться и участвовать во многих войнах. Я бывал в таких переделках, в сравнении с которыми эта стычка в соборе сущий пустяк. Но, несмотря на это, никогда и нигде кровопролитие не производило на меня такого ужасного впечатления, как здесь. Представьте себе торжественный полумрак собора, и в этом полумраке около решетки лежат груды трупов. Тела скорчены, а лица белы как мел и неподвижны. Ах какое страшное было это зрелище! Через немногие оставшиеся неразбитыми стекла льется вечерний свет, и на лицах этих неподвижных фигур образуется ярко-красные и бледно-зеленые пятна. На полу и скамьях сидят раненые люди и умоляют, чтобы им дали воды. Из нас шестерых никто не остался невредимым. Трое из людей, защищавших решетку, были убиты, а один лежал оглушенный ударом. Бюйзе и сэр Гервасий получили много ушибов. Саксон был ранен в правую руку. Рувима сбили с ног дубиной и, конечно, пронзили бы насквозь пикой, но его спас великолепный панцирь, подаренный ему сэром Клансингом. Обо мне говорить не стоит. Но в голове у меня шумело подряд несколько часов, так что я ничего не слышал. Сапог оказался полон крови. Но это, пожалуй, вышло к лучшему. Хэванский цирюльник Снексон не раз говаривал, что мне при моем полнокровии не мешает делать время от времени кровопускание.

Между тем собрались войска, и мятеж был подавлен в самом зародыше. Конечно, между пуританами много было таких, которые ненавидели прелатизм, но никто из них, кроме нескольких полоумных фанатиков, не одобрял нападения на собор. Пуритане понимали, что такие поступки могут восстановить против них всю церковную часть Англии и погубить дело революции.

Фанатики, однако, успели причинить много вреда. Собор был испорчен не только внутри, но и снаружи. Лепная работа на стенах и карнизы оказались испорченными. Бунтовщики забрались даже на крышу, сорвали свинец и побросали его на улицу. Эти большие листы свинца сослужили нам службу. Амуниции у нас было немного, и по приказанию Монмауза свинец был собран и перелит в пули. арестованных в соборе бунтовщиков взяли под стражу, но наказывать их было признано неудобным, их подержали некоторое время под стражей, а затем простили, изгнав, однако, из армии.

На второй день нашего пребывания в Уэльсе армии в окрестностях города был устроен смотр. Погода стала снова теплой и солнечной. На смотру выяснилось, что пехота наша насчитывает шесть полков по девятьсот человек в каждом. Всего, значит, было пять тысяч четыреста солдат. Из них полторы тысячи, были вооружены мушкетами, две тысячи — пиками, а остальные цепами, косами и молотками. Таких полков, как наш или Таунтоновский, было мало. Армия Монмауза состояла не из солдат, а из вооруженных ремесленников и крестьян. Но, несмотря на плохую дисциплину и вооружение, это были крепкие англичане, ожесточенные религиозной ревностью и храбрые по природе. На смотру они держались молодцевато и дружно кричали "ура!". Легкомысленный и переменчивый Монмауз был как нельзя более доволен. Так как король и его свита стояли от меня недалеко, то я слышал, как он восторгался своими солдатами и уверял своих приближенных, что эти молодцы не могут быть побеждены продажными наемниками короля.

— Ну, что вы скажете, Вэд? — воскликнул Монмауз. — Неужели мы никогда не увидим улыбки на вашем печальном лице? Поглядите на этих бравых — молодцов и вы поймете, что место председателя палаты лордов за вами обеспечено.

— Накажи меня Бог, если я вздумаю разочаровывать ваше величество, ответил юрист. — Но я все-таки не могу очень-то восторгаться. Не забудьте, что при Ботвельском мосту ваше величество, командуя продажными наемниками, разбили наголову таких же храбрых людей, как эти.

— Верно, верно, — произнес король, проводя рукою по лбу, что он делал всегда, когда он был недоволен собой или огорчен. — Эти защитники Ковенанта были храбрый народ. Но они не могли выдержать натиска наших батальонов… Произошло это оттого, по моему мнению, что у них не было военной выправки. А у наших солдат выправка есть. Они умеют и сражаться в строю, и стрелять по команде. Что же еще лучше?

Фергюсон заговорил своим ломанным языком и с обычным ему вдохновением:

— Пускай у нас нет ни стенобитных, ни полевых пушек, пускай у нас даже не будет мушкетов и сабель. Пускай у нас останутся одни руки, Господь все равно дарует нам победу, чтобы мы победили. Так говорю вам я.

— Исход битвы зависит от. случая, ваше величество, — заговорил Саксон, рука которого была завязана платком, — какая-нибудь счастливая случайность, какая-нибудь, на первый взгляд, маленькая и не предвиденная никем удача зачастую решает дело. Я выигрывал, думая, что дело проиграно, и проигрывал, уверенный в победе. Битва — это неверная игра, и исход ее нельзя предугадать раньше, чем не убита последняя карта.

— И пока не положена в карман ставка, — добавил своим низким гортанным голосом Бюйзе. — Отдельные игры можно выигрывать, а партия вдруг оказывается проигранной.

— Отдельная игра — это сражения, а партия — это вся компания, улыбаясь, произнес король, — наш друг Бюйзе большой мастер на военные метафоры. Но вот наши бедные лошади, кажется, в очень грустном положении. Что бы сказал мой кузен Вильгельм, увидав такую грязную армию? У него в Гааге гвардейцы — щеголи.

Перед королем и его свитой проходили ряды пехоты. Знамена от погоды и ветра превратились в тряпки и имели жалкий вид. Затем последовали десять рот конницы, и вид этой конницы и вызвал замечание Монмауза. Лошади, замученные усиленными маршами и дождем, имели жалкий вид. Солдаты в заржавевших касках и латах тоже производили неважное впечатление. Самым неопытным из нас было ясно, что если мы надеемся на успех, то надо рассчитывать не на конницу, а на пехоту. А на вершинах невысоких холмов, окружавших Уэльс, продолжало сверкать серебро и пурпур. Это были оружие и мундиры королевских драгун, окружавших нас со всех сторон. Это напоминало нам о том, что наш враг силен именно в том, в чем мы слабы.

В общем, однако, смотр в Уэльсе произвел на нас отличное впечатление. Солдаты были бодры, мужественны и веселы. И что самое главное — в армии не замечалось никакого неудовольствия по доводу того, что с фанатиками, пытавшимися разрушить собор, было строго поступлено.

Все эти дни вокруг нас кружилась неприятельская кавалерия. Пехоты не было видно. Она отстала по случаю дождей и разлива рек. Из Уэльса мы выступили в последний день июля и направились через равнины и низкие Польденские горы к Бриджуотеру, где нашли небольшой отряд новобранцев, которые к нам присоединились.

Монмауз собирался было остаться в Бриджуотере на долгое время и приказал возводить земельные укрепления, но ему указали на то, что, даже в том случае, если бы город оказался способным к сопротивлению, провианта в нем не хватит более чем на несколько дней. Вся окрестная страна была уже разграблена королевскими войсками. Мысль о земельных укреплениях поэтому была оставлена, и мы, прижатые к стене, не видя нигде выхода, стали ожидать приближения неприятеля.

Глава XXIX КРИК В ОДИНОКОЙ ХИЖИНЕ

Таким-то образом окончились наши усиленные передвижения, и мы очутились в положении людей, прижатых к стене. На нас направлялись все войска правительства. Слухов о восстаниях в нашу пользу до нас ниоткуда не доходило. Церковь господствовала, а протестантов повсюду сажали в тюрьмы. Милиция графств двигалась на нас с севера, востока и запада. В Лондон прибыли шесть полков голландских войск, присланных Вильгельмом Оранским. По слухам, в Англию направлялись еще несколько голландских полков. Одно Сити выставило десять тысяч человек. Повсюду шла маршировка и обучение военному делу. Готовили смену для цвета английской армии, которая находилась уже в Сомерсетском графстве. И все это делалось для того, чтобы раздавить пять-шесть тысяч дровосеков и рыбаков, которые были плохо вооружены и не имели ни копейки денег. Сила этих людей заключалась в готовности умереть за идею.

Это, мои милые дети, была благородная идея, за которую охотно можно пожертвовать все. Отчего не жертвовать жизнью, если чувствуешь, что умираешь для общего дела? Правда, это были единственные крестьяне; они выражались грубо и не могли бы красноречиво объяснить своих побуждений, но в душе, в сердце своем они отлично сознавали, что сражаются за то, что всегда составляло силу Англии. Они восстали против людей, которые захотели лишить их родину того, в чем заключалась ее крепость и могущество.

Прошло три года, и все поняли эту истину. Наши необразованные пуритане оказались более дальновидными и передовыми, чем те, кто смеялся над ними.

Римская вера подходит только для тех народов, которые не привыкли к самостоятельному мышлению. Люди малоразвитые не интересуются религиозными вопросами и верят в обычай, в то, во что им приказывают верить; Англия успела выйти из этих католических пеленок. В ней уже успели появиться самостоятельные мыслители, отказывающиеся от преклонения перед авторитетами и подчиняющиеся только своему разуму и совести. Заставлять этих людей верить в то, во что они перестали верить, было бесполезным и неразумным делом, скажу больше, безумием. И однако эта попытка была сделана. Ханжа король и сильная, богатая церковь творили насилие над народом. Через три года народ понял, что насилие есть насилие, — и королю пришлось бежать, спасая себя от народного гнева. Но в описываемое мною время народ, после долгих гражданских войн и развращающего режима Карла II, находился в каком-то оцепенении и поэтому набросился на тех, кто восстал в защиту свободы совести. Так плохо соображающий человек бьет ни в чем неповинного посланца, принесшего ему худую весть.

Странно, милые дети, наблюдать, как бесплотная мысль приобретает видимую форму и порождает страшные, трагические события. С одной стороны король-богослов, размышляющий о том, что ересь и что не ересь, а с другой шесть тысяч решившихся на все людей. Этих людей травят, гонят с места на место, и они наконец оказываются окруженными со всех сторон в холодных болотах Бриджуотера. Сердца этих людей окаменели и ожесточились: Это не люди, а затравленные звери. Горе тем народам, короли которых занимаются богословием!

Но бедные люди, о которых я вам говорю, защищали великую идею. Можно ли сказать то же самое о человеке, который стоял во главе их? Увы! Как жаль, что таким людям был дан такой вождь! Сегодня Монмауз был самонадеян и самоуверен, завтра же он обратился к полному отчаянию, сегодня он сулил своим приближенным места членов Государственного совета, завтра он собирался бежать от своей армии в Голландию. Им словно владел сам: дух непостоянства.

И однако у Монмауза, перед тем как он стал во главе восстания, было хорошее имя. В Шотландии он составил себе замечательную репутацию. Его хвалили не только за одержанные им победы, но и за — милосердие, которое он проявил к побежденным. На материке Европы ему пришлось командовать английской бригадой, и он командовал ею так, что заслужил похвалы лучших полководцев Людовика и императора. Но стоило Монмаузу взяться за свое собственное дело и поставить на ставку свою собственную карьеру и голову, и он оказался слабым, нерешительным и трусливым человеком. Вся его доблесть оставила его. Я всегда плохо верил в Монмауза. Бывало, я видел его во время похода. Едет он на своем красивом коне, свесив голову на грудь, а на лице его ясно читается отчаяние. Было очевидно, что этот человек, если даже добьется королевского трона, на нем не удержится: Куда такому человеку носить корону Плантагенетов и Тюдоров? Да у него эту корону его же собственные генералы отнимут.

Впрочем, я должен отдать справедливость Монмаузу. Он стал гораздо бодрее и проявил даже мужество после того, как решено было сразиться с неприятелем. Другого исхода, впрочем, и не было. Но так или иначе Монмауз изменился к лучшему. Были пущены в ход все средства, чтобы ободрить войска и приготовить их к решительному бою. Все дни с утра до вечера мы проводили в работе, обучая наших пехотинцев бою в сомкнутом строю и отражению конных атак. Все боевые тонкости были постигнуты нами и переданы солдатам. Ночью же все улицы города, начиная с Дворцового

Поля и кончая Партетским мостом, звенели проповедью, молитвами и пением гимнов. За порядком офицерам следить не приходилось, так как солдаты сами поддерживали порядок и наказывали виновных. Одного солдата, появившегося на улице в нетрезвом виде, товарищи чуть не повесили. В конце концов жизнь его удалось спасти, но он был прогнан из армии, ибо товарищи находили, что он, как пьяница, недостоин защищать святое дело свободы совести. Возбуждать в наших людях храбрость и мужество было также излишне. Они были бесстрашны, как львы, и если приходилось за что опасаться, так это за то, чтобы храбрость не завела их слишком далеко. Солдаты помышляли о том, чтобы обрушиться на врага сразу, подобно орде фанатичных мусульман. Извольте обучать таких горячих молодцов и приглашать их к осторожности, без которой воевать нельзя.

На третий день нашего пребывания в Бриджуотере стал обнаруживаться недостаток в провизии. Вся окрестная страна была опустошена; и кроме того, мы были окружены неприятельской конницей, которая рыскала повсюду и портила нам пути сообщения. Вследствие этого лорд Грей приказал однажды двум конным ротам выехать ночью на фуражировку. Начальствование над этим маленьким отрядом было поручено майору Мартину Гукеру, старому лейб-гвардейцу. Это был грубый служака, любивший выражаться кратко и бесцеремонно, но великолепно обучавший подчиненных военному искусству. Мы с сэром Гервасием отправились к лорду Грею и просили у него разрешения присоединиться к отряду. В городе было делать нечего, и поэтому лорд Грей нам охотно разрешил уехать с Гукером.

Выехали мы из Бриджуотера около одиннадцати часов вечера в темную, безлунную ночь: Цель наша была произвести разведку в местности между Боробриджем и Ательнеем. Нам было известно, что в этой части больших неприятельских сил не имеется, а между тем местность эта была плодородная, и мы надеялись добыть там провианта. С собой мы взяли четыре пустые телеги, которые нужно было нагрузить тем, что нам удастся добыть. Телеги были поставлены, по распоряжению командира отряда, между двумя ротами. Маленький передовой отряд, под командой сэра Гервасия, ехал в нескольких стах шагах впереди. В этом порядке мы и проскакали по улицам города. Испуганные обыватели выглядывали в окна и двери, прислушиваясь к звукам рогов.

Очень хорошо помню я эту ночную экспедицию. Помню я ветви ив, тянувшиеся к нам и похожие на руки великанов, помню я тихий стон ночного ветра и неясные фигуры всадников. Копыта лошадей издавали глухой шум, ножны палаша цеплялись за стремена. Все эти подробности мне вспоминаются с замечательной отчетливостью.

Мы с баронетом ехали рядом впереди. Сэр Гервасий весело болтал, вспоминая свою жизнь в Лондоне, цитируя по временам стихи Коолея и Уоллера. Я был в угнетенном состоянии духа, и болтовня товарища меня развлекала.

Сэр Гервасий, вдыхая в себя свежий деревенский воздух, говорил:

— Только в такую ночь и понимаешь, что жизнь есть жизнь. Черт меня возьми, но я вам завидую, Кларк. Вы родились и воспитались в деревне. Скажите, разве может дать город человеку такие- наслаждения? И заметьте, природа дает вам всю эту благодать даром. В деревне отлично жить, если поблизости есть парикмахер, торговец нюхательным табаком, продавец духов и один-два сносных портных. Прибавьте сюда еще хороший ресторан и игорный дом, и я, честное слово, соглашусь вести мирную деревенскую жизнь.

Я засмеялся и ответил:

— А мы, деревенщина, воображаем, что настоящая жизнь, жизнь мудрости и знания, сосредоточена в городах.

— Ventre saint — gris! А какую мудрость и знание приобрел я, живя в столице? — ответил сэр Гервасий. — Но, по правде говоря, я прожил в эти последние недели гораздо больше, чем всю предыдущую жизнь, и научился большему. Мне больше нравится мокнуть под дождем с моими оборванцами, чем состоять пажом при дворе и делать себе карьеру. Обидно жить так, как живут там. Никаких высоких целей и задач, и весь твой ум уходит на то, чтобы сочинить ловкий комплимент или выучиться танцевать «корранто». Да, кстати. Я считаю себя многим обязанным вашему приятелю, старому плотнику. Правильно он сказал в своем письме, что человек должен развить все имеющиеся у него хорошие качества и применить их к делу. Если человек этого не делает, то цена ему меньше, чем курице. Курица, если закудахтала, то, по крайней мере, яйцо снесет, а какая польза от кудахтающих людей? Они только болтают и ничего не делают. Ваш старый плотник мне открыл целый новый мир!

— Но, — сказал я, — ведь вы же были богатым человеком и, конечно, принесли кому-нибудь пользу. Невозможно, чтобы человек истратил такое громадное состояние и чтобы этим никто не воспользовался.

Сэр Гервасий весело расхохотался и воскликнул:

— О, мой милый Михей! Вы удивительно первобытный человек. Всякий раз, как речь заходит о прожитом мною состоянии, вы начинаете говорить как-то благоговейно и даже голос понижаете. Точно я прожил богатства всей Индии. Ах, мой милый, вы не имеете никакого понятия о жизни. Вы не знаете, что у денежных мешков вырастают крылья и они улетают. Ну да, конечно, человек, проживающий свое состояние, не глотает своих денег, а дает их другим, которые пользуются ими. Но моя ошибка именно в том и состояла, что я не отдавал свои деньги туда, куда было нужно. Мое состояние перешло не к порядочным людям, а к бесполезной и подлой дряни. О, я часто вспоминаю о толпе попрошаек, нищих, развратников, сводников, наглецов, буянов, льстецов и подлецов! Весь этот люд я кормил. Своими деньгами я увеличивал эту шайку. Мои деньги сделали такое зло, которое нельзя исправить никакими деньгами. Каждое утро, бывало, человек тридцать этой сволочи являлись на мой утренний прием и низкопоклонничали около моей постели.

— Как это так, около вашей постели? — удивился я.

— А это была такая мода — принимать лежа в посте-. ли. Но на вас при этом должен быть непременно надет парик и батистовая сорочка с кружевами. Впоследствии пошла другая мода. Стало позволяться принимать утренних гостей, сидя в кресле. Но и тут вменялось в обязанность надевать небрежный костюм. Халат и туфли — обязательно. Да, Кларк, мода — это великий тиран, хотя ее власть и не распространяется на Хэвант. Дело в том, что ленивые горожане хотят завести порядок в жизни и вследствие этого хотят сделаться рабами моды. Я отличался особой покорностью моде. Во всем Лондоне не было такого покорного раба моды, как я. Я был регулярен в своих нерегулярностях. Я сохранял порядок в своей беспорядочности. Ровно в 11 часов утра ко мне в спальню входил мой слуга, неся мне чашку чинограсса. Это чудное средство против тошноты. Вместе с этим я съедал легкий завтрак: кусочек дичи или чего-нибудь в этом роде. Затем начинался утренний прием. Являлись тридцать человек всякой дряни, вроде той, о которой я только что говорил. Иногда, впрочем, попадались между ними и честные люди. Какой-нибудь нуждающийся литератор иногда забредал ко мне, чтобы попросить гинею, или же находящийся не у дел педант с большой ученостью в голове, но с пустым карманом. Ко мне лезли не только потому, что считали меня богатым и влиятельным человеком. Всем было известно, что я дружен с лордом Галифаксом, Сиднеем Годольфином, Лоренсом Гайдом и другими влиятельными господами. Через меня добивались их протекции… А поглядите-ка, вон там, налево, что-то светится. Не заехать ли нам туда? Может быть, мы и найдем там что-нибудь.

— Это нам придется, по всей вероятности, сделать на возвратном пути, сказал я, — Гукеру приказано ехать в определенное место, и он никаких остановок не будет делать. Полагаю, что мы еще успеем сюда заехать: ночь велика.

— Если бы мне пришлось ехать за провиантом даже вплоть до Соррея, я поеду туда, — сказал баронет. — Черт возьми, как я покажусь на глаза своим мушкетерам, если нам не удастся добыть ничего съестного? Когда я уезжал, у них не было ровно ничего. Что же, вы им пулями прикажете питаться, что ли? Однако вернемся к предмету нашего разговора, то есть к жизни в Лондоне. Время у нас было так хорошо распределено. Особенно много там учреждений, благоприятных для людей, преданных какому-нибудь спорту. В Хоклее дрались на рапирах, в Шопене был устроен бой петухов, бой быков — в Саутверке, стрельба в цель — на Тотгильском поле. Наконец, можно было отправляться в сады Сен-Джемс или, воспользовавшись отливом, отправиться в вишневые сады, вниз по реке, в Розеритб. Принято также было ездить пить молоко в Ислингтон. Для молодых же людей, хорошо одетых, было принято гулять по парку. Как видите, Кларк, мы были очень деятельны в нашем безделии, и недостатка в занятиях у нас не было. А когда наступал вечер, мы могли отправляться или в игорный дом, или в Дорсетский сад, или в Линкольскую гостиницу, или в Дрюрилен, или в Королевский. Одним словом, в удовольствиях недостатка не было.

— Ну, что же, — ответил я. — Вы прекрасно употребляли время. Сидя в театре, вы слушали великие мысли Шекспира и Массингера, и в вашей душе восставали величавые образы.

Сэр Гервасий тихонько засмеялся.

— Михей, — сказал он, — вы так же свежи, как свеж этот приятный деревенский воздух. Знаете ли вы, большой ребенок, что мы ездили в театр вовсе не за тем, чтобы смотреть пьесы.

— Зачем же вы туда ездили в таком случае? — спросил я.

— Чтобы смотреть друг на друга, — ответил он. — Великосветские щеголи, следуя моде, — стояли все время, прислонившись к рампе, спиной к сцене, а лицом к зрителям. Щеголь занимался тем, что нахально смотрел на голландских девиц. Эти девицы в большой моде в Лондоне, и надо вам сказать, что это в партере обыкновенно сидят особы в масках. И на них принято смотреть и догадываться, кто они такие. Тут же сидят городские и придворные красавицы. И на них мы должны были смотреть в лорнеты. А вы говорите — игра. У нас было более веселое занятие, чем слушать александрийские стихи и оценивать красоту гекзаметров. Мы начинали шуметь и хлопать только в тех случаях, когда на сцену выходили танцовщица Лажен или Брестюртль или мистрисс Ольфайльд. Но мы аплодировали не актрисам, а хорошеньким женщинам.

— Ну, а по окончании представления вы шли ужинать, а затем ложились спать?

— Насчет ужина вы угадали верно. Одни ехали ужинать в Рейнский дом, другие к Понтаку. Всякий сообразовался в данном случае со своими привычками. После ужина начиналась игра в кости и карты у Грумпортера или под аркой в Ковентгардене. Там играют в пикет, пассаж, азар, примере — кто во что любит. Когда игра кончается, все разъезжаются по кофейням. Некоторые устраивают себе второй ужин и едят копченые сливы, чтобы протрезвиться немного. Послушайте, Михей, если жиды дадут мне хоть маленькую пощаду, мы с вами вместе поедем в Лондон, и я вам покажу все эти прелести.

— По правде сказать, это меня не очень соблазняет, — ответил я. — Я вял и скучен от природы и совсем не подхожу к такой жизни, о которой вы рассказываете. Я там нагоню тоску на всех одним своим видом.

Сэр Гервасий хотел мне ответить, но в этот момент тишина ночи была внезапно нарушена. Мы оба даже вздрогнули, до такой степени был ужасен раздавшийся внезапно пронзительный крик. Никогда еще я не слыхал такого отчаянного вопля. Мы остановили лошадей. Остановились и ехавшие за нами солдаты. Все мы стали прислушиваться, стараясь определить, откуда раздался крик. Одни говорили, что направо, другие, что налево. Тем временем подъехал главный отряд с телегами. Мы продолжали внимательно прислушиваться, ожидая повторения ужасного крика. Это был дикий, пронзительный, мучительный крик. Кричала женщина, очевидно находившаяся в смертельной опасности.

— Это здесь, майор Гукер! — крикнул сэр Гервасий, поднимаясь на стременах и глядя в ночную тьму. — Вон там, за этими полями, я вижу домик. Разве вы не замечаете огонек? Правда, он блестит очень слабо: должно быть, окно закрыто занавескою. Мы должны отправиться туда немедленно! — крикнул я нетерпеливо.

Меня разбирала досада на нашего командира, который имел такой вид, точно он не знал, что ему делать. Майор Гукер ответил:

— Я нахожусь здесь, капитан Кларк, чтобы добывать фураж для армии. Я не считаю себя вправе отклоняться от этой обязанности и предаваться посторонним занятиям.

— Черт возьми! — воскликнул Гервасий. — Женщина находится в опасности. Неужели, майор, вы решились проехать мимо и не оказать ей помощи? Слышите? Она опять кричит.

И действительно, дикий вопль из одинокого домика раздался снова. Кровь закипела во мне, и я воскликнул:

— Я не могу далее этого выносить! Вы можете ехать дальше, майор Гукер, а мы с моим другом оставим вас. Мы сумеем оправдаться перед королем. Едемте, сэр Гервасий.

— Но ведь это бунт, капитан Кларк! — сказал Гукер. — Вы находитесь в моем распоряжении и можете поплатиться жизнью за ослушание.

— Это такой случай, когда я считаю себя вправе не слушаться ваших приказаний, — ответил я серьезно и, повернув лошадь, направился через лужайку к одинокому домику. За мной последовал сэр Гервасий и двое или трое солдат.

Гукер скомандовал, и остальной отряд двинулся дальше.

— Он прав, — сказал баронет, подъезжая ко мне. — Саксон и все старые солдаты ставят дисциплину выше всего.

Перед нами виднелась какая-то темная масса, которая при нашем приближении превратилась в четырех лошадей, привязанных к забору. Один из наших солдат соскочил на землю и, осмотрев лошадей, доложил:

— Это кавалерийские лошади, капитан Кларк. Судя по следам и кобурам, это королевские солдаты. Деревянные ворота отворены, и дорожка ведет прямо к дому.

— Мы сойдем здесь, — сказал сэр Гервасий, соскакивая с лошади и привязывая ее к забору. — Вы, ребята, стойте здесь, около лошадей и бегите к нам на помощь, если мы покличем. Сержант Голловей, идите с нами. Захватите пистолет.

Глава XXX ЧЕЛОВЕК В ЧЕРНОМ КАМЗОЛЕ

Сержант, высокий сильный человек, уроженец западной Англии, распахнул ворота, и мы направились к дому по извилистой тропинке. Вдруг дверь хижины распахнулась, и из нее брызнул в темноту целый поток желтого света. Мы увидели, что в дом скользнула темная и коренастая человеческая фигура. Немедленно же вслед за этим в доме раздались звуки человеческих голосов, а затем последовали два пистолетных выстрела. Мы услыхали крики, стон, топот ног, бряцание сабель и ругательства. Все это нас заставило ускорить шаги. Бегом добежав до двери, мы заглянули в хижину, — и нам представилась картина, которую я до сих пор не могу забыть. Все подробности увиденной нами сцены точно отпечатались в моей памяти.

Комната была большая и с высоким потолком. На почерневших от дыма балках висели свиные окорока и копченое мясо. Такой уж обычай у жителей Сомерсетского графства. В углу тикали большие черные часы, в середине комнаты стоял грубой работы стол, заставленный блюдами и тарелками. Прямо против двери был устроен очаг, в котором ярко пылало пламя. Перед очагом, к моему великому ужасу, я увидал человека, висевшего вниз головой. Ноги его были связаны веревкой, которая была закреплена за крюк на балке. Человек этот бился, стараясь высвободиться, веревка крутилась, и он поджаривался на огне со всех сторон, точно поджариваемый на вертеле кусок мяса.

У самого порога лежала женщина, как потом оказалось, та самая, крики которой мы слышали с дороги. Тело ее было как-то неестественно скорчено, а на лице виднелась страшная неподвижность. Мы поняли, что наша помощь опоздала и что мы уже не можем спасти ее от печальной судьбы.

Около женщины лежали распростертыми два молодцеватых драгуна. Ослепительно красные мундиры показывали, что они принадлежали к королевской армии. Они лежали рядом; лица их даже после смерти имели угрюмое, угрожающее выражение. Посреди комнаты стояли другие два драгуна; они энергично нападали с обнаженными палашами в руках на невысокого, широкоплечего и толстого человека в камзоле из грубой черной материи. Этот человек прыгал между столом и стульями, держа в руках длинную рапиру. Удары драгун он отражал с необычайной ловкостью, переходя по временам в нападение. Он был прижат, как говорится, к стене, но не обращал на это, по-видимому, никакого внимания. Глаза у незнакомца были широко открыты и спокойны, губы крепко сжаты, лицо имело тоже спокойное, решительное выражение. Видно было сразу, что это смелый до безумия человек. У одного из его противников рука была вся в крови, и из этого можно было заключить, что и драгунам приходилось нелегко.

В тот момент, когда мы вошли, человек в черном камзоле, избегая свирепого нападения противников, отпрыгнул назад и ловким боковым ударом перерубил веревку, на которой висел несчастный крестьянин. Тело с глухим стоном упало на кирпичный пол, а маленький удалец уже успел перебежать в другой конец комнаты. Все это время он с необычайным искусством отражал град сыпавшихся на него ударов. Эта удивительная сцена до такой степени нас изумила, что мы несколько секунд стояли словно заколдованные. Но затем, придя в себя, мы поняли, что времени терять нельзя. Маленький незнакомец находился в явной опасности. С обнаженными саблями мы ринулись на драгун. Те, видя, что нас много, забились в угол и стали отчаянно защищаться. Они знали, что после их дьявольских жестокостей в этом домерим нечего ждать пощады. Наш сержант Голловей свирепо и неосторожно ринулся на злодеев, получил удар палашом и упал мертвый на пол. Драгун не успел вытащить палаша из тела Голловея и был сражен сэром Гервасием. Другого драгуна убил человек в черном камзоле, воспользовавшись удобным моментом и ранив его смертельно в горло.

Ни один из красных драгун не спасся. Все они лежали распростертыми на полу. Ужас сцены довершался видом трупов старой деревенской четы и сержанта Голловея.

Я положил сержанту руку на сердце и произнес:

— Бедный Голловей умер. Скажите, видели ли где такой позор? Мне прямо дурно делается от этих ужасов.

Человек в черном камзоле вскочил на стул, достал с полки бутылку и, подавая ее мне, сказал:

— Это водка, если не ошибаюсь. Да, водка, и по запаху судя недурная, выпейте, а то у вас лицо такое, что краше в гроб не кладут.

Я сделал глоток и ответил незнакомцу:

— Я признаю только честную войну, но вот такие вещи, как здесь, мне омерзительны. Поверите ли, у меня даже кровь похолодела.

Я, милые дети, был еще тогда молодым, совсем молодым солдатом, но признаюсь вам, что и потом, после целого ряда войн, я остался таким же. Жестокость меня всегда приводила в ужас и содрогание. Однажды, когда я был в последний раз в Лондоне, мне пришлось увидеть на одной улице старую, худую клячу, которая тащила нагруженную телегу. Воз был слишком тяжел для лошади, она остановилась, а хозяин стал ее бить изо всей силы кнутом. Поверьте мне, что я этой сценой был расстроен куда более, чем видом Сед-жемурского поля, покрытого грудами кровавых трупов Или вот я еще помню, как десять тысяч французов были убиты перед укреплениями Лондона. Это было ужасное зрелище, но и оно не расстроило меня так, как эта старая кляча. Самая страшная жестокость — это ненужная.

— Женщина мертва, — произнес сэр Гервасий, — да и хозяин дома, по-видимому, уже не нуждается в человеческой помощи. Ожогов, он правда, не получил, но, кажется, умер от прилива крови к голове. Бедняга.

— Если только это, то его еще можно спасти, — сказал человек в черном камзоле, вынимая из кармана небольшой нож.

Он обнажил одну из рук замученного старика и сделал надрез на жиле. Сперва из ранки вышло только несколько капель черной жидкости, но затем кровь заструилась довольно свободно. Несчастный стал обнаруживать признаки жизни.

— Будет жив, — произнес человек в черном камзоле, пряча в карман нож, — а теперь будьте любезны, скажите, кто вы такие? Вам я обязан вмешательством, которое сократило мое дело с драгунами. Положим, я бы управился с ними и без вас.

— Мы из армии Монмауза, — ответил я, — армия стоит в Бриджуотере, а нас отправили разыскивать провизию и корм для лошадей.

— А вы кто такой? — спросил сэр Гервасий. — Как вы попали сюда? Рост у вас маленький, но вам, однако, удалось заклевать четырех знатных петухов.

Человек в черном камзоле, который в это время чистил и заряжал свои пистолеты, ответил:

— Меня зовут Гектор Мэрот. До того же, кто я такой, вам, я думаю, не может быть дела. Это совсем неинтересно. Довольно с вас и того, что я уменьшил численность конницы Кирке, отправив на тот свет при вашей помощи этих четырех негодяев. Поглядите-ка на их рожи. Они и после смерти выглядят извергами. Люди эти учились военному делу, сражаясь с африканскими язычниками. Научились они у этих дикарей разным дьявольским шуткам и практикуются теперь над бедными, безобидными английскими поселянами. Помоги Бог Монмаузу и его солдатам побить этих проклятых всех до единого. Их, этих гадов, надо бояться больше, чем веревки или топора палача.

— Но как это вам удалось поспеть сюда почти вовремя? — спросил я.

— Да очень просто. Еду на своей кобылке по большой дороге и слышу за собой топот копыт. Я и спрятался в поле. Я человек осторожный и знаю, что в теперешнее смутное время надо быть постоянно начеку. Гляжу, эти четыре плута скачут, и прямо к этой ферме. Сейчас же из дому начали раздаваться крики и стоны. Я смекнул, что они пустили в ход свою дьявольщину, оставил лошадь в поле и побежал сюда. Поглядел в окно, а они вешают этого старика над огнем. Они, видите ли, пытали его, чтобы узнать, куда он спрятал деньги. А какие у здешних фермеров могут быть деньги, если им пришлось иметь дело с двумя армиями? Старик ничего им не сказал, вот и подвесили его к потолку. Злодеи зажарили бы его, как бекаса, если бы не я. Двоих я уложил на месте пулями, а остальные двое на меня и накинулись. Одному я успел поранить руку. Я убежден, что, если бы не вы, я управился бы с ними обоими.

— Вы держали себя замечательно храбро и благородно! — воскликнул я. Но скажите, пожалуйста, мистер Гектор Мэрот, где это я слышал вашу фамилию?

Человек в черном камзоле быстро глянул на меня и ответил:

— Ну, уж этого я не знаю.

— Но мне ваше имя и фамилия знакомы, — продолжал я настаивать.

Гектор Мэрот пожал своими широкими плечами и продолжал возиться с пистолетами. Лицо его приняло полусмущенное, полувызывающее выражение. Это был коренастый, широкогрудый человек. Его лицо с развитыми, квадратными челюстями было сурово, на голове красовалась верховая, обшитая золотыми галунами шапочка, на его бронзовом лбу виднелся шрам, одет он уже был, как сказано, в грубый, черный камзол, потертый и полинялый от непогоды. На ногах были высокие сапоги. Незнакомец носил небольшой круглый парик.

Сэр Гервасий, все время пристально глядевший на него, вдруг вздрогнул и ударил себя по колену.

— Ну, конечно, конечно, — воскликнул он, — ей-Богу, никак не мог вспомнить, где я вас видел, но теперь… теперь я вас узнаю.

Незнакомец сердито посмотрел исподлобья на нас обоих и произнес:

— Выходит по вашим словам, что я попал в знакомую компанию, — сказал он грубоватым тоном, — и однако, я вас не знаю — ни того, ни другого. Ваше воображение шутит с вами шутки, молодые сэры.

— Я совсем не шучу, — ответил спокойно баронет, наклоняясь к уху Гектора Мэрота. Едва он успел прошептать ему что-то, как тот вскочил с места и бросился к двери, собираясь убежать из дома.

— Куда вы? Куда? — крикнул сэр Гервасий, становясь между ним и дверью. — Не уходите от нас таким образом. Фи, зачем вы обнажаете рапиру? Мы уже достаточно пролили крови. На эту ночь довольно. И кроме всего прочего, мы вовсе не собираемся делать вам неприятности.

— Что же вы в таком случае хотите сказать? Что вам от меня нужно? спросил человек в черном камзоле, дико озираясь по сторонам. Он был похож на хищного зверя, попавшего в западню.

Сэр Гервасий воскликнул:

— После того, что я видел сегодня, у меня к вам самое искреннее расположение. Какое мне дело до того, каким образом вы добываете себе пропитание? Главное в том, что вы доблестный и мужественный человек. Черт возьми, я никогда не забываю лиц, которые видел, а вашего лица с этим красноречивым шрамом невозможно забыть.

— Ну положим, что я это тот самый человек. Что же дальше? — спросил угрюмо человек в черном камзоле.

— Никаких предположений тут быть не может. Я готов поклясться, что это вы. Но выдавать вас, дорогой мой, я не хочу. Если бы я и с поличным вас поймал, то не стал бы выдавать после сегодняшнего вечера. Здесь посторонних нет, и я могу говорить прямо, Кларк. Да будет вам известно, что во время оно я был мировым судьей в Соррее, и мне пришлось судить вот этого нашего нового друга. Обвиняли его в том, что он совершает чересчур поздно верховые прогулки по большой дороге и чересчур резко обращается со встречными путешественниками. Надеюсь, вы меня понимаете. Мэстера Мэрота должны были предать окружному суду, но он дожидаться не стал, исчез и спас, таким образом, свою жизнь. И я этому рад, потому что мистер Гектор Мэрот не из тех, кого следует вешать. Судя по тому, что мы видели сегодня, он пригодится еще на хорошее дело.

— Теперь и я вспомнил, где я о вас слышал, — сказал я, — вы были арестованы по приказу герцога Бофорта, сидели в Бадминтонской тюрьме, и вам удалось бежать из старой башни Ботлера.

Гектор Мэрот сел на край стола и, беззаботно болтая ногами, ответил:

— Ну, теперь я сам вижу, господа, что вы знаете очень многое, и было бы глупо, если бы я стал вас обманывать. Да, я тот самый Гектор Мэрот, который навел страх на всю западную большую дорогу. Вряд ли хоть один уроженец английского юга видел столько тюрем, сколько видел их я. И все-таки, господа, я могу сказать положа руку на сердце, что занимаясь этим делом десять лет, я еще ни разу не обидел бедного человека. Я не трогал тех, кто меня не трогал. Совершенно напротив, я часто рисковал жизнью, только бы выручать людей из беды.

— Это и мы можем подтвердить, — ответил я, — вот эти четыре красные дьявола заплатили жизнью за свои злодеяния. И это не мы сделали, а вы.

— Ну, я это себе за честь не считаю, — ответил наш новый знакомый, — у меня видите ли были свои счеты с конным полком Кирке, и я был рад случаю, который меня свел с этими молодцами.

Пока мы разговаривали таким образом, в хижину вошли солдаты, сторожившие лошадей около забора, и несколько фермеров и крестьян. Все они, увидав трупы, остановились в ужасе. Крестьяне испугались главным образом потому, что предвидели ожидающую их расправу со стороны Кирке.

— Ради Христа, сэр! — воскликнул один из крестьян, седой, краснолицый человек. — Вывезите тела этих негодяев солдат на большую дорогу. Пусть думают, что они погибли в стычке с вашими войсками. Если только узнают, что они убиты здесь, на ферме, люди короля сожгут все и перебьют всех нас. Эти проклятые дьяволы из Танжера прямо нас замучили. Мы не знаем, как от них спастись.

— Это он правильно говорит, — заявил разбойник, — мы должны увезти тела, а то как же это так? Мы тут забавлялись, а им придется расплачиваться.

Сэр Гервасий обратился к толпе испуганных крестьян и произнес:

— Ну, слушайте. Я с вами вступлю в торг. Нас послали разыскивать провизию, и нам нельзя возвращаться с пустыми руками. Давайте нам телегу и навьючьте ее хлебом и овощами; кроме того, давайте дюжину быков. Я вам за это обещаю уладить дело с драгунами, а кроме того, вам за все, что вы нам дадите, заплатят по настоящей цене. Приезжайте только в лагерь Монмауза.

— Быков дам я, — произнес старик, которого мы спасли и который пришел в сознание, — если уж мою бедную старуху убили, то, стало быть, мне все равно, есть ли у меня стадо или нет. Я вот похороню старуху-то на Доретонском кладбище, а потом приеду к вам в лагерь. Если мне удастся убить хоть одного из этих воплощенных дьяволов, то я умру спокойно.

— Верно вы говорите, дедушка! — воскликнул Гектор Мэрот. — Так и подобает говорить настоящему англичанину. Я вижу, вон там у вас на крюке висит хорошенькое охотничье ружьецо. Пули, наверное, тоже найдутся. Возьмите ружьецо и начинайте стрелять этих красных птиц.

— Она мне была верной подругой в течение целых тридцати лет, продолжал старик, слезы между тем струились по его морщинистым щекам. — Мы тридцать раз сеяли семена и собрали тридцать урожаев. А теперь вот вышел такой посев, что от него должен выйти кровавый урожай. Только бы мне рука не изменила. Один из крестьян произнес:

— Если ты пойдешь на войну, дедушка Свен, мы приглядим за твоим хозяйством. А что касается хлеба и зерен, то мы, господин, погрузим вам не одну, а три телеги. Подождите полчаса времени, и все будет готово. Если вы не возьмете их, королевские солдаты возьмут, а нам хочется, чтобы наше добро пошло на доброе дело. Буди-ка рабочих, Майльз, пусть они как можно скорее грузят в телеги рожь, картофель и вяленое мясо.

— Стало быть, и нам надо приниматься за наше дело, — сказал Гектор Мэрот.

При помощи наших солдат мы вынесли трупы драгун и сержанта Голловея на лужайку около дороги. Траву кругом мы вытоптали лошадьми так, чтобы можно было подумать, что тут происходила кавалерийская стычка. Пока мы были заняты этим делом, рабочие вымыли пол в комнате, где происходила резня и все следы трагедии были уничтожены. Тело убитой хозяйки фермы унесли в ее комнату. Бедный старик фермер продолжал сидеть на прежнем месте, на полу; он сидел, подперев подбородок своими жилистыми, мозолистыми руками, и глядел неподвижным, каменным взглядом, не замечая ничего, что делалось около него. Жаль было глядеть на этого убитого горем старика.

Телеги были быстро нагружены, а быки, отправляемые в лагерь, ходили по лужайке. Мы уже собирались двинуться в обратный путь. Вдруг подъехал молодой крестьянин и сообщил нам, что между нами и лагерем находится целая рота королевской конницы. Это была очень важная и неприятная новость, нас было всего семь человек, и двигаться нам со своим обозом и быками приходилось медленно.

— А как же теперь быть с Гукером? — спросил я. — Надо его предупредить, послать кого-нибудь, что ли, к нему?

— Я поеду к нему, — вызвался крестьянин, — если я его найду на Ательнейской дороге, то предупрежу об опасности.

Крестьянин пришпорил лошадь и исчез в ночной мгле.

— Вот, — произнес я, — у нас находятся добровольные разведчики. Сразу же видно, что симпатия народа на нашей стороне. Ну, да о Гукере не приходится хлопотать.

У него две конные роты, и он сумеет за себя постоять. Вот нам-то что делать?

— А что, Кларк, не превратить ли нам эту ферму в — крепость? предложил сэр Гервасий. — И мы, право, можем держаться и отражать врага, поджидая возвращения Гукера. Тогда мы и присоединимся к нему. Тогда наш страшный командир сумеет показать себя. Он сразится с неприятелем по всем правилам искусства.

— Ну нет, — ответил я, — мы с майором Гукером расстались не совсем по-приятельски, и теперь нам будет неловко просить его о помощи. Лучше бы было обойтись без него.

— Ха-ха-ха! — расхохотался баронет. — Однако, дружок Михей, я вижу, что ваша стоическая философия не очень-то глубока. Вы только кажетесь равнодушным и холодным. Беда затронуть вашу гордость и честь. Ну что ж, попытаемся пробраться к лагерю. Я готов поставить крону, что мы не встретим красных мундиров.

Разбойник, сидевший на красивой гнедой лошадке, сказал:

— Послушайтесь моего совета, господа, — самое лучшее будет, если вы возьмете меня в проводники. Я стану во главе отряда и благополучно доведу вас до Бриджуотера. Было бы удивительно, если бы я не нашел способа обмануть этих бродячих солдат. Положитесь на меня.

— Мудрое и своевременное предложение! — воскликнул сэр Гервасий, открывая табакерку и угощая разбойника. — Щепоточку табачку, мэстер Мэрот. Ничто так не способствует дружбе, как нюхательный табак. Да, мэстер Мэрот, мы, к сожалению, мало знаем друг друга. Все наше знакомство сводится к тому, что я чуть-чуть вас не повесил. И, однако, сегодня я проникся к вам большой любовью и уважением. Жаль мне только вас, что вы такую специальность себе выбрали. Право, мэстер Мэрот, отчего бы вам не заняться каким-нибудь другим делом?

— Мне иногда и самому приходят такие мысли, — ответил посмеиваясь Мэрот, — но нам пора в путь. На востоке пошли белые полосы, и, когда мы доберемся до Бриджуотера, будет совсем светло.

Мы покинули злополучную ферму и двинулись в путь, приняв все предосторожности. Мэрот и я ехали несколько впереди. Двое солдат охраняли обоз сзади. Было совсем темно, и только едва заметная, белесоватая полоска на горизонте показывала, что близок рассвет. Несмотря на непроницаемую мглу, наш проводник смело и уверенно двигался вперед, ведя нас по сети лужаек и тропинок. Мы переходили через поля и болота, причем колеса телег увязали в грязи. Иногда грунт становился каменистый, и наши телеги начинали прыгать по камням. Мы так часто делали повороты и меняли направление пути, что я стал бояться, как бы Гек-тор Мэрот сам не запутался. Но мои опасения были напрасны. Едва только первые лучи солнца осветили местность, как мы увидали прямо перед собой колокольню бриджуотерской церкви.

— Вот так человек! — воскликнул сэр Гервасий. — У вас, надо полагать, кошачьи глаза. Вы даже в темноте находите дорогу. Я очень рад, что мы наконец добрались до города. Мои бедные телеги так скрипели и трещали, что мне даже грустно стало. Мэстер Мэрот, мы приносим вам нашу искреннюю благодарность.

— Эта местность вам, должно быть, хорошо знакома, — сказал я, — или, может быть, вы так же хорошо знаете весь юг?

Мэрот закурил короткую черную трубку и ответил:

— Я работаю на всем пространстве между Кентом и Корнуэлем, к северу от Темзы и Бристольского канала я уже не бываю, но на этом пространстве нет ни одной дороги, ни одной тропинки, которую бы я не знал. Я даже все сломанные заборы знаю и найду их в темноте. Это мой талант, мое призвание. Но только работа уж не та теперь, что прежде. Если бы у меня был сын, я не стал бы пускать его по своему делу. Дело наше погибло оттого, что омнибусы стали сопровождаться вооруженными солдатами, и кроме того, нам подгадили поганые ювелиры, пооткрывавшие банки: золото и серебро они попрятали к себе в сундуки, а заместо этого пустили в свет лоскутки бумаги. А нам эти лоскутки так же бесполезны, как старая газетная бумага. Да вот хотя бы я остановил в прошлую пятницу скотовода, ехавшего с Бландфордской ярмарки, и отобрал у него семьсот гиней. Но деньги эти были в этих бумажных чеках и поэтому оказались для меня совершенно ненужными. Будь эта сумма в золоте, я мог бы кутить в течение целых трех месяцев. Нечего сказать, хорошо государство, в котором бумажный хлам заменяет настоящее, отчеканенное на монетном дворе золото!

— Зачем вы продолжаете заниматься таким делом? — спросил я. — Ведь вы же сами знаете, что это вас приведет к позору и виселице. Неужели вы знали людей, которые получили от этого занятия пользу?

— Знал таких, — живо ответил Гектор Мэрот, — был некий Кингстон Джонс, работал он несколько лет подряд в Хунелоу. Однажды ему пришлось заработать сразу десять тысяч золотых круглячков., Джонс был умный парень и дал себе слово не рисковать более своей шеей. Он перебрался в Чишайр, где распустил о себе слухи, будто приехал из Индии. Джонс купил себе имение и теперь считается богатым помещиком. Репутация у него отличная, и его даже выбрали в мировые судьи. Сидит себе важным барином и присуждает в тюрьму какого-нибудь бродягу за кражу дюжины яиц. Потеха и глядеть-то. Чистый театр!

— Но, — продолжал настаивать, — мы убедились, что вы человек сильный, храбрый и прекрасно владеете оружием. Вы могли бы легко сделать себе военную карьеру. Не лучше ли употребить свои таланты на приобретение славы и всеобщего уважения. Ведь вы губите себя, вы идете к позору и виселице.

Разбойник затянулся, выпустил густой клуб дыма и ответил:

— О виселице я забочусь ровно столько же — сколько о прошлогоднем снеге. Всем нам, рано или поздно, придется заплатить дань природе: умру ли я в сапогах или в пуховой постели, умру ли я через год или через десять лет — не все ли равно? Мне это безразлично, так же, как и вам, воинам. А что касается до бесчестья, то это как смотреть на вещи. Я не вижу никакого позора в том, что беру налог с богатых, тем более что я рискую своей шкурой сам.

— Извините, — ответил я, — право — одно, а бесправие. — другое. Ничем вы не докажете правоту неправого дела и, кроме всего прочего, шутки с правом опасны.

Сэр Гервасий вмешался в разговор.

— Ну, допустим, что вы справедливо говорите насчет собственности, сказал он, обращаясь к разбойнику. — Но ведь ваше занятие опасно. Вы подвергаете риску и свою, и чужую жизнь.

— Ну, — ответил тот, — это все та же охота. Правда, бывает, что дичь начинает нападать на вас и превращается в охотника, а вы обращаетесь в дичь. Но что же делать? Игра опасная, но ведь игроков двое и у каждого есть шанс выиграть. Фальши здесь никакой нет, плутовства не полагается. Несколько дней тому назад еду я по большой дороге и вижу трех развеселых фермеров. Летят они по полям, а впереди них мчится свора собак. Вся эта компания гналась за маленьким, безобидным зайчонком. Было это, господа, в глухой местности, на берегу Эксмура. Я и подумал: отчего и мне тоже не заняться и не поохотиться за охотниками? Черт возьми! Преинтересная это была охота. Мои джентльмены мчатся вперед, орут как сумасшедшие, фалды у них развеваются, собаки лают, ну, одним словом, развеселое занятие. Ну, а меня-то они не заметили. А я еду вслед за самым крикливым из них и любуюсь. Право, господа, не хватало еще полицейских стражников, а то бы вышла форменная игра в кошку-мышку. Знаете игру, в которую мальчики в деревнях играют? Выходила бы аккурат эта игра. Фермеры гонятся за зайцем, я за фермерами, а полицейские за мной.

И разбойник беззвучно рассмеялся.

— Ну, а что же было дальше? — спросил я.

— А дальше было вот что: мои три приятеля догнали своего зайца и вытащили фляжки. Надо же отдохнуть от трудов праведных. Сперва они попивали винцо и смеялись, глядя на убитого зайца, а затем один из них слез с коня, чтобы отрезать у зайца уши. Тут-то я к ним и подскакал:

"Здравствуйте, — говорю, господа: хорошо мы с вами поохотились". Они на меня посмотрели этак удивленно, а один из них спрашивает меня: "Как вы смеете ввязываться в чужую охоту? Мы вас не приглашали в свою компанию". "Да что вы, господа, — отвечаю я, — я не думал охотиться за вашим зайцем". — "Чего же вам в таком случае надо?" — спрашивает один. А я ему говорю: "Как чего? Да ведь я охотился за вами, и никогда у меня не было такой удачной охоты". С этими словами я вытащил пистолеты из кармана и в кратких словах объяснил фермерам их положение. Ну, тут они начали потихоньку вытаскивать из-за пазух свои кожаные кошельки. Вы бы рассмеялись, если бы поглядели на них тогда. Заработал я в это утро семьдесят один фунт. Это немножко получше, чем заячьи уши.

— Ну и конечно, они подняли весь околоток в погоню за вами? — спросил я.

— Этого я не боюсь. Моя Черная Алиса мчится как ветер: новости расходятся скоро, а моя кобыла скачет еще скорее.

— А вот и наши передовые посты, — произнес сэр Гервасий, — ну, мой честный друг, для нас вы были честным, а другие пусть говорят, как хотят. Поедемте-ка с нами и примите участие в святом деле. У вас много на совести грехов, которые надо искупить, право. Сделайте же доброе дело, рискните жизнью для протестантской веры.

— Ни в коем случае, — ответил разбойник, вскакивая на лошадь. — Своей шкуры я не жалею, но с какой стати будет рисковать жизнью моя лошадь для такого дурацкого дела? Представьте себе, что ее убьют в сражении. Где я найду такую лошадь? И затем, моей Черной Алисе решительно все равно, кто сидит на английском престоле: папист или протестант. Не правда ли, моя красавица? — прибавил он, хлопая лошадь по шее.

— Но вы можете рассчитывать на карьеру, — сказал я. — Наш полковник Децимус Саксон любит хороших бойцов на саблях. Он имеет большое влияние у короля Монмауза и может замолвить за вас слово у него.

— Будет рассказывать, — недовольно проворчал Гектор Мэрот. Предоставьте каждому заниматься своим делом. Вот конный полк Кирке — это другое дело. С ним я всегда буду воевать. Эти красные подлецы повесили моего приятеля, старого слепца Джима Хустона из Мильвертона; я уж отправил на тот свет семерых из этих негодяев. И если мне будет время, я перережу весь полк. А теперь, господа, я должен с вами проститься, у меня много дела. Прощайте!

— Прощайте! Прощайте! — кричали мы, пожимая его жесткую, смуглую руку. — Спасибо вам за проводы.

Гектор Мэрот поднял шляпу, тряхнул уздечкой и помчался по дороге, поднимая клубы пыли.

— Черт меня подери, если я стану когда-нибудь ругать воров! воскликнул сэр Гервасий. — Во всю свою жизнь я не встречал человека, который бы так прекрасно владел саблей. И стреляет он, должно быть, отлично. Ведь он уложил в одну минуту двух здоровенных ребят. Но поглядите-ка вон туда, Кларк, видите вы полки в красных мундирах?

Я взглянул на широкую, поросшую тростником серую равнину, которая раскинулась между берегами извилистого Паррета и далекими Польденскими горами.

— Конечно, вижу, — ответил я. — Я вижу их повсюду и вон там, около Вестонзойланда. Они краснеются, словно мак во ржаном поле.

— А вон там, налево, около Чедзоя, их еще больше, — сказал сэр Гервасий. — Раз, два, три! Еще один, еще два позади. Всего здесь шесть пехотных полков. А вон там я, кажется, различаю блестящие латы кавалеристов. Среди неприятелей движение. Да, если Монмауз хочет надеть на голову золотой ободок, он теперь должен сражаться. Вся армия короля Иакова на него надвинулась.

— Так нам надо, значит, ехать к своему полку, — сказал я. — Если не ошибаюсь, на базарной площади развеваются наши знамена.

Мы пришпорили усталых коней. За нами двинулись наши спутники и припасы, которые нам удалось собрать. Скоро мы очутились в казармах, где голодные товарищи приветствовали нас с восторгом. Пригнанные нами еще до полудня быки были превращены в ростбифы и бифштексы, был приготовлен обед, последний для многих из нас… Майор Гукер прибыл вскоре после нас с большим запасом провизии, но не совсем благополучно. У него была стычка с драгунами, и он потерял восемь или десять солдат. Он отправился немедленно в королевский совет и принес на нас жалобу. Но крупные события надвинулись так быстро, что этого дела так-и не пришлось разбирать.

Я, милые дети, откровенно сознаюсь, что майор Гукер был вполне прав. Наше поведение было противно всякой дисциплине и поэтому совершенно неизвинительно. Но, дети, крик женщины, просящей о помощи, великое дело. Я, вот теперь седой, дряхлый старик, и то всегда готов защищать слабую женщину. Защита слабых это наша святая обязанность. Это обязанность выше всяких других обязанностей, это долг сердца. И сели даже человек надел солдатский мундир, то сердце у него не делается от этого более жестким.

Глава XXXI БОЛОТНАЯ ДЕВОЧКА

Когда мы приехали в Бриджуотер, весь город был в движении. Только что стало известно, что войска короля Иакова приблизились к городу и находятся на Седжемурской долине. По-видимому, неприятели хотели двигаться вперед и штурмовать город. Настоящих укреплений, как я уже сказал, в Бриджуотере не было. Только со стороны Истовера были возведены кое-какие валы, и на них были поставлены две бригады пехоты. Остальная армия стояла в резерве на базарной площади и на Дворцовом поле. После полудня, однако, в город вернулись наши разведочные конные отряды и сообщили, что, по всей видимости, неприятель не собирается штурмовать Бриджуотер. То же подтвердили и пришедшие в город крестьяне, жители окрестных болот. По их словам, королевские войска очень комфортабельно расположились в окрестных деревнях. С местных крестьян они взяли контрибуцию сидром и пивом и не обнаружили ни малейшего желания двигаться вперед.

Город был полон женщин. Из близких и далеких мест пришли жены, матери и сестры восставших. Всем им хотелось взглянуть еще хоть один раз на любимых людей. Даже на базарных площадях Лондона не увидишь такой тесноты и давки, какая была в этот день на узких улицах и переулках маленького сомерсстского городка. Повсюду, бродили солдаты в высоких сапогах и темно-желтых мундирах. Красные милиционеры, суровые жители Таунтона, одетые в темные одежды, пиконосцы в сермягах, загорелые моряки, дикие, оборванные углекопы, неопрятные крестьяне, худощавые обитатели северных гор — все это толпилось и толкалось, образуя огромную, разношерстную массу. Повсюду между солдатами были видны деревенские женщины в соломенных шляпах. Они шумно целовались, плакали и убеждали солдат. Среди этих разноцветных людей, сверкавших оружием, двигались угрюмые фигуры пуританских проповедников в темных плащах и широкополых шляпах. По временам эти проповедники останавливались и начинали говорить зажигательные речи, сыпя текстами из Библии. Эти проповедники действовали опьяняюще на толпу. То и дело она подымала дикий вопль. Толпа эта была похожа на громадного пса, который рвется на своей своре и стремится схватить за горло своего врага.

Как только стало ясно, что Фивершам не хочет атаковать нас, наши полки были сняты с позиции, и мы занялись припасами, которые добыли благодаря ночной фуражировке.

Было воскресенье. День был хороший, теплый, на ясном небе не виднелось ни облачка, веял легкий ветерок, насыщенный ароматом деревенских цветов. Весь день в соседних деревнях звонили в колокола. Эта музыка наполняла собою всю залитую золотыми лучами окрестность. Верхние окна и крыши домов, покрытые красной черепицей, были усеяны бледными от страха женщинами и детьми, напряженно глядевшими в восточном направлении. В темно-серой болотистой равнине виднелись там и сям красные пятна. Это были позиции наших врагов.

В четыре часа Монмауз созвал последний военный совет. Совет был собран в нижнем этаже колокольни, откуда открывался прекрасный вид на окрестности. После моей поездки меня всегда приглашали на военные советы, несмотря на мой маленький чин. Всего собралось тридцать советников, именно столько, сколько могло вместить в себя небольшое помещение. Пришли и воины, и придворные, и кавалеры, и пуритане. Общая опасность сблизила их. Почувствовав, что наступает кризис, они забыли то, что их разделяло, и манеры их стали совершенно иные. Сектанты утратили свою суровость: они были взволнованы и горячились в ожидании сражения; что касается легкомысленных придворных модников, то опасность положения их отрезвила, и они глядели необычайно серьезно. Старая вражда была позабыта. Поднявшись на колокольню, король и советник, став у парапета, сосредоточенно глядели на горизонт, который был скрыт густыми клубами дыма. Дым этот поднимался от неприятельских костров.

Король Монмауз стоял среди своих вождей бледный и растерянный. Одет он был небрежно и был весь какой-то растрепанный. Очевидно, душевное расстройство заставило его позабыть о туалете. В руках у него был бинокль из слоновой кости. Он поднес его к глазам, и я видел, как его руки дрожали. На Монмауза было просто жалко смотреть. Лорд Грей передал бинокль Саксону. Тот оперся на каменный парапет и долго, пристально смотрел на неприятельский лагерь. Наконец Монмауз произнес тихим голосом, точно говоря сам с собою:

— Это те самые люди, которыми некогда я командовал. Вон там, направо, я вижу Думбартенский пехотный полк. Я знаю этих солдат. Они будут сражаться как львы. Все было бы хорошо, если бы они были на нашей стороне.

Лорд Грей ответил не без горячности:

— Но ваше величество, вы несправедливы к вашим сторонникам. Они готовы умереть за вас и будут биться до последней капли крови.

Монмауз взглянул вниз, на кишевшие народом улицы, и печально ответил:

— Поглядите-ка на них, каковы они! Конечно, все это благородные люди, благороднее которых нет во всей Англии, но послушайте, как они галдят и шумят, точно евреи на шабаше. Это не то что настоящие, обученные батальоны. Там везде суровое молчание и порядок. Ах, зачем, зачем я выманил этих честных людей из их убогих хижин и втянул их в такое безнадежное дело?

— Извините, ваше величество! — воскликнул Вэд. — Они не считают это дело безнадежным, да и мы считаем его таковым.

Как раз когда Вэд произносил эти слова, толпа внизу издала дикий, торжествующий вопль. Крик этот был вызван словами проповедника, который говорил что-то толпе, высунувшись из окна. Сэр Стефен Таймвель, вошедший в эту минуту, сообщил:

— Это досточтимый доктор Фергюсон говорит проповедь. Поистине он получил вдохновение свыше, и проповедь его замечательна. Доктор Фергюсон подобен древним пророкам. Текстом для проповеди он выбрал следующие слова:

"Познает Израиль Господа, и Господь и Бог Богов придет к нему на помощь. В тот же день, когда мы отступим от тебя, погуби нас Боже".

— Аминь! Аминь! — воскликнули несколько благочестивых пуританских воинов.

А между тем толпа внизу снова подняла крик. Послышалось бряцание оружия. Было очевидно, что огневая речь фанатика разожгла толпу. У Монмауза лицо несколько просветлело, и он произнес:

— Они, кажется, в самом деле рвутся в битву. Я всегда командовал регулярными войсками и поэтому, может быть, придаю слишком большое значение военной выучке и дисциплине. Да-да, мои милые приверженцы находятся в сильно приподнятом состоянии. Ну, полковник Саксон, что вы скажете о расположении неприятеля?

— По правде сказать, — ответил Саксон, — мое мнение об этом расположении очень невысокое, ваше величество. Я был во многих странах, знал многих полководцев и видел много армий в боевой готовности. Я знаю также теорию этого дела, знаю, что пишет Петринус Бэллус в своем знаменитом сочинении "De re militari". Я читал также Флеминга и никогда не слыхал и не видал ничего подобного. Расположение неприятеля прямо бессмысленно.

Монмауз обратился к мэру Бриджуотера. Это был маленький человечек с обеспокоенным лицом. Ему было, по-видимому, совсем неприятно, что он поневоле попал в лагерь бунтовщиков. Король спросил у него:

— Как называется вон та деревушка налево? Вон та, где видна четырехугольная колокольня и около нее деревья?

— Это Вестонзойланд, ваша честь… то есть ваша светлость… то есть я хотел сказать, ваше величество. А другая, в двух милях дальше, это Мидльзог. А Чедзой еще дальше, налево, по той стороне Рейна.

Король сильно вздрогнул и свирепо набросился на пугливого горожанина, так что у того помутился последний, данный ему от природы остаток ума.

— Рейн! — закричал он. — Что вы хотите сказать, сэр?

— Ну да, рейн, ваша светлость, то есть ваше величество, — лепетал мэр… — Рейном, ваша величественная светлость, крестьяне рейн называют.

Сэр Стефен Таймвель вмешался в разговор.

— Рейнами здесь, ваше величество, называют глубокие и широкие канавы, которыми осушатеся большое Седжемурское болото.

Король побледнел так, что у него даже губы стали белы. Некоторые члены совета обменялись многозначительными взглядами. Все вспомнили странное пророческое стихотворение, которое было доставлено в лагерь мною.

Молчание нарушил старый, помнивший времена Кромвеля майор по имени Голлис, Майор этот успел набросать на бумаге деревни, занятые неприятелем.

— С вашего позволения, ваше величество, — произнес он, — расположение войск неприятеля напоминает мне расположение шотландской армии перед Дунбарской битвой. Кромвель стоял в Дунбаре точно так же, как мы теперь стоим в Бриджуотере. Прилегающая местность, болотистая и ненадежная, была занята врагом. Во всей нашей армии говорили, что если бы старик Лесли держался на своих позициях, то нам пришлось бы в конце концов сесть на корабли и, оставив весь обоз в пользу неприятеля, уходить в Ньюкастль. Но Провидение было благосклонно к нам. Лесли решил нас атаковать, и правый его фланг оказался отделенным от остальной армии большой болотиной. Кромвель напал на эту часть армии на заре и разбил ее наголову. Кончилось тем, что вся армия врагов бежала, и мы били ее до самых ворот Лейта. Семь тысяч шотландцев пали тогда, а честных людей пало не больше сотни, а то и того меньше. Теперь, ваше величество, извольте взглянуть в бинокль. Между этими двумя деревнями и ближайшим к нам Чедзоем тянутся, по крайней мере, на протяжении мили болота. Если бы я был главнокомандующим, я испробовал бы напасть на врага именно с этой стороны.

— Напасть на старых солдат с неопытными крестьянами, — заметил сэр Стефен Таймвель, — опасно и смело, но если это так нужно, то это будет сделано. Ни один гражданин Таунтона, по крайней мере, не поколеблется исполнить приказ короля.

— Вы хорошо говорите, сэр Стефен, — сказал Монмауз, — но ведь у Кромвеля при Дунбаре были ветераны, которым приходилось сражаться с неопытными в военном деле противниками.

— И однако, — возразил лорд Грей, — совет майора Голлиса во многих отношениях хорош. Если мы не нападем на неприятеля, он охватит нас кругом и уморит голодом Если так, то мы должны воспользоваться случаем, который нам представляется благодаря небрежности или невежеству Фивершама; к завтрашнему дню Черчилль, наверное, уже успеет указать своему начальнику на его ошибку, и неприятель переменит диспозицию. Нам надо торопиться воспользоваться представившимся нам случаем.

— Их конница стоит в Вестонзойланде, — заметил Вэд, — если мы не видим сверкания лат и оружия неприятельских всадников, то только потому, что солнце очень жарит сегодня и из болота поднимается туман. Я наблюдал за неприятелем раньше, утром, и различил в бинокль длинные ряды конницы. Она стоит пикетами перед деревней по болоту. Позади них, в Мидльзоге, стоит две тысячи милиционеров, а в Чедзое, атаковать который мы собираемся, стоят пять полков регулярной пехоты.

— Все будет хорошо, если нам удастся разбить эти пять полков, воскликнул Монмауз. — Каково ваше мнение, полковник Бюйзе?

— У меня всегда одно и то же мнение, — ответил немец, — мы пришли сюда сражаться, и чем скорее мы примемся за работу, тем лучше.

— А вы как думаете, полковник Саксон? Согласны ли вы с мнением вашего друга?

— Я согласен с мнением майора Голлиса, ваше величество: Фивершам неудачно расположил войска и открыл нам путь для удачной атаки. Нам непременно нужно воспользоваться его ошибкой. Но, ваше величество, войска неприятеля прекрасно обучены, и у них много кавалерии. Принимая это во внимание, я предлагал бы произвести атаку ночью,

— Та же мысль пришла и мне в голову, — сказал Грей, — наши друзья, жители Бриджуотера, знают здесь каждую пядь земли и доведут нас до Чедзоя ночью так же хорошо, как днем.

— Я слышал, — продолжал Саксон, — что в неприятельский лагерь доставлено много сидра, пива, вина и водки. Если это правда, мы их атакуем в то время, когда головы у них будут кружиться от похмелья. Они и знать не будут, кто это на них напал — голубые ли дьяволы, как они нас называют, или их собственные товарищи.

Раздался общий хор одобрения. Весь совет был доволен тем, что час решительного сражения наступает. Всем надоели утомительные переходы с одного места на другое:

— Не выскажется ли кто-нибудь против принимаемого нами плана? спросил король.

Мы переглянулись. На лицах многих ясно читалось сомнение в успехе. Были и откровенно унылые физиономии, но никто не стал возражать против ночной атаки. Было ясно, что наше положение таково, что, не рискуя, выйти из него нельзя.

Одобренный большинством план ночного нападения на неприятеля имел, по крайней мере, то достоинство, что мы могли рассчитывать на удачу. И однако, дорогие мои дети, это был тяжелый момент. Глядя на умного и расстроенного Монмауза, даже храбрейшие из нас почувствовали, что мужество их оставляет. Мы поневоле спрашивали себя: может ли такой слабый человек браться за такое безумно смелое дело и при этом рассчитывать на успех?

— Значит, все согласны, — произнес Монмауз, — нашим боевым паролем будет слово «Сого». Мы атакуем неприятеля сейчас же после полуночи. Более подробный план сражения мы выработаем в течение дня. Теперь же, господа, вы можете возвратиться к своим полкам. Каков бы то ни был исход сражения, господа, я вам буду вечно благодарен. Будет ли Монмауз коронованным владыкой Англии или же преследуемым беглецом, его сердце до самого момента смерти будет гореть любовью к храбрым друзьям, которые стояли около него в опасный час.

Эта простая и добрая речь растрогала всех. Мне стало до боли жалко этого бедного, слабого человека. Мы окружили Монмауза и, держа руки на эфесах мечей и сабель, стали горячо клясться в том, что будем стоять за него даже в том случае, если бы против нас поднялась вся вселенная. Даже суровые и бесстрастные пуритане были растроганы. О придворных же нечего было и говорить. В избытке усердия они выхватили шпаги и махали ими до тех пор, пока толпа внизу не подхватила их криков. Весь город огласился ликующими криками. Это ликование ободрило Монмауза. Щеки его зарумянились, глаза повеселели, на минуту он стал настоящим королем, каким ему хотелось быть.

— Спасибо вам, мои дорогие друзья и подданные! — воскликнул он. Успех нашего дела зависит от Всевышнего, но что в ваших силах, вы сегодня ночью сделаете, это я знаю. Если Монмауз не может получить всей Англии, он получит нужные ему шесть футов английской земли. А теперь, господа, к своим полкам, и да поможет Бог правому делу!

— Да поможет Бог правому делу! — повторил торжественно совет, и все разошлись. На колокольне остались король и лорд Грей, которые и занялись выработкой подробного плана сражения.

Когда мы с Саксоном вышли на улицу и смешались с толпой, он сказал мне: — Да, эти придворные попугаи умеют махать рапирами и орать в то время, когда между ними и неприятелем — четыре мили расстояния. Но как они будут держаться, когда их атакуют мушкетеры и бригады неприятельской конницы. Тогда они не то запоют. А вон идет приятель Локарби. По лицу видно, что у него есть новости.

Рувим, запыхавшись, подбежал к нам и произнес:

— Я должен сделать вам донесение, полковник. Как вам известно, полковник, вы приказали мне и моей роте держать караул у Восточных ворот.

Саксон утвердительно кивнул.

— Исполняя приказание, я старался как можно подробнее высмотреть положение врага, — продолжал Рувим, — и вскарабкался на высокое дерево, которое растет недалеко за городом. Сидя на дереве, я при помощи подзорной трубы мог явственно различить неприятельский лагерь и расположение их войск. И вот когда я сидел таким образом и наблюдал, то увидел на половине дороги между городом и неприятельским лагерем человека, осторожно, пробиравшегося к нам под прикрытием растущих по дороге берез. Да, этот человек пробирался к нам. Когда он подошел ближе, я рассмотрел его лицо и узнал его… Я знаю этого человека. Но он, вместо того чтобы направиться к воротам, пошел кругом, скрываясь за торфяными складами. В город он проник, очевидно, с другой стороны. Я имею основание предполагать, что этот человек неискренно предан нашему делу, и мне кажется, что он ходил в королевский лагерь в качестве шпиона, а назад вернулся, чтобы добыть новые сведения.

— Вот как! — произнес Саксон, поднимая брови. — И кто же это такой?

— Зовут его Деррик. Одно время он был главным мастером у таунтовского мэра Таймвеля, а теперь состоит офицером в Таунтовском пехотном полку.

— А, это тот самый юный франт, который собирался одно время жениться на мистрисс Руфи? Черт побери любовь! Она способна превращать честных людей в изменников. Но ведь он, кажется, отличался большим благочестием? Я слышал как-то, как он говорил проповедь своим солдатам. Как же могло случиться, чтобы человек его закала перешел на сторону прелатйстов?

— Должно быть, та же любовь виновата, — ответил я, — любовь, если она счастлива, это хорошенький цветок. Но поставьте ее развитию препятствие, и она превращается в сорную траву.

— Деррик питает недоброжелательство к очень многим людям в нашем лагере, — сказал Рувим, — для того чтобы отомстить этим людям, он способен погубить всю армию. Бывают такие люди: для того чтобы утопить одного, они губят целый корабль. Даже сам сэр Стефен навлек на себя его ненависть. А за что? За то, что отказался принудить дочь выйти за него. В настоящее время Деррик находится в лагере, а я поторопился доложить о происшедшем вам. Он, может быть, опять станет шпионить. Так вы пошлите отряд пикейщиков. Они его арестуют.

Саксон подумал и ответил:

— Это, пожалуй, недурно, но ведь парень-то хитрый. Он, наверное, придумал какую-нибудь историю и сумеет оторваться и выйти сухим из воды. Лучше было бы поймать его на месте преступления.

План поимки Деррика был придуман мною. Я заметил, что на пути от города к неприятельскому лагерю стояла одинокая хижина. Домик этот был окружен болотами. Всякий, кто шел из Бриджуотера к неприятельскому лагерю, должен был идти мимо этого домика. Если Деррик вздумает сообщить наш план Фивершаму, мы можем его изловить, стоит только посадить караул в этом домике. От нас эта хижина вдвое ближе, чем от неприятельского лагеря.

Я изложил свою мысль, и Саксону она очень понравилась.

— Вот это прекрасно! — воскликнул он. — Сам мой ученый Флеминг не мог бы придумать более удачной военной хитрости, cusus belli. Берите с собой столько людей, сколько вы найдете нужным, а я позабочусь о том, чтобы мэстер Деррик был снабжен самыми лучшими и свежими новостями для лорда Фивершама.

— Солдат брать незачем, — предложил Рувим, — еще пойдут сплетни. Мы лучше это дело вдвоем с Михеем сделаем.

— Это действительно лучше, — ответил Саксон, — но я должен с вас взять слово, чтобы вы, невзирая ни на что, вернулись в город еще до захода солнца. Ваши роты должны быть в боевой готовности за час до наступления.

Мы с удовольствием дали требуемое обещание. Прежде всего мы удостоверились в том, что Деррик возвратился в город. Саксон исполнил свое намерение и в его присутствии обронил несколько слов о ночной атаке. Мы тем временем уже направились к домику в болоте. Лошадей мы оставили в городе и вышли пешком через Восточные ворота. Скрываясь от посторонних взоров в тени деревьев, утопая в грязи и воде, мы вышли наконец на дорогу как раз против одинокой хижины. Это был простой домик с выбеленными стенами и тесовой крышей. На двери была прибита небольшая дощечка, а на ней написано, что "здесь продается молоко и масло". Дыма из трубы не было видно, а окно было закрыто ставней. Из этого мы заключили, что обитатели дома, боясь предстоящего кровопролития, уже покинули свое убежище. По обеим сторонам дома раскинулось болото. С краев оно было мелко и поросло травой, но чем дальше, тем более оно углублялось. Предательская поверхность его была затянута светло-зеленой тиной.

Мы постучали в грязную дверь, но, как и следовало ожидать, не получили никакого ответа. Я уперся в дверь плечом, и она соскочила с петель.

В хижине была всего-навсего одна комната. В углу ее виднелась приставная лестница, ведшая на чердак, где под крышей была устроена спальня. На земляном полу стояли стулья и скамейки. У одной из стен помещался сосновый стол, заставленный темными крынками с молоком. Одна стена хижины села, потолки и стены были покрыты зелеными пятнами. Соседство с болотом давало себя знать. Но, к нашему великому удивлению, в хижине, оказалось, жил человек. Посреди комнаты, прямо против двери, в которую мы вошли, стояла маленькая, хорошенькая, золотокудрая девочка лет пяти-шести от роду. Одета она была в чистенькое белое платьице и подпоясана красивым кожаным поясом с блестящей металлической пряжкой. Ее маленькие ножки были обуты в белые чулочки и кожаные башмачки. Девочка стояла, выставив вперед правую ногу, как бы собираясь защищаться. Крошечная головка была закинута назад, в больших голубых глазах притаились удивление и вызов.

Увидав нас, маленькая волшебница замахала на нас платком и начала кричать:

— Шшш… шш… шш!

Точно мы с Рувимом были не люди, а две курицы, забравшиеся в дом, которых нужно было выгнать.

Такой прием нас озадачил, и подобно двум школьникам, застигнутым на месте преступлений, мы остановились у порога: нам было неловко, и мы не знали, что делать даже. Мы стояли и глядели на маленькую фею, которая продолжала махать платком и шикать. Что делать? Уйти ли из ее волшебного царства или попытаться умиротворить ее лаской?

— Уходите, уходите! — закричала девочка, топоча от гнева ногами. Уходите. Так бабушка велела. Если кто сюда придет, чтобы уходил.

— Ну, а если мы не уйдем, маленькая хозяйка, что ты с нами сделаешь? спросил Рувим.

— Тогда я вас прогоню, — ответила она и, подбежав к нам, начала нас хлопать по ногам своим платочком. Затем она накинулась на меня и закричала:

— Ах ты, нехороший мальчик! Зачем ты сломал бабушкину дверь?

— Я ее сейчас починю, — ответил я со смирением и, взяв вместо молотка валявшийся на полу камень, надел снова дверь на петли.

— Ну вот, хозяйка, все исправлено, — сказал я, — ваша бабушка теперь и не заметит, что дверь была сломана.

— А все-таки уходите отсюда, — настаивала девочка, — дом это не ваш, а бабушкин.

Что нам было делать с этой решительной дамой, живущей в болоте? В доме нам остаться было необходимо, кругом была открытая местность, и спрятаться было некуда. А девочка упорно гнала нас вон. Она обнаруживала храбрость, которая положительно устыдила бы Монмауза.

— Ты, кажется, торгуешь молоком, — сказал Рувим, — мы устали, и нам хочется пить. Мы и пришли к тебе, чтобы попить молока.

Девочка вся расцвела и, улыбаясь, воскликнула:

— Да неужто? Но вы мне должны заплатить за это. Бабушке всегда платят. Ай-ай, вот отлично-то! Вот хорошо-то!

Она вскарабкалась на стул, схватила крынку и налила две большие кружки, стоявшие на столе.

— Это будет стоить пенни! — заявила она вежливым тоном.

Забавно было глядеть на эту маленькую хозяйку, как она прятала в свой карман данную ей монету. На ее невинном личике сияли гордость и удовольствие. Она гордилась тем, что делает дела в отсутствие своей бабушки. Мы взяли кружки с молоком, открыли ставню и сели около окна. Нам нужно было наблюдать, когда пойдет мимо Деррик.

— Ради Бога, пей как можно медленнее, — шепнул мне Рувим, — нам надо как можно медленнее пить молоко, а то она нас опять погонит.

— Ну ладно, — ответил я, — теперь мы уплатили пошлину, и она позволит нам посидеть здесь.

Но девочка, слышавшая мои слова, заявила непреклонным тоном:

— Нет-нет, как выпьете молоко, так сейчас же уходите. Я рассмеялся и воскликнул:

— Ну скажи, пожалуйста, слыхано ли, чтобы два взрослых воина стеснялись до такой степени крохотной куколки? Слушай, малютка, я с тобой буду торговаться. Получай шиллинг. Я покупаю у тебя все молоко, которое здесь стоит. Мы будем сидеть здесь и пить молоко. Ладно, что ли?

— Ну, что же! — ответила девочка. — И
хорошо. А если вы хотите, чтобы было еще больше молока, то я принесу. Наша корова Джинни гуляет по болоту. Она сейчас придет, и я буду ее доить.

— Нет-нет, Боже упаси, нам больше молока не нужно! — воскликнул Рувим. — Ведь это может кончиться тем, что нам придется покупать корову. А скажи мне, маленькая девочка, где твоя бабушка?

— Бабушка ушла в город, — ответил ребенок, — к нам пришли гадкие люди в красных камзолах и с ружьями. Они все воруют и дерутся. Вот бабушка и ушла, чтобы их прогнать. Бабушка все устроит.

— А мы, моя птичка, как раз с этими людьми в красных камзолах и воюем, — сказал я, — мы пришли, чтобы защищать тебя и бабушкин дом. При нас не посмеют ничего украсть.

— В таком случае оставайся и сиди, — важно сказала девочка и живо вскарабкалась ко мне на колени, — какой ты большой мальчик!

— А почему же я не мужчина? — спросил я.

— Ну, у мужчин есть борода, а у тебя — нет. Вот у моей бабушки и то больше волос на подбородке, чем у тебя. И кроме того, ты пьешь молоко, а молоко пьют только мальчики. Мужчины пьют сидр.

— Ну, если я мальчик, так я буду твоим женихом, — сказал я.

Девочка тряхнула своими кудрями и воскликнула:

— Да неужели? А я еще не собираюсь жениться. Впрочем, у меня есть жених. Это Джайльз Мартин из Гомауча. Ах какое у тебя хорошенькое железное платьице! А сабля у тебя большущая. И зачем эти люди носят такие сабли? Ведь от сабель больно, а разве можно делать больно людям? Все люди братья.

— Почему же все люди — братья, маленькая хозяйка? — спросил Рувим.

— Потому, что бабушка сказала, что все люди — дети великого Отца, ответила девочка, — а если у них один отец, то зачем же драться, не правда ли?

Рувим, глядевший в окно, сказал:

— Каково, Михей? "Из уст младенцев сосущих сотворил Себе хвалу". Помнишь?

Девочка стала у меня на коленях и стала дергать стальную каску. Я сказал:

— А знаешь, малютка, ты редкий болотный цветок. Право, Рувим, как это странно! Здесь, в этих местах, собирались тысячи христиан! И собирались они, чтобы уничтожить друг друга. И вот между этими двумя лагерями безумцев появился голубоглазый херувим, и лепечет этот херувим святую истину любви. Если бы мы могли почувствовать эту истину, то разошлись бы по домам со смягченным сердцем и здоровые.

— Да, — ответил Рувим, — нужно прожить только один день с этим ребенком, чтобы получить навсегда отвращение к военной службе. По ее словам выходит, что солдат близкая родня мяснику.

— Но ведь и мясники, и солдаты нужны — без них не обойдешься, ответил я, пожимая плечами, — кто возложил руку на плуг, не должен оглядываться. Однако, Рувим, кажется, я вижу человека, которого мы поджидали. Гляди-ка, в тени вон тех деревьев мелькает человеческая фигура.

— Да-да, это он! Конечно, он! — воскликнул Рувим, выглядывая в окно.

Я взял девочку с колен и посадил ее в углу, сказав при этом:

— Ну, малютка, сиди здесь. Будь умницей и не шуми. Ладно, что ли?

Девочка важно надула розовые губки и кивнула. Рувим, продолжавший стоять у окна и глядевший на дорогу, воскликнул:

— Гляди-ка, гляди-ка! И идет-то он, словно крадется, точно лисица или какое другое хищное животное.

И действительно, эта худощавая черная фигура производила неприятное впечатление. Деррик шел быстрой, крадущейся походкой и напоминал жестокое и лукавое животное. Он пробирался под малорослыми деревьями и ветлами скользящей, крадущейся походкой. Из Бриджуотера его увидеть было очень трудно. От города он был уже далеко и мог бы, кажется, выйти из своего прикрытия, но он не делал этого из предосторожности. Когда он поравнялся с домом, мы оба выскочили на дорогу и загородили ему путь.

Однажды в Эмсворте я слышал, как пуританский священник описывал в проповеди внешность сатаны. Жаль, что этот почтенный человек не был вместе с нами! Если бы он взглянул на Деррика, ему не пришлось бы, сочиняя внешность сатаны, прибегать к своей фантазии. Темное лицо изменника покрылось болезненной бледностью. Дышал он тяжело и нервно, а глаза его метали ядовитый огонь. Он оглядывался по сторонам, очевидно, соображая, нельзя ли убежать. Одно мгновение он схватился было за рукоять сабли, но тотчас же оставил намерение пробить себе путь. Затем он оглянулся назад, но ведь возвращаться назад значило идти к тем людям, которых он предал! И вот он стоял перед нами угрюмый, неподвижный, с опущенной головой и беспокойно бегающими глазами. В этот момент он олицетворял собою измену.

— Мы вас ждали здесь, мэстер Деррик, — сказал я. — Теперь вы должны идти обратно с нами в город. Он ответил прерывающимся, хриплым голосом:

— На каком основании вы меня арестуете? Где ваши полномочия? Кто вам позволил совершать насилия над людьми, гуляющими по большим королевским дорогам?

— Я действую по приказанию своего полковника, — ответил я кратко. — Вы обвиняетесь в том, что были сегодня утром в лагере Фивершама.

— Это ложь! — бешено воскликнул он. — Я просто гуляю и дышу свежим воздухом.

— Нет, неправда, — произнес Рувим, — я видел, как вы возвращались оттуда.

— Всем известно, — с горечью воскликнул Деррик, — почему мне расставили эту западню. Вы нарочно сделали на меня донос. Я вам мешал ухаживать за дочерью мэра. Но кто вы такой, как вы смеете поднимать на нее ваш взор? Вы бродяга, человек без определенных занятий, пришедший неизвестно откуда. Как вы осмеливаетесь срывать цветок, который вырос среди нас? Что общего имеете вы с нею или с нами, отвечайте?

— Теперь мне не приходиться рассуждать с вами об этом. Если угодно, то мы поговорим в более удобное время и в более удобном месте об этом предмете, — спокойно сказал Рувим, — а теперь извольте отдать вашу саблю и идите с нами в лагерь. Я вам обещаю сделать все, зависящее от меня, чтобы спасти вам жизнь. Если же выиграем сражение сегодня, то ваше шпионство не принесет нам вреда. Оно, впрочем, не принесет нам вреда и в противном случае: оба мы будем на том свете.

— Благодарю вас за ваше доброе покровительство, — ответил Деррик тем же холодным, злобным тоном.

Он отстегнул саблю и, медленно приблизившись к моему товарищу, подал ее ему левой рукой, говоря:

— Передайте это от меня в подарок мисс Руфь. А затем, внезапно выхватив нож, он всадил его моему приятелю в бок, проговорив:

— Передайте ей, кстати, и это!

Сделано это было в одно мгновение. Я не успел прийти на помощь Рувиму, так как догадался о злобном намерении шпиона только после того, как приятель со стоном рухнул на землю. Нож со звоном упал на дорогу к моим ногам. Злодей испустил дикий ликующий вопль и отскочил назад, избегая моего кастета. Затем он повернулся и во весь дух бросился бежать по дороге к неприятельскому лагерю. Он был куда проворнее меня, да и одет был более легко, но зато шаг у меня был крупнее, и я его стал догонять. Скоро Деррик убедился, что не отделается от меня. Дважды он ускорял быстроту, как заяц, спасающийся от собаки, и дважды мой палаш свистал над самым его ухом. О сострадании я не помышлял. Для меня этот человек был ядовитой змеей, укусившей на моих глазах моего друга. Я не помышлял о сострадании, а он знал, что я его не пощажу.

Наконец, видя, что я его совсем догоняю, слыша мое дыхание, он вдруг поворотил в сторону и прямо бросился в предательскую грязь, в болото. Я последовал за ним. Сперва грязь доходила нам до щиколоток, затем мы погрузились в нее по колени и, наконец, по пояс. И тут-то я догнал его и занес палаш, чтобы поразить негодяя.

Но, милые дети, этому человеку не суждено было погибнуть человеческой смертью. Он погиб, как и жил, подобно пресмыкающейся гадине. В то время как я стоял над ним с поднятым палашом, он вдруг на моих глазах в одно мгновение провалился в болото, и темная тина сомкнулась над его головой. При этом не появилось ни зыби, ни тины: исчезновение это произошло внезапно и тихо, точно какое-то болотное чудовище схватило его и утащило в глубину!

И в то время, когда я стоял, глядя на пучину, на месте, где провалился Деррик, появился и лопнул большой пузырь. А затем все пришло снова в прежний вид. Передо мною простиралась зеленая пучина, похожая на царство смерти и разрушения. Не могу вам сказать, почему это произошло. Нечаянно ли он провалился в болото, или в отчаянии сам хотел утопиться — так и осталось неизвестным. Знаю только, что кости этого изменника и доднесь покоятся в великом Седжемурском болоте.

Кое-как выбравшись на дорогу, я поспешил к месту, где лежал Рувим. Я наклонился над раненым. Нож прошел через кожу, которая соединяла кольчугу, кровь лилась не только из раны, но сочилась из крепко сжатых губ.

Я дрожащими пальцами развязал ремни, снял латы и дрожащими руками прижал платок к ране, чтобы остановить кровотечение. Рувим внезапно открыл глаза и спросил:

— Надеюсь, ты не убил его, Михей?

— Нет, Рувим, сам Бог поразил его, — ответил я.

— Бедный малый, я понимаю, почему он озлобился, — пробормотал раненый и затем впал в бессознательное состояние.

Я стоял перед ним на коленях. Лицо его было бледно как мел, дышал он тяжело, а я думал о той любви, которую он всегда оказывал мне и которую так мало я заслужил, о его простом, добродушном характере. Я, дети мои, не очень чувствительный человек, но признаюсь вам, что тогда мои слезы смешивались с кровью Рувима.

Случилось так, что Децимус Саксон улучил время подняться на колокольню. Он взял зрительную трубу и увидел, что у нас происходит что-то неладное. Саксон немедленно взял с собою хирурга, отряд солдат и поспешил на место происшествия. Когда помощь прибыла, я продолжал стоять на коленях возле Рувима и делать все, что делают несведущие в медицине люди для облегчения страданий ближнего. Рувима немедленно отнесли в хижину, и доктор, сильный мужчина с серьезном лицом, стал осматривать рану. Наконец он произнес:

— Рана едва ли опасна.

Я возликовал и чуть не бросился доктору на шею. А он продолжал:

— Случай, впрочем, не пустячный. Лезвие скользнуло по ребру и немного задело легкое. Надо его везти в город.

— Слышите, что он говорит? — ласково спросил Саксон. — А доктор это такой человек, что с его мнением надо считаться. Мой любимый поэт про врачей говорил:

Военный врач, наш друг и брат.

Полезней тысячи солдат.

Слышите, Кларк! Будьте повеселее; ведь вы были как полотно, можно подумать, что кровь течет не из Рувима, а из вас. А где же Деррик?

— Утонул в болоте, — ответил я.

— И прекрасно. У нас, стало быть, веревка в шесть узлов остается в экономии. Но, однако, нам отсюда надо уехать, а то того и гляди на нас нападут королевские драгуны.

Что это за маленькая девочка сидит в углу? Она бледна и напугана.

— Это сторож дома; ее здесь оставила бабушка.

— Ну, девочка, ты должна идти с нами: тут тебя могут обидеть.

У девочки заструились слезы по щекам, и она ответила:

— Нет, я буду ждать бабушку.

— Я тебя отвезу к бабушке, малютка. Мы не можем тебя оставить одну здесь.

Я протянул к ней руки. Ребенок бросился ко мне и, прижавшись к моей груди, начал громко рыдать.

— Возьми меня, возьми! — разрываясь от рыданий, говорила девочка. — Я здесь боюсь!

Я успокоил бедного ребенка как только мог и понес его в город. Наши солдаты натянули на косы свои куртки и устроили таким образом носилки, на которые и был положен бедный Рувим. Врач дал ему какого-то укрепляющего лекарства, и он, придя в сознание, узнал Саксона и улыбнулся ему.

Медленно мы вернулись в Бриджуотер. Рувима поместили на нашей временной квартире, а маленькую болотную девочку я устроил у хороших людей, которые обещались приютить ее на время, а затем вернуть к родственникам.

Глава XXXII СЕДЖЕМУРСКИЙ РАЗГРОМ

Как не велики были наши личные заботы и огорчения, нам некогда было над ними раздумывать. Наступала минута, когда должна решиться не только наша, но и судьба всей протестантской Англии: никто из нас не относился к положению дел легкомысленно. Мы понимали, что только чудо может спасти нас от поражения, но большинство утверждало, что время чудес прошло. Были, впрочем, люди, которые думали иначе. Особенно сильно выдавались по своей горячей вере пуритане. В эту памятную ночь настроение пуритан было сильно приподнятое. Они, по всей вероятности, нисколько не удивились бы, если бы над ними вдруг разверзлось небо и оттуда снизошли бы на землю херувимы и серафимы.

Во всем городе стоял несмолкаемый гул от голосов проповедников, у каждого эскадрона, у каждой роты был свой проповедник, а то и целых два. И эти проповедники говорили не умолкая, разжигая воинственный пыл протестантов. Проповедники виднелись всюду: на бочках и телегах, в окнах и даже на крышах домов. Улицы оглашались свирепыми исступленными воплями фанатиков. Раздавались восклицания и молитвы. Люди были упоены религией словно вином. Лица были красны, голоса громки, телодвижения дики. Сэр Стефен и Саксон, улыбаясь, переглядывались, глядя на нафанатизированное войско. Как старые и опытные солдаты, они знали, что ничто так не возбуждает человека к подвигам, как религия: человек становится храбрым, как лев, и презирает смерть.

Вечером я улучил минутку и заглянул к своему раненому приятелю. Он лежал в постели, обложенный подушками, дышал с трудом, но был весел и радостен. Наш пленник, майор Огильви, успевший уже близко с нами сойтись, сидел около постели Рувима и читал ему какую-то старинную книгу.

— Я получил рану в самое неудобное время, — нетерпеливо воскликнул Рувим, — изволь радоваться, я получил маленький укол, а из-за этого мои солдаты пойдут в бой без своего капитана. Напрасно, значит, я маршировал с ними и возился. В предобеденной молитве я участвовал, как и другие, а пообедать не придется.

— Твоя рота присоединена к моей, — ответил я, — но, по правде говоря, несчастье, случившееся с капитаном, причинило солдатам большое огорчение. Доктор у тебя был вечером?

— Только что ушел, — ответил майор Огильви, — он говорит, что у нашего друга все обстоит благополучно. Но разговаривать он ему не позволил.

Я погрозил пальцем Рувиму и сказал:

— Ну ты, значит, и держи язык за зубами. Если ты скажешь еще хоть слово, то я уйду. Ну, майор, сегодня ночью мы пойдем будить ваших товарищей. Как вы думаете? Будет у нас успех?

— В ваш успех я не верил с самого начала, — откровенно ответил майор Огильви. — Монмауз мне напоминает вдребезги проигравшегося игрока. Он ставит на карту свою последнюю монету. Выиграть он много не может, но что он проиграет все — это более чем вероятно.

— Ну, вы уже очень сурово судите, — сказал я, — если мы одержим победу, то вся страна примкнет к восстанию и возьмется за оружие.

Майор отрицательно качнул головой.

— Англия еще не созрела для этого, — сказал он, — правда, население не питает особенной симпатии к папизму и к королю-паписту, но ведь всем нам известно, что это — преходящее зло ввиду того, что наследник престола, принц Оранский, — протестант. Зачем же рисковать, сеять смуту и проливать кровь? Время и терпение — вот, что нас спасет… И кроме того, человек, которого вы поддерживаете, уже доказал, что не заслуживает доверия. В своей декларации он объявил, что предоставляет выбор короля парламенту, а затем, всего через неделю, объявил себя королем на базарной площади Таунтона. Можно ли верить человеку, у которого нет правды, который забывает делаемые им обещания?

— То, что вы говорите, майор, есть измена, сущая измена, — сказал я, смеясь. — Хорошо бы было, если бы вождей можно было заказывать, как заказывают камзол. Тогда бы мы заказали себе короля из более прочной материи. Но мы ведь сражаемся не за него, а за старые права и привилегии англичан. Кстати, видели ли вы сэра Гервасия?

Майор Огильви и даже больной Рувим расхохотались.

— Он в комнате наверху, — сказал Огильви. — Придворные франтики готовятся с таким старанием к балу, как он готовится к бою. Если королевские войска возьмут его в плен, они подумают, что захватили, по крайней мере, герцога. Он и к нам приходил советоваться, как мушки по лицу расставить. Толковал еще насчет чулок и еще насчет чего-то. Я не разобрал, признаться. Да вы лучше сами его навестите.

— В таком случае, до свидания, Рувим, — произнес я, пожимая руку приятеля.

— Прощай, Михей, да сохранит тебя Бог, — ответил Рувим.

— Мне хотелось бы поговорить с вами наедине, — шепнул я майору. Майор последовал за мной в коридор.

— Мне кажется, майор, — сказал я, — что вы не можете сказать, что мы вас стесняли. Мы старались, насколько возможно, облегчить вам ваше положение. Поэтому я и обращаюсь к вам с такой просьбой. Если мы будем сегодня ночью разбиты, возьмите моего раненого друга под свое покровительство. Если Фивершам возьмет верх, здесь будет страшная резня. Здоровые должны сами о себе заботиться, ну а ведь раненый беспомощен. Он нуждается в дружеской помощи.

Майор Огильви пожал мне руку, говоря:

— Клянусь вам Богом, что ему не будет причинено никакого вреда.

— Вы сняли с моего сердца большую тяжесть, — ответил я, — я знаю, что при вас он в полной безопасности. Теперь я иду в бой с совершенно спокойным духом.

Огильви дружески улыбнулся и пошел к больному. Я же поднялся по лестнице, направляясь к сэру Гервасию.

Баронет стоял перед столом, который был весь заставлен баночками, щеточками и коробочками. Кроме того, виднелась масса безделушек, которые были куплены часто на последние деньги. На стене висело ручное зеркало довольно крупного размера. Пo обеим сторонам зеркала были зажжены лампы. Сэр Гервасий стоял перед зеркалом и с важным, серьезным выражением на красивом бледном лице надевал новый белый галс, тук. Высокие сапоги были заново отлакированы и починены, латы, ножны шпаги, ремешки — все было вычищено и блестело, как стекло. На баронете был новенький камзол светлого цвета, голова была украшена чрезвычайно внушительно завитым париком;, напудренные локоны спускались на плечи. Начиная с красивой верховой шляпы и кончая блестящими шпорами, внешность баронета была безукоризненна. Нигде не было видно ни малейшей пылинки, ни маленького пятнышка. Я имел прямо жалкий вид в сравнении с этим щеголем. Я чуть не до самой головы выпачкался в грязи Седжемурского болота, да перед этим мне пришлось работать без отдыха дочти два дня подряд.

Увидя меня, баронет воскликнул:

— Ах, чтоб меня раздавило! Вы пришли в самый раз. Я только что послал за бутылкой канарийского вина. Да вот и оно!

В комнату вошла служанка гостиницы, неся на подносе бутылку и стаканы.

— Возьмите, моя красавица, эту золотую монету, — сказал сэр Гервасий, — это последняя, которой я располагаю. Монета сия — единственный оставшийся в живых отпрыск очень благородного и многочисленного семейства. Заплатите за вино, моя красавица, хозяину, а сдачу оставьте для себя, пригодится, чтобы купить лент к празднику, не правда ли? А теперь, черт меня возьми, если мне удастся надеть этот галстук, не измяв его.

— Ну, что вы, галстук прекрасный, — ответил я, — как это вы можете заниматься в такое время пустяками?

— Пустяками? — сердито воскликнул баронет. — Это, по-вашему мнению, пустяки? Ну да, впрочем, спорить с вами в данном случае бесполезно. Ваш деревенский ум никогда не постигнет важности, которая заключается в этих, по вашему мнению, пустяках. Вы не знаете, какое душевное спокойствие присуще человеку, который сознает, что его туалет находится в полном порядке. В противоположном же случае вы чувствуете себя неловко и скверно. Впрочем, все зависит бт привычки, а я имею эту привычку. Я вроде кошек, которые то и дело облизывают себя. Скажите, Михей, хорошо ли я посадил мушку над бровью? Ну вот, вы даже не можете сказать, хорошо ли это или плохо! Вы понимаете во всем этом не больше нашего нового друга, рыцаря Мэрота. Наливайте-ка себе вина.

— Ваша рота ждет вас около церкви, — сказал я, — я видел, как она туда направлялась.

— Ну, каковы мои мушкетеры? — спросил баронет. — Вид у них приличный? Косы напудрены?

— Не успел рассмотреть. Я видал, как они устраивали свои фитили.

Сэр Гервасий, обрызгивавший себя духами, произнес:

— Жаль, что у них не у всех мушкеты с курками. Мушкеты с фитилями скверная штука. Много хлопот с ними, и стрельба медленная. Как? Вы еще не выпьете вина?

— Нет, спасибо, довольно.

— Ну, в таком случае я надеюсь на майора: может быть, он поможет мне докончить эту бутылку. Бутылка мне, конечно, не в диковинку, но на нынешнюю ночь я должен сохранить себя в полной свежести. Пойдемте вниз, надо взглянуть на наших солдатиков.

Когда мы вышли на улицу, было десять часов вечера. Голоса проповедников и крики народа замерли, и полки уже стали по своим местам. Повсюду господствовало суровое молчание. Безмолвные ряды войск освещались немногими фонарями и светом, лившимся из окон. Из-за волнистых облаков выглядывал месяц и обливал улицы своими белыми, холодными лучами. Время от времени луна скрывалась. В северной части небосклона играли странные полосы света, — точно гигантские пальцы двигались по небу. То было северное сияние, чрезвычайно редкое явление в южных графствах Англии. Появилось северное сияние в знаменательный момент. Суеверные солдаты указывали друг другу на его огни и истолковывали значение этого небесного явления. Некоторые сравнивали это сияние с огненным столпом, который вел Израиля через пустыню в обетованную землю. Все тротуары и окна домов были запружены женщинами и детьми. Весь этот народ глядел на странный, причудливый блеск сияния и испускал крики, в которых слышались страх и удивление.

Когда мы приближались к полку, Саксон, встретивший нас, сказал:

— На колокольне Святой Марии пробило половина одиннадцатого. Надо бы дать что-нибудь людям.

— На дворе гостиницы я видел большой бочонок зойландского сидра, ответил сэр Гервасий, послушайте, Дауан, возьмите эту зблотую цепочку, отдайте хозяину, а бочку с сидром привезите сюда. Нужно, чтобы каждому достался полный ковш напитка. Пусть меня утопят, если я поведу в бой людей, у которых в желудках нет ничего, кроме воды.

— Ну, воды-то многие из нас запросят еще до наступления утра, произнес Саксон.

Человек двадцать пикейщиков направились в гостиницу за сидром.

— Чертовски холоден здешний болотный воздух, — продолжал Саксон, прямо кровь в жилах стынет.

— Мне холодно, и Ковенанту тоже, глядите-ка, как он топочет от холоду, — ответил я. — Знаете, что время у нас еще есть, пройдемтесь вдоль линий войск.

— Что же, поедемте, — с удовольствием согласился Саксон, — лучшего ничего и придумать нельзя.

Мы тряхнули поводьями и двинулись вперед. Кони звонко стучали подковами по камням мостовой, высекая из нее огонь.

Позади конницы, в длинном ряду, начавшемся у Истоверских ворот и тянувшемся через мост. Высокую улицу, Коричилль и церковь к Пик-Кроссу, стояла наша пехота, молчаливая и угрюмая. Тишину нарушали по временам женские голоса, окликавшие из окон родственников. На ружейных дулах и лезвиях кос играл неверный лунный свет. Всюду мы видели неподвижные, спокойные, суровые лица. Здесь были и мальчики без признаков растительности на щеках, и старики с седыми бородами, спускавшимися до пояса. Но у всех было одинаковое настроение. Эти люди были проникнуты непреклонным мужеством и не знающей никаких препятствий решимостью. Я снова увидал и рыбаков, уроженцев юга, и свирепых обитателей Мендипса, и диких охотников Порлокской бухты и Майнкэда, и экемурских контрабандистов, и лохматых жителей Акебриджского болота, и квантокских горцев, и девонширских мануфактурных рабочих, и скотоводов Бэмптона, и красномундирных милиционеров, и плотных горожан Таунтона. Душой всего этого ополчения были храбрые крестьяне долин, просто и бедно одетые. Они засучили рукава своих темных курток до локтя, и я глядел на их темные, жилистые руки. Крестьяне всегда засучивают рукава, собираясь делать какую-нибудь трудную работу.

Я вот с вами говорю обо всем этом, милые дети, и мне кажется, что полстолетия, протекшего с тех пор, словно не бывало. Время исчезает, словно утренний туман, и я снова еду по извилистым улицам Бриджуотера и снова любуюсь сомкнутыми рядами моих товарищей по оружию. Храбрые это были люди! Онидоказали собственным примером, как мало нужно англичанину, чтобы превратиться в воина. Великие воины родятся и растут в спокойных, мирных деревушках, которые расположены на залитых солнечными лучами сомерсетских и девонских лугах. Представьте себе, дети, что когда-нибудь Англию застигнет черный день, что ее войска будут разбиты и она очутится безоружная во власти своих врагов. Вот тогда-то Англия и вспомнит, что каждая деревня ее есть военная казарма и что настоящая английская сила заключается в непреклонном мужестве и гражданском самоотвержении населяющих ее людей. Это главный источник нашей народной силы, любезные внучата!

По мере того как мы продвигались вперед, солдаты, различавшие в темноте высокую, худую фигуру Саксона, приветствовали его сливающимися в сплошной гул приветствиями. Когда мы вернулись к своему полку, было ровно одиннадцать часов. В этот самый момент король Монмауз вышел из гостиницы, в которой квартировал, и, сев на коня, двинулся во главе своего штаба вдоль по Высокой улице. Салюты были запрещены, и войска приветствовали короля молчаливо, махая в воздухе шляпами и оружием. Прием был сделан Монмаузу восторженный.

В поход двинулись тоже безмолвно. В рога не трубили, а повиновались команде начальников. Стук и шум движущихся ног становился все слышнее и слышнее, и вот наконец стоявшие перед нами отряды тронулись с места. Наступила и наша очередь; наконец и мы двинулись в путь, который для многих из нас был последним.

Дорога наша шла через Паррет и даже через Истовер. Мы шли по извилистому пути мимо того места, где погиб Деррик, и мимо одинокой хижины, в которой жила маленькая девочка.

За хижиной дорога превращается в узкую тропинку, вьющуюся по лощине; над болотом висел густой туман; особенно он густ был в ложбинах. И город, который мы покинули, и деревушки, к которым мы приближались, были окутаны этим непроницаемым белым покровом. Изредка этот туман на мгновение рессеивался, и тогда я различал в слабом месячном свете черную, извилистую полосу, которая, блистая сталью, ползла вперед. Это была наша армия. Знамена из грубой белой материи развевались в холодном воздухе. Направо от нас виднелось громадное зарево. Наверное, танжерские дьяволы подожгли какую-нибудь ферму и грабили ее.

Двигались мы медленно и осторожно. Сэр Стефен Таймвель предупредил нас, что равнина пересекается во многих местах большими канавами, или рейнами, которые перейти можно только с трудом. Эти реины роют с целью осушки болот, и они бывают пополам с грязью и водой. Через такой рейн не переправишься даже на лошади. Мосты через эти канавы прокладываются узкие, и нам приходилось останавливаться и ждать очереди. Наконец мы переправились через два главных рейна — Черный и Лангмурский. Солдат остановили и построили в боевой порядок. Теперь это было необходимо, ибо мы находились в непосредственном соседстве с королевским лагерем. До сих пор наше предприятие увенчалось полным успехом. Мы были в полумиле от неприятеля, и никто нашего приближения пока не заметил. По крайней мере, неприятельских разведчиков нигде не было видно. Очевидно, неприятель относился к нам с полным пренебрежением. Ему и в голову, конечно, не приходило, что мы можем напасть на него первые. Да, поведение Фивершама в эту ночь было таково, что он вполне заслуживает поражения.

Часы в Чедзое пробили один раз.

— Разве это не восхитительно? — прошептал сэр Гервасий (мы с ним вместе перебрались на другую сторону Лангмурского рейна). — Я никогда не испытывал таких сильных ощущений.

Я ответил несколько холодно:

— Вы говорите так, как будто дело идет о бое быков и петухов. Мы принимаем участие в торжественном и печальном событии. Победит тот, кому суждено победить, но в эту ночь английская почва обагрится английской кровью.

— Ну, что ж! Больше места будет для тех, кто останется в живых, ответил он легкомысленно. — Поглядите-ка, как горят в тумане неприятельские костры. Как это вам приятель моряк советовал? Он, кажется, хотел, чтобы мы взяли врага на абордаж? Вы передали этот совет полковнику?

— Теперь не время шуток и смеха, — ответил я серьезно. — Я уверен в том, что немногие из нас увидят завтрашний восход солнца.

— Да мне вовсе неинтересно глядеть на солнечный восход, — ответил он со смехом. — Как вчера солнце восходило, так зайдет и завтра. Черт возьми, я ни разу в своей жизни не вставал с постели, чтобы видеть восход солнца, но зато я его раз видел, этот восход, отправляясь спать.

— Может быть, я паду на поле битвы, — сказал я. — На этот случай я уже дал поручения другу Рувиму; он исполнит то, о чем я его просил. Приятно идти на смерть и сознавать, что твое последнее прости будет передано твоим любимым и любящим тебя. Не могу ли я и вам оказать такую же услугу?

Сэр Гервасий задумался и произнес:

— Что ж, пожалуй. Если я умру, вы можете сказать Араминте… впрочем, нет, оставьте бедную девку в покое. Зачем ее удручать известиями, от которых она будет плакать? Вот другое дело маленький Том Чичестер. Он с удовольствием послушает про потеху, которую мы устроили в Сомерсете. Если будете в Лондоне, непременно отыщите его. Сделать это нетрудно: он ежедневно между двумя и четырьмя бывает в "Кокосовом дереве". Кроме того, мне хотелось бы порекомендовать вашему вниманию тетушку Боттеворз. Во время оно она была замечательной кормилицей; но теперь она уже состарилась и ее приходится кормить саму.

— Если я останусь жив, а вы падете, я сделаю для нее все, что могу. Что вы скажете мне еще?

— Скажу вам следующее: если, приехав в Лондон, вы вздумаете себе заказывать жилет, заказывайте его у Хаккера у собора святого Петра. Конечно, это не Бог весть какое важное сообщение, но вы мне потом скажете спасибо. Да, вот еще что: есть у меня парочка безделушек, так вот я хотел бы их подарить хорошенькой пуританке, когда ваш друг поведет ее к алтарю. Черт меня возьми, если эта пуританка не заставит Рувима читать назидательные книги!

В эту минуту к нам подъехал Саксон. Сэр Гервасий обратился к нему:

— Что это мы тут остановились, полковник? Торчим в болоте, словно цапли.

— Перестраивают передовую линию для атаки, — ответил Саксон. — Черт возьми! Неприятельский лагерь ничем не защищен от нападения. Дайте мне только тысячу двести человек хорошей конницы! Дайте мне только на один час Пандурский полк Вессенбурга! Да я бы вытоптал весь их лагерь так, как град вытаптывает ржаное поле.

— А разве нашу конницу нельзя пустить в дело? — спросил я.

Старый солдат презрительно фыркнул.

— Если это сражение будет выиграно нами, — сказал он, — то только благодаря пехоте. Чего ждать от такой кавалерии, как наша? А вы, господа, держите солдат в полной боевой готовности. На нас, того и гляди, нападут королевские драгуны. Фланговая атака падет всею тяжестью на вас.

Мы занимаем почетный пост.

Я всмотрелся в темноту и ответил:

— Но вправо от нас я вижу войско.

— Да, это таунтоновские горожане и крестьяне из Фрома. Наша бригада прикрывает правый фланг. Ближайшими к нам являются углекопы из Мендикса. Товарищи они прекрасные; они стоят сейчас по колено в грязи. Если они и сражаться будут так, как валяются в грязи, то ничего лучшего и ждать нельзя.

— Ну, — заметил я, — надо надеяться, они будут сражаться как следует. Однако войска тронулись.

— Да-да, час настал! — радостно воскликнул Саксон. Он обнажил саблю и, обернув рукоять платком, взмахнул ею в воздухе.

Медленно и молчаливо двинулись мы вперед в густом тумане. Ноги солдат скользили и тонули в черной грязи. Несмотря на то что мы соблюдали все предосторожности, движение такого большого количества людей не могло совершаться без шуму. Топот тысячи ног гулко раздавался в ночном воздухе. Впереди в тумане мелькали красные огоньки. То были сторожевые костры неприятельского лагеря.

Наша конница двигалась впереди тесной сомкнутой колонной.

И вдруг в ночной темноте раздались громкие крики, затем выстрелы из карабина, и мы услыхали топот скачущих лошадей. Выстрелы стали повторяться, отдаляясь и замирая. Мы поняли, что наша армия достигла передовых постов неприятеля, которые и подняли тревогу.

Наша конница с криком "ура!" бросилась вперед. Пехота последовала бегом за нею. Таким образом мы пробежали двести или триста ярдов. Рев королевских рогов раздавался уже совсем рядом с нами.

И вдруг наша скакавшая впереди конница остановилась, а за нею, остановилась и вся наша армия.

— Святая Мария! — воскликнул Саксон, пробираясь вперед, чтобы уяснить себе причину остановки. Мы последовали за ним.

— Мы должны во что бы то ни стало двигаться вперед! — кричал Саксон. Остановка может погубить все дело!

— Вперед! Вперед! — кричали мы с сэром Гервасием, размахивая руками.

— Бесполезно, господа! — закричал кавалерийский корнет, в отчаянии ломая руки. — Мы Преданы! Нам изменили! Перед нами широкая канава в двадцать футов шириною. Перейти ее невозможно!

— Пустите-ка меня вперед! — крикнул баронет. — Я вам покажу, как надо прыгать через такие канавы. Ну, ребята, кто за мною?

Один из кавалеристов подскакал к сэру Гервасию и схватил его коня за повод, воскликнув:

— Ради Христа, сэр, не делайте этого. Сержант Секстон только что перед вами попробовал перескочить через канаву. И конь, и всадник пошли ко дну.

— Надо посмотреть, в чем дело! — кричал Саксон, пробиваясь через толпу кавалеристов.

Мы последовали за Саксоном и через минуту очутились на берегу огромной канавы, которая мешала нашему движению вперед.

До сих пор я не могу понять, как случилось это великое несчастье. Одни говорили, что это вышло случайно, по словам других выходило, что мы стали жертвой измены. Я слышал потом, что эта канава, называемая Бруссекским рей-ном, в обыкновенное время не отличается ни шириной, ни глубиной. Жители болот не обращают на нее никакого внимания. Превратилась же она в непроходимый ров по случаю непрерывных дождей. Другие говорили, что наши проводники сбились в тумане с пути и пошли не той дорогой и что, идя другим путем, мы могли бы добраться до лагеря, не встречая никаких канав.

Как бы то ни было, мы очутились перед широким, черным и ужасным рвом. Ширины в нем было двадцать футов, а посредине торчала из воды каска злополучного сержанта. Эта каска точно предостерегала всех, кто хотел бы перейти Бруссекский рейн вброд.

— Но должен же быть где-нибудь переход! — бешено закричал Саксон. Каждая минута проволочки дороже врагу эскадрона конницы! Где милорд Грей? Наказали ли проводника?

— Проводника майор Голлис бросил в канаву, — ответил молодой корнет, а милорд Грей отправился вдоль берега искать брода.

Я взял из рук одного пехотинца пику и погрузил ее в черную, жидкую грязь канавы. Сам я влез в грязь по пояс, а Ковенанта вёз за собою в поводу: Но нигде, решительно нигде я не мог нащупать дна.

— Эй, малый! — крикнул Саксон, хватая одного из кавалеристов за руку. — Мчись скорей в тыл! Скачи так, как будто тебя черти подгоняют. Веди сюда два фургона; мы попробуем замостить эту проклятую лужу.

— Если бы хоть часть из нас могла перейти на тот берег, мы могли бы дождаться помощи, — произнес сэр Гервасий.

Между тем всадник, исполняя приказание Саксона, мчался назад.

По всей линии раздавался рев бешенства, что свидетельствовало о том, что вся армия наткнулась на то же препятствие. А по ту сторону канавы били барабаны, ревели рога, слышны были голоса офицеров, строивших свои полки. Тревога распространялась чрезвычайно быстро. В Чедзое, в Вестонзойланде и других деревнях направо и налево от нас загорались сигнальные костры. Децимус Саксон ездил взад и вперед вдоль канавы, извергая иностранные ругательства-и скрежеща зубами от бешенства. По временам он поднимался на стременах и грозил кулаком по направлению неприятеля.

— За кого вы стоите? — раздался хриплый голос из тумана.

— За короля! — проревели в ответ наши крестьяне.

— За какого короля? — спросил тот же голос.

— За короля Монмауза!

— Задайте им хорошенько, ребята! — послышалось снова.

И целый ураган ружейных пуль запел и засвистел над нашими головами. Мгла словно разверзлась, и в пламени я увидал, как обезумевшие раненые лошади метались по лощине. Наши всадники делали усилия, чтобы остановить их. Но, как говорили некоторые, эти усилия были не особенно энергичны. Наша конница, обескураженная происшествием у канавы, упала духом и была рада случаю, чтобы показать пятки врагу. Милорд Грей держал себя в этом случае, как подобает храброму воину. Он сделал все от него зависящее, чтобы остановить бегущую конницу. Но усилия его были напрасны. Наши эскадроны помчались назад, давя пехоту и утопая в болоте. Всю тяжесть сражения пришлось вынести одним пехотинцам.

— Ложись на землю! — скомандовал Саксон громовым голосом, который покрывал собою треск мушкетов и вопли раненых.

Пиконосцы и косиньеры, повинуясь команде, бросились на землю, а мушкетеры, стоя на коленях, стреляли в темноту, целясь в те места, где блестели фитили неприятельских. мушкетов. Перестрелка шла по всей линии. Короткие, быстрые залпы солдат отвечали на беспрерывный и беспорядочный рев крестьянских мушкетов. На дальнем фланге нашей армии выдвинули на передовую линию наши четыре орудия, и до нас доносился их глухой рев.

Наш храбрый священник мэстер Иосия Петтигрью ходил между рядами солдат и говорил:

— Пойте, братие, пойте и призывайте Господа в день вашего испытания.

Повинуясь этому приказанию, наши люди громко запели хвалебный гимн. Скоро он превратился в громовой хор, ибо был подхвачен таунтоновскими горожанами, стоявшими направо от нас, и углекопами, стоявшими налево. Услышав эти звуки, солдаты по ту сторону канавы подняли дикое "ура!", и весь воздух наполнился кликами.

Наши мушкетеры стояли на самом берегу Бруссекского рейна. Королевские войска также подошли к рейну очень близко, так что расстояние между враждующими армиями было очень незначительно, всего каких-нибудь пять пик. Рейн мешал дальнейшему движению, и поэтому открылась ожесточенная стрельба. Хлопья огня летали над нашими головами, лица наши горели. Весь воздух был наполнен звуками, пули летали во всех направлениях. К счастью, однако, раненых и убитых у нас было очень немного, ибо королевские солдаты метились чересчур высоко. Мы старались изо всех сил пристреляться. Саксон, сэр Гервасий и я объезжали ряды стоявших на коленях стрелков и направляли прицел.

— Стреляйте спокойно и медленно, — говорил Саксон. По ту сторону рейна стали раздаваться крики и стоны, по которым мы поняли, что стреляем удачно.

— Мне кажется, что мы можем удержаться здесь. Их огонь слабеет, сказал я Саксону.

— Я боюсь их конницы, — ответил Саксон, — если конница стоит вон в тех деревушках во фланге, значит ей канава не помешает. Я жду драгун с минуты на минуту.

Сэр Гервасий подъехал к самому краю рейна, остановил лошадь и галантно раскланялся с офицером, который подъехал к противоположному краю рва.

— Послушайте-ка, сэр! — крикнул он. — Скажите нам, с кем мы имеем честь сражаться? Это не гвардейская пехота?

— Это Домбартонский полк, сэр, — крикнул в ответ офицер, — мы постараемся, чтобы вы всегда помнили о встрече с нами.

— А мы постараемся перепрыгнуть через канаву, — ответил сэр Гервасий, — нам очень хочется познакомиться с вами поближе.

Сэр Гервасий дал шпоры лошади, которая вместе со всадником полетела прямо в рейн. Солдаты заревели от восторга. Немедленно же человек шесть наших мушкетеров бросились в рейн и, увязая в грязи по пояс, вытащили оттуда баронета. Но конь, подстреленный врагами, погиб.

Баронет поднялся на ноги и произнес:

— Это не беда. Теперь я буду сражаться пешим, как мои храбрые мушкетеры.

Солдаты наши, услыхав эти слова, крикнула "ура".

А перестрелка становилась все ожесточеннее. Я да и многие из нас прямо диву давались, глядя на наших храбрых крестьян. Пули они себе клали в рот и, степенно заряжая мушкеты, спокойно стреляли из них. Они вели себя как настоящие, опытные воины. Они оказались достойными противниками лучшего в Англии полка.

Над болотом показался серый свет утра, а сражение все оставалось нерешенным. Туман висел над землей перистыми хлопьями, от выстрелов образовалась и повисла над рей-ном черная туча. Иногда эта туча разрывалась, и тогда мы видели по ту сторону канавы бесконечный ряд красных мундиров. Точно перед нами стоял какой-то батальон великанов. Порох ел мне глаза и щипал губы. Наши солдаты стали падать кучами, ибо при утреннем свете враги целились гораздо лучше. Убит был, между прочим, и наш добрый капеллан Иосия Петтигрью. Он упал в то время, как пел псалом.

— Хвала и благодарение Богу! — воскликнул он и отошел в вечность вместе со многими своими прихожанами.

Убиты были также Виллиамс и унтер-офицер Мильсон. Это были лучшие солдаты в роте. Тяжелораненые обнаруживали необычное мужество: уже лежа на земле, они продолжали заряжать мушкеты и стрелять. Близнецы Стокелеи из Сомертона, подававшие большие надежды молодые люди, лежали безмолвные и неподвижные в траве с лицами, обращенными к серому небу лежали они рядышком. Они были неразлучны в жизни, и смерть их также соединила…

Трупы виднелись всюду, раненых была масса, но несмотря на это наши солдаты продолжали оставаться на своих местах. Саксон на своей гнедой лошади двигался между рядами, ободряя и хваля воинов. Крестьяне верили в своего сурового, бесстрастного вождя безгранично. Один его вид вливал в них надежду.

Те из моих косиньеров, которые знали, как управляться с мушкетом, бросились вперед и заняли места павших.

По мере того как разгоралась заря, поле сражения становилось все виднее. Теперь я мог различить, как обстоят дела в других места. Направо от нас чернели ряды людей из Таунтона и Фрома. Они, подобно нам, сражались лежа. Густые ряды их мушкетеров лежали на самом краю Бруссекского рейна, посылая смертоносные залпы в неприятеля. Таунтоновцы обстреливали левый фланг того же полка, с которым сражались мы. Рядом с Домбартонским полком стоял другой полк. Мундиры этих солдат были с широкими белыми отворотами. Если не ошибаюсь, это была Вельдширская милиция. По обеим сторонам черного рва возвышались две груды трупов: одна темная, а другая красная. Эти груды мертвых служили как бы прикрытием для живых. Стволы мушкетов покрывали эти страшные груды. Налево от нас лежали в траве и кустах
пятьсот углекопов из Мендипса и Багворзи. Они бодро распевали псалмы, но вооружены были плохо. Только у одного из десяти было ружье, из которого он мог отвечать на неприятельские залпы. Они не могли идти вперед или отступать. И, сознавая это, углекопы лежали в кустарниках, терпеливо выжидая, что им прикажут их начальники. Далее, на расстоянии полумили и больше, тянулось густое облако дыма, которое прорезывалось во всех направлениях языком пламени. Было видно, что наши войска стойко и мужественно выполняют свой долг.

Пушки, стоявшие налево, теперь молчали. Голландские артиллеристы нашли нужным предоставить островитянам сводить счеты, как они найдут нужным, и убежали в Бриджуотер. Пушки эти были захвачены королевской конницей.

В таком положении были дела, когда по нашим рядам вдруг пронесся крик:

— Король едет! Король!

И действительно, мы увидели Монмауза. Он был без шляпы, глаза имели дикое выражение и блуждали. С ним ехали Бюйзе, Вэд и еще человек двенадцать свиты. Остановилась эта кавалькада на очень близком расстоянии от меня. Саксон дал шпоры лошади, подскакал к королю и отсалютовал ему рапирой. Лица короля и Саксона представляли резкий контраст. У ветерана было лицо спокойное и важное. Этот человек владел собою вполне и делал все возможное, чтобы бороться с судьбой. Другое дело — человек, которого мы признали своим вождем и за права которого мы боролись. Он производил впечатление потерявшегося голову безумца.

— Ну, что вы думаете, полковник Саксон?! — растерянно воскликнул Монмауз. — Как идет битва? Все ли у нас благополучно? Ах, Боже мой, какая ужасная ошибка! Какая ошибка, какая ошибка! Выберемся ли мы отсюда? Не отступить ли нам? Вы как думаете?

— Мы держимся здесь, ваше величество, — ответил Саксон, — конечно, если бы у нас были палисады или эстакады, устроенные по шведскому образцу, мы могли бы держаться еще лучше. Мы бы отразили даже нападение конницы.

— Ах, эта конница! — воскликнул злополучный Монмауз. — Если мы выберемся из этого положения, Грей мне ответит за конницу. Она бежала, как стадо баранов. Скажите, разве можно сделать что-нибудь с таким войском? Тут и гениальный полководец окажется бессильным. О, несчастный день! Скажите, не перейти ли нам в наступление?

— В наступлении теперь нет никакого смысла, ваше величество, — ответил Саксон, — наше неожиданное нападение не удалось. Я послал за телегами, чтобы замостить эту канаву. Я поступил в данном случае согласно предписаниям военной науки. В трактате "De vallis et fossis" рекомендуется устраивать мосты из телег обоза, но теперь и это бесполезно. Мы должны сражаться здесь, где мы находимся сейчас.

— Вести войска через этот рейн значит губить их, — воскликнул Вэд, мы понесли тяжкие потери, полковник Саксон, но, кажется, и красные мундиры не отделались дешево. Поглядите-ка, какие груды трупов виднеются по ту сторону канавы.

— Держитесь крепче! Ради Бога, держитесь крепче! — воскликнул Монмауз. — Конница бежала, командиры тоже бежали. Что я могу сделать с такими людьми? Что мне делать? Увы-увы!

Он дал шпоры лошади и помчался далее, ломая руки и изливаясь в горьких жалобах.

О, дети мои, смерть в сравнении с бесчестьем кажется ничтожеством, сущим ничтожеством. Представьте себе, что этот человек переносил свое горе молчаливо. С какой радостной благодарностью мы вспоминали бы теперь о нем, нашем царственном вожде. Но ведь он оказался ниже тех смиренных пехотинцев, которые следовали за его знаменами. Он шатался как трость, колеблемая ветром, то и дело обнаруживая волнение, переменчивость характера и просто трусость. Но все это давно прошло. Давно он покоится в сырой земле. Забудем о слабодушии этого несчастного человека, сердце у него было, во Всяком случае, доброе. Вернемся, однако, к рассказу.

Великан немец, проскакав несколько шагов, остановился, повернул лошадь и воротился к нам.

— Мне надоело скакать взад и вперед. Скачешь как паяц на ярмарке, произнес он, — останусь я лучше с вами и приму участие в сражении. Тише-тише, миленькая лошадка. У лошадки моей хвост оцарапан пулей, но это ничего. Лошадка у меня военная и на такие пустяки внимания не обращает. Эге, приятель, а ваша лошадь куда девалась?

— Она на дне канавы, — ответил сэр Гервасий, счищая мечом грязь со своего платья, — уже половина третьего. Мы занимаемся этой забавой целых полтора часа. И воевать-то приходится с пехотным полком, а я ждал кое-чего получше.

У немца засверкали вдруг глаза, и он воскликнул:

— Ну, у меня есть нечто для того, чтобы вас утешить. Mein Gott! Глядите! Разве это не прекрасно? Глядите, друг Саксон, глядите!

Солдат-немец пришел в восторг вовсе не от пустяка. Он глядел направо. Из тумана, который продолжал висеть густой пеленой, мелькали по временам серебряные лучи и слышался странный, глухой гул — словно шум морского прилива, который ударяется о скалистый берег.

Серебряные полосы мелькали все чаще и чаще, глухой шум превращался в топот и оглушительный рев, и вдруг белая завеса тумана точно разорвалась, и мы увидели нескончаемые ряды королевской кавалерии, которая неслась прямо на нас.

На нас словно катилась громадная морская волна. Перед нами сверкали и переливались лазурь, пурпур и золото. Это было замечательное, поразительно величавое зрелище. Прямо глаз оторвать было нельзя. Движение этого огромного количества всадников происходило быстро, плавно и в полном порядке. Получалось такое впечатление, что на вас движется неотразимая сила. Эта громада двигалась на нас стройными, сомкнутыми рядами. Мы видели развевающиеся знамена, косматые гривы коней, блеск стали…

Два фланга этой несущейся на нас армии были скрыты туманом.

Впечатление этой лихой атаки усиливалось по мере того, как драгуны приближались. Звяканье оружия и сбруи, крепкая ругань солдат, топот копыт все это производило такое действие, точно вас готов смести с лица земли страшный вихрь. И что противопоставить этому вихрю? Только пику семи футов. Да, нужно многое, чтобы не растеряться в такую минуту, чтобы сохранить руки крепкими, а сердце спокойным.

Но как ни прекрасно было зрелище кавалерийской атаки, нам, как вы можете легко догадаться, милые дети, некогда было им любоваться. Саксон и Бюйзе бросились к пиконосцам и стали их выстраивать. Был устроен сомкнутый строй в три ряда, по немецкому обычаю. Первый ряд стоял на коленях, второй наклонившись, а третий — прямо. Образовалась таким образом целая щетина из пик. Стоявшие около нас таунтоновцы образовали темное кольцо, блестевшее сталью. В середине этого кольца стоял сам досточтимый мэр. Мне он был виден с моего места. Его белая борода развевалась по ветру, и он говорил что-то своим высоким голосом.

А рев несущейся на нас волны делался все громче и громче.

— Крепче держись, молодцы! — скомандовал Саксон громовым голосом.

— Концы пик упри в землю! Упрись на правую ногу! Не отступай ни на дюйм!

Рев покрыл все звуки, и живая волна нахлынула на нас.

У меня нет никакой надежды, чтобы я мог вам описать, как все это происходило… Я помню, что трещали древки пик, я помню пронзительные крики и страшные, точно задыхающиеся стоны, я слышал фырканье лошадей и звяканье сабель, ударяющихся о пики. У меня у самого осталось от всего этого неопределенное и тусклое воспоминание, и поэтому я не могу передать вам в точности своих впечатлений. Попав в такую кашу, нельзя наблюдать за всем сражением, но зато эпизоды битвы, виденные собственными глазами, запечатлеваются в памяти навсегда.

Я помню только клубы дыма. Через эти облака показывались стальные каски и свирепые лица солдат. Помню также красные ноздри коней, поднимавшихся на дыбы и пятившихся от стальной щетины пик.

Я точно вижу перед собой молоденького безбородого офицера. Он ползет на четвереньках под косами наших крестьян, они рубят его, и он громко стонет… Я вижу также перед собой широколицего бородатого драгуна на серой лошади. Он подскакал к нашим косиньерам и хочет прорваться через их ряды. Он не может прорваться и ревет от бешенства…

Эти маленькие ужасные подробности не забудешь до самой смерти. Я даже хорошо запомнил, что у этого драгуна были большие, белые зубы и ярко-красные десны. Рядом с ним стоял белолицый драгун с тонкими губами. Он перегнулся через шею лошади и замахнулся на меня саблей. При этом он ругался так, как могут ругаться только драгуны.

Да, эти образы встают передо мной всякий раз, когда я вспоминаю об этой свирепой схватке. Я рубил направо и налево, забывая о том, что надо защищать себя. Вокруг меня стоял сплошной гул, слышались крики и стоны. Благочестивые восклицания крестьян перемешивались с ругательствами солдат. Голос Саксона, ободрявшего пиконосцев, покрывал собою все.

И наконец туча всадников поползла назад, кружась по лощине. Мои товарищи испустили крик торжества. Сэр Гервасий, стоявший со мной рядом, протянул мне открытую табакерку. Да, мы отразили лучшую в Англии конницу, мы могли гордиться собой.

Но, к сожалению, далеко не вся наша армия могла хвалиться, подобно нам, победой. Только избранные отряды смогли отразить натиск тяжелой конницы, нападение закованных в сталь воинов. Крестьяне из Фрома были буквально изрублены и стерты с лица земли. Многие из них, отступая перед неудержимым напором врага, были сброшены в тот самый рейн, которой остановил наше ночное наступление. Другие были изрублены и лежали кучами на поле. Это была ужасная картина. Только очень немногие из крестьян Фрома избежали злой судьбы своих товарищей, присоединившихся к нам. Что касается горожан Таунтона, то они удержались, но ряды их значительно поредели. Перед их кольцом лежала целая гора коней и всадников, что свидетельствовало о силе атаки и о бешенстве сопротивления.

Налево от нас дикие углекопы были сразу же смяты кавалерией, но несмотря на это продолжали свирепо бороться. Они бросались на землю и прокалывали животы лошадей. В конце концов им удалось отбить драгун. Девонширскую милицию рассеяли и перерубили. Бедные милиционеры разделили участь крестьян из Фрома.

Во все время схватки королевская пехота, стоявшая по ту сторону Бруссекского рейна, продолжала осыпать нас градом пуль. Мушкетеры, занятые борьбой с драгунами, не могли отвечать на эти залпы.

Не нужно было иметь большую опытность в военном деле, чтобы убедиться в том, что битва нами проиграна. Дело Монмауза было погибшим.

Солнце еще не взошло, но было уже совсем светло. Наша кавалерия бежала, пушки приведены в негодность, а линия наша оказывалась прорванной во многих местах. Многие из наших полков были окончательно расстроены. На нашем фланге перестраивались, готовясь к новой атаке, Голубой гвардейский полк. Танжерская конница и два драгунских полка. Налево от нас гвардейская пехота перебросила мост через рейн, перешла на нашу сторону и двигалась вперед, тесня шаг за шагом наш отряд из северного Сомерсета. С фронта нас продолжали упорно обстреливать. Мы отвечали на этот огонь слабо и неуверенно, ибо ночью многие повозки с порохом заблудились и амуниция была на исходе. Многие заряжали мушкеты камнями вместо пуль.

Прибавьте ко всему этому, что многие из наших частей были серьезно расстроены первой атакой и что армия наша уменьшилась, по крайней мере, на треть.

Но несмотря на это, наши храбрые крестьяне держали себя необычайно мужественно. Они оглашали поле битвы ликующими восклицаниями и обменивались друг с другом веселыми шутками. Они держали себя так, словно это была не кровавая битва, а просто детская игра. Чем бы, дескать, игра не кончилась, но довести ее до конца нужно.

Среди нас появился Децимус Саксон. Вся его рапира была покрыта кровью.

— Здесь ли капитан Кларк? — крикнул он. — Поезжайте скорее к сэру Стефену Таймвелю и скажите ему, чтобы он со своими людьми немедленно присоединился к нам. Порознь нас непременно разобьют, а вместе мы можем выдержать вторую атаку.

Я дал шпоры Ковенанту и, добравшись до наших соседей, передал мэру слова Саксона. Сэр Стефен был ранен пулей, и его белоснежная голова была повязана красным платком. Он нашел совет нашего полковника благоразумным и скомандовал таунтоновцам, чтобы шли к нам. У таунтоновских, граждан запас пороха был больше, чем у нас, и их мушкетеры оказали нам большую услугу, открыв убийственный огонь по обстреливавшему нас Домбартонскому полку.

Саксон и Бюйзе отправились навстречу сэру Стефену. Глаза старика метали огонь.

— Кто мог ожидать чего-либо подобного?! — воскликнул он. — Ну что вы теперь думаете о нашем благородном монархе, защитнике протестантского дома?

— Да, он неважный солдат, — ответил Бюйзе, — но это, может быть, не по причине трусости, а просто потому, что он не привык к военному делу. Почем знать, может быть, он храбрый.

— Храбрый! — презрительно воскликнул мэр и указал на степь. Поглядите-ка и полюбуйтесь вашим королем! Рука у мэра тряслась от гнева, его душившего. Вдали, в черной, торфяной степи, мы увидели красиво одетого всадника, который во весь опор удалялся от поля битвы. За ним следовала кучка придворных. Ошибиться было невозможно. Это был трусливый Монмауз.

— Тише! Тише! — крикнул Саксон. — Не обескураживайте наших храбрых молодцов. Трусость заразительна и может, подобно гнилой лихорадке, захватить всю армию.

— Подлый трус! — воскликнул Бюйзе, скрежеща зубами. — Оставить таких храбрых крестьян. Это слишком!

— Пики вперед, ребята! — громовым голосом скомандовал Саксон.

Мы едва успели построить каре и стать посреди него. Конница короля снова полетела на нас смертоносным вихрем.

В том месте, где наш отряд соединялся с отрядом из Таунтона, сопротивление было слабее, и голубые гвардейцы не преминули этим воспользоваться. Они прорвались в этом пункте и двинулись вперед, свирепо рубя направо и налево. Таунтоновцы с одной стороны, а мы с другой отвечали гвардейцам. Их поражали косами и пиками, и многие из них пали.

Но когда схватка достигла высшей степени ожесточения, по ту сторону рейна, первый раз за время битвы, заработала королевская артиллерия. Раздался оглушительный рев, целый ряд ядер посыпался в наши густые ряды, которые начали быстро редеть. Повсюду стали появляться груды убитых и раненых.

Наши мушкетеры сделали последний залп, и среди них раздались крики.

— Пороху! Ради Христа, пороху! А наши люди падали как трава, словно сама смерть со своей косой появилась среди нас.

И наконец наши ряды были прорваны. Стальные каски драгун теперь виднелись в самой середине наших пиконосцев. Их палаши поднимались в воздух и опускались.

Весь отряд был отодвинут теперь шагов на двести назад, но бешеная борьба продолжалась. Несмотря на полное расстройство, наши люди не хотели бежать. Люди из Девона, Дорсета, Вельдшира и Сомерсета погибали под ногами лошадей и палашами драгун. Они падали десятками под градом пуль, но продолжали сражаться с упорным, отчаянным мужеством. Они умирали за дело и за человека, который бежал от них, оставил их погибать.

Всюду я видел суровые неподвижные лица, стиснутые зубы, сжатые кулаки. Я слышал бешеные, вызывающие крики. Никто не боялся смерти, никто не просил пощады.

Некоторые из наших влезали на спину лошадей и бросали всадников на землю. Другие ложились наземь и рубили своими косами лошадям ноги. Драгун, упавших с лошади, они закалывали без милосердия.

Гвардейцы несколько раз атаковали и рубили наши вконец расстроенные ряды, но эти ряды снова смыкались, и бесконечная, кровавая битва продолжалась.

Ах, этот бой был совсем безнадежен. Мою душу охватило сострадание, мне даже захотелось, чтобы наши крестьяне перестали бороться и спаслись бегством, но куда бежать? В этой голой степи не было места, где бы можно было скрыться.

И в то время как эти люди сражались, черные от пороха и умирающие от жажды, в то время как они лили свою кровь как воду, человек, называвший себя их королем, мчался по дороге, шпоря лошадь и спустив поводья. Сердце его трепетало, и он помышлял только о том, чтобы спасти свою шею. О своих храбрых сподвижниках он забыл и думать. Большая часть пехотинцев так и легли на поле битвы. Они убивали неприятеля без милосердия и сами не просили пощады. Но наконец сопротивление было сломлено. Крестьяне рассеялись и побежали по степи, преследуемые драгунами. Саксон, Бюйзе и я делали все возможное, чтобы собрать их снова. Нам удалось убить нескольких из преследователей. Но в эту минуту мой взор упал внезапно на сэра Гервасия. Он стоял без шляпы рядом с несколькими оставшимися в живых мушкетерами и отбивался от окруживших его со всех сторон драгун. Мы пришпорили лошадей и бросились к нему на выручку. Рубя направо и налево, мы оттеснили на минуту драгун и очутились возле сэра Гервасия.

— Прыгайте на круп Ковенанту! — крикнул я. — Мы еще можем спастись.

Он взглянул на меня, улыбнулся и отрицательно качнул головой.

— Я должен остаться здесь с моей ротой, — сказал он.

— С вашей ротой? — воскликнул Саксон. — Вы с ума сошли, милый друг! Вашей роты не существует, она вырезана до последнего человека.

Баронет стряхнул пыль с галстука и ответил:

— Ну да, я именно это и хотел сказать. Пожалуйста, не заботьтесь обо мне. Спасайтесь сами как можете. Прощайте, Кларк, передайте мой привет…

В эту минуту драгуны снова напали на нас. Мы стали отступать назад, отчаянно сражаясь. Это было последний раз, когда я видел баронета. Он исчез навсегда.

Впоследствии нам пришлось услыхать, что королевские войска нашли на поле битвы труп, который они приняли за тело Монмауза. Лицо покойного было изящно до женственности, а одет он был очень богато. Конечно, это и был наш неустрашимый друг, сэр Гервасий Джером. Имя его всегда будет дорого моему сердцу. Десять лет спустя нам пришлось много слышать о храбрости молодых придворных французского короля. Они показали себя настоящими людьми в войне с Голландией; особенно доблестно вели себя в битве при Штейкарке. Когда мне рассказывали про этих придворных, я всегда вспоминал сэра Гервасия. Он был именно такого разряда человек.

Итак, дети, нам пришлось каждому спасать себя. Армия революционеров бежала вся. Первые лучи солнца, упавшие на унылую степь, осветили длинный ряд красных батальонов. Лучи эти засверкали на безжалостной стали мечей, которые подымались в воздухе и опускались вниз, разя беззащитных беглецов. Немец-Бюйзе отбился от нас во время схватки. Мы долго не знали, жив ли он или умер. Только впоследствии нам стало известно, что он спасся, затем был взят в плен вместе со злополучным герцогом Монмаузом. Грей, Вэд, Фергюсон и другие спаслись. Стефен Таймвель пал вместе со своими суровыми гражданами. Он умер, как и жил, храбрым английским пуританином. Но все это мы узнали долгое время спустя. Теперь мы мчались по степи, спасая свою жизнь, преследуемые группами всадников, которые, впрочем, скоро оставили нас в покое и пустились в погоню за более легкой добычей.

Проезжая мимо ольховых кустов, мы услыхали громкий мужской голос. Кто-то, скрывавшийся в этих кустах, читал молитву. Раздвинув кусты, мы увидали человека, который сидел, прислонившись к большому камню, и широким ножом отрезал собственную руку, читая в то же время вслух "Отче наш". Молитву он читал без запинок и без дрожи в голосе. Услышав шаги, он поднял голову, и мы узнали майора Голлиса. Я вам уже рассказывал об этом человек. Он был ветеран Кромвеля и участвовал в битве при Дунбаре. Голлису почти оторвало руку пушечным ядром, и вот он, чтобы освободиться от бесполезной части тела, сам производил ужасную операцию. Даже Саксон, человек, видавший виды и привыкший ко всему, широко раскрыл глаза и в ужасе глядел на эту операцию. Голлис взглянул на нас, угрюмо кивнул и снова принялся за дело. На наших глазах он отделил наконец руку от плеча и лег на землю продолжая шептать мотиву побелевшими губами. Мы не могли оказать ему никакой существенной помощи, а между тем наша остановка могла привлечь внимание врагов к убежищу Голлиса. Я оставил страдальцу свою фляжку, наполненную водой, и мы отправились в дальнейший путь.

О, дети! Война это ужасное дело. Люди обманывают себя и дурачат, упиваясь военной славой. Они тешат себя блестящим оружием, горячими конями, расшитыми чепраками. Они толкуют о чести и славе, но все это внешнее, второстепенное. Наступает минута, и все это внешнее исчезает, и наружу выступает истинный, леденящий душу ужас проклятия. Не думайте о блестящих эскадронах, о возбуждающих звуках военных труб. Представьте себе только этого одинокого человека под ольхами. Представьте себе, что все это произошло в христианский век и в христианской стране! Конечно, не мне проповедовать против войны. Я поседел в боях и участвовал во многих войнах, но и я должен сказать по совести, что люди должны или оставить войну, или признать, что слова Искупителя слишком возвышенны для них. Многие утверждают, что евангельское учение должно применяться и к войне, но это ложь. Христос никогда не благословлял кровопролития. Я видел, как один английский священник благословлял только что отлитую пушку, а другой освящал военное судно, только что спущенное в воду.

Можно ли благословлять оружие, предназначенное для истребления людей? Говорят, будто тут благословляется не разрушение, не кровопролитие, а защита отечества и своих близких. Но всегда ли эти утверждения искренни? Нет, дети, сильно мы отдалились от Христова учения. Духовные сановники живут во дворцах и ездят в каретах, и нужно ли удивляться тому, что они, привязавшись к земным благам, перестали понимать Христово учение?

Удаляясь постепенно от поля сражения, мы добрались с Саксоном до вершины горы, находящейся в западной части степи. Мы остановили лошадей и глянули кругом. Вся долина была занята всадниками. Неприятельская конница находилась уже возле самого Бриджуотера, продолжая гнать перед собою беззащитных беглецов. Печально и молчаливо смотрели мы на эту картину. Вдруг где-то совсем-совсем близко раздался шум копыт. Мы оглянулись и увидали двух всадников в гвардейской форме, которые приближались к нам. Они сделали объезд для того, чтобы отрезать нам путь, и быстро приближались, махая саблями.

— Снова кровопролитие, — усталым голосом произнес я. — Зачем они на это лезут?

Саксон быстро глянул на приближающихся кавалеристов, и угрюмая улыбка озарила его морщинистое лицо.

— Эге! — сказал он. — Да это тот самый наш приятель, который, помните, травил нас собаками. Вот счастливая встреча! Мне как раз нужно свести с ним счеты.

И действительно, это был тот самый горячий молодой корнет, с которым мы встретились в самом начале наших приключений. На горе самому себе, он узнал Саксона и бросился за ним в погоню, надеясь, по всей вероятности, воспользоваться случаем отомстить за свое унижение. Рядом с корнетом ехал капрал, огромный детина на тяжелой вороной лошади с белым пятном на лбу.

Саксон медленно подъехал к офицеру, а я остановился против капрала.

— Ну, здравствуйте, мальчик, — услышал я голос Саксона. — Надеюсь, что после нашей последней встречи вы выучились фехтовать?

Молодой гвардеец при этой насмешке испустил яростный крик, и я, услыхав стук стали, понял, что схватка началась. Взглянуть на них мне было некогда. Все мое внимание было поглощено моим противником, который обрушился на меня со всей неистовостью. Мне пришлось напрячь усилия, чтобы отражать его удары. Пистолетными выстрелами мы не обменивались: это был честный и совершенно равный бой. Капрал наносил мне удары то в лицо, то по телу и не давал мне времени атаковать его как следует. Лошади наши кружились на месте, вздымаясь на дыбы и кусая одна другую. А мы тем временем наносили удары и отражали их. Наконец мы сблизились настолько, что можно было перейти врукопашную, и мы схватили друг друга за горло. Капрал обнажил кинжал и ударил меня в руку. Я же изо всех сил ударил его кулаком по голову. Он слетел с лошади и растянулся на земле без чувств. В этот же самый момент и молодой корнет, раненный несколько раз, свалился с седла. Саксон мигом соскочил с лошади и, подняв кинжал капрала, собирался уже покончить с ними обоими. Но я поспешно слез с лошади и взял его за руку. Он обернулся ко мне. Лицо его имело совершенно свирепое выражение, и я понял, что в нем проснулся дикий зверь.

— Что ты делаешь? — зарычал он. — Пошел прочь!

— Нет, — ответил я. — Крови было достаточно пролито и без них. Пусть они лежат.

— А разве они пощадили бы нас? — бешено крикнул он, стараясь вырвать свою руку. — Они проиграли и, стало быть, должны заплатить штраф.

— Нельзя резать беззащитных людей, — твердо ответил я. — Я не позволю этого.

— Да неужели, ваше сиятельство?! — воскликнул Саксон, злобно улыбаясь. В глазах у него мелькнул дьявольский огонек. Он сделал страшное усилие, вырвал руку и, отскочив назад, поднял брошенную, им наземь рапиру.

Я стал около раненого и спросил Саксона:

— Ну, и что же дальше?

Саксон стоял молча, глядя на меня из-под нависших бровей. Все лицо его дергалось от бешенства. Так длилось с минуту или более. Я так и ждал, что он на меня набросится. Но старый солдат овладел собой. Он усиленно втянул в себя воздух, вложил рапиру в ножны и прыгнул на лошадь.

— Мы должны расстаться, — сухо произнес он, — я уже два раза чуть-чуть вас не убил. Если вы еще раз искусите мое терпение, это будет слишком. Вы неподходящий товарищ для военного человека. Поступайте, юноша, в попы. Это ваше настоящее призвание.

Мне припомнились рассказы Саксона о его предках, и я шутливо спросил:

— С кем я теперь разговариваю? С Децимусом Саксоном или Биллем Споттербриджем?

Но Саксон даже не улыбнулся. Взяв в левую руку повод, он бросил злобный взгляд на раненого офицера и пустился галопом по дороге в южном направлении. Я стоял и глядел ему вслед, но он не оглянулся, не сделал даже прощального жеста рукой. Прямой и неподвижный, он сидел на седле, постепенно уменьшаясь в моих глазах. Наконец я потерял его из виду.

— Вот я и потерял друга, — печально произнес я, — а вся моя вина в том, что я не могу стоять и спокойно глядеть, как при мне режут беззащитного человека. Другой мой друг убит на поле сражения, а третий, самый старый и близкий, лежит, раненный, в Бриджуотере и находится во власти свирепых солдат. Что мне делать? Возвращаться домой? Но ведь своим возвращением я причиню дорогим родным хлопоты и неприятности. Куда же мне деваться?

Несколько минут я стоял в нерешительности; передо мной лежали на земле гвардейцы. Ковенант медленно двигался, пощипывая траву, и время от времени глядел на меня своими большими черными глазами, как бы говоря: "Ну, я-то во всяком случае останусь навсегда твоим другом!"

Я оглянулся на север, где возвышались Польденские горы, глянул на юг, где виднелись Черные Дюны. На западе седели вершины отдаленного Квантока, на востоке чернелись болота. Куда деваться? Везде грозили опасности. Признаюсь, некоторое время я чувствовал себя очень скверно, и мне стало совершенно безразлично, спасусь я или нет.

Из моих размышлений меня вывело чье-то грубое ругательство, за которым последовал стон. Я взглянул на капрала. Теперь он сидел на земле и тер себе голову. На лице у него было выражение бессмысленного удивления. Он, по-видимому, не мог сообразить, что с ним случилось и почему он попал сюда. Офицер также открыл глаза, и к нему, по-видимому, возвращалось сознание. Раны, полученные корнетом, были, по-видимому, несерьезны.

Я не боялся, что эти гвардейцы станут меня преследовать. Они не могли этого сделать, если бы даже захотели, так как их лошади убежали и присоединились к стадам лишенных всадников лошадей, которые в большом количестве блуждали по степи в соседстве от места боя. Я сел на Ковенанта и медленно двинулся вперед, щадя по возможности коня, которому пришлось сильно поработать.

По болоту шныряли во всех направлениях маленькие отряды кавалерии, разыскивающие беглецов, но мне удалось избежать этих неприятных встреч. Я старался все время держаться окольных тропинок, как можно дальше от человеческого жилья. Таким образом мне удалось отъехать миль на восемь-десять от места боя. Хижины и дома, которые я встречал здесь, были пусты. Некоторые из них были ограблены. Я не встретил ни одной живой души. Дурная слава «ягнят» Кирке заставила бежать всех тех, кто не принимал участия в восстании. И вот наконец после трехчасовой езды я решил, что бояться погони нечего и что опасность миновала.

Около небольшого ручейка росли кусты. Я слез с лошади и, сев на мелкий мох, начал отдыхать и умываться. Надо было привести себя в надлежащий вид.

И только теперь, сравнительно успокоившись и поглядев на самого себя, я понял, как ужасно было сражение, в котором я участвовал, и как удивительно, что я после этого остался цел и невредим. О тех ударах, которые я наносил неприятелям во время боя, у меня осталось смутное воспоминание, но, должно быть, эти удары были многочисленны и ужасны. Конец моего палаша был согнут и искривлен. Он имел такой вид, будто я рубил им в течение целого часа по железу или стали. Сам я с ног до головы был забрызган и запачкан кровью. Тут была и моя собственная кровь, но чужой было гораздо больше. Вся моя каска была исполосована ударами. Ружейная пуля ударилась в мой стальной нагрудник, скользнула по нему — и одна из стальных пластинок была выворочена. На латах были и другие следы ударов, свидетельствовавшие о том, что я спасся от смерти только благодаря хорошему качеству вооружения. Левая рука ныла, и я почти не владел ею. Я вспомнил при этом удар кинжала, полученный мною в схватке с капралом. Я снял куртку и осмотрел рану. Крови вытекло много, но кинжал не задел кости, и рана в общем оказалась пустячной. Я намочил платок и туго перетянул рану. Это мне помогло.

Кровотечение остановилось, и я почувствовал себя гораздо лучше.

Кроме этой царапины, у меня никаких поражений не было, но, несмотря на это, я чувствовал себе отвратительно — точно меня палками избили. Легкая рана, полученная мной во время схватки в соборе Уэльса, открылась, и из нее пошла кровь. Я кое-как перевязал ее.

Перевязав раны, я занялся своей внешностью. Это было совершенно необходимо. В настоящем своем виде я был похож на одного из тех кровавых великанов, с которыми приходилось сражаться храброму дону Беллианису Греческому и другим сказочным богатырям. Увидав меня, покрытого с головы до ног кровью, женщины и дети в страхе убежали бы куда глаза глядят. Я был похож на приходского мясника перед праздником св. Мартина.

Хорошее купанье в ручейке было мне в. этом отношении полезно. Следы боя исчезли. Мне удалось очистить панцирь и сапоги, но удалить кровь и грязь с одежды было невозможно, и я в отчаянии махнул на это рукой.

К счастью, мой добрый, милый конь совсем не пострадал. После того как я вычистил и обмыл Ковенанта, он приобрел свой обычный свежий вид. От ручья мы уехали в более приличном виде. Было уже около полудня, я ощущал сильный голод. С вечера у меня не было ничего во рту. В степи я наткнулся на три домика, но черные стены и отсутствие крыш говорили мне, что здесь я не найду ничего. Раза два я видел на дороге крестьян, но они, завидев издали вооруженного всадника, поспешно убегали и прятались, подобно диким животным, в кустарниках. И страхи поселян были не вполне лишены основания. На одном перекрестке я наткнулся на группу деревьев. На сучьях этих деревьев болтались два трупа. Конечно, солдаты повесили этих бедняков только за то, что они не могли им дать, сколько с них требовали. А могло случиться и другое. Отдав все одной шайке грабителей, крестьяне не могли удовлетворить другую и за это поплатились жизнью.

Одним словом, мои поиски пищи были совершенно бесполезны. Наконец я увидал ветряную мельницу. Она стояла на зеленом холмике, окруженном полями. Внешность мельницы была такова, что можно было думать, что она спаслась от грабежа. Я свернул с большой дороги и направился к этой мельнице.

Глава XXXIII ОПАСНОСТЬ, КОТОРОЙ Я ПОДВЕРГСЯ НА МЕЛЬНИЦЕ

Около мельницы виднелось здание, в котором, по-видимому, крестьяне, привозившие хлеб на мельницу, ставили лошадей. Я нашел в этом сарае много сена, что меня порадовало. Я немедленно ослабил подпруги Конвенанта, и он принялся за еду. На самой мельнице царило молчание. Она, по-видимому, была совершенно пуста. Взойдя по крутой деревянной лестнице и отворив дверь, я очутился в круглой комнате с полом из каменных плит. В комнате виднелась лестница, ведшая на чердак. Вдоль одной из стен виднелся длинный деревянный рундук. По другим стенам стояли мешки с мукой. Около очага лежали связанные кучи хвороста. Я немедленно же затопил очаг, и в нем весело засверкало пламя. Захватив горсть муки из мешка, я смочил ее водой, стоявшей тут же в кувшине, сделал круглый хлеб и принялся его печь. Мне пришло в голову, что сказала бы матушка, увидав меня за таким занятием. И эта мысль заставила меня улыбнуться. Я помню, у моей матушки была поваренная книга, сочиненная Патриком Ламбом. Книга эта называлась "Дополненный и исправленный придворный повар". Милая матушка никогда не расставалась с этой книгой. Она верила всей душой в кухонную мудрость Патрика Ламба, но даже и этот мудрец, дети, не мог бы придумать блюда, которое мне было бы более по вкусу, чем тот колобок, который я для себя теперь пек. Я не стал ждать, когда он подрумянится. Я вытащил его полусырым и поспешно проглотил, обжигая себе рот.

Голод мой был еще далеко не удовлетворен. Я скатал другой колобок и, положив его на огонь, вытащил трубку, набил ее и закурил. Я вооружился всем имевшимся у меня запасом терпения. Очень мне уж хотелось есть.

Я курил и думал. Мысли у меня были печальные. Я думал о том, как огорчится отец, узнав о Седжемурском разгроме. И вдруг я услышал громкое чихание. Чихали словно над самым моим ухом. Я вскочил и оглянулся. За мной была толстая, прочная стена, а передо мной — пустая комната. Что же это такое? Я начинал думать, что слух меня обманывает, что мне мерещится чихание, но ах! Как раз в эту минуту комната огласилась громким, оглушительным чиханием. По всей вероятности, в одном из мешков кто-то прятался. Я обнажил палаш и стал тыкать им в мешки, но все эти поиски были напрасны. Что же это за диковина такая? Я стоял среди комнаты, теряясь в догадках.

И вдруг комната снова огласилась чиханием, а затем раздался ряд фырканий, присвистываний и восклицаний вроде:

— Мать Пресвятая! Господь Искупитель!.. Теперь я понял, откуда исходят звуки. Я бросился к рундуку, на котором сидел, и подняв крышку, заглянул внутрь.

Рундук был наполовину занят мукой, а в этой белой куче барахталось какое-то существо. Это существо было так обвалено и облеплено мукой, что было совершенно невозможно догадаться, что это человек. Только жалобные восклицания, им испускавшиеся, убедили меня в том, что я имею дело с разумным созданием. Я наклонился и вытащил человека из рундука. Он сразу же шлепнулся на колени и стал молить о пощаде. При этом он возился и барахтался, поднимая целые облака пыли. Я закашлял и зачихал. Когда человек освободился немного от прилипшей к нему муки, я увидал с изумлением, что имею дело не с хозяином-мельником и не с крестьянином. Передо мной был военный человек. Сбоку у него торчала громадных размеров шпага, вся искрившаяся мукой и похожая на большую ледышку. Грудь была покрыта стальным панцирем. Стальная каска осталась в рундуке, и рыжие волосы незнакомца торчали дыбом. Он в страхе с плачем умолял пощадить его. Голос этого человека показался мне знакомым, и, желая убедиться в правильности возникшего предположения, я провел по его лицу рукой. Он вообразил, что я хочу его убивать, и заорал благим матом. Оказалось, что я прав. Толстые щеки, маленькие, алчные глазки, сразу же объяснили мне, с кем я имею дело. Передо мной был не кто иной, как мэстер Тэзридж, болтливый, хвастливый городской клерк Таунтона.

Но как же изменился этот клерк со времени нашего последнего свидания! В Таунтоне он ходил как павлин, был торжественен и щеголял своим величием! Куда девались щеки, красные, как сентябрьские яблоки? Куда девались самоуверенность и важность? Он стоял на коленях и дрожал с головы до ног. Даже сапоги его стукались один об другой — так он трепетал. Он молил о пощаде тонким, жалобным голосом, словно петрушка в ярмарочном балагане. Он изливался в просьбах, извинениях и мольбах. Ему казалось, по всей вероятности, что он попал в руки к самому Фивершаму и что его немедленно предадут смертной казни.

— Я — несчастный человек, я простой, жалкий писец, ваша всемилостливейшая светлость! — визжал он. — Уверяю вас, ваша честь, что я несчастнейший из писцов! Меня вовлекли в это преступное дело старшие. Я жертва произвола и насилия. Ваша светлость, ей-Богу, я терпеть не могу бунтов, но я не мог ослушаться мэра. Если мэр говорит «да», клерк не может сказать «нет». Пощадите меня, ваше сиятельство! Пощадите раскаявшегося, несчастного человека, я буду за вас Бога молить. Я всю жизнь положу на верную службу королю Иакову.

— Отрекаешься ли от герцога Монмауза? — суровым тоном спросил я.

— Отрекаюсь! Отрекаюсь от всего сердца! — с готовностью воскликнул Тэзридж.

— Так умри же, изменник! Я — офицер Монмауза! — проревел я, обнажая палаш.

При виде боевой стали несчастный клерк взвыл не своим голосом и, упав ничком на пол, начал дергаться и извиваться. Я хохотал. Он, должно быть, услыхал и глянул на меня украдкой. Тогда он стал сперва на колени, а потом и совсем поднялся на ноги. На меня он продолжал поглядывать искоса и с видимым страхом. Он не верил еще, что опасность миновала.

— Вы должны помнить меня, мэстер Тэзридж, — сказал я, — капитан Кларк из Вельдширского пехотного полка Саксона. Я крайне изумлен тем, что вы так легко нарушаете присягу. Ведь вы не только присягали Монмаузу, но и других приводили к присяге.

Тэзридж, убедившись в том, что ему не будет ничего худого, сражу же стал самоуверенным и наглым.

— Я не нарушил присяги, капитан, совсем не нарушил! — заговорил он. Я всегда держу обещание. Я остался таким же честным человеком, каким был прежде.

— Этому я охотно верю, — сказал я.

Клерк стал отряхивать муку с одежды и заболтал:

— Я только притворялся. Я пустил в ход змеиную хитрость, понимаете? Всякий настоящий воин должен быть храбр как лев и хитер как змея. Ведь вы, конечно, знакомы с Гомером? Ну вот. Я тоже изучал гуманитарные науки. Я храбр и здорово дерусь, но просто грубым солдатом меня назвать нельзя. Я воплощаю в себе тип Улисса. Вот вы другое дело. Вы скорее Аякс.

— А я так думаю, что вы воплощаете тип мыши в рундуке с мукой, ответил я. — Хотите я вам дам половину моего колобка? Как вы попали в лагерь, скажите, пожалуйста.

Тэзридж, успевший набить рот хлебом, ответил:

— А это, видите ли, произошло следующим манером. Это была с моей стороны уловка или хитрость. Такими хитростями именно и отличались великие полководцы всех времен и народов. Великие полководцы скрывались от врагов всяческими способами и появлялись в такие моменты, когда их менее всего ждали. Надо вам сказать, я сражался до самого конца, я колол и рубил врагов до тех пор, пока у меня не онемела правая рука и не притупился меч. Я увидал, наконец, что единственным оставшимся в живых человеком из всех граждан Таунтона являюсь я. Если бы мы были на поле сражения, я бы вам указал место, где я стоял; впрочем, вы и без моих указаний догадались бы. Вокруг того места, где я сражался, лежит груда трупов. Все это убитые мною неприятели. Но нельзя же сражаться одному. Увидав, что наши трусишки разбежались и что сражение проиграно, я сел на коня нашего досточтимого мэра — храбрый джентльмен не нуждается более в лошадях — и медленно удалился с поля битвы. Во мне, знаете, есть нечто, что внушает почтение и страх: неприятельская кавалерия не осмелилась меня преследовать. Один драгун пытался было загородить мне дорогу, но я нанес ему боковой удар. Вы, разумеется, знаете, что я славлюсь этими боковыми ударами… Ну, драгуны и того. Да-с, много грехов у меня на совести. Сегодня я многих, очень многих сделал вдовами и сиротами, но ведь они, канальи, сами виноваты… Зачем они становились поперек дороги?.. Господи Боже мой, что это такое?

— Да это моя лошадь топчет внизу в конюшне, — ответил я. Клерк вытер капли холодного пота, выступившие у него на лбу, и произнес:

— Ну слава Богу, а я было испугался. Думал, что это драгуны. Нам пришлось бы сойти вниз и прогнать их.

— Или спрятаться в рундук, — заметил я.

— Ах да, я еще не рассказал вам, как я очутился в рундуке. Отъехав несколько миль от поля сражения, я увидал эту мельницу. Мне пришло в голову, что, сидя здесь, настоящий воин, подобный мне, может защищаться один против целого эскадрона конницы. Мы, Тэзриджи, не любим спасаться бегством. Такова наша фамильная черта. Конечно, это, может быть, пустая гордость, но что вы поделаете с характером? Мы, Тэзриджи, воины по природе. Мой предок, должен я вам сказать, сопровождал в качестве маркитанта армию Айростона. Вот с каких пор мы стали воинами… Ну вот-с. Остановил я коня, слез с седла и стал осматривать местоположение. Вдруг проклятая лошаденка рванулась, сбросила узду и помчалась по степи, прыгая через заборы и канавы. В каком положении, спрашивается, остался я? Мне не на что было надеяться, кроме моего верного меча. Я взобрался по лестнице сюда и обдумал план защиты. Вдруг послышался стук копыт, а затем вы стали подниматься по лестнице сюда. Тогда я немедленно сел в засаду. Будьте уверены, что я сделал бы вылазку и учинил бы на вас нечаянное нападение, но проклятая мука меня чуть не задушила. Представьте себе, что вам в рот воткнули двухфунтовый хлеб. Так я себя чувствовал. Я ужасно, впрочем, рад, что вы меня нашли. Я мог бы вас убить в слепом гневе. Я, знаете, ужасно горяч. Когда вы поднимались по лестнице, сабля у вас звякала. Я и вообразил, что вы — драгуны короля Иакова. Ну я и готовился разделаться с вами по-свойски.

Я закурил трубку и ответил:

— Теперь вы все мне объяснили и растолковали, мэстер Тэзридж, — когда я вас вытащил из рундука, вы притворялись, будто ужасно струсили. Вы удивительно ловко умеете скрывать свою храбрость, но довольно, не будем об этом говорить. Мы должны поговорить о том, что нам делать в будущем. Каковы ваши намерения?

— Я хотел бы остаться с вами, капитан.

— Ну, это едва ли мне подходяще, — ответил я, — мне вовсе не улыбается мысль иметь вас своим товарищем. Вы уж очень храбры, даже слишком. С вами того и гляди налетишь на неприятность. Нет, я человек тихий и робкий.

— Не бойтесь, — воскликнул клерк, — для вас я умерю свой пыл, а моей компанией вы напрасно пренебрегаете. Времена теперь смутные, и вы должны
радоваться, что такой человек, как я, обещает вам свою поддержку. Я человек испытанный.

Утомленный хвастовством клерка, я произнес:

— Испытанный и найденный никуда не годным. Нет, милейший, вы мне не нужны. Я еду один.

— Ну-ну! Не горячитесь! — воскликнул он, пятясь от меня. — Во всяком случае нам здесь придется подождать до ночи, а ночью мы и отправимся к морскому берегу.

— Это первые разумные слова, которые я услыхал от вас, — ответил я. Королевская кавалерия теперь занята в Бриджуотере. Она пьет там сидр и эль. Если нам только удастся убраться благополучно, мы отправимся с вами на север, где у меня есть друзья. Они доставят нас в Голландию. Я не могу отказать вам в этой помощи — вы мой товарищ по несчастью. Ах как жаль, что Саксон не остался со мной! Я боюсь, что его возьмут в плен.

— Вы говорите о полковнике Саксоне, конечно? — произнес клерк. — Ну, он не попадется: он так же хитер, как и храбр. О, он всегда был настоящим солдатом, уверяю вас. При Сарсфильде мы с ним бок о бок в течение сорока минут отражали нападение конницы. Саксон груб на словах, не совсем опрятен в вопросах чести, но на поле битвы он положительно незаменим. Счастливы солдаты, которые могут считать его командиром.

— Это вы говорите правильно, — ответил я. — Но, однако, теперь, когда мы немножко подкрепились, надо подумать и об отдыхе. Ночью нам предстоит длинное путешествие. Ах с каким бы я удовольствием выпил бутылку эля.

— Я и сам бы выпил за наше дальнейшее знакомство, — ответил мой новый товарищ. — Но что касается спанья, это устроить очень легко. Если вы взберетесь по этой лестнице на чердак, то найдете там кучу пустых мешков. На них вы и можете устроиться. А я пока посижу здесь и испеку себе хлебец.

— Вы оставайтесь на страже два часа, а потом разбудите меня, — ответил я. — Тогда я посторожу, а вы поспите.

Тэзридж в знак согласия прикоснулся к рукояти своей шпаги, а я полез на чердак и, бросившись на мешки, погрузился в глубокий сон без грез. Разбужен я был скрипом половиц. Открыв глаза, я увидел, что маленький клерк стоит, наклонившись надо мной.

— Что, разве пора вставать? — спросил я.

— Нет, — ответил он странным, дрожащим голосом. — Вам спать еще целый час. Я просто пришел спросить, не нужно ли вам чего-нибудь.

Я вспомнил потом, что клерк был в эту минуту бледен и расстроен. Но тогда я был слишком утомлен, чтобы обращать внимание на эти подробности. Я поблагодарил Тэзриджа за любезность, повернулся на другой бок и заснул.

Следующее мое пробуждение было куда неожиданнее и грубее. По лестнице раздался громкий топот тяжелых шагов, и на чердак ввалилось человек десять солдат в красных мундирах. Я вскочил, хотел схватить палаш, который лежал рядом со мною, но оружие исчезло. Его украли в то время, когда я спал. Безоружного и захваченного врасплох, меня повалили на пол. Один солдат приставил к моему виску пистолет и крикнул:

— Если ты двинешься, я тебе все мозги вышибу из башки!

Другие солдаты тем временем связали меня веревками. Связали меня основательно; тут и Самсон не мог ничего бы поделать. Я. сразу же понял, что сопротивление бесполезно, и ожидал молча, что будет дальше.

Я, милые мои внучата, ни тогда, ни теперь не придавал большого значения жизни. Молодой, я ценил еще меньше жизнь, чем теперь. Теперь дорожу жизнью из-за вас. Любовь к вам привязывает меня к миру. Но и то, когда я вспоминаю о тех дорогих людях, которые ждут меня на том берегу, то, право, смерть кажется мне не совсем худым делом. Скучна и пуста была бы человеческая жизнь, если бы не было смерти!

Связав мне руки, солдаты потащили меня вниз по лестнице, точно я был не живым человеком, а мешком с сеном. Комната внизу была также набита битком солдатами. В углу сидел несчастный писец, находившийся в состоянии полного ужаса. Зубы его стучали, колени дрожали, и он непременно упал бы на пол, если бы его не держал за шиворот бравый капрал. Перед Тэзриджем стояли два офицера. Один маленький, темноволосый, с черными глазами и порывистыми движениями, другой высокий и тонкий, с длинными, шелковыми усами, которые висели чуть-чуть не до плеч. Первый из офицеров держал в руках мой палаш, и оба они с любопытством рассматривали клинок.

— Это прекрасная сталь. Дик, — сказал один из них и, уперев палаш острием в каменный пол, начал сгибать его.

— Гляди, какая эластичность! Клейма фабрики нет, но на рукоятке помечен год 1638. Откуда вы достали этот палаш, любезный? — обратился он ко мне.

— Я получил этот палаш от отца, — ответил я. Высокий офицер насмешливо улыбнулся и произнес:

— Ну, надо надеяться, что отец этим палашом защищал более честное дело, чем его сын.

— Отец его обнажал для такого же, а не более честного дела, — ответил я. — Этот меч всегда служил правам и свободе англичан. Он всегда поражал тиранию и ханжество.

— Ах какая великолепная реплика для театра, Дик! — воскликнул офицер. — Как-как он сказал? Тирания и ханжество! Представь себе, что эту фразу произносит Бетертон, стоя у рампы. Одну руку он прижимает к сердцу, а другой указывает на небо. Я убежден, что весь партер сошел бы с ума.

— Весьма вероятно, — ответил другой офицер, крутя усы. — Но нам некогда здесь разговоры разговаривать. Как ты думаешь, что нам сделать с этим маленьким?

— Я полагаю, что его надо повесить, — беззаботно ответил офицер.

Услыхав эти слова, мэстер Тэзридж вырвался из рук капрала и, шлепнувшись на пол к ногам офицеров, завыл не своим голосом:

— О нет, ваши милостивые и высокие благородия, не делайте этого! Разве я вам не сказал, где найти одного из лучших солдат бунтовской армии? Разве я вас не привел к нему? Разве я не украл у него палаш для того, чтобы он не ранил никого из верноподданных короля? Ваши благородия, не поступайте со мной так жестоко, ведь я вам оказал большую услугу. Я ведь сдержал свое слово! Я правильно вам про него рассказывал. Великан ростом и силы необыкновенной. Если бы вам пришлось с ним сражаться, он убил бы, по крайней мере, троих. Вся армия бунтовская может подтвердить мои слова А я его вам выдал без всякой опасности. Отпустите же меня на свободу!

— Чертовски хорошо сказано! — произнес маленький офицерик, похлопывая себя по руке. — Говорит с выражением, совершенно ясно. Возьмите-ка, капрал, его за шиворот, вот так. Ну, Дик, теперь очередь за тобой. Что ты скажешь?

— Ты глупишь, Джон, — нетерпеливо воскликнул высокий офицер. — Все в свое время. Ты относишься к театральным представлениям как к настоящей жизни, а к настоящей жизни как к театральным представлениям. Эта гадина говорит правду. Мы должны держать слово, иначе крестьяне не станут выдавать бунтовщиков. Да, поступать иначе нельзя!

Маленький офицер ответил:

— Ну, что касается меня, я держусь того мнения, что доносчику следует первый кнут. Я бы сперва его повесил, а уж потом и рассуждал бы о данном обещании. Впрочем, черт меня возьми, если я хочу вам навязать мое мнение.

— Нет-нет, это невозможно! — воскликнул высокий офицер и, обращаясь к капралу, произнес: — Капрал, сведите этого человека вниз. Пусть с вами идет Гендерсон. Латы и рапиру у него отберите. Он имеет такое же право носить их, как его мать. И кроме того, слушайте, капрал, не мешает ему дать по жирной спине несколько ударов ременной плетью. Пусть он хорошо помнит королевских драгун.

Моего коварного товарища потащили вон из комнаты, причем он кричал и барахтался. Затем со двора раздались раздирающие вопли. Драгуны, очевидно, исполняли приказ. Крики становились все слабее по мере того, как Тэзридж улепетывал от своих преследователей. Оба офицера бросились к окну и тоже не могли воздержаться от улыбок. Я понял, что мэстер Тэзридж, пришпориваемый страхом и прыгающий через заборы и канавы, представлял собой действительно смешное зрелище.

— Ну, а теперь займемся другим, — произнес маленький офицер, отходя от окна и вытирая выступившие от смеха слезы, — ну, сэр, я полагаю, что вы отлично устроитесь вот на этой балке. Где палач Бродрек?

— Здесь, сэр, — произнес толстый солдат угрюмого вида, выступая вперед, — у меня и веревка, и крюк имеются.

— Ну так перекинь веревку через балку. Эге, что это у тебя рука завязана? Что ты с нею сделал, неуклюжий плут?

— А это, честь имею доложить вашей милости, вышло из-за одного ушастого еретика, которого мне пришлось вешать в Гокатче. Уж я этому негодяю всякое уважение оказывал. Такого обращения он даже от столичных палачей не получил бы. И однако он обнаружил черную неблагодарность. Взял это я его за шею, хотел пощупать, так ли петля завязана, а он и ухватил меня за палец — целый сустав отгрыз.

— Жаль мне тебя, — произнес офицер, — ты, конечно, знаешь, что укус висельника так же смертелен, как укус бешеной собаки. Вот погоди, пройдет несколько дней — и ты станешь на четвереньки и начнешь лаять по-собачьи. Чего ты побледнел? Я ведь слышал, как ты внушаешь тем, кого ты вешаешь, терпение и мужество. Других учишь, а сам смерти боишься?

— Я не боюсь смерти, ваша честь, но каждый человек желает умереть по-христиански. А такую смерть принимать обидно, ваша честь, и за что? За десять шиллингов в неделю! Это мало, ваша честь.

— Что же делать, братец? Это все зависит от случая, — весело заметил капитан, — а смерть от бешенства, говорят, очень неприятна. Человека корчит в дугу, и он выбивает пятками дробь по затылку. Ну да это ничего. Может быть, ты получишь даже удовольствие от этого. Однако что же ты стоишь, выпучив на меня глаза? Начинай свое дело.

Ко мне подошли трое или четверо солдат и подхватили под руки, но я оттолкнув их приблизился к месту казни сам, ровными шагами и со спокойным лицом. Над моей головой черная от дыма балка. Через нее перекинули веревку, а палач дрожащими руками накинул мне на шею петлю. Палач, по-видимому, трусил, боясь, что я его укушу. Человек шесть драгун взялись за другой конец веревки, готовясь поднять меня в вечность.

Жизнь моя, дети, была полна приключений, но никогда я не был так близок к смерти, как в эту минуту. Но знаете, о чем я думал: о татуировке Соломона Спрента и о том, как красиво чередуются в этой татуировке синий и красный цвета. В то же время я видел все, что происходило вокруг меня.

Я хорошо и отчетливо помню комнату с холодным, каменным полом, небольшое, узкое окно, двух изящных офицеров в скучающих позах, кучу оружия в углу и грубую, красную ткань на мундире держащего меня драгуна. На рукавах у него были пришиты большие медные пуговицы, и рисунок этих пуговиц мне хорошо запомнился.

Высокий капитан вынул из кармана записную книжку и произнес:

— Дело надо делать в должном порядке. Полковник Сарсфильд может потребовать подробностей… Ну-ка, посмотрим!.. Так-так… Мы, стало быть, семнадцатого вешаем…

Другой офицер посчитал на пальцах и ответил:

— Четырех мы повесили на ферме, а пятерых на перекрестках дорог. Одного мы пристрелили, помните, около забора. Одного ранили, и он спасся от казни тем, что умер. Двух мы прикончили в роще под горой. Больше я припомнить не могу никого. Тех, кого мы вешали в Бриджуотере сейчас же после боя, я не считаю.

Высокий офицер написал что-то в своей записной книжке и произнес:

— Надо делать в должном порядке. Только Кирке и его дикари вешают людей без всякого расследования. Но ведь они сами не лучше мавров. Мы должны подавать пример. Эй вы, господин, как вас зовут?

— Меня зовут капитан Михей Кларк, — отвечал я. Офицеры переглянулись, и маленький брюнет продолжительно свистнул.

— Это он самый и есть, — произнес он, — вот оно что значит вешать людей без предварительного опроса. Черт возьми, мне и самому думалось, что это он. Ведь нам же сказали, что он очень высок ростом.

Высокий капитан снова обратился ко мне:

— А скажите мне, пожалуйста, знали ли вы майора Огильви из конного Голубого гвардейского полка?

— Я имел честь взять майора Огильви в плен, — ответил я, — и с тех пор мы с ним делили солдатскую долю. Полагаю, что я имею право назвать его своим знакомым.

— Сними петлю! — скомандовал офицер. Палач неохотно освободил меня от веревки, а офицер, обращаясь ко мне, произнес:

— Ну, молодой человек, вы, видно, предназначены для чего-нибудь очень великого. Вы были совсем близко от могилы. С вами, надо думать, не случится ничего подобного до самой смерти. Майор Огильви принимает большое участие как в вас, так и в вашем раненом товарище, который находится в Бриджуотере. Ваше имя было сообщено командирам всех конных полков, и отдан приказ доставить вас целым и невредимым. Но, однако, не очень радуйтесь. Заступничество майора спасло вас от военного суда, но от гражданского суда мы вас избавить не можем. Рано или поздно — вам придется держать ответ перед гражданскими частями.

— Я только одного хочу, — ответил я, — разделить участь моих товарищей по оружию.

— Вы слишком мрачно относитесь к вашему благополучию, — воскликнул маленький офицер, — положение ваше было не лучше маркитанского пива. Ах, какую бы пьесу написал Отвей, услыхав эту историю! Будьте на высоте положения, скажите, где находится она?

— Какая она? — спросил я.

— Она, она, у вас непременно должна быть она. Жена, любовница, невеста — одним словом, она.

— У меня нет ни жены, ни невесты, ни любовницы.

— Вот так штука! — воскликнул грустно маленький офицер. — Как прикажите поступать в таком случае, а? А ведь именно о н а и должна была прибежать сюда и броситься в ваши объятия. Даю вам честное слово, что актеров и актрис, играющих в таких сценах, партер вызывает по три раза подряд. Увы, нет среди нас человека, обладающего драматическим талантом, и прекрасный материал должен пропасть даром.

— Ну, Джек, у нас дела поважнее, — нетерпеливо воскликнул высокий офицер, — вы, сержант Греддер, возьмите двух солдат и ведите арестанта в Гоммаучскую церковь, а нам времени терять нельзя. Через несколько часов наступит ночь, и тогда преследовать беглецов будет невозможно.

И по команде офицера солдаты двинулись на лужайку перед мельницей, где стояли их лошади. В путь они двинулись медленно. Капитан ехал впереди, а помешавшийся на театре корнет замыкал шествие. Сержант, заботливости которого я был препоручен, был высокий, широкоплечий, темнобровый мужчина. Он велел вывести из конюшни мою лошадь и помог мне сесть на седло. Пистолет он отобрал и повесил его вместе с моим палашом на свою седельную луку.

— Не подвязать ли ему ноги? — спросил один из драгун.

— Нет, этого не нужно. У парня честное лицо, — ответил сержант и прибавил: — Если он даст слово вести себя смирно, мы ему и руки развяжем.

— Бежать я не собираюсь, — ответил я.

— В таком случае развяжите веревку. Пусть я онемею, если во мне нет сочувствия к храбрым людям, попавшим в беду. Зовут меня сержантом Греддером. Прежде я служил в полку Макая, а теперь состою королевским драгуном. Работать заставляют много, а платят скверно. Это, впрочем, общая участь состоявших на службе его величества людей. Направо кругом. Марш по дороге! Вы поезжайте рядом с ним, а я поеду сзади. Слушайте, приятель, карабины у нас заряжены. Имейте это в виду и держите свое слово.

— Будьте уверены, я сдержу свое обещание, — ответил я.

— А ваш маленький товарищ сделал против вас большую подлость, заговорил сержант, — мы ехали мимо мельницы, а он увидал нас и побежал навстречу. Подошел он к капитану и говорит: "Вы мне жизнь пощадите, а я вам выдам одного из самых крупных бунтовщиков, страшного силача". Да и по правде сказать, мускулы у вас здоровые, несмотря на молодость. Вы, конечно, не с давних пор занимаетесь военным делом?

— Нет, это моя первая компания, — ответил я.

— И должно быть, последняя, — с солдатской прямотой заявил сержант, я слышал, что Тайный совет собирается поступить с вашим братом по всей строгости. На вигов собираются нагнать такой страх, чтобы они не смели в течение целых двадцати лет бунтовать. Из Лондона, говорят, едет сюда какой-то судья, парик которого пострашнее наших драгунских шлемов. Он может в один день убить больше людей, чем вся кавалерия. Да и лучше! Мы — не мясники, и чем скорее нас избавят от этой кровавой работы, тем лучше. Гляньте-ка вон на это дерево. Видите, трупы на нем болтаются? Плохие времена настали, видно, если на английских дубах стали расти такие желуди.

— Плохие времена настают тогда, когда люди, называющие себя христианами, начинают так жестоко мстить бедным, простым крестьянам, вся вина которых заключается в том, что они поступили по совести, — ответил я, — казнить зачинщиков и руководителей движения вроде меня следует. Мы в случае успеха выиграли бы, и поэтому справедливо, что, проиграв, мы должны за это расплатиться. Но зачем так истязают и убивают бедных благочестивых селян? У меня прямо сердце разрывается от такой жестокости.

— Ах, это правда! — произнес сержант. — Вот другое дело, если бы вешали гнусавых пуританских проповедников. Эти проклятые болтуны тащат свою паству прямо к черту в ад. С ними вот и надо разделываться. Спрашивается, как они смеют не признавать церковь? Раз церковь хороша для короля, так она должна быть и для них хороша. Извольте радоваться, какие неженки нашлись. Находят плохим то, что признают все честные англичане. Им не хочется идти к небу общей дорогой. Каждый из них прокладывает свою особенную тропинку. И попробуй только не послушаться такого молодца, он начинает на тебя кричать.

— Ну, — сказал я, — благочестивые люди найдутся всюду. Раз человек поступает как следует, то какое вам дело до религии, которою он исповедует.

— Добродетель свою человек должен таить глубоко в сердце, — произнес сержант Греддер, — надо эту добродетель зарывать глубоко-глубоко, чтобы ее никто не мог увидеть. Терпеть я не могу этого показанного благочестия. Начнет это человек гнусить, ворочать глазами, стонать и тявкать., Такое благочестие на фальшивую монету смахивает. Вы обращали внимание на то, что фальшивые монеты всегда бывают красивее и светлее настоящих.

— Это остроумное сравнение! — ответил я. — Но как это вы, сержант, интересуетесь подобными вещами? Может быть, на королевских драгун и клевещут, но я слышал, что они занимаются совсем не религией.

— Я служил в пехотном полку Макая, — кратко объяснил сержант.

— Слыхал о Макае, — сказал я, — человек он, говорят, хороший и благочестивый.

— Да-да, именно так! — подхватил сержант Греддер. — По-видимости он сухой и суровый солдат, но душа у него как у святого человека. В его полку не нужно было наказывать солдат плетьми. Бывало, мы боялись огорчить полковника и его взгляда больше, чем плетей.

Мы беседовали с сержантом Греддером все время, и я убедился в том, что он верный последователь полковника Макая. Ум у сержанта был недюжинный, и он оказался вдумчивым и серьезным человеком. Что касается драгун, которые ехали со мной рядом, они были немы как статуи. Драгуны тех времен не могли разговаривать ни о чем, кроме вина и женщин, и чувствовали себя совершенно беспомощными в тех случаях, когда речь заходила о чем-либо более серьезном.

Наконец мы прибыли в маленькую деревушку Гоммауч. Находится эта деревушка с Седжепурской равнине. Я не без сожаления расстался со своим умным провожатым. На прощание я попросил его взять на свое попечение Ковенанта, причем мы заключили такое словесное условие. Я обещался платить за содержание лошади известную сумму, причем сержант имел право взять лошадь в свою полную собственность, если я не возьму ее через год. Когда моего верного товарища Ковенанта уводили, он глядел на меня вопросительно и, как бы не понимая причины ра. злуки, спрашивал объяснений. Мне стало грустно, но за верного коня я был рад. Точно тяжесть с моей души свалилась. Как бы то ни было, Ковенант был в хороших руках.

Глава XXXIV ПРИБЫТИЕ СОЛОМОНА СПРЕНТА

Гомматческая церковь была невелика по размерам и обсажена кругом тисами. Колокольня была старинная, в норманнском стиле. Церковь стояла в самой середине сельца Гомматч. Дверь ведушая в церковь, была тяжелая, дубовая и окованная гвоздями. Окна были высокие и узкие, как раз такие, какие устраиваются в тюрьмах, а церковь теперь была превращена именно в тюрьму. В деревне квартировали две роты Домбартонского пехотного полка. Командовал этими солдатами осанистый майор, которому я и был передан сержантом Греддером с рук на руки. При этом сержант изложил обстоятельства, при которых я был взят, и объяснил, почему меня не казнили.

Наступил вечер. Картина, которую я увидал в церкви, тускло освещалась маленькими масляными фонарями, повешенными на стенах. На каменном полу лежало более сотни пленных. Многие из них были ранены, некоторые умирали. Здоровые сидели молчаливо и степенно около раненых товарищей и старались облегчить их страдания. Некоторые разделись для того, чтобы устроить изголовья и тюфяки для страждущих. В темных углах церкви виднелись коленопреклоненные фигуры, слышался размеренный шепот молитв… С этими звуками смешивался стон и тяжелое дыхание умирающих. Все эти страдальческие лица освещались тускло-желтым светом стенных фонарей. Такие картины я видел потом в Гааге. Тамошние голландские художники непременно воспользовались бы сценой, которую я видел в церкви, и взяли бы ее сюжетом для своих картин.

В четверг утром, на третий день после боя, нас всех отправили под конвоем в Бриджуотер. Там до конца недели мы сидели в церкви святой Марии. С колокольни этой самой церкви Монмауз и его генералы осматривали расположение армии Фивершама.

Мы много говорили с солдатами о битве, и из этих разговоров выяснилось, что наше ночное нападение не удалось только в силу необычайного стечения несчастных обстоятельств. Фивершам наделал страшных ошибок. К нам, неприятелям, он относился чересчур легко и устроил лагерь таким образом, что он был совершенно не защищен от нечаянного нападения. Когда раздались первые выстрелы, Фивершам спал. Он вскочил как безумный, стал одеваться, но никак не мог найти своего парика. Он бегал по своей палатке более часа и появился на поле битвы после того, как сражение было решено. Все соглашались с тем, что, не наткнись мы на Бруссекский рейн, который был каким-то непостижимым образом просмотрен нашими проводниками и разведчиками, королевский лагерь был бы разгромлен. Мы захватили бы солдат безоружными в палатках.

Королевскую армию спасли Бруссекский рейн и несокрушимая энергия, помощника главнокомандующего, Джона Черчилля, который затем прославился под другим еще более аристократическим именем по всей Европе. Черчилль спас королевскую армию от поражения, которое могло изменить весь ход событий.

Вы, конечно, милые дети, слышали и читали, что восстание Монмауза было подавлено без всякого труда, что оно было осуждено на неудачу с самого начала. Знайте, дети, что это вздор. Я участвовал в этом восстании и говорю вам, что восстание это было очень серьезное. Толпа крестьян, вооруженных пиками и косами, едва не изменила всего хода английской истории. Тайный совет прекрасно понимал, что дело было серьезное. Оттого-то расправа с пленными и отличалась такой жестокостью.

Я не хочу распространяться о жестокости и варварстве победителей. Вам, дети, не следует слышать о подобных вещах. Неумный Фивершам и грубый Кирке обнаружили страшное зверство и стяжали себе в этом отношении "вечную славу" на западе Англии. Эту славу отбил архинегодяй, прибывший после.

Что касается жертв этих злодеев, которых пытали, вешали и четвертовали, то их имена чтутся как имена людей храбрых, честных и погибших за святое дело. Их подвиги передаются из поколения в поколение. Каждая деревня западной Англии имеет своих героев. Пойдите в Мильвертон, Уайвлискомб, Майнход, Калифорд, загляните в любое селение Сомерсета — и вы убедитесь, что имена этих героев и мучеников нигде не забыты. Ими гордятся, их память чтут.

А Кирке и Фивершам? Где они? Их помнят, но имена их — предмет всеобщей ненависти. Эти люди мучили других и тем навлекли на себя вечную кару. Грех они возлюбили, и память о них — это память греха. Они делали все то, что делают злые и бессердечные люди. Они делали зло, желая угодить холодному ханже и лицемеру, который сидел на английском троне. Они старались снискать его милость и снискали ее. Людей вешали, людей резали, а потом снова принимались вешать. Все перекрестки дорог были заняты виселицами. Изощрялись всеми силами, чтобы сделать пытки более ужасными, а смерть более мучительной. Население было прямо измучено всеми этими ужасами.

И однако, несмотря на все эти ужасы, все графство Со-мерсета гордилось тем, что все его сыны-страдальцы шли на смерть твердо и безбоязненно, не раскаиваясь и не трепеща. Они знали, что умирают за правое дело.

Недели две спустя мы получили важные новости. Монмауз, по-видимому, был захвачен Желтой милицией Портма-на в то время, как он пробирался к Нью-Форесту. Там он хотел сесть на корабль и отправиться в Голландию. Монмауза вытащили из бобового поля, где он спрятался. Он был в жалком виде: небритый, оборванный и дрожащий. Несчастного герцога отправили в Рингвуд в Дорсетском графстве. Ходили слухи о том, что он вел себя при аресте очень странно. Слухи эти дошли до нас через наших сторожей, которые отпускали грубые шутки насчет Монмауза. Одни говорили, что Монмауз стал на колени перед крестьянами, которые его схватили. Другие говорили, что герцог написал королю письмо, в котором униженно умолял о помиловании, обещая отречься от протестантской религии и сделать все, что ему прикажет Иаков II.

Сперва мы не верили этим сплетням и смеялись над ними. Мы считали их выдумкой врагов. Нам все это казалось положительно невозможным. Раз мы, последователи герцога, держимся так твердо и сохраняем ему верность в несчастье, то как же он-то, наш вождь, может трусить и унижаться? Неужели у него мужества меньше, чем у мальчишки-барабанщика в любом из его полков?

Но увы! Время показало, что все, что рассказывали о Монмаузе, было сущей правдой. Этот несчастный человек опустился до самых низких подлостей. Он шел на все, чтобы обеспечить себе еще несколько лет жизни, которая оказалась проклятием для всех тех, кто в него верил.

О Саксоне не было никаких вестей, ни дурных, ни хороших, и я начал надеяться, что ему удалось укрыться от преследователей. Рувим все еще хворал и лежал в постели. Майор Огильви продолжал за ним ухаживать. Этот добрый джентльмен навестил несколько раз меня и старался устроить меня получше, но я дал ему понять, что мне крайне неприятно находиться на особом положении и что я желаю делить участь своих товарищей по оружию. Но одну большую услугу майор Огильви мне оказал. Он написал письмо моему отцу, в котором сообщил, что я здоров и что мне пока не грозит смерть. На это письмо был получен ответ. Старик отец остался непоколебимо твердым христианином. Он увещевал меня быть мужественным и приводил многочисленные выдержки из проповеди о пользе терпения. Проповедь эта была сочинена преподобным Иосией Ситоном из Петерсфильда. Отец писал, что матушка находится в великом горе, но утешает себя надеждой на Промысл Божий, охраняющий всех людей. При письме был приложен крупный денежный перевод на имя майора Огильви. Отец просил майора расходовать эти деньги в мою пользу. Надо сказать, что эти деньги вместе с золотыми монетами, зашитыми матушкой в подкладку моего камзола, мне очень пригодились. Когда у нас в тюрьме появилась лихорадка, я имел возможность благодаря этим деньгам приглашать докторов и покупать пищу для больных. Эпидемия была прекращена в самом начале.

В первых числах августа нас перевели из Бриджуотера в Таунтон. Здесь нас вместе с несколькими сотнями других пленных поместили в тот самый шерстяной склад, в котором наш полк квартировал в начале кампании. От перемены места мы выиграли мало. Впрочем, наши здешние стражи утомились от жестокости и оказались добрее прежних. Пленных они теснили гораздо менее. Нам позволяли видеться с друзьями из города; можно было даже добывать книги и бумагу. Стоило только дать на чай дежурному сержанту.

До суда осталось более месяца, и это время мы провели здесь несколько приятнее и свободнее, нежели в Бриджуотере.

Однажды вечером я стоял, прислонясь к стене, и глядел на узенькую голубую полоску неба, которая виднелась через высокое окно. Мне представилось, что я снова дома и хожу по лугам Хэванта. И вдруг я услышал голос, который мне действительно напомнил Гэмпшир и родное село. Я услыхал густые, хриплые звуки, переходившие по временам в гневный рев. Этот голос мог принадлежать только моему старому приятелю моряку. Подошел к двери, из-за которой слышались эти крики, прислушался к разговору, и все мои сомнения исчезли.

— Как, ты не пустишь меня вперед? Не пустишь! — кричал Соломон Спрент. — А знаешь ли ты, что я не менял курса даже в тех случаях, когда люди попроще тебя требовали, чтобы я спустил паруса? Говорю же я вам, что у меня есть разрешение адмирала. Нам, брат, выкрашенные в красный цвет лодки нипочем. Уж я парусов наготове брать не стану, будьте благонадежны. Итак, освободи фарватер, а то я тебя пущу ко дну.

— Нам до ваших адмиралов дела нет, — ответил дежурный солдат, — в эти часы к арестантам посторонних не допускают. Уноси, старик, свои потроха отсюда, а то так угощу тебя алебардой по шее, что сам не рад будешь.

— Ах ты, береговая птица, да тебя еще на свете не было, когда я наносил удары и получал их, — закричал Соломон Спрент, — мы, брат, с де Рюйтером сцеплялись нос в нос в то время, как ты соску сосал. Ты думаешь, что я старый. Нет, брат, я еще держусь на воде и могу постоять против любого пиратского судна, как бы оно раскрашено ни было. Я не погляжу на то, что у тебя на корме королевский герб вырезан. Прямо изо всех боковых пушек залп дам, и тогда пиши пропало. Да я и еще лучше поступлю: дам задний ход, возьму на абордаж майора Огильви и сигнализирую ему о том, как вы меня приняли. Тогда, брат, берегись, корма у тебя станет еще краснее, чем мундир.

— Майор Огильви! — воскликнул сержант более почтительным тоном. — Вот если бы вы сразу сказали, что у вас есть разрешение от майора Огильви, это было бы совсем другое дело. А вы тут стоите и болтаете о каких-то адмиралах да попах. Вы говорите по-иностранному, а я по-иностранному не обучен.

— Ну и срам вашим родителям за то, что они не могли выучить как следует хорошему английскому языку, — проворчал старый Соломон, — по правде, приятель, меня даже удивляет то, что нам, морякам, приходится учить вас, береговых крыс, английскому языку. Плавал я, друг, на судне «Ворчестер». Это тот самый «Ворчестер», который затонул в Фунчальской бухте. Команды нас было семьсот человек, и все, включая мальчишек, понимали меня. А вот как я стал жить на берегу, дела пошли совсем другие. Я только и встречаю, что тупиц вроде тебя. По-английски ни аза в глаза не понимают. Подумаешь, что это португальцы какие-нибудь, а не англичане. Станешь говорить вот с таким, как ты, молодцом, а он глазеет на тебя, как свинья на ураган, и ничего не понимает. Спроси у него какой-нибудь пустяк — ну хоть каким, дескать, курсом идешь или сколько склянок пробило, он даже этого не понимает.

— Кого вам видеть-то надо? — сердито спросил сержант. — У вас язык чертовски длинный.

— И грубый, когда я говорю с дураками, — подтвердил моряк, — отдать бы тебя, паренек, мне под руководство. Выдержал бы я тебя на вахте, покрейсировали бы мы годика три, ну, тогда, пожалуй, из тебя вышел бы человек.

— Пропустить старика! — бешено крикнул сержант. И моряк, ковыляя, вступил в наше помещение. Лицо его ухмылялось и превратилось в сплошную гримасу. Соломон был рад своей словесной победе над сержантом и засунул в рот большую, чем обыкновенно, порцию табаку. Войдя к нам и не видя меня, он приложил руки ко рту в виде рупора и стал во весь дух кричать;

— Кларк! Михей! Эгой! Эгой!

— Я здесь, Соломон, — сказал я, прикасаясь к его плечу.

— Благослови тебя Господь, паренек, благослови тебя Бог! — воскликнул Соломон Спрент, с чувством потрясая мне руку. — А я-то тебя и не заметил, но да это и не удивительно. Одна из моих гляделок так же затянулась туманом, как утесы Ныофаундлэнда. Около тридцати лет тому назад долговязый Виллиамс из Пойнта, сидя со мной в гостинице «Тигр», запустил мне в гляделку квартой пива. С тех пор она и не действует. Ну, как поживаешь? Держишься на воде? Течи не имеется?

— Ничего, живу помаленьку, — ответил я, — жаловаться нечего.

— Значит, оснастка в порядке? — продолжал спрашивать старик. — Мачты не попорчены выстрелами? От подводных пробоин не пострадал? Враг не обстреливал, не брал на абордаж, ко дну не пускал?

— Нет-нет, этого не было, — ответил я, смеясь.

— Но право же, ты точно бы похудел. В два месяца состарился на десять лет. На войну ты двинулся в настоящем виде — нарядный, оснащенный, как только что спущенное на воду военное судно, но теперь это судно изрядно потрепано погодой и боями. Краска с бортов сошла, да и флаги ветром с мачт сорваны. А все-таки я рад тому, что корпус у тебя цел и что ты держишься на воде.

— Ну да зато и видеть мне пришлось кое-что такое, что легко может состарить человека на десять лет, — ответил я.

Соломон покрутил головой и, вздохнув, ответил:

— Ах, это препоганое дело! — ответил он. — Ну, да пускай буря бушует, море рано или поздно успокоится. Бросай только якорь поглубже, уповай на Провидение. Да, мальчик-, упование на Бога — вот в чем наше спасение. Но ведь я тебя знаю. Ты небось горюешь вот об этих бедняках больше, чем о себе?

— Действительно, мне становится грустно, когда я смотрю на то, как эти люди страдают. Они молчат и не жалуются. А из-за кого страдают? Из-за такого человека! — сказал я.

Соломон заскрежетал зубами и воскликнул:

— Черт возьми эту земляную крысу! А тоже, королем захотел быть!

— Ну, как поживают отец и мать? — спросил я. — И как вам удалось отъехать так далеко от дома?

— Ну, брат, я не мог дольше оставаться на своей стоянке, очень уж меня забрало. Обрезал я, стало быть, якорь и взял курс на север, по направлению к Солсбери. Ветер мне благоприятствовал. Лицо у твоего отца спокойное: старик взял себя в руки и каждый день выходит на работу. Судьи к нему приставали, таскали два раза в Винчестер для допроса, но бумаги у него оказались в порядке, и обвинений к нему никаких не предъявляется. Твоя мать-бедняга все плачет. Такая слезная течь сделалась, что беда. Но плакать-то она плачет, а дело не забывает. И соседей лечит, и пироги печет все по-прежнему. Будь она поваром на корабле, она бы из кухонной каюты не ушла бы, даже если бы судно тонуло. Такой уж характер. Всех эта буря огорчила. Одни молятся, а другие ром пьют. Ром — это дело хорошее, сердце оно разогревает. Когда я к тебе поплыл, они обрадовались. Я дал твоим родителям слово моряка, что сделаю все возможное, чтобы вытащить тебя из твоих засадок.

— Вытащить меня, Соломон?! — произнес я. — Об этом и толковать нечего. Вытащить меня отсюда невозможно.

— Ну нет, разные способы есть, — ответил старик, понижая голос до шепота и многозначительно кивая головой. По-видимому, он много думал над этим вопросом. — Можно просверлить дно, — шепнул он.

— Просверлить дно?!

— Ну да, мальчик, просверлить дно. Во время второй голландской войны я был квартирмейстером на галере «Провидение». Эскадра Ван Тромпа прижала нас к берегу. Произошел бой. Мачты у нас все посшибли, а палуба была залита кровью. Нас взяли на абордаж и отправили пленными в Тексеч. Все мы были закованы в кандалы и посажены в трюм. Кроме воды и крыс — никакого удовольствия. Сидим в темноте, запертые, а наверху, на палубе, сторожат враги. Но удержать они нас не могли. Мы сняли кандалы, и наш младший плотник Вилль Адаме провертел в дне корабля дыру. Судно начало тонуть, поднялась суматоха, мы выскочили на палубу и пустили в вход вместо дубин кандалы. Перебив команду, мы завладели судном. Однако, чего ты улыбаешься? Разве мой план кажется тебе трудноосуществимым?

— Нет, он осуществим, — ответил я, смеясь, — но для того, чтобы сделать все это, надо, чтобы этот шерстяной склад превратился в галеру «Провидение» и город Таунтон — в Бискайскую бухту.

Старик нахмурился и ответил:

— Ты прав, я вышел из фарватера, но у меня есть другой превосходный план. Надо взорвать тюрьму — вот что.

— Взорвать тюрьму?! — воскликнул я в недоумении.

— Ну да, это нетрудно! Надо только запастись парой бочонков с порохом, длинным фитилем и выбрать ночку потемнее. Тогда эти стены улетят к черту на кулички, и уходи куда хочешь.

— Но что станется с людьми, которые сидят здесь? — спросил я. — Стало быть, и их надо взрывать?

— Ах, чума меня возьми, об этом-то я и забыл, — воскликнул Соломон ну, в таком случае придумывай сам что-нибудь. Говори, что делать! Командуй! Ты будешь адмиральским кораблем, а я линейным судном. По команде я немедленно же подниму паруса и буду действовать до тех пор, пока старый корпус будет слушаться руля.

— В таком случае я дам такой совет, мой дорогой, старый друг, ответил я, — предоставьте события их естественному течению и возвращайтесь в Хэвант. Моим отвезите поклон, скажите, чтобы они были бодры и надеялись на лучшее. Ни вы, никто в свете не может мне помочь. Я решил разделить участь вот этих бедных людей и ни за что их не оставлю. Утешьте, пожалуйста, мою бедную матушку и передайте мой привет Захарии Пальмеру. Ваше посещение доставило мне величайшую радость, а они будут также рады вашему возвращению. В Хэванте вы мне будете более полезны, чем здесь.

— Нет, пусть меня утопят, если я уеду, ничего не сделав, — проворчал старик. — Ну да что же делать? Раз вы так хотите, нечего и толковать. А вот что мне скажи, мой мальчик. Ты ведь поехал на войну с этим долговязым, худым, похожим на вяленую селедку человеком? Не сделал ли он тебе чего-нибудь худого? Если он сделал какую-нибудь скверность, то, клянусь вечным Богом, я возьму его на абордаж и залью всю его палубу кровью. Ведь он, подлец, ушел от бури. Я видел его оснащенным, во всей красоте. Он ждет прилива, чтобы выйти в море.

— Как, вы видели Саксона?! — воскликнул я. — Да неужели в самом деле вы знаете, где он находится? Ради Бога, говорите тише. Солдат, которому удастся наложить руки на Саксона, получит офицерский чин и пятьсот фунтов стерлингов.

— Ну, едва ли это им удастся, — произнес Соломон, — когда я шел сюда, мне пришлось зайти починиться в порт, называемый Брутоном. Там есть гостиница, и шкипером этой гостиницы состоит баба. Язык у нее длинный, а глаза этакие веселые. Я сидел в этой самой гостинице и пил эль с пряностями. Привычка у меня такая. Как только пробьет шесть склянок средней вахты, я непременно эль пью. Ну вот сижу я и вижу, что на дворе грузит на возы бочки с пивом долговязый рабочий. Пригляделся я к нему и вижу, будто лицо-то мне знакомо — нос это у него словно соколиный клюв, глаза закрыты длинными веками и сверкают время от времени. Что ты хочешь, а знакомое лицо! Вдруг этот рабочий стал ругаться по-голландски, но тут я и припомнил, как этот корабль называется. Вышел на двор и тронул его за плечо. А он, мальчик, как отскочит от меня да как зашипит — аккурат, как дикая кошка. Все волосы на голове у него ощетинились. А затем он выхватил из кармана нож, видно, думал, что я хочу получить награду и выдать его солдатам. Но я его успокоил, сказав, что свято сохраню его тайну. Стали разговаривать. Спросил у него, знает ли, дескать, что ты взят на абордаж. Ответил, что знает. Ничего, говорит, с Кларком худого не случится, я, дескать, за это отвечаю. Это долговязый-то сказал, но, признаться, я ему не очень поверил. Он и со своими-то парусами управиться не может, куда же ему о других кораблях хлопотать и лоцманом при них состоять? Я и оставил его там, в Брутоне, и опять поеду его разыскивать, если он тебя чем-нибудь обидел.

— Нет, он меня ничем не обидел, — ответил я, — я очень рад, что он нашел себе там убежище. Мы с ним, правда, не сошлись во мнениях, но ссор между нами не было никаких. Он был всегда ко мне расположен и оказывал мне услуги.

— А уж и хитер же он… тонкая шельма! — сказал Соломон и прибавил: Видел я и Рувима Локарби. Он тебе посылает привет. Он еще хворает, рана не зажила. Валяется постоянно на койке, но за ним ходят хорошо. Майор Огильви говорил мне, что очень любит Рувима: хлопочет за него и, наверное, от суда освободит. Дело в том, что в сражении он не участвовал. Он говорит, что и тебя помиловали бы скорее, если бы ты старался не так залихватски. И обида в том, что тебя заметили и ты объявлен одним из самых опасных бунтовщиков. Особенно вредит тебе то, что простонародье тебя любит.

Добрый старый моряк оставался у меня до поздней ночи. Я ему рассказывал свои приключения, а он мне — деревенские новости, которые, несмотря на свою незатейливость, были для меня куда интереснее политических событий. Перед уходом он вытащил из кармана полную горсть серебряных монет и стал обходить пленных. Он беседовал с ними на своем оригинальном морском языке, расспрашивал их об их трудах и оделял деньгами. Добрый взгляд и честное лицо — это такой язык, который понятен каждому. Сомерсетские крестьяне совершенно не понимали затейливых выражений старого моряка, но тем не менее, когда он уходил, все окружили его и сердечно приветствовали, призывая благословение на его старую голову. Мне казалось, что он внес в нашу темную и душную темницу струю свежего, морского воздуха. Мы почувствовали себя легче и радостнее, чем прежде.

В последних числах августа двинулись из Лондона судьи в свое проклятое путешествие. Много человеческих жизней погубила эта поездка, и во многие дома она внесла горе и удар. Во всех графствах, по которым проехали судьи, осталась о них самая печальная память, и позор этот будет жить до тех пор, пока отцы будут рассказывать сыновьям о делах минувших времен, восхваляя добрых и клеймя злых. Известия о делах суда доходили до нас ежедневно. Сторожившие нас солдаты находили удовольствие в том, чтобы рассказывать нам о жестоких расправах судей. Эти рассказы они сопровождали жестокими и гадкими шутками. Вот, дескать, то же и вам будет. Радуйтесь и ждите.

В Винчестере главный судья Джефрис приговорил леди Алису Байль, святую и почитаемую всеми женщину, к сожжению живой на костре. Только мольбы и просьбы влиятельных друзей несчастной заставили Джефриса смилостивиться и заменить костер топором. Казнь была совершена на базарной площади города. Толпа в один голос рыдала, когда палач отрубил красавице ее изящную, точно из мрамора изваянную голову.

В Дорчестере Джефрис учинил огульную резню. Приговорил к смерти более трехсот человек, но казнить успели только семьдесят четыре человека. Дальнейшим зверствам помешали местные дворяне,
убежденные тори, просившие короля прекратить кровопролитие. Из Дорчестера судьи отправились в Экестер, а оттуда в Таунтон, куда они прибыли в первых числах сентября. Это были не судьи, призванные судить виновных, а невинных спасать от смерти, исправлять и карать; это были дикие, злые звери, понюхавшие крови и дышащие убийством. Для их зверства открывалось обширное поприще. В одном только Таунтоне сидело около тысячи пленных. Многие из них были так дики, что не могли даже своих мыслей как следует выразить, притом они не говорили по-английски, а объяснялись на местном диалекте. На суде весь этот люд оказался совсем беспомощным. Он не мог воспользоваться законом и помощью адвокатов, и Джефрис мог делать с ними все что угодно.

В Таунтон судья Джефрис прибыл в понедельник вечером. Въехал он торжественно. Я взобрался на скамейку и глядел в окно. Сперва проскакали драгуны с развевающимися знаменами и колотя в литавры. Затем прошли пехотинцы, вооруженные пиками и алебардами, а затем потянулся ряд карет, в которых сидели высшие судебные сановники. Последняя карета была запряжена шестеркой рослых фламандских лошадей с длинными хвостами. Карета была открытая и вызолоченная. В ней, утопая в бархатных подушках, сидел злодей судья, закутанный в красный бархатный плащ. На голове у него красовался огромный белый парик, кудри которого закрывали плечи. В красное, как говорят, он одевался, чтобы навести ужас на народ. Он приказывал и всем своим помощникам одеваться в костюм цвета крови.

Наружность Джефриса была вовсе не такая гнусная, как говорили: после того как он прославился своими злодействами, его стали изображать в виде безобразного чудовища, но это неправда. Это был человек, который слыл; по все вероятности, в свои молодые годы, настоящим красавцем. В то время когда я его увидел, он не был еще стар, но разврат и порочная жизнь успели наложить свою печать на его лице. Красота, однако, сохранилась. Он был брюнет и походил скорее на испанца, чем на англичанина. Глаза у него были черные, а цвет лица — оливковый. Выражение глаз было благородное, хотя несколько высокомерное, но у Джефриса был бешеный характер. При малейшем сопротивлении он приходил в полное неистовство. Глаза начинали сверкать, а на губах показывалась пена.

Я сам видел его в таком состоянии. Все лицо его дергалось от бешенства, у губ появилась белая пена, он имел вид человека, страдающего падучей болезнью. Этот человек, впрочем, никогда не мог скрывать своих чувств. Я слыхал, что Джефрис нередко плакал и даже громко рыдал. Это бывало в тех случаях, когда он считал себя обиженным людьми, стоящими выше, чем он.

Мне кажется, что Джефрис обладал огромной духовной силой, которая могла быть направлена и в хорошую, и в дурную сторону. Но он устремился весь на зло, пренебрегая хорошими задатками своего характера. И в конце концов из него вышел воплощенный дьявол. Трудно даже представить, чтобы человек мог пасть до такой степени. Да, плохим должно было быть наше правительство, если оно вверило дело правосудия этому извергу, этому выродку, заклейменному всеми пороками.

Когда Джефрис проезжал мимо нас, дворянин, скакавший рядом с каретой, наклонился к нему и сообщил, по всей вероятности, что из окон смотрят пленные. И тогда Джефрис бросил на нас быстрый, злой взгляд, улыбнулся и оскалил зубы. Затем он снова скрылся в своих подушках.

Я заметил, что при его приезде никто из стоявших в толпе не снял шляпы. Даже солдаты — и те смотрели на него с ужасом и отвращением. Так смотрит лев на- скверную, питающуюся кровью летучую мышь, которая торопится полакомиться добычей царя зверей.

Глава XXXV ДЬЯВОЛ В ПАРИКЕ И МАНТИИ

Убийство и резню откладывать не стали. Еще ночью приступили к устройству виселиц на площади против гостиницы "Белого оленя". Мы всю ночь слышали стук молотков, визг пил по дереву и другие звуки. Из гостиницы доносились крики и песни. Там кутила свита главного судьи с офицерами Танжерского полка. Кутящая компания поместилась в передней комнате, как раз против воздвигаемых виселиц.

Пленные провели всю ночь в молитвах и размышлении.

Твердые духом укрепляли слабых, убеждая их оставаться твердыми до конца, так чтобы их кончина могла быть примером для протестантов всего мира. Пуританское духовенство было перевешано сейчас же после сражения, и среди, нас оставалось немного опытных в Писании людей, способных одобрить и утешить своего ближнего перед смертью. Бедные крестьяне, предчувствуя мученический конец, были, однако, тверды и даже радостны ^Никогда я не видел такого удивительного мужества. Храбрость, обнаруженная этими людьми на поле битвы, бледнела перед их теперешним героизмом. Они глядели прямо в глаза угрожавшей им смерти и улыбались.

Я слышал тихий шепот молитв, я слышал, как просили помилования у Бога люди, никогда не просившие помилования у людей.

Наконец настало утро, последнее утро для многих из нас.

Заседание суда должно было открыться в девять часов, но лорд-судья засиделся слишком поздно с полковником Кирке и чувствовал себя нездоровым. Было почти одиннадцать часов, когда звуки труб и крики глашатаев возвестили, что Джефрис занял судейское место. Пленных стали одного за другим вызывать, называя по именам. Я заметил, что первыми вызвали выдающихся повстанцев. И вызываемые уходили, а мы жали им руки и сердечно прощались с ними.

Больше нам этих людей увидать не пришлось, и ничего мы не слыхали о них. Время от времени только на площади начинали стучать барабаны. Сторожа сообщили нам, что это делалось в то время, как казнили людей. Джефрис приказывал заглушать барабанным боем последние слова умирающих за веру и свободу мучеников. Боялся, точно, что эти слова западут в сердца присутствующих.

А люди шли на смерть твердой поступью, с радостными лицами. И продолжалось это избиение весь день до вечера. И в конце концов солдаты и стражи испугались и стали робкими, молчаливыми… Они увидали, что у этих людей больше мужества, чем у них, и что это мужество какое-то необыкновенное, мужество высшего порядка.

Эту расправу назвали судом, но это не был суд в том смысле, как привыкли понимать это слово англичане. Жертв влекли к судье, который ругался, издевался над ними, а потом отправлял их на виселицу. Зала суда была превращена в тернистый путь, ведущий на виселицу. Какая польза в свидетелях, если на них кричат, если их запугивают? А главный судья не стеснялся со свидетелями. Он кричал и ругался, и кончилось тем, что все граждане Таунтона пришли в ужас.

Люди, бывшие в этот день в зале суда, говорили мне потом, что главный судья бесновался, словно одержимый дьяволом. Его черные глаза блестели злым, мстительным огнем. Он не был похож на человека. Присяжные начинали трепетать всякий раз, как он устремлял на них преисполненный смертельного яда взор. По временам — рассказывали мне — Джефрис вдруг приходит в веселое настроение духа, но этот его смех был еще ужаснее гнева. Он откидывался на спинку кресла и заливался смехом. Смеялся он до тех пор, пока слезы не начинали капать на его опушенную горностаем мантию.

В этот первый день расправы было приготовлено к смерти и казнено около ста человек.

Я думал, что меня вызовут одним из первых, и так бы оно и случилось, если бы мне не покровительствовал майор Огильви. Он, должно быть, старался изо всех сил, ибо прошел и второй день, а я продолжал сидеть в тюрьме. На третий и четвертый день казнили гораздо меньше людей, но произошло это не потому, что судья-зверь смилостивился. Крупные землевладельцы-консерваторы, главные сторонники правительства, возмутились зверствами и потребовали, чтобы избиение беззащитных людей было прекращено. Если бы не влияние этих людей, Джефрис не усомнился бы перевешать всех пленников, находившихся в Таунтоне, а их было тысяча сто человек. Ни у кого не было сомнения, в том, что Джефрис на это способен.

Но этого не случилось. Двести пятьдесят человек, однако, стали жертвами этого проклятого чудовища, жадного до человеческой крови.

На восьмой день пребывания Джефриса в Таунтоне нас в шерстяном складе оставалось всего пятьдесят человек. В последние дни судили группами, уводя в суд по десять-двадцать человек зараз. Нас же, оставшихся последними, взяли всех зараз и повели под конвоем в здание суда. Тех, которые могли уместиться, посадили на скамью подсудимых, а оставшихся поставили, как телят на рынке, посреди залы.

Главный судья сидел, развалившись, в кресле; над ним был устроен красный балдахин. Два члена суда сидели на креслах, помещенных гораздо ниже. Направо помещалась скамья присяжных заседателей. Тут сидели двенадцать с большим трудом подобранных человек. Все это были тори старой школы, крепкие приверженцы теории непротивления и королевских прерогатив. Правительство выбирало этих присяжных с большим тщанием, и выбор оказался очень удачным. Любой из этих людей приговорил бы, не моргнув, к смертной казни родного отца, если бы последний был заподозрен в протестантизме или сочувствии программе вигов.

На полу под судейским помостом стоял большой стол, покрытый зеленым сукном и засыпанный бумагами. По правой стороне сидели в ряд обитатели короны. Это были юркие люди, с мордочками, как у хорьков. У каждого из них была кипа бумаг, и они то и дело рылись в этих бумагах. Эти законники напоминали ищеек, выслеживающих добычу.

По другую сторону стола сидел в полном одиночестве красивый молодой человек в шелковой мантии и парике. Держал он себя нервно и застенчиво. Это был адвокат, мэстер Гельсторп, которому король милостиво разрешил быть нашим защитником. Сделано это было только для того, чтобы говорить потом, будто обвиняемым были предоставлены все следуемые по закону права.

Публика состояла из прислуги главного судьи, его помощников и свиты. Кроме того, пустили солдат местного гарнизона, которые глядели на творившийся перед ними суд как на бесплатное и забавное зрелище. Солдаты громко хохотали, слушая грубые выходки и плоские шутки главного судьи.

Секретарь суда монотонным голосом пробормотал протокол, где излагались наши преступные деяния. Мы обвинялсь в том, что, забыв страх Божий, составили незаконное и изменническое сборище и прочее и прочее. Лорд-судья после этого взял на себя лично ведение дела. Таково было его обыкновение.

— Надеюсь, что мы загладим этот великий грех, — заговорил он, надеюсь, что мы не навлечем Божьего гнева на страну преступной снисходительностью. О, сколько злых и преступных людей явилось в залу суда. Кто видел сразу столько отвратительно злодейских лиц? Ах, негодяи, негодяи! Для каждого из вас уже приготовлена веревка. Неужели вы не трепещете перед судом? Неужели вы не боитесь ожидающих вас адских мук? Эй ты там, в углу, негодяй с седой бородой, скажи мне, как это случилось, что ты впал в грех и нечестие и поднял оружие против нашего милостивого и любящего короля?

— Я следовал велению совести, милорд, — ответил Джефрису почтенный на вид старик, рабочий из Веллингтона.

— Ха-ха-ха! Он говорит о совести! — расхохотался судья. — Разве у таких людей бывает совесть? А где была твоя совесть два месяца тому назад, плут и негодяй? Совесть, брат, тебе теперь не поможет, и ты будешь болтать ногами по воздуху с мертвой петлей на шее. Ведома ли такая злоба! Слыхано ли такое бесстыдство? Ну, а ты, долговязая дубина неужели у тебя не хватает настолько скромности, чтобы стоять с опущенными глазами? Чего ты уставился на главного, судью? Разве ты честный человек, чтобы сметь глядеть на мое лицо? Разве ты не боишься? Разве ты не понимаешь, что смерть твоя неминуема?

Джефрис обращался ко мне, и я ответил:

— Я видел смерть не раз, милорд, и никогда ее не боялся. Главный судья воздел к потолку руки и воскликнул:

— О, поколения ядовитых ехидн! Ведь вы оскорбили лучшего из отцов, добрейшего в мире короля! Секретарь, потрудитесь занести эти мои слова в протокол. Да, король — это наш любящий родитель! Но как бы он добр ни был, дурные дети должны быть строго наказаны и приведены к послушанию!

Лицо судьи вдруг исказилось свирепой улыбкой.

— Король избавит теперь ваших родителей от забот о вас. И жаловаться вашим родителям нечего. Если бы они хотели сохранить вас при себе, они должны были воспитывать вас как следует. Да, негодяи, мы будем к вам милосердны!.. Да, мы будем милосердны, милосердны… Секретарь, сколько их тут?

— Пятьдесят один человек, милорд!

— О верх злодейства! Пятьдесят один разбойник. Да это целая шайка. Какая куча испорченности и порока! Кто защищает этих злодеев?

— Я защищаю обвиняемых, ваше сиятельство, — произнес юный адвокат.

Судья Джефрис затряс головой и тряс ею до тех пор, пока кудри не полетели во все стороны.

— Мэстер Гельсторп! Мэстер Гельсторп! — закричал он. — Вы всегда беретесь за грязные дела, мэстер Гельсторп. Вы можете очутиться в очень дурном положении, мастер Гельсторп. По временам мне представляется, мэстер Гельсторп, что вы сами сидите на скамье подсудимых. Право, мэстер Гельсторп, мне кажется, что вам самим скоро понадобится помощь людей в шелковых мантиях. О, берегитесь, берегитесь!

— Я имею разрешение от короля, ваше сиятельство, — дрожащим голосом ответил адвокат.

Джефрис немедленно вышел из себя. Его черные глаза загорелись дьявольским бешенством.

— Как вы смеете мне возражать? — загремел он. — Стало быть, меня можно оскорблять в заседании суда?! Стало быть, всякий адвокатишка, которому грош цена, может спорить со мной? Вы натянули на себя парик и мантию, и воображаете, что можете препираться со мной? Берегитесь, мэстер Гельсторп, с вами может случиться большое несчастье!

Адвокат побледнел как мертвец и прошептал:

— Я усердно прошу у вашего сиятельства извинения. Джефрис несколько стих.

— Следите за своими словами и поступками, — произнес он угрожающим тоном, — не очень-то старайтесь защищать эти отбросы. Ну, теперь, к делу! Что скажут эти пятьдесят негодяев в свое оправдание? Как они станут лгать? Господа присяжные заседатели, я прошу вас обратить внимание на то, что у всех этих людей рожи головорезов, я очень рад, что полковник Кирке дал суду достаточную охрану. Иначе правосудие не могло бы чувствовать себя в безопасности.

— Сорок из них признают себя виновными в том, что они подняли оружие против короля, — заявил наш адвокат.

— Ага! — заревел судья. — Ну, слыхано ли такое ужасное бесстыдство?! Ведь это прямо наглость беспримерная наглость! Скажите пожалуйста, они признают себя виновными! Я спрашиваю: раскаиваются ли они в грехе, который они совершили против доброго и долготерпивого монарха? Секретарь, занесите эти мои слова в протокол.

— Они отказываются принести раскаяние, ваше сиятельство, — ответил адвокат.

— О, отцеубийцы! О, бесстыдные негодяи! — воскликнул судья. — Пусть эти сорок человек станут вот сюда. Ну, что, господа, видали ли вы когда-нибудь такие гнусные и порочные лица? Поглядите, как высоко подняла голову подлость и злоба? О, закоренелые чудовища! Ну, а остальные одиннадцать? Они не признаются, они думают, что суд поверит им? Ну-с, потрудитесь убедить нас в вашей лжи.

— Но милорд, они еще ничего не сказали в свою защиту, — заикнулся адвокат.

Судья нисколько не смутился этим возражением и громко завопил:

— О, я могу узнать ложь прежде, чем она произнесена, прежде, чем вы успели придумать какую-нибудь гадость, мэстер Гельсторп, я узнаю ее. Живее, живее! Суд не может терять драгоценного времени. Приступайте к защите или садитесь на место. Суд произнесет приговор.

Адвокат, бледный, растерянный, трясясь как осиновый лист, начал свою речь:

— Эти люди, милорд, эти… одиннадцать человек…

— Скажите лучше "одиннадцать дьяволов, милорд", — прервал Джефрис.

— Это невинные крестьяне, милорд, — продолжал адвокат, — они боятся Бога и любят короля. В восстании они совсем не были замешаны. Их схватили и отдали под суд, милорд не потому, что на них пало подозрение, а просто потому, что они не могли удовлетворить алчных солдат, вымогавших у них деньги…

— Фу, какое бесстыдство! — загремел судья. — Фу, какое подлое бесстыдство, мэстер Гельсторп, вам мало того, что вам позволили обелять бунтовщиков. Вы еще хотите опозорить королевскую армию. Боже мой, какая гадость! Говорите живее, мэстер Гельсторп, чем оправдываются эти негодяи?

— Они ссылаются на alibi, ваше сиятельство.

— Ага! Все мерзавцы любят доказывать alibi. Свидетели у них есть?

— Как же, милорд, у нас есть список — целых сорок свидетелей. Свидетели ждут внизу. Многие из них приехали издалека, бросили занятия и истратили деньги.

— Кто такие эти свидетели? Кто они такие? — закричал Джефрис.

— Все это крестьяне, ваше сиятельство: крестьяне, фермеры, соседи этих бедных людей. Они хорошо знают обвиняемых и могут дать показания, которыми будет вполне выяснена их невиновность.

— Крестьяне и фермеры! — воскликнул Джефрис. — Люди того же сословия, из которого вышли бунтовщики. Кто станет верить присяге подобных негодяев! Все это пресвитериане, враги, сомерсетские бродяги, кабацкие завсегдатаи! Это друзья и приятели подлецов, которых мы здесь судим. Они, наверное, вместе, за пивом, сговаривались, как показывать на суде. О, негодяи и плуты!

— Неужели вы. не хотите выслушать свидетелей, милорд?! — горячо воскликнул Гельсторп.

Наглость Джефриса возмутила его, и он устыдился на минуту — собственной робости.

— Я не хочу видеть этих ваших свидетелей, господин!.. — бешено крикнул Джефрис. — Если я в чем сомневаюсь, так это в том, не должен ли я посадить на скамью подсудимых всех этих свидетелей, обвинив их в попустительстве и пособничестве в измене. Я думаю, что должен поступить так из любви и преданности к моему доброму господину. Секретарь, занесите слова о добром господине в протокол.

— Ваше сиятельство, — воскликнул один из обвиняемых, — я имею свидетелем мэстера Джонсона из Нижнего Ставея. Он хороший и испытанный тори. Кроме того, за меня может поручиться священник, мэстер Шеппертон.

— Тем хуже для них, что они впутались в такое грязное дело, — ответил Джефрис, — вот полюбуйтесь, господа присяжные заседатели! Какие времена настали. Священник и сельское дворянство выступают в защиту измен и бунта. Да, видно, последние времена наступают. Обвиняемый, вы, должно быть, принадлежите к разряду самых опасных и злокозненных вигов. Вы умеете сбивать с пути истинного очень порядочных людей.

— Но выслушайте меня, милорд! — воскликнул обвиняемый.

— Вас выслушать, ревущий теленок? — крикнул судья. — Да мы только тем и занимаемся, что вас выслушиваем. Вы, должно быть, вообразили, что находитесь на своем еретическом сборища? Ах вы, негодяй, разве можно так орать в зале королевского суда? Я должен вас слушать, скажите пожалуйста. Я вот лучше потом послушаю, когда мне расскажут, как вы на веревке болтались!

Один из коронных обвинителей встал с места. Товарищи его усиленно зашуршали бумагами.

— Мы, обвинители короны, ваше сиятельство, — начал он, — не находим нужным дальнейший опрос обвиняемых и свидетелей. Мы уже достаточно ознакомились с гнусными и вопиющими подробностями этого заговора против отечества. Люди, находящиеся перед вашим сиятельством на скамье подсудимых, почти все признали себя виновными. Те же, которые продолжают запираться, не представили никаких доказательств своей невиновности. Ясно, что они повинны в тех гнусных преступлениях, в которых они обвиняются. В силу этого представители обвинения заявляют, что следствие может считаться законченным и что присяжные заседатели могут произнести вердикт относительно всех находящихся здесь обвиняемых.

Джефрис глянул на старшину присяжных и спросил:

— Каков будет вердикт?

Старшина присяжных поднялся с места и, ухмыляясь, произнес:

— Виновны, ваше сиятельство. Присяжные закивали головами и стали, смеясь, перешептываться.

— Ну, конечно, конечно, они виновны, как Иуда Искариотский! воскликнул судья, торжествующе глядя на толпу стоявших перед ним крестьян и горожан. — Пристав, пододвиньте их немного поближе. Я хочу их рассмотреть. Ага, лукавцы, попались теперь? Вы изобличены и не можете никуда спастись. Ад уже ожидает вас. Слышите ли вы? Вы не боитесь ада?

Этот человек был словно одержим дьяволом. Говоря эти слова, он хлопал рукой по красной подушке, лежавшей перед ним, и все его тело извивалось от сатанинского смеха. Я поглядел на товарищей, У всех лица были словно мраморные. До такой степени они были неподвижно спокойны. Напрасно судья старался испугать их, напрасно он жаждал увидать слезы на глазах и дрожащие губы. Этого удовольствия он не получил.

— Если бы была моя власть, — продолжал Джефрис, — ни один из вас не остался бы в живых. Все вы болтались бы на веревках. Да и не вас одних я повесил бы, изменники. Я истребил бы всех, кто сочувствует вашему гнусному делу, я повесил бы всех, которые служат ему только на словах, которые осмеливаются вступаться за изменников и бунтовщиков. О, будь моя власть… Суд в Таунтоне остался бы навсегда памятным! О, неблагодарнейшие бунтовщики! Слышали ли вы о том, что наш мягкосердечный и сострадательный монарх, лучший их людей… секретарь, занесите эти слова в протокол… по предстательству великого и доброго государственного деятеля, лорда Сундерлэнда… секретарь, занесите и эти слова… сжалился над вами? Неужели и это вас не смягчило? Неужели и теперь вы себя не презираете? Я говорю, что, помышляя об этом милосердии монарха…

Тут судья сделал движение, словно его схватила судорога. По лицу у него заструились слезы, и он громко зарыдал. А затем, перестав рыдать, он продолжал:

— Когда я помышляю о христианском всепрощении нашего ангела короля, об его неизреченном милосердии, мне поневоле приходит на ум другой высший Судия, перед которым все — и даже я — должны будем предстать в свое время. Секретарь, занесли ли вы в протокол эти мои слова или я должен их повторить?

— Я занес их в протокол, ваше сиятельство.

— Пометьте на полях, что главный судья рыдал. Нужно, чтобы король знал, как мы относимся к этим гнусным злодеям. Итак, изменники и противоестественные бунтовщики, знайте, что оскорбленный вами добрый отец выступил, чтобы защитить вас от кары закона, вами нарушенного. По его поведению мы назначаем вам наказания, которые вы вполне заслужили. Если вы еще не разучились молиться, если ересь, вас погубившая, не истребила начатков добра, свойственного человеческой природе, станьте на колени и вознесите благодарение Богу. От имени короля я вам объявляю полное помилование.

И при этих словах судья встал с места, как бы собираясь удалиться из залы. Исход дела был так для нас неожидан, что мы переглянулись в полном недоумении. Солдаты и юристы были также удивлены. Немногочисленные крестьяне, пробравшиеся в залу проклятого суда, зашумели от радости и стали рукоплескать.

Джефрис помолчал, на лице у него появилась зловещая улыбка. Обращаясь к нам, он заговорил снова:

— Это помилование, однако, сопряжено с некоторыми условиями и ограничениями. Всех вас увезут отсюда закованными в Пуль, и там вы найдете ожидающий вас корабль. Там вас с другими изменниками посадят в трюм этого корабля и отвезут на королевский счет на плантации, где вы будете проданы в рабство. Пошли вам Бог хозяев, которые наказывали бы вас почаще палками и плетьми. Только этим способом и можно сломить ваше проклятое упрямство и сделать из вас сколько-нибудь честных людей.

Судья Джефрис снова стал собираться уходить, но в эту минуту к нему подошел один из коронных обвинителей и шепнул что-то на ухо.

— Верно, верно, а я было и позабыл об этом! — воскликнул Джефрис. Эй, пристав, ведите преступников назад. Вы, может быть, воображаете, что под плантациями я подразумеваю американские владения его величества. Нет, туда вас не пошлют. Там и без вас, к сожалению, много еретиков, таких же, как вы. В Америке вам трудно спасти душу. Попав в среду единомышленников, вы только еще больше развратитесь. Нельзя тушить огонь, подкидывая в костер новые поленья. И потому вас в Америку не отправят. Под плантациями я разумею Барбадос и Индию. Там вы будете жить вместе с другими рабами. Кожа у этих рабов чернее, чем у вас, но души у них куда белее ваших — за это я вам ручаюсь!

Этой речью закончилось судебное заседание, и нас повели по кишащим народом улицам обратно в тюрьму, из которой мы пришли в суд.

На всех перекрестках улиц мы видели качающиеся на виселицах изуродованные тела наших товарищей. Головы их, с оскаленными зубами, торчали на колах и пиках. Я уверен, что в самых диких странах языческой Африки не творилось никогда ужасов, свидетелем которых был старый английский город Таунтон во время пребывания в нем Джефриса и Кирке. Смерть господствовала всюду, горожане ходили, как тени, не осмеливаясь даже надеть траура. На их глазах казнили их родственников и друзей. Горесть и скорбь были строго воспрещены. Все огорченные были бы сочтены изменниками.

Едва мы успели вернуться в тюрьму, как в наше помещение вошел отряд солдат с сержантом во главе. Впереди караула шел долговязый, бледный, с огромными, выдающимися вперед зубами человек. Одет он был в ярко-голубой камзол и шелковые панталоны. Пряжки на башмаках и эфес шпаги были вызолочены. Очевидно, это был один из лондонских франтов, приехавший по делу, или из-за любопытства в Таунтон поглядеть на усмирение бунтовщиков.

Он двигался вперед на цыпочках, словно французский танцмейстер, помахивая перед своим огромным носом надушенным платком. В левой руке он нес пузырек с ароматическими солями, который поминутно подносил к носу.

— Клянусь Богом! — воскликнул он. — От этих жалких негодяев идет страшная вонь. Я задыхаюсь, клянусь Богом, что я задыхаюсь! Право, я не стал бы бунтовать уже из-за одного того, чтобы не находиться в такой вонючей компании. Сержант, скажите, нет ли среди них кого-нибудь, больного лихорадкой? А?

— Они здоровы как тараканы, ваша честь, — ответил сержант, делая под козырек.

Франт залился пронзительным, дребезжащим смехом:

— Ха! ха! ха! Нечасто, видно, вам делают визит такие высокопоставленные лица? В этом я готов держать пари. А я прибыл сюда по делу, сержант, по делу. Меня привела сюда "Auri sacra fames". Вы помните, сержант, как это говорит Гораций Флакк?

— Никогда, сэр, не слыхал, как этот господин говорил. По крайней мере, при мне они ничего не изволили сказывать.

— Ха! ха! ха! Так вы никогда не слыхали Горация Флакка? Ваш ответ бесподобен, сержант. Когда я расскажу о вас у Слафтера, все будут кататься со смеху; за это я ручаюсь. Вообще, я умею смешить людей. На меня даже у Слафтера жалуются. Когда я начинаю какой-нибудь рассказ, даже прислуга останавливается и слушает, и начинается полный беспорядок. О, пусть мне снесут голову, но эти арестанты грязный и противный народ. Сержант, скажите, чтобы мушкетеры стали поближе ко мне: я боюсь, что арестанты кинутся на меня.

— Не беспокойтесь ваша честь, мы вас убережем.

— Мне разрешено взять дюжину. А капитан Пограм обещал мне заплатить по двенадцати фунтов за голову. Но мне нужны здоровые ребята. Мне нужен крепкий, выносливый скот. Их много мрет во время перевозки, да и климат тамошний на них действует. Но вот, я вижу одного; этот мне годится. Он еще очень молодой человек, и в нем много жизни, много силы. Отметьте его, сержант, для меня, отметьте.

— Слушаю, ваша честь, слушаю, его зовут Кларком. Я его для вас отметил.

Франт поднес к носу голубой пузырек и воскликнул:

— Нашел дурака, надо искать под пару рыбака. Ха-ха-ха! Вы понимаете эту остроту, сержант? Проникли ли вы в смысл шутки вашим медленным умом? Ах, черт меня возьми, я прямо прославился в столице своим остроумием. Сержант, отметьте для меня также вот этого черноволосого, да, кстати, и того молоденького, что рядом с ним стоит. Отметьте его: он — мой. Ай-ай! Молоденький махает на меня рукой. Сержант, защитите меня! Где мой пузырек? Чего вы, молоденький, успокойтесь.

Молодой крестьянин, на которого указал франт, ответил:

— Прошу милости у вашей чести. Раз вы меня выбрали в свою партию, возьмите и моего отца. Вот он. Мы вместе поедем.

— Пфуй! Пфуй! — закричал франт. — Вы, молоденький, сошли с ума, прямо сошли с ума. Слыхано ли когда что-либо подобное? Моя честь запрещает мне такие поступки. Могу ли я подсунуть старика моему честному другу капитану Пограму. Фи-фи-фи! Удавите меня, если капитан Пограм не скажет, что я его обманул. А вот тот рыжий мне нравится, сержант. Вид у него веселый. Негры подумают, что он — огненный. Итак, эти люди — мои, да запишите вот этих шестерых мужиков. Они — прездоровые. И это будет, значит, моя дюжина.

— Да, вы забрали самых лучших, — заметил сержант.

— Ну, конечно. Я всегда умею выбрать, что нужно. Двенадцать раз двенадцать. Это выходит около полутораста фунтов, сержант, и деньги эти мне достались даром, друг. Я сказал всего два слова — и готово. Знаете, что я сделал.

У меня жена — очень красивая женщина. Я велел ей одеться по моде, и она поехала к моему доброму приятелю секретарю. Он и подарил ей дюжину бунтовщиков. "Вам сколько?" — спросил секретарь, а жена и говорит: "Довольно будет дюжины". Несколько строчек на бумагу — и дело сделано. Дура моя жена. Отчего она не спросила сотню. Но кто это такой, сержант, кто это такой?

В тюрьму уверенно и властно, бряцая шпорами, влетел маленьких человек, быстрый в движениях, с лицом, похожим на яблоко. Он был одет в верховой камзол и высокие сапоги. За ним тащилась старинная шпага, шел он, помахивая длинным бичом.

— Здравствуете, сержант! — крикнул он громко и повелительно. — Вы, конечно, слыхали про меня? Я мастер Джон Вутон из Лангмир-Хауза близ Дольвертона. Я восстал против бунтовщиков во имя короля, и мэстер Гостольфин в Палате Общин назвал меня одним из местных столпов отечества. Именно так мэстер Гостольфин и выразился. Не правда ли, это прекрасное выражение? Выражение «столпы» указывает на уподобление государства дворцу или храму — верные королю люди. Один из таких столпов — я. Я — местный столп, я имею, сержант, королевское разрешение взять себе из числа этих арестантов десять здоровенных плутов и продать их. Такова награда за мои труды в пользу отечества. Подведите арестантов. Я буду выбирать.

Лондонский франт приложил руку к сердцу и поклонился новопришедшему так низко, что его шпага поднялась острием к потолку.

— Стало быть, сэр, мы пришли сюда по одному и тому же поводу, произнес он, — позвольте представиться: готовый служить вам сэр Джордж Дониш, ваш вечно преданный и покорный слуга! Распоряжаетесь мною, как вам заблагорассудится. Я, сэр, вне себя от радости по случаю того, что имею высокую честь с вами познакомиться.

Сельский помещик, по-видимому, опешил от этого потока лондонских комплиментов.

— Гм, сэр! Да, сэр! — бормотал он, тряся головой. — Рад вас видеть, сэр, чертовски рад, но я теперь буду выбирать людей, сержант. Время не терпит. Завтра Шептонская ярмарка, и я должен спешить туда. У меня там продажный скот. Вот этот здоровый малый, — при этом помещик показал на меня, — я его возьму.

— Извините, сэр, я предупредил вас, — воскликнул придворный, — как мне ни неприятно огорчать вас, но этот человек принадлежит мне.

— В таком случае я возьму этого, — произнес помещик, указывая кнутом на другого пленника.

— Это тоже мой. Хе-хе-хе! Как хотите, но это выходит забавно.

— Черт побери? Да скольких вы взяли? — крикнул помещик из Дольвертона.

— Дюжину — хе-хе-хе! Целую дюжину! Все, которые стоят по этой стороне, — мои. Я взял верх над вами, хе-хе-хе! Пусть меня повесят, если я вру. Кто раньше встал… вы, конечно, знаете эту пословицу?

— Это прямо позор! — горячо воскликнул помещик. — Мы сражаемся, мы рискуем собственной шкурой, а когда все кончено, являются ливрейные лакеи и выхватывают у порядочных людей из-под носа лучшие куски.

— Ливрейные лакеи, сэр! — взвизгнул франт. — Чтобы вы издохли, сэр! Вы самым чувствительным образом затронули мою честь, сэр. Я умею проливать кровь, сэр! Вы будете через минуту зиять ранами, сэр! Возьмите скорее свои слова назад, сэр!

— Пойди прочь, шест для просушки белья! — презрительно бросил помещик. — Вы похожи на птицу, питающуюся падалью. Черт вас возьми, разве о вас говорили в парламенте? Разве вас называли столпом отечества? Прочь от меня, разряженный манекен!

— Ах вы, дерзкий мужик! — закричал франт. — Ах вы, грубый неотесанный невежа! Какой вы столп? Вас самих надо привязать к столбу и отхлестать плетьми… Ай-ай-ай, сержант, он обнажает шпагу. Уймите его поскорее, а то… я его убью.

— Ну-ну, джентльмены! — крикнул сержант. — Здесь ссориться нельзя. У нас в тюрьме на этот счет строго, но против тюрьмы есть лужок. Там можете драться как вам угодно. Не хотите ли, я вас туда проведу?

Но предложение сержанта не понравилось разгневанным джентльменам, и они продолжали переругиваться, стращая друг друга поединком и хватаясь то и дело за шпаги. Наконец наш хозяин-франт ушел, а сельский помещик выбрал себе десять человек и ушел, проклиная жителей Лондона, придворных, сержанта, пленных и неблагодарное правительство, которое так плохо оплатило его преданность и усердие. Эта была только первая из многочисленных сцен в этом же роде. Правительство хотело удовлетворить всех своих сторонников и пообещало больше, чем могло исполнить. Грустно мне это говорить, но не только мужчины, а и женщины, в том числе титулованные дамы, ломали руки и жаловались на правительство. Им всем хотелось получить в свою собственность бедных сомерсетских крестьян и затем продать их в рабство.

Толковать с этими дамами было совершенно бесполезно. Они не понимали гнусности дела. Им казалось, что торг сомерсетскими крестьянами — чистое и честное дело.

Да, милые внучата, зима-то вот и проходит. Длинная она была и скучная, и все вечера мы с вами проводили в воспоминаниях о прошедшем. Я вам рассказываю- о событиях и о людях, которые давно лежат в сырой земле. Мало осталось таких седых стариков, как я. Ты, Иосиф, кажется, записываешь все, что я рассказываю. Каждое утро, как я замечаю, ты сидишь и пишешь. Это ты хорошо придумал. Ваши дети и внучата прочтут эту рукопись с удовольствием. Они будут, надеюсь, гордиться делами своих предков. Но теперь, дети, скоро наступит весна. Снег с земли сойдет, и покажется зеленая травка. Вам станет веселее, вы найдете себе занятие получше, чем сидеть и слушать россказни болтливого старика. Ну-ну, не качайте головами! Вы — молодые ребята, вам надо бегать, укрепляться телесно.

Какая вам польза сидеть в душной комнате и слушать дедушку? Да кроме того, моя история подходит к концу. Я ведь собирался рассказать вам только о восстании на западе Англии. Правда, моя история вышла скучная и грустная, в ней нет звона колоколов и свадебных пиров, которые полагаются в книгах, но в этом не меня вините, а историю. Правда — это строгая хозяйка. Уж если взялся говорить правду, то и говори ее до самого конца; жизнь не всегда бывает похожа на голландский садик с подстриженными и аккуратными деревцами. В жизни много горя, зла и дикости.

Три дня спустя после суда нас повели на Северную улицу и поставили против дворца. Там уже стояло много других пленных, которые должны были разделить нашу участь. Нас поместили по четверо и обвязали веревками. Таких групп я насчитал до пятидесяти. Стало быть, всех арестантов было человек двести. По обеим сторонам стояли драгуны, а посреди нас поставили нескольких мушкетеров. Боялись, что мы сделаем попытку освободиться и убежать.

Было это десятого сентября. Насув таком виде и в дорогу погнали. Граждане Таунтона провожали нас с печальными лицами. Иные плакали. Многие провожали братьев и сыновей и изгнание, и им позволено было проститься с уходящими, обнять их в последний раз. Многие из этих горожан, морщинистые старики и плачущие старухи, провожали нас несколько миль по большой дороге. Наконец солдаты, ехавшие сзади, рассердились и, накинувшись на провожатых, прогнали их назад с ругательствами и побоями.

В первый день нам пришлось миновать Иовиль и Шерборн. На следующий день мы прошли Северные Дюны и достигли Бландфорда. Нас, словно скотину, заперли в сарае, и мы провели здесь ночь. На третий день мы снова тронулись в путь, миновали Вимбург и целый ряд красивых деревушек Дорсетского графства. Видом родной страны многие из нас любовались в последний раз. Много лет прошло, прежде чем мы снова увидали отечество.

После полудня мы наконец добрались до конечного пункта нашего путешествия. Еще издали мы увидали паруса и мачты судов, стоявших в гавани Пуля, но прошел целый час, прежде чем мы стали спускаться по крутой и каменистой дороге, ведущей в город. Нас повели на набережную и поставили против большого брига, на котором было очень много мачт. На этом судне нас и собирались везти, чтобы отдать в рабство. Во все время нашего пути мы встречали самое доброе отношение со стороны населения. Крестьяне выбегали к нам навстречу из своих домиков и угощали нас молоком и плодами. В некоторых местах к нам выходили навстречу, рискуя жизнью, протестантские священники: они призывали на нас Божие благословение, не обращая внимания на грубые насмешки и ругательства солдат.

Нас ввели на корабль, и шкипер брига, высокий краснощекий моряк с серьгами в ушах, повел нас вниз, в трюм. Капитан корабля стоял у кормы, широко расставив ноги и куря трубку. Он нас пропускал одного за другим вниз, спрашивая имя и делая отметки на листе бумаги, которой был у него в руках. Глядя на дюжие, коренастые фигуры крестьян, на их здоровые лица, он развеселился, глаза его за-блистали, и он с удовольствием потер свои большие, красные руки.

— Ведите их вниз, Джек, ведите! — крикнул он шкиперу. — Они в полной безопасности, Джек! Мы им приготовили помещение, которым и герцогиня не побрезговала бы. Да, таким помещением и герцогини остались бы довольны!

Один за другим крестьяне проходили перед пришедшим в восторг капитаном и спускались вниз, в трюм, по крутой, почти отвесной лесенке. Вдоль всего корпуса брига шел узкий, темный коридор, по обеим сторонам которого виднелись приготовленные для нас казематы. Это было что-то вроде стойл. Штурман вталкивал каждого из нас в такое стойло, а сопровождавший корабельный слесарь приковывал арестанта на цепь. Когда нас всех разместили по стойлам, было уже совсем темно. Капитан с фонарем в руке обошел весь трюм и убедился, что приобретенные им в собственность люди находятся в целости. Я слышал, как он разговаривал со шкипером, стараясь дать каждому из нас приблизительную оценку. При этом капитан с озабоченным лицом подсчитывал барыш, который он может выручить в Барбадосе.

Продолжая заглядывать в каждый из казематов, капитан спросил:

— А задали ли вы им корму, Джек? Надо, чтобы каждый имел свою порцию.

— Дано по куску черного хлеба и по пинте воды, — ответил шкипер.

— Этим и герцогиня не побрезговала бы, ей-Богу, — воскликнул капитан, — поглядите-ка вот на этого молодца, Джек. Здоровенный детина! Руки-то, руки-то, какие! Этот долго на рисовых плантациях работать будет, если только хозяева не скупы на корм.

— Да, нам пришлось залучить лучших. Вы, капитан, обделали хорошее дельце. И кроме того, вам, кажется, удалось заставить этих лондонских дураков продать вам этот товар по сходной сцене.

Капитан, заглянув в одно из стойл, вдруг рассердился:

— Это еще что такое?! — заревел он. — Глядите-ка, собачий сын и не притронулся к своей порции. Эй, чего это ты не жрешь? Люди получше тебя согласны есть такую пищу.

— Не хочется мне что-то есть, сэр, — ответил крестьянин.

— Эге, да ты, кажется, хочешь у меня капризничать. Одно тебе будет нравится, а другое не нравиться… Знай, собачий сын, что ты принадлежишь мне со всеми твоими потрохами — телом и душой, понимаешь! Я за тебя, собачьего сына, заплатил целых двенадцать фунтов, понимаешь?

И после этого ты мне смеешь говорить, что не хочешь есть. Жри сейчас же, собачий сын, а то я велю тебя угостить плетьями, я шутить не люблю.

— А вот и другой тоже не ест, — сказал шкипер, — сидит, свесив голову на грудь, а на хлеб и не смотрит, словно мертвый.

— Упорные собаки! Мятежники! — воскликнул капитан. — Чего вам не хватает, собачьи дети? Чего вы надулись, как мыши на крупу?

— Извините меня, сэр, — ответил один из бедняков крестьян, — задумался о матери. В Веллингтоне она живет. Как-то она без меня обойдется? Вот о чем я думаю.

— А мне какое до этого дело? — крикнул грубый моряк. — Скажи ты мне, пожалуйста, как ты доедешь живым я здоровым до места, если будешь сндеть, как дохлая курица на насесте? Смейся, собачий сын, будь веселым, а то я тебя заставлю и поплакать. Ах ты, мокрая курица, ну чего ты куксишься и нюнишь? Ведь у тебя есть все, чего только душа просит. Джек, если ты увидишь, что этот болван Опускает нос на квинту, угостите его хорошенько кончиком каната. Он нарочно дуется, чтобы меня разозлить.

В это время в трюм прибежал матрос сверху, с палубы.

— Честь имею доложить вашему благородию, — рапортовал он капитану, там на корме — чужой человек. Пришел и говорит, что желает поговорить с вашим благородием.

— А что за человек такой?

— По всей видимости, из важных, ваше благородие. Ругается крепкими словами и ведет себя так, словно он сам капитан. Боцман было попробовал его унять, а он так его обругал, что беда. И посмотреть на него эдак страшно, словно тигр. Иов Гаррисон и говорит мне после того: "Ну, пришел к нам на бриг черт собственной особой". Да и матросы, ваше благородие, оробели. Уж очень лицо у этого человека нехорошее.

— Что же это, черт возьми, за акула?! — произнес капитан. — Пойдите на палубу, Джек, и скажите этому молодцу, что я считаю мой живой товар. Я сейчас приду.

— Ах нет, ваше благородие! — вмешался матрос. — Извольте идти сейчас, а то выйдет неприятность. Он страсть как ругается, кричит: подавайте мне вашего капитана сейчас же, я ждать не стану, дескать.

— Чтобы черти его взяли, проклятого! — выругался капитан. — Он узнает, что каждый кулик в своем болоте велик. Чего он, собачий сын, со своим уставом в чужой монастырь суется? Да хоть бы сам председатель Тайного совета ко мне на бриг явился, я бы ему показал, что я здесь хозяин. Этот бриг — мой, черт возьми!

И, говоря таким образом, капитан и шкипер, фыркая от негодования, полезли вверх по лестнице. Выйдя на палубу, они захлопнули крышку трюма и заперли ее железным засовом.

Посреди коридора, шедшего между казематами, в которых мы были помещены, висела подвешенная к потолку масляная лампа, освещавшая трюм неверным, мигающим светом. При этом слабом свете я
различал выгнутые деревянные стены корабля. Там и сям виднелись громадные балки, поддерживающие палубу. В трюме стояла невыносимая вонь. Пахло гнилой водой и прелым деревом. Иногда по коридору, освещенному лампой, пробегали с писком и топотом большие крысы, которые поспешно скрывались в темноте. Мои товарищи, утомленные путешествием и долгими страданиями, погрузились в сон. Время от времени раздавалось зловещее бряцание кандалов. Люди просыпались и испуганно вскрикивали. Представьте себе бедного крестьянина. Ему грезится, что он — дома, в рощах живописного Мендипса, и вдруг он просыпается и видит себя в деревянном гробу — несчастный положительно задыхается от удушливого воздуха подводной тюрьмы.

Я долго бодрствовал, я думал о себе и о бедных людях, деливших со мною эту участь. Но наконец размеренные всплески волн, бившихся о бока корабля, и плавное покачивание судна меня усыпили, и я заснул.

Разбужен я был светом, ударившим мне прямо в глаза. Я вскочил и сел. Около меня стояло несколько матросов. Человек, закутанный в черный плащ, с фонарем в руке, стоял, наклонясь надо мной.

— Это он самый! — произнес он наконец.

— Ну, товарищ, вам стало быть, придется идти на палубу, — произнес корабельный слесарь.

И он, быстро действуя молотком, расковал меня и высвободил меня из каземата.

— Следуйте за мной! — произнес высокий незнакомец и полез на палубу по крутой лестнице.

Ах какое небесное удовольствие было выбраться снова на свежий воздух. На небе ярко сияли звезды. С берега дул свежий ветер, и мачты корабля весело гудели. Город, находившийся совсем близко от нас, весь горел огнями. Это было живописное зрелище. Вдалеке, из-за Борнемутских гор, выглядывала луна.

— Сюда-сюда, сэр, — сказал матрос, — вот сюда, в каюту.

Следуя за своим проводником, я очутился в низенькой каюте брига. Посередине стоял квадратный, отполированный стол, а над ним висела ярко горевшая лампа. В дальнем углу каюты, облитый ярким светом лампы, сидел капитан.

Порочное лицо его сияло от алчности и ожидания. На столе виднелась небольшая стопка золотых монет, бутылка с ромом, стаканы, коробка с табаком и две длинные трубки.

Капитан закачал своей круглой, щетинистой головой и воскликнул:

— Я вас от души приветствую, капитан Кларк. Вас приветствует честный моряк. Как видно, нам не придется путешествовать вместе.

— Капитану Кларку придется путешествовать в одиночестве, — произнес незнакомец.

При звуке этого голоса я даже вздрогнул он неожиданности и изумления.

— Боже мой! — воскликнул я. — Да это Саксон!

— Узнал! Он самый и есть! — воскликнул незнакомец, откидывая плащ и снимая шляпу: я увидал перед собой хорошо знакомую фигуру и лицо.

— Да, товарищ, — продолжал Саксон, — вы меня вытащили из воды. Стало быть, и я могу вас вытащить из крысиной ловушки, в которую вы попали. Око за око и зуб за зуб, как говорится. Правда, мы с вами при расставании поссорились, но я не переставал о вас думать.

— Садитесь, капитан Кларк, и выпейте стаканчик, — воскликнул капитан, — черт возьми, после всего, что вы переиспытали, вам будет приятно побаловаться малость и промочить глотку.

Я присел к столу. Голова у меня шла кругом.

— Я решительно ничего не могу понять, — сказал я, — что это все означает? И как это вышло?

— Для меня все это дело ясно как день, — сказал капитан корабля, — ваш добрый друг, полковник Саксон, — так, кажется/я вас называю — предложил мне за вас денежную сумму, которую я выручил бы за вас в Всст-Индии. Черт меня возьми, но ведь, несмотря на всю мою внешнюю грубость, я человек. У меня есть сердце. Да-с, да-с! Зачем мне губить человека, если я могу его осчастливить? Вся моя беда в том, что надо кормиться, а торговля идет тихо.

— Значит, я свободен! — воскликнул я.

— Да, вы свободны, — ответил капитан, — деньги, внесенные за вашу свободу, лежат вот здесь, на столе. Можете идти куда хотите. В Англии только вам жить нельзя. Вы поставлены вне закона.

— Но как вы это сделали, Саксон? — спросил я. — Скажите, вы не навлекли на себя опасности этим шагом?

— Хо-хо-хо! — расхохотался старый солдат. — Я, милый мой, теперь человек свободный. Прощение у меня в кармане, и я плюю на шпионов и доносчиков. День тому назад я встретился с полковником Кирке, честное слово, встретился! Увидал это я его и заломил шляпу набекрень. Негодяй взялся за рукоять сабли. Я тоже схватился за рапиру. Мне очень хотелось отправить в ад его дрянную душонку. Я плюю и на Кирке, и на Джефриса, и на всю их проклятую свору. Для меня вся эта сволочь все равно что прошлогодний снег. Да и они вовсе не желают встречаться с Децимусом Саксоном, уверяю вас.

— Но как же это случилось? — спросил я.

— Ну, черт возьми, тут никакого секрета нет. Старого воробья на мякине не проведешь — это прежде всего. Расставшись с вами, я направился в известную вам гостиницу. Я рассчитывал, что встречу там дружеский прием. Так оно и случилось. Там я некоторое время скрывался, пребывал в Gachette, как говорят господа французы. Тем временем в моей голове назревал план. Donner wetter! Кто меня чертовски напугал в эти дни, так это ваш старый приятель моряк. Как человек, он никуда не годится, но в качестве картины его можно было бы продать за большие деньги. Ну, хорошо, я вспомнил об вашей поездке в Бадминтон, к этому самому герцогу, имени которого не упоминаю. Зачем имена? Вы меня и так понимаете. Послал я к нему человека с предложениями, сущность которых заключается в том, что я должен получить полное прощение и что это прощение будет мне наградой за то, что я буду молчать о том, что герцог любезничал с бунтовщиками. Поручение это было выполнено самым секретным образом, и герцог мне назначил свидание ночью в пустынном месте, — на это свидание я сам не поехал, а послал вместо себя одного человека. Человека этого нашли утром мертвым. В его камзоле было гораздо больше дыр, чем сделал портной. Тогда я послал к герцогу второе послание; требования свои я повысил и потребовал, чтобы он кончал со мной поскорее. Герцог спросил, каковы будут мои условия. Я потребовал полного прощения и места в войсках. Для вас я потребовал денег. Мне нужно было вас выкупить и благополучно переправить в какое-нибудь иностранное государство, где вы могли бы продолжать столь блистательно начатую вами военную карьеру. Я получил все, что требовал, хотя герцог был взбешен, как человек, у которого вырывают здоровые зубы. При дворе герцог пользуется теперь огромным влиянием, и король ему решительно ни в чем не отказывает. Я получил полное прощение и команду над войсками Новой Англии. Для вас я добыл двести золотых монет, тридцать из коих я уплатил капитану. Двадцать удерживаю себе на расходы по вашему делу. Вот в этом мешочке вы найдете полтораста золотых монет. Я уже нанял рыбаков, которые должны доставить вас в Флешинг. Заплатите вы им сами.

Вы, конечно, понимаете, милые дети, что я был поражен этим неожиданным оборотом дела. Саксон закончил свой рассказ и умолк, а я сидел как пораженный молнией, стараясь сообразить все, что услышал. И вдруг мне в голову пришла мысль, заставившая меня похолодеть. Счастье и надежда на лучшие дни испарилась в один миг. Я ведь должен остаться здесь, я своим присутствием поддерживаю и ободряю товарищей по несчастью. Разве не жестоко с моей стороны бросить их в таком ужасном положении? Товарищи привыкли ко мне, они обращались ко мне со всеми своими огорчениями. Я как мог утешал их и успокаивал. Я не могу их оставить.

Трудно было мне в эту минуту. Медленно и с трудом выговаривая слова, я ответил:

— Я очень вам обязан, Саксон, но боюсь, что вы даром трудились. У этих бедных крестьян нет, кроме меня, никого, и они нуждаются в моей нравственной поддержке. Крестьяне эти просты, как дети, и что они станут делать в чужой стране? У меня нет силы с ними расстаться!

Саксон откинулся на спинку стула, вытянул свои длинные ноги и, засунув руки в карманы, начал хохотать.

— Ну, уж это слишком! — воскликнул он. — Много я видел препятствий, хлопоча о вас, но этого препятствия, признаюсь, не предвидел. Вы самый несговорчивый человек во всем мире, черт вас возьми. Всегда у вас найдутся смешные резоны и соображения, и вы начинаете брыкаться и вставать на дыбы, как горячий, необъезженный конек. Но, уверяю вас, Кларк, вы выдумали пустое. Вы угрызаетесь по-пустому, и я берусь вам доказать тщетность ваших угрызений.

— Не огорчайтесь о товарищах, капитан Кларк, — произнес командир брига, — я для них буду отцом, добрым, любящим отцом. Черт меня возьми, если я лгу. Я вам даю слово честного моряка. Вы лучше оставьте для них пустячок, ну хоть двадцать золотых монет, и я их стану кормить так, как они дома никогда не едали. Я буду их выпускать на палубу, и раз-два в день они будут дышать свежим воздухом.

Саксон встал с места:

— Пойдемте на палубу. Мне нужно вам сказать два слова, — сказал он.

Он вышел из каюты, а я последовал за ним. Подойдя к корме, мы облокотились на парапет. Огни в городе погасли, и о черные берега бился черный океан.

— Вы не должны бояться за участь пленных, Кларк, — прошептал Саксон, до Барбадоса они не доедут, и этому ослу капитану не придется продавать их в рабство. Напрасно он на это надеется. Самый лучший исход для него будет, если ему удастся сохранить в целости собственную шкуру. На этом корабле есть человек, который с удовольствием отправит его на тот свет.

— Что вы хотите сказать, Саксон? — спросил я.

— Вы слышали о существовании человека, которого зовут Мэротом?

— Гектор Мэрот! Конечно, я хорошо его знаю. Он разбойник. Твердый как кремень человек, но сердце у него доброе.

— Ну вот, он самый. Вы правильно сказали, что он — крепкий человек. И кроме того, он замечательно фехтует. Я видел его работу, но мне кажется, что он слаб в стоккадах. Он действует краями рапиры, он чересчур сильно напирает на края, а острие у него работает слабо. Применяя такую систему, Мэрот обнаруживает пренебрежение ко всем признанным научным авторитетам Европы. Впрочем, это вопрос спорный! Некоторые знатоки защищают систему Мэрота. Я, однако, стою на своем. Пренебрегать правилами фехтования нельзя безнаказанно. Я, действуя secundum arten, согласно с требованиями науки, могу продержаться дольше, чем Мэрот. Я называю главнейшими и важнейшими приемами кварту, тьерсу и саккон. К черту все эти эстрамаконы и пассады.

— Вы хотели сказать что-то такое про Мэрота, — нетерпеливо перебил я.

— Он здесь, на бриге, — ответил Саксон. — Жестокое обращение солдат с крестьянами после битвы при Бриджуотере произвело на Мэрота сильнейшее впечатление. Человек он суровый и бешеный и любит свидетельствовать о своем неудовольствии не словами, а делами. В окрестностях Бриджуотера нашли целую кучу зарезанных и застрелянных солдат. Виновник же этих деяний не был обнаружен. Затем, когда была убита еще дюжина солдат, пошли слухи, что убийца не кто иной, как разбойник Мэрот, и на него была устроена форменная охота.

— Ну, и что же дальше? — спросил я.

Саксон замолчал на минуту, чтобы закурить трубку. У него была его старая трубка, та самая, которую он курил в лодке, после того как мы с Рувимом вытащили его из воды.

Когда я вспоминаю Саксона, то я всегда его вспоминаю таким, каким его видел в эту минуту. Красные искры огнива освещали его суровое, энергичное лицо, его соколиный нос, лицо его все было покрыто мелкими морщинами. Иногда я вижу это лицо во сне, иногда наяву, когда в комнате темно. На меня глядят мигающие, острые глаза из-под длинных век. Я вскакиваю, протягиваю руку в пустое пространство, надеясь пожать еще раз худую жилистую руку приятеля. Много дурного было, дети мои, в характере этого человека. Он был лукав и хитер; у него почти совсем не было стыда и совести, но так уж странно устроена человеческая природа, что все недостатки дорогих вам людей забываются. Не по хорошему мил, а по милу хорош. Когда я вспоминаю о Саксоне, у меня словно согревается сердце. И чем дальше идет время, тем сильнее я люблю его. Пятьдесят лет, прошедшие с тех пор, не ослабили, а усилили мою любовь к Саксону.

Медленно попыхивая трубкой, Саксон продолжал:

— Ну вот, узнав, что Мэрот — человек настоящий и что его травят по пятам, я разыскал его, и мы устроили совещание. Лошади у него не было; кто-то ее подстрелил. Он очень любил эту лошадь, и ее гибель его еще больше обозлила. Он стал еще более опасным для солдат, чем прежде. Мэрот сказал мне, что ему его старое дело надоело. Он хотел заняться чем-нибудь более серьезным. Выходило, что он самый нужный мне человек. В разговоре я узнал, что Мэрот в молодости был моряком. Мой план окончательно выяснился.

— Извините, я все еще не понимаю, что вы задумали? — спросил я.

— Но я вам изложил все. Дело ясно. Мэроту хотелось спастись от своих врагов и оказать какую-нибудь услугу изгнанникам. И вот он нанялся матросом на этот бриг, который называется "Лисицей Доротеей". На этом бриге он уедет из Англии. Команда состоит из тридцати человек всего-навсего. В трюме же сидит двести человек пленных. Мы с вами знаем, что они простые крестьяне, имеющие мало понятия о порядке и дисциплине, но этого ничего и не нужно. Переколотить матросов они сумеют, а это все, что требуется в данном случае. Мэрот выберет ночку потемнее, спустится в трюм, скинет с них кандалы и вооружит их дубинами и чем попало. Хо, хо, хо! Что вы скажите на это, Михей? Пускай плантаторы сами возделывают свои плантации. Помощи от крестьян Западной Англии они не дождутся.

— Это действительно прекрасный план, — ответил я, — как жаль, Саксон, что ваш смелый ум и быстрая сообразительность не нашли себе более широкого применения. Вам бы армиями командовать и планы компаний сочинять. Я более талантливого воина, чем вы, не видывал.

Саксон схватил меня за руку и прошептал:

— Глядите-ка, глядите! Видите, вон там, под мачтой, пространство, освещенное луной. Видите, там стоит маленький коренастый матрос. Он стоит один, задумавшись и опустив голову на грудь. Это и есть Мэрот. Будь я на месте капитана Пограма, я скорее пустил бы на бриг самого дьявола с рогами, копытами и хвостом, чем этого человека. Не беспокойтесь о пленных, Михей. Их будущая судьба устроена.

— В таком случае, Саксон, — ответил я, — мне остается только поблагодарить вас за то, что вы меня спасли! Я непременно воспользуюсь вашей доброй услугой.

— Вот теперь вы говорите как настоящий человек! — произнес он. Скажите, не могу ли я сделать для вас еще что-нибудь в Англии? Впрочем, клянусь, я и недели не пробуду в этой стране. Индейцы Новой Англии ограбили плантации наших колонистов, и против них подготовляется экспедиция. Начальство над этой экспедицией поручили мне, и я должен торопиться. Да мне и самому хочется уехать, надо поскорее обеспечить доходное занятие. Никогда мне не приходилось еще участвовать в такой дрянной войне. Ни битв настоящих, ни добычи не было. Даю вам слово, Кларк, что с самого начала войны мне не попало в руки ни одной серебряной монеты. Во второй раз я не пошел бы на это дело ни за что, хотя бы мне обещали в добычу весь Лондон.

— Никаких дел у меня в Англии нет, — ответил я, — правда, есть одна особа, которую поручил моим попечениям покойный сэр Гервасий Джером, но я уже принял меры, и желания сэра Гервасия исполнены. Если вам случится быть в Хэванте, объясните всем, что король, поступающий таким зверским образом со своими подданными, долго на троне не удержится. Когда он будет низвергнут, я вернусь на родину. Полагаю, что это произойдет скорее, нежели думают.

— Да, — ответил Саксон, — зверские дела на западе Англии вызвали возмущение во всей стране. Я отовсюду слышу, что короля и его министров теперь ненавидят гораздо больше, чем в начале восстания. Эй-эй, капитан Пограм! Мы — здесь! Дело улажено, и мой приятель согласен покинуть ваш бриг.

Капитан приблизился к нам. Он сильно покачивался. Видно было, что, оставшись один в каюте, он оказал немалую честь бутылке с ромом.

— Я так и думал, что он внемлет голосу разума. Черт меня возьми, если я не так думал. Но с другой стороны, я не удивляюсь, что ему не хотелось покидать "Лисицу Доротею". Ведь я пленных устроил так, что таким устройством и герцогиня не побрезговала бы. А где же ваша лодка?

— У борта, — ответил Саксон, — ну, капитан Пограм, мы с моим другом желаем вам приятного и полезного путешествия!

— Чертовски признателен вам, — ответил капитан, приподнимая треугольную шляпу.

— Желаем вам благополучно добраться до Барбадоса.

— Доберемся. В этом сомнения быть не может, — ответил капитан.

— И сверх всего прочего желаем вам продать повыгоднее ваш живой товар. Вы должны быть вознаграждены за вашу доброту и сострадательность.

— Вот за это спасибо! — воскликнул капитан Пограм. — Это прекрасные слова. Сэр, я ваш вечный должник!

Около брига стояла рыбачья лодка. При тусклом свете фонарей, освещавших корму брига, я различал на палубе этой лодки человеческие фигуры. На мачте хлопал большой черный парус. Я перелез через парапет и стал спускаться по веревочной лестнице в лодку.

— Прощайте, Децимус! — произнес я.

— Прощайте, мой мальчик. Деньги-то у вас целы?

— Целы, целы.

— Ну, и прекрасно, а я вот хочу вам сделать на прощание другой подарок. Эта вещь доставлена мне сержантом королевской конницы. Эта вещь, Михей, будет вас кормить, одевать и обувать. Храбрый человек должен смотреть на нее как на источник своего существования. Это нож, которым вы откроете устрицу жизни. Глядите-ка, мальчик, это ваш собственный палаш.

И Саксон вынул из-под плаща и подал мне мой палаш. Я увидал знакомую мне тяжелую медную рукоять и выцветшие кожаные ножны старого образца.

— Мой старый палаш! Палаш моего отца! — воскликнул я в восторге.

— Да, — сказал Саксон, — теперь вы принадлежите к старому и честному сословию наемных солдат. Турки все еще беснуются у ворот Вены, и человек, одаренный силой и храбростью, всегда найдет себе работу. Среди этих бродячих воинов, родившихся в самых различных государствах и странах, вы найдете много англичан и убедитесь в том, что они поддерживают с честью наше национальное имя. Я знаю, что вы Англии не опозорите. Я с удовольствием поехал бы с вами, но мне дано выгодное место и хорошее положение. Прощайте, мой мальчик, я желаю от всей души, чтобы вам сопутствовало счастье.

Я пожал мозолистую руку старого солдата и спустился вниз, в рыбачью лодку. Канат, привязывавший нос к бригу, был обрезан, парус поднят, и лодка быстро заскользила по бухте. Мы неслись вперед. Вокруг нас стояла тьма, непроницаемая тьма, и так же темно и непроницаемо было открывавшееся передо мной будущее. Качка стала сильнее, и я понял, что мы вышли из гавани и идем уже по каналу. На отдаленном берегу мелькали редкие огоньки. Я глядел на эти огни. В это время тучи, закрывавшие месяц, исчезли, и при холодных, белых лучах месяца я ясно различал стоявший в гавани бриг. На палубе, у снастей, стоял старый солдат и махал мне вслед рукой, как бы приветствуя меня и ободряя.

Но тучи снова закрыли месяц, и длинная костистая фигура с вытянутой вперед рукой исчезла. Саксон был последний человек, которого я видел, покидая родину. Да, мне пришлось покинуть страну, в которой я родился и вырос.

Глава XXXVI КОНЕЦ ВЕНЧАЕТ ДЕЛО

Итак, милые дети, я подхожу к концу моего повествования. Я рассказал вам историю одной неудачи. Правда, это была честная, благородная неудача, но все-таки это была неудача. Через три года после описанных событий Англия пришла в себя, сорвала свои оковы, и Иакову со всеми его зловредными приспешниками пришлось, подобно мне, бежать за границу. Наша ошибка заключалась в том, что мы хотели ускорить событие, но тем не менее настали дни, когда народ оценил наше дело. Людям, боровшимся за веру и свободу на западе Англии, воздали должное. Кости людей, брошенных палачами в помойные ямы, были вынуты и преданы погребению. В молчаливой скорби несли эти останки и хоронили на хорошеньких деревенских кладбищах, где они покоятся и теперь. Людей этих похоронили в их родных деревнях, близ гор Мендипса и Квантока, над ними звонят родные колокола, которые они слушали в детстве и которые их призывали к молитве. И почивают они в земле сырой, как дети на груди любящей матери. Да почивают же они в мире!

Я не буду говорить больше о себе, милые дети. И без того я говорил слишком много о себе. Я обещал вам рассказать, как происходила война на западе Англии, и исполнил свое обещание. Нет-нет, не просите меня, я не скажу ни слова более. Ах, хитрые дети! Вам известно, что старый дед болтлив. Если я не удержусь от соблазна и расскажу вам, как я ехал в Фешинг, то мне придется рассказать и о том, как я состоял на службе у императора, как я попал ко двору Вильгельма Оранского и как мы во второй раз высадились на западе Англии. Эта вторая высадка была много удачнее первой. Но ничего этого я вам рассказывать не буду. Нет-нет, ни слова более. Теперь весна, вам, плутишки, надо гулять. Бегайте, развивайте свои силы; чего вам торчать возле старого деда и слушать его россказни? Вот если я доживу до будущей зимы и если мои ревматизмы меня помилуют, тогда дело другое; опять мы начнем разговаривать о прошедших временах.

Скажу вам только несколько слов о судьбе лиц, речь о которых шла в этом рассказе. О некоторых я не могу ничего сказать, так как потерял их из виду. Что касается вождей восстания, то они отделались гораздо легче, чем их последователи. Палачи и мучители были не столько жестоки, сколько жадны и освобождали многих за взятки. Грей, Бюйзе, Вэд и другие купили себе жизнь ценою имущества. Фергюсону удалось бежать. Монмауз был казнен в Тауэре, и в последние минуты в нем проснулась доблесть, которая вспыхивала в нем по временам, несмотря на слабый характер. Это была вспышка угасавшего огня. Мои мать и отец дожили до лучших дней. Они увидали торжество протестантской веры, Англия стала защитницей Реформации на всем материке Европы. Я вернулся на родину в Хэвант три года спустя и нашел там все по-старому. Только в черных косах моей матери появилось много серебряных нитей, да и отец состарился. Заботы и огорчения не прошли для него бесследно. На лице его появилось много морщин, да и ходит он более сгорбившись, чем прежде. Родители мои до самой кончины жили душа в душу. Я вам говорил уже, что он был пуританин, а она церковница, но это не мешало им любить друг друга. Глядя на них, я проникался надеждою, что религиозная вражда, свирепствовавшая в Англии, исчезнет наконец. Родители мои своим примером доказывали, что можно быть преданным своей вере и в то же время любить и уважать представителей других религий. Настанут дни, когда церковь и пресвитерианство станут родными сестрами, когда они перестанут ненавидеть друг друга и будут работать для одной высокой цели. Пусть они соперничают друг с другом, но не пиками и пистолетами; не судами и тюрьмами должно сопровождаться это соперничество, пусть каждый из нас прославляет свою религию благочестивой жизнью и добрыми делами. Пусть каждый из нас будет добр, справедлив и сострадателен к своим ближним, тогда соперничество английских церквей перестанет быть проклятием и превратится в благословение.

Рувим Локарби прохворал несколько месяцев и наконец выздоровел. Майор Огильви выхлопотал ему полное помилование. Когда волнения улеглись, он женился на дочери покойного Стефена Таймвеля. Рувим до сих пор живет в Таунтоне и считается богатым и почтенным гражданином. Тридцать лет тому назад у него родился сын, маленький Михей Локарби, а на днях меня уведомили, что у этого Михея родился новый Михей. Надеюсь, что он будет хороший боец за веру и свободу.

О Саксоне мне пришлось слышать не раз. Он отлично пользовался своим влиянием на герцога Бофорта. Благодаря герцогу его назначили начальником экспедиции в Виргинию. Нужно было наказать дикарей, которые истязали наших колонистов. Сражался Саксон с дикарями с большим успехом. Он сумел перехитрить самых лукавых их вождей, и память о нем живет среди индейцев до сих пор. Индейцы ему даже дали почетное прозвище; по-нашему это прозвище означает "Длинноногий хитрец с крысиным глазом". Наконец Саксон загнал индейцев далеко в пустыню. За его заслуги ему подарили имение, в котором он и поселился. Впоследствии он женился и провел остаток своей жизни мирно и спокойно, разводя табак и обучая военному искусству своих многочисленных детей. Дети вышли, говорят, все в него, такие же длинные и худые. Теперь в газетах пишут, что из наших океанских колоний образуется в будущем громадное, могущественное государство. Если это сбудется вправду, то в образовании этого государства примут немалое участие молодые Саксоны и их дети.

Дай Бог, чтобы заокеанские Саксоны никогда не ожесточали своих сердец против маленького острова. Дай Бог, чтобы они никогда не забывали, что этот остров был их колыбелью.

Соломон Спрент, как вам уже известно, женился и жил долго и счастливо, на радость всем своим друзьям. Я получил от него письмо, еще будучи за границей. Соломон сообщал, что к его флоту прибавились две маленькие лодочки. Я, конечно, понял, что речь шла о детях, которые у него родились. Умер он таким образом: однажды зимою к моему отцу пришли от Соломона Спрента. Отец поспешил к нему. Старик сидел в постели. Рядом на столике стояла бутылка с ромом и коробка с табаком. Старик тяжело дышал и был в унынии. На коленях у него лежала раскрытая Библия.

— Трюм у меня пробит и быстро наполняется водой, — сказал Соломон. Не успеваю выкачивать воду; того и гляди, пойду ко дну. По правде сказать, я был плохим моряком и вот теперь, когда час настал, чувствую себя совершенно разбитым.

Отец пригляделся к истомленному лицу больного, прислушался к его тяжелому дыханию и спросил:

— Но в каком положении душа?

— Ах, друг, — ответил Соломон, — душа — это груз, который мы везем в своем трюме, но сделать с этим грузом ничего не можем, так как не мы его грузили. Я старался слушать команды, я старался выполнять все десять предписаний, но кто может поручиться, что я не сбился с фарватера и что меня не отдадут под военный суд?

— Надейтесь не на себя, а на Христа! — ответил отец.

— Ну, конечно, — подтвердил моряк. — Христос управляет рулем. Я всю свою жизнь старался наблюдать за порядком в своем корабле и строго следил за погодой. Думаю, что за это меня не накажут. Грустно мне что-то, друг, и вся моя надежда на то, что в океане Божьего милосердия нет, как говорят, дна. А скажи, друг, веришь ли ты в то, что вот это мое тело снова восстанет?

— Нам поведено Богом верить в воскресение мертвых, — ответил отец.

— Мне, главное, своей татуировки жалко, — ответил Соломон. Татуировку эту я сделал в Вест-Индии, когда состоял под командой сэра Христофора. Жаль мне с ней расставаться, да и шабаш. Я, друг, ни к кому не питал ненависти. Я даже к голландским морякам злобы не имею, хотя мне пришлось с ними три раза воевать. Они мне одну из мачт оторвали и самого чуть не повесили. Правда, мне пришлось продырявить дырки в некоторых из них, но ведь это сделано в честном бою и по долгу службы. Вот пил я тоже, но на службу пьяным никогда не являлся и команду исполнял в точности. Когда бывали деньги — всегда с бедными товарищами делился. Насчет девок говорить нечего. Не любил я с ними путаться. Моя Феба пожаловаться на меня не может; чужим судам сигналов не подавал. Возьми-ка, друг, мои бумаги, вон там, на полке. Может быть, меня сегодня же ночью позовут к ответу перед главным Адмиралом. Я не боюсь, что он велит меня запереть в трюм. Я хоть и бедный матрос, но знаю, что Он мне обещал свое милосердие, и крепко надеюсь на него.

Отец мой просидел со стариком несколько часов и старался всеми силами его укрепить и утешить. Силы больного быстро падали. Наконец отец собрался уходить. Около

Соломона стояла его верная жена. Отец пожал исхудавшую, темную руку старого Матроса.

— Я надеюсь снова с вами увидаться, — сказал он.

— Увидимся в небесном океане, — ответил умирающий.

Предсказание это оказалось верным. Рано утром жена Соломона наклонилась над ним и увидала на его лице веселую и радостную улыбку. Старик приподнялся на подушках, тронул себя за голову, а затем, опустившись снова на постель, заснул тем сном, от которого просыпаются только для вечности.

Вы меня спросите, конечно, что стало с Гектором Мэротом и тем странным корабельным грузом, который вышел из гавани Пуля. Достоверного на это счет ничего не имеется. Только несколько месяцев после отхода корабля пошли странные слухи. Слухи эти пустил капитан Илия Гопкинс, командир бристольского судна «Каролина». Капитан Гопкинс возвращался из наших колоний в Англию, и ему пришлось попасть в туманы и бороться с противным ветром. Однажды ночью его судно кружилось среди мелей. Туман был так непроницаем, что капитан Гопкинс с трудом различал мачты собственного корабля. И вот в эту-то ночь произошел странный случай. Капитан и матросы «Каролины» стояли на палубе и вдруг услыхали многоголосый хор. Сперва звуки были слабы и неясны, но затем стали приближаться и, наконец, раздались совсем близко. Потом пение стало удаляться постепенно и в конце концов замолкло вдали. Некоторые матросы решили, что это дьявольское наваждение, но капитан Гопкинс, рассказывая об этом, прибавлял:

— Ну хорошо, пусть это дьявол, но странно, что дьявол поет духовные гимны крестьян Западной Англии. И затем очень странно то, что черти пели с заметным сомерсетским акцентом.

Я нисколько не сомневаюсь в том, что это была "Лисица Доротея". Она прошла мимо судна Гопкинса в тумане, а гимн пели пленники пуритане, благодарившие Бога за свое освобождение. О дальнейшей судьбе этих людей я ничего не знаю. Может быть, они налетели на какую-нибудь скалу и погибли, а может быть, они добрались до какой-нибудь чужой страны, где нет безжалостных королей и мучителей судей, и живут там до сих пор.

Почтенный и добрый старик Захария Пальмер жил в течение долгих лет, и наконец был взят Богом. Он был добрый деревенский мудрец, и в его старой груди скрывалось детское сердце. Когда я вспоминаю о нем, мне всегда кажется, точно пахнет фиалками. Захарию Пальмера я считаю своим жизненным учителем. Я не мог себе усвоить суровой и жестокой веры своего отца и до старости остался верен мудрым наставлениям старого плотника. Старый мудрец говорил, что вера без дел мертва, и сам вел благочестивую, безгрешную жизнь. Эта жизнь может быть примером и образцом для каждого из нас. Да будет ему легка земля! Скажу еще словечко о другом моем друге. Я поминаю о нем последним, но это был испытанный, верный друг. Голландец Вильям успел процарствовать в Англии десять лет, а около дома моего отца на лужайке все продолжала ходить, пощипывая траву, старая серая лошадь. Эта серая лошадь с каждым годом болела все более и более. Когда мимо деревни проезжали солдаты из Портсмута, трубя в трубы и колотя в барабаны, старая лошадь немедленно же сгибала шею, откидывала хвост и принималась скакать галопом. Люди останавливались и смеялись, глядя на эти маневры старой лошади. Некоторые, не понимая, в чем дело, спрашивали:

— Чего эта старая кляча бесится? Тогда кто-нибудь из знающих отвечал:

— А вот видите ли. На этой самой старой лошади один из наших селян ездил сражаться за веру, свободу и короля Монмауза. После поражения молодой человек удалился в изгнание, а один добрый сержант королевской армии привел лошадь изгнанника к его отцу.

Так провел Ковенант последние дни его жизни. За ним заботливо ухаживали и хорошо кормили. Среди деревенских лошадей он был ветераном. Он имел многое что рассказать на своем конском языке бедным, деревенским конькам. Этим конькам Ковенант рассказывал удивительные приключения, которые с ним случились на западе Англии.

Конан-Дойль Артур Тайна Кломбер Холла

ГЛАВА 1 Хеджира к западу от Эдинбурга

Я, Джон Фотерджил Вэст, студент права в университете святого Андрея, решил написать следующие страницы, чтобы коротко и по-деловому засвидетельствовать известные мне факты.

Я не стремлюсь ни к литературному успеху, ни к тому, чтобы красотами стиля или искусной компоновкой сюжета бросить еще более глубокую тень на странную цепь событий, о которой мне придется рассказывать. Предел моих желаний в том, чтобы все, кто знает что-нибудь об этом деле, могли, прочтя мое изложение событий, с чистой совестью подтвердить его, не найдя ни одного абзаца, в котором я добавил или убавил что-нибудь относительно истины.

Если мне удастся достичь этой цели, я буду полностью удовлетворен результатами моей первой и, скорее всего, последней литературной попытки.

Мой отец, Джон Хантер Вэст, завоевал широкую известность как знаток санскрита и восточных языков, и его имя все еще знаменито в среде тех, кто интересуется подобными вещами. Это он первым после сэра Вильяма Джонса обратил внимание на огромную ценность раннеперсидской литературы, и его переводы Гафиза и Феридеддина Атара заслужили самые горячие похвалы барона фон Гаммерпургстала из Вены и других выдающихся критиков Континента.

В январском выпуске Orientalisches Sienzblat за 1861 год его назвали «Уважаемый и высокоученый Хантер Вэст из Эдинбурга», и я хорошо помню, как он вырезал эту статью и поместил ее с простительным тщеславием среди самых драгоценных семейных реликвий.

Его готовили к профессии стряпчего или «писца печати», как это именнуется в Шотландии, но его ученое хобби поглощало так много времени, что на профессиональные занятия почти ничего не оставалось.

Покамест клиенты разыскивали его в конторе на улице Георга, он зарывался куда-нибудь в недра Адвокатской библиотеки или возился с каким-нибудь потертым манускриптом в Философском Институте, занимая голову куда усердней сводом законов Мену, действовавшим за шесть столетий до Рождества Христова, чем запутанными проблемами шотландских законов девятнадцатого века. Так что не приходится удивляться тому, что с накоплением его ученности практика его рассасывалась, и в тот самый момент, когда он дошел до зенита известности, он добрался также до надира своих денежных средств.

Увы! Ни в одном из наших отечественных университетов не завели кафедры санскрита, и не найдя нигде спроса на то единственное умственное достояние, которым отец располагал, нам пришлось бы примириться с благородной бедностью, утешаясь афоризмами Фирдоуси, Омара Хайама и других отцовских восточных кумиров, если бы не неожиданная щедрость и доброта его сводного брата Вильяма Фаринтоша, лэрда Бренксома, что в Вигтауншире.

Этот Вильям Фаринтош владел земельными угодьями, размеры которых, к несчастью, самым непропорциональным образом относились к цене, потому что они занимали самую холодную и голую часть холодного и голого графства. Но будучи холостяком, он тратил немного и умудрялся на ренту со своих немногочисленных домиков и выручку от продажи гэловэйских пони, которых он разводил на своих пустошах, не только жить, как подобает лэрду, но и положить порядочную сумму в банк.

Мы мало слышали о нашем родственнике в дни нашего сравнительного благоденствия, но, как раз когда мы уже не знали, что и делать, пришло спасительное письмо, уверившее нас в поддержке и сочувствии. В нем лэрд Бренксома сообщал нам, что его легкие уже некоторое время слабеют и что доктор Истерлинг из Стрэнрэера настоятельно рекомендовал ему провести остаток лет в каком-нибудь более мягком климате. Поэтому он решил отправиться на юг Италии и просил нас обосноваться в его отсутствие в Бренксоме с тем, чтобы отец взял на себя обязанности управляющего и земельного агента на жаловании, которое позволяло нам оставить всякий страх перед нуждой.

Моя мать к тому времени уже несколько лет как умерла, так что отцу пришлось советоваться только со мной и моей сестрой

Эстер, и можно легко себе представить, что решение заняло у нас немного времени. Отец уехал в Вигтаун в тот же вечер, а Эстер и я последовали за ним через несколько дней, везя с собой два картофельных мешка ученой литературы и около трех пригоршней прочих семейных пожитков, достойных беспокойства и платы за перевозку.

ГЛАВА 2 Каким странным образом был арендован Кломбер

Бренксом мог бы показаться убогим жильем в сравнении с домом английского сквайра, но нам после тесной квартиры он виделся царственно великолепным.

Представьте себе длинное низкое здание под красной черепичной крышей, с густыми ромбическими переплетами в окнах и обилие жилых комнат с закопченными потолками и деревянными панелями. Перед входом зеленела маленькая лужайка, опоясанная узкой каймой тщедушных и малорослых буков, сучковатых и сморщенных от разрушительного действия морских соленых ветров. За ними виднелись разбросанные хижины Бренксом-Бира не больше дюжины домов, заселенных грубоватыми рыбаками, видевшими в лэрде своего естественного защитника.

К западу лежал широкий желтый пляж и Ирландское море, а во всех остальных направлениях безлюдные пустоши, серовато-зеленые вблизи и пурпурные в отдалении, простирались вдаль длинными низкими волнами до самого горизонта.

Очень холодное и очень безлюдное это Вигтауновское побережье. Можно пройти много утомительных миль и не встретить ни одного живого существа, кроме огромных, тяжело хлопающих крыльями альбатросов, перекликающихся пронзительными печальными голосами.

Очень безлюдно и очень холодно! Стоит только потерять из виду Бренксом, и уже ничто не напоминает о человеке, кроме того места, где высокая белая башня Кломбер Холла вздымается, как гигантский могильный памятник, над окружающими усадьбу елями и лиственницами.

Это большое здание, в миле примерно от нашего дома, построил богатый купец из Глазго, отличавшийся нелюдимостью и странными вкусами, но ко времени нашего приезда дом уже много лет никто не снимал, и он стоял, потрепанный непогодой, и пустые незашторенные окна отстраненно блестели над склоном холма.

Пустой и заплесневелый, дом служил только маяком для рыбаков, которые обнаружили, что, держа на одной линии белую башню Кломбера с лэрдовской трубой, они как раз выходят в промежуток между опасными рифами, вздымающими зубчатые спины, как некие спящие чудища, над бурными водами исхлестанного ветром залива.

В это дикое место судьба привела отца, сестру и меня. Но нас безлюдье не пугало. После шумной суеты большого города и утомительной необходимости поддерживать приличный образ жизни при недостатке средств нас успокаивали умиротворяющая чистота горизонта и незамутненный воздух. Здесь, по крайней мере, некому было совать нос в твои дела и надоедать болтовней.

Лэрд оставил нам свой фаэтон и двух пони, на них мы с отцом объезжали поместье, исполняя те легкие обязанности, что выпадают на долю здешнего управляющего, а наша милая Эстер тем временем присматривала за хозяйством и озаряла темный старый дом.

Так шла наша несложная и однообразная жизнь до той летней ночи, когда случилось неожиданное происшествие, оказавшееся предвестником тех странных событий, для описания которых я взял в руки перо.

У меня вошло в привычку выходить вечерами в море на ялике лэрда, чтобы поймать несколько мерланов к ужину. В тот раз со мной была сестра, она сидела с книгой на корме, пока я забрасывал удочки с борта.

Солнце уже спустилось за ирландское побережье, но сияющее облако все еще отмечало место этого спуска и отбрасывало отсвет на воды. Весь обширный океан прошивали и рассекали алые прожилки. Я встал в лодке на ноги и с восхищением любовался обширной панорамой берега, моря и неба, как вдруг сестра схватила меня за рукав с негромким восклицанием удивления:

— Смотри, Джон! Свет в башне Кломбера!

Я повернул голову и всмотрелся в высокое белое строение, выглядывавшее из-за пояса деревьев. В одном из окон я различил слабый отблеск света; он вдруг исчез, а потом снова появился в другом окне, повыше. Там он мерцал некоторое время, а потом промелькнул поочередно в нескольких нижних окнах, покамест не скрылся из виду за деревьями. Ясно было, что кто-то с лампой или свечой поднялся по лестнице в башню, а потом вернулся в дом.

— Да кто же это может быть? — воскликнул я, обращаясь скорее к себе самому, чем к Эстер, потому что удивление на ее лице ясно говорило о том, что ей нечего предложить в ответ. — Или кто-нибудь из Бренксом-Бира захотел осмотреть дом?

Сестра покачала головой:

— Никто из них не рискнул бы и шагу ступить за ворота, — возразила она. — И потом, Джон, ключи ведь у агента в Вигтауне. Никто из здешних, даже будь они так любопытны, не смог бы туда попасть.

Когда я вспомнил о массивной двери и внушительных ставнях, ограждавших нижний этаж Кломбера, мне ничего не оставалось, кроме как признать силу сестриных аргументов. Неурочный посетитель должен был или приложить немалую силу, чтобы вломиться внутрь, или же получить в свое распоряжение ключи.

Заинтригованный этой маленькой тайной, я стал грести к берегу с намерением самому убедиться, кто бы мог вторгнуться в усадьбу и зачем. Оставив сестру в Бренксоме и взяв с собой Сэта Джемисона — старого моряка и самого крепкого среди здешних рыбаков — я отправился через пустошь в сгущающуюся темноту.

— А ведь в нем ночами неладно, в доме-то, — сообщил мой спутник, заметно замедляя шаги после того, как я сообщил ему цель нашей вылазки. Не зазря ведь собственный хозяин к нему на шотландскую милю не подходит.

— Ну, Сэт, вот тебе и кто-то такой, кто не боится входить туда, сказал я, показывая на большое здание, белеющее перед нами в сумерках.

Огонек, который мы видели с моря, двигался за окном нижнего этажа, ставни с окон оказались сняты. Теперь я различил второй, более слабый огонек, следовавший за первым в нескольких шагах. По-видимому, двое, один с лампой, другой со свечой или фонариком, внимательно осматривали дом.

— Ну нет, по мне — пусть каждый на свою кашу дует, — упрямо заявил Сэт Джемисон, решительно останавливаясь. — Что нам за дело, коли дух или призрак вздумал заглянуть в Кломбер? Последняя дурость в такие дела мешаться.

— Бросьте! — воскликнул я, — не воображаете же вы, что дух приехал сюда в пролетке? Что там за огни у ворот?

— Фонари пролетки, верно! — воскликнул мой спутник уже менее мрачным тоном. — Давайте править туда, мистер Вэст, да высмотрим на ней порт приписки.

К этому времени уже спустилась ночь, оставив только узкую полосу света на западе. Спотыкаясь в зарослях вереска, мы добрались до Вигтаунской дороги там, где высокие каменные столбы отмечали поворот на подъездную аллею Кломбера. Высокий экипаж стоял у ворот, лошадь щипала траву с узкой
придорожной полосы.

— Все в порядке, — объявил Джемисон, приглядевшись к покинутому экипажу. — Я его отлично знаю. Мэйстера МакНила карета, агента из Вигтауна, это который ключи хранит.

— Если так, то мы можем поговорить с ним, раз уж мы здесь, — ответил я, — они спускаются, если не ошибаюсь.

Пока я говорил, мы услыхали стук тяжелой двери, и через несколько минут два человека, один высокий и угловатый, второй низенький и толстый, приблизились к нам в темноте. Они так увлеклись беседой, что не заметили нас до тех пор, пока не вышли за ворота.

— Добрый вечер, мистер МакНил, — обратился я к вигтаунскому агенту по недвижимости, с которым меня когда-то знакомили.

Меньший из двоих обернулся ко мне и оказался действительно

МакНилом, но его более высокий спутник отпрыгнул в сторону и проявил все признаки страшного волнения.

— В чем дело, мистер МакНил? — услышал я его прерывающийся голос. Вот как вы исполняете свое обещание? Что это значит?

— Не волнуйтесь, генерал! Не волнуйтесь! — заговорил маленький толстый агент успокаивающим тоном, словно с испуганным ребенком. — Это молодой мистер Фотерджил Вэст из Бренксома, хотя что его привело сюда сейчас — понять не могу. Но раз уж вы должны быть соседями, я лучше всего поступлю, если воспользуюсь случаем и представлю вас друг другу. Мистер Вэст, это генерал Хизерстоун, он собирается снять Кломбер Холл.

Я протянул руку высокому незнакомцу, тот неохотно и с некоторыми колебаниями пожал ее.

— Я здесь, — пояснил я, — потому что заметил ваши огни в окнах, и мне пришло в голову, что могло случиться что-то неладное. Я очень рад, что пришел, потому что это дало мне возможность познакомиться с генералом.

У меня возникло впечатление, что пока я говорил, новый арендатор Кломбер Холла старался как можно лучше рассмотреть меня в темноте. Когда я кончил, он протянул длинную дрожащую руку и повернул фонарь пролетки так, что он пролил яркий свет на мое лицо.

— Боже милостивый, МакНил! — воскликнул он тем же дрожащим голосом, да этот парень коричневый как шоколад. Он не англичанин. Вы ведь не англичанин, вы, сэр?

— Я шотландец по рождению и по воспитанию, — сообщил я, удерживаясь от смеха только из-за очевидного ужаса моего собеседника.

— Шотландец, вот как? — отозвался он со вздохом облегчения.

— В наше время все на одно лицо. Вы должны извинить меня, мистер… мистер Вэст. Я человек нервный, чертовски нервный. Пойдемте, мистер МакНил, мы должны быть в Вигтауне меньше, чем через час. Доброй ночи, джентльмены, доброй ночи!

Оба они забрались в пролетку, агент взмахнул кнутом, и экипаж прогрохотал мимо нас прочь, в темноту, простирая вперед два ярких тоннеля желтого света, покуда шум колес не замер в отдалении.

— Что вы думаете о нашем новом соседе, Джемисон? — спросил я после долгого молчания.

— Право, мистер Вэст, сдается мне, он и вправду чертовски нервный. Может, с совестью не в ладу.

— Скорее с печенью, — предположил я. — Он выглядит так, как будто подверг свое здоровье слишком большим испытаниям. Но задувает холодный ветер, Сэт, друг мой, и нам обоим пора по домам.

Я пожелал своему спутнику доброй ночи и направился через пустошь к веселому красноватому огоньку окна бренксомовской гостиной.

ГЛАВА 3 О том, как развивалось наше знакомство с генерал-майором ДЖ. Б. Хизерстоуном

Легко можно себе представить, как взбудоражили наше небольшое общество все эти новости, что замок снова снят, и как снят, и кем, и всевозможные догадки о новых жильцах и о причинах, загнавших их в такую глушь.

Вскоре обнаружилось, что какие бы мотивы их сюда не привели, оставаться здесь они вознамерились долго, потому что из Вигтауна потянулись вереницы плотников и обойщиков, и стук молотков раздавался в замке с утра до ночи.

Удивительно, как быстро исчезли все следы непогоды, и большой угловатый дом предстал новеньким с иголочки, как если бы его возвели вчера. Стало ясным, что генерал Хизерстоун не стеснен в деньгах, и не скудость толкнула его в наши края.

— Может быть, он увлечен науками, — предположил отец, когда мы обсуждали этот вопрос за завтраком. — Может быть, он выбрал это уединенное место, чтобы закончить некий свой magnum opus. Если так, я буду счастлив предложить к его услугам свою библиотеку.

Надо было видеть, в какой велеречивой манере он говорил о двух картофельных чувалах книг.

— Возможно, вы и правы, отец, — сказал я, — но во время нашей короткой встречи генерал не показался мне человеком с ярко выраженными литературными вкусами. По-моему он здесь по совету врача — надеется, что покой и свежий воздух восстановят его расшатанную нервную систему. Если бы вы только видели, как он уставился на меня, ломая пальцы, вы бы сразу согласились, что она у него не в порядке.

— Хотела бы я знать, есть ли у него жена и дети, — сказала сестра. Бедняги, как им здесь будет одиноко! Да ведь кроме нас здесь нет никого, с кем можно было бы поговорить, на добрых семь миль кругом.

— Генерал Хизерстоун прославился в армии, — заметил отец.

— Как, папа, вы знаете что-нибудь о нем?

— Ах дорогие, — проговорил отец, улыбаясь в свою кофейную чашку, — вы только что смеялись над моей библиотекой, но как видите, иногда от нее бывает польза. — С этими словами он взял с полки томик в красной обложке и принялся листать его. — Вот Индийский Армейский Реестр трехлетней давности, — пояснил он,

— а вот и джентльмен, который нам нужен. Хизерстоун Дж. Б., кавалер ордена Бани, мои дорогие, и Креста Виктории — неплохо, а? Прежде полковник индийской пехоты, 41-й Бенгальский, но теперь в отставке в чине генерал-майора. Здесь, во втором столбце, послужной список — взятие Газни и оборона

Джелалабада, Собраон в 1848-м, индийский мятеж и покорение Удха. Пять раз упоминался в депешах. Я думаю, мои дорогие, что мы можем гордиться нашим новым соседом.

— Там, наверное, не написано, женат он или нет? — спросила Эстер.

— Нет, — отец вскинул седую голову, явно предвкушая собственную шутку, — под заголовком «Отважные предприятия» нет ничего подобного, хотя могло бы быть, дорогая, вполне могло.

Однако все наши сомнения вскоре разрешились, потому что в тот самый день, в который переделки и меблировка закончились, мне выпал случай съездить в Вигтаун, и я встретил по дороге карету, везущую генерала Хизерстоуна с семьей в их новый дом. Рядом с генералом сидела пожилая леди, утомленная и нездоровая на вид, а напротив — молодой человек примерно моих лет и девушка года на два, наверное, моложе.

Я приподнял шляпу и собирался проехать мимо, но генерал велел кучеру остановиться и протянул мне руку. Теперь, при свете дня, я разглядел, что его лицо, хотя и твердое и суровое, могло принимать довольно добродушное выражение.

— Как вы поживаете, мистер Фотерджил Вэст? — воскликнул он.

— Я должен извиниться перед вами, если я был немножко резок в ту ночь — вы должны простить старого солдата, который большую часть жизни провел в упряжке. Все равно вы должны признать, что слишком темнокожи для шотландца.

— В нас есть испанская кровь, — пояснил я, удивляясь про себя его настойчивому вниманию к этому предмету.

— Это, конечно все объясняет, — отозвался он. — Дорогая, — обернулся он к жене, позволь представить тебе мистера Фотерджила Вэста. А это мой сын и моя дочь. Мы приехали сюда в поисках покоя, мистер Вэст, полного покоя.

— И вы не могли бы найти для этого лучшего места, — сказал я.

— О, вы так думаете? Здесь, должно быть очень тихо и очень пустынно. Наверное, ночью можно обойти всю округу и не встретить живой души, а?

— Да, немногие гуляют, когда стемнеет, — согласился я.

— И вас не слишком беспокоят бродяги или странствующие нищие, а? Никаких жестянщиков, бродячих попрошаек, негодяев-цыган — не крутятся здесь подобные паразиты?

— Становится прохладно, — вмешалась миссис Хизерстоун, плотнее запахиваясь в котиковую накидку. — К тому же мы задерживаем мистера Вэста.

— В самом деле, дорогая, в самом деле. Трогайте, кучер! Всего хорошего, мистер Вэст.

Карета прогрохотала в направлении усадьбы, а я задумчиво направил свою лошадь шагом к нашей маленькой провинциальной метрополии.

Когда я выехал на Хай Стрит, мистер МакНил выбежал из своей конторы и остановил меня.

— Наши новые арендаторы уже прибыли, — сообщил он. — Отправились в замок сегодня утром.

— Я встретил их по дороге, — ответил я.

Глядя сверху вниз на маленького агента, я заметил, что он раскраснелся и носит все признаки недавнего употребления лишнего стаканчика.

— Люблю иметь дела с настоящими джентльменами, — проговорил он со смехом. — Они меня понимают, и я понимаю их. «Сколько писать?» — спрашивает генерал, раскрывая чековую книжку. «Двести», — говорю я, имея в виду небольшую прибавочку за мое время и заботы.

— Я думал, что вам заплатил землевладелец, — заметил я.

— Верно, верно, но прибавочку получить всегда неплохо. Он заполнил чек и бросил мне его так, вроде это старая почтовая марка. Вот так честные люди дела делают — каждому свое, и никому не обидно. А не то чтобы там за чужой счет наживаться. Заходите, мистер Вэст, попробуйте мое виски!

— Нет, спасибо. У меня дела.

— Да, да, дела — это главное. Да и пить по утрам не стоит. Что до меня, то кроме глотка до завтрака для аппетита, да может быть стаканчика или двух после, для пищеварения, я к спиртному до полудня не прикасаюсь. Что вы думаете о генерале, мистер Вэст.

— У меня еще не было возможности о нем судить, — ответил я.

Мистер МакНил постучал себя пальцем по лбу.

— Вот что о нем думаю я, — сообщил он доверительным шепотом, кивая мне головой. — Он упал, сэр, упал в моих глазах. Послушайте, мистер Вэст, что бы вы посчитали доказательством сумасшествия?

— Например, предлагать пустой чек вигтаунскому агенту по недвижимости, — предположил я.

— А! всегда вы шутите. Но послушайте, между нами, если бы человек вас спросил, как далеко отсюда морской порт, и заходят ли сюда корабли с Востока, и есть ли на дорогах бродяги, и не противозаконно ли будет, если он построит стену вокруг своей земли, что бы вы о нем подумали, а?

— Я подумал бы, конечно, что он человек эксцентричный, — признал я.

— Если б каждый получал, что ему полагается, наш друг поселился бы в доме с очень высокой стеной вокруг и притом не потратил бы на это ни единого фартинга.

— Где же это? — спросил я, снисходя к остроумию агента.

— Да в вигтаунском сумасшедшем доме, вот где, — воскликнул МакНил, захлебнувшись смехом, и я поехал своей дорогой, оставив его все еще хихикающим над своей веселой шуткой.

Приезд семьи новых арендаторов в Кломбер Холл ничуть не развеял монотонности жизни в нашем богом забытом углу, потому что вместо того, чтобы участвовать в простых удовольствиях, какие может предложить деревенская жизнь, или заинтересоваться, как мы надеялись, нашими попытками улучшить быт нашего небогатого арендаторского и рыбацкого люда, они, казалось, избегали появляться кому бы то ни было на глаза и едва ли вообще выходили за подъездные ворота.

Мы скоро обнаружили, что агент упоминал об ограждении участка не зря, потому что целой толпе рабочих пришлось трудиться вовсю от зари до зари, возводя высокую деревянную ограду вокруг всего имения.

Когда со стеной покончили и увенчали ее остриями, Кломбер Парк остался доступным разве что для какого-нибудь особенно дерзкого взломщика. Можно было подумать, что старый воин так пропитался военным образом мыслей, что, как Дядюшка Тоби, даже в мирное время не мог удержаться от сидения в осаде.

И, что еще более странно, он и припасами дом снабдил, как для осады, потому что Бигби, крупнейший зеленщик Вигтауна, сам похвалился мне в порыве радости и восторга, что генерал прислал ему заказ на сотни дюжин фунтов, банок и пакетов всевозможнейших видов консервированного мяса и овощей.

Можно себе представить, что все эти необыкновенные события не прошли без злых комментариев. По всей округе до самой границы Англии только и говорили, что о новых обитателях Кломбер Холла и о причинах их приезда.

Однако, единственной гипотезой, которую сумели произвести на свет наши буколические умы, осталась та, которая уже приходила в голову агенту, мистеру МакНилу — а именно, что генерал со всей своей семьей подвержен сумасшествию, либо, в качестве альтернативы, что он совершил некое отвратительное преступлние и пытается укрыться от последствий.

Оба эти предположения при сложившихся обстоятельствах были вполне естественны, но ни одно не казалось мне верным.

В самом деле, поведение генерала Хизерстоуна при нашей первой встрече давало все основания подозревать у него душевную болезнь, но никто не мог бы показать себя более разумным или более вежливым человеком, чем он впоследствии.

И потом, его жена и дети вели ту же уединенную жизнь, что и он, так что причина этого не могла заключаться в его собственном здоровье. А предположение, что он скрывается от правосудия казалось еще менее правдоподобным. Вигтаун место хмурое и уединенное, но не настолько уж дикое, чтобы прославленный воин мог надеяться здесь укрыться, да и не стал бы человек, боящийся огласки, давать столько пищи языкам.

В общем, я готов был поверить, что правильное решение загадки заключается в его собственном упоминании о любви к тишине, и что в наши края эту семью загнала почти болезненная жажда отдыха и одиночества. Очень скоро мы убедились, как далеко это стремление к изоляции может их завести.

Однажды утром отец спустился к завтраку с отсветом великой решимости на лице.

— Одень-ка розовое платье, Эстер, — распорядился он, — и ты, Джон, приоденься. Я решил, что мы сегодня прокатимся и засвидетельствуем наше почтение миссис Хизерстоун и генералу.

— Визит в Кломбер! — воскликнула Эстер, хлопая в ладоши.

— Я здесь нахожусь, — произнес отец с достоинством, — не только как управляющий лэрда, но и как его родственник. В этом качестве я уверен, что поступлю согласно его желаниям, если нанесу визит новым соседям и окажу им все внимание, какое только в наших силах. Сейчас им должно быть очень одиноко без друзей и знакомых. Что говорит великий Фирдоуси? «Изысканнейшее украшение в доме — друзья».

Мы с сестрой знали по опыту, что когда старик принимается обосновывать свое решение цитатами из персидских поэтов, это решение уже ничто не поколеблет. Можете не сомневаться, что вечером у дверей стоял фаэтон, а в фаэтоне сидел отец в костюме для визитов и натягивал пару новых перчаток.

— Сюда, дорогие мои, — позвал он нас, ловко щелкая кнутом.

— Покажем генералу, что ему не приходится стыдиться своих соседей.

Увы, гордость всегда предшествует падению. Нашим сытым пони и сияющей упряжи не суждено было в тот день произвести впечатление на арендаторов Кломбера. Мы подъехали к воротам, и я уже собирался выйти открыть их, когда наше внимание привлекла большая деревянная табличка, прибитая к дереву таким образом, что никто не мог пройти, не заметив ее. На белой доске большими черными печатными буквами красовалась следующая гостеприимная надпись:

ГЕНЕРАЛ И МИССИС ХИЗЕРСТОУН

НЕ ИМЕЮТ ЖЕЛАНИЯ

УВЕЛИЧИВАТЬ КРУГ СВОИХ ЗНАКОМСТВ

Несколько минут мы сидели, глядя на это объявление в молчаливом изумлении. Потом мы с Эстер, подкупленные нелепостью всей истории, расхохотались, но отец развернул упряжку и стал править домой со сжатыми губами и омраченным лицом. Я никогда не видел этого доброго человека так глубоко возмущенным, и я уверен, что возмутило его не мелочное чувство собственного оскорбленного тщеславия, а мысль о пренебрежении, оказанном лэрду Бренксома, чье достоинство он представлял.

ГЛАВА 4 О молодом человеке с седой головой

Если я и чувствовал себя уязвленным из-за этого семейного фиаско, то чувство было мимолетным, а вскоре и вовсе стерлось из моей памяти.

Так случилось, что как раз на следующий день мне пришлось проходить той же дорогой, и я остановился взглянуть еще раз на несносный плакат. Я стоял, глядя на него, и задавал себе вопрос, что могло побудить наших соседей предпринять такой оскорбительный шаг, как вдруг заметил милое девичье лицо, выглядывающее ко мне из-за ограды, и белую руку, горячо жестикулирующую, приглашая меня приблизиться. Когда я подошел, то разглядел ту самую молодую леди, которую видел в карете с генералом.

— Мистер Вэст, — быстро прошептала она, нервно оглядываясь кругом, я хочу извиниться перед вами за то унижение, которому вы и ваша семья подверглись вчера. Мой брат был на аллее и все видел, но он бессилен вмешаться. Уверяю вас, мистер Вэст, если эта ужасная вещь, — она показала на плакат, — раздражает вас, то брата и меня она мучает гораздо сильнее.

— Да почему же, мисс Хизерстоун? — отозвался я, сводя все к шутке. Британия свободная страна, и если человек предпочитает распугивать гостей из своих владений, окружающим нечего возразить.

— Это, по меньшей мере, грубо, — воскликнула она, капризно топнув ногой. — Подумать только, что и вашу сестру ни за что ни про что так обидели! Я готова провалиться от стыда при одной только мысли.

— Ради бога, не беспокойтесь об этом ни минуты, — попросил я искренне. — Я уверен, что у вашего отца есть какая-то неизвестная нам причина для такого поведения.

— Богу известно, что есть! — ответила она с неподдельной печалью в голосе, — а все-таки, я думаю, было бы достойнее встать лицом к опасности, чем бежать от нее. И все же ему лучше знать, и мы судить его не можем. Но кто это? — воскликнула она, испугано всматриваясь в темную аллею. — А, это мой брат Мордонт. Мордонт, — объяснила она брату, когда тот подошел, — я извинилась перед мистером Вэстом за вчерашнее от твоего имени так же, как и от моего.

— Я очень, очень рад возможности сделать это самому, — вежливо отозвался он. — Хотел бы я только встретиться с вашей сестрой и вашим отцом, чтобы извиниться и перед ними тоже. Беги-ка лучше в дом, малышка, скоро время завтракать. Нет-нет, не уходите, мистер Вэст. Я хочу сказать вам пару слов.

Мисс Хизерстоун с ясной улыбкой помахала мне рукой и легким шагом удалилась по аллее, а брат ее отпер ворота, вышел наружу и запер их за собой.

— Я немного прогуляюсь с вами, если вы не возражаете. Угощайтесь манилой, — он вытащил из кармана две сигары и протянул одну мне. — Они недурны, можете убедиться. В Индии я сделался знатоком табака. Надеюсь, я вам не помешал?

— Нисколько, — ответил я. — Я очень рад вашему обществу.

— Открою вам секрет, — признался мой спутник, — это первый раз, когда я вышел за пределы усадьбы с тех пор, как мы здесь.

— А ваша сестра?

— Она тоже никогда не выходила. Я удрал от отца сегодня, но ему бы это очень не понравилось, узнай он об этом. У него такая причуда, чтобы мы ни с кем, кроме друг друга, не имели дела. То есть некоторые назвали бы это причудой, что до меня, я думаю, у него есть солидные основания для всего, что он делает, хотя может быть, в этом случае он немного и перестарался.

— Вам должно быть очень одиноко, — сказал я. — Может быть, вам удастся иногда выскользнуть из дому и прийти покурить со мной? Вон тот дом — это Бренксом.

— Право же, вы очень добры, — ответил он, и взгляд его просиял. — Я бы с огромным удовольствием выбирался время от времени. Кроме Израэля Стэйкса, нашего старого кучера и садовника, мне не с кем словом перемолвиться.

— А ваша сестра — ей это, должно быть, еще тяжелее, — предположил я, считая в глубине души, что мой новый знакомый слишком много значения придает собственным неудобствам и слишком мало — неудобствам своего товарища по несчастью.

— Да, бедняжке Габриэль конечно не сладко, — согласился он беззаботным тоном, — но для мужчины моего возраста такое затворничество более неестественно, чем для женщины. Посмотрите на меня. Мне в марте исполняется двадцать три, а я не бывал ни в университете, ни в школе, если на то пошло. Я такой же невежда, как любой из здешних увальней. Вам это, конечно, кажется странным, и это действительно странно. Вы не думаете, что я заслуживаю лучшей участи?

При этих словах он остановился и повернулся ко мне, разведя руками в вопросительном жесте.

Я взглянул на его лицо, освещенное солнцем, и он действительно показался мне неподходящим узником для такой клетки. Высокий и мускулистый, с тонкими чертами умного смуглого лица, он мог бы сойти с полотен Мурильо или Веласкеса. В твердом рисунке рта и бровей, в собраной позе гибкой и хорошо сложенной фигуры чувствовалась скрытая энергия и сила.

— Учиться можно по опыту, а можно по книгам. — произнес я назидательно. — Если на вашу долю меньше пришлось одного, может быть вы преуспели в другом. Не могу поверить, чтобы вы провели свою жизнь в праздности и удовольствиях.

— Удовольствиях! — воскликнул он. — Удовольствиях! Смотрите! — Он стащил с себя шляпу, и я увидел, что его черные волосы пронизаны тут и там прядями седины. — Как вы думаете, бывает такое от удовольствий? — спросил он с горьким смехом.

— Вы должно быть пережили сильное потрясение, — проговорил я, пораженный этой картиной, — какую-нибудь страшную болезнь. Или может быть, причиной что-то более постоянное — непрерывно гложущая тревога? Я знавал людей не старше вас с такими же седыми волосами.

— Бедняги! — пробормотал он. — Мне их жаль.

— Если вы сможете выбираться время от времени в Бренксом, — предложил я, — попробуйте приводить с собой мисс Хизерстоун. Я знаю, что отец и сестра будут рады ее видеть, а развеяться часок-другой будет ей полезно.

— Нам очень сложно выбираться вдвоем, — ответил он. — Но если получится, я ее приведу. Может это и удастся как-нибудь после полудня, потому что старик время от времени устраивает сиесту.

Мы добрались до извилистой тропы, ответвляющейся от большой дороги и ведущей к дому лэрда, тут мой спутник остановился.

— Я должен возвращаться, — отрывисто сказал он, — или меня хватятся. Вы очень добры, Вэст, что так заинтересовались нами. Я вам очень благодарен, и Габриэль тоже будет благодарна, когда узнает о вашем любезном приглашении. Это делает вам честь — после того проклятого отцовского плаката.

Он пожал мне руку и ушел было обратно по дороге, но вскоре догнал меня бегом, прося остановиться.

— Мне пришло в голову, — пояснил он, — что мы здесь, в Кломбере, должны были прослыть великой тайной. А теперь вы, пожалуй, решили, что перед вами частный сумасшедший дом, и я не могу вас за это винить. Я понимаю, что поступаю не по-дружески, не удовлетворяя вашего любопытства, но я пообещал отцу молчать. Да к тому же, расскажи я вам все, что знаю, вы бы от этого мудрее не сделались. Но я хотел бы, чтобы вы знали: отец точно так же в здравом уме, как вы или я, и у него есть очень серьезные причины жить так, как он живет. Могу добавить, что его стремление к уединению проистекает не из каких-нибудь недостойных или бесчестных причин, а просто из инстинкта самосохранения.

— Так ему грозит опасность? — воскликнул я.

— Да, постоянная опасность.

— Но почему же он не обратится в суд за защитой? — спросил я. — Если он кого-то опасается, достаточно назвать этого человека, чтобы ему не дали возможности причинить вред.

— Дорогой Вэст! — произнес молодой Хизерстоун, — опасность, грозящая моему отцу, такго рода, что ее не может предотвратить никакое человеческое вмешательство. И все же, она реальна и, может быть, очень близка.

— Не хотите же вы сказать, что это сверхъестественная опасность!

— Ну, это, конено, вряд ли, — отозвался он после некоторого колебания. — Ладно. Я сказал гораздо больше, чем следовало, но я знаю, вы не обманете моего доверия. До свидания!

Он пустился обратно и скоро исчез за поворотом дороги.

Опасность, реальная и близкая, непредотвратимая человеческим вмешательством, и все же вряд ли сверхъестественная — что за головоломка в самом деле!

Прежде я смотрел на обитателей Холла просто как на людей эксцентричных, но после того, что рассказал мне сейчас молодой Мордонт Хизерстоун, я больше не мог сомневаться в том, что за всеми их действиями скрывается некий темный и зловещий смысл. Чем больше я думал над этой загадкой, тем более неразрешимой она мне казалась, и все-таки я не мог не думать о ней.

Угрюмый одинокий дом и странная катастрофа, нависшая над его обитателями, сильно возбуждали мое воображение. Весь вечер и до поздней ночи я сидел у огня, размышляя над услышанным и вызывая в памяти разные происшествия, которые могли бы снабдить меня новым ключом к тайне.

ГЛАВА 5 Как на нас четверых упала тень Кломбера

Надеюсь, читатели не примут меня за любопытствующего бездельника, если я скажу, что с течением дней и недель мое внимание и мои мысли все сильнее и сильнее тянулись к генералу Хизерстоуну и окружающей его тайне.

Напрасно пытался я трудной работой и напряженным вниманием к хозяйству лэрда направить свои мысли в какое-нибудь более здоровое русло. Чем бы я ни занимался, на земле или на воде, рано или поздно я обязательно обнаруживал, что ломаю голову над все той же загадкой, покамест она не овладевала мной до того, что я не мог больше думать ни о чем другом.

Я не мог пройти мимо пятифутовой ограды и больших железных ворот с их массивным замком без того, чтобы приостановиться и в который раз задать себе вопрос, что за секрет спрятан за этим непроницаемым барьером. И все-таки никакие мои рассуждения и наблюдения не помогли мне прийти хоть к маломальски приемлемому выводу.

Однажды вечером моя сестра вышла не то навестить больного крестьянина, не то заняться каким-нибудь другим из благотворительных дел, за которые ее полюбила вся округа.

— Джон, — спросила она, когда вернулась, — ты видел когда-нибудь Кломбер Холл вечером, в темноте?

— Нет, — ответил я, откладывая книгу. — Не видел с того самого вечера, когда генерал с мистером МакНилом делали свой обход.

— Так вот, Джон, может быть ты наденешь шляпу и прогуляешься со мной немного?

Что-то явно взволновало ее или испугало.

— Ну, девочка моя! — воскликнул я энергично. — В чем дело? Старый дом не загорелся, надеюсь? У тебя такой вид, как будто весь Вигтаун в пламени.

— До этого еще не дошло, — улыбнулась она. — Но ты взгляни, Джек, послушай меня. Мне бы очень хотелось, чтобы ты увидел это.

Я всегда воздерживался от рассказов, которые могли бы напугать сестру, так что она ничего не знала о моем интересе к делам наших соседей. Я надел шляпу и вышел вслед за сестрой в темноту. Она повела меня по узкой тропинке через пустошь к холму, с которого открывался взгляду Кломбер, не заслоненный растущими вокруг него елями.

— Ты только посмотри! — сказала сестра, остановившись на вершине холма.

Среди обширных темных пространств моря и пустоши, где тлели два-три скудных огонька Бренксома и разбросанных ферм, Кломбер лежал внизу, залитый сиянием. В нижних этажах ставни заслоняли иллюминацию, но выше, от широких окон третьего этажа до узких чердачных прорезей, не оставалось ни щели, ни скважины, не изливающей потоки света. Это выглядело так ослепительно, что на мгновение мне почудился пожар, но чистый и ровный свет скоро избавил меня от опасений. Ясно было, что дело просто в множестве ламп, равномерно расставленных по всему дому.

Это казалось тем более странным, что во всех этих ярко освещенных комнатах видимо никто не жил, а некоторые из них, насколько мы могли судить, даже не были меблированы. Во всем доме не виднелось ни движения, ни единого признака жизни — ничего, кроме ясного, не мерцающего желтого света.

Я еще не пришел в себя от этого зрелища, как вдруг услышал рядом быстрый короткий вздох.

— Что ты, Эстер, дорогая? — наклонился я к своей спутнице.

— Мне так страшно! Ох, Джон, Джон, уведи меня домой, мне так страшно!

Она вцепилась в мою руку и чуть не стянула с меня рукав куртки в явном припадке ужаса.

— Здесь нет ничего опасного, дорогая, проговорил я успокаивающе, нечего бояться. Что тебя так напугало?

— Я их боюсь, Джон, я боюсь Хизерстоунов. Зачем они так освещают дом каждую ночь? Мне говорили, что там всегда так. И почему старик убегает от каждого встречного, как испуганный заяц? Что-то здесь неладно, Джон, и я боюсь.

Я успокоил ее, как мог, и отвел домой, а потом позаботился, чтобы она выпила перед сном горячего негуса. После этого я избегал говорить с ней о Хизерстоунах, боясь ее взволновать, а сама она к этой теме не возвращалась. Однако, из ее слов я понял, что она уже некоторое время наблюдает за соседями сама, и это держит ее нервы в напряжении.

Я понимал, что одного только вида освещенного ночью дома было бы недостаточно для такого волнения, и что этот вид приобрел добавочное значение в ее глазах от соседства с другими событиями, оставившими у сестры неприятный или зловещий осадок.

К такому выводу я пришел тогда, а теперь знаю, что был прав, и что сестра имела даже больше поводов, чем я, предполагать что-то недоброе поблизости от арендаторов Кломбера.

Может быть, наш интерес к ним и порождался всего лишь обыкновенным любопытством, но события вскоре приняли оборот, теснее связавший нас с судьбой семьи Хизерстоунов.

Мордонт воспользовался моим приглашением и несколько раз приводил с собой в дом лэрда красавицу-сестру. Мы четверо вместе бродили по пустоши, а иногда, в хорошую, погоду поднимали паруса над нашим яликом и пускались в Ирландское море.

Во время таких вылазок брат с сестрой делались веселыми и счастливыми, как маленькие дети. Им доставляло живую радость сбежать из своей тоскливой крепости и видеть хоть несколько часов вокруг себя дружеские и сочувствующие лица.

Когда четверо молодых людей тайком поддерживают приятное знакомство, результат может быть только один. Знакомство согрелось в дружбу, дружба внезапно воспламенилась в любовь.

Сейчас, когда я пишу, Габриэль сидит рядом со мной и подсказывает мне, что, как бы ни был дорог этот предмет нам самим, но вся история наших взаимных чувств слишком личная, чтобы пересказывать ее здесь. Достаточно сказать, что через несколько недель после нашей первой встречи Мордонт Хизерстоун завоевал сердце моей дорогой сестры, а Габриэль дала мне тот обет, который не может нарушить сама смерть.

Я коснулся двойного союза, возникшего между нашими семьями, так кратко потому, что вовсе не хочу, чтобы это повествование выродилось во что-то вроде романа, и опасаюсь потерять нить фактов, которые взялся изложить. Они связаны с генералом Хизерстоуном, а к моей жизни относятся лишь косвенно.

Потому мне достаточно сказать, что после наших помолвок визиты в Бренксом участились, и что нашим друзьям иногда удавалось провести с нами целый день — когда дела призывали генерала в Вигтаун или подагра запирала его в спальне.

Что до нашего доброго отца — он всегда был готов приветствовать нас множеством шуток и подходящих к случаю восточных цитат, потому что у нас не было от него секретов, и он уже считал своими детьми всех четверых.

В иные дни, благодаря особенно мрачному или беспокойному настроению генерала, Габриэль и Мордонт неделями напролет не могли выйти за ворота. Старик даже караулил мрачным и молчаливым часовым у въезда или шагал взад-вперед по аллее, словно подозревая, что его затворничество пытались нарушить. Вечерами, проходя мимо, я видел его темную фигуру, скользящую в тени деревьев, или замечал суровое, резкое смуглое лицо, подозрительно глядящее на меня из-за ограды. Я часто испытывал к нему сострадание, при виде его беспокойных нервных движений, искаженных черт, взглядов украдкой. Кто бы мог подумать, что этот опасливый, скрытный человек был когда-то лихим офицером, что он сражался за свою страну и держал пальму первенства в храбрости среди окружавшего его множества храбрецов.

Но несмотря на бдительность старого солдата, мы умудрялись поддерживать отношения с нашими друзьями.

Позади дома ограду возвели так небрежно, что несколько жердей без труда вынимались, оставляя широкий просвет, доставивший нам много тайных свиданий, хотя и по необходимости коротких, потому что маневры генерала были непредсказуемы, и никакое укромное местечко не гарантировало от его визитов. Как ярко мне вспоминается одна из таких торопливых встреч. Она встает ясно, спокойно и отчетливо среди странных таинственных происшествий, назначенных вести нас к ужасной катастрофе, бросившей тень на наши жизни.

Помню, что когда я шел через поля, трава была мокрой от утреннего дождя, а воздух — густым от запаха мокрой земли. Габриэль ждала меня снаружи, у ограды, под древовидным боярышником, и мы стояли с ней рука об руку, любуясь длинной полосой вересковой пустоши и широким голубым каналом, оторочивающим ее кружевом пены. Далеко на северо-западе сверкала в солнечных лучах вершина горы Монт Тростон. Не сходя с места мы могли видеть дымы пароходов на оживленной морской дороге в Белфаст.

— Разве это не великолепно? — воскликнула Габриэль, обхватив мою руку. — Ах Джон, почему мы не можем уплыть вместе по этим волнам и оставить все тревоги на берегу?

— А какие тревоги ты хотела бы оставить позади, дорогая? — спросил я.

— Разве я не могу узнать их и помочь тебе их переносить?

— У меня нет от тебя секретов, Джон, — отозвалась она. — Наша главная тревога, как ты, наверное, давно понял, странное поведение бедного отца. Разве это не печально, что человек, игравший такую заметную роль в свете, мечется из одного глухого угла страны в другой и защищается замками и засовами, как сбежавший от суда вор? Вот тебе такая тревога, Джон, которую облегчить не в твоей власти.

— Но почему же он так себя ведет, Габриэль?

— Не могу сказать, — прямо ответила она. — Я только знаю, что он воображает, будто над нашими головами висит смертельная опасность, и что он сам навлек ее на себя, когда был в Индии. Какого рода эта опасность, я не лучше понимаю, чем ты.

— Зато твой брат понимает, — заметил я. — Он говорил мне однажды, что знает, в чем она состоит и считает ее реальной.

— Да, он знает, и мама тоже. Но от меня они все скрывают.

Сейчас бедный отец очень волнуется. Он в страшных опасениях день и ночь, но скоро пятое октября, а после пятого он успокоится.

— Откуда ты знаешь? — удивился я.

— По опыту, — серьезно объяснила она. — Пятого октября его страхи достигают предела. В прошлые годы он в этот день всегда запирал нас с Мордонтом в наших комнатах, так что мы понятия не имеем, что происходило, но всегда оказывалось на следующий день, что он успокоился, и каждый раз он оставался сравнительно спокойным до тех пор, пока этот день не приближался опять.

— Так значит, вам осталось ждать всего десять дней, — заметил я, потому что сентябрь близился к концу. — Кстати, дорогая, зачем вы освещаете по ночам все ваши комнаты?

— Так ты это заметил? Это все отцовские страхи. Он не потерпит ни одного темного угла во всем доме. Он бродит по комнатам добрую половину ночи — проверяет все от подвала до чердака. Мы завели большие лампы в каждой комнате и в каждом коридоре, даже в пустых, а у слуг приказ зажигать все подряд, как только начинает смеркаться.

— Удивительно, как это у вас держится прислуга, — рассмеялся я.

— Здешние горничные суеверный народ и боятся всего, чего не понимают.

— Кухарка и обе горничные из Лондона, они к нам привыкли. Мы им очень много платим за все неудобства. Один только Израэль Стейкс, кучер, родом из здешних мест, а он, кажется, человек основательный, его так легко не испугаешь.

— Бедная моя девочка, — воскликнул я, взглянув сверху вниз на тонкую грациозную фигурку рядом. — Такая атмосфера не для тебя. Почему ты мне не позволяешь избавить тебя от всего этого? Почему ты не соглашаешься, чтобы я пошел к генералу и прямо попросил твоей руки? В худшем случае он может только отказать.

Она изменилась в лице и побледнела от одной только мысли.

— Ради неба, Джон! Не вздумай сделать что-нибудь подобное. Он сорвет нас всех с места среди ночи, и недели не пройдет, как мы осядем в какой-нибудь глуши без всякой надежды увидеть вас когда-нибудь снова или получить от вас весточку. И потом, он никогда нам не простит, что мы выходили за ограду.

— Не думаю, чтобы он был такой бессердечный, — усомнился я.

— Лицо у него суровое, но глаза добрые.

— Он может быть добрейшим из отцов, — отозвалась она. — Но когда ему перечат, он становится ужасным. Ты его таким никогда не видел и, я надеюсь, не увидишь никогда. Именно эта сила воли и нетерпимость к возражениям делали его таким блестящим офицером. Уверяю тебя, в Индии все его очень высоко ценили. Солдаты его боялись, но пошли бы за ним куда угодно.

— А случались с ним тогда эти нервные припадки?

— Иногда, но далеко не такие сильные. Он, кажется, думает, что опасность, какой бы она ни была, растет с годами. Ох, Джон, это ужасно, жить вот так, под дамокловым мечом, — а мне ужаснее всех, потому что я понятия не имею, откуда ждать удара.

— Милая Габриэль, — я взял ее за руку и притянул к себе, — погляди на эти мирные земли и спокойное море. Кругом все так тихо и красиво! Вон там домики с красными черепичными крышами посреди серой пустоши, там живут только простые богобоязненные люди, которые зарабатывают себе на хлеб усердным трудом и ни к кому не питают вражды. В семи милях от нас лежит большой город, и в нем есть все, что изобрела цивилизация для поддержания порядка. Еще за десять миль расквартирован гарнизон, и в любое время дня и ночи оттуда можно вызвать роту солдат по телеграфу. Теперь скажи мне, дорогая, во имя здравого смысла, какая уму постижимая опасность может тебе угрожать в этой спокойной округе так близко от средств защиты? Ты уверяла меня, что ваши опасения не связаны с отцовским здоровьем?

— Нет, я уверена, что нет. Правда, доктор Истерлинг из Стренрэера навещал его раз-другой, но всего лишь из-за небольшого недомогания. Можешь мне поверить, причина не здесь.

— Тогда ты можешь поверить мне, — рассмеялся я, — что причины вообще нет. Есть какая-то странная мономания или галлюцинация. Никакая другая гипотеза не объяснит всех фактов.

— Разве мономания отца объясняет то, что брат поседел, а мама превратилась в тень?

— Конечно, постоянное беспокойство и тревога и не так еще действуют на чувствительные натуры.

— Нет, нет! — она печально качала головой, — на меня ведь они так не подействовали. Вся разница в том, что они знают эту ужасную тайну, а я нет.

— Девочка моя, дни семейных призраков и проклятий канули в прошлое. Теперь, вроде бы, никого не преследует нечистая сила, об этом можно забыть. А тогда что останется? Абсолютно нечего даже предположить. Верь мне, вся тайна в том, что индийская жара оказалась слишком сильной для головы твоего бедного отца.

Не могу сказать, что бы она мне ответила, потому что в этот момент она вздрогнула, будто услыхала что-то. Потом принялась испуганно оглядываться, и вдруг я увидел, как она переменилась в лице.

Взглянув туда же, куда и она, я ощутил внезапный приступ ужаса, увидав человеческое лицо, наблюдавшее за нами из-за дерева — лицо, каждую черту которого искажала самая злобная ненависть. Видя, что его заметили, человек выступил из укрытия и направился к нам — тут только я понял, что это никто иной, как сам генерал. Борода его взъерошилась от ярости, а глубоко сидящие глаза горели из-под тяжелых век самым жестоким и демоническим блеском.

ГЛАВА 6 Как я записался в гарнизон Кломбера

— Марш в свою комнату, дочка! — воскликнул он хриплым и грубым голосом, встав между нами и властно указав на дом. Потом дождался, пока Габриэль, бросив на меня последний испуганный взгляд, пролезла в отверстие, и повернулся ко мне с таким убийственным выражением лица, что я невольно отступил шага на два и крепче сжал мою дубовую трость.

— Вы… вы… — процедил он, вцепившись рукой в воротник, как будто ярость его душила, — вы посмели вторгнуться в мои владения! По-вашему я построил эту изгородь, чтобы вокруг нее могли собираться все паразиты королевства? О, вы были очень близки к смерти, мой милый юноша! Никогда не будете ближе, пока не пробьет ваш час. Взгляните сюда! — он вытащил из-за пазухи короткий массивный пистолет. — Стоило вам пролезть в эту дыру и ступить ногой на мою землю, я бы тут же проделал в вас окошко. Я здесь бродяг не потерплю, я знаю, как себя вести с такими господами, будь они черные или белые.

— Сэр, — произнес я. — Я никому не причинил вреда, придя сюда, и не знаю, чем заслужил такое беспримерное нападение. И позвольте мне заметить, что вы все еще целитесь в меня из пистолета, а руки у вас так дрожат, что он может, чего доброго, еще и выстрелить. Если вы не повернете его дулом вниз, мне придется, повинуясь чувству самосохранения, ударить вас по руке палкой.

Мой тон заставил его несколько поостыть.

— Так какого дьявола вас сюда принесло? — спросил он, пряча обратно свое оружие. — Может джентльмен спокойно жить без того, чтобы являлись шпионить и подглядывать за ним? Что у вас своих дел нет, а? А моя дочь? Что у вас с ней может быть общего, и что вы пытались у нее выведать? Ведь не случайно же вы сюда явились?

— Нет, — храбро признал я, — не случайно. Несколько раз мне представлялась возможность видеться с вашей дочерью и оценить ее многочисленные достоинства. Мы с ней обручены, и я пришел ради того, чтобы ее увидеть.

Вместо того, чтобы вспыхнуть, как я ожидал, яростью, генерал протяжно свистнул от удивления, а потом, облокотившись о решетку, тихо засмеялся.

— Английские терьеры любят вынюхивать медяниц, — сообщил он в конце концов. — Когда их привозят в Индию, они имеют обыкновение забредать в джунгли и выискивать там то, что представляется им медяницами. Но ящерка оборачивается ядовитой змеей — и вот бедная собачка больше не забавляется. По-моему, с вами случится что-то похожее, если вы не поостережетесь.

— Не собираетесь же вы оклеветать собственную дочь! — воскликнул я, горя возмущением.

— О нет, с Габриэль все в порядке, — отозвался он беспечно.

— А вот наша семья не та, с которой я мог бы рекомендовать кому-нибудь породниться. И прощу вас, объясните, как это случилось, что мне не известно о вашем милом маленьком соглашении?

— Мы боялись, сэр, что вы можете нас разлучить, — ответил я, чувствуя, что полная искренность — лучшая политика при данных обстоятельствах. — Может быть, мы ошиблись. Прошу вас, прежде чем принять окончательное решение, вспомните, что речь идет о счастье нас обоих. В
ваших силах разлучить наши тела, но души наши навсегда останутся соединенными.

— Дружище, — произнес генерал уже не зло, — вы не знаете, о чем просите. Между вами и кем бы то ни было, в ком течет кровь Хизерстоунов, пропасть, через которую не построить моста.

Все следы ярости исчезли из его поведения, уступив место слегка пренебрежительной насмешливости.

Его слова уязвили мою семейную гордость.

— Пропасть может оказаться уже, чем вам представляется, — холодно проговорил я. — Если мы живем в уединенном месте, это еще не означает, что мы какая-нибудь деревенщина. Я благородного происхождения по отцу, а моя мать из Бикенских Бикенов. Уверяю вас, что неравенство между нами не так велико, как вы, кажется, думаете.

— Вы меня не поняли, — ответил генерал. — Это мы не ровня вам. Есть причины, по которым моя дочь Габриэль должна жить и умереть незамужней. Брак с ней был бы не в ваших интересах.

— Но право, сэр, — настаивал я, — мне лучше знать, в чем мои интересы. Если вы перешли на эту почву, то спорить нам не о чем, потому что, уверяю вас, единственный мой интерес, затмевающий все другие, в том, чтобы женщина, которую я люблю, стала моей женой. Если это — ваше единственное возражение против нашего брака — можете не колеблясь давать согласие, потому что никакя опасность и никакое испытание, которые я могу навлечь на себя, женясь на Габриэли, ни капельки меня не беспокоят.

— Поглядите на этого бентамского петушка! — воскликнул старый солдат, улыбаясь моей горячности. — Легко презирать опасность, когда вы не знаете, что это за опасность.

— Так что это за опасность? — страстно откликнулся я. — Ничто на земле не отпугнет меня от Габриэли. Испытайте же меня!

— Нет, нет. Это не пойдет, — отвечал он со вздохом и продолжал задумчиво, словно разговаривая сам с собой:

— Отваги ему не занимать, и он вполне взрослый парень. Может, нам такая помощь и не повредила бы.

И он продолжал бормотать что-то себе под нос с отрешенным видом, как будто позабыв о моем присутствии.

— Послушайте, Вэст, — заговорил он наконец, — извините меня, если я сказал вам что-нибудь лишнее. Вот уже второй раз мне приходится извиняться перед вами за одно и то же. Больше этого не будет. Я, пожалуй, перегнул палку в своем стремлении к изоляции, но у меня есть к тому серьезные причины. Прав я или нет, но я вбил себе в голову, что в один прекрасный день на мой дом могут напасть. Если что-нибудь подобное случится, думаю, я могу рассчитывать на вашу помощь?

— Можете не сомневаться.

— Вот что, если вам передадут, например: «приходите», или даже просто: «Кломбер», вы поймете, что вас зовут на помощь, и поспешите немедленно, хотя бы и глухой ночью?

— Безусловно я так и сделаю, — отвечал я. — Но можно спросить, в чем опасность?

— Если вы будете знать, это ничего не даст. Да вы едва ли поймете, если я расскажу вам. Теперь я должен с вами попрощаться, потому что слишком долго оставался здесь. Помните, я на вас рассчитываю, как на солдата кломберского гарнизона.

— Еще одно, сэр, — заспешил я, потому что он повернулся уходить, надеюсь, вы не рассердитесь на дочь? Это из-за меня она все от вас скрывала.

— Все в порядке, — проговорил он с холодной непроницаемой улыбкой. я не такой дракон в лоне своего семейства, как вы, кажется, думаете. Что же до женитьбы, я бы вам по-дружески посоветовал забыть и думать о ней, а если это невозможно, то хотя бы отложить на время. Нельзя сказать, что сейчас может внезапно произойти. До свидания!

Он направился в рощу и быстро скрылся с глаз в густых зарослях.

Так закончилась наша необыкновенная беседа, которую этот странный человек начал, прицелившись в меня из заряженного пистолета, а кончил, признав во мне возможного будущего зятя. Я не знал, радоваться мне, или огорчаться.

С одной стороны, он, скорее всего, теперь постарается лучше следить за дочерью и не позволит нам общаться так свободно, как до сих пор. С другой стороны, я получил преимущество, добившись согласия возобновить свои ухаживания когда-нибудь в будущем. В конце концов я решил, направляясь в задумчивости домой, что мое положение теперь улучшилось.

Но эта опасность, эта бесплотная необъяснимая опасность, встающая за каждым углом и нависающая над каждой башней Кломбера! Как я ни напрягал свой ум, я не мог найти такого ответа на загадку, который не выглядел бы ребяческим и бессмысленным.

Одно обстоятельство казалось мне важным. Отец и сын, оба, независимо друг от от друга уверяли меня, что если бы мне рассказали, в чем дело, я едва ли понял бы рассказ. Какой же странной и чудовищной должна быть угроза, которую нельзя объяснить на понятном языке!

В ту ночь, перед тем, как лечь спать, я поднял руку в темноте и поклялся, что никакие силы человека или дьявола не ослабят моей любви к женщине, чье чистое сердце я имел счастье завоевать.

ГЛАВА 7 Как в Кломбер прибыл капрал Руфус Смит

Если только мне удалось передать достоверно все, что произошло, читатель поймет, как сильно увлечено было мое внимание и воображение. Разве я мог спокойно пробираться сквозь скучную рутину занятий управляющего, интересоваться соломенной крышей хибарки одного арендатора или парусом лодки другого, когда ум мой опутывали цепи упомянутых мною событий, и я непрестанно искал им объяснения?

Куда бы я не забрел в округе, мне отовсюду было видно квадратную белую башню над купой деревьев, а под этой башней злополучная семья ждала и опасалась, опасалась и ждала — чего? Этот вопрос все еще маячил неодолимым препятствием в конце любой цепи размышлений.

Даже как отвлеченная загадка эта тайна семейства Хизерстоунов завораживала и притягивала ум, а уж раз женщина, которую я любил в тысячу раз сильнее, чем себя самого, так нуждалась в ее разрешении, я был не в силах обратить свои мысли на что бы то ни было еще, пока не найду разгадки.

Отец получил из Неаполя письмо от лэрда, где говорилось, что путешествие пошло ему на пользу, и он не собирается покамест возвращаться в Шотландию.

Это устраивало нас всех, потому что занятия отца продвигались в Бренксоме прекрасно, и для него сущим наказанием оказалось бы возвращение в городскую сутолоку и шум. Что до моей милой сестры и меня — как вам уже известно, еще более серьезные причины заставляли нас любить Вигтауновские пустоши.

Несмотря на беседу с генералом — или, пожалуй, благодаря ей — я по меньшей мере дважды в день находил повод прогуляться мимо Кломбера и убедиться, что там все в порядке. В конце концов, генерал в какой-то степени доверился мне и даже просил моей помощи, поэтому я чувствовал, что наши взаимоотношения переменились, и у него нет больше прав сердиться на мое присутствие. И действительно, через несколько дней я встретил его у ограды, и он обошелся со мной вежливо, хотя и не вспоминал о нашей предыдущей встрече.

Он по прежнему казался до крайности нервным, время от времени вздрагивал и испуганно оглядывался. Я надеялся, что дочь его не ошиблась, когда называла пятое октября как переломный момент в его недуге, потому что при взгляде на его блестящие глаза и дрожащие руки у меня не оставалось сомнений, что человек не может долго прожить в таком нервном напряжении.

Я обнаружил, что наш заветный ход он велел заделать, и хотя я обшарил каждый дюйм длиннейшей ограды, мне так и не удалось найти другого слабого места. То тут, то там сквозь щели между досками мне удавалось разглядеть дом, и один раз я увидел у окна в нижнем этаже грубоватого на вид мужчину средних лет, очевидно, кучера Израэля Стэйкса. Но никаких следов Габриэли или Мордонта я не заметил, и их отсутствие меня встревожило. Я не сомневался, что будь они свободны, они нашли бы способ послать весточку нам с сестрой. Мои страхи все больше и больше обострялись с каждым новым прошедшим днем, не приносящим о них никаких известий.

Однажды утром — это было второго октября — я направлялся к усадьбе, надеясь, что мне посчастливится узнать что-нибудь о моей любимой, как вдруг заметил человека, сидящего на камне у дороги.

Подойдя ближе, я разглядел, что он нездешний и, судя по запыленной одежде и потрепаному виду, пришел пешком издалека. На коленях у него лежал большой ломоть хлеба и складной нож, но он, видимо, как раз кончил завтракать, потому что, заметив меня, стряхнул крошки с колен и поднялся на ноги.

Считаясь с его громадным ростом и оружием, которое он держал теперь в руке, я предпочел держаться другой стороны дороги, помня, что нужда делает человека отчаянным, и золотая цепочка, поблескивающая на моем жилете, может оказаться слишком сильным искушением для бродяги. Он подтвердил мои подозрения, загородив мне дорогу.

— Ну, дружище, — произнес я, изображая непринужденность, которую не чувствовал, — что я могу сделать для вас сегодня?

Загар придавал лицу бродяги цвет красного дерева, а глубокий шрам от угла рта до уха никоим образом его не украшал. Волосы его уже поседели, но держался он молодцевато, а заломленная набекрень меховая шапка придавала ему лихой полувоенный вид. В общем, он показался мне самым опасным бродягой из всех, с какими я когда-либо встречался.

Вместо того, чтобы ответить, он молча смерил меня мрачным дерзким взглядом, а затем с громким щелчком закрыл свой нож.

— Вы не ищейка, — произнес он. — Молоды, пожалуй. Меня упрятали в холодную в Пэйсли, меня упрятали в холодную в Вигтауне, но — разрази меня гром! — если еще хоть один пес ко мне прицепится, он навсегда запомнит капрала Руфуса Смита! Что за чертовски милая страна, где человеку не дают работы, а потом сажают его за то, что ему нечем зарабатывать на жизнь!

— Мне очень жаль видеть старого солдата в таком несчастьи, — сказал я. — В каких войсках вы служили?

— Королевская конная артиллерия. Чтоб ей пусто было, этой службе со всеми ее поторохами! Вот он я — в шестьдесят лет с нищенской пенсией в тридцать восемь фунтов десять шиллингов, которых мне и на пиво с табаком нехватает.

— А мне кажется, что тридцать восемь фунтов десять шиллингов в год должны бы вам служить неплохим подспорьем в старости, — заметил я.

— Вам кажется, а? — фыркнул он, подавшись вперед, покуда его обветренное лицо не оказалось в одном футе от моего. — Как по-вашему, сколько стоит этот сабельный удар? А моя нога в которой кости гремят и болтаются, будто они игральные, с тех пор как по ней проехал хобот пушечного лафета? Сколько это стоит, а? А печень, как губка, а малярия всякий раз, когда ветру вздумается дуть с востока — этому какая цена на рынке? Возьмете все за чертовы сорок фунтов в год, не откажетесь?

— Мы здесь доходами не избалованы, в этой части страны, — ответил я. — Вы здесь можете сойти за богача.

— Глупый здесь народ и привычки у него глупые, — отозвался он, вытаскивая из кармана черную трубку и набивая ее табаком. — Я знаю, что значит жить в свое удовольствие, и — чтоб мне пропасть! — когда у меня в кармане заводится монета, я трачу ее так, как ее надо тратить. Я дрался за мою страну, а моя страна плевать на меня хотела. Ну так пойду к русским, ей-богу! Я могу показать им такую дорогу через Гималаи, что афганцы с британцами здорово потрудятся, чтобы их не пустить. Сколько по-вашему такой секрет стоит в Санкт-Питербурге, а, мистер?

— Мне стыдно слушать, как старый солдат говорит такие вещи даже в шутку, — сказал я сурово.

— В шутку, как же! — воскликнул он, добавив длинное раскатистое ругательство. — Я бы давно так и сделал, если б с ними стоило связываться. Один Скобелев чего-то стоил, да он на том свете. Что мне надо знать, так это, слышали вы что-нибудь в этих местах о человеке по имени Хизерстоун, о том самом, что был полковником 41-го Бенгальского? Мне сказали в Вигтауне, что он живет где-то по соседству.

— Он живет в том большом доме, показал я на Кломберскую башню. Пройдите немного дальше по дороге и увидите ворота, но генерал не в восторге бывает от посетителей.

Последней фразы я мог бы и не говорить, потому что в тот же миг, как я указал дорогу, капрал Руфус Смит захромал прочь. Его способ передвижения оказался самым необыкновенным из всех, которые я когда-либо видел — правой ногой он касался земли едва ли раз на полдюжину шагов, зато так интенсивно работал другой конечностью, что передвигался удивительно быстро.

Я был так ошеломлен, что стоял посреди дороги, глядя вслед этой несуразной фигуре, покамест мне вдруг не пришло в голову, что встреча такого грубого человека с раздражительным и вспыльчевым генералом может плохо кончиться. Поэтому я пошел следом за капралом, прыгавшим по дороге, как большая неуклюжая птица, и догнал его у въездных ворот, где он встал, ухватившись за прутья и вглядываясь в темную подъездную аллею за ними.

— Хитрый старый шакал, — произнес он, оглядываясь на меня и кивая в направлении замка, — так это его бунгало. там, между деревьями?

— Это его дом, — отвечал я, — но примите мой совет: придержите свое красноречие, если собираетесь говорить с генералом. Он не тот человек, который станет терпеть всякие вольности.

— Ваша правда. Он всегда был твердым орешком. Да уж не он ли идет там по аллее?

Я взглянул сквозь решетку и, действительно, увидел генерала — тот либо заметил нас, либо услыхал наши голоса и теперь спешил к воротам. Время от времени он останавливался и всматривался в нас из тени деревьев, словно колебался, подходить или нет.

— В разведку вышел! — пробормотал капрал с хриплым смешком.

Боится — и я знаю, чего он боится. Он-то уж сам в ловушку не полезет, шалишь! Тертый калач, могу поклясться — да и есть с чего! Тут он вдруг привстал на цыпочки, помахал рукой между прутьями и закричал во весь голос:

— Подходите, мой отважный командир! Подходите! Горизонт чист, врага не видно.

Это фамильярное обращение видимо ободрило генерала, потому что он быстро подошел к нам, хоть я и видел по цвету его лица, что он вот-вот вскипит.

— Как вы здесь, мистер Вест? — произнес он, заметив меня. — Что вам нужно и зачем вы притащили с собой этого типа?

— Я не притащил его с собой, сэр, — возразил я с негодованием. — Я встретил его здесь на дороге, он спросил, где найти вас, и я показал. Мне ничего о нем неизвестно.

— Ну так чего вам от меня нужно? — резко спросил генерал, поворачиваясь к пришельцу.

— С вашего позволения, сэр, — поднося руку к кротовой шапке, отозвался просительным тоном бывший капрал с униженным видом, странно противоречащим его прежнему вызывающему поведению. — Я старый служака-пушкарь ее величества, сэр, мне случалось слышать о вас в Индии так я подумал, может вы меня возьмете грумом или садовником, или там еще кем, кто вам нужен?

— Мне очень жаль, но я ничего не могу для вас сделать, дружище, ответил старый солдат непреклонно.

— Но вы дадите мне чуточку подработать, просто, чтоб поддержать меня, сэр? — продолжал раболепный попрошайка. — Вы же не захотите, чтобы старый товарищ пропал из-за нескольких недостающих монет? Я был с бригадой Сэйла на перевалах, и я участвовал во втором взятии Кабула.

Генерал Хизерстоун внимательно взглянул на просителя, но ничего не ответил.

— Я был вместе с вами в Газни, когда стены разрушило землетрясение, и мы оказались в ружейном выстреле от сорока тысяч афганцев. Расспросите меня, и вы увидите, что я не вру. Мы вместе пережили все это в молодости, а теперь, когда мы постарели, вы живете в прекрасном доме, а я помираю с голоду у обочины дороги. По мне, это нечестно.

— Вы дерзкий негодяй, — сказал генерал. — Будь вы хорошим солдатом, вам никогда не понадобилось бы попрошайничать. Я вам и фартинга не дам.

— Еще одно слово, сэр, — воскликнул бродягя, видя, что собеседник его собрался уходить. — Я был на перевале Терада.

Хизерстоун обернулся так резко, как будто услышал не слова, а пистолетный выстрел.

— Что…. что такое? — переспросил он, запинаясь.

— Я был на перевале Терада, сэр, и я знал человека, которого звали Гулаб Шах.

Эту последнюю фразу он прошипел полушепотом, и лицо его исказила злобная усмешка. Слова его произвели на генерала потрясающее действие. Он отшатнулся от ворот, и его смуглое лицо сделалось пятнистосерым. С минуту он не находил в себе сил говорить. Наконец выдавил:

— Гулаб Шах! Кто вы такой, что знаете Гулаб Шаха?

— Посмотрите получше. — посоветовал бродяга. — Взгляд у вас что-то не такой острый, как сорок лет назад.

Генерал устремил на потрепанного гостя долгий и пристальный взгляд, и вдруг я увидел, как вспыхнуло в его глазах воспоминание.

— Бог мой! — воскликнул он. — Да ведь это капрал Руфус Смит!

— Дошло, наконец-то, — хихикнул тот. — А я все думал: сколько же это времени вам понадобится. И начнем с того, что откроем ворота, ладно? Невесело это — болтать сквозь решетку. Слишком похоже на тюремное свидание.

Генерал с остатками волнения в лице нервно дрожащими пальцами отодвинул засов. По-моему, узнав в пришельце капрала Руфкса Смита, он вздохнул облегченно, и все же его поведение ясно показывало, что он отнюдь не усмотрел в этом визите подарок небес.

— Ну капрал, — произнес он, распахивая ворота, — я часто гадал, живы ли вы, или умерли, но никогда не рассчитывал с вами еше раз повстречаться. Как вы провели все эти годы?

— Как провел? — ворчливо отозвался капрал. — В основном пьяным провел. Как получу деньги, так и промотаю на выпивку, и покуда их хватало был мне покой. Как разорился дочиста — пошел бродяжничать, частью в расчете подобрать где на выпивку, частью чтобы вас поискать.

— Извините, что мы говорим о своих делах, Вэст, — обернулся ко мне генерал, потому что я стал было прощаться. — Вы уже знаете кое-что, а через несколько дней можете и вовсе увязнуть вместе с нами с головой.

Капрал Руфус Смит оглянулся на меня в предельном изумлении.

— Увязнуть с нами? Он-то сюда как влип?

— Добровольно, добровольно, — торопливо объяснил генерал. — Это мой сосед, он предложил свою помощь, если понадобится.

Это объяснение, кажется, еще сильнее поразило капрала.

— Да это почище петушиного боя! — воскликнул он, разглядывая меня с восхищением. — Никогда не слыхал ничего подобного.

— А теперь, когда вы меня нашли, капрал Смит, — спросил арендатор Кломбера, — что вам от меня нужно?

— Да все. Мне нужна крыша над головой и одеженка, и еда, и, прежде всего, выпивка.

— Ладно, я возьму вас в дом и сделаю для вас все, что могу, произнес генерал медленно. — Но помните, Смит, должна быть дисциплина. Я генерал, а вы капрал, я хозяин, — вы слуга. Не заставляйте меня напоминать вам это.

Бродяга выпрямился во весь рост и поднял правую руку с раскрытой ладонью в военном приветствии.

— Я могу взять вас садовником и отделаться от своего парня. Что до бренди — будет вам паек и не больше. Мы тут в замке не пьяницы.

— И вы сами обходитесь без опиума или бренди, или чего-нибудь такого, сэр? — со странным выражением спросил капрал.

— Безусловно, — твердо отозвался генерал.

— Ну, могу только сказать, что у вас больше духу, чем у меня. Понимаю теперь, за что вам дали тот крест во время бунта. Если б мне пришлось слушать эту штуку ночь за ночью без капельки горячительного для храбрости да я б мигом спятил.

Генерал Хизерстоун поднял руку, словно боясь, как бы его товарищ не сказал слишком много.

— Я должен поблагодарить вас, мистер Вест, — обратился он ко мне, за то, что вы указали мой дом этому человеку. Я не хотел бы допустить, чтобы старый товарищ, как бы он ни был прост, опустился на дно, и если я согласился исполнить его просьбу не слишком охотно, так только оттого, что сомневался, тот ли он, за кого себя выдает. Идите-ка в дом, капрал, я сейчас за вами.

— Бедняга, — продолжал он, глядя как новоприбывший ковыляет по аллее своей невообразимой походкой. — У него пушка проехалась по ноге и раздробила кости, но упрямец не пожелал позволить докторам ее отрезать. Теперь я его припоминаю молодым солдатом в Афганистане. Мы с ним вместе пережили парочку странных приключений — как-нибудь я вам расскажу — так что, естественно, я питаю к нему слабость. Он вам что-нибудь обо мне рассказывал до того. как я подошел?

— Ни слова.

— А! — произнес генерал небрежно, но с видимым облегчением. — Я думал, он вспоминал что-нибудь о старых временах. Ну, я должен идти и присмотеть за ним, а то неровен час, прислуга перепугается. До свиданья!

Помахав мне рукой, старый генерал поспешил вдогонку за своим новым домочадцем, а я пошел вдоль ограды, пристально вглядываясь в каждую щель, но мне так и не удалось увидеть ни Мордонта, ни его сестру.

Вот так. Я довел свой рассказ до появления капрала Руфуса Смита, и его появление оказалось началом конца.

Теперь наступил момент передать перо человеку, который знал, что происходило внутри Кломбера в те месяцы, когда я наблюдал за ним снаружи.

Правда, Израэлю Стэйксу, кучеру, от пера было бы мало толку, потому что он не умеет ни читать, ни писать, но мистер Мэтью Кларк, пресвитерианский священник из Стоункирка, записал его сообщение, должным образом засвидетельстванное гигантским крестом напротив имени рассказчика. Не удивлюсь, если окажется, что добрый священнмк слегка сгладил стилистические шероховатости, но мне жаль, если это так, потому что в дословной передаче рассказ стал бы, пусть менее понятным, зато более интересным.

Глава 8 Сообщение Израэля Стейкса (Записанное и засвидетельстванное его преподобием Мэтью Кларком, пресвитерианским священником из прихода Стоункирк, что в Вигтауншире.)

Мейстер Фотерджил Вэст и наш священник сказали, что я могу рассказать все, что знаю о генерале Хизерстоуне и его доме, но не должен слишком много болтать о себе, потому что про мои делишки читать никому не интересно. Но это уж вранье, право слово. Мы, Стэйксы, от людей не прячемся, нас все знают и уважают по обе стороны границы, и даже в Нитсдэйле и Аннандэйле не один найдется такой, кто рад будет услыхать новости о сынке Арчи Стэйкса из Экклфикана.

Да уж ладно, сделаю, как сказано, ради мистера Вэста — авось не позабудет этого, когда придет мой черед просить об одолжении.[212] Сам я писать не обучен, потому как папаша меня посылал не в школу, а на поле ворон пугать, зато он меня воспитал в правилах истинной церкви и в почитании Конвенанта, за что я благодарю Господа!

Так вот, в середине мая встречает меня на улице тот недвижимый агент, мейстер Макнэйл, и принимается выведывать, не надобно ли мне местечка кучера и садовника. По правде говоря, я как раз сам искал чего-то в этом роде, да не слишком торопился в этом признаваться.

— Хотите — нанимайтесь, хотите — нет, — разозлился он в конце концов. — Место хорошее, ему многие обрадуются. Хотите — приходите ко мне в контору завтра в два и расспросите джентльмена сами.

И это все, что я сумел из него вытянуть, потому как он человек скрытный и в сделках не промах, что ему на том свете боком выйдет, хоть на этом он и набил себе мошну. Грядет день — и с левой стороны от престола господня встанет целый сонм всяких агентов, и не удивлюсь, коли мейстер Макнэйл окажется среди них.

Ладно, пошел я утром в контору, а там был агент и с ним высокий седой? господин с лицом сморщенным и коричневым — ни дать ни взять грецкий орех. Взглянул он на меня строго — а глаза светятся, как угли, — да и говорит:

— Мне сказали, что вы родились в этих краях.

— Ага, — говорю, — и никогда не уезжал отсюда.

— Никогда не выезжали из Шотландии? — переспрашивает.

— Дважды выбирался на ярмарку в Карлайсл, — говорю я, потому что я человек, возлюбивший правду, и еще потому, что агент соврать не дал бы — я у него там перехватил двух бычков да телку, которых он сторговывал для Драмлейской фермы.

— Я узнал от мейстера Макнэйла, — говорит генерал Хизерстоун, потому как это именно он и был, и никто другой, — что вы не умеете писать.

— Не, — говорю.

— И читать.

— Не, — говорю.

— Кажется мне, — говорит он, поворотившись к агенту, — что он как раз тот человек, что мне нужен. Слуги нынче испорчены, — говорит, черезмерчивым омбразованием. Не сомневаюсь, Стэйкс, что вы мне подойдете. Получите три фунта в месяц и стол, но я сохраняю за собой право предупредить вас об увольнении за двадцать четыре часа. Устраивает?

— Прошлый раз, как я служил, — совсем другие были условия, — говорю я с недовольным видом.

А это, между нами говоря, чистая правда была, потому как старик Скотт мне давал только фунт в месяц да кашу дважды в день.

— Ладно, ладно, — говорит он, — может и повысим, если подойдете. Пока вот вам шилинг в подарок, раз мейстер Макнэйл говорит, что таков обычай, и жду вас в Кломбере в понедельник.

Вот я и пошел в понедельник в Кломбер — ну и громадный же домище, целых сто окон, а то и больше, и места хватит половине прихода спрятаться. А насчет сада — так для меня работы почитай что и не было вовсе, и лошадь из конюшни не выводили всю неделю напролет. Мне-то все-таки дела хватило изгородь ладить несусветную, не говоря уже про чистку ножей, вилок, сапог и прочие всякие заботы, которые для баб годятся, а не для взрослых мужчин.

На кухне, кроме меня, еще было двое — кухарка Элиза да горничная Мэри

— обе темные бедные создания, которые всю жизнь прозябали в Лондоне и ничего про белый свет не знают. Мне с ними и говорить-то было не о чем, потому что они люди простоватые, нормального английского языка почитай что и не понимают,[213] и о спасении своих душ беспокоятся не больше, чем жабы на болоте. Когда кухарка сказала, что не уважает Джона Нокса, а та, другая что и шестипенсовика не даст за «Беседы об истинной церкви» мейстера Дональда Максноу, я понял, что мне только и остается препоручить их души Всевышнему.

Господ было четверо: генерал, миледи, мейстер Мордонт и мисс Габриэль, и немного мне времени понадобилось, чтобы приметить что-то неладное. Миледи ходила тонкая и белая, как привидение, и я много раз видел, как она сама с собой говорит и плачет. Я видел, как она ходила взад-вперед по лесу, где, думала, никто ее не мог видеть, и ломала руки, будто умалишенная.

Еще и молодой джентльмен с сестрой — оба глядели озабоченными, а уж генерал больше всех, у других-то день на день не приходится, а он всякий божий день без передышки ходил мрачный, как висельник под петлей. Я пытался выведать у баб на кухне, что в семействе не слава богу, но кухарка — та мне ответила, что не ей встревать в господские дела, и что, пока ей платят за работу, ее все это не касается. Обе они, бедняжки, туповатые и беспомощные, двух слов в ответ на простой вопрос связать не могут, хотя, когда приспичит, так небось кудахтают вовсю.

Ну ладно, шли недели, потом месяцы, а в поместье не то чтобы лучше, а все хуже и хуже делалось. Генерал все больше нервничал, а хозяйка его — та все грустнее и грустнее становилась, хотя друг с дружкой они не бранились, нет — я-то знаю, потому что завтракали они вместе, а я как раз в этот час взял себе привычку обстригать розовый куст под окном, так что и не хотел, а все слышал, что они промеж себя разговаривали, хоть и за решеткой.

При молодежи-то они почитай что и не разговаривали вовсе, но, как те уйдут, так сразу речь заходила о каком-то близком испытании для них для всех, хоть я так и не смог из их слов понять, чего они боялись. Я не раз слышал, как генерал говорил, что не боится смерти или понятной опасности, которой можно противостоять, но что это изнурительное ожидание и неизвестность из него жилы выматывает. Тут миледи принималась его успокаивать и говорить, что, может, дело и не так уж плохо, как он думает, может еще и обойдется, да только зря на него слова тратила.

Что до молодежи, я-то отлично знал, что они не больно усердно за стенкой сидели, а удирали при первой возможности с мейстером Фотерджилом Вэстом в Бренксом, но генерал слишком был занят своими страхами, чтоб смотреть кругом, а я так про себя решил, что ни садовник, ни кучер за детьми присматривать не обязан. Ему бы знать в его годы, что запрещать что-нибудь девчонке да парню — лучший способ их к этому привадить. Господь в этом убедился в райском саду, а жители Эдема от жителей Вигтауншира ни на волос не отличаются.

Еще об одном дельце я, кажется, позабыл, а надо бы рассказать.

Генерал в спальне жены не ночевал, а спал один в дальнем углу дома, так далеко от всех прочих, как только мог. Эту комнату он всегда запирал, и никому туда ходу не было. Он сам себе и постель стелил, и прибирал, а никому из нас даже в коридор, что вел к этой двери, заглядывать не дозволялось.

А по ночам он бродил по всему дому, везде лампы развесил, так, что нигде не оставалось ни уголочка темного.

Сколько раз я со своего чердака слыхал, как он бродит туда-сюда, туда-сюда по коридорам с полуночи до петухов. Оно невесело — слушать это да раздумывать: уж не привез ли он часом из своей Индии какие-никакие языческие да идолопоклоннические штучки, не точит ли его душу червь, что гложет и не умирает. Я бы его спросил, не облегчит ли его душу беседа с преподобным Дональдом Максноу, да это, может статься, было бы ошибкой, а генерал не тот человек, с которым станешь рисковать ошибиться.

Как-то работал я на лужайке, а он приходит и спрашивает:

— Случалось вам когда-нибудь стрелять из пистолета, Израэль?

— Господи помилуй! — говорю. — Да я сроду ничего этакого в руках не держал.

— Тогда лучше и не пытайтесь, — говорит. — Каждому свое оружие, говорит. — Могу поручиться, вы справитесь с хорошей яблоневой дубиной.

Я душой кривить не стал, прямо говорю:

— Ну а как же! Не хуже любого в наших краях.

— Дом стоит уединенно, — поясняет генерал, — какие-нибудь негодяи могут вломиться. Всегда лучше быть наготове. Я, вы, мой сын Мордонт и мистер Фотерджил Вэст из Бренксома — он придет, если его позовут справимся, как по-вашему?

— Право, сэр, — отвечаю, — пировать, как говорится, лучше, чем воевать, но, если вы мне повысите на фунт жалование, так я не откажусь ни от того, ни от другого.

— Из-за этого мы не поссоримся, — говорит генерал и соглашается на лишние двенадцать фунтов в год так легко, будто это двенадцать мыльных пузырей.

Ну, я плохо думать о нем, конечно, не хотел, но тут не мог не заподозрить, что деньги, с которыми так легко расстаются, не могут быть нажиты честно.

Я человек от природы не любопытный и нос в чужие дела совать не люблю, но тут уж не мог успокоиться, пока не узнаю, чего это генерал по ночам бродит и что ему спать не дает. Так вот, подметал я как-то коридоры, вижу — неподалеку от генеральской двери кучей навалены занавеси, старые ковры и все такое. Тут мне вдруг приходит в голову мысль, и я себе говорю:

— Израэль, — говорю, — дружок. Почему бы тебе здесь не спрятаться сегодня же ночью и не взглянуть на старика, когда ему будет невдомек, что на него живой человек смотреть может?

И чем больше я об этом думал, тем легче мне это казалось, так что я в конце концов решил это сделать без промедления.

Как вечер пришел, сказал я бабам, что страдаю зубами и пойду пораньше спать. Я отлично знал, что как уйду к себе, так про меня больше никто и не вспомнит, так что я чуть подождал, слышу — все тихо, сбросил башмаки и бегом по черной лестнице к той куче тряпья. Залез под старый ковер, гляжу в дырку.

Там я и просидел, как мышь в корзине, покуда генерал не прошел мимо в спальню и все в доме не успокоилось.

Право слово! Второй раз я бы на это не пошел, хоть бы и за все денежки Объединенного Дамфрийского Банка. Как подумаю — мороз по коже! До чего жутко лежать там в мертвой тишине и ждать, и ждать, а кругом ни звука, только старые часы гулко тикают где-то в коридоре.

Сначала я в одну сторону смотрел, потом в другую, но мне все что-то чудилось в той стороне, куда я как раз не смотрел. На лбу у меня холодный пот выступил, а сердце колотилось вдвое скорее тех часов, а хуже всего, что пыль с ковров набилась мне в глотку — вот-вот раскашляюсь!

Бог мой! Как только волосы у меня не поседели. Знал бы — не согласился бы и за пост лорд-мэра в самом Глазго.

Ну ладно. Было уже два часа утра или, может, немного больше, и я как раз подумал, что так ничего и не увижу, да, надо сказать, не слишком об этом пожалел, как вдруг мне послышался звук, ясный и отчетливый в тишине ночи.

Меня уже и раньше просили описать этот звук, но оказалось, что не так-то просто дать кому-то понять, что за звук, если ни он, ни ты никогда раньше ничего подобного этому звуку не слышали. Это был резкий короткий звон — похоже, вроде как, если провести пальцем по краю винного бокала, но куда тоньше и выше, и громче, и с чем-то вроде всплесков, как звон дождевых капель в бочке с водой.

Я с перепугу сел среди ковров, высунулся, как гриб из опавших листьев, и давай слушать. Но все опять стихло, кроме ровного тиканья часов.

Вдруг звук раздался снова, такой же ясный, резкий и тонкий, и теперь и генерал его услышал, потому что он вроде как застонал за дверью, как усталый человек, когда его разбудили. Я слышал, что он встал и оделся, а потом принялся расхаживать туда-сюда по комнате.

Право слово! Минуты не прошло, как я уже завернулся в ковры обратно. Лежу, дрожу с головы до ног, бормочу все молитвы, какие знаю, а сам все гляжу в дырку на генеральскую дверь.

Скоро я услышал, как поворачивается ручка, и дверь медленно открылась. В комнате горел свет, и я только на секунду успел увидеть что-то вроде ряда мечей торчком вдоль стены, как генерал выскользнул наружу и закрыл дверь за собой. Он был в халате, в красном колпаке и в туфлях без задников с загнутыми носами. Я было вообразил, что он ходит во сне, но тут он подошел ближе и стало видно, как у него глаза блестят, а лицо скривилось, будто что его мучает. Верьте мне или нет, а я и сейчас дрожу, как вспоминаю эту высокую фигуру, это желтое лицо в длинном-длинном темном и тихом коридоре.

Я лежу, не дышу, смотрю на него, а когда он подошел совсем близко, тут у меня и сердце стучать перестало, потому что «дзынь!» — громко и четко всего только в ярде от меня раздался тот самый звук.

Что это звенело, где оно было — убейте, не могу сказать. Может, это и генерал, но только тогда Бог его ведает, как он это сделал, потому что руки его в тот момент висели без дела, я хорошо видел. Звук от него послышался, это да, только мне показалось, что звенело где-то у него над головой, но это был такой бесплотный, нездешний, недобрый звук, что про него так просто не скажешь, откуда он слышался.

Генерал его вроде как даже и не заметил, а пошел себе дальше и скоро исчез из виду, а я уж, можете мне поверить, секунды не потерявши, выкарабкался из своего логова и драпанул к себе, и хоть бы теперь все призраки Красного Моря стали хороводиться по дому вдоль и поперек, я бы и носа не высунул взглянуть на них.

Я никому и слова не сказал, но про себя решил, что и не минутку лишнюю в Кломбер Холле не останусь. Четыре фунта в месяц неплохие деньги, но ими человеку не заплатишь за потерю душевного покоя, а может статься, и самой души, потому что, если уж где завелся дьявол, то не знаешь, какую ловушку он тебе придумает, хоть и сказано, что Провидение сильнее врага рода человеческого, но на себе я этого проверять не согласен.

Я понял, что над генералом и всем его домом нависло какое-то проклятие, а проклятие должно пасть на головы тех, кто его заслужил, а не на богобоязненного пресвитерианина, который за всю жизнь ни разу с праведной тропы не оступился.

Сердце у меня болело за юную мисс Габриэль, потому что она красотка и добрая девушка, но я помнил, в чем мой долг перед самим собой, и знал, что должен идти вперед, не оглядываясь, как Лот вышел из греховных городов равнины.

Этот ужасный звук все звенел в моих ушах, я не смел оставаться один в коридорах — вдруг еще раз его услышу! Я только и ждал, пока представится случай предупредить генерала об уходе и перейти куда-нибудь туда, где бы можно жить среди добрых христиан да поближе к церкви. Но небеса так назначили, чтобы первое слово произнести не мне, а генералу.

Дело было, кажется, в начале октября. Я задал овса лошади и выходил из конюшни, как вдруг вижу — здоровенный тип прыгает на одной ноге по подъездной аллее, ни дать ни взять огромная потрепаная ворона, а не человек. Вытаращил я на него глаза, и тут мне в голову пришло, что это, может статься, один из тех бандитов, о которых говорил хозяин. Так что я, недолго думая, схватил свою дубинку да примерился ею к башке этого урода. Увидал он, как я подхожу, и прочитав мои намерения в моем взгляде — а может и в моей дубинке, когда я ею замахнулся, — вытянул из кармана здоровенный нож и принялся изрыгать такие богохульства, что я сразу понял: не отступлюсь от него — погублю свою душу безвозвратно. Этот негодяй говорил такие слова, что я по сию пору удивляюсь, как его не испепелило на месте.

Так мы и стояли друг против друга, он с ножом, а я с дубинкой, когда подошел генерал. И, вообразите, заговаривает с этим чужаком так, как будто знал его много лет.

— Спрячьте нож в карман, капрал, — говорит — У вас от страха мозги сдвинулись.

— Кровь и гром! — говорит тот. — Он бы мне, пожалуй, сдвинул мозги этой своей палкой, не схватись я за своего дружка. Не пристало вам держать у себя таких дикарей.

Ну, хозяин, он нахмурился и поглядел на этого капрала так, словно ему советы ни к чему. Потом повернулся ко мне и говорит:

— Израэль, с сегодняшнего дня вы мне не нужны. Вы были хорошим слугой, мне не в чем вас упрекнуть, но обстоятельства заставляют меня разорвать все соглашения.

— Очень хорошо, сэр, — отвечаю.

— Можете уходить сегодня вечером, — продолжает он, — и получите лишнее месячное жалование за то, что вас не предупредили заранее.

С тем он и ушел в дом, а за ним и этот капрал, и с того дня до нынешнего не видал я ни одного, ни другого. Деньги мне прислали в конверте, сказал я парочку прощальных слов кухарке с девушкой насчет гнева господня и тех сокровищ, что дороже рубинов, и отряхнул прах Кломбера с ног своих навеки.

Мейстер Фотерджил Вэст говорит, не надо мне рассказывать, как я гляжу на то, что потом случилось, а только о том, что видел сам. У него, конечно, есть на то свои причины, и я не намекаю, что они не честные. Но могу сказать и скажу: то что случилось потом, меня не удивило. Именно этого я и ожидал, и я так и сказал мейстеру Дональду Максону.

Вот теперь я сказал все, и мне ни добавить, ни убавить нечего. Я очень благодарен мейстеру Мэтью Кларку, что он все для меня записал, а если кому еще чего про меня узнать захочется, так меня в Экклфикане все знают и уважают, и мейстер Макнейл, агент из Вигтауна, всегда скажет, где меня найти.

Глава 9 Рассказ Джона Истерлинга, врача из Эдинбурга

Приведя свидетельство Израэля Стэйкса in extenso,[214] добавлю короткую заметку доктора Истерлинга, практикующего сейчас в Стрэнрэере. Правда, доктор побывал в Кломбере при генерале Хизерстоуне всего лишь один раз, но некоторые обстоятельства, связанные с этим визитом, придают ему большое значение, особенно, если помнить все то, что я уже рассказал.

Доктор нашел время, несмотря на хлопотную деревенскую практику, набросать все, что он помнит, и по-моему лучше всего будет привести здесь его записки в точности.

* * *
Я с большим удовольствием предоставляю мистеру Фотерджилу Вэсту отчет о моем единственном визите в Кломбер Холл, не только из уважения, которое я питаю к этому джентльмену с самого первого его появления в Бренксоме, но и потому, что я убежден в исключительности фактов, касающихся дела генерала Хизерстоуна, и необходимости представить их публике достойным доверия образом.

Приблизительно в начале сентября прошлого года я получил записку от миссис Хизерстоун из Кломбер Холла, желающей, чтобы я нанес профессиональный визит ее мужу, здоровье которого подавало поводы для беспокойства. Мне доводилось кое-что слышать о Хизерстоунах и о необычном уединении, в котором они жили, поэтому я обрадовался этой возможности познакомиться с ними поближе и не замедлил отозваться на ее просьбу.

Мне случалось бывать в Холле в дни мистра Маквитти, первоначального владельца, и сразу же за воротами я очень удивился произошедшим там изменениям. Сами ворота, некогда так гостеприимно распахнутые день и ночь, стояли теперь закрытыми на замок и на засов, и весь участок окружала высокая деревянная изгородь, утыканная по верху гвоздями. Подъездная аллея оказалась неухоженой и замусоренной опавшими листьями, и все поместье носило удручающий отпечаток запустения и заброшенности.

Мне пришлось дважды постучать, прежде чем служанка открыла дверь и провела меня через темный холл в маленькую комнату, где сидела пожилая изможденная леди, представившаяся как миссис Хизерстоун. Своей бледностью, седыми волосами, печальными бесцветными глазами и выцветшим шелковым платьем она прекрасно гармонировала с меланхолическим окружением.

— Вы находите нас в большой тревоге, доктор, — произнесла она тихим деликатным голосом. — У моего бедного мужа много причин для волнений, и его нервы уже давно ослабели. Мы перебрались в эти места в надежде, что бодрящий воздух и покой принесут ему пользу. Вместо улучшения, однако, ему сделалось хуже, и сегодня с утра он в лихорадке, даже немного бредит. Мы с детьми так испугались, что сразу послали за вами. Позвольте провести вас в спальню генерала.

Она провела меня по нескольким коридорам в комнату больного, оказавшуюся в самом конце дальнего крыла дома. Я увидел голую, холодную на вид комнату, скудно меблированную низенькой кроватью, складным стулом и простым сосновым столом со множеством разбросаных бумаг и книг. В центре стола возвышался какой-то большой предмет неправильных очертаний, покрытый полотном.

По всем стенам располагалась очень интересная и разнообразная коллекция оружия, в основном сабель, как обычных для британской армии, так и всяческих образцов восточного оружейного искусства. Многие из них были богато украшены, с инкрустироваными ножнами и рукоятями, сверкающими от драгоценных камней, так что возникал острый контраст между простотой помещения и богатством, сияющим на стенах.

Мне, однако, недолго удалось рассматривать генеральскую коллекцию, потому что сам генерал лежал на кровати и явно нуждался в моих услугах.

Он лежал отвернувшись, тяжело дыша и явно не сознавая нашего присутствия. Его блестящие остановившиеся глаза и густой нездоровый румянец доказывали, что лихорадка в полной силе.

Я подошел и принялся считать пульс, как вдруг генерал резким движением сел на постели и судорожно ударил меня стиснутым кулаком. Никогда я не видел на лице человека подобного ужаса.

— Собака! — вскричал он. — Пусти меня, пусти, я сказал!

Прочь от меня руки! Разве мало, что вся моя жизнь разрушена? Когда это кончится? Сколько еще мне это выносить?

— Тише, дорогой, тише! — успокаивающим тоном произнесла его жена, проведя прохладной рукой по его пылающему лбу. — Это доктор Истерлинг из Стрэнрэера. Он не вредить тебе пришел, а помочь.

Генерал устало откинулся на подушку, и я увидел по его изменившемуся лицу: горячка его оставила, и он понял, что ему сказали.

Я поставил ему термометр и сосчитал пульс. Пульс превысил 120, а температура окзалась 40 градусов. Бесспорный случай перемежающейся лихорадки, обычной для людей, проведших большую часть жизни в тропиках.

— Никакой опасности нет, — сообщил я. — Немного хинина и мышьяка — и мы скоро победим приступ.

— Никакой опасности, а? — переспросил он. — Никогда для меня нет опасности. Меня так же трудно убить, как Вечного Жида. Сейчас у меня голова ясная, Мэри, так что можешь оставить нас с доктором вдвоем.

Миссис Хизерстоун вышла из комнаты — по-моему, очень неохотно — а я сел возле кровати, выслушать, что мог сообщить мне пациент.

— Я хотел бы, чтобы вы проверили мою печень, — сказал он, когда закрылась дверь. — Там была опухоль, и Броуди, полковой хирург, ставил десять против одного, что она меня доконает. Она не слишком давала о себе знать с тех пор, как я покинул Восток. Вот тут, как раз под углом ребер.

— Я нашел это место, — сказал я после тщательного обследования, — но счастлив вам сообщить, что опухоль либо полностью переродилась, либо закальцинировалась, как случается с такими одиночными опухолями. Теперь ее не приходится опасаться.

Это известие, казалось, вовсе его не обрадовало.

— Вот так со мной всегда, — воскликнул он горячо. — Вот если бы с кем-нибудь другим случилась лихорадка, он наверняка был бы в опасности, а мне говорят, что опасности нет. Ну-ка, взгляните сюда. — Он распахнул рубашку на груди и показал мне шрам где-то поблизости от сердца. — Это от пули горца. Казалось бы, куда еще надо целить, чтобы покончить с человеком — так нет же, она скользит по ребру и выходит сзади, едва повредив что-нибудь кроме того, что вы, медики, называете плеврой. Слыхали вы когда-нибудь о чем-либо подобном?

— Ничего не скажешь, вы родились под счастливой звездой, — отозвался я с улыбкой.

— Ну, это как сказать, — он покачал головой. — Смерть меня не пугает, если только она является в какой-нибудь знакомой форме, но, признаюсь, дожидаться некой странной, некой сверхъестественной смерти — это наводит ужас и лишает мужества.

— Вы хотите сказать, — переспросил я, сбитый с толку, — что предпочитаете естественную смерть насильственной?

— Нет, я не это имел в виду. — ответил он. — Я слишком близко знаком со свинцом и холодной сталью, чтобы бояться одного или другой. Вы знаете что-нибудь об одиллических силах, доктор?

— Нет, не знаю. — я внимательно всмотрелся в него, ища признаки возвращения горячки. Но взгляд его оставался разумным, и лихорадочный румянец исчез с лица.

— А! вы, западные ученые, кое в чем сильно отстаете, — заметил он. Во всем, что материально и ведет к телесному комфорту, вы на высоте, но в отношении тонких сил Природы, скрытых возможностей человеческого духа лучшие из вас на столетия отстали от ничтожнейшего из индийских кули. Бесчисленные поколения наедающихся говядиной, любящих удобства предков отдали нашим животным инстинктам власть над духовными. Тело, назначенное быть простым орудием души, сделалось для нее развращающей темницей. Восточные душа и тело не так спаяны друг с другом, как наши, и гораздо легче разлучаются в смерти.

— Кажется, им немного проку от этой особенности их натуры, проговорил я недоверчиво.

— Только тот прок, что они больше знают, — ответил генерал. — Если бы вы попали в Индию, так наверно, первое развлечение, которое вы бы там увидели — это так называемый манговый фокус. Конечно, вы о нем слышали или читали. Парень сажает семечко манго и делает над ним пассы, покуда оно не прорастает, покрывается листвой, цветет, плодоносит — и все это за полчаса. Это не фокус — это знание. Те люди знают о природных процессах куда больше, чем ваши Тинделлы и Хаксли, они могут ускорять или замедлять эти процессы тонкими средствами, о которых мы не имеем никакого понятия. Так называемые факиры из низших каст — это обыкновенные фокусники, но люди, достигшие больших высот так же превосходят нас в знаниях, как мы — готтентотов или патагонцев.

— Вы говорите так, как будто вы с ними хорошо знакомы, — заметил я.

— К несчастью да, — отозвался он. — Я с ними общался таким образом, каким, надеюсь, никому больше никогда не доведется. Но, право, об одиллических силах вы должны что-нибудь знать, потому что в вашей профессии за ними огромное будущее. Вы должны прочесть «Исследования магнетизма и жизненной силы» Рэйхенбаха и «Письма о животном магнетизме» Грегори. Если вы к ним добавите двадцать семь афоризмов Месмера и работы доктора Юстинуса Кернера, это сильно расширит круг ваших понятий.

Не могу сказать, чтобы я признал прописаный мне курс чтения предметом, связанным с моей профессией, так что я не сделал никаких комментариев, а поднялся, чтобы уйти. Перед этим я еще раз сосчитал пульс пациента и убедился, что лихорадка полностью прекратилась таким внезапным и необъяснимым образом, который совершенно не характерен для заболеваний малярийного типа.

Я повернулся к генералу, чтобы поздравить его с таким внезапным улучшением и одновременно потянулся за перчатками, лежащими на столе — в результате я поднял не только свою собственность, но и полотняное покрывало с неизвестного предмета.

Я бы и не заметил, что натворил, если бы не злобный взгляд больного и его нетерпеливое восклицание. Я тут же повернулся и положил покрывало на место так быстро, что просто не могу сказать, что под ним находилось, осталось только общее впечатление: это «что-то» выглядело, как свадебный пирог.

— Ладно, доктор, — к генералу вернулось добродушие, когда он понял бесспорную случайность произошедшего. — Почему бы вам его и не увидеть? И, протянув руку, он снял покрывало во второй раз.

Тогда я разглядел: то, что я принял за свадебный пирог, на самом деле представляло собой замечательно выполненную модель величественного горного хребта, чьи покрытые снегом вершишы, надо сказать, и впрямь напоминали сахарные башенки и минареты.

— Это Гималаи, точнее их Суринамская ветвь, — пояснил генерал. — Тут показаны главные перевалы между Индией и Афганистаном. Великолепная модель. Эти места для меня много значат — тут была моя первая кампания. Вот перевал напротив Калабага и Тульской долины — здесь я летом 1841 года защищал конвой и присматривал за афидиями. Эти занятия — не синекура, можете мне поверить.

— А это, — я показал на кровавокрасную отметку рядом с перевалом, место битвы в которой вы участвовали?

— Да, там было жарко, — ответил он, наклоняясь над красной отметкой. — Нас атаковали…

Тут он упал на подушку, будто его подстрелили, и лицо его приняло то же выражение ужаса, с каким я его в первый раз увидел. В то же мгновение откуда-то, словно бы из воздуха прямо над кроватью, послышался тонкий дрожащий звон, который я могу сравнить только со звонком велосипеда — но этот звук отличался от него отчетливой пульсацией. Никогда, ни до того, ни после, я не слышал ничего подобного. Я огляделся в удивлении, не понимая, откуда взялся этот звук, но не увидел ничего, чему бы можно было его приписать.

— Все в порядке, доктор, — проговорил генерал с принужденной улыбкой. — Это ко мне проведен такой звонок. Может быть, вы спуститесь писать рецепты в гостинную?

Ему явно не терпелось от меня избавиться, так что мне пришлось удалиться, хотя я с удовольствием задержался бы немного, чтобы узнать, откуда взялся таинственный звук.

Уезжал я с твердым намерением навестить интересного пациента снова и попытаться извлечь из него новые подробности о его прошлом и настоящем. Однако мне пришлось разочароваться, потому что в тот же вечер мне принесли письмо от самого генерала со вложенной щедрой платой за единственный визит и сообщением, что мое лечение так ему помогло, что он считает себя совершенно здоровым, и мне нет нужды беспокоиться навещать его опять.

То был единственный раз, когда я общался с арендатором Кломбера.

Соседи и другие любопытные часто спрашивали меня, не произвел ли он на меня впечатления душевнобольного. На этот вопрос я должен без колебания ответить отрицательно. Напротив, его замечания создали у меня представление о нем, как о человеке начитанном и глубоко думающем.

Но во время нашей единственной встречи я заметил, что рефлексы у него слабые, arcus senilis хорошо заметен и артерии аэроматичны — одним словом имелись все признаки, что здоровье в неудовлетворительном состоянии и можно опасаться внезапного кризиса.

Глава 10 Как из поместья пришло письмо

Бросив на свое повествование этот боковой свет, я возвращаюсь к тому, что пережил сам. Свой рассказ я прервал, как читатель без сомнения помнит, в момент появления диковинного бродяги, который назвал себя капралом Руфусом Смитом. Это событие произошло в самом начале октября, и я убедился, сопоставляя даты, что доктор Истерлинг посетил Кломбер недели на три раньше.

Все это время я был в жестоком волнении, потому что ничего не слышал ни о Габриэль, ни о ее брате, с тех самых пор, как генерал застал нас вместе. Я нисколько не сомневался, что их подвергли какому-то принуждению, и мысль о том, что мы навлекли на них несчастье, не давала покоя ни мне, ни сестре.

Однако наше волнение несколько утихло, когда через несколько дней после моей последней беседы с генералом мы получили записку от Мордонта Хизерстоуна. Ее принес маленький оборванец, сын одного из наших рыбаков, пояснивший, что записку дала ему у подъездных ворот некая старуха, видимо, кломберская кухарка.

«Дорогие друзья, — говорилось в записке, — Габриэль и меня очень огорчает мысль о том, как вы беспокоитесь, не имея от нас известий. Дело в том, что мы принуждены безвылазно сидеть дома. И это принуждение не физическое, а моральное.

Наш бедный отец, который становится все более нервным день ото дня, упросил нас пообещать, что мы не выйдем из дому до пятого октября, и, чтобы умерить его страхи, мы пообещали. Он со своей стороны пообещал нам, что после пятого, то есть, меньше, чем через неделю, мы будем свободны, как воздух, и сможем ходить, куда вздумается — так что нам есть, чего дожидаться.

По словам Габриэль, она вам рассказала, как меняется отец после этой пресловутой кризисной даты. Кажется, в этом году у него больше, чем обычно, оснований ожидать несчастья, потому что никогда прежде я не видел, чтобы он предпринимал так много предосторожностей или казался таким выведенным из равновесия. Кто бы мог подумать при виде его склоненной фигуры и трясущихся рук, что это — тот самый человек, который несколько недолгих лет назад имел обыкновение устраивать пешие охотничьи экспедиции за тиграми в терайских джунглях и смеялся над более робкими охотниками, ищущими безопасности в балдахине на слоновьей спине?

Вы знаете, что на улицах Дели он заработал Крест Виктории — и вот, он вздрагивает от страха при каждом звуке в самом мирном уголке Англии! Как это печально, Вэст! Вспомните (я вам уже говорил это), опасность не мнимая, не воображаемая, у нас есть все причины считать ее как нельзя более реальной. И однако, природа ее такова, что ее невозможно ни предотвратить, ни толком выразить словами. Если все будет хорошо, ждите нас в Бренксоме шестого.

С горячей любовью к вам обоим, остаюсь, дорогие друзья, преданым вам

Мордонтом.»

Это письмо принесло нам огромное облегчение, дав знать, что брат и сестра не испытывают никакого физического принуждения, но наше бессилие и невозможность даже понять сущность опасности, угрожающей тем, кого мы любили больше, чем себя, едва не доводили нас до сумасшествия.

Пятьдесят раз на дню мы спрашивали себя и друг друга, откуда ждать беды, но, чем больше мы об этом думали, тем более безнадежной казалась загадка.

Наконец, устав от бесплодных рассуждений, мы были принуждены их бросить, успокаивая друг друга тем, что всего через несколько дней все запреты снимутся и мы обо всем услышим из собственных уст наших друзей. Мы только опасались, что эти несколько дней покажутся нам томительными и долгими. И так бы оно и было, если бы не новое, совершенно неожиданное событие, отвлекшее нас от наших забот и снабдившее новыми занятиями.

Глава 11 Крушение барка «Белинда»

Лицемерное утро третьего октября предъявило нам яркое солнце и безоблачное небо. На рассвете, правда, веял легкий бриз, и два-три крохотных белых облачка дрейфовали в небесах, словно потерянные перья гигантской птицы, но к середине дня даже и тот слабенький ветерок совершенно улегся, и воздух стал густым и неподвижным. Солнце, истекая светом, жгло необыкновенно сильно для осенней поры, и над холмами висела мерцающая дымка, совсем скрывшая от глаз ирландские горы на той стороне пролива.

Море поднималось и опадало длинными тяжелыми маслянистыми валами, они медлительно накатывались на берег и угрюмо разбивались с глухим монотонным гулом о скалистый пояс земли. Неопытному взгляду все представало мирным и спокойным, но те, кто привык читать предостережения природы, видели мрачную угрозу и в воздухе, и в небе, и в море.

Мы с сестрой медленно прогуливались по кромке большого песчаного мыса, вонзившегося в Ирландское море между величественным заливом Льюс и более узкой бухтой Киркмэйден, на берегу которой стоит Бренксом. Было слишком душно, чтобы много ходить, так что мы скоро присели на песчаном пригорке, поросшем пучками травы, как и все побережье, защищенное этой природной дамбой от вторжения океана.

Наш отдых скоро был прерван скрипом тяжелых башмаков по гальке, и появился старый матрос Джемисон (о котором я, кажется, уже имел случай упомянуть) с переброшенной через плечо мелкой сетью для ловли креветок. Увидав нас, он подошел и в свойственной ему грубовато-добродушной манере спросил, не будет ли слишком смело с его стороны прислать нам креветок к ужину.

— Перед штормом всегда улов хороший, — добавил он.

— Так вы думаете, будет шторм? — спросил я.

— Ну, это даже морской пехотинец увидит, — ответил он, отправляя за щеку огромную порцию табака. — Вон, пустоши за Кломбером совсем белые от чаек и буревестников. Чего же это ради они туда набились, если не для того, чтоб с них не сдуло все перья? Видел я похожий денек, когда мы уматывали с Чарли Нэпьером от Кронштадта. Нас тогда чуть не уволокло под самые пушки крепости, при всех наших винтах и машинах.

— Здесь случались кораблекрушения? — поинтересовался я.

— Бог с вами, сэр, да это местечко ими прославилось! Да вот, хоть те два первоклассных судна короля Филипа, что пошли ко дну со всей командой в этом самом заливе в испанскую войну! Если б та лужа и этот залив могли говорить, им нашлось бы, о чем. В Судный День эти воды прямо закипят столько народу со дна поднимется.

— Надеюсь, нам не придется здесь видеть крушения, — искренне пожелала Эстер.

Старый моряк покачал седеющей головой и взглянул недоверчиво на мутный горизонт.

— Задувает с запада, — сказал он. — Кое-кому из тех, что сейчас под парусами, придется туго, если их захватит в узости Северного пролива, где нет места маневрировать. Хоть вон тот барк — держу пари, его хозяин дорого бы дал, чтоб он стоял сейчас на якоре в Клайде.

— Он кажется совершенно неподвижным, — заметил я, присматриваясь к этому барку, чей черный силует со сверкающими парусами медленно поднимался и опускался в такт чудовищному пульсу, бьющемуся под ним. — Может быть, Джемисон, мы ошибаемся, и шторма вообще не будет?

Старый матрос усмехнулся с видом превосходства и зашаркал прочь, подобрав свою сеть, а мы с сестрой медленно направились к дому сквозь горячий неподвижный воздух.

Я пошел прямиком в кабинет отца, узнать, нет ли у старого джентльмена инструкций насчет поместья, потому что он углубился в новый труд по восточной литературе, а труды управляющего полностью оставил на меня. Я застал его за квадратным библиотечным столом, так заваленным книгами и бумагами, что от двери виднелся только хохолок седых волос.

— Дорогой сын, — услышал я, как только вошел, — для меня, право, большое несчастье, что ты не говоришь на санскрите. В твои годы я мог разговаривать не только на этом благородном языке, но и на тамильском, лоитском, гэнгельском и малайском диалектах, которые можно назвать побегами туранианской ветви.

— Я очень сожалею, сэр, — отвечал я, — что не унаследовал ваших замечательных талантов полиглота.

— Я поставил себе такую задачу, — пояснил он, — что, если бы только наша семья могла продолжать выполнять ее из поколения в поколение вплоть до завершения, это обессмертило бы имя Вэстов. Я говорю не больше, не меньше, как о публикации английского перевода буддистских Дхарм с предисловием, дающим представление о положении браминизма до появления Сакъямуни. При должном усердии, возможно, я сумею до конца своей жизни закончить часть предисловия.

— А не скажете ли вы мне, сэр, — поинтересовался я, — сколько времения займет вся работа?

— Сокращенное издание имперской библиотеки в Пекине, — начал отец, потирая руки, — состоит из трехсот двадцати пяти томов в среднем по пяти фунтов весом. Затем, предисловие, которое должно включать частичное изложение Риг-веды, Сама-веды, Вагур-веды и Атарва-веды с Врахманами, едва ли можно вместить меньше, чем в десять томов. Теперь, если положить по году на каждый том, у нас будут все основания надеяться, что семья выполнит свою задачу приблизительно к 2250-му году, двенадцатое поколение закончит работу, а тринадцатое сможет заняться оглавлением.

— А на что наши потомки будут жить, сэр, — спросил я, улыбаясь, — во время выполнения этого великого предприятия?

— Вот это в тебе хуже всего, Джек, — воскликнул отец с досадой. — Ты человек, совершенно не практичный. Вместо того, чтобы сосредоточить внимание на моем благородном проекте, ты принимаешься выискивать всякие абсурдные возражения. Раз наши потомки будут заниматься Дхармами, это уже второстепенные детали, как они будут жить. Теперь я хочу, тобы ты сходил к хижине Фергюса Макдональда и распорядился насчет крыши, а Вилли Фулертон прислал записку, что его корова заболела. Можешь заглянуть туда по дороге.

Я отправился выполнять эти поручения, но прежде взглянул на барометр. Ртуть упала до небывалой отметки в двадцать восемь дюймов. Мне стало ясно, что старый моряк не ошибся.

Когда я вечером возвращался через пустошь, ветер уже задувал короткими злыми шквалами, а западный горизонт загромождали мрачные тучи, протянувшие длинные взлохмаченные щупальца прямо в зенит. Два или три ярких серно-желтых пятна света выделялись на их темном фоне зловеще и угрожающе, а поверхность моря превратилась из блестящей ртути в матовое стекло. Низкий стонущий звук поднимался над океаном, словно тот предчувствовал несчастье.

Далеко в проливе я заметил одинокий запыхавшийся пароход, торопящийся к Белфасту, и все тот же утренний барк, до сих пор бьющийся в пределах видимости, пытаясь идти на север.

В девять дул сильный ветер, в десять он превратился в шторм, и еще до полуночи в море свирепствовала самая страшная буря, какую мне приходилось видеть у этих суровых берегов. Я сидел в нашей маленькой обшитой дубом гостиной, прислушиваясь к визгу и вою ветра, к стуку гравия и камешков, летящих в стекло. Мрачный оркестр природы играл старую, как мир, пьесу в широком диапазоне от громового прибоя до визга чиркающей по стенам гальки и резких криков испуганых морских птиц.

За обреченным судном из беспредельной темноты катились длинные ряды огромных валов, без конца, без устали, испещренные клочками пены на гребнях. И каждый вал, войдя в широкий круг неестественного света, казалось, рос, набирал силу и стремительность, покуда не обрушивался с ревом и грохотом на свою жертву.

Мы отчетливо различали десять или двенадцать цепляющихся за леера перепуганных моряков; когда свет открыл им наше присутствие, они повернули к нам белые лица и умоляюще замахали руками. Несчастные видно почерпнули в нашем присутствии новую надежду, потому что их собственные лодки явно либо смыло, либо разбило вдребезги. На разбитой корме стояли еще три человека, определенно отличающиеся и расой, и по натуре от остальных.

Облокотившись на изломанное ограждение, они, казалось, беседовали друг с другом так спокойно и бесстрастно, как будто не сознавали грозящей им смертельной опасности. Когда их освещали вспышки сигнального огня, мы могли различить с берега, что эти невозмутимые иностранцы носили красные фески, а лица их несомненно свидетельствовали о восточном происхождении. Но нам недолго пришлось рассматривать все эти подробности. Корабль быстро разрушался, и надо было попытаться спасти бедняг, моливших нас о помощи.

Ближайшее спасательное судно стояло в заливе Льюс, в десяти долгих милях отсюда, но рядом на гальке лежало наше собственное маленькое и прочное суденышко, а вокруг толпилось множество храбрых моряков для экипажа. Шестеро из нас бросились к веслам, остальные оттолкнули лодку от берега, и мы двинулись в путь сквозь бешеные воды, колеблясь и отступая перед гигантскими валами, но упорно сокращая расстояние между собой и барком.

Казалось, однако, что нашим усилиям суждено пропасть даром.

Когда мы поднялись на очередной гребень волны, я увидел, как колоссальный вал, вздымающийся над прочими и подгоняющий их, как пастух гонит стадо, накатил на судно, заворачивая огромный зеленый навес над проломленной палубой. С душераздирающим треском корабль разломился под ударом надвое там, где зубчатый хребет Ганзельского рифа вгрызся в его киль. Корма со сломанной бизанью и тремя восточными пассажирами соскользнула назад в глубокие воды и исчезла, а нос, беспомощно качаясь, повис на скалах в ненадежном равновесии.

Крик ужаса долетел от терпящих бедствие и эхом отозвался на берегу, но милостью Провидения останки судна продержались до тех пор, покуда мы не подплыли под бушприт и не сняли весь экипаж до единого человека. И мы не осилили еще и половины обратного пути, когда второй огромный вал смел нос корабля с рифа и, уничтожив сигнальный огонь, скрыл от наших глаз чудовищную развязку.

Наши друзья на берегу не поскупились на похвалы и поздравления, так же усердно они приветствовали и утешали потерпевших. Тех оказалось тринадцать — кучка самых окоченевших и ошеломленных смертных, какие когда-нибудь проскальзывали у смерти между пальцами. Кроме, правда, капитана — этот бывалый крепкий человек не придавал делу особого значения.

Кого приютили в одном доме, кого — в другом, но большая часть отправилась с нами в Бренксом, где мы их снабдили кое-какой сухой одеждой и угостили говядиной и пивом на кухне у огня. Капитан по имени Мидоуз втиснул свою крупную фигуру в мой собственный костюм и спустился в гостиную, чтобы приготовить себе немного грога и сообщить нам с отцом подробности крушения.

— Кабы не вы, сэр, и ваши бравые молодцы, — говорил он мне с улыбкой, — мы бы давно уже нырнули на десять саженей. Что до Белинды, так это было дырявое старое корыто, да еще хорошо застрахованное, так что ни хозяевам, ни мне сердца это не разобьет.

— Боюсь, — заметил мой отец печально, — что мы больше никогда не увидим ваших трех пассажиров. Я оставил на берегу людей на случай, если их вынесут волны, но боюсь, что это безнадежно. Я видел, как они упали в воду, когда корабль разломился, а среди таких ужасных волн никто не мог уцелеть.

— Кто это был? — спросил я. — Я бы не поверил, что люди могут держаться так невозмутимо в такой опасности.

— Насчет того, кто они или откуда, — отвечал, попыхивая трубкой, капитан, — трудно что-нибудь сказать. Последний раз мы пришвартовались в Карачи — это на севере Индии — и там взяли их на борт пассажирами до Глазго. Младшего звали Рам Сингх, и это единственное, что я обо всех о них знаю, но все трое казались тихими безобидными джентльменами. Я в их дела никогда не лез, но по-моему они — торговцы из Хайдарабада, ехали по своим делам в Европу. Я-то никак не мог понять, с чего это матросы их боялись, да и помощник тоже — а уж ему, кажется, надо быть умней.

— Боялись? — воскликнул я в удивлении.

— Да, они себе вбили в голову, что с такими пассажирами небезопасно. Готов поклясться: спустись вы сейчас на кухню, вам тотчас же все заявят, что беду накликали индусы.

Не успел капитан договорить, открылась дверь и вошел помощник

— высокий рыжебородый моряк. Какой-то добросердечный рыболов снабдил его одеждой, и помощник в потертом свитере и старых башмаках выглядел прекрасным образчиком моряка, потерпевшего крушение.

Высказав нам в нескольких словах свою благодарность, он поставил стул поближе к огню и принялся греть большие коричневые руки.

— Ну, что вы теперь скажете, капитан Мидоуз? — начал он вскоре, бросив резкий взгляд на своего начальника. — Разве я вас не предупреждал, что затея везти этих черномазых на борту Белинды добром не кончится?

Капитан откинулся на стуле и от души рассмеялся.

— Говорил я вам? — воскликнул он, обращаясь к нам с отцом.

— Говорил я вам?

— Могло бы нам получиться и не до смеха, — пробурчал помощник. — Я потерял хороший мундир, и еще слава Богу, что не потерял и жизнь впридачу.

— Если я правильно вас понял, — переспросил я, — вы вменяете свои злоключения в вину вашим злополучным пассажирам?

Помощник широко открыл глаза.

— Почему злополучным, сэр?

— Потому, что они почти наверняка утонули.

Он фыркнул недоверчиво и снова принялся греть руки.

— Такой народ не тонет, — проговорил он после паузы. — Их папаша дьявол за ними присматривает. Вы их видели там, на корме, как они сворачивали сигареты, когда снесло бизань и разможжило шлюпки? Меня это доконало. Не удивительно, что вы, сухопутный народ, не понимаете, но капитан-то плавал с тех пор, как сравнялся в росте с нактоузом, и должен бы, кажется, знать, что кошка да священник — самые худшие грузы из всех. А если уж христианский священник плох, так надо думать, язычник со своими идолами в пятьдесят раз хуже. Нет, я стою за добрую старую религию, черт меня подери!

Мы с отцом не могли не рассмеяться столь неблагочестивому способу объявлять о своем благочестии. Помощник, однако, выглядел совершенно серьезным и продолжал отстаивать свое мнение, отсчитывая доводы на огрубевших красных пальцах левой руки:

— Во-первых, в Карачи, как только они поднялись на борт, я вас сразу предупредил. В моей вахте было три буддиста-ласкара, и что же они сделали, когда эти парни поднялись на борт? Да они повалились на брюхо и стали тереть носом палубу, вот что они сделали. Им бы это и в голову не пришло сделать перед адмиралом королевского флота. Они знают, кто есть кто, эти черномазые, и я учуял неладное, как только увидел их физиономии. Я их потом спрашивал при вас, капитан, почему они так сделали, а они ответили, что пассажиры — святые люди. Вы слышали сами.

— Ну, в этом нет вреда, Хокинс, — заметил капитан Мидоуз.

— Не знаю, — возразил помощник. — Самый святой христианин это тот, кто ближе всех к Богу, но самый святой из черномазых это, по-моему, тот, кто ближе всех к дьяволу. Потом, вы сами видели, капитан Мидоуз, чем они занимались в плавании — читали книги, написанные на дереве вместо бумаги, да болтали на квотердеке ночи напролет. Чего ради им понадобилось завести собственную карту и отмечать на ней каждый день наш курс?

— Да не делали они этого, — сказал капитан.

— Вот именно, что делали, и если я вам раньше не сказал, так это потому, что вы вечно надо мной из-за них насмехались. У них были свои инструменты, когда они ими пользовались, не могу сказать, но каждый полдень они вычисляли широту и долготу и отмечали положение судна на карте, пришпиленной в их каюте к столу. Я их заставал за этим, и юнга тоже.

— Ну, я не вижу, что это доказывает, — отозвался капитан. — Хотя, должен признать, что это странно.

— Я вам еще кое-что странное расскажу, — продолжал помощник с ударением. — Знаете, как называется залив, в котором нас выбросило?

— Я узнал от наших добрых друзей, здесь присутствующих, что мы на Вигтаунширском побережье, — ответил капитан, — но не слыхал названия залива.

Помощник мрачно наклонился вперед.

— Это залив Киркмэйден.

Если он рассчитывал удивить капитана Мидоуза, то не ошибся, потому что этот джентльмен на несколько минут потерял дар речи.

— Вот это в самом деле поразительно, — повернулся он наконец к нам.

— Эти наши пассажиры поначалу все нас расспрашивали о заливе с таким названием. Ни Хокинс, ни я ничего им сказать не могли, видимо, на карте он включен в залив Льюс. То, что мы именно здесь разбились — необыкновенное совпадение.

— Слишком необыкновенное, чтобы быть совпадением, — проворчал помощник. — Я видел сегодня утром, когда все еще было спокойно, как они показывали друг дружке на берег по правому борту. Они хорошо знали, что там их порт назначения.

— Что все это по-вашему означает, Хокинс? — встревоженно спросил капитан. — Какова ваша теория?

— Я так считаю, — отвечал помощник, — что этим трем швабрам не труднее было устроить шторм, чем мне — опрокинуть вот этот стакан грога. У них, видно, нашлись свои причины стремиться в это Богом забытое — извините, я не говорю о вас, господа — в это Богом забытое место, и они избавили себя от лишнего труда ехать в Глазго. Вот как, по-моему, обстоит дело, хотя чего трем буддистским проповедникам приспичило искать в заливе Киркмэйден — это выше моего понимания.

Отец поднял брови, выражая сомнение, которое гостеприимство не позволило ему облечь в слова.

— Думаю, джентьмены, — проговорил он, — вы оба сильно нуждаетесь в отдыхе. Если хотите, я проведу вас в ваши комнаты.

Со старосветской церемонностью он проводил их в лучшие гостевые спальни лэрда, а когда вернулся в гостиную, предложил мне пройтись на берег и узнать, не случилось ли что-нибудь новенькое. Первый бледный свет зари уже рождался на востоке, когда мы во второй раз подошли к месту кораблекрушения. Ветер улегся, но море еще сильно волновалось, и полоса рифов предстала перед нами одной шипящей сверкающей линией пены, словно яростный старый океан скалил белые клыки на ускользнувшую от него жертву. По всему берегу усердно трудились рыбаки и арендаторы, подбирая бочки и бревна, как только их выбрасывало волнами. Однако, мертвых тел никто не видел, и нам объяснили, что на берег попасть могут только плавучие предметы, потому что сильное подводное течение неизбежно утащит в море все, что погрузится. Что до возможности, чтобы несчастные пассажиры добрались до берега — здешний практичный народ и слышать об этом не хотел. Нам бесспорно доказали, что если они не утонули, так вдребезги разбились о скалы.

— Мы сделали все, что было можно, — печально подытожил отец, вернувшись домой. — Боюсь, что бедный помощник слегка повредился в уме от внезапности несчастья. Ты слышал, он считает, что буддисткие священники вызвали шторм?

— Да, слышал, — ответил я.

— Больно было его слушать, — продолжал отец. — Как ты думаешь он не станет возражать, чтобы я поставил ему маленький горчичник под каждое ухо? Это должно снизить кровяное давление в мозгу. Или может быть, лучше разбудить его и дать ему две снотворные пилюли? Что ты скажешь, Джек?

— Я скажу, — зевнул я, — что лучше всего дать ему поспать, да и сами ложитесь. Его можно будет уврачевать и утром, если понадобится.

С этими словами я поплелся в спальню и скоро уже спал глубоким сном без сновидений.

Глава 12 О трех ипостранцах на берегу

Я проснулся не то в одиннадцать, не то в двенадцать, и в потоке золотого света, льющегося в окно, мне показалось, что страшные бурные события этой ночи мне привиделись в фантастической сне. Трудно было поверить, что мягкий ветерок, шепчущий в листьях плюща у окна, могла породить та же стихия, которая сотрясала дом до основания всего лишь несколько часов назад. Природа словно раскаивалась, что поддалась страстям, и старалась ублаготворить обиженный мир теплом и солнечным светом. Птичий хор в саду звенел изумлением и восторгом.

Внизу несколько потерпевших кораблекрушенре моряков, которым явно пошел на пользу ночной отдых, обрадовано и благодарно зашумели при виде меня.

Мы позаботились об их отъезде в Вигтаун, откуда они могли уехать в Глазго вечерним поездом, и отец распорядился, чтобы каждому приготовили пакет бутербродов на дорогу. Каритан Мидоуз горячо поблагодарил нас от имени своих работодателей и скомандовал в нашу честь троекратно прокричать ура, что его экипаж и выполнил с готовностью. Капитан и помощник после завтрака отправились со мной бросить последний взгляд на место кораблекрушения.

Огромная грудь залива все еще конвульсивно вздымалась, и волны всхлипывали на скалах, но от ночных потрясений уже не осталось следа. Длинные изумрудные валы с маленькими белыми гребешками пены медленно и величественно накатывали и разбивались в регулярном ритме — дыхание усталого чудовища.

В кабельтове от берега качалась на волнах гротмачта злосчастного барка, то исчезая в морской бездне, то подпрыгивая к небесам, как гигантское копье. Другие, меньшие останки крушения виднелись на волнах, а берег пестрел деревянными обломками и ящиками. Их подбирала и уносила в безопасное место целая группа крестьян.

Я заметил, что над местом крушения парят два ширококрылых буревестника, как будто им видно под водой много странных вещей. Время от времени доносились их хриплые крики, словно они сообщали друг дружке, что увидели.

— Это была старая развалина, — проговорил капитан, печально глядя в море, — но вседа жаль видеть конец своего корабля. Ну что ж, все равно ведь его сломали бы и продали на дрова.

— Как спокойно кругом, — заметил я. — Кто бы мог подумать, что в этих самых водах ночью погибли трое!

— Бедняги, — отозвался капитан с чувством. — Если их выбросит после нашего отъезда, я уверен, мистер Вэст, что вы позаботитесь о похоронах.

Я как раз собирался ответить, как вдруг помощник громко загоготал, ударяя себя по бедрам и захлебываясь от восторга:

— Коли вы собираетесь их хоронить, так не зевайте, а то, неровен час, улизнут. Помните, что я вам говорил ночью? Ну так взгляните-ка на верхушку вон того холма, а потом скажете, прав я или нет.

Поблизости на берегу возвышалась песчаная дюна, и на ее гребне стояла фигура, привлекшая внимание помощника. При виде нее капитан изумленно всплеснул руками.

— Клянусь вселенной, — воскликнул он, — да это же сам Рам Сингх! Ну-ка, догони его!

Волнуясь, он бегом пустился по берегу, а за ним помощник и я сам вместе с двумя-тремя заметившими незнакомца рыбаками. Тот, заметив наше приближение, спустился со своего наблюдательного пункта и медленно направился нам навстречу, уронив голову на грудь, как человек, погруженный в размышления.

Я не мог не заметить контраста между нашей беспорядочной поспешностью и полной достоинства серьезностью этого одинокого жителя Востока, и впечатление только усугубилось, когда он поднял внимательные темные глаза и грациозно поклонился. Я почувствовал себя мальчишкой-школьником в присутствии учителя. Широкий гладкий лоб незнакомца, его ясный внимательный взгляд, твердо очерченый, но чувствительный рот и решительное выражение лица — все вместе создавало самое благородное впечатление. Я не поверил бы, что человеческое лицо может выражать такое незыблемое спокойствие и в то же время такое сознание своей скрытой силы.

Он был одет в коричневую бархатную куртку, темные шаровары и ту же феску, которую я заметил ночью. Низкий ворот рубашки открывал смуглую мускулистую шею. Подходя, я заметил с удивлением, что вся эта одежда не носит ни малейших признаков борьбы с волнами.

— Значит, вам не повредило крушение, — заговорил он приятным музыкальным голосои, переводя взгляд с помощника на капитана. — Надеюсь, ваши бедные матросы хорошо устроены?

— С нами все в порядке, — ответил капитан. — Но вас мы числили погибшими — вас и обоих ваших друзей. Я тут как раз обсуждал с мистером Вэстом устройство ваших похорон.

Индус взглянул на меня с улыбкой.

— Пока мы можем освободить мистера Вэста от этих хлопот. Мои друзья и я выбрались на берег целыми и невредимыми и нашли приют в одной хижине на берегу примерно в миле отсюда. Там пусто, но у нас есть все, чего мы можем пожелать.

— Сегодня днем мы уезжаем в Глазго, — предупредил его капитан. — Буду рад, если вы поедете с нами. Если вы прежде не бывали в Англии, вам может оказаться неудобно путешествовать одним.

— Мы вам очень обязаны за вашу предусмотрительность, — отвечал Рам Сингх, — но не воспользуемся вашим любезным предложением. Если уж Природа привела нас сюда, мы собираемся оглядеться кругом прежде, чем уезжать.

— Как хотите, — пожал плечами капитан. — Не думаю, чтоб вам удалось найти что-нибудь интересное в этой дыре.

— Очень возможно, что нет, — улыбнулся Рам Сингх, словно это его позабавило. — Помните строки Мильтона:

«Наш разум сам в себе живет, в себе он сам

Способен сделать раем ад — иль адом небеса.»

Пожалуй, мы можем провести здесь несколько дней не без пользы. Право же, по-моему вы ошибаетесь, считая эту местность нецивилизованной. Разве отец этого молодого джентльмена не мистер Джеймс Хантер Вэст, чье имя знают и ценят все пандиты Индии?

— Мой отец, действительно, известный исследователь санскрита, отозвался я в изумлении.

— Присутствие такого человека, — медленно проговорил индус, превращает пустыню в город. Один великий ум — без сомнения, лучшее свидетельство присутствия цивилизации, чем неисчислимые лиги кирпичей и известки. Работы вашего отца едва ли так глубоки, как у сэра Вильяма Джонса, или так разносторонни, как работы барона фон Хаммерпургстол, но они соединяют в себе многие достоинства тех и других. Однако, можете передать ему от меня, что он ошибается, усматривая аналогию между корнями самоедского и тамильского языков.

— Если вы решили провести немного времени в наших местах, — сказал я, — вы очень обидите моего отца, если не поселитесь у него. Он представляет здесь лэрда, а по нашим шотландским обычаям в привелегию лэрда входит приветствовать в своем доме всех иностранцев, посещающих округу.

Гостеприимство обязало меня сделать это предложение, хотя помощник дергал меня за рукав, явно считая знакомство нежелательным. Его волнение, однако, оказалось напрасным, потому что индус покачал головой:

— Мои друзья и я очень вам обязаны, но у нас есть свои причины оставаться там, где мы есть. Хижина, где мы поместились, заброшена и полуразрушена, но мы, жители Востока, научились обходиться без большинства из тех вещей, которые в Европе считаются необходимыми, так как мы твердо уверовали в ту мудрую аксиому, что человек богат не тем, что имеет, а тем, чем располагает. Добрый рыбак снабжает нас хлебом и овощами, у нас чистая сухая солома для постелей, чего еще может желать человек?

— Но вам должно быть холодно по ночам, после ваших тропиков, заметил капитан.

— Возможно наши тела иногда и мерзнут. Мы этого не замечаем. Все мы трое много лет провели в Гималаях на границе вечных снегов, так что мы не очень чувствительны к подобного рода неудобствам.

— По крайней мере, — не сдавался я, — вы должны мне позволить прислать вам немного мяса и рыбы из наших кладовых.

— Мы не христиане, — отвечал он, а буддисты высокой школы. Мы не признаем за человеком морального права убить быка или рыбу для телесного излишества. Человек не дал им жизнь и не получил позволения Всевышнего забирать ее иначе, как для самой крайней нужды. Поэтому мы не могли бы воспользоваться вашими дарами, если бы вы прислали их.

— Но сэр, — запротестовал я, — если в здешнем неустойчивом и негостеприимном климате вы станете отказываться от всякой питательной еды, вам силы изменят… вы умрете.

— В таком случае мы умрем, — ответил он с милой улыбкой. — А теперь, капитан Мидоуз, я должен с вами попрощаться. Благодарю вас за вашу доброту во время путешествия. Прощайте и вы — года не пройдет, как вы будете сами командовать кораблем. Надеюсь, мистер Вэст, повидаться с вами еще раз до нашего отъезда. Прощайте!

Он приподнял феску, наклонил благородную голову с грацией, которой отличались все его движения, и удалился в том направлении, откуда пришел.

— Позвольте вас поздравить, мистер Хокинс, — обратился капитан к помощнику по дороге домой. — Оказывается, года не пройдет, как вы получите корабль.

— Получу, как же, — отозвался помощник, но на его бронзовокожем лице бродила приятная улыбка. — А там, кто знает… Что вы о нем думаете, мистер Вэст?

— Ну, — начал я, — меня он очень заинтересовал. Какой благородный и величественный вид для такого молодого человека. Кажется, ему никак не больше тридцати.

— Сорока, — поправил помощник.

— Никак не меньше шестидесяти, — сообщил капитан Мидоуз. — Я ведь слышал, как он вспоминал совершенно свободно о первой афганской войне. Он был тогда взрослым мужчиной, а тому уже скоро сорок лет.

— Поразительно! — воскликнул я. — Да ведь у него кожа такая же гладкая и глаза такие же ясные, как у меня. Он, конечно, главный из троих.

— Он младший, — сказал капитан. Потому и говорит за всех. Умы тех, других, слишком возвышены для обыденной болтовни.

— Да уж, такого плавника на этот берег наверняка еще не выкидывало, заметил я. — Отец должен сильно ими заинтересоваться.

— Ей-богу, чем меньше вы будете иметь с ними дела, тем лучше, предостерег помощник. — Если я и вправду стану капитаном, можете мне поверить, что никогда такого рода живности на борт не возьму. Но там, вот, уже все на борту и поднимают якорь, так что нам пришло время с вами распрощаться.

Фургон как раз кончали грузить, когда мы подошли, и лучшие места рядом с кучером оставили для наших спутников. Под хор прощальных возгласов фургон тронулся; отец, Эстер и я махали вслед, пока он не скрылся за Кломберским лесом. Моряки исчезли из нашего мирка вслед за своим барком, и нам не осталось ничего, кроме кучи обломков на берегу, ожидающей агента Ллойда.

Глава 13 В которой я видел такое, что доводилось видеть немногим

За обедом я рассказал отцу о буддистских священниках, и он, конечно, очень заинтересовался. А услыхав о том, как лестно Рам Сингх о нем отозвался, и как высоко его ставят как филолога, он разволновался так, что я едва сумел удержать его от немедленной экспедиции на поиски заброшеной хижины с индусами. Мы с Эстер были счастливы, когда нам удалось избавить отца от ботинок и сложным маневрированием увлечь его в спальню, потому что за последние двадцать четыре часа на долю его слабого тела и деликатных нервов выпало слишком много волнений.

Я сидел в сумерках на крыльце, раздумывая над быстрой сменой неожиданных событий — шторм, кораблекрушение, спасение моряков и странные пассажиры — когда тихонько подошла сестра и взяла меня за руку.

— Тебе не кажется, Джек, — произнесла она мягко, — что мы забываем наших кломберских друзей? По-моему эти волнения вытеснили из наших голов их страхи и то, что им грозит опасность.

— Из голов, может быть, но из сердец — никогда, — рассмеялся я.

— Но ты права, мылышка, мы, конечно, отвлеклись. Я пойду утром и взгляну, как там дела. Кстати, завтра — это ненавистное пятое октября, так что, еще один день, и все будет хорошо.

— Или плохо, — мрачно отозвалась сестра.

— Ну вот, какая объвилась маленькая ворона! — воскликнул я. — Что это на тебя нашло?

— Мне что-то не по себе, — она придвинулась ко мне ближе, вздрагивая, как от холода. — Мне кажется, что над нами, или над теми, кого мы любим, нависло страшное несчастье. Чего ради эти чужие люди остались здесь на берегу?

— Кто, буддисты? — легко перспросил я. — Ну, у этих людей все время какие-нибудь посты и прочие обряды. Можешь не сомневаться, что у них нашлись какие-то причины тут сидеть.

— Ты не подумал, — Эстер говорила перепуганым шепотом, — как странно, что эти буддисты из самой Индии сюда приехали именно сегодня? Разве ты не понял, что страхи генерала каким-то образом связаны с Индией и индусами?

Ее слова заставили меня задуматься.

— Раз уж ты об этом заговорила, — признал я наконец, — мне, действительно, казалось, что тайна связана с неким инцидентом, произошедшим в Индии. Но я уверен, от твоих страхов и следа бы не осталось, если бы ты увидела Рама Сингха. Он — само воплощение мудрости и благожелательности. Его потрясла мысль об убийстве овцы или даже рыбы для его нужд, он сказал, что скорей умрет, чем позволит лишить жизни животное.

— Очень глупо, конечно, что я так нервничаю, — храбрилась Эстер.

— Но одно ты мне должен пообещать, Джек. Иди утром в Кломбер, и, если кого-нибудь из них увидишь, надо рассказать, что появились такие странные соседи. Им лучше знать, означает это что-нибудь или нет.

— Хорошо, малышка, — ответил я, возвращаясь с ней в дом. — Тебя слишком разволновали все эти неожиданности, ты должна хорошенько выспаться. Но я, конечно, сделаю так, как ты говоришь, и пусть наши друзья судят сами.

Я дал обещание, чтобы успокоить сестру, но в ярком утреннем свете показалось совершенно бессмысленным воображать, что бедные потерпевшие крушение вегетарианцы могут замышлять что-то недоброе. или иметь какое-то отношение к арендаторам Кломбера. Однако, мне самому нетерпелось повидеть кого-нибудь из Хизерстоунов, так что после завтрака я пошел в усадьбу. Они в своей изоляции ничего не могли знать о последних событиях. Поэтому я не сомневался, что генерал не сочтет меня незванным гостем, если я принесу такие новости.

Окрестности усадьбы выглядели по-прежнему печальными и заброшеными. Сквозь толстую железную решетку ворот не виднелось никого из обитателей. Шторм сломал одну из огромных шотландских елей, и ее длинный рыжеватый ствол лежал поперек заросшей травой аллеи, но никто не пытался убрать его. Все кругом по-прежнему выглядело неухоженным и запущенным — кроме массивной и надежной ограды.

Я прошелся вдоль нее до нашего прежнего места свиданий и не обнаружил ни одной щели, сквозь которую мог бы взглянуть на дом, потому что ограду починили, и теперь каждая доска плотно заходила за другую. Однако мне все же удалось найти брешь в пару дюймов шириной, и я устроился возле нее с твердым намерением не покидать своего поста покуда не найду случая поговорить с кем-либо из жителей усадьбы. В самом деле, безжизненный вид дома заставил так похолодеть мое сердце, что я даже решился в случае неудачи перелезть через ограду, рискуя навлечь на себя неудовольствие генерала, скорее, чем вернуться без всяких известий о Хизерстоунах.

К счастью, такая крайность не понадобилась, потому что я и получаса не просидел, как услышал резкий звук открываемого замка, и сам генерал показался из парадной двери.

К моему удивлению он был одет в военную форму, причем не в обычную форму британской армии. Красная куртка непривычного покроя явно видала виды. Брюки, неокгда белые, выцвели до грязной желтизны. С широким красным поясом и прямой саблей у бедра генерал предстал прекрасным образцом ушедшего в прошлое типа — офицер роты принца Джона сорокалетней давности.

Следом появился бывший бродяга капрал Руфус Смит, теперь хорошо одетый и процветающий, он хромал вслед за своим хозяином взад-вперед по лужайке, углубившись с ним в беседу. Я заметил, что время от времени один из них, или оба умолкали и внимательно осматривались кругом, словно остерегаясь внезапного нападения.

Я предпочел бы поговорить с генералом наедине, но видя, что разлучить генерала с его спутником нельзя, громко постучал по ограде палкой, чтобы привлечь их внимание. Оба моментально обернулись, и по их жестам я угадал их раздражение и тревогу. Тогда я поднял свою трость над забором, чтобы показать, где стучали. Генерал направился ко мне с видом человека, подготовившегося к испытанию, но капрал схватил его за пояс и задержал.

Только, когда я прокричал свое имя и уверил их, что пришел один, мне удалось убедить их приблизиться. Однако, узнав меня, генерал живо подбежал и поздоровался самым сердечным образом.

— Это очень порядочно с вашей стороны, Вэст, — сказал он. — Только в такие времена и распознаешь настоящего друга. Нечестно было бы приглашать вас зайти или задержаться здесь, но все-таки я очень рад вас видеть.

— Я беспокоился о вас всех, — отозвался я, — потому что давно уже ничего о вас не слышал. Как у вас дела?

— Что ж, не так скверно, как можно было бы ожидать. Но завтра будет лучше, завтра мы станем совсем другими людьми, а, капрал?

— Да, сэр, — капрал поднял руку в военном салюте, — завтра мы будем, как огурчики.

— Мы с капралом сейчас слегка не в себе, — пояснил генерал, — но я ничуть не сомневаюсь, что все будет в порядке. В конце концов, ничего нет выше Провидения, и все мы в его руках. А как вы поживаете, а?

— Мы все время были заняты. Наверное, вы ничего не слышали о кораблекрушении?

— Ни слова, — беспокойно ответил генерал.

— Я так и думал, что шум ветра заглушил для вас сигнальные пушки. Позапрошлой ночью в заливе выбросило на скалы судно — большой барк из Индии.

— Из Индии! — воскликнул генерал.

— Да. Экипаж, к счастью, спасся, и его отправили в Глазго.

— Всех отправили? — лицо генерала сделалось бескровным, как у мертвеца.

— Всех, кроме трех довольно странных личностей, которые отрекомендовались буддистскими священниками. Они решили провести несколько дней на побережье.

Слова едва успели слететь с моих губ, как генерал рухнул на колени, протянув длинные худые руки к небесам.

— Да свершится воля Твоя! — хрипло воскликнул он. — Да свершится Твоя святая воля!

Мне видно было в щель, что лицо капрала Руфуса Смита густо пожелтело, и он вытирает обильный пот.

— Такое уж мое счастье, — проговорил он, столько лет по свету шататься без гроша — и угодить, как кур в ощип, чуть только счастье улыбнулось!

— Что ж, дружище, — генерал встал и расправил плечи, собираясь с силами, — будь что будет, встретим судьбу, как подобает британским солдатам. Помните, в Чильянвале, когда вам пришлось бежать, бросив ваши пушки, под нашу защиту, а сикхская кавалерия налетела на нас, как буря? Тогда мы не дрогнули, не дрогнем и теперь. Да мне в первый раз полегчало за все эти годы. Неизвестность, вот что убивает.

— И эти чертовы бубенчики, — добавил капрал. — Ладно, все не в одиночку — хоть какое-то утешение.

— Прощайте, Вэст, — сказал генерал. — Будьте Габриель хорошим мужем и дайте приют моей жене. Думаю, она обременит вас ненадолго. Прощайте! Да благословит вас Бог!

— Послушайте, генерал! — Я всердцах выломал доску забора, чтобы говорить без помехи. — Хватит уже этих иносказаний и намеков. Пора высказаться открыто и ясно. Чего вы боитесь? Выкладывайте! Вас пугают эти индусы? Если так, я вправе властью моего отца арестовать их как бродяг и мошенников.

— Нет-нет, это ничего не даст, — покачал он головой. — Вы очень скоро все узнаете. Мордонту известно, как найти записи. Поговорите с ним завтра об этом.

— Но не может же быть, — закричал я, — чтобы ничего нельзя было сделать против так хорошо известной опасности! Если бы вы только рассказали мне, в чем дело, я бы знал, как поступить!

— Дорогой друг, — прервал меня генерал, — ничего нельзя сделать, так что успокойтесь, и пусть все идет своим чередом. Глупо было с моей стороны прятаться за простыми стенами из дерева и камня. Дело в том, что я попросту не в силах был ничего не предпринимать. Мы с капралом угодили в такое положение, в каком, надеюсь, ни один бедняга никогда больше не окажется. Нам остается только положиться на неименную благость Всемогущего и надеяться, что перенесенное нами в этом мире может уменьшить уготованое нам искупление в мире грядущем. Теперь мне придется вас покинуть, потому что я должен уничтожить кое-какие бумаги и о многом еще позаботиться. Прощайте!

Он протянул руку в проделанную мной дыру и сжал мою кисть выразительным прощальным жестом, а потом твердым решительным шагом направился обратно к дому, и зловеще скрюченный капрал последовал за ним.

Я возвращался в Бренксом сам не свой, не зная, что думать и что делать. Теперь стало ясно, что моя сестра недаром испугалась индусов, но я никак не мог связать Рама Сингха, его благородное лицо, мягкие изысканые манеры и мудрые слова с каким-либо насилием. И все же теперь, думая о нем, я понимал, какая ужасная сила гнева может скрываться за проницательным взглядом его темных глаз.

Я почувствовал, что из всех людей, с которыми я когда-нибудь встречался, именно его неудовольствие я меньше всего хотел бы на себя навлечь. Но каким образом двое таких разных людей, как старый сквернослов-капрал и прославленный генерал англо-индийских войск, могли вместе вызвать ненависть этих странных пришельцев? И если речь шла об обыкновенной физической опасности, почему генерал не согласился на арест индусов… хотя, должен признаться, мне претило совершить такой негостеприимный поступок на таких слабых и смутных основаниях.

Эти вопросы казались абсолютно неразрешимыми, и в то же аремя торжественные слова и пугающая серьезность обоих старых солдат не позволяли счесть их страх необоснованным. Загадка. Совершенно неразрешимая загадка!

Одно только мне было совершенно ясно: в теперешнем моем состоянии неизвестности и после прямого запрещения генерала я не имею права ни на какое вмешательство. Остается только ждать и молиться, чтобы опасность, какова бы она ни была, миновала благополучно, или хотя бы, чтоб она миновала мою милую Габриэль и ее брата.

Я шел, задумавшись, по дороге, и, добравшись до ворот Бренксома, удивился, услыхав голос отца, громко и взволнованно с кем-то беседующего. Старик в последнее время так удалился от всяких каждодневных забот и так погрузился в свои ученые занятия, что чем-нибудь повседневнным его очень трудно стало взволновать. Любопытствуя, что же вывело его из себя, я осторожно открыл ворота и, тихо обойдя лавровые кусты, обнаружил отца к своему изумлению ни с кем иным, как с тем самым человеком, который занимал мои мысли — с буддистом Рамом Сингхом.

Они сидели на садовой скамье, и восточный гость, видимо, высказывал какое-то серьезное предложение, отсчитывая аргументы на длинных гибких коричневых пальцах, а отец с оживленным лицом, разводя руками, громко протестовал. Они так увлеклись спором, что я целую минуту простоял от них на расстоянии вытянутой руки прежде, чем они осознали мое присутствие.

Заметив меня, буддист вскочил и поздоровался с той же изысканой вежливостью и полной достоинства грацией, которая произвела на меня такое впечатление накануне.

— Я вчера пообещал себе, — сказал он, — удовольствие навестить вашего отца. Как видите, я сдержал свое слово. Я даже имел дерзость поинтересоваться его взглядами на некоторые вопросы, связанные с санскритом и хинди, и в результате мы спорим вот уже целый час, или даже больше, не в силах убедить друг друга. Не претендуя на столь глубокие теоретические знания, как те, которые сделали имя Хантера Вэста расхожим словом на устах восточных ученых, я все же уделял некоторое внимание этому единственному вопросу и, право же, в состоянии утверждать, что его взгляды необоснованы. Уверяю вас, сэр, еще в семисотом году, и даже позже, санскрит служил разговорным языком большой группе населения Индии.

— А я уверяю вас, сэр, — горячо возразил отец, что к этому времени он был погребен и забыт всеми, кроме ученых, которые нуждались в нем как в средстве научной и религиозной деятельности, точно так же использовалась латынь в средние века долгое время после того, как все нации в Европе перестали на ней разговаривать.

— Если вы справитесь в пуранах, вы обнаружите, — отвечал Рам Сингх, что эта теория, хотя и общепринятая, совершенно безосновательна.

— А если вы справитесь в Рамаяне, а подробнее — в канонических книгах буддистов, — воскликнул отец, — вы обнаружите, что эта теория неопровержима.

— Но вспомните Куллавагу, — серьезно настаивал гость.

— А вспомните короля Ашока! — торжествующе восклицал отец. — Когда в трехсотом году до христианской эры, ДО, заметьте себе, он приказал выбить законы Будды на скалах, каким языком он воспользовался, а? Санскритом? Нет! А почему не санскритом? Потому, что низшие слои его подданых не поняли бы ни слова. Ха-ха! Вот, в чем причина. Как вы обойдете эдикты короля Ашока, а?

— Он вырезал их на нескольких разных диалектах, — отвечал Рам Сингх. — Но энергия слишком драгоценная вещь, чтобы вот так выбрасывать ее на ветер. Солнце прошло меридиан, и я должен вернуться к своим товарищам.

— Очень жаль, что вы не привели их с собой, — поторопился вежливо сказать отец.

Я видел, что он беспокоился, не перешла ли горячность спора границ гостеприимства.

— Они не общаются с миром, — ответил Рам Сингх, вставая. — Они достигли более высоких ступеней, чем я, и поэтому более чувствительны к оскверняющим влияниям. Они погружены в шестимесячную медитацию по поводу третьего воплощения, которая продолжалась лишь с некоторыми перерывами с того самого времени, как мы покинули Гималаи. Больше я с вами не встречусь, мистер Хантер Вэст, и поэтому прощаюсь с вами. Ваша старость будет такой счастливой, как вы заслуживаете, а ваши изыскания оставят глубокий след в науке и литературе вашей родины. Прощайте!

— И я тоже больше вас не увижу? — спросил я.

— Если только не прогуляетесь со мной по берегу. Но вы уже выходили сегодня утром и, видимо, устали. Я прошу у вас слишком многого.

— Ничуть, я буду рад пойти, — отозвался я вполне искренне, и мы отправились вдвоем, а отец немного проводил нас, и я видел, что он с удовольствием возобновил бы санскритские споры, если бы одышка позволяла ему идти и говорить одновременно.

— Он глубоко ученый человек, — заметил Рам Сингх, когда мы с ним расстались, — но, как многие другие, нетерпим к мнениям, отличающимся от его собственного.

Я ничего не ответил на это замечание, и некоторое время мы молча шли по самой кромке прибоя, где плотный песок облегчал ходьбу. Слева песчаные дюны, повторяющие линию берега, скрывали нас от любого взгляда, а справа в широком заливе не виднелось ни единого паруса. Мы с индусом были совершенно одни.

Мне не могло не прийти в голову, что, если он и впрямь так опасен, как считает помощник капитана или генерал Хизерстоун, то я поступаю неосторожно.

И все же облик его дышал такой величественной благостью, в темных глазах светилась такая нерушимая ясность, что в его присутствии все подозрения улетали, как будто подхваченные морским бризом. Лицо его могло стать суровым, и даже ужасающим, но я чувствовал, что он неспособен быть несправедливым.

Когда я посматривал на его благородный профиль и иссиня черную броду, его поношеный твидовый костюм причинял мне почти болезненное ощущение несоответствия, и я мысленно переодевал его в свободную восточную одежду, единственно подходящую к его достоинству и грации.

Он привел меня в старую рыбачью избушку, уже несколько лет, как заброшенную, с нее наполовину сдуло тростниковую крышу, а разбитые окна и поломанная дверь создавали вид печального запустения. И такое пристанище, которым побрезговал бы шотландский нищий, эти необыкновенные люди предпочли предложенному им гостеприимству лэрдова дома. Крохотный садик вокруг превратился в спутанную массу кустов ежевики, и через нее мой проводник проложил себе путь к выломанной двери. Он заглянул внутрь дома, а потом пригласил меня жестом.

— У вас есть возможность, — проговорил он тихо и благоговейно, увидеть такое зрелище, какое немногим из европейцев удавалось наблюдать. В этом коттедже вы найдете двух йогов — людей, которых лишь одна ступень отделяет от высшей степени посвящения. Оба они сейчас в экстатическом трансе, иначе я не дерзнул бы навязывать им ваше присутствие. Их астральные тела покинули их, чтобы присутствовать на празднестве светильников в священном Рудокском монастыре Тибета. Ступайте тише, чтобы пробуждением телесных чувств не отвлечь их от выполнения долга раньше времени.

Медленно и на цыпочках я кое-как пробрался сквозь ежевику и заглянул в дверь.

Там не было никакой мебели, вообще ничего, кроме охапки свежей соломы в углу. В этой соломе, по-восточному скрестив ноги и опустив голову на грудь, сидели двое, один маленький и сморщеный, другой высокий и худой. Ни один из них не взглянул на нас и не обратил ни малейшего внимания на наше присутствие. Они сидели так тихо и неподвижно, что могли бы показаться двумя бронзовыми статуями, если бы не медленное и размеренное дыхание. Но особенный пепельно-серый оттенок их лиц сильно отличался от здоровой смуглокожести моего спутника, и я заметил, наклонив голову, что могу видеть только белки их глаз: радужные оболочки полностью закатились под веки.

Перед ними на маленьком сплетенном из соломы коврике стояла глиняная мисочка с водой и лежал ломоть хлеба, а рядом — листок бумаги, исписанной какими-то каббалистическими знаками. Рам Сингх взглянул туда, а потом, сделав мне знак удалиться, сам вышел за мной следом в сад.

— Я не должен беспокоить их до десяти часов, — пояснил он. — Вы сейчас видели в действии одно из величайших достижений нашей оккультной философии: отделение души от тела. Души этих святых людей не только стоят в эту минуту на берегах Ганга, но и облечены там в материальную оболочку, настолько идентичную с их настоящими телами, что никто из правоверных ни на секунду не усомнится в действительном присутствии Лала Хуми и Мовдара Хана. Это достигается нашей способностью распылять тело на его химические атомы, перебрасывать их быстрее молнии в любое нужное место и там объединять в первоначальную форму. В старину, в дни невежества, нам приходилось переносить таким образом полностью все тело, но с тех пор мы обнаружили, что гораздо легче и удобнее переносить только то, что необходимо для создания внешней оболочки сходства. Ее мы назвали астральным телом.

— Но если ваши души так легко путешествуют, — решился я задать вопрос, — зачем вообще телам сопровождать их?

— Общаться с посвященными братьями мы можем при помощи одних только душ, но если хотим вступить в контакт с обыкновенными людьми, то важно появляться в такой форме, которую они могут видеть и воспринять.

— Вы меня глубоко заинтересовали своими рассказами, — признался я, пожимая руку, которую Рам Сингх протянул мне в знак того, что наша встреча заканчивается. — Я часто буду думать о нашем недолгом знакомстве.

— Это принесет вам большую пользу, — проговорил он, не отнимая руки и глядя мне в глаза серьезно и печально. — Помните: то, что случится в будущем, не обязательно плохо оттого, что не согласуется с вашими представлениями о праве. Не спешите судить. Есть великие правила, которые следует соблюдать, чего бы это ни стоило личности. Действие этих правил может показаться вам жестоким, но эта жестокость — ничто в сравнении с опасностью того прецедента, который возник бы от их неисполнения. Бык или овца могут нас не бояться, но человек, обагривший руки в крови высших, не должен жить и не будет жить.

При последних словах он воздел руки яростным угрожающим жестом, отвернулся и ушел в разрушенную хижину. Я смотрел ему вслед, пока он не исчез внутри, а потом я направился домой, снова и снова обдумывая все, что услышал, и в особенности этот последний взрыв оккультного негодования.

Далеко справа виднелась высокая белая башня Кломбера, резко выделяясь на фоне темных туч. Мне пришло в голову, что любой случайный путешественник при виде нее в глубине души позавидует жителям этого великолепного поместья и во сне не увидит витающих над ним странных ужасов и безымянных опасностей… Нависшие над башней черные тучи показались мне тенью более мрачной, более пугающей, более готовой разразиться громом.

— Что бы это ни значило и что бы ни готовилось, — воскликнул я невольно, — но Господь не допустит, чтобы невинные погибли вместе с виновными.

Дома я застал отца, все еще взволнованного ученым диспутом с гостем.

— Надеюсь, Джек, — говорил старик, — я не слишком резко с ним обошелся. Мне следовало бы помнить, что я in loco magistry[215] и воздержаться от спора со своим гостем. Но, когда он занял эту неприемлемую позицию, я не смог удержаться и убедил его оставить ее, и он, действительно, оставил, хотя ты, не разбираясь в тонкостях вопроса, может быть этого и не заметил. Но ты должен был видеть, что моя ссылка на эдикты короля Ашока оказалась настолько веской, что он сразу поднялся и ушел.

— Вы держались твердо, — ответил я. — Но что вы думаете об этом человеке теперь, когда с ним познакомились?

— Как что? — переспросил отец. — Видимо, он один из тех святых людей, которые под различными именами — санси, йогов, севров, кваландеров, хакимов и куфиев — посвятили жизнь изучению тайн буддийской веры. Он, я сказал бы, теософ, то есть, священнослужитель Бога знания, высшая степень такого служения — посвященный. Наш гость и его товарищи не достигли высшей ступени, иначе не могли бы пересечь море, не осквернившись. Возможно, все они выдающиеся «чела», которые надеются со временем достичь высшей чести посвящения.

— Но отец, — перебила сестра, — это же не объясняет, почему люди такой святости и достоинств решили расположиться на глухом шотландском берегу.

— Вот тут я ничего ответить не могу, — признал отец. — Могу только сказать, что это никого, кроме них, не касается, пока они живут мирно и подчиняются законам страны.

— Вам приходилось когда-нибудь слышать, — спросил я, — что эти верховные служители, о которых вы говорили, владеют силами, нам неизвестными?

— Конечно, восточная литература изобилует этим. Библия — восточная книга, и разве она не полна насквозь упоминаниями о таких силах? Несомненно, что в прошлом люди знали много секретов природы, утеряных теперь. Но, основываясь на собственном опыте, я не могу подтвердить, что современные теософы в самом деле обладают возможностями, на которые претендуют.

— Они мстительные? — продолжал я расспрашивать. — Есть у них такие преступления, которые искупаются только смертью?

— Насколько мне известно, нет, — отвечал отец, поднимая в удивлении седые брови. — Ты что-то очень любопытен сегодня, отчего ты об этом спрашиваешь? Что, наши восточные соседи возбудили в тебе какие-то подозрения?

Я постарался обойти этот вопрос. Ничего хорошего не вышло бы, расскажи я все отцу; его годы и здоровье требовали покоя, а не волнений, да и при самом искреннем моем желании я затруднился бы объяснить другому то, чего совершенно не понимал сам. Со всех сторон лучше всего было оставить отца в неведении.

Никогда в жизни день для меня не тянулся так долго, как тянулось то, богатое событиями, пятое октября. Я перепробовал все способы убивать время, и все же казалось, что вечер никогда не наступит. Я пытался читать, писать, гулять, я прикрепил новые лески ко всем своим рыболовным крючкам, я принялся к изумлению отца составлять каталог его библиотеки — короче говоря, открыл великолепное средство повышения работоспособности. Сестра, я видел, страдала от того же лихорадочного беспокойства. Снова и снова наш добрый отец упрекал нас, по своему обыкновению мягко, за наше сумасбродное поведение и постоянные помехи его работе, которые оно порождало.

Наконец, чай был подан и чай был выпит, занавеси — спущены, лампы зажжены, и после еще одного бесконечного промедления отец прочел молитвы и распустил слуг по их комнатам. Потом он смешал и проглотил свой ежевечерний пунш и зашаркал к себе, оставив нас двоих в гостиной во власти нервного напряжения и самых смутных, но ужасных страхов.

Глава 14 О том, кто прибежал среди ночи

Когда отец ушел в спальню и оставил нас вдвоем с Эстер, часы в гостиной показывали четверть одиннадцатого. Мы слушали, как удалялись отцовские шаги по скрипучей лестнице, пока отдаленный хлопок закрывшейся двери не засвидетельствовал, что он уже у себя.

Простая керосиновая лампа на столе бросала жуткий неверный свет по углам старой комнаты, заставляя мерцать панели резного дуба и наделяя странными фантастическими тенями старинную мебель. Бледное взволнованное лицо сестры выступало из мрака поразительно четко, словно на портретах Рембранта. Мы сидели друг против друга за столом, и тишину не нарушал ни один звук, кроме тиканья часов и бесконечного пения сверчка.

В этом абсолютном спокойствии было что-то ужасающее. Насвистывание запоздалого крестьянина на дороге принесло нам облегчение, и мы напрягали слух, стараясь улавливать его до последней возможности, покуда заук не исчез в отдалении. Сперва мы еще притворялись, сестра — что вяжет, а я что читаю, но скоро отбросили бессмысленный обман и сидели в неспокойном ожидании, вздрагивая и бросая друг на друга вопросительные взгляды, стоило хворосту затрещать в очаге или крысе прошуршать за панелью. В воздухе нависло тяжелое чувство, угнетающее нас неизбежностью катастрофы.

В конце концов я встал и распахнул входную дверь, чтобы впустить ночную свежесть. Рваные тучи неслись через небо, и между их летящими лохмотьями время от времени выглядывала луна, заливая окрестность холодным белым светом. Стоя в дверях, я видел опушку Кломберского леса, хотя сам дом можно было увидеть только с соседнего холма. Сестра набросила шаль и вышла вместе со мной на вершину, чтобы взглянуть на усадьбу.

Сегодня там не светились окна. От крыши до подвала во всем огромном здании не мерцал ни один огонек. Колоссальная масса дома вырисовывалась мрачно и угрюмо среди окружающих деревьев, похожая больше на гигантский саркофаг, чем на человеческое жилище.

Нашим напряженным нервам сами очертания дома и тишина навевали ужас. Мы немного постояли, всматриваясь сквозь темноту, а потом вернулись в гостиную и ждали, ждали, не зная, чего, но совершенно не сомневаясь, что нам уготовано страшное переживание.

Время приближалось к полуночи, когда сестра вдруг вскочила и вскинула руку:

— Ты что-нибудь слышал?

Я напряг слух, но безрезультатно.

— Подойди к двери, — вскрикнула она дрожащим голосом. — Теперь слышишь?

В глубокой тишине ночи я различил четкий ритмичный звук, постоянный, но очень слабый.

— Что это? — просил я вполголоса.

— Это кто-то бежит, сюда, к нам, — ответила она, и вдруг, потеряв последнее самообладание, упала возле стола на колени и принялась громко молиться с той лихорадочной искренностью, которую порождает беспредельный непобедимый ужас, временами срываясь на полуистерические рыдания.

Теперь я слышал звук достаточно отчетливо, чтобы понять, что быстрая женская интуиция не обманула Эстер, и звук, действительно, производит бегущий человек.

Он бежал и бежал по большой дороге, и шаги его доносились все яснее и резче с каждым мгновением. Со срочным же делом он должен был бежать, потому что ни разу не приостановился и не замедлил шага.

Быстрый четкий стук сменился внезапно ритмичным приглушенным шорохом. Человек бежал теперь по стоярдовому, примерно, участку дороги, посыпанному недавно песком. Но через несколько мгновений он опять выбрался на твердую землю, и шаги продолжали неуклонно приближаться. Я понял, что он уже возле поворота. Побежит дальше? Или свернет к Бренксому?

Мысль едва успела промелькнуть, когда перемена звука убедила меня, что бегун свернул, и цель его — это вне всякого сомнения дом нашего лэрда.

Я бросился к подъездным воротам и успел как раз, когда наш гость распахнул их и влетел в мои объятия. Я разглядел при лунном свете, что это ни кто иной, как Мордонт Хизерстоун.

— Что случилось? — воскликнул я. — Что неладно, Мордонт?

— Отец, — выдохнул он. — Отец!

Он был без шляпы, глаза расширены от ужаса, а лицо бескровно, как у мертвеца. Я почувствовал, как дрожит его рука, сжимавшая мою руку.

— Ты совсем выбился из сил, — сказал я, ведя его в гостиную. Отдохни немного, потом все расскажешь. Успокойся, дружище, ты с лучшими друзьями.

Я уложил его на софу, а Эстер, чьи страхи тут же отступили, как только потребовалось что-то делать, плеснула в стакан бренди и поднесла ему. Это возбуждающее средство произвело замечательное действие: краска вернулась на бледные щеки, а в глазах засветилось сознание.

Мордонт сел и взял руку Эстер в свои, как человек, очнувшийся от кошмара и стремящийся убедиться, что он, действительно, в безопасности.

— Ваш отец? — спросил я. — Что с ним?

— Ушел.

— Ушел?

— Да, он ушел, и капрал Руфус Смит тоже. Мы никогда больше их не увидим.

— Но куда они ушли? — воскликнул я, пораженный. — Это недостойно тебя, Мордонт. Какое мы имеем право сидеть здесь и предаваться своим чувствам, когда есть еще возможность помочь твоему отцу? Поднимайся! Мы их догоним. Скажи только, куда они направились.

— Бесполезно, — ответил молодой Хизерстоун, закрывая лицо руками. Не упрекай меня, Вэст, потому что ты не знаешь всех обстоятельств. Против нас действуют мощные неизвестные законы, как нам их отменить? Несчастье долго висело над нами, а теперь, наконец, разразилось. Боже, помоги нам!

— Ради неба, что произошло? — настаивал я взволновано. — Мы не должны поддаваться отчаянию.

— Ничего нельзя сделать до рассвета, — ответил он. — Тогда попытаемся разыскать их следы. Сейчас это бесполезно.

— А что с Габриэль и миссис Хизерстоун? — спросил я. — Может быть, пригласить их сюда, не откладывая? Твоя бедная сестра, наверное, сама не своя от ужаса.

— Она ничего не знает. Ее спальня в другой стороне дома, там ничего нельзя было слышать и видеть. А моя бедная матушка ожидала чего-нибудь подобного так долго, что это не застало ее врасплох. Она, конечно, потрясена горем, но, по-моему, предпочтет пока остаться одна. Ее твердость и самообладание должны бы дать мне урок, но я от природы легко возбудим, и эта катастрофа после такого долгого нервного напряжения буквально лишила меня рассудка.

— Если ничего нельзя сделать до утра, — сказал я, — у тебя есть время рассказать нам, как это случилось.

— Так я и сделаю, — он встал и протянул дрожащие руки к огню. — Вы уже знаете, у нас давно, много лет, были основания опасаться, что над головой отца висит угроза ужасной мести за одно его давнее дело. В этом деле он был связан с человеком, которого вы знаете как капрала Руфуса Смита, поэтому уже одно то, что этот человек нашел дорогу к отцу, предупредило нас, что время близится, и что это пятое октября — годовщина ошибки — должно стать днем ее искупления. Я рассказал вам о наших страхах в письме, и, если не ошибаюсь, отец тоже говорил об этом с тобой, Джон. Когда вчера утром я увидел, что он ищет свой старый мундир, который прятал с Афганской войны, я понял, что наши предчувствия оправдываются и конец близок.

Целые годы уже я не видел его таким спокойным, как сегодня, он свободно рассказывал об Индии, вспоминал приключения своей молодости. Около девяти он велел нам разойтись по комнатам и запер нас там предосторожность, которую он часто принимал в свои темные часы. Он всегда пытался, бедняга, уберечь нас от проклятия, свалившегося на его несчастную голову. Прежде, чем мы расстались, он нежно обнял матушку и Габриэль, а потом пошел за мной в мою спальню, с любовью пожал мне руку и передал маленький пакет, адресованный тебе.

— Мне? — переспросил я.

— Тебе. Я отдам его, когда кончу. Я уговаривал его позволить мне остаться с ним и разделить опасность, но он так искренне просил меня не добавлять ему забот и не вмешиваться в его распоряжения! Видя, что я действительно огорчил его своим упорством, я в конце концов позволил ему закрыть дверь и повернуть ключ снаружи. Никогда себе не прощу. Но что тут можно поделать, когда твой собственный отец отказывается от твоей помощи. Ему ведь силком ее не навяжешь…

— Я уверена, что ты сделал все, что мог, — сказала сестра.

— Я хотел, дорогая Эстер, но, помоги мне Боже, трудно было понять, что правильно, а что нет. Он ушел, и я слышал, как его шаги замерли в длинном коридоре. Какое-то время я шагал взад-вперед по комнате, а потом поставил лампу в головах кровати, лег, не раздеваясь, стал читать святого Фому Кимфийского и молиться от всей души, чтобы ночь миновала благополучно.

В конце концов я заснул беспокойным сном, когда вдруг меня разбудил громкий вибрирующий звук, который долго отдавался в ушах. Я вскочил, но все опять было тихо. Лампа догорала, часы показывали, что уже близко полночь. Я искал спички, чтобы зажечь свечу, когда резкий крик раздался снова, так громко и четко, словно он звучал в одной комнате со мной. Моя спальня в передней части дома а матушки и сестры — в задней, так что подъездную аллею могу видеть в окно только я.

Бросившись к окну, я отдернул занавески и выглянул. Вы знаете, что подъездная аллея расширяется в усыпаную гравием площадку перед самым домом. Как раз в центре этого открытого места стояли трое и глядели вверх, на окна. Луна ярко освещала их, отражаясь бликами в поднятых глазах, и при ее свете я различил, что лица у них смуглые, волосы — черные, а общий тип лиц — как у сикхов или африди. Двое хзудощавые со страстными экстатическими лицами, а третий на вид незлобивый и величественный, с благородным лицом и длинной бородой.

— Рам Сингх! — воскликнул я.

— Как, ты их знаешь? — поразился Мордонт. — Ты встречался с ними?

— Знаю. Это буддистские жрецы, — ответил я. — Продолжай!

— Они стояли в ряд, то воздевая руки к небу, то опуская, а губы их шевелились, как будто они читали молитву или заклинание. Вдруг они прекратили жестикулировать и в третий раз издали тот странный зловещий пронзительный крик, который меня разбудил. Никогда не забуду этот ужасающий зов, отдающийся в ночной тишине так сильно, что он до сих пор звенит у меня в ушах.

Когда он медленно замер, послышался скрежет ключей и засовов, а потом — стук открывшейся двери и звуки торопливых шагов. Я увидел из своего окна, как отец и капрал Руфус Смит суетливо выбегают из дома, неодетые, с непокрытыми головами, как люди, покоряющиеся внезапному и непреодолимому импульсу. Трое пришельцев к ним не прикоснулись, но все пятеро быстро удалились по аллее и скрылись между деревьями. Я определенно не видел никакого применения силы, никакого физического принуждения, и все же я так же уверен, что мой бедный отец и его товарищ были беспомощными пленниками, как если бы их при мне уволокли в кандалах.

Все это заняло совсем немного времени. От первого разбудившего меня зова до того, как они исчезли с моих глаз, мелькнув в последний раз между деревьями, прошло никак не больше пяти минут. Так внезапно все произошло и так странно, что, когда драма закончилась, и они исчезли, я мог бы подумать, что видел кошмар или бред, если бы не ощущение реальности события, слишком яркое, чтобы приписать его воображению.

Я принялся выламывать дверь, бросаясь на нее всем своим весом. Некоторое время она не поддавалась, но я пытался снова и снова до тех пор, пока что-то не треснуло и я не оказался в коридоре. Прежде всего я подумал о матушке. Я бросился к ее комнате и повернул ключ в двери. Секунды не прошло, как она шагнула из спальни, одетая в пеньюар, предостерегающе подняв руку.

— Никакого шума! — велела она мне. — Габриэль спит. Их вызвали прочь?

— Именно так! — ответил я.

— Да будет воля Божья! — воскликнула она. — Твой бедный отец станет счастливее в ином мире, чем был когда-либо в здешнем. Слава Богу, что Габриэль спит. Я подсыпала ей хлорал в какао.

— Что я должен делать, — спрашивал я в отчаянии. — Куда они ушли? Как я могу ему помочь? Не можем же мы допустить, чтобы он вот так вот ушел от нас, и позволить этим людям сделать с ним, что им вздумается! Может быть, мне съездить в Вигтаун за полицией?

— Только не это! — горячо запротестовала матушка. — Он десятки раз просил меня этого не делать. Сын мой, мы никогда больше не увидим твоего отца. Ты вправе удивляться, что я не плачу, но, если бы ты знал, как знаю я, какой душевный мир принесет ему смерть, ты не нашел бы в себе силы оплакивать его. Любые розыски, я чувствую, бесполезны, но все-таки искать, конечно, надо. Сделаем это так незаметно, как только возможно. Мы не можем услужить ему лучше, чем, исполняя его желание.

— Но ведь дорога каждая минута! — воскликнул я. — Может быть, он сейчас зовет нас на помощь в когтях этих темнокожих дьяволов!

От этой мысли я так обезумел, что тут же кинулся прочь из дома, за ворота, на большую дорогу, но, оказавшись там, я понял, что не знаю, куда бежать. Вся широкая пустошь лежала передо мной без единого признака жизни. Я вслушался, но ни один звук не нарушал ночного безмолвия.

И тогда, друзья, стоя в нерешительности посреди мрака, я испытал в полной мере ужас и ответственность. Я почувствовал, что сражаюсь против сил, о которых не имею понятия. Все терялось в чуждой пугающей темноте.

Мысль о вас, о вашей помощи и совете послужила мне маяком. В Бренксоме я, по крайней мере, найду сочувствие и, прежде всего, указания, что мне делать — мой собственный рассудок настолько помутился, что я не могу доверять себе. Матушка хотела остаться одна, сестра спит, а предпринять ничего нельзя до рассвета. Так что же мне было делать, как не бежать к вам как можно скорее? У ьебя голова ясная, Джек, так скажи, дружище, что я должен делать! Эстер, что мне делать?

Он поворачивался то ко мне, то к сестре, протягивая руки, с мольбой в глазах.

— Пока темно, ничего не сделаешь, — ответил я. — Мы должны сообщить о случившемся в вигтаунскую полицию, но это не обязательно делать раньше, чем мы сами начнем поиски, так что мы можем действовать согласно с законом, и все же предпринять собственное расследование, как хотела твоя мать. У Джона Фулертона, который живет на холме, есть помесь шотландской овчарки с борзой, это отличная ищейка. Если его собака возьмет след генерала, то дойдет по следу хоть до самого Дели.

— Это ужасно — ждать в бездеятельности, когда он, может быть, нуждается в нашей помощи…

— Боюсь, что наша помощь так или иначе будет для него бесполезной. Тут действуют силы, не допускающие человеческого вмешательства. И потом, как мы поможем? У нас нет никаких указаний, куда они могли направиться, а блуждать наугад по пустоши в темноте — значит зря тратить силы, которые могут больше пригодиться утром. К пяти рассветет. Через час-другой можно будет подниматься на холм за фулертоновой собакой.

— Еще час, — простонал Мордонт, — каждая минута кажется столетием.

— Ложись на софу и отдыхай, — сказал я. — Ты не можешь лучше помочь отцу, чем собрав все силы, потому что завтра нас, может быть, ожидает трудная дорога. Но ты что-то говорил о пакете для меня от генерала?

— Вот он. — Мордонт вытащил из кармана и протянул мне маленький сверток. — Это наверняка разъяснит все тайны.

Пакет с двух сторон был запечатан черным воском с изображением летящего грифона — генеральской печатью. Дополнительной страховкой служила широкая клейкая лента, ее пришлось разрезать перочинным ножом. На обертке пакета размашистым почерком было написано: «Для Дж. Фотерджила Вэста, эсквайра.», а ниже: «Передать этому джентльмену в случае исчезновения или кончины Дж. Б.Хизерстоуна, кавалера Креста Виктории, отставного генерал-майора Индийской армии.»

Итак, мне предстояло, наконец, узнать мрачную тайну, бросившую тень на нашу жизнь. Внутри лежала небольшая пачка пожелтевших листков и письмо. Я придвинул поближе лампу и вскрыл его. Там стояла дата — семь часов вчерашнего вечера — и вот, что следовало за ней.

«Дорогой Вэст!

Я давно должен был удовлетворить ваше вполне естественное любопытство по тому поводу, о котором мы не раз имели случай беседовать, но сдерживался ради вас самих. Я знаю по собственному печальному опыту, как изводит и лишает мужества вечное ожидание катастрофы, когда вы не сомневаетесь, что она наступит, и не можете ни предотвратить ее, ни ускорить.

Хотя беда коснется только меня, но я сознаю, что та непроизвольная симпатия, которую вы, как я замечал, ко мне питали, и ваше отношение к отцу Габриэль причинят вам страдание, если вы узнаете, какая безнадежная и в то же время неясная судьба мне грозит. Я боялся смутить ваш покой, и поэтому молчал, хотя молчание недешево мне стоило, потому что изоляция — не последнее бремя из тех, которые меня угнетают.

Но многие признаки, и главный среди них — появление на побережье буддистов, о чем вы мне рассказали утром, убедили меня, что изнурительное ожидание, наконец, истекает, и близится возмездие.

Почему мне позволили прожить после моего преступления
почти сорок лет, это выше моего понимания, но, может быть, хозяева моей судьбы знали, что такая жизнь — величайшее из всех наказаний.

Ни на час, днем или ночью мне не разрешалось забыть, что я предназначен в жертву. Их проклятый астральный звон сорок лет играл мне отходную, напоминая, что нет на земле такого места, где я мог бы надеяться на спасение. О, покой, благословенный покой развязки! Что бы ни ожидало по ту сторону могилы, там я избавлюсь, по крайней мере, от этого трижды проклятого звука.

Мне нет нужды возвращаться к тому злосчастному делу снова и пересказывать события пятого октября 1841 года вместе со всеми обстоятельствами, приведшими к гибели Гулаб Шаха, старшего адепта. Я вырвал несколько страниц из своего старого дневника, там вы найдете подробный рассказ, а другое, независимое сообщение сэр Эдвард Эллиот, артиллерист, опубликовал в Индийской Звезде несколько лет назад, не называя, впрочем, имен.

Мне известно, что многие, даже хорошо знающие Индию люди, решили, что сэр Эдвард дал волю воображению, и его рассказ не имеет реальных оснований. Несколько пожелтевших листков, которые я вам посылаю, докажут, что это не так, и что нашим ученым придется признать силы и законы, доступные людям и служащие людям, но неизвестные европейской цивилизации.

Я не намерен скулить и жаловаться, но не могу не чувствовать, что со мной слишком круто обошлись на этом свете. Видит Бог, хладнокровно я ни одного человека, а тем более старика, не лишил бы жизни. Но я всегда отличался горячностью и упрямством, а в деле, когда кровь ударяла мне в голову, совсем терял власть над собой. Ни капрал, ни я, пальцем бы не тронули Гулаб Шаха, если бы не видели, как к его соплеменникам при виде него возвращаются силы. Ладно, это старая история, и ни к чему обсуждать ее теперь. Пусть никакого другого беднягу не постигнет та же злая судьба!

А теперь, прощайте! Будьте хорошим мужем Габриэль, а если вашей сестре достанет храбрости породниться с такой чертом меченной семьей, как наша, что ж, пусть. Я оставляю достаточно, чтобы моей бедной жене спокойно жилось. Когда она присоединится ко мне, я бы хотел, чтобы все разделили между детьми поровну. Если вы узнаете, что меня больше нет, не жалейте, а поздравьте вашего несчастного друга

Джона Бертье Хизерстоуна.»

Я отбросил письмо и вытащил тонкую пачку грубых шероховатых листков, хранящих разгадку тайны. Смятый и лохматящийся левый край с сохранившимися до сих пор следами клея и ниток доказывал, что листки вырваны из толстой тетради. Чернило местами почти совсем выцвело, но поперек первой страницы шла надпись размашистым четким почерком, сделанная, очевидно, намного позже, чем все остальное: «Дневник лейтенанта Дж. Б.Хизерстоуна. Тульская Долина, осень 1841 года», и ниже: «Этот отрывок содержит рассказ о происшествиях первой недели октября указанного года, включая бой в Терадском ущелье и смерть человека по имени Гулаб Шах.»

Сейчас этот документ лежит передо мной, и я снимаю с него дословную копию. Если там и окажется кое-что, не имеющее прямого отношения к делу, могу только сказать, что предпочел опубликовать необязательное, но не дать сокращениями повода подозревать недостоверность пересказа.

Глава 15 Дневник Джона Бертье Хизерстоуна

Тульская Долина, 1 октября 1841 г. — Прошли к фронту Пятый Бенгальский и Третий Ее величества. Завтракал с бенгальцами. Последние новости из дому: двое полоуммных, по имени Френсис и Бен, покушались на жизнь королевы.

Зима обещает быть суровой. Снеговая линия спустилась на добрую тысячу футов, но перевалы еще несколько недель останутся открытыми, а хоть бы и закрылись, мы расставили столько зимников, что Поллок и Нотт не затруднятся их найти. Судьба армии Эльфстона им не грозит. Хватит и одной такой трагедии на целое столетие.

Эллиот с артиллерией и я отвечаем за безопасность транспортов на протяжении двадцати, примерно, миль, от устья долины до нашей стороны деревянного моста через Лотар. Гудинаф со стрелками отвечает за другую сторону, а полковник Сидней Герберт с инженерами инспектирует оба участка.

Силы наши недостаточны. У меня рота, половина нашего батальона и эскадрон соваров, от которых в горах никакого толку. У Эллиота три пушки, но у него люди слегли в холере, и сомневаюсь, что обслуги осталось хоть на две (NB — стручковый перец помогает от холеры, испытано).

С другой стороны, каждый конвой обычно идет с собственной охраной, хоть и до абсурда недостаточной. Эти поперечные долины и ущелья кишат африди и патанами, а они такие же ярые грабители, как и фанатики. Удивляюсь, как они до сих пор еще не разграбили ни одного нашего каравана. Они вполне успеют разгромить его и вернуться в свои горные убежища прежде, чем мы сумеем вмешаться. Их удерживает только страх.

Будь моя воля, я бы повесил по одному в устье каждого ущелья на страх бандам. Посмотреть на них — воплощение дьявола, нос крючком, губы толстые, грива спутаных волос и самая сатанинская усмешка. С фронта никаких известий.

2 октября. — Надо и впрямь потребовать у Герберта еще одну, по крайней мере, роту. Уверен, что первая же серьезная атака перережет сообщение. Сегодня утром мне прислали две срочные депеши с двух разных позиций, отстоящих друг от друга больше, чем на шестнадцать миль, в обеих говорится, что по некоторым признакам племена спускаются с гор.

Эллиот с одной пушкой и с соварами отправился к дальнему ущелью, а я с пехотой поспешил к другому, но мы убедились, что тревога ложная. Я не видел никаких признаков горцев, и, хоть нас и приветствовали горсткой отравленный пуль, ни одного негодяя изловить не удалось.

Ну, попадись они только мне в руки! У меня расправа будет такая же короткая, как в суде Глазго с любым шотландским разбойником. Эти беспрестанные тревоги могут ничего не значить, а могут означать, что горцы скапливаются и что-то замышляют.

С фронта давно ничего не было слышно, но сегодня прибыл конвой с ранеными, и мы узнали, что Нотт взял Газни. Надеюсь, он поджарил всех черномазых, какие ему там попались.

О Поллоке ни звука.

Батарея на слоновьей тяге прибыла из Пенджаба, на вид в хорошем состоянии. С ней несколько выздоравливающих возвращались в полки. Я никого не знаю, кроме Мостинга из гусарского и молодого Блэксли: он был моим фагом[216] в Чартерхаузе, и с тех пор я увидел его в первый раз.

Просидели за пуншем и сигарами до одиннадцати часов.

Получил письмо от «Виллса и K°» из Дели по поводу их счета. Я думал, война избавляет от таких неприятностей. Виллс пишет, что, раз письменные извещения ничего не дают, он намерен посетить меня лично.

В добрый путь, рад буду полюбоваться на его физиономию, разве что он именно тот портной, что прикончил семерых одним махом.

Парочка строчек от Калькуттской Маргаритки и еще одно письмо от Хобхацза с известием, что Матильда наследует по завещанию все деньги. Я этому рад.

3 октября. — Замечательныеизвестия с фронта. Барклай из Мадрасского кавалерийскогоприскакал с депешами. Поллок с триумфом вошел в Кабул ещешестнадцатого сентября, и, лучше того — леди Сэйл спасена иблагополучно доставлена в британский лагерь вместе состальными заложниками. Хвала тебе,

Боже! Это разом со всем покончит, это и взятие города.

Надеюсь, Поллок не станет щепетильничать или раболепствовать перед нашими домашними истериками. Город нужно стереть с лица земли, а поля засеять солью. Резиденцию и дворец уничтожить в первую очередь. Так, чтобы Бернс, Макнагтен и другие смельчаки увидели, что их соотечественники хотя бы мстить умеют, если не смогли их спасти!

Тяжело торчать в этой несчастной долине, когда другие зарабатывают славу и опыт. Мне совсем ничего не досталось, кроме нескольких жалких стычек. Но мы еще повоюем!

Сегодня наш разведчик привел горца, который говорит, что племена скапливаются в Терадском ущелье, в десяти милях от нас к северу, и собираются атаковать следующий конвой. На такого рода сведения нельзя полагаться, но существуют кое-какие доказательства, что доля правды здесь есть. Я предложил расстрелять информатора, чтобы помешать ему предать еще раз и донести о наших намерениях. Эллиот не решился.

На войне ничего нельзя оставлять на волю случая. Ненавижу полумеры. Дети Израиля были, кажется, единственным народом, который довел войну до ее логического завершения; вот еще, разве что, Кромвель в Ирландии. В конце концов я пошел на компромисс и согласился, чтобы парня задержали как пленника и казнили, если сведения окажутся ложными. Надеюсь, у нас, наконец, будет случай показать, чего мы стоим.

На тех парней, что на фронте, конечно, ордена и посвящения в рыцари сыплются, как из мешка, а мы тут несем все тяготы и ответственность, а получаем одни неприятности. У Эллиота панариций.

Последний конвой оставил большой ящик соусов, но позабыл, к несчастью, оставить к ним что-нибудь такое, что ими можно приправлять. Мы отдали их соварам, а те повыпивали прямо из бутылочек с таким видом, как будто это ликеры. Следующий большой конвой ожидается через день-два. Поставил девять к четырем на Клеопатру на следующий кубок Калькутты.

4 октября. — На этот раз горцы, действительно, что-то задумали. Утром пришли двое наших шпионов с тем же сообщением, что племена стягиваются в Терадское ущелье. Всем заправляет этот старый негодяй Земон, а я-то рекомендовал правительству преподнести ему подзорную трубу за нейтралитет! Дайте мне только до него добраться — будет ему труба!

Конвой ожидается завтра, и до тех пор нечего опасаться атаки, потому что эти парни воюют ради добычи, а не ради славы, хотя, надо отдать им должное, храбрости им не занимать.

Я придумал отличный план, и Эллиот его от души поддерживает. Ей-богу, если толково справимся, выйдет преотличнейшая шутка!

Мы собираемся сделать вид, что выходим вниз по ущелью навстречу конвою, намереваясь блокировать устье горной тропы, откуда мы, якобы, ожидаем атаки. Отлично. Этой же ночью сделаем марш-бросок до лагеря конвоя. А там я спрячу своих двести человек в фургоны, и мы двинемся вместе с конвоем обратно. Наши друзья горцы, зная, что мы намеревались идти на юг, и видя, что караван идет на север без нас, естественно, тут же на него набросятся в уверенности, что до нас миль двадцать. Тут мы им дадим такой урок, что впредь им скорее в голову придет затея задержать молнию, чем конвой с провизией Ее Британского Величества. Мне уже не терпится начать.

Эллиот так ловко задрапировал парочку своих пушек, что они больше похожи на тачки уличных торговцев, чем на что-нибудь другое. Боевая артиллерия в конвое могла бы показаться подозрительной. Артиллеристы разместятся в тех же фургонах, что пушки, в полной готовности открыть огонь. Пехота — спереди и сзади. Я уже сообщил нескольким довереным слугам из сипаев тот план, который мы НЕ собираемся выполнять. (NB — хотите, чтобы о чем-нибудь каждая собака знала во всей округе — сообщите об этом под строгим секретом довереному туземному слуге).

8.45 вечера. — Выходим. Удачи нам!

5 октября. — Io triumphe![217] Лавров нам, лавровых венков — Эллиоту и мне! Кто сравнится с нами в клопоморстве!

Я только что вернулся, устал до смерти, весь в крови и пыли, но прежде, чем умыться и переодеться, не откажу себе в удовольствии увидеть наше деяние записанным черным по белому, хоть бы и ни для чьих глаз, кроме моих собственных. Запишу, хотя бы вкратце, как материал для официального сообщения, которое мы составим, когда вернется Эллиот. Билли Доусон говаривал, что есть три степени искажения действительности: преувеличение, ложь и официальное сообщение. Но мы-то свой успех преувеличить не можем, к нему попросту нечего добавить.

Итак, мы вышли в соответствии с планом и нашли лагерь конвоя у начала ущелья. С ними оказалось две неполных роты из 54-ого, которые бы без сомнения выстояли в открытом и честном бою, но неожиданное нападение диких горцев — совсем другое дело. Однако, получив от нас пополнение и защиту, они могли быть спокойны.

Командовал Чемберлен, толковый юноша. Мы быстро объяснили ему положение, и до рассвета были готовы, хотя его фургоны оказались до того набитыми, что освободить место для сипаев и артиллерии нам удалось только, выкинув несколько тонн фуража. К шести часам утра мы уже успели немало пройти и выглядели, как надо — самый беспомощный караван, какой когда-нибудь напрашивался на грабеж. Я скоро увидел, что на этот раз нет речи о ложной тревоге, и племена безусловно что-то замышляют.

Со своего наблюдательного пункта под полотняным тентом одного из фургонов я видел, как выглядывают из-за скал головы в тюрбанах, и время от времени к северу отправляются гонцы с новостями о нашем приближении.

Но только тогда, когда мы достигли Терадского Перевала — мрачного ущелья, обрамленноего гигантскими утесами — африди показались открыто, хотя засаду они устроили такую ловкую, что, не будь мы настороже, как пить дать угодили бы прямо в нее. Но мы были настороже, и конвой остановился, при виде чего горцы поняли, что обнаружены, и открыли против нас ураганный, но совершенно не меткий огонь.

Я попросил Чемберлена вывести его людей в боевом порядке и приказать им медленно отступать к фургонам, чтобы заманить горцев. Уловка удалась блестяще.

Красные куртки размеренно отходили назад, стараясь как можно больше держаться под прикрытиями, а враг преследовал их с истерическими воплями, прыгая с камня на камень, потрясая ружьями и завывая, как орда демонов.

Их черные искаженные лица, яростные жесты и развевающиеся одеяния привели бы в восторг любого художника, пожелавшего изобразить мильтоновскую армию сатаны. Они теснили наших со всех сторон, и наконец, не видя, как им казалось, ничего между собой и победой, выскочили из-под прикрытия скал и кинулись вниз яростной вопящей толпой под зеленым знаменем пророка.

Тут настал мой черед, и мы не ударили лицом в грязь.

Из каждой дыры и щели фургонов полыхнул огонь, и каждая пуля нашла свою цель в густой толпе нападавших. Сорок или шестьдесят покатились кувырком, как кролики, остальные на мгновение заколебались, а потом со своими вождями во главе бросились в яростную атаку.

Но бесполезно людям, не знающим, что такое дисциплина, пытаться противостоять меткому огню. Вождей перестреляли мгновенно, а прочие развернулись и кинулись бежать к скалам. Тогда наступила наша очередь. Размаскированные пушки принялись поливать врага картечью, а наши небольшие пехотные силы, удвоившись, пошли в атаку, уничтожая все на своем пути. Никогда еще я не видел, чтобы ход сражения менялся так быстро и так решительно. Отступление превратилось в бегство, а бегство — в панику, покуда от горцев ничего не осталось, кроме рассеянной горстки перепуганного сброда, сломя голову удирающего под защиту своих природный укрытий.

Но я вовсе не собирался позволить им так дешево отделаться теперь, когда они были в моей власти. Нет, я решил так их проучить, чтобы впредь один вид красного мундира мог служить здесь охранным паспортом. Наступая беглецам на пятки, мы вошли в Терадское ущелье. Поставив Чемберлена и Эллиота с ротами для защиты с флангов, я продвигался со своими сипаями и горсточкой артиллеристов вперед, не давая врагу времени опомниться. Но нам так мешала неудобная европейская форма и отсутствие сноровки в скалолазании, что мы бы никого из горцев не догнали, если бы не счастливый случай.

В главный проход выходит меньшее ущелье, и в спешке и смятении кое-кто из беглецов кинулся туда. Я видел, как туда свернули шесть или семь десятков, но прошел бы мимо, продолжая преследовать главную партию, если бы один из моих разведчиков не прибежал с сообщением, что маленькое ущелье тупик, и свернувшие туда африди не имеют никакой возможности выйти оттуда иначе, как сквозь наши ряды.

Это была прекрасная возможность внушить племенам страх.

Оставив Чемберлена и Эллиота преследовать остальных, я завернул своих сипаев в узкое ущелье и медленно повел их широкими шеренгами от утеса до утеса. Шакал не проскочил бы незаметно. Бунтовщики поймались, как крысы в ловушку.

Никогда не видел более мрачного и величественного места. С обеих сторон голые утесы возвышались на тысячу футов, а то и больше, нависая над тропой так, что над нами оставалась только узкая полоска света, заслоненного к тому же по кромкам перистой бахромой пальмовых листьев. При входе в ущелье утесы отстояли друг от друга больше, чем на двести футов, но, чем дальше мы продвигались, тем уже оно становилось, так что в конце концов полроты едва могли пройти в тесном строю. В этом странном месте царили сумерки, и в смутном неверном свете фантастически громоздились огромные базальтовые скалы. Здесь никто не прокладывал дороги, и грунт был самый неровный, но я быстро продвигался, приказав солдатам держать ружья на взводе, потому что мы явно приближались к тому месту, где два утеса должны были соединяться, образуя острый угол.

Наконец, мы добрались туда. Тропу замыкала огромная груда валунов, и между ними скрючились наши беглецы, как видно, полностью деморализованные и неспособные к сопротивлению.

Брать их в плен было ни к чему, о том, чтобы дать уйти, не могло быть и речи, так что, только и оставалось, покончить с ними.

Взмахнув саблей, я повел своих людей вперед, как вдруг нас остановило самое драматическое постороннее вмешательство такого сорта, какой мне доводилось видеть раз-другой на подмостках Друри Лейна, но в реальной жизни — никогда.

В утесе, соседнем с кучей камней, которую выбрали своей последней позицией горцы, оказалась пещера, больше похожая на логово дикого зверя, чем на человеческое обиталище. Из темноты под ее сводом вдруг появился старик, до того невероятно старый, что все когда-нибудь встречавшиеся мне ветераны — просто цыплята по сравнению с ним. Его волосы и борода белели в сумраке, как снег, при чем и борода, и волосы, дожодили чуть ли не до пояса. Его лицо, морщинистое, эбеново-коричневое, наводило на мысль о помеси обезьяны с мумией, а руки и ноги до того иссохли и исхудали, что трудно было бы признать его живым, если бы не глаза, светящиеся воодушевлением, сверкающие, будто два алмаза в оправе из красного дерева.

Это видение выбралось из пещеры, бросилось между беглецами и моими парнями и остановило нас таким властным жестом, будто император вышел к рабам.

— Кровавые люди! — воскликнул он громовым голосом, причем на прекрасном английском. — Это место для молитв и размышлений, не для убийств. Остановитесь, покуда на вас не пал гнев богов!

— Отойди, старик, — крикнул я. — Тебя могут задеть, если ты не уйдешь с дороги.

Я видел, что к горцам возвращается мужество, а кое-кто из моих сипаев дрогнул, словно этот новый враг показался им не по силам. Ясно было, что надо немедленно что-то делать, если я хочу довершить свой успех. Я кинулся вперед вместе с несколькими артиллеристами. Старик протянул руки навстречу, словно пытась нас остановить, но раздумывать не приходилось, и я проткнул его саблей в тот самый момент, как один из артиллеристов опустил прклад карабина на его голову. Он тут же свалился, и горцы при виде его падения издали самый дикий и потусторонний вопль ужаса.

Сипаи, проявившие было склонность к миролюбию, избавились от нее в ту же минуту, что и от старика, и полная победа не заняла у нас много времени. Едва ли хоть один горец выбрался живым из этого ущелья.

Мог ли Ганнибал или Цезарь сделать больше? Наши потери во всей операции смехотворны: трое убитых и около пятнадцати раненых. Захвачено знамя — зеленая тряпка с изречением из Корана.

После схватки я искал старика, но его тело исчезло, не представляю, каким образом. Сам виноват! Он бы и сейчас был жив, если бы не вздумал препятствовать, как говорят у нас дома констебли, «официальному лицу при исполнении служебного долга». Разведчики мне сказали, что его звали Гулаб Шах, и он числился высшим буддистским священником. Он славился в округе как пророк и чудотворец, вот почему весь этот шум. Мне сказали, что он жил в этой самой пещере, еще когда здесь проходил Тамерлан в 1399 году, и наговорили массу другого вздора.

Я заглянул в пещеру, и как там человек мог выдержать хотя бы неделю это для меня тайна, потому что она едва в четыре фута высотой и такая сырая и темная, каких, должно быть, немного на свете. Всей обстановки деревянное сидение и грубый стол, да еще куча пергаментов, исчерканных иероглифами.

Что ж, он отправился туда, где узнает, что евангелие мира и доброй воли выше, чем все их языческие учения. Мир праху его!

Эллиот с Чемберленом так основную партию и не догнали — я знал, что так будет — поэтому вся честь досталась мне. Меня за это должны повысить, а там, кто знает, может и в «Газете» упомянут. Какова удача! Пожалуй, Земон все же заслуживает подзорную трубу за то, что доставил мне такой случай. Теперь бы перекусить — умираю с голоду. Отличная вещь слава, но ею не прокормишься.

6 октября, 11 часов утра. — Постараюсь записать, как сумею, спокойно и точно, все, что случилось этой ночью. Я никогда не был ни мистиком, ни мечтателем, так что могу положиться на свидетельство своих чувств, хотя должен признаться, что, расскажи мне то же самое кто-нибудь другой — я не поверил бы.

Я мог бы даже заподозрить, что и сам обманулся, если бы не слышал после этого звон. Но начну по порядку.

Мы с Эллиотом курили сигары в моей палатке примерно до десяти вечера. После этого я обошел посты, и, убедившись, что все в порядке, лег спать.

Я заснул бы на месте, потому что устал, как собака, если бы мне не помешал какой-то странный звук. Оглядевшись, я увидал, что у входа в палатку стоит человек в азиатском костюме. Он стоял неподвижно, устремив на меня торжественный и суровый взгляд.

Я решил, что это какой-нибудь афганский фанатик прокрался сюда, чтобы убить меня, и с этой мыслью попытался вскочить и защищаться, но ощутил какое-то необъяснимое бессилие. Неодолимая слабость овладела мной. Если б я увидел кинжал, направленный мне в грудь — и то пальцем не мог бы шевельнуть для защиты. Наверное, птица под взглядом змеи чувствует что-то похожее. Сознание мое оставалось ясным, но тело так оцепенело, как будто я на самом деле заснул.

Несколько раз я пытался закрывать глаза и уверять себя, что вижу сон, но каждый раз они сами открывались, и человек стоял на прежнем месте, не сводя с меня каменного угрожающего взгляда.

Молчание сделалось невыносимым. Я почувствовал, что должен преодолеть свою слабость хотя бы настолько, чтобы заговорить с ним. Наконец, мне удалось выговорить, заикаясь, несколько слов, и я спросил пришельца, кто он и что ему нужно.

— Лейтенант Хизерстоун, — ответил он медленно и торжественно, — ты совершил сегодня самое низкое кощунство и величайшее преступление, какое только может совершить человек. Ты убил одного из трижды благословенных и преподобных, верховного адепта первой степени, старшего брата, идущего высшим путем больше лет, чем ты себе насчитываешь месяев. Ты убил его в тот момент, когда его труды обещали достичь вершины, и он собирался взойти на такие высоты оккультного знания, которые приближают человека на одну ступень к его Создателю. Ты сделал это без всяких оправдывающих тебя причин, без всякого повода, в тот момент, когда он защищал беспомощных и отчаявшихся. Слушай же меня, Джон Хизерстоун.

Когда многие тысячи лет назад зародились оккультные науки, знающие установили, что отдельный срок человеческого существования недостаточен для достижения высочайших вершин внутренней жизни. Поэтому в те времена исследователи направляли свои силы в первую очередь на продление собственных дней, чтобы обрести больший простор для совершенствования.

Знание скрытых законов природы дало им возможность вооружить свои тела против болезней и старости. Осталось защитить себя от покушений жестоких и необузданных людей, всегда готовых разрушить все, что мудрее и благороднее их. Для подобной защиты нет прямых средств, но ее можно до некоторой степени обеспечить, организовав оккультные силы таким образом, чтобы преступника ожидало ужасное и неминуемое возмездие.

Нерушимыми законами непреложно установлено, что всякий, кто прольет кровь брата, достигшего определенной степени святости, станет обреченным человеком. Эти законы существуют по сей день, Джон Хизерстоун, и ты навлек на себя их действие. Король или император оказался бы беспомощен против сил, которые ты вызвал к жизни. Так на что же надеяться тебе?

В прежние дни эти законы действовали так незамедлительно, что преступник погибал вместе с жертвой. Но после рассудили, что такое мгновенное возмездие не дает преступнику времени осознать всю чудовищность его преступления. Поэтому установили, что в подобных случаях долг отмщения возлагается на ч е л а, учеников святого человека, и они могут продлить или ускорить возмездие по своему желанию, совершая его или на месте, или в любую будущую годовщину преступления.

Почему наказание должно воспоследовать именно в эти дни, тебе не следует знать. Достаточно того, что ты — убийца Гулаб Шаха, трижды благословенного, а я — старший из трех чела, призванных за него отомстить.

Между нами нет личной вражды. Погруженнве в труды, мы не имеем ни желаний, ни досуга ни на что личное. Закон непреложен, и одинаково невозможно для нас изменить его, и для тебя — избежать. Рано или поздно мы придем к тебе и востребуем твою жизнь в искупление жизни, которую ты отнял.

Та же судьба постигнет несчастного солдата Смита, который, хоть и не столь виновен, как ты, навлек на себя то же наказание, подняв святотатственную руку на избранника Будды. Если жизнь твоя продлится, то единственно для того, чтобы предоставить тебе время раскаяться и ощутить полную силу возмездия.

А чтобы ты не поддался искушению изгнать все это из своей памяти, наш сигнал — наш астральный звон, одна из оккультных тайн — станет всегда напоминать тебе о том, что было, и о том, что будет. Ты услышишь его днем и услышишь в ночи, и это послужит тебе знаком: куда бы ты ни отправился и что бы ты ни делал, ты никогда не избавишься от нас, ч е л а Гулаб Шаха.

Ты никогда больше не увидишь меня, проклятый, до того самого дня, когда мы придем за тобой. Живи в страхе и в ожидании, которое хуже смерти.

С угрожающим жестом фигура повернулась и удалилась из палатки во тьму.

В ту же секунду, как этот человек исчез с моих глаз, я очнулся от своей летаргии. Вскочив на ноги, я выглянул из палатки. В нескольких шагах от меня стоял, опершись на мушкет, часовой сипай.

— Собака! — сказал я ему на хинди. — Как ты смеешь позволять кому-то беспокоить меня по ночам?

Парень взглянул на меня в изумлении.

— Кто-то побеспокоил сагиба?

— Да, сейчас, сию минуту. Ты должен был видеть, как он выходил из палатки.

— Бурра Сагиб, наверное, ошибся, — отвечал он уважительно, но твердо. — Я стою здесь уже час, и никто из палатки не выходил.

Смущенный и недоумевающий, я сидел на кровати, задавая себе вопрос, не почудилось ли мне все это от нервного напряжения после боя, как вдруг меня постигло новое чудо. Где-то над моей головой внезапно раздался резкий звон, как будто гвоздем провели по стакану, только громче и сильнее.

Я поднял голову, но там не на что было смотреть.

Я тщательно обследовал всю внутренность палатки, но источника странного звука не обнаружил. Наконец, сам не свой от усталости, я оставил всякие попытки проникнуть в тайну, бросился на кровать и крепко заснул.

Наутро я был склонен приписать ночные события воображению, но скоро от этой мысли пришлось отказаться, потому что, едва я встал, как тот же странный звук раздался у меня над самым ухом, причем так же, по всей видимости, беспричинно, как и раньше. Что звучало и где — не имею понятия. С тех пор я больше этого не слышал.

Неужели за угрозой незнакомца что-то кроется, и этот звук и есть астральный звон, о котором он говорил? Нет сомнений, что это невозможно. И все же, говорил он неописуемо внушительно.

Я попытался записать все, что он говорил, как можно точнее, но, боюсь, все же много пропустил. Чем это может кончиться? Обратиться, что ли, к священнику за святой водой? Я ни слова не сказал Эллиоту и Чемберлену. По их словам, я утром выглядел, как привидение.

Вечер. — Поделился впечатлениями с рядовым Руфусом Смитом из артиллерийского, который пристукнул старика прикладом. Он испытал то же, что и я. И звук тоже слышал. Что все это значит? Ума не приложу.

10 октября (четыре дня спустя). — Помоги нам Боже!

Этой лаконичной записью дневник заканчивался. По-моему, такая запись после четырех дней полного молчания, больше говорит о расшатанных нервах и сломленном духе, чем могло бы самое красноречивое повествование. К дневнику оказалось приколото скрепкой добавочное свидетельство, должно быть, недавно присоединенное генералом.

«С тех пор по сей день, — говорилось в нем, — я ни ночью, ни днем не был избавлен от этого ужасного звука и от мыслей, которые он вызывает. Время и привычка не только не принесли облегчения, но напротив — с годами физические силы мои уменьшались, и нервы все труднее переносили беспрерывное напряжение.

Я человек, сломленный духом и телом. Я живу в постоянном страхе, вечно прислушиваясь, не раздастся ли ненавистный звук, боясь встречаться с друзьями, чтоб не выдать им свое ужасное состояние, без утешения или надежды на утешение по эту сторону могилы. Видит Бог, я хочу умереть, и все-таки каждый раз, как приближается пятое октября, я изнемогаю от ужаса, потому что не знаю, какое небывалое и страшное испытание меня ожидает.

Сорок лет прошло с тех пор, как я убил Гулаб Шаха, и сорок раз я прошел через все ужасы смерти, не достигая благословенного покоя, который она дает.

У меня нет средств выяснить, в каком виде придет за мной судьба. Я заточил себя в этом безлюдном краю и окружил стенами, потому что, когда я слабею, инстинкты велят мне защищаться, но в глубине души я хорошо знаю, насколько это бессмысленно. Теперь они должны поторопиться, потому что я старею, и природа может их опередить.

Ставлю себе в заслугу, что не стал прикасаться ни к опиуму, ни к цианиду. Нетрудно было бы обмануть моих оккультных преследователей подобным образом, но я всегда считал, что нельзя оставлять свой пост в этом мире до тех пор, пока тебя должным порядком не освободит начальство. Однако, я мог безо всяких угрызений совести подвергать себя опасностям, и во время сикхских и сипайских войн сделал все, что только человек может сделать, чтобы приманить смерть. И все же она меня обходила, унося множество молодых, перед кем жизнь еще только открывалась, и кому было ради чего жить, а я уцелел для множества наград и отличий, потерявших для меня всякую привлекательность.

Что ж, такие вещи не могут зависеть от случая, и за этим без сомнения кроется глубокая причина.

Одно только утешение дал мне Бог — верную жену, которой я открыл свою ужасную тайну до свадьбы, и которая благородно согласилась разделить мою судьбу. Она сняла половину бремени с моих плеч, но ценой своей собственной, раздавленной этой тяжестью, жизни.

Дети тоже служили мне утешением. Мордонт знает все, или почти все. Габриэль нам удалось оставить в неведении, хотя она, конечно, понимает, что что-то неладно.

Мне хотелось бы, чтобы эти записи показали доктору Джону Истерлингу из Стрэнрэера. Он однажды слышал этот потусторонний звук. Мой печальный опыт докажет ему, что в мире действительно есть много знаний, не нашедших дороги в Англию.

Дж. Б. Хизерстоун.»

Уже светало, когда я кончил читать вслух этот поразительный рассказ, который моя сестра и Мордонт Хизерстоун слушали, позабыв обо всем. Мы увидели, как звезды за окном бледнеют, и сереет восток. Арендатор, хозяин ищейки, жил в двух милях от нас, так что пора было выходить. Оставив Эстер рассказывать отцу столько, сколько она сочтет возможным, мы рассовали по карманам какую-то еду и отправились в наш мрачный и богатый впечатлениями поход.

Глава 16 У Крейской пропасти

Когда мы вышли, было еще достаточно темно, чтобы нам едва удалось отыскать дорогу через пустошь, но к хижине Фулертона мы добрались уже в ясный день. Хозяин оказался на ногах: крестьяне в Вигтауншире встают рано. Мы объяснили ему свои намерения так коротко, как только могли и заключив с ним формальную сделку — какой шотландец пренебрежет этой церемонией? — он согласился не только одолжить нам собаку, но и сопровождать нас собственной персоной.

Мордонт, желая сохранить все в тайне, стал было возражать, но я сказал ему, что мы не имеем понятия, что нас ожидает, и добавление к нашему отряду крепкого сильного мужчины может оказаться не лишним. Кроме того и собака вряд ли доставит нам хлопоты, если пойдет вместе с хозяином. Мои аргументы одолели, и двуногий спутник присоединился к нам вместе с четвероногим.

Они слегка походили друг на друга, потому что крестьянин был встрепанный парень с огромной гривой желтых волос и буйной бородой, а собака со своей длинной нерасчесанной шерстью выглядела, как оживший пучок пакли.

Всю дорогу до усадьбы хозяин собаки, не переставая, пел дифирамбы уму и талантам этого создания, граничащими, если верить дифирамбам, с чудесами. Но боюсь, слушатели парню достались неблагодарные, потому что мою голову переполняли мысли о совсем других чудесах, а Мордонт шагал с безумными глазами и пылающим лицом, не думая ни о чем, кроме отца.

Каждый раз, когда мы поднимались на холм, я видел, как он жадно осматривается кругом в слабой надежде увидать какие-нибудь следы исчезнувших, но на всем огромном пространстве пустошей не виднелось ни единого признака жизни. Все было мертво, тихо и пустынно.

В усадьбе мы не задержались ни на минуту. Мордонт забежал внутрь и вынес старое отцовское пальто, а Фулертон протянул его собаке. Умное животное обнюхало пальто со всех сторон, пробежало, скуля, несколько шагов по аллее, вернулось понюхать еще раз, и наконец, триумфально подняв обрубок хвоста, несколько раз торжествующе пролаяло, сообщая, что след взят. Хозяин привязал к ошейнику длинную веревку на случай, если собака побежит слишком быстро, и мы отправились в путь.

Ярдов двести след шел по дороге, а потом вывел через отверстие в живой изгороди на пустошь и направился по прямой линии к северу. Солнце к тому времени уже поднялось над горизонтом, и вся округа выглядела такой свежей и чистой — от голубого блистающего моря до пурпурных гор — что трудно было осознавать, за какое мрачное и зловещее предприятие мы взялись.

След, видимо, оказался четким, потому что собака, ни разу не поколебавшись и не остановившись, тянула своего хозяина вперед со скоростью, не позволявшей нам разговаривать. В одном месте, переходя ручеек, она, кажется, на несколько минут потеряла след, но скоро нашла на другом берегу и помчалась дальше по нетронутой пустоши, подскуливая и взлаивая от усердия. Не будь мы все трое легки на ногу и хорошо тренированы, нам бы за ней не угнаться по неровной земле среди вереска по пояс.

Не знаю теперь, вспоминая об этом, чего я рассчитывал добиться нашим преследованием. Помню только, что голову мою переполняли самые смутные и неясные соображения. Возможно ли, например, чтобы три буддиста приготовили у побережья судно и теперь отправились с пленниками на восток? Направление следа сначала, как будто, говорило в пользу такого предположения, потому что упиралось в оконечность залива, но потом след повернул в глубь суши. Океан явно не был нашей целью.

К десяти часам мы пробежали примерно двенадцать миль и вынуждены были остановиться отдохнуть, потому что последнюю милю или две поднимались длинным утомительным склоном Вигтаунской гряды. С ее гребня высотой в тысячу футов на севере открылась такая мрачная и негостеприимная панорама, какую едва ли можно найти в любой другой стране мира.

До самого горизонта простерлось обширное пространство воды и жидкой грязи, перемешанных друг с другом в невообразимом хаосе, словно часть некоего мира в процессе творения. Тут и там на серо-коричневой поверхности огромного болота выделялись пятна густых желтых тростников и блестящей зеленоватой пены, но они только усиливали унылую мрачность картины.

У ближайшей к нам кромки болота несколько заброшенных торфяных ям доказывали, что вездесущий человек поработал и здесь, но кроме этих ничтожных шрамов, нигде не виднелось ни единого признака человеческой жизни. Тяжелая неподвижность отвратительной пустыни не нарушалась даже взмахами крыльев вороны или чайки.

Это была огромная Крейская топь. Пространства соленой воды, просачивающейся с моря, так перемежаются здесь опасными трясинами и предательскими омутами жидкой грязи, что никто не рискует заходить сюда иначе, как с проводником из числа нескольких крестьян, посвященных в тайны здешних тропинок.

Когда мы приблизились к кромке тростников, обрамляющих болото, тяжелый сырой запах поднялся нам навстречу из застойной чащи гниющих в нечистой воде растений, отравляя свежий воздух холмов.

Так мрачно и угрожающе выглядело это место, что наш проводник заколебался и нам с трудом удалось уговорить его идти дальше. Что же касается собаки, то, не подверженная утонченным переживаниям более высокоорганизованных существ, она продолжала бежать, время от времени взлаивая, вперед, уткнувшись носом в землю и вся дрожа от волнения и усердия. По крайней мере выбор дороги не доставил нам затруднений, потому что там, где прошли пятеро, там трое пройдут наверное.

Если бы мы сомневались, что собака ведет нас правильно, сейчас все сомнения исчезли бы, потому что на мягкой черной земле отчетливо виднелись следы всех пятерых. Насколько мы могли разобрать, они шли рядом, на примерно равном расстоянии друг от друга. Вне всякого сомнения, генерал с его товарищем никакого физического принуждения не испытывали. Принуждение было иного рода.

Здесь приходилось внимательно следить, чтобы не оступиться с дороги. По обеим сторонам блестели лужи стоячей воды, скрывающие предательское дно из полутекучей грязи, местами выступавшей на поверхность дымящимися под солнцем островками с редкими хохолками нездоровой растительности. Большие пурпурные и желтые поганки сгрудились кое-где огромными нарывами, словно природа страдала здесь скверной болезнью. То и дело какие-то черные крабообразные существа перебегали нам дорогу, а в тростниках корчились и извивались огромные розовые черви. Тучи звенящих и жужжащих насекомых поднимались в воздух при каждом шаге, густо собирались вокруг наших голов, усаживались на руки и лица, впрыскивая нам свои разнообразные яды. Никогда еще мне не доводилось бывать в таких пагубных и зловещих местах.

Но Мордонт Хизерстоун шагал вперед с непоколебимой решимостью на лице, и нам ничего не оставалось, кроме как следовать за ним с твердым намерением не оставлять его до конца приключения.

Чем дальше мы продвигались, тем уже и уже становилась дорожка, покамест нашим предшественникам не пришлось, как показали следы, идти гуськом. Мы последовали их примеру, при чем впереди оказался, естественно, Фулертон с собакой, за ним — Мордонт, а я замыкал колонну. Крестьянин давно уже казался мрачным и угрюмым и едва отвечал, когда с ним заговаривали, а скоро он вообще встал как вкопанный и наотрез отказался ступить хоть шаг вперед.

— Дураком надо быть, — пояснил он. — Я ведь знаю, куда эта дорожка приведет!

— А куда? — спросил я.

— К Крейской Пропасти. Мы уж и недалеко, пожалуй.

— Крейская Пропасть? Что это такое?

— Это такая дырища в земле, до того глубокая, что дна никогда никто не видел. Да и есть ли оно там, это дно — бог весть. Есть ребята, которые поговаривают, что там прямая дорога в преисподнюю.

— Так вы что, бывали там? — спросил я.

— Бывал, еще чего! — воскликнул он. — Что бы это мне там понадобилось? Никогда я там не бывал, да и никто не бывал из людей в своем уме.

— Откуда же вы о ней знаете?

— Мой прапрадед бывал, вот откуда. Он как-то в субботу напился до одурения и пошел на пари. Не по вкусу ему было потом об этом разговаривать, и он никак не хотел сказать, что там с ним случилось, но пугался с тех пор без памяти одного только названия. Он первый из Фулертонов там побывал и, пока я жив, будет последним. Послушайте меня, бросайте это дело и отправляйтесь домой — добром оно не кончится.

— Мы пойдем дальше с вами или без вас, — отозвался Мордонт.

— Дайте собаку и ждите здесь или у края болота.

— Ну нет! — воскликнул крестьянин. — Не дам пугать собаку призраками да еще, чего доброго, отправить к Старому Нику прямо в гости! Собака останется со мной.

— Собака пойдет с нами, — сверкнул глазами мой товарищ. — У нас нет времени с вами пререкаться. Вот пять фунтов. Давайте сюда поводок или, Бог свидетель, я отберу его силой и сброшу вас в трясину.

Я лучше понял Хизерстоуна сорокалетней давности, когда увидел вспышку внезапной ярости, исказившую черты его сына.

Взятка ли возымела требуемый эффект или угроза, но парень одновременно ухватил одной рукой деньги, а другой отдал веревку. Оставив его возвращаться по своим следам, мы продолжили свой путь.

Извилистая дорожка все труднее и труднее различалась, местами ее даже покрывала вода, но все усиливающееся волнение собаки и все более четкие следы в грязи побуждали нас торопиться. Наконец, пробравшись сквозь высокие заросли камыша, мы попали в такое место, темный ужас которого вдохновил бы Данте на новый сюжет для «Ада».

В этом месте поверхность болота словно прогибалась, образуя большое воронкообразное углубление, сходящее в центре на кромку отверстия футов сорока в диаметре. Это был водоворот — настоящий Мальстрем грязи, в тишине всасывающейся со всех сторон в эту кошмарную пасть.

Не удивляюсь, что это явление пробудило суеверие в окрестных жителях, потому что более зловещее и мрачное зрелище и более подходящую дорогу к нему трудно себе представить.

Следы вели вниз по склону углубления, и сердце у меня упало, когда я понял, что это — конец наших поисков.

Рядом виднелся обратный след. Наши взгляды упали на него одновременно, и мы хором вскрикнули от ужаса и застыли на месте. Там, в этих смазанных отпечатках, читалась вся драма.

СПУСТИЛИСЬ ПЯТЕРО, НО ТОЛЬКО ТРОЕ ПОДНЯЛИСЬ ОБРАТНО.

Никто и никогда не узнает подробностей этой необычайной трагедии. Нигде не виднелось никаких признаков борьбы или попытки бегства.

С помощью собачьего поводка и нескольких охапок камышей мы, поддерживая друг друга,
умудрились спуститься к краю отверстия — а собака в это время бегала в страшном беспокойстве по верхней кромке склона, изо всех сил требуя на своем языке, чтобы мы вернулись назад. Мы встали на колени возле самой пропасти и попытались проникнуть взглядом в наполнявшую ее непроницаемую мглу. Из черных глубин поднимались, казалось, туманные испарения, заставляющие бездонный мрак колебаться наподобие воздуха над огнем. А из грязевого раструба доносился, словно из рупора, отдаленный шум, похожий на шум кипящей воды. Рядом со мной лежал, наполовину утопая в грязи, большой камень, и я бросил его в пропасть, но мы так и не услышали ни удара, ни всплеска.

Вместо этого из темных недр долетел до нас в конце концов отчетливый звук. Высокий, ясный и пульсирующий, он звенел несколько мгновений над бездной, а потом растаял в прежнем отдаленном бормотании.

Не хочу показаться суеверным. Может быть, такие звуки порождает какой-нибудь подземный водопад. Но так ли, или это был все тот же зловещий астральный звон — а больше мы не получили ни единого знака из страшного последнего пристанища двоих, уплативших так сильно просроченный долг.

Мы долго звали с тем бессмысленным упорством, с которым человек цепляется за надежду, но ничто нам не отвечало, кроме глухих отдаленных стонов. Усталые, с тяжелым сердцем мы вскарабкались по склону назад.

— Что будем делать, Мордонт? — спросил я тихо. — Остается только молиться, чтобы их души почили в мире.

Молодой Хизерстоун сверкнул на меня глазами.

— Может быть, по их оккультным законам и так, — воскликнул он, — но посмотрим, что здесь могут сделать законы Англии. Думаю, что ЧЕЛА не труднее повесить, чем любого другого человека. Их еще не поздно догнать. Сюда, сюда, хороший пес!

Он пристегнул собаке поводок и повел ее к следу троих индусов.

Бедное создание понюхало след раз-другой, а потом шерсть на нем встала дыбом, язык вывалился, оно упало на живот и осталось лежать, дрожа всем телом — воплощение собачьего ужаса.

— Видишь, — сказал я, — бесполезно бороться с теми, кто распоряжается силами, которых мы даже и названий не знаем. Ничего не остается, кроме как принять неизбежное и надеяться, что этим несчастным уготовано в ином мире некое вознаграждение за все, что они выстрадали в этом.

— И освобождение от всех дьявольских культов и их адептов-убийц! яростно воскликнул Мордонт.

Справедливость побуждала меня признать про себя, что убийство тут совершил христианин прежде, чем пример с него взяли буддисты, но я воздержался от подобных замечаний, не желая раздражать своего друга.

Долго я не мог увести его от места гибели отца, но в конце концов сумел убедить, что оставаться здесь бесполезно и надо возвращаться в Кломбер. О, какой утомительной стала дорога! Она казалась длинной даже когда перед нами брезжил огонек надежды, или по крайней мере, ожидания, но теперь, когда сбылись наши худшие опасения, она сделалась бесконечной.

Мы подобрали нашего проводника на краю болота и, отдав ему собаку, отпустили возвращаться своей дорогой, ничего не сказав о результатах нашей экспедиции. А сами целый день плелись по пустоши, тяжело ступая и с еще большей тяжестью в сердце, покуда не увидели зловещую кломберскую башню и, уже на заходе солнца, не оказались под ее крышей.

Нет нужды углубляться в дальнейшие подробности или изображать то горе, которое наши известия принесли жене и дочери. Не одну неделю моя бедная Габриэль оставалась между жизнью и смертью, и хотя и выздоровела благодаря уходу моей сестры и профессиональному искусству доктора Истерлинга, к ней уже не вернулась ее прежняя живость. Мордонт тоже очень страдал, и только после нашего отъезда в Эдинбург несколько оправился от удара.

Что до несчастной миссис Хизерстоун, ни врачебный уход, ни перемена климата ей не помогли. Медленно и неуклонно, хотя и очень мирно, она теряла силы и здоровье, пока не возвратила мужу то единственное, что ему жаль было оставлять.

Лэрд Брнксома вернулся из Италии, поправив свое здоровье, так что нам пришлось возвращаться в Эдинбург. Мы обрадовались такой перемене деревенская жизнь утратила всю свою прелесть для нас. К тому же при университетской библиотеке освободилась весьма почетная и выгодная должность, ее по доброте ныне покойного сэра Александра Гранта предложили отцу, и он, естественно, не долго размышлял прежде, чем принять ее.

Так что мы вернулись в Эдинбург людьми гораздо более важными, чем уехали оттуда, и нам больше не приходилось заботиться о домашнем хозяйстве. Впрочем, и дом распался, потому что я вот уже несколько месяцев как женат на моей дорогой Габриэль, а Эстер намерена сделаться миссис Хизерстоун 23-го числа этого месяца. Если она станет ему такой же хорошей женой, как его сестра стала мне, мы оба можем считать себя счастливыми.

Эти семейные эпизоды я ввожу в свой рассказ только потому, что без них он был бы неполон. Цель моя, как я уже говорил в самом начале, другая. Читатель теперь имеет подробное свидетельство и может сам, без моей помощи составить свое мнение о причинах исчезновения и гибели Руфуса Смита и Джона Бертье Хизерстоуна, кавалера креста Виктории.

Месяц спустя после их гибели я увидел в «Индийской звезде» короткую заметку, сообщавшую, что трое известных буддистов — Лал Гууми, Мовдар Хан и Рам Сингх — недавно вернулись на пароходе «Декан» из короткой поездки по Европе. Соседняя статья была посвящена жизни и карьере генерал-майора Хизерстоуна, который «недавно исчез из своего загородного дома в Вигтауншире, и имеются слишком правдоподобные опасения, что он утонул.»

Хотел бы я знать, усмотрел ли кто-нибудь, кроме меня, связь между двумя заметками. Я не показал их ни жене, ни Мордонту. Оба узнают о них только тогда, когда прочтут эти строки.

Наука скажет вам, что сил, на владение которыми претендуют восточные мистики, не существует. Я, Джон Фотерджил Вэст, отвечаю за то, что наука ошибается.

Ибо что есть наука? Это согласие мнений ученых, а оно, как говорит нам история, не скоро принимает истину. Наука двадцать лет издевалась над Ньютоном. Наука математически докажет вам, что железный корабль не может плавать, и это наука объявила, что пароход не в состоянии пересечь Атлантику.

Как у гетевского Мефистофеля, сила наших мудрых профессоров в принципе «стою на отрицании». Фома Неверующий служит им, выражаясь на их собственном жаргоне, прототипом. Так пусть же они узнают, что стоит им только отставить веру в непогрешимость их собственных методов и взглянуть на восток, откуда исходят все великие движения — и они увидят там школу ученых и философов, которые, двигаясь своим путем, опередили их в знаниях на тысячи лет.

Артур Конан Дойль Дядюшка Бернак (Мемуары адъютанта французского императора)


Глава первая Берег Франции

Смело могу сказать, что я прочел письмо дядюшки не менее ста раз, и уверен, что выучил его наизусть. И все же, когда суденышко контрабандистов на всех парусах мчало меня к берегам Франции, я снова вынул письмо из кармана и, прислонясь к борту, внимательнейшим образом принялся читать, словно видел его впервые.

Письмо было написано резким, угловатым почерком — так и должен писать человек, начавший жизненный путь деревенским стряпчим, — и адресовано мне — Луи де Лавалю. В качестве почтальона выступил некий Вильям Харгрев, хозяин гостиницы «Зеленый молодец» в Эшфорде, графство Кент. Он регулярно получал изрядное количество бочек контрабандного коньяка из Нормандии. С очередной партией незаконного товара передали и это письмо.

«Мой дорогой племянник Луи, — гласило оно, — после кончины твоего бедного отца ты остался один в целом свете, и я уверен, ты не захочешь продолжать вражду, которая исстари ведется в нашей семье. В дни революции твой отец открыто перешел на сторону короля, тогда как я всегда оставался на стороне народа. Ты знаешь, к каким печальным последствиям привел поступок твоего отца: ему пришлось покинуть родину, и принадлежавшее вам имение Гробуа перешло ко мне.

Я понимаю, как тяжело тебе было примириться с потерей родового имения, но признай — все же лучше видеть это имение в руках родственника, чем посторонних людей. Смею заверить, что у меня, брата твоей матери, ты встретишь только любовь и уважение. А теперь позволь мне дать тебе несколько полезных советов.

Ты знаешь, я всегда был республиканцем, но с течением времени осознал, что любая борьба против власти Наполеона обречена на провал, поэтому я предпочел перейти к нему на службу; недаром говорят: с волками жить — по-волчьи выть.

Наполеон умеет ценить талантливых людей, и я быстро заслужил его доверие; мало того, я стал его самым близким другом, и он сделает все, что я попрошу. Ты, вероятно, знаешь, что в настоящее время Наполеон, во главе своей армии, находится всего в нескольких милях от Гробуа. Если бы ты захотел поступить к нему на службу, несомненно, он забыл бы о ненависти твоего отца и не отказался бы вознаградить услуги твоего дяди. Несмотря на то, что твое имя в глазах Императора несколько запятнано, я имею на него достаточно большое влияние, чтобы изменить его мнение. Доверься мне и приезжай, ибо вполне можешь положиться на преданного тебе дядю.

Ш. Бернак».
Собственно говоря, меня поразило и взволновало не само письмо, а то, что я нашел на обороте. Письмо было запечатано четырьмя печатями красного сургуча: очевидно, дядя употребил для этого большой палец, потому что на сургуче ясно виднелись следы грубой, облупившейся кожи. А на одной из печатей было написано по-английски: «Не приезжай». Если эти слова были поспешно нацарапаны дядей ввиду каких-нибудь неожиданных изменений, то к чему было посылать письмо? Скорее, меня предостерегал неизвестный друг, тем более что письмо написано по-французски, а загадочное предупреждение — по-английски. Но печати не были сломаны, стало быть, в Англии никто не знал содержание письма.

И вот, сидя под парусом и глядя на зеленоватые волны, с мерным плеском ударявшиеся о борт судна, я стал припоминать все, что мне было известно о далеком дяде — г-не Бернаке.

Мой отец, гордившийся своим происхождением из стариннейшего рода Франции, женился на девушке редкой красоты и прекрасных душевных качеств, но из менее знатной семьи. Правда, она никогда не давала ему повода раскаиваться в своем выборе; зато ее брат, человек низкий, был невыносим своей рабской угодливостью в пору благоденствия нашей семьи и злобной ненавистью в тяжелые дни. Во время революции он восстановил крестьян против моего отца, и тот оказался вынужден бежать из родного имения и покинуть пределы Франции. Затем мой дядя сделался ближайшим подручным Робеспьера в его самых страшных злодеяниях, за что и получил в награду наше родовое имение Гробуа.

После падения Робеспьера он перешел на сторону Барра, с каждой сменой правительства прибирая к рукам все новые и новые богатства. Из вышеприведенного письма сего достойного гражданина явствует, что ему благоволит сам император, хотя как-то не верилось, что человек со столь сомнительной репутацией, к тому же бывший республиканец, мог оказать существенную услугу императору.

Вам, вероятно, интересно знать, почему я все-таки принял предложение дядюшки, предавшего моего отца и остававшегося врагом нашей семьи на протяжении многих лет? Теперь это легче объяснить, чем тогда. Мы — я имею в виду молодое поколение — чувствовали полнейшую бесполезность продолжать раздоры стариков. Мой отец, казалось, навсегда остался в 1792 году. Он сохранил в неприкосновенности мысли и чувства той эпохи. Он словно окаменел, пройдя через это горнило.

Но мы, выросшие на чужой земле, сознавали, что жизнь ушла далеко вперед, что пора перестать жить далеким прошлым и не терзаться воспоминаниями о счастливых годах, проведенных в родном гнезде. Мы пришли к убеждению, что надо забыть раздоры и распри старшего поколения. Для нас Франция уже не была страной кровожадных санкюлотов, страной бесчисленных казней на гильотине. То время кануло в Лету.

В нашем воображении родная земля представала в ореоле славы; теснимая со всех сторон врагами, Франция звала рассеянных повсюду сынов своих к оружию. Ее воинственный клич волновал сердца изгнанников и заставил меня принять предложение дяди, устремившись по водам Ла-Манша к берегам дорогой отчизны. Сердцем я всегда был во Франции и в мыслях боролся с ее врагами. Но пока был жив мой отец, я не смел открыто выказывать этих чувств: ему, сражавшемуся при Киброне под началом принца Конде, такая любовь показалась бы гнусной изменой.

Однако после его смерти ничто не могло удержать меня вдали от родины, тем более что и моя возлюбленная, ставшая впоследствии моей женою, настаивала на необходимости исполнить свой долг перед отчизной. Она происходила из старинного рода Шуазе-лей, после своего изгнания возненавидевших Францию даже сильнее моего отца. Наши родители мало заботились о том, что происходило в душах их детей, и пока старики, сидя в гостиной, с грустью читали о новой Франции, мы с Эжени уединялись в саду, чтобы никто не мешал нам радоваться жизни. По вечерам мы сидели около дальнего окошка, скрытого зарослями кустов. Наши убеждения совершенно не совпадали со взглядами окружающих; мы чувствовали свою отчужденность, которая, собственно, и сблизила нас. Мы ценили друг друга, находя в нашей дружбе нравственную поддержку и утешение в трудные минуты. Я делился с Эжени своими мыслями и планами, а она не давала мне впасть в уныние. Между тем время шло, и вот я получил письмо от дяди.

Была и другая причина, заставившая меня принять дядюшкино приглашение: положение изгнанника нередко доставляло мне невыразимые мучения. Я не мог пожаловаться на англичан вообще. По отношению к нам, эмигрантам, они выказали столько сердечной теплоты, столько истинного радушия, что, думаю, не найдется никого, кто не сохранил бы о стране, приютившей нас, и ее обитателях самого теплого воспоминания. Но в любом месте, даже в столь культурном, как Англия, всегда найдутся люди, которые испытывают непонятное наслаждение, оскорбляя других; они с радостью отворачиваются от попавших в беду ближних. Даже в патриархальном Эшфорде нашлось немало людишек, которые всячески старались досаждать эмигрантам, отравляя нашу и без того нелегкую жизнь. К их числу относился и молодой кентский помещик Фарлей, наводивший на город ужас своим буйством. Он не мог спокойно пропустить ни одного из нас, не сказав вдогонку что-нибудь обидное, притом не по адресу французского правительства, как это водится у английских патриотов; нет, его оскорбления задевали нас как французов. Часто нам приходилось с видимым безразличием выносить его гнусные выходки, подавляя праведный гнев. Молча выслушивали мы все его насмешки и издевательства, но пришел день, когда чаша моего терпения переполнилась и я решил проучить негодяя. Однажды вечером мы собрались за ужином в гостинице «Зеленый молодец». Фарлей был там же; опьянев почти до невменяемости, он, по обыкновению, стал выкрикивать оскорбления в наш адрес. Я заметил, что Фарлей не сводил с меня глаз, следя за тем, какое впечатление производит на меня его брань.

— А теперь, господин Лаваль, — вдруг крикнул он, грубо положив руку мне на плечо, — позвольте предложить вам тост, к которому вы не откажетесь присоединиться. За Нельсона, пусть он наголову разобьет французов!

Фарлей стоял передо мною с бокалом и нагло смеялся; вероятно, он ждал, что я откажусь.

— Хорошо, — сказал я, — но с условием, что и вы выпьете со мной за то, что потом предложу я.

— Прекрасно, — сказал он, чокаясь со мной. Мы выпили. — Ну а теперь, мусью, давайте ваш тост, — сказал Фарлей.

— Налейте себе.

— Уже налил.

— За победу французского оружия над Нельсоном!

Ответом был бокал вина, брошенный мне в лицо. Через час мы уже дрались на дуэли. Я прострелил ему плечо, и ночью, когда я пришел к заветному окошку, Эжени вплела в мои волосы несколько веток лавра, в изобилии росшего вокруг.

Местные власти не сочли нужным вмешиваться в нашу ссору. Тем не менее мое дальнейшее пребывание в городе стало невозможным; это обстоятельство и явилось последним толчком, побудившим меня, не колеблясь, принять предложение дядюшки вопреки странному предостережению, которое я нашел на конверте его письма. Если влияние дяди на императора было действительно столь велико, что я мог вернуться на родину, и Наполеон великодушно забыл о причине изгнания нашей семьи, то тогда исчезала единственная преграда, отделявшая меня от родной земли.

Итак, парусное судно несет меня к берегам, где я некогда наслаждался счастьем в кругу семьи. Я пребывал в глубокой задумчивости, вспоминая прошлое и строя планы на будущее, как вдруг мои размышления были прерваны: шкипер грубо тянул меня за рукав.

— Вам пора сходить, мистер, — сказал он.

В Англии я привык сносить оскорбления, никогда не теряя чувства собственного достоинства. Я осторожно оттолкнул его руку и сказал, что до берега еще весьма далеко.

— Поступайте как знаете, господин хороший, — бесцеремонно ответил он, — но я дальше свой корабль не поведу. Так что, если вам нужно на берег, залезайте в лодку или отправляйтесь вплавь.

Все мои доводы, в том числе и напоминание, что я заплатил за переезд до самой Франции, оказались тщетными. Умолчал я лишь о том, что деньги, врученные ему, были получены мною за часы, принадлежавшие трем поколениям де Лавалей и проданные теперь одному ростовщику в Дувре.

— Ну хватит! — вдруг крикнул он. — Эй, убрать парус! А вы, мистер, или покиньте корабль, или возвращайтесь со мной в Дувр. Впереди рифы, и я не собираюсь рисковать «Лисицей» в такой зюйд-ост: он того и гляди перейдет в шторм.

— В таком случае я предпочту сойти, — сказал я.

— Учтите только: это может стоить вам жизни, — заметил он и разразился таким вызывающим смехом, что я чуть не бросился на нахала. Но что делать? — среди матросов, быстро пускающих в ход кулаки, я был совершенно беспомощен. Маркиз Шамфор рассказывал мне, что когда он, став эмигрантом, поселился в Саттоне, ему выбили зубы за попытку возразить подобным господам. Увы, мне пришлось примириться с печальной необходимостью, и, пожав плечами, я спустился в приготовленную мне лодку. С борта сбросили мои пожитки. Только представьте себе: наследник именитого рода де Лавалей путешествует c узелком вместо багажа! Два матроса оттолкнули лодку и сильными, мерными ударами весел направили ее к берегу.

Ночь, по-видимому, грозила неминуемым штормом. Черные тучи, закрывшие последние лучи заходящего солнца, внезапно превратились в клочья, и те быстро мчались по небу во все стороны, заволакивая его густой мглой. На западе, подобно гигантскому пламени посреди черных клубов дыма, мглу прорезывал багрово-огненный закат. Матросы с тревогой поглядывали то на небо, то на берег. Я боялся, что они, опасаясь шторма, повернут назад. Каким смятением наполнялась моя душа, когда кто-нибудь из них тревожно всматривался в небо! Чтобы отвлечь их внимание, я начал расспрашивать их об огнях, все чаще загоравшихся во тьме.

— К северу отсюда лежит Булонь, а к югу — Этапль, — вежливо ответил один из гребцов.

Булонь! Этапль! В избытке радости я не находил слов. Сколько светлых, радостных картин вставало передо мной! Ребенком меня возили в Булонь на летние купания. Никогда не забыть мне милого прошлого, когда я, совсем еще дитя, чинно вышагивал рядом с отцом по берегу моря. Как удивлялся я тому, что рыбаки отворачивались, едва завидев нас! Об Этап-ле у меня остались иные воспоминания: именно оттуда нам пришлось бежать в Англию. И пока мы шли, покидая собственный дом, обреченные на изгнание, мучимые сознанием предстоящих бедствий и унижений, народ, неистово шумя, толпился на мысе, далеко выдававшемся в море, и провожал нас взорами, исполненными ненависти и злобы. Наверное, до самой смерти не забыть мне тех минут! Иногда отец оборачивался и повелительным тоном приказывал им остановиться. И тогда я присоединял свой детский голосок к его мощному голосу, ибо из толпы, охваченной слепой яростью, в нас полетели камни, и один попал матери в ногу. Да и мы сами обезумели от гнева и ужаса…

Наконец-то я снова увижу родину, где протекло мое детство! Вот она — Франция; всего в десяти милях находится мой собственный замок, мои собственные земли в Гробуа, которые принадлежали нашему роду задолго до того, как французы во главе с Вильгельмом Завоевателем отправились отсюда покорять Англию.

Как я вперял свой взор в окружавшую нас тьму, силясь рассмотреть далекие башни нашего замка! Один из моряков совершенно иначе истолковал мои действия и, стараясь угадать мою мысль, заметил:

— Очень удобный, уединенный берег. Здесь многие нашли убежище. Я им тоже помогал, как и вам.

— За кого же вы меня принимаете? — недоуменно спросил я.

— Это не мое дело, сударь. Существуют занятия, о которых не принято говорить вслух.

— Неужели вы считаете меня контрабандистом?

— Вы это сами сказали. Да впрочем, не все ли равно? Наше дело доставить вас на берег.

— Даю честное слово, что вы ошибаетесь! Я не контрабандист.

— Значит, вы беглый арестант.

— Нет!

Моряк задумчиво оперся о весло и с подозрением взглянул на меня.

— Да вы, случаем, не наполеоновский ли шпион? — резко спросил он.

— Шпион? Я?!

Мой тон рассеял его гнусное подозрение.

— Ну да ладно, — сказал он. — Тогда только совсем в толк не возьму, кто вы такой. Но, окажись вы шпионом, я б и пальцем не пошевелил, чтоб перевезти вас. И плевать мне на приказ шкипера!

— Не забывай, что нам грех жаловаться на Бонапарта, — низким хриплым голосом заметил второй гребец, молчавший до сих пор, — он всегда был добр к нам.

Меня очень удивили его слова, потому что в Англии ненависть к французскому императору достигла апогея; все слои населения объединились в своей ненависти и презрении к нему. Но матрос не замедлил пояснить свою мысль.

— Сейчас положение бедных моряков стало лучше, мы в состоянии свободно вздохнуть, и за все спасибо Бонапарту, — сказал он. — Купцы уже получили свое, теперь и наш черед.

Я вспомнил, что Бонапарт завоевал определенную популярность среди контрабандистов, которые прибрали к рукам всю торговлю Ла-Манша. Моряк указал мне на черные, мрачные волны бушующего моря.

— Бонапарт сейчас вон там, — сказал он.

Читатель, ты живешь в более спокойное время, и тебе трудно понять, почему при этих словах невольная дрожь пробежала по моему телу. Всего десять лет назад мы впервые услышали его имя. Вдумайтесь, всего десять лет! Простому смертному хватило бы их только на то, чтобы стать офицером, а Бонапарт за это время из безвестного стал великим. Первый месяц все спрашивали друг друга, кто он, а в следующий он как опустошающий вихрь пронесся по Италии. Под ударами смуглого и не слишком воспитанного выскочки пали Генуя и Венеция. На поле битвы он внушает непреодолимый страх солдатам, а в спорах с политиками и министрами всегда выходит победителем. С безумной отвагой устремляется он на Восток, и, пока все изумляются небывалому походу, превратившему Египет во французскую провинцию, Бонапарт уже снова в Италии и наголову разбивает австрийцев.

Он переходит с места на место почти с такой же быстротой, с какой распространяется слух о его появлении. И где бы он ни появился, враги его терпят поражения. Карта Европы, благодаря его завоеваниям, значительно изменила свой облик: Голландия, Савойя, Швейцария существуют теперь только номинально, на самом деле эти страны — часть Франции. Владения Франции врезались в Европу по всем направлениям. Этот артиллерийский офицер достиг высшей власти в стране и без малейшего усилия раздавил революционную гидру, пред которой трепетали король и дворянство Франции.

Бонапарт продолжал войну, а мы следили за его молниеносными, как орудия рока, походами; его имя всегда связывалось с новыми подвигами и успехами. В конце концов мы стали смотреть на него как на человека сверхъестественного, покровительствующего Франции и угрожающего всей Европе. Присутствие этого исполина, казалось, ощущалось на всем материке, и обаяние его славы, его власти и силы было так для меня неотразимо, что, когда моряк, показав в сторону темнеющей бездны моря, воскликнул: «Бонапарт сейчас там!» — во мне мелькнула безумная мысль: не увижу ли я там исполинскую фигуру, гения стихий, исполненного угрозы, замышляющего что-то ужасное и носящегося над водами Ла-Манша?[218] Даже теперь, по прошествии стольких лет, после всего, что случилось, и после известия о падении Наполеона, я чувствую на себе неизбывную власть его обаяния. Что бы вы ни читали и что бы вы ни слышали об императоре, вы не в силах понять, чем было для нас его имя в те дни, в дни его славы!

Мы приближались к долгожданному берегу. На севере тянулся низкий мыс (названия его не припомню); в вечернем освещении его сероватые очертания меняли свой цвет на тускло-красное сияние остывающего раскаленного железа. В эту штормовую ночь темные воды, то видимые, то, казалось, исчезавшие, когда лодка, взлетала на гребень волны, словно таили в себе какое-то смутное предостережение. Полоса красных огней на суше походила на огромную шпагу, указывающую в сторону Англии.

— Что это? — не выдержал я.

— Мы уже говорили вам, сэр, — ответил моряк. — Одна из армий Бонапарта с ним самим во главе. Это огни его лагеря. Дальше до Остенде будет еще с дюжину таких же лагерей. Этот малыш Наполеон, пожалуй, двинется на Англию, если сумеет усыпить бдительность Нельсона. Бонапарт ждет лишь удобной минуты, но пока что удача от него отвернулась.

— Откуда же лорд Нельсон получает известия о Наполеоне? — спросил я, сильно заинтригованный последними словами матроса.

Тот молча указал мне куда-то поверх моего плеча, казалось, в беспредельную мглу; но, приглядевшись повнимательнее, я рассмотрел три слабо мерцавших огонька.

— Сторожевые суда, — пояснил он хриплым голосом.

— «Андромеда», сорок четыре орудия, — добавил его товарищ.

Моему воображению ярко освещенный берег и огни на море представились вдруг как стоящие лицом к лицу гении-великаны, властители двух враждебных друг другу стихий — суши и моря, готовые сразиться в последней исторической битве, которая изменит судьбу народов Европы. И я, француз душою, не мог не понимать, что исход этой битвы уже предрешен! Борьба между вымирающей нацией, численность которой сокращается, и нацией быстро растущей, с сильным, энергичным молодым поколением, в котором жизнь бьет ключом. Падет Франция — и она вымрет; если будет побеждена Англия, то вместе с ее кровью множество народов воспримет ее язык, ее обычаи! Какое громадное влияние окажет она на историю!

Очертания берега становились резче, и все отчетливее слышался шум прибоя. Вдруг из мглы выскользнула длинная лодка и направилась прямо к нам.

— Сторожевая лодка! — воскликнул один из моряков.

— Билл, мы попались! — ответил второй, пряча что-то в сапог.

Но лодка быстро скрылась из виду: со всей стремительностью, какую ей могли сообщить четыре пары весел в руках самых лучших гребцов, она понеслась в другом напоавлении. Моряки следили за нею, и их лица прояснились.

— Да они, видать, чувствуют себя не лучше нашего, — сказал один из них. — Уверен, это разведчики.

— Сдается мне, сегодня вы не один пожелали высадиться на этом берегу, — заметил его товарищ. — Но кто бы это мог быть?

— Будь я проклят, если знаю! Из-за них пришлось ссыпать в сапог добрый мешок тринидадского табака. Я уже имел счастье познакомиться с французской тюрьмой изнутри и не стремлюсь побывать там снова. Поднажмем, Билл!

Спустя несколько минут лодка с неприятным стуком врезалась в песчаный берег. Пожитки мои выбросили на берег, и скоро я очутился рядом с ними. Один из моряков столкнул лодку в воду, прыгнул в нее, и мои спутники стали стремительно удаляться от берега.

Кровавый отблеск огней на западе пропал, грозовые тучи застлали все небо, густая черная мгла нависла над океаном. Пока я следил за удалявшейся лодкой, резкий, сырой, пронизывающий ветер дул мне в лицо. Его завываниям вторил глухой рокот моря.

Вот так, ночью и в шторм, ранней весной 1805 года я, Луи де Лаваль, на двадцать первом году жизни после тринадцатилетнего изгнания вернулся в страну, где наш род в течение многих веков был украшением и опорой престола. Неласково обошлась с нами Франция: за верную службу она отплатила оскорблениями, изгнанием и конфискацией имущества. Но все было забыто, когда я, единственный оставшийся в живых из рода де Лавалей, опустился на колени на священной для меня родной земле, прильнул губами к влажному гравию и мне в лицо ударил резкий запах водорослей.

Глава вторая Соляное болото

Когда человек достиг зрелого возраста, ему всегда приятно оглянуться назад, вспомнить пройденный длинный путь, принесший и беды, и радости. Словно лента развертывается он перед ним — то освещенный яркими лучами солнца, то скрывающийся в тени. Человек знает теперь, куда и зачем он шел, ему видны все повороты и извилины этого пути, порой таившие в себе угрозу, порой сулившие путнику покой и отдых; таким простым и ясным все кажется ему.

Много лет прошло, но та ночь встает предо мной с поразительной ясностью. Даже сейчас, случись мне оказаться на берегу моря, когда солоноватый запах морских водорослей щекочет ноздри, я невольно переношусь мыслями к мрачной бурной ночи, к тому влажному песчаному берегу отчизны, так неласково встретившей меня.

Когда я наконец поднялся с колен, первым моим движением было запрятать подальше кошелек. Я вытащил его, чтобы дать золотой моряку, высадившему меня, хотя нисколько не сомневался, что этот молодец был не только богаче меня, но и имел куда более постоянные доходы. Сначала я вынул серебряные полкроны, но не мог заставить себя дать ему эту монету, и в результате лишился десятой части своего состояния, отдав ее совершенно постороннему человеку. Остальные девять соверенов я тщательно спрятал обратно и, присев на совершенно плоскую скалу, хранившую следы морского прилива, который, однако, никогда не достигал самого верха, стал обдумывать свое положение. Необходимо было что-то делать. Страшно хотелось есть. Холод и сырость пробирали меня до костей; резкий, пронизывающий ветер дул прямо в лицо, обдавая с ног до головы брызгами. Но от сознания того, что я уже не завишу от милости врагов моей отчизны, сердце мое радостно забилось.

Положение мое было не из легких. Я хорошо помнил, что наш замок находился милях в десяти отсюда. Но явиться туда в столь поздний час растрепанным, в мокром и грязном платье! Нет, против этого восставала вся моя гордость. Я представил себе пренебрежительные лица дядюшкиных слуг при виде оборванного странника из Англии, возвращающегося в родовой замок. Нет, мне нужно найти приют на ночь и только потом, приняв по возможности приличный вид, предстать перед моим родственником.

Но где же укрыться от бури? Вы, вероятно, спросите, почему я не направился в Булонь или Этапль. Увы, та же причина, которая заставила меня высадиться на этом берегу, мешала мне отправиться туда: имя де Лавалей значилось одним из первых в списке изгнанников. Мой отец возглавлял немногочисленную партию приверженцев старого порядка, имевших в стране довольно большое влияние. И, хотя я совершенно иначе смотрел на вещи, я не мог презирать тех, кто жестоко поплатился за свои убеждения. Это совершенно особенная, весьма любопытная черта характера французов: мы умеем ценить людей, способных на самопожертвование. Мне нередко приходило на ум, что если бы приверженность старым порядкам не требовала от нас таких жертв, то у Бурбонов, возможно, было бы меньше сторонников из благородного сословия. Французское дворянство всегда относилось к Бурбонам с большим доверием, чем англичане к Стюартам. В самом деле, достаточно вспомнить, что у Кромвеля не было ни роскошного двора, ни денег, которые могли привлечь на его сторону людей, оставивших королевскую службу.

Я не нахожу слов, чтобы выразить, сколь велика была самоотверженность дворян-эмигрантов. Однажды я присутствовал на ужине в доме моего отца; нашими гостями были два учителя фехтования, три преподавателя французского языка, садовник и, наконец, бедняк-литератор, постоянно державший руку на отвороте сюртука, чтобы скрыть зиявшую в нем дыру.

И эти восемь человек являлись представителями высшего дворянства Франции, они могли бы иметь все, что душе угодно, если бы согласились забыть прошлое, отказаться от своих взглядов и примириться с новым государственным устроем. Но скромный и, к сожалению, совершенно неспособный к правлению государь увлек за собой в изгнание верных ему Монморанси, Роганов и Шуазелей; некогда они разделяли его величие, а теперь последовали за ним в его падении. Темные комнаты изгнанного монарха могли гордиться лучшим украшением, чем бесконечные гобелены или севрский фарфор. Прошло много-много лет, а я, как сейчас, вижу аристократичных, но бедно одетых людей и благоговейно склоняю голову пред благороднейшими из благородных, которых знала наша история.

Появиться в любом приморском городе прежде, чем я повидаюсь с дядей и узнаю, как он воспримет мой приезд, значило бы просто отдаться в руки жандармов, которые крайне подозрительно относятся ко всем прибывающим из Англии.

Добровольно прийти к французскому императору — это одно, а быть приведенным к нему полицией — это уже совсем другое. Наконец я решил, что самое лучшее в моем положении — постараться найти пустой сарай или что-то в этом роде, где я смог бы переночевать. Старики говорят: утро вечера мудренее; может быть, и я к утру придумаю, как попасть к дядюшке Бернаку, а через него и на службу к новому властителю Франции.

Ветер между тем крепчал, переходя в бурю. Царила такая тьма, что были едва видны белые гребни валов, с ревом разбивавшихся о берег. Суденышка, на котором я приплыл из Дувра, уже не было и помину. Вдали, насколько хватал глаз, тянулись низкие холмы. Когда я приблизился к ним, то понял свою ошибку: в полумраке размеры предметов искажались, и в действительности то были просто песчаные дюны, на которых кое-где темными пятнами выделялись кусты терновника.

Я медленно побрел через дюны, неся узелок с пожитками на плече и с трудом передвигая ноги по рыхлому песку. Ползучие растения цеплялись за ноги, и я часто оступался. Забыв, что мое платье промокло, а руки заледенели, я думал о страданиях, выпавших на долю моим родителям. Меня занимала мысль, что настанет день, когда мои дети тоже будут с воодушевлением вспоминать о том, что случилось здесь со мной — ведь во французских дворянских семьях история рода свято сберегается в памяти потомков, — и мой пример поможет им в трудную минуту.

Мне казалось, что дюны никогда не кончатся, но когда я наконец оставил их позади, мне вдруг непреодолимо захотелось вернуться обратно. Дело в том, что в этом месте море далеко вдается в берег, и приливы образовали необозримое унылое соляное болото, которое, вероятно, и при дневном свете не придавало бодрости путнику, а в такую мрачную ночь и подавно лишало сил. Сначала меня неприятно поразила болотистость почвы, под ногами раздавалось хлюпанье, и с каждым шагом я проваливался в вязкую тину. Скоро она уже достигала мне до колен, и я с трудом вытаскивал ноги.

Как охотно вернулся бы я назад к дюнам, бросив искать более удобный путь. Я окончательно утратил представление о том, где нахожусь, и в шуме бури мне казалось, что рокот моря раздается уже с другой стороны. Ориентироваться по звездам я не умел. Да впрочем, в том не было и нужды, потому как звезд на небе сверкало немного, да и те ежеминутно скрывались за быстро мчавшимися грозовыми тучами.

Я продолжал брести через болото, мокрый и усталый, все глубже и глубже увязая в тине. Невольно мне пришла в голову мысль, что моя первая ночь во Франции будет и последней и что я, наследник рода де Лавалей, обречен погибнуть в отвратительном болоте. Немало миль прошел я таким образом; иногда слой тины становился меньше, но ни разу я не выбрался на совершенно сухое место.

Вдруг я заметил предмет, который заставил мое сердце забиться еще тревожнее. Я начал бояться, что хожу по замкнутому кругу, из которого мне не выбраться. Мне показалось, что беловатый кустарник, неожиданно вставший передо мною из тьмы, я уже видел час назад. Чтобы удостовериться в этом, я остановился; искра, выбитая ударом кремня, на мгновение осветила болото, и в бурой грязи я ясно увидел свои собственные следы.

Итак, мои худшие опасения подтвердились. В отчаянии я устремил взор в небеса и впервые за эту ночь увидел клочок светлого неба. Месяц выглянул из-за тучи лишь на минуту, но я успел разглядеть в небе силуэт, похожий на длинную римскую цифру V или на наконечник стрелы. Приглядевшись повнимательнее, я понял, что это была стая диких уток. Они направлялись в ту же сторону, что и я. В Кенте мне не раз доводилось видеть, как эти птицы в ненастную погоду удаляются от моря и летят внутрь страны. Теперь я не сомневался, что иду в нужном направлении. Ободренный этим открытием, я вновь устремился вперед, стараясь не сбиваться с прямого пути и с большими предосторожностями делая каждый шаг.

Наконец, после почти получасового блуждания мое упорство было вознаграждено: впереди гостеприимно засветилось маленькое окошко.

Каким ослепительным показался мне этот огонек, суливший пищу и отдых! Он вернул меня, несчастного скитальца, к жизни. Из последних сил я бросился вперед. Я до того продрог и измучился, что даже не подумал о том, прилично ли проситься на ночлег в столь поздний час. Впрочем, не стоило сомневаться, что золотой соверен заставит рыбака или отшельника, живущего среди непроходимых болот, не слишком задумываться о моем подозрительном появлении.

Приближаясь к домику, я все больше и больше удивлялся тому, что болото не кончается, а, наоборот, становится глубже, и, когда месяц показывался из-за туч, можно было разглядеть, что жилище расположилось посреди трясины и со всех сторон его — черная вода. Я уже мог рассмотреть, что свет лился из маленького четырехугольного окошка. Время от времени кто-то подходил к окну, заслоняя свет. Судя по очертаниям головы, это был мужчина. Он напряженно всматривался во тьму.

Раза два этот человек даже выглядывал в окно, и было что-то странное в том, как он то появлялся в окне, то мгновенно исчезал. Я невольно удивился столь странному поведению и смутно почувствовал опасность. Непонятный хозяин и дом, расположенный почему-то в самой трясине, заинтриговали меня, и я решил, невзирая на усталость, понаблюдать за незнакомцем, прежде чем искать приюта под его кровлей.

Подойдя ближе, я увидел, что дом был ветхий и давно нуждался в основательном ремонте, он буквально сиял из-за многочисленных щелей, сквозь которые лился свет. Я остановился, подумав, что, пожалуй, соляное болото куда безопаснее для отдыха, чем эта сторожка или скорее всего гнездо отчаянных контрабандистов, которым, как я уже не сомневался, принадлежало это уединенное пристанище.

Набежавшее облако скрыло месяц, и в полной тьме я без малейшего риска смог подкрасться к дому и заглянуть в оконце. Около полуразвалившегося камина, в котором ярко пылали дрова, сидел поразительно красивый молодой человек; он углубился в чтение какой-то засаленной книжонки. Его продолговатое, смуглое лицо обрамляли густые кудри черных волос, волнами рассыпавшихся по плечам. В его наружности сказывалась натура утонченная, поэтическая. При всех своих опасениях, я ощутил радость, глядя на это прекрасное лицо, освещенное ярким пламенем, и чувствуя тепло и свет очага. Что может быть более притягательным для замерзшего и голодного путника?

Несколько минут я не сводил глаз с загадочного обитателя хижины: его полные чувственные губы то и дело вздрагивали, словно он повторял прочитанное. Но вот он положил книгу на стол и снова приблизился к окошку. Заметив в потемках очертания моей фигуры, он издал радостное восклицание и приветливо замахал рукой. Дверь распахнулась, и его высокая, стройная фигура показалась на пороге. Черные как смоль кудри развевались по ветру.

— Добро пожаловать, дорогие друзья! — крикнул он и, вглядываясь в темноту, козырьком приставил к глазам руку, чтобы заслонить их от резкого ветра и носившегося в воздухе песка. — Я уж и не чаял увидеть вас сегодня, ведь прошло битых два часа, как я здесь.

Вместо ответа я стал перед ним так, чтобы лицо мое оказалось освещено.

— Боюсь, сударь… — начал я, но договорить не успел, так как он отпрянул к двери и с треском захлопнул ее перед самым моим носом.

Эта грубость и быстрота движений до того не вязались с его наружностью, что я был просто ошеломлен. Но вскоре мое изумление возросло еще больше. Как я уже сказал, хижина давно нуждалась в ремонте, между трещинами и щелями пробивался свет, и во всю высоту двери около петель тоже была щель. Через нее был виден дальний конец комнаты, где пылал камин. Молодой человек снова появился у огня, лихорадочно шаря руками у себя за пазухой, потом одним прыжком исчез за камином, и мне стали видны только его башмаки. Затем он опять подошел к двери.

— Кто вы такой? — с тревогой спросил он.

— Я заблудился.

Последовала пауза, словно он размышлял, что ему делать.

— Вряд ли это место столь привлекательно, чтобы остаться здесь на ночлег, — вымолвил он наконец.

— Я совершенно измучен, месье. Уверен, вы не откажете мне в приюте. Уже много часов я брожу по соляному болоту.

— Вы никого не встретили? — озабоченно спросил он.

— Нет.

— Отойдите от двери, чтобы я вас рассмотрел. Места здесь, сами понимаете, дикие, и времена нынче смутные. Так что приходится быть весьма осторожным.

Я отошел на несколько шагов, а он приотворил дверь ровно настолько, чтобы просунуть голову, и принялся молча меня разглядывать.

— Ваше имя?

— Луи Лаваль, — отвечал я, сочтя благоразумным: опустить дворянскую частицу «де».

— Куда вы идете?

— Мое единственное желание найти какой-нибудь приют на ночь.

— Вы прибыли из Англии?

— Я пришел со стороны моря.

Он недоуменно покачал головой, желая показать, как мало удовлетворили его мои ответы.

— Вам нельзя здесь оставаться, — сказал он.

— Но, может быть…

— Нет, нет, это невозможно!

— Тогда скажите хотя бы, как
выбраться из этого проклятого болота?

— О, это совсем просто! В нескольких сотнях шагов отсюда вы найдете деревню. Из болота вы уже почти выбрались.

Он вышел за порог, чтобы указать мне дорогу, и затем вернулся на прежнее место.

Я уже сделал несколько шагов в указанном направлении, оставив надежду на помощь негостеприимного хозяина, как вдруг тот позвал меня.

— Входите, Лаваль, — сказал он на сей раз совершенно иным тоном. — Я не могу бросить вас в такую ночь на произвол судьбы. Проходите к огню! Стакан доброго коньяку укрепит вас и даст силы для дальнейшего пути.

Я положительно недоумевал, чем объяснить столь разительную перемену.

— От всей души благодарю вас, месье! — только и сказал я, последовав за ним в хижину.

Глава третья Старая хижина

Как хорошо было сидеть подле ярко пылавших дров, укрывшись от пронизывающих до костей холода и ветра! Но скоро я и думать забыл о восхитительном тепле. Я пытался понять, что за человек приютил меня. Его дом-развалюха стоит почему-то посреди болота, и в такой поздний час он ждет гостей. Зачем он поспешил за камин? что там делал? — ни на один вопрос я не находил ответа! И, самое главное, почему он, захлопнув вначале дверь у меня перед носом, потом вдруг с самой подкупающей сердечностью пригласил переночевать? Я был в полном недоумении, и мне страшно хотелось найти объяснение этим загадкам.

Однако я постарался скрыть свои чувства и сделал вид, что глубоко задумался о собственном бедственном положении и ничего вокруг не замечаю. Одного взгляда было достаточно, чтобы окончательно убедиться в правильности моего предположения: лачуга была совершенно неприспособлена для жилья и служила для тайных встреч. От постоянной сырости штукатурка на стенах облупилась, во многих местах проступила зеленоватая плесень; в воздухе чувствовался резкий запах прели.

В единственной, довольно большой комнате мебели почти не было, если не считать расшатанного стола, трех деревянных ящиков, нескольких полусгнивших стульев и ветхого, едва ли на что-нибудь годного невода, лежавшего в углу. Прислоненный к стене топор и остатки четвертого ящика указывали, откуда взялись дрова для камина. Но мой взгляд все время возвращался к столу: там около лампы стояла корзинка, откуда соблазнительно выглядывали окорок, хлеб и горлышко бутылки.

Хозяин лачуги был подчеркнуто любезен, стараясь загладить прежнюю холодность и подозрительность. Но чем все-таки объяснить столь резкую перемену в обращении со мной?

Выразив сочувствие моему горестному положению, он придвинул к столу один из ящиков и отрезал мне хлеба и ветчины. На его чувственных губах играла самая искренняя, задушевная улыбка, но темные, поразительной красоты глаза неотступно следили за мной, словно желая прочесть в моем лице, кто я и как сюда попал.

— Вы прекрасно понимаете, — заявил он с напускным чистосердечием, — что в наше время каждому мало-мальски знающему свое дело коммерсанту приходится быть изобретательным — без этого никак нельзя заполучить нужные товары. Ведь император — дай ему Бог здоровья! — возымел желание положить конец свободной торговле, а значит, чтобы добыть кофе и табак, не платя пошлины, приходится забираться в такие вот трущобы! Смею вас уверить, что и в Тюильрийском дворце весьма почитают и то, и другое. Сам император выпивает ежедневно по десяти чашек мокко, прекрасно зная, что он во Франции не растет. Бонапарту известно и то, что страна, где произрастает кофе, еще не завоевана. Так что, если бы купцы не рисковали, преодолевая подобные трудности, вряд ли стоило б ждать барышей от торговли. Вы, полагаю, тоже принадлежите к купеческому сословию?

Я ответил отрицательно и этим, кажется, еще сильнее разжег его любопытство. Я слушал и внимательно следил за ним, и по его бегающему взгляду понял, что он лжет. При ярком свете лампы он выглядел еще красивее, чем показался мне раньше, но красота его была не вполне совершенной: тонкие, женственные, идеально правильные черты портил рот, никак не соответствовавший благородству верхней части лица. У него было умное и в то же время слабовольное лицо, выражение восторженного энтузиазма то и дело сменялось выражением полного бессилия и нерешительности. Чем больше я узнавал хозяина этой лачуги, тем менее был склонен доверять ему, хотя опасений он у меня не вызывал: почему-то я был вполне уверен в своей безопасности. Но вскоре мне пришлось горько раскаяться в своем легкомыслии.

— Вы, конечно, извините мою холодность, господин Лаваль, — сказал он. — С тех пор, как император побывал на берегу, там всегда кишат полицейские агенты, поэтому купцам постоянно приходится быть начеку. Как вы понимаете, моя осторожность была вполне естественна: ваш вид и платье в подобном месте и в столь поздний час не внушали особого доверия.

Он, очевидно, ждал возражений, но я лишь скромно заметил:

— Повторяю, я просто заблудившийся путник. Я уже отдохнул и подкрепился и не стану более злоупотреблять вашим гостеприимством. Укажите только мне дорогу к ближайшей деревне.

— Думаю, вам лучше остаться здесь. Буря не утихает и скоро разыграется не на шутку!

Словно в подтверждение его слов, сильный порыв ветра потряс хижину. Мой странный хозяин подошел к окну и принялся всматриваться в даль с таким же вниманием, что и до моего прихода.

— Было бы неплохо, месье Лаваль, — сказал он, глядя на меня с притворным дружелюбием, — если б вы не отказали мне в одной существенной услуге: побыть здесь с полчаса в одиночестве.

— А зачем это? — спросил я, колеблясь между недоверием и любопытством.

— Говоря откровенно, — и он взглянул на меня с неподдельной искренностью, — дело тут вот в чем: я жду компаньонов, но пока, как видите, совершенно напрасно. Я хочу пойти им навстречу: вдруг они заблудились. Но если они придут без меня, то вообразят, что я ушел, не дождавшись. Не согласитесь ли побыть здесь с полчаса, чтобы объяснить им причину моего отсутствия, если я случайно разминусь с ними по дороге?

Просьба его показалась мне вполне естественной, но что-то в его взгляде говорило мне, что и это ложь. Я раздумывал, принять его предложение или нет, поскольку оно давало мне возможность разгадать тайну хижины на болоте. Что скрывалось за широкой каминной стенкой, и почему, завидев меня, он бросился туда? Мне не хотелось уходить, не выяснив этого.

— Вот и славно! — сказал он, воспользовавшись моей нерешительностью, и, нахлобучив черную шляпу с загнутыми полями, устремился к двери. — Я был уверен, что вы не откажете мне в этой просьбе. Надо спешить, не то я останусь без товара.

Он поспешно захлопнул за собою дверь, и шаги его замерли вдали, заглушенные ревом ветра. Так я оказался один в этом таинственном жилище, предоставленный самому себе и снедаемый желанием разузнать все. Я раскрыл брошенную на столе книгу. Это был трактат Руссо «Об общественном договоре» — превосходное сочинение, вот только едва ли торговец, дожидающийся условленной встречи с контрабандистами, стал бы читать подобные книги. Над заголовком значилось от руки «Люсьен Лесаж», а внизу женской рукой было приписано: «Люсьену от Сибиллы».

Итак, моего мнимо добродушного и скрытного хозяина звали Лесажем. Теперь мне осталось выяснить только одно, и притом самое интересное: что он спрятал в камине? Прислушавшись несколько минут к звукам, доносившимся снаружи, и убедившись, что не было слышно ничего, кроме рева бури, я стал на край решетки, как это делал он, и перегнулся через нее.

Отсвет пламени скоро указал мне предмет, который я искал. В углублении, образовавшемся от того, что один из кирпичей был вынут, лежал маленький сверток. Несомненно, именно его мой новый приятель поспешил спрятать, встревоженный появлением постороннего. Я взял сверток и поднес поближе к свету. Он был завязан в маленький четырехугольный кусок желтой блестящей материи и перетянут белой тесьмой. Когда я развязал его, в нем оказалась целая пачка писем и одна, довольно необычно сложенная бумага.

Когда я прочел адреса, у меня перехватило дыхание. Первое письмо было на имя гражданина Талейрана, остальные, написанные в республиканском стиле, были адресованы гражданам Фуше, Сульту, Макдональду, Бертье: передо мной предстал перечень знаменитых имен военных и дипломатических деятелей — столпов нового правления. Что общего мог иметь этот мнимый торговец со столь высокопоставленными лицами? Разгадка, несомненно, кроется в другой бумаге. Я сложил письма, развернул бумагу и тут же понял, что соляное болото было для меня куда безопаснее, нежели эта проклятая хижина!

Взгляд мой сразу же наткнулся на такие слова:

«Сограждане! Последние события доказывают, что тиран, даже окруженный своими войсками, не может избегнуть мести возмущенного и оскорбленного народа! Комитет Трех, временно действующий от имени Республики, приговорил Бонапарта к той же участи, которая постигла Людовика Капета. В качестве возмездия за переворот 16 брюмера…»

Я успел дочитать лишь до этого места, как вдруг почувствовал, что меня кто-то схватил за ноги, бумага выскользнула из моих рук. Чьи-то железные пальцы крепко схватили меня за щиколотки, и при свете угольев я увидел две огромные руки, покрытые густыми черными волосами. Я оцепенел от ужаса!

— Так, приятель, — прогремел надо мной чей-то голос, — вот наконец-то ты и попался!

Глава четвертая Ночные гости

Мне недолго пришлось размышлять о своем опасном положении: точно выхваченная с насеста курица, я был приподнят за ноги и со всего размаху выброшен на середину комнаты. Ударившись со всей силы спиной о каменный пол, я почти перестал дышать.

— Не убивай его, Туссак, — сказал чей-то мягкий голос, — сначала надо выяснить, кто он.

Я почувствовал страшное давление двух больших пальцев на своем подбородке в то время, как остальные железным кольцом сдавили мне гортань — таким способом этот Туссак задрал мне голову до предела; еще бы чуть-чуть — и мне пришел бы конец.

— Еще четверть дюйма, и я сломаю ему шею, — прогрохотал голос, — уж поверьте моему опыту.

— Верю, верю, Туссак, только ты этого не делай, — повторил тот же вкрадчивый голос. — Я уже насмотрелся, как ты расправляешься с врагами, и до сих пор не в состоянии забыть этого жуткого зрелища!

Моя шея была вывернута так, что я не видел тех, от кого зависела моя участь, я мог только слышать их.

— Однако же приходится считаться с фактами, дражайший Шарль! Этот молодчик проник во все наши тайны, и вопрос теперь стоит так: или он, или мы.

На этот раз по голосу я узнал Лесажа.

— Отпусти его, Туссак, все равно он никуда не денется.

Неимоверная сила, давление которой я все время чувствовал на своей шее, приподняла и посадила меня, так что я смог осмотреться и разглядеть людей, во власти которых я оказался. Очевидно, на их совести лежало немало убийств, и, судя по их словам, они не остановятся еще перед одним. Я отлично понимал, что посреди этой безлюдной соляной топи всецело нахожусь в их власти. Мне пришлось напомнить себе, какое я ношу имя, прежде чем я подавил в себе чувство смертельного ужаса.

Их было трое. Лесаж стоял у стола с той же засаленной книгой в руках и совершенно невозмутимо смотрел на меня. В его глазах читалась насмешка, а с нею и торжество человека, которому вполне удалось одурачить противника.

Около него на ящике сидел человек аскетического вида, лет пятидесяти: землистый цвет лица, ввалившиеся глаза, резко очерченные губы, кожа, изборожденная морщинами и складками свисавшая под подбородком, чрезвычайно старили его. Одет он был в костюм табачного цвета, который не мог скрыть худобы его длинных ног. С грустью глядя на меня, он покачивал головой, и мне чудилось, что в его холодных глазах я нахожу какой-то намек на сочувствие.

Третий, Туссак, прямо-таки привел меня в трепет! Коренастый, с непомерно развитыми мышцами, огромные ноги искривлены, как у обезьяны; руки, которыми он все время держал меня за шиворот, казались мерзкими лапами. В остальном его облике также было что-то звериное: борода начиналась прямо от глаз, и выражение его лица невозможно было определить, поскольку всклокоченные волосы торчали во все стороны, как солома. Во взгляде его больших темных глаз я читал свой приговор. Если тех двоих считать судьями, то этот, без сомнения, был палач.

— Когда он пришел? Кто он? Как нашел наше убежище? — спросил тот, который, казалось, мне сочувствовал.

— Сначала я принял его за вас, — ответил Лесаж. — Мне и в голову не приходило, что в такую адскую ночь кто-то может ходить по болотам. Поняв свою ошибку, я запер дверь и спрятал бумаги в камин. Но через щель в двери видно все, что происходит внутри. Несомненно, он подсматривал за мной. Тогда я решил обмануть его и пригласил переночевать, чтобы выиграть время, дождаться вас и вместе решить, что с ним делать.

— Черт возьми! Пара ударов топором да могилка подальше в этом болоте — и дело с концом! — сказал сидевший рядом со мною Туссак.

— Совершенно верно, дорогой Туссак, но зачем же сразу такие крайности? Осторожность нам не помешает. Что ж было дальше?

— Прежде всего я решил узнать, кто этот Лаваль.

— Как, ты говоришь, его зовут? — с изумлением спросил мой доброжелатель.

— Он назвался Луи Лавалем. Повторяю, я хотел убедиться, что он действительно видел, как я прятал бумаги. Когда вы подходили к дому, я оставил его одного. Выйдя, я стал следить за ним через окно и увидел, как он бросился к нашему тайнику. А потом я попросил вас, Туссак, вытащить его из-за камина, и вот он перед вами.

Старик взглянул на меня сурово и неумолимо.

— Добрейший Лесаж, — сказал он, — ты, положительно, оказался на высоте. Когда республиканцы ищут исполнителя для своих замыслов, они всегда умеют найти самого достойного. Признаюсь, что, увидев чьи-то торчащие из-за камина ноги, я на миг растерялся и никак не мог понять, в чем дело, хотя в сообразительности мне, пожалуй, и не откажешь. Впрочем, Туссак сразу все понял и схватил его как раз за ноги!

— Хватит болтать! — проревело косматое чудовище. — Из-за того, что мы много мололи языком и мало занимались делом, Бонапарт все еще носит корону или, вернее, голову на плечах. Расправимся с этим молодцом, да поскорее к делу!

Нежные, тонкие черты Лесажа невольно влекли меня к себе. Я искал у него защиты, но его большие черные глаза, когда он оборачивался в мою сторону, смотрели на меня холодно и беспощадно.

— Туссак совершенно прав, — сказал он. — Наша жизнь и безопасность в руках этого человека. Нельзя отпускать его живым.

— Черт с ней, с нашей жизнью! И плевать на нашу безопасность! — взревел Туссак. — Не в них дело: мы рискуем провалить все наши планы. Это куда серьезнее!

— Нет, нет все важно! Тринадцатый пункт нашего устава совершенно определенно указывает, как следует поступить в данном случае. С исполнителя тринадцатого пункта снимается всякая ответственность, — не унимался Лесаж.

Душа моя при этих словах ушла в пятки: у человека с наружностью поэта были убеждения дикаря. Однако у меня вновь мелькнула надежда на спасение, когда старик, до сих пор предпочитавший помалкивать, но не сводивший с меня глаз, стал выказывать признаки беспокойства.

— Дорогой Люсьен, — сказал он мягким, увещевающим тоном, кладя руку на плечо молодого человека, — мы, философы и мыслители, должны все-таки с большим уважением относиться к человеческой жизни! Нельзя и с такой легкостью отметать чужие убеждения. Мы все согласны, что если бы не неистовства Мюрата…

— Послушайте, Шарль, — прервал его Лесаж. — Я глубоко уважаю ваши взгляды, и вы не станете отрицать, что я всегда был послушным учеником. Но, повторяю, сейчас речь идет о наших жизнях, и поэтому нельзя останавливаться на полдороге. Никому так не претит жестокость, как мне, и вы это знаете. Несколько месяцев назад я вместе с вами присутствовал при казни человека с улицы Бас-де-Ларампар. Туссак тогда особо отличился: его стараниями зрители чувствовали себя едва ли не хуже, чем жертва. Когда раздался отвратительный хруст, возвестивший о том, что у несчастного свернута шея, всем нам стало жутко. Если у вас хватит мужества продолжить этот разговор, то я напомню, что столь ужасное дело было совершено по вашему настоянию и причина его не казалась столь уважительной!

— Нет-нет, Туссак, стой! — крикнул Шарль; его голос утратил былую мягкость и перешел в визг, когда волосатая лапа силача снова схватила мою шею. — Я говорю тебе, Люсьен, как с чисто практической, так и с нравственной точки зрения: не допусти совершиться смертоубийству. Пойми, если вдруг все повернется против нас, это злодеяние лишит нас надежды на милосердие. Пойми также…

Последний аргумент, казалось, смутил молодого человека, и его бледное лицо вдруг посерело.

— Все равно, Шарль, — сказал он, — нам не следует рассуждать, мы должны повиноваться тринадцатому пункту.

— Не забывай, что мы располагаем некоторой свободой действий, потому что стоим выше Комитета!

— Но изменяет параграфы Комитет, а у нас такого права нет!

Его губы дрожали, но выражение глаз не смягчилось. Под давлением тех же ужасных пальцев моя голова начала поворачиваться вокруг плеч, и я уже находил своевременным вверить свою душу Пречистой Деве и святому Игнатию — главному покровителю нашей семьи.

В это мгновение Шарль, неизвестно почему защищавший меня, бросился к Туссаку и вцепился в его руку с такой яростью, какой никак нельзя было ожидать от человека, дотоле проявлявшего завидное спокойствие.

— Я не позволю вам убить его! — гневно воскликнул он. — Кто вы такие, что осмеливаетесь со мной спорить? Оставь его, Туссак, убери свои лапы с его шеи! Говорю вам, я не допущу этого!..

Но, видя, что криком их не пронять, Шарль перешел к мольбам.

— Выслушай меня, Люсьен! Позволь расспросить его. Если он действительно полицейский шпион, тогда пусть Туссак делает с ним, что хочет! Но если это просто безобидный путник, попавший сюда случайно, если он рылся в наших бумагах всего лишь из вполне понятного любопытства, отдайте его мне!

С самого начала этого разговора я не произнес ни слова в свою защиту, но мое молчание происходило отнюдь не из-за избытка мужества. Меня удерживала скорее гордость: лишиться чувства собственного достоинства — это было бы уж чересчур. Однако при последних словах Шарля я невольно перевел взгляд с чудовища, сжимавшего меня как в тисках, на его товарищей, от которых зависела моя участь. Грубость одного тревожила меня куда меньше, чем вкрадчивая настойчивость другого, усердно хлопотавшего о моем путешествии на тот свет: нет человека опаснее, чем тот, который сам боится, и из всех судий самым суровым и непреклонным оказывается тот, кто имеет повод для каких-либо опасений, — таков общий закон. Моя жизнь зависела теперь от того, что ответит Лесаж на доводы Шарля.

Лесаж приложил палец к губам и снисходительно улыбнулся настойчивости своего приятеля.

— Пункт тринадцатый, пункт тринадцатый! — принялся повторять он тем же ожесточенным тоном.

— Я беру на себя всю ответственность!

— Я вам вот что скажу, сударь, — заявил Туссак своим резким голосом. — Существует другой пункт, помимо тринадцатого, по которому человек, приютивший преступника, сам преследуется как укрыватель.

Но и этот довод не переубедил моего защитника.

— Вы человек дела, Туссак, и здесь вам нет равных, — сказал он спокойно, — но что касается до теории, то вы уж предоставьте это более умным головам, чем ваша.

Тон спокойного превосходства, казалось, подействовал на это свирепое существо, все еще не отпускавшее мою шею. Он возмущенно пожал плечами, но пререкаться не стал.

— Я положительно удивляюсь тебе, Люсьен, — продолжал мой защитник, — как ты, занимая такое положение в моей семье, осмеливаешься противиться моим желаниям? Если ты действительно понял истинные принципы свободы, если ты пользуешься привилегией принадлежать к партии, которая никогда не теряла надежды восстановить Республику, то через кого ты достиг всего этого?

— Да-да, Шарль, понимаю, что вы хотите сказать, — взволнованно ответил Лесаж, — и уверяю вас, что никогда не осмеливался противиться вашему желанию, но в данном случае я боюсь, что ваше слишком чувствительное сердце обманывает вас. Если хотите, расспросите этого шпиона, хотя слова его не имеют особого значения.

Признаться, я был того же мнения, ведь, проникнув в страшную тайну заговорщиков, я уже не мог надеяться остаться в живых. А какой чудесной представлялась мне теперь жизнь! Однако я получил отсрочку, пусть и короткую, от смерти: рука убийцы оставила мою шею.

В ушах у меня звенело; я почти лишился чувств, и лампа казалась мне тусклым пятном. Но это ощущение длилось всего одно мгновение, я пришел в себя и стал рассматривать странное худое лицо своего спасителя.

— Откуда вы прибыли? — спросил он.

— Из Англии.

— Но ведь вы француз?

— Да.

— Когда вы прибыли?

— Сегодня в ночь.

— Каким образом?

— На парусном судне из Дувра.

— Он говорит правду, — проворчал Туссак, — я могу подтвердить. Мы видели судно и лодку, из которой кто-то высадился на берег, как раз после того, как отчалила лодка, в которой приплыл я.

Я вспомнил ту лодку — первое, что увидел во Франции, но я и не подозревал тогда, какое роковое значение она будет для меня иметь. Затем мой спаситель принялся задавать самые разные вопросы, непонятные и бесполезные; говорил он тихо, спокойно, что вызывало недовольное ворчание Туссака. Повторяю, я считал этот допрос совершенно бесполезной комедией, но странный республиканец продолжал неторопливо расспрашивать меня о всяких пустяках. Он настойчиво тянул допрос, словно стараясь выиграть время. Но зачем?

И вдруг с проницательностью, которая появляется в минуту опасности, я понял, что он действительно чего-то ждет, на что-то надеется! Я читал это на его лице; он склонил голову, приложил руку к уху, в глазах светилось беспокойство. Шарль определенно, надеялся на что-то, известное ему одному и говорил, говорил, говорил…

Я был так уверен в этом, словно он поделился со мной своим секретом, и в моем измученном сердце зародилась слабая надежда. Но наша беседа вызывала все нарастающее раздражение Туссака. Наконец он потерял терпение и отчаянно выругался.

— С меня хватит! — крикнул он. — Не ради детских игр рисковал я жизнью! Неужели нам, кроме этого юнца, не о чем поговорить? Вы думаете, я ехал из Лондона, чтобы слушать ваши чувствительные речи? Пора покончить с этим господином и перейти к делу.

— Прекрасно, — ответил Шарль, — этот шкаф можно использовать как тюрьму. Посадим его туда и приступим к делу. Мы можем расправиться с ним и потом!

— И дать ему возможность нас подслушать? — иронически осведомился Лесаж.

— Не понимаю, какого черта вам нужно! — прорычал Туссак, подозрительно глядя на моего покровителя. — Никак не думал, что вы щепетильны, и уж с тем — с рю Бас-де-Ларампар — вы не церемонились. Этот юнец знает наши тайны и должен умереть. Какой был смысл так долго строить планы, чтобы в последнюю минуту освободить человека, который погубит нас всех?

Косматая лапа снова протянулась ко мне. Внезапно Лесаж вскочил. Его лицо побелело, он стоял, напряженно вслушиваясь. Он поднял руку, призывая этим жестом к тишине. У него была тонкая, нежная рука; она дрожала, как лист, колеблемый ветром.

— Я слышу что-то странное, — прошептал он.

— И я тоже, — прибавил старик.

— Что еще такое?

— Тсс!.. Ни слова! Слушайте…

С минуту или больше мы прислушивались к завываванию ветра в камине, порой он с чудовищной силой ударял в ветхое оконце.

— Нет все спокойно, — сказал Лесаж с нервным смешком, — в реве бури иной раз слышатся весьма странные звуки.

— Ничего не слыхать, — заявил Туссак.

— Тише! — вскричал Лесаж. — Вот опять!..

До нас донесся заливистый собачий лай. Буря снова заглушила его; и потом опять над болотом раздался лай. Начавшись с низких нот, он перешел в пронзительный, оглушительный вой.

— Ищейки! Нас выследили! — Лесаж ринулся к камину. Я увидел, как он принялся бросать в огонь свои бумаги, а затем придавил их каблуком. Туссак схватил прислоненный к стене топор.

Шарль оттащил ворох драного невода из угла — открылась маленькая деревянная лестница, которая вела в низкий подвал.

— Туда! — шепнул он мне. — Скорей!

И пока я спускался, я слышал, как он сказал своим товарищам, что из подвала мне никуда не деться и они смогут разделаться со мной, когда захотят.

Глава пятая Стражи порядка

Подвал, куда я поспешно скрылся, был страшно низкий и узкий, в темноте наощупь я понял, что он завален плетеными ивовыми корзинами. Сначала я не мог определить их назначение, но потом догадался, что они служили для ловли омаров. Хоть я безумно устал и был измучен ожиданием смерти, я еще не впал в безразличие к окружающему, и, приникнув к щели в двери, принялся наблюдать за происходящим в комнате.

Мой худощавый спаситель с завидным хладнокровием продолжал сидеть на ящике. Охватив руками колени, он покачивался из стороны в сторону, на его скулах ритмично, напоминая рыбьи жабры, ходили желваки. Возле него стоял бледный как полотно Лесаж. Он безуспешно пытался придать своему лицу более смелое выражение, но по щекам его текли слезы, а губы тряслись от ужаса. Перед камином с топором наготове, задрав вверх в знак презрения к опасности подбородок, замер Туссак. Он не произнес ни слова, но было видно, что он приготовился к борьбе не на жизнь, а на смерть.

Лай собак становился все громче и яснее. Туссак быстро подошел к двери и распахнул ее.

— Нет-нет, оставь собаку в покое! — вскричал Лесаж, не в силах дольше бороться со страхом.

— Да ты с ума сошел! Наша жизнь зависит от того, успеем ли мы ее убить.

— Но она же на сворке!

— Коль она на сворке, пиши пропало. Но скорее она не привязана. Тогда мы можем спастись!



Лесаж, дрожа всем телом, снова прислонился к столу и не отрывал испуганных глаз от двери. Шарль продолжал покачиваться из стороны в сторону, на губах его застыла какая-то странная полуулыбка. Одну руку он сунул себе за пазуху и — я готов поклясться — сжимает ею оружие! Туссак стоит между ними и раскрытой настежь дверью, и, хотя я боялся и ненавидел его, я не мог оторвать от него глаз: казалось, он стал выше ростом и в его осанке появилось подобие благородства. Меня настолько поглотило происходящее (ведь в конце концов все три заговорщика могли погибнуть), что я совершенно позабыл о бедственном положении, в котором находился сам. Передо мной разыгрывалась страшная, захватывающая драма, и я был единственный зритель, упрятанный в грязный, скверный подвал!

Я ждал и наблюдал, затаив дыхание. По напряженным лицам моих тюремщиков я понял, что они следили за чем-то, чего я видеть еще не мог.

Туссак занес топор и изготовился к удару. Лесаж отошел в самый дальний угол хижины и закрыл рукой глаза. Старик перестал покачиваться и застыл как изваяние. Вот послышался негромкий топот, на пороге мелькнула тень, и в дверях показалась собака…

Туссак молниеносно ударил ее топором; удар был точен, и лезвие вошло в горло животного, но топорище сломалось. Собака, однако же, успела повалить Туссака на пол, и они сцепились в отчаянной смертельной схватке. Косматый великан и собака дико рычали, и голос человека было не отличить от рыка животного. Борьба шла за самое дорогое для каждого существа — за жизнь! И человек одержал верх. Железные пальцы Туссака впились в горло собаки… Я не видел, что было дальше, как вдруг раздался мучительный, страшный хрип. Туссак, пошатываясь, встал, с его рук струилась кровь, а его противник в луже крови остался неподвижно лежать на полу.

— Пора! — крикнул Туссак громовым голосом и выбежал из хижины.

Лесаж — на лице его был ужас, а глаза мокры от слез — вышел из угла, куда он в страхе забился, пока Туссак боролся с собакой.

— Да-да, — воскликнул он, — бежим! После собаки придет полиция. Собака сильно их опередила. Мы еще успеем спастись.

Но Шарль все с тем же бесстрастным лицом, на котором не отразилось никаких чувств — лишь желваки на скулах задвигались еще быстрее, — спокойно встал и, подойдя к двери, запер ее.

— Я думаю, голубчик Люсьен, — невозмутимо сказал он, — тебе лучше оставаться там, где ты есть!

Выражение ужаса на бледном лице Лесажа постепенно сменилось изумлением.

— Но вы не сознаете опасности, Шарль, — сказал он, пытливо вглядываясь в товарища.

— О нет, я прекрасно все сознаю, — ответил тот с неожиданной улыбкой.

— Но ведь полиция с минуты на минуту будет здесь! Собака сорвалась со сворки и убежала вперед. Нет сомнения, они направляются прямо сюда, ведь это единственное жилье в здешних местах!..

— Нет, сказал я, мы не двинемся с места!

— Безумец, вы можете жертвовать своей жизнью, но не моею! Оставайтесь, коли хотите, а я ухожу!

Он бросился было к двери, беспомощно и нелепо размахивая руками, но Шарль вскочил на ноги и встал перед ним с таким повелительным жестом, что молодой человек отпрянул назад, словно его ударили.

— Глупец, — презрительно бросил Шарль, — жалкий, ничтожный глупец!..

Лесаж раскрыл было рот, да так и оцепенел; колени его от страха подогнулись, он сжал в мольбе руки.

В этот миг он являл собой олицетворение ужаса — безысходного, самого отчаянного ужаса, какое мне только доводилось видеть. Лесаж наконец понял, в чьи руки он попал.

— Вы, Шарль, вы! — лепетал он, запинаясь на каждом слове.

— Да, я! — безжалостно усмехнувшись, ответил тот.

— Вы — полицейский шпион! Вы — душа нашего общества?! Вы, принимавший участие в самых секретных заговорах!.. Вы были нашим вождем! О Шарль, у вас нет сердца!.. Я слышу их приближение… Шарль, отпустите меня; я прошу, я умоляю вас, отпустите меня!..

С окаменевшим лицом Шарль медленно покачал головой.

— Но почему же именно я должен стать вашей жертвой? Почему не Туссак?

— Справься собака с ним, я захватил бы вас обоих. Туссак слишком силен, куда уж мне с ним бороться! Поэтому, Люсьен, ты один обречен стать моим трофеем, и тебе с этим придется смириться!

Лесаж провел рукой по лбу, словно желая убедиться, что не спит.

— Агент полиции! — шепотом повторял он. — Шарль, мой учитель, — агент полиции!..

— Я знал, что это вас изумит!

— Но ведь как раз вы придерживались самых крайних взглядов! Ни один из нас не мог равняться с вами. Сколько раз мы собирались, чтобы внимать вашим философским рассуждениям. И Сибилла с вами! Ради Бога, не говорите мне, что и Сибилла тоже была шпионом!.. Но ведь вы шутите, Шарль. Скажите мне, что вы шутите!..

Черты лица Шарля несколько смягчились, и глаза загорелись лукавством.

— Ваше удивление для меня весьма лестно, — молвил он. — Видать, я хорошо сыграл свою роль. Не моя вина, коль эти разини спустили собаку. За мной, во всяком случае, будет честь собственноручной поимки отчаянного и опаснейшего заговорщика.

Он насмешливо улыбнулся своему трусливому пленнику.

— Император умеет не только награждать друзей, — строго добавил он, — но и наказывать врагов.

До сих пор он держал руку за пазухой, но теперь вынул пистолет.

— Не стоит и пытаться бежать, — бросил он в ответ на испуганный взгляд Лесажа, — живой или мертвый, но вы останетесь здесь!

Лесаж закрыл лицо руками и громко, беспомощно зарыдал.

— Каким же вы оказались негодяем, Шарль, — почти простонал он, — ведь вы заставили Туссака убить того человека с улицы Бас-де-Ларампар, вы заставили нас поджечь его дом! А теперь вы сами же и предаете нас…

— Я сделал это, потому что хотел, чтобы честь раскрытия вашего заговора принадлежала единственно мне. Наконец пробил час!

— Хитро придумано, Шарль, но что подумают о вас, когда я обо всем расскажу? Как вы объясните императору свои поступки? В ваших интересах не допустить, чтобы я скомпрометировал вас.

— В самом деле, друг мой, вы совершенно правы, — сказал тот, взводя курок пистолета, — я несколько перешел границы, исполняя данные мне инструкции, и теперь самое время исправить это. Вопрос в том, оставлять вам жизнь или нет, хотя я лично думаю, что вам лучше умереть.

Страшно было смотреть на Туссака, когда тот боролся с собакой, но эта новая сцена заставила меня содрогнуться. Чувство жалости к несчастному Лесажу, созданному, казалось, для того, чтобы стать ученым или поэтом-мечтателем, перемешалось с отвращением. Было ясно, что слабого Лесажа подчинили себе другие, более волевые люди и навязали ему непосильную роль в нынешнее смутное время. Я забыл уже его вероломство по отношению ко мне, хотя оно едва не стоило мне жизни, забыл, как Лесаж настаивал на том, чтобы убить меня.

Видя перед собой неизбежную гибель, он упал на пол и извивался всем телом в припадке ужаса, а его мнимый друг и учитель стоял над ним с пистолетом в руке и насмешливо улыбался. Шарль играл этим беспомощным трусом, как кошка с мышью, но развязка близилась: еще мгновение, и раздастся выстрел…

Невыразимый ужас охватил меня при мысли о столь безобразном убийстве, я выскочил из своего убежища, намереваясь стать второй жертвой отвратительного старика, как вдруг снаружи донесся гул голосов и послышалось звяканье сабель. С громоподобным возгласом «Именем Императора!» дверь хижины одним ударом оказалась сорвана с петель.

Через дверной проем я увидел большую группу всадников: ветер трепал перья на их киверах, развевались мокрые от моросившего дождя плащи. Свет лампы из хижины освещал морды двух лошадей и тяжелые, с красными султанами кивера стоявших подле них гусар. В дверях показался молодой и высокий гусарский полковник. Я невольно залюбовался им: богатство одеяния, величественная осанка; высокие, доходящие до колен сапоги, ярко-голубая с серебром форма удивительно шли его статной фигуре. У него было бледное с резкими чертами, но все же красивое лицо, из-под медной цепи кивера топорщились усы. Скрестив руки на груди, с ярко блестевшей ножнами саблей, он стоял на пороге и холодным, бесстрастным взором оглядывал залитую кровью хижину и ее обитателей.

— Недурно! — сказал он. — Недурно!

— Это Люсьен Лесаж, — сказал Шарль, пряча пистолет в карман своего коричневого сюртука.

Гусар с презрением взглянул на распростертую на полу фигуру.

— А! Красавчик-заговорщик! — проговорил он. — Поднимайся, презренный трус! Жерар, соблаговолите препроводить его в лагерь.

Позвякивая шпорами, в хижину вошел молодой офицер в сопровождении двух солдат, и те унесли куда-то в темноту жалкое подобие человека, от ужаса лишившееся чувств.

— Но где же тот, другой, где Туссак? — осведомился полковник.

— Убил собаку и сбежал. И Лесаж бы последовал за ним, не придержи я его. Быть бы им уже обоим в наших руках, не спусти вы собаку, но тут уж я ничего поделать не мог. Так что поздравьте меня, полковник Лассаль, с успехом, — сказал он, протягивая руку, но гусар, словно не видя руки, круто повернулся на каблуках.

— Вы слышите, генерал Савари? — сказал он. — Туссак бежал!

Молодой генерал приблизился к двери и попал в полосу света от лампы. Когда он услышал эту новость, на его красивом умном лице отразилось неудовольствие.

— И где же он?

— Только что бежал!

— Он самый опасный из всех заговорщиков-республиканцев. Император сильно разгневается.

— А это кто? — спросил генерал Савари, указывая на меня. — Я понял из вашего донесения, что тут будут только двое, месье Бер…

— Я бы предпочел, чтобы имена здесь не назывались, — резко оборвал его Шарль.

— О, это можно понять, — с насмешкой ответил Савари.

— Я передал вам, что эта сторожка станет местом встречи, но это не было окончательно определено вплоть до последней минуты. Я дал вам возможность поймать Туссака, но вы прозевали его, спустив собаку. Думаю, вам придется отвечать за сей досадный промах перед императором!

— Это уж вас не касается! — в гневе воскликнул генерал Савари. — Вы еще не ответили: что это за личность?

Мне показалось бесполезным сохранять далее свое инкогнито, тем более что в кармане у меня была бумага, удостоверявшая мою личность.

— Мое имя Луи де Лаваль, — не без гордости заявил я.

Признаюсь, только в эту минуту мне стало ясно, что я и мои родственники-эмигранты, сидя в Англии, слишком преувеличивали наши заслуги перед Францией. Нам казалось, что Франция с жадным нетерпением ожидала нашего возвращения, а на поверку вышло, что в быстром ходе событий последних лет о нашем существовании напрочь забыли. Мое аристократическое имя, по-видимому, произвело весьма мало впечатления на молодого генерала Савари, и он совершенно безразлично занес его в свою записную книжку.

— Месье де Лаваль не имеет никакого отношения к этому делу, — вмешался шпион, — он оказался здесь совершенно случайно, и я беру его под свою ответственность, если его потребуют к допросу!

— Несомненно, потребуют, — заверил Савари, — но сейчас у меня каждый солдат на счету, и если вы берете этого господина под свою личную ответственность, то проводите его в лагерь, когда в том явится необходимость. Я не вижу причин не доверить вам этого молодого человека. Когда он понадобится, я сообщу!

— Он всегда к услугам императора!

— Сохранились ли здесь какие-нибудь бумаги?

— Они все сожжены!

— Очень жаль!

— Но у меня есть копии.

— Прекрасно!

— Идемте же, Лассаль! Дорога каждая минута, а здесь нам делать больше нечего. Пусть люди осмотрят окрестности, а мы поедем дальше.

Оба офицера без дальнейших объяснений с моим спасителем покинули хижину; чей-то резкий голос прокричал команду, послышалось звяканье сабель, когда спешившиеся гусары снова вскочили на коней. Через мгновенье раздалось шлепанье подков, быстро замершее вдали, и наконец все смолкло. Шарль подошел к дверному проему и выглянул во мрак. Затем он вернулся и саркастически улыбнулся мне.

— Ну-с, молодой человек, — сказал он, — для вашего развлечения мы изобразили весьма недурные живые картины, и можете благодарить только меня за отличное место в партере.

— Я очень обязан вам, месье, — сказал я, одолеваемый одновременно признательностью и отвращением, — и, право, не знаю, как благодарить вас.

Он как-то странно посмотрел на меня, в его взгляде определенно сквозила насмешка.

— Вам предоставится удобный случай отблагодарить меня, — сказал он, — а теперь — поскольку вы все же иностранец, а я взял вас под свое милостивое попечение — попрошу следовать за мною туда, где можно быть в полной безопасности.

Глава шестая Тайный ход

Дрова в камине чуть тлели. Мой спутник задул лампу, и хижина погрузилась в темноту, так что не прошли мы и десяти шагов, как потеряли ее из виду. Ветер начал стихать, но безостановочно лил частый холодный дождь. Будь я предоставлен самому себе, я бы растерялся, но мой спутник шел уверенно и быстро: несомненно, он руководствовался какими-то приметами, которых не было видно мне. Нервы мои были взвинчены, я насквозь вымок, продрог. Молча шел я рядом со своим спасителем, припоминая случившееся за ночь.

Благодаря постоянным политическим спорам между моими родными я, несмотря на молодость, был хорошо знаком с положением дел во Франции. Я знал, что восшествие Бонапарта на престол восстановило против него небольшую, но опасную партию якобинцев, или крайних республиканцев; все их усилия уничтожить королевскую власть не только были тщетны, но и способствовали перемене королевской конституционной власти на самодержавную власть императора. Вот какими грустными оказались результаты этой борьбы! Корона с восемью лилиями сменилась другой, украшенной крестом и державой.

В свою очередь, сторонники Бурбонов, в среде которых протекла моя юность, были разочарованы тем, как французский народ приветствовал переход от хаоса к порядку. Несмотря на полную противоположность взглядов, обе партии объединились в своей ненависти к Наполеону и твердо решились одолеть его во что бы то ни стало.

Результатом этого явились многочисленные заговоры, главным образом организованные в Англии; целые отряды шпионов наблюдали за каждым шагом Фуше и Савари, на которых лежала ответственность за безопасность императора.

По воле судьбы я попал на берег Франции в одно время со страшным заговорщиком, вознамерившимся убить Наполеона, и имел возможность видеть человека, при помощи которого полиция сумела воспрепятствовать замыслам Туссака и его сообщников.

Словно испуганное дитя, я невольно вздрагивал и ежился, припоминая приключения этой ночи: как я блуждал по соляному болоту, наткнулся на таинственную хижину, где нашел важные бумаги, как меня схватили заговорщики, и затем мучительное ожидание смерти, появление собаки и арест Лесажа.

И теперь меня больше всего занимал вопрос: какие отношения установятся между мною и моим ужасным спасителем? Судьба свела меня с искусным шпионом, который умудрился провести и одурачить своих мнимых приятелей. В его насмешливом взгляде, когда он с пистолетом в руках стоял над унижавшимся трусом, которого сам же и втянул в неблаговидное предприятие, читалась жестокость. Но, с другой стороны, я не могу не признать, что, попав в безвыходное положение из-за дурацкого любопытства, я был спасен только благодаря вмешательству этого провокатора, не побоявшегося даже разъяренного Туссака. Помимо того, он мог бы выдать меня за еще одного заговорщика, так как в его интересах было захватить больше пленных. А случись такое, я никоим бы образом не сумел доказать свою непричастность к заговору.

Его выступление в роли моего спасителя никак не вязалось со всеми остальными поступками, свидетелем которых мне довелось быть в течение нашего непродолжительного знакомства, и, пройдя в молчании еще пару миль, я прямо попросил его сказать, чем объясняется его заступничество.

В ответ в темноте раздался взрыв смеха; моего спутника, наверное, изрядно позабавили моя откровенность и непосредственность.

— Вы крайне занятный человек, господин… господин де… будьте добры, напомните ваше имя!

— Де Лаваль.

— Ах, ну да, господин де Лаваль! Вы обладаете пылкостью и стремительностью юности. Вам захотелось узнать содержимое каминного тайника, и вы без околичностей прыгаете туда. Желая понять происходящее, вы прямо задаете вопрос. Мне, должен вам сказать, всегда приходилось иметь дело с
людьми, которые крепко держат язык за зубами, и ваша искренность — все равно что глоток освежающего напитка в жару.

— Не знаю, какими побуждениями вы руководствовались, но вы спасли мне жизнь, — сказал я, — и я сильно обязан вам за это вмешательство.

Трудно высказывать благодарность и признательность человеку, который вам ненавистен или вызывает у вас отвращение, и я боялся, что сгоряча снова скажу что-нибудь не то.

— Как-нибудь обойдусь без вашей благодарности! — грубо отрезал он. — Вы совершенно справедливо заметили, что я мог бы погубить вас, входи это в мои планы. А я точно так же вправе думать, что не будь вы мне обязаны, то, верно, не подали б мне руки, как это только что сделал долговязый мальчишка Лассаль. Он думает, что очень почетно рисковать жизнью ради императора на поле битвы. Ну а когда человек ежедневно находится на волосок от смерти среди отчаянных смельчаков, когда малейшая оговорка, самая ничтожная ошибка непременно повлечет за собой смерть, почему, скажите на милость, такая служба не достойна внимания императора? Почему мое ремесло считается позорным? Почему, — продолжал он с горькой улыбкой, — я мог бесконечно долго выносить всевозможные лишения и терпеть этого Туссака с его сообщниками? И, несмотря на это, Лассаль считает себя вправе относиться ко мне с презрением! А ведь все маршалы, вместе взятые, не оказали императору такой услуги, как я. И я уверен, что вы в душе тоже презираете меня, господин… де… де…

— Де Лаваль.

— А, ну да, удивительно, я никак не могу запомнить ваше имя! Так вот, готов поручиться, что вы разделяете мнение Лассаля.

— Трудно высказывать мнение по вопросу, с которым совершенно незнаком, — сказал я. — Знаю только одно: что обязан вам жизнью.

Сложно сказать, что он ответил бы на мои слова, но тут в тишине ночи раздались два пистолетных выстрела. Несколько минут мы не двигались с места, но больше ничто не нарушило тишины.

— Наверное, они напали на след Туссака, — предположил мой спутник. — Боюсь только, он слишком хитер и смел для этих растяп. Где уж им поймать его! Не знаю, какое впечатление он произвел на вас, но поверьте мне: трудно встретить более опасного человека!

Я сознался, что не имею желания продолжить приятное знакомство с Туссаком. Судя по громкому смеху моего заступника, он хорошо понимал и разделял мои чувства.

— Должен сказать, что это абсолютно честный человек, такие нечасто встречаются в наше время. Один из лучших, кого увлекла революция. Он слепо верил словам ораторов, зажигался идеями революционных мыслителей и был убежден, что после потрясений и необходимых казней Франция сделается раем земным, центром мира, спокойствия и братской любви.

Многие пылкие головы увлекались теми же мыслями, но — увы! — время жестоко разочаровало их. Туссака следует причислить именно к этому разряду людей. Бедняга! Вместо тишины и благополучия он увидел войну, вместо братской любви и полного равенства людей — деспотическую императорскую власть. Ничего удивительного, что он словно обезумел. Он превратился в дикого зверя, готового отдать всю свою гигантскую силу, чтоб покарать тех, кто надругался над его идеалом. Он не знает страха, настойчив и почти неодолим. Я не сомневаюсь, что он убьет меня за измену, если только догадается, что эта ночь — плод моих трудов!

Мой спутник говорил спокойным, ровным голосом, и я понял: он не лжет и не преувеличивает, утверждая, что надо много-много мужества, дабы предпочесть роль шпиона блестящей карьере кавалериста. Он заговорил снова, как бы рассуждая с самим собою:

— Да, я ошибся. Надо было убить его, пока он боролся с собакой. Но, если бы я промахнулся и только ранил его, он разорвал бы меня на куски, как цыпленка. Нет, лучше уж, конечно, как есть!

Мы уже давно миновали соляное болото, и я только изредка ощущал под ногами мягкую торфянистую почву. Мы то поднимались, то спускались по низким прибрежным холмам. Быстрая ходьба согревала мое закоченевшее в подвале тело. Я был так неопытен, когда покинул родную страну, что вряд ли даже и при дневном свете смог бы сориентироваться в этой местности, а в кромешной темноте и подавно не представлял, где мы и куда направляемся.

Я забеспокоился, когда увидел, что наше путешествие затягивается, меня уже пугала бесконечная дорога к какому-то неведомому убежищу, в котором, однако, я так нуждался. Не ведаю, сколько времени мы шли, знаю только, что порой чуть не терял сознание и снова приходил в себя, идя рядом с Шарлем, который неуклонно двигался вперед. Вдруг он резко остановился, что окончательно привело меня в чувство.

Дождь перестал, и, хотя тучи еще закрывали месяц, небо значительно посветлело. Прямо против нас оказался обширный водоем. Это был заброшенный меловой карьер, густо обросший по краям папоротником и терновником.

Мой спутник внимательно осмотрелся по сторонам, словно желая убедиться, что за нами никто не следит, и стал продираться через кустарник, пока наконец не добрался до меловой стены. Плотно прижимаясь к ней, мы прошли еще некоторое расстояние, зажатые между скалой и густой чащей терновника. Но вот идти дальше стало невозможно.

— Посмотрите, за нами нет света? — спросил он.

Я оглянулся, но света никакого не увидел.

— Идите вперед, а я пойду сзади.

Я обернулся к нему, а он то ли раздвинул ветви терновника, то ли сломал одну из них — я не заметил, — но вдруг в белоснежной стене появилось черное четырехугольное отверстие.

— Вход очень тесен, но дальше коридор расширяется, — пояснил он.

Я стоял в нерешительности. Куда ведет меня этот престранный человек? Неужели он живет в этой пещере, подобно дикому зверю, или же он попросту заманивает меня в ловушку? Зияющее отверстие, освещенное серебристыми лучами показавшегося из-за тучи месяца, выглядело прямо-таки угрожающе.

— Поздно отступать, друг мой, — сказал он, — решайте: доверять мне или нет.

— Я в вашем распоряжении!

— Коли так, то смелее вперед!

На четвереньках я вполз в дыру. Шарль замешкался у входа, прикрывая его ветвями, слабый свет, проникавший снаружи, исчез, и мы остались в полной темноте. Я слышал, как он ползет за мной.

— Скоро коридор станет шире, — сказал он, — и мы тогда сможем высечь огонь.

Потолок был так низок, что я задел его головой, попытавшись разогнуть спину, а мои локти постоянно цеплялись за стены, но в ту пору я был ловок и гибок и потому без особого труда продвигался вперед, пока, наконец, не почувствовал, что пол резко уходит вниз. По притоку свежего воздуха я понял, что нахожусь в пещере. Послышались удары о кремень: мой спутник высекал огонь; наконец он зажег свечу.

Сначала я различал только его истощенное лицо, резкое и грубое, точно топорная резьба по дереву, с не перестававшими дергаться челюстями. Свет падал прямо на него и окружал его мутной дымкой. Но вот он поднял свечу и осмотрелся. Я решил, что мы находимся в подземном туннеле, который, казалось, шел в глубь земли. Здесь я мог совершенно свободно выпрямиться, настолько значительна была его высота; стены поросли мхом, что свидетельствовало об их древности.

Там, где мы стояли, потолок обвалился, и прежний проход оказался завален, но в меловой стене был пробит новый коридор, по которому мы только что ползли. Этот коридор сделали, по-видимому, недавно: у входа валялись инструменты и высилась груда камней и обломков. Мой спутник со свечой в руке двинулся по туннелю, и я последовал за ним, спотыкаясь о большие камни, упавшие когда-то сверху или со стен и теперь то и дело преграждавшие путь.

— Ну как вам понравилась дорога? — усмехнулся мой провожатый. — Скажите, приходилось вам видеть что-нибудь подобное в Англии?

— Никогда ничего похожего не видел! — признался я.

— Подобные предосторожности были необходимы прежде, когда бесчинствовала революция. Но сейчас опять настало смутное время, и знать такие потаенные местечки весьма кстати.

— Куда мы идем? — спросил я.

— А вот сюда, — отвечал он, останавливаясь перед деревянной, окованной железом дверью.

Он долго возился, открывая дверь, и все время стоял так, чтобы мне не было видно его манипуляций. Но вот он толкнул дверь, она медленно подалась и без скрипа повернулась на петлях. За нею оказалась очень крутая, почти отвесная лестница, ведущая наверх, с обветшалыми ступенями. Шарль запер за нами дверь. Наверху лестницы была вторая такая же дверь, которую он открыл каким-то особо изощренным способом.

Я начал протирать себе глаза, желая понять, уж не сон ли это. Массивные, обросшие мхом своды, окованные железом двери — как будто из сказки, но колеблющееся пламя свечи, мой потрепанный костюм и узелок свидетельствовали о том, что картины эти мне не пригрезились.

Быстрая, бодрая походка моего спутника, его отрывистые замечания живо вернули меня с небес на землю. Он раскрыл очередную дверь и собственноручно запер ее после меня. На этот раз мы очутились в длинном, сводчатом коридоре, пол здесь был выложен каменными плитами; коридор освещался маленькой лампочкой, тускло горевшей в дальнем конце. Два окна с железными решетками указывали, что мы снова были на земной поверхности.

Миновав этот коридор и сделав еще несколько переходов, мы поднялись по винтовой лестнице к раскрытой настежь двери, за которой оказалась маленькая, прекрасно убранная спальня.

— Полагаю, вы не станете возражать против того, чтобы расположиться здесь на ночь, — сказал Шарль.

Я не желал ничего лучше, как, сбросив с себя одежды, кинуться в эту белоснежную постель, но любопытство все же превозмогло усталость.

— Я очень благодарен вам, но, думаю, вы не откажете мне в любезности сообщить, где я?

— Вы в моем доме, и это все, что вам следует сейчас знать. Утром потолкуем.

Он позвонил; вбежал долговязый перепуганный слуга.

— Барышня уже отдыхает? — спросил Шарль.

— Да, сударь, она уже часа два как легла.

— Очень хорошо. Я сам зайду к вам утром, — с этими словами он закрыл дверь в спальню.

Его шаги еще не успели замереть в глубине коридора, а я уже спал крепким сном усталого, измученного человека.

Глава седьмая Владелец замка Гробуа

Слова моего хозяина не оказались пустой формальностью: утром, как и обещал, он стоял подле моей кровати и ждал, когда я проснусь. Серьезное, спокойное лицо и темная скромная одежда не вязались с его ночной бессердечностью и отталкивающим родом деятельности. При ярком дневном свете Шарль выглядел типичным школьным учителем; это впечатление усиливалось повелительной, но благосклонной улыбкой, с которой он на меня посматривал. Его улыбка выводила меня из себя; я окончательно убедился, что этот человек мне отвратителен и что я не успокоюсь, пока не порву наше вынужденное знакомство. Он принес целый ворох всевозможных нарядов и положил их на кресло рядом с кроватью.

— Я понял, что ваше платье не в особенно блестящем состоянии. Правда, вы крупнее всех в моем доме, но на всякий случай я принес кое-что, чтобы пополнить ваш гардероб. Здесь вы найдете также бритву, мыло и зубной порошок. Я вернусь через полчаса, надеюсь, ваш туалет будет завершен!

Тщательно осмотрев свою собственную одежду, я решил, что после основательной чистки она будет выглядеть вполне прилично, поэтому из принесенных Шарлем вещей я воспользовался лишь нижней рубашкой и черным сатиновым галстуком.

Окончив свой туалет, я подошел к окну: напротив находилась белая стена. Вошел мой хозяин, окинул меня острым, испытующим взором и, казалось, вполне удовлетворился результатом своего осмотра.

— Прекрасно, прекрасно, этот костюм вам очень к лицу, — сказал он, по обыкновению покачивая головой, — сейчас легкая небрежность в одежде, следы путешествия или трудной работы гораздо моднее, чем фатовство. Я слышал, что многие дамы считают это признаком хорошего вкуса. А теперь прошу следовать за мной!

Его забота о моем наряде изрядно меня удивила, но я скоро забыл об этом — настолько поразили меня последующие события. Когда мы вошли в просторную залу, мне показалось, что я видел ее прежде. Затем новая неожиданность: на стене висел парадный портрет моего отца в полный рост! В безмолвном изумлении я остановился перед портретом моего дорогого родителя, а потом повернулся к Шарлю и посмотрел прямо в его серые холодные глаза. Он пристально наблюдал за мною.

— Вы удивлены, де Лаваль? — с оттенком удовольствия спросил он.

— Ради Бога, не шутите так жестоко со мною! Кто вы, и куда меня привели?

Он усмехнулся и, положив морщинистую смуглую руку на мое плечо, пригласил в другую большую комнату. Посередине стоял великолепно сервированный стол; около него в низком кресле с книгой в руках сидела девушка. При нашем появлении она встала: высокая и стройная, смуглая, с правильными чертами лица; огненный блеск в черных глазах. Во взгляде, обращенном ко мне, читалась откровенная неприязнь.

— Сибилла, — сказал Шарль, — это твой кузен из Англии, Луи де Лаваль. А это, дорогой мой племянник, моя единственная дочь — Сибилла Бернак.

Я обомлел.

— Так, значит, вы…

— Брат вашей матери, Шарль Бернак!

— Вы — дядюшка Бернак?!

Я глупо уставился на него.

— Но почему же вы раньше-то не сказали? — воскликнул я.

— Незачем было спешить. К тому же это дало возможность посмотреть, что сделало с моим племянником английское воспитание. Разумеется, тот прием, который вы встретили при вашем вступлении на берег Франции, дружественным никак не назовешь. Но Сибилла, надеюсь, поможет мне сгладить это неблагоприятное впечатление.

При этих словах он как-то неискренно улыбнулся своей дочери, продолжавшей смотреть на меня с тем же холодным, неприязненным выражением на лице.

Я еще раз огляделся и внезапно вспомнил эту залу, стены которой были увешаны оружием и головами оленей. И пейзаж за окном мне также был знаком: спускающийся к морю парк, старые дубы, — да, я, конечно же, видел их раньше! Раньше, когда наша семья жила в замке Гробуа. И именно этого ужасного человека, шпиона с бесстрастным лицом так часто проклинал мой бедный отец! Ведь именно он выгнал нас из родного гнезда и сам поселился на нашем месте! Но при всей своей ненависти я не мог забыть, что прошлой ночью он, рискуя жизнью, спас меня от верной гибели. Признательность за спасение жизни и ненависть за пережитое горе боролись во мне. Мы сели за стол, и, пока я утолял голод, мой новообретенный дядя объяснял мне то, чего я не понял вчера.

— Я узнал вас с первого взгляда, — сказал он, — ведь я отлично помню вашего отца, в молодости он был очень привлекателен! Вы его точная копия, хотя — и я не льщу — вы красивее его. Ваш отец считался самым красивым мужчиной в землях от Руана до моря. Не забывайте также, что я ждал вас и что не так уж часто встретишь молодого аристократа, блуждающего по прибрежным болотам. Я только удивился, как вы сразу не узнали местности вчера ночью. Разве вы никогда не слыхали о тайном ходе в Гробуа?

Я смутно помнил, что еще ребенком слышал рассказ о подземном туннеле, у которого обвалился потолок, — почему им и перестали пользоваться.

— Совершенно верно, — сказал дядя, — но когда замок перешел ко мне, первой моей заботой было вырыть новый туннель: я наперед знал, что в нынешнее смутное время он весьма пригодится. Если б его починили раньше, ваша семья могла бы воспользоваться им, чтобы бежать отсюда без лишних хлопот.

Я вспомнил все, что сохранилось в моей памяти о тех ужасных днях, когда мы, владельцы окрестных земель, уходили в неведомое, погоняемые толпами черни, которая не переставала извергать на нас потоки брани, грозить кулаками и даже бросаться камнями! Вспомнил я также и то, что передо мной стоит виновник всех этих бедствий — человек, который исподволь подготовил тогдашнюю катастрофу нашей семьи и ловко воспользовался обстоятельствами, дабы упрочить собственное благосостояние на руинах нашего.

По его глазам я догадался, что он прочел мои мысли.

— Забудем прошлое, — сказал он, — то были ссоры старого поколения, а вы и Сибилла — представители нового!

Кузина опять не проронила ни слова; казалось, она не желала замечать моего присутствия.

— Ну, Сибилла, скажи же, что все семейные неурядицы теперь позади!

— Хорошо вам говорить, отец. Однако там, в зале, не ваш портрет висит, и оружие это тоже не ваше. Мы владеем землей и замком, но теперь явился наследник де Лавалей и имеет право заявить, что не особенно доволен своим положением!

Ее темные, полные презрения глаза вызывающе смотрели на меня, ожидая ответа, но я не успел открыть рта, как ее отец поторопился вмешаться.

— Нельзя сказать, что ты приветлива и гостеприимна со своим кузеном, — резко сказал он. — Судьба дала нам в руки его имение, и не нам напоминать ему об этом.

— Он не нуждается в напоминаниях, — возразила она.

— Вы несправедливы ко мне! — воскликнул я, потому что нескрываемое презрение этой девчонки выводило меня из себя. — Я, разумеется, не могу забыть, что этот замок и земля — наследие моих предков, иначе я был бы бесчувственным человеком, но вы ошибаетесь, думая, что в душе моей горечь. Я мечтаю сам устроить свою судьбу и сделать карьеру!

— И нельзя было выбрать более благоприятного момента для этого, чем сейчас, — радостно подхватил дядя. — В стране назревают важные перемены, и если теперь вы будете при дворе императора, ручаюсь, вы окажетесь в самом центре событий. Ведь вы, как я понял, намерены служить ему?

— Я стремлюсь служить своей родине!

— Это означает служить императору, потому что без него в стране снова наступит чудовищная анархия!

— Надеюсь, вы поняли, что служба эта нелегка, — сказала моя кузина. — Думаю, вам было бы гораздо спокойнее и безопаснее оставаться в Англии, чем находиться здесь.

Каждое слово ее, казалось, стремилось оскорбить меня, хотя я решительно не мог взять в толк, чем заслужил ее немилость. Никогда еще я не встречал женщины, в которой возбуждал бы такую ненависть и презрение к себе. Но ее поведение, как я заметил, задевало и моего дядю: глаза его в продолжение всего разговора гневно сверкали.

— Ваш кузен храбрый человек — вот что я могу о нем сказать! — воскликнул он.

— На какие дела? — колко спросила она.

— Не все ли равно! — злобно оборвал дядя, и, явно боясь, что не совладает со своим гневом и скажет лишнее, он резко поднялся и вышел из комнаты.

Она словно встревожилась и тоже встала, намереваясь последовать за ним.

— Полагаю, вы раньше не встречались со своим дядей, — сказала она после неловкого молчания.

— Не доводилось! — ответил я.

— И что же вы подумали, встретив моего отца?

Подобный вопрос дочери об отце поставил меня в тупик. Я понял, что этот человек куда хуже, чем я предполагал, коль скоро он стоит так низко в глазах собственной дочери.

— Что ж, ваше молчание — вполне определенный ответ, — сказала она, пока я колебался, не зная, что ей сказать. — Мне неизвестно, при каких обстоятельствах вы встретились прошлой ночью и что между вами произошло, потому как у нас не принято делиться секретами. Но думаю, что вы раскусили его! А теперь позвольте задать вам несколько вопросов. Получили вы письмо-приглашение?

— Да, получил!

— А обратили вы внимание на обратную его сторону?

Я вспомнил зловещие слова на печати, так меня взволновавшие.

— Так это вы предостерегали меня?

— Да! Я не могла сделать этого по-другому.

— Но почему вы хотели помешать моему приезду?

— Я не хотела, чтоб вы ехали сюда.

— Разве я могу повредить вам?

Она помолчала, словно раздумывая, не сказала ли лишнего.

— Я боялась за вас!

— Вы полагаете, что мне грозит опасность?

— Я уверена в этом.

— Но кто желает мне зла?

Она долго колебалась и потом с жестом отчаяния, словно забыв всякую осторожность, снова обратилась ко мне:

— Берегитесь, берегитесь моего отца!

— Но какой ему смысл вредить мне?

— Обратитесь к своей проницательности!

— Но уверяю вас, мадемуазель, вы ошибаетесь, — сказал я, — этой ночью он спас мне жизнь.

— Спас вашу жизнь! От кого?

— От двух заговорщиков. Я случайно узнал их тайну.

— Заговорщиков?!

Она удивленно посмотрела на меня.

— Если бы не он, меня бы убили.

— Просто не в его интересах вредить вам сейчас. У него свои причины желать вашего приезда в замок. Но откровенность за откровенность. Случалось ли вам… случалось ли вам в Англии… любить кого-либо?

Все, что говорила кузина, было в высшей степени странно, но такое заключение серьезного разговора превосходило все мои ожидания.

— Я оставил в Англии самое дорогое для меня на свете существо! Ее зовут Эжени… Эжени де Шуазель, она дочь старого герцога.

Мой ответ кузине понравился, в ее черных глазах отразилась радость.

— И вы к ней очень привязаны? — спросила она.

— Я живу только ею и для нее!

— И вы ни на кого и ни на что ее не променяете?

— Господи! Да могу ли я даже помыслить такое?!

— Даже на замок Гробуа?

— Даже на него!

Кузина в искреннем порыве протянула мне руку.

— Забудьте мою холодность, — сказала она, — я вижу, мы будем союзниками, а не врагами.

И мы крепко пожали друг другу руки, как бы заключив союз. Как раз в эту минуту в комнату и вернулся ее отец.

Глава восьмая Кузина Сибилла

При виде нашего внезапного примирения дядюшка обрадовался. Прежний гнев его улегся, но, хотя говорил он ласково, кузина смотрела на него с недоверием и вызовом.

— Мне необходимо заняться важными бумагами, — сказал он, — на это уйдет часа полтора. Вполне понятно, что Луи захочет осмотреть места, с которыми для него связано так много воспоминаний. Сибилла, лучше тебя никто не покажет ему поместье, если, конечно, тебя это не затруднит.

Она не стала возражать, а я был очень рад предложению дяди, тем более что оно давало мне возможность поближе познакомиться с моей удивительной кузиной, которая успела так много сказать и, несомненно, еще больше утаить. Но что означало ее туманное предостережение против родного отца и почему ее интересовали мои сердечные дела?

Мы пошли по тисовой аллее, обошли весь парк и затем кругом замка, осматривая серые башенки и старинные окна в дубовых рамах, старый выступ зубчатой стены с бойницами и новые пристройки с прелестной верандой, над которой цветущая жимолость образовала купол. И когда Сибилла показывала мне свои владения, я понял, как дороги они ей. Кузина шла с виноватым видом, словно оправдываясь, что хозяйкой здесь оказалась она, а не я.

— Здесь хорошо, но на душе у меня неспокойно. Мы с отцом, как кукушки, которые устроились в чужом гнезде, выгнав оттуда его обитателей. Как мог отец пригласить вас в ваш собственный дом!

— Да, мы долго жили здесь, — задумчиво ответил я. — Как знать, может быть, все и к лучшему? Отныне де Лавали должны сами пробивать себе дорогу!

— Вы говорили, что желаете поступить на службу к императору?

— Да.

— Вы знаете, что его лагерь находится неподалеку?

— Да, я слышал об этом.

— Но ведь ваша фамилия значится в списках изгнанников?

— Я никогда не боролся против императора, а теперь я хочу просить его принять меня к себе на службу.

— Многие зовут его узурпатором и желают ему всяческого зла; но уверяю вас, что все сказанное или сделанное им полно величия и благородства! Вы, Луи, наверное, совсем заделались англичанином! Сюда вы явились с карманами, полными английских денег, и мечтая о мести. Я права?

— В Англии я нашел самое теплое гостеприимство, но в душе я всегда оставался французом.

— Но ваш отец сражался против нас при Киброне!

— Предоставьте прошлому поколению отвечать за свои раздоры; в этом вопросе я разделяю точку зрения вашего отца.

— Судите об отце не по его словам, а по его делам, — резко сказала она, подымая в знак предостережения палец, — и, кроме того, если не хотите иметь на совести мою гибель, умоляю вас, не рассказывайте ему, что я просила вас не приезжать!

— Иметь на совести вашу гибель?! — воскликнул я.

— Да! Он не остановится и перед этим, ведь убил же он мою мать. То есть я не хочу сказать, что он буквально пролил ее кровь, но его жестокость и грубость разбили ей сердце. Теперь, надеюсь, вам понятно, почему я так говорю о нем.

Я почувствовал, что она рассказала о сокровенном. Горькая, затаенная ненависть вырвалась наружу. Глаза Сибиллы сверкали гневом, яркая краска румян-да заливала смуглые щеки. Эта изящная девушка обладала неукротимым духом.

— Я говорю с вами, Луи, откровенно, хотя знаю вас лишь несколько часов, — сказала она.

— С кем же и быть искренней, как не с близким родственником?

— Все это верно, но я никогда не думала, что мы будем с вами в таких отношениях. С тоской ожидала я вашего приезда. И сердце мое чуть не разорвалось, когда отец привел вас.

— Да, это не укрылось от меня, я понял, что мой приезд был вам в тягость, и, сознаюсь, я испугался.

— Судите сами, ваш приезд не сулил ничего хорошего не только мне, но и вам или, вернее, нам обоим, — ответила она. — Вам, потому что намерения моего отца не очень-то дружелюбны. А мне…

— А вам почему? — в изумлении спросил я, когда она запнулась, не решаясь продолжать.

— Вы сказали, что у вас есть любимая; я тоже уже отдала руку и сердце любимому человеку.

— Искренне рад! Но как мой приезд затрагивает ваше личное счастье?

— Ну, знаете, кузен, туманный воздух Англии повлиял на ясность вашего мышления, — усмехнулась она. — Мой отец рассчитывает поженить нас, укрепив таким образом свои права на землю за наследниками Гробуа. И тогда ни Бурбоны, ни Бонапарты не смогут поколебать его положение.

Я вспомнил его заботу о моем утреннем туалете, беспокойство о том, произведу ли я благоприятное впечатление, его неудовольствие, когда он видел, что Сибилла холодна ко мне, и, наконец, довольную улыбку, когда мы пожали друг другу руки.

— Вы правы! — воскликнул я.

— Права? Конечно, права! Но будем осторожны: вон он следит за нами.

Взглянув в указанном направлении, я увидал в одном из окон его худое желтое лицо, обращенное в нашу сторону. Заметив, что я смотрю на него, Бернак приветливо замахал рукою.

— Теперь вы знаете, что руководило им, когда он, как вы говорите, спас вам жизнь, — сказала она. — В его интересах женить вас на своей дочери, и потому он оставил вас в живых. Но если он поймет, что это невозможно, о, тогда, мой бедный Луи, берегитесь! Он страшно боится возвращения де Лавалей и, конечно же, не остановится перед тем, чтобы уничтожить последнего их представителя!

Ее слова и следившее за нами из окошка желтое лицо не оставляли сомнений в том, что мне грозит опасность. Во Франции некому было заступиться за меня. И, исчезни я с лица земли, никто даже и не осведомится обо мне; да, я оказался всецело в его власти. Нынешней ночью мне довелось воочию убедиться в его беспощадной жестокости. И с этим-то чудовищем мне предстояло бороться!

— Но ведь он знает, что ваше сердце принадлежит другому? — спросил я.

— Да, знает, но от того мне еще тяжелее. Я боюсь за вас, за себя, но больше всего за Люсьена. Отец не потерпит ничьих возражений.

Люсьен! Словно молния озарила мою память. Я много раз слышал о страстности и силе женской любви, но мыслимо ли, чтобы эта гордая, сильная духом девушка любила того несчастного труса, который у меня на глазах трясся от страха и унижался перед своим палачом? Я вдруг вспомнил, где впервые встретил имя Сибиллы: оно было написано на титульном листе трактата Руссо. «Люсьену от Сибиллы», — гласила надпись. Вспомнилось мне также и то, что дядя что-то говорил ему о семейных взаимоотношениях.

— Люсьен горяч и легко увлекается, — сказала кузина. — В последнее время они с отцом были чем-то сильно заняты: часами не выходили из комнаты, и Люсьен никогда не рассказывал, чем они занимались. Боюсь, это не доведет его до добра: Люсьен скорее скромный ученый, чем светский человек. Но сейчас он слишком увлекся политикой!

Я не знал, что лучше: промолчать или рассказать, в какое ужасное положение попал ее возлюбленный. Пока я колебался, инстинкт любящей женщины подсказал Сибилле, какого рода сомнения меня одолевают.

— Вы что-то о нем знаете? — почти крикнула она. — Я поняла, что он отправился в Париж. Но, ради Бога, скажите, что вам о нем известно?

— Его фамилия Лесаж?

— Да, да, Лесаж… Люсьен Лесаж!

— Я… я… видел его, — запинаясь проговорил я.

— Видели его! А ведь не прошло еще двенадцати часов, как вы приехали. Где же вы видели его? Что с ним случилось?

В тревоге Сибилла схватила меня за руку. Было бы жестоко сказать ей все, но молчать было еще хуже. В смущении я отвел глаза в сторону и тут, к счастью, увидал на изумрудной лужайке дядюшку, направлявшегося к нам. Рядом с ним, громыхая саблей и позвякивая шпорами, шел красивый молодой гусар, тот самый, на которого в прошлую ночь было возложено попечение об арестованном. Сибилла, не раздумывая ни минуты, бросилась к ним навстречу. Лицо ее словно окаменело, глаза метали молнии.

— Отец, что ты сделал с Люсьеном? — вскричала она.

Я видел, как передернулось его бесстрастное лицо под взглядом дочери, исполненным ненависти и презрения.

— Потом поговорим, — в замешательстве сказал он.

— Я хочу знать сейчас же и здесь! — крикнула она. — Что ты сделал с Люсьеном?

— Милостивые государи, — сказал Бернак, обращаясь к гусару и ко мне, — весьма сожалею, что вам пришлось присутствовать при семейной сцене. Но, согласитесь, лейтенант, что поведение моей дочери вполне естественно, ведь человек, которого вы арестовали сегодня ночью, был ее самым близким другом. Но, невзирая на родственные чувства, я выполнил свой долг перед императором. Разумеется, это было нелегко!

— Сочувствую вашему горю, — сказал гусар.

Теперь Сибилла обратилась прямо к нему.

— Правильно ли я поняла? Вы арестовали Лесажа?

— Да, к несчастью, долг принудил меня сделать это.

— Я прошу сказать правду. Куда вы его отправили?

— Он в лагере императора.

— За что арестован Лесаж?

— Ах, мадемуазель, право же, не мое дело мешаться в политику! Мой долг — владеть саблей, ездить верхом да выполнять приказы. Эти двое господ могут подтвердить, что я получил от полковника Лассаля приказание арестовать Лесажа.

— Но что он такое сделал? За что его арестовали?

— Довольно, дитя мое, об одном и том же, — строго сказал дядя, — если ты продолжаешь настаивать, то я скажу тебе раз и навсегда, что Люсьен Лесаж — опасный заговорщик, один из тех, что покушались на жизнь императора, и я считал своей обязанностью предупредить преднамеренное убийство.

— Предатель! — вскричала девушка. — Ты сам впутал его в это страшное дело, сам наставлял, сам не давал отступиться, когда он пытался все бросить! О, низкий, подлый человек! Господи, что я сделала, за какие грехи моих предков я обречена называть своим отцом этого ужасного человека?

Дядя пожал плечами, как будто желая сказать, что бесполезно разговаривать с обезумевшей женщиной. Гусар и я хотели уйти, чтобы не участвовать в семейной ссоре, но Сибилла поспешно остановила нас, прося быть свидетелями ее обвинений. Никогда я не видал такой всесокрушающей страсти, какая светилась в ее сухих, широко раскрытых глазах.

— Вы многих завлекали и обманывали, но вы никогда не могли обмануть меня! О, я хорошо знаю вас — как может знать только ваша совесть! Вы вольны убить меня, как и мою мать, но вы никогда не заставите меня стать вашей сообщницей. Вы назвались республиканцем, чтобы завладеть этими землями и замком, которые не принадлежали вам. А теперь вы стали другом Бонапарта, изменив прежним единомышленникам, которые верили вам. Вы послали Люсьена на смерть! Но я знаю ваши планы, и Луи тоже знает их, и, смею вас уверить, он отнесется к ним так же, как и я. Да лучше я сойду в могилу, нежели стану женою другого, а не Люсьена!

— Ты не говорила бы так, если бы знала, каким жалким трусом оказался Люсьен. Ты сейчас вне себя от гнева, ну а потом сама устыдишься, что публично призналась в своей слабости. Перейдемте к делу, лейтенант. Чем могу служить?

— Я, собственно говоря, к вам, месье де Лаваль, — сказал мне гусар, презрительно поворачиваясь к дяде спиной. — Император послал меня за вами с приказанием немедленно явиться в Булонский лагерь.

От радости у меня перехватило дыхание: я мог бежать от дяди!

— Мои мечты сбываются! — воскликнул я.

— Лошадь и эскорт ожидают нас у ворот.

— Готов следовать за вами!

— К чему такая поспешность, ведь вы, конечно, позавтракаете с нами? — сказал дядя.

— Приказания императора не терпят отлагательства, — отрезал молодой человек. — Я и без того замешкался. Нам следует отправляться немедля.

Дядя взял меня под руку и тихонько пошел к воротам вслед за Сибиллой.

— Я бы хотел переговорить с тобою об одном деле, племянник, прежде чем ты покинешь нас. Так как в моем распоряжении слишком мало времени, то начну с главного. Ты видел Сибиллу, и, хоть она несколько сурово обошлась с тобою сегодня утром, могу тебя уверить: она славная девушка. Как я понял, она говорила тебе о моем плане. Не знаю, что может быть лучше, чем повенчать вас, чтобы навсегда покончить со спором о том, кому принадлежит это имение.

— К сожалению, для осуществления этого плана имеются препятствия, — сказал я.

— Какие же это?

— Прежде всего, моя кузина любит другого и дала ему слово.

— О, это нас не касается, — со злобной улыбкой сказал он. — Ручаюсь, Люсьен Лесаж никогда не предъявит на Сибиллу своих прав!

— А я смотрю на брак с точки зрения англичан! По-моему, нельзя жениться без любви, по расчету. Короче говоря, о вашем предложении не может быть и речи, потому что я люблю другую девушку, оставшуюся в Англии.

Он с ненавистью посмотрел на меня.

— Сначала подумай, что ты делаешь, Луи, — не сказал, а прошипел, словно змея, Бернак. — Ты становишься мне поперек дороги. До сих пор это никому не прошло безнаказанно.

— К сожалению, не могу изменить своих убеждений.

Он схватил меня за руку и, как сатана, соблазняющий Христа царствами земли, сказал:

— Посмотри на этот парк, леса, поля. Посмотри на этот старый замок, где в течение восьми веков жили твои предки! Одно слово — и все это снова будет твоим!

Я вспомнил очаровательную Эжени, которая выглядывает из окошка своего милого, утопающего в зелени домика в Эшфорде.

— Нет, это невозможно! — воскликнул я.

Бернак понял, что я непоколебим, его лицо потемнело от гнева, и слова убеждения быстро сменились угрозами.

— Знай я это, я не стал бы мешать Туссаку. Я бы и пальцем не пошевелил ради вашего спасения.

— Весьма рад это слышать. Своим признанием вы избавили меня от чувства благодарности к вам. Отныне я вам ничем не обязан! И я спокойно пойду своей дорогой, не имея с вами ничего общего.

— Не сомневаюсь, что вы не желаете иметь со мною ничего общего! — крикнул он. — Придет время, и вам еще больше захочется этого. Прекрасно, месье, идите своей дорогой, но и я пойду своей, и мы посмотрим еще, кто быстрее достигнет цели!

Гусары дожидались меня у ворот. Я быстро собрал свои скудные пожитки и пошел вон из дома. И тут мое сердце сжалось: я подумал о Сибилле. Мыслимо ли оставлять ее одну с этим ужасным человеком? Ведь она предупредила, что ее жизни в этих стенах постоянно угрожает опасность! В раздумье я остановился на пороге Послышались чьи-то легкие шаги — это она сама спешила ко мне.

— Счастливого пути, Луи, — сказала она, запыхавшись, и протянула мне руку.

— Я думал о вас, — сказал я, — мы объяснились с вашим отцом, и между нами все кончено!

— Слава Богу! — воскликнула она. — В этом ваше спасение! Но берегитесь его: он всюду станет преследовать вас.

— Пусть делает со мной, что хочет, но как вы останетесь здесь?

— За меня не бойтесь. У него больше оснований меня опасаться, чем у меня его. Луи, вас зовут. Счастливого пути! Да поможет вам Бог!

Глава девятая Лагерь в Булони

Как живое воплощение узурпаторства дядюшка стоял в воротах замка под фамильным гербом де Лавалей — серебристым щитом с тремя выгравированными на нем голубыми ласточками. Дядюшка словно не замечал меня, пока я садился на поданную мне высокую серую лошадь, но я видел, что из-под низко нависших бровей его глаза устремлены на меня, а желваки на скулах, по обыкновению, совершают свое ритмическое движение. На его увядшем лице и в жестоких глазах я читал холодную ненависть. Я, в свою очередь, торопился уехать, потому что его общество угнетало меня, и я весьма был рад возможности повернуться к нему спиной, чтобы вовсе его не видеть.

Лейтенант отдал команду, раздалось звяканье гусарских сабель и шпор, и мы тронулись в путь. Когда я оглянулся на черневшие башенки Гробуа и на мрачную фигуру моего родича, следившего за нами из ворот, в одной из бойниц, над его головой, я вдруг увидал белый платок: кто-то махал в знак последнего приветствия! Снова я похолодел при мысли, что бесстрашная девушка оставалась с этим чудовищем одна.

Но юность недолго предается унынию, да и как грустить, если добрый конь мчит во весь опор, ветер свистит в ушах и дух захватывает от такой скачки? Мы ехали по песчаной дороге среди холмов, вдалеке виднелось море, а между ним и дорогой находилось теперь хорошо известное мне соляное болото. Чудилось даже, что я вижу вдали черную точку — злополучную лачугу. Показались рыбацкие селения; к ним принадлежали и Этапль, и Амблетэр. А мыс, освещенный ночью сторожевыми огнями и из-за этого похожий на раскаленную шпагу, сейчас, как снегом, был покрыт белыми палатками лагеря.

Над водой далеко-далеко плыло маленькое дымчатое облачко, указывая мне на страну, где я провел свою юность, страну, которую я полюбил, как родину.

Наглядевшись на море и холмы, я обратил внимание на гусар, которые образовывали вокруг меня скорее стражу, чем эскорт. Я с удивлением и любопытством смотрел на людей, стяжавших всемирную известность своей дисциплиной и примерной доблестью. Их облик никоим образом нельзя было счесть примечательным: мундиры и экипировка были куда скромнее, чем у английской милиции в Кенте, которая проезжала по субботам через Эшфорд; их запачканные ментики, потертые сапоги, крепкие, но некрасивые лошади — делали их похожими скорее на простых крестьян, чем на гвардейцев. Невысокого роста, веселые, смуглолицые, с большими бородами и усами; у многих в ушах были серьги.

Меня поразило, что даже самый юный из них, совсем мальчик, совершенно оброс волосами, но, присмотревшись внимательнее, я заметил, что его бакенбарды сделаны из каучуковой смолы. Высокий молодой лейтенант заметил, с каким удивлением я рассматривал этого гусара.

— Да-да, — сказал он, — эти баки ненастоящие. Чего же еще ожидать от семнадцатилетнего мальчишки? И в то же время мы не можем допустить, чтобы у нас на парадах были безусые и безбородые солдаты!

— Смола плавится в такую жару, лейтенант, — заявил гусар, бесцеремонно вмешиваясь в наш разговор. Свобода отношений была весьма характерна для наполеоновских войск.

— Хорошо-хорошо, Гаспар, года через два ты уже обойдешься без нее!

— Как знать, не обойдется ли он тогда и без своей головы! — заметил один из капралов, и все расхохотались. Такая вольность была бы сочтена в Англии за нарушение дисциплины и повлекла за собой разбирательство в военно-полевом суде.

Отсутствие субординации, по всей вероятности, являлось наследием революции; между офицерами и солдатами старой гвардии царили простота и непринужденность, усиливавшиеся еще тем, что сам император запросто разговаривал со своими старыми служаками и даровал им различные привилегии. Но, к сожалению, далеко не все рядовые правильно понимали подобные отношения, и нередко последствием фамильярности становились кровавые расправы солдат над начальством. Нелюбимых офицеров часто избивали. Достоверно известно, что в битве при Монтебелло все офицеры, за исключением лейтенанта 24-й бригады, были расстреляны в спину своими же подчиненными. К счастью, подобный факт является уже пережитком прошлого, и, с тех пор, как император установил строгие наказания за нарушение дисциплины, дух войска сильно поднялся.

История нашей армии свидетельствует, что можно обходиться без розог, употреблявшихся в войсках Англии и Пруссии, и едва ли не в первый раз доказала, что дисциплинированные массы людей могут единодушно и в идеальном порядке действовать исключительно из чувства долга и любви к родине, а не потому, что надеются на награды или страшатся наказаний. Французы, например, не боятся распустить своих солдат по домам: можно не сомневаться, что все они явятся в час войны. Но всего более поразило меня в гусарах то, что они с трудом говорили по-французски. Я сказал об этом лейтенанту, когда тот поравнялся со мною, и поинтересовался их происхождением: по-моему, они были не французы.

— Клянусь, не стоит говорить им такое, — ответил он. — Они почтут это оскорблением и возьмутся за сабли. Мы составляем первый полк французской кавалерии, первый гусарский полк из Бершени, и, хотя многие из них эльзасцы, они, однако, такие же французы душою, как Клебэр и Келлерманн. А ведь они тоже выходцы из Эльзаса. Наши гусары и офицеры как на подбор, — прибавил он, закручивая усы, — лихие служаки!

Слова лейтенанта меня весьма позабавили; он поправил кивер и голубой ментик, спускавшийся с плеча, поудобнее уселся в седле, тронул ножны сабли: его просто распирало от гордости за себя и за свой полк. Приглядевшись к нему повнимательнее, я понял, что он нисколько не преувеличивает: смелая осанка лейтенанта говорила о безграничной храбрости и мужестве, а судя по его прямому искреннему взгляду, он был преданным, надежным товарищем. Лейтенант, в свою очередь, наблюдал за мною; в конце концов он дотронулся рукой до моего колена и сказал как нельзя более серьезным тоном:

— Думаю, император останется вами доволен!

— Иначе не должно и быть! Ведь я приехал из Англии с единственной целью служить ему!

— Когда он ознакомился с рапортом о событиях нынешней ночи и узнал, что и вы были в логове заговорщиков, он приказал немедленно привести вас. Как знать, может, он хочет использовать вас в Англии в качестве проводника. Вам, наверняка, хорошо известны все дороги на острове?

Гусар, по всей видимости, представлял себе Великобританию одним из тех островков, что встречаются близ Бретани и Нормандии. Я пытался было объяснить ему, что Англия очень большая страна, не намного меньше Франции, но услышал в ответ:

— Ну-ну, скоро
мы с ней основательно познакомимся: не сегодня-завтра мы двинемся ее завоевывать. В лагере только и разговору, что в будущую среду вечером или в крайнем случае в четверг утром мы уже будем в Лондоне. Неделю будем там веселиться, а потом армия разделится на две части, одна пойдет в Шотландию, другая — в Ирландию.

Его простота и наивность рассмешили меня.

— Почему вы так уверены, что сможете без особых хлопот завоевать Британию?

— О, император — он может все!

— Но ведь у англичан тоже есть армия, и вообще они отличные солдаты и прекрасно подготовлены!

— Англичане очень храбры и умеют драться, это верно, но что они против французов, раз с нами сам император?! — воскликнул он, и я понял, как велика была вера французских войск в своего вождя. В преклонении перед гением Наполеона они доходили до фанатизма; он был для них пророком, и никогда никакой Магомет не воодушевлял своих последователей сильнее, чем этот невысокий человек — кумир, которого они боготворили. Вздумай он утверждать — а он не раз был на грани этого, — что он стоит выше смертного человечества, то нашлись бы миллионы последователей, которые с пеной у рта стали бы убеждать в этом остальных. Да, вам не просто это уразуметь. Ведь вы привыкли представлять его себе в изгнании: в соломенной шляпе, замкнутого, понурого, сломленного (таким он и был в последние дни). Что может быть обманчивее таких представлений? Надо было слышать его солдат, когда они приветствовали его восторженными криками, надо было видеть полные рабского обожания взоры, провожавшие императора, чтобы осознать, какой безграничной властью он обладал над людьми.

— Вы, стало быть, жили там? — спросил лейтенант, указывая по направлению облачка, все еще плывшего над водою.

— Да, я провел там юность.

— Но почему же вы оставались там, когда появилась возможность служить родине?

— Мой отец был изгнан из Франции вместе с другими аристократами. Только после его смерти я смог предложить свои услуги императору.

— Вы много потеряли, но я не сомневаюсь, что Франции еще придется повоевать. Так вы полагаете, что англичане не боятся нашей высадки?

— Более того, они боятся, что вы не высадитесь!

— А вот мы боимся, что когда они увидят с нами самого императора, то сразу же сложат оружие и подраться не удастся. Я слышал, женщины на острове необыкновенно хороши.

— Да, женщины там очень красивые.

Он ничего не ответил и некоторое время задумчиво покручивал свои аккуратные светлые усы.

— Да вот беда: они ускользнут от нас на лодках, — пробормотал он, и я ясно представил себе картину маленького, беззащитного «островка», рисовавшую в воображении воинственного лейтенанта. — Впрочем, доведись англичанкам нас увидеть, они бы и не подумали бежать, — самодовольно прибавил он. — Существует ведь поговорка: «Гусары из Бершени весь народ обращают в бегство: женщин — к себе, а мужчин — от себя». У вас будет возможность убедиться, что наш полк отлично укомплектован, офицеры — воплощение самого Марса, да и высшее командование — молодцы как на подбор.

Лейтенант был, вероятно, одних лет со мною, и его самодовольство заставило меня поинтересоваться, когда и где он сражался. Он окинул меня негодующим взором.

— Я имел счастье участвовать в девяти сражениях и более чем в сорока мелких стычках, — сказал он не без угрозы в голосе. — Кроме того, я не раз дрался на дуэли, и смею уверить, что всегда готов доказать свои слова и принять вызов даже от человека, не имеющего чести носить военный мундир!

Я поспешил уверить лейтенанта, что ему невероятно повезло, так как, будучи столь юным, он уже немало испытал, и лейтенант сразу же остыл.

Он рассказал, что служил при Моро, участвовал в переходе Наполеона через Альпы и сражался при Маренго.

— Если вы пообщаетесь с солдатами, то, верно, не раз услышите имя Этьена Жерара, — сказал он. — Я имею право считать себя героем солдатских сказок, которые они любят слушать по вечерам. Вам расскажут о моей дуэли с шестью учителями фехтования или как я один атаковал австрийских гусар под Грацом, унес их серебряные литавры и приторочил их к своему седлу. Уверяю вас, что вовсе не случайно меня назначили схватить мятежников прошлой ночью. Полковник Лассаль очень опасался тех республиканцев, и кто бы мог подумать, что на мое попечение отдадут какую-то жалкую личность! Храбрости у него, как у цыпленка.

— А тот, другой, Туссак?

— Ну, этот не таков! Неплохо было бы проткнуть его шпагой. Но он бежал. Солдаты напали на его след и даже стреляли, но он слишком хорошо знает местность, вот и ушел через болото.

— А что сделают с арестованным заговорщиком?

Лейтенант Жерар пожал плечами.

— Я очень сочувствую вашей кузине, — сказал он, — но не пристало такой чудесной девушке любить труса! Ведь есть же много красивых и доблестных офицеров. Я слышал, что император устал от бесконечных заговоров, и, дабы другим неповадно было, этого злоумышленника решено сурово покарать.

Разговаривая таким образом, мы скакали по широкой ровной дороге, пока не достигли лагеря. Когда мы остановились на холме, перед нами как на ладони предстала пестрая картина лагерной жизни — бесконечные ряды лошадей, артиллерия, толпы солдат. В центре стояла большая палатка, окруженная низкими деревянными домиками; над ней развевался трехцветный флаг.

— Это штаб императора, а деревянные домики — главные квартиры маршала Нея, командира корпуса. Это только одна из армий, остальные расположены к северу отсюда. Император посещает все армии, сам все контролирует. Но здесь его лучшие войска, поэтому мы чаще видим его, в особенности когда императрица с двором приезжает в Пон-де-Брик, Он и сейчас здесь, — прибавил гусар, понизив голос и указывая на центральную палатку.

Дорога к лагерю шла через обширную долину, где маневрировали и производили различные учения бесчисленные полки кавалерии и пехоты. Мы так много слышали в Англии о войсках Наполеона, подвиги их казались нам такими невероятными, что пылкое воображение рисовало этих людей совершенно необыкновенными. На самом же деле пехотинцы в синих сюртуках, белых рейтузах и штиблетах оказались самыми что ни на есть обыкновенными людьми, и даже их высокие шапки с красными перьями не придавали им особой внушительности. Однако за многие месяцы, проведенные в боях, эти молодцы достигли в военном деле совершенства. В их рядах насчитывалось множество ветеранов; все унтер-офицеры довольно потрудились на своем веку, да и офицеры, стоявшие во главе войск, вполне заслуживали доверия, так что англичане имели серьезные основания опасаться за судьбу Британии. Не помести Питт английский флот, лучший во всем мире, в проливе, вероятно, история Европы была бы теперь иною!

Лейтенант Жерар, видя, с каким интересом я следил за учением солдат, очень охотно удовлетворил мое любопытство, называя те полки, мимо которых мы проезжали.

— Эти молодцы на вороных лошадях с большими голубыми чепраками — кирасиры, — сказал он. — Они настолько тяжелы, что могут ехать только галопом, поэтому при атаке, кроме них, необходимо иметь отряд гусар.

— Кто теперь занимает высший пост в генеральном штабе?

— Генерал Сен-Сир, которого зовут Спартанцем с Рейна. Он убежден, что простота жизни и одежды — главное достоинство солдата, и на этом основании не признает никакой формы, кроме синих сюртуков, как вот эти. Сен-Сир прекрасный офицер, но он не пользуется популярностью, главным образом, потому, что его вообще редко видят; он целыми днями не выходит из своей палатки, предаваясь игре на скрипке. Кроме того, Сен-Сир неимоверно требователен к солдатам. Ну а я нахожу, что если солдат и пропустил иной раз добрый стакан вина, чтобы промочить горло, или же захочет пофрантить в неформенном мундире, украшенном побрякушками, то это не столь уж большая вина. Признаюсь, я и сам не прочь выпить и пофрантить люблю, и пусть те, кто знает меня, скажут, мешает ли это моей службе. Видите вон тех пехотинцев?

— С желтыми обшлагами?

— Совершенно верно! Это знаменитые гренадеры Удино, а вон те, рядом с ними, с красными наплечниками, ранцами, в меховых шапках — Императорская гвардия, остатки старой Консульской гвардии, действовавшей при Маренго. Тысяча восемьсот человек из них получили отличия в этой битве! Вон там 57-й линейный полк, который зовется Грозным, а это Седьмой полк легкой инфантерии; его солдаты были в Пиренеях и известны как лучшие ходоки и разведчики в армии. Легкая кавалерия вон там, во всем зеленом, — это егеря из гвардии, иногда их зовут гвардейцами, любимый полк императора, хотя я считаю, что он ошибается, предпочитая их гусарам из Бершени. Те кавалеристы в зеленых кафтанах — тоже охотники, но я не знаю, какого полка. Их командир превосходен! Сейчас они полуэскадронами приближаются к флангу расположения войск развернутым фронтом, а затем вытягиваются в линию для атаки. Даже мы не смогли бы проделать этот маневр лучше! А теперь, месье де Лаваль, мы уже в лагере в Булони, и мой долг обязывает меня доставить вас прямо в штаб императора.

Глава десятая В приемной Наполеона

В Булонском лагере в это время находилось до ста тысяч пехоты и около пятидесяти тысяч кавалерии, так что по численности населения это местечко стало вторым после Парижа. Лагерь разделялся на четыре части: правый лагерь, левый лагерь, лагерь Вимре и лагерь Амблетэз; все они занимали около мили в ширину и простирались по берегу моря на семь миль. Лагерь не был укреплен с тыла, однако со стороны моря его защищали батареи, в которых, помимо других новшеств, были пушки и мортиры невиданных размеров.

Эти батареи были расположены на высоких прибрежных утесах, что, конечно, еще более увеличивало их значение, давая возможность обстреливать разрывными снарядами палубы английских кораблей. Через лагерь было приятно ехать: ведь эти люди жили в палатках больше года и постарались украсить их как можно лучше. Большинство палаток было окружено садиками, и мы видели, как эти бравые загорелые молодцы копались у себя в цветочных грядках с кривыми садовыми ножами или лейками в руках.

Другие сидели, греясь на солнышке при входе в палатки, чистя свои кожаные кушаки или протирая дула ружей; они едва отрывались от своих занятий, чтобы бросить на нас мимолетный взгляд, потому что кавалерийские патрули были рассеяны по всем направлениям. Бесконечные ряды палаток образовали целые улицы, и название каждой красовалось на досках, прибитых кое-где на углах близ палаток. Так мы проехали через улицу Арколя, улицу Клебера, Египетскую улицу и наконец через улицу Легкой кавалерии и выехали на центральную площадь, где находился штаб армии.

Император жил в деревушке Пон-де-Брик, в нескольких милях от лагеря, но все дни он проводил здесь, и военные советы всегда собирались здесь же. Тут он также встречался со своими министрами и генералами, которые со всего побережья являлись к нему с рапортами или за новыми приказаниями. Исключительно для этих совещаний был выстроен деревянный дом, имевший одну большую и три маленькие комнаты.

В штабной палатке, которую мы видели с холмов, обыкновенно собирались ожидавшие аудиенции у императора. Перед ее входом, который охранялся караулом из гренадеров, объявивших нам, что Наполеон здесь, мы слезли с лошадей. Спросив наши имена, дежурный офицер ушел и через несколько минут возвратился в сопровождении генерала Дюрока, худощавого сурового человека лет пятидесяти.

— Месье Луи де Лаваль? — спросил он с натянутой улыбкой, окидывая меня подозрительным взором.

Я поклонился.

— Император весьма желает вас видеть! Лейтенант, не стану вас больше задерживать.

— На меня возложена личная ответственность за этого господина, генерал!

— Тем лучше! Можете войти, коль вам угодно.

И он ввел нас в просторную палатку. Вдоль стен стояли простые деревянные скамьи. Здесь же собралась целая толпа офицеров в армейской и морской форме; они оживленно беседовали, но так тихо, что переходили почти на шепот.

В противоположном конце был полог, закрывавший вход в кабинет императора. Время от времени кто-нибудь из находившихся в палатке шел к пологу, быстро скрывался за ним и через несколько минут точно выскальзывал оттуда, тщательно занавешивая за собою вход. На всем лежал отпечаток скорее парижского императорского двора, чем военного лагеря. Если даже в Англии император поражал меня своим могуществом, властью, то каково мне стало теперь, когда я знал, что он совсем рядом!



— Вам нечего опасаться, месье де Лаваль, — сказал лейтенант Жерар. — Вы можете быть уверены в хорошем приеме.

— Почему вы так считаете?

— Я сужу по обращению с вами генерала Дюрока. При дворе — крайне тягостное место для солдата, — если император улыбается, все тоже улыбаются, вплоть до того вон болвана лакея в красной бархатной ливрее. Но если император разгневан, вы легко прочтете отражение его гнева на всех лицах, начиная с императорских судомоек. И самое скверное то, что если вы не очень сообразительны в придворной жизни, то определенно станете в тупик: улыбаться вам или хмуриться в данный момент? Вот почему я всегда предпочту свои лейтенантские эполеты, доброго коня, саблю в руке и свой эскадрон дворцу месье Талейрана на улице Святого Флорентина и его ста тысячам дохода.

Пока я осматривался и говорил с лейтенантом Жераром, удивляясь, как он мог по манерам Дюрока угадать, что император отнесется ко мне благосклонно, к нам подошел очень высокий и представительный молодой офицер в великолепной форме. Я сразу узнал в нем генерала Савари, командовавшего ночной экспедицией на болотах, хотя тогда на нем был совсем другой мундир.

— Рад вас видеть, месье де Лаваль, — сказал он, приветливо пожимая мне руку. — Вы слышали, Туссак-то от нас убежал! Но его надобно во что бы то ни стало поймать, потому как тот второй — просто идиот-мечтатель. И мы его непременно поймаем, а пока придется ставить сильную стражу у покоев императора, потому что Туссак не такой человек, чтоб отказаться от задуманного.

Я вспомнил, как его пальцы сдавливали мне горло, и не замедлил согласиться, что, действительно, это очень опасный и неприятный человек.

— Император желает вас видеть, — сказал Савари, — все утро он очень занят, но просил передать, что вы обязательно получите аудиенцию.

Он улыбнулся мне и прошел дальше.

— Несомненно, все благоприятствует вам, — прошептал Жерар, — многие желали бы, чтобы к ним обратился сам Савари! Без сомнения, у императора на вас какие-то особые виды! Однако внимание, друг мой, к нам направляется сам месье де Талейран.

Нетвердыми шагами к нам приближался странного вида человек. Ему было лет под пятьдесят; широкий в груди и плечах, он был несколько сутуловат и сильно прихрамывал. Передвигался он очень медленно, опираясь на палку с серебряным набалдашником, и его скромный черный костюм с черными шелковыми чулками резко выделялся среди роскошных мундиров офицеров. Но, несмотря на скромность наряда, его изможденное лицо выражало такое превосходство над окружающими, что каждый считал своим долгом поклониться. Итак, сопровождаемый поклонами и приветствиями, он медленно прошел через всю палатку и остановился передо мною.

— Месье Луи де Лаваль? — спросил он, осматривая меня с головы до пят.

Я холодно ответил на его приветствие, потому что разделял неприязнь отца к этому расстриженному священнику и вероломному политику. Но его манеры были исполнены такой вежливой приветливости, что трудно было не ответить любезностью.

— Я хорошо знал вашего кузена де Рогана, — сказал он. — Мы были с ним два образцовых бездельника, когда мир не был еще столь серьезен, как ныне. Вы, полагаю, также родственник кардиналу Монморанси де Лавалю, моему старому другу? Я слышал, вы приехали, чтобы служить императору?

— Да, именно для этого я приехал из Англии!

— И сразу же попали в переделку вместе с энергичным полицейским шпионом и двумя якобинцами. Вы могли убедиться, какая опасность грозит императору, и это должно побудить вас с еще большим рвением отдаться службе. Где же ваш дядя — господин Бернак?

— Он в замке Гробуа.

— Вы хорошо его знаете?

— До вчерашнего дня мне видеть его не доводилось.

— Он весьма полезен императору, но… но… — Талейран наклонил голову к моему уху: — От вас мы ждем более существенных услуг, месье де Лаваль! — сказал он и с поклоном проследовал дальше.

— Да, мой друг, для вас готовится какое-то важное и ответственное дело, — заметил гусар. — Месье де Талейран своих поклонов и улыбок даром не раздает. Он знает наперед, куда дует ветер, и я предвижу, что благодаря вам и мне, может статься, удастся получить чин капитана в будущей кампании. Однако военный совет окончился!..

Из кабинета императора вышло несколько человек в темно-синих сюртуках с золотыми нашивками в виде дубовых листьев — отличие маршалов Франции. Все, за исключением одного, едва достигли зрелого возраста; в другой армии они почли бы за необыкновенное счастье быть командирами полков; но беспрерывные войны даже самому простому солдату давали возможность отличиться и сделать блестящую карьеру. Они держали под мышкой треугольные выгнутые шляпы и шли, держа руки на эфесах шпаг и тихо между собою переговариваясь.

— Вы происходите из хорошей семьи? — спросил гусар.

— Я последний представитель знаменитого рода де Лавалей. В моих жилах течет кровь де Роганов и Монморанси.

— Теперь мне все ясно! Но позвольте вам заметить, что все, кого вы здесь видите, все эти люди, возвысившиеся при императоре, были прежде: один — лакеем, другой — контрабандистом, третий — бондарем, а вон тот — маляром! И Мюрат, Массена, Ней и Ланн — тоже простолюдины!

Будучи аристократом в душе, я все же преклонялся перед этими именами и попросил показать каждого.

— О, да тут много знаменитых вояк, — сказал лейтенант Жерар. — Но есть и много молодых офицеров, надеющихся превзойти их впоследствии, — многозначительно прибавил он, нещадно теребя свои усы, — смотрите, там, направо, Ней!

Я увидел рыжего, коротко остриженного человека с резко, как у профессионального боксера, выдававшимся подбородком.

— Он известен под именем Рыжего Петра, а иногда в армии его зовут Рыжим Львом, — сказал гусар. — Его считают самым храбрым человеком в армии, хотя я знаю многих ничуть не менее храбрых, чем он. Однако надо отдать ему должное: он прекрасный полководец.

— А кто тот генерал рядом с ним? — спросил я. — И почему он держит голову несколько набок?

— Это генерал Ланн, а голову он слегка пригибает к левому плечу, потому что был контужен при осаде Сен-Жан д’Акр. Он гасконец, как и я, и боюсь, он дает повод обвинить моих соотечественников в болтливости и придирчивости. Э, да вы улыбаетесь?

— Нет-нет, вам показалось!

— А я готов был подумать, что мои слова вас рассмешили. Я уж было решил, вы и впрямь поверили, будто гасконцам присущи эти недостатки. Я считаю, что среди всех французов у нас, гасконцев, безусловно, самый мягкий и покладистый нрав. И я всегда готов защищать свое мнение с саблей в руке! Ланн очень ценный человек, хотя, конечно, не в меру вспыльчивый и горячий. Рядом с ним Ожеро.

Я с любопытством посмотрел на героя Кастильоне, который принял на себя командование, когда Наполеон совершенно пал духом. Этот человек, смело можно сказать, выделился исключительно благодаря войне, он никогда не сумел бы сделать этого в мирное время, потому что, даже несмотря на мундир с золотыми украшениями, выглядел вульгарным, самодовольным солдафоном, каких тьма-тьмущая в любом лагере: длинноногий, с вытянутым козлиным лицом, с красным от пьянства носом. Он был старше остальных, но повышение пришло к нему слишком поздно, чтобы переменить его манеры: Ожеро всегда оставался прусским капралом в маршальской треуголке.

— Да, да, он весьма неказист, — сказал Жерар в ответ на мое замечание. — Ожеро — один из тех, про кого император выразился, что желал бы видеть их только во главе своих солдат, а не у себя в приемной. Он, Рапп и Лефевр с их огромными сапожищами, с громыхающими саблями, слишком топорны, чтобы украсить своим присутствием Тюильрийский дворец. К ним надо отнести и Ван Дамма, вон того смуглого, с неприятным лицом. Не повезет английской деревушке, куда он попадет на зимние квартиры! Ведь это он один раз так разволновался, что вышиб челюсть вестфальскому священнику, который не приготовил ему второй бутылки токайского.

— А вот это, я думаю, Мюрат?

— Да, Мюрат, с черными баками, с толстыми красными губами. С его лица еще не сошел египетский загар. Вот это человек! Если бы вы видели его во главе легкой кавалерии, с развевающимися на каске перьями, с обнаженной саблей, — уверяю вас, вы бы залюбовались! Я видел, как прусские гренадеры разбегались, едва его завидя! В Египте император удалил его от себя, потому что после Мюрата, этого лихого наездника и рубаки, арабы не хотели смотреть на маленького императора. По-моему, Лассаль — лучший кавалерист из всех, но ни за одним генералом люди не идут так охотно, как за Мюратом.

— А кто этот строгий, чопорный человек, опирающийся на восточную саблю?

— Так это Сульт! Самый упрямый человек на свете! Он вечно спорит с императором. Тот красавчик рядом с ним — Жюно, а около входа стоит Бернадотт.

С нескрываемым интересом я взглянул на этого авантюриста, который из простых рядовых попал в маршалы, но не удовольствовался маршальским жезлом, а пожелал завладеть королевским скипетром. И можно сказать, что он скорее наперекор Наполеону, чем с его помощью, достиг трона. Глядя на это резкое подвижное лицо с загадочными черными глазами, выдававшими полуиспанское происхождение, каждый читал, что судьба сулила ему совершенно особенную участь. Среди этих гордых, могущественных людей никто не был более щедро одарен императором, но и ни к кому, ни к чьим тщеславным замыслам император не питал большего недоверия, чем к Жюлю Бернадотту и его планам.

И все эти гордые люди, не боящиеся, по словам Ожеро, ни Бога, ни черта, трепетали перед усмешкой или гневом невысокого человека, который правил ими. Пока я наблюдал за ними, в приемной внезапно воцарилась тишина. Все смолкли, точно школьники, застигнутые врасплох учителем. У поднятого полога своего штаба стоял сам император. Но даже без этого вдруг воцарившегося молчания, без шарканья ног вскакивавших со скамей людей я почувствовал его присутствие: воздух словно наэлектризовался. Его бледное лицо притягивало к себе, и, хотя одет император был самым скромным образом и ничем особенным не выделялся, он сразу привлекал к себе внимание.

Да! Это был он, с полными, округлыми плечами, в зеленом сюртуке с красными воротником и обшлагами, в знаменитых белых рейтузах, плотно обтягивавших полные ноги; сбоку висела знаменитая шпага с позолоченным эфесом, вложенная в черепаховые ножны.

Император был без треуголки, что позволяло видеть рыжевато-каштановые волосы, а треуголку, украшенную небольшой трехцветной розеткой (всегда воспроизводимой на портретах), он держал под мышкой; в правой руке он сжимал маленький хлыст для верховой езды с металлической головкой. Он медленно шел вперед, на лице его застыло грозное выражение, взор был устремлен в одну точку. Неумолимый, как рок!

— Адмирал Брюэс!

Я не знаю, заставил ли этот голос кого-нибудь, кроме меня, содрогнуться всем телом. Никогда я не слыхал более резкого, угрожающего и зловещего голоса. Бросив по сторонам взгляд из-под нахмуренных бровей, император резко остановился, точно желая пронзить подчиненных взором. Глаза его вспыхнули зловещим блеском, точно обнаженная сабля.

— Я здесь, ваше величество!

Моряк средних лет, какой-то неопределенной наружности, отделился от толпы. Наполеон с таким угрожающим видом двинулся к нему навстречу, что щеки моряка побелели, и он беспомощно оглянулся по сторонам, точно ища поддержки.

— Почему вы, адмирал Брюэс, — самым оскорбительным тоном крикнул Наполеон, — прошлой ночью не исполнили моих приказаний?

— Я видел, что приближается шторм, ваше величество… Я знал, что если… — Он так волновался, что с трудом выговаривал слова: — …что если идти дальше вдоль этого низкого берега…

— Кто дал вам право рассуждать? — с холодным пренебрежением крикнул Наполеон. — Вам известно, что ваши суждения не должны идти вразрез с моими?

— В деле мореплавания…

— Безразлично, в каком деле!

— Начинался ужаснейший шторм, ваше величество!

— Как! Вы и сейчас осмеливаетесь спорить со мною?!

— Но если я прав?

В комнате воцарилась полная тишина, гнетущее молчание. Все, затаив дыхание, ожидали чего-то ужасного. На Наполеона было страшно смотреть: щеки его приобрели неестественный, землистый оттенок, мускулы напряглись, как у эпилептика.

Подняв хлыст, он направился к адмиралу.

— Ты наглец! — прошипел он.

Он произнес итальянское слово «coglione»: чем больше он забывался, тем явственнее проступал в его французском иностранный акцент. Казалось, он готов ударить моряка хлыстом по лицу. Тот отступил на шаг и схватился за саблю.

— Ваше величество! — задыхаясь, прохрипел оскорбленный адмирал.

Всеобщая напряженность достигла предела. Все замерли. Наполеон опустил руку с хлыстом и принялся похлопывать себя по сапогу.

— Вице-адмирал Магон, — сказал он, — я передаю вам командование флотом. Адмирал Брюэс, вы покинете Францию в двадцать четыре часа и отправитесь в Голландию! Где же лейтенант Жерар?

Мой спутник вытянулся в струнку.

— Я велел вам незамедлительно доставить сюда месье Луи де Лаваля из замка Гробуа!

— Он здесь, ваше величество!

— Хорошо, ступайте!

Лейтенант отдал честь, молодцевато повернулся на каблуках и удалился. Император обернулся ко мне. Я слышал о том, что есть люди, способные взглядом пронзить собеседника. Именно таковы были глаза Наполеона: я чувствовал, что он читал мои сокровеннейшие мысли. На лице его уже не осталось и следа недавнего гнева; наоборот, оно излучало приветливость и радушие.

— Так вы приехали служить мне, месье де Лаваль?

— Да, ваше величество!

— Но вы слишком долго собирались!

— Это зависело не от меня.

— Ваш отец эмигрант-аристократ?

— Да, ваше величество!

— И сторонник Бурбонов?

— Да!

— Теперь во Франции нет ни аристократов, ни якобинцев. Французы объединились, чтобы действовать для славы отечества. Вы видели Людовика Бурбона?

— Да, однажды мне довелось видеть его.

— И что же, его наружность не произвела на вас особого впечатления?

— Напротив, ваше величество, я нахожу, что его наружность оставляла самое благоприятное впечатление.

На мгновение искра гнева промелькнула в его изменчивых глазах, затем он слегка потянул меня за ухо, сказав:

— Месье де Лаваль, вы не созданы быть придворным! Знайте, Людовик Бурбон не получит обратно трона, сочиняя в Лондоне прокламации, которые он на королевский манер подписывает просто «Луи». Я нашел корону Франции, когда она валялась на земле, и поднял ее концом своей шпаги!

— Вашей шпагой вы возвысили Францию, ваше величество, — сказал Талейран, стоявший все время за его плечом.

Наполеон взглянул на своего фаворита, и в его глазах, как мне показалось, мелькнула тень подозрения. Потом он обратился к своему секретарю.

— Отдаю месье де Лаваля в ваши руки, де Миневаль, — сказал он. — Я желаю видеть его у себя после артиллерийского смотра.

Глава одиннадцатая Секретарь

Император, генералы и офицеры отправились на смотр, а я остался наедине с весьма симпатичным смуглым молодым человеком, одетым в черное платье с белыми гофрированными манжетами. Это был личный секретарь Наполеона, господин де Миневаль.

— Прежде всего вам стоит несколько подкрепиться, месье де Лаваль, — сказал он. — Никогда не следует упускать случая подкрепить свои силы, съев что-нибудь питательное, ведь вам предстоит дожидаться императора. Он сам может подолгу ничего не есть, и в его присутствии вы тоже оказываетесь обязаны поститься. Знаете, я совершенно истощен от постоянного голодания.

— Но как же он выносит такую жизнь? — спросил я.

Господин де Миневаль произвел на меня самое приятное впечатление, и я отлично чувствовал себя в его обществе.

— О, это железный человек, месье де Лаваль, мы не можем с него брать пример. Он зачастую работает по восемнадцати часов кряду. За это время ничего не съест и не выпьет, кроме одной-двух чашек кофе. Мы все ему только поражаемся. Даже солдаты уступают ему в выносливости. Клянусь, я считаю за высшую честь быть его секретарем, хотя эта должность не из легких. Очень часто в двенадцатом часу ночи я еще пишу под его диктовку, хотя чувствую, что глаза слипаются от усталости. Это трудная работа. Император диктует так же быстро, как говорит, и ни за что не повторит сказанного. «Теперь, Миневаль, — скажет он вдруг, — дела закончены, пойдем спать». И, когда я в душе уже поздравляю себя с вполне заслуженным отдыхом, он добавляет: «Приступим к работе в три часа утра». Трех часов, по его мнению, вполне достаточно, чтобы успеть отдохнуть!

— Но разве у вас нет определенного времени для обеда и ужина, господин де Миневаль? — спросил я, идя за несчастным секретарем.

— Да, конечно, для еды установлены определенные часы, но император совершенно не хочет с этим считаться. Вот сегодня, например, обеденное время уже давно прошло, а он отправился на смотр. После смотра он увлечется еще чем-нибудь и только вечером вспомнит, что не успел пообедать. Тогда он потребует, чтобы обед был готов сию же минуту, и бедный Констан должен будет не мешкая подать горячий обед!

— Но ведь есть в такой поздний час вредно!

Секретарь улыбнулся.

— Вот императорская кухня, — сказал он, указывая на большую палатку прямо за штабом, — у входа стоит Борель, второй повар. Сколько сегодня зарезано цыплят, Борель?

— Ах, месье де Миневаль, просто сердце разрывается! — вскричал повар. — Вот полюбуйтесь-ка! — Он отдернул полог в палатку, и показал семь блюд с холодной птицей.

— Восьмая жарится и скоро будет готова, но я слышал, его величество отправился на смотр, так что надо готовить девятую.

— Вот видите, что из этого выходит, — сказал мой спутник, когда мы покинули кухню, — был случай, когда для императора приготовили двадцать три обеда, один за другим, прежде чем он вспомнил о еде. В тот день он обедал в одиннадцать часов ночи. Он мало обращает внимание на еду и питье, но не любит ждать. Полбутылки вина и рыба под красным соусом или птица а ля маренго вполне удовлетворяют его, но Боже упаси подать крем или пирожное прежде птицы, он не станет их есть… А вот не хотите ли взглянуть?

Я вскрикнул от удивления: грум на чудном арабском коне галопом ехал по переулку. В это время гренадер, державший в руках маленького поросенка, бросил его под ноги лошади. Поросенок с отчаянным хрюканьем пустился наутек, но лошадь продолжала идти тем же аллюром, даже не переменив ноги.

— Что происходит? — спросил я.

— Это Жарден, главный грум; на него возложена выездка императорских лошадей. Сначала он приучает их к пушечным выстрелам, потом их пугают различными предметами, и, наконец, последнее испытание — бросание поросенка под ноги. Император не особенно крепко сидит в седле и, кроме того, сидя верхом, часто задумывается, так что давать ему невыезженных лошадей небезопасно. А вон, видите того юношу, который спит у входа в палатку?

— Да, вижу!

— Вы, конечно, и не предполагаете, что в настоящий момент он исполняет для императора свою работу?

— Ну коли так, то нельзя назвать его службу изнурительной!

— Да, месье де Лаваль, хотел бы я, чтоб и наши обязанности были так же необременительны! Это Жозеф Лендан, обладатель ног одного с императором размера. Он разнашивает башмаки и сапоги, прежде чем их наденет император. По золотым пряжкам на его башмаках понятно, что они принадлежат Наполеону. Ба! Месье де Коленкур, не хотите ли к нам присоединиться и пообедать у меня в палатке?

Высокий, красивый, очень элегантно одетый человек, издали раскланиваясь, подошел к нам.

— Редко удается с вами повидаться, месье де Миневаль! У меня немало работ по дому, и все же я свободнее вас. Успеем ли мы пообедать до возвращения императора?

— Конечно, мы уже пришли, и все давно готово. Отсюда мы увидим, когда император будет возвращаться, и успеем добежать до приемной. Мы здесь на биваках, и потому наш стол не отличается изысканностью, но, без сомнения, месье де Лаваль извинит нас за это.

Я с наслаждением ел котлеты и салат, слушая рассказы новых знакомых о привычках и обычаях Наполеона; меня интересовало все, что касалось до этого человека, гений которого молниеносно прославил его на весь мир. Господин де Коленкур рассказывал о Наполеоне с удивительной непринужденностью.

— Что говорят о нем в Англии, месье де Лаваль? — спросил он.

— Мало хорошего!

— Я так и думал, судя по их газетным статьям. В английских газетах императора называют неистовым самодуром, и все-таки он хочет читать их, хотя я готов побиться об заклад, что в Лондоне он прежде всего разошлет всю свою кавалерию в редакции газет с приказанием хватать их издателей.

— А затем?

— Затем мы вывесим длинную прокламацию, чтобы убедить англичан, что если мы и победили их, то только для их же блага, совершенно против нашего собственного желания. Ну а если им нужен правитель-протестант, то император даст им понять, что его взгляды весьма мало расходятся со взглядами Святой Церкви.

— Ну уж это слишком! — воскликнул де Миневаль, удивленный и, пожалуй, испуганный смелостью суждений своего приятеля. — Конечно, император имеет серьезные основания вмешаться в дела магометан, но я смело могу сказать, что он будет так же заботиться об англиканской церкви, как в Каире о магометанстве.

— Император слишком много думает сам, — сказал Коленкур, и грусть зазвучала в его голосе, — он так много думает, что другим уже не о чем больше размышлять. Вы угадываете мою мысль, де Миневаль, потому что сами в этом убедились не хуже меня?

— Да-да, — ответил секретарь, — он, конечно, не позволяет никому из окружающих выделиться, потому что, как он не раз говорил, ему нужны посредственности. Должен сознаться, что это весьма грустный комплимент для нас, имеющих честь служить ему!

— При дворе императора умный человек, лишь притворившись тупицей, может выказать свой ум, — сказал Коленкур.

— Однако же здесь много замечательных людей, — заметил я.

— Если это действительно так, то свои должности они могут сохранить, лишь скрывая свои способности. Его министры — приказчики, его генералы — лучшие из адъютантов. Они все — орудия в его руках. Посмотрите на свиту Бонапарта: в ней, как в зеркале, отражаются различные стороны его деятельности. В одном вы видите Наполеона-финансиста, это Лебрен. Другой — полицейский, это Савари или Фуше. Наконец, в третьем вы узнаете Наполеона-дипломата — это Талейран! Это разные люди, но на одно лицо. Я, например, стою во главе домашнего хозяйства, но не имею права сменить ни одного из слуг. Это право сохраняет за собою император. Он играет нами, как пешками, — приходится сознаться в этом, Мине-валь! По-моему, это тоже проявление его удивительного ума. Он не хочет, чтобы мы были в добрых отношениях между собою — таким образом он предотвращает возможный заговор. Он настроил всех своих маршалов друг против друга, и едва ли найдутся двое, которые не были бы на ножах. Даву ненавидит Бернадотта, Ланн презирает Бессьера, Ней — Массена. При встречах они с большим трудом удерживаются от открытых ссор. Он знает наши слабости. Знает любовь Савари к деньгам, тщеславие Камбасереса, тупость Дюрока, самодурство Бертье, пошлость Мюрата, страсть Талейрана ко всевозможным спекуляциям! Все эти господа являются орудиями в его руках. Я не знаю за собой никакой особой слабости, но уверен, что ему-то она известна, и он пользуется этим.

— Но зато сколько же ему приходится работать! — воскликнул я.

— Да, это верно, — согласился де Миневаль. — Он отдает работе себя всего, иногда занят по восемнадцать часов в сутки. Помню, раз он председательствовал в Законодательном Совете, так он продержал его членов на заседании до тех пор, пока они не стали падать в обморок от изнеможения. Я сам глубоко убежден, что Бонапарт станет причиной моей смерти, как это было с де Бурьенном, но я безропотно умру на своем посту, потому что, хотя император строг к нам, он не менее строг и к самому себе!

— Он именно тот, кто был нужен Франции, — сказал Коленкур, — он гений порядка и дисциплины. Вспомните хаос, царивший в нашей бедной стране после революции, когда ни один человек не был способен управлять, но каждый стремился достичь власти! Один Наполеон сумел спасти нас. Мы мечтали, чтобы кто-нибудь пришел к нам на помощь, и этот железный человек явился в самое тяжелое время. Если бы вы видели его тогда, месье де Лаваль! Теперь он человек, достигший всего, к чему стремился, спокойный и доброжелательный; но в те дни он не имел ничего и только начинал осуществлять свои замыслы. Его взгляд пугал женщин, он ходил по улицам, как разъяренный волк. Когда он проходил мимо, все помимо воли долго смотрели ему вслед. И лицо его в ту пору было совсем иное: бледные впалые щеки, резко очерченный подбородок, в глазах всегда угроза. Да, маленький лейтенант Бонапарт, воспитанник военной школы в Бриенне, производил странное впечатление. «Вот человек, — сказал я себе тогда, — который или станет властителем Франции, или погибнет на эшафоте». И теперь вы видите, что получилось.

— И всего-то прошло десять лет! — воскликнул я.

— Да, за десять лет Бонапарт из солдатских казарм перешел в Тюильрийский дворец. Видно, так ему на роду написано. И на меньшее он неспособен. Бурьенн говорил мне, что, когда Бонапарт был еще совсем маленьким мальчиком в Бриенне, в нем уже сказывался будущий император: в его манере одобрить или не одобрить, в его улыбке, в блеске глаз в минуту гнева — все предсказывало Наполеона наших дней. Видели вы его мать, месье де Лаваль? Она похожа на королеву из трагедии. Высокая, строгая, величественная и молчаливая. Яблоко от яблони недалеко падает.

Де Миневаля определенно раздражала откровенность друга: во вкрадчивом взгляде придворного льстеца появилась тревога.

— Как видите, месье де Лаваль, над нами не тяготеет власть ужасного тирана, — сказал он, — раз мы так смело и откровенно болтаем о нашем императоре. Все то, что мы говорили здесь, Наполеон выслушал бы не только с удовольствием, но и с одобрением. Разумеется, как и у всех людей, у него есть свои слабости, но они не имеют никакого значения. Наполеон гениален как правитель, выбор нации был справедлив. Он работает больше, чем каждый из его подданных. Он любимейший полководец у солдат; он хозяин, которого обожают слуги. Для него не существует праздников, он готов работать всегда. Под крышей Тюильри нет более умеренного в пище и питье. Бонапарт воспитывал своих братьев, когда сам был чуть не нищим; впоследствии он проявил щедрость даже к своим дальним родственникам. Словом, он экономен, очень трудолюбив, воздержан. Я читал в лондонских газетах о принце Уэльском, и он не выдерживает никакого сравнения с Наполеоном!

Я вспомнил все брайтонские, лондонские, ньюмаркетские скандальные истории, в которых был замешан принц Георг, и решил не вступаться за него.

— Мне думается, газеты имеют в виду не личную жизнь императора, но его честолюбивые притязания, — ответил я.

— Какие тут притязания, когда император, как и все мы, понимает, что на земном шаре может существовать либо Франция, либо Англия! Одна из двух должна взять верх. Если Англия сдастся, мы сможем основать всемирную империю. Италия — наша. Австрия снова станет наша, как и раньше. Германия разделилась на части. Россия может распространяться только на юго-востоке. Америку мы покорим позже, как-нибудь на досуге, имея вполне справедливые притязания на Луизиану и Канаду. Мы будем править всем миром, и есть только одно препятствие, чтобы выполнить нашу миссию.

Через открытый полог палатки он указал на широкие воды Ла-Манша. Там вдали, словно белые чайки, мелькали паруса сторожевых английских судов. Я снова вспомнил, как несколько часов тому назад видел огни судов на море и огни лагеря на берегу. Столкнулись две нации: одна — владычица моря, другая — не знавшая равных на суше; столкнулись лицом к лицу, и весь мир, затаив дыхание, следил за борьбой двух титанов.

Глава двенадцатая Человек дела

Расположение палатки де Миневаля позволяло видеть штаб императора со всех сторон. Не знаю, то ли мы слишком увлеклись беседой или же император вернулся другим путем, но мы не заметили, как он проехал, и спохватились лишь тогда, когда перед нами выросла фигура капитана в зеленом мундире гвардейских разведчиков. Еле переводя дух, он сообщил нам, что Наполеон ожидает своего секретаря. Бедный Миневаль стал бледен как полотно, и в первую минуту от душившего его волнения не мог вымолвить ни слова.

— Я обязан был находиться там! — почти простонал он. — Господи, какое несчастье! Я прошу извинения, месье де Коленкур, что должен вас покинуть!.. Где же мои шпага и фуражка?.. Идемте же, идемте, месье де Лаваль, нельзя терять ни минуты!

Я видел, как получил отставку адмирал Брюэс, и неудивительно, что де Миневаль пришел в ужас от своей оплошности. Да, император заставлял трепетать своих подчиненных. Никогда они не могли быть спокойны, любую минуту можно было ожидать катастрофы. Обласканные сегодня, завтра они могли быть прилюдно опозорены; ими пренебрегали, их третировали, как простых солдат, и все же они любили своего Бонапарта и служили ему так, что другому императору и не снилось.

— Думаю, мне лучше остаться здесь, — сказал я, когда мы дошли до приемной.

— Нет-нет, ведь я за вас отвечаю! Вы должны идти вместе со мною! О! Хочется надеяться, что я не слишком провинился. Но как же я его проглядел?

Мой испуганный провожатый постучал в дверь; Рустам, мамелюк, стоявший на страже, тотчас открыл.

Комната, куда мы вошли, была довольно большая и скромная: серые обои на стенах, в центре потолка изображение золотого орла, держащего в когтях молнию, — эмблема императорской власти. Несмотря на теплую погоду, топился камин, и тяжелый, спертый воздух был насыщен сильным ароматом алоэ. Посреди комнаты стоял большой овальный стол, покрытый зеленым сукном и заваленный письмами
и бумагами. Сбоку помещался письменный стол, за которым в зеленом кресле с изогнутыми ручками сидел император. Несколько офицеров стояло у стен, но он словно не замечал их. Маленьким перочинным ножом Наполеон водил по деревянным украшениям своего кресла. Он мельком взглянул на нас, и холодно обратился к де Миневалю:

— Я ждал вас, месье де Миневаль. Не помню случая, чтобы Бурьенн, мой последний секретарь, заставлял себя ждать. Не надо извинений, и довольно об этом! Потрудитесь взять мой приказ — я написал его без вас — и снять с него копию.

Бедный де Миневаль дрожащей рукой взял бумагу и отправился к своему столику. Наполеон встал. Задумчиво опустив голову, он тихо ходил по комнате взад-вперед. Я видел, что он не может обойтись без секретаря, потому что, пока писал сей знаменательный документ, залил весь стол чернилами; на его белых рейтузах остался ясный след того, что он обтирал о них перья. Я по-прежнему стоял возле входа, и он не обращал на меня ни малейшего внимания.

— Ну что же, вы готовы, де Миневаль? — спросил он вдруг. — У нас еще масса дел!

Секретарь в смятении обернулся.

— С вашего разрешения, ваше величество… — заикаясь пробормотал он.

— В чем дело?

— Простите, но я с трудом понимаю написанное вами, ваше величество.

— Однако вы поняли, о чем приказ?

— Да, ваше величество, конечно: здесь идет речь о корме для лошадей кавалерии.

Наполеон улыбнулся, и лицо его стало совершенно детским.

— Вы напоминаете мне Камбасереса, де Миневаль! Когда он получил мой отчет о битве при Маренго, то усомнился, могло ли дело происходить так, как я описал. Удивительно, с каким трудом вы разбираете мой почерк! Этот документ не имеет никакого отношения к лошадям. В нем содержатся инструкции адмиралу Вильневу, чтобы он, приняв на себя командование в Ла-Манше, сосредоточил там свой флот. Дайте я прочту вслух!

Быстрым, характерным порывистым движением император вырвал из рук секретаря бумагу, но, пробежав ее строгим взглядом, скомкал и зашвырнул под стол.

— Я продиктую все заново, — сказал он, продолжая ходить по комнате.

Из его уст изливался целый поток слов, и бедный де Миневаль с покрасневшим от напряжения лицом едва успевал заносить их на бумагу. Воодушевившись, Наполеон ускорил шаги; голос его повышался; пальцы левой руки впились в красный обшлаг рукава, кисть правой судорожно подергивалась, что было ему свойственно. Его мысли и планы поражали ясностью и величием: даже такой непосвященный, как я, без труда следил за ними. Я удивлялся его способности схватывать и запоминать факты: Наполеон с поразительной точностью мог говорить не только о числе линейных кораблей, но и о фрегатах, шлюпах и бригах в Ферроле, Рошфоре, Кадисе, Карфагене и Бресте; он наизусть называл численность экипажа каждого из них и количество орудий, имевшихся на борту. Более того, он помнил название и вооружение каждого английского корабля. Такие познания даже для моряка были необычайными, но, принимая во внимание, что вопрос о судах являлся одним из сотен других вопросов, с коими ему постоянно приходилось иметь дело, я начал представлять широту его проницательного ума. Он совершенно не обращал на меня внимания, но тут вдруг выяснилось, что он, оказывается, непрерывно наблюдал за мною. Окончив диктовать, он обратился ко мне со словами:

— Похоже, вы удивлены, месье де Лаваль, что я занимаюсь делами моего флота без морского министра, но имейте в виду, что одно из моих правил — вникать во все самому. Будь у Бурбонов столь похвальная привычка, им не пришлось бы влачить жалкое существование в мрачной и туманной Англии.

— Да, но для этого нужно еще обладать вашей памятью, ваше величество, — заметил я.

— Она входит в мою систему, — ответил он. — У меня в памяти все сведения распределены, если так можно выразиться, по отдельным ящикам, которые, исходя из необходимости, я и открываю. Редко когда я не могу вспомнить того, что мне нужно. У меня очень плохая память на числа и имена, зато я прекрасно запоминаю факты и лица. Да, многое приходится держать в голове, месье де Лаваль! Например, вы видели, что у меня в памяти есть маленький ящик, заполненный морскими судами. Я должен также знать все крепости и гавани Франции. Вот однажды военный министр давал мне отчет о береговых укреплениях, а я смог указать ему, что он не упомянул о двух пушках в береговых батареях Остенде. В другом ящике моей памяти находятся сведения о войсках Франции. Вы согласны с этим, маршал Бертье?

Гладко выбритый человек, который стоял у окна, покусывая ногти, поклонился в ответ.

— Нет сомнения, ваше величество, что вы знаете имя каждого солдата в строю!

— Думаю, что знаю большую часть моих прежних египетских солдат, — сказал он. — Кроме того, месье де Лаваль, я должен помнить о каналах, мостах, дорогах, о промышленности — одним словом, обо всех отраслях хозяйства страны. Законы и финансы Италии, колонии Голландии — это тоже занимает много места в моей памяти. В наши дни, месье де Лаваль, Франция предъявляет большие требования к своему правителю. Теперь уже мало одного умения с достоинством носить царскую порфиру или гоняться за оленями по лесам Фонтенбло!

Я вспомнил беспомощного, красивого, обожавшего роскошь и блеск короля Людовика, которого видел в детстве, и понял, что Франции после пережитых волнений и страданий действительно была нужна твердая и сильная рука.

— А вы что об этом думаете, месье де Лаваль? — спросил император. Он остановился около камина, чтобы погреть ногу. Я обратил внимание на то, что его ботинки с золотыми пряжками были очень изящными.

— Убежден, что именно так и должно быть, ваше величество!

— Вы пришли к правильному выводу, — сказал он. — Но вы, кажется, и прежде держались того же взгляда. Верно ли мне передали, что в одном кабачке Эшфорда вы не на шутку схватились с молодым англичанином, который предложил вам тост за мое падение?

Я вспомнил тот случай, но не мог взять в толк, откуда Наполеону стало о нем известно.

— Почему ж вы защищали меня?

— Я сделал это по наитию, ваше величество!

— Не могу понять, как это люди могут делать что-нибудь по наитию! По-моему, это допустимо только для сумасшедших, но не для здравомыслящих людей. Из-за чего рисковали вы жизнью, ведь тогда вы не могли рассчитывать на мою благодарность?

— Вы стояли во главе Франции, ваше величество, а Франция — моя родина! — горячо возразил я.

Во время нашего разговора он продолжал ходить по комнате, сгибая и разгибая правую руку и поглядывая на нас через монокль, так как зрение его было настолько слабо, что в комнате он был принужден пользоваться моноклем, а под открытым небом — подзорной трубой. Иногда он доставал щепотку нюхательного табаку из черепаховой табакерки, но я видел, что ничего не попадало по назначению — весь табак он просыпал себе на сюртук и на пол.

Мой ответ, видимо, понравился ему, потому что он вдруг схватил меня за ухо и стал пребольно тянуть.

— Вы правы, мой друг, — сказал он, — я стою за Францию, как Фридрих II стоял за Пруссию. И я сделаю Францию могущественнейшей державой в мире! Все государи Европы сочтут необходимым иметь дворцы в Париже, и они составят свиту при коронации моих преемников!..

Внезапно лицо его исказило мучительное страдание.

— Господи! Для кого я все это создаю? Кто будет царствовать после меня? — прошептал он, проводя рукою по лбу. — Боятся ли в Англии моего вторжения? — неожиданно спросил он. — Доводилось вам слышать от англичан опасения, что я могу переплыть Ла-Манш?

Я был принужден сознаться, что англичане опасаются как раз обратного: что он откажется от замысла переплыть Ла-Манш.

— Их солдаты завидуют морякам, которые первые будут иметь честь бороться с вами, — добавил я.

— Но ведь у них очень маленькая армия!

— Да, но надо принять во внимание, что почти вся Англия пошла в волонтеры.

— Ба, новобранцы не опасны! — воскликнул он, точно отбрасывая их руками. — Я высажусь со стотысячной армией в Кенте или в Суссексе. Я проведу там большое сражение и выиграю его с потерей десяти тысяч человек. На третий день я буду в Лондоне. Там я немедленно захвачу государственных чиновников, банкиров, купцов, издателей газет. Я потребую выплаты контрибуции в размере ста миллионов фунтов стерлингов! Я стану покровительствовать бедным за счет богатых и таким образом переманю их на свою сторону. Я предоставлю автономию Шотландии и Ирландии; это даст им преимущество перед Англией. Таким образом повсюду возникнут раздоры. И потом я потребую отдать их флот и укрепить за Францией английские колонии в вознаграждение за то, что я покину их остров! Я достигну всемирного владычества для Франции и закреплю его навеки!

Эта речь служила лишним доказательством его поистине удивительной особенности, о которой мне доводилось слышать и раньше: Наполеон совмещал широту замыслов с разработкой мельчайших деталей, поэтому его планы никогда не выходили за пределы возможного. Мысль о походе на Восток, подобная легкому неясному сну, сменялась в его мозгу размышлениями о судах, портах, резервах, войсках, которые необходимы для осуществления мечты. Он сразу улавливал суть вопроса и разрабатывал его с тою решимостью, с какою он шел на столицу врагов. Обладая душою поэта-идеалиста, Наполеон в то же время был человеком дела — сочетание, которое способно сделать индивида крайне опасным для всего миропорядка.

Я более чем уверен, что, говоря о своих ближайших намерениях, Наполеон преследовал тайную цель (он никогда и ничего не делал просто так), и в данном случае он, видимо, рассчитывал на эффект, который могло бы произвести на остальных эмигрантов мое мнение.

Не существовало, казалось, ничего, что было бы не по силам его уму, и всякое незначительное дело он умел возвысить так, что оно становилось достойным его величия. В один миг он переходил от размышления о зимних квартирах для 200 тысяч солдат к спорам с де Коленкуром об уменьшении домашних расходов и о возможности убавить число экипажей.

— Я стремлюсь содержать дом как можно экономнее, и поэтому могу показаться в роскоши и величии за границей, — сказал он. — Помню, когда был лейтенантом, я умудрялся существовать на 1200 франков в год, и для меня не составит большого труда вести подобный образ жизни и сейчас. Необходимо остановить дворцовую расточительность! Например, из отчета Коленкура я вижу, что в один день было выпито 155 чашек кофе, что при цене сахара в 4 франка и кофе в 5 франков за фунт дает 20 су за чашку. Следует сократить это количество! При настоящей цене сена семисот франков в неделю должно вполне хватить 200 лошадям. Я не желаю терпеть чрезмерных расходов на Тюильри!

В течение нескольких минут он переходил от вопроса о миллиардах к вопросу о копейках и от вопросов государственного устройства — к лошадиному стойлу. Время от времени он вопрошающе поглядывал на меня, точно спрашивая моего мнения, а я не переставал поражаться, зачем ему сдалось мое одобрение. Но, вспомнив, скольких представителей старого дворянства мог соблазнить мой пример, я понял, что он глубже проникал в суть вещей и событий.

— Итак, месье де Лаваль, — внезапно сказал он, — вы до некоторой степени познакомились с моей системой. Готовы ли вы поступить ко мне на службу?

— Всей душой, ваше величество! — ответил я.

— Учтите: я умею быть очень строгим хозяином, когда захочу, — с улыбкой сказал он. — Вы присутствовали при моем разговоре с Брюэсом. Я не мог поступить иначе, потому что для нас важнее всего исполнение долга, а дисциплина требуется не только от низших, но и от высших чинов. Но гнев никогда не может заставить меня потерять самообладание, потому что он не поднимается выше этого порога, — при этом он указал рукою на шею. — Я никогда не дохожу до исступлений. Доктор Корвизар подтвердит вам, что у меня весьма медленное кровообращение.

— Зато вы слишком быстро едите, ваше величество, — сказал широколицый добродушный человек, шептавшийся до той минуты с Бертье.

— Ах вы, негодник этакий, еще клевещет на меня! Доктор никак не может простить, как я однажды сказал, что предпочитаю умереть от болезни, чем от лекарств! Если я слишком мало трачу времени на еду, то это уже не моя вина, а государства, которое уделяет мне на еду всего несколько минут. Ах да! Я вспомнил, что, верно, сильно запоздал с обедом. Кон-стан!

— Уже четыре часа прошло сверх положенного для обеда часа, ваше величество.

— Давай сейчас!

— Слушаю, ваше величество! Осмелюсь доложить, в дверях ожидает месье Изабей со своими куклами!

— Ну тогда погоди, я сначала взгляну на них. Позвать его сюда!

Вошел человек, по-видимому, прибывший издалека. На его руках висела большая, сплетенная из ивняка корзина.

— Я посылал за вами два дня назад, месье Изабей!

— Курьер был у меня вчера, ваше величество. А я только что из Парижа.

— Модели с вами?

— Да, ваше величество.

— Разложите их на столе.

Я ничего не понимал. Изабей раскрыл корзинку, наполненную маленькими куклами, не больше фута величиной, разодетыми в самые яркие шелковые и бархатные костюмы с отделкой из горностая и золотых шнуров. И пока он раскладывал их на столе, я догадался, что император с его скрупулезностью и привычкой лично вникать во все пожелал видеть и эти костюмы придворных, заказанные для его двора на случай церемоний, парадов и прочих торжественных случаев.

— Что это такое? — спросил он, беря маленькую куклу в красном с золотом охотничьем костюме и белым плюмажем.

— Это охотничий костюм императрицы, ваше величество!

— Талия слишком низка, — сказал Наполеон, имевший строго определенные взгляды на дамские платья. — Эта проклятая мода, кажется, единственная вещь, которая не поддается моим командам. А это кто?

Он указал на фигурку в зеленом сюртуке, отличавшуюся особенно торжественным видом.

— Это распорядитель императорской охоты, ваше величество!

— Значит, это вы, Бертье! Как вам нравится ваш новый костюм? А кто вот этот в красном?

— Это главный канцлер!

— А в лиловом?

— Камергер двора!

Император занялся костюмами, точно дитя новой игрушкой. Он создавал из кукол группы, чтобы иметь понятие о том, как они будут выглядеть все вместе. Затем он сложил их обратно в корзинку.

— Очень хорошо, Изабей, — сказал он, — вы и Давид потрудились на славу. Можете передать эти модели придворным поставщикам и получить там вознаграждение за издержки. Но скажите Ленорман, что если она осмелится подать такой же счет, какой недавно прислала императрице, то ей придется познакомиться с внутренним расположением Венсеннской тюрьмы. Думаю, что выбросить 25 тысяч франков на одно платье, хотя бы оно было для самой мадемуазель Эжени де Шуазель, покажется вам непростительной глупостью, не так ли, Лаваль?

Он знал имя моей невесты! Неужели ничто не могло укрыться от этого непостижимого человека? Какое ему было дело до моей любви, — ему, погруженному в решение судеб всего мира? И когда я смотрел на него с удивлением и страхом, та же детская улыбка озарила его бледное лицо. На мгновение пухлая маленькая рука императора легла на мое плечо; его голубые глаза светились удовольствием. В зависимости от настроения глаза Наполеона принимали разные оттенки: темнели в минуты задумчивости, приобретали стальной цвет в минуты гнева и раздражения.

— Вы удивились, что мне известно о стычке в Эшфордском кабачке? Теперь вы поражены, услышав известное имя из моих уст! Плохого же вы мнения о моих агентах в Англии, раз считаете, что они не в состоянии доставить мне такие важные сведения!

— Не понимаю, почему о подобных мелочах донесли, вернее, почему вы их не забыли тотчас же, ваше величество?

— Вы очень скромны, месье де Лаваль, и мне не хотелось бы, чтобы вы утратили это редкое качество, познакомившись с придворной жизнью. Итак, вы полагаете, что ваши личные дела не существенны для меня?

— Не знаю, почему они могут быть важны, ваше величество.

— Кто ваш дядя Лаваль де Монморанси?

— Он кардинал.

— Совершенно верно! А где он?

— В Германии.

— Ну да, в Германии, а не в парижском Нотр-Даме, куда бы я его поместил! Кто ваш кузен?

— Герцог де Роган!

— Где он?

— В Лондоне.

— Да, в Лондоне, а не в Тюильри, где он мог бы достичь всего, чего бы пожелал. Сомневаюсь, чтобы после моего свержения у меня нашлись столь же верные подданные, как у Бурбонов. Вряд ли люди, которых я обрек на изгнание, будут отказываться от лестных предложений моих врагов, ожидая моего возвращения! Пожалуйте сюда, Бертье, — и ласковым, столь характерным для него жестом Наполеон взял своего любимца за ухо. — Могу я рассчитывать на вас, негодник вы этакий?

— Я не понимаю вас, ваше величество!

Мы разговаривали так тихо, что присутствующие ничего не слышали, но теперь все ждали ответа Бертье.

— Если я буду низложен и изгнан, последуете ли вы за мною в изгнание?

— Нет, ваше величество!

— Черт возьми! Однако вы откровенны!

— Я буду не в состоянии отправиться в изгнание, ваше величество!

— А почему?

— Потому что меня тогда уже не будет в живых!

Наполеон расхохотался.

— И еще есть люди, утверждающие, что наш Бертье не отличается особой сообразительностью, — сказал он. — Я люблю вас по своим собственным соображениям, Бертье, и вполне в вас уверен. Чего нельзя сказать о вас, месье Талейран! Вы легко перейдете на сторону нового победителя, как вы некогда изменили вашему старому. По-моему, у вас гениальный дар пристраиваться!

Император очень любил подобные сцены, ставившие подчиненных в затруднительное положение, и никто не был гарантирован от коварного, способного легко его скомпрометировать вопроса. Но сейчас, оставив в стороне свои опасения, все с нетерпением ждали, как возразит знаменитый дипломат на столь справедливое обвинение.

Талейран продолжал стоять, опираясь на палку; его сутуловатые плечи слегка наклонились вперед, и улыбка застыла на лице, как будто он только что услышал самую приятную новость. Единственное, чем он заслуживал уважения, — своим умением держаться с достоинством и никогда не опускаться перед Наполеоном до раболепия и лести.

— Вы думаете, что я покину вас, ваше величество, если ваши враги предложат мне больше?

— Совершенно уверен!

— Гм… Я, конечно, не могу ручаться за себя до тех пор, пока не будет сделано предложение. Но оно должно быть очень выгодным. Ведь, кроме довольно симпатичного отеля на улице Сен-Флорантэн и двухсот тысяч моего жалованья, я еще занимаю почетный пост первого министра в Европе. Правду сказать, ваше величество, если только не собираются посадить меня на трон, я решительно ничем не могу улучшить своего положения!

— Вижу, что все-таки могу на вас положиться, — сказал Наполеон, но взгляд его вдруг стал задумчивым. — Да, кстати, Талейран, вы должны или жениться на мадам Гранд, или оставить ее в покое, потому что я не могу допустить при дворе скандала!

Я был потрясен, что столь щекотливые, личные дела обсуждаются открыто, при свидетелях, но и это было характерной чертой Наполеона; он считал, что щепетильность и хорошие манеры — это те путы, которыми посредственность стремится опутать гения. Не было ни одного вопроса частной жизни — вплоть до выбора жены или разрыва с прежней любовницей, — в который бы не вмешался этот тридцатишестилетний победитель, чтобы вынести свой вердикт.

Талейран снова улыбнулся своей добродушной и несколько загадочной улыбкой.

— Я питаю инстинктивное отвращение к браку, ваше величество! Вероятно, в этом сказывается наследственность, — сказал он.

Наполеон рассмеялся.

— Ах да, я забываю, что в данную минуту говорю с епископом Отунским, — сказал он. — Но я уверен, что Папа Римский — поскольку я заинтересован в этом деле — в виде благодарности за кое-какие знаки внимания, которые мы ему оказали при коронации, сочтет нужным дать соответствующие указания своему епископу. Она умная женщина, эта мадам Гранд! Я заметил, что она серьезно всем интересуется.

Талейран пожал плечами.

— Не всегда присутствие ума в женщине дает ей большие преимущества, ваше величество! Умная женщина легко может скомпрометировать своего мужа, а глупая в состоянии оскандалить только самое себя.

— Самая умная женщина это та, которая умеет скрывать свой ум! Во Франции женщины всегда опаснее мужчин, потому что они всегда умнее. Но они не могут себе представить, что мы ищем в них сердца, а не ума. А когда женщины оказывают большое влияние на монархов, то это всегда приводит к их падению. Например, Генрих IV или Людовик XIV, идеалисты, сентиментальные мечтатели, полные чувства и энергии, но совершенно нелогичные и лишенные дара предвидения. А эта несносная мадам де Сталь! Вспомните-ка ее салон в квартале Сен-Жермен. Нескончаемый треск, болтовня и шум ее собраний устрашают меня больше, чем флот Англии. Почему не могут смотреть они за своими детьми или заниматься рукоделием? Не правда ли, какие отсталые мысли я высказываю, месье де Лаваль?

Трудно было ответить на этот вопрос, и я решил промолчать.

— Ваш жизненный опыт еще не слишком велик, — заявил император. — Я говорю о том времени, когда тупоумные парижане возмущались неравным браком вдовы знаменитого генерала Богарне с никому не известным Бонапартом. Да, это был чудный сон! Город Милан находится от Мантуи на расстоянии одного дня пути. Между ними расположены девять таверн, и по дороге я в каждой из них писал по письму моей жене. Девять писем в один день, и лишь одно-единственное из них не было сладкой фантазией, а представляло вещи в их истинном свете.

Я подумал, как хорош был этот человек, прежде чем он научился видеть «вещи в их истинном свете». Да, грустная штука жизнь, лишенная очарования и любви. Его лицо омрачилось при воспоминании о днях, полных прелести и очарования, которых не могла вернуть и императорская корона. Можно почти с уверенностью сказать, что те девять писем, написанные им в один день, принесли ему более радости, чем все ухищрения, с помощью которых он отвоевал у своих соседей одну провинцию за другой. Но он быстро овладел собою и сразу перешел к моим личным делам.

— Эжени де Шуазель — племянница герцога де Шуазеля? — спросил он.

— Да, ваше величество!

— Вы с нею помолвлены?

— Да, ваше величество!

Он нетерпеливо тряхнул головой.

— Если вы желаете находиться при моем дворе, месье де Лаваль, — сказал он, — вы должны и в отношении брака положиться на меня. Я слежу за браками эмигрантов, как и за всем остальным!

— Но Эжени полностью разделяет мои взгляды!

— Та-та-та! В ее годы еще не имеют определенных мнений. В ее жилах течет кровь эмигрантов, и она даст себя знать. Нет, уж позвольте мне позаботиться о вашем браке, месье де Лаваль! Я желаю видеть вас в Пон-де-Брик, чтобы представить вас императрице. Что там такое, Констан?

— Какая-то дама желает видеть ваше величество! Попросить ее явиться позже?

— Дама! — воскликнул Наполеон и улыбнулся. — Мы нечасто видим здесь женские лица. Кто она и что ей угодно?

— Ее имя Сибилла Бернак, ваше величество!

— Как? — изумился император. — Она, вероятно, дочь старика Бернака из Гробуа. Кстати, месье де Лаваль, он приходится вам дядей со стороны матери?

Я вспыхнул от стыда и увидел, что император понял мои чувства.

— Да-да! У него не самое симпатичное ремесло, но уверяю вас, что он полезнейший человек. Кстати, он завладел теми имениями, наследником которых являетесь вы?

— Да, ваше величество!

Император подозрительно взглянул на меня.

— Надеюсь, вы поступили ко мне на службу не потому, что рассчитываете возвратить свои имения?

— Нет, ваше величество! Я хочу проложить себе дорогу без посторонней помощи!

— Гордые замыслы, — сказал император, — избрать себе свой путь, не желая следовать по стопам предков. Я не могу восстановить ваших прав, месье де Лаваль, потому что в настоящее время дела во Франции приняли новый оборот, и если бы я занялся восстановлением нарушенных прав владений, то этому не было бы конца, а также пошатнулось бы доверие народа. У меня, кстати, нет более преданных сторонников, чем те, кто завладел чужой землей. И если они служат мне, как, например, ваш дядя, земли должны остаться за ними. Но чего может хотеть от меня эта девушка? Попроси ее войти, Констан!

Через минуту Сибилла вошла в комнату. Она была бледна и грустна, но ее глаза светились сознанием собственного достоинства, она держалась как принцесса.

— Что вам угодно, мадемуазель? Зачем пришли? — спросил император тем особенным тоном, которым обыкновенно разговаривал с женщинами, имевшими честь ему понравиться.

Сибилла огляделась, и, когда на мгновение наши глаза встретились, я почувствовал, что мое присутствие придало ей мужества. Она смело взглянула на императора.

— Я пришла просить милости, ваше величество!

— Дочь такого отца всегда может на меня рассчитывать, мадемуазель! Что вам угодно?

— Я пришла просить не от имени отца, а от своего. Умоляю вас пощадить Люсьена Лесажа, обвиненного в заговоре против императорской власти и арестованного третьего дня. Ваше величество! Он поэт, ученый, мечтатель, склонный жить вдали от света, но не заговорщик; он просто был орудием в руках дурных людей.

— Хорош мечтатель! — с гневом воскликнул Наполеон. — Да эти мечтатели самые опасные люди! — Он взял со стола несколько исписанных листов бумаги. — Кажется, он имеет счастье быть вашим возлюбленным? Я не ошибаюсь?

Сибилла вспыхнула и опустила глаза под острым, насмешливым взглядом императора.

— Здесь у меня все показания и протоколы допроса. Кстати, его поведение там не делает ему чести. Могу сказать только одно: из всего слышанного о нем заключаю, что он недостоин вашей любви!

— Умоляю, пощадите его!

— Это невозможно, мадемуазель! Против меня составлялись заговоры с двух сторон — приверженцами Бурбонов и якобинцами. Я слишком долго терпел их, и мое терпение только придало наглости этим господам. После смерти Кадудаля и герцога Ангиенского приверженцы Бурбонов затихли. Такой же урок следует преподать и якобинцам!

Я до сих пор не перестаю удивляться страсти моей кузины к этому низкому трусу, хотя давно установлено, что для любви не существует законов. Услышав решительный ответ императора, Сибилла не смогла долее владеть собою; ее лицо стало бледнее прежнего, и она залилась горькими слезами, которые катились по ее исхудалым щекам, словно капли росы по лепесткам лилии.

— Ради Бога, ради любви вашей матери, не губите его! — вскричала она, падая на колени к ногам императора. — Ручаюсь, что он откажется от политики и не станет вредить империи!

— Ну и ну! — с гневом вскричал Наполеон. Император резко отошел от нее и, повернувшись на каблуках, зашагал взад и вперед по комнате. — Я не могу этого сделать! Я никогда не изменяю своих решений. В государственных делах ничего нельзя решать в зависимости от чьего-либо и, особенно, женского желания. Якобинцы, кроме того, крайне опасны, и им необходим пример достойного наказания, в противном случае завтра же против меня составится новый заговор!

По непреклонному выражению лица, по тону его голоса стало ясно, что дальнейшие мольбы бесполезны, тем не менее моя кузина с упорством женщины, защищающей своего возлюбленного, продолжала:

— Но он совершенно безвреден и нисколько не опасен, ваше величество!

— Его смерть послужит уроком другим!

— Пощадите Лесажа, я отвечаю за него!

— Это невозможно!

Констан и я подняли ее с полу.

— Вы правы, месье де Лаваль, — сказал император. — Бесполезно продолжать разговор, который ни к чему не приведет. Проводите вашу кузину!

Но Сибилла снова обратилась к нему: я видел, она все еще надеется.

— Ваше величество! — почти крикнула она. — Вы сказали, что необходим пример. Но вы забыли о Туссаке!

— О, если бы я добрался до Туссака!..

— Да, вот опасный человек! Вместе с моим отцом они довели Люсьена до погибели. Если нужен урок, то уж лучше использовать виновного!

— Они оба виновны! И самое главное — только один из них находится в наших руках.

— Но если я найду другого?

Наполеон на минуту задумался.

— Если вы найдете его, — сказал он, — Лесаж будет прощен!

— Для этого мне нужно время!

— Сколько же дней отсрочки вы просите?

— По крайней мере неделю.

— Хорошо, я согласен дать вам неделю срока. Если Туссак будет найден за это время, Лесажа помилуют! Если же нет, на восьмой день он умрет на эшафоте. Однако довольно. Де Лаваль, проводите вашу кузину, у меня есть более важные дела, которыми мне следует заняться. Я буду ждать вас в Пон-де-Брик, чтобы представить императрице.

Глава тринадцатая Мечтатель

Провожая кузину, я был очень удивлен, встретив в дверях того же молодого гусара, который доставил меня в лагерь.

— Удачно, мадемуазель? — порывисто спросил он.

Сибилла утвердительно кивнула головой.

— Слава Богу! Я уже боялся за вас, потому что император — человек непреклонный! Смелая вы девушка! Да лучше на полудохлой кляче атаковать целый батальон, построившийся в каре, чем обратиться с просьбой к императору. Я так переживал за вас, думал, ничего не получится! — В его по-детски наивных голубых глазах навернулись слезы, а всегда лихо закрученные усы пребывали в таком беспорядке, что в другой ситуации я бы расхохотался.

— Лейтенант Жерар случайно встретился мне и проводил через лагерь, — сказала кузина. — Он настолько добр, что сочувствует мне.

— И я тоже сочувствую вам, Сибилла! — вскричал я. — Вы были похожи на ангела милосердия и любви. Да, счастлив тот, кому принадлежит ваше сердце. Только бы он был достоин вас!

Сибилла тут же нахмурилась: мыслимо ли, чтобы кто-нибудь счел Лесажа недостойным! Я немедленно замолчал.

— Я знаю его лучше, чем император или вы, — сказала она. — Душой и сердцем Лесаж поэт. Он слишком высокого мнения о людях, чтобы предвидеть интриги, жертвою которых он пал! Но к Туссаку в моей душе никогда не пробудится сострадания, потому что он убил пятерых; я также знаю, что во Франции не наступит мира, пока этот ужасный человек на свободе. Луи, помогите мне поймать его!

Лейтенант нервно покрутил усы и окинул меня ревнивым взором.

— Надеюсь, мадемуазель, что вы не запретите и мне помочь вам! — жалобно воскликнул он.

— Вы оба можете помочь мне, — сказала она, — я обращусь к вам, когда это будет нужно. А теперь, пожалуйста, проводите меня до конца лагеря, а там дальше я поеду одна.

Она говорила повелительным, не допускающим возражения тоном, и все приказы, слетавшие с ее очаровательных уст, звучали восхитительно.

Серая лошадь, на которой я приехал из Гробуа, стояла рядом с лошадью Жерара, так что нам оставалось только вскочить в седла, что мы тотчас и сделали. Когда мы выехали за пределы лагеря, Сибилла обратилась к нам.

— Я должна проститься с вами, — сказала она. — Итак, я могу рассчитывать на вас обоих?

— Конечно! — ответил я.

— Ради вас я готов идти на смерть! — горячо заявил Жерар.

— Хватит и того, что такие храбрецы готовы мне помочь, — с улыбкой ответила она и, стегнув лошадь, поскакала по направлению к Гробуа.

Я остановился и глубоко задумался о Сибилле: какой план возник в ее головке, что мог бы навести на след Туссака? Я ни минуты не сомневался, что женский ум, действующий под влиянием чувства и стремящийся спасти возлюбленного, достигнет большего успеха там, где Савари или Фуше, несмотря на всю их опытность, оказались бессильны. Повернув лошадь назад к лагерю, я увидел, что молодой гусар тоже смотрит вслед удаляющейся фигурке.

— Слово чести! Она создана для тебя, Этьен, — бормотал он, совершенно забыв о моем присутствии. — Эти чудные глаза, улыбка, искусство верховой езды! Она без страха говорила с самим императором! О Этьен, вот, наконец, женщина, достойная тебя!

Его бессвязные лепетания продолжались до тех пор, пока Сибилла не скрылась за холмами, тогда только он и вспомнил обо мне.

— Вы кузен этой барышни? — спросил он. — Мы связаны с вами обещанием помочь ей. Я не знаю, что нам придется сделать, но для нее я готов на все!

— Надо схватить Туссака.

— Превосходно!

— Это условие, чтобы сохранить жизнь ее возлюбленному.

На его лице отразилась борьба между любовью к девушке и ненавистью к сопернику, но врожденное благородство взяло верх.

— Господи! Я пойду даже на это, лишь бы сделать ее счастливою! — крикнул он и пожал мне руку. — Наш полк расквартирован там же, где вы видите большой табун лошадей. Если вам понадобится помощь, дайте мне знать, моя сабля и рука всегда к вашим услугам.

Он хлестнул коня и быстро уехал; молодость и благородство сказывались у него во всем — в осанке, в красном султане, развевающемся ментике и даже в блеске и звоне серебряных шпор.

Прошло четыре долгих дня, а я ничего не слыхал ни о моей кузине, ни о моем милейшем дядюшке из Гробуа. За эти дни я успел устроиться в главном городе — Булони, сняв себе комнату за ничтожную плату (платить дороже я был не в состоянии). Комната помещалась над булочной Видаля рядом с церковью Блаженного Августина на улице Деван.

Так уж вышло, что год назад я снова вернулся сюда, поддавшись тому же необъяснимому чувству, которое толкает стариков хоть изредка заглянуть туда, где протекла их юность, подняться по тем ступеням, которые скрипели под их ногами в далекие времена молодости. Комната осталась без изменений: те же картины, тот же гипсовый бюст Жана Бара около стола. Да, вещи не изменились, а вот моя душа, мои чувства уже совсем не те! Теперь в маленьком круглом зеркале отражалось истощенное старческое лицо, а когда я обернулся к окошку и посмотрел туда, где некогда белели палатки стотысячной армии и царило оживление, то увидел лишь унылые, пустынные холмы. Трудно поверить, что великая армия рассеялась, как легкое облачко в ветреный день, а все до единого предметы в заурядной комнате полностью сохранились!

Обосновавшись в этой комнате, я первым делом послал в Гробуа за своими скудными пожитками. Мне немедленно пришлось заняться туалетом, потому что после милостивого приема императора, пообещавшего взять меня на службу, я был просто обязан обновить свой гардероб, чтобы не позориться среди богато одетых офицеров и придворных. Все знали, что Наполеон старался одеваться возможно скромнее и вообще не обращал внимания на свое платье, но не таково было его отношение к другим: нечего было рассчитывать на благосклонность императора, если вы не обзавелись великолепными одеждами. Даже при дворе Бурбонов роскошь туалетов не имела такого значения.

На пятый день утром я получил от Дюрока, состоявшего при дворе камергером, приглашение прибыть в лагерь, причем сообщалось, что я могу рассчитывать на место в экипаже императора, отправляющегося в Пон-де-Брик, где меня должны были представить императрице. В лагере Констан провел меня к императору. Талейран и Бертье находились тут же в ожидании распоряжений, за письменным столом сидел де Миневаль.

— А, месье де Лаваль, — приветливо кивнул император, — есть известия от вашей очаровательной кузины?

— Нет, ваше величество, — ответил я.

— Боюсь, что ее усилия будут тщетны. Я от души желаю ей успеха, потому что нет оснований опасаться этого ничтожного поэта, Лесажа, а вот его сообщник — очень опасный человек. Но все равно нужно использовать кого-то в качестве примера!

Стемнело. Вошел Констан, чтобы зажечь огонь, но император остановил его.

— Я люблю сумерки, — сказал он. — Вы так долго жили в Англии, месье де Лаваль, что, наверное, тоже привыкли к сумраку. Я уверен, что разум этих островитян под стать их мерзким туманам, если судить по той чепухе, которую они пишут про меня в своих дурацких газетенках!

Нервным движением руки, обыкновенно сопровождавшим вспышки гнева, он схватил со стола последний номер какой-то лондонской газеты и бросил его в огонь.

— Журналист! — вскричал он тем же сдавленным голосом, каким накануне выговаривал своему провинившемуся адмиралу. — Да кто он такой? Чернильная душа, жалкий голодный писака! И он смеет рассуждать как человек, обладающий большою властью в Европе! Ох, как надоела мне эта свобода печати! Я знаю, многие хотят видеть ее и в Париже, в том числе вы, Талейран! Я же считаю, что из всех газет нужно оставить только одну — официальную, через которую правительство будет сообщать народу свои решения.

— У меня иное мнение, ваше величество, — ответил министр. — По-моему, лучше иметь явных врагов, чем бороться со скрытыми. Да и к тому же безопаснее проливать чернила, чем кровь! Что за беда, если враги станут злословить о вас на страницах газет, — они ведь бессильны против вашей стотысячной армии!

— Та-та-та! — нетерпеливо вскричал император. — Можно подумать, что я унаследовал корону от своего отца-императора! Но, если б даже и так, — все равно бы газеты остались недовольны. Бурбоны разрешили открыто критиковать себя, и к чему это их привело? Могли ли они воспользоваться своей швейцарской гвардией, как я воспользовался своими гренадерами, чтобы произвести переворот 16 брюмера? Что сталось бы с их драгоценным Национальным собранием? В ту пору одного удара штыком в живот Мирабо было бы вполне достаточно, чтобы все перевернуть вверх дном и окончательно изменить ход событий. Впоследствии только из-за нерешительности погибли король и королева и была пролита кровь многих невинных людей.

Он опустился в кресло и протянул свои полные, обтянутые белыми рейтузами ноги к огню. При красноватом отблеске потухавших угольев я смотрел на бледное красивое лицо, лицо сфинкса, поэта и философа: как трудно было предположить в нем безжалостного тщеславного солдата! Я слышал, что нельзя найти двух похожих портретов Наполеона и, я думаю, это потому, что в зависимости от настроения совершенно изменялось не только выражение, но и черты его лица. В молодости он был самым красивым из всех, кого мне довелось видеть на моем долгом веку.

— Вы не склонны к мечтательности и не способны создавать себе иллюзий, Талейран, — сказал он. — Вы всегда практичны, холодны и полны цинизма. Я другой. На мое воображение действует рокот моря или такие сумерки, как сейчас. Сильно влияет на меня и музыка, особенно повторяющиеся мотивы, какие встречаются в операх Пассаниэлло. Тогда на меня нисходит вдохновение, мои идеи становятся глубже, я стремлюсь к новым горизонтам. В такие минуты я обращаю свои мысли к Востоку, к этому кишащему людскому муравейнику; только там можно почувствовать себя великим! Мои прежние мечты воскресают. Я мечтаю вымуштровать людей, сформировать из них армию и повести ее на Восток. Если бы я успел завоевать Сирию, я привел бы этот план в исполнение и судьба целого мира решилась бы со взятием Сен-Жан д’Акра! Бросив Египет к своим ногам, я приступил к детальной разработке плана завоевания Индии. Я всегда представлял, как я еду на слоне и держу новый, сочиненный мною Коран. Я слишком поздно родился. Стать всемирным завоевателем дано лишь тому, в ком есть божественность. Александр объявил себя сыном Зевса, и никто в этом не сомневался. Но человечество далеко шагнуло, и люди утратили чудесную способность увлекаться. Что бы произошло, объяви я себя божеством? Талейран первый стал бы посмеиваться в кулак, а парижане разразились бы градом пасквилей на стенах!

Наполеон словно не замечал нас и ни к кому не обращался, а просто высказывал вслух свои мысли, самые фантастичные, самые чудовищные! Это было именно то, что он называл «оссианскими видениями», потому что в это время он всегда вспоминал дикие неясные сны и мечты Оссиана, поэмы которого имели для него какую-то особенную притягательность.

Миневаль рассказывал мне, что император порой говорит о своих сокровеннейших мечтах и стремлениях души, а его придворные, стоя вокруг, молча ожидают, когда он от этих бредней вернется к своей практичности.

— Великий правитель должен быть законом для всех, — продолжал Наполеон. — Мало уметь пользоваться саблей. Нет, нужно управлять душами людей, а не только их телами. Султан, например, глава их веры и армии. Многие из римских императоров обладали военной и духовной властью, и мое положение не упрочится, пока я не достигну того же. А в настоящее время во Франции Папа могущественнее меня в тридцати провинциях! Только подчинив себе все страны, можно достичь истинного мира и благополучия. Только когда власть над миром перейдет в руки Европы и центром ее станет Париж, а остальные правители будут получать корону из рук Франции, — только тогда восстановится нарушенный мир! Если могущество и власть одного сталкиваются с могуществом и властью других, то неизбежно начинается борьба, пока какая-то из сторон не признает себя побежденной. Географическое положение Франции в центре всех держав, ее богатство, ее история определенно указывают на то, что именно она должна править. В самом деле: Германия распалась на части, Россия — страна варваров, Англия представляет собою незначительный по величине остров. Таким образом, остается одна Франция!

Внимая этим речам, я невольно убеждался в правоте моих друзей в Англии, говоривших, что мир не восстановится до тех пор, покуда жив этот маленький тридцатишестилетний артиллерист.

Наполеон сделал несколько глотков кофе из чашки, стоявшей рядом с ним на маленьком столике. Затем снова вытянулся в кресле и, склонив подбородок на грудь, грустно устремил взор на красноватый отблеск огня.

— Если бы это осуществилось, — продолжал он, — все правители Европы явились бы к императору Фран-дии, чтобы войти в его свиту при коронации! Каждый из них имел бы свой дворец в Париже; пространство, занятое дворцами, тянулось бы на несколько миль! Вот какие у меня планы насчет Парижа, — конечно, если он окажется их достоин. Но я не люблю Париж, и парижане платят мне тем же. Они не могут простить, что я повел своих солдат на их город! Они знают, что если будет надобность, я опять пошлю армию против Парижа. Я их не только удивил, но и заставил меня бояться. Однако любви их так и не добился. А ведь я много сделал для них! Где сокровища Генуи, картины и статуи Венеции и Ватикана? В Лувре! Моя военная добыча обогатила Париж и послужила к его украшению. Но им нужны перемены, нужен шум побед. Сейчас они преклоняются передо мною, встречают с обнаженными головами. Но парижане не задумаются приветствовать меня кулаками, если я не дам им нового повода восхищаться и удивляться мною. Когда долгое время все было спокойно, я вынужден был построить Дворец Инвалидов, чтобы
развлечь горожан. Людовик XIV дал им войны, Людовик XV — доблестных волокит и придворные скандалы. Людовик XVI не создал ничего нового и за это попал на эшафот. И в этом ваша заслуга, Талейран!

— Нет, ваше величество, по своим убеждениям я всегда был умеренным.

— Однако вы не сожалели о его гибели?

— Да, это верно, но только потому, что его место заняли вы, ваше величество!

— Ничто не могло бы остановить меня, Талейран! Я рожден, чтобы быть надо всеми. Помню, когда мы составляли условия мира в Кампо-Формио, я был совсем еще молодым генералом, и вот, когда императорский трон стоял в палатке штаба, я быстро поднялся по ступеням и сел на него. Я и помыслить не мог, что есть кто-то могущественнее! В глубине души я всегда знал, какое будущее меня ожидает. Даже когда я с моим братом Люсьеном жил в крохотной каморке на несколько франков в неделю, я знал, что придет день, когда я достигну императорской власти! А ведь тогда я не имел оснований надеяться на блестящую будущность. В школе я не отличался способностями, шел сорок вторым учеником из пятидесяти восьми. Я преуспевал только в математике, на этом кончались мои способности. Честно говоря, я любил мечтать, а не работать. Ничто не развивало моего честолюбия, к тому же в наследство от отца мне достался только скверный желудок!

Однажды, когда я был еще юнцом, вместе с отцом и сестрой Каролиной я оказался в Париже. Мы шли по улице Ришелье, когда появился королевский экипаж. Кто бы мог подумать, что маленький корсиканец, снявший шляпу перед королем и не спускавший с него глаз, станет его преемником?! Но я почувствовал, что этот экипаж должен рано или поздно принадлежать мне. Что тебе нужно, Констан?

Верный слуга почтительно наклонился к его уху и что-то прошептал.

— Ах, конечно, — сказал Наполеон, — свидание было назначено, а я чуть не позабыл о нем. Она здесь?

— Да, ваше величество!

— В боковой комнате?

— Да, ваше величество!

Талейран и Бертье обменялись взглядами, и министр направился было к двери.

— Нет-нет, можете остаться, — сказал император. — Зажги лампы, Констан, и распорядись, чтобы экипажи были готовы через полчаса. А вы, Талейран, займитесь-ка этой выдержкой из письма к австрийскому императору и выскажите мне ваше мнение.

Де Миневаль, вот длинный рапорт нового владельца дока в Бресте. Выпишите из него все самое важное и положите на письменный стол к пяти часам утра. Бертье, я желаю, чтобы вся армия была размещена по кораблям к семи часам утра. Надо выяснить, можно ли погрузить все войска за три часа. Месье де Лаваль, потрудитесь остаться здесь и ждать нашего отбытия в Пон-де-Брик.

Таким образом, дав каждому распоряжения, он быстро вышел. За приподнятым пологом прошелестела розовая юбка, и полог опустился.

Бертье, по обыкновению, покусывал ногти; Талейран насмешливо и презрительно посматривал на него из-под своих густых ресниц. Со скорбным лицом де Миневаль взял громадную связку бумаг, из которой к утру требовалось сделать извлечения. Констан, двигаясь совершенно бесшумно, зажигал свечи в канделябрах, расположенных вдоль стен.

— Это которая? — пронесся шепот министра.

— Певичка из императорской оперы, — ответил Бертье.

— А та маленькая испаночка по-прежнему в фаворе?

— Не думаю. Последний раз она была третьего дня.

— Ну а та, другая, графиня?

— Она в своем домике в Амблетэз.

— «Но я не допущу скандала при дворе», — продекламировал Талейран с иронической улыбкой, повторяя слова императора, сказанные по его адресу.

— А теперь, месье де Лаваль, — прибавил он, отводя меня в сторону, — я очень хотел бы поговорить с вами насчет партии Бурбонов в Англии. Вы, вероятно, знаете их намерения? Надеются ли они на успех?

И в течение пятнадцати минут он засыпал меня вопросами, которые подтверждали, что император не ошибся, сказав, что Талейран не задумается бросить его в тяжелую минуту и легко перейдет на сторону тех, кто посулит больше.

Мы вполголоса беседовали, как вдруг вбежал Констан. На его обыкновенно невозмутимом лице отражались тревога и смущение.

— Господи помилуй! Месье Талейран, — прошептал он, всплеснув руками, — какое несчастье! Кто бы мог ожидать?!

— Что случилось, Констан?

— О месье, я не осмелюсь беспокоить императора, но сюда едет сама императрица! Ее экипаж уже в двух шагах от лагеря!

Глава четырнадцатая Жозефина

При этом неожиданном известии Талейран и Бертье молча переглянулись, и я впервые увидел, как быстро менялось выражение лица знаменитого дипломата. Я и раньше слышал, что Талейран по мимике не уступит лучшим артистам. На его лице отразилась скорее злобная радость, чем смущение, в то время как Бертье, искренно преданный Наполеону и Жозефине, бросился к входу, откуда должна была появиться императрица, словно пытаясь остановить ее.

Констан бегом направился к комнате императора, но, окончательно растерявшись, хотя и пользовался везде репутацией невозмутимого человека, отошел назад, чтоб посоветоваться с Талейраном. Но было уже поздно, потому что мамелюк Рустам откинул портьеры и вошли две дамы.

Первая была высока и стройна, она приветливо улыбалась, и манеры ее были исполнены достоинства. Она была одета в черный плащ с белыми кружевами на шее и рукавах; голову ей украшала черная шляпа с развевающимся белым пером. Ее спутница была ниже ростом, лицо ее не отличалось изяществом и красотою и казалось бы совершенно вульгарным, если бы не особенная живость выражения больших черных глаз. На цепочке дамы вели маленького черного терьера.

— Оставьте Фортюнэ снаружи, Рустам, — сказала первая, передавая ему цепочку. — Император не любит собак, и когда мы вторгаемся в его жилище, то должны подчиняться его вкусам. Добрый вечер, месье де Талейран! Мадам де Ремюза и я катались поблизости и заехали узнать, когда император прибудет в Пон-де-Брик. Он уже собрался, не правда ли? Я думала застать его здесь.

— Его императорское величество вышел несколько минут тому назад, — сказал Тайлеран, кланяясь и потирая руки.

— Сегодня я устраиваю вечер в моем салоне в Понде-Брик, и император обещал отложить на время свои дела и почтить меня своим присутствием. Я хочу, чтобы вы убедили его меньше работать, месье де Талейран; пусть он обладает железной энергией, но он больше не должен вести такой образ жизни. Нервные припадки у него участились. Ведь он хочет все делать сам! Это, конечно, очень хорошо и заслуживает уважения, но ведь нельзя же так! Не сомневаюсь, что вот и сейчас… Ах, впрочем, вы не сказали, где он, месье де Талейран!

— Мы ожидаем его с минуты на минуту, ваше величество!

— В таком случае мы присядем и подождем. Ах, месье де Миневаль, как мне жаль вас: вы, я вижу, опять завалены этими несносными бумагами! Я была в отчаянии, когда месье де Бурьенн покинул императора, но вы превзошли даже этого образцового секретаря в исполнительности! Подвиньтесь к огню, мадам де Ремюза, вы очень озябли! Констан, дайте скамеечку под ноги мадам де Ремюза!

Вот такими, в сущности, незначительными знаками внимания и доброты императрица давно завоевала всеобщую любовь. У нее действительно не было врагов даже среди тех, кто ненавидел ее мужа. Эту женщину любили и позже, когда она стала одинокою, разведенною женою. Из всех жертв, которые император принес своему честолюбию, более всего он сокрушался о Жозефине, и разлука с нею стоила Наполеону недешево!

Теперь, когда она опустилась в кресло, в котором только что сидел император, я смог разглядеть ее. Странная судьба поставила ее, дочь артиллерийского лейтенанта, едва ли не выше всех женщин в Европе! Она была на шесть лет старше Наполеона, так что, когда я увидел Жозефину впервые, ей исполнилось сорок два года, но, глядя на нее издалека, при довольно тусклом свете в палатке, я не дал бы ей больше тридцати.

Ее высокая стройная фигура до сих пор отличалась девичьей гибкостью; в каждом ее движении было столько грации! Нежные черты лица — несомненно, в молодости Жозефина была замечательной красавицей, но, как и все креолки, она быстро пережила свою красоту. Правда, при помощи различных косметических средств супруга Наполеона довольно успешно боролась с возрастом и достигла того, что даже и в сорок лет, когда она сидела под балдахином или принимала участие в какой-нибудь процессии, красота ее привлекала внимание. Но на близком расстоянии или при ярком свете нетрудно было разглядеть, что белизна кожи и румянец щек были искусственными. Ее собственная красота сохранилась только в чудных больших черных глазах с мягким ласкающим взором. Маленький изящный ротик императрицы постоянно улыбался; но она никогда не смеялась слишком открыто, вероятно, имея свои причины не выставлять напоказ зубы. Она держала себя с таким достоинством и тактом, что, если бы эта маленькая креолка была даже императорской крови, она не смогла бы держать себя лучше. Походка, взгляды, манера одеваться, все ее жесты представляли собою гармоничное слияние женственности и приветливости с величием королевы. Я с удовольствием наблюдал за нею, когда она наклонялась вперед, брала из корзинки маленькие кусочки ароматической древесины алоэ и бросала их в огонь.

— Наполеон любит запах горящего алоэ, — сказала она, — ни у кого нет такого тонкого обоняния: он легко различает запах даже спрятанных духов.

— Император обладает чрезмерно развитым обонянием, — сказал Талейран, — придворные поставщики не особенно довольны этим.

— Ох, грустно, когда он начинает просматривать мои счета, это очень грустно, месье де Талейран: ничто не ускользает от его проницательности. Он ни для кого не делает исключений… Но кто этот молодой человек, месье де Талейран? Он, кажется, еще не был представлен мне?

Министр в двух словах объяснил ей, что я принят на личную службу к императору, и в ответ на мой почтительный поклон Жозефина тепло и искренне поздравила меня.

— Приятно видеть, что императора окружают такие благородные и преданные люди. В противном случае я бы ни минуты не была спокойна вдали от него. По-моему, он находится в безопасности только во время войны, потому что тогда за ним не охотятся убийцы. Я слышала, что на днях раскрыт новый заговор якобинцев?

— Месье де Лаваль как раз и присутствовал при аресте заговорщиков, — сказал Талейран.

Императрица с волнением стала расспрашивать меня.

— Но ведь этот ужасный человек — Туссак — до сих пор не пойман! — воскликнула она. — Я слышала, что молодая девушка взялась найти его и что наградой за этот подвиг будет освобождение ее возлюбленного?

— Эта девушка — моя кузина, ваше императорское величество! Ее зовут Сибилла Бернак.

— Вы всего несколько дней во Франции, месье де Лаваль, — сказала Жозефина, — но мне кажется, что вы попали в гущу всех государственных дел. Вы должны представить вашу хорошенькую, по словам императора, кузину ко двору. Мадам де Ремюза, потрудитесь записать ее имя.

Императрица снова склонилась к корзине с ветвями алоэ, стоявшей возле камина. Вдруг я заметил, что она удивленно посмотрела на какой-то предмет, который тотчас и подняла с пола. Это была треуголка Наполеона с трехцветной кокардой; Жозефина подозрительно посмотрела на невозмутимое лицо министра.

— Что это значит, месье де Талейран? — крикнула она, и ее черные глаза вспыхнули недобрым огоньком. — Вы сказали мне, что император вышел, почему же его треуголка здесь?

— Прошу прощения, ваше императорское величество, но я не говорил этого!

— Что же вы сказали в таком случае?

— Я сказал, что он покинул комнату за несколько минут до вас!

— Вы что-то скрываете! — воскликнула она, инстинктивно угадывая правду.

— Я сказал все, что знаю.

— Маршал Бертье, я требую, чтобы вы тотчас сказали мне, где император и чем он занят!

Императрица переводила взгляд с одного на другого.

Не способный ни на какие увертки и хитрости Бертье мял в руках шляпу.

— Я не знаю ничего, кроме того, что сказал де Талейран, — сказал он. — Император только что покинул нас.

— Через какой вход?

Бедный Бертье с каждым вопросом императрицы терялся все более и более.

— Ваше императорское величество, я не могу точно указать, куда вышел император.

Взгляд Жозефины скользнул ко мне. Я мысленно вознес пламенную молитву святому Игнатию, который всегда покровительствовал нашей семье, — и опасность миновала.

— Идемте, мадам де Ремюза, — сказала императрица. — Если господа не желают сказать нам правду, мы сумеем узнать ее сами.

С большим достоинством она пошла к портьере, отделявшей нас от комнаты Наполеона; спутница императрицы следовала за него, и по ее растерянному лицу, по робким, неуверенным шагам я понял, что она догадалась, в чем дело.

Постоянные измены императора и сцены, которые они вызывали, были столь обычным явлением, что еще ранее, будучи в Эшфорде, я неоднократно слышал самые разнообразные повествования о них. Из-за своей самоуверенности и пренебрежения мнением света Наполеон перестал бояться того, что о нем могут сказать, тогда как Жозефина, всегда сдержанная и спокойная, терзалась ревностью, теряла самообладание, и это приводило к тяжелым сценам.

Талейран отвернулся, едва сдерживая торжествующую улыбку и приложив палец к губам, а Бертье, не будучи в состоянии сдержать волнение, беспощадно мял и тискал свою и без того измятую шляпу. Только Констан, этот преданный слуга, решился загородить госпоже роковую комнату.

— Если, ваше величество, вам угодно подождать одну минуту, я доложу императору о вашем прибытии, — сказал он, простирая руки так, что они загораживали вход.

— А, так вот он где! — гневно крикнула она. — Я вижу все! И все понимаю! Ну хорошо же, я поговорю с ним! Пропусти меня, Констан! Как ты осмеливаешься загораживать мне дорогу?!

— Разрешите мне доложить о вас, ваше императорское величество.

— Я сама доложу о себе!

Быстрым движением она отстранила протестовавшего слугу, раздвинула портьеру и исчезла в смежной комнате.

Яркий румянец, несмотря на наложенные на щеки белила, заливал ее лицо; глаза сверкали гневом оскорбленной женщины. Она не боялась предстать перед мужем. Но в изменчивой, нервной натуре переход от безумной отваги к самой отчаянной трусости совершается слишком быстро! Не успела она скрыться в соседней комнате, как оттуда раздался грозный окрик, словно рычание разъяренного зверя, и тотчас Жозефина в ужасе выбежала из комнаты в палатку.

Император вне себя от ярости бежал за женой. Жозефина была так испугана, что бросилась прямо к камину; мадам де Ремюза, не желавшая в качестве арьергарда принять на себя натиск разгневанного императора, бросилась вслед за нею. Так они обе бежали, словно спугнутые с гнезда наседки, и, дрожа всем телом, опустились на свои прежние места. Тяжело дыша, не смея поднять глаз, они молча сидели, пока Наполеон с нервно подергивающимся лицом яростно метался по комнате, изрыгая град площадных ругательств.

— Ты во всем виноват, Констан, ты! — кричал он. — Разве так служат мне? Неужели у тебя настолько не хватило соображения? Неужели я никогда не могу побыть один?! Неужели я вечно должен подчиняться женским капризам? Почему все могут иметь часы свободы, а я нет? А вам, Жозефина, я скажу, что между нами все кончено! Я еще колебался, но теперь я решил порвать с прошлым!

Я уверен, что все присутствующие дорого дали бы за возможность покинуть комнату. Находиться при подобной сцене не так-то легко! Император не обращал на нас ни малейшего внимания, словно мы были просто неодушевленные предметы. Складывалось впечатление, что этот странный человек непременно хотел все щекотливые семейные дела, которые обыкновенно сохраняются в тайне, разбирать публично, чтобы еще больнее уязвить свою жертву. Начиная с императрицы и кончая грумом, не было решительно ни одного человека, кто бы с грустью не сознавал, что он каждую минуту может быть прилюдно осмеян и оплеван ко всеобщему удовольствию, хотя каждый из присутствующих понимал, что в ближайшем будущем сам может попасть в такое же положение.

Жозефина прибегла к последнему средству, к которому обыкновенно прибегают женщины: закрыв лицо руками и склонив свою грациозную шейку, она залилась горючими слезами. Мадам де Ремюза тоже заплакала, голос ее от волнения стал хриплым и резким, а когда смолкали ее рыдания, слышались тихие, стонущие всхлипывания Жозефины. Когда издевательства мужа выводили ее из терпения, тогда она пыталась возражать ему, мягко упрекая его за бесконечные измены, но каждая такая попытка вызывала только новый прилив раздражения в императоре.

В порыве гнева он швырнул свою табакерку на пол, как рассерженное дитя, разбрасывающее по полу игрушки.

— Нравственность, — кричал он в исступлении, — мораль не созданы для меня, и я не создан для них! Я человек вне закона и не принимаю ничьих условий. Я много раз говорил вам, Жозефина, что это все фразы жалкой посредственности, которыми она старается ограничить величие других. Все они неприложимы ко мне. Я никогда не буду сообразовывать свое поведение с законами общества!

— Значит, вы совершенно бесчувственный человек! — рыдала императрица.

— Великие люди не созданы для чувств! Им решать, что делать и как выполнить задуманное. Они не слушают ничьих советов. Вы должны смириться с моими капризами и недостатками, Жозефина. Я надеюсь, вы сами поймете, что нельзя стеснять моих действий.

Это была его любимая манера: если он был в чем-то не прав, то сейчас же объяснял факт с совершенно иной точки зрения, которая бы оправдывала его поступки. Наконец бурная сцена окончилась. Он достиг своего: убедил в своей правоте им же оскорбленную женщину! Как в битве, так и в спорах Наполеон всегда предпочитал натиск и атаку.

— Я смотрел счета г-жи Ленорман, Жозефина, — сказал он, — знаете ли вы, сколько платьев вы приобрели в этом году? Сто сорок четыре платья, причем каждое из них стоит баснословных, безумных денег! Ваш гардероб насчитывает до 600 платьев, почти не надеванных! Мадам де Ремюза может это подтвердить.

— Но вы любите, чтобы я была всегда хорошо одета!

— Да, но я не желаю платить по таким невероятным счетам! Я мог бы содержать еще два кирасирских полка или целую флотилию фрегатов на те суммы, которые заплатил за ваши шелка и меха. А ведь один-два лишних полка могут повлиять на исход всей кампании. И кроме того, Жозефина, кто дал вам право заказывать Лефевру бриллиантовую парюру[219] с сапфирами? Когда мне был прислан счет, я отказался уплатить. И если это повторится, то сей господин пойдет в тюрьму, да и ваша модистка последует туда же!

Приступы гнева у императора хотя и были довольно бурными, но никогда не продолжались долго; конвульсивное подергивание руки — что было одним из признаков его раздражения — постепенно утихало; посмотрев на де Миневаля, который не отрывался от бумаг и как заведенный писал в течение этой сцены, Наполеон улыбнулся, подошел к огню, и следы гнева постепенно исчезли с его лица.

— Нет оправдания вашим безрассудным тратам, Жозефина, — сказал он, кладя руку на ее плечо. — Бриллианты и дорогие платья необходимы уродливым женщинам, чтобы привлечь к себе внимание, но вам они не нужны! У вас не было дорогих костюмов, когда я впервые увидел вас на улице Шотрэн, и ни одна женщина в мире не увлекала меня так, как вы! Зачем же ты раздражаешь меня, Жозефина, и заставляешь говорить тебе столько обидного? Возвращайся назад в Пон-де-Брик, малютка моя, да смотри не простудись.

— Наполеон, так вы будете у нас? — осведомилась императрица, все страдания которой, казалось, без следа рассеялись под влиянием одного доброго слова мужа. Она по-прежнему держала платок у глаз, но, я думаю, с единственной целью скрыть следы слез.

— Да-да, я буду! Мы все последуем за вами! Кон-стан, проводи дам к экипажу. Бертье, распорядились ли вы о погрузке войск? Подите-ка сюда, Талейран, я хочу поговорить с вами насчет моих планов на Испанию и Португалию. Месье де Лаваль, вы можете сопровождать императрицу в Пон-де-Брик. Мы увидимся с вами на приеме.

Глава пятнадцатая Раут у императрицы

Пон-де-Брик, маленькое селение, благодаря неожиданному прибытию двора, который должен был оставаться здесь несколько недель, был переполнен гостями. Гораздо проще и удобнее было бы разместиться в Булони, где есть более подходящие и лучше обустроенные здания, но раз Наполеон наметил Понде-Брик, оставалось только повиноваться. Слова «невозможно» для него не существовало, и с этим приходилось считаться всем, кому по долгу службы приходилось исполнять его желания.

Целая армия поваров и лакеев расположилась в крошечных домах деревушки. Затем прибыли сановники новой Империи, после них — придворные фрейлины и их поклонники из лагеря. Императрица занимала целый замок, остальные вынуждены были довольствоваться деревенскими домами, если не могли найти что-нибудь лучшее, и с нетерпением ожидали дня, когда можно будет наконец вернуться обратно в покои Версаля или Фонтенбло.

Императрица милостиво предложила мне место в своем экипаже, и всю дорогу до деревни, как будто забыв пережитую только что сцену, она весело болтала, задавала тысячу вопросов обо мне самом и о моих делах. Жозефина считала своим долгом все знать о каждом придворном, и это было одной из наиболее характерных и приятных ее черт. Особенно она заинтересовалась моей Эжени, и, так как эта тема меня весьма волновала, в конце концов я продекламировал настоящий хвалебный гимн своей невесте, который императрица внимательно выслушала, иногда прерывая меня сочувственными восклицаниями. Мадам де Ремюза при этом глупо хихикала.

— Вы непременно должны представить ее ко двору! — воскликнула императрица. — Неужели же можно оставить прозябать в английском захолустье такую девушку, олицетворение красоты и добродетели! Говорили вы об этом с императором?

— Но его величество знал о ней и без моего рассказа.

— Он знает все и обо всех, это удивительный человек. Вы слышали, он упрекнул меня за то, что я заказала парюру из бриллиантов и сапфиров? Лефевр дал мне слово, что об этом никто не узнает и что я заплачу ему позже, однако вы видели, что императору все известно. Что же он сказал вам, месье де Лаваль?

— Император сказал, что позаботится о моей женитьбе.

— Но это серьезнее, чем я думала, — озабоченно проговорила она. — Наполеон способен в одну неделю окрутить вас с любой из придворных дам. В этом вопросе, как и в других, он не позволяет себе противоречить. Сплошь да рядом по его настоянию заключаются весьма оригинальные браки. Но я еще увижусь с императором до моего отъезда в Париж и подумаю, что смогу для вас сделать.

Пока я рассыпался в благодарностях за ее доброту и сочувствие ко мне, экипаж подкатил к подъезду замка, у которого стояли две шеренги ливрейных лакеев и два караула гвардейцев, что указывало на пребывание здесь лиц императорской фамилии.

Императрица и ее статс-дама поспешили удалиться для совершения вечернего туалета, а меня проводили в салон, куда уже съезжались гости. Салон был просторным, квадратным, очень скромно меблирован, так что скорее походил на гостиную провинциала-помещика, чем покои императрицы.

Мрачные обои, старинная, красного дерева мебель, голубая обивка которой выцвела и обветшала, — все это отнюдь не способствовало радостному настроению. Впрочем, впечатление это несколько смягчалось многочисленными канделябрами на столах и бра на стенах: яркий свет придавал салону торжественный и праздничный вид.

Рядом с салоном находилось несколько небольших комнат, отделявшихся друг от друга дешевыми занавесками в восточном стиле; там были приготовлены карточные столы. Вокруг них толпились дамы и кавалеры. Дамы, по приказанию императора, в закрытых вечерних платьях, штатские мужчины — в черных костюмах, а военные — в полной парадной форме.

Туалеты дам были сшиты из дорогих ярких тканей: хотя император и проповедовал экономию во всем, он приказал одеваться так, чтобы платья соответствовали пышности и блеску двора. Простота классических костюмов отошла в прошлое вместе с эпохой революции, и теперь преобладал восточный стиль. Восточные костюмы вошли в моду, когда завоевали Египет, и надевались в честь императора-завоевателя; этот стиль требовал большого вкуса, но зато и давал возможность выделиться среди прочих. Римская Лукреция сменилась восточной Зулейкой, и салоны, подражавшие величию Древнего Рима, внезапно обратились в восточные залы.

Войдя в салон, я поспешил стать в углу, потому как был уверен, что не встречу здесь никого знакомого, как вдруг кто-то потянул меня за руку. Обернувшись, я увидел перед собою желтое неподвижное лицо дядюшки Бернака. Он схватил мою руку и с притворной сердечностью крепко пожал ее, хотя я не сделал ни малейшей попытки ответить ему тем же.

— Мой дорогой Луи, — сказал он, — только в надежде встретить вас я явился сюда из Гробуа. Вы, конечно, понимаете, что, живя далеко от Парижа, я не имел возможности часто бывать при дворе, и не думаю, чтобы меня жаждали здесь увидеть. Поверьте, поехав сюда, я думал только о вас. Я слышал, что император отнесся к вам весьма благосклонно и что вы приняты к нему на личную службу. Я говорил с ним и убедил его в том, что если он будет обходиться с вами хорошо, то это поможет привлечь к нему и других молодых эмигрантов.

По выражению его глаз я видел, что он лжет, тем не менее я поклонился и холодно поблагодарил.

— Я вижу, вы не хотите забыть нашу размолвку, — сказал он, — но согласитесь, что не имеете права быть недовольным, ведь я действовал только в ваших личных интересах. Я уже немолод и не отличаюсь хорошим здоровьем, да и профессия моя, как вы сами могли убедиться, далеко не безопасна. Но у меня есть дочь и есть имение. Кто возьмет дочь, тот завладеет и имением. Сибилла очаровательная девочка. Разумеется, у нее свои причины огорчаться из-за известных нам событий. Но я все еще надеюсь, что вы одумаетесь и дадите мне более благоприятный ответ!

— Я ни разу даже не вспомнил о вашем предложении, — отрезал я.

Несколько минут он стоял в глубокой задумчивости, затем устремил на меня свой жесткий, холодный взор.

— Ну хорошо, разговор окончен. Я всегда буду сожалеть, что не вы станете моим наследником. Луи! Неужели вы забыли, что вы бы давно мирно покоились на дне соляного болота, если бы я, рискуя жизнью, не вступился за вас? Разве не так?

— Спасая меня, вы преследовали свою цель, — возразил я.

— Да, но тем не менее я спас вас. К чему же такое недоверие? Не моя вина, что я хозяин вашего имения!

— Я не касаюсь этого вопроса.

— Почему же?

Я мог бы объяснить ему, что ненавижу его за измену товарищам, что Сибилла также ненавидит его, потому что он замучил свою жену, потому, наконец, что мой отец всегда считал его главным виновником наших несчастий и страданий, но на приеме императрицы не место подобным объяснениям, так что я только пожал плечами и промолчал.

— Весьма прискорбно, — сказал он, — у меня были совершенно иные планы на ваш счет. Я помог бы вам сделать карьеру, потому что немногие пользуются таким влиянием на императора, как я. У меня к вам еще одна просьба!

— Чем могу служить?

— Я сохранил кое-какие вещи, принадлежавшие вашему отцу: шпагу, письма, печать, письменный стол, несколько серебряных тарелок — короче говоря, многое из того, я думаю, что вы бы захотели оставить на память. Мне будет очень приятно, если вы приедете в Гробуа — для этого не потребуется много времени — и выберете, что вам захочется, тогда моя совесть будет чиста!

Я пообещал неукоснительно исполнить его просьбу.

— А когда вы приедете? — живо поинтересовался он.

Что-то в его тоне вызывало подозрение, да и в глазах у него, я заметил, промелькнуло выражение удовольствия. Мне тотчас пришли на ум предостережения Сибиллы.

— Не раньше, чем узнаю, каковы мои обязанности на императорской службе. Когда разберусь с этим, то приеду.

— Хорошо, Луи! Я жду вас на будущей неделе или недели через две. Полагаюсь на ваше обещание, потому что де Лавали никогда не нарушали данного слова!

Я снова не ответил на его рукопожатие; Бернак сконфуженно отошел и быстро исчез в толпе, становившейся все гуще. Я по-прежнему стоял в углу комнаты, размышляя над зловещим дядюшкиным приглашением, как вдруг услышал, что кто-то окликнул меня; обернувшись, я увидел высокую, стройную фигуру де Коленкура, который приближался ко мне.

— Это первое ваше появление при дворе, месье де Лаваль? — приветливо спросил он. — Вам не придется чувствовать себя одиноко, потому что здесь много друзей вашего покойного отца, и, я уверен, многие из них будут рады познакомиться с вами. По словам де Миневаля, вы здесь почти никого не знаете даже в лицо?

— Я знаю только маршалов, которых видел на военном совете в палатке императора. Вон рыжеволосый Ней, а вот это — с огромным ртом — Лефевр, а там, с носом, похожим на клюв хищника, — Бернадотт!

— Совершенно верно. А вот этот с круглой, точно мяч, головой — Рапп. Он разговаривает с красивым, смуглым мужчиной с черными баками. Это Жюно. Здесь они чувствуют себя не в своей тарелке, бедные солдафоны!

— Почему же? — спросил я.

— Потому что эти люди вышли из низших слоев общества. Высший свет и его этикет для них страшнее, чем все опасности на войне. В пороховом дыму, в лязге сабель при рукопашных схватках они как дома, а на этих приемах, зажав треуголки под мышкой, постоянно опасаясь оборвать дамские шлейфы, принужденные вести разговоры о картинах Давида или операх Пассаниэлло, они просто изнемогают. Но император не удостоил бы их больше ни единым словом, посмей они не явиться ко двору Он приказывает им быть солдатами среди солдат и придворными при дворе, но подобные перевоплощения им не под силу. Взгляните-ка вон на Раппа. У него двадцать ранений, а сколько усилий он прилагает, чтобы болтать о пустяках с этой молоденькой дамочкой! Очевидно, он ляпнул ей что-нибудь, уместное лишь в разговоре с маркитанткой. Дамочка спаслась от его остроумия под крылышком матери, а Рапп никак не сообразит, чем он ее оскорбил.

— Кто та красавица в белом платье и с бриллиантовой диадемой на голове?

— Это мадам Мюрат, сестра императора. Да, Каролина очень красива, но другая его сестра — Мария, вон она стоит в углу напротив нас — еще красивее. А эта высокая строгая черноглазая старуха, с которой она разговаривает, — мать Наполеона; удивительная женщина, умная, хитрая, мужественная, сильная, она внушает к себе уважение всем, кто ее знает. Несомненно, что в жилах ее детей течет большая часть именно материнской крови! Она по-прежнему очень заботлива и экономна, как тогда, когда была женою простого корсиканца; всем известно, что она умеет извлекать довольно значительные доходы из своего нынешнего положения и откладывает сбережения на черный день. Император догадывается об этом, но не знает, как отнестись… А! Мюрат, наверное, мы скоро увидим, как вы мчитесь по кентским долинам?

Мимо нас шел знаменитый наполеоновский полководец. Он пожал руку де Коленкуру. Стройная, красивая фигура Мюрата, его большие огненные глаза, благородство манер сделали из сына трактирщика человека, который привлекал внимание и вызывал восхищение всей Европы. Густые курчавые волосы и полные красные губы делали его наружность незаурядной, заставлявшей помимо воли обращать на него внимание.

— Я нахожу, что Англия чертовски неудобна для кавалеристов, — сказал он. — Дороги там очень хороши, но поля никуда не годятся! Нигде не встретишь такого количества рытвин и канав, вырытых для осушения почвы, как у англичан. Надеюсь, что мы скоро перейдем в наступление, Коленкур, потому что если люди будут продолжать жить в том же бездействии, как теперь, то они скоро обратятся в садовников. Они больше упражняются с цветочными лейками и садовыми ножами, чем с лошадьми и саблями!

— Я слышал, что завтра солдаты садятся на корабли?

— Да-да, но им снова придется высадиться по сю сторону Ла-Манша. До тех пор пока адмирал Вильнев не рассеет английский флот, нечего и думать о наступлении.

— Констан сказал мне, что сегодня император, пока одевался, напевал «Мальбрука», а эту песнь он всегда насвистывает перед переходом от бездействия к делу.

— Очень умно со стороны Констана запоминать мелодию, которую напевал император, — со смехом ответил Мюрат, — хотя вряд ли он отличит «Мальбрука» от «Марсельезы» в таком исполнении. А вот и императрица! Как она сегодня очаровательна!

Вошла Жозефина с фрейлинами. Все встали и приветствовали ее почтительным поклоном. Императрица была одета в вечерний туалет из розового тюля, украшенного блестками, на другой женщине платье могло бы показаться нескромным и слишком театральным, но императрица была полна грации и благородства. Небольшая корона из бриллиантов украшала ее голову и при каждом движении сверкала тысячами огней. Никто не умел занимать гостей лучше ее. Для каждого у Жозефины находилась милая улыбка, в ее присутствии было легко, и у всех создавалось впечатление, что и сама императрица очарована гостями.

— Как она обаятельна! — невольно воскликнул я. — Как можно не любить этого ангела?!

— Только одна семья противится ее очарованию, — сказал де Коленкур, оглядываясь по сторонам, чтобы убедиться, что Мюрат был далеко и не мог слышать. — Взгляните на сестер императора!

Я был поражен, посмотрев в их сторону. Эти красавицы, пока императрица проходила по комнате, следили за каждым ее шагом, порою с какой-то злобной ненавистью перешептываясь и хихикая. Мадам Мюрат обернулась к матери Наполеона и, указывая на Жозефину, прошептала что-то; и надменная старуха презрительно покачала головою.

— Они думают, что имеют права на Наполеона и что поэтому им должно принадлежать здесь первое место! По сей день сестры Наполеона не могли примириться с мыслью, что Жозефина — ее императорское величество, тогда как они — всего лишь их высочества. Они все ненавидят ее — и Жозеф, и Люсьен, словом, вся их семья! Во время коронации, находясь в свите Жозефины, они попытались показать, что и они кое-что значат, и Наполеону даже пришлось вмешаться. В жилах этих женщин течет южная кровь, и с ними трудно совладать.

Но несмотря на очевидную ненависть и презрение родных Наполеона, императрица казалась беспечной, легко и свободно общалась с гостями. Каждого она обласкала своим мягким взором, ласковым словом. Высокий, воинственного вида человек с бронзовым от загара лицом и густыми усами шел рядом с нею; иногда она ласково клала руку ему на плечо.

— Это ее сын, Эжен Богарне, — сказал Коленкур.

— Ее сын! — воскликнул я, потому что на вид он казался старше ее.

Де Коленкур посмеялся моему удивлению.

— Она ведь вышла замуж за Богарне еще очень юной, ей не было тогда и шестнадцати. Жозефина жила тихо, спокойно, в то время как ее сын терпел лишения в Египте и Сирии, — вот чем объясняется, что он кажется старше ее. А вон тот высокий представительный, гладко выбритый человек, который целует руку императрице, знаменитый актер Тальма. Он однажды помог Наполеону, когда тому приходилось туго, и император не забыл помощи, оказанной консулу. В этом также кроется и секрет могущества Талейрана. Он дал Наполеону сто тысяч франков перед его походом в Египет, и теперь, хотя император сильно ему не доверяет, он не может забыть услуги. Наполеон никогда не бросает друзей, но и врагов не забывает. Сослужив ему службу однажды, вы можете потом делать, что вам угодно. В числе гостей вы встретите и его бывшего кучера, пьяного с утра до ночи, но он получил крест при Маренго, и потому его безобразия сходят ему с рук.

Де Коленкур отошел от меня, чтобы побеседовать с какими-то дамами, и я снова предался своим мыслям, которые невольно вновь и вновь обращались к этому необыкновенному человеку, являвшемуся то героем, то капризным ребенком; благородные черты его характера так тесно смешивались с низменными, что я совершенно не мог разгадать его. Порой чудилось, что я постиг его, но вот узнаю новый факт, и все мои определения снова путаются, и я невольно прихожу к новому мнению.

Одно лишь было очевидно: Франция не могла бы без него существовать, значит, служа ему, каждый из нас служил стране. С появлением императрицы в салоне исчезла всякая формальность и натянутость, и даже военные, по-видимому, чувствовали себя свободнее. Многие присели к зеленым столам и играли в вист и в очко.

Я совершенно углубился в наблюдения за придворными; любовался блестящими женщинами, со вниманием разглядывал сподвижников Наполеона — имена их предков никому не были известны, тогда как их собственные прогремели на весь свет. Как раз против меня весело болтали Ней, Ланн и Мюрат, словно они были в лагере. Кто бы мог подумать, что двое из них в недалеком будущем обречены на казнь, а третьему суждено пасть на поле брани! Но сегодня даже и тень грусти не омрачала их жизнерадостные лица.

Маленький, средних лет человек, все время молчавший, казавшийся таким потерянным и забытым, стоял у стены. Заметив, что он, так же как я, был чужим в этом обществе, я обратился к нему с каким-то вопросом. Он с готовностью ответил мне, безбожно коверкая французские слова:

— Вы, шлучайно, не жнаете по-английшкому? — спросил он. — Я не иметь ждесь вштретил ни один человек, который понимать этот яжык.

— Я свободно говорю по-английски, — заверил я его, перейдя на понятный ему язык, — потому что большую часть жизни провел в Англии. Но вы ведь не англичанин? Думаю, с тех пор как нарушен Амьенский мирный договор, во Франции не найдется ни одного англичанина, кроме, конечно, заключенных в тюрьму!

— Нет, я не англичанин, — ответил он. — Я американец. Меня зовут Роберт Фултон, и я являюсь на эти приемы исключительно с целью напомнить о себе императору. Он заинтересовался моими изобретениями, которые должны произвести переворот в войне на море.

Мне нечем было заняться, и потому я решил поговорить с забавным американцем о его изобретениях, думая, что имею дело с сумасшедшим. Он стал рассказывать о якобы изобретенном им судне, которое может двигаться по воде против ветра и против течения; приводится же в движение эта диковина углем или деревом, которые сжигают внутри его в печах. Фултон говорил и другие бессмыслицы вроде возникшей у него «идеи о бочках, наполненных порохом», которые обратят в щепки наткнувшийся на них корабль. Тогда я выслушивал его со снисходительной улыбкой, принимая за умалишенного, но теперь, на закате жизни, понимаю, что ни один из знаменитых воинов и государственных мужей, бывших в этой комнате, включая и самого императора, не оказал такого влияния на ход истории, как этот молчаливый американец, казавшийся столь невзрачным и заурядным среди блестящего офицерства и разодетых в восточные туалеты дам.

Внезапно все замолчали. В салоне воцарилась жуткая, гнетущая тишина, которая наступает, когда в детскую, полную оживленных голосов, возни и шума, является кто-нибудь из взрослых. Болтовня и смех стихли. В соседних комнатах прекратился шорох карт и звон монет. Сидевшие, включая дам, встали с выражением глубокого почтения на лицах.

В дверях показался бледный император в зеленом сюртуке с белым жилетом, обшитым красным шнурком. Император далеко не всегда одинаково относился к окружающим даже и на вечерних приемах. Иногда Наполеон был добродушным и веселым болтуном, но это скорее относится к тому периоду, когда он был консулом, а не императором. Иногда он отличался чрезмерной суровостью и делал вслух оскорбительные замечания на счет каждого из присутствующих. Наполеон всегда впадал из одной крайности в другую. Сейчас своей угрюмостью и дурным расположением духа он привел всех в неловкое, стесненное состояние, и глубокий вздох облегчения вырывался у каждого, кого он молча миновал, направляясь в смежную комнату.

На этот раз император, по-видимому, еще не вполне оправился после семейного скандала, он хмурил брови, взгляд метал молнии. Я оказался поблизости, и он остановил свой выбор на мне.

— Подойдите ко мне, месье де Лаваль, — сказал он. Затем, положив руку мне на плечо, он обратился к свите: — Полюбуйтесь-ка на него, Камбасерес, простофиля вы этакий! Вы всегда говорили, что знаменитые аристократические семьи ни за что не вернутся назад и навсегда поселятся в Англии, как гугеноты. Вы, как обычно, оказались плохим предсказателем: перед вами наследник древнего рода де Лавалей, добровольно пришедший предложить мне свои услуги. Месье де Лаваль, я назначаю вас своим адъютантом и прошу следовать за мной!

Карьера моя была обеспечена, но я, конечно, отлично понимал, что не за мои личные заслуги император обошелся со мной так милостиво: его исключительной целью было побудить других эмигрантов последовать моему примеру. Моя совесть оправдывала мой поступок, потому что мной руководила любовь к родине, а не желание выслужиться перед Наполеоном. Но в тот миг, когда я должен был следовать за ним, я чувствовал унижение и стыд, какие, вероятно, испытывает побежденный, идущий за колесницей торжествующего победителя.

Вскоре он дал мне и другой повод почувствовать себя пристыженным. Его обращение было оскорбительным решительно для всех. Наполеон сам говорил, что везде стремится быть первым, даже по отношению к женщинам; в отличие от Людовика XIV, он отвергал всякую вежливость и любезность с дамами и обращался с ними так же дерзко и высокомерно, как и с подчиненными офицерами и чиновниками. С военными он был любезнее и приветствовал каждого кивком головы или пожатием руки. Со своими сестрами он обменялся несколькими словами, сказанными тоном сержанта, муштрующего новобранцев.

Но когда к нему приблизилась императрица, его раздражение и дурное настроение достигли предела.

— Жозефина, я не желаю, чтобы вы так сильно румянили щеки, — проворчал он. — Все женщины думают только о том, как бы получше одеться, но не имеют для этого достаточной скромности и вкуса. Если я еще раз увижу вас в подобном наряде, я выброшу его в огонь, как ту шаль!

— Наполеон, вам так трудно угодить! То, что вам нравится сегодня, раздражает вас завтра. Но я, конечно, изменю все, что может оскорбить ваш вкус, — сказала Жозефина с удивительной покорностью.

Придворные расступились, образовав проход для императора со свитой. Он сделал несколько шагов, затем снова остановился и через плечо взглянул на императрицу.

— Жозефина, сколько раз я повторял вам, что не выношу толстых женщин!

— Я знаю это, Наполеон!

— Почему же тогда здесь мадам
Шевре?

— Но, право же, она не такая толстая.

— Она толще, чем ей следует быть! Я предпочитаю ее не видеть. Кто это такая? — он указал на молодую девушку в голубом платье. Несчастная затряслась от страха, видя, что привлекла к себе внимание раздраженного императора.

— Это мадемуазель де Бержеро.

— Сколько вам лет?

— Двадцать три, ваше величество!

— Вам пора выходить замуж! В двадцать три года все женщины должны быть замужем. Почему же вы до сих пор не сделали этого?

Бедная девушка, казалось, не могла произнести ни слова; императрица, желая выручить ее из беды, добродушно заметила, что с этим вопросом надо было бы обратиться к молодым людям.

— Ах, так вот в чем затруднение! — сказал он. — Тогда беру на себя заботы о вас, мадемаузель, и найду вам супруга.

Он повернулся, и, к своему ужасу, я увидел, что он вопрошающе смотрит на меня.

— Мы и вам найдем жену, месье де Лаваль, — сказал он. — Впрочем, об этом речь впереди! Ваше имя? — обратился он к хранившему невозмутимость изящному господину в черном.

— Я музыкант, Гретри!

— Да-да, припоминаю. Я видел вас сотни раз, но никак не могу запомнить ваше имя. Кто вы? — обратился он к следующему.

— Мое имя Жозеф де Шенье.

— Ах да, я видел вашу трагедию. Не помню ее названия, но она плоха. Вы написали что-нибудь еще?

— Да, ваше величество. Вы разрешили мне посвятить последний том моих произведений вам.

— Очень возможно, но только у меня не было времени прочесть его. Жаль, что у нас во Франции нет больших поэтов, потому что события последних лет дали бы довольно материала даже для Гомера и Вергилия. К сожалению, я могу создавать королевства, но не поэтов. Кто, по вашему мнению, лучший французский писатель?

— Расин, ваше величество!

— Ну тогда вы мало знакомы с литературой, потому что Корнель несравненно выше. Я плохо разбираюсь в красоте стихов, но могу сопереживать духу поэта, и считаю, что Корнель — величайший из всех поэтов. Я бы сделал его своим первым министром, живи он в наше время. Я удивляюсь его уму, знанию человеческого сердца и глубине чувств. Что вы пишете теперь?

— Я пишу трагедию из времен царствования Генриха IV, ваше величество.

— Это совершенно лишнее! Сюжет выбран слишком близко к нам, а я не желаю иметь на сцене современную политику. Пишите лучше пьесы об Александре Македонском. Кто вы? — обратился он к тому же музыканту, с которым только что говорил.

— Я по-прежнему Гретри, музыкант, — спокойно повторил тот.

Император вспыхнул на мгновение от этого скрытого упрека, но не сказал ни слова и перешел к дамам, стоявшим у входа в комнату для карточной игры.

— Рад вас видеть, мадам, — сказал он ближайшей из них. — Надеюсь, вы исправили свое поведение? Мне сообщали о вас из Парижа различные сплетни, которые, говорят, доставили большое удовольствие и пищу для пересудов всему кварталу Сен-Жермен.

— Я прошу, ваше величество, пояснить вашу мысль, — недовольным тоном возразила дама.

— Сплетни соединяют ваше имя с именем полковника Лассаля.

— Это клевета, ваше величество!

— Очень возможно, но не странно ли, чтобы всем в одно и то же время захотелось посплетничать о вас? Вероятно, вы самая несчастная из дам: ведь только что у вас был скандал с адъютантом Раппа. Должно же это когда-нибудь иметь конец! Ваше имя? — обернулся он к другой.

— Мадемуазель де Перигор!

— Сколько вам лет?

— Двадцать.

— Вы слишком худы, и у вас локти красные… Боже мой! Мадам Буамезон, неужели вы не можете являться ко двору в чем-нибудь другом, а не в одном и том же сером платье с красным тюрбаном и бриллиантовым полумесяцем?

— Но я еще ни разу не надевала его, ваше величество!

— Значит, у вас есть другое такое же, потому что я уже который раз вижу на вас все одно и то же! Никогда больше не показывайтесь при мне в этом платье! Месье де Ремюза, я дал вам хорошее жалованье. Почему же вы так скаредничаете?

— Я проживаю сколько нужно, ваше величество.

— Я слышал, что вы продали свой экипаж? Я даю вам деньги совсем не для того, чтобы вы их сберегали в банках. Вы занимаете высокий пост и должны жить соответственно вашему положению. Я желаю, чтобы к моему возвращению в Париж у вас снова был экипаж. Примите к сведению! Жюно, бездельник! Я слышал, вы записались в азартные игроки и совершенно проигрались. Не забывайте, что карты — самая трудная дорога к счастью!

— Кто же виноват, ваше величество, что мой туз был побит четыре раза кряду!

— Та-та-та, да вы еще совсем дитя, не знающее цены деньгам. Сколько же вы задолжали?

— Сорок тысяч, ваше величество.

— Отлично, ступайте к Лебрену и там узнайте, чем он может вам помочь. В конце концов, ведь мы с вами были вместе под Тулоном!

— Тысячу благодарностей, ваше величество!

— Цыц! Вы, Рапп и Лассаль — притча во языцех для всей армии! Довольно карточных игр, мошенник!.. Я не люблю открытых платьев, мадам Пикар. Они не идут даже молодым женщинам, а вам носить их просто непозволительно! Жозефина, я иду к себе и прошу вас прийти ко мне через полчаса почитать на ночь. Несмотря на усталость, я все же приехал к вам, раз вы пожелали, чтоб я помог вам принимать и развлекать гостей. Оставайтесь здесь, месье де Лаваль: ваше присутствие необходимо.

За императором захлопнулась дверь, и каждый — от императрицы до последнего служителя — вздохнул с глубоким облегчением. Дружеская болтовня возобновилась, снова раздались шорох карт и звон металла. Словом, все пошло своим чередом, как было до прихода императора.

Глава шестнадцатая В библиотеке замка Гробуа

Итак, читатель, я приближаюсь к концу своего повествования о приключениях, выпавших на мою долю после возвращения во Францию. Они и сами по себе могут представлять некоторый интерес, но все в них, разумеется, целиком затмевает личность императора, занимающего в моих записках первое место.

Много лет прошло с той поры, но в своих мемуарах я постарался вывести Наполеона, каким он был на самом деле. Отобразив его речи и поступки, я совсем забыл о себе. Поэтому я попрошу вас отправиться вместе со мною на Красную Мельницу и проследить за событиями, которые произошли затем в библиотеке замка Гробуа.

Прошло несколько дней после раута у императрицы, наступил последний день, который был отпущен Сибилле для спасения своего возлюбленного, если она отдаст в руки полиции Туссака. Правду сказать, я не особенно переживал о ее неудаче, потому что Лесаж был жалким, низким трусом и все достоинства его сводились лишь к красивой наружности. Но эта чудная женщина с твердой волей, мужественным сердцем, глубоко одинокая в жизни, сильно задела мои чувства, и я был готов исполнить все, чего бы она ни потребовала, даже если ее желание шло вразрез с моими убеждениями.

Итак, поутру в мою комнату в Булони вошли генерал Савари и Сибилла. Одного взгляда на ее пылающие щеки и светившиеся победой глаза было достаточно, чтобы понять, что она уверена в успехе своего дела.

— Луи, я говорила вам, что найду его! — воскликнула она. — Теперь мне нужна ваша помощь.

— Мадемуазель настаивает на том, что солдаты в данном случае бесполезны, — сказал Савари, пожимая плечами.

— Нет, нет, нет, — пылко проговорила она, — тут необходима осторожность, а при виде солдат он сразу спрячется в потайном месте, где вы никогда его не найдете. Нельзя так рисковать в последнюю минуту!

— Судя по вашим словам, нам вполне достаточно троих, — сказал Савари. — Я лично никогда не взял бы больше. Вы говорите, что у вас есть еще один друг, какой-то лейтенант.

— Лейтенант Жерар из полка Бершенских гусар.

— Превосходно! Жерар — один из лучших офицеров в армии. Думаю, втроем мы справимся. А теперь потрудитесь сообщить, где же находится Туссак.

— Он скрывается на Красной Мельнице.

— Мы обыскали там все, и уверяю вас, его там нет.

— Когда вы обыскивали?

— Два дня тому назад.

— Значит, он поселился там позже. Он встречается с Жанной Порталь; я следила за нею шесть дней. Сегодня ночью я видела, как она тихонько пробиралась к Красной Мельнице с корзиной вина и фруктов. Все утро она приглядывалась к прохожим, и я видела, что при приближении солдата на ее лице мелькнуло выражение ужаса. Я так уверена, что Туссак на мельнице, как будто видела его собственными глазами.

— В таком случае не будем терять времени! — вскричал Савари. — Если он рассчитывает найти лодку на берегу, то с наступлением темноты попытается бежать в Англию. С мельницы хорошо просматриваются окрестности, и мадемуазель права, что появление солдат заставит его немедленно скрыться.

— Что будем делать? — спросил я.



— Через час вы явитесь к южным воротам лагеря в этом же наряде. Вы будете изображать путешественника. А я найду Жерара, и мы договоримся, как нам переодеться. Прихватите пистолеты: нам придется иметь дело с самым опасным человеком во Франции! Лошадь для вас мы приготовим.

Последние лучи заходящего солнца окрашивали в пурпур белые меловые утесы — характерная картина для северных берегов Франции. Выйдя час спустя после нашего разговора к южным воротам лагеря, я к своему удивлению не увидел на условленном месте ни Жерара, ни Савари. Лишь высокий человек у дороги, в синем сюртуке с металлическими пуговицами и широкополой шляпе, похожий на бедного фермера, подтягивал подпруги на превосходной вороной лошади; несколько поодаль от него молодой конюх держал в поводу двух лошадей. Только узнав в одной из лошадей ту, на которой я приехал из Гробуа, я догадался, в чем дело.

— Думаю, наш вид ни у кого не вызовет подозрений, — сказал Савари. — Жерар, вам лучше сгорбиться, не то ваша военная выправка выдаст нас. Уже темнеет, скорее в путь!

Много всяких приключений было в моей жизни, но это занимает среди них особое место. Вдали над водой были видны туманные берега Англии, и мне вспомнились сонные деревушки, жужжание пчел, воскресный звон колоколов, широкие и длинные улицы Эшфорда, его красные кирпичные домики и кабаки с яркими вывесками. Большая часть моей жизни мирно протекла там, а теперь я бешено мчался верхом, два заряженных пистолета висели у меня за поясом; я должен был исполнить поручение, которое могло изменить мою судьбу! Мое будущее зависело от того, удастся или нет арестовать самого опасного заговорщика.

Припоминая свою молодость, выпавшие мне на долю невзгоды и многое другое, я прежде всего вспоминаю тот вечер и бешеную скачку по проселочной дороге. Мне кажется, что я вижу даже комки грязи, отскакивающие от подков лошадей.

Мы ехали вдоль ужасного соляного болота. Постепенно мы углублялись внутрь страны, проезжая через обширные пространства, заросшие папоротником и кустами терновника, пока наконец слева от нас не показались родные мне башни Гробуа. Тогда по команде Савари мы свернули направо и поехали по дороге, поднимавшейся вверх по холму. Достигнув его вершины, мы увидели на фоне вечернего неба крылья старой ветряной мельницы. Последние лучи заходящего солнца отражались в верхнем оконце мельницы, и оно алело, словно залитое кровью. Около входа стояла распряженная телега, в которой лежали мешки с хлебом; невдалеке лошадь щипала траву.

Вдруг на одном из холмов появилась женщина, и, приставив руку козырьком ко лбу, внимательно посмотрела по сторонам.

— Взгляните-ка, — взволнованно прошептал Савари. — Несомненно, он здесь, иначе к чему такие предосторожности? Объедем этот холм кругом, чтобы они нас не заметили.

— Но мы быстрее доедем, если двинемся напрямик, — сказал я.

— Здесь слишком неровная местность, так что безопаснее сделать крюк. К тому же, если мы поедем по дороге, они примут нас за обыкновенных путников.

Мы продолжали ехать с самым невозмутимым видом, но чей-то громкий крик вдруг заставил нас обернуться. Та женщина, стоявшая у дороги и следившая за нами, вероятно, что-то заподозрила. Должно быть, военная выправка моих спутников вызвала ее опасения. Она быстро сняла шаль и, громко крича, изо всех сил принялась махать ею. Савари с проклятием пришпорил лошадь. Мы с Жераром помчались за ним.

Мы прибыли вовремя: до ворот мельницы оставалось не более ста шагов, когда какой-то человек выбежал из дома и воровато огляделся. По черной всклокоченной бороде, по массивной фигуре с сутуловатыми плечами я сразу узнал Туссака. Он понял, что мы не дадим ему бежать; бросившись обратно в дом, он с шумом захлопнул за собою тяжелую дверь.

— В окно, Жерар, в окно! — крикнул Савари.

Молодой гусар спрыгнул с седла и ловко проскользнул в маленькое окно. Через минуту он распахнул дверь; его руки и лицо были в крови.

— Он убежал по лестнице, — сказал Жерар.

— Что ж, можем не торопиться: теперь ему от нас не уйти, — заявил Савари. — Кажется, Жерар, вам перепали первые изъявления восторга Туссака по поводу нашей встречи? Надеюсь, вы не опасно ранены?

— Пустячные царапины, да и только!

— Где же мельник?

— Здесь он я, — сказал коренастый лохматый мужик, появляясь в дверях. — Что ж это деется? Что за шум? Вы, господа хорошие, врываетесь ко мне на мельницу, точно какие разбойники! Я сижу себе спокойно и трубку курю, как нате вот, ко мне через окошко вламывается человек, осыпает меня осколками стекул да открывает дверь товарищам своим. А те уж поджидают снаружи! Я и без того сегодня натерпелся от сваво жильца, а тут аж целых трое!

— В твоем доме скрывается злоумышленник! Его зовут Туссак.

— Какой такой Туссак? — оторопело спросил мельник. — Да куды там! Его Морис звать, торговец шелком он.

— Его-то нам и надо. Мы действуем по приказу императора!.

У мельника лицо вытянулось.

— Уж не знаю, кто он таков, но за ночлег предложил плату хорошую. Я и оставил его в покое, и расспрашивать ни про что не стал. В наше время от каждаво постояльца пачпорта не потребуешь. Но коль вы явились по приказанию аж самаво императора, то я, вестимо, мешать вам не стану. По правде сказать, Морис этот был жилец образцовый. Вот только нонешним утром, как он письмо получил, штой-то в башку ему ударило.

— Что ты болтаешь, какое письмо? Говори правду, бездельник, не то и тебе несдобровать!

— Бумашку ему принесла какая-то баба. Я, барин, и так говорю все, что знаю. Он как ее прочитал, так точно и рехнулся. Ох, и натерпелся ж я страху! До самаво вечура он буйствовал, все грозился убить кого-то. Уж и не чаю, кады он уберется отседова!

— Проверьте свои пистолеты, — сказал Савари, обнажая саблю. — Тут нет ни одного окна, ему не уйти. Мы быстро с ним справимся!

Узкая винтовая лестница вела на маленький чердак. Остатки дров и подстилка из соломы указывали, что Туссак скрывался именно здесь. Но его не было, очевидно, он спустился по другой лестнице. Мы последовали по ней и уперлись в массивную, тяжелую дверь.

— Сдавайтесь, Туссак! — крикнул Савари. — Бежать не удастся!

Из-за двери раздался хриплый смех.

— Как бы не так! Хотите, заключим уговор? У меня есть маленькое дельце, которое обязательно нужно обделать нынче ночью. Если вы оставите меня в покое, завтра я сам приду к вам в лагерь и сдамся. Мне нужно заплатить должок; и я только сегодня узнал, кому именно.

— Вы просите невозможного!

— Поверьте, это избавит вас от многих неприятностей.

— Мы не можем дать вам отсрочку. Сдавайтесь!

— Еще чего! Чтоб взять меня, вам придется попотеть!

— Вам не скрыться. Сдавайтесь! Ну-ка, наляжем на дверь!

В замочной скважине сверкнула вспышка, раздался короткий сухой звук пистолетного выстрела, и пуля, прожужжав рядом с нами, впилась в стену. Мы сильнее налегли на дверь; от времени она обветшала и скоро поддалась нашим усилиям. Мы вломились в комнату с оружием в руках, но она была пуста…

— Куда его черт унес? — крикнул Савари, оглядываясь. — Ведь это последняя комната, других тут нет.

Комната была пуста, если не считать нескольких мешков с рожью. Единственное окошко было распахнуто настежь, и возле него лежал еще дымящийся пистолет. Мы бросились к окошку и вскрикнули от удивления: расстояние до земли было настолько велико, что нечего было и думать выпрыгнуть отсюда, не рискуя сломать себе шею, но Туссак воспользовался тем, что телега с мешками хлеба стояла возле мельницы. Это уменьшило расстояние и ослабило силу удара. Но все равно удар был настолько силен, что Туссак не смог сразу подняться и, с трудом переводя дыхание, лежал на груде мешков.

Услышав наши восклицания, он взглянул на нас, погрозил нам кулаком, тяжело спрыгнул с телеги и, вскочив на лошадь Савари, помчался через холмы. Его черная борода развевалась по ветру. Выстрелы, посланные вдогонку, не причинили ему вреда. Едва ли надо говорить, что мы поспешили сбежать вниз по шаткой, скрипучей лестнице. Минута, другая — и вот мы с Жераром уже верхом; но этого времени Туссаку оказалось вполне достаточно, чтобы отъехать на довольно большое расстояние, так что всадник и лошадь на зеленом фоне холмов казались мелькающей черной точкой.

Вечер уже окутывал землю, а расстояние между нами и Туссаком пока не сокращалось; если бы он свернул на соляное болото, мы бы наверняка потеряли его след, ведь он знал местность намного лучше нас. Но он не менял направления. На одно мгновение нам почудилось, что Туссак повернул к болоту; но нет, он ехал между холмами.

Я положительно недоумевал, куда он несется очертя голову. Он ни разу не оглянулся на нас, а неуклонно мчался вперед, как человек, спешащий к заветной цели. Лейтенант Жерар и я были легче, чем Туссак, а наши лошади ни в чем не уступали его, и наконец-то мы начали его нагонять. Если бы холмы не заслоняли его от нас, то мы бы вскоре его догнали.

Однако то, чего мы так боялись все-таки случилось. Мы находились уже не более как в ста метрах от него, когда сбились со следа. Туссак исчез за поворотом дороги.

— Вот здесь какая-то дорога ведет налево! Скорее сюда! — в азарте погони крикнул Жерар.

— Подождите! — крикнул я. — Здесь другая дорога направо, он мог поехать и по ней!

— Ну так вы поезжайте туда, а я сюда.

— Погодите, я слышу стук копыт!

— Да-да, вот его лошадь!

Высокая вороная лошадь, в которой мы сразу узнали лошадь Савари, выскочила из густых зарослей терновника, но седока на ней не было.

— Он спрятался в кустарнике, — предположил я.

Жерар слез с лошади и, держа ее в поводу, углубился в кусты. Я последовал его примеру. Заросли кончились, и мы очутились в меловом карьере.

— Никаких следов! — сказал Жерар. — Он ушел от нас!

И тут я все понял. Бешенство Туссака, его гнев, вызванный, по словам мельника, утренним письмом, объяснялись тем, что он узнал, кто предал их в ту роковую ночь. У Туссака, возможно, уже были смутные подозрения, а письмо их окончательно подтвердило. Неслучайно он пообещал сдаться завтра утром: ему нужно было время, чтобы отомстить моему дяде! Ради этого он и приехал в меловой карьер. Несомненно, здесь находился тот самый подземный ход, что вел в замок Гробуа. Туссак, вероятно, не раз пользовался им для тайных встреч с Бернаком.

Я дважды ошибся прежде, чем обнаружил вход в подземелье. Поиски заняли довольно много времени, и даже отставший Савари успел пешком присоединиться к нам; привязав лошадей поблизости, мы ступили под низкие своды подземного хода и в полном мраке наощупь двинулись вперед.

Когда в прошлый раз я шел здесь с дядей, путь мне не показался таким длинным, потому что у дяди был с собой факел, но в кромешной тьме коридор представлялся нескончаемым. Шедший сзади Савари полюбопытствовал, сколько же еще миль осталось ползти по этому кротовому лазу.

— Тсс! — прошептал Жерар. — Там кто-то есть!

Затаив дыхание, мы прислушались. Далеко впереди заскрипела дверь.

— Он, он, — порывисто прошептал Савари, — негодяй здесь, я уверен! Теперь он в наших руках!

Но тут я вспомнил, что дядя открывал дверь, ведшую в замок, каким-то совершенно особым способом.

По скрипу открывавшейся двери я понял, что Туссак знал этот секрет. Но если он запер ее за собой?! Я вспомнил величину и прочность железных засовов. Да, в самый последний миг, когда мы находились у цели, эта дверь могла оказаться неодолимой преградой. Мы ускорили шаг, и я вскрикнул от радости: впереди разливался мерцающий желтоватый свет. Значит, дверь была отворена! Туссак, опьяненный жаждой мести, забыл о своих преследователях. Мы взбежали по винтовой лестнице, благополучно миновали вторую дверь и очутились в замке, в коридоре, по-прежнему освещенном одной свечой.

Внезапно тишину пронзил вопль — долгий, мучительный вопль страха и боли.

— Спасите! Спасите! Он убьет его! Убьет! — В коридор выбежала служанка и бросилась к нам. — Помогите, помогите! Он убьет месье Бернака!

— Где он? — крикнул Савари.

— Там, в библиотеке! Дверь за зеленым занавесом!

Снова раздался отчаянный крик, перешедший в хрипение. Мы услышали, как что-то хрустнуло, словно сломанный хрящ… Один я понял значение этого звука. Мы кинулись в комнату, но и отважный Савари, и безгранично смелый гусар отпрянули при виде ужасной картины, которая предстала нашим глазам!

Когда убийца ворвался в библиотеку, дядя сидел за письменным столом, спиною к двери. Без сомнения, первый раз он закричал от ужаса, внезапно увидев подле себя косматую голову. Парализованный страхом Бернак не мог подняться с кресла и продолжал сидеть спиною к двери. Второй раз он закричал, когда мерзкие ручищи вцепились ему в горло.

К нашему приходу все уже было кончено: голова дяди была свернута назад, и искаженное, налитое кровью лицо смотрело на нас. Я часто потом видел во сне это худое лицо с выкатившимися глазами, открытым ртом и свернутой шеей. Около убитого, скрестив на груди руки, стоял Туссак; он торжествовал.

— Как видите, друзья мои, — насмешливо сказал он, — вы малость опоздали. Я расплатился со своими долгами!

— Сдавайся! — крикнул Савари.

— Ну стреляйте, стреляйте! — ответил Туссак. — Думаете, я вас боюсь? Что, захотели взять меня живым? Куда вам, недомерки! Вот я вас!

Он схватил огромное кресло и, яростно им размахивая, двинулся на нас. Мы выстрелили, но пули не могли остановить сильного, как стихия, великана. Он не выпустил кресло и шел на нас. Кровь ручьями лила из его ран, и в конце концов силы изменили Туссаку. Он бросил кресло, оно упало на стол, раздробив его в щепки. Затем Туссак, уже совершенно обезумев, кинулся на Савари, подмял его под себя, и, прежде чем мы успели остановить его, мертвой хваткой вцепился Савари в подбородок, намереваясь свернуть бедняге шею. Это чудовище, даже тяжело раненное, было сильнее нас всех, вместе взятых.

Мы с Жераром изо всех сил старались оттащить великана от Савари. Наконец Туссак выпустил Савари и стал отбиваться от нас. Он истекал кровью. Силы его таяли. С неимоверным трудом он поднялся на ноги, словно медведь, в которого со всех сторон вцепились собаки; его колени подогнулись, от бессильной ярости он закричал так, что в окнах задрожали стекла, потом он упал навзничь и остался недвижим. Точно затравленный зверь лежал он на полу; его всклокоченная борода торчала кверху. Тяжело дыша, мы окружили великана, ожидая новой схватки. Но Туссак был мертв. Смертельно бледный Савари в изнеможении прислонился к стене. Он еще не мог оправиться от железных тисков убийцы.

— Словно с медведем боролся! — с трудом проговорил он. — Что же, во Франции стало одним опасным человеком меньше. Теперь император может быть спокоен. Чертовски смелый был человек!

— Какой солдат получился бы из него! — задумчиво проговорил Жерар. — Ему в самый раз быть гусаром из Бершени. Да, зря он пошел против императора!

Я сел на диван. Силы мои иссякли, я чувствовал себя совершенно больным и разбитым. Савари предложил нам несколько глотков коньяку из своей походной фляги и затем, сорвав одну из занавесей, прикрыл ею ужасный труп дяди Бернака.

— Здесь нам делать больше нечего, — сказал он. — Я должен как можно скорее доложить обо всем императору. Господа, нужно взять с собой бумаги Бернака: они наверняка могут пригодиться для раскрытия других заговоров!

Мы собрали все документы, разложенные на столе. В числе их было и письмо, которое Бернак, вероятно, закончил, когда появился Туссак.

— Вот тебе раз! — воскликнул Савари, глядя на это письмо. — Да наш приятель Бернак был не менее опасным субъектом, чем сам Туссак. Вы только послушайте, что он пишет:

«Мой дорогой Катюллъ! Надеюсь Вас не затруднит прислать мне еще одну склянку с тою жидкостью, которую Вы вручили мне три года назад. Я говорю о миндальном отваре, который не оставляет никаких следов. Он понадобится мне на будущей неделе. Умоляю Вас не перепутать! Вы всегда можете рассчитывать на меня, если Вам потребуется за чем-либо обратиться к Императору».

— Адресовано известному химику в Амьен, — сказал Савари, поворачивая конверт. — Так наш Бернак, в довершение всех своих добродетелей, был еще и отравителем! Ума не приложу, для кого он готовил свой миндальный отвар…

— Да, весьма странно, — прошептал я.

Я не хотел объяснять, что отвар предназначался для меня. Как-никак, Бернак мой дядя, и к тому же он был мертв. О чем же теперь говорить?

Глава семнадцатая Заключение

Генерал Савари отправился с рапортом прямо к императору в Пон-де-Брик, а мы с Жераром приехали ко мне, чтобы поболтать за бутылкой вина. Я думал застать Сибиллу, но, к моему удивлению, ее и след простыл, и никто не знал, куда она делась.

Ранним утром на другой день меня разбудил вестовой императора.

— Император желает видеть вас, месье де Лаваль, — сказал он.

— Где именно?

— В Пон-де-Брике.

Я знал: чтобы выиграть в глазах Наполеона, ни в коем случае нельзя мешкать. Поэтому через десять минут я уже был верхом, а через полчаса примчался в замок. Поднявшись по лестнице, я вошел в комнату Жозефины, где был также и Наполеон.

Императрица возлежала на кушетке в очаровательном кружевном капоте с розовой подкладкой; Наполеон энергично шагал по комнате, одетый весьма непривычно. Так он обыкновенно одевался в редкие часы досуга. На нем был белый халат, пунцовые турецкие туфли; голова была повязана белым шелковым платком; платье придавало ему вид плантатора из Вест-Индии.

По сильному запаху одеколона я понял, что Наполеон только что вышел из ванны. Он был в прекрасном настроении, которое передалось и Жозефине, так что меня встретили веселые, улыбающиеся лица. Трудно было поверить, что это доброе ласковое выражение лица, глаза, светящиеся гениальным умом, принадлежали тому же человеку, который несколькими днями раньше неистовствовал на вечернем приеме, оставляя за собой увлажненные слезами щеки и унылые, поникшие лица гостей.

— Славный дебют для моего адъютанта! — сказал он. — Савари рассказал мне, что случилось вчера. Вы прекрасно справились с делом. Мне некогда заниматься пустяками, но вот моя жена будет спать спокойнее. Теперь она уверена, что Туссак уже не убьет меня.

— Да-да, это был ужасный человек! — воскликнула императрица. — Не менее опасный, чем Жорж Кадудаль. Да они оба были ужасные люди!

— Я родился под счастливой звездой, Жозефина, — сказал Наполеон, ласково гладя ее по голове. — Я вижу весь сбой жизненный путь и прекрасно знаю, что уготовила мне судьба! Ничто не повредит мне до тех пор, пока я не исполню своего долга перед Францией. Арабы верят в судьбу, и они совершенно правы.

— Тогда к чему же все твои планы, раз все заранее предопределено судьбой?

— Значит, мне предопределено составлять планы, глупышка! Разве ты не видишь знака судьбы в том, что мой разум одарен способностью создавать планы? Я всегда загадываю по крайней мере на два года вперед, а сегодня, месье де Лаваль, я все утро обдумывал события, которые должны произойти осенью и зимой 1807 года. Ах да, кстати, ваша хорошенькая кузина добилась-таки своего! Нет, безусловно, она слишком умна, чтобы стать женой такого ничтожества, как этот Люсьен Лесаж. Он просил пощадить его хотя бы на неделю, а это, согласитесь, не особенно большая милость.

Я кивнул.

— С женщинами всегда так! Идеалисты и мечтатели увлекают их своим воображением. Подобно жителям Востока, они не понимают, что если человек умный и порядочный, то это совсем не значит, что он и красивый. Я, например, никак не мог заставить египтян поверить, что я более значительный генерал, чем Клебер, потому что тот обладал фигурой швейцара и волосами парикмахера. Так и с этим злополучным Лесажем, которого женщины считают героем из-за его красивого лица и телячьих глаз. Как вы думаете, если она увидит, каков он на самом деле, она бросит его?

— Не сомневаюсь, ваше величество, потому что, насколько я знаю свою кузину, она не выносит трусости и низости.

— Э, как вы горячо заговорили, сударь мой! Уж не увлеклись ли вы своей хорошенькой кузиной?!

— Ваше величество, я уже имел честь сообщить вам, что…

— Но ведь невеста ваша там, далеко, за океаном, и многое могло измениться с той поры, как вы расстались.

В дверях показался Констан.

— Его уже привели, ваше величество!

— Тем лучше! Жозефина, ты непременно должна идти с нами, потому что это больше касается тебя, чем меня.

Мы перешли в длинную узкую комнату с двумя окнами, занавеси на которых были опущены и почти не пропускали света. Около второй двери стоял мамелюк Рустам, а рядом с ним был тот, о ком мы только что говорили. От стыда Лесаж опустил голову. Когда вошел император, Лесаж задрожал как осиновый лист и испуганно воззрился на нас. Наполеон остановился перед ним, слегка расставив ноги, и, заложив руки за спину, пронизал несчастного заговорщика долгим испытующим взглядом.

— Ну-с, милостивый государь, — сказал наконец император, — полагаю, вы достаточно обожгли пальчики и вряд ли снова близко подойдете к огню! Или вы собираетесь и дальше заниматься политикой?

— Если я буду помилован, то ваше величество на всю жизнь приобретет во мне самого преданного слугу, — пробормотал Лесаж, еле выговаривая слова.

Император хмыкнул в ответ на это лестное предложение, просыпав щепоть табаку на свой белый халат.

— В том, что вы говорите, есть доля правды, потому что человек, имеющий основание бояться, всегда служит хорошо. Но я очень строгий хозяин!

— Неважно, что вы потребуете от меня! Я все выполню, если только вы даруете мне прощение!

— Например, иногда я имею обыкновение, — сказал император, — женить людей, поступающих ко мне на службу, причем не по их желаниям, а исключительно по своему усмотрению. Согласны ли вы на это?

Внутренняя борьба отразилась на лице поэта, он всплеснул руками.

— Могу я просить вас, ваше величество?

— Вы ни о чем не смеете просить!

— Но есть некоторые обстоятельства, ваше величество!..

— Пожалуйста, довольно! — гневно крикнул император, поворачиваясь на каблуках. — Я не прошу указаний, я приказываю! Я желаю найти мужа для мадемуазель де Бержеро. Желаете ли вы жениться на ней или тотчас возвращаетесь в тюрьму?!

От волнения лицо Лесажа судорожно искривилось, он в отчаянии ломал руки.

— Рустам, позвать стражу! — приказал император.

— Нет-нет, ваше величество, не отсылайте меня назад в тюрьму!

— Стражу, Рустам!

— Я согласен на все, я женюсь, на ком вы прикажете!

— Негодяй! — раздался вдруг чей-то голос. Занавеси одного окна раздвинулись и появилась Сибилла. Она побледнела от гнева, глаза сверкали ненавистью; высокая, стройная фигура моей кузины резко выделялась на фоне окна. Она забыла о присутствии императора, она забыла все от презрения к Лесажу!

— Мне показали ваше истинное лицо, — с отвращением сказала Сибилла, — я не верила, не могла поверить, я даже не представляла, что на свете есть столь презренные люди! Мне обещали доказать, я согласилась и теперь сама увидела, кто вы на самом деле. Хорошо, что вовремя! Подумать только, ради вас я пожертвовала жизнью человека, в сто раз более достойного, чем вы! Да, я жестоко наказана! Туссак отмщен.

— Замолчите! — сердито прервал император. — Кон-стан, проводи мадемуазель Бернак в другую комнату. Что касается вас, сударь, я никогда не решусь связать судьбу ни одной из моих придворных дам с вами! Хватит и того, что мадемуазель Бернак излечилась от своей безумной страсти. Рустам, уведите арестованного!

— Вот видите, месье де Лаваль — обратился он ко мне, когда уничтоженного Лесажа увели из комнаты, — мы славно поработали между кофе и завтраком. Это была ваша идея, Жозефина, и я положился на вас. А теперь мы хотим вознаградить вас, месье де Лаваль, за то, что вы подали блестящий пример эмигрантам-аристократам, и, конечно, за ваше участие в поимке Туссака. Вы получите жалованье, достаточное для того, чтобы жить сообразно со званием моего адъютанта. Кроме того, я решил женить вас на одной из фрейлин императрицы.

Мое сердце сильно забилось при этих словах императора.

— Ваше величество! — едва выговаривая слова, произнес я. — Это невозможно!

— Я не позволяю долго раздумывать! Невеста ваша из прекрасной семьи и очень красива. Решено: ваша свадьба будет в четверг.

— Но это невозможно, ваше величество! — повторил я.

— Невозможно? Когда вы побудете на моей службе несколько долее, вы поймете, что я не переношу этого слова. Я говорю вам, что это решено.

— Мое сердце принадлежит другой, ваше величество. Я не могу изменить моей клятве!

— Неужели? — спросил император. — Если вы настаиваете, то не рассчитывайте служить моим адъютантом!

Все мои планы и надежды рушились. Но что же мне оставалось делать?

— Эта минута самая тяжелая в моей жизни, ваше величество, — твердо сказал я, — но я останусь верен данному слову. Даже если бы мне пришлось сделаться разбойником на большой дороге вместо высокой чести быть вашим адъютантом, я все же женюсь на Эжени де Шуазель или не женюсь совсем!

Императрица встала и приблизилась к окну.

— Так как вы продолжаете упорствовать, месье де Лаваль, — сказала она, — я хочу позволить вам взглянуть хотя бы одним глазком на мою фрейлину, от которой вы упорно отказываетесь!

Жозефина быстро откинула занавесь второго окна. Там стояла женщина. Она сделала несколько шагов и с радостным восклицанием бросилась ко мне и обвила мою шею руками. Я словно во сне, не веря самому себе, прижал ее к сердцу, узнав нежные глазки моей Эжени. Я боялся, что это сон; пройдет мгновение — я проснусь, и Эжени исчезнет!

— Оставим их одних, — сказала императрица. — Пойдем, Наполеон! Мне грустно смотреть на них. Я вспоминаю былые дни на улице Шотрэн!


* * *

Вот и конец моего маленького романа. Как всегда, планы императора были приведены в исполнение в назначенный день, и в четверг нас обвенчали. Всесильная рука императора сумела доставить сюда Эжени из кентского городка, чтобы окончательно привязать меня к его особе и возвысить свой двор присутствием представительницы стариннейшего рода де Шуазелей.

Через несколько лет после всего случившегося моя кузина Сибилла вышла замуж за Жерара, который за это время успел получить командование бригадой и был одним из известнейших генералов Франции. Я снова сделался владельцем нашего родового имения Гробуа, но воспоминания о моем отвратительном дядюшке и о его страшной кончине навсегда омрачили для меня эти места.

Однако довольно обо мне и моей ничтожной жизни! Я пытался изобразить личность императора по собственным воспоминаниям. Из истории вы знаете, что, потеряв надежду овладеть Ла-Маншем и опасаясь вторжения врагов с тыла, Наполеон покинул Булонь. Вы также, вероятно, слышали, что во главе той же армии, предназначенной сначала для войны с Англией, он в один год одержал сокрушительную победу над Австрией и Россией[220], а на следующий — разбил Пруссию.

Со дня моего поступления к нему на службу и вплоть до того часа, когда он в последний раз совершил путешествие по Атлантическому океану, чтобы никогда больше не вернуться во Францию, я разделял его судьбу. Я возвысился при помощи той звезды, которая покровительствовала ему, и упал вместе с ним. И теперь, припоминая всю жизнь Наполеона, я не могу решить, был ли он для Франции добрым гением или демоном зла? Знаю одно: это был гениальный человек и все его поступки были настолько грандиозны, что к ним неприложима обыкновенная человеческая мерка.

Спи же спокойно в своей грандиозной гробнице во Дворце Инвалидов, великий человек! Твое дело сделано, и властная рука, удержавшая Францию на краю гибели, давшая новое направление политической жизни Европы, обратилась во прах. Судьба тебя в своих целях возвысила; судьба же тебя и отвергла, но память о тебе, всемогущем маленьком императоре, живет и волнует умы людей, влияет на их поступки. Многие превозносили тебя, многие тебя осуждали, но я старался не делать ни того, ни другого. Я хотел быть только беспристрастным летописцем событий, происшедших в те дни, когда великая Армия, приготовившись покорять Англию, находилась в Булони, а я, вернувшись из изгнания в свой замок Гробуа, сделался адъютантом Наполеона.

УДК 821.111–312.4

ББК 84(4Вел)-44

Д62


Конан-Дойль, Артур.

Тень Бонапарта / А. Конан-Дойль; [Пер. с англ. М.Б. Антоновой, П.А. Гелевы] — М.: Гелеос, 2007. — 384 с.


ISBN 5-8189-0653-1 (в пер.)


Удивительно — но факт! Среди произведений классика детективного жанра сэра Артура Конан-Дойля есть книга, посвященная истории Франции времен правления Наполеона.

В России «Тень Бонапарта» не выходила несколько десятилетий, поскольку подверглась резкой критике советских властей и попала в тайный список книг, запрещенных к печати. Вероятнее всего, недовольство вызвала тема — эмиграция французской аристократии.

Теперь вы можете сполна насладиться лихо закрученными сюжетами, погрузиться в атмосферу наполеоновской Франции и получить удовольствие от встречи с любимым автором.


© М.Б. Антонова, П. А. Гелева, перевод на русский язык, 2006

© ЗАО «ЛГ Информэйшн Груп», 2006

© ЗАО «Издательский дом «Гелеос», 2006


Артур Конан-Дойль

ТЕНЬ БОНАПАРТА


Издатель Н. Ушакова

Художник А. Акишин

Дизайн обложки Л. Григорян

Технический редактор В. Ерофеев

Верстка С. Чорненъкий

Корректор О. Водовозова


Подписано в печать 10.11.06. Формат 84x108 1/32. Доп. тираж 5000 экз. Заказ № 3191.


Общероссийский классификатор продукции ОК-005-93, том 2; 953000 — книги, брошюры

Гигиеническое заключение № 77.99.02.953.Д.006738.10.05 от 18.10.2005 г.


ЗАО «Издательский Дом ГЕЛЕОС» 115093, Москва, Партийный переулок, 1 Тел.: (495) 785-0239. Тел./факс: (495) 951-8972 www.geleos.ru

Издательская лицензия № 065489 от 31 декабря 1997 г.

ЗАО «Читатель» 115093, Москва, Партийный переулок, 1 Тел.: (495) 785-0239. Тел./факс: (495) 951-8972


Отпечатано в ОАО «Рыбинский Дом печати» 152901, г. Рыбинск, ул. Чкалова, 8.

Артур Конан Дойль Гигантская тень


Глава первая Ночь, когда горели сигнальные огни

Да, мне, Джеку Колдеру из Вест-Инча, приходится только диву даваться: мне минуло пятьдесят пять лет и я дожил до середины девятнадцатого столетия, а жена не чаще раза в неделю вырывает у меня одну-другую пару седых волосков над ухом. Но ведь я видел время, когда образ мыслей и поступки людей отличались от нынешних настолько, словно я жил на другой планете. Сейчас, когда я гуляю по своим полям и вижу вдали на Бервикской дороге клубы белого дыма, я понимаю, что по границе, отделяющей Шотландию от Англии, движется это невиданное дотоле многоногое чудовище, питающееся углем и влекущее в своем чреве не одну сотню человек. В ясный день я различаю, как блестит на нем медь, когда оно поворачивает в сторону близ Корримюра; а после этого я смотрю на море и вижу точно такое же чудовище, и даже не одно, а несколько сразу. Оставляя за собой черный след в воздухе и белый на воде, они плывут против ветра так же свободно, как лосось по Твиду. Доведись моему отцу увидать такое, он онемел бы от гнева и изумления; ибо он до такой степени боялся оскорбить Творца, что никогда не шел против природы и считал все новое чуть ли не богохульством. И поскольку лошадь создал Бог, а локомотив, несущийся по Бирмингемской дороге, — человек, мой старый отец ни за что не оставил бы седла и шпор.

Но он удивился бы еще более, если б увидал, что теперь в сердцах людей царят мир и благоволение, а в газетах пишут и на митингах говорят, что не будет больше войны, разумеется, за исключением войны с чернокожими и другими подобными народами. Ибо когда отец умер, шла война, продолжавшаяся почти четверть столетия с кратким перерывом на два года. Попробуйте только представить себе это вы, живущие в мире и покое! Дети, родившиеся во время войны, вырастали, обрастали бородой, и у них самих рождались дети, а война все продолжалась. Те, что служили в армии и бились с врагами крепкими молодыми людьми, постарели и согнулись, а война все не прекращалась ни на море, ни на суше. Неудивительно, что люди привыкли считать такое положение дел нормальным и думали, что мир — это что-то противоестественное. В течение этого долгого времени мы воевали с голландцами, испанцами, турками, американцами, уругвайцами, так что, казалось, в этой всеобщей войне не было родственных или совсем не состоящих между собой в родстве наций, которые не были бы вовлечены в борьбу. Но главным образом мы воевали с французами, ибо во главе их стоял великий военачальник, которого мы ненавидели, но в то же время боялись и восхищались им.

Его могли изображать на картинах, воспевать в песнях или представлять самозванцем, но я скажу вам одно: этого человека боялись так, будто над всей Европой нависла грозовая туча: было время, когда ночью, завидев огонь на берегу, все женщины падали на колени, а все мужчины хватались за ружья. Он всегда оставался победителем — и этим наводил на всех такой ужас. Казалось, что не он подчиняется судьбе, а она ему. Сначала он объявился на северном берегу, у него было сто пятьдесят тысяч человек войска — все старые и бравые солдаты — и суда для переправы. И тогда, как вы помните, треть взрослого населения нашей родины взялась за оружие, и наш маленький одноглазый и однорукий военачальник уничтожил их флот. В Европе оставалась всего одна страна, в которой могли свободно говорить и мыслить — наша.

На холме, около устья Твида, был приготовлен костер для сигнального огня, — он был сложен из бревен и смоляных бочек. Я хорошо помню, как каждую ночь, напрягая зрение, вглядывался в темноту и ждал, не
загорится ли этот костер. В ту пору мне было всего восемь лет, но в этом возрасте ребенок уже понимает, что значит война, и мне казалось, что судьба моей родины зависит от меня и от моей бдительности. И вот как-то раз ночью я вдруг увидел, что на сторожевом холме загорелся огонек. Язык пламени был ясно виден в темноте. Я помню, как тер себе глаза, щипал себя и стучал костяшками пальцев по каменному подоконнику, дабы убедиться, что все это происходит наяву. Затем пламя разгорелось сильнее, и я увидал на воде красную дрожащую полосу; я бросился к отцу с криком, что французы переплыли канал и что в устье Твида горит сигнальный огонь. Отец разговаривал в это время с мистером Митчелом, студентом-юристом из Эдинбургского университета, и я точно теперь вижу, как он выбил золу из своей трубки об угол камина и посмотрел на меня сквозь очки в роговой оправе.

— Да ты не напутал, Джек? — спросил он.

— Умереть на месте! — ответил я, задыхаясь.

Протянув руку, отец взял со стола Библию и, положив ее себе на колени, раскрыл, как будто намереваясь прочесть нам что-нибудь, но вдруг захлопнул ее и поспешно вышел на улицу. Мы, то есть студент-юрист и я, шли за ним следом до ворот, выходящих на большую дорогу. Отсюда были видны красное пламя огромного сигнального огня и другой огонь поменьше, горевший к северу от нас, в Эйтоне. К нам присоединилась мать, которая принесла два пледа, чтобы защитить нас от холода, и мы простояли у ворот до утра; говорили мы очень мало и шепотом. Движение по дороге не прекращалось всю ночь, потому что многие фермеры из нашей местности записались в бервикские полки добровольцев и теперь мчались во весь опор на смотр. Некоторые из них перед отъездом пропустили на прощание стакан-другой, и мне никогда не забыть одного из них, который промчался мимо на большой белой лошади, размахивая огромной заржавевшей саблей. Проносясь мимо нас, они кричали, что горит северный Бервикский сигнальный огонь и, судя по всему, тревога идет из Эдинбургской крепости. Некоторые скакали галопом в другом направлении — это были курьеры, посланные в Эдинбург, сын лендлорда, мастер Клейтон — помощник шерифа, и другие. В числе прочих был человек благородного сложения, довольно полный, на саврасой лошади: подъехав к нашим воротам, он спросил что-то насчет дороги. Он снял с головы шляпу, чтобы освежиться, и я увидел удлиненное лицо, добрые глаза и высокий выпуклый лоб, окаймленный прядями рыжих волос.

— Я полагаю, это ложная тревога, — сказал он. — Может быть, мне разумнее было остаться на месте; но теперь, проделав такой путь, я позавтракаю вместе с полком.

Он пришпорил лошадь и умчался вниз по склону.

— Я хорошо его знаю, — сказал студент, указывая на него кивком головы. — Он эдинбургский адвокат и мастерски пишет стихи. Его зовут Вальтер Скотт.

В то время никто из нас не слыхал этого имени; но вскоре после того оно прогремело по всей Шотландии, и мы не раз вспоминали, как в эту ужасную ночь он спрашивал у нас дорогу.

На рассвете мы совсем успокоились. Было пасмурно и холодно, и мать пошла домой, чтобы заварить нам чаю; вдруг на дороге показался кабриолет, в котором сидели доктор Хорскрофт из Эйтона и его сын Джим. Воротник коричневого докторского пальто был поднят кверху и закрывал доктору уши; он был, по-видимому, в самом мрачном настроении. А случилось вот что: Джим, которому было всего пятнадцать лет, как только поднялась тревога, отправился в Бервик, захватив с собой новенькое отцовское ружье. Отец догонял его всю ночь, и теперь Джим сидел в кабриолете пленником, а сзади него торчал ствол украденного ружья. Вид у него был такой же угрюмый, как и у его отца; он засунул руки в карманы, насупил брови и выпятил нижнюю губу.

— Все это выдумки! — закричал громким голосом доктор, проезжая мимо нас. — Не было никакого десанта, а все дураки в Шотландии зачем-то ринулись сами не знают куда.

Услышав такие слова, Джим огрызнулся, а отец двинул его по голове кулаком так, что бедняга ударился подбородком о грудь. Мой отец покачал головой, потому что он любил Джима; потом мы все пошли в дом, валясь с ног от усталости: у нас слипались глаза, но на душе было так легко, как после этого бывало со мной всего раз или два за всю жизнь.

Впрочем, все это почти не имеет никакого отношения к тому, о чем я хочу рассказать моим читателям; просто если у человека хорошая память, а умения мало, то к одной мысли у него прицепляется целый хвост других. Впрочем, теперь, вспоминая о случившемся тогда, я вижу, что все это имело некоторое отношение к моему рассказу: дело в том, что доктор Хорскрофт так рассердился на своего сына, что отправил его в Бервикскую школу, а так как мой отец давно хотел послать меня туда же, то и он воспользовался этим случаем.

Но прежде, чем рассказать об этом заведении, вернусь к тому, с чего бы я должен был начать, и дам вам некоторое понятие о себе — кто я такой, потому что, может быть, книга моя дойдет и до тех, кто живет за пограничной областью и никогда не слыхал о Колдерах из Вест-Инча.

Вест-Инч! Название это звучит очень громко, но обозначало оно отнюдь не красивое имение с хорошим домом. Вест-Инч состоял из обширного овечьего выгона с выщипанной травой, по которому свободно гулял ветер и который местами спускался до самого морского берега; человек, живущий умеренно, должен был здесь работать не покладая рук только для того, чтобы заплатить поземельный налог и есть по воскресеньям масло вместо патоки. Посредине стоял серый каменный дом, крытый черепицей, позади которого находился скотный двор, а над дверной притолокой была высечена на камне цифра 1703. Здесь более ста лет жили наши предки, которые наконец, несмотря на свою бедность, заняли видное место среди местных жителей, потому что в деревне старый йомен порой пользуется большим уважением, чем лендлорд.

Наш дом в Вест-Инче был замечателен в одном отношении: землемеры и другие сведущие люди вычислили, что пограничная линия между двумя странами проходит как раз посредине его и разделяет одну из спален на две половины — английскую и шотландскую. А кровать, на которой я всегда спал, была поставлена так, что моя голова приходилась на север от пограничной линии, а ноги — на юг от нее. Мои приятели говорят, что, если бы кровать была поставлена иначе, у меня не было бы таких рыжих волос и мой ум не отличался бы такой обстоятельностью. Сам же я знаю только одно: не раз и не два, когда мой шотландский ум не мог придумать, как избежать опасности, меня выручали здоровые, крепкие английские ноги. Однако в школе меня часто дразнили «половиной наполовину», или «Великобританией», а иногда «английским флагом». Когда происходило сражение между шотландскими и английскими мальчиками, одна сторона била меня по ногам, а другая отвешивала затрещины, а затем обе стороны принимались хохотать, как будто тут было что-то смешное.

Поначалу я не прижился в Бервикской школе. Старшим учителем у нас был Бертуистл, а младшим Адамс, но я не любил ни того, ни другого. Я был робок и вял от природы, не умел расположить к себе учителей и завести товарищей. По прямой от Бервика до Вест-Инча девять миль, а по дороге — одиннадцать с половиной, и я тосковал, потому что было далеко от матери. В этом возрасте мальчики говорят, что не нуждаются в ласках матери, но как грустно делается, когда тебя поймают на слове! Наконец я не мог больше этого выносить и решился бежать из школы. Однако в самую последнюю минуту мне удалось заслужить похвалу всех и каждого, начиная от старшего учителя и кончая последним слугой, после чего жизнь в школе сделалась для меня легкой и приятной; а все это благодаря тому, что я случайно упал из окна второго этажа.

Вот как это случилось. Однажды вечером меня ударил ногой Нед Бертон, первый забияка, и эта обида в соединении с другими огорчениями переполнила чашу моих страданий. В эту ночь я, спрятав заплаканное лицо под одеяло, поклялся, что следующее утро встречу если не в Вест-Инче, то на дороге к нему. Наша спальня была на втором этаже, но я отлично умел лазить, и у меня не кружилась голова на большой высоте. Мне ничего не стоило, привязав к ноге веревку, спуститься с крыши высотой в тридцать пять футов. Поэтому мне нечего было бояться, что я не выберусь из спальни. Я дождался, когда ученики перестали кашлять и ворочаться: это ожидание показалось мне целой вечностью. Наконец все заснули; тогда я потихоньку встал с постели, кое-как оделся, взял сапоги в руку и подошел на цыпочках к окну. Отворив окно, я выглянул наружу. Подо мной был сад, а рядом — толстый сук груши, который ничего не стоило достать рукой. Для ловкого мальчика он мог служить отличной лестницей. Из сада же оставалось перелезть через стену, пять футов вышины, и тогда меня отделяло бы от дома одно только расстояние. Крепко ухватившись одной рукой за сук, я уперся коленом и другой рукой в подоконник и хотел уже вылезти из окна, как вдруг остановился и словно окаменел. Из-за стены на меня смотрело чье-то лицо. Я застыл на месте, увидев, до чего оно бледно и неподвижно. Оно было освещено луной, глаза медленно двигались, озираясь вокруг, но я был скрыт от них листвой грушевого дерева. Затем лицо поднялось вверх, точно от толчка, показались шея, плечи и колени мужчины. Сев на стену, он с большим усилием поднял вслед за собой мальчика, одинакового со мною роста, который время от времени тяжело вздыхал, как будто глотая слезы. Мужчина встряхнул его и вполголоса выругался, после чего оба они спустились со стены в сад. Я все стоял, поставив одну ногу на сук, а другую на подоконник, не смея шевельнуться, чтобы не привлечь к себе их внимание, но мне было слышно, как они крадутся в тени здания. Вдруг прямо у меня под ногами раздалось какое-то царапанье, а затем резкий звон падающего стекла.

— Готово, — шепотом сказал мужчина. — Теперь пролезешь.

— Но края режутся! — воскликнул мальчик слабым дрожащим голосом.

Мужчина так выругался, что меня продрал мороз по коже.

— А ну полезай, щенок! — рявкнул он, — Не то…

Я не видел, что он сделал, но вслед за тем послышался крик боли.

— Лезу! Лезу! — закричал мальчик.

А больше я уже ничего не слышал, потому что у меня вдруг закружилась голова и моя пятка соскользнула с сука. Я испустил ужасный крик и всей тяжестью своего тела, в котором было девяносто пять фунтов, рухнул прямо на согнутую спину вора. Если вы спросите меня, почему я это сделал, я отвечу вам, что и сам до сих пор не знаю толком, было ли это простой случайностью или же умыслом. Весьма возможно, я и собирался поступить таким образом, а случай устроил остальное. Вор выставил вперед голову и наклонился, стараясь пропихнуть мальчика в маленькое окошко, тут-то я и упал на него, на то место, где шея соединяется с хребтом. Он издал какой-то свист, упал ничком и покатился по траве, стуча пятками. Его маленький спутник пустился при лунном свете бежать со всех ног и в один миг перелез через стену. Что же касается меня, то я сидел на земле, орал благим матом и тер рукою одну из ног: ее как будто бы стянули раскаленным докрасна обручем.

Само собою, в сад сбежались все обитатели школы, начиная с главного учителя и кончая последним конюхом, с лампами и фонарями. Дело вскоре объяснилось; вора положили на ставень и унесли из сада, меня же с большой торжественностью доставили в особенную спальню, где кость мне вправил хирург Парди, младший из двух братьев, носивших эту фамилию. Что касается вора, у него отнялись ноги, и доктора не могли сказать утвердительно, будет он владеть ими или нет. Но закон не стал ждать их окончательного решения, потому что через шесть недель после Карлайлской сессии суда он был повешен. Оказалось, что это был самый отчаянный преступник в Северной Англии, совершивший три убийства, и вообще за ним было столько преступлений, что его стоило бы повесить не один раз, а десять.

Рассказывая о своем отрочестве, я не могу не упомянуть об этом случае, так как тогда он был самым важным событием в моей жизни. Больше я не буду отклоняться от главного предмета; как подумаю, сколько мне нужно всего сказать, аж страшно делается: когда человек рассказывает только о своей жизни, то и это отнимает у него кучу времени; но когда он принимал участие в таких важных событиях, о каких я буду говорить, то задача и вовсе делается непосильной, особенно с непривычки. Но, слава Богу, у меня такая же хорошая память, как и раньше, и я постараюсь поведать вам решительно обо всем.

После истории с вором я подружился с Джимом Хорскрофтом, сыном доктора. Он с первого дня поступления в школу был самым смелым в драках и всего через час после приезда перебросил Бертона, который до него считался самым сильным из учеников, через классную доску. Джим всегда отличался крепкими мускулами и широкой костью и даже в то время был широкоплеч и высок, много не разговаривал, давал волю рукам и очень любил стоять, прислонясь к стене и глубоко засунув руки в карманы брюк. Я даже помню, что он шутки ради держал во рту сбоку соломинку, именно так, как впоследствии держал трубку. Каким героем он казался нам тогда!

Мы были не больше как маленькие дикари и, подобно дикарям, чувствовали уважение к силе. Был у нас Том Карндел из Эпплбоя, который писал алкаические стихи так легко, будто бы с детства только и знал, что всякие пентаметры и гекзаметры, но никто из учеников не обращал на Тома ни малейшего внимания. Был еще Вилли Ирншоу, который знал решительно все даты, начиная с убиения Авеля, так что к нему обращались за справкой даже учителя, но у этого мальчика была узкая грудь, хотя он и был высок ростом. И что же, разве помогло ему знание дат, когда Джек Симонс из младшего класса гнал его по всему коридору ремнем с пряжкой на конце. С Джимом Хорскрофтом так не поступали. Какие рассказы о его силе передавали мы друг другу шепотом! Как он проломил кулаком филенку дубовой двери в комнате отдыха, а когда в бейсбольном матче Долговязый Мерридью унес мяч, он схватил Мерридью с мячом, поднял вверх и, минуя всех соперников, добежал до цели. Нам казалось ни с чем несообразным, чтобы такой человек, как он, стал ломать себе голову из-за каких-то там спондеев и дактилей или непременно знал, кто подписал Великую Хартию. Когда он сказал при всем классе, что ее подписал король Альфред, то мы, маленькие, подумали, что, по всей вероятности, так оно и есть и что уж, наверное, Джим знает лучше, чем тот, кто написал учебник. Ну так вот, случай с вором и обратил на меня его внимание, он погладил меня по голове и сказал, что я храбрый чертенок, и я по крайней мере неделю не чуял под собой ног от гордости. Целых два года мы были с ним очень дружны, и хотя в сердцах или не подумав он часто обижал меня, я любил его как брата и так плакал, что слез набралось бы с целый чернильный пузырек, когда он уехал от нас в Эдинбург, чтобы там изучать профессию своего отца. Я после него пробыл в школе еще пять лет и под конец тоже сделался самым сильным учеником: я был крепким, как китовый ус, хотя, что касается веса и мускулов, я уступал моему знаменитому предшественнику. Я вышел из школы Бертуистла в год юбилея и после того три года прожил дома, разводя овец. Но корабли на море и армии на суше все еще сражались, и на нашу страну падала грозная тень Бонапарта. Мог ли я знать, что и мне также доведется поспособствовать тому, чтобы тень эта перестала пугать наш народ?

Глава вторая Кузина Эди из Аймауса

За несколько лет до рассказанных мною происшествий, когда я был еще маленьким мальчиком, к нам приехала погостить недель на пять единственная дочь брата моего отца. Вилли Колдер, поселившийся в Аймаусе, плел рыбачьи сети и этим плетением добывал больше, чем мы в Вест-Инче, где на песчаной почве рос один лишь вереск. Его дочь, Эди Колдер, приехала в гости в хорошеньком красном платьице и шляпке, которая стоила пять шиллингов, с чемоданом, наполненным вещами, на которые моя мать смотрела с большим удивлением. Нам казалось странным, что эта девочка тратит так много денег: она дала извозчику столько, сколько он с нее запросил, и прибавила еще два пенса. Она пила имбирное пиво, как мы воду, и требовала, чтобы в чай ей клали сахару, а с хлебом подавали масло, точно она была англичанкой.

Я тогда не обращал большого внимания на девочек, потому что не понимал, на что они могут быть годны. В школе мы не придавали им никакого значения; впрочем, ученики постарше думали несколько иначе. Мы, малыши, все были одинакового мнения: какая может быть польза от существа, которое не умеет драться, постоянно сплетничает, а если запустить в него камнем, начинает трястись, точно тряпка под ветром? А еще они напускают на себя такую важность, точно отец и мать в одном лице, и пристают со всякими глупостями вроде: «Джимми, у тебя виден палец из сапога» или: «Ступай домой, грязный мальчишка, и умойся», так что на них делается противно смотреть.

Поэтому, когда вышеупомянутая девочка поселилась в Вест-Инче, я не особенно обрадовался. Мне тогда исполнилось двенадцать лет (это было на праздник), а ей — одиннадцать; она была худенькой девочкой, довольно высокой, с черными глазами и очень смешными манерами. Ока всегда смотрела перед собой, разинув рот, будто видела что-то удивительное; но когда я становился позади нее и смотрел в ту же сторону, куда глядела и она, то не видел ничего, кроме поилки для овец, или навозной кучи, или же отцовского нижнего белья, висящего на жерди для просушки. А если она видела поляну, поросшую вереском или папоротником, или какие-нибудь самые обыкновенные вещи в этом же роде, то начинала сентиментальничать, как будто бы это поразило ее. Вскрикивала: «Как мило! Как чудесно!» — как будто бы перед ней была нарисованная картина. Она не любила никаких игр, и, хотя я заставлял ее играть в пятнашки и в другие игры, с ней было совсем неинтересно, потому что я мог поймать ее в три прыжка, а ей никогда не удавалось поймать меня, а когда она бежала, то махала руками и топала, как десяток мальчиков. Когда я говорил, что она ни на что не годна и что отец зря воспитывает ее таким образом, она принималась плакать и говорила, что я грубый мальчик и что она нынче же вечером уедет домой и во всю жизнь не простит меня. Но через пять минут она совершенно забывала свою обиду. Странно, что она любила меня больше, чем я ее, никогда не оставляла меня в покое, ходила за мной по пятам и говорила: «А, так вот ты где!» — как будто мы встретились случайно. Впрочем, в ней было кое-что и хорошее: она иногда давала мне пенни, так что однажды у меня в кармане собралось целых четыре пенса. А всего лучше было то, что она умела рассказывать разные истории. Так как она страшно боялась лягушек, то я обыкновенно приносил лягушку и говорил, что засуну ей лягушку за платье, если она не расскажет мне что-нибудь. Уловка всегда удавалась, и она начинала рассказывать; ей стоило только начать, а уж дальше она говорила как по писаному. У меня захватывало дух, когда я слушал о ее приключениях. В Аймаус приезжал какой-то варварский пират, который опять приедет через пять лет на корабле, наполненном золотом, и женится на ней; а потом там был странствующий рыцарь, который дал ей кольцо и сказал, что выкупит его, когда придет время. Она показывала мне кольцо, очень похожее на те, что были пришиты к пологу моей кровати, но она утверждала, что ее кольцо из чистого золота. Я спрашивал у нее, что же сделает рыцарь, если встретится с варварским пиратом, и она говорила в ответ, что он снесет ему с плеч голову. Я никак не мог понять, что такого находили в ней все эти люди. Еще она говорила, что ее провожал в Вест-Инч переодетый принц. Я спросил, как же она узнала, что это принц, а она ответила: «Потому что он был переодет». В другой раз она сказала, что ее отец придумывает загадку, а когда придумает, то напечатает в газетах, и тот, кто ее отгадает, получит половину его состояния и руку его дочери. Я сказал на это, что хорошо умею отгадывать загадки и что она должна прислать ее мне, когда та будет придумана. Она ответила, что загадка будет напечатана в «Бервикской газете», и пожелала узнать, что я сделаю с ней, когда получу ее руку. Я ответил на это, что продам ее с аукциона за столько, сколько за нее дадут; в этот вечер она больше не стала ничего рассказывать, потому что была чем-то очень обижена.

Пока кузина Эди гостила у нас, Джима Хорскроф-та не было дома, но он вернулся на той неделе, когда она уехала, и, помню, я очень удивился, когда он стал о ней расспрашивать. Он спросил у меня, хороша ли она собою, а когда я ответил, что я этого не заметил, он засмеялся, назвал меня кротом и сказал, что придет время, когда у меня откроются глаза. Впрочем, вскоре он занялся другими делами, а что касается меня, то я не вспоминал об Эди до тех пор, пока она не взяла в свои руки мою жизнь и не стала вертеть ею так же, как я верчу это перо.

Это было в 1813 году, после того как мне исполнилось восемнадцать лет и я вышел из школы: на моей верхней губе уже показалось волосков с сорок, и была надежда, что их вырастет еще больше. Со мной произошла перемена: игры уже не занимали меня так, как прежде, вместо этого я подолгу лежал на освещенных солнцем склонах холмов, разинув рот и смотря во все глаза, совершенно так, как это делала прежде кузина Эди. Прежде мне было довольно того, что я бегаю быстрее и прыгаю выше соседа по школьной скамье, это наполняло смыслом всю мою жизнь; теперь все это казалось совсем неважным: я все о чем-то грустил, глядя вверх на высокий небесный свод и вниз на поверхность синего моря, и чувствовал, что мне чего-то недостает, но не мог выразить, чего именно. И, кроме того, я сделался очень вспыльчивым: у меня, по-видимому, были расстроены нервы, и, когда моя мать спрашивала, что такое со мной, или отец говорил, что пора заняться делом, я отвечал так резко, что сам впоследствии сожалел об этом. Ах! У человека может быть не одна жена, он может иметь несколько детей, но у него никогда не будет другой матери, и поэтому пусть он обращается с ней нежно, пока может.

Однажды, вернувшись домой от овец, я увидал, что отец сидит с письмом в руке; такое случалось очень редко, разве только в тех случаях, когда фактор писал, что пора платить поземельный налог. Я подошел и увидел, что отец плачет. Я стоял и смотрел на него во все глаза: я всегда думал, что мужчине это не подобает. Я и сейчас его вижу очень ясно: на его загорелой щеке была глубокая морщина, через которую слезы не могли перелиться, поэтому они текли вкось к ушам и оттуда падали на лист бумаги. Около него сидела мать и гладила его руки, как гладила по спине кошку, когда хотела ее успокоить.

— Да, Дженни, — сказал он, — не стало бедного Вилли. Это письмо от его поверенного. Смерть была внезапная, иначе нас известили бы раньше. Поверенный пишет, что у него был карбункул и кровоизлияние в мозг.

— Ах, теперь его страдания прекратились, — сказала мать.

Отец обтер уши постланной на стол скатертью.

— То, что он скопил, он оставил своей дочери, — сказал он, — и если только она не переменилась, то она скорехонько все истратит. Ты помнишь, что она говорила о слабом чае, когда жила у нас, а ведь чай стоит семь шиллингов за фунт.

Мать покачала головой и посмотрела на окорока ветчины, свисающие с потолка.

— Поверенный не пишет, сколько именно оставил покойный, только говорит, что ей хватит с избытком. Он пишет также, что она приедет сюда и будет жить с нами, потому что таково его предсмертное желание.

— Пускай платит за свое содержание! — закричала резким тоном мать. Меня огорчило, что она в такое время заговорила о деньгах, но не позаботься она об этом, через год мы были бы выброшены на большую дорогу.

— Да, она будет платить и приедет к нам сегодня же. Послушай, Джек, сын мой, поезжай-ка ты в Эй-тон и дождись там вечернего дилижанса. В нем приедет твоя кузина Эди, и ты привезешь ее в Вест-Инч.

В четверть шестого я запряг старого Джонни в нашу телегу, у которой был недавно выкрашен задок и в которой мы ездили только по праздникам. Дилижанс прибыл чуть раньше, и я, глупый деревенский парень, не принимая в расчет того, что прошло несколько лет, искал в толпе, стоящей перед постоялым двором, худенькую девочку, в юбочке до колен. Пока я толкался и вытягивал шею, как журавль, меня вдруг кто-то тронул за локоть, и я увидел на подножке даму в черном; я понял, что это и есть моя кузина Эди. Я понял, говорю, но если бы она меня не тронула, я прошел бы мимо двадцать раз и ни за что не узнал бы ее. Честное слово, если бы Джим Хорскрофт спросил у меня теперь, хорошенькая она или нет, я сумел бы ему ответить! Она была смуглая, гораздо смуглее девушек в нашей пограничной области, с легким румянцем, пробивающимся сквозь смуглый цвет кожи, подобно яркому тону в нижней части лепестков чайной розы. У нее были пунцовые губы, выражающие доброту и твердость; и затем я заметил плутовской и насмешливый огонек, который таился в глубине ее больших черных глаз, показываясь на минуту и опять скрываясь. Она обошлась со мной так, будто бы я достался ей по наследству: величаво и покровительственно протянула мне руку. Она была, как я уже сказал, в черном: платье на ней было какого-то удивительного фасона, черная вуаль откинута назад.

— Ах, Джек, — сказала она, жеманясь на английский манер, — этому она научилась в пансионе. — Нет-нет, мы теперь уже не маленькие.

Эти слова она произнесла, потому что я самым неуклюжим образом приблизил к ней свое глупое загорелое лицо, чтобы поцеловать ее, как тогда, когда виделся с ней последний раз.

— Влезьте поскорее наверх, голубчик, и дайте шиллинг кондуктору, он был необыкновенно учтив со мной всю дорогу.

Я покраснел до ушей, потому что у меня в кармане была только одна четырехпенсовая серебряная монета. Никогда я не ощущал свою бедность так сильно, как в ту минуту. Но она сразу поняла, в чем дело, и мигом всунула мне в руку кожаный кошелек с серебряным замочком. Я заплатил кондуктору и хотел отдать кошелек назад, но она пожелала, чтобы он остался у меня.

— Вы будете моим кассиром, Джек, — сказала она со смехом. — Это ваш экипаж? Какой смешной! Где же мне сесть?

— На сиденье, — отвечал я.

— А как на него забраться?

— Поставьте ногу на ступицу колеса, я вам помогу.

Я вскочил в телегу и взял в свою руку обе ее маленькие ручки в перчатках. Когда она взбиралась наверх, я почувствовал на своем лице ее дыхание, душистое и теплое, и казалось, что все, что было смутного и беспокойного у меня на душе, отлетело в одну минуту. Я почувствовал, что за эту одну минуту я возмужал и сделался совсем другим человеком.

Лошадь, наверное, едва успела махнуть хвостом, — времени прошло не больше, — а между тем со мной что-то произошло, упала некая преграда, и я зажил новой, более зрелой жизнью. Все это я ощутил в один миг, но так как я был робок и необщителен, то только оправил для нее сиденье. Она следила глазами за дилижансом, который, гремя колесами, покатил назад в Бервик, и вдруг начала махать платком.

— Он снял шляпу, — сказала она. — Должно быть, он офицер. Очень изящный мужчина. Может быть, вы его заметили? Джентльмен, который занимал место в империале, очень красивый, в коричневом пальто.

Я покачал головой, и радость уступила место глупой злобе.

— Ах, я никогда больше не увижу его! Эти зеленые склоны холмов и серая вьющаяся лентой дорога — все, как и прежде. Да и в вас, Джек, я не вижу большой перемены. Кажется, только манеры у вас стали получше. Ведь вы не будете больше пускать мне за спину лягушек, не будете? Я начинаю дрожать при одной только мысли об этом.

— Мы сделаем все, чтобы вам хорошо жилось в Вест-Инче, — сказал я, помахивая бичом.

— Вы такие добрые, право, что приняли к себе бедную, одинокую девушку, — сказала она.

— Это — любезность с вашей стороны, что вы едете к нам, кузина Эди, — проговорил я, заикаясь. — Но я боюсь, вам покажется у нас скучно.

— Ведь у вас тут мало развлечений, да, Джек? Кажется, у вас почти нет соседей-мужчин, ведь так?

— Да, разве что майор Элиот, который живет в Корримюре. Он иногда приходит к нам по вечерам. Он бравый старый служака, был ранен пулей в колено, когда служил под началом Веллингтона.

— Ах, когда я говорю о мужчинах, Джек, это вовсе не значит, что я говорю о стариках, раненных в колено. Я говорю о людях нашего с вами возраста, с которыми можно было бы познакомиться. Да, кстати, — кажется, у этого старого ворчуна доктора был сын?

— Да. Джим Хорскрофт, мой закадычный друг.

— А что, он живет дома?

— Нет, но скоро вернется. Сейчас он в Эдинбурге, он там учится.

— Ну так мы будем проводить время вдвоем, до тех пор, пока он не вернется. Но я очень устала и хотела бы поскорее доехать до Вест-Инча.

Я заставил старика Джонни приналечь, и через час после этого разговора она уже сидела за ужином; моя мать поставила на стол не только масло, но даже хрустальную тарелку с вареньем из крыжовника; тарелка эта очень красиво блестела при свете свечки.

Я видел, что и родители мои так же, как я, поражены происшедшей с ней переменой, хотя у них это выражалось иначе.

Моя мать так поразилась тому, что у нее на шее надето что-то из перьев, что называла ее не просто Эди, а мисс Колдер, так что наконец моя кузина, у которой были такие милые, грациозные манеры, стала поднимать кверху указательный пальчик всякий раз, как слышала это. После ужина, когда она пошла спать, мои родители только и говорили о том, какой у нее вид и как она воспитана.

— Впрочем, надо сказать, — заметил мой отец, — что-то не видно, чтобы она особенно горевала.

И только тут я вспомнил, что с тех пор как я с ней встретился, она не сказала ни слова о своей утрате.

Глава третья Тень на море

В скором времени кузина Эди сделалась в Вест-Инче королевой, а мы все, начиная с отца — ее покорными подданными. Когда мать сказала, что ее содержание обойдется не дороже четырех шиллингов в неделю, Эди, по своей доброй воле, назначила плату в семь шиллингов и шесть пенсов. Ей отдали комнату, выходящую на юг, где было всего больше солнца и окно обвито жимолостью; чтобы обставить ее, она привезла из Бервика восхитительные вещи. Она ездила туда два раза в неделю, но наша телега показалась ей неподходящей, так что она нанимала двухколесный фаэтон у Энгуса Уайтхеда, ферма которого стояла за холмом. И она почти всякий раз привозила подарки: деревянную трубку отцу, шотландский плед матери, какую-нибудь книгу мне, медный ошейник для Роба — нашей овчарки. Кажется, не было на свете женщины щедрее ее.

Но самым лучшим подарком для нас было ее присутствие. Благодаря ему даже окрестности приняли для меня иной вид: с того дня как она приехала, солнце светило ярче, склоны холмов казались зеленее и воздух приятнее. Наша жизнь уже не была однообразною, как прежде: мы удостоились общества такой замечательной девушки, и старый мрачный серый дом казался мне совсем другим с тех пор, как она прошла по циновке, лежащей у входной двери. Не лицо ее, хотя оно было привлекательным, и не фигура, хотя я не видывал девушки, которая могла бы сравняться с ней статью, но ее ум, ее оригинальное обращение, в котором проглядывала насмешка, ее новая для нас манера говорить, гордо везти за собой шлейф и вскидывать голову, заставляли почувствовать себя простой землей под ее ногами; но вдруг ее быстрый, вызывающий на откровенность взгляд и доброе слово опять ставили вас на один уровень с нею. Впрочем, не совсем на один уровень. Мне всегда казалось, что она стоит выше меня и ушла далеко вперед. Я мог убеждать самого себя, бранить себя и делать, что мне угодно, но не мог заставить себя думать, что в наших жилах течет одна и та же кровь и что она всего лишь деревенская девушка, так же как я — всего лишь деревенский парень. Чем больше я любил ее, тем больше я ее боялся, и она поняла, что я боюсь ее, раньше, чем распознала мою любовь. Когда я был не с ней, я находился в тревожном состоянии, а когда был с ней, то дрожал все время, потому что боялся надоесть ей своими нескладными речами или чем-нибудь оскорбить ее. Если бы я тогда лучше знал женщин, то не стал бы так мучиться.

— Вы очень переменились, Джек, и стали совсем не таким, как прежде, — сказала она как-то раз, искоса поглядывая на меня из-под своих черных ресниц.

— А когда мы с вами встретились, то вы сказали, что я не очень переменился, — заметил я.

— Ах! Тогда я говорила о том, что вы не очень переменились на вид, а теперь говорю о вашей манере держать себя. Прежде вы обращались со мной так грубо, так повелительно, все хотели делать по-своему, точно маленький мужчина. Я помню ваши всклокоченные волосы и плутовские глаза. А теперь вы такой кроткий, такой скромный и говорите так тихо.

— С годами человек привыкает держать себя как следует, — заметил я.

— Ах да, но скажу вам, Джек, что в прежнем виде вы нравились мне гораздо больше.

Я посмотрел на нее с удивлением: я думал, что она не может мне простить того, как я обращался с ней. Я решительно не мог понять, как человеку в здравом уме это могло нравиться. Я вспомнил, что, когда она читала, сидя у входной двери, я выходил во двор с хлыстом из орешника, на конце которого было шесть маленьких глиняных шариков, и бросал в нее этими шариками, чем доводил ее до слез. Потом я вспомнил, как поймал угря в ручейке в Корримюре и с ним гонялся за ней, пока наконец она с криком не прибежала к моей матери и не спряталась под ее фартук; отец ударил меня по уху половником, что сшибло меня с ног, и я вместе с угрем покатился под кухонный шкаф для посуды. И этого ей теперь недостает. Все равно она больше ничего такого не увидит, потому что у меня скорее отсохнет рука, чем я стану так поступать. Но только теперь я стал понимать эту странность женского характера, а также то, что мужчина не должен рассуждать о женщине, только наблюдать и стараться понять ее.

Вскоре у нас с ней установились известные отношения: она поняла, что может делать что угодно и как угодно, может распоряжаться мной точно так же, как я распоряжался старым Робом. Думаете, я был глуп, что позволил вскружить себе голову? Может быть, я действительно был глуп, но при этом вы должны помнить, что раньше я совсем не видал женщин, а теперь нам часто приходилось быть вместе. Кроме того, она была не из простых женщин, и нужно иметь очень крепкую голову, чтобы она ее не вскружила.

Да вот хоть бы майор Элиот, человек, который схоронил трех жен и участвовал в двенадцати настоящих сражениях, — и его Эди могла обернуть кругом своего пальчика, точно мокрую тряпку, — она, девушка, только что вышедшая из пансиона. Я встретил его, когда он шел, прихрамывая, из Вест-Инча, в первый раз после того как она приехала, с румянцем на щеках и блестящими глазами, так что казался лет на десять моложе. Он закручивал свои седые усы до самых глаз и так гордо выступал здоровой ногой, точно музыкант, играющий на духовом инструменте. Бог знает, что она сказала ему, но только ее слова подействовали на его кровь точно старое вино.

— Я шел к тебе, парень, — сказал он, — но, как видишь, не застал. Впрочем, я приходил не задаром, потому что имел возможность увидать ta belle cousine[221]. Прелестная, очаровательная молодая особа, скажу тебе, парень.

Он выражался очень правильно и точно, и любил иногда ввернуть в свою речь какое-нибудь французское слово, потому что в бытность свою на континенте немножко научился этому языку. Он так и продолжал бы говорить о кузине Эди, но я увидал, что из кармана у него торчит уголок газеты, и понял, что он, по своему обыкновению, приходил к нам сообщить последние новости: мы, живя в Вест-Инче, почти ни о чем не слыхали.

— Что новенького, майор? — спросил я.

Он вытащил из кармана газету и помахал ею.

— Союзники одержали большую победу, сын мой. Думаю, Наполеон не сможет долго сопротивляться. Саксонцы оттеснили его, и он был совершенно разбит при Лейпциге. Веллингтон перешел Пиринеи, и полки Грэма скоро будут в Болонье.

Я подбросил вверх свою шляпу.

— Значит, войне скоро конец! — воскликнул я.

— Да и пора, — сказал он, строго кивнув. — Это была кровопролитная война. Ну теперь уже не стоит говорить о том, какой план был у меня в голове относительно тебя.

— Какой план?

— Да вот какой, мой милый: у тебя тут нет настоящего дела, а так как теперь колено у меня стало лучше разгибаться, я надеялся опять поступить на службу в действующую армию. Я думал, что и ты мог бы пойти в солдаты и послужить под моим начальством.

При одной мысли об этом у меня сильно забилось сердце.

— Как бы я этого хотел! — воскликнул я.

— Но ведь пройдет не меньше шести месяцев, прежде чем я буду в состоянии сесть на корабль, а почем знать, может быть, Бони[222] к тому времени будет уже где-нибудь в заточении.

— А что скажет моя мать? — спросил я. — Она меня ни за что не отпустит.

— Ах, да теперь ее и спрашивать не нужно, — ответил он и пошел, прихрамывая, своей дорогой.

Я сел на землю среди вереска и, подперев подбородок рукой, задумался, глядя вслед майору, который шагал вперед в своем старом коричневом платье и сером пледе, конец которого развевался по ветру, выбирая место, где удобнее идти вверх по холму. Здесь, в Вест-Инче, где я обречен оставаться до тех пор, пока не займу место отца, — жалкая жизнь: перед моими глазами вечно будут та же пустошь, тот же ручей, те же овцы и тот же серый дом. Ко там, за синим морем! Там настоящая жизнь для мужчины. Вот майор — он человек не молодой, искалеченный и усталый, но и он думает о том, чтобы опять поступить на службу, а я, юноша в полной силе, трачу понапрасну время на склонах этих холмов.

Яркий румянец стыда залил мне лицо, и я вскочил с места, горя нетерпением поскорее уехать отсюда и жить как подобает мужчине. Я раздумывал об этом целых два дня, и вот на третий день случилось нечто такое, что заставило меня принять решение, которое потом, правда, рассеялось, точно дым в воздухе.

После полудня я пошел погулять с кузиной Эди и Робом: мы спустились по склону холма до самого морского берега. То было поздней осенью, и вереск завял и окрасился в бронзовый цвет, но солнце все еще светило ярко, было тепло и по временам дул теплый, южный ветерок, от которого поверхность моря покрывалась рябью с белыми волнистыми линиями. Я нарвал папоротников, чтобы Эди могла прилечь, и вот она лежала, как и всегда, с беспечным видом, веселая и довольная: я не встречал больше никого, кто так наслаждался бы теплом и светом, как она; я присел на кучку травы, а Роб положил мне голову на колени; мы сидели совершенно одни в этом диком месте, но даже и здесь нас настигла тень находившегося за морем великого человека, который красными буквами начертал свое имя на карте Европы.

По морю плыл степенный черный купеческий корабль, направлявшийся, вероятно, в Лит. У него были длинные реи, и он шел на всех парусах. В другом направлении, с северо-востока, шли два больших, неуклюжих, похожих на люгеры судна, каждое с высокою мачтой и большим четырехугольным серым парусом. Что могло быть прекраснее вида трех судов, плывущих по морю в такую прекрасную погоду! Но вдруг на одном, а потом и на втором показались огонь от выстрела и клуб синего дыма, с корабля послышалась пушечная пальба. В один миг ад заменил собою рай, явив ненависть, жестокосердие и жажду крови.

Услышав выстрелы, мы вскочили на ноги, и Эди, которая дрожала как осиновый лист, схватила меня за руку.

— Они сражаются, Джек, — воскликнула она. — Что это за люди? Кто они?

У меня при пушечных выстрелах сильно забилось сердце, и я, задыхаясь, едва смог ответить:

— Это два французских капера, Эди. Французы называют их chasse-marées[223], а вон там наш купеческий корабль, и они захватят его — умереть мне на этом месте; потому что, майор говорил, на них всегда бывают пушки большого калибра, а матросов как сельдей в бочонке. Отчего этот глупый корабль не плывет назад к молу в устье Твида?

Но корабль и не думал спускать паруса — он, тяжело зарываясь в воду, продолжал плыть дальше, что было глупо с его стороны; внезапно черное ядро ударило в верхний конец его бизань-реи, сбив вниз флаг. Затем последовали выстрелы небольших корабельных пушек и громкая пальба больших каронад с кормы капера. Через минуту все три судна сошлись вместе, и купеческий корабль метался, подобно оленю, в бедра которого вцепились зубами два волка. Все три силуэта слились в одно черное пятно с неясными очертаниями, окутанное дымом, из которого торчали, точно щетина, мачты и беспрестанно выскакивали красные огоньки; шла такая страшная пальба из пушек большого и мелкого калибра, что после у меня в течение нескольких недель гул стоял в ушах. Битый час облако, содержащее в себе сущий ад, медленно двигалось по воде, а мы, с замершими сердцами, не спускали глаз с флага, стараясь разглядеть, все ли он на своем месте. И вот корабль, такой же гордый, как прежде, поплыл дальше своим путем; а когда рассеялся дым, то мы увидали, что один из люгеров тащится по воде, точно утка с подбитыми крыльями, а экипаж другого спешит перебраться в шлюпки прежде, чем он затонет.

В продолжение этого часа я ничего не видел и не слышал, кроме битвы. У меня снесло ветром шляпу, но я этого не заметил. Теперь, с сердцем, преисполненным радости, я повернулся к кузине Эди и увидал ее такою, какой видел шесть лет тому назад. У нее были те же удивленные, застывшие глаза и разинутый рот, как и когда она была еще девочкой, и она так крепко сжала свои маленькие ручки, что костяшки стали похожи на слоновую кость.

— Ах, этот капитан! — воскликнула она, обращаясь к вересковой пустоши. — Какой сильный и решительный мужчина! Какая женщина не стала бы гордиться таким мужем!

— Да, он храбро сражался! — воскликнул я с восторгом.

Она посмотрела на меня так, будто совсем позабыла о моем присутствии.

— Я отдала бы целый год жизни за то, чтобы встретить такого человека, — промолвила она. — Но что значит жить в деревне! Тут только и видишь людей, которые ни на что не способны.

Уж не знаю, хотела она обидеть меня или нет, хотя за этим у нее, бывало, дело не станет: но каково бы ни было ее намерение, ее слова задели меня за живое.

— Очень хорошо, кузина Эди, — сказал я, стараясь говорить спокойным тоном. — Этим все сказано.

Сегодня же вечером я отправляюсь в Бервик и запишусь в вольноопределяющиеся.

— Как, Джек! Вы будете солдатом?

— Да, если вы думаете, что всякий, кто живет в деревне, — трус.

— О, вы будете очень красивы в красном мундире, Джек, и вы делаетесь гораздо лучше, когда выходите из себя. Я хотела бы, чтобы у вас всегда так сверкали глаза, потому что это придает вам мужественный вид. Но я уверена, что вы шутите, когда говорите, что поступите на военную службу.

— Вот я вам покажу, шучу я или нет.

После этих слов я со всех ног побежал по пустоши и ворвался в кухню, где
отец и мать сидели по обе стороны печи.

— Мама, — крикнул я, — я иду записываться в солдаты!

Если бы я сказал, что собираюсь сделаться вором, они посмотрели бы на меня точно такими же глазами, потому что в те времена из среды скромных и кротких деревенских жителей только паршивые овцы уходили в военное стадо. Но, честное слово, эти самые паршивые овцы оказали своей родине не одну важную услугу. Моя мать подняла руки в митенках к глазам, а отец почернел, как торф.

— Что такое, Джек? Ты с ума сошел? — спросил отец.

— Сошел я с ума или нет, но только я ухожу.

— Когда так, я не дам тебе благословения.

— Ну так я уйду без него!

При этих словах мать вскрикнула и обхватила меня руками за шею. Я увидел ее руки, костлявые, загрубелые от работы, которую ей приходилось делать для того, чтобы вырастить меня, и это подействовало на меня сильнее всяких слов. Мое сердце было полно нежности к ней, но моя воля была тверда как кремень. Я посадил ее опять на стул, поцеловал и побежал в свою комнату, чтобы собрать вещи. Становилось уже темно, а мне предстояло идти далеко, поэтому, связав кое-что в узелок, я поспешил выйти из дому. Когда я выходил через заднюю дверь, кто-то притронулся к моему плечу: в темноте стояла Эди.

— Глупый мальчик, — сказала она, — неужели вы и в самом деле уйдете?

— Уйду? Увидите.

— Но ведь ваш отец против, да и мать тоже.

— Я знаю.

— Так зачем нее вы уходите?

— Вам-то, кажется, следовало бы знать.

— Скажите зачем?

— Потому что вы меня заставляете!

— Я не хочу, чтобы вы уходили, Джек.

— Вы сами сказали. Вы сказали, что те, кто живет в деревне, ни на что не способны. Вы всегда так говорите. Вы думаете обо мне не больше, чем о голубях в голубятне. Вы считаете меня ничтожеством. Я докажу, что я не таков.

Я высказал ей все, что наболело в душе. Она покраснела и посмотрела на меня, по своему обыкновению, странным, полунасмешливым и полусердитым взглядом. — О, я думаю о вас так мало? — спросила она. — И по этой причине вы уходите из дома? Когда так, Джек, то останетесь ли вы, если я… если я буду ласкова с вами?

Мы стояли лицом к лицу, очень близко друг к дружке, и в одну минуту дело было сделано. Я схватил ее в объятия и целовал, целовал без конца, целовал губы, щеки, глаза, прижимал ее к своему сердцу и шептал ей, что она для меня все на свете, что я не могу жить без нее. Она ничего не говорила, но прошло немало времени, прежде чем она отвернула от меня свое лицо, и когда она оттолкнула меня, то сделала это не очень сильно.

— Да вы опять стали таким же грубым и дерзким, как прежде, — сказала она, приглаживая обеими руками волосы. — Вы на мне все смяли, Джек; я никогда не думала, что вы такой смелый!

Но я больше не боялся ее, кровь во мне кипела от любви; которая сделалась в десять раз горячее, чем прежде. Я снова схватил ее в свои объятия и поцеловал, как будто бы имел на это право.

— Теперь вы моя, — воскликнул я. — Я не пойду в Бервик, я останусь здесь и женюсь на вас.

Но когда я сказал, что женюсь на ней, она засмеялась.

— Глупый мальчик! Глупый мальчик! — проговорила она, когда я опять попытался обнять ее, сделала грациозный реверанс и убежала в дом.

Глава четвертая Выбор Джима

После этого начались десять недель, похожие на сон, они представляются мне сном и теперь, когда я вспоминаю о них. Я могу наскучить вам, если стану рассказывать, что происходило между нами; но какое огромное значение имело для меня все это в то время! Ее своеволие, ее постоянно меняющееся настроение, то веселое, то мрачное, как луг, над которым проносятся облака, ее беспричинный гнев и сейчас же вслед за тем раскаяние — все это наполняло мою душу то радостью, то печалью: в этом была вся моя жизнь, все остальное не имело никакого значения. Но каковы бы ни были мои чувства, я ощущал в глубине сердца какую-то тревогу, в которой и сам не отдавал себе отчета: мне казалось, что я похож на человека, который хочет схватить радугу и что настоящая Эди Колдер, хотя она и была рядом, на самом деле находится на недосягаемом для меня расстоянии. Это потому, что ее было трудно понять, по крайней мере, мне, тупоумному деревенскому парню. Когда я говорил ей о моих планах на будущее, о том, что если бы мы взяли в аренду весь Корримюр, то могли бы получать не меньше ста фунтов лишнего дохода, и тогда можно было бы устроить гостиную в Вест-Инче и красиво убрать для нее, когда мы обвенчаемся, то она надувала губки и опускала глаза, как будто бы у нее не хватало терпения выслушать меня. А когда я предавался мечтам о том, чем могу сделаться впоследствии, что, может быть, я отыщу бумагу, которая послужит доказательством, что я — наследник какого-нибудь лорда или что я, не поступая на службу, о чем она не хотела и слышать, стану знаменитым воином и мое имя будет у всех на устах, то она делалась веселой, как майский день. Я старался поддерживать эту иллюзию насколько мог, но вдруг у меня вырывалось какое-нибудь несчастное слово, которое показывало, что я не более как Джек Колдер из Вест-Инча, и она снова надувала губки, выказывая этим свое презрение. И таким образом мы шли с ней вперед: она — по воздуху, а я — по земле, и что-нибудь непременно должно было разлучить нас. Это случилось после Рождества, но зима была не холодная, и подморозило лишь настолько, что можно было без опаски ходить по торфяным болотам. Как-то утром, когда было довольно свежо, Эди рано ушла из дома и вернулась назад очень взволнованная.

— Что, Джек, вернулся домой ваш приятель, сын доктора? — спросила она.

— Я слышал, его ждут.

— Ах, так, значит, это его я встретила на пустоши?

— Как! Вы встретили Джима Хорскрофта?

— Я уверена, что это был он. Замечательно красивый мужчина — герой, с кудрявыми черными волосами, коротким прямым носом и серыми глазами. У него плечи, как у статуи, а что касается роста, то, думаю, ваша голова, Джек, будет только до булавки в его галстуке.

— До его уха, Эди, — поправил я с негодованием. — Да, это был Джим. Скажите еще, не торчала ли у него изо рта коричневая деревянная трубка?

— Да, он курил. Он был одет в серое, и у него громкий, басистый голос.

— О! Так вы говорили с ним! — сказал я.

Она немножко покраснела, так как проговорилась.

— Там, где я шла, земля была не совсем тверда, и он сказал, чтобы я была осторожней, — ответила она.

— А, должно быть, это действительно был мой милый старый приятель Джим, — заметил я. — Он уже давно был бы доктором, если бы у него ум был так же силен, как рука. Да вот он сам, честное слово.

Я увидел его из окна в кухне и выбежал во двор с недоеденной овсяной лепешкой, чтобы поздороваться с ним. Он также бросился навстречу с протянутыми руками и сияющими глазами.

— Джек! — закричал он. — Я так рад, что вижу тебя опять. Старый друг лучше новых двух.

Тут он вдруг замолчал и, разинув рот, уставился через мое плечо. Я обернулся: в дверях стояла Эди с веселой плутовской улыбкой на лице. Как я гордился ею, да и саглим собою тоже!

— Это моя кузина, мисс Эди Колдер, Джим, — сказал я.

— А вы часто гуляете до завтрака, мистер Хорскрофт? — спросила она все с той же плутовской улыбкой.

— Да, — отвечал он, пристально глядя на нее.

— И я тоже часто бываю на пустоши, — сказала она. — Но вы не очень-то радушно принимаете вашего приятеля, Джек. Если вы не будете его угощать, то я должна буду занять ваше место, чтобы поддержать честь Вест-Инча.

Через минуту мы присоединились к старикам, и Джиму тоже налили тарелку супа; он почти не говорил, но сидел с ложкой в руке, не спуская глаз с кузины Эди. Она все время бросала на него быстрые взгляды; мне казалось, что ее забавляла его робость и что она старалась его ободрить.

— Джек рассказывал мне, что вы учитесь для того, чтобы сделаться доктором, — сказала она. — Должно быть, это очень трудно и требует много времени.

— Да, много времени, — ответил печальным тоном Джим. — Но я все-таки стараюсь добиться своего.

— Ах, какой вы молодец! Вы человек настойчивый. Вы видите цель и идете к ней, и ничто не может вас остановить.

— Право, мне нечем похвалиться, — сказал он. — Многие из студентов, которые начинали вместе со мной, уже давно обзавелись практикой, а я все еще студент.

— Вы говорите так из скромности, мистер Хорскрофт. Говорят, что мужественные люди всегда бывают скромными. Но вы обязательно достигнете цели; какая это прекрасная карьера — подавать исцеление, поднимать с одра страдальцев, иметь своей единственной целью благо человечества.

Услышав такие слова, честный Джим заерзал на стуле.

— Боюсь, у меня нет таких высоких мотивов, мисс Колдер, — сказал он. — Я учусь для того, чтобы зарабатывать кусок хлеба и взять на себя практику отца. Если я одной рукой подаю исцеление, то другую протягиваю для того, чтобы получить крону.

— Какой вы откровенный и правдивый человек! — воскликнула она.

Таким образом они вели между собой разговор и дальше, причем она украшала его всевозможными добродетелями и поворачивала его слова так, чтобы его расхвалить — хорошо знаю эту ее манеру. Он еще не успел кончить разговора, а я уже видел, что у него голова идет кругом от ее красоты и ласковых слов. Я был проникнут гордостью, думая, что он составил такое высокое мнение о моей родственнице.

— Не правда ли, она хороша собой, Джим? — Я не мог удержаться, чтобы не сказать этого, когда мы с ним стояли во дворе у входной двери, и он, прежде чем отправиться домой, раскуривал свою трубку.

— Только ли?! — воскликнул он. — Да я никогда не видал ничего подобного!

— Мы с ней скоро обвенчаемся.

Трубка выпала у него изо рта, и он уставился на меня во все глаза. Затем он подобрал трубку и пошел домой, не сказав ни слова. Я думал, что он, может быть, вернется, но он не вернулся: я видел, как он бредет вверх по склону холма, опустив голову на грудь.

Но я не мог о нем позабыть, потому что кузина Эди засыпала меня вопросами о том, каков он был мальчиком, о его силе, с какими женщинами он был знаком; ее расспросам не было конца. В тот же вечер я услышал о нем еще раз, причем отзывы были далеко не такие лестные. Мой отец, вернувшись домой, много говорил о бедном Джиме. После полудня он был мертвецки пьян; затем ходил на берег в Вестхаус и дрался с кулачным бойцом-цыганом, причем думали, что его противник не переживет ночи. Мой отец встретил Джима на большой дороге; тот был мрачен как туча и готов оскорбить всякого, кто проходил мимо.

— Ну и дела! — сказал старик. — Хороша будет у него практика, если он начнет ломать кости.

Кузина Эди смеялась надо всем, а я смеялся потому, что смеялась она; на самом деле мне было совсем не смешно. На третий день после этого я поднимался на холм в Корримюре по овечьей тропе и вдруг вижу, что вниз спускается не кто иной, как сам Джим. Но это был уже не тот большой ростом, добродушный человек, который два дня тому назад ел суп вместе с нами. На нем не было ни воротничка, ни галстука, жилет у него был расстегнут, волосы всклокочены, а лицо все в пятнах — как у человека, который был сильно пьян накануне. В руках он держал ясеневую палку, которой сбивал головки дрока, росшего по обе стороны тропинки.

— А, это ты, Джим! — сказал я.

Он посмотрел на меня взглядом, какой я часто видел у него в школе, когда он сильно злился и знал, что виноват, но только ни за что не хотел показать этого. Он не сказал ни слова, быстро прошел мимо меня по узкой тропинке и зашагал дальше, махая своей ясеневой палкой и обивая ею кусты.

Нет, я не сердился на него! Я был огорчен, очень огорчен, и больше ничего. Само собой разумеется, я не был настолько слеп, чтобы не видеть, в чем тут дело. Он влюбился в Эди и не мог выносить того, что она будет принадлежать мне. Бедняга, ну что он мог с собой поделать? Может быть, и я на его месте был бы в таком же состоянии. Когда-то я бы и не поверил, что девушка может так вскружить голову сильному мужчине, но теперь я был опытнее в этом отношении.

Целых две недели я совсем не видал Джима Хорскрофта, но вот наконец наступил тот четверг, в который совершился переворот в моей жизни. Я проснулся рано и в радостном настроении. Накануне Эди была со мною ласковее, чем обыкновенно, и я заснул с мыслью, что, может быть, мне удалось наконец схватить радугу и что Эди без всяких иллюзий и мечтаний полюбила простодушного, грубого Джека Колдера из Вест-Инча. Эта мысль не выходила у меня из головы, и в сердце у меня точно щебетали птички. А затем я вспомнил, что если поспешу, то еще застану ее дома, потому что она, по своему обыкновению, уходила с восходом солнца.

Но я опоздал. Когда я подошел к двери ее комнаты, она была полуотворена и внутри никого не было. «Ну, — подумал я, — по крайней мере, я могу встретить ее и вместо с ней вернуться домой». С вершины Корримюрского холма видны все окрестности. И вот, захватив палку, я пошел в этом направлении. День был ясный, но холодный, и я помню, что слышал громкий шум прибоя, хотя в наших местах уже несколько дней совсем не было ветра. Я шел зигзагами по крутой тропинке, дыша свежим утренним воздухом и напевая вполголоса песенку, пока не добрался, немного запыхавшись, до поросшей вереском вершины. Посмотрев вниз на длинный склон противоположной стороны, я увидел, как и ожидал, кузину Эди; но я увидел и Джима Хорскрофта, который шел рядом с нею.

Они были недалеко от меня, но так заняты друг другом, что совсем меня не заметили. Она шла медленно, шаловливо закинув свою грациозную головку с той манерой, которая была мне хорошо известна, отвернувшись от него и время от времени перекидываясь с ним словом. Он шагал рядом с ней, глядя на нее сверху вниз и наклонив голову, увлеченный разговором, который, казалось, был серьезным. Затем он что-то сказал, она ласково положила свою руку на его, а он, расставив ноги, поднял ее на воздух и несколько раз поцеловал. Увидя это, я не смог ни закричать, ни двинуться с места; сердце мое точно налилось свинцом, лицо застыло, и я не спускал с них глаз. Я видел, что она положила ему руку на плечо и принимала его поцелуи так охотно, как никогда не принимала их от меня.

Потом он опустил ее на землю, и я понял, что они прощаются; пройди они еще шагов сто, их можно было бы увидать из окон верхнего этажа нашего дома. Она пошла прочь медленными шагами и раз или два помахала ему, а он стоял и смотрел ей вслед. Я подождал, пока она не скрылась из виду, и затем пошел вниз, но он был так занят, что не заметил меня, даже когда я приблизился на расстояние протянутой руки. Встретившись со мной глазами, он сделал попытку улыбнуться.

— А, Джек, — сказал он, — что-то ты рано сегодня!

— Я видел вас! — проговорил я: у меня так пересохло в горле, что я едва дышал.

— Видел? — сказал он и потихоньку засвистал. — Ну, ей-Богу же, Джек, меня это не огорчает. Я имел намерение прийти сегодня же в Вест-Инч и объясниться с тобой. Может, так вышло даже лучше.

— Хорош друг, нечего сказать! — возмутился я.

— Послушай, Джек, будь рассудителен, — сказал он, засовывая руки в карманы и покачиваясь из стороны в сторону. — Дай мне объяснить тебе положение дел. Посмотри мне в глаза, и ты увидишь, что я не лгу. Вот как все случилось. Я встретил Эди, то есть мисс Колдер, прежде чем пришел к вам тогда утром, и тогда по некоторым признакам счел ее совершенно свободной; думая, что это действительно так, я решил, что она будет моей. Затем ты сказал, что она не свободна, и это стало для меня жестоким ударом. Я вышел из себя, несколько дней безумствовал и хорошо еще, что не попал в Бервикскую тюрьму. Затем я случайно встретил ее опять — ей-Богу, Джек, это было случайно, — и когда я заговорил о тебе, она засмеялась. «Он мне только двоюродный брат, не более», — сказала она, а что же до того, что она будто не свободна или ты для нее больше чем друг, то это — одна только глупая болтовня. Как видишь, Джек, я вовсе не так виноват, как ты думал, тем более что она обещала дать тебе понять своим обращением, что ты ошибаешься, полагая, что имеешь на нее права. Ты, вероятно, заметил, что в продолжение этих двух недель она почти ни слова не сказала с тобой.

Я горько засмеялся.

— Да не далее как вчера вечером, — отвечал я, — она сказала мне, что я — единственный человек на свете, которого она могла бы полюбить.

Джим Хорскрофт протянул дрожащую руку, положил ее на мое плечо, близко придвинул ко мне свое лицо и посмотрел мне в самые глаза.

— Джек Колдер, — сказал он, — я знаю, что ты никогда не лгал. Уж не хочешь ли ты отплатить мне обманом за обман? Говори правду, нас никто не слышит.

— Это — святая истина, — сказал я.

Он стоял и смотрел на меня: его лицо выражало сильную внутреннюю борьбу. Прошло по крайней мере две минуты прежде, чем он заговорил.

— Послушай, Джек, — сказал он, — эта женщина дурачит нас обоих. Слышишь, она дурачит нас обоих! В Вест-Инче она любит тебя, на склоне холма — меня, а между тем в ее дьявольском сердце нет ни крошечки любви ни к одному из нас. Подадим друг другу руку, дружище, и проучим эту негодяйку!

Но для меня это было чересчур. Я не мог проклинать ее в своем сердце, а еще менее того — стоять и слушать, как ее проклинает другой, пусть даже это был мой старый приятель.

— Не бранись! — закричал я.

— Мне тошно от твоих кротких речей! Я буду называть ее так, как она того заслуживает.

— Вот как? — рявкнул я, стаскивая с себя сюртук. — Послушай, Джим Хорскрофт, если ты скажешь еще хоть слово против нее, я вобью твои слова тебе в горло, будь ты даже ростом с Бервикский замок. Только попробуй, и увидишь!

Он сдернул было сюртук до локтей, но затем не спеша натянул его обратно.

— Не будь таким глупцом, Джек! — сказал он. — В человеке редко бывает четыре стоуна[224] и пять фунтов. Два старых друга не должны ссориться из-за такой… ну хорошо, больше я ничего не скажу. Ну ее, ей-Богу, пусть заведет хоть десять любовников.

Я оглянулся, а она стояла рядом на расстоянии каких-нибудь двадцати ярдов, спокойная и невозмутимая, между тем как мы разгорячились и были точно в лихорадке.

— Я уже дошла почти до дома, — сказала она, — но увидела, что вы, мальчики, о чем-то спорите между собой, вот я и вернулась, чтобы узнать, в чем дело.

Хорскрофт бросился вперед и схватил ее за кисть руки. Посмотрев ему в лицо, она взвизгнула, а он подтащил ее к тому месту, где стоял я.

— Ну Джек, довольно ломать комедию, — сказал он. — Вот она. Не спросить ли нам у нее, которого из нас она любит? Она не сможет лгать теперь, когда мы тут оба вместе.

— Я согласен на это, — отвечал я.

— И я тоже. Если она пойдет к тебе, то клянусь, что больше никогда и не взгляну на нее. Сделаешь ли ты то же самое и для меня?

— Да, сделаю.

— Хорошо же, слушайте, вы! Оба мы — честные люди, друзья между собой и никогда друг другу не лжем. Нам известно ваше двуличие. Я знаю, что вы сказали вчера вечером. Вы слышите? Так вот, говорите прямо и откровенно! Мы стоим тут перед вами; скажите — и делу конец. Кто из нас двоих — Джек или я?

Вы, может быть, подумаете, что эта женщина не знала, куда деться от стыда? Ничуть не бывало — ее глаза блестели от удовольствия, и я могу побиться об заклад, что это была лучшая минута в ее жизни. Она смотрела на нас попеременно, то на того, то на другого, лицо ее было освещено утренним солнцем, поднявшимся еще не высоко, и она еще никогда не казалась мне такой привлекательной. Я уверен, что и Джим думал то же самое, потому что он выпустил ее руку из своей, и суровые черты его лица смягчились.

— Ну Эди, который же из нас? — спросил он.

— Шалуны-мальчишки, которые ссорятся из-за этого? — воскликнула она. — Кузен Джек, вы знаете, какое нежное чувство я питаю к вам.

— Раз так, то идите к нему! — сказал Хорскрофт.

— Но я не люблю никого, кроме Джима. Я никого не люблю так, как Джима.

Она прижалась к нему и спрятала лицо у него на груди.

— Ты видишь, Джек, — сказал он, глядя на меня через ее плечо.

Я оставил их и вернулся в Вест-Инч, но уже не тем человеком, каким вышел из него утром.

Глава пятая Человек, прибывший из-за моря

Я не из тех, кто постоянно жалуется, что им изменило счастье. Если дела нельзя поправить, вряд ли стоит снова упоминать о нем. У меня долго болело сердце; по правде сказать, когда я вспоминаю об этом, мне и теперь делается немножко больно, хотя прошло уже столько лет и я счастливо живу с женой. Я старался держать себя мужественно, и, сразу надо сказать, я поступил так, как обещал в этот день на склоне холма. Я был для нее братом, не больше, хотя бывали минуты, когда мне стоило большого труда сдержать себя, потому что даже и теперь она иногда приходила ко мне со своими вкрадчивыми манерами и рассказывала, как груб с ней Джим и как она счастлива, когда я с ней ласков, и все это только потому, что изменчивость и лукавство были у нее в крови.

Но по большей части Джим и она были счастливы вместе. По всей окрестности распространился слух, что они поженятся, как только он получит ученую степень, и он приезжал в Вест-Инч четыре раза в неделю, по вечерам, чтобы побыть с ней. Мои родные были довольны этим, и я старался показать, что мне это тоже приятно.

Пожалуй, в первое время между нами была некоторая холодность: мы относились друг к другу уже не с тем доверием, какое бывает между старыми школьными товарищами. Но затем, когда прошло острое горе, я нашел, что он поступил честно, и по справедливости я не могу на него сердиться. Таким образом мы остались в дружеских отношениях; что же касается до нее, то он позабыл весь свой гнев и готов был целовать следы, оставленные ее башмаками в грязи. Мы с ним вдвоем подолгу гуляли, и об одной из этих прогулок я хочу вам рассказать.



Мы прошли всю Бремстонскую пустошь, за те сосны, что защищают дом майора Элиота от морского ветра. Весна в этом году наступила ранняя, и в конце апреля деревья уже совсем оделись листвой. Было тепло, как в летний день, а потому нас очень удивило то, что на лужайке перед дверью в дом майора был разведен большой огонь. Горела целая половина сосны, и языки пламени поднимались вверх до окон спальни. Мы с Джимом в удивлении уставились на пламя, но мы удивились еще больше, когда нз дома вышел сам майор, с большой четвертною бутылью в руке; за ним шла его старая сестра, которая вела у него хозяйство, и две служанки, и все они четверо принялись приплясывать вокруг огня. Майор был смирным, кротким человеком — это было известно всей округе, а тут он, точно старый леший, прыгал, прихрамывая, вокруг огня и махал бутылью с вином над головой. Мы бросились бежать к нему, и, завидев нас, он принялся махать еще сильнее.

— Мир! — вопил он во все горло. — Ура, друзья мои! Мир!

Услыхав эти слова, мы тоже принялись приплясывать и кричать, потому что все очень устали от войны, и трудно было поверить, что исчезла тень, которая так давно нависала над нами. Мы даже не сразу в это поверили, но майор осмеял наши сомнения.

— Да-да, это правда! — закричал он, остановившись и опустив руку. — Союзники вошли в Париж, Бони сбежал, и его народ присягнул в верности Людовику XVIII!

— А что будет с императором? — спросил я. — Пощадят ли его?

— Поговаривают, что его нужно отослать на остров Эльбу, там от него вреда не будет. Что до его военачальников, то между ними есть такие, от которых нельзя отделаться так легко. В течение последних двадцати лет были совершены подвиги, которых нельзя забыть. Надо бы свести кое-какие старые счеты, но теперь — мир, мир!

И он опять принялся прыгать со своей бутылью вокруг костра.

Мы побыли некоторое время с майором, а затем пошли на взморье, разговаривая между собой об этом важном известии и о том, что может от него произойти. Джим знал немного, а я еще меньше его, но что мы знали, мы сложили в одно целое и говорили о том, что теперь упадут цены, что вернутся на родину наши храбрые солдаты, что корабли смогут спокойно плыть, куда им нужно, что мы уничтожим на берегу все сигнальные огни, потому что теперь уже нет врага, которого мы боялись. Так мы болтали, идя по гладкому твердому песку и глядя вдаль на Северное море. Джим, который шагал рядом со мной, такой здоровый и бодрый, и не подозревал, что достиг высшей точки своей жизни и что с этого часа все у него пойдет под откос.

Над морем висел легкий туман; ранним утром туман был гуще, а теперь разрядился от солнца. Посмотрев на море, мы вдруг увидели, что из тумана показался парус небольшой лодки, которая, раскачиваясь, приближалась к земле. В ней сидел только один человек, и она вертелась в разные стороны, как будто бы сидевший в ней и сам не знал, причалить к берегу или нет. Наконец, может быть ободренный нашим присутствием, он подплыл прямо к нам, и песок заскрипел под килем у самых наших ног.

Человек спустил парус, выскочил из лодки и втащил корму на берег.

— Великобритания, полагаю? — спросил он, быстро повернувшись и глядя нам прямо в лицо.

Он был немного повыше среднего роста, но страшно худой. У него были проницательные, близко посаженные глаза, между которыми выдавался длинный, острый нос, а под ним торчали, как щетина, усы каштанового цвета, жесткие и прямые, как у кошки. Он был хорошо одет — в коричневой паре с медными пуговицами и в высоких сапогах, которые заскорузли и потеряли глянец от морской воды. Лицо и руки были у него смуглые, так что его можно было счесть за испанца, но, когда он, кланяясь нам, снял шляпу, мы увидели, что верхняя часть лба была у него совершенно белой, остальное же лицо просто обветрилось. Он смотрел то на одного, то на другого из нас, и в его серых глазах мелькало что-то такое, чего я не видывал прежде. Вы могли прочесть в них вопрос, но казалось, что за этим вопросом кроется угроза, как будто бы отвечать следовало по приказу, а не из любезности.

— Великобритания? — спросил он снова, нетерпеливо топнув ногой в песок.

— Да, — сказал я, а Джим расхохотался.

— Англия? Шотландия?

— Здесь Шотландия, а вон за теми деревьями — Англия.

— Ага! Теперь я знаю, куда попал. Я плыл в тумане без компаса почти целых три дня и думал, что никогда больше не ступлю на твердую землю.

Он говорил по-английски довольно бегло, но иногда употреблял иностранные обороты.

— Откуда вы? — спросил Джим.

— Я с корабля, который потерпел крушение, — отвечал он коротко. — Какой это город, вон там?

— Это Бервик.

— А! Ладно, я должен отдохнуть, прежде чем отправлюсь дальше.

Он повернулся и пошел к лодке, но поскользнулся и непременно упал бы, если бы не ухватился за ее нос. Затем он сел на борт и стал озираться. Лицо его раскраснелось, глаза сверкали, как у дикого зверя.

— Voltigeurs de la Garde! — закричал он голосом, похожим на звук трубы. — Voltigeurs de la Garde!

Он помахал шляпой над головой, затем бросился лицом в песок и остался лежать неподвижно.

Мы с Джимом Хорскрофтом в недоумении уставились друг на друга. Все нам казалось странным: и появление этого человека, и его вопросы, и, наконец, его неожиданная выходка. Взяв за плечи, мы перевернули его на спину. Он остался лежать, нос его и усы торчали по-прежнему, но губы совсем побелели, от его дыхания не пошевельнулось бы и перо.

— Он умирает, Джим! — вскричал я.

— Да, от голода и жажды. В лодке нет ни капли воды и ни крошки хлеба. Может, что-нибудь найдется в этом мешке?

Он вскочил в лодку и вытащил оттуда черный кожаный мешок; кроме этого мешка да еще широкого плаща синего цвета, в лодке не было ничего. Мешок был завязан, но Джим раскрыл его в одну минуту. Он был до половины наполнен золотыми монетами.

Ни один из нас никогда не видел столько денег — даже десятой части. Тут были сотни монет — и все блестящие новенькие английские соверены. Мы так заинтересовались деньгами, что совсем позабыли о том, кому они принадлежали, но вдруг мы услышали стон, который заставил нас вспомнить о нем. Его губы еще больше посинели, нижняя челюсть отвалилась. Теперь стал виден его раскрытый рот с рядом белых зубов, похожих на зубы волка.

— Господи! Да он умирает! — воскликнул Джим. — Джек, беги к ручью и зачерпни шляпой воды. Да поскорее, а то он умрет. А я тем временем раздену его.

Я пустился бежать со всех ног и через минуту вернулся назад с полной шляпой воды. Джим расстегнул сюртук и рубашку незнакомца, мы облили водой его лицо и грудь и с трудом влили несколько капель в рот. Это произвело хорошее действие. Он раз или два глубоко вздохнул, приподнялся и сел, протирая глаза, как человек, проснувшийся от глубокого сна. Но мы с Джимом смотрели ему не в лицо, а на обнаженную грудь. На ней были видны два широких красных шрама, один под ключицей, другой посередине груди ближе к правому боку. Кожа его, вплоть до самой загорелой шеи, была замечательно бела, и на ней еще ярче выделялись красные пятна. Подойдя сзади, я заметил, что в одном месте шрам есть и на спине. Несмотря на неопытность, я догадался, что это значило. Он был ранен в грудь двумя пулями — одна прошла навылет, а другая так и осталась в теле.

Вдруг он, пошатываясь, встал и запахнул на себе рубашку, бросив на нас быстрый подозрительный взгляд.

— Что я делал? — спросил он. — Я сам себя не помнил. Если я сказал чего, не обращайте внимания. Что, я кричал что-нибудь?

— Да, перед тем как упасть.

— Что же я кричал?

Я передал ему его слова, хотя для меня они были лишены смысла. Он пристально посмотрел на нас обоих и пожал плечами.

— Это слова одной песни, — сказал он. — Ну теперь вопрос в том, что мне делать. Я не думал, что так ослабел. Где вы достали воды?

Я указал ему на ручей, и он, шатаясь, пошел к нему. Он лег ничком и пил очень долго, — я думал, что он никогда не кончит. Вытянув, точно лошадь, свою длинную худую шею, он громко глотал. Наконец, глубоко вздохнув, он поднялся на ноги и отер усы руками.

— Теперь мне лучше, — сказал он. — Нет ли у вас чего-нибудь поесть?

Перед уходом я сунул в карман два куска лепешки из овсяной муки; он положил их в рот, разжевал и проглотил. Затем он распрямил плечи, выпятил грудь и ладонями погладил себя по ребрам.

— Право, я чрезвычайно обязан вам, — сказал он. — Вы были очень добры к незнакомому человеку. А, вы сумели развязать мой мешок.

— Когда вам сделалось дурно, мы подумали, нет ли там вина или виски.

— А! У меня в нем только — как вы называете это? — деньги на черный день. Небольшая сумма, но я могу спокойно жить на нее до тех пор, пока не найду себе какого-нибудь дела. А здесь, как мне кажется, можно жить спокойно. Я попал в тихое место; здесь, наверно, и жандарма встретишь только в городе.

— Но вы не сказали нам, кто вы такой, откуда и какова ваша профессия, — заявил напрямик Джим.

Незнакомец смерил его с головы до ног испытующим взглядом.

— Вы годились бы в гренадеры во фланговую роту, честное слово, — сказал он. — Что же касается ваших вопросов, то я обиделся бы, если бы услыхал их не от вас, а от кого-нибудь другого. Вы имеете право знать, что я за человек, потому что вы так радушно меня приняли. Меня зовут Бонавентур Делапп. По профессии я солдат и путешествую; я приехал из Дюнкерка, название этого города написано на лодке.

— А я думал, что вы потерпели кораблекрушение! — сказал я.

Он посмотрел мне прямо в глаза, как честный человек.

— Это правда, — сказал он, — корабль плыл из Дюнкерка, и это одна из его шлюпок. Экипаж пересел в баркас, а корабль пошел ко дну так быстро, что я не успел ничего захватить с собой. Это было в понедельник.

— А сегодня четверг. Значит, целых три дня у вас куска во рту не было?

— Да, это очень долго, — сказал он. — Раньше я дважды оказывался в таком положении, но не дольше чем на два дня. Ну я оставлю здесь шлюпку и поищу себе приют в одном из этих серых домиков на склоне холма. А зачем горит вон тот большой огонь?

— Там живет один из наших соседей, который был на военной службе и сражался с французами. Он празднует заключение мира.

— О, так у вас есть сосед, который был военным! Я рад этому, потому что и я тоже участвовал в сражениях.

Он погрустнел, и брови над его проницательными глазами нахмурились.

— Ведь вы — француз, не правда ли? — спросил я, когда мы все трое поднимались вверх по холму; он нес в руке свой черный мешок, длинный синий плащ свешивался с его плеча.

— Как вам сказать? Я из Эльзаса, а в Эльзасе живут скорее немцы, чем французы. Что касается меня, я видел так много стран, что везде чувствую себя как дома. Я очень много путешествовал. Как вы думаете, где я могу найти пристанище?

После этого события прошло целых тридцать пять лет, но даже и теперь я могу передать, какое впечатление произвел тогда на меня этот странный человек. Я не доверял ему, но вместе с тем он меня обворожил, ибо в его осанке, взгляде и разговоре было что-то такое, чего я никогда не встречал прежде. Джим Хорскрофт был красив собой, а майор Элиот — храбрый вояка, но им обоим недоставало того, что было в этом путешественнике: быстрого, живого взгляда, блеска в глазах, какого-то изящества, которое нельзя выразить словами. А кроме того, мы спасли его, когда он лежал бездыханный на песке, а человек всегда питает нежное чувство к тому, кому помог в беде.

— Если вы захотите пойти со мной, — сказал я, — то я могу поручиться, что найду вам место, где можно пожить день или два, а за это время вы сумеете устроиться по своему желанию.

Сняв шляпу, он необыкновенно грациозно поклонился мне. Но Джим Хорскрофт, дернув меня за рукав, отвел в сторону.

— Ты с ума сошел, Джек, — сказал он мне на ухо. — Этот человек искатель приключений. К чему ты связываешься с ним?

Однако трудно найти человека упрямее меня; если меня толкают назад, я обязательно делаю шаг вперед.

— Он — иностранец, — сказал и, — и помочь ему — наша обязанность.

— Ты пожалеешь об этом, — сказал Джим.

— Может, и пожалею.

— Если ты не думаешь о себе, подумай о своей кузине.

— Эди может и сама о себе позаботиться.

— Ну так, черт бы тебя побрал, делай как знаешь! — крикнул он, вспылив. И, не простившись с нами, он зашагал к дому своего отца.

Бонавентур Делапп с улыбкой взглянул на меня.

— Я так и думал, что не нравлюсь ему, — сказал он. — Сколько я понимаю, вы поссорились из-за того, что вы ведете меня к себе в дом. Что же он думает обо мне? Может быть, что золото у меня в мешке — краденое?

— Молчите, я ничего не знаю и ни о чем не думаю. У нас принято накормить странника, проходящего мимо нашего дома, и дать ему ночлег.

Высоко подняв голову, в полной уверенности, что я делаю что-то очень хорошее и даже не подозревая, что к югу от Эдинбурга нет человека глупее меня, я гордо выступал по дороге, а рядом со мной шел мой новый знакомый.

Глава шестая Странствующий орел

По-видимому, мой отец был того же мнения, что и Джим Хорскрофт, потому что он не очень радушно встретил незнакомого гостя и подозрительно осмотрел его с головы до ног. Но он все-таки поставил перед ним блюдо селедок в уксусе, и я заметил, что он стал еще суровее, когда тот съел девять селедок за раз: нам полагалось по две селедки на каждого. Когда Бонавентур Делапп кончил свой ужин, у него начали слипаться глаза, потому что, по-видимому, он не только не ел, но и не спал все зти три дня. Комната, в которую я его провел, имела довольно жалкий вид, но, несмотря на это, он бросился на постель и, завернувшись в свой синий плащ, моментально заснул. Он очень громко храпел, а так как моя комната была рядом с его, я не мог ни на минуту забыть о том, что у нас в доме находится незнакомый человек.

Когда на другой день поутру я сошел вниз, то увидел, что он встал раньше меня и сидит напротив моего отца у стола в кухне; их головы почти соприкасались, и между ними лежал столбик золотых монет. Когда я вошел в комнату, отец поднял голову и посмотрел на меня: в его глазах светилась алчность, чего я никогда не замечал прежде. Он поспешно схватил деньги и спрятал их в карман.

— Очень хорошо, мистер, — сказал он, — комната за вами, будете платить каждый месяц третьего числа.

— Ах, вот и мой приятель, с которым я познакомился прежде, чем с вами! — воскликнул Делапп и протянул мне руку с улыбкой, хотя и ласковой, но в ней чувствовалось что-то покровительственное: так человек улыбается собаке. — Теперь я совсем оправился, благодаря тому, что прекрасно поужинал и хорошо спал ночью. Ах, голод отнимает у человека мужество, — главным образом голод, а затем холод.

— Да, это правда, — сказал мой отец. — Раз в метель я пробыл на пустоши тридцать шесть часов и знаю, каково это.

— Я видел однажды, как три тысячи человек умерли от голода, — заметил Делапп, протягивая руки к огню. — Они худели день ото дня и становились все более и более похожими на обезьян; они подходили к краям понтонов, на которых мы их держали, и поднимали вой от ярости и от боли. Первые дни их вой слышен был по всему городу, но через неделю наши часовые, стоявшие на берегу, уже их не слышали, так они ослабели.

— И они все умерли! — воскликнул я.

— Они выдержали очень долго. Это были австрийские гренадеры из корпуса Старовица, видные собою, крепкие люди, такого же роста, как ваш приятель, которого я видел вчера; но когда город был взят, их осталось в живых только четыреста человек, и один человек мог поднять троих зараз, как будто это были маленькие обезьянки. На них жалко было смотреть. Ах, друг мой, познакомьте меня с мадам и мадемуазель.

В это время в кухню вошли моя мать и Эди. Он не видел их накануне вечером, а когда я посмотрел на него теперь, то едва удержался от смеха, потому что, вместо того, чтобы просто кивнуть головой, как было принято у нас, в Шотландии, он согнул спину, словно форель, которая хочет нырнуть, шаркнул ногой и пресмешно прилсал руку к сердцу. Моя мать с недоумением смотрела на него; она думала, что он над ней смеется; но кузина Эди сейчас же ответила ему тем же, точно это была какая-то игра: она присела так низко, что я подумал: «Она ни за что не сможет встать, так и сядет на пол посреди кухни». Но ничуть не бывало: она поднялась легко, как пух, а затем мы подвинули к столу стулья и принялись за булки с молоком и похлебку.

Надо было только дивиться тому, как этот человек умел обращаться с женщинами. Если бы мы, то есть я и Джим Хорскрофт, вели себя так, как он, все решили бы, что мы дурачимся, и девушки смеялись бы над нами; но у него это как будто бы гармонировало с выражением лица и манерой говорить, так что наконец мы к этому привыкли; если он обращался к моей матери или к кузине Эди — а он охотно говорил с ними, — то всегда с поклоном и со взглядом, выражавшим, что они едва ли удостоят выслушать то, что он хочет сказать, а когда они отвечали ему, то его лицо принимало такое выражение, как будто бы всякое их слово было сокровищем, которое нужно беречь и всегда хранить в памяти. И, несмотря на все это, даже и тогда, когда он унижался перед женщинами, в его взгляде всегда светилась особая гордость, как будто бы он хотел показать, что это только с ними он обращается так мягко и что при случае он может быть суровым. Что касается моей матери, то она удивительно смягчилась в своем обращении с ним и рассказала ему решительно все о своем дяде, который был доктором в Карлайле и самым видным лицом из родственников с ее стороны. Она рассказала ему также и о смерти моего брата Роба. Я никогда не слыхал, чтобы она говорила об этом с кем-нибудь прежде, и мне показалось, что у него слезы выступили на глазах, — у него, который видел, как умерли от голода три тысячи человек! Что касается Эди, то она говорила мало, только время от времени поглядывала на нашего гостя, и раз или два он очень пристально посмотрел на нее. Когда он после завтрака ушел в свою комнату, отец вынул из кармана восемь золотых монет и положил их на стол.

— Что скажешь, Марта? — спросил он.

— Ты, должно быть, продал двух черных баранов.

— Нет, это — месячная плата за комнату и стол, которую я получил от знакомого Джека, и через четыре недели мы опять получим столько же.

Услышав это, моя мать покачала головой.

— Два фунта стерлингов в неделю — это очень много, — сказала она, мы не должны брать такую высокую плату с джентльмена, который попал в беду.

— Молчи! — закричал отец. — Он в состоянии заплатить такие деньги, — у него есть мешок, набитый золотом. А потом, он сам предложил такую цену.

— Эти деньги не принесут добра, — сказала она.

— Да он, жена, вскружил тебе голову своей иностранной манерой говорить! — воскликнул отец.

— Да, хорошо было бы, если бы мужчины-шотландцы немножко поучились у него ласковому обращению, — отозвалась мать; я первый раз в жизни слышал, чтобы она так говорила с отцом.

Вскоре после этого наш гость сошел вниз и спросил, не пойду ли я с ним погулять. Когда мы шли по солнцу; он вынул маленький крестик из красных камней. Я в жизни не видел такой красивой вещицы.

— Это рубины, — сказал он, — я купил этот крестик в Туделе, в Испании. Таких крестиков было у меня два, но другой я отдал одной девушке-литвинке. Прошу вас, возьмите его на память в знак моей благодарности. Из него можно сделать булавку для галстука.

Я мог только поблагодарить его за подарок, потому что у меня еще никогда не было такой дорогой вещи.

— Я иду на верхнее пастбище считать ягнят. Хотите, пойдемте со мной, оттуда можно посмотреть окрестности.

С минуту он раздумывал, затем покачал головой.

— Мне нужно как можно скорее написать несколько писем. Боюсь, сегодня утром мне лучше остаться дома.

Я до полудня считал овец по берегам реки, и легко догадаться, что у меня не выходил из головы этот странный человек, которого случай привел в наш дом. Где он приобрел такую осанку, такую манеру повелевать и этот надменный грозный взгляд? А как много он испытал в своей жизни, хотя не придавал этому большого значения! Видимо, у него была совершенно удивительная, наполненная приключениями жизнь! Он был ласков и учтив с нами, но, несмотря на это, я не мог заглушить в себе недоверие к нему. Может быть, Джим Хорскрофт был прав, а я сделал ошибку, когда привел его в Вест-Инч.

Когда я вернулся домой, он имел такой вид, будто с малых лет привык к сидячей жизни. Он сидел у огня в деревянном кресле с черной кошкой на коленях. Растопырив пальцы, он держал на них моток шерсти, которую моя мать проворно наматывала на клубок. Около него сидела кузина Эди, и я увидел по ее глазам, что она плакала.

— Что случилось, Эди? — спросил я. — Что вас так огорчило?

— Ах, у мадемуазель, как у всех добрых и правдивых женщин, нежное сердце, — сказал он. — Я не думал, что это так растрогает ее, иначе не стал бы говорить. Я рассказывал о том, какие мучения претерпевали некоторые полки, когда переходили через горы Гвадарама зимой 1808 года. Скверное дело, потому что это
были отличные солдаты и на прекрасных лошадях. Трудно поверить, что ветер может сдуть людей в пропасть, но было так скользко, а держаться не за что. Поэтому в пехотных ротах солдаты сцепились друг с другом оружием, это их и спасло, но когда я взял одного артиллериста за руку, она отвалилась, потому что была отморожена три дня тому назад.

Я стоял и с удивлением смотрел на него.

— Старые гренадеры, которые уже были не так проворны, как прежде, не могли не отставать; а если они отставали, их ловили крестьяне, которые распинали их на дверях амбаров, ногами кверху, а под головой разводили огонь: жаль было смотреть на этих славных старых служак. А потому, когда они не могли идти дальше, они поступали вот как: садились на землю и читали молитвы, кто сидел в седле, а кто на своем ранце; затем они снимали с себя сапоги и носки и опирались подбородком на дуло ружья. После этого нажимали большим пальцем ноги курок — паф! — и все было кончено, — этим славным гренадерам уже не нужно было идти дальше. О, как трудно было подниматься по Гвадарамским горам!

— Какая же это была армия? — спросил я.

— О, я служил в стольких армиях, что часто путаю одну с другой. Да, я немало повоевал. Кстати, я видал, как дерутся ваши шотландцы, из них выходят очень стойкие пехотинцы, но, насмотревшись на них, я думал, что здесь все у вас носят — как вы их называете? — юбки?

— Килты, но их носят только в горах.

— Ах! В горах? Однако я вижу там какого-то человека. Может, это тот самый, про которого ваш отец говорил, что он отнесет мои письма на почту?

— Да, это работник фермера Сайдхеда. Отдать ему ваши письма?

— Он будет лучше беречь их, если получит из ваших рук.

Он вынул письма из кармана и подал их мне. Я вышел из дома и дорогой случайно взглянул на адрес того, которое лежало сверху. На конверте крупным и разборчивым почерком было написано:

«Его Величеству Шведскому королю.

Стокгольм».
Я очень мало знал по-французски, но эти слова понял. Какой это орел залетел в наше скромное гнездо?

Глава седьмая Сторожевая башня в Корримюре

Мне самому показалось бы скучным, и я уверен, что наскучило бы и вам, если бы я вздумал рассказывать, как шла у нас жизнь после того, как этот человек поселился в доме, или о том, как он мало-помалу заслужил расположение всех членов семьи. Что касается женщин, это случилось очень скоро; но вскоре он расположил в свою пользу также и моего отца, что было совсем не легко, и даже Джима Хорскрофта. На самом деле мы были в сравнении с ним только два больших мальчика, потому что он везде побывал и все видел; и по вечерам он, говоря неправильным английским языкам, заставлял нас забывать, что мы сидим в нашей простой кухне, откуда ничего не видно, кроме овечьего выгона, и переносил нас ко дворам разных государств, в лагеря, на поля сражений, и показывал нам все чудеса, которые делаются на свете. Сначала Хорскрофт был довольно груб с ним, но Делапп, благодаря своему такту и непринужденному обращению, сумел поладить с ним и наконец совершенно покорил его сердце; Джим сидит, бывало, держа в своей руке руку кузины Эди, и оба они, позабыв обо всем, слушают, что рассказывает Делапп. Я не буду передавать вам всего этого, но даже и теперь, через много лет, я могу проследить, как он, в продолжение недель и месяцев, своими словами и поступками переделал нас на свой лад.

Прежде всего он подарил моему отцу шлюпку, в которой приплыл, оставляя за собой право взять ее обратно в случае, если она ему понадобится. Так как осенью в этом году косяки сельди шли мимо берега, а мой дядя еще при жизни подарил нам целый комплект прекрасных сетей, то благодаря подарку незнакомца мы выручили немало денег. Иногда Делапп отправлялся на шлюпке в море совершенно один; однажды летом он целый день плавал вдоль берега, и я видел, что он, опустив весло в воду, останавливается и бросает в море навязанный на веревку камень. Я не мог понять, для чего он это делает, пока он сам не разъяснил, в чем дело.

— У меня страсть изучать все, что относится к войне, — сказал он, — и я всегда пользуюсь удобным случаем. Я думал о том, трудно ли будет командиру какого-нибудь армейского корпуса высадить на этом берегу десант.

— Нетрудно, если только не будет дуть восточный ветер.

— Ах! Совершенно верно, если только не будет дуть восточный ветер. А что, вы измеряли глубину в этом месте?

— Нет.

— Корабли, конечно, придется оставить в море, но здесь довольно воды, чтобы сорокапушечный фрегат мог подойти на расстояние ружейного выстрела. Насажайте в шлюпки побольше стрелков, разверните их за этими песчаными холмами, затем отправляйтесь еще за стрелками, стреляйте картечью над их головами с фрегата. Тогда получится! Тогда получится!

У него ощетинились усы, он сделался еще больше похож на кошку, и, судя по тому, как блестели у него глаза, я понял, что мечты унесли его далеко.

— Вы забываете, что на берегу будут наши солдаты, — сказал я с негодованием.

— Да уж конечно! — воскликнул он. — Разумеется, в сражении должны быть две стороны. Давайте развивать наш план. Сколько людей вы в состоянии выставить? Ну скажем — двадцать, тридцать тысяч.

Несколько полков хороших солдат, остальное — пуф! Новобранцы, мирные жители с оружием. Как вы называете их? — волонтеры.

— Это все храбрые люди! — закричал я.

— О да, очень храбрые люди, но глупые. Ah, mon bleu![225] Они невероятно глупы. Я хочу сказать, что глупы не они одни, но вообще все новобранцы. Они боятся того, что будут бояться и не примут никаких мер предосторожности. Видал я все это! Я видел в Испании, как батальон новобранцев бросился в атаку на батарею, на которой было десять орудий. Они бросились так храбро! И вдруг склон холма, с вершины которого я смотрел, сделался похожим… как вы называете это по-английски?.. На пирог с малиновым вареньем. Куда делся наш прекрасный батальон новобранцев? Затем другой батальон вновь набранных солдат попытался овладеть батареей; они бросились все сразу со страшным криком. Но что может сделать крик против картечи? Все солдаты второго батальона полегли на склоне холма. Затем взять батарею было приказано гвардейским пехотным стрелкам; в их наступлении не было ничего красивого; они шли вроссыпь, без всякого крика, и ни один из них не был убит; стрелки шли по одному, а за ними следовали кучками резервы; через десять минут пушки замолчали, и испанские артиллеристы были изрублены в куски. Воевать нужно учиться, мой друг, точно так же, как и разводить овец.

— Ну нет! — сказал я, не желая, чтобы меня переспорил иностранец. — Если бы у нас было тридцать человек солдат на линии вон тех холмов, вы бы поблагодарили Бога за то, что у вас за спиной есть на море шлюпки.

— На линии холмов? — повторил он, сверкнув глазами и окинув взглядом весь их ряд. — Да, если бы ваш полководец знал свое дело, левый фланг у него был бы там, где стоит ваш дом, центр — в Корримюре, а правый — около дома доктора, и он выстроил бы во фронте плотные ряды стрелков. Само собой разумеется, его кавалерия старалась бы уничтожить нас по мере того, как мы выстраивались бы на берегу. Но если бы нам все-таки удалось выстроиться, мы знали бы, что делать. Тут есть слабый пункт, вон там, в незащищенном месте. Я стал бы стрелять в него из пушек, затем развернул бы свою кавалерию, пустил пехоту большими колоннами, и это крыло было бы уничтожено. Скажите, Джек, где были бы ваши волонтеры?

— Они шли бы по пятам за вашим арьергардом, — сказал я, причем оба мы от души расхохотались, чем обыкновенно и кончались наши споры. Когда он вел подобные разговоры, иногда я думал, что он шутит, но подчас не был в этом уверен.

Я хорошо помню, что как-то раз летним вечером, сидя в кухне с моим отцом, Джимом и со мной — женщины уже ушли спать, — он завел разговор о Шотландии и ее отношении к Англии.

— У вас прежде был свой король, и законы издавались для вас в Эдинбурге, — сказал он. — Теперь же все идет из Лондона; разве это не наполняет вашу душу гневом и отчаянием?

Джим вынул трубку изо рта.

— Это мы поставили короля над англичанами, и если кто и должен быть недоволен, так это люди, живущие по ту сторону границы.

Очевидно, иностранец не ожидал такого ответа и ненадолго замолчал.

— Но ведь ваши законы составляются там, и в этом, конечно, нет ничего хорошего, — сказал он наконец.

— Разумеется, было бы лучше, если бы парламент собирался опять в Эдинбурге, — сказал мой отец, — но я так занят своими овцами, что у меня нет времени думать о таких вещах.

— Это молодым людям, как вы двое, нужно подумать об этом, — сказал Делапп. — Когда страну притесняют, дело молодежи — отомстить за нее.

— Да, англичане иногда слишком много себе позволяют, — сказал Джим.

— А если найдется достаточно людей, которые разделяют это мнение, почему не составить из них полки и не идти прямо на Лондон? — воскликнул Делапп.

— Это была бы чудесная прогулка, — сказал я со смехом. — Но кто бы нас повел?

Он вскочил с места, поклонился и, по своему смешному обыкновению, приложил руку к сердцу.

— Если вы позволите мне иметь эту честь! — воскликнул он. А потом, видя, что все мы смеемся, и сам стал смеяться, но я уверен, что на самом деле он и не думал шутить.

Ни я, ни Джим никак не могли догадаться, сколько ему лет. Иногда нам казалось, что это уже пожилой человек, который моложав на вид. Его каштановые жесткие волосы, которые он носил коротко остриженными, не нужно было стричь на макушке, где они поредели, и сквозь них просвечивала плешь. Его лицо было покрыто сетью пересекающихся в разных направлениях морщин и сильно потемнело, как я уже упоминал выше. Но стан у него был гибкий, как у мальчика, и вместе с тем он был крепок, как китовый ус, — он целый день бродил по холмам или плавал по морю и нисколько не уставал. Вообще мы полагали, что ему около сорока или сорока пяти лет, хотя трудно было поверить, что в таком возрасте у него столько энергии. Однажды мы разговорились о летах, и тут он удивил нас. Я сказал, что мне только что исполнилось двадцать лет, а Джим сказал, что ему — двадцать семь.

— Значит, я самый старший из нас троих, — сказал Делапп.

Мы засмеялись над этим: по-нашему выходило, что он почти годится нам в отцы.

— Но я немногим старше, — сказал он, подняв брови дугой. — В декабре мне исполнилось двадцать девять.

Это заявление, даже более чем все его разговоры, убедило нас, что жизнь у этого человека была незаурядная. Увидев, что мы удивились, он засмеялся.

— Я жил! Я жил! — воскликнул он. — Я не тратил понапрасну дни и ночи. Я командовал ротой в битве, где сражались пять народов, когда мне было только четырнадцать лет. Я заставил одного короля побледнеть, шепнув ему на ухо несколько слов, когда был двадцатилетним юношей. Я участвовал в государственном перевороте и возвел нового короля на трон одного великого государства. Mon bleu! Я пожил на свете!

Вот и все, что мы смогли узнать о его прошлой жизни, и он только покачивал головой и смеялся, когда мы старались выпытать у него еще что-нибудь. Иногда нам казалось, что он просто ловкий обманщик, потому что зачем было скитаться без дела в Бервикшире человеку с таким прошлым и с такими талантами? Но вскоре один эпизод доказал нам, что его прошлая жизнь принадлежала истории. Вы помните, что неподалеку от нас жил отставной майор, побывавший на континенте, тот самый, который плясал вокруг костра со своей сестрой и двумя служанками. Он отправился в Лондон хлопотать о своей пенсии и о вспомоществовании, потому что был ранен, а также и о том, чтобы достать себе какое-нибудь занятие, и домой вернулся только поздней осенью. В один из первых дней после приезда он пришел повидаться с нами и тут в первый раз увидал Делаппа. Никогда я не видел такого удивленного лица, какое было тогда у майора, он долго и пристально смотрел на нашего приятеля, не говоря ни слова. Делапп в свою очередь также пристально смотрел на него, но по глазам иностранца было видно, что он его не узнал.

— Я не знаю, кто вы, сэр, — сказал он наконец, — но вы так смотрите на меня, будто видали меня прежде.

— Да я и видал, — ответил майор.

— Не припомню.

— Но я побожусь, что видел вас.

— А где?

— В деревне Асторга, в восьмом году.

Делапп вздрогнул и опять пристально посмотрел на нашего соседа.

— Mon Dieu! Какая встреча! — воскликнул он. — А, вы были английским парламентером? Я очень хорошо помню вас, сэр, — я говорю правду. Позвольте мне сказать вам два слова на ухо. — Он отвел майора в сторону и с четверть часа говорил с ним по-французски, жестикулируя и что-то объясняя, между тем как майор время от времени утвердительно кивал своей седой головой. Наконец они, по-видимому, пришли к какому-то соглашению, и я слышал, как майор несколько раз повторил: «Parole d’honneur»[226], а затем: «Fortune de la guerre»[227], — это я понял, потому что у Бертуистла хорошо преподавали языки. После этого я заметил, что майор никогда не говорил так бесцеремонно с нашим постояльцем, как говорили с ним мы, всегда кланялся, когда обращался к нему, и обходился с ним с большим уважением, что нас удивляло. Я не раз спрашивал майора, что он знает, но он всегда старался как-нибудь отшутиться, и я не мог добиться от него никакого ответа.

Это лето Джим Хорскрофт прожил дома, но поздно осенью снова отправился в Эдинбург на зимние занятия: он намеревался работать очень прилежно и, если удастся, получить весной ученую степень. Он сказал, что останется в городе и на Рождество. Выходит, они с кузиной Эди должны были распроститься надолго; он имел намерение открыть практику и жениться на ней, как только получит диплом. Я никогда не видал, чтобы мужчина так нежно любил женщину, да и она любила его по-своему, потому что во всей Шотландии не нашлось бы мужчины красивее его. Но когда речь заходила о свадьбе, мне казалось, она расстраивалась при мысли, что все ее великолепные мечты окончатся тем, что она сделается женой деревенского доктора. Но, как бы то ни было, ей приходилось выбирать только между Джимом и мной, и из двоих она выбрала лучшего.

Конечно, был еще и Делапп, но мы всегда чувствовали, что он человек совсем другого сорта, а потому он не шел в счет. В то время я не знал хорошенько, нравится ли он Эди или нет. Пока Джим был дома, они не обращали друг на друга почти никакого внимания. Но когда он уехал, они чаще стали бывать вместе, что было вполне понятно, так как раньше Джим отнимал у нее много времени. Раз или два она говорила со мной о Делаппе в тот смысле, что он ей не нравится, и тем не менее она беспокоилась, когда его не было вечером; и надо сказать, никто не любил слушать его разговоры и не задавал ему столько вопросов, как она. Она заставляла его описывать платья, которые носят королевы, и ковры, по которым они ходят, спрашивала, есть ли у них в волосах шпильки и много ли у них перьев на шляпах, и я только дивился, как он мог найти на все это ответ. А между тем ответ у него всегда был готов; он с такой охотой и так быстро отвечал ей и так старался ее развлечь, что я только удивлялся, почему он ей не нравится.

Прошли лето, осень и большая часть зимы, а мы по-прежнему жили очень счастливо вместе. Наступил 1815 год, а великий император все еще томился на Эльбе, и посланники всех государств спорили в Вене о том, что делать с шкурой затравленного льва. А мы в нашем дальнем уголке Европы не оставляли наших скромных мирных занятий, ходили за овцами, посещали бервикские ярмарки, а по вечерам болтали, сидя у камина, в котором ярко пылал торф. Мы никогда не думали, что то, что делают все эти высокопоставленные и могущественные люди, может иметь какое-то отношение к нам; а что касается войны, все решили, что гигантская тень бонапартистской угрозы никогда уже не упадет на нашу страну и что если только союзники не поссорятся между собой, то по всей Европе в течение пятидесяти лет не раздастся ни одного выстрела.

При всем том произошел один случай, который вырисовывается в моей памяти со всеми подробностями. Было это приблизительно в феврале месяце вышеупомянутого года, и я хочу рассказать об этом прежде, чем пойду дальше.

Я уверен, вы знаете, какой вид имеют находящиеся на границе сторожевые укрепления. Это четырехугольные башни, выстроенные вдоль пограничной линии для того, чтобы служить местом убежища во время нашествия. Когда Перси со своим войском переходил границу, народ загонял скот во двор башни, запирал большие ворота и зажигал огонь в жаровне на вершине, и наконец огни доходили до Каммермурских холмов, и таким образом известие передавалось в Пентланд и в Эдинбург. Само собой разумеется, теперь все эти башни покосились и обрушиваются, диким птицам очень удобно вить в них гнезда. В Корримюрской сторожевой башне я нашел много прекрасных яиц для своей коллекции. Однажды меня отправили далеко за холмы, с поручением к семейству Ледло Амстронга, которое живет в двух милях от нас по ту сторону Эйтона. В пять часов, незадолго до захода солнца, я шел по тропинке по склону холма; прямо передо мной виднелась остроконечная крыша Вест-Инча, а слева высилась старая сторожевая башня. Я повернулся и посмотрел на башню: она казалась очень красивой, так как вся была освещена красноватым светом заходящего солнца, а за нею до горизонта простиралось синее море. Я стал ее разглядывать, и вдруг увидел, что в одном из отверстий стены мелькнуло человеческое лицо.

Я стоял, гадая, что бы такое это могло значить: что мог делать человек в этом месте? Птицы еще не начинали вить гнезд — слишком рано. Это было так странно, что я решил разузнать, в чем дело, а потому, несмотря на усталость, свернул с тропинки и направился к башне, стараясь идти как можно скорее. Вокруг все до самой стены заросло травой, так что моих шагов не было слышно. Я дошел до обрушившейся арки — прежде здесь были ворота. Заглянув в башню, я увидел, что там стоит Бонавентур Делапп и смотрит из того самого отверстия, в котором я видел лицо. Он стоял вполоборота, и я сейчас же понял, что он совсем не замечает меня, а смотрит во все глаза в том направлении, где находится Вест-Инч. Я сделал еще несколько шагов вперед, у меня под ногами захрустел щебень, и тут он вздрогнул, обернулся и посмотрел мне прямо в глаза.

Этого человека ничем нельзя было сконфузить; он нисколько не изменился в лице, как будто бы ждал меня давным-давно, хотя что-то в его глазах говорило, что он дорого бы дал, чтобы я опять пошел своей дорогой вниз по склону холма.

— Э! — сказал я. — Что вы тут делаете?

— И я могу предложить вам тот же вопрос.

— Я пришел сюда потому, что увидал в окне ваше лицо.

— А я потому, что, как вы, вероятно, заметили, очень интересуюсь всем, что имеет отношение к военному делу, и, разумеется, в числе прочего меня интересуют и укрепления. Извините меня, дорогой мой Джек, я вас оставлю на минуту. — И с этими словами он вдруг выскочил в отверстие в стене, как будто бы для того, чтобы скрыться от меня.

Но меня разбирало любопытство, и я не мог удовольствоваться его объяснениями. Я выбежал из башни, чтобы посмотреть, что он делает. Он стоял на открытом месте и отчаянно махал рукой, как бы подавая кому-то сигнал.

— Что вы делаете? — закричал я, побежал к нему и стал с ним рядом, чтобы увидать, кому он подает знак.

— Вы слишком много себе позволяете, сэр, — заявил он в ярости. — Я никогда не думал, что вы дойдете до этого. Порядочный человек волен поступать так, как считает нужным, и вы не должны за ним подглядывать. Если вы хотите, чтобы мы с вами остались друзьями, вы не станете вмешиваться в мои дела.

— Я не люблю тайных дел, — сказал я, — да и мой отец тоже.

— Ваш отец может говорить сам за себя, и тут нет никакой тайны, — ответил он коротко. — Вы просто вообразили себе, что здесь кроется какая-то тайна. Я не выношу таких глупых выдумок.

Он повернулся спиной, даже не кивнув мне, и быстро пошел по направлению к Вест-Инчу. Я пошел вслед за ним в самом мрачном настроении: у меня было предчувствие, что вскоре случится какое-то несчастье, хотя я и не мог объяснить, что значило все то, что я видел. Я стал ломать себе голову, для чего приходил сюда этот таинственный незнакомец, который так долго живет у нас. Кого он поджидал в сторожевой башне? Не был ли он шпионом, и, может быть, какой-нибудь другой шпион, его собрат по ремеслу, приходил туда, чтобы переговорить с ним? Но все это нелепо. Что можно высмотреть в Бервикшире? А кроме того, майор Элиот знал, кто он такой, и если бы он был дурным человеком, майор не стал бы оказывать ему такого уважения.

Только я додумался до этого, как вдруг кто-то весело окликнул меня: это был сам майор, который шел от своего дома вниз по холму со своим бульдогом Боундером, которого он вел на сворке. Это была свирепая собака, наделавшая немало бед в окрестности, но майор очень любил ее и никогда не выходил без нее из дома, хотя водил ее на привязи — на довольно толстом ременном поводке. И вот, пока я ждал, чтобы майор подошел поближе, он споткнулся, зацепившись хромой ногой за ветку дикого терна; стараясь удержать равновесие, он выпустил из рук сворку, и проклятая собака сейчас же стрелой пустилась вниз по холму, прямо ко мне. Скажу вам откровенно, я перепугался, потому что под рукой не было ни палки, ни камня, а я знал, как свиреп этот пес. Оставшийся сзади майор громко кричал, но собака, видимо, думала, что он науськивает ее, и бешено мчалась вперед. Я знал ее кличку и подумал, что это может мне помочь, а потому, когда она подбежала ко мне с ощетинившейся шерстью и налитыми кровью глазами, я ео все горло завопил: «Боундер! Боундер!» Это произвело желаемое действие: собака, рыча, пронеслась мимо меня и помчалась по тропинке по следам Бонавентура Делаппа.

Услышав крик, он обернулся и, по-видимому, сразу понял, в чем дело, но шага не прибавил. Я очень испугался за него, потому что Боундер никогда не видел его прежде, и со всех ног бросился вперед, чтобы оттащить от него пса. Когда тот подбежал к Делап-пу и увидал указательный и большой палец его протянутой назад руки, его бешенство почему-то утихло, он завертел своим куцым хвостом и облапил Делаппа за колени.

— Так это ваша собака, майор? — спросил Делапп, когда к нему подошел, прихрамывая, хозяин. — Какое славное животное, какая чудесная, красивая собака.

Майор тяжело дышал, потому что пробежал все расстояние почти так же быстро, как и я.

— Я боялся, что он вас укусит, — говорил, задыхаясь, майор.

— Та, та, та! — воскликнул Делапп. — Да он совсем смирный: я очень люблю собак. Но я рад, что встретился с вами, майор, потому что вот этому юному джентльмену, которому я так обязан, пришло в голову, что я шпион. Не правда ли, Джек?

Меня так смутили его слова, что я не мог сказать ни слова в ответ, только покраснел и смотрел исподлобья, — ведь я был неуклюжий деревенский парень.

— Вы знаете меня, майор, — сказал Делапп, — и, уверен, скажете ему, что этого не может быть.

— Нет-нет, Джек! Конечно, не может! Этого, конечно, не может быть! — воскликнул майор.

— Благодарю вас, — сказал Делапп. — Вы меня знаете и будете ко мне справедливы. Ну а как вы поживаете? Надеюсь, вашему колену лучше и вам скоро опять дадут полк?

— Я чувствую себя сносно, — отвечал майор, — но мне дадут место только в том случае, если начнется война, а покуда я жив, войны уже больше не будет.

— О, вы так думаете! — сказал с улыбкой Делапп. — Что ж, nous verrons[228]! Это мы еще увидим, мой друг!

Он проворно снял шляпу и, быстро повернувшись, пошел по направлению к Вест-Инчу. Майор стоял в раздумье и смотрел ему вслед, а затем спросил, почему я подумал, что он шпион. И когда я рассказал ему обо всем, он ничего не ответил, только покачал головой с таким видом, будто его что-то тревожило.

Глава восьмая Прибытие катера

После этого происшествия в сторожевой башне я уже не мог относиться к нашему постояльцу так, как прежде. Я не забывал, что он держит от меня что-то в тайне или, выражаясь точнее, что он сам остается для меня загадкой, так как он всегда накидывал завесу на свое прошлое. И когда эта завеса случайно приподнималась, мы видели за ней кровопролитие, насилие и разные ужасы. Самый вид его тела был ужасен. Как-то раз летом я купался с ним и увидел, что у него на всем теле рубцы от ран. Не говоря уже о семи или восьми шрамах, у него были искривлены ребра с одной стороны и оторвана часть одной из икр. Увидев на моем лице удивление, он, по своей привычке, весело рассмеялся.

— Казаки! Казаки! — сказал он, проводя рукой по своим рубцам. — А ребра переломаны артиллерийской фурой. Плохо, когда через тебя переезжает пушка. Кавалерия в этом смысле не страшна. Как бы быстро ни скакала лошадь, она выбирает дорогу. Как-то раз я лежал на земле, надо мной пронеслось полтораста кирасиров и русские гусары из Гродно, а я нисколько не пострадал. Но от пушек приходится туго.

— А икра? — спросил я.

— Ба! А это меня покусали волки, — сказал он. — Удивительная была история. И меня, и лошадь подстрелили, лошадь была убита, а я лежал на земле со сломанными фурой ребрами. Ну и холодно же было! Земля — точно железо, раненым помогать некому, они замерзли и приняли такой вид, что просто смех! Я тоже чувствовал, что замерзаю — что же оставалось делать? Я взял свою саблю, вскрыл брюхо мертвой лошади и устроил себе в ней убежище, чтобы можно было лечь, оставив только отверстие для рта. Sapristi![229] Там было довольно тепло. Вот только там недоставало места для, меня всего, и мои ступни и часть ног высовывались наружу. Ночью, пока я спал, пришли волки, чтобы есть лошадь, вот они немножко пощипали и меня; после этого я был настороже с пистолетами и больше им не пришлось полакомиться мной. Я прожил так целых десять дней, и мне было очень тепло и уютно.

— Десять дней! — воскликнул я. — А чем же вы питались?

— Как чем? Я ел лошадиное мясо, значит, ха-ха, у меня были квартира и стол, как вы это называете. Но, разумеется, у меня хватило ума есть ноги, поскольку в туловище я жил. Вокруг валялось много убитых, и я собрал все их фляги с водой, — стало быть, у меня было все, чего ни пожелаешь. На одиннадцатый день мимо проезжал патруль легкой кавалерии, и все кончилось благополучно.

В подобных разговорах, приводить которые я не считаю нужным, он давал некоторое понятие о самом себе и проливал свет на свое прошлое. Впрочем, приближался день, когда мы узнали о нем все, а как это случилось, — я попытаюсь теперь рассказать.

Зима была холодная, но в марте показались первые признаки весны, целую неделю светило солнце и ветер дул с юга. Седьмого числа должен был приехать из Эдинбурга Джим Хорскрофт, потому что, хотя занятия закончились первого, ему еще предстояло сдать экзамены. Шестого мы с Эди гуляли по морскому берегу, и я не говорил ни о чем другом, как только о моем друге, потому что на самом деле в то время, кроме него, у меня не было друга одних со мной лет. Эди больше молчала, что случалось с ней редко, и с улыбкой выслушивала все, что я говорил.

— Бедняжка Джим! — сказала она раз или два про себя. — Бедняжка Джим!

— А если он выдержит экзамен, — сказал я, — то, конечно, он откроет практику, будет жить отдельно от отца, а мы потеряем нашу Эди.

Я старался говорить об этом в шутливом и веселом тоне, но слова не шли у меня с языка.

— Бедняжка Джим! — сноса повторила она, и при этом слезы навернулись ей на глаза. — И Джек тоже бедняжка! — прибавила она, всовывая свою руку в мою. — Ведь и вы когда-то немножко любили меня, не правда ли, Джек? О, какой там на море хорошенький кораблик!

В море показался катер приблизительно в тридцать тонн водоизмещением, очень быстрый на ходу, судя но уклону мачт и очертаниям кормы. Он шел с юга под кливером, фок-зейлем и гротом; но как раз, когда мы смотрели на него, все его белые паруса свернулись подобно крыльям чайки, и мы видели, как расплескалась вода от якоря, пущенного прямо под бушпритом. Катер был менее чем в четверти мили от берега, — так близко, что я мог разглядеть высокого человека в остроконечной шапочке, который стоял на палубе, приложив к глазу подзорную трубу, которой он водил взад-вперед, осматривая берег.

— Что им здесь нужно? — спросила Эди.

— Это богатые англичане из Лондона, — отвечал я, потому что мы, жители пограничных графств, всегда давали такое объяснение тому, чего не могли понять. Около часу мы смотрели на это великолепное судно, а затем, так как солнце зашло за тучу и стало холодно, вернулись в Вест-Инч.

Если подходить к ферме с фасада, нужно пройти через сад, в котором очень мало деревьев, и из него можно выйти через калитку на большую дорогу; это та самая калитка, у которой мы стояли в ту ночь, когда горели сигнальные огни и Вальтер Скотт проехал мимо в Эдинбург. Направо от калитки, со стороны сада, был грот, устроенный, как говорили, много лет тому назад матерью моего отца. Она сложила его из ноздреватых камней и морских раковин, а в трещинах выросли мох и папоротники. Когда мы вошли в калитку, первое, что бросилось мне в глаза, была эта груда камней: на самой ее вершине белело засунутое в трещину письмо. Я шагнул было вперед, чтобы посмотреть, что это за письмо, но Эди опередила меня и, вытащив его из трещины, сунула себе в карман.

— Это мне, — сказала она со смехом.

Я остановился и так посмотрел на нее, что она перестала смеяться.

— От кого это, Эди? — спросил я.

Она надула губы и ничего не ответила.

— От кого это? — закричал я. — Неужели вы так же изменили Джиму, как изменили мне?

— Какой вы грубый, Джек! — воскликнула она. — Кто дал вам право вмешиваться в дела, которые вас не касаются?

— Это письмо может быть только от одного человека! — воскликнул я. — От Делаппа.

— А что, если вы угадали, Джек?

Хладнокровие этой женщины удивляло и в то же время бесило меня.

— Вы признаетесь в этом! — закричал я. — Неужели же у вас совсем нет никакого стыда?

— А почему я не могу получать писем от этого джентльмена?

— Потому что это позорно.

— А почему это позорно?

— Потому что он — чужой вам человек.

— Напротив, — отвечала она, — он мой муж.

Глава девятая Что произошло в Вест-Инче

Я отлично помню эту минуту. Я слыхал от других, что от сильного, неожиданного удара иногда притупляются чувства. Со мной было не так. Наоборот, я видел, слышал и соображал гораздо отчетливее, чем прежде. Я помню, что мне бросился в глаза выпуклый кусочек мрамора, величиной с мою ладонь, который был вставлен в один из серых камней грота, и я даже полюбовался его жилками нежного цвета, но, должно быть, у меня был какой-то особенный взгляд, потому что кузина Эди вскрикнула и побежала в дом. Я вошел за ней и постучал в окошко ее комнаты, так как видел, что она там.

— Уходите, Джек, уходите! — закричала она. — Вы будете меня бранить! Я не хочу, чтобы меня бранили! Я не отворю окна! Уходите!

Но я продолжал стучать.

— Мне нужно переговорить с вами.

— О чем? — спросила она, подняв окно на три дюйма. — Как только вы начнете браниться, я закрою окно.

— Вы в самом деле вышли замуж, Эди?

— Да, я вышла замуж.

— Кто вас венчал?

— Патер Бреннан в римско-католической церкви, в Бервике.

— Но ведь вы — пресвитерианка?

— Он хотел, чтобы мы венчались в католической церкви.

— Когда это было?

— В среду на прошлой неделе.

Тут я вспомнил, что в этот день она уезжала в Бервик, а Делапп отправился на дальнюю прогулку и, по его словам, гулял между холмами.

— А как же Джим?

— О, Джим простит мне это!

— Вы разобьете ему сердце и искалечите его жизнь.

— Нет-нет, он простит мне.

— Он убьет Делаппа! О Эди, как вы могли навлечь на нас такой позор и несчастье?

— Ах, вы начинаете браниться! — воскликнула она и закрыла окно.

Я подождал некоторое время и затем опять постучал — мне нужно было расспросить ее о многом; но она ничего не отвечала, и мне казалось, что я слышу ее рыдания. Наконец я оставил это и хотел было войти в дом, потому что почти совсем стемнело, но тут услыхал, как стукнула калитка. Это пришел сам Делапп.

Когда он шел по дорожке, то мне показалось, что он или сошел с ума, или пьян.

Он приплясывал, щелкал пальцами, а глаза его блестели, как блуждающие огни.

— Voltigeurs! — закричал он. — Voltigeurs de la Garde! — точно так же, как кричал тогда, когда лежал в беспамятстве, а затем вдруг воскликнул: — En avant, en avant![230]

Он шел к дому, махая над головой тростью. Он сразу остановился, когда увидел, что я смотрю на него, и, надо думать, ему сделалось стыдно.

— Эй, Джек! — закричал он. — А я думал, что тут никого нет. Я нынче в самом веселом настроении, как говорите вы, англичане.

— Оно и видно, — сказал я напрямик, по своему обыкновению, — только зря вы так веселитесь: ведь мой друг, Джим Хорскрофт, вернется завтра домой.

— А, завтра? Но я не понимаю, отчего же мне не веселиться?

— Потому что, насколько я его знаю, он убьет вас.

— Та, та, та! — воскликнул Делапп. — Я вижу, вам известно, что мы обвенчались. Вам об этом сказала Эди. Джим может делать, что ему угодно.

— Хорошо вы отплатили нам за то, что мы приняли вас к себе!

— Мой добрый друг, — сказал он, — я действительно хорошо отплатил вам, как вы говорите. Я женился на Эди потому, что она не годится для здешней жизни; благодаря этому браку вы через меня породнились с благородной фамилией. Однако нынче вечером мне нужно написать несколько писем, а об остальном мы можем переговорить завтра, когда приедет ваш друг Джим.

И с этими словами он подошел к двери.

— Так вот кого вы поджидали в сторожевой башне! — крикнул я ему вслед, потому что мне вдруг все сделалось ясно.

— Ну, Джек, вы становитесь грубы, — сказал он насмешливым тоном. Через минуту я услыхал, что он затворил дверь в своей комнате и щелкнул ключом.

Я подумал, что больше уже не увижусь с ним в этот день, но через несколько минут после этого он пришел в кухню, где я сидел вместе со стариками.

— Мадам, — сказал он с поклоном, приложа руку к сердцу, по своему смешному обыкновению, — вы были очень добры ко мне, и воспоминание об этом я навсегда сохраню в своем сердце. Я даже не воображал себе, что буду так счастлив в этой тихой деревне. Прошу вас принять от меня на память эту вещицу, которую я считаю за честь поднести вам, а также и вы, сэр, примите от меня небольшой подарок.

Он положил два маленьких бумажных свертка перед стариками, которые сидели, опершись на локти, и затем, отвесив три поклона матери, вышел из комнаты.

Одним из его подарков оказалась брошка с зеленым камнем посередине, окруженным блестящими белыми камушками, которых было около дюжины. Мы никогда не видели ничего подобного и даже не знали, как такие штуки называются. Но потом нам сказали в Бервике, что большой камень называется изумрудом, а маленькие — бриллиантами, и что они стоят дороже всех ягнят, которые родились у нас этой весной. Много лет прошло с тех пор, как умерла моя дорогая мать, но эта брошка блестит на шее моей старшей дочери, когда она идет в гости, и всякий раз, глядя на нее, я вижу перед собой длинный худой нос и кошачьи усы человека, который когда-то жил у нас в Вест-Инче. Что касается отца, то он получил в подарок прекрасные золотые часы и к ним два футляра, и теперь сидел с гордым видом, держа их на ладони и прислушиваясь к тиканью. Трудно сказать, кто был больше доволен, мать или отец, и они только и говорили, что о подарках Делаппа.

— Кроме того, он подарил вам и кое-что еще, — сказал я наконец.

— Что же, Джек? — спросил отец.

— Мужа для кузины Эди, — ответил я.

Сначала они подумали, что я брежу, а когда убедились, что это правда, то очень обрадовались и возгордились, как будто бы я сказал им, что она вышла замуж за лорда. Бедный Джим с его пристрастием к вину и кулачным боям не пользовался хорошей репутацией, и моя мать часто говорила, что из этого брака не выйдет ничего путного. А Делапп, насколько мы его знали, был человеком солидным, сдержанным и богатым. Что же до того, что брак был тайным, то тайные браки были тогда в Шотландии обычным делом — тогда ведь только и нужно было сказать несколько слов, чтобы сделаться мужем и женой; поэтому никто не обращал на это особо большого внимания. Словом, старики были так довольны, будто им сообщили об уменьшении поземельного налога; но мне все-таки было больно: мне казалось, что с моим другом поступили жестоко, и я знал, что он не скоро примирится с этим.

Глава десятая Тень нависает снова

На следующее утро я проснулся с тяжелым чувством на душе: я знал, что скоро приедет Джим и что этот день принесет с собой горе. Но сколько именно горя принес этот день и как после переменилась жизнь каждого из нас, этого я не мог вообразить себе даже в самом мрачном настроении. Впрочем, позвольте мне рассказать вам все по порядку.

В этот день мне нужно было встать рано, потому что овец выгнали в первый раз на пастбище, и мы с отцом должны были на рассвете отправиться на пустошь. Когда я вышел в коридор, мне в лицо пахнул ветер: входная дверь была открыта настежь, и в утренних сумерках можно было разглядеть отворенную дверь внутри дома. И в комнате Эди, и в комнате Делаппа двери были распахнуты. Тут я сразу понял, что означали подарки, сделанные накануне вечером. Это было прощание.

Когда я заглянул в комнату кузины Эди, мне сделалось горько. Только подумать, что ради какого-то пришельца она покинула нас, не сказав ни одного ласкового слова на прощание! Да и он тоже! Я боялся даже думать, что произойдет, когда Джим встретится с ним; то, что он решил удрать от Джима, казалось трусостью с его стороны. Я был рассержен, оскорблен, и мне было больно; и вот я вышел из дома, не сказав ни слова отцу, и поднялся по холму на пастбище, чтобы освежить пылавшее лицо.

Поднявшись в Корримюр, я в последний раз увидал издали кузину Эди. Маленький катер все еще стоял там, где бросил якорь, но к нему плыло от берега гребное судно. Я видел, что на его корме развевается красный лоскут, и узнал красный платок кузины. Я видел, как судно подплыло к катеру, и сидевшие в нем люди поднялись на палубу. Затем катер снялся с якоря, снова распустил белые крылья и вышел в открытое море. Я еще мог видеть красное пятнышко на палубе и Делаппа, который стоял рядом с кузиной. И они могли видеть меня, потому что моя фигура вырисовывалась на фоне неба, и они долго махали руками, но наконец перестали, видя, что я им не отвечаю. Я стоял со сложенными на груди руками, пока катер не сделался белым пятном, тающим в утреннем тумане.

Наступило время завтрака, и суп был подан на стол раньше, чем я вернулся домой, но мне совсем не хотелось есть. Старики выслушали новости довольно хладнокровно, хотя моя мать сильно порицала Эди, тем более что они никогда не любили одна другую; а в последнее время еще меньше, чем прежде.

— Вон там лежит письмо от него, — сказал отец, указывая на запечатанную записку, которая лежала на столе. — Оно было оставлено в его комнате. Прочитай-ка его нам.

Они его так и не распечатали, потому что, сказать правду, ни тот ни другая не умели читать по писаному, хотя неплохо разбирали то, что напечатано хорошим крупным шрифтом.

На записке был крупным почерком выведен адрес: «Добрым людям, живущим в Вест-Инче». Вот что было в этой записке, которая теперь, когда я пишу, лежит передо мной. Она вся в пятнах, и чернила совсем выцвели.

«Друзья мои! Я не подумал бы оставить вас так неожиданно, если бы дело зависело от меня лично. Долг и честь опять призывают меня к моим старым товарищам. Вы, без сомнения, в самом скором времени поймете это. Я беру с собой и вашу Эди, свою жену, и, может быть, когда-нибудь, в мирное время, вы опять увидите нас обоих в Вест-Инче. А пока примите уверения в моем искреннем расположении и будьте уверены, что я никогда не забуду тех месяцев, которые я прожил у вас так спокойно, когда не прожил бы больше недели, попади я в плен к союзникам. Когда-нибудь вы узнаете, почему так случилось.

Ваш

Бонавентур де Лиссак, гвардии полковник и адъютант Его Величества Императора Наполеона».
Когда я дошел до этих слов, написанных под его фамилией, то присвистнул, потому что я уже давно решил в уме, что наш постоялец должен быть одним из тех удивительных солдат, о которых мы так много слышали и которые, за исключением нашей столицы, брали все столичные города в Европе, но я все-таки не думал, что под нашей крышей живет адъютант самого Наполеона и полковник его гвардии.

— Значит, его настоящая фамилия де Лиссак, а не Делапп, — сказал я. — Но как бы то ни было, хотя он и полковник, хорошо, что он убрался отсюда прежде, чем Джим наложил на него свою руку. И он успел вовремя, — прибавил я, выглянув из окна кухни, — потому что вот и Джим, легок на помине.

Я подбежал к двери, чтобы встретить его, сознавая в то же время, что я бы дорого дал за то, чтобы он остался в Эдинбурге. Он бежал к дому, махая над головой какой-то бумагой, и я подумал, что, может быть, это письмо от Эди и что ему все известно. Но когда он подбежал ближе, я увидал, что это кусок плотной желтоватой бумаги, которая хрустела, когда он махал ею, и что в глазах его светится счастье.

— Ура, Джек! — громко закричал он. — Где Эди? Где Эди?

— Что это такое, дружище? — спросил я.

— Где Эди?

— Что это у тебя?

— Мой диплом, Джек. Теперь я могу лечить когда захочу. Все сошло хорошо. Я хочу показать его Эди.

— Самое лучшее, что ты можешь сделать, это совсем забыть об Эди, — сказал я.

Я никогда в жизни не видал, чтобы человек так стремительно менялся в лице.

— Как! Что ты хочешь этим сказать, Джек Кол-дер? — запинаясь проговорил он.

Говоря это, он выпустил из рук свой драгоценный диплом, который упал за изгородь, долетел до куста вереска и затрепетал там на ветру; но Джим даже и не посмотрел на него. Он глядел на меня в упор, и я видел, что его глаза загорелись зловещим огнем.

— Она недостойна тебя, — сказал я.

Он схватил меня за плечо.

— Что ты сделал? — прошептал он. — Это твоя шутка? Где она?

— Она убежала с французом, который жил здесь.

Я все придумывал, как бы мне сказать ему это помягче, но так как я совсем не умел лгать, то не смог придумать ничего лучше этого.

— О! — сказал он и остался стоять, кивая головой и глядя на меня, но я прекрасно понимал, что он не видит меня и едва держится на ногах. Так простоял он с минуту или больше, сжав кулаки и все кивая головой. Затем он точно с трудом что-то проглотил и сказал странным, резким и хриплым
голосом:

— Когда это случилось?

— Нынче утром.

— Они были обвенчаны?

— Да.

Он ухватился за дверной косяк, чтобы удержаться на ногах.

— Она ничего не велела мне передать?

— Она сказала, что просит тебя простить ее.

— Пусть пропаду я пропадом в тот день, когда сделаю это! Куда же они поехали?

— Надо думать, во Францию.

— Кажется, его фамилия Делапп?

— Его настоящая фамилия де Лиссак, и он — лицо важное, полковник гвардии Бони.

— Ах! Он, должно быть, едет в Париж. Хорошо! Хорошо!

— Держись! — закричал я. — Отец, отец! Дай виски!

Под Джимом подогнулись колени, но он успел справиться с собой прежде, чем старик прибежал с бутылкой.

— Унесите виски, — сказал он.

— Выпейте, мистер Хорскрофт, — закричал отец, суя ему в руки бутылку. — Это подкрепит вас.

Джим схватил бутылку и перебросил ее через изгородь.

— Это хорошо для тех, кто хочет забыться, — сказал он, — но я буду помнить.

— Да простит вам Бог, что вы понапрасну разбили бутылку! — громко воскликнул мой отец.

— И чуть не размозжили голову офицеру пехотного полка его величества! — добавил старый майор Элиот, голова которого показалась над изгородью. — Я не прочь выпить рюмочку после утренней прогулки, но, когда около моего уха со свистом пролетает целая бутылка — это уж слишком. Но что такое у вас сделалось, что вы все стоите, точно на похоронах?

Я в нескольких словах рассказал ему о нашем горе, между тем как Джим с бледным лицом и нахмуренными бровями застыл, прислонившись к дверному косяку. Когда я кончил, то и у майора был такой же печальный вид, как у нас, потому что он очень любил как Джима, так и Эди.

— Фи! Фи! — сказал он. — У меня были кое-какие подозрения после той истории в сторожевой башне. Все французы таковы. Они не могут оставить женщин в покое. Но, по крайней мере, де Лиссак женился на ней, и это может служить нам утешением. Но теперь не время думать о наших личных огорчениях, опять поднялась вся Европа, и, похоже, нужно снова ждать двадцатилетней войны.

— Что вы хотите этим сказать? — спросил я.

— Да как же, ведь Наполеон вернулся с острова Эльбы, и его войска собрались к нему, а Людовик спасся бегством. Я слышал эту новость нынче утром в Бер-вике.

— Господи! — воскликнул мой отец. — Нам опять придется воевать, а это уже так надоело.

— Да, мы думали, что совсем избавились от тени, но вот она — опять показалась. Веллингтон получил приказание из Вены идти в Голландию, так как полагают, что Наполеон нападет с той стороны. Ну это известие не предвещает ничего хорошего. Я получил уведомление о том, что должен присоединиться к 71-му полку в чине старшего майора.

Услышав такие слова, я пожал руку нашему доброму соседу: я знал, как огорчало его то, что он калека и никому на свете не нужен.

— Я должен отправиться в свой полк как можно скорее, через месяц мы будем на континенте, а после этого не пройдет, может быть, и месяца, как мы окажемся в Париже.

— Коли так, то клянусь, что и я тоже пойду с вами, майор! — воскликнул Джим Хорскрофт. — Мне не стыдно будет взять в руки ружье, если только вы поставите меня лицом к лицу с этим французом.

— Молодой человек, для меня лестно, что вы будете служить под моим началом, — сказал майор. — Что же касается де Лиссака, то где будет император, там будет и он.

— Вы знаете этого человека? — сказал я. — Что вы можете сказать нам о нем?

— Лучшего офицера, чем он, не найдешь во всей французской армии. Говорят, что он мог быть маршалом, но пожелал остаться с императором. Я виделся с ним за два дня перед битвой при Корунне, когда был послан парламентером для переговоров о наших раненых. Он был тогда с Сультом. Когда я увидал его здесь, то сейчас же узнал.

— И я его узнаю, когда опять увижу! — сказал Джим Хорскрофт все с таким же мрачным видом, как и прежде.

И тут мне вдруг стало ясно, как бессодержательна и бесцельна будет моя жизнь здесь в то время, как этот калека, наш приятель, и товарищ моего детства будут сражаться в передних рядах действующей армии. И я с быстротой молнии принял решение.

— Я тоже пойду с вами, майор! — воскликнул я.

— Джек! Джек! — вскричал отец, ломая руки.

Джим не сказал ни слова, но обнял меня рукой и крепко прижал к себе. Глаза майора заблестели, и он помахал своей тростью.

— Похоже, со мной два славных новобранца, — сказал он. — Когда так, то нечего терять время: вы оба должны быть готовы к отходу вечернего дилижанса.

Все это случилось в один день, а между тем часто бывает, что годы проходят за годами без всякой перемены. Как много уместилось в эти двадцать четыре часа! Де Лиссак уехал, Эди тоже уехала, Наполеон вырвался на свободу, вспыхнула война, Джим Хорскрофт потерял все, что было ему дорого; мы отправились вместе с ним сражаться с французами. Все это случилось точно во сне. И, наконец, вечером в этот день я пошел садиться в дилижанс и, оглянувшись назад, увидал серые постройки фермы и две небольшие черные фигуры: мою мать, которая закрыла лицо шерстяным платком, и отца, который махал пастушьим посохом, желая мне доброго пути.

Глава одиннадцатая Битва Народов

Теперь я подхожу к периоду моей жизни, при мысли о котором у меня и сейчас захватывает дух, и я жалею, что взялся рассказывать об этом, потому что я люблю, чтобы события шли медленно, в порядке, одно за другим, подобно тому, как овцы идут с пастбища. Так всегда было в Вест-Инче. Но когда нам довелось выйти на более обширное жизненное поприще, события, подобно маленьким соломинкам, которые медленно плывут по какой-нибудь канаве и вдруг попадут на простор и закружатся в водовороте большой реки, стали следовать одно за другим так быстро, что мне трудно описать их простыми словами. Почему все так случилось, вы можете прочесть в исторических книгах, и потому я об этом говорить не буду, а скажу только о том, что видел своими глазами и слышал своими ушами. Полк, в который назначили нашего приятеля, был 71-й полк шотландской легкой инфантерии, где солдаты носили красные мундиры и панталоны, а его интендантский склад находился в городе Глазго, куда мы и отправились все втроем в дилижансе; майор был очень весел и без конца рассказывал истории о герцоге Веллингтоне и о континенте, а Джим сидел в углу со сжатыми губами и сложенными на груди руками, и я знал, что он мысленно убивает де Лиссака по меньшей мере по три раза за час. Я мог видеть это, потому что у него вдруг вспыхивали глаза и он крепко схватывался за что-нибудь рукой. Что касается меня, то я сам не знал, радоваться мне или печалиться, потому что ничто не может заменить родного дома, и хотя я и старался казаться твердым, но все-таки было грустно думать о том, что целая половина Шотландии отделяет меня от матери.



В Глазго мы приехали на другой день, и майор повел нас в интендантский склад, где какой-то солдат с тремя нашивками на рукаве и множеством ленточек, спускавшихся с фуражки, улыбнулся во весь рот, увидя Джима, и три раза обошел вокруг него, чтобы лучше его разглядеть, точно Джим был Карлайлским замком. После этого он подошел ко мне, ткнул меня в ребра, пощупал мои мускулы и остался мной почти так же доволен, как и Джимом.

— Отменные солдаты, майор, отменные, — повторил он. — Будь у нас тысяча таких молодцов, мы могли бы отразить самых лучших гвардейцев Бонапарта.

— А как новобранцы в строю? — спросил майор.

— Плохо, — сказал солдат, — но сумеют выучиться. Самые лучшие воины отправлены в Америку, и у нас в полку все ополченцы да новобранцы.

— Тьфу ты! — сказал майор. — А против нас вся старая гвардия. Вы двое можете прийти ко мне, если вам будет что-нибудь нужно.

С этими словами он, кивнув головой, ушел, и тут мы начали понимать, что майор, наш командир, совсем не похож на того майора, который случайно оказался нашим соседом по деревне.

Ну хорошо, к чему надоедать вам всеми этими подробностями? Я испортил бы хорошо очиненное гусиное перо, если бы стал описывать все, что делали мы, то есть Джим и я, на интендантском складе в Глазго, как познакомились с нашими начальниками и товарищами, а они с нами. Вскоре получено было известие о том, что высокопоставленные лица, которые собрались в Вене и разрезали Европу на части, как будто бы она была бараньей ногой, все разъехались — каждый к себе на родину, и что все солдаты и лошади их армий посланы против Франции. Мы слышали также и о том, что в Париже прошли большие смотры и маневры, что Веллингтон находится в Нидерландах и что нам и пруссакам придется выдержать первый удар. Правительство отправило к нему подкрепление на кораблях и делало это очень спешно, так что все порты на восточном берегу были загромождены пушками, лошадьми и боевыми припасами. Третьего июня и мы получили приказ выступить в поход, и вечером в тот же день сели на корабль в Лите, а вечером на следующий день прибыли в Остенде. Я в первый раз в жизни видел чужую страну, то же самое можно сказать и о большинстве моих товарищей, потому что мы только что поступили на военную службу. Мне кажется, что я еще и теперь вижу перед собой синие воды, линию пенящегося прибоя, желтое взморье и странные ветряные мельницы, махавшие своими крыльями — пройди всю Шотландию с одного конца до другого, нигде такого не увидишь. Город был чистый, содержался в большом порядке, но жители были низкорослые, невзрачные, и у них нельзя было купить ни эля, ни овсяных лепешек.

Отсюда мы отправились в место, которое называется Брюгге, а после этого в Гент, где соединились с 52-м и 95-м полками — они принадлежали к одной с нами бригаде. Гент замечателен своими церквами и каменными зданиями, и надо сказать правду, что из всех городов, в которых пришлось нам побывать, это был единственный город, где церкви лучше, чем в Глазго. Отсюда мы пошли дальше в Ат; это деревушка на речке, или скорее на ручейке, который называется Дендер. Тут нас расквартировали по большей части в палатках, потому что была прекрасная солнечная погода, и по всей бригаде начались учения с утра до вечера. Нашим главным начальником был генерал Адамс, а полковника звали Рейнел: оба они были прекрасными, закаленными в боях воинами; но что ободряло нас всего более, это то, что мы находились под командой герцога, а его имя действовало на нас как призыв сигнального рожка. Сам он с главной частью армии находился в Брюсселе, но мы знали, что увидим его в том случае, если понадобится его присутствие.

Я никогда не видел столько англичан и, признаться, испытывал к ним некоторое презрение, с каким всегда относятся к англичанам шотландцы, живущие близ границы. Но солдаты тех двух полков, которые соединились с нами, были отменными бойцами. В 52-м полку числилась в строю тысяча человек, и среди них было много старых солдат, которые побывали на Пиринейском полуострове. Они по большей части были из Оксфордшира. 95-й был полк карабинеров, которые носили темно-зеленые мундиры вместо красных. Заряжая свои карабины, они зачем-то завертывали пулю в пропитанную салом тряпку и затем забивали ее деревянным молотком, но стреляли при этом дальше и правильнее, чем мы. В то время вся эта часть Бельгии была наполнена британскими войсками: у Энгиена стояла гвардия, а в стороне от нас — кавалерийские полки. Веллингтону было необходимо развернуть все свои силы, потому что Бони находился под защитой своих крепостей, и трудно было сказать, с какой стороны он появится, но уж наверняка там, где его совсем не ожидают. С одной стороны, он мог отрезать нас от моря и, таким образом, от Англии; с другой стороны, он не мог занять положение между пруссаками и нами. Но герцог был не глупее его: он собрал вокруг кавалерийские и легкие полки, наподобие паутины большого паука, так что в ту же минуту, когда французы переступили бы границу, он мог расставить всех солдат на надлежащих местах.

Что касается меня, то мне жилось в Ате очень хорошо; люди тут были очень добрые и простые. Фермер, на полях которого был разбит наш лагерь, стал нашим большим приятелем. В свободное от учений время мы выстроили ему деревянную ригу, и не раз мы с Джебом Стоном, чье место в строю было прямо за мной, развешивали для просушки его мокрое белье: казалось, ничто так не напоминало нам обоим о доме, как запах этого сырого белья. Я часто вспоминаю об этом добром человеке и о его жене; не знаю, живы ли они до сих пор, — надо думать, что они уже умерли, потому что и в то время были очень пожилыми людьми. Иногда вместе с нами к нему приходил и Джим, который сидел со всеми в большой фламандской кухне и курил, но как мало он был похож на прежнего Джима! Он всегда отличался суровостью, но теперь горе превратило его в кремень, я никогда не видал улыбки на его лице, и он редко говорил со мной. Он думал только об одном — как отомстить де Лиссаку за то, что тот отнял у него Эди; он сидел по целым часам, опершись подбородком на руки, сверкая глазами и хмурясь, всецело занятый одной этой мыслью. Сначала это казалось солдатам потешным, и они насмехались над ним, но, узнав его покороче, поняли, что с ним шутки плохи, и оставили свои насмешки.

Мы вставали очень рано, и как только начинала заниматься заря, были уже под ружьем. Однажды утром — это было 16 июня — мы только что выстроились, и генерал Адамс подъехал отдать какой-то приказ полковнику Рейнелу, они находились на расстоянии длины ружья от меня: и вдруг оба устремили взгляд на Брюссельскую дорогу. Никто из нас не смел пошевелить головой, но глаза всех солдат устремились в ту же сторону, и мы увидали, что по дороге со всей скоростью, на какую способна его серая в яблоках лошадь, скачет офицер с кокардой генеральского адъютанта. Склонив голову над гривой, он хлестал ее по шее поводом, как будто от этого зависела его жизнь.

— Смотрите, Рейнел! — сказал генерал. — Похоже на то, что начинается дело. Что вы об этом думаете?

Оба они поскакали галопом вперед, и Адамс вскрыл поданный ему гонцом конверт, в котором лежала депеша. Конверт еще не успел упасть на землю, а он уже повернул лошадь и помчался обратно, махая письмом над головой, точно это была сабля.

— Разойдись! — кричал он. — Общий смотр и через полчаса выступление в поход!

Вслед за этим началась страшная суматоха, все передавали друг другу новость. Накануне Наполеон перешел границу, оттеснил пруссаков, прошел довольно большое расстояние вглубь страны и теперь находился на востоке от нас со стопятидесятитысячным войском. Мы бросились собирать вещи и завтракать, а через час выступили и навсегда оставили за собой Ат и Дендер. Нужно было спешить, потому что пруссаки не прислали Веллингтону никаких известий о том, что происходило, и хотя, как только до него дошел слух, он сразу выступил из Брюсселя, идти на помощь пруссакам было уже поздно.

Было ясное теплое утро, бригада двигалась по широкой Бельгийской дороге, и пыль поднималась клубами кверху, как дым от батареи. Мы не раз благословили человека, который посадил тополя по обе стороны дороги, потому что их тень была для нас лучше питья. Справа и слева от нашей имелось еще две дороги, одна очень близко, а другая на расстоянии мили или больше. По ближайшей дороге двигалась пехотная колонна, и между нами происходило, так сказать, состязание в скорости. Колонна эта была окутана таким облаком пыли, что мы видели только стволы ружей и медвежьи шапки, которые мелькали то там, то сям, а над этим облаком возвышались голова и плечи ехавшего верхом офицера и развевались знамена. Это была гвардейская бригада, но мы не знали, какая именно, потому что вместе с нами шли в поход две такие бригады. На дальней дороге также клубилась пыль, а сквозь нее мелькало по временам что-то блестящее, подобно множеству серебряных бус, нанизанных на нитку, и вместе с ветром до нас долетала необыкновенная музыка — грохот, бряцанье и звон металла. Сам я никогда не догадался бы, что это значит, но наши капралы и сержанты были опытные вояки, и один из них со своей алебардой шел рядом со мной; это был человек, который мог все объяснить и дать совет.

— Это — тяжелая кавалерия, — сказал он. — Видишь две блестящих линии? Это значит, что они в шлемах и латах. Там идут «Королевские», они же «Эннискиленские». Слышишь их барабаны и литавры? Французская тяжелая кавалерия превосходит нас силами. У них десять человек против одного нашего, и все хорошие солдаты. Нужно будет стрелять им прямо в лицо или в лошадей. Помни об этом, когда их увидишь, а иначе четырехфутовая сабля проткнет тебе печень, и это послужит тебе хорошим уроком. Чу! Что это, опять старая музыка?

Где-то на востоке от нас послышался грохот канонады; она звучала глухо и хрипло, подобно рычанию кровожадного зверя, который замышляет лишить людей жизни. В эту самую минуту послышался позади крик: «Эй! Эй! Эй!» — и кто-то прокричал громовым голосом: «Пропустите пушки!» Оглянувшись назад я увидел, что находившиеся в арьергарде роты вдруг раздались и скатились по обе стороны в ров, и шестерка лошадей буланой масти, запряженных попарно, с громом втащила в образовавшийся проход двенадцатифунтовую пушку, которая со скрипом катилась за ними. За ней показалась другая пушка, затем еще, — всего их было двадцать четыре; они проследовали мимо нас с оглушительным шумом и стуком; солдаты в синих мундирах сидели на пушках и фургонах; возницы бранились; бичи свистели в воздухе, у лошадей развевались по ветру гривы, швабры и ведра бренчали, и воздух был наполнен грохотом и звоном цепей. Изо рвов слышался какой-то рев, — артиллеристы громко кричали; и вот уже впереди нас катится какое-то серое яблоко, в котором мелькают десятка два касок. Мы опять сомкнули ряды. Между тем грохот впереди нас еще усилился.

— Там три батареи, — объяснил сержант. — Батареи Буля и Уэббера Смита, а третья — новая. Пушки здесь проезжали прежде этих, потому что вот следы девятифунтовой, а все остальные — двенадцатифунтовые. Если хочешь попасть в цель, то стреляй из двенадцатифунтовой, потому что девятифунтовая сделает из человека кашу, а двенадцатифунтовая скосит его, как морковную ботву.

И затем он стал рассказывать об ужасных ранах, которые видел своими глазами, так что у меня застыла в жилах кровь; натри я тогда лицо пеплом из трубки, оно и то не стало бы белее.

— Ничего, еще и не так побледнеешь, как попадет в брюхо целая пригоршня картечи, — сказал сержант.

Тут я увидел, что некоторые из старых солдат смеются, и понял, что этот человек хочет нас напугать, а потому и сам начал смеяться, только нельзя сказать, чтобы это был веселый смех.

Солнце было у нас почти над головами, когда мы остановились в маленьком местечке, которое называется Галь. Тут нашелся старый колодец с помпой, я накачал себе целый кивер воды, и она показалась мне вкуснее всякого шотландского эля. Мимо нас опять проехали пушки и Вивианские гусары — три полка: это были ловкие молодцы на хороших лошадях каурой масти, так что на них было приятно смотреть.

Грохот пушек все нарастал, и мои нервы были потрясены точно так же, как когда я вместе с Эди наблюдал бой купеческого корабля с каперскими судами. Грохот сделался очень громким, и мне представлялось, что за ближним лесом идет сражение, но мой приятель сержант лучше меня знал, что к чему.

— Это от нас за двенадцать, а может быть, и за пятнадцать миль, — сказал он. — Генерал знает, что мы не нужны. Это уж точно, иначе мы не сделали бы привала в Гале.

То, что он сказал, оказалось верным, потому что через минуту подъехал полковник с приказом поставить ружья в козлы и расположиться здесь биваком. Мы простояли целый день, мимо нас шли английская, голландская и ганноверская кавалерия, пехота и пушки. Адская музыка продолжалась весь день, ее звуки иногда возвышались до грома, а иногда понижались до рокота, и наконец около восьми вечера она совсем прекратилась. Вы можете себе представить, как нам хотелось узнать, что все это значило; однако мы были уверены, что герцог все сделает к лучшему, и поэтому, вооружившись терпением, ожидали, что будет дальше.

На следующий день утром бригада оставалась в Гале, но около полудня приехал от герцога ординарец. Мы опять выступили и наконец дошли до маленькой деревушки, которая называлась вроде Брен. Тут мы остановились и сделали это вовремя, потому что вдруг разразилась гроза, и проливной дождь превратил все дороги и поля в болото. Мы укрылись от дождя в ригах, и тут нашли двух заплутавших солдат — одного из шотландского полка, носившего кильты, а другого из немецкого полка; то, что они рассказывали, было так же ужасно, как и погода.

Накануне этого дня Бони совершенно разбил пруссаков, а наши товарищи поневоле должны были защищаться от Нея и наконец отбили его. Теперь вряд ли кому интересно про это слушать, но тогда мы стеной обступили этих двух солдат в риге, толкались и продирались вперед, чтобы поймать хоть слово из того, что они говорили, и к тем, которые слышали, приставали, в свою очередь, те, кому не повезло. Мы то смеялись, то радостно вопили, то стонали, внимая рассказу о том, как встретил 44-й полк кавалерию, как обратились в бегство голландцы с бельгийцами, как уланы замкнули в свое каре императорских «Черных стражей» и затем перебили их всех поодиночке Радостнее всего было слышать, что уланы смяли 69-й полк и взяли одно из знамен. В заключение мы узнали, что герцог отступает, чтобы соединиться с пруссаками и что будто он опять займет свою позицию и даст большое сражение на том самом месте, где мы остановились. Скоро мы убедились в том, что этот слух верен: к вечеру погода разгулялась, и мы все вышли на вершину холма посмотреть, что творится вокруг. Вокруг простирались пастбища и ржаные поля, наполовину зеленые и наполовину пожелтевшие; рожь была по плечо человеку. Нельзя было представить себе более мирной сцены; везде, куда ни кинь взгляд, за низкими волнообразными холмами, покрытыми рожью, вздымались над тополями колокольни деревенских церквей. Но как раз посередине этой прекрасной картины длинной вереницей шли люди. Одни были в красном, другие в зеленом, те в синем, а эти — в черном. Они рассыпались по равнине и занимали все дороги; один конец колонны был так близко к нам, что мы могли бы покричать им, когда они приставили свои ружья к склону холма, а другой конец, насколько мы могли видеть, терялся вдали в лесах. А на других дорогах мы видели запряженных цугом измученных лошадей, тусклый блеск пушек и солдат, из последних сил хлопотавших о том, чтобы колеса не увязли в глубокой грязи. Пока мы стояли, полк за полком, бригада за бригадой занимали позиции на поле, и солнце еще не зашло, а уже мы находились на линии, состоящей более чем из шестидесяти тысяч человек и преграждавшей Наполеону дорогу в Брюссель. Но полил дождь, и мы, солдаты 71-го полка, бросились опять в нашу ригу: нам повезло куда больше, чем большинству наших товарищей, которые лежали в грязи, а над ними до самого рассвета бушевала гроза.

Глава двенадцатая Тень на земле

На другой день утром все еще моросил дождь. По небу неслись темные облака, дул сырой холодный ветер. Открыв глаза, я с удивлением подумал, что ведь нынче должен буду участвовать в сражении; правда, никто из нас не представлял себе, что это сражение будет таким, каким оно оказалось на самом деле. Едва занялась заря, мы уже были на ногах и совершенно готовы: отворив ворота риги, мы услыхали, что где-то вдали играет странная, но очень приятная музыка. Мы стояли группами, прислушиваясь к ней. Это была красивая, не предвещавшая ничего грозного и грустного музыка. Но наш сержант, увидев, что она нам очень понравилась, засмеялся.

— Это французская полковая музыка, — объяснил он. — Выходите-ка из риги, авось увидите то, чего, может быть, некоторым никогда уж не придется увидать.

Мы вышли на двор — музыка все еще отдавалась в наших ушах — и поднялись на холмик за ригой. Внизу у откоса стояла маленькая ферма с черепичной крышей, обнесенная изгородью и с прилегающим к ней яблоневым садом. Ее окружали солдаты в красных мундирах и высоких меховых шапках, которые работали как пчелы: они пробивали отверстия в стене и укрепляли двери.

— Это легкие гвардейские роты, — сказал сержант. — Они будут удерживать эту ферму до тех пор, пока хоть один из них будет в состоянии пошевелить пальцем. А теперь посмотрите вон туда, и вы увидите огни во французском лагере.

Мы посмотрели и увидали за долиной на невысоком холме множество желтоватых огненных точек и черный дым, медленно поднимавшийся кверху в сыром воздухе. Там, по ту сторону долины, находилась другая ферма, и мы увидели, что около нее на небольшом холме вдруг появилась группа верховых, которые пристально смотрели на нас. Позади было около дюжины гусар, а впереди пять человек. Трое из них в касках, один с длинным прямым красным пером на шляпе, а последний — в низенькой фуражке.

— Ну ей-Богу же! — воскликнул сержант. — Это они! Это Бони! Вон тот, на серой лошади. Да бьюсь об заклад на месячное жалованье, что это он!

Я напрягал зрение, чтобы увидеть человека, гигантская тень которого, покрывавшая всю Европу в продолжение двадцати пяти лет, упала также и на нашу захолустную ферму и отвлекла нас — меня, Эди и Джима — от той жизни, которую вели до нас наши предки. Насколько я мог разглядеть, это был коренастый, широкоплечий человек, он держал бинокль у глаз, широко расставив локти. Я все еще пристально смотрел на него, когда услыхал близко от себя чье-то дыхание. Это был Джим, глаза которого горели, как два угля.

— Это он, Джек, — прошептал он.

— Да, это Бони, — ответил я.

— Нет-нет, это он. Делапп, или де Лиссак, или как его там зовут, черт бы его побрал! Это он.

Тут я узнал его. Это был всадник с красным пером на шляпе. Даже на таком расстоянии я мог бы поклясться, что узнал наклон его плеч и манеру держать голову. Я схватил Джима за рукав: я заметил, что в нем при виде этого человека закипела кровь и он готов был наделать Бог знает каких глупостей. В эту минуту Бонапарт, как казалось, наклонился к де Лиссаку и что-то сказал. Вся группа тронулась и исчезла из глаз. Вслед за тем послышался пушечный выстрел, и белый дым разостлался по склону холма. В ту же самую минуту в нашей деревне протрубили сбор, мы бросились разбирать оружие и занимать свои места. Был дан залп по всей линии, и мы подумали, что началось сражение; на самом деле наши товарищи просто прочищали ружья, потому что заряд мог отсыреть за дождливую ночь.

Ради открывшегося нам зрелища стоило приехать сюда из-за моря. Наш холм был точно шахматная доска красного и синего цвета, простиравшаяся до самой деревни, что находилась от нас на расстоянии двух миль. Солдаты передавали один другому, что синих мундиров слишком много, а красных слишком мало, кроме того, бельгийцы накануне показали себя трусами, а наши британские полки состояли наполовину из ополченцев и новобранцев, потому что лучшие полки, сражавшиеся на Пиринейском полуострове, еще плыли по океану на транспортных судах. Они возвращались после какой-то глупой ссоры, возникшей между нами и нашими родственниками-американцами. И все же мы видели медвежьи шкуры гвардейцев — их было две сильные бригады — и шапки горцев, а также синие мундиры старого немецкого полка, красные линии бригады Пака и бригады Кемпта, а впереди зеленые мундиры стрелков, — и мы знали: что бы ни случилось, эти люди останутся на том месте, на котором они будут поставлены, и у них есть командир, который поставит их именно туда, где они должны стоять.

Французов видно не было, только мерцающие огоньки их лагеря, да еще несколько верховых мелькнули в долинах между холмами; но пока мы стояли, у них вдруг громко заиграла музыка, и вся их армия двинулась вниз по низенькому холму, закрывавшему ее от нас; бригада шла за бригадой, дивизия за дивизией, так что склон холма, во всю его длину и ширину, засинел от их мундиров и заблестел от их сверкающего оружия. Казалось, им не будет конца — они все выходили и выходили из-за холма, а наши солдаты стояли между тем опершись на ружья, курили трубки, смотрели вниз на эту огромную армию и слушали, что рассказывали о французах сражавшиеся с ними прежде. Затем, когда пехота собралась в плотные колонны, за нею покатились по склону холма пушки; их снимали с передков и готовили к бою. Затем вниз по холму гордой рысью полетела кавалерия, по крайней мере тридцать полков, с перьями и в кирасах, со сверкающими саблями и колеблющимися пиками; они выстроились на флангах и в арьергарде длинными блестящими линиями.

— Вот они, эти молодцы! — воскликнул наш старый сержант. — Они так и рвутся в бой, поверьте моему слову. Видите вон те полки в высоких киверах, немножко подальше фермы? Это гвардия. Их двадцать тысяч, дети мои, и все солдаты на подбор — люди, поседевшие в боях: они всю свою жизнь только и делали, что сражались, с самых тех пор как были ростом не выше моих сапог. У них три человека против наших двух и две пушки против нашей одной и, клянусь Богом, они заставят вас, новобранцев, пожалеть о том, зачем вы вообще покинули родной дом.

Наш сержант не умел ободрять и успокаивать, но так как он после битвы при Корунне участвовал во всех сражениях и на груди у него висела медаль с семью пряжками, он имел право говорить так, как хотел.

Когда французы выстроились на расстоянии ближе пушечного выстрела, мы увидали небольшую группу всадников в красном, одежда которых блестела серебром и золотом: они проскакали между дивизиями, и когда они проезжали, с обеих сторон слышались громкие приветственные крики, солдаты отдавали им честь и махали руками. Через минуту после этого шум стих, и обе армии стали одна против другой, храня мертвое молчание. Это зрелище я и теперь часто вижу во сне! Затем вдруг среди солдат, находившихся как раз против нас, произошло какое-то движение; от плотной синей массы отделилась небольшая колонна, которая пошла, уклоняясь то в ту, то в другую сторону, по направлению к ферме, находившейся прямо под нашими ногами. Колонна не сделала и пятидесяти шагов, как с английской батареи, находившейся влево от нас, грянула пушка, и началась битва при Ватерлоо.

Я не сумею описать вам битву, и, конечно, я находился бы далеко отсюда и не участвовал в ней, если бы наша судьба — судьба трех простолюдинов из шотландской пограничной области — не имела бы для нее столько же значения, сколько и судьба какого-нибудь короля или императора. Сказать по правде, я узнал больше об этой битве из того, что прочел после, чем из того, что видел сам, потому что много ли мог я видеть, когда с каждой стороны от меня стоял товарищ, а на конце ружья было большое облако белого дыма. Только из книг и из рассказов других я узнал о том, как повела атаку тяжелая кавалерия, как она наткнулась на знаменитых кирасиров и была изрублена в куски. Из того же источника я узнал о следовавших одна за другой атаках, а также и о том, что бельгийцы обратились в бегство, а Пак и Кемпт держались твердо. Но в этот долго тянувшийся день сквозь разредившийся дым и в промежутках между стрельбой я видел лишь немногое, и вот об этом-то я хочу рассказать вам. Мы находились на правом фланге боевой линии и в резерве, потому что герцог боялся, что Бони обойдет его с этой стороны и нападет с тыла; потому наши три полка вместе с другой британской бригадой и ганноверцами были поставлены здесь, чтобы быть на всякий случай готовыми. Здесь были также и две бригады легкой кавалерии, но французская атака была направлена на фронт, так что мы потребовались только вечером.

Английская батарея, сделавшая первый залп, продолжала стрелять влево от нас, немецкая батарея действовала непрерывно с правой стороны, так что мы были совсем закутаны дымом; но он не закрывал нас настолько, чтобы служить защитой от находящихся напротив нас французских пушек, потому что десятка два ядер упали на землю как раз посреди нас. Когда я услыхал их свист около уха, я пригнул голову, как человек, собравшийся нырнуть в воду, но наш сержант толкнул меня в спину рукояткой алебарды.

— Не будь таким вежливым, — сказал он, — когда в тебя попадает ядро, можешь один раз поклониться, и довольно.

Одно из этих ядер сбило с ног пятерых солдат и превратило их в кровавую массу; я видел его после того лежащим на земле — оно было похоже на мяч красного цвета. Другое попало в лошадь адъютанта, причем произвело такой звук, словно камень шлепнулся в грязь; оно переломило ей спину и пролетело дальше, а лошадь лежала на земле, похожая на лопнувшую ягоду крыжовника. Еще три ядра упали дальше направо, и по суматохе и крикам, какие поднялись там, можно было догадаться, что все они попали в цель.

— Джеймс, вы потеряли хорошую лошадь, — сказал майор Рид, стоявший как раз впереди меня, глядя с лошади на адъютанта, у которого все сапоги были в крови.

— Я заплатил за нее в Глазго пятьдесят фунтов стерлингов, — отвечал тот. — Как вы думаете, майор, не лучше ли солдатам лечь, раз до нас стали долетать ядра?

— Тьфу! — отвечал майор. — Они молодцы, Джеймс, это пойдет им только на пользу.

— Еще успеют наглядеться, прежде чем кончится сражение, — проворчал адъютант, в эту минуту стрелки и 52-й полк, находившиеся направо и налево от нас, двинулись вниз по склону, а потому нам было приказано растянуть линию. Выстрелы визжали, точно голодные собаки, на расстоянии нескольких футов за нашими спинами. Почти каждую минуту слышались глухие удары, какое-то шлепанье, затем крики боли и топанье сапогами по земле: мы знали, что у нас большие потери.

Так как моросил мелкий дождик и дым стлался по земле, то только в те минуты, когда он немного рассеивался, мы могли видеть, что происходит впереди, хотя, судя по грохоту пушек, сражение шло уже по всем линиям. Теперь стреляли сразу из четырехсот пушек, и от грохота могла лопнуть барабанная перепонка. У всех нас потом долго стоял в голове шум. Как раз напротив нас на склоне холма стояла французская пушка, и мы совершенно ясно видели, как из нее стреляли. Маленькие проворные люди в очень узких панталонах и высоких киверах с большими прямыми перьями работали, как овчары, которые стригут овец, — они приколачивали снаряд, банили пушку и стреляли. Когда я увидел их в первый раз, их было четырнадцать человек, а под конец их осталось только четверо, но они продолжали работать так же неустанно, как и прежде.

Внизу, под нами, находилась ферма, которая называлась Гугумон; и там все утро шел ожесточенный бой, потому что стены, окна и фруктовый сад были в пламени и в дыму, и оттуда доносились такие ужасные крики, каких мне никогда не приходилось слышать прежде. Ферма была наполовину сожжена и разрушена ядрами; десять тысяч человек ломились в ворота: около четырех тысяч гвардейцев защищали ее утром и две тысячи вечером, и ни один француз еще не переступил ее порог. Но как они дрались, эти французы! Жизнь была для них все равно что грязь под ногами. Там был один — я как будто и сейчас вижу его перед собой — довольно полный человек с красным лицом, на костыле. Он подошел совершенно один, прихрамывая, к боковым воротам Гугумона, начал стучать в них и закричал своим солдатам, чтобы они шли за ним. Он пробыл тут пять минут, расхаживая взад и вперед перед наведенными на него дулами ружей, выстрелы из которых в него не попали, но наконец один брауншвейгский стрелок, находящийся в саду, прицелился из винтовки и прострелил ему голову. И это был только один из многих, потому что в продолжение всего дня, когда французы не наступали целыми массами, они подходили по двое и по трое, и на лицах у них было написано такое мужество, как будто бы вслед за ними шла целая армия.

Мы пролежали так все утро, смотря сверху вниз на бой при Гугумоне; но герцог вскоре увидал, что справа бояться нечего, и потому нашел для нас другое употребление.

Французы выдвинули своих застрельщиков[231] дальше фермы, и они, засев в незрелой ржи, стреляли в канониров, так что прислуга трех из шести орудий, находившихся влево от нас, была вся перебита и лежала вокруг в грязи. Герцог видел решительно все и в эту минуту подъехал к нам. Это был смуглый, худой, но крепкого сложения человек с блестящими глазами, носом с горбинкой и большой кокардой на треуголке.

За ним ехало человек двенадцать офицеров, и все они были так веселы, как будто бы охотились за лисицей: к вечеру из этих двенадцати человек не осталось в живых ни одного.

— Жаркое дело, Адамс, — сказал герцог, подъезжая к нам.

— Очень жаркое, ваша светлость, — отвечал наш генерал.

— Но, я думаю, мы сможем выдержать их натиск. Ведь не можем же мы допустить, чтобы их застрельщики заставили замолчать нашу батарею. Переведите этих солдат на другое место, Адамс.

Только тут я узнал, какое необъяснимое чувство овладевает человеком, когда ему приказывают идти в бой. До сих пор мы просто лежали на земле и нас убивали, а это самое скучное дело в сражении. Теперь наступила наша очередь, и клянусь вам, мы были вполне готовы к этому. Мы, то есть вся бригада, сразу вскочили на ноги и, выстроившись в четыре ряда, бросились на засеянное рожью поле. Когда мы подходили, застрельщики дали по нам залп, а потом начали пробиваться сквозь рожь, точно перепела, — опустив головы, согнув спины и волоча за собой ружья. Половина из них ушла от нас, но остальных мы догнали — сначала офицера, потому что он был очень полным человеком и не мог бежать быстро. У меня закружилась голова, когда я увидел, как Роб Стюарт вонзил свой штык в широкую спину француза, и тот завыл, точно грешник в аду. На этом поле никому не было пощады, и все они были перебиты. Наши солдаты рассвирепели, и неудивительно, потому что эти осы жалили нас все утро, а мы были не в состоянии даже толком их разглядеть.

Мы прошли до самого дальнего конца засеянного рожью поля и очутились перед дымовой завесой: тут стояла на своей позиции вся французская армия, от которой нас отделяли только два луга и узкая проселочная дорога. Увидя французов, мы испустили крик и, дай нам волю, бросились бы в атаку, потому что глупые молодые солдаты часто рискуют головой без всякой пользы. Однако на сей раз рядом с нами ехал рысью на своей лошади герцог, и вот он что-то крикнул нашему генералу. Вслед за этим все офицеры подались вперед и своим оружием преградили нам дорогу. Заиграли сигнальные рожки, началась толкотня и давка, сержанты бранились и распихивали нас алебардами, и скорее, чем я успею написать эти строки, вся бригада выстроилась в три небольших правильных каре с торчащими со всех сторон штыками, как это называется — эшелоном, так, чтобы каждое каре могло стрелять, не задевая другого.

Это было для нас спасением, что легко мог понять и я, хотя и был всего лишь мальчишкой-солдатом. На нашем правом фланге был низкий отлогий холм, и из-за него доносился звук, который можно сравнить разве что с шумом волн на бервикском берегу, когда ветер дует с востока. Вся земля содрогалась от этого глухого рокота.

— Смелее, 71-й полк, ради Бога смелее! — кричал за нами голос нашего полковника, хотя перед нами не было ничего, кроме отлогого зеленого ската, покрытого травой и испещренного ромашкой и одуванчиками.

И вдруг из-за холма показались разом восемьсот медных касок с длинными хвостами из конских волос, развевающимися по воздуху, а затем восемьсот свирепых лиц, которые, сверкая глазами, смотрели на нас между ушами такого же числа лошадей. С минуту можно было видеть только блеск кирас, свистящие в воздухе сабли, развевающиеся гривы лошадей, их раздувающиеся красные ноздри и слышать топот копыт; затем послышался ружейный залп, и наши пули застучали, ударяясь об их кирасы, точно град об оконные стекла. Я выстрелил вместе с остальными и затем как можно скорее забил новый заряд стараясь разглядеть сквозь дым, что происходит передо мной; но видел лишь что-то длинное и тонкое, медленно двигающееся взад и вперед.

Нам дан был рожком сигнал прекратить стрельбу; порыв ветра рассеял окутывавший нас дым, и тут мы разглядели, что случилось.

Я ждал, что половина кавалерийского полка лежит на земле; но то ли французов спасли их кирасы, то ли мы, молодые солдаты, в суматохе выстрелили слишком высоко, только залп не причинил им большого вреда. Около тридцати лошадей лежало на земле, три из них на расстоянии десяти ярдов от меня; средняя лежала на спине, задрав кверху все четыре ноги; одна из этих ног и была тем непонятным предметом, который я видел сквозь дым. Около восьми или десяти человек были убиты и приблизительно столько же ранены: они еще не могли прийти в себя и сидели на траве, хотя один кричал изо всей силы: «Vive l’Empereur!»[232] Другой солдат, раненный в бедро — он был высокого роста и с черными усами, прислонился к своей убитой лошади и, подняв с земли свою винтовку, продолжал стрелять с таким хладнокровием, как будто бы находился в тире, и попал прямо в лоб Августу Мейерсу, стоявшему от меня через двух человек. Затем он протянул руку, чтобы поднять другую винтовку, лежавшую неподалеку, но тут громадный ростом Ход-сон, самый сильный солдат во всей гренадерской роте, выскочил вперед и всадил ему штык в шею.

Сначала я думал, что нам просто за дымом не видно, как кирасиры обратились в бегство; но они были не из таких. При нашем залпе их лошади шарахнулись в сторону, и они попали под выстрелы двух других каре, находившихся за нами. Тогда они проскочили сквозь изгородь и, натолкнувшись на полк ганноверцев, выстроенный в линию, поступили с ними так, как поступили бы с нами, если бы мы не выказали такого проворства, — в одну минуту изрубили всех солдат в куски. Было ужасно смотреть, как долговязые немцы бегали и кричали, а кирасиры приподнимались на стременах, чтобы ловчее взмахнуть длинными тяжелыми саблями, которыми резали и кололи без милосердия. Вряд ли из всего полка осталось в живых хотя бы сто человек. После этого французы вернулись и проскакали перед нашим фронтом; они кричали и махали саблями, которые были красны от крови до самой рукоятки. Это они делали для того, чтобы заставить нас стрелять, но полковник, опытный воин, удержал нас, потому что мы не могли принести им большого вреда на таком расстоянии, а они набросились бы на нас прежде, чем мы успели бы вторично зарядить ружья.

Эти верховые опять скрылись за холмом по правую руку от нас, а мы прекрасно понимали, что, если бы мы разомкнули каре, они моментально налетели бы на нас. С другой стороны, было трудно оставаться в таком положении, потому что французы установили на расстоянии нескольких сотен ярдов от нас батарею, состоящую из двенадцати пушек, и стали стрелять так, что ядра пролетали прямо в середину нашего каре, — это называется беглым огнем. А один из их артиллеристов вбежал по склону на вершину холма и на глазах у всей бригады воткнул в сырую землю кол,
чтобы он служил им указанием, и ни один из солдат не выстрелил в него, — каждый надеялся, что это сделает другой. Прапорщик Симпсон, бывший самым младшим офицером в полку, выбежал из каре и вытащил из земли кол; но стремительнее щуки, которая гонится за пескарем, на холм взлетел какой-то улан и нанес прапорщику сзади такой удар пикой, что не только ее острие, но и ствол прошли насквозь между второй и третьей пуговицами мундира. «Элен! Элен!» — воскликнул Симпсон и упал ничком на землю, между тем как улан, изрешеченный ружейными пулями, свалился с лошади около него, все еще держа в руках свое оружие: так они и лежали вместе — смерть соединила их страшными узами.

Когда батарея открыла огонь, у нас не осталось времени думать о постороннем. Каре хорошо для того, чтобы встретить кавалерию, но это самый неудобный строй, когда летят пушечные ядра, в чем мы скоро убедились, когда они начали оставлять среди нас кровавые следы. Наконец нам надоело слышать это постоянное шлепанье, звук, который производит твердое железо, ударяясь о живое тело. Через десять минут мы переместились на сто шагов вправо; на том месте, на котором мы стояли, остались убитыми сто двадцать рядовых и семь офицеров. Но потом пушки снова отыскали нас, и мы попробовали выстроиться в линию, однако в ту же минуту кавалерия — теперь это были уланы — бросилась на нас в атаку по склону холма.

Надо сказать, что мы обрадовались, услышав топот лошадей: мы знали, что благодаря этому прекратится на некоторое время пушечный огонь, и это даст нам возможность отразить нападение. На этот раз мы отразили его с достаточной силой, потому что были хладнокровны, злы и свирепы; что до меня, я не обращал большого внимания на этих кавалеристов, словно это были овцы в Корримюре. На войне человек по прошествии некоторого времени перестает бояться за собственную шкуру. Чувствуешь, что непременно нужно заставить кого-то заплатить за то, что пришлось испытать самому. На этот раз мы отплатили уланам, потому что у них не было кирас, которые могли бы защитить их, и семьдесят человек из их числа мы выбили залпом из седла. Может быть, это и не доставило бы нам такого удовольствия, если бы мы видели семьдесят матерей, плачущих о своих сыновьях; но в сражении люди делаются похожи на диких зверей и ни о чем не думают, точно так же, как два щеика-бульдога, схватившие один другого за горло.

Наш полковник распорядился очень умно: рассчитывая задержать кавалерию минут на пять, он выстроил нас в линию и прежде, чем начали стрелять пушки, отодвинул нас дальше ко впадине холма, так чтобы в нас не могли попадать ядра. Благодаря этому мы смогли перевести дух, что было необходимо, потому что наш полк таял, точно сосулька на солнце. Но если нам приходилось плохо, то другим было еще хуже. Среди бельгийцев, которых насчитывалось пятнадцать тысяч, царило полное замешательство, да и в нашей линии образовались большие промежутки, через которые свободно двигалась французская кавалерия. Кроме того, у французов было больше пушек, и они были гораздо лучше наших, а наша тяжелая кавалерия была изрублена в куски, так что дело нас не радовало. С другой стороны, Гугумон, эта обагренная кровью развалина, был еще в наших руках, — там все британские полки держались крепко; хотя, если уж говорить правду — а это должен делать всякий человек, — кое-где среди синих мундиров видны были красные, которые подвигались к задним рядам; но это были молодые солдаты и отставшие — трусы, какие попадаются во всякой армии; я опять повторяю, что полностью не отступил ни один полк. Сами мы видели очень мало из того, что происходит; но надо было быть слепым, чтобы не заметить, что за нами все поля покрыты обратившимися в бегство солдатами. Когда начали показываться пруссаки — хотя мы, находясь на правом фланге, ничего не знали об этом, — Наполеон выставил против них двадцать тысяч своих солдат, которые бросились на них, и те отступили, так что мы остались опять одни. Обо всем этом мы ничего не знали; одно время французская кавалерия находилась между нами и остальной армией, и мы уж подумали, что только одна наша бригада и уцелела, а потому твердо решили продать свою жизнь как можно дороже. Был уже пятый час пополудни; почти у всех нас со вчерашнего вечера не было куска во рту, и, кроме того, дождь промочил нас насквозь. Он моросил целый день, но в последние часы нам некогда было думать ни о погоде, ни о голоде. И вот мы начали озираться, подтягивая пояса и спрашивая себя, кто ранен, а кто уцелел. Я рад был увидеть Джима: его лицо совсем почернело от пороха, он стоял справа от меня, опершись на свое ружье. Он увидел, что я смотрю на него, и крикнул, не ранен ли я.

— Нет, не ранен, Джим, — ответил я.

— Кажется, я пустился в безумное предприятие, — сказал он с мрачным видом, — но дело еще не кончено. Клянусь Богом, или я его убью, или он меня.

Бедный Джим день и ночь думал о своей обиде и, сказать по правде, видимо, слегка тронулся умом, потому что в глазах у него был какой-то особенный блеск, какого я никогда не видал раньше. Он всегда принимал к сердцу всякие пустяки, и я был уверен, что с тех пор, как его бросила Эди, он не вполне владел собой.

В это время мы увидели два поединка, которые, как мне рассказывали, довольно часто происходили в сражениях в старые годы, прежде чем солдат приучили драться массами. На возвышении перед нами проскакали, пришпоривая лошадей, два всадника; они мчались во весь опор. Первый из них был английский драгун; он летел вперед, склонив лицо к самой лошадиной гриве; за ним гнался французский кирасир, старый седой солдат на огромной черной лошади, которая громко стучала копытами. Завидев их, наши солдаты подняли насмешливый крик: нам было стыдно, что англичанин удирает от француза, но, когда они пролетели перед нашим фронтом, мы поняли, в чем дело. Драгун уронил саблю и был совершенно безоружным, враг совсем настигал его, а добыть новое оружие ему было негде. Наконец, может быть, задетый за живое нашими насмешками, он решился добыть его во что бы то ни стало. Увидев, что около одного убитого француза лежит пика, он резко поворотил лошадь в сторону, пропустил своего врага вперед и затем, ловко спрыгнув с седла, схватил пику. Но и другой был тоже не промах и налетел на него с быстротой молнии. Драгун бросился на француза с пикой, но тот отразил удар и саблей разрубил противнику плечо. Все это произошло в одну минуту, и француз рысью помчался вверх по холму; обернувшись к нам, он оскалил зубы, точно огрызающаяся собака.

В первом поединке победа была на стороне французов, но в следующем отличились мы. Они выдвинули вперед линию стрелков, огонь которых был направлен не против нас, а против находившихся справа и слева от нас батарей; мы выслали две роты 95-го полка, чтобы остановить их. С обеих сторон слышался страшный треск, потому что и те, и другие стреляли из ружей. В числе французских стрелков был один офицер — высокий и худощавый, в плаще, накинутом на плечи; когда наши солдаты выступили вперед, он выбежал из строя и стал между двумя сторонами в позе фехтовальщика — с поднятой кверху саблей и откинутой назад головой. Я как сейчас вижу его, стоящего с опущенными ресницами и насмешливой улыбкой на лице. Увидя это, младший офицер наших стрелков — молодой человек красивый собой и высокого роста, выбежал вперед и стремительно бросился на него с одной из тех странных кривых сабель, какие бывают у стрелков. Они столкнулись точно два барана — оба побежали друг другу навстречу, — оба упали от толчка, но француз оказался внизу и не мог подняться. Наш офицер сломал об него свою саблю, но клинок сабли его врага прошел сквозь его левую руку; так как он был сильнее своего противника, ему удалось добить того зубчатым обломком клинка. Я так и думал, что после этого его прикончат французские стрелки, но ни один из них не спустил курка, и он вернулся к своей роте: одна сабля прошла сквозь его левую руку, а в правой он держал обломок другой.

Глава тринадцатая Исход битвы

Когда я вспоминаю об этом сражении, всего страшнее мне кажется то, что на всех моих товарищей оно произвело различное действие: некоторые вели себя так, будто сидели у себя дома за обедом, происходящее не вызывало у них ни любопытства, ни удивления; другие с первого пушечного выстрела до последнего бормотали молитвы, третьи так бранились, что мороз продирал по коже. Или вот еще: слева от меня стоял Майк Тредингем, так он надоедал всем рассказами о своей незамужней тетушке Саре — о том, что она завещала деньги, которые хотела оставить ему, на приют для детей погибших матросов. Он Бог знает сколько раз рассказывал мне эту историю, но, когда кончилось сражение, стал клясться, что во весь день не промолвил ни слова. Что касается меня, я не могу точно сказать, говорил я или нет, но помню, что мой ум и память были яснее, чем когда-либо, и я все время думал о стариках, о доме, о кузине Эди с ее лукавыми глазками, о де Лиссаке с его кошачьими усами, обо всем том, что произошло в Вест-Инче и благодаря чему мы очутились на равнинах Бельгии и служили мишенью для двухсот пятидесяти пушек.

Грохот пушек был ужасным, но вдруг они разом смолкли, как во время грозы замолкает на минуту гром, чтобы потом загрохотать с новой силой. Был еще слышен сильный шум на одном из отдаленных флангов, где подвигались вперед пруссаки, но это было за две мили от нас. Остальные батареи, как французские, так и английские, молчали, и дым рассеялся настолько, что обе армии смогли наконец увидеть одна другую. Возвышенность, на которой мы стояли, представляла собой ужасное зрелище, потому что на том месте, где прежде находилось немецкое войско, лишь маячили там и сям отдельные кучки солдат в красных мундирах и линии в зеленых мундирах, между тем как массы французов казались такими же плотными, как и прежде, хотя, конечно, мы знали, что они потеряли не одну тысячу в атаках. Мы слышали их громкие веселые крики; затем все их батареи сразу загрохотали так, что в сравнении с этим грохот выстрелов в начале сражения казался тихим шорохом. Теперь батареи подвинулись вдвое ближе, в упор, а спереди и сзади их защищали огромные массы кавалерии.

Когда раздался этот адский грохот, каждый солдат, до последнего мальчишки-барабанщика, сразу же понял, что это значит — Наполеон предпринимал последнее усилие уничтожить нас.

До темноты оставалось два часа, и теперь все зависело от того, сумеем ли мы продержаться до этого времени. Умирая от голода и усталости, изнемогая, мы просили Бога дать нам сил заряжать ружья, колоть врага, стрелять в него и биться до тех пор, пока хоть один из нас останется в живых. Пушечные выстрелы Наполеона не принесли нам большого вреда, потому что мы лежали ничком: мы готовы были выставить целый лес штыков, если бы на нас опять напала кавалерия. Но вот среди грома пушек послышались более резкие звуки — топот, стук, свист рассекаемого воздуха.

— Они идут в атаку! — закричал какой-то офицер. — И на этот раз будут атаковать по-настоящему.

В тот миг какой-то француз, в мундире гусарского офицера, подскакал к нам галопом на маленькой лошадке. Он кричал что есть духу: «Vive le roi! Vive le roi!»[233] — это означало, что он был дезертиром, так как мы были на стороне короля, а он — на стороне императора. Проезжая мимо нас, он крикнул по-английски: «Гвардия идет! Гвардия идет!» — а потом исчез за арьергардом подобно древесному листу, гонимому бурей. В ту же самую минуту к нам прискакал адъютант: лицо его побагровело от напряжения.

— Задержите их, иначе мы погибли! — закричал он генералу Адамсу, так что услышала вся наша рота.

— Как дела? — спросил генерал.

— Из шести тяжелых полков остались только два слабых эскадрона, — отвечал он и вдруг начал смеяться, как человек, у которого расходились нервы.

— Может быть, вы пожелаете соединиться с нашим авангардом? Пожалуйста, считайте себя одним из наших, — сказал генерал с поклоном и улыбкой, как будто приглашая на чашку чая.

— Почту за честь, — отвечал тот, снимая с головы шляпу; через минуту после этого все наши три полка соединились, и бригада, построившись в каре, выдвинулась из впадины, где мы лежали, по направлению к французскому авангарду.

Теперь его почти совсем не было видно; можно было видеть только красное пламя, которое изрыгали пушки, облака дыма и черные фигуры, которые суетились, чистили пушки швабрами, банили их — работали, точно черти в аду. Но за облаком дыма становились все слышнее и слышнее стук и свист рассекаемого воздуха, смешанные с громкими криками и топотом многих тысяч ног. Затем в дыму показалась большая черная масса: поначалу нельзя было разобрать, что это такое; наконец мы разглядели, что это сто человек, идущих в ряд, в высоких меховых шапках с блестящими бляхами надо лбом. За этой сотней шла еще сотня, за ней следующая и так далее; эта огромная колонна медленно выплывала из дыма, стоящего в воздухе от пушечных выстрелов, и казалось, что ей не будет конца. Впереди шла цепь застрельщиков, за ними барабанщики: все они шли как-то подпрыгивая; по бокам подвигались плотной толпой офицеры, они размахивали саблями и весело кричали. Впереди ехало двенадцать верховых; они кричали хором и один из них поднял свою шляпу на острие сабли. Я опять повторяю, что никогда и нигде солдаты не сражались так храбро, как французы в этот день.

Их мужеству оставалось только дивиться: они так далеко ушли от своих собственных пушек, что те не могли подать им помощи, и очутились перед двумя батареями, которые стояли целый день справа и слева от нас, и мы видели, как длинные красные линии пробегали по черной колонне по мере того, как она подвигалась вперед. Они были так близко к нашим пушкам и шли такими сомкнутыми рядами, что всякий выстрел пробивал насквозь их десять рядов, но, несмотря на это, ряды снова смыкались, и они продолжали свой путь с такой отвагой, что на них было любо-дорого смотреть. Голова их колонны двигалась прямо на нас, а на флангах у них находились 95-й и 52-й полки.

Я до сих пор уверен, что, если бы мы помедлили, гвардия разбила бы нас в пух и прах, потому что как могла состоящая из четырех рядов линия устоять против такой колонны? Но тут Колберн, полковник 52-го полка, развернул свой правый фланг так, чтобы выставить его против одной стороны колонны, и это заставило французов остановиться. В эту минуту линия их фронта находилась на расстоянии сорока шагов от нас, и мы могли хорошо разглядеть французов. Мне сделалось смешно, когда я вспомнил, что прежде считал французов низкорослой нацией, потому что в первой роте не оказалось ни одного солдата, который не мог бы поднять меня с земли, как ребенка, а из-за высоких шапок они казались еще выше. Это были суровые солдаты с крепкими мускулами, морщинистыми лицами, нахмуренными бровями, что придавало им свирепое выражение, и с торчащими, как щетина, усами. Я стоял, положив палец на курок и дожидаясь команды стрелять; взгляд мой упал случайно на офицера, который ехал верхом, держа шляпу на сабле, и я увидел, что это де Лиссак.

Не один я узнал его; его увидел и Джим. Он вскрикнул и вне себя бросился на французскую колонну; вслед за ним бросилась и вся бригада: как офицеры, так и солдаты атаковали гвардейцев с фронта, а наши товарищи напали на них с флангов. Мы ждали приказа, а теперь все подумали, что он был уже дан; но я-то знал, что на самом деле в атаку на старую гвардию нас повел Джим Хорскрофт.

Трудно описать, что произошло в эти безумные пять минут. Я помню, что приставил ружье к какому-то синему мундиру и спустил курок, но противник мой не мог упасть, потому что его поддерживала толпа; затем я увидел ужасное пятно на сукне, которое потом задымилось, будто бы загорелось, после этого меня толкнули прямо к двум огромного роста французам и так стиснули всех нас троих, что мы не могли поднять оружия. Один из них, с очень большим носом, высвободил свою руку и схватил меня за горло; тут я почувствовал себя перед ним не больше, чем цыпленком. «Rendez-vouz, coquin, rendez-vous!»[234] — рявкнул он, но тут же с воплем опустил руку, потому что кто-то всадил ему штык в живот. В первые минуты этого столкновения почти не было слышно выстрелов, слышались только удары ружейных прикладов, крики раненых и громкие команды офицеров. Затем вдруг французы начали отступать. Ах! За все, что мы пережили, нас вознаградил восторг, который овладел нами в этот момент. Передо мной стоял француз с острыми чертами лица и черными глазами, который заряжал ружье и стрелял из него так спокойно, как будто бы был на учении; прицеливаясь, он осматривался, чтобы выбрать офицера. Я помню, что подумал: если я убью такого хладнокровного солдата, то окажу нашим большую услугу, и вот я бросился на него и всадил в него штык. Когда я колол его, он повернулся и выстрелил прямо мне в лицо, и от пули у меня на щеке навсегда остался рубец. Я насел на него, когда он упал, а на меня навалились двое других, так что я чуть не задохся в этой куче. Когда наконец я высвободился и протер себе глаза, которые были засыпаны порохом, я увидал, что колонна рассыпалась на группы, которые либо обратились в бегство, либо бьются грудь с грудью, делая тщетные попытки остановить бригаду, которая все продвигалась вперед. Я испытывал такое ощущение, будто к моему лицу приложили раскаленное докрасна железо; но при этом я владел руками и ногами, и, перепрыгивая через лежащих на земле убитых и изувеченных солдат, я пустился догонять свой полк и присоединился к нему на правом фланге.

Тут был старый майор Элиот. Он шел пешком, прихрамывая: под ним была убита лошадь, но сам он не пострадал.

Завидев меня, он кивнул головой, но поговорить нам было некогда. Бригада все двигалась вперед, генерал ехал передо мной, оглядываясь через плечо на британскую позицию.

— Общего наступления нет, — сказал он, — но я не отступлю.

— Герцог Веллингтон одержал большую победу, — закричал торжествующим тоном адъютант и затем, не сдержавшись, прибавил: — Если б только этот дурак захотел идти вперед!

Услышав эти слова, все мы рассмеялись.

Теперь уже было ясно, что ряды французской армии расстроены. Колонны и эскадроны, которые стояли целый день плотными массами, превратились в нестройную толпу, на месте цепи застрельщиков во фронте было теперь немного отставших в арьергарде. Ряды гвардии редели перед нами по мере того, как мы подвигались вперед: мы увидали двенадцать пушек, направленных прямо против нас, но мы бросились на них и разом их смяли. В эту минуту мы услыхали за собой громкие радостные крики и увидали, что вся британская армия спускается с вершины холма, наступая на остатки неприятельской армии. С шумом и стуком подвигались пушки; наша легкая кавалерия — вся, сколько ее ни осталось, — пошла вместе с нашей бригадой на правом фланге. На этом сражение практически закончилось. Наша армия шла вперед без всякой задержки и наконец заняла ту самую позицию, на которой утром стояли французы. Мы взяли их пушки, их пехота была рассеяна по всей равнине, и одна только их храбрая кавалерия сохранила некоторый порядок и отходила с поля боя стройными рядами. Наконец, когда начала уже надвигаться ночь, наши измученные и умирающие от голода солдаты передали дело преследования пруссакам, а сами сложили свое оружие на отвоеванной земле. Вот все, что я видел во время битвы при Ватерлоо и что могу рассказать вам о ней.

Прибавлю только, что в этот день вечером я получил на ужин два фунта ржаного хлеба с хорошей порцией солонины и, кроме того, большой кувшин красного вина, так что мне пришлось проделать новую дырочку в поясе, да и после этого он был натянут, как обруч на бочонке. Потом я лег на солому, где растянулись и остальные солдаты нашей роты, и сейчас же заснул мертвым сном.

Глава четырнадцатая Счет убитых

Уже рассвело, и первые слабые лучи света стали прокрадываться сквозь длинные узкие щели в стенах риги, где мы ночевали, когда кто-то сильно потряс меня за плечо, и я вскочил на ноги. Мне представилось спросонья, что на нас напали кирасиры, и я схватился за алебарду, которую оставил прислоненной к стене; но, увидев длинные ряды спящих, я вспомнил, где нахожусь. Тем не менее я очень удивился, поняв, что меня разбудил не кто иной, как сам майор Элиот. У него был очень серьезный вид, а за ним стояли два сержанта, которые держали в руках длинные полоски бумаги и карандаши.

— Вставай, паренек, — сказал майор в своей прежней непринужденной манере, точно мы были дома в Корримюре.

— Что вам угодно, майор? — пробормотал я.

— Я хочу, чтобы ты пошел вместе со мной. Я сознаю, что на мне лежит известного рода ответственность по отношению к вам двоим, потому что это я увел вас из родительского дома. Джим Хорскрофт пропал.

Услыхав эти слова, я вздрогнул, потому что, мучимый голодом и изнемогая от усталости, я ни разу не вспомнил о своем приятеле с самых тех пор, как он бросился на французскую гвардию, а за ним последовал весь полк.

— Я иду на поле считать убитых, — сказал майор, — и если хочешь пойти со мной, я буду очень рад.

Итак, мы отправились — майор, два сержанта и я; какое это было ужасное зрелище! — до такой степени ужасное, что даже теперь, через столько лет, я не хотел бы распространяться о нем. На все это было страшно смотреть в пылу битвы; но теперь в это холодное утро, когда не слышно было ни криков «ура», ни барабанного боя, ни сигнального рожка, зрелище это предстало перед нами во всем своем ужасе. Поле походило на огромную лавку мясника: несчастные солдаты были распотрошены, разрублены на куски и раздроблены, как будто бы мы хотели насмеяться над образом и подобием Божиим. Здесь можно было видеть все стадии вчерашней битвы — убитых пехотинцев, которые лежали четырехугольниками, а вокруг них убитых кавалеристов, которые напали на них, а наверху, на склоне холма, лежали артиллеристы около своего искалеченного орудия. Гвардейская колонна оставила после себя тянущуюся по всему полю полосу, похожую на след улитки, и во главе ее синие мундиры лежали кучей на красных, — этот ужасный красный ковер расстелили еще прежде, чем французы начали отступать.

Когда я дошел до этого места, первое, что бросилось мне в глаза, был Джим. Он лежал, вытянувшись на спине, с лицом, обращенным к небу, и казалось, от него отошли все земные страсти и печали, и он снова стал похож на прежнего Джима, такого, каким я много раз видел его спящим в школьные дни. Увидав его, я вскрикнул от горя; но потом, снова посмотрев ему в лицо, я прочел на нем радость, какой уже не надеялся увидеть при жизни, и тогда понял, что о нем не следует плакать. Его грудь была проколота двумя французскими штыками, он умер моментально, без страданий, судя по той улыбке, которая застыла на его лице.

Мы с майором приподняли его голову в надежде, что, может быть, он еще жив, и тут я вдруг услыхал около себя хорошо знакомый голос. Это говорил де Лиссак: он сидел, опершись локтем на убитого гвардейца, закутанный в большой синий плащ, а рядом лежала на земле его шляпа с большим красным пером. Он был очень бледен, глаза ввалились, но за исключением этого он остался все таким же, как и прежде, — со своим острым тонким носом, торчащими усами, коротко остриженной головой, на маковке которой просвечивала плешь. Его веки были полузакрыты, так что из-под них почти не было видно блестящих глаз.

— Эй, Джек! — закричал он. — Я никак не думал, что встречу вас здесь, хотя я мог бы об этом догадаться, когда увидал вашего приятеля Джима.

— Это вы стали причиной нашего несчастья, — сказал я.

— Та, та, та! — воскликнул он, выражая этим, как и прежде, свое нетерпение. — Что предназначено каждому из нас, то и должно случиться. В Испании я научился верить в судьбу. Это судьба послала вас сюда сегодня утром.

— У вас на совести кровь этого человека, — сказал я, положив руку на плечо убитого Джима.

— А моя кровь на его совести. Значит, мы с ним квиты.

Говоря это, он распахнул плащ, и я с ужасом увидел у него на боку большой черный сгусток крови.

— Это моя тринадцатая и последняя рана, — сказал он с улыбкой. — Не дадите ли вы мне напиться из вашей фляги?

У майора была разбавленная водой водка. Де Лиссак выпил с жадностью. Его глаза оживились, а на бледных щеках показался легкий румянец.

— Это дело Джима, — сказал он. — Я услыхал, что кто-то зовет меня по имени, а это он приставил свое ружье к моему мундиру. Но, пока он стрелял, двое моих солдат прикололи его. Да, конечно, Эди стоит этого! Раньше чем через месяц вы будете в Париже, Джек, и вы увидите ее. Вы найдете ее в доме номер 11 по улице Миромениль, около церкви святой Магдалины. Передайте ей это известие поосторожнее, Джек, потому что вы не можете себе представить, как она любила меня. Скажите ей, что все мое имущество находится в двух черных сундуках и что ключ от них у Антуана. Не забудете?

— Буду помнить.

— А что ваша маменька? Я надеюсь, вы ее оставили в добром здравии? А ваш папенька? Пожалуйста, засвидетельствуйте им мое почтение.

Даже и теперь, будучи так близок к смерти, он поклонился и помахал рукой, посылая привет моей матери.

— Наверно, — сказал я, — ваша рана не так опасна, как вы думаете. Я могу привести к вам нашего полкового доктора.

— Дорогой мой Джек, в продолжение последних пятнадцати лет я сам наносил раны и меня ранили. Как же мне не знать, какая рана опасна? Но это и лучше, потому что я знаю, что для меня все кончено, и лучше уж умереть с моими гвардейцами, чем жить в изгнании и быть нищим. Кроме того, союзники, наверно, расстреляли бы меня, а таким образом я избегну этого позора.

— Союзники, сэр, — сказал майор с некоторой досадой, — не совершили бы подобного варварского поступка.

Но де Лиссак покачал головой с той же самой грустной улыбкой.

— Откуда вам знать, майор? — сказал он. — Неужели же вы думаете, что я бежал бы в Шотландию под чужим именем, если бы мне не угрожала большая опасность, чем моим оставшимся в Париже товарищам? Я хотел жить, потому что был уверен, что мой маленький человечек вернется назад. Теперь же мне лучше умереть, потому что он уже никогда не поведет за собой армии. Но я вершил дела, которые долго не забудутся. Это я стоял во главе отряда, который взял в плен и расстрелял герцога Энгиенского. Это я… Ah, mon Dieu! Edie, Edie, ma chérie![235]

Он протянул вперед обе руки, пальцы его дрожали. Затем руки тяжело опустились, подбородок упал на грудь. Один из наших сержантов бережно положил его на землю, а другой покрыл его большим синим плащом; так мы и оставили этих двоих, которых так странно соединила судьба, — шотландца и француза; они лежали молча и спокойно, совсем близко один от другого, на пропитанном кровью склоне холма неподалеку от Гугумона.

Глава пятнадцатая Конец моего рассказа

Я подошел к самому концу моего рассказа и очень рад этому, потому что начал я писать с легким сердцем, полагая, что это займет меня в длинные, летние вечера, но по мере того, как я подвигался вперед, в моей душе вновь пробудилось много затихшего горя и ожили в памяти наполовину забытые огорчения, хотя душа моя и загрубела, как кожа дурно остриженной овцы. Если доведу свой рассказ до конца, то дам клятву никогда не брать пера в руки, потому что сначала это дело кажется легким, а потом получается, как если идешь вброд по реке с неровным дном, и, прежде чем успеешь оглянуться, нога соскользнет в яму, из которой приходится выбираться с большим трудом.

Мы похоронили Джима и де Лиссака в одной общей могиле с четырьмястами тридцатью одним солдатом из французской гвардии и легкой инфантерии. Ах! Если бы только можно было сеять храбрых людей так, как сеют семена, то наступило бы время, когда мы собрали бы урожай героев! Затем мы оставили далеко за собой это кровавое поле и вместе с нашей бригадой перешли французскую границу, направляясь к Парижу. В течение предшествовавших этим событиям лет я привык считать французов очень дурными людьми, так как мы слышали о них только то, что они убивают не задумываясь, и мы, понятно, полагали, что они злы от природы и что с ними страшно встречаться. Но ведь и они слышали о нас то же самое, а потому, разумеется, составили себе точно такое же мнение. Но когда мы проходили по их деревням и видели уютные домики, кротких, мирных людей, которые работали в полях, женщин, сидевших у большой дороги с вязанием в руках, старую бабушку в огромном белом чепце, которая шлепала маленького ребенка, чтобы научить его вести себя прилично, — все это так напоминало мне о доме, что я не мог понять, почему мы так долго ненавидели этих добрых людей. Но я полагаю, что на самом деле мы ненавидели не их, а того человека, который ими правил. И теперь, когда он удалился и его гигантская тень уже не покрывала землю, ее снова освещало солнце.

Мы благополучно продвигались вперед. Местность была очень красивая, какой мне еще не доводилось видеть; наконец мы подошли к большому городу, причем нам пришло в голову, что, возможно, снова придется биться, потому что в нем жило так много людей, что выйди из двадцати человек только один, и то из них составилась бы прекрасная армия. Но они уже поняли, что не стоит разрушать целую страну ради одного человека, и сказали ему, что теперь он сам должен заботиться о себе. Затем мы услыхали, что он сдался англичанам и что для нас отворены ворота Парижа: я обрадовался этому известию, потому что с меня было довольно и одного сражения.

Но в Париже еще многие любили Бони, и это было вполне понятно, потому что он доставил им славу, а кроме того, никогда не заставлял свою армию идти туда, куда не пошел бы сам. Они смотрели на нас сурово, когда мы вошли в город, а мы — солдаты бригады Адамса, — вступили в него прежде других. Мы прошли по мосту, который называется у них Нельи — это слово легче написать, чем выговорить, пошли прекрасным парком Bois de Boulogne[236] и дошли до Елисейских Полей. Здесь мы расположились биваком, и вскоре на улицах города появилось так много пруссаков и англичан, что он стал скорее похож на лагерь, чем на город.

Получив увольнительную, я вместе с Робом Стюартом, моим товарищем по роте — нам позволяли ходить по городу только вдвоем, — отправился на улицу Миромениль. Роб остался ждать в швейцарской, а меня повели наверх, и едва я поставил ногу на лежащий у двери ковер, как передо мной появилась кузина Эди, все такая же, как и прежде, и пристально посмотрела на меня своими странными глазами. В первую минуту она не узнала меня, но потом, сделав три шага вперед, бросилась ко мне и обвила руками мою шею.

— Старый друг Джек! — воскликнула она. — Как вы красивы в красном мундире!

— Да, я теперь солдат, Эди, — сказал я очень сухо, потому что, когда я смотрел на ее прекрасное лицо, мне казалось, что я вижу за ним другое лицо, которое смотрело на небо в то утро в Бельгии, на поле сражения.

— Скажите, пожалуйста! — воскликнула она — Кто же вы теперь, Джек? Генерал? Капитан?

— Нет, я рядовой.

— Как! Неужели один из тех солдат, которые стреляют из ружей?

— Да, у меня есть ружье.

— О, это совсем неинтересно, — сказала она и пошла назад к дивану, с которого встала.

Это была чудесная комната — везде шелк и бархат, и все блестело, мне так и хотелось пойти назад и хорошенько обтереть свои сапоги. Когда Эди опять села, я разглядел, что она вся в черном, и тут я понял, что она слышала о смерти де Лиссака.

— Я очень рад, что вам все известно, — сказал я, — потому что я совсем не умею передавать таких известий. Он сказал, чтобы вы взяли все, что находится в сундуках и что ключи от них у Антуана.

— Благодарю вас, Джек, благодарю вас, — отвечала она. — Вы были так добры, что взяли на себя это поручение. Я узнала обо всем неделю назад. Некоторое время я была совсем безумная, совсем безумная. Я буду носить траур всю жизнь, хотя вы видите, что я в нем настоящее пугало. Ах! Я не перенесу этого. Я пойду в монашенки и умру в монастыре.

— Позвольте доложить, сударыня, — сказала горничная, заглядывая в комнату, — вас желает видеть граф де Бетон.

— Дорогой Джек, — проговорила Эди, вскакивая с дивана, — он пришел по очень важному делу. Я страшно жалею, что нам не удалось поговорить, но я уверена, что вы опять навестите меня, когда я немножко поуспокоюсь? Ведь вам все равно выйти черным входом или парадным? Благодарю вас, дорогой Джек; вы всегда были хорошим мальчиком и теперь аккуратно исполнили то, о чем вас просили.


Больше мне никогда не довелось видеть кузину Эди. Она стояла, облитая солнечным светом; в ее глазах было по-прежнему что-то вызывающее, зубы блестели; такой я буду помнить ее всегда — блестящей и непостоянной, подобно капельке ртути. Присоединившись внизу на улице к Робу, я увидел великолепную карету, запряженную парой лошадей, и тут я понял, почему Эди просила меня уйти незаметно: она хотела скрыть от своих новых знатных знакомых, что в детстве у нее были друзья из простонародья. Она даже не спросила ни о Джиме, ни о моих родителях, которые были так добры к ней. Но такой уж был у нее характер; она не могла поступить иначе, все равно как кролик не может не шевелить своим коротеньким хвостом, и все-таки мне тяжело вспомнить об этом. Через два месяца я услыхал, что она вышла замуж за этого самого графа де Бетона, а через год или через два умерла от родов.

Что же касается нас, то наше дело было сделано, потому что огромная тень уже не покрывала Европу, не лежала на землях, на мирных фермах и деревушках и не омрачала жизнь людей, которые без этого могли бы жить счастливо. Я вышел в отставку и вернулся в Корримюр, где после смерти отца стал заниматься разведением овец, женился на Люси Дин из Бервика и воспитал семерых детей, которые давно уже переросли отца и всегда стараются напомнить мне об этом. Теперь, когда дни идут тихо и мирно и все они похожи один на другой, как шотландские бараны, молодые люди не хотят верить, что были времена, когда мы с Джимом ухаживали здесь за одной и той же девушкой, а из-за моря явился человек с торчащими, словно у кошки, усами.

УДК 821.111–312.4

ББК 84(4Вел)-44

Д62


Конан-Дойль, Артур.

Тень Бонапарта / А. Конан-Дойль; [Пер. с англ. М.Б. Антоновой, П.А. Гелевы] — М.: Гелеос, 2007. — 384 с.


ISBN 5-8189-0653-1 (в пер.)


Удивительно — но факт! Среди произведений классика детективного жанра сэра Артура Конан-Дойля есть книга, посвященная истории Франции времен правления Наполеона.

В России «Тень Бонапарта» не выходила несколько десятилетий, поскольку подверглась резкой критике советских властей и попала в тайный список книг, запрещенных к печати. Вероятнее всего, недовольство вызвала тема — эмиграция французской аристократии.

Теперь вы можете сполна насладиться лихо закрученными сюжетами, погрузиться в атмосферу наполеоновской Франции и получить удовольствие от встречи с любимым автором.


© М.Б. Антонова, П. А. Гелева, перевод на русский язык, 2006

© ЗАО «ЛГ Информэйшн Груп», 2006

© ЗАО «Издательский дом «Гелеос», 2006


Артур Конан-Дойль

ТЕНЬ БОНАПАРТА


Издатель Н. Ушакова

Художник А. Акишин

Дизайн обложки Л. Григорян

Технический редактор В. Ерофеев

Верстка С. Чорненъкий

Корректор О. Водовозова


Подписано в печать 10.11.06. Формат 84x108 1/32. Доп. тираж 5000 экз. Заказ № 3191.


Общероссийский классификатор продукции ОК-005-93, том 2; 953000 — книги, брошюры

Гигиеническое заключение № 77.99.02.953.Д.006738.10.05 от 18.10.2005 г.


ЗАО «Издательский Дом ГЕЛЕОС» 115093, Москва, Партийный переулок, 1 Тел.: (495) 785-0239. Тел./факс: (495) 951-8972 www.geleos.ru

Издательская лицензия № 065489 от 31 декабря 1997 г.

ЗАО «Читатель» 115093, Москва, Партийный переулок, 1 Тел.: (495) 785-0239. Тел./факс: (495) 951-8972


Отпечатано в ОАО «Рыбинский Дом печати» 152901, г. Рыбинск, ул. Чкалова, 8.

Артур Конан Дойль Хитрости дипломатии


Старика Альфонса Лакура и теперь помнят очень многие. Не доводилось ли вам жить в Париже в эпоху 1848–1856 годов? Лакур умер в 1856 году. В течение этих восьми-девяти лет он ежедневно посещал кафе «Прованс». Придет, бывало, старик в свое любимое кафе часов в девять вечера, сядет в угол и высматривает слушателя. Охотник он был поговорить. Иногда старик слушателя не находил и тогда удалялся.

Для того, чтобы выслушивать воспоминания старого дипломата, нужно было обладать большим запасом терпения и деликатности. Дело в том, что его истории в большинстве случаев были совершенно невероятны, и, стоило вам улыбнуться или удивленно приподнять брови, слушая его небывальщину, старый дипломат, следивший за вами в оба, гордо выпрямлялся, лицо его делалось свирепым, как у бульдога, и он восклицал, изо всех сил упирая на букву «р»:

— Ah, monsieur r-r-rit?[237]

Или:

— Vous ne me cr-r-royez donc pas?[238]

И вам ничего не оставалось, как встать и начать извиняться. Простите, дескать, месье Лакур, мне пора в оперу, билет купил.

Много было удивительных историй у Лакура. Вспомните, например, его повествование о Талейране и пяти устрицах или его совершенно нелепый рассказ о второй поездке Наполеона в Аяччо. А помните вы его удивительную историю о бегстве Наполеона с острова Святой Елены? Эту историю Лакур рассказывал всегда после того, как была откупорена вторая бутылка. Старик уверял, что Наполеон прожил целый год на свободе в Филадельфии. Англичане же этого долгого отсутствия императора не заметили, потому что роль его исполнял граф Эрбер Бертран, который как две капли воды был похож на Наполеона.

Изо всех историй Лакура самой интересной была, по моему мнению, история о Коране и курьере министерства иностранных дел. История эта долго мне казалась совершенно невероятной; только после, когда вышли из печати «Воспоминания г-на Ватто», я с удивлением убедился, что в рассказе старика Лакура содержалась известная доля истины.

— Нужно вам сказать, monsieur[239], — рассказывал, бывало, старик, — что я уехал из Египта после убийства Клебера. Я с удовольствием остался бы в Египте. Я занимался тогда переводом Корана и, сказать между нами, подумывал даже о переходе в ислам. Меня поражали мудрые предписания Корана относительно брака. Магомет сделал в Коране только одну непростительную ошибку, а именно: воспретил своим последователям употребление вина. Если я не перешел в мусульманство, то только поэтому. Как меня ни уговаривал муфтий, я не изменил своих убеждений.

Ну вот, старик Клебер умер и его место занял Мену. Я понял, что мне надо уехать. Я не стану, месье, хвалиться и говорить о своих талантах, но вы, разумеется, прекрасно понимаете, что надо оберегать чувство собственного достоинства. Нельзя же, чтобы осел был выше человека.

И вот, захватив с собой Коран и все мои записки и бумаги, я перебрался в Лондон. В Лондоне в это время жил Monsieur Ватто. Он был назначен первым консулом для заключения мирного договора с Англией. Война между Англией и Францией длилась уже десять лет, и обе стороны устали.

Я оказался очень полезным человеком для Monsieur Ватто. Во-первых, я хорошо знаю английский язык, а во-вторых, у меня — терпеть не могу хвалиться — выдающиеся дипломатические способности. Жили мы на Блумсберийской площади. О, хорошее было время! Должен только сказать, месье, что климат вашего отечества отвратителен. Но что ж вы хотите? Хорошие цветы только под дождем и цветут. Позвольте заметить, месье, что ваши соотечественницы — чудные, прекрасные цветы, расцветающие под дождем и в тумане.

Ну вот, наш посланник, Monsieur Ватто, страшно много работал над этим мирным договором. Все посольство работало над этим договором. Слава Богу еще, что нам не пришлось тогда иметь дело с Питтом. О, этот Питт ужасный человек. Францию он ненавидел. Если Франция видела, что против нее составляется какой-нибудь заговор, она могла быть уверенной заранее, что тут без Питта не обошлось. Питт совал свой длинный нос всюду, где можно было подстроить пакость Франции.

Но англичане, слава Богу, догадались удалить этого беспокойного человека от дел правления. У власти стоял Monsieur Аддингтон, с которым нам не приходилось видаться. Министром иностранных дел состоял милорд Хоксбери. Он с нами больше и торговался.

Уверяю вас, мы занимались не пустяками. Война длилась более десяти лет, и за это время Франция успела захватить многое, что принадлежало Англии, а Англия захватила то, что принадлежало французам. Спрашивается, что отдавать назад и что удержать в своих руках? Возьмем, к примеру, такой-то остров: стоит ли он, спрашивается, такого-то полуострова? Можно ли отдать остров и взять полуостров? Мы, например, соглашаясь делать англичанам такие уступки в Венгрии, потребовали у них таких же уступок в Сьерра-Леоне. Мы соглашались отдать Египет султану, но взамен этого просили англичан уступить нам мыс Доброй Надежды, который вы, господа, отняли у наших союзников голландцев.

В таком духе, месье, мы и препирались с английскими дипломатами. Monsieur Ватто возвращался в посольство совершенно изнуренный. Иногда он сам даже из кареты выйти не мог; мы с секретарем, бывало, вытащим его из экипажа и уложим на диван.

Но помаленьку дело шло, и наконец настал вечер, когда нам и англичанам предстояло подписать договор.

Должен сказать, что главным нашим козырем в игре с англичанами был Египет, занятый нашими войсками. Англичанам ужасно не хотелось, чтобы Египет остался за нами. Владея Египтом, мы были хозяевами всего Средиземного моря. И кроме того, месье, англичане боялись, что наш маленький, удивительный Наполеон, утвердившись в Египте, двинется оттуда на Индию. Мы знали об этих страхах англичан и использовали их. Лорд Хоксбери говорит, например, нам: «Эту землю мы удержим за собой», а мы ему и отвечаем: «А в таком случае мы не согласны на эвакуацию из Египта». И наши слова отлично действовали на лорда Хоксбери, и он соглашался на все наши требования. Благодаря Египту нам удалось выторговать великолепные условия, нам даже удалось принудить англичан уступить нам мыс Доброй Надежды. Мы, месье, вовсе не хотели допускать ваших соотечественников в Южную Африку. История научила нас уму-разуму. Ведь если Англию куда-нибудь пустишь, то оттуда ее уж не выгонишь. Мы не боимся, месье, вашей армии и флота. Мы боимся ваших младших сыновей и людей, делающих себе карьеру. Ах, эти ужасные младшие сыновья! Мы, французы, заполучив какую-нибудь заморскую землю, сейчас же на том успокаиваемся и только поздравляем друг друга в Париже. Вот, дескать, поздравляем вас: у нашего отечества есть новая колония. Вы, англичане, действуете совсем не так. Взяв новую
землю, вы сейчас же начинаете спрашивать: а что это за земля такая? И новое владение вас так интересует, что вы немедленно же забираете с собой жен и детей и едете за море. И попробуй потом у вас эту землю отнять! Это так же трудно, как, скажем, отнять Блумсберийскую площадь в Лондоне.

Однако, возвращаюсь к моему рассказу. Договор должен был быть подписан первого октября. Утром я поздравил Monsieur Ватто с благополучным окончанием трудов. Ватто был маленький, бледный человек, очень нервный и подвижный. Своему успеху он страшно радовался. Весь день не мог сидеть спокойно: бегал по комнатам, со всеми разговаривал и смеялся. Я был спокоен; усевшись на диван в углу, я молчал и думал.

И вдруг, месье, входит курьер из Парижа и подает Monsieur Ватто депешу. Месье Ватто распечатал депешу, прочитал, и вдруг колени его подогнулись — и он упал на пол без чувств. Мы с курьером бросились к нему, подняли и положили на диван. Месье Ватто был так бледен, что я подумал, уж не умер ли он? Приложил руку к левой стороне груди: нет, Ватто жив, сердце еще бьется.

— В чем дело? — спросил я у курьера.

— Не знаю, — ответил курьер. — Monsieur Талейран велел мне спешить изо всех сил с этой депешей и передать ее прямо в руки Monsieur Ватто. Из Парижа я выехал вчера в полдень.

Знаю, месье, — продолжал Лакур свой рассказ, — что я поступил в данном случае нехорошо, но не мог сдержаться и заглянул-таки в депешу. Боже мой! Меня точно молнией поразило. Впрочем, в обморок я не упал, а сел на диван, у ног своего начальника и стал плакать. Депеша была весьма краткая и извещала, что Египет уже месяц как занят английскими войсками. Договор наш можно было считать окончательно погибшим: ведь наши враги и согласились на выгодные для нас условия только из-за того, что нами был занят Египет. Теперь же, узнав о нашей эвакуации из Египта, англичане должны были отказаться от всего. Договор-то еще не подписан, и нам придется отказаться от мыса Доброй Надежды. Мы должны будем отдать англичанам Мальту. Ведь если Египет оставлен нами, нам и торговаться нельзя.

Но, месье, мы, французы, не так-то легко сдаемся. Правда, мы легко поддаемся чувствам и не можем их скрывать. Поэтому вы, англичане, считаете нас малодушными и женственными, но это ошибка. Почитайте-ка историю — и вы убедитесь в том, что ошибаетесь.

Месье Ватто пришел в себя, и мы стали совещаться, что нам предпринять.

— Продолжать дело бесполезно, Альфонс, — сказал он, — этот англичанин станет надо мною смеяться, если я ему предложу подписать договор.

— Courage![240] — воскликнул я. — Мне пришла в голову потрясающая мысль: почему вы думаете, что англичане знают о нашей эвакуации из Египта? Может быть, им ничего еще неизвестно и они подпишут договор?

Месье Ватто вскочил с дивана и заключил меня в свои объятия.

— Альфонс, вы меня спасли! — воскликнул он. — В самом деле, откуда англичанам знать о нашей эвакуации из Египта? Мы получили депешу прямо из Тулона через Париж. Их же агенты везут то же известие через Гибралтарский пролив. В Париже никто об этом не знает, кроме Талейрана и первого консула. Если мы будем держать эту новость в тайне, мы еще можем надеяться, что английская дипломатия подпишет договор!

Вы, конечно, можете себе представить, месье, в какой ужасной тревоге мы провели тот день. О, никогда не забуду тех еле тянувшихся, томительных часов! Мы сидели вместе, вздрагивая всякий раз, когда на улицах раздавался крик; казалось, что этими криками толпа приветствует наш уход из Египта. Месье Ватто за один день состарился, а что касается меня, месье, я всегда держусь того мнения, что лучше идти опасности навстречу, нежели ожидать ее приближения. Поэтому вечером я отправился бродить по городу. Побывал я и в фехтовальном зале месье Анджело, и у боксера, месье Джексона, и в клубе Брукса, и в кулуарах палаты общин — об оставлении нами Египта никто не знал. Однако это меня не успокоило. Почем знать? Может быть, милорд Хоксбери получил известие одновременно с нами. Милорд жил на Гарлейской улице, и там мы уговорились сойтись, чтобы подписать договор. Свидание было назначено в восемь часов вечера. Я заставил Monsieur Ватто выпить перед отъездом два стакана бургундского. Я боялся, что, увидав его растерянное лицо и трясущиеся руки, английский министр заподозрит неладное.

Из посольства мы отбыли в карете в половине восьмого. Месье Ватто вошел один, а затем извинился, будто забыл портфель, и снова вышел ко мне. Он был радостен, и щеки его горели румянцем. Месье Ватто сообщил, что все идет благополучно.

— Он ничего не знает! — шепнул Monsieur Ватто. — О, если бы только полчаса продержаться!

— Дайте мне какой-нибудь знак, что договор подписан, — сказал я.

— Для чего?

— Потому что до тех пор, пока договор не будет подписан, ни один курьер не войдет в дом министра. Я, Альфонс Лакур, даю вам слово.

Месье Ватто с чувством пожал мне руку.

— Видите ли, вон в том окне две свечи горят? Они стоят на столе подле окна. Когда договор будет подписан, я под каким-нибудь предлогом передвину одну из свечей, — сказал он и поспешил в дом.

Я остался один ожидать в карете. Вы понимаете теперь, месье, положение, в котором мы находились, — нам нужно было во что бы то ни стало обеспечить себе полчаса. Если это нам удастся, договор будет подписан.

Прошло несколько минут после ухода Monsieur Ватто, как вдруг из Оксфордской улицы показалась карета и стала быстро приближаться к дому министра. Что, если в этой карете сидит курьер с депешей об оставлении Египта? Что мне делать?

Да, месье, в эту минуту я был готов на все, я был готов даже убить курьера. Да, убить! Лучше я совершу преступление, чем дозволю расстроить начатое нами дело. Тысячи людей умирают, чтобы со славой закончить войну. Почему же не убить одного человека для того, чтобы добиться славного и почетного мира? Пускай меня хоть казнят за это! Я готов был пожертвовать собой ради отечества.

За поясом у меня торчал кривой турецкий кинжал. Я схватился за его рукоятку, но карета, к счастью, проехала мимо! Я немножко успокоился, но только немножко. Ведь могла подъехать и другая карета. Я понял, что мне нужно ко всему приготовиться. Прежде всего следовало устранить из этой компрометирующей истории посольство. Я велел кучеру отъехать вперед, а сам нанял извозчичью карету. Извозчику я дал гинею, и он сразу понял, что тут будет дело совсем особое.

— Если вы будете исполнять все мои приказания, то получите другую гинею, — сказал я извозчику.

Извозчик был неуклюжий, вялый детина; он поглядел на меня сонными глазами и сказал без малейших следов удивления или любопытства:

— Слушаю, сэр.

— Если я сяду в вашу карету с другим джентльменом, возите меня взад и вперед по Гарлейской улице и не слушайтесь ничьих приказаний, кроме моих. Когда же я выйду из экипажа, везите другого джентльмена в Уотверский клуб на Брутон-стрит.

— Слушаю, сэр, — снова ответил извозчик.

И вот я продолжал стоять у дома милорда Хоксбери, с нетерпением поглядывая на окно, подле которого горели свечи. Прошло таким образом пять минут, а затем еще пять.

Ах, как томительно медленно ползли эти минуты! Стояла октябрьская ночь, настоящая октябрьская ночь — сырая и холодная: по мокрым, блестящим камням мостовой полз белый туман, постепенно поднимаясь вверх. Мрак улиц, освещенных слабыми масляными фонарями, все более сгущался. За пятьдесят шагов не было видно ни зги. Я напрягал слух, стараясь различить стук копыт и дребезжанье колес экипажа. Невеселое место, месье, ваша Гарлейская улица. На ней невесело даже в солнечный день. У домов солидный, почтенный вид, но изящества в них ни на грош. Лондон, месье, это такой город, в котором должны были бы жить одни мужчины.

Особенно же тосклива была Гарлейская улица в тот серый вечер. Кругом сырость и туман, на душе кошки скребут… ах, как я скверно себя чувствовал! Мне казалось, что я попал в самое тоскливое место на свете.

Я шагал взад и вперед по тротуару, стараясь согреться и прислушиваясь к доносившимся ко мне звукам. И вдруг я различил стук копыт и дребезжанье колес. Звуки становились все громче и сильнее. Вот в тумане показались два фонаря, и к дому министра иностранных дел подкатил кабриолет. Экипаж еще не успел остановиться, как из него уже выскочил молодой человек. Он бросился в подъезд и готовился взбежать по лестнице. Кучер поворотил лошадь и исчез в тумане.

Мои способности, месье, обнаруживаются во всем своем блеске, когда нужно действовать. Вы вот сидите со мной в кафе «Прованс», видите, как я попиваю винцо, и вам в голову прийти не может, на что я способен.

Я понял, месье, значение наступившего момента, я понял, что на карту поставлены все приобретения десятилетней войны. Я был великолепен. Франция начала последнюю битву, и я являл собою и главнокомандующего, и всю армию.

Я приблизился к молодому человеку, взял его под руку и произнес:

— Если не ошибаюсь, сэр, вы привезли депешу для лорда Хоксбери?

— Да, — ответил он.

— Я вас уже полчаса жду. Вы должны ехать со мной немедленно. Лорд Хоксбери находится у французского посланника.

Я говорил это так уверенно и просто, что курьер не колебался ни минуты и сейчас же сел в извозчичью карету. Я сел рядом. В душе я так сильно радовался, что мне хотелось кричать.

Курьер министерства иностранных дел был маленький, тщедушный человечек, ростом чуть-чуть повыше Monsieur Ватто. А я, месье… Вы видите, каковы у меня и теперь руки, представьте же себе, каков я был тогда, в двадцать семь лет. Ну усадил я курьера в карету; спрашивается, что мне с ним делать? Вреда без надобности мне причинять ему не хотелось.

— Очень спешное дело, — сказал курьер, — у меня депеша, которую я должен вручить министру безотлагательно.

Мы проехали всю Гарлейскую улицу. Извозчик, повинуясь моим приказаниям, повернул лошадь, и мы поехали назад.

— Вот так раз! Это что еще за чертовщина?! — крикнул курьер.

— Чего вы кричите?

— Да ведь мы назад поехали! Где же лорд Хоксбери?

— Мы его скоро увидим.

— Выпустите меня! — закричал курьер. — Тут, я вижу, какое-то мошенничество. Извозчик, стой! Стой, тебе говорю! Выпустите меня, говорю я вам!

Курьер стал отворять дверцу кареты, но я его отшвырнул назад. Он закричал «караул». Я зажал ему рот ладонью, но он прокусил мне руку насквозь. Тогда я снял с него шарф и завязал ему рот. Курьер продолжал барахтаться и мычал, но производимый им шум заглушался стуком колес.

Мы проехали мимо дома министра. Свечи были в прежнем положении.

Курьер на какое-то время успокоился, и я видел в темноте, как он глядел на меня, сверкая глазами. Он был оглушен, когда я его оттолкнул назад, сильно ударившись о стенку кареты. И кроме того, наверное, он размышлял, что ему делать?

Ему удалось, наконец, сдвинуть шарф. Высвободив рот, он произнес:

— Если вы меня отпустите, я вам отдам часы и кошелек.

— Благодарю вас, сэр, но я такой же честный человек, как и вы.

— Но кто вы такой?

— О, вам это совсем неинтересно!

— Чего вы от меня хотите?

— Видите ли, я заключил пари.

— Пари? Что вы хотите сказать? Да знаете ли вы, что мешаете исполнить дело государственной важности? За такое пари и веревку неплохую дадут.

— Что делать! Я держал пари. Я страшный любитель всякого спорта.

— Достанется же вам за этот спорт! — воскликнул курьер. — Вы прямо какой-то сумасшедший, вот что я вам скажу.

Я ответил:

— Видите ли, сэр, я держал пари, что прочту целую главу из Корана первому человеку, которого встречу на улице.

Я не знаю, месье, с чего мне пришла в голову такая мысль. Должно быть, я думал о своем переводе Корана.

Курьер опять схватился за дверцу кареты, но я его снова отшвырнул назад и посадил на место. Он был измучен борьбой и спросил меня более смиренным тоном:

— А вы долго будете читать свой Коран?

— Это зависит от той главы, которую я буду читать. В Коране есть и длинная, и короткая главы.

— Прочтите, пожалуйста, что-нибудь покороче и отпустите меня с миром.

— Пожалуй, это будет нечестно с моей стороны, — возразил я. — Поспорив, что я прочту первому встречному главу из Корана, я не подразумевал что-нибудь уж очень коротенькое. Я имел в виду главу средней величины.

— Караул! Грабят! — завопил снова потерявший терпение курьер, и мне пришлось опять завязать ему рот шарфом.

— Потерпите немножко! — сказал я ему. — Я быстро управлюсь, и, кроме того, я прочту нечто, что должно вас заинтересовать. Признайтесь, что я великодушен и стараюсь всеми способами облегчить вашу участь.

Курьер, снова выпутавшийся из-под шарфа, простонал:

— Ради Бога, кончайте ваше чтение поскорее.

— Хотите, я вам прочту главу о Верблюде?

— Да-да, читайте.

— Но, может быть, вы, предпочтете главу о Морской Лошади?

— Ну читайте о Морской Лошади.

Мы опять проехали мимо дома министра. Сигнала на окне все не было. Я принялся читать главу о Морской Лошади.

Вы, месье, наверное, не знаете Корана, а я его и тогда знал, и теперь знаю наизусть. Слог в Коране таков, что может привести в отчаяние человека, который куда-нибудь спешит. Но иначе нельзя. Восточные люди спешить не любят, а ведь Коран писался именно для них. Я принялся читать Коран медленно, торжественно, как и подобает читать священную книгу. Молодой человек даже притих от нетерпения и стонал. А я знай себе читаю:

«И вот вечером привели к нему лошадей, и каждая из этих лошадей стояла на трех ногах, упершись концом копыта четвертой ноги в землю, и когда эти лошади были поставлены перед ним, он сказал: «Возлюбил я земные блага любовью высшей, чем та, которой я стремился к неземному и высшему, и глядел я на этих лошадей, и впал в нищету, забыв об Аллахе. Подведите ко мне лошадей поближе». И подвели к нему лошадей, и стал он отрезать им ноги, и…»

Но когда я дошел до этого места, молодой англичанин вдруг на меня набросился. Боже мой, какие пять минут я провел! Этот малютка-англичанин оказался боксером. Он умел ловко наносить удары. Я пробовал поймать его за руки, а он знай себе хлоп да хлоп, то в глаз мне ударит, то в нос… Я наклонил голову и попробовал защититься. Напрасно, — он меня из-под низу стал лупить. Но как он ни старался, все было тщетно. Я был для него слишком силен. Бросился я на него, а убежать ему и некуда; шлепнулся он на подушки, а я его и притиснул — да так, что из него чуть дух не вылетел.

Нужно мне было во что бы то ни стало этого молодца связать. Стал я искать, чем бы мне его связать, и нашел. Снял со своих башмаков ремни и одним связал ему руки, а другим ноги. Рот я ему заткнул шарфом. Умолк тут мой курьер; лежит только да в темноте на меня глазами сверкает.

Сделал я все это и занялся собой. Из носа у меня текла кровь. Выглянул я в окно кареты, месье, и первым делом увидел окно в доме министра, и свечи уже переставлены. Ах, какими милыми, хорошими показались мне тогда эти свечи, месье! Один, одними своими руками я помешал капитуляции целой армии и потери провинции. Да, месье, я один, невооруженный, сидя в извозчичьей карете на Гарлейской улице, разрушил то, что сделали у Абукира генерал Аберкромби и его пять тысяч солдат.

Времени мне терять было нельзя. Месье Ватто мог выйти в любую минуту. Я остановил извозчика, дал ему вторую гинею и велел ему ехать на Брутон-стрит вместе со злополучным курьером. Сам же я, нимало не медля, забрался в посольскую карету. Не прошло и минуты, как дверь дома отворилась и на пороге показались Monsieur Ватто и лорд Хоксбери. Министр заговорился до того, что вышел провожать нашего посланника до кареты. Министр был без шляпы. В то время, как лорд Хоксбери стоял у подъезда, послышался стук колес, и из экипажа выскочил какой-то человек.

— Весьма важная депеша, милорд! — воскликнул он, подавая лорду Хоксбери запечатанный пакет. Я успел разглядеть лицо курьера. Это был не мой приятель, а другой, должно быть, посланный вдогонку. Лорд Хоксбери схватил пакет и прочитал его около фонаря кареты. Лицо у него стало бледное как мел.

— Месье Ватто! — воскликнул он. — Мы подписали договор по недоразумению. Египет давно в наших руках!

— Что? Невероятно! — воскликнул Monsieur Ватто, притворяясь пораженным.

— Но это так. Месяц тому назад Аберкромби овладел Египтом.

— В таком случае я весьма счастлив, что договор уже подписан, — сказал Monsieur Ватто.

— Да, сэр, у вас есть все основания считать себя счастливым, — ответил лорд Хоксбери и отправился к себе.

Договор во Францию отвез я, месье. Англичане послали за мной погоню, но догнать не смогли. Их ищейки добрались только до Дувра в то время, когда я, Альфонс Лакур, был уже в Париже и докладывал Monsieur Талейрану и первому консулу о происшедшем. Оба они сердечно поздравили меня с успехом.

УДК 821.111–312.4

ББК 84(4Вел)-44

Д62


Конан-Дойль, Артур.

Тень Бонапарта / А. Конан-Дойль; [Пер. с англ. М.Б. Антоновой, П.А. Гелевы] — М.: Гелеос, 2007. — 384 с.


ISBN 5-8189-0653-1 (в пер.)


Удивительно — но факт! Среди произведений классика детективного жанра сэра Артура Конан-Дойля есть книга, посвященная истории Франции времен правления Наполеона.

В России «Тень Бонапарта» не выходила несколько десятилетий, поскольку подверглась резкой критике советских властей и попала в тайный список книг, запрещенных к печати. Вероятнее всего, недовольство вызвала тема — эмиграция французской аристократии.

Теперь вы можете сполна насладиться лихо закрученными сюжетами, погрузиться в атмосферу наполеоновской Франции и получить удовольствие от встречи с любимым автором.


© М.Б. Антонова, П. А. Гелева, перевод на русский язык, 2006

© ЗАО «ЛГ Информэйшн Груп», 2006

© ЗАО «Издательский дом «Гелеос», 2006

Артур Конан-Дойль


© М.Б. Антонова, П. А. Гелева, перевод на русский язык, 2006

© ЗАО «ЛГ Информэйшн Груп», 2006

© ЗАО «Издательский дом «Гелеос», 2006


Артур Конан-Дойль

ТЕНЬ БОНАПАРТА


Издатель Н. Ушакова

Художник А. Акишин

Дизайн обложки Л. Григорян

Технический редактор В. Ерофеев

Верстка С. Чорненъкий

Корректор О. Водовозова


Подписано в печать 10.11.06. Формат 84x108 1/32. Доп. тираж 5000 экз. Заказ № 3191.


Общероссийский классификатор продукции ОК-005-93, том 2; 953000 — книги, брошюры

Гигиеническое заключение № 77.99.02.953.Д.006738.10.05 от 18.10.2005 г.


ЗАО «Издательский Дом ГЕЛЕОС» 115093, Москва, Партийный переулок, 1 Тел.: (495) 785-0239. Тел./факс: (495) 951-8972 www.geleos.ru

Издательская лицензия № 065489 от 31 декабря 1997 г.

ЗАО «Читатель» 115093, Москва, Партийный переулок, 1 Тел.: (495) 785-0239. Тел./факс: (495) 951-8972


Отпечатано в ОАО «Рыбинский Дом печати» 152901, г. Рыбинск, ул. Чкалова, 8.

Артур Конан Дойль Ветеран Ватерлоо

Было пасмурное октябрьское утро, тяжелые тучи низко стлались над мокрыми, серыми крышами домов Вульвича. Внизу, на длинных улицах, застроенных кирпичными зданиями, все было мрачно, грязно и неприветливо. От высоких строений арсенала доносился глухой шум от бесчисленных колес, грохота падающих тяжестей и прочих проявлений человеческого труда. За арсеналом закопченные дымом убогие жилища рабочих расходились лучами в постепенно уходившей перспективе суживающейся дороги и исчезающих стен.

Улицы были почти пусты, потому что громадное чудовище, вечно извергающее из своей пасти клубы дыма и дававшее работу всему мужскому населению города, ежедневно с рассветом поглощало рабочих в своих стенах, чтобы вечером опять извергнуть их на улицу усталыми и измученными дневным трудом. Кое-где на крыльце домов виднелись здоровенные женщины в грязных передниках, с руками, загрубелыми от работы; они занимались утренней уборкой и обменивались через дорогу громкими приветствиями. Вокруг одной, с жаром что-то говорившей, собрались приятельницы и время от времени одобрительно посмеивались ее словам.

— Он достаточно стар, чтобы знать, что делать! — сказала она в ответ на восклицание одной из своих товарок. — Но сколько же ему лет на самом деле? Сколько я ни ломала над этим голову, так ничего и не поняла.

— Ну это не так уж трудно рассчитать, — сказала бледнолицая, голубоглазая женщина с резкими чертами лица. — Он участвовал в битве при Ватерлоо, в доказательство чего у него есть медаль и пенсия.

— Это было в незапамятные времена, — заметила третья. — Меня тогда еще и на свете не было.

— Это было пятнадцать лет спустя, считая от начала столетия, — сказала одна из женщин помоложе, стоявшая прислонившись к стене; улыбка на ее лице показывала, что она считает себя осведомленной лучше остальных. — Это сказал мне мой Билл в прошлую субботу, когда я говорила с ним о старом дяде Брюстере.

— Если предположить, что он сказал правду, миссис Симпсон, то сколько же лет прошло с тех пор?

— Теперь восемьдесят первый год, — сказала, считая по пальцам, женщина, вокруг которой собрался кружок, — а тогда был пятнадцатый. Десять да десять, еще десять да десять и еще десять и десять — но выходит всего только шестьдесят шесть лет, так что, в конце концов, он не так уж стар…

— Но ведь не был же он новорожденным малюткой, участвуя в битве? — сказала молодая женщина, рассмеявшись. — Если допустить, что ему было в то время всего только двенадцать, то и тогда ему никак не меньше семидесяти восьми лет.

— Да, ему никак не меньше восьмидесяти лет, — сказало несколько голосов.

— Мне это уже надоело, — мрачно сказала первая женщина. — Если его племянница, или внучатая племянница, или кем там еще она ему приходится, не придет сегодня, я уйду; пусть он ищет себе кого-нибудь другого. Свои дела прежде всего — таков мой взгляд.

— Так он неспокойного нрава, миссис Симпсон? — спросила самая молодая из женщин.

— Вот послушайте, — ответила та, протянув руку и повернув голову по направлению к открытой двери. С верхнего этажа послышались чьи-то неровные шаги и сильный стук палкой об пол.

— Это он ходит взад и вперед по комнате, дозором, как он говорит. Целую половину ночи он занимается этой игрой, глупый старикашка. Сегодня в шесть часов утра он постучал палкой ко мне в дверь. «Выходи на смену!» — закричал он, и еще что-то совсем непонятное. Кроме того, ночью он постоянно кашляет, встает с кровати и отхаркивается, так что ни на минуту невозможно заснуть. Слушайте!

— Миссис Симпсон! Миссис Симпсон! — кричал кто-то сверху хриплым и жалобным голосом.

— Это он, — воскликнула она, кивая головой с торжествующим видом. — Он опять выкинет что-нибудь… Я здесь, мистер Брюстер.

— Дайте мне мой завтрак, миссис Симпсон.

— Он сейчас будет готов, мистер Брюстер.

— Ей-Богу, он похож на маленького ребенка, который просит есть, — сказала молодая женщина.

— Поверите ли, я иногда готова была задать ему хорошую взбучку, — злобно сказала миссис Симпсон. — Ну кто идет со мной выпить малую толику?

Почтенная компания уже двинулась было к питейному дому, когда какая-то молодая девушка перешла через дорогу и робко дотронулась до рукава ключницы.

— Ведь это № 56 по Арсенальному проспекту? — спросила она. — Не можете ли вы мне сказать, здесь живет мистер Брюстер?

Ключница окинула спрашивающую критическим взглядом. Это была девушка лет двадцати, широколицая, миловидная, со слегка вздернутым носом и большими серыми, честными глазами. Ее ситцевое платье, соломенная шляпка, украшенная яркими цветами мака, и узелок, который у нее был с собою, — все свидетельствовало о том, что она только что приехала из провинции.

— Вы, я полагаю, Нора Брюстер? — спросила миссис Симпсон, далеко не дружелюбно оглядев девушку с ног до головы.

— Да, я приехала, чтобы ходить за своим дедушкой Грегори.

— И отлично сделали, — кивнула ключница. — Пора уж кому-нибудь из его родственничков о нем позаботиться, потому что мне это ох как надоело. Вот, значит, вы явились. Ладно, входите в дом и принимайтесь за хозяйство. Чай вон там, в чайнице, а ветчина в шкафу. Старик разозлится на вас, если вы не подадите ему завтрак. За своими вещами я приду вечером.

И, кивнув на прощание, она с кумушками отправилась в питейный дом.

Предоставленная таким образом самой себе, деревенская девушка вошла в первую комнату и сняла шляпу и жакет. Это была комната с низким потолком, в печке пылал огонь, на котором весело кипел медный котелок. Стоявший в комнате стол наполовину покрывала грязная скатерть; на столе были пустой чайник, ломоть хлеба и кое-какая грубая фаянсовая посуда. Нора Брюстер, быстро осмотревшись вокруг, тотчас же принялась за исполнение своих новых обязанностей. Не прошло и пяти минут, как чай был готов, два куска сала шипели на сковородке, стол был убран, вязаные салфеточки аккуратно разложены на темно-коричневой мебели — и вся комната стала чистенькой и уютной. Покончив с этим, девушка стала с любопытством разглядывать гравюры, развешанные на стенах. Затем ее взгляд остановился на темной медали, висевшей на пурпуровой ленточке над камином. Под нею была помещена газетная вырезка. Девушка встала на цыпочки, уцепилась пальцами за доску над камином и вытянула шею, изредка поглядывая и на сало, шипевшее на сковородке. Пожелтевшая от времени газета гласила следующее:

«Во вторник в казармах третьего гвардейского полка, в присутствии принца-регента, лорда Гилля, лорда Солтауна и многочисленного собрания, среди которого было много представителей высшей аристократии, происходила интересная церемония вручения именной медали капралу Грегори Брюстеру из фланговой роты капитана Гольдена, пожалованной ему за храбрость, выказанную в происходившей недавно большой битве в Нидерландах. Дело обстояло так. В достопамятный день, 18 июня, четыре роты третьего гвардейского полка под командою полковников Мэтленда и Бинга занимали ферму Гугумон, бывшую важным пунктом на правом фланге британских позиций. В критический момент боя у этих войск кончился порох. Видя, что генералы Фуа и Жером Бонапарт опять собирают свою пехоту для атаки британской позиции, полковник Бинг поспешил послать в тыл капрала Брюстера, дабы ускорить доставку боевых припасов. Брюстер напал на две повозки с порохом и, угрожая извозчикам мушкетом, заставил их везти порох в Гугумон. Однако в его отсутствие заграждения, окружавшие позиции, были зажжены французскими гаубицами, и проезд повозок с порохом сделался предприятием крайне рискованным. Первая повозка взорвалась, причем извозчик был разорван на куски. Второй извозчик, устрашенный участью своего товарища, повернул лошадей назад, но капрал Брюстер, вскочив на сиденье, сбросил его с повозки и, бешено погоняя лошадей, прорвался к своим товарищам. Победа, одержанная в этот день британской армией, может быть прямо приписана этому геройскому поступку, потому что без пороху было бы невозможно удержать Гугумон, и герцог Веллинггон неоднократно повторял, что, если бы Гугумон пал, он не был бы в состоянии удержаться на своей позиции. Пусть же храбрый Брюстер живет долго и хранит, как сокровище, эту медаль, которую он так храбро добыл, с гордостью вспоминая тот день, когда в присутствии товарищей он получил это воздаяние за свое мужество из августейших рук первого джентльмена Королевства».

Чтение этой старой вырезки еще более увеличило в уме девушки уважение, которое она всегда питала к своему воинственному родственнику. С самого детства он был в ее глазах героем. Она помнила, что ее отец часто рассказывал о его мужестве и физической силе, о том, как он мог ударом кулака сшибить с ног молодого быка или свободно нести под мышками по жирной овце. Правда, она никогда не видела его, но всякий раз, когда она думала о нем, он представлялся ей таким, как изображали его домашние — широколицым, гладко выбритым, здоровенным мужчиной с большою мохнатою шапкой на голове.

Она все еще смотрела на медаль, ломая голову над тем, что могли значить слова «dulce et decorum est!», вычеканенные на краях медали, когда на лестнице послышались чьи-то неровные шаги и на пороге двери остановился тот самый человек, который так часто занимал ее воображение.

Но неужели то был он? Куда девался воинственный вид, сверкающие глаза, мужественное лицо, которое она так часто рисовала себе? В дверях стоял перед нею громадный, сгорбленный старик, худой и покрытый морщинами, с беспомощными плохо повинующимися членами. Копна пушистых седых волос, красный нос, два толстых клочка бровей и пара мрачно-вопрошающих глаз — вот что встретил ее взгляд. Старик стоял, подавшись туловищем вперед и опираясь на палку, в то время как его плечи вздымались и опускались в такт шумному хриплому дыханию.

— Накормите меня завтраком, — жалобно проговорил он, ковыляя к своему креслу. — Мне нужно поесть, чтобы согреться. Видите, какие у меня пальцы?

Он протянул свои обезображенные руки, сморщенные и узловатые, с громадными распухшими суставами и с посиневшими кончиками пальцев.

— Завтрак почти готов, — ответила девушка, удивленно смотря на него. — Разве вы не знаете, кто я? Я Нора Брюстер из Уитхема.

— Ром согревает, — пробормотал старик, качаясь в своем кресле, — водка и суп также согревают, но для меня самое лучшее — чашка чая. Как, вы говорите, вас зовут?

— Нора Брюстер.

— Говорите громче, милая. Мне начинает казаться, что голоса людей стали слабее, чем в былые времена.

— Я Нора Брюстер, дядя. Я ваша внучатая племянница и приехала из Эссекса, чтобы жить у вас.

— Значит, вы — дочь брата Джорджа. Господи! Подумать только, у маленького Джорджа есть дочь!

Он хрипло рассмеялся, и длинные морщины на его шее затряслись и запрыгали.

— Я дочь сына вашего брата Джорджа, — сказала девушка, переворачивая на сковородке сало.

— А славным был маленький Джордж, — продолжал он, — право, славным, черт возьми. У него остался мой щенок-бульдог, когда меня взяли на военную службу. Он рассказывал вам об этом?

— Но ведь дедушка Джордж умер двадцать лет назад, — сказала Нора, наливая чай.

— Да, это был превосходный бульдог, прекрасно выдрессированное животное, черт возьми! Я зябну, когда мне долго не дают есть. Ром — хорошая вещь, и водка тоже, но я охотно пью вместо них чай.

Он тяжело дышал, уничтожая свой завтрак.

— Это довольно сносная дорога, по которой вы приехали, — сказал он наконец. — Вы, вероятно, приехали вчера вечером в почтовой карете?

— Нет, я приехала с утренним поездом.

— Господи, подумать только об этом! И вы не боитесь этих новомодных изобретений? Подумать только: вы приехали по железной дороге! Чего, в конце концов, не выдумают люди!

Тут на несколько минут наступила пауза, во время которой Нора молча пила чай, искоса поглядывая на синеватые губы и жующие челюсти своего собеседника.

— Вы, вероятно, повидали немало интересного на своем веку, дядя? — спросила она наконец. — Ваша жизнь должна вам казаться необыкновенно долгой.

— Не такою уж долгой, — отвечал он. — В Сретение мне будет девяносто лет, но мне кажется, что с тех пор, как я ушел со службы, прошло не так уж много времени. А эта битва, в которой я участвовал… иногда мне кажется, что она была вчера. Будто и сейчас я слышу запах порохового дыма. Однако, подкрепившись, я чувствую себя гораздо лучше!

Теперь он действительно не выглядел таким изнуренным и бледным, как в первую минуту их встречи. Лицо его раскраснелось, и он держался прямее.

— Прочли вы это? — спросил он, тряхнув головою в сторону газетной вырезки.

— Да, прочла, и думаю, что вы должны очень гордиться своим поступком.

— Ах, это был великий день для меня! Великий! Там был сам регент и множество высокопоставленных особ. «Полк гордится вами», — сказал мне регент. «А я горжусь полком», — ответил я. «Превосходный ответ!» — сказал он лорду Гиллю, и они оба засмеялись. Но что вы там увидели в окне?

— Ах, дядя, по улице идут солдаты с оркестром впереди.

— А, солдаты? Где мои очки? Господи, но я ясно слышу музыку. Вот пехотинцы и тамбур-мажор. Какой их номер, милая?

Его глаза сверкали, а костлявые желтые пальцы впились ей в плечо, точно когти какой-то свирепой хищной птицы.

— У них, кажется, нет номера, дядя. У них что-то написано на погонах. Кажется, Оксфордшир.

— Ах да, — проворчал он. — Я слышал, что они уничтожили номера и дали им какие-то новомодные названия. Вот они идут, черт возьми. Все больше молодые люди, но они не разучились маршировать. Они идут лихо, ей-Богу, лихо идут…

Он смотрел вслед проходившим солдатам, пока последние ряды их не скрылись за углом и мерный звук шагов не затих в отдалении.

Только он уселся в своем кресле, как дверь отворилась, и в комнату вошел какой-то джентльмен.

— А, мистер Брюстер! Ну что, лучше вам сегодня? — спросил он.

— Входите, доктор! Да, мне сегодня лучше. Но только ужасно хрипит в груди. Все эта мокрота! Если бы я мог свободно отхаркиваться, я чувствовал бы себя совсем хорошо. Не можете ли вы дать мне чего-нибудь для отделения мокроты?

Доктор, молодой человек с серьезным лицом, дотронулся до его морщинистой руки со вздувшимися синими жилами.

— Вам следует быть очень осторожным, — сказал он, — вы не должны позволять себе никаких отступлений от режима.

Пульс старика был еле заметен. Совершенно неожиданно он засмеялся прерывистым старческим смехом.

— Теперь у меня живет дочь брата Джорджа, которая будет ходить за мной, — сказал он. — Она будет следить за тем, чтобы я не удирал из казарм и не делал того, что не полагается. Однако, черт возьми, я заметил, что-то было не так.

— Вы про что?

— Да про солдат. Вы видели, как они проходили, доктор, а? Они забыли надеть чулки. Ни на одном из них не было чулок. — Он захрипел и долго смеялся своему открытию. — Такая вещь не могла бы случиться при герцоге, — пробормотал он. — Нет, герцог задал бы им трепку!

Доктор улыбнулся.

— Ну вы совсем молодцом, — сказал он, прощаясь. — Я загляну к вам через недельку, чтобы справиться о вашем здоровье.

Когда Нора пошла провожать его, он вызвал ее на крыльцо.

— Он очень слаб, — прошептал врач. — Если ему будет хуже, пошлите за мной.

— Чем он болен, доктор?

— Ему девяносто лет. Его артерии превратились в известковые трубки, сердце сужено и вяло. Организм износился.

Нора стояла на крыльце, глядя вслед удалявшемуся доктору и думая о новой ответственности, возложенной на нее. Когда она повернулась, чтобы войти в дом, то увидела подле себя высокого, смуглого артиллериста с тремя золотыми шевронами на рукаве мундира и с карабином в руке.

— Доброе утро, мисс! — сказал он, поднося руку к своей щегольской фуражке с желтым галуном. — Здесь, кажется, живет старый джентльмен по имени Брюстер, участвовавший в битве при Ватерлоо?

— Это мой дядя, сэр, — сказала Нора, потупив глаза под проницательным, критическим взглядом молодого солдата. — Он в гостиной.

— Могу я поговорить с ним, мисс? Я зайду еще раз, если сейчас нельзя его видеть.

— Я уверена, что он будет очень рад видеть вас, сэр. Он здесь, войдите, пожалуйста. Дядя, вот джентльмен, который хочет поговорить с вами.

— Горжусь, что имею честь видеть вас, горжусь и радуюсь, сэр! — сказал сержант, сделал по комнате три шага вперед и, опустив карабин на землю, отдал честь.

Нора стояла у двери с раскрытым ртом и расширенными глазами, размышляя о том, был ли ее дядя в юности таким же великолепным мужчиной, как этот сержант, и, в свою очередь, будет ли этот молодой человек когда-нибудь такой же развалиной, как ее дядя.

— Садитесь, сержант, — сказал старик, указывая палкою на стул. — Вы еще так молоды, а уже носите три шеврона. Господи, теперь легче получить три шеврона, чем в мое время один! Артиллеристы тогда были старые солдаты, и седые волосы на голове появлялись у них раньше, чем третий шеврон.

— Я служу восемь лет, сэр, — сказал сержант. — Мое имя Макдональд, сержант Макдональд из 4-й батареи Южного Артиллерийского дивизиона. Я послан к вам в качестве депутата от своих товарищей по артиллерийским казармам, чтобы сказать вам: мы гордимся тем, что вы живете в нашем городе, сэр.

Старый Брюстер засмеялся и стал потирать свои костлявые руки.

— То же самое сказал и регент, — воскликнул он. — «Полк гордится вами», — сказал он. «А я горжусь полком», — ответил я. «Превосходный ответ», — сказал регент, и они оба с лордом Гиллем расхохотались.

— Нижние чины сочтут за честь видеть вас, сэр, — сказал сержант Макдональд. — И если вас не пугает расстояние, для вас всегда найдутся в наших казармах трубка с табаком и стакан грога.

Старик расхохотался и затем раскашлялся.

— Рады видеть меня, говорите вы? Канальи! — сказал он. — Ладно, ладно, когда будет опять тепло на дворе, может быть, и загляну к вам. Весьма возможно, что загляну. Вы нынче стали слишком важны для казенного обеда, а? Завели себе столовые, как офицеры. До чего еще дойдет свет!

— Вы служили в линейном полку, сэр, не правда ли? — почтительно спросил сержант.

— В линейном?! — презрительно воскликнул старик. — Никогда в жизни не носил кивера. Я гвардеец, вот кто я. Я служил в Третьем Гвардейском полку, том самом, который теперь называют Шотландской Гвардией. Господи! Они все уже умерли, все до одного, начиная с полковника Бинга и кончая последним мальчиком-барабанщиком, и остался только я один. Я здесь, тогда как должен быть там. Но это не моя вина, я готов встать в строй, как только придет приказ.

— Всем нам придется быть там, — отвечал сержант. — Не хотите ли отведать моего табаку, сэр, — прибавил он, протягивая старику кисет из тюленьей кожи.

Старый Брюстер вытащил из своего кармана почерневшую глиняную трубку и начал набивать ее табаком сержанта, как вдруг трубка выскользнула у него из рук и, упав на пол, разбилась вдребезги. Губы старика задрожали, нос сморщился, и он разразился продолжительными беспомощными рыданиями.

— Я разбил свою трубку! — жалобно воскликнул он.

— Перестаньте, дядя, перестаньте, — говорила Нора, наклоняясь над ним и гладя его по волосам точно маленького ребенка. — Это пустяки. Мы достанем другую трубку.

— Успокойтесь, сэр, — сказал сержант. — Не сделаете ли вы мне честь принять от меня вот эту деревянную трубку с янтарным мундштуком? Я буду очень рад, если вы возьмете ее.

— Черт возьми! — воскликнул старик, улыбаясь сквозь слезы. — Это превосходная трубка. Посмотрите на мою новую трубку, Нора. Бьюсь об заклад, что у Джорджа никогда не было такой трубки. Вы принесли сюда свою винтовку, сержант?

— Да, сэр, я зашел к вам, возвращаясь со стрельбы.

— Дайте мне подержать ее. Господи! Когда держишь в руках ружье, чувствуешь себя так, точно опять стал молодым. Ах, черт возьми, я сломал ваше ружье пополам!..

— Это ничего, сэр, — воскликнул артиллерист со смехом. — Вы нажали на рычаг и открыли казенную часть. Вы знаете, конечно, что мы заряжаем их оттуда.

— Заряжаете его не с того конца? Удивительно! И без шомпола! Я слышал об этом, но мне не верилось. Ах, им не сравниться со старыми ружьями! Когда дойдет до дела, — помяните мое слово, — вернутся опять к старым ружьям.

— Клянусь вам, сэр, — горячо воскликнул сержант, — перемены не помешали бы в Южной Африке! В сегодняшней утренней газете я прочел, что правительство уступило этим бурам. Между солдатами идут горячие разговоры по этому поводу.

— Эх, эх, — ворчал старый Брюстер. — Черт побери! Этого не могло бы быть при герцоге. Герцог сказал бы им свое мнение.

— Да, уж он бы сказал, сэр! — воскликнул сержант. — Пошли нам Бог побольше таких, как он. Но я засиделся у вас. Я зайду к вам опять и, если вы позволите, приведу с собой товарищей, так как каждый из них почтет для себя за честь поговорить с вами.

Итак, еще раз поклонившись ветерану и улыбнувшись Норе, дюжий артиллерист ушел, оставив после себя воспоминание о своем голубом мундире и желтом галуне. Но едва прошло несколько дней, как он пришел снова; мало-помалу он сделался постоянным посетителем Арсенального проспекта. Он приводил с собой других, и скоро на паломничество к дяде Брюстеру во всем гарнизоне смотрели как на своего рода долг для каждого солдата. Артиллеристы и саперы, пехотинцы и драгуны входили, кланяясь, в маленькую гостиную, гремя саблями и звеня шпорами, тяжело ступая длинными ногами по грубому мохнатому ковру и вытаскивая из кармана сверток курительного или нюхательного табаку, который они приносили как знак своего уважения.

Была страшно холодная зима, и снег лежал на земле шесть недель подряд, так что Норе стоило большого труда поддерживать жизнь в этом изможденном теле. Были дни, когда старик впадал в слабоумие, и тогда он не говорил ни слова, и только в часы, когда он привык получать пищу, заявлял о своем голоде нечленораздельным криком. Но когда опять наступила теплая погода, и зеленые почки стали лопаться на деревьях, кровь оттаяла в его жилах, и он стал даже садиться на крылечке и греться под яркими солнечными лучами.

— Это укрепляет меня, — сказал он однажды утром, греясь на майском солнце. — Только трудно отгонять мух. Они становятся назойливыми в такую погоду и жестоко кусают меня.

— Я буду отгонять их от вас, дядя, — сказала Нора.

— Э, что за чудесная погода! Солнечный свет заставляет меня думать о небесном сиянии. Почитайте мне библию, моя милая. Я нахожу, что это удивительно успокаивает.

— Что вам прочесть из нее, дядя?

— Прочтите мне про войны.

— Про войны?

— Да, придерживайся войн. Почитай-ка мне из Ветхого Завета. Он мне больше по вкусу. Когда приходит пастор, он читает другое, а мне подавай Иисуса Навина или никого. Хорошие солдаты были эти израильтяне, чудесные солдаты.

— Но, дядя, — возразила Нора, — на том свете уже не будет войн.

— Нет, будут, милая.

— Но нет же, дядя.

Старый капрал сердито стукнул палкой об пол.

— Говорю вам, что будут, милая. Я спрашивал пастора.

— Что же он сказал?

— Он сказал, что там будет последняя битва. Он даже назвал ее. Битва при Арм… арм…

— Армагеддон.

— Да, так ее и назвал пастор. Я думаю, что Третий Гвардейский полк будет там. И герцог… Герцог скажет свое слово.

В это время, поглядывая на номера домов, по улице проходил пожилой господин с седыми бакенбардами. Увидев старика, он направился прямо к нему.

— Добрый день, — сказал он, — не вы ли Грегори Брюстер?

— Так точно, я, — ответил ветеран.

— Вы, как я думаю, тот самый Брюстер, который значится в списках Шотландского Гвардейского полка как участник битвы при Ватерлоо.

— Тот самый, сэр; хотя мы называли его тогда Третьим Гвардейским. Это был прекрасный полк, и ему не хватает только меня, чтобы быть в полном составе.

— Полноте, полноте, им еще долго придется ждать вас, — сказал
джентльмен. — Но я полковник Шотландского Гвардейского полка и хотел бы поговорить с вами.

Старый Грегори мгновенно поднялся на ноги и приложил руку к своей шапочке из кроличьей шкурки.

— Господи помилуй! — воскликнул он. — Это удивительно! Только подумать!

— Не войти ли лучше джентльмену к нам в дом? — предложила из-за двери практичная Нора.

— Конечно, сэр, конечно, входите, если смею просить вас об этом.

В своем волнении он забыл взять палку и потому, сделав несколько шагов, зашатался и упал бы, если бы полковник и Нора моментально не подхватили его под руки с обеих сторон.

— Успокойтесь, не надо волноваться, — сказал полковник, подводя его к креслу.

— Благодарю вас, сэр; я чуть не отправился на тот свет. Но, Господи, ведь я едва верю своим глазам! Подумать только: вы, полковой командир, сидите у меня, капрала фланговой роты. Черт возьми, как все меняется на свете!

— Но мы все в Лондоне гордимся вами, — сказал полковник. — Итак, вы действительно один из храбрецов, удержавших Гугумон.

Полковник посмотрел на его костлявые, дрожащие руки с огромными опухшими суставами, на его исхудалую шею и сгорбленную спину. Неужели это в самом деле был последний из той кучки героев? Затем он посмотрел на пузырьки, наполовину наполненные лекарствами, на голубые бутылки с мазью, на все отталкивающие подробности комнаты больного. «Наверное, было бы лучше, погибни он под горящими балками бельгийской фермы», — подумалось полковнику.

— Надеюсь, что вы чувствуете себя хорошо и ни в чем не нуждаетесь? — заметил он после паузы.

— Благодарю вас, сэр. Меня ужасно беспокоит мой кашель… ужасно беспокоит. Вы не можете себе представить, как трудно мне отхаркивать мокроту. И мне постоянно хочется есть. Я зябну, когда мне долго не дают есть. А мухи! Я слишком слаб, чтобы справиться с ними.

— А как ваша память? — спросил полковник.

— О, память у меня в порядке. Верите ли, сэр, я могу вам назвать по имени каждого из солдат фланговой роты капитана Гольдена.

— А битва? Вы помните ее?

— Еще бы! Каждый раз, как закрываю глаза, я как бы снова переживаю ее во всех подробностях. Вы не поверите, сэр, до чего ясно она представляется мне. Вот линия наших войск — от бутылки с болеутоляющим до табакерки. Вы смотрите? Теперь пусть коробочка с пилюлями направо будет Гугумон, где находились мы, а наперсток Норы — Лаэ-Сент. Здесь были все наши пушки, а вон там, позади, резервы и бельгийцы. Ах, эти бельгийцы! — Он яростно плюнул в огонь. — Затем, там, где лежит моя трубка, находились французы, а выше, куда я положил свой кисет с табаком, — пруссаки, подходившие к нам с левого фланга. Черт возьми! Красивое было зрелище, когда они начали палить из пушек.

— Что же вас больше всего поразило в этом сражении? — спросил полковник.

— Я лишился во время него трех полкрон, — жалобно сказал старый Брюстер. — Ничего удивительного не будет, если мне не удастся получить эти деньги обратно. Я дал их в Брюсселе Джабезу Смиту, своему соседу по строю. «В ближайшую получку я верну вам эти деньги, Грег», — сказал он. Но ему не пришлось сдержать свое слово. Его заколол улан в Куортер-Брассе, и я остался с распиской в руках вместо денег. Так я все равно что потерял эти деньги.

Полковник, смеясь, встал со стула.

— Офицеры полка хотели бы, чтобы вы купили себе какую-нибудь безделицу, которая послужила бы к вашему удобству, — сказал он. — Это не от меня, так что вы, пожалуйста, не благодарите.

Он взял кисет старика и сунул в него новенький банковский билет.

— Благодарю вас, сэр. Но я хотел бы попросить вас об одной милости, полковник. Когда я умру, вы не откажете мне в воинских почестях при погребении?

— Хорошо, мой друг, я позабочусь об этом, — сказал полковник. — До свидания. Надеюсь, что буду иметь от вас только добрые вести.

— Хороший джентльмен, Нора, — проворчал старый Брюстер, глядя вслед удалившемуся полковнику, — но все-таки далеко ему до моего полковника Бинга.

В этот день старику неожиданно сделалось хуже. Даже яркое летнее солнце целыми потоками врывавшееся в комнату, было не в состоянии отогреть это увядшее тело. Пришедший доктор молча покачал головой. Весь день больной лежал неподвижно, и только слабое дыхание показывало, что в нем еще теплится жизнь. Нора и сержант Макдональд весь день сидели у его кровати, но он, по-видимому, не замечал их присутствия и лежал тихо, с полузакрытыми глазами, положив руки под щеку, как человек, который очень устал.

Они оставили его на минуту одного и сидели в соседней комнате, где Нора готовила чай, как вдруг громкий, полный силы и яростного возбуждения голос прозвучал по всему дому:

— Гвардейцам нужен порох! — крикнул он, и затем еще раз: — Гвардейцам нужен порох!

Сержант вскочил с места и бросился в комнату больного; за ним последовала дрожащая Нора. Старик стоял на ногах подле своего кресла; его глубокие глаза сверкали, седые волосы стояли дыбом, а вся фигура дышала возбуждением и гневным вызовом.

— Гвардейцам нужен порох! — прогремел он еще раз, — и, клянусь Небом, он у них будет!

Широко взмахнув в воздухе длинными руками, он со стоном упал в кресло. Сержант нагнулся над ним, и лицо его омрачилось.

— О Арчи, Арчи, — простонала испуганная девушка, — как вы думаете, что с ним такое?

Сержант отвернулся.

— Я думаю, — сказал он, — что Третий Гвардейский полк теперь в полном составе.

УДК 821.111–312.4

ББК 84(4Вел)-44

Д62


Конан-Дойль, Артур.

Тень Бонапарта / А. Конан-Дойль; [Пер. с англ. М.Б. Антоновой, П.А. Гелевы] — М.: Гелеос, 2007. — 384 с.


ISBN 5-8189-0653-1 (в пер.)


Удивительно — но факт! Среди произведений классика детективного жанра сэра Артура Конан-Дойля есть книга, посвященная истории Франции времен правления Наполеона.

В России «Тень Бонапарта» не выходила несколько десятилетий, поскольку подверглась резкой критике советских властей и попала в тайный список книг, запрещенных к печати. Вероятнее всего, недовольство вызвала тема — эмиграция французской аристократии.

Теперь вы можете сполна насладиться лихо закрученными сюжетами, погрузиться в атмосферу наполеоновской Франции и получить удовольствие от встречи с любимым автором.


© М.Б. Антонова, П. А. Гелева, перевод на русский язык, 2006

© ЗАО «ЛГ Информэйшн Груп», 2006

© ЗАО «Издательский дом «Гелеос», 2006

Артур Конан-Дойль

ТЕНЬ БОНАПАРТА

Издатель Н. Ушакова

Художник А. Акишин

Дизайн обложки Л. Григорян

Технический редактор В. Ерофеев

Верстка С. Чорненъкий

Корректор О. Водовозова

Подписано в печать 10.11.06. Формат 84x108 1/32. Доп. тираж 5000 экз. Заказ № 3191.

Общероссийский классификатор продукции ОК-005-93, том 2; 953000 — книги, брошюры

Гигиеническое заключение № 77.99.02.953.Д.006738.10.05 от 18.10.2005 г. ЗАО «Издательский Дом ГЕЛЕОС»

115093, Москва, Партийный переулок, 1 Тел.: (495) 785-0239. Тел./факс: (495) 951-8972 www.geleos.ru

Издательская лицензия № 065489 от 31 декабря 1997 г.

ЗАО «Читатель»

115093, Москва, Партийный переулок, 1 Тел.: (495) 785-0239. Тел./факс: (495) 951-8972

Отпечатано в ОАО «Рыбинский Дом печати» 152901, г. Рыбинск, ул. Чкалова, 8.

Конан-Дойль Артур Родни Стоун

Глава I МОНАХОВ ДУБ

Сегодня, первого января тысяча восемьсот пятьдесят первого года, девятнадцатый век перевалил на вторую половину, и многие из нас, те, кто делил с ним юность, уже получили не одно предупреждение, что годы не прошли для нас даром. Седовласые старики, мы собираемся вместе и вспоминаем былые славные дни, но, когда заговариваем со своими детьми, оказывается, что они нас не понимают. Мы жили почти так же, как наши отцы, а вот наши дети, которые не представляют себе жизни без железных дорог и пароходов, - люди иного века. Можно, конечно, засадить их за учебники истории, и из этих учебников они узнают про нашу изнурительную двадцатидвухлетнюю борьбу с великим человеком, со злым гением. Они узнают, как свобода покинула просторы Европейского континента, как была пролита кровь Нельсона и разбито благородное сердце Питта, противоборствовавших ее исчезновению, не желавших, чтобы, найдя приют у наших братьев за океаном, она навеки покинула нас. Обо всем этом они прочтут в книгах, где точно указана дата того или иного договора, той или иной битвы, но откуда они узнают про нас самих, про то, что за люди мы были, как мы жили, каким представлялся нам мир, когда мы были так же молоды, как они сегодня?

Ежели я берусь за перо, чтобы рассказать вам обо всем этом, не ждите от меня рассказа о моей собственной жизни, ибо в те дни я был еще слишком молод и, хотя оказался свидетелем иных жизненных историй, моя собственная лишь начиналась. Историю жизни мужчины создает женщина, ее любовь, а до той поры, когда я впервые заглянул в глаза матери моих детей, должно было пройти еще немало лет. Нам кажется, что мы встретились только вчера, а ведь наши дети уже легко достают в саду сливы, нам же для этого нужна лестница, и на дорожках, где мы, бывало, гуляли, держа их крохотные ручки, мы теперь рады опереться на их сильные руки. Рассказ мой будет о той поре, когда я знал только любовь моей собственной матери, и, если вы ждете чего-то иного, отложите в сторону мою повесть, она не для вас. Но если вы готовы погрузиться со мною в тот забытый мир, если вы не прочь узнать Джима и Чемпиона Гаррисона, если хотите познакомиться с моим отцом, одним из сподвижников адмирала Нельсона, если захотите взглянуть на самого великого моряка и на Георга, впоследствии недостойного короля Англии, если к тому же вы захотите увидеть моего знаменитого дядюшку, сэра Чарльза Треджеллиса, короля щеголей, и знаменитых бойцов, чьи имена еще и сегодня не сходят у вас с языка, тогда дайте мне руку, читатель, и отправимся в путь. Но, пожалуйста, не надейтесь найти во мне занимательного гида, не то вы будете разочарованы. Когда я смотрю на свои книжные полки, я вижу, что одни только мудрецы, остроумцы и храбрецы отваживаются писать о собственной жизни. Что же до меня, то, если я не глупее и не трусливее других обыкновенных людей, этого с меня вполне довольно. Одно могу сказать о себе: искусники и умельцы хвалили мою голову, а мудрецы хвалили мои руки. И хвастать мне нечем - разве только одной врожденной способностью к музыке: я легко и быстро выучиваюсь играть на всяком музыкальном инструменте. Внешность у меня самая заурядная - роста я среднего, глаза не то серые, не то голубые, а волосы, пока природа не припорошила их сединой, были то ли светлые, то ли каштановые. Впрочем, одно я, пожалуй, могу сказать с уверенностью: во всю жизнь я ни разу никому не позавидовал, всегда восхищался людьми более одаренными и всегда все видел таким, как оно есть на самом деле, в том числе и себя самого: думаю, это и дает мне право сейчас, в зрелые годы, писать свои воспоминания.

Итак, с вашего разрешения, отодвинем мою особу на самый задний план. Постарайтесь вообразить, будто я тонкая, бесцветная нить, на которую нанизываются жемчужины, и это будет как раз то, чего я хочу.

В нашем роду, в роду Стоунов, мужчины из поколения в поколение служили на флоте и старшего сына у нас всегда нарекали именем любимого адмирала отца. Так можно проследить нашу родословную до самого Вернона Стоуна, который в сражении с голландцами командовал остроносым пятидесятипушечным кораблем с высокой кормой. После него был Хоук Стоун, который в свою очередь в году от рождества Христова 1786-м в приходской церкви св. Фомы в Портсмуте дал мне при крещении имя Родни.

Стоит мне поднять сейчас голову, как я вижу в саду за окном своего рослого мальчика, и, если я его окликну, вы поймете, что и я остался верен традициям нашего рода: его зовут Нельсон.

Моя дорогая матушка, лучшая из матерей, была второй дочерью преподобного Джона Треджеллиса, священника в Милтоне, скромном сельском приходе, граничащем с Лэнгстонскими топями. Семья ее была небогатая, но с положением, ибо ее старший брат был тот самый сэр Чарльз Треджеллис, который унаследовал богатство некоего индийского купца и был одно время притчей во языцех, да к тому же состоял в близкой дружбе с принцем Уэльским. Далее я еще расскажу вам о нем, а пока заметьте только, что он был мой родной дядя и брат моей матушки.

Я помню ее на протяжении почти всей ее прекрасной жизни, ибо она вышла замуж; очень юной, и в ту пору, когда я впервые запомнил ее нежный голос и хлопотливые руки, она была еще совсем молоденькая. Матушка представляется мне прелестной женщиной с добрыми, кроткими глазами, роста, правда, небольшого, но зато с горделивой осанкой. Помню, в те дни она всегда носила платья из какой-то сиреневой переливающейся ткани и белый платок на высокой белой шее, и ее ловкие пальцы, вооруженные вязальным крючком или спицами, сновали как челнок. Вот она передо мной в зрелых годах, нежная и любящая, что-то придумывает, изобретает, изворачивается, чтобы на скудное лейтенантское жалованье вести хозяйство и не ударить лицом в грязь перед соседями. И теперь, стоит мне только войти в гостиную, и я снова ее вижу - за плечами у нее восемьдесят с лишним лет безгрешной жизни, волосы уже совсем седые, лицо спокойное; на ней изящный, отделанный лентами чепец, очки в золотой оправе, на плечах шерстяная шаль с голубой каймой. Я любил ее молодую и люблю в старости, и, когда ее не станет, она унесет с собою что-то, чего уже никогда ничем не заменишь. У вас, быть может, много друзей, читатель, вы, быть может, не однажды вступали в брак, но мать у вас одна, и второй не будет, а потому лелейте ее, пока можете, ибо настанет день, когда всякий опрометчивый поступок, всякое сказанное ей необдуманное слово вновь вернется к вам и еще больнее ужалит ваше собственное сердце.

Такова была моя матушка. Что до моего батюшки, то я смогу описать его лучше, как только дойду в своем рассказе до времени, когда он вернулся домой со Средиземного моря. Все детство я знал лишь его имя да лицо на миниатюре, которую матушка всегда носила на шее в медальоне. Поначалу мне говорили, что он сражается с французами, а потом, с годами, стали говорить уже не о французах, а все больше о генерале Буонапарте. Помню, с каким благоговейным страхом я смотрел на гравированный портрет великого корсиканца, выставленный в витрине книжного магазина на Томас-стрит в Портсмуте. Так вот он каков, заклятый враг, в жестоком и нескончаемом поединке с которым прошла жизнь моего батюшки! В моем детском воображении они дрались один на один, и я всегда представлял себе, что мой отец и этот бритый тонкогубый господин сошлись врукопашную и никак не могут одолеть друг друга в смертельной, затянувшейся на годы схватке. И только в школе я понял, как много на свете мальчиков, чьи отцы, как и мой, сражались с Буонапарте.

За все эти долгие годы батюшка мой лишь однажды побывал дома, - вот что значило в те дни быть женой моряка. Он приехал к нам почти сразу после того, как мы переселились из Портсмута в Монахов дуб, и пожил с нами неделю перед тем, как отправиться в плавание с адмиралом Джервисом, чтобы помочь ему стать лордом Сент-Винсентом. Помнится, он испугал и пленил меня бесконечными рассказами о сражениях, и я вспоминаю, точно это было вчера, с каким ужасом я глядел на пятно крови на кружевной манжетке его рубашки, хотя появилось оно, конечно же, всего лишь из-за оплошности при бритье. Но в ту пору я не сомневался, что это кровь какого-нибудь поверженного француза или испанца, и в ужасе отшатывался, когда он гладил меня по голове своей загрубелой рукой. Потом он уехал, и матушка горько плакала, а я глядел, как его синий мундир и белые панталоны удаляются по садовой дорожке, и не испытывал ни малейшего огорчения - со свойственным ребенку бессознательным эгоизмом я чувствовал, что без него мы с матушкой гораздо ближе друг другу.

Когда мы переехали из Портсмута в Монахов дуб, мне шел одиннадцатый год; перебраться в это небольшое селение в графстве Суссекс, к северу от Брайтона, нам посоветовал мой дядя, сэр Чарльз Треджеллис: тут неподалеку была расположена усадьба одного из его высокопоставленных друзей, лорда Эйвона. Мы покинули Портсмут, потому что сельская жизнь дешевле и, кроме того, вне круга людей, которым матушка по своему положению вынуждена была оказывать гостеприимство, она могла без большого труда сохранить видимость уклада, какой подобает благородному семейству. То были тяжелые времена для всех, кроме фермеров, - они, как я слышал, вполне могли возделывать лишь половину своей земли и все-таки жить припеваючи: пшеница в ту пору была в цене, она стоила по сто десять шиллингов за четверть, а четырехфунтовый хлеб - шиллинг и девять пенсов. И даже в нашем скромном домике мы сводили концы с концами только благодаря тому, что отец служил на одном из кораблей эскадры, державшей блокаду, где изредка перепадал случай получить призовые. Линейные корабли, крейсировавшие у Бреста, не могли заработать ничего, кроме славы, но фрегаты захватывали каботажные суда, которые - таков был закон - становились собственностью флота, весь груз обращался в деньги, и их выдавали в качестве призовых.

Таким образом, денег, которые посылал отец, хватало на то, чтобы содержать дом и отдать меня в школу мистера Джошуа Аллена, где за четыре года я превзошел все, чему он мог научить. Там я и познакомился с Джимом Гаррисоном, племянником деревенского кузнеца, Чемпиона Гаррисона. Малыш Джим мы его называли. Вот он передо мной, каким он был в то время: большие, нескладные и неловкие руки и ноги, точно лапы у щенка ньюфаундленда, а лицо такое, что все женщины на него оглядывались. В те дни и началась наша дружба, дружба, которая продолжалась всю жизнь и сейчас, на склоне лет, все еще связывает нас узами братства. Я помогал ему делать уроки, ибо самый вид книги внушал ему отвращение, а он, в свою очередь, учил меня боксировать, бороться, ловить руками форель в Эйдре и ставить ловушки на кроликов, - руки его были так же скоры, как нетороплива мысль. Но он был двумя годами старше меня и, задолго до того, как я кончил учение, начал помогать своему дяде в кузнице.

Монахов дуб расположен в одной из долин Даунса, и столб с пометкой "сорок третья миля" на пути от Лондона к Брайтону стоит как раз на окраине. Это совсем небольшое селение с увитой плющом церковью, красивым домом священника и выстроившимися в ряд домиками из красного кирпича, при каждом - садик. На одном конце перед домом Чемпиона Гаррисона стояла кузница, а на другом школа мистера Аллена. Мы жили в желтом домике чуть поодаль от дороги; его второй этаж был слегка выдвинут вперед, и из штукатурки выступали черные деревянные балки. Не знаю, цел ли он там и поныне, но скорее всего цел, ибо в таких местах веками ничего не меняется.

Прямо напротив нас, через широкую меловую дорогу, стояла гостиница, которую в ту пору содержал Джон Каммингз; в нашем селении Каммингз пользовался отличной репутацией, но вдали от дома способен был, как вы увидите дальше, на странные выходки. Хотя движение на дороге было довольно оживленное, но от Брайтона до нас было рукой подать, и лошади не успевали притомиться; тем же, кто ехал из Лондона, не терпелось поскорей добраться до места, так что, если бы не случались какие-нибудь поломки да не соскакивали колеса, хозяину приходилось бы рассчитывать на одних только сельских выпивох. В те дни принц Уэльский только что возвел у моря дворец, и в брайтонский сезон, то есть с мая по сентябрь, мимо наших дверей каждый божий день с грохотом проносилось от ста до двухсот карет, колясок и фаэтонов. Летними вечерами мы с Джимом нередко растягивались на траве при дороге, во все глаза глядели на знатных господ и громкими радостными криками встречали лондонские экипажи; они с грохотом мчались мимо, окутанные облаками пыли; коренники и передовые кони тянули изо всех сил, пронзительно заливались рожки, на кучерах были шляпы с низкими тульями и с изогнутыми полями, и лица их пылали таким же алым цветом, как их ливреи. Когда Джим криками приветствовал пассажиров, они лишь смеялись, но если бы они могли разглядеть его большие, хоть и не совсем еще оформившиеся, руки и ноги и широкие плечи, они, быть может, поглядели бы на него внимательнее и не оставили бы его приветствие без ответа.

Джим не помнил ни отца, ни матери, он все детство прожил со своим дядей, Чемпионом Гаррисоном. Гаррисон был сельский кузнец, а Чемпионом его прозвали потому, что он выступал против Тома Джонсона, когда тот был чемпионом Англии, и, конечно, побил бы его, если бы бедфордширские власти не прервали бой. Многие годы не было в Англии такого выносливого боксера, как Гаррисон, и никто лучше него не умел нанести последний, решающий удар, хотя, как я понимаю, он не был скор на ноги. А потом случилось так, что в бою с Черным Барухом он под конец нанес такой сокрушительный удар, что тот не только перелетел через канаты, но и долгие три недели находился между жизнью и смертью. Все это время Гаррисон был точно помешанный, он каждую минуту ждал, что вот сейчас тяжелая рука полицейского опустится ему на плечо и его будут судить за убийство. Этот случай и мольбы жены заставили его навсегда отказаться от бокса, и всю свою недюжинную силу он направил на ту единственную профессию, в которой был от нее толк. Суссекским фермерам и многочисленным проезжим постоянно требовались услуги кузнеца, так что Гаррисон быстро разбогател и, сидя по воскресеньям в церкви с женой и племянником, выглядел человеком весьма почтенным.

Росту Гаррисон был небольшого, всего пяти футов и семи дюймов, и, будь у него руки хоть на дюйм длиннее, он ни в чем бы не уступил Джексону или Белчеру в их лучшую пору. Грудь у него была колесом, а таких могучих предплечий я в жизни не видал: набухшие мышцы походили на обточенные волнами камни, а между ними пролегали глубокие впадины. Несмотря на огромную силу, он был человек тихий, благонравный и добрый - всеобщий любимец в нашей округе. Его крупное, невозмутимое выбритое лицо становилось в иных случаях очень суровым, но для меня, да и для всех детей, у него всегда находилась приветливая улыбка и веселый взгляд. Все нищие, сколько их было в нашей округе, знали, что сердце его так же мягко, как тверды мышцы.

Больше всего на свете он любил рассказывать про свои былые схватки, но стоило невдалеке показаться его женушке, как он тут же замолкал, ибо одна тень постоянно омрачала ее жизнь: она боялась, что рано или поздно он забросит кувалду и рашпиль и снова вернется на ринг. Не забывайте, что в ту пору бокс не утратил еще доброй славы. Но постепенно общественное мнение стало относиться к нему враждебно, по той причине, что он перешел в руки мошенников и около ринга начали подвизаться всякие негодяи. Даже самый честный и храбрый боксер невольно оказывался средоточием всяческих подлостей и спекуляций, так же как это бывает с ни в чем не повинными благородными скаковыми лошадьми. Вот почему бокс доживает в Англии последние дни, и можно думать, что, когда Конту и Бендиго придет конец, заменить их будет некому. Но в дни, о которых я рассказываю, все было совсем иначе. Общественное мнение всячески поддерживало бокс, и на то были серьезные причины. Шла война; армия и флот Англии состояли сплошь из добровольцев, вояк по призванию, и им суждено было, как и в наши дни противостоять государству, которое в силу царившего в нем деспотизма могло любого гражданина превратить в солдата. Если бы англичане не были одержимы страстью ко всякого рода поединкам, Англии бы не миновать поражения. И в ту пору полагали - и не без оснований, - что схватка двух бесстрашных бойцов на глазах у тридцати тысяч зрителей, которую к тому же обсуждают еще три миллиона человек, помогает воспитывать в людях смелость и выносливость. Спорт этот, что и говорить, жестокий, и именно жестокость приведет его к гибели, но он не так жесток, как война, которая его переживет. Разумно ли поэтому воспитывать граждан в духе миролюбия сейчас, когда от их воинственности может зависеть само их существование, - это решать людям поумнее меня. Но так мы судили в дни, когда были еще живы ваши деды, и вот почему такие государственные мужи и филантропы, как Уиндем, Фокс и Олторп, всячески поддерживали ринг.

Покровительство столь достойных людей уже само по себе, казалось, было залогом того, что на ринге не будет места ни мошенничеству, ни грязи, которые в конце концов туда проникли.

Больше двадцати лет, в дни Джексона, Брейна, Крибба, Белчеров, Пирса, Галли и других, на ринге задавали тон люди, чья честность была вне подозрений, и именно в это двадцатилетие ринг, как я уже говорил, способствовал благу государства. Всем известно, что Пирс в Бристоле вынес из горящего дома девушку, что Джексон заслужил уважение и дружбу лучших умов тех дней, что Галли избран был в первый после реформы парламент. Вот каковы были тогда лучшие боксеры, да к тому же каждому было ясно, что пьянице или развратнику здесь не преуспеть. Разумеется, в семье не без урода - были и негодяи вроде Хикмена, и грубые животные вроде Беркса; но в большинстве это были люди честные, храбрые, невероятно выносливые, и они делали честь стране, которая их взрастила. Как вы увидите дальше, мне довелось познакомиться с некоторыми из них довольно близко, и я знаю, что говорю.

Все наше селение очень гордилось, что среди нас живет такой человек, как Чемпион Гаррисон, и всякий, кто останавливался в гостинице, непременно шел к кузнице, чтобы взглянуть на него. И поглядеть было на что, особенно зимним вечером, когда они с Джимом размахивали молотами и при каждом ударе по раскаленному лемеху плуга разлетались во все стороны искры, окружая их сверкающим ореолом, а красное сияние горна бросало отсвет на могучие бицепсы дяди и на гордый ястребиный профиль племянника. Чемпион Гаррисон с размаху ударял один раз тридцатифунтовой кувалдой, а Джим дважды ручным молотом, и стоило мне услышать "кланк, клинк-клинк, кланк, клинк-клинк!", как я тут же со всех ног бежал к кузнице в надежде, что, раз оба они у наковальни, меня, быть может, допустят к кузнечным мехам. За все годы, прожитые в Монаховом дубе, мне вспоминается лишь один случай, когда Чемпион Гаррисон на мгновение вдруг стал тем человеком, каким был прежде. Как-то летом, поутру, когда мы с Джимом стояли у дверей кузницы, на дороге со стороны Брайтона показалась карета, запряженная четырьмя свежими лошадьми; медь на сбруе празднично сияла, и мчалась карета с таким веселым звоном и громом, что Чемпион выскочил из кузницы, держа в руках еще зажатую клещами подкову. Господин в белой кучерской пелерине - знатный рингоман, как мы тогда называли аристократов - покровителей бокса, - правил коляской, а полдюжины его приятелей с хохотом и криками теснились у него за спиной. Быть может, он заметил рослого кузнеца и захотел подшутить над ним, а может, то была чистая случайность, но, когда карета мчалась мимо кузницы, двадцатифутовый кнут со свистом разрезал воздух и хлестнул по кожаному фартуку Гаррисона.

- Эй, сударь! - закричал кузнец вслед коляске. - Вам на козлах не место, вы еще с кнутом не научились управляться.

~- Что такое? - воскликнул проезжий, осаживая лошадей.

- Советую вам поостеречься, господин хороший, не то не миновать кому-то окриветь на этой дороге.

- Ах, вот как? - сказал проезжий, вкладывая кнут в гнездо и стаскивая кучерские перчатки. - Сейчас я с тобой побеседую, любезный.

В ту пору знатные повесы были по большей части отличные боксеры, ибо тогда считалось модным пройти курс у Мендосы, как несколько лет спустя всякий светский человек почитал своим долгом потренироваться с Джексоном.

Удалые и заносчивые, они никогда не упускали возможности подраться, и почти всегда их случайные противники - лодочники, матросы - оказывались нещадно биты. И этот господин, видно, не сомневался в исходе стычки: он живо соскочил с козел, сбросил пелерину и изящно подвернул кружевные манжеты белой батистовой рубашки.

- Сейчас я тебе заплачу за совет, братец!

Господа, сидящие в карете, без сомнения, знали, кем был силач кузнец, и, видя, в какую переделку попал их приятель, предвкушали отличное развлечение. Они громко хохотали и развеселыми голосами подавали ему всевозможные советы.

- Посбейте с него сажу, лорд Фредерик! - кричали они. - Покажите этому задире, где раки зимуют! Вываляйте в его собственной золе! Поживей, не то он даст тягу!

Распаленный этими криками, молодой аристократ с угрожающим видом направился к противнику. Кузнец словно врос в землю, губы его сурово сжались, и нахмурились кустистые брови над зоркими серыми глазами. Клещи он бросил, и руки его свободно повисли по бокам.

- Поберегись, господин хороший, - сказал он. - Не то как бы не было худа.

Голос его звучал так уверенно, все в нем дышало таким спокойствием, что молодой лорд насторожился. Он пристальнее вгляделся в противника и вдруг раскрыл рот и опустил руки.

- Черт подери! - воскликнул он. - Да ведь это Джек Гаррисон!

- Он самый, сударь.

- А я-то принял вас за какого-то грубияна. Да я не видел вас с того самого дня, когда вы чуть не убили Черного Баруха. Пришлось мне тогда выложить кругленькую сумму!

Ну и хохотали же его приятели!

- Попался! Попался, черт возьми! - вопили они. - Это Джек Гаррисон, боксер! Лорд Фредерик хотел одолеть бывшего чемпиона. Стукни его разок, Фред, и посмотри, что будет.

Но тот, хохоча чуть ли не громче всех, уже снова взобрался на козлы.

- На сей раз прощается, Гаррисон, - сказал он. - А это ваши сыновья?

- Это мой племянник, сударь.

- Вот ему гинея! Ему не придется жаловаться, что я лишил его дяди.

И так, посмеявшись над самим собой, он отвратил от себя насмешки приятелей, хлестнул лошадей, карета помчалась дальше, и через пять часов седоки уже были в Лондоне; Джек Гаррисон посмотрел вслед карете и, посвистывая, вернулся в кузницу кончать подкову.

Глава II ШАГИ В ЗАМКЕ

Ну, хватит о Чемпионе Гаррисоне. Теперь я хочу рассказать подробнее о Джиме - не только потому, что он был другом моего детства и юности, но и потому, что, как вы увидите дальше, эта книга повествует не столько обо мне, сколько о нем, и еще потому, что впоследствии он прославился и его имя было у всех на устах. Так что потерпите, пока я буду рассказывать о том, каков он был в те далекие времена, и особенно об одном удивительном происшествии, которое оба мы, вероятно, никогда не забудем.

Странно выглядел Джим рядом с дядей и теткой - казалось, он был существом другой породы. Я часто видел, как все семейство в воскресный день входило в церковь: широкоплечий, коренастый мужчина, за ним маленькая, усталая, с тревожным взглядом женщина и позади чудесный юноша - четко очерченный профиль, черные кудри, а походка такая пружинистая, легкая, словно он не испытывал на себе силы притяжения, как все прочие тяжело ступавшие по земле жители наших мест. Он еще не достиг тогда своих шести футов росту, но у всякого мужчины (а уж о женщинах и говорить нечего) при одном взгляде на его широко развернутые плечи, узкие бедра, на гордую, орлиную посадку головы делалось радостно на душе, как бывает при виде всего прекрасного в природе, - когда кажется, что и ты тоже помогал сотворить это чудо красоты.

Но красоту мужчины мы привыкли связывать с изнеженностью. Не знаю, почему так повелось, и уж про Джима, во всяком случае, этого никак нельзя было сказать. Из всех, кого я знал, он был самый выносливый - и телом и душой. Кто из всех нас мог сравняться с ним в ходьбе, в беге, в плавании? Кто, кроме него, решился бы взобраться на стофутовый Уолстонский утес, а потом спуститься, не испугавшись самки сокола, которая вилась, хлопая крыльями, над самой его головой, тщетно пытаясь не подпустить его к своему гнезду? Ему едва исполнилось шестнадцать и еще не все его кости окрепли и отвердели, а он уже одолел в бою цыгана Ли, который называл себя Коноводом Южного Даунса. После этой драки Чемпион Гаррисон принялся сам обучать его боксу.

- Лучше бы ты не привыкал давать волю кулакам, Джим, - сказал он. - И тетка будет рада. Но раз уж тебе без этого никак нельзя, я буду не я, если ты хоть перед кем отступишь в наших краях.

И он очень скоро сдержал свое обещание.

Я уже говорил, что книг Джим не любил, но это касалось только школьных учебников, ибо, когда ему попадался роман с приключениями, его, бывало, не оторвешь, пока он не дочитает все до конца. Стоило ему заполучить такую книгу - и Монахов дуб и кузница переставали существовать, и он вместе с героями плавал по морям и океанам или путешествовал по всему свету. Джим и меня заражал своей увлеченностью, так что, когда он провозгласил себя Робинзоном, а рощицу в Клейтоне - необитаемым островом, где нам предстоит провести неделю, я с радостью согласился стать Пятницей. Но когда оказалось, что нам и вправду надо ночью спать под деревьями без подушек и одеял и что пищей нам должны служить овцы (он называл их дикими козами), изжаренные на костре, а огонь мы будем добывать из двух палок, которые заменят нам трут и огниво, мужество мне изменило, и я в первую же ночь сбежал домой. Но Джим оставался на своем острове всю долгую и к тому же сырую неделю и возвратился он куда больше похожий на дикаря и куда более грязный, чем его герой на картинках в книжке. Хорошо, что он решил провести там всего неделю, ибо за месяц он бы умер от голода и холода, потому что вернуться домой ему бы не позволила гордость.

Гордость - вот что было главное в его натуре. На мой взгляд, гордость это и достоинство и недостаток: достоинство - потому что она удерживает человека от падения, от грязи, недостаток - потому что уж если человеку все-таки случилось упасть, она мешает ему подняться. Джим был гордец до мозга костей. Помните, молодой лорд, усевшись на козлы, бросил ему гинею? Два дня спустя кто-то подобрал ее в грязи на дороге. Джим лишь проводил ее взглядом, но не соизволил даже показать на нее нищему. И объяснять подобный поступок он ни за что не стал бы, а на все уговоры только презрительно скривил бы губы да сверкнул глазами. Джим и в школе вел себя так же, и столько в нем было чувства собственного достоинства, что и другим приходилось с этим считаться. Он вполне способен был заявить и заявил, что прямой угол - это не кривой стол или что Панама находится в Сицилии, но старик Джошуа Аллен и не подумал отделать его линейкой, как не подумал бы спустить подобную дерзость мне или кому-нибудь еще. Так что, хоть Джим был совсем никто, а я сын офицера его величества, я всегда считал, что он оказал мне большую честь, став моим другом.

Гордость Джима вовлекла нас однажды в историю, при воспоминании о которой у меня и сегодня волосы становятся дыбом.

Случилось это в тысяча семьсот девяносто девятом году в августе или в самом начале сентября; помню только, что мы слышали, как в Пэтчемской роще куковала кукушка, и Джим сказал, что, наверно, она кукует последние денечки. Я тогда еще ходил в школу, а Джим уже нет: ему было в ту пору без малого шестнадцать, а мне - тринадцать. По субботам уроки у меня кончались рано, и на этот раз мы почти весь день провели на холмах. Мы отправились в наше любимое местечко, за Уолстонбери, там можно было растянуться во всю длину на мягкой, упругой, припорошенной мелом траве, среди пушистых овечек, и болтать с пастухами, которые опирались на свои диковинные посохи, выделанные еще в те дни, когда в Суссексе производили больше железа, чем во всех прочих графствах Англии, вместе взятых.

Там-то мы и лежали в тот чудесный день. Стоило нам повернуться на правый бок - и перед нами оказывалась вся Южная Англия в оливково-зеленых изгибах и складках, то там, то сям прорезанных белыми расщелинами меловых карьеров; а если повернуться на левый бок, - далеко внизу расстилалась широкая синяя гладь Ла-Манша. Помню, в тот день по нему плыл караван судов. Впереди, сбившись в кучу, несмело двигались "купцы"; по бокам, точно хорошо обученные овчарки, фрегаты; а замыкали процессию два могучих гуртовщика - два линейных корабля. Мысли мои устремились к отцу, который тоже где-то сейчас плавал, но тут Джим вернул меня на землю, точно чайку с переломанным крылом.

- Родди, - окликнул он меня, - ты слыхал, что в замке водятся привидения?

Слыхал ли я! Еще бы! Да разве можно было сыскать во всей нашей округе хоть единого человека, который не слыхал бы про привидения в замке?

- И ты знаешь, что там случилось?

- А как же! - сказал я не без гордости. - Кому же и знать, как не мне, ведь брат моей матери, сэр Чарльз Треджеллис, был самый близкий друг лорда Эйвона и играл у него в карты в тот самый день, когда это случилось. Да еще совсем недавно, на прошлой неделе, я слыхал, как матушка говорила об этом со священником, и до того ясно все представляю, будто своими глазами видел, как произошло убийство.

- Странная история, - задумчиво сказал Джим, - а когда я стал расспрашивать тетку, она не захотела мне отвечать, а дядя и вовсе слова не дал вымолвить.

- Ничего удивительного, - ответил я, - ведь, говорят, лорд Эйвон был лучший друг твоего дяди; конечно, ему неохота вспоминать про его позор.

- Расскажи мне, Родди.

- Это случилось давно, четырнадцать лет прошло, а никто до сих пор так ничего и не знает. Они приехали из Лондона вчетвером, хотели пожить несколько дней в старом замке лорда Эйвона. Его младший брат, капитан Баррингтон, и его родич, сэр Лотиан Хьюм; третьим был мой дядя, сэр Чарльз Треджеллис, а четвертым - сам лорд Эйвон. Все эти господа больше всего любят играть в карты на деньги, и они играли два дня кряду и одну ночь.

Лорд Эйвон был в проигрыше, и сэр Лотиан, и мой дядя, а капитан Баррингтон все выигрывал и выигрывал, пока у них ничего больше не осталось. Он выиграл у них все деньги, но, самое главное, он выиграл у старшего брата какие-то бумаги, которыми тот очень дорожил. Игру кончили в понедельник поздней ночью. А во вторник утром капитана Баррингтона нашли на полу у его постели с перерезанным горлом.

- И убил его лорд Эйвон?

- На каминной решетке нашли наполовину сожженные бумаги лорда Эйвона. Убитый зажал в руке манжету лорда Эйвона, возле тела валялся нож лорда Эйвона.

- Значит, его повесили?

- Не успели. Он дождался, пока его уличили, и сбежал. С той поры его никто не встречал, но, говорят, он добрался до Америки.

- А привидение бродит по дому?

- Его многие видели.

- А почему дом до сих пор пустует?

- Потому что он под охраной закона. У лорда Эйвона не было детей, а сэр Лотиан Хьюм - это который играл тогда с ними в карты - его племянник и наследник. Но он не имеет права ничем распоряжаться, пока не докажет, что лорд Эйвон умер.

Джим молча пощипывал пальцами невысокую траву.

- Родди, - сказал он наконец, - пойдешь со мной нынче ночью смотреть привидение?

При одной мысли об этом меня бросило в дрожь.

- Меня матушка не пустит.

- А ты сбеги из дому потихоньку, как она ляжет спать. Я буду ждать у кузницы.

- В замке все двери заперты.

- А я открою окно, это нетрудно.

- Я боюсь, Джим.

- Но ведь мы пойдем вместе, чего ж бояться, Родди. Ты на меня положись, и никакие привидения тебя не тронут.

И я дал ему слово, что приду, но в этот день в целом Суссексе не было мальчишки несчастнее меня. Джиму все нипочем! А все его гордость, это она влечет его в замок. Он должен пойти хотя бы потому, что ни один человек в нашей округе на это не решится. Но у меня-то такой гордости нет. Я не храбрее других, и для меня провести ночь в замке с привидениями все равно, что провести ее у виселицы Джейкоба на пустыре Дичлинга. Но не мог же я обмануть Джима, и я слонялся по дому такой бледный и несчастный, что моя дорогая матушка решила, будто я наелся зеленых яблок и потому мне надо лечь пораньше, а вместо ужина выпить настой ромашки.

В те времена Англия укладывалась спать рано, ибо лишь очень немногие могли себе позволить роскошь покупать свечи. Когда пробило десять, я выглянул из окна - селение погружено было во тьму, только в гостинице еще горел огонь. Наши окна были совсем невысоко над землей, так что я выбрался из дому без труда. Джим уже ждал меня у кузницы. Мы вместе пересекли луг, миновали ферму Риддена и встретили по пути только двух или трех верховых. Дул свежий ветер, луна то пряталась, то проглядывала между облаками, дорога то серебрилась, то погружалась в непроглядную тьму, и мы забредали в заросли ежевики или вереска, росшего по обочинам. Наконец мы подошли к деревянным воротам с высокими каменными столбами и, поглядев сквозь решетку, увидели длинную дубовую аллею, а в глубине этого мрачного туннеля бледный лик дома, тускло светящийся под луной.

С меня было вполне достаточно одного вида этого дома и вздохов и стонов ночного ветра в ветвях. Но Джим распахнул калитку, и мы двинулись по аллее, а гравий поскрипывал у нас под ногами. Старый дом вздымался высоко в небо, на стеклах множества окошек мерцали лунные блики, три его стены омывал ручей. Вскоре мы приблизились к высокой двери под аркой, сбоку от нее висела на петлях решетка.

- Нам повезло, Родди, - прошептал Джим. - Одно окно открыто.

- А может, хватит, а, Джим? - сказал я, стуча зубами от страха.

- Я тебя подсажу.

- Нет-нет, я не хочу первый.

- Тогда я сам полезу.

Он ухватился за подоконник, и вот его колено уже на окне.

- Ну, Родди, давай руки.

Рывком он подтянул меня вверх, и в следующий миг мы были в доме с привидениями.

Деревянный пол гулко охнул, когда мы спрыгнули с подоконника; казалось, внизу глухими раскатами отдавалось эхо. Мы застыли на месте, но тут Джим расхохотался.

- Ну совсем как старый барабан! - воскликнул он. - Сейчас засветим огонь, Родди, и поглядим, что тут есть.

У него в кармане оказались свеча и трутница. Пламя разгорелось, и мы увидели каменный свод и широкие сосновые полки, уставленные запыленной посудой. Мы попали в буфетную.

- Сейчас я покажу тебе дом, - весело сказал Джим и, распахнув дверь, первым вступил в зал. Помню высокие, с дубовыми панелями стены, украшенные оленьими головами, и в углу - белый мраморный бюст, при виде которого у меня сердце ушло в пятки. Отсюда можно было попасть во многие комнаты, и мы переходили из одной в другую - кухня, посудная, малая гостиная, столовая, - и всюду так же удушливо пахло пылью и плесенью.

- Тут они играли в карты, Джим, - вполголоса сказал я. - Вот за этим самым столом.

- Смотри-ка, и карты еще лежат! - воскликнул Джим и снял со столика побуревшее полотенце. Под ним и в самом деле оказались игральные карты, колод сорок, не меньше, - они лежали на этом месте с той самой трагической ночи, когда здесь играли в последний раз - еще до того, как я родился.

- Интересно, куда ведет эта лестница? - сказал Джим.

- Не ходи туда! - закричал я и схватил его за руку. - Она, наверно, ведет в комнату, где его убили.

- Откуда ты знаешь?

- Священник говорил, что на
потолке они увидели... Ой, Джим, и сейчас видно!

Он поднял свечу - прямо над нами на белой штукатурке темнело большое пятно.

- Кажется, ты прав, - сказал Джим, - но я все равно пойду погляжу.

- Не надо, Джим, не надо! - взмолился я.

- Замолчи, Родди! Если боишься, можешь не ходить. Я мигом вернусь. Что толку искать встречи с привидениями, если... Боже милостивый, кто-то спускается по лестнице!

Я тоже услышал шаркающие шаги в комнате наверху, потом под чьими-то ногами скрипнула ступенька - раз, другой, третий... Лицо Джима было словно выточено из слоновой кости - рот полуоткрыт, глаза устремлены на черный проем двери, за которым начиналась лестница. Он все еще держал свечу в высоко поднятой руке, но пальцы его вздрагивали и тени прыгали со стен на потолок. У меня просто подкосились ноги - я опустился на пол и скорчился позади Джима, крик ужаса замер у меня в горле. А шаги приближались.

Потом, едва осмеливаясь смотреть и, однако, не в силах отвести глаза, я различил в углу, где начиналась лестница, смутные очертания человеческой фигуры. Стало так тихо, что я слышал, как бьется мое перепуганное сердце, а когда снова поднял глаза, фигура исчезла, и только вновь глухо поскрипывали ступени. Джим кинулся вдогонку, а я почти без чувств остался в комнате, освещенной теперь лишь луною.

Но так продолжалось недолго. Джим вернулся, взял меня под руку и потащил прочь из дома. Он заговорил лишь когда мы очутились в прохладном ночном саду.

- Можешь стоять на ногах, Родди?

- Могу, только меня трясет.

- Меня тоже, - сказал он, проводя рукой по лбу. - Прости меня, Родди. Напрасно я впутал тебя в такую историю. Но я думал, это все одни разговоры. Теперь-то и я вижу, что нет.

- Джим, а вдруг это был человек? - спросил я; на свежем воздухе, услыхав лай собак на окрестных фермах, я немножко пришел в себя.

- Это был дух, Родди.

- Откуда ты знаешь?

- Я шел за ним по пятам - и он ушел в стену, точно угорь в песок. Родди, ты что, что с тобой?

Все мои страхи опять вернулись, и меня опять стала бить дрожь.

- Уведи меня отсюда, Джим! Уведи меня! - закричал я. А сам не мог отвести глаз от дубовой аллеи. Джим посмотрел туда же. В темноте кто-то шел под дубами прямо к нам.

- Тише, Родди! - прошептал Джим. - Клянусь богом, будь что будет, но теперь уж я его поймаю.

Мы замерли, неподвижные, точно стволы деревьев позади нас. Кто-то тяжело ступал по песку, и из тьмы на нас надвинулась коренастая фигура.

Джим кинулся на нее, как тигр.

- Уж ты-то, во всяком случае, не дух! - воскликнул он.

- Что за черт! Пусти, не то я сверну тебе шею.

Сама по себе эта угроза не подействовала бы на Джима, если бы не знакомый голос.

- Дядя! - воскликнул он.

- Да это же Джим, черт меня подери! А еще кто? Провалиться мне на этом месте, да это же Родни Стоун! Какая нелегкая занесла вас сюда в такой час?

Мы вышли на освещенное луной место - перед нами стоял Чемпион Гаррисон собственной персоной, на плече большой узел, а лицо такое удивленное, что, не будь я до смерти напуган, я бы непременно улыбнулся.

- Мы исследуем, что тут скрывается, - ответил Джим.

- Исследуете, вон что? Да, капитана Кука из вас не выйдет, ни из одного, ни из другого, уж больно вы оба позеленели. Что с тобой, Джим, чего ты испугался?

- Я не испугался, дядя. Я ничего не боюсь, просто мне раньше не приходилось встречаться с духами и...

- С духами?

- Я был в доме, и мы видели привидение.

Чемпион присвистнул.

- Так вот что вам тут понадобилось! - сказал он. - Ну как, перемолвились вы с ним словечком?

- Оно исчезло.

Чемпион снова присвистнул.

- Слыхал я, что здесь водится какая-то нечисть, - сказал он, - но мой вам совет: держитесь от всего этого подальше. С людьми и на этом свете хлопот не оберешься, Джим, и нечего из кожи вон лезть, чтобы повстречаться еще и с выходцами с того света. Ну, а на Родни Стоуне совсем лица нет. Если б матушка увидела его сейчас, она бы уж больше никогда не пустила его в кузницу. Идите потихоньку, я вас догоню и провожу домой.

Мы прошли с полмили, когда Гаррисон нагнал нас, я заметил, что узла у него на плече уже не было.

Когда мы подошли почти к самой кузнице, Джим задал вопрос, который все время вертелся у меня на языке.

- А вы-то зачем ходили в замок, дядя?

- С годами у человека появляются обязанности, о которых несмышленыши, вроде вас, и понятия не имеют, - сказал он. - Когда вам будет под сорок, вы, может, и сами это поймете.

Больше нам ничего не удалось из него вытянуть; но хоть я был в ту пору еще совсем мальчишка, я слыхал разговоры про контрабандистов и про тюки, которые они ночью прячут в укромных местечках, так что с той ночи стоило мне узнать, что береговая охрана поймала очередную жертву, я не успокаивался, пока не видел в дверях кузницы веселую физиономию Чемпиона Гаррисона.

Глава III АКТЕРКА ИЗ ЭНСТИ-КРОССА

Я рассказал вам кое-что про Монахов дуб и про то, как мы там жили. Теперь, когда память возвратила меня в старые места, я с радостью задержусь там, ибо каждая нить из клубка прошлого тянет за собою другие нити. Когда я взялся за перо, меня одолевали сомнения, я не знал, достанет ли мне событий на целую книгу, но теперь вижу, что вполне мог бы написать книгу об одном только Монаховом дубе и о людях моего детства. Кое-кто из них был, без сомнения, суров и неотесан, но сквозь золотистую дымку времени все они кажутся мне милыми и славными. Вот наш добрый священник, мистер Джефферсон, он любил весь мир, кроме одного только мистера Слэка, баптистского проповедника в Клейтоне; или добросердечный мистер Слэк - для него все люди были братья, кроме мистера Джефферсона, священника из Монахова дуба. А вот мосье Рюдэн, французский роялист, эмигрант, живший на Пэнгдинской дороге. Когда он узнал о поражении Буонапарте, с ним сделались судороги от счастья, а потом его сотрясла ярость, потому что это ведь было и поражение Франции; так что после битвы на Ниле он рыдал от восторга, а на другой день - от бешенства, то хлопая в ладоши, то топая ногами. Помню, какой он был худой, и как прямо держался, и как изящно помахивал тросточкой; его не могли сломить ни холод, ни голод, хотя и того и другого на его долю приходилось в избытке. Он был горд и обращался с людьми с такою важностью, что никто не осмеливался предложить ему еду или одежду. Помню, какие красные пятна выступили на его худых скулах, когда мясник преподнес ему говяжьи ребра. Он не мог от них отказаться, но, выходя из лавки с высоко поднятой головой, он через плечо метнул в мясника гордый взгляд и сказал:

- У меня есть собака, сударь!

Однако всю следующую неделю сытый вид был у самого мосье Рюдэна, а не у его собаки.

Помню еще фермера Пейтерсона, теперь бы его назвали радикалом, а в ту пору как только его не обзывали - и прихвостнем Пристли1, и прихвостнем Фокса2, а чаще всего изменником. Тогда мне и в самом деле казалось, что только очень дурной человек может хмуриться, услыхав о победе англичан; и мы с Джимом не стояли в стороне, когда у ворот фермы Пейтерсона сжигали соломенное чучело, изображавшее его самого. Но нам пришлось признаться, что он, может, и изменник, а все равно смельчак - как всегда, в коричневом сюртуке и в башмаках с пряжками, он большими шагами вышел из дому, прямо к нам, и отблески пламени плясали на его суровом лице школьного учителя. Ох, и задал же он нам головомойку, и как же мы были счастливы, когда наконец удалось потихоньку ускользнуть оттуда.

- Вы напичканы ложью! - сказал он. - Вы и вам подобные уже чуть не две тысячи лет проповедуете мир и только и делаете, что уничтожаете друг друга. Если бы все деньги, которые пошли на уничтожение французов, были потрачены на спасение англичан, вот тогда в самом деле стоило бы зажечь в окнах благодарственные свечи. Кто вы такие, как вы смели ворваться сюда и оскорбить человека, послушного закону?

- Мы народ Англии! - выкрикнул юный Овингтон, сын сквайра-тори.

- Это вы-то?! Да вы только и знаете, что скачки да петушиные бои, а что такое справедливость, об этом вы понятия не имеете! И вы осмеливаетесь говорить от имени народа Англии? Народ - это глубокий, могучий, безмолвный поток, а вы пена, пузыри, жалкая, бесполезная пена, которая плывет на поверхности.

Тогда он казался нам очень скверным человеком, но сейчас, оглядываясь назад, я склонен думать, что и мы, пожалуй, были не лучше.

А еще у нас были контрабандисты! Даунс кишел ими; ведь законная торговля между Францией и Англией была запрещена, и все шло теперь по этому каналу. Однажды вечером я лежал в темноте на общественном выгоне среди орляка, и мимо бесшумно, точно форель в ручье, проскользнуло мулов семьдесят, и каждого вел человек. Каждый контрабандист к тому же нес по крайней мере два бочонка настоящего французского коньяка, либо тюк лионского шелку, либо валансьенских кружев. Я знавал Дэна Скейла, вожака контрабандистов, и Тома Хислопа, офицера береговой охраны, и помню, как однажды вечером они встретились.

- Будешь драться, Дэн? - спросил Том.

- Да, Том, так просто не сдамся.

И тогда Том вынул пистолет и выстрелил Дэну в голову.

- Не хотелось мне его убивать, - рассказывал он потом, - но я знал: мне с ним не справиться, нам ведь уже приходилось встречаться.

И Том сам заплатил какому-то стихотворцу из Брайтона, чтобы тот сочинил эпитафию, и стихи эти всем нам казались очень искренними и хорошими. Они начинались так:

Увы! Не медлит пуля роковая,

Летит, чело младое пробивая,

И пал он, вздох последний испустил,

Навеки очи томные смежил...

Там были и другие строчки, наверно, эпитафию еще и сегодня можно отыскать на Пэтчемском кладбище.

Однажды, вскоре после нашего похода в замок, я сидел дома, разглядывал всякие диковинки, которые отец развесил по стенам, и, как все ленивые мальчишки, от души жалел, что мистер Лилли не умер до того, как написал латинскую грамматику; матушка вязала что-то, сидя у окна, и вдруг удивленно вскрикнула:

- Боже милостивый! Какая вульгарная особа!

Матушка так редко говорила о ком-нибудь плохо (кроме генерала Буонапарте), что я вскочил и кинулся к окну. По улице медленно двигалась коляска, запряженная малорослой лошадкой, и в ней сидела чудная-пречудная дама. Сама толстая, поперек себя шире, а лицо такое красное, что багровые щеки и нос даже отсвечивают лиловым. На голове большущая шляпа с изогнутым белым страусовым пером, а из-под полей глядят дерзкие черные глаза. Глядят так гневно, с вызовом, точно она говорит каждому встречному: можете думать обо мне, что хотите, но уж я-то вас ни в грош не ставлю. На плечи ее накинуто было что-то вроде пунцовой мантильи, отделанной у шеи белым лебяжьим пухом, вожжи совсем провисли, а лошадь шла то по одной стороне дороги, то по другой, как вздумается. Коляска покачивалась, и голова в большущей шляпе тоже покачивалась в такт, и нам видно было то донце, то поля.

- Какой ужас! - воскликнула матушка.

- А что с ней?

- Да простит меня бог, если я ошибаюсь, но, по-моему, она пьяная, Родди.

- Смотрите-ка, - закричал я, - она остановилась у кузницы! Сейчас я все узнаю. - И, схватив шапку, я стремглав кинулся из дому.

В дверях кузницы Чемпион Гаррисон подковывал лошадь, и, когда я выскочил на улицу, он стоял на коленях, копыто было зажато у него под мышкой, а в руке он держал рашпиль. Женщина в коляске манила его пальцем, он уставился на нее, и лицо у него было какое-то странное. Наконец он бросил рашпиль, подошел к ней, остановился у колеса и, покачивая головой, стал что-то ей говорить. А я проскользнул в кузницу, где Джим доделывал подкову, и стал смотреть, как он споро работает, как ловко загибает заклепки. Он докончил работу, вынес подкову, а чудная женщина все разговаривала с его дядей.

- Это он? - донесся до меня ее вопрос.

Чемпион Гаррисон кивнул.

Она подняла на Джима глаза, - в жизни я не видал у человека таких больших, таких черных, удивительных глаз! И хоть я был совсем мальчишка, я понял, что это обрюзгшее лицо было когда-то очень красивым. Она протянула руку (пальцы у нее шевелились, словно она играла на клавикордах) и тронула Джима за плечо.

- Надеюсь... надеюсь, ты здоров, - запинаясь, произнесла она.

- Совершенно здоров, сударыня, - ответил Джим, переводя взгляд с нее на дядю.

- И ты всем доволен?

- Да, сударыня, благодарю вас.

- И нет ничего такого, чего бы тебе очень хотелось?

- Да нет, сударыня, у меня все есть.

- Ну, иди, Джим, - строго сказал дядя. - Раздуй горн, эту подкову надо перековать.

Но женщина, видно, хотела еще поговорить с Джимом и рассердилась, что его отослали. Глаза ее сверкнули, она вскинула голову, а кузнец, казалось, пытался ее успокоить. Они долго шепотом переговаривались, и под конец она как будто успокоилась.

- Так, значит, завтра? - громко спросила она.

- Завтра, - ответил он.

- Вы сдержите свое слово, а я сдержу свое, - сказала она и тронула кнутом лошадку.

И пока она не превратилась в красную точку далеко на белой дороге, кузнец все стоял с рашпилем в руках и смотрел ей вслед. Потом он обернулся, а лицо у него было печальное-печальное, никогда еще я его таким не видел.

- Джим, - сказал он, - это мисс Хинтон, она будет жить в "Кленах", возле Энсти-Кросса. Ты ей понравился, Джим, может, она тебе кой в чем поможет. Я ей пообещал, что завтра ты к ней сходишь.

- Не нужна мне ее помощь, дядя, и неохота мне ее видеть.

- Но ведь я пообещал, Джим! Ты ж не захочешь, чтоб я перед ней оказался вралем. Ей бы только поговорить с тобой, ведь она совсем одна живет, скучно ей.

- Да о чем ей со мной говорить?

- Ну кто ее знает, а ей, видать, очень хочется, ведь женщине чего только не взбредет на ум. Вот уж Родни Стоун, верно, не отказался бы навестить добрую леди, ежели б думал, что станет от этого богаче.

- Ладно, дядя, если Родди пойдет со мной, я, пожалуй, схожу, - сказал Джим.

- Конечно, пойдет! Пойдете, Родни?

Одним словом, я согласился и понес все эти новости домой, моей матушке, она была охотница до всяких безобидных сплетен. Узнав, куда я собираюсь, она покачала головой, но запрещать не стала, так что все уладилось.

До Энсти-Кросса было добрых четыре мили, но домик оказался премилый: уютный, весь в жимолости и диком винограде, крыльцо деревянное, на окнах частый переплет. Дверь нам отворила какая-то женщина, по виду служанка.

- Мисс Хинтон не может вас принять, - заявила она.

- Она сама нас позвала, - возразил Джим.

- А я-то тут при чем? - грубо ответила женщина. - Говорю вам, не может она вас принять.

Мы постояли в нерешительности.

- Вы ей все-таки скажите, что я здесь, - вымолвил наконец Джим.

- Скажите! Да как я ей скажу, когда ее и пушками теперь не разбудишь? Подите сами попробуйте, коли охота.

Она распахнула дверь, и в глубине комнаты в большом кресле мы увидели бесформенную фигуру и свесившиеся черные космы. И в уши нам ударил ужасающий храп, точно хрюкало стадо свиней. Мы только взглянули на нее и тут же выскочили за дверь и кинулись домой. Что до меня, я был еще совсем мальчишка и не понимал, смешно это или страшно, но Джим очень побледнел и расстроился.

- Никому ни слова, Родди, - сказал он.

- Только матушке.

- А я не хочу даже дяде говорить. Скажу, что она захворала, бедняжка. Довольно и того, что мы видели ее позор, не хватает еще, чтобы вся округа стала про нее сплетничать. Как подумаю, тошно становится и сердце щемит.

- Она и вчера была такая, Джим.

- Разве? А я и не заметил. Знаю только, что глаза у нее добрые и сердце тоже, я это сразу увидал, когда она на меня поглядела. Может, она дошла до такого потому, что у нее нет друга.

Несколько дней он ходил как в воду опущенный. А я скоро совсем бы все это забыл, если бы не его несчастное лицо. Но это была не последняя наша встреча с женщиной в пунцовой мантилье; не прошло и недели, как Джим снова попросил меня пойти с ним в Энсти-Кросс.

- Она прислала дяде письмо, - сказал он. - Она хочет со мной поговорить, а мне легче, если ты тоже там будешь, Родди.

Я только обрадовался прогулке, но когда мы стали подходить к ее дому, Джим забеспокоился - боялся, как бы опять не вышло чего худого. Но страхи его скоро прошли, потому что, едва мы стукнули калиткой, она тут же выскочила из домика и побежала нам навстречу. Вид у нее был такой чудной - на плечах какая-то фиолетовая накидка, а лицо большое, красное и улыбается; будь я один, я б, верно, пустился наутек. Джим и тот приостановился, словно не знал, как быть, но она встретила нас так сердечно, что мы скоро совсем освоились.

- Вы молодцы, что навестили старую одинокую женщину, - сказала она, - и мне надо перед вами извиниться, что во вторник вы зря потратили время, но отчасти вы сами тому виной: я подумала, что вы придете, и разволновалась, а стоит мне разволноваться, и у меня начинается нервная лихорадка. Бедные мои нервы! Вот смотрите, какие они у меня!

Она протянула вперед руки, пальцы все время подергивались. Потом взяла Джима под руку и пошла с ним по дорожке.

- Я хочу тебя узнать, узнать хорошенько, - сказала она. - С твоими дядей и тетей мы старые знакомые, и, хотя ты меня, конечно, не помнишь, я не раз держала тебя на руках, когда ты был еще младенцем. Скажи мне, дружок, обернулась она ко мне, - как ты называешь своего приятеля?

- Малыш Джим, сударыня, - ответил я.

- Тогда я тоже стану звать тебя Малыш Джим, если ты не против. У нас, у людей пожилых, есть свои преимущества. А теперь пойдемте в комнаты и будем все вместе пить чай.

Она ввела нас в уютную комнату, ту самую, куда мы заглянули в прошлый раз, и там посредине стоял стол, накрытый белой скатертью, и на нем сверкало стекло, мерцал фарфор, на блюде громоздились краснощекие яблоки, а хмурая служанка только что внесла полную тарелку горячих сдобных булочек. Вы и сами понимаете, что мы отдали дань всему угощению, а мисс Хинтон опять и опять подливала нам чаю и подкладывала на тарелки то того, то другого. Дважды она вставала из-за стола и шла к буфету в дальнем углу комнаты, и оба раза Джим мрачнел, ибо мы слышали, как стекло тихонько позвякивало о стекло.

- Послушай, дружок, - обратилась она ко мне, когда мы допили чай, - отчего это ты все озираешься по сторонам?

- Очень у вас красивые картины развешены на стенах.

- А какая тебе нравится больше всех?

- Вот эта! - Я показал на картину, висевшую прямо передо мной. На ней была изображена высокая стройная девушка; щечки у нее были такие румяные, глаза такие нежные и так она красиво была одета, что я в жизни не видел ничего прекраснее. В руке она держала букет цветов, а другой букет лежал у ее ног на деревянных мостках.

- Значит, эта лучше всех, да? - смеясь, переспросила мисс Хинтон. - Что ж, подойди и прочти вслух, что под ней написано.

Я подошел и прочитал:

"МИСС ПОЛЛИ ХИНТОН В РОЛИ ПЕГГИ

В ДЕНЬ СВОЕГО БЕНЕФИСА В ТЕАТРЕ ХЕЙМАРКЕТ,

14 СЕНТЯБРЯ, 1782 г."

- Так это актерка, - сказал я.

- Ах ты негодник! Ты это сказал так, будто актерка хуже других людей. А ведь совсем недавно герцог Кларенс, который в один прекрасный день может стать английским королем, женился на миссис Джордан, на актерке. А кто, по-вашему, изображен на этом портрете?

Она стояла прямо под картиной, скрестив руки на груди, и переводила взгляд огромных черных глаз с меня на Джима.

- Да вы что, слепые? - воскликнула она наконец. - Это я и есть мисс Полли Хинтон из театра Хеймаркет. Неужто вы никогда не слышали этого имени?

Пришлось нам признаться, что не слышали. Мы ведь выросли в провинции, и одного слова "актерка" было достаточно, чтобы привести нас в ужас. Для нас это было особое племя - о нем не принято говорить вслух, и над ним, точно грозовая туча, навис гнев небес. И сейчас, видя, какой была и какой стала эта женщина, мы воочию убедились, как господь карает неугодных ему.

- Ладно, - сказала мисс Хинтон, обиженно засмеявшись. - Можете ничего не говорить, и так вижу по вашим лицам, что вас учили обо мне думать. Так вот какое воспитание ты получил, Джим, - тебя учили считать дурным то, чего ты не понимаешь! Хотела бы я, чтобы в тот вечер ты был в театре: в ложах сидели принц Флоризель и четыре герцога - его братья, а все остроумцы и франты, весь партер стоя аплодировал мне. Если бы лорд Эйвон не посадил меня в свою карету, мне бы нипочем не довезти все цветы до моей квартиры на Йорк-стрит в Вестминстере. А теперь двое неотесанных мальчишек смотрят на меня свысока!

Кровь бросилась Джиму в лицо, он был уязвлен: его назвали неотесанным мальчишкой, намекнули, будто ему далеко до лондонской знати.

- Я ни разу не был в театре, - сказал он, - и ничего про них не знаю.

- И я тоже.

- Ладно, - сказала она, - я сегодня не в голосе, и вообще глупо играть в маленькой комнате да всего перед двумя зрителями, но все равно: представьте, что я перуанская королева и призываю своих соотечественников подняться против испанцев, которые их угнетают.

И тут прямо у нас на глазах эта неряшливая, распухшая женщина превратилась в королеву - самую величественную, самую надменную королеву на свете; она заговорила пылко и горячо, глаза ее метали молнии, и она так взмахивала белой рукой, что мы сидели как зачарованные. Поначалу голос ее звучал мягко и нежно, она словно убеждала нас в чем-то, потом заговорила о несправедливостях и свободе, о радости умереть за благородное дело, и он зазвенел громче, громче и наконец проник в самое сердце, и я уже хотел лишь одного - бежать отсюда, чтобы сейчас же умереть за отечество. И вдруг в одно мгновение все переменилось. Перед нами была несчастная женщина, которая потеряла свое единственное дитя и теперь оплакивает его. В голосе ее слышались слезы, она говорила так искренне, так безыскусственно, что нам обоим казалось, будто мы видим перед собой, тут, на ковре, мертвого ребенка, и сердца наши исполнились жалости и печали. Но не успели у нас на глазах высохнуть слезы, как она уже снова стала сама собой.

- Ну что, нравится? - спросила она. - Вот как я играла тогда, и Салли Сиддонс зеленела от злости при одном имени Полли Хинтон. "Писсаро" - хорошая пьеса.

- А кто ее написал, сударыня?

- Кто написал? Понятия не имею. Не все ли равно! Но для хорошей актрисы в этой пьесе есть великолепные строки.

- И вы больше не выступаете, сударыня?

- Нет, Джим, я бросила сцену, когда... когда она мне надоела. Но временами меня снова тянет на подмостки. Что может быть прекраснее запаха горящего масла в светильниках рампы и запаха апельсинов, доносящегося из партера! Но ты что-то совсем загрустил, Джим.

-- Просто я все думаю про эту несчастную женщину и ее дитя.

- Полно, не надо! Сейчас я помогу тебе выкинуть ее из головы. Вот озорница Присцилла из "Егозы". Представьте себе, что мать выговаривает дерзкой девчонке, а эта маленькая нахалка ей отвечает.

И она начала играть за обеих, столь точно изображая голос и повадки одной и другой, что нам казалось, будто перед нами вправду они обе: строгая старуха мать, которая приставляет к уху ладонь, точно слуховую трубку, и ее непоседа дочь. Несмотря на толщину, мисс Хинтон двигалась поразительно легко и, дерзко отвечая старой, согнутой в три погибели матери, совсем по-девичьи вскидывала голову и надувала губы. Мы с Джимом забыли про наши печали и покатывались со смеху.

- Вот так-то лучше, - сказала она, с улыбкой глядя на нас. - Мне не хотелось, чтобы вы пришли домой унылые, не то вас, пожалуй, в другой раз ко мне и не пустят.

Она сунулась в буфет, достала оттуда бутылку, стакан и поставила их на стол.

- Вы еще слишком молоды, чтобы пить молочко бешеной коровки, - сказала она, - но от этих представлений пересыхает в горле, так что...

И тут произошло нечто поразительное. Джим встал со стула и прикрыл бутылку рукой.

- Не надо! - сказал он.

Она взглянула ему прямо в лицо, и я никогда не забуду, как под его взглядом смягчился взгляд ее черных глаз.

- Ни капельки?

- Пожалуйста, не надо.

Она быстро выхватила у него бутылку и подняла так высоко, что на мгновение я подумал, будто она хочет выпить ее залпом. Но она швырнула бутылку в растворенное окно, и мы слышали, как та упала на дорожку и разлетелась вдребезги.

- Ну вот! - сказала мисс Хинтон. - Ты доволен, Джим? Давно уже никому не было дела, пью я или нет.

- Вы для этого слишком хорошая, слишком добрая, - сказал он.

- Хорошая! - воскликнула она. - Что ж, мне нравится, что ты так обо мне думаешь. И ты будешь рад, если я постараюсь не пить? Да, Джим? Что ж, раз так, я дам тебе обещание, если ты мне тоже кое-что пообещаешь.

- Что, сударыня?

- Поклянись, что будешь приходить ко мне два раза в неделю в дождь и вёдро, снег и ветер, чтобы я могла видеть тебя и разговаривать с тобой, и я не возьму в рот ни капли. Ведь мне временами и правда бывает очень одиноко.

Джим пообещал - и свято держал слово: не раз я, бывало, звал его удить рыбу или ставить силки на кроликов, но он вдруг вспоминал, что сегодня должен быть у мисс Хинтон, и отправлялся в Энсти-Кросс. Поначалу ей, видно, трудно было удержаться, и Джим часто возвращался от нее чернее тучи, - наверно, все шло не совсем так, как ему хотелось. Но со временем бой был выигран, как выигрываешь все бои, когда воюешь достаточно упорно, и уже за год до возвращения моего отца мисс Хинтон сделалась другим человеком. И не только ее привычки изменились, она и на вид стала совсем другая: из нелепой особы, которую я описал вначале, она за этот год превратилась в самую красивую женщину во всем нашей округе. Джим гордился этим делом рук своих больше всего на свете, но делился своей радостью только со мной, ибо испытывал к мисс Хинтон нежность, какую всегда испытываешь к человеку, которому помог. И она, в свою очередь, тоже помогла ему: она рассказывала ему о разных местах, обо всем, что повидала на своем веку, и тем самым отвлекла его мысли от Суссекса, подготовила его к жизни в том широком мире, который расстилался за пределами нашего селения. Так обстояли дела к тому времени, когда был заключен мир и отец мой вернулся домой.

Глава IV АМЬЕНСКИЙ МИР

Сколько женщин вознесли хвалу небесам, сколько женских сердец преисполнились счастья и благодарности, когда осенью 1801 года стало известно, что переговоры о мире закончены! Англия изливала свою радость в пляшущих на ветру флагах, в мерцающих в ночи огнях. Даже в Монаховом дубе мы вывесили флаги и в каждом окне выставили свечу, а над дверью гостиницы пылали на ветру две огромные буквы "G.R."3. Люди устали от войны, - ведь мы воевали уже восемь лет то с Голландией, то с Испанией, то с Францией, то со всеми вместе. И за все эти годы мы узнали только одно: что наша небольшая сухопутная армия не может справиться с французами на суше, зато французам вовек не справиться с нашим большим флотом на море. Мы вновь обрели кое-какое уважение к себе, а это было особенно важно после того, что произошло в Америке; и у нас прибавилось колоний, которые по той же причине оказались нам очень кстати; но наш государственный долг продолжал расти, а консоли - падать, и в конце концов даже Питт ужаснулся. Однако, знай мы тогда, что между Наполеоном и нами миру не бывать и что это лишь конец одного раунда, а вовсе не всего матча, было бы куда разумнее не делать этого перерыва, а сражаться до конца. Теперь же Франция получила назад двадцать тысяч своих отборных моряков, и они задали нам жару этим своим Булонским лагерем и десантным флотом прежде, чем нам удалось снова взять их в плен.

Батюшка мой был человек плотный, сильный, хоть и небольшого росту, не очень широкоплечий, но сложен крепко и ладно. Лицо его, красное от загара, блестело, и, хотя в ту пору ему сравнялось лишь сорок лет, оно было все иссечено морщинами, которые при малейшем волнении обозначались резче, так что он в один миг превращался из моложавого человека чуть ли не в старика. Особенно много морщинок было у глаз, да это и понятно: ведь он всю жизнь щурился из-за ветра и непогоды. Глаза у него были удивительные - ясные, очень голубые и на обветренном докрасна лице казались особенно яркими. От природы кожа у него была, вероятно, белая, ибо верхняя часть лба, обычно закрытая шляпой, была совсем такая же, как у меня, а коротко подстриженные волосы рыжевато-каштановые.

Он с гордостью говорил, что служил на корабле, который последним покинул воды Средиземного моря в девяносто седьмом году и первым вошел в них в девяносто восьмом. Когда наш флот, точно свора гончих, ринулся из Сицилии в Сирию и обратно в Неаполь, пытаясь найти потерянный след, мой отец служил третьим помощником на "Тезее", которым командовал Миллер. Вместе с тем же боевым капитаном он сражался на Ниле, и там его команда стреляла, таранила, дралась до тех пор, пока не опустился последний трехцветный флаг, и тогда они подняли запасный якорь и прямо у кабестана повалились друг на друга и заснули мертвым сном. Потом, уже вторым помощником на одном из тех грозных трехпалубников с почерневшими от пороха бортами и красными полосами под шпигатами, чьи рассевшиеся корпуса не рассыпались только потому, что были стянуты канатами, он вернулся в Неаполитанский залив и принес туда весть о победе на Ниле. Оттуда, в награду за верную службу, его перевели первым помощником на фрегат "Аврора", который блокировал Геную, и на этом корабле он служил до тех пор, пока наконец не был заключен мир.

Как хорошо я помню его возвращение домой! С тех пор прошло уже сорок восемь лет, но я вижу это яснее, чем события прошлой недели, - ведь память старика подобна подзорной трубе, которая отлично показывает все, что находится далеко, и затуманивает все, что вблизи.

С той минуты, как до нас докатился слух о переговорах, моя матушка была словно в лихорадке, так как понимала, что отец может явиться одновременно с письмом, извещающим о его приезде. Она говорила мало, но омрачала мою жизнь, требуя, чтобы я ходил чистый и аккуратный. Стоило ей услыхать стук колес на дороге, и взгляд ее тут же устремлялся на дверь, а руки сами собой начинали приглаживать красивые черные волосы. Она вышила белыми нитками по синему полю "Добро пожаловать!", а по обеим сторонам красные якоря и окружила все это каймой из лавровых листьев; она хотела повесить эту ленту между двумя кустами сирени, что росли по обе стороны нашей двери. Лента была готова еще до того, как батюшка мог отплыть из Средиземного моря, и каждое утро, проснувшись, матушка первым делом смотрела, на месте ли лента и можно ли ее тотчас вывесить меж кустами.

Однако до подписания мира прошло еще много томительных месяцев, и для нашего семейства великий день наступил лишь в апреле следующего года. Помнится, все утро шел теплый весенний дождь, остро пахло землей, капли мягко стучали по набухавшим почкам каштанов позади нашего домика. К вечеру проглянуло солнце, я взял удочку и вышел из дому (я пообещал Джиму пойти с ним на мельничную запруду), и что же, вы думаете, я увидел? У наших ворот стоял экипаж, запряженный двумя лошадьми, от которых шел пар, и в открытых дверцах кареты виднелась черная юбка и маленькие ножки моей матушки, а вместо кушака ее обхватили две руки в синем, и больше ничего было не видать. Я кинулся за лентой, прицепил ее к кустам, как было условлено, но когда кончил, снова увидел лишь юбку, ножки и две руки в синем, - все как было.

Наконец матушка спрыгнула на землю.

- Это Род, - сказала она. - Родди, милый, вот твой отец!

Я увидел красное лицо, на меня глядели добрые ярко-голубые глаза.

- Родди, мальчик мой, ты был совсем дитя, когда я в последний раз поцеловал тебя на прощание, а теперь тебя надо числить уже по другому разряду. Я от души рад видеть тебя, мой мальчик, а тебя, милая...

Руки в синем поднялись, и в дверцах уже опять были видны лишь ножки да юбка.

- Кто-то идет, Энсон, - покраснев, сказала матушка. - Может, ты выйдешь и пойдем все в дом?

И тут мы заметили, что хоть лицо у него веселое, но правая нога как-то неестественно вытянута и неподвижна.

- Ах, Энсон, Энсон! - вскричала матушка.

- Тише, тише, милая, это всего лишь кость, - сказал он и обеими руками приподнял колено. - Сломал в Бискайском заливе, но корабельный врач выудил оба конца и соединил, только они еще не совсем срослись. Господи боже мой, да что ж ты так побелела? Это пустяки, сейчас сама увидишь.

Он соскочил с подножки и, опираясь на палку, быстро поскакал на одной ноге по дорожке, нырнул под вышитую лавровыми листьями ленту и впервые за пять лет переступил порог собственного дома. Когда мы с кучером внесли его матросский сундучок и два дорожных мешка, он в старом, видавшем виды мундире сидел в своем кресле у окна. Матушка плакала, глядя на его ногу, а он загорелой, коричневой рукой гладил ее по волосам. Другой рукой он обхватил меня и притянул поближе.

- Ну вот, мир заключен, теперь я могу лежать и поправляться, пока снова не потребуюсь королю Георгу, - сказал он. - Это было в Бискайском заливе, дул брамсельный ветер, шла бортовая волна, и каронада сорвалась. Стали мы ее закреплять, она и прижала меня к мачте. Да, - прибавил он, оглядывая комнату, - все мои диковинки на местах: рог нарвала из Арктики, и рыба-пузырь с Молуккских островов, и гребки с острова Фиджи, и картина - "Са ira"4, а за ним гонится эскадра лорда Хотема. И рядом ты, Мэри, и ты тоже, Родди, и дай бог здоровья каронаде, которая привела меня в такую уютную гавань и из-за которой мне сейчас не грозит приказ сниматься с якоря.

Его длинная трубка, табак - все было у матушки наготове; он закурил и все переводил взгляд с матушки на меня и с меня опять на нее, словно никак не мог на нас наглядеться. Хоть я был еще совсем мальчишка, но и тогда понимал, что об этой минуте он часто мечтал, стоя в одиночестве на вахте, и что при мысли о ней у него становилось веселее на душе в самые тяжкие часы. Иногда он дотрагивался рукой до матушки, иногда до меня; так он сидел, и сердце его было переполнено, и словам не было места; а в комнате сгущались тени, и во тьме мерцали освещенные окна гостиницы. Потом матушка зажгла лампу и вдруг опустилась на колени, и батюшка тоже опустился на одно колено, и вот так, стоя рядом, они вознесли хвалу господу за его многие милости. Когда я вспоминаю своих родителей той поры, яснее всего я вижу их именно в эту минуту: нежное лицо матушки со следами слез на щеках и голубые глаза батюшки, обращенные к потемневшему потолку. Помню, углубившись в молитву, он покачивал дымящейся трубкой, и, глядя на него, я невольно улыбался сквозь слезы.

- Родди, мальчик мой, - заговорил он, когда мы отужинали, - ты уже становишься мужчиной и, надеюсь, как и все мы, пойдешь служить на флот. Ты уже подрос, настало время и тебе пристегнуть к поясу кортик.

- И оставить меня не только без мужа, но и без сына! - воскликнула матушка.

- Ну, у нас еще есть время, - сказал батюшка. - Сейчас, когда подписан мир, они предпочитают увольнять в отставку, а не набирать пополнение. Но я ведь совсем не знаю, какой вышел толк из твоего учения, Родди. Ты учился куда больше моего, а все же я, наверно, сумею тебя проверить. Историю ты изучал?

- Да, батюшка, - довольно уверенно ответил я.

- Тогда скажи: сколько линейных кораблей участвовало в Кампердаунской битве?

Я не знал, что отвечать, и он огорченно покачал головой.

- Что же это ты, на флоте есть люди, которые вовсе не ходили в школу, а сразу скажут, что у нас было семь семидесятичетырехпушечных кораблей, семь шестидесятичетырехпушечных и два пятидесятипушечных. Вон висит картина погоня за "Са ira". Какие суда взяли его на абордаж?

И опять я должен был признаться, что не знаю.

- Что же, отец еще может поучить тебя кое-чему! - воскликнул он, торжествующе глядя на матушку. - А географию ты изучал?

- Да, батюшка, - ответил я уже без прежней уверенности.

- Так сколько миль от Маона до Альхесираса?

Я только головой покачал.

- Если Уэссан лежит от тебя в трех лигах по правому борту, какой английский порт к тебе ближе всего?

И этого я не знал.

- Да, - сказал он, - видно, в географии ты так же силен, как в истории. Эдак тебе нипочем не получить офицерского свидетельства. А считать ты умеешь? Ну ладно, поглядим, сумеешь ли ты хоть подсчитать мои призовые.

Он бросил лукавый взгляд на матушку, она положила вязанье на колени и серьезно взглянула на него.

- Ты меня даже не спросила про призовые, Мэри, - сказал он.

- Средиземное море для них не место, Энсон. Ты ведь сам говорил, за призовыми надо плыть в Атлантику, а в Средиземное море - за славой.

- Последнее плавание принесло мне и то и другое, потому что я сменил линейный корабль на фрегат. Ну-ка, Родди, мне полагается два фунта с каждой сотни фунтов, после того как призовой суд закончит свою работу. Когда мы у Генуи сторожили Массену, мы задержали семьдесят шхун, бригов и одномачтовых шхун с вином, продовольствием и порохом. Лорд Кейт, конечно, захочет получить кусок пожирнее, но это уж дело призового суда. Будем считать, что на мою долю придется по четыре фунта, что же я тогда получу с семидесяти?

- Двести восемьдесят фунтов, - ответил я.

- Да это ж целое богатство, Энсон! - воскликнула матушка и захлопала в ладоши.

- Испытание продолжается, Родди! - провозгласил батюшка, взмахнув трубкой. - Мы задержали барселонский фрегат "Хебек"; у него на борту было двадцать тысяч испанских долларов, то есть четыре тысячи фунтов стерлингов. Сам корабль стоит еще тысячу фунтов. Какова моя доля?

- Сто фунтов.

- Ого, сам корабельный эконом не сосчитал бы быстрее! - радостно воскликнул батюшка. - Считай дальше! Мы прошли Гибралтарский пролив и направились к Азорам, там мы встретились с "Сабиной" - она шла с острова Маврикия с грузом сахара и пряностей. Мне она даст не меньше тысячи двухсот фунтов, Мэри, и теперь тебе уже не надо будет пачкать твои тоненькие пальчики, дорогая, не надо будет выгадывать каждый грош из моего нищенского жалованья.

Все эти годы матушка без единой жалобы боролась с нуждой, но сейчас, когда всему этому так неожиданно пришел конец, она с рыданиями припала к плечу батюшки. Прошло много времени, прежде чем батюшка смог продолжить экзамен по арифметике.

- Считай, что все это уже у тебя в руках, Мэри, - сказал он, проведя ладонью по глазам. - Вот, ей-богу, девочка, дай только нога заживет, и мы съездим с тобой в Брайтон, развлечемся немного, и пусть мне больше не ступить на палубу, если ты не будешь там самая нарядная! Но почему же ты так хорошо считаешь, Родди, а историю и географию вовсе не знаешь?

Я попытался объяснить ему, что на суше и на море арифметика одна и та же, а история и география разные.

- Ладно, - заключил он, - чтобы не попасть впросак, тебе надо только уметь считать, а в остальном была бы лишь голова на плечах. В нашем роду все чувствовали себя в море как дома. Лорд Нельсон обещал мне тебя пристроить, а уж он своему слову хозяин.

Итак, мой отец вернулся домой, и он был такой хороший, такой добрый, что любой мальчишка мог бы мне позавидовать. Хотя родители мои поженились уже очень давно, они жили вместе так недолго, что походили скорее на новобрачных любовь их не успела еще ни остыть, ни потускнеть. Позднее я убедился, что среди моряков есть люди неотесанные, любители посквернословить, но батюшка мой был не таков, и, хотя ему приходилось бывать во всяких переделках, он всегда оставался терпеливым, добродушным человеком и для всякого в нашем селении у него находились и улыбка, и веселое словцо. Он чувствовал себя хорошо в любом обществе: сиживал за стаканом вина со священником и с сэром Джеймсом Овингтоном; а мог часами сидеть и с моими скромными друзьями в кузнице - с Чемпионом Гаррисоном, с Джимом и с другими - и рассказывать им про Нельсона и его моряков, и, слушая его, Чемпион Гаррисон в волнении сжимал ручищи, а глаза Джима разгорались, точно угли в кузнечном горне.

Батюшка, как и многие другие ветераны, был уволен в запас с сохранением половины жалованья, и, таким образом, он почти два года прожил дома. За все это время он лишь однажды слегка поспорил с матушкой. Причиной размолвки оказался я, а так как она послужила началом немаловажных событий, я вам о ней расскажу. Это было первое в цепи событий, которые сказались не только на моей судьбе, но и на судьбе людей куда более значительных.

Весна 1803 года выдалась ранняя, и уже в середине апреля каштаны покрылись густой листвой. Однажды вечером мы сидели и пили чай: вдруг за окном послышался скрип песка и в дверях показался почтальон с письмом в руках.

- Это, наверно, мне, - сказала матушка.

И в самом деле, письмо было адресовано миссис Мэри Стоун в Монахов дуб, конверт надписан весьма изящным почерком, а на обороте красовалась алая печать величиной с полкроны и в середине ее - летящий дракон.

- Как ты думаешь, Энсон, от кого это?

- Я надеялся, что от лорда Нельсона, - ответил батюшка. - Мальчику пора бы уже получить патент. Ну, а раз письмо адресовано тебе, значит, оно не может быть от какого-нибудь важного лица.

- Вот как! - воскликнула матушка, делая вид, что обиделась. - Вам придется просить прощения за ваши слова, сэр, ибо письмо не от кого-нибудь, а от самого сэра Чарльза Треджеллиса, моего родного брата.

Имя своего замечательного брата матушка произнесла, почтительно понизив голос, и, сколько я помню, так было всегда, поэтому и я привык относиться к его имени с благоговением. И ничего удивительного: ведь имя это упоминали всякий раз лишь в связи с каким-нибудь особенным, необыкновенным событием. Однажды мы слыхали, что он был в Виндзоре, у короля. Он часто бывал в Брайтоне с принцем. Случалось, до нас докатывались отголоски его славы, как, например, в случае, когда его Метеор обскакал в Ньюмаркете Игема, лошадь герцога Куинсберри, или когда он открыл в Бристоле Джема Белчера и показал его лондонским любителям бокса. Но чаще всего мы слышали о нем либо как о друге какой-нибудь знаменитости, либо как о законодателе мод, короле щеголей, человеке, который одевается лучше всех в Лондоне. Батюшка, однако, вовсе не разделял восторгов матушки.

- А-а, и что ему надо? - спросил он не слишком дружелюбно.

- Я написала ему, что Родди стал совсем взрослый; понимаешь, Энсон, ведь у него нет ни жены, ни детей, вот я и подумала, может, он захочет помочь нашему мальчику преуспеть в жизни.

- Мы можем прекрасно обойтись без него, - проворчал батюшка. - В дурную погоду он бросил нас, а сейчас, когда светит солнце, он нам не нужен.

- Нет, ты его не знаешь, Энсон, - горячо возразила матушка. - У Чарльза на редкость доброе сердце; просто сам он живет очень благополучно и оттого не понимает, что у других могут быть какие-то затруднения. Все эти годы я отлично знала, что стоит мне только попросить, и он ни в чем не откажет.

- Слава богу, Мэри, что тебе ни разу не пришлось испытать такое унижение. Не нужна мне его помощь.

- Но ведь надо подумать о Родди.

- У Родди есть все, что требуется для матросского сундучка. А больше ему ничего не нужно.

- У Чарльза такие связи в Лондоне! Он мог бы
познакомить Родди с самыми влиятельными людьми. Ну неужели ты станешь поперек дороги собственному сыну?

- Давай-ка сперва посмотрим, что он пишет, - сказал батюшка.

И вот что прочла вслух матушка:

"Сент-Джеймс, Джермин-стрит, 14.

15 апреля 1803 года.

Дорогая сестра Мэри!

В ответ на твое письмо заверяю тебя, что я отнюдь не лишен тех возвышенных чувств, которые составляют главное украшение человечества. Правда, последние годы я был занят чрезвычайно важными делами и редко брал в руки перо, и за это меня упрекали многие des plus charmants5 представительницы твоего очаровательного пола. В настоящую минуту я лежу в постели (вчера я допоздна оставался на балу у маркизы Дуврской, так как желал оказать ей внимание), и письмо это под мою диктовку пишет мой слуга Амброз, очень ловкая бестия.

Мне любопытно было услышать о моем племяннике Родди (mon Dieu, quel nom!)6. И когда на следующей неделе я поеду в Брайтон с визитом к принцу, я сделаю остановку в Монаховом дубе, чтобы повидать вас обоих - тебя и его. Передай поклон супругу.

Твой неизменно преданный брат,

Чарльз Треджеллис".

- Ну, что ты на это скажешь? - дочитав письмо, торжествующе воскликнула матушка.

- Скажу, что письмо писал фат, - резко ответил батюшка.

- Ты слишком строг к нему, Энсон. Вот узнаешь его поближе и станешь о нем лучшего мнения. Но он пишет, что приедет на следующей неделе. Сегодня уже четверг, а у меня еще праздничные занавески не повешены и простыни не переложены лавандой!

В растерянности матушка выбежала из комнаты, а отец, явно не в духе, остался сидеть, опершись подбородком на руки, и я уже вовсе не знал, что мне и думать о нашем знатном родиче и обо всем, что может принести нашей семье его приезд.

Глава V ЩЕГОЛЬ ТРЕДЖЕЛЛИС

Мне шел семнадцатый год, я уже начал бриться, и сельская жизнь стала меня тяготить, - я жаждал повидать мир. Жажда моя была тем сильнее, что я не смел заговаривать об этом, ибо при малейшем намеке на мой отъезд в глазах у матушки появлялись слезы. Но сейчас, когда вернулся отец, мне было легче покинуть родной дом, и я нетерпеливо ожидал дядю, надеясь, что он поможет мне наконец вступить в жизнь.

Вы, наверно, и сами понимаете, что все мои помыслы и надежды были связаны с профессией моего батюшки, ибо с самого детства, стоило мне увидеть, как вздымаются волны, или почувствовать соленый привкус моря на губах, и тотчас во мне начинала играть кровь пяти поколений моряков. Только подумайте, что маячило в ту военную пору перед глазами мальчика, живущего на побережье! Дойдя до Уолстонбери - а до него было рукой подать, - я видел паруса французских masse-marees7 и каперов. Не раз слышал я и гром пушек, доносящийся с моря. Моряки рассказывали нам, как, отплыв поутру из Лондона, они до наступления ночи уже принимали бой или как, отплыв из Портсмута и еще видя огни маяка Сент-Хеленс, они своими ноками реев уже задевали ноки реев противника. Вся их жизнь проходила в постоянной опасности, и именно это привлекало к ним наши сердца, и, сидя зимой у огня, мы без конца говорили о нашем дорогом Нельсоне, о Кадди Коллингвуде, о Джонни Джервисе и всех прочих не как о важных адмиралах, увенчанных титулами и званиями, но как о добрых друзьях, которых мы любили и почитали превыше всех. Во всей Англии не нашлось бы мальчишки, который не мечтал бы сражаться под их командой.

Но теперь, когда наступил мир и корабли, что совсем недавно бороздили Ла-Манш и Средиземное море, стояли расснащенные в гаванях, морские просторы манили нас куда меньше. Теперь я дни и ночи напролет мечтал о Лондоне, об этом огромном городе, где живут мудрецы и знаменитости, откуда стремится неиссякаемый поток экипажей и толпы запыленных людей, которые мелькают у нас перед окнами. Именно эта сторона столичной жизни открылась мне прежде всего, и поэтому в моем мальчишеском воображении Лондон был как бы огромной конюшней с бесчисленным множеством карет, которые разъезжались по всем дорогам Англии. Но потом я услыхал от Чемпиона Гаррисона, что там живут боксеры, и от батюшки что там живут адмиралы, и матушка рассказала мне про жизнь брата и его знаменитых друзей, и в конце концов меня стало снедать нетерпение, я жаждал увидеть собственными глазами это поразительное сердце Англии. Поэтому приезд дяди казался мне лучом света во тьме, хотя я не смел надеяться, что он возьмет меня с собой на те высоты, где он обитал. Матушка же, напротив, так верила то ли в его доброе сердце, то ли в свою способность убеждать, что сразу принялась тайком приготовлять все необходимое для моего отъезда.

Но если даже меня, покладистого и спокойного, угнетала ограниченность сельского существования, то какой же мукой было оно для живого и пылкого Джима! Я впервые почувствовал, что в сердце у него угнездилась горечь, когда через несколько дней после того, как пришло письмо от дяди, мы с Джимом бродили по холмам.

- Что же мне делать, Родди? - воскликнул он. - Я кую подкову, и зачеканиваю кромку, и зажимаю ее клещами, и заклепываю ее, и пробиваю в ней пять дырок - и вот она уже готова. Потом я кую другую подкову и третью, и раздуваю мехи, и подсыпаю уголь в горн, и подпиливаю два-три копыта, и на том кончается дневная работа, а назавтра опять все сначала, и так изо дня в день. Ну неужели я только для этого родился на свет?

Я поглядел на его гордый орлиный профиль, на высокую гибкую фигуру и подумал, что, наверно, во всей Англии нет юноши красивее и привлекательнее.

- Твое место в армии или на флоте, Джим, - сказал я.

- Хорошо тебе говорить! - воскликнул он. - Но если ты пойдешь на флот, а, видно, так оно и будет, ты пойдешь офицером и, значит, будешь приказывать. А я буду среди тех, кто рожден лишь исполнять приказы.

- Офицер тоже исполняет приказы высших начальников.

- Но офицера никто не выпорет. Несколько лет назад я видел в трактире одного беднягу, у него вся спина была иссечена красными полосами - так боцман его отделал плетью. "Кто же это приказал вас выпороть?" - спросил я. "Капитан", - ответил он. "А что бы вам было, если б вы убили его на месте?" спросил я. "Повесили бы на ноке рея", - ответил он. "Значит, я бы там и болтался, будь я на вашем месте", - сказал я и сказал это от чистого сердца. Я ничего не могу с собой поделать, Род! Сидит во мне что-то такое, и никуда от этого не денешься!

- Знаю я, ты горд, как Люцифер, - сказал я.

- Что ж, Родди, такой уж я уродился, и ничего тут не поделаешь. Конечно, так труднее жить. Я непременно должен быть сам себе хозяин, и на свете есть только одно место, где я могу этого добиться.

- Где же, Джим?

- В Лондоне. Мисс Хинтон столько рассказывала мне про него, что, мне кажется, я его знаю, как свои пять пальцев. Она любит про него рассказывать, а меня хлебом не корми - дай послушать. Я все держу в голове, я прямо вижу, где театры, где река течет, где королевский дворец, а где дворец принца; и где живут боксеры, я тоже знаю. В Лондоне я мог бы добиться признания.

- Как?

- Неважно, Род. Я знаю, что мог бы, и непременно добьюсь. "Обожди! говорит дядя. - Обожди, и ты получишь все, чего желаешь". Он всегда так говорит, и тетка тоже. А почему я должен ждать? Чего я здесь дождусь? Нет, Родди, не стану я больше губить свою молодость в этом захолустье, сниму-ка я фартук да и пойду искать счастья в Лондоне, и уж вернусь в Монахов дуб не хуже вон того господина.

Он кивнул в сторону дороги; по ней из Лондона катила малиновая коляска, в которую цугом была впряжена пара гнедых кобыл. Вожжи и вся сбруя желтовато-коричневые, на самом джентльмене - редингот в цвет сбруи, а на запятках стоит слуга в темной ливрее. Они промелькнули мимо нас в облаке пыли, и я лишь мельком увидел бледное, красивое лицо хозяина и темную, высохшую физиономию слуги. Я бы никогда о них и не вспомнил, если бы, подойдя к селению, не увидел эту коляску снова: она стояла у ворот гостиницы, и конюхи суетливо выпрягали лошадей.

- Джим! Да это ж, наверно, мой дядя! - воскликнул я и со всех ног кинулся домой.

У наших дверей стоял темнолицый слуга. В руках у него была подушечка, а на ней - крошечная пушистая болонка.

- Прошу прощения, сударь, - обратился он ко мне самым учтивым тоном, - я не ошибся в своем предположении, это действительно дом лейтенанта Стоуна? В таком случае, быть может, вы будете так любезны передать миссис Стоун записку от ее брата, сэра Чарльза Треджеллиса - сэр Треджеллис сию минуту вверил эту записку моему попечению.

Его цветистая речь привела меня в полное замешательство - я в жизни не слыхал ничего подобного. На его иссохшем лице темнели глазки-буравчики, и он в одно мгновение просверлил ими меня, наш дом, испуганное лицо матушки, выглянувшей из окна. Родители были в гостиной, и матушка прочла нам записку дяди.

"Дорогая Мэри, - писал он, - я остановился в гостинице, так как я несколько ravage8 из-за пыли на ваших суссекских дорогах. Надеюсь, после лавандовой ванны я вновь обрету возможность появиться перед дамой. А пока посылаю в залог Фиделио. Пожалуйста, дай ему полпинты подогретого молока и добавь туда шесть капель неразведенного коньяку. Существа милее и преданнее не сыскать в целом свете. Toujours a toi9

Чарльз".

- Пусть он войдет! Пусть войдет! - радушно воскликнул батюшка и кинулся к дверям. - Входите, мистер Фиделио. У каждого свой вкус, и, по-моему, грешно разводить шесть капель полпинтой - это ведь будет уже не грог, а так, водица. Но если вам нравится, сделайте одолжение.

По темному лицу слуги промелькнула улыбка, но в следующее мгновение на нем снова была почтительная маска.

- Вы находитесь во власти некоторого заблуждения, сэр, если мне позволено будет так сказать. Меня зовут Амброз, и я имею честь быть камердинером сэра Чарльза Треджеллиса. А Фиделио - вот он, на подушке.

- Тьфу, да это пес! - с отвращением сказал батюшка. - Положите его у камина. И почему его надо поить коньяком, когда столько христиан не могут себе этого позволить?

- Ну что ты, Энсон! - сказала матушка, принимая из рук слуги подушку. Передайте, пожалуйста, сэру Чарльзу, что его желание будет исполнено и что мы ждем его в любое угодное ему время.

Слуга мгновенно исчез, но через несколько минут вернулся с плоской коричневой корзинкой.

- Это закуска, сударыня, - сказал он. - Вы позволите мне накрыть на стол? Сэр Чарльз привык к определенным блюдам и пьет лишь некоторые вина, так что, когда мы едем в гости, мы берем их с собой.

Он раскрыл корзинку, и через минуту стол уже сверкал серебром и хрусталем и уставлен был всевозможными деликатесами. Амброз все делал так быстро, ловко и бесшумно, что покорил не только меня, но и батюшку.

- Если вы так же отважны, как и скоры на руку, из вас вышел бы отличный моряк, - сказал он. - Вам никогда не хотелось иметь честь служить своему отечеству?

- Я имею честь, сэр, служить сэру Чарльзу Треджеллису, и другого хозяина мне не надо, - ответил Амброз. - Теперь я доставлю из гостиницы несессер, и тогда все будет готово.

Он вернулся, неся под мышкой большую, отделанную серебром шкатулку, и сразу же вслед за ним появился и сам джентльмен, чей приезд вызвал весь этот переполох.

Когда дядя вошел в комнату, я первым делом заметил, что один глаз у него распух и был величиною с яблоко. При виде этого чудовищного блестящего глаза у меня перехватило дыхание. Но почти тотчас я разглядел, что он просто держит перед глазом круглое стеклышко и оно-то и увеличивает глаз. Он оглядел всех нас по очереди, потом очень изящно поклонился матушке и поцеловал ее в обе щеки.

- Разреши сделать тебе комплимент, дорогая Мэри, - сказал он удивительно приятным, мелодичным голосом. - Уверяю тебя, деревенский воздух сотворил с тобой истинное чудо, и я буду горд видеть мою красавицу сестру на Пэл-Мэл. Ваш слуга, сэр, - продолжал он, протягивая руку отцу. - Всего неделю назад я имел честь обедать с моим другом, лордом Сент-Винсентом, и воспользовался случаем упомянуть ваше имя. Смею вас заверить, сэр, что в адмиралтействе вас помнят, и, надеюсь, вы в скором времени ступите на ют вашего собственного семидесятичетырехпушечного корабля. А это, видно, и есть мой племянник?

Он дружески положил руки мне на плечи и оглядел меня с ног до головы.

- Сколько тебе лет, племянник? - спросил он.

- Семнадцать, сэр.

- Ты выглядишь старше. На вид тебе меньше восемнадцати не дашь. Он выглядит вполне сносно, Мэри, право же, вполне сносно. Он не умеет себя подать, ему не хватает tournure10 - в нашем неуклюжем языке для этого нет слова. Но вид у него цветущий.

Дядя переступил порог нашего дома всего минуту назад, но уже успел поговорить с каждым из нас, причем сделал это так легко и изящно, что казалось, будто он знаком со всеми нами долгие годы. Теперь он стоял на коврике перед камином, между матушкой и отцом, и я мог его как следует разглядеть: очень крупный мужчина, широкоплечий, статный, с тонкой талией, широкими бедрами, стройными ногами и на редкость маленькими ступнями и руками. Лицо у него было бледное, красивое, выдающийся подбородок, резко очерченный нос, большие голубые, широко раскрытые глаза, в глубине которых все время плясали лукавые огоньки. На нем был темно-коричневый длиннополый сюртук с высоким, до самых ушей воротником; черные панталоны, шелковые чулки и очень маленькие остроконечные туфли, начищенные до такого блеска, что сверкали при малейшем движении; жилет черного бархата открывал взгляду вышитую манишку и высокий гладкий белый галстук, завязанный под самым подбородком, так что он держал голову очень высоко. Дядя стоял легко, непринужденно, заложив большой палец одной руки в прорезь жилета, а два пальца другой - в кармашек. Я глядел на него с гордостью: такой великолепный господин с такими уверенными манерами приходится мне кровной родней! И по глазам матушки, когда они обращались на него, я видел - она чувствует то же, что и я.

Все это время Амброз стоял в дверях, точно бронзовое изваяние, держа в руках большую, оправленную в серебро шкатулку. Теперь он переступил порог.

- Прикажете отнести это в вашу спальню, сэр Чарльз? - спросил он.

- Ах, прошу прощения, сестра, - воскликнул дядя, - я столь старомоден, что у меня есть свои принципы. В наш развращенный век это анахронизм, я знаю! Один из моих принципов: во время путешествий всегда держать при себе мою batterie de toilette11. Никогда не забуду, какие муки я претерпел несколько лет назад из-за того, что забыл об этой предосторожности. Должен отдать справедливость Амброзу: это было еще до того, как он занялся моими делами. Мне пришлось два дня подряд надевать одни и те же манжеты. На третье утро слуга был так потрясен видом моих страданий, что разрыдался и принес пару манжет, которые он у меня украл.

Дядя рассказывал все это с печальным лицом, но в глазах у него плясали все те же лукавые огоньки. Он протянул батюшке раскрытую табакерку, а Амброз тем временем вышел из комнаты следом за матушкой.

- Если вы возьмете понюшку из моей табакерки, вы окажетесь сопричисленным к самому блестящему обществу.

- Неужели, сэр! - коротко ответил батюшка.

- Моя табакерка к вашим услугам, ведь вы мой свояк, и к твоим тоже, племянник, и я прошу тебя, возьми понюшку. Это знак самого искреннего моего благорасположения. Кроме здесь присутствующих, к ней допущены, пожалуй, всего четыре человека: принц, разумеется, потом мистер Питт, мосье Отто, французский посланник, и лорд Хоксбери. Правда, мне иногда кажется, что с лордом Хоксбери я поспешил.

- Весьма польщен, сэр, - сказал отец, подозрительно глядя на гостя из-под кустистых бровей: лицо у дяди серьезное, а в глазах бесенята, кто его знает, как следует отнестись к его словам.

- Женщина, сэр, может дарить любовь, - сказал дядя. - Мужчина - право пользоваться своей табакеркой. Ни то, ни другое нельзя предлагать кому попало. Это дурной тон, нет, хуже, это безнравственность. Как раз на днях у Ватье я положил на стол открытую табакерку, и вдруг какой-то ирландский епископ бесцеремонно запустил в нее пальцы. "Человек, - крикнул я, - мою табакерку замарали, уберите!" Епископ, разумеется, вовсе не желал меня оскорбить, но эти господа должны знать свое место.

- Епископ! - воскликнул батюшка. - Высоко берете, сэр.

- Да, сэр, - ответил дядя, - лучшей эпитафии на своей могиле я бы не желал.

Тут вошла матушка, и мы все направились к столу.

- Прости, что я привез с собой целую кладовую, Мэри, пусть это не покажется тебе неуважительным. Но я нахожусь под наблюдением Абернети и должен воздерживаться от ваших жирных сельских кушаний. Этот скаредный шотландец разрешает мне только немного белого вина и холодную птицу.

- Вот бы вам попасть на блокирующие суда, сэр, когда дует левантинец, сказал батюшка. - Одна солонина да червивые сухари, да иногда еще посыльное судно привезет ребра жесткого, как подошва, берберийского быка. Вот где вам была бы голодная диета, сэр.

Дядя сразу же принялся расспрашивать батюшку про флотскую службу, и все время, пока мы сидели за столом, отец рассказывал о Ниле, о блокаде Тулона и осаде Генуи - обо всем, что он видел и делал. И всякий раз, когда отец замолкал, подыскивая нужное слово, дядя тотчас ему подсказывал, так что трудно было понять, кто же из них осведомлен лучше.

- Нет, я почти ничего не читаю, - сказал дядя, когда батюшка с удивлением спросил, откуда ему все известно. - Стоит мне заглянуть в газету, и я сразу вижу: "Сэр Ч. Т. сделал то-то" или "Сэр Ч. Т. сказал то-то", так что я совсем перестал просматривать газеты. Но к человеку моего положения все известия стекаются сами собой. Герцог Йоркский рассказывает мне утром о делах в армии, днем лорд Спенсер болтает со мной о флоте, а Дандес шепчет вечером мне на ушко, что произойдет на заседании кабинета министров, так что мне вовсе незачем читать "Таймс" или "Морнинг кроникл".

Тут он перешел к рассказам о лондонском высшем свете. Он рассказывал батюшке о его начальниках из адмиралтейства, а матушке - о городских красавицах и знатных дамах, которых он встречал на аристократических балах в залах Алмэка, и все это легким, беспечным тоном, так что никто не знал, то ли смеяться, то ли принимать все это всерьез. Ему, верно, льстило, что мы все трое с жадностью глотаем каждое его слово. Одних людей он ставил высоко, других пониже, но даже и не пытался скрыть свое глубокое убеждение, что один человек выше всех, что именно в сравнении с ним надо оценивать всех прочих, и человек этот - сэр Чарльз Треджеллис.

- Что же касается короля, - сказал он, - я, разумеется, 1'ami de famille12 и даже вам могу рассказать не все, ибо пользуюсь его особым доверием.

- Боже, благослови короля и храни его от всего дурного! - воскликнул батюшка.

- Приятно слышать, - сказал дядя. - Только в провинции можно найти искреннюю преданность, в городе сейчас модно насмехаться и подтрунивать над подобными чувствами. Король благодарен мне, потому что я всегда проявлял интерес к его сыну. Ему приятно сознавать, что среди людей, окружающих принца, есть человек со вкусом.

- А принц? - спросила матушка. - Он хорош собой?

- Он прекрасно сложен. Издали его даже принимают за меня. И одевается со вкусом, хотя, если мы долго не видимся, он начинает меньше следить за собой. Вот увидите, завтра я непременно обнаружу на его сюртуке какую-нибудь неразглаженную складку.

Вечер выдался прохладный, и мы перебрались поближе к камину. Зажгли лампу, батюшка попыхивал трубкой.

- Вы как будто впервые в Монаховом дубе? - спросил он дядю.

Лицо дяди вдруг стало очень серьезным и строгим.

- Впервые после многих лет, - ответил он. - В последний раз я побывал здесь, когда мне был всего двадцать один год. И тот свой приезд я никогда не забуду.

Я знал, что он говорит о посещении замка в день убийства, и по лицу матушки видел, что и она это понимает. Батюшка же либо никогда не слыхал о случившемся, либо все забыл.

- Вы тогда останавливались в гостинице? - спросил он.

- Я останавливался у злополучного лорда Эйвона. Это было, когда его обвинили в убийстве младшего брата и он бежал из Англии.

Мы все притихли, а дядя оперся подбородком на руку и задумчиво глядел в огонь. Еще и сейчас, стоит мне закрыть глаза, и я вижу, как играют отблески пламени на его гордом, красивом лице, как мой дорогой отец, огорченный тем, что коснулся такого ужасного воспоминания, искоса поглядывает на него между затяжками.

- С вами это, верно, тоже случалось, сэр, - сказал наконец дядя. Кораблекрушение или битва отнимали у вас дорогого друга, а потом за ежедневными делами и занятиями вы забывали его, и вдруг какое-то слово или место напомнят вам о нем, и вы чувствуете, что боль ваша так же остра, как и в первый день потери.

Отец кивнул.

- Именно это случилось со мной сегодня. Я никогда не сходился близко с мужчинами (о женщинах я не говорю), и в жизни у меня был лишь один друг - лорд Эйвон. Мы были почти ровесники, он, быть может, двумя-тремя годами старше, но наши вкусы, суждения, характеры были схожи; только он отличался одной особенностью - он был отчаянно горд, другого такого гордеца мне встречать не приходилось. Если отбросить мелкие слабости, неизбежные в светском молодом человеке, les indiscretions d'une jeunesse doree13, клянусь вам, я не знавал человека лучше.

- Тогда как же он совершил такое преступление? - спросил отец.

Дядя покачал головой.

- Не раз и не два задавал я себе этот вопрос и сегодня понимаю это еще меньше, чем когда бы то ни было.

От изысканной беспечности дяди не осталось и следа, он вдруг стал печален и серьезен.

- Точно ли это сделал он? - спросила матушка.

Дядя пожал плечами.

- Я бы рад думать иначе. Иногда мне казалось, что виной всему его безмерная гордость, которая довела его до безумия. Вам известно, как он вернул нам деньги, которые мы проиграли в ту ночь?

- Нет, мы ничего не знаем, - ответил отец.

- Это очень давняя история, хотя она не кончилась еще и сегодня. Мы играли в карты два дня подряд. Было нас четверо - лорд Эйвон, его брат капитан Баррингтон, сэр Лотиан Хьюм и я. О капитане я знал только, что репутация у него не блестящая и что он по уши в долгу у ростовщиков. Сэр Лотиан... с того дня он успел завоевать дурную славу - ведь это тот самый сэр Лотиан, который застрелил на Меловой ферме лорда Кэртона. Но в те дни о нем еще не было известно ничего дурного. Старшему из нас едва ли минуло двадцать четыре года. И, как я уже говорил, мы играли до тех пор, покуда капитан совсем не очистил наши кошельки. Все мы отчаянно проигрались, но хуже всех пришлось хозяину дома.

Теперь я расскажу вам то, о чем ни за что бы не рассказал суду. В ту ночь мне все не удавалось забыться сном, как часто бывает, когда засиживаешься допоздна. Я снова и снова вспоминал, какая шла карта, и ворочался в постели с боку на бок, как вдруг со стороны комнаты капитана Баррингтона донесся крик, за ним другой, громче. Минут через пять кто-то прошел по коридору; не зажигая света, я приоткрыл дверь и выглянул, опасаясь, что кому-то стало дурно. По коридору прямо на меня шел лорд Эйвон. В одной руке он нес оплывающую свечу, в другой - коричневый мешок, в котором при каждом его шаге что-то позвякивало. Лицо у него было такое страдальческое, искаженное, что вопрос застыл у меня на губах. И прежде чем я успел вымолвить хоть слово, он скрылся в спальне и тихонько притворил дверь.

Проснувшись утром, я застал его у своей постели. "Чарльз, - сказал он, - я не могу примириться с тем, что ты так проигрался у меня в доме. Все твои деньги у тебя на столе".

Я посмеялся над его щепетильностью, заявил, что, окажись я в выигрыше, я бы уж непременно потребовал выигранные деньги, и потому странно не дать мне расплатиться, когда я в проигрыше; но все было напрасно.

"Ни я, ни брат не притронемся к этим деньгам, - сказал он. - Вот они здесь лежат, и можешь делать с ними, что хочешь".

Он не стал слушать никаких возражений и как безумный кинулся из комнаты. Но, может, вам уже известны все эти подробности, а мне их пересказывать мука!

Отец не сводил с сэра Чарльза глаз, и забытая трубка дымилась у него в руке.

- Пожалуйста, сэр, доскажите все до конца! - попросил он.

- Хорошо. Я оделся, это заняло у меня не более часа - в те дни я был не так требователен, как теперь, - и за завтраком встретился с сэром Лотианом Хьюмом. С ним произошло то же, что и со мной, и он жаждал увидеть капитана Баррингтона и выяснить, почему он поручил брату вернуть нам деньги. Во время разговора я случайно взглянул на потолок и увидел... увидел...

Дядя весь побледнел - так живо представилось ему все, что произошло в то утро, - и провел рукой по глазам.

- Потолок был красным, - сказал он, содрогнувшись, - красным с черными щелями, и из каждой щели... но тебе будут сниться страшные сны, сестра. Короче говоря, мы ринулись вверх по лестнице, которая вела прямо в комнату капитана, и там мы его увидели - в горле у него зияла рана. Неподалеку валялся охотничий нож: - нож лорда Эйвона. Рука мертвого сжимала кружево - манжету лорда Эйвона. На каминной решетке были рассыпаны обгоревшие бумаги - бумаги лорда Эйвона... Несчастный мой друг, какое безумие толкнуло тебя на такой страшный шаг!

В глазах у дяди уже не плясали насмешливые огоньки, в манерах его не осталось и следа изысканного сумасбродства. Он говорил просто, ясно, без тени той лондонской манерности, которая вначале так меня поразила. То был совсем другой человек, человек с сердцем и умом, и таким он понравился мне куда больше прежнего.

- Что же сказал лорд Эйвон? - спросил мой отец.

- Ничего. Он бродил по дому, точно во сне, и в глазах у него застыл ужас. До конца следствия никто не решался его арестовать, но как только следственный суд признал его виновным в преднамеренном убийстве, констебли поскакали в замок. Однако лорда Эйвона там уже не было. На следующей неделе разнесся слух, что его видели в Вестминстере, потом - что он уплыл в Америку, и больше о нем ничего не известно. День, когда будет доказано, что лорда Эйвона нет в живых, станет самым радостным днем для сэра Лотиана Хьюма: ведь сэр Лотиан - его ближайший родственник, а без такого доказательства он не может наследовать ни титул, ни имущество.

От этой мрачной истории все мы погрустнели. Дядя протянул руки к огню, и я заметил, что они такие же белые, как обрамляющие их кружевные манжеты.

- Я не знаю, каково сейчас в замке, - задумчиво сказал он. - Он и прежде не очень-то веселил глаз, еще до того, как на него пала эта тень. Для подобной трагедии трудно было бы сыскать более подходящую сцену. Но прошло семнадцать лет, и, может быть, даже этот страшный потолок...

- Пятно все еще видно, - сказал я.

Не знаю, кто из них троих был поражен сильнее, - ведь матушка ничего не знала о событиях той ночи. Пока я рассказывал, они не сводили с меня изумленных глаз, а дядя сказал, что мы держались молодцами и что, по его мнению, в нашем возрасте мало кто вел бы себя столь отважно, и у меня прямо голова закружилась от гордости.

- Ну а призрак, должно быть, вам просто померещился, - сказал он. Воображение играет с нами странные шутки; и хотя у меня, например, нервы крепкие, а и я не уверен, что мне ничего не привидится, окажись я в полночь в комнате, где на потолке расплылось кровавое пятно.

- Дядя, - сказал я, - я совершенно ясно видел какую-то фигуру, вот как вижу сейчас этот огонь, и слышал шаги так же отчетливо, как сейчас треск хвороста. И потом, не могли же мы оба так ошибиться.

- Да, это, пожалуй, верно, - задумчиво сказал он. - Так, говоришь, лица ты не разглядел?

- Было слишком темно.

- А фигуру?

- Только силуэт.

- И он поднялся по лестнице?

- Да.

- И исчез в стене?

- Да.

- В какой части стены? - воскликнул кто-то позади нас.

Матушка вскрикнула, батюшка уронил трубку на каминный коврик. Я вскочил так стремительно, что у меня перехватило дыхание, и увидел у самой двери дядиного камердинера Амброза - он стоял в тени, но на лицо его падал свет, в меня впились два горящих глаза.

- Как прикажете вас понять, милейший? - спросил дядя.

Странно было видеть, как погасло лицо Амброза, как огонь и нетерпение уступили место бесстрастной маске лакея. Глаза еще блестели, но лицо уже через мгновение выражало лишь привычную невозмутимость.

- Прошу прощения, сэр Чарльз, - сказал он. - Я пришел узнать, не будет ли от вас каких приказаний, но не решился прерывать рассказ молодого джентльмена. Боюсь, рассказ этот меня очень взволновал.

- В первый раз вижу, чтобы вы так забылись, - сказал дядя.

- Я надеюсь, вы простите меня, сэр Чарльз, если вспомните, кем для меня был лорд Эйвон.

Он сказал это с большим достоинством и, поклонившись, вышел вон.

- Придется, видно, его простить, - сказал дядя, к которому вдруг снова вернулся его изысканно беспечный тон. - Человек, умеющий сварить чашку шоколада или завязать галстук так, как Амброз, всегда заслуживает снисхождения. Бедняга был камердинером у лорда Эйвона и в ту роковую ночь тоже находился в замке, притом он питал глубокую привязанность к своему прежнему хозяину. Но наша беседа почему-то приняла печальный оборот, сестра, и теперь, если угодно, мы снова вернемся к туалетам графини Ливен и к дворцовым сплетням.

Глава VI МОЕ ПЕРВОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ

В тот вечер батюшка рано отослал меня спать, а мне очень хотелось посидеть еще: ведь каждое слово дяди было мне интересно. Его лицо, манеры, широкие, плавные движения белых рук, врожденное чувство превосходства, которое ощущалось в нем, но не подавляло, причудливые речи - все вызывало во мне интерес, все поражало. Но, как я потом узнал, они собирались говорить обо мне, о моем будущем, так что я был отправлен наверх, и далеко за полночь до меня еще доносились глубокие раскаты отцовского баса, мягкий, выразительный голос дяди и изредка негромкие восклицания матушки.

Наконец я заснул, но почти сразу проснулся: что-то влажное коснулось моего лица и меня обхватили две теплые руки. Матушка прижалась щекой к моей щеке, я слышал ее всхлипывания, чувствовал, как она вся дрожит во тьме. При слабом свете, который пробивался сквозь оконный переплет, видно было, что она в белом и волосы ее распущены по плечам.

- Ты не забудешь нас, Родди? Не забудешь?

- О чем это вы, матушка?

- Твой дядя, Родди... хочет увезти тебя от нас.

- Когда?

- Завтра.

Да простит меня бог, но как радостно забилось мое сердце, а матушкино - и ведь оно было совсем рядом с моим - разрывалось от горя!

- О, матушка! - воскликнул я. - Неужели в Лондон?

- Сперва в Брайтон, он хочет представить тебя принцу. А на следующий день в Лондон, там ты познакомишься с высокопоставленными особами, Родди, и научишься смотреть сверху вниз... смотреть сверху вниз на своих бедных, простых, старомодных родителей.

Я обнял ее, желая утешить, но она плакала так горько, что, хоть мне и минуло уже семнадцать и я считал себя мужчиной, я и сам не выдержал и заплакал, но у меня не было женского умения рыдать беззвучно, и я стал так громко и тонко всхлипывать, что в конце концов матушка совсем забыла свою печаль и рассмеялась.

- Вот бы Чарльз порадовался, если бы видел, как мы отвечаем на его доброту! - сказала она. - Успокойся, милый, не то ты его разбудишь.

- Если вы так горюете, я не поеду! - воскликнул я.

- Нет, дорогой, тебе надо ехать, ведь, может, у тебя за всю жизнь не будет другого такого случая. И подумай, как мы будем гордиться, когда услышим твое имя среди имен высокопоставленных друзей Чарльза! Но только обещай мне не играть в карты, Родди. Ты ведь слышал сегодня, что из этого порой получается.

- Обещаю, матушка.

- И пить будешь с осторожностью, да, Родди? Ты молод и к вину непривычен.

- Да, матушка.

- А еще держись подальше от актерок, Родди. И не снимай теплого белья до самого июня. Молодой Овертон оттого ведь и умер. Одевайся со тщанием, Родди, чтоб дяде не пришлось за тебя краснеть, - он ведь славится своим вкусом. Делай все, как он тебе велит. А когда ты не в свете, надевай свое домашнее платье коричневый сюртук у тебя еще совсем как новый; да и синий можно носить, только надо его погладить и сменить подкладку, - тебе их хватит на все лето. Я достала твой воскресный сюртук с нанковым жилетом, и коричневые шелковые чулки, и туфли с пряжками, ты ведь завтра поедешь к принцу. Смотри по сторонам, когда будешь в Лондоне переходить улицы. Говорят, там экипажи так мчатся, что и вообразить невозможно. Перед сном аккуратно складывай одежду, Родди, и не забывай помолиться на ночь - тебе предстоят многие искушения, милый, а меня поблизости не будет и я не смогу тебя от них уберечь.

Так, обхватив меня теплыми, мягкими руками, матушка учила и наставляла меня и напоминала мне о моих обязательствах перед нашим миром и перед миром иным, так готовила она меня к тому великому шагу, который мне предстояло совершить.

Дядя к завтраку не вышел, но Амброз сварил чашку шоколада и отнес к нему в спальню. Когда же в полдень он наконец появился, он был так хорош - волосы вьются, зубы блестят, глаза смеются и перед одним это чудное стекло, а манжеты кружевные, гофрированные, белые как снег, - что я не мог отвести от него глаз.

- Ну, племянник, как тебе нравится мысль поехать со мной в Лондон? спросил он.

- Благодарю вас, сэр, за вашу доброту и участие ко мне, - сказал я.

- Но смотри же, не заставляй меня краснеть, Родди. Если мой племянник желает быть мне под стать, он должен выглядеть лучше всех.

- Он отпрыск доброго корня, сэр, - сказал мой батюшка.

- Придется его хорошенько отполировать. Bon ton14 - вот главное, дорогой мой. И тут дело не в богатстве. Одним богатством этого не добьешься. У Золоченого Прайса сорок тысяч фунтов годового дохода, а одевается он чудовищно. На днях я видел его на Сент-Джеймс-стрит и, поверите ли, так был шокирован его видом, что вынужден был зайти к Берне выпить рюмку коньяка. Нет, все дело, разумеется, в природном вкусе и в умении следовать советам и примеру людей более опытных, нежели ты сам.

- Боюсь, Чарльз, что гардероб у Родди слишком провинциальный, - сказала матушка.

- Мы этим займемся в городе. Посмотрим, что для него смогут сделать Штульц или Уэстон, - ответил дядя. - Только придется Родди нигде не показываться, пока не будет готово его новое платье.

От такого пренебрежения к моему лучшему костюму матушка покраснела, и это не укрылось от дяди, ибо у него был глаз на подобные мелочи.

- Это отличный костюм для Монахова дуба, сестра, - сказал он. - Но пойми, на Пэл-Мэл он будет выглядеть несколько старомодно. Предоставь мне об этом позаботиться.

- Сколько денег нужно молодому человеку в Лондоне, чтобы одеваться? спросил батюшка.

- Светский молодой человек, если он бережлив и благоразумен, вполне может обойтись восемьюстами фунтами в год, - ответил дядя.

У моего бедного батюшки вытянулось лицо.

- Боюсь, сэр, что Родди придется довольствоваться его нынешним гардеробом, - сказал он. - Даже при моих призовых...

- Что вы, сэр! - возразил дядя. - Я должен Уэстону больше тысячи, так что лишние несколько сот ничего тут не изменят. Раз мой племянник едет со мной, я беру на себя все заботы о нем. Это - дело решенное, и я отказываюсь продолжать этот разговор.

И он взмахнул своими белыми руками, словно отметая все возражения.

Родители мои пытались его поблагодарить, но он не дал им и слова вымолвить.

- Кстати, раз уж я оказался в Монаховом дубе, надо мне тут сделать еще одно дело, - сказал он. - Тут ведь живет боксер по имени Гаррисон, который однажды чуть не сделался чемпионом. В те дни мы с несчастным Эйвоном были его главными поклонниками и покровителями. Я бы хотел с ним поговорить.

Вы, конечно, представляете, с какой гордостью я шествовал по улице, сопровождая моего великолепного родича, и как радовался, видя уголком глаза, что все жители подходят к дверям и окнам, чтобы на нас поглядеть. Чемпион Гаррисон стоял подле кузницы и, увидев моего дядю, снял шапку.

- Господи боже мой! И как же это вас занесло в Монахов дуб, сэр? Вот увидал вас, сэр Чарльз, и сразу про старое вспомнил.

- Рад заметить, что вы прекрасно выглядите, Гаррисон, - сказал дядя, окинув его взглядом. - Что ж, неделя тренировки - и вам опять не будет цены. Думаю, вы весите не больше ста девяноста фунтов.

- Сто девяносто два, сэр Чарльз. Мне уже сороковой год, а руки и ноги у меня хоть куда, да и дыхание тоже. Если бы моя старуха освободила меня от зарока, я бы еще померялся силами с любым молодым. Слыхал я, из Бристоля недавно понаехали сильные боксеры.

- Да, бристольский желтый платок последнее время всех забивает. Как поживаете, миссис Гаррисон? Вы меня, наверно, не помните?

Она вышла из дому, и при виде моего дяди ее усталое лицо, на которое давний страх, казалось, наложил свой отпечаток, стало вдруг жестким и словно бы окаменело.

- Я очень даже хорошо вас помню, сэр Чарльз Треджеллис, - сказала она. Уж не за тем ли вы пожаловали, чтобы уговорить моего мужа вернуться на старую дорожку?

- Вот она всегда так, сэр Чарльз, - сказал Чемпион, положив свою ручищу на плечо жены. - Я ей пообещал, и уж она нипочем не вернет мне мое слово! Другой такой хорошей да трудолюбивой жены не сыскать в целом свете, только вот бокс она не жалует, это уж верно.

- Бокс! - с горечью воскликнула женщина, - для вас-то это одно развлечение, сэр Чарльз. Приятно прокатились в деревню за двадцать пять миль, и корзинку с завтраком прихватили, и про вино не забыли, а вечером по холодку обратно в Лондон; день провели весело, хороший бой поглядели, есть о чем поговорить. А мне-то каково было с этим боксом! Сидишь, ждешь час за часом да слушаешь, не застучат ли колеса, не везут ли ко мне назад моего муженька. Когда сам в дом войдет, когда под руки его введут, а когда и вовсе внесут, только по одежде его и узнаешь...

- Будет тебе, женушка, - сказал Гаррисон, похлопав ее по плечу. - Конечно, доставалось мне, что и говорить, но уж не так, как ты расписываешь.

- А потом неделями прислушиваешься к каждому стуку в дверь: может, это пришли сказать, что тот, другой, помер и моему-то теперь не миновать суда за убийство!

- Да, нет в ней азарта, - сказал Гаррисон. - Не уважает она бокс! А все Черный Барух виноват: он в тот раз чуть богу душу не отдал! Ну да ладно, я ей обещал, и коли она не освободит меня от обещания, значит, больше никогда не кидать мне шапку через канаты.

- Ты будешь носить свою шапку на голове, Джон, как и подобает честному, богобоязненному человеку, - сказала ему жена, уходя в дом.

- Боже меня упаси уговаривать вас нарушить обещание, - сказал мой дядя. Однако если бы вы опять пожелали испытать свои силы в боксе, у меня есть для вас хорошее предложение.

- Толку, конечно, не будет, - сказал кузнец, - а послушать мне все одно интересно.

- Есть неподалеку от Глостера очень подходящий экземпляр, сто восемьдесят два фунта весу. Зовут его Уилсон, а прозвали Крабом - за его стиль.

Гаррисон покачал головой:

- Нет, не слыхал про такого, сэр.

- Это понятно: он еще не выступал ни в одном призовом бою. Но на Западе его ценят очень высоко, и он может потягаться с любым из Белчеров.

- Ну, так это еще не настоящий бокс, - возразил кузнец.

- Мне говорили, он отлично дрался в любительской встрече с Ноем Джеймсом из Чешира.

- Гвардеец Ной Джеймс - боксер что надо, другого такого не сыщешь, сэр, сказал Гаррисон. - У него челюсть была сломана в трех местах, а он после этого бился еще пятьдесят раундов. Это я своими глазами видел. Если Уилсон и впрямь его одолел, он далеко пойдет.

- На Западе так и думают и его хотят свести с лондонскими молодцами. Его покровитель - сэр Лотиан Хьюм; короче говоря, он заключил со мной пари, что я не найду Уилсону достойного молодого противника в его весе. Я ему сказал, что никакого хорошего молодого боксера у меня на примете нет, но я знаю одного немолодого, который уже много лет не ступал на ринг, и, однако, он бы заставил его протеже пожалеть, что тот явился в Лондон. "Молодой ли, старый ли, моложе двадцати или старше тридцати пяти - приводите кого хотите, был бы только вес подходящий, и я ставлю на Уилсона два против одного", - сказал сэр Лотиан. Я заключил с ним пари не на одну тысячу и вот приехал к вам.

- Ничего не выйдет, сэр Чарльз, - сказал кузнец, покачав головой. - Я бы всей душой, да вы ведь сами слыхали.

- Что ж, если вы не хотите драться, Гаррисон, мне надо найти какого-нибудь новичка. Я был бы вам благодарен за совет. Кстати, в следующую пятницу я даю ужин любителям бокса в заведении "Карета и кони" на Сент-Мартин-лейн. Буду рад видеть вас среди моих гостей. Послушайте, а это кто? - и он быстро поднес к глазам лорнет.

С молотом в руке из кузницы вышел Джим. Ворот его серой фланелевой рубахи был расстегнут, рукава засучены. Мой дядя взглядом знатока осмотрел его с головы до ног.

- Это мой племянник, сэр Чарльз.

- Он живет с вами?

- Его родители умерли.

- Бывал он в Лондоне?

- Нет, сэр Чарльз. Он живет у меня с той поры, когда он был еще вот с этот молоток.

Мой дядя повернулся к Джиму.

- Говорят, вы еще не бывали в Лондоне? - сказал он. - В следующую пятницу я даю ужин любителям бокса, ваш дядя там будет. Не хотите ли тоже приехать?

Темные глаза Джима заблестели от удовольствия.

- Я был бы очень рад, сэр.

- Нет, нет, Джим! - быстро сказал кузнец. - Хоть мне и жалко, но ты останешься дома, с теткой. Есть у меня на то причины.

- Да что вы, Гаррисон, пусть он съездит!

- Нет, нет, сэр Чарльз! Это для него опасная компания, больно он ретивый. Да и когда я в отлучке, у него работы по горло.

Джим помрачнел и большими шагами зашагал в кузницу. Я проскользнул за ним: мне хотелось его утешить, хотелось рассказать ему обо всех неожиданных и удивительных переменах в моей жизни. Я дошел еще только до середины рассказа, и Джим, добрый малый, радуясь счастливой перемене в моей судьбе, стал было уже забывать о собственных огорчениях, но тут с улицы донесся голос моего дяди пора было возвращаться. У наших ворот уже стояла запряженная цугом коляска, и Амброз успел погрузить в нее корзину с закусками, болонку и драгоценную туалетную шкатулку; сам он пристроился на запятках. Отец крепко пожал мне руку, матушка, всхлипывая, обняла меня напоследок, и я сел рядом с дядей в коляску.

- Отпускай! - крикнул конюху дядя.

Звякнула сбруя, застучали копыта, мы тронулись в путь.

Столько лет прошло, а я и сейчас вижу тот весенний день, зеленые поля, облачка, подгоняемые ветром, и наш желтый насупленный домик, в котором я из мальчика превратился в мужчину! А у калитки стоит матушка - отворотилась и машет платочком, и отец, в синем мундире и белых штанах, оперся на палку и, козырьком приставив руку к глазам, напряженно глядит нам вслед. Вся деревня высыпала на улицу, всем хотелось поглядеть, как юный Родди Стоун едет со своим знаменитым лондонским родичем во дворец к самому принцу.

Семейство Гаррисон махало мне, стоя у кузницы, и Джон Каммингз - у гостиницы, и Джошуа Аллен, мой старый школьный учитель, показывал на
меня людям, словно бы говоря: вот плоды моего учения. Ну и для полноты картины, кто бы, вы думали, проехал мимо нас, когда мы выезжали из селения? Мисс Хинтон, актерка; она сидела в том же фаэтоне и правила той же лошадкой, что и при первом появлении в Монаховом дубе, но сама она стала совсем другая, и я подумал тогда, что даже если бы Джим ничего больше не сделал в своей жизни, и то он не зря терял в захолустье золотые годы юности.

Она ехала к нему, на этот счет у меня не было сомнений - они очень сдружились в последнее время, и она даже не заметила, как я махал ей из коляски. Но вот дорога круто повернула, маленькое наше селение скрылось из глаз, и вдали, меж холмами за шпилями Пэтчема и Престона, глазам моим открылись широкое синее море и серые дома Брайтона, а между ними, посредине, вздымались причудливые восточные купола и минареты летней резиденции принца. Для всякого иного путешественника это было просто великолепное зрелище, для меня же новый мир, огромный, широкий, свободный, и сердце мое волновалось и трепетало, точно у птенца, когда он впервые заслышит свист ветра при взмахе собственных крыльев и воспарит под голубыми небесами, над зелеными равнинами. Может, и настанет день, когда он с сожалением и раскаянием оглянется на уютное гнездышко в кустах терновника; но что ему до этого сейчас, когда в воздухе пахнет весной, и молодая кровь кипит в жилах, и ястреб тревоги еще не заслонил солнца мрачной тенью своих крыльев!

Глава VII НАДЕЖДА АНГЛИИ

Некоторое время дядя правил молча, но я то и дело чувствовал на себе его взгляд и с тревогой думал, что он уже начинает сомневаться, будет ли из меня толк и не совершил ли он глупость, поддавшись уговорам сестры, мечтавшей приобщить сына к той великолепной жизни, которою живет он сам.

- Ты ведь, кажется, поешь, племянник? - вдруг спросил он.

- Да, сэр, немного пою.

- У тебя, я полагаю, баритон?

- Да, сэр.

- И твоя матушка говорила, что ты играешь на скрипке. У принца тебе это очень пригодится. У него в семье музыка в чести. Образование ты получил в сельской школе. Что ж, к счастью, в светском обществе не спрашивают греческую грамматику. Вполне достаточно знать цитату-другую из Горация или Вергилия: это придает пикантность беседе, как долька чеснока - салату. Ученость не считается хорошим тоном, а вот дать понять, что ты многое уже позабыл, - это очень элегантно. А стихи ты умеешь сочинять?

- Боюсь, что нет, сэр.

- За полкроны тебе кто-нибудь накропает книжонку стихов. Vers de societe15 могут оказать молодому человеку неоценимую услугу. Если дамы на твоей стороне, совершенно неважно, кто против тебя. Тебе надо научиться открывать двери, входить в комнату, предлагать табакерку - при этом крышку открывать непременно указательным пальцем той руки, в которой ты ее держишь. Ты должен усвоить, как кланяться мужчине - с чувством собственного достоинства и как кланяться даме весьма почтительно и вместе с тем непринужденно. Тебе необходимо усвоить такую манеру обращения с женщинами, в которой чувствовалась бы и мольба и дерзкая уверенность. Есть у тебя какие-нибудь причуды?

Я рассмеялся, - он спросил об этом так легко, мимоходом, словно обладать какой-либо причудой вполне естественно.

- Смех у тебя, во всяком случае, приятный и заразительный, - сказал он, но в наши дни причуда считается хорошим тоном, и если ты чувствуешь в себе какую-нибудь странность, мой совет - дай себе волю. Не будь у Питерсхема особой табакерки на каждый день года и не подхвати он насморк из-за оплошности камердинера, который в холодный зимний день отпустил его с тоненькой, севрского фарфора табакеркой вместо массивной черепашьей, он так и остался бы на всю жизнь никому не известным, пэром. А это выделило его из толпы, понимаешь ли, и он был замечен. Иной раз даже самые незначительные причуды, ну, скажем, если у тебя в любое время года, в любой день можно отведать абрикосового торта или если ты тушишь свечу перед сном, засовывая ее под подушку, помогают отличить тебя от твоих ближних. Что до меня, я завоевал свое нынешнее положение благодаря безукоризненно точным суждениям во всем, что касается этикета и моды. Я не делаю вид, будто следую какому-то закону. Я сам устанавливаю закон. Вот, к примеру, я везу тебя сегодня к принцу в нанковом жилете. Как ты думаешь, что из этого воспоследует?

Я со страхом подумал, что воспоследовать может только одно: я буду отчаянно смущаться, но вслух этого не сказал.

- А вот что: вечерний дилижанс принесет эту новость в Лондон. Завтра утром о ней проведают у Брукса и Уайта. Не пройдет и недели, как на Сент-Джеймс-стрит и на Пэл-Мэл проходу не будет от нанковых жилетов. Однажды со мной случилась пренеприятная история. Я не заметил, как на улице развязался галстук, и всю дорогу, пока я шел от Карлтон-Хауса до Ватье на Братен-стрит, концы моего галстука свободно болтались. Ты думаешь, мне это повредило? В тот же вечер на улицах Лондона появились десятки молодых франтов с незавязанными галстуками. Если бы я на другой же день не привел в порядок свой галстук, сегодня во всем королевстве не было бы уже ни одного завязанного галстука и по чистой случайности было бы утрачено великое искусство. Ты ведь еще не пробовал в нем свои силы?

Я признался, что нет, не пробовал.

- Начинай сейчас, с юности. Я сам научу тебя coup d'archet16. Если ты будешь отдавать этому ежедневно несколько часов, которые иначе все равно протекут у тебя меж пальцев, в зрелые годы у тебя будут превосходно завязанные галстуки. Весь секрет в том, чтобы как можно выше задрать подбородок, а затем укладывать складки постепенно его опуская.

Всякий раз, когда дядя рассуждал подобным образом, в его темно-синих глазах начинали плясать лукавые огоньки, и я понимал, что это обдуманная причуда, и хотя в основе ее лежит природный изощренный вкус, но он намеренно доведен до гротеска по той самой причине, по которой дядя и мне советовал развить в себе какую-либо странность. Когда я вспоминал, как накануне вечером он говорил о своем несчастном друге лорде Эйвоне, с каким чувством рассказывал эту ужасную историю, я с радостью думал, что это и есть его истинная натура, как бы он ни старался ее скрыть.

И вышло так, что очень скоро мне снова представился случай увидеть, каков он на самом деле: когда мы подъехали к "Королевской гостинице", нас подстерегала неожиданная неприятность. Едва наша коляска остановилась, к нам ринулась целая толпа конюхов и грумов, и дядя, отбросив вожжи, достал из-под сиденья подушечку с Фиделио.

- Амброз, - окликнул он, - можете взять Фиделио.

Ответа не последовало. Позади никого не было. Амброз исчез. Мы видели, как он стал на запятки в Монаховом дубе, а ведь всю дорогу мы без остановки мчались во весь опор. Куда же он девался?

- С ним сделался припадок, и он свалился! - вскричал дядя. - Я бы повернул назад, но ведь нас ждет принц. Где хозяин гостиницы?.. Эй, Коппингер, сейчас же пошлите надежного человека в Монахов дуб, пусть скачет во весь дух и разузнает, что случилось с моим камердинером Амброзом. Пусть не жалеет ни сил, ни денег... А теперь мы позавтракаем, племянник, и отправимся в резиденцию принца.

Дядя был очень обеспокоен странным исчезновением камердинера еще и потому, что привык даже после самого короткого путешествия умываться, принимать ванну и переодеваться. Что до меня, то, помня советы матушки, я тщательно почистил свое платье и постарался придать себе аккуратный вид.

Теперь, когда мне с минуты на минуту предстояло увидеть такую важную, наводящую страх особу, как принц Уэльский, душа у меня ушла в пятки. Его ярко-желтое ландо много раз проносилось через Монахов дуб, и я, как и все, приветствовал его криками и махал шапкой, но даже в самых дерзких снах мне не снилось, что когда-нибудь мне доведется предстать пред его очи и разговаривать с ним. Матушка воспитала меня в почтении к принцу: ведь он один из тех, кого бог поставил управлять нами; но когда я сказал о своих чувствах дяде, он только рассмеялся.

- Ты уже достаточно взрослый, племянник, чтобы видеть все так, как оно есть, - сказал он. - Именно это понимание, эта осведомленность отличают представителей того узкого круга, в который я намерен тебя ввести. Я знаю принца, как никто, и доверяю ему меньше, чем кто бы то ни было. В нем уживаются самые противоречивые свойства. Он всегда спешит, и, однако, ему решительно нечего делать. Он хлопочет из-за того, что его совершенно не касается, и пренебрегает своими прямыми обязанностями. Он щедр с теми, кому ничего не должен, но разоряет своих поставщиков, ибо отказывается им платить. Он мил и любезен со случайными знакомыми, но не любит своего отца, ненавидит мать и рассорился с женой. Он называет себя первым джентльменом Англии, но джентльмены Англии забаллотировали не одного его друга в своих клубах, а его самого вежливо удалили из Ньюмаркета, заподозрив в махинациях с лошадьми. Он целыми днями разглагольствует о благородных чувствах и обесценивает свои слова неблагородными поступками. О чем бы он ни рассказывал, он так бесстыдно преувеличивает свои заслуги, что объяснить это можно лишь безумием, которым отмечен весь его род. И при всем том он может быть учтив, величествен, иной раз добр; я наблюдал в нем порывы истинного добросердечия, и это заставляет меня смотреть сквозь пальцы на его недостатки; они объясняются главным образом тем, что он занимает положение, для которого совершенно не подходит. Но это между нами, племянник, а теперь отправимся к принцу, и ты сможешь составить о нем свое собственное суждение.

До дворца было рукой подать, но дорога заняла у нас немало времени, ибо дядя шествовал с величайшим достоинством; в одной руке он держал отороченный кружевом носовой платок, а другой небрежно помахивал тростью с набалдашником дымчатого янтаря. Казалось, здесь его знали все до единого, и при нашем приближении головы тотчас обнажались. Он не очень-то обращал внимание на эти приветствия и лишь кивал в ответ или иной раз слегка взмахивал рукой. Когда мы подошли ко дворцу, нам повстречалась великолепная упряжка из четырех черных как вороново крыло лошадей; ею правил человек средних лет с грубыми чертами лица, в немало повидавшей на своем веку пелерине с капюшоном. С виду он ничем не отличался от обыкновенного кучера, только как-то уж очень непринужденно болтал с нарядной маленькой женщиной, восседавшей рядом с ним на козлах.

- А-а! Чарли! Как прокатились? - крикнул он.

Дядя с улыбкой поклонился даме.

- Я останавливался в Монаховом дубе, - сказал он. - Ехал в легкой коляске, запряженной двумя моими новыми кобылами.

- А как вам нравится моя вороная четверка?

- В самом деле, сэр Чарльз, как они вам нравятся? Не правда ли, чертовски элегантны? - спросила маленькая женщина.

- Могучие кони. Очень хороши для суссекской глины. Вот только бабки толстоваты. Я ведь люблю быструю езду.

- Быструю езду? - как-то уж слишком горячо воскликнула женщина. - Так какого... - И с ее уст посыпалась такая брань, какой я и от мужчины-то ни разу не слыхал. - Выедем голова в голову, и мы будем уже на месте, и обед будет заказан, приготовлен, подан и съеден, прежде чем вы туда успеете добраться.

- Черт подери, Летти права! - воскликнул ее спутник. - Вы уезжаете завтра?

- Да, Джек.

- Что ж, могу вам кое-что предложить, Чарли. Я пускаю лошадей с Касл-сквер без четверти девять. Вы можете отправляться с боем часов. У меня вдвое больше лошадей и вдвое тяжелее экипаж. Если вы хотя бы завидите нас до того, как мы проедем Вестминстерский мост, я выкладываю сотню. Если нет, платите вы. Пари?

- Хорошо, - сказал дядя и, приподняв шляпу, пошел дальше.

Я последовал за ним, но успел заметить, что женщина подобрала вожжи, а мужчина посмотрел нам вслед и на кучерской манер сплюнул сквозь зубы табачную жвачку.

- Это сэр Джон Лейд, - сказал дядя, - один из самых богатых людей и умеет править лошадьми как никто. Ни один кучер не перещеголяет его ни в брани, ни в умении править, а его жена, леди Летти, не уступит ему ни в том, ни в другом.

- Ее просто страшно было слушать, - сказал я.

- О, это ее причуда. У каждого из нас есть какая-нибудь причуда, а леди Летти очень забавляет принца. Теперь, племянник, держись ко мне поближе, смотри в оба и помалкивай.

Мы с дядей проходили между двумя рядами великолепных лакеев в красных с золотом ливреях, и они низко нам кланялись: дядя шел, высоко подняв голову, с таким видом, точно вступил в свой собственный дом; я тоже пытался принять вид независимый и уверенный, хотя сердце мое трепетало от страха. Мы оказались в высоком просторном вестибюле, убранном в восточном стиле, что вполне гармонировало с куполами и минаретами, украшавшими дворец снаружи. Какие-то люди, собравшись кучками по нескольку человек, прогуливались взад и вперед и перешептывались. Один из них, небольшого роста краснолицый толстяк, самодовольный и суетливый, поспешно подошел к дяде.

- У меня хороший нофость, сэр Чарльз, - сказал он, понизив голос, как делают, когда сообщают важные известия. - Es ist vollendet17, наконец-то все стелан как нато.

- Прекрасно, подавайте горячими, - сухо ответил дядя, - да смотрите, чтоб соус был лучше, чем когда я в последний раз обедал в Карлтон-Хаусе.

- Ах, mein Gott18, вы тумает, я это об кухня? Нет, я коворю об теле принца. Это один маленький vol-au-vem19, но он стоит доброй сотни тысяч фунтов. Тесять процент и еще тва раз столько после смерть венценосный папочка. Alles ist fertig20. За это взялся гаагский ювелир, и голландский публик собрал теньги по потписка.

- Помоги бог голландской публике! - пробормотал мой дядя, когда толстый коротышка суетливо кинулся со своими новостями к какому-то новому гостю. - Это знаменитый повар принца, племянник. Он великий мастер приготовлять filet same aux champignons21. И к тому же ведет денежные дела своего хозяина.

- Повар?! - изумился я.

- Ты, кажется, удивлен, племянник.

- Я думал, какая-нибудь уважаемая банкирская контора...

Дядя наклонился к моему уху:

- Ни одна уважаемая банкирская контора не пожелает им заняться... А, Мелиш, принц у себя?

- В малой гостиной, сэр Чарльз, - ответил джентльмен, к которому обратился дядя.

- У него кто-нибудь есть?

- Шеридан и Фрэнсис. Он говорил, что ждет вас.

- Тогда мы войдем без доклада.

Я последовал за дядей через анфиладу престранных комнат, убранных с азиатской пышностью; тогда они показались мне и очень богатыми, и удивительными, хотя сегодня я, быть может, посмотрел бы на них совсем другими глазами. Стены были обиты алыми тканями в причудливых золотых узорах, с карнизов и из углов глядели драконы и иные чудища. Наконец ливрейный лакей растворил перед нами двери, и мы оказались в личных апартаментах принца.

Два джентльмена весьма непринужденно развалились в роскошных креслах в дальнем конце комнаты, а третий стоял между ними, расставив крепкие, стройные ноги и заложив руки за спину. Сквозь боковое окно падал свет солнца, и я, как сейчас, вижу все три лица - одно в сумраке, другое на свету и третье, пересеченное тенью. Вижу красный нос и темные блестящие глаза одного из сидящих и строгое, аскетическое лицо другого, и у обоих высокие воротники и пышнейшие галстуки. Но я взглянул на них лишь мельком и сразу же впился глазами в человека, стоящего между ними, так как понял, что это и есть принц Уэльский. Георгу шел тогда уже сорок первый год, но стараниями портного и парикмахера он выглядел моложе.

При виде принца я как-то сразу успокоился - это был веселый и на свой лад даже красивый мужчина; осанистый, полнокровный, со смеющимися глазами и чувственными, пухлыми губами. Нос у него был слегка вздернут, что прибавляло ему добродушия, но отнюдь не важности. Бледные, рыхлые щеки говорили об излишествах и нездоровом образе жизни. На нем был однобортный черный сюртук, застегнутый до самого подбородка, плотные, облегающие его широкие бедра кожаные панталоны, начищенные до блеска ботфорты и большой белый шейный платок.

- А, Треджеллис! - как нельзя веселее воскликнул он, едва только дядя переступил порог, и вдруг улыбка сошла с его лица, глаза загорелись гневом.- А это еще что такое, черт побери? - сердито закричал он.

У меня коленки подогнулись от страха; я решил, что эта вспышка вызвана моим появлением. Но принц смотрел куда-то мимо нас, и, оглянувшись, мы увидели человека в коричневом сюртуке и в парике; он шел за нами по пятам, и лакеи пропустили его, думая, очевидно, что он с нами. Он был очень красен и возбужден, и сложенный синий лист бумаги дрожал и шелестел в его руке.

- Да это ж Вильеми, мебельщик! - воскликнул принц. - Черт подери, неужели меня и в моих личных покоях будут тревожить кредиторы? Где Мелиш? Где Таунсенд? Куда смотрит Том Тринг, будь он неладен?!

- Я бы не посмел вас тревожить, ваше высочество, но мне необходимо получить долг или хотя бы одну тысячу в счет долга.

- Необходимо получить, Вильеми? Подходящее словечко, ничего не скажешь! Я плачу долги, когда мне вздумается, и терпеть не могу, когда меня торопят. Гоните его в шею! Чтоб и духу его здесь не было!

- Если к понедельнику я не получу свои деньги, я обращусь в суд вашего папеньки! - завопил несчастный кредитор.

Лакей выпроводил его вон, но из-за двери еще долго доносились дружные взрывы смеха и жалобные выкрики о суде.

- Скамья подсудимых - вот что должно бы интересовать мебельщика в суде, сказал краснолицый.

- И уж он постарался бы сделать ее побольше, Шерри, - ответил принц, слишком многие подданные пожелали бы туда обратиться... Очень рад снова видеть вас, Треджеллис, но впредь все-таки смотрите, кого вы приносите на хвосте. Только вчера сюда заявился какой-то проклятый голландец и требовал какую-то там задолженность по процентам и черт его знает что еще. "Мой милый, - сказал я ему, - раз палата общин морит голодом меня, я вынужден морить голодом вас". На том дело и кончилось.

- Я думаю, сэр, что, если Чарли Фокс или я должным образом подадим этот вопрос палате, она теперь решит его в вашу пользу, - сказал Шеридан.

Принц обрушился на палату общин с такой яростью, какой едва ли можно было ожидать от человека со столь круглым, добродушным лицом.

- Черт бы их всех побрал! - воскликнул он. - Читали мне проповеди, ставили мне в пример образцовую, как они выражались, жизнь моего отца, а потом им пришлось платить его долги чуть не в миллион фунтов, а мне жалеют какую-то несчастную сотню тысяч! И вы только поглядите, как они заботятся о моих братьях! Йорк - главнокомандующий. Кларенс - адмирал. А я кто? Полковник чертова драгунского полка под началом моего собственного младшего брата! А все матушка! Всегда старается держать меня в тени!.. Но кого это вы с собой привели, Треджеллис, а?

Дядя взял меня за плечо и вывел вперед.

- Это сын моей сестры, сэр, - сказал он. - Его зовут Родни Стоун. Он едет со мной в Лондон, и я решил, что сначала следует представить его вашему высочеству.

- Совершенно верно! Совершенно верно! - сказал принц, добродушно улыбаясь, и дружески похлопал меня по плечу. - Ваша матушка жива?

- Да, сэр, - сказал я.

- Если вы покорный сын, вы никогда не сойдете со стези добродетели. Вы должны чтить короля, любить отечество и стоять на страже достославной британской конституции. Запомните мои слова, мистер Родни Стоун.

Я вспомнил, с каким жаром он только что проклинал палату общин, и едва удержался от улыбки; Шеридан прикрыл рот рукой.

- Чтобы жить счастливо и благополучно, вам надо только исполнять то, что я вам сказал, быть верным своему слову и не делать долгов. А чем занимается ваш батюшка, мистер Стоун? Служит в королевском флоте? Что ж, славная служба. Я ведь и сам немного моряк... Я вам не рассказывал, Треджеллис, как мы взяли на абордаж французский военный шлюп "Минерву"?

- Нет, сэр, - ответил дядя.

Шеридан и Фрэнсис переглянулись за спиной принца.

- Он развернул свой трехцветный флаг перед самыми моими окнами. В жизни не видал такой чудовищной наглости! Этого не вынес бы и не такой горячий человек, как я. Я вскочил в свою шлюпчонку... вы знаете мой шестидесятитонный ял, Чарли, с двумя четырехфунтовыми пушечками по бортам и шестифунтовой на носу.

- Так, так, сэр! И что же дальше, сэр? - воскликнул Фрэнсис, человек, видимо, раздражительный и несдержанный.

- Уж позвольте мне рассказывать так, как это угодно мне самому, сэр Филип, - с достоинством сказал принц. - Да, так я вам уже говорил, артиллерия у нас была совсем легковесная. Право, джентльмены, в сущности, это было все равно, что пойти на противника с пистолетами. Мы подошли к французской громадине. Она палит из всех своих орудий, а мы идем напролом да еще отвечаем из наших пушчонок. Но толку чуть. Черт побери, джентльмены, наши ядра застревают в обшивке, точно камни в глиняной стене! Француз натянул бортовые сети, но мы мигом вскарабкались на борт и схватились врукопашную. Двадцать минут - и команда шлюпа заперта в трюмах, крышки люков задраены и шлюп отбуксирован в Сием. Вы ведь были с нами, Шерри?

- Я в это время был в Лондоне, - невозмутимо ответил Шеридан.

- Тогда это можете подтвердить вы, Фрэнсис!

- Могу подтвердить, ваше высочество, что слышал эту историю из ваших уст.

- Славное было дельце! Мы пустили в ход абордажные сабли и пистолеты. Но я-то предпочитаю рапиры. Это - оружие джентльмена. Вы слыхали о моей схватке с кавалером д'Эоном? Мы устроили бой у Анджело, и я держал его на кончике рапиры целых сорок минут. Он был одним из лучших клинков в Европе. Но у меня для него чересчур быстрая рука. "Слава богу, что на острие вашей рапиры есть шишечка", - сказал он, когда мы кончили. Кстати, Треджеллис, вы ведь тоже немножко дуэлянт! Вы часто деретесь?

- Всякий раз, как мне хочется поразмяться, - беспечно ответил дядя. - Но теперь я пристрастился к теннису. В последний со мной вышел досадный случай, и он отбил у меня охоту к дуэлям.

- Вы убили своего противника?

- Нет, нет, сэр, хуже. У меня был сюртук, ничего равного этому сюртуку еще не выходило из рук Уэстона. Сказать, что он хорошо сидел на мне, - значит ничего не сказать. Он облегал меня, точно шкура коня. С тех пор Уэстон сшил мне шестьдесят сюртуков, но ни один не выдерживает с тем никакого сравнения. Когда я впервые увидел, как на нем посажен воротник, я прослезился от умиления, сэр, а талия...

- Ну а дуэль, Треджеллис? - нетерпеливо воскликнул принц.

- Да, так вот, сэр, по непростительной глупости, я надел его на дуэль. Я дрался с гвардейским майором Хантером, у нас с ним вышла небольшая tracasserie22 после того, как я ему намекнул, что нельзя приходить к Бруксу, когда от тебя разит конюшней. Я выстрелил первый и промахнулся. Выстрелил он и я вскрикнул от ужаса. "Он ранен! Доктора! Доктора!" - закричали все. "Портного! Портного!" - сказал я, ибо полы моего шедевра были пробиты в двух местах. И уже ничем нельзя было помочь. Можете смеяться, сэр, но больше я в жизни не увижу ничего подобного.

Принц еще раньше предложил мне сесть, и я сидел на маленьком диванчике в углу, радуясь, что на меня никто не обращает внимания и что можно не принимать участия в беседе, и слушал разговоры этих господ. Они разговаривали все в той же экстравагантной манере, приправляя свои речи множеством бессмысленных бранных слов, но я заметил, что если в речах дяди и Шеридана проскальзывал юмор, то в словах Фрэнсиса чувствовался дурной нрав, а в речах принца склонность к бахвальству. Наконец разговор обратился к музыке - думаю, что это дядя так искусно его повернул, - и, услыхав от него о моих склонностях, принц пожелал, чтобы я сел за чудесное маленькое фортепьяно, отделанное перламутром, которое стояло в углу, и аккомпанировал ему. Песня его, помнится, называлась "Британец покоряет, чтоб спасти", он пел ее весьма приятным басом, остальные хором подпевали, а когда он кончил, зааплодировали изо всех сил.

- Браво, мистер Стоун! - сказал принц. - У вас отличное туше, можете мне поверить: в музыке я толк знаю. Только на днях Крамер, оперный дирижер, сказал, что из всех любителей он вручил бы свою дирижерскую палочку именно мне... Э, да это ж Чарли Фокс, черт возьми!

Он кинулся навстречу человеку весьма странного вида, который только что вошел в комнату, и с необычайной теплотой пожал ему руку. Вновь пришедший был плотен, широкоплеч, одет просто, даже небрежно, держался неуклюже, ходил вперевалочку. Ему шел, должно быть, шестой десяток, лицо его, смуглое, суровое, иссечено было глубокими морщинами - следами долгой или слишком бурной жизни. Мне никогда не доводилось видеть лицо, в котором так тесно сплелась бы добродетель с пороком. Большой, высокий лоб философа, из-под густых нависших бровей глядят проницательные, насмешливые глаза. И тяжелая челюсть сластолюбца, двойной подбородок, упирающийся в галстук. Лоб принадлежал Чарльзу Фоксу - государственному мужу, мыслителю, филантропу, человеку, который руководил либеральной партией и поддерживал ее дух в самое трудное ее двадцатилетие. Челюсть же принадлежала Чарльзу Фоксу, каким он был в частной жизни, - игроку, распутнику, пьянице. Но в самом страшном грехе - лицемерии его никак нельзя было обвинить. В пороке и в добродетели он был равно откровенен. По странной прихоти природы в одном теле как бы уместились две души, в одной оболочке оказалось заключено и все лучшее, и все самое дурное, что было присуще его веку.

- Я приехал из Чертси, сэр, просто чтобы пожать вам руку и убедиться собственными глазами, что вас не уволокли тори.

- Черт возьми, Чарли! Вы же знаете, что я и в горе и в радости верен своим друзьям! Вигом я был, вигом и останусь.

Судя по выражению лица Фокса, он вовсе не был уверен, что принц так уж тверд в своих принципах.

- Насколько я понимаю, сэр, до вас добрался Питт.

- Добрался, будь он неладен! Меня мутит от одного вида его острого носа, который он вечно сует в мои дела. И он и Эддингтон опять попрекали меня моими долгами. Черт побери, Чарли, Питт держится так, будто глубоко меня презирает.

Улыбка, мелькнувшая на выразительном лице Шеридана, убедила меня, что так оно и есть. Но тут все они углубились в политику, замолкая лишь для того, чтобы выпить сладкого мараскина, который внес на подносе лакей. Несмотря на прекрасный совет, поданный мне принцем относительно британской конституции, он проклинал сейчас всех подряд: короля, королеву, палату лордов и палату общин.

- Да ведь они дают мне такие крохи, что не хватает даже на содержание моего двора! Я ведь должен платить пенсии старым слугам, мне еле-еле удается наскрести для этого деньги. Но как бы там ни было, - он горделиво выпрямился и многозначительно кашлянул, - мой финансовый агент сделал заем, который будет возвращен после смерти короля. Это вино не для нас с вами, Чарли. Мы оба чертовски раздобрели.

- Подагра обрекает меня на неподвижность, - сказал Фокс. - Каждый месяц мой лекарь пускает мне кровь, но я от этого только толстею. Сейчас, глядя на нас, вам даже и в голову не придет, Треджеллис, что мы вытворяли... Да, нам есть что вспомнить!

Фокс улыбнулся и покачал головой.

- Помните, как мы мчались в Ньюмаркет перед скачками? Мы остановили почтовую карету, Треджеллис, засунули форейторов в багажный ящик, а сами вскочили на их места. Чарли правил передней лошадью, а я коренником. Какой-то наглец не хотел пропустить нас через заставу, тогда Чарли соскочил и мигом скинул сюртук. Мошенник решил, что перед ним боксер, и не стал нас задерживать.

- Кстати, о боксерах, сэр: в пятницу в заведении "Карета и кони" я даю ужин любителям бокса, - сказал мой дядя. - Если вы окажетесь в городе и соблаговолите к нам заглянуть, все почтут это за великую честь.

- Я не был на боксе уже четырнадцать лет, с тех пор, как портной Том Тайн убил Графа. Я тогда дал зарок, а вы ведь знаете, Треджеллис, я человек слова. Конечно, я не раз потом бывал на боксе, но инкогнито, не как принц Уэльский.

- Мы почтем за честь, сэр, если вы пожалуете на наш ужин инкогнито.

- Ладно, ладно. Шерри, запишите, чтобы не забыть. В пятницу мы будем в Карлтон-Хаусе. Принц не приедет, вы это, надеюсь, понимаете, Треджеллис, но вы можете оставить кресло для графа Честера.

- Мы будем счастливы видеть у себя графа Честера, сэр.

- Кстати, Треджеллис, - сказал Фокс, - ходит слух, что вы с сэром Лотианом Хьюмом заключили какое-то пари. Что за пари?

- Да пустяки, две его тысячи против моей одной. Он в восторге от Краба Уилсона - это новый боксер из Глостера, и я должен найти боксера, который его побьет. По условиям, ему может быть и меньше двадцати и больше тридцати пяти лет, лишь бы весил примерно сто восемьдесят фунтов.

- Тогда непременно спросите мнение Чарли Фокса, - сказал принц. - Когда дело идет о том, на какую лошадь или на какого петуха поставить, как выбрать партнера за карточным столом или боксера, у него самый верный глаз во всей Англии. Что вы скажете, Чарли, кто мог побить Краба Уилсона из Глостера?

Я был поражен, услыхав, с каким интересом и знанием дела все эти вельможи говорят о боксе. Они знали наперечет все бои не только лучших боксеров того времени - Белчера, Мендосы, Джексона, Голландца Сэма, - но и самых безвестных; знали о них все, могли перечислить когда и с кем кто дрался, и предсказать, что с кем будет дальше. Они никого не забыли, они обсудили всех старых и молодых - их вес, выносливость, силу удара, телосложение.

Глядя, с каким азартом Шеридан и Фокс спорили о том, выстоит ли Калеб Болдуин, вестминстерский уличный торговец, против Исаака Биттуна, еврея, невозможно было и подумать, что один из них глубочайший в Европе философ-политик, а другого будут помнить как автора остроумнейшей комедии и самой знаменитой речи той эпохи.

Имя Чемпиона Гаррисона всплыло в самом начале разговора, и Фокс, который был очень высокого мнения о Крабе Уилсоне, полагал, что дядя выиграет пари только при одном условии: если ветеран снова выйдет на ринг.

- Он неповоротлив, но зато он умеет думать на ринге и удар у него сокрушительный. Когда он нанес решающий удар Черному Баруху, тот перелетел через все канаты и шлепнулся среди зрителей. Если он еще не вовсе выдохся, Треджеллис, лучшего боксера вам не найти.

Дядя пожал плечами.

- Будь тут несчастный Эйвон, кузнеца, может, и удалось бы уговорить: ведь Эйвон был его покровителем, и Гаррисон был очень ему предан. Но жена его слишком для меня крепкий орешек. А теперь, сэр, разрешите откланяться. У меня сегодня беда: пропал мой камердинер, лучший во всей Англии; надо узнать, чем кончились розыски. Благодарю вас, ваше высочество, за то, что вы так милостиво обошлись с моим племянником.

- Значит, до пятницы, - сказал принц. - В пятницу мне все равно надо быть в городе, один бедняга - офицер на службе у Индийской компании - обратился ко мне за помощью. Если удастся раздобыть несколько сот фунтов, я с ним повидаюсь и все улажу... Что ж, мистер Стоун, перед вами еще вся жизнь, и, я надеюсь, вы проживете ее так, что дядя сможет вами гордиться. Чтите короля и относитесь с должным уважением к конституции, мистер Стоун. И смотрите избегайте долгов и помните, что честь превыше всего.

Я сохранил его в памяти таким, каким видел в эту последнюю минуту: пухлое добродушное лицо, завязанный под самым подбородком шейный платок и широкие бедра, обтянутые кожаными штанами. Мы опять прошли через анфиладу диковинных комнат с позолоченными чудищами и великолепными ливрейными лакеями, и, когда я снова оказался на воздухе, увидел перед собой широкую синь моря и меня овеяло свежим вечерним ветерком, я испытал огромное облегчение.

Глава VIII БРАЙТОНСКАЯ ДОРОГА

На другое утро мы с дядей поднялись рано; но он был явно не в духе: об Амброзе все не было никаких вестей. Я как-то читал об особой породе муравьев, которые привыкли, что их кормят муравьи помельче, и, лишившись своих нянек, погибают от голода; дядя напоминал мне сейчас такого муравья. Лишь с помощью слуги, которого где-то раздобыл для него хозяин гостиницы, и лакея, которого спешно отрядил к нему Фокс, ему наконец удалось кое-как совершить свой туалет.

- Я должен выиграть эти гонки, племянник, - сказал он, когда мы встали из-за стола. - Я не могу позволить, чтобы меня обошли. Выгляни в окно, посмотри, здесь ли Лейды.

- На площади стоит красная карета четверкой, а вокруг толпа. Да, на козлах та самая дама.

- А наша коляска подана?

- Да, ждет у дверей.

- Тогда идем, тебе предстоит незабываемая поездка.

Он остановился в дверях, натягивая длинные коричневые перчатки и отдавая распоряжения конюхам.

- Тут имеет значение каждая унция лишнего веса. Корзинку с завтраком не возьмем... Болонку оставляю на ваше попечение, Коппингер. Вы ее знаете и понимаете. Давайте ей, как обычно, теплое молоко с кюрасо... Тпру, милые, до Вестминстерского моста вам еще успеет надоесть это занятие.

- Прикажете принести туалетную шкатулку? - спросил хозяин гостиницы.

В душе дяди явно происходила борьба, но он остался верен своим принципам.

- Поставьте ее под сиденье, под переднее сиденье, - сказал он. - Держись как можно ближе к передку, племянник. Ты умеешь дудеть в рожок? Ну что ж, раз нет, значит, бог с ним. Подтяните эту подпругу, Томас. Вы смазали ступицы, как я велел? Ну, племянник, прыгай, мы их проводим.

На площади собралась огромная толпа - мужчины и женщины, торговцы и щеголи - придворные принца, офицеры из гавани, слышался взволнованный гул голосов, ибо сэр Джон Лейд и мой дядя славились своим умением править лошадьми и состязанию между ними предстояло на много дней стать темой бесконечных разговоров.

- Принц будет огорчен, что не увидел старта, - сказал дядя. - Но до полудня он не показывается... А, Джек, доброе утро! Ваш слуга, сударыня! Прекрасный день для небольшой прогулки!

Когда наша коляска с двумя крепкими, запряженными цугом лошадьми, шерсть которых блестела и переливалась на солнце, точно шелковая, поравнялась с четверкой сэра Лейда, по толпе прокатился гул восхищения. Мой дядя, в желтовато-коричневом выездном рединготе, с упряжью в тон, был поистине великолепен: сразу видно великосветского кучера-любителя. А у сэра Джона Лейда было грубое, обветренное лицо, плащ со множеством накидок и белая шляпа; окажись он в трактире среди настоящих кучеров, он вполне сошел бы там за своего и никто бы не догадался, что это один из богатейших землевладельцев Англии. То был век всяческих чудачеств, но сэр Лейд выкинул такую штуку, которая поразила даже самых непревзойденных чудаков: он женился на возлюбленной знаменитого разбойника с большой дороги, когда виселица разлучила ее с другом сердца. Леди Лейд восседала сейчас рядом с мужем и в сером дорожном костюме и украшенной цветами шляпке выглядела весьма эффектно, а четверка великолепных вороных коней с отливающими золотом могучими крупами нетерпеливо била копытами.

- Ставлю сотню, что, если вы дадите нам четверть часа форы, вам не удастся завидеть нас раньше Вестминстера, - сказал сэр Джон.

- Ставлю еще сотню, что мы вас обойдем, - ответил дядя.

- Хорошо. Нам пора. До свидания!

Сэр Лейд прищелкнул языком, тряхнул вожжами, отсалютовал кнутом, как настоящий кучер, и тронул лошадей, да так искусно взял поворот с площади, что толпа разразилась восторженными криками. Грохот колес по булыжной мостовой становился все тише, тише, пока не затих совсем.

Никогда еще четверть часа не тянулась так бесконечно долго, но вот наконец церковные часы начали бить девять. Все это время я нетерпеливо вертелся и ерзал на сиденье, но бесстрастное, бледное лицо дяди, его голубые глаза были так же спокойны и невозмутимы, как у равнодушнейшего из зрителей. На самом же деле он был натянут как струна, и мне показалось, что он взмахнул кнутом одновременно с первым ударом часов; он не хлестнул лошадей, лишь щелкнул кнутом - и сразу же загрохотали колеса, зазвенела сбруя, лошади понесли нас в наш пятидесятимильный путь. Я слышал крики позади, видел, как люди высовывались из окон и махали платками, и вдруг кончилась мощеная улица, перед нами извивалась хорошая белая дорога, и с двух сторон к ней подступали зеленые холмы.

Дядя снабдил меня, шиллингами на случай, если нас остановят у заставы, но весь трудный подъем до Клейтон-Хилла он сдерживал лошадей и они шли легкой рысью. Он дал им волю лишь за Клейтон-Хиллом, и мы так молниеносно пронеслись через Монахов дуб и пустырь, что желтый домик, в котором осталось все, что я любил больше всего на свете, промелькнул мимо нас в один миг. Никогда еще я не ездил так быстро, никогда не испытывал такой радости от того, что в лицо с силой ударяет бодрящий воздух, а прямо передо мной мчатся великолепные животные, от того, что громко стучат копыта, и гремят колеса, и подпрыгивает и качается легкая коляска.

- Отсюда до Хэнд-Кросса добрых четыре мили, и все в гору, - сказал дядя, когда мы промчались через Какфилд. - Надо немного попридержать лошадей, я не могу себе позволить погубить таких великолепных животных. В их жилах течет отличная кровь, и, если у меня хватит жестокости дать им волю, они будут мчаться, пока не упадут. Привстань на сиденье, племянник, и посмотри, не видно ли Лейдов.

Я встал, держась за плечо дяди, и хотя видел вперед на целую милю, а то и больше, четверки Лейда не было и следа.

- Если он через все эти холмы гнал лошадей во всю прыть, они у него выбьются из сил еще до Кройдона, - сказал дядя.

- У них четверка против нашей пары, - заметил я.

- Jе suis bien aise23. Вороные сэра Джона - хорошая, выносливая порода, но для быстрой езды они не созданы, не то что мои гнедые. Вон там, видишь, башни, это Какфилдский замок. Теперь мы идем в гору, так что садись в самый перед, племянник, прямо на щиток. Нет, ты только посмотри, как тянет эта коренная. Ты когда-нибудь видел такую легкость и красоту?

Мы поднимались на холм легкой рысцой, и все же возчик, шагавший по обочине в тени своего грузного фургона с массивными колесами, проводил нас недоуменным взглядом. Почти у самого Хэнд-Кросса мы обогнали дилижанс, который отправился из Брайтона в половине восьмого утра; он тяжело взбирался в гору, а пассажиры, которые брели позади, задыхаясь от пыли, проводили нас приветственными криками. В Хэнд-Кроссе хозяин гостиницы выбежал из дверей с джином и имбирным пряником, но мы промчались мимо; дорога наконец-то пошла вниз, и мы понеслись со всей быстротой, на какую были способны восемь превосходных лошадиных ног.

- Ты умеешь править, племянник?

- Очень скверно, сэр.

- Впрочем, на Брайтонской дороге это искусство ни к чему.

- Как так, сэр?

- Слишком хорошая дорога, племянник. Мне достаточно отпустить вожжи, и лошади сами домчат меня до Вестминстера. Раньше было не так. В дни моей молодости здесь, как и на любой другой дороге, можно было обучиться всем тонкостям этого искусства. Теперь южнее Лестершира уже нет настоящей езды. А вот если человек сумеет проехать в экипаже по дорогам Йоркшира, значит, он прошел хорошую школу.

Мы промчались через Кроли-Даун, на всем скаку въехали на главную улицу селения Кроли и так ловко проскочили между двумя фургонами, что мне стало ясно: умелому кучеру еще и сегодня есть где показать свое искусство. При каждом повороте я пристально смотрел вперед - не завижу ли наших противников, а дядя, казалось, совсем о них и не думал, он наставлял меня и пересыпал свои советы таким количеством специальных словечек, что я едва поспевал за его мыслью.

- Держи каждую вожжу на другом пальце, не то перепутаются, - говорил он. А что до кнута, так чем меньше ты будешь им размахивать, тем лучше, если у тебя лошади сами рвутся вперед, но если тебе хочется ехать быстрее, смотри ударяй именно ту, какую требуется, но после этого кнутом не поигрывай. Я видел однажды, как всякий раз, когда кучер хотел хлестнуть пристяжную, доставалось пассажиру, сидевшему за ним на крыше с этого боку. Если не ошибаюсь, вон то облако пыли - это они.

Перед нами тянулась ровная лента дороги, перечеркнутая многочисленными тенями растущих по обочинам деревьев. Через зеленые поля катила ленивые голубые воды неторопливая река и прямо перед нами скрывалась под мост. Вдали молодые пихты, а за их оливковой гранью несся вперед белый вихрь, точно облако в ветреный день.

- Да-да, это они! - воскликнул дядя. - Кто еще будет так мчаться? Знаешь, когда мы у Кимберхемского моста пересечем дамбу, это будет уже половина пути, и мы проделали ее за два часа четырнадцать минут. Принц доехал до Карлтон-Хауса на трех лошадях за четыре с половиной часа. Первая половина пути самая скверная, и, если все пойдет хорошо, мы побьем его время. Мы можем до Рейгета выиграть несколько минут.

И мы понеслись. Гнедые, казалось, понимали, что за белое облако вьется впереди, и гнались за ним, как борзые. Мы настигли какой-то фаэтон, запряженный парой и направлявшийся в Лондон, и вот он уже далеко позади, словно даже и не двинулся с места. Деревья, ворота, дома, приплясывая, проносились мимо. Мы слышали крики людей, работавших в поле, - они, видно, думали, что мы удираем от погони. А мы неслись быстрей, быстрей, и копыта стучали точно кастаньеты, и развевались золотистые гривы, и колеса жужжали и скрипели, и стонали шарниры и заклепки, и коляску бросало из стороны в сторону, так что я в конце концов, сам того не заметив, уцепился за боковой поручень. Когда впереди, в ложбине, показались бурые дома и серые черепичные крыши Рейгета, дядя придержал лошадей и посмотрел на часы.

- Мы проделали последние шесть миль меньше чем за двадцать минут, - сказал он. - Теперь у нас есть в запасе время, и если попоить лошадей в "Красном льве", им это не повредит... Красная карета четверкой проехала? - спросил он конюха.

- Только что, сэр.

- Очень гнали?

- Прытко скакали, сэр! На углу Хай-стрит сбили колесо у тележки мясника. Мальчишка мясника еще и головы не успел повернуть, а их уже и след простыл.

Фью-у-у! - взвился длинный кнут; и вот мы снова мчимся во весь опор. В Редхилле был базарный день, и вся дорога оказалась забита повозками со всевозможной снедью, гуртами волов и фермерскими двуколками. Было на что посмотреть, когда мой дядя прокладывал путь в этой сутолоке. Мы промчались через базарную площадь, вслед нам неслись крики мужчин, визг женщин, испуганно кудахтали куры, а мы уже снова мчались по дороге, и перед нами был крутой редхиллский подъем. Дядя взмахнул кнутом и лихо гикнул.

Впереди, вверх по холму, катилось облако пыли, и в нем смутно маячили спины наших противников, сверкала медь, мерцало что-то алое.

- Ну, пари наполовину выиграно, племянник. Теперь надо их обойти... Наддайте жару, красавицы!.. Черт возьми, Китти охромела!

И правда, передняя лошадь вдруг стала припадать на одну ногу. В тот же миг мы выскочили из коляски и опустились на колени около лошади. Дело было всего лишь в камешке, который застрял в стрелке подковы, но, чтобы вытащить его, нам потребовалось минуты две. Когда мы снова заняли свои
места, Лейды уже скрылись за холмом, и мы потеряли их из виду.

- Не повезло, - буркнул дядя. - Но далеко им не уйти! - Впервые за все время он хлестнул лошадей (до этой минуты он лишь взмахивал кнутом над их головами). - Если мы обгоним их на ближайших милях, дальше можно будет ехать тише.

Лошади уже заметно устали. Они дышали часто и хрипло, а прекрасные шкуры потемнели от пота. Однако, поднявшись на вершину холма, они снова помчались во весь дух.

- Куда, черт возьми, они девались? - воскликнул дядя. - Ты их видишь, племянник?

Перед нами расстилалась длинная белая лента дороги, вся испещренная точками - то двигались повозки и фургоны из Кройдона в Редхилл, но большая красная карета словно сквозь землю провалилась.

- Вон они! Свернули! Свернули в сторону! - закричал дядя, заворачивая гнедых на боковую дорогу, справа от той, по которой мы ехали. - Вот они, племянник! На вершине холма!

И в самом деле, справа от нас, где дорога, извиваясь, шла снова вверх, появилась четверка - лошади скакали во весь опор. Наши гнедые напрягли все силы, прибавили ходу - и расстояние между нами и Лейдом стало понемногу сокращаться. Я уже видел черную ленту на белой шляпе сэра Джона, а вот уже можно сосчитать складки на его плаще, и, наконец, я увидел хорошенькое личико его жены - она как раз оглянулась на нас.

- Мы на проселочной дороге, она ведет в Годстон и Уорлингем, - сказал дядя. - Лейд, должно быть, решил, что выиграет время, если свернет с дороги, по которой все едут на базар. Но впереди чертовски крутой спуск. Если я не ошибаюсь, племянник, тебе предстоит развлечение.

И в ту же минуту вдруг исчезли передние колеса четверки, потом исчез сам экипаж, потом фигуры людей на козлах, и все это так неожиданно и стремительно, словно карета запрыгала вниз по трем первым ступеням гигантской лестницы. Еще миг - и мы уже тоже на этом месте, а перед нами крутая и узкая дорога, извиваясь, длинными петлями спускается в долину. Красная карета, со свистом рассекая воздух, стремительно катится вниз.

- Так я и знал! - закричал дядя. - Раз он не тормозит, я тоже не стану... Ну-ка, милые, один добрый рывок - и они увидят наши спины.

Мы перемахнули через гребень и бешено ринулись вниз, а перед нами с громом и грохотом неслась огромная красная карета. Вот мы уже в облаке поднятой ею пыли и ничего не видим, лишь смутно различаем какое-то алое пятно посередине, карету бросает из стороны в сторону, и с каждой секундой очертания ее становятся все более четкими. Мы слышим, как щелкает впереди кнут, как пронзительно понукает лошадей леди Лейд. Дядя не произносит ни слова; я бросаю на него быстрый взгляд и вижу, что губы его крепко сжаты, глаза блестят, а на бледных щеках проступил неяркий румянец. Погонять лошадей незачем: они несутся так, что теперь их нельзя ни остановить, ни придержать. Голова передней лошади поравнялась с задними колесами красной кареты, потом с передними... Следующую сотню ярдов мы не выиграли ни единого дюйма, потом наши лошади сделали рывок, и передняя уже шла голова в голову с вороным коренником Лейда, а наше переднее колесо оказалось всего в каком-нибудь дюйме от их заднего.

- Пыльная работа! - спокойно сказал дядя.

- Погоняй, Джек, погоняй! - взвизгнула леди Лейд.

Сэр Джон вскочил и хлестнул лошадей.

- Берегитесь, Треджеллис! - закричал он. - Кому-то не миновать разбиться!

Теперь мы шли рядом с нашими противниками, круп к крупу, колесо к колесу. Нас разделяли каких-нибудь шесть дюймов, и я каждую секунду ожидал, что вот сейчас колесо со скрежетом ударится о колесо. Но теперь, когда мы вынырнули из облака пыли, нам видна была дорога впереди, и от того, что мы там увидели, дядя даже присвистнул.

Ярдах в двухстах перед нами лежал мост с деревянными столбами и перилами по обеим сторонам. У моста дорога сужалась, два экипажа рядом там проехать не могли. Кто-то должен будет уступить дорогу. Наши колеса уже поравнялись с коренниками Лейда.

- Я впереди! - закричал дядя. - Вам придется придержать лошадей, Лейд!

- Как бы не так! - прорычал тот.

- Ни за что! - пронзительно закричала его супруга. - Погоняй, Джек! Знай погоняй!

Мне казалось, мы все вместе устремляемся в пропасть. Но дядя сделал то единственное, что еще могло нас спасти. Отчаянным усилием мы еще могли вырваться вперед до съезда на мост. Дядя вскочил и стегнул обеих лошадей по бокам; обезумев от непривычной боли, они яростно рванулись вперед. Грохоча, наши экипажи рядом неслись вниз, и все мы, вне себя от возбуждения, наверно, громко кричали, но вот мы стали постепенно вырываться вперед и, почти обойдя наших противников, влетели на мост. Я оглянулся и увидел, как леди Лейд, сжав свои белые хищные зубки, вся подалась вперед и обеими руками вцепилась в вожжи.

- Прижми их, Джек! - вопила она. - Прижми этих... пока они еще не проскочили!

Схвати она вожаки секундой раньше, мы неминуемо налетели бы на деревянные столбы и вместе с ними рухнули бы в речную глубь. Но теперь нас задел не могучий круп пристяжной, а ее плечо, и ей не удалось сбить нас в сторону. Я увидел кровавый рубец - он вдруг проступил на вороной шкуре, но в следующее мгновенье мы уже мчались по дороге, а четверка стояла на месте, и сэр Джон и его супруга, соскочив на землю, осматривали раненую лошадь.

- Поубавьте шагу, красавицы! - крикнул дядя, опускаясь на сиденье, и оглянулся через плечо. - Я бы никогда не поверил, что сэр Джон Лейд способен на подобную выходку - пустить пристяжную поперек дороги. Такого рода mauvaise plaisanterie24 непозволительны. Он сегодня же вечером получит от меня несколько строк.

- Это сделала леди Лейд, - сказал я.

Дядя просветлел и рассмеялся.

- Значит, это малютка Летти, вот как? - сказал он. - Я сам должен был это понять. Чувствуется рука покойного висельника. Ну, дамам я пишу совсем другие послания, так что просто поедем своей дорогой, племянник, и возблагодарим судьбу, что мы целыми и невредимыми переехали через Темзу.

Мы остановились в Кройдоне, в "Борзой", и там наших добрых гнедых почистили, обласкали и накормили, после чего мы не спеша поехали дальше через Норбери и Стритем. Постепенно полей становилось меньше, ограды стали длиннее, виллы все теснее жались друг к другу, пока не сошлись вплотную, и вот мы уже едем между двумя рядами домов с богатыми магазинами на углах, и по улице стремится такой поток экипажей, какого я еще не видывал.

Потом мы вдруг оказались на широком мосту через темно-бурую, угрюмую реку, по которой плыли тупоносые баржи. Справа и слева по берегам, насколько хватал глаз, тянулась изломанная, неровная линия разноцветных домов.

- Это парламент, - сказал дядя, показывая кнутом на одно из зданий, - а вон те черные башни - Вестминстерское аббатство... Как поживаете, ваша светлость? Как поживаете?.. Вон тот дородный господин в синем, на коне с пышным хвостом - герцог Норфолкский. А теперь мы на Уайтхолле. Слева казначейство. Главный штаб английской армии, а вон, видишь, на тех воротах высечены каменные дельфины - это адмиралтейство.

Я, как и всякий юноша, воспитанный в провинции, думал, что Лондон - это сплошь дома, каменный лес, и был поражен, увидев зеленые лужайки между ними и прелестные деревья в нежной весенней листве.

- Да, это Королевские сады, - сказал дядя, - а вон, видишь, окно? Вот откуда Карл сделал последний шаг - на эшафот. Даже и подумать нельзя, что гнедые проделали пятьдесят миль, правда? Ты только взгляни, как les petites cheries25 выступают, чтобы сделать честь своему хозяину. Посмотри на господина с резкими чертами лица - вон он выглядывает из окна кареты. Это Питт, он направляется в парламент. Сейчас мы въезжаем на Пэл-Мэл, вон то огромное здание слева - Карлтон-Хаус, дворец принца. А это Сент-Джеймс - вон тот громадный закопченный дворец с часами, и перед ним два часовых в красных мундирах. Это знаменитая улица, она носит то же имя, Сент-Джеймс, это центр мира, племянник; вот начинается Джермин-стрит; а вот и мой домик, мы доехали из Брайтона меньше чем за пять часов.

Глава IX У ВАТЬЕ

Особнячок дяди на Джермин-стрит был совсем маленький - пять комнат и мансарда. "Хороший повар и хижина - вот все, что требуется философу", - сказал сэр Чарльз. Но комнаты были обставлены с присущим ему изяществом и вкусом, так что его приятели, даже самые богатые, обнаруживали в этих маленьких комнатах нечто, после чего их собственные пышные особняки больше не казались им такими уж безупречными. Даже мансарда, где для меня устроили спальню, была хоть и крохотная, но на редкость изящная. Во всех комнатах было множество красивых, дорогих безделушек, так, что дом походил на прелестный маленький музей, который привел бы в восторг всякого истинного знатока. Видя, что я разглядываю эти милые вещицы, дядя пожал плечами и слегка махнул рукой.

- Это все des petites cadeaux26, - сказал он. - Но скромность не позволяет мне добавить еще какие-либо объяснения.

Нас ждала записка от Амброза, но она не пролила свет на его исчезновение, а, напротив, делала его еще более загадочным.

"Дорогой сэр Чарльз Треджеллис, - гласила она, - я всегда буду сожалеть, что обстоятельства вынудили меня так внезапно оставить службу у вас, но по дороге из Монахова дуба в Брайтон случилось нечто, заставившее меня поступить именно так, а не иначе. Я, однако, надеюсь, что через некоторое время смогу к вам вернуться. Рецепт желатина для манишек хранится в сейфе банка Драммонда.

Ваш смиренный слуга Амброз".

- Да, - сердито сказал дядя, - придется искать ему замену. Но что же все-таки могло случиться прямо на дороге, когда мы скакали во весь опор? Конечно, такого искусника по части шоколада и галстуков мне не сыскать. Je suis desole!27. А теперь, племянник, надо послать за Уэстоном и заняться твоим гардеробом. Джентльмену не пристало ходить к мастеру, мастер должен приходить к джентльмену. Пока тебя не оденут как следует, придется тебе жить затворником.

Меня обмерили с головы до пят, это оказалось весьма торжественной и серьезной процедурой, но не шло ни в какое сравнение с примеркой, которая происходила два дня спустя, - дядя терзался мрачными предчувствиями всякий раз, когда на меня надевали какую-нибудь часть костюма. Он спорил с Уэстоном о каждом шве, лацкане, фалде, и они крутили меня и вертели во все стороны, так что под конец у меня закружилась голова. Потом, когда все уже, как мне казалось, было решено, явился молодой мистер Бруммел, который обещал перещеголять в щегольстве даже моего дядю, и все началось сначала. Он был хорошо сложен, этот Бруммел, светлый шатен, с красивым, удлиненным лицом и рыжеватыми бакенбардами. Манеры его отличались некоторой томностью, говорил он медленно, и хотя превосходил дядю своеобразием речей, в нем не чувствовалось мужественности и решительности, которые сквозили за дядиной манерностью.

- А, Джордж! - воскликнул дядя. - Я думал, вы уже в своем полку.

- Я подал в отставку, - растягивая слова, ответил Бруммел.

- Я был уверен, что этого не миновать.

- Да. Десятый полк послали в Манчестер, и я, разумеется, не мог поехать в такую глушь. Кроме того, майор оказался чудовищным грубияном.

- То есть как?

- Он вообразил, что я должен знать назубок все его нелепые правила маршировки, а у меня, как вы понимаете, и без того есть чем занять мысли. На плацу я сразу находил свое место, так как всегда прямо позади меня оказывался один красноносый кавалерист на чубаром коне. Это меня избавило от многих неприятностей. Но на днях, когда я явился на плац, я проскакал в одну сторону, в другую, но красноносый будто сквозь землю провалился! Наконец, когда я уже совсем не знал, что делать, я вдруг увидел - он стоял в стороне в полном одиночестве, ну, и я, конечно, тут же стал перед ним. Оказалось, его поставили охранять плац, и майор позволил себе так забыться, что сказал, будто я понятия не имею о своих обязанностях.

Дядя рассмеялся, а Бруммел придирчиво оглядел меня с головы до ног.

- Это вполне сносно, - сказал он. - Темно-желтый с синим - отличное сочетание для джентльмена. Но сюда больше подошел бы вышитый жилет.

- Не согласен, - горячо возразил дядя.

- Мой дорогой Треджеллис, вы непогрешимы во всем, что касается галстуков, но уж о жилетах разрешите мне иметь собственное суждение. Сейчас жилет выглядит превосходно, но небольшая красная вышивка придала бы ему необходимую законченность.

Они спорили добрых десять минут, приводили множество примеров и сравнений, ходили вокруг меня, склоняли голову набок, подносили к глазам лорнеты. Наконец, они на чем-то помирились, и я вздохнул с облегчением.

- Мои слова, мистер Стоун, ни в коем случае не должны поколебать вашу веру в суждения сэра Чарльза, - с большим чувством заявил Бруммел.

Я заверил его, что у меня этого и в мыслях не было.

- Будь вы моим племянником, я бы, разумеется, хотел, чтобы вы следовали моему вкусу. Но вы и так будете выглядеть превосходно. У меня есть молодой родственник, и в прошлом году он явился в город с письмом, кое препоручало его моим заботам. Но он не желал слушать никаких советов. На исходе второй недели я встретил его на Сент-Джеймс-стрит в сюртуке табачного цвета, сшитом у провинциального портного. Он мне поклонился. Я, разумеется, знал, как мне следует поступить. Я посмотрел сквозь него, и на этом его карьере в столице пришел конец. Вы ведь из провинции, мистер Стоун?

- Из Суссекса, сэр.

- А, Суссекс? Там живут мои прачки - где-то близ Хайуордс-Хит есть одна, которая отлично крахмалит рубашки. Я посылаю ей каждый раз две штуки, потому что, если послать больше, она разволнуется и будет уже не так внимательна. Стирать умеют только в провинции. Но если бы мне пришлось там жить, я был бы безутешен. Ну что там делать порядочному человеку?

- Вы не охотитесь, Джордж?

- Только за женщинами. А неужели вы охотитесь с гончими, Чарльз?

- Прошлой зимой я ездил на охоту с Бельвуаром.

- Что за радость - скакать в толпе засаленных фермеров? Конечно, у каждого свой вкус, но я, например, предпочитаю днем сидеть у Брукса, а вечером в уютном уголке за макао у Ватье - так я получаю все, что нужно для тела и для души. Вы слышали, как я пощипал пивовара Монтэга?

- Меня не было в городе.

- Я выиграл у него восемь тысяч за один вечер. "Теперь буду пить ваше пиво, мистер пивовар", - сказал я. "Его пьют все лондонские мерзавцы", сказал он. Это было чудовищно невежливо с его стороны, но не все умеют проигрывать изящно. Что ж, я иду на Кларджес-стрит, хочу заплатить ростовщику Кингу часть процентов. Вы не собираетесь в ту сторону? Ну, тогда до свидания! Мы еще, разумеется, увидимся в клубе или на Пэл-Мэл. - И он неторопливо удалился.

- Этому молодому человеку суждено занять мое место, - мрачно сказал дядя, когда Бруммел вышел. - Он еще слишком молод и незнатного рода, но завоевал положение в обществе хладнокровным бесстыдством, природным вкусом и изысканной манерой выражаться. Никто не умеет грубить столь любезно. Уже сейчас в клубах его суждения соперничают с моими. Что ж, каждому свое время, и, когда я почувствую, что мое миновало, я больше ни разу не покажусь на Сент-Джеймс-стрит: вторые роли не по мне. А теперь, племянник, в этом сюртуке ты можешь появиться где угодно, так что, если хочешь, сядем в коляску и я покажу тебе город.

Какими словами передать все, что мы видели и что делали в этот восхитительный весенний день! Казалось, меня перенесли в сказочный мир, и дядя, точно добрый волшебник в длиннополом сюртуке с высоким воротником, показывал мне этот мир. Он привез меня в Вест-Энд. Мимо проносились яркие кареты, спешили в разные стороны дамы в разноцветных нарядах и мужчины в темных сюртуках; они торопливо переходили улицу, возвращались обратно, - мне казалось, я попал в муравейник, который разворошили палкой. Бесконечны были берега, образуемые домами, неиссякаем живой поток, стремящийся меж ними, ничего подобного я и вообразить не мог. Потом мы проехали по Стрэнду, где толпа была еще гуще, и даже проникли за Темплбар, в Сити, но дядя просил меня никому не говорить, что возил меня туда: он не хотел, чтобы это стало известно. Я увидел там биржу и Английский банк, кофейню Ллойда, торговцев в коричневых сюртуках, с резко очерченными лицами, торопливо шагающих клерков, могучих ломовых лошадей и усталых возчиков. То был совсем иной мир, непохожий на тот, что остался в западной части города, - мир энергии, силы, где нет места лени и праздности. И, хотя я был тогда очень молод, я понял, что именно здесь, среди леса мачт торговых кораблей, среди тюков, которые громоздятся до самых окон пакгаузов, среди нагруженных фургонов, что с грохотом катятся по булыжной мостовой, - именно здесь сосредоточено могущество Британии. Лондонское Сити - это тот главный корень, от которого пошли империя, богатство и многие иные прекрасные побеги. Могут меняться моды, речи, манеры, но дух предприимчивости, которым на этом небольшом пространстве проникнуто решительно все, должен остаться неизменным, ибо, если иссякнет он, иссякнет все, чему он дал начало.

Мы позавтракали у Стивена, в модной гостинице на Бонд-стрит, от дверей которой до конца улицы выстроилась вереница тильбюри и верховых лошадей. Оттуда мы отправились на Пэл-Мэл в Сент-Джеймском парке, потом к Бруксу, в знаменитый клуб вигов, а оттуда к Ватье, где собирались светские игроки. Повсюду я встречал людей одного сорта - очень прямых, с очень тонкими талиями; все они выказывали моему дяде величайшее почтение и ради него были учтивы со мной. Разговор всюду напоминал тот, что я уже слышал в Брайтоне у принца, болтали о политике, о здоровье короля, о расточительности принца, о том, что скоро должна вновь начаться война, о скачках, о боксе. Я убедился также, что дядя, был прав: чудачества вошли в моду, и в Европе нас по сей день считают нацией помешанных, а все потому, что в ту пору путешествовать отправлялись лишь лица из того круга, с которым мне тогда довелось познакомиться, и только по ним Европа составляла свое представление об англичанах.

То была эпоха героизма и безрассудства. С одной стороны, угроза нашествия Буонапарте, нависшая над Англией, выдвинула на передний план таких солдат, моряков и государственных деятелей, как Питт, Нельсон, а позднее Веллингтон. Мы были сильны оружием, и скоро нам предстояло прославиться литературой, ибо ни один европейский писатель не мог в то время сравниться с Вальтером Скоттом и Байроном. С другой стороны, примесь безумия, истинного или напускного, была тем ключом, который отворял двери, запертые для мудрости и добродетели. Один способен был войти в гостиную вверх ногами, другой подпиливал себе зубы, чтобы свистеть, как заправский кучер, третий говорил вслух все, что думал, и потому непрестанно держал в страхе гостей, - именно таким людям было легче всего выдвинуться в лондонском свете. Безрассудство не пощадило и героев. Лишь немногие сумели устоять против этой заразы. В эпоху, когда премьер-министр был пьяница, лидер оппозиции - распутник, а принц Уэльский - и то, и другое вместе, трудно было найти человека, который был бы образцом и в частной, и в общественной жизни. И однако, при всех своих несовершенствах то был век сильных духом, и можете считать, что вам очень повезло, читатель, если в ваше время появятся разом такие пять имен, как Питт, Фокс, Скотт, Нельсон и Веллингтон.

В тот вечер у Ватье, сидя подле дяди на красном бархатном диванчике, я впервые увидел кое-кого из людей, чьи слава и чудачества не забыты миром еще и по сей день. Длинный зал, с множеством колонн, с зеркалами и канделябрами, был переполнен полнокровными, громкоголосыми джентльменами во фраках, в белых шелковых чулках, в батистовых манишках, с маленькими плоскими треуголками под мышкой.

- Старик с кислой миной и тонкими ногами - это герцог Куинсберри, - сказал дядя. - В состязании с графом Таафом он проехал в фаэтоне девятнадцать миль за один час, и ему удалось за полчаса передать письмо на расстояние в пятьдесят миль - письмо перебрасывали из рук в руки с крикетным мячом. А разговаривает он с сэром Чарльзом Бенбери из Жокей-клуба, который удалил принца из Ньюмаркета, так как заподозрил его жокея Сэма Чифни в мошенничестве. К ним сейчас подошел капитан Барклей. Это великий поклонник тренировки: он прошел девяносто миль за двадцать один час. Стоит взглянуть на его икры, и сразу станет ясно, что сама природа создала его для этого. А вон еще один любитель прогулок - у камина, в пестром жилете. Это Щеголь Уэлли, он ходил пешком в Иерусалим в длинном синем сюртуке, в ботфортах и в штанах из оленьей кожи.

- А зачем ему это понадобилось, сэр? - удивленно спросил я.

Дядя пожал плечами.

- Так ему вздумалось, - сказал он. - Эта прогулка раскрыла перед ним двери высшего света, что куда важнее Иерусалима. Человек с крючковатым носом - лорд Питерсхем. Он встает в шесть вечера, и у него лучшие в Европе запасы тончайших нюхательных табаков. Разговаривает он с лордом Пэнмьюром, который может в один присест выпить шесть бутылок кларета, а потом как ни в чем не бывало вести споры с епископом... Добрый вечер, Дадли!

- Здравствуйте, Треджеллис! - Пожилой, рассеянного вида человек остановился возле нас и смерил меня взглядом. - Чарли Треджеллис вывез из провинции какого-то юнца, - пробормотал он. - Не похоже, что юнец будет делать ему честь... Уезжали из Лондона, Треджеллис?

- Да, на несколько дней.

- Гм, - сказал этот господин, переведя сонный взгляд на дядю. - Выглядит скверно. Если он не займется собой всерьез, его в самое ближайшее время вынесут из дома ногами вперед! - Он кивнул и прошел дальше.

- Не падай духом, племянник, - со смехом сказал дядя. - Это старый лорд Дадли. Он имеет обыкновение думать вслух. Все привыкли к его оскорблениям и теперь уже просто не обращают на него внимания. Всего лишь на прошлой неделе он обедал у лорда Элгина и стал извиняться перед обществом за кушанья, приготовленные из рук вон плохо. Видишь ли, он думал, что обедает у себя дома. Все это помогло ему занять особое место в обществе. А сейчас он допекает лорда Хэйрвуда. Хэйрвуд известен тем, что во всем подражает принцу. Однажды принц случайно заложил косичку парика за воротник сюртука, а Хэйрвуд тотчас взял и отрезал косичку от своего парика, решив, что они вышли из моды. А вот урод Ламли. В Париже его прозвали L'homme laid28. Рядом с ним лорд Фоли, его называют Номер Одиннадцать, потому что у него очень тонкие ноги.

- Здесь и мистер Бруммел, сэр, - сказал я.

- Да, он сейчас к нам подойдет. У этого молодого человека есть будущее. Ты заметил, он так оглядывает залу из-под опущенных век, словно, придя сюда, оказал нам снисхождение? Мелкая самонадеянность невыносима, но, когда она доведена до предела, она уже заслуживает уважения. Как поживаете. Джордж?

- Вы слышали о Виркере Мертоне? - спросил Бруммел, подходя к нам в сопровождении еще нескольких щеголей. - Он сбежал с отцовской кухаркой и женился на ней!

- Как же поступил лорд Мертон?

- Сердечно поздравил сына и признался, что был излишне низкого мнения о его умственных способностях. Он намерен жить вместе с молодой четой и назначить им весьма солидное содержание при условии, что новобрачная будет исполнять свои прежние обязанности. Да, кстати, ходят слухи, что вы женитесь, Треджеллис!

- Пожалуй, нет, - ответил дядя. - Было бы ошибкой отдать все внимание одной, если оно доставляет удовольствие многим.

- Совершенно с вами согласен, точнее не скажешь! - воскликнул Бруммел. Разве справедливо разбить дюжину сердец ради того, чтобы осчастливить одно? На будущей неделе я отбываю на континент.

- Судебные пристава?

- Какая жалкая фантазия, Пьерпойнт! Нет-нет, я просто решил соединить полезное с приятным. К тому же разные мелочи можно купить только в Париже, и надо сделать кое-какие запасы на случай, если опять начнется война.

- Совершенно справедливо, - сказал дядя, по-видимому, решив перещеголять Бруммела в чудачестве. - Зеленовато-желтые перчатки я обычно выписывал из Па-ле-Рояль. Когда в девяносто третьем году разразилась война, я на девять лет оказался отрезанным от своих поставщиков. Если бы мне не удалось нанять люггер и провезти перчатки контрабандой, мне пришлось бы все эти годы носить английские, рыжевато-коричневые.

- Англичане - прекрасные мастера, когда надо изготовить утюг или кочергу, - сказал Бруммел, - но предметы более изящные им не по силам.

- У нас недурные портные, - заметил дядя, - но наши материи однообразны и в них чувствуется недостаток вкуса. Мы стали одеваться очень старомодно, и в этом виновата война. Она лишила нас возможности путешествовать, а ведь ничто так не расширяет кругозор, как путешествия. Вот, например, в прошлом году на площади св. Марка в Венеции я увидел совершенно необычный жилет. Он был желтый, с очаровательным розовым мотивом. Да разве бы я его когда-нибудь увидел, если бы не путешествовал! Я привез жилет в Лондон, и некоторое время это был последний крик моды.

- Принц тоже носил такой.

- Да, он обычно следует моему примеру. В прошлом году мы так похоже одевались, что нас часто путали. Конечно, это мне не комплимент, но ничего не поделаешь. Принц часто жалуется, что на нем вещи выглядят хуже, чем на мне, но разве я могу ответить правду? Кстати, Джордж, я что-то не видел вас на балу у маркизы Дуврской.

- Нет, я проскучал там четверть часа. Странно, что вы меня не видели. Я, правда, почти не отходил от двери - ведь предпочтение вызывает ревность.

- Я пришел рано, - сказал дядя, - мне говорили, что там будет несколько сносных debutantes29. А я всегда бываю рад, когда можно хоть одной сказать комплимент. Это случается не часто, ведь я очень разборчив.

Так они беседовали, эти удивительные люди, а я глядел то на одного, то на другого и не мог понять, как они ухитряются не рассмеяться в лицо друг другу. Но нет, напротив, оба сохраняли полную серьезность, то и дело обменивались полупоклонами, раскрывали и закрывали табакерки, взмахивали обшитыми кружевом носовыми платками. Вокруг них собралась толпа, все молча слушали, и я видел, что разговор их воспринимается как состязание двух соперников - законодателей моды. Конец этой беседе положил герцог Куинсберри: он взял Бруммела под руку и увел его, а дядя выставил напоказ обшитую кружевом батистовую манишку и вытянул кружевные манжеты, всем своим видом словно говоря, что поле боя осталось за ним. С того дня прошло сорок семь лет. Где теперь все эти франты, где их изящные маленькие шляпы, удивительные жилеты, сапожки, в которые можно было глядеться, как в зеркало? Они жили странной жизнью, эти люди, и умирали странной смертью: одни накладывали на себя руки, другие кончали жизнь нищими, третьи - в долговой тюрьме, четвертые, самые блистательные, - в сумасшедшем доме в чужой стране.

- Это карточная зала, Родди, - сказал дядя, когда мы на обратном пути проходили мимо какой-то открытой двери.

Я заглянул туда и увидел длинный ряд столиков, крытых зеленым сукном; вокруг каждого сидело несколько человек, а в стороне стоял стол подлиннее, и оттуда доносился приглушенный гул голосов.

- Здесь разрешается терять все, кроме мужества и самообладания, продолжал дядя. - А, сэр Лотиан, надеюсь, вам сопутствовала удача.

Из карточной залы вышел высокий, сухопарый человек с суровым аскетическим лицом. Густые брови нависли над бегающими серыми глазками, щеки и виски глубоко запали, точно выдолбленные водою в камне. Он был в черном и слегка покачивался, словно пьяный.

- Отчаянно проигрался, - коротко ответил он.

- В кости?

- Нет, в вист.

- Ну, в вист особенно много не проиграешь!

- Не проиграешь! - огрызнулся тот. - Поиграйте-ка по сотне за взятку и по тысяче за роббер, и посмотрим, что вы скажете, если пять часов подряд вам будет идти скверная карта.

Отчаяние на лице этого человека явно поразило дядю.

- Надеюсь, все не так уж плохо, - сказал он.

- Достаточно плохо. Не будем об этом говорить. Между прочим, вы уже нашли боксера, Треджеллис?

- Нет.

- Вы что-то долго мешкаете. Не забывайте - играй или плати. Если ваш боец не выйдет на ринг, я потребую выигрыш.

- Соблаговолите назначить день, сэр Лотиан, и я предъявлю вам моего боксера, - холодно сказал дядя.

- Через четыре недели, считая с сегодняшнего дня, если угодно.

- Хорошо. Восемнадцатого мая.

- К тому времени я надеюсь изменить свое имя.

- Что это значит? - удивился дядя.

- Вполне возможно, что я стану лордом Эйвоном.

- Как! У вас есть новости? - воскликнул дядя, и голос его дрогнул.

- Мой агент пишет из Монтевидео, будто у него есть доказательства, что Эйвон умер именно там. Да и вообще нелепо полагать, будто оттого, что убийца предпочитает скрываться от правосудия...

- Соблаговолите не употреблять этого слова, сэр Лотиан, - оборвал его дядя.

- Вы были там, так же, как и я. Вы сами знаете, что он убийца.

- Говорю вам, я не желаю этого слышать.

Свирепые серые глазки сэра Лотиана опустились, не выдержав гневного взора моего дяди.

- Хорошо, не будем об этом, но ведь нелепо же думать, что титул и состояние могут вечно висеть в воздухе. Я наследник, Треджеллис, и, видит бог, я намерен получить то, что мне принадлежит по праву.

- А я, как вам известно, ближайший друг лорда Эйвона, - непреклонно возразил дядя. - Его исчезновение не изменило моих чувств к нему, и, пока судьба его не будет выяснена окончательно, я сделаю все, что в моих силах, чтобы оградить его права от посягательств.

- Пеньковая веревка и сломанная шея - вот и все его права, - ответил сэр Лотиан и вдруг, совершенно переменив выражение лица, взял дядю за рукав и сказал другим тоном: - Ну-ну, Треджеллис, я ведь тоже был ему другом, но изменить то, что случилось, мы не можем, и теперь уже поздно ссориться из-за этого. Ваше приглашение на ужин в пятницу остается в силе?

- Разумеется.

- Я приведу Краба Уилсона, и мы окончательно уговоримся об условиях нашего маленького пари.

- Хорошо, сэр Лотиан. Надеюсь вас там увидеть.

Они поклонились друг другу, и дядя постоял еще немного, глядя, как тот пробирается сквозь толпу.

- Он хороший охотник, племянник, - сказал он. - Бесстрашный наездник, лучший в Англии стрелок из пистолета, но... человек опасный!

Глава X БОКСЕРЫ

В те годы, если джентльмен хотел прослыть покровителем спорта, он время от времени давал ужин любителям; такой вот ужин и устроил дядя в конце первой недели моего пребывания в Лондоне. Он пригласил не только самых в ту пору знаменитых боксеров, но и таких великосветских любителей бокса, как мистер Флетчер Рейз, лорд Сэй энд Сил, сэр Лотиан Хьюм, сэр Джон Лейд, полковник Монтгомери, сэр Томас Эприс, высокородный Беркли Крейвен, и многих других. В клубах уже знали, что на ужине будет присутствовать принц и все жаждали получить приглашение.

Заведение "Карета и кони" было хорошо известно любителям спорта, его держал бывший боксер-профессионал. Этот низкопробный трактир мог удовлетворить самым богемным вкусам. Люди, пресыщенные роскошью и всяческими удовольствиями, находили особую прелесть в возможности спуститься в самые низы, так что в Ковент-Гардене или на Хеймаркет под закопченными потолками ночных кабаков и игорных домов зачастую собиралось весьма изысканное общество, - это был один из многих тогдашних обычаев, которые теперь уже вышли из моды. Изнеженным сибаритам нравилось иной раз махнуть рукой на кухню Ватье, Уда, на французские вина и пообедать в портерной грубым бифштексом, запивая его пинтой эля из оловянной кружки, - это вносило разнообразие в их жизнь.

На улице собралась толпа простолюдинов, желавших поглазеть на боксеров, и, когда мы шли сквозь эту толпу, дядя шепнул мне, чтобы я глядел в оба и не забывал о своих карманах. Мы вошли в большую комнату - выцветшие красные гардины на окнах, пол посыпан песком, стены увешаны олеографиями, на которых изображены боксеры и скаковые лошади. Повсюду темные, в винных пятнах столы; за одним из них сидят человек шесть весьма грозной наружности, а самый страшный взгромоздился на стол и непринужденно болтает ногами. Перед ними стоит поднос со стаканами и оловянными кружками.

- Ребят одолела жажда, сэр, так что я подал им пива, - шепнул дяде хозяин гостиницы. - Я думаю, вы не против, сэр.

- Конечно, нет, Боб! Как поживаете, ребята? Как дела, Мэддокс? Как дела, Болдуин? А, Белчер, очень рад вас видеть.

Боксеры все разом поднялись и сняли шапки. Только тот, который сидел на столе, так и остался сидеть, по-прежнему болтая ногами, и хладнокровно глядел дяде прямо в лицо.

- Как поживаете, Беркс?

- Не жалуюсь, а вы как?

- Говори "сэр", когда обращаешься к джентльмену, - сказал Белчер и вдруг рывком наклонил стол, так что Беркс соскользнул чуть ли не в объятия дяди.

- Эй-эй, Джем, поосторожней, - хмуро сказал он.

- Я тебя выучу хорошим манерам, Джо, твой-то папаша, видать, тебя мало учил. Ты ведь не на попойке, ты среди благородных джентльменов, так что уж и сам веди себя как джентльмен.

- Меня и так все считают джентльменом, - хрипло ответил Беркс, - а если я чего не так сказал или сделал...

- Ладно, ладно, Беркс, все в порядке, - поспешно сказал дядя, стараясь все сгладить и предотвратить ссору, готовую вспыхнуть в самом начале вечера. - А вон и еще наши друзья... Как поживаете, Эприс? Как поживаете, Полковник? А, Джексон, вы нынче выглядите куда лучше... Добрый вечер, Лейд. Надеюсь, наша приятная поездка пошла на пользу леди Лейд... А, Мендоса, судя по вашему виду, вы готовы сию минуту перебросить шляпу через канаты. Рад вас видеть, сэр Лотиан. Вы встретите здесь кое-кого из старых друзей.

Среди великосветских любителей спорта и боксеров, толпящихся в комнате, я заметил крепко сбитую фигуру и широкое добродушное лицо Чемпиона Гаррисона. Вместе с ним в эту низкую, пропахшую краской комнату словно ворвалась струя свежего воздуха с Южного Даунса, и я кинулся пожать ему руку.

- Мистер Родди... Да нет, видно, вас теперь надо величать мистером Стоуном, вас теперь и не узнать вовсе. Неужто это и впрямь вы приходили к нам да раздували мехи, пока мы с Джимом стучали по наковальне? Да вы просто красавчик стали, вот ей-богу!

- Что нового в Монаховом дубе? - нетерпеливо спросил я.

- Ваш отец навестил меня, мистер Родди; он говорит, быть войне, и думает повидать вас в Лондоне; он собирается к лорду Нельсону - узнать, скоро ли его назначат на корабль. Матушка ваша пребывает в добром здравии, в воскресенье я видел ее в церкви.

- А Джим как?

Добродушное лицо Чемпиона Гаррисона омрачилось.

- Очень он хотел поехать со мной, да я его не взял; есть у меня на то причина, так что считайте, между нами кошка пробежала. В первый раз это у нас с ним, мистер Родди. А я не зря его не пускаю, уж вы мне поверьте; он малый гордый, да еще забрал в голову всякое, а стоит ему разок побывать в Лондоне, он и вовсе покой потеряет. Вот я и велел ему остаться дома да задал разную работу, чтоб хватило, покуда не вернусь.

К нам направлялся высокий, превосходно сложенный человек, одетый весьма элегантно. Он с изумлением взглянул на моего собеседника и протянул ему руку.

- Кого я вижу? Джек Гаррисон! - воскликнул он. - Какими судьбами? Откуда ты взялся?

- Рад тебя видеть, Джексон, - ответил мой собеседник. - Ты все такой же, ни чуточки не постарел.

- Благодарствую, мне грех жаловаться. Я так и ушел с ринга непобитым некому было со мной тягаться, вот и стал тренером.

- А я теперь кузнецом в Суссексе.

- Я все удивлялся, почему это ты ни разу не попытался побить меня. И скажу по чести, как мужчина мужчине, я очень этому рад.

- Приятно слышать такие слова от тебя, Джексон. Я-то, может, и попытался бы, да моя старуха не велела. Она добрая жена, и я не могу идти поперек ее воли. А здесь мне что-то невесело, я этих ребят, почитай, никого и не знаю.

- Ты и сейчас мог бы уложить кое-кого из них, - сказал Джексон, щупая бицепсы моего друга. - На двадцатичетырехфутовом ринге еще не бывало боксера с лучшими данными. Я бы с превеликим удовольствием поглядел, как ты разделался бы кое с кем из этих юнцов. Может, попробуешь, а?

Глаза Гаррисона заблестели, но он покачал головой:

- Нет, Джексон, не пойдет. Я обещал своей старухе. А это Белчер? Вон тот красивый парень в больно ярком сюртуке?

- Да, это Джем. Ты его даже не видал? Ему цены нет.

- Слыхал. А рядом с ним это кто? Складный паренек.

- Это новичок с Запада, Краб Уилсон.

Чемпион Гаррисон с интересом его оглядел.

- Слыхал, - сказал он. - Говорят, на него пари держат, так, что ли?

- Да. Сэр Лотиан Хьюм, вон тот джентльмен с худым лицом, ставит на него против любого боксера сэра Треджеллиса. Мы, верно, еще услышим сегодня про эту встречу. Джем Белчер очень высоко ценит Краба Уилсона. А это младший брат Белчера, Том. Он тоже посматривает, с кем бы сразиться. Говорят, он быстрее Джема, а вот удар у него полегче. Я это про твоего брата, Джем.

- Мальчик свое возьмет, - сказал Белчер, подходя к нам. - Вот затвердеют у него хрящи, тогда он никому не уступит. В Бристоле молодых боксеров что бутылок в винном погребе. У нас еще два на подходе, Галли и Пирс, они вашим лондонским покажут где раки зимуют.

- А вот и принц, - сказал Джексон, увидав, что у дверей поднялась суета.

Георг быстро вошел в комнату, на его приятном лице сияла добродушная улыбка. Дядя сердечно его приветствовал и представил ему кое-кого из любителей бокса.

- Не миновать скандала, старшой, - сказал Белчер Джексону. - Джо Беркс тянет джин из пивной кружки, а ты и сам знаешь, он настоящая свинья, когда упьется.

- Одернул бы ты его, старшой, - послышались голоса боксеров. - Он и трезвый-то не золото, а уж когда налакается, вовсе удержу не знает.

За отвагу и такт боксеры выбрали Джексона старостой и даже называли его своим главнокомандующим. Вместе с Белчером он тотчас направился к столу, на котором все еще восседал Беркс. Лицо грубияна уже пылало, глаза потускнели и налились кровью.

- Сегодня надо держать себя в руках, Беркс, - сказал Джексон. - Здесь сам принц, а...

- Я его никогда не видывал!! - завопил Беркс и чуть не свалился со стола. - Где он тут, старшой? Скажи ему, мол, Джо Беркс желает удостоиться чести пожать ему руку.

- Нет-нет, Джо, - сказал Джексон, придерживая Беркса, который начал было проталкиваться сквозь толпу. - Не забывайся, Джо, не то мы спровадим тебя подальше, и уж тогда кричи сколько хочешь.

- Это куда ж, старшой?

- На улицу. Через окошко. Мы хотим сегодня тихо посидеть вечерок, и, если ты примешься за свои уайт-чепелские фокусы, мы с Белчером тебя выставим.

- Все будет в аккурате, старшой, - проворчал Беркс, - зря, что ли, меня называют джентльменом.

- И я всегда то же говорю, Джо Беркс. Так что смотри, таким себя и показывай. Ну, ужин подан, и вон принц и лорд Сил уже пошли. По двое, ребята, и не забывайте, в каком вы сегодня обществе.

Ужин был накрыт в большой комнате, стены которой были увешаны государственными флагами и девизами. Столы стояли буквой "П"; дядя сидел посредине главного стола, принц - по правую руку от него, лорд Сил - по левую. Он заранее мудро распределил места, так что знатные господа сидели вперемежку с боксерами, и не надо было бояться, что рядом окажутся два врага или что боксер, потерпевший поражение в недавнем бою, будет соседом своего удачливого противника. Мое место оказалось между Чемпионом Гаррисоном и толстым краснолицым человеком, который шепотом сообщил мне, что он "Билл Уорр, хозяин трактира на Джермин-стрит и боксер первостатейный".

- Жир меня губит, - сказал он. - Прибывает не по дням, а по часам. При ста девяноста фунтах я бы еще мог драться, а во мне уже двести тридцать восемь. Дело мое виновато. Стоишь весь день за стойкой и то с одним пропустишь стаканчик, то с другим, а отказаться нельзя: как бы не обидеть посетителя. Это и до меня многих хороших боксеров сгубило.

- Вам бы мою работенку, - сказал Гаррисон. - Я кузнец и за пятнадцать лет ни фунта не прибавил.

- Всяк по-своему свой хлеб добывает, да только наших ребят все больше тянет завести трактир. А вот Уилл Вуд, которого я победил на сороковом раунде на Нэйвстокской дороге во время снежного бурана, он возчик. Головорез Ферби служит в ресторации. Дик Хемфри торгует углем, он всегда был вроде как джентльмен. Джордж Инглстоун - возчиком у пивовара. Каждый по-своему добывает кусок хлеба. Но есть в городе одна штука - в провинции вам это не грозит господа вечно бьют тебя по роже.

Я никак не думал услышать подобную жалобу от знаменитого боксера, но силачи с бычьими шеями, сидевшие напротив, согласно закивали.

- Верно говоришь, Билл, - подтвердил один из них. - Я уж столько от них натерпелся, небось больше всех. Вечером вваливаются в мое заведение, а уж в голове хмель. "Ты Том Оуэн, боксер?" - это один какой-нибудь спрашивает. "К вашим услугам, сэр", - отвечаю. "Тогда получай", - говорит он и как даст в нос! Или тыльной стороной по челюсти заедет, да так, что искры из глаз. А потом всю жизнь похваляется, я, мол, нокаутировал Тома Оуэна!

- Ну, а ты сдачи даешь? - спросил Гаррисон.

- А я им объясняю. Я говорю: "Послушайте, господа, бокс - моя работа, я не бьюсь задаром. Вот ведь лекарь не станет лечить задаром или там мясник - не отдаст он задаром филейную часть. Выкладывайте денежки, хозяин, и я отделаю вас по всем правилам. Но не надейтесь, что чемпион среднего веса станет вас тузить за здорово живешь".

- Вот я тоже так, Том, - сказал мой дородный сосед. - Коли они выкладывают на прилавок гинею, а они, когда уж очень пьяные, могут и выложить, я отделываю их сколько положено за гинею и беру денежки.

- А если не выкладывают?

- Ну, тогда это оскорбление действием подданного его величества Уильяма Уорра, и утречком я его волоку к судье, и тогда уж, коли не хочешь сидеть неделю в каталажке, выкладывай двадцать шиллингов.

Ужин меж тем был в полном разгаре: ели солидно, основательно, как принято было во времена ваших дедов, которых, кстати, по этой самой причине некоторым из вас не довелось увидеть.

Громадные ломти говядины, седло барашка, копченые языки, телячьи и свиные паштеты, индейки, цыплята, гуси, а к ним всевозможные овощи, разные огненные настойки да крепкий эль всех сортов. За столом с такими кушаньями четырнадцать веков назад могли сидеть их норманнские или германские предки; сквозь пар, поднимавшийся от тарелок, я глядел на эти жестокие, грубые лица, на могучие плечи, и мне легко было вообразить, что это одна из тех оргий, о которых я читал, - когда буйные сотрапезники жадно обгладывали кость, а потом потехи ради бросали остатки узникам. Бледные, тонкие лица кое-кого из джентльменов напоминали скорее норманнов, но больше здесь было лиц тупых, с тяжелыми челюстями; то были лица людей, вся жизнь которых - непрерывное сражение, и сегодня они, как ничто другое, напоминали о тех свирепых пиратах и разбойниках, от которых пошли все мы.

И, однако, внимательно вглядываясь в лица сидящих передо мной
людей, я убедился, что боксом занимаются не одни англичане, хоть их тут и было десять к одному, - другие нации тоже рождали бойцов, которые вполне могли занять место среди достойнейших.

Правда, самыми красивыми и мужественными в этой комнате были Джексон и Джем Белчер: у одного великолепная фигура, тонкая талия и могучие плечи; другой - изящный, точно древнегреческая статуя, голова такой поразительной красоты, что ее пытались изваять уже многие скульпторы, а тело ловкое и гибкое, как у пантеры. Я глядел на него и, казалось, видел на его лице тень трагедии, словно предчувствие того дня, отделенного от нас всего несколькими месяцами, когда удар мяча навсегда лишил его одного глаза. Если бы он остановился тогда - непобежденный чемпион, вечер его жизни был бы так же восхитителен, как и заря. Но его гордое сердце не могло согласиться уступить без борьбы высокое звание. Если сегодня вы прочтете о том, как этот доблестный боксер, который, лишившись глаза, уже не мог рассчитывать дистанцию, тридцать пять минут дрался со своим молодым грозным противником и как, потерпев поражение, он никого не донимал своим горем и говорил о нем лишь с другом, который поставил на него все свое состояние, - и если рассказ этот оставит вас равнодушным, значит, вам недостает чего-то, что делает человека человеком.

Но если за этими столами не было никого, кто мог бы сравниться с Джексоном или с Джемом Белчером, тут были другие, люди иных рас, обладавшие качествами, которые делали их опасными бойцами. Чуть поодаль я видел черное лицо и курчавую голову Билла Ричмонда, облаченного в лиловую с золотом ливрею, - ему предстояло стать предшественником Молино, Саттона, всей плеяды чернокожих боксеров, доказавших, что сила мускулов и нечувствительность к боли, которая отличает африканцев, дают им особые преимущества на ринге. Он вдобавок мог похвастать тем, что был первым американцем по рождению, завоевавшим лавры на английском ринге. А вот резкие черты Дэна Мендосы, еврея, который незадолго перед тем совсем покинул ринг; он прославился изяществом и ловкостью приемов, и они не превзойдены по сей день. Правда, его ударам недоставало силы, чего уж никак нельзя было сказать о его соседе - длинное лицо, нос с горбинкой и сверкающие черные глаза выдавали его принадлежность к тому же древнему племени. Это был грозный Голландец Сэм; он весил всего сто двадцать девять фунтов, но удар его обладал такой мощью, что позднее его почитатели готовы были поставить на него в бою против тяжеловеса Тома Крибба при условии, что оба будут привязаны к скамьям. Я увидел еще пять или шесть бледных еврейских лиц, из чего было ясно, что евреи Хаундсдитча и Уайтчепела весьма энергично завоевывали себе место среди боксеров усыновившей их страны и так же, как и во всех других, более серьезных областях человеческой деятельности, оказывались среди лучших из лучших.

Всех этих знаменитостей, отголоски славы которых доносились даже до нашего суссекского захолустья, мне весьма любезно называл мой сосед Уорр.

- Вон тот, Эндрю Гэмбл, ирландский чемпион, - сказал он. - Это он победил гвардейца Ноя Джеймса, а потом его самого чуть не убил Джем Белчер на Уимблдонском лугу, в лощине, у виселицы Аббершоу. Двое рядом с ним тоже ирландцы - Джек О'Доннел и Билл Райан. Нет на свете боксера лучше хорошего ирландца, но вообще-то они страх какие запальчивые. Вон тот коротышка с хитрой мордой - Калеб Болдуин, уличный торговец, тот самый, кого называют Гордостью Вестминстера. Он всего пяти футов и семи дюймов ростом, и весу в нем двадцать девять фунтов, но у него сердце великана. Калеба никто еще не победил, и нет в его весе человека, который мог бы его победить, разве что Голландец Сэм. А это Джордж Мэддокс, тоже ирландец и тоже отменный боксер. Вон тот, который ест вилкой и похож на джентльмена, только переносица малость подкачала, - это Дик Хемфри: он был первый в среднем весе, пока Мендоса не согнал с него спесь. А вон, видите, седой, со шрамами на лице?

- Да это ж старина Том Фолкнер, игрок в крикет! - воскликнул Гаррисон, поглядев, куда указывал толстый палец Билла Уорра. - Он лучший подающий во всех южных графствах, а когда был в расцвете, мало кто из боксеров мог против него устоять.

- Верно говоришь, Джек Гаррисон. Он из тех троих, которые приняли вызов, когда лучшие боксеры Бирмингема вызвали на бой лучших боксеров Лондона. Он и не старится вовсе, Том-то. Он вышел против Джека Торнхилла, когда ему стукнуло пятьдесят пять годов, и победил на пятидесятой минуте, а Джек запросто справлялся и с молодыми. Лучше быть старше, да тяжелее, чем моложе, да легче.

- Молодость лучше всего, - протяжно сказал кто-то на другом конце стола. Эх, ребята, молодость лучше всего!

Здесь было много удивительных личностей, но человек, который произнес эти слова, казался самым странным из всех. Он был очень-очень стар, настолько старше всех прочих, что и сравнивать невозможно, и по его пожелтевшей, высохшей физиономии и рыбьим глазам никто бы не определил, сколько же ему лет.

На его восковой лысине торчало несколько жалких волосков. Все черты стерлись, утратили определенность; одутловатость и глубокие морщины - следы долгих прожитых лет - изуродовали лицо, и без того фантастически уродливое да к тому же еще обезображенное бесчисленными ударами кулаков, и сейчас в нем едва ли оставалось что-нибудь человеческое. Я заметил этого старика в самом начале ужина - он налег грудью на край стола, словно радуясь опоре, и нетвердой рукой ковырял в тарелке. Однако соседи усердно потчевали его вином, и вот плечи его раздались вширь, спина распрямилась, глаза заблестели, он удивленно огляделся по сторонам - видно, не мог вспомнить, как он сюда попал; потом приставил ладонь к уху и стал прислушиваться к разговорам со все возрастающим интересом.

- Это старик Бакхорс, - зашептал Чемпион Гаррисон. - Двадцать лет назад, когда я вышел на ринг, он был совсем такой же. А было время, наводил ужас на весь Лондон.

- Это верно, - подтвердил Билл Уорр. - Дрался как бык и такой был здоровущий, за полкроны позволял бить себя всякому щеголю. За лицо-то ему все равно бояться было нечего: другого такого урода ни в жизнь не увидишь. Он уж лет шестьдесят как сошел, да и перед этим били его, били, пока он наконец понял, что сила у него уже не та.

- Молодость лучше всего, ребята, - бубнил старик, горестно покачивая головой.

- Налейте ему, - сказал Уорр. - Эй, Том, дай старику Бакхорсу глоток живой водички. Пусть его развеселится!

Старик опрокинул в свою ссохшуюся глотку стакан неразбавленного джину и тотчас преобразился. В тусклых глазах загорелись огоньки, на восковых щеках появился легкий румянец, и, разинув беззубый рот, он вдруг издал удивительно музыкальный клич, похожий на звон бубенчика. Ответом ему был хриплый хохот всего общества, и разгоряченные лица повернулись в одну сторону - каждому хотелось взглянуть на ветерана.

- Бакхорс! - кричали они. - Бакхорс опять за свое!

- Смейтесь, ребята, коли охота! - кричал он в ответ, подняв над головой тонкие, со вздутыми венами руки. - Да только вам недолго осталось смотреть на мои кулаки, а ведь я ими долбал и Джека Фикка, и Джека Бротона, и Гарри Грея, и многих других настоящих боксеров. Они дубасили друг друга и этим зарабатывали себе на хлеб еще до того, как ваши папаши научились сосать соску.

Снова раздался хохот, и старика стали подзадоривать криками, в которых звучала дружеская насмешка.

- Правильно, Бакхорс! Выкладывай все как есть. Пускай знают, как в твое время молотили кулаками!

Старый гладиатор обвел всех презрительным взглядом.

- Гляжу я на вас, - закричал он высоким, надорванным фальцетом, - и вижу, тут такие есть, что и муху-то не сгонят с тарелки! Вам бы в горничные идти, а не в боксеры.

- Заткните ему глотку! - раздался чей-то хриплый голос.

- Джо Беркс, - сказал Джексон, - если б тут не было его высочества, я бы свернул тебе шею, чтобы избавить палача от лишней работы.

- Ну так чего же, старшой, - ответил полупьяный буян, пытаясь встать. Если я сказал чего не так, не по-благородному...

- Сядьте, Беркс! - крикнул мой дядя так властно, что тот сразу сел.

- Эх вы, кто из вас может прямо поглядеть в глаза Тому Слэку? - шамкал старик. - Или Джеку Бротону, тому самому, кто сказал герцогу Камберлендскому: желаю мол, биться с гвардией прусского короля день за днем, год за годом, пока не уложу всех до единого, а из них самый маленький шести футов ростом. Да среди вас немного найдется таких, кто может ударом оставить вмятину в куске масла, а если вас стукнут разок, вы уж с копыт долой. Помню, итальянский лодочник свалил Боба Уиттекера - кто из вас поднялся бы после такого удара?

- Расскажи, как было дело, Бакхорс! - закричали несколько голосов,

- Он заявился к нам из заморских стран, и плечи у него были уж такие широченные, что в дверь мог пролезть только боком. Вот разрази меня гром, коли вру. Такой был силач - как ударит, так кость пополам, а уж когда он разбил две-три челюсти, все решили, что нет ему ровни во всей стране. Тогда король послал одного своего приближенного к Фикку, и тот говорит ему: "Тут у нас парень появился, всем подряд кости ломает; неужто у лондонских ребят вовсе гордости нет, неужто он так и уйдет победителем?" Встает тогда Фикк и говорит: "Не знаю, - говорит, - хозяин, может, он и свернул челюсть какому-нибудь деревенщине, а вот я приведу настоящего лондонца, так этот ваш силач ему и кузнечным молотом челюсть не своротит". Дело было в кофейне Слотера, мы сидели там с Фикком, так он и говорил это все королевскому посланному, так и сказал, слово в слово!

И тут старик снова издал тот же странный клич, похожий на звон бубенчика, и снова джентльмены и боксеры засмеялись и стали ему рукоплескать.

- Его высочество... то есть граф Честер хотел бы слышать, чем все это кончилось, Бакхорс, - сказал дядя, которому принц что-то шепнул на ухо.

- Чего ж, ваше высочество, дело было так: наступил назначенный день, и все повалили в амфитеатр Фикка, на Тоттенхем-Корт-роуд, и Боб Уиттекер был уже там, и итальянский лодочник тоже, а публика сошлась самая что ни на есть отборная, самый цвет, двадцать тысяч народу - все сидят, шеи вытянули, окружили ринг со всех сторон. Я тоже пришел, чтоб было кому поднять Боба, если потребуется, и Джек Фикк тоже пришел, хотел, чтобы с малым из чужих краев все по справедливости было. Народ столпился, а для господ все одно проход оставили. Помост был деревянный, раньше всегда был деревянный, высокий, выше человеческого роста, чтобы всем было видать. Так вот, стал Боб супротив этого итальянского верзилы. Я и говорю: "Вдарь ему подвздошки, Боб", - потому как я враз увидал, какой он пухлый, ну, что твоя ватрушка. Боб только изготовился, а этот чужестранец ка-ак вдарит его в нос! Слышу, глухо так шмякнуло и вроде что-то мимо меня пролетело. Гляжу, а итальянец стоит середь помоста, мускулы свои щупает, а Боба нет, будто корова языком слизнула.

Все затаив дыхание слушали рассказ старого боксера.

- Ну, - послышались голоса, - а дальше-то, дальше что, Бакхорс? Съел он его, что ли?

- Я и сам спервоначалу так подумал, ребятки. Да вдруг вижу, далеко эдак торчат из толпы ноги, вот глядите - вот как мои два пальца. Я враз их признал. На Бобе-то были желтые короткие штаны в обтяжку, у колен синие банты. Синий это был его цвет. Поставили его на ноги, проход очистили и кричат ему всякое, чтоб подбодрить, да бодрости и храбрости ему не занимать стать. А он никак не очухается, никак не поймет, где это он - в церкви, что ли, или в кутузке. Я тогда укусил его за ухо и он живо оклемался. "Попробуем еще разок, Бак" говорит. "Давай", - говорю. И он подморгнул подбитым левым глазом. Итальянец ка-ак размахнется, а Боб как отскочит да как даст ему в толстый живот чуть повыше пояса, и, видать, всю свою силушку вложил в этот удар.

- Ну? Ну?

- Ну, у итальянца в горле вроде как забулькало, и он так и сложился пополам, как двухфутовая железная линейка. Потом распрямился да как завопит, отродясь я не, слыхал такого вопля. Да как соскочит с помоста - и кинулся вон, прямо будто на крыльях летел. Тогда все повскакали - и за ним, бегут со всех ног, а бежать-то как следует и не могут от смеха, а потом все полегли в глубоченной канаве вдоль Тоттенхем-Корт-роуд, так и лежали, ухватясь за бока, чтоб не лопнуть со смеху. Да, а мы за ним гнались по Холборну, по всей Флит-стрит, по Чипсайду, мимо биржи до самого Уоппинга и догнали только в корабельной конторе - он там спрашивал, скоро ли будет корабль в чужие края.

Когда старик Бакхорс кончил, все долго хохотали и стучали стаканами о стол, а принц Уэльский вручил что-то слуге, старик пошел и сунул это в сухую руку ветерана, тот поплевал на подарок, а уж потом опустил его в карман. Стол тем временем очистили от всех объедков, уставили бутылками и стаканами и начали обносить всех длинными глиняными трубками и ящичками с табаком. Дядя никогда не курил, опасаясь, как бы не пожелтели зубы, но многие джентльмены, и прежде всех принц, тотчас закурили, чем подали пример остальным. Забыта была всякая сдержанность; боксеры, побагровевшие от вина, громко переговаривались через стол, шумно приветствовали приятелей в другом конце комнаты. Любители поддались общему настроению и вели себя так же шумно. Громко спорили о достоинствах разных бойцов, прямо в глаза обсуждали их стиль, заключали пари об исходе будущих боев.

Вдруг среди этого гама раздался повелительный стук по столу, и поднялся мой дядя. Никогда еще не представал он передо мной в таком выгодном свете, как теперь, среди этих неистовых буянов, - он был бледен, бесстрастен, элегантен, от него исходила спокойная и властная сила; он был точно охотник, который хладнокровно идет своим путем, а вокруг прыгает и лает свора собак. Он выразил удовольствие по поводу того, что под одной крышей собралось так много любителей бокса, и поблагодарил высокую особу - он будет ее называть графом Честером - за честь, которую сия особа оказала своим присутствием гостям и ему, Чарльзу Треджеллису. К сожалению, сезон сейчас не охотничий и он не мог угостить все общество дичью, но они уже так долго сидят за столом, что теперь вряд ли заметили бы, что едят (смех и веселые возгласы). По его мнению, бокс воспитывает презрение к боли и опасности, так много способствовавшее безопасности отечества, и, если его сведения верны, качества эти могут понадобиться в самое ближайшее время. У нас очень небольшая армия, и, если враг высадится на наших берегах, мы должны надеяться прежде всего на нашу национальную доблесть, которую состязания по боксу - этому самому мужественному из всех видов спорта - обращают и у участников, и у зрителей в дерзкую отвагу. В мирные времена ринг тоже способствует славе отечества, ибо он утверждает правила честной игры, воспитывает в обществе нетерпимость к грубой драке и поножовщине, столь распространенным в других странах. Дядя предложил поэтому выпить за процветание бокса и, кстати, за Джона Джексона, который может служить образцом всего самого лучшего, что есть в английском боксе.

Джексон поблагодарил с легкостью и непринужденностью, какой могли бы позавидовать многие парламентские ораторы; потом снова поднялся дядя.

- Мы собрались здесь сегодня, - сказал он, - не только затем, чтобы отпраздновать прошлые триумфы нашего ринга, но и затем, чтобы уговориться о будущих состязаниях. Сейчас, когда покровители бокса и боксеры собрались под одной крышей, нам будет легко обо всем условиться. Я подаю пример: заключаю с сэром Лотианом Хьюмом пари, условия которого вам сообщит он сам.

Поднялся сэр Лотиан, в руках у него был лист бумаги.

- Ваше высочество, джентльмены, - начал он, - условия вкратце таковы. Я выставляю Краба Уилсона из Глостера, он никогда еще не участвовал в призовых боях. Восемнадцатого мая он готов сразиться с любым бойцом в любом весе по выбору сэра Чарльза Треджеллиса. Сэр Чарльз Треджеллис вправе выставить любого бойца до двадцати лет или старше тридцати пяти, то есть в состязании не смогут участвовать Белчер и прочие кандидаты на звание чемпиона. Ставки - две тысячи против тысячи, выигравший пари платит своему боксеру двести фунтов. Играй или плати.

Странно было видеть, с какой серьезностью все они, боксеры и покровители бокса, склонив головы, слушали и взвешивали условия боя.

- Мне известно, - сказал сэр Джон Лейд, - что Крабу Уилсону двадцать три года и что, хотя он еще не участвовал в призовых боях, он все же много раз дрался и на него заключали пари.

- Я видел его раз шесть, не меньше, - сказал Белчер.

- Именно по этой причине, сэр Джон, я ставлю два к одному.

- Могу я узнать, - спросил принц, - каковы точно рост и вес Уилсона?

- Рост - пять футов одиннадцать дюймов, вес - сто восемьдесят два фунта, ваше высочество.

- И рост, и вес достаточные, чтобы вызвать любого, - сказал Джексон, и все профессионалы дружно с ним согласились.

- Прочитайте правила боя, сэр Лотиан.

- Бой состоится во вторник, восемнадцатого мая, в десять часов утра, место боя будет назначено позднее. Ринг - двадцать на двадцать футов. Падать разрешается лишь при нокдауне, по определению судьи. Трех судей выбирают на месте, поименно, двух боковых и одного на ринге. Вы согласны на такие правила, сэр Чарльз?

Дядя поклонился.

- Хотите что-нибудь прибавить, Уилсон?

Молодой боксер, на удивление высокий и стройный, со скуластым, худощавым лицом, провел рукой по коротко остриженным волосам.

- С вашего позволения, сэр, для человека весом в сто восемьдесят два фунта двадцатифутовый ринг маловат.

Среди профессионалов пронесся шепот одобрения.

- А какой вы предлагаете, Уилсон?

- Двадцатичетырехфутовый, сэр Лотиан.

- У вас есть какие-нибудь возражения, сэр Чарльз?

- Ни малейших.

- Что-нибудь еще, Уилсон?

- С вашего позволения, сэр, я хотел бы знать, с кем буду драться.

- Как я понимаю, вы еще не назвали своего боксера, сэр Чарльз?

- Я сделаю это лишь утром в день боя. Это ведь не противоречит условиям нашего пари?

- Конечно, нет, если вам так угодно.

- Да, я предпочитаю так. Я был бы очень признателен, если бы мистер Беркли Крейвен согласился быть хранителем наших ставок.

Названный джентльмен выразил согласие, и тем самым было покончено со всеми формальностями подобных скромных турниров.

Мало-помалу вино стало разбирать этих полнокровных силачей, засверкали грозные взгляды, сквозь сизые клубы табачного дыма свет падал на возбужденные ястребиные лица евреев и разгоряченные, свирепые лица англосаксов. Снова вспыхнул старый спор: по правилам или против правил Джексон схватил за волосы Мендосу во время состязания в Хорнчерче восемь лет назад. Голландец Сэм швырнул на стол шиллинг и заявил, что готов сразиться за этот шиллинг с Гордостью Вестминстера, если тот посмеет сказать, будто бой, в котором Мендоса проиграл, велся по всем правилам. Джо Беркс, который становился чем дальше, тем шумнее и задиристей, с отчаянными ругательствами попытался перелезть через стол, - он хотел тут же, на месте, расправиться со старым евреем по прозванию Вояка Юсеф, который тоже участвовал в этом споре. Еще немного, и разразилось бы всеобщее неистовое побоище, однако Джексону, Белчеру, Гаррисону и другим наиболее спокойным и уравновешенным боксерам все-таки удалось его предотвратить.

Но теперь, когда этому спору был положен конец, возник новый спор - о том, кого считать чемпионом в том или ином весе, - и опять зазвучали гневные возгласы, опять запахло дракой. Отчетливых границ между легким, средним и тяжелым весом в ту пору не существовало. Однако положение боксера очень серьезно менялось в зависимости от того, считался ли он самым тяжелым среди легковесов или самым легким среди боксеров тяжелого веса. Один объявил себя чемпионом среди боксеров весом в сто сорок фунтов, другой был готов сразиться с любым противником весом в сто пятьдесят четыре фунта, но не стал бы тягаться с боксером ста шестидесяти восьми фунтов, потому что это уже мог быть непобедимый Джем Белчер. Фолкнер объявил себя чемпионом среди стариков, и в общем гаме послышался даже диковинный клич старого Бакхорса: он вызывал на бой любого, кто весит больше тысячи ста двадцати или меньше девяноста фунтов, чем развеселил всю компанию.

Однако, несмотря на эти проблески солнца, в воздухе пахло грозой, и Чемпион Гаррисон шепнул мне, что, по его мнению, без драки не обойдется, и посоветовал, если дело будет совсем плохо, укрыться под столом; но тут в комнату поспешно вошел хозяин заведения и вручил дяде какую-то записку.

Дядя прочел и передал ее принцу; тот, прочитав, удивленно поднял брови, пожал плечами и вернул записку дяде. Дядя, улыбаясь, встал, в руках он держал все ту же записку.

- Джентльмены, - сказал он, - внизу ожидает какой-то незнакомец, он хочет драться до полной победы с самым лучшим из присутствующих здесь боксеров.

Глава XI БОЙ В КАРЕТНОМ САРАЕ

После этого короткого сообщения воцарилась удивленная тишина, потом все захохотали. Можно было спорить о том, кто чемпион в том или ином весе, но не было никаких сомнений, что все чемпионы любого веса сидят сейчас в этой комнате. Дерзкий вызов, обращенный ко всем, без различия веса и возраста, трудно было воспринять иначе как шутку, но шутка эта могла дорого обойтись шутнику.

- Это всерьез? - спросил дядя.

- Да, сэр Чарльз, - отвечал хозяин. - Он ждет внизу.

- Да это мальчишка! - послышались голоса. - Какой-то малый нас разыгрывает.

- Ну нет! - возразил хозяин. - По одежде он настоящий господин, и сразу видать, что не шутит, или я уж вовсе ничего не смыслю в людях.

Дядя пошептался с принцем Уэльским.

- Что ж, джентльмены, - сказал он наконец, - время еще раннее, и, если кто-нибудь из вас не прочь показать свое искусство, случай самый подходящий.

- Сколько в нем весу, Билл? - спросил Джем Белчер.

- Росту футов шесть, и нагишом он должен весить фунтов сто восемьдесят.

- Крепкий орешек! - воскликнул Джексон. - Кто хочет сразиться?

Сразиться хотели все, вплоть до самого легкого - всего сто двадцать девять фунтов - Голландца Сэма. Раздались хриплые выкрики, каждый доказывал, почему надо остановить выбор именно на нем. Что может быть желаннее драки, когда вино уже ударило в голову и чешутся кулаки? А тут к тому же предстояло драться перед столь избранным обществом, перед самим принцем - такой случай не каждый день представится. Только Джексон, Белчер, Мендоса да еще два-три из самых старших и самых знаменитых боксеров сохраняли спокойствие, они не хотели ронять свое достоинство, вступая в столь странное состязание с никому не ведомым пришельцем.

- Не можете же вы все принять его вызов, - заметил Джексон, когда гомон стих. - Пусть председатель скажет, кому с ним драться.

- Может быть, это предпочтете сделать вы, ваше высочество? - спросил дядя.

- Да я бы и сам с ним сразился, но, увы, мой титул не позволяет, - сказал принц. Он тоже раскраснелся, а в глазах появился тусклый блеск. - Вы-то видели меня в боксерских перчатках, Джексон! Знаете, что я кое на что гожусь.

- Да, конечно, я вас видел, ваше высочество, и испытал ваши удары, отвечал учтивый Джексон.

- Может быть, нам устроит представление Джем Белчер?

Белчер с улыбкой покачал красивой головой:

- Тут мой брат Том, в Лондоне ему еще ни разу не пускали кровь, сэр. Он больше подходит для такого случая.

- Дайте его мне! - заорал Джо Беркс. - Я весь вечер ждал случая и стану биться со всяким, кто попытается занять мое место! Это моя добыча, хозяева... Коли желаете поглядеть, как разделывают голову телка, дайте его мне. А коли пустите вперед Тома Белчера, я буду драться с Томом Белчером, или с Джемом Белчером, или с Биллом Белчером, или с любым другим Белчером, который пожаловал сюда из Бристоля.

Было ясно, что Беркс допился до того состояния, когда уже просто необходимо с кем-нибудь подраться. Ярость исказила его грубые черты, на низком лбу вздулись вены, и свирепые серые глазки шарили по лицам - ему не терпелось затеять ссору. Подняв красные, шишковатые ручищи, он потряс над головой огромными кулаками и обвел пьяным взглядом сидящих за столами собутыльников.

- Я думаю, вы все со мной согласитесь, джентльмены, что Джо Берксу полезно глотнуть свежего воздуха и поразмяться, - сказал на это мой дядя. - Если его высочество и все прочее общество не возражают, будем считать Беркса нашим представителем в этом бою.

- Вы делаете мне честь, - сказал Беркс, с трудом поднимаясь на ноги и пытаясь стянуть с себя сюртук. - Да не видать мне Шропшира, если я не разделаю его под орех за пять минут.

- Не торопись, Беркс! - раздались голоса кое-кого из любителей. - Где будете драться?

- Где угодно, хозяева. Если желаете, могу хоть в яме, хоть на крыше дилижанса. Вы нас только поставьте нос к носу, а уж дальше моя забота.

- Здесь не годится, здесь слишком тесно, - сказал дядя. - Где они будут драться?

- Да полно, Треджеллис! - закричал принц. - У нашего неизвестного друга могут быть на этот счет свои соображения. Нельзя же обойтись с ним так бесцеремонно, пусть хоть предложит свои условия.

- Вы правы, сэр. Надо его позвать.

- Чего проще, - сказал хозяин, - вон он сам идет.

Я оглянулся и увидел обращенный к нам профиль высокого, хорошо одетого молодого человека в длинном коричневом дорожном сюртуке и черной фетровой шляпе. Молодой человек повернулся, и я обеими руками вцепился в плечо Чемпиона Гаррисона.

- Гаррисон! - ахнул я. - Это наш Джим.

И, однако, его появление не было для меня неожиданностью, скорее, я с самого начала почему-то этого ждал, и Чемпион Гаррисон, наверно, тоже, ибо едва только начался разговор о незнакомце, дожидающемся внизу, он помрачнел и на лице его отразилась тревога. И сейчас, едва утих ропот удивления и восторга, вызванный лицом и фигурой Джима, Гаррисон вскочил на ноги.

- Это мой племянник Джим, джентльмены, - сказал он, взволнованно размахивая руками. - Ему еще нет двадцати, и не моя вина, что он сюда пришел.

- Оставь его в покое, Гаррисон, - сказал Джексон. - Он уже не маленький, у него у самого голова на плечах.

- Дело зашло слишком далеко, - сказал мой дядя. - Мне думается, вы, как старый спортсмен, Гаррисон, не станете мешать вашему племяннику, пусть покажет, достоин ли он своего дяди.

- Он совсем не в меня! - в отчаянии воскликнул Гаррисон. - И вот что я вам скажу, джентльмены: я думал больше никогда не выходить на ринг, но, чтобы поразвлечь общество, я с радостью померяюсь сейчас с Берксом.

Джим подошел к Гаррисону и положил руку ему на плечо.

- Я сделаю, как задумал, дядя, - долетел до меня его шепот. - Прости, что поступаю против твоей воли, но я решился и должен довести дело до конца.

Гаррисон пожал своими широкими плечами.

- Джим, Джим, ты не ведаешь, что творишь! Но я уже не в первый раз слышу от тебя такое и знаю, что в конце концов ты все равно поступишь по-своему.

- Итак, вы больше не противитесь, Гаррисон? - спросил сэр Чарльз.

- Может, я все-таки могу его заменить?

- Неужто ты позволишь, чтобы люди говорили, что я вызвался драться, а потом уступил это право другому? - прошептал Джим. - Это мой единственный случай. Бога ради, не становись мне поперек дороги!

На широком, всегда таком невозмутимом лице Гаррисона было написано смятение. Наконец он грохнул кулаком по столу.

- Не моя вина! - крикнул он. - Чему быть, того не миновать! Джим, мой мальчик, ради всего святого, не подпускай его слишком близко, не позволяй вести ближний бой, ведь он тяжелее тебя на целых четырнадцать фунтов.

- Я был уверен, что спортсмен возьмет в Гаррисоне верх, - сказал мой дядя. - Мы рады, что вы пришли, - обратился он к Джиму. - Давайте же обсудим условия боя, чтобы ваш чрезвычайно смелый вызов не остался без должного ответа.

- С кем я буду драться? - спросил Джим и оглянулся по сторонам.

Все общество было уже на ногах.

- Не бойся, малец, ты меня еще узнаешь, я тебя разделаю под орех! крикнул Беркс, неуклюже протискиваясь сквозь толпу. - Когда я с тобой покончу, придется позвать твоих дружков, чтоб опознали тебя.

Джим взглянул на Беркса с нескрываемым отвращением.

- Надеюсь, вы не собираетесь выставлять против меня пьяного? - сказал он. - Где Джем Белчер?

- Я самый, молодой человек.

- Если можно, я хотел бы сразиться с вами.

- Ты еще не дорос до меня, мой милый. На лестницу не вспрыгивают, а поднимаются по ступенькам. Докажи, что ты мне достойный противник, тогда я выйду против тебя.

- Я вам очень признателен, - сказал Джим.

- Ты мне нравишься, желаю тебе удачи, - сказал Белчер и протянул ему руку.

Они стояли рядом, высокие, гибкие, чисто выбритые, и, хотя бристолец был несколькими годами старше, все заметили в них какое-то сходство: оба были так хороши, что по толпе прокатился гул восхищения.

- Где вы хотели бы драться? - спросил мой дядя.

- Где вам угодно, сэр, - ответил Джим.

- Почему бы не отправиться на Файвз-корт? - предложил сэр Джон Лейд.

- Верно, пойдемте на Файвз-корт...

Но это совсем не устраивало хозяина заведения: ведь он надеялся, что ему подвернулся бы случай собрать новую жатву со своих расточительных посетителей.

- Зачем ходить в такую даль? - вмешался он. - У меня за домом каретник, он совсем пустой, лучшего места для боя не найти в целом свете, было бы только ваше желание.

Все радостно завопили, и те, кто стоял ближе к двери, стали выходить, надеясь захватить места получше. Мой дородный сосед, Билл Уорр, поманил Гаррисона в сторонку.

- На твоем месте я бы его удержал, - прошептал он.

- Я бы рад. Не хочу, чтобы он дрался. Но уж если он что решил, его не отговоришь.

Никогда еще Гаррисон так не волновался, даже когда сам выходил на ринг.

- Тогда не отходи от него ни на шаг, и чуть что не так - кидай губку. Ты же знаешь Беркса.

- Да, он начинал при мне.

- Ну вот, он зверь зверем, иначе про него не скажешь. С ним один Белчер справляется, больше никто. Сам видишь, какой он - шесть футов росту, сто восемьдесят фунтов весу и злобный как черт. Белчер два раза его побил, но во второй раз ему пришлось здорово поработать.

- Чего ж теперь говорить, дело уже сделано. Видал бы ты, как Джим орудует кулаками, ты бы так за него не боялся. Ему еще и шестнадцати не было, когда он отдубасил Коновода Южного Даунса, а с той поры он много чему научился.

Все уже протискивались к двери и с шумом и грохотом спускались по лестнице. Мы тоже пошли. Лил дождь, и на мокром булыжнике двора лежали желтоватые отблески света, падавшего из окон.

После зловонной духоты комнаты, где мы ужинали, особенно приятно было вдохнуть свежего сырого воздуха. В глубине двора резким пятном выделялась открытая настежь дверь каретного сарая, освещенного фонарями, и, отталкивая друг друга, стремясь занять места получше, к этой двери устремились все: и любители, и боксеры. Я был невысок ростом, и если бы мне не посчастливилось найти в углу перевернутую кадушку, я бы так ничего и не увидел; я взгромоздился на нее и стал, прислонясь к стене. Каретник был просторный, с деревянным полом; из большого отверстия в потолке свешивались головы конюхов, которые расположились наверху, в помещении, где хранилась сбруя. Во всех углах подвесили и зажгли каретные фонари, к балке на самой середине потолка прицепили огромный фонарь из конюшни. Принесли бухту каната, Джексон подозвал четверых боксеров и велел им его держать.

- Какую площадь вы огораживаете? - спросил мой дядя.

- Двадцать четыре фута: они ведь оба крупные, сэр.

- Хорошо, и между раундами, я думаю, дадим полминуты. Если сэр Лотиан Хьюм не возражает, мы с ним будем боковыми судьями, а вы, Джексон, - судьей на ринге.

Народ был опытный, и все приготовления прошли быстро и умело. Мендосу и Голландца Сэма поставили секундантами к Берксу, а Чемпиона Гаррисона - к Джиму. Губки, полотенца, коньяк - все через головы толпы передали секундантам.

- А вот и ваш молодец! - воскликнул Белчер. - Эй, Беркс, выходи и ты, не то мы тебя выволочем!

Джим появился на ринге, обнаженный по пояс и подпоясанный пестрым платком. Когда зрители увидели, как он прекрасно сложен, гул восхищения прокатился по толпе, и я поймал себя на том, что кричу вместе со всеми. Плечи у него были не слишком прямые, скорее покатые, грудь тоже не такая уж широкая, но что касается мускулатуры, он был что надо - длинные, крепкие мускулы перекатывались под кожей от шеи до плеч и от плеч до локтей. Работа в кузнице развила мышцы его рук до предела, а здоровая сельская жизнь сделала чуть смуглую кожу гладкой и блестящей, и сейчас, в свете фонарей, она так и лоснилась. Лицо Джима выражало решимость и уверенность, а на губах застыла та ничего доброго не сулившая улыбка, которую я знал со времен нашего детства и которая означала, что в нем взыграла гордость и что ему скорее изменят силы, нежели мужество.

Тем временем на ринг нетвердой походкой прошествовал Джо Беркс и, сложив руки на груди, встал в противоположном углу между своими секундантами. На лице его не было и следа нетерпеливой настороженности, не то что у его противника, а мертвенно-бледная кожа, висящая тяжелыми складками на груди и на ребрах, ясно говорила даже моему неопытному глазу, что он не из тех, кто может драться без тренировки. Беззаботная, праздная жизнь чемпиона сделала его тучным и обрюзгшим. Но вместе с тем он славился ретивостью и могучим, точным ударом, так что, несмотря на преимущество Джима - юность и. натренированность, можно было ставить три против одного, что победит Беркс. Чисто выбритое лицо его с тяжелой челюстью выражало свирепость и отвагу; он стоял, устремив на Джима злобные, налитые кровью глазки, слегка ссутулив бугристые плечи, точно гончая на сворке, готовая ринуться вперед.

В сарае стоял гул голосов: все заключали пари, перекликались из конца в конец, условливались о ставках, махали руками, стараясь привлечь чье-то внимание или в знак того, что согласны заключить пари на тех или иных условиях, и скоро эти выкрики заглушили все. Сэр Джон Лейд, стоявший как раз передо мной, громко предлагал любые пари против Джима тем, кого покорила внешность этого новичка.

- Я видел Беркса в деле, - сказал он достопочтенному Беркли Крейвену. - Ни одному провинциальному мужлану не победить боксера, прошедшего такую школу.

- Пусть он провинциальный мужлан, - возразил сэр Крейвен, - но я знаю толк не только в четвероногих, но и в двуногих и говорю вам, сэр Джон: я в жизни не встречал человека, который, если судить по виду этого малого, был бы так щедро одарен природой. Вы все еще хотите ставить против него?

- Три против одного.

- Триста против ста!

- Принимаю, Крейвен! Вон они идут!.. Беркс! Беркс! Браво, Беркс! Браво! Боюсь, вам придется распрощаться со своей сотней, Крейвен.

Противники заняли позицию друг против друга: Джим держался на ногах легко, точно горный козел; он стал вполоборота к противнику и выставил вперед левую руку, а правой прикрывал нижнюю часть грудной клетки; Беркс же стал прямо, расставив ноги, слегка согнув обе руки в локтях, чтобы можно было нанести удар любой рукой. Они окинули друг друга взглядом, и Беркс, убрав голову в плечи, ринулся на Джима и, обрушив на него серию ударов, поочередно левой и правой, оттеснил его в угол. Это не был нокдаун, он просто загнал Джима в угол, но изо рта у Джима потекла тоненькая струйка крови. Секунданты мгновенно растащили противников в разные стороны.

- Не желаете ли удвоить ставки? - спросил Беркли Крейвен; он из всех сил вытягивал шею, чтобы взглянуть на Джима.

- Четыре против одного за Беркса! Четыре против одного за Беркса! кричали окружавшие ринг зрители.

- Как видите, ставки возросли. Согласны, четыре против одного в сотнях?

- Хорошо, сэр Джон.

- Кажется, после нокдауна он стал вам нравиться еще больше.

- Это не был нокдаун, он просто пихнул его на канат, и вообще ни один удар Беркса по-настоящему не достиг цели; к тому же мне понравилось выражение лица этого юноши, когда он поднялся.

- Ну, а я больше верю в опыт. Бой продолжается! Он дерется красиво и недурно прикрывается, но для победы одной красоты мало.

Они снова дрались, и я не помня себя подпрыгивал на своей кадушке. Беркс явно надеялся справиться с молокососом играючи, но Джим, которому подавали советы два самых опытных боксера в Англии, старался измотать грубияна: пусть думает, что выигрывает, и ослабит внимание.

Беркс свирепо наносил удар за ударом и всякий раз удовлетворенно рычал; все это было очень страшно, и после каждого удара я взглядывал на Джима с таким же волнением, как некогда на выброшенное на суссекский берег судно: на него обрушивалась волна за волной, и я с ужасом ждал, что вот сейчас его уж непременно разнесет в щепы. Но при свете фонарей я видел настороженное лицо юноши, его широко раскрытые глаза и твердо сжатый рот и замечал, что удары приходятся то в его подставленное плечо, то свистят мимо, когда он быстро наклоняет голову. Однако Беркс был не только неистов, но и искусен. Он постепенно загнал Джима в угол, прижал к канатам - отсюда не ускользнешь - и, убедившись, что пригвоздил противника к месту, ринулся на него, как тигр. Дальше все произошло так быстро, что я не могу рассказать об этом ясно и последовательно. Джим как бы нырнул под рассекавшие воздух ручищи Беркса, раздался гулкий удар - и вот уже Джим приплясывает посреди ринга, а Беркс лежит на боку, прижав руки к глазу.

Ну и крик поднялся! Боксеры, любители, принц, конюхи, хозяин - все орали как сумасшедшие. Старик Бакхорс, подпрыгивая на ящике рядом со мной, визгливо подавал советы противникам на диковинном, давно устаревшем боксерском жаргоне, которого уже никто не понимал. Тусклые глаза его блестели, желтое, точно пергамент, лицо кривилось от возбуждения, и странные выкрики перекрывали невообразимый гам, поднявшийся в сарае. Противников растащили по углам, секунданты обтирали их губками и обмахивали полотенцами, а они, расслабив и свесив руки и вытянув ноги, старались за короткое мгновение передышки набрать в легкие как можно больше воздуха.

- Ну, что вы скажете о мужлане? - с торжеством воскликнул Крейвен. Видели вы когда-нибудь такую мастерскую работу?

- Да, он, конечно, не новичок, - покачивая головой, сказал сэр Джон. - Как вы ставили на Джо Беркса, лорд Сил?

- Два против одного.

- Ставлю против него вдвое - в сотнях.

- Ого, сэр Джон Лейд желает подстраховаться! - крикнул мой дядя и улыбнулся мне через плечо.

- Бой! - объявил Джексон, и противники тотчас вскочили и вышли на середину ринга.

Этот раунд был много короче предыдущего. Берксу, видно, было велено любой ценой кончать как можно скорее, воспользоваться преимуществами своего веса и силы, пока еще не сказалось полностью превосходство его противника. С другой стороны, Джиму после последнего раунда уже не хотелось тратить силы на то, чтобы не давать Берксу навязывать ему ближний бой. Он с ходу ринулся на Беркса и нацелил удар ему в голову, но промахнулся и получил взамен жестокий удар по корпусу, оставивший на его ребрах отпечаток яростного железного кулака. Противники сблизились, и на мгновение Джим зажал голову Беркса под мышкой и нанес ему несколько коротких ударов, но тут Беркс навалился на него всей тяжестью, и оба, прерывисто дыша, упали наземь. Джим тут же вскочил и быстрым шагом направился в свой угол, а Беркс, обессиленный попойкой, шел тяжело, опираясь одной рукой на Мендосу, другой - на Голландца Сэма.

- Пора чинить старые мехи! - крикнул Джем Белчер. - Ну где теперь ваши четыре против одного?

- Погоди еще, дай срок, мы тебе всыплем по первое число, - отвечал Мендоса. - Мы еще вас позабавим!

- Похоже на то! - воскликнул Джек Гаррисон. - Вон у него уже и глаз закрылся. Один против одного за моего мальца.

- А сколько? - спросили сразу несколько человек.

- Два фунта четыре шиллинга и три пенса! - крикнул Гаррисон, подсчитав свой капитал.

- Бой! - снова раздался голос Джексона.

И в то же мгновение оба противника оказались в центре ринга: на лице Джима по-прежнему бодрая уверенность, на бульдожьей морде Беркса - неизменная усмешка, а в единственном открытом глазу - злобный огонек. За полминуты он не успел отдышаться, и его могучая волосатая грудь порывисто, тяжело вздымалась и опускалась, точно у забегавшейся собаки.

- Начинай, малец! Живее! - кричали Гаррисон и Белчер.

- Отдышись, Джо, отдышись! - орали сторонники Беркса.

Теперь на ринге все переменилось: нападал Джим, нападал со всем пылом молодой силы и нерастраченной энергии, а свирепый Беркс расплачивался за пренебрежение, с которым он относился к своему естеству. Задыхаясь и с хрипом втягивая воздух, багровый от напряжения, он старался защититься от ударов своего молодого противника, вытянув левую руку и прикрываясь правой.

- Как ударит - падай! - кричал Мендоса. - Падай! Дай себе передышку.

Но Беркс никогда не робел и не ловчил в бою. Он был груб, но честен и, пока ноги его держали, считал ниже своего достоинства падать перед противником. Он не подпускал Джима близко, и Джим, хотя легко приплясывал вокруг него, выискивая незащищенное место, все же не мог подойти ближе, словно между ними был железный сорокадюймовый барьер. Теперь каждая секунда была в пользу Беркса, он дышал уже не с таким свистом, с лица постепенно сходила багровая синева. Джим понимал, что надежда на скорую победу от него ускользает, и снова стремительно наскакивал на Беркса, но не мог пробиться сквозь защиту этого опытного боксера. Сейчас, именно сейчас ему нужно было знание приемов, и, к счастью для него, рядом были два настоящих знатока.

- Бей левой по поясу, малец! - закричали они. - А потом правой в голову.

Джим тотчас последовал их совету. Р-раз! Он угодил левой прямо в нижнее ребро противнику. Беркс локтем наполовину ослабил силу удара, но дело было сделано: его голова оказалась незащищенной. Бац! Это уже правой - четкий, жесткий звук, точно столкнулись два бильярдных шара; Беркс пошатнулся, взмахнул руками, перевернулся вокруг своей оси - и огромная мясистая туша рухнула на пол. К нему тут же подскочили секунданты, приподняли и посадили, но голова у него беспомощно моталась из стороны в сторону и, наконец, запрокинулась, а подбородок задрался кверху. Сэм протолкнул горлышко коньячной бутылки между его зубами, а Мендоса тем временем безжалостно тряс его и выкрикивал оскорбления ему в самое ухо, но ни спиртное, ни обида не могли нарушить безмятежное спокойствие Беркса. Отсчитали положенные десять секунд, и, видя, что надеяться больше не на что, секунданты отпустили голову Беркса, она со стуком упала на пол, и так он и остался лежать, неуклюже раскинув большие руки и ноги, а любители и боксеры обходили его и устремлялись к победителю, чтобы пожать ему руку.

Я тоже хотел пробиться к Джиму, но это было нелегко, ибо все там
были сильнее и крупнее меня. Вокруг любители и боксеры горячо обсуждали бой и перспективы Джима.

- Отличный боец, я такого не видал с того самого раза, когда четыре года назад в апреле Джем Белчер впервые выступил в Уормвуд-Скрабс против Джона Паддинтона, - сказал Беркли Крейвен. - Если до того, как ему исполнится двадцать пять, он не наденет пояс победителя, значит, я ничего не смыслю в боксе.

- Я потерял на этом красавчике ровным счетом пятьсот фунтов стерлингов, проворчал сэр Джон Лейд. - Кто бы мог подумать, что у него такой сокрушительный удар!

- И все-таки, - сказал кто-то еще, - я уверен: не будь Джо Беркс пьян, он бы показал ему где раки зимуют. К. тому же парень был натренирован, а Джо точно разваренная картофелина: стукни по ней, и она лопнет. В жизни не видал у боксера такого дряблого тела и такого дыхания. Дайте ему потренироваться, и ставлю лошадь против петуха за Беркса.

Одни с ним соглашались, другие нет, вокруг меня кипели страсти. В самый разгар споров уехал принц; это послужило сигналом, и большинство стало двигаться к дверям. Теперь мне удалось наконец пробиться в угол, где Джим кончал одеваться, а Чемпион Гаррисон, все еще со слезами радости на щеках, помогал ему натянуть сюртук.

- За четыре раунда! - все повторял и повторял он, точно в забытьи. - Джо Беркса - в четыре раунда! А Джему Белчеру понадобилось для этого четырнадцать.

- Ну как, Родди? - воскликнул Джим, протягивая мне руку. - Я же тебе говорил, что приеду в Лондон и добьюсь известности.

- Это было великолепно, Джим!

- Родди, дружище! Я видел, ты не сводил с меня глаз и лицо у тебя было совсем белое. Ты ничуть не изменился, хоть у тебя богатое платье и полно друзей в Лондоне.

- А вот ты изменился, Джим, - сказал я. - Когда ты вошел, я тебя едва узнал.

- И я! - воскликнул кузнец. - Откуда у тебя это роскошное оперение, Джим? Ручаюсь, что это не тетушка помогла тебе сделать первый шаг к рингу.

- Мне помогла мисс Хинтон, она мой самый лучший друг.

- Хм! Я так и думал! - проворчал кузнец. - Но я-то тут, во всяком случае, ни при чем, и когда мы вернемся домой, ты это подтвердишь, Джим. Хотя... Да что тут говорить, дело сделано, вспять не повернешь. В конце концов она... А черт, двух слов связать не могу!

Не знаю, было ли тому причиной вино, выпитое за ужином, или радость, вызванная победой Джима, но всегда безмятежно спокойное лицо Чемпиона Гаррисона выражало сейчас совершенно необычное волнение, и по каждому его слову, по всей повадке чувствовалось, что он счастлив и смущен. Джим смотрел на него удивленно, видно, пытаясь понять, что за этим кроется, почему он все чего-то недоговаривает, все замолкает на полуслове. Тем временем каретный сарай опустел, Беркс с проклятиями кое-как поднялся наконец на ноги и нетвердой походкой, сопровождаемый двумя дружками-боксерами, поплелся к выходу; только Джем Белчер остался и о чем-то серьезно беседовал с моим дядей.

- Хорошо, Белчер, - услышал я ответ дяди.

- Для меня это будет истинным удовольствием, сэр, - сказал прославленный боксер, когда они подходили к нам.

- Я хотел спросить вас, Джим Гаррисон, не хотите ли вы быть моим бойцом и выступить против Краба Уилсона из Глостера? - спросил дядя.

- Я только об этом и мечтаю, сэр Чарльз, это для меня случай выйти в настоящие боксеры.

- Ставки на этот раз очень высокие, чрезвычайно высокие, - сказал дядя. Если победите, получите двести фунтов. Вас это устраивает?

- Я буду драться ради чести и ради того, чтобы меня сочли достойным сразиться с Джемом Белчером.

Белчер добродушно рассмеялся.

- Правильно, парень, - сказал он. - Но помни: сегодня у тебя была легкая добыча - пьяный, да еще не в форме.

- Я и не хотел с ним драться, - вспыхнув, возразил Джим.

- Знаю, знаю, ты готов был сразиться с кем угодно, храбрости тебе не занимать, я, как поглядел на тебя, сразу это понял. Но запомни: бороться с Крабом Уилсоном - значит бороться с самым многообещающим боксером из западных графств, а лучший боксер Запада чаще всего - лучший боксер Англии. Он такой же быстрый и такой же высокий, как ты, и руки у него такие же длинные, и уж он будет тренироваться до тех пор, покуда каждая капля жира не превратится у него в мускулы. Я говорю это тебе сейчас, потому что, если я за тебя возьмусь...

- Возьметесь за меня?

- Да, - сказал мой дядя. - Если ты готов выступить, Белчер согласен быть твоим тренером.

- Я бесконечно признателен вам! - с жаром воскликнул Джим. - Если дядя не захочет быть моим тренером, я ни о ком другом и не мечтаю.

- Нет, Джим. Я побуду с тобой денек-другой, но в этом деле мне с Белчером не тягаться.

- Где вы будете жить?

- Я думаю, тебе удобно будет, если мы расположимся в Подворье короля Георга в Кроли. А если нам можно будет выбирать место боя, лучше всего Кролийские холмы, ведь, кроме холма Мосли и, может, еще Смитемской ложбины, это самое подходящее место для бокса во всей Англии. Согласен?

- Конечно, согласен, - отвечал Джим.

- Значит, с этой минуты ты мой, понимаешь? - спросил Белчер. - Еда, питье, сон - все по моему слову, и вообще ты теперь во всем должен меня слушаться. Нам нельзя терять ни часу. Уилсон уже месяц назад был почти в форме. Видал сегодня - он ни капли в рот не взял.

- Джим может хоть сейчас драться до последнего, - сказал Гаррисон. - Но все равно завтра мы оба поедем с тобой в Кроли. Доброй ночи, сэр Чарльз.

- Доброй ночи, Родди, - сказал Джим. - Приезжай ко мне в Кроли, ладно?

И я горячо пообещал, что навещу его непременно.

- Тебе следует быть осмотрительнее, племянник,- сказал дядя, когда мы с грохотом неслись домой в его нарядной коляске.- В premiere jeunesse30 человек склонен руководствоваться доводами сердца, а не рассудка. Джим Гаррисон производит впечатление весьма достойного молодого человека, но он как-никак всего лишь подручный кузнеца и кандидат в профессиональные боксеры. Между его положением и положением моего кровного родича - пропасть, и ты должен дать ему почувствовать свое превосходство.

- Он мой самый старый и самый любимый друг, сэр, - отвечал я. - Мы вместе росли, и между нами никогда не было секретов. И как же я могу дать ему почувствовать мое превосходство, когда я прекрасно знаю, что это он меня во всем превосходит!

Дядя весьма сухо хмыкнул и в этот вечер уже больше не сказал со мной ни слова.

Глава XII КОФЕЙНАЯ ФЛЭДДОНГА

Итак, Джим отправился в Кроли под присмотром Джема Белчера и Гаррисона, чтобы тренироваться и подготовиться к великому бою с Крабом Уилсоном, а тем временем во всех лондонских клубах и пивных только и разговору было, что о том, как он появился на ужине и за четыре раунда нокаутировал грозного Джо Беркса. Джим сказал мне однажды, что непременно прославится, и слова его сбылись скорее, чем он предполагал: куда ни пойдешь, всюду говорили только о пари сэра Лотиана Хьюма с сэром Чарльзом Треджеллисом и о достоинствах будущих противников. Огромное большинство ставило на Уилсона, ибо одной-единственной победе Джима он мог противопоставить целый ряд побед; кроме того, знатоки, видевшие его в учебных боях, полагали, что редкостная защитная тактика, благодаря которой он заслужил свое прозвище, совершенно собьет с толку его неопытного противника. Рост, сила, ловкость - тут они мало чем отличались друг от друга, но Уилсон был много опытнее.

За несколько дней до боя батюшка исполнил наконец свое обещание и приехал в Лондон. Моряк не жаловал города, ему куда больше нравилось бродить по Суссекским холмам и следить в бинокль за каждым марселем, который показывался на горизонте, чем пробираться в уличной сутолоке, где, как он сетовал, невозможно проложить путь по солнцу и уж тем более что-нибудь упомнить. Но в воздухе снова запахло войной, и надо было воспользоваться своим знакомством с лордом Нельсоном, чтобы получить место для себя или для меня.

На город спустился вечер, дядя облачился в зеленый костюм для верховой езды с пуговицами накладного серебра, в сапоги из кордовской кожи и круглую шляпу и, как всегда в этот час, вскочил на свою лошадку с подрезанным хвостом и отправился на Пэл-Мэл людей посмотреть и себя показать. Я остался дома, я уже успел понять, что светская жизнь не по мне. Все эти господа с тонкими талиями и заученными жестами, живущие какой-то странной жизнью, порядком мне прискучили, и даже дядя с его холодно-покровительственным тоном вызывал у меня довольно смешанные чувства. Я унесся мыслями в Суссекс и с тоской вспоминал простую, естественную сельскую жизнь, как вдруг раздался стук молотка в парадную дверь, потом послышался сердечный голос, и вот уже в дверях показалось улыбающееся обветренное лицо и голубые, с прищуром глаза.

- Ишь каким ты щеголем, Родди! - воскликнул батюшка. - Но я предпочел бы видеть тебя в синем морском кителе, а не в этих галстуках и кружевах.

- Да и я тоже, батюшка, - отвечал я.

- Рад это слышать. Лорд Нельсон обещал мне найти для тебя место, и завтра мы постараемся с ним повидаться и напомним ему об этом. Но где же твой дядя?

- Катается верхом по Мэлу.

На простодушном батюшкином лице отразилось облегчение: в присутствии шурина он всегда чувствовал себя не в своей тарелке.

- Я был в адмиралтействе, и, когда начнется война, надеюсь получить под свое начало корабль, а, судя по всему, ждать осталось недолго. Так мне сказал сам лорд Сент-Винсент. Я остановился у Флэддонга, Родди. Если хочешь, пойдем ко мне поужинаем, и ты увидишь там моих однокашников, с которыми я ходил по Средиземному морю.

Если вы вспомните, что в последний год войны у нас на флоте служило сорок тысяч моряков и солдат морской пехоты под командой четырех тысяч офицеров и, едва был подписан Амьенский мир, половину из них списали на берег, а корабли поставили на прикол в Хэймоузе или в Портсдауне, вам станет ясно, что в Лондоне, как и в других портовых городах, было полным-полно моряков. На улицах то и дело попадались люди с зоркими глазами и обветренными, обожженными солнцем лицами; их более чем скромная одежда яснее ясного говорила о том, что кошельки у них пусты, а безразличие, написанное на их лицах, выдавало усталость, вызванную непривычным, вынужденным бездельем. На темных узких улицах среди кирпичных домов они выглядели как-то неуместно, точно морские чайки, которых непогода загнала далеко на сушу. И, однако, пока призовые суды будут мешкать с решением или пока жива будет надежда, что, наведываясь в адмиралтейство, скорее можно быть зачисленным на корабль, они будут вразвалку прогуливаться по Уайтхоллу или, собравшись вечерком на Оксфорд-стрит в гостинице Флэддонга, где останавливаются одни только моряки, как у Слотера сухопутные военные, а у Иббитсона - служители церкви, будут спорить о событиях прошлой войны и надеждах на будущую.

Поэтому я не удивился, когда увидел, что большая комната, в которую мы вошли, полным-полна морских офицеров, однако, помнится, меня поразило, что все они, хоть и служили в самых разных условиях и бороздили самые разные моря и океаны земного шара от Балтики до Вест-Индии, походили друг на друга больше, нежели родные братья, и образовали один определенный тип. Все, как им и полагалось, были чисто выбриты, все в напудренных париках, у всех на шее сзади - небольшая косичка из собственных волос, перевязанная черной шелковой лентой. Кожа их потемнела от жгучих ветров и тропического солнца, а привычка командовать и постоянно смотреть в глаза опасностям наложила на лица печать властности и настороженности. Попадались и веселые лица, но офицеры постарше, с крупными носами и щеками в глубоких морщинах, напоминали суровых, неприступных отшельников, познавших и холод, и зной. Одинокие вахты и строжайшая дисциплина, которая обрекала их на жизнь вне общества, наложили особый отпечаток на эти опаленные солнцем, красные, точно у индейцев, лица. Мне так интересно было их наблюдать, что я почти не прикоснулся к ужину. Хоть я тогда был очень молод, однако понимал, что если в Европе и сохранились какие-то остатки свободы, то лишь благодаря этим людям, и на их мрачных, суровых лицах я, казалось, видел следы десятилетней борьбы, которая завершилась изгнанием трехцветного французского флага со всех морей.

Мы поужинали, и отец повел меня в огромную кофейню, где собралось не меньше сотни офицеров; все потягивали вино, курили длинные глиняные трубки, и скоро здесь стало вовсе нечем дышать, словно на батарейной палубе во время ближнего боя.

- Тут немало людей, Родди, чьи имена скорее всего никогда не попадут ни в какую книгу, разве что в судовой журнал, но вели они себя лучше любого адмирала, - сказал мой отец, поглядев по сторонам. - Мы их знаем и говорим о них у себя на флоте, хотя их никто не стал бы приветствовать на улицах Лондона. На одномачтовом куттере требуется не меньше искусства и мужества, чем на линейном корабле, хотя за это не удостаивают ни титулами, ни благодарностями. Возьми, к примеру, Гамильтона, вон он прислонился к колонне такой тихий, с бледным лицом. Он с шестью пробными шлюпками под дулами двухсот береговых пушек гавани Пуэрто Кабелло отрезал от берега сорокачетырехпушечный фрегат "Гермион". Это был самый искусный маневр за всю войну. А вон тот, с бакенбардами, - Бриритон. На своей бригантине он атаковал двенадцать испанских кораблей и заставил четыре из них сдаться в плен. А вот Уокер, командир куттера "Роза", у него под командой было тринадцать человек, и он вступил в бой с тремя французскими каперами, а у французов было сто сорок шесть человек. Один капер он потопил, другой взял в плен, а третий обратил в бегство... Как поживаете, капитан Белл? Надеюсь, вы в добром здравии?

Кое-кто из знакомых отца, сидящих неподалеку, пододвинул к нам стулья, и скоро образовался небольшой кружок, - все громко разговаривали, спорили, обсуждали свои морские дела, а разгорячась, потрясали длинными дымящимися трубками. Отец шепнул мне на ухо, что его сосед - капитан "Голиафа" Фоли, тот самый, который на Ниле шел в авангарде эскадры, а высокий, худощавый, рыжеволосый человек напротив - это лорд Кокрейн, самый лихой капитан фрегата на всем английском флоте. Даже до Монахова дуба докатился рассказ о том, как на маленьком "Проворном", оснащенном всего четырнадцатью пушчонками, с командой в пятьдесят четыре человека он сцепился бортами с испанским фрегатом "Гамо", на котором было триста человек команды, и взял его на абордаж. По тому, с каким жаром он говорил о своих обидах, как гневно краснели его усыпанные веснушками щеки, видно было, что это человек вспыльчивый и решительный.

А я с интересом слушал, как эти люди, чья жизнь проходит в боях с нашими соседями, говорят об их характерах и обычаях. Вам, живущим в дни мира и благоденствия, не понять тогдашней жгучей ненависти англичан к Франции, и в особенности к ее великому полководцу. Это было больше чем обычное предубеждение, больше чем неприязнь. Это была глубокая, страстная ненависть; вы можете даже сейчас составить себе представление о ней, если перелистаете газеты и карикатуры тех времен. Слово "француз" употреблялось только в сочетании со словами "негодяй" или "подлец". Все англичане, к какому бы общественному слою они ни принадлежали, в какой бы части Англии ни жили, горели одним и тем же чувством. Даже матросы шли на французов с таким остервенением, какого никогда не бывало в сражениях с датчанами, голландцами или итальянцами.

Если теперь, спустя полвека, вы спросите меня, чем была вызвана эта враждебность, столь чуждая добродушно-веселым и терпимым по натуре англичанам, я признаюсь, что, по-моему, в основе ее лежал страх. Страх, разумеется, не перед каждым отдельным французом - даже самые подлые клеветники никогда не назвали бы нас малодушной нацией, - но страх перед необычайной удачливостью французов, перед грандиозностью их замыслов, перед проницательным умом того, кому удавалось все эти свои замыслы осуществлять и подминать под себя одно государство за другим. Мы были совсем небольшой страной, наше население к началу войны составляло немногим больше половины населения Франции. Потом Франция стала стремительно расширяться - она вобрала в себя на севере Бельгию и Голландию, а на юге Италию, нас же ослабляла давняя вражда между католиками и пресвитерианами в Ирландии. Даже самому легкомысленному человеку ясно было, что над нами нависла опасность. Стоило выйти к морю в любом месте Кентского побережья, и сразу видны были сигнальные огни в месте расположения неприятельских войск, а в ясный день на холмах близ Булони поблескивали на солнце штыки - то шли маневры ветеранов. Неудивительно, что даже у самых отважных людей в глубине души таился страх перед Францией, а страх, как всегда бывает, рождал острую, жгучую ненависть.

Моряки недобрым словом поминали своих врагов. Они ненавидели их всем сердцем и, как принято в Англии, говорили то, что чувствовали. Французских офицеров они великодушно признавали достойными врагами, но французы как нация вызывали глубокую неприязнь. Те, кто постарше, воевали с французами в американской войне, потом снова воевали с ними последние десять лет и готовы были воевать до конца своих дней. Однако, если меня поразила та жгучая враждебность, какую вызывала у моряков Франция, я поразился еще больше, услыхав, сколь высоко они ценят французов как противников. Многочисленные, следовавшие одна за другой победы Британии, которые в конце концов вынудили французов укрыться в своих портах и, отчаявшись, прекратить борьбу, внушили всем нам мысль, будто существуют какие-то причины, по которым на море бритт во веки веков будет брать верх над французом.

Но люди, сидящие вкруг меня, те, кто добывал эти победы, так не думали. Они вслух хвалили отвагу противника и ясно понимали причины его поражения. Они говорили, что прежде во Франции почти все офицеры были из высшего сословия; революция смела их и тем самым обезглавила флот: матросы, оставшись без опытных командиров, забыли, что такое настоящая дисциплина. Управляемый искусными и опытными командирами, отлично укомплектованный британский флот загнал лишенных умелого управления французов в их порты и не выпускал их оттуда, отняв у них тем самым возможность овладеть искусством мореплавания. Все то, чему они обучались в порту, вся их строевая и артиллерийская подготовка не могла сослужить службу в открытом море, в бурных водах, когда надо было давать бортовые залпы и маневрировать, переставляя паруса. Если бы хоть один французский фрегат мог несколько лет свободно бороздить океан, постигая искусство морского боя, вот тогда победа над ним - равным противником - прибавила бы славы капитану английского корабля.

Так рассуждали эти умудренные опытом офицеры и подтверждали свои слова воспоминаниями, примерами французской отваги, такими хотя бы, как поведение команды "Лориент": французы били из пушек квартердека, в то время как вся батарейная палуба под ними была охвачена пламенем и они знали, что стоят на пороховом погребе.

Все надеялись, что Вест-Индская экспедиция дала возможность многим судам приобрести опыт океанского плавания и, если опять начнется война, они рискнут выйти в Ла-Манш. Но начнется ли она? Мы надели узду на Наполеона и не дали ему стать тираном всего мира, но это стоило нам огромных денег и невероятных усилий. Решится ли правительство на это снова? Или оно испугается непомерного груза долгов, который ляжет тяжким бременем на многие еще не родившиеся поколения? Но ведь у нас Питт, а он не из тех, кто останавливается на полпути!

Вдруг у дверей возникло какое-то движение. Сквозь серые клубы табачного дыма я разглядел синий мундир и золотые эполеты. Вокруг теснились моряки, слышался приглушенный шум голосов, который почти тотчас перерос в громкие, радостные крики. Все вскочили, оглядывались по сторонам, спрашивали друг друга, что случилось. А толпа бурлила, крики становились все громче и радостнее.

- Что там? Что такое? - раздались голоса.

- Поднимите его! Поднимите выше! - закричал кто-то, и тотчас над толпой появился офицер.

Лицо у него разгорелось, и он махал каким-то листком. Крики смолкли, стало так тихо, что я слышал, как у него в руке шелестела бумага.

- Великие новости, джентльмены! - возвестил он.- Великолепные новости! Контр-адмирал Коллингвуд просил меня сообщить их вам. Сегодня вечером французскому послу были возвращены верительные грамоты. Все корабли вступают в строй. Адмирал Корнуоллис направляется из Каусэндского залива на остров Уэссан. Одно соединение кораблей выходит в Северное море, другое - в Ирландское!

Быть может, он собирался сказать еще что-то, но тут моряки не выдержали. Как они кричали, как топали ногами, как бесновались от восторга! Суровые, немолодые вице-адмиралы, степенные капитаны первого ранга, юные помощники капитана - все шумели, точно школьники, отпущенные на каникулы. В эти минуты никто не думал о множестве горьких обид, о которых я только что слышал. Ненастье миновало, и занесенные ветром на сушу морские птицы снова закачаются на пенных волнах.

Над шумом и криком звучало, нарастая, "Боже, храни короля!", и зазвучало так, что забывались и жалкие рифмы, и откровенная сентиментальность гимна. Я уверен, вы никогда не слыхали, чтобы его так пели, не видели, как по суровым лицам катится слеза, как у сильных мужчин перехватывает дыхание. Чтобы снова услышать гимн в таком исполнении, снова увидеть подобное зрелище, должны были бы вернуться грозные времена. Только те, кто никогда не видел моих соотечественников в час, когда спадает застывшая маска сдержанности и на мгновение вспыхивает могучий, негасимый жар северной души, могут говорить о флегматичности англичан. В тот час я видел эти огни, и если не вижу их нынче, я не настолько стар или глуп, чтобы усомниться в том, что они существуют.

Глава XIII ЛОРД НЕЛЬСОН

Свидание с лордом Нельсоном должно было состояться рано утром, и, понимая, как будет занят адмирал в связи с новостями, которые мы услышали накануне вечером, отец желал быть предельно точным. Я только-только успел позавтракать, дядя еще даже не звонил, чтобы ему подали шоколад, а отец уже заехал за мной. Мы прошли несколько сот шагов и оказались на Пикадилли перед высоким зданием из выцветшего кирпича - городской резиденцией Гамильтонов, где была и штаб-квартира Нельсона, когда дела или развлечения призывали его из Мертона в Лондон. Ливрейный лакей отворил двери и ввел нас в большую гостиную с мрачной мебелью и унылыми портьерами на окнах. Потом пошел доложить о нас, а мы сели и принялись разглядывать белые итальянские статуэтки в углах и большую картину, висевшую над клавикордами, на которой были изображены Везувий и Неаполитанский залив. Помню, на камине громко тикали часы и сквозь грохот проезжавших мимо экипажей из внутренних покоев поминутно доносились взрывы смеха.

Наконец дверь распахнулась, и мы разом вскочили, полагая, что окажемся перед лицом величайшего из ныне здравствующих англичан. Но в комнату величаво вплыла дама. Она была высока и, как мне показалось, поразительно хороша собой, хотя взгляд более искушенный и придирчивый заметил бы, что красота ее - лишь отголосок прошлого. У нее была царственная осанка, все линии поражали благородным изяществом, а лицо, правда, уже слегка оплывшее и огрубевшее, все еще блистало нежной, ослепительно белой кожей; большие светло-синие глаза были прекрасны, темные волосы прелестного оттенка вились над невысоким белым лбом. Она была воистину величава, и, когда я увидел, с каким достоинством она вступила в гостиную и как вскинула голову, взглянув на моего отца, мне вспомнилась перуанская королева в изображении мисс Хинтон, когда она побуждала нас с Джимом к бунту.

- Лейтенант Энсон Стоун? - спросила она.

- Так точно, миледи, - отвечал отец.

- О! - с наигранным изумлением воскликнула она. - Так вы меня знаете?

- Я видел вас в Неаполе.

- Тогда вы, несомненно, видели и моего бедного мужа - моего бедного, бедного сэра Уильяма! - И ее белые, унизанные кольцами пальцы коснулись платья, словно она желала обратить наше внимание на свой глубокий траур.

- Я слышал о вашей горестной утрате, миледи, - сказал отец.

- Мы умерли вместе! - воскликнула она. - Что теперь моя жизнь? Лишь бесконечное медленное умирание.

Она говорила красивым глубоким голосом, и временами он страдальчески дрожал, но я не мог не заметить, что с виду она обладала отменным здоровьем, и меня удивило, что она украдкой вопросительно поглядывала в мою сторону, словно восхищение столь незначительной личности могло ее хоть сколько-нибудь интересовать. Отец с простодушием моряка бормотал нехитрые слова утешения, но она опять и опять переводила взгляд с его грубого, обветренного лица на мое, проверяя, действуют ли на меня ее чары.

- Вот он, ангел, охраняющий этот дом! - провозгласила она и широким торжественным жестом указала на картину, висевшую на стене: это был портрет худощавого высокомерного господина в орденах. - Но хватит о моем горе! - И она смахнула воображаемую слезу с сухих глаз. - Вы ведь пришли к лорду Нельсону? Он просил меня передать, что сию минуту будет здесь. Вы уже, конечно, знаете, что начало действий ожидается с минуты на минуту.

- Да, мы узнали об этом вчера вечером.

- Лорду Нельсону приказано принять командование над средиземноморским флотом. Разумеется, в такой час... Ах, кажется, я слышу шаги его светлости!

Странные манеры этой леди и жесты, которыми она сопровождала каждое свое слово, так приковали к себе мое внимание, что я не заметил, как в комнату вошел великий адмирал. Когда я обернулся, оказалось, что он стоит рядом со мной - небольшого роста, смуглолицый, гибкий и по-юношески стройный. Он был не в мундире, а в коричневом сюртуке с высоким воротником, правый рукав свободно болтался. Помню печальное и мягкое выражение его изборожденного глубокими морщинами лица: пылкий и нетерпеливый по натуре, он, видно, перенес немало испытаний. Один глаз был обезображен ранением и слеп, но другой смотрел то на меня, то на отца поразительно остро и проницательно. Вся его повадка, быстрые, зоркие взгляды, красивая посадка головы говорили о том, что перед нами человек действия, живой, энергичный, и, если позволено сравнивать большое с малым, он напоминал мне хорошо выдрессированного бультерьера, ласкового и хрупкого с виду, но смелого и решительного, каждую минуту готового ринуться в бой.

- Лейтенант Стоун, - с необычайной сердечностью сказал он, протягивая моему отцу левую руку, - рад вас видеть. В Лондоне полно моряков со средиземноморских кораблей, но я уверен, что через неделю на суше не останется ни одного.

- Я пришел просить вас, сэр, помочь мне получить корабль.

- Если в адмиралтействе мое слово хоть что-нибудь весит, вы его получите, Стоун. Мне понадобятся все, кто был со мной на Ниле. Не обещаю, что это будет первоклассный корабль, но шестидесятичетырехпушечный вы, во всяком случае, получите, а на таком корабле - легко управляемом, хорошо укомплектованном и оснащенном - можно многого достичь.

- Кто слыхал про "Агамемнона", у того на этот счет не может быть никаких сомнений, - вмешалась леди Гамильтон и тут же стала превозносить адмирала и его деяния и осыпать его похвалами в столь преувеличенно-восторженных выражениях, что мы с батюшкой не знали, куда глаза девать: нам было неловко и горько за человека, о котором все это говорилось в его же присутствии. Но когда я наконец осмелился взглянуть на лорда Нельсона, оказалось, что он нисколько не смущен, а, напротив, улыбается, словно эта грубая лесть очень ему по вкусу.

- Полно, полно, дорогая, - сказал он, - вы слишком преувеличиваете мои заслуги.

Получив такого рода одобрение, она снова принялась громко, словно со сцены, восхвалять любимца Британии, старшего сына Нептуна, а он по-прежнему слушал все это с благодарным и довольным видом. Я был поражен, что человека сорока пяти лет, умудренного жизнью, проницательного, честного, хорошо знающего придворные нравы, можно провести такой грубой, неприкрытой лестью, и это поражало не одного меня, а всех, кто с ним сталкивался, но вы немало повидали в жизни и, верно, знаете, как часто самым сильным, самым благородным натурам свойственна одна-единственная необъяснимая слабость, которая особенно бросается в глаза на фоне их бесспорных достоинств, подобно тому, как грязное пятно резче выделяется на белоснежной простыне.

- Такие морские офицеры, как вы, Стоун, мне по душе, - сказал лорд Нельсон, когда ее светлость исчерпала весь свой запас лести. - У вас старая закалка.

Разговаривая, он мерил комнату мелкими нетерпеливыми шагами и то и дело стремительно, резко поворачивался на каблуках, точно у него на пути внезапно вырастала какая-то невидимая преграда.

- Все эти новомодные эполеты и разукрашенные квартердеки чересчур красивы для нашей работы. Когда я начал служить на флоте, помощник капитана сам засаливал окорок и сам ставил бушприт, сам со свайкой на шее лез на мачту, сам показывал пример команде. А теперь он разве что сам принесет свой секстант в рубку. Когда вы будете готовы?

- Сегодня вечером, милорд.

- Отлично, Стоун, отлично! Так и надо. В доках работают не покладая рук, но я еще не знаю, когда будут подготовлены суда. В среду я поднимаю свой флаг на "Виктории", и мы тотчас отплывем.

- О, нет, нет, не так скоро! Корабль еще не будет готов к отплытию, дрожащим голосом произнесла леди Гамильтон, заломив руки и возведя глаза к небесам.

- Он должен быть и будет готов! - с необычайной горячностью воскликнул Нельсон. - Клянусь богом, что бы ни случилось, в среду я отплываю! Кто знает, что могут натворить эти негодяи в мое отсутствие? Как подумаю, что только они там могут замыслить, места себе не нахожу. В эту самую минуту королева, наша королева, быть может, вглядывается в даль в надежде увидеть марсели кораблей Нельсона.

- Что ж, она знает, что ее рыцарь без страха и упрека никогда не бросит свою королеву в беде, - сказала леди Гамильтон.

Я думал, они имеют в виду нашу королеву Шарлотту, а потому не мог понять, что же такое они говорят, но отец объяснил мне потом, что Нельсон и леди Гамильтон воспылали необыкновенной любовью к неаполитанской королеве и что это интересы ее маленького королевства он принимал так близко к сердцу. Нельсон продолжал быстро ходить по комнате, но замешательство, выразившееся на моем лице, видно, привлекло его внимание; он вдруг остановился и смерил меня суровым взглядом.

- Ну-с, молодой человек! - резко сказал он.

- Это мой единственный сын, сэр, - сказал отец. - Я бы хотел, чтобы он тоже служил на флоте, если только для него найдется место. Уже много поколений все мужчины у нас в роду становятся офицерами королевского флота.

- Так вы желаете, чтобы и вам переломали кости? - грубо сказал Нельсон, глядя весьма неодобрительно на мой нарядный костюм, из-за которого дядя и мистер Бруммел столько спорили. - Если вы будете служить под моим началом, сэр, вам придется сменить этот роскошный костюм на вымазанную дегтем куртку.

Я был безмерно смущен его резким тоном и едва сумел пробормотать, что надеюсь исполнить свой долг, после чего его сурово сжатые губы расплылись в добродушной улыбке и он на миг коснулся моего плеча небольшой, сильно загорелой рукой.

- Уверен, что вы отлично справитесь, - сказал он. - Я вижу, у вас есть характер, но не воображайте, будто это легкий хлеб - служить на флоте. Это трудная профессия, молодой человек. Вы слышите о тех немногих, которые преуспели, но что вам известно о сотнях других, которые так ничего и не добились? А моя собственная судьба! Из двухсот моряков, что были со мной в Сент-Жуанской экспедиции, сто сорок пять погибло за одну ночь. Я участвовал в ста восьмидесяти сражениях и, как видите, потерял глаз и руку и сверх этого был еще тяжко ранен. Случилось так, что я выжил и стал адмиралом, но я помню множество людей ничуть не хуже меня, которым не столь посчастливилось. Да, прибавил он, когда леди Гамильтон разразилась многословными протестами против этого его утверждения, - множество, великое множество людей ничуть не хуже меня пошли на корм акулам или крабам. Но настоящий моряк лишь тот, кто каждый день рискует головой. Жизнь наша в руках господа, и он один знает, когда ее отнять.

На мгновение в серьезном взгляде и в благоговейном тоне, каким были сказаны последние слова, мы, казалось, ощутили подлинного Нельсона, уроженца одного из восточных графств, до мозга костей проникнутых духом воинственного пуританства, породившего "железнобоких", которые наводили свои порядки в самой Англии, и отцов-пилигримов, насаждавших свою веру за ее пределами, по всему свету. Это был тот Нельсон, который заявил, что видел десницу божью, занесенную над Францией. Нельсон, который призывал господа, стоя на коленях в своей каюте на флагманском корабле, когда судно подходило с наветренной стороны к вражеской эскадре. Он с болью и неясностью говорил о погибших товарищах, и, слушая его, я понял, почему его так любили все, кто служил под его началом: он был суровый, несгибаемый моряк и воин, но в его сложной натуре это уживалось с несвойственной англичанам чувствительностью, проявлявшейся в слезах, если он был глубоко взволнован, или в таких, например, душевных порывах, когда он, уже умирающий, лежа на палубе "Виктории", попросил флаг-капитана поцеловать его.

Отец поднялся, чтобы откланяться, но адмирал по-прежнему мерил комнату шагами и с присущей ему добротой, которую он всегда выказывал к подчиненным и которую как ветром сдуло, едва он заметил мой злополучный франтовской наряд, давал мне короткие, четкие напутствия и советы.

- Служба требует рвения, молодой человек, - говорил он. - Нам нужны горячие головы, желающие все новых побед. Такие у нас были на Средиземном море и опять будут. Все были как на подбор, ни в чем не уступали друг другу! Когда меня попросили порекомендовать кого-нибудь для особого поручения, я сказал в адмиралтействе, что они могут взять любого, ибо всеми владеет один и тот же боевой дух. Если бы мы захватили девятнадцать кораблей, а двадцатый ушел бы от нас, мы бы сочли себя побежденными. Да вы и сами это знаете, Стоун. Вы ведь из той же когорты средиземноморских ветеранов, так что мне незачем вам все это рассказывать.

- Я надеюсь, милорд, снова быть с вами, когда мы опять встретимся с противником, - сказал отец.

- Мы должны с ним встретиться и непременно встретимся. Клянусь богом, я не успокоюсь до тех пор, пока окончательно не расправлюсь с ним! Подлец Буонапарте хочет нас поставить на колени. Пусть только попробует, и да поможет бог достойнейшему!

Нельсон говорил с таким пылом, что его пустой рукав болтался из стороны в сторону, придавая ему весьма странный вид. Заметив, что я не свожу глаз с этого рукава, он с улыбкой обернулся к батюшке.

- Мой обрубок все еще делает свое дело, Стоун, - сказал он, хлопнув по культе. - Как там говорили у нас на флоте?

- Говорили, сэр, что, когда рукав болтается, лучше не попадаться вам на глаза.

- Эти канальи хорошо меня знали! Как видите, молодой человек, я служу своему отечеству с прежним пылом, ранения и телесные страдания его не убавили. В один прекрасный день вы, быть может, поведете в бой флагманский корабль и тогда вспомните мой совет офицеру: никогда не колебаться, никогда не медлить. Ставьте на карту все, и, если вы проиграете не по своей вине, отечество даст вам возможность поставить еще раз, и ставка будет не меньше. Забудьте про стратегию и тактику. Идите на врага. Тут нужна только одна тактика - оказаться борт о борт с врагом. Всегда деритесь и всегда будете правы. Забудьте о своих удобствах, о личных делах и заботах, ибо с того дня, как вы надели синий китель, ваша жизнь более вам не принадлежит. Она принадлежит отечеству, и, не раздумывая, отдайте ее, если от этого будет хоть малая польза... Какой сегодня ветер, Стоун?

- Восточный-юго-восточный, ваша светлость, - тотчас ответил отец.

- Тогда можно поручиться, что Корнуоллис не отходит от Бреста, а я на его месте постарался бы выманить их в открытое море.

- Любой офицер и любой матрос хотел бы того же, ваша светлость, - сказал мой отец.

- Да, никто не любит держать блокаду, и неудивительно: от нее ни славы, ни денег. Вы, верно, помните, каково нам было в зимние месяцы, когда мы обложили Тулон. У нас ведь не было ни снарядов, ни говядины, ни свинины, ни муки, ни обрывка запасного каната, ни парусины, ни шпагата. Мы брасопили паруса на наших старых посудинах запасными тросами. И как только поднимался левантинец, я ждал, бог тому свидетель, что мы тут же пойдем ко дну. Но мы все равно держали их за горло. Только, боюсь, в Англии наши труды не оценили по заслугам; здесь ведь пускают фейерверк лишь в тех случаях, когда мы выигрываем большое сражение, и не понимают, что нам куда легче шесть раз подряд сразиться на Ниле, чем всю зиму держать блокаду. Но помоги нам бог встретиться с их новым флотом, и мы разобьем его наголову!

- А мне помоги бог оказаться рядом с вами, милорд! - проникновенно сказал отец. - Но мы отняли у вас слишком много времени. Разрешите поблагодарить вас за вашу доброту и пожелать вам всего хорошего.

- Всего хорошего, Стоун! - ответил Нельсон. - Вы получите корабль, и, если можно будет, я сделаю этого молодого человека одним из своих офицеров. Но, судя по его костюму, - продолжал он, оглядывая меня, - вам посчастливилось получить куда больше призовых денег, чем вашим товарищам. Что до меня, я как-то никогда не заботился о деньгах.

Отец объяснил, что я нахожусь сейчас на попечении моего дяди, знаменитого сэра Чарльза Треджеллиса, у которого и живу.

- Значит, вы не нуждаетесь в моей помощи, - не без горечи заметил Нельсон. - Если у вас есть деньги или покровитель, вам ничего не стоит перепрыгнуть через голову заслуженных морских офицеров, хотя бы вы и не умели отличить полуют от камбуза или каронаду31 от кулеврины32. И все-таки... А вам какого черта здесь надо?

В комнату быстрым шагом вошел ливрейный лакей, но, увидев, какой неистовый гнев загорелся в глазах адмирала, растерянно замер на месте.

- Ваша светлость приказали доставить вам это немедля, как только принесут, - объяснил он, протягивая большой синий конверт.

- Да ведь это - предписание! - воскликнул Нельсон, выхватил конверт и попытался кое-как, одной рукой его распечатать.

Леди Гамильтон кинулась ему на помощь, но, едва взглянув на вложенную в конверт бумагу, пронзительно вскрикнула, всплеснула руками и, закатив глаза, упала в обморок. Однако я не мог не заметить, что упала она очень осторожно и, несмотря на беспамятство, ухитрилась принять весьма изящную классическую позу, да и одежды ее тоже отнюдь не разметались в беспорядке. Но бесхитростный Нельсон, не способный на обман и притворство, не мог заподозрить этого и в других и как безумный кинулся к звонку, потребовал горничную, доктора, нюхательные соли, бессвязно бормотал какие-то слова утешения и так горячо выражал свои чувства, что отец почел уместным потянуть меня за рукав, и мы выскользнули из комнаты. Мы оставили адмирала в полутемной лондонской гостиной вне себя от жалости к этой пустой комедиантке, а на улице, у дверей, ждала высокая мрачная дорожная карета, готовая увезти его в дальний путь, в конце которого ему суждено было добрых семь тысяч миль преследовать французский флот по морям и океанам, встретиться с ним, одержать победу (после которой Наполеон был навсегда обречен действовать только на суше) и умереть - умереть так, как мечтает каждый, ибо смерть пришла к нему в минуту его величайшего торжества.

Глава XIV НА ДОРОГЕ

Близился день великой схватки. Перед этим событием угрозы Наполеона и даже готовая разразиться не сегодня-завтра война отступили в глазах любителей спорта на второй план, а любители спорта в те времена составляли больше половины всего населения Англии. Завсегдатаев аристократического клуба и плебейской пивной, купцов в кофейне и солдат в казарме, жителей Лондона и провинции - всех и каждого занимало одно и то же. Каждая почтовая карета с Запада доставляла вести о том, что Краб Уилсон находится в отличной форме: все знали, что на время тренировки он возвратился в родные края и там о нем печется мастер этого дела капитан Баркли. Хотя мой дядя еще не объявил имени своего бойца, никто не сомневался, что это будет Джим, и рассказы о его телосложении и о том, как он показал себя на ринге, завоевали ему множество сторонников. Однако в целом гораздо больше пари заключалось в пользу Уилсона, так как за него единодушно стояли и Бристоль, и вся западная часть страны; мнения же лондонцев разделились. За два дня до состязания в любом вест-эндском клубе можно было поставить на Джима два против трех.

Дважды я навещал Джима в Кроли, где он тренировался, и видел, что его держат на обычном в таких случаях строжайшем режиме. От зари до зари он бегал, прыгал, осыпал ударами огромную грушу, свисающую с балки потолка, или боксировал со своим грозным тренером. Глаза его блестели, на щеках пылал румянец, от него веяло отменным здоровьем и безграничной верой в успех. И когда я видел его мужественную повадку и слушал спокойные, веселые речи, все мои опасения рассеивались как дым.

- Прямо удивляюсь, как это ты меня навестил, Родди, - сказал он мне на прощание с деланным смехом. - Ведь я теперь заправский боксер, наемник твоего дядюшки, а ты светский щеголь, столичная штучка. Не будь ты лучшим, самым верным и благородным человеком на свете, ты уже давно сам бы стал мне не другом, а хозяином.

Я посмотрел на этого красавца с правильными чертами породистого лица, подумал, сколько в нем скрыто достоинств, какой он неизменно добрый и великодушный, и мне показалась столь нелепой его мысль, будто мои дружеские чувства к нему - знак снисходительности, что я невольно расхохотался.

- Все это прекрасно, Родди, - сказал Джим, пытливо глядя мне в глаза. - Но что думает по этому поводу твой дядюшка?

Он задал мне поистине нелегкий вопрос, и я не слишком уверенно ответил, что, сколь ни многим я обязан дяде, с Джимом мы близки гораздо дольше, а я уже не мальчик и сам знаю, с кем мне дружить.

Опасения Джима были не напрасны: дяде чрезвычайно не нравилась наша дружба, но, поскольку он не одобрял еще очень и очень многие мои поступки, лишний повод для его недовольства не имел особого значения. Боюсь, что он успел во мне разочароваться. Я так и не обзавелся какой-либо причудой, которая, по его словам, помогла бы мне выделиться из толпы и тем самым привлечь к себе внимание того странного мира, в каком он жил, хотя он был так добр, что подсказал мне для этого несколько способов.

- Ты молод, крепок и подвижен, племянник, - говорил он. - Не попробовать ли тебе перепархивать по комнатам от стола к стулу, со стула в кресло, не касаясь пола? Небольшая
акробатика в таком духе - признак хорошего вкуса. Один гвардейский капитан выучился этому ради небольшого пари и завоевал огромный успех в обществе. Леди Лайвен, особа чрезвычайно разборчивая, не раз приглашала его на свои вечера лишь затем, чтобы он показал это искусство.

Пришлось заверить дядю, что такие цирковые трюки мне не под силу.

- Ты чересчур несговорчив, - заметил он, пожимая плечами. - В качестве моего племянника ты мог бы упрочить свое положение, если бы перенял у меня изысканный вкус. Объяви ты войну mauvais gout33 - и высший свет охотно признал бы тебя знатоком хорошего вкуса, преемником семейной традиции, и ты без труда завоевал бы положение, которого добивается выскочка Бруммел. Но у тебя тут не хватает чутья. Ты не способен отнестись с должным вниманием к каждой мелочи. Взгляни на свои башмаки! А твой галстук! А часовая цепочка! Совершенно достаточно выпустить два колечка. Бывало, я выпускал три, но это уже нескромно. А у тебя сейчас видны по меньшей мере пять колечек цепочки. Весьма сожалею, племянник, но, мне думается, ты не создан для того, чтобы занять положение, которого я вправе желать для моего кровного родственника.

- Очень сожалею, что не оправдал ваших надежд, сэр, - сказал я.

- На свою беду, ты слишком поздно попал мне в руки, - сказал дядя. Случись это раньше, я мог бы воспитать тебя соответственно моим требованиям. У меня был младший брат, с ним происходило нечто подобное. Я делал для него все, что только мог, но он упорно завязывал башмаки лентами и однажды при всех назвал белое бургундское рейнвейном. В конце концов несчастный пристрастился к чтению и до самой смерти прозябал где-то в глуши на должности священника. Человек он был неплохой, но слишком заурядный, а заурядным людям в высшем обществе не место.

- Боюсь, сэр, это означает, что там не место и мне, - сказал я. - Но батюшка твердо надеется, что лорд Нельсон возьмет меня на флот. Светского человека из меня не получилось, но я глубоко вам признателен за великодушное обо мне попечение, и, если меня произведут в офицеры, вы, надеюсь, еще смелеете мною гордиться.

- Что ж, быть может, ты еще и достигнешь положения, которое я тебе предназначал, только придешь к нему иным путем, - заметил дядя. - В свете немало таких людей. Вот, например, лорд Сент-Винсент и лорд Гуд. Они приняты в лучших домах, хотя не имеют других заслуг, кроме службы на флоте.

Разговор этот происходил в дядином изысканно обставленном кабинете на Джермин-стрит в канун состязания. Помнится, как всегда перед отъездом в клуб, дядя был в просторном парчовом халате и сидел, вытянув одну ногу и положив ее на скамеечку, ибо перед самым моим приходом Абернети успокаивал начинавшийся у него приступ подагры. Была ли в том повинна боль или разочарование во мне, но дядя проявлял необычную для него резкость, и, боюсь, когда он говорил о моих недостатках, в его улыбке сквозила некоторая язвительность.

Я же, признаться, вздохнул с облегчением, когда мы наконец объяснились, ибо отец мой уехал из Лондона в совершенной уверенности, что вакансии для нас обоих найдутся очень быстро, и меня угнетала одна лишь мысль: как покинуть дядю, не нарушив его планов. Мне опостылела пустопорожняя жизнь, чуждая моей натуре, и я устал от этих высокомерных разговоров: послушать, так выходило, будто в мире нет ничего важнее и достойнее, нежели тесный кружок легкомысленных кокеток и безмозглых фатов. Быть может, и на моих губах мелькнуло подобие дядюшкиной язвительной усмешки, когда он с надменным изумлением упомянул, что в эту святая святых оказались вхожи люди, которые защитили отечество от гибели.

- Кстати, племянник, - сказал дядюшка, - как бы меня ни мучила подагра и что бы там ни говорил Абернети, а сегодня нам надо быть в Кроли. Бой состоится на Кролийских холмах. Сэр Лотиан Хьюм и его боец сейчас находятся в Рейгете. Я заказал для нас с тобой две кровати в Подворье короля Георга. Говорят, народу будет видимо-невидимо. В провинциальных гостиницах всегда очень дурно пахнет, я этого не выношу, mais que voulez-vous34. Вчера вечером Беркли Крейвен рассказывал в клубе, что на двадцать миль вокруг Кроли все постели до единой уже заказаны, хозяева берут за ночлег три гинеи. Надеюсь, твой молодой друг если уж я должен так его называть - не обманет наших ожиданий, я слишком много на него поставил и не хотел бы проиграть. Сэр Лотиан тоже закусил удила. Вчера у Лиммера он поставил на Уилсона пять тысяч против трех. Насколько мне известно, его денежные обстоятельства таковы, что если наша возьмет, ему придется нелегко... Что там, Лоример?

- Вас спрашивает какой-то человек, сэр Чарльз, - доложил новый камердинер.

- Вы же знаете, пока я не совсем одет, я никого не принимаю.

- Он непременно хочет, вас видеть, сэр. Он ворвался силой.

- Ворвался силой? Что это значит, Лоример? Почему вы не вышвырнули его за дверь?

На лице слуги мелькнула улыбка. И в ту же минуту из коридора донесся гулкий бас:

- Сейчас же впустите меня, молодой человек! Слышите? Проводите меня к вашему хозяину, не то вам же будет хуже.

Голос показался мне знакомым, а когда за плечом камердинера появилась мясистая бычья физиономия с расплющенным носом, как у Микеланджело, я тотчас узнал своего соседа по столу во время недавнего ужина.

- Да ведь это Уорр, сэр, боксер, - сказал я дяде.

- Он самый, сэр, - подтвердил гость, с трудом протискиваясь в дверь. Честь имею представиться: Билл Уорр, хозяин пивной "Тяжеловес", что на Джермин-стрит, первейший забияка на всем белом свете. Только один противник меня одолел, сэр Чарльз, - мой собственный вес, уж больно быстро он растет! Полсотни фунтов лишку набрал и никак от них не избавлюсь. Право слово, сэр, я могу отдать столько ненужного мяса, что хватило бы на чемпиона веса пера. Вы, должно, по виду и не поверите, но даже когда меня побил Мендоса, я еще мог перескочить через канаты не хуже какого-нибудь мальчишки, а это четыре фута высоты, а вот теперь, коли заброшу шляпу на ринг, придется ждать, покуда мне ее обратно ветром не принесет, а уж самому за нею не добраться: выдохся! Мое вам почтение, молодой человек, надеюсь, что вижу вас в добром здравии!

На лице дяди отразилась немалая досада, он не любил, чтобы к нему вторгались столь бесцеремонно, однако положение обязывало его поддерживать знакомство с боксерами, а потому он скрыл неудовольствие и лишь сухо спросил, какое же дело привело к нему Уорра. Вместо ответа толстяк многозначительно покосился на камердинера.

- Дело важное, сэр Чарльз, это разговор не для посторонних ушей.

- Можете идти, Лоример... Итак, Уорр, я вас слушаю.

Боксер преспокойно уселся на стул верхом и облокотился на спинку.

- У меня есть кое-какие сведения, сэр Чарльз, - сказал он.

- А именно? - нетерпеливо воскликнул дядя.

- Очень ценные сведения.

- Так говорите!

- Эти сведения стоят денег, - сказал Уорр и поджал губы.

- Понимаю: вы хотите, чтобы вам заплатили за ваше сообщение.

Боксер улыбнулся в знак согласия.

- Я не покупаю кота в мешке. Пора бы вам это знать.

- Конечно, я вас знаю, сэр Чарльз, вы благородный и шикарный джентльмен. Понимаете ли, вздумай я эти самые сведения обернуть против вас, я бы заработал не одну сотню. Да только мне это не по нутру, потому как Билл Уорр всегда стоял за классный спорт и за честную игру. Ну, а коли я скажу все вам, так уж, надо думать, вы не оставите меня внакладе.

- Поступайте, как вам угодно, - сказал дядя. - Если ваши сведения будут мне полезны, я сам решу, как мне с вами рассчитаться.

- Лучше не скажешь. На том и поладим, хозяин, думаю, вы поступите по справедливости, про вас все так и говорят. Ну вот, стало быть, ваш Джим Гаррисон завтра утром на Кролийских холмах дерется с Крабом Уилсоном из Глостера, и на него поставлены большие деньги.

- Что же из этого?

- А известно вам, случаем, какие вчера были ставки?

- Три против двух в пользу Уилсона.

- Правильно, хозяин. А сегодня ставят семь против одного.

- Что такое?!

- Семь против одного, хозяин, это точно.

- Что за чепуха, Уорр! Отчего бы ставки так возросли?

- Я был в трактире Тома Оуэна, и в "Проломе в стене", и в "Упряжке", и всюду ставят семь против одного. Против вашего малого поставлены кучи денег. В клубах, в питейных заведениях отсюда и до Степни - везде такие ставки, словно ставят на доброго коня против куренка.

В этот миг по выражению дядиного лица я вдруг понял, как много значит для него исход этого боя. Но он тотчас пожал плечами и недоверчиво улыбнулся.

- Тем хуже для болванов, которые набавляют ставки, - сказал он. - Мой боец в отличной форме. Ты его вчера видел, племянник?

- Вчера он был в превосходной форме, сэр.

- Случись что-нибудь неладное, мне дали бы знать.

- А может, ничего и не случилось... покуда, - с ударением сказал Уорр.

- Как прикажете вас понимать?

- А так и надо понимать, сэр. Помните Беркса? Сами знаете, он парень не больно надежный, а тут еще затаил зло на вашего Гаррисона, после того как он тогда в каретнике его уложил. Ну так вот, вчерашний день, часов эдак в десять вечера, приходит он ко мне в пивную, и с ним еще трое отъявленных разбойников, они всему Лондону известны. Перво-наперво Рыжий Айк, его на ринг больше не допускают, потому как он нечестно дрался с Биттуном. Потом Вояка Юсеф - этот родную мать за пятак продаст. И еще Крис Маккарти - тот просто жулик: дождется на Хеймаркет, как народ пойдет из театра, и давай шарить по карманам, вот и все его ремесло. Такую теплую компанию не всякий день встретишь, а тут гляжу: все вдрызг пьяные, один Крис трезвый - такая хитрая бестия, коли что почует, так уж лишнего не глотнет. Ну, провел я их в гостиную. Они-то, само собой, того не стоят, да я уж знаю: впустишь их в зал, затеют драку, поколотят кого из посетителей, потом с полицией хлопот не оберешься. Подал я им выпить, чего спросили, и сам с ними для верности остался, в гостиной. У меня там картины и чучело попугая, так чтоб не портили.

Ну, коротко сказать, пошла у них речь про завтрашний бой. Хохочут, заливаются: дескать, Джиму Гаррисону вовек Краба не побить, а Крис знай подмигивает да локтями всех подталкивает, уж Беркс чуть не закатил ему оплеуху. Вижу, дело нечисто, и не так уж трудно смекнуть что к чему, тем более Рыжий Айк стал биться об заклад, что Джим Гаррисон завтра и на ринг-то не выйдет.

Тогда пошел я за новой бутылочкой спиртного, чтобы у них языки еще больше развязались, а сам стал за окошком, в которое мы из бара в гостиную напитки передаем, приоткрыл его малость и слыхал каждое их слово, будто сидел с ними за столом.

Слышу, Крис Маккарти стал на них ворчать, чтоб не болтали лишнего, а Джо Беркс как рявкнет: не учи, мол, а то все зубы повыбиваю! Крис, понятно, струсил и давай их по-доброму уговаривать, что, мол, эдак они к утру раскиснут и не смогут дело сделать, да и хозяин, коли увидит, что они перепились и положиться на них нельзя, ни гроша им не заплатит. Тут они все трое отрезвели, и Вояка спрашивает, когда надо ехать. Крис говорит: лишь бы попасть в Кроли, пока Подворье не закрыто, тогда они вполне управятся. "Плата больно мала, говорит Рыжий Айк, - тут ведь петлей пахнет!" А Крис ему: какая, мол, к черту, петля! - и вытаскивает из бокового кармана этакую небольшую дубинку, налитую свинцом. "Вы, - говорит, - втроем его держите, а я этой штукой перебью ему руку, и денежки наши. Ну, дадут нам за такое дело полгода в кутузке, уж никак не больше". "Он будет драться", - говорит Беркс, а Крис ему: "Что ж, с нами пускай, зато уж в другом месте ему не драться". Вот и все, что я слыхал. А нынче утром вышел и вижу: все ставят на Уилсона, набавляют и набавляют, я уж вам говорил. Вот такие-то дела, хозяин, а что тут к чему, вы и сами разберетесь.

- Отлично, Уорр, - сказал дядя и поднялся. - Весьма вам признателен за сообщение и позабочусь, чтобы вы не остались внакладе. Думаю, что негодяи просто болтали спьяну, но все равно вы оказали мне большую услугу, известив меня об этом. Надо полагать, завтра на Холмах я вас увижу?

- Мистер Джексон звал меня с другими охранять ринг, сэр, чтоб не было беспорядка.

- Превосходно. Надеюсь, бой будет хороший и честный. До свидания, и еще раз благодарю.

Дядя говорил весело, беззаботно, но едва за Уорром затворилась дверь, быстро обернулся ко мне. Никогда еще не видал я на его лице такого волнения.

- Сейчас же едем в Кроли, племянник, - сказал он и позвонил. - Нельзя терять ни минуты... Лоример, велите заложить гнедых в коляску. Приготовьте все, что мне понадобится с собой, и велите Уильяму подавать, да поскорее.

- Я сам за всем присмотрю, сэр, - сказал я и кинулся на Литл-Райдер-стрит, где находились дядины конюшни.

Кучера я не застал, пришлось послать мальчишку его разыскивать, а я тем временем при помощи конюха выкатил коляску из сарая и вывел двух гнедых кобыл. Все эти поиски и хлопоты отняли полчаса, а то и три четверти. На Джермин-стрит уже ждал Лоример с неизбежными корзинами, и дядя стоял в дверях, как всегда, в длинном светло-коричневом дорожном рединготе и, как всегда, с невозмутимым видом; на лице его ни в малой мере не отражалось нетерпение, несомненно, снедавшее его в эти минуты.

- Вы останетесь здесь, Лоример, - сказал он. - Нам, вероятно, было бы нелегко устроить вас на ночлег. Держите крепче уздцы, Уильям! Садись скорей, племянник! А, Уорр! Что там еще?

Боксер спешил к нам со всей возможной для такого толстяка быстротой.

- Одну минуту, сэр Чарльз! - запыхавшись, вымолвил он. - У меня в пивной сейчас толковали, что та четверка за полночь отправилась в Кроли.

- Отлично, Уорр, - сказал дядя и ступил на подножку.

- А ставки опять подскочили - уже десять против одного!

- Пускайте, Уильям!

- Еще одно словечко, хозяин. Прошу прощения, но на вашем месте я бы прихватил пистолеты.

- Благодарю. Они со мной.

Длинный бич щелкнул над ушами коренника, конюх отскочил в сторону, и мы оказались уже не на Джермин-стрит, а на Сент-Джеймс, а затем на Уайтхолл, улицы сменяли друг друга так стремительно, что стало ясно: наши славные гнедые разделяют нетерпение своего господина. Когда мы вылетели на Вестминстерский мост, стрелки часов на здании парламента показывали половину пятого. Внизу блеснула вода, и тотчас мы очутились меж двух длинных рядов побуревших от времени домов, - по этой самой дороге я не так давно впервые въезжал в Лондон. Дядя сидел, плотно сжав губы, хмурый и сосредоточенный. Лишь когда мы достигли Стритема, он наконец нарушил молчание.

- Я могу очень много потерять, племянник, - сказал он.

- Я тоже, сэр, - отвечал я.

- Ты? - изумился он.

- Друга, сэр.

- Ах, да, я и забыл. Все-таки и у тебя есть свои причуды, племянник. Ты верный друг, это в нашем кругу большая редкость. У меня был только один друг, равный мне по положению в обществе, и он... Впрочем, я тебе об этом уже рассказывал. Боюсь, мы не успеем в Кроли засветло.

- Да, похоже на то.

- А тогда, пожалуй, будет слишком поздно.

- Не дай-то бог, сэр!

- Наши лошади лучшие в Англии, но, боюсь, ближе к Кроли дорога будет забита: ни проехать, ни пройти. Ты, наверно, заметил, племянник, что, по словам Уорра, те четверо негодяев упоминали некоего господина, который заплатит им за их гнусное дело? И ты, разумеется, понял, что их наняли, чтобы они изувечили моего бойца? Так кто же мог их нанять? Кому это выгодно, если не... Я знаю, сэр Лотиан Хьюм способен на все. Знаю, что он отчаянно проигрался в карты сразу в двух клубах и затем рискнул слишком многим из-за этого боя; он очертя голову заключал пари на такие огромные суммы, что, по мнению его приятелей, у него есть тайные причины не сомневаться в успехе. Клянусь богом, все сходится! Все одно к одному! Ну, если так!..

И дядя умолк, но на лице его я вновь прочел холодное ожесточение, уже знакомое мне по тому памятному дню, когда он и сэр Джон Лейд наперегонки мчались по Годстонской дороге колесо к колесу.

Солнце низко опустилось к пологим Суррейским холмам, тени неотвратимо тянулись все дальше к востоку, но по-прежнему стремителен был бег колес и топот копыт. Наши лица овевало ветром, хотя молодая листва на ветвях придорожных деревьев повисла недвижимо. Золотой краешек солнца едва успел скрыться за дубами Рейгетского холма, когда гнедые, роняя пену с боков, остановились перед редхиллской гостиницей "Корона". Хозяин гостиницы, старый знаток и любитель бокса, выбежал навстречу знатному аристократу сэру Чарльзу Треджеллису.

- Вы знаете Беркса, боксера? - спросил дядя.

- Знаю, сэр Чарльз.

- Он здесь проезжал?

- Да, сэр Чарльз. Часа в четыре примерно, хотя тут столько народу идет и едет, что за точное время не поручусь. С ним были Рыжий Айк, Вояка Юсеф и еще один, и катили они на превосходной чистокровной лошадке. Гнали почем зря, лошадь была вся в мыле.

- Плохо дело, племянник, - сказал дядя, когда мы понеслись дальше к Рейгету. - Судя по такой спешке, они хотят поскорей заработать свои денежки.

- Джима с Белчером им вчетвером не одолеть, - заметил я.

- Будь Белчер при нем, я бы ничего не опасался. Но как знать, что еще выдумают эти мерзавцы. Лишь бы нам застать его живым и здоровым, и я уже не спущу с него глаз, пока он не выйдет на ринг. Мы будем сторожить его с пистолетами в руках, племянник, и я только и мечтаю, чтоб у негодяев хватило наглости сунуться к нему. Но заправилы-то вполне уверены в успехе, иначе они не посмели бы так взвинтить ставки, вот что меня пугает.

- Да какая же им выгода от этой подлости, сэр? Ведь если они искалечат Джима Гаррисона, бой не состоится, и никто никаких пари не выиграет?

- Так было бы при обычных условиях, племянник, что, кстати говоря, большое счастье, не то мошенники давно погубили бы честный спорт, - они кишмя кишат вокруг ринга. Но ведь тут особый случай. По условиям пари, я проиграю, если не представлю бойца моложе или старше указанного возраста, который победит Краба Уилсона. Не забудь, я ведь не сказал, кого выставлю. C'est dommage35, но это так! Мы знаем, кто он, и наши противники тоже знают, но участники пари и судьи этого в расчет не примут. Если мы станем жаловаться, что Джима Гаррисона искалечили, нам ответят, что Джим Гаррисон официально не был объявлен участником состязания. Либо выставляй бойца, либо плати, и негодяи хотят этим правилом воспользоваться.

Не напрасно дядя опасался, как бы дорога на Кроли не оказалась забита: за Рейгетом мы очутились в сплошном потоке всевозможных экипажей - верно, на всех восьми милях не нашлось бы лошади, у которой перед самым носом не маячили бы колеса какой-нибудь двуколки или коляски. Со всех сторон, со всех дорог - и с Лондонской, и с Гилфордской с запада, и с Танбриджской с востока - вливались новые и новые кареты четверней, легкие кабриолеты и всадники, и наконец всю широкую Брайтонскую дорогу от обочины до обочины заполнила людская река, со смехом, с криками, с песнями текущая в одном направлении. Взглянув на эту разношерстную толпу, всякий был бы вынужден признать, что хорошо ли это, худо ли, но страсть к боксу не разбирает сословий, она присуща всему народу, коренится в самом существе каждого англичанина, ее разделяют и молодой аристократ в роскошной карете четверней, и обыкновеннейшие уличные торговцы, набившиеся по шесть человек в тележку, запряженную одной-единственной низкорослой лошаденкой.

Я видел здесь государственных деятелей и солдат, пэров и стряпчих, фермеров и богатых землевладельцев вперемешку с головорезами из Ист-Энда и самой неотесанной деревенщиной - все они двигались по этой дороге и готовы были провести беспокойную, даже бессонную ночь, лишь бы поглядеть на борьбу, исход которой, возможно, решится в первом же раунде. И притом вся эта толпа была на диво весела и добродушна; вместе с клубами пыли над нею висел оживленный гомон, не смолкали шутки и остроты, а хозяева и буфетчики всех придорожных постоялых дворов и трактиров выносили подносы с пенными кружками, чтобы эта шумная орава могла промочить горло. Пиво лилось рекой, недавние незнакомцы хлопали друг друга по плечу, у всех была душа нараспашку, все смеялись над усталостью и неудобствами и жаждали одного: полюбоваться боем; и пусть иные смотрят на это с презрением, как на забаву грубую и пошлую, мне же слышались тут смутные отголоски далекой старины, и я думал: "Да, это и есть костяк, основа, на которой зиждется стойкий и мужественный характер нашего древнего народа!"

Но, увы, двигаться быстрее не было никакой возможности! Как ни искусно правил дядя лошадьми, даже он не мог найти просвета в людской толще. Нам оставалось только сидеть и терпеливо ждать, покуда коляска черепашьим шагом двигалась вместе со всеми остальными от Рейгета до Хорли, затем к Пови-Кросс и дальше через Лоуфилд-Хис, а тем временем смеркалось и наконец совсем стемнело. Когда мы доехали до Кимберхемского моста, у всех экипажей уже зажглись фонари, и с холма нам представилось поразительное зрелище: точно огромная змея, извиваясь и поблескивая золотой чешуей, ползла перед нами во тьму. А потом наконец впереди смутно замаячил великан Кролийский вяз, и мы выехали на широкую сельскую улицу, по обеим сторонам ее в окнах мирных домишек замигали огоньки, и мы увидели ярко освещенное Подворье короля Георга: все окна и двери высокого старинного здания так и горели в честь благородной публики, которая сегодня нашла здесь приют на ночь.

Глава XV УДАР ИЗ-ЗА УГЛА

Дядино нетерпение было слишком велико, чтобы он стал дожидаться, пока мы наконец подъедем к крыльцу; он просто бросил вожжи и серебряную монету первому попавшемуся малому из тех, что теснились перед гостиницей, и начал проталкиваться через толпу к дверям. Едва он ступил в сноп света, падавшего из окон, кругом зашептались, объясняя друг другу, кто такой этот джентльмен с бледным гордым лицом, в дорожном рединготе, и толпа раздалась, давая нам дорогу. Тут только я понял, как велика известность моего дяди среди любителей и знатоков спорта, - раздались приветственные возгласы:

- Ура, Франт Треджеллис!

- Удачи вам и вашему бойцу, сэр Чарльз!

- Дорогу благородному аристократу!

На эти крики выбежал хозяин гостиницы и кинулся нам навстречу.

- Мое почтение, сэр Чарльз! Рад вас видеть в добром здравии, сэр, а уж о вашем бойце мы так заботимся - останетесь довольны!

- Как он себя чувствует? - поспешил спросить дядя.

- Как нельзя лучше, сэр. Любо-дорого смотреть, может горы своротить.

Дядя вздохнул с облегчением.

- А где он?

- Ушел к себе пораньше, сэр, потому как завтра с утра ему предстоит некое важное дельце, - ухмыляясь, ответил хозяин.

- А Белчер где?

- Тут, сэр, в зале.

С этими словами он распахнул дверь, и за столом, на котором дымилась миска с пуншем, мы увидели десятка два людей; многие лица были мне знакомы по недолгому пребыванию в Вест-Энде. В дальнем конце стола, чувствуя себя как нельзя лучше среди всех этих аристократов и щеголей, сидел чемпион Англии сильный, стройный, красивый; он непринужденно откинулся на стуле, лицо его разрумянилось, красный платок повязан был вокруг шеи с той живописной небрежностью, которую позднее наперебой старались перенять все молодые франты. Полстолетия прошло с тех пор, немало красавцев повидал я на своем веку. Быть может, потому, что сам я далеко не богатырь, у меня есть слабость: ни одним созданием Природы я не любуюсь так, как образцом мужественной красоты. Но за всю свою жизнь я не встречал человека прекраснее Джеймса Белчера и, сколько ни вспоминаю, поставить с ним рядом могу лишь другого Джеймса, о чьей удивительной судьбе сейчас и пытаюсь вам рассказать.

Как только дядя появился в дверях, все радостно его приветствовали:

- Идите к нам, Треджеллис!

- Мы вас ждали!

- Сейчас подадут жаркое!

- Что нового в Лондоне?

- Отчего так подскочили ставки против вашего бойца?

- С ума они сошли, что ли?

- Что, черт побери, происходит?

Все говорили разом.

- Прошу меня извинить, джентльмены, - ответил дядя. - Чуть погодя я с радостью сообщу вам все, что мне известно. Белчер, на два слова!

Чемпион вышел с нами в коридор.

- Где ваш подопечный, Белчер?

- Ушел к себе, сэр. Полагаю, перед боем ему следует поспать часов двенадцать.

- Как он провел день?

- Я не позволил ему перегружать себя тренировкой. Клюшки, гантели, прогулка да полчаса поработал с перчатками - и только. Все мы будем им гордиться, сэр, или мне пора на свалку! Одного не пойму, что творится со ставками. Не знай я, что он честнейший парень на свете, право, мог бы подумать, что он решил смошенничать и сам поставил на своего противника.

- Вот поэтому-то я и поторопился. Мне достоверно известно, Белчер, что его сговорились изувечить. Мерзавцы уверены, что он не выйдет на ринг, настолько уверены, что ставят против него любые деньги.

Белчер присвистнул сквозь зубы.

- Ничего такого я не замечал, сэр. Никто к нему и не подходил, никто с ним не разговаривал, только я да вот ваш племянник.

- За несколько часов до нас сюда выехали четверо негодяев. Главный у них Беркс. Меня об этом предупредил Уорр.

- Билл Уорр зря не скажет, а от Джо Беркса добра не жди. Кто с ним еще, сэр?

- Рыжий Айк, Вояка Юсеф и Крис Маккарти.

- Теплая компания! Что ж, сэр, наш паренек в безопасности, но на всякий случай не будем оставлять его одного. Хотя я-то далеко не отлучаюсь, покуда он на моем попечении.

- Жаль его будить.

- Навряд ли он спит, когда в доме этакий галдеж. Пройдемте сюда, сэр, и по коридору.

По низким извилистым коридорам мы прошли в глубь старой гостиницы.

- Вот моя комната, сэр, - сказал Белчер, кивком указывая на дверь по правую руку. - А эта, что напротив, Джима. - И он распахнул дверь. - Джим, сказал он, - тебя хочет видеть сэр Чарльз Треджеллис... Боже милостивый! Что за притча?!

Маленькую комнатку ярко освещала горевшая на столе медная лампа. Постель была не раскрыта, но покрывало смято. Кто-то на нем недавно лежал. Половина оконной рамы с частым свинцовым переплетом висела на одной петле. На столе валялся полотняный картуз - единственный след исчезнувшего постояльца. Дядя огляделся и покачал головой.

- Похоже, что мы опоздали, - сказал он.

- Это его картуз, сэр. Куда, спрашивается, его понесло с непокрытой головой? Я-то думал, он уже час преспокойно лежит в постели, - сказал Белчер и позвал громко: - Джим! Джим!

- Очевидно, он вылез в окно! - сказал дядя. - Наверно, эти мерзавцы какой-нибудь дьявольской уловкой выманили его из дому. Посвети-ка, племянник! Ага, так я и думал! Вот его следы на клумбе под окном!

Хозяин и двое или трое джентльменов, которых мы застали за пуншем, пошли с нами. Кто-то отворил боковую дверь, и мы очутились в огороде и, столпившись на посыпанной гравием дорожке, стали при свете лампы разглядывать истоптанную клумбу под окном.

- Это его след! - воскликнул Белчер. - Нынче вечером он тренировался в беге - и вот отпечатки башмаков с шипами! А это что? С ним был кто-то еще!

- Женщина! - воскликнул я.

- Твоя правда, Родни! - сказал дядя.

Белчер в сердцах выругался.

- Он и словом не перемолвился ни с одной здешней девчонкой. За этим-то я смотрел в оба. Надо ж было кому-то напоследок встрять!

- Все совершенно ясно, Треджеллис, - сказал сэр Беркли Крейвен, один из тех, кого мы раньше застали в зале. - Кто-то подошел и постучал к нему в окно. Вот, смотрите, тут и тут следы маленьких башмаков - носками к дому, а вон там они уходят прочь. Женщина пришла, позвала, и Джим пошел за ней.

- Без сомнения, это так, - сказал дядя. - Нельзя терять ни минуты. Надо разделиться и искать его повсюду, пока не нападем на след.

- Кроме как по этой тропинке, из сада не выбраться, - сказал хозяин и повел нас за собой. - Она выходит на аллейку, а та в одну сторону ведет на задворки, к конюшне, а в другую сторону - прямо на перекресток.

Неожиданно впереди вспыхнуло ярко-желтое пятно света, и со двора неторопливо вышел конюх с фонарем в руках.

- Кто там? - крикнул хозяин.

- Это я, Билл Шиддс.

- Давно здесь ходишь?

- Да почитай уж целый час кручусь, хозяин. Конюшня полным-полна, больше ни единой лошади не втиснешь. И корм-то им не знаю как задать, шагу ступить некуда - теснотища.

- Слушай, Билл, да смотри отвечай подумавши, не ошибись, а то как бы тебе не лишиться места... Так вот, не видал ты, проходил кто по этой дорожке?

- Да вот незадолго до вас околачивался тут малый и кроличьей шапке. Я спросил, чего ему надо, - не понравился он мне, шляется без дела да в окна заглядывает. Поднял я фонарь, да он враз и пригнулся, так лица я не разглядел, только сам он рыжий, это уж верно, хоть под присягой скажу.

Я быстро глянул на дядю и заметил, что он помрачнел пуще прежнего.

- И куда этот рыжий девался? - спросил он.

- Поплелся прочь, сэр, и уж больше не показывался.

- А еще ты никого не видал? Не проходили тут двое - мужчина и женщина?

- Нет, сэр.

- И не было слышно ничего необычного?

- А верно, сэр, теперь вроде припоминаю, слыхал кой-что, да враз ведь не сообразишь, столько народу из Лондона понаехало...

- Что же ты слышал? - в нетерпении вскричал дядя.

- Да вот, сэр, в сторонке вроде как крикнул кто - то ли от боли, то ли с испугу. А мне и ни к чему, думал, может, подрались какие молодчики, только и всего.

- А в какой стороне кричали?

- Вон там, на проселке.

- Далеко?

- Да нет, сэр, шагов за триста отсюда, не больше.

- Только раз крикнули и все?

- Видите ли, сэр, завопили эдак пронзительно, а потом слышу, кто-то погнал по дороге лошадей во всю мочь. Я еще удивился: вот, думаю, чудак, в Кроли эдакое событие, все к нам съезжаются, а он прочь покатил.

Дядя выхватил у конюха из рук фонарь и пошел впереди всех по тропинке. Тропинка выводила прямо на проселок. Дядя ускорил шаг, но ему недолго пришлось искать: через минуту яркий свет фонаря осветил нечто такое, при виде чего я невольно охнул, а Белчер яростно выругался. По белой пыли тянулась алая полоска, а рядом с этим зловещим следом валялось небольшое, но смертоносное оружие, которое утром описал нам Уорр, - короткая дубинка, налитая свинцом.

Глава XVI НА КРОЛИЙСКИХ ХОЛМАХ

Всю долгую томительную ночь мы с дядей, Белчер, Беркли Крейвен и еще человек десять съехавшихся в Кроли аристократов обшаривали округу в поисках Джима, но, если не считать зловещей находки на дороге, не обнаружили никаких следов, по которым можно было бы догадаться, какая судьба его постигла. Никто не видел Джима и ничего о нем не слышал; тот одинокий вопль в ночи, о котором нам поведал конюх, был единственным вестником разыгравшейся трагедии. По двое, по трое мы рыскали во всех направлениях, доходили даже до Ист-Гринстеда и Блетчингли; и солнце стояло уже высоко в небе, когда мы, усталые, с тяжестью на сердце, вновь собрались в Кроли. Дядя сам съездил в Рейгет, надеясь что-нибудь там разузнать; возвратился он только в восьмом часу, и по лицу его мы тотчас поняли, что новости неутешительные, а ему, без сомнения, то же самое сказали наши лица.

Мистер Беркли Крейвен, человек рассудительный и в делах спортивных умудренный опытом, пригласил нас позавтракать, и за этой невеселой трапезой мы стали держать совет. Белчер, взбешенный тем, что все его труды пошли прахом, разразился страшными угрозами по адресу Беркса и его сообщников - пусть они только ему попадутся... Дядя сидел в мрачной задумчивости, к еде не прикасался и только барабанил пальцами по столу, а у меня лежал камень на сердце, и при мысли, что я не в силах помочь другу, мне хотелось закрыть лицо руками и разрыдаться. Мистер Крейвен, человек весьма светский, единственный из всех нас, казалось, не утратил ни аппетита, ни ясности мысли, и на его свежем, оживленном лице незаметно было никаких следов усталости.

- Позвольте! - сказал он вдруг. - Состязание должно начаться в десять, не так ли?

- Так.

- Ну и начнется. Никогда не надо падать духом, Треджеллис! У него есть еще целых три часа, он может вернуться.

Дядя покачал головой.

- Едва ли, боюсь, что негодяи сделали свое черное дело.

- Hу, хорошо, давайте рассуждать, - сказал Беркли Крейвен. - Приходит какая-то женщина и выманивает нашего молодца из дому. Известна вам молодая женщина, у которой есть какая-то власть над ним?

Дядя посмотрел на меня.

- Нет, - сказал я, - такой женщины я не знаю.

- Ну, а мы знаем, что она приходила, - возразил Беркли Крейвен. - Это бесспорно. И пришла она, конечно, с какой-нибудь душещипательной выдумкой, так что учтивый молодой человек не мог ее не выслушать. Он попался на удочку и дал заманить себя в западню, где его ждали эти мерзавцы. Мне кажется, Треджеллис, все это не подлежит сомнению.

- Да, пожалуй, это наиболее правдоподобное объяснение, - сказал дядя.

- Несомненно также, что его вовсе не стремились убить. То, что слышал Уорр, это подтверждает. Вероятно, они опасались, что такого здорового молодца им не удастся избить настолько, чтобы он никак не мог выйти сегодня на ринг. Ведь можно драться и со сломанной рукой - подобные случаи бывали. А плата им обещана большая, и рисковать такими деньгами у них нет ни малейшего желания. Поэтому они стукнули его по голове, чтоб не слишком сопротивлялся, и отвезли куда-нибудь на дальнюю ферму или заперли где-нибудь в сарае и продержат там, пока не минет час боя. Ручаюсь, еще до вечера вы увидите его здравым и невредимым.

Он говорил очень убедительно, и на душе у меня немного полегчало, но я понимал, что дядю такое объяснение мало утешает.

- Очень возможно, что вы правы, Крейвен, - сказал он.

- Я в этом уверен.

- Но это не поможет нам выиграть.

- В том-то и беда, сэр! - вскричал Белчер. - Честное слово, я рад бы драться вместо него, хоть бы и одной правой, лишь бы разрешили!

- Во всяком случае, я советовал бы вам пойти на ринг, - заметил Крейвен. Попробуйте оттянуть время, может быть, он еще явится в последнюю минуту.

- Так и сделаю. И заявлю, что не стану при создавшемся положении оплачивать ставки.

Крейвен пожал плечами.

- Вспомните условия, - сказал он. - Боюсь, тут выхода нет - либо драться, либо платить. Конечно, можно обратиться к судьям, но им наверняка придется решать не в вашу пользу.

Мы погрузились в унылое молчание, как вдруг Белчер выскочил из-за стола.

- Вот те на! - крикнул он. - Слышите?!

- Что такое? - воскликнули мы все трое разом.

- Ставки! Слушайте!

За окном сквозь разноголосый гомон, сквозь грохот колес прорвался нежданный выкрик:

- Ставлю один против одного на бойца сэра Чарльза!

- Один к одному! - изумился дядя. - А вчера ставки были семь против одного не в нашу пользу. Что же это значит?

- Один против одного! - опять выкрикнул тот же голос.

- Кто-то что-то проведал, - сказал Белчер, - и уж мы-то первые имеем право знать, в чем дело... Идемте, сэр, сейчас дознаемся.

Сельская улица была запружена народом - ведь люди спали по двенадцать, по пятнадцать человек в одной комнате, а сотни приезжих аристократов провели ночь в своих каретах. Теснота всюду была такая, что нам насилу удалось пробиться на крыльцо. Какой-то пьяница свернулся в прихожей и громко храпел, не чувствуя, что людской поток течет мимо, а порою даже прямо поверх него.

- Какие ставки, ребята? - с порога спросил Белчер.

- Так на так, Джем, - отозвались сразу несколько голосов.

- Прошлый раз, я слыхал, куда больше ставили на Уилсона.

- Верно, да тут явился один такой - ставит супротив Уилсона, да помногу, а за ним и другие потянулись, вот счет и сравнялся.

- А с кого все началось?

- Да вон с него! Вон с того, что пьяный в прихожей валяется! Он сюда прикатил в шесть утра и с тех самых пор пил без передышки, немудрено было и захмелеть.

Белчер наклонился и приподнял тяжелую, бесчувственную голову спящего.

- Никогда его и в глаза не видал, сэр.

- И я тоже, - заметил дядя.

- А я его знаю! - вскричал я. - Это Джон Каммингз, хозяин гостиницы в Монаховом дубе. Поверьте, я не ошибаюсь, я его с детства знаю.

- Но что и как он мог пронюхать, черт возьми? - спросил Крейвен.

- По всей вероятности, ничего он не пронюхал, - возразил дядя. - Он ставит на нашего Джима не по зрелому размышлению, а спьяну, просто потому, что с ним знаком. Ведь пьяному море по колено, а его пример увлек других.

- Утром-то он приехал ни в одном глазу, - возразил наш хозяин. - И как приехал, сразу давай ставить на вашего парня, сэр Чарльз. А другие, на него глядя, тоже, вот прежний счет и не удержался.

- Жаль только, что и он сам не удержался на ногах, - заметил дядя. Сделайте милость, принесите мне немного лавандовой воды, - обратился он к хозяину. - В этой толчее я просто задыхаюсь... Навряд ли ты добьешься толку от такого пропойцы, племянник; боюсь, нам не удастся выяснить, что он такое разнюхал.

И в самом деле: тщетно я тряс пьяного за плечо и громко звал его по имени, он спал непробудным сном.

- Да, на моей памяти такого еще не бывало, - сказал Беркли Крейвен. - До боя осталось два часа, а мы даже не знаем, есть ли у нас боец. Надеюсь, вы не слишком много на этом теряете, Треджеллис?

Дядя равнодушно пожал плечами и неподражаемым плавным жестом, который у него никто и не отваживался перенять, взял понюшку табаку.

- Довольно кругленькую сумму, мой друг, - сказал он. - Но не пора ли нам собираться? После ночной гонки я, мне кажется, несколько effleure36 и хотел бы на полчаса уединиться и привести себя в порядок. Я готов взойти хоть на эшафот, но только не в нечищеных башмаках.

Я слышал однажды, как некий путешественник, возвратясь из диких просторов Америки, уверял, будто краснокожий индеец и английский джентльмен родственные души: оба помешаны на физических упражнениях, а в остальном неприступны и невозмутимы. Его слова вспомнились мне в то утро, когда я наблюдал за дядей, ибо, право же, ни одному осужденному не предстояла казнь более жестокая. Не только его состояние поставлено было на карту. Я понимал, каково будет ему перед лицом огромной толпы, в которой очень многие, доверясь его суждению, рискнули своими деньгами, в последнюю минуту вместо того, чтобы выставить надежного бойца, предложить какое-то жалкое оправдание... Каково это человеку, столь гордому, столь уверенному в себе, которому доныне еще ни разу, ни в каких начинаниях не изменяла удача! Я хорошо его изучил и сейчас по бледности щек, по беспокойной дрожи пальцев видел, что он растерян и не знает, как быть; но сторонний человек, поглядев, как он помахивает кружевным платочком, подносит к глазам лорнет и оправляет пышные манжеты, никогда бы не заподозрил, что этого легкомысленного франта могут терзать какие-то заботы.

Было уже почти девять, когда мы собрались ехать на Холмы и, кроме дядиной коляски, на улице не осталось ни одного экипажа. Накануне вечером они теснились вплотную, колесо к колесу, так что сцеплялись оглоблями, и по пять в ряд заняли всю дорогу от старой церкви вплоть до Кролийского вяза - расстояние не меньше полумили. А сейчас пыльная улица перед нами была пустынна несколько женщин да ребятишек, и все. Мужчин, лошадей, экипажи точно ветром сдуло. Дядя оделся с обычной безупречной тщательностью и натянул свои кучерские перчатки, но перед тем как сесть в коляску, окинул всю эту пустынную дорогу взором, полным и отчаяния и надежды. Я сел позади с Белчером, сэр Беркли Крейвен занял место на козлах рядом с дядей.

От Кроли дорога плавно поднимается на поросшее вереском плоскогорье, раскинувшееся на много миль. По обочинам, а то и напрямик, по рябым от вереска отлогим склонам, тянулись вереницы пешеходов. Усталые, все в пыли, люди едва передвигали ноги, многие брели из самого Лондона и проделали за эту ночь тридцать миль. На перекрестке застыл всадник в причудливом зеленом одеянии, картинно сидевший в седле; пришпорив коня, он поспешил нам навстречу, и я узнал смуглое красивое лицо и дерзкие черные глаза Мендосы.

- А я вас поджидал, чтобы вам зря не плутать, сэр Чарльз, - сказал он. Отсюда - по Гринстедской дороге, а там взять полмили влево.

- Прекрасно, - сказал дядя и повернул гнедых.

- Ваш боец еще не явился, - заметил Мендоса; в его тоне и в выражении лица сквозило подозрение.

- А тебе какое дело, черт подери? - со злостью крикнул Белчер.

- Нам всем есть дело, потому что ходят разные слухи!

- Так держи их про себя, не то пожалеешь, что слушал!

- Ладно, ладно, Джем. Ты, видно, нынче плохо позавтракал.

- А остальные уже на месте? - небрежно спросил дядя.

- Нет еще, сэр Чарльз. Но Том Оуэн с канатами и кольями уже там. Только что проехали Джексон и почти все, кто будет охранять порядок.

- У нас в запасе еще час, - заметил дядя, когда мы покатили дальше. - А те, возможно, опоздают, ведь им ехать от Рейгета.

- Вы держитесь молодцом, Треджеллис, - сказал Крейвен.

- Нам надо храбриться и не подавать виду до последней минуты.

- Ну, конечно, сэр! - воскликнул Белчер. - Уж будьте уверены, раз ставки на Джима так подскочили, это неспроста - кто-то что-то проведал. Надо держаться изо всех сил, сэр, а там видно будет.

Задолго до того, как мы увидели собравшуюся толпу, до нас уже доносился гул, похожий на рокот прибоя, - и вот наконец мы въехали на вершину холма, и взорам открылся гигантский людской водоворот, где все устремлялось к небольшой воронке посередине. А вересковые просторы вокруг были усеяны тысячами экипажей и лошадей, и всюду на косогорах пестрели раскинутые на скорую руку навесы и палатки. Для ринга была выбрана широкая котловина: расположившись по склонам этого прекрасного амфитеатра, добрых тридцать тысяч зрителей могли хорошо видеть то, что происходило внутри. Когда мы подъехали, среди тех. кто сидел с краю, раздалось "ура", перекинулось дальше, дальше, и наконец все это множество народу разразилось приветственными криками. А через минуту возгласы раздались снова - с другого края амфитеатра, по ту сторону арены, - все лица, обращенные к нам, отвернулись, и в мгновение ока раскинувшееся перед нами людское море из светлого стало темным.

- Это они. Не опоздали, - в один голос сказали дядя и Крейвен.

Стоя в коляске, мы увидели приближавшуюся по холмам кавалькаду. Впереди, в огромном желтом ландо, ехали сэр Лотиан Хьюм, Краб Уилсон и его тренер капитан Баркли. На шляпах форейторов развевались желтые ленты - цвет Уилсона, в желтом ему предстояло выйти на ринг. За ними гарцевала добрая сотня разных знатных господ из западных графств, а дальше, насколько хватал глаз, тянулся по Гринстедской дороге поток всевозможных карет, колясок и легких двуколок. Огромное ландо, раскачиваясь и подпрыгивая на кочках, направлялось в нашу сторону, и наконец сэр Лотиан заметил нас и крикнул форейторам, чтобы придержали лошадей.

- Доброе утро, сэр Чарльз, - сказал он и легко соскочил наземь. - Я так и думал, что это ваша красивая коляска. Отличное утро для боя.

Дядя молча и сухо поклонился.

- Раз мы уже здесь, я думаю, можно и начинать, - продолжал сэр
Лотиан, словно не замечая его холодности.

- Мы начнем в десять и ни минутой раньше.

- Прекрасно, как вам угодно. А кстати, сэр Чарльз, где ваш боец?

- Я хотел бы спросить об этом вас, сэр Лотиан, - отвечал дядя. - Где мой боец?

На лице сэра Лотиана выразилось изумление, если и не искреннее, то мастерски разыгранное.

- Почему вы задаете мне столь странный вопрос?

- Потому что я хотел бы получить на него ответ.

- Что я могу ответить? Меня это не касается.

- А у меня есть основания полагать, что вы тем не менее имеете к этому касательство.

- Если вы соблаговолите выразиться хоть немного яснее, я, быть может, и пойму, что вы желаете этим сказать.

Оба были очень бледны, держались холодно и учтиво и не возвышали голоса, но взгляды их скрестились, точно разящие клинки. Я вспомнил, что сэр Лотиан славится как непобедимый беспощадный дуэлянт, и мне стало страшно за дядю.

- Так вот, сэр, если вы полагаете, будто я дал вам повод для недовольства, вы меня крайне обяжете, высказавшись яснее.

- Извольте, - сказал дядя. - Некие злоумышленники сговорились искалечить или похитить моего бойца, и у меня есть все основания полагать, что вам об этом известно.

Мрачное лицо сэра Лотиана исказила злобная усмешка.

- Понимаю, - сказал он. - Во время тренировки ваш ставленник не оправдал надежд, и вам теперь приходится выдумывать какие-то отговорки. Но, мне кажется, вы могли бы сочинить что-нибудь более правдоподобное и чреватое не столь серьезными последствиями.

- Сэр, - сказал дядя с внезапно прорвавшимся бешенством, - вы лжете, но только вам одному известно, какую отъявленную ложь вы мне преподносите!

Впалые щеки сэра Лотиана побелели от ярости, глубоко посаженные глаза вспыхнули свирепым огнем, точно у пса, бешено рвущегося с цепи. Но он совладал с собой и вновь стал прежним, невозмутимо спокойным и самоуверенным джентльменом.

- Нам с вами не подобает браниться, как мужичью на ярмарке, - сказал он. Мы можем объясниться и после.

- Обещаю вам это, - зловеще произнес дядя.

- А пока напомню вам условия нашего пари. Если через двадцать пять минут вы не представите своего бойца, я выиграл.

- Через двадцать восемь, - поправил его дядя, взглянув на часы. - Вот тогда вы можете говорить о выигрыше, и ни секундой раньше.

Он был великолепен, он держался так уверенно, словно располагал неограниченными возможностями, и, глядя на него, я почти забыл, что на самом деле положение наше отчаянное. Тем временем Беркли Крейвен обменялся несколькими словами с сэром Лотианом и вновь подошел к нам.

- Меня просили быть единственным судьей состязания, - сказал он. Отвечает ли это вашим желаниям, сэр Чарльз?

- Буду вам весьма обязан, если вы возьмете это на себя, Крейвен.

- И предлагают, чтобы за временем следил Джексон.

- Превосходно. На том и порешим.

Между тем подъехали последние экипажи, всех лошадей привязали к вбитым в землю кольям. На поросших травою склонах люди садились сперва поодиночке, потом все тесней и, наконец, слились в сплошную массу с одной могучей глоткой, которая уже начинала громко выражать свое нетерпение.

Вокруг на бескрайних лиловато-зеленых просторах почти незаметно было движения. Лишь с юга по дороге мчалась во весь дух какая-то запоздалая двуколка, да взбирались по косогору несколько путников из Кроли. И нигде никаких признаков пропавшего боксера.

- А люди все равно заключают пари, - сказал Белчер. - Я только что был у самого ринга, ставят все так же поровну.

- Для вас отведено место у внешних канатов, сэр Чарльз, - заметил Крейвен.

- Моего бойца еще не видно. Я не пойду на свое место, пока он не явится.

- Я обязан вам сказать, что до срока осталось только десять минут.

- А по-моему, пять! - крикнул сэр Лотиан Хьюм.

- Это решает судья, - твердо сказал Крейвен. - По моим часам осталось десять минут, значит, десять.

- Вот и Краб Уилсон! - сказал Белчер.

И тотчас оглушительно взревела толпа. Чемпион Запада, переодевшись, вышел из своей палатки, за ним следовали его секунданты - Голландец Сэм и Мендоса. Краб Уилсон, обнаженный до пояса, был в миткалевых белых штанах, белых шелковых чулках и легких спортивных башмаках. Подпоясан он был канареечно-желтым кушаком, сбоку у колен трепетали кокетливые бантики того же цвета. В руке он держал белый цилиндр и, пробегая по проходу, оставленному в толпе, подкинул его высоко вверх, так что цилиндр упал на огороженную площадку. Потом боксер в два прыжка перелетел через оба каната - внешний и внутренний - и, скрестив руки на груди, остановился посреди ринга.

Не диво, что толпа встретила его восторженными воплями. Белчер и тот не стерпел и присоединился к общему приветственному хору. Что и говорить. Краб Уилсон был сложен великолепно: нельзя было не залюбоваться его могучей фигурой, живой игрой мышц, при каждом движении плавно круглящихся под белой, гладкой кожей, что сверкала в лучах утреннего солнца и лоснилась, точно шкура пантеры. Руки у Краба Уилсона были длинные и гибкие, осанка словно бы небрежная, но в его могучих покатых плечах чувствовалось куда больше силы, чем в квадратных плечах иных атлетов. Он закинул руки за голову, вытянул их вверх, рывком отвел назад, и при каждом движении под белой кожей вздувались и перекатывались все новые узлы мускулов, и всякий раз толпа разражаласъ восторженным воплем. Потом Уилсон вновь скрестил руки на груди и застыл, точно великолепное изваяние, дожидаясь противника.

Сэр Лотиан Хьюм, который то и дело нетерпеливо поглядывал на свои часы, с торжествующим видом закрыл их, громко щелкнув крышкой.

- Время истекло! - воскликнул он. - Бой не состоится.

- Время еще не истекло, - возразил Крейвен.

- У меня есть еще пять минут, - сказал мой дядя и взглядом, полным отчаяния, поглядел по сторонам.

- Только три минуты, Треджеллис.

В толпе рос глухой гневный ропот. Раздались крики:

- Мошенничество! Обман!

- Две минуты, Треджеллис!

- Где ваш боец, сэр Чарльз? На кого мы ставили?

Люди вытягивали шеи, отовсюду на нас смотрели побагровевшие лица, гневно сверкали глаза.

- Одна минута, Треджеллис! Мне очень жаль, но я вынужден буду объявить, что вы проиграли.

И вдруг в толпе поднялось какое-то движение, она качнулась, раздалась, высоко в воздух взлетела старая черная шляпа, пронеслась над головами зрителей и охраны и упала на ринг.

- Мы спасены! Вот ей-богу! - завопил Белчер.

- Я полагаю, что это явился мой боец, - спокойно произнес дядя.

- Слишком поздно! - крикнул сэр Лотиан.

- Нет, - возразил судья. - До срока еще двадцать секунд. Бой состоится.

Глава XVII ВОКРУГ РИНГА

В этом огромном скоплении народа я был один из немногих, кто заметил, с какой стороны так счастливо прилетел в последнее мгновение черный цилиндр. Я уже упоминал, что, когда мы озирались вокруг, по южной дороге неслась одинокая двуколка. Дядя тоже заметил ее, но его внимание тотчас отвлек спор между сэром Лотианом Хьюмом и судьей о секундах, оставшихся до срока. Меня же поразило, что запоздалые ездоки так неистово гонят коня, и я продолжал следить за ними с тайной надеждой, которую не осмеливался высказать словами из страха, как бы дядю не постигло еще одно разочарование. Наконец я различил седоков - мужчину и женщину, и тут двуколка свернула с наезженной колеи и понеслась по бездорожью; лошадь галопом мчалась напролом через кусты можжевельника, колеса то подпрыгивали на кочках, то по ступицу тонули в вереске. Но вот возница осадил покрытую клочьями пены лошадь, кинул вожжи спутнице и, спрыгнув наземь, начал яростно проталкиваться сквозь толпу: тогда-то над головами и взлетела его шляпа - знак, что он вызывает противника на бой.

- Я полагаю, Крейвен, теперь уже незачем спешить, - сказал дядя с таким хладнокровием, словно сам подстроил эту эффектную развязку.

- Теперь, когда шляпа вашего бойца на ринге, вы можете располагать временем, как вам угодно, сэр Чарльз.

- Твой приятель рассчитал очень точно, племянник.

- Это не Джим, сэр, - шепнул я. - Это кто-то другой.

Дядя поднял брови, не сумев скрыть удивления.

- Другой? - переспросил он.

- И лучшего не сыскать! - вскричал Белчер и от восторга так громко хлопнул себя по ляжке, будто из пистолета выпалил. - Чтоб мне провалиться, да это ж сам Джек Гаррисон!

Сквозь толпу медленно пробирался человек - сверху нам были видны только голова да могучие плечи, - и за ним в толпе оставался расходящийся след, точно в воде за плывущей собакой. Теперь он проталкивался среди тех, кто стоял дальше от ринга; здесь было не так тесно, и мы уже могли разглядеть обращенное к нам мужественное, улыбающееся лицо кузнеца. Шляпа его осталась на ринге, он был в дорожном сюртуке, шея повязана ярко-синим платком. Выбравшись наконец из толпы, он распахнул сюртук, и мы увидели, что он в полном боевом облачении: черные штаны, шоколадного цвета чулки и белые башмаки.

- Прошу прощения, что так запоздал, сэр Чарльз! - крикнул он. - Поспел бы и пораньше, да пришлось уламывать мою хозяюшку. Никак, понимаете, не соглашалась, вот я и прихватил ее с собой, а уж по дороге мы столковались.

Теперь я и сам увидел, что в двуколке сидит миссис Гаррисон.

Сэр Чарльз сделал кузнецу знак подойти к самой карете.

- Что привело вас сюда, Гаррисон? - спросил он вполголоса. - Никогда в жизни я никому так не радовался, но, признаюсь, никак не ждал увидеть вас тут.

- Но вы же знали, что я еду, сэр, - возразил кузнец.

- Понятия не имел.

- Как же так, сэр Чарльз, разве вас не известил об этом Каммингз, хозяин гостиницы в Монаховом дубе? Вот мистер Родни его знает.

- Мы его видели в Подворье короля Георга; он был мертвецки пьян.

- Чуяло мое сердце! - гневно вскричал кузнец. - Уж такой он человек - как войдет в раж, так и напьется, а тут услыхал, что я сам взялся за это дело, и вовсе голову потерял. Прихватил с собой целый мешок золотых, хотел все на меня поставить.

- Вот потому ставки и переменились, - сказал дядя. - Очевидно, другие последовали его примеру.

- Страх, как боялся, что он напьется! Даже слово с него взял, чтоб, как приедет, шел прямо к вам, сэр. У него была для вас записка.

- Насколько мне известно, он приехал в Подворье к шести часам, а я возвратился из Рейгета после семи; должно быть, к этому времени хмель вытеснил у него из головы все записки. Но где же ваш племянник Джим и откуда вы узнали, что понадобитесь здесь?

- Джим не виноват, что вы тут оказались в затруднении, сэр, слово даю. А мне велено драться вместо него, да и кем велено-то - только один и есть такой человек на свете, кого я сроду еще не ослушался.

- Да уж, сэр Чарльз, - вставила миссис Гаррисон, которая тем временем вылезла из двуколки и подошла к нам. - Пользуйтесь случаем, потому как больше вам моего Джека вовек не заполучить, хоть на колени станьте!

- Хозяйка моя спорт не одобряет, что верно, то верно, - сказал кузнец.

- Спорт! - с гневным презрением воскликнула миссис Гаррисон. - Скажешь мне, когда оно кончится, это ваше представление!

И она поспешила прочь, а после я видел, как она сидела в кустах, спиной к толпе, и, вся съежившись, зажимала уши ладонями и то и дело вздрагивала, терзаясь страхом за мужа.

Пока происходил этот торопливый разговор, шум в толпе все возрастал; нетерпение разгоралось, ибо назначенный час уже миновал и всех волновала нежданная удача: шутка ли, поглядеть на такого прославленного бойца! Гаррисона уже узнали, имя его передавалось из уст в уста, и не один видавший виды знаток и любитель бокса вытащил из кармана длинный вязаный кошелек, чтоб поставить несколько гиней на бойца старой школы против нынешней. Публика помоложе по-прежнему оказывала предпочтение чемпиону с Запада, и в разных частя огромного амфитеатра ставки заключались с некоторым перевесом в пользу одного или другого, смотря по тому, где чьих сторонников оказывалось больше. Между тем к лорду Крейвену, который все еще стоял подле нашей кареты, протолкался сэр Лотиан Хьюм.

- Я заявляю решительный протест! - сказал он.

- На каком основании, сэр?

- На таком, что сэр Чарльз Треджеллис выставляет не того бойца.

- Вы отлично знаете, что я не называл никакого имени, - сказал дядя.

- Все пари основывались на том, что против моего бойца выступит молодой Джим Гаррисон. И вдруг в последнюю минуту его подменяют другим, более опасным.

- Сэр Чарльз Треджеллис в своем праве, - решительно возразил Крейвен. - Он обязался выставить боксера либо моложе, либо старше определенного возраста, и, насколько я понимаю, Гаррисон вполне отвечает всем поставленным условиям. Вам уже исполнилось тридцать пять, Гаррисон?

- Через месяц стукнет сорок один, сэр.

- Прекрасно. Бой состоится.

Но увы! Существовала власть еще более неоспоримая, нежели власть спортивного судьи, и нам предстояло испытание, которым в старину нередко начинались, а порой и заканчивались подобные встречи. По равнине ехал верхом джентльмен в черном сюртуке и высоких охотничьих сапогах, и с ним еще двое всадников; они то скрывались из виду, спускаясь в ложбину, то вновь появлялись на каком-нибудь пригорке. Иные в толпе, кто понаблюдательней, давно уже с подозрением поглядывали на этого всадника, но большинство не обращало на него внимания, пока он не поднялся на вершину холма, откуда виден был весь амфитеатр; тут всадник осадил коня и громко провозгласил, что он, главный мировой судья графства Суррей, объявляет это сборище незаконным и предлагает толпе разойтись, а в случае неповиновения уполномочен разогнать ее силой.

Никогда до этой минуты я не понимал, сколь глубоки и неискоренимы страх и преклонение перед законом, которые много веков дубинками внушали служители закона воинственным и непокорным жителя Британских островов. Но вот появился человек всего лишь с двумя помощниками, а против него - тридцатитысячная гневная, обманутая в своих ожиданиях людская масса, в которой немало и профессиональных боксеров и попросту головорезов из самых опасных слоев общества, и, однако, именно этот одинокий человек неколебимо уверен в своей силе, а огромная толпа колышется и ворчит, точно лютый непокорный зверь, внезапно увидевший перед собой такую мощь, которой противиться бессмысленно и бесполезно. Однако мой дядя, а с ним Беркли Крейвен, сэр Джон Лейд и еще человек десять аристократов поспешно направились к всаднику в черном.

- Надо полагать, у вас имеется для этого официальное предписание? осведомился Крейвен.

- Да, сэр. Такое предписание у меня имеется.

- Тогда я вправе с ним ознакомиться.

Представитель власти протянул ему бумагу, и знатные любители спорта, сойдясь тесным кружком, принялись ее изучать, ибо почти все они и сами были судьями и законниками и надеялись к чему-нибудь придраться и объявить предписание недействительным. Наконец Крейвен пожал плечами и вернул бумагу.

- По-видимому, тут все правильно, сэр, - сказал он.

- Разумеется, правильно, - учтиво отвечал суррейский мировой судья. - И дабы вы не тратили понапрасну ваше драгоценное время, джентльмены, скажу раз и навсегда: я решил бесповоротно, что ни под каким видом не допущу во вверенном моему попечению округе никаких кулачных боев, хотя бы мне весь день пришлось неотступно следовать за вами.

Мне, новичку в этих делах, показалось, что больше надеяться не на что, но я не подозревал, сколь предусмотрительны устроители состязания и сколь удобны для таких встреч Кролийские холмы. Дядя, Крейвен, лорд Хьюм и еще несколько заправил наскоро посовещались.

- До границы с Хемпширом семь миль, а до Суссекса и шести нет, - сказал Джексон.

В честь нынешнего события прославленный боксер облачился в великолепный алый, с шитыми золотом петлями сюртук, шею повязал белым шарфом, надел шляпу с изогнутыми полями и широкой черной лентой, коричневые штаны до колен, белые шелковые чулки и туфли со стразовыми пряжками, - этот наряд выставлял в самом выгодном свете его атлетическую фигуру, а пуще всего - мощные "кеглеподобные" икры, которые прославили непобедимого боксера на всю Англию еще и как непревзойденного бегуна и прыгуна. Его суровое лицо с крупными, резкими чертами, пронзительный взор больших глаз и могучее сложение как нельзя лучше подходили тому, кого буйная, грубая толпа избрала своим главой и предводителем.

- Если мне дозволено будет предложить вам совет, поезжайте в Хемпшир, любезно вставил суррейский судья. - На границе Суссекса вас встретит сэр Джеймс Форд, а он столь же мало одобряет подобные сборища, как и я, хемпширский же судья мистер Мерридью из Лонг-Холла смотрит на них сквозь пальцы.

- Весьма вам признателен, сэр, - сказал дядя, величественно приподняв шляпу. - С позволения лорда Крейвена нам остается только избрать другую арену.

И мигом все вокруг закипело. Том Оуэн и его подручный Фого с помощью стражей ринга выдернули столбы, свернули канаты и потащили их прочь. Краба Уилсона закутали в несколько рединготов и на руках понесли к карете, а Гаррисон занял в нашей коляске место Крейвена. И вся огромная толпа - конные, пешие, всевозможные кареты и повозки - медленной широкой волной разлилась по вересковой равнине. Экипажи, по полсотни в ряд, тряслись и подскакивали на кочках и рытвинах, качаясь и ныряя, точно лодки на волнах. Порою с треском ломалась какая-нибудь ось, колесо, кружась, отлетало далеко в сторону, в заросли вереска, и коляска валилась набок, а все вокруг разражались хохотом и веселыми шутками по адресу незадачливых ездоков, сокрушенно взиравших на поломку. Потом кусты поредели, почва стала ровнее, и тогда пешие пустились бегом, всадники пришпорили коней, кучера защелкали бичами, и началась безумная, неистовая гонка вниз, по косогору, а желтое ландо и ярко-красная коляска, в которых ехали бойцы, неслись впереди всех.

- Как, по-вашему, Гаррисон, можем ли мы надеяться на успех? - спросил дядя, погоняя гнедых.

- Это мой последний бой, сэр Чарльз, - отвечал кузнец. - Вы же слышали, моя хозяйка сказала: отпускает меня нынче с таким уговором, чтоб в другой раз и не заикался. Так уж я напоследок постараюсь не ударить лицом в грязь.

- Но вы не тренировались?

- А я всегда тренируюсь, сэр! Работа моя тяжелая, машу молотом с утра до вечера, а кроме воды, почитай, ничего и не пью. Капитан Баркли со всеми своими правилами навряд придумает тренировку получше.

- У вашего противника, пожалуй, руки длиннее.

- Бивал я и не таких. В дальнем бою выстою, а в ближнем я сильнее.

- Молодость против опыта. Что ж, я не побоялся бы поставить на вас все свои деньги, до последней гинеи. Но не могу простить Джиму, что он меня подвел, разве что его к этому принудили.

- Его принудили, сэр Чарльз.

- Значит, вы его видели?

- Нет, сэр, не видал.

- Но вы знаете, где он?

- Не след бы мне говорить. Но одно все ж скажу: он тут ничего поделать не мог. А вон опять законник скачет.

Нашу коляску с галопом нагнал все тот же грозный всадник, но на этот раз он был настроен дружелюбнее.

- Здесь моя власть кончается, сэр, - сказал он. - Дальше за канавой ровное поле, с небольшим уклоном, для боя вам лучшего места не найти. И, ручаюсь, здесь вам никто не помешает.

Он явно желал, чтобы бой состоялся, а ведь только недавно с таким усердием выпроваживал нас из пределов своего графства! Одно с другим никак не вязалось, и дядя сказал ему об этом.

- Судье не к лицу закрывать глаза на то, как нарушают закон, - был ответ. - Но если мой хемпширский коллега не возражает против подобных нарушений во вверенном ему округе, я с превеликим удовольствием посмотрю бой!

С этими словами он пришпорил коня и взлетел на соседний пригорок, откуда, по его расчетам, все будет отлично видно.

И вот я стал свидетелем тщательно разработанного этикета и своеобразных традиций, в те дни еще не столь давних; тогда мы и не догадывались, что впоследствии они привлекут внимание не только любителей бокса, но и историков. Встреча бойцов происходила торжественно, по строгому церемониалу, подобно царским турнирам, где о схватке воинов в стальных доспехах возвещали трубы герольдов и украшенные гербами щиты. Быть может, в старину эти поединки многим казались жестокой, варварской забавой, но мы сквозь даль времен яснее видим, что грубый, но мужественный обычай закалял сынов того железного века для уготованной им суровой жизни. И когда бокс, подобно турнирам, отойдет в прошлое, мы, быть может, станем рассуждать с большей широтой и поймем, что всякое явление, возникающее столь естественно, само собою, имеет глубокий смысл, и не так уж дурно, если два человека сходятся по доброй воле и сражаются до потери сил. Куда опасней для нас стать хоть немного менее смелыми и выносливыми, когда само существование нации опирается прежде всего на доблесть и стойкость каждого ее гражданина и защитника. Давайте покончим с войной, если разум человеческий найдет способ избавиться от этого проклятия, но пока такого способа не нашли, остерегайтесь умалить изначальные достоинства, к которым вам придется прибегнуть в час опасности.

Том Оуэн и его единственный помощник Фого, соединявший в одном лице боксера и поэта, - правда, на свое счастье, кулаками он действовал куда лучше, нежели пером, - вскоре приготовили ринг по всем тогдашним правилам. Белые деревянные столбы с выведенными на них буквами "Б.К." (Боксерский клуб) вбили в землю вокруг площадки в двадцать четыре на двадцать четыре фута и огородили ее, натянув между столбами канаты. Дальше, на расстоянии восьми футов, снова натянули канаты. Внутренняя площадка служила рингом для бойцов и их секундантов, а вокруг нее, за канатами, размещались судья, его помощник, отсчитывающий время, те, кто выставил бойцов, и немногие избранники и счастливцы, в числе которых при дяде оказался и я. Десятка два прославленных боксеров, среди них мой друг Билл Уорр, Черный Ричмонд, Джордж Мэддокс, Том Белчер, Джон Паддинтон, Том Блейк-Крепыш, Саймонд Сорвиголова, Тайен Портной, разместились за внешними канатами, чтобы противостоять натиску толпы.

Все они были в высоченных белых цилиндрах, которые тогда только что вошли в моду, вооружены длинными бичами с серебряными рукоятками с той же монограммой "Б.К.". Стоило любому смельчаку, будь то простолюдин из Ист-Энда или вест-эндский аристократ, забраться в пространство, огороженное внешними канатами, блюстители порядка, не тратя время на увещевания и упреки, обрушивались на дерзкого с бичами и хлестали напропалую, пока он не убирался прочь из священных пределов. Но и эти могучие стражи, наделенные столь широкими полномочиями и столь грозным оружием, сдерживая натиск разгоряченной толпы, под конец обычно выбивались из сил не меньше, чем сами боксеры. Сейчас они стояли в ряд, как часовые, и под белыми цилиндрами можно было разглядеть их лица - лица бойцов самого разного нрава и склада: и свежие, мальчишеские, как у Тома Белчера, Джонса и других боксеров младшего поколения, и суровые лица ветеранов, иссеченные рубцами и шрамами.

Пока вбивали столбы и натягивали канаты, я слушал, что говорят в толпе, расположившейся позади избранной публики; первые два ряда зрителей лежали на траве, следующие два ряда опустились на колени, а дальше люди стояли тесными рядами на отлогом склоне, и каждый, вытянув шею, смотрел на ринг через плечо стоящего вперед. Кое-кто, и в том числе искушенные знатоки, полагал, что Гаррисону нечего надеяться на победу, и когда до моего слуха донеслись эти толки, сердце у меня сжалось.

- Старая песня, - сказал один из них. - Никому неохота уступать молодым. Вот и упираются, покуда молодые кулаком не научат их уму-разуму.

- Ага, верно, - отозвался другой. - Вот так и Джек Лодырь одолел Боутона, а с жестянщиком Хупером лихо расправился какой-то москательщик, это я своими глазами видел. С ними со всеми так бывает, видно, пришел черед и Гаррисона.

- То ли пришел, то ли нет! - крикнул третий. - Я пять раз видал Джека Гаррисона на ринге, и всегда он брал верх. Он быка свалить может, верно вам говорю.

- Это он раньше так дрался.

- Ну, что раньше, что нынче, какая разница. Ставлю на Гаррисона десять гиней!

- Э, нет! - громко и самонадеянно изрек какой-то малый за моей спиной, судя по выговору, уроженец Запада. - Я этого молодца из Глостера видел: вашему Гаррисону против него десяти раундов нипочем не выстоять, да не то что сейчас, а хоть бы и в молодости. Я вчера приехал сюда с почтовой каретой, так курьер мне сказал - везу мол, пятнадцать тысяч фунтов золотом, велено поставить на нашего молодца.

- Плакали ихние денежки, - возразил собеседник. - Гаррисон не робкого десятка, боец, каких мало. Выставь против него верзилу хоть с башню ростом, он и то не отступит.

- Дудки! - заявил патриот с Запада. - Таких бойцов, как бристольские да глостерские, больше нигде не сыщешь, их только свой брат и побьет.

- Ах ты, чертов хвастун! - вспылил кто-то в толпе у него за спиной, судя по говору, коренной житель лондонской окраины. - Да наш лондонский сам лучшего бристольского одной левой уложит!

Вспыльчивый кокни и гордый уроженец Бристоля чуть было не подрались сами, не дожидаясь начала боя, но тут их пререкания заглушил многоголосый восторженный рев. Это зрители приветствовали Краба Уилсона; за ним на ринге появились Голландец Сэм и Мендоса с тазом, губкой, фляжкой коньяку и прочими знаками их секундантского достоинства.

Ступив на ринг, Уилсон размотал обернутый вокруг талии канареечно-желтый кушак, привязал его к верхушке углового столба, и кушак заплескался на ветру. Потом Уилсон взял у своих секундантов пачку лент того же цвета и пошел вдоль канатов, предлагая их по полгинеи за штуку зрителям из благородных. Продажа этих сувениров шла бойко, и ее оборвало лишь появление Гаррисона, который не спеша перелез через канаты, как и подобало его солидному возрасту и уже не столь гибким членам. Его встретили воплем еще более восторженным, чем Уилсона; в криках явственней слышалось восхищение, ибо зрители уже успели полюбоваться великолепными мышцами Уилсона, вид же Гаррисона был для них внове.

Мне и раньше не раз случалось видеть могучие руки и шею кузнеца, но я еще никогда не видел его обнаженным по пояс и не мог оценить поразительную соразмерность и гармонию этого богатырского сложения, сделавших Гаррисона в годы его молодости излюбленной моделью всех лондонских ваятелей. Гаррисон не мог похвастать гибкой игрою мышц, перекатывающихся под белой шелковистой кожей, что приятно поражало при взгляде на Уилсона, зато мощные бугры и узлы мускулов сплошной вязью оплетали его грудь и плечи и вились вдоль рук, будто корни величавого дуба. Даже когда он стоял совсем спокойно, мускулы бугрились так, что в солнечных лучах от этих выпуклостей на кожу ложились тени; когда же он сделал несколько гимнастических движений, весь торс его словно заиграл этими грозными буграми. Кожа его была не такой белой и мягкой, как у его противника, зато на вид он был крепче, выносливей, и впечатление это еще усиливалось оттого, что штаны и чулки на нем были темные. Он вышел на ринг, посасывая лимон, за ним следовали Джем Белчер и Калеб Болдуин, разносчик. Подойдя к угловому столбу, Гаррисон завязал свой ярко-синий платок над желтым кушаком чемпиона Запада, потом направился к сопернику и протянул ему руку.

- Надеюсь, ты в добром здравии, Уилсон, - сказал он.

- Спасибо, не жалуюсь, - отвечал тот. - Надо думать, мы еще по-другому потолкуем.

-- Так ведь не по злобе, - заметил кузнец.

Оба добродушно ухмыльнулись и разошлись по своим углам.

- Позвольте узнать, почтенный судья, взвешивались ли бойцы? - спросил сэр Лотиан Хьюм, поднимаясь со своего места за канатами.

- Их только что взвешивали под моим наблюдением, - отвечал мистер Крейвен. - Ваш боец весит сто восемьдесят пять фунтов, Гаррисон - сто девяносто.

- Выше пояса поглядеть, так он и побольше двухсот потянет! - крикнул из своего угла Голландец Сэм. - Ничего, мы ему малость поубавим веса.

- А еще больше поубавите вес своих кошельков! - отозвался Джем Белчер, и толпа громко захохотала.

Глава XVIII ПОСЛЕДНИЙ БОЙ КУЗНЕЦА

- Очистить ринг! - выкрикнул Джексон, стоя у канатов с большими серебряными часами в руках.

Кое-кого из зрителей вытолкнула вперед напирающая толпа, другие сами не побоялись наказания и, нырнув под внешние канаты, обступили ринг: уж очень им хотелось получше видеть. Но засвистали бичи, и, пригибаясь под градом ударов, среди криков и гогота толпы они кинулись прочь из запретного круга, точно перепуганные овцы, что сломя голову удирают через дыру в загоне. Теперь им некуда было податься, сидевшие впереди не желали уступать ни дюйма, но доводы по спине оказались куда убедительнее, и вскоре каждый беглец кое-как втиснулся в ряды, а стражи с бичами наготове заняли свои места вдоль внешних канатов, на равном расстоянии друг от друга.

- Господа! - снова громко заговорил Джексон. - Мне поручено сообщить вам, что сэр Чарльз Треджеллис выставил на ринг Джека Гаррисона, вес сто девяносто фунтов, а сэр Лотиан Хьюм выставил Краба Уилсона, вес сто восемьдесят пять фунтов. Всем, кроме судьи и его помощника, доступ на ринг запрещается. Прошу вас всех, если потребуется, помогите поддержать порядок, не допускайте на ринг посторонних, пусть ничто не мешает честному бою. Готовы?

- Готовы! - послышалось из противоположных углов ринга.

- Бой!

Все затаили дыхание, и в тишине Гаррисон, Уилсон, Белчер и Голландец Сэм быстрым шагом прошли на середину ринга. Бойцы обменялись рукопожатием, секунданты тоже - четыре руки протянулись крест-накрест. И тотчас секунданты отскочили, а боксеры остались среди ринга лицом к лицу.

Для всякого, кто не утратил способность восхищаться благороднейшим созданием Природы, это было великолепное зрелище. Эти двое, как и полагается истинным атлетам, без одежды казались еще внушительнее, чем в одежде. Выражаясь языком боксеров, нагишом они были первый сорт. Они были разительно несхожи, и от этого еще отчетливей выступали достоинства каждого: высокого, гибкого, быстроногого молодца и коренастого ветерана с узловатым торсом, подобным стволу старого дуба. Едва их увидели рядом, ставки в пользу младшего подскочили, ибо его преимущества были очевидны, о достоинствах же Гаррисона, благодаря которым он когда-то победил сильнейших соперников, помнило сейчас лишь старшее поколение любителей спорта. Всем бросалось в глаза, что Уилсон на три дюйма выше, и руки у него на два дюйма длиннее, и так по-кошачьи пританцовывают на месте его стройные ноги, что сразу понятно, как легко он может отпрянуть в бою от более медлительного противника или мигом к нему подскочить. Требовалось куда больше проницательности, чтобы заметить и оценить хмурую усмешку на губах кузнеца и огонек, разгорающийся в его серых глазах; и только старые завсегдатаи ринга знали, как опасно ставить против этого несокрушимо крепкого богатыря с выносливым, поистине железным сердцем.

Уилсон стал в стойку, из-за которой получил свое прозвище - Краб: боком к противнику, выставив вперед левую руку и левую ногу, отклоняясь всем корпусом назад, прикрываясь согнутой перед грудью правой рукой, - в этой стойке он был почти неуязвим. Кузнец же стоял по старинке, эту стойку ввели когда-то Хемфри и Мендоса, но теперь ее уже забыли - в первоклассных боях ее не видывали лет десять. Он стоял лицом к противнику, слегка согнув ноги в коленях, выставив огромные коричневые от загара кулаки, одинаково готовый ударить и правой и левой. Кулаки Уилсона были все время в движении и так резко отличались от белой кожи выше запястий, словно на них были какие-то плотно облегающие темные перчатки, но дядя шепотом объяснил мне, что кисти смазаны каким-то вяжущим снадобьем, чтоб меньше распухали от ударов. Так стояли бойцы друг против друга, в трепете напряженного, нетерпеливого ожидания, а огромная толпа следила за каждым их движением почти не дыша, в столь глубокой тишине, словно они сошлись для битвы с глазу на глаз среди какой-то первозданной пустыни. С самого начала было ясно, что легконогий Краб Уилсон не намерен рисковать зря и предпочитает выжидать, пока не разгадает хотя бы отчасти тактику своего тяжеловесного и неповоротливого с виду противника. Легкими, эластичными, но таящими в себе угрозу прыжками он быстро описал вокруг кузнеца несколько кругов, а тот лишь неторопливо поворачивался на одном месте, не спуская него глаз. Потом Уилсон попятился, словно подзадоривая противника сдвинуться с места, но тот усмехнулся и покачал головой.

- Ты уж подойди поближе, паренек, - сказал он. - Староват я за тобой гоняться. А впрочем, у нас целый день впереди, мне не к спеху.

Возможно, он не ждал, что Уилсон так быстро примет приглашение, но тот мгновенно прыгнул на него, как пантера! Хлоп! Хлоп! Хлоп! Бац! Бац! Первые три удара пришлись по липу Гаррисона. два ответных - по торсу Уилсона. Младший боец легко, с большим изяществом отскочил за пределы досягаемости, но на ребрах у него заалели два ярких пятна - следы тяжелых кулаков.

- Ай да Уилсон, пустил ему кровь! - завопила толпа.

Кузнец обернулся, следуя за проворными движениями противника, и я с содроганием увидел, что губы его разбиты и с подбородка стекают красные капли. Уилсон опять подскочил к нему, сделал обманное движение, целя в грудь, и нанес сильный удар по скуле; потом, чтобы уклониться от страшного Гаррисонова удара правой, упал на траву и тем закончил раунд.

- Первый нокдаун за Гаррисоном! - прогремела тысяча голосов, ибо и об этом заключались пари и добрая тысяча фунтов должна была перейти сейчас из рук в руки.

- Судья, я протестую! - крикнул сэр Лотиан Хьюм. - Это не нокдаун, Уилсон просто поскользнулся.

- Считаю, что он поскользнулся, - подтвердил Беркли Крейвен, и противники разошлись по своим углам, а зрители шумно одобряли проявленные ими в первом раунде смелость и горячность. Гаррисон засунул два пальца в рот, быстрым движением вытащил зуб и швырнул в таз.

- Это нам не впервой, - заметил он Белчеру.

- Поосторожней, Джек, - шепнул озабоченный секундант. - Тебе досталось больше, чем ему.

- Зато я малость повыносливей, - невозмутимо отозвался Гаррисон.

Между тем Калеб Болдуин осторожно обтер ему лицо большой губкой, и вода в жестяном тазу вдруг замутилась, блестящее дно больше не просвечивало.

Я прислушивался к замечаниям знатоков-аристократов вокруг, к отрывочным словам, которыми перебрасывались в толпе за нами: все полагали, что после этого раунда надежды на победу Гаррисона стало меньше.

- Я вижу, слабости у него все те же, а прежних достоинств что-то не видно, - заметил сэр Джон Лейд, наш соперник в гонке по Брайтонской дороге. - Как был он неповоротлив и медлителен в защите, так и остался. Уилсон бьет его, как хочет.

- Возможно, на три удара Уилсона он ответит одним, зато этот один стоит тех трех, - возразил дядя. - Он создан бить, а Уилсон мастер увертываться, но я готов ставить на Гаррисона все до последней гинеи.

И вдруг наступила тишина. Бойцы вновь были на ногах, и так искусно потрудились над ними секунданты, что оба противника выглядели ничуть не хуже, чем до первого раунда. Уилсон с силой размахнулся левой, но рассчитал неточно и от страшного ответного удара отлетел на канаты, ловя воздух ртом.

- Ура старику! - взревела толпа, и мой дядя, смеясь, подтолкнул сэра Джона Лейда локтем.

Уилсон встряхнулся, точно собака, вылезшая из воды, и с улыбкой, легко, упруго двинулся к середине ринга, где его неподвижно ожидал противник. Гаррисон снова ударил правой, метя под ложечку, но Краб подставил локоть и со смехом отскочил. Оба немного запыхались, и их учащенное, прерывистое дыхание и топот легко обутых ног по траве сливались в один непрерывный, протяжный шорох. Одновременно, точно пистолетный выстрел, прозвучали, слившись воедино, два встречных удара левой, и тотчас же Гаррисон ринулся вперед, чтоб навязать ближний бой, но Уилсон опять увернулся, и мой старый друг упал ничком, отчасти из-за стремительности своей напрасной атаки, отчасти из-за короткого удара в ухо, который нанес ему Уилсон.

- Нокдаун! - провозгласил судья.

Толпа ответила оглушительным ревом, прозвучавшим точно бортовой залп из всех пушек военного корабля. Взлетели в воздух широкополые, причудливо изогнутые шляпы модных франтов; склон холма перед нами, по другую сторону ринга, казался сплошной стеной побагровевших лиц с разинутыми в крике ртами. Сердце мое сжалось от страха, я съеживался при каждом ударе и, однако, был точно околдован: меня охватило яростное волнение и дикий восторг, я восхищался этим великолепным свойством человеческой натуры - умением презреть боль и страх в стремлении достичь хотя бы и самой скромной славы.

Белчер и Болдуин кинулись к своему подопечному, мгновенно подняли его и отвели в угол; стойкий кузнец отнесся к своей неудаче с полнейшим хладнокровием, зато сторонники Уилсона ликовали.

- Наша взяла! Он готов! Готов! - кричали секунданты Уилсона. - Сто фунтов против шести пенсов за Глостер!

- Готов? Вон как! - отозвался Белчер. - Придется вам снять эту землю в аренду, тогда, может, еще дождетесь, когда он будет готов. Пока по нему эдак хлопают, бьют мух, он тут месяц простоит и с места не сдвинется.

Говоря так, он крутил полотенцем перед лицом Гаррисона, а Болдуин обтирал кузнеца губкой.

- Как вы себя чувствуете, Гаррисон? - спросил дядя.

- Свеж, как огурчик, сэр. Хоть сейчас в пляс.

Эти слова прозвучали так весело и беззаботно, что хмурое дядино лицо сразу просветлело.

- Вы бы посоветовали ему больше нападать, Треджеллис, - сказал сэр Джон Лейд. - Иначе ему не победить.

- Он понимает в этой игре куда больше нас с вами, mon ami37. Так что пускай действует по своему разумению.

- За его противника сейчас ставят три против одного, - вмешался какой-то джентльмен. Седеющие усы сразу выдавали в нем офицера - участника минувшей войны.

- Вы совершенно правы, генерал Фитцпатрик. Но, заметьте, против него набавляют ставки желторотые юнцы, а принимают эти пари люди посолиднее. Нет, я остаюсь при своем мнении.

Время передышки истекло, и бойцы снова схватились; у кузнеца за ухом вздулась шишка, но все та же добродушная и вместе с тем грозная улыбка играла у него на губах. Краб Уилсон выглядел в точности так же, как и перед началом боя, но дважды я заметил, что он плотно сжал губы, словно от внезапной острой боли, а красные пятна у него на ребрах заметно потемнели и зловеще переливались багровым и синим. Защищаясь, он держал руку немного ниже, чем раньше, видно, старался заслонить эти уязвимые места, но по-прежнему легко кружил вокруг соперника и дышал ровно, а кузнец по-прежнему спокойно и невозмутимо выжидал.

Мы были наслышаны о чемпионе с Запада, знали, что он искусный боец и отличается необычайной быстротой удара, но действительность превзошла все ожидания. В этом и в двух следующих раундах он бил так стремительно и точно, что, как заявили старые знатоки, даже Мендоса в зените своей славы не мог бы с ним сравниться. Он был как молния, наносил удары с быстротой, почти неуловимой для глаза, - их можно было только слышать и ощущать. Однако Гаррисон принимал их все с той же упрямой улыбкой, изредка нанося ответный сокрушительный удар по корпусу, ибо лицо Краб Уилсон очень берег, да и высокий рост ему в этом помогал. К концу пятого раунда ставки были четыре против одного в пользу Краба Уилсона, и его земляки шумно ликовали, заранее торжествуя победу.

- А это видал? - кричал один из них позади меня. Сгоряча он не находил других слов и только повторял опять и опять: - А это видал?

В шестом раунде кузнец дважды попадал под град частых ударов, не сумев, в свою очередь, перейти в нападение, да к тому же один раз тяжело и неловко упал, и тут земляк Уилсона, сидевший за мною, от восторга окончательно лишился дара речи и только кричал "ура!". Сэр Лотиан Хьюм улыбался и кивал головой, а мой дядя оставался бесстрастен и холоден, хотя на сердце у него, без сомнения, лежал такой же тяжелый камень, как и у меня.

- Плохо дело, Треджеллис, - сказал генерал Фитцпатрик. - Я поставил на старика, но молодой дерется куда лучше.

- Гаррисону приходится нелегко, но в конце концов он свое возьмет, отвечал дядя.

И Белчер и Болдуин помрачнели, и я понял, что, если что-то круто не переменится, извечный спор между молодостью и старостью и на этот раз разрешится, как решался во все времена.

Однако в седьмом раунде старый, испытанный боец доказал, что в запасе у него еще немало сил, и у тех, кто воображал, будто борьба уже, в сущности, кончена, еще раунд-другой - и кузнец будет повержен, вытянулись физиономии. Противники снова стояли лицом к лицу, и ясно было, что Уилсон что-то задумал и намерен любой ценой вывести соперника из равновесия и ускорить развязку, но и в глазах ветерана горел прежний опасный огонек, и все та же улыбка играла на его сумрачном лице. Он приободрился, расправил плечи, лихо тряхнул головой и бойчей прежнего приготовился к схватке, - и я воспрянул духом.

Уилсон ударил левой, но Гаррисон закрылся, и Уилсон едва успел отклониться и немного ослабить силу грозного удара правой в грудь.

- Браво, старик! - крикнул Белчер. - Попади таким в точку, и парень проспит до завтра!

Стало тихо, слышалось лишь шарканье ног по траве да тяжкое дыхание, потом глухой звук тяжелого удара - Уилсон нацелил в корпус, но кузнец снова хладнокровно закрылся, и опять - секунды напряженной тишины, и еще удар. На этот раз Уилсон метил в голову кузнецу, но и этот опасный удар Гаррисон принял богатырским плечом и с улыбкой кивнул противнику.

- Всыпь ему, сыпь чаще! - завопил Мендоса.

Уилсон подскочил к Гаррисону, готовясь последовать этому совету, но получил страшный удар в грудь.

- Вот так! Добавь еще! - крикнул Белчер.

И тут кузнец ринулся на противника и, войдя в ближний бой, нанес несколько коротких, сильных ударов, легко снося ответные удары, пока не загнал Краба Уилсона в угол, где тот и свалился почти без дыхания. В этом раунде обоим изрядно досталось, но Гаррисон явно вышел победителем, так что теперь настал наш черед бросать вверх шляпы и кричать до хрипоты, а секунданты, увлекая кузнеца в свой угол, одобрительно похлопывали его по широкой спине.

- А это видал?! - со всех сторон кричали позади меня патриоты Уилсона, повторяя его неизменную присказку.

- Голландец Сэм - и тот не лучше в ближнем бою! - воскликнул сэр Джон Лейд. - Ну, сэр Лотиан, на сколько бьемся об заклад?

- Я уже поставил все, что намерен был поставить, но навряд ли мой боец проиграет.

Однако сэр Лотиан больше не улыбался, и я заметил, что он поминутно оглядывается через плечо на толпу.

С юго-запада медленно наплывала угрюмая сизая туча, но, смею сказать, в
тридцатитысячной массе народа едва ли кто замечал ее приближение, всем было не до того. И вдруг туча дерзко напомнила о себе: упали первые крупные капли дождя, и тотчас он зашумел, превратился в ливень и громко забарабанил по цилиндрам благородных франтов. Зрители подняли воротники, повязали шеи платками и шарфами; полуобнаженные тела бойцов, уже вновь стоявших друг против друга, заблестели от влаги. Я заметил перед этим, как Белчер что-то озабоченно зашептал Гаррисону на ухо и тот, вставая на ноги, коротко кивнул, словно человек, который хорошо понял приказ и вполне с ним согласен.

А каков был приказ, тотчас же стало ясно. Гаррисону пора было перейти от обороны к нападению. Схватка в предыдущем раунде убедила секундантов, что в ближнем бою преимущество, вероятнее всего, окажется на стороне закаленного и выносливого кузнеца. А тут еще пошел дождь. По скользкой, мокрой траве Уилсон уже не сможет носиться с такой быстротой и ему не так просто будет увертываться от натиска Гаррисона. В умении использовать каждое благоприятное обстоятельство и заключается искусство боксера, и ринг знает немало случаев, когда сметливый, наблюдательный секундант помогал своему подопечному выиграть совершенно, казалось бы, безнадежный бой.

- Сходись ближе! Сходись! - завопили оба секунданта Гаррисона, и все его сторонники, сколько их было в толпе зрителей, подхватили этот клич.

И Гаррисон ринулся в бой, да так, что, кто это видел, уже не забудет. Краб Уилсон, верткий, как ртуть, встретил его градом частых ударов, но никакая сила и никакое искусство уже не могли остановить натиск этого железного бойца. Раунд за раундом он сходился с противником в ближнем бою. Бум! Бац! Справа! Слева! И каждый оглушающий удар достигал цели. Иногда Гаррисон прикрывал лицо левой рукой, иногда и вовсе пренебрегал защитой, но его внезапные удары были неотразимы. А дождь так и хлестал, струился по лицам бойцов, алыми ручейками сбегал по обнаженным торсам, но оба не обращали на него внимания, разве что старались сманеврировать так, чтобы струи слепили глаза противнику. Но раунд за раундом кузнец сбивал Уилсона с ног, и от раунда к раунду ставки менялись и, наконец, оказались в нашу пользу, да с таким преимуществом, какого с самого начала не было на стороне Уилсона. Сердце мое сжималось, я и жалел обоих храбрецов, и восхищался ими, и каждый раз всеми силами души желал, чтобы новая схватка оказалась последней. И, однако, всякий раз, едва Джексон успевал крикнуть: "Бой!", оба вскакивали с колен своих секундантов и, хотя лица у них были разбиты и губы в крови, они, смеясь и подзадоривая друг друга, кидались в бой.

Быть может, это был очень скромный наглядный урок, но, поверьте, не раз и не два за мою долгую жизнь, когда передо мною вставала трудная задача, воспоминание о том утре на Кролийских холмах помогало мне собраться с духом, ибо я спрашивал себя: неужто во мне так мало мужества, что я не сумею сделать ради своего отечества или ради своих близких то, что сделали два боксера только ради каких-то жалких денег и ради одобрения друзей и зрителей. Быть может, от такого зрелища способны огрубеть и без того грубые сердца, но есть в этом спорте и возвышенная сторона, ибо вид беспредельной человеческой стойкости и мужества может научить многому.

Да, ринг воспитывает блестящие достоинства, но лишь очень пристрастный человек станет отрицать, что здесь же рождаются и зло и подлость; а в то памятное утро нам суждено было увидеть и то и другое. Когда Краб Уилсон, начал проигрывать, я стал украдкой поглядывать на его покровителя: я ведь знал, как безудержно сэр Лотиан Хьюм повышал ставки, и понимал, что не только его бойца, но и его богатство сокрушают убийственные удары Гаррисона.

Самонадеянная улыбка, с которой он следил за ходом первых раундов, давно уже сбежала с губ сэра Лотиана, щеки покрыла землистая бледность, маленькие серые глазки беспокойно забегали под кустистыми бровями, и не раз, когда кузнец сбивал Уилсона с ног, сэр Лотиан разражался яростной бранью. Но главное, я приметил, что он все время оборачивается и после каждого раунда исподтишка бросает пронзительные взгляды куда-то назад, в толпу. В сплошном море лиц позади нас я долго не мог различить, к кому же обращены его взгляды. Но наконец мне удалось это проследить.

Среди зрителей находился какой-то верзила, такой огромный, что его голова и обтянутые бутылочно-зеленой тканью плечи возвышались над всеми; он неотступно глядел в нашу сторону, и я убедился, что он и наш важный аристократ торопливо обмениваются исподтишка едва заметными знаками. Я стал наблюдать за незнакомцем и быстро обнаружил, что его окружает кучка едва ли не самых отъявленных головорезов во всей этой огромной толпе - молодчиков весьма свирепого вида, с беспутными и злобными рожами; при каждом ударе они, точно волчья стая, поднимали вой и, как только Гаррисон направлялся в свой угол, принимались выкрикивать гнусные ругательства. Они так буйствовали, что стражи ринга зашептались и стали поглядывать в их сторону, видимо, опасаясь какой-то подлости, но никто не подозревал, как она близка и как опасна.

За час двадцать пять минут прошло тридцать раундов; дождь все усиливался. От бойцов валил пар, ринг превратился в грязную лужу. Оба противника столько раз падали, что стали бурыми от грязи, и на буром фоне устрашающе расплывались красные пятна. Раунд за раундом кончался тем, что Краб Уилсон получал нокдаун, и даже моему неопытному глазу было ясно, что он быстро слабеет. Когда секунданты отводили его в угол, он тяжело повисал на них, а едва его переставали поддерживать, шатался и чуть не падал. Но он был бойцом не только искусным, а и очень опытным, и многолетний навык помогал ему наносить и отражать удары машинально, хоть и не с той силой, как вначале, но все же метко и точно. Даже теперь неискушенному зрителю могло бы показаться, что именно Уилсон одерживает верх - на теле кузнеца было туда больше ссадин, чудовищных синяков и кровоподтеков, - но в глазах чемпиона Запада было отчаяние, а дыхание стало таким неровным, что ясно было - самые опасные удары не те, следы которых бросаются в глаза. В конце тридцать первого раунда Гаррисон дважды справа и слева - так ударил его в бока, что Уилсон задохнулся, точно рыба, вытащенная из воды, и хотя, начиная тридцать второй раунд, по-прежнему храбро кинулся навстречу противнику, лицо у него было ошеломленное и растерянное, как у человека, чей дух окончательно сломлен.

- Он уже хлебнул лиха! - крикнул кузнецу Белчер. - Теперь ты хозяин.

- Я буду драться еще неделю! - задыхаясь, вымолвил разбитыми губами Уилсон.

- Люблю таких, черт возьми! - воскликнул сэр Джон Лейд. - Не хитрит, не трусит, не сдается, но и не задается! А ведь получил сполна, жаль такого смельчака. Хватит с него!

- Хватит! Хватит! - подхватила добрая сотня голосов.

- Нет, не хватит! Я буду драться! - крикнул Уилсон.

Он только что снова был сбит с ног, но, едва отдышавшись на коленях у секунданта, опять рвался в бой.

- Храбрый малый, пощады не запросит, - сказал генерал Фитцпатрик. - Вы его покровитель, сэр Лотиан, вам бы и надо распорядиться - пусть бросят губку.

- А, по-вашему, он не может победить?

- Никакой надежды, сэр, он побит.

- Вы его не знаете. Это крепкий орешек.

- Не спорю, он храбрец из храбрецов, но противник чересчур силен для него.

- Ну, а я полагаю, сэр, что он вполне выдержит еще десять раундов.

С этими словами сэр Лотиан отворотился от него и как-то странно вскинул левую руку.

- Перерыв! Не по правилам! Пускай дождь кончится! - прогремело позади меня.

Я обернулся и увидел, что это кричит верзила в тускло-зеленом. Его крик, как видно, послужил сигналом, ибо сотня глоток грянула разом:

- Не по правилам! Перерыв! Перерыв!

Между тем Джексон крикнул "Бой!", и покрытые грязью бойцы уже снова были на ногах, но тут произошло нечто такое, что заставило всех перенести внимание с ринга на зрителей. В задних рядах зрителей поднялось непонятное волнение, оттуда по толпе словно зыбь расходилась, и все головы пришли в движение, точно колосья под порывами ветра. Эта зыбь все усиливалась, задние ряды напирали на передние, и вдруг что-то с треском лопнуло, два белых столба взлетели вверх концами с налипшей землей и упали внутрь кольца между канатами, и каких-то людей, точно пену, поднятую нахлынувшей огромной волной, швырнуло на защитников ринга. Самые могучие руки во всей Англии взмахнули бичами и обрушили их на дерзких, но едва исхлестанные жертвы, морщась и охая, попятились на несколько шагов, сзади опять нажали и еще раз вытолкнули их под удары бичей.

Многие бросились на землю, предпочитая, чтобы следующие волны прокатились через них; другие, рассвирепев от боли, стали отбиваться, пуская в ход трости или стеки. А потом, стараясь избежать напора сзади, одна часть толпы начала подаваться вправо, другая - влево, и вдруг вся эта масса народа раздалась, и в образовавшуюся щель хлынула шайка головорезов из задних рядов; все они были вооружены налитыми свинцом короткими дубинками и все вопили:

- Не по правилам! Глостер затирают!

Этот яростный натиск опрокинул защитников ринга, внутренние канаты лопнули, точно гнилая нитка, и ринг сразу превратился в бешеный людской водоворот; над головами взлетали и со свистом и стуком опускались кнуты и палки, а среди этой сумятицы, стиснутые со всех сторон, не имея возможности податься ни вперед, ни назад, кузнец и чемпион Запада все еще вели свой нескончаемый бой, не замечая бушующей кругом стихии, точно два бульдога, вцепившиеся друг другу в глотку. Проливной дождь, проклятия, стоны и вопли, свист бичей, выкрикиваемые во все горло советы, удушливый запах промокшей ткани - каждая малая подробность того далекого дня моей юности встает сейчас передо мною, стариком, так живо, словно все это случилось вчера.

Однако тогда нам было нелегко уследить за происходящим, ведь и нас со всех сторон обступила обезумевшая толпа, нас толкали, пинали, а иной раз и совсем сбивали с ног, но мы как-то ухитрялись оставаться позади Джексона и Крейвена, которые, хоть у них над головами и скрещивались бичи и палки, упорно выкликали раунды и направляли бой.

- Встреча прервана! - выкрикнул сэр Лотиан Хьюм. - Апеллирую к судье! Состязание недействительно!

- Негодяй! - вне себя вскричал дядя. - Это твоих рук дело!

- Я получу от вас еще и по старому счету, - со злобной усмешкой сказал Хьюм.

И тут, не устояв под натиском толпы, он оказался чуть ли не в объятиях дяди. Их лица почти соприкоснулись, взгляды скрестились, - и сэр Лотиан Хьюм отвел глаза, полные дерзкого вызова, не выдержав гордого презрения, которым обдал его холодный взгляд моего дяди.

- Не беспокойтесь, мы с вами сведем все счеты, хоть для меня и унизительно драться с шулером... Что у вас там, Крейвен?

- Нам придется объявить ничью, Треджеллис.

- Но мой боец выигрывает!

- Ничего не могу поделать. Мне все время достается то бичом, то палкой, в таких условиях судить невозможно.

Неожиданно Джексон кинулся в толпу, но тотчас возвратился чернее тучи и с пустыми руками.

- У меня стянули хронометр! - завопил он. - Какой-то мальчишка выхватил прямо из рук!

Дядя хлопнул себя по кармашку для часов.

- И мои исчезли! - воскликнул он.

- Сейчас же объявляйте ничью, не то вашего бойца изувечат, - сказал Джексон.

И тут мы увидели, что неустрашимого кузнеца, который шагнул к Уилсону, собираясь начать новый раунд, обступила по меньшей мере дюжина вооруженных дубинками негодяев.

- Вы согласны на ничью, сэр Лотиан Хьюм?

- Согласен.

- А вы, сэр Чарльз?

- Ни под каким видом.

- Но канаты сорваны, продолжать негде!

- Это не моя вина.

- Что ж, иного выхода нет. Как судья приказываю: бойцов развести, ставки объявляю недействительными.

- Ничья! Ничья! - завопили вокруг.

И мигом толпа бросилась врассыпную: те, кто явился сюда пешком, кинулись бежать, пока дорога на Лондон не была еще столь запружена, а чистая публика принялась разыскивать свои экипажи и лошадей. Гаррисон поспешно прошел в угол Уилсона и крепко пожал сопернику руку:

- Надеюсь, я тебя не очень покалечил?

- Не неженка, стерплю. А вы как?

- Голова гудит, как котел. Спасибо еще, дождь меня выручил.

- Да, мне уж показалось было, что верх мой. С таким, как вы, биться лестно.

- И для меня это честь. Счастливо тебе!

И два мужественных бойца прошли среди вопящих грубиянов, точно два израненных льва в стае волков и шакалов. Повторяю, если бокс из благородного спорта превратился в низкую забаву, повинны в этом не сами боксеры, а мерзкие прохвосты и хулиганы, что тучами вьются вокруг ринга: любой честный боец несравнимо выше этих негодяев, подобно тому, как благородный скакун несравнимо выше плутов и мошенников, которые наживаются на скачках, когда он берет призы, а самое его существо - живой укор их гнусным проделкам.

Глава XIX В ЗАМКЕ

Дяде по доброте сердечной не терпелось поскорее уложить Гаррисона в постель, ибо хоть кузнец и посмеивался над своими увечьями, но досталось ему крепко.

- И не думай больше проситься в драку, Джек Гаррисон, все равно не пущу! сказала ему жена, горестно глядя на его разбитое лицо. - Даже в тот раз, когда ты поколотил Черного Баруха, и то тебя не так изуродовали! Это что ж такое, на себя совсем не похож! Можно сказать, только по одежде мужа и признала. Нет уж, пускай хоть сам король просит, а я тебя нипочем больше драться не пущу!

- Не кипятись, старушка, вот тебе слово, больше я и не попрошусь. Лучше уж я сам уйду с ринга, покуда от меня сила да сноровка не ушла. - Он отхлебнул коньяку из фляжки, которую ему протянул сэр Чарльз, и скривился. - Отличный напиток, сэр, да только губы у меня разбиты, так щиплет - невтерпеж! Ого, провалиться мне на этом месте, если там не Джон Каммингз из нашей харчевни. Да что это с ним - рехнулся он, что ли?

И в самом деле, напрямик по равнине к нам со всех ног бежал хозяин гостиницы в Монаховом дубе, и выглядел он престранно. Без шляпы, лицо с похмелья красное, опухшее и растерянное, борода и волосы развеваются на ветру. Бежал он не прямо, а под перекрестным огнем насмешек, вызванных его нелепым видом, бросался то к одной кучке людей, то к другой, и я невольно подумал, что он похож на бекаса, удирающего от охотников. На миг он приостановился подле желтого ландо, что-то протянул сэру Лотиану Хьюму и тотчас побежал дальше. Но вот наконец он заметил нас, вскрикнул от радости и припустился во всю прыть, еще издали протягивая нам какую-то записку.

- Что ж ты, Джон Каммингз, - с укоризной сказал ему Гаррисон. - Хорош! Я ж наказывал тебе - капли в рот не бери, покуда не передашь сэру Чарльзу что ведено!

- Да что там, убить меня мало! - с горьким раскаянием воскликнул Каммингз. - Я вас искал, сэр Чарльз, вот лопни мои глаза, искал, да только нигде вас не было, а я уж больно радовался, что Гаррисон будет драться и я на этом столько выиграю, да еще хозяин здешнего Подворья стал меня угощать разными разностями, ну, я и ошалел - все из ума вон. А уж после боя вас увидал, сэр Чарльз, так что хоть кнутом отхлещите, поделом мне, старому греховоднику.

Но дядя не слушал покаянных речей Каммингза. Он развернул записку и читал, слегка подняв брови, - едва ли не высшая нота той весьма ограниченной гаммы чувств, которую он позволял себе проявлять.

- Что ты на это скажешь, племянник? - спросил он, передавая мне записку.

Вот что я прочел:

"Сэру Чарльзу Треджеллису.

Ради всего святого, как только получите эту записку, приезжайте в замок, по возможности не медлите и не задерживайтесь в пути! Вы застанете меня здесь и узнаете нечто весьма для вас важное. Заклинаю вас, поспешите, а пока остаюсь тем, кто вам известен под именем

Джима Гаррисона".

- Ну, что скажешь, племянник? - повторил дядя.

- Право, сэр, я не представляю, что это может означать.

- Кто вам дал эту записку, почтеннейший?

- Молодой Джим Гаррисон собственной персоной, сэр, - отвечал Каммингз, хотя, по правде сказать, я его сперва насилу узнал, он был на себя не похож, чисто привидение. И уж так ему не терпелось, чтоб вы скорей это письмо получили! Покуда я не запряг лошадь да не пустился в путь, он от меня ни на шаг не отставал. Это письмо было вам, да еще одно - сэру Лотиану Хьюму, одна беда - надо бы Джиму найти посыльного ненадежнее!

- Непостижимо, - сказал дядя и, нахмурясь, перечитал записку.

- Что ему делать в этом зловещем доме? И почему он подписался "тот, кто вам известен под именем Джима Гаррисона"? А как еще он может быть мне известен? Гаррисон, вы, конечно, можете пролить свет на эту загадку! Миссис Гаррисон, по вашему лицу я вижу, что и вы знаете, в чем тут суть.

- Может, оно и так, сэр Чарльз, да только мы с моим Джеком - люди простые, поступаем как разумеем, а где не нашего ума дело, туда не суемся. Мы по этой дорожке шли двадцать лет, а теперь нам пора свернуть в сторонку, пускай вперед шагают, которые поумней нас. И коли хотите знать, что тут к чему, мой вам совет: езжайте в замок, раз вас просят, там все и узнаете.

Дядя сунул записку в карман.

- Никуда я не поеду, пока не передам вас в руки хорошего врача, Гаррисон.

- Обо мне не думайте, сэр. Мы с моей хозяйкой доберемся до Кроли в двуколке, а там мне только и надо, что ярд пластыря да кусок сырого мяса, и все заживет в лучшем виде.

Но дядя не слушал никаких уговоров и отвез Гаррисонов в Кроли, где устроил жену кузнеца в лучший номер, какой нашелся в Подворье. Потом мы наскоро перекусили и пустились в путь.

- Отныне я с боксом покончил, - сказал мне дядя. - Теперь мне ясно, что ринг невозможно оградить от мошенников. Меня не раз дурачили, обманывали, но, как говорится, век живи - век учись, и больше я боксу не покровитель.

Будь я постарше или будь сэр Чарльз не столь неприступен, я бы высказал ему то, что было у меня на душе: я умолял бы его отказаться и от других забав, покинуть общество ничтожных пустозвонов и щеголей и найти себе занятие, более достойное его здравого ума и благородного сердца. Но не успел я об этом подумать, как дядя оставил серьезный тон и принялся болтать о новой украшенной серебром упряжи, с которой он намерен прокатиться по Сент-Джеймскому парку, и о том, что на предстоящих скачках он думает поставить тысячу гиней на свою кобылку Этельберту против знаменитого Аврелия, трехлетки лорда Данкастера, с которым он, дядя, готов по этому случаю биться об заклад.

Мы доехали до Уайтмен-Грин, то есть покрыли больше половины расстояния между Кролийскими холмами и Монаховым дубом, как вдруг, оглянувшись, я увидел, что вдали на дороге в солнечных лучах блеснула ярко-желтая карета. За нами следовал сэр Лотиан Хьюм.

- Он получил такую же записку, что и мы, и спешит туда же, - сказал дядя, тоже поглядев через плечо. - Нас обоих ждут в замке... Нас... единственных, кто остался в живых после той мрачной истории. И что самое непонятное, призывает нас Джим Гаррисон. Право, жизнь моя была достаточно богата приключениями, но я предчувствую, племянник, что там, впереди, за этими дубами, меня ждет нечто совершенно необычайное.

Он хлестнул гнедых, и с поворота дороги мы увидели высокие темные шпили старого замка, что вздымались над вершинами обступавших его вековых дубов. Одного вида этих мест было бы довольно, чтобы меня бросило в дрожь при мысли об их недоброй славе, о пролитой здесь крови, о привидениях... но, услыхав дядины слова, я вдруг понял, что и правда в замок приглашены два единственных свидетеля той давней трагедии, а исходит это приглашение от друга моего детства, и у меня захватило дух от предчувствия, что всех нас ждет некое потрясающее открытие. Ржавые створы ворот меж полуразрушенных столбов с гербами стояли настежь; дядя нетерпеливо стегнул лошадей, и мы помчались по заросшей травой аллее к потемневшему от времени крыльцу, где он их круто осадил. Дверь была распахнута, на пороге нас ждал Джим.

Но это был совсем не тот Джим, какого я знал и любил с детства. Что-то в нем переменилось, эту перемену я ощутил с первого мгновения, но, однако, не мог уловить и выразить словами, в чем же она состоит. Одет он был не лучше, чем прежде, я сразу узнал его старый коричневый фрак, и по-прежнему на него приятно было смотреть, ибо после недавней тренировки он был поистине воплощением мужественной красоты. Но в выражении его лица появилось какое-то особое достоинство, в осанке - еще большая уверенность в себе, и теперь уже весь облик этого юноши обрел законченность и стал совершенным. При всей его удали ему всегда очень шло старое школьное прозвище Малыш, и лишь в эту минуту, когда он стоял на пороге старого замка, я вдруг увидел, что передо мною уже не мальчик, а взрослый мужчина в расцвете сил. Рядом, опираясь на его руку, стояла женщина, и я узнал в ней мисс Хинтон из Энсти-Кросса.

- Мы с вами знакомы, сэр Чарльз Треджеллис, - сказала она, делая шаг нам навстречу, едва мы вышли из коляски.

Дядя с недоумением всмотрелся в нее.

- Не припомню, чтобы я имел честь, сударыня... Впрочем, позвольте...

- Полли Хинтон из Хеймаркета. Неужели вы забыли Полли Хинтон?

- Забыл! Да ведь все мы, молодые театралы, оплакивали вас столько лет, даже подумать страшно. Но что же произошло?

- Я тайно обвенчалась и покинула сцену. Прошу простить меня за то, что вчера я похитила у вас Джима.

- Так это были вы?

- У меня еще более неоспоримые права на него, чем у вас. Вы его покровитель. Я его мать.

С этими словами она притянула к себе Джима, так что лица их оказались рядом: и хоть на одном лице лежал отпечаток увядающей женской красоты, а в другом воплотилось юное крепнущее мужество, были они столь схожи - те же темные глаза, те же иссиня-черные волосы, тот же высокий белый лоб, - что я поразился, как с первой минуты, увидав их вдвоем, не разгадал секрета этой женщины.

- Да, он мой сын! - воскликнула она. - И он спас меня от участи, которая хуже смерти. Об этом вам может рассказать ваш племянник Родни. Но я поклялась молчать, и только вчера вечером был снят зарок молчания и я смогла поведать сыну, что своей добротой и терпением он возродил к жизни родную мать.

- Не надо, мама! - сказал Джим, чуть коснувшись губами ее щеки. - Есть вещи, о которых довольно знать нам двоим. Но скажите, сэр Чарльз, чем кончился бой?

- Ваш дядя был близок к победе, но какие-то хулиганы прервали встречу.

- Он мне не дядя, сэр Чарльз, он был и мне и моему отцу самым лучшим, самым верным другом, какого можно себе пожелать. Я знаю еще только одного столь же верного друга, - продолжал он, взяв меня за руку, - имя ему Родни Стоун... Надеюсь, Гаррисон не слишком пострадал?

- Через неделю-другую он вполне оправится. Но, признаться, я все же не понимаю, что, в сущности, произошло, и позвольте напомнить вам, что вы еще не объяснили, почему столь внезапно, не поставив меня заранее в известность, изменили своему слову.

- Войдемте в дом, сэр Чарльз, и, я уверен, вы согласитесь, что я не мог поступить иначе. А вот и сэр Лотиан Хьюм, если не ошибаюсь.

В конце аллеи появилось желтое ландо, и тотчас взмыленные лошади круто остановились бок о бок с нашей коляской. Из ландо выпрыгнул сэр Лотиан, он был мрачнее тучи.

- Оставайтесь на месте, Коркоран, - сказал он, и, заметив бутылочно-зеленый рукав, я понял, кто его спутник. - Ну-с, - продолжал сэр Лотиан, обводя нас всех вызывающим взглядом, - я очень хотел бы знать, какой наглец посмел так спешно вызвать меня в мой собственный дом и какого дьявола вы все вторглись в мои владения?

- Обещаю вам, сэр Лотиан, что, прежде чем мы с вами расстанемся, вы поймете и это, и еще многое другое, - сказал Джим с какой-то странной улыбкой. - Прошу следовать за мною, и вам все станет ясно.

Под руку с матерью он прошел впереди нас в зловещую комнату, где на буфете все еще валялись карты, а в углу на потолке темнело пятно.

Сэр Лотиан остановился в дверях, скрестил руки на груди.

- Ну-с, приятель, я жду объяснений! - воскликнул он.

- Прежде всего я должен объяснить свои поступки вам, сэр Чарльз, - сказал Джим, а я слушал, смотрел и невольно восхищался, видя, как общение с той, в ком он теперь обрел мать, облагородило речь и манеры простого сельского парня. - Я хочу рассказать вам, что произошло вчера вечером.

- Я сама расскажу об этом, Джим, - прервала его мать. - Знайте, сэр Чарльз, что, хотя мой сын и не знал своих родителей, мы оба живы и никогда не теряли его из виду. Но я не препятствовала ему отправиться в Лондон и попытать счастья на ринге. Отец же услышал об этом только вчера и решительно воспротивился. Он велел мне немедля доставить сына сюда. Я совсем потеряла голову, я понимала, что Джим меня не послушает, если не найти ему замену. И я обратилась к славным, добрым людям, которые его вырастили, и все им рассказала.

Миссис Гаррисон любит Джима, как родного, а ее супруг очень привязан к моему мужу, и они сжалились над отчаянием жены и матери и пришли мне на помощь, да вознаградит их за это господь! Гаррисон согласился заменить Джима, если Джим вернется к отцу. Тогда я поехала в Кроли. Я узнала, где комната Джима, и окликнула его через окно; ведь я понимала, что те, кто на него ставил, его не выпустят. Я открыла Джиму, что я его мать. Открыла, кто его отец. Сказала, что мой фаэтон ждет, и, если Джим не поспешит, он может лишиться благословения умирающего отца, которого доныне не знал. Все же мой мальчик не хотел идти, пока я его не уверила, что Гаррисон заменит его на ринге.

- Почему же он не предупредил Белчера?

- У меня голова шла кругом, сэр Чарльз. Вдруг открыть, что у тебя есть отец и мать, и совсем другое имя, и другое положение в обществе... от этого растеряется и человек похладнокровнее меня. Матушка умоляла меня пойти с нею, и я пошел. Фаэтон ждал нас, но едва мы тронулись в путь, как кто-то схватил лошадь под уздцы, а еще двое неизвестных набросились на нас. Один замахнулся на меня дубинкой, но я ударил его по голове рукоятью кнута, и он выронил дубинку, а я хлестнул по лошади, стряхнул с себя остальных, и мы благополучно уехали. Что это были за люди и почему они на нас напали, понятия не имею.

- Вероятно, это вам может объяснить сэр Лотиан Хьюм, - сказал мой дядя.

Враг наш промолчал и только метнул в нашу сторону полный ненависти взгляд.

- Я приехал сюда, увидел своего отца, а потом сошел вниз и...

У дяди вырвался возглас изумления:

- Что вы такое сказали, молодой человек? Вы приехали сюда и здесь увиделись со своим отцом? Здесь, в замке?

- Да, сэр.

Сэр Чарльз побелел как полотно:

- Бога ради, скажите же, кто ваш отец.

Вместо ответа Джим указал куда-то через плечо, и, обернувшись в ту сторону, мы увидели двух человек, которые появились в дверях, ведущих наверх, в спальню. Одного из них я тотчас узнал по бесстрастным, точно маска, чертам и сдержанным манерам - это был Амброз, бывший дядин камердинер. Внешность второго поражала еще сильнее. Он был очень высок, облачен в темный халат и тяжело опирался на трость. В исхудалом лице его не было ни кровинки, страшно бледное, точно восковое, оно казалось прозрачным. Лишь у покойников случалось мне видеть такие лица. Густая проседь и согбенная спина придавали этому человеку вид дряхлого старца, и только темные брови да блеснувшие из-под них живым огнем глаза наводили на мысль, что он, пожалуй, не так уж стар.

Минуту в комнате царила глубокая тишина, и вдруг у сэра Лотиана Хьюма вырвалось чудовищное проклятие.

- Лорд Эйвон! - воскликнул он.

- К вашим услугам, джентльмены, - ответил странный незнакомец в халате.

Глава XX ЛОРД ЭЙВОН

Дядя мой по натуре был человек хладнокровный, а обычаи и нравы светского общества еще усугубили это его свойство. Он способен был, не моргнув глазом, открыть карту, от которой зависело его состояние, а однажды я был свидетелем, как на Годстонской дороге перед лицом смертельной опасности он правил с таким безмятежным видом, точно на ежедневной прогулке по Пэл-Мэл. Но сейчас он был слишком потрясен, лицо его побелело, и, не веря своим глазам, он неотрывно смотрел на лорда Эйвона. Дважды губы его дрогнули, казалось, он хотел что-то сказать, и оба раза хватался за горло, точно какая-то невидимая помеха не позволяла ему заговорить. Наконец, протянув руки, он рванулся вперед.

- Нэд! - воскликнул он.

Но странный человек, стоявший перед ним, скрестил руки на груди.

- Нет, Чарльз, - сказал он.

Дядя остановился и изумленно поглядел на него.

- Неужели после стольких лет ты не хочешь пожать мне руку?

- Ты поверил, что я преступник. В то страшное утро я увидел это по твоим глазам, по тому, как ты держался. Ты ни о чем меня не спросил, тебе и в голову не пришло, что человек моего склада не способен на такое преступление. Мой ближайший друг, человек, который знал меня, как никто, при первом же подозрении причислил меня к грабителям и убийцам.

- Нет, нет, это не так!

- Это так, Чарльз. Я прочел это в твоих глазах. Вот отчего, когда мне надо было отдать в надежные руки того, кто был для меня всего дороже, я обратился не к тебе, а к единственному человеку, который ни на секунду не усомнился в моей невиновности. Я решил, что будет в тысячу раз лучше, если моего сына воспитают простые, скромные люди и он не узнает, кто его несчастный отец, чем если он узнает это и разделит все подозрения и сомнения тех, кому он ровня.

- Значит, он и в самом деле твой сын! - воскликнул сэр Чарльз, изумленно глядя на Джима.

Лорд Эйвон протянул длинную худую руку и положил ее на плечо актрисы, а она ответила ему взглядом, исполненным любви.

- Я женился, Чарльз, и скрыл свою женитьбу от друзей, ибо нашел себе жену на подмостках. Ты же знаешь, непомерная, неразумная гордость преобладала во мне надо всем. Я не в силах был признаться, что совершил подобный шаг. Мое поведение отдалило нас с женой друг от друга и послужило причиной ее пагубного пристрастия, в котором повинен один только я. Из-за этого пристрастия я отобрал у нее нашего ребенка и назначил ей содержание, оговорив при этом, что она не будет иметь никакого касательства к сыну. Я страшился ее дурного влияния на мальчика и в своем ослеплении не мог помыслить, что, напротив, он может хорошо повлиять на нее. Но за свою несчастную жизнь, Чарльз, я убедился, что существует сила, которая лепит наши представления и вкусы, и как бы мы ни пытались ей противостоять и сколько бы себя ни обманывали, будто мы сами ставим паруса и сами гребем, на самом деле нас несет невидимым течением к неведомой нам цели.

Все это время я не сводил глаз с дяди, а тут перевел взгляд на худую, волчью физиономию сэра Лотиана Хьюма. Он стоял у окна, и силуэт его четко вырисовывался на фоне пыльного стекла. Никогда еще мне не приходилось видеть на лице человека такой игры дурных страстей: бешенства, зависти, обманутой алчности.

- Правильно ли я вас понял? - спросил он громким хриплым голосом. - Этот молодой человек заявляет себя вашим наследником, лорд Эйвон?

- Он мой законный сын.

- Я достаточно хорошо знал вас в молодости, сэр, и позволю себе заметить, что ни я, ни кто-либо из ваших друзей никогда не слыхали, что у вас есть жена и сын. Я призываю сэра Чарльза Треджеллиса подтвердить, что он понятия не имел ни о каком наследнике, кроме меня.

- Я уже объяснил, сэр Лотиан, почему я держал свой брак в секрете.

- Вы-то, разумеется, объяснили, сэр, но достаточно ли вашего объяснения, это вам скажут в другом месте.

На бледном, изможденном лице лорда Эйвона вдруг вспыхнули жгучим огнем глаза; это было так же странно и неожиданно, как если бы из окон разрушенного дома внезапно хлынул поток света.

- Вы смеете сомневаться в моем слове!

- Я требую доказательств.

- Для тех, кто меня знает, достаточно моего слова.

- Извините, лорд Эйвон, но я вас знаю и все-таки не вижу оснований верить вам на слово.

Это был грубый ответ, и тон сэра Лотиана Хьюма был ему вполне под стать. Лорд Эйвон, пошатываясь, сделал шаг вперед, готовый схватить за горло своего оскорбителя, но жена и сын удержали его дрожащие руки. Таким яростным стало это бледное лицо, что сэр Лотиан отпрянул, однако взгляд его оставался все таким же свирепым.

- Да это ж настоящий заговор! - выкрикнул он вне себя. - Преступник, актриса, боксер - и у каждого своя роль... Вы еще получите от меня несколько строк, сэр Чарльз Треджеллис! И вы тоже, милорд! - Он повернулся на каблуках и решительно зашагал к двери.

- Он отправился доносить на меня, - сказал лорд Эйвон, и гримаса уязвленной гордости исказила его черты.

- Вернуть его? - быстро спросил Джим.

- Нет, нет, пусть идет. Теперь это уже неважно, я все равно решил, что долг мой перед братом и перед всей нашей семьей, который я исполнил, хоть и заплатил за это такую страшную цену, ничто в сравнении с моим долгом перед тобой, сын.

- Ты несправедлив ко мне, Нэд, - сказал дядя. - Неужели ты мог подумать, что я забыл тебя или судил о тебе столь безжалостно? Если я и думал, что совершившееся - дело твоих рук, - а как мог я не верить собственным глазам? я всегда был убежден, что в ту минуту ты не был в здравом уме и так же мало отдавал себе отчет в своих поступках, как человек, который ходит во сне.

- Что такое ты видел собственными глазами? - спросил лорд Эйвон, сурово глядя на моего дядю.

- В ту проклятую ночь я видел тебя, Нэд.

- Меня? Где?

- В коридоре.

- И что же я делал?

- Ты шел из комнаты твоего брата. А за секунду до этого я слышал его крик, и в этом крике были гнев и боль. Ты нес мешок с деньгами, и лицо у тебя было чрезвычайно взволнованное. Если бы только ты объяснил мне, Нэд, как и зачем ты там очутился, ты бы снял с моей души камень, который давил меня все эти годы.

Никто не узнал бы сейчас в дяде предводителя лондонских фатов. Встретившись со своим старым другом, оказавшись причастным к его трагедии, дядя сбросил с себя все напускное, неистинное, во что он рядился, как в тогу. Я глядел на его побледневшее, встревоженное лицо, видел по его глазам, с каким нетерпением ждет он ответа друга, и впервые за все время почувствовал к нему не просто благодарность, но и любовь.

Лорд Эйвон закрыл лицо руками, и на мгновение в мрачной, полутемной комнате воцарилась тишина.

- Теперь я не удивляюсь, что ты усомнился во мне, - произнес он наконец. Боже мой, в какие сети я попал! Если бы против меня было возбуждено это подлое дело, ты, мой ближайший друг, вынужден был бы рассеять последние сомнения в моей виновности. И все-таки, несмотря на все, что ты видел, я не больше твоего, Чарльз, повинен в случившемся.

- Благодарение небу, что мне довелось услышать это от тебя.

- Но тебе этого мало, Чарльз. Я вижу это по твоим глазам. Ты хочешь знать, почему я скрывался все эти годы.

- Мне достаточно твоего слова, Нэд. Но свет захочет услышать ответ и на этот вопрос.

- Я хотел спасти честь семьи, Чарльз. Ты знаешь, как я ею дорожил. Я не мог оправдаться, не открыв, что мой брат повинен в самом мерзком для джентльмена преступлении. Пожертвовав всем на свете, я восемнадцать лет молчал о его позоре. Я был заживо погребен и превратился в дряхлую развалину, а ведь мне нет еще и сорока. Но теперь, когда я оказался перед выбором: рассказать, в чем повинен брат, или совершить несправедливость по отношению к собственному сыну, у меня нет иного выхода: к тому же я могу надеяться, что все, что я намерен тебе открыть, удастся не предавать огласке.

Он поднялся со стула и, тяжело опираясь на руки жены и сына, неверными шагами двинулся к покрытому пылью буфету. На буфете по-прежнему, как много лет назад, когда мы с Джимом были здесь впервые, лежали все те же зловещие, покрытые плесенью, побуревшие от времени колоды карт. Лорд Эйвон дрожащими пальцами взял их, потом выбрал несколько карт и протянул дяде.

- Зажми угол карты между большим и указательным пальцами, Чарльз, - сказал он. - Теперь слегка потри этот угол и скажи, что ты чувствуешь.

- Карта наколота булавкой.

- Совершенно верно. Что это за карта? Дядя перевернул ее.

- Трефовый король.

- Теперь потрогай угол вот этой карты.

- Он совсем гладкий.

- И что это за карта?

- Тройка пик.

- А эта?

- Наколота булавкой. Червонный туз.

Лорд Эйвон швырнул карты на пол.

- Вот тебе и вся проклятая история! - воскликнул! он. - Надо ли мне продолжать? Ведь каждое слово для меня мука.

- Кое-что я уже понял, но не до конца. Тебе придется сказать все, Нэд.

Лорд Эйвон выпрямился. Казалось, он собирается с силами.

- Хорошо, я расскажу тебе все, и покончим с этим. Надеюсь, мне уже никогда больше не надо будет возвращаться к этой несчастной истории. Ты помнишь нашу тогдашнюю игру? Помнишь, как мы проигрались? Помнишь, что вы все разошлись по своим комнатам, а я остался здесь, за этим самым столом? Я нисколько не чувствовал усталости, мне совсем не хотелось спать, и целый час, а может быть и больше, я сидел и думал о различных поворотах игры и о том, как все это отразится на моем достоянии. Я проиграл много, ты, наверно, помнишь, и утешало меня лишь то, что в выигрыше оказался мой брат. Он всегда жил безрассудно и беспорядочно, попал в лапы ростовщиков, и я надеялся, что мой проигрыш хотя бы поможет ему встать на ноги. Так я сидел, размышляя, в рассеянности перебирал карты и вдруг обнаружил эти проколы. Я пересмотрел все колоды и, к своему ужасу, обнаружил, что человеку посвященному ничего не стоит при сдаче посчитать, сколько крупных карт у каждого из его партнеров. Стыд, омерзение, каких я еще никогда не испытывал, охватили меня, и я вспомнил странное поведение брата во время сдачи, его медлительность и то, как всякую карту он непременно брал за уголок.

Я не стал действовать сгоряча. Еще долго сидел я там, припоминая всю игру, ход за ходом, все, что могло опровергнуть или подтвердить мою страшную догадку. Увы! Все утверждало меня в первоначальном подозрении, и догадка превратилась в уверенность. Брат заказывал карты у Ледбери с Бонд-стрит. Перед игрой они несколько часов находились у него в комнате. Играл он так уверенно, что мы только диву давались. И ко всему прочему я не мог утаить от себя, что его прошлое отнюдь не таково, чтобы нельзя было заподозрить его даже в таком гнусном преступлении. Весь дрожа от стыда и гнева, я с картами в руках поднялся к нему и обличил его в самом низком, подлом преступлении, на какое способен лишь последний негодяй.

Он еще не ложился, и обманом доставшийся выигрыш был рассыпан на туалетном столике. Уж не помню, что я ему сказал, но факты были убийственны, и он даже не пытался их отрицать. Как тебе известно, он в ту пору еще не достиг совершеннолетия, только это и смягчает его вину. Слова мои его ошеломили. Он упал на колени, умоляя не губить его. Я отвечал, что, заботясь о чести семьи, не стану его позорить, но что отныне он навсегда должен забыть о картах, а выигранные деньги вернуть моим гостям, присовокупив свои объяснения. Но ведь тогда его репутация погибла, запротестовал он. Я сказал, что человек должен отвечать за свои поступки. Там же на месте я сжег бумаги, которые он у меня выиграл, а все золото высыпал в парусиновый мешок, лежавший на туалетном столике. На этом я и ушел бы, не сказав ему больше ни слова, но он уцепился за мою руку, и, пытаясь удержать меня и вынудить обещание, что я ничего не скажу ни вам, ни сэру Лотиану Хьюму, он оторвал мою манжету. Убедившись, что его мольбы меня не трогают, он отчаянно вскрикнул; этот-то крик и достиг твоих ушей, Чарльз, побудил тебя приоткрыть свою дверь, и ты увидел, как я возвращался к себе.

У дяди вырвался вздох облегчения.

- Все совершенно ясно, - пробормотал он.

- Утром, ты помнишь, я зашел к тебе и возвратил деньги. Так же поступил я и с сэром Лотианом Хьюмом. Я не объяснил этого поступка, ибо не нашел в себе сил признаться вам в нашем семейном позоре. Потом обнаружилась эта страшная смерть, которая омрачила всю мою жизнь и оказалась для меня такой же загадкой, как и для вас. Я понял, что подозрение падает на меня, и понял также, что смогу оправдаться, только если предам гласности бесчестье брата. Я не мог пойти на это, Чарльз. Мне легче было обречь себя на любые страдания, нежели навлечь позор на семью, доброе имя которой столько веков оставалось незапятнанным. Вот почему я не предстал перед судом и скрылся.

Но прежде всего мне надо было позаботиться о жене и сыне, о существовании которых не знал ни ты, ни кто-либо другой из моих друзей. Мне стыдно признаться, Полли, но, поверь, во всем, что произошло с тобой, я виноват куда больше тебя. Тогда были причины - теперь их уже, к счастью, не существует, побудившие меня забрать сына у матери в надежде, что он слишком мал, чтобы почувствовать ее отсутствие. Если бы не твои подозрения, Чарльз, которые глубоко меня ранили, - ведь я не знал тогда, насколько серьезные были у тебя основания сомневаться во мне, - я бы, разумеется, доверился тебе во всем.

В тот же вечер я ускакал в Лондон и назначил жене достаточное содержание, оговорив, однако, что она не должна иметь никакого касательства к нашему ребенку. Ты, конечно, помнишь, я постоянно имел дела с боксером Гаррисоном, и у меня не раз были основания восхищаться его простой и честной натурой. Его попечению я и решил поручить сына. Он, как я и думал, не верил в мою виновность и готов был помочь мне во всем. Он тогда только что по настоянию жены покинул ринг и еще не решил, чем ему заняться. Я дал ему денег на кузницу, обусловив, что он поселится в Монаховом дубе, Джим будет жить с ним как его племянник и никогда не узнает о своих несчастных родителях.

Ты спросишь, почему я выбрал Монахов дуб. Скажу тебе почему: я уже решил тогда, где будет мое убежище, и если я не мог видеть своего мальчика, мне по крайней мере утешительно было знать, что он близко. Тебе известно, что этот замок - один из старейших в Англии, но тебе, конечно, неизвестно, что при его сооружении позаботились о том, чтобы он мог служить надежным убежищем, и потому в нем есть по крайней мере две потайные комнаты и во внешних, самых толстых стенах сделаны проходы. О существовании тайников знали только члены семьи, но я очень мало дорожил этим секретом и не открыл его кому-либо из друзей лишь потому, что наезжал сюда довольно редко. Когда же я оказался в такой крайности, это убежище пришлось мне как нельзя более кстати. Я украдкой вернулся в свой замок, вошел в него ночью и, оставив за его стенами все, что было мне дорого, забился, как мышь в норку, в свой тайник. Остаток жизни мне предстояло провести в одиночестве и страданиях. По моему изможденному лицу к седым волосам, Чарльз, ты можешь прочесть повесть моей несчастной жизни.

Раз в неделю Гаррисон приносил провизию и передавал ее мне через окно буфетной, которое я для этой цели оставлял открытым. Изредка я покидал ночью свое убежище и гулял под звездами, и лоб мой овевал прохладный ветерок, но вскорости мне пришлось
отказаться от этих прогулок: меня заметили крестьяне, и по округе пошли толки, что в замке поселился призрак. Однажды ночью ко мне пожаловали охотники за привидениями...

- Это был я, отец! - воскликнул Джим. - Я и мой друг Родни Стоун.

- Знаю. Гаррисон сказал мне об этом тогда же. Я был горд, Джим, увидев, что в тебе жив дух Баррингтонов и что у меня есть наследник, чья отвага может несколько уменьшить бесчестье, которое я изо всех сил старался скрыть. Наконец, настал день, когда доброта твоей матушки - доброта неуместная - дала тебе возможность сбежать в Лондон.

- Ах, Эдвард! - воскликнула его супруга. - Наш мальчик был точно орел в неволе, который бьется крыльями о железные прутья клетки. Если бы ты его видел, ты бы и сам помог ему взлететь, хотя бы и так невысоко.

- Я не виню тебя, Полли. Возможно, ты права. Он уехал в Лондон и попытался с помощью своей силы и отваги добиться известности. Многие наши предки поступали так же, с той только разницей, что в руках они держали меч, но ни один не вел себя так отважно!

- Готов в этом поклясться, - от души подтвердил мой дядя.

- Когда Гаррисон наконец вернулся, я узнал, что мой сын будет за деньги биться на ринге. Этого я не мог допустить, Чарльз! Одно дело сражаться, как сражались в юности мы с тобой, и совсем другое - драться за кошелек с золотом.

- Дорогой мой друг, я бы ни за что на свете...

- Ну, конечно, Чарльз. Ты просто выбрал самого лучшего бойца, иначе ты и не должен был поступить. Но я не мог этого стерпеть! Настало время открыться сыну, решил я, тем более что по различным признакам уже понимал, насколько здоровье мое подорвано противоестественным существованием. Случай, а вернее сказать, провидение прояснило все, что еще оставалось неясным в этой истории, и дало мне уверенность, что я смогу доказать свою невиновность. И вот вчера моя супруга привела наконец нашего мальчика к его несчастному отцу.

Воцарилась тишина, потом ее нарушил дядя.

- Жизнь обошлась с тобой жестоко, Нэд, - сказал он. - Но, слава богу, у нас впереди еще многие годы, и мы сумеем возместить тебе все то, чего ты был так долго лишен. Однако, мне кажется, мы по-прежнему очень далеки от того, чтобы понять, как же умер твой брат. - Все восемнадцать лет это было для меня такой же загадкой, как и для тебя, Чарльз. Но теперь, наконец, преступление раскрыто. Выйдите вперед, Амброз, и расскажите все так же откровенно и подробно, как вы рассказывали мне.

Глава XXI РАССКАЗ КАМЕРДИНЕРА

Амброз все это время держался в темном углу, ничем не выдавая своего присутствия, так что мы совсем о нем забыли; но когда его прежний хозяин к нему обратился, он вышел на свет, и мы увидели его болезненно-желтое лицо. От обычного бесстрастия слуги не осталось и следа, черты его были искажены волнением, он говорил медленно, запинаясь, дрожащие губы, казалось, складывали каждое слово с величайшим трудом. И все же сила привычки была столь велика, что даже в эту минуту величайшего волнения он, как и полагалось первоклассному камердинеру, в конце концов сумел взять себя в руки и повел речь в том же высокопарном стиле, который так поразил меня в первую нашу встречу, когда дядя приехал в Монахов дуб.

- Миледи Эйвон, джентльмены! - начал он. - Если я в чем виноват, а я с готовностью признаю, что это так, у меня есть лишь одна возможность искупить свою вину, и возможность эта - полностью, без утайки, признаться во всем, как и потребовал от меня мой высокочтимый хозяин лорд Эйвон. Сколь бы удивительно ни показалось вам то, что вы сейчас от меня услышите о таинственной смерти капитана Баррингтона, заверяю вас, что все это чистая, неопровержимая правда.

Наверно, вам трудно поверить, что ничтожный слуга способен испытывать жгучую, смертельную ненависть к человеку, занимающему в обществе такое высокое положение, какое занимал капитан Баррингтон. Вы скажете, что нас разделяла слишком глубокая пропасть. Но позвольте заметить вам, джентльмены: пропасть, через которую можно перекинуть мост недозволенной любви, может быть преодолена и недозволенной ненавистью, и с того дня, когда названный молодой человек похитил у меня то, что составляло смысл моей жизни, я поклялся отнять у него его подлую жизнь, хотя это покрыло бы лишь самую малую толику его долга мне. Я вижу, вы смотрите на меня неодобрительно, сэр Треджеллис, но не дай вам бог когда-либо обнаружить, на какие поступки оказались бы способны вы сами, попади вы в мое положение.

Все мы были поражены, когда обуревавшие его страсти прорвались сквозь личину напускной сдержанности. Короткие темные волосы его, казалось, встали дыбом, глаза горели яростью, лицо дышало непримиримой ненавистью, которую не смогли умерить ни смерть врага, ни долгие годы. Вышколенный, скромный слуга исчез, его место занял глубоко чувствующий опасный человек - такой может стать либо беззаветно преданным другом, либо мстительным врагом.

- Мы с ней уже уговорились обвенчаться, но тут на мою беду явился он. Не знаю, каким подлым обманом увел он ее от меня. Говорили, что она была для него лишь одной из многих и что он был ловкач по этой части. Я еще даже не понял, какая надо мною нависла опасность, а уж дело было сделано - сердце ее разбито, жизнь загублена, и ей предстояло вернуться в отчий дом, на который она навлекла позор и несчастье. Я увиделся с нею один только раз. Она поведала мне, что ее соблазнитель расхохотался ей в лицо, когда она стала упрекать его в вероломстве, и я поклялся ей, что за этот хохот он заплатит жизнью.

В ту пору я был камердинером, но еще не находился в услужении у лорда Эйвона. Я добился этого места с единственною целью: свести счеты с его младшим братом. Но мне долго не представлялся удобный случай; я мечтал о нем во сне и наяву, но до той поездки в замок, когда случай наконец пришел мне на помощь, протекло много месяцев... Зато все сложилось для меня так благоприятно, как я не смел и надеяться.

Лорд Эйвон думал, что никто, кроме него, не знает о существовании в замке потайных коридоров. Но он ошибался, я о них знал, во всяком случае знал достаточно, чтобы воспользоваться ими для своих надобностей. Не стану рассказывать вам, как однажды, приготовляя комнаты для гостей, я случайно нажал на невидимую кнопку, панель отошла, и в стене открылся узкий проход. Я последовал по нему, и он привел меня в другую комнату, побольше. Вот все, что я знал. Но мне и этого было довольно. Комнаты гостям отводил я и сделал так, что капитану Баррингтону досталась эта большая комната, а мне та, что поменьше. Я мог войти к нему в любую минуту, и никто бы ничего не проведал.

И вот он пожаловал. Как описать вам, в каком лихорадочном нетерпении дожидался я, когда наступит долгожданная минута! Господа играли ночь и день, а я ночь и день считал секунды, приближавшие меня к цели. Стоило им позвонить в любой час дня или ночи, и я был тут как тут и подавал им вино, так что в конце концов молодой капитан заплетающимся языком объявил, что другого такого камердинера нет на свете. Мой хозяин отослал меня спать. Он заметил, что щеки мои пылают, а глаза блестят, и подумал, что у меня жар. Так оно и было, но этот жар могло утолить одно-единственное лекарство.

Наконец уже на рассвете я услыхал шум отодвигаемых кресел и понял, что игра окончилась. Когда я вошел в комнату, где они играли, узнать, не будет ли каких распоряжений, оказалось, что капитан Баррингтон нетвердыми шагами уже отправился к себе. Другие тоже удалились, и только мой хозяин еще сидел за столом - перед ним стояла пустая бутылка и в беспорядке рассыпаны были карты. Он сердито приказал мне идти к себе, и на этот раз я повиновался.

Первая моя забота была обзавестись оружием. Я знал, что, если окажусь с капитаном один на один, мне ничего не стоит задушить его, но надо было избежать шума. Среди охотничьих трофеев, развешанных по стенам залы, я нашел прямой тяжелый нож и наточил его о свой башмак. Потом прокрался к себе в комнату и присел на кровать. План мой был обдуман до последней мелочи. Я не испытал бы никакого удовлетворения от его смерти, если бы, умирая, он не узнал, кого избрало провидение мстителем за его грехи. Если бы я мог его связать, пьяного и спящего, и всунуть ему в рот кляп, тогда два-три укола кинжалом разбудили бы его и прогнали хмель, и тут уж ему пришлось бы выслушать от меня все. Я представлял себе его взгляд: сонная дымка постепенно рассеялась бы, глаза загорелись бы гневом, а потом, когда он понял бы, кто я и зачем пришел, в них застыл бы ужас. Да, это была бы для меня минута высочайшего торжества.

Я подождал, как мне показалось, по крайней мере час, но часов у меня не было, а нетерпение так меня снедало, что на самом деле, наверно, прошло не больше пятнадцати минут. Я встал, разулся, взял нож и, нажав кнопку, неслышно проскользнул в потайной ход. Нужно было пройти всего каких-нибудь тридцать шагов, но я двигался с величайшей осторожностью, потому что стоило наступить всей тяжестью на старые, прогнившие доски, и они начинали трещать, точно сухой хворост. Там, конечно, было темно, как в яме, и я пробирался очень медленно, ощупью. Наконец впереди завиднелась тускло-желтая полоска света, и я понял, что она падает из-за второй панели. Видно, я поторопился - он еще не погасил свечу. Я дожидался этой минуты долгие месяцы и мог позволить себе повременить еще час, я не хотел поступать опрометчиво, не хотел ничего делать второпях.

Теперь нужно было двигаться совсем бесшумно, ведь моя жертва находилась всего в нескольких шагах от меня, нас разделяла лишь тонкая деревянная перегородка. Доски от старости потрескались и покоробились, так что, когда я подкрался к передвижной панели, оказалось, что сквозь щели можно безо всякого труда обозревать комнату. Капитан Баррингтон без сюртука и без жилета стоял у туалетного стола. Пред ним горкой громоздились соверены и лежали какие-то бумаги. Он подсчитывал выигрыш. Лицо его пылало, он был совсем сонный - от того, что не спал две ночи кряду, и от вина. Я этому обрадовался: значит, он уснет глубоким сном, и мне нетрудно будет привести в исполнение мой замысел.

Я не сводил с него глаз; вдруг он вздрогнул, и лицо его исказилось отвратительной гримасой. В первое мгновение сердце у меня екнуло, я испугался, что он каким-то образом догадался о моем присутствии. Но тут до меня донесся голос лорда Эйвона. Из моего убежища мне не видна была дверь, через которую он вошел в комнату, не виден был и он сам, но я слышал каждое его слово. Слушая горькие речи брата, обвинявшего его в бесчестье, капитан Баррингтон сперва багрово покраснел, потом стал мертвенно бледен. Месть моя была сладка, куда слаще, чем мне рисовалось в самых радужных мечтах. Мой хозяин подошел к туалетному столику, взял бумаги, сжег их в пламени свечи, бросил пепел в камин, а потом ссыпал золотые в коричневый парусиновый мешочек. Он пошел к двери, но капитан схватил его за руку и стал именем матери заклинать сжалиться над ним. Но как же велика была моя радость, когда хозяин вырвал свой рукав из вцепившихся в него пальцев и оставил сраженного страхом негодяя валяться на полу.

Теперь мне предостояло разрешить трудную задачу, ибо я не знал, что вернее: сделать то, ради чего я пришел, или нет. Ведь, завладев его преступной тайной, я тем самым стал обладателем куда более острого и страшного оружия, чем охотничий нож моего хозяина. Я был уверен, что лорд Эйвон не сможет и не станет разоблачать брата. Я слишком хорошо знал, милорд, сколь сильно в вас чувство семейной гордости, и не сомневался, что вы не выдадите тайну. Но я мог ее выдать и выдал бы, а потом, когда его жизнь была бы погублена, когда его выгнали бы из полка и изо всех клубов, тогда, быть может, я разделался бы с ним еще и по-другому.

- Вы гнусный негодяй, Амброз! - сказал мой дядя.

- У всех у нас есть чувства, сэр Чарльз, и да будет мне позволено сказать, что хоть слуге и отказано в праве требовать удовлетворения посредством дуэли, он может страдать от оскорбления не меньше, чем джентльмен. Лорд Эйвон просил меня откровенно рассказать вам все, что я думал и делал той ночью, и я буду продолжать, даже если мне не посчастливилось заслужить ваше одобрение.

Когда лорд Эйвон ушел, капитан еще некоторое время стоял на коленях, уткнувшись лицом в кресло. Потом встал и принялся медленно ходить из угла в угол, не поднимая головы. Время от времени он вдруг начинал рвать на себе волосы или потрясал в воздухе стиснутыми кулаками, а на лбу у него выступали капли пота. Потом мне не стало его видно, я только слышал, что он открывает ящик за ящиком, будто ищет что-то. Но вот он снова оказался у туалетного столика, спиной ко мне. Голова его была слегка откинута назад и обе руки подняты к вороту сорочки, словно он старался его расстегнуть.

А потом раздался странный звук, словно опрокинули кувшин и забулькала вода, и капитан повалился на пол, при этом голова его так неестественно свесилась набок, что я с одного взгляда понял: моя жертва, которую, как мне казалось, я крепко держу в руках, ускользает от меня. В тот же миг я отодвинул панель и очутился в комнате. Веки его еще вздрагивали, и, когда я встретился с ним взглядом, мне кажется, я прочел в его стекленеющих глазах, что он узнал меня и удивился. Я бросил нож и опустился на пол возле самоубийцы. Мне хотелось шепнуть ему несколько слов, напомнить кое о чем, но я не успел: он тяжело вздохнул и испустил дух.

Живого я нисколько его не боялся, странно было бы мне бояться его мертвого; однако же когда я поглядел на него и увидел, что он совсем недвижим, а по ковру расплывается пятно, меня вдруг охватил чудовищный страх, я схватил нож, быстро и бесшумно добрался до своей комнаты и задвинул за собой панель. И только уже там обнаружил, что при этом безумном поспешном бегстве схватил не охотничий нож, который принес с собой, а окровавленную бритву, выпавшую из рук мертвеца. Я спрятал бритву в такое место, где никто не мог ее найти, но был так напуган, что не решился пойти за ножом; знай я, какой страшной уликой это окажется против моего хозяина, я бы, наверно, все-таки пошел. Вот, леди Эйвон и джентльмены, точная и правдивая повесть о том, как нашел свою смерть капитан Баррингтон.

- Как же вы могли допустить, чтобы невинный человек страдал столько лет, когда для его спасения достаточно было одного вашего слова? - гневно спросил мой дядя.

- У меня были основания полагать, что лорд Эйвон не поблагодарил бы меня за это. Как мог я открыть истину, не предав огласке семейный позор, который он стремился во что бы то ни стало утаить? Признаюсь, вначале я не рассказал ему о том, чему был свидетелем, а он исчез прежде, чем я успел продумать свое дальнейшее поведение. Но долгие годы с той поры, как я поступил в услужение к вам, сэр Чарльз, меня мучила совесть, и я поклялся, что, если мне доведется встретить моего прежнего хозяина, я во всем ему покаюсь. Рассказ молодого мистера Стоуна, который я случайно услыхал, навел меня на мысль, что в тайниках замка кто-то скрывается; я решил, что это лорд Эйвон, не теряя ни минуты, проник в его убежище и объявил, что готов на все, лишь бы доказать его невиновность.

- Он говорит правду, - сказал лорд Эйвон, - но странно было бы не пожертвовать бренной жизнью и пошатнувшимся здоровьем ради того, чему я с легкостью принес в жертву все, чем богата юность. Однако новые обстоятельства вынудили меня отказаться от моего решения. Мой сын, не зная о своем происхождении, вступил на путь, который вполне соответствовал его силе и отваге, но был невозможен для представителя нашего рода. Я подумал к тому же, что многих из тех, кто знал моего брата, уже нет в живых, что можно будет предать гласности не все и что, если я умру, не доказав свою непричастность к убийству, это запятнает наш род куда больше, чем грех брата, который он искупил такой ужасной ценой. По этим причинам...

Тут послышались грузные шаги нескольких пар ног, гулко отдававшиеся по всему старому дому, и лорд Эйвон замолк на полуслове. Его изможденное лицо стало совсем серым, он жалобно поглядел на жену и сына.

- Меня арестуют! - воскликнул он. - Мне не уйти от этого унижения.

- Вот сюда, сэр Джеймс, сюда, - донесся из-за двери хриплый голос сэра Лотиана Хьюма.

- Незачем указывать мне дорогу в дом, где я распил немало бутылок доброго кларета, - ответил ему кто-то басом, и на пороге появился рослый плечистый сквайр Овингтон; на нем были штаны из оленьей кожи, высокие сапоги с отворотами, в руке он держал хлыст. Вместе с ним вошел сэр Лотиан Хьюм, а из-за его плеча выглядывали два сельских констебля.

- Лорд Эйвон, - сказал сквайр, - как мировой судья графства Суссекс я должен вам объявить, что против вас выдвинуто обвинение в преднамеренном убийстве вашего брата капитана Баррингтона, совершенном в тысяча семьсот восемьдесят шестом году.

- Я готов предстать перед судом.

- Я сказал вам это как судья. Но как человек и сквайр Рафм Грейнджа я рад вас видеть, Нэд, и вот вам моя рука; никогда я не поверю, что добрый тори, человек, который мог обскакать любого наездника, способен на такое злодейство.

- Вы не ошиблись во мне, Джеймс, - сказал лорд Эйвон, крепко пожимая большую загорелую руку сельского сквайра. - Я не виновен и готов это доказать.

- Черт побери, рад это слышать, Нэд! Иными словами, лорд Эйвон, любые представленные вами доказательства будут рассмотрены пэрами по законам нашей страны.

- А до тех пор, - прибавил сэр Лотиан Хьюм, - прочная дверь и крепкий замок будут лучшей гарантией того, что лорд Эйвон окажется на месте, когда это потребуется.

Обветренное лицо сквайра побагровело, и он обернулся к приезжему лондонцу:

- Вы судья графства, сэр?

- Не имею чести им быть, сэр Джеймс.

- Так как же вы осмеливаетесь давать советы человеку, который чуть не двадцать лет исполняет эту должность? Когда у меня возникают сомнения, я могу посовещаться с законником, больше я ни в чьей помощи не нуждаюсь.

- Вы слишком много себе позволяете, сэр Джеймс. Я не привык к подобным резкостям.

- А я не привык, сэр, позволять кому бы то ни было вмешиваться в мои служебные дела. Я говорю вам это как судья, сэр Лотиан, но всегда готов постоять за свои слова как джентльмен, так что я к вашим услугам, сэр.

Сэр Лотиан поклонился.

- Разрешите вам заметить, сэр, что в этом деле у меня есть личный и притом весьма важный для меня интерес. И у меня есть серьезные основания полагать, что здесь налицо заговор, который задевает мои интересы как наследника титулов и владений лорда Эйвона. Пока все это не будет надлежащим образом расследовано, лорд Эйвон должен быть помещен под надежный надзор, и я призываю вас как судью воспользоваться своими полномочиями.

- Будь оно неладно, Нэд! - воскликнул сквайр. - Мне необходим мой законник Джонсон. Я хочу обойтись с вами как можно мягче, Нэд, и не знаю, что говорит по этому поводу закон, а тут, вы сами слышали, меня призывают посадить вас под замок.

- Разрешите мне вмешаться, сэр, - сказал дядя. - Пока человек находится под личным надзором судьи, он считается под охраной закона, так что, если лорд Эйвон окажется под крышей Рамф Грейнджа, это условие будет соблюдено.

- Ничего не может быть лучше! - обрадовался сквайр. - Пока все не разъяснится, вы будете моим гостем, Нэд. Иными словами, лорд Эйвон, как представитель закона я беру на себя ответственность за то, что вы будете под надежным надзором до той минуты, пока вас не вызовут в суд.

- Вы верный друг, Джеймс.

- Ну-ну, я поступаю как велит закон. Надеюсь, у вас нет никаких возражений, сэр Лотиан Хьюм?

Сэр Лотиан передернул плечами и ответил судье мрачным взглядом. Потом повернулся к моему дяде.

- Нам с вами еще предстоит уладить одно небольшое дело, - сказал он. - Не будете ли вы добры назвать мне имя кого-либо из ваших друзей? Меня будет представлять мистер Коркоран, он сейчас находится в моем ландо, и мы могли бы встретиться завтра поутру, если не возражаете.

- С удовольствием, - ответил дядя. - Полагаю, твой отец не откажет мне в этой услуге, племянник... Ваш друг может обратиться к лейтенанту Стоуну в Монаховом дубе, и чем скорее, тем лучше.

На том и закончились эти не совсем обычные переговоры. Что же до меня, я кинулся к своему другу детства и пытался объяснить ему, как я рад счастливой перемене в его судьбе, а он в ответ уверял меня, что никакие перемены не ослабят его любви ко мне. Дядя тронул меня за плечо, и мы совсем было собрались распрощаться, но тут к нему почтительно приблизился Амброз. На его лице уже не осталось и следа недавних страстей, это снова была невозмутимая маска.

- Прошу прощения, сэр Чарльз, - заговорил он, - но ваш галстук приводит меня в отчаяние.

- Да, вы правы, Амброз, - отвечал дядя. - Лоример старается изо всех сил, но я так и не смог найти вам достойного преемника.

- Все зависит от лорда Эйвона. Если я ему не нужен...

- Вы свободны, Амброз, вы свободны! - поспешил заверить его лорд Эйвон. Вы превосходный слуга, но ваше присутствие стало для меня тягостно.

- Благодарю вас, Нэд, - сказал дядя,- C'est le meilleur valet possible38. Но в следующий раз не покидайте меня так внезапно, Амброз.

- Разрешите объяснить вам причину, сэр. Я решил предупредить вас о своем уходе, когда мы приедем в Брайтон, но на самом выезде из Монахова дуба нам повстречался фаэтон, а в нем сидела леди, которая, как я знал, находилась в весьма близких отношениях с лордом Эйвоном, хоть я и не был уверен, что она его законная супруга. Увидав ее, я окончательно уверился, что он прячется в замке, выскочил из вашей коляски и побежал ее догонять: я хотел ей все рассказать и объяснить, что мне необходимо повидаться с лордом Эйвоном.

- Что ж, я вас прощаю, Амброз, - сказал дядя. - И буду вам весьма признателен, если вы приведете в порядок мой галстук.

Глава XXII КОНЕЦ

Карета сэра Овингтона дожидалась у дверей, и семья лорда Эйвона, столь трагически разъединенная и столь странным образом вновь соединившаяся, отбыла в ней в гостеприимный дом сквайра. Когда они уехали, дядя усадил нас с Амброзом в свою коляску и повез в Монахов дуб.

- Прежде всего надо повидать твоего отца, племянник, - сказал он. - Сэр Лотиан со своим секундантом несколько опередили нас. А я буду чрезвычайно огорчен, если в нашем с ним деле произойдет какая-нибудь заминка.

Я же думал о том, что у нашего противника слава опытного, беспощадного дуэлянта, и, должно быть, чувства мои отразились на лице, так как дядя вдруг рассмеялся.

- Что это ты, племянник, - сказал он, - у тебя такой вид, будто ты уже идешь за моим гробом! Это не первая моя дуэль и, готов спорить, не последняя. Когда я дерусь неподалеку от Лондона, я прежде набиваю руку в тире Мэнтона, но будь спокоен, сумею и здесь продырявить жилет противника. Однако, признаюсь, я несколько accable39 всем, что на нас свалилось. Подумать только, ведь мой дорогой старый друг не только жив, но еще и невиновен! И у него столь завидный сын и наследник, продолжатель рода Эйвонов! Такого удара Хьюм не выдержит; ростовщики не слишком его допекали в расчете на это наследство... А вы, Амброз, вы-то каковы!

Из всех поразительных неожиданностей, которыми богат сегодняшний день, эта последняя, кажется, произвела на дядю особенно сильное впечатление, и он возвращался к ней снова и снова. В человеке, которого он считал чуть ли не машиной для глаженья манишек и приготовления шоколада, вдруг взыграли такие роковые страсти - это ли не чудо! Если бы дядюшкин серебряный стаканчик для бритья вдруг ожил и принялся куролесить, он и то, кажется, меньше бы удивился.

До нашего домика оставалось еще ярдов сто, и тут я увидел, что по садовой дорожке шествует высокий, облаченный в зеленый сюртук мистер Коркоран. Отец дожидался нас на пороге, на лице его было написано плохо скрытое удовольствие.

- Счастлив быть вам полезен в любом качестве, сэр Чарльз, - сказал он. Мы уговорились на завтра в семь утра на Дичлингском пустыре.

- Я бы предпочел, чтобы подобные свидания назначались на более поздний час, - сказал дядя. - Придется либо вставать ни свет ни заря, либо пренебречь туалетом.

- Они остановились в нашей гостинице, прямо через дорогу, так что если вам желательно позднее...

- Нет-нет, я уж постараюсь... Амброз, все принадлежности утреннего туалета должны быть готовы к пяти.

- Не хотите ли воспользоваться моими пистолетами? - предложил отец. - Они были в деле четырнадцать раз, и на расстоянии до тридцати ярдов лучшего оружия не приходится желать.

- Благодарю вас, мои дуэльные пистолеты у меня в коляске. Проверьте, смазаны ли курки, Амброз, я люблю, когда они спускаются легко... А, Мэри, я привез тебе назад твоего сынка, - на мой взгляд, рассеянная городская жизнь не оказала на него дурного влияния.

Стоит ли рассказывать, как моя дорогая матушка плакала от радости, как ласкала меня; ведь те, у кого есть мать, и сами это знают, а тем, у кого ее нет, все равно не понять, каким теплым и уютным может быть родное гнездо. Как жаждал я попасть в Лондон, как не терпелось мне увидать городские чудеса, и, однако, повидав куда больше, чем рисовалось мне в самых смелых мечтах, я не увидел ничего, что было бы мне так же мило, так же изливало бы покой на мою душу, как наша скромная гостиная с терракотовыми стенами и все безделицы, столь незначительные сами по себе и столь дорогие по воспоминаниям: рыбка с Молуккских островов, рог нарвала из северных далей, картина "Эскадра лорда Хотэма в погоне за "Са ira"! А как приятно сидеть у камина перед сверкающей, начищенной до блеска каминной решеткой и видеть по правую руку веселое, обожженное солнцем лицо отца, попыхивающего трубкой, а по левую - матушку, в чьих пальцах, как всегда, неутомимо снуют вязальные спицы! Я смотрел на своих родителей и удивлялся: неужели было время, когда я стремился уехать от них, и неужели настанет час, когда я снова их покину!

Но шумные поздравления отца и слезы матушки открыли мне, что надо опять покинуть отчий дом, и притом самым спешным образом. Отца назначили на шестидесятичетырехпушечный корабль, а кроме того, в Портсмут на его имя пришло письмо - лорд Нельсон сообщал, что, если я прибуду немедленно, он сможет взять меня на корабль.

- Мать уже уложила твой матросский сундучок, Родни, и завтра мы с тобой отправимся. Если хочешь служить под началом Нельсона, надо сразу же показать, что ты этого достоин.

- Все Стоуны всегда служили на флоте, - извиняющимся тоном объяснила матушка дяде, - и мальчику очень повезло, что он окажется под покровительством самого лорда Нельсона. Но мы бесконечно признательны тебе, Чарльз, что ты ввел нашего дорогого Родни в новый для него мир.

- Напротив, дорогая Мэри, - любезно возразил дядя, - твой сын составил мне отличную компанию, так что, боюсь, меня даже можно обвинить в том, что я совсем забросил своего Фиделио. Надеюсь, мне удалось навести на Родни кое-какой глянец. Конечно, назвать его distingue40 невозможно, но он, во всяком случае, вполне приемлем. Природа не одарила его самыми прекрасными своими дарами, и он не пожелал возместить этот недостаток, использовав те возможности, которые ему предоставляло искусство, но я по крайней мере приоткрыл перед ним завесу жизни и преподал несколько уроков по части изящества и умения себя держать, которые сейчас, быть может, никак на нем не сказались, но непременно скажутся, когда он войдет в возраст. Если он меня и разочаровал, то главным образом оттого, что я имею глупость мерить других своею собственной меркой. Я, однако, очень к нему расположен и полагаю, что он замечательно подходит для поприща, которое готов избрать.

И в знак особого расположения дядя протянул мне свою заветную табакерку. Я взглянул на него и запомнил на всю жизнь таким, каким увидел в эту минуту: в насмешливых, надменных глазах пляшут лукавые огоньки, большой палец одной руки заложен за пройму жилета, на белоснежной ладони другой руки он протягивает мне маленькую сверкающую табакерку. Полнокровный, деятельный, изысканный в одежде, ограниченный в суждениях, приверженный грубым развлечениям и диковинным привычкам, он был предводителем странного, чудаковатого племени франтов, которое теперь уже совсем перевелось в Англии. Щеголяя несообразными галстуками, высоченными воротниками, брелоками часовых цепочек, они жеманной походкой прошли по ярко освещенным подмосткам английской истории и канули в вечность, затерялись среди темных кулис. Мир перерос их, и нынче уже нет места их диковинным повадкам, грубым шуткам и тщательно лелеемым причудам. И, однако, под тогой безрассудств, в которую они так тщательно рядились, зачастую скрывались натуры сильные и яркие, люди редкостного душевного здоровья.

Господа, что с томным видом фланировали по Сент-Джеймскому парку, оказывались превосходными яхтсменами, великолепными наездниками, отважными бойцами во всевозможных случайных стычках, резвыми участниками бесчисленных проказ. Веллингтон набирал среди них своих лучших офицеров. Случалось, они снисходили до поэзии или риторики, и Байрон, Чарльз Джеймс Фокс, Шеридан и Роберт Стюарт, несмотря на громкую славу, пользовались у них признанием. Едва ли будущему историку удастся их понять, - ведь я, который так хорошо знал одного из них, даже состоял с ним в кровном родстве, и то никогда не мог до конца понять, где кончается истинное "я" и где начинается оригинальничанье, которое он так долго в себе лелеял, что в конце концов оно стало его второй натурой. За щитом безрассудств мне иной раз как будто удавалось разглядеть подлинного и очень достойного человека, и отрадно думать, что я не ошибся в своих предположениях.

Провидению было угодно, чтобы удивительные происшествия дня на этом не кончились. Я рано отправился спать, но уснуть не мог, все думал о Джиме, о поразительных переменах, которые произошли в его судьбе, о его будущем. Я ворочался с боку на бок и вдруг услыхал дробный стук копыт со стороны лондонского тракта и почти тотчас - скрип колес по гравию: какой-то экипаж: остановился у гостиницы. Окно у меня было растворено, так как весенняя ночь была тепла, и я слышал, что открылась дверь гостиницы и кто-то спросил, здесь ли сэр Лотиан Хьюм. При этом имени я соскочил с постели и успел увидеть, как трое мужчин вышли из кареты и гуськом проследовали в освещенную залу. Свет из открытой двери падал на гнедые спины и терпеливо опущенные головы двух лошадей.

Прошло, должно быть, минут десять, и я услышал топот ног; на пороге показалась кучка людей.

- Применять насилие незачем, - донесся до меня хриплый голос. - Кто предъявил иск?

- Несколько человек, сэр. Они ждали сегодняшнего состязания, надеялись на ваш выигрыш. Общая сумма иска - двенадцать тысяч фунтов.

- Послушайте, любезный! В семь утра у меня чрезвычайно важное свидание. Если вы дождетесь этого часа, я дам вам пятьдесят фунтов.

- Не могу, сэр, право слово, не могу. Мы, помощники шерифа, люди скромные, мы того не стоим.

В желтом свете каретного фонаря я увидел, что баронет бросил взгляд на наши окна; если бы ненависть могла убивать, взгляд этот уложил бы меня наповал, как выстрел из пистолета.

- Я не могу взобраться в карету со связанными руками, - сказал он.

- Держи крепче, Билл, господин-то, видать, с норовом. Обе руки враз не отпускай! А-а, вот ты как!

- Коркоран! Коркоран! - раздался вопль.

Кто-то прыгнул, все сцепились. Потом кто-то бешено рванулся и отделился от других. Послышался тяжелый удар, человек упал на залитую лунным светом дорогу и стал биться и извиваться, как только что выхваченная из воды форель.

- Теперь он не уйдет! Скрути ему руки, Джим! Ну, взяли.

Его подняли, точно куль муки, и с размаху безжалостно бросили на дно кареты. Потом в нее вскочили те трое, во тьме просвистел хлыст, и больше уже ни мне, ни кому другому, кроме разве какого-нибудь мягкосердечного посетителя долговой тюрьмы, не суждено было видеть сэра Лотиана Хьюма, светского кутилу и покровителя спорта.

Лорд Эйвон прожил еще два года; этого времени ему вполне хватило на то, чтобы с помощью Амброза доказать свою непричастность к ужасному преступлению, тень которого столько лет омрачала его жизнь. Но годы нездорового, противоестественного существования в тайном убежище замка не прошли даром, и только благодаря преданности жены и сына слабо мерцающий огонек его жизни теплился так долго. Та, кого я знал как актерку из Энсти-Кросса, стала вдовствующей леди Эйвон, а Джим, который был любезен моему сердцу, когда мы вместе разоряли птичьи гнезда и ловили руками форель, теперь уже лорд Эйвон, любимец своих арендаторов, лучший спортсмен и самый популярный человек от северного Вилда до Ла-Манша. Он женат на второй дочери сэра Джеймса Овингтона, и, так как всего неделю назад я видел трех его внуков, то думаю, что, если кто-либо из потомков сэра Лотиана заглядывается на владения Эйвонов, его ждет такое же разочарование, какое постигло его предка.

Старый замок разрушили - с ним были связаны слишком страшные воспоминания, - и на его месте воздвигли красивый современный особняк. На краю парка, у Брайтонской дороги, стоит маленький домик, он окружен шпалерами и кустами роз и так мил, что многие его посетители, как и я, предпочли бы оказаться обладателями этого домика, нежели огромного особняка, полускрытого за купой деревьев. В этом домике долгие годы мирно и счастливо жили Джек Гаррисон и его жена; на закате дней их одаряли заботой и любовью, на которые сами они никогда не скупились. Нога Чемпиона Гаррисона ни разу больше не ступала на ринг, но старые завсегдатаи боксерских баталий все еще передают из уст в уста молву о грандиозной битве между кузнецом и выходцем с Запада; и ничто не доставляло ему такого удовольствия, как, греясь в лучах солнца на своем увитом розами крылечке, подробно, раунд за раундом, рассказывать об этом бое. Но стоило ему заслышать постукивание жениной палки - и он тотчас переводил разговор на сад, ибо жена его всегда была одержима страхом, что рано или поздно он непременно возвратится на ринг, и ей то и дело чудилось, будто он заковылял со двора, чтобы отобрать у очередного выскочки пояс чемпиона. На могиле Гаррисона написали, как он и просил: "Он сражался достойно", - и хоть я уверен, что Гаррисон имел в виду свои битвы с Черным Барухом и с Крабом Уилсоном, все, кому довелось его знать, согласятся со мною, что эти слова вполне подходят для определения всей его чистой и мужественной жизни.

Сэр Чарльз еще несколько лет продолжал щеголять своими красными с золотом жокеями в Ньюмаркете и своими несравненными сюртуками - в Сент-Джеймсе. Это он ввел в моду пуговицы и петли на обшлагах коротких панталон в обтяжку и он же открыл желатину и крахмалу дорогу к манишкам. У Артура и Уайта еще и по сей день можно встретить старых франтов, которые помнят изречение Треджеллиса, что галстук должен быть так туго накрахмален, чтобы за один уголок можно было приподнять его весь, и ужасный раскол, который произошел среди щеголей, когда лорд Олвенли и его последователи заявили, что совсем незачем так туго крахмалить.

Потом на первый план выступил Джордж Бруммел, между ним и дядей произошел полный разрыв из-за бархатных воротников, и на сей раз Лондон последовал за более молодым из соперников. Дядя, который не привык быть вторым, тотчас удалился в Сент-Олбенс и объявил, что отныне этот город, а не вырождающийся Лондон станет средоточием светской жизни и законодателей моды. Мэр и корпорация преподнесли ему адрес, в котором благодарили его за добрые намерения по отношению к их городу, а местные франты ради такого торжественного случая выписали из Лондона новые фраки и все оказались с бархатными воротниками; это окончательно сразило дядю, он слег и с той поры уже не показывался в обществе.

Деньги свои, которые, быть может, помешали ему стать великим человеком, он завещал многим, в том числе пожизненную годовую ренту камердинеру Амброзу, но немалая часть пришлась и на долю его сестры, моей дорогой матушки, и с их помощью ее старость была такой солнечной и радостной, что лучшего я не мог для нее и пожелать.

Что же до меня - скромной нити, на которую нанизывались все эти бусинки, то едва ли я осмелюсь вымолвить о себе еще хоть слово из боязни, как бы это последнее слово последней главы не стало первым словом новой. Не реши я с самого начала, что повесть моя будет посвящена делам, происходящим на суше, быть может, я написал бы другую, куда интереснее, о событиях морских, но в одну раму не годится вставлять две разные картины. Когда-нибудь я, возможно, расскажу все, что помню о величайшем из морских сражений и о том, как окончилась мужественная жизнь моего отца, как его корабль был зажат меж французским восьмидесятипятипушечным кораблем и испанским семидесятичетырехпушечным, да так, что даже корма треснула у отца под ногами, а он стоял и ел яблоко. Я видел, как в октябрьский вечер над Атлантикой клубился дым и, поднимаясь все выше и выше, превратился наконец в прозрачные перистые облачка и рассеялся в бескрайних небесных просторах. И вместе с этим дымом поднялась и тоже мало-помалу рассеялась нависшая над Англией туча. Ниспосланное богом солнце мира и безопасности вновь засияло над нами, и мы верим, что туча эта уже никогда больше не омрачит нашу жизнь.

1 Пристли Джозеф (1733-1804) - английский священник, отстаивавший веротерпимость.

2 Фокс Чарльз (1749-1806) - английский государственный деятель, сторонник мира с Францией.

3 Король Георг (лат.).

4 "Пойдет!" (фр.) - песня времен Французской революция 1789-1794 гг. Здесь - название корабля. (В русском переводе - "Все вперед!")

5 Самые прелестные (фр.).

6 Бог мой, что за имя! (фр.)

7 Каботажные суда (фр.).

8 Измучен (фр.).

9 Всегда твой (фр.).

10 Осанка (фр.).

11 Туалетные принадлежности (фр.).

12 Друг дома (семьи) (фр.).

13 Шалости золотой молодежи (фр.).

14 Хороший стиль (фр.).

15 Салонные стишки (фр.).

16 Название узла галстука (фр.).

17 Это совершенно (нем.).

18 Господи (нем.).

19 Пирог из слоеного теста (фр.).

20 Все готово (нем.).

21 Курица, фаршированная шампиньонами (фр.).

22 Размолвка (фр.).

23 Я очень рад (фр.).

24 Дурные шутки (фр.).

25 Эти милые крошки (фр.).

26 Маленькие знаки внимания, подарки (фр.).

27 Я в отчаянии! (фр.)

28 Урод (фр.).

29 Здесь - молодые девушки, которых впервые вывезли в свет (фр.).

30 На заре юности (фр.).

31 Каронада - короткоствольная пушка.

32 Кулеврина - длинноствольная пушка.

33 Дурному вкусу (фр.).

34 Здесь: но что поделать? (фр.)

35 Весьма прискорбно (фр.).

36 Увядший (фр.).

37 Друг мой (фр.).

38 Это лучший камердинер на свете (фр.).

39 Потрясен (фр.).

40 Здесь: светским человеком (фр.).

Конан-Дойль Артур Торговый дом Гердлстон


Перевод И.Гуровой и Т.Озерской

Первый социально-бытовой роман А.Конан Дойля "Торговый дом Гердлстон" (1890) - роман о ловких дельцах и стяжателях, которые наживаются за счет маленьких людей, оказывающихся в их власти.

ГЛАВА I ДЖОН ХАРСТОН ЯВЛЯЕТСЯ В НАЗНАЧЕННЫЙ СРОК

Вход в контору фирмы "Гердлстон и К°" не слишком величествен и ничего не говорит непосвященным о солидности и богатстве этого торгового дома. Почти на самом углу широкой оживленной улицы, ярдах в двухстах от станции метрополитена "Фенчерч-стрит", узкая дверь открывается в длинный выбеленный коридор. На стене виднеется медная дощечка с надписью: "Гердлстон и К°, торговля с Африкой" - и странным иероглифическим значком, который, по замыслу своего творца, должен был изображать человеческую руку с указующим перстом. Послушно доверясь этой довольно зловещей эмблеме, посетитель оказывается затем в небольшом квадратном дворе, где его со всех сторон окружают двери, и на одной он вновь видит название фирмы, выведенное большими белыми буквами, а под ним словечко "толкайте". Если он последует этому лаконичному совету, то очутится в длинном низком зале, в котором и помещается контора коммерсантов, ведущих торговлю с Африкой.

В тот день, с которого мы начинаем свой рассказ, в конторе царили тишина и спокойствие. У окошечек в проволочной сетке не толклись посетители, хотя затоптанный линолеум свидетельствовал о том, что утро было весьма деловым. Туманный лондонский свет еле просачивался сквозь матовые стекла окон, и в углах собирались густые тени. В глубине зала на высоком табурете сидел пожилой человек с утомленным лицом и что-то бормоча и постукивая пальцами, выводил бесконечные столбики цифр. Поблизости от его табурета за двумя длинными полированными конторками красного дерева шесть молодых людей, склонив головы и сгорбив плечи, казалось, бешено неслись голова в голову на скачках жизни. Любой завсегдатай лондонских торговых контор, заметив их неиссякаемую энергию и неукоснительное прилежание, сразу заключил бы, что в зале находится кто-нибудь из владельцев фирмы.

В данном случае это был широкоплечий молодой человек с бычьей шеей; опираясь о мраморную каминную полку, он листал альманах и время от времени искоса посматривал на всех этих тружеников. Его энергичное квадратное лицо и прямая могучая фигура свидетельствовали о властном характере. Он был выше среднего роста и весьма плечист. Тяжелый, волевой подбородок, дерзкий, почти наглый взгляд, самая его поза говорили о решительности, доходящей до тупого упрямства. В правильных чертах смуглого лица и черной шапке жестких вьющихся волос было что-то античное. Но в этом классически правильном лице не читалась одухотворенность. Оно приводило на память какого-нибудь римского императора, великолепного в своей животной силе, но лишенного той особой мягкости взгляда и очертаний рта, которые свидетельствуют о богатой внутренней жизни. Тяжелая золотая цепочка поперек жилета и бриллиант, сверкавший на пальце, прекрасно гармонировали с чувственными губами и мощным подбородком. Вот каков был Эзра, единственный сын Джона Гердлстона и наследник всего его огромного коммерческого предприятия. Не удивительно, что предусмотрительные клерки прилежно гнулись над счетными книгами и трудились с усердием, рассчитанным на то, чтобы привлечь внимание младшего компаньона и показать ему, как ревностно они блюдут интересы фирмы.

Однако вскоре стало ясно, что молодой хозяин судит об их рвении отнюдь не по тому, как они усердствуют теперь. На его смуглом лице появилась сардоническая улыбка, и, не отрываясь от альманаха, он произнес только одно слово:

- Паркер!

Белобрысый клерк, примостившийся у дальнего конца конторки, вздрогнул и с испугом поднял голову.

- Ну, Паркер, кто же выиграл? - спросил младший компаньон.

- Кто выиграл, сэр? - пробормотал юноша.

- Ну да, кто выиграл? - повторил хозяин.

- Извините, сэр, я не понимаю, - сказал клерк, краснея и окончательно теряясь.

- О нет, Паркер. Отлично понимаете! - ответил молодой
Гердлстон, постукивая по альманаху ножом для разрезания бумаги. - Когда я вернулся после завтрака, вы играли в чет и нечет с Робсоном и Перкинсом. Поскольку я заключаю, что вы занимались этим все время, пока я отсутствовал, то мне, естественно, хотелось бы знать, кто выиграл.

Трое несчастных уставились в свои книги, стараясь избежать насмешливого взгляда хозяина. Он продолжал говорить все тем же спокойным тоном.

- Вы, господа, получаете от фирмы примерно тридцать шиллингов в неделю. Мне кажется, я не ошибаюсь, мистер Гилрей? - обратился он к старшему клерку, который сидел в стороне от других за собственной высокой конторкой. - Да, я так и думал. Разумеется, чет и нечет - вполне безобидная и очень увлекательная игра, однако это еще не значит, что мы готовы платить такие деньги только за удовольствие наблюдать ее в нашей конторе. Поэтому я порекомендую моему отцу вычесть по пять шиллингов из той суммы, которую каждый из вас получит в субботу. В счет времени, которое вы потратили на собственные забавы в часы работы.

Он умолк, и трое грешников начали успокаиваться и поздравлять себя, что отделались так дешево, когда вновь раздался его голос.

- Мистер Гилрей, приглядите, чтобы эти вычеты были произведены, сказал Эзра Гердлстон. - И одновременно я попросил бы вас вычесть десять шиллингов из вашего собственного жалованья: в отсутствие владельцев фирмы вы, как старший клерк, отвечаете за поддержание порядка в конторе, и, следовательно, вы пренебрегли своими обязанностями. Так позаботьтесь же выполнить мои указания, мистер Гилрей.

- Слушаю, сэр, - смиренно ответил старший клерк.

Это был пожилой человек, обремененный большой семьей, и потеря десяти шиллингов должна была значительно сказаться на воскресном обеде. Впрочем, он мог только склониться перед неизбежным, и на его худом, измученном лице появилось выражение кроткой покорности судьбе. Однако он не имел ни малейшего представления, каким образом заставить десять своих молодых подчиненных не нарушать порядка, и это сильно его тревожило.

Младший компаньон умолк, но клерки, которых он не назвал, продолжали работать с трепетом, полагая, что сейчас наступит и их черед. Однако боялись они напрасно: раздался резкий звук настольного гонга, и появился рассыльный, который доложил, что мистер Гердлстон просит мистера Эзру зайти к нему на минутку. Молодой человек обвел своих подданных пронзительным взглядом, но едва он удалился через внутреннюю дверь, как в воздух взлетели и были ловко пойманы десять перьев, и десять молодых людей предались насмешливому ликованию, не обращая ни малейшего внимания на робкие попытки кроткого мистера Гилрея восстановить закон и порядок.

От конторы кабинет мистера Джона Гердлстона отделяли две двери: внешняя, из полированного дуба, и внутренняя, обитая зеленой бязью. Сам кабинет был невелик, но с очень высоким потолком, а на стенах красовались модели кораблей в разрезе, прикрепленные к доскам, словно окаменевшие останки доисторических рыб в музеях. Между ними висели фотографии различных судов, принадлежащих фирме, а также карты, морские карты и расписания многочисленных рейсов. Большая акварель над камином изображала барк "Белинду", выброшенный на риф к северу от мыса Пальмас. Из подписи под этим творением искусства следовало, что оно принадлежит кисти второго помощника и было преподнесено им главе фирмы. По общему мнению, из-за этого крушения фирма понесла значительные убытки, и в том, что Гердлстон украсил свой кабинет напоминанием о столь печальном событии, многие усматривали лишнее доказательство его хладнокровия и железной воли. Эту точку зрения, однако, по-видимому, не разделял некий циничный служащий агентства Ллойда, который умудрился, ловко используя левое веко и правый указательный палец, дать понять совершенно недвусмысленно, что барк, возможно, был застрахован на значительно большую сумму, а убытки фирмы были не столь уж огромны.

Джон Гердлстон, сидевший в ожидании сына за квадратным письменным столом, несомненно, обладал незаурядной внешностью. Это суровое, худое лицо с резкими чертами и глубоко посаженными глазами говорило о сильном характере, который мог быть отдан служению как добру, так и злу. Он был брит, если не считать косматой бахромы седых бачков, соединявшихся с седыми волосами. По его непроницаемому лицу нельзя было прочесть решительно ничего, и свидетельствовало оно только о суровости и твердости, то есть о качествах, которые бывают свойственны и самым благородным натурам, и самым низменным. Быть может, именно благодаря этой неопределенности свет оценивал старого коммерсанта очень по-разному. Его считали фанатически религиозным, пуритански нравственным и щепетильно честным в делах. И все же находились люди, которые относились к нему подозрительно, и никто, за исключением только одного человека, не мог бы назвать его другом.

Когда в кабинет вошел его сын, Джон Гердлстон поднялся и встал спиной к огню. Он был гораздо выше сына, но плотное сложение молодого человека свидетельствовало о большей силе, которая объяснялась не только разницей в возрасте.

В кабинете отца Эзра оставил саркастический тон, который находил наиболее удобным для бесед с клерками, и стал самим собой, то есть резким и грубым.

- Ну, в чем дело? - спросил он, бросившись в кресло и побрякивая монетами в карманах брюк.

- Пришло известие от "Черного орла", - ответил его отец, - оно отправлено из Мадейры.

- А! - оживившись, воскликнул младший партнер. - Ну и как?

- Идет как будто с полным грузом. Так по крайней мере сообщает капитан Гамильтон Миггс.

- Удивляюсь, что Миггс был способен хоть что-то сообщить. И еще больше удивляюсь тому, что вы ему верите, - раздраженно сказал младший партнер. Он же никогда не бывает трезвым.

- Миггс - хороший моряк, и его уважают на побережье. Возможно, он иногда забывает о воздержанности, но у нас у всех есть свои недостатки. Вот список грузов, заверенный нашим агентом. Шестьсот бочек пальмового масла...

- Цены на масло упали, - перебил Эзра.

- Они поднимутся еще до прибытия "Черного орла", - уверенно возразил старший партнер. - Кроме того, он везет большую партию кокосовых орехов, камедь, черное дерево, шкуры, кошениль и слоновую кость.

Молодой человек даже присвистнул от удовольствия.

- Тут старик Миггс не промахнулся, - сказал он. - Слоновая кость стоит очень высоко.

- Несколько выгодных рейсов нам совершенно необходимы, - заметил Гердлстон. - Последнее время в наших делах был неприятный застой. Однако печальное событие мешает нам испытать ту радость, которую доставило бы нам это известие. Три матроса скончались от злокачественной лихорадки. Имен их он не назвал.

- Черт подери! - воскликнул Эзра. - Мы-то хорошо знаем, что это означает. Три бабы, каждая с кучей ребятишек, будут торчать в конторе с утра до вечера и требовать пенсии. И почему это матросы не имеют обыкновения сами обеспечивать свои семьи?

Его отец неодобрительно поднял белую руку.

- Мне хотелось бы, - сказал он, - чтобы ты не говорил о столь священных предметах с таким легкомыслием. Семья, неожиданно лишившаяся кормильца... Что может быть печальнее? Я не в силах выразить, как мне это горько.

- Так, значит, вы собираетесь назначить пенсию вдовам? - осведомился Эзра с легкой улыбкой.

- Отнюдь, - без колебаний ответил его отец. - Фирма "Гердлстон и К°" это не страховая компания. Труженик достоин своего вознаграждения, но, когда он покидает наш мир, его семье следует рассчитывать лишь на то, что он сумел накопить благодаря трудолюбию и бережливости. Мы не можем назначить пенсии женам умерших матросов, потому что это создаст опасный прецедент и лишит их товарищей всякого желания откладывать деньги на черный день, а значит, косвенным образом явится поощрением порока и распущенности.

Эзра усмехнулся и громче забренчал мелочью и ключами в кармане.

- Однако я позвал тебя вовсе не для этого, - продолжал Гердлстон. Моим правилом всегда было ставить дела фирмы выше моих личных дел, какими бы неотложными эти последние ни казались. Меня известили, что Джон Харстон умирает и хотел бы повидаться со мной. Оставить в настоящее время контору для меня крайне неудобно, но я чувствую, что долг христианина требует, чтобы я откликнулся на подобный призыв. Поэтому я прошу тебя заменить меня здесь на время моего отсутствия.

- Да неужели это правда? - удивленно воскликнул Эзра. - Наверно, произошла какая-то ошибка. Я же сам еще в понедельник разговаривал с ним на бирже.

- Это случилось очень неожиданно, - ответил отец, снимая с вешалки широкополую шляпу. - Однако сомневаться, увы, нельзя. Доктор говорит, что он вряд ли проживет до вечера. Какая-то форма злокачественного тифа.

- Вы же с ним старинные друзья? - заметил Эзра, задумчиво поглядывая на отца.

- С самого детства, - ответил тот с сухим покашливанием, представлявшим самую высокую ноту его ограниченной эмоциональной гаммы. Твоя мать, Эзра, умерла в тот самый день, когда у жены Харстона родилась дочь, - тому минуло уже семнадцать лет. А миссис Харстон скончалась через несколько дней после родов. Я не раз слышал, как он говорил, что, быть может, и нам с ним суждено вместе покинуть эту юдоль. Однако все мы в руце Всемогущего, и, по-видимому, он пока призывает к себе только одного.

- А кому достанутся его деньги, если доктора не ошиблись? - с интересом осведомился Эзра.

- Все получит девушка, - ответил коммерсант. - Она будет богатой невестой. Насколько мне известно, у него нет других родственников, кроме Димсдейлов. А они и так богаты. Однако мне пора.

- Ах, кстати, тиф ведь очень заразителен, верно?

- Да, так говорят, - спокойно ответил коммерсант и, твердым шагом пройдя через всю контору, удалился.

Оставшись в кабинете один, Эзра Гердлстон протянул ноги к огню и, глядя в пламя, задумчиво пробормотал:

- Папаша - настоящий кремень. А все же это наверняка задело его больше, чем он показывает. Само собой! Единственный друг, который у него был на всем свете, а уж другим он больше не обзаведется! Впрочем, мне-то какое дело? - И, утешившись этой мыслью, он, насвистывая, принялся листать секретный журнал фирмы.

Возможно, что Эзра был прав в своем заключении, и невозмутимость сдержанного коммерсанта скрывала страдающее сердце, когда он подозвал извозчика и поехал в Фулем, где жил его друг. Они с Харстоном вместе учились в школе для бедных, вместе терпели тяготы в юности, вместе вырвались из нищеты и вместе разбогатели. В те дни, когда Джон Гердлстон был долговязым юнцом, а Харстон - круглолицым мальчишкой, этот последний привык смотреть на старшего товарища, как на своего защитника и руководителя. Бывают характеры паразитические по своей природе. Они чахнут в одиночестве и стремятся прилепиться к более сильной натуре, чтобы заимствовать чувства и мысли, так сказать, из вторых рук. Энергичный, деятельный ум со временем неизбежно собирает вокруг себя много других интеллектов, представляющих собой лишь слабую его копию. Вот почему с годами Харстон привыкал все больше и больше опираться на товарища своих школьных лет; он стремился привить многие из его суровых свойств своему простому и безвольному характеру, так что в конце концов превратился в нелепую пародию на оригинал. Для него Гердлстон был совершенством, поступки Гердлстона - единственно правильными, мнение Гердлстона - справедливейшим и непогрешимым. Сорок лет такой неизменной преданности не могли не произвести впечатления на Гердлстона, как бы он ни пытался это скрыть.

Харстон, неустанно трудясь и во всем себе отказывая, сумел основать экспортную торговую контору. В этом он последовал примеру своего друга. Однако интересы их столкнуться не могли, поскольку торговые операции Харстона ограничивались Средиземным морем. Его предприятие росло и процветало, так что в Сити на Харстона посматривали с уважением. Его единственной дочери Кэт недавно исполнилось семнадцать. Близких родственников у него не было, если не считать доктора Димсдейла, преуспевающего врача, практиковавшего в Вест-Энде. Не удивительно, что деловитый Эзра Гердлстон (а вероятно, и его отец) заинтересовался тем, как умирающий распорядится своим состоянием.

Гердлстон распахнул железную калитку и быстро пошел по усыпанной песком дорожке. С безоблачных небес осеннее солнце лило золотые лучи на зеленый газон и пестрые цветочные клумбы. Воздух, листья, птицы - все говорило о жизни, и трудно было представить себе, что костлявая рука смерти уже готовилась опуститься на того, кому принадлежало все это. По ступенькам крыльца сходил невысокий толстяк в черном.

- Скажите, доктор - спросил коммерсант, - в каком положении ваш пациент?

- Неужели вы хотите увидеться с ним? - в свою очередь, спросил доктор, с любопытством поглядывая на землисто-бледное лицо и кустистые брови Гердлстона. - Да, я как раз иду к нему.

- Это самая заразная форма тифа. Он может умереть в ближайший час, а может протянуть и до вечера, но надежды нет никакой. Боюсь, он вас не узнает, а помочь ему вы ничем не можете. Болезнь чрезвычайно заразна, и вы бесцельно подвергнете себя опасности. Настоятельно рекомендую вам отказаться от своего намерения.

- Однако, доктор, сами вы только что были у него.

- Но ведь это же мой долг.

- И мой, - решительно ответил коммерсант.

Поднявшись по каменным ступеням, он вошел в прихожую. Дверь в большую гостиную на первом этаже была распахнута, и посетитель увидел зрелище, которое заставило его на мгновение замедлить шаг. В нише окна сидела молодая девушка; ее миниатюрная гибкая фигурка поникла, руки были сцеплены на затылке, а локти опирались о маленький столик, стоявший перед ней. Великолепные каштановые волосы падали густой волной на белые округлые руки, а изящный изгиб прекрасной шеи привел бы в восторг скульптора, который искал бы позу для статуи скорбящей богоматери. Доктор только что сообщил ей страшную весть, и она еще переживала первый пароксизм своего горя - такого мучительного горя, которое, как понял даже не склонный к сентиментальности коммерсант, отвергает самую мысль об утешении. Однако находившаяся в комнате борзая, казалось, была иного мнения: во всяком случае, она положила передние лапы на колени своей молодой хозяйке и пыталась протиснуть узкую морду между ее руками, чтобы лизнуть ей лицо в знак собачьего сочувствия. Коммерсант постоял в нерешительности несколько секунд, а потом поднялся по широкой лестнице, распахнул дверь в спальню Харстона и вошел.

Жалюзи были закрыты, и в комнате царила темнота. В ней стоял едкий запах карболки, смешанный с кисловатым тяжелым запахом болезни. Кровать находилась в дальнем углу. Еще не разглядев больного. Гердлстон услышал его хриплое, учащенное дыхание. Увидев посетителя, сиделка встала со своего места возле кровати, шепнула ему несколько слов и вышла из спальни. Гердлстон приоткрыл жалюзи, чтобы впустить в комнату немного света. Большая комната казалась унылой и голой, так как все ковры и занавеси были убраны, чтобы уменьшить возможность будущей инфекции. Джон Гердлстон тихими шагами приблизился к кровати и сел рядом со своим умирающим другом.

Страдалец лежал на спине, по-видимому, не сознавая, что происходит вокруг. Остекленевшие глаза были обращены к потолку, из полуоткрытых запекшихся губ вырывалось хриплое, прерывистое дыхание. Даже неопытный взгляд коммерсанта сразу различил, что над больным витает ангел смерти. Неуклюже, потому что нежность не была в его характере, Гердлстон смочил губку и провел ею по пылающему лбу Харстона. Тот повернул голову, и его взгляд стал осмысленным и благодарным.

- Я знал, что ты придешь, - сказал он.

- Да, я отправился к тебе, как только мне сообщили о твоем желании.

- Я рад, что ты здесь, - со вздохом облегчения произнес страдалец.

Его изможденное лицо так просветлело, словно даже теперь, на самом пороге смерти, присутствие старого школьного друга обнадеживало его и ободряло. Вытащив из-под одеяла исхудалую руку, он положил ее на руку Гердлстона.

- Мне нужно поговорить с тобой, Джон, - сказал он. - Я очень ослабел. Ты хорошо меня слышишь?

- Да, хорошо.

- Налей мне ложку лекарства вон из этого флакона. После него мысли меньше мешаются. Я написал завещание. Джон.

- Так, - сказал коммерсант, ставя флакон на место.

- Нотариус составил его сегодня утром. Нагнись пониже - так тебе будет слышнее. У меня осталось меньше пятидесяти тысяч. Мне следовало бы ликвидировать дело еще несколько лет назад.

- Я же тебя предупреждал, - сухо перебил его Гердлстон.

- Да, да, конечно. Но я хотел сделать как лучше... Сорок тысяч я оставляю моей дорогой дочери Кэт.

На лице Гердлстона появилось выражение интереса.

- А остальное? - спросил он.

- Остальное я распорядился разделить поровну среди лондонских школ для бедных. Мы с тобой оба были в юности бедняками, Джон, и знаем, как много значат такие школы.

На лице Гердлстона как будто отразилось разочарование. Больной очень медленно, с трудом продолжал:

- Моя дочь получит сорок тысяч фунтов. Но они помещены так, что до совершеннолетия она ни сама не сможет воспользоваться капиталом, ни уполномочить на это кого-нибудь другого. У нее нет друзей, Джон, и нет родственников, кроме моего троюродного брата доктора Джорджа Димсдейла. Она остается совсем одинокой и беззащитной. Умоляю тебя, возьми ее в свой дом. Обходись с ней, как если бы она была твоей дочерью. А главное, охрани ее от всех тех, кто будет готов погубить ее юную жизнь, лишь бы завладеть ее состоянием. Обещай мне это, старый друг, и я умру счастливым.

Коммерсант ничего не ответил. Его густые брови задумчиво сошлись на переносице, а лоб прорезали глубокие морщины.

- Ты единственный праведный и справедливый человек среди тех, кого я знаю, - продолжал страдалец. - Дай мне воды, у меня совсем пересохло во рту. И если, чего да не допустит бог, моя милая девочка умрет до того, как выйдет замуж, тогда... - Больной задохнулся и умолк.

- Ну, что тогда?

- Тогда, мой старый друг, ее состояние перейдет к тебе, потому что никто не сумеет распорядиться им лучше тебя. Таковы условия моего завещания. Но ты будешь беречь и лелеять Кэт, как берег бы и лелеял ее я сам. Она нежный цветок, Джон, и слишком слаба, чтобы остаться без защиты. Обещай мне, что ты поможешь ей. Ты обещаешь?

- Обещаю, - ответил Джон Гердлстон глубоким голосом. Он встал и нагнулся совсем низко, чтобы расслышать слова умирающего.

Харстон быстро слабел. Он с трудом указал на лежащую на столе книгу в коричневом переплете.

- Возьми ее в руки, - сказал он.

Коммерсант взял книгу.

- А теперь повторяй за мной: я клянусь и торжественно обязуюсь...

- Я клянусь и торжественно обязуюсь...

- ...лелеять и охранять, как если бы она была моей собственной дочерью... - донесся дрожащий голос с кровати.

- ...лелеять и охранять, как если бы она была моей собственной дочерью... - повторил глубокий бас коммерсанта.

- ...Кэт Харстон, дочь моего покойного друга...

- ...Кэт Харстон, дочь моего покойного друга...

- ...И как я поступлю с ней, так да поступит со мной моя собственная плоть и кровь!

Голова больного бессильно упала на подушку.

- Благодарение богу, - пробормотал он, - теперь я могу умереть спокойно.

- Отврати свои мысли от суеты и праха этого мира, - сурово сказал Джон Гердлстон, - и устреми их на то, что вечно и не подвластно смерти.

- Ты уже уходишь? - грустно спросил больной, увидев, что коммерсант взял свою шляпу и палку.

- Да, я должен идти. У меня в шесть часов свидание в Сити, на которое я не могу не явиться.

- И у меня свидание, на которое я не могу не явиться, - прошептал умирающий со слабой улыбкой.

- Я сейчас же пошлю к тебе сиделку, - сказал Гердлстон, - прощай.

- Прощай. Да благословит тебя бог, Джон.

Крепкая, сильная рука здорового человека на мгновение сжала ослабевшие горячие пальцы больного. А потом Джон Гердлстон тяжелым шагом спустился по лестнице, и на этом закончилось последнее прощание друзей, чья дружба длилась сорок лет.

Коммерсант явился на свое свидание в Сити вовремя, но задолго до того как он добрался туда, Джон Харстон отправился на то последнее ужасное свидание, вестник которого - Смерть.

ГЛАВА II БЛАГОТВОРИТЕЛЬНОСТЬ A LA MODE*

______________

* По моде (франц.).

Было пасмурное октябрьское утро. Со времени вышеописанных событий прошло несколько недель. Сумрачный городской воздух казался еще более сумрачным сквозь матовые стекла конторы на Фенчерч-стрит. Гердлстон, такой угрюмый и серый, словно он был воплощением осенней погоды, склонился над своим столом красного дерева.

Перед началом дневных трудов он отмечал в развернутом перед ним длинном списке биржевые курсы тех товаров, в которые были вложены капиталы фирмы. В кресле напротив него сидел, развалясь, его сын Эзра: лицо молодого человека несколько опухло, а под глазами виднелись темные круги, потому что он веселился почти до утра, а теперь расплачивался за это.

- Фу! - воскликнул его отец, с отвращением оглядываясь на него. - Ты уже пил, хотя еще только утро.

- По дороге в контору я выпил коньяку с сельтерской, - равнодушно ответил Эзра. - Нужно же было взбодриться.

- Молодому человеку твоих лет вообще незачем взбадриваться. У тебя прекрасное здоровье, но не следует подвергать его таким испытаниям. Ты вернулся, должно быть, очень поздно. Я сам лег спать почти в час.

- Я играл в карты с майором Клаттербеком и еще кое с кем. Мы засиделись допоздна.

- С майором Клаттербеком?

- Да.

- Мне не нравится, что ты так много времени проводишь в обществе этого человека. Он пьет, играет в азартные игры - такое знакомство не принесет тебе пользы. Какую пользу он принес самому себе? Поберегись, а не то он тебя оберет! - Но, взглянув на смуглое хитрое лицо сына, коммерсант почувствовал, что подобное предупреждение излишне.

- Не беспокойтесь, отец, - обиженно ответил Эзра. - Я уже достаточно взрослый, чтобы уметь выбирать друзей.

- Но зачем тебе такой друг?

- Мне нравится знакомиться с людьми, принадлежащими к этому классу. Вы преуспевающий коммерсант, отец, но вы... Ну, в обществе вы мне особенно помочь не можете. Тут нужен человек, который знает там все ходы и выходы, человек вроде майора. А когда я смогу обойтись без него, я сразу дам ему это понять.

- Ну, поступай как знаешь, - коротко ответил Гердлстон.

Этот суровый и безжалостный человек имел только одну слабость. Еще с тех пор, когда его сын был совсем мальчиком, все споры между ними заканчивались этой фразой.

- Однако сейчас время заниматься делом, - продолжал коммерсант. - Ну так и будем заниматься делом. Я вижу, что иллинойсские стояли вчера на ста двенадцати пунктах.

- Сегодня утром они стоят на ста тринадцати.

- Как, ты уже побывал на бирже?

- Да, я зашел туда по пути в контору. Я бы попридержал их. Они будут подниматься еще несколько дней.

Старший партнер сделал пометку на полях списка.

- Хлопок, какой у нас есть, мы пока придержим, - сказал он.

- Нет, продавайте немедленно, - решительно ответил Эзра. - Вчера вечером, а вернее, сегодня утром, я видел молодого Феверстона из Ливерпуля. Разобрать, что говорил этот дурак, было трудно, но, во всяком случае, ясно одно: в ближайшее время хлопок упадет.

Гердлстон сделал в списке еще одну пометку. Он давно уже без колебаний следовал советам сына, так как долгий опыт показал ему, что они всегда были основательны.

- Возьми этот список, Эзра, - сказал он, протягивая ему лист. - и просмотри его. Если заметишь что-нибудь, что требует перемен, сделай пометку.

- Я займусь этим в конторе, - заметил его сын. - Надо же приглядывать за лентяями-клерками. Гилрею не под силу держать этих бездельников в руках.

В дверях Эзра столкнулся с пожилым джентльменом в белом жилете - тот как раз собирался войти и от плеча Эзры отлетел прямо на середину кабинета, где обменялся со старшим Гердлстоном самым сердечным рукопожатием. Судя по любезности, с которой последний приветствовал своего посетителя, это, несомненно, был человек влиятельный. И действительно, коммерсанта навестил не кто иной, как известный филантроп мистер Джефферсон Эдвардс, член парламента от Мидлхерста, чья подпись на векселе не многим уступала в солидности подписи самого Ротшильда.

- Как поживаете, Гердлстон, как поживаете? - восклицал гость, утирая лицо носовым платком. (Он был невысок, суетлив и отличался резкими, нервными манерами.) - Как всегда в трудах, э? Ни минуты безделья. Удивительный человек. Ха-ха, удивительный!

- Вы как будто разгорячились, - ответил коммерсант, потирая руки. Разрешите предложить вам кларета. У меня в шкафу найдется бутылочка.

- Нет, благодарю вас, - ответил гость, глядя на главу фирмы, как на какую-то ботаническую диковинку. - Необычайный человек! В Сити вас называют "Железный Гердлстон". Хорошее прозвище, ха-ха, превосходное - железо, жесткое на вид, но мягкое здесь, мой дорогой сэр. - Филантроп постучал тростью себя по груди в том месте, где расположено сердце, и громко рассмеялся, а его угрюмый собеседник слегка улыбнулся и наклонил голову, благодаря за комплимент.

- Я пришел сюда просителем, - сообщил мистер Джефферсон Эдвардс, извлекая из внутреннего кармана внушительный список. - И знаю, что пришел туда, где проситель не встретит отказа. "Общество по эволюции туземного населения", дорогой мой, и для того, чтобы учредить его, требуется лишь несколько сотен фунтов. Благородная цель, Гердлстон, чудесная задача!

- Но какова же цель? - спросил коммерсант.

- Ну, эволюция туземцев, - слегка растерявшись, ответил Эдвардс. - Так сказать, дарвинизм на практике. Заставить их эволюционировать в высшие типы и в конце концов сделать их всех белыми. Профессор Уилдер прочел нам об этом лекцию. Я пришлю вам экземпляр "Таймса" с отчетом о ней. Он говорил про их большие пальцы. Они не могут загнуть их на ладонь, и у них есть рудименты хвоста - то есть были... до тех пор, пока не исчезли благодаря образованию. Волосы на спине они вытерли, прислоняясь к деревьям. Изумительно! Им требуется только немножко денег.

- Мне кажется это весьма похвальная цель, - с глубокой серьезностью произнес Гердлстон.

- Я не сомневался, что вы это скажете! - восторженно воскликнул коротышка-филантроп. - И, разумеется, поскольку вы ведете торговлю с африканскими аборигенами, их развитие и эволюция, несомненно, чрезвычайно для вас важны. Если, например, вам придется продавать свои товары человеку, обладающему рудиментом хвоста и неспособному загнуть собственный большой палец, это же... это же очень неприятно. Мы стремимся повести их вверх по лестнице человечества и облагородить их вкусы. Хьюэтт, член Королевского Общества, примерно год назад отправился собирать сведения по этому вопросу, но произошел чрезвычайно прискорбный инцидент. Если не ошибаюсь, Хьюэтта постигло какое-то несчастье... Некоторые даже утверждают, будто его съели. Как видите, мой дорогой друг, у нас имеются даже свои мученики, и мы, те, кто остается дома и не несет никаких тягот, во всяком случае, обязаны по мере сил поддерживать такое благое начинание.

- Кто уже подписал? - спросил коммерсант.

- Дайте-ка взглянуть, - ответил Джефферсон Эдварде, разворачивая подписной лист. - Спригс - десять; Мортон - десять; Уиглуорт - пять; Хокинс - десять; Индерман - пятнадцать; Джонс - пять... и еще многие подписались на меньшие суммы.

- А какой пока наибольший взнос?

- Индерман, импортер табака, пожертвовал пятнадцать фунтов.

- Это - благое дело, - сказал мистер Гердлстон, макая перо в чернильницу. - "Рука дающего..." Вы знаете, что говорится в Писании. И, разумеется, список жертвователей будет опубликован в газетах?

- Непременно!

- Вот от меня чек на двадцать пять фунтов. Я горжусь этой возможностью внести свою лепту в дело возрождения несчастных, которых провидение поставило более низко, чем меня.

- Гердлстон! - с чувством сказал член парламента, пряча чек в карман. - Вы прекрасный человек. Я этого не забуду, друг мой, я этого никогда не забуду.

- У богатства есть свои обязанности, и оказание помощи нуждающимся одна из них, - проникновенно ответил Гердлстон, пожимая протянутую руку филантропа. - До свидания, дорогой сэр. Будьте добры известить меня, если наши усилия увенчаются успехом. В случае, если понадобятся еще деньги, вы знаете, к кому можно обратиться.

Когда старший компаньон закрывал дверь за своим посетителем, на его суровом лице мелькнула ироническая улыбка.

- Выгодное помещение капитала, - пробормотал он, вновь усаживаясь. Он пользуется влиянием в парламенте и очень богат, так что выгодно и потратиться, чтобы сохранить с ним хорошие отношения. И в списке это выглядит отлично и внушает доверие. Да, да, эти деньги не брошены на ветер.

Когда прославленный филантроп проходил через контору. Эзра вежливо ему поклонился, а Гилрей, сухонький старший клерк, поспешил распахнуть перед ним дверь. Проходя мимо. Джефферсон Эдвардс повернулся и хлопнул старика по плечу.

- Счастливец, - сказал он своим обычным отрывистым тоном, - служить у такого хозяина... образец, достойный подражания... замечательный человек! Смотрите на него, берите с него пример, подражайте ему во всем - вот лучший способ продвинуться. Не ошибетесь. - И он рысцой пересек двор, отправляясь за новыми пожертвованиями на свою последнюю причуду.

ГЛАВА III ДЖОН ГИЛРЕЙ ВЫГОДНО ПОМЕЩАЕТ КАПИТАЛ

Старичок клерк еще стоял на пороге, глядя вслед исчезающему миллионеру, и мысленно соединял его обрывочные фразы в красноречивый совет, который следовало обдумать дома на досуге, но тут он заметил неподалеку от двери бледную женщину с ребенком на руках. Она робко глядела на него, словно хотела заговорить с ним, но не решалась. Затем, быть может, уловив выражение доброты на его морщинистом лице цвета старого пергамента, она все же подошла к нему.

- Нельзя ли мне повидать мистера Гердлстона, сэр? - спросила она, приседая. - А может, вы и есть мистер Гердлстон?

Одета она была очень бедно, а глаза ее распухли и покраснели, словно от слез.

- Мистер Гердлстон у себя в кабинете, - ласково ответил старший клерк. - Он, наверное, примет вас: погодите, пока я схожу справлюсь.

Он не мог бы говорить любезнее, даже если бы обращался к самой величественной из тех одетых в шелка, украшенных перьями дам, которые порой посещали контору. Поистине в наши дни подлинный рыцарственный дух часто чуждается внешнего блеска и находит приют в самых неожиданных местах.

Когда посетительница вошла в кабинет главы фирмы, он посмотрел на нее с удивлением и некоторой подозрительностью.

- Садитесь, голубушка, - сказал он. - Чем могу быть полезен?

- Уж вы извините меня, мистер Гердлстон. Я миссис Хадсон, - объяснила она, робко присаживаясь на самый краешек стула. (Бедняжка очень устала, и у нее болели ноги, потому что ей пришлось нести малыша от самого Степни.)

- Хадсон... Хадсон... Что-то я не помню этой фамилии, - сказал Гердлстон, задумчиво покачивая головой.

- Да это, сэр, Джим Хадсон, мой муж - он много лет служил боцманом на вашем, значит, корабле, на "Черном орле". Он-то все старался заработать побольше для меня и малыша, сэр, да только помер от лихорадки, бедненький, и лежит, значит, в реке Бонни с пушечным ядром на ногах - это мне плотник сказал, который сам его зашивал в холстину. Да уж лучше бы и мне помереть вместе с ним.

Она расплакалась, закрывая лицо краешком платка, а ребенок, разбуженный ее всхлипываниями, протер глазки морщинистыми ручонками и принялся оглядывать мистера Гердлстона и его кабинет с философской взыскательностью раннего детства.

- Успокойтесь, голубушка, успокойтесь, - сказал глава фирмы.

Беда, напророченная Эзрой, настигла его, и он лишний раз с удовольствием убедился в деловой проницательности своего сына.

- Уж такое горе, - говорила миссис Хадсон, вытирая глаза, но все еще время от времени судорожно всхлипывая. - Я, значит, услышала, что "Черный орел" вошел уже в устье, да и потратила все деньги, какие у меня были, чтобы приготовить Джиму ужин повкуснее - яичницу с ветчиной, уж так-то он ее любил! И пинту портера и четвертинку виски, чтобы он, значит, мог согреться, а то ведь он такой мерзляк был, а тут-то еще возвращался из теплых стран... Ну, значит, я пошла к реке-то и вижу: подымается "Черный орел" вверх по течению, буксир его тащит. Ну, да я его сразу признала по двум белым полоскам, и попугаи еще верещали, даже на берегу слышно было. И вижу, там матросы толпятся у борта. Ну, я, значит, помахала платком, а кто-то мне тоже оттуда помахал. "Уж Джим-то всегда свою женушку узнает", говорю я себе и так-то обрадовалась! Да как побегу туда, где они пристать должны были. Да только я до того разволновалась, что даже и не видела, куда бегу, ну и народу на пристани много было - вот я и добралась туда, когда корабль-то уже причалил. Я, значит, сразу бегу по сходням и прямо натыкаюсь на Сэнди Макферсона, а я его с тех пор знаю, как мы жили в Биннакл-лейн. "Где Джим-то?" - говорю я и бегу дальше, прямо в кубрик. Только он как схватит меня за руку. "Потише, - говорит, - не торопись так". Тут я на него поглядела, а лицо-то у него до того печальное, что у меня колени прямо так и подогнулись. "Где Джим?" - говорю я. А он мне: "Не спрашивай". "Где он, Сэнди?" Я, значит, закричала это, и сразу сама прошу: "Не говори ты этого слова, Сэнди, не говори". Но только, сэр, я и без его слов поняла все как есть да и повалилась на палубу без чувств. Помощник отвез меня домой на извозчике, и я вот вхожу, а стол-то, сэр, накрыт, и пиво стоит; все так прибрано, уютно, а девочка-то спрашивает, где, значит, ее папа: я ведь ей сказала, что он привезет ей подарок из Африки... А тут-то, сэр, как я подумала, что лежит он мертвый в реке Бонни, так, сэр, у меня чуть сердце не разорвалось.

- Большое несчастье, - сказал коммерсант, покачивая седой головой. Тяжкая потеря. Но все это, миссис Хадсон, - ниспосланное нам испытание. Это предостережение, дабы мы не слишком предавались суете этого мира, а стремились к более высоким целям и лелеяли не столь преходящие надежды. Даже лучшие из нас - лишь бедные близорукие создания и нередко принимают зло за добро. И то, что ныне вас так печалит, если взглянуть на это надлежащим образом, возможно, в будущем окажется поворотным пунктом, с которого и начнется истинное ваше счастье.

- Да благословит вас бог, сэр, - сказала вдова, все еще робко утирая глаза кончиком платка. - Добрый вы джентльмен. У меня от ваших слов прямо на душе полегчало.

- У нас у всех есть свои невзгоды и несчастья, - продолжал глава фирмы, - у некоторых больше, у других меньше. Сегодня - ваша очередь, а завтра, быть может, наступит моя. Но будем стремиться к достойной цели, и бремя невзгод не заставит нас упасть без сил у дороги. А теперь, миссис Хадсон, я должен пожелать вам всего самого лучшего. Поверьте, я глубоко вам сочувствую.

Вдова встала, нерешительно потопталась на месте, словно собираясь сказать еще что-то.

- А когда мне можно будет получить жалованье Джима, сэр? - спросила она робко. - Я уж заложила почти все вещи, и мы с дочкой совсем ослабли от голода.

- Жалованье вашего мужа, - сказал коммерсант, снимая с полки счетную книгу и быстро ее листая. - Мне кажется, вы заблуждаетесь, миссис Хадсон. Посмотрим, посмотрим: Доусон, Даффилд, Эверард, Фрэнсис, Грегори, Гантер, Харди. А... вот! Хадсон, боцман "Черного орла". Как я вижу, он получал в месяц пять фунтов. Плавание длилось восемь месяцев. Но ваш супруг скончался, когда судно находилось в море всего два с половиной месяца.

- Это верно, сэр, - сказала вдова, с тревогой вглядываясь в длинные столбцы цифр на странице книги.

- Разумеется, контракт с его смертью потерял силу, и, таким образом, фирма была должна ему двенадцать фунтов десять шиллингов. Однако, согласно моим книгам, все эти восемь месяцев вы получали половину его жалованья. Следовательно, фирма выплатила вам двадцать фунтов, и, таким образом, вы должны ей семь фунтов десять шиллингов. Пока мы не будем говорить об этом, - великодушным тоном заключил коммерсант. - Вы можете уплатить этот должок, когда ваши обстоятельства поправятся, но дальнейшей помощи от нас вам, разумеется, ожидать не следует.

- Да как же, сэр, ведь у нас ничего нет! - заплакала миссис Хадсон.

- Печально, весьма печально, но обращаться за помощью вам следует не к нам. Вы женщина рассудительная, и сами это поймете, ведь теперь я вам все объяснил. Прощайте. Желаю вам всего самого хорошего и надеюсь, вы будете время от времени извещать нас о том, как вы живете. Мы всегда интересуемся семьями наших служащих. - Мистер Гердлстон открыл дверь, и бедная женщина побрела через контору, пошатываясь и сгибаясь под тяжестью ребенка.

Во дворе она остановилась, ошеломленно озираясь вокруг. Старший клерк, задержавшись на пороге, с тревогой наблюдал за ней. Затем он быстро оглянулся. Эзра Гердлстон внимательно изучал какие-то счета, а все клерки тоже были поглощены своей работой. Гилрей с виноватой улыбкой тихонько подошел к женщине, сунул ей что-то в руку и поспешил назад в контору с таким строгим выражением на лице, словно все его мысли были заняты делами фирмы. Есть спекуляции, недоступные дельцам. Быть может, Джон Гилрей, эти полкроны, которые были так нужны тебе самому, ты поместил куда более выгодно, чем твой хозяин свои двадцать пять фунтов.

ГЛАВА IV ГАМИЛЬТОН МИГГС, КАПИТАН "ЧЕРНОГО ОРЛА"

Глава фирмы только-только успел вернуть себе душевное спокойствие, после того как он выполнил свой тяжкий долг и объяснил вдове Хадсон ее финансовое положение, когда его чуткий слух уловил звук тяжелых шагов в конторе. И тут же послышался грубый голос, который в выражениях, куда более энергичных, чем те, что обычно раздавались в этих респектабельных стенах, осведомился, можно ли видеть хозяина или нет. Ответ, по-видимому, последовал утвердительный, потому что грузные шаги начали быстро приближаться, а затем два мощных удара в дверь возвестили, что посетитель находится по ту ее сторону.

- Войдите! - крикнул мистер Гердлстон, кладя перо.

Вслед за этим приглашением ручка опустилась, и дверь медленно повернулась на петлях. Однако в комнату проник только сильный аромат спиртных напитков, за которым не последовало ничего более существенного.

- Входите же, - нетерпеливо повторил коммерсант.

При этом втором разрешении из-за косяка медленно возникла густая копна черных волос. Затем лоб цвета меди и пара косматых бровей, а вслед за ними - два глаза, желтоватых и нездоровых, которые словно стремились выскочить из глазниц. Глаза эти неторопливо оглядели сперва главу фирмы, а затем и весь кабинет, после чего, словно успокоенная осмотром, появилась и остальная часть лица: расплющенный нос, большой рот, нижняя губа которого отвисала, обнажая ряд пожелтевших от никотина зубов, и наконец всклокоченная черная борода, начинавшаяся от самых скул и неопровержимо свидетельствовавшая, что ее владелец ел за завтраком яичницу. За головой не замедлило последовать и туловище, но, впрочем, все тем же манером, свойственным больше анаконде, и наконец на пороге возник весь человек целиком. Это был коренастый моряк в неизменной куртке и синих штанах. Свою клеенчатую шляпу он держал в руке. Скрипя подошвами и неприятно ухмыляясь, он двинулся к коммерсанту, протягивая в знак приветствия волосатую руку, испещренную татуировкой.

- Здравствуйте, капитан, - сказал Гердлстон, подымаясь и сердечно тряся руку вошедшего. - Рад вас видеть целым и невредимым.

- И я рад вас видеть, сэр, очень рад.

Голос у посетителя был низкий и хриплый, а походка - неуверенная, словно после тяжелого запоя.

- Я вошел эдак осторожно, - продолжал он. - Я ж не знал, кто тут может у вас сидеть. Когда мы, значит, с вами беседуем, нам лишние уши не нужны.

Гердлстон чуть-чуть приподнял косматые брови, как будто этот намек на общие его секреты с капитаном пришелся ему не слишком по вкусу.

- Может быть, вы все-таки присядете? - сказал он.

Капитан взял плетеный стул и отнес его в самый дальний угол кабинета. Затем он внимательно осмотрел стену, постучал по ней костяшками пальцев и наконец сел, продолжая время от времени с опаской поглядывать через плечо.

- Чего-то на меня трясучка находит, - объяснил он владельцу фирмы. Ну, и оно спокойнее, когда знаешь, что позади-то никого нет.

- Вам следовало бы побороть это отвратительное пристрастие к горячительным напиткам, - нравоучительно заметил мистер Гердлстон. - Так проматываются драгоценнейшие дары, которыми награждает нас провидение. Это не доведет вас до добра ни в этом мире, ни в том.

Однако этот разумнейший совет, казалось, не произвел на капитана Гамильтона Миггса ни малейшего впечатления. Более того, он испустил довольно громкий смешок и, хлопнув себя по колену, заметил вслух, что его хозяин "ловкая штучка", и несколько раз повторил это выражение с нескрываемым восхищением.

- Ну что же. - сказал Гердлстон после короткого молчания. - Дети есть дети, а моряки - моряки. Когда восемь месяцев треволнений и тяжкого труда завершаются полным успехом - я горжусь, что могу произнести эти слова! почему бы не позволить себе небольшого удовольствия? К другим я не отношусь с той же строгостью и взыскательностью, с какой сужу свои собственные поступки.

Но изложение столь благородных принципов также не растрогало закоснелого Миггса, а только еще больше его развеселило и подвигло его сделать еще несколько восхищенных замечаний относительно интересных свойств характера его хозяина.

- Я должен поздравить вас с очень удачным грузом и пожелать такой же удачи и в следующем вашем плавании, - продолжал коммерсант.

- Слоновая кость, и золотой песок, и шкуры, и камедь, и кошениль, и черное дерево, и рис, и табак, и фрукты, и орехи. Хотел бы я посмотреть на груз получше этого! - вызывающим тоном ответил моряк.

- Прекрасный груз, капитан, да, да, прекрасный! Если не ошибаюсь, во время плавания вы потеряли троих людей?

- Да, их трое у меня концы отдали. Двоих доконала лихорадка, а одного змея укусила. И что это за матросы нынче пошли, хоть убей, не пойму. Когда я ходил простым матросом, мы бы постыдились дохнуть от таких пустяков. Да вот хоть меня взять: я шестнадцать раз переболел гнилой лихорадкой, валялся и с желтой лихорадкой и с дизентерией. А на Андаманских островах меня кусала черная кобра. И холерой я тоже болел. Я тогда плавал на бриге у Сандвичевых островов. И всей-то нашей команды было три матроса и семь покойников. И все это с меня - как с гуся вода. И дальше тоже так будет. Только вот что, хозяин, не найдется ли у вас тут хлебнуть чего-нибудь покрепче?

Старший
компаньон встал и, взяв из шкафа бутылку рома, наполнил довольно большой стакан. Моряк с жадностью его осушил и с удовлетворенным вздохом поставил на стол.

- А скажите-ка, - сказал он с неприятной фамильярной усмешкой, небось, вы очень удивились, что мы вернулись, а? Ну, скажите честно, как мужчина мужчине.

- Отчего же? Ваше судно хоть и старое, да зато крепкое. Ему еще плавать и плавать, - ответил коммерсант.

- Плавать и плавать! Да разрази меня бог! В Бискайском заливе мы чуть было не пошли на дно кормить рыб. Ну и ночка была, доложу я вам: штормяга задувал с вест-зюйд-веста и дул, проклятый, уже третий день, так что нам солоно пришлось. Еще когда мы из Англии уходили, старое корыто только-только держалось на воде. Ну, а солнышко вытопило всю смолу из швов - палец пролезет, если не вся ладонь! Два дня и одну ночь мы не отходили от помп - текло оно, как решето. Фортопсель у нас прямо с раксами сорвало. Я уж думал, не видать нам больше Лондона.

- Раз оно выдержало такой шторм, то прекрасно может сделать еще один рейс.

- Отправиться-то оно отправится, - угрюмо сказал моряк, - только назад не вернется, это уж как пить дать.

- Что с вами сегодня, Миггс? Вы просто на себя не похожи. Мы высоко ценим вас как храброго и мужественного человека - разрешите, я вам еще налью! - который не побоится маленького риска, когда есть ради чего рисковать. Смотрите, вы лишитесь своей репутации, если не возьмете себя в руки!

- "Черный орел" еле держится на воде, - не сдавался капитан. - И вам придется с ним что-то сделать, так он плавать больше не может.

- И что же с ним надо сделать?

- Поставить в сухой док и хорошенько его подштопать. Не то он не успеет даже из Ла-Манша выйти.

- Прекрасно, - холодным тоном сказал коммерсант. - Раз вы настаиваете, значит, судно придется ремонтировать. Но, разумеется, это сильнейшим образом отразится на вашем жалованье.

- Как это?

- В настоящее время вы получаете пятнадцать фунтов в месяц и пять процентов комиссионных. Мы платим вам столько ввиду риска, которому вы подвергаетесь. Мы поставим "Черного орла" в сухой док, и с этих пор вы будете получать десять фунтов в месяц и два с половиной процента комиссионных.

- Эй, погодите-ка! - закричал моряк. Его медно-багровое лицо совсем потемнело, налитые желчью глаза злобно заблестели. - Вы эти штучки со мной бросьте, черт бы вас подрал! - прошипел он и, подойдя к столу, оперся на него так, что его сердитое лицо почти вплотную приблизилось к лицу коммерсанта. - Меня голыми руками не возьмешь, приятель, потому что я свободный британский моряк и надо мной хозяев нет!

- Вы пьяны, - сказал старший компаньон. - Сядьте!

- Жалованье мне убавлять! - ревел капитан Миггс, все больше разъяряясь. - Это мне-то! После того, как я служил вам верой и правдой, жизни своей не жалея! Вы только попробуйте, хозяин, только попробуйте! А что, если я возьму и расскажу про то, как закрашивались грузовые марки? Что тогда будет с фирмой "Гердлстон"?! Да вы мне жалованье удвоите, лишь бы это дельце не выплыло на свет божий!

- О чем вы говорите?

- О чем? Ах, вы не знаете, о чем я говорю? Где уж там! Это же не вы велели нам ночью замазать государственные марки и поставить их повыше, чтобы можно было взять лишний груз. Это, значит, не вы распорядились, а?

- Вы собираетесь утверждать, будто я отдал вам подобное распоряжение?

- Само собой! - гремел рассерженный моряк.

Гердлстон ударил в гонг, который стоял у него на столе.

- Гилрей, - спокойно распорядился он, - сходите за полицией.

Капитан Гамильтон Миггс был несколько ошеломлен этим неожиданным ходом своего противника.

- Потише, потише, хозяин, - сказал он. - Чего это вы затеваете?

- Я намерен потребовать вашего ареста.

- Это за что же?

- За угрозы, запугивание и попытку вымогательства.

- Свидетелей-то не было, - ответил моряк с некоторым вызовом, но уже явно струсив.

- Нет, были, - заметил Эзра Гердлстон, входя в кабинет. Он давно уже стоял между дверями, отделявшими кабинет от конторы, и слышал большую часть разговора. - Но, кажется, я перебил вас. Вы говорили, что замараете доброе имя моего отца, если он откажется повысить вам жалованье.

- Я ж ничего дурного не думал, - сказал капитан Гамильтон Миггс, тревожно переводя взгляд с отца на сына. В молодости он был хорошо известен полицейским властям и не имел ни малейшего желания возобновлять знакомство с ними.

- Кто закрасил эти грузовые марки? - спросил коммерсант.

- Я.

- Вам кто-нибудь велел это сделать?

- Нет.

- Попросить полицейского войти, сэр? - осведомился Гилрей, заглядывая в дверь.

- Пусть немного подождет, - ответил Гердлстон. - А теперь, капитан, вернемся к сути нашего разговора: поставим ли мы "Черного орла" на ремонт в сухой док и снизим вам жалованье, или же вы сочтете возможным отправиться в новое плавание на прежних условиях?

- Отправлюсь, будь оно трижды проклято! - отрезал капитан и, сунув руки в карманы куртки, вновь развалился на стуле.

- Совершенно правильное решение, - одобрительно произнес его суровый хозяин. - Но божба - весьма греховная привычка. Отошли полицейского, Эзра.

Молодой человек усмехнулся и вышел, оставив отца вновь наедине с капитаном.

- Если вы ничего с ним не сделаете, портовый инспектор все равно его в плавание не выпустит, заметил моряк после долгого молчания, во время которого он успел перебрать в памяти все свои обиды.

- Ну, разумеется, мы что-то сделаем. Нашу фирму никто не обвинит в скупости, хотя мы избегаем излишних расходов. Надо будет покрасить и просмолить корпус, а также перебрать такелаж. Это ведь добротное старое судно, и под командой превосходного моряка - мы же знаем вам цену, капитан, - оно совершит еще немало рейсов.

- Мне-то платят за риск, хозяин, как вы только что сами сказали, заметил капитан, - а вот как насчет тех, кто за него ничего не получает, мои помощники, команда?

- Дорогой капитан, во всяком деле есть свой риск. Без риска в нашем мире прожить невозможно. Вы знаете, что сказано о тех, кто отправляется в море на кораблях: они видят чудеса пучины морской, но зато и подвергаются опасности. Землетрясение может разрушить мой дом на Эклстон-сквер, ураган может сокрушить его стены, однако же я не думаю об этих опасностях. Так почему же вы убеждены, что с "Черным орлом" обязательно должно случиться несчастье?

Моряк ничего не ответил на эти рассуждения, хотя они его и не убедили.

- Ну ладно! - сказал он угрюмо. - Я же согласился - и делу конец, так что говорить об этом больше нечего. Вам зачем-то нужно посылать в плавание дырявые лохани, и вы мне хорошо платите, чтобы я на них плавал. Это меня устраивает, и вас это устраивает. Ну, и об чем разговор?

- Справедливо. Хотите еще рому?

- Нет.

- Почему?

- А потому, что люблю быть в своем рассудке, пока разговариваю с вами, мистер Гердлстон. Вот уйду из вашей конторы и буду пить до дальнейших распоряжений. А дело делать и заодно дурманиться не желаю! Когда прикажете выйти в море?

- Когда разгрузитесь и снова погрузитесь. Недели через три или через месяц. К тому времени я жду Спендера с "Девой Афин".

- Если только с ними по дороге ничего не приключится, - заметил капитан Гамильтон Миггс с прежней нехорошей усмешкой. - Когда мы возвращались, он был в Сьерра-Леоне. Сам-то я зайти в порт не мог, потому что у тамошней полиции был ордер на мой арест: я всадил в одного черномазого хороший заряд дроби.

- Это был дурной поступок, Миггс, очень дурной, - проникновенно произнес коммерсант. - Вы обязаны заботиться об интересах фирмы. Нам слишком невыгодно, чтобы из-за подобной причины наши корабли лишались возможности заходить в такие хорошие порты. А вызов в суд вам вручили?

- Другой черномазый привез его на борт.

- Вы его прочли?

- Нет, бросил в море.

- А что стало с негром?

- Да видите ли, - ухмыльнулся Миггс, - когда я, значит, бросал вызов за борт, черномазый-то за него держался. Ну, и полетели они в воду вместе. А я поднял якорь и ушел в море.

- А акулы там водятся?

- Попадаются.

- Право же, Миггс, - сказал коммерсант, - вы должны научиться обуздывать свои греховные страсти. Вы нарушили шестую заповедь* и лишили "Черного орла" возможности торговать с Фритауном.

______________

* "Не убий" (библ.).

- Тоже мне торговлишка! - ответил моряк. - С английскими колонистами дела не сделаешь. Мне подавай настоящих черномазых, которые понятия не имеют о законах там или цивилизациях и всякой другой такой чуши. Вот с ними я полажу.

- Я часто задумывался над тем, как вам это удается, - с любопытством заметил Гердлстон. - Вы умеете взять полный груз там, где самые лучшие и степенные наши люди и мешка орехов не получат. Как вы этого добиваетесь?

- Это многим бы хотелось узнать, - ответил Миггс, выразительно подмигивая.

- Значит, это секрет?

- Да от вас-то чего скрывать: вы же не шкипер, и меня не убьете, если я вам и скажу. Ну, а так-то, я, конечно, не хочу, чтобы эта штука всем была известна.

- Как же все-таки вы этого достигаете?

- А вот послушайте, - ответил Миггс. К этому времени он, казалось, совсем успокоился и рассказывал о своих подвигах с большим удовольствием. Я с ними напиваюсь. Вот как это у меня получается.

- Ах так!

- Да, в том-то вся и штука. Господи боже ты мой! Да когда эти хваленые капитаны с сертификатами, всякие там графские племянники да двоюродные братцы являются туда, так они смотрят на вождей и разговаривают с ними, будто Мафусаилы какие-нибудь! До того спесью надуваются, что сюртук самого господа бога им и в жилеты не пригодится. Ну, а я, значит, приглашаю всю эту братию к себе в каюту, какие они там ни есть черные и голые, да и попахивает от них не слишком чтобы приятно. А потом я, значит, вытаскиваю ром, и начинается у нас "выпей сам, передай бутылочку соседу!". Глядишь - у них языки и развязались. А я сижу и помалкиваю да мотаю на ус, какой у них есть товар. А уж когда я знаю, что покупать, так было бы довольно странно не купить. К тому же они не хуже христиан любят, чтобы с ними обходились уважительно, и помнят, что я их компанией не брезговал.

- Прекрасный способ, Миггс, чудесный способ, - сказал коммерсант. Фирма чрезвычайно высоко ценит ваши услуги.

- Ну, ладно, - сказал капитан, вставая со стула, - у меня от этой болтовни совсем в глотке пересохло. Я, конечно, готов запанибрата с вождями черномазых, но будь я проклят, если стану... - Он умолк, но угрюмая улыбка на губах его собеседника показала, что тот понял намек. - А вот скажите-ка, - продолжал Миггс, фамильярно толкая хозяина локтем, - если бы мы, скажем, да пошли на дно в Бискайском заливе, так вышло бы, что вы маленько просчитались, а?

- Почему же?

- А потому, что уж очень намного мы были застрахованы. И приключись с нами беда в начале плавания, вы бы положили в карман не одну тысчонку, уж я-то знаю! Да только вернулись мы с грузом, который принесет больше, чем страховка. И, значит, потопни мы на обратном пути, так вы остались бы в чистом убытке, и попал бы боцман в собственную удавку, как говорит Шекспир.

- Подобных случайностей мы предусмотреть не можем, - с достоинством ответил коммерсант.

- Ну, пожелаю вам доброго утра, хозяин, - буркнул капитан Гамильтон Миггс. - Если я вам понадоблюсь, так найдете меня в известном вам заведении, в "Петухе и курослепе". Это, значит, в Ротерхите.

Когда капитан вышел из конторы, Эзра отправился к отцу в кабинет.

- Чудак! - заметил он, кивнув на дверь, через которую удалился Миггс. - Я услышал, что он ревет, как разъяренный бык, и решил, что мне следует послушать. Но иметь такого человека на службе очень полезно.

- Он просто полудикарь, - ответил его отец, - и прекрасно чувствует себя среди дикарей. Вот почему он так хорошо с ними ладит.

- И тамошний климат ему тоже, кажется, не вредит.

- Не вредит его плоти, ты хочешь сказать. Но его безнравственности можно только ужасаться. Впрочем, вернемся к делу. Будь добр, повидайся со страховщиками и уплати взнос за "Черного орла". Если окажется возможным, то увеличь сумму страховки. Но действуй очень осторожно, Эзра, с большим тактом. В следующее плавание "Черный орел" отправится в пору равноденственных штормов. И если с ним все-таки что-нибудь случится, то фирме незачем оставаться в убытке.

ГЛАВА V СОВРЕМЕННЫЕ АФИНЯНЕ

Эдинбургский университет с угрюмым юмором именует себя "альма матер" своих студентов, но если его и можно признать матерью, то лишь самого героического спартанского склада, удивительно хорошо умеющей скрывать свои материнские чувства. Университет интересуется своими сынами лишь в тех не слишком редких случаях, когда надеется получить от них гинею-другую. И тут остается только дивиться, с какой заботой старая курица считает своих цыплят и с какой быстротой эта просьба достигает каждого из тысяч ее питомцев, рассеянных по всей империи, - питомцев, которые, несмотря на пренебрежительное к ним отношение, питают в глубине души нежную привязанность к своему колледжу. Самый вид университета символичен: квадратное массивное здание, угрюмый серый фасад - ни колонны, ни барельефы нигде не смягчают скучного однообразия каменных стен. В этом оплоте учености и практической пользы нет места для сентиментальности и романтизма, что, впрочем, отвечает духу той нации, самым молодым и самым процветающим учебным заведением которой он является.

Юноша, поступивший в какой-нибудь английский университет, словно вновь оказывается в школе, лишь несколько более обширной и премудрой. Если же он окончил Харроу или Итон, то ему и вовсе трудно заметить разницу между жизнью, которую он вел в старшем классе, и той, которая ожидает его на берегах Кэма или верхней Темзы. Ему отводятся комнаты, в которых до него уже обитали неисчислимые поколения студентов и которые в будущем послужат приютом для стольких же поколений. Его религиозность служит предметом тщательной опеки, он обязан являться на общую молитву в зал и посещать часовню. Ему положено возвращаться в свой колледж не позже установленного времени. Специальные служители следят за его благонравием, и любой его проступок может навлечь на него строгое наказание. Но зато университет всячески им интересуется и гладит его по головке за каждый успех. Того, кто опояшет свои чресла и начнет трудиться, ожидают всяческие награды, стипендии, солидные денежные пособия.

В шотландском университете вы не найдете ничего подобного. Молодой человек вносит требуемую плату и становится студентом, после чего он волен делать все, что ему заблагорассудится. В определенные часы читаются определенные лекции, которые он может посещать, если хочет. Если же он их не посещает, то университетское начальство не обратит на это ни малейшего внимания. Его религия также не интересует университет - он может поклоняться солнцу или какому-нибудь своему собственному фетишу, воздвигнув ему алтарь на каминной полке в своей комнате. Он может жить, где хочет, ложиться спать и вставать, когда хочет, и ему дано право безнаказанно нарушать любую из десяти заповедей при условии, что в пределах университета он все же воздержится от слишком уж непозволительных выходок. В любом отношении студент шотландского университета сам себе хозяин. В определенные сроки проводятся экзамены, но он может их сдавать, а может и не сдавать. Университет представляет собой огромную равнодушную машину, которая с одного конца поглощает поток долговязых, неотесанных юнцов, а с другого конца извергает их уже в виде ученых священников, проницательных юристов и искусных врачей. Из каждой тысячи штук сырья примерно шестьсот полностью проходят процесс обработки. Остальные в ее ходе отбрасываются.

Достоинства и недостатки шотландской системы высшего образования равно очевидны. Юноша, предоставленный самому себе в не слишком-то высоконравственном городе, нередко падает в самом начале жизненной скачки, чтобы больше уже не подняться. Многие студенты превращаются в бездельников или спиваются, а другие, зря потратив время и деньги, которые могли бы употребить на что-нибудь более полезное, оставляют колледж, не приобретя там ничего, кроме пороков. С другой стороны, люди, наделенные волей и здравым смыслом, которые помогают им противостоять соблазнам, получают наилучшую подготовку к самостоятельной жизни. С честью выдержав испытание, они приобретают уверенность в себе и умение стоять на собственных ногах. Короче говоря, они становятся взрослыми людьми в то время, когда их английские сверстники в духовном отношении еще остаются школьниками.

На верхнем, третьем этаже дома на Хау-стрит некий Томас Димсдейл проходил срок своего испытания в маленькой спальне и большой гостиной, которая, как это водится у студентов, служила ему также столовой, приемной и кабинетом. Ветхий буфет, четыре еще более ветхих стула и диван археологической древности, а также заваленный тетрадями круглый стол красного дерева составляли всю обстановку комнаты. Над каминной доской помещалось засиженное мухами зеркало в венце из заткнутых за раму бесчисленных карточек и конвертов. По бокам его расположились две подставки для трубок. На буфете подозрительно аккуратным строем стояли внушительные тома, покой которых явно нарушался очень редко: "Остеология" Холдена, "Анатомия" Куэйна, "Физиология" Керка и "Беспозвоночные" Гексли, а также человеческий череп. Сбоку к камину были прислонены две берцовые кости, а по другую его сторону красовались две рапиры, два эспадрона и набор боксерских перчаток. На полке, в уютной нише, хранилась беллетристика, и стоявшие там книги выглядели куда более потрепанными, чем ученые тома. "Эсмонд" Теккерея, "Новые сказки тысячи и одной ночи" Стивенсона и "Ричард Феверел" Мередита тесно соседствовали с "Завоеванием Гренады" Ирвинга и романами в бумажных обложках, зачитанными почти до дыр. Над буфетом висела вставленная в рамку фотография команды регбистов Эдинбургского университета, а напротив - фотография самого Димсдейла в весьма скудном костюме (фотография была сделана сразу же после того, когда на внутренних университетских соревнованиях он выиграл забег на полмили). Под ней, на полочке, стоял большой серебряный кубок, которым он был награжден по случаю этой победы. Так выглядела комната вышеуказанного студента в то утро, о котором пойдет рассказ, и необходимо добавить только, что сам молодой ее хозяин лениво развалился в кресле в углу, посасывая короткую деревянную трубочку и закинув ноги на край стола.

Этот сероглазый белокурый юноша, широкий в плечах и узкий в бедрах, сильный, как бык, стремительный и легкий в движениях, как олень, мог бы считаться прекрасным образчиком молодого англичанина. Афинский скульптор с удовольствием скопировал бы эти длинные красивые ноги и круглую сильную голову, изящно посаженную на крепкую, мускулистую шею. Однако лицо его отнюдь не отличалось классической правильностью черт. Оно было законченно англосаксонским вплоть до широко расставленных глаз и маленьких усиков, казавшихся светлее загорелой кожи. Это лицо, застенчивое и все же волевое, не очень красивое, но приятное, могло принадлежать только человеку, который не умеет и не любит говорить о себе; но именно такие люди, а не ораторы и не писатели, помогли опоясать нашу планету алым кушаком британских владений.

- Наверное, Джек Гарруэй уже готов, - пробормотал он и, отложив номер "Скотсмена", поглядел на потолок. - Ведь уже одиннадцать часов.

Он зевнул, поднялся на ноги, взял кочергу, влез на стул и трижды постучал в потолок. Сверху донеслись три глухих ответных удара.

Димсдейл, спрыгнув на пол, неторопливо снял куртку и жилет. В ту же минуту на лестнице послышались быстрые, энергичные шаги, и в комнату вошел худощавый, но крепкий на вид молодой человек среднего роста. Кивнув в знак приветствия, он отодвинул стол к стене, в свою очередь, разделся и взял лежавшие в углу боксерские перчатки. Димсдейл уже в перчатках стоял на середине комнаты, являя собой образчик мужественной грациозности и силы.

- Начнем отрабатывать твой удар, Джек. Бей сюда! - И он постучал себя по лбу пухлой перчаткой.

Джек стал в стойку, и его левая рука глухо стукнула по указанному месту. Димсдейл мягко улыбнулся и покачал головой.

- Плохо, - сказал он.

- Я бил изо всей мочи, - с виноватым видом ответил тот.

- Все равно плохо. Попробуй снова.

Гость ударил еще раз как мог сильнее.

Димсдейл огорченно покачал головой.

- Ты никак не можешь понять, - сказал он. - Вот смотри.

Он наклонился вперед, раздался звук резкого удара, и ученик, перелетев через всю комнату, чуть было не выбил головой дверную панель.

- Вот как надо, - терпеливо сказал Димсдейл.

- Да неужели, - ответил его товарищ, потирая затылок. - Чертовски интересно! Но, по-моему, я понял бы лучше, если бы ты показал мне этот удар на ком-нибудь другом. Это какая-то смесь между судорогами и взрывом порохового погреба.

Его наставник мрачно улыбнулся.

- Другого способа научиться ему не существует, - сказал он. - А теперь - трехминутный бой на ближней дистанции, и утренний урок закончен.

Пока в жилище студентов происходила эта сцена, по Хау-стрит неторопливо шел невысокий пожилой толстяк, поглядывая на номера домов. Он был объемист, как пузатая бутылка с голландским джином, но на мясистом красном лице поблескивали проницательные, умные глаза, в которых прятались веселые искорки извечного мальчишества. Его румяные щеки были окаймлены пушистыми седеющими бакенбардами, и шел он спокойной походкой человека, довольного и собой и всеми, кто его окружает.

Он остановился перед домом номер тринадцать и громко постучал в дверь металлическим набалдашником своей трости.

- Миссис Мактавиш? - спросил он костлявую женщину с суровым лицом, которая ему открыла.

- Да, это я, сэр.

- Если не ошибаюсь, мистер Димсдейл проживает у вас?

- Третий этаж, сэр.

- Он дома?

Женщина вперила в него подозрительный взгляд.

- Вы счет принесли? - спросила она.

- Счет, любезная моя? Нет, ничего подобного. Я доктор Димсдейл, отец этого молодца. Приехал сюда из Лондона повидаться с ним. Надеюсь, он не слишком переутомляет себя занятиями?

По лицу женщины скользнула улыбка.

- Вроде бы нет, сэр, - ответила она.

- Пожалуй, мне следовало бы прийти попозже, днем, - сказал посетитель, широко расставив толстые ноги на коврике у двери. - Жаль отвлекать его. Ведь он по утрам занимается.

- Ну, уж это вы напрасно, сэр.

- Ну-ну! Третий этаж, вы сказали? Он меня так рано не ждет. Придется оторвать милого мальчика от работы.

Хозяйка по-прежнему стояла в прихожей и прислушивалась. Толстячок, тяжело ступая, поднялся на второй этаж. На площадке он остановился.

- Боже мой! - пробормотал он. - Тут кто-то выбивает ковры. И бедняжка Том вынужден заниматься в подобном шуме?

Когда он достиг площадки между вторым и третьим этажом, шум заметно усилился.

- Наверное, здесь кто-то дает уроки танцев, - решил доктор.

Однако когда он добрался до двери своего сына, его недоумение относительно источника этих звуков окончательно рассеялось. Из-за двери доносился топот и шарканье ног, слышалось шипение, словно кто-то втягивал воздух сквозь стиснутые зубы, а порой раздавался глухой стук, как будто кто-то бодал мешок с шерстью.

- Эпилептический припадок! - испуганно воскликнул доктор и, повернув ручку, кинулся в комнату.

Одного поспешного взгляда было достаточно: какой-то сумасшедший молотил его Тома кулаками. Доктор бросился на безумца, схватил его поперек живота, опрокинул на пол и уселся у него на груди.

- Ну-ка свяжи ему руки, - не без самодовольства распорядился он, всей тяжестью придавливая извивающуюся фигуру.

ГЛАВА VI ВЫБОРЫ РЕКТОРА

Прошло немало времени, прежде чем сын, задыхавшийся от хохота, сумел втолковать воинственному доктору, что он восседает не на буйном сумасшедшем, а на весьма достойном и законопослушном члене общества. Когда доктор наконец понял, в чем дело, он немедленно освободил своего пленника и рассыпался в извинениях.

- Гарруэй, это мой отец, - сказал Димсдейл, - я его не ждал так рано.

- Приношу вам тысячу извинений, сэр. Дело в том, что я близорук и не успел надеть очки. Мне показалось, что тут происходит опасная драка.

- Да забудьте об этом, сэр, - с величайшим добродушием ответил Гарруэй.

- А ты, Том, плут ты эдакий! Так-то занимаешься по утрам? Я думал, что застану тебя за книгами. Я даже сказал твоей хозяйке, как мне неприятно отвлекать тебя от работы. Ведь, если не ошибаюсь, ты должен через несколько недель сдавать экзамены.

- Не беспокойтесь, папа, - кротко ответил его сын. - Мы с Гарруэем обычно немного разминаемся перед трудовым днем. Садитесь в кресло и выкурите папиросу.

Доктор увидел ученые тома на камине, череп, и его дурное настроение рассеялось.

- Как погляжу, у тебя все инструменты под рукой, - сказал он.

- Да, папа, все в полном порядке.

- Эти кости будят во мне старые воспоминания. Я, конечно, подзабыл анатомию, но думаю, что еще могу с тобой потягаться. Ну-ка, ну-ка, назови мне отверстия клиновидной кости и скажи, что через них проходит. А?

- Иду! - изо всей мочи крикнул его сын. - Иду! - И тут же исчез за дверью.

- Я ничего не слышал, - заметил доктор.

- Да неужели, сэр! - отозвался Гарруэй, быстро застегивая куртку. По-моему, кто-то звал.

- Вы занимаетесь вместе с моим сыном, не правда ли?

- Да, сэр.

- Так, может, вы скажете мне, что проходит через отверстия клиновидной кости?

- Да-да, конечно, сэр. Ну, во-первых... Сейчас, Том, сейчас! Извините, сэр! Он меня зовет. - И Гарруэй исчез с той же быстротой, что и его друг.

Оставшись в одиночестве, доктор курил свою папиросу и печально размышлял о том, что становится туговат на ухо.

Вскоре оба студента вернулись с чуть-чуть пристыженным видом и немедленно пустились в многословные рассуждения о погоде, городских новостях, об университете - о чем угодно, кроме клиновидной кости.

- Если вы хотите посмотреть университетскую жизнь, папа, - сказал Том, - то вы приехали в очень удачное время. Сегодня мы выбираем нашего нового лорда-ректора. Мы с Гарруэем все вам покажем.

- Да, мне часто хотелось посмотреть что-нибудь подобное, - ответил его отец. - Я ведь, мистер Гарруэй, учился по старинке и поступить в университет мне не довелось.

- Правда, сэр?

- Но я так ясно себе все это воображаю? Есть ли зрелище прекраснее, чем сообщество молодых людей, стремящихся к знанию и соревнующихся в прилежании и любви к занятиям? Но, конечно, я признаю, что им следует и развлекаться. Я вижу, как они прогуливаются по старинным дворикам своего древнего университета и на досуге обсуждают различные физиологические теории или последние добавления к фармакопее.

В течение этой речи Гарруэй некоторое время сохранял подобающую серьезность, но при ее заключительных словах он вдруг поперхнулся и вновь с молниеносной быстротой исчез за дверью.

- Твоему другу, по-видимому, стало смешно, - кротко заметил доктор Димсдейл.

- Да, это с ним случается, - ответил его сын, - и все братья у него такие же. Но я еще не сказал вам, папа, как я рад вас видеть.

- А я тебя, мой милый мальчик. Твоя мать и Кэт приедут вечерним поездом. Я уже снял нам номер в гостинице.

- Кэт Харстон! Шесть лет тому назад, когда я ее видел в последний раз, это была тихонькая девочка с длинными каштановыми волосами. Она обещала стать очень хорошенькой.

- Ну, так она сдержала свое обещание. Впрочем, ты сможешь сам судить об этом. Она живет у своего опекуна Джона Гердлстона - коммерсанта, ведущего торговлю с Африкой. Но мы ее единственные родственники. Ее отец был моим троюродным братом. Теперь она часто бывает у нас в Филлимор-Гарденс, так часто, как позволяет ее опекун. Он предпочитает, чтобы она оставалась дома, и я его не виню - ведь она словно солнечный лучик. Ему было бы легче дать выдрать себе все зубы, чем согласиться отпустить ее с нами сюда. Но я настаивал, пока совсем его не измучил. Да-да, в буквальном смысле слова. - Толстенький доктор усмехнулся, вспомнив про свою победу, и протянул ноги поближе к огню.

- Экзамены помешают мне проводить с вами столько времени, сколько мне хотелось бы.

- Правильно, мой мальчик, ничто не должно отвлекать тебя от занятий.

- Впрочем, я не особенно опасаюсь. И я рад, что они приезжают теперь, потому что на следующую среду назначен международный матч в регби. Мы с Гарруэем хавбеки шотландской команды. Вы все непременно должны посмотреть эту игру.

- Вот что, Димсдейл, - сказал Гарруэй, появляясь в дверях. - Если мы не поторопимся, то вообще не успеем на выборы, ведь уже скоро двенадцать.

- Я совсем готов! - воскликнул доктор Димсдейл, вскакивая на ноги и застегивая сюртук.

- Ну, так идемте, - сказал его сын, и, взяв шляпы и трости, они быстро спустились по лестнице и вышли на улицу.

Выборы ректора - это специфический шотландский обычай, и каким бы он ни показался беспристрастному наблюдателю, сами студенты считают эту церемонию чрезвычайно торжественным и важным событием, которое может иметь серьезные последствия. Слушая речи и призывы соперничающих ораторов, можно вообразить, что от того, будет ли избран их кандидат, зависит целость конституции и самое существование Британской империи. Обычно в кандидаты выдвигаются какие-нибудь видные деятели консервативной и либеральной партий и назначается день выборов. Право голоса имеют только студенты, а профессора в выборах не участвуют. Среди возможных кандидатов всегда находятся желающие занять этот почетный пост, тем более, что с ним связаны лишь номинальные обязанности. Изредка выдвигаются кандидатуры какого-нибудь известного писателя или ученого, но, как правило, выборы носят чисто политический характер и обставляются, точно настоящие парламентские выборы.

Уже за несколько месяцев до великого дня начинается деятельная к нему подготовка. Заседают тайные комитеты, вырабатываются правила, и вкрадчивые агенты рыскают повсюду, высматривая тех, кто еще не выбрал своего флага и доступен политической агитации. Затем проходит великолепный митинг "Ассоциации студентов-либералов", который немедленно затмевается банкетом "Студенческого консервативного общества". Теперь предвыборная кампания в полном разгаре. На воротах университета вывешиваются огромные доски, и к ним пришпиливаются ядовитые сатиры на того или другого кандидата, пародийные песенки, цитаты из их речей и яркие карикатуры. Осведомленные лица, претендующие на то, что им хорошо известно, как бьется пульс университета, разгуливают с многозначительным видом и не скупятся на намеки, какой кандидат должен собрать больше голосов. Некоторые берутся даже указать это с полной точностью. Другие покачивают головами и туманно объявляют, что, кто бы ни был избран, результат будет один. Неделя за неделей возбуждение нарастает, достигая кульминации с наступлением дня выборов.

В этот день ни доктору Димсдейлу, ни другим приезжим не пришлось бы спрашивать дорогу к университету, так как вопли и крики, доносившиеся из этого обычно столь солидного здания, были слышны повсюду от Принсис-стрит до Ньюингтона. Перед воротами собралась густая толпа горожан, которые заглядывали сквозь решетку в большой двор и немало развлекались, наблюдая за выходками веселой молодежи. Студенты с более мирными склонностями оставались под аркой и быстро расступились, давая дорогу новоприбывшим, так как и Гарруэй и Димсдейл, известные атлеты, пользовались среди своих товарищей куда большим уважением, чем те, кто пожинал лавры на поприще науки.

Широкий квадратный двор и все выходящие на него террасы и балконы были заполнены возбужденными толпами студентов. Тут собрались все значившиеся в списках университета три с лишним тысячи избирателей, но шум, который они поднимали, сделал бы честь и девятитысячной толпе. Это людское море непрерывно двигалось и колыхалось. Порой какой-нибудь оратор взбирался на плечи своих товарищей, но тут же общее движение увлекало тех, кто служил ему трибуной, и он летел вниз, а в другом углу двора над головами вскоре возникал новый любитель красноречия. Стоило назвать фамилию одного из кандидатов, как раздавался восторженный рев, перебиваемый не менее оглушительными воплями протеста. Счастливчики, устроившиеся на балконах, метали в толпу у своих ног всевозможные снаряды - горошины, яйца и картофелины, а также мешочки с мукой и серой. Те, кто подвергался этому обстрелу, не оставались в долгу, если только им удавалось выбраться на простор и хорошенько размахнуться. Мечты доктора об академическом благолепии и ученых беседах чинных студентов рассеялись, как дым, пока он созерцал это буйство. И все же, несмотря на свои пятьдесят лет, он хохотал, как мальчишка, наблюдая за смелыми проказами молодых политиков, и оценивая ущерб, который терпели сюртуки и куртки от сыпавшегося с балконов странного града.

Самая густая и шумная толпа собралась перед входом в аудиторию, где в это время происходил подсчет голосов. Результаты выборов предстояло огласить в час дня, и по мере того, как большая стрелка башенных часов подходила к цифре двенадцать, во дворе воцарилась напряженная тишина. Хрипло пробили куранты, двери распахнулись, кучка людей бросилась в толпу, и вокруг них закружился людской водоворот. В центре его происходила отчаянная борьба, и вся эта людская масса перекатывалась из стороны в сторону. Несколько минут охваченные возбуждением бойцы сражались, не слишком понимая, за что и почему. Затем над головами буянов возник угол большого плаката, на котором можно было прочесть слово "либералы", написанное огромными буквами; однако выше поднять плакат не удалось, он вновь исчез в толпе, и сражение закипело с еще большей силой. Затем плакат опять взмыл над дерущимися (на этот раз другой его угол), неся на себе слово "большинством", и вновь мгновенно исчез. Однако и этих слов было достаточно, чтобы показать, кому досталась победа, и над двором загремели торжествующие крики, шляпы реяли в воздухе, трости и палки барабанили по камням. Тем временем схватка вокруг плаката все ширилась, потому что на помощь сражавшимся бросались все новые приверженцы. Какой-то либерал гигантского роста завладел плакатом и поднял его как мог выше, так что все во дворе успели прочесть:

ЛИБЕРАЛЫ БОЛЬШИНСТВОМ

241

Впрочем, торжествовать ему пришлось недолго. На его голову опустилась палка, кто-то дал ему подножку, и он вместе с плакатом рухнул на землю. Победители, однако, сумели пробиться к дальнему концу двора, где, как известно каждому эдинбуржцу, стоит статуя сэра Дэвида Брустера, созерцая со своего пьедестала цитадель учености, столь любимую им при жизни. Какой-то дерзкий ниспровергатель основ вскарабкался на пьедестал и прицепил злополучный плакат к мраморной руке почтенного профессора. И тут прославленный изобретатель калейдоскопа, вступив таким образом на поприще политики, оказался центром яростной драки: побежденные прилагали все усилия к тому, чтобы уничтожить символ победы их противников, а те с не меньшим мужеством отражали их атаки. Бой был в самом разгаре, когда Димсдейл почел за благо увести оттуда своего отца, потому что трудно было предсказать, какой оборот могут принять события.

- Готы, варвары! - восклицал толстенький доктор, пока они шли по Бриджис. - А я-то думал, что найду здесь приют безмятежного спокойствия и ученых занятий.

- Они же не всегда такие, сэр, - виновато сказал его сын. - Сегодня они, конечно, чересчур уж разошлись.

- Чересчур уж разошлись! - повторил доктор. - Ну и плут же ты, Том! Да не будь меня здесь, ты, наверное, был бы первым среди зачинщиков.

Он перевел взгляд с сына на его товарища и понял по их лицам, что догадка его была более чем верна; и тут он разразился таким громовым хохотом, что его молодые спутники после секундной растерянности не замедлили к нему присоединиться.

ГЛАВА VII

АНГЛИЯ ПРОТИВ ШОТЛАНДИИ

День выборов ректора пришел и прошел, но на смену ему явилось другое знаменательнейшее событие. Наступил день встречи регбистов, защищающих честь Англии и Шотландии.

Погода не оставляла желать ничего лучшего. Солнце разогнало утренний туман, и теперь последние его клочки плыли, как пушинки, над хмурыми стенами Эдинбургского замка и колдовской гирляндой обвивали колонны незавершенного национального монумента на Колтон-Хилл. Примыкающие к Принсис-стрит обширные сады, которые занимают долину между старым и новым городом, были одеты весенней зеленью, и струи их фонтанов весело блестели в солнечных лучах. Эти аккуратные сады со множеством дорожек являли собой удивительный контраст с суровыми фасадами угрюмых старинных домов, подходивших к ним с другой стороны, и с величием огромного холма за ними, который, словно подобравшийся перед прыжком лев, днем и ночью бдит над древней столицей шотландских королей. Путешественники, объехавшие весь свет, не могли бы назвать более прекрасной панорамы.

Во всяком случае, такого мнения придерживалось трио путешественников, которые в это утро расположились у окна гостиницы "Ройял" и любовались зеленой долиной и серыми громадами за ней, где все дышало историей. Один из них нам уже знаком: дородный джентльмен с румяным лицом и черными глазами, в клетчатых брюках и светлом жилете, украшенном тяжелой часовой цепочкой. Широко расставив ноги и заложив руки в карманы, он взирал на открывающийся перед ним вид с тем критически-снисходительным одобрением, с каким много путешествовавший англичанин обычно смотрит на труды природы. Рядом с ним стояла молоденькая девушка в сшитом по фигуре дорожном платье со скромным кожаным поясом, белоснежным воротничком и такими же манжетами. Ее милое личико раскраснелось от волнения, и она смотрела на прекрасный пейзаж с удивлением и восторгом, в которых не было ничего критического. В оконной нише в плетеном кресле сидела пожилая, очень спокойная дама и с тихой любовью наблюдала за быстрой сменой выражений на живом лице девушки.

- Ах, дядя Джордж! - вскричала та. - Как чудесно! Я все еще не могу поверить, что мы свободны. Я даже боюсь, что это только сон, и я вот-вот проснусь, и мне придется наливать кофе Эзре Гердлстону или слушать, как мистер Гердлстон читает тексты из Священного писания, приуроченные к утренним часам.

Дама по-матерински ласково погладила руку девушки своей мягкой ладонью.

- Не думай об этом, - нежно сказала она.

- Да-да, не думай об этом, - подхватил доктор. - Моя супруга совершенно права, не надо об этом думать. Но пришлось же мне помучиться, прежде чем я уговорил твоего опекуна отпустить тебя! Наверное, я в отчаянии махнул бы на это рукой - да-да! - если бы не знал, как тебе хотелось поехать.

- И вы и тетя так добры ко мне! - воскликнула девушка с искренней благодарностью.

- Ну-ну, Кэт!.. А впрочем, Гердлстон совершенно прав. Если бы ты жила у нас, я бы тебя никуда не отпустил, можешь мне поверить. Верно, Матильда?

- Да, мы бы ее никуда не отпустили, Джордж.

- Мы же оба заядлые тираны, верно, Матильда?

- Да, Джордж.

- Боюсь, что я плохая помощница в хозяйстве, - сказала Кэт. - Я ведь была слишком молода, чтобы вести дом для бедного папы. Но у мистера Гердлстона, разумеется, есть экономка. Каждый день после обеда я читаю ему "Финансовые известия" и уже узнала все, что можно узнать об акциях, ценных бумагах и этих американских железных дорогах, которые только и делают, что подымаются и падают. Одна из них разорилась на прошлой неделе, и Эзра выругался, а мистер Гердлстон сказал, что господь испытует тех, кого возлюбит. Только, по-моему, это ему вовсе не понравилось. Но, ах, как тут чудесно! Я словно попала совсем в другой мир.

Девушка, стоявшая у окна, была очень хороша; ее высокая, гибкая, грациозная фигура дышала пробуждающейся женственностью. Лицо ее скорее можно было назвать милым, чем красивым, однако художник пришел бы в восторг от хрупкой силы округлого подбородка и удивительной выразительности ее живых черт. Темно-каштановые волосы, отсвечивавшие бронзой там, где их касался солнечный луч, падали на плечи теми пышными локонами, которые безошибочно свидетельствуют о натуре по-женски сильной. Ее синие глаза сияли жизнерадостностью, а слегка вздернутый нос и чуткий улыбающийся рот говорили о мягком юморе. Вся она, от оживленного личика до изящного ботинка, который выглядывал из-под скромной черной юбки, была очаровательна. Так думали прохожие, случайно поглядевшие в большое окно, так подумал и молодой джентльмен, который подъехал к гостинице, а теперь взлетел по лестнице и ворвался в комнату. Длинный мохнатый плащ доходил ему до самых лодыжек, а бархатная, шитая серебром шапочка была беззаботно сдвинута на мощный кудрявый затылок.

- Вот и он! - радостно сказала его мать.

- Здравствуйте, милая мама! - воскликнул Том, нагибаясь и целуя ее. Здравствуйте, папа! Доброе утро, кузина Кэт! Вы все должны поехать на игру и пожелать нам удачи. Хорошо, что день выдался такой теплый. Зрителям приходится нелегко, когда дует восточный ветер. Что вы думает об этой игре, папа?

- Я думаю, что ты противоестественный юный ренегат, раз ты собираешься играть против своей родины, - заметил непреклонный доктор.

- Право же, папа! Я ведь родился в Шотландии и играю за шотландский клуб. По-моему, этого достаточно.

- В таком случае я надеюсь, что вы проиграете, - ответил его отец.

- А вот это вполне возможно. Аткинсон из "Западной Шотландии" вывихнул ногу, и беком нам придется ввести Блейра, он намного хуже. Сегодня утром на англичан ставили пять к четырем. Говорят, они никогда еще не собирали для международного матча такой сильной команды. Я велел извозчику подождать, так что мы сможем отправиться, как только вы будете готовы.

Предстоящий матч волновал не только студентов. Возбуждение охватило весь Эдинбург. Регби было и остается национальной игрой Шотландии, хотя люди, не склонные к столь бурным физическим упражнениям, начинают предпочитать ему гольф. Нет игры, которая более отвечала бы вкусу сильных и закаленных людей, чем это сложнейшее упражнение, разработанное Союзом регбистов, когда пятнадцать человек мерятся силой, быстротой, выносливостью и всеми другими такими же качествами с пятнадцатью противниками. Одного таланта или хитрости тут мало. В течение всей игры идет яростное личное состязание за мяч. Мяч можно отбивать ногами или руками, можно нести его короче говоря, годится любой способ, лишь бы мяч прошел за линию ворот противника. Хороший игрок может схватить его и стремительно промчаться сквозь вражеские ряды. Широкоплечий великан может своим весом сокрушить всякое сопротивление. Но победа останется за самыми закаленными и самыми выносливыми.

Даже матчи между местными клубами возбуждают в Эдинбурге большой интерес и собирают множество зрителей. Так что же и говорить о том дне, когда цвету шотландской молодежи предстояло помериться силами с лучшими игроками страны, лежащей к югу от Твида!

Тысячные толпы забили все дороги, ведущие к Каледонскому полю, где должен был состояться матч. Эти двигавшиеся в одном направлении живые потоки были настолько густыми, что экипаж Димсдейлов вынужден был продвигаться только шагом, несмотря на грозные заклинания кучера, который, как истый патриот, сознавал всю меру ответственности, выпавшей на его долю, - ведь он вез члена шотландской команды и должен был доставить его на место к сроку. В толпе многие узнавали молодого человека, махали ему руками или выкрикивали слова ободрения. Вскоре мисс Кэт Харстон и даже доктор заразились тем интересом и волнением, которые читались на всех лицах вокруг. Один Том, казалось, оставался равнодушен ко всеобщему энтузиазму и старательно объяснял правила игры своей прелестной спутнице, чье невежество в этой области было поразительным и всеобъемлющим.

- Как видите, - говорил он, - с каждой стороны выступает по пятнадцать человек. Но, конечно, вся команда не может играть одной кучей: ведь если противнику удастся прорваться вперед с мячом, у них тогда не окажется, так сказать, никаких резервов. Поэтому у нас в Шотландии принято, чтобы кучей играло только десять человек. Их выбирают за большой вес, силу и выносливость. Называются они форвардами и должны всегда быть возле мяча, следовать за ним повсюду, не останавливаясь и не уставая. Против них противник, разумеется, выставляет своих форвардов. Кроме форвардов, есть два квотер-бека. Это должны быть очень подвижные игроки, верткие, способные быстро бегать. Они никогда не вмешиваются в самую свалку, а держатся позади форвардов, и если мяч вырывается из кучи, они обязаны тут же его подхватить и мчаться с ним вперед. Если они бегают быстро, то могут унести его очень далеко, прежде чем их догонят - "перехватят", как мы это называем. Кроме того, они обязаны приглядывать за вражескими квотер-беками и перехватывать их, если им удастся завладеть мячом. Позади квотер-беков располагаются два хавбека. Одним из них буду я. Они также должны уметь быстро бегать, и перехват - это в основном их обязанность, потому что хороший бегун противника нередко обходит квотер-беков, и тогда остановить его должны хавбеки. Позади хавбеков стоит один человек - бек. Он представляет собой последний резерв, когда все другие оказались бессильны. От него требуется умение хорошо и точно бить по мячу, чтобы этим способом отвести его подальше от ворот... Но вы не слушаете?

- Нет-нет, слушаю, - ответила Кэт.

На самом же деле огромная толпа и новизна обстановки так ее отвлекали, что лекция ее спутника пропадала втуне.

- Ничего, когда игра начнется, вы быстро все поймете, - весело сказал студент. - Вот мы и на месте.

При этих словах экипаж через широкие ворота въехал на обширный луг, где стоял большой павильон, перед которым виднелось огражденное пространство ярдов двести в длину и сто в ширину, с воротами на каждом конце. Это пространство было размечено пестрыми флагами, и со всех его сторон, наваливаясь на барьер, толпились люди в двадцать - тридцать рядов; все пригорки, все удобные возвышенности были также заняты зрителями, общее число которых, по самому скромному подсчету, составляло не менее пятнадцати тысяч. Немного поодаль выстроились коляски и кареты, и туда же повернул экипаж Димсдейлов, когда Том, сжимая в руках сумку, побежал в павильон переодеваться.

И вовремя! Едва экипаж стал в ряд с прочими, как над головой пронесся глухой рев, а затем повторился во второй и в третий раз. Это зрители приветствовали вышедших на поле английских игроков. Они были одеты в белые короткие штаны и фуфайки с вышитой на груди красной розой - во всем мире не нашлось бы других таких молодцов. Высокие, широкоплечие, стройные, подвижные, как котята, и могучие, как молодые быки, они, несомненно, были достойными противниками. Команда соединяла в себе цвет университетских и лондонских клубов, а также северных графств; имя каждого из игроков многое сказало бы любому поклоннику регби. Вот высокий, длинноногий Эванс, несравненный хавбек, чей удар с рук, как говорят, не имеет равного себе во всей истории этой игры. Вот Буллер, знаменитый кембриджский квотер-бек, весящий не больше шестидесяти пяти килограммов, но гибкий и увертливый, как угорь; под стать ему и Джексон, второй квотер-бек, - самого его не ухватишь, но в противника он вцепляется бульдожьей хваткой. Вон тот белобрысый - это Коулс, прославленный форвард, а рядом стоят девять достойных его товарищей, готовые кинуться за ним в жаркий бой.

Да, это была весьма внушительная команда, и если утром на них ставили пять к четырем, то теперь ставки упали до пяти к трем. Англичане, нисколько не смущаясь тем, что на них были устремлены десятки тысяч глаз, принялись разминаться и даже играть в чехарду, потому что их фуфайки были тонкими, а ветер пронзительным.

Но куда девались их противники? Медленно тянулись минуты, исполненные нетерпеливого ожидания, но вот возле павильона вновь раздались приветственные крики, прокатились по длинным рядам зрителей и слились в могучий вопль, когда шотландцы, перескочив через ограждение, выбежали на поле. Знатокам физической красоты было бы не так просто отдать пальму первенства той или другой команде. Северяне, на чьих синих фуфайках был вышит репейник, все до единого выглядели закаленными силачами и в среднем весили на два-три фунта больше, чем их противники. Эти последние были, пожалуй, сложены более пропорционально и, по мнению любителей, бегали быстрее, однако тяжеловесная подтянутость шотландских форвардов как будто говорила о несколько большей выносливости. Впрочем, шотландская команда и возлагала свою главную надежду на форвардов. Присутствие на поле трех таких игроков, как Буллер, Эванс и Джексон, обеспечивало англичанам чрезвычайно крепкий тыл. Однако среди их нападающих никто не мог бы в одиночку потягаться силой и быстротой с Милларом, Уотсом или Греем. А Димсдейл и Гарруэй, шотландские хавбеки, и квотер-бек Туки, чья пламенно-рыжая голова, словно орифламма, пылала там, где завязывался самый жаркий бой, были лучшими защитниками, каких только могли выставить северяне.

Выбор ворот достался англичанам, и они предпочли играть так, чтобы ветер дул им в спину. Любая мелочь может склонить чашу весов, когда борьба идет между равными командами. Эванс, капитан, положил мяч перед собой на землю, а остальные английские игроки выстроились по сторонам, полные нетерпения, как гончие на сворке. Ярдах в пятидесяти перед ним, примерно в том месте, где должен был бы упасть мяч, угрюмым строем стояли синие шотландцы. Ударил колокол - по толпе прокатился взволнованный гул. Эванс сделал два быстрых шага, и желтый мяч, точно пушечное ядро, полетел прямо в группу напряженно ожидавших его шотландцев.

Несколько секунд мяч стремительно переходил из рук в руки, но вот из кучи игроков вырвался Грей, великий форвард, надежда Глазго. Крепко зажав мяч под мышкой и наклонив голову, он мчался, как ветер, а за ним плечом к плечу следовали остальные девять форвардов, готовые сокрушить любое сопротивление, в то время как пятеро защитников, понемногу отставая от них, веером рассыпались по полю. Тут Грей встретился с англичанами, которые ринулись за мячом, едва их капитан ударил по нему. Первый английский форвард прыгнул прямо на Грея, но тот, не замедляя бега, свернул в сторону, и англичанин промахнулся. Ему удалось увернуться и от второго форварда противника, но третий бросился ему в ноги. Шотландец кувырком полетел на землю и был немедленно схвачен. Но что толку! Падая, он успел перебросить мяч назад. Гордон из "Пейсли" схватил его и пронес вперед еще ярдов на десять, но тут его догнали и опрокинули, однако уже после того, как он передал мяч товарищу, который мужественно отвоевал еще несколько шагов, прежде чем и его повалили на землю. Благодаря этой великолепной пасовке шотландцам удалось отыграть все преимущество, полученное англичанами при первом ударе, и зрители восторженно ревели.

И вот назначена так называемая "давка", или "схватка". Существовал ли какой-нибудь другой народ, который устраивал бы такие потасовки и называл бы их игрой? Двадцать юношей, сплетенные так тесно и плотно, что уже невозможно понять, кому, собственно, принадлежат все эти руки и ноги, напрягая каждый мускул, жмут и толкают друг друга, но силы их равны, и клубок человеческих тел сохраняет абсолютную неподвижность. В центре его хаотически вздымаются и опускаются головы и плечи. По краям он обрамлен бахромой из ног - ног, напряженных до крайности, даже роющих землю, чтобы крепче в нее упереться, и, по-видимому, полностью обособившихся от своих владельцев, чьи головы и туловища погребены внутри клубка. Давление там отчаянно велико, и все же ни та, ни другая сторона не уступает и дюйма. Возле, пригнувшись, упершись руками в колени, стоят невозмутимые крошки квотер-беки - они не спускают глаз с задыхающихся великанов и в то же время бдительно следят друг за другом. Пусть только мяч вырвется из кучи поблизости от кого-нибудь из них, и он, схватив его, успеет пробежать десяток ярдов, прежде чем сплетенные в схватке игроки поймут, что произошло. Чуть поодаль застыли хавбеки, настороженные, готовые к бою, а бек прогуливается, заложив руки в карманы, и ничуть не тревожится, потому что у него хватит времени подготовиться, прежде чем мяч успеет миновать четырех отличных игроков, которые расположились между ним и "схваткой".

Но вот клубок качнулся назад, а потом вперед. Одна сторона потеряла, а другая выиграла дюйм. Толпа вопит от восторга: "Дави, Шотландия!", "Дави, Англия!" "Англия!", "Шотландия!"

Такие крики способны пробудить энтузиазм даже в самом тихом из смертных созданий. Кэт Харстон вскочила на ноги, порозовев от волнения и удовольствия. Ее сердце отдано бойцам, чья эмблема - роза, хотя в рядах их противников и сражается друг ее детских игр. Доктор увлечен не меньше самого зеленого юнца в толпе, а извозчик машет руками и вопит крайне неприличным образом. Два фунта разницы в весе начинают сказываться. Англичан удается оттеснить на целый ярд. Из гущи белых фуфаек вырывается игрок в синем. Он прорвался через весь клубок, но мяч остался позади, и поэтому он обегает вокруг "схватки" и наваливается всей тяжестью на своих товарищей. Последний нажим, "схватка" разваливается на две половины, и из бреши появляются грозные шотландские форварды, увлекающие с собой мяч. Их сплоченная фаланга разметала англичан направо и налево, как мякину. А путь им преграждает один-единственный невысокий юноша, почти мальчик по росту и весу. Не ему же остановить этот стремительный натиск! Мяч лишь на несколько ярдов опережает бегущего впереди шотландца, и тут малыш прыгает. Он успевает выхватить мяч из-под самого носа противника и тем же стремительным движением вырывается из цепляющихся за него рук. Теперь лучший квотер-бек Кембриджа должен показать, чего он стоит. Толпа вопит от возбуждения. Справа и слева бегут огромные шотландские форварды, протягивая руки, спотыкаясь, снова бросаясь в погоню, а в самой их гуще, быстрый и стремительный, как форель в ручье, бежит спокойный невысокий юноша - вот он проскочил мимо одного, обогнал другого, проскользнул между пальцами третьего и четвертого. Но тут его схватили! Нет, нет, ему удалось обогнать всех форвардов, и он вырывается из людской лавины и мчится вперед с невероятной скоростью. Он увернулся от одного из шотландских квотер-беков, обогнал второго. "Хорошо сыграно, Англия!" - кричит толпа. "Хороший рывок, Буллер!" "Давай, Туки!" "Давай, Димсдейл!", "Молодец, Димсдейл! Ну и захват!" Маленького квотер-бека все-таки удалось остановить: Том не уступал ему в быстроте и, когда он пытался прорваться, успел схватить его за талию и опрокинуть на землю. Крики стали громовыми, потому что от университетского клуба на поле играли только два хавбека, а студентов среди зрителей было множество.

Добрый доктор даже покраснел от удовольствия, услышав, как тысячи взволнованных глоток выкрикивают похвалы его сыну.

Знатоки не ошиблись: игра идет очень ровная. В течение первых сорока минут одна сторона, делая отчаянные усилия, немедленно нейтрализует преимущество, завоеванное другой. Уже не раз сплетенные кучи игроков перекатывались взад и вперед по полю, но всегда не далее чем в тридцати ярдах от центра. Ни тем, ни другим воротам еще ни разу не угрожала серьезная опасность. Неискушенные зрители никак не могут понять, почему в пари шансы англичан оценивались выше, но посвященные стоят на своем. Они считают, что во втором тайме скажется превосходство южан в скорости и выносливости, и они возьмут верх над более тяжелыми шотландцами. Однако, когда истекают первые сорок минут и перед сменой ворот назначается короткий перерыв, шотландцы, которые, вытирая грязные лица и обсуждая игру, собираются тесной группой, совсем не кажутся более утомленными, чем англичане.

Но вот наступает вторая половина игры, которая должна показать, выращивает ли и голодный Север таких же молодцов, как те, кто живет на более плодоносной почве, под более теплыми небесами. Если игра и прежде была отчаянной, теперь она стала вдвое отчаяннее. Каждый игрок обеих команд играл так, словно исход матча зависел от него одного. Вновь и вновь Грей, Андерсон, Гордон и грозная фаланга растрепанных, задыхающихся шотландцев вырывалась вперед, но раз за разом английские квотер-беки и хавбеки благодаря превосходству в скорости более чем искупали слабость своих форвардов и уносили мяч далеко в глубь вражеской территории. Два-три раза Эванс, знаменитый "забойщик", который, по слухам, мог добросить мяч до ворот почти с любой части поля, успевал завладеть мячом, но прежде чем ему удавалось ударить по нему, его схватывал кто-нибудь из противников. И вот наконец наступила минута его торжества. Мяч выкатился из схватки в руки Буллера, который немедленно повернулся и перекинул его хавбеку позади себя. Никто из шотландцев уже не мог добежать до него вовремя. Эванс быстро взглянул на далекие ворота, рванулся вперед, и его длинная нога взметнулась в воздух с чудовищной силой. Притихшая толпа с замиранием сердца следила, как мяч описывал величественную параболу. И вот он пошел вниз... вниз... вниз... с неумолимой меткостью стрелы чуть-чуть задел за перекладину и покатился по траве за воротами; раздался стон нескольких огорченных патриотов, но он был заглушен громовым "ура!", которым толпа приветствовала гол, забитый англичанами.

Впрочем, победа еще не была завоевана. До конца игры оставалось десять минут, чтобы шотландцы могли сквитать этот удар или англичане - забить им второй гол. Северяне играли так яростно, что мяч все время находился в опасной близости от английских ворот, и англичан спасала только великолепная игра их защитников. Прошло еще пять минут - и шотландцы, в свою очередь, были оттеснены за середину поля. Блестящие прорывы Буллера, Джексона и Эванса привели к тому, что сражение бушевало теперь на половине шотландцев. Казалось, гости твердо вознамерились забить еще один гол, но тут положение дел на поле внезапно изменилось. Всего за три минуты до конца игры Туки, шотландский квотер-бек, завладел мячом и в стремительном рывке миновал линию форвардов и квотер-беков противника. Эванс схватил его, но Туки успел бросить мяч назад. Следовавший за ним по пятам Димсдейл поймал мяч в руки. Теперь или никогда! Том почувствовал, что пожертвует чем угодно, лишь бы прорваться мимо трех людей, которые стояли между ним и английскими воротами. Он, как вихрь, пронесся мимо Эванса, прежде чем хавбек успел разделаться с Туки. Теперь перед ним осталось лишь два игрока противника. Второй английский хавбек, широкоплечий верзила, бросился ему навстречу, но Том, даже не попытавшись уклониться, пригнул голову и врезался в него с такой силой, что они оба отлетели в разные стороны. Однако Димсдейл оправился раньше и проскочил вперед прежде, чем английский хавбек успел его схватить. До ворот теперь оставалось не больше двадцати ярдов, но перед ними стоял английский бек, а сзади набегало шестеро форвардов. Бек схватил его поперек живота, один из форвардов вцепился сзади в ворот фуфайки, и все трое полетели на землю. Но поздно! Падая, Том успел поддеть мяч ногой, и тот, кое-как взлетев, едва-едва перекатился через английскую перекладину. Не успел он коснуться земли по ту сторону ворот, как удар колокола возвестил о конце матча, хотя звон этот был совершенно заглушен громовым ревом толпы. В воздух взлетела тысяча шляп, десять тысяч глоток выли в унисон, а Том, причина всей этой сумятицы, все еще сидел на земле, - он, правда, улыбался, но очень побледнел, а одна рука у него повисла, как плеть.

Однако что такое сломанная ключица по сравнению с решающим голом, забитым в подобном матче! Во всяком случае, так думал Том Димсдейл, направляясь к павильону, в то время как его отец сдерживал восторженную толпу с правого его бока, а Джек Гарруэй - с левого. Надо сказать, что доктор проложил к нему путь через колышащуюся, обезумевшую людскую массу с энергией, доказавшей, что талант его сына был скорее наследственным, нежели благоприобретенным. Полчаса спустя Том уже спокойно сидел в углу экипажа, плечо его было перебинтовано по всем правилам медицинского искусства, а рука подвешена на платке. Его мать и Кэт быстро и ловко подкладывали ему под бок то шаль, то коврик, чтобы смягчить толчки. Во всякой женщине живет ангел, и покалеченные, беспомощные юность и сила способны тронуть ее гораздо больше, чем та же юность и сила в своем гордом расцвете. Это та компенсация, которую судьба предлагает несчастным. Когда Кэт склонялась над кузеном, ее синие глаза были полны невыразимого сострадания, и, встретив этот взгляд, он вдруг испытал неведомую прежде радость, по сравнению с которой все прошлые его надежды и удовольствия утратили всякий смысл и значение. Маленький бог поражает сразу и без ошибки, если его мишень еще только встречает золотую зарю жизни. Всю дорогу до дому Том лежал, откинувшись на подушках, грезил о сострадательных ангелах, и сердце его переполнялось тихим блаженством, когда он встречал взгляд прекрасных правдивых глаз, которые смотрели на него с неизъяснимой нежностью. Это был знаменательный день в жизни нашего студента: он спас свою команду, сломал ключицу, а главное - теперь вдруг понял, что по уши влюбился.

ГЛАВА VIII ПЕРВЫЙ ЭКЗАМЕН

Едва ключица Тома Димсдейла зажила, как приблизился день экзамена, и его отец, который, нажив порядочное состояние, удалился на покой, решил дождаться в Эдинбурге этого знаменательного события. Он не без труда убедил Гердлстона позволить Кэт остаться с ними, впрочем, коммерсант был в это время так занят делами фирмы, что оказался более покладистым, чем можно было бы ожидать при обычных обстоятельствах. Путешественники продолжали жить в гостинице, однако студент не покинул своей обители на Хау-стрит, где посвящал утро и день занятиям. Однако каждый вечер он выкраивал время, чтобы пообедать с ними в гостинице, и уходил только, когда отец начинал гнать его назад к книгам, и все его протесты и просьбы разрешить ему остаться еще на полчаса оказывались тщетными. Доктор был неумолим. И когда наставал роковой час, бедный юноша начинал собирать перчатки, шляпу и трость, растягивая эту процедуру елико возможно. Затем он грустно прощался с родными и негодуя отправлялся к своим книгам.

Впрочем, довольно быстро он сделал важное открытие: с одной скамейки в Садах была видна почти вся гостиная, куда удалялись его родные после обеда. Стоило ему обнаружить это обстоятельство - и домой он начал возвращаться поздно ночью. Сады, правда, вечером запирались, но чему мог помешать подобный пустяк! Том, как кошка, перебирался через ограду, усаживался на заветной скамейке и не спускал глаз с окна до тех пор, пока его родители и Кэт не отправлялись на покой. Случалось, что его кузина уходила к себе сразу же после обеда. В этих случаях Том угрюмо брел на Хау-стрит и, куря крепчайший табак, полночи проклинал судьбу. Но когда счастье ему улыбалось и он мог любоваться грациозной фигуркой подруги своих детских игр, это зрелище дарило ему почти такую же радость, как и ее общество, так что в конце концов он отправлялся домой в гораздо более веселом настроении. И пока доктор Димсдейл тешил себя мыслью, что его сын усердно постигает тайны науки в миле от гостиницы, нерадивый юноша сидел на скамье в каких-нибудь шестидесяти ярдах от нее, размышляя на темы, ничего общего с наукой не имеющие.

Кэт, разумеется, отлично понимала, что происходит. Даже самая неискушенная, самая юная девушка обладает тем таинственным женским чутьем, которое всегда подскажет ей, что в нее влюбились. И тогда впервые она понимает, что уже миновала ту невидимую границу, которая отделяет детство от юности. Кэт была смущена, чувствовала себя неловко и невольно стала держаться с Томом по-иному.

Прежняя дружеская, почти сестринская непринужденность теперь сменилась холодной сдержанностью. Том немедленно заметил эту перемену и молча бесился и негодовал. Он даже поступил настолько неразумно, что не стал скрывать, насколько он обижен, после чего Кэт стала обходиться с ним еще суше и холоднее. Теперь он все ночи напролет метался на постели и поверял свою тоску спинке кровати, убежденный, что ничего подобного еще никогда ни с кем не случалось за всю историю мира и ни в коем случае не повторится до конца времен. Кроме того, он принялся кропать скверные вирши, которые были немедленно обнаружены его хозяйкой, имевшей привычку ежедневно рыться в его бумагах и не замедлившей прочитать их вслух избранному обществу своих соседок. И те, очень растроганные, принялись сочувственно обсуждать сердечные дела молодого человека.

Постепенно у Тома появились и другие симптомы недуга, столь внезапно его сразившего. До сих пор в его внешности и костюме можно было заметить некоторую небрежность, отлично гармонировавшую с его богемными привычками. И вдруг он преобразился. В одно прекрасное утро он посетил подряд портного, сапожника, шляпочника и галантерейщика, и после его визита все эти достойные люди довольно потирали руки. Примерно через неделю он вышел из своей комнаты, одетый столь великолепно, что его хозяйка была поражена, а друзья несказанно удивлены. Приятели-студенты лишь с большим трудом узнавали честную физиономию Тома над воротником наимоднейшего сюртука и под самым глянцевитым из цилиндров.

Но даже эта перемена ничего не сказала его отцу.

- Ума не приложу, что творится с мальчиком, Кэт, - пожаловался он как-то после ухода сына. - Пусть он только попробует франтить! Я от него в ту же минуту отрекусь! А ты разве не замечаешь, как он переменился?

Кэт уклонилась от ответа, но ее яркий румянец мог бы многое объяснить почтенному доктору, если бы он только обратил внимание на краску, залившую ее щеки. Впрочем, ему просто в голову не приходило, что его сын - взрослый юноша, и он уж никак не мог счесть маленькую дочку Джона Харстона взрослой девушкой. Как правило, подобные открытия делают люди малознакомые, а друзья и близкие узнают об этом только потом и из вторых рук.

У любви есть неприятная привычка вторгаться в человеческую жизнь в самое неподходящее время, и все же она могла бы пощадить студента, который готовился к экзаменам.

Эти недели, пока Том разгуливал в сапогах, сшитых на два номера меньше, чем следовало бы, дабы придать большую элегантность его мускулистым икрам, и рвал перчатки в количестве, поражавшем перчаточника, ему, собственно говоря, полагалось бы сосредоточить все силы на постижении тайн ботаники, химии и зоологии. Драгоценные часы, которые следовало бы отдавать изучению подразделов целентератов или систематике эндогенных растений, он тратил на то, чтобы вспомнить слова романса, который пела накануне его кузина, или все оттенки ее интонации, когда она сказала ему, что погода как будто хорошая, или еще какое-нибудь столь же важное обстоятельство. В результате по мере приближения рокового дня наш студент в минуты отрезвления начинал чувствовать некоторую тревогу. Впрочем, одно время он занимался довольно усердно и мог надеяться, что ему все-таки повезет. Во всяком случае, он предпринял энергичную попытку за неделю сделать то, на что другим требовался месяц, и к письменному экзамену несколько наверстал упущенное. Вопросы ему достались знакомые, и, выходя из зала, он чувствовал, что судьба обошлась с ним гораздо милостивее, чем он того заслуживал. Однако устный экзамен был куда более грозным испытанием и внушал ему порядочный ужас.

И вот в прохладное весеннее утро настал его черед. Доктор и Кэт доехали с ним до ворот университета.

- Больше мужества, Том! - напутствовал его отец. - Держи себя в руках и не волнуйся. Сохраняй спокойствие, это самое главное!

- По моему, я забыл даже то, что знал, - уныло сказал Том, подымаясь по ступеням. Оглянувшись, он увидел, что Кэт весело машет ему рукой, и это чрезвычайно его ободрило.

- Ждем тебя к обеду! - крикнул ему вслед отец. - Только смотри, принеси нам хорошие новости.

И карета покатила по Бриджис, а Том присоединился к студентам, которые у дверей зала тревожно ждали, когда их вызовут.

Вид у них у всех был самый плачевный. Землистая бледность их унылых лиц лишь отчасти свидетельствовала о напряженных занятиях, но в основном о снедавшем их страхе.

Было просто больно смотреть, как они стараются придать себе уверенный и беззаботный вид: одни поглядывали на небо, словно интересуясь погодой, а другие, вдруг воспылав любовью к старине, изучали надписи на древних стенах университета. Еще грустнее было наблюдать за ними в ту минуту, когда какой-нибудь храбрец, собравшись с духом, отпускал неуклюжую шутку, и вся компания старательно смеялась, словно желая показать, что даже в столь тяжкую минуту они не утратили чувства юмора. А порой, когда кто-нибудь из них заговаривал об экзамене и принимался раскрывать, какие именно вопросы задавались накануне Брауну или Смиту, маска равнодушия немедленно спадала с их лиц, и они жадно и молча впивались глазами в лицо говорящего. Как правило, в подобных случаях обязательно найдется злокозненный утешитель, который шепчет на ухо всем желающим головоломные вопросы и утверждает, будто это конек того или иного экзаменатора. Такой злой гений вырос рядом с Димсдейлом и погасил последний луч надежды, который еще таился в сердце юноши.

- Что ты знаешь про какодил? - внушительно спросил он.

- Какодил? - в ужасе повторил Том. - Какой-то допотопный ящер. Верно?

Его собеседник криво усмехнулся.

- Нет, - ответил он. - Это - органическое взрывчатое химическое соединение. И уж про какодил тебя спросят обязательно! Тестер на нем просто помешан. Он всех спрашивает, как изготовляется эта штука.

Том, весьма расстроенный таким сообщением, попытался было с лихорадочной поспешностью узнать у своего собеседника хоть что-нибудь про это таинственное вещество, но тут за дверью резко зазвенел звонок, и на пороге появился краснолицый служитель, держа в руке голубой листок.

- Диллон, Димсдейл, Дуглас! - выкрикнул он важным голосом, и три несчастливца гуськом проследовали через полуоткрытую дверь в сумрачный зал.

То, что они увидели там, отнюдь их не успокоило. В зале на некотором расстоянии друг от друга стояли три стола, загроможденные всевозможными учебными пособиями и приборами, и за каждым столом сидело по два пожилых профессора, весьма строгих и взыскательных. Перед одной парой красовались чучела различных зверьков, многочисленные скелеты и черепа, большие банки с заспиртованными рыбами и змеями, челюсти с огромными зубами, злобно ухмыляющиеся несчастному студенту, и всяческие другие зоологические диковинки. Второй стол был завален великолепными орхидеями и тропическими растениями, которые выглядели как-то неуместно в этом огромном унылом зале. По его краю щетинился ряд микроскопов. Но самым устрашающим был третий стол, ибо на нем не было ничего, кроме стопки бумаги и карандаша. Химия считалась самой опасной среди множества ловушек, подстерегающих беспечного студента.

- Диллон - ботаника, Димсдейл - зоология, Дуглас - химия! - выкрикнул служитель, и каждый направился к своему столу.

Прямо перед Томом оказался огромный краб, который, как ему почудилось, смотрел на него с самым злорадным выражением, на какое только способно ракообразное. Позади краба восседал низенький профессор, чьи выпуклые глаза и скрюченные руки придавали ему такое сходство с вышеупомянутым крабом, что Том не мог сдержать улыбки.

- Сэр, - сказал высокий бритый человек, сидевший у другого конца стола, - потрудитесь вести себя серьезно. Сейчас не время для пустого веселья.

После этого выговора на лице Тома застыло выражение, которое принесло бы любому немому попрошайке целое состояние.

- Что это такое? - спросил низенький профессор, вручая ему нечто маленькое и круглое.

- Это эхинус, морской еж! - победоносно ответил Том.

- Есть ли у него какой-нибудь орган дыхания? - спросил второй экзаменатор.

- Водно-сосудистая система.

- Опишите ее.

Том бодро принялся отвечать, но экзаменаторы вовсе не собирались допускать, чтобы студент потратил пятнадцать отведенных на него минут на то, что он знал хорошо. Через минуту они его уже перебили.

- Как он передвигается? - спросил крабоподобный профессор.

- С помощью присасывательных трубочек, которые выдвигает по желанию.

- А каким образом эти трубочки помогают ему передвигаться?

- Они снабжены присосками.

- На что похожи эти присоски?

- Это круглые пустотелые диски.

- А вы уверены, что они круглые? - резко спросил профессор.

- Да! - мужественно ответил Том, хотя имел об этом лишь весьма смутное представление.

- А каким образом действует этот присосок? - спросил высокий экзаменатор.

Том почувствовал, что любопытство этих людей переходит границы приличия. По-видимому, их любознательность была неутолима.

- Он создает вакуум! - в отчаянии вскричал он.

- А как он создает вакуум?

- Путем сжатия мускульного бугорка в центре, - ответил Том в миг озарения.

- А что заставляет бугорок сжиматься?

Измученный Том чуть было не ответил "электричество", но вовремя сдержался и пробормотал:

- Мышечное воздействие.

- Прекрасно, - сказали экзаменаторы, и несчастный студент перевел дух. Однако высокий тут же вновь ринулся в атаку, вопросив: - А эта мышца поперечно-полосатая или гладкая?

- Гладкая! - взвизгнул Том наугад, и оба экзаменатора, потирая руки, пробормотали: "Отлично, отлично!" - после чего волосы Тома утратили вертикальное положение, и он перестал дышать так, словно находился в турецкой бане.

- Сколько зубов у кролика? - внезапно спросил высокий экзаменатор.

- Не знаю, - с подкупающей откровенностью ответил студент.

Профессора торжествующе переглянулись.

- Он не знает! - насмешливо воскликнул пучеглазый.

- Когда у вас в следующий раз на обед будет кролик, рекомендую вам пересчитать его зубы, - сказал высокий.

Догадавшись, что это шутка, Том тактично засмеялся весьма жутким, загробным смехом.

Затем экзаменаторы принялись терзать его вопросами о птеродактилях, о разнице в строении летучей мыши и птиц, о миногах, о хрящеперых рыбах и ланцетнике. На все эти вопросы он дал ответы, более или менее удовлетворившие экзаменаторов, но чаще - менее. Когда наконец звякнул колокольчик, указывая, что настало время экзаменующимся перейти к другим столам, высокий профессор нагнулся над лежащим перед ним списком и сделал на нем следующую иероглифическую пометку: S.В.

Зоркие глаза Тома различили эти буквы, и он направился к соседнему столу весьма довольный, так как знал, что они означают "satis bene", то есть "удовлетворительно", ну, а поставленный за ними минус его не тревожил. Ответил ли он лучше или хуже положенного, не имело для него ни малейшего значения. Зоологию он сдал, а все остальное его пока не интересовало.

ГЛАВА IX

ПРИСКОРБНЫЙ ПРОВАЛ

Однако впереди его ждало немало камней преткновения. Едва он подошел к ботаническому столу, как седобородый профессор молча указал на ряд микроскопов, подразумевая, что студенту следует посмотреть в них и объяснить, что он там увидел. Вся душа Тома, казалось, сосредоточилась в глазу, прижатом к окуляру, пока он безнадежно сверлил взглядом нечто, походившее на каток, исчерченный коньками, - никакого другого ответа он найти не мог.

- Быстрее, быстрее! - нетерпеливо проворчал экзаменатор (вежливость на экзаменах в Эдинбургском университете поистине редкий гость). - Либо отвечайте, либо переходите к следующему микроскопу.

Этот почтенный профессор ботаники, человек, в сущности, очень добрый, славился как один из наиболее злокозненных экзаменаторов той школы, которая считает экзамены единоборством между профессорами и студентами. По его мнению, экзаменующийся стремился благополучно сдать экзамен, а его долг заключался в том, чтобы стремиться всячески этому воспрепятствовать, что ему в большинстве случаев блестяще удавалось.

- Быстрее, быстрее, - ворчливо повторял он.

- Это срез листа, - сказал студент.

- Ничего подобного! - с торжеством провозгласил экзаменатор. - Вы сделали грубую ошибку, сэр. Очень, очень грубую: это спирилла водяного растения. Переходите к следующему.

Том, объятый смятением, побрел вдоль стола и оглядел в следующую медную трубку.

- Это препарат устьица, - сказал он, вспомнив рисунок в своем учебнике.

Профессор мрачно покачал головой.

- Правильно, - сказал он. - Переходите к следующему.

Третий препарат поставил студента в точно такой же тупик, как и первый, и он, стиснув зубы, уже готовился к неизбежному, когда непредвиденное обстоятельство склонило чашу весов в его пользу. Второй экзаменатор, еще не превратившийся в такую окаменелость, как большинство его коллег, сохранил достаточно жизнелюбия, чтобы интересоваться вещами, чуждыми его науке, и теперь он узнал в экзаменующемся студенте юного героя, который претерпел увечье, спасая честь своей страны. Профессор был пламенным патриотом и проникся к Тому живейшей симпатией; заметив, что бедняге грозит неизбежная гибель, он поспешил вмешаться, вывел его на правильную дорогу с помощью наводящих вопросов и помогал не сбиться с нее, пока вновь не звякнул колокольчик. Этот молодой экзаменатор с удивительной проницательностью и тактом сумел удержаться в пределах весьма ограниченных знаний Тома. Как ни трудна была эта задача, он достиг цели, и, хотя его собрат покачивал седовласой головой и всякими другими способами выражал порицание невежеству студента, он все же был вынужден поставить S.В. в лежавшем перед ним списке.

Увидев это, Том глубоко вздохнул и направился к третьему столу, испытывая то смешанное чувство уверенности и страха, с каким жокей на скачках приближается к последнему и самому трудному препятствию в стипль-чезе.

Увы! Именно последнее препятствие чаще всего оказывается роковым для наездника, и Томасу также было суждено потерпеть неудачу при этом заключительном испытании. По несчастной случайности, пока он шел через комнату, ему вдруг вспомнился студент, вещавший перед дверьми экзаменационного зала о таинственной субстанции, которая именуется "какодил". А стоит в голову экзаменующегося студента закрасться подобной мысли - и ее уже нельзя изгнать оттуда никакими силами. У Тома даже в ушах зазвенело, и он провел рукой по лбу и запустил ее в золотистые кудри, стараясь успокоиться. Садясь перед столом, он еле удержался, чтобы не сказать экзаменаторам, что ему прекрасно известно, о чем они собираются его спросить, и что ему даже не стоит пытаться отвечать.

Главный экзаменатор, румяный и благодушный старик в очках, прежде чем начать экзамен, обменялся со своим коллегой несколькими ничего не значащими фразами, доброжелательно давая время растерявшемуся студенту прийти в себя. Затем, ласково посмотрев на него, он сказал чрезвычайно мягким тоном:

- Вам когда-нибудь приходилось кататься в лодке по пруду?

Том сознался, что приходилось.

- Так, быть может, в этих случаях, - продолжал профессор, - вы иногда задевали веслом ил на дне?

Том согласился, что в этом не было бы ничего удивительного.

- После этого вы, возможно, замечали, что со дна на поверхность поднимался пузырь или даже несколько пузырей. Так скажите же, какой это был газ?

Злополучный студент, весь во власти одной-единственной мысли, почувствовал, что сбылись самые худшие его опасения. И без малейших колебаний он, не задумываясь, высказал безапелляционное мнение, что газ этот именуется какодилом.

Когда экзаменаторы услышали его ответ, на их лицах отразилось глубочайшее изумление, и они разразились таким веселым смехом, какой не часто услышишь у важных ученых. Этот смех немедленно привел Тома в чувство. Он в отчаянии сообразил, что они спрашивали его про болотный газ - про одно из самых простейших и зауряднейших химических соединений. Увы, было слишком поздно! Он знал, что спасения нет. Посредственно сдав ботанику и зоологию, он не мог рассчитывать, что ему простят подобную ошибку на экзамене по химии. И он поступил так, как, пожалуй, только и можно было поступить при подобных обстоятельствах. Встав со стула, Том почтительно поклонился экзаменаторам и направился к двери, к величайшему изумлению служителя, которому впервые довелось стать свидетелем подобного нарушения этикета. На пороге Том оглянулся и увидел, что профессора ботаники и зоологии подошли к столу химиков, по-видимому, желая узнать, что случилось. Раздавшийся затем взрыв хохота показал, что они в должной мере оценили смешную сторону происшествия. Студенты, ожидавшие под дверью, бросились к Тому в надежде узнать причину неожиданного смеха, но он сердито растолкал их и бросился к лестнице. Ему было хорошо известно, что анекдот этот станет всеобщим достоянием и без его содействия. К тому же он уже принялся обдумывать план, который зрел в его голове несколько месяцев.

Доктор с супругой и мисс Кэт Харстон долго и напрасно ждали в гостинице известий от Тома. Доктор сначала пытался напустить на себя высокомерное равнодушие и рассеянность, но вскоре совсем забыл об этом и принялся бесцельно бродить по комнате, барабанить пальцами по столу и всякими другими способами проявлять жгучее нетерпение. Их гостиная находилась на втором этаже, и Кэт, как часовой, стояла у окна, вглядываясь в снующих по улице прохожих, чтобы сразу же предупредить остальных о появлении Тома.

- Неужели его еще не видно? - спросил доктор в двадцатый раз.

- Нет, нигде не видно, - ответила Кэт, снова посмотрев на улицу.

- Но ведь он должен был уже все сдать! И явиться прямо сюда. Отойди от окна, милочка. Я не хочу, чтобы шалопай догадался, как мы о нем тревожимся.

Кэт села рядом со стариком и, поглаживая белыми пальчиками его широкую темную руку, сказала:

- Не тревожьтесь так. Все будет хорошо, вот увидите!

- Да, он, конечно, сдаст экзамены, - ответил доктор, - но... А это еще кто?

Последнее восклицание относилось к круглолицей розовощекой девочке в скромном платьице, которая неожиданно вошла в гостиную, держа в руках связку с книгами и грифельную доску.

- Прошу прощения, сэр, - сказала незнакомка, делая книксен. - Я Сара Джейн.

- Ах, вот как! - отозвался доктор с легкой иронией. - И что же привело вас сюда, Сара Джейн?

- Прошу прощения, сэр, моя маменька миссис Мактавиш велела мне отнести вам вот это письмо от молодого джентльмена, который у нас проживает.

С этими словами девочка вручила доктору конверт, сделала еще один книксен и удалилась.

- Как! - удивленно вскричал доктор. - Письмо адресовано мне, и это почерк Тома. Что случилось?

- Боже мой, - вздохнула миссис Димсдейл, с женской проницательностью отгадав, в чем было дело. - Значит, он провалился.

- Не может быть, - пробормотал доктор, дрожащими пальцами разрывая конверт. - Да нет, ты права! - добавил он, пробежав глазами записку. - Он действительно провалился. Бедняга! Ему это намного тяжелее, чем нам, так что не следует его бранить.

Добряк перечел письмо несколько раз, а потом спрятал его к себе в бумажник с очень серьезным видом, показывавшим, насколько оно было важно. Поскольку это письмо окажет значительное влияние на дальнейший ход событий нашей повести, мы закончим эту главу тем, что, воспользовавшись привилегией автора, заглянем через плечо доктора и прочтем вместе с ним послание Тома. Вот оно от первого и до последнего слова:

"Дорогой отец!

Вы будете огорчены, узнав, что я не сдал экзамен. Мне это очень тяжело, потому что я представляю, какое горе и разочарование это причинит Вам - ничем не заслуженное горе и разочарование, да еще по моей вине.

Для меня же в этом провале есть своя светлая сторона, потому что теперь я могу обратиться к Вам с просьбой, которую обдумывал уже давно. Я хочу, чтобы Вы разрешили мне не изучать больше медицины и заняться коммерческой деятельностью. Вы никогда не скрывали от меня размеры нашего состояния, и я знаю, что и получи я диплом - мне не обязательно нужно будет заниматься врачебной практикой. Таким образом, я потрачу пять лет жизни на приобретение знаний, которые окажутся для меня бесполезными. Я не чувствую особой склонности к медицине, и в то же время мне глубоко неприятна мысль, что я буду просто тратить деньги, заработанные другими. Поэтому мне следует подыскать себе какое-нибудь другое занятие, и лучше всего будет сделать это немедленно. Выбор этого нового занятия я предоставляю на Ваше усмотрение. Сам же я считаю, что, вложив свой капитал в какое-нибудь коммерческое предприятие и прилежно трудясь, я мог бы преуспеть на этом поприще. Я так расстроен своим провалом, что у меня не хватает духу встретиться с Вами сегодня, но завтра я надеюсь выслушать ответ из Ваших собственных уст.

Том".

- Быть может, эта неудача окажется не такой уж и страшной, - задумчиво проговорил доктор, складывая письмо и устремляя взгляд на холодное пламя ноябрьского заката за окном.

ГЛАВА X

БОГЕМНОЕ ЖИЛИЩЕ

И ЕГО ОБИТАТЕЛИ

Никто из друзей отставного майора Тобиаса Клаттербека, служившего прежде в 119-м полку легкой пехоты, никогда не бывал у него дома. Правда, время от времени он мимоходом упоминал о своей "скромной обители" и даже любезно приглашал новых знакомых без стеснения заглядывать к нему, когда они окажутся в его краях. Однако эти приглашения не приводили ни к каким практическим
результатам, поскольку майор предусмотрительно забывал упомянуть, где именно находятся вышеупомянутые края. И все же у приглашенных оставалось смутное ощущение, что им каким-то образом довелось воспользоваться гостеприимством майора, и порой они отплачивали ему менее эфемерной любезностью.

Бравый майор был постоянным украшением карточной комнаты "Бесхвостой лошади" и окна курительной клуба "Золотая молодежь". Высокий, важный, корпулентный, с одутловатым, бритым лицом, подпертым чрезвычайно высокими воротничками и старомодным галстуком, майор казался символом и воплощением респектабельного джентльмена средних лет. Цилиндр майора всегда отличался замечательным лоском. На сюртуке майора нельзя было подметить ни единой морщинки, и, короче говоря, нигде от лысой майорской макушки до ногтей на пухлых пальцах рук и подагрических пальцах ног самый взыскательный критик манер и одежды, даже сам прославленный Тервидроп, не сумел бы указать ни одного изъяна. Добавим к этому, что речь майора была столь же безупречна, как и его облик, а также, что он был заслуженным воином и бывалым путешественником, чья память казалась обширным хранилищем богатого опыта, приобретенного за долгую, изобиловавшую приключениями жизнь. Соедините все эти качества воедино - и вы не усомнитесь, что знакомство с майором могло бы показаться весьма желательным и приятным.

Однако с огорчением приходится признать, что некоторые из тех, кто пользовался этой привилегией, придерживались прямо противоположного мнения. О майоре ходили слухи, бросавшие серьезную тень на его репутацию, и они получили такое распространение, что, когда бравый майор выставил свою кандидатуру в некий весьма аристократический клуб, он был позорнейшим образом забаллотирован, хотя его кандидатуру поддерживали лорд и баронет. На людях майор посмеивался над этим фиаско и, казалось, считал его забавной шуткой, которую сыграла с ним судьба, но в глубине души он негодовал и возмущался. Как-то раз он сбросил маску притворного равнодушия, играя на бильярде с высокородным Фунгусом Брауном, которому, как поговаривали, он был в значительной мере обязан своим провалом.

- Черт побери, сэр! - внезапно воскликнул ветеран, поворачивая побагровевшую физиономию к своему партнеру и выпячивая грудь. - В былые дни я вызвал бы вас всех, сэр, всю вашу проклятую братию, начиная от старшин и кончая всеми остальными. Да, вызвал бы, клянусь дьяволом!

Во время этой яростной тирады лицо высокородного Фунгуса побелело в той же мере, в какой побагровело лицо майора, и он от души пожалел, что, похваляясь в беседе с кое-какими знакомыми недоступностью вышеупомянутого клуба для выскочек-плебеев, он неосторожно привел в качестве доказательства неудачу майора.

Однако было бы не так просто объяснить, чем именно вызывалось то смутное недоверие, с которым многие относились к старому воину. Конечно, он играл на скачках и, по слухам, даже получал от служащих конюшни и от жокеев тайные сведения, нередко приносившие ему значительную выгоду, но ведь это отнюдь не было редкостью в обществе, в котором он вращался. Несомненно и то, что майор Клаттербек любил играть в вист по гинее за взятку и на бильярде на весьма значительные ставки, однако подобным азартным развлечениям предаются многие люди, которые в прошлом вели бурную жизнь и ищут острых специй, чтобы сдобрить будничное существование. Быть может, причина заключалась в том, что умение майора играть на бильярде в разных случаях поразительным образом менялось и порой его скверная игра давала повод заподозрить, будто он, говоря языком посвященных, старается "взвинтить ставки". Суровое осуждение вызывала также горячая дружба, которая частенько завязывалась между старым воином и пустоголовыми юнцами, которых он любезно начинал приобщать к этой квазисветской жизни и учить, когда и каким образом им следует проматывать их деньги. Возможно также предубеждение против майора укреплялось и потому, что его резиденция никому не была известна, да и вся его жизнь за порогом различных его клубов была окутана тайной. И все же, как бы ни чернили его враги, они не могли отрицать того факта, что Тобиас Клаттербек был третьим сыном высокородного Чарльза Клаттербека, который, в свою очередь, был вторым сыном графа Данросса, чей род считался одним из самых древних в Ирландии. Старый воин неизменно знакомил со своей родословной всех, кто его окружал, и непременно - вышеупомянутых пустоголовых юнцов.

И в тот день, о котором мы сейчас поведем рассказ, майор ораторствовал именно на эту тему. Стоя на верхней площадке широкой каменной лестницы великолепного дворца, который его обитатели непочтительно окрестили "Бесхвостой лошадью", он подробно рассказывал смуглому молодому человеку с бычьей шеей, какие именно брачные союзы в конце концов завершились созданием его собственной корпулентной прямой фигуры. Собеседником майора был не кто иной, как Эзра Гердлстон, младший компаньон прославленной фирмы того же названия; прислонившись к колонне, он угрюмо выслушивал семейную хронику майора и время от времени позевывал, даже не пытаясь этого скрыть.

- Это же ясно, как пять пальцев, - сказал старый воин с такой хриплой ирландской интонацией, словно его голос доносился из-под перины. - Ну-ка, посмотрите, Гердлстон, вот мисс Летиция Снеклс из Снеклтона, кузина старого сэра Джозефа... - Тут майор постучал серебряным набалдашником своей трости по большому пальцу, который должен был представлять девицу Снеклс. - Она выходит замуж за Крауфорда, лейб-гвардейца, - за одного из уоркширских Крауфордов. Вот он, - тут он поднял пухлый указательный палец, - а вот их трое детей: Джемима, Гарольд и Джон (вверх поднялись еще три пальца). Джемима Крауфорд вырастает, и Чарли Клаттербек похищает ее. Второй мой большой палец предоставляет шалопая Чарли, а другие мои пальцы...

- Чтоб они провалились, ваши пальцы! - с чувством воскликнул Эзра. Все это очень интересно, майор, но было бы гораздо яснее, если бы вы изложили эти сведения в письменном виде.

- Я так и сделаю, мой милый! - бодро воскликнул майор, ничуть не смутившись от того, что его столь грубо перебили. - Я изложу все это на большом листе бумаги. Дайте-ка вспомнить! Фенчерч-стрит? Э? Пошлю вам, конечно, в контору. Впрочем, достаточно написать "Гердлстон, Лондон" - и письмо вас найдет. Я на днях говорил о вас с сэром Месгрейвом Муром стрелковый полк, как вам известно, - и он сразу понял, о ком идет речь. "Гердлстон?" - говорит он. "Он самый", - говорю я. "Торговый магнат?" говорит он. "Он самый", - говорю я. "Я был бы счастлив познакомиться с ним", - говорит он. "И познакомитесь", - говорю я. - Самая знатная семья в графстве Уотерфорд.

- Наверное, знатности больше, чем денег, - заметил молодой человек, поглаживая свои пушистые черные усы.

- Черт побери! Так, да не так. Он отправился в Калифорнию и привез оттуда двадцать пять тысяч фунтов. Я встретил его в Ливерпуле в самый день его приезда. "Мне эти деньги ни к чему, Тоби", - говорит он. "Что так?" спрашиваю я. "Слишком мало, - говорит он. - Ровно столько, чтобы выбить меня из колеи". "И что ж ты думаешь делать?" - говорю я. "Поставить их на фаворита на сентлиджерских скачках", - говорит он. И поставил - все до последнего гроша. А лошадь проиграла полголовы на самом финише. Джек спустил все двадцать пять тысяч за один день. Святая правда, сэр, клянусь честью! Он пришел ко мне на следующий день. "Ни гроша не осталось", говорит он. "Совсем ничего?" - спрашиваю я. "Только одно", - говорит он. "Самоубийство?" - спрашиваю я. "Женитьба", - говорит он. И не прошло и месяца, как он женился на второй мисс Шатлуорт - пять тысяч годового дохода да еще пять тысяч, когда лорд Данджнесс протянет ноги.

- Вот как? - лениво заметил его собеседник.

- Святая правда, клянусь честью! И кстати... А, вон идет лорд Генри Ричардсон. Как поживаете, Ричардсон, как поживаете? Черт! Я помню Ричардсона еще в Клонгоусе, когда он был белобрысым мальчишкой и я, бывало, пускал в ход сапожную щетку, чтобы проучить его за дерзость. Ах, да! Я же собирался сказать... Чертовски неприятный случай... Ха-ха... Смешно, но очень досадно. Дело в том, мой милый, что второпях я забыл свой кошелек на комоде в спальне, в моей скромной обители, а Джоррокс только что пригласил меня сыграть на бильярде на десятку. Но я отказался, потому что без денег в кармане не играю. Пусть Тобиас Клаттербек беден, мой дорогой друг, но... Тут майор выпятил грудь и постучал по ней круглым, похожим на губку кулаком, - он честен, и долги чести выплачивает сразу. Нет, сэр, про Тобиаса никто ничего дурного не скажет, только одно - что он старый дурак при половинном жалованье и сердца в нем побольше, чем ума. Впрочем, прибавил он, внезапно меняя сентиментальный тон на деловой, - если вы, мой милый, одолжите мне эти деньги до завтрашнего утра, я с удовольствием сыграю с Джорроксом. Немного есть людей, кого я попросил бы о подобной услуге, и даже от вас я возьму деньги только на самый короткий срок.

- Пусть вас это не беспокоит! - насмешливо ответил Эзра Гердлстон и, нахмурясь, принялся чертить тростью цифры на каменных ступенях. - Такой возможности вам не представится. У меня есть правило - никому не давать денег взаймы ни на долгий срок, ни на короткий.

- И вы не одолжите мне такой пустячной суммы?

- Нет, - отрезал молодой человек.

На мгновение кирпично-бурое обветренное лицо майора вдруг потемнело еще больше, и карие глаза под густыми бровями бросили на Эзру довольно злобный взгляд. Однако бравый воин сумел подавить свой гнев и громко захохотал.

- Черт побери! - хрипел он, шутливо тыкая молодого человека в бок своей тростью, которую за секунду до этого приподнял так, словно собирался воспользоваться ею для другой цели. - Где уж бедному старому Тобиасу тягаться с вами, молодыми дельцами! Черт возьми! Остаться на мели из-за какой-то жалкой десятки! Вот будет хохотать Томми Хиткот, когда услышит об этом. Вы знакомы с Томми из 81-го полка? Он дал мне хороший совет: "Зашей по пятидесятифунтовой банкноте под подкладку всех своих жилетов, и всегда будешь при деньгах". Я как-то попробовал его способ, и - черт побери! - мой проклятый лакей украл именно этот жилет да и продал его за шесть с половиной шиллингов. Как, вы уже уходите?

- Да, мне пора в Сити. Отец всегда уходит в четыре. Всего хорошего. Мы вечером увидимся?

- Как обычно, в карточной комнате, - ответил майор.

Он смотрел вслед своему недавнему собеседнику с выражением, которое никак нельзя было назвать приятным. Приближаясь к углу, молодой человек оглянулся, и майор с отеческой улыбкой весело помахал ему тростью.

Старый солдат продолжал стоять у дверей клуба, выпятив грудь, внушительный и респектабельный, и казалось, что его нарочно выставили здесь в назидание прохожим, как образчик аристократов, пребывающих в этих стенах. Он несколько раз пытался поведать проходившим мимо членам клуба о приключившейся с ним беде: об ожидающем Джорроксе и забытом кошельке. Однако, если не считать веселых шуточек, на которые не скупилась молодежь (майор по каким-то своим соображениям добровольно становился мишенью для насмешек), его похвальная настойчивость не принесла никаких плодов. Наконец он угрюмо смирился с судьбой, подняв трость, остановил проезжавший мимо омнибус и быстро вскочил в него, предварительно оглянувшись, чтобы убедиться, что за ним никто не следует. Когда омнибус доставил его в дальний конец Сити, он вышел на широкой шумной улице, по обеим сторонам которой высились большие магазины. Свернув в узкий проход, майор вскоре очутился на длинной мрачной улице, которая тянулась параллельно вышеуказанной магистрали и была так же не похожа на нее, как оборотная сторона картины на яркие краски, обращенные к зрителю. Майор, сохраняя все тот же внушительный вид, прошествовал между двумя рядами высоких закопченных домов и остановился перед одним из самых мрачных, окна которого пестрели билетиками с предложениями "меблированных комнат". Решетка, отделявшая дом от тротуара, была ржавой и сломанной, а внутри стоял запах плесени. Майор быстро поднялся по каменным ступеням, истертым подошвами бесчисленных поколений жильцов, и, распахнув большую облупившуюся дверь с медной дощечкой, сообщавшей, что заведение это принадлежит некоей миссис Робинс, вошел в переднюю с видом человека, возвращающегося к себе домой. Он поднялся на второй этаж, поднялся на третий этаж и только на площадке четвертого отворил одну из дверей и очутился в небольшой комнате - это и была та "скромная обитель", о которой в клубе он имел обыкновение поминать с таким искусным пренебрежением, что слушатель никак не мог решить, является ли майор счастливым хозяином большого поместья или просто владеет прекрасной виллой в одном из пригородов. Но даже это не слишком обширное убежище принадлежало не только майору, что доказывалось присутствием румяного человека с длинной светло-каштановой бородой, который, сидя у холодного камина, попыхивал длинной трубкой с фарфоровым чубуком и вел себя с непринужденностью, свидетельствовавшей, что он здесь отнюдь не гость. При появлении майора курильщик, не вынимая трубки изо рта, издал приветственный возглас, а бравый воин ответил ему небрежным кивком. После чего он поспешил снять свой великолепный цилиндр и бережно уложил его в шляпную картонку, затем он столь же осторожно снял сюртук, воротничок, галстук и гетры и также убрал их. Закончив все эти манипуляции, он облачился в длинный лиловый халат, надел шапочку и в этом наряде исполнил несколько па мазурки, чтобы показать, какое он испытывает облегчение.

- Хотя танцевать, мой милый, и нет причины! - объявил майор, усаживаясь на складной стул и кладя ноги на второй такой же стул. - Черт подери! Мы совсем на мели. Если счастье нам не улыбнется, неизвестно, что с нами будет.

- Нам уже не раз бывало более плохо, чем сейчас, - ответил рыжебородый человек, чье произношение сразу выдавало в нем немца. - Мои деньги придут, или вы выиграете, или что-нибудь случится, чтобы все хорошо стало.

- Будем надеяться! - с чувством сказал майор. - Какое облегчение сбросить эту накрахмаленную сбрую! И все-таки ее нужно беречь, потому что мой портной - чтоб ему пусто было! - не желает шить мне в кредит, а наличными что-то не пахнет. Без хорошего костюма я ведь буду как мусорщик без метлы.

Немец проникновенно кивнул и пустил в потолок большой клуб синего дыма. Зигмунд фон Баумсер бежал из фатерланда по причинам политического характера, а теперь вел иностранную корреспонденцию небольшой лондонской фирмы, и это занятие спасало его от голодной смерти. Они с майором снимали комнаты в разных домах, пока их не свел случай, обычный для царства богемы. Сходные обстоятельства поставили их перед необходимостью покинуть прежние жилища, и майору пришло в голову, что, поселившись с фон Баумсером, он сократит свои расходы и в то же время обзаведется приятным собеседником бравый ветеран в свободные часы был человеком общительным и, как большинство ирландцев, не терпел одиночества. Этот план понравился немцу, который искренне восхищался разнообразными талантами и житейским опытом майора, - он что-то буркнул в знак согласия, и дело было решено. Когда счастье улыбалось майору, в комнатушке на четвертом этаже воцарялось изобилие. С другой стороны, когда везло немцу, майор разделял с ним этот подарок судьбы. Когда же вслед за днями благополучия вновь наступали суровые времена, оба они переносили их мужественно и терпеливо. Майор иногда скрашивал темные часы, описывая великолепие расположенного в графстве Майо замка Данмор, родового поместья Клаттербеков. "Мы еще поживем там, мой милый, - говаривал он, хлопая приятеля по спине, - он еще будет моим, от темниц, расположенных в сорока футах под землей, - черт побери! до флагштока, на котором реет эмблема верности и преданности!" И, слушая эти речи, простодушный немец довольно потирал красные ручищи и радовался так, словно ему преподнесли в вечное владение этот самый замок.

- Ну как, вы получили ваше письмо? - с интересом спросил майор, свертывая папиросу. Раз в четыре месяца немец получал вспомоществование от друзей, оставшихся на его родине, и теперь они оба нетерпеливо ожидали этих денег.

Фон Баумсер покачал головой.

- Ах, чтоб их! Они уже на неделю запаздывают. Вам бы следовало устроить штуку на манер Джимми Таулера. Вы не были знакомы с Таулером, сапером? Когда мы с ним служили в Канаде, он однажды совсем взбесился, потому что его дядюшка, старый сэр Оливер, задержал присылку денег. "Черт побери, Тоби, - говорит он мне, - я подогрею старого мошенника!" И вот он садится и сочиняет письмо дядюшке и заявляет, что тот не умеет вести дела и разорит их всех, ну и дальше все в том же роде. Когда сэр Оливер получил это письмо, он пришел в такую ярость, что только начал диктовать приписку к своему завещанию, как его хватил удар, и Джимми унаследовал чистенькие семь тысяч годового дохода.

- Больше, чем ему полагалось по заслугам, - заметил немец. - Ну, а вы... У вас как с деньгами?

Майор Клаттербек вытащил из кармана брюк десять соверенов и разложил их на столе.

- Вы знаете мое правило, - сказал он, - ни под каким видом не разменивать эти золотые. С меньшим играть не сядешь, а разменяй я хоть один - и они все тут же улетучатся. А когда я снова накоплю такой капиталец, одному богу известно! Кроме же этих денег, у меня нет ни пенса.

- И у меня нет, - грустно сказал фон Баумсер, хлопая себя по карману.

- Ничего, мой милый! Посмотрим-ка, что имеется в общем кошельке. - И майор заглянул в кожаную сумочку, висевшую на медном гвозде на стене.

В дни преуспеяния они имели обыкновение откладывать в эту сумочку мелочь "на черный день".

- Я боюсь, что не так уж много, - сказал немец, печально покачивая головой.

- Ну, в такой унылый вечер нам не мешало бы и встряхнуться. Пошлемте-ка за бутылочкой шипучего, а?

- Денег мало, - заспорил немец.

- Ну что ж, возьмем что-нибудь подешевле. Вот, например, бургундское. Утешительное питье. Ну что ж... Разопьем бутылочку бургундского и заплатим из общего кошелька?

- Денег мало, - упрямо повторил немец.

- Ну что ж! Пусть будет кларет. По такой погоде это даже и лучше. Ну как, пошлем Сьюзен за бутылкой кларета?

Немец снял сумочку с медного гвоздя и, перевернув, встряхнул ее. На стол выкатились трехпенсовик и пенни.

- Это все, - сказал он. - На кларет не хватит.

- Зато хватит на пиво! - радостно воскликнул майор. - Самое время выпить кварту за четыре пенса. Старик Гилдер, когда я служил под его командованием в Индии, всегда приговаривал, что человек, который в тяжелую минуту побрезгует пивом и глиняной трубкой, либо дурак, либо фат. А сам он в офицерском собрании курил только глиняную трубку. Дрейпер, который командовал нашей дивизией, сказал ему, что он роняет звание офицера. "А ну его к черту, звание офицера!" - ответил старик и чуть было не угодил за это под военный суд. Он получил Крест Виктории при Уоррисе и был убит под Севастополем.

В ответ на звонок в комнату вошла неряшливая служанка в стоптанных башмаках и, получив заказ вместе со всем объединенным капиталом двух приятелей, вскоре вернулась с пенящимися пинтовыми кружками. Покуривая папиросу, майор погрузился в какие-то размышления - по-видимому, неприятные, потому что лицо его посуровело, а брови сдвинулись. Наконец он выругался и сказал:

- Черт побери, Баумсер! Этот щенок Гердлстон доводит меня до белого каления. Придется мне с ним раззнакомиться. Это такая бездушная, черствая, расчетливая скотина, что... - Окончание этой фразы утонуло в пивной кружке майора.

- Так для чего же вы сделали его своим другом?

- Да видите ли, - признался старый воин, - мне показалось, что раз уж он хочет спускать свои деньги за картами и другими такими же развлечениями, так Тобиас Клаттербек может ими попользоваться не хуже другого. Да только он хитер, как сотня обезьян. Играет осторожно и по маленькой, а уж своего никогда не упустит. Черт подери! Пожалуй, мне от этого знакомства одни убытки. А уж репутация моя от него наверняка пострадала, тут сомнений нет.

- А чем он такой плохой?

- Чем! Когда он старается быть приятным, это получается неестественно, а когда он ведет себя естественно, то становится весьма неприятным. Я себя за святого не выдаю. Я жил весело, да и в будущем, надеюсь, поживу не хуже, но есть вещи, до которых я не унижусь. Если я и живу на карточные выигрыши, так играю-то я честно! И расчет у меня один - на свое умение, а оно меня не подводит, если взять итоги не за один вечер, а за весь год. И пусть на бильярде я не всегда играю так, как мог бы: это называется стратегией. Незачем показывать всем и каждому, какого ранга ты игрок. Нет, я соломинки в чужом глазу не считаю, но этот молодчик мне не нравится, и его красивая наглая физиономия мне тоже не нравится. Я всю жизнь разгадываю характер людей по их лицам и ошибаюсь, надо сказать, редко!

Фон Баумсер ничего не ответил, и некоторое время приятели молча курили, иногда прикладываясь к своим кружкам.

- А в обществе он меня только компрометирует, - вновь заговорил майор. - Если бы он хоть умел молчать, так еще ничего бы, но из него так и лезет торгаш. Попади он в рай, так сразу открыл бы там прокатную контору с арфами и венками. Я вам рассказывал, что сказал мне в клубе высокородный Джек Гиббс? Черт, он говорил без всяких экивоков! "Милый мой, - сказал он, против вас я ничего не имею. В конце-то концов вы человек нашего круга, но если вы когда-нибудь еще познакомите со мной субъекта вроде этого, то в дальнейшем я перестану кланяться не только с ним, но и с вами". А я познакомил их, чтобы привести этого мерзавца в хорошее расположение духа, рассчитывая произвести у него маленький заем, что было бы, как вам известно, весьма желательно.

- Как, вы сказали, его фамилия? - вдруг спросил фон Баумсер.

- Гердлстон.

- Его отец кауфман?

- Что это еще за кауфман, черт подери? - с досадой осведомился майор. - Может быть, торговец?

- А, да! Торговец. Тот, кто торгует с Африкой?

- Он самый.

Фон Баумсер извлек из внутреннего кармана объемистую записную книжку и принялся проглядывать длинный список каких-то фамилий.

- Да-да, верно! - воскликнул он наконец с торжеством и, захлопнув книжку, вновь положил ее в карман. - "Гердлстон и К°", кауф... то есть торговцы, ведущие торговлю с Африкой, Фенчерч-стрит, Сити.

- Все так.

- И вы говорите, что они богаты?

- Да.

- Очень богаты?

- Да. - Майору начало казаться, что его приятель злоупотребил в его отсутствие каким-то горячительным напитком: на его лице заиграла загадочная улыбка, а рыжая борода и спутанная шевелюра, казалось, дыбились от снедавшего его возбуждения.

- Очень богаты! Хо-хо! Очень богаты! - И немец расхохотался. - Я их знаю. Не как друзей, избави бог! Но я их знаю и все их дела.

- К чему вы клоните? Объясните! Ну объясните же!

- Я вам скажу, - ответил немец, вдруг обретая глубокую серьезность и взмахами руки подчеркивая каждое произносимое им слово. - Три-четыре месяца, но только не больше года, и фирма "Гердлстон" больше не будет существовать. Они прогнили, еле стоят - фу-у-у! - И он подул на воображаемую пушинку, чтобы показать всю непрочность этой фирмы.

- Вы с ума сошли, Баумсер! - воскликнул майор. - Да ведь у них безупречная репутация. В Сити они слывут солиднейшим предприятием.

- Не спорю, не спорю, - невозмутимо ответил немец. - Только я знаю, что знаю, и говорю, что говорю.

- А откуда вы это знаете? Неужто вы станете утверждать, будто вам известно больше, чем биржевым воротилам и фирмам, которые ведут с ними дела?

- Я знаю, что знаю, и говорю, что говорю, - повторил немец. - Этот табачник Бергер есть мошенник. В этой жестянке табака - треть одна вода. Только и делает, что гаснет.

- Так вы не скажете мне, где вы слышали, что Гердлстоны на краю разорения?

- Вам это не объяснит ничего. Достаточно, что мои слова - это верно. Скажем только, что имеются люди, которые должны говорить другим людям все, что они знают, о чем бы они ни знали.

- Теперь вас и вовсе понять невозможно, - проворчал старый воин. Наверное, вы имеете в виду, что всякие там тайные общества и социалисты сообщают друг дружке все свои новости, располагая к тому же особыми способами получать тайные сведения?

- Может быть, так, а может быть, не так, - ответил немец все тем же торжественным тоном. - Я подумал, мой добрый друг Клаттербек, что я вам, как бы то ни было, предоставлю, как это у вас говорится, первоисточные сведения. Всегда полезно иметь первоисточные сведения.

- Спасибо, мой милый! - весело сказал майор. - Ну, если дела фирмы плохи, этот молодчик либо ничего не знает, либо он прирожденный актер, каких свет еще не видывал... Черт побери! Звонят к ужину; поторопимся, не то весь хлеб с маслом уже съедят.

Миссис Робинс кормила своих жильцов ужином, взимая за это довольно незначительную сумму с головы. Однако хлеб с маслом подавался к столу в весьма ограниченных количествах, и опоздавшие видели перед собой лишь пустое блюдо. Наши приятели придавали этому обстоятельству столь существенное значение, что, отложив на время обсуждение гердлстоновской фирмы, торопливо спустились в обеденный зал.

ГЛАВА XI

СТАРШИЙ И МЛАДШИЙ

Хотя в коммерческих кругах никто ничего не подозревал, все же пророчества фон Баумсера, касавшиеся судьбы прославленного торгового дома "Гердлстон", имели некоторые основания. Последнее время положение фирмы стало весьма шатким. Если же зоркий глаз майора Тобиаса Клаттербека не сумел подметить ничего странного в манере и поведении младшего партнера, то объяснялось это полной неосведомленностью Эзры относительно нависшей над ним угрозы. Он искренне считал, что их предприятие процветает и преуспевает, как в год смерти Джона Харстона. Роковой секрет был надежно укрыт в груди его сурового отца, который, подобно спартанскому мальчику, спрятавшему под одеждой лисицу, ни словом, ни жестом не выдавал тревоги, грызшей его сердце. Зная, что надвигается разорение, Гердлстон отчаянно боролся, пытаясь предотвратить его, но действовал хладнокровно и осторожно, используя все средства. Но больше всего он старался - и старания его увенчались успехом - помешать тому, чтобы в Сити узнали о критическом положении фирмы. Старый коммерсант прекрасно понимал, что стоит возникнуть неблагоприятным слухам, и его уже ничто не спасет. Говорят, раненого бизона добивает его же стадо, и точно так же попавший в тяжелое положение делец должен оставить всякую надежду на спасение, если это станет известно его собратьям. Однако до сих пор, несмотря на то, что фон Баумсер и несколько других таких же изгнанников без роду и племени каким-то образом проведали об истинном положении дел, в коммерческих кругах имя Гердлстона по-прежнему оставалось символом деловой честности и солидарности. В конторе на Фенчерч-стрит, казалось, заключалось гораздо больше сделок, а жизнь в особняке на Эклстон-сквере обставлялась еще большей роскошью, чем в прежние дни. И только суровый, молчаливый глава фирмы знал, как обманчив этот блеск и какую бездну он скрывает.

На краю банкротства они оказались по многим причинам. Фирму постигло несколько значительных неудач, часть которых была известна всем, а остальные - лишь старшему Гердлстону. Несчастья, известные миру принимались с таким глубочайшим стоицизмом и бодростью, что они скорее даже упрочили репутацию торгового дома. Но неизвестные беды были гораздо серьезнее, и переносить их было значительно тяжелее.

Теперь западное побережье Африки регулярно посещали многие прекрасные суда из Ливерпуля и Гамбурга, и в результате конкуренции фрахтовые цены снизились до минимального уровня. Там, где прежде Гердлстоны были чуть ли не монополистами, в последние годы у них появилось множество соперников. Да и местные жители за это время кое-чему научились и начали разбираться в делах, так что о прежних колоссальных прибылях не могло быть и речи. Те дни, когда кремневые ружья и манчестерские ситцы можно было обменивать по весу на слоновую кость и золотой песок, безвозвратно ушли в прошлое.

Кроме того, фирму "Гердлстон" постигли и другие неудачи, не связанные с вышеупомянутыми общими причинами. Убедившись, что принадлежащие ему парусные суда слишком тихоходны, чтобы соперничать с современными, коммерсант приобрел два отличных парохода - "Провидение", прекрасное винтовое судно водоизмещением в тысячу двести тонн, и "Вечернюю звезду" несколько меньшего водоизмещения. Оба эти парохода значились в списках Ллойда как первоклассные. "Провидение" обошлось фирме в двадцать две тысячи фунтов, а "Вечерняя звезда" - в семнадцать тысяч. Однако мистер Гердлстон всю жизнь имел слабость экономить по мелочам, и на этот раз он решил не застраховывать свои новые суда. Если старые, дырявые лохани, за которые он в расчете на будущую прибыль ежегодно вносил огромные страховые суммы, продолжают плавать как ни в чем не бывало, так уж этим новым, могучим пароходам ничто не страшно. Ему казалось, что их размеры и мощные машины надежно предохранят их от всех опасностей, которые можно встретить в море. Однако по одной из тех странных случайностей, внушающих веру, будто морской стихией правит какой-то злокозненный демон, "Вечерняя звезда", возвращаясь из своего второго плавания, столкнулась в густом тумане в Ла-Манше с "Провидением", которое вышло в то утро из Ливерпуля в свой третий рейс. "Провидение", разрезанное почти пополам, через пять минут затонуло, причем погиб капитан и шесть человек команды, а "Вечерняя звезда" получила такие пробоины в носовой части, что, полузатопленная, еле добралась до Фалмута. Это столкновение обошлось фирме в тридцать пять тысяч фунтов.

Несчастья преследовали фирму не только в ее торговых делах. Старший партнер без ведома младшего начал спекулировать на бирже с самыми роковыми последствиями. Он вложил большие деньги в некий корнуэлский рудник, который вначале приносил большие доходы, но вскоре внезапно истощился, так что акции упали почти до нуля. Никакая фирма не могла бы выдержать подобной цепи катастроф, и гердлстоновский торговый дом не составлял исключения. До этих пор Джон Гердлстон ничего не говорил сыну. Он принимал все возможные меры, чтобы как-то покрыть убытки, и всячески оттягивал тот неизбежный день, когда ему придется открыть Эзре истинное положение вещей. Вопреки очевидности он пытался внушить себе, что какая-нибудь приятная неожиданность или прибытие особо ценного груза с побережья еще могут поставить фирму на ноги.

Со дня на день он ожидал известия от одного из своих судов. И вот как-то утром в контору принесли телеграмму. Коммерсант нетерпеливо распечатал ее, потому что она была помечена Мадейрой. Его агент Хосе Альвесирас сообщал, что плавание, на которое возлагались такие надежды, оказалось крайне неудачным. Груз еле-еле покрывал расходы. Когда Гердлстон дочитал телеграмму до конца, он прижался лбом к столу и застонал. Рухнула еще одна подпорка, стоявшая между ним и разорением.

Рядом с телеграммой лежало еще три письма, но и в них он не нашел ничего утешительного. Одно было от управляющего банком с извещением, что он несколько превысил свой кредит. В другом страховое агентство Ллойда напоминало ему, что полисы на два его судна будут аннулированы, если он к такому-то сроку не погасит задолженности. Над фирмой собирались черные тучи, и все же старый коммерсант готовился встретить их с неколебимым мужеством. Он сидел один в своем маленьком кабинете, опустив голову на грудь, и косматые брови его над проницательными серыми глазами угрюмо сдвинулись. Ему было ясно, что настало время открыть сыну истинное положение дел. Быть может, с помощью Эзры он сумеет осуществить план, который уже несколько месяцев зрел в его мозгу.

Гордому и суровому старику нелегко было признаться сыну в том, что без его ведома он спекулировал капиталами фирмы и лишился большей их части. Эти спекуляции обещали значительные прибыли, и Джон Гердлстон изымал деньги из надежных предприятий в расчете на высокие дивиденды. Он отлично понимал весь связанный с этим риск и, зная, как осторожен и консервативен был его сын в том, что касалось биржевой игры, никогда не советовался с ним относительно вышеупомянутых вкладов и не заносил потраченные суммы в счетные книги фирмы. Вот почему Эзра даже не подозревал о грозившей им опасности, но теперь старший Гердлстон хотел заручиться энергичной поддержкой сына в задуманном им предприятии, а для этого должен был открыть ему глаза на всю отчаянность их положения.

Едва старик принял это решение, как в конторе послышались тяжелые шаги его сына, а затем и резкий голос Эзры, выговаривавшего клеркам. Минуты через две обитая зеленой бязью дверь распахнулась, молодой человек вошел в кабинет и сердито швырнул пальто и шляпу на стул. По-видимому, он был в очень дурном настроении.

- Доброе утро, - сказал он коротко, кивая отцу.

- Доброе утро, Эзра, - ласково ответил коммерсант.

- Что с вами, отец? - спросил сын, пристально на него посмотрев. - Вы на себя не похожи, и уже не первый день.

- Деловые заботы, мой мальчик, деловые заботы! - устало вздохнул Джон Гердлстон.

- Это все здешний гнусный воздух, - раздраженно бросил Эзра. - Даже на мне он и то сказывается. Почему бы вам не приобрести небольшое поместье, куда можно было бы пригласить приятеля пострелять, и чтобы был хороший бильярд и все прочее? А мы бы уезжали туда на субботу и воскресенье подышать свежим воздухом. Сколько есть людей, которым это далеко не так по карману, и все же они обзаводятся загородными домами. Какой смысл иметь хороший вклад в банке, а жить не лучше своих ближних!

- Я могу возразить на это только одно, - хрипло сказал коммерсант с вынужденным смешком. - У меня нет хорошего вклада в банке.

- Ну, во всяком случае, он недурен, весьма недурен! - уверенно возразил сын и, взяв узкую тонкую книгу, в которую заносился торговый баланс фирмы, принялся постукивать ею по столу.

- Цифры в ней не совсем точны, Эзра, - продолжал его отец совсем хрипло. - Мы вовсе не располагаем такой суммой.

- Как?! - рявкнул младший партнер.

- Ш-ш-ш! Не дай бог услышат клерки! Мы не располагаем такими деньгами. У нас их очень мало. По правде говоря, Эзра, в банке у нас нет почти ничего. Все истрачено.

Несколько минут Эзра смотрел на отца, окаменев от неожиданности. Недоверие на его лице тотчас исчезло, едва он понял, что старик не шутит, и дикая злоба до неузнаваемости исказила его черты.

- Безмозглый дурень! - взвизгнул он, подняв книгу, и бросился к отцу, словно собираясь его ударить. - Теперь мне все ясно! Ты спекулировал тайком от меня, проклятый осел! Куда ты девал деньги? - И, схватив отца за воротник, он принялся в бешенстве его трясти.

- Не смей ко мне прикасаться! - вскричал старший партнер, вырываясь из цепких рук сына. - Я распорядился этими деньгами насколько мог лучше. Как ты смеешь так со мной разговаривать?

- Насколько мог лучше! - прошипел Эзра, яростно швыряя книгу на стол. - А по какому праву вы спекулировали без моего ведома, а мне внушали, будто я знаю все дела фирмы? Разве я вас не предупреждал сотни раз, что это опасная игра? Вам просто нельзя доверять деньги.

- Вспомни, Эзра, - с достоинством произнес его отец, вновь опускаясь в кресло, с которого вскочил, вырываясь из хватки сына. - Вспомни, что я потерял те деньги, которые сам же и нажил. Когда ты родился, фирма уже процветала. В самом худшем случае тебе только придется начинать с того, с чего начинал я. Но ведь нам еще далеко до разорения.

- Только подумать! - вскричал Эзра, бросаясь на кожаный диван и закрывая лицо руками. - Только подумать, как я рассказывал всем о нашем состоянии, о нашем богатстве! Что теперь будут говорить Клаттербек и члены клуба? Разве я могу отказаться от жизни, к которой привык? - Тут он сжал руки и, повернувшись к старику, заговорил с жаром: - Мы должны вернуть наши капиталы, отец! Должны! Любой ценой, любыми средствами! И должны это сделать вы, потому что вы же их и потеряли. Что мы можем предпринять? И много ли у нас времени? А в Сити про это уже известно? Как же я теперь покажусь на биржу? - бессвязно бормотал Эзра, приходя в исступление при мысли о том, какое будущее его ждет.

- Успокойся, Эзра! Ну, успокойся же! - уговаривал его Гердлстон. - У нас остается еще немало возможностей, только надо умно ими воспользоваться. Что толку сетовать о прошлом? Я готов признать, что поступил дурно, употребив эти деньги без твоего ведома, но побуждения мои были самыми благими. Теперь же нам следует вместе хорошенько подумать о том, как возместить наши потери, а для этого есть несколько путей. Тут мне нужна помощь твоего ясного, делового ума.

- Жаль, что вы вспомнили про него только теперь, - угрюмо заметил Эзра.

- За свою ошибку я понес наказание, - кротко сказал его отец. Изыскивая выход из нашего горестного положения, мы должны помнить, что всегда можем воспользоваться нашим кредитом, к которому еще никогда не прибегали. Так мы раздобудем средства, чтобы осуществить наши будущие планы.

- Много ли будет стоить наш кредит, когда станет известно, что нам грозит банкротство?

- Но это не может стать известным! Никто ничего не подозревает. В худшем случае подумают, что на наших делах сказался временный застой в торговле, но узнать печальную истину не может никто. Только ради всего святого, как-нибудь сам не проговорись!

Эзра сердито выругался. Землистые щеки Гердлстона покраснели, а глаза гневно блеснули.

- Следи за тем, какие выражения ты употребляешь, Эзра! Моему терпению есть предел, хотя я и готов многое извинить тебе, понимая, как тебя поразило известие о катастрофе, в которой действительно виноват я.

Молодой человек пожал плечами и начал нетерпеливо постукивать каблуком по полу.

- Я вижу несколько возможностей вернуть наше прежнее состояние, сказал коммерсант. - Если нам удастся раздобыть достаточно денег, чтобы удовлетворить наших нынешних кредиторов и дождаться конца этой полосы неудач, счастье нам улыбнется и все будет хорошо. И прежде всего, мой мальчик, я хотел бы задать тебе один вопрос. Что ты думаешь о дочери Джона Харстона?

- Девушка как девушка, - коротко ответил молодой человек.

- Прекрасная девушка, Эзра, прекрасная и к тому же богатая, хотя в моих глазах ее деньги - ничто по сравнению с ее добродетелями.

Младший Гердлстон недобро усмехнулся.

- Разумеется, - сказал он с досадой, - ну, а что дальше? При чем здесь она?

- При том, Эзра, что из всех девушек мира ее я всего охотнее назвал бы своей невесткой. Ах, плут! Ты прекрасно знаешь, что тебе ничего не стоит покорить ее! - И старик с неуклюжей игривостью погрозил сыну длинным костлявым пальцем.

- Ах, так вот что вы задумали! - отозвался младший партнер, злобно улыбаясь.

- Да, это один из способов покончить с нашими затруднениями. Ее сорока тысяч фунтов с избытком хватит, чтобы спасти фирму. А ты к тому же приобретешь очаровательную жену.

- Да, но есть немало других девушек, из которых выйдут очаровательные жены, - отрезал его сын. - Холостая жизнь мне еще не надоела.

- Но это же абсолютно необходимо, - настаивал его отец.

- Ах, необходимо! - в бешенстве перебил его Эзра. - Я свяжу себя на всю жизнь, а вы воспользуетесь ее деньгами, чтобы исправить свои же ошибки! Чудесное разделение труда, ничего не скажешь!

- Фирма принадлежит тебе так же, как и мне. И в твоих интересах вложить в нее деньги, потому что ее банкротство разорит не только меня, но и тебя. Как, по-твоему, ты можешь добиться ее согласия, если захочешь?

Эзра самодовольно погладил темные усы и повернулся к зеркалу над камином, чтобы взглянуть на свое дерзкое красивое лицо.

- Если уж мы будем вынуждены прибегнуть к подобному средству, - сказал он, - мне кажется, за успех я могу ручаться. И она недурна собой. Но вы ведь сказали, что у вас есть несколько планов. Так сначала обсудим остальные. Если другого выхода не останется, я, быть может, соглашусь и на этот, но, разумеется, на условии, что деньгами буду распоряжаться я один!

- Ну, конечно, конечно, - поспешил сказать его отец. - Я знал, что ты почтительный, любящий сын. И ты прав: если все остальное нам не поможет, у нас в запасе всегда будет этот выход. А пока я намерен занять столько денег, сколько позволит наш кредит, и вложить их в выгодное предприятие, которое принесет большие барыши в самом ближайшем будущем.

- Каким же образом? - с сомнением спросил сын.

- Я намерен, - сказал Джон Гердлстон, торжественно вставая и опираясь локтем о каминную полку, - я намерен устроить корнер на алмазах.

ГЛАВА XII

КОРНЕР НА АЛМАЗАХ

Джон Гердлстон объявил об этом намерении с такой гордостью и так многозначительно, словно рассчитывал поразить сына. И он добился того, чего хотел: Эзра широко открыл глаза от удивления.

- Корнер на алмазах? - повторил он. - Как же вы его устроите?

- Тебе, конечно, известно, что такое биржевой корнер, - начал его отец. - Если человек скупает, например, весь хлопок или сахар, какой только есть на рынке, с тем, чтобы сосредоточить весь товар в своих руках и потом продавать его по собственной цене, это называется сделать корнер на сахаре или хлопке. Я же намерен сделать корнер на алмазах.

- Разумеется, я знаю, что такое корнер, - раздраженно перебил Эзра. Но каким образом вы сумеете скупить все алмазы? Для этого нужен капитал по крайней мере Ротшильда!

- Нет, мой мальчик, значительно меньший, потому что одновременно на рынке бывает не так уж много алмазов. Цена регулируется поступлениями с южноафриканских копей. Эта мысль пришла мне в голову довольно давно, и я изучил вопрос. Разумеется, я даже и не стану пытаться скупать все алмазы, имеющиеся на рынке. Даже незначительная их часть принесет достаточную прибыль, чтобы фирма вновь встала на ноги.

- Но если вы приобретете лишь часть алмазов, то каким же образом вам удастся повлиять на рыночную их цену? Вы не сможете продавать дороже остальных держателей.

- Ха-ха! Прекрасно! Прекрасно! - воскликнул старый коммерсант, добродушно покачивая головой. - Но ведь ты еще не знаешь, в чем заключается мой план. Ты не понял самой сути. Вот слушай, я объясню.

Эзра снова развалился на диване, всем своим видом показывая, что подчиняется необходимости. Гердлстон по-прежнему стоял на половичке у камина и говорил медленно и веско, словно излагал результаты долгих и тщательных размышлений.

- Видишь ли, Эзра, - начал он, - алмазы, как очень ценный товар, поступающий на рынок лишь в весьма ограниченном количестве, чрезвычайно чувствительны ко всякого рода влияниям, и в их цене наблюдаются значительные колебания. Какой-нибудь пустяк может снизить их цену чуть ли не вдвое или, наоборот, взвинтить ее.

Эзра Гердлстон хмыкнул, показывая, что следит за
рассуждениями отца.

- Когда я был моложе, я одно время занимался алмазами и имел возможность наблюдать, как колеблется их цена. И есть одно обстоятельство, которое неизменно приводит к снижению этой цены, а именно: известие о том, что где-то обнаружены новые алмазные россыпи. Стоит возникнуть подобному слуху, и камни сразу обесцениваются. Когда недавно алмазы были найдены в Центральной Индии, это сильно сказалось на рынке, и цены с тех пор так и не поднялись до прежнего уровня. Ты понимаешь, что я имею в виду?

На лице Эзры давно уже появилось выражение интереса, и он кивнул, показывая, что слушает внимательно.

- А теперь предположим, - продолжал старший партнер с улыбкой на тонких губах, - что вновь пройдет такой слух. И предположим, что мы, пока рынок будет охвачен депрессией, приобретем алмазов на значительную сумму. В таком случае, если слухи об открытии новых россыпей в дальнейшем не подтвердятся, приобретенные нами камни вновь подорожают, и мы сможем удвоить или даже утроить вложенные в них деньги. Тебе ясен ход событий?

- По-моему, тут слишком много всяких "предположим", - заметил Эзра. Как мы можем угадать наперед, что возникнут такие слухи? А если даже они и возникнут, то откуда нам знать, что в дальнейшем они не подтвердятся?

- Откуда нам знать? - повторил коммерсант, и его длинное худое тело затряслось от сдерживаемого смеха. - Видишь ли, мой милый, если мы сами распустим эти слухи, так у нас будут все основания считать их ложными. Ну, что скажешь, Эзра? Ха-ха! Как видишь, старик еще не совсем поглупел.

Эзра посмотрел на отца ошеломленно, но не без восхищения.

- Черт побери! - воскликнул он. - Это же мошенничество, и, быть может, даже подсудное.

- Мошенничество? Ерунда! - Коммерсант презрительно щелкнул пальцами. Это тонкая биржевая игра, мой мальчик, ловкий ход. И скажи, пожалуйста, кому удастся ее проследить? Я еще не обдумал всех частностей - для этого мне нужна твоя помощь, но вот мой план в общих чертах. Мы посылаем надежного человека куда-нибудь на край света - в Анды или на Урал. Куда именно, не так уж важно, лишь бы подальше. Прибыв на место, наш агент пустит слух, что он отыскал там алмазы. Если он сочтет необходимым, мы можем даже снабдить его двумя-тремя камнями, чтобы он их там где-нибудь закопал, а потом выкопал для придания правдоподобности своей истории. Разумеется, местная пресса подымет шум. Он, скажем, может преподнести один из найденных камешков издателю ближайшей газеты. Со временем цветистое описание нового месторождения алмазов достигнет Лондона, а затем и Капской колонии. Я готов поручиться, что цена на алмазы тут же стремительно упадет. А мы пошлем на капские алмазные поля второго агента, и он скупит как можно больше камней, пока будет продолжаться паника. Затем, когда выяснится, что произошла ошибка, цены, естественно, вновь подымутся, и мы выручим за наши алмазы кругленькую сумму. Вот что я имел в виду, когда говорил, что намерен устроить корнер на алмазах. Никакой просчет тут невозможен. Все точно, как какая-нибудь теорема Эвклида, и осуществить мой план будет не труднее, чем доказать такую теорему.

- Звучит очень заманчиво, - задумчиво произнес его сын, - но я не уверен, так ли уж это осуществимо.

- Все будет хорошо. Насколько человек способен предусмотреть будущее, неудача невозможна. Кроме того, мой мальчик, не забывай, что мы будем спекулировать на чужие деньги, а нам самим терять нечего, абсолютно нечего.

- Ну, уж этого-то я не забуду! - сердито отрезал Эзра, вновь преисполняясь обидой.

- Я полагаю, что мы без особого труда сможем занять сорок - пятьдесят тысяч фунтов. Как тебе известно, мое имя пользуется в Сити большим уважением. Почти сорок лет моя репутация оставалась безупречной. Если мы возьмемся за дело немедленно и благоразумно распорядимся деньгами, то все еще может кончиться благополучно.

- Выбора у нас все равно нет, - ответил молодой человек. - Мы должны испробовать какое-нибудь смелое средство. А вы подыскали хороших агентов? Чтобы подобный слух мог показаться правдоподобным, нужен человек с определенным положением. Иначе на него никто не обратит внимания.

Джон Гердлстон печально покачал головой.

- Вряд ли я сумею найти для подобного дела человека с положением, сказал он.

- Нет ничего проще, - ответил Эзра с саркастическим смешком. - Я могу подобрать в клубах хоть десяток обнищавших господ, которые будут только рады заработать сотню-другую любым способом, который вы им предложите. Они очень мило и поучительно рассуждают о чести джентльмена и прочем, но это так, для парада. Разумеется, нам придется ему уплатить.

- "Им" - ты хочешь сказать.

- Нет, нам понадобится только один человек.

- А кто же будет скупать камни на алмазных полях?

- Неужто вы способны свалять такого дурака? - грубо сказал Эзра. Доверить наши деньги постороннему человеку? Да если бы я дал сорок тысяч фунтов самому архиепископу кентерберийскому, я бы его от себя ни на шаг не отпустил. Нет, туда я отправлюсь сам... То есть, конечно, если не побоюсь оставить вас здесь одного.

- Ты меня обижаешь, Эзра, - сказал его отец. - А придумал ты превосходно. Я бы и сам это предложил, если бы не тяготы и неудобства подобного путешествия.

- Уж если делать, то делать как следует, - ответил молодой человек. Ну, а что касается другого нашего агента, то у меня есть на примете подходящий человек - майор Тобиас Клаттербек. Он достаточно умен и хитер и к тому же всегда без гроша. Только на прошлой неделе он попробовал занять у меня десять фунтов. Такое поручение придется ему очень по вкусу, а его чин и положение в обществе будут весьма способствовать нашему плану. Я гарантирую, что он ухватится за эту идею.

- В таком случае попробуй с ним поговорить.

- Хорошо.

- Я очень рад, Эзра, - сказал старый коммерсант, - что мы с тобой побеседовали по душам. То, что я спекулировал без твоего ведома и обманывал тебя при помощи фальшивой счетной книги, лежало тяжким бременем на моей совести, поверь мне. Признание облегчило мое сердце.

- Ну, и довольно об этом! - резко оборвал его Эзра. - Мне приходится примириться со случившимся, потому что иного выхода у меня нет. Дело сделано, и изменить ничего нельзя. Но я считаю, что вы растратили капитал фирмы.

- Поверь мне, я старался сделать как лучше. Доброе имя нашего торгового дома для меня важнее всего. На создание его я отдал всю свою жизнь, и, если суждено наступить дню краха, я надеюсь, что не доживу до него. Ради спасения фирмы я готов пойти на все.

- Ллойд напоминает об очередных взносах? - сказал Эзра, взглянув на распечатанное письмо. - И почему ни одна из этих дырявых посудин не утонет? Это нам очень бы помогло.

- Ш-ш-ш!.. - умоляюще сказал Джон Гердлстон. - О подобных вещах надо говорить шепотом.

- Я вас не понимаю, - раздраженно заявил Эзра. - Из года в год вы страхуете наши суда на огромные суммы. Вот, например, "Леопард": его страховка вдвое превышала его стоимость, даже когда он был новым. И с "Черным орлом", наверное, то же самое. И все же они знай себе плавают, а два ваших новехоньких незастрахованных парохода топят друг друга.

- Но что же я могу сделать? - спросил коммерсант. - Они насквозь прогнили. Уже много лет они плавают без ремонта. Рано или поздно они потонут. Я, право, не могу сделать ничего больше.

- Ну, у меня они бы живо пошли на дно! - с ругательством пробормотал Эзра. - Заставьте Миггса просверлить дырку в днище или бросить спичку в бочонок с керосином. Да ведь такие вещи делаются каждый день. Что это еще за разборчивость?

- Нет, нет, Эзра! - вскричал его отец. - Только не это. Одно дело - не вмешиваться в естественный ход событий, и совсем другое - распорядиться, чтобы судно утопили. Не говоря уж о том, что после мы окажемся во власти Миггса. Слишком опасно.

- Ну, как угодно, - насмешливо сказал Эзра. - Вы запутали наши дела, и вы же должны их распутать. А если все сложится скверно, то у меня-то есть выход: я женюсь на Кэт Харстон, расторгну свои отношения с фирмой, предоставлю вам улаживать дела с кредиторами, а сам буду жить на ее сорок тысяч фунтов. - И с этими угрожающими словами младший партнер взял шляпу и неторопливой походкой вышел из кабинета.

После его ухода Джон Гердлстон провел час, озабоченно обдумывая все детали плана, который только что изложил сыну. Затем его взгляд упал на два письма, по-прежнему лежавшие на столе, и он решил, что следует ими заняться. Пока ему меньше всего хотелось прибегать к кредиту. Однако, как указывалось ранее, Джон Гердлстон был находчивым человеком. Он позвонил и вызвал к себе старшего клерка.

- Доброе утро, Джон, - сказал он любезно.

- Доброе утро, мистер Гердлстон, доброе утро, сэр, - ответил Джон Гилрей, от удовольствия потирая сухонькие, желтые ладони.

- Я слышал, Джон, что вы недавно получили наследство, - продолжал мистер Гердлстон.

- Да, сэр, полторы тысяч фунтов, сэр. За вычетом налога и побочных расходов - тысячу четыреста двадцать восемь фунтов, шесть шиллингов и четыре пенса. Это брат моей жены Эндрью завещал ей, сэр. Такие большие деньги, сэр!

Джон Гердлстон улыбнулся снисходительной улыбкой человека, для которого подобная сумма - абсолютно ничего не значащий пустяк.

- И как вы распорядились этими деньгами, Джон? - спросил он небрежно.

- Положил их в банк, сэр, в "Юнайтед метрополитен".

- В "Юнайтед метрополитен", Джон? Погодите-ка! Они, кажется, выплачивают сейчас три с половиной процента?

- Три, сэр, - ответил Гилрей.

- Три?! Послушайте, Джон, но это же очень, очень маленький процент! Как хорошо, что я вас об этом спросил! Я как раз собирался попросить тысячу четыреста фунтов ссуды у одного из моих корреспондентов. Я выплачивал бы ему пять процентов. Однако, Джон, вы служите у нас так давно, что я готов оказать предпочтение вам. Больше тысячи четырехсот фунтов я взять никак не могу, но буду рад принять от вас эту сумму и выплачивать указанные пять процентов.

Такая заботливость и доброта совсем ошеломили Джона Гилрея.

- Просто не знаю, как вас и благодарить, сэр, за вашу щедрость, сказал он.

- Не стоит благодарности, Джон, - величественно ответил коммерсант. Наша фирма всегда рада позаботиться об интересах своих служащих, когда представляется соответствующая возможность. Чековая книжка у вас с собой? Напишите чек на тысячу четыреста фунтов. Но не больше, Джон, не больше - к сожалению, одолжить вас на большую сумму я не могу.

Старший клерк выписал чек и поставил свою подпись - такую же старомодную и робкую, как он сам, - получил официальную расписку и был отослан назад в контору. Там он весьма развлек остальных клерков, восторженно описывая великодушие и щедрость их хозяина. А Джон Гердлстон достал из ящика несколько листов голубой бумаги, и его гусиное перо забегало по ним, брызгая и скрипя.

"Сэр, - писал он управляющему банком, - прилагаю тысячу четыреста фунтов - всю свободную наличность, имеющуюся в настоящее время в конторе. В ближайшее время я собираюсь внести на свой счет значительную сумму. А пока, надеюсь, Вы будете и впредь оплачивать представляемые чеки.

Искренне Ваш Джон Гердлстон".

В страховое агентство Ллойда он адресовал следующее:

"Сэр, прилагаю к письму чек на двести сорок один фунт семь шиллингов шесть пенсов, то есть очередной взнос за "Леопарда", "Черного орла" и "Деву Афин". Прошу извинить задержку, но среди важных дел подобные мелочи порой ускользают из памяти".

Запечатав и отправив эти два послания, старший Гердлстон почувствовал некоторое облегчение и снова предался невинному развлечению, изыскивая наилучший способ для устройства корнера на алмазах.

ГЛАВА XIII

СВЕТ И ТЕНЬ

Дом Джона Гердлстона на Эклстон-сквер представлял собой обширный и солидный особняк, расположенный в районе, который катившаяся на запад волна моды оставила позади. Однако особняк этот все еще был как бы огражден щитом величайшей респектабельности. Массивный суровый фасад здания никак не позволял предугадать скрытую внутри роскошь. Несмотря на свою аскетическую внешность, старый коммерсант в глубине души был сибаритом и умел ценить земные удовольствия. Огромные апартаменты были обставлены с восточной, почти варварской пышностью, и великолепная мебель соседствовала там со шкурами из Габона, резной слоновой костью из Старого Калабара и с тысячей других ценных редкостей, которые были подарены главе фирмы его агентами в Африке.

Гердлстон сдержал слово, данное умирающему другу. Он забрал Кэт Харстон из опустевшего дома в Фулеме и поселил ее у себя. Она могла свободно бродить по всем комнатам этого дворца от чердаков до погребов и заниматься там чем угодно. В ее распоряжении был также квадратный сад с зачахшими в дымном воздухе деревьями и блеклым газоном, - она могла гулять там, работать или читать. У нее не было никаких обязанностей. За домом надзирала суровая экономка, которая, если бы не ее платье, была бы вылитым Гердлстоном, и сама решала все хозяйственные дела. Таким образом, Кэт оставалось только существовать и быть счастливой.

Однако второе было не так просто, как могло показаться на первый взгляд. Атмосфера этого дома была противопоказана счастью. Изо дня в день Кэт видела только сурового, сдержанного коммерсанта и его развязного, а иногда и просто грубого сына. Вначале, пока еще не притупилось ее горе, она особенно болезненно ощущала перемену в своей жизни, сравнивая новую обстановку со счастливым фулемским домом. Однако, когда боль утихла, она постепенно свыклась с тем, что ее окружало. Оба Гердлстона не очень ей докучали. Коммерсант был так поглощен делами, что у него не оставалось времени интересоваться ее занятиями, а Эзру, имевшего обыкновение возвращаться домой за полночь, Кэт видела обычно лишь за завтраком, но и тогда она только молча и не без некоторой робости слушала его уснащенные жаргонными словами рассказы и циничные замечания в адрес хороших знакомых.

Гердлстон отнюдь не обрадовался, когда после возвращения Димсдейлов из Эдинбурга узнал, что его подопечная проводила там все время в обществе своего молодого кузена. Он встретил ее очень холодно и надолго запретил ей посещать Филлимор-Гарденс. Кроме того, он воспользовался случаем, чтобы поговорить с ней о Томе, и заверил ее, что этот молодой человек находится на краю духовной гибели.

- Он отличается чрезвычайно низменными вкусами, - заключил старик, - и я прошу вас избегать его общества.

Узнав, что младший Димсдейл вернулся в Лондон, Гердлстон из предосторожности даже приставил к Кэт доверенного лакея, который должен был сопровождать ее, когда она выходила из дому, и бдительно оберегать.

Однако в один прекрасный день Кэт случайно обрела свободу на несколько часов. Вышеупомянутый лакей был послан по какому-то другому поручению. Кэт немедленно вспомнила, что ей нужно бы обменять книги в библиотеке, подобрать кружева и переделать еще несколько столь же важных женских дел. И вот когда она чинно шла по Уорик-стрит, ее взор упал на очень высокого широкоплечего молодого человека, который неторопливо брел ей навстречу, со скучающим видом постукивая тросточкой по садовым решеткам, как часто делают люди, ничем не занятые. Тут Кэт мгновенно забыла и про книгу и про кружева, а высокий юноша перестал стучать по решеткам и, просияв, поспешил к ней широким, упругим шагом.

- Вот уж не думала, кузен Том, встретить вас здесь! - воскликнула Кэт, когда они поздоровались. - Какая удивительная неожиданность! (Возможно, впрочем, Кэт не слишком удивилась бы, знай она, что последние недели Том каждый день в течение шести часов блокировал все подходы к Эклстон-сквер.)

- Да, удивительная! - воскликнул молодой лицемер. - Видите ли, я еще не подыскал себе никакого занятия и много гуляю по Лондону. Счастливый случай привел меня именно сюда.

- А как поживает доктор? - оживленно спросила Кэт. - И миссис Димсдейл? Непременно передайте им от меня самый нежный привет.

- Почему вы перестали бывать у нас? - с упреком спросил Том.

- Мистер Гердлстон считает, что последнее время я слишком много развлекалась и мне следует посидеть дома. Боюсь, я теперь не скоро сумею выбраться в Кенсингтон.

Том про себя послал ее опекуна в область значительно более жаркую, чем даже страны, с которыми вел торговлю старый коммерсант.

- А куда вы идете? - спросил он вслух.

- На Виктория-стрит сменить книгу, а потом на Форд-стрит.

- Как странно! - воскликнул молодой человек. - Я ведь иду именно в этом направлении! (Что было действительно очень странно, так как, когда они встретились, он шел в противоположную сторону. Однако ни Кэт, ни Тому, по-видимому, не хотелось обсуждать это обстоятельство, и они продолжали идти вместе к Виктория-стрит).

- А вы еще не забыли дни, которые провели в Эдинбурге? - спросил Том после долгого молчания.

- Ну, конечно нет! - горячо воскликнула его спутница. - Я буду помнить их всю жизнь.

- И я тоже! - убежденно сказал Том. - А помните день, который мы провели в Пентленде?

- И как мы объехали Трон Артура?

- И как мы все вместе были в Рослине и осматривали часовню?

- И тот день в Эдинбургском замке, когда мы осматривали драгоценности и старинное оружие? Но вы ведь видели все это много раз и прежде! И такого удовольствия, как нам, эти поездки вам доставить не могли.

- Нет, что вы! Наоборот! - Упрямо сказал Том, удивляясь про себя своему косноязычию, тем более непонятному, что он всегда умел делать изящнейшие комплименты девушкам, к которым был равнодушен. - Видите ли, Кэт, ведь... ну... ведь вас не было рядом, когда я бывал там прежде.

- Ах! - произнесла благовоспитанная Кэт. - Какая сегодня прекрасная погода! А утром мне показалось, что будет дождь.

Однако эти метеорологические наблюдения не отвлекли Тома от его темы:

- Выть может, ваш опекун как-нибудь снова отпустит вас куда-нибудь с моими родителями?

- Боюсь, что нет, - ответила Кэт.

- Но почему?

- Когда я вернулась тогда домой, он, по-моему, был очень рассержен.

- Но почему же? - спросил Том.

- Потому что... - И Кэт чуть было не объяснила, что причина этого гнева заключалась в самом Томе, но вовремя спохватилась.

- Так почему же?

- Потому что у него было дурное настроение, - ответила Кэт.

- Как скверно, что вы зависите от чьих-то прихотей и настроений! объявил молодой человек, сердито взмахивая тростью.

- Но что здесь такого? - рассмеялась Кэт. - Всегда над человеком кто-то есть. Иначе нельзя было бы отличить, что хорошо, а что дурно.

- Но он обходится с вами сурово.

- Что вы! - решительно возразила Кэт. - На самом деле он очень добр ко мне. Если он и бывает строгим, я знаю, что он думает только о моем благе, и я была бы дурочкой, если бы сердилась на это. Кроме того, он очень благочестив и добродетелен, и то, что нам кажется пустяком, в его глазах может быть серьезным проступком.

- Ах, так он, значит, очень благочестив и добродетелен? - произнес Том с сомнением в голосе. Проницательный доктор Димсдейл придерживался иного взгляда на характер Джона Гердлстона, и сын разделял его мнение.

- Ну, конечно! - ответила Кэт, поднимая на него большие, полные недоумения глаза. - Разве вам неизвестно, что он главный оплот общины исконных тринитариев на Пербрук-стрит и каждое воскресенье присутствует на трех службах и сидит на передней скамье?

- А! - сказал Том.

- Да! А кроме того, он не жалеет денег на всяческую благотворительность и дружит с мистером Джефферсоном Эдвардсом, прославленным филантропом. И вспомните, как он добр ко мне. Ведь он заменил мне отца!

- Гм! - с сомнением произнес Том, а потом добавил с некоторым страхом: - А Эзра Гердлстон вам тоже нравится?

- Нет, нисколько! - с жаром воскликнула его собеседница. - Он очень плохой, жестокий человек.

- Жестокий? Но, конечно, вы имеете в виду не себя!

- Разумеется. Я всячески стараюсь его избегать, и бывает, что за несколько недель мы и двумя словами не обменяемся. Вы знаете, что он сделал на днях? Я и сейчас дрожу при одном только воспоминании! В саду жалобно мяукала кошка, и я вышла посмотреть, что случилось. Вдруг я увидела в окне Эзру Гердлстона с ружьем в руке - с духовым ружьем, которое стреляет бесшумно. А посреди сада была привязана к кусту кошка и... и он упражнялся в стрельбе. Бедняжка была еще жива, но совсем изувечена...

- Какой зверь! И что же вы сделали?

- Я отвязала кошку и унесла ее к себе, но ночью она умерла.

- А что сказал он?

- Когда я начала отвязывать кошку, он поднял ружье, словно собирался выстрелить в меня. А позже, когда мы встретились, он сказал, что отучит меня вмешиваться не в свое дело. Но мне было все равно, раз кошка была уже у меня.

- Он посмел сказать вам это?! - воскликнул Том, краснея от ярости. Жаль, что его сейчас здесь нет! Я научил бы его приличным манерам или...

- Вас переедет какая-нибудь карета, если вы не успокоитесь! - перебила его Кэт, так как молодой человек вне себя от негодования начал переходить улицу, не обращая ни малейшего внимания на поток экипажей.

- Не волнуйтесь так, кузен Том, - продолжала Кэт, положив на его локоть затянутую в перчатку руку. - Право же, у вас нет никаких причин сердиться.

- Нет? - в бешенстве повторил он. - Да с какой стати вы должны сносить оскорбления от злобного щенка, вроде Эзры Гердлстона!

К этому времени они кое-как добрались до середины широкой улицы и теперь стояли под прикрытием фонарного столба, а перед ними лился нескончаемый поток желтых, лиловых и коричневых омнибусов, фургонов, пролеток и карет. Они были тут совсем одни, если не считать полицейского, который, повернувшись к ним спиной, размахивал руками, как одушевленный семафор. И среди оглушительного шума и грохота огромного города юная парочка была укрыта от остального мира так же надежно, как если бы прогуливалась где-нибудь в центре Солсберийской равнины.

- Вам необходим защитник! - объявил Том решительно.

- Право же, это глупо, кузен Том! Я отлично могу сама себя защитить!

- Вам нужен человек, который имел бы право заступиться за вас! - Том говорил хрипло, так как у него вдруг по неизвестной причине пересохло в горле.

- Можете перейти, сэр! - рявкнул полицейский, ибо поток экипажей на мгновение иссяк.

- Погодите, ради бога, погодите! - в отчаянии крикнул Том, удерживая свою спутницу за рукав жакета. - Мы здесь одни и можем поговорить. Скажите есть ли... есть ли у меня надежда, что вы, быть может, почувствуете ко мне расположение? Я вас так люблю, Кэт, что невольно начинаю надеяться - ведь подобная любовь не может остаться совсем безответной.

- Путь свободен, сэр! - снова крикнул полицейский.

- Не обращайте на него внимания, - сказал Том, удерживая ее у фонаря. - С тех пор, как мы встретились в Эдинбурге, Кэт, я живу, как во сне. Что бы я ни делал, куда бы я ни шел, я вижу только вас и слышу ваш милый голос. Наверное, ни одну девушку еще не любили так горячо, как я люблю вас, но мне трудно найти подходящие слова, чтобы выразить то, что я думаю! Ради бога, дайте мне хоть какую-нибудь надежду прежде чем мы расстанемся. Ведь я не противен вам Кэт?

- Конечно, нет, кузен Том, вы же знаете! - ответила девушка, опустив глаза. (Том так искусно выбрал место перед фонарем, что Кэт не могла обойти его ни справа, ни слева.)

- Значит, я вам нравлюсь, Кэт? - спросил он нежно, а его серые глаза светились любовью.

- Конечно.

- А как вам кажется, вы сможете меня полюбить? - продолжал допытываться настойчивый молодой человек. - То есть не сразу и не сейчас, потому что я недостоин вашей любви, это я знаю, но со временем может быть, вы меня все-таки полюбите?

- Может быть, - прошептала Кэт, отворачиваясь.

Эти слова были сказаны так тихо, что расслышать их, по-видимому, было невозможно; и все же они зазвенели в ушах молодого человека, заглушив уличный шум. Правда, он наклонился к ней совсем близко.

- Не зевайте, сэр! - взревел семафор в полицейском мундире.

Если бы они стояли в более укромном уголке, Том, возможно, последовал бы этому совету, который хитрый полицейский подал удивительно вовремя. Однако центр оживленного лондонского перекрестка не слишком подходящее место для поцелуев. Впрочем, когда они начали переходить улицу, лавируя между экипажами, Том взял руку своей спутницы, и они обменялись крепким рукопожатием, которое обоим показалось клятвой.

Какими солнечными и веселыми представлялись теперь этой юной паре унылые улицы, застроенные скучными кирпичными домами! Ведь их глаза смотрели в грядущее и видели там лишь уходящую вдаль перспективу счастья и любви. Несомненно, из всех даров провидения самый милосердный и драгоценный - это наше незнание того, что нас ждет впереди.

Так безмятежно счастливы были влюбленные, что, только вновь оказавшись на Уорик-стрит, они наконец спустились с облаков на землю и вспомнили о некоторых прозаических обстоятельствах, о которых все же следовало подумать.

- Конечно, я могу сообщить моим родителям о нашей помолвке, любимая? спросил Том.

- Что скажет на это ваша мама? - ответила Кэт с веселым смехом. - Как она удивится!

- Ну, а Гердлстон? - вдруг сказал Том.

Впервые за все это время они вспомнили про опекуна Кэт. Теперь они посмотрели друг на друга, и на лице девушки отразилась такая тревога, что Том невольно рассмеялся.

- Не надо бояться, милая! - сказал он. - Если хотите, я прямо сейчас отправлюсь в львиное логово. Зачем откладывать?

- Нет, нет, милый Том! - поспешно перебила его Кэт. - Ни в коем случае!

Она не могла признаться ему, что Гердлстон прямо запретил ей видеться с ним, но понимала, насколько опасной может оказаться их встреча, и сказала:

- Мы должны скрыть нашу помолвку от мистера Гердлстона.

Скрыть нашу помолвку!

- Да, Том. Он много раз предостерегал меня против чего-либо подобного, и я, право, не знаю, как он поступит, если узнает. Во всяком случае, он сможет сделать мое пребывание в его доме невыносимым. Но не огорчайтесь так, ведь мне уже скоро исполнится двадцать, и через год с небольшим я буду совсем свободна. А это не такой уж долгий срок.

- Не сказал бы, - ответил Том с сомнением. - Однако раз вам так будет спокойнее, то говорить больше не о чем. Хотя и неприятно скрывать нашу помолвку только из-за того, что старый медведь может рассердиться.

- Но ведь это всего несколько месяцев, Том! Своим же, конечно, расскажите обо всем. А теперь до свидания, милый, и не идите дальше: вас могут увидеть из окна.

- До свидания, моя любимая!

Они обменялись рукопожатием и разошлись: он помчался с радостным известием в Филлимор-Гарденс, а она весело направилась к своей темнице, впервые за долгое время совсем забыв тоску и заботы. Прохожие оглядывались на сияющее личико под нарядной шляпкой, а Эзра Гердлстон, увидев ее из окна гостиной, даже подумал, что брак с подопечной его отца будет, пожалуй, не таким уж тяжким испытанием, если спекуляция с алмазами кончится неудачей.

ГЛАВА XIV

НЕБОЛЬШОЕ НЕДОРАЗУМЕНИЕ

Открыв Эзре Гердлстону истинное положение их дел, отец нанес ему тягчайший удар. Такой властной и необузданной натуре было трудно смириться с мыслью о крахе, банкротстве и нищете, которые им грозили. Эзра привык сметать со своего пути те незначительные трудности и препятствия, с которыми до сих пор ему приходилось сталкиваться. Теперь же перед ним был почти неодолимый барьер, и он изнывал от бешенства и бессилия. Ярость его только возрастала при мысли, что он сам ни в чем не виноват. Всю свою жизнь он считал само собой разумеющимся, что после смерти отца станет почти миллионером. Получасовая беседа рассеяла это приятное заблуждение, и теперь его непрерывно терзала мысль о надвигающемся разорении. Он почти не спал, совсем утратил прежнее спокойствие, и под глазами у него легли темные круги. Раза два его видели пьяным среди бела дня.

Однако воля у него была сильная, и, как ни ошеломил его столь неожиданный удар, он все же не упустил ни одной комбинации в той игре, которую теперь вели они с отцом. Эзра был убежден, что спасти их может только какой-нибудь смелый ход, поэтому он отдал все силы плану спекуляции с алмазами и мастерски разработал все детали. Чем больше он его обдумывал, тем больше убеждался не только в возможности подобной операции, но и в ее абсолютной безопасности. Ему уже начинало казаться, что неудача практически исключена.

Эзра начал с того, что постиг все тонкости ремесла скупщика алмазов. Он был в хороших отношениях с одним из партнеров фирмы "Фуггер и Штольц", широко занимавшейся импортом драгоценных камней. Воспользовавшись любезностью своего приятеля, Эзра взял несколько практических уроков, ознакомился с разновидностями алмазов и их стоимостью, а также научился определять все те незначительные пороки и особенности, которые способен заметить только знаток, хотя от них в очень большой степени зависит цена камня. Эзра не тратил времени напрасно и уже через несколько недель мог бы потягаться в знании предмета с любым торговцем алмазами.

Оба Гердлстона понимали, что успех этого плана во многом зависит от их будущего агента, и оба были согласны в том, что майор Тобиас Клаттербек именно тот человек, который им нужен. Эзра с самого начала их знакомства смутно чувствовал, что общественное положение майора в сочетании с его бедностью и отсутствием щепетильности (о чем свидетельствовал его образ жизни) может сделать его ценным помощником в каком-нибудь деликатном деле. Что же касается согласия старого воина, то Эзра льстил себя мыслью, что полностью постиг его характер. По его мнению, все сводилось к цене. Несомненно, майор потребует кругленькую сумму, но коммерческий инстинкт подсказывал Эзре, что товар был первоклассным, и он готов был приплатить за качество.

Как-то в начале апреля майор в сюртуке и лайковых перчатках неторопливо шествовал по Сент-Джеймс-стрит, выпятив грудь и сверкая башмаками, которые выглядывали из-под чрезвычайно изящных гетр. Младший Гердлстон, давно уже высматривавший его из окна клуба, выбежал на улицу и заговорил с ним.

- Как вы поживаете, дорогой майор? - воскликнул он, протягивая ему руку со всей любезностью, на какую только был способен.

- Здравствуйте, здравствуйте! - ответил майор с некоторым высокомерием. К этому времени он уже не сомневался, что не сумеет извлечь никакой пользы из знакомства с молодым коммерсантом, и все же у него не хватало духа окончательно порвать с обладателем пухлого бумажника и любителем азартных игр.

- Мне давно уже хотелось поговорить с вами, майор, - начал Эзра. - Где мы могли бы увидеться?

- Ближе, чем сейчас, вы меня вряд ли увидите, - ответил старый солдат, поглядывая на своего собеседника с некоторым подозрением.

- Мне нужно приватно поговорить с вами кое о чем, - настаивал Эзра. Это - довольно тонкое дело, которое следовало бы обсудить подробно, и к тому же оно требует тайны.

- Черт побери! - сказал майор с хриплым смешком. - Скажи это я, вы сразу же решили бы, что я вознамерился занять у вас денег. Но вот что: пойдемте в бильярдную Уайта, возьмем отдельный кабинет, и я вам дам вперед двести очков из пятисот, хоть давать такую большую фору - значит заранее обещать вам выигрыш. А пока мы будем играть, вы сможете все мне объяснить.

- Нет, нет, майор, - решительно возразил младший Гердлстон. Поверьте, это - крайне важное дело для нас обоих. Не могли бы вы встретиться со мной в кафе Нельсона в четыре часа? Я знаком с управляющим, и он оставит нам кабинет.

- Я пригласил бы вас в мою скромную обитель, - заметил майор, - но это слишком далеко. Так, значит, у Нельсона в четыре часа? Отлично! Пунктуальность - первая из добродетелей, как говорил старик Уиллоби, гвардеец. Вы ведь не знакомы с Уиллоби? Черт побери! Еще в 1847 году в Гибралтаре он был секундантом у одного своего приятеля. Они явились на место, но противников там не было. Через две минуты после назначенного срока Уиллоби потребовал, чтобы его приятель ушел. "Это научит их быть пунктуальными", - сказал он "Уйти никак нельзя", - сказал его приятель. "Совершенно необходимо", - сказал Уиллоби. "Об этом и речи быть не может", - сказал его приятель и не двинулся с места. Уиллоби твердил свое - слово за слово, и они поссорились. Доктор поставил их в пятнадцати шагах, и приятель прострелил Уиллоби икру. Это был настоящий мученик пунктуальности. Так, значит, в четыре часа. А пока всего хорошего. - И, любезно кивнув, майор прошествовал дальше, изящно поигрывая тросточкой.

Майор, как он ни восхищался пунктуальностью, воплощенной в гвардейце Уиллоби, тем не менее намеренно опоздал к назначенному часу. Ему было ясно, что от него потребуют какой-то услуги, и тактика требовала, чтобы он отнюдь не торопился - пусть Гердлстон не думает, будто ему не терпится скорее узнать, в чем дело. И когда майор наконец вошел в кафе Нельсона, молодой коммерсант уже двадцать пять минут молча уселся в отдельном кабинете.

Это была довольно грязная комната, где имелось единственное кожаное кресло, набитое конским волосом, и шесть деревянных стульев, расставленных вдоль стен с математической точностью. Квадратный стол в середине и скверное зеркало над камином довершали обстановку. Майор, вспомнив былые походные привычки, немедленно опустился в единственное кресло, удобно откинулся, достал сигару и принялся ее раскуривать. Эзра Гердлстон сел возле стола и теперь слегка подкручивал темные усы, как делал всегда, когда собирался с мыслями.

- Что вы будете пить? - спросил он.

- Все, что угодно.

- Принесите графин коньяка и сельтерской воды! - приказал Эзра официанту. - Потом закройте дверь и не входите, пока мы вас не позовем.

Когда официант принес коньяк, Эзра одним глотком осушил рюмку и тут же вновь ее наполнил. Но майор поставил свою рюмку на каминную полку возле себя, даже не пригубив. Оба они намеревались приступить к беседе с ясной головой, но каждый добивался этого своим способом.

- Сейчас я объясню вам, почему мне понадобилось поговорить с вами, майор, - сказал Эзра и, внезапно распахнув дверь, поглядел, не подслушивает ли кто-нибудь в коридоре. - Мне приходится быть осторожным, так как наш разговор коснется важных интересов фирмы, и то, что я вам доверю, никому другому ни в коем случае знать не следует.

- Ну, так в чем же дело, мой милый? - с ленивым любопытством спросил майор и, затянувшись сигарой, пустил клуб дыма в закопченный потолок.

- Вы, конечно, понимаете, что в коммерческом предприятии преждевременное разглашение даже второстепенной мелочи может привести к многотысячным убыткам?

Майор кивнул, показывая, что вполне отдает себе в этом отчет.

- Мы намерены предпринять очень трудное дело, - сказал Эзра, наклоняясь вперед и понизив голос до шепота. - Оно потребует величайшей сноровки и такта, но при удачном его выполнении должно принести значительную прибыль. Вы понимаете?

Его собеседник снова кивнул.

- Для успешного завершения этого предприятия нам требуется доверенный агент. Агент этот должен быть очень способным человеком и в то же время абсолютно надежным. Разумеется, мы готовы будем хорошо заплатить обладателю подобных качеств.

Майор хмыкнул в знак полного согласия.

- Мой отец, - продолжал Эзра, - намеревался использовать кого-нибудь из наших служащих. Среди них есть немало людей, подходящих во всех отношениях. Но я с ним не согласился. Я сказал, что у меня есть добрый друг майор Тобиас Клаттербек, который может справиться с этим делом лучше кого бы то ни было. Я упомянул, что в ваших жилах течет кровь царственных потомков Леды, ведь верно?

- Черт побери! Ничего подобного. Миледа, сэр, Миледа!*

______________

* Милед - мифический прародитель ирландцев.

- Ах, да, Миледа. Впрочем, это не составляет никакой разницы.

- Наоборот! И очень большую! - с негодованием ответил майор.

- Я хотел сказать, что это не составляет никакой разницы для моего отца. Он в таких тонкостях не разбирается. Ну, во всяком случае, я сказал ему о вашем царственном происхождении и о том, что вы бывалый путешественник, старый солдат и человек, во всех отношениях солидный и надежный.

- Э-эй! - невольно воскликнул майор. - Впрочем, ничего... Продолжайте.

- Я объяснил ему все это, - медленно добавил Эзра, - и указал, что деньги, которые он предназначил для нашего агента, будет куда лучше вручить подобному человеку, чем тому, кто обладает только деловыми качествами.

- Я никак не предполагал, что в вас есть столько здравого смысла! воскликнул майор с энтузиазмом.

- Я сказал ему, что, поручив это дело вам, мы можем быть совершенно спокойны и оно будет выполнено превосходно, а кроме того, мы получим удовлетворение и от сознания, что предложенная нами весьма значительная сумма попадет в достойные руки.

- И в этом вы также совершенно правы, - пробормотал бравый воин.

- Так, значит, вы согласны? - сказал Эзра, внимательно глядя на майора. - Согласны предоставить себя в наше распоряжение на условии, что вам будет за это хорошо заплачено?

- Не торопитесь так, мой юный друг, не торопитесь, - заметил майор, вынимая сигару изо рта и окутываясь голубым дымком. - Сперва послушаем, какой услуги вы от меня хотите, и тогда я смогу ответить, на что я согласен, а на что нет. Помнится, Джимми Бекстер в Техасе...

- Чтоб его повесили, этого вашего Джимми Бекстера! - раздраженно буркнул Эзра.

- Уже сделано, - хладнокровно ответил майор. - Его линчевали за конокрадство в тысяча восемьсот шестьдесят шестом году. Впрочем, продолжайте, и я обещаю больше не перебивать вас.

После чего Эзра изложил план, от которого зависело спасение торгового дома "Гердлстон и К°". Однако он ни словом не упомянул о грозящем фирме разорении и не объяснил, почему была задумана эта спекуляция. Наоборот, он всячески подчеркивал, что дела фирмы идут превосходно, а это предприятие не играет для них никакой важной роли и задумано больше для развлечения. Тем не менее он не забыл указать, что хотя деньги, о которых идет речь, для фирмы - пустяк, но они представляют собой весьма значительную сумму в глазах других людей. Что же касается этической стороны вопроса, то Эзра предпочел обойти ее молчанием, полагая, что это будет совершенно излишне в разговоре с подобным человеком.

- Итак, майор, - закончил он, - если вы позволите нам воспользоваться вашим именем и вашими талантами в этом предприятии, фирма готова проявить всемерную щедрость в вопросе о вашем вознаграждении. Разумеется, все расходы по путешествию мы берем на себя. Если мы решим избрать Уральские горы в качестве места для воображаемой находки, вам придется отправиться до Петербурга морем. Я слышал, что на этих пароходах обычно идет крупная карточная игра, и с помощью своего прославленного искусства на зеленом поле вы, без сомнения, сумеете извлечь немалую выгоду из этого обстоятельства. Мы полагаем, что в России вам придется пробыть не более трех месяцев. Так вот, фирма считает, что не обманет ваших ожиданий, гарантируя вам двести пятьдесят фунтов вознаграждения при всех обстоятельствах и пятьсот - в случае успеха. Под последним мы конечно, подразумеваем полный успех, который увенчал бы ваши труды.

Если бы в кабинете присутствовал третий человек и если бы этот третий человек отличался наблюдательностью, то во время длинной речи Эзры он мог бы подметить в поведении майора некоторые странности. Когда молодой коммерсант только приступил к объяснению, поза майора была исполнена сугубой респектабельности и спокойствия. Однако по мере того, как начала вырисовываться сущность плана, старый воин все чаще и чаще затягивался своей сигарой, так что вскоре его уже окутало густое сизое облако, в котором тлеющий кончик гаваны мерцал, как сумрачный метеор. Время от времени майор поглаживал пухлую щеку, что делал обычно в минуты волнения. Затем он принялся ерзать в кресле, хрипло покашливать и проявлять другие признаки нетерпения, в которых Эзра Гердлстон с радостью усматривал доказательства верности своего суждения, считая, что старый воин, естественно, должен был оживиться, услышав, какая удача нежданно выпала ему на долю.

Когда молодой человек кончил говорить, майор встал лицом к пустому камину, широко расставил ноги, выпятил грудь и начал покачиваться на каблуках.

- Позвольте мне проверить, правильно ли я вас понял, - сказал он. - Вы хотите, чтобы я поехал в Россию?

- Вот именно, - ответил Эзра, весело потирая руки.

- Вы любезно намекнули, что по дороге туда мне следует обобрать моих спутников?

- Ну, это в том случае, если вам захочется.

- Да, да, если мне захочется! После этого я должен буду отправиться через всю страну к каким-то там горам...

- На Урал.

- Где мне предстоит сделать вид, будто я открыл алмазную россыпь. Причем подтверждением этой истории будет служить, во-первых, тот факт, что я человек благородного происхождения, известный в обществе, а во-вторых, мешочек с алмазами, которыми вы снабдите меня в Англии.

- Совершенно верно, майор, - подбодрил его Эзра.

- Затем я должен протелеграфировать эту ложь в Англию с тем, чтобы она попала в газеты!

- Ну, к чему такое неприятное слово! - запротестовал Эзра. - Лучше скажем: "Это сообщение". Ведь сообщение, как вам известно, может быть верным или ошибочным.

- И благодаря этому сообщению, раз вам так больше нравится, продолжал майор, - цены на алмазном рынке, по вашему расчету, настолько упадут, что вы и ваш отец сможете скупать и перепродавать камни с большой выгодой для себя, залезая при этом в карман к другим людям.

- Вы прибегаете к не слишком приятным выражениям, - заметил Эзра с вымученным смешком, - но общую мысль вы поняли правильно.

- Я понимаю еще кое-что! - взревел старый солдат, багровея от ярости. - Я понимаю, что будь я на двадцать лет моложе, то я проверил бы, пролезете ли вы вон в то окошко, господин Гердлстон. Черт побери! Я научил бы вас не предлагать подобных вещей человеку, в чьих жилах течет голубая кровь, подлый мошенник!

Эзра откинулся на спинку стула. Он казался совсем спокойным, но в его глазах можно было заметить опасный блеск, а смуглое лицо как-то все пожелтело.

- Так вы не согласны? - прошипел он.

- Согласен?! Неужели, по-вашему, человек, который двадцать лет носил алый мундир ее величества, замарает руки подобным делом? Да я не согласился бы на это за всю наличность казначейства! Вот что, Гердлстон: я вас знаю, но вы, черт побери, меня не знаете!

Молодой коммерсант ничего не ответил, но его лицо сохраняло все тот же мертвенный цвет, а взгляд сделался еще более злобным. Майор Тобиас Клаттербек стоял у стола, слегка наклонившись и опираясь на него руками его выпученные глаза еще больше выпучились от негодования, а редкие седые волосы словно вздыбились.

- Да какое право вы имели обращаться ко мне с подобным предложением? Я не выдаю себя за святого, но, черт побери, у меня есть свои
принципы, и я не намерен от них отступать. Я взял себе за правило не поддерживать знакомство с негодяями, и поэтому, мой юный друг, с этого дня мы не знакомы. Черт побери! Я не слишком разборчив, но где-то должен быть предел, как сказал мой приятель Чарли Монтейт из индийского кавалерийского полка, повернувшись спиной к своему тестю. Для меня же этим пределом станет знакомство с вами.

Пока майор произносил свою торжественную речь, Эзра, продолжая сидеть, смотрел на него с дикой яростью - его жестокие, плотно сжатые губы совсем побелели, а вены на лбу вздулись. Молодой человек был известным боксером-любителем и мог бы выстоять раунд-другой против любого лондонского профессионала. Справиться со стариком ему не представляло ни малейшего труда. И когда майор взял шляпу, готовясь выйти из кабинета, Эзра бросился к двери и запер ее изнутри.

- Это обойдется мне в пять фунтов штрафа, но дело стоит того, пробормотал он, и, сжав свои огромные, унизанные перстнями руки в кулаки, он медленно приблизился к майору пружинистой походкой хищного зверя голова его была опущена, и глаза свирепо сверкали из-под черных бровей. В этой неторопливости была характерная для него утонченная жестокость, словно он наслаждался беспомощностью своей жертвы и хотел, чтобы майор успел как следует понять, что его ожидает.

Если его намерения были действительно таковы, то ему не удалось произвести желаемого эффекта. Едва бравый воин заметил его маневр, как он выпрямился во весь рост, словно на параде, и, сунув руку под фалды сюртука, извлек из заднего кармана маленький блестящий предмет, который навел на лоб молодого коммерсанта.

- Револьвер! - ахнул Эзра и попятился.

- Нет, пистолет, - невозмутимо поправил его ветеран. - Привычка носить его с собой сохранилась у меня еще с тех пор, как я жил в Колорадо. Ведь заранее неизвестно, когда именно может пригодиться такая штучка.

Говоря это, майор по-прежнему направлял черное дуло своего пистолета в самую середину лба молодого человека, и его рука сохраняла каменную неподвижность. Эзра не был трусом, но он не знал, на что решиться.

- Ну-ка, отоприте дверь! - резко скомандовал майор.

Эзра поглядел на грозное багровое лицо своего врага, на смертоносную черную дырочку, повернутую в его сторону, нагнулся и отодвинул задвижку.

- Теперь откройте ее. Черт подери, пошевеливайтесь, не то мне все-таки придется подстрелить вас. Вы будете не первым человеком, которого я убил, а может быть, и не последним.

Эзра поспешно распахнул дверь.

- А теперь идите впереди меня к выходу.

Официанты известного ресторана Нельсона были несколько удивлены, заметив, что два посетителя покидают их заведение с очень мрачными лицами и держатся на некотором расстоянии друг от друга.

- C'est la froideur Anglais!* - сказал маленький Альфонс Лефаню собрату-изгнаннику, с которым он накрывал на стол. Но ни тот, ни другой не заметил, что идущий сзади полный джентльмен сжимает в руке, изящно заложенной за лацкан сюртука, темную рукоятку пистолета.

______________

* Это английская сдержанность! (Франц.)

У дверей стоял извозчичий экипаж, и майор Клаттербек сел в него.

- Послушайте, Гердлстон, - сказал он Эзре, который хмуро оглядывал улицу - пусть это послужит вам уроком. Никогда не бросайтесь на человека, не удостоверившись прежде, что он не вооружен, иначе вас могут подстрелить.

Эзра продолжал угрюмо смотреть прямо перед собой и, казалось, не обратил никакого внимания на слова своего недавнего собеседника.

- Еще одно, - продолжал майор. - Никогда не считайте само собой разумеющимся, что всякий ваш знакомый - такой же гнусный негодяй, как вы сами.

Молодой коммерсант посмотрел на него с бешеной злобой в черных глазах и уже повернулся, чтобы уйти, но майор протянул руку и удержал его.

- И последний урок, - сказал он. - Никогда не дрожите перед пистолетом, если вы твердо не знаете, что в нем есть пуля. Мой не заряжен. Извозчик, поезжайте! - И, пустив эту прощальную стрелу, бравый майор покатил по Пикадилли, твердо решив не выходить из дому без двух-трех патронов центрального боя в кармане.

ГЛАВА XV

ПРИБАВЛЕНИЕ К ФИРМЕ

Известие о помолвке Тома было встречено его родителями с восторгом, ибо доктор и его супруга сердечно привязались к Кэт - "нашей Кэт", как они с гордостью ее называли. Вначале необходимость скрывать помолвку от Гердлстона чрезвычайно не понравилась доктору, но, поразмыслив, он пришел к выводу, что, сообщив о ней старому коммерсанту, они ровно ничего не добьются, а жизнь Кэт все то время, пока она будет вынуждена оставаться под его кровом, окажется гораздо более сносной, если он останется в неведении. Влюбленные по-прежнему почти не виделись, и Том утешался только мыслью, что каждый день приближает ту минуту, когда он не скрываясь и без страха сможет назвать Кэт своей. И во всем Лондоне трудно было бы найти человека более счастливого и беззаботного, чем он. Мать не могла нарадоваться его веселому настроению, однако добряк доктор был не так доволен. "Мальчишка совсем распустился, - сказал он себе. - И уже привык бездельничать. Видно, такая жизнь ему очень по вкусу. Надо заставить его взяться за дело!"

И вот однажды после завтрака доктор попросил сына зайти к нему в кабинет и, закурив трубку с длинным вишневым чубуком, как у него было в обычае после каждой еды, некоторое время попыхивал ею в молчании.

- Пора, мой милый, чем-нибудь заняться, - отрывисто сказал он затем. Иначе это добром не кончится.

- Я готов, папа, - ответил Том. - Только я не знаю, на что гожусь.

- Во-первых, что ты скажешь вот об этом? - без всяких предисловий спросил доктор, протягивая сыну письмо, которое тот развернул и прочел следующее.

"Дорогой сэр!

От своего сына я узнал, что ваш сынок оставил занятия медициной и что вы еще не решили, чему он должен посвятить свои силы. Я давно уже намеревался подыскать молодого человека, который мог бы стать членом нашей фирмы и снять часть забот с моих старых плеч. Эзра настаивает, чтобы я написал вам и предложил это вашему сыну. Если его интересует коммерция, мы с удовольствием окажем ему всемерную помощь. Разумеется, он должен будет приобрести долю в фирме, что обойдется ему в семь тысяч фунтов, за каковые он будет получать пять процентов годовых. Оставляя эти проценты в деле и вкладывая в него свою долю прибылей, он со временем сможет стать владельцем значительной его части. В случае, если он пожелает присоединиться к нам на этих условиях, мы не будем иметь ничего против того, чтобы его имя фигурировало в названии фирмы. Если все вышеуказанное вас заинтересует, то я буду рад обсудить подробности и объяснить вам, какие выгоды может предложить фирма, у меня в конторе на Фенчерч-стрит в любой день между десятью и четырьмя часами.

Прошу передать мой нижайший поклон вашей семье и остаюсь в надежде, что все они пребывают в добром здравии, искренне ваш

Джон Гердлстон".

- Ну, что скажешь? - спросил доктор, когда его сын кончил читать письмо.

- Право, не знаю, - ответил Том. - Мне хотелось бы немного подумать.

- Семь тысяч фунтов - деньги немалые. Они составляют больше половины того капитала, который я положил на твое имя. Однако я слышал от людей осведомленных, что во всем Лондоне не найти другой такой солидной и прекрасно управляемой фирмы. Никогда не следует откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня, Том. Бери шляпу, и мы вместе отправимся на Фенчерч-стрит и все узнаем.

Пока они катили на извозчике из Кенсингтона в Сити, у Тома было достаточно времени, чтобы обдумать положение. Ему хотелось заняться делом, а то, что ему предлагали, казалось вполне приемлемым. Правда, оба Гердлстона, которых он почти не знал, очень ему не нравились, но, с другой стороны, став членом фирмы, он, вероятно, получит возможность видеться с подопечной старого коммерсанта. Это последнее соображение решило дело, и задолго до того, как кэб остановился перед длинным грязным проходом, который вел к конторе прославленной фирмы, наиболее заинтересованное лицо уже твердо знало, как ему поступить.

Их незамедлительно провели в небольшой кабинет, украшенный моделями кораблей в разрезе, картами, морскими картами, списками судов и акварелью с барком "Белиндой" на первом плане, и там их приветствовал глава фирмы. С приятной скромностью, к которой примешивалась законная гордость за созданное им великое предприятие, мистер Гердлстон подробно описал деятельность своего торгового дома, не преминув упомянуть и про всю его важность для коммерческой жизни страны. Он снимал с полок один гроссбух за другим и показывал доктору бесконечные столбцы цифр, объясняя, как возрастает ежемесячная прибыль и неуклонно увеличивается капитал. Затем он трогательно упомянул о своем почтенном возрасте и давнем намерении отдохнуть в уединении и спокойствии от тяжких жизненных трудов.

- Когда мой юный друг, - сказал он, ласково похлопывая Тома по плечу, - и мой любимый сын Эзра начнут работать вместе, они вдохнут в фирму молодость и новую жизнь. Они придадут ей энергию, а если им понадобится совет, то они смогут обратиться за ним к старику. Через год-два, когда дела окончательно войдут в новую колею, я намереваюсь съездить в Палестину. Вам это, возможно, покажется слабостью, но всю свою жизнь я лелеял мечту когда-нибудь ступить на эту священную землю и своими глазами увидеть те места, которые нам всем не раз рисовало воображение. Ваш сын начнет самостоятельную жизнь, уже имея прекрасное положение и вполне приличный доход, который он, возможно, удвоит в ближайшие же пять лет. Его вклад нужен просто для того, чтобы он был достаточно заинтересован в процветании фирмы.

И Гердлстон еще долго говорил в том же духе, так что Том и его отец, выйдя из конторы, были равно оглушены колоссальными денежными суммами, огромными прибылями, гигантскими сальдо и надежнейшим размещением капитала, и оба приняли твердое решение относительно будущего, которое ждало Тома.

Вот почему дня через два в юридической конторе Джонса, Моргана и К° царило большое оживление, шуршала гербовая бумага, подписывались различные документы и была распита бутылочка довольно посредственного хереса. В результате всего этого фирма "Гердлстон и К°" увеличила свои капиталы на семь тысяч фунтов, а Том Димсдейл стал признанным членом прославленного торгового дома со всеми правами и привилегиями отсюда вытекающими.

- Неплохой денек, Том, - заметил добряк доктор когда они вместе вышли из юридической конторы. - Ты сделал решительный шаг, мой мальчик. Перед тобой открывается прекрасное будущее. Ты теперь член первоклассной фирмы, и дальнейшее зависит только от тебя. Будем надеяться, что тебя ждет преуспеяние и благоденствие.

- Если все сложится по-иному, то, во всяком случае, не по моей вине, решительно сказал Том. - Я буду работать со всем усердием и старанием, на какие только способен.

- Неплохой денек, Эзра, - говорил в ту же самую минуту Гердлстон в своем кабинете на Фенчерч-стрит. - Вот и снова у фирмы есть деньги на текущие расходы. Это нас выручит! - И он пододвинул через стол к сыну листок зеленой бумаги.

- Выручит на время, - ответил Эзра, хмуро проглядывая цифры. Конечно, недурно, что мне удалось свести вас с ним. Однако это лишь капля в море. Если алмазная спекуляция сорвется, нас ничто не спасет.

- Но она не сорвется, - твердо сказал его отец. Ему удалось подыскать агента, который, казалось, подходил для подобного поручения не меньше взбунтовавшегося майора, и уже отбыл в Россию, где ему предстояло сделать свое сенсационное открытие.

- Надеюсь, что так, - отозвался Эзра. - Мы, по-моему, не упустили ни одной мелочи. Лэнгуорти сейчас должен быть уже в Тобольске. Я сам передал ему мешочек с алмазами, которые вполне годятся для его цели.

- И деньги для тебя тоже готовы. Я могу твердо рассчитывать на тридцать тысяч с лишком. Наш кредит позволил бы занять и больше, но я не хотел совсем его истощать, чтобы не дать повода для досужих разговоров.

- Я намереваюсь отплыть в ближайшее время на пакетботе "Сайприен", сказал Эзра. - Примерно через месяц я уже буду на алмазных полях. Вероятно, Лэнгуорти потребуется больше времени, но там от меня будет больше толку, чем здесь. Я смогу, не торопясь, осмотреться. Видите ли, если бы я появился там одновременно с известием о новых россыпях, это могло бы вызвать подозрения. Ну, а так наша затея не известна никому.

- Кроме твоего приятеля Клаттербека.

Красивое лицо Эзры потемнело, и его жестокие губы сжались в узкую полоску, сулившую мало приятного майору, если бы тот когда-нибудь оказался в его власти.

ГЛАВА XVI

ПЕРВЫЙ ШАГ

Бывший студент-медик испытал невероятную гордость, когда впервые вошел в контору фирмы, ведущей торговлю с Африкой, и ощутил, что он является одним из властителей этого делового мирка. Том Димсдейл обладал умом весьма практического склада, и, хотя изучение медицины было ему скучно, коммерцией он занялся с большим увлечением и энергией. Клеркам скоро пришлось убедиться, что этот загорелый, атлетически сложенный юноша отнюдь не смотрит на свое положение как на синекуру, после чего и они и старик Гилрей стали относиться к нему с уважением.

Гилрей вначале негодовал на это новшество - насколько вообще был способен негодовать такой кроткий и смиренный человек. Ведь до сих пор в отсутствие Гердлстонов он был в конторе самодержцем, но теперь в самой середине зала воздвигли конторку еще более высокую, чем его собственная, и предназначалась она для пришельца. Гилрей, прослуживший фирме тридцать лет, был очень обижен подобной узурпацией его законных прав; однако захватчик оказался таким простодушным и доброжелательным человеком, он был так искренне благодарен за всякую помощь в его новых обязанностях, что досада старого клерка вскоре рассеялась без следа.

Затем небольшое происшествие окончательно расположило его к Тому. Через несколько дней после водворения Тома в конторе несколько клерков, еще не совсем раскусивших, что он за человек, воспользовались отсутствием Гердлстонов, чтобы посмеяться над старшим клерком. Один из них, долговязый шотландец, по фамилии Макалистер, после двух-трех не слишком безобидных шуточек в заключение уронил тяжелую линейку на край конторки, так, что она ударила старика по голове и сгорбленным плечам. Том, возмущенно наблюдавший за маневрами Макалистера, соскочил с табурета и бросился к нему через всю контору. Макалистер хотел было ответить ему какой-нибудь дерзостью, но грозно расправленные плечи Тома и краска негодования на его щеках заставили шотландца переменить намерение.

- Я нечаянно задел его, - пробормотал он.

- Не бейте его, сэр! - воскликнул Гилрей.

- Немедленно извинитесь перед ним! - потребовал Том сквозь зубы.

Макалистер, заикаясь, кое-как извинился, и дело на этом закончилось. Однако обитатели конторы увидели нового компаньона в неожиданном свете. Они не удивились бы, если бы обстоятельства происшествия были доложены главе фирмы, но то, что младший компаньон сам, прямо на месте, учинил суд и расправу, не укладывалось ни в какие привычные рамки. И с этого дня клерки начали относиться к Тому с большим почтением, а Гилрей стал его преданным рабом. Дружба со старым клерком оказалась очень полезной для Тома: терпеливые наставления Гилрея и вовремя подсказанные решения помогли ему в самое короткое время постичь тонкости ведения торгового дела.

Однажды Гердлстон пригласил его к себе в кабинет и поздравил с успешным началом.

- Мой юный друг, - сказал он обычным отеческим тоном, - я чрезвычайно рад тому, как вы близко принимаете к сердцу интересы фирмы. Если на первых порах вам может показаться, что поручаемую вам работу способен выполнить простой клерк, то причиной тому лишь наше желание помочь вам разобраться в особенностях нашего дела на всех его ступенях.

- Я и сам хочу именно этого, - ответил Том.

- Ну, конторская работа и надзор за клерками - это само собой разумеется, но, кроме того, я хотел бы, чтобы вы во всех подробностях изучили правила погрузки и разгрузки наших судов, а также правила хранения товаров на берегу. Когда наши суда будут прибывать в порт, я хотел бы, чтобы вы присутствовали при разгрузке и за всем наблюдали.

Том кивнул, мысленно поздравив себя с этими новыми обязанностями, которые обещали быть очень интересными.

- Когда вы станете постарше, - продолжал глава фирмы, - вы поймете, как это важно - обладать практическим опытом во всем, что должны делать ваши подчиненные. Этому научила меня жизнь. Если у вас будут какие-нибудь затруднения, то за помощью и советом обращайтесь к Эзре. Хоть он и молод, но вы можете смело брать с него пример, ибо он наделен истинным деловым талантом. Когда же он уедет в Африку, то приходите ко мне если чего-то не поймете.

Джон Гердлстон во время этой беседы, как и прежде был, казалось, исполнен самой искренней благожелательности, и Том, не замедлив почувствовать к нему симпатию, пришел к выводу, что его отец судил старого коммерсанта слишком строго. Доброта Гердлстона произвела на него большое впечатление, и раза два он чуть было не рассказал ему о своей помолвке с его подопечной, но воспоминание о испуганном выражении, появившемся на личике Кэт, когда он высказал такое намерение, удержало его от подобного шага - он чувствовал, что без ее согласия не имеет права открыть их общую тайну.

Однако, хотя старший Гердлстон сильно выиграл при более близком знакомстве, сказать то же об Эзре было никак нельзя. Неприязнь, которую с самого начала питал к нему Том, только усугубилась при частом общении, да и Эзра, по-видимому, платил ему той же монетой, так что молодые люди почти не разговаривали. Эзра взял на себя ведение всех финансовых дел фирмы, и, сообразив, что новый компаньон совсем не так прост, как ему прежде казалось, он еще более ревностно оберегал их тайну. Таким образом, у Тома не было возможности самому разобраться в истинном положении фирмы, и, подобно Гилрею, он твердо верил, что каждое их предприятие приносит большие и надежные прибыли. Оба они немало бы удивились, если бы узнали, что текущие расходы фирмы оплачиваются их собственными деньгами в ожидании той минуты, когда удачная спекуляция вернет торговому дому его былое благосостояние.

Однако в одном отношении Том, став членом фирмы, выиграл чрезвычайно много, - если бы не это, неизвестно, когда ему вновь удалось бы увидеться с Кэт. Последнее время коммерсант усилил надзор за ней и холодно отклонял все приглашения миссис Димсдейл и других знакомых, жалевших одинокую девушку, коротко сообщая, что здоровье его подопечной слишком хрупко и он не может подвергать ее опасности простудиться. В сущности, Кэт была пленницей в огромной каменной клетке на Эклстон-сквер, и, как мы знаем, даже на прогулках ее сопровождал стражник в облике приставленного к ней лакея. Какими бы соображениями ни руководствовался Джон Гердлстон, одно было ясно: он считал совершенно необходимым держать Кэт взаперти.

И все же Тому в силу его положения время от времени удавалось проникать за невидимые крепостные стены, которыми старик окружил молодую девушку. Если во время отсутствия главы фирмы в конторе вдруг возникал какой-нибудь важный вопрос, то мистер Димсдейл тотчас отправлялся на Эклстон-сквер, чтобы сообщить ему об этом, - и разве это не было вполне естественным? А если старого коммерсанта не оказывалось дома, то разве молодой человек не мог подождать его полчаса, коротая время в обществе мисс Харстон, которая была рада поболтать с другом детских лет, что также было вполне естественным? Как драгоценны были короткие минуты этих свиданий! И вдвойне драгоценны, потому что выпадали они так редко! Они озаряли унылые дни скучной и тягостной жизни, которую была вынуждена вести Кэт, а Том возвращался в контору, преисполненный новых сил и надежды. И не за горами были черные дни, когда воспоминание об этих минутах стало единственным проблеском солнечного света в мрачных тучах, сомкнувшихся над их головами.

Наконец приблизилось время, когда должно было решиться, спасет ли последний отчаянный шаг кредит торгового дома "Гердлстон" или эта дерзкая попытка сделает положение фирмы еще более безнадежным, а разорение ее владельцев неминуемым. Не слишком щепетильный агент по фамилии Лэнгуорти был, как уже упоминалось, отправлен в Россию с совершенно точными инструкциями, что делать и каким образом. В свое время он служил в Одессе у английского хлеботорговца и немного говорил по-русски - обстоятельство, которое могло сыграть существеннейшую роль в его предприятии. Выдавая себя за английского джентльмена, любителя научных занятий, он должен был поселиться в каком-нибудь подходящем селении среди Уральских гор и пробыть там некоторое время, чтобы местные жители отнеслись с доверием к его предполагаемому открытию. Затем ему предстояло отправиться с алмазами в ближайший большой город, а именно в Тобольск, и показать там драгоценные камни, подкрепив свое заявление свидетельскими показаниями местных крестьян, которые присутствовали при находке. Гердлстоны твердо верили, что одного этого известия будет достаточно, чтобы вызвать панику на неустойчивом алмазном рынке. А к тому времени, когда будет произведено официальное расследование, Лэнгуорти успеет бесследно исчезнуть, а они успешно завершить свою маленькую спекуляцию. После этого чем раньше станет известно, что слух оказался ложным, тем лучше будет для них. В том же, что установить источник этого слуха окажется невозможно, они не сомневались. И вот Эзра купил билет на пакетбот "Сайприен", направлявшийся в Капскую колонию. Перед отъездом он довольно долго сидел в библиотеке дома на Эклстон-сквер, в последний раз обсуждая с отцом все подробности их предприятия.

Старик был бледен и расстроен. Его единственной слабостью была любовь к сыну; как ни старался он скрыть ее под строгостью, любовь эта тем не менее была настоящей. И теперь, впервые расставаясь с сыном на длительный срок, Джон Гердлстон болезненно переживал разлуку. Эзра был оживлен и думал только об ожидавшей его перемене и смелой операции, которую ему предстояло осуществить. Он бросился в кресло и вытянул во всю длину свои крепкие, мускулистые ноги.

- Теперь я разбираюсь в алмазах не хуже любого лондонского специалиста! - воскликнул он радостно. - Сегодня я оценил партию алмазов у Ван Хелмера, а он считается знатоком. Он сказал, что ни один эксперт не оценил бы их точнее. Господи боже ты мой! Камушки были и самой чистой воды и с пороками, и прозрачные и с надцветом, и с изъянами и двойные, но я в них во всех разобрался! И, определяя рыночную цену, ни разу больше, чем на фунт, не ошибся!

- Твоя настойчивость и быстрая сообразительность достойны всяческих похвал, - ответил его отец. - Эти знания сослужат тебе неоценимую службу на алмазных полях. Но будь там очень осторожен, сын мой, хотя бы ради меня! Люди в подобных местах нередко грубы и бесчестны, но ты должен говорить с ними мягко. Я знаю, как ты вспыльчив, но помни мудрый завет: "Владеющий собой лучше завоевателя города"*.

______________

* Изречение из библейской "Книги притчей".

- Не бойтесь за меня, папа, - ответил Эзра, указывая со зловещей улыбкой на небольшую кожаную кобуру, лежавшую среди других вещей. - Это лучший шестизарядный револьвер, какой только можно было купить за деньги. Как видите, я кое-чему научился у нашего доброго друга майора Клаттербека и приготовил шесть исчерпывающих ответов для всякого, кто решит мне перечить. Будь тогда со мной эта штука, он от меня так просто не отделался бы!

- Ах, что ты, Эзра! - в величайшем волнении воскликнул его отец. Нет, дай мне обещание, что ты будешь вести себя осмотрительно и избегать ссор и кровопролития. Ведь это же значит нарушить величайшую заповедь Нового Завета!

- Ну, сам я в ссоры ввязываться не буду, - ответил младший Гердлстон. - Мне это ни к чему.

- Однако если ты будешь твердо знать, что твой противник ни перед чем не остановится, так сразу же стреляй в него, мой милый мальчик, и не жди, чтобы он вытащил свое оружие. Я слышал от тех, кто бывал в подобных местах, что в таких случаях все решает первый выстрел. Я очень боюсь за тебя и успокоюсь только, когда снова с тобой увижусь.

"Черт побери! Да у него никак слезы на глазах!" - подумал Эзра, чрезвычайно удивленный этим беспрецедентным обстоятельством.

- Когда ты едешь? - спросил его отец.

- Мой поезд отходит примерно через час. Около трех утра я буду в Саутгемптоне на пакетботе, который должен отплыть в шесть при полном приливе.

- Береги свое здоровье, - продолжал старик. - Старайся не промачивать ног и обязательно носи фланелевое белье. И не забывай молиться и посещать церковь. Это всегда производит хорошее впечатление на тех, с кем мы заключаем деловые сделки.

Эзра, досадливо выругавшись, вскочил с кресла и принялся расхаживать по комнате.

- Уж когда мы вдвоем, можно было бы обойтись без елейности! - сказал он раздраженно.

- Мой милый мальчик! - с легким недоумением сказал его отец. - Мне кажется, ты находишься в заблуждении. По-видимому, ты считаешь, что мы затеяли что-то неблаговидное. Это ошибка. Мы просто готовы прибегнуть к небольшой коммерческой хитрости, сделать тонкий ход. Ведь всеми признанный принцип торговли издавна состоит в том, чтобы, покупая, добиваться снижения цены, а продавая, вновь ее всемерно повышать.

- То, что мы затеваем, - дело почти подсудное, - возразил его сын. - И запомните: никаких спекуляций в мое отсутствие! Любую будущую прибыль надо использовать на то, чтобы выбраться из этой трясины, а не завязать в ней еще глубже!

- Без крайней необходимости я не истрачу и пенни.

- Ну, в таком случае прощайте, - сказал Эзра, вставая и протягивая руку - Приглядывайте за Димсдейлом и не доверяйте ему.

- До свидания, сын мой, до свидания! И да хранит тебя господь!

Старый коммерсант был искренне опечален, и голос его дрожал. Несколько минут он стоял неподвижно, пока не стукнула тяжелая парадная дверь, а тогда он распахнул окно и с грустью посмотрел вслед отъезжающему кэбу. Поза старика была такой горестной, что Кэт, войдя в библиотеку, почувствовала к своему опекуну непривычную жалость и симпатию. Она тихонько подошла к нему и нежно взяла его за руку.

- Он скоро возвратится, дорогой мистер Гердлстон, - сказала она. - Не надо так тревожиться!

В белом платье, с красной ленточкой на шее и красным кушаком Кэт была прелестна - вряд ли во всем Лондоне отыскалась бы еще одна девушка, в которой так полно воплощалась бы истинно английская красота. И когда Гердлстон посмотрел на ее свежее личико, его хмурое лицо прояснилось, и он протянул руку, словно собираясь приласкать ее, но тут ему в голову, по-видимому, пришла какая-то неприятная мысль, во всяком случае, он внезапно помрачнел и отвернулся от девушки, не сказав ей ни слова. И в эту ночь Кэт не раз вспоминала выражение, сходное с ужасом, которое внезапно исказило черты ее опекуна, когда он смотрел на нее.

ГЛАВА XVII

СТРАНА АЛМАЗОВ

Любящему отцу недолго пришлось ждать вестей от сына. Первого июня огромный пароход вышел из саутгемптонской гавани в Ла-Манш, а пятого достиг Мадейры откуда коммерсант получил две телеграммы: от сына и от своего тамошнего агента. Затем наступило долгое молчание, так как в то время с Капской колонией еще не существовало телеграфной связи, но наконец восьмого августа пришло письмо, в котором Эзра сообщал о своем благополучном туда прибытии. Затем он написал из Веллингтона, где тогда кончался железнодорожный путь, а потом из Кимберли, главного города алмазного края, подробно рассказав о том, как проехал эти последние восемьсот миль и какие приключения пережил в дороге.

"Кимберли, - сообщал Эзра в своем письме, - стал довольно большим городом, хотя несколько лет назад тут был только маленький поселок. Теперь в нем есть несколько церквей, банки и клуб. На улицах можно увидеть немало прилично одетых людей, хотя большинство прохожих составляют довольно грязные субъекты с копей в широкополых шляпах и пестрых рубахах - по виду все отчаянный народ, хотя ведут себя довольно тихо. Разумеется, тут полно чернокожих всех оттенков - от угольного до светло-желтого. Попадаются черномазые с деньгами и очень нахальные. Вы подивились бы их наглости. Вчера в гостинице я дал одному такому хорошего пинка, а он спросил, какого черта я себе позволяю, так что мне пришлось сбить негодяя с ног. Он сказал, что подаст на меня в суд, но вряд ли здешние законы настолько подлы, чтобы поощрять дерзость негров по отношению к белым.

Хотя Кимберли считается столицей этого края, самая добыча алмазов ведется не здесь, а в поселках по реке Вааль, рассеянных на расстоянии в пятьдесят - шестьдесят миль. Обычно камни скупаются прямо в поселках и оплачиваются чеками на кимберлийские банки. Поэтому я перевел наши деньги в здешнее отделение Южно-Африканского банка. Все складывается для нас прекрасно. Завтра я выезжаю в Хеброн, Клипдрифт и другие поселки при копях, чтобы самому посмотреть, как ведутся тут дела, и, может быть, купить несколько камней, чтобы стать известным. Как только новости дойдут сюда, я скуплю все, что будет предложено. Приглядывайте за Димсдейлом и следите, чтобы он ничего не пронюхал".

Он написал еще раз через две недели, и в Атлантическом океане пароход, везший его письмо, встретился с пакетботом, который должен был доставить в Южную Африку известие о чудесном открытии английского геолога, который нашел алмазы среди Уральских гор.

"Я езжу по поселкам, - писал Эзра. - Я побывал во всех между Хеброном и Клипдрифтом: в Пенниэле, Ковуд-Хопе, Вальдекс-Планте, Ньюкеркс-Хопе, Уинтерраше и Блуджекете. Завтра уезжаю в Делпортс-Хоп и Ларкинс-Флэт. Всюду меня принимают отлично, и не рады мне только скупщики, в большинстве немецкие евреи. Они прослышали, что я лондонский богач, и опасаются, как бы из-за меня не поднялись цены. Им неизвестно, что я сейчас покупаю только дешевые камни, так как нам следует сохранить все свои ресурсы в целости.

Процесс добывания алмазов очень прост. Люди копают ямы в песке на речном берегу, и в этих-то ямах и отыскиваются алмазы. Всю работу исполняют негры, "бои", как их тут называют, а хозяин, "босс", следит за ними. Все находки принадлежат боссу, но боям выплачивается точно установленное жалованье, независимо от того, отыскивают ли они что-нибудь или нет.

Когда я в Хеброне наблюдал за работой такой команды, белый надсмотрщик вдруг закричал, сунул руку в только что выброшенную кучу песка и вытащил неприглядный шарик величиной с небольшой грецкий орех. На его крик сбежались хозяева всех соседних участков.

"Прекрасный камень!" - сказал тот, кто его нашел.

"Пятьдесят каратов, не меньше!" - воскликнул другой, взвешивая алмаз на ладони.

Со мной были весы, и я предложил взвесить его. Он потянул шестьдесят четыре с половиной карата. Затем они вымыли его и внимательно осмотрели. Потом они долго шептались, после чего хозяин камня подошел ко мне.

- Вы ведь покупаете камни, мистер Гердлстон? - спросил он.

- Иногда, - ответил я. - Но вообще-то я этим не слишком интересуюсь и езжу больше для удовольствия, чем для дела.

- Ну, - ответил он, - вам придется долго поездить, прежде чем вы найдете камень получше. Сколько вы за него дадите?

Я поглядел на камень и сказал:

- Окраска неравномерная.

- Он же белый! - заявил хозяин, а приятели его поддержали.

- Господа! - сказал я. - Камень вовсе не белый. Он с желтым надцветом. И ничего не стоит.

- Да коли он желтый, - говорит какой-то чернобородый верзила в вельветовых штанах, - так от этого за него надо взять дороже. Желтый алмаз ничуть не хуже белого.

- Конечно, - отвечаю я. - При условии, что окраска равномерная. А этот камень - грязно-желтый. И вы это знаете не хуже меня.

- Так вы его не купите? - спрашивает один из них.

- Могу дать за него семьдесят фунтов и ни пенни больше, - говорю я.

Слышали бы вы, как они взвыли!

- Да он стоит пятьсот фунтов! - завопил кто-то.

- Прекрасно, - сказал я, - оставьте его себе и продайте за эту сумму. Всего хорошего! - И я уехал.

В тот же вечер мне прислали этот камень с просьбой выписать чек на семьдесят фунтов, а через два дня я продал его за сто фунтов. Как видите, уроки ван Хелмера мне весьма пригодились. Я рассказал вам про этот случай только для того, чтобы вы убедились, что хоть я и новичок в этом деле, провести меня никому не удастся. В здешних газетах нет никаких известий из России. Но я к ним готов. Как вы поступите, если что-нибудь помешает нашей операции? Сбежите с остатком капитала или пойдете ко дну с развернутым флагом, уплатив столько-то шиллингов за фунт? Чем больше я об этом думаю, тем сильнее проклинаю ваше безумие, из-за которого мы очутились в нынешнем положении. Всего хорошего".

- Он прав, это было безумие! - сказал старый коммерсант, опуская голову на руки. - Конечно, мальчик мог бы и не упрекать меня, находясь так далеко, но ведь он всегда был грубоват и не любил обиняков. "Если что-нибудь помешает нашей операции..." Вероятно, его гнетут какие-то сомнения, иначе он не написал бы так. Лишь богу известно, как я поступлю в подобном случае. Есть и еще способы... другие способы... - Он провел рукой по глазам, словно отгоняя страшное видение. Его сумрачное лицо так исказилось, что в нем трудно было узнать почтенного старейшину тринитарианской общины или всеми уважаемого коммерсанта с Фенчерч-стрит.

Некоторое время Гердлстон размышлял, а потом поднялся на ноги и позвонил. По этому сигналу в комнате появился Гилрей - так быстро и так бесшумно, что его можно было бы принять за какого-нибудь послушного джина из восточной сказки, если бы только весь его облик от кончиков измазанных в чернилах пальцев до изношенных башмаков не был столь прозаичен и не выдавал в нем сразу старого клерка.

- А, Гилрей! - начал коммерсант. - Мистер Димсдейл в конторе?

- Да, сэр.

- Прекрасно. Он, кажется, является сюда аккуратно?

- Очень аккуратно, сэр.

- И, кажется, начинает хорошо разбираться в делах?

- На редкость быстро привыкает, сэр, - ответил старший клерк. - Он и в порт поспевает и в контору, так что прямо с утра до ночи трудится.

- Так и следует, так и следует, - сказал Гердлстон, поигрывая пресс-папье. - Прилежание в юности, Гилрей, приносит досуг в старости. "Дева Афин" разгружается?

- Мистер Димсдейл побывал там утром, сэр. Разгрузка идет быстро. Только он хотел обратить ваше внимание на состояние судна, мистер Гердлстон. Он говорит, что оно даже в порту течет и что некоторые матросы отказываются идти на нем в новый рейс.

- Гм-гм! - досадливо хмыкнул Гердлстон. - А для чего же существуют портовые инспектора? Зачем им платят жалованье, если мы сами будем осматривать суда? Когда инспекция потребует ремонта, мы его произведем.

- Инспектора были на судне одновременно с мистером Димсдейлом, сэр, робко сказал Гилрей.

- Ну и что же? - спросил хозяин.

- Он говорит, сэр, что инспектора спустились в каюту с капитаном Спендером, и он угостил их шампанским. Потом они заявили, что вполне удовлетворены состоянием судна, и ушли.

- Ну, вот видите! - с торжеством воскликнул глава фирмы. - Разумеется, инспектора с одного взгляда могут определить положение вещей, и они не преминули бы обратить внимание капитана на неполадки, если бы действительно там было что-нибудь серьезное. И впредь лучше не поднимать ложной тревоги. Скажите об этом мистеру Димсдейлу, но от своего имени, а не от моего. Посоветуйте ему быть осмотрительнее и не торопиться с выводами.

- Непременно, сэр.

- И подайте мне тридцать третий гроссбух.

Гилрей протянул руку и, сняв с полки пухлый томик почтительно положил его на стол перед хозяином. Затем, убедившись, что больше от него ничего не требуется, старший клерк тихо удалился.

Тридцать третий гроссбух был снабжен специальным замочком, который надежно охранял его от посторонних глаз. Джон Гердлстон вынул из кармана маленький ключик и с легким щелчком отпер замок. Это была бесценная книга, личный гроссбух главы фирмы. Только он показывал истинное положение дел, а все остальные счетные книги создавали обманчивую иллюзию благополучия. Только благодаря этой книге старый коммерсант мог так долго держать своего сына в неведении, открывшись ему лишь тогда, когда его принудила к этому горькая необходимость.

Гердлстон медленно и грустно листал ее страницы. Вот суммы, поглощенные "Компанией по добыче золота у озера Танганьика", которая должна была приносить тридцать три процента дивидендов, но лопнула на второй месяц своего существования. А вот ссуда, предоставленная "Дюреру, Холлету и К°" под обеспечение, которое при ближайшем рассмотрении не обеспечило ничего. Далее были запечатлены сделки фирмы с "Левантийской нефтяной компанией", казначей которой скрылся с большей частью капитала компании. Тут же следовали суммы, погибшие вместе с "Вечерней звездой" и "Провидением", чье злосчастное столкновение нанесло фирме смертельный удар. Это были печальные страницы, но, пожалуй, самой печальной была последняя. На ней старый коммерсант в сжатой форме изложил финансовое положение фирмы к этому моменту. Вот слово в слово, что он собственноручно написал там:

ГЕРДЛСТОН И К°

Октябрь 1876 года

Дебет

Долги, сделанные до признания Эзре . . . . . . . . . . . . . 34000 ф.

15000 ф, занятые на полгода, и 20000 ф.,

занятые на девять месяцев . . . . . . . . . . . . . . . . . 35000 ф.

Проценты на вышеуказанный заем из пяти годовых . . . . . . . 1125 ф.

Текущие расходы фирмы на ближайшие полгода,

включая затраты на суда по 150 ф. в неделю . . . . . . . . . 3900 ф.

Расходы на дом на Эклстон-сквер примерно . . . . . . . . . . 1000 ф.

Расходы Лэнгуорти в России и моего сына в Африке примерно . 600 ф.

Страховые взносы . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 1200 ф.

--------------

Итого: 76825 ф.

Все эти деньги необходимо изыскать самое крайнее через девять месяцев.

Кредит

Эзра в Африке располагает следующими

деньгами для скупки камней . . . . . . . . . . . . . . . . . 35000 ф.

Наличность в банке, включая остатки вклада Димсдейла . . . . 8400 ф.

Прибыль от груза "Девы Афин", стоящей в порту . . . . . . . 2000 ф.

Прибыли от груза "Черного орла", "Лебедя" и "Пантеры",

прикинутые из того же расчета . . . . . . . . . . . . . . . 6000 ф.

Дефицит . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 25425 ф.

--------------

Итого: 76825 ф.

Возможная гибель какого-нибудь из судов может принести от 12000 ф. до 20000 ф.

- Но ведь это не так уж скверно в конце-то концов! - пробормотал коммерсант после того, как он долго и внимательно изучал вышеприведенные цифры. Он откинулся в кресле и уставился в потолок гораздо более бодрым взглядом. - В худшем случае дефицит не превысит тридцати тысяч фунтов. Да многие фирмы сочли бы его пустяком. Дело в том, что я привык слишком долго видеть большие сальдо на правой стороне, и теперь, когда я увидел такие же цифры слева, мне показалось это ужасным. Есть десятки возможностей исправить положение! Но не следует забывать, - продолжал он, нахмурясь, что я совсем истощил свой кредит и любой новый заем может вызвать подозрения, после чего все эти стервятники разом накинутся на нас. Нет, наша главная надежда заключена в алмазах. Эзра не может потерпеть неудачу. Он должен добиться успеха. И кто может помешать ему?

- Майор Тобиас Клаттербек, - раздался скрипучий голос Гилрея, словно в ответ на этот вопрос, а затем старый клерк, стук которого не был услышан, распахнул дверь и впустил в кабинет старого ветерана.

ГЛАВА XVIII

МАЙОР ТОБИАС КЛАТТЕРБЕК

ПОЛУЧАЕТ ТЫСЯЧУ ФУНТОВ

В те дни, когда Эзра находился с майором в приятельских отношениях, Джон Гердлстон часто слышал о нем от сына и приписывал некоторые из наиболее очевидных пороков молодого человека развращающему влиянию этого безбожника. Кроме того, Эзра в несколько искаженном виде сообщил ему о беседе и ссоре в кафе Нельсона. Таким образом, старик, вполне естественно питал к своему посетителю отнюдь не дружеские чувства и поздоровался с ним чрезвычайно холодно. Однако этот ледяной прием ничуть не смутил майора, который, сияя улыбкой, протянул коммерсанту пухлую руку, так что тот волей-неволей пожал ее.

- Как поживаете? - осведомился майор, отступая шага на два и оглядывая коммерсанта с таким видом, словно примеривался к покупке. - Я много о вас слышал. И познакомиться с вами - большое удовольствие. Ну, так как же вы поживаете? - И, схватив руку Гердлстона, он снова горячо ее пожал, нисколько не смутившись, когда это пожатие осталось без ответа.

- По милости провидения я нахожусь в добром здравии, - холодно ответил Джон Гердлстон. - Могу я предложить вам кресло?

- Вот мой приятель Фейген двенадцать лет ждал, чтобы ему предложили кресло в парламенте, и это его погубило. Он выставил свою кандидатуру от консерваторов в Мерфитауне и получил всего один голос, да и то слепого, который по ошибке подписал не тот бюллетень. Ха-ха-ха! - И майор, громко захохотав над собственным анекдотом, вытер лоб носовым платком.

Эти два человека, стоявшие друг против друга, представляли собой странный контраст: один - высокий, строгий, бледный и сдержанный, другой шумный и важный, с выпяченной по-военному грудью и багровым лицом. Однако между ними было и нечто общее: из-под косматых бровей коммерсанта и редких белесых ресниц майора с одинаковой беспокойной настороженностью смотрели проницательные глаза. Оба они были хитры, и каждый равно не доверял другому.

- Мне говорил о вас мой сын, - сказал коммерсант, указывая своему посетителю на стул. - Если не ошибаюсь, вы имели обыкновение встречаться ради карт, бильярда и других таких же азартных игр, которые я отнюдь не одобряю, хотя мой сын, к несчастью, питает к ним некоторую слабость.

- Ах, так вы сами, сэр, не играете! - сочувственно сказал майор. Черт побери, начать никогда не поздно, а немало людей очень приятно коротали старость с помощью бильярда и виста! И если вы склонны начать, я готов дать вам для затравки семьдесят пять очков форы на сотню.

- Благодарю вас, - сухо ответил коммерсант. - Такого желания у меня нет. Следовательно, это и есть то дело, которое привело вас сюда?

Бравый воин захохотал так, что даже клерки в конторе перепугались.

- Черт возьми! - пробормотал он, задыхаясь. - Неужто, по-вашему, я отправился бы ради этого за пять миль? Нет, сэр, я хотел бы поговорить с вами о вашем сыне.

- О моем сыне?

- Да, о вашем сыне. Умный мальчик, сэр, очень умный, и своего не упустит. Грубоват, конечно, но таков уж дух века, дорогой сэр. Мой друг Тафлтон, лейб-гвардеец, утверждает, что деликатность вышла из моды вместе с пудреными волосами и мушками. Чертовски язвительный человек этот Тафлтон! Вы с ним не знакомы, а?

- Нет, сэр, не знаком, - сердито ответил Гердлстон. - И не
имею ни малейшего желания с ним знакомиться. Перейдемте к делу, потому что я дорожу своим временем.

Майор посмотрел на него с дружеской улыбкой.

- Это у вас семейная вспыльчивость, - сказал он. - Я замечал ее у вашего сына Эзры. Ну, как я уже говорил, он умный мальчик, но, друг мой, при этом ему свойственна большая неосмотрительность и опрометчивость. Вам следовало бы поговорить с ним.

- Что означают ваши слова, сэр? - вскричал коммерсант, побелев от гнева. - Или вы явились сюда для того, чтобы оскорблять моего сына в его отсутствие?

- В его отсутствие... - протянул майор все с той же дружеской улыбкой. - Вот об этом-то я и хотел с вами поговорить. Он сейчас в Африке, на алмазных копях. Замечательное предприятие, и ведется оно с поразительной энергией, но и со столь же поразительной опрометчивостью, сэр... Да-да, черт побери, с непростительной опрометчивостью!

Гердлстон взял в руки тяжелую линейку черного дерева и начал нервно ею поигрывать. Его снедало непреодолимое желание швырнуть ее в голову собеседника.

- Вот, например, что вы сказали бы, - продолжал ветеран, закидывая ногу за ногу и переходя на конфиденциальный тон, - что вы сказали бы, если бы к вам явился молодой человек и, считая вас старым мошенником, попросил бы вас поспособствовать ему в одном довольно темном деле? Это доказало бы его неосмотрительность, не так ли?

Коммерсант сохранял полную неподвижность, и только его бледное лицо побледнело еще больше.

- А если бы в довершение всего он сообщил бы вам свой план в подробностях, не озаботившись даже узнать, одобряете ли вы подобные вещи или нет, так это была бы уже не простая оплошность, не так ли? Ваш здравый смысл, несомненно, подскажет вам дорогой сэр, что он поступил бы в подобном случае до преступности глупо до преступности, сэр!

- Ну и что же, сэр? - хрипло спросил коммерсант.

- Да вот, - ответил майор. - Я не сомневаюсь, что он рассказал вам об одном нашем с ним небезынтересном разговоре. Он был так любезен, что обещал мне от имени вашей фирмы щедрое вознаграждение, если я соглашусь съездить в Россию и сделать вид, будто мне удалось открыть там несуществующие россыпи. В конце концов он вынудил меня указать ему, что определенные принципы, которым издревле привыкли следовать члены моего рода, - тут майор еще больше выпятил грудь, - не позволяют мне воспользоваться его выгодным предложением. После чего он, к сожалению, вышел из себя, мы оба погорячились и в результате расстались так поспешно, что я не успел дать ему понять, насколько он был неосторожен.

Коммерсант все еще сидел неподвижно и только постукивал по столу черной линейкой.

- Разумеется, - объяснил майор, - то, что я узнал об этом плане, пробудило во мне любопытство, и я с интересом стал следить за дальнейшим его развитием. Я видел, как некий джентльмен отбыл в Россию - его фамилия Лэнгуорти, если не ошибаюсь. Черт возьми, я знал одного Лэнгуорти - он служил в морской пехоте и каждое утро перед завтраком пил коньяк с кайенским перцем. А вы были с ним знакомы? Ну, конечно, откуда же... О чем, бишь, я говорил?

Гердлстон мрачно смотрел на своего посетителя, который взял понюшку табаку из черепаховой табакерки и тщательно стряхнул несколько табачных крошек, упавших на лацканы его сюртука.

- Да, - продолжал он. - Я видел, как Лэнгуорти уехал в Россию. А затем я узнал, что ваш сын отправился в Африку. Он очень энергичный молодой человек и, несомненно, там преуспеет. "Coelum, non animam mutant"*, - как мы имели обыкновение говорить в Клонгоусе. Он всегда пробьется вперед, где бы он ни находился, если, конечно, будет остерегаться промахов вроде того, о котором мы сейчас говорим. Примерно в то же время я услышал, что фирма "Гердлстон и К°" произвела заем в размере тридцати пяти тысяч фунтов. Эти деньги, я полагаю, также отправились в Африку. Порядочная сумма для подобной игры; впрочем, неудачи было бы трудно ожидать, знай обо всем вы одни, но раз есть и другие...

______________

* "Небо, не души меняют те..." - строка из "Послания IX" римского поэта Горация. Она заканчивается: "...кто за море едет".

- Другие?

- Ну, я, разумеется, - ответил майор. - Мне все известно, и я никак с вами не связан. Я мог бы уже сегодня вечером пойти к торговцам бриллиантами и сообщить им новость о предполагаемом падении цен, которая их очень удивит.

- Послушайте, майор Клаттербек! - воскликнул Гердлстон голосом, дрожавшим от сдерживаемой ярости. - Вам стал известен важный коммерческий секрет. Так к чему все эти недомолвки? С какой целью вы явились сюда сегодня? Что вам нужно?

- Отлично! - сказал майор, словно про себя, и улыбнулся еще более дружеской улыбкой. - Это по-деловому. Вот в чем ваша сила - вас, коммерсантов. Вы прямо переходите к сути и уж от нее не отступаете. И сейчас когда я гляжу на вас, мне невольно вспоминается ваш сын. Те же самые умнейшие глаза, то же самое бодрое выражение, та же отчаянная беззаботность и суховатый юмор...

- Ответите вы на мой вопрос или нет? - свирепо перебил его Гердлстон.

- И та же вспыльчивость, - невозмутимо продолжал майор. - Я забыл, дорогой сэр, о чем вы меня спросили.

- Что вам нужно?

- Ах да, конечно! Что мне нужно? - задумчиво повторил старый солдат. Одни запросили бы больше, другие меньше. Кое-кто потребовал бы половину, но это значит перегнуть палку. Что вы скажете о тысяче фунтов? Да, мне кажется, мы можем остановиться на тысяче фунтов.

- Вам нужна тысяча фунтов?

- Черт побери, она была нужна мне всю мою жизнь! Разница в том, что теперь я ее получу.

- А за что?

- За молчание... за сохранение нейтралитета. Мы теперь все соучастники, и это будет честным разделением труда. Вы придумываете план, ваш сын его выполняет, я держу язык за зубами. Вы зарабатываете ваши десятки тысяч, я зарабатываю мою скромную тысчонку. И мы все получаем вознаграждение за наши труды.

- А если я не соглашусь?

- Но вы же согласитесь... Вы не можете не согласиться, - любезно возразил майор. - Черт побери, сэр, мы знакомы не так уж давно, но я слишком высокого о вас мнения, чтобы предположить, будто вы способны на подобную глупость. Если вы не согласитесь, ваша спекуляция лопнет. И это неизбежно. Мне будет крайне неприятно подвести под нее мину, но вам известно старинное присловье, что своя рубашка к телу ближе. И знания следует продавать там, где за них дадут больше всего.

Гердлстон погрузился в размышления, и его косматые брови совсем сошлись над беспокойными глазками.

- Вы сказали моему сыну, - произнес он наконец, - что принять участие в нашем предприятии вам не позволяет честь. Но вы считаете, что честь не является препятствием для того, чтобы с помощью сведений, вам доверенных, вымогать деньги?

- Дорогой сэр! - ответил майор, неодобрительно подняв ладонь. - Вы ставите меня перед крайне неприятной необходимостью изложить мою точку зрения прямо и без смягчений. Если бы я увидел человека, готового совершить убийство, я убил бы его, не моргнув и глазом. Если бы я увидел карманника, занятого своим ремеслом, я с удовольствием обчистил бы его карманы и счел бы это веселой шуткой. Ну, а это ваше дельце, скажем... э... несколько необычно, и если мой поступок также представляется вам несколько необычным, он все же извинителен. Нельзя бросать во всех камнями, мой милый, а потом удивляться, что и в вас кто-то бросил камень. Вы берете за горло торговцев алмазами, а я слегка прижимаю вас. Все честно и справедливо.

Коммерсант снова задумался.

- Предположим, мы согласимся купить ваше молчание за эту цену, сказал он затем. - Но какая у нас будет гарантия, что вы не потребуете еще денег или все-таки не выдадите нашу тайну?

- Честь солдата и джентльмена, - ответил майор, вставая и прижимая к груди два пальца правой руки.

По бледным губам Гердлстона пробежала злая ус мешка, но он промолчал.

- Мы в вашей власти, - сухо начал он несколько секунд спустя, - и нам приходится принять ваши условия. Вы сказали, пятьсот фунтов?

- Тысяча, - весело поправил майор.

- Это очень большие деньги.

- Весьма! - охотно согласился ветеран.

- Хорошо, вы их получите. Я сообщу вам, когда, - и Гердлстон встал, показывая, что разговор окончен.

Майор ничего не ответил, а только снова оскалил свои белые зубы и постучал по чековой книжке мистера Гердлстона серебряным набалдашником своей трости.

- Как? Сейчас?

- Да, сейчас.

Они посмотрели друг другу в глаза, после чего коммерсант снова сел, выписал чек и бросил его своему собеседнику. Тот внимательно его оглядел, достал из недр грудного кармана пухлый маленький бумажник, аккуратно уложил в него драгоценный листок, а затем тщательно засунул бумажник назад в карман. Покончив с этим, он неторопливо взял свою щегольскую шляпу с загнутыми полями и блестящие лайковые перчатки, весело кивнул коммерсанту, который в ответ только нахмурился, и величественной походкой вышел из кабинета. В конторе он пожал руку Тому, с которым познакомился за несколько месяцев до этого, предложил ему, во-первых, угостить его любым количеством шампанского, во-вторых, сыграть с ним на бильярде по любым ему угодным ставкам, а в-третьих, поставить за него десятку на Эмилию на Оукских скачках из расчета семь к четырем (все три предложения Том по очереди с благодарностью отверг) и с поклоном удалился, а его улыбки, воротнички и гетры надолго запечатлелись в памяти клерков, почтительно на него взиравших.

Как бы беспристрастный судья ни оценил способ, с помощью которого майор Тобиас Клаттербек успешно выжал из фирмы "Гердлстон" тысячу фунтов, одно несомненно: закаленная совесть вышеупомянутого джентльмена ничуть его не укоряла. Наоборот, его душа была исполнена величайшего ликования. На протяжении каких-нибудь ста ярдов ему пришлось дважды остановиться и опереться на трость, чтобы оправиться от одышки, вызванной тщетными усилиями подавить радостные смешки, которые вырывались из самых глубин его обширной груди. Остановившись во второй раз, он с трудом засунул руку под лацкан сюртука, сидевшего на нем в обтяжку, долго извивался так, словно был намерен сбросить с себя одежду, как змея кожу, и наконец вновь извлек на свет божий пухлый бумажник. Из него он достал чек и с нежностью посмотрел на тонкий листок. Затем подозвал извозчика.

- Гоните в "Столичный и провинциальный банк"! - приказал он. (Ему пришло в голову, что ввиду непрочного положения фирмы будет лучше получить свои деньги елико возможно быстрее.)

В банке угрюмый кассир взял у майора чек и принялся его рассматривать, что продолжалось несколько дольше, чем того требовали обстоятельства. Прошло, правда, лишь две-три минуты, но майору они показались вечностью.

- Как вам угодно их получить? - спросил наконец кассир мрачным голосом. Человек не может не стать циником, если весь день он выдает другим людям сказочные богатства, в то время как его жена и шестеро детей чуть ли не голодают.

- Сотню дайте золотом, остальное банкнотами, - со вздохом облегчения распорядился майор.

Кассир отсчитал и пододвинул к нему толстую пачку хрустящих бумажек и небольшую кучку сверкающих соверенов. Банкноты майор спрятал в бумажник, а золото - в карманы брюк. Затем он неторопливо вышел из банка еще более величественной походкой и приказал своему извозчику ехать на Кеннеди-плейс.

Фон Баумсер сидел на складном стуле майора, курил свою фарфоровую трубку и мечтательно следил за голубоватыми струйками дыма. Последнее время дела приятелей шли очень плохо, о чем достаточно красноречиво говорил жалкий облик немца. Его друзья в Германии перестали высылать ему вспомоществование, а контора Эккермана, в которой он работал, известила его, что некоторое время они должны будут обходиться без его услуг. Теперь он все дни проводил за изучением колонки "требуются" в "Дейли телеграф", и его выпачканный в чернилах указательный палец неопровержимо свидетельствовал об упорстве, с каким фон Баумсер отвечал на все объявления, которые могли иметь к нему хоть какое-то отношение. На столе лежала стопка конвертов с надписанными адресами, и только тяжелое финансовое положение в сочетании с тем фактом, что при частом употреблении скромные марки ценой в пенни обходятся в шиллинги, мешало ему еще увеличить число писем с предложением своих услуг. Увидев приятеля, он поднял голову и поздоровался с ним.

- Убирайтесь отсюда! - еще в дверях скомандовал майор. - Идите в спальню.

- Потцтаузенд!* Что такое произошло? - вскричал удивленный немец.

______________

* Тысяча чертей! (нем.)

- Убирайтесь, убирайтесь! Мне нужна эта комната.

Фон Баумсер пожал плечами, тяжело переваливаясь, словно добродушный медведь, ушел в спальню и притворил за собой дверь.

Едва он скрылся, как майор принялся раскладывать на столе банкноты так, чтобы каждая была видна. Затем в их центре он воздвиг кружок из десяти золотых колонок, по десять соверенов в каждой, соорудив таким образом нечто вроде мегалитического Стонхенджа* на равнине из банкнот. Закончив эту работу, майор наклонил голову набок, словно жирный надутый индюк, и с большой гордостью и удовлетворением принялся созерцать плоды своих трудов.

______________

* Крупнейшее мегалитическое сооружение, расположенное в Англии у города Солсбери. Представляет собой круг вертикально поставленных камней.

Однако одинокие восторги скоро приедаются, и ветеран поспешил позвать своего приятеля. Немец был настолько потрясен видом такого богатства, что на несколько минут лишился дара речи и только мог, раскрыв рот, тупо глядеть на стол. Наконец он протянул руку, взял банкноту, потер ее между большим и указательным пальцами, словно желая убедиться в ее подлинности, а затем принялся отплясывать вокруг стола какой-то военный танец, ни на миг не отрывая взгляда от сказочного сокровища.

- Майн готт! - восклицал он. - Гнедигер фатер! Ах, химмель! Вас фюр айнен шатц! Доннерветтер* - и еще всяческими столь же неблагозвучными словечками выражал свою радость и изумление.

______________

* Мой бог! Отец небесный! О небо! Какое сокровище! Черт побери! (Нем.)

Когда майор достаточно насладился игрой чувств, отражавшихся на физиономии немца, он собрал банкноты, сгреб половину золотых и запер все это в бюро. Оставшиеся пятьдесят фунтов он вновь водворил в свои карманы.

- Пошли! - скомандовал он, обращаясь к приятелю.

- Куда пошли? В чем все дело?

- Пошли! - сердито рявкнул майор. - Что это вам вздумалось задавать вопросы? Берите шляпу и идем!

Майор велел извозчику дожидаться у дома, и теперь они оба прыгнули в карету.

- В ресторан Верди, - распорядился майор.

Когда они прибыли в это аристократическое и весьма дорогое заведение, майор заказал обед на две персоны - самый лучший, какой только можно получить за деньги.

- Чтобы он был готов ровно через два часа! - заявил он метрдотелю. И, запомните, никаких разбавленных вин! Мы предпочитаем настоящее вино и, черт побери, умеем отличить его от подделки!

Внушив метрдотелю глубокое почтение, приятели отправились в магазин готового платья.

- Я туда не пойду, - сказал майор, всовывая в руку фон Баумсера десять соверенов. - Идите вы и скажите, что вам нужен самый лучший костюм, какой только у них есть. В этом магазине недурной выбор, я знаю.

- Готт им химмель! - воскликнул пораженный немец. - Но, мой дорогой друг, я не могу, чтобы вы здесь на улице меня ждали. Пойдите со мной.

- Нет, я подожду, - ответил старый воин. - Иначе они подумают, что за вашу одежду плачу я.

- Да, но ведь так...

- Пойдете вы или нет? - рявкнул майор, поднимая трость, и фон Баумсер поспешно бросился в магазин.

Через двадцать минут он вновь появился на улице, но уже в элегантном костюме из твида лиловатого оттенка. Затем приятели посетили сапожника, шляпочника и галантерейщика, в результате чего фон Баумсер обзавелся лакированными сапогами, щегольской шляпой и парой бледно-лимонных перчаток. К концу их прогулки от былого фон Баумсера осталась только светло-каштановая борода и еще выражение полнейшей изумленной растерянности.

По завершении этой трансформации приятели вернулись в ресторан Верди, где воздали должное ожидавшим их яствам, а затем майор покорил сердца служащих этого заведения, раздавая щедрые чаевые всем, кто попадался ему на дороге. Что же касается дальнейших приключений этих двух подданных царства богемы, то, пожалуй, лучше всего будет опустить над ними завесу тайны. Достаточно сказать только, что в два часа ночи достойная миссис Робине была разбужена громовым басом, вопрошавшим на улице: "Во ист дас фатерланд?"* Вопрос этот с немалой досадой задавал собственник вышеупомянутого голоса одинокому фонарю на Кеннеди-плейс. Выглянув из двери, хозяйка меблированных комнат обнаружила, что общественную тишину и порядок нарушает одетый по последней моде господин, в котором при ближайшем рассмотрении она, к величайшему своему изумлению, узнала одного из самых тихих своих жильцов, делившего с другом апартаменты на четвертом этаже. Что же касается майора, то он спокойно вернулся домой на следующий день часов около двенадцати, одетый с обычной изысканной аккуратностью, но без единого пенса; куда делись остатки пятидесяти фунтов, он не объяснил и вообще никогда ни словом не упомянул об этом довольно чувствительном ущербе, нанесенном его капиталу.

______________

* Где отечество? (Нем.)

ГЛАВА XIX

ВЕСТИ С УРАЛА

Майор Тобиас Клаттербек совершенно справедливо рассудил, что чем дольше он придержит свою козырную карту и чем позже он с ней пойдет, тем больший будет эффект. Препятствие, возникающее в последнюю минуту, ошеломляет гораздо больше, чем препятствие, с которым сталкиваются в самом начале предприятия. Однако оказалось, что он чуть было не опоздал со своим шантажом, так как дня через два после его беседы с главой фирмы пришло известие о замечательном открытии алмазных россыпей среди Уральских гор. Началось с того, что Центральное агентство новостей получило следующую телеграмму:

"Москва, 22 августа. Из Тобольска сообщают, что в отрогах Уральских гор неподалеку от этого города открыто крупное месторождение алмазов. Сделал это открытие геолог-англичанин, который в доказательство своей находки представил много великолепных камней. В Тобольске эти камни осмотрели ювелиры и признали их равными по качеству лучшим алмазам, добывающимся в различных частях мира. Уже образована компания, намеревающаяся приобрести землю и начать разработку месторождения".

Несколько дней спустя агентство Рейтер сообщило дальнейшие подробности.

"Касательно алмазных россыпей под Тобольском, - говорилось в телеграмме, - есть основания предполагать, что по богатству они превосходят все известные доныне алмазные поля. Подлинность открытия не вызывает сомнения, так как его совершил английский джентльмен, известный и уважаемый человек, чей рассказ подтвердили и местные крестьяне, сами выкапывавшие камни. Правительство намерено дать компании отступного, чтобы самому начать разработку месторождений, используя принудительный труд политических каторжников, который издавна с большой выгодой используется на соляных копях Сибири. Открытие это повсеместно оценивается как значительный вклад во внутренние ресурсы страны, и ходят слухи, что совершивший его энергичный ученый должен получить весьма весомый знак благодарности".

Примерно через неделю после телеграмм в Лондон начали приходить письма корреспондентов различных газет, еще более подробно освещавшие это сенсационное событие. "Таймс" посвятила ему передовую.

"По-видимому, - заявила прославленная газета, - список минеральных богатств Российской империи пополнился весьма существенным добавлением. Серебряным рудникам Сибири и нефтяным скважинам Кавказа, судя по всему, придется уступить первенство алмазным россыпям Уральских гор. Неисчислимые тысячелетия эти бесценные кристаллы углерода таились в угрюмых ущельях, ожидая, чтобы их подняла человеческая рука. И указать русской нации на сокровище, которое лежало, никому неведомое, в самом сердце их страны, выпало на долю нашему соотечественнику. История эта весьма романтична. Оказывается, некий мистер Лэнгуорти, богатый английский джентльмен из хорошей семьи, путешествуя по России, достиг наконец величественного горного барьера, который отделяет Европу от Азии. Будучи страстным охотником, он как-то бродил в поисках дичи по одной из долин Урала, где его внимание внезапно привлекли кучи крупного песка в русле пересохшего потока. Вид этого песка и вся местность привели ему на память южноафриканские алмазные поля, и впечатление было настолько сильным, что он тотчас положил ружье и принялся просеивать песок. Его поиски были вознаграждены находкой нескольких крупных камней, которые он унес с собой, и, очистив их дома, убедился, что это алмазы самой чистой воды. Окрыленный этим успехом, он на следующий день вернулся на место с лопатой и, отыскав еще много драгоценных кристаллов, пришел к выводу, что россыпь тянется на большое расстояние вверх и вниз по обоим берегам потока. После этого наш соотечественник отправился в Тобольск, где показал свою драгоценную находку нескольким богатым купцам и начал создавать компанию для разработки нового алмазного месторождения. Его начинание оказалось весьма успешным, акции компании уже продаются по цене, значительно превышающей номинальную, и, по сообщению нашего корреспондента, крупные капиталисты соперничают друг с другом за право вложить деньги в столь многообещающее предприятие. Через несколько месяцев предполагается уже установить необходимое оборудование и начать добычу".

"Дейли телеграф" предпочел шутливый экскурс в историю.

"Геологи и археологи давно уже ломали головы над тем, - писала эта газета, - где, собственно, были добыты драгоценные камни, которые Соломон привез с Востока. Немало догадок вызвало и происхождение менее апокрифических бриллиантов, сверкавших в регалиях индийских владык и украшавших дворцы Дели и Бенареса. И наша страна, так сказать, лично заинтересована в этом, поскольку самый большой и самый великолепный из этих камней принадлежит ныне нашей всемилостивейшей королеве. Мистеру Лэнгуорти удалось пролить свет на указанный темный вопрос. Согласно изысканиям этого ученого джентльмена, вышеупомянутые драгоценности были найдены среди мрачных и угрюмых гор, которые провидение воздвигло между зарождающейся цивилизацией и варварским континентом. И открытие мистера Лэнгуорти опирается не только на теорию. Он подкрепил свои доводы, предъявив алчным взорам тобольских купцов мешочек, полный ценных алмазов, которые, по его словам, он собрал в этих бесплодных и негостеприимных долинах. Английский путешественник в костюме из твида, возникнув, словно добрый дух среди сонных московитов, указывает им на бесценное сокровище, столетиями лежавшее под самыми их ногами и с характерной национальной энергией одновременно объясняет, как можно извлечь из его находки коммерческую выгоду. Если это месторождение действительно окажется столь богатым, как предполагают, то наши потомки, весьма возможно, станут носить в очках вместо стекол бриллианты (если тогда еще люди будут пользоваться очками) и дивиться невежеству своих предков, считавших видоизмененные кусочки каменного угля самым ценным из даров природы".

В большинстве английских домов отец семейства, проглядывая утром газету, вероятно, тут же забывал о замечательном открытии на Урале, но в деловых кругах Сити оно сразу было оценено по достоинству. Оно не только вызвало глубокую озабоченность среди тех, кто был так или иначе связан с добычей алмазов, но и повлияло на все другие отрасли южноафриканской торговли. На бирже только об этом и говорили, причем высказывались всяческие догадки о том, как уральская находка скажется на кимберлийских копях. Фуггер, патриарх торговли алмазами, как раз обсуждал эту тему, когда к нему подбежал низенький розовощекий делец по фамилии Гольдшмидт. Он был очень взволнован, так как спекулировал алмазами и только что приобрел большую партию, собираясь играть на повышение.

- Мистер Фуггер! - вскричал он. - Вас-то мне и надо! Майн готт! Что с нами всеми будет? Во что превратится торговля алмазами, если их можно будет подбирать с земли, как ракушки на морском берегу?

- Надо дождаться точных сведений, - равнодушно ответил знаменитый финансист. Его собственное состояние было так велико, что вопрос о достоверности уральского открытия трогал его очень мало.

- Точных сведений! Да газеты полны всякими сведениями! - восклицал Гольдшмидт. - Чтоб этому Лэнгуорти свернуть себе шею, лазая по Уральским горам до того, как он подстроил нам такую штуку! И зачем ему понадобилось рыться в песке и шарить по всяким сухим речкам? Ни один приличный человек никогда бы даже не подумал отправиться на этот Урал.

- На вас это никак не скажется, - утешил его Фуггер. - Просто вы будете платить за камни меньше и продавать их дешевле после огранки. Очень скоро все придет в прежнее равновесие.

- Как бы не так! Да ведь у меня же на руках сейчас сотня камней! Что мне с ними теперь делать?

- Да, это невесело. Придется вам привыкнуть к мысли, что на них вы понесете убытки.

- А может, вы купите их у меня, мистер Фуггер? - вкрадчиво спросил Гольдшмидт. - Вдруг да окажется, что это все выдумки! Я за всю партию дал три тысячи, слово чести, а вам отдам их за две. Ну как, мистер Фуггер, по рукам?

- Нет, благодарю вас, мне больше алмазов не нужно, - решительно заявил Фуггер. - А для того, чтобы узнать, не выдумки ли все, это, я телеграфировал в Роттердам, и оттуда послали на Урал верного человека. Однако пройдет несколько недель, прежде чем он сможет сообщить нам что-нибудь определенное.

- А вот мистер Гердлстон! Великий мистер Гердлстон! - возопил Гольдшмидт, заметив в толпе нашего достойного коммерсанта с Фенчерч-стрит. - Ах, мистер Гердлстон! У меня есть алмазы, которые стоят три тысячи, но вам я их отдам за две - да-да, черт подери! Идемте, и я вам их тут же вручу!

- Не приставайте ко мне! - сказал Гердлстон, отталкивая низенького дельца длинной костлявой рукой. - Можно вас на минуту, Фуггер?

- Разумеется, - ответил торговец алмазами. Гердлстон был на бирже известным человеком и пользовался там всеобщим уважением.

- Что вы думаете об этом сообщении? - спросил он вполголоса. По-вашему, оно может повлиять на цены в Африке?

- Повлиять на цены! Дорогой сэр, да если это правда, африканские копи вылетят в трубу. Даже то, что известно сейчас, заставит цены упасть вдвое.

- Да неужто! - пробормотал Гердлстон, прекрасно разыгрывая изумление. - Меня это беспокоит потому, что сейчас там находится мой сын. Алмазы - его конек, и я разрешил ему поехать туда. А теперь я побаиваюсь, как бы его не обвели вокруг пальца.

- Ну, он сам кого хотите обведет! - грубовато ответил Фуггер. Ему не раз приходилось иметь на бирже дело с Эзрой Гердлстоном, и деловая хватка этого молодого человека произвела на него самое неблагоприятное впечатление.

- Бедный мальчик! - сокрушенно вздохнул отец. - Он так молод и совсем неопытен. Мне остается только надеяться, что с ним не случится ничего дурного.

Гердлстон грустно покачал головой и неторопливо вышел на улицу, но сердце его ликовало: теперь он твердо знал, что вести с Урала повлияют на цены так, как он и предвидел, а следовательно, эта дерзкая спекуляция принесет их фирме желанные богатые плоды.

ГЛАВА XX

МИСТЕР ГЕКТОР О'ФЛАЭРТИ ОБНАРУЖИВАЕТ

В ГАЗЕТЕ НЕОЖИДАННУЮ НОВОСТЬ

В Кимберли Эзра Гердлстон поселился в двухкомнатном номере гостиницы "Центральная" и уже успел сникать в городе немалую популярность благодаря "непринужденности" своих манер, а также княжеской щедрости, с какой он угощал наиболее видных граждан маленькой столицы алмазного края. Его сила и красота обеспечили ему то уважение, какое физическое совершенство всегда вызывает в полуварварских общинах, и блестящий лондонец приобрел значительную клиентуру среди старателей, к отчаянной зависти скупщиков-евреев, в чьих руках до сих пор находилась монополия. Таким образом, Эзра добился намеченной цели, и его имя было уже хорошо известно во всех поселках от Вальдекс Планта до Ковудс Хопа. Сделав Кимберли своей штаб-квартирой, он непрерывно разъезжал по разработкам. Но все это время его снедало тайное нетерпение, и он никак не мог понять, почему из Англии все еще не приходит долгожданная весть.

Как-то в очень жаркий день он вернулся из дальней поездки и, пообедав, вышел на улицу погулять с панамой на голове и сигарой во рту. Было 23 октября, и со дня его приезда в колонию прошло почти два с половиной месяца. За это время Эзра отрастил бороду. А в остальном его наружность почти не изменилась, если не считать темного загара, придавшего его лицу еще более здоровый вид. По-видимому, жизнь на вольном африканском воздухе пошла ему на пользу.

Когда Эзра свернул на Касл-стрит, его обогнал человек, который вел на поводу двух измученных, покрытых пылью лошадей, волочивших по земле постромки. Затем появился человек с еще одной парой лошадей, а за ним и третий. Они вели усталых коней на конюшню.

- Э-эй! - окликнул их Эзра, внезапно оживляясь. - Что случилось?

- Прибыла почта.

- Из Кейптауна?

- Да.

Эзра ускорил шаг и, миновав Кинг-стрит, вышел на Хай-стрит, главную улицу Кимберли. Он оказался на углу рядом с редакцией "Вааль ривер адвертайзер энд даймонд филд газетт". Перед дверями собралась порядочная толпа "Вааль ривер адвертайзер" была скверной газетенкой скверно печатавшейся на скверной бумаге, но продавалась она по шесть пенсов за экземпляр и брала от семи с половиной шиллингов до фунта за объявление. В то время ее издавал некий Гектор О'Флаэрти, который побывав поочередно зубным врачом, клерком, бакалейщиком, механиком и маляром и потерпев неудачу на всех этих поприщах, избрал издательскую деятельность, как наиболее легкую и доходную. И действительно, мистер О'Флаэрти сумел до чрезвычайности упростить этот процесс. В понедельник почта доставляла ему лондонские газеты двухмесячной давности, вторник он посвящал тому, что с величайшей беспристрастностью настригал из них все, что казалось ему интересным. Среду он тратил на то, чтобы всячески ругать и проклинать трех наборщиков-негров, а в четверг в свет выходил новый номер "Вааль ривер адвертайзер энд даймонд филд газетт". Оставшиеся три дня недели мистер О'Флаэрти предавался пьянству, но в понедельник вновь стойко потреблял только содовую воду и литературу.

Таким образом, толпа у дверей "Адвертайзера" была редким зрелищем. Сердце Эзры вдруг застучало, и он весь подобрался, как бегун перед финишем. Он бросил сигару и поспешно приблизился к собравшимся.

- Что тут происходит? - спросил он.

- Почта привезла новости, - ответил кто-то. - Очень важные.

- Какие?

- Пока неизвестно.

- А кто говорил про новости?

- Кучер.

- Где же он?

- Не знаю.

- А кто еще может сказать, в чем дело?

- О'Флаэрти.

Тут раздался хор сердитых голосов, призывавших О'Флаэрти, и в дверях редакции появился желчного вида человек с багровым, опухшим лицом и щетинистыми волосами.

- Какого дьявола вам тут нужно? - взревел он, грозя толпе гусиным пером. - Чего вы сюда явились? У вас что, другого дела нет, кроме как слоняться у входа в приличную редакцию?

- Какие новости? - крикнули человек десять.

- А, так вам захотелось новости узнать? - совсем разъярился О'Флаэрти. - Вы, что, не можете заплатить по шесть пенсов, как порядочные люди, и все узнать из "Адвертайзера"? Да ведь эта газетка, хоть я сам так говорю, дала бы жару всяким там "Телеграф" и "Кроникл", выходи она в Лондоне! А вы, черт подери, вместо того чтобы поощрять местные таланты, толпитесь без толку на улице и пытаетесь задарма узнать новости, за которые положено платить!

- Вот что, хозяин, - заявил хмурый верзила, стоявший в первом ряду, не кипятись так и попридержи язык, не то как бы тебе солоно не пришлось, да и твоей газете заодно. Мы прослышали, что почта привезла важные новости, и пришли сюда их узнать, а чтоб задарма, так об этом разговору нет, не такие мы люди. Я думаю, мы соберем по шесть пенсов, вот оно и выйдет никому не обидно, а ты нам все и расскажешь.

О'Флаэрти что-то мысленно прикинул.

- Давайте по шиллингу с головы, - сказал он. - Тираж ведь к дьяволу пойдет, раз уж все заранее будет известно.

- За деньгами мы не постоим, - сказал старатель. - Как, ребята?

Толпа изъявила согласие, и по рукам заходила широкополая соломенная шляпа. Когда ее отдали О'Флаэрти, она была наполовину полна серебром. "Адвертайзер" еще никогда не приносил подобной прибыли - дело в том, что толпа все время увеличивалась и теперь перед редакцией стояло несколько сот человек.

- Спасибо, джентльмены, - сказал издатель.

- Выкладывай новости, - нетерпеливо потребовала толпа.

- Да ведь я еще не открывал сумку с почтой! Ну, а ваши новости наверняка там. Эй, Билли, дьяволенок, где сумка?

При этом призыве на крыльцо выскочил шустрый темнокожий мальчишка с коричневым мешком, и мистер О'Флаэрти принялся исследовать содержимое этого мешка с медлительностью, доводившей старателей до белого каления.

- Вот "Стандарт", а вот "Таймс", - заявил он, вручая названные газеты своим подчиненным. - Черт подери, да разве вы можете понять, почем обходится содержание такой замечательной газеты? Да и сколько ума это дело требует! А прибыли никакой - одни хлопоты и убытки. Вот "Пост", а вот "Ньюс". Да будь вы приличными людьми, так каждую неделю давали бы в газету по объявлению, и не из корысти, а чтобы поддержать изящную литературу. А вот кейптаунский "Аргус", тут, значит, и надо искать.

С величайшей медлительностью мистер Гектор О'Флаэрти водрузил на нос очки и аккуратно развернул газету. Затем он откашлялся с важностью, присущей почти всем людям в ту минуту, когда они собираются что-нибудь прочесть вслух.

- Валяй, хозяин! - подбадривала его толпа.

- "Вспышка оспы в Веллингтоне" - не то, верно? "Германия и Ватикан"... "Таможня в Порт-Элизабет"... "Продвижение русских в Центральной Азии", э? А может, вот это: "Открытие колоссальных алмазных россыпей"?

- Это самое! - взревела толпа. - Давай читай подробнее!

Голоса звучали тревожно, а лица, повернутые к О'Флаэрти, стали хмурыми и настороженными.

- "В России найдено месторождение алмазов, - читал издатель, которое, по мнению осведомленных лиц, превосходит по богатству все известные до сих пор алмазные поля. Никто не сомневается, что в случае подтверждения это открытие самым губительным образом скажется на африканской торговле". Вот что дает "Аргус" в разделе лондонских новостей.

Толпа возбужденно загудела.

- Может, там есть еще что-нибудь? - крикнул кто-то.

- Вот другая газета, хозяин, поновее, - сказал темнокожий мальчишка, усердно просматривавший даты.

О'Флаэрти развернул ее и даже присвистнул от удивления.

- Ну, уж это вас ублаготворит, - заметил он. - Все набрано самым крупным шрифтом и занимает чуть ли не целиком первую страницу. Я прочту вам только заголовки, потому как нам надо браться за работу и готовить специальный выпуск. Он выйдет часика через три-четыре, и из него вы узнаете все подробности. Вы только посмотрите, какую они из этого шумиху устроили! - И издатель повернул газету, показав толпе черные ряды кричащих заголовков вроде:

"Русские алмазные поля".

"Замечательное открытие,

сделанное англичанином"

"Угроза главному источнику

благосостояния Капской колонии"

"Резкое падение цен"

"Мнение лондонской прессы"

"Все подробности".

- Ну-с, что скажете? - торжествующе воскликнул О'Флаэрти, словно все это было делом его собственных рук. - А теперь я пошел работать, и скоро вы сможете сами все прочесть. Вы должны благодарить небо, что среди вас есть человек, который снабжает вас самыми последними известиями. Желаю вам доброго вечера! - И он исчез, крепко держа свою шляпу с ее серебряной начинкой.

Толпа рассыпалась на многочисленные возбужденно переговаривающиеся и жестикулирующие кучки, а потом и совсем разбрелась. Эзра Гердлстон выждал, чтобы рядом с редакцией никого не осталось, и быстро вошел туда.

- Ну, что там еще? - сердито осведомился О'Флаэрти. (Он жил в состоянии хронического раздражения.)

- Есть у вас второй экземпляр этой газеты?

- Предположим, что есть.

- За сколько вы его продадите?

- Сколько даете?

- Полсоверена.

- Соверен!

- Идет! - И Эзра Гердлстон вышел из редакции с нужными ему сведениями под мышкой.

Вернувшись к себе в гостиницу, он медленно и внимательно прочел все, что касалось нового открытия. По-видимому, то, что он узнал, ему очень понравилось: читая, он посмеивался. Полностью удовлетворив свое любопытство, Эзра аккуратно сложил газету, спрятал ее во внутренний карман сюртука, а затем приказал оседлать себе лошадь и отправился в старательские поселки, чтобы известить их о случившемся.

Две причины заставили Эзру скакать в этот октябрьский вечер по африканской степи. Во-первых, он хотел сам увидеть, какое впечатление произведет эта новость на старателей, а во-вторых, подобно всем злым натурам, Эзра испытывал удовольствие, когда мог сообщить другим что-нибудь неприятное. В поселках, несомненно, уже узнали роковую новость, но без подробностей. А младшему Гердлстону лучше, чем кому-либо другому, было известно, что это сообщение из Европы должно принести разорение и гибель множеству владельцев небольших участков, что оно разобьет тысячи надежд и обречет на горе и нищету людей, среди которых он провел последние два месяца. И все-таки его сердце билось столь же радостно, как сердце его отца в описанный выше день на лондонской бирже, и, пришпоривая коня, он мчался вперед сквозь сумрак, готовый вопить от восторга.

Дорога от Кимберли до Ларкинс-Флэт была очень скверной, но светила полная луна, и молодой коммерсант легко находил путь. Когда он достиг гребня невысокого холма, по которому вилась дорога, внизу перед ним засверкали огни поселка. Было десять часов, когда он въехал на главную улицу, и ему сразу стало ясно, что он не ошибся и новость опередила его. Перед трактиром "Грикваленд" собралась большая толпа старателей, возбужденно между собой переговаривавшихся.

Свет факелов озарял атлетические фигуры, пестрые рубахи и встревоженные бородатые лица. По-видимому тут собрался весь поселок, чтобы обсудить положение, и озабоченные взгляды и приглушенные голоса свидетельствовали, что оно представляется старателям очень серьезным.

Едва молодой человек спрыгнул с лошади, как его окружили и забросали вопросами.

- Вы ведь прямо из Кимберли? Это все правда, мистер Гердлстон? Скажите нам правду!

- Дело скверно, друзья, - ответил Эзра, обводя взглядом круг хмурых лиц. - Я прочел все, что сообщает кейптаунский "Аргус". В России отыскали богатейшие поля. И, по-видимому, ошибки тут быть не может.

- Как, по-вашему, цены и правда упадут, как там написано?

- Боюсь, что да. У меня у самого немало камней, и я с радостью сбыл бы их за любую цену. Можно опасаться, что работать на своих участках вы теперь будете только в убыток.

- И цена участков тоже упадет?

- Разумеется.

- Э-эй, погодите-ка, мистер! - крикнул тощий чумазый человечек, проталкиваясь вперед и хватая Эзру за рукав, чтобы привлечь к себе его внимание. - Да вы, никак, сказали, что цена участков упадет? Что-то вы путаете, верно? Ведь всякому ясно, что Россия - это одно, а мы тут - совсем другое. Правильно, ребята? - Он посмотрел вокруг умоляющим взглядом, ожидая подтверждения, и нервно усмехнулся.

- Попробуйте продайте, - холодно ответил Эзра. - Если вы вернете хоть треть того, что отдали за свой участок, считайте, что вам повезло. Да неужели вы думали, что добываете алмазы для местного потребления? Их ведь экспортируют в Европу, а если Европа будет получать все, что ей нужно, из России, то кому вы станете продавать свои камни?

- Это верно! - воскликнуло несколько голосов.

- Я бы вам посоветовал, - продолжал Эзра, - продать все, что у вас есть, за любую самую убыточную цену, не то потом вы и вообще ничего не получите.

- Нет, послушайте только! - воскликнул коротышка, вскидывая руки. Меня прозвали Джим Неудачник, и так неудачником я, видно, и помру. Да вы послушайте, хозяин! Мы с Сэмми Уокером вложили в этот проклятый участок все свои деньги до последнего гроша - все, что заработали за девять лет тяжкого труда, а вы тут приезжаете и говорите, что все это пропало зря.

- Ну, другим-то придется не слаще, чем тебе, - сказал кто-то в толпе.

- Да, если так, нам всем будет плохо, - отозвался второй.

- Надоело мне все это, - пробормотал Джим, проводя по глазам грязной рукой, оставившей темный след поперек его лица. - И ведь не в первый раз со мной так получается и не во второй! Такое уж мое невезение. Брошу карты - и все тут!

- Пойдем лучше выпьем виски, - с грубоватым сочувствием заявил кто-то, и неудачника тут же затащили в "Грикваленд" искать утешения в многочисленных бутылках, которые украшали это заведение внутри. Однако алкоголь на этот раз утратил обычную силу, и маленький поселок был скован тяжким унынием. Оно владело не только Ларкинс-Флэтом. Страшная новость разнеслась по всем старательским поселкам с удивительной быстротой. В одиннадцать часов она поразила Клипдрифт, а в половине первого подняла на ноги и потрясла Хеброн. В три утра конный гонец влетел в Пенниэл, а в Уинтерраше еще до зари собрался старательский совет, чтобы обсудить случившееся. Всю эту зловещую ночь в длинной цепи поселков по реке Вааль царили отчаяние, бессильная ярость и гибель, а в пяти тысячах миль оттуда почтенный старик, чей хитрый ум измыслил причину всех этих горестей и бед, безмятежно почивал в своей мягкой постели, не тревожимый никакими сновидениями.

Быть может, вышеупомянутый почтенный старец не сумел бы проспать эту ночь так сладко, если бы и его взору открылось то зрелище, которое на следующее утро предстало перед его сыном. Эзра переночевал в Ларкинс-Флэт в хижине гостеприимного старателя. Проснувшись, он неторопливо одевался, когда его хозяин, отправившийся подышать свежим воздухом, просунул голову в окошко.

- Пойдите-ка сюда, мистер Гердлстон, - позвал он. - Вот смеху будет! Кто-то из ребят мертвецки напился, и его несут в поселок.

Эзра накинул сюртук и выбежал наружу. И он и его приятель уже готовы были встретить приближающуюся процессию какой-нибудь подходящей шуткой, как вдруг они заметили, что позади идущих на дорогу ложится страшный след из красных пятен. Они кинулись навстречу, спрашивая, что произошло.

- Это Джим Стюарт, - ответил один из носильщиков. - Ну тот, которого прозвали Неудачником.

- Что с ним такое?

- А он прострелил себе голову. Знаете, где мы его нашли?
Прямо посередь его участка - руками вцепился в песок, а сам давно мертвый.

- Душа, значит, была жидковата, если уж он вздумал стреляться, сказал приятель Эзры.

- Да, - согласился крупье из трактира. - Если бы он подождал новой сдачи, так, может, к нему пришли бы все козыри. Только Джиму всегда твердости не хватало, а вчера вечером он без конца твердил, что теперь-то уж никогда не сможет вернуться в Англию к жене и детям - последняя, говорил, была надежда. А выстрелил он в себя чистенько. Хотите взглянуть, мистер Гердлстон? - И он уже протянул руку, чтобы сдернуть окровавленный платок с лица покойника, но Эзра в ужасе отшатнулся.

- Мистеру Гердлстону вроде как не по себе! - сказал кто-то.

- Да, - ответил Эзра побелевшими губами. - Это меня расстроило. Я, пожалуй, хлебну коньяку.

По дороге к хижине он задумался над тем, смутило бы случившееся его отца.

- Наверное, он и это назвал бы частью нашей коммерческой ловкости, - с горечью пробормотал молодой человек. - Однако дело начато и никакие самоубийцы останавливать нас не должны!

С этими словами он успокоил свои нервы большим глотком коньяка и приготовился к трудовому дню.

ГЛАВА XXI

НЕОЖИДАННЫЙ УДАР

Паника, охватившая африканские алмазные поля, превзошла все ожидания тех, кто ее подстроил. Ничего подобного еще никогда не случалось в Южной Африке. Цена на алмазы непрерывно падала и вскоре стала настолько низкой, что ни один скупщик всего месяц назад не мог бы даже вообразить ничего подобного, а что касается участков, так владельцы с радостью уступали их за стоимость установленного на них оборудования. Конторы кимберлийских скупщиков и других дельцов днем и ночью осаждались толпами растерянных старателей, которые соглашались на любые цены, лишь бы спасти хоть что-то в катастрофе, которая, по их мнению, постигла алмазные поля Южной Африки. Наиболее дальновидные, а может быть, и самые отчаявшиеся продолжали разрабатывать свои участки, откладывая продажу найденных камней до того дня, когда, как они надеялись, цены вновь повысятся. Однако с каждой почтой из Кейптауна приходили все новые и новые подтверждения страшной новости, и число этих упорных старателей сокращалось, а оставшиеся совсем пали духом, так как рабочим надо было платить каждую неделю. А где было взять для этого деньги? Скупщики также заразились всеобщей тревогой, и никакие самые соблазнительные предложения не могли вынудить их расстаться с наличными деньгами в обмен на камни, которые грозили стать самым неходким товаром. Всюду властвовали горе и растерянность.

Эзра Гердлстон не замедлил воспользоваться столь благоприятным положением вещей, но он был достаточно хитер, чтобы не привлекать внимания к себе и своим действиям. Во время первых своих поездок по окрестностям Кимберли он свел знакомство с отщепенцем по фамилии Фаринтош - с человеком, который некогда был священником и магистром в дублинском Тринити-колледж, но теперь превратился в забулдыгу-игрока с тощим кошельком и весьма загрубелой совестью. Однако он сохранил хорошие манеры и вкрадчивую речь, благодаря чему и привлек к себе внимание молодого коммерсанта. Дня через два после получения новостей из Европы Эзра послал за Фаринтошем и довольно долго сидел с ним на веранде гостиницы, обсуждая положение.

- Видите ли, Фаринтош, - сказал он. - Ведь это может оказаться и ложной тревогой, не так ли?

Бывший священник кивнул. Он не отличался многословием.

- В таком случае те, кто будет покупать сейчас, отнюдь не прогадают.

Фаринтош кивнул еще раз.

- Разумеется, продолжал Эзра, - это очень похоже на правду. Однако я по опыту знаю, что вещь тем ненадежнее, чем надежнее она выглядит. Вот почему мне сейчас хочется рискнуть. Если я ошибусь, большого ущерба это мне не причинит, но ведь я могу и оказаться прав! Сюда я приехал, собственно говоря, чтобы посмотреть мир, но раз подвернулась такая возможность, упускать ее я не хочу.

- О, конечно! - ответил Фаринтош, потирая руки.

- Но беда в том, - продолжал Эзра, закуривая чируту*, - что тут я слыву человеком богатым и знающим откуда дует ветер. Если обнаружат, что я покупаю камни, другие тут же последуют моему примеру, и цены скоро поднимутся до прежнего уровня. Так вот: я хотел бы действовать через ваше посредство, понимаете? Вы можете проехать по поселкам, втихую скупая камни. Добивайтесь самой низкой цены, а потом посылайте продающих сюда, в гостиницу. Расплачиваться с ними мы будем здесь. Вам совершенно незачем возить деньги с собой.

______________

* Сорт индийских сигар.

Бывший священник нахмурился, словно придерживался прямо противоположного мнения. Однако он ничего не сказал.

- Можете подыскать себе одного-двух помощников, - продолжал Эзра. Конечно, один объехать все поселки вы будете не в силах. Само собой, если вы пообещаете дать за камень больше, чем входит в мои намерения, разбираться с этим будете вы сами, но справьтесь с этой работой хорошо, и в накладе вы не останетесь. Будете получать комиссионные, а кроме того, еженедельное жалованье.

- А какую сумму вы предполагаете вложить в это дело? - осведомился Фаринтош.

- Я не мелочен, - ответил Эзра. - Когда я за что-нибудь берусь, то берусь по-настоящему. Тридцать тысяч фунтов - вот мой предел.

Фаринтош был так поражен этой величественной цифрой, что совсем обмяк в своем кресле.

- Знаете, сэр, - сказал он, - сейчас за эти деньги вы, по-моему, скупите всю страну.

Эзра рассмеялся.

- Во всяком случае, попробуем, - ответил он. - Разумеется, вы можете покупать не только камни, но и участки.

- И вы даете мне карт-бланш на эту сумму?

- Конечно.

- Хорошо, я начну сегодня же вечером. - С этими словами бывший священник взял шляпу, которую выбрал за особенно широкие поля из уважения к прежнему своему сану, и отправился выполнять возложенное на него поручение.

Фаринтош был неглупым человеком и скоро подобрал себе двух энергичных помощников - рудокопа по имени Бурт и молодого уэльсца Уильямса, который покинул родные края в вихре поддельных чеков и, переменив фамилию, начал новую жизнь к югу от экватора. Эта троица работала днем и ночью, скупая камни у самых бедных старателей, для которых наличные деньги могли стать единственным спасением. Фаринтош, кроме того, приобрел камни, хранившиеся у нескольких мелких скупщиков, чьи нервы не выдержали всеобщей паники. Таким манером Эзра наполнял алмазами мешочек за мешочком, хотя, казалось бы, ничего не делал и все дни проводил на веранде гостиницы "Центральная", куря сигары и потягивая коньяк.

Он довольно сильно тревожился, не зная, долго ли будет продолжаться это заблуждение, и опасаясь, что в любую минуту из Кейптауна может прийти известие о том, что уральские россыпи, по наведении справок, оказались мифом. Он, правда, не сомневался, что его никто ни в чем не заподозрит. И все же считал, что к этому времени ему следует отбыть домой: если бы по какой-нибудь роковой случайности правда все-таки обнаружилась, разъяренные старатели его не пощадили бы - это он понимал хорошо. Вот почему Эзра всячески торопил Фаринтоша, но достойный богослов и два его помощника трудились так усердно, что не прошло и недели, как от тридцати пяти тысяч фунтов почти ничего не осталось.

Эзра лишний раз доказал свое умение оценивать характеры, когда выбрал своим агентом Фаринтоша.

Однако проницательность сочеталась у него с некоторой опрометчивостью. Конечно, умный человек как надежный помощник - весьма ценное приобретение, но если его ум затем обращается против недавнего союзника, это преимущество мгновенно становится своей противоположностью.

Фаринтош сразу сообразил, что хотя заезжий богач и мог бы рискнуть тысячью-другой фунтов, но даже сам Ротшильд вложил бы в такую спекуляцию сумму, подобную той, которая прошла через его руки, только твердо рассчитывая на успех. Сделав этот вывод, хитроумный священник затем прикинул, что сообщение из России пришло как-то удивительно быстро после приезда в Кимберли младшего партнера фирмы "Гердлстон", и заподозрил истину. Разъезжая по поселкам, он продолжал размышлять о своем открытии и постоянно погружался в глубокую задумчивость, весьма опасную в столь умном помощнике для интересов его нанимателя. Эти размышления в конце концов завершились совещанием, которое он устроил со своими подчиненными в задней комнате трактира "Приют старателя". Это было насквозь прокуренное низкое помещение, щедро уставленное плевательницами, хотя, судя по состоянию пола, посетители заведения упорно избегали ими пользоваться. Помощники Эзры расселись вокруг тяжелого, старомодного стола, стоявшего в середине комнаты; лицо бывшего священника дышало задумчивой удовлетворенностью, а на хмурых физиономиях его товарищей было написано любопытство. Созвал это совещание Фаринтош, и остальные двое не сомневались, что он придумал какую-нибудь выгодную комбинацию. Поэтому они только усердно прикладывались к стоявшей на столе бутылке дешевого джина и ждали, чтобы их начальник заговорил.

- Ну, что же, - сказал наконец бывший священник, - игра подходит к концу и наши услуги скоро станут не нужны. Гердлстон денька через два отбывает в Англию.

Бурт и Уильямс испустили глубокий вздох. Теперь найти работу на участках было почти невозможно, а нынешнее их занятие оплачивалось очень хорошо.

- Да, отбывает, - продолжал Фаринтош, пристально глядя на своих товарищей. - И увозит с собой алмазы ценой в тридцать пять тысяч фунтов, которые мы ему купили. Бедняги вроде нас с тобой, Бурт, должны делать всю черную работу, а потом нас отшвыривают в сторону за ненадобностью, как ты свое кайло, когда оно тебе больше не нужно. Когда он продаст камешки в Лондоне и наживется на них, он и не вспомнит, что три человека, без которых у него ничего бы не вышло, умирают с голоду в Грикваленде.

- А он нам на прощание ничего не подарит? - спросил Бурт, рудокоп. Это был свирепого вида, заросший волосами человек с кирпично-красным лицом и кустистыми бровями. - Так-таки ничего не подарит нам на память?

- Подарит! - с усмешкой воскликнул Фаринтош. - Да он уже и без того твердит, что переплатил вам.

- Вот, значит, что? - взревел рудокоп, багровея даже больше, чем ему назначила природа. - Он, значит, вот как разговаривает? А что бы он без нас делал? Подлюга! Я что люблю? Чтобы все по-хорошему и по-честному было, а не ругаться на тех, кто тебе помогал!

Фаринтош понизил голос и пригнулся над столом. Приятели невольно последовали его примеру, и теперь три хитрых, злых лица совсем сблизились.

- Никому неизвестно, что у него есть эти камни, - прошептал Фаринтош. - Он слишком осторожен, чтобы болтать, и о них знаем только мы.

- А где он их прячет? - спросил Уильямс.

- В сейфе у себя в комнате.

- А ключ?

- Носит на часовой цепочке.

- Отпечаток с ключа можно снять?

- Я уже снял.

- Ну, так ключ я сделаю! - ликующе воскликнул Уильямс.

- Он уже готов, - ответил Фаринтош и вынул из кармана небольшой ключ. - Он точь-в-точь как настоящий и сейф откроет. Я снял отпечаток с настоящего, пока беседовал с Гердлстоном.

Рудокоп хрипло захохотал.

- Вот это ловко! - заявил он. - А как же мы доберемся до сейфа? Так ему и надо, сквалыге, если камушки достанутся нам. Пусть зарубит себе на носу, что с людьми вроде нас надо дело вести по-честному, хоть ты и жуликом родился. Я люблю, чтоб все было по-честному, и, черт подери, так оно и будет! - И в подкрепление столь достохвальных чувств он стукнул по столу тяжелым кулаком.

- Это не так просто, - задумчиво произнес Фаринтош. - Уходя, он всегда запирает дверь, а в окно не влезешь. На мой взгляд, мы можем сделать только одно. Его номер расположен немного в стороне от остальных. К нему ведет галерея футов двадцать в длину. Так вот мне и подумалось, что нам бы следовало навестить его как-нибудь вечерком, чтобы пожелать ему счастливого пути - ну, а если, пока мы будем там, он вдруг почему-нибудь свалится без чувств, мы могли бы спокойно уйти с камнями и скрыться, прежде чем он успеет поднять тревогу.

- А почему это он вдруг свалится без чувств? - спросил Уильямс, тощий юнец, с бледным, золотушным лицом, которое при последних словах священника позеленело от страха. Уильямс обладал всеми задатками гнусного и опасного преступника, кроме кровожадности, - он был шакалом, а не тигром.

- Почему он лишится чувств? - многозначительным тоном осведомился Фаринтош у Бурта.

Бурт снова весело ухмыльнулся в свою густую бороду.

- Это уж предоставь мне, приятель, - сказал он.

Уильямс перевел взгляд с одного на другого и стал еще больше походить на мертвеца.

- Я в этом не участвую, - пробормотал он, заикаясь. - За такое дело могут и вздернуть. А вдруг он не выживет?

- Как так не участвуешь? - проворчал рудокоп. - Да ты еще как участвуешь, трусливый ты сукин сын! И назад тебе ходу нет, ясно? Разве же мы позволим, чтобы ты испортил нам дельце, какого нам, может, и не подвернется больше никогда?

- Да ведь вы и без меня обойдетесь, - прошептал Уильямс, дрожа всем телом.

- Чтобы ты донес на нас, как только объявят награду? Нет, шалишь, приятель, назад тебе ходу нет! А если не хочешь нам посодействовать, так я сумею заткнуть тебе глотку.

- И подумай об алмазах! - вставил Фаринтош.

- Подумай о собственной шкуре, - добавил рудокоп.

- Ты сможешь вернуться в Англию богачом, если пойдешь с нами.

- А не пойдешь, так совсем туда не вернешься!

Они продолжали поочередно то прельщать Уильямса, то запугивать, пока он не сдался. Допив свой стакан и снова его наполнив, он наконец сказал:

- Я не боюсь. С чего это вы взяли, что я струсил? А вы его не сильно стукнете, мистер Бурт?

- Только так, чтобы он не сразу прочухался, - ответил рудокоп. Господи боже ты мой, да разве ж я его первого так? Но, правду сказать, алмазов на тридцать пять тысяч я за свои труды прежде ни разу не получал!

- А как же хозяин гостиницы и прислуга?

- Можешь не беспокоиться, - ответил Фаринтош. - Положись на меня. Если мы пойдем к нему спокойно и открыто и выйдем так же спокойно и открыто, так кто что заподозрит? А лошадей привяжем перед дверьми и ускачем сразу. Ну как, попробуем завтра вечером?

- Очень уж скоро, - дрожащим голосом пробормотал Уильямс.

- Чем скорее, тем лучше! - с ругательством оборвал его Бурт и добавил, устремив на молодого человека пристальный взгляд налитых кровью глаз: - И вот что, малый, только попробуй улизнуть, и я выдам тебе куда побольше, чем ему. Понял, а? - Он схватил бледную руку Уильямса и так ее сжал, что тот задергался от боли.

- Да я же с вами всей душой и сердцем! - воскликнул Уильямс. - Вы ведь с мистером Фаринтошем дурного не посоветуете, я знаю.

- В таком случае мы встречаемся здесь завтра, - сказал главарь. - К девяти все закончим, и у нас будет вся ночь, чтобы ускользнуть от погони. Я раздобуду хороших лошадей, и с нашей-то форой им нас никогда не догнать.

И вот, обсудив еще кое-какие подробности своего плана, достойная троица разошлась в разные стороны: Фаринтош направился в гостиницу "Центральная", чтобы отчитаться перед Эзрой, как он делал каждый вечер, а остальные двое - в поселки, где они подвизались в это время.

Только что описанное совещание произошло во вторник, в самом начале ноября. В субботу Эзра Гердлстон твердо решил завершить все свои дела и отправиться восвояси. Он стосковался по лондонским удовольствиям, и ему смертельно надоело унылое однообразие бесконечной южноафриканской степи. К тому же задача его была выполнена и благоразумие требовало, чтобы он покинул Кимберли до того, как старатели узнают, что стали жертвой бессовестного обмана. Вот почему Эзра начал складывать вещи и вообще готовиться к отъезду.

Именно этим он и был занят в среду вечером, когда в дверь постучали и в номер вошел Фаринтош в сопровождении Бурта и Уильямса. Гердлстон посмотрел на них и сухо поздоровался. Их появление его не удивило, так как они и прежде иногда заходили к нему все вместе, чтобы отчитаться или получить дополнительные инструкции. Фаринтош, входя, почтительно поклонился. Бурт кивнул, а Уильямс нервно потер ладонью о ладонь, кривя губы в улыбке.

- Мы зашли узнать, мистер Гердлстон, - начал Фаринтош. - не будет ли каких-нибудь распоряжений.

- Я уже говорил вам, что не будет, - резко ответил Эзра. - В субботу я уезжаю. Эта спекуляция с алмазами была ошибкой. Цены продолжают падать.

- Как жаль! - сочувственно вздохнул Фаринтош. - Но будем надеяться, что рынок еще оправится.

- Может быть, - ответил коммерсант. - Но, судя по всему, это вряд ли случится.

- А нами-то вы довольны, хозяин? - вмешался Бурт, заслоняя грузной фигурой Фаринтоша. - Мы свое дело сделали исправно, так?

- У меня нет к вам никаких претензий, - холодно ответил Эзра.

- В таком случае, хозяин, не след вам уезжать, не преподнеся нам на прощание чего-нибудь, чтобы у нас осталась от вас память, как мы вам хорошо послужили и ни разу вас не подвели.

- За ваши услуги вы аккуратно получали плату каждую неделю, - ответил Эзра. - И больше вы от меня ни пенса не получите. Так что можете на это не рассчитывать.

- Значит, вы нам ничего не желаете дать? - сердито крикнул рудокоп.

- Ничего! И еще одно, Бурт: хоть вы и силач, но посмейте только еще раз повысить голос, и я вас отделаю так, что и родная мать вас не узнает.

Эзра вскочил на ноги, по-видимому, собираясь привести свою угрозу в исполнение.

- Ах, зачем ссориться на прощание! - воскликнул Фаринтош, становясь между Эзрой и Буртом. - Мы ведь и не ждем от вас денег. Речь шла просто о стаканчике рома, чтобы выпить за ваш успех.

- Ну, если так... - С этими словами молодой коммерсант повернулся к столу и взял бутылку, но тут Бурт стремительно бросился на него и ударил кастетом по голове. Глухо застонав, Эзра ничком рухнул на пол все еще сжимая бутылку бесчувственными пальцами, так что кровь, хлынувшая из раны на затылке, смешивалась с ромом и жуткой лужицей растекалась по ковру.

- Очень аккуратно, даже изящно! - одобрительно воскликнул бывший священник тоном взыскательного знатока, оценивающего какой-нибудь интересный образчик, и поспешил к сейфу.

- Отлично, мистер Бурт отлично! - дрожащим голосом воскликнул Уильямс и, подойдя к неподвижному телу, пнул его в бок. - Вы же видите, мистер Бурт, что я ничего не боюсь, верно?

- Заткни пасть, - буркнул рудокоп. - Эх, рому-то сколько зря пропало! - Он схватил бутылку, допил то, что не успело вытечь, и прошептал, доставая из кармана черный холщовый мешок. - Вот сумка, ваше преподобие. Хорошо сработано, без шума.

- А вот и камни, - все так же спокойно сказал Фаринтош. - Раскрой-ка мешок пошире... - И в темные недра мешка хлынул поток алмазов. - А вот банкноты и золото. Заодно прихватим и их. А теперь завязывай, да потуже. Вот так. Если нам кто-нибудь встретится на лестнице, держитесь спокойно. Уильямс, погаси лампу, чтобы тот, кто заглянет в комнату, ничего не увидел. Ну, пошли!

И трое преступников, унося с собой добычу, осторожно выбрались из комнаты и благополучно, никем не задержанные и не остановленные, спустились по лестнице.

Когда в этот вечер над африканской степью поднялась луна, она осветила трех всадников, которые неслись по кейптаунской дороге, шпоря лошадей так, словно от этого зависела их жизнь. Ее безмятежные лучи струились на тихие крыши Кимберли и лились в некое окно гостиницы "Центральная", разрисовывая ковер серебристым узором, а также одевая прихотливыми тенями неподвижную фигуру, все еще лежавшую на полу бесформенной грудой.

ГЛАВА XXII

ГРАБИТЕЛИ И ОГРАБЛЕННЫЙ

Быть может, как для скорейшего заключения этой повести, так и для интересов человечества вообще оказалось бы лучше, если бы удар, нанесенный могучей рукой рудокопа, раз и навсегда оборвал жизненный путь младшего Гердлстона. Однако организм Эзры отличался завидной крепостью, и молодой человек не только совсем оправился от этого удара, но и потребовалось на это удивительно мало времени. Распростертая на полу фигура тихо застонала, пошевелилась, а затем раздался второй, более громкий стон и ругательство. Эзра с трудом приподнялся на локте и ошеломленно посмотрел вокруг, прижав свободную руку к ране на затылке, из которой все еще сочилась кровь.

Он медленно обвел взглядом стол, стулья, стены и, наконец, сейф. Луна светила прямо туда, и Эзра сразу увидел, что сейф открыт и в нем ничего нет. Он мгновенно вспомнил все, что произошло, и с хриплым воплем ярости и отчаяния заковылял к звонку.

Каковы бы ни были недостатки Эзры, нерешительность и трусость к ним не относились. Он сразу же оценил положение и понял, что у него есть только один выход: действовать и притом немедленно. Алмазы было необходимо вернуть любой ценой, иначе пришлось бы смириться с мыслью о полном и быстром разорении. На его крики и звонки в номер сбежались хозяин гостиницы и слуги, как белые, так и черные.

- Я подвергся нападению и был ограблен, - сказал Эзра, держась рукой за каминную полку, так как голова у него кружилась, а колени подгибались. Прекратите это кудахтанье и делайте то, что я вам скажу. Во-первых, зажгите лампу.

Лампа была зажжена, и слуги, к которым тем временем присоединилось несколько завсегдатаев буфета, заахали, увидев царивший в комнате беспорядок и большое багровое пятно на ковре.

- Воры явились сюда в девять, - сказал Эзра торопливо, но деловито. Их зовут Фаринтош, Бурт и Уильямс. Мы несколько минут разговаривали, так что вышли они не раньше чем в четверть десятого, а может быть, и позже. Теперь половина одиннадцатого, и, значит, особенно далеко они ускакать еще не могли. Джеймисон и ван Мюллер, разузнайте, не видел ли кто, как от гостиницы отъезжали три всадника. А может быть, они были в двуколке. Расспрашивайте всех, кого встретите на улицах. Вы, Джонс, бегите к инспектору Эйнсли. Скажите ему, что меня ограбили и пытались убить и что мне нужны десять его самых лучших конников. Не самых лучших полицейских, а тех, у кого самые лучшие лошади, поняли? Если он поторопится, то я сумею его отблагодарить. Где мой слуга Пит? Пит, негодяй, немедленно оседлай мою лошадь и подведи ее к крыльцу. В Грикваленде она догонит кого угодно.

Эзра отдавал распоряжение за распоряжением, и слуги разбегались в разные стороны выполнять их. Затем он поправил на себе одежду и туго обвязал голову носовым платком.

- Да неужто, сэр, вы сами собрались ехать? - спросил его хозяин гостиницы. - У вас сил недостанет.

- Достанет или нет, я поеду, - решительно ответил Эзра. - Хотя бы для этого меня пришлось привязать к седлу! Прикажите принести мне коньяку. И пусть его нальют во фляжку. Возможно, мне надо будет подкрепиться в пути.

К этому времени перед гостиницей собралась большая толпа, привлеченная слухами о грабеже. Вся площадь была запружена старателями, лавочниками и множеством негров, причем все они старались пробиться к крыльцу, чтобы узнать новые подробности. Через дорогу, в редакции мистера Гектора О'Флаэрти, шли торопливые приготовления, так как издатель собирался в специальном выпуске "Вааль ривер адвертайзера" по-своему осветить случившееся. Сам великий человек, лишь совсем недавно вырвавшийся из-под власти горячительных напитков, обмотал голову мокрым полотенцем и усердно писал передовицу. Творение его пера, весьма звучное и поучительное, пестрело выражениями вроде "защита частной собственности", "надругательство над величием закона" и "подонки цивилизации" - мистер О'Флаэрти так часто пользовался этими словами, что считал их уже своей законной собственностью и громогласно обвинял лондонские газеты в плагиате в тех случаях, когда встречал что-либо подобное на их страницах.

Толпа возбужденно зашумела, увидев, что на крыльцо вышел Эзра, бледный как полотно, с обвязанной головой; на воротнике темнели пятна запекшейся крови. Когда молодой коммерсант сел на коня, к нему подбежал один из его посланцев.

- Они поскакали по кейптаунской дороге, сэр, - сообщил он. Их видели человек десять. Лошади у них не больно резвые, я ведь знаю, у кого они их купили. Вы их легко догоните.

Бледные губы Эзры раздвинулись в улыбке, которая не обещала беглецам ничего хорошего.

- Черт побрал бы этих полицейских! - выругался он. - Сколько можно мешкать?

- Да вот они, - сказал хозяин гостиницы.

Действительно, раздалось бряцание оружия, стук копыт, и на забитую народом площадь выехали шесть всадников - это был отряд гриквалендской конной полиции. Они остановились возле крыльца - все как на подбор молодые силачи, вооруженные карабинами и саблями. Их лошади были неказисты на вид, но отличались быстротой и выносливостью. Эзра с удовольствием отметил про себя это последнее обстоятельство, пока подъезжал к седому сержанту.

- Нельзя терять ни минуты, сержант, - сказал он. - Они опередили нас на полтора часа, но лошади, правда, у них скверные. Скорее! На кейптаунскую дорогу! Сто фунтов, если мы их догоним.

- Справа по трое заезжай! - рявкнул сержант. - Рысью марш!

Толпа раздалась, и маленький отряд с Эзрой во главе ринулся в образовавшийся проход.

- В галоп! - скомандовал сержант, и они помчались по главной улице Кимберли, выбивая искры из камней, разбрызгивая песок, и вскоре стук лошадиных копыт слился в глухой отдаленный шум, а потом и вовсе замер, хотя толпа на площади еще напрягала слух.

Первые несколько миль отряд скакал в полном молчании. По-прежнему ярко светила луна, и они ясно различали впереди белую ленту дороги, уходившую вдаль по холмистой степи. Справа и слева к горизонту простирались широкие пространства, поросшие жесткой травой и редким кустарником. Порой через эти кусты в панике продирались длинноногие худые овцы, которые бросались врассыпную от бешено мчавшегося отряда. Жалобное блеяние этих овец одно лишь нарушало ночную тишину, да порой заунывно кричала полевая сова.

Эзра на мощном сером жеребце скакал немного впереди, однако сержант все-таки сумел его догнать.

- Прошу прощения, сэр, - сказал он, поднося руку к козырьку своего кепи, - не слишком ли быстро мы скачем? Эдак мы загоним лошадей!

- Если мы поймаем негодяев, то пусть! - ответил Эзра. - Я готов каждому из вас купить по дюжине лошадей, лишь бы они не ушли от нас.

Молодой коммерсант говорил твердым голосом и уверенно держался на лошади, хотя голова у него разламывалась от боли. Снедавшая его ярость прибавляла ему силы, он грыз от нетерпения усы и шпорил коня так, что по шелковистым бокам заструилась кровь. Богатство, репутацию, а главное, месть - вот что обещало ему удачное завершение этой ночной погони.

Сержант и Эзра скакали теперь рядом, стремя в стремя и голова в голову, а полицейские - чуть сзади.

- Милях в двух отсюда на дороге есть дом, - сказал сержант. - Там мы о них что-нибудь узнаем.

- С дороги они ведь не могли свернуть, верно?

- Навряд ли, сэр. Так оно быстрее. Да и скакать прямо через степь дело опасное. Того и гляди, угодишь в какую-нибудь яму.

- Если они едут по дороге, мы их нагоним, - заявил Эзра. - Веди она хоть прямо в ад, я не остановлюсь, пока не догоню их.

- Мы с вами, сэр! - воскликнул сержант, заражаясь упрямым упорством своего спутника. - Если лошади выдержат, то мы нагоним их еще до рассвета. А вон и огонек в окне дома!

Дорога в этом месте изгибалась дугой, в конце которой слабо мерцало желтое пятно света. Когда они с ним поравнялись, то обнаружили, что это открытая дверь; на ее пороге стоял с трубкой во рту коренастый бур, заложив руки в карманы штанов.

- Добрый вечер, - сказал сержант, и маленький отряд остановил взмыленных коней. - Кто-нибудь проезжал по дороге до нас?

- Много тысяч человек проезжало по ней до вас, - ответил бур и вынул трубку изо рта, чтобы удобнее было смеяться.

- Сегодня вечером! - раздраженно крикнул сержант.

- Да, одна компания проехала тут меньше чем час назад. Три человека. И гнали они своих лошадей так, будто решили их доконать.

- Хватит! Вперед! - крикнул Эзра, и они вновь помчались по широкой белой дороге.

Они миновали Блуотерс-Дрифт в два часа ночи, а в половине третьего были у фермы Ван Хейдена. К трем часам Моддер остался далеко позади, в четверть четвертого они уже неслись по главной улице небольшого городка Якобсдала, но с боков их обессилевших лошадей срывались хлопья пены. На улице им встретился полицейский патруль.

- Тут кто-нибудь проезжал? - крикнул сержант.

- Три человека четверть часа назад.

- Они проехали дальше?

- Да. Не останавливаясь. Но лошади у них были совсем измучены.

- Вперед! - властно крикнул Эзра. - Вперед!

- Четыре лошади почти падают, сэр, - сказал сержант. - Они больше и шагу не ступят.

- Так обойдемся без них!

- Может быть, прихватим патрульных? - предложил сержант.

- Нам надо будет прежде сообщить об этом в участок, - сказал якобсдалский полицейский.

- Поменяйтесь с ним лошадьми, сержант! - крикнул Эзра. - До участка он и на вашей доедет. Ну, а уж мы с вами их непременно догоним. Вперед, в галоп!

Они снова поскакали бешеным карьером, и мирные бюргеры Якобсдала просыпались от дробного перестука копыт.

Когда городок остался позади, преследуемых и преследователей уже ничто не разделяло. Последние не сомневались, что увидеть беглецов им мешает только темнота, и эта мысль придавала им новые силы. Сержант на свежем коне скакал во главе отряда, пригнувшись и наклонившись вперед, чтобы не замедлять бег лошади. Прямо за ним несся Эзра на своем благородном сером жеребце, и окровавленный платок трепетал и бился на его волосах. Он сидел, выпрямившись в седле, и губы его были сложены в злобную улыбку. В правой руке он держал револьвер со взведенным курком. Ярдах в ста позади двое отставших полицейских изо всех сил работали шпорами и хлыстом, чтобы заставить своих изнемогающих лошадей продолжать скачку. На востоке разгоралась розовая полоска, предвещая утро, и над степью разливался серый свет. Внезапно сержант придержал коня.

- Кто-то едет нам навстречу! - крикнул он.

Эзра и полицейские остановили задыхающихся лошадей. В призрачном свете они разглядели приближавшегося к ним одинокого всадника. Сначала они предположили, что кто-то из беглецов решил повернуть назад, но вскоре убедились в своей ошибке. Никто из них прежде не видел этого человека. Однако пропыленная одежда и хлопья пены на боках усталой лошади яснее всяких слов говорили, что и он проехал за эту ночь немало миль.

- Вы не видели трех всадников? - крикнул Эзра, едва он приблизился.

- Я даже разговаривал с ними, - ответил незнакомец. - Они обогнали вас примерно на полмили.

- Вперед! Вперед! - закричал Эзра.

- Я везу важное известие из Ягерсфонтейна... - начал было незнакомец, но Эзра перебил его, яростно повторив "вперед", и лошади, напрягая одеревеневшие ноги, вновь пошли тяжелым галопом.

Эзра и сержант опять ускакали вперед, а двое полицейских кое-как следовали за ними. Внезапно в тишине они различили впереди глухой топот, напоминавший щелканье кастаньет.

- Это они! - воскликнул Эзра, и полицейские сзади крикнули "Ура!", показывая, что и они поняли значение этого звука.

Кругом простиралась дикая, безлюдная местность - равнина здесь была лишена обычного скудного покрова зелени. Там и сям из бурой земли вздымались гранитные скалы, словно в незапамятные времена природе в этом краю были нанесены тяжкие раны и до сих пор из них торчали ее обнаженные кости. Когда Эзра и сержант полиции миновали крутой поворот дороги, они увидели впереди трех беглецов, окутанных облаком пыли. И почти в ту же минуту позади них раздался крик и послышался глухой удар. Оглянувшись, они увидели на дороге бесформенную кучу: лошадь первого полицейского упала от утомления и придавила всадника. Его товарищ остановился, чтобы помочь ему.

- Посмотрим, не ранен ли он! - крикнул сержант.

- Вперед! - потребовал Эзра, который при виде грабителей вновь впал в исступление. - Ни шагу назад!

- А вдруг он сломал шею? - проворчал сержант, беря в руки карабин. Держите револьвер наготове, сэр. Мы нагоним их через несколько минут, и они, наверное, окажут сопротивление.

Однако нагнали они беглецов даже раньше, чем предсказал сержант. Фаринтош понимал, что им не уйти, и, когда преследователей осталось всего двое, решил прибегнуть к хитрости. Ярдах в ста впереди дорога снова круто поворачивала - воспользовавшись этим, он и его товарищи спрыгнули с лошадей и залегли в кустах. Когда Эзра на сером коне и сержант на гнедом вылетели из-за поворота, их встретил треск частых револьверных выстрелов из кустов, и серый конь с глухим ржанием упал на колени, смертельно раненный в голову. Эзра тотчас вскочил на ноги и бросился к засаде, а сержант, которому пуля царапнула щеку, спрыгнул с лошади и последовал за ним. Бурт и Фаринтош встретили их плечом к плечу со всем англосаксонским мужеством, которое обычно сопутствует англосаксонской жестокости. Бурт кинулся на сержанта и ударил его в шею ножом. Фаринтош выстрелил в полицейского, но получил пулю от Эзры. Бурт, увидев, что его товарищ упал, проскочил между нападающими, сильно пнув Эзру в бок, прыгнул на лошадь сержанта и умчался прочь - ни одна из пуль, которые посылал ему вслед сержант, не достигла цели. Что касается Уильямса, то в самом начале схватки он ничком упал на землю и теперь, извиваясь от страха всем тощим телом, молил о пощаде.

- Кончено! - злобно сказал Эзра, глядя вслед беглецу. - Гнаться за ним не на чем.

- Еще немного, и со мной тоже было бы кончено! - ответил сержант, вытирая кровь, струившуюся из раны, которая, правда, была не столько опасной, сколько болезненной. - Он меня сильно зацепил.

- Ничего, мой друг, вы в накладе не останетесь. А ну, вставай, мерзавец! - добавил он, обращаясь к Уильямсу, который все еще корчился на земле.

- Пощадите, мистер Гердлстон! - завопил тот, вцепляясь в сапоги Эзры длинными худыми пальцами. - Это не я вас ударил, а мистер Бурт. И грабил вас тоже не я, а мистер Фаринтош. Я бы с ним ни за что не пошел, да только я знал, что он священник, и ничего дурного не ждал. Я возмущаюсь вами, мистер Фаринтош, очень возмущаюсь. И очень рад, что мистер Гердлстон застрелил вас.

Бывший священник сидел, опираясь спиной о трухлявый пень. Он прижимал руку к груди, и при каждом вздохе в его ране раздавался зловещий свист, а изо рта брызгала струйка крови. Взгляд его стекленеющих глаз был прикован к тому, кто его застрелил, а на губах у него играла странная улыбочка.

- Подойдите сюда, мистер Гердлстон, - прохрипел он. - Подойдите сюда.

Эзра подошел к нему с лицом неумолимым, как судьба.

- Вы меня прикончили, - еле слышно сказал Фаринтош. - Странная смерть для человека, который был лучшим выпускником своего курса в Тринити, магистром, сэр, удостоенным Джексоновской премии. Но что толку от этого сейчас, верно? Кто бы подумал тогда, что я умру, как пес, в этой пустыне? А впрочем, так ли уж важно, как именно умирает человек? Не сверни я с честного пути, так, пожалуй, прожил бы еще несколько лет и умер бы, возможно, настоятелем собора Святого Патрика. Но что из этого? Я хорошо пожил! - При воспоминании о былых греховных радостях глаза умирающего заблестели, и он продолжал: - Если бы я мог снова прожить свою жизнь, то ничего не стал бы менять. Я ни в чем не раскаиваюсь, сэр. Не желаю ни хныкать на смертном одре, ни искать короткого пути в рай. Но я хотел сказать вам другое. В горле у меня клокочет, но, наверное, вы разбираете мои слова. Вы ведь встретили всадника, направляющегося в Якобсдал, верно? Эзра угрюмо кивнул.

- Вы с ним не говорили? Некогда было - гнались за вашим покорным слугой, э? Хотите получить обратно свои камни? Что же, они здесь в мешке у меня за спиной, да только пользы от них вам никакой не будет. Ваша маленькая спекуляция на этот раз действительно лопнула. Вы ведь не знаете, какое известие он вез?

Эзру охватило мучительное предчувствие надвигающейся катастрофы. Он покачал головой.

- Он вез вот какое известие, - прохрипел Фаринтош, опираясь на ладонь. - В Оранжевом Свободном Государстве найдены новые алмазные россыпи. И значит, что бы там ни оказалось в России, цена на камни не поднимется. Ха-ха-ха! Не поднимется. Поглядите-ка на его лицо! Оно, пожалуй, белее моего. Ха-ха-ха! - Но вдруг этот смех оборвался, изо рта священника хлынула кровь, и он медленно перекатился на бок - уже мертвый.

ГЛАВА XXIII

ВАЖНЕЙШЕЕ РЕШЕНИЕ

В течение тех месяцев, которые Эзра Гердлстон провел в Африке, дела в конторе на Фенчерч-стрит шли превосходно. Торговля на побережье заметно оживилась, и три корабля фирмы один за другим прибыли в Англию с выгодным грузом. Среди этих судов был и "Черный орел", который, к большому удивлению капитана Гамильтона Миггса и отчаянию своего владельца, еще раз благополучно прибыл в порт, выдержав в Ла-Манше сильный шторм. Эта полоса удачи в сочетании с деловыми талантами старого коммерсанта и неукротимой энергией Тома Димсдейла настолько поправила дела фирмы, что Гердлстон окончательно уверовал в возможность спасения: стоило только отвратить висевшую над фирмой угрозу, а дальше все должно было пойти превосходно. И он потирал руки, читая письма из Африки, в которых его сын описывал, как удалась их хитрость и как были одурачены старатели. Плечи старика распрямились, походка стала более твердой, ибо он уже не сомневался, что фирма вскоре вернет себе былое благосостояние.

Поэтому нетрудно вообразить, как потрясло и удручило Джона Гердлстона известие о том, что в Оранжевом Свободном Государстве найдены вполне реальные алмазные россыпи. В тот же самый день, когда он прочел об этом в газетах, пришло письмо, в котором Эзра сообщал, что их предприятие окончилось неудачей. Он подробно описывал грабеж, погоню, смерть Фаринтоша и получение известия о новом открытии, а затем рассказывал, что произошло после.

"Негодяй, к сожалению, не солгал, - писал он. - Когда мы заехали на ближайшую ферму, чтобы перекусить и заняться раной сержанта, там только об этом и говорили. Один малый только что приехал оттуда и знал все подробности. Расспросив его, я убедился, что сомнений в подлинности открытия нет никаких.

Полицейские вернулись в Якобсдал, забрав с собой Уильямса, а я обещал, что приеду позже, но, поразмыслив, решил, что делать этого не следует. Рассказы о том, сколько у меня оказалось алмазов, несомненно, вызвали бы всяческие пересуды, а к тому же сержант слышал все, что говорил мне Фаринтош, и если бы я вернулся в Кимберли, то мог бы попасть в очень неприятное положение. Все камни и деньги были теперь при мне, поэтому я написал в гостиницу, чтобы хозяин выслал мои вещи в Кейптаун, и обещал расплатиться с ним по их получении. Затем я купил лошадь и отправился прямо на юг. Я сяду на первый же пароход и приеду домой вслед за этим письмом.

Что же касается нашей спекуляции, то она, разумеется, сорвалась. Даже когда выяснится, что на Урале ничего не найдено, цена на алмазы останется низкой из-за этого нового месторождения. Возможно, мы получим некоторую прибыль от продажи моих камней, но она не поможет нам сразу разбогатеть, как вы предсказывали, и не вызволит фирму из ямы, в которую вы ее столкнули. Покидая Африку, таким образом, я жалею только о том, что теперь некому будет отдать под суд негодяя Уильямса. Моя рана почти зажила".

Это письмо было тяжелым ударом для Гердлстона. Примерно через неделю в кабинет на Фенчерч-стрит вошел Эзра, угрюмый, в пыльной дорожной одежде, и подтвердил все самые худшие сообщения. Выдержка старика не изменила ему и тут, но его костлявые пальцы судорожно впились в ручки кресла, а на морщинистом лбу выступил холодный пот, пока он выслушивал те подробности, которые счел нужным сообщить ему сын.

- Но камни ты привез все в целости? - наконец пробормотал он.

- Они дома, у меня в чемодане, - угрюмо и холодно ответил Эзра, прислоняясь к холодному мрамору каминной доски, - но только богу известно, чего они стоят. Нам еще повезет, если мы выручим потраченные на них деньги и возместим мои расходы и расходы Лэнгуорти. Ваши чудные планы принесли мне только рану на затылке.

- Но кто же мог предусмотреть подобную случайность? - жалобно спросил старик. Он мог бы упомянуть тут про тысячу фунтов майора Клаттербека, которую также нужно было возместить, но предпочел умолчать об этом.

- Любой дурак предусмотрел бы такую возможность! - резко сказал Эзра.

- Так, значит, цена на алмазы больше никогда не подымется? - спросил старик.

- Во всяком случае, не раньше, чем через несколько лет, - ответил Эзра. - Ягерсфонтейнские россыпи очень богаты и, кажется, весьма обширны.

- А мы через несколько месяцев должны вернуть и долг и проценты. Мы разорены. - Голос старого коммерсанта прерывался, и голова его тяжело упала на грудь. - Когда настанет этот день, - продолжал он, - фирма, которая тридцать лет обладала безупречной репутацией и служила примером всему Сити, будет объявлена обанкротившейся. Хуже того: будет доказано, что в течение многих лет она спасалась от банкротства средствами, считающимися незаконными. Мой милый сын, если можно будет отыскать какое-нибудь средство, чтобы отвратить это - любое средство! - я без колебаний к нему прибегну. Я дряхлый старик и с радостью отдал бы оставшийся мне краткий срок, лишь бы твердо знать, что труд всей моей жизни не оказался напрасным!

- От вашей смерти никакого толку не будет: ведь застрахованы вы не на такую уж большую сумму, - зло сказал Эзра, хотя искренность отца его немного растрогала. - Может быть, нам еще удастся найти какой-нибудь выход, - добавил он более мягко.

- И ведь дела фирмы идут превосходно, и торговля приносит большие прибыли - вот почему мне так больно. Если бы фирма стала приносить убытки сама, это было бы легче перенести. Но ведь она гибнет из-за посторонних спекуляций - моих гибельных, гибельных спекуляций! Вот почему все это так мучительно. - Он позвонил, и в кабинет вошел Гилрей. - Ну-ка, послушай, Эзра. Каков был наш оборот за прошлый месяц, Гилрей? Пятнадцать тысяч фунтов, сэр, - ответил старый клерк, подпрыгивая, совсем как буек в ураган, от радости, что снова видит молодого хозяина.

- А расходы?

- Девять тысяч триста фунтов. До чего же вы загорели, мистер Эзра! Удивительно загорели и прекрасно выглядите. Надеюсь, вы хорошо провели время в Африке, сэр, и задали жару всем тамошним гогенмотам и бурдам. - И с этим загадочным этнологическим замечанием мистер Гилрей, подпрыгивая, удалился из кабинета и, сияя, вновь уселся за своей залитой чернилами конторкой.

- Только подумать, - сказал старый коммерсант, когда щелчок внешней двери возвестил, что Гилрей ушел, - больше пяти тысяч фунтов дохода за один месяц! Разве не ужасно, что такое предприятие обречено на разорение? Каким оно было бы для тебя золотым дном!

- Черт побери! Его нужно спасти! - воскликнул Эзра, засунув руки глубоко в карманы брюк и задумчиво жмурясь. - А деньги этой
девушки? Не могли бы мы ими временно воспользоваться?

- К сожалению, это невозможно, - со вздохом ответил его отец. - По условиям завещания даже она сама до совершеннолетия не может ими распоряжаться. И до тех пор деньги останутся неприкосновенными, если только она не выйдет замуж или... не умрет.

- В таком случае мы должны получить их единственным доступным нам путем.

- А именно?

- Я женюсь на ней.

- Ты согласен?

- Да. Вот вам моя рука.

- Значит, мы спасены! - воскликнул старик, воздевая к небу дрожащие руки. - "Гердлстон и сын" выдержат и эту бурю.

- После чего Гердлстон удалится от дел, - заметил Эзра. - Я иду на это не ради вас, а ради себя самого.

С этими откровенными словами он надел шляпу и отправился на Эклстон-сквер.

ГЛАВА XXIV

ОПАСНОЕ ОБЕЩАНИЕ

Пока Эзра Гердлстон был в Африке, жизнь нашей героини текла еще более монотонно, чем прежде. Жилище старого коммерсанта во всем напоминало своего хозяина. Сам дом был строгим и угрюмым, и каждая комната, несмотря на великолепную мебель и отделку, казалась унылой и неуютной. И все слуги, за одним-единственным исключением, производили гнетущее впечатление, все, от суровой экономки до лакея-кальвиниста. Единственным же исключением из этого общего правила была Ребекка Тейлфорс, горничная Кэт, носившая яркие платья темноглазая девица с громким голосом, которая горько плакала, когда Эзра уехал в Африку. Присутствие этой молодой особы в доме было очень неприятно Кэт, да и самому Джону Гердлстону тоже, и он не отказывал ей от места только потому, что опасался поссориться с сыном, а это могло положить конец всем его планам.

Все эти месяцы единственным собеседником Кэт был сам старый коммерсант, но их разговоры обычно исчерпывались несколькими фразами за завтраком, когда они вежливо справлялись о здоровье друг друга. Возвращаясь вечером из Сити, Гердлстон теперь всегда был мрачен и обедал молча и торопливо. После обеда он аккуратно прочитывал финансовые столбцы в газетах и занимался этим до самого отхода ко сну. Иногда Кэт читала ему газеты вслух, и жизнь ее была настолько скучна, что ей казались интересными даже колебания биржевых курсов и акций. После того как газеты были прочитаны, звонок созывал слуг, и когда они все собирались, коммерсант металлическим голосом читал поучения, предназначенные для этого дня, и вечерние молитвы. По праздничным дням он добавлял еще краткую речь, в которой до тех пор поражал своих испуганных слушателей суровыми, беспощадными текстами из Писания, пока не доводил их до надлежащей степени душевной горести. Не удивительно, что под влиянием подобной жизни розы на щеках его подопечной начали вянуть, а ее юное сердце переполняла печаль.

Однако у Кэт имелось некое целительное средство, и она прибегала к нему ежедневно. Как ни строго охранял ее Гердлстон, как ни ревностно ограждал от всего мира, он не сумел помешать лучику солнечного света проникнуть в ее темницу. Помышляя о будущем, он постарался и, как ему казалось, успешно, воспрепятствовать какому бы то ни было ее общению с внешним миром. Ей было запрещено ездить в гости и принимать гостей. Она ни под каким видом не должна была выходить из дома одна. И все же его предосторожности оказались тщетными, ибо в распоряжении любви есть много средств и хитростей, которые преодолеют любые препятствия и посрамят самого искусного интригана.

Нельзя сказать, чтобы Эклстон-сквер находился между Кенсингтоном и Сити. И все же каждое утро и вечер, когда часы показывали половину десятого или без четверти шесть, Том неизменно проходил по тихой площади мимо угрюмого дома, который вовсе не казался ему угрюмым, потому что в нем обитала его светлая радость. Лишь одно мгновение он видел милое лицо в окне верхнего этажа и быстрый взмах белой ручки, но это мгновение укрепляло в нем мужество и надежду и озаряло унылую жизнь Кэт.

Иногда, как мы видели, ему удавалось даже пробраться в замок людоеда, где томилась его прекрасная принцесса. Однако Джон Гердлстон скоро положил этому конец, распорядившись, чтобы ни при каких обстоятельствах сообщения о делах не присылались к нему домой. Но даже это не обескуражило влюбленных, и они скоро нашли новые средства преодолевать разделявший их барьер.

Середину площади занимал сквер, прямоугольный и не слишком приветливый - он был обнесен высокой оградой, преграждавшей доступ в него всем посторонним и превращавшей его в подобие тюремного двора. За оградой виднелись купы кустов, а среди них там и сям клонили ветви чахлые деревья, словно оплакивая жестокую судьбу, которая повелела им расти в столь неподходящем месте. Среди деревьев и кустов были расставлены скамьи, предназначавшиеся, как и весь сквер, для обитателей окружавших площадь домов. Этот садик громко именовался Эклстонским парком. Однако Кэт разрешалось ходить туда без сопровождения лакея, и вскоре садик стал ее излюбленным приютом, где она проводила несколько часов за книгой или работой среди скудной зелени.

И вот однажды Томас Димсдейл, направляясь в Сити несколько ранее обычного, не увидел в окне прелестного видения. Растерянно оглядываясь по сторонам, он пытался отгадать причину этого, как вдруг заметил среди листвы садика изящную белую шляпку, а затем и пару веселых глазок, которые, смеясь, глядели на него из-под полей этой шляпки. Калитка была открыта, и в мгновение ока святотатственные стопы молодого человека попрали священную землю, по которой имели право ходить только ноги эклстонцев. Нетрудно догадаться, что в это утро он опоздал в контору и продолжал опаздывать день за днем, так что клерки только дивились тому, как быстро младший компаньон начал утрачивать свое былое усердие.

Том вновь и вновь просил разрешения сообщить мистеру Гердлстону об их помолвке, но Кэт твердо стояла на своем. Дело в том, что она знала характер своего опекуна гораздо лучше, чем Том, и, памятуя его постоянные наставления о суетности и греховности всех мирских радостей, опасалась его гнева, если бы он узнал правду. Через год она должна была стать совершеннолетней и получить возможность самой распоряжаться своей судьбой, но до тех пор она оставалась в полной власти опекуна, и ей вовсе не хотелось терпеть незаслуженные упреки и суровое обращение. Если бы ее опекун действительно заменил ей отца, то он имел бы право узнать о ее помолвке, но Кэт не считала, что их отношения возлагают на нее подобный долг, и решила скрыть от него все. Однако судьба, к несчастью, распорядилась по-иному.

Как-то утром свидание влюбленных затянулось дольше обычного, а когда Кэт вернулась домой, Том остался сидеть на скамье, грезя, как это свойственно людям в его положении. Однако ему пришлось внезапно вернуться с облаков на землю, потому что на песок дорожки перед ним упала черная тень, и, подняв глаза, он увидел перед собой главу фирмы, который глядел на него отнюдь не ласково. Гердлстон решил в это утро погулять по саду и, не замеченный влюбленными, которые были слишком заняты друг другом, оказался свидетелем их свидания.

- Вы идете в контору? - спросил он сухо. - Если да, то мы можем пойти вместе.

Том встал и молча вышел вслед за ним из сада. По лицу Гердлстона он понял, что тот обо всем догадался, и в глубине души был только рад этому. Он опасался лишь последствий, которые гнев старика мог иметь для Кэт, и твердо решил защитить ее. Они молча дошли до конторы, но там Гердлстон попросил своего младшего компаньона пройти к нему в кабинет.

- Итак, сэр, - сказал он, закрыв за собой дверь, - мне кажется, я имею право спросить, что означала сцена, которую я случайно увидел сегодня утром?

- Она означала, - ответил Том твердо, но почтительно, - что я помолвлен с мисс Харстон, и уже довольно давно.

- Ах, вот как, - холодно сказал Гердлстон и, сев за стол, принялся перебирать письма.

- По моей просьбе, - продолжал Том, - вы не были поставлены в известность о нашей помолвке. У меня были основания предполагать, что вы не одобряете ранние помолвки, и я опасался вашего неудовольствия. (Надеюсь, что ангел, ведущий запись людских грехов, извинит нашему другу эту первую и единственную ложь, когда-либо сорвавшуюся с его уст.)

Все время, пока они молча шли в контору, коммерсант обдумывал, какой образ действий следует ему избрать, и пришел к выводу, что легче направить бурный поток юношеской любви, нежели попробовать его преградить. Он не знал силы того чувства, которое связало молодых людей, и полагал, что, действуя разумно и терпеливо, сумеет разлучить их навсегда. Поэтому, постаравшись придать своему суровому лицу выражение добродушия, он ответил на признание своего собеседника следующее:

- Я думаю, вы поймете мое удивление. Ничего подобного мне и в голову не приходило. Вам следовало бы сообщить мне об этом раньше.

- Мне остается только просить у вас прощения, что я этого не сделал.

- Что касается вас, - ласково сказал Джон Гердлстон, - то вы мне кажетесь трудолюбивым и нравственным молодым человеком. Вступив в нашу фирму, вы вели себя выше всяких похвал.

Том благодарно поклонился, очень обрадованный подобным вступлением.

- Что касается моей опекаемой, - продолжал глава фирмы, говоря очень медленно и, по-видимому, взвешивая каждое слово, - я не мог бы пожелать ей лучшего мужа. Однако при решении подобного вопроса мне, как вы понимаете, в первую очередь необходимо считаться с желаниями моего покойного друга мистера Джона Харстона, отца девушки, с которой, по вашим словам, вы помолвлены. На меня был возложен определенный долг, и я обязан выполнять его точно и неукоснительно.

- Ну, разумеется, - сказал Том, не понимая, как он мог дурно думать об этом добром и праведном старике.

- Мистер Харстон особенно желал, чтобы его дочь не говорила и даже не думала о подобных вещах, пока не достигнет совершеннолетия, то есть, пока ей не исполнится двадцать один год.

- Но ведь он не мог предвидеть всех обстоятельств, - умоляюще сказал Том. - Я убежден, что за этот год ее чувства не изменятся.

- Я должен следовать не только духу, но и букве его поручения. Однако, - добавил мистер Гердлстон, - я не отрицаю, что определенные обстоятельства могут побудить меня сократить этот испытательный срок. Если мое дальнейшее знакомство с вами подтвердит то прекрасное впечатление, которое сложилось у меня о ваших деловых способностях, это, конечно, может сыграть известную роль; и опять-таки, если я смогу убедиться, что решение мисс Харстон принято твердо, - это также может на меня повлиять.

- А что же мы должны делать пока? - тревожно спросил младший компаньон.

- А пока ни вы, ни ваши родные не должны писать ей, разговаривать с ней или еще каким-либо образом вступать с ней в общение. Если я узнаю, что вы или они не посчитались с этой моей просьбой, я буду вынужден, выполняя последнюю волю мистера Харстона, отослать ее в какой-нибудь закрытый пансион за границу, где вы не сможете ее отыскать. И тут мое решение останется неизменным. Это дело не личной склонности, но совести.

- И надолго мы будем разлучены? - воскликнул Том.

- Это зависит от вас самих. Если вы покажете себя человеком чести, я, возможно, соглашусь признать вашу помолвку. Тем временем вы должны дать мне слово, что пока забудете о ней и не сделаете попытки увидеться с мисс Харстон или написать ей, а также не позволите этого и своим родителям. Это условие, быть может, кажется вам суровым, но я придаю ему величайшее значение. Если же вы не найдете в себе силы дать такое обещание, мой долг вынудит меня отослать мою подопечную туда, где вы не сможете ее отыскать, что будет очень тяжело для нее и неприятно мне.

- Но ведь я должен сообщить ей об этом договоре! Я должен рассказать ей, что вы обещаете нам надежду, если мы на некоторое время расстанемся.

- Не разрешить вам этого было бы жестоко, - ответил Гердлстон. - Вы можете послать ей одно письмо. Но помните, что ответа не будет.

- Благодарю вас, сэр, благодарю вас! - пылко воскликнул Том. - Теперь у меня есть ради чего жить! Эта разлука только усилит нашу любовь. Ведь время перед ней бессильно.

- О, разумеется, - сказал с улыбкой Джон Гердлстон. - Но помните: прогулки по площади должны прекратиться. Если вы хотите получить мое согласие, разлука должна быть полной.

- Это - трудное условие, невыносимо трудное... Но я обещаю свято его соблюдать. Я готов согласиться на что угодно, лишь бы приблизить день, когда мы сможем больше не разлучаться.

- Следовательно, мы обо всем договорились. А теперь я был бы очень обязан, если бы вы отправились в порт, и приглядели за погрузкой разборных железных домиков для Нового Калабара.

- Хорошо, сэр. И еще раз благодарю вас за вашу доброту, - сказал Том и, попрощавшись, ушел.

Он не знал, радоваться или горевать, но в конце концов пришел к выводу, что ему следует быть довольным результатами этой беседы. Ведь в худшем случае им придется подождать год. Однако теперь можно было надеяться, что опекун даст свое согласие раньше. Правда, он обещал не видеться с Кэт и не писать ей, но тем счастливее будет их встреча, решил он.

Все утро он был занят в порту, следя за тем, как большие листы железа грузились в поместительный трюм "Девы Афин". Когда же настал час обеда, Том даже и не подумал о еде, а, устроившись в задней комнате маленького блэкуоллского трактира, приказал принести перо, чернила и бумагу и принялся писать письмо своей возлюбленной. Никогда еще не удавалось уложить на четырех небольших листках столько любви, утешений, советов и надежды, а затем уместить их все в тесных пределах конверта. Кончив, Том перечел свое послание и почувствовал, что оно нисколько не передает его мысли. Но когда влюбленному удавалось запечатлеть на бумаге свои мысли так, чтобы это его удовлетворило? Опустив в ящик письмо, в котором он подробно объяснил, какие условия были ему поставлены, Том ощутил значительное облегчение и с новой энергией принялся наблюдать за погрузкой листового железа. Однако он вряд ли чувствовал бы себя таким довольным, если бы видел, как Джон Гердлстон взял его письмо из рук лакея, а потом в уединении своей спальни прочел его с сардонической улыбкой на губах. Еще меньше удовольствия он получил бы при виде того, как коммерсант разорвал письмо на мелкие клочки и сжег их в своем большом камине. На следующее утро Кэт тщетно глядела из заветного окна, но внизу так и не появилась знакомая высокая фигура, дружеская рука не послала ей утреннего приветствия, и на ее сердце легла свинцовая тяжесть.

ГЛАВА XXV

ПЕРЕМЕНА ФРОНТА

Все вышеописанное произошло за две недели до возвращения Эзры из Африки и было подробно рассказано ему отцом.

- Но пусть это тебя не тревожит, - закончил старший Гердлстон, - я не допущу, чтобы они виделись, а, не видя его и видя тебя - особенно, если ей будет неизвестно, почему он исчез, она в конце концов оскорбится и предпочтет тебя.

- Не понимаю, как вы позволили, чтобы дело зашло так далеко, - угрюмо ответил сын. - Да как смеет этот щенок браконьерствовать в наших охотничьих угодьях? Девушка принадлежит нам. Ее отдали под вашу опеку, чтобы вы хорошенько за ней присматривали, но вы и тут умудрились все испортить.

- Ничего, мой мальчик, - ответил коммерсант, - я обещаю, что они больше не увидятся, если ты, со своей стороны, сделаешь все, что в твоих силах.

- Я сказал, что сделаю, и свое слово сдержу, - ответил Эзра, а дальнейшие события показали, что он говорил серьезно.

Перед отъездом Эзры в Африку отношения между ним и подопечной его отца были не слишком дружескими, однако Кэт была так чиста душой и так легко забывала зло, что не умела таить вражды и радостно приветствовала Эзру, вернувшегося из дальних краев. Через несколько дней она вдруг заметила, что он удивительно переменился, и, как ей показалось, к лучшему. Прежде он неделями не заговаривал с ней, а теперь всячески стремился быть ей приятным. Иногда Эзра целые вечера рассказывал ей о том, что видел в Африке, и эти его рассказы о людях и событиях были ей по-настоящему интересны. Бедняжка чрезвычайно обрадовалась такому его перерождению и делала все, что было в ее силах, чтобы помочь ему и показать, как она ценит эти новые его качества. И в то же время она нередко терялась в догадках, так как порой какая-нибудь грубая выходка или злобная вспышка показывали ей, что истинная натура Эзры осталась прежней и он насилует себя, стараясь быть любезным.

Шли дни, а Том не подавал о себе никакой вести и девушку начали томить тревога и недоумение. Она ничего не знала о беседе в конторе и не могла найти объяснения этой загадке. Неужели Том сообщил ее опекуну об их помолвке и услышал в ответ такую отповедь, что в отчаянии решил с ней расстаться? Это казалось невероятным; но почему же он теперь больше никогда не появлялся на площади? Она знала, что он здоров, так как коммерсант и его сын нередко упоминали о нем, говоря о делах фирмы. Так в чем же дело? Ее нежное сердечко изнемогало, раздираемое тысячью сомнений и страхов.

А Эзра тем временем снова и снова доказывал, насколько путешествие его преобразило. Как-то в разговоре она упомянула, что любит махровые розы. На следующее утро, спустившись к завтраку, она увидела, что рядом с ее прибором лежит прекрасная махровая роза. И с этих пор каждое утро ее ждал на столе такой же цветок. Эта любезность, которая, как она прекрасно знала, могла исходить только от Эзры, удивила ее и обрадовала: меньше всего она ожидала от него подобной деликатности.

Другой раз она пожалела, что не может прочесть романы Теккерея, так как книги в библиотеке слишком уж потрепаны. Вечером, войдя в свою комнату, она, к своему величайшему удивлению, обнаружила на столике собрание сочинений вышеупомянутого писателя в великолепных переплетах. На мгновение ее душой овладела слепая неразумная надежда: а вдруг это подарок Тома, вдруг он прибегнул к этому средству, желая показать ей, что она ему по-прежнему дорога? Но вскоре она поняла, что книги могли появиться лишь из одного источника с цветами, и опять удивилась этому новому доказательству доброты Эзры.

Однажды ее опекун сказал ей:

- Вам, конечно, живется немножко скучно, моя дорогая. Я взял для вас на сегодня ложу в опере. Сам я не охотник до подобных развлечений, но я позаботился о том, чтобы вам было с кем пойти. Небольшое развлечение будет вам только полезно.

Бедняжку Кэт томила грусть, и ей вовсе не хотелось развлекаться, однако она заставила себя улыбнуться, чтобы не показаться неблагодарной.

- С вами поедет моя добрая знакомая миссис Уилкинсон, - продолжал коммерсант, - и Эзра. Он очень любит музыку.

При его последних словах Кэт невольно улыбнулась еще раз, подумав, что все годы их знакомства молодой человек чрезвычайно искусно скрывал это свое пристрастие.

Однако в назначенный час она была готова, и, когда явилась миссис Уилкинсон, чопорная и важная старуха, обыкновенно сопровождавшая Кэт в тех редких случаях, когда ей разрешалось выезжать, все трое отправились в оперу. Давали "Фауста", и Кэт, которая чуть ли не впервые оказалась в театре, была поражена великолепием декораций и костюмов. Она сидела как зачарованная, на ее щеках играл нежный румянец, глаза сияли, и она казалась удивительно красивой. Так, во всяком случае, думал Эзра Гердлстон, наблюдая из глубины ложи за сменой выражений на ее подвижном личике. "На ней стоило бы жениться, даже не будь у нее приданого", - подумал он и в этот вечер ухаживал за ней особенно усердно.

Маленькое происшествие, случившееся в антракте, несомненно, доставило бы большое удовольствие старому коммерсанту, присутствуй он тут. Кэт глядела из ложи третьего яруса на море голов внизу. Внезапно она вздрогнула, и ее лицо побледнело.

- Это ведь мистер Димсдейл? - спросила она у своего спутника.

- Где? - осведомился Эзра, вытягивая шею. - Да, да, это он... во втором ряду бенуара.

- А вы не знаете, кто эта девушка, с которой он разговаривает? спросила Кэт.

- Не знаю, - ответил Эзра. - Последнее время я часто встречаю их вместе (это было прямой ложью, но Эзра увидел, что ему представилась возможность очернить соперника, и не замедлил ею воспользоваться). Она настоящая красавица, - добавил он вскоре, глядя на свою собеседницу.

- О, неужели?.. - произнесла Кэт и заговорила с миссис Уилкинсон. Тем не менее ее сердечко болезненно сжалось, и опера уже не доставляла ей никакого удовольствия. А Эзра, как он ни обожал музыку, мирно продремал в уголке ложи весь последний акт. Никто из них не огорчился, когда Фауст наконец был увлечен в преисподнюю, а Маргарита вознеслась к небесам на двух деревянных облачках. Дома Эзра рассказал отцу кого они видели в бенуаре, и старик от удовольствия начал потирать руки.

- Как удачно! - воскликнул он радостно. - Играя на этой струне, мы можем добиться многого. А кто эта девушка, ты не знаешь?

- Кажется, какая-то бедная родственница, которую он иногда развлекает.

- Мы узнаем ее имя и все подробности! Превосходно! Превосходно! воскликнул Джон Гердлстон, и они разошлись по своим спальням, очень довольные, что судьба дала им в руки такой козырь.

В течение грустных недель, пока Том Димсдейл, верный своему обещанию, тщательно избегал Эклстон-сквер и всего, что могло бы напомнить Кэт о его существовании, Эзра продолжал прилагать все старания, стремясь втереться к ней в доверие. Единственным утешением бедняги Тома было воспоминание о последнем страстном письме, которое он написал в блэкуоллском трактире, он твердо верил, что это письмо объяснило Кэт причину его отсутствия и она не испытывает, таким образом, ни тревоги, ни удивления. Знай он, какая судьба постигла это послание, он вряд ли продолжал бы так старательно выполнять свои обязанности в конторе и так терпеливо дожидаться, когда мистер Гердлстон наконец даст согласие на их помолвку.

По мере того как проходили дни, не принося известий о Томе, личико Кэт становилось все бледнее, а ее сердце преисполнялось тоски и уныния. Теперь она твердо знала, что молодой человек был здоров, - ведь она своими глазами видела его в опере. Так чем же могло объясниться его поведение? Неужели он сообщил мистеру Гердлстону об их помолвке и ее опекун каким-то образом сумел убедить его эту помолвку порвать, воззвав, например, к его корыстолюбию, которое оказалось сильнее его любви? Однако она слишком хорошо знала характер Тома, чтобы серьезно поверить в такую возможность. К тому же, если бы Гердлстон проведал об их помолвке, он, конечно, бы упрекнул ее. А старый коммерсант последнее время держался с ней гораздо ласковее, чем прежде. Но вдруг Том, познакомившись с девушкой, которую она видела в опере, не смог устоять перед ее чарами? Когда Кэт вспоминала честные серые глаза, глядевшие в ее глаза во время их последнего свидания в саду, ей не верилось, что он способен на подобное непостоянство. И все же его поведение надо было как-то объяснить. Чем больше Кэт думала об этой загадке, тем непонятнее она ей казалась. И ее бледное личико становилось все бледнее, а тоска, томившая сердце, - все тяжелее.

Впрочем, вскоре ее сомнения и страхи начали разрешаться в нечто более конкретное, чем простые предположения. Гердлстоны теперь все чаще заговаривали о своем компаньоне, и всегда одинаково: отец на что-то намекал, а сын смеялся.

- Сейчас уж от него нельзя ждать прежнего усердия, - огорчался коммерсант. - Когда человек влюблен, счетные книги его не слишком привлекают.

- Но ведь она премиленькая девушка, - отвечал Эзра на подобные замечания. - Я так и думал, что дело серьезно. Мы же видели их вместе в опере. Верно, Кэт?

Так они болтали, и каждое их слово поражало бедняжку, как удар ножа. Она пыталась скрыть свои чувства да к тому же гнев и гордость помогали ей превозмочь горе, так как она видела, что с ней обошлись незаслуженно жестоко. Однажды, застав старшего Гердлстона одного, она решилась заговорить с ним.

- Правда ли, - спросила она, задыхаясь, - что мистер Димсдейл помолвлен?

- Как будто так, моя дорогая, - ответил ее опекун. - Во всяком случае, таково общее мнение. Когда девица и молодой человек ведут оживленную переписку, это считается верным признаком.

- Ах, так они переписываются?

- Еще бы! Она посылает ему письма на адрес конторы. Не могу сказать, чтобы это мне нравилось. Можно подумать, что они обманывают его родителей.

Все это было чистейшей выдумкой, но Гердлстон зашел слишком далеко, чтобы считаться с подобными пустяками.

- А кто она? - спросила Кэт. Лицо ее было спокойно, но губы дрожали.

- Какая-то его дальняя родственница. Зовут ее мисс Оссари, если не ошибаюсь. Должен признаться, что я не слишком об этом жалею, так как он теперь, возможно, остепенится. Признаюсь, Кэт, одно время я опасался, что он увлечется вами. Я знаю, что он может нравиться, и это меня тревожило.

- Вы можете быть спокойны, - с горечью произнесла Кэт. - Мне кажется, я знаю истинную цену мистеру Димсдейлу.

И с этими мужественными словами она удалилась в свою комнату гордой походкой, высоко подняв голову, а там разрыдалась так, словно ее сердце разрывалось.

Джон Гердлстон рассказал об этом разговоре своему сыну в тот же вечер, когда они возвращались домой из конторы.

- Нам надо бы поторопиться, - сказал он, - не то этот дурачок может потерять терпение и нарушить все наши планы.

- Это не так-то просто, - угрюмо ответил Эзра. - Я кое-чего добился, но этого мало. Дело оказалось потруднее, чем я ожидал.

- Но ведь у тебя в отношении женщин довольно скверная репутация, - с некоторой язвительностью заметил коммерсант. - Сколько раз меня огорчала твоя распущенность. И я полагал, что хоть теперь этот твои опыт мог бы принести тебе некоторую пользу.

- Есть женщины и женщины, - ответил его сын. - С такой девушкой приходится возиться, как с капризной лошадью.

- Стоит один раз ее запрячь, и ты прекрасно сможешь управиться с ней.

- Еще бы, - ответил Эзра, расхохотавшись. - Но пока у нее в руках все козыри. Она все еще думает об этом шалопае.

- Ну, сегодня утром она говорила о нем без всякой нежности.

- Возможно, но тем не менее она думает только о нем. Если бы мне удалось внушить ей, что он действительно ее бросил, я мог бы поймать ее на этом. Она согласилась бы выйти за меня замуж, если не по любви, то назло ему.

- Вот именно, вот именно! Но погоди. Я думаю, это можно устроить, если ты все предоставишь мне.

Старик размышлял над этой задачей весь день, потому что с каждой уходящей неделей необходимость раздобыть деньги становилась все более грозной, а раздобыть их они могли только, если бы ухаживания Эзры увенчались успехом. Не удивительно, что глава фирмы тщательно взвешивал любую мелочь, которая могла бы склонить чашу весов в ту или иную сторону, и что даже колебания цен на нефть и слоновую кость занимали его теперь гораздо меньше.

На следующий день, когда они сели обедать, лакей подал Гердлстону несколько писем.

- Переслано из конторы, сэр, - объяснил он. - Клерк говорит, что мистера Гилрея не было, а он сам не решился их вскрыть.

- Это на него похоже, - сердито пробормотал Гердлстон, отодвигая тарелку с супом. - Терпеть не могу заниматься делами в неположенные часы. Говоря это, он вскрывал один конверт за другим. - Ну-с, что тут? Тара возвращается, согласно счету-фактуре... Ну что ж, отлично. Извещение от "Раддера и Сакса"... На это можно ответить завтра. Записка с указанием таможенных сборов в Сьерра-Леоне... Э-э! А это что? "Мой любимый Том..." От кого бы это? "Навеки твоя. Мэри Оссари". Да это же любовное письмецо барышни молодого Димсдейла, попавшее в мою почту. Ну что ж, придется извиниться перед ним за то, что я его вскрыл. Но раз уж он ведет подобную переписку через контору, то должен понимать, насколько неизбежны подобные случайности. А я был уверен, что все это деловые письма, и даже не смотрел на конверты.

Лицо Кэт во время этого монолога побелело. За обедом бедняжка почти ничего не ела и при первой возможности поспешила уйти к себе.

- Прекрасно проделано, папа, - одобрительно заметил Эзра после ухода Кэт. - Это ее сильно задело. Сомнений не может быть никаких.

- По-моему, это ранило ее гордость. Гордость же - большой грех. Об этом предупреждает нас Писание. А теперь гордость не позволит ей больше думать об этом молодом человеке.

- А кто изготовил это письмо?

- Я сам. Мне кажется, в подобном деле допустима любая хитрость. Решается судьба столь важных интересов, что мы должны идти на крайние меры. Я совершенно согласен с церковником старых времен, который сказал, что "цель иногда оправдывает средства".

- Превосходно, папа, чудесно! - воскликнул Эзра, грызя зубочистку. Мне нравится слушать, как вы рассуждаете. Это удивительно бодрит!

- Я поступаю согласно ниспосланным мне побуждениям, - торжественно ответил Джон Гердлстон, и Эзра, откинувшись на спинку кресла, громко захохотал.

На следующее утро коммерсант решил побеседовать с Томом: он заметил, что молодой человек теряет терпение, и опасался, как бы какой-нибудь неодолимый порыв не заставил его нарушить обещание, а это положило бы конец всем их планам.

- Присядьте, пожалуйста. Мне нужно с вами поговорить, - сказал он ласково, когда младший компаньон явился к нему за распоряжениями на этот день.

Том сел, и в его сердце вспыхнула надежда.

- Справедливость требует, мистер Димсдейл, - продолжал Гердлстон любезно, - чтобы я сообщил вам, как высоко я ценю благородство вашего поведения. Вы со всей щепетильностью соблюдали обещание, которое дали относительно мисс Харстон.

- Да, конечно, я сдержал свое обещание, - резко ответил Том. - Однако, надеюсь, вы отмените этот запрет в ближайшее время. Такое испытание невыносимо трудно для меня.

- Я настоял на нем, ибо этого требует мой долг, как я его понимаю. В подобных вопросах каждый следует своим взглядам, а те, которых всю жизнь придерживаюсь я, могут показаться суровыми. Я считаю, что уважение к памяти моего покойного друга требует, чтобы я оберегал его дочь, которую он вверил моему попечению, от совершения непоправимой ошибки. Как я уже говорил, я могу переменить мнение, если вы и впредь будете доказывать, что достойны ее. Хотя ваше поведение с тех пор, как вы вступили в нашу фирму, было безупречным, в Эдинбурге, насколько я слышал, вы порой позволяли себе некоторые шалости.

- Я ни разу не совершил поступка, которого стал бы стыдиться! воскликнул Том.

- О, разумеется! - ответил Гердлстон, не сдержав насмешливой улыбки. Но, быть может, вы совершали поступки, которых стыдился ваш отец?

- Конечно, нет! - вспылил Том. - Я не был ни тихоней, ни ханжой, распевающим псалмы, но обо всем, что я делал, я мог бы рассказать отцу, не покраснев!

- Не говорите столь пренебрежительно о псалмах! Петь их весьма похвально. И если бы вы иногда предавались этому занятию, вам оно могло бы пойти только на пользу. Впрочем, мы говорим о другом. Я хочу, чтобы вы ясно поняли одно, мое согласие на ваш брак зависит лишь от того, как вы будете себя вести. И я требую, чтобы в настоящее время вы ни в коем случае не смущали душевный покой моей подопечной.

- Я ведь уже обещал. И, как это мне ни тяжело, я сдержу слово. Во всяком случае, меня утешает мысль о том, что, продлись наша разлука и двадцать лет, мы останемся верны друг другу.

- Да, конечно, это очень приятно, - угрюмо заметил коммерсант.

- Тем не менее это мучительно! Если бы я мог написать хотя бы строчку...

- Ни единого слова! - перебил его Гердлстон. - Я не увез ее из Лондона только потому, что доверяю вам. Если бы я заподозрил возможность подобной попытки с вашей стороны, то немедленно отослал бы ее за границу.

- Я ничего не предприму без вашего разрешения, - сказал Том, беря шляпу. У двери, уже взявшись за ручку, он вдруг остановился. - Однако если я сочту это необходимым, то буду считать, что, предупредив вас заранее, могу взять назад свое слово.

- И сделаете большую глупость!

- Пусть так, но я сохраняю за собой подобное право, - ответил Том и с тяжелым сердцем удалился, чтобы приступить к дневным трудам.

- Теперь путь перед тобой расчищен! - с торжеством заявил сыну старый коммерсант. - Тебе никто не может помешать, а девушка как раз в настроении искать утешения. Льщу себя мыслью, что все было проделано с большим тактом. Помни, как много зависит от твоей победы. Приступай к делу и победи!

- Приступить я приступлю, - ответил Эзра. - И мне кажется, у меня есть шансы победить.

Услышав эти ободряющие слова, старик рассмеялся и одобрительно похлопал сына по плечу.

ГЛАВА XXVI

ПОДГОТОВКА ПОЧВЫ

Несмотря на стоическое поведение Джона Гердлстона и отдельные удачи, которые выпадали на его долю, во всем Лондоне не было, пожалуй, более несчастного и измученного душой человека. Длительные попытки предотвратить надвигающуюся катастрофу подорвали его железное здоровье, ослабили его тело и дух. На бирже начали поговаривать, что за последнее время он сильно сдал, и моралисты не упускали случая нравоучительно указать на бессилие и суетность богатства, которое не способно разгладить морщины на осунувшемся лице почтенного коммерсанта. Он сам, глядя в зеркало, дивился происшедшей с ним перемене.

- Ну, ничего, - упрямо твердил он про себя сотни раз на дню. - Им меня не побить! Пусть делают что хотят, но меня им не побить!

Только эта мысль поддерживала и утешала его. Сохранение былой репутации фирмы стало теперь единственной целью и смыслом его жизни, и ради достижения этой цели он был готов принести в жертву что угодно.

Хитро задуманная операция с алмазами окончилась неудачей из-за случайности, которую нельзя было ни предугадать, ни предотвратить. Для исполнения этого плана он, как мы видели, был вынужден занять деньги, и теперь их пришлось вернуть. Это он кое-как сумел сделать, продав привезенные Эзрой камни и прибавив к вырученной сумме прибыль последних месяцев. Однако прежний дефицит так и не был покрыт, и Джон Гердлстон знал, что, как бы он ни оттягивал из месяца в месяц окончательный расчет, все же неизбежно должен был настать день - и уже довольно скоро, когда ему придется либо заплатить свои долги, либо открыто признать себя банкротом. Если бы ухаживание Эзры увенчалось успехом и в их распоряжении оказались сорок тысяч фунтов его подопечной, фирма смогла бы раз и навсегда избавиться от давящего ее гнета. Но вдруг Кэт откажет его сыну? Что тогда? Условия завещания не оставили иной возможности завладеть ее деньгами. И когда старик размышлял над этим, на его лице появлялось хищное выражение.

Однако, как ни странно, Джон Гердлстон в эти дни, более чем когда-либо, был убежден в праведности любого своего поступка. Каждое утро и каждый вечер он опускался на колени вместе со своими домочадцами, молился о том, чтобы дела фирмы шли успешно, и не испытывал никаких угрызений совести, никаких сомнений в добропорядочности своих замыслов. По воскресеньям седая голова коммерсанта над первой скамьей казалась такой же неотъемлемой частью обстановки молитвенного дома, как и сама скамья, но в этой голове ни разу не промелькнула мысль о несовместимости его веры и его поступков. В течение пятидесяти лет он убеждал себя в собственной праведности, и теперь эта уверенность стала неискоренимой. Эзра ошибался, считая отца расчетливым лицемером. Действиями коммерсанта руководили слепая сила воли и эгоизм, но он очень удивился бы и вознегодовал, если бы его обвинили в показном благочестии или в желании извлечь выгоду из своей религиозности. Для него фирма "Гердлстон" была как бы представителем его религии в коммерческом мире, и, следовательно, ради ее процветания в ход можно было пустить любые средства.

Его сыну все это было непонятно, и он попросту считал отца законченным и хитрым лицемером, который видел в благочестии только удобную личину, надежно скрывавшую его истинный характер. Сам же он унаследовал лишь упрямую настойчивость старика и его коммерческие таланты, а кроме того, был абсолютно лишен совести и приходил в ярость, встречая на своем пути какое-нибудь препятствие. Теперь он всеми фибрами души ощущал, что от успеха его ухаживания зависит самое существование фирмы, а кроме того, прекрасно видел, какие высокие доходы обещает в дальнейшем торговля с Африкой, если банкротство будет предотвращено. Он твердо решил в случае удачи совсем отстранить отца от дел и взять бразды правления в свои руки. Его практический ум успел уже измыслить сотни способов увеличения прибылей. Но прежде всего ему следовало обеспечить себе доступ к сорока тысячам фунтов, и этому были посвящены теперь все его усилия. А когда два подобных человека помогают друг другу в достижении общей цели, они редко терпят неудачу.

Было бы ошибкой думать, что Эзра хоть немного увлекся Кэт. Он замечал ее душевную прелесть и кротость, но подобные качества его не привлекали. Мягкие, сдержанные манеры Кэт казались пресными человеку, который привык к обществу совсем других женщин.

- В ней нет ни огня, ни изюминки, - жаловался он отцу. - Ну, ничего общего с Полли Льюкас из "Павильона" или с Минни Уокер.

- И слава богу! - воскликнул коммерсант. - Подобная развязность всюду отвратительна, а в собственном доме и подавно.

- Зато она сильно облегчает ухаживание, - ответил Эзра. - Когда девушка подыгрывает и сама делает тебе авансы, все куда проще!

- Ты ведь не умеешь писать стихи?

- Чего нет, того нет, - с усмешкой отозвался Эзра.

- Очень жаль! Если не ошибаюсь, женщины это весьма ценят. Может быть, тебе кто-нибудь напишет, а ты прочтешь их ей как свои? Или просто выучи наизусть два-три стишка.

- Пожалуй, попробую. Сейчас я пойду покупать ошейник для ее мерзкой собачонки. Вчера все время пока я с ней разговаривал, она возилась с этой тварью и по-моему, не слышала и половины из того, что я рассказывал. У меня прямо руки чесались взять псину за загривок и выбросить в окошко.

- Только держи себя в руках, мой мальчик! - воскликнул коммерсант. Один неверный шаг, и ты погубишь все!

- Не бойтесь! - самоуверенно ответил Эзра и отправился покупать ошейник. Заодно он купил и хлыст, который спрятал в своем бюро впредь до удобного случая.

Кэт же и не подозревала о надеждах и намерениях Эзры. Она была знакома с ним столько лет и так привыкла к его неизменной грубости, что никак не могла представить его в роли претендента на свою руку. Перемену в нем она приписывала тому, что он повидал свет и нередко дивилась, какое глубокое влияние оказало на него столь краткое пребывание в Капской колонии. Дом в котором ей приходилось жить, был так угрюм, что ей не могло не быть приятно общество человека, казалось питавшего к ней симпатию. Вот почему она поощряла его ласковой улыбкой и красноречивыми взглядами благодарила за то, что считала знаками самого бескорыстного внимания.

Однако ухаживания Эзры вскоре стали такими настойчивыми, что Кэт уже не могла оставаться в заблуждении. Он не только пренебрегал своими обязанностями, чтобы с утра до ночи ходить за ней по пятам, но и осыпал ее неуклюжими комплиментами и другими подобными же способами намекал на свои чувства. Как только Кэт с удивлением поняла, в чем дело, она сразу переменилась к Эзре и теперь держалась с ним холодно и старательно его избегала. Эзра, ничуть не обескураженный, стал еще более нежен и настойчив, а однажды даже поцеловал бы ей руку, если бы она не успела ее вовремя отнять. После этого Кэт заперлась в своей комнате и выходила только, когда Эзры не было дома. Она твердо решила прямо показать свое отношение к происходящему.

Джон Гердлстон наблюдал за этими маневрами с живейшим интересом. И когда Кэт уединилась в своей комнате, решил, что пора вмешаться ему.

- Вам следует почаще выходить и дышать свежим воздухом, - сказал он ей однажды, когда они остались после завтрака одни. - Иначе розы на ваших щечках совсем завянут.

- Пусть вянут, мне все равно, - ответила Кэт безразличным тоном.

- Но ведь другим это далеко не все равно! - заметил коммерсант. - Мне кажется, Эзра этого не перенесет.

Кэт покраснела от столь неожиданного поворота разговора.

- Право, не понимаю, почему это может взволновать вашего сына, сказала она.

- Взволновать! Да неужели вы так слепы, что не видите, как он в вас влюблен? Он побледнел за эти последние дни и вот-вот заболеет, потому что не видел вас и боится, не обидел ли он вас чем-нибудь.

- Ради бога, убедите его выбрать себе другой предмет привязанности! воскликнула Кэт. - Иначе будет тяжело и ему и мне. Ведь это не может ни к чему привести!

- Но почему? Почему вы...

- Ах, не надо говорить об этом! - взволнованно перебила Кэт. - Даже мысль об этом ужасна. Мне невыносимо вас слушать!

- Но почему, моя дорогая, почему? Вы слишком впечатлительны. У Эзры есть свои недостатки, но кто безупречен? В юности он был немножко шалопаем, но давно остепенился и обещает стать отличным коммерсантом. Поверьте, как он ни молод, мало кто пользуется на бирже таким уважением. Он превосходно справился с делом фирмы, ради которого ездил в Африку. Он уже богат, но должен разбогатеть еще больше. Я не вижу никаких оснований для неприязни, выказанной вами. Что же касается внешности, то согласитесь, что в Лондоне не так-то просто найти другого такого красавца.

- Пожалуйста, не говорите больше об этом, забудьте про это! - ответила Кэт. - Я твердо решила никогда не выходить замуж - и уж за него во всяком случае.

- Вы еще передумаете, - сказал опекун, наклоняясь к ней и ласково поглаживая ее каштановые волосы. - С тех пор, как ваш бедный отец поручил вас моим заботам, я оберегал вас и лелеял по мере моих сил. Сколько бессонных ночей я провел, думая о вашем будущем и подыскивая способы сделать его счастливым! И я не стал бы сейчас давать вам плохой совет или толкать вас на шаг, который может сделать вас несчастной. Разве я когда-нибудь обходился с вами плохо?

- Вы всегда были очень справедливы, - с рыданием в голосе ответила Кэт.

- А вы, как вы хотите отплатить мне? Вы намерены разбить сердце моего сына, а значит, и мое. Он - мое единственное дитя, и если с ним случится несчастье, то знайте, эта седая голова вскоре в печали упокоится на смертном одре. В вашей власти свести меня в могилу, как в вашей власти сделать мою старость счастливой от мысли, что мой сын нашел себе достойную подругу жизни и самое горячее желание его сердца сбылось.

- Но я не могу! Не могу! Не говорите больше об этом!

- Обдумайте все хорошенько, - сказал старик. - Взгляните на вопрос с разных точек зрения. И не забудьте, что любовью честного человека играть не следует! Меня, естественно, очень волнует ваше решение, так как от него зависит не только будущее счастье моего сына, но и мое собственное.

Джон Гердлстон был доволен этим разговором. Ему казалось, что последний отказ девушки прозвучал далеко не так решительно, как первый, а это значило, что его слова произвели на
нее впечатление и могут поколебать ее, когда она поразмыслит над ними на досуге.

- Дай ей немного времени, - посоветовал он сыну. - Мне кажется, она согласится, но с ней надо обходиться осторожно.

- Если бы я мог получить эти деньги без нее, для меня это было бы лучше! - с ругательством воскликнул Эзра.

- И лучше для нее, - угрюмо добавил Джон Гердлстон.

ГЛАВА XXVII

МИССИС СКЭЛЛИ ИЗ МЕБЛИРОВАННЫХ

КОМНАТ МАДАМ МОРРИСОН

Как-то раз майор Тобиас Клаттербек сидел возле окна в своей комнате, дымя папиросой и потягивая вино, что было у него в обычае, когда дела шли более или менее сносно. Во время этого приятного занятия он случайно бросил взгляд через улицу и заметил прядь темных волос и еще более темный глаз, глядевший на него из-за портьеры окна в доме напротив. Это видение весьма заинтересовало бравого майора, и он встал, чтобы получше его рассмотреть, но - увы! - прежде чем он успел навести на него монокль, видение исчезло! Майор весьма долго и упорно не позволял своему взгляду отвлекаться в сторону, выкурил по меньшей мере полдюжины папирос не говоря уже о бутылке вина, которую он прикончил, но, помимо каких-то одеяний, круживших и порхавших в темной глубине комнаты, не увидел ничего более определенного.

На следующий день в тот же самый час наш воин находился на своем наблюдательном посту и был вознагражден появлением теперь уже пары глаз, весьма лукавых и опасных, а также миловидного округлого личика, которое ни в коей мере нельзя было назвать непривлекательным. Обладательница всех этих очаровательных предметов, высунувшись из окна, чрезвычайно целеустремленно поглядела вправо, затем так же целеустремленно поглядела влево, после чего решила поглядеть прямо перед собой и была поражена, увидав солидного джентльмена довольно почтенного возраста, наделенного пунцовым румянцем и взиравшего на нее с беспредельным восхищением. Это повергло ее в такой испуг, что она тотчас скрылась за портьерой, а у майора возникло опасение, что он никогда ее больше не увидит.

По счастью, однако, испуг этой дамы был, по-видимому, не слишком непреодолим, ибо через пять минут она снова появилась у окна, и взгляд ее снова упал на улыбающееся лицо и элегантную фигуру майора, принявшего в этот момент самую эффектную позу, слегка подпорченную тем, что он еще был облачен в свой лиловый халат. Теперь глаза ее задержались на нем чуточку дольше, а на лице промелькнуло некое подобие улыбки. Тут майор улыбнулся и отвесил поклон, и дама улыбнулась еще раз, обнажив при этом хорошенькие беленькие зубки. На какой шаг отважился бы затем наш доблестный воин, сказать невозможно, ибо дама разрешила эту проблему сама, скрывшись из глаз, и притом на сей раз окончательно. Тем не менее майор был весьма доволен и, надев долгополый сюртук и безупречный белый воротничок, чтобы отправиться в клуб, все время тихонько посмеивался себе под нос. Он был когда-то лихим кавалером и в своей довольно бурной и пестрой жизни отличался в схватках с Венерой не меньше, чем с Марсом.

Воспоминание об этом маленьком эпизоде преследовало его весь день. Оно так занимало его воображение, что он даже допустил за картами грубый промах, чем погубил себя и своего партнера. Это был первый и единственный случай в истории клуба, чтобы майор проиграл так - по собственной небрежности. Воротясь домой, он поведал обо всем фон Баумсеру.

- Не знаю, кто она такая, но это чертовски хорошенькая женщина, заключил он свое повествование, перед тем как отправиться на боковую. Черт побери, давно я не встречал такой хорошенькой женщины.

- Она покойница, - сказал немец.

- Она... что?

- Покойница - жена покойного инженера.

- Вы хотите сказать, вдова? А что еще вам о ней известно? Как ее зовут и откуда она сюда прибыла?

- Слышал я - служанка болтала, - что какая-то покой... какая-то вдова живет там, напротив, столуется в пансионе мадам Моррисон и что это окошко ее личной циммер... ну, это самое... комнаты. А вот как ее имя, я что-то не слыхал, а может, и забыл.

- Черт побери! - сказал майор. - У нее такой взгляд, который пронзает тебя насквозь, и фигура Юноны.

- Ей не меньше как фирциг... как это, сорок, - заметил фон Баумсер.

- А хотя бы и так, дружище! Женщина в сорок лет как раз в самом соку. Поглядели бы вы на нее, когда она стояла у окошка, так попали бы в плен с ходу. Стоит она вот эдак, потом поднимает глаза вот эдак и тут же опускает их вот эдак. - И бравый майор постарался придать своим воинственным чертам выражение, которое, по его мнению, должно было совмещать в себе невинность с завлекательностью. - Затем она бросает взгляд через улицу, видит меня, и ее ресницы захлопываются, как крышка фонаря. После этого она заливается румянцем и украдкой бросает на меня еще один взгляд - из-за края портьеры. Она два раза поглядела в мою сторону, я это ясно видел, черт побери!

- Так это очень хорошо, - ободряюще сказал немец.

- Ах, мой друг, конечно, двадцать лет назад, когда объем груди у меня был сорок дюймов, а в талии - тридцать три, на меня стоило посмотреть дважды. Увы, приходит старость, а с нею - одиночество, и начинаешь понимать, каким ты был дураком, что так мало пользовался жизнью, когда представлялась возможность.

- Майн готт! - воскликнул фон Баумсер. - Может, вам хочется сказать, что вы будете жениться, если бы вдруг получилась возможность?

- Не знаю, - задумчиво произнес майор.

- Женщинам нельзя доверять, - печально сказал немец. - У себя на фатерланд я знал одну девушку - дочь хозяина гостиницы. Так мы с ней дали друг другу слово, что поженимся друг на друге. Карл Хагельштейн должен был у нас быть это самое... ну, что у вас называется дружкой. Он был очень красивый мужчина, этот Карл, и я часто посылал с ним моей девушке разный маленький презент, когда какие-либо причины мешали мне этого сделать сам. Карл был больше обаятельный, чем я, потому что у меня волосы рыжие, и он быстро нравился ей, и она быстро нравилась ему. И вот за день до свадьбы она садится на пароход и плывет по Рейну во Франкфурт, а он едет туда же на поезд, и там они встречаются и женятся друг на друге.

- Ну, а вы что сделали? - с интересом осведомился майор.

- А, вот это самый скверный вещь и есть, потому что я поехал за ними и взял еще один друг, и когда мы их настигли, я не пошел к моей девушке, а пошел в гостиницу к Карлу и сказал ему, что он должен со мной драться. И это был моя ошибка. Мне следовало нанести ему оскорбление, и тогда он вызвал бы меня на дуэль, а я выбирал бы себе оружие. А выбирал-то он и выбрал шпаги, потому что я шпагу еще в руке не держал, и ему это было известно, а сам он был первый фехтовальщик на весь земной шар. Ну, утром мы с ним встретились, и не успел я это самое... глазами моргнуть, как он проткнул мне левое легкое. Я вам показывал этот рубец. Два месяца или больше я лежал в постели, да и сейчас у меня покалывает в боку, когда холодная погода. - Баумсер помолчал. - Говорят, что это называется получить удовлетворение, - добавил он, задумчиво пощипывая свою длинную рыжую бороду. - А я скажу вот как: такого неудовлетворения я еще никогда за свою жизнь не получал.

- Не удивительно, что вы боитесь женщин после такого случая, - смеясь, сказал майор. - Тем не менее на свете очень много хороших женщин, надо только, чтобы посчастливилось с одной из них встретиться. Знаете вы такого малого - Тома Димсдейла? Нет, верно, не знаете, а я встретился с ним как-то в клубе. Он ухаживал за воспитанницей того самого старика Гердлстона, о котором мы с вами толковали. Я видел как-то раз эту молодую парочку вместе. Они ворковали - счастливые, как голубки. Стоит посмотреть на ее личико, и сразу видно: эта девушка - чистое золото. И ручаюсь, что дама в доме напротив такого же сорта.

- А эта дама крепко сидит у вас в голове, - усмехаясь, сказал немец. Она, как пить давать, приснится вам сегодня. Вот когда я был в Германии, одна дама... - И так эти два холостяка проболтали до утра, вспоминая свои былые похождения и потчуя друг друга воспоминаниями, часть которых, пожалуй, следует опустить и предать забвению. Удалившись к себе, майор заснул, и его последняя мысль была о даме у окошка и о том, каким образом может он о ней что-нибудь разузнать.

Дело это оказалось более легким, чем он предполагал, так как на следующее утро, допросив ту же самую девочку-служанку, от которой фон Баумсер получил свои сведения, майор тотчас выяснил все, что ему требовалось. Согласно утверждению этого осведомленного лица, дама эта была некая миссис Скэлли, оставшаяся вдовой после смерти мужа-инженера и недавно поселившаяся в пансионе мадам Моррисон - предприятии, конкурирующем с тем пансионом, в котором проживали майор и фон Баумсер.

Вооружившись этими сведениями, майор некоторое время предавался размышлениям, вырабатывая план действий. Он не видел возможности быть представленным очаровательной соседке, и ему оставалось только прибегнуть к какой-либо отчаянной хитрости. Поговорка "Смелость города берет" всегда была девизом этого отважного воина. Поднявшись со стула, он скинул с плеч лиловый халат и облачился в лучшее из своих одеяний. Еще никогда не уделял он такого внимания туалету. Чисто выбритое лицо его блестело, редкие волосы прикрывали лысину наивыгоднейшим манером, воротничок был белоснежен, сюртук - угнетающе безупречен, и весь его облик - крайне респектабелен. "Черт побери! - подумал он, обозревая себя в трюмо. - Будь у меня чуть побольше волос на голове, я бы выглядел так же молодо, как Баумсер! Чтоб им пропасть, всем этим киверам и каскам, от них у меня весь ворс повытерся".

Когда туалет был завершен парой светлых перчаток и эбеновой тростью с серебряным набалдашником, наш ветеран с весьма решительным видом, но немалым трепетом в душе тронулся в путь, ибо укажите нам столь хладнокровного мужчину, который не испытывал бы робких опасений, предпринимая первый шаг к сближению с очаровавшей его женщиной. Тем не менее что бы ни творилось у майора в душе, он весьма успешно сумел скрыть это от посторонних взоров, когда позвонил у подъезда конкурирующего пансиона и справился у открывшей ему дверь служанки, дома ли миссис Скэлли.

- Да, сэр, она дома, - ответила служанка и испуганно присела, воздавая должное воинственному виду майора и его элегантному костюму.

- Не будете ли вы так любезны передать ей, что мне бы хотелось ее увидеть, - храбро сказал майор. - Я не злоупотреблю ее временем. Вот моя визитная карточка - я майор Тобиас Клаттербек из 119-го полка легкой пехоты. Ныне в отставке.

Служанка исчезла, взяв карточку, и тут же возвратилась и предложила майору подняться наверх. Бравый воин зашагал по лестнице поступью решительной и твердой, как человек, намеренный любой ценой довести предпринятое дело до конца. Где-то в отдалении ему послышался женский смех. Но, даже если он не ошибся, смех, по-видимому, не мог иметь никакого отношения к даме, знакомства с которой он искал, ибо его ввели в большую, хорошо обставленную комнату, где сидела его дама с видом вполне серьезным и даже подчеркнуто застенчивым, так же как и другая молодая особа, помещавшаяся с вышиваньем в руках на оттоманке возле нее.

Майор отвесил самый изысканный поклон, хотя чувствовал себя в эту минуту одним из тех испанцев, которые, оглянувшись, увидели свои объятые пламенем корабли.

- Я надеюсь, вы извините меня за вторжение, - начал он. - Мне случайно довелось узнать, что в этом пансионе проживает некая миссис Скэлли.

- Это я - миссис Скэлли, сэр, - сказала дама, чьи черные глаза заставили майора совершить этот отчаянный подвиг.

- В таком случае, сударыня, - сказал наш воин, снова отвешивая поклон, - позвольте мне спросить вас, не состоите ли вы в родстве с генерал-майором Скэлли, который командовал индийскими саперами?

- Прошу вас, садитесь, майор... майор Клаттербек, - сказала миссис Скэлли, заглядывая в визитную карточку, которую она держала в своей изящной ручке. - С генерал-майором Скэлли, говорите вы? Ах, боже мой, я знаю, что один из родственников моего мужа был в армии, но мы не знаем, что с ним сталось. Он генерал-майор, говорите вы? Кто бы мог подумать!

- И при том самый лихой вояка, который когда-либо врубался в ряды противника или штурмовал снежные вершины Гималаев, сударыня, - сказал майор, разгорячаясь и становясь красноречивым.

- Подумать только! - воскликнула молодая особа с вышиваньем.

- Бывало не раз, - продолжал воин, - что мы с ним после жестокой сечи спали рядом на залитой кровью земле, укрывшись одним плащом.

- Как вообразить себе такое! - в один голос воскликнули обе дамы, и трудно, пожалуй, было бы подобрать более уместное выражение.

- И когда наконец он умер, разрубленный надвое кривой индийской саблей в схватке с горными племенами, - продолжал майор с чувством, - он обернулся ко мне...

- После того, как его разрубили надвое! - вмешалась дама помоложе.

- Он обернулся ко мне, - стойко продолжал майор, - вложил свою руку в мою и сказал, испуская свой последний вздох: "Тоби, - так он меня называл всегда, - Тоби, - сказал он, - у меня есть..." Ваш муж доводился ему братом, вы, кажется, сказали, мадам?

- Нет, в армии служил дядюшка мистера Скэлли.

- Ах, совершенно верно. "У меня есть племянник в Англии, - сказал он, - к которому я очень привязан. Он женат на очаровательной женщине. Разыщи эту молодую чету, Тоби! Береги ее, охраняй ее!" И это были его последние слова, сударыня. Еще миг, и его душа отлетела. И когда при мне случайно упомянули ваше имя, сударыня, я понял, что не успокоюсь до тех пор, пока не появлюсь перед вами и не удостоверюсь, что вы именно та дама, о которой шла речь.

Рассказ этот, признаться, не только удивил вдову, что отнюдь не было странно, так как он являлся чистым плодом фантазии старого воина, но задел и кое-какие слабые ее струнки. Отец господина Скэлли был человеком низкого происхождения, и узнать, что среди его родственников отыскался генерал-майор (хотя бы и покойный), было для вдовы весьма приятной неожиданностью, ибо она лелеяла честолюбивые мечты, которые до сих пор никак не сбывались. Поэтому она столь нежно улыбнулась старому воину, что это еще больше окрылило его для новых полетов фантазии.

- Да, поверите ли, мы с ним были как братья, - сказал он. - Это был такой человек, что всякий мог только гордиться знакомством с ним. Сам главнокомандующий сказал мне как-то раз. "Клаттербек, - сказал он, - ума не приложу, что мы будем делать, если Европа начнет воевать. Нет у меня человека, на которого я мог бы положиться". Да, вот как он сказал. "Но у вас есть Скэлли", - говорю я ему. "Верно, - говорит он, - Скэлли - вот кто нам нужен". Главнокомандующий был совсем убит, когда случилось это несчастье. "Какой удар для британской армии!" - произнес он, глядя на Скэлли, который лежал с пулей в голове. Именно так он и сказал, сударыня, клянусь богом!

- Но как же, майор! Вы как будто сказали, что он был разрублен надвое?

- Так оно и было. Он был разрублен надвое, в черепе у него засела пуля, и еще десяток смертельных ран было нанесено ему в различные другие части тела. Ах, если б он мог предвидеть, что я встречусь с вами, он умер бы счастливым!

- Как странно, что он, пока был жив, никогда не ставил нас в известность о своем существовании, - заметила вдова.

- Гордость мешала ему, сударыня, гордость! "Пока я не взберусь на самую вершину этой лестницы, Тоби, - говорил он мне, бывало, - я не открою своего инкогнито моему брату".

- Племяннику, - поправила вдова.

- Совершенно верно... "Нет, я не откроюсь своему племяннику!" Он сказал мне эти слова буквально за несколько мгновений до того, как роковое ядро уложило его на месте.

- Ядро, майор? Вы хотите сказать - пуля?

- Ядро, сударыня, ядро, - решительно заявил майор.

- Бог ты мой! - несколько растерянно воскликнула миссис Скэлли. - Как все это ужасно! Мы чрезвычайно вам признательны, майор Боттлтоп...

- Клаттербек, - сказал майор.

- Прошу прощения, майор Клаттербек. Это очень любезно с вашей стороны, что вы нанесли нам дружеский визит и сообщили все эти подробности. Когда умирает кто-нибудь из родственников, всегда, разумеется, интересно знать, как это произошло, даже если мы довольно мало знали о нем при жизни. Ты только подумай, Клара, - продолжала вдова, вытаскивая из ридикюля носовой платок и вытирая глаза, - ты только подумай, что этот бедняга, разрубленный надвое пулей где-то там в Индии, вспоминал Джека и меня за несколько секунд до смерти! Мы, конечно, чрезвычайно вам признательны, майор Боттлнос...

- Клаттербек, сударыня! - с некоторой досадой воскликнул майор.

- Ах, ради бога, простите! Мы должны, Клара, очень поблагодарить майора за то, что он взял на себя труд навестить нас и все это нам рассказать.

- Не благодарите меня, дорогая миссис Скэлли, - сказал майор, протестующе взмахнув рукой, и, откашлявшись, добавил: - Я уже полностью вознагражден, получив удовольствие познакомиться с вами и лицезреть на более близком расстоянии все то, чем я до сих пор восхищался издалека.

- Ах, тетушка, вы слышите?.. - воскликнула Клара, и обе дамы хихикнули.

- Не исключая и вас, мисс... мисс...

- Мисс Тиммс, - сказала миссис Скэлли. - Дочь моего брата.

- Включая и вас, очаровательная мисс Тиммс, - продолжал майор, отвешивая элегантный поклон. - Для такого одинокого мужчины, как я, один вид столь прелестной дамы благодетелен, как роса для цветка. Я обновлен, сударыня, я воодушевлен, я чувствую прилив сил! - И майор расправил плечи, а лицо его над высоким белоснежным воротничком апоплексически побагровело.

- Главная цель моего посещения, - сказал старый воин, помолчав, выяснить, не могу ли я быть вам чем-либо полезен. После понесенной вами тяжелой утраты, о которой мне довелось слышать, я, даже не будучи близко с вами знаком, был бы счастлив оказать вам услугу в деловых вопросах.

- Вы, право, очень добры, майор, - отвечала вдова. - После смерти бедного Джека все дела у нас пришли в беспорядок. В дальнейшем я буду очень рада воспользоваться вашим советом, если это не покажется вам слишком обременительным. Как только я немного разберусь в делах сама, я с большой радостью прибегну к вашей помощи. А то ведь эти стряпчие думают только о своей собственной выгоде.

- Совершенно верно, - сочувственно вздохнул майор.

- После бедного Джека осталась тысяча пятьсот страховых полисов. И они еще никуда не помещены.

- Тысяча пятьсот! - воскликнул майор. - Это семьдесят пять фунтов в год из пяти процентов.

- Ну, я могу получить проценты и повыше, - весело сказала вдова. - Я поместила две тысячи из семи процентов, верно я говорю, Клара?

- И очень надежно притом, - заметила девушка.

"Черта с два!" - подумал майор.

- Так что, когда мы начнем заниматься этими делами, я буду просить вашего совета и помощи, майор Танглбобс. Я знаю, что мы, женщины, очень слабо смыслим в делах.

- С нетерпением буду ждать этого дня, - галантно сказал майор, поднимаясь и беря шляпу. Он был очень доволен своей маленькой хитростью, которая помогла ему так успешно сломать лед.

- Черт побери, - сказал он фон Баумсеру вечером. - У нее не только хорошенькая мордашка, но еще и деньги водятся. Повезет тому, кто ее заполучит.

- Держу пари, что вы сделаете ей предложение, - усмехаясь, сказал фон Баумсер.

- Держу пари, что получу отказ, даже если сделаю, - уныло отвечал майор, но тем не менее отправился на покой значительно более окрыленный, чем накануне вечером.

ГЛАВА XXVIII

СНОВА У ХОЛОСТЯКОВ

В последнее время счастье снова улыбнулось нашим холостякам. После достопамятного посещения Фенчерч-стрит майор получил возможность жить в достатке, уже давно ставшем для него непривычным. В это же самое время его дядюшка-граф снизошел вспомнить о своем скромном родственнике и выделил ему небольшое содержание, что в соединении с прочими источниками дохода освобождало майора от тягостных забот о будущем. Фон Баумсер также по мере сил помог наступлению этого неожиданного процветания. Немец снова поступил на службу в торговый дом "Эккерман и Компания" на прежнюю должность коммерческого корреспондента, так что его материальное положение тоже изменилось к лучшему. Оба холостяка даже поговаривали о том, что сейчас было бы вполне своевременно перекочевать в другое жилье - попросторнее и подороже, но крепнущее и становившееся все более интимным знакомство майора с прекрасной вдовушкой, обитавшей напротив, стояло на пути такого переселения. Да и к тому же каждому из наших друзей, в сущности, совсем не хотелось покидать свой четвертый этаж и обременять себя перевозкой имущества.

Это имущество было чрезвычайно дорого сердцу майора и служило предметом его гордости. Хоть и невелико было помещение, где хранились все эти сокровища, оно представляло собой подлинный музей всевозможных диковинок, вывезенных из самых разных уголков света; большинство из них не представляло особой ценности, но для их хозяина все они были овеяны прелестью воспоминаний. То были его трофеи - трофеи путешественника, охотника, воина. Каждый из этих предметов - от бизоньих и тигровых шкур на полу до большой летучей мыши с острова Суматра, свисавшей, как в дни своего земного бытия, вниз головой с потолка, - имел особую историю. В одном углу стоял афганский мушкет и рядом - связка копий с берегов южных морей; в другом - резное индийское весло, кафрский дротик и американская духовая трубка с пучком маленьких отравленных стрел. Был тут и богато инкрустированный кальян со всеми полагающимися к нему принадлежностями, подаренный майору двадцать лет назад неким магометанским властителем, и высокое мексиканское седло, в котором он путешествовал по земле ацтеков. Каждый квадратный фут стен был украшен либо ножами, либо копьями, либо малайскими мечами, либо китайскими трубками для курения опиума и еще разными безделушками - неизменным ассортиментом всех закоренелых путешественников. Возле камина приютилась старая полковая сабля в потускневших ножнах - особенно потускневших вследствие того, что приятели нередко пользовались ею как кочергой, когда этот нужный предмет куда-нибудь исчезал.

- Дело не в их стоимости, - говаривал майор, окидывая взглядом свою коллекцию. - Тут, понимаете ли, нет ни одной штуковины, у которой не было бы своей истории. Вот поглядите на эту медвежью голову, которая там над дверью скалит на вас зубы. Это тибетский медведь, он не крупнее ньюфаундлендского пса, но свиреп, как гризли. Это тот самый, что сцапал Чарли Траверса из 49-го. Да, черт побери, была бы ему крышка, если бы не мое ружье. "Голову прячь, голову!" - крикнул я ему, когда они с медведем сплелись в такой клубок, что уж не разобрать, где один и где другой. Чарли спрятал голову, и моя пуля угодила зверю точнехонько между глаз. Там и сейчас виден ее след.

Майор умолк, и оба приятеля некоторое время задумчиво покуривали папиросы; сгущались сумерки, фон Баумсер только что вернулся из Сити, и все располагало к табаку и размышлениям.

- А видите это ожерелье из раковин каури, которое висит рядом с головой? - продолжал старый воин, тыча папиросой в направлении вышеназванного предмета. - Оно снято с шеи одной готтентотки, и, клянусь Юпитером, это была настоящая черная Венера! Мы пробирались через страну перед второй Кафрской войной. Ну, назначил ей свидание, не смог пойти: получил наряд на дежурство, - послал одного надежного малого предупредить... Наутро его нашли с двадцатью ассегаями в теле. Это, понимаете ли, была просто ловушка, а Венера служила у них приманкой.

- Майн готт! - воскликнул фон Баумсер. - Ну и жизнь у вас происходила! Вот который-раскоторый месяц живем мы с вами, как это... бок к боку, и я всяких историй от вас наслушался, и все вы мне что-нибудь новенькое рассказываете.

- Да, это была удивительная жизнь, - отвечал майор, вытянув свои длинные ноги в гетрах и глядя в потолок. - Вот уж не думал, что могу на старости лет остаться без средств. Впрочем, не разъезжай я, а сиди на месте, можно было неплохо жить на мою пенсию, но я однажды взял все свои деньги и отправился в Монте-Карло с намерением сорвать банк. Однако вместо этого ободрали там меня, ободрали как липку, и тем не менее я все равно верю в свою систему и не сомневаюсь, что выиграл бы, будь у меня денег побольше.

- Многие так говорят, - недоверчиво проворчал фон Баумсер.

- А я все-таки верю в свою систему, - упорствовал майор. - Послушайте, дружище, мне же всегда черт знает как везло в карты. Конечно, я в первую очередь полагаюсь на умение играть, но то, что мне везет, - это само собой. Помнится, как-то раз в штиль я на целых две недели застрял в Бискайском заливе на маленьком транспортном суденышке. Мы со шкипером старались убить время, играя в наполеон. Ну, сначала играли по маленькой, а потом ставки стали расти, потому что шкиперу хотелось отыграться. К концу второй недели все, что он имел, перешло ко мне. "Слушай, Клаттербек, - сказал он наконец, и вид у него при этом был довольно жалкий, - это судно более чем наполовину принадлежит мне. Я основной его хозяин. Ставлю мою долю в этом судне против всего, что я тебе проиграл". "Идет!" - сказал я, стасовал, дал ему снять и сдал. У него туз и три старших козыря, и он объявил "четыре", а у меня четыре маленьких козыря! "Жаль мне моих кредиторов!" - сказал он, бросая карты на стол. Черт побери! Я уходил в это плавание бедным капитаном, почти без гроша, а возвратился в порт с неплохими денежками в кармане да еще на собственном судне. Ну, что вы скажете?

- Вундербар! - воскликнул немец. - А что же шкипер?

- Коньяк и белая горячка, - изрек майор между двумя затяжками. - На пути домой прыгнул за борт где-то возле мыса Финистерре. Страшная штука карточная игра, когда тебе не везет.

- Ах, готт! А эти два ножа, там, на стене, - один прямой, а другой кривой. Они тоже с какой-нибудь историей?

- Так, эпизод, - небрежно бросил майор. - Странная история, но истинная правда. Видел собственными глазами. Во время Афганской кампании я конвоировал обоз с боеприпасами, который надо было переправить через перевал, а мы тогда были окружены со всех сторон этими разбойниками горцами-афридиями. У меня под командованием было пятьдесят солдат из двадцать седьмого пехотного полка и один сержант. А у афридиев был вождь, здоровенный такой детина, он стоял на скале, вон с тем самым, длинным, ножом в руке и всячески поносил наших солдат. А мой сержант был очень ловкий, сметливый, маленький такой темнокожий малый, и он не стерпел этой наглости. Да, черт побери! Он швырнул свое ружье на землю, вытащил вот тот, кривой, нож - это ножи гурков - и бросился на того здоровенного горца. И мы и наш неприятель прекратили стрельбу - стали наблюдать, как они сражаются. Когда наш сержант полез на скалу, их вождь бросился к нему и со всей силой нанес удар. Да, черт побери! Мне уже показалось, что кончик его ножа торчит между лопатками нашего сержанта! Но только тому удалось увернуться от ножа, и в то же мгновение он нанес вождю такой удар снизу вверх, что поднял его на воздух, и тут мы все увидели, что афридий уже похож на овечью тушу, вывешенную перед входом в лавку мясника. Он был рассечен ножом от низа живота до горла! Это зрелище нагнало такого страху на всех остальных негодяев, что они припустились улепетывать от нас во весь дух. Я взял себе нож убитого вождя, а сержант продал мне свой за несколько рупий, и вот теперь они оба здесь. Когда рассказываешь, это не очень получается занятно, но там было на что поглядеть. Я бы на этого вождя поставил три против одного.

- Никудышная была дисциплина, никудышная, - заметил фон Баумсер. Вышел из строя и бросился куда-то с ножом, да наш унтер-офицер Критцер, как дать попить, взбесился бы. - Фон Баумсер служил когда-то в прусской армии и все еще хорошо помнил годы муштры.

- Вашим упрямым колбасникам пришлось бы хлебнуть лиха в этих горах, отвечал майор. - Там каждый должен был действовать на свой страх и риск. Хочешь - лежи, хочешь - стой, хочешь - делай все, что тебе вздумается, только не беги. В такой войне вся дисциплина летит к чертям.

- Ну да, это то, что у вас называется война партизанская, - сказал фон Баумсер не без горделивого сознания, что он овладел этим мудреным иностранным словом. - А все же дисциплина - прекрасная вещь, отличная. Я вот помню: во время большой войны - нашей войны с Австрией - мы изготовили мину, и была надобность ее испытать. Поставили часового - там, где зарыли мину, - а потом фитиль подожгли, а часового снять забыли. Часовой хорошо понимал, что порох под ним сейчас взорвется и его на воздух поднимет, но он ведь не получал другой приказ на место первый приказ и потому остался на посту до самого взрыва. Больше его никто не видел. И, может, и не вспомнили бы, что он там стоял, только нашли его нагельгевер*. Вот это был настоящий солдат! Оставайся он живой, его бы поставили командовать ротой.

______________

* Игольчатое ружье (нем.).

- Его бы поместили за решетку в сумасшедший дом, останься он в живых, - раздраженно сказал ирландец. - Эй, кто это там?

Последнее относилось к появившейся в дверях служанке из пансиона напротив; в руках у нее был поднос с маленьким розовым конвертиком, на котором чрезвычайно изящным женским почерком было начертано: "Майору Тобиасу Клаттербеку Ее Величества сто девятнадцатого пехотного полка, в отставке".

- А! - воскликнул фон Баумсер, посмеиваясь в свою рыжую бороду. Послание от женщины! Вы, как это у вас, англичан, говорится, - хитрый лисец... или, как это... лисий хитрец, ну, сами понимаете.

- Это касается и вас тоже. Слушайте: "Миссис Лавиния Скэлли шлет поклон майору Тобиасу Клаттербеку и его другу мистеру Зигмунду фон Баумсеру и надеется, что они окажут ей честь своим посещением во вторник в восемь часов вечера, дабы она имела возможность представить их своим друзьям". Там будет бал, - заметил майор. - Теперь понятно, зачем им понадобилась арфа и все эти столы, и стулья, и корзины с вином, которые тащили туда сегодня все утро.

- А вы пойдете?

- Разумеется, я пойду, и вы пойдете тоже. Давайте-ка пошлем ответ.

Итак, радушное приглашение миссис Скэлли было принято, о чем она без промедления и была поставлена в известность.

Никогда еще в комнатах верхнего этажа пансиона миссис Робинс не производилось такой яростной чистки одежды и наведения такого глянца на башмаки, как это имело место два вечера спустя в тихой спальне двух холостяков. Ухаживание майора за вдовой продолжалось с неослабной энергией с того самого дня, когда он позволил себе сделать первые смелые шаги в этом направлении, однако протекало оно не без трудностей и приносило не слишком обнадеживающие результаты. При каждой случайной встрече с прелестной соседкой майор очаровывался ею все больше и больше, но не имел возможности узнать, разделяет ли она его чувства. Приглашение на бал обещало, по-видимому, что теперь он получит эту возможность, к которой так стремился, и, стоя перед зеркалом и добиваясь, чтобы вид воротничка и галстука мог его удовлетворить, бравый майор принимал самые непреклонные решения одно за другим. Фон Баумсер, облаченный в долгополый сюртук устарелого покроя, сильно лоснившийся на локтях и плечах, присев на краешек кровати, с завистью и восторгом взирал на безупречный наряд своего приятеля.

- Ловко сел, - заметил он, имея в виду сюртук майора.

- Это от Пула, - небрежно уронил майор.

- А я так свой еще ни разу не носил здесь, в Англии, - сказал фон Баумсер. - Правду вам рассказать, я ведь маленький охотник к этим танцам и обедам, сами знаете. А ради вас я с охотой пойду туда. Упаси меня бог обидеть симпатию моего друга. Ну, а когда идти - надо идти, как положено джентльмену. - И он с удовольствием окинул взглядом свою поношенную черную пару.

- Однако, друг мой, - воскликнул майор, уже завершивший к этому времени свой туалет, - у вас галстук торчит из-под левого уха! Это, правда, придает вам несколько причудливый и живописный вид, но тем не менее галстуку там все же не место. Точно вам пришпилили ярлык для продажи.

- Если я галстук не сдвину немного на сторону, из-под бороды его никто не увидит, - кротко объяснил немец. - Но раз вы говорите, его надо спрятать, пусть будет спрятан по-вашему. А как вам нравятся мои запонки? У вас, я вижу, золотые, но у меня тоже из перламетра...

- Из перламутра, - смеясь, сказал майор. - Что ж, запонки вполне сойдут. Черт побери, какая уйма экипажей уже стоит у их подъезда! продолжал он, отодвинув край шторы и глянув в окно. - Все комнаты освещены, и я слышу, как настраивают инструменты. Пожалуй, надо идти и нам.

- В таком случае форвертс! - решительно сказал фон Баумсер, и приятели направились к дверям, один из них - с твердым решением узнать свою судьбу еще до наступления ночи.

ГЛАВА XXIX

БОЛЬШОЙ БАЛ В ПАНСИОНЕ МОРРИСОН

Никогда еще за все время существования пансиона Моррисон не видели там таких оживленных приготовлений к балу. Сама хозяйка предалась этим приготовлениям душой и телом, и все жильцы, получив приглашение для себя и своих друзей, старались как могли, чтобы вечер удался на славу. В большой гостиной произвели генеральную уборку и натерли пол, доведя его до неслыханного совершенства, в чем тотчас пришлось убедиться поварихе, которая, вбежав в гостиную, со всего размаха упала навзничь и с такой стремительностью описала при этом в воздухе полукруг, что уже наперед затмила все чудеса проворства, какие предстояло показать танцорам вечером на балу. Вестибюль был с большим вкусом декорирован и превращен в столовую, а в нескольких маленьких комнатках зажгли свет и гостеприимно распахнули двери, чтобы они могли служить местом отдыха для тех, кто почувствует себя утомленным. В маленькой гостиной раскинули два карточных стола и позаботились о прочих забавах для любителей сидячих развлечений. Торжественный конклав всех жильцов во главе с миссис Моррисон, собравшись, пришел к заключению, что все выглядит чрезвычайно заманчиво и бал, несомненно, сделает честь пансиону.

Съехавшиеся гости были столь же разнообразны, как и поданные к столу вина, хотя, быть может, и не столь отборны. Широкое гостеприимство миссис Скэлли распространилось, как уже было отмечено выше, не только на ее друзей, но и на друзей ее соседей по пансиону, так что помещение его стало заполняться очень быстро, и к девяти часам для танцоров уже почти не оставалось места. Беспрерывным потоком к подъезду с грохотом подкатывали пролетки и кабриолеты и освобождались от своего груза. Поперек тротуара перед крыльцом была постелена ковровая дорожка - "совсем как у королей", заметила повариха, - а стоявший в дверях зеленщик выглядел столь торжественно и величественно в своем великолепном одеянии, что собственные кочаны капусты, вероятно, могли бы его не признать. Как ливрейный лакей он обладал только одним крупным недостатком: был туговат на ухо и, стараясь возместить этот недостаток, фантастически перевирал все, что ему говорилось, с самыми неожиданными порой результатами. Так, например, когда он, возвещая о прибытии одного весьма азартного игрока, капитана Сампергай, громогласно объявил, что прибыл капитан Самсебепомогай, все сочли, что это было не очень-то любезно, так как слишком походило на истину. Едва успело общество оправиться от этого маленького конфуза, как появились двое наших холостяков.

Миссис Скэлли, одетая с большим вкусом в черный шелк и кружева, стояла в дверях гостиной, принимая гостей, и выглядела в высшей степени прелестно и обольстительно. Так, во всяком случае, думал майор, когда он, приблизившись к ней, пожал ей руку и ловко ввернул галантный комплимент.

- Разрешите мне представить вам моего друга господина фон Баумсера, добавил он.

Миссис Скэлли одарила немца такой очаровательной улыбкой, что сразу покорила сердце этого тевтона.

- Возьмите вон там программку, - сказала она. - Если не ошибаюсь, первый танец - кадриль. Нет, благодарю вас, майор, я должна остаться здесь, иначе кто же будет принимать гостей. - И она поспешила навстречу вновь прибывшим гостям, а майор и фон Баумсер отправились искать себе партнерш.

Танцы были разнообразны, и веселье било ключом. Вальс исполнялся на всевозможные лады: если акцизный чиновник мистер Сноддер танцевал по старинке на три счета, как и положено, то молодой Баклбери из банка, отвоевав местечко точнехонько под люстрой, с невероятной скоростью вращал себя и партнершу вокруг своей оси, отчего они казались парой жуков, насаженных на одну булавку, а мистер Смит из медицинского колледжа медленно кружился в вальсе с мисс Кларой Тиммс, и на лицах у них застыло то мучительно-напряженное, сосредоточенное выражение, которое появляется в танце на лицах всех англичан, создавая впечатление, что их ноги вдруг по собственному почину бросились отплясывать что-то и повлекли за собой тело совершенно против его воли. Танцевал и наш майор, которому все-таки удалось заполучить миссис Скэлли и который, как и подобает бравому офицеру, прокладывал себе путь в толпе танцующих с легкостью, изобличавшей многолетний опыт. В это же время в другом конце зала фон Баумсер с широкой улыбкой на лице проделывал какие-то па с пожилой дамой, прижатой, словно банджо, где-то под правой подмышкой. Короче говоря, все веселились до упаду, и вальс сменялся полькой, и полька мазуркой в таком темпе, что ряды танцующих слегка поредели за счет тех, кто послабее, а музыканты показали свою выносливость.

Но вот открылись двери карточной комнаты, куда и направилась вдова Скэлли вместе с майором и еще кое-кто из гостей постарше, для которых темп танца оказался слишком бурным. Здесь все выглядело чрезвычайно уютно, вокруг квадратных столов были чинно расставлены стулья, и на зеленом сукне сверкающими веерами раскинулись колоды карт. Майор и хозяйка дома играли против капитана Сампергая и одного пожилого джентльмена, приехавшего из Ламбета, и по окончании игры бравый капитан и его партнер поднялись из-за стола с облегченными карманами и опечаленной душой, что явилось довольно неожиданным ударом для капитана, рассчитывавшего немного поправить здесь свои дела и никак не ожидавшего встретить в лице майора такого понаторелого в этом искусстве ветерана. Затем наш бравый воин вместе с капитаном играли против хозяйки дома и еще одной дамы, и на этот раз наш прожженный хитрец майор - умудрился проигрывать, и при том весьма естественно, и расплачиваться крайне непринужденно и галантно, с изысканнейшими комплиментами и маленькими восторженными спичами по адресу своих противниц, что явно произвело сильное впечатление на партнершу вдовы, но, как ни странно, отнюдь не понравилось самой вдове. После этого игроки парами направились ужинать и обнаружили, что танцоры уже завладели столом, в результате чего снова возникла небольшая суматоха и давка, заставившая отбросить всякую церемонность и чопорность и весьма способствовавшая тому, чтобы непринужденное веселье не пошло на убыль.

Если в первую половину вечера майору удалось в какой-то мере завоевать расположение миссис Лавинии Скэлли, то теперь он всячески закреплял и развивал достигнутые успехи. Прежде всего он громогласно осведомился у капитана Сампергая, сидевшего в другом конце стола, не доводилось ли ему встречаться с покойным генерал-майором Скэлли, и, получив отрицательный ответ, принялся весьма красноречиво распространяться о заслугах этого порожденного его воображением воина. После такого несколько беспринципного приема майор перешел к восхвалению вина, а затем начал предаваться воспоминаниям. Это были воспоминания воина, охотника, путешественника и светского льва, и все они неизменно вызывали восторг у слушателей. Когда же ужин пришел к концу, и была откупорена последняя бутылка и наполнен последний бокал, и танцоры вернулись к своим танцам, а игроки - к своим карточным столам, майор с удвоенным усердием принялся обхаживать вдову.

- Не кажется ли вам, что здесь очень жарко, майор? - спросила вдова.

- Да, жара изрядная, - чистосердечно подтвердил майор.

- Тут есть комнатка, где, вероятно, прохладнее, - сказала вдова. - И там вы можете выкурить папиросу. Эти комнатки мы решили превратить в курительные.

- Но вы должны сопровождать меня туда.

- Нет, нет, майор. Не забывайте, что я хозяйка.

- Но вам совершенно не требуется никого развлекать. Все развлекаются кто во что горазд. Вы слишком мало думаете о себе.

- Право же, майор...

- А я утверждаю, что вы устали и вам необходимо отдохнуть.

И майор распахнул перед ней дверь с таким настойчивым видом, что вдова уступила. Они вошли в маленькую уютную комнату, расположенную несколько в стороне от центра веселья. Здесь стояло два-три обитых ситцем стула и такая же кушетка. Вдова присела на одном конце кушетки, майор водрузился на другом; лицо его приняло еще более пунцовый оттенок, чем обычно, и, как всегда в трудную минуту, он сдвинул брови и выпятил грудь.

- Почему вы не закуриваете вашу папиросу? - спросила миссис Скэлли.

- А как же дым?

- Я люблю запах табака.

Майор достал папиросу из своего плоского серебряного портсигара. Вдова свернула бумажку и зажгла ее от газового рожка.

- Для того, кто так одинок, как я, - заметила она, - приятно сознавать, что возле тебя есть кто-то расположенный к тебе и ты можешь услужить кому-то, хотя бы в мелочах.

- Так одинок? - воскликнул майор, перемещаясь на кушетке. - Мне ли этого не знать! Если я завтра отправлюсь к праотцам, ни одна живая душа даже не вздохнет обо мне, разве что старик фон Баумсер.

- О, не говорите так! - с чувством произнесла миссис Скэлли.

- Но это факт. Однако порой мне хочется взбунтоваться против такой судьбы. Последнее время я начинаю мечтать о том, чтобы сделать свою жизнь более веселой и счастливой. Эти мечты появились у меня, когда я сидел вот там, у своего окна. И теперь, сколько ни старайся, уже не вытравишь их из сердца. А я знаю: это безумие - лелеять их, ведь если они не сбудутся, еще невыносимее станет мое одиночество.

Майор умолк и откашлялся. Вдова молчала; голова ее была опущена, глаза прикованы к узору ковра.

- Эти мечты о том, - сказал майор, понизив голос, наклоняясь вперед и сжимая маленькую, унизанную кольцами руку своей загрубелой рукой, - что вы сжалитесь надо мной, что вы согласитесь...

- Ах, вы здесь, мой очень добрый друг! - радостно воскликнул фон Баумсер, неожиданно просовывая свою кудлатую голову в дверь и дружелюбно улыбаясь.

- Подите к черту! - зарычал майор, в бешенстве вскакивая с кушетки, и голова немца исчезла столь же внезапно, как и появилась. - Простите мою горячность и грубость языка, - смущенно проговорил старый воин, - но я не мог совладать со своими чувствами. Согласны ли вы стать моей, Лавиния? Я простой солдат и почти ничего не могу предложить вам, кроме преданного сердца, которое и так уже принадлежит вам и будет принадлежать вечно. Согласны ли вы стать моей женой и сделать меня счастливым до конца моей жизни?

Майору уж
удалось обхватить вдовушку одной рукой за талию, но она вскочила с кушетки и повернулась к нему; задорная и лукавая улыбка заиграла на ее миловидном полном лице.

- Вот что, майор, - сказала она. - Я люблю говорить напрямик, так же как мой покойный Том. Он всегда все говорил напрямик. И теперь я спрошу вас прямо: вам нужна я или мои деньги?

Майор был так поражен этим откровенным вопросом, что с минуту продолжал сидеть на софе, лишившись дара речи, но, как человек, бывавший в разных переделках и умевший быстро принимать решения, он тотчас овладел собой.

- Вы, конечно! - воскликнул он. - Если бы у вас не было ни гроша за душой, это бы ничего не изменило.

- Берегитесь! Берегитесь! - произнесла вдова, предостерегающе погрозив ему пальцем. - Слыхали вы о том, что банк Агра лопнул?

- Слышал. Но что из того?

- А то, что все мои деньги до последнего пенни, были вложены в этот банк.

Это был уже второй удар - наотмашь. Впрочем, от этого удара наш воин оправился быстрее и произнес с еще более важным видом, выпятив вперед грудь.

- Лавиния, - сказал он, - вы были искренни со мной, и я, черт побери, тоже буду откровенен с вами. Когда я впервые увидел вас, дела мои были очень плохи, и, признаться, хоть я и восхищался вами, не только вы сама, но и ваши деньги служили для меня приманкой. Я был тогда в таком положении, что не мог помышлять о женщине, которая не внесла бы своей лепты хотя бы на покрытие своих личных расходов. Но с тех пор мои обстоятельства изменились. Каким образом - здесь об этом говорить не время и не место, но так или иначе у меня есть кругленькая сумма в банке и возможность несколько ее увеличить. Вы говорите, что у вас пропали все деньги, а я говорю вам, что у меня теперь хватит на двоих. Так что скажите, что вы согласны, сердце мое, - и по рукам.

- Как! Даже если без денег?

- К черту деньги! - воскликнул майор Тобиас Клаттербек, и его рука вторично обвила талию дамы, и на этот раз так и осталась там. Что произошло потом - это уже меня не касается да и читателя тоже. Парочки, пережившие свою первую молодость, так же имеют право на счастье, как и более юные создания, и порой их чувства бывают даже более пылки.

- Гадкий мальчишка, как вы смеете так ругаться! - промолвила наконец вдова. - Теперь я должна воспользоваться случаем и прочитать вам нотацию.

- Нет, вы поглядите только на эти лукавые глазки! - воскликнул майор, сияя от восторга. - Да бога ради, читайте мне нотации, пока не надоест.

- Вы должны быть умником, Тоби, если хотите стать моим мужем. Вы не должны больше играть в бильярд на деньги.

- Не играть в бильярд? Это как же так? Бильярд приносит мне три-четыре фунта в неделю.

- Все равно. Никаких бильярдов, никаких карт, никаких бегов и никаких пари. Тоби должен быть паинькой и вести себя, как подобает почтенному, заслуженному воину.

- Да что это вы такое выдумали? - вскричал майор. - Если я откажусь от бильярда и от виста, так на какие же средства такой заслуженный воин, а главное, жена такого заслуженного воина, будет существовать?

- Ну, как-нибудь проживем, мой милый, - сказала вдова, шаловливо заглядывая ему в глаза. - Я ведь говорила вам, что все мои деньги были помещены в банк Агра, который лопнул.

- Говорили, и очень жаль, что вам так не повезло!

- Да, но только я не сказала, что взяла оттуда все деньги, еще до того, как банк лопнул, мой милый Тоби. Вероятно, это очень скверно подвергать вас такому испытанию, но я не могла устоять против соблазна. Тоби не нужно играть в азартные игры - у него и без этого будет достаточно денег, и он может сидеть себе спокойненько, рассказывать свои истории и вообще делать все, что ему заблагорассудится, и не беспокоиться ни о чем.

- Да благословит вас небо! - с жаром воскликнул майор. Наконец-то после стольких лет бурных скитаний по свету он был у тихой пристани! И когда этот, уже потрепанный жизнью старый холостяк наклонился, чтобы поцеловать вдову, он почувствовал, как слезы прихлынули к его глазам.

- Итак, никаких бильярдов, никаких карт на три месяца, - сказала эта маленькая женщина твердо, сжимая в руках его большую руку. - Ничего, запомните, друг мой! Я отправляюсь в Хампшир, в деревню, навестить мою кузину, и нам придется расстаться на это время, но я разрешаю вам писать мне. Если после моего возвращения вы сможете заверить меня честью, что бросили свои гадкие привычки... ну, тогда...

- Что тогда?

- Подождем до тех пор, и вы увидите, - лукаво рассмеявшись, отвечала вдова. - Нет, нет, ни секунды я здесь больше не останусь. Что скажут гости? Право же, Тоби, я должна... Нет, в самом деле, я должна...

И она ускользнула, а майор остался один, и ему показалось, что его душа очистилась от всего дурного, что могло загрязнить ее с тех пор, когда он еще юным прапорщиком в последний раз поцеловал на прощание свою мать в Портсмутской гавани, перед тем как сесть на большой транспортный корабль, отплывавший в Индию.

Но все на свете рано или поздно приходит к концу, и бал миссис Скэлли не был исключением из правил. Впрочем, уже занималась заря, когда последние гости закутывались в шали и последний кабриолет отъезжал от крыльца. Майор задержался дольше других, он попрощался с хозяйкой последним, затем присоединился к своему приятелю, который, не имея ключа от двери, вынужден был его дожидаться.

- Послушайте, майор, - сказал немец, когда они поднялись к себе в комнату, - хорошо ли это, прусского офицера к черту посылать? Вы меня крепко обидели. Честное слово, я поражен, что вы могли такое произносить!

- Мой дорогой друг, - сказал старый вояка, пожимая ему руку, - ни за какие сокровища в мире не хотел бы я вас обидеть! Ей-богу, если я только сунусь в комнату в тот момент, когда вы будете там делать предложение даме, можете припечатать меня самым крепким немецким словцом, какое только подвернется вам на язык!

- Так вы ей предложение сделали? - воскликнул добродушный немец, тотчас забывая все свои обиды.

- Да, сделал.

- И она его взяла... приняла его?

- Да.

- Так это же великолепно! - воскликнул фон Баумсер и даже захлопал в ладоши. - Ура, ура, ура, фрау Скэлли, и еще раз ура, фрау Клаттербек! Надо же выпить по этому случаю, непременно надо!

- И мы обязательно выпьем, дружище, но сейчас пора на боковую. Она прекрасная женщина и отлично понтирует. Черт побери, она сегодня так ловко показала козырей - я еще в жизни не видал такой превосходной игры! - И с этой оригинальной эклогой на устах майор повернулся к двери, пожелал приятелю спокойной ночи и удалился к себе.

ГЛАВА XXX

В ТРАКТИРЕ "ПЕТУХ И КУРОСЛЕП"

Работу Тома Димсдейла никак нельзя было назвать легкой. Он не только обязан был проверять все счета клерков и вести дела с оптовыми торговцами, но к тому же еще довольно много времени проводить на пристанях, наблюдая за погрузкой уходивших в море кораблей и проверяя груз судов, прибывавших в гавань. Впрочем, эти последние обязанности пришлись ему больше по душе - он был рад выбраться из душной конторы и глотнуть немного морского воздуха, считая, конечно, что в сутолоке Вулиджа можно было почувствовать свежесть моря. Притом здесь, в устье широкой, мутноватой реки, одной из крупнейших водных артерий страны, всегда царило приятное оживление и суета. Двумя нескончаемыми потоками, приплывая и уплывая, двигались по ней суда всех видов и всех размеров.

Жизнь этого большого водного пути так занимала пытливый ум Тома, что он нередко, покончив с дневными делами, продолжал стоять на старой пристани, задумчиво покуривая трубку. Здесь было потише - жизнь, которая когда-то кипела ключом, отхлынула к другим, более удобным причалам. Повсюду валялись огромные ржавеющие якоря, тяжелые цепи, тут и там уныло торчали брошенные котлы и другие отжившие свой век предметы, которых много накапливается в подобных местах, и людям, чья фантазия достаточно прихотлива, они кажутся скелетами каких-то диковинных чудовищ, выброшенных на берег приливом. Кому принадлежали они когда-то? Кто ими дорожил? Какую и кому сослужили они службу? Тому казалось порой, что все первоначальные владельцы этих предметов и даже их наследники давно сошли в могилу, бросив эти мрачные останки на произвол судьбы, и они ждут теперь, чтобы кто-нибудь из милосердия удостоил их погребения.

С этого удобного наблюдательного пункта Тому далеко была видна река, и он, следя взглядом за проплывавшими по ней судами, бороздил вместе с ними безбрежный океан и уносился мыслями к далеким прекрасным странам, где жарче солнце и синее небеса. Вот трудолюбиво пыхтит крошечный паровой буксир и тянет за собой величественный трехмачтовик, тяжеловесный черный корпус которого с устремленными в небо мачтами вздымается над водой, а стеньги кажутся издали тончайшей паутиной какого-то гигантского паука. Он приплыл из Кантона, из страны крошечных ног и миндалевидных глаз, проплыл с грузом чая, кофе, пряностей и прочих хороших вещей. А вот судно компании "Мессажери" - французский флаг изящно полощется над его кормой, а его пронзительный гудок шлет предостережение неповоротливым лихтерам, ползущим со своим черным грузом к чумазому угольщику, паровой ворот которого свиристит, словно коростель. А вот этот плавучий дворец - корабль из Австралии; его бесчисленные иллюминаторы подобны желтым глазницам, и в сгущающихся сумерках все ярче брызжут из них струи света. А вот медленно приближается роттердамский пакетбот; он рад вернуться в тихие воды после изрядной трепки, выпавшей на его долю в Северном море. А этот каботажный бриг, как видно, испытал трепку похуже: его грот-мачта треснула, и на всех реях копошится крошечная человеческая мошкара - берет рифы, сплеснивает, чинит паруса.

А наш старый знакомец тоже попал в этот шторм и сейчас держит путь к надежному пристанищу - к докам Альберта. Конечно, это не кто иной, как неустрашимый капитан Гамильтон Миггс, чей корабль все еще продолжает упорно держаться на воде к изумлению самого бравого капитана и всех, кому известны мореходные качества этой посудины. Не раз и не два уже готова была она погрузиться на дно; не раз и не два внезапно наступивший штиль или усердное выкачивание воды из трюма всей командой помешало ей выполнить предначертанную ей судьбу. Сам шкипер был так поражен этим неустанным вмешательством провидения, что уверовал в сверхъестественную способность судна не тонуть ни при каких обстоятельствах и с легким сердцем и удвоенной энергией отдался своему старому, излюбленному занятию - снова стал периодически напиваться до белой горячки и периодически протрезвляться снова.

"Черный орел" прибыл с ценным грузом, и капитан Миггс был соответственно в приподнятом настроении. Открытое лицо Тома и его честные глаза пришлись по душе этому старому морскому волку и пропойце, и, когда на следующее утро Том поднялся на борт корабля, Миггс приветствовал его с шумной сердечностью.

- Разрази меня гром, а вы неплохо выглядите! - закричал он. - Сразу видно, что вы не лежали в штиле возле Фернандо-По и не глотали сырой туман в Габоне.

- Вы тоже неплохо выглядите, капитан, - сказал Том.

- Сносно, сносно. Так, познабливает малость по временам.

- Ну что ж, начнете, верно, сейчас разгрузку? Вот накладная - я должен проверить груз. Будем открывать люки?

- Эта работа не для меня, - решительно ответил капитан Гамильтон Миггс. - Вот Сэнди - Сэнди Макферсон станет на разгрузку. Верно, Мак? Тебе надо немножко поразмять свои старые шотландские кости. А с меня хватит того, что я привел сюда из Африки это решето - не хватает еще, чтобы я работал на выгрузке.

Макферсон, помощник капитана, был высоченный рыжебородый детина из Абердина.

- Ладно, я займусь, - сказал он без дальних слов. - Идите на берег или куда вам нужно.

- В трактир "Петух и курослеп" - вот куда, - сказал капитан. Послушайте, вы, мистер Димсдейл, как закончите здесь, приходите туда, разопьем по стаканчику вина. Я простой моряк, но у меня тоже, черт побери, еще кое-что бьется в груди. И ты, Макферсон, валяй туда же - покажешь мистеру Димсдейлу дорогу. Значит, "Петух и курослеп", на углу Секстен-Корт.

Том и Макферсон поблагодарили за приглашение, и капитан загромыхал по сходням, стремясь поскорее стать на твердую землю.

Весь день Том стоял у открытого люка "Черного орла", проверяя груз, поднимавшийся на свет божий из его недр, а Макферсон со своими разнообразными помощниками - матросами, грузчиками и негром-либерийцем из Западной Африки - трудились в трюме. Пыхтела и фыркала машина, с бряцаньем опускалась в трюм тяжелая цепь.

- Ну, живей! - кричал помощник капитана.

- Есть, сэр!

- Все в порядке?

- Все в порядке, сэр.

- Подымай!

И снова гремела и бряцала цепь, и гудела машина, и поднималась в воздух пара бочонков с пальмовым маслом - казалось, кран, словно гигантские щипцы, выдернул из челюсти судна два деревянных зуба. Том стоял с записной книжкой в руке, смотрел вниз, в черную пропасть трюма, и ему чудилось, что корабль привез в своих недрах малярийный воздух тропиков, - такой затхлой сыростью веяло на него оттуда. Огромные жуки ползали по тюкам, а порой из трюма выскакивала и крыса, да еще такой величины, какие бывают лишь на судах, приплывающих из тропиков. Один раз, когда поднимали тюк со слоновой костью, раздались испуганные возгласы, и Том увидел, как длинная желтая змея, притаившаяся в складках тюка, скользнула обратно во мрак. Нередко случалось, что эти смертоносные твари находили себе пристанище в углублениях тюков и лежали там, притаясь, пока холодный воздух Англии не пробуждал их от спячки на беду какого-нибудь незадачливого грузчика.

Весь день Том стоял среди шума, грохота и сквернословия, вдыхал пар и запах машинного масла, проверял грузы и направлял их на склады. После полудня все пошли обедать, а в два часа работа возобновилась и продолжалась до шести часов, когда все кончили работу и разошлись - кто по домам, кто в пивные, в зависимости от наклонностей. Том и помощник капитана, порядком притомившиеся за день, решили принять предложение капитана и явиться в указанный им трактир. Помощник капитана нырнул к себе в каюту и вскоре появился обратно: лицо его лоснилось, а всклокоченные волосы были приведены в некоторый порядок.

- Я совершил свои омовения, - заявил он с важным видом, сделав торжественное ударение на последнем слове, ибо, как многие шотландцы, испытывал непреодолимое тяготение к мудреным и звучным словам. Надо признаться, что в лице мистера Макферсона эта национальная черта приобрела несколько преувеличенные формы, так как он никогда не мог устоять против искушения уснастить свою речь каким-нибудь замысловатым, хотя и не совсем идущим к делу словечком, если считал, что оно должно в общем и целом усилить впечатление.

- Наш капитан, - продолжал он, - не чувствовал себя целесообразно в этом плавании. По глазам было видно, что его одолевают телесные недуги.

- Может, просто ипохондрия, - заметил Том.

Шотландец поглядел на него с возросшим уважением.

- Клянусь Юпитером! - воскликнул он. - Вот это здорово сказано. Пожалуй, после того словечка, которое отчубучил Джимми Мак-Джи с "Кориско" в прошлое плавание, я не слышал ни одного такого удачного выражения. Не будете ли вы так добры повторить это еще разок?

- Ипохондрия, - весело рассмеявшись, повторил Том.

- И-п-о-х-о-ндрия, - раздельно произнес помощник капитана. - Верно, Джимми Мак-Джи не знал этого словечка, а то бы он мне его сообщил. Теперь уж я обязательно пущу его в ход, спасибо вам, что научили.

- Не стоит благодарности, - сказал Том. - Если вы коллекционируете длинные слова, я постараюсь подобрать для вас побольше. Но что, как вы полагаете, случилось с капитаном?

- Его одолевал алкоголь, - сказал помощник капитана серьезно. - Я сам не прочь хлебнуть малость, и даже с превеликим удовольствием, но это уж совсем другое дело, когда человек запирается у себя в каюте и тянет ром от утренней вахты до вечерней, от четырех склянок на рассвете до восьми склянок на закате. А потом, как протрезвится, начинает клясть все на свете, и послушали бы вы, как он тогда божится и бранится - просто страх берет. Настоящий пандемониум поднимает, точнее слова не найти.

- И часто у него это? - спросил Том.

- Часто. Да по-другому и не бывает, сэр. И все же он хороший моряк и как бы ни напился, а соображает, что к чему. И почти никогда не уклоняется от курса. Он прямо какая-то двусмысленность для меня, сэр, потому что прими я хоть половину того, что он вливает себе в глотку, так тут же бы слетел с катушек.

- Вероятно, с ним опасно иметь дело, когда он в таком состоянии? спросил Том.

- А то как же! В последний раз он как напился, начал палить на палубе из шестизарядного и чуть не продырявил нашего плотника. Другой раз подвернулся ему кок - так он гонялся за ним с ганшпугом и загнал его на самые верхние реи. Кок сидел там до тех пор, пока у него не начались галлюцинации.

Том снова не мог удержаться от смеха.

- Это совсем новое выражение, - сказал он.

- Еще бы! - с удовлетворением воскликнул его собеседник. - Новое, верно? Значит, мы теперь с вами квиты, за ипохондрию. - Он был так доволен заключенной им сделкой, что еще долго посмеивался в свою рыжую бороду. Да, - продолжал он потом, - нам с ним порой опасно иметь дело, да и вам тоже. Скажу по секрету и от чистого, так сказать, сердца, что он, как только хватит лишнего, так начинает распространяться насчет фирмы, и страховок, и гнилых посудин, и всякого такого прочего, и это все еще куда ни шло, пока оно циркулирует, так сказать, между джентльменами вроде нас с вами, но, черт возьми, разве это годится для слуховых, так сказать, аппаратов нашей судовой команды!

- Возмутительно! - сказал Том на этот раз совершенно серьезно. - Как он может распространять такие слухи о своем хозяине! Суда у нас старые, и на некоторых из них, на мой взгляд, плавать небезопасно, но это же совсем другое дело, это же не значит, что можно, как я понял из ваших намеков, приписывать мистеру Гердлстону намерение их потопить.

- Ну, этого мы с вами касаться не будем, - сказал осторожный шотландец. - Мистер Гердлстон своего не упустит. Может, он хочет, чтобы они плавали, а может, хочет, чтоб затонули. Не нам судить. Вы сами сегодня услышите, как капитан будет распространяться на этот счет, потому что стоит ему хватить лишнего, как он ни о чем другом говорить не может. Ну, вот мы и пришли, сэр. Видите эту сооруженцию на углу, с красными ставнями на окнах?

Пока велся этот разговор, они пробирались сквозь лабиринт грязных улочек, которые привели их из портовых кварталов к предместью Степни. Уже совсем стемнело, когда они очутились на длинной улице с бесчисленными лавками, освещенными газовыми фонарями. Почти все они торговали различными предметами морского обихода, и над входом в них вместо вывесок раскачивались клеенчатые плащи, похожие в этом призрачном свете на отощавших пиратов, повесившихся на реях. На каждом углу поблескивали окна пивных, а перед дверями толпились, отпихивая друг друга и протискиваясь к входу, неряшливо одетые женщины и мужчины в грубых свитерах. К одному из самых больших и внушительных заведений такого сорта и направился помощник капитана вместе с Томом Димсдейлом.

- Вот сюда, - сказал Макферсон, явно побывавший здесь уже не раз. Он толкнул вращающуюся дверь, и они очутились в переполненном народом баре. Том вдохнул удушливый запах винного перегара, нищеты и грязи человеческой, и он показался ему еще ужасней, чем миазмы, поднимавшиеся из трюма корабля.

- Капитан Миггс здесь? - спросил Макферсон краснолицего человека в белом переднике, возвышавшегося за стойкой.

- Здесь, сэр. В своей комнате, как всегда, и поджидает вас, сэр. С ним какой-то господин, но он велел мне направить вас прямо к нему. Пожалуйте сюда, сэр.

Они начали протискиваться сквозь толпу к двери за стойкой, но тут внимание Тома невольно привлек к себе какой-то субъект довольно потрепанного вида, привалившийся к оцинкованной стойке.

- Послушайся моего совета, - говорил он пожилому человеку, стоявшему рядом с ним. - Держись лучше пива. Крепкие напитки здесь - чистый яд. Стыд и срам продавать такую пакость добрым людям. Вот гляди сюда, гляди на мой рукав! - И он показал на потертый обшлаг своего сюртука, проеденный так, словно на него капнули крепкой кислотой.

- Клянусь тебе, я и всего-то два-три раза утер этим рукавом губы, когда выпивал здесь за стойкой. Я тогда еще не знал, что ихнее виски чистый купорос. Если уж простая ткань не может его выдержать, так что, хотелось бы мне знать, происходит у нас внутри с облицовкой нашего несчастного желудка?

"А мне хотелось бы знать, - подумал Том, - кто должен быть в ответе, если какой-нибудь такой бедняга, воротясь отсюда домой, зарежет свою жену. Кого следовало бы повесить - его или этого гладкорожего мерзавца, там за стойкой, который, чтобы нажить два-три грязных медяка, продает ядовитое пойло, лишающее человека рассудка?" Он все еще размышлял над этим нелегким вопросом, когда они добрались до комнаты, в которой их ждал капитан.

Этот достойный человек расположился в кресле-качалке, задрав ноги на каминную решетку; большой стакан разбавленного водой рома стоял в удобной близости от его загрубелой руки. Напротив него в таком же кресле-качалке и с таким же стаканом рома возлежал не кто иной, как наш старый знакомый фон Баумсер. В качестве торгового представителя одной из гамбургских фирм в Лондоне фон Баумсер свел знакомство со шкиперами торговых кораблей, плавающих к берегам Африки, и особенно сдружился с пьяницей Миггсом, который в минуты просветления был весьма общительным и занятным собеседником.

- Входите, друзья, входите! - приветствовал их сиплый голос капитана. - Пришвартовывайтесь, мистер Димсдейл. Ну, а ты, Сэнди, уже не можешь, что ли, стать на якорь без приглашения? Тебе-то уж, кажется, пора бы знать свой причал. А это мой друг, мистер фон Баумсер из конторы Эккермана.

- А это, значит, мистер Димсдейл? - сказал немец, пожимая Тому руку. Мой добрый друг майор Клаттербек не раз, сэр, о вас мне говорил.

- А, старик майор! - сказал Том. - Конечно, я его прекрасно помню.

- Не такой уж он старик, - сказал фон Баумсер немного ворчливо. - Он сейчас одной весьма очаровательной, весьма приятной дамой пленен был, и через три месяца они будут жениться друг на друге. Позвольте мне вам сказать, сэр, что вот я уже долго с ним живу бок с боку, а еще человека не встречал, который бы так уважения достоин был, хоть они там ему черных шаров и кладут в этом их дурацком клубе и задирают перед ним носы.

- Наливайте себе, - прервал его Миггс, пододвигая ему бутылку с ромом. - А там, в этом ящике, сигары... Пошлины не плачены ни за то, ни за другое. Да, черт побери, Сэнди, два дня назад мы не очень-то надеялись, что нам еще доведется встретиться здесь снова.

- Да, сэр, это несколько перепревзошло наши прогнозы, - важно сказал помощник капитана, потягивая ром.

- Что верно, то верно! Крепко нас трепало, мистер Димсдейл, сэр, а наша старая посудина так нахлебалась воды, что не могла подниматься на волны, и они так и хлестали через палубу и посносили все, что только можно.

- Ну, теперь, вероятно, вы ляжете в капитальный ремонт? - заметил Том.

Оба моряка от души расхохотались над таким предположением.

- Это не пойдет, а, Сэнди, как ты считаешь? - сказал Миггс, покачивая головой. - Мы не можем так урезать заработок всей команде.

- Урезать заработок? Вы что ж, хотите сказать, что получаете жалованье пропорционально ветхости судна?

- А зачем мне делать из этого секрет, раз я говорю с друзьями? ответил Миггс. - Именно так и обстоит у нас дело. Позапрошлый раз, уходя в море, я потолковал с мистером Гердлстоном и сказал ему кое-что. "Поставьте корабль в док на ремонт, сэр", - говорю я ему. "Ну, что ж, прекрасно, говорит он. - Но это значит, такую-то вот сумму из вашего жалованья долой, - говорит он, - и из жалованья помощника - тоже". Я тут крепко на него насел, но он остался при своем. Ну мы с Сэнди покумекали вдвоем и сошлись на том, что пятнадцать фунтов, пусть даже с риском, все-таки лучше, чем двенадцать фунтов, хотя бы и без риску.

- Но это же позор! - с жаром воскликнул Том Димсдейл. - Я просто не могу этому поверить!

- Да бог с вами, это же делается каждый день и будет делаться до тех пор, пока можно получать страховку, - сказал Миггс, пуская в потолок клубы голубоватого дыма. - Это же самый легкий способ заработать несколько тысчонок в год, пока есть в продаже старые суда и существуют конторы, которые страхуют их, оценивая выше стоимости. Взять хоть Д'Арси Кемпбела с "Серебряного крыла" - что только он творил! Ну и ловок же был, каналья, дьявольски ловок! Он давал налетать на себя - это была его специальность, и здорово это у него получалось. Не было ни одного шкипера во всем Ливерпульском порту, который мог бы так натурально потопить судно, как он.

- Потопить судно?

- Ну да. Он, бывало, чуть туман, так начинает таскаться по Ла-Маншу и прется прямо на огни какого-нибудь парохода или же, если туман так плотен, что ничего не видно, держит курс на гудки. Рано или поздно кто-нибудь да пробьет ему брешь до самой ватерлинии. Да, черт побери, отчаянные он проделывал штуки! А потом газеты принимались расписывать на все лады его благородное поведение во время столь непредвиденной и страшной катастрофы, и иной раз храброму английскому моряку посвящалась даже целая передовая статья в газете. Помнится, однажды дело дошло даже до сбора пожертвований в его пользу! - И Миггс расхохотался так, что едва не задохнулся от смеха.

- Что же с этой английской знаменитостью теперь стало? - спросил немец.

- Он и сейчас плавает. Перешел на пассажирский корабль.

- Потцтаузенд! - воскликнул фон Баумсер. - Ни за какие ковры и коврижки я бы на его корабль не сел.

- Да мало разве способов существует на этот счет, сэр? - сказал помощник капитана, снова наполняя свой стакан и передавая бутылку капитану. - Можно, например, загрузить трюм ветхого судна зерном, снявши переборки. Попадет в трюм хоть малость воды - а на таком судне без этого никак не обойдется, - и зерно начнет разбухать, и будет разбухать до тех пор, пока судно не раздастся по всем швам, и вот вам, пожалуйста, - раз, два - и вы идете ко дну. А на пароходе может воспламениться угольный газ. Это самая верная штука - тут уж никто ни к чему не подкопается. Затем бывают несчастные случаи с гребными винтами. Если вал гребного винта треснет во время шторма, тут уж гляди в оба. Я слышал о кораблях, которые выходили из дока с подпиленным с двух сторон валом гребного винта. Да, черт побери, как только не мудрят, конца-края этому нет.

- И все-таки я не могу поверить, что мистер Гердлстон потворствует таким вещам, - стоял на своем Том.

- А он так: притаится и ждет, - отвечал моряк. - Он не топит их сам, он просто выжидает, держит свои страховые полисы и отдается на волю провидения. И не раз ему доставался неплохой улов, правда, это уже было давненько. Вот хотя бы "Белинда", которая затонула у мыса Пальмас. Он получил за нее пять тысяч чистоганом и ни пенни меньше. А вот с "Сокату" скверная была история! Сгинул - и все. И корабль и вся команда - ни слуху, ни духу. Затонул где-то, и следа не осталось.

- И вся команда тоже! - с ужасом воскликнул Том. - Но если это правда, так как же вы?..

- А за это нам и платят, - дружно ответили оба моряка, пожимая плечами.

- Но ведь существует же государственная инспекция!

- Ха, ха! А вы сами разве не видали, как эти инспектора работают? спросил Миггс.

Том был поистине в ужасе от того, что ему довелось услышать. Если этот коммерсант был способен на такие проделки, то от него можно было ожидать всего. Как же в таком случае полагаться на его слово? И что же в действительности представляет собой эта фирма - такая благонадежная с виду, - в которую он вложил все свое состояние? Вот какие мысли проносились в его мозгу, когда он прислушивался к неторопливой беседе двух словоохотливых морских волков. Однако вскоре его ждало еще большее потрясение.

- Слушайте! - внезапно перебивая моряков, воскликнул фон Баумсер, который с добродушной улыбкой тоже внимал их разговору. - Я сейчас расскажу чего-то вам про вашу фирму! Вы еще ничего не знаете. Слыхали вы, что мистер Эзра Гердлстон женится?

- Эзра женится?

- Ну да! Я сегодня у нас в конторе услышал. Все Сити об этом говорит уже.

- На ком же он женится? - без особого интереса спросил Миггс.

- Вот имя-то я ее позабыл, - отвечал фон Баумсер. - Майор эту девушку знает, она у Гердлстонов в доме живет. Старик приходится ей ну как это... опеканом.

- Опекуном? Нет, нет, не может быть! - воскликнул Том, побледнев, как мел, и вскакивая на ноги. - Это не мисс Харстон, нет? Не хотите же вы сказать, что он женится на мисс Харстон?

- Вот, вот, на этой самой. Правильно, на мисс Харстон.

- Это ложь, бесчестная ложь! - пылко воскликнул Том.

- Все может быть, - невозмутимо отвечал фон Баумсер. - Я только то повторяю, что слышал; слышал не раз и не два и от очень почтенных лиц.

- Если это правда, тут кроется какая-то подлость, - вскричал Том, бешено сверкнув глазами, - самая гнусная подлость, какая когда-либо свершалась на земле! Я ухожу... Я должен его увидеть сейчас же! Клянусь богом, я узнаю правду!

Том опрометью бросился вниз по лестнице и выбежал из бара. У входа стоял кэб.

- В Лондон, Эклстон-сквер, 69! - крикнул Том. - И гони во всю мочь!

Извозчик вскочил на козлы, и экипаж загромыхал по мостовой со всей стремительностью, на какую была способна извозчичья кляча.

Это внезапное бегство, как легко можно себе представить, несколько озадачило общество, собравшееся в одной из комнат трактира "Петух и курослеп".

- Какой порывистый молодой человек! - заметил помощник капитана. Скрылся из глаз, как клиппер в бурю.

- Я вижу, - сказал фон Баумсер, - что он даже шляпу забыл свою. Я теперь вспомнил, что мой добрый друг майор как-то про него и про эту молодую девушку что-то говорил.

- Так это он, похоже, приревновал ее, - сказал капитан Миггс, понимающе покачивая головой. - Со мной тоже так бывало прежде. Год назад, на прошлое рождество, я крепко посчитался с Билли Барлоу с "Летящего облака" по этой самой причине. Но все равно, я считаю - дурь это, чтобы молодой человек срывался с места, даже не сказав "с вашего разрешения, сэр", или "если вы позволите", или хотя бы "доброй ночи, господа, всем вам". Что ни говорите, а этак уходить не положено.

- Я даже скажу, что это эксцентрично, - сердито заметил помощник капитана, - да, я именно так и скажу.

- Ах, друзья мои, - сказал немец, - когда человек влюблен, будем к нему снисходительны. Я уверен, что он никого не хотел обидеть.

Но, несмотря на это заверение, капитан Гамильтон Миггс продолжал чувствовать себя весьма задетым. Лишь с помощью разнообразных доводов и после многократного наполнения его стакана приятелям удалось возвратить ему хорошее расположение духа. А тем временем юный беглец спешил сквозь ночь с твердым намерением еще до наступления утра разузнать досконально обо всем и развеять все терзающие его сомнения.

ГЛАВА XXXI

КРИЗИС НА ЭКЛСТОН-СКВЕР

Ободряющие слова отца настолько окрылили Эзру, что он с удвоенным рвением возобновил свои назойливые ухаживания. Вероятно, никогда еще ни один мужчина не посвящал так безраздельно все свое время завоеванию сердца женщины. С утра и до поздней ночи одна-единственная мысль неотступно владела его умом; он предугадывал каждое, самое малейшее желание Кэт, проявляя при этом такую заботу и предусмотрительность, что это приводило ее в немалое изумление. Великолепные фрукты и цветы внезапно появлялись в ее комнате; на ее письменном столе росла гора последних книжных новинок, а на пюпитре ее рояля всегда можно было увидеть самые модные ноты. Ничто, в чем могла проявиться неусыпная забота со стороны сына или отца Гердлстона, не было забыто.

Однако, несмотря на все эти знаки внимания и постоянные уговоры опекуна, Кэт оставалась тверда и непреклонна. Если даже Том изменил ей, она все равно останется верна тому Тому, которого сохранила ей память, тому юноше, из уст которого она впервые услыхала слова любви. Что бы ни случилось, она не изменит своему идеалу. Никогда другой мужчина не вытеснит Тома из ее сердца.

А то, что Том по какой-то невероятной, непостижимой причине изменил ей, казалось, не подлежало сомнению. В невинное доверчивое сердце Кэт ни на секунду не закралось подозрение о хитроумной сети интриг, которая плелась вокруг нее. Ведя уединенный образ жизни, она слишком плохо знала людей и коварство мира, и ей ни на секунду не приходило в голову, что она может стать жертвой тщательно продуманного обмана. В тот день, когда Кэт из уст своего опекуна услышала содержание некоего письма, она чистосердечно поверила, что в контору приходят письма подобного рода, адресованные человеку, который поклялся ей в любви. Как могла она этому не поверить, когда он так внезапно скрылся с глаз, явно избегая встречи с ней, избегая появляться на Эклстон-сквер? Сколько бы ни ломала она себе голову, причина этого исчезновения оставалась для нее загадкой. Порой бедная девушка принималась винить себя, как это нередко делают женщины в подобных случаях.

"Я не бывала в свете, - говорила она себе. - Разве я могу сравниться с женщинами, о которых пишут в романах? У меня нет и сотой доли их очарования. Конечно, я должна была казаться ему скучной и бесцветной. Но все же... все же..." И всякий раз в результате этих размышлений у нее возникало смутное ощущение чего-то таинственного и неразгаданного.

Эзру Гердлстона она всячески старалась избегать и, когда он бывал дома, почти не выходила из своей комнаты. Но так как он по совету отца прекратил свои настойчивые ухаживания и ограничивался лишь тем молчаливым проявлением заботы и внимания, которое было описано выше, она мало-помалу перестала его бояться, и жизнь ее вернулась в привычное русло. В душе она даже искренне жалела молодого коммерсанта, который так осунулся и исхудал за последние дни. "Бедняжка! - думала Кэт, наблюдая за ним. - Он в самом деле любит меня. Ах, Том, Том! Если бы ты был так же верен и предан мне, как мы были бы счастливы!" Иной раз у нее даже возникало желание ободрить Эзру ласковым словом или взглядом. А он, само собой разумеется, восприняв это как поощрение, решил возобновить свою атаку. Быть может, в каком-то смысле он даже рассуждал правильно, ибо мы знаем, что сострадание нередко подменяет собой любовь.

Однажды утром после завтрака Гердлстон-старший отозвал своего сына в сторону, и они пошли в библиотеку.

- Срок выплаты дивидендов приближается, - сказал он, - и наше время истекает, Эзра. Тебе надо поспешить - довести дело до конца. Иначе будет слишком поздно.

- Нельзя срывать яблоко, пока оно еще не созрело, - угрюмо ответил сын.

- Можно хотя бы попытаться проверить его спелость. Если увидишь, что оно не созрело, через некоторое время проверь снова. Мне кажется, сейчас самый благоприятный момент. Она одна в столовой, прислуга уже убрала со стола. Такого случая тебе может больше не представиться. Ступай, мой сын, и да поможет тебе бог!

- Ладно, вы подождите здесь. Я потом расскажу вам, что получилось.

Молодой человек застегнул сюртук на все пуговицы, выправил манжеты и с выражением мрачной решимости на смуглом лице направился в столовую.

Кэт сидела в плетеном кресле у окна и подбирала букет цветов для вазы. В лучах утреннего солнца ее бледное лицо чуть порозовело, густые каштановые волосы нежно золотились. Легкий бледно-розовый пеньюар придавал особую воздушность ее стройной фигурке. Когда Эзра вошел в комнату, она оглянулась и вздрогнула, заметив выражение его лица.

Сердце сразу подсказало ей, зачем он пришел.

- Вы опоздаете в контору, - промолвила она с принужденной улыбкой. Уже скоро одиннадцать.

- Я сегодня в контору не пойду, - сумрачно ответил Эзра. - Я пришел сюда, Кэт, чтобы узнать свою судьбу. Я люблю вас, и вам это известно, известно уже давно. Согласитесь стать моей женой, и вы сделаете меня счастливым человеком, а я сделаю вас счастливой женщиной. Я не умею произносить пылкие речи, но не бросаю слов на ветер. Каков же будет ваш ответ? - Произнося эту тираду, Эзра машинально взялся за спинку стула и нервно барабанил по ней пальцами.

Кэт уткнулась лицом в цветы; потом подняла голову и поглядела на Эзру открытым, исполненным сочувствия взглядом.

- Выбросьте эти мысли из головы, Эзра, - сказала она тихо, но твердо. - Поверьте, я всегда буду благодарна вам за то, что вы были так добры ко мне в последнее время. Я буду вам сестрой, если вы пожелаете, но женой никогда.

- А почему нет? - спросил Эзра, все еще держась за спинку стула, и его темные глаза блеснули недобрым огоньком. - Почему вы не можете стать моей женой?

- Не могу, Эзра. Вы не должны больше думать об этом. Поверьте, мне больно огорчать вас.

- Значит, вы не можете полюбить меня? - хрипло вскричал молодой коммерсант. - Другие женщины отдали бы все на свете, лишь бы меня заполучить. Вам это известно?

- О, бога ради, ступайте к этим другим, - полусмеясь, полусердито отвечала Кэт.

Тень улыбки, промелькнувшая по ее лицу, подобно искре, воспламенила ярость Эзры.

- Так вы не хотите, чтобы я стал вашим мужем? - злобно воскликнул он. - Я, конечно, не умею ломаться и разыгрывать из себя невесть что, как этот ваш парень. А вы не можете его забыть, хотя он уже давно связался с другой.

- Как вы смеете так со мной разговаривать! - вскричала глубоко возмущенная Кэт, вскочив со стула.

- Но это же правда, вы сами знаете, - с издевкой сказал Эзра. Неужели у вас настолько нет гордости, что вы вешаетесь на шею этому малому, который вас знать не хочет, этому сладкоречивому негодяю с заячьим сердцем!

- Будь он здесь, вы бы не посмели так говорить! - надменно сказала Кэт.

- Вы так полагаете? - злобно огрызнулся Эзра.

- Да, не посмели бы. И я не верю, что он изменил мне. Теперь мне ясно, что вы и ваш отец внушили мне это, чтобы разлучить нас.

Одному небу известно, почему такая мысль внезапно озарила Кэт. Быть может, искаженное злобой лицо Эзры смутно подсказало ей, на какую подлость способны подобные натуры. А когда обращенное к ней смуглое лицо еще больше потемнело при ее словах, сердце Кэт радостно забилось, ибо она поняла: в этой неожиданно поразившей ее мысли кроется истина.

- Вот, вы не можете этого отрицать! - воскликнула она, сверкнув глазами и в волнении прижимая руки к груди. - Вы знаете, что это так. Я повидаюсь с ним и услышу из его собственных уст, что все это значит. Он по-прежнему любит меня, и я люблю его и никогда не переставала любить.

- Ах так? Вы его любите? - прорычал Эзра, делая шаг к девушке, и глаза его зловеще блеснули. - Не много радости будет ему от вашей любви! Мы еще посмотрим, чья возьмет. Мы еще... - Задохнувшись от ярости, он умолк, угрожающе поднял сжатые в кулаки руки, резко повернулся на каблуках и выбежал из комнаты. Тут ему подвернулся под ноги Фло - щенок-скайтерьер, любимец Кэт. Жестокая натура Эзры ярко проявилась в эту минуту. Ногой в тяжелом башмаке он дал такого пинка бедной крошечной собачонке, что она, с визгом перекувырнувшись в воздухе, отлетела под диван, откуда выползла уже на трех ногах, беспомощно волоча четвертую.

- Грубое животное! - крикнула Кэт вслед Эзре и, лаская искалеченную собачонку, расплакалась от жалости и негодования. Ее нежная душа была так возмущена низким поступком этого искателя ее руки что, не скройся он вовремя за дверь, она могла бы, казалось ей, наброситься на него с кулаками.

- Мой бедный Фло! Это ведь меня он хотел ударить, а досталось тебе, моя крошка! Ничего, дружок, будет и на нашей улице праздник! Том не забыл меня! Я знаю это теперь! Знаю! - Собачонка сочувственно повизгивала и обрадованно лизала руку своей хозяйке, словно и она, заглядывая в свое собачье будущее, прозревала впереди более светлые дни.

Эзра Гердлстон, рассвирепевший, хмурый, как туча, направился в библиотеку и кратко сообщил отцу о результатах своего сватовства. О чем говорили после этого отец с сыном, осталось тайной для всех. Слуги чувствовали, что в доме что-то неладно; из библиотеки вначале доносились громкие голоса: басовитый - сына и хриплый, раздраженный - отца. Эзра и его отец кричали, перебивая друг друга, нагромождая взаимные обвинения и упреки. А затем внезапно голоса упали до чуть слышного шепота, и тому, кто проходил по коридору, могло бы даже показаться, что за дверью библиотеки царит молчание. Почти беззвучная беседа эта продолжалась добрых полчаса, после чего Гердлстон-младший отбыл в Сити. Было замечено, что с того самого часа и с отцом, и с сыном произошла какая-то перемена - настолько неуловимая, что определить ее было бы почти невозможно, - но тем не менее она наложила отпечаток на обоих. Едва ли можно было бы сказать, что землисто-серое, волчье лицо старика стало еще более землистым и еще более свирепым или что в жестоком и надменном лице сына появилось что-то зловещее. Скорее, какая-то тень окутала, казалось, чело обоих, сумрачная, едва уловимая тень, словно каждый из них вынашивал мысль, которая разъедала душу.

А пока в библиотеке происходила вышеупомянутая беседа, Кэт в столовой ухаживала за пострадавшей собачкой и старалась разобраться в своих мыслях. Она теперь настолько не сомневалась в постоянстве Тома, как если бы услышала заверения из его собственных уст. И все же многое оставалось неразгаданным, многое казалось ей необъяснимым и таинственным. Она испытывала гнетущую тревогу, предчувствие беды. На какую хитрость пустились эти люди, чтобы заставить Тома так долго держаться от нее вдали? Может быть, он тоже введен ими в обман, может быть, стал жертвой какой-то интриги? Но что бы ни произошло, ясно, что это было сделано с благословения ее опекуна. Впервые подлинный характер старика Гердлстона начал раскрываться Кэт, и в душе ее зародилось подозрение, что этот обходительный благочестивый коммерсант - человек еще более опасный, чем его грубиян сын. И когда она, подняв глаза, внезапно увидала перед собой опекуна, по телу ее пробежала холодная дрожь.

Его появление не сулило добра. Заложив руки за спину, слегка склонив голову набок, он смотрел на нее с нескрываемой злобой.

- Прекрасно вы себя ведете! - произнес он, язвительно усмехаясь. Прекрасно! Отличное начало дня мисс Харстон. Вы как нельзя лучше отплатили другу вашего отца за все его заботы о вас.

- Мое единственное желание - как можно скорее покинуть ваш дом! воскликнула Кэт, и ее синие глаза гневно сверкнули. - Вы злой, жестокий и лицемерный старик! Вы сказали мне неправду о мистере Димсдейле. Я прочла это в глазах вашего сына, а теперь читаю на вашем лице. Как могли вы это сделать, как могли вы быть так бессердечны!

Джон Гердлстон не ожидал такого взрыва ярости от своей послушной и кроткой подопечной.

- Видит бог, - сказал он, -
каковы бы ни были мои ошибки, вы не можете обвинить меня в недостатке заботы о вас. Конечно, и я не безгрешен. Даже самый праведный человек может оступиться. Если я пытался вылечить вас от этого глупого любовного увлечения, то единственно для вашей же пользы.

- Вы сказали мне неправду, чтобы заставить меня отвернуться от единственного человека, который искренне меня любил. Вы и ваш ужасный сын старались разрушить мое счастье и разбить мне сердце. Что могли вы сказать Тому, чтобы заставить его держаться вдали от меня? Я увижусь с ним и узнаю правду.

Лицо Кэт было странно спокойно, оно словно окаменело под устремленным на нее злобным взглядом опекуна.

- Замолчи! - хрипло прошипел старик. - Ты забыла свое место в этом доме! Ты слишком злоупотребляешь моей добротой! А все эти детские любовные бредни изволь выкинуть из головы. Я пока еще твой опекун и проявлю преступную нерадивость, если допущу, чтобы ты снова увиделась с этим человеком. Сегодня ты отправишься со мной в Хампшир.

- В Хампшир?

- Да. Я приобрел там небольшую усадьбу и намерен провести этой зимой в ней несколько месяцев. Ты покинешь ее лишь после того, как покончишь со всеми этими романтическими бреднями. Но не раньше, запомни!

- Значит, я останусь там навсегда, - с тяжелым вздохом отвечала Кэт.

- Это будет зависеть только от тебя самой. Там ты по крайней мере будешь ограждена от домогательств всяких прохвостов. Когда достигнешь совершеннолетия, тогда можешь следовать своим глупым прихотям, а до тех пор мой долг требует - а закон дает мне на это право - делать все, что в моих силах, чтобы защитить тебя от последствий твоего собственного легкомыслия. Мы отправляемся с вокзала Ватерлоо в четыре часа. - Гердлстон направился к двери, но на пороге обернулся. - Да смилуется над тобой господь, торжественно произнес он, воздев к потолку свои тощие руки, - за то, что ты натворила сегодня!

Бедняжка Кэт, оставшись одна, была крайне расстроена этим новым, свалившимся на нее несчастьем. Она знала, что ничто не может помешать опекуну выполнить его план, и все мольбы были бы напрасны. Что же ей делать? На всем белом свете у нее не было ни одного друга, к которому она могла бы обратиться за советом и помощью. Она уже готова была броситься к старикам Димсдейлам в Кенсингтон и искать у них покровительства, и только мысль о Томе удержала ее от этого шага. В сердце своем она уже простила Тома, но все же еще слишком многое требовало объяснения, чтобы у них с Томом все опять стало, как прежде. Она могла бы написать миссис Димсдейл, но ее опекун, сказав, что они едут в Хампшир, умолчал о том, куда именно. В конце концов Кэт решила, что лучше немного обождать и написать письмо, когда они уже прибудут на место. И она с тяжелым сердцем поднялась к себе в спальню и принялась собирать вещи с помощью своей розовощекой служанки Ребекки.

В половине четвертого к дому подкатил кэб, и из него вышел старик Гердлстон. Чемоданы забросили наверх, и Кэт предложили сесть в экипаж. Гердлстон сел рядом с ней и приказал вознице трогать. Когда экипаж загромыхал по мостовой, Кэт обернулась, чтобы бросить последний взгляд на массивное, угрюмое здание, в котором протекли три последних года ее жизни. Знай она, что ждало ее впереди, быть может, даже этот мрачный, унылый старый дом показался бы ей желанным, надежным приютом!

В тот же вечер другой экипаж появился на Эклстон-сквер. Ехавший в нем бледный молодой человек с горящими тревогой глазами то и дело нетерпеливо выглядывал из окна кэба, проверяя, далеко ли ехать. Когда до дома номер 69 оставалось еще довольно изрядное расстояние, молодой человек уже отворил дверцу и стал на подножку, а как только экипаж остановился, спрыгнул на землю и с силой дернул за большой медный колокольчик у дубовой двери.

- Мистер Гердлстон дома? - осведомился он у Ребекки, отворившей ему дверь.

- Нет, сэр.

- А мисс Харстон? - взволнованно спросил молодой человек.

- Нет, сэр. Они все уехали.

- Уехали!

- Да, сэр. Уехали в деревню. И мистер Эзра уехал тоже.

- А когда же они вернутся? - растерянно спросил молодой человек.

- Они пока не собираются возвращаться.

- Но это невозможно! - в отчаянии воскликнул Том. - Какой же у них адрес?

- Адреса они не оставили. Извините, но я ничем не могу вам помочь. До свидания, сэр. - И Ребекка захлопнула дверь, злорадно посмеиваясь в душе над растерявшимся посетителем. Она догадывалась о многом, и, снедаемая завистью к своей молодой госпоже, отнюдь не была огорчена тем, что и у той не все идет гладко.

Том Димсдейл стоял у подъезда, беспомощно глядя в темноту. Он был озадачен и встревожен. Что это, какая-то новая подлость? Опровергает ли этот отъезд то, что сообщил ему немец, или, наоборот, служит подтверждением? При одной мысли о такой возможности холодный пот выступил у него на лбу.

- Я должен разыскать ее! - воскликнул Том, сжав кулаки. Он сбежал с крыльца и с сердцем, исполненным тревоги, затерялся в кипучем потоке лондонских улиц.

ГЛАВА XXXII

РАЗГОВОР В БИБЛИОТЕКЕ

ДОМА НА ЭКЛСТОН-СКВЕР

Розовощекая служанка по имени Ребекка все еще стояла в прихожей возле массивной входной двери, прислушиваясь с злорадной усмешкой к затихавшим вдали шагам молодого Димсдейла, когда ухо ее уловило звук других, более быстрых шагов, приближающихся с противоположной стороны. Улыбка сбежала с ее лица, и оно приняло странное выражение. Трудно было определить, что преобладало в нем: радость или страх. Быстрым, нервным движением она пригладила волосы и провела рукой по щекам, успев в то же время окинуть взглядом свой белоснежный передник, украшенный яркими бантами. Однако дополнить чем-либо свой туалет, даже если ей этого очень хотелось, у нее не было времени, так как ключ уже повернулся в замке, и в прихожей появился Эзра Гердлстон. При виде ее темной фигуры, внезапно выступившей из полумрака, он испуганно вскрикнул и, попятившись, прислонился к дверному косяку.

- Не пугайтесь, мистер Эзра, - прошептала Ребекка, - это я.

- Черт бы тебя побрал! - злобно выругался Эзра. - Чего ты тут торчишь? Ты меня напугала!

- Я не нарочно, мистер Эзра. Я только что отворяла дверь и не успела уйти. И раньше вы никогда не гневались так, если заставали меня в прихожей, когда возвращались домой.

- Эх, девчонка, - отвечал Эзра, - нервы у меня пошаливают в последнее время. Целый день сегодня было как-то не по себе. Погляди, как дрожат у меня руки.

- Подумать только! - хихикнула девушка, прибавляя свету в газовом рожке. - Вот уж не думала, что вас можно напугать. Ой, да вы бледны, как полотно!

- Ладно, хватит! - грубо оборвал он ее. - Где вся прислуга?

- Джейн ушла. Кухарка, Уильям и мальчишка - внизу.

- Зайди сюда, в библиотеку. Они подумают, что ты где-нибудь наверху, в спальне. Мне надо с тобой поговорить. Зажги настольную лампу. Ну так что, они уехали?

- Да, уехали, - отвечала девушка, стоя возле кушетки, на которой развалился Эзра. - Ваш папенька приехал на извозчике часов около трех и увез ее.

- Она не подняла шума?

- Шума? Нет. А зачем ей поднимать шум? Правду сказать, вокруг нее и так уж столько подняли шума... Ах, Эзра, вы были так ласковы со мной, покуда она не стала между нами. Я могла шесть дней в неделю терпеть все злые слова от вас, если знала, что на седьмой день вы пророните хоть одно доброе словечко. А теперь... вы и не смотрите на меня совсем! - захныкала она и принялась вытирать глаза линялым носовым платком.

- Перестань, слышишь, перестань! - раздраженно прикрикнул на нее Эзра. - Я хочу, чтобы ты сообщала мне, что тут делается, а не распускала нюни. Она, значит, примирилась с тем, что надо ехать?

- Да ничего, уехала спокойно, - отвечала девушка, подавляя вздох.

- Налей-ка мне немножко коньяку вон из той бутылки, из той, что откупорена. Ты меня напугала, никак в себя не приду. Отец не говорил, куда они поехали?

- Я слыхала только, что он велел извозчику везти их на вокзал Ватерлоо.

- И больше ты ничего не слыхала?

- Больше ничего.

- Ладно, если он не сказал, так я скажу. Они уехали в Хампшир, моя прелесть. Местечко это называется Бедсворт - очаровательный уголок на берегу моря. И я хочу, чтобы ты завтра отправилась туда же.

- Хотите отправить меня туда?

- Да. Им нужен кто-нибудь половчей и порасторопней, чтобы держать дом в порядке. Там уже есть, кажется, какая-то старуха, но она слишком дряхлая, и толку от нее мало. А ты, я уверен, в два счета приведешь все в порядок. Отец намерен пожить там некоторое время вместе с мисс Харстон.

- А вы как же? - спросила девушка, и в ее темных глазах мелькнуло подозрение.

- Обо мне не беспокойся. Я останусь здесь, чтобы вести дела. Ведь кто-то же должен быть в конторе. Полагаю, что кухарка, Джейн и Уильям сумеют позаботиться обо мне втроем.

- А я теперь совсем не буду видеть вас? - воскликнула девушка, и голос ее дрогнул.

- Почему же? Я буду наезжать туда каждую субботу и оставаться до понедельника, а может, и на неделе наведаюсь. Если же дела пойдут хорошо, могу и пожить там немного. Это отчасти будет зависеть от тебя.

Ребекка Тейлфорс с удивлением уставилась на Эзру.

- Как же это так - от меня? - взволнованно спросила она.

- Видишь ли, - с некоторым колебанием произнес Эзра, - это отчасти может зависеть от того, будешь ли ты хорошей девушкой и сделаешь ли то, что я тебе скажу. Ведь ты все для меня сделаешь, правда?

- Вы сами знаете, что сделаю, мистер Эзра. Когда вам что-нибудь потребуется, вы всегда вспомянете про меня, ну, а как я вам не нужна, так у вас для меня ни доброго словечка, ни доброго взгляда. Будь я собачонкой, вы бы обращались со мной лучше. Я могу стерпеть ваши грубости, стерпела от вас даже побои и не держу злобы на сердце. А вот смотреть, как вы увиваетесь за другой, тут у меня вся душа переворачивается. Такое стерпеть я уж не могу.

- Брось ты об этом думать, девочка, - ласково сказал Эзра. - С этим покончено раз и навсегда. Погляди лучше, что я тебе принес. - Он порылся в кармане, достал небольшой сверток в папиросной бумаге и протянул его Ребекке.

Это был всего-навсего маленький серебряный якорь с вставленными в него агатами, но глаза девушки радостно заблестели, когда она развернула бумагу. Поднеся безделушку к губам, она пылко ее поцеловала.

- Да благословит вас бог! И пусть на этом якоре тоже будет благословение божье! - сказала она. - Я слыхала, что якорь означает надежду, пусть он и мне ее принесет. Ах, Эзра, может, вы уедете далеко и встретите там разных девушек, которые умеют играть и петь и знают много всяких вещей, в которых я ничего не смыслю, все равно ни одна из них не будет любить вас так, как я.

- Я это знаю, моя милая, знаю, - сказал Эзра и погладил ее темные волосы, когда она опустилась на колени возле его кушетки. - Я еще никогда не встречал такой девушки, как ты. Вот поэтому я и хочу, чтобы ты поехала в Бедсворт. Мне нужно, чтобы там был человек, которому я доверяю.

- А что я должна там делать, в этом Бедсворте? - спросила она.

- Я хочу, чтобы ты приглядела за мисс Харстон. Ей будет одиноко там и захочется, чтобы возле нее была женщина, которая могла бы о ней позаботиться.

- Чтоб ей пропасть! - вскричала Ребекка, вскочив на ноги, и глаза ее сверкнули. - Значит, вы все еще думаете о ней! Ей нужно то, да ей нужно это! А все другие для вас - дрянь, ничего не стоят! Так вот, не стану я прислуживать ей! Хоть убейте, не стану!

- Ребекка, - с расстановкой произнес Эзра, - ты ненавидишь Кэт Харстон?

- Да, ненавижу всем сердцем, - отвечала Ребекка.

- Так вот, если ты ненавидишь ее, знай, что я ненавижу ее в тысячу раз сильнее. Ты думаешь, что я без ума от нее? Так можешь успокоиться. С этим покончено.

- Чего же тогда вы так заботитесь о ней? - с недоверием спросила девушка.

- Я хочу, чтобы возле нее находился тот, кто питает к ней такие же чувства, как я. А если она даже никогда не вернется из Бедсворта, мне на это наплевать.

- А почему вы так странно смотрите на меня? - спросила девушка, невольно съеживаясь под его пристальным взглядом.

- Так, ничего. Поезжай туда. Со временем ты поймешь многое, то, что сейчас кажется тебе странным. А пока что окажи мне услугу, сделай, что я прошу. Поедешь?

- Ладно, поеду.

- Ну вот и умница. Поцелуй меня, милочка. Ты девчонка что надо! Я выясню, когда уходит завтра поезд, и напишу отцу - предупрежу о твоем приезде. А теперь ступай к себе, не то на кухне сейчас начнут чесать языки. Спокойной ночи.

- Спокойной ночи, мистер Эзра, - сказала девушка взявшись за ручку двери. - Вот поговорила с вами, и на сердце полегчало. Я ведь только и живу надеждой, только надеждой...

"Хотелось бы мне знать, на что она надеется, черт побери! - подумал молодой коммерсант, когда за служанкой захлопнулась дверь. - Должно быть, думает, что я женюсь на ней. Нахальная особа! Но в Бедсворте она будет просто неоценима. Даже если не пригодится ни на что другое, то шпионка из нее выйдет первоклассная". Эзра растянулся на кушетке и, нахмурив брови, закусив губу, погрузился в размышления о будущем.

Пока в библиотеке на Эклстон-сквер происходил этот диалог, Том Димсдейл все еще держал путь домой, и на душе у него было тяжело: его мучило предчувствие беды. Напрасно твердил он себе, что Кэт исчезла не навсегда, а слух о ее помолвке с Эзрой слишком нелеп, чтобы хоть на секунду можно было ему поверить. Как бы он себя ни успокаивал, страх и ужасное чувство надвигающейся опасности не покидали его. Поверить, что Кэт ему неверна, он не мог, но тем не менее казалось крайне странным, что она исчезла из Лондона именно в тот день, когда до него дошел слух о ее помолвке. Как горько упрекал он себя сейчас за то, что, поддавшись уговорам Джона Гердлстона, перестал встречаться и переписываться с Кэт! Он уже начинал понимать, что его одурачили, что все эти щедрые обещания дать впоследствии согласие на их союз были лишь уловкой с целью усыпить его подозрения и, воспользовавшись этим, похитить у него сокровище. Что же ему теперь делать, как исправить свою оплошность? Пока оставалось только одно: подождать до завтра и посмотреть, явится ли старший компаньон фирмы в контору. А если явится, Том был исполнен решимости поговорить с ним начистоту.

Он был так подавлен и угнетен, что, добравшись до Филлимор-Гарденс, хотел проскользнуть прямо к себе в комнату, но на лестнице столкнулся со своим почтенным родителем.

- Как, сразу в постель? - загремел старик в ответ на извинения сына. Ни под каким видом, молодой человек. Пойдем в гостиную, выкурим по трубке. Мать ждала тебя весь вечер.

- Я задержался, мама, простите меня, - сказал юноша, целуя мать. Целый день проторчал в порту, работы было по горло да и хлопот много.

Миссис Димсдейл с вязаньем в рунах сидела у камина. Услыхав голос сына, она с беспокойством взглянула ему в лицо, и материнское сердце сразу забило тревогу.

- Что случилось, мой мальчик? - спросила она. - Ты сам на себя не похож. Что-то у тебя неладно. Надеюсь, у тебя нет секретов от твоей старой матери?

- Полагаю, что он не настолько глуп, - сказал доктор серьезно. - Если тебя что-то заботит, мой мальчик, выкладывай. Ручаюсь, что как бы далеко ни зашло дело, всегда еще можно кое-что исправить.

И, подчинившись этому двойному натиску, Том поведал о том, какую новость услышал от фон Баумсера в "Петухе и курослепе", и о своем последующем визите на Эклстон-сквер.

- Я все еще никак не могу в это поверить, - сказал он в заключение. Голова идет кругом, и я просто не в состоянии осмыслить, что произошло.

Старики родители внимательно выслушали Тома и, когда он закончил свой рассказ, некоторое время тоже молчали. Мать заговорила первая.

- Я всегда чувствовала, - сказала она, - что мы зря прекратили с ней переписку по просьбе мистера Гердлстона.

- Теперь легко так говорить, - уныло сказал Том. - А тогда казалось, что мы не можем поступить иначе.

- После драки кулаками не машут, - хмуро заметил старик доктор, выслушав рассказ сына. - Теперь нужно исправить ошибку. За одно можно поручиться, Том: такая девушка, как Кэт Харстон, не могла совершить бесчестный поступок. Если она сказала тебе, мой мальчик, что будет тебя ждать, можешь быть спокоен. А если ты хоть на секунду усомнился в ней, то тебе, черт побери, должно быть стыдно!

- Правильно, отец! - воскликнул Том, и лицо его расцвело. - Я и сам так думаю, но только уж слишком много остается необъяснимого. Зачем понадобилось им уезжать из Лондона, и куда это они отправились?

- Этот старый негодяй Гердлстон понял, конечно, что твое терпение может лопнуть, и поспешил тебя опередить, сплавив девушку в деревню.

- А если так, то что мне делать?

- Ничего. Он имеет на это право.

- Имеет право запрятать ее в какой-то домишко в деревне, где эта скотина Эзра Гердлстон будет увиваться за ней с утра до ночи? От одной этой мысли можно сойти с ума!

- А ты верь в Кэт, мой мальчик, - сказал старик доктор. - Мы же со своей стороны постараемся узнать, куда он ее увез. Если ей плохо, если она нуждается в дружеской поддержке, можешь не сомневаться, что твоя мать получит от нее весточку.

- Да, верно, на это я тоже надеюсь, - обрадованно сказал Том. - А завтра я постараюсь разузнать что-нибудь в конторе.

- Только смотри, не ссорься с Гердлстонами. В конце концов, если они увезли ее, у них есть на это право.

- Может быть, юридически у них и есть такое право, - возмущенно сказал Том, - но ведь у меня же со стариком был уговор, а он его нарушил.

- Неважно. Главное, не теряй самообладания, этим только дашь им лишний козырь в руки.

Так доктор еще некоторое время продолжал наставлять сына, и его слова да и уговоры матери мало-помалу подняли дух юноши. Тем не менее, когда все отправились на покой, лицо мистера Димсдейла оставалось серьезным и задумчивым.

- Не нравится мне это, - несколько раз повторил он. - Не нравится мне, Матильда, что бедная девушка целиком отдана во власть этим двум ловкачам. Дай бог, чтобы не случилось с ней никакой беды!

И добрая Матильда от всего сердца присоединилась к его мольбе.

ГЛАВА XXXIII

ПУТЕШЕСТВИЕ В АББАТСТВО

Уже смеркалось, когда Джон Гердлстон и его подопечная прибыли на вокзал Ватерлоо. Гердлстон приказал отправить багаж по месту назначения, но принял меры к тому, чтобы название станции не достигло ушей Кэт. Стремительно проведя девушку по платформе мимо беспорядочных груд чемоданов, корзин и торопливо снующих взад и вперед пассажиров, он втолкнул ее в купе первого класса и сам прыгнул на подножку в ту секунду, когда прозвенел звонок и колеса паровоза пришли в движение.

В купе они оказались одни. Кэт съежилась в углу, прижавшись к спинке сиденья, закутавшись поплотнее в плед: холод пронизывал ее до костей. Старый коммерсант достал из кармана записную книжку и принялся при свете лампы, висевшей под самым потолком, подсчитывать какие-то колонки цифр. Он сидел прямой, как палка, и, казалось, с головой ушел в работу, словно и не покидал своей конторы на Фенчерч-стрит. На Кэт он даже не взглянул и ни разу не спросил, удобно ли ей.

Кэт сидела напротив опекуна и не могла отвести глаз от его сурового лица, жесткие черты которого еще резче выступали в тусклом желтоватом свете. Эти глубоко посаженные глаза и запавшие щеки - сколько лет видела она их перед собой! Почему же только сейчас, впервые, что-то невыразимо страшное почудилось ей в этом лице? Может быть, виной всему то новое, что она уловила в нем, - эта жестокая, непреклонная складка в углу рта, придававшая такое зловещее выражение всему лицу? Кэт смотрела на своего опекуна, и чувство невыразимого отвращения и страха вдруг пронизало все ее существо, и крик ужаса едва не слетел с губ. Чтобы подавить этот рвавшийся из груди крик, она глубоко перевела дыхание и невольно сжала рукой горло. И в это мгновение ее опекун, оторвавшись от записной книжки, устремил на нее пронзительный взгляд своих светлых серых глаз.

- Ну, ну, без истерики! - крикнул он. - Вы и так достаточно наделали нам хлопот!

- О, почему вы обращаетесь со мной так грубо? - воскликнула девушка, с трогательной мольбой протягивая к нему руки, и слезы заструились по ее щекам. - Что совершила я столь чудовищного? Я не люблю вашего сына, я люблю другого. Мне очень, очень жаль, что я обидела этим вас. Вы были прежде так добры ко мне, вы заменили мне отца.

- А вы как отблагодарили меня за это? "Чти отца своего", - говорится в Священном писании. Как же вы чтите меня? Прекословите мне всегда и во всем. Конечно, в какой-то мере я должен винить самого себя: не надо было отпускать вас в эту оказавшуюся столь пагубной поездку в Шотландию, где вы попали в общество некоего молодого авантюриста благодаря уловкам старого дурака, его отца.

Поистине потребовалась бы кисть Рембрандта, чтобы запечатлеть эти два выступавшие из полумрака лица: худое, изборожденное резкими морщинами лицо старого коммерсанта и прелестное лицо молодой девушки, с мольбой обращенное к нему. Но при последних его словах она смахнула с глаз слезы, и гневный румянец заиграл на ее щеках.

- Про меня вы можете говорить все, что вам заблагорассудится, сказала она с горечью. - Вероятно, это одна из привилегий опекуна. Но говорить дурно о моих друзьях вы не вправе. "Кто дурно отзовется о брате своем..." Мне кажется, в Священном писании сказано примерно так.

Гердлстон был несколько озадачен этой неожиданной отповедью. Сняв свою широкополую шляпу, он почтительно склонил голову перед Кэт и опустил глаза.

- "Устами младенцев глаголет истина"! - произнес он. - Вы правы. Я погорячился. Виной всему моя неусыпная забота о вас.

- Видимо, эта же самая забота побудила вас наговорить мне столько дурного про мистера Димсдейла? А я теперь знаю, что это неправда! - гневно сказала Кэт, осмелев при мысли о нанесенных ей обидах.

- Вы уже позволяете себе дерзить, - сказал опекун и вернулся к своей записной книжке и к вычислениям.

Кэт снова съежилась в своем углу. Поезд с грохотом, звоном и скрипом мчался куда-то сквозь мрак. В запотевшем окне время от времени мелькали редкие огоньки придорожных селений. Порой красный глаз семафора проплывал за окном, и было в нем что-то сатанинское, словно сам властитель этого царства стали, железа и пара поглядывал на пассажиров из тьмы; да бледный завиток дыма казался единственным следом, который они оставили позади. На Кэт все это навевало такое же уныние и тоску, как ее собственные мрачные мысли.

А мысли эти были чрезвычайно мрачны и унылы. Куда ее увозят? Надолго ли? Что она будет там делать? Она не знала решительно ничего. Что за причина этого внезапного бегства из Лондона? Опекун мог разлучить ее с Томом Димсдейлом десятками других, куда менее сложных способов. Неужели он задумал угнетать и мучить ее до тех пор, пока она не согласится принять предложение Эзры? При этой мысли Кэт стиснула свои белые зубки и поклялась, что никакая сила на свете не заставит ее уступить. Будущее было темно и неизвестно, и единственным светлым проблеском оставалась надежда на то, что по приезде Кэт тут же напишет миссис Димсдейл, сообщит ей свой адрес и спросит ее напрямик, почему они все вдруг забыли про нее. Как глупо, что она не сделала этого раньше! Пустая гордость удержала ее.

Поезд остановился на большой станции. Поглядев в окно, Кэт при свете фонарей разобрала название: Гилдфорд. Потом снова мрак, бесконечная тряска, грохот, и наконец они прибыли на вторую крупную станцию - Питерсфилд.

- Мы подъезжаем, - заметил Гердлстон, пряча в карман записную книжку.

Поезд остановился на небольшом полустанке, который освещался единственным фонарем и предпочитал не открывать своего наименования. Гердлстон и Кэт были единственными пассажирами, пожелавшими сойти здесь, а поезд покатил дальше в Портсмут, оставив их со всем багажом на плохо освещенной узкой платформе. Была темная, безлунная ночь, в резком ветре ощущалась влажность - то ли от недавно прошедшего дождя, то ли от близости океана. Кэт совсем закоченела от холода, и даже ее мрачный спутник поеживался и притопывал ногами, оглядываясь по сторонам.

- Я телеграфировал, чтобы прислали двуколку, - сказал он железнодорожному служащему. - Разве нас здесь никто не ждет?

- Как же, как же, сэр. Вы не мистер ли Гердлстон будете? Тут прислали двуколку из "Летящего быка". Эй, Каркер, сюда! Вот этот господин, которого ты ждешь.

При этом призыве в пятно света, отбрасываемое единственным фонарем, вступил довольно грубый с виду возница и, приподняв шапку, сиплым басом объявил, что он именно тот, о ком идет речь. Вместе с железнодорожным сторожем он принялся перетаскивать багаж в двуколку. Это был не слишком вместительный экипаж с высоким сиденьем спереди для возницы.

- Куда везти, сэр? - спросил возница, когда путешественники уселись в двуколку.

- В Хэмптонское аббатство. Ты знаешь, как туда ехать?

- Больше двух миль отсюда, и все вдоль полотна, - сказал возница. Уже, почитай, два года, как никто там не живет.

- Нас ждут, все приготовлено к нашему приезду, - сказал Гердлстон. Поезжай как можно быстрей, мы замерзли.

Возница щелкнул кнутом, и лошадка бодро затрусила по темной проселочной дороге.

Поглядывая по сторонам, Кэт заметила, что они проехали по широкой главной улице довольно большого поселка, от которого ответвлялись узкие проулочки. Показалась церковь и напротив церкви - трактир. Дверь его была распахнута настежь, из-за красных штор пивного зала пробивались лучи света, словно сообщая о том, что там внутри уютно и тепло. Звон пивных кружек и веселый рокот голосов долетали оттуда, и Кэт еще острее ощутила свою бесприютность и одиночество. Гердлстон тоже покосился на пивную, но совсем с другим чувством.

- Еще одно чумное место, - сказал он, кивнув в сторону постоялого двора. - Что в городе, что в деревне - везде одно и то же. Эти торговцы ядом расплодились по всей земле, и каждый такой притон - рассадник зла и заразы.

- Прошу прощения, сэр, - возразил угрюмый возница, поворачиваясь на сиденье. - Это вот и есть "Летящий бык", сэр, я сам тут работаю, и никакой это не притон, а очень даже распрекрасная пивная, и ядом тут отродясь не торговали.

- Все эти напитки - отрава, а место, где они продаются, - притон, отрезал старый коммерсант.

- Только не скажите это моему хозяину, - заметил возница. - Он у нас крепкий мужик, и рука у него тяжелая, а нрав горячий. Эй ты, полегче!

Последнее предостережение относилось уже к лошади, споткнувшейся на крутом склоне. Двуколка выехала из селения, и вдоль дороги потянулись высокие изгороди, погружавшие ее в беспросветный мрак. Тусклые фонарики, покачиваясь на оглоблях двуколки, бороздили этот мрак желтыми полосами света. Возница закинул вожжи на спину лошади, предоставив ей самой выбирать дорогу. Вскоре узкий проселок вывел их на более широкий тракт, и Кэт воскликнула в радостном изумлении.

- Там море!

Сквозь тучи пробилась луна, и широкая морская гладь серебрилась в ее лучах.

- Да, там море, - сказал возница, - а вон там, подальше, огоньки, это Ли-Клакстон, где все наши рыбаки живут. А там, - указал он кнутом на длинную черную тень, выступавшую из воды, - это Остравайт.

- Простите, не поняла.

- Он хочет сказать, остров Уайт, - заметил Гердлстон.

Возница поглядел на него с укором.

- Ну, понятное дело, вам, лондонцам, лучше знать. Не нам вас учить, хоть каждый из нас тут родился и вырос! - И с этим саркастическим замечанием он замкнулся в себе и не вымолвил больше ни слова, пока двуколка не прибыла на место.

Да и ехать им оставалось не так уж далеко. Миновав изрытую глубокими колеями равнину, они приблизились к высокой каменной ограде, протянувшейся примерно ярдов на двести. Ограда, насколько можно было судить при таком неверном свете, имела довольно обветшалый вид. Они подъехали к чугунным воротам, подвешенным на двух высоких каменных столбах, увенчанных полуразрушенными гербами. От ворот через парк вела извилистая аллея, похожая на туннель: деревья, сплетясь ветвями, образовали здесь плотный темно-зеленый свод. Эта аллея вывела их на открытую площадку, в центре которой возвышалось массивное, беленное известкой здание неправильной формы - старое Хэмптонское аббатство. Нижний этаж его был погружен во мрак, а верхние окна, отражая бледный свет луны, блестели таинственно и тускло, и все здание в целом производило столь мрачное, зловещее впечатление, что у Кэт упало сердце. Двуколка подкатила к крыльцу, и Гердлстон помог Кэт спрыгнуть на землю.

Ни в одном окне не засветился приветственный огонек, но когда они принялись вытаскивать из двуколки свои пожитки, отворилась дверь, и на крыльцо вышла маленькая старушонка с горящей свечой в руке. Загораживая свечу рукой, чтобы ее не задуло ветром, старуха вглядывалась в темноту.

- Это вы, мистер Гердлстон? - крикнула она.

- Разумеется, я, - нетерпеливо отвечал коммерсант. - Я же послал вам телеграмму, известил о нашем приезде.

- Да, да, - отвечала старуха, ковыляя к нему навстречу со своей свечой. - А это та самая барышня? Входите, моя дорогая, входите. У нас тут еще не все готово, но мы скоро наведем порядок.

Она пошла вперед, указывая им дорогу, и через огромную пустую прихожую провела их в такую же огромную комнату, которая явно была когда-то монастырской трапезной. В углу, в большом камине за чугунной решеткой, потрескивали, рассыпая искры, поленья, но в комнате было холодно и уныло. На огне стояла сковородка, а на простом некрашеном столе посреди комнаты были расставлены довольно грубые тарелки. Единственным освещением служила принесенная старухой свеча да колыхавшиеся в камине языки пламени, которые отбрасывали на стены и тяжелые дубовые балки потолка странные, причудливые тени.

- Садись поближе к огню, голубка, - сказала старуха. - Сними плащ, обогрейся. - И она протянула к огню свои сморщенные руки, словно недолгое пребывание на ночном холоде успело заморозить ее до костей. Кэт украдкой поглядывала на ее острый нос и подбородок с пучком седой щетины, на отвислую нижнюю губу, обнажавшую желтые зубы, и думала о том, какое у нее хитрое лицо.

Снаружи донесся скрип гравия, и двуколка затарахтела по аллее. Кэт прислушивалась к стуку колес, пока он не замер в отдалении. Распалось, казалось ей, последнее звено, соединявшее ее с миром и людьми. Мужество совсем покинуло Кэт, и она разрыдалась.

- Что случилось? - спросила старуха, поглядев на нее. - О чем это ты плачешь?

- Ах, я так одинока, так несчастна! - воскликнула Кэт. - Что я сделала дурного, почему я должна так страдать? Зачем привезли меня сюда в этот ужасный, ужасный дом?

- А чем тебе не по нраву этот дом? - спросила старуха. - Не пойму, чем он так плох. Вот идет мистер Гердлстон. Он, небось, вполне доволен этим домом.

Коммерсант, только что выдержавший перебранку с возницей из-за платы, был в прескверном расположении духа.

- Как, опять за свое? - грубо спросил он. - По-моему, это я должен был бы плакать, после того как ваше непослушание и недомыслие доставили мне столько неудобств и хлопот.

Кэт ничего не ответила; она опустилась на деревянный табурет возле камина и уткнулась лицом в ладони. Душа ее была полна неясных предчувствий и страха. Что-то делает сейчас Том? Он бы прилетел к ней на крыльях ветра, знай он, в каком она находится положении! Кэт твердо решила завтра утром написать миссис Димсдейл и сообщить ей, куда ее увезли и что с ней произошло. При мысли об этом у нее немного отлегло от сердца, и она даже заставила себя поесть супа, который старуха поставила на стол. Это была самая простая похлебка, но во время столь долгого путешествия Кэт успела все же проголодаться, и даже старик Гердлстон, обычно чрезвычайно разборчивый в пище, съел изрядную толику этого варева.

Когда с ужином было покончено, Джоррокс - так именовал эту старую каргу Гердлстон - отвела Кэт наверх, в ее комнату. Если крайне простая обстановка столовой могла бы назваться спартанской, то спальня Кэт тем более отвечала этому идеалу, ибо здесь не было ничего, кроме узкой железной кровати, не бывшей в употреблении годами и совсем заржавевшей, и большого деревянного ящика, на котором лежали самые примитивные туалетные принадлежности. Но Кэт обрадовалась этой жалкой комнатенке, как еще не радовалась никогда своей роскошной спальне в старом доме на Эклстон-сквер. Крошечная каморка с деревянным, не застеленным ковром полом показалась ей долгожданной пристанью, где она сможет наконец отдохнуть и хотя бы на эту ночь остаться одна со своими мыслями. Однако, лежа в постели, она невольно прислушивалась к доносившимся снизу приглушенным раскатам голоса Гердлстона к которым присоединялся порой пронзительный голос старухи. Они о чем-то очень оживленно беседовали и хотя находились слишком далеко, чтобы Кэт могла разобрать хоть слово, все же сердце подсказывало ей, что разговор касается ее самой и не сулит ей добра.

ГЛАВА XXXIV

ЧЕЛОВЕК СО СКЛАДНЫМ СТУЛОМ

Наутро, пробудившись от сна, Кэт не сразу вспомнила, где она находится и какие события повлекли за собой такую резкую перемену в ее жизни. Пустая, холодная комната, беленные известкой стены и узкая железная кровать привели ей сначала на память больничную палату, в которой она побывала однажды в Эдинбурге, и ее первой мыслью было, что с ней что-то случилось и ее отвезли в больницу. Но это заблуждение тотчас рассеялось, ибо, похолодев от страха, она тут же вспомнила все, что произошло. Увы, из этих двух зол Кэт предпочла бы больницу.

Небольшое окошко ее спальни закрывала грязная муслиновая занавеска. Кэт встала с постели и, отодвинув занавеску, поглядела в окно. Ей припомнилась дорога сюда, и у нее зародилась надежда, что ее одиночество в этой тюрьме, в которую ее запрятали, будет скрашено хотя бы красотой окружающей природы. Однако то, что предстало ее взору, развеяло эту надежду, как дым. Старый парк и подъездная аллея находились по другую сторону дома, а перед окном Кэт простирался унылый плоский илистый берег, и лишь где-то вдали на горизонте виднелась узкая полоска моря. Во время прилива это огромное грязно-серое пространство ила и мокрого песка бывало покрыто водой, но сейчас оно лежало перед ней во всей своей отталкивающей наготе, как подлинный символ безлюдья, тоски, одиночества. Две-три худосочных камышинки да клочок ядовито-зеленой пены, оставшейся на поверхности ила, тщетно пытались оживить этот безрадостный пейзаж. Повсюду, куда бы ни обратился взгляд, был все тот же серый ил; лишь кое-где его бесцветную монотонность нарушали стаи чаек и других морских птиц, опускавшихся на берег в надежде, что море, отхлынув, оставило им чем поживиться. И только на горизонте искрилась под солнцем кайма белой пены, за которой лежал океан.

В восточной стороне, примерно милях в двух от дома, Кэт различила на берегу очертания домиков и голубой дымок, поднимавшийся к небу. Она догадалась, что это, вероятно, был тот самый рыбачий поселок Ли-Клакстон, о котором упоминал вчера их возница. И, глядя на крошечные хижины и мачты рыбачьих баркасов, Кэт почувствовала вдруг, что даже в этом глухом, уединенном месте она не совсем одна на свете, что и здесь есть честные сердца, к сочувствию которых она может в случае крайней нужды прибегнуть.

Кэт все еще стояла у окна, когда раздался стук в дверь, и она услышала голос старухи, которая явилась ее будить.

- Завтрак на столе, - сказала старуха, - и хозяин спрашивает, чего это вы прохлаждаетесь.

После такого приглашения Кэт поспешно оделась и по скрипучей винтовой лестнице спустилась в столовую, где ужинала накануне. Воистину каменное сердце должен был иметь Гердлстон, чтобы оно не оттаяло при виде этого прелестного юного создания. Но его лицо оставалось все таким же жестким и непреклонным, и он встретил Кэт гневным взглядом из-под нахмуренных бровей.

- Вы опоздали к завтраку, - сказал он холодно. - Потрудитесь запомнить, что вы не на Эклстон-сквер. "Кто зевает, тот воду хлебает", говорит пословица. Вы находитесь здесь, чтобы научиться дисциплине, и обязаны дисциплинировать себя.

- Прошу меня извинить, - сказала Кэт. - Вероятно, я устала с дороги.

При свете дня столовая имела еще более унылый и нежилой вид, чем вечером. На столе стояла яичница с ветчиной. Джон Гердлстон положил кусок яичницы на тарелку и пододвинул тарелку Кэт. Девушка опустилась на один из деревянных некрашеных табуретов и без всякого аппетита принялась за еду, раздумывая, чем все это может кончиться.

После завтрака Гердлстон приказал старухе выйти за дверь, стал перед камином, заложив руки за спину и широко расставив длинные худые ноги, и предельно ясно, резко и лаконично изложил Кэт свои намерения.

- Уже давно мною было принято решение, - сказал он, - в случае, если вы станете действовать вопреки моим желаниям и упорствовать в своей безрассудной привязанности к этому шалопаю, отправить вас в какое-либо уединенное место, где бы вы могли пересмотреть свое поведение и выработать для себя более разумный образ действий на будущее. Этот сельский дом превосходно отвечает такой задаче, а когда выяснилось, что моя прежняя служанка миссис Джоррокс проживает поблизости, я попросил ее привести дом в порядок, дабы мы могли прибыть сюда в любую минуту. Однако ваше сумасбродство и бессердечие заставили меня ускорить дело, и мы явились сюда раньше, чем были закончены необходимые приготовления. Поэтому в дальнейшем обстановка в этом доме будет менее примитивной, чем в настоящий момент. И здесь, моя дорогая, вы будете оставаться до тех пор, пока не проявите раскаяния и стремления исправить содеянное вами зло.

- Если вы хотите сказать: до тех пор, пока я не соглашусь стать женой вашего сына, то это значит только, что я останусь здесь навсегда и здесь и умру, - мужественно отвечала девушка.

- Все будет зависеть только от вас. Как я уже сказал, вы находитесь здесь, чтобы научиться дисциплине, и дом на Эклстон-сквер может показаться вам райским садом по сравнению с тем образом жизни, к которому вам придется привыкать здесь.

- Могу я взять сюда мою служанку? - спросила Кэт. - Как здесь жить, если в доме нет никого, кроме этой старухи?

- Сюда приедет Ребекка. Эзра сообщил мне об этом телеграммой, и он сам будет наведываться к нам на день-два каждую неделю.

- И Эзра будет здесь! - в ужасе воскликнула Кэт. Единственным утешением для нее среди всех этих треволнений была мысль о том, что благодаря этому переезду она по крайней мере отделается от своего чудовищного поклонника.

- А почему бы нет? - сердито спросил старик. - Или вы уж так восстановлены против мальчика, что хотите лишить его даже общества родного отца?

От дальнейших попреков Кэт спасло появление старухи, которая пришла убрать со стола. Последнее сообщение, нанеся Кэт страшный удар, в то же время чрезвычайно ее изумило. Что делать этому гуляке и повесе, этому городскому щеголю в таком мрачном жилище? Кэт хорошо знала Эзру и была уверена, что он не из тех, кто станет менять свои привычки или терпеть хоть малейшее неудобство без крайней необходимости. И инстинктивно ей почудилась в этом еще одна петля той страшной сети, которой ее стремились опутать.

Когда опекун вышел из комнаты, Кэт попросила миссис Джоррокс дать ей листок бумаги. Но старая карга только покачала головой, язвительно выпятив свою отвислую губу.

- Мистер Гердлстон так и знал, что вы будете просить бумаги, - сказала она. - Нету здесь ни бумаги, ни карандаша, ни чернил.

- Как? Ничего нет? Дорогая миссис Джоррокс, умоляю вас, сжальтесь надо мной, достаньте мне хоть какой-нибудь клочок, пусть хоть грязный, хоть мятый! Вот смотрите, у меня есть немножко денег. Я с радостью заплачу вам, если вы дадите мне возможность написать письмо.

Мутные глазки миссис Джоррокс с вожделением впились в монеты, которые протягивала ей девушка, однако она снова покачала головой.

- Никак нельзя, - сказала она. - Меня прогонят с места.

- Тогда я сама пойду в Бедсворт, - гневно сказала Кэт. - Никто не может запретить мне написать на почте письмо.

Старая карга затряслась в беззвучном хохоте; жилы на ее морщинистой шее натянулись так, что, казалось, вот-вот лопнут. Она все еще продолжала фыркать и кряхтеть, когда в столовую вошел Гердлстон.

- Что тут происходит? - спросил он строго, переводя взгляд со старухи на Кэт и обратно. Всякое проявление веселья было настолько противно его природе, что неизменно вызывало в нем раздражение. - Почему вы смеетесь, миссис Джоррокс?

- Вот над ней смеюсь, - прохрипела старуха, тыча в Кэт трясущимся пальцем. - Выпрашивает у меня бумагу и говорит, что пойдет в Бедсворт и напишет там письмо на почте.

- Вы должны уяснить себе раз и навсегда, - загремел Гердлстон, резко оборачиваясь к девушке, - что вы здесь полностью отрезаны от внешнего мира. Я не намерен оставлять вам никаких лазеек, которые вы могли бы использовать для сношения с нежелательными мне лицами. Я распорядился, чтобы никто не смел снабжать вас ни бумагой, ни чернилами.

Рушилась последняя надежда бедняжки Кэт. Сердце у нее совсем упало, но она храбро старалась не подавать виду, не желая, чтобы опекун заподозрил, как подействовали на нее его слова. В голове у нее уже созрел отчаянный план, и она считала, что ей легче будет привести его в исполнение, если Гердлстон не будет все время начеку.

Утро она провела в своей маленькой каморке. Ее снабдили огромной библией в коричневом переплете с аккуратно вырванными чистыми страницами, и она пыталась ее читать, хотя мысли ее витали далеко. После полудня Кэт услышала стук копыт и громыхание колес на подъездной аллее. Спустившись вниз, она увидела, что приехала подвода с мебелью из Бедсворта. Возница с помощью Гердлстона начал перетаскивать на второй этаж столы, шкафы, ковры и другие предметы. Старуха тоже была наверху. Кэт решила, что сейчас самый удобный момент привести в исполнение свой замысел: ведь такой случай мог больше не представиться. Она надела шляпку и начала с рассеянным видом прогуливаться перед домом, время от времени подбирая с запущенного газона опавшие листья. Прогуливаясь так, она как бы невзначай приблизилась к аллее, боязливо оглянулась по сторонам, скользнула между деревьев и припустилась бежать.

О, какую радость испытала она, когда высокие деревья заслонили от нее большой белый дом, уже ставший ей столь ненавистным! Она хорошо запомнила дорогу, о которой ехала накануне вечером, и ей казалось, что теперь все ее тревоги остались позади. Впереди, в конце этой аллеи, были ворота, а за ними Бедсворт и освобождение. Она пошлет доктору Димсдейлу письмо и телеграмму и объяснит ему все, что с ней случилось. Если только этому доброму и энергичному человеку станет известно о ее судьбе, он не даст ее в обиду. Она напишет ему, а потом вернется, и пусть опекун делает с ней, что хочет, она уже не будет трепетать перед ним. Впереди показались замшелые каменные столбы с
полуразрушенными гербами наверху. Чугунные ворота были растворены. С радостным восклицанием Кэт прибавила шагу. Еще мгновение, и она была бы уже за воротами, на проселочной дороге, но тут...

- Эй, эй, куда это вы направляетесь? - послышался грубый оклик. Голос доносился откуда-то из-за кустов, росших по обе стороны ворот.

Девушка замерла на месте, вся дрожа. В тени под деревом стоял складной стул, и на нем сидел свирепого вида мужчина, одетый в черную плисовую пару, и курил потемневшую от времени глиняную трубку. Медно-красное, обветренное лицо его было щедро разукрашено оспой; недуг этот оставил после себя и другую память один глаз несчастного взирал на мир голубоватым невидящим бельмом. Человек встал со стула и шагнул вперед, преграждая Кэт путь за ворота.

- Чтоб мне подохнуть, если это не она, - медленно проговорил он, оглядывая Кэт с головы до пят. - Сказали, девчонка что надо. Что ж, правильно, так оно и есть. - И, вынеся этот вердикт, он отступил еще на шаг и снова оглядел Кэт своим единственным глазом.

- Очень вас прошу, - сказала Кэт дрожащим голосом, ибо внешность этого человека никак не могла придать ей бодрости, - мне нужно пройти, я хочу попасть в Бедсворт. Вот вам шиллинг, пожалуйста, не задерживайте меня.

Человек протянул грязную ручищу, взял у Кэт монету, подбросил ее в воздух, поймал, попробовал на зуб и погрузил в карман своих плисовых штанов.

- Тут нет проходу, барышня, - сказал он. - Я дал слово хозяину, значит, не пойду на попятную.

- Но вы не имеете права задерживать меня! - гневно воскликнула Кэт. У меня есть друзья в Лондоне, и вы ответите за это.

- А она, похоже, собирается буянить, - сказал одноглазый. - Похоже, убей меня бог!

- Все равно я пройду! - в полном отчаянии воскликнула Кэт. Дорога, ведущая на свободу, была всего в десяти шагах, и Кэт метнулась в сторону, по женской своей неопытности надеясь как-нибудь проскользнуть мимо этого чудовищного стража, но он обхватил ее ручищами за талию и так грубо отшвырнул назад, что перебросил через аллею, и Кэт едва не упала, но, налетев со всего маху на дерево, устояла на ногах. Она была вся в ссадинах и царапинах и еле переводила дух.

- Ну так и есть, - сказал одноглазый, вынимая трубку изо рта, - уже буянит! Провалиться мне, если она еще и не буйнопомешанная. - Он взял свой складной стул, поставил его в воротах и уселся на него. - Вы видите, барышня, - заметил он, - все вы это зря. Убежите отсюда, так посадят в сумасшедший дом.

- В сумасшедший дом? - ахнула Кэт, всхлипывая от боли и страха. - Вы что же думаете, что я сумасшедшая?

- Ничего я не думаю, - сказал одноглазый спокойно. - Я знаю, что сумасшедшая.

Это было новым потрясением для Кэт. Впрочем, она была в такой тревоге и расстройстве, что плохо отдавала себе отчет, что все это значит.

- Кто вы такой? - спросила она. - Почему вы так грубо со мной обращаетесь?

- Ну, вот, давно бы так, - сказал одноглазый с довольным видом, поудобнее вытягивая ноги и пуская вверх огромные клубы дыма. - Это уже больше похоже на разумный разговор. Кто я такой, спрашиваете? Меня зовут Стивенс - Билл Стивенс, эсквайр из Клакстона, из графства Хэнтс. Я служил матросом на корабле - могу показать пенсионную книжку. А потом работал в лечебнице для умалишенных в Портсмуте. Был вторым смотрителем в отделении для самоубийц; больше двух лет проторчал там. А потом сидел без работы, и мистер Гердлстон пришел ко мне и говорит: "Вы будете Уильям Стивенс, эсквайр?" - "Я", - говорю. "Вам приходилось иметь дело с умалишенными?" спрашивает он. "Приходилось", - говорю я. "Значит, вы тот, кто мне нужен, говорит он. - Будете получать фунт стерлингов в неделю, работы от вас никакой не потребуется". "Самое разлюбезное дело", - говорю. "Будете сидеть у ворот, - говорит он, - и следить, чтобы одна наша пациентка не убежала, только и всего". Ну, а потом вас привозят из Лондона, а я приезжаю из Клакстона, и вот мы оба здесь, и все обстоит как нельзя лучше. Так что видите, барышня, все это вы зря, вам тут все равно никак не пройти.

- Но если вы меня пропустите, мистер Гердлстон подумает, что вы не успели меня поймать, потому что я пробежала очень быстро, и не будет особенно сердиться, а я дам вам больше денег, чем он дает.

- Нет, нет, - сказал одноглазый, решительно тряся головой. - Я своему слову не изменю, пусть меня повесят! Чтоб меня кто подкупил, такого еще не бывало да и не будет, разве что вы положите деньги на бочку, а то посулить-то всякий может. Старому человеку все подавай сейчас, что ему жить-то осталось.

- Увы! - горестно вскричала Кэт. - У меня при себе нет денег, всего несколько шиллингов.

- Ну и давайте их сюда. - Монеты исчезли в том же кармане плисовых штанов. - Ладно, все будет в порядке, барышня, - шепнул одноглазый, обдав Кэт запахом пива. - Я, так и быть, ничего не скажу мистеру Гердлстону о том, что вы тут вытворяли. Слово даю. А слово Уильяма Стивенса, эсквайра, верное! А то ведь хозяин взбеленится, если узнает. О, черт, вон моя старуха плетется с обедом! Брысь, брысь отсюда! Если моя хозяйка увидит, что мы тут с тобой разговоры разговариваем, она тебе все волосы повыдергает. Уж больно ревнива, вот в чем беда. Как померещится ей, что какая-нибудь девчонка заглядывается на меня, так она прямо вся не своя сделается и, не говоря худого слова, кинется прямо за волосы. Да уж, попадись ей только, пух и перья полетят! Брысь отсюда, тебе говорят!

Бедняжка Кэт, напуганная перспективой нажить себе еще одного врага, повернулась и грустно побрела по аллее обратно к дому. Оглянувшись, она увидела худую женщину с хмурым, суровым лицом, направляющуюся к воротам с жестяным судком в руке. Одинокая и потерянная Кэт все же еще не окончательно утратила надежду и, свернув с дороги, стала пробираться среди деревьев и кустов к ограде. Это была массивная каменная стена, футов девяти в вышину; последний ряд каменной кладки поблескивал торчащими из него зазубренными кусками битого стекла. Колючие кустарники исцарапали в кровь нежную кожу Кэт, пока она пробиралась вдоль стены. В конце концов ей пришлось убедиться, что перелезть через стену невозможно. Она обнаружила в стене только одну маленькую деревянную калитку, выходившую на железнодорожное полотно, но и та была заперта на замок.

Проникнуть за стену можно было только через столь надежно охраняемые ворота. Щемящая тоска сжала сердце Кэт, когда она вдруг отчетливо поняла, что, лишь имея крылья, могла бы она вырваться отсюда или хотя бы послать кому-то о себе весть.

Усталая, измученная, с растрепавшимися волосами возвратилась она домой после своих бесплодных поисков. Гердлстон встретил ее на крыльце; на губах его играла язвительная улыбка.

- Как вам понравился парк? - спросил он, и Кэт впервые в жизни уловила в его голосе нечто похожее на игривый смешок. - А каменная ограда и ее разнообразные украшения? А наш привратник? Как вам все это понравилось?

Кэт собралась с духом, чтобы дать ему достойный и храбрый ответ, но старания ее были тщетны. Губы ее задрожали, глаза наполнились слезами и с возгласом, исполненным такого отчаяния и горя, что он, казалось, мог бы тронуть сердце дикого зверя, она бросилась по лестнице к себе в комнату, упала на постель и расплакалась столь горькими слезами, горше которых не проливала еще ни одна женщина на земле.

ГЛАВА XXXV

РАЗГОВОР НА ЛУЖАЙКЕ ПЕРЕД ДОМОМ

В тот же вечер из Лондона приехала Ребекка. Ее приезд обрадовал Кэт, несмотря на то, что она никогда не испытывала особой симпатии к этой горничной и не слишком доверяла ей. Кэт словно бы почувствовала себя в большей безопасности и менее одинокой, когда возле появился кто-то одного с ней возраста. Обстановка ее комнаты тоже претерпела кое-какие изменения к лучшему, а служанке была отведена соседняя комната, так что Кэт всегда могла позвать ее, постучав в стену. Это было большим утешением для Кэт, ибо по ночам в старом доме трещала покоробившаяся мебель, где-то бегали крысы, и ощущение одиночества становилось непереносимым.

Но, помимо этих вселяющих ужас ночных звуков, существовали и другие обстоятельства, благодаря которым обитель пользовалась весьма дурной славой. Здание это даже с первого взгляда производило зловещее впечатление. Его высокие белые стены были покрыты пятнами плесени, а кое-где по растрескавшейся штукатурке, подобно следам пролитых слез, от самой крыши до фундамента струились зеленоватые полосы. Внутри, в тесных, низких коридорах и на узких лестницах, держался сырой, могильный запах. Прогнившие полы и потолки были одинаково изъедены червем. В коридорах валялись большие куски отвалившейся от стен штукатурки. В бесчисленные трещины и щели постоянно задувал ветер, и в больших, унылых комнатах то и дело слышались какие-то вздохи, шорохи, шелест, и это производило впечатление чего-то почти сверхъестественного.

Вскоре Кэт узнала, что старый монастырь страшен не только этими жуткими особенностями, которые, воздействуя на впечатлительную душу, наполняли ее смутной тревогой, - с этим аббатством было связано страшное поверье. Обстоятельно и жестоко, не упуская ни единой подробности, опекун поведал Кэт эту легенду о таинственном призраке, обитающем в мрачных монастырских коридорах.

Когда-то в давние времена это аббатство принадлежало ордену доминиканских монахов, который с годами мало-помалу утратил всю свою былую святость. Суровый вид монахов еще поддерживал в народе веру в их благочестие, но в стенах своей обители они втайне предавались беспутству и совершали самые страшные злодеяния.

И вот, когда вся монастырская братия - от настоятеля до послушника, соперничая друг с другом, погрязла в грехе и достигла крайнего нравственного упадка, один набожный юноша из соседнего селения явился в монастырь и заявил о своем желании вступить в орден. Слава о незапятнанной чистоте и святости ордена, сказал он, привлекла его сюда. Монахи приняли юношу в обитель, но первое время не допускали его на свои попойки. Однако со временем, решив, что совесть его достаточно загрубела, они перестали от него таиться и мало-помалу посвятили его в свои тайные дела. Добрый юноша пришел в ужас, но ему удалось до поры до времени сдержать свой гнев; когда же все мерзости, творимые монахами, открылись ему до конца, он однажды, стоя на ступенях алтаря, огненными, бичующими словами начал клеймить их пороки. Этой же ночью он покинет аббатство, заявил юноша, и по всей стране пронесет весть о том, что он здесь видел и слышал. Встревоженные и взбешенные монахи, быстро посовещавшись, схватили молодого послушника, бросили его в подвал и заперли там. Подвал этот кишмя кишел огромными свирепыми крысами, такими сильными и злыми, что они нападали даже днем на всех, кто туда входил. И предание гласит, что всю ночь по длинным монастырским коридорам разносились отчаянные крики и ужасный шум борьбы несчастного пленника, сражавшегося за свою жизнь с бесчисленными свирепыми животными.

- Говорят, что его тень и сейчас появляется порой и бродит по дому, сказал Гердлстон, заканчивая свое повествование. - Никто с тех пор не решался обосноваться здесь надолго. Но, я полагаю, что такую лишенную предрассудков молодую особу, как вы, не пожелавшую подчиняться даже воле своего опекуна, не могут напугать подобные детские побасенки.

- Я не верю в привидения, и меня эта история действительно не пугает, - храбро отвечала Кэт. Тем не менее страшный этот рассказ запал ей в душу, и ко всем окружавшим ее страхам с этой минуты прибавился еще один.

Комната опекуна была расположена непосредственно над комнатой Кэт. На второй день своего заключения в аббатстве Кэт поднялась туда; у нее не было других книг, кроме библии, не было ни карандаша, ни бумаги - оставалось только бродить по дому или по саду. Дверь в комнату опекуна была открыта настежь, и когда Кэт проходила мимо, ей бросилось в глаза, что эта комната обставлена элегантно и с комфортом. Точно так же была обставлена и соседняя комната, дверь которой тоже была распахнута. Добротная мебель и дорогие ковры являли резкий контраст с голыми беленными известкой стенами ее каморки. И все это указывало на то, что ее переселение в аббатство не было случайным и внезапным, что старый коммерсант замыслил его давно и заранее обдумал каждую деталь. А ее отказ выйти замуж за Эзру был только предлогом, чтобы осуществить давно задуманный план. Но какова же его цель, к чему в конце концов должно все это привести? Этот вопрос возникал перед Кэт ежечасно, ежеминутно, и всякий раз ответ на него представлялся ей все более мрачным и грозным.

Однако в цепи всех этих загадочных событий имелось одно звено, о котором Кэт не имела ни малейшего представления. Ей никогда и в голову не приходило, что ее личное состояние может представлять какой-либо интерес для фирмы. Она так привыкла слышать, как Эзра и его отец во всех своих беседах бойко и небрежно оперируют миллионными суммами, что не придавала значения своему скромному капиталу и совершенно не понимала, какую роль может он сыграть для фирмы в критическую минуту. И столь же далека была она и от мысли о возможности каких-либо серьезных затруднений для торгового дома Гердлстон, так как с детства привыкла слышать от отца о надежности этого коммерческого предприятия и о его крупных ресурсах. Ни одной секунды не подозревала она о том, что дела торгового дома находятся в крайне плачевном состоянии и что только ее капитал еще мог бы как-то спасти его от полного краха.

А необходимость прибегнуть к этому последнему средству росла с каждым днем и становилась неизбежной. Эзра в Лондоне со всей присущей ему неукротимой энергией и редкой деловой хваткой продолжал вести борьбу. Когда наступал срок выплаты по очередному векселю, он добивался отсрочки у кредиторов, действуя столь искусно, предъявляя столь правдоподобные объяснения, что ему удавалось добиваться своего, не вызывая подозрений. Но день ото дня делать это становилось все труднее: Эзра чувствовал, что он ставит подпорки под насквозь прогнившим сводом, который рано или поздно рухнет и погребет его под обломками. И когда сей молодой человек прибыл в субботу в аббатство, его исхудалое, осунувшееся лицо и беспокойный взгляд без слов говорили о том, через какое горнило испытаний пришлось ему пройти.

Когда он приехал, Кэт уже успела подняться к себе. Но услышав шум подъехавшей двуколки, она догадалась, кого привез этот экипаж, раньше, чем в прихожей раздался басовитый мужской голос. А несколько позже, глянув в окно, она увидела, что Эзра с отцом прогуливаются перед домом по залитой лунным светом лужайке и о чем-то взволнованно беседуют. Вечер был прохладный, и Кэт удивило, почему они не ведут свою беседу в столовой у камина. Примерно около часа продолжали метаться по лужайке их тени, а потом до Кэт долетел стук захлопнувшейся двери, и вскоре она услышала, как отец с сыном прошли мимо ее комнаты и поднялись по лестнице наверх.

Эта беседа, которую ей довелось наблюдать из окна, была немаловажна. Эзра доказывал отцу, что скрывать их банкротство далее уже невозможно и крах неизбежен, если откуда-нибудь срочно не придет помощь.

- Пока, мне кажется, они еще не учуяли, что дело наше швах, - сказал он. - Мортимер и Джонсон довольно нахально требовали уплаты по счету, но я их живо приструнил. Вынул мою чековую книжку и сказал: "Вот что, джентльмены, если вы настаиваете, я немедленно выписываю чек на всю сумму. Но на этом наши с вами деловые отношения прекращаются. Такая солидная фирма, как наша, не желает терпеть неудобства от того, что ее будут тревожить по пустякам". Они сразу забили отбой. Но момент был довольно неприятный: ведь согласись они взять чек, и все бы выплыло наружу, а для нас это было бы равносильно убийству.

При последних словах старик вздрогнул, бросил быстрый взгляд на сына и зябко потер руки, словно на него внезапно повеяло холодом.

- Тебе не кажется, Эзра, - сказал он, хватая сына за локоть, - что ты зря поставил эти слова рядом: "выплыло наружу" и "убийство"... Я помню, как один полицейский агент по имени Пилкингтон, который посещал тот же храм, что и я, на Дэрхем-стрит, сказал мне однажды, что, по его мнению, людей беспрерывно отправляют на тот свет, но только один случай из десяти выплывает наружу. Так что видишь, Эзра, один шанс из десяти. И притом открываются обычно самые грубые, банальные случаи. Если за это дело берется человек с головой, шансов очень мало, что его карты будут раскрыты. Какой холодный сегодня вечер!

- Да, прохладно, - согласился сын. - Но все же о таких вещах лучше говорить вне стен дома. Ну, а у вас тут как идут дела?

- Отлично. Первый день она металась и все хотела пробраться в Бедсворт. Но теперь, мне кажется, уже отказалась от этой пустой затеи. Стивенс, наш сторож, вполне надежный малый.

- Какие вы уже предприняли шаги? - спросил Эзра, зажигая не гаснущую на ветру спичку и закуривая сигару.

- Я постарался, чтобы и в Бедсворте и в Клакстоне все были осведомлены о ее болезни. И теперь всем уже известно, что в аббатстве находится какая-то молодая особа, совсем больная, бедняжка. Кроме того, я распустил слух, что она немного не в себе, почему ее, естественно, и держат в таком уединении. Когда произойдет то, что...

- Христа ради, тише! - вздрогнув, прошипел Эзра. - Это очень страшное дело. Я даже подумать об этом не могу.

- Да, конечно, это печальная необходимость. Но что еще нам остается делать?

- И как вы рассчитываете это совершить? - прошептал Эзра. - Без применения насилия, я надеюсь?

- Все может случиться. Все. Однако у меня другой план, и сначала мы испробуем его. Мне кажется, я вижу один способ, который может все упростить.

- На крайний случай, если другого выхода не будет, у меня есть человек, готовый взяться за любое дело такого сорта.

- Вот как? Кто же это такой?

- Один малый, который умеет бить без промаха, что мне-то уж доподлинно известно. Его зовут Бурт. Это он проломил мне череп в Африке. Потом я встретил его в Лондоне и узнал мгновенно. Он подыхает с голоду, бедняга, и готов на все. Сейчас он в самом подходящем настроении для такого дела. Он целиком у меня в руках и прекрасно это понимает, поэтому я могу приказать ему все, что захочу. По-моему, это дело должно даже доставить ему удовольствие, так как он, в сущности, скорее животное, чем человек!

- Печально, крайне печально! - промолвил Гердлстон. - Да, стоит человеку хоть раз преступить заповедь божью, и он уже ничем не отличается от животного. Где же я найду этого человека?

- Пошлите мне телеграмму. Напишите так: "Присылай врача". Для меня это будет достаточно, а на почте не вызовет никаких подозрений. После этого я приму меры, чтобы он приехал с ближайшим поездом. Вам придется встретить его на станции, потому что он, вероятнее всего, будет пьян.

- Привези его сам, - сказал Гердлстон. - Тебе тоже надо быть здесь.

- По-моему, вы отлично можете обойтись без меня.

- Нет, нет. Мы должны победить или погибнуть вместе.

- А я вот возьму и плюну на эту вашу затею, - сказал Эзра, резко останавливаясь и оборачиваясь к отцу. - Меня уже от всего этого мутит.

- Что? Пойти на попятную? - страстно вскричал старик. - Нет, ни за что на свете! Какое малодушие! Все сейчас складывается как нельзя лучше, и от нас требуется только одно - твердость духа. Ах, мой мальчик, мой мальчик! Подумай: на одной чаше весов - бесчестие, разорение, убогое, нищенское существование, насмешки и презрение всех твоих былых товарищей и друзей; на другой чаше весов - богатство, успех, известность - все то, что делает жизнь приятной. И ты знаешь не хуже меня, что деньги этой девчонки сразу перетянут чашу весов, и жизнь снова станет прекрасной. Вся твоя дальнейшая судьба зависит от того, будет Кэт жить или умрет. Мы дали ей полную возможность выбора. Она надсмеялась над твоей любовью. Так пусть же узнает теперь твою ненависть.

- Тут вы, конечно, правы, - сказал Эзра, снова принимаясь шагать по лужайке. - Почему я должен ее жалеть? Что посеешь, то пожнешь. Тьфу, я, кажется, заразился вашей проклятой привычкой говорить пословицами и цитировать библию.

- Я знал, что ты у меня молодец, не струсишь, - вскричал отец. Теперь уже нельзя идти на попятную.

- Ребекка будет вам здесь полезна, - сказал Эзра. - Можете во всем на нее положиться.

- Ты хорошо сделал, что прислал ее. Ну, а обо мне часто там справляются?

- Часто. И я всем твержу одно: нервное переутомление, врачи запретили беспокоить вас деловыми письмами. Единственно, кто, как мне кажется, пронюхал, что тут что-то неладное, это Том Димсдейл.

- Вот как! - хмыкнул старик. - Наше исчезновение, конечно, должно было его удивить.

- Он как сумасшедший налетел на меня, спрашивает, куда вы уехали. Я ответил ему то же, что всем, но тут он разбушевался, стал кричать, что имеет право узнать ваш адрес и все равно узнает. Так разошелся, что мы с ним чуть не сцепились тут же, в конторе, на глазах у клерков. А теперь каждый вечер он неотступно следует за мной до Эклстон-сквер и до полуночи сторожит под окнами - боится, как бы я не сбежал.

- Вон что! Сторожит тебя?

- Да, а сегодня следовал за мной до самого вокзала. Надел длинное пальто и до половины закутал лицо шарфом. Но я, разумеется, его узнал. Тогда я взял билет до Колчестера. Он взял билет туда же и сел в колчестерский поезд. А я ускользнул от него, взял другой билет и приехал сюда. Не сомневаюсь, что он сейчас уже носится по Колчестеру.

- Помни, мой мальчик, - сказал коммерсант, когда они поднялись на крыльцо, - это наше последнее испытание. Если мы одержим победу, нас ждет светлое будущее.

- Мы провалились с алмазами, провалились с женитьбой. Да поможет нам теперь нечистая сила, - сказал Эзра и, швырнув сигару, последовал за отцом.

ГЛАВА XXXVI

ЧТО ПРОИЗОШЛО В КОРИДОРЕ

Когда Кэт на следующее утро спустилась к завтраку, Эзра ограничился кратким приветствием и не промолвил больше ни слова. Он явно чувствовал себя неловко и, встречаясь взглядом с Кэт, тотчас отводил глаза, хотя потом нет-нет да и посматривал на нее украдкой. Отец расспрашивал его о том, что делается в Сити, но он отвечал ему односложно и с неохотой. Эзра не выспался в эту ночь: сон его был тревожен, обрывки разговора, который произошел у него с отцом накануне, надоедливо вторгались в его сновидения.

Кэт поспешила при первой же возможности покинуть столовую и, надев шляпку, отправилась бродить по парку. Ей хотелось немного прогуляться; к тому же она еще не теряла надежду найти какую-нибудь лазейку. Одноглазый страж был на своем посту, и увидав ее, разразился диким хохотом. Кэт свернула в сторону, чтобы скрыться от него, и еще раз обошла весь парк, держась вдоль ограды, стараясь тщательно ее осмотреть. Колючий шиповник и кусты ежевики пышно разрослись у самой стены, и местами продираться сквозь эти заросли было нелегко, но Кэт, проявив упорство, шаг за шагом осмотрела всю стену и убедилась, что она везде одинаковой высоты и в ней нет ни единой лазейки, за исключением небольшой деревянной калитки, крепко запертой на замок.

И все же Кэт набрела на такое местечко, где перед ней блеснул луч надежды. В одном углу, образованном стеной, стоял заброшенный дощатый сарай, где, должно быть, хранились когда-то садовые принадлежности в те дни, когда парк еще содержался в порядке. Сарай не примыкал к стене вплотную - он находился от нее в футах восьми - десяти, а возле сарая стояла пустая бочка, служившая, как видно, для сбора дождевой воды. Кэт забралась на бочку, а с бочки ей удалось вскарабкаться на покатую крышу. Добравшись до крыши, Кэт оказалась довольно высоко над землей. Отсюда уже можно было заглянуть за монастырскую стену, по ту сторону которой пролегала проселочная дорога, а дальше виднелось железнодорожное полотно. Конечно, перепрыгнуть с крыши сарая на стену Кэт не могла, но она подумала, что, окликнув кого-нибудь из прохожих, сумеет убедить их отправить из Бедсворта письмо или принести ей оттуда клочок бумаги. И при этой мысли она снова воспрянула духом. Гнилые доски были далеко не надежной опорой - они скрипели и гнулись под ногами, но Кэт была готова на любой риск, лишь бы увидеть чье-нибудь дружеское лицо. И вот на дороге появились двое деревенских ребят - подростки лет по шестнадцати; один из них что-то насвистывал, другой жевал сырую репу. Они неторопливо брели по дороге, пока не поравнялись с наблюдательной вышкой бедняжки Кэт. Тут один из мальчишек поднял глаза и увидел бледное лицо девушки, выглядывавшее из-за ограды.

- Билл, глянь-ка! - крикнул он своему товарищу. - Провалиться мне, если это не та самая полоумная девка, видишь, куда забралась!

- Ясно она! - уверенно подтвердил второй. - Дай-ка мне твой огрызок, Джимми, я запущу в нее.

- Еще чего! Я сам запущу! - отвечал галантный Джимми и не бросил слов на ветер: огрызок репы тотчас просвистел над самой головой Кэт.

- Ну вот, не попал! - сердито закричал его товарищ. - Давай поищи, нет ли здесь где камня.

Но прежде чем камень был обнаружен, бедная девушка, совсем упав духом, поспешила спуститься вниз.

"Это безнадежно, мне нет спасения, - горестно думала она. - Все ополчились против меня. А мой единственный верный друг далеко". И она вернулась в дом совершенно удрученная и отчаявшаяся.

Перед обедом опекун постучал к ней в дверь.

- Я надеюсь, - сказал он, - что вы прочли воскресные молитвы? Рекомендую не забывать об этом, раз вы не можете посещать храм божий.

- А почему вы лишаете меня возможности пойти в церковь? - спросила Кэт.

- Что посеешь, то пожнешь, моя милая, сказал он с язвительной насмешкой. - Вы теперь вкушаете горькие плоды своего непослушания. Советую вам раскаяться, пока не поздно!

- Мне не в чем раскаиваться, - сказала Кэт, и глаза ее сверкнули. Это вам следует раскаяться, потому что вы жестокий и лицемерный человек. И вы ответите за ваши притворно благочестивые слова и нечестивые, злые поступки. Есть над нами тот, кто нас когда-нибудь рассудит и покарает вас за то, что вы нарушили клятву, данную умирающему другу, и были бесчеловечно жестоки с тем, кого вверили вашему попечению. - Щеки Кэт пылали, и слова так гневно и бесстрашно слетали с ее уст, что хладнокровный делец, гроза Сити, вздрогнул и попятился от нее.

- Это покажет будущее, - сказал он. - Я пришел сюда с добрым намерением, а вы проклинаете меня. Я узнал, что в этом доме водятся тараканы и другие насекомые. Брызните одну-две капли из этого пузырька по углам, и они все разбегутся. Но будьте осторожны - это мгновенно, хотя и безболезненно действующий яд. Для человека он смертелен. - И он протянул Кэт склянку с мутной коричневатой жидкостью и большой красной наклейкой, свидетельствующей о том, что в пузырьке яд. Кэт молча взяла пузырек и поставила на каминную полку. Гердлстон, уходя, бросил на Кэт быстрый, пронзительный взгляд. Перемена, которая произошла в ней за последние дни, удивила его. Лицо ее побледнело, щеки ввалились, и только два лихорадочных пятнышка на скулах выдавали бурлившее в ее душе волнение, да в глазах появился какой-то неестественный блеск. И вместе с тем лицо ее приобрело новое и какое-то странное выражение. Быть может, его вымысел становится правдой, подумалось Гердлстону, и рассудок девушки и в самом деле расстроен? Однако запас ее жизненных сил был значительно больше, чем предполагал Гердлстон. И в тот самый момент, когда он уже приходил к выводу, что дух ее сломлен, в уме ее созревал новый план спасения, для выполнения которого требовалась большая решимость и мужество.

Прошло еще несколько дней. Кэт старалась сблизиться с Ребеккой, но все ее попытки наталкивались на непреодолимую неприязнь, которую девушка испытывала к ней с тех пор, как Эзра почтил Кэт своим непрошеным вниманием. Ребекка прислуживала Кэт, затаив в сердце ненависть и злобу, и глаза ее часто светились торжеством при виде бедственного положения хозяйки.

У Кэт зародилась мысль о том, что сторож Стивенс, вероятно, несет свою службу только днем, а во время беседы с ним ей бросилось в глаза, что за сломанные чугунные ворота нетрудно пробраться, даже если они будут заперты на замок. В крайнем случае через них можно было бы перелезть. Если бы только удалось ускользнуть из дома ночью, думала Кэт; там уж ничто не может помешать ей добраться до Бедсворта, а оттуда доехать до Портсмута, до которого не больше семи миль. В Портсмуте же, без сомнения, найдутся добрые люди - приютят ее у себя на несколько дней и дадут о ней знать ее друзьям.

Парадная дверь дома ежевечерне запиралась, но рядом с дверью в стену был вбит гвоздь, и Кэт полагала, что на этот гвоздь вешают на ночь ключ от дверей. Кроме того, в доме имелся еще выход на задний двор. А в случае, если ни ту, ни другую дверь не удастся открыть, Кэт решила попытаться вылезть в одно из окон нижнего этажа. Ей казалось, что так или иначе она сумеет выбраться из дому - лишь бы никого не разбудить. Ну, а в крайнем случае, если даже ее поймают, хуже, чем сейчас, ей все равно не будет.

Эзра отбыл в Лондон, и в доме теперь оставалось всего три тюремщика: Гердлстон, Ребекка и старуха Джоррокс. Спальня Гердлстона помещалась на верхнем этаже. Миссис Джоррокс представляла наибольшую опасность, так как ее комната находилась внизу, но старуха была, по счастью, глуховата, и Кэт надеялась, что ей удастся ее не потревожить. Труднее всего было проскользнуть мимо комнаты Ребекки. Однако служанка обычно спала непробудным сном, и поэтому и здесь можно было рассчитывать на успех.

До самого вечера Кэт просидела у окна, стараясь укрепить свой дух перед предстоящим испытанием. Ее замысел требовал решимости и отваги, а бедная девушка была слаба и растеряна. Ее мысли невольно обращались в прошлое: она думала об отце и о матери, которой не знала, но миниатюрный портрет которой был одним из драгоценнейших ее сокровищ, и эти думы помогали ей перенести то, что было всего тягостнее, - ужасное чувство полного одиночества.

Был яркий, солнечный и холодный день. Уже начался прилив, и волны плескались у старых стен аббатства. Воздух был так чист и прозрачен, что Кэт различала очертания домов на восточном берегу острова Уайт. Высунувшись из окна, она увидела, что по правую сторону аббатства море образует довольно большую бухту, которая, вероятно, обычно тоже имела унылый вид илистой трясины, но в часы прилива походила на большое опоясанное камышами озеро. Это был Ленгстонский залив, и Кэт удалось даже разглядеть в глубине его группу строений - лечебный курорт Хейлинг.

Заметила она и другие признаки жизни в этом безлюдье. Большие военные корабли, покинув гавань Спитхед, выходили в Ла-Манш; иные, наоборот, держали курс в гавань. Одни, глубоко сидящие в воде, имели грозный вид: у них были крошечные мачты и массивные орудийные башни, а у других над длинным темным корпусом высокие мачты вздымали широкие белые паруса. Временами проплывала белая пограничная канонерка, похожая на призрак или на усталую морскую птицу, которая спешит вернуться в родное гнездо. Это было одним из немногих развлечений Кэт - следить за проплывавшими мимо судами и стараться угадать, откуда они плывут и куда.

В тот ставший достопамятным вечер Ребекка отправилась спать раньше обычного. Кэт тоже поднялась к себе в комнату, положила кое-какие драгоценности в карман, чтобы расплачиваться ими вместо денег, и, закончив последние приготовления, прилегла на кровать, вся дрожа при мысли о том, что ей предстояло совершить. Снизу доносился звук шагов - это ее опекун расхаживал по столовой. Затем она услышала, как заскрипел ржавый замок. Гердлстон запер входную дверь и вскоре поднялся по лестнице к себе в комнату. Миссис Джоррокс тоже отправилась спать, и в доме все стихло.

Кэт понимала, что ей нужно переждать час-другой, прежде чем она рискнет привести в исполнение свой план. Она читала где-то, что сон человека обычно бывает особенно глубок в два часа пополуночи, и поэтому решила начать действовать именно в это время. Она надела платье потеплее и обула самые толстые башмаки, обвязав их тряпками, чтобы заглушить шаги. Она старалась принять все предосторожности, какие только в состоянии была придумать, и теперь оставалось только одно - как-то скоротать эти часы, пока не настанет время действовать.

Кэт встала и снова выглянула из окна. Начался отлив, и океан, отхлынув от берега, серебрился вдали под луной. Но уже наползал туман; он двигался стремительно, и было видно, как он набрасывает на все свою пелену. Становилось очень холодно. У Кэт от озноба стучали зубы. Она снова прилегла на постель, закуталась в одеяло с головой и, совершенно измученная усталостью и тревогой, забылась беспокойным сном.

В этом забытьи она пробыла несколько часов.

Очнувшись, она взглянула на часы и увидела, что уже далеко за полночь. Дальше медлить было нельзя. Взяв небольшой узелок с наиболее ценными вещами, она, затаив дыхание, словно пловец перед прыжком вниз головой в воду, проскользнула мимо полуотворенной двери в комнату Ребекки и стала осторожно, ощупью спускаться с лестницы.

Еще днем она не раз замечала, как скрипят и трещат старые ступени под ногами. А теперь в мертвой ночной тиши этот скрип был так громок, что у Кэт от ужаса сердце уходило в пятки. Раза два она останавливалась, убежденная, что ее сейчас поймают на месте преступления, но вокруг все было тихо. Спустившись с лестницы, она почувствовала некоторое облегчение и начала все так же ощупью пробираться по коридору к выходной двери.

Вся дрожа от холода и страха, она протянула руку и нащупала замок. Ключа не было. Пошарив в темноте, она нашла гвоздь, но и здесь ничего не обнаружила. Ее предусмотрительный тюремщик, по-видимому, унес ключ с собой. Поступил ли он так же и с ключом от черного хода? Кэт хотелось верить, что мог же он где-то допустить недосмотр. И она начала пробираться обратно по коридору, миновала комнату миссис Джоррокс, откуда доносилось мирное похрапывание старухи, и ощупью впотьмах стала красться дальше через все огромное пустынное здание.

Через весь нижний этаж - от входной двери до черного хода - шел длинный коридор с рядом окон в одной из стен. В конце коридора была дверь, и к этой двери направлялась Кэт. Свет луны пробился сквозь пелену тумана, и на полу коридора против каждого окна лежали мерцающие серебристые блики. Все остальное тонуло во мраке, и эти тусклые призрачные полосы света как бы перемежались черными провалами тьмы. Кэт, нащупав рукой стену, ступила в коридор и приостановилась на мгновение, оробев, - эти призрачные лунные пятна, эта таинственная игра мрака и света наполнили ее душу безотчетным страхом. И вот, когда она стояла так, опираясь рукой о стену, ее глаза внезапно расширились от ужаса: ей почудилось, что из мрака кто-то движется навстречу по коридору.

Какая-то темная бесформенная фигура появилась в конце коридора. Эта фигура приближалась; она пересекла полосу света, погрузилась во мрак и снова возникла в полосе света, затем снова растаяла во мраке и снова вышла на свет. Теперь она уже миновала половину коридора и продолжала приближаться к Кэт. Оцепенев от ужаса, Кэт не в силах была двинуться с места и ждала. Тень приближалась. Вот она снова вышла из мрака и вступила в последнюю полосу света. Она направлялась прямо к Кэт. Боже праведный! Перед Кэт стоял доминиканский монах! В холодном свете луны четко вырисовывалась его изможденная фигура в мрачном одеянии. Крик смертельного ужаса прорезал тишину старой обители и несчастная девушка, всплеснув руками, упала навзничь без чувств.

ГЛАВА XXXVII

ПОГОНЯ И СХВАТКА

Трудно описать состояние тревоги, в котором Том Димсдейл пребывал в эти дни. Все его усилия узнать, куда скрылись беглецы, были тщетны. Он бесцельно бродил по Лондону, заходил то в одну сыскную контору, то в другую, рассказывал о своей беде, взывал о помощи. Он дал объявление в газетах и приставал с вопросами ко всем, кто, по его мнению, мог сообщить ему хоть какие-нибудь сведения. Никто, однако, ничем не мог ему помочь, никто не мог пролить свет на эту тайну.

В конторе также ничего не было известно о местопребывании главы фирмы. Эзра на все вопросы отвечал одно: врачи прописали его отцу полный покой и велели отдохнуть где-нибудь в сельской местности. Из вечера в вечер Том неотступно следовал за Эзрой по пятам в надежде хоть что-нибудь разузнать, но все было напрасно. В субботу он проследил Эзру до вокзала, но там как мы знаем, Эзре удалось от него ускользнуть.

Состояние Тома начало вызывать серьезные опасения у его отца. Том почти ничего не ел, и сон его был тревожен. Родители всеми силами старались его успокоить, внушали ему, что следует потерпеть.

- Этот малый, Эзра, знает, куда они скрылись, - кричал Том, яростно шагая из угла в угол, ероша волосы и сжимая кулаки. - Я у него узнаю правду, из глотки вырву!

- Потише, потише, сынок, - пытался утихомирить его доктор. - Силой ты немного добьешься. Они пока что не сделали ничего противозаконного, и если ты начнешь буянить, то окажешься кругом виноват. Да и Кэт написала бы нам, если бы ей было плохо.

- Да, конечно. Она, верно, забыла нас. Но как она могла, как она могла после всех ее клятв!

- Будем уповать на лучшее, будем уповать на лучшее, - старался ободрить его доктор. Однако надо признаться, что доктор и сам был немало озадачен таким неожиданным оборотом событий. В силу своей профессии ему приходилось сталкиваться с самыми различными людьми, и он научился неплохо разбираться в их характерах. Весь его жизненный опыт и чутье говорили ему, что Кэт Харстон не из тех, чье сердце изменчиво и легковерно. И это было так не похоже на нее - уехать из Лондона и не черкнуть ни строчки друзьям, не сообщить им, куда и зачем она уезжает. Если она молчит, к этому должны быть особые причины, и таких причин, думалось доктору, могло быть только две: либо она так больна, что не в состоянии взять пера в руки, либо каким-то образом лишена свободы и возможности дать о себе знать. И второе предположение казалось доктору особенно грозным.

Знай он о состоянии дел торгового дома Гердлстон и о том, как остро нуждается эта фирма в деньгах, чтобы спастись от краха, разгадка тайны мгновенно блеснула бы перед ним. Однако, не имея об этом ни малейшего представления, доктор все же инстинктивно был исполнен глубочайшего недоверия и к отцу и к сыну. Ему было известно, что завещание Джона Харстона содержит пункт, согласно которому наследство может перейти от его дочери к ее опекуну, и чрезвычайно об этом сожалел. Ведь сорок тысяч фунтов стерлингов могли послужить приманкой даже для богатого человека и совратить его с пути истинного.

Настала суббота - третья суббота после исчезновения Гердлстона вместе с его подопечной. Том был исполнен решимости: на сей раз Эзре не удастся ускользнуть от него, он последует за ним, куда бы тот ни направился. До сих пор каждую субботу молодому коммерсанту удавалось скрыться от Тома, и появлялся он только в понедельник утром. Том понимал, что два дня Эзра проводит где-то в обществе Кэт и своего отца, и мысль эта была мучительной и горькой. Но теперь, решил Том, Эзре не удастся сбить его со следа.

Оба юноши оставались в конторе до двух часов пополудни, после чего Эзра надел шляпу, пальто и застегнулся на все пуговицы, так как погода была прескверная. Том немедленно схватил свою широкополую фетровую шляпу и выбежал следом за Эзрой на Фенчерч-стрит - дверь не успела захлопнуться за одним, как в нее уже ринулся второй. Услыхав за спиной шаги, Эзра оглянулся и, словно цепная собака, злобно оскалил зубы. Оба юноши уже давно отбросили напускную учтивость и всякое притворство, и если их взгляды встречались, в них можно было прочесть только ненависть и вызов.

По улице проезжал кэб, и Эзра, крикнув что-то на ходу вознице, вскочил в экипаж. По счастью, другой кэб только что высадил седока и стоял в ожидании у тротуара. Том бросился к нему.

- Поезжай за тем красным кэбом, не упускай его из виду, - крикнул он. - Делай что хочешь, лишь бы он от тебя не скрылся.

Извозчик, слов даром не тратя, понимающе кивнул и стегнул кнутом лошадь.

И судьбе было угодно, чтобы эта лошадь оказалась то ли помоложе, то ли более быстроногой, чем та, что везла молодого коммерсанта. Красный кэб прогромыхал по Флит-стрит, затем повернул и помчался тем же путем обратно, мимо собора Святого Павла, нырнул в лабиринт переулков и, поплутав по ним, выбрался наконец на набережную Темзы. Однако, несмотря на все старания, ему не удалось освободиться от своего преследователя. Красный кэб покатил по набережной, потом свернул на мост, но ловкий возница Тома не отставал от него. На одной из узких улочек на суррейском берегу красный кэб остановился перед какой-то пивной. Том на своем извозчике подъехал следом и тоже остановился - ярдах в ста, - откуда ему было все хорошо видно. Эзра выскочил из экипажа и вошел в пивную. Том терпеливо караулил - ждал, когда он появится обратно. Все эти действия Эзры совершенно поставили его в тупик. У него мелькнула даже дикая мысль, что Кэт держат взаперти где-то здесь, в этом убогом домишке, но, поразмыслив немного, он сам понял нелепость такого предположения.

Ждать ему пришлось не очень долго. Через несколько минут мистер Гердлстон-младший появился снова в сопровождении здоровенного детины, обросшего косматой рыжей бородой, оборванного и по всем признакам крепко навеселе. С помощью Эзры детина забрался в кэб, и они покатили дальше. Тревога Тома росла. Кто этот малый и какое он имеет отношение к тому, чем были полны сейчас все мысли Тома?

Словно собака-ищейка, идущая по следу, кэб, в котором ехал Том, ни на мгновение не теряя из виду свою добычу, прокладывал себе путь в потоке экипажей, лившемся по лондонским улицам. Вот оба экипажа свернули на Ватерлоо-роуд и стали приближаться к вокзалу Ватерлоо. Красный кэб еще раз резко повернул и покатил в гору, прямо к главному входу. Том выскочил из кэба, сунул вознице соверен и припустился со всех ног туда же.

Вбежав в здание вокзала, Том сразу увидел Эзру Гердлстона и рыжебородого незнакомца. По случаю субботы количество пригородных поездов было увеличено, и в вокзале толпилась уйма народу. Боясь, как бы Эзра и его спутник не затерялись в толпе, Том, хорошенько поработав локтями, протолкался к ним так близко, что мог бы коснуться их рукой. Они уже подходили к билетной кассе, когда Эзра оглянулся и увидел своего соперника позади себя. Злобно выругавшись, он шепнул что-то на ухо своему полупьяному спутнику. Тот тоже обернулся и со звериным, нечленораздельным криком бросился на Тома и схватил его за горло своими жилистыми руками.

Но одно дело - схватить человека за горло, а другое - удержать его в этом положении, особенно если ваш противник невзначай оказывается неплохим регбистом из международной сборной. Для Тома этот внезапно вцепившийся в него рыжебородый хулиган был ничуть не страшней великанов-форвардов, несчетное количество
раз налетавших на него в былые дни на зеленом поле с разных сторон. С легкостью, выдававшей некоторый опыт в такого рода делах, Том обхватил обидчика своими длинными мускулистыми руками, крепко его сжал, сделал рывок, так что видно было, как напряглась каждая жилка в его гибком теле, и толстые бесформенные ноги рыжебородого описали в воздухе полукруг, и огромная эта туша грохнулась на пол, ловя воздух широко открытым ртом.

Том, разгоряченный этой схваткой, повернулся к Эзре, и серые глаза его блеснули дьявольским огоньком. Все предостережения отца, все увещевания матери были забыты, когда он увидел перед собой своего врага. Но Эзра, отдадим ему должное, не растерялся он прыгнул навстречу Тому, нацелив на него кулаки. Они были под стать друг другу: оба - на редкость сильные юноши, оба - опытные, хорошо тренированные боксеры. Эзра, пожалуй, был несколько покрепче, но не в такой хорошей форме, как Том. Произошла короткая и весьма решительная схватка - удары и контрудары сыпались с обеих сторон с такой быстротой, что глаз не мог за ними уследить, - но тут в дело вмешались железнодорожные служащие и кое-кто из пассажиров, и противников удалось растащить. У Тома на лбу вздулась здоровенная шишка. Эзра, выплюнув остатки выбитого зуба, утирал обильно текущую из носа кровь. Оба они бешено вырывались, стремясь снова броситься друг на друга, в результате чего их еще дальше растаскивали в разные стороны. Наконец появился дородный полицейский и, схватив Тома за воротник, пригвоздил его к месту.

- Где он? - кричал Том, выворачивая шею, чтобы увидеть своего противника. - Пустите, не то он удерет от меня.

- Это меня не касается, - бесстрастно отвечал блюститель порядка. Постыдились бы вы, - такой приличный с виду молодой человек. Ну, спокойнее, спокойнее! Стойте смирно, говорю!

Последнее восклицание явилось ответом на чрезмерно энергичную попытку узника обрести свободу.

- Они же удерут! Понимаете, они удерут! - кричал Том в отчаянии, заметив, что Эзра и его спутник - а это был не кто иной, как Бурт, знакомый нам уже по Африке, - скрылись из виду.

Опасения Тома были не напрасны. Когда ему удалось наконец вырваться из крепких рук закона, его врагов уже и след простыл. Десяток зевак, наблюдавших драку, указали ему десять различных направлений, в которых скрылись враги. Том метался по огромному вокзалу, бросался с одной платформы на другую... Враги ускользнули между пальцев, и Том в отчаянии готов был рвать на себе волосы. Примерно через час он прекратил свои бесцельные поиски и вынужден был признаться, что Эзре удалось провести его в третий раз и что теперь ему предстоит ждать еще неделю, прежде чем он получит возможность снова сделать попытку проникнуть в тайну.

Грустный и унылый Том вышел из вокзала и нехотя побрел по мосту Ватерлоо, раздумывая над тем, что произошло, и проклиная себя за свою глупость - зачем позволил он втянуть себя в эту идиотскую драку, в то время как для того, чтобы достичь своей цели, ему надо было незаметно следить за Эзрой. Единственным утешением служила мысль о том, как крепко заехал он Эзре в челюсть. Со смешанным чувством удовлетворения и брезгливости Том поглядел на все еще кровоточившие костяшки пальцев. Криво улыбнувшись, он сунул окровавленную руку в карман, поднял голову и увидел, что к нему навстречу, с необычайно взволнованным видом, спешит какой-то румяный господин.

Мы бы погрешили против истины, сказав, что румяный господин шел; однако вместе с тем нельзя и сказать, чтобы он бежал. Такой способ передвижения скорее можно охарактеризовать как ряд последовательных, коротких и довольно неуклюжих прыжков, производивших впечатление самой крайней спешки, поскольку они выполнялись весьма корпулентным господином довольно почтенного возраста. Лицо у него блестело от пота, крахмальный воротничок обмяк и утратил всякую форму по той же самой причине. Его румяное и донельзя встревоженное лицо показалось Тому знакомым. Право же, этот глянцевитый цилиндр, эти щеголеватые гетры и длинный сюртук не могли принадлежать никому другому, кроме как Тобиасу Клаттербеку, бравому майору сто девятнадцатого полка Ее Величества.

Приближаясь к Тому, бравый воин прибавил прыти, и когда они почти столкнулись нос к носу, уже не мог вымолвить ни слова и, только пыхтя и отдуваясь, протянул юноше измятый конверт.

- Прочтите! - прохрипел он.

Том вынул письмо из конверта, пробежал его глазами и побледнел - почти столь же интенсивно, как покраснел майор. Дочитав письмо до конца, Том повернулся и, не говоря ни слова, бросился бежать в обратном направлении. Майор, еще не успев отдышаться, поспешил за ним.

ГЛАВА XXXVIII

ГЕРДЛСТОН ВЫЗЫВАЕТ ДОКТОРА

Когда Кэт после ужасной встречи в коридоре, помешавшей ее бегству, пришла наконец в чувство, она поняла, что лежит на кровати в своей каморке. В окно лился яркий солнечный свет - время близилось к полудню. Голова у Кэт разламывалась от боли, и она едва нашла в себе силы приподнять ее от подушки. Оглядевшись, Кэт увидела Ребекку. Служанка сидела возле камина на стуле, который она, видимо, принесла из своей комнаты. Услыхав шорох, Ребекка подняла голову и заметила, что Кэт пришла в себя.

- Господи помилуй, ну и напугали же вы нас! - воскликнула служанка. Мы уже думали, вы не очнетесь. Вы же пролежали так всю ночь, а сейчас скоро двенадцать.

Кэт молчала, стараясь припомнить все, что произошло.

- Ах, Ребекка! - воскликнула она вдруг, задрожав всем телом, когда ужасное воспоминание воскресло перед ней. - Если бы ты знала, что я видела! Это так страшно! Я или сошла с ума, или это было привидение.

- А мы так думали, что это вы - привидение, - с упреком сказала служанка. - Как вы закричали - просто ужас! А потом мы смотрим: вы лежите, вся белая, в коридоре на полу. Прямо поседеть можно со страху. Это мистер Гердлстон поднял вас и принес сюда. И до чего же он расстроился, бедный старик, когда понял, что вы задумали - удрать от него хотели.

- Я здесь умру, умру! - со слезами вскричала Кэт. - Я умру в этом чудовищном доме! Не могу я тут больше оставаться. Что мне делать, Ребекка? Ах, Ребекка, Ребекка, что мне делать?

Розовощекая служанка подошла к Кэт и присела на край постели. На смазливом ее личике играла притворная улыбка.

- Что же это такое с вами случилось? - спросила она. - Что вы там увидели?

- Я видела... Ах, Ребекка, это даже вымолвить страшно. Я видела этого несчастного монаха, которого заточили в погребе. Я не выдумываю. Я видела его так же, как вижу сейчас тебя. Он был высокий, худой, в длинном балахоне с коричневым капюшоном, надвинутым на лицо.

- Господи, спаси нас и помилуй! - воскликнула Ребекка, боязливо оглянувшись. - Вот страсти-то! Меня прямо в дрожь бросило.

- Я молю бога, чтобы никогда мне этого больше не увидеть. Ах, Ребекка, если у тебя есть сердце, помоги мне выбраться отсюда. Они задумали уморить меня здесь. Я прочла это в глазах моего опекуна. Он жаждет моей смерти. Ну, скажи, скажи, как мне лучше поступить?

- Дивлюсь я на вас, - высокомерно отвечала служанка. - Мистер Гердлстон и мистер Эзра так к вам добры, привезли вас сюда отдохнуть на вольном воздухе. Чем, спрашивается, не жизнь? А вы что вытворяете? Бегаете да визжите по ночам, а потом еще жалуетесь, что кто-то вас тут убить собирается среди бела дня. Право, чудно! Слышите: мистер Гердлстон меня кличет. Узнал бы он, бедняжка, что вы тут на него плетете, так своим ушам не поверил бы. - И Ребекка, излив свой праведный гнев, направилась к двери, но черные глаза ее блеснули мстительно и жестоко.

Оставшись одна, Кэт встала с постели и кое-как оделась, преодолевая слабость. Она вздрагивала при малейшем шуме: так взвинчены были у нее нервы - и, взглянув в зеркало, с трудом узнала свое исхудалое, бледное лицо. Едва успела она одеться, как к ней в комнату вошел опекун.

- Вы, я вижу, оправились? - сказал он.

- Я совсем больна, - тихо отвечала Кэт.

- Ничего нет удивительного после таких безумных выходок. Что это вам вздумалось бегать по коридорам среди ночи? Ребекка сказала мне, будто вы видели какой-то призрак. Почему вы плачете? Вы что, очень несчастны?

- Очень, очень несчастна, - пробормотала Кэт, закрыв лицо руками.

- Ах, только в жизни вечной можем мы обрести душевный покой и радость, - вкрадчиво произнес Гердлстон. Голос его прозвучал так мягко, что какой-то проблеск надежды забрезжил перед Кэт, и на душе у нее потеплело. Ей показалось, что вид ее страданий смягчил каменное сердце этого человека.

- Покой обретем мы за могилой, - все так же мягко и вкрадчиво продолжал Гердлстон. - Порой мне кажется, что если бы не возложенный на меня долг, не обязанности мои перед людьми, чья судьба от меня зависит, быть может, и я поддался бы соблазну прервать свое бренное существование и приблизить вечный покой. Найдутся педанты, которые скажут, что самовольно обрывать нить жизни - грех. Я никогда не разделял этого взгляда, а вместе с тем мои нравственные устои весьма тверды. Я полагаю, что из всего, чем нам дано обладать на этой земле, жизнь наша - это то, что наиболее полно и безраздельно принадлежит нам, и посему именно ею мы прежде всего вольны распоряжаться по собственному усмотрению и обрывать ее по своему желанию. Взяв с камина небольшую склянку, он задумчиво повертел ее в руке. - Как странно, - продолжал он, - как странно, что этот маленький пузырек таит в себе избавление от всех несчастий и бед нашей земной юдоли! Один глоток - и душа, освободившись от своей бренной оболочки, как от ненужной ветоши, воспарит ввысь, прекрасная и свободная. И все тревоги останутся позади. Один глоток... Ах, дайте сюда! Стойте! Что вы делаете?

Но Кэт, выхватив у него пузырек, уже швырнула его изо всех своих слабых сил о стену. Стекло разлетелось вдребезги, и едкий запах скипидара распространился по комнате. Кэт была так слаба, что это резкое движение заставило ее пошатнуться, и, не устояв на ногах, она опустилась на край постели. Опекун впился в нее мрачным, исполненным угрозы взглядом, а его длинные костлявые пальцы судорожно сжимались и разжимались, словно норовя сомкнуться вокруг ее горла.

- Я не стану вам в этом помогать, - чуть слышно, но твердо промолвила Кэт. - Вы хотите убить не только тело мое, но и душу.

Гердлстон больше не притворялся, он сбросил маску. Теперь это было лицо хищного волка, с беспощадной ненавистью пожирающего глазами свою жертву.

- Идиотка! - прошипел он.

- Я смерти не боюсь, - сказала Кэт и смело взглянула ему прямо в глаза.

Гердлстон, сделав над собой усилие, взял себя в руки.

- У меня больше нет сомнений, - сказал он спокойно, - что ваш рассудок расстроен. Какая смерть? Что за чушь плетет ваш язык? Вам решительно ничто не угрожает, кроме собственного безумия. - И, резко повернувшись, он твердым, стремительным шагом вышел из комнаты, словно приняв внезапно какое-то бесповоротное решение.

Суровое, мрачное лицо его, казалось, окаменело. Поднявшись к себе в спальню, он порылся в ящике письменного стола и достал телеграфный бланк. Написав на нем несколько слов, он спустился вниз, надел шляпу и тотчас направился на почту в Бедсворт.

У ворот на своем складном стуле, как всегда, угрюмый, восседал страж.

- Она совсем плоха, Стивенс, - сказал Гердлстон, остановившись возле него и кивая в сторону дома. С каждым днем все хуже и хуже. Боюсь, что долго не протянет. Если тебя кто-нибудь спросит про нее, скажи, что состояние ее безнадежно. А я иду на почту послать телеграмму в Лондон, хочу вызвать к ней хорошего врача, может быть, он что-нибудь посоветует.

Стивенс почтительно приподнял засаленную шляпу.

- Она как-то раз и сюда заявилась, - сказал он. - И бог знает, как безобразничала здесь. "Пропусти меня, - говорит. - Я дам тебе десять золотых гиней". Так и сказала. "Только даже за тысячу золотых гиней не позволит себе Уильям Стивенс, эсквайр, сделать то, что не положено", сказал я ей.

- Похвально, очень похвально, друг мой, - одобрительно произнес Гердлстон. - Каждый человек, на каком бы посту он ни находился, должен честно выполнять свои обязанности, и в зависимости от того, как он их выполнит - хорошо или дурно, - он и будет вознагражден. Я позабочусь о том, чтобы твоя преданность не осталась без награды.

- Спасибо, хозяин.

- У нее сейчас буйное состояние и бред. Несмотря на слабость, она не сидит на месте и может сделать попытку убежать, так что смотри в оба. Ну, прощай.

- Доброго вам здоровья, сэр.

Уильям Стивенс, стоя в воротах, задумчиво поглядел вслед Гердлстону, затем уселся на свой складной стул, раскурил трубку и принялся размышлять.

"Чудно, - бормотал он, почесывая затылок. - Ей-богу, чудно, ничего я что-то не пойму. Хозяин говорит: она совсем плоха - и тут же говорит: смотри, как бы она не убежала. Много я их насмотрелся таких, что там помирали, а вот чтобы так - то помирали, то воскресали, - этого видеть не доводилось. Уж кто сам по себе умирает, так тот и умирает. Да, что-то чудно. Пошел теперь посылать доктору телеграмму в Лондон, а ведь, кажись, доктор Корбет в два счета прискакал бы из Клакстона или доктор Хеттон - из Бедсворта, позови он их только. Вот и пойми, чего ему надо. Эй, глядите-ка, никак и сама умирающая сюда припожаловала! - воскликнул он и от удивления даже забыл про свою трубку. - Легка на помине, пропади я пропадом!"

И это в самом деле была Кэт. Заметив, что опекун ушел, она выскользнула из дома в смутной надежде предпринять что-нибудь, чтобы обрести свободу. Отчаяние придало ей храбрости, и она направилась по аллее прямо туда, где, как ей казалось, имелась единственная возможность выбраться на волю.

- Доброе утро, барышня, - приветствовал ее Стивенс. - Вид у вас и правда неважный сегодня, ну, да и не такой уж плохой, как ваш опекун тут расписывал. Вы, сдается мне, еще довольно крепко держитесь на ногах.

- Я совершенно здорова, - серьезно отвечала Кэт. - Уверяю вас. И рассудок у меня в полном порядке. Я не больше сумасшедшая, чем вы.

- Ясно! Они все так говорят, - хмыкнул бывший больничный служитель.

- Но я в самом деле здорова. И не могу больше оставаться в этом доме. Не могу, мистер Стивенс, не могу! Тут по ночам бродят привидения, а мой опекун задумал меня убить. И он убьет меня. Я вижу это по его глазам. Он уже пытался - сегодня утром. Но умереть так - не простившись с близкими... И никто даже не узнает, что тут произошло... Разве это не ужасно?

- Ужасно, черт возьми, ужасно! - воскликнул одноглазый страж. - Еще бы не ужасно! Так он задумал убить вас, говорите вы? Зачем же это ему понадобилось?

- Я не знаю! Он ненавидит меня почему-то. Я никогда не перечила ему, только раз не послушалась и никогда в этом не послушаюсь, потому что так распоряжаться моей судьбой он не имеет права.

- Что верно, то верно! - сказал Стивенс, подмигивая своим единственным глазом. - Я тоже так считаю, провалиться мне! "Твоя, дружок, твоя навеки", как поется в песенке.

- Почему вы не хотите выпустить меня отсюда? - умоляюще промолвила Кэт. - Может быть, у вас есть дочь. Что бы вы сделали, если бы с ней стали обращаться так, как здесь обращаются со мной? Будь у меня деньги, я бы отдала их вам, но у меня нет при себе. Прошу вас, прошу, позвольте мне пройти! Господь вознаградит вас за это. Быть может, в ваш смертный час это доброе дело перевесит все злые поступки, которые вы совершили.

- Нет, вы послушайте только - как складно говорит! - сказал Стивенс, доверительно адресуясь к ближайшему дереву. - Прямо как по книге.

- Да и при жизни вы тоже будете вознаграждены, - горячо продолжала девушка. - Вот смотрите: у меня есть часы с цепочкой. Я отдам вам их, если вы пропустите меня за ворота.

- Ну-ка, дайте поглядеть! - Стивенс открыл крышечку и принялся скептически рассматривать часики. - Восемнадцать камней, подумаешь, это же всего-навсего женевское изделие! Разве в Женеве могут изготовить что-нибудь стоящее!

- Вы получите еще пятьдесят фунтов, как только я доберусь до моих друзей. Пропустите же меня, дорогой мистер Стивенс! Мой опекун может вернуться домой каждую минуту.

- Вот что, барышня, - торжественно изрек Стивенс, - служба есть служба. Если б даже каждый ваш волосок был унизан жемчужинами и вы бы сказали "Остриги меня, Стивенс", - я бы и тогда не пропустил вас за ворота. Ну, а вот ежели вы хотите написать своим друзьям, я могу опустить ваше письмецо в Бедсворте в обмен на часики, хоть это всего-навсего женевское изделие.

- Вы хороший, добрый человек! - взволнованно воскликнула Кэт. Карандаш у меня есть, но где взять бумагу? - Она торопливо поглядела по сторонам и увидела какой-то крошечный обрывок, валявшийся под кустом. С радостным возгласом она схватила этот грязный клочок грубой, оберточной бумаги и кое-как нацарапала на нем несколько слов, описав свое положение и моля о помощи. - Адрес я напишу на обороте, - сказала она. - А вы в Бедсворте на почте купите конверт и попросите кого-нибудь переписать адрес.

- Я подрядился опустить ваше письмо за эту женевскую штуковину, сказал Стивенс. - Насчет конвертов и адресов уговору не было. Славный это у вас карандашик в чехольчике. Можем договориться, ежели вы добавите и его.

Кэт молча протянула ему карандаш. Луч света пробился наконец сквозь окружающий ее беспросветный мрак. Стивенс опустил часы и карандаш в карман и взял у Кэт крошечный клочок бумаги, от которого зависело так много. Протягивая ему бумажку, Кэт увидела, что по проселочной дороге катит кабриолет, запряженный пони. Цветущая дама средних лет правила лошадкой, а возле нее сидел мальчик-слуга. Холеная гнедая лошадка уверенно и неторопливо трусила по дороге, всем своим видом показывая, что она здесь главное действующее лицо, и весь этот маленький выезд, казалось, дышал довольством и благополучием. При виде этих, хотя и чужих, но не враждебно настроенных людей бедняжка Кэт, истосковавшаяся в своем одиночестве, почувствовала, как у нее отлегло от сердца - таким теплом и уютом повеяло на ее истерзанную суеверными страхами душу от этой простой житейской картины.

- Едет кто-то! - воскликнул Стивенс. - Убирайся отсюда живее! Опекун не велел подпускать тебя к воротам.

- О, прошу вас, разрешите мне сказать несколько слов этой даме!

Стивенс угрожающе поднял дубинку.

- Убирайся! - злобно прохрипел он и, замахнувшись дубинкой, двинулся к Кэт. Кэт отшатнулась, и в это мгновение ее поразила неожиданная мысль. Собрав все силы, она бросилась что есть духу через парк. И как только она скрылась из глаз, Стивенс тщательно и неторопливо разорвал доверенный ему листок бумаги на мелкие клочки и развеял их по ветру.

ГЛАВА XXXIX

ПРОБЛЕСК НАДЕЖДЫ

Кэт Харстон, не помня себя, бежала через парк, спотыкаясь о корни, продираясь сквозь колючие кусты шиповника и ежевики, не замечая царапин, не ощущая боли, готовая смести все преграды на своем пути к освобождению. Быстро отыскав сарай, она, как и в прошлый раз, с помощью бочки взобралась на него. Встав на цыпочки, она окинула взглядом длинный пыльный проселок, пожухшие живые изгороди вдоль него и унылую железнодорожную насыпь по ту сторону проселка. Кабриолета нигде не было видно.

Впрочем, Кэт и не ждала, что он появится так быстро, - ведь она бежала наперерез, через парк, а экипаж должен был его обогнуть. Проселочная дорога, по которой ехал кабриолет, пересекалась с другим проселком под прямым углом, и этот второй проселок был ей отсюда хорошо виден. Кабриолет мог свернуть на этот проселок или проехать прямо. Если он не свернет, Кэт не сможет привлечь к себе внимание дамы. Кэт не сводила глаз с пересечения дорог, и ей казалось, что сердце у нее перестает биться.

Но вот она услышала скрип колес, и гнедая лошадка выбежала из-за угла. Кабриолет подкатил к перекрестку, и дама, словно в нерешительности, придержала лошадку, видимо, не зная, какой путь ей следует избрать. Затем она шевельнула вожжами, и лошадка затрусила прямо. Крик отчаяния вырвался из груди Кэт, когда она увидела, как разлетается в прах ее последняя надежда.

По счастью, мальчик-слуга, сидевший в экипаже, отличался завидной остротой слуха, нередкой, впрочем, в его возрасте. Он услышал возглас Кэт, обернулся и в просвете живой изгороди увидел над монастырской стеной женское лицо, которое смотрело вслед их экипажу. Он обратил на это внимание своей хозяйки.

- Может, повернем обратно, мэм? - спросил он.

- А может, все-таки не стоит, Джон, - сказала миловидная дама. Каждый волен смотреть из-за своей садовой ограды, куда ему вздумается. Это еще не дает нам повода совать свой нос в чужие дела, не так ли?

- Так, мэм, но она же что-то кричала нам.

- Разве, Джон? Разве она нам кричала? Может быть, это частное владение, и мы не имеем права проезжать по этой дороге?

- Нет, она вроде как звала на помощь, словно на нее напал кто-то, убежденно сказал Джон.

- Тогда поехали обратно, - решила дама и повернула кабриолет.

Кэт с упавшим сердцем уже начала спускаться со своего наблюдательного поста и вдруг застыла на месте, словно пронзенная электрическим током: она увидела, что гнедая лошадка появилась снова из-за поворота дороги и несется обратно вскачь с резвостью, совершенно необычной для этого четвероногого. От волнения девушка так побледнела, и вместе с тем лицо ее засветилось такой радостью, что подъехавшая в кабриолете дама больше не сомневалась: какие-то крайние немаловажные обстоятельства заставили эту девушку позвать на помощь.

- Что случилось, моя дорогая? - крикнула дама, натягивая вожжи, когда экипаж поравнялся с Кэт. Обращенное к ней с мольбой прелестное лицо мгновенно тронуло ее доброе сердце.

- Ах, сударыня, - понизив голос, быстро проговорила Кэт, - я с вами незнакома, но уверена, что это господь бог послал вас сегодня сюда. Меня держат взаперти за этой оградой и убьют, если никто не придет мне на помощь.

- Вас убьют? - воскликнула дама, откинувшись на сиденье и всплеснув от удивления руками.

- Поверьте, это так, - сказала Кэт, стараясь говорить как можно яснее и короче, чтобы ее слова звучали убедительнее, но чувствуя в то же время, что к горлу у нее подкатывает комок и она того и гляди разрыдается. - Мой опекун держит меня здесь взаперти уже несколько недель, и я твердо знаю, что живую он меня отсюда не выпустит. О, молю вас, молю, не думайте, что я не в своем уме! Я совершенно здорова, хотя, видит бог, после всего, что я здесь испытала, легко можно лишиться рассудка.

Выражение недоверия и сомнения, отразившееся на лице дамы, заставило Кэт поспешить с этим заявлением. И ее слова достигли своей цели. Они звучали так правдиво и такая тревога и страх были написаны на ее лице, что это не могло не рассеять сомнений незнакомки. Она подъехала еще ближе к ограде, следя, однако, за тем, чтобы лицо Кэт не скрылось из виду.

- Моя дорогая, - сказала она, - вы можете полностью мне довериться. Все, что только в моих силах сделать, будет для вас сделано, а там, где окажусь бессильной я, мне на помощь придут мои друзья. Меня зовут Лавиния, миссис Лавиния Скэлли, я из Лондона. Не плачьте, дитя мое! Расскажите мне все по порядку, и мы подумаем вместе, что нам следует предпринять.

Ободренная этими словами, Кэт утерла слезы, заструившиеся по ее щекам, когда она уловила в голосе незнакомки столь непривычную теперь для нее нотку участия. Ухватившись за толстый сук дерева, простертый над крышей сарая, она наклонилась к ограде и коротко поведала обо всем, что с ней произошло, стараясь все же ничего не упустить. Она рассказала о том, как опекун хотел во что бы то ни стало выдать ее замуж за своего сына, как она ответила решительным отказом и как после этого он внезапно увез ее из Лондона; описала свою жизнь в этом аббатстве и меры, которые были приняты, чтобы отрезать ее от всего мира, и, наконец, постаралась объяснить, почему пришла она к заключению, что ее жизни угрожает опасность. Закончила она свое повествование описанием утренней сцены, когда опекун пытался склонить ее к самоубийству. Лишь об одном умолчала Кэт - о том, что произошло накануне ночью: она боялась утратить доверие миссис Скэлли, подвергнув его столь суровому испытанию. Да она и себя уже почти сумела убедить в том, что этот ночной призрак - плод ее расстроенного воображения, и всему причиной ее болезненное состояние.

Закончив историю своих злоключений, она стала молить ниспосланную ей судьбой спасительницу сообщить ее друзьям в Лондоне, где она сейчас находится и какая ее постигла участь.

Миссис Скэлли внимательно слушала Кэт, и на лице ее попеременно отражалось то живейшее участие, то самое жгучее негодование. Когда Кэт умолкла, она несколько минут тоже сидела молча, погруженная в раздумье, а затем внезапно, подняв хлыст, с такой силой рассекла им воздух и такой гнев исказил при этом ее миловидные черты, что Кэт с испугом подумала, не мог ли ее рассказ чем-нибудь оскорбить эту даму. Но тут миссис Скэлли взглянула на Кэт и так ласково улыбнулась ей, что девушка поняла: она обрела наконец искреннего и готового прийти ей на помощь друга.

- Надо действовать, не теряя времени, - сказала миссис Скэлли. - Мы ведь не знаем, что у них на уме и какой они выработали план. Кто эти ваши друзья, о которых вы упомянули?

- Доктор Димсдейл. Его адрес: Филлимор-Гарденс Кенсингтон.

- А молодой Димсдейл - это не его ли сын?

- Да, - промолвила Кэт, и щеки ее слегка порозовели.

- Так, так! - лукаво улыбнувшись, воскликнула эта славная женщина. Теперь мне все понятно. Ну, разумеется, чему ж тут удивляться. Помнится, я что-то слышала об этом молодом человеке. И об этих Гердлстонах слыхала тоже. Это коммерсанты из Сити, их фирма ведет торговлю с Африкой. Видите, мне уже все про вас известно.

- Вы знаете Тома? - изумленно спросила Кэт.

- Пожалуй, нам сейчас лучше не заниматься Томом, - добродушно заметила миссис Скэлли. - Когда женщины пускаются в разговор такого рода, тогда прости-прощай все самые срочные дела. А я сейчас хочу думать только о делах. Прежде всего я немедленно возвращаюсь в Бедсворт и посылаю весточку в Лондон.

- Благослови вас бог! - воскликнула Кэт.

- Не на Филлимор-Гарденс. В подобных обстоятельствах молодые, горячие головы способны натворить безрассудных дел. А тут нужно действовать крайне осторожно. Я знаю в Лондоне одного господина - это именно тот человек, какой нам нужен, и он почтет за честь прийти на выручку даме, которой угрожает опасность. Господин этот - офицер в отставке, его зовут майор Клаттербек, майор Тобиас Клаттербек.

- О, я же его хорошо знаю, и о вас я слышала тоже, - улыбаясь, сказала Кэт. - Теперь, когда вы упомянули о нем, я вспомнила, где мне доводилось слышать ваше имя.

На этот раз пришлось покраснеть и миссис Скэлли.

- Ну, это не имеет значения, - сказала она. - Во всяком случае, я могу положиться на майора и знаю, что по первому моему слову он будет здесь. Я все ему опишу, а он уже сам, если найдет нужным, сообщит Димсдейлам. До свиданья, моя дорогая, и, пожалуйста, больше не унывайте. Помните, что у вас есть друзья, которые очень скоро все уладят. До встречи! - И, весело помахав Кэт на прощание рукой, добрая вдова подобрала вожжи, пробудив от сладкой дремы свою лошадку, и кабриолет покатил обратно в ту сторону, откуда прибыл.

ГЛАВА XL

МАЙОР ПОЛУЧАЕТ ПИСЬМО

В четыре часа дня мистер Гердлстон появился на телеграфе в Бедсворте и отправил следующую короткую депешу "Состояние безнадежно, привези завтра доктора". Он знал, что, получив это извещение, его сын, как было условлено, тотчас прибудет на место вместе с тем головорезом, о котором шла речь во время их последнего свидания. И тогда вверенная его попечению девушка должна будет умереть - другого выхода не было. Медлить дальше Гердлстон не считал возможным. Крах фирмы мог произойти раньше, чем они завладеют деньгами, и тогда на их долю достались бы только бесплодные сожаления.

Гердлстону казалось, что он почти ничем не рискует. Кэт была лишена всяких средств общения с внешним миром, что же касается тех, кто ее окружал, то миссис Джоррокс на старости выжила из ума, Ребекка Тейлфорс зарекомендовала себя человеком глубоко преданным и надежным, а Стивенсу ничего не было известно. По всей округе уже был распущен слух о том, что в старом аббатстве находится тяжелобольная девушка. Известие о ее кончине не должно было никого удивить. Гердлстон не мог пригласить к ней кого-либо из местных эскулапов, но его изобретательный ум преодолел и это затруднение и нашел средство обвести вокруг пальца как докторов, так и судебную экспертизу. Если ему удастся осуществить свой план, думал Гердлстон, концы будут надежно спрятаны в воду, и никто не сможет его изобличить. Будь он беден, полученное им после покойной наследство могло бы возбудить подозрение, но Гердлстон правильно рассудил, что при его репутации такие соображения едва ли кому-нибудь придут в голову.

Отправив телеграмму и тем самым сделав решающий шаг, Джон Гердлстон вздохнул свободно. Он гордился своей решимостью и энергией. С видом величественным и задумчивым шагал он по улицам поселка, а сердце его ликовало, когда он вспоминал различные перипетии долгой, упорной борьбы с злополучной своей судьбой. Он перебирал в памяти все спекуляции, все займы, все уловки и хитрости, к которым приходилось прибегать фирме, чтобы уцелеть. Однако, невзирая на все опасности и трудности, торговый дом Гердлстон все так же горделиво плыл по волнам, и глава фирмы верил, что выйдет победителем из этой схватки с коварной стихией. С угрюмым торжеством Гердлстон подумал о том, что едва ли найдется в Сити хоть один еще коммерсант, который сумел бы на протяжении целого года проявлять такую выдержку, упорство и решимость.

"Опиши это кто-нибудь в романе, - думал он, - никто бы, вероятно, не поверил. Да и я разве мог бы это совершить своими слабыми силами, не будь мне поддержки свыше".

Этот человек даже не почувствовал, сколь кощунственны были его мысли. Он так же глубоко верил в свою правоту, как те религиозные фанатики, которые на протяжении всей истории человечества разрушали, грабили, жгли, творили самые греховные дела во имя бога всемогущего и всемилостивейшего и во славу его.

На обратном пути ему повстречался запряженный пони кабриолет, стремительно катившийся в сторону Бедсворта. Лошадкой правила миловидная дама средних лет; рядом с дамой сидел мальчик-слуга. Дорога здесь была неширока, а пешеходная тропа и вовсе отсутствовала, и когда кабриолет подкатил ближе, Гердлстону невольно бросилось в глаза хмурое и негодующее выражение лица дамы, чрезвычайно не вязавшееся со всем ее обликом. Меж бровями у нее залегла суровая складка, а на губах играла довольно-таки угрюмая улыбка. Гердлстон отступил в сторону, пропуская экипаж, но дама, резко дернув правую вожжу, так круто повернула кабриолет, что его колеса едва не отдавили Гердлстону пальцы на ногах. В испуге он отскочил назад и прижался к живой изгороди, а, поглядев на свои светло-серые брюки, увидел, что они забрызганы грязью. Но больше всего расстроило и озадачило его то, как весело, от всей души, расхохотались миловидная дама и мальчик-слуга, когда они покатили в своем кабриолете дальше. И, шагая по дороге, коммерсант не мог надивиться душевной черствости и злобе человеческой натуры, столь глубоко погрязшей в грехе. А добрая миссис Скэлли и не подозревала о том, насколько безотлагательным было дело, за которое она взялась. Если бы она могла видеть только что отправленную Гердлстоном телеграмму, быть может, ей удалось бы прочесть в ней что-то между строк, и тогда, действуя более быстро и решительно, она могла бы помешать совершиться ужасному преступлению. Но сия достойная особа при всей симпатии, которую пробудила в ней Кэт, отнеслась к ее рассказу с некоторым недоверием. Ей показалось совершенно невероятным и невозможным, чтобы в девятнадцатом столетии, в христианской Англии могло произойти нечто подобное - сознательное, тщательно подготовленное убийство. Теоретически мы все допускаем, что такие вещи все еще случаются на белом свете, но поверить, что они могут произойти с кем-либо из нас или почти на наших глазах, нам крайне трудно. И миссис Скэлли не придала особого значения опасениям Кэт за свою жизнь, решив, что у девушки просто разыгралось воображение. Однако вместе с тем она сочла совершенно возмутительным и чудовищным, что молодую девушку держат взаперти, лишив ее всякой связи с внешним миром, да еще в таком мрачном и уединенном месте, как это старое аббатство. Именно это соображение - ни о чем более страшном добрая миссис Скэлли и не помышляла - исказило таким негодованием ее миловидные черты и заставило ее обратиться к друзьям Кэт с целью обуздать жестокосердного опекуна.

Сначала миссис Скэлли решила было отправить в Лондон телеграмму, но, приехав в Бедсворт, после некоторого размышления пришла к выводу, что в телеграмме будет крайне трудно объяснить все. А если сейчас отправить майору письмо, подумала она, он получит его в субботу с утренней почтой. Освобождение Кэт задержится из-за этого всего на несколько часов, что не может иметь особого значения для девушки. Она напишет майору, объяснит ему все обстоятельства дела и предоставит ему решить самому, как лучше действовать.

Миссис Лавинию Скэлли хорошо знали на почте в Бедсворте и тотчас снабдили бумагой и чернилами. И через пятнадцать минут было написано, положено в конверт, запечатано и отправлено в Лондон следующее послание:

"Мой милый Тоби,

Боюсь, что эти дни искуса кажутся вам слишком тягостными. Что поделывает сейчас мой бедный мальчик? Ни сыграть партию в бильярд, ни сразиться в картишки, ни побиться об заклад. Как же ухитряется он коротать свои дни? Курит, надо полагать, поглядывает в окно и изливается в жалобах мистеру фон Баумсеру. Вы еще не раскаялись в том, что свели кое-какие знакомства на втором этаже пансиона Моррисон? Ах бедный Тоби!

Как вы думаете, кого я здесь повстречала? Можете себе представить мисс Харстон, подопечную Джона Гердлстона. Я помню, как вы рассказывали мне про нее и знаю, что вы являетесь большим ее поклонником. Вы были бы поражены, увидав ее, - так она поблекла и исхудала. Впрочем, она и сейчас еще очень мила и красива, и я никак не скажу, чтобы у вас был дурной вкус. Да и как бы я могла это сказать после того, как вы почтили своим вниманием меня?

Опекун привез ее сюда и запер в огромном мрачном здании, именуемом аббатством. Ей здесь даже поговорить не с кем, а письма писать запрещено. Она очень расстроена тем, что никому из ее друзей не известно, где она находится, и боится, как бы они не подумали, что она скрылась от них по доброй воле. Под своими друзьями она, конечно, в первую очередь подразумевает некоего курчавого молодого человека по фамилии Димсдейл, о котором вы мне тоже говорили. Бедная девушка очень подавлена. Она разговаривала со мной через ограду парка и сказала, что боится своего опекуна, - по ее мнению, он задумал лишить ее жизни. В это я не совсем верю, но то, что ей там очень плохо, не подлежит сомнению, и она действительно может лишиться рассудка, если ее будут держать там взаперти. Мы должны во что бы то ни стало вызволить ее оттуда. Думаю, однако, что опекун действует на основании имеющихся у него полномочий и прибегать к помощи полиции бесполезно. Подумайте сами, как тут следует поступить и, если найдете нужным, оповестите обо всем молодого Димсдейла. Он, без сомнения, захочет приехать сюда, чтобы встретиться с Кэт, и если мой Тоби приедет вместе с ним, я не очень буду огорчена.

Сначала я думала послать вам телеграмму, но разве в телеграмме все объяснишь! Поверьте мне, что состояние бедной девушки просто ужасно, и нам нужно действовать решительно. Было просто невыносимо слушать, с каким жаром утверждала она, что опекун намерен ее убить, хотя объяснить, зачем может ему понадобиться совершить такое страшное злодейство, она даже не пыталась. Возле ворот я видела какое-то одноглазое страшилище, которое, по-видимому, сторожит вход, чтобы никто не мог ни войти, не выйти. Возвращаясь в Бедсворт, мы повстречали самого мистера Гердлстона, и ваша покорная слуга оказалась такой неуклюжей возницей, что забрызгала его, бедняжку, грязью с головы до пят. Какая непростительная и прискорбная неосторожность! Почему-то мне показалось, что Тоби сейчас улыбнулся.

Прощайте, мой дорогой мальчик. Будьте паинькой. Я знаю, что вы немного отвыкли от этого, но упорство творит чудеса. Навеки ваша Лавиния Скэлли".

В то утро, когда это послание прибыло на Кеннеди-плейс, фон Баумсер оставался дома. Майор, только что завершив свой туалет, расхаживал из угла в угол с папиросой в зубах и "Юнайтед сервис газетт" в руках и, по обычаю всех воинов в отставке, весьма красноречиво распространялся о том, что в главном штабе, как всегда, свои любимчики и что армия идет бог знает куда.

- Вы поглядите-ка на этого Кармайкеля! - возбужденно восклицал он, комкая газету и стуча по ней кулаком. - Его уже произвели в генерал-лейтенанты! А это же набитый болван, самый тупой дурак во всем полку! Он даже не был никогда на действительной службе, никогда не нюхал пороху! Получил повышение за какую-то вымышленную битву! Командовал, видите ли, оборонительными частями, расположенными вдоль Темзы и выставленными против армии, наступавшей со стороны Гилдфорда. Слышали ли вы когда-нибудь такую несусветную чепуху? А Стейрс, а Найк, а Ундервуд, а еще десятки других, которые добровольно принимали участие во всех боях, начиная с сикхской кампании в сорок шестом году, - про них забыли, сэр, забыли! Нет, я вам говорю, английская армия летит к чертям.

- Это очень опасная перспектива для чертей, - отозвался фон Баумсер, наливая себе чашку кофе.

Майор продолжал сердито шагать из угла в угол.

- Вот почему мы никогда не могли по-настоящему побить наших европейских противников, - снова взорвался он. - Все наши победы - это всегда ни то ни се и не приводят ни к чему. А ведь от природы мы все солдаты что надо, и каждый англичанин умеет сражаться, как лев, и наша армия могла бы стать лучшей в мире.

- После, разумеется, армии его величества императора Вильгельма, произнес фон Баумсер с набитым ртом. - А вот девочка с письмом идет. Может, даст бог, это мои денежки из Франкфурта.

- Ставлю два против одного, что это мне письмо.

- Э, нет, вы не должны биться об заклад! - воскликнул фон Баумсер, торжественно подняв вверх указательный палец. - Но, между прочим, вы правы. Письмо действительно вам, и, кажется, оттуда, откуда следует.

Это было то самое письмо, с содержанием которого мы уже успели познакомиться. Майор распечатал конверт, внимательно прочел письмо, после чего тут же прочел его еще раз. Фон Баумсер, наблюдавший за ним, заметил, что румяное лицо майора приняло чрезвычайно озабоченное выражение.

- Надеюсь, с моим добрым другом мадам Скэлли ничего дурного не приключилось? - спросил немец.

- Нет, у нее все в порядке. А вот кое с кем другим... - И майор прочел своему другу вслух ту часть письма, которая относилась к судьбе Кэт Харстон.

- Это дело не шуточное совсем, - заметил немец и погрузился в размышления.

Его примеру последовал и майор, положив письмо на колено.

- Ну, так что вы скажете? - спросил наконец майор.

- Скажу, что дело, по-моему, обстоит хуже куда, чем эта добрая мадам Скэлли, кажется, думает. Скажу, что если мисс Харстон говорит, что Гердлстон ее убить намерен, так очень на то похоже, что он и в самом деле намерен.

- Да, черт побери, этот человек ни перед чем не остановится! - сказал майор, в задумчивости почесывая подбородок. - Хорошенькая история. Однако на черта ему это нужно?

- Деньги, деньги. Я ведь вам говорил, мой друг, что вот уже год, как дела этой фирмы крепко пошатнулись. Это мало кому известно, но я-то знаю, да и еще кое-кто. А у этой девушки, я слышал, есть капитал, и в случае ее смерти он перейдет к старику Гердлстону. Это же все ясно, как мои пять пальцев на моей руке.

- Скверная, черт побери, получается история! - сказал майор, снова принимаясь расхаживать по комнате. - Этот старик и его красавчик сын способны на все. Боюсь, Лавиния взглянула на вещи слишком легко. И вместе с тем трудно вообразить себе, чтобы у кого-нибудь поднялась рука убить эту милую девушку. Черт побери, Баумсер, да у меня при одной мысли кровь закипает в жилах!

- Это кипение может быть очень полезно для вашей крови, дорогой мой друг, - сказал фон Баумсер, - но что-то не вижу я, какой нам от того толк. Давайте-ка подойдем к делу практически и подумаем, что нам предпринять.

- Я должен сейчас же разыскать молодого Димсдейла. Ему следует знать все.

- Да, я полагаю, его найти надо. И туда, в это аббатство, вы должны вместе с ним немедленно отправиться. Я этого молодчика знаю. Никакая сила его здесь не удержит, когда он услышит, что там происходит. А вы должны поехать туда, чтобы помешать ему натворить разных безумств. Ну, и еще потому, что добрая мадам Скэлли выразила такое желание в своем письме.

- Разумеется. Мы отправимся туда вместе. Один из нас должен во что бы то ни стало найти способ увидеться с мисс Харстон и узнать, не требуется ли ей наша помощь. И если да, то она ее получит, черт побери, и плевал я на всех опекунов! Пусть меня разрубят на куски, если мы ее не вызволим оттуда в два счета!

- Только вам надо держать в голове, - предостерег его Баумсер, - что эти Гердлстоны - отчаянный народ. Если они задумали убить женщину, так почему бы им еще и мужчину одного-второго не прикончить. И вы же не знаете, сколько их там может быть. Гердлстон, и его сын там есть, и еще этот одноглазый. Ну, а больше мадам Скэлли откуда известно, кто там есть в доме. И притом учтите, полиция не на вашей стороне будет, а скорее совсем напротив, ведь пока никаких доказательств нет, что там затевается убийство. Вы подумайте хорошенько и, верно, согласитесь со мной, что вам бы неплохо прихватить туда еще двух-трех надежных людей, которые пойдут за вами... это самое... в огонь и в воду.

Майор был так поглощен сборами, что только молча кивнул. Однако через некоторое время он спросил:

- А где я возьму таких людей?

- Во-первых, вы возьмете меня, - сказал немец, загибая один толстый красный палец, - а затем в нашем кружке найдется еще кое-кто для такого дела, и вы на них можете положиться. Ну, хотя бы Фриц Бюлов из Киля. Потом еще один русский... вот имя его я все забываю... но это очень надежный человек. Он нигилист из Одессы, приговорен к смерти, и его обязательно казнят, надо только сперва поймать. У нас и еще хорошие люди есть, но сейчас их уже не успеть разыскать. А этих двоих раздобыть легко. Они живут вместе и совсем свободны, потому что ничем не заняты.

- Тогда тащите их, - сказал майор, - берите извозчика и поезжайте прямо на вокзал Ватерлоо. Оттуда отходят поезда на Бедсворт. А я разыщу Димсдейла, и мы присоединимся к вам на вокзале. Времени терять нельзя, я так считаю.

Майор был уже в полной готовности, и фон Баумсер тоже надел пальто и шляпу и взял из угла
свою толстую палку.

- Она может нам пригодиться, - заметил он.

- Я прихватил свой пистолет, - сказал майор.

Они вместе вышли из дому, и фон Баумсер направился в сторону Ист-Энда, где проживали его политические единомышленники, а майор крикнул извозчика и покатил на Филлимор-Гарденс, однако того, кто был ему нужен, там не нашел. Тогда он бросился бежать по Стрэнду, решил сесть на ближайший поезд и поехать без Тома, но - как уже было описано в одной из предыдущих глав неподалеку от вокзала Ватерлоо наткнулся прямехонько на него самого.

Письмо миссис Скэлли поразило Тома, как гром. Даже в самых мрачных своих предположениях он никогда не заходил так далеко. Он опрометью бросился обратно на вокзал. Бедный майор, пыхтя и отдуваясь, едва поспевал за ним, но тем не менее мужественно старался не отставать и по дороге услышал от Тома о всех его злоключениях в то утро и о том, что Эзра Гердлстон уже успел отбыть куда-то вместе со своим рыжебородым приятелем. При этом сообщении лицо майора совсем потемнело от тревоги.

- Хоть бы нам не опоздать! - задыхаясь, прохрипел он.

ГЛАВА XLI

ТУЧИ СГУЩАЮТСЯ

Кэт Харстон, поведав доброй вдове все свои тревоги и заручившись ее обещанием помочь ей в беде, почувствовала, что у нее точно камень с души свалился, и спрыгнула с крыши сарая на землю уже снова возрожденная к жизни. Все эти ужасные недели, проведенные в мрачном старом аббатстве, скоро останутся позади, как страшный сон, думала Кэт. Она не сомневалась, что либо Том, либо майор еще сегодня дадут ей о себе знать. И при мысли об этом сердце ее затрепетало от радости, щеки порозовели, и, направляясь через парк к дому, она даже запела - так легко стало у нее на душе.

Миссис Джоррокс и Ребекка заметили происшедшую с Кэт перемену и немало ей подивились. Кэт хотела было даже помочь миссис Джоррокс по хозяйству, но старая карга отказалась от ее помощи и грубо прогнала ее от себя. Ребекка тоже не поддержала попытки Кэт побеседовать с ней и поглядывала на девушку весьма недружелюбно.

- Ночью вы вроде натерпелись всяких страхов, - заметила горничная, - с чего же это вы теперь распелись?

- Ах, не вспоминай об этом, - сказала Кэт. - Я, верно, очень всех напугала. Может быть, этот ужасный монах мне просто почудился, я очень плохо чувствовала себя накануне. Но тогда, ночью, мне, право же, показалось, что я вижу его так же отчетливо, как сейчас тебя.

- О чем это она? - спросила миссис Джоррокс, приставив ладонь к уху.

- Она говорит, что видела ночью привидение, так же, дескать, ясно видела, как вот вас сейчас.

- Вранье! - проворчала старуха, разгребая кочергой угли в камине. - Ее тут еще и в помине не было, когда я жила одна-одинешенька во всем доме, и что-то никаких привидений не объявлялось. Не знает уж, что выдумать! Привидение увидала!

- Нет, нет, я ни на что не жалуюсь, - весело сказала Кэт. - Право же, я всем довольна.

- Вот, вот, теперь будет все говорить наперекор, - сердито прохрипела миссис Джоррокс. - Она же всегда говорит наперекор.

- По-моему, вы сегодня не в духе, - сказала Кэт и поднялась к себе наверх, прыгая, совсем как прежде, через две ступеньки.

Ребекка последовала за ней и, наблюдая все эти перемены, истолковала их на свой лад.

- Ишь как вы сегодня развеселились, - сказала она, остановившись в дверях спальни Кэт и с недоброй улыбкой заглядывая в комнату. - Верно, потому что завтра суббота. Вот чему вы радуетесь.

- Потому что завтра суббота? - как эхо, удивленно повторила Кэт.

- А то как же. Будто вы не знаете, о чем я говорю. Бросьте притворяться-то.

Служанка произнесла это с такой злобой, что Кэт удивилась еще больше.

- Не имею ни малейшего представления, что ты имеешь в виду, - отвечала она.

- Ну да, рассказывайте! - подбоченясь, крикнула Ребекка с издевкой. Она, видите ли, не знает, что я хочу сказать! Она не знает, что ее молодчик припожалует сюда в субботу. Она знать не знает о том, что мистер Эзра таскается сюда по субботам из самого Лондона, чтобы повидать ее! Значит, не поэтому вы сегодня так развеселились, нет? Эх вы, притворщица! - Смазливое личико горничной было искажено злобой, руки безотчетно сжались в кулаки.

- Ребекка! - вне себя воскликнула Кэт. - В жизни я не видела такой идиотки, как ты! Должна тебе напомнить, что я - твоя хозяйка, а ты - моя горничная. Как смеешь ты разговаривать со мной подобным образом? Изволь немедленно удалиться из моей комнаты.

Служанка не шевельнулась; она нахально смотрела на Кэт в упор и, казалось, готова была постоять за себя, но в голосе Кэт прозвучало такое искреннее негодование и она с таким достоинством шагнула вперед, что Ребекка все же попятилась, отвела свой наглый взор и, что-то пробормотав себе под нос, выскользнула из комнаты. Кэт заперла за ней дверь и, когда смехотворность положения одержала верх над ее гневом, громко расхохоталась впервые за все время своего пребывания в аббатстве. Это уж было чересчур! Казалось невероятным, чтобы даже самый отпетый дурак мог вообразить себе, что она жаждет свидания с Эзрой Гердлстоном! Но мысль о нем тотчас положила конец ее веселью, потому что как-никак, а в одном служанка была права: завтра настанет суббота, и снова появится Эзра. Но, быть может, ее друзья опередят его. Дай-то бог!

День выдался прохладный, но ясный. За окном на темной синеве залива белели паруса рыбачьих лодок. Среди них - словно горделивый лебедь среди уток - парусный трехмачтовик стремил против ветра свой бег, держа курс на Портсмут или Саутгемптон. Далеко вправо, за каймой белой пены, лежал Уиннер-Сэндс. Уже начался прилив, и наносы ила исчезли под водой, лишь кое-где их тускло-серые, округлые вершины выглядывали на поверхность, словно спины спящих левиафанов. Широким треугольником распластавшись в небе, большая стая диких гусей улетала на юг. Кэт смотрела в окно, и все, что она видела, живило ее душу, вселяло в нее бодрость. Она снова готова была радоваться жизни, снова была исполнена надежд, и ей даже не верилось, что это она еще сегодня утром отшвырнула от себя пузырек с ядом, ибо знала в глубине души, что может последовать зловещим советам опекуна. Однако это было, было на самом деле: на некрашеном полу поблескивали кое-где кусочки разбитого стекла, и тошнотворный запах ядовитого снадобья еще не выветрился, хотя Кэт и открыла окно, чтобы избавиться от него. И все же сейчас, когда она вспомнила утреннюю сцену, все представлялось ей каким-то чудовищным, нелепым кошмаром.

Кэт и сама не знала, чего именно ждет от своих друзей, что могут они предпринять, но ни на секунду не сомневалась: они спасут ее, и притом очень скоро. Нужно только терпеливо ждать, и тогда все уладится. Завтра вечером, уж никак не позднее, всем ее бедам и страхам придет конец.

Именно так думал и Джон Гердлстон, задумчиво глядя из-под косматых бровей на тлеющие угли камина. Завтра вечером все должно решиться, решиться раз и навсегда. В пять часов приедут Эзра и Бурт, и это будет началом конца. Дальнейшая судьба самого Бурта не занимала Джона Гердлстона. Бурт был конченый человек. Если давать ему напиваться вдоволь, ему долго не протянуть, и он быстро перестанет обременять их своей особой. А если донесет на них, то ничего не выиграет, а только все потеряет. И уж на самый худой конец, разве может бред сумасшедшего повредить такому человеку, как известный коммерсант Джон Гердлстон, ведущий торговлю с Африкой? Нет, все было обдумано, все предусмотрено, хитрый старик не упустил из виду ничего. А самое главное - изобретенный им план делал для него неопасным даже судебное следствие; благодаря этому плану он мог ничего не страшиться.

Сидя в большой комнате, служившей одновременно и столовой и кухней, он поманил к себе миссис Джоррокс.

- Когда прибывает завтра последний поезд? - спросил он.

- Есть один какой-то, что приходит в Бедсворт без четверти десять.

- Значит, тут, мимо дома, он проходит, верно, без двадцати минут десять?

- Да, да, я всегда проверяю по этому поезду часы.

- Так. А где мисс Харстон?

- У себя. Прибежала домой, развеселая, заливается, хохочет! И послушали бы вы, как она нахально разговаривает со старыми людьми, у которых уже сгорбило спину, когда ее еще и на свете-то не было.

- Хохочет? - переспросил Гердлстон, приподняв брови. - Сегодня утром, по-моему, ей было совсем не до смеха. Может быть, она потеряла рассудок? Вы ничего не заметили такого?

- А почем я знаю. Вот Ребекка пришла вся в слезах, потому что она выставила ее за дверь. Да она тут распоряжается, как хозяйка, право слово. Скоро она нас всех отсюда повыгоняет.

Гердлстон погрузился в молчание. Видно было, что сообщение миссис Джоррокс несколько его озадачило.

В эту ночь Кэт спала крепко, без сновидений. В таком возрасте все тревоги и заботы спадают с души, как капля дождя с крыла птицы. Дни уныния и мрака остались позади, впереди забрезжила заря более счастливых дней. Кэт проснулась веселая, на сердце у нее было легко. И она почувствовала, что как только ей будет снова дана свобода, она все забудет и все им простит и опекуну, и Ребекке, и остальным... даже Эзре. Да, как только этот ужас останется позади, она никогда и не вспомнит о нем.

Она провела все утро, стараясь представить себе, как будут разворачиваться события в Лондоне, и гадая, скоро ли придет какая-нибудь весточка от ее друзей. Если миссис Скэлли послала телеграмму, они должны бы получить ее еще вчера вечером. Возможно, что, помимо телеграммы, миссис Скэлли написала и письмо, чтобы рассказать обо всем поподробнее. Почту разносят часов около девяти, прикидывала Кэт. После этого майору понадобится еще какое-то время, чтобы разыскать Тома. Потом они, конечно, начнут совещаться, как им лучше поступить, и, быть может, найдут нужным пойти посоветоваться с доктором Димсдейлом. На это, пожалуй, уйдет не только утро, но и половина дня. Значит, они едва ли доберутся сюда раньше вечера.

К тому времени Эзра будет уже здесь. Прошлую субботу еще не было шести, когда он приехал. При мысли, что ей предстоит встретиться с молодым коммерсантом снова, Кэт обуял великий страх. Но это была лишь инстинктивная, чисто женская боязнь всякой грубости и жестокости. Кэт не предчувствовала грозящей ей опасности, не догадывалась о том, что означал для нее этот приезд Эзры.

В это утро во время завтрака ее опекун был с ней более любезен, чем обычно. Казалось, он стремился изгладить из ее памяти все, что наговорил ей накануне, - все свои страшные намеки и угрозы. Даже прислуживавшая за столом Ребекка была поражена елейностью его тона. Джон Гердлстон был человеком действия, и, когда время действовать настало, это взбодрило его, влило в него новые силы, и даже его манеры приобрели большую живость, стали менее тяжеловесны и неуклюжи.

- Вам неплохо бы заняться ботаникой, пока мы живем здесь, благожелательно посоветовал он Кэт. - Поверьте мне, в молодости можно преуспеть во всем. А изучение естественных наук помогает нам постичь чудесную гармонию мироздания и облагораживает ум и душу.

- Я бы с удовольствием познакомилась с этой областью науки, - отвечала Кэт. - Не знаю только, хватит ли у меня на это способностей.

- Парк здесь полон чудес. Самый крошечный грибок так же примечателен и достоин изучения, как самый древний дуб. Кстати, ваш отец отличался большой любовью к растениям и животным.

- Да, я помню, - сказала Кэт, и лицо ее затуманилось, когда воспоминания унесли ее в прошлое. Что сказал бы отец, промелькнула у нее мысль, узнай он, как обращается с ней этот человек, который сидит сейчас напротив нее? А, впрочем, стоит ли об этом думать, ведь она скоро вырвется из плена!

- Помню, когда мы с ним, еще учениками, снимали вместе комнату в Сити над конторой, - сказал Гердлстон, задумчиво помешивая ложечкой чай в стакане, - он держал дома соню и очень был к ней привязан. Каждую свободную минуту ухаживал за этим созданием, чистил его клетку. По-моему, это было его единственным удовольствием и развлечением. Как-то раз вечером зверек бежал по полу, и я наступил на него.

- О, бедный папа! - воскликнула Кэт.

- Я сделал это намеренно. "Ты посвящаешь слишком много времени животному, - сказал я. - Возвысь свои мысли над мелочами!" Он сначала очень расстроился и рассердился на меня, а потом был мне благодарен. Я дал ему полезный урок.

Этот рассказ так ошеломил Кэт, что несколько минут она сидела молча.

- Сколько лет было вам тогда? - спросила она наконец.

- Около шестнадцати.

- Значит, вы всегда отличались такими... такими наклонностями? Смягчить резкость тона Кэт было нелегко.

- Да, я почувствовал свое призвание еще в ранней юности. И в самом раннем возрасте был уже причислен к избранным.

- А кто такие эти избранные? - сдержанно спросила Кэт.

- Члены общины тринитариев. Во всяком случае, те из них, кто посещает часовню на Пербрук-стрит. Я бывал в других молельнях и убедился, что проповедники там искажают слово божье и не ведут свою паству по верному пути.

- Значит, - сказала Кэт, - в рай попадут только те, кто посещает молельню на Пербрук-стрит?

- Да, и те не все. О, нет, один из десяти, не больше, - доверительно и не без самодовольства заверил ее старый коммерсант.

- Должно быть, в раю очень мало места, - заметила Кэт, поднимаясь из-за стола.

- Куда вы теперь направляетесь?

- Я хотела прогуляться по парку.

- Во время прогулки повторяйте про себя слова Священного писания. Ничего не может быть лучше, как начинать с этого день.

- Какие же слова вы мне посоветуете вспомнить? - с улыбкой спросила Кэт, стоя на пороге, вся в ореоле солнечных лучей, лившихся в растворенную дверь.

- "В расцвете жизни мы уже на краю могилы", - торжественно изрек опекун.

Голос его звучал столь сурово и глухо, что у девушки сжалось сердце. Впрочем, она тут же стряхнула с себя уныние. День был так ясен, ветерок так свеж, что предаваться меланхолии было невозможно. Да и час освобождения приближался! Нет, в это утро она не позволит себе терзаться смутной тревогой и темными предчувствиями. А перемена в обращении с ней опекуна облегчала эту задачу, и Кэт почти убедила себя, что она неправильно истолковала накануне его слова и намерения.

Она прогулялась по аллее до ворот и перекинулась несколькими фразами со своим стражем. И он тоже не вызывал в ней сегодня досады, - его странности и чудачества скорее даже позабавили ее. А Стивенс был весьма не в духе из-за некоторых осложнений домашнего характера. Жена налетела на него и задала ему трепку.

- Прежде, бывало, она побранит сначала, а потом уж хватается за кочергу, - сокрушенно пожаловался он. - А теперь сразу в ход идет кочерга, брани даже и не слышно.

Кэт поглядела на мощный торс и свирепое лицо и подумала, что его жена, должно быть, очень храбрая женщина.

- А все почему? Потому что мне от здешних рыбачек покою нет, осклабившись, продолжал Стивенс. - А ей это не по нутру, чтоб мне пропасть, если вру! А я чем виноват? Женщины всегда липли ко мне, как мухи.

- Вы отправили мое письмо? - спросила Кэт.

- А как же, ясное дело, отправил, - отвечал страж. - Оно уже в Лондоне, небось. - И его единственный глаз так плутовато забегал по сторонам, что Кэт сразу заподозрила обман, и еще жарче возблагодарила судьбу за то, что ей не пришлось возлагать все свои надежды только на посулы этого негодяя.

На дороге ничего не было видно, кроме единственной телеги, рядом с которой шагал простоватого вида парень. Но после воскресной встречи с двумя деревенскими хулиганами Кэт стала уже опасаться местных жителей и поспешно отошла от ворот. Пройдя через парк, она снова забралась на крышу сарая. По ту сторону ограды стоял мальчик в ливрее. Он стоял так неподвижно, что его можно было принять за восковую фигуру из паноптикума, если бы не его взгляд, рыскавший во всех направлениях и в конце концов остановившийся на Кэт.

- Доброе утро, мисс, - произнес этот персонаж.

- Доброе утро, - отвечала Кэт. - Я, кажется, видела тебя вчера с миссис Скэлли?

- Верно, мисс. А теперь хозяйка велела мне ожидать здесь и не сходить с места, пока я не увижу вас. Вы, мол, непременно сюда придете. Вот я уже почитай что час вас жду.

- Твоя хозяйка - настоящий ангел, - с жаром сказала Кэт, - а ты хороший, славный мальчик.

- Насчет хозяйки это вы в самую точку, мисс, - прохрипел шепотом мальчишка и энергично закивал головой в подтверждение своих слов. - У нее сердце - во! На троих хватит.

Его горячая восторженность невольно заставила Кэт улыбнуться.

- Ты, я вижу, очень к ней привязан, - заметила она.

- Да как же бы это я не любил такую хозяйку! Она меня из работного дома взяла, даже никаких бумажек не спросила, а теперь обучает, хочет сделать образованным. Послала сюда с поручением.

- Какое же поручение?

- Велела сказать, что отправила письмо, а не телеграмму, потому как много надо было объяснить, а в телеграмме всего не напишешь.

- Я так и предполагала, - сказала Кэт.

- Она написала письмо майору... майору... как его... ну, тому, что ее обхаживает. И говорит, что он уж непременно сегодня же явится сюда. А вам велела держаться покрепче и сказать, не обижают ли вас тут.

- Нет, нет! Нет, нисколько! - отвечала Кэт с улыбкой. - Передай своей хозяйке, что мой опекун был сегодня гораздо добрее ко мне, и я полна надежд. И скажи еще, что я от всего сердца благодарю ее за доброту.

- Ладно, мисс. А этот кривой - тот, что у ворот, он не нахальничает?

- Нет, нет, Джон.

Джон недоверчиво на нее покосился.

- Ну, нет, так ладно, - сказал он. - Только, сдается мне, вы не из тех, кто любит жаловаться. - Он разжал кулаки и показал Кэт довольно большой зазубренный камень. - А то, пусть только тронет, - последний глаз выбью!

- Пожалуйста, не вздумай ничего вытворять, Джон. Будь умником и беги скорей домой.

- Ладно, мисс, до свидания!

Мальчишка зашагал по дороге, а Кэт смотрела ему вслед. У перекрестка он остановился, словно в нерешительности, и Кэт вздохнула с облегчением, когда увидела, что он швырнул камень в поле, засаженное репой, и, повернувшись к воротам аббатства спиной, направился в противоположную сторону.

ГЛАВА XLII

ТРИ ЛИЦА ЗА ОКНОМ

Вечером приехал Эзра. Кэт стояла у окна в коридоре, когда он в высокой двуколке подкатил к дому. Рядом с ним сидел дюжий рыжебородый детина, а на запятках стоял конюх из "Летящего быка". Кэт кинулась к окну, как только заслышала скрип колес, - у нее мелькнула надежда, что друзья явились к ней на выручку раньше, чем она ожидала. Но один взгляд, брошенный в окно, убедил Кэт, что надежда ее обманула. Спрятавшись за портьерой, она наблюдала, как Эзра и его спутник вышли из экипажа и направились в дом, а двуколка покатила обратно в Бедсворт.

Кэт поднялась в свою спальню, раздумывая, кого это Эзра привез с собой. Она заметила, что незнакомец был одет, как простолюдин; это особенно бросалось в глаза рядом с крикливо щеголеватым костюмом молодого коммерсанта. По-видимому, посетитель намерен был переночевать в аббатстве, ибо они отпустили экипаж. Кэт, пожалуй, была этому даже рада, полагая, что присутствие постороннего лица не позволит Гердлстонам слишком распоясаться. Несмотря на то, что во время завтрака опекун держался более мягко, Кэт еще не забыла слов, сказанных им накануне утром, не забыла и эпизода с пузырьком яда. Она по-прежнему была уверена, что у него дурное на уме, но перестала его бояться. Ни разу не мелькнуло у нее мысли о том, что Гердлстон может осуществить свои коварные замыслы раньше, чем явятся ее избавители.

В напряженном ожидании медленно тянулся вечер; нетерпение Кэт все возрастало. Сначала она занялась шитьем, но потом почувствовала, что не в состоянии больше класть стежок за стежком, и принялась нервно расхаживать по своей тесной каморке из угла в угол. Снизу неумолчно и монотонно доносились приглушенные голоса мужчин, прерываемые время от времени восклицаниями одного из них. Голос его был так громок и груб, что больше походил на рык дикого зверя. Должно быть, это говорил рыжебородый. О чем это они так оживленно беседуют, думала Кэт. Верно, все о делах, о каких-то важных коммерческих операциях. Ей припомнилось, как кто-то сказал однажды, что многие крупные воротилы с биржи - большие чудаки и одеваются крайне неряшливо. Быть может, этот гость - более важная персона, чем кажется с виду.

Сначала Кэт решила совсем не выходить из своей комнаты в этот вечер, чтобы избежать встречи с Эзрой, но беспокойство ее было слишком велико, ее сжигало нетерпение, и она не находила себе места. Надо выйти подышать свежим воздухом, наконец решила она и стала осторожно спускаться с лестницы, стараясь ступать как можно тише, чтобы ее шагов не услышали мужчины, беседовавшие в столовой. Все же какой-то шорох, по-видимому, долетел до них, потому что разговор внезапно оборвался и за дверью столовой воцарилась мертвая тишина.

Кэт остановилась на небольшой лужайке перед домом. Здесь когда-то были разбиты цветочные клумбы, но теперь никто за ними не ухаживал, и они все заросли сорняками. Чтобы чем-нибудь себя занять, Кэт присела на корточки возле одной из клумб и принялась выпалывать сорняки. В центре клумбы торчали засохшие стебли роз, и Кэт удалила их и стала наводить порядок среди тех растений, которых еще не успели заглушить сорняки. Она работала с лихорадочным усердием, но время от времени замирала, чутко прислушиваясь к каждому звуку, и вглядывалась в глубь темной аллеи.

В разгар работы она случайно обернулась и поглядела на дом. Окна столовой выходили прямо на лужайку, и в одном из них она увидела троих мужчин. Все трое смотрели на нее. Оба Гердлстона, словно подтверждая что-то стоявшему между ними незнакомцу, согласно кивнули головой, указывая на Кэт, а незнакомец смотрел на нее с большим интересом. Глаза их встретились, и Кэт подумала, что никогда еще не видела более грубого и свирепого лица. Незнакомец смеялся, багровые щеки его лоснились. Эзра, наоборот, был бледен и казался озабоченным. Заметив, что Кэт смотрит на них, все трое поспешно отошли от окна. Кэт видела их в окне всего несколько мгновений, но эти три лица - свирепое, багровое лицо незнакомца посередине и два бледных, угрюмых, столь хорошо знакомых лица справа и слева - врезались ей в память.

Джон Гердлстон был очень доволен, что его сообщники не замедлили прибыть и, следовательно, его замысел может наконец осуществиться; он принял их с радушием, совершенно несвойственным его натуре.

- Как всегда, пунктуален, дорогой мой мальчик, как всегда, верен своему слову, - сказал он. - Положительно ты образец для всех наших молодых дельцов. И вас, мистер Бурт, - продолжал он, пожимая загрубелую руку рудокопа, - я счастлив приветствовать в этой обители, сколь ни прискорбны для меня обстоятельства, заставившие вас прибыть сюда.

- Об этом поговорим потом, - прервал его Эзра. - Мы с Буртом еще не обедали.

- Подыхаю с голоду, будь я проклят, - проворчал Бурт, тяжело опускаясь на стул. Эзра неусыпно следил за ним всю дорогу, чтобы не дать ему напиться, и Бурт был трезв или, во всяком случае, настолько трезв, насколько это достижимо для человека, чей мозг пропитан алкоголем.

Гердлстон кликнул миссис Джоррокс, и она накрыла на стол: постелила скатерть, поставила кусок холодной солонины и кувшин пива. Эзра не проявил аппетита, но Бурт насыщался весьма жадно и то и дело наполнял свой стакан пивом. Когда с едой было покончено и кувшин опустошен, он удовлетворенно икнул, вытащил из кармана пачку черного табака, отрезал от нее кусок и принялся набивать трубку. Эзра пододвинул свой стул поближе к огню, и отец его сделал то же самое, предварительно отослав служанку и тщательно заперев за нею дверь.

- Ты уже переговорил со своим приятелем относительно нашего дела? спросил он сына, указав кивком головы на Бурта.

- Говорил. Я все ему разъяснил.

- Пятьсот фунтов наличными, и вы меня бесплатно переправляете в Африку, - заявил Бурт.

- Такой энергичный человек, как вы, с пятью сотнями в кармане может больших дел натворить в колониях, - заметил Джон Гердлстон.

- Чего я там натворю - это уже не ваша забота, хозяин, - угрюмо проворчал Бурт. - Я делаю свое дело - вы платите денежки, а остальное вас не касается.

- Совершенно справедливо, - примирительно сказал старый коммерсант. Вы вольны делать с вашими деньгами все, что вам заблагорассудится.

- И у вас не спрошусь, - буркнул рудокоп. Казалось, он нарочно нарывается на ссору, но таков уж был его раздражительный, неуживчивый нрав.

- Теперь вопрос только в том, как все это осуществить, - вмешался Эзра. Ему было явно не по себе, он нервничал. При всей его черствости ему не хватало псевдорелигиозного фанатизма отца и полного душевного огрубения Бурта, и мысль о том, что им предстояло совершить, приводила его в содрогание. Веки у него покраснели, взгляд был тускл, он сидел как-то боком, закинув одну руку за спинку стула, а другой беспокойно барабанил по колену. - У вас, без сомнения, уже созрел в голове какой-то план, продолжал он, обращаясь к отцу. - Значит, пора приводить его в исполнение, иначе нам на Фенчерч-стрит придется прикрыть свою лавочку.

При одном упоминании о грозящем банкротстве отец вздрогнул.

- Все, что угодно, только не это, - сказал он.

- Не успеете оглянуться, как до этого дойдет. Я всю неделю сражался против этого, как сатана.

- А что у тебя с губой? Она как будто распухла.

- Не поладил немного с этим малым, с Димсдейлом, - отвечал Эзра, прикрывая рукой обезображенную губу. - Он увязался за нами и преследовал до самого вокзала. Нужно было от него отделаться, но боюсь, что и я оставил на нем кое-какие отметины.

- Он выкинул со мной какой-то чертов фокус - так ловко подставил подножку, что чуть не вышиб из меня дух вон, - сообщил Бурт. - Видать, какой-то новомодный приемчик. А я теперь, когда грохнусь, уже не могу так ловко вскочить на ноги, как прежде.

- А он не выследил вас? - обеспокоенно спросил Гердлстон. - Он не может появиться здесь и испортить нам все дело?

- Никоим образом, - уверенно сказал Эзра. - Его тут же забрали в полицию.

- Ну, это хорошо. Теперь, прежде чем мы приступим к делу, я бы хотел сказать несколько слов мистеру Бурту - объяснить ему, каким образом мы пришли к такому решению.

- А у вас не найдется чего-нибудь выпить, хозяин?

- Да, да, разумеется. Что там, в этой бутылке? А, имбирное вино. Подойдет?

- Здесь есть кое-что получше, - сказал Эзра, открывая буфет. - Вот бутылочка джина. Из личных запасов миссис Джоррокс, насколько я понимаю.

Бурт налил себе полстакана виски и разбавил водой.

- Ну, валяйте, - сказал он, - я слушаю.

Гердлстон встал, повернулся спиной к огню и заложил руки за спину, под фалды сюртука.

- Я хочу, чтобы вы знали, - сказал он, - что решение это не возникло у нас внезапно, но обстоятельства складывались таким образом, что мы неизбежно должны были его принять. Честь нашей фирмы, ее доброе имя дороже для нас всего на свете, и мы оба единодушно пришли к заключению, что готовы ради этого пожертвовать чем угодно. К несчастью, в последнее время дела нашей фирмы несколько пошатнулись, и, чтобы вывести ее из затруднительного положения, потребовалось срочно раздобыть наличные деньги. Мы рассчитывали получить, необходимую нам сумму посредством смелой спекуляции на алмазах, блестяще задуманной - хотя, быть может, мне и не следовало бы этого говорить - и весьма искусно проведенной в жизнь операции, которая несомненно, увенчалась бы полным успехом, если бы не одна прискорбная случайность.

- Это я помню, - сказал Бурт.

- Да, конечно. Вы были там в то время. После этого нам еще некоторое время удавалось держаться благодаря кое-каким займам и торговым операциям в Африке. Однако подошло время платить по займам, и дела фирмы снова оказались под угрозой. Лишь тогда нам впервые пришла в голову мысль о капитале моей подопечной. Эти деньги, имей мы возможность ими воспользоваться, могли бы круто изменить состояние наших дел. Но, чтобы получить к ним доступ, существовало только два пути. Один путь - женитьба мистера Эзры на моей подопечной; другой путь - смерть этой молодой особы. Вы следите за моей мыслью?

Бурт кивнул косматой головой.

- При таком положении вещей мы прежде всего приложили все силы к тому, чтобы осуществить этот брак. По чести могу сказать, что ни одна девушка не была окружена таким почтительным, таким нежным и деликатным вниманием, какое оказывал этой молодой особе мой сын Эзра. Я, со своей стороны, также употребил все свое влияние, чтобы убедить ее отнестись благосклонно к ухаживанию мистера Эзры. Однако, невзирая на все наши усилия, она самым решительным образом отвергла его и дала нам понять, что никогда не изменит своего решения и пытаться переубедить ее бесполезно.

- Верно, другой есть на примете, - заметил Бурт.

- Тот самый малый, который уложил тебя сегодня на обе лопатки, пояснил Эзра.

- А! Ну, он у меня поплатится, - зловеще проворчал рудокоп.

- Мистер Бурт, - торжественно продолжал Гердлстон, - жизнь человеческая - вещь священная, но жизнь человеческая, положенная на одну чашу весов, в то время, как на другой - дела целого торгового дома, солидной фирмы, дающей средства к существованию сотням людей, в этих условиях жизнь человеческая - вещь ничтожная и, право же, не заслуживающая внимания. Когда встает вопрос, чье существование ценнее - мисс Кэт Харстон или крупного коммерческого предприятия торгового дома Гердлстон, - не может возникнуть сомнения в том, что именно должно быть принесено в жертву.

Бурт снова кивнул и снова подлил себе голландского виски из квадратной бутылки.

- Предвидя, что такая прискорбная необходимость может возникнуть, продолжал Гердлстон, - я уже заранее сделал некоторые приготовления. Это здание, как вы могли заметить, приближаясь к нему, расположено в крайне уединенном месте. Оно окружено высокой стеной, так что всякий, попавший сюда, может легко оказаться в положении узника. Я увез эту молодую особу столь внезапно, что ни единая душа не знает, где она находится, а здесь я уже распространил слух о ее тяжелом заболевании, так что смерть ее не может никого удивить.

- Но ведь непременно возникнет расследование. И потребуется медицинское заключение, - сказал Эзра.

- Я даже сам буду настаивать на судебно-медицинской экспертизе.

- Вы будете настаивать? Вы что, рехнулись?

- Выслушай меня до конца, и, думаю, ты скажешь совсем иное. Мне кажется, я набрел на такой способ, который воистину превосходен, который можно назвать безупречным, да, безупречным при всей его простоте. - И, довольный своей изобретательностью, Гердлстон лихорадочно потер руки и улыбнулся, обнажив желтые клыки.

Бурт и Эзра подались вперед, ожидая дальнейших разъяснений, а старик продолжал, понизив голос до шепота:

- Все считают ее безумной.

- Ну да.

- В ограде есть калитка, оттуда до железнодорожного полотна рукой подать.

- Так. Ну и что же?

- Допустим, что калитку забыли запереть. Может так случиться, что умалишенная женщина выбежит за ограду и попадет под поезд? В десять часов вечера тут проходит экспресс.

- Может, если она выбежит на рельсы именно в эту самую минуту.

- Ты не совсем улавливаешь мою мысль. Допустим, что под экспресс попадает тело мертвой женщины. Существует ли какая-нибудь возможность обнаружить потом, что она была уже мертва, когда произошел этот несчастный случай? Как ты полагаешь, может ли кому-нибудь прийти в голову, что поезд задавил труп?

- Теперь я понимаю, - раздумчиво произнес сын. - Вы хотите прикончить ее, а потом положить на рельсы.

- Вот именно. Что может быть проще - это же восхитительный план. Наш друг Бурт сделает свое дело, мы вынесем ее через калитку и уложим на рельсы, где потемнее. Проходит некоторое время, и мы обнаруживаем ее исчезновение из дому. Поднимается тревога, начинаются поиски. Кто-то замечает открытую калитку. Мы, естественно, берем фонари и находим на железнодорожном полотне ее труп. После этого, мне кажется, нам совершенно нечего опасаться судебного следствия или чего бы то ни было еще.

- А у него котелок здорово варит, у нашего хозяина! - вскричал Бурт, восторженно хлопнув себя по ляжкам. - Хитро он все это обмозговал, лучше не придумаешь.

- Вы сущий сатана, как я погляжу, - произнес Эзра, с ужасом и восхищением уставившись на отца. - Ну, а как быть со старухой Джоррокс, со Стивенсом, с Ребеккой? Вы хотите довериться им?

- Ни в коем случае, - сказал Гердлстон. - Это совсем не обязательно. Мистер Бурт может сделать, что ему положено, вне стен дома. Нам надо под каким-нибудь предлогом заманить ее в парк. Никто ни о чем не должен подозревать.

- Но слуги знают, что никакая она не сумасшедшая.

- Так они решат, что она сознательно покончила с собой. А мы трое схороним эту тайну в наших сердцах. Дружище Бурт, сделав свое дело сегодня ночью, отбывает в колонии обеспеченным человеком, а торговый дом Гердлстон получает возможность снова высоко держать голову, и честь фирмы остается незапятнанной.

- Тише! - прошипел Эзра. - Слышите, она спускается с лестницы!

Все замерли, прислушиваясь к легким, упругим шагам за дверью.

- Поди сюда, Бурт, - сказал после некоторого молчания Эзр, - вон она около клумбы. Подойди-ка погляди на нее.

Все трое подошли к окну. Вот тогда Кэт, подняв глаза, встретила три беспощадных взгляда, устремленных на нее в упор.

- А она ведь красоточка, - проворчал Бурт, когда они отошли от окна. Ну и работка мне предстоит, хуже не бывало.

- Но мы можем на вас положиться? - спросил Гердлстон, поглядев на него из-под хмуро сдвинутых бровей.

- Пока будете платить мне деньги - можете, - флегматично отвечал рудокоп и возвратился к своей трубке и к джину миссис Джоррокс.

ГЛАВА XLIII

ПРИМАНКА НАСАЖЕНА НА КРЮЧОК

Уже сгущались серые зимние сумерки, когда заговорщики обсудили все детали и закончили все приготовления. На дворе стало так холодно, что Кэт, отказавшись от своей попытки привести в порядок клумбу, поднялась к себе в спальню. Эзра оставил отца и Бурта у камина, вышел в прихожую и, распахнув дверь, стал на пороге. Дул резкий ветер, раскачивая голые ветви мрачных, похожих на призраки старых деревьев. Наползавший с моря туман окутывал их верхушки и свисал с ветвей подобно газовому покрывалу. При виде этой унылой картины по телу Эзры пробежала дрожь. Внезапно он почувствовал чью-то руку у себя на плече и, оглянувшись, увидел, что рядом с ним стоит Ребекка.

- Неужто вы ни словечка мне не скажете? - грустно сказала девушка, заглядывая ему в лицо. - И так уж приезжаете только раз в неделю - и ни одного ласкового слова.

- Я сегодня что-то еще не видел тебя, моя красавица, - сказал Эзра. Ну, как тебе живется в этой обители?

- Что здесь, что там - для меня везде одинаково, - угрюмо сказала девушка. - Вы велели мне приехать сюда, и я приехала. Вы же говорили, что я могу вам тут чем-то услужить. Когда же вы скажете, что надо для вас сделать?

- Да тут нет никакого секрета. Ты уже услужила мне тем, что ухаживаешь за моим отцом. Эта старуха никак не могла бы одна справиться со всем домом.

- Нет, у вас тогда что-то другое было на уме, - сказала девушка, пытливо вглядываясь в его лицо. - Я помню, как вы на меня тогда посмотрели. Да и сейчас у вас тоже что-то другое на уме, только вы не хотите сказать. Почему вы не доверяете мне?

- Не мели чепуху! - резко оборвал ее Эзра. - Ты же знаешь: у меня дела, мало ли что может меня тревожить. Не хватает еще, чтобы я говорил с тобой о делах фирмы, много ты в них смыслишь!

- Дела-то делами, - проговорила Ребекка упрямо, - только тут еще что-то. Что это за человек приехал с вами?

- Один коммерсант из Лондона. Приехал посоветоваться с моим отцом по коммерческим вопросам. Ну, что тебе еще хочется знать?

- А долго мы будем торчать здесь, и зачем все это понадобилось?

- Пробудем мы здесь до конца зимы, а приехали сюда потому, что мисс Харстон нездорова и ей необходимо было переменить обстановку. Надеюсь, теперь все?

Эзра изо всех сил старался рассеять подозрения, которые могли зародиться у девушки.

- А вы зачем ездите сюда? - спросила она, все так же пытливо заглядывая ему в глаза. - Вы-то без причины в такую дыру не поедете. Я подумала было, что вы и вправду хотите встречаться со мной, а теперь вижу нет. Прошло то время, когда вы были от меня без ума.

- Я и сейчас от тебя без ума, моя радость.

- Оно и похоже! Прошлый раз, как приехали, - ни словечка. Даже не поглядели на меня! А что-то вас все-таки сюда тянет.

- Что же тут странного, если сын приезжает проведать своего родного отца?

- А в Лондоне вы не очень-то о нем пеклись, - с недоброй усмешкой промолвила горничная. - Да лежи он сейчас в могиле, это бы вас ничуть не опечалило. А я так считаю: приезжаете вы сюда ради этой куклы, что сидит там, наверху.

- А ну замолчи! - грубо прикрикнул на нее Эзра. - Надоело мне, черт побери, слушать твою дурацкую болтовню.

- Небось, с ней-то вы не так разговариваете! - горячо воскликнула девушка. - Вы смеетесь надо мной, а я вам вот что скажу: если ваша любовь не для меня, так и никому она не достанется. Во мне ведь есть цыганская кровь, небось, знаете. Не получит вас эта девчонка. Зарежу ее, да и вас заодно! - Она погрозила ему кулаком, и в лице ее было столько страсти и мстительной злобы, что Эзра отшатнулся пораженный.

- Я всегда знал, что ты злючка, - сказал он, - но до такого ты еще никогда не доходила.

Однако девушка уже опомнилась, и слезы покатились по ее щекам.

- Только не бросайте меня! Не бросите, нет? - вскричала она, схватив его за руку. - Лучше уж я буду делить вас с другой, лишь бы вы не отвернулись от меня совсем.

- Не ори так! Не хватало еще, чтобы отец прибежал сюда на твои дурацкие вопли! - сказал Эзра. - Ступай умойся.

Его приказ был для нее законом, и, продолжая горестно всхлипывать, она направилась к двери. Внимание, которое молодой коммерсант время от времени оказывал ей, было единственным ярким пятном в ее тусклой, безрадостной жизни. В своем воображении она наделяла его небывалыми качествами, он казался ей лучшим из мужчин, героем, достойным обожания и преклонения. Она готова была ради него на все. Но, преданная ему, как собачонка, она, как собачонка, свирепо ощеривала зубы, если замечала, что кто-то другой посягает на любовь ее хозяина. Душу ее вечно терзало подозрение, что между мужчиной, которого она любила, и женщиной, которую она ненавидела, существует тайный сговор, и никакие заверения не могли ее в этом разубедить.

Поднявшись к себе в комнату, Ребекка приняла твердое решение: на этот раз она выследит их, не дав им обменяться ни словом, ни взглядом за ее спиной. Она знала, что шпионить за Эзрой опасно и что ее пол - как она уже убедилась - не послужит ей защитой от его грубости. И все же она принялась за выполнение своего плана с упорством и хитростью снедаемой ревностью женщины.

Когда последние дневные лучи померкли и серые сумерки перешли в ночь, Кэт в терпеливом ожидании продолжала сидеть в своей маленькой полупустой каморке. За ржавой решеткой камина, потрескивая, мерцал огонь, рядом стояло жестяное ведерко с углем, чтобы огонь можно было поддерживать, и все же в комнате было холодно, и Кэт, придвинув свой единственный стул поближе к камину, грела руки над огнем. Тоскливо тянулись часы в одиноком ожидании; ветер уныло завывал за окном в ветвях деревьев и жалобно стонал во всех щелях и закоулках старого здания. Когда же наконец прибудут ее друзья? Быть может, что-то задержало их, помешало им приехать сегодня? Утром такое предположение казалось бы Кэт невероятным, но теперь, когда уже пришло время им появиться, Кэт стала допускать возможность какой-то задержки. Но завтра-то уж, во всяком случае, они приедут. Она старалась предугадать, как они поступят, прибыв сюда. Храбро направятся по аллее прямо к дому и потребуют у Гердлстона, чтобы он выдал им ее, или постараются сначала увидеться с ней тайком? Но все равно, какое бы решение они ни приняли, оно, несомненно, будет самым лучшим.

Кэт подошла к окну и выглянула наружу. Ночь обещала быть ветреной и ненастной. В юго-западной части неба у горизонта клубились тяжелые, грозовые тучи, и оттуда ветер разметал по небу темные клочья облаков, похожие на летящие пики. Лишь кое-где в просветах между облаками тускло мерцала одинокая звезда. Грозным казалось потемневшее небо, а мрак уже так сгустился, что море пропало из глаз и напоминало о себе лишь глухим, мерным шумом разбивавшихся о берег волн да солеными брызгами, то и дело залетавшими в распахнутое окно. Кэт притворила окно и снова села поближе к огню: ее пробирала дрожь - то ли от ночной прохлады, то ли от каких-то неясных, но дурных предчувствий.

Прошел час, а может быть, и более, и вот наконец она услышала на лестнице чьи-то шаги, и в дверь постучали. Появилась Ребекка с чашкой чая и ломтиком намазанного маслом хлеба на подносе. Кэт была тронута таким проявлением внимания: ведь это спасало ее от необходимости спускаться вниз в столовую, давало ей возможность избежать встречи с Эзрой и его неприятным спутником. Ребекка поставила поднос, потом, к удивлению Кэт, повернулась и поплотнее прикрыла дверь. Лицо ее было очень бледно, движения резки и решительны.

- Тут для вас записка, - сказала она. - Миссис Джоррокс было велено передать ее вам, но старухе трудно лазить по лестнице, ну она и отдала мне записку... - И она протянула Кэт небольшой листок бумаги.

Записка? Неужели ее друзья уже прибыли и как-то ухитрились передать ей весточку? Похоже, что так. Кэт взяла у Ребекки записку, заметив при этом, что горничную трясет, как в лихорадке.

- Ты нездорова, Ребекка? - участливо спросила Кэт.

- Вовсе нет, с чего вы взяли? Читайте свою записку, а на меня не обращайте внимания, - как всегда, угрюмо отвечала девушка. Однако вместо того, чтобы покинуть комнату, она начала возиться возле постели, делая вид, что наводит порядок.

Нетерпение Кэт было слишком велико, и она, не дожидаясь, когда горничная уйдет, развернула сложенный пополам листок. В глубине души она надеялась увидеть внизу послания подпись своего возлюбленного, но вместо этого в глаза ей сразу бросилась подпись Эзры Гердлстона. О чем может он ей писать? Она взяла свою единственную свечу, поставила ее на каминную полку и прочла наспех нацарапанное на листке простой бумаги следующее послание:

"Дорогая мисс Харстон!

Боюсь, что пребывание здесь томит вас своей монотонностью и скукой. Я неоднократно просил отца смягчить условия вашего заточения, внести какое-то разнообразие в вашу жизнь, но неизменно получал отказ. Видя, что он упорен и мне его не переубедить, я хочу предложить вам свою помощь и доказать, что я ваш друг, невзирая ни на что. Постарайтесь незаметно ускользнуть из дому сегодня в девять часов; я буду ждать вас у сухого дуба в конце аллеи и провожу в Бедсворт, откуда вы, если пожелаете, можете направиться в
Портсмут со следующим поездом. Я устрою так, что входная дверь будет в этот час открыта. Сопровождать вас в Портсмут я, разумеется, не могу: мне придется после того, как я доставлю вас на станцию, вернуться домой. Я хочу оказать вам эту маленькую услугу, дабы убедить вас, что мои чувства к вам, даже если вы не оставляете мне никакой надежды, все так же искренни и глубоки, как прежде.

Ваш Э.Гердлстон".

Это послание так поразило нашу героиню, что она некоторое время сидела, погрузившись в размышления, сжимая в пальцах листок бумаги. Когда она подняла голову и оглянулась, Ребекки в комнате уже не было. Кэт скомкала записку и бросила ее в огонь. Эзра все же, по-видимому, не столь жестокосерд, как ей казалось. Он пытался даже воздействовать на отца, смягчить его сердце. Что же ей делать: воспользоваться этим неожиданным предложением или ждать весточки от друзей? Быть может, они уже в Бедсворте, но не знают, как дать ей о себе знать? Тогда предложение Эзры пришлось как нельзя кстати. Но так или иначе она может добраться до Портсмута и послать оттуда телеграмму Димсдейлам. Нет, нельзя упускать такую возможность. И Кэт решила, что она примет предложение Эзры. Уже пробило восемь, а он будет ждать ее в девять. Она встала - нужно было собраться, надеть плащ и капор.

ГЛАВА XLIV

ДЫХАНИЕ СМЕРТИ

После своего разговора с Ребеккой Эзра решил, что он, вероятно, сумеет повлиять на Кэт и выманить ее из дому, в парк, где она окажется во власти Бурта. Он предложил этот план отцу, и тот горячо его одобрил. Только одно обстоятельство вызывало беспокойство: решится ли девушка выйти из дому в такую ненастную зимнюю ночь. Единственно, что, по-видимому, могло заставить ее отважиться на такой шаг, - это надежда спастись отсюда навсегда. Искусно сыграв на этом, можно было, пожалуй, надеяться заманить ее в ловушку. Отец с сыном совместно составили вышеозначенное послание, и последний, вручив записку миссис Джоррокс, приказал доставить ее Кэт. Однако Ребекка, неусыпно следившая за своей хозяйкой и молодым коммерсантом, была на страже и сразу заметила, что старая ведьма ковыляет по коридору с письмом в руке.

- Куда это вы, мамаша? - спросила Ребекка.

- Да вот письмо ей несу, - прохрипела старуха, кивая трясущейся головой в сторону спальни Кэт.

- Давайте я снесу, - живо сказала Ребекка. - Я как раз собралась подать ей чай.

- Вот и спасибо. А то, глядишь, мой ревматизм доконает меня с этими лестницами.

Ребекка взяла записку и поднялась наверх. Но прежде чем отнести ее хозяйке, она направилась к себе в комнату и прочла всю записку от первого до последнего слова. Это послание, казалось, подтверждало самые черные ее подозрения. Эзра просил свидания у женщины, которую, по его словам, он ненавидел. Правда, просьба была изложена в довольно сдержанных выражениях и под самым благовидным предлогом. Но можно ли было сомневаться, что все это лишь для отвода глаз - на случай, если записка попадет кому-нибудь в руки? Конечно, между ними существует сговор, и это - просто-напросто любовное свидание. И Ребекка, словно раненая львица, металась по комнате, в ярости ломая руки и кусая губы до крови. Прошло немало времени, прежде чем она настолько овладела собой, что смогла доставить записку по назначению, но и тут, как мы видели, Кэт бросилось в глаза ее возбужденное состояние. Однако Кэт, разумеется, не подозревала о том, какие страсти бушуют в груди темноглазой служанки, какие усилия она прилагает, чтобы не броситься на свою воображаемую соперницу и, сдавив руками ее белое горло, не задушить ее насмерть.

Внизу Эзра беседовал с отцом.

- Уже восемь часов, - сказал он. - Пойдет она или не пойдет, хотелось бы мне знать.

- Пойдет, можешь не сомневаться, - уверенно сказал отец.

- А если все же не пойдет?

- Тогда нам придется найти другой способ выманить ее из дому. Мы слишком далеко зашли, чтобы в последнюю минуту отступать перед мелочами.

- Мне надо чего-нибудь выпить, - помолчав, сказал Эзра и налил себе виски. - Я весь продрог и просто сам не свой, точно кот, учуявший мышь. Не понимаю, как это вам удается сохранять хладнокровие. Вы так спокойны, словно вам предстоит проверить счета или подписать накладную. А я думаю только об одном - скорей бы! Это ожидание непереносимо.

- Что ж, тогда проведем время с пользой для души, - сказал Джон Гердлстон, и, достав из кармана небольшую пухлую библию, голосом торжественным и звучным начал читать из нее вслух. При этом он наклонился поближе к свече, и в желтом ее свете отчетливо выступили его крупные, резкие черты. Ястребиный нос и впалые щеки придавали ему хищное выражение, которое еще усиливалось блеском его глубоко посаженных глаз.

Отблески огня играли на осунувшемся, но все же красивом лице Эзры; развалившись в кресле, он с недоверчивым изумлением наблюдал за своим отцом. Эзра никогда не мог до конца решить для себя вопрос: что за человек его отец - отъявленный лицемер или религиозный маньяк? Бурт, взгромоздив ноги на каминную решетку, спал непробудным сном и громко храпел; голова у него свисала с ручки кресла.

- Не пора ли его будить? - спросил Эзра, прерывая отца.

- Да, думаю, что пора, - отвечал старый коммерсант, благоговейно закрывая священную книгу и пряча ее в нагрудный карман.

Эзра взял свечу и, подняв ее повыше, осветил лицо спящего Бурта.

- Ну и животное! - пробормотал он. - Видели ли вы когда-нибудь второй подобный экземпляр?

Рудокоп и вправду представлял собой малопривлекательное зрелище. Он полулежал в кресле, раскинув в разные стороны руки и ноги, голова у него как-то нелепо свесилась набок, а огненно-рыжая борода торчала вверх, обнажив массивную жилистую шею. Налитые кровью, остекленелые глаза были полуоткрыты, толстые губы вздрагивали всякий раз, как дыхание со свистом и хрипом вырывалось из его груди. Грязная коричневая куртка была распахнута, и из кармана торчала короткая, толстая дубинка со свинцовой головкой.

Джон Гердлстон вытащил дубинку у него из кармана и подбросил в воздух.

- Мне кажется, этой штукой можно убить быка, - сказал он.

- Не крутите ее у меня над головой! - рявкнул Эзра. - Посмотрели б вы сейчас на себя со стороны - как вы стоите, на фоне огня: длинные ноги врозь, и размахиваете дубинкой!.. У вас и так-то не слишком привлекательная внешность, а с этой штукой в руках и подавно.

Джон Гердлстон улыбнулся и сунул дубинку в карман спящего Бурта.

- Проснитесь, Бурт! - крикнул он и потряс рудокопа за плечо. - Уже половина девятого.

Рудокоп с проклятием вскочил на ноги и тут же рухнул обратно в кресло; он тупо озирался по сторонам и никак не мог сообразить, куда это его занесло. Но тут на глаза ему попалась бутылка голландского виски, уже наполовину пустая, и он обрадованно потянулся к ней, как к старой знакомой.

- А я вздремнул, хозяин, - пробормотал он хрипло. - Надо бы промочить горло, чтобы очухаться. Говорите, приспело время за работу приниматься?

- Мы все подготовили так, чтобы она к девяти часам была в парке у сухого дуба.

- Так до девяти же еще целых полчаса, - хмуро сказал Бурт. - Могли бы пока меня не будить.

- Нет, нам следует уже сейчас направиться туда. Она может прийти немного раньше.

- Ну, тогда пошли! - сказал рудокоп, застегивая куртку и обкручивая шею рваным шарфом. - Кто идет со мной?

- Мы оба пойдем, - сказал Джон Гердлстон твердо. - Мы должны помочь вам оттащить ее на рельсы.

- Будто уж Бурт не может сделать этого сам, - сказал Эзра. - Что она весит-то!

Гердлстон отвел сына в сторону.

- Не будь дураком, Эзра, - сказал он. - Мы не можем довериться этому полупьяному кретину. Все должно быть выполнено крайне тщательно и четко и притом так, чтобы не осталось никаких следов. Ты знаешь старый девиз нашей фирмы: наблюдай за всем сам, и сегодня мы, безусловно, должны им руководствоваться.

- Вся эта затея чудовищна! - передернувшись, словно от озноба, сказал Эзра. - Как я жалею, что ввязался в нее!

- Завтра утром ты уже этого не скажешь. Да, завтра утром - после того, как поймешь, что фирма спасена и никто ничего не знает и не узнает. Бурт уже направился в парк. Не теряй его из виду.

Отец и сын поспешили к выходу и увидели, что Бурт стоит на пороге. Пронизывающий, ледяной ветер все крепчал, предвещая шторм. Голые вершины деревьев уныло и глухо шумели, и время от времени доносился треск - это ветер отламывал и швырял наземь какой-нибудь высохший сук. В просветы рваных, гонимых ветром туч порой проглядывала луна, и старый парк и стены древнего монастыря то серебрились в ее лучах, то погружались во мрак. Горевшая в прихожей лампа бросала широкую золотистую полосу света на лужайку перед домом, и на фоне желтого проема двери три темные фигуры и три длинные причудливые тени казались чем-то жутким и нереальным.

- Прихватим с собой фонарь? - спросил Бурт.

- Нет, ни в коем случае! - воскликнул Эзра. - И без фонаря прекрасно все видно. Свет нам не нужен.

- У меня есть с собой фонарь, - сказал старый коммерсант. - Мы им воспользуемся, если понадобится. А сейчас, мне кажется, надо поспешить на место. Она может появиться раньше, чем мы ожидаем. А дверь мы так вот и оставим - настежь. Тогда она сразу увидит, что путь свободен.

- Пошевелите мозгами, - сказал Эзра. - Если оставить дверь настежь, она еще может заподозрить ловушку. Дверь столовой надо затворить совсем, а выходную прикрыть так, чтобы осталась небольшая щелка. Так будет выглядеть натуральнее. И она решит, что Бурт и вы, отец, дома.

- А где Джоррокс и Ребекка? - спросил Гердлстон, притворяя дверь, как было предложено.

- Джоррокс у себя в комнате, и Ребекка, само собой разумеется, тоже у себя.

- Ну, как будто все в порядке. Пошли, Бурт. Вот сюда.

Все трое зашагали по усыпанной гравием аллее, потом свернули с нее и по мокрой траве углубились в парк.

- Вон сухой дуб, - сказал Гердлстон, когда впереди из мрака проступили темные очертания дерева. Дуб стоял несколько в стороне на довольно большой лужайке, и вокруг него не было кустов куманики, разросшейся по всему парку.

Бурт обошел вокруг толстого ствола дуба и тщательно, насколько позволял мрак, осмотрел землю.

- Может быть, вам нужен фонарь? - спросил Гердлстон.

- Нет. Все в порядке. Я уже знаю, как с ней расправиться. А вы спрячьтесь вон там за деревьями или еще где, мне все равно, лишь бы не путались под ногами. Помощников мне не надо. Джим Бурт - мастер своего цела, и если уж он за что взялся, так все будет в ажуре. Только чтобы никто сюда не совался.

- Мы и не помышляли вмешиваться в ваши дела, - сказал Гердлстон.

- Вот и не вмешивайтесь! - проворчал Бурт. - Я спрячусь за этим дубом, понятно? Она прибежит, посмотрит и решит, что он еще не пришел. Будет стоять и ждать. А я улучу удобную минутку, подойду сзади, и пусть себе думает на том свете, что ее молнией убило.

- Превосходно! - воскликнул Джон Гердлстон. - Превосходно! Ну, нам, пожалуй, пора отойти в сторонку.

- С ней надо покончить одним ударом, понимаешь? - сказал Эзра. - Чтобы не было никаких криков и воплей. Я могу вынести что угодно, только не это.

- Вы что, не знаете, как я бью? - промолвил Бурт со зловещей усмешкой, оставшейся незамеченной в темноте. - Череп у вас больно крепок, а то бы не стоять вам сейчас здесь.

Рука Эзры невольно потянулась к старому шраму.

- Да, пожалуй, такого удара будет для нее предостаточно! - пробормотал он, отходя в сторону вслед за отцом. Они укрылись в густой тени деревьев, ярдах в пятидесяти от сухого дуба, за которым, в ожидании своей жертвы, притаился Бурт с дубинкой в руке.

Эзра, обычно смелый и решительный во всех своих действиях, на этот раз совсем утратил самообладание; он дрожал, как в лихорадке, у него зуб не попадал на зуб. Старый коммерсант, наоборот, был бесстрастен и хладнокровен, как всегда.

- Уже почти девять, - прошептал Эзра.

- Без десяти минут, - отвечал отец, с трудом вглядываясь в темноте в циферблат большого золотого хронометра.

- А что если она не придет?

- Придумаем какой-нибудь другой способ выманить ее из дома.

Оттуда, где они стояли, все здание старого монастыря было видно, как на ладони. Кэт не могла пройти незамеченной. Над входной дверью дома было высокое стрельчатое окно, выходившее на лестницу, и взоры отца и сына были прикованы к этому окну - они знали, что увидят Кэт, когда та будет спускаться с лестницы. И вот тускло освещенная амбразура окна потемнела, затем осветилась снова.

- Она спускается по лестнице!

- Молчи!

Протекло в ожидании еще несколько секунд, и входная дверь медленно отворилась. Золотистая полоса света снова легла через всю лужайку, едва не достигнув деревьев, за которыми спрятались заговорщики. На крыльце в этой полосе света стояла темная фигура - фигура девушки. Даже на таком расстоянии было видно, что она закутана в серый плащ, который всегда надевала Кэт, и на голове у нее низко надвинутый на глаза капор. Чтобы спастись от бешеных порывов ветра, она повязала на шею шарф, закрыв им нижнюю часть лица. С минуту она стояла неподвижно, вглядываясь во мрак и словно не зная, на что решиться: спуститься с крыльца или воротиться обратно. Затем внезапно стремительно повернулась и притворила дверь. Полоса света исчезла, но заговорщики знали, что их жертва стоит там, на крыльце, и что встреча состоится.

Казалось, протекла целая вечность, прежде чем они услышали ее шаги. Она шла медленно, осторожно ступая, словно боясь наткнуться на что-нибудь в темноте и упасть. Раза два она совсем остановилась, стараясь, должно быть, оглядеться и удостовериться, туда ли она идет. В это мгновение луна выглянула из-за туч и осветила ее темную фигуру - она стояла уже совсем близко от заговорщиков. Увидев сухой дуб, она быстро направилась прямо к нему, но, подойдя ближе и заметив, должно быть, что явилась первой, снова замедлила шаги и стала неспешно приближаться к дереву, как делают, когда хотят протянуть время ожидания. Облака опять набежали на луну, мрак сгустился.

- Я вижу ее, - прошептал Эзра, в волнении хватая отца за руку.

Старик ничего не ответил, напряженно впиваясь взглядом в темноту.

- Вот она, стоит почти возле самого дуба, - шептал Эзра, тыча куда-то дрожащим пальцем. - Она далеко от него, он оттуда до нее не достанет.

- Вон он - вышел из-за дерева, - хрипло прошептал старик. - Видишь подкрадывается сзади.

- Вижу, - отвечал сын, и в приглушенном шепоте его звучал ужас. Смотрите, он остановился! Нет, приближается к ней опять! О господи, он уже у нее за спиной! Она не видит его, смотрит в другую сторону!

Край луны показался в просвете между туч, и в этом смутном серебристом свете отчетливо возникли две темные фигуры - не подозревающая об опасности девушка и мужчина, притаившийся за ее спиной, подобно хищному зверю, стерегущему свою добычу. Вот он сделал еще шаг вперед и оказался почти рядом с ней. Должно быть, ее ухо уловило в реве бури шорох его шагов, потому что она внезапно обернулась к нему. И в то же мгновение на нее обрушился страшный удар. Она не успела произнести слова молитвы, не успела даже вскрикнуть. Мгновение назад она стояла перед ним во всем блеске своей молодости и красоты, теперь она лежала у его ног бесчувственным, бездыханным трупом. Рудокоп мог получить свои запятнанные кровью деньги. Он сдержал слово.

Услышав страшный звук удара и увидав, как упала девушка, старик отец и сын выскочили из засады. Бурт с дубинкой в руке стоял над распростертым на земле телом.

- Даже не пискнула! - сказал он. - Ну, что скажете?

Джон Гердлстон пожал ему руку и с жаром поздравил его с успешным завершением дела.

- Зажечь фонарь? - спросил он.

- Бога ради, не надо! - взмолился Эзра.

- Вот уж никак не ожидал, что ты такой слабонервный, сынок, - заметил старый коммерсант. - Ну что ж, я и с завязанными глазами найду дорогу к калитке. Как приятно, что обошлось без пролития крови! Вот преимущества дубинки перед ножом.

- Неплохо сказано, хозяин, - одобрительно хмыкнул Бурт.

- Вас я попрошу взяться за ноги, а я понесу ее за плечи. Разрешите мне пойти вперед - я лучше знаю дорогу. Поезд будет здесь минут через двадцать, так что нам теперь недолго ждать. А после этого уже ничто не может открыться.

Гердлстон приподнял голову убитой, Бурт взялся за ноги. Эзра как в тяжелом бреду шагал позади. Он сознательно шел на это убийство, признавая его необходимость, но никогда не отдавал себе отчета в том, насколько чудовищно все это будет выглядеть на деле. Он уже горько раскаивался, что уступил настояниям отца.

Но тут же мелькнула мысль о заманчивых перспективах торговли с Африкой и о том, что только смерть этой женщины могла спасти их от полного разорения.

А если бы фирма потерпела крах, разве мог бы он с его привередливостью, с его привычкой к роскоши влачить убогое, нищенское существование? Нет, уж лучше яд или веревка! Вот такие мысли бродили в его мозгу, когда он плелся через парк по скользкой от дождя тропинке к деревянной калитке в монастырской ограде.

ГЛАВА XLV

ВТОРЖЕНИЕ В ХАМПШИР

Когда Том и майор прибыли на вокзал Ватерлоо - майор, как было описано выше, в состоянии, близком к удушью, - фон Баумсер уже поджидал их там со своими друзьями-эмигрантами. Один из джентльменов - тот, что отличался нигилистическими наклонностями, был высок и худ: его застегнутый на все пуговицы сюртук заметно поистерся на швах. У него была короткая щетинистая борода и длинная седая шевелюра. Он стоял, заложив одну руку за борт сюртука, уперев другую в бедро, словно заранее готовясь позировать для своего монумента, который будет воздвигнут у него на родине, в России, когда народ возьмет власть в свои руки и упразднит деспотизм. Несмотря на потрепанное одеяние, внешность этого человека производила впечатление незаурядности и благородства, а непринужденная грация его поклона, когда фон Баумсер представил его майору и Тому, могла бы сделать честь двору любого европейского монарха. На шее у него на довольно грубом шнурке висело пенсне. Он водрузил его на свой ястребиный нос и окинул внимательным взглядом двух джентльменов, которым взялся услужить.

Бюлов из Киля - невысокий, темноглазый, чисто выбритый, очень подвижный и энергичный - больше походил на кельта, чем на тевтона. Он весь светился дружелюбием и поспешил на чудовищном английском языке заявить майору, как счастлив он оказать услугу тому, кто был всегда так добр к их уважаемому, подвергавшемуся многим гонениям коллеге и патриоту фон Баумсеру. Оба джентльмена держались с Баумсером крайне почтительно, и майор решил, что его друг - довольно важная персона в социалистических кругах. Иностранцы понравились ему с первого взгляда, и он мысленно поздравил себя с тем, что заручился их помощью в предстоящем деле.

Однако экспедиции их с первых же шагов не повезло. В билетной кассе они узнали, что нужный им поезд прибудет только через два часа, да и тот пойдет со всеми остановками, так что раньше восьми часов им никак не попасть в Бедсворт. При этом сообщении Том Димсдейл совершенно потерял голову и в полном отчаянии принялся бегать по всему вокзалу и заклинать железнодорожных служащих пустить дополнительный поезд, утверждая, что не остановится ни перед какими затратами. Тем не менее сделать это оказалось невозможным, так как в субботние дни путь был сильно загружен. Не оставалось ничего другого, как ждать. Все трое иностранцев отправились раздобыть какой-нибудь еды и набрели на довольно сносную харчевню, в недрах которой фон Баумсер с царской щедростью угостил их на славу. Майор Тобиас Клаттербек остался с Томом, ибо тот наотрез отказался покинуть платформу. Майору было хорошо известно одно уютное и укромное местечко неподалеку от вокзала, где можно было бы с приятностью провести оставшееся до поезда время, но деликатность не позволяла ему покинуть своего молодого спутника ни на минуту, и, думается мне, что эти два часа ожидания на продуваемой сквозным ветром платформе, без сомнения, зачтутся старому грешнику где-нибудь на небесах.

И в самом деле, это было большим счастьем для молодого Димсдейла, что в день испытаний друзья не оставили его в беде. Вид Тома был столь странен и дик, что прохожие невольно оборачивались посмотреть на него еще разок. Блуждающий взгляд его широко открытых глаз пугал всех встречных. Том не мог ни единой секунды усидеть на месте и носился по платформе то туда, то сюда, снедаемый жгучей тревогой, а майор мужественно шагал рядом, всячески стараясь утешить его и подбодрить и рассказывая десятки невероятных историй, подлинных и вымышленных, больше половины которых пролетало у Тома мимо ушей.

Эзра Гердлстон опередил их на четыре часа. Эта мысль язвила мозг Тома и сводила на нет все другие умозаключения. Хорошо зная характер Кэт, Том был убежден, что она никогда не высказала бы миссис Скэлли опасений за свою жизнь, не будь у нее на то самых веских причин. Но даже если не принимать во внимание ее письма, что могло скрываться за всей этой таинственностью, за этим внезапным затворничеством, как не какие-то преступные планы? После того, как Тому стали известны махинации со страховкой судов, после того, как Гердлстон хитростью и обманом заставил его прервать переписку с Кэт, он уже считал своего компаньона способным на все. И он знал, что в случае смерти Кэт ее состояние переходит к опекуну. Таким образом, все логически увязывалось одно с другим и все с полной очевидностью указывало, что замышляется преступление. А кто этот, похожий на мясника верзила, которого Эзра потащил с собой? И Том готов был волосы на себе рвать при мысли о том, какого он свалял дурака, позволив Эзре Гердлстону ускользнуть от него, и поэтому теперь все еще бессилен прийти на помощь Кэт.

А майор тем временем отметил про себя, что никогда еще два часа не тянулись для него столь долго, и Том, без сомнения, мог бы поставить под этим утверждением свою подпись. Но всему приходит конец, и стрелки вокзальных часов, которые порой, казалось, совсем перестали двигаться, начали все же приближаться к той минуте, когда должен был отправиться поезд на Портсмут. Появился фон Баумсер со своими друзьями: все трое курили папиросы, и все заметно повеселели после посещения харчевни. Наконец пятеро путешественников разместились в купе первого класса и снова принялись ждать. Кончат здесь когда-нибудь проверять билеты, штемпелевать багаж и проделывать прочие нудные формальности? Ну, наконец-то, слава тебе господи! Раздается свисток, паровоз пыхтит в ответ, и, кажется, они и в самом деле трогаются в путь - вперед, на помощь Кэт!

Теперь предстояло еще выработать план действий. Том, фон Баумсер и майор совещались, понизив голос, а оба социалиста пока что болтали друг с другом по-немецки и истребляли несметное количество папирос. Том стоял за то, чтобы направиться прямиком в аббатство и потребовать у Гердлстона свидания с Кэт. Однако и майору и немцу это казалось неразумным, так как с юридической точки зрения сразу ставило их в ложное положение. Гердлстону достаточно будет заявить, и он, конечно, не преминет это сделать, что все их обвинения - смехотворная чушь, и что тогда? Какие доказательства могут они привести в подкрепление своих слов и чем оправдают свое вторжение? Сколь бы ни были обоснованны их подозрения, в конце концов это только подозрения, и те же самые факты в глазах других людей могут предстать совсем в другом свете.

- Что же вы в таком случае предлагаете? - вопросил Том, потирая ладонью пылающий люб.

- А вот что, черт побери, сейчас я вам это изложу, - отвечал старый солдат. - И думаю, что мой друг фон Баумсер согласится со мной. Насколько я понимаю, это аббатство окружено стеной, в которой имеются только одни ворота. По-моему, мы все должны ждать снаружи, а один из нас проникнет за ограду как лазутчик и разузнает, что там происходит. Он должен выяснить у самой мисс Кэт, действительно ли она нуждается в том, чтобы ей была немедленно оказана помощь и в какой именно форме. Если же ему не удастся проникнуть к этой молодой особе, пусть понаблюдает за домом и постарается побольше увидеть и услышать. Тогда, быть может, у нас появятся какие-нибудь основания, чтобы действовать. Я прихватил с собой - прицепил к часовой цепочке - свисток, который подарил мне когда-то мой приятель Чарли Джилл из Иннескилленского полка. Наш лазутчик может взять с собой этот свисток, и если ему срочно потребуется наша помощь, пусть только свистнет, и мы все четверо тотчас бросимся к нему на выручку. Хотя как, черт побери, перелезу я через стену мне пока еще не ясно, - сокрушенно заключил майор, окидывая скептическим взглядом свою дородную фигуру.

- Надеюсь, друг мой, - сказал фон Баумсер, - что вы окажете мне честь - дадите пробраться туда первому. В свое время в Швабском егерском я был на очень хорошем счету как лазутчик.

- Нет, это мое право, - решительно заявил Том.

- Ваши притязания основательны, - сказал майор. - Но что это за поезд! Он движется не быстрее того, на котором путешествовал в Америке Джимми Траверс. По словам Джимми, они себе пыхтели не спеша и вдруг увидели впереди на железнодорожном полотне корову, шагавшую в том же направлении, что и поезд. Они, конечно, подумали, что сейчас ее переедут, но только ничего подобного не произошло - им так и не удалось ее нагнать, она себе шла и шла и в конце концов просто скрылась из глаз. Ну вот, кажется, мы прибыли на какую-то станцию! Далеко еще до Бедсворта, проводник?

- Следующая остановка Бедсворт, сэр.

- Слава тебе, господи! Уже без двадцати восемь. Здорово мы запоздали. Так всегда получается, когда спешишь.

Когда они прибыли в Бедсворт, было уже почти восемь часов. Начальник станции посоветовал им обратиться в трактир "Летящий бык", где они раздобыли ту самую повозку, которая в свое время доставила в аббатство Кэт и ее опекуна. Пока запрягали лошадь, прошло еще около получаса.

- Гони во весь дух в аббатство, дружище, - сказал майор.

Угрюмый возница ответствовал на это молчанием, но что-то похожее на удивление потревожило его флегматичные черты. Столько лет никто не заглядывал в старую обитель, что в Бедсворте стали уже забывать о ее существовании. А теперь вот целые отряды лондонцев прибывают на станцию один за другим и требуют, чтобы их везли в монастырь! Всю дорогу возница, погоняя свою лошадку, размышлял над этим странным обстоятельством, но единственный вывод, к которому сумел прийти ум этого поселянина, сводился к тому, что пора, видно, брать побольше с тех, кто захочет поехать туда.

Была ненастная ночь; дул пронзительный холодный ветер с дождем. Впрочем, всем пятерым мужчинам, ехавшим в аббатство, было сейчас не до погоды. Даже двое иностранцев так заразились скрытым волнением своих спутников и так близко принимали к сердцу их тревогу, что тоже были охвачены нетерпеливым волнением.

- Далеко еще? - спросил майор.

- Вон там, за поворотом дороги, сразу будут ворота, сэр!

- Не останавливайся у ворот, проезжай немного дальше.

- Кроме как через ворота, вы туда никак не попадете, - возразил возница.

- Делай, что тебе велят, - строго сказал майор.

И снова на лице возницы отразилось удивление. Полуобернувшись на козлах, он окинул долгим, пристальным взглядом лица своих седоков, неясно различимые в полумраке. Кажется, у него мелькнула мысль, что, похоже, ему еще придется опознавать их в полицейском участке. "Вот того, толстого, с красным лицом, я, пожалуй, признаю, - подумалось ему. - Да и этого - с рыжей бородой и палкой - тоже".

Они миновали каменные столбы ворот с полуразрушенными геральдическими гербами и двинулись дальше вдоль парковой ограды. Проехав ярдов сто, майор приказал вознице остановиться, и все вышли из повозки. Повышенная плата за проезд была уплачена без малейших возражений, и возница погнал свой экипаж обратно, окончательно решив отправиться прямо в полицейский участок и сообщить там о подозрительных личностях, которых он доставил в старое аббатство.

- Ворота, разумеется, кто-нибудь сторожит, - сказал майор. - Значит, надобно держаться от них подалее. А стена-то высоченная. Давайте обойдем кругом - посмотрим, может, где будет пониже.

- Я и здесь могу перелезть, - нетерпеливо заявил Том.

- Обождите. Две-три минуты дела не меняют. Старик сэр Колин говорил, бывало, что из-за излишней спешки было проиграно больше сражений, чем из-за излишних промедлений. А что это за насыпь там, справа?

- Это - железнодорожное полотно, - сказал фон Баумсер. - Вон, видите, столбы, а там, вдали, - красные огоньки.

- Да, вы правы. И ограда здесь вроде бы пониже. А что это там темнеет? Смотрите-ка, тут есть калитка в парк!

- Верно, только она заперта.

- Слушайте, подсадите-ка меня здесь, - умоляюще сказал Том. - Ведь каждая минута дорога. Неизвестно, что сейчас творится там, за этой стеной. Может быть, в эту самую секунду они готовятся ее убить.

- Он дело говорит, - сказал фон Баумсер. - А мы стоять будем, сигнала от вас ждать. Помогите-ка ему, друзья, - вверх его толкайте!

Том ухватился за верх ограды, сильно порезав себе руки битым стеклом. Он подтянулся, вскарабкался на стену и уселся на ней верхом.

- Возьмите свисток, - сказал майор, поднимаясь на цыпочки и стараясь дотянуться до руки Тома. - Если понадобится наша помощь, свистите в него посильнее, и мы будем возле вас в мгновение ока. Не перелезем через ограду, так выломаем калитку. Сам черт с рогами нас не остановит!

Том уже готовился спрыгнуть со стены, как вдруг все наблюдавшие за ним снизу заметили, что он распластался на стене и замер, притаившись; казалось, он к чему-то прислушивался.

- Тише! - прошептал Том, наклоняясь к ним. - Кто-то идет через парк.

Ветер затих, буря улеглась. Уже слышнее стал звук шагов и приглушенные голоса. Все прижались к ограде, прячась в ее тени. Том лежал наверху прямо на битом стекле; совсем слившись со стеной, он был почти неразличим в полумраке.

Шаги все ближе и ближе, все громче звучат голоса... Вот они уже почти у самой ограды - по ту сторону ее. Слышно, что идут несколько человек - они дышат тяжело, тяжело ступают. Скрежещет ключ, поворачиваясь в замочной скважине, скрипят ржавые петли, и деревянная калитка распахивается. Появляются три темные фигуры: они, по-видимому, что-то несут.

Притаившиеся у стены еще теснее прижались к ней; все глаза тревожно, напряженно вглядывались во мрак. Они не могли разглядеть ничего, кроме неясных очертаний темных мужских фигур, и тем не менее при виде их безотчетный страх заползал к ним в душу, леденя в жилах кровь. На них повеяло дыханием смерти.

Три темные тени пересекли дорогу, пробрались между негустых кустов живой изгороди и поднялись на насыпь. Видно было, что ноша их изрядно тяжела, потому что, взбираясь по крутому травянистому склону, они раза два приостановились, а когда были уже почти на самом верху, у края насыпи, один из них поскользнулся и, по-видимому, упал на колени, глухо выбранившись. Но вот они все взобрались на насыпь, и их фигуры, почти скрывшиеся из глаз, снова стали отчетливо видны на фоне серого, пасмурного неба. Наклонившись, они осторожно опустили на рельсы свою темную, бесформенную ношу.

- Надо бы посветить, - сказал один.

- Нет, нет, совершенно ни к чему, - возразил другой.

- Куда это годится - работать в темноте, - сказал третий, очень громко и хрипло. - Где ваш фонарь, хозяин? Спички у меня есть.

- Надо же положить так, чтобы колеса пришлись куда следует, - сказал первый. - Давай, Бурт, зажигай.

Резко чиркнула спичка, и слабый, мерцающий огонек вспыхнул во мраке. Он колыхался на ветру, и казалось, вот-вот погаснет, но тут затеплился фитиль фонаря, вырвав из мрака пятно резкого желтого света. Луч фонаря упал на майора и его товарищей, уже вышедших на дорогу, и осветил группу мужчин, стоявших на железнодорожном полотне. Но пораженные ужасом убийцы смотрели не на майора и его товарищей, а те тоже забыли на мгновение о преступниках, ибо там, на рельсах, словно призрак с того света, стояла та самая несчастная, замученная страдалица, для которой предназначался удар смертоносной дубинки Бурта, и колеблющийся свет фонаря играл на ее нежном, бледном, без кровинки лице. Несколько мгновений она стояла так, совершенно неподвижно, и все вокруг, словно в оцепенении, не двигались с места и не произносили ни слова. А затем над насыпью разнесся крик - крик столь дикий, столь неистовый, что он вечно будет звучать в ушах тех, кто его слышал, и Бурт упал на колени, закрыв руками лицо, словно стараясь защититься от представшего перед ним видения. И тогда Джон Гердлстон, белый как мел, с остановившимся взглядом безумца, которому явился сам сатана, схватил своего сына за руку и, не разбирая дороги, обезумев от ужаса, бросился прочь в темноту, увлекая сына за собой. А Том спрыгнул с ограды и, подбежав к Кэт, заключил ее в объятия, и она, плача, и смеясь, и перемежая смех и слезы вопросами, восклицаниями и очаровательными в своей бесподобной женственности ахами и охами, прильнула к его груди, обретя наконец спасение от так долго угрожавшей смертельной опасности.

ГЛАВА XLVI

ПОЛНОЧНОЕ ПЛАВАНИЕ

Едва ли можно было бы сыскать на свете людей, столь же испуганных и павших духом, как эти двое - Джон Гердлстон и его сын. Грязные, промокшие до нитки, они все еще продолжали свое безудержное, безотчетное бегство, устремляясь куда глаза глядят, продираясь сквозь живые изгороди, перелезая, перепрыгивая через всевозможные препятствия, гонимые одним безумным желанием - скрыться, убежать как можно дальше от бледного, выносящего им приговор лица. Задыхаясь, изнемогая от усталости, они продолжали единоборствовать с ветром и мраком, пока впереди не забелела полоса морского прибоя и не стал слышен шум набегающих на плоский берег волн. Тогда они остановились, утопая по щиколотку в песке и мелкой гальке. Небо прояснилось, луна спокойно и торжественно плыла по небу, заливая своим мирным сиянием разбушевавшийся океан и убегающий вдаль Хампширский берег. И при свете луны отец и сын поглядели друг на друга, словно две заблудшие души, услыхавшие, как захлопываются за ними врата ада. Кто бы мог теперь узнать в этих людях почтенного коммерсанта с Фенчерч-стрит и его щеголеватого сына! Одежда их была разорвана, на перепачканных грязью лицах - царапины, оставленные колючими кустами куманики и шиповника, старик потерял шляпу, и его серебристые седые волосы, спутанные, взлохмаченные, развевались на ветру. Но перемена в их поведении и выражении лиц была еще разительнее, чем в их одежде. У обоих был перепуганный, затравленный вид, как у загнанного зверя, который слышит в отдалении приближающийся лай гончих. Руки у них тряслись, они с трудом переводили дыхание. Еле держась на ногах от усталости, они продолжали дико озираться по сторонам, и казалось, малейший шорох может снова обратить их в бегство.

- Вы - дьявол! - внезапно прохрипел Эзра, делая шаг к отцу, и занес над головой руку, словно для удара. - Вот что вы наделали! Это все ваше ханжество, ваши хитрости, ваши интриги! Ну, а мне что теперь делать? Отвечайте! - И, схватив старика за лацканы пиджака, он принялся яростно его трясти.

Лицо Гердлстона помертвело, казалось, он вот-вот лишится чувств; остекленелые глаза смотрели тупо. Свет луны отражался в них и придавал призрачный вид его искаженным чертам.

- Ты видел ее? - прошептали его трясущиеся губы. - Ты видел ее?

- Еще бы, конечно, я ее видел, - отвечал сын грубо. - И видел еще этого проклятого молодчика из нашей Лондонской конторы, и майора, и черт его знает кого еще. Вы растревожили все их осиное гнездо.

- Это был ее призрак, - замирающим от ужаса голосом произнес старик. Призрак убиенной дочери Джона Харстона.

- Никакой это был не призрак, а сама девчонка, - сказал Эзра. Перетрусивший вначале не меньше отца, он во время их безумного бегства сумел все же собраться с мыслями и сообразить, что произошло. - В хорошую историю мы влипли с этим делом!

- Сама девчонка?! - в полной растерянности вскричал старик Гердлстон. - Ради всего святого, перестань издеваться надо мной! А кого же тогда мы вынесли из парка и положили на рельсы?

- Кого? Да эту ревнивую шлюху Ребекку Тэйлфорс - вот кого! Она, верно, прочла мою записку, стащила у той, другой, ее плащ и капор и явилась послушать, что я ей буду говорить. Проклятая идиотка!

- Так мы убили не ту женщину! - пробормотал старик все с тем же отупелым выражением лица. - И все напрасно, значит... Все напрасно!

- Да хватит вам стоять и бормотать себе под нос! - воскликнул Эзра, хватая отца за руку и увлекая за собой вдоль берега. - Вы что, не понимаете, что они там всех подняли на ноги и за нами уже гонятся и вздернут в два счета, если только поймают. Очнитесь, возьмите себя в руки! Или вы считаете, что виселица - достойный финал всех ваших благочестивых проповедей и молитв?

Они торопливо зашагали по берегу, глубоко увязая в грудах мелкой гальки, спотыкаясь о большие кучи морских водорослей, выброшенных на берег только что пронесшимся штормом. С моря все еще задувал крепкий ветер, и они шагали, наклонив голову, согнувшись, выставив вперед плечи, а соленые морские брызги разъедали им глаза и солью высыхали на губах.

- Куда ты ведешь меня, сын мой? - осведомился через некоторое время старик.

- Туда, где у нас еще есть шанс спастись - и единственный притом. Следуйте за мной и не задавайте вопросов.

В сером полумраке ночи впереди тускло замерцал огонек. По-видимому, он и манил к себе Эзру. Они продолжали брести вперед, а огонек все рос, становился вся ярче и наконец получил очертания лампы, горевшей за небольшим квадратным окошком. Гердлстон узнал наконец домишко и понял, куда они пришли. Здесь, в этой хибарке, жил рыбак по имени Сэмпсон. Отсюда до Клакстона было немногим больше мили. Гердлстон вспомнил, как эта хибарка привлекала его внимание своим необычным видом, так как была сложена из останков выброшенного на берег норвежского трехмачтовика. Тростниковая кровля и прорезанные в корпусе судна окна и двери придавали хибарке вид какого-то странного гибрида и приковывали к ней любопытствующие взоры проезжих. Сэмпсон владел довольно большим шлюпом, на котором он рыбачил вместе со своим старшим сыном, и, как говорили, жил не так чтоб бедно.

- Что ты намерен делать? - спросил Гердлстон Эзру, когда тот направился к двери хибарки.

- Приведите себя в порядок, вы похожи на привидение, - сердито прошипел в ответ Эзра. - Мы еще можем спастись, если не будем терять головы.

- Да, да, я уже оправился. Не беспокойся за меня.

- Тогда улыбайтесь и как можно приветливее, - сказал Эзра и громко постучал в дверь хибарки.

Из-за шума ветра обитатели хижины не слышали, по-видимому, ни шагов, ни голосов, но как только Эзра постучал в дверь, в хижине громко залаяла собака и там начали переговариваться. Затем раздался глухой удар, и лай смолк, - должно быть, кто-то запустил в собаку сапогом, решил Эзра.

- У нас наживки нет! - прокричал из-за двери грубый голос.

- Мне надо видеть мистера Сэмпсона! - крикнул Эзра.

- Говорят тебе, у нас нет наживки, - еще более раздраженно загремел тот же голос.

- Нам не нужно наживки. Мы хотим поговорить, - сказал Эзра.

Дверь распахнулась, и на пороге возник грузный мужчина средних лет в красной рубахе, довольно точно отражавшей цвет его лица.

- У нас наживки... - начал было он, но тут же умолк, узнав своих ночных посетителей, и уставился на них, разинув рот; беспредельное изумление отразилось в каждой черточке его лица. - Глядите-ка, да ведь это вроде как тот господин, что проживает сейчас в обители, - воскликнул он наконец и даже присвистнул, что, по-видимому, являлось у него своеобразным способом давать выход своему удивлению, когда он не хотел, чтобы оно оставалось закупоренным внутри его системы.

- Могли бы мы перекинуться с вами словечком, мистер Сэмпсон? - спросил Эзра.

- Само собой, сэр, само собой! - сказал рыбак, бросаясь обратно в хибарку и смахивая рукавом воображаемую пыль с двух табуреток. - Входите! Эй, Джордж, пододвинь-ка табуреты поближе к огню, присаживайтесь, господа.

Получив это распоряжение, долговязый, неуклюжий подросток в высоких рыбачьих сапогах пододвинул табуреты к очагу, в котором весело потрескивали поленья. Старик Гердлстон и Эзра опустились на табуреты, радуясь теплу, а рыбак и его сын молча глазели на них, словно на каких-то диковинных морских животных, прибитых к берегу штормом.

- Пошла прочь, Сэмми! - сердито шуганул рыбак большую шотландскую овчарку, вознамерившуюся лизнуть руку Гердлстону. - Чего она вас лижет? Э, сэр, да никак у вас руки в крови!

- Отец оцарапал руку, - быстро сказал Эзра. - Потом у него унесло ветром шляпу, и мы в темноте сбились с пути, так что, в общем, попали в переделку.

- Да оно и видно! - сказал Сэмпсон, оглядывая их с головы до пят. Когда вы постучали, я подумал, что это ребята из Клакстона - они вечно тащатся сюда, когда у них выходит вся наживка. А больше к нам никто и не заглядывает, верно, Джордж?

Призванный в свидетели Джордж промычал нечто нечленораздельное, а затем оглушительно расхохотался, широко разинув огромный рот.

- Ну, нам требуется нечто другое, и вы за это получите больше, чем за вашу наживку, - сказал Эзра. - Вы помните, мы случайно встретились с вами как-то в субботу вечером, недели три назад, и я расспрашивал вас про этот ваш домик, и шлюп, и разные прочие вещи?

Рыбак молча кивнул.

- Вы говорили тогда, что ваш шлюп - надежное мореходное суденышко и такое вместительное, почти как яхта. А я, помнится, сказал вам, что, может быть, мне когда-нибудь захочется воспользоваться им.

Рыбак снова кивнул. Его изумленный взгляд все еще перебегал с одного посетителя на другого, отмечая каждую прореху в одежде, каждое грязное пятно.

- Нам с отцом нужно попасть в Даунс. Вот мы и подумали: почему бы нам не воспользоваться вашим шлюпом и не попросить вас и вашего сына оказать нам услугу? Полагаю, что ваша посудина выдержит такое расстояние?

- Выдержит ли? Это до Даунса-то? Да на ней плыви хоть в Америку! Отсюда до Даунса никак не больше ста двадцати миль. При попутном ветре это ей один день пути. Завтра после обеда можно и отшвартоваться, если ветер малость поутихнет.

- Завтра после обеда? К этому времени мы уже должны быть там. Мы хотим отправиться сегодня же ночью.

Рыбак покосился на сына, и мальчишка снова прыснул со смеху.

- Пускаться в плавание поздней ночью, когда с юго-востока задувает почитай что шторм, - это уж что-то больно чудно, я никогда такого и не слыхивал.

- Видите ли, какое дело, - сказал Эзра, наклоняясь вперед и отчеканивая каждое слово, - мы уже твердо решили отправиться сейчас, и готовы заплатить за эту нашу причуду. И чем быстрее мы тронемся в путь, тем лучше. Назовите вашу цену. Если вы не хотите доставить нас в Дауне, в Клакстоне, я полагаю, найдется немало желающих.

- Да ведь ночка-то не
приведи господь, - сказал рыбак. - Будь я проклят, если шлюп после этого не придется подновлять, да и снасти, верно, тоже. А мы его только-только покрасили, и вся наша работа, стало быть, полетит к черту. В такую непогоду это путь неблизкий, а потом ведь еще надо ворочаться назад. Значит, два, а то и три рабочих дня потеряем, а сейчас тут возле берега полным-полно рыбы, и на рынке на нее хороший спрос.

- Тридцать фунтов - и по рукам? - спросил Эзра.

Предложенная сумма значительно превышала ту, которую рыбак отважился бы назвать. Однако сама ее фантастичность раззадорила его, вселив надежду, что можно сорвать и побольше.

- И за тридцать пять не соглашусь. Разве это окупит мой труд да убытки, не считая уж ремонта шлюпа?

- Пусть будет сорок, - сказал Эзра. - Дороговато, конечно, за такую пустую прихоть, но мы не станем рядиться из-за одного-двух фунтов.

Старый моряк в раздумье поскреб затылок, словно не зная, радоваться ли этой, ниспосланной небом удаче, или поторговаться еще.

Но Эзра, вскочив с табурета, положил конец его колебаниям.

- Пошли в Клакстон, отец, - сказал он. - Там мы добудем все, что нам надо.

- Зачем горячиться, сэр! - поспешно сказал рыбак. - Разве я говорю, что работа не по мне? За те деньги, что вы даете, я согласен. Давай, Джордж, пошевеливайся, ступай, готовь лодку.

Получив это распоряжение, парень в резиновых рыбачьих сапогах проявил бурную деятельность и принялся бегать из хибарки на берег и обратно, перетаскивая какие-то предметы и выказывая проворство, никак не вязавшееся с его неуклюжей внешностью.

- Нельзя ли мне помыть руки? - спросил Гердлстон. На руках его все еще розовели пятна, оставшиеся после прикосновения к телу убитой девушки. По-видимому, дубинка Бурта оказалась не таким уж бескровным оружием в конце концов.

- Вот здесь, в бадейке, есть вода, сэр. Может, отрезать вам кусочек пластыря, залепить порез?

- Нет, не стоит, это совсем пустячная царапина, - поспешил отказаться старый коммерсант.

- Ну, так я пойду, - сказал рыбак. - Со шлюпом еще придется повозиться. Боюсь, что вы проголодаетесь дорогой: кроме солонины, галет и пресной воды, у нас ничего больше нет.

- Об этом не беспокойтесь. Главное - поторопитесь.

Рыбак ушел на берег, и Эзра остался в хижине наедине с отцом. Старик тщательно вымыл руки и выплеснул грязную воду за дверь.

- Каким образом рассчитываешь ты расплатиться с этим человеком? спросил он.

- Я зашил немного денег в подкладку жилета, - ответил Эзра. - Я же все-таки не совсем дурак и прекрасно понимал, что мы в любую минуту можем оказаться на мели. И я твердо решил, что не все достанется нашим кредиторам.

- Сколько же ты припрятал?

- А какое ваше дело! - сердито сказал Эзра. - Не суйте свой нос куда не следует. Это мои деньги, потому что их спас я. Хватит с вас и того, что я потрачу часть их, чтобы помочь вам скрыться.

- Я ведь не оспариваю твоих прав, сынок, - кротко сказал старик. Великое счастье, что ты оказался достаточно предусмотрительным и сумел сохранить эти деньги. Ты думаешь, нам следует бежать во Францию?

- Во Францию! Вздор! Телеграф уже поднял там на ноги всю береговую полицию. Нет, нет, там нам не спастись!

- А где же тогда?

- Куда провалился этот рыбак? - спросил Эзра, внезапно исполнившись подозрения, и, приотворив дверь, впился взглядом в темноту. - Никто не должен знать, куда мы направляемся. А мы в Даунсе пересядем к капитану Миггсу на его корабль. "Черный орел" должен был спуститься по Темзе сегодня и лечь на якорь в Грейвсенде, а потом отплыть в Дауне и прибыть туда завтра. А поскольку завтра воскресенье, до них еще не дойдет никаких вестей. Если только нам удастся уплыть на "Черном орле", мы собьем наших ищеек со следа. А Миггсу мы велим высадить нас на испанском берегу. Думаю, что полиция станет тогда в тупик. А сейчас они, конечно, уже ведут наблюдение за всеми железнодорожными станциями. Интересно, что там с Буртом?

- Надеюсь, что они его повесят! - с оттенком прежней деловитой энергии вскричал Джон Гердлстон. - Если бы он дал себе труд проверить, та ли это девушка, ничего бы не произошло.

- Не сваливайте всю вину на Бурта, - с горечью произнес Эзра. - Кто все время толкал нас на это преступление, даже тогда, когда мы готовы были отступить? Да и вообще это был ваш замысел, никому, кроме вас, это и в голову бы не пришло.

- Я старался действовать всем на благо! - вскричал старик, с жалобной мольбой простирая руки к сыну. - Не тебе бы, сынок, упрекать меня. Моей единственной мечтой было сделать тебя богатым и всеми уважаемым; ведь только этим я и руководствовался. И ради этого был готов на все.

- Вы всегда полны самых благих намерений, - жестко сказал сын. - Но, как ни странно, на деле все получается наоборот. Осторожнее, идет Сэмпсон!

Послышался скрип гальки под тяжелой поступью рыбака, и в дверь просунулась багровая физиономия, блестевшая от пота и морской воды.

- У нас все готово, сэр, - сказал рыбак. - Сейчас мы с Джорджем накинем резиновые плащи, и можно запирать домишко. Придется нашей хибарке самой постеречь себя, пока мы вернемся.

Старик Гердлстон и Эзра направились к берету. Там была привязана небольшая лодка, а рыбачий шлюп стоял на якоре в некотором отдалении от берега. Очертания шлюпа смутно выступали из темноты, прибой покачивал его, и похожие на призрак снасти то клонились к воде, то взмывали вверх. Чернота океана за белой пенистой полосой прибоя казалась ощеренной пастью какого-то чудовища. Шторм бушевал уже где-то вдали, но с юго-запада еще налетали временами яростные порывы ветра, и темные облака величественной и грозной процессией тянулись по небу и черным водопадом низвергались на горизонте там все еще неистовствовала буря. Эзра и его отец застегнули на все пуговицы сюртуки, спасаясь от ледяного, пронизывающего ветра, и хлопали себя ладонями по бокам, стараясь согреться.

Вскоре из хижины вышел Сэмпсон и за ним его сын; в обеих руках у них было по фонарю. Рыбаки замкнули дверь хижины на замок - как видно, со сборами было покончено. При свете фонарей можно было различить, что оба рыбака в предвидении непогоды надели желтые непромокаемые плащи и зюйдвестки.

- Как же вы выйдете в море в такой одежде? - спросил Сэмпсон. - Вы ж промокнете до нитки.

- Это уж наша забота, - отвечал Эзра. - Не будем терять времени.

- Что ж, прыгайте в лодку, сэр, а мы за вами.

Рыбаки оттолкнули лодку от берега и сели на весла. Гердлстоны остались на корме. Море еще не улеглось, оно гнало такие высокие волны, что, когда рыбачья лодчонка скатывалась с гребня вниз, в темную бездну, все исчезало из виду - и шлюп, к которому они держали путь, и оставшийся позади берег, кругом были только черные шипучие волны, готовые, казалось, сомкнуться над головой. Потом их лодчонку снова взмывало на гребень большого вала, а впереди снова разверзалась черная бездна, в которую она тут же устремлялась с неудержимой силой. Взлетая на гребень, они видели весь шлюп, покачивавшийся на волнах, а в следующую секунду только верхушка его мачты торчала над водой. До шлюпа было не больше сотни-другой ярдов, но продрогшим до костей беглецам казалось, что этому путешествию не будет конца.

- Приготовь отпорный крюк! - послышался наконец крик Сэмпсона.

Темный корпус шлюпа вздымался уже прямо над ними.

- Есть, отец!

Лодчонку подтянули к шлюпу, и Гердлстоны с помощью рыбаков кое-как вскарабкались на борт.

- Где у тебя фалинь, Джордж?

- Здесь, отец.

- Давай, закрепляй.

Джордж закрепил канат, пришвартовав лодку возле румпеля. После этого они с отцом принялись ставить парус и поворачивать шлюп.

- Сейчас увалимся под ветер! - крикнул Сэмпсон. - Давайте-ка, сэр, подсобите нам малость.

Эзра поймал конец брошенного ему каната и принялся тянуть. Он был рад заняться хоть чем-нибудь, лишь бы отвлечь мысли от ужасных событий этой ночи.

- Готово, сэр! - крикнул рыбак и, перегнувшись за борт, перехватил у Эзры канат, поднял якорь и с грохотом опустил его на палубу.

- Ну, Джордж, теперь бери три рифа и можно ставить грот.

Еще некоторое время рыбаки тянули какие-то снасти, заставляя своих пассажиров помогать им и обмениваясь непонятными для них морскими терминами, и наконец большой небеленый парус был поднят. Его тотчас надуло ветром, и шлюп накренился так, что его подветренный борт лег вровень с водой, а палуба стала торчком, и Гердлстоны, только ухватившись за снасти с наветренной стороны, смогли устоять на ногах. Волны бешено плясали, и пенились вокруг, и били в корму, но стойкий маленький шлюп, презирая бурю, храбро резал их носом, держа путь на восток.

- Насчет помещения у нас не богато, - смущенно сказал Сэмпсон. - А все ж кое-какая каютка есть, спускайтесь вниз.

- Спасибо, мы пока останемся на палубе, - сказал Эзра. - Когда примерно можно на этой посудине попасть в Даунс?

- Если и дальше будем идти таким ходом, то завтра после полудня.

- Годится.

Моряк с сыном поочередно становились к штурвалу, несли вахту, переставляли парус. Их пассажиры, уцепившись за поручни с наветренной стороны, не покидали палубы. Все молчали, каждый был занят своими мыслями. Шлюп миновал Клакстон, обогнул мыс, и внезапно взору предстало старое аббатство, все до единого окна которого были ярко освещены, и на этом сверкающем фоне двигались какие-то тени.

- Погляди, - прошептал старик Гердлстон.

- Да, полиция не заставила себя ждать, - отвечал сын.

Джон Гердлстон промолчал. Затем внезапно закрыл лицо руками, и впервые за всю его долгую жизнь хриплые рыдания вырвались у него из груди.

- Боже праведный! Что будет в понедельник на Фенчерч-стрит! простонал он. - Столько трудов, дело всей жизни, и такой конец! О моя фирма, мое детище, создание моих рук! Это разбивает мне сердце!

И так всю долгую ненастную зимнюю ночь они сидели, скорчившись, на палубе рыбачьего шлюпа, державшего путь вдоль берегов Ла-Манша. О чем думали они, подставляя бледные, застывшие лица встречному ветру и мраку? Какие мрачные бездны открывались их мысленному взору, когда они заглядывали в свое безрадостное будущее? И не лучше ли им было разделить судьбу той, чьи безжизненные останки вынесли они за ограду аббатства, чем пасть жертвой безжалостных демонов раскаяния, бесплодных сожалений и страха, терзавших их души вечными воспоминаниями о тяжком, несмываемом грехе убийства?

ГЛАВА XLVII

ИМЕНЕМ ЗАКОНА

Такой невыразимый ужас обуял Бурта при виде той, которая, как ему казалось, пала от его руки, что, рухнув к ногам своей жертвы, он лежал на рельсах, стеная от страха, и даже не пытался ни бежать, ни оказать сопротивление, когда майор вместе со своими спутниками схватил его, а русский нигилист проворно и ловко связал ему руки носовым платком, проявив при этом большую сноровку. Затем, не торопясь, извлек из недр своего сюртука длинный блестящий нож, приставил его сначала к кончику носа преступника, чтобы привлечь его внимание, и затем грозно помахал им в знак того, что всякая попытка к бегству будет небезопасна.

- А эта женщина, кто же она? - спросил фон Баумсер, приподняв голову убитой.

- Бедняжка! Кто бы она ни была, ей уже не открыть глаз, - сказал майор, освещая фонарем бледное, застывшее лицо. - Видите, куда этот трус нанес ей удар? Вероятно, смерть была мгновенной, и она даже не почувствовала боли. А я бы ни секунды не усомнился в том, что это та самая барышня, которую мы явились сюда спасать, если бы, благодарение богу, она не стояла тут, перед нами, живехонька!

- А где же те-то, другие? - спросил фон Баумсер, вперяя взгляд в темноту и бережно опуская голову девушки на землю. - Если в этой стране справедливость есть, их за то, что они тут натворили, повесить должны.

- Они удрали, - сказал майор, - и преследовать их сейчас бесполезно: местность эта нам незнакома, и мы не знаем, в каком направлении скрылись преступники. Они же скатились с насыпи, как безумные! Эй! Это еще что за чертовщина?

Восклицание это относилось к трем ярким светящимся точкам, которые появились из-за поворота дороги и довольно быстро приближались, становясь при этом все ярче. Затем из темноты послышался голос:

- Они здесь, ребята! Окружайте их! Смотрите, чтоб ни один не удрал!

И прежде чем майор или кто-нибудь из его друзей успел опомниться и сообразить, в чем дело, все они были храбро взяты в плен теми доблестными и несокрушимыми, как скала, представителями рода человеческого, которые именуются английскими констеблями.

Нужна немалая отвага, чтобы, кинувшись в разбушевавшуюся морскую стихию, бросить конец каната терпящему крушение судну. Не меньшая отвага нужна и для того, чтобы, прыгнув за борт корабля, спасти утопающего, зная, что каждую секунду в зеленой глуби океана может мелькнуть грозная тень, и страшный хищник океанских джунглей, повернув вверх свое белое брюхо, бросится на свою беззащитную жертву. И рядовому пехотинцу нужна отвага, когда он, крепко сжимая в руках винтовку, твердо идет вперед, бок о бок со своими товарищами, навстречу мчащимся, как вихрь, уланам. Но все это меркнет перед делами нашего простого констебля, когда он темной ноябрьской ночью, обходя свой участок, видит распахнутую настежь дверь, останавливается, прислушивается и понимает, что настал час проявить все то мужество, на какое он способен. Он должен действовать вслепую, наугад, во мраке. Он должен один-одинешенек поймать этих отпетых головорезов, как крыс в норе. Он должен быть готов пустить в ход свое нехитрое оружие против их шестизарядного револьвера и кастета. Все эти мысли ураганом проносятся в его голове. Он вспоминает жену и детей, оставленных дома, и невольно думает о том, как было бы просто не заметить открытой настежь двери. И затем - как же он поступает? Да, с сердцем, исполненным чувства долга, и со своей простой дубинкой в руке он идет навстречу опасности, а нередко и смерти, как и подобает благородному рыцарю-англичанину, чья возвышенная душа больше страшится укоров совести, нежели кастета и пули.

Сие патетическое отступление имеет своей целью подчеркнуть тот факт, что три дородных гэмпширских полицейских, пущенных по следу наших друзей сметливым возницей из трактира "Летящий бык" и получивших возможность самолично удостовериться в безусловно крайне подозрительном поведении вышеупомянутых лиц, проявили поистине неукротимую энергию, и не успели Том, майор и фон Баумсер опомниться, как они оказались в надежных и крепких руках закона. Нигилист же, чья ненависть к закону была неистребима, так как ничто на свете не в состоянии было убедить его в том, что при каких бы то ни было обстоятельствах закон может оказаться на его стороне, выпрямился во весь рост, прижав к бедру нож и всем своим видом показывая, что не постесняется пустить его в ход. Не менее воинственную позу принял и его приятель из Киля. По счастью, однако, внешность преступников и несколько торопливых слов, сказанных майором, помогли полицейскому инспектору быстро разобраться что к чему, и, тотчас перенеся свое внимание на Бурта, он в мгновение ока надел на него наручники, после чего майор изложил ему уже во всех подробностях обстоятельства дела.

- Кто эта молодая особа? - спросил полицейский, указывая на Кэт.

- Это та самая мисс Харстон, которую мы хотели спасти, ради чего и прибыли сюда, и для которой, без сомнения, и предназначался удар, поразивший насмерть другую бедняжку.

- Вам, пожалуй, лучше увести ее в дом, сэр, - сказал инспектор Тому.

- Очень вам благодарен, - сказал Том и, взяв Кэт под руку, повел ее через парк к аббатству.

По дороге Кэт рассказала ему, как сначала понапрасну разыскивала свой плащ и капор, которые, как оказалось, выкрала у нее Ребекка, а потом решила пойти к условленному месту без них. Однако эти поиски задержали ее, и она пришла чуточку позже назначенного часа. Под сухим дубом никого не оказалось, но в глубине парка раздались голоса и шум шагов, и она пошла в этом направлении, увидела открытую калитку, вышла за ограду, поднялась на насыпь, и тут в лицо ей ударил свет фонаря и открыл ее присутствие как друзьям, так и врагам. Впрочем, Кэт не успела довести своего повествования до конца, ибо Том заметил, что она все тяжелее и тяжелее опирается на него, и, подхватив ее на руки, понес к дому. Тяжкие испытания последних недель, ужасные события этой ночи и нежданная радость избавления подорвали силы Кэт. Том внес ее в дом, положил в столовой на кушетку, поближе к очагу, и, заботливо склонившись над ней, призвал на помощь все свои скромные познания в медицине, дабы облегчить ее состояние.

Тем временем полицейский инспектор, полностью уразумев положение дел, с предельной четкостью и ясностью обрисованное ему майором, уже принимал энергичные меры и стремительно отдавал распоряжения.

- Ты, констебль Джонс, отправляйся на станцию, - приказал он. Отправь телеграмму в Лондон: "Разыскиваются убийцы: Джон Гердлстон, шестидесяти одного года, и его сын, двадцати восьми лет, проживающие на Эклстон-сквер и имеющие контору в Сити, на Фенчерч-стрит". Потом добавь еще описание: "Отец - рост 6 футов один дюйм, лицо продолговатое, черты лица резкие, седые волосы, седые усы, глубоко посаженные глаза, нависшие брови, сутулится. Сын - рост пять футов десять дюймов, смуглое лицо, черные глаза, черные курчавые волосы, атлетическое телосложение, ноги кривоваты, одет богато, носит в галстуке булавку с собачьей головой". По-моему, сойдет!

- Да, описание довольно точное, - заметил майор.

- Разошли телеграммы по всем железнодорожным станциям на этой линии, чтобы везде были начеку. Пошли описания начальнику полиции в Портсмут, в порту надо тоже установить наблюдение. Либо тут, либо там их должны поймать!

- И поймают, - убежденно сказал фон Баумсер. - Побьюсь об заклад, что поймают.

По счастью, желающих принять это пари не нашлось, и содержимое кармана нашего друга не пострадало.

- Давайте-ка отнесем эту бедняжку в дом, - сказал инспектор, после того как он весьма тщательно осмотрел землю вокруг трупа.

Убитую подняли и понесли обратно той же дорогой, какой она была доставлена на железнодорожное полотно.

Бурт грузно шагал за ними следом под охраной полицейского. Нигилист замыкал процессию. Острый взгляд его был прикован к Бурту, рука в любую минуту готова была пустить в ход нож. Преступника надежно заперли в одну из бесчисленных пустых комнат аббатства, а мертвую Ребекку отнесли наверх в ее комнату и положили на постель.

- Мы обязаны обыскать дом, - заявил инспектор.

Миссис Джоррокс вызвали из ее спальни, и после того, как она упала в обморок и была приведена в чувство, ей предложили сопровождать полицейских, пока они будут производить обыск. Она подчинилась этому распоряжению с растерянным и отупелым видом. Добиться от нее хотя бы слова было невозможно до тех пор, пока вместе с полицейскими она не перешла в столовую, где ее глазам предстала бутылка с остатками джина; тут она мгновенно обрела голос и разразилась проклятиями по адресу всех присутствующих, начиная с инспектора, и оказалась необычайно говорливой и изобретательной по части брани. Немного облегчив себе душу, она закончила речь ослепительным каскадом богохульств и, растолкав полицейских, бросилась обратно в свою комнату и заперлась там, после чего из-за двери долгое время доносился дробный стук пяток о пол, откуда можно было заключить, что миссис Джоррокс катается по полу в истерике.

Однако к этому времени Кэт уже настолько оправилась, что нашла в себе силы провести полицейских по дому и объяснить им, кто в какой комнате проживал. Инспектор с большим интересом осмотрел убогую обстановку спальни Кэт.

- Вы говорите, что провели здесь около трех недель? - спросил он.

- Почти месяц, - отвечала Кэт.

- Боже милостивый, не диво, что вы такая бледненькая, словно больная. Один вид из окна чего стоит!

Инспектор, раздвинув шторы, вперил свой взор в расстилавшийся за окном полумрак. Тусклый свет луны серебрил разбушевавшиеся волны, и в самом центре этой серебряной дорожки покачивался одинокий рыбачий шлюп, устремлявший к востоку свой бег, поставив под ветер небеленый парус. Острый взгляд инспектора задержался на секунду на этом суденышке. Затем инспектор опустил штору и отвернулся от окна. Могло ли прийти ему в голову, что преступники, о розыске которых он объявил, избрали этот способ бегства и уже ускользнули у него из-под носа!

Инспектор произвел самый тщательный обыск в комнатах Эзры Гердлстона и его отца. Обе комнаты были прекрасно обставлены. На кроватях лежали пружинные матрацы, пол устилали ковры. В спальне молодого коммерсанта, кроме мебели, не было почти никаких вещей по той вполне понятной причине, что он бывал в аббатстве лишь наездами. В комнате же старика инспектор обнаружил много книг и бумаг. На небольшом квадратном столике лежал вырванный из блокнота листок бумаги, весь исписанный цифрами. По-видимому, Гердлстон подводил здесь печальный баланс своей фирмы. Рядом лежал небольшой дневник в переплете из телячьей кожи. Инспектор пробежал глазами одну страницу, и негодующий возглас сорвался с его губ.

- Хорошенькое дело. Послушайте только, что он тут пишет: "Ощущаю движение божественной силы внутри себя". "Молился, чтобы господь вдохнул в мою душу еще больше усердия к Священному писанию!" Да тут полно такого! продолжал инспектор, перелистывая страницы. - Этот старик, как видно, лицемерил даже сам с собой. Ведь он же не предполагал, что этот дневник попадет кому-нибудь в руки.

- Если его примут на небеса, там, должно быть, странная компания собирается, - заметил фон Баумсер.

- А это еще что? - спросил инспектор, приподнимая носком сапога кучу каких-то тряпок, сваленных в углу. - Да у него тут никак монашеская ряса!

При этих словах Кэт так и подскочила на месте.

- Значит, я все-таки видела его! - вскричала девушка. - А я совсем было убедила себя, что мне это все почудилось.

- Что вам почудилось, барышня?

Кэт поведала о своем ночном приключении, и инспектор записал ее рассказ.

- Ну и хитрый же пес этот старик! - сказал инспектор. - Ясное дело, если бы ему удалось напугать вас насмерть, с этим как-никак легче было бы примирить свою совесть, чем с обыкновенным убийством. Он рассказывал вам все эти небылицы нарочно, чтобы у вас разыгралась фантазия, а сам обрядился в этот балахон и подкарауливал вас - знал ведь, что рано или поздно вы как-нибудь ночью попытаетесь отсюда удрать. Диво просто, что его план сорвался - что вы не умерли от страха и не сошли с ума.

- Не думайте об этом больше, дорогая, - прошептал Том, заметив испуг, промелькнувший в глазах Кэт при этих воспоминаниях. - Забудьте все эти ужасы. Теперь вы в полной безопасности, а скоро будете на Филлимор-Гарденс, в объятиях моей матери. А сейчас, мне кажется, вам бы надо лечь поспать.

- Вы правы, Том, я, пожалуй, лягу.

- Вы не боитесь спать в вашей комнате?

- Нет, теперь, когда вы здесь, рядом, я не боюсь ничего. Я была уверена, что вы явитесь сюда, и весь вечер ждала вас.

- Прямо не знаю, как мне и благодарить наших друзей за помощь, которую они мне оказали! - вскричал Том, обращаясь к своим спутникам.

- Это я должна благодарить их, - с чувством сказала Кэт. - Я обрела истинных друзей. Кто после этого посмеет сказать, что времена рыцарства канули в прошлое!

- Моя дорогая мисс Кэт, - сказал майор, отвешивая ей поклон с врожденной грацией ирландца и дворянина. - Ваши слова согрели наши души. Что касается меня, то я, как вам известно, лишь исполнял приказ: мне было сказано "иди", и я пошел, - у меня ведь не было другого выбора. И тем не менее вы, я надеюсь, не усомнитесь в том, что и я, наравне с моими товарищами, не замешкался бы прийти на помощь даме, даже если бы миссис Скэлли не владела всеми моими помыслами. Тобиас Клаттербек, дорогая мисс Харстон, хотя и стар, но сердце его не настолько зачерствело, чтобы не оттаять при известии об опасности, грозящей красоте.

И майор, излив свои чувства в такой возвышенной форме, приложил пухлую руку к сердцу и поклонился снова и еще более изысканно, чем прежде. Трое же иностранцев, стоя несколько поодаль, ограничились тем, что просияли самыми задушевными улыбками и усердно закивали головой в подтверждение того, что майор как нельзя лучше выразил обуревавшие их всех чувства, и в памяти Кэт, когда она удалялась к себе после этой незабываемой ночи, надолго запечатлелись улыбающиеся физиономии фон Баумсера, Бюлова и безымянного русского, напутствовавших ее самыми добрыми пожеланиями.

ГЛАВА XLVIII

КАПИТАНУ ГАМИЛЬТОНУ МИГГСУ

ЯВЛЯЕТСЯ ВИДЕНИЕ

Уже не раз на протяжении своей жизни Эзра Гердлстон в различных обстоятельствах - и в Африке и у себя на родине - выказывал недюжинную способность быстро ориентироваться в создавшейся обстановке и мгновенно принимать нужные решения. Но никогда еще эта его способность не проявлялась столь ярко, как в ту критическую минуту, когда он понял, что убийство, участником которого он был, не только совершено напрасно, но даже и разоблачено, а он сам и его отец отныне - преступники, которых преследует закон.

Блестящая интуиция, сделавшая его первоклассным дельцом, и тут мгновенно подсказала ему единственно возможный путь к спасению, и, не теряя ни секунды, он постарался им воспользоваться. Теперь, если бы им удалось попасть на корабль капитана Гамильтона Миггса, они могли еще бросить вызов карающей деснице закона.

"Черный орел" отшвартовывался от причала на Темзе в ту самую столь богатую событиями субботу, и капитан Миггс должен был зайти в Грейвсенд и оттуда направиться в Дауне, где ему надлежало ждать дальнейших распоряжений фирмы. До капитана Миггса едва ли могли уже долететь какие-либо вести. Благодаря отсутствию утренних газет в воскресный день он, вероятнее всего, должен был пребывать еще в неведении событий, происшедших в Хампшире, и Гердлстонам нужно было лишь попасть на борт корабля, прежде чем он снимется с якоря, да придумать правдоподобное объяснение внезапно припавшей им охоте путешествовать, а затем, когда придет время, они просто предложат капитану высадить их на испанском берегу. Где тот сыщик, что отыщет их след в безбрежном океане, когда берега Англии скроются из глаз?

Разумеется, как только Сэмпсон возвратится в свою хибарку, вся история их бегства выплывет наружу. Однако Эзра прикинул, что рыбак не так-то скоро попадет домой. Сюда они плыли с попутным ветром - это значит, что обратный путь рыбакам придется проделать против ветра и они смогут с неделю проканителиться, сражаясь с ветром и меняя галс, а к тому времени Эзра надеялся быть уже вне пределов досягаемости. Под подкладкой его жилета было зашито на пять тысяч фунтов стерлингов ассигнациями английского банка. Зная, что крах фирмы может произойти в любую минуту, он заранее принял меры, чтобы себя обеспечить. Эзра считал, что с этими деньгами он сможет начать жизнь заново в какой-нибудь другой стране, а его молодость и энергия помогут ему добиться успеха и завоевать положение. Что до отца, то Эзра твердо решил расстаться с ним навсегда при первой же возможности.

И всю долгую зимнюю ночь рыбачий шлюп шел под ветром, держа путь прямо на восток, а двое беглецов не покидали палубы. Промокнув до нитки от дождя и морских брызг, они все же испытывали какое-то странное облегчение среди этой разбушевавшейся стихии, не позволявшей им погружаться в тягостные мысли. Рассвирепевшее море и бешеный шквал были как-никак приятнее воспоминаний об оставленном на рельсах трупе убитой ими девушки и о полицейских ищейках.

Поглядев на луну, вокруг которой ветер разметал облака, придав им какую-то причудливую прямоугольную форму, Эзра воскликнул:

- Взгляните! Как эти облака похожи на виселицу!

- А какой смысл жить? - отозвался его отец, подняв к небу бледное лицо с запавшими глазами, в которых отражался холодный блеск луны.

- Для вас-то, может, особого смысла и нет, - возразил сын. - Вы свое отгуляли. А я молод и еще не взял от жизни всего. Перспектива быть вздернутым на виселице меня пока что не прельщает.

- Бедняжка! - пробормотал отец. - Ах, бедняжка!

- Ну, меня пока не сцапали, - сказал Эзра. - А если даже и сцапают, то еще посмотрим, что они могут мне сделать. Нельзя повесить троих людей за убийство одного человека. Значит, висеть, насколько я понимаю, придется вам, а остальное уже не так существенно.

Часа в два пополуночи они увидели цепочку огней, и рыбак сказал, что это город Уэртинг, а перед рассветом шлюп проплыл мимо города Брайтона, еще ярче расцвеченного огнями. Теперь уже половина пути осталась позади. Когда забрезжила заря, темные штормовые облака стянулись к горизонту на северной стороне неба, отбросив густую тень на побережье, небо очистилось, и лишь кое-где в синем воздушном океане прозрачно белело легкое облачко, похожее на крыло какой-то гигантской птицы. В жемчужно-серой предрассветной мгле облачка эти постепенно стали лиловеть, потом края их заалели и вдруг внезапно засверкали пурпуром, когда багряный диск солнца торжественно поднялся над гори зонтом. И казалось, что природа разметала все свои искры по палитре неба - от нежно-голубой в зените до ослепительно-малиновой на востоке. Сверкающие краски неба отражались в океане, и пенистые гребни волн розовели в лучах зари.

- Словно море крови! - пробормотал старый коммерсант при виде этого необычайного зрелища, и по телу его пробежала дрожь.

Теперь, при свете дня, беглецы невольно внимательнее приглядывались друг к другу. Оба были бледны, взлохмачены; у обоих был измученный вид, налитые кровью, обведенные черными кругами глаза, усталые и встревоженные лица.

- Нет, этак никуда не годится! - заметил Эзра. - Стоит Миггсу поглядеть на нас, он сразу заподозрит неладное.

Он зачерпнул ведерком воды, потом, пошарив в каком-то рундуке, извлек на свет божий небольшой обмылок и сломанную гребенку. С помощью этих находок они с отцом принялись приводить в порядок свой туалет и чистить друг другу одежду, после чего Эзра выторговал у Сэмпсона для отца зюйдвестку, которая придала странно залихватский вид мрачным и резким чертам Джона Гердлстона-старшего.

- Гляньте, красота какая! - сказал Сэмпсон, указывая на берег и стараясь привлечь внимание пассажиров, только что закончивших возню со своим туалетом.

Шлюп шел вдоль гряды высоких утесов, протянувшейся на довольно большое расстояние. Некоторые утесы были меловые, другие - бурые, как земля. Один утес вздымался над всеми остальными, привлекая к себе внимание не только высотой, но и необычайно резким, отчетливым контуром. На вершине утеса стоял маяк, и в прозрачном утреннем воздухе так ясно вырисовывались все предметы, что беглецы могли различить зеленую лужайку у подножия маяка и фигуру сторожа, неспешно прохаживавшегося по сигнальной площадке и поглядывавшего со своего возвышения вниз на их утлое суденышко. А дальше к востоку за меловым мысом по берегам извилистого, глубокого залива широким полукругом раскинулся большой красивый город.

- Это Бичи-Хед, - сказал Сэмпсон, указывая на утес. - Самая высокая скала на всем побережье Ла-Манша. Там поставили сторожевой маяк, чтобы следить за проходящими судами. Его воздвиг мастер Ллойд. Кто он такой был, этот самый мастер Ллойд, не знаю, но, видать, крепко интересовался всем, что делается на море. Верно, адмирал был или еще какая важная шишка.

Ни один из Гердлстонов не проявил особой готовности помочь Сэмпсону разобраться в этом вопросе.

- А что это за город? - спросил Эзра.

- Истборн, - кратко ответствовал рыбак и отправился на нос корабля, оставив у штурвала своего сына.

Беглецы позавтракали. Поскольку трапеза состояла из солонины и галет, она была непродолжительной, да и Гердлстоны не проявили особого аппетита. Поев, они снова сидели у штоков и рассеянно следили взглядом за проплывающей перед ними величественной панорамой одетых лесами зеленых холмов вдали и прибрежных скал, то громоздящихся ввысь, то спускающихся к воде. А по другому борту расстилался широкий простор знаменитого водного пути, пестревший всеми видами судов - от двухмачтовика из Портленда и небольшого брига с грузом угля из Сандерленда до величественного четырехмачтового лайнера, стремительно резавшего носом зеленоватые волны, оставляя раздвоенный пенистый след за кормой.

Заметив любопытные лица, глазевшие на них с палубы одного из больших пароходов, Эзра шепнул отцу, что им не следует сидеть на виду.

- Мы в этих наших костюмах представляем довольно необычное зрелище на борту рыбачьего шлюпа, - сказал он. - Привлекать к себе внимание зевак отнюдь не в наших интересах.

По-прежнему дул свежий ветер, и маленькое суденышко все так же ходко шло под парусом, делая от шести до восьми узлов.

- Попутный ветер - это наша удача, - пробормотал Эзра, не столько адресуясь к отцу, сколько к самому себе.

- Провидение ниспослало его нам, - торжественно провозгласил Джон Гердлстон, еще раз демонстрируя этим странную особенность своего мышления.

В десять часов утра они миновали каменистые террасы Гастингса и в половине одиннадцатого увидели мачты рыбачьих судов у берега Винчелси. Около часу дня, обогнув высокий, острый мыс Данжнесса, они отдалились от берега, вышли в открытое море, и длинная белая стена и шпили Фолкстона и Дувра отступили к горизонту. С противоположной стороны, там, где синева моря сливалась с синевой неба, в туманной дымке лежал французский берег. Время уже подходило к пяти часам, и солнце снова стало клониться к закату, когда рыбак, уже давно вглядывавшийся вдаль, заслонив загрубелой рукой глаза от солнца, тронул Эзру за рукав.

- Смотрите сюда, видите эти буруны? - сказал он, указывая куда-то по правому берегу. Эзра, всмотревшись, различил длинную белую полосу пены, нарушавшую однообразную синеву океана. - Это Гудуинс, - продолжал рыбак. А там дальше стоят на якоре суда у входа в Даунс.

До этих судов нужно было покрыть еще не одну милю, но лицо Эзры просветлело, когда он воочию увидел цель, к которой стремился. Он тут же принялся снова приводить в порядок свой костюм и одежду отца.

- Наконец-то! - с глубоким вздохом облегчения пробормотал он, вглядываясь в очертания судов, которые росли и становились все более четкими с каждой минутой. - Вон тот корабль с краю, ручаюсь, что это "Черный орел". Он стоит на якоре.

- Да, это "Черный орел", - убежденно подтвердил его отец. - Я узнаю профиль его кормы и наклон мачт.

Когда они подошли ближе, последние сомнения рассеялись.

- Видите белую полосу на борту? - сказал Эзра. - Все ясно, это "Черный орел". Вам теперь нужно доставить нас на этот корабль, который стоит там с краю, Сэмпсон.

Рыбак снова поглядел вдаль.

- На этот трехмачтовик, который только что поднял якорь? - спросил он. - Ну нет, нам теперь уже не догнать его.

- Он поднял якорь?! - взвизгнул Эзра. - Вы что, хотите сказать, что он уходит?

- А вы поглядите сами, - сказал рыбак.

И все увидели, как на судне заплескал сначала один большой квадратный парус, потом развернулся второй, и вот корабль уже распростер по ветру все свои белые крылья.

- Так что ж, не можем мы разве его догнать?! - яростно выбранившись, воскликнул Эзра. - Мы должны остановить его, понимаешь ты! Во что бы то ни стало.

- Ему придется три раза менять галс, прежде чем он ляжет на курс и разовьет ход, а нам нужно только полным ходом идти вперед, и мы можем, пожалуй, нагнать его.

- Во имя всего святого, ставь все паруса, какие у тебя есть! Отдавай рифы! - Дрожащими руками Эзра сам отдал рифы, и подхваченный ветром шлюп сильно накренился. - Можешь ты поставить еще один парус?

- Можно было бы поставить еще треугольный парус, - сказал рыбак. - Мы уже на три румба привелись к ветру. Больше ничего сделать нельзя.

- Мне кажется, мы нагоняем его, - воскликнул Джон Гердлстон, не отрывая глаз от трехмачтовика, до которого оставалось еще мили полторы.

- Да, сейчас мы его нагоняем, но ведь он еще поворачивает. А потом пойдет вперед полным ходом, верно я говорю, Джордж?

Сын рыбака утвердительно кивнул и рассмеялся хрипло.

- Прямо как на гонках, - весело объявил он.

- А приз - наши головы, - пробормотал Эзра про себя. - Слишком большой риск, чтобы получать от этого удовольствие. Однако мы его нагоняем.

Темный корпус корабля, обращенный к ним кормой, и его высокие паруса были им отчетливо видны. Корабль маневрировал, стараясь использовать ветер, чтобы, выйдя из бухты Гудуинс, лечь на курс в Ла-Манше.

- Он делает поворот оверштаг, - сказал Сэмпсон.

И в эту минуту вся снежно-белая масса парусов накренилась в противоположную сторону, и корабль повернулся к ним боком, так что стал виден весь, от носа до кормы, и каждый парус, словно вырезанный из слоновой кости, обозначился на фоне холодного, бледно-голубого неба.

- Если мы не нагоним его сейчас, пока он на этом галсе, он уйдет от нас, - заметил рыбак. - Еще раз переменит галс и будет уже в Ла-Манше.

- Есть у вас какая-нибудь белая тряпка? - крикнул Эзра. - Он нырнул вниз, в каюту, и тут же вернулся с грязной скатертью в руках. - Станьте здесь, отец! Возьмите это и махайте! Они должны вас увидеть.

- А мы здорово их нагоняем, - заметил сын рыбака.

- Да, пока что нагоняем, - подтвердил отец. - А вот успеем ли нагнать да задержать, прежде чем он развернется?

Старик Гердлстон, стоя на носу шлюпа, размахивал скатертью над головой. Сын, присоединившись к нему, махал носовым платком.

- Мне кажется, до них уже не больше полмили. Давайте попробуем кричать.

Эзра и его отец огласили море хриплыми, нестройными криками, к которым присоединили свои голоса оба рыбака.

- Ну-ка, еще разок! - сказал Эзра.

И снова над морем разнесся долгий, протяжный крик, полный тоски и отчаяния. Но трехмачтовик твердо держался своего курса.

- Если они еще минут пять не повернут оверштаг и не увалятся под ветер, им тогда уже от нас не удрать, мы их нагоним, - сказал рыбак.

- Вы слышите? - крикнул Эзра отцу, и оба с удвоенной энергией принялись махать и кричать.

- Они снова поворачивают оверштаг, - внезапно крикнул Джордж. - Все пропало!

Старик Гердлстон застонал, увидав, как поворачивается грот-рей. Все глаза были прикованы к кораблю, все ожидали продолжения маневра. Но он задерживался.

- Они заметили нас! - воскликнул рыбак. - Ждут, хотят взять нас на борт!

- Значит, мы спасены! - сказал Эзра и спрыгнул с носа на палубу, утирая пот со лба. - Спуститесь в каюту, отец, и приведите себя в порядок. Вы похожи на привидение.

Напитки, подаваемые в "Петухе и курослепе", так пришлись по вкусу капитану Гамильтону Миггсу - вопреки уже отмеченному выше саркастическому складу его ума, - что он возвратился на свой корабль в крайне неустойчивом и физически и морально состоянии. Будучи яростным приверженцем гомеопатии и свято веря в ее доктрину, врачевания подобного подобным, он, едва поднявшись на борт, приступил к восстановлению своего баланса путем поглощения не поддающегося учету количества корабельного рома.

- На черта мне держать на борту лоцмана, если я зачем-то должен оставаться трезвым? - икая, вопросил он своего помощника Макферсона. И с этой неопровержимой логической предпосылкой он затворился в своей каюте и от самого Лондона до Грейвсенда распевал во все горло веселые песенки. Это занятие столь его утомило, что в конце концов он уснул как убитый и, мощно прохрапев пятнадцать часов кряду, появился на палубе, когда "Черный орел", подняв якорь, намеревался выйти из бухты Гудуинс и устремить свой бег в Ла-Манш.

Капитан Гамильтон Миггс, засунув руки в карманы, наблюдал за перестановкой парусов и очень щедро и изобретательно осыпал бранью всех от помощника капитана до младшего юнги, выказывая большую широту ума, не признающего званий и рангов. Временно истощив весь свой запас ругани, капитан снова спустился в каюту, дабы подкрепить силы ромом. Эта операция, по-видимому, освежила его память или подхлестнула изобретательность, ибо он снова появился на палубе и обрушил новое многоэтажное сооружение на голову стоявшего у штурвала, после чего мрачно и величественно принялся расхаживать взад и вперед по шканцам, бросая неодобрительные взгляды то на облака, то на паруса и явно стараясь произвести на команду впечатление своей необычайной проницательностью.

"Черный орел" уже вторично сделал поворот оверштаг и готов был, покинув бухту Гудуинс, выйти в открытое море, когда на глаза капитану Миггсу случайно попался рыбачий шлюп, на носу которого мельтешило что-то белое. Шлюп под всеми парусами шел прямо на корабль. Кое-как укрепив дрожащей рукой подзорную трубу на поручнях, капитан принялся разглядывать шлюп. На лице его отразилось изумление, сменившееся вскоре покорным ужасом.

- Они опять здесь, Мак! - отнесся он к помощнику.

- Кто "они", сэр?

- Черти, кикиморы, привидения! Нельзя мне было выходить на сквозняк.

- А вид у вас неплохой, - сочувственно подбодрил его помощник.

- Все может быть. Но только они опять мне являются. Раньше все больше были крысы... крысы, а иной раз тараканы. Ну, а сейчас кое-что похуже. Я как поглядел в трубу на этот шлюп у нас за кормой, так сразу их увидел, не сойти мне с этого места, - и молодого мистера Эзру и самого старика Гердлстона. А старик, представь, в зюйдвестке набекрень и машет полотенцем! Такой чертовщины мне еще ни разу не мерещилось. Пойду выпью капель - у меня там еще немного осталось после давешнего приступа - и вздремну малость.

И с этими словами капитан загромыхал вниз по трапу, проглотил изрядную дозу бромистого калия и повалился на койку, кляня на чем свет свою судьбу.

Макферсон изумился не меньше капитана, когда, поглядев в подзорную трубу, удостоверился, вне всяких сомнений, что в рыбачьем шлюпе находятся оба его работодателя. Он тотчас приказал вернуть грот-рей на место и ждать, пока подойдет шлюп. Через несколько минут шлюп уже подтянулся к кораблю, оттуда сбросили трап, и оба Гердлстона поднялись на борт своего собственного судна.

- Где капитан? - вопросил глава фирмы.

- Он в каюте, сэр. Не вполне здоров, небольшая потеря эквилибриума, сэр, - отвечал Макферсон, отдаваясь во власть своей неукротимой страсти, мгновенно возобладавшей в нем над всеми остальными чувствами.

- Можете переставлять грот-рей, - сказал Эзра. - Мы уходим в море с вами.

- Есть, сэр. Эй вы, давай грот-рей!

На грот-мачте переставили парус, и "Черный орел" лег на курс.

- Кое-какие неотложные дела призывают нас в Испанию, - сказал Джон Гердлстон Макферсону. - Мы узнали об этом совершенно внезапно, иначе, конечно, заранее поставили бы вас в известность. Нам необходимо заняться этими делами лично, и мы решили, что удобнее совершить это путешествие на собственном корабле, не дожидаясь пассажирского рейса.

- Только где же вы будете
спать, сэр? - осведомился Макферсон. Боюсь, что наша посудина не может похвалиться комфортабельностью.

- В каюте должны быть две банкетки. Нам этого вполне хватит. И, пожалуй, нам лучше сразу спуститься вниз - мы здорово утомились, пока добрались до вас сюда.

Оба коммерсанта спустились в каюту, а Макферсон еще долго мерил палубу, и лицо его было задумчиво и серьезно. Подобно большинству своих соотечественников, он был сметлив и проницателен. Ему сразу бросилась в глаза эта странность: как могли оба компаньона одновременно оставить фирму на произвол судьбы? И где же их багаж? Весьма и весьма темные подозрения зашевелились в его уме. Однако он держал их при себе и помалкивал, ограничившись лишь мимоходом брошенным плотнику замечанием, что он, дескать, в жизни не видел ничего более "экстраординаторного".

ГЛАВА XLIX

ПЛАВАНИЕ НА ОБРЕЧЕННОМ КОРАБЛЕ

Плавание "Черного орла" началось весьма удачно. Ветер задул с востока, и они ходко шли по Ла-Маншу, так что на третий день на горизонте показался остров Уэссан. Они ни разу не видели ни любопытной канонерки, ни коварного полицейского катера, но при приближении любого судна сердце Эзры Гердлстона мучительно сжималось от страха. Как-то небольшой бриг начал подавать им сигналы, и измученные тревогой беглецы, заметив, как подымаются флаги, уже решили, что все пропало. Но тут выяснилось, что бригу понадобились какие-то обычные сведения, и оба Гердлстона вздохнули свободнее.

В тот день, когда "Черный орел" вышел из Ла-Манша, ветер стих, и поверхность океана мерцала под лучами зимнего солнца, как огромное ртутное озеро. Зыбь после недавнего шторма еще не улеглась, и судно качалось так, словно переняло привычки своего пьяницы-шкипера. Небо было чисто, но горизонт тонул в туманной мгле. Тишина стояла такая, что хриплые крики чаек, круживших над ютом, казались очень громкими, и было отчетливо слышно, как поскрипывают в такт качке шлюпбалки и снасти. Порой снизу доносился грохот, завершавшийся звуком приглушенного удара, - это значило, что от крена в трюме что-то сорвалось со своего места и катится в сторону. Однако, оттеняя все эти звуки, непрерывно раздавалось глухое позвякивание, настолько напоминавшее шум винта, что можно было подумать, будто это не парусное судно, а пароход.

- Что это за шум, капитан Миггс? - спросил Джон Гердлстон, который, облокотившись о перила квартердека, смотрел, как старый морской волк с секстаном в руке производит обычные полуденные измерения (с той минуты, когда его хозяева неожиданно поднялись на борт "Черного орла", капитан вел себя безупречно и в эту минуту был - неслыханное дело! - абсолютно трезв).

- Это помпы работают, - ответил Миггс, укладывая секстан в футляр.

- Помпы? А мне казалось, что их пускают в ход, лишь когда кораблю грозит опасность, - заметил Эзра, который только что поднялся на палубу и теперь с интересом прислушивался к разговору.

- А этому кораблю и грозит опасность, - невозмутимо ответил Миггс.

- Опасность! - воскликнул Эзра, обводя взглядом ясное небо и тихое море. - Какая опасность? Вот не думал, что вы такая трусливая баба, Миггс.

- Это уж положим! - сердито огрызнулся шкипер. - Коли у корабля нет днища, так ему всегда грозит опасность - хоть в шторм, хоть в мертвый штиль.

- Вы что же, считаете, что у "Черного орла" нет днища? Вы это хотите сказать?

- Я хочу сказать, что у него в днище такие щели, куда кулак пролезет. Его только помпы и держат на плаву.

- Неслыханно! - воскликнул Гердлстон. - Почему мне об этом не сообщили прежде? Такое положение вещей крайне опасно.

- Не сообщили?! - воскликнул Миггс. - Вам не сообщили? Да разве же я не являлся к вам после каждого плавания, мистер Гердлстон, и не говорил, что сам дивлюсь, как это я живым добрался до Лондона? Да я же год назад доложил вам все как есть, а вы меня высмеяли. Разве не так? А теперь, когда вы оказались на "Черном орле" в открытом море, вы, значит, поняли, каково это морякам плавать на такой лохани?

Гердлстон уже собирался сердито отчитать капитана за его дерзость, но сын предостерегающе положил руку ему на плечо. Ссориться с Гамильтоном Миггсом до тех пор, пока корабль находился в море, не стоило - ведь они были всецело в его власти.

- А знаете, капитан совершенно прав, - заметил Эзра со смехом, - такие вещи начинаешь понимать, только когда познакомишься с ними на практике. По возвращении в порт "Черный орел" будет немедленно поставлен на капитальный ремонт, и мы обсудим, нельзя ли увеличить жалованье его капитану.

Миггс что-то невнятно буркнул, не то благодаря, не то выражая сомнение, а скорее всего и то и другое вместе.

- Я полагаю, - сказал Гердлстон примирительным тоном, - что кораблю не грозит никакая опасность, пока море спокойно.

- Ну, оно недолго останется спокойным, - угрюмо ответил капитан. Перед тем, как я вышел на палубу, барометр стоял ниже тридцати дюймов, и он быстро падает. Мне и прежде доводилось бывать тут зимой в полный штиль с такой вот зыбью, когда барометр падает. Ничего хорошего из этого не получалось. Ну-ка, гляньте на север! Что скажешь, Сэнди?

- В сочетании с падающим барометром признак самый зловещий, - ответил шотландец, многозначительно растягивая последнее слово.

Коммерсант и его сын не могли взять в толк, что так встревожило моряков. Просто дымка в северной части горизонта казалась более густой, и оттуда по ясному холодному небу протянулось несколько узеньких и прозрачных облачных полос, напоминавших щупальца гигантского осьминога, притаившегося в туманной мгле. И море теперь в некоторых местах походило уже не на ртуть, а на матовое стекло.

- Это ветер, - уверенно заявил Миггс. - Я бы убрал брамсель и спустил кливера, мистер Макферсон. - Отдавая приказание, Миггс неизменно титуловал своего помощника по всем правилам, хотя во всех остальных случаях называл его просто Сэнди или Мак.

Пока помощник отдавал необходимые распоряжения, Миггс сбегал к себе в каюту. Когда он вновь появился на палубе, его лицо стало еще более мрачным.

- Барометр упал почти до двадцати восьми, - объявил он. - Сколько лет плаваю, а на этом делении я его еще не видал. Уберите грот, мистер Макферсон, и возьмите рифы на топселях.

- Есть, сэр!

Теперь уже нельзя было пожаловаться на тишину: матросы тянули фалы с возгласами, напоминавшими крики бесчисленных морских птиц. Человек шесть перегибались через реи, убирая грот и крепя сезни.

- Взять рифы на фоке! - рявкнул помощник. - Да поживей!

- А ну, быстрее, бездельники! - взревел Миггс. - Вас всех сдует в море, если вы не поторопитесь.

Теперь даже Гердлстон и Эзра могли убедиться, что им грозит вовсе не воображаемая опасность и что вот-вот разразится буря. Все это время темная полоса дымки ширилась и сгущалась, так что теперь небо на севере было затянуто огромной черной тучей - ее рваные клубящиеся края ясно показывали, какой свирепый гонит ее ветер. Там и сям на черном фоне четко выделялись беловато-желтые завитки, придававшие туче особенно жуткий вид. Огромная клубящаяся масса надвигалась на них с чудовищной быстротой, в которой было что-то величественное, и океан под ней темнел, а в воздухе слышалось глухое бормотание, неописуемо зловещее и наводящее тоску.

- Может, это тот же самый шторм, который прошел здесь несколько дней назад, - заметил Миггс. - Они частенько движутся по кругу и возвращаются туда, откуда начались.

- Само по себе это бы и не страшно, да только наш корабль и небольшой трепки не выдержит, - мрачно сказал его помощник.

Все чаще налетали короткие шквалы, поверхность моря покрылась рябью, и "Черный орел" толчками переваливал через волны. По палубе застучали редкие капли дождя. Туча была уже над самым кораблем и продолжала бешено мчаться вперед.

- Берегись! - крикнул старик боцман. - Сейчас начнется!

Не успел он договорить, как буря обрушилась на корабль с диким свистом, словно все демоны воздуха внезапно вырвались на свободу. Сила удара была столь велика, что Гердлстону на мгновение показалось, будто он столкнулся со скалой. Барк накренился так, что фальшборт коснулся воды, и чуть ли не минуту оставался в этом положении среди бешено кипящей пены. Палуба вздыбилась почти вертикально, и казалось, что барк никогда не выпрямится. Однако постепенно он выровнялся, задрожал и затрясся, словно живое существо, а затем понесся вперед, как клочок бумаги, увлекаемый ветром.

К вечеру ураган достиг полной силы. "Черный орел" держал только грот-марсель и фор-стаксель. Море разбушевалось почти мгновенно, как всегда бывает в тех случаях, когда буре предшествует мертвая зыбь. Насколько хватал глаз, кругом вздымались огромные волны, увенчанные грозными гребнями пены. Когда барк проваливался между волнами, их белые верхушки достигали его грот-рея, и Гердлстон с Эзрой, цепляясь за леера, с ужасом и изумлением смотрели на водяные горы, которые нависали над их головами. Раза два волны обрушивались прямо на корабль, с ревом прокатывались по палубе, а затем вода медленно просачивалась в щели настила и уходила через шпигаты. И каждый раз бедный прогнивший корабль дергался и трепетал каждой доской, словно предчувствуя свою судьбу.

Наступила ночь - страшная ночь для всех, кто находился на борту "Черного орла". При свете дня по крайней мере было видно, какая им грозит опасность, но теперь барк метался и бился в чернильном мраке. Он то стремительно возносился на гребень огромного вала, то проваливался в черную бездну с такой силой, что столкновение со следующей волной заставляло его содрогаться от клотика до киля. У руля стояло два человека и два у вспомогательных талей, но и вчетвером им еле-еле удавалось удерживать барк на курсе среди этого дикого разгула стихий.

Все оставались на палубе. Каждый предпочитал видеть и знать худшее, а спуститься в каюту значило бы оказаться в гробу без малейшей надежды на спасение. Капитан Гамильтон Миггс с трудом пробрался вдоль борта к тому месту, где стояли Гердлстон и Эзра.

- Поглядите-ка туда! - рявкнул он, указывая на что-то в наветренной стороне.

Лишь с большим трудом им удалось повернуться прямо навстречу ветру, подставив лицо под режущие удары града и брызг. Прикрывая глаза ладонью, они вглядывались во мрак. Среди бушующих валов, не далее, как в двухстах ярдах от барка, виднелось багровое пятно света, которое, ныряя на волнах, быстро приближалось к нему. Вокруг яркого центра располагались мерцающие точки. Это световое пятно на фоне непроглядной черноты внизу и вверху, несомненно, вдохновило бы Тернера.

- Что это такое?

- Пароход! - прокричал капитан, с большим трудом перекрывая вой ветра и рев волн.

- А каково наше положение? - спросил Эзра.

- Скверное, - ответил Миггс, - хуже некуда! - И он снова направился к корме, цепляясь за стойки и леера, точно попугай за прутья клетки.

К утру тучи немного разошлись, но ураган не утихал. В прорехи облаков кое-где проглядывали звезды, а один раз на несколько минут показалась бледная луна, затянутая клубящейся дымкой. Наконец унылый рассвет открыл взгляду бешеное кипение бесконечных свинцовых валов, и одинокий барк, который почти без парусов, словно чайка с подбитым крылом, тяжело двигался к югу.

Даже Гердлстоны заметили, что волны теперь захлестывают корабль непрерывно и на палубах все время стоит вода - в начале бури это случалось редко, но с рассветом валы с ревом перекатывались через наветренный фальшборт уже безостановочно. Миггс, давно с тревогой это наблюдавший, мрачно сказал помощнику:

- Не нравится мне, как он себя ведет, Мак! Совсем на волны лезть не хочет.

- В трюме, наверное, полным-полно воды, - угрюмо ответил помощник.

Он знал, какая им грозит опасность, и мысли его все чаще уносились к маленькому, крытому черепицей домику вблизи Питерхеда. Правда, в этом домике почти ничего не было, кроме жены, которая, по слухам, без устали пилила Сэнди, а иной раз пускала в ход доводы более веские, нежели простые слова. Однако любовь капризна и пути ее неисповедимы - во всяком случае, когда великан-шотландец понял, что, быть может, ему уже никогда не доведется вновь увидеть ни этот домик, ни его обитательницу, глаза его увлажнились, и не только из-за соленых брызг.

- Да и не удивительно, - буркнул Миггс, - ведь "Орел" хлебает воду и сверху и снизу. Ребята у помп совсем замучились, а вода все прибывает.

- Как погляжу, это - наше с вами последнее плавание, - сказал помощник.

- Может, ляжем в дрейф?

- Не стоит. Он тогда сразу пойдет ко дну. По моим выкладкам выходит, что испанский берег совсем недалеко. И, пожалуй, нам-то удастся спастись. Ну, а "Орел" такой волны, боюсь, не выдержит.

- Твоя правда. Так еще можем кое-как выкарабкаться. А если лечь в дрейф, "Орел" наверняка и десяти минут на воде не продержится. Черт подери, Мак, а я прямо рад, что это с нами приключилось теперь, когда эта парочка у нас на борту. Мы им покажем, каково плавать в шторм на таком гробу. - И грубый моряк хрипло расхохотался.

Тут к ним на корму кое-как взобрался плотник - палуба стояла почти вертикально.

- Вода в трюме прибывала вовсю, - доложил он, - и качать уже никаких сил нет. Справа по носу земля.

Капитан и его помощник, напрягая зрение, вгляделись в густую завесу из брызг и тумана. Там справа действительно вставал большой темный утес крутой, неприветливый и зловещий.

- Лучше будет повернуть к нему, - заметил помощник. - "Орла" мы, конечно, не спасем, но, может, удастся выбросить его на берег.

- Да нет, он прежде потонет, - угрюмо буркнул плотник.

- А ну, не хныкать! - прикрикнул Миггс и почти ползком добрался до Гердлстонов. - Кораблю крышка, но мы еще можем спастись, - сказал он, - а пока вам придется встать к помпам.

Они молча и покорно последовали за ним к носу. Измученные матросы стояли у помп, совсем обессилев. В диком реве бури слабый стук помп напоминал тиканье часов.

- Подбодрись, ребята! - рявкнул Миггс. - Вот они пришли вам подсобить. И еще плотник с помощником.

Эзра и Гердлстон, чьи седые волосы трепал ветер, вцепились в канат и начали помогать матросам, с трудом удерживая равновесие на скользкой накренившейся палубе. Миггс спустился к себе в каюту. С самого начала бури капитан вел себя образцово, но теперь, признав, что сделать больше ничего нельзя, он перестал внимать велению долга и вернулся к своим прежним привычкам. Налив почти полный стакан чистого рома, он залпом его выпил, потом затянул песню и в самом веселом и беззаботном настроении вернулся на палубу.

Корабль по-прежнему двигался по направлению к ломаной линии утесов, которая теперь тянулась по всему горизонту, завершаясь большим мысом справа. "Черный орел" все больше и больше погружался в воду, тяжело ныряя в волну, вместо того чтобы подниматься на нее, как прежде. Его трюмы совсем заполнились водой, и было совершенно очевидно, что скоро барк уже не сможет держаться на плаву. Щели в его корпусе, которые следовало бы заделать уже давным-давно, теперь совсем разошлись, и от помп не было никакого толку. А небо тем временем немного очистилось, и ветер заметно утратил прежнюю свирепость. Между двумя быстро летящими облаками засияло солнце, и волны стали изумрудно-зелеными, засверкали снежно-белыми гребнями пены. От этой внезапной перемены и радостного света солнца морякам на борту тонущего судна стало особенно горько.

- Шторм стихает, - заметил Макферсон. - Если бы наш корабль не прогнил насквозь, как души его хозяев, мы бы еще на нем поплавали.

- Верно, Сэнди, старина! А теперь мы все потонем - и капитан, и хозяева, и вся шатия-братия! - с хохотом провозгласил Миггс.

Помощник поглядел на него удивленно и с некоторой долей презрения.

- А вы уже нализались, - сказал он. - Но ведь если мы утонем дело-то, похоже, к этому идет, - так даже подумать страшно, что явишься к своему Творцу, а твоя жалкая душонка вся насквозь проспиртована.

- Спустился бы ты вниз да и выпил бы стаканчик-другой, - хрипло посоветовал Миггс.

- Нет, нет... Если уж мне суждено умереть, так я умру трезвым.

- Дураком ты помрешь, вот что! - злобно выкрикнул шкипер. - А, вот и проповедничек! Видишь теперь, до чего нас довели твои страховки да взятки? Как тебе твои штучки нравятся теперь, когда корабль у нас тонет прямо под ногами? А? Стал бы ты его чинить, если бы добрался на нем до доков Альберта, а?

Последние слова были обращены к старику Гердлстону, который, бросив качать и прислонившись к стенке камбуза, с тоской смотрел на длинную цепь бурых утесов, встававших над морем всего лишь в полумиле от судна. До них уже доносился рев бурунов, и они видели, как вскипала белая пена там, где Атлантический океан в ярости обрушивался на этот природный волнолом.

- Он не в состоянии командовать, - сказал Эзра помощнику. - Что посоветуете вы?

- Подойдем поближе и спустим шлюпки с подветренной стороны. Может, они и разобьются, но другого выхода у нас все равно нет. А в двух шлюпках мы разместимся свободно.

Барк погружался так быстро, что спустить шлюпки оказалось очень легко. От поверхности моря их отделяло всего несколько футов. Большинство команды благополучно перебралось в вельбот, а Гердлстоны, Миггс и четверо матросов воспользовались гичкой. Обе шлюпки чуть было не разбились вдребезги, потому что волны с необоримой силой то гнали их к борту корабля, то грозили столкнуть, но в конце концов благодаря искусству гребцов и рулевых и той и другой удалось благополучно отойти от барка.

Однако всю мощь разбушевавшегося моря они почувствовали, только когда покинули судно, укрывавшее их от ветра. Если волны казались чудовищными с палубы "Черного орла", то насколько более грозными выглядели они теперь, когда их поверхности можно было коснуться рукой. Огромные стеклянно-зеленые валы швыряли шлюпки вверх и вниз, трясли их и раскачивали, словно это были игрушки, прочность которых они вознамерились проверить. Гердлстон, бледный и угрюмый, сидел рядом с Эзрой. Молодой человек смотрел перед собой с решимостью храбреца, понимающего, какая опасность ему грозит, но намеренного напрячь все силы, чтобы спастись. Его губы были плотно сжаты, а черные брови совсем сошлись над зоркими глазами, которые быстро метались по сторонам, как крыса в крысоловке. Миггс, державший румпель, время от времени разражался пьяным хохотом, а четверо матросов, притихшие и оробевшие, осторожно гребли, стараясь удерживать лодку в равновесии, и время от времени оглядывались через плечо на кипящие впереди буруны. Солнце ярко освещало угрюмые обрывы и зеленую траву на их вершине, где, сбившись в темную кучку, стояли крестьяне и внимательно глядели на развертывавшуюся перед ними сцену, хотя и не делали никаких попыток помочь терпящим бедствие. У этих последних не было выбора - следовало как можно быстрее грести к ближайшему мыску, потому что шлюпки наполнялись водой и могли затонуть в любую минуту.

- Корабль пошел ко дну! - воскликнул Эзра, когда они оказались на гребне волны.

Едва их подхватила следующая волна, как все поглядели туда, где еще недавно находился злополучный "Черный орел", но он исчез бесследно.

- Дайте только добраться до бурунов - и мы все за ним отправимся! закричал капитан Гамильтон Миггс. - Эй, черти, навались! Обгоним шлюпку помощника! Это же гонки, ребята! А к финишу мы придем в аду.

Эзра покосился на отца и увидел, что он дрожащими губами шепчет молитву.

- И тут за свое, - с усмешкой сказал молодой человек.

- Я готовлюсь предстать перед Творцом, - торжественно ответил старик, - и вера моя мне поистине посох и опора. Я вспоминаю всю свою долгую жизнь и вижу, что чаще ходил я путями праведными, хотя были в моем прошлом и горестные ошибки. С самой юности был я воздержан и трудолюбив. Сын мой, обрати взыскательный взор в свое сердце и подумай, готов ли ты встретить свой час.

- Загляните-ка лучше в свое, - ответил Эзра, не отводя глаз от клокочущей полосы прибоя, которая с каждой секундой все приближалась и приближалась. - Вспомните-ка про дочку Джона Харстона! - Даже в этот грозный час Эзра почувствовал злобное удовольствие, заметив, как судорожно исказилось лицо его отца при упоминании о Кэт.

- Если я согрешил, то согрешил во имя достойной цели. Я поступил так, дабы спасти свою фирму. Ее банкротство - это поношение праведности и торжество зла. Господи, в руки твои предаю я дух свой...

Едва он договорил эти слова, как огромная волна подхватила лодку и швырнула ее на острые камни у подножия утеса. Раздался томительный, жуткий треск, и крепкий киль переломился пополам, а вторая волна пронеслась над ним, увлекая за собой барахтающихся людей только для того, чтобы швырнуть их на вторую цепь камней. Крестьяне на обрыве испустили вопль ужаса, который смешался с предсмертными стонами и криками утопающих и с громом безжалостного прибоя. Те, кто смотрел вниз, видели, как черные точки головы несчастных моряков - исчезали одна за другой. Тех, кто не разбился о рифы, увлекло назад в море сильное подводное течение.

Эзра был прекрасным пловцом, но когда он выбрался из обломков шлюпки и ударом ноги оттолкнул цеплявшегося за него матроса, то даже не попытался плыть вперед. Он прекрасно понимал, что волны неизбежно понесут его на рифы, и сберегал силы, чтобы выбраться из бурунов. Гигантская волна перекатилась через внешнюю гряду скал, подхватила Эзру, как перышко, и швырнула его об утес. Барахтаясь на ее гребне, Эзра машинально протянул руки вперед и уцепился за небольшой выступ. В следующее мгновение его ударило об утес, но, и оглушенный, он не разжал рук, и когда вода отхлынула, оказалось, что он стоит на крохотной площадке, где места хватало только-только, чтобы поставить ногу. Он задыхался, все его тело было покрыто синяками, и все же случившееся было чудом: осмотревшись, Эзра убедился, что это был единственный выступ на гладком обрыве.

Но до спасения было еще далеко. Волна, подобная той, которая принесла его сюда, могла стащить его вниз на камни. Поглядев в море, он увидел, как волна поменьше разбилась гораздо ниже его ног, но тут на него надвинулся новый гигантский вал. Эзра глядел на эту зеленую гору, прикидывая, что она достанет ему по крайней мере до колен. Будет ли он сбит с уступа или сумеет удержаться? Молодой человек расставил пошире ноги, весь напрягся и так впился ногтями в неровный камень, что из-под них брызнула кровь. Вода захлестнула его и, как злобный демон, била и дергала его ноги, но он держался крепко, и наконец напор волны ослабел. Поглядев вниз, он увидел, как она скатывается по обрыву. Но ей навстречу уже ринулась другая волна. Вновь возле утеса вырос огромный вал, и вдруг Эзра увидел, что из его зеленых глубин поднялась длинная белая рука и ухватилась за край его площадки.

Еще не видя лица, молодой человек узнал отцовскую руку. За правой рукой поднялась левая, и наконец над водой появилось лицо старого коммерсанта. Он был весь в синяках, разорванная одежда висела на нем клочьями. Увидев сына, он обратил на него умоляющий взгляд, продолжая изо всех сил цепляться за уступ. Площадка была так мала, что скрюченные пальцы касались башмаков Эзры.

- Здесь нет места, - безжалостно сказал молодой человек.

- Во имя господа!..

- Я и сам еле держусь.

Гердлстон висел на утесе, наполовину погруженный в воду. Прошло лишь несколько мгновений, но в памяти старика успело промелькнуть много картин былого. Вновь он увидел темную комнату и себя, склонившегося над умирающим. Какие слова зазвенели в его ушах, заглушая грохот прибоя? "Как ты поступишь с ней, так да поступит с тобой твоя собственная плоть и кровь!" Он снова с мольбой посмотрел на сына. Эзра увидел, что следующая волна поднимет старика на уступ, а в этом случае он сам вряд ли удержится.

- Отпустите! - крикнул он.

- Помоги мне, Эзра.

Сын с силой ударил каблуком по побелевшим от напряжения пальцам. Старый коммерсант пронзительно вскрикнул и упал в море. Глядя вниз, Эзра увидел в воде искаженное отчаянием лицо своего отца. Оно медленно уходило в глубину и наконец превратилось в мутное беловатое пятнышко среди зеленых теней. В то же мгновение вниз по обрыву скользнула толстая веревка, и молодой человек понял, что он спасен.

ГЛАВА L

В КОТОРОЙ НИТЬ ЗАКАНЧИВАЕТСЯ

ДВУМЯ УЗЕЛКАМИ

Трудно описать, с каким волнением достойные супруги встретили Кэт Харстон, когда ее привезли к ним на Филлимор-Гарденс. Добрая миссис Димсдейл прижимала ее к своей обширной груди, целовала, бранила и проливали над ней слезы, а доктор был так взволнован, что принялся свирепо хмуриться, покрикивать и громко топать ногами, чтобы хоть как-то сдержать свои чувства.

- Неужели вы правда думали, что мы могли вас забыть, хотя мы настолько обезумели, что по требованию этого злодея перестали вам писать? - спросил он, погладив Кэт по бледной щечке и нежно ее поцеловав.

- Я оказалась такой глупенькой, - ответила она, мило краснея и поправляя волосы, несколько растрепавшиеся от столь нежной встречи.

- Но какой негодяй... какие негодяи! - зарычал доктор, взмахивая кулаком и пританцовывая на половичке перед камином. - Дай бог, чтобы их изловили до начала суда!

Однако молитва доброго доктора услышана не была, и перед судом предстал один только Бурт. Все наши друзья отправились в Винчестер, чтобы давать показания, и бывший рудокоп был признан виновным в убийстве Ребекки Тейлфорс и приговорен к смерти. Он был казнен через три недели и умер, как и жил, нераскаянным грешником.

Неподалеку от Филлимор-Гарденс есть маленькая скромная церковь, в которой маленький скромный священник каждое воскресенье произносит проповедь с простенькой кафедры. Церковь эта находится в Касл-лейн, узеньком тупичке, и, хотя всего в каких-нибудь ста ярдах от нее проходят сотни благочестивых людей, о ее существовании почти никто не знает, ибо она так и не обзавелась гордым шпилем, а колокол ее столь мал, что обычный разносчик подымает куда больший трезвон. Вот почему прихожане ее очень немногочисленны и непостоянны, если не считать двух-трех семей, которые, случайно зайдя в нее, почувствовали, что обрели здесь истинный духовный приют. Не раз бедный священник готов был проливать слезы, когда, потратив неделю на то, чтобы отделать и отшлифовать свою проповедь, он вдруг обнаруживал в воскресенье, что должен произносить ее перед пустыми скамьями.

Так вообразите же удивление доброго старика, когда к нему обратились с просьбой объявить одновременно о бракосочетании двух пар (причем, как ему было известно, и невесты и женихи принадлежали к избранному кругу), а кроме того, сообщили, что соединит эти пары вечными узами он сам в своей церкви. От полноты чувств он немедленно купил чрезвычайно аляповатую черную шляпку, украшенную веткой сирени и красными вишнями, и торжественно преподнес ее своей супруге, которая по доброте сердечной не замедлила прийти в восторг, а потом потихоньку спорола все крикливые украшения и заменила по своему вкусу. Немногочисленные прихожане были не менее удивлены, услышав, что Тобиас Клаттербек, холостяк, намерен сочетаться браком с Лавинией Скэлли, вдовой, а Томас Димсдейл питает такие же намерения по отношению к Кэтрин Харстон, девице. Они не замедлили сообщить об этом своим друзьям и знакомым, так что маленькая церковь вдруг прославилась, и священник не только произнес свою любимую проповедь о бесплодной смоковнице перед многочисленными слушателями, но и собрал в этот день такую сумму пожертвований, о которой никогда не смел и мечтать.

Но если это оглашение прославило церквушку в Касл-лейн, то что же можно сказать о том дне, когда к ней подкатила вереница великолепных карет с великолепнейшими кучерами, которые все, будучи людьми женатыми, хранили на лице выражение брезгливой скуки, словно желая показать, что они сами через это давно прошли и все это им досконально известно. Из первой кареты выпрыгнул весьма щеголевато одетый джентльмен, правда, средних лет и склонный к полноте, но очень бодрый и румяный. Его сопровождал высокий человек со светло-каштановой бородой, то и дело поглядывавший на своего спутника с озабоченностью, которую во время важного боксерского матча испытывает секундант, опасающийся, что его подопечный вот-вот будет нокаутирован. Из второго экипажа вышел загорелый молодой человек атлетического сложения, а за ним - морщинистый старичок, одетый весьма элегантно. Этот последний сильно волновался и, пока они шли по проходу, дважды ронял бледно-зеленую перчатку. Все четверо остановились в дальнем углу и начали тихо переговариваться, изнывая от невыносимой неловкости обычный удел сильного пола при подобных обстоятельствах. Мистер Гилрей, шафер Тома, был представлен фон Баумсеру; все держались чрезвычайно любезно и отчаянно нервничали.

Но вот послышалось шуршание шелка, и все глаза устремились к центральному проходу, по которому шествовали к алтарю невесты. Миссис Скэлли выглядела столь же очаровательно, как и в тот день, пятнадцать лет назад, когда она в последний раз участвовала в подобной церемонии. На ней было жемчужно-серое платье и такая же шляпка, а в руке она держала изящнейший букетик, ради которого майору пришлось обегать весь Ковентгарденский рынок. За ней шла Кэт, необыкновенно прелестная в атласном платье цвета слоновой кости и кружевной вуали, словно сотканной феями. Темные ресницы ее фиалковых глаз были опущены, а щеки окрасил легкий румянец смущения, но походка ее была твердой, и она без колебания отвечала, как положено, на вопросы маленького священника, державшегося очень торжественно. Посаженый отец, доктор Димсдейл, в роскошном жилете, сияя улыбкой, вручал невест их будущим мужьям самым широким жестом. А рядом стояла его супруга в слезах и лиловом бархате. Присутствовало при церемонии и множество родственников и друзей, включая обоих социалистов, которых пригласил майор, - сидя на боковой скамье, они широко улыбались всем окружающим.

Затем участники церемонии расписались в церковной книге, и начались такие поцелуи, рыдания и раздача вознаграждений, каких эта церквушка еще ни разу не видела. Миссис Димсдейл была свидетельницей и непременно хотела расписаться на строчке, предназначенной для невесты, что вызвало множество веселых шуток и смеха. Затем одышливый орган заиграл "Свадебный марш" Мендельсона, и майор, выпятив грудь, прошествовал со своей супругой по проходу, а за ним Том вел Кэт, глядя по сторонам гордыми и счастливыми глазами. Кареты подкатили к крыльцу, захлопали дверцы, защелкали кнуты, и еще две пары рука об руку отправились по дороге жизни, которая ведет... кто знает куда.

Свадебный завтрак был устроен на Филлимор-Гарденс - великолепнейший завтрак. Присутствовавшие до сих пор вспоминают, какой тост за здоровье новобрачных провозгласил доктор Димсдейл и с каким восторгом встретили этот тост все остальные. Вспоминают они и витиеватую речь, которую произнес майор, благодаря за этот тост, и мужественную скромность Тома, говорившего вслед за ним. Вспоминают они и множество других прекрасных речей и забавных происшествий. Как фон Баумсер предложил выпить за здоровье Бюлова из Киля, а Бюлов из Киля - за здоровье доктора Димсдейла, который выпил за здоровье русского с непроизносимой фамилией, после чего русский, не имевший возможности ответить речью, спел революционную песню, которой никто не понял. Так весело и приятно прошел этот завтрак, а потом были поданы кареты, и молодожены, осыпаемые рисом и добрыми пожеланиями, отправились в свои свадебные путешествия.

Долги фирмы "Гердлстон" оказались менее грозными, чем полагали. После исчезновения главы фирмы в конторе на Фенчерч-стрит началась было паника, но ревизия книг показала, что, несмотря на неверные записи, торговля последнее время шла чрезвычайно удачно и потребуется не слишком значительная сумма, чтобы фирма могла вновь встать на ноги. Димсдейл отдал этому предприятию весь свой капитал и всю свою энергию, а кроме того, предложил Гилрею стать его компаньоном, что принесло много пользы им обоим. И теперь фирма "Димсдейл и Гилрей" занимает видное и почетное место среди компаний, ведущих торговлю с Африкой. Из служащих у них капитанов самым большим их доверием и уважением пользуется Макферсон, чья шлюпка благополучно преодолела буруны, погубившие его бывшего шкипера, как и его хозяина.

Дальнейшая судьба Эзры Гердлстона неизвестна. Правда, много лет спустя некий коммивояжер рассказал Тому о нищем, опустившемся оборванце, завсегдатае самых низкопробных притонов Сан-Франциско, который в конце концов был убит во время пьяной драки. По описанию, он был похож на младшего Гердлстона, однако ничего определенного выяснить так и не удалось.

А теперь я должен проститься с рожденными моим пером людьми, в обществе которых я провел столько времени. Я вижу, как они уходят в будущее, становясь мудрее и счастливее. Вот майор, все так же выпячивающий грудь, излеченный от многих своих богемных привычек, но все такой же добряк и искусный рассказчик. А вот и его верный приятель фон Баумсер, постоянный гость за его гостеприимным столом, с таким упорством пичкающий сластями юного Клаттербека, не замедлившего появиться на свет, что его можно заподозрить в сговоре с семейным доктором. Миссис Клаттербек, все такая же пышная и добродушная, неустанно пытается положить конец этой тайной контрабанде, но коварный немец умудряется перехитрить даже ее. Я вижу, как Кэт и ее муж, ставшие еще лучше из-за перенесенных страданий, делают безоблачно счастливыми последние годы добрых старичков, которые так гордятся своим сыном. Я гляжу на них всех, а они все дальше отодвигаются в смутный сумрак грядущего; но, закрывая эту книгу, я знаю: что бы ни ожидало нас там, им извечная справедливость всего сущего сулит одно только счастье.

Конан-Дойль Артур Трагедия с 'Короско' 

Глава I

Публика, вероятно, немало удивлялась тому, что ей ничего не известно об участи пассажиров "Короско". В наше время универсальных корреспондентов и гласности кажется положительно невероятным, чтобы такого рода происшествие, имевшее международный интерес, осталось без отклика в печати. Очевидно, на то были весьма серьезные основания, как интимного, так и политического характера. Самые факты, конечно, были хорошо известны в свое время некоторому числу людей, и даже как-то проскользнули в провинциальной печати, но были встречены с недоверием.

Настоящий рассказ написан на основании клятвенных показаний полковника Кочрэнь-Кочрэня и собственноручных писем мисс Адамс, уроженки города Бостона, в штате Массачусетс, дополненных со слов очевидца, капитана Арчера, состоящего в Египетском кавалерийском корпусе, и с показаний, данных им на секретном допросе правительственного агента. Мистер Джеймс Стефенс отказался добавить что-либо от себя, но так как в представленных ему показаниях не нашел нужным сделать никаких изменений, то надо полагать, что и он не усмотрел в них никаких отступлений от истины.

13 февраля 1895 г. небольшой винтовой пароход "Короско" вышел из Шеллаля, близ первых порогов Нила, держа рейс на Вади-Хальфу. У меня случайно сохранился список его пассажиров, который я и привожу здесь:

"Короско" 13 февраля 1895 г. - Пассажиры:

Полковник Кочрэнь-Кочрэнь, из Лондона. Мистер Сесиль Броун, из Лондона. Джон Харри Хидинглей, из Бостона, Соед. Шт. Мисс Адамс, из Бостона, Соед. Шт. Мисс Сади Адамс, из Ворчестера, Массачусетс, Соед Шт. Monsieur Фардэ, из Парижа. Мистер и миссис Бельмонт, из Дублина. Джеймс Стефенс, из Манчестера, Джон Стюарт, из Бирмингема и миссис Шлезингер с нянькой и ребенком, из Флоренции".

Таково было маленькое общество пассажиров в момент отправления "Короско" из Шеллаля. Отсюда "Короско" должен был идти вверх по течению нубийского Нила на протяжении 200 миль, то есть от первых порогов Нила до вторых.

Вся Нубия - страна в высшей степени своеобразная, местами широко раскинувшаяся, местами стиснутая до размеров узкой береговой полосы.

Под этим именем разумеется только плодородная полоса земли, тянущаяся вдоль Нила по обе стороны этой, кофейного цвета, реки. Далее простираются уже беспредельные, бесплодные пески Ливийской пустыни, захватывающие чуть не всю ширину африканского материка с одной стороны и уходящие в Красное море - с другой. И среди этих песков и пустынь, словно гигантский дождевой червь, тянется извилистой полосой Нубия. Повсюду, на каждом шагу, попадаются следы погибшей расы и потонувшей в глубине веков древней цивилизации. Ряды могил и могильных памятников тянутся длинной вереницей, и там и сям перед вами всплывают развалины древнего города; вы узнаёте, что он был построен римлянами или египтянами, а чаще всего слышите, что даже и самая память о том, как он некогда назывался, утеряна. Пусть так, но вы невольно удивляетесь, зачем здесь, среди пустыни, стоял некогда город и только порывшись в исторических источниках, узнаете, что целый ряд таких городов был построен исключительно для того, чтобы служить оплотом против набегов диких степных племен, этих хищников, явившихся сюда с юга.

Туристы равнодушным взглядом скользят по несколько однообразным ландшафтам этой страны смерти и далеких седых воспоминаний, беспечно курят, болтают и флиртуют между собой.

Пассажиры "Короско" представляли собою очень милое, дружное общество. Большинство совершили вместе путешествие из Каира в Асуан и успели познакомиться и сблизиться за это время. Даже прославленная англосаксонская холодность и чопорность таяли под лучами солнца на Ниле. Судьбе было угодно, чтобы в числе пассажиров "Короско" не оказалось ни одной неприятной личности, присутствия которой на этих небольших пароходиках бывает достаточно, чтобы отравить удовольствие всего маленького общества. На судне, которое немногим больше большого парового катера, все поневоле постоянно сталкиваются друг с другом, и отношения, такие или иные, завязываются между пассажирами. Полковник Кочрэнь-Кочрэнь был один из тех бравых английских офицеров, которых британское правительство, нормируя сроки служебной деятельности своих граждан, объявляет неспособными к дальнейшей службе только по достижении ими предельного возраста.

Полковник Кочрэнь-Кочрэнь был высокий, сухой, горбоносый мужчина, прямой, как палка, с изысканно-почтительным и любезным обращением и зорким, наблюдательным взглядом. В высшей степени опрятный и аккуратный в своих вкусах, привычках и одежде, корректный до мелочи, он был настоящим джентльменом до кончиков ногтей. Из чисто англосаксонского отвращения ко всякого рода экспансивности, он усвоил себе строгую сдержанность в манерах, которую с первого взгляда можно было принять за чопорность, но близко знавшие его люди были уверены, что ему стоило немалого труда постоянно скрывать в себе искренние порывы своего доброго, чувствительного сердца. Он скорее внушал к себе уважение, чем любовь, так как почему-то невольно чувствовалось, что знакомство с ним не легко перейдет в дружбу, но, с другой стороны, можно было безошибочно сказать, что эта дружба, раз вам удалось вызвать ее в нем, сделалась бы частью его существа.

Мистер Сесиль Броун - следуя случайному порядку, в каком имена пассажиров стояли в пассажирском списке - был молодой дипломат, состоявший при одном из европейских посольств, носил на себе отпечаток воспитанников Оксфордского университета, то есть был несколько неестественно натянут в обращении, но весьма интересен как собеседник, и вообще человек развитой. У него было несколько печальное и скучающее, но красивое молодое лицо, с закрученными небольшими усиками, тихий голос и неслышная походка; но что придавало ему особенную приятность, так это его способность вдруг оживиться и просиять прелестной улыбкой, если что-либо приходилось ему по душе.

Однако какой-то напускной цинизм совершенно затмевал его природный юный энтузиазм, и временами он высказывал мысли тривиальные и вместе с тем нездоровые.

Целые дни сидел он на палубе под навесом, с книгой или альбомом набросков, не заговаривая ни с кем из чувства собственного достоинства, но всегда готовый ответить в высшей степени любезно каждому, кто к нему обратится.

Американцы держались отдельной группой: молодой Джон Харри Хидинглей, окончивший с ученой степенью Гарвардский университет и теперь довершавший свое образование кругосветным путешествием, представлял собою образцовый тип молодого американца: живой, наблюдательный, в высшей степени любознательный и желающий всему научиться и все себе уяснить, свободный от всякого рода предрассудков, серьезный и вместе веселый, как всякий сильный, здоровый человек в молодые годы. У него было в манере и наружности меньше внешнего лоска, но больше истинной культурности, чем у молодого оксфордского дипломата.

Мисс Адамс и мисс Сади Адамс были тетушка и племянница; первая из них была небольшого роста, энергичная особа, с резкими, не совсем красивыми чертами и громадным запасом (даже излишком) никому не понадобившейся нежности и любви. До сего времени она никогда не выезжала из Бостона и теперь усердствовала изо всех сил, трудясь над неблагодарной задачей привить Востоку благоустройство ее родного Массачусетса. Едва она ступила на почву Египта, как тотчас же пришла к убеждению, что все здесь требует упорядочения, и с этого момента у нее было хлопот выше головы. И стертые седлами спины мулов, и голодные бездомные собаки, и мухи, кучами сидевшие на глазах грязных ребятишек, и неопрятные, в лохмотьях, женщины - все это взывало к ее чувству чистоты и порядка; и она с первых шагов мужественно и самоотверженно принялась за дело. Но так как она не знала ни одного слова из местного наречия и вследствие этого не могла быть понята никем из туземцев, то ее старания не оставили заметного следа на порядках Египта, но зато доставили немало удовольствия и увеселения ее спутникам. Никого ее усилия так не забавляли, как ее племянницу Сади, которая вместе с миссис Бельмонт была наиболее популярной личностью на "Короско". Сади была совсем молоденькая девушка, прямо со школьной скамьи, и, как все американки в этом возрасте, еще наполовину ребенок - откровенная, по-детски доверчивая и прямодушная, всегда веселая и довольная болтливая, живая, но недостаточно почтительная и уважающая старших. Впрочем, даже сами недостатки забавляли ее спутников и нравились им. Несмотря на то, что мисс Сади сохранила все эти чисто детские черты характера, эта высокая, стройная, красивая девушка выглядела даже несколько старше своих лет, благодаря модной прическе, пышному бюсту и значительной округлости форм. Шелест ее юбки, громкий, звонкий голос и заразительный детский смех были привычными и желанными звуками для пассажиров "Короско". Даже чопорный полковник
Кочрэнь заметно смягчался, а безупречно выдрессированный в Оксфорде молодой дипломат забывал быть неестественным в обществе мисс Сади.

Об остальных пассажирах "Короско" можно упомянуть в нескольких словах: monsieur Фардэ был добродушный, словоохотливый резонер, имевший резко определенные взгляды на коварные махинации Англии и нелегальность занимаемого ею в Египте положения. Мистер Бельмонт, круглый, рослый господин, с сильной проседью, типичный ирландец, славился как лучший стрелок на дальнее расстояние, бравший все призы на состязаниях стрелков и охотников в Уимблдоне и Бислее. Его жена, прелестная, изящная женщина, чрезвычайно игривая и приветливая, нравилась решительно всем. Миссис Шлезингер, средних лет вдова, всецело поглощенная заботами о своем шестилетнем ребенке, была почти незаметной личностью среди пассажиров. Высокочтимый сэр Джон Стюарт, пресвитерианский священник, конгрегационалист, был человек чрезвычайно тучный, неподвижный и сонливый, но одаренный изрядной долей добродушного юмора.

Наконец, упомянем еще мистера Джеймса Стефенса, стряпчего из Манчестера, младшего компаньона товарищеского бюро "Хиксон, Вард и Стефенс". Он путешествовал теперь, по предписанию врачей, для поправления здоровья и восстановления сил после жестокой инфлюэнцы. Этот Стефенс за тридцать лет своей жизни сам, собственными силами выбился в люди; начав с того, что протирал окна в помещении этой самой конторы, он в настоящее время заведовал всеми ее делами и состоял младшим компаньоном товарищества. В течение почти всего этого времени он положительно зарылся в сухую техническую работу, жил только для того, чтобы удовлетворять старых и приобретать новых клиентов; в конце концов, самый ум и даже сама душа его стали точными и пунктуальными, как те статьи законов, с которыми он постоянно возился. Его работа превратилась для него в настоящую потребность, и так как он был холост, то в жизни его не было никакого интереса, который бы отвлекал его от этой работы. Постепенно эта работа засасывала, замуровывала все его существо, как замуровывали заживо погребенную монахиню в средние века. Но вот пришла болезнь и, вырвав его из этой могилы, выбросила его на широкую дорогу, залитую солнцем, бросила его в круговорот жизни, далеко от озабоченного, делового Манчестера, от его заставленной полками и тяжелой громоздкой мебелью конторы, где на него со всех сторон смотрели мрачные кожаные переплеты свода законов. Сначала ему было очень тяжело, и всё казалось глупо, и пусто, и тривиально в сравнении с его привычной милой рутиной, но затем, мало-помалу, он начинал прозревать, и ему уже начало смутно представляться, как скучна и мертва была его работа в сравнении с этим обширным, разнообразным миром, который до сих пор был для него совершенно непонятен, и которого он вовсе не знал. Временами ему даже начинало казаться, что этот перерыв в его деловой карьере был важнее самой карьеры; всякого рода новые живые интересы начинали овладевать его душой, и теперь этот человек средних лет начинал ощущать в себе пробуждение той молодости чувств и впечатлений, которых он не знал в молодые годы, проведенные в труде и беспрерывной деловой заботе. Конечно, характер его уже слишком сложился для того, чтобы он мог перестать быть сухим педантом в своих привычках и разговоре, но теперь он уже интересовался жизнью, читал, наблюдал, изучал свой "Бэдекер", подчеркивал в нем, отмечал на полях известные места, как человек, находящий удовольствие в своем путешествии и желающий поучаться. За время рейса от Каира он успел особенно сойтись с мисс Адамс и ее молоденькой племянницей; ее молодость, смелость, живость, ее неумолчный говор и жизнерадостность нравились ему; она же, в свою очередь, чувствовала некоторое уважение к его серьезным знаниям, его уравновешенной натуре и жалость к его узкому кругозору, к его замкнутости в каком-то заколдованном кругу, лишавшей его возможности широкого полета мысли, широких кругозоров и свободных размахов фантазии, то есть всего того, что в ее глазах было так необходимо. И вот они сошлись и сдружились; и прочие, глядя на них, когда они сидели рядом, обращали внимание на его холодное, несколько сумрачное лицо рядом с цветущим, молодым, полным жизни личиком девушки.

Маленький "Короско" шипел, пыхтел, шумел, взбивая пену за кормой, медленно подвигаясь вперед по реке и производя больше шума ради своих пяти узлов в час, чем самое большое атлантическое линейное судно на призовом рейсе.

Ряды развалин восставали по обе стороны реки, но по мере того, как наши пассажиры подвигались вперед эти развалины приобретали иной характер; некоторые из них были едва ли старше христианской эры. Туристы равнодушно смотрели на полугреческие барельефы храмов, взбирались на марс "Короско", откуда можно было видеть выходящее над бесплодной пустыней Востока солнце.

Под вечер, на четвертые сутки своего путешествия, пассажиры "Короско" прибыли в Вади-Хальфу с небольшим опозданием вследствие какого-то незначительного повреждения в машине; на следующее утро предполагалась общая экскурсия на скалу Абукир, с которой открывается великолепный вид на вторые пороги Нила. В половине девятого, когда все пассажиры находились на палубе, среди них появился Мансур - драгоман и проводник в одно и то же время, полукопт, полусириец - и громко, торжественно, как он это делал, каждый вечер, объявил присутствующим программу на завтрашний день. На время тихий говор, царивший в разных углах палубы, стих, но когда Мансур окончил - и, словно кукла в театре марионеток, исчез в отверстии трапа, и его темная юбка, европейского покроя куртка и красный тарбуш потонули во мраке - в отдельных группах снова завязались прерванные разговоры.

- Так я рассчитываю на вас, мистер Стефенс, - проговорила мисс Сади Адамс, - что вы расскажете мне все об этой скале Абукир. Я люблю знать, на что смотрю, а не глядеть на что-то такое, чего не понимаешь, и потом, целых шесть часов спустя, получать разъяснения, сидя в своей каюте. Я не могу себе представить ни Абу-Симбела, ни этих стен, хотя их видела только вчера!

- А я так и не надеюсь угнаться за всем этим, - заявила ее тетка, - а вот когда вернусь к себе на Коммонвельс-авеню, где никакой драгоман не будет смущать меня, успею прочитать о всем этом на свободе, и тогда только, надеюсь, начну восхищаться тем, что здесь видела; и тогда мне захочется опять вернуться сюда. Впрочем, это в высшей степени мило и любезно с вашей стороны, мистер Стефенс, что вы стараетесь осведомлять нас обо всем!

- Я знал, что вы пожелаете получить точные сведения об этой местности, мисс, и потому уже заранее приготовил маленький конспект по этому поводу! отвечал Стефенс, передавая мисс Сади листочек бумаги. Она взглянула на этот листочек и весело засмеялась тихим детским смехом.

- "Re Абукир", - прочла она. - Скажите пожалуйста, что означают у вас эти две буквы. Прошлый раз вы так же написали на заметке о Рамзесе: "Re Рамзес II".

- Это деловая привычка, мисс Сади, когда представляют кому-нибудь "memo", люди моей профессии всегда ставят "Re".

- Представляют что? - переспросила молодая девушка

- Memo, то есть memorandum или, иначе говоря, записку для памяти, и мы ставим "Re", то есть "relatively" (касательно, относительно).

- Это, вероятно, очень удобное сокращение в деловых бумагах, но признайтесь, что оно кажется забавным при описании местности или когда речь идет о древних египетских царях, не правда ли?

- Нет, я этого не вижу!.. - сказал Стефенс.

- Не знаю, правда ли, что англичане не одарены таким юмором, как американцы, или же это своего рода юмор?.. - рассуждала Сади таким тоном, как будто она размышляла вслух. - Мне почему-то казалось, что у них меньше юмора, а между тем, если почитаешь Диккенса, Теккерея, Барри и других юмористов, которыми все мы восхищаемся, то начинаешь сознавать, что ошибалась. Кроме того, я никогда не слыхала нигде такого искреннего, душевного смеха, как в Лондонском театре. Один господин сидел за спиной своей тети, и каждый раз, когда он начинал смеяться, тетя оглядывалась, полагая, что где-нибудь отворилась дверь - такое сильное движение воздуха производил его смех.

- Я желала бы видеть законы этой страны, - вставила мисс Адамс-старшая тем резким, металлическим голосом, которым она старалась замаскировать чувствительность своего сердца. - Я желала бы внести в это законодательство свой билль об обязательном промывании глаз у детей и об уничтожении этих отвратительных яшмаков, которые превращают женщину в тюк бумажной ткани, откуда выглядывают два черных глаза!

- Я сама никогда не могла понять, зачем они носят их, - говорила Сади, но однажды я увидела одну из этих женщин без яшмака и поняла, почему они его носят.

- Ах, как мне надоели эти женщины! - воскликнула мисс Адамс. - Поверите ли, с таким же успехом можно было бы говорить об обязанностях, чистоте и приличиях куче бесчувственных камней!.. Ну вот, хотя бы вчера, в Абу-Симбеле, я проходила мимо одного из их домов, если можно назвать домом этот ком грязи; у дверей сидели двое ребятишек с обычной кучей мух вокруг глаз и громадными прорехами в их жалкой грязной одежде. Я слезла со своего мула, засучила рукава и своим носовым платком хорошенько умыла им личики, а затем, достав из своего мешочка иголку с ниткой и наперсток, зашила их прорехи. В этой дикой стране я никогда не съезжала на берег без своего рабочего мешка точно так же, как без белого зонтика. Умыв и убрав ребятишек, я вошла в дом. Ну уж, жилище! Полагаю, что в свинарнике, в порядочном хозяйстве, много чище. Сердце мое не выдержало, и я выгнав всех обитателей из этой мурьи, принялась все чистить, мыть и прибирать, как наемная поломойка. Я так и не видела вашего храма Абу-Симбел, но зато видела столько пыли и грязи, что трудно себе представить, чтобы такое жилье, величиной с сорочье гнездо, могло вмещать все это. Правда, я провозилась в их мурье часа полтора, но зато, когда покончила с приборкой, эта хижина была чиста, как новенький деревянный ящичек. У меня был с собой номер "New York Herald", и я выложила им их полки, на которые в добром порядке расставила их горшки. Когда все было кончено, я вышла на двор, чтобы умыть лицо и руки, ставшие темно-кофейного цвета от пыли и грязи, и когда, умывшись, снова проходила через дом, на пороге сидели ребята, опять такие же чумазые и грязные, с кучей мух вокруг глаз и новыми прорехами на рубашонках, только на голове у каждого из них было по бумажному колпаку, сделанному из моей газеты... Однако, Сади, уже скоро десять часов, а завтра надо рано вставать...

- О, но этот пурпуровый горизонт и светлые, точно серебряные звезды так прекрасны, что с ними жаль расстаться! - воскликнула девушка. - Посмотрите только на эту тихую, безмолвную пустыню и эти темные силуэты холмов там, вдали... Глядя на них, как-то невольно становится жутко, и если подумать, что мы теперь находимся на самом краю цивилизованного мира, и что там, за гранью этой светлой полосы, уже нет ничего, кроме диких, кровожадных побуждений, то начинает казаться, будто стоишь на краю великолепного, действующего вулкана, и хорошо, и страшно, и как-то торжественно на душе!

- Ш-ш, Сади, не говори так, дитя мое! У меня мурашки по спине бегут, когда я тебя слушаю, - сказала мисс Адамс-старшая.

- Но взгляните только на эту беспредельную пустыню, которая уходит вдаль, насколько только может хватить глаз, прислушайтесь к этому унылому напеву ветра, несущегося над ней, - он как будто оплакивает что-то, как будто ропщет... Право, я никогда в жизни не испытывала столь таинственного и торжественного настроения.

В это время вдруг откуда-то из-за холмов, утопавших в сумраке по ту сторону реки, раздался резкий, жалобный, постепенно расплывающийся вой, перешедший в протяжный замирающий вопль.

- Боже правый! Что это? - вся изменившись в лице, воскликнула мисс Адамс, вскочив со своего места.

- Это просто шакал, мисс Адамс, - поспешил ее успокоить Стефенс. - Я слышал их крик, когда мы ходили смотреть сфинксов при лунном свете!

- Будь моя воля, - сказала старая мисс, - я бы ни за что не поохала дальше Асуана. Я положительно не понимаю, что меня толкнуло везти тебя, моя девочка, на этот край света. Твоя мать подумает, что я совсем потеряла рассудок, и я никогда не посмею взглянуть ей в глаза, если с тобой что-нибудь случится. Я уже всего здесь вдоволь насмотрелась и хочу теперь только одного - скорее вернуться в Каир!

- Что с вами, тетя? С чего вы вдруг так встревожились? Это совсем не похоже на вас, я никогда не видала вас малодушной!

- Я сама не знаю, что со мною, Сади, но чувствую себя не совсем хорошо, а этот вой шакала как-то особенно расстроил меня. Я утешаюсь только тем, что уже завтра, после того, как мы посмотрим этот храм или скалу, мы отправимся в обратный путь; я по горло сыта этими храмами, скалами и холмами, мистер Стефенс! Верьте мне! Ну, пойдем, Сади. Спокойной ночи, мистер Стефенс. Завтра надо рано вставать!

С этими словами обе дамы удалились в свою каюту.

Между тем monsieur Фардэ воодушевленно, по обыкновению, беседовал с молодым Хидинглеем.

- Дервишей никаких не существует, мистер Хидинглей! - говорил он на прекрасном английском языке, но растягивая некоторые слоги по французской манере. - Их нет, они вовсе не существуют, говорю вам!

- Хм, а я полагал, что все леса кишат ими! - возразил молодой американец.

Monsieur Фардэ взглянул по направлению, где горел красненький огонек сигары полковника Кочрэня, и продолжал, несколько понизив голос.

- Вы - американец и не любите англичан, мы в Европе все это отлично знаем!

- Ну, я этого не скажу! Мы, конечно, имеем свои претензии против них, и некоторые из нас, преимущественно ирландского происхождения, действительно не терпят англичан, но большинство их любовно относится к своей прежней, старой родине, многое в англичанах возмущает и раздражает нас порою, но в сущности, все же это родственный нам народ!

- Eh bien! - сказал француз. - Во всяком случае, я могу вам сказать то, чего не мог бы сказать англичанину, не обидев его, а потому могу сказать что эти дервиши были выдуманы лордом Кромером в 1885 году, об этом писали и "La patrie", и другие из наших хорошо осведомленных газет и журналов!

- Но это что-то невероятное! Неужели вы хотите сказать, monsieur Фардэ, что и осада Хартума, и смерть Гордона - все это было не что иное, как грандиозный обман, комедия?!

- Я не стану отрицать, что тогда было небольшое возмущение, но оно было чисто местное, и о нем давно уже забыли, а с того времени в Судане царили безусловный мир и спокойствие!

- Но я слышал даже в последнее время о набегах, читал о стычках в ту пору, когда арабы старались захватить Египет. Два дня тому назад мы проезжали Тоски, и драгоман сообщил нам, что там была битва, или сражение, - неужели и это все обман?

- Ба, друг мой, вы не знаете англичан! Вы смотрите на них, на их самодовольные лица и говорите себе: "Это славные, добродушные люди, которые никому не желают зла", - но вы ошибаетесь: они все время следят, высматривают и стараются нигде не пропустить своей выгоды. "Египет слаб, не будем зевать!" - говорят они, и словно туча морских чаек налетели на страну. "Вы не имеете на Египет никаких прав, убирайтесь вон оттуда!" - говорят им, но Англия уже начала все подчищать, прибирать, приводить в порядок, точь-в-точь как наша милая мисс Адамс в хижине арабов. "Убирайтесь вон!" - говорят им. - "Конечно, конечно, - отвечает Англия, - подождите только минуту, пока я все не приведу в надлежащий порядок". И вот ждут год, и полтора, затем ей снова говорят: "Да убирайтесь же вон!" - "Погодите всего еще одну минутку, видите, в Хартуме беспорядки и смуты; как только я с этим покончу, то буду рада уйти отсюда". И опять ждут, пока все уладится, и тогда опять говорят им: "Да уберетесь ли, наконец?!" - "Как могу я уйти отсюда, - возражает Англия, - когда здесь все еще продолжаются набеги и стычки. Если мы не очистим Египет, то он без нас погибнет, его сотрут с лица земли". - "Но теперь нет уже никаких стычек и набегов", - возражают ей. - "Нет? Разве нет набегов?" - спрашивает Англия; и смотришь, спустя какую-нибудь неделю, а то и меньше, газеты уже с шумом оповещают целый мир о новом набеге дервишей. О, мы не так слепы, как они думают! Нет, мистер Хидинглей, мы отлично понимаем, как подобные штуки устраиваются: несколько десятков бедуинов, небольшой бакшиш, несколько десятков холостых патронов, - и вот вам набег!

- Все это прекрасно, и я очень доволен, что узнал, как это на самом деле делается, так как я нередко положительно недоумевал. Но скажите мне, какая от всего этого выгода для Англии?

- Какая выгода? Она фактически владеет страной!

- А-а, понимаю, она находит прекрасный рынок для сбыта английских товаров!

- И этого мало. Она отдает все выгоднейшие концессии англичанам; хотя бы взять для примера железную дорогу, идущую вдоль течения Нила через всю страну. Это было бы весьма выгодное для Англии предприятие, как вы полагаете?

- Без сомнения! Кроме того, Египет, вероятно, должен содержать всех этих красномундирщиков?

- Египет, нет, monsieur, им платит и их содержит Англия!

- Но, в таком случае, мне кажется, что англичане тратят здесь много денег и труда, а взамен всего этого получают не Бог весть какую прибыль; но они, конечно, лучше меня знают свое дело, и если им не надоело постоянно поддерживать порядок в стране, охранять границы от набегов дервишей, то я, право, не вижу, зачем другим протестовать против этого. А ведь никто, полагаю, не может отрицать, что благоденствие страны значительно увеличилось с тех пор, как англичане пришли сюда, и, как слышу, беднейшее население страны теперь легче может добиться справедливости, чем раньше!

- Пусть так! - воскликнул француз. - Но скажите мне на милость, что они тут делают? Кто их звал сюда? Пусть они торчат у себя на своем острове! Не можем же мы допустить, чтобы они разбрелись по всему свету.

- Да, конечно, мы, американцы, живем у себя и в другие страны не лезем, но это потому, что у нас пока земли вволю. Ну, а если бы мы расплодились настолько, что стали бы сталкивать друг друга в море, то и мы были бы принуждены присоединять себе чужие земли. В настоящее же время хозяйничают здесь, в Абиссинии, итальянцы, в Египте - англичане, в Алжире - французы!

- Французы! - воскликнул monsieur Фардэ. - Алжир принадлежит Франции, monsieur, вы, вероятно, изволите смеяться! Честь имею пожелать вам покойной ночи! - с этими словами он довольно порывисто встал и удалился, с видимым чувством оскорбленного патриотизма, в свою каюту.

Глава II

Молодой американец стоял с минуту в нерешимости, идти ли ему вниз и занести в свой путевой дневник впечатления дня, как он это делал ежедневно по просьбе сестры, оставшейся дома, или же присоединится к полковнику Кочрэню и Сесилю Броуну, огоньки сигар которых светились в дальнем конце палубы.

- Идите сюда, Хидинглей! - крикнул полковник, подвигая ему складной стул. - Идите, я вижу, что Фардэ начинил вас политикой, мы здесь полечим вас от его болезни!

- Мне подобные разговоры о политике кажутся настоящим преступлением в такую ночь как эта, - сказал молодой денди-дипломат. - Какой дивный ноктюрн в голубых тонах! Точное воплощение одной из дневных песен Мендельсона, где все те тончайшие оттенки ощущений, которых мы не можем выразить в словах, передаются нежной гармонией звуков!

- Сегодня пустыня и весь этот пейзаж как-то особенно суровы и мрачны сказал американец. - Они производят на меня впечатление беспощадной силы и мощи всесокрушающего Атлантического океана в холодный и пасмурный зимний день. Быть может, это впечатление получается вследствие того, что мы знаем, что находимся на рубеже цивилизованного мира, и что за этим рубежом не существует прав и законов. Не знаете ли, полковник, далеко ли мы сейчас от дервишей?

- Хм, на арабской стороне, - сказал полковник Кочрэнь, - мы имеем египетский укрепленный лагерь Сарра в сорока милях к югу отсюда, за которым на протяжении шестидесяти миль раскинулась совершенно дикая местность: за пределами ее находится дервишский пост Акашех; по эту же сторону нас ничто от дервишей не отделяет, здесь они считают себя хозяевами!

- А Абукир, кажется, на этой стороне?

- Да, вследствие этого в последние годы воспрещалось туристам предпринимать экскурсии к скале Абукир, но теперь здесь гораздо спокойнее!

- Что же, собственно говоря мешает им являться сюда? - спросил Хидинглей.

- Решительно ничего! - ответил Сесиль Броун.

- Ничего, кроме чувства страха и опасения, что им не удастся вернутся в свою кочевку. Эго не так-то легко сделать, когда их верблюды будут истощены длинным переходом через пустыню, а животные гарнизона Хальфы, свежее и в отличном состоянии, будут преследовать их по пятам!

- Ну, на их чувство страха, мне кажется, не слишком можно полагаться! своим обычным, небрежным сонливым тоном заметил молодой дипломат. - Многие из них не только не боятся, а даже ищут смерти и больше всего полагаются на волю судьбы. Все они беспредельные фаталисты, это не подлежит сомнению!

- Так вы полагаете, что эти дервиши серьезная опасность для Египта? спросил Хидинглей. - Monsieur Фардэ, напротив, полагает, что эта опасность не столь велика!

- Я не богатый человек, мистер Хидинглей, - сказал полковник Кочрэнь-Кочрэнь, - но готов поставить на карту всё, что имею, за то, что не позднее, чем через три года после того, как англичане очистят Египет и предоставят его своим собственным силам, дервиши будут на побережье Средиземного моря, и тогда - прощай, вся современная и древняя цивилизация Египта! Прощайте, все сотни миллионов, потраченных на эту страну! Прощай, все те великие памятники древности, которые так драгоценны теперь в наших глазах!

- Однако, полковник, - смеясь, возразил молодой американец - вы, конечно, не думаете, что они разрушат пирамиды?

- Трудно сказать, что они могут сделать! Ведь в свой последний набег на эту страну они сожгли библиотеку Александрии. Вы знаете, что, согласно Корану, всякое изображение или подобие человека есть греховный предмет, и на этом основании они будут разрушать и сфинксы, и колоссы, и статуи Абу-Симбела!

- Ну, предположим, что все это так, тем не менее, я не могу понять, какой интерес, какая выгода англичанам тратить столько средств, и сил, и забот на эту страну: какое преимущество имеет она от этого перед Францией и Германией, например, которые не тратят на Египет ни цента?

- То же самое спрашивают и многие англичане, - заметил Сесиль Броун. - Я того мнения, что мы уже достаточно долго несли обязанности всемирной полиции. Мы очищали моря от пиратов и работорговцев, теперь мы освобождаем и очищаем эту страну от дервишей и разбойников и постоянно, везде и всюду стоим на страже интересов цивилизации. И все к этому до того привыкли, что, что бы ни случилось на этой планете, весь свет в один голос восклицает: что же смотрит Англия! Восстанут ли курды в Малой Азии, или разразится военный бунт в Египте, или поход в Судан, - все это спрашивается с Англии. И за все свои хлопоты и труды, как это всегда бывает, получаем только брань и пинки, как настоящие полисмены, когда они арестуют какого-нибудь негодяя. И зачем только мы это делаем? Пусть Европа сама блюдет свои интересы и делает для себя свою черную работу!

- Так-с! - сказал полковник Кочрэнь-Кочрэнь, скрестив свои вытянутые ноги и откидываясь на спинку своего стула, как человек, собирающийся высказать свое строго установившееся мнение. - Я должен вам сказать, Броун, что совершенно не согласен с вами! Вы высказали крайне узкий взгляд на наши национальные общечеловеческие обязанности. Я полагаю, что превыше всякой дипломатии и чисто национальных интересов есть великая, правящая миром и судьбами людей и народов сила, извлекающая из каждого народа все, что он может дать лучшего, и отдающая все это на общее благо всего человечества. Как только какой-нибудь народ перестает быть пригодным для этой цели, он тотчас же отчисляется в запас из действующей армии на несколько веков, пока не вернет себе прежние силы и доблести. Это мы видели в Греции, Риме, Испании. Я глубоко убежден, что ни один человек, ни один народ не существует на земле для того только, чтобы делать то, что принято и что выгодно, и часто бывает призван делать именно то, что ему и неприятно и невыгодно, но что должно послужить ко всеобщему благу, и никто не вправе отказываться от своей миссии!

Хидинглей сочувственно закивал головой.

- У каждого народа есть свое назначение: Германия посвятила себя абстрактным идеям, Франция - литературе и другим изящным искусствам, а Англия и Америка одарены, в лице лучших наших людей, искусством совмещения морального смысла жизни и общественных обязанностей. Эти два качества всегда необходимы для направления слабейших народов на путь к благоустройству и прогрессу. Таким именно образом мы правим Индией; мы попали туда как бы в силу какого-то естественного закона, подобно воздуху, врывающемуся в пустоту!

Это же потянуло нас на другой конец земного шара, вопреки всяким нашим интересам. Мир тесен и становится все теснее, все меньше с каждым годом. Это одно органическое тело, и одного зараженного гангренозным воспалением места достаточно, чтобы заразить все тело. Потому-то на земле нет места бесчестному, порочному и тираническому правлению, и пока будут существовать таковые, до тех пор они всегда будут порождать смуты, беспорядки и опасности. Но есть народы, столь неспособные к совершенствованию, что не остается никакой надежды на то, чтобы они могли создать себе когда-либо хорошее правительство, - и тогда, в былые времена, являлись Атилла и Тамерлан, их берет под свою опеку или под свое руководство какой-нибудь другой народ, более способный к созданию прочной государственности, как случилось это с среднеазиатскими ханствами, или здесь, в Египте. И раз это должно быть сделано, а мы, англичане, более всех способны выполнить эту задачу, то нам грешно было бы отказываться от нее.

- Пусть так, - согласился, улыбаясь, Хидинглей. - Но кто сказал вам, что именно вы к тому призваны? Ведь на таком основании всякая хищническая страна может захватить любую страну в мире. Что будет нам служить порукой, что именно вам суждено просвещать и водворять порядок повсюду?

- Что? События! Неумолимый и неизбежный ход событий может служить тому доказательством! Возьмите хотя бы эту страну. В 1881 году никто из нас не помышлял о Египте, но избиение на улицах Александрии и наведенные на наш флот жерла орудий повели к бомбардировке; бомбардировка повела к высадке; высадка вызвала расширение военных операций, - и вот Египет остался у нас на руках. Во время беспорядков мы звали, мы молили Францию или кого-либо другого прийти помочь нам, но все оставили нас, когда в них была здесь серьезная надобность. А теперь, когда мы здесь ввели законы и порядки и установили надлежащую администрацию, когда страна в двенадцать-пятнадцать лет сделала больше успехов на пути прогресса, чем за все время с нашествия мусульман, - они все рады бранить нас и восставать на нас. Я полагаю, что в истории вы не найдете другого примера такого бескорыстного труда!

Хидинглей глубокомысленно покуривал свою сигару.

- У нас в Бостоне, на Бэк-Бей, стоит старый безобразный дом, - начал он медленно и рассудительно, - этот дом портит положительно весь вид. Он весь наполовину сгнил и развалился, ставни беспомощно висят, сад совершенно заглох, - но я, право, не знаю, вправе ли соседи ворваться в этот сад и этот дом, начать хозяйничать в нем по своему усмотрению и наводить свои порядки!

- Вы думаете, что они не имели бы на то права, даже если бы этот дом горел? - спросил полковник.

- Ну, этого, кажется, не предусмотрено в доктрине Монроэ, полковник! ответил, улыбаясь, молодой американец, вставая со стула. Оба англичанина также поднялись со своих мест.

- Тем не менее, это какой-то странный каприз судьбы, - заметил Сесиль Броун, - что ей было угодно послать людей с маленького, затерявшегося среди Атлантического океана острова управлять Страною фараонов. Но можно сказать почти с уверенностью, что мы пройдем, не оставив здесь, то есть в истории этой страны, никакого следа, потому что у нас, англосаксов, не в обычае запечатлевать свои подвиги на скалах в назидание грядущим векам. И я готов поручиться, что с течением веков остатки нашей системы дренажа Каира будут нашим прочнейшим памятником в этой стране, если только они тысячу лет спустя не будут приписаны работам какого-нибудь из царей гиксосов. Однако, вон наши вернулись уже с прогулки по берегу!

Действительно, снизу доносился мелодичный голос миссис Бельмонт и глубокий бас ее супруга. Мистер Стюарт спорил из-за нескольких пиастров с бойким и задорным погонщиком мулов, а остальные его компаньоны пытались уладить их спор. Затем трое наших собственников встретили вернувшихся у трапа; все обменялись прощальными приветствиями и разошлись по своим каютам. И вскоре маленький "Короско", безмолвный и неподвижный, чернея в густом сумраке тени, которую кидал на реку высокий берег Хальфы, как будто тоже погрузился в сон.

Глава III

"Стоппа! Бакка!" (Стоп, назад!) - крикнул туземец-лоцман английскому механику "Короско" в тот момент, когда маленький пароходик врезался носом в коричневый береговой ил, а течение прибило его так, что он стал вдоль берега. Длинный мостик был перекинут, и шесть человек рослых солдат в небесно-голубых мундирах Суданского регулярного корпуса, которые предназначались для эскорта туристов, ровным, мерным шагом сошли на берег; они смотрелись бравыми молодцами, и прямые, стройные фигуры их красиво выделялись на ослепительно ярком фоне утреннего неба.

На высоком берегу, вдоль самой кручи, выстроили ряд оседланных осликов, приготовленных для туристов, а в воздухе висел неумолчный гомон крикливых, разноголосых черномазых мальчуганов-погонщиков; каждый из них своим гортанным пронзительным голосом выкрикивал достоинства своего животного, всячески пороча осла своего товарища.

- Как жали что ваша супруга не едет с нами, Бельмонт! - заметил полковник Кочрэнь-Кочрэнь.

- Я боюсь, что она схватила легонький солнечный удар вчера, у нее страшная головная боль!

- Я хотела остаться, чтобы она не была одна, - сказала сердобольная и самоотверженная мисс Адамс, - но узнала, что миссис Шлезингер отказалась участвовать в поездке из опасения, что она будет слишком утомительна для ее ребенка, следовательно, миссис Бельмонт не будет одна!

- Вы очень добры, мисс Адамс, но жена моя, вероятно, не успеет соскучиться; ведь часам к двум мы будем уже здесь! - сказал ирландский фрейшютц.

- Почему вы так думаете?

- Хотя бы уже потому, что мы не берем с собой никакой провизии, а я надеюсь, что наш проводник не задался целью заставить нас умереть с голода!

- Будем надеяться, - отозвался полковник. - Эта пустыня обладает замечательным свойством придавать особый вкус и прелесть даже самому скверному вину; наглотавшись пыли, всегда бываешь особенно рад проглотить что-нибудь получше этого!

- Высокоуважаемые леди и джентльмены! - провозгласил обычным торжественным и звучным голосом Мансур, драгоман и проводник. - Мы должны выступить в путь немедленно, чтобы вернутся до полуденного жара, который здесь в пустыне совершенно нестерпим. Советую вам, господа, вооружится вуалями, синими, или, лучше, зелеными, потому что свет ослепительно ярок для глаз. Вам, мистер Стюарт, я приготовил отменного, призового осла, которого мы всегда приберегаем для людей особенно полновесных. Так-с... теперь, высокоуважаемые леди и джентльмены, прошу сходить на берег!

Все стали, одни за другими, спускаться с мостика и затем выбираться на крутой, высоко вздымавшийся берег. Впереди всех выступал Стефенс, тонкий, сухопарый, обстоятельный даже в походе, с неразлучным "Бэдекером" в ярко-пунцовом переплете под мышкой. Он любезно предложил одну руку мисс Адамс, а другую ее прелестной племяннице, чтобы помочь им взобраться, при этом книга выскользнула у него из-под руки и полетела вниз, под ноги следующей пары, при громком детском смехе мисс Сади. Полковник Кочрэнь любезно подобрал книгу, которую у него взяла Сади и, прижимая ее к груди, уверяла, что донесет ее более благополучно до верха, чем ее "законный" владелец. За полковником, рядом с которым горделиво выступил Бельмонт, следовал медлительный и равнодушный ко всему молодой дипломат, а за ним тучный священнослужитель и, наконец, стройный, легкий и сильный Хидинглей и добродушный, болтливый Фардэ, который заметил:

- Как видите, мы сегодня с эскортом!

- Да, я уж это заметил!

- Псс!.. - воскликнул француз, вскидывая вверх руки комическим жестом. Это все равно, что брать эскорт от Парижа до Версаля! Все это та же комедия, mon ami! Она, конечно, никого не проведет, но это входит в состав программы. К чему эти бедняги солдаты, а? - обратился он к Майсуру.

Так как роль драгомана состояла в том, чтобы угождать всем и каждому, то осторожно, оглянувшись кругом и убедившись, что никого из англичан нет поблизости, он отвечал:

- Это смешно, но что вы хотите, таково официальное предписание египетского правительства.

- Египетского! Скажите лучше английского, исключительно английского!

Забавно выглядела эта пестрая кавалькада: люди, никогда не садившиеся верхом, принуждены здесь взгромоздиться на ослов; когда эти ослы пустятся вскачь (а нильская кавалерия мчится во весь опор), такую забавную картину с развевающимися по ветру длинными вуалями, разнообразными, неуклюже болтающимися в седле фигурами туристов, размахиванием рук и непроизвольным мотанием голов, - трудно увидеть еще где-либо. Бельмонт, прямой, как шест, на маленьком беленьком ослике, махал шляпой в воздухе, посылая прощальный привет жене, поднявшейся на палубу, чтобы проводить его. Кочрэнь, соблюдая строго кавалерийскую посадку, ехал подле него, немного позади ехал Сесиль Броун с такой физиономией, словно он считал пустыню едва ли приличным местом для себя, да и вообще сомневался даже насчет добропорядочности целого мира. Позади них тянулись остальные. Подле каждого бежал черномазый крикливый мальчишка, подымая целые облака пыли своими босыми ногами.

- Право, как все это восхитительно и прекрасно! - весело воскликнула Сади. - Мой осел бежит, как на роликах, а седло у меня покойное, точно люлька. И посмотришь - как красивы, как кокетливы эти украшения на уздечке! Нет, право, вы должны написать "memo, re осленок", мистер Стефенс! - шутила девушка.

Стефенс смотрел на оживленное детское личико своей прелестной спутницы, приветливо улыбавшееся ему из-под кокетливой соломенной шляпки, и ему хотелось сказать ей так же искренно и просто, как всегда говорила она, что она восхитительна и прекрасна, - но его смущал страх, что он может обидеть этим, прогневать ее своими словами и испортить их милую дружбу, которою он так дорожил. И вместо того искреннего признания он только улыбнулся ей и сказал:

- Вы, кажется, особенно счастливы сегодня?

- Да кто бы не был счастлив и доволен на моем месте, вдыхая в себя этот чистый вольный воздух, видя над головой своей это чудное голубое небо, а кругом этот искрящийся желтый песок, сидя на превосходном животном, кротком и послушном! У меня всё есть, чтобы быть и чувствовать себя счастливой! сказала она.

- Всё? - переспросил Стефенс

- Все, что мне требуется в данный момент для моего счастья!

- Мне кажется, что вы еще ни разу не испытали, что значит чувствовать себя несчастной!

- О нет, я иногда чувствую себя ужасно несчастной, бывало я плакала целыми днями, когда была еще в Смис-колледже, и другие девушки просто до бешенства доходили, желая узнать причину моей горести, тогда как, в сущности, я сама не знала никакой причины. Вы знаете, иногда находит на человека Бог весть отчего беспричинная тоска, словно всё кругом вдруг затянет черной пеленой, и хочешь не хочешь - а ты чувствуешь себя глубоко несчастной, хотя и не понимаешь, не можешь дать себе отчета, в чем именно состоит твое горе!

- Но у вас, вероятно, никогда не было действительно серьезной причины?

- Нет, мистер Стефенс, вся моя жизнь, можно сказать, была до настоящего времени сплошным праздником, и когда я теперь оглядываюсь назад то должна сознаться, что никогда не имела основания чувствовать себя несчастной!

- От всего сердца желаю вам, мисс Сади, чтобы вы могли сказать то же самое, когда доживете до лет вашей тетушки, которая, кажется, что-то кричит нам!

- Я желала бы, мистер Стефенс, чтобы вы ударили моего погонщика, который не перестает все время дубасить это несчастное животное, невзирая на мой протест! - кричала мисс Адамс, поравнявшись с племянницей и ее спутником. Эй, драгоман Мансур, скажите этому скверному мальчишке, что я не потерплю, чтобы он мучил бедное животное! Скажите, что ему должно быть стыдно! Да, да, маленький негодяй! Ты должен стыдиться! Смотрите, он еще скалит на меня зубы, точно реклама зубной пасты! Этакий мерзкий мальчишка! Что вы думаете, мистер Стефенс, не связать ли мне этому черномазому солдату пару шерстяных чулок, и позволят ли ему их носить? А то этот бедняга имеет повязки на ногах.

- Это его путти, мисс Адамс, - пояснил полковник Кочрэнь, - мы в Индии убедились, что это превосходно поддерживает ногу во время ходьбы; это несравненно лучше всяких чулок!

- Ну, не скажу, - возразила мисс Адамс, - это ужасно напоминает скаковую лошадь, у которой забинтованы ноги. Но все же это очень торжественно, что мы сегодня находимся в сопровождении эскорта, хотя monsieur Фардэ и говорит мне, что в этом нет никакой надобности!

- Это только мое личное мнение, мисс Адамс, - сказал француз, - весьма возможно, что полковник Кочрэнь держится совершенно другого мнения!

- Это мнение, monsieur Фардэ, диаметрально противоположно мнению господ военных, которым поручено заботиться о безопасности границы, - холодно отозвался Кочрэнь-Кочрэнь, - я надеюсь, что все должны со мной согласиться, что эти чернолицые воины в своих ярких мундирах несомненно придают живописность окружающей обстановке!

Кроме нескольких человек солдат, составлявших эскорт туристов, то тут, то там словно вырастал из земли черномазый солдат в небесно-голубом мундире, быстро шагавший по песку пустыни с ружьем за плечом; на мгновение худая, воинственная фигура его резким силуэтом вырисовывалась на ярком фоне неба и затем вдруг словно проваливалась в землю и исчезала, тогда как на расстоянии сотни шагов вырастал из земли другой солдат, с тем чтобы исчезнуть точно таким же образом.

- Откуда они берутся? - спросила Сади, следя глазами за этими голубыми фигурами.

- Я так и полагал, что вы пожелаете узнать об этом, - сказал Стефенс, который был всегда особенно счастлив, когда ему удавалось предугадать какое-нибудь желание хорошенькой американки, - и я сегодня утром справился нарочно в нашей судовой библиотечке. - Вот оно и есть re, то есть о черных солдатах. Здесь сказано, что они принадлежат к Десятому Суданскому батальону египетской армии; она набирается из племен динка и шиллук, двух негритянских племен, живущих к югу от страны дервишей - в экваториальной области!

- Как же эти рекруты пробираются через страну дервишей? - спросил Хидинглей.

- Я полагаю, что это не представляет особого затруднения! - пробормотал monsieur Фардэ, многозначительно подмигнув молодому американцу.

- Старейшие солдаты, - пояснил полковник Кочрэнь, - представляют собой остатки прежнего Черного батальона; большинство их служили еще при Гордоне в Хартуме, остальные же, по большей части, дезертиры из армии Махди!

- Ну, пока в них не представляется надобности, я готова согласиться, что они выглядят очень красиво в своих голубых куртках, с медалями на груди! заметила мисс Адамс. - Но если бы были какие-нибудь беспорядки или что-либо в этом роде, то полагаю, что для нас было бы приятнее, чтобы они были менее живописны, но не столь черны!

- Не могу с вами согласится, мисс Адамс! - возразил Кочрэнь. - Я их видел в деле и могу вас уверить, что на них вполне можно положиться!

- Уж так и быть, я положусь на ваше слово, полковник! - тоном бесповоротной решимости произнесла мисс Адамс, и на этом разговор на время прекратился.

До сих пор путь лежал по берегу реки, извивавшейся влево от наших туристов. В этом месте Нил был широк, могуч и глубок, благодаря близости порогов. Немного выше уже виднелись черные валуны, увенчанные белою пеной, и сам берег становился скалистым; среди этих скал выделялся громадный, своеобразный, далеко выдвинувшийся вперед утес с полукруглой площадью, образующий вершину. Всем сразу стало ясно, что это и есть знаменитый рубеж дикой Африки и цивилизованного Египта. Маленькая кавалькада пустила своих ослов галопом. Вдали виднелись на желтом фоне песка пустыни группы черных скал, и среди них высились обломки колонн и полуразрушенных стен. Проворный и словоохотливый драгоман соскочил со своего осла и, приняв живописную позу, стал в ожидании, чтобы подъехали отставшие и собрались вокруг него.

- Этот храм, высокочтимые леди и джентльмены, - возгласил он громким голосом аукциониста, собирающегося продать ценную вещь тому, кто даст за нее больше, - этот храм, господа, - великолепный памятник Восемнадцатой династии! Вот и изображение: барельеф Тутмоса III, - и он указал концом своего хлыста на резко выделявшиеся на стене иероглифы у себя над головой. - Он жил за тысячу шестьсот лет до Христа, и письмена эти начертаны здесь для увековечения памяти о его победоносном нашествии в Месопотамию. Здесь мы видим изображение всей истории его жизни, начинал с детского возраста и вплоть до его возвращения в Египет с толпами пленников, привязанных к его колеснице. Здесь вы видите, как его венчает Нижний Египет, а Верхний Египет приносит жертвы в честь его победы великому Богу Амону-Ра. А вот здесь он влечет за собой своих пленных и, по обычаю того времени, отрубает каждому из них правую руку. Вот в этом углу вы видите небольшую кучку. Это все правые руки пленников!

- Боже правый! Не желала бы я быть здесь в те времена! - воскликнула мисс Адамс.

- Здесь и сейчас ничто не изменилось! - небрежно уронил Сесиль Броун. Восток остался тем же Востоком. Я ничуть не сомневаюсь, что на расстоянии какой-нибудь сотни миль отсюда, а быть может и ближе.

- Да полно вам! - остановил его шепотом Кочрэнь.

- А что это? - осведомился проповедник Джон Стюарт, указывая длинным тростником на одну из фигур на стене.

- Это гиппопотам! - пояснил драгоман.

- Гиппопотам! - воскликнули хором туристы. - Да ведь он не больше поросенка! Смотрите, царь шутя пронзил его своим копьем!

- Это они нарочно изобразили его малым, чтобы показать, что для царя такое дело сущий пустяк, - объяснил Мансур, - так, вы видите,
например, что все его пленники не достигают даже колен фараона, и это отнюдь не значит, что эти люди были столь малорослы или что фараон был такого громадного роста, но этим хотели выразить, что он был несравненно могущественнее и сильнее этих людей, что он был велик и могуч. Вы видите также здесь, что он больше своего коня, и это тоже потому, что он фараон, царь а это животное только лошадь. Точно так же вот эти женщины, которые здесь изображены, они тоже крошечные, в сравнении с фигурой царя, потому что он велик и могуч, и это его маленькие жены.

- Вот прекрасно! - возмущенно воскликнула мисс Адамс. - Значит, если бы они здесь изобразили его душу, то, вероятно, пришлось бы ее рассматривать в лупу! Ведь стоит только подумать, что он позволил изобразить в таком виде своих жен!

- Если бы эти иероглифы были начертаны в настоящее время, - любезно сказал monsieur Фардэ, - то, вероятно, мы увидели бы изображение большой и сильной женщины и маленького супруга!

Сесиль Броун и Хидинглей отстали от главной группы туристов, так как комментарии драгомана и шутливая болтовня туристов раздражали их нервы, нарушая торжественное настроение; стоя в стороне, они смотрели, как следовала мимо серой безмолвной стены пестрая и забавная группа туристов с поднятыми лицами и откинутыми назад шляпами, над которыми вились с криком вспугнутые в развалинах совы.

- Мне кажется положительным святотатством это шутовство и этот гам и смех! - сказал оксфордский питомец.

- Я рад что вы испытываете то же, что и я, - сказал Хидинглей, - вот почему я предпочитаю всем развалинам, которые я видел, те, которых я не видал!

На мгновение на лице дипломата мелькнула светлая улыбка, слишком скоро уступившая место его обычной маске чопорного человека.

- У меня, видите ли, есть подробная карта, - продолжал молодой американец, - и на ней, где-то среди дикой непроходимой пустыни, далеко-далеко отсюда, я вижу, обозначены развалины, остатки какого-то древнего храма, кажется, храма Юпитера Амона - одного из великолепнейших древних святилищ. И вот эти развалины - таинственные, забытые, одинокие в своем ненарушимом покое, простоявшие десятки веков, до которых не коснулась ни святотатственная рука, ни нога туристов, - вот эти-то развалины волнуют мое воображение!

- Да, это так, - подтвердил Сесиль Броун. - Если бы можно было, бродя бесцельно и одиноко, неожиданно наткнуться на эти самые развалины, которые мы теперь видим перед собой, и очутиться совершенно одному в полумраке этих сводов, то впечатление было бы, без сомнения, подавляющее А при такой обстановке, как сейчас, когда Бельмонт сосет трубку и причмокивает губами, когда Стюарт сопит и пыхтит, как дрянной паровой катер, когда мисс Сади Адамс смеется своим детским серебристым смехом.

- А эта болтливая сорока, драгоман, дает свои пояснения, как будто отвечает бессмысленно затверженный урок, - добавил Хидинглей, - мне страстно хочется отдаваться своим думам и впечатлениям, но я не могу, не могу, потому что мне все это мешает, мною овладевает такое бешенство, такое раздражение, что я готов отколотить того, кто первый подвернется мне под руку. Подумайте только, пропутешествовать такую даль, как из Америки в Египет, для того, чтобы видеть эти пирамиды, и обелиски, и храмы, и все эти уцелевшие остатки древнего мира, и в результате не сделать ничего лучшего, как сердиться на все окружающее и отколотить мальчишку-погонщика. Ведь это уже, право, обидно!

Молодой дипломат рассмеялся своим милым сдержанным смехом, смехом усталого, разочарованного человека...

- Они, кажется, двинулись дальше, - сказал он, указывая глазами на группу туристов, потянувшуюся от развалин к берегу.

Оба собеседника поспешили присоединиться к своим спутникам.

Теперь путь их лежал между большими валунами и каменистыми холмами. Узкая, извивающаяся тропа пролегла между черными фантастическими скалами, напоминавшими шахты каких-нибудь копей. Вся маленькая компания почему-то притихла и смолкла, даже сияющее, жизнерадостное личико Сади как будто омрачилось под впечатлением суровой и мрачной природы. Солдаты эскорта примкнули к туристам и шли теперь по обеим сторонам, растянувшись в группы. Полковник Кочрэнь и Бельмонт опять ехали рядом; они замыкали шествие и теперь немного поотстали.

- Знаете, Бельмонт, вы, вероятно, будете смеяться надо мной, но, признаюсь, мне положительно жутко здесь! Когда мы обсуждали там, в салоне "Короско", всю эту экскурсию, она казалась приятной и безопасной, но здесь как-то невольно чувствуешь себя оторванным от цивилизованною мира, - заметил полковник, - хотя компании туристов еженедельно посещают эти места, и никогда ничего неприятного не случалось!

Бельмонт глубокомысленно покачал головой.

- Я видите ли, не боюсь опасности и не раз бывал в боях, но то дело другое: во-первых, на то идешь, к тому готовишься, затем, в подобных случаях идти навстречу опасности наша обязанность, наш прямой долг, а всякий из нас привык делать свое дело. Но когда с вами женщины или такая беспомощная толпа, как вот эта, - он указал на туристов, - то поневоле становится ужасно. Конечно, один из тысячи шансов на то, чтобы с нами могло случиться что-нибудь неприятное, но если бы что-нибудь случилось... то не дай Бог!.. Впрочем, что об этом говорить. Всего удивительнее, однако, то, что все они, очевидно, нисколько не сознают, что им может грозить какая-либо опасность!

- Положим, что платья английского покроя для прогулки мне нравятся, раздался впереди них звонкий голос Сади Адамс, - но для вечернего платья французский покрой много изящнее и элегантнее, чем все, что может придумать ваша английская мода!

Полковник невольно улыбнулся.

- Она совершенно беспечна, и я, конечно, никому, кроме вас, Бельмонт, не скажу о том, что думаю: надеюсь, что все мои опасения окажутся неосновательными, но как это ни смешно, меня томит какое-то предчувствие беды! - сказал Кочрэнь.

- Я, видите ли, легко могу себе представить шайку бедуинов, арабов или дервишей, как вы их называете, шатающихся в поисках легкой добычи, но не могу себе представить, каким образом они именно сегодня и именно в это время могут явиться сюда, каким образом им может стать известно о нашем посещении этой скалы?

- Если принять во внимание, что все наши планы здесь всем заранее известны, и что всякий уже за неделю знает все подробности предполагаемой нами программы, знает, где и в какое время мы должны находиться, то уже не покажется столь невероятным, чтобы и им могло быть известно об этом! возразил полковник Кочрэнь-Кочрэнь.

- Положим, что это весьма слабая вероятность! - сказал Бельмонт, но в душе он все-таки был рад что его жена осталась в каюте "Короско".

Теперь угрюмые скалы остались у них позади. Конический утес резко выделялся на ярко-желтом фоне песка. "Ей-ах! Ей-ах!" - принялись кричать на все голоса черномазые погонщики ослов и усердно колотить бедных животных своими палками, подбодряя их скорее добежать до подножия скалы. Ослы пустились вскачь, и несколько минут спустя туристы были у цели; драгоман пригласил всех сойти с мулов и пешком подняться на вершину знаменитого утеса Абукир. При этом он обратил их внимание на то, что все бока утеса исчерчены именами великих людей, побывавших тут, и что здесь есть имена людей, живших задолго до Христа,

- Быть может, тут есть и имя Моисея? - осведомилась мисс Адамс.

- Ах, тетя! Вы удивляете меня! - воскликнула Сади.

- Что же тебя так удивляет, милая, ведь он же был в Египте, был великим человеком и, быть может, проходил здесь!

- Весьма вероятно, что имена Моисея и Геродота тоже были здесь, но исчезли с течением времени, но имена Бельзони и Гордона вы найдете на этой стороне скалы, немного повыше! - заявил драгоман.

Спустя минут пять, все маленькое общество было уже на полукруглом плато вершины скалы. Отсюда открывался действительно великолепный вид. Утес-великан, черный и грозный, отвесной стеной спускался в реку, достигая высоты полутораста футов, а у подножья его, пенясь и бурля, мчала свои темные, мутные волны река, глубокая, широкая и могучая в этом месте. Противоположный берег представлял собой безотрадную, дикую пустыню, усеянную громадными черными валунами и обломками скал. Нигде, ни в каком направлении не было видно ни малейших признаков человеческой жизни.

- Там, вдали, - сказал драгоман, указывая своим хлыстом на восток, проходит военная дорога, ведущая от Вади-Хальфы к Сарре, расположенной к югу отсюда, за этими чернеющими холмами. Те две голубые горы, там, на самом краю горизонта, находятся в Донголе, то есть более чем в ста милях от Сарры. Железная дорога проложена нами на протяжении сорока миль, но она много страдает от дервишей, которые превращают ее рельсы в копья и постоянно обрывают телеграфные провода. Теперь будьте любезны, господа, перевести ваши взгляды на ту сторону...

Здесь открывалась грандиозная картина голой, беспредельной, бесконечной пустыни. Вблизи песок пустыни был ярко-золотой и ослепительно блестел на солнце; рассыпною нитью выстроились у подножья холма чернолицые солдаты эскорта в своих небесно-голубых мундирах и стояли неподвижно, опершись на свои ружья и отбрасывая от себя внушительную, почти черную тень. За этой золотой, искрящейся равниной тянулась низкая линия холмиков, над которыми поднимался другой ряд холмов, более возвышенных, а за ними еще другой ряд вздымал свои головы над плечами предыдущих, - и все они тонули в бледно-фиолетовой дымке прозрачной дали. Все они не были высоки; высочайшие из них едва ли достигали ста футов высоты, но дикие зубчатые вершины, их крутые откосы, раскаленные солнечными лучами чуть не докрасна, придавали им особенно суровый характер.

- Это Ливийская пустыня, господа! - с театральным жестом импресарио возгласил Мансур. - Величайшая пустыня в целом мире! Если бы вы, господа, пошли отсюда прямо наперерез, на запад не сворачивая ни к северу, ни к югу, то первое жилье, которое вы встретили бы на своем пути, были бы заселенные места Америки! Да, мисс Адамс, ближайшая в этом направлении цивилизованная страна это Америка!

Но мисс Адамс даже не слышала этого обращения к ней, так как внимание ее было отвлечено ее племянницей. Сади, в порыве восхищения, схватила ее одной рукой за руку, а другой указывала ей вдаль.

- Нет, право, только этого и недоставало для полноты картины! Боже, что может быть красивее и живописнее этой беспредельной пустыни! - восклицала она с разгоревшимся личиком и сверкающими от возбуждения глазами. - Поглядите, мистер Стефенс! Видите этих людей верхами на верблюдах, появляющихся из-за этих лиловых холмов, точно в туманных картинах!

Все невольно взглянули в ту сторону, куда указывала девушка. Длинною вереницей выезжали один за другим на равнину величественные всадники в красных тюрбанах, появляясь из оврага между холмов. Все точно замерли; даже жужжание мухи казалось вполне внятным звуком. Полковник Кочрэнь только что чиркнул спичку, чтобы зажечь свою сигару, но спичка догорела до того, что обожгла ему пальцы, а сигара так и осталась не закуренной. Бельмонт тихонько свистнул, а драгоман стоял с полураскрытым ртом и смотрел вперед совершенно бессмысленными глазами. Остальные переводили взгляд с одного на другого из присутствующих с тревожным чувством ожидания чего-то недоброго. Первым прервал молчание полковник:

- Клянусь честью, Бельмонт, - воскликнул он, - как видно, один из тысячи шансов налицо!

Глава IV

- Что это значит, Мансур? - грозно крикнул Бельмонт. - Кто эти люди? И отчего ты стоишь так, как будто у тебя ум отшибло?

Драгоман сделал над собой усилие и, проведя языком по запекшимся губам, отвечал:

- Я не знаю, кто эти люди, и не знаю, зачем они тут появились!

- Чего же тут не знать, это сразу видно! - сказал неунывающий и упорный в своем мнении француз. - Это вооруженные люди на верблюдах, какие-нибудь абабдэ, бишарин или бедуины, словом, кто-нибудь из туземцев, которых правительство применяет в качестве пограничной стражи!

- Ей-Богу, он, может быть, прав! - с невольным чувством облегчения воскликнул Бельмонт, обращаясь к Кочрэню и вопросительно глядя на него. Почему бы, действительно, не так, почему эти люди не могут быть дружественны нам?

- По эту сторону реки нет дружественных племен, - сказал резко и уверенно полковник, - в этом я совершенно уверен. К чему умышленно себя обманывать? Мы должны быть готовы ко всему.

Но несмотря на его слова, все стояли, сбившись в кучу, неподвижно глядя вперед, на равнину; их нервы были настолько потрясены этим внезапным открытием, что им казалось все это какой-то фантастической сценой в неясном сне - чем-то отвлеченным, совершенно их не касающимся. Эти люди на верблюдах выехали из глубокого оврага по направлению того пути, по которому только что следовали туристы, из чего становилось ясно, что для наших путешественников обратный путь был отрезан. Судя по громадному облаку пыли и длинной веренице всадников, казалось, что их целая армия; человек семьдесят на верблюдах занимают сравнительно большое пространство. Выехав все до последнего на песчаную равнину, они, не торопясь, выстроились фронтом и затем, по короткому, резкому, гортанному звуку, поданному одним из них, помчались вперед. Их своеобразные, живописные в своих широких бурнусах и красных тюрбанах фигуры равномерно покачивались в светло-желтом облаке песка.

Одновременно с этим шесть человек чернолицых солдат сомкнули ряды, держа ружья наготове, и залегли за скалы у подножья холма. Затем все затворы их ружей щелкнули разом по команде их капрала: "Готовься!"

Теперь только тупое недоумение туристов уступило место сознанию близкой грозящей опасности, и ими вдруг овладело какое-то безумное, безрассудное бешенство; все они хотели что-то сделать, метались из стороны в сторону на площадке утеса, словно распуганная дворовая птица в момент, когда налетел коршун.

Они не могли, не хотели сознаться, что им некуда было уйти, что они ничего решительно не могли сделать. Обе женщины уцепились за Мансура, инстинктивно сознавая, что он является ответственным за их безопасность, но тот сам дрожал, как осиновый лист. Стефенс старался держаться подле Сади Адамс и все время механически твердил ей: "Не волнуйтесь, мисс Сади, не волнуйтесь, пожалуйста!" - хотя сам он, видимо, волновался не меньше ее. Monsieur Фардэ гневно топал ногами и метал злобные взгляды на окружающих, словно все они обманули его. Тучный пресвитерианский проповедник стоял как истукан, под своим большим зонтиком, неподвижно устремив вперед бессмысленные испуганные глаза. Сесиль Броун покручивал нафабренные тонкие усики; он был бледен, но смотрел, как всегда, презрительно и пренебрежительно. Полковник Кочрэнь-Кочрэнь, Бельмонт и Хидинглей более всех сохранили присутствие духа и способность здраво рассуждать.

- Лучше будем держаться вместе, - сказал полковник, - все равно, уйти нам некуда, так уж лучше не разбегаться в разные стороны!

- Они остановились! - сказал Бельмонт.

- Ага, вероятно, совещаются что им делать, спешить им нет надобности, они отлично знают, что мы от них никуда не уйдем. Я положительно не знаю, что бы мы могли сделать! - сказал Кочрэнь.

- Попробуем, прежде всего, спрятать женщин! Ведь не могут же они знать, сколько нас всех здесь, - предложил Хидинглей. - Когда нас заберут и уведут, то дамы наши будут иметь возможность как-нибудь добраться обратно до парохода.

- Превосходная мысль, молодой человек! - воскликнул полковник. Пожалуйста сюда, мисс Адамс. Приведите сюда дам, Мансур, нам нельзя терять ни минуты!

Одна часть верхней площадки утеса была не видна с равнины. Обломков скалы и больших камней валялось много. Собрать эти обломки, сложить из них подобие шалаша было делом нескольких минут. Так как обломки эти были из того же камня, что и сама скала, то их можно было принять за часть скалы. Обеих дам спрятали в эту импровизированную цитадель и вход в нее завалили нетяжелым обломком скалы, чтобы усилия двух женщин могли, в случае надобности, сдвинуть его. Когда все это было сделано, у мужчин стало легче на душе, и они снова обратили свои взгляды на равнину. В этот момент раздался резкий отрывистый звук первого выстрела. То выстрелил один из людей эскорта; в ответ на этот одинокий выстрел, последовал неровный залп десятка ружей, - и воздух наполнился трескотней и свистом пуль; туристы все припали за камни, стараясь укрыться за них, только один француз продолжал стоять и, гневно сверкая глазами, топал ногой о землю, комкая в руках свою широкополую шляпу. Бельмонт и полковник Кочрэнь сползли к подножью холма и залегли там же, где и солдаты эскорта, стрелявшие методично и не спеша. Арабы остановились шагах в пятистах от утеса, и по всему было видно, что они были вполне уверены в успехе своего предприятия, отлично сознавая, что путешественники никуда от них не уйдут. Они остановились теперь, чтобы определить число туристов, прежде чем окончательно атаковать их. Большинство арабов стреляли со спины своих верблюдов, но некоторые спешились и, припав на одно колено, стреляли то поодиночке, то залпами врассыпную. Весь холм гудел, как муравейник, а пули, ударяясь в него, вызывали своеобразный резкий, сухой звук.

- Вы нехорошо делаете, Кочрэнь, что нарочно подставляете лоб под пули! сказал Бельмонт, таща полковника под прикрытие большого валуна.

- Пуля - самое лучшее, что мы можем ожидать в настоящем положении, сказал Кочрэнь мрачно. - Какого непростительного дурака я разыграл, Бельмонт, тем, что не протестовал более энергично против этой глупой затеи посещения утеса Абукир! Я вполне заслужил свою участь, но вот этих бедняг жаль, они все не подозревали даже возможности какой-либо опасности!

- По-видимому, нам нет спасения! Разве только перестрелка эта будет услышана в Хальфе!

- Конечно, нет, - возразил Кочрэнь, - ведь до нашей стоянки отсюда шесть миль, да почти столько же до Хальфы!

- Да, но если мы не вернемся, надо полагать, что "Короско" даст туда знать об этом!

- Вероятно, но до тех пор, если мы останемся живы, одному Господу известно, куда нас увезут!

- Бедная моя маленькая Нора... бедная Нора! - вздохнул про себя Бельмонт, вспомнив о жене. - А как вы полагаете, Кочрэнь, что они сделают с нами?

- Они или перережут нам горло, или отведут нас в рабство в Хартум. Я не знаю, что из двух лучше, а вот этому уже ничего не грозит! - добавил полковник, кивнув головою на одного из солдат. Этот последний вдруг присел еще ниже на колени и остался в той же позе, только немного подался вперед. Только опытный глаз полковника заметил, что бедняга уже покончил расчеты с жизнью. Пуля пробила ему голову. Его товарищи на минуту склонились над ним и, убедившись, что их помощь ему не нужна, пожали плечами и продолжали делать свое дело. Бельмонт взял ружье и патронташ убитого солдата и, обернувшись к Кочрэню, сказал:

- Всего только три патрона, Кочрэнь, мы позволили ему стрелять слишком часто и без толку: они не умеют сберегать снарядов; нам следовало подпустить их без выстрела и затем разом открыть по ним огонь почти в упор!

- Вы - знаменитый стрелок, Бельмонт, - сказал Кочрэнь, - я слышал о вас, как о выдающемся виртуозе в этой области. Попытайтесь снять с седла их предводителя!

- А кто из них предводитель? - осведомился Бельмонт.

- Полагаю, что вон тот, на светлом верблюде, который смотрит сейчас сюда, заслоняя глаза обеими руками!

Не говоря ни слова, Бельмонт зарядил ружье и стал целиться.

- При таком освещении страшно трудно определить расстояние! - пробормотал он... - Ну, попробую на пятьсот шагов! - и он спустил курок.

Намеченный араб не шевельнулся: очевидно, пуля пролетела мимо.

- Не видали ли вы, где взлетел песок?

- Нет, я ничего не видел, - отозвался Кочрэнь, - попытайтесь еще раз, Бельмонт!

Курок чикнул еще раз, но и на этот раз ни верблюд, ни араб не были задеты. Только третий выстрел попал ближе к цели, так как араб посторонился несколько вправо, как будто выстрелы начали его беспокоить.

С восклицанием досады швырнул Бельмонт ставшее теперь бесполезным ружье.

- Это все тот проклятый свет... такое ослепительное сияние, что положительно нет никакой возможности уловить и определить цель. Подумать только, что я истратил даром целых три патрона, когда при других условиях снял бы с этого араба его тюрбан на таком же расстоянии! Но этот дрожащий, вибрирующий свет, это сияние могут довести человека до отчаяния!.. Смотрите, Кочрэнь, что такое делается с нашим французом.

Monsieur Фардэ топтался на площадке утеса с таким видом, как человек, укушенный осой, при этом он усиленно махал своей правой рукой. "Sacre nom! Sacre nom!", - восклицал он, оскаливая свои ровные белые зубы и нервно поводя черными нафабренными усами. Оказалось, что пуля ранила его в кисть руки. Хидинглей выбежал из своей засады и стал тащить его в безопасное место, но не успел он сделать трех шагов, как другая пуля ударила его прямо в грудь, и он грузно упал между камней. В следующий момент бедняга сделал усилие подняться, но тотчас же снова упал на том же месте.

- Моя песенка спета! - сказал он подоспевшему к нему на помощь полковнику и остался недвижим.

Точно смирно спящий мальчик, лежал он на черной площадке утеса, бледный, но улыбающийся, с разметавшимися белокурыми волосами и распахнувшейся летней курточкой. Думал ли он год тому назад, отправляясь по окончании Гарвардского университета путешествовать по свету, что смерть сразит его среди дикой Ливийской пустыни, - внезапная смерть от пули бедуина?

Между тем солдаты эскорта уже прекратили огонь, так как расстреляли все патроны. Еще один из них был убит на месте, и двое ранены: один в шею, другой в ногу. Не сетуя и не жалуясь, уселся последний на камень и не спеша, с серьезным, деловым видом старой женщины, которая составляет черепки разбитой тарелки, принялся перевязывать свою рану. Остальные уцелевшие солдаты примкнули штыки к своим ружьям с видом людей, готовых дорого продать свою жизнь.

- Они пустились в атаку! - воскликнул Бельмонт.

- Пусть себе, - отозвался Кочрэнь, засовывая обе руки в карманы брюк и спокойно глядя вперед. Вдруг он выдернул из кармана кулаки и злобно потряс ими в воздухе.

- Ах, эти проклятые погонщики! Негодные мальчишки! - воскликнул он. Смотрите, ведь они улепетывают!

Действительно, там, внизу, разыгралась следующая сцена: мальчишки-погонщики, которые во время перестрелки, сбившись в кучку, притаились у подножья утеса между камней, полагая, что атакующие прежде всего обрушатся на них, вскочили на своих животных и с диким визгом и криком ужаса помчались, как вихрь, по равнине. Человек десять арабских всадников на своих верблюдах погнались за ними и принялись беспощадно избивать обезумевших от страха мальчишек с чисто мусульманским хладнокровием и обдуманной жестокостью. Одному маленькому мальчишке в просторной белой галаби, развевающейся по ветру, удалось опередить остальных, и некоторое время можно было надеяться, что он уйдет от погони, но длинный, размашистый бег верблюда вскоре сократил расстояние между выбивавшимся из сил маленьким животным и гнавшимся за ним бегуном пустыни, и безжалостный араб вонзил свое длинное копье в согнувшуюся спину мальчика. Момент, - и тот бездыханным трупом скатился на землю. Араб плавно поворотил своего верблюда и свободным, спокойным аллюром вернулся к остальным. Маленькие белые тела погонщиков лежали рассеянные по равнине, словно белые овцы пасущегося стада, которое разбрелось в разные стороны. Но туристам, находившимся на вершине утеса, не было времени раздумывать над печальной участью бедных мальчиков-погонщиков, даже и полковник Кочрэнь, после минутного взрыва негодования, как будто забыл о них. Африканские всадники были уже у подножья утеса, спешились и, оставив своих верблюдов на коленях, устремились на утес, карабкаясь между камней, кто по тропе, кто напрямик. Без выстрела справились они с тремя солдатами эскорта, одного убили ударом ножа в спину, двух других затоптали и, не останавливаясь, разом со всех сторон, появились на утесе, где их встретило неожиданное сопротивление.

Сбившиеся в кучу и жавшиеся друг к другу путешественники ожидали их появления, каждый согласно своему личному характеру и особенностям. Полковник Кочрэнь стоял, заложив руки в карманы брюк, и пытался что-то насвистывать. Бельмонт спокойно скрестил на груди руки и прислонился спиной к утесу с гневным, негодующим выражением лица. И, как это ни странно, даже в этот момент, когда решалась его судьба, его более смущали и огорчали три промаха, чем предстоящая ему участь. Сесиль Броун стоял, полуотвернувшись от остальных, нервно покручивая свои маленькие усики. Monsieur Фардэ стонал и охал над своей раненой рукой, очевидно, ничем другим не интересуясь, а мистер Стефенс, в тупом сознании своего бессилия, задумчиво качал головой, не одобряя подобного нарушения закона и порядка.

Мистер же Стюарт, тучный пресвитерианский проповедник, стоял все еще с распущенным над головой зонтом, без всякого определенного выражения на расплывчатом лице и в больших темных глазах. Драгоман сидел на одном из камней и нервно играл с своим хлыстом. Так застали арабы всю эту группу путешественников, когда взобрались на вершину утеса.

Но в тот момент, когда передние арабы готовы были схватить ближайших туристов, случилось нечто совершенно непредвиденное: Стюарт, который с момента появления дервишей на краю горизонта, не проронил ни слова, не шевельнулся и не сдвинулся с места, как человек, находящийся в трансе, теперь вдруг, точно пробудившись от столбняка, с бешенством накинулся на врага. Было ли то проявление мании страха, или в нем вдруг проснулась кровь какого-нибудь березарка, его отдаленного предка, но только тучный священник с диким криком стал кидаться то на одного, то на другого араба, беспощадно колотя зонтом направо и налево с таким диким бешенством, что те невольно смутились. Но вот кто-то из скалы ловко пустил сзади длинное копье в тучную, метавшуюся во все стороны фигуру бирмингемского проповедника, - и тот упал разом на руки и на колени. В этот момент, словно стая псов, с криком злорадства набросились арабы на своих беззащитных жертв; ножи засверкали в воздухе, сильные руки хватали их за горло, грубыми пинками и толчками гнали их вниз, к подножью утеса, где лежали ожидавшие своих владельцев верблюды.

- Vive le Khalifat! Vive le Mahdi! - восклицал француз до тех пор, пока удар ружейным прикладом не заставил его замолчать.

Вот они все, как загнанное в загон стадо, стоят у подножья утеса Абукир, эта маленькая кучка представителей современной европейской цивилизации, очутившихся в когтях представителей Азии седьмого столетия, - так как Восток остается все тот же, он не прогрессирует и не изменяется, и эти арабы ничем не отличались от тех неустрашимых воинов, которые столько веков тому назад водрузили свое увенчанное полумесяцем победоносное знамя над половиной Европы. Да, за исключением вооружения, дервиши были те же, что и их предки, ничуть не менее смелы, отважны, неустрашимы, нетерпимы, не менее жестоки, чем их предшественники. Они стояли кольцом вокруг кучки своих пленников, опершись на ружья или свои длинные копья. На всех были те же длинные белые бурнусы или туники, красные тюрбаны и сандалии желтой сыромятной кожи, туники были затканы коричневого цвета каймой, и каждый из них, кроме оружия, имел за спиной небольшой узелок. Половина из них были негры, рослые, мускулистые люди, сложенные, как геркулесы; остальные же были арабы баггара, маленькие, быстрые, сухощавые, с тонкими ястребиными носами, маленькими злыми глазами и тонкими жесткими губами. Начальник или предводитель этой шайки был также араб баггара, но ростом выше других, с длинною черной шелковистой бородой и блестящими, жестокими, холодными, как лезвие ножа, глазами. Он молча глядел на своих пленников, и лицо его носило отпечаток серьезных дум. Он молча поглаживал свою длинную бороду, переводя глаза с одного лица на другое, затем резким, повелительным голосом произнес несколько слов, которые заставили Мансура выступить вперед. Молящим движением простирая вперед руки и согнув спину дугой, приблизился он к вождю, делая салам за саламом, точно какой-то нескладный автомат; когда же араб произнес еще какое-то слово, драгоман вдруг упал на колени, зарываясь лбом в рыхлый песок и плескал по нему ладонями своих рук.

- Что это значит, Кочрэнь? - спросил Бельмонт, стоящий подле полковника. Что это за глупая комедия, чего он дурака валяет перед этими людьми?

- Насколько я могу судить, все для нас кончено! - ответил Кочрэнь.

- Но это совершенно нелепо! - возмущался француз. - Почему бы им желать зла мне? Я никогда не делал им ни малейшего вреда. Я, напротив, был всегда и другом и доброжелателем. Если бы я мог объясниться с ними, я бы заставил их понять это... Эй, драгоман, скажи ему, что я француз, что я друг калифа, скажи ему, что мои соотечественники никогда не ссорились с его народом, и что его враги - и мои враги... Скажи ему все это!

Взволнованная речь и жесты monsieur Фардэ привлекли внимание предводителя арабов; он сказал несколько слов, и Мансур перевел: "Предводитель спрашивает, какую веру вы исповедуете, и говорит, что калиф не нуждается в дружбе неверных псов!"

- Скажите ему, что у нас, во Франции, все религии считаются одинаково достойными уважения и одинаково хорошими!

- Предводитель говорит, что только гяур, неверная собака, может говорить, что все религии одинаково хороши, и что если вы действительно друг калифа, то вы должны принять Коран и стать правоверным последователем пророка сейчас же. Если вы это сделаете, то он, со своей стороны, обещает отослать вас живым и невредимым в Хартум!

- Ну, а если не желаю?

- То с вами будет то же, что и с остальными!

- В таком случае передай ему, что мы, французы, не привыкли менять свою веру по принуждению!

Предводитель сказал еще несколько слов и стал совещаться с низкого роста коренастым арабом, стоявшим подле него.

- Он говорит, - перевел его слова драгоман, - что если вы скажете еще одно слово, то он прикажет сделать из вас корыто, чтобы кормить собак. Не говорите, Бога ради, ничего, monsieur Фардэ, - добавил Мансур уже от себя, - не гневите его: теперь они решают нашу участь!

- Кто он такой? - спросил полковник Кочрэнь.

- Это Али Вад Ибрагим, тот самый, который в прошлом году сделал набег и перебил всех жителей нубийской деревни!

- Я уже слышал о нем, - сказал Кочрэнь, - он имеет репутацию самого смелого, отважного вождя из всех предводителей дервишей, и при этом репутацию самого ярого фанатика. Хвала Господу, что наши дамы не попали в его лапы!

Теперь оба араба, мрачно и сдержанно совещавшиеся все это время, снова обратились к Мансуру, который все еще лежал, распростершись на коленях в песке. Они стали засыпать его вопросами, указывая поочередно то на одного, то на другого из своих пленников, затем еще раз посоветовались между собой и, наконец, сообщили свое решение Мансуру, приказав ему пренебрежительным движением руки сообщить его остальным.

- Благодарите Бога, высокочтимые джентльмены, на время мы спасены, сказал Мансур, стряхивая песок у себя с головы. - Али Вад Ибрагим говорит, что хотя неверные собаки достойны только получить острие меча в грудь от руки верных сынов пророка, но в данном случае, Бентьельмалю в Омдурмане будет выгоднее получить хороший выкуп за каждого из вас от ваших соотечественников. А до тех пор, пока не получится этот выкуп, вы будете работать, как рабы калифа, если только он не пожелает казнить вас смертью. Теперь вам предлагается разместиться на запасных верблюдах и следовать вместе с вашими победителями туда, куда они пожелают отвезти вас!

Предводитель арабов выжидал, когда Мансур окончил свою речь, и тогда отдал короткий приказ, по которому один из негров выступил вперед, держа в руке длинный тяжелый меч. При этом драгоман завопил, как кролик, на которого напустились собаки, и снова в порыве отчаяния кинулся на землю, зарывая лицо в песок.

- Что это значит, Кочрэнь? - спросил Сесиль Броун, так как полковник служил некогда на Востоке и был единственный из всех присутствующих, кроме драгомана, который мог кое-что понимать по-арабски.

- Насколько я понял, этот араб сказал, что не имеет никакой надобности в переводчике, и что так как за него никто не даст приличного выкупа, а он слишком жирен и тучен, чтобы из него мог выйти хороший раб, то лучше ему отсечь голову!

- Бедняга! - воскликнул Броун. - Слушайте, Кочрэнь, объясните им, чтобы они его отпустили. Мы не можем допустить, чтобы его зарезали тут же, у нас на глазах. Скажите, что мы найдем деньги, чтобы заплатить за него выкуп; я согласен дать какую угодно сумму!

- Я тоже дам, сколько смогу! - заявил Бельмонт.

- Мы подпишем общее товарищеское поручительство за него. Если бы у меня была здесь бумага и перо и гербовые марки, я бы в одну минуту выдал ему вполне законный документ, подлежащий во всякое время удовлетворению! - сказал Стефенс.

К сожалению, знания арабского языка полковника Кочрэня были недостаточны, а сам Мансур до того обезумел от страха, что утратил всякую способность что-либо понимать. Рослый негр вопросительно взглянул на своего предводителя, и затем его сильная мускулистая рука высоко взмахнула тяжелым мечом над головой драгомана, который взвыл не своим голосом и, протягивая вперед руки, молил о чем-то. Переглянувшись с Али Ибрагимом, его помощник подошел к дрожащему, заикавшемуся драгоману и задал ему несколько коротких вопросов.

Ни полковник, ни остальные ничего не поняли из происшедшее но Стефенс инстинктивно угадал, в чем дело.

- Ах, негодяй, негодяй! - воскликнул он с бешенством. - Молчи, молчи, несчастный! Молчи, презренная тварь! Лучше умри...

Но было уже поздно: теперь для всех стало ясно, что драгоман выдал, спасая себя, обеих женщин. По слову Али Ибрагима, человек десять арабов бросились вверх на утес и, минуту спустя, были уже наверху. Тогда из груди присутствующих вырвался крик ужаса, слившийся с криком отчаяния двух женщин. Грубые руки тащили их вниз, молодая девушка последовала за своими арабами, старшая же спотыкалась и падала; ее тащили, она плакала и взывала о помощи, а Сади, оборачиваясь, подбодряла ее.

Темные глаза Али Ибрагима равнодушно скользнули по лицу старшей мисс Адамс, но блеснули ярким огнем при виде хорошенькой мисс Сади. По его слову пленных погнали гурьбою к верблюдам; здесь обыскали у всех карманы и все, что было найдено ценного, высыпали в порожнюю торбу, которую Али Ибрагим завязал собственноручно.

- Что вы скажете, Кочрэнь? - сказал Бельмонт. - У меня есть при себе маленький револьвер, которого они не нашли на мне. - Не застрелить ли эту собаку драгомана за то, что он предал этих бедных женщин?

Кочрэнь отрицательно покачал головой.

- Лучше сберегите ваш револьвер для тех же дам, он может им очень понадобится, так как трудно сказать, что всех нас ожидает, в особенности их! сказал мрачно полковник.

Глава V

Длинною вереницей растянулись на земле полегшие на колени верблюды; одни из них были светлые, белые, другие темные, бурые. Они грациозно поворачивали из стороны в сторону свои сравнительно небольшие головы с умным, вдумчивым выражением больших кротких глаз Большинство были великолепные породистые животные, настоящие скакуны, но было и несколько более грубых и тяжеловесных верблюдов, так называемых вьючных животных, которые не выдерживали сравнения с первыми ни по статьям, ни по бегу. Все они были нагружены бурдюками с водой и различными съестными и другими припасами. В несколько минут достаточное число их было разгружено и предоставлено в распоряжение пленных, вьюки их были распределены на остальных. Пленных не связали никого, кроме почтенного мистера Стюарта, которого арабы, признав за духовное лицо и привыкнув видеть в религии синоним всякого насилия, сочли за самого опасного из своих пленников и потому связали ему руки верблюжьим арканом. Все же остальные были оставлены на свободе. Куда могли они бежать здесь, в пустыне, от этих быстроногих скакунов на своих грузных вьючных животных, уже достаточно замученных даже теперь?

Когда все расположились, караван тронулся с места, после того как арабы привычным окликом, дерганьем поводьев уздечки, заставили верблюдов встать. Никто из туристов до сего времени никогда не садился на верблюда, за исключением полковника Кочрэня, и в первый момент им показалось страшно очутиться так высоко над землею, а своеобразное колеблющееся движение спины верблюда на ходу, сходное с ощущением качки на море, не только смущало и пугало их, но у многих вызывало тошноту и другие симптомы морской болезни.

Но вскоре они забыли о своих физических ощущениях под влиянием нравственного сознания, что теперь между ними и остальным миром легла целая пропасть, что они все оторваны от своей прежней жизни и что теперь для них начинается новая, полная ужасов и мучений, безотрадная и безнадежная жизнь.

Всего какой-нибудь час тому назад они беспечно любовались природой. Сади болтала об английском и парижском покрое платьев, а теперь мысль о самоубийстве зарождалась в ее юной головке, как лучезарная звезда спасения. А там, в уютном салоне их парохода, ожидавшего их у скалистого берега, их ждал накрытый белоснежной скатертью стол, уставленный фарфором и хрусталем, ждали новейшие журналы и романы на зеленом столе маленькой судовой библиотеки, ждали миссис Шлезингер в ее желтой соломенной шляпке и хорошенькая миссис Бельмонт в длинном покойном кресле. "Короско" почти можно было видеть отсюда, но каждый длинный перевалистый шаг верблюда уносил их все дальше и дальше от берега, в глубь бесплодной пустыни.

Судя по однородному одеянию, по красным тюрбанам и желтым сандалиям Кочрэнь сразу определил, что эти люди не бродячие разбойники, пираты пустыни, а отряд из регулярной армии калифа. Али Вад Ибрагим вел караван, который конвоировали по сторонам на всем его протяжении выстроившиеся в линию всадники из негров. С полмили впереди были высланы разведчики, а замыкающим ехал маленький коренастый араб, подручный или помощник предводителя. В середине каравана находилась маленькая группа пленников, которых никто не старался разъединить. Мистер Стефенс вскоре сумел заставить своего верблюда поравняться с теми двумя животными, на которых находились мисс Адамс-старшая и мисс Сади Адамс

- Не падайте духом, мисс Адамс, - увещевал он ее, - это, конечно, ужасное происшествие, но не подлежит сомнению, что будут приняты необходимые меры для разыскания нас. И я убежден, что мы не подвергнемся ничему иному, кроме кратковременного неудобства. Если бы не этот негодяй Мансур, - все это нисколько не коснулось бы вас!

Но мисс Адамс почти не слушала его утешений: за этот один час времени в ней произошла такая разительная перемена, что она была положительно неузнаваема. Она сразу превратилась в старую сморщенную женщину. Щеки и глаза ввалились, глубокие морщины избороздили лоб и лицо, ее испуганный тревожный взгляд поминутно останавливался на Сади. Но эти минуты опасности вызывали в сердцах даже апатичных людей мысль и заботу не о себе, а о других. Мисс Адамс думала только о Сади, Сади о своей тетке, мужчины думали о женщинах, Бельмонт думал о жене и еще о чем-то. Он до тех пор колотил пяткой по плечу своего верблюда, пока тот не поравнялся с верблюдом мисс Адамс.

- У меня ость здесь кое-что для вас, - шепнул он, наклоняясь к ней. Возможно, что нас скоро разлучат, а потому нам лучше заранее принять свои меры. Быть может, они вздумают избавиться от нас, мужчин, и удержать только вас, женщин!

- Боже мой, мистер Бельмонт, что же мне делать, я старая женщина и уже прожила свою жизни мне все равно... но Сади... это просто сводит меня с ума!.. Ее мать ждет ее дома, а я... - и она в отчаянии ломала руки.

- Протяните вашу руку под плащом, я вложу в нее нечто, вы постарайтесь не выронить... Ну, вот так, теперь спрячьте это хорошенько где-нибудь на себе, этим ключом вы во всякое время отопрете себе любую дверь!

Мисс Адамс на ощупь угадала, что это был за предмет, с минуту она, недоумевая, смотрела на Бельмонта, затем неодобрительно покачала головой, но все же спрятала смертоносный предмет у себя на груди. В голове ее вихрем проносились мысли: неужели это она, скромная, кроткая мисс Адамс, мечтавшая всегда о всеобщем благе людей, о братской к ним любви и милосердии, теперь, держа в руке револьвер, придумывает оправдание убийству. Ах, жизнь! Чего ты только с нами делаешь? Явись ты нам во всем своем коварстве и жестокости, и мы свыкнемся с ними и снесем все. Но нет! Когда ты смотришь нам в лицо всего приветливее, всего любовнее, тогда-то мы должны больше всего опасаться твоих безжалостных ударов!

- В худшем случае, это будет только вопрос выкупа, - утешал Стефенс Сади, - кроме того, мы еще очень недалеко от Египта и далеко от страны дервишей. Нет сомнения, что за нашими похитителями будет погоня, а потому вы не должны падать духом, не должны терять надежды!

- Я отнюдь не отчаиваюсь, мистер Стефенс, - сказала Сади, бледное личико которой противоречило ее словам, - все мы в руках Божьих, и Он, конечно, не даст нам погибнуть. Все мы готовы верить в Бога и надеяться на Него, когда нам хорошо живется, но теперь пришло время для нас доказать, что это не пустые слова, и что мы, действительно, возлагаем на Него все наши надежды. И если Он там, в этом голубом небе...

- Он там! - раздался позади них уверенный, наставительный голос пресвитерианского священника. Его привязанные к луке седла руки, тучное тело, покачивавшееся из стороны в сторону, раненое бедро с запекшеюся кровью, на котором насели мухи, непокрытая голова под этим палящим зноем, так как и зонт, и шляпу он потерял во время борьбы, - все это причиняло ему невыносимые мучения. Постепенно увеличивающаяся лихорадка проявлялась жгучими красными пятнами на его полных отвислых щеках и странным блеском в его глазах. Он всегда казался несколько сонным, вялым и скучным собеседником, но теперь горькая чаша скорби словно разом переродила его. Он казался теперь так величаво спокоен, в нем чувствовалась такая нравственная сила, что она сообщалась даже другим. И вот в нем проснулся теперь горячий, убежденный проповедник; в эти горестные минуты он так прекрасно говорил о жизни и смерти, о настоящем, о надеждах в будущем, что мрачное облако скорби и отчаяния, нависшее над туристами, как бы рассеивалось под впечатлением его слов.

Сесиль Броун, правда, пожимал плечами, не считая возможным изменять своих взглядов и убеждений, но все остальные, в том числе и monsieur Фардэ, были
растроганы и несколько утешены.

Кочрэнь, между тем, изготовлял из своего большого красного шарфа тюрбан и настоял на том, чтобы мистер Стюарт надел его.

Но теперь ко всем страданиям несчастных пленных прибавились еще мучения жажды. Солнце палило нещадно сверху и отражалось на них снизу, от этого раскаленного песка пустыни, пока, наконец, им не стало казаться, что они едут по горячей пелене расплавленного металла, испарения которого пышут на них и обдают их удушливым жаром. Губы их пересыхали до того, что теряли всякую упругость, а язык, точно тряпка, прилипал к гортани. Каждое слово приходилось выговаривать с усилием, и потому все примолкли. Мисс Адамс свесила голову на грудь и уже давно не говорила ни слова; ее широкополая шляпа скрывала ее лицо, но во всей позе ее сказывалось крайнее изнеможение.

- Тетя сейчас лишится чувств, если для нее не найдется глотка воды! сказала Сади. - О, мистер Стефенс, неужели мы ничем не можем помочь ей?

Ехавшие поблизости дервиши были все арабы баггара, за исключением одного только невзрачного негра с лицом, изрытым оспой.

Лицо этого последнего казалось добродушным в сравнении с лицами остальных. И Стефенс решился, тихонько дотронувшись до его локтя, указать ему сперва на его бурдюк с водой, а затем на мисс Адамс. Негр отрицательно и гневно покачал головой, но в то же время многозначительно посмотрел на арабов, как бы желая этим показать что если бы не они, то он поступил бы иначе.

Немного погодя, он, тыкая себя пальцем в грудь, произнес:

- Типпи Тилли!

- Что это значит? - спросил его полковник Кочрэнь.

- Типпи Тилли! - повторил негр, понижая голос до таинственного шепота, как бы не желая быть услышанным своими товарищами.

Полковник отрицательно покачал головой.

- Нет, я решительно ничего не понимаю!

- Типпи Тилли. Хикс-паша! - снова повторил негр.

- Право, я начинаю думать, что он дружественно к нам расположен! - сказал Кочрэнь, обращаясь к Бельмонту. - Но из его речей ничего не могу разобрать, может быть, он хочет нам сказать, что его зовут Типпи-Тилли и что он убил Хикс-пашу?

Услыхав это, добродушный негр оскалил свои огромные белые зубы и воскликнул:

- Айва! Типпи Тилли, бимбаши Мормер - бум!

- Клянусь честью, - воскликнул вдруг Бельмонт, - я угадал, что он хочет сказать: он пытается говорить по-английски: типпи тилли, думаю, означает "артиллерия"; из этого я заключаю, что он хочет сказать, что служил раньше в египетской артиллерии, под начальством бимбаши Мортимера, что он был захвачен в плен, когда Хикс-паша был разбит, и ему ничего более не оставалось, как только сделаться дервишем!

Тогда полковник сказал ему несколько слов по-арабски и получил ответ, но в это время двое арабов поравнялись с ними, и негр ускорил аллюр своего верблюда и опередил пленников.

- Вы правы, Бельмонт, - сказал Кочрэнь, - этот парень дружественен нам и верно охотнее сражался бы за хедива, чем за калифа. Но я, право, не знаю, что он может сделать для нас. Впрочем, я бывал даже в худших положениях и то выходил, а мы все же еще не ушли от погони!

- Да, - стал медленно и рассудительно высчитывать Бельмонт, - около двух часов пополудни они ожидали нашего возвращения. В решимости и распорядительности моей жены я безусловно уверен. Нора всегда сумеет настоять на немедленном розыске. Предположим, что погоня отправилась из Хальфы часа в три пополудни, да час положим на переправу с той стороны Нила на этот берег. Значит, к пяти-шести часам вечера египетская кавалерия будет у утеса Абукир и нападет на наш след. Следовательно, мы опередили их всего на четыре часа, не больше; весьма возможно, что они еще успеют настигнуть Али Ибрагима и спасти нас!

- Некоторых из нас, может быть и спасут, но я не надеюсь, что завтра наш padre или мисс Адамс еще будут живы. Кроме того, нам с вами не следует забывать, что эти арабы имеют обычай закалывать своих пленников, когда они видят, что нет исхода. На случай, если вы, Бельмонт, вернетесь, а я нет, прошу вас, исполните вы мою посмертную волю...

Оба они отъехали немного вперед и, склонившись друг к другу, долго совещались о чем-то.

Добродушный негр, называвший себя Типпи-Тилли, ухитрился каким-то образом сунуть в руку мистера Стефенса какую-то тряпку, напитанную водой, которую тот вручил Сади, и она смочила ею губы своей тетки. Сильная натура янки сказалось в ней; даже, эти несколько капель воды оживили ее, не только вернув ей силы, но даже и бодрость духа.

- Я не думаю, что эти люди желают нам зла, - сказала она, - я полагаю, что и у них есть какая-нибудь своя религия, которая считает злом то же, что и вы называете злом, и которая воспрещает им делать зло!

Стефенс только отрицательно покачал головой, но не сказал ни слова: на его глазах эти люди зверски перебили бедных и безобидных маленьких погонщиков.

- Быть может, сама судьба послала нас к ним, чтобы направить их на путь истинный! - продолжала мисс Адамс.

И не будь здесь Сади, - она была способна теперь благодарить судьбу за то, что та доставила ей случай распространять свет евангельского учения в Хартуме, а быть может, и превратить Омдурман в маленькое подобие образцового городка Новой Англии.

- Знаете ли, о чем я думала все это время? - сказала вдруг Сади. - Я думала о том храме, который мы с вами видели, помните? Когда же это было?.. Ах да, это было сегодня утром!

- Да, в самом деле, это было сегодня утром! - удивленно воскликнули все трое. А как далеко, казалось, отстояло от них теперь это время, всем им казалось, что это было давным-давно, и даже само воспоминание об этом храме потонуло в тумане далекого прошлого. И некоторое время все они ехали в глубоком безмолвии; наконец, Стефенс напомнил Сади, что она не кончила своей начатой фразы о храме.

- Ах да, - точно обрадовавшись, сказала молодая девушка, - я, видите ли, вспомнила об изображениях на его стенах, об этих жалких, несчастных пленниках, которых влекут за собой победоносные воины... Кто бы мог подумать, что через три часа мы, смотревшие на эти изображения, будем в том же положении?! А мистер Хидинглей!.. - и она отвернулась и заплакала при мысли о своем юном соотечественнике, безвременно погибшем вдали от родины.

- Полно, Сади, вспомни, что сейчас говорил мистер Стюарт, что мы все в руках Божьих, и что пути Его ведут к нашему благу. Как вы полагаете, мистер Стефенс, куда они нас уводят?

Угол красного переплета "Бэдекера" торчал еще из кармана пальто юриста, так как при обыске арабы не нашли нужным отобрать у него эту книгу.

- Если они не отнимут ее у меня, - сказал мистер Стефенс, - то на первой же остановке я сделаю из нее несколько выписок. Теперь же я могу сказать, что Нил течет с юга к северу; следовательно, мы все время двигаемся по прямой линии на запад, в глубь страны. Она вероятно, опасались погони и потому не следовали по течению Нила, но мне помнится, что есть большая караванная дорога, пролегающая параллельно Нилу на расстоянии приблизительно семидесяти миль от реки по пустыне, а потому, если мы будем придерживаться этого направления, то, вероятно, выедем на эту большую дорогу. Вдаль же тянется линия колодцев и, вероятно...

Но его прервал на полуслове целый поток несвязных громких слов. Стефенс обернулся; яркий румянец на лице мистера Стюарта превратился в багровые пятна, глаза горели, как уголья, и в бреду он начинал метаться и волноваться. "О, милосердная мать-природа!.. Никогда ты не забываешь своих детей!.. Когда слишком много невзгод обрушиваются разом на одного из твоих чад ты говоришь: "Нет, это ему не под силу!" - и ты посылаешь ему забвение, бред, вырываешь его на время из жестокого мрачного настоящего и переносишь в область видений или блаженной нирваны..."

Арабы вопросительно переглянулись; в их глазах бред Стюарта весьма походил на безумие, а безумие для магометан - это нечто страшное и сверхъестественное, повергающее их в благоговейный трепет.

Один из них тотчас же доложил о состоянии пленного эмиру Али Ибрагиму, и затем два араба примкнули бок о бок с обеих сторон к верблюду Стюарта из опасения, как бы он не упал.

Этим переполохом воспользовался дружелюбно относившийся к пленным негр, чтобы, поравнявшись с Кочрэнем, шепнуть ему пару слов.

- Мы сейчас сделаем привал, Бельмонт, - сказал полковник, - быть может, нам дадут по глотку воды, а то многие уже не могут далее выносить этих мучений!

- Да, да, слава Богу! - отозвался Бельмонт.

- Я на всякий случай сказал этому Типпи-Тилли, что мы сделаем его бимбаши, если заполучим его обратно в Египте, а он, по-видимому, готов сделать для нас все, что только в его силах!

Далеко-далеко, на самом краю горизонта, если оглянуться назад, виднелась теперь узкая зеленеющая полоска, по которой протекала река, и местами сверкала ее серебристая струя, искрясь на солнце и дразня своей заманчивою влагой этих мучимых жаждой людей.

Они лишились сегодня семьи, родины, свободы - словом, всего, что дорого человеку, но они думали теперь только о воде. Мистер Стюарт в бреду кричал и требовал апельсинов, хороших, сочных апельсином. Только у сильного, словно железного, ирландца мысль о жене превозмогла даже мучения жажды. Он смотрел туда, где искрилась река, и думал, что это должно быть близ Хальфы, и его Нора теперь на этой самой полосе реки; и при воспоминании о ней он сердитым движением натянул шляпу на глаза и, угрюмо потупившись, ехал молча, покусывая свой длинный седой ус.

Солнце медленно склонилось к западу, и от каравана начинали ложиться длинные тени. Начинало свежеть, и степной ветерок пробегал над песчаной, устланной камнями равниной пустыни. Эмир подозвал к себе своего помощника, и они оба долго глядели, заслоняя глаза руками, очевидно, отыскивая какую-нибудь примету. Вскоре по знаку эмира его верблюд медленно и систематично в три равномерных приема опустился на колени, и вслед за ним и все остальные, один за другим, проделали то же самое, пока все верблюды не вытянулись длинной вереницей на земле. Тогда всадники их соскочили на землю и разложили перед каждым верблюдом холщовые подстилки, и на них рубленый саман для корма. Надо заметить что ни один породистый верблюд не станет есть прямо с пола или с земли. В их степенной, неторопливой манере кушать, в кротком взгляде их милых вдумчивых глаз, плавных, спокойных движениях и грациозном подъеме и повороте головы этих симпатичных разумных животных есть нечто женственное.

О пленных никто не заботился, так как куда могли они бежать здесь в пустыне? Но эмир, приблизившись к их группе и остановившись перед нею, стоял некоторое время, разглаживая свою черную бороду и задумчиво глядя на них. Мисс Адамс с ужасом уловила, что взгляд этих жестоких черных глаз особенно упорно останавливается на Сади. Отойдя в сторону, Али Ибрагим отдал приказание, тотчас же явился негр, таща бурдюк с водой, из которого он напоил всех пленных поочередно. Вода эта была теплая и затхлая, с сильным привкусом бурдюка, но с каким наслаждением глотали ее истомленные жаждой туристы. Затем эмир сказал несколько отрывистых слов драгоману и удалился.

- Высокочтимые леди и джентльмены, - начал было по своей всегдашней привычке Мансур, но устремленный на него полный гадливого презрения взгляд Кочрэня заставил его смолкнуть на полуслове и разразиться жалостливыми самооправданиями:

- Как я мог поступить иначе, когда лезвие меча было у меня над головой? Я думаю, что всякий на моем месте выдал бы даже родную мать!

- Ты, негодяй, вероятно, сделал бы это, но далеко не всякий: у тебя висел меч над толовой, а если мы какими-нибудь судьбами вернемся в Египет, то ты сам будешь болтаться на виселице над землей!

- Все это прекрасно, Кочрэнь, но я полагаю, что мы в своих собственных интересах должны узнать от него, что сказал эмир!

- Что касается меня, то я не желаю иметь никакого дела с подобным мерзавцем! - заявил полковник Кочрэнь и, раздраженно пожав плечами, удалился своей обычной вымуштрованной походкой.

- Однако, что же он сказал, этот эмир? - спросил Бельмонт у драгомана.

- Он теперь как будто милостивее к вам, - заявил Мансур, - он сказал, что если бы у него было больше воды, он дал бы нам напиться вволю, но у него самого очень ограниченный запас ее. Кроме того, он сказал, что завтра мы дойдем до колодцев Селима, и тогда для всех води будет с избытком, там и верблюдов напоим, и возобновим запасы!

- Не говорил ли он, долго ли мы пробудем на этом месте? - осведомился Бельмонт.

- О нет, самый короткий привал и затем вперед и вперед. Мистер Бельмонт...

- Молчи! - сердито прервал его жалобное излияние ирландец и снова принялся вычислять в уме, когда караван может нагнать египетская кавалерия, если его жена успела дать знать об их исчезновении. Ему было известно, что в Хальфе во всякое время небольшой отряд египетской кавалерии был готов к выступлению по первому сигналу, что день и ночь такой дежурный отряд содержится в полной готовности, верблюды оседланы, припасы навьючены, люди начеку, и в какую-нибудь четверть часа такой отряд мог быть мобилизован, как днем, так и ночью. Итак, быть может, завтра на рассвете эта погоня настигнет их и отобьет у похитителей!

Но вдруг мирный ход его мыслей был прерван негодующим голосом полковника Кочрэня, который показался на скате ближайшего пригорка, и за руки которого бешено уцепились два араба, осмелившиеся, по-видимому, связать его.

Лицо его было багровое, голос хрипел от бешенства, и он неистово выбивался.

- Ах, вы, проклятые убийцы! - скрежеща зубами, кричал он и вдруг, заметив, что очутился в двух шагах от своих, крикнул: - Бельмонт, они убили Сесиля Броуна!

Случилось это так. Желая уйти от своего собственного раздражения, полковник Кочрэнь забрел за ближайший пригорок, где в маленькой котловине увидел группу лежащих верблюдов и услышал громкие раздраженные голоса нескольких человек. Центром группы был Сесиль Броун, бледный, с вялым, скучающим взглядом и, как всегда, подкрученными кверху усиками. Арабы уже раньше обыскали его, как и всех остальных пленников, но теперь хотели раздеть его донага, в надежде, что он имеет при себе еще что-либо, чего им не удалось найти при первом обыске. Один отвратительного вида негр с широкими серебряными кольцами в ушах скалил свои лошадиные зубы и, видимо, издевался над молодым дипломатом, подступая к самому его лицу. Невозмутимое спокойствие и безучастный скользящий взгляд Сесиля Броуна в эти минуты казались Кочрэню настоящим геройством, чем-то сверхчеловеческим. Пиджак Броуна был уже распахнут, жилет тоже, и теперь громадные заскорузлые пальцы негра ухватили ворот его сорочки и, рванув, разодрали ее до пояса. При звуке этого рвущегося полотна словно какое-то безумие овладело этим всегда и доселе невозмутимым и бесчувственным молодым человеком: при прикосновении к его телу этих заскорузлых черных пальцев, казалось, вся душа возмутилась в нем. Дикий огонь сверкнул в его глазах, - это уже был не законченный продукт салонов XIX века, а дикарь, схватившийся с дикарем. Лицо его разгорелось, всегда плотно сжатые губы разворотились, как у чувственного сластолюбца, - и он принялся бить его, как девочка, раскрытой ладонью; с диким криком, скрежеща зубами, набросился на негра и колотил по чему попало, слабо, но злобно, без перерыва. Негр на мгновение опешил и подался назад под этим градом неожиданных, точно детских ударов, но затем, видимо, озлившись, выхватил длинный нож из своего рукава и, что есть силы, со всего размаха ударил им снизу под занесенную для удара руку противника. Броун разом опустился на землю и в сидячей позе, опираясь обеими ладонями, стал кашлять, как кашляет человек, поперхнувшийся за обедом, сильно, беспрерывно, спазмами. Щеки его, горевшие гневом, вдруг побелели, затем в кашле послышалось клокотанье подступившей к горлу крови, он прикрыл рот рукою, тихонько повалился на бок и остался недвижим; целый поток яркой алой крови смочил песок. Негр с презрительным взглядом отер свой нож и спрятал его обратно в рукав.

Как безумный, накинулся на него теперь полковник Кочрэнь, но был схвачен несколькими из стоявших вокруг арабов и со связанными руками отведен к своим сотоварищам.

Итак, Хидинглея уже не было в живых, Сесиля Броуна также, и теперь наши пленные с тревогою переводили глаза с одного бледного лица на другое, мысленно спрашивая себя, за кем же очередь.

На большом камне, один, в сторонке от других, сидел monsieur Фардэ, подперши голову руками и уставив локти в колени. Он неподвижно смотрел вдаль, когда Бельмонт заметил, что он вдруг поднял голову и насторожился, как породистая охотничья собака, заслышавшая чужие шаги, затем разом подался вперед и, очевидно, напрягая всю силу своего зрения, стал смотреть в том направлении, по которому только что прошел их караван. Бельмонт стал смотреть туда же, - и действительно, там, вдали, что-то виднелось, что-то двигалось... Вскоре уже можно было отличить холодный блеск стали и что-то белое, развевающееся по ветру. Сторожевые дервиши дважды повернули своих верблюдов и затем разрядили свои ружья в воздух. Но не успел еще замереть звук залпа, как все они были уже в седлах - и арабы, и негры; еще минута, - все верблюды были подняты на ноги и плавно двинулись по направлению к своим сторожевым. Пленных окружили несколько человек вооруженных арабов, которые у них на глазах стали вкладывать боевые патроны в свои ремингтоны.

- Клянусь честью, это кавалерия на верблюдах! - воскликнул полковник Кочрэнь, позабыв о всех своих невзгодах. - Я полагаю, что наши! - и он в волнении, сам не сознавая как, высвободил свои руки из аркана.

- Значит, они оказались еще проворнее, чем я ожидал, - сказал Бельмонт, они прибыли целыми двумя часами раньше, чем их можно было ожидать. Ура, monsieur Фардэ! Са va bien, n'est ce pas?

- Ah! Merveilleusement bien! Vivent les Anglais! - воскликнул француз в сильном возбуждении, готовый бежать навстречу приближающейся веренице верблюдов. Голова каравана уже показывалась из-за пригорка.

- Слушайте, Бельмонт, я должен вас предупредить, что эти молодцы, как только увидят, что их дело проиграно, тотчас же пристрелят нас, как дичь. Таков их обычай. Поэтому будьте готовы, постарайтесь справиться с тем подслеповатым парнем, что крив на один глаз; я беру на свою долю этого дюжего негра; вы, Стефенс, постарайтесь выбить ружье из рук вот того тощего парня; вы, Фардэ, comprenez-vous? Il est necessaire справиться с ними, прежде чем они успеют пустить в дело свое оружие, но... но... - его слова перешли в какой-то невнятный шепот, - это арабы! - проговорил он, с трудом ворочая языком; его голос до того изменился, что его нельзя было узнать.

Из всех тяжелых минут этого ужасного дня это была чуть ли не самая тяжелая. Женщины горько плакали, не скрывая своих слез, только один мистер Стюарт в бреду над чем-то от души хохотал, прислонясь спиной к бедру своего верблюда. Фардэ, закрыв лицо, плакал.

Арабы же приветствовали друг друга выстрелами в воздух и высоко размахивали над головой своими длинными копьями. Вновь прибывших было не так много, не более тридцати человек, но все они носили тот же красный тюрбан и белый бурнус с коричневой каймой. У одного из них было в руках небольшое белое знамя с красными буквами какого-то текста, но, кроме того, в этой группе арабов было нечто, что особенно привлекало внимание пленных. Сердца всех дрожали от волнения.

- Смотрите, мисс Адамс, - воскликнул Стефенс, - что это там в центре группы? Право, это женщина!

Действительно, на одном из верблюдов выделялась какая-то своеобразная фигура. Еще минута, ряды арабов разомкнулись, - и фигура женщины, белой женщины ясно предстала перед глазами туристов.

- Пароход наш был атакован! - воскликнул кто-то. - Это кто-нибудь из наших!

Бельмонт вскрикнул и кинулся вперед, позабыв обо всем на свете.

- Нора! Дорогая! - кричал он. - Не падай духом, я здесь, и все теперь хорошо!

Глава VI

Итак, "Короско" был захвачен арабами, и все надежды на спасение, все точные вычисления расстояния и времени - все это было напрасно, обманчивый мираж. В Хальфе никто не подымет тревоги до тех пор, пока не узнают, что пароход не возвратился. Даже теперь, когда Нил казался узкой зеленоватой полоской на самом краю горизонта, преследование арабов еще не началось. Как же слабы были их шансы на то, что египетская кавалерия успеет нагнать их и отбить у степных разбойников, тем более, что теперь уже оставалось не более каких-нибудь ста миль до страны дервишей! Всеми ими, за исключением Бельмонта, овладело тупое отчаяние. Между тем арабы обменивались приветствиями и сообщали друг другу о том, что было сделано той и другой стороной, с обычной своей сдержанностью и важностью, тогда как негры того и другого отряда скалили свои белые зубы и трещали, как сороки, - эти вечно добродушные и веселые негры, которых даже суровый Коран не смог лишить этого добродушия.

Предводитель вновь прибывших был седобородый, худой, аскетического вида араб, с ястребиным носом и пронизывающим взглядом черных жестоких глаз. Он держался высокомерно и надменно; все остальные относились к нему с особым почтением. При виде этого старого араба, драгоман жалобно застонал и безнадежно всплеснул руками.

- Это эмир Абдеррахман, - простонал он, - теперь я уже не смею надеяться, что мы останемся живы!

Для всех остальных имя Абдеррахмана ничего не значило, но полковник Кочрэнь, служивший некогда на Востоке, слыхал, что этот человек пользовался репутацией чудовищной жестокости и беспощадного фанатизма. Оба эмира некоторое время совещались между собой, затем они долго и упорно смотрели на кучку унылых пленных, причем младший из двоих что-то объяснял, а старший слушал с мрачным, бесстрастным выражением лица.

- Кто этот красивый седобородый араб? - спросила мисс Адамс, первая очнувшаяся от общего удрученного состояния.

- Это теперь их вождь и предводитель! - сказал полковник Кочрэнь.

- Неужели вы хотите сказать, что он теперь примет начальство над всеми нами и над тем другим, чернобородым?

- Да, леди, - ответил драгоман, - он теперь начальник над всеми!

- Что касается меня, то я предпочитаю быть в его власти, чем во власти этого чернобородого, - сказала мисс Адамс, глядя на племянницу. - Не правда ли, Сади, дорогая, ты теперь себя лучше чувствуешь, когда жара немного спала?

- Да, тетечка, не беспокойтесь обо мне, сами-то вы как себя теперь чувствуете?

- Я чувствую себя бодрее, чем раньше. Мне совестно, что я подавала тебе такой скверный пример своим малодушием. Но я прямо голову потеряла при мысли, что мне скажет твоя мать, которая доверила мне тебя... Боже мой, в бостонском "Геральде", вероятно, будет помещена заметка об этом! Боже мой...

- Ах, бедный мистер Стюарт! - воскликнула Сади. - Слышите, как он все время не перестает бредить! Посмотрим, тетя, не можем ли мы что-нибудь сделать для него?

- Меня сильно тревожит участь госпожи Шлезингер и ее ребенка, - сказал полковник Кочрэнь. - Я вижу вашу жену, Бельмонт, но не вижу никого больше!

- Они ведут ее сюда! - воскликнул Бельмонт. - Слава Богу! Теперь мы все узнаем. Они не сделали тебе вреда, дорогая Нора? - и он кинулся вперед чтобы схватить и поцеловать ее руку, которую она протянула ему, когда он помогал ей спуститься с верблюда.

Милые, ласковые серые глаза миссис Бельмонт и ее приветливое спокойное лицо успокоительно подействовали на всех.

- Бедняжки, - сказала она, - глядя на вас, я вижу, что вам было гораздо хуже, чем мне. Нет, право, дорогой Джон, я чувствую себя прекрасно, даже не ощущаю особенно сильной жажды, так как мы наполнили свои бурдюки водою у Нила, и мне давали пить вволю. Но отчего я не вижу мистера Хидинглея и мистера Броуна, ведь они отправились вместе с вами?! А бедный мистер Стюарт, что с ним?

- И Хидинглей, и Броун покончили свои счеты с жизнью, - ответил угрюмо ее супруг, - и ты не поверишь, дорогая, сколько раз я благодарил Бога за то, что ты не была с нами. А теперь ты все же здесь, дорогая моя!

- Где же мне и быть, Джон, как не подле моего супруга?! И, право, мне гораздо, гораздо лучше здесь, чем было бы там, в Хальфе!

- Дошла ли до города какая-нибудь весть о случившемся? - спросил Кочрэнь.

- Одной шлюпке удалось уйти от арабов. Миссис Шлезингер с ребенком и няней уплыли на ней. Я находилась внизу, в каюте, когда арабы ворвались на "Короско"; те, кто был на палубе, успели сесть в шлюпку и бежать - шлюпка была уже спущена и совсем наготове. Арабы стреляли по шлюпке, и я не знаю, был ли на ней кто-нибудь убит или ранен!

- Они стреляли по шлюпке? - переспросил Бельмонт. - Прекрасно! В таком случае их выстрелы могли слышать в Хальфе. Как вы думаете, Кочрэнь? Погоня, вероятно, несется за нами по горячему следу, мы каждую минуту можем надеяться увидеть белые пулари британского офицера!

Но на этот раз Кочрэнь оставался холоден и недоверчиво отнесся к возможности спасения.

- Если они не выехали в составе сильного отряда, то пусть лучше вовсе не являются, - сказал Кочрэнь, - эти люди не из тех, с кем легко справиться. Главари их опытны в военном деле; с ними придется сражаться не на шутку.

В этот момент громадное багровое солнце наполовину опустило свой лучезарный диск за фиолетовую линию холма на краю горизонта. Это час вечерней молитвы мусульман. Древние обитатели Ирландского плато стали бы поклоняться этому лучезарному диску на краю горизонта, но эти дети пустыни были благородны в своих чувствах, - для них идеал выше материальной действительности, - и потому они оборачиваются спиной к великолепной картине заходящего солнца и возносят свой мысленный взор к далекому Востоку, колыбели и очагу их религии, и молятся, молятся так, что нам, христианам, остается только поучиться у них. О, эти фанатики мусульмане, как они умоют молиться! Всецело поглощенные своим религиозным экстазом, с вдохновенными лицами и сияющим взором, с повергнутым в прах челом, лежат они по несколько минут на своих молельных ковриках. И кто мог усомниться, глядя на этих людей, на их убежденную веру, на этот огонь фанатизма, горящий в их глазах, что в них таится великая жизненная сила, что бесчисленные миллионы людей думают, как один человек, - от мыса Джуба до пределов Китая! Пусть только одна могучая волна всколыхнет их, пусть только восстанет среди них великий вождь или организатор, который сумеет воспользоваться этой великой силой, - и тогда кто может поручиться, что эти сыны Востока не заполонят когда-нибудь жалкий, дряхлый, вырождающийся юг Европы, как некогда, тысячу лет тому назад!

Но вот молитва кончена, арабы поднялись с колен, - и тотчас же прозвучал призывный сигнал. Пленные поняли, что, пропутешествовав весь день, они были, по-видимому, осуждены путешествовать и всю ночь. Бельмонт невольно заворчал, он утешал себя надеждой, что погоня настигнет их еще на этом привале; но так надеялся только он один, другие же давно оставили всякую надежду на спасение и покорились неизбежному. Каждому из них дали по арабской плоской хлебной лепешке, которая показалась верхом всякого лакомства, и - о роскошь! - по целому стакану воды, свежей и холодной, из того запаса, который привез с собою отряд Абдеррахмана.

Если бы тело наше так же быстро поддавалось душевному нашему состоянию, как поддается это последнее нашим физическим, телесным ощущениям, каким раем небесным могла бы стать жизнь! Теперь, когда их жалкие физические потребности были удовлетворены, и самое настроение пленных стало совершенно иное, они уже не чувствовали себя, как раньше, угнетенными и пришибленными; в них откуда-то явилась и бодрость духа, и они без особого понуканья взобрались снова на своих верблюдов. Только мистер Стюарт лежал неподвижно, продолжая неумолчно шептать, - и никто из арабов не дал себе труда поднять и посадить его на верблюда.

- Они говорят, сэр, что он слишком тучен и тяжел, и они не хотят везти его дальше! Он все равно скоро умрет, так они не хотят больше с ним возиться!

- Не хотят возиться! - воскликнул Кочрэнь, у которого от гнева и негодования выступили красные пятна на щеках. - Да ведь он здесь умрет от голода и жажды! Где эмир? Эй, ты! - крикнул он проезжавшему в этот момент мимо него чернобородому Али Ибрагиму, таким тоном, каким обыкновенно обращался к погонщикам мулов. Но эмир не удостоил вниманием этот дерзкий оклик, а только, проезжая дальше, отдал какое-то краткое приказание одному из конвойных арабов, который, подскакав к Кочрэню, изо всей силы ударил его прикладом своего ремингтона в бок. Старый вояка ткнулся вперед и, судорожно ухватившись обеими руками за переднюю луку своего седла, почти без чувств поник над горбом своего верблюда. При виде этого возмутительного поступка, женщины не могли удержать слез, а мужчины в бессильном гневе скрежетали зубами и сжимали кулаки. Бельмонт машинально хватился за свой потайной карман, в котором у него находился маленький карманный револьвер, и только тогда вспомнил, что он отдал его мисс Адамс, когда ощупал, что карман пуст. Если бы под его горячую руку попался в эту минуту револьвер, он, наверное, уложил бы на месте эмира, ехавшего в нескольких саженях впереди его, а это вызвало бы поголовное избиение всех пленных.

Между тем на краю горизонта, там, где только что закатилось солнце, небо сохранило лиловато-серый оттенок. Но вот этот свинцово-фиолетовый горизонт начал постепенно светлеть и проясняться, пока не получилось впечатление мнимого рассвета и не стало казаться, что колеблющееся солнце вот-вот снова вернется. Весь закат алел розоватой зарей, которая постепенно стала вновь медленно угасать и переходить в прежний лиловато-свинцовый оттенок, - и наступила ночь. Еще сутки тому назад пассажиры "Короско" с палубы своего парохода любовались ночью, такими же звездами и тем самым серпом молодого месяца. Всего двенадцать часов тому назад они завтракали в уютном салоне перед отправлением на экскурсию; немного времени, казалось протекло с тех пор, - а нескольких из них уже не было в живых, остальные же стали за это время совершенно другими людьми.

Длинная вереница верблюдов беззвучно тянулась по залитой трепетным лунным светом пустыне, словно ряд привидений. В начале и в хвосте каравана мерно колыхались белые фигуры арабов. Кругом ни звука, - и вдруг, среди этой мертвой таинственной тишины и безмолвия, откуда-то издалека донеслись звуки человеческого голоса. Голос этот, сильный и благозвучный, пел знакомый напев: "Мы на ночь делаем привал, еще днем ближе к цели!"

Пленным казалось, что они различают слова, и все они невольно содрогнулись: неужели мистер Стюарт пришел в себя и с умыслом выбрал эти слова, или же то была простая случайность его бреда? И все они невольно обратили свои взоры в ту сторону, где остался их бедный друг: он отлично знал, что уж очень близок к цели...

- Дорогой мой дружище, надеюсь вы не очень сильно ранены? - сочувственно и с искренней тревогой в голосе осведомился Бельмонт, ласково и любовно положив руку на колено Кочрэня.

Полковник теперь понемногу выпрямился, хотя все еще не мог отдышаться.

- Я теперь почти совершенно оправился, - отозвался он заметно изменившимся голосом, - будьте добры, не откажитесь указать мне того человека, кто нанес мне этот удар!

- Вот тот, который теперь здесь подле Фардэ, там, впереди! - отвечал Бельмонт.

- Благодарю, я сейчас не совсем хорошо различаю его отсюда, при этом неверном, обманчивом свете луны, но думаю, что сумею узнать его потом. Это, кажется, еще молодой парень, безбородый... не правда ли, Бельмонт?

- Да, но, признаюсь, я думаю, что он переломил вам несколько ребер...

- Нет, нет, он только вышиб из меня дух, я не мог перевести дыхания... Да и теперь еще дышится трудно...

- Вы, право, точно железный, Кочрэнь! Ведь это был такой страшный удар, что трудно поверить, чтобы вы могли так скоро оправиться после него!

- Дело в том, - ответил Кочрэнь, близко наклонившись к Бельмонту, надеюсь, что это останется между нами и что вы никому этого не передадите, в особенности же дамам, - дело в том, что я, в сущности, старше, чем бы желал казаться, и так как я всегда очень дорожил своей военной выправкой, то...

- О... не продолжайте... я уже угадал! - воскликнул удивленный ирландец.

- Ну да, легкая искусственная поддержка, вы понимаете... она меня спасла в данном случае, как видите! - и Кочрэнь тут же перевел разговор на другое.

Эта ночь впоследствии не раз снилась тем, кто ее пережил, и в их воспоминаниях казалась каким-то смутным сном. Звезды временами казались так близко, так низко, что их можно было принять за фонарь, поставленный на дороге; через минуту другая казалась на ладонь от головы верблюда или же целые потоки этих звезд дождем лили свой свет с прозрачно-черного, таинственно-глубокого неба. Медленно двигался длинный караван, в полном безмолвии, но из пленных никто не спал. Наконец на далеком востоке забрезжил первый холодный серый свет, предвестник рассвета, и бледные, растерянные лица путников казались страшными при этом странном свете.

Весь день их мучила и томила жара, ужасный нестерпимый зной африканской пустыни; теперь же пронизывающий холод причинял им новые мучения. Арабы укутались в свои бурнусы и завернули в них даже свои головы; пленникам же нечем было прикрытия; они сжимали руки и дрожали от холода. Особенно страдала от холода мисс Адамс, кровообращение ее было вялое, бедняжка дрогла, как изнеженная комнатная собачонка, выгнанная ночью на мороз, - дрогла до слез.

Стефенс снял с себя куртку и накинул ее на плечи бедной мисс Адамс, сам же он ехал подле Сади и все время неумолчно болтал или тихонько насвистывал какой-нибудь напев для того, чтобы уверить ее, что ему было несравненно теплее и лучше без куртки, в одном жилете, но эта демонстрация была слишком усиленной, чтобы не казаться неестественной. Тем не менее он, быть может, действительно менее других ощущал ночной холод так как в нем горел священный огонь и какая-то странная, никогда еще не испытанная им радость зарождалась где-то в глубине его души и незаметно примешивалась ко всем горестным событиям этого дня: так, ему было положительно трудно решить, было ли это приключение для него величайшим несчастьем или же величайшим благополучием в его жизни.

Там, на "Короско", молодость, красота, привлекательность и милый нрав Сади заставляли его сознавать, что в лучшем случае он может надеяться быть терпимым ею. Но здесь он сознавал, что может ей действительно на что-нибудь пригодиться, что она с каждым часом все более и более привыкала обращаться к нему, как мы обращаемся к нашему естественному покровителю, отцу, брату или мужу. И сам он начинал сознавать, что за жалкой, сухой оболочкой делового человека в нем таился еще другой, сильный и надежный человек, в котором билось сердце и пробудилась душа, - и он почувствовал некоторое самоуважение, которого раньше не испытывал. Правда, он прозевал свою молодость, но теперь она возвращалась к нему, как прелестный цветок.

- Я начинаю думать, что все это вам очень нравится, мистер Стефенс, сказала Сади с горечью.

- Не скажу, чтобы очень, хота во всяком случае, я не пожелал бы остаться в Хальфе, зная, что вы здесь!

Это был первый и самый смелый намек на его чувства, который он себе позволил до сих пор, и девушка взглянула на него с невольным удивлением.

- Мне кажется теперь, что я всю жизнь была очень скверной девочкой, сказала Сади немного погодя. - Мне самой всегда жилось хорошо, я никогда не думала о том, что другие могут быть несчастны, а это происшествие с нами как-то сразу заставило меня серьезнее взглянуть на вещи, и теперь, если я вернусь когда-нибудь отсюда, то буду лучшей женщиной, более серьезной, более сердечной.

- И я буду другим, лучшим человеком, - подтвердил ее мысль мистер Стефенс, - я полагаю, что именно с этой целью и приходят к людям несчастья. Посмотрите, как в эти тяжелые минуты проявились и сказались все хорошие душевные качества в наших спутниках. Возьмем хотя бы бедного мистера Стюарта! Ведь мы бы никогда не узнали, какой это был благородный и сильный духом человек, какой удивительный стоик! А супруги Бельмонт! Разве не трогательно видеть, как они, беспрестанно думая друг о друге, совершенно забывают о своем личном горе, опасности и невзгодах, - как даже самое горе перестает казаться им горем потому только, что они вместе?! А полковник Кочрэнь, который там, на "Короско", казался всем чопорным, несколько бессердечным сухим человеком, каким благородным, отважным и великодушным показал он себя здесь. Как самоотверженно вступается он за каждого! А Фардэ, смотрите, он забыл все свои предрассудки, он смел как лев... Право, мне кажется что это горе только сделало всех нас лучше, чем мы были, что оно послужит нам во благо!

Сади глубоко вздохнула.

- Да, - сказала она, - если все это кончится и благополучно, если эти несчастья скоро окончатся. Но если это продолжится еще недели и месяцы и затем окончится смертью, то я право, не знаю, где мы воспользуемся тем благом, которое вынесли из этого несчастья? Ну, предположим, что нам бы удалось спастись, мистер Стефенс. Скажите, что бы вы сделали?

Юрист с минуту призадумался, но так как его профессиональные инстинкты были еще живы в нем, то он ответил:

- Я бы прежде всего рассмотрел, на каких основаниях и против кого можно возбудить дело, против ли организаторов экскурсий туристов, предложивших утес Абукир, когда это сопряжено с таким риском, против ли египетского правительства, не охраняющего надлежащим образом своих границ, или против халифата. Это будет в высшей степени интересный процесс. А вы, что сделали бы вы, Сади?

Он впервые опустил обычное, требуемое приличиями, слово "мисс", но девушка была настолько озабочена своими собственными думами, что даже не заметила этого.

- Я буду добрее к другим, буду сочувственнее, я постараюсь дать кому-нибудь счастье в память тех тяжелых минут, которые мне пришлось пережить здесь! - сказала Сади как-то особенно прочувствованно и вместе с тем вдумчиво.

- Но вы же всю свою жизнь только и делали, что давали счастье другим, возразил Стефенс, - вы это делаете помимо своей воли!

Полумрак южной ночи как будто придавал ему смелость, он говорил теперь то, что едва ли бы решился сказать днем при ярком свете.

- Вы не нуждались в этом жестоком уроке!

- Вы только доказываете этим, как мало вы меня знаете. Я всю жизнь была очень себялюбива и легкомысленна и не думала о других, не страдала за них и даже не замечала их страданий!

- Во всяком случае, вы не имели надобности в таком сильном потрясении, в вас всегда была жива ваша молодая душа. А я - это другое дело!

- Почему же вам нужна была эта встряска, это сильное потрясение?

- Потому что все на свете лучше спячки, лучше застоя, даже горе, даже мука... Я только теперь начал жить, до сих пор я не жил, а прозябал, я был не что иное, как машина: сухой, черствый, односторонний человек; ничто меня не трогало, не волновало, - у меня не было на это времени. Правда, я замечал иногда это возбуждение, это волнение в других и удивлялся; думал: уж нет ли в моем организме какого-нибудь дефекта, лишающего меня возможности испытывать то, что испытывают другие люди. Но теперь, в эти последние дни, я испытал, как глубоко могу ощущать, как хочу таить горячие надежды и смертельный, мучительный страх, я убедился, что могу и ненавидеть, и... испытывать сильное, глубокое чувство, проникающее в мою душу. Да! Я возродился к жизни! Быть может, я стою на рубеже могилы, но все же я теперь могу сказать, умирая, что я жил!

- Но почему же вы постоянна вели такую мертвящую душу жизнь? - спросила Сади.

- Почему? Я был честолюбив, я хотел выбиться на дорогу! Кроме того, мне надо было поддерживать мать и сестру, заботиться о них... Ну, слава Богу! Вот и утро настает. Тетушка ваша, да и вы сами перестанете зябнуть, как только выглянет солнце!

- Да, а вы тоже, без куртки! - добавила Сади.

- О, мне ничего, у меня прекрасное кровообращение, мне вовсе не холодно в одном жилете!

Действительно, долгая, холодная ночь миновала, наконец, и глубокое, почти черное небо стало постепенно светлеть, переходя в удивительный розово-лиловатый колорит. Крупные яркие звезды, словно висевшие в пространстве, все еще ярко светились, но как будто ушли дальше от земли, затем, мало-помалу, стали бледнеть. Серая полоса рассвета росла и начинала переходить в нежно-розовые оттенки. Поверх этой полосы раскинулись веером лучи еще невидимого на горизонте солнца. И вдруг наши истомленные, иззябшие путники почувствовали на своих спинах его резкие черные тени. Дервиши, не проронившие за всю ночь ни одного слова, теперь сбросили с себя свои бурнусы, раскутали головы и весело заговорили между собой. Пленники тоже начинали обогреваться и с радостью уничтожали розданное им дурро, то есть арабское просо; вскоре была сделана небольшая остановка на ходу, и всем роздана порция воды, около стакана на каждого.

- Могу я говорить с вами, полковник? - спросил подъехавший у Кочрэню драгоман.

- Нет! - резко и пренебрежительно отрезал было старый вояка.

- А между тем это крайне важно для вас, чтобы вы выслушали меня: от этого зависит спасение всех вас!

Кочрэнь насупился и стал теребить свой длинный ус.

- Так что же ты имеешь сказать? - спросил он, не глядя на Мансура.

- Прежде всего, вы должны совершенно довериться мне, хотя бы уже потому, что мне так же важно вернуться в Египет, как и вам, там у меня жена, дети, дом. А здесь я до самой смерти буду невольником, буду работать, как вол, и жить, как бездомный пес!..

- Ну, что же дальше?

- Вы уже знаете того чернокожего, который был при Хикс-паше; он в эту ночь ехал рядом со мной и долго беседовал. Он говорил, что плохо понимает вас и что вы тоже плохо его понимаете; поэтому он решил обратиться к моему посредничеству!

- Что же он сказал тебе?

- Он говорил, что среди арабов есть восемь человек солдат из египетской армии, пятеро чернокожих и двое феллахов, и они желают, чтобы вы пообещали им от своего имени и от имени всех остальных господ каждому приличное вознаграждение, если они помогут вам спастись и бежать от арабов!

- Понятно, что мы готовы обещать приличное вознаграждение! Я готов поручиться за всех!

- Они желают получить не менее, как по сто египетских фунтов каждый! заметил Мансур.

- Можешь обещать им эти деньги! Скажи им, что они получат их тотчас же, как только мы перейдем границу. Но что они, собственно, предлагают сделать? осведомился Кочрэнь.

- Они говорят, что ничего определенного сейчас обещать не могут, а пока будут ехать, держась все время как можно ближе около вас, чтобы, в случае если представится возможность спасения, они могли во всякое время воспользоваться ею; они будут стараться отрезать арабов от вас и стать между ними и вами, - а там дальше видно будет, что можно будет сделать!

- Прекрасно, ты можешь сказать им, что каждый из них получит по двести египетских фунтов, если только они сумеют вырвать нас из рук арабов. Нельзя ли подкупить и кого-нибудь из последних?

- Риск попытки слишком велик; можно разом погубить все дело, и тогда всем нам тут же конец! Я пойду и скажу черномазому ваш ответ; я вижу, что он уже поджидает меня! - и драгоман удалился.

Эмир рассчитывал сделать привал не дольше, как на полчаса, но при тщательном осмотре верблюдов оказалось, что вьючные животные, на которых ехали пленники, были до того изнурены длинным и быстрым переходом, который им пришлось совершить, что не было никакой возможности заставить их идти дальше, не дав передохнуть хоть час или полтора. Бедняги вытянули свои длинные шеи по земле, что является крайним признаком утомления у этих животных. Эмиры, осматривавшие во время привала караван, озабоченно покачали головами; затем жестокие блестящие глаза старого Абдеррахмана остановились на пленных; он сказал несколько слов Мансуру, лицо которого мгновенно побледнело, как полотно.

- Эмир говорит, - перевел он, - что если вы не согласны все до единого принять ислам, то не стоит задерживаться целому каравану ради того, чтобы довезти вас до Хартума на вьючных верблюдах. Ведь, если бы не вы, они могли совершать переходы вдвое быстрее, а потому он теперь же желает знать, согласны ли вы принять Коран? - Затем, не изменяя интонации голоса, как будто он все еще продолжает переводить слова эмира, Мансур добавил от себя: - Советую вам, господа, согласиться, так как иначе он всех вас прикажет прирезать!

Несчастные пленники в смущении взглянули друг на друга, а оба эмира с суровыми, величавыми лицами стали ожидать ответа.

- Что касается меня, - произнес Кочрэнь, - то я скорее согласен умереть здесь теперь же, чем невольником в Хартуме!

- Как ты думаешь, Нора? - обратился Бельмонт к жене

- Если мы умрем вместе, дорогой Джон, то смерть мне не кажется страшной! ответила эта прелестная, храбрая женщина.

- Это нелепо - умирать за то, во что я никогда не верил! - бормотал вполголоса Фардэ. - А вместе с тем, для моей чести француза оскорбительно быть обращенным насильно в магометанство! - и он гордо выпрямился и, заложив раненую руку за борт сюртука, торжественно произнес. - Я случайно родился христианином и останусь им!

- А вы что скажете, мистер Стефенс? - спросил Мансур почти молящим голосом. - Ведь если хоть один из вас согласится принять их веру, это значительно смягчит их по отношению к нам!

- Нет, и я не могу согласиться! - спокойно и просто, сухим, деловым тоном ответил юрист.

- Ну, а вы, мисс Сади? Вы, мисс Адамс? Скажите только слово, и вы будете спасены!

- Ах, тетечка, как вы думаете, не согласиться ли нам? - пролепетала испуганная девушка. - Или это будет очень дурно, если мы согласимся?

Мисс Адамс заключила ее в свои объятия.

- Нет, нет, дорогое дитя мое, милая моя, бедная моя девочка, нет, ты будешь тверда духом; ты не поддашься этому искушению; ты бы потом сама возненавидела себя за это!

Все они были героями в эти минуты, все смотрели смело в глаза смерти, и чем ближе заглядывали ей в лицо, тем менее она им казалась ужасна и страшна. Драгоман пожал плечами и сделал такое движение рукой, какое делают обыкновенно после того, как попытка, к которой было приложено всякое старание, в конце концов не удалась.

Эмир Абдеррахман понял этот жест и сказал что-то близ стоявшему негру, который тотчас же куда-то отбежал.

- На что ему ножницы? - удивленно спросил полковник, поняв, о чем шла речь.

- Он хочет истязать женщин! - сказал Мансур все с тем же жестом бессилия.

Холодная дрожь пробежала по спинам пленных. Все они были готовы умереть; каждый из них был согласен перенести свою долю мучений, но быть свидетелями мучений кого-либо из своих - это уже было свыше их сил; в эти тяжелые часы общего несчастья они научились дорожить друг другом, страдать и мучиться друг за друга, и каждый был готов пожертвовать собою за каждого из этих ближних. Все они стали теперь как братья между собой, все любили друг друга, как самого себя, как предписывало евангельское учение Христа. Женщины, бледные и дрожащие, молчали, но мужчины волновались, совещались, теряя голову.

- Где пистолет, мисс Адамс? Дайте его сюда, мы не дадим себя истязать! Нет, нет! Этого мы не потерпим! - говорил Бельмонт.

- Предложите им денег, Мансур, сколько хотят денег! - восклицал Стефенс. Скажите, что я готов стать магометанином, если только они оставят женщин в покое. Что же, это, в сущности, ни к чему не обязывает, так как делается по принуждению... так сказать, почти насильственно. Так и скажите, что я согласен, пусть только женщин не трогают, я не могу вынести, чтобы их мучили!

- Нет, погодите немного, милый Стефенс, - остановил его Кочрэнь, - не надо терять голову! Все мы готовы решиться на что угодно, чтобы спасти наших дам, в этом я уверен; но мне кажется, что я нашел иной, лучший способ разрешить этот вопрос. Слушай, драгоман! Скажи этому седобородому дьяволу, что мы ничего не знаем из его распроклятой, чертовской веры, конечно, скажи ему все это помягче, как ты умеешь говорить, объясни, что мы не знаем, в какого рода нелепости нам должно верить для спасения наших шкур, что если он вразумит нас, растолкует нам свою тарабарщину, то мы согласны слушать его. При этом можешь прибавить, что какая бы ни была та вера, которая порождает таких чудовищ, как он или как тот чернобородый боров, - она должна несомненно привлечь к себе сердца всех. Понял?

И вот, с бесчисленными поклонами и молящими жестами, драгоман передал эмиру, что христиане все сильно сомневаются в правоте своей веры, и что стоит только несколько просветить их разум светом учения пророка, как все они прославят Аллаха, сделавшись верными последователями Корана. Оба эмира задумчиво поглаживали свои бороды во время речи переводчика, недоверчиво и подозрительно посматривая на своих пленных. Наконец, немного помолчав, Абдеррахман сказал что-то Мансуру, после чего оба араба медленно удалились.

Спустя минуту, подан был сигнал к отправлению, - и все стали садиться на своих верблюдов.

- Вот что он приказал сказать вам, - сообщил Мансур, ехавший посреди группы пленных. - Около полудня мы будем у колодцев, и там будет большой привал. Тогда его собственный мулла, прекрасный и очень умный человек, будет в продолжение целого часа беседовать с вами о Коране и поучать вас в вере. По окончании же этой беседы вы должны будете избрать то или другое: или следовать далее до Хартума, или быть преданы смерти тут же на месте. Таково его последнее слово!

- Они не желают получить выкупа?

- Вад Ибрагим взял бы, но эмир Абдеррахман ужасный, жестокий и беспощадный человек. Поэтому советую вам уступить ему!

- А сам ты, Мансур, как поступишь? Ведь ты тоже христианин?

Густая краска залила лицо Мансура.

- Я был им вчера и, быть может, буду завтра. Я служил Господу, пока это было возможно. Но когда что-либо невозможно, против этого, думаю, и сам Господь не восстанет! - и, сконфуженный, он поспешил отъехать в сторону и смешался с группой конвойных.

Судя по этому, можно было видеть, что перемена религии поставила его на совершенно другую ногу.

Итак, несчастным была дана отсрочка на несколько часов, но смерть уже распростерла над ними свои мрачные крылья. Что такое представляет собою эта земная жизнь, что все мы так цепляемся за нее? Это не удовольствия, не радости жизни, так как даже и те, для кого жизнь не что иное, как ряд тяжких страданий и мук, с ужасом отшатываются назад, когда смерть готова протянуть над ними свой успокоительный покров. Нет, нас пугает страх потерять то дорогое, родное, любимое "я", с которым мы так свыклись, о котором всю жизнь не переставали думать и заботиться, которое, мы думаем, так прекрасно изучили и знаем, что однако не мешает, чтобы это самое "я" поминутно совершало такие дела и поступки, которые удивляют нас. Это ли чувство заставляет умышленно самоубийцу в последний момент схватиться за перила моста, чтобы еще хоть на мгновение повиснуть над рекой, которая должна унести его в бездну? Или же то сама природа из опасения, что все ее усталые, замученные труженики вдруг разом побросают свои кирки и лопаты, придумала этот страх, чтобы удержать их на их тяжелой работе? Но он существует, этот страх смерти, и все исстрадавшиеся люди радуются, что им даны еще несколько часов этих мучений и терзаний.

Глава VII

Ничто, по-видимому, не отличало этот новый дневной путь от того, по которому двигались пленники-европейцы и арабы вчера. Кругом расстилалась та же бесплодная песчаная равнина, те же голые плоские камни. Солнце было еще не высоко, и потому еще не получалось того тропического отражения и преломления лучей, которое порой обманывает зрение путника, и в чистом сухом воздухе весь ландшафт лежал, как на ладони. Длинный караван медленно двигался вперед подравниваясь под шаг вьючных животных. Далеко на флангах разведчики-арабы гарцевали на своих конях, время от времени привставая на стременах и вглядываясь из-под руки то вдаль, вперед, то по тому пути, который караван уже успел пройти.

- Как вы думаете, далеко ли мы отошли от Нила? - спросил Кочрэнь, не отводя глаз от далекого восточного горизонта.

- Да добрых пятьдесят миль, я полагаю! - ответил Бельмонт.

- Вряд ли так много, - возразил полковник, - мы не более пятнадцати или шестнадцати часов в пути. А верблюд может делать не более двух - двух с половиной миль в час, если он бежит рысью. Следовательно, мы могли отойти только на сорок миль, не больше. Но все-таки и это кажется мне слишком солидной дистанцией для того, чтобы нас могли нагнать. Я право, не вижу, что мы выиграли тем, что отсрочили час расчета, все равно нам надеяться не на что, - так уж лучше бы разом расхлебать кашу!

- Ну да, только не говорите умереть! - воскликнул неунывающий ирландец. До полудня еще очень много времени. Эти наши Хамильтон и Хадлей, офицеры Египетского кавалерийского корпуса, - славные ребята, и я уверен, вовсю будут гнаться за нами по следу: у них ведь нет вьючных верблюдов, которые бы их задерживали. Еще несколько дней тому назад они подробно рассказывали мне, какие меры принимаются ими против набегов. Я убежден, что они не оставят это дело так!

- Прекрасно, доведем игру до конца, но я должен признаться, что никаких особенных надежд не питаю! Мы, конечно, должны казаться спокойными и уверенными перед дамами, и я вижу, что этот Типпи-Тилли готов сдержать свое слово, также и те семь человек, о которых он говорил. Действительно, они все время держатся вместе, тем не менее, я положительно не знаю, как они могут нам помочь!

- Я раздобыл обратно свой пистолет, - шепнул Кочрэню Бельмонт. - Если только они попробуют сделать что-нибудь женщинам, я не задумываясь застрелю их всех трех собственноручно, а затем мы уже можем спокойно умереть. Их уж мы, во всяком случае, не отдадим на истязание и поругание!

- Вы - хороший, честный человек, Бельмонт! - сказал Кочрэнь, и они продолжали ехать молча.

Почти никто не говорил; всеми овладело какое-то странное, полусознательное состояние, словно все они приняли какое-нибудь наркотическое средство. Внутренне каждый из них переживал в душе разные моменты своей прежней жизни, вызывал милые образы родных, друзей и знакомых, - и все эти воспоминания вызывали чувство кроткого умиления и тихой, приятной грусти.

- Я всегда думал, что умру в густом изжелта-сером тумане лондонского утра, но этот желтый песок пустыни, прозрачный воздух и беспредельный простор, право, ничем не хуже!

- А я желала бы умереть во время сна! - сказала Сади. - Как прекрасно, должно быть, проснуться в другом, лучшем мире! Мне помнится один припев романса: "Никогда не говори "прощай" или "спокойной ночи", - а пожелай мне радостного утра в другом, лучшем из миров!"

На это мисс Адамс неодобрительно покачала головой.

- Ах нет, это ужасно, - предстать неприготовленной перед своим Творцом!

- Меня так всего более пугает одиночество смерти. Если бы мы и те, кого мы любим, умирали все разом, то, я полагаю, смерть была бы для нас тем, что переезд из одного дома в другой! - сказала миссис Бельмонт.

- Если дело дойдет до этого, - заметил ей супруг, - то мы не узнаем тоски одиночества: мы все вместе переселимся в другой мир и встретим там Броуна, Хидинглея и мистера Стюарта.

Француз на это только пренебрежительно пожал плечами; он не верил в загробную жизнь и дивился спокойной уверенности этих католиков, их простодушной, детской вере. Сам же он больше размышлял о том, что скажут все его приятели, узнав, что он положил жизнь за веру во Христа - он, никогда не веривший ни в Бога, ни в черта!

Порою эта мысль забавляла его, порою приводила в бешенство, и он, кутая свою раненую руку, как женщина - больное дитя ехал несколько в стороне, то улыбаясь, то скрежеща зубами.

На мутно-желтом фоне пустыни, усеянной камнями, на всем протяжении от севера к югу, насколько хватало глаз, тянулась узкая полоса светло-желтого цвета; то была полоса легкого песка, подымавшегося на высоту от восьми до десяти футов от земли.

На эту полосу арабы указывали друг другу с видимой тревогой, и когда приблизились к ней, то караван остановился как бы перед обрывом, на дне которого течет глубокая река. То был легкий, как пыль, песок; при малейшем дуновении ветерка он взлетал вверх высоким столбом, подобно пляшущим в воздухе перед закатом мошкам. Эмир Абдеррахман попытался было заставить своего верблюда войти в эту полосу песка, но благородное животное, сделав по принуждению два-три шага, остановилось как вкопанное, дрожа всем телом. Тогда эмир повернул назад и некоторое время совещался с Вад Ибрагимом, после чего весь караван повернул к северу, имея полосу песка с левой стороны.

- Что это? - осведомился Бельмонт у драгомана, который случайно оказался подле него. - Почему мы вдруг изменили направление?

- Это зыбучие пески, - ответил Мансур, - порою ветер подымает его вот такой длинной полосой, а назавтра, если только будет ветер, он разнесет его весь по воздуху, так что здесь не останется ни песчинки. Но араб скорее даст пятьдесят и даже сто миль крюку, чем решится пройти через такую полосу зыбучего песка, так как верблюд его переломает себе ноги, а самого его задушит и засосет песок.

- А далеко ли простирается эта преграда зыбучих песков?

- Трудно сказать!

- Что же, Кочрэнь? Ведь это все к нашему благу, - заметил ирландец, - чем дольше будет продолжаться переход тем больше у нас шансов на спасение! - и он снова оглянулся туда, откуда ожидал желанную погоню. Но там, вдали, ничего не было видно.

Вскоре преграды зыбучих песков не стало, - и теперь караван мог продолжать свой путь в надлежащем направлении. Странно даже, что в тех случаях, когда эта полоса зыбучего песка настолько узка, что через нее, кажется, можно было бы перескочить, арабы все же обойдут ее громадным обходом, но не рискнут пройти через нее. Теперь же, очутившись на совершенно твердой почве, утомленных верблюдов погнали рысью, этой ужасной, неровной толчковой рысью, от которой бедные непривычные туристы колыхались и болтались, как куклы, привязанные к деревянным лошадкам. В первую минуту это казалось забавным, но вскоре эта потеха превратилась в нестерпимую муку. Ужасная болезнь, вызываемая верблюжьей качкой, заставляла невыносимо ныть спину и бока, вызывала мучительную икоту и тошноту, доходящую до спазмов.

- Нет, Сади, я больше не могу! - почти сквозь слезы заявила мисс Адамс. Я сейчас соскочу с верблюда!

- Что вы, тетя? Ведь вы себе ноги переломаете! Потерпите еще немножко, быть может, они сейчас остановятся!

- Откиньтесь назад и держитесь за заднюю луку, - посоветовал полковник, это вас облегчит, вы увидите.

Кочрэнь отцепил длинную, как полотенце, вуаль со своей шляпы, скрутил, связал концы между собой и накинул на переднюю луку своего седла. - Проденьте ногу в петлю, это даст вам опору, и вы будете чувствовать себя лучше!

Действительно, облегчение получилось моментально, а потому Стефенс сделал то же самое для Сади. Но вот один из усталых верблюдов с шумом упал, как будто у него подломились ноги, и каравану волей-неволей пришлось вернуться к своему обычному спокойному аллюру.

- Что это, новая полоса зыбучего песка? - спросил Кочрэнь, указывая вперед.

- Нет, - сказал Бельмонт, - это что-то совсем белое. Эй, Мансур! Что это такое впереди?

Но драгоман только покачал головой.

- Я не знаю, что это такое, сэр, я никогда не видал ничего подобного!

Как раз поперек пустыни, от севера к югу, тянулась длинная белая линия словно кто известкой посыпал. Это была узкая полоса, но она тянулась от одного края горизонта до другого. Мансур обратился за объяснениями к Типпи-Тилли, который пояснил что это большая караванная дорога.

- Но почему же она такая белая?

- От костей! - пояснил негр.

Это казалось почти невероятным, а между тем это так: действительно, когда караван приблизился к этой дороге, все увидели, что это была избитая дорога, до того густо усеянная побелевшими костями, что получалось впечатление сплошной пелены. На солнце эти белые остовы и черепа блестели, как слоновая кость. Многие тысячелетия подряд эта большая караванная дорога была единственной, по которой следовали бесчисленные караваны из Дарфура и других мест в Южный Египет.

И за все эти века и десятки веков кости каждого павшего здесь верблюда, оставшись на месте, высушиваемые ветром и солнцем, не разрушаемые ни влиянием почвы, ни временем, образовали сплошной ряд скелетов.

- Это и есть та самая дорога, о которой я тогда говорил, - произнес Стефенс. - Я помню, что нанес ее на ту карту и план, который я сделал для мисс Адамс. В "Бэдекере" сказано, что последнее время эта дорога заброшена вследствие прекращения всяких торговых сношений после восстания дервишей.

Путешественники смотрели на нее с равнодушным удивлением, так как в данное время их личная судьба слишком заботила их. Караван двигался теперь к югу вдоль этой усеянной костями и черепами дороги, и пленным казалось, что это самый подходящий путь к тому, что их ожидало впереди; истомленные и усталые животные медленно плелись к своему жалкому концу.

Теперь, когда критический момент приблизился и надеяться было не на что, полковник Кочрэнь, под давлением страха, что арабы сделают что-либо ужасное с женщинами, решился даже снизойти до того, чтобы спросить совета у Мансура. Положим, тот был и ренегат, и негодяй, и подлый человек, но он - местный уроженец, сын Востока и лучше кого-либо понимал взгляды арабов.

Благодаря тому, что Мансур принял ислам, арабы относились к нему с меньшим недоверием, и Кочрэнь успел не раз случайно улавливать их интимные беседы. Гордая, несколько надменная, аристократическая натура Кочрэня долго боролась против такого решения - обратиться за советом к такому человеку, как Мансур.

- Эй, ты, драгоман, так как эти разбойники придерживаются одних и тех же взглядов, что и ты, то имея в виду, что мы желали бы протянуть эту историю еще сутки, после чего нам уже будет все равно, чем бы это ни кончилось, - что ты нам посоветуешь сделать, чтобы выиграть время?

- Вы уже знаете мой совет, - отвечал драгоман. - Если вы все согласитесь принять ислам, как это сделал я, то будете живыми доставлены в Хартум; если же не согласитесь на это, то не уйдете живыми с ближайшего привала!

Полковник отвечал не сразу: ему трудно было совладать с душившим его гневом и негодованием.

- Это оставим, есть вещи возможные и есть такие, которые не считаются возможными!

- Но ведь вам стоит только сделать вид!

- Довольно! - оборвал его Кочрэнь.

Мансур только пожал плечами.

- Какой же смысл имело спрашивать меня, когда вы сердитесь, если я отвечаю вам по своему искреннему убеждению? Если вы не хотите поступить, как я советую, то попробуйте сделать по-своему. Во всяком случае, вы не можете сказать, что я не сделал всего, от меня зависящего, чтобы спасти вас!

- Я не сержусь, - сказал Кочрэнь, помолчав немного, более примирительным тоном. - Ты можешь сказать от нашего имени этому их мулле, что мы уже несколько смягчились и готовы его слушать; когда он явится обращать нас, мы можем сделать вид что интересуемся его поучениями и просим разъяснений, таким образом мы протянем еще день-другой. Как ты думаешь, не будет ли это всего лучше?

- Вы можете делать, как знаете, - проговорил Мансур, - я же сказал вам, что думаю. Но если вы желаете, чтобы я поговорил с муллой, я это сделаю. Это вон тот тучный, седобородый старик на темном верблюде. Он составил себе громкую репутацию обращением неверных и весьма гордится ею, и потому, конечно, будет настаивать на том, чтобы вы остались невредимы, если он будет надеяться обратить вас в ислам.

- Кстати, не говорил вам чего-нибудь Типпи-Тилли?

- Нет, сэр, он старался держаться вместе с остальными его единомышленниками как можно ближе к нам, но до сих пор все еще не мог придумать, как бы помочь вам!

- И я также ничего не могу придумать. А пока ты поговори с муллой; я же передам своим, на чем мы порешили.

Все единогласно одобрили решение Кочрэня, за исключением мисс Адамс, которая наотрез отказалась даже выказать какой-нибудь интерес к магометанской вере.

- Я слишком стара, - говорила она, - чтобы преклонять колена перед Ваалом! - Но при этом она обещала не протестовать ни против чего, что ее друзья по несчастью найдут нужным делать или говорить.

- Кто же из нас будет беседовать с муллой? - спросил Фардэ. - Весьма важно, чтобы провести эту роль вполне естественно, и чтобы проповедник не мог заподозрить, что мы стараемся только протянуть время.

- Так как это предложение Кочрэня, то пусть он и говорит за нас! произнес Бельмонт.

- Простите меня, - возразил француз, - я отнюдь не хочу ничего сказать против нашего друга, полковника Кочрэня, но ни один человек не может быть способен ко всякому делу; уверяю вас, что из всего этого ничего не выйдет, если говорить за нас будет полковник!

- В самом деле? - с достоинством переспросил Кочрэнь. - Вы так думаете?

- Да, друг мой, и вот почему: подобно большинству ваших соотечественников, вы слишком высокомерны и в душе относитесь с презрением ко всему, что не английское. Это - большая ошибка вашей нации...

- Ах, к черту эту политику! - воскликнул Бельмонт. - До того ли нам теперь!

- Я вовсе не говорю о политике, а только хочу этим сказать, что полковник не лицемер, и ему будет трудно делать вид будто он с интересом относится к тому, что его ничуть не интересует!

Кочрэнь сидел, вытянувшись в струнку и с совершенно безучастным лицом, словно речь шла вовсе не о нем.

- Вы можете говорить сами, если желаете, - проговорил он, - я буду очень доволен, если вы избавите меня от этой чести!

- Да, я, думаю, более пригоден, так как действительно искренно интересуюсь всеми вероисповеданиями и одинаково уважаю как католичество, так и другие религии!

- И я того мнения, что всего лучше будет, если мы предоставим monsieur Фардэ беседовать с муллой! - сказала миссис Бельмонт, и на этом вопрос был решен.

Солнце поднялось уже высоко и светило ослепительно ярким светом на побелевшие от времени кости, которыми усеяна была дорога, и на головы бедных пленников. Вместе с его палящими лучами явилась мучительная жажда, и снова в воображении их начинал рисоваться салон "Короско" со столом, накрытым белоснежной скатертью, уставленным хрусталем, с длинными горлышками кувшинов и стройным рядом сифонов на открытом буфете.

Вдруг Сади, которая все время была таким молодцом, впала в истерику; ее судорожные вскрикивания и беспричинный, дикий смех ужасно действовали на нервы. Мисс Адамс и Стефенс ехали как можно ближе к ней, чтобы не дать ей упасть; наконец, окончательно обессилев, девушка впала в состояние, близкое к забытью. Бедные вьючные верблюды, казалось, были столь же истомлены, как и их седоки; их поминутно приходилось понукать, дергая за кольцо, проткнутое в ноздри и заменяющее уздечку.

Путь все еще лежал вдоль усеянной остовами большой караванной дороги; подвигались медленно, и уже не раз оба эмира объезжали караван сзади, озабоченно покачивали головами, глядя на вьючных верблюдов, на которых ехали пленные. Особенно отставал один старый верблюд, сильно прихрамывавший, на котором ехал раненый суданский солдат. Эмир Вад Ибрагим подскакал к нему и, вскинув свой ремингтон к плечу, выстрелил бедному животному прямо в голову: когда верблюд упал, раненый солдат вылетел из седла далеко вперед грузно упал на землю. Пленные невольно обернулись назад и увидели, как он силится подняться на ноги с недоумевающим выражением лица; в этот самый момент один из баггара проворно соскользнул со своего верблюда и занес над головой раненого свой большой нож.

- Не смотрите, не смотрите! - крикнул дамам Бельмонт, и все они продолжали ехать, не оборачиваясь, но с сильно бьющимся в груди сердцем, невольно сознавая, что там, сзади, происходит что-то ужасное, хотя никто из них не слышал ни стона, ни звука. Минуту спустя сухощавый баггара нагнал и обогнал их, вытирая на ходу свой длинный нож о косматую шею верблюда.

По пути встречалось много такого, что могло интересовать пленных, если бы они только были в состоянии что-либо видеть или замечать. Время от времени попадались на краю большой караванной дороги остатки старинных построек из сырого кирпича, очевидно, вывезенного сюда из Нижнего Египта. Эти постройки предназначались некогда служить временными убежищами для путников и защитой от разбойников - этих пиратов пустыни, какие всегда встречались на пути караванов. В одном месте, на вершине небольшого песчаного кургана, наши путешественники заметили обломок красивой колонны из красного асуанского гранита с изображением белокрылого бога Египта и медальонов с изображением Рамзеса II. Даже спустя три тысячелетия, повсюду виден след этого великого царя-воителя. Его изображение здесь на колонне являлось добрым знамением для пленных, оно говорило, что они всё еще в пределах Египта, что их соотечественники еще могут отбить их у похитителей.

- Египтяне уже однажды побывали здесь! - сказал Бельмонт. - Значит, они могут побывать здесь и еще раз!

Все попытались улыбнуться его словам, но теперь им уже как-то плохо верилось в возможность спасения.

Но - о счастье! То тут, то там на краю дороги в маленьких углублениях почвы виднелась едва заметная зеленая травка: это означало, что на незначительной глубине есть вода. И вдруг совершенно неожиданно дорога стала спускаться под уклон, в глубокую котловину, дно которой было покрыто сочной свежей зеленью, а посреди возвышалась группа нарядных пальм.

Этот прелестный оазис среди безотрадной африканской пустыни казался драгоценным изумрудом в оправе из красной меди. Но не одна краса этого пейзажа манила взоры усталых, измученных путников. Нет, этот уголок рая сулил им и отдых, и отраду, и облегчение от мучившей их жажды. Действительно, здесь было семь колодцев больших и два маленьких. Это были мискообразные углубления, вырытые в земле и наполненные водою, черной и холодной, до краев. В них хватало воды на самые многочисленные караваны. Даже Сади, находившаяся все время в полусознательном состоянии, как будто ожила: и ее радовала эта зеленая трава, этот клочочек тени. Усталые, измученные животные далеко протягивали вперед свои длинные шеи, с видимым наслаждением втягивая в себя воздух.

Здесь сделали привал. И люди, и верблюды напились вволю. Верблюдов привязали к кольям. Арабы разостлали в тени свои циновки, на которых расположились спать, а пленные, приняв свою порцию дурро и фиников, получили разрешение делать, что хотят, в течение всего дня, а перед закатом к ним должен был явиться мулла - наставлять в "правой вере".

Дамам предоставили расположиться в густой тени акаций, мужчины же удовольствовались тенью пальм. Их широкие и большие листья ласково шелестели у них над головами; тихий степенный говор арабов некоторое время доносился до них, равно как и мерное, медленное чавканье верблюдов.

Глава VIII

Полковник Кочрэнь вдруг почувствовал что кто-то трогает его за плечо. Обернувшись, он увидел перед собой возбужденное черное лицо негра Типпи-Тилли. Тот держал палец у рта, в знак молчания, и глаза его тревожно бегали по сторонам.

- Лежите смирно! Не шевелитесь! - прошептал он Кочрэню в самое ухо. - Я здесь лягу рядом с вами; они не отличат меня от других... Постарайтесь понять меня, я имею сказать вам нечто важное!

- Если ты будешь говорить медленно, - сказал полковник, - я пойму.

- Я не совсем доверяю тому человеку, Мансуру, думаю, лучше скажу самому Миралаи. Я все ждал, пока все заснут. А теперь через час нас созовут к молитве. Вот вам прежде всего пистолет, чтобы вы не сказали, что вы безоружны! - И негр сунул полковнику в руку старый громоздкий пистолет, вполне исправный и заряженный. Кочрэнь взглянул на него внимательно и затем спрятал в карман, кивнув негру головой. - Нас восемь человек, желающих вернуться в Египет, да вас четверо мужчин. Один из нас, Мехмет-Али, связал двенадцать лучших верблюдов, - это самые сильные и быстрые из всех, за исключением верблюдов двух эмиров! Кругом расставлены часовые, но они разбрелись в разные стороны. Те двенадцать верблюдов, о которых я говорю, стоят тут близехонько от нас, за этой акацией. Лишь немногие из остальных животных сумеют нагнать нас. К тому же у нас при себе ружья, а часовые не могут задержать двенадцать верблюдов. Бурдюки все доверху налиты водой, а завтра к ночи мы можем увидеть перед собой Нил!

Полковник понял не все, но все же вполне достаточно, чтобы уловить самую сущность речи. Последние дни испытаний жестоко отразились на нем. Лицо его было мертвенно-бледно, и волосы заметно седели с каждым часом. Его можно было теперь принять за отца того бравого полковника Кочрэня, который всего сутки тому назад расхаживал по палубе "Короско".

- Это все прекрасно, - отвечал он, - но как нам быть с нашими тремя дамами?

Черномазый Типпи-Тилли пожал плечами.

- Одна из них старая, да и вообще, когда мы вернемся в Египет, мы найдем там женщин, сколько угодно! Молодым же ничего не сделается: их просто поместят в гарем калифа!

- Ты говоришь нелепости, - вскипел Кочрэнь, - мы или возьмем наших женщин с собой, или сами останемся с ними!

- Я полагаю, что сам ты говоришь вещи неразумные, - сердито отвечал негр, - как можешь ты требовать от моих товарищей и от меня, чтобы мы сделали то, что должно погубить все дело? Сколько лет мы ждали подобного случая, а теперь, когда этот случай представился, вы хотите, чтобы мы лишили себя возможности воспользоваться им из-за вашего безумия насчет этих женщин!

- А ты забыл, что мы вам обещали по возвращении в Египет?

- Нет, не забыл, - по двести египетских фунтов на человека и зачисление в египетскую армию! - сказал негр.

- Совершенно верно! Ну, так вот, каждый из вас получит по триста фунтов, если вы придумаете какое-нибудь средство взять женщин с собой!

Типпи-Тилли в нерешительности почесал свою кудлатую голову.

- Мы, конечно, могли бы привести сюда еще трех быстрейших верблюдов; там еще есть три прекрасных животных из числа тех, которые стоят там у костра. Но как мы взгромоздим на них женщин второпях? Кроме того, как только верблюды поскачут галопом, женщины, наверное, не удержатся на них; я даже боюсь, что и вы-то, мужчины, не удержитесь: ведь это дело не легкое! Нет, мы оставим их здесь. Если вы не согласны оставить ваших женщин, то мы оставим и вас и бежим одни!

- Прекрасно! - произнес резко и отрывисто полковник и отвернулся, как бы собираясь снова заснуть. Он отлично знал, что с этими восточными народами тот, кто молчит, всегда одержит верх. И действительно; негр ползком добрался до своего товарища феллаха Мехмет-Али, который сторожил верблюдов, и некоторое время шепотом совещался с ним. Затем Типпи-Тилли снова дополз до полковника и, тихонько толкнув его в плечо, проговорил:

- Мехмет-Али согласен, он отправился взнуздать еще трех лучших верблюдов. Но я тебе говорю, что это чистое безумие, и все мы себя погубим этим - ну, да все равно, пойдем разбудим женщин!

Полковник разбудил своих товарищей и сообщил в нескольких словах, в чем дело. Бельмонт и Фардэ были готовы на какой угодно риск. Но Стефенс, которому пассивная смерть была больше по душе и не представляла собою ничего ужасного перед активным усилием избежать ее, трепетал и дрожал от страха. Вытащив из кармана свой "Бэдекер", он принялся писать на нем свое завещание. Но рука его до того дрожала, что даже сам он не узнал своего почерка.

Тем временем Кочрэнь и Типпи-Тилли доползли туда, где спали дамы: мисс Адамс и Сади спали крепко. Но миссис Бельмонт не спала. Она сразу поняла все.

- Меня вы оставьте здесь, - произнесла мисс Адамс, - в мои годы не все ли равно! Я только буду вам помехой!

- Нет, нет, тетя! Я без вас ни за что не уеду! Ты и не думай! воскликнула девушка. - Не то мы обе останемся!

- Полноте, мисс, теперь не время рассуждать, - строго сказал Кочрэнь. Жизнь всех нас зависит от вашего усилия над собой. Вы должны заставить себя ехать с нами!

- Но я упаду с верблюда, я это знаю! - возражала мисс Адамс.

- Я привяжу вас к седлу своим шарфом; жалко только, что я отдал свой красный шелковый шарф мистеру Стюарту. По мнению Типпи-Тилли, теперь как раз удобный для нас момент бежать!

Но в это время негр, не спускавший глаз с пустыни, вдруг с проклятьем обернулся назад и, обращаясь к пленным, воскликнул:

- Ну, вот! Теперь вы сами видите, что вышло из-за ваших глупых разговоров. Вы упустили случай бежать отсюда!

Действительно, на краю оврага котловины показалось с полдюжины всадников на верблюдах. Они неслись во весь опор, размахивая над головами своими ружьями.

Минуту спустя в лагере забили тревогу, и все разом пробудилось, зашевелилось и загудело, как в улье. Полковник вернулся к своим. Типпи-Тилли смешался с арабами и феллахами. Стефенс как будто успокоился, а Фардэ положительно неистовствовал от досады.

- Sacre nom! - восклицал он громовым голосом. - Да неужели же это никогда не кончится?! Неужели нам так и не удастся уйти от этих дервишей!

- А разве это действительно дервиши? Разве дервиши существуют? Я полагал, что это просто только вымысел британского правительства, не более того! заметил едко полковник. - Вы, как видно, изменили теперь мнение?

Все пленники были раздражены и разнервничались превыше всякой меры; а неудача данной минуты еще более озлобила их. Едкая колкость полковника была зажженной спичкой, поднесенной к кучке пороха. Француз вспылил и, не помня себя, обрушился на Кочрэня целым потоком гневных и обидных слов, которых почти нельзя было разобрать.

- Если бы не ваши седины! - повторял он. - Если бы не ваши седины, я знал бы, что с вами сделать!

- Господа, если мы должны сейчас умереть, так умремте, как джентльмены, а не как уличные мальчишки! - старался успокоить Бельмонт.

- Я только сказал, что весьма рад что monsieur Фардэ переменил свое мнение относительно английского правительства! - заметил Кочрэнь.

- Молчите, Кочрэнь! Ну, что вам за охота раздражать его? - воскликнул ирландец.

- Нет, право, Бельмонт, вы забываетесь! Я никому не позволю говорить со мной таким тоном!

- В таком случае вам следует следить получше за собой!

- Господа, господа! - остановил их Стефенс. - Ведь здесь дамы!

Пристыженные и сконфуженные, все трое смолкли и молча принялись ходить взад и вперед покусывая и покручивая нервно свои усы. Такое раздражение - вещь весьма заразительная, так что даже Стефенса раздражало волнение его приятелей, и он, проходя мимо них, не мог удержаться от попреков. Это объяснялось, конечно, тем, что наступил кризис их судьбы. Тень смерти уже витала у них над головой, а между тем их волновали такие мелкие ссоры, которые они едва ли даже могли формулировать.

Но вскоре их внимание было отвлечено более серьезными вещами. У колодца собирался, очевидно, военный совет: оба эмира, мрачные, но сдержанные, в глубоком молчании выслушивали многоречивый и взволнованный рапорт начальника патруля, и пленные заметили, что в то время как старший эмир сидел, подобно каменному изваянию, чернобородый нервно поглаживал свою бороду.

- Я полагаю, что погоня за нами уже недалеко, - заметил Бельмонт. - Судя по их волнению, они должны быть близко!

- Да, как будто на то похоже!

- Смотрите, старик, кажется, отдает приказания. Что бы это могло быть? Мансур, что он говорит?

Драгоман прибежал с сияющим лицом и глазами, в которых светилась надежда.

- Я полагаю, что они видели что-то, напугавшее их. Как видно, солдаты недалеко. Он приказал наполнить водою все бурдюки и готовиться к выступлению, как только стемнеет. Мне же приказано собрать вас всех, так как сейчас придет мулла поучать вас. Я уже сообщил ему, что вы готовы воспринять его ученье, и он этим крайне доволен!

Что именно говорил Мансур мулле, конечно, трудно сказать; только спустя несколько минут этот седобородый старец явился с благосклонно улыбающимся лицом и отеческим видом. Это был тучный, бледный одноглазый старик, с обрюзглым, испещренным морщинами лицом, в высоком зеленом тюрбане, означающим, что он побывал на богомолье в Мекке. В одной руке у него был маленький молельный коврик, в другой - пергаментный экземпляр Корана. Разложив коврик на земле, он подозвал к себе Мансура и затем кругообразным движением руки дал понять пленным, чтобы они собрались вокруг него, потом пригласил их сесть. Все расположились в кружок под сенью пальм, и одноглазый мулла, переводя свой взгляд с одного лица на другое, принялся с убеждением излагать главные основы своей веры, не жалея слов и увещаний и всячески стараясь подействовать на умы своих слушателей. Те слушали его с полным вниманием и кивали головами, когда Мансур переводил им слова муллы, который с каждым знаком одобрения или сочувствия становился приветливее и ласковее.

- К чему вам умирать, возлюбленные овцы мои, - говорил он, - когда от вас требуют только одного, чтобы вы отреклись от того, что приведет вас к вечной геенне огненной, и приняли то, что есть истинный и священный закон и воля Аллаха! Она изложена и записана Его пророком, обещающим вам бесконечное блаженство и наслаждение, как о том говорится в книге пророка. Кроме того, не ясно ли, что Аллах с нами, если с того времени, когда мы не имели ничего, кроме палок, против ружей и ятаганов турок, победа всегда оставалась за нами? Разве мы не взяли Эль-Обеид? Не взяли Хартум? Не уничтожили Хикса, не убили Гордона? Не одерживали всегда верх над всяким, кто шел на нас?! Кто же посмеет сказать нам, что благословение Аллаха не пребывает на нас?!

Так заключил мулла свою речь. Между тем полковник Кочрэнь, который во время поучения муллы поглядывал по сторонам, наблюдая за дервишами, видел, что они чистили свои ружья, считали патроны, словом, готовились к бою. Оба эмира совещались между собой, с мрачными, озабоченными лицами, а начальник сторожевого патруля во время разговора несколько раз указывал рукой в направлении Нила. Было несомненно, что спасение было возможно, если бы пленным удалось протянуть еще несколько часов. Верблюды еще не успели отдохнуть и собраться с силами, а погоня, если она была действительно недалеко, могла почти наверное рассчитывать нагнать караван.

- Бога ради, Фардэ, - проговорил Кочрэнь, - постарайтесь продержать его еще хоть часок. Мне кажется, для нас представляется возможность спасения, если только мы сумеем протянуть это дело хоть час или полтора. Вступайте с ним скорее в длинные прения на религиозные темы!

Но чувство оскорбленного достоинства у француза не так-то легко угомонить. Monsieur Фардэ сидел надутый, прислонясь спиной к стволу пальмы, и, сердито хмуря брови, упорно молчал.

- Ну же, Фардэ, - воскликнул Бельмонт, - не забывайте, голубчик, что все мы надеемся на вас!

- Пусть полковник Кочрэнь объясняется с ним, - ответил брезгливо француз, - он слишком много себе позволяет!

- Да полно вам, - сказал Бельмонт примирительным тоном, - я уверен, что полковник готов выразить свои сожаления о случившемся и сознаться, что он был неправ!

- Нет, ничего подобного я не подумаю сделать! - ворчливо возразил Кочрэнь.

- Но, господа, это не более, как частная ссора, - поспешно продолжал Бельмонт, - а мы просим вас, Фардэ, говорить за нас ради блага всех нас: ведь никто лучше вас не сумеет этого сделать!

Но француз только пожал плечами и стал еще мрачнее.

Мулла смотрел то на одного, то на другого, и добродушное, благорасположенное выражение его лица заметно сглаживалось; углы рта раздражительно вздернулись; черты приняли суровое и строгое выражение.

- Что, эти неверные смеются над нами, что ли? - спросил он драгомана. Почему они разговаривают между собой и ничего не имеют сказать мне?

- Он, по-видимому, теряет терпение, - сказал Кочрэнь, - быть может, действительно будет лучше, если я попытаюсь сделать, что могу, раз этот упрямый субъект подвел нас в самый критический момент!

Но в этот момент догадливый ум женщины нашел-таки способ уломать заартачившегося француза.

- Я уверена, что monsieur Фардэ как француз, следовательно, человек безупречно галантный и рыцарски любезный к дамам, никогда не допустит своему оскорбленному самолюбию помешать исполнению данного им обещания и его долга по отношению к беспомощным! - произнесла миссис Бельмонт.

В одну минуту Фардэ очутился на ногах и, приложив руку к сердцу, воскликнул:

- Вы поняли мою натуру, madame! Я не способен оставить женщину в критический момент и сделаю все, что в моих силах в данном случае. Так вот, Мансур, - обратился он тотчас же к переводчику, - скажи этому святому старцу, что я готов обсуждать с ним от имени всех нас высокие вопросы его религиозных верований!

И Фардэ повел прения и переговоры с таким искусством, что все невольно ему дивились и тон и речь его производили такое впечатление, что он сильно заинтересован данным вопросом, что он вполне склоняется на сторону представляемых ему убеждений, но что его еще смущает одна небольшая подробность, требующая разъяснения. При этом все его расспросы и недоумения до того искусно переплетались с льстивыми похвалами мулле, его просвещенному уму, его житейской мудрости, что лукавый одинокий глаз муллы заблистал радостью, и он, полный надежды на успешное обращение неверных, переходил охотно и с видимым удовольствием от разъяснений к разъяснениям, пока небо не приняло прозрачную темную окраску и большие ясные звезды не вырезались на его темно-фиолетовом фоне, а зеленая листва пальм не стала казаться почти черной на фоне неба. Наконец, умиленный и
растроганный мулла заявил:

- Теперь я вижу, возлюбленные чада мои, что вы вполне готовы вступить в лоно ислама, да и пора: сигнал гласит, что вскоре мы должны выступать. А приказание эмира Абдеррахмана было такого рода, чтобы вы приняли то или другое решение прежде, чем мы покинем эти колодцы!

- Но, отец мой, я бы желал получить от вас еще некоторые разъяснения, сказал Фардэ, стараясь протянуть время. - Мне доставляет истинное наслаждение слушать ваши поучения: они несравненно выше тех, какие мы слышали от других проповедников!

Но на этот раз хитрая уловка француза не удалась; мулла уже поднялся со своего места, и в единственном глазу его мелькнуло подозрение.

- Дальнейшие разъяснения, - отвечал он, - я могу дать вам потом, так как мы будем продолжать путешествие вместе до Хартума! - с этими словами он отошел к костру и, нагнувшись с торжественной важностью тучного человека, взял два полуобгорелых сука, которые и положил накрест на землю перед пленными. Дервиши собрались сюда толпой, подстрекаемые любопытством и желая видеть, как неверные будут приняты в лоно ислама. Они стояли неподвижно, опершись на свои длинные копья в полумраке надвигающихся сумерек, а за их спинами вздымались длинные шеи и грациозные головы верблюдов.

- Ну, - произнес мулла, и голос его уже не звучал ласково и убедительно, как раньше, - теперь у вас уже не остается времени для размышлений. Смотрите: здесь, на земле, из этих двух суков я сделал крест - этот смешной и глупый, суеверный символ вашей прежней веры. Вы должны попрать его своими ногами в знак того, что отрекаетесь от него; затем должны поцеловать Коран в знак того, что принимаете его. А если еще нуждаетесь в моих поучениях, то я с радостью преподам их впоследствии!

Теперь все четверо мужчин и три женщины поднялись, чтобы идти навстречу ожидавшей их участи. За исключением только мисс Адамс и миссис Бельмонт, никто из них не имел серьезных и глубоких религиозных убеждений, а некоторые даже упорно отрицали все, что олицетворял собою этот символ креста. Но в каждом из них говорило самолюбие европейца, гордость белой расы, заставлявшая возмущаться подобным поступком, как отречение от веры своих отцов и попрание символа этой веры. И вот самолюбие, это вовсе не христианское побуждение, готово было превратить всех этих совсем неверующих и нерелигиозных людей в добровольных мучеников за веру Христа. Густолиственные вершины пальм тихо шелестели над ними в воздухе; откуда-то издали доносились звуки бешеного голоса верблюда, мчавшегося по пустыне.

- Что-то приближается! - шепнул Кочрэнь французу. - Постарайтесь протянуть еще хоть минут пять, Фардэ; от этого, быть может, зависит наше спасение!

Фардэ едва заметно утвердительно кивнул головою и, обращаясь к драгоману, начал:

- Передай этому святому отцу, что я совершенно готов принять его учение, а также и все остальные, но только мы желали бы, чтобы он подтвердил нам это учение каким-нибудь чудом, как это может сделать каждая истинная религия! Пусть он совершит чудо, какое-нибудь знамение, которое бы воочию убедило нас, что ислам - самая могущественная и самая сильная религия!

Известно, что при всей своей сдержанности и важности арабы таят в себе немалое любопытство. Шепот в толпе показал что слова француза задели их всех за живое; каждому из них захотелось тоже увидеть чудо. Мулла растерянно оглянулся, но затем, оправившись от овладевшего было им смущения, отвечал:

- Такие дела, как чудесные знамения и чудеса, - во власти Аллаха, и нам не предоставлено права нарушать Его законы. Но если сами вы можете представить нам подобные доказательства правоты своей веры, то пусть мы станем свидетелями их!

Француз торжественно выступил вперед и, подняв вверх руку, в которой у него ничего не было, снял большой блестящий финик с бороды самого муллы. Этот финик он проглотил на глазах у всех и в тот же момент снова достал его из локтя своей левой руки. Он уже не раз давал подобные представления на самом "Короско" для увеселения своих спутников и всегда вызывал смех и шутки с их стороны, так как нельзя было сказать, чтобы он был особенно ловок в этом деле. Но теперь от этого нехитрого искусства могла зависеть судьба всех их. Глухой шепот удивления и восхищения пробежал среди собравшихся кругом арабов и усилился еще более, когда вслед за тем Фардэ вынул такой же финик из ноздрей одного из верблюдов и потом засунул его в ухо, где он, по-видимому, совершенно исчез. Что все эти чудеса совершались посредством появления из рукава и исчезновения в рукаве фокусника, конечно, не было секретом для европейцев. Но полумрак сумерек весьма благоприятствовал успеху monsieur Фардэ, и его восхищенные зрители до того увлеклись его искусством, что даже не заметили, как какой-то человек верхом на верблюде осторожно проехал между стволами пальм и скрылся во мгле. Все обошлось бы, быть может, вполне благополучно, если бы Фардэ, возгордившись своей удачей, не вздумал повторить еще раз своего фокуса и при этом неловком движении не выронил финика раньше времени из руки, обнаружив таким образом свой секрет. Он хотел было поправиться и повторить еще раз опыт, но уже было поздно: мулла сказал что-то одному арабу, и тот ударил Фардэ толстым древком своего копья по спине.

- Довольно с нас этой детской забавы, - гневно воскликнул мулла, - что мы, ребята малые, что ли, что ты стараешься обмануть нас такими штуками?! Вот крест и вот Коран, что из двух выбираете вы?

Фардэ беспомощно оглянулся на своих сотоварищей по несчастью.

- Я ничего более не могу сделать! Вы просили пяти минут отсрочки, я доставил их вам; больше я ничего не в силах сделать! - обратился он к полковнику Кочрэню.

- И, быть может, этого довольно! - ответил тот. - Вот и оба эмира! добавил он.

В это время всадник, бешеная скачка которого по пустыне доносилась все время до слуха пленных, теперь подскакал к двум эмирам и сделал им какое-то краткое донесение, ткнув при этом указательным пальцем в том направлении, откуда он примчался. Обменявшись несколькими словами между собой, эмиры направились к той группе, центром которой являлись пленные. Высоко подняв над головою руку, величавый седобородый эмир обратился к арабам с отрывистой, краткой, но воодушевленной речью, на которую те отвечали дружным хором, и огонь, горевший в его больших, гордых и жестоких черных глазах, отразился в глазах каждого из слушавших его арабов. Казалось, эти люди не только готовы были, не задумываясь, идти на смерть, как каждый добрый солдат, но даже не желали для себя ничего лучшего, чем кровавая смерть, если только при этом и их руки могли быть обагрены кровью.

- Пленники приняли уже правую веру? - спросил эмир, окинув их своим жестоким, беспощадным взглядом.

Мулла, видимо, дорожил своей репутацией и потому не хотел сознаваться в неудаче.

- Они только что собирались принять ислам, когда...

- Ну, так отложим это на время, мулла! - сказал эмир Абдеррахман и затем, обращаясь к арабам, отдал какое-то приказание.

В одно мгновение все они кинулись к своим верблюдам, и эмир Вад Ибрагим тотчас же покинул оазис, ускакав вперед с значительной частью арабов. Остальные были уже все на своих верблюдах, совершенно готовые тронуться в путь в любой момент и держа ружья наготове.

- Что случилось? - спросил Бельмонт.

- Дела идут хорошо! Право, я начинаю думать, что мы благополучно выберемся изо всей этой каши, - сказал Кочрэнь. - Как видно, египетский верблюжий отряд идет за нами по горячему следу.

- А вы почему знаете?

- Что же иначе могло взволновать их в такой степени?

- Ах, полковник, неужели вы серьезно полагаете, что мы будем спасены?! воскликнула Сади.

Все они были до того измучены, что нервы и сами ощущения их как будто притупились. Но теперь, когда новый луч надежды начинал прокрадываться в их души, вместе с ним пробуждалось и страдание, подобно тому, как с возвращением чувствительности в отмороженном члене возобновляется мучительная боль.

- Будем надеяться, что они прибудут сюда в достаточном числе! - заметил Бельмонт, который теперь также начинал волноваться.

- Конечно, но мы, во всяком случае, в руках Божьих! - с кротостью и покорностью успокаивала его жена. - Встань рядом со мной на колени, Джон, и станем молиться, дорогой мой! Пусть даже это будет в последний раз в этой жизни. Помолимся, Джон, чтобы - на земле или в небесах - мы с тобою не были разлучены!

- Не делайте этого! Не делайте! - закричал им Кочрэнь встревоженным голосом, заметив, что мулла не спускал своего единственного глаза со своих предполагаемых неофитов. Но было уже поздно: супруги опустились на колени и, осенив себя крестом, молитвенно сложили руки и стали молиться. Бессильное бешенство исказило жирное, заплывшее лицо муллы при этом явном доказательстве бесплодности его стараний. Он обратился к эмиру и сказал ему что-то.

- Встаньте! Встаньте! - молящим голосом кричал Мансур. - Если вам дорога жизнь, встаньте! Он просит приказать немедленно казнить вас!

- Пусть он делает, что хочет! - сказал спокойно ирландец. - Мы встанем, когда окончим свою молитву, но не раньше!

Эмир внимательно слушал муллу, не спуская злых и жестоких глаз с двух коленопреклоненных фигур, затем отдал какие-то приказания. Спустя минуту были подведены четыре оседланных верблюда. Остальные вьючные животные, на которых ехали пленные, так и остались не оседланными, словно о них забыли.

- Полно же безумствовать, Бельмонт, - крикнул Кочрэнь, - все зависит теперь от того, чтобы не прогневать муллу, а вы как будто нарочно раздражаете его! Встаньте, миссис Бельмонт, вы всегда были женщиной благоразумной! Точно нельзя молиться в душе, не стоя на коленях на глазах у всех?!

- Mon Dieu! Mon Dieu! - восклицал француз, пожимая плечами. - Виданы ли когда такие непрактичные люди? Voila! Encore! - добавил он, увидав, что и обе американки, старая и молодая, также опустились на колени и, закрыв лица руками, погрузились в молитву.

- Право, точно верблюды, - один ляжет, и все лягут!.. Было ли когда-либо что-нибудь глупее этого!

Но теперь и мистер Стефенс незаметно опустился на колени подле Сади. На ногах оставались только полковник Кочрэнь и Фардэ. Полковник взглянул на француза вопросительно и, пожав плечами, произнес:

- А в сущности, не глупо ли, в самом деле, молившись всю жизнь, не молиться именно теперь, когда нам не на кого более надеяться, как только на Господа и на благость Провидения?! - с этими словами и он склонил колено по-военному и опустил голову на грудь.

Monsieur Фардэ с недоумением окинул взглядом всех своих коленопреклоненных друзей, затем глаза его перебежали на арабов и гневные лица эмира и муллы, и как будто что-то возмутилось в нем.

- Sapristi! - Черт побери! - воскликнул он вполголоса. - Да что, они думают, что француз боится их?! Нет!.. - И, перекрестившись широким крестом, он встал рядом с другими на колени, склонив голову.

Эмир обернулся к мулле с насмешливою улыбкой, взглядом и рукою указал на результаты его увещаний, затем подозвал к себе одного араба и отдал ему приказание. Все четверо мужчин были тотчас же схвачены, и всем им связали руки. Фардэ громко вскрикнул при этом, так как веревка врезалась в его свежую рану, причиняя нестерпимую боль. Остальные позволили связать себя молча, сохраняя чувство собственного достоинства.

- Вы погубили все дело! - воскликнул Мансур. - Право, я боюсь, что вы погубили даже и меня. А женщин увезут, для них предназначены эти три верблюда!

- Ну нет! Этого никогда не будет! Мы не хотим, чтобы нас разлучали! закричал Бельмонт и принялся страшно рваться, чтобы освободить свои руки. Но он сильно ослабел за это время, и двое арабов легко сдержали его за локти.

- Не волнуйся, не беспокойся, дорогой Джон! Они могут причинить тебе вред если ты будешь выбиваться! - крикнула ему жена, которую другие арабы насильно сажали на верблюда. - Они мне ничего не сделают! Не борись, прошу тебя!..

Видя, что женщин увели от них и посадили на верблюдов, все четверо мужчин были в отчаянии; это было для них теперь всего ужаснее. Сади и ее тетушка почти потеряли сознание от страха, только миссис Бельмонт сохраняла полное присутствие духа и спокойное, ласковое, улыбающееся мужу лицо. Верблюдов, на которых они находились, подняли на ноги и отвели под пальмы - как раз туда, где стояли мужчины.

- Нора, дорогая, у меня есть револьвер в кармане, - сказал Бельмонт, подняв глаза на жену, - я бы, кажется, душу прозакладывал за то, чтобы иметь возможность передать его тебе!

- Не беспокойся обо мне, Джон, дорогой мой, оставь его себе, он еще может тебе пригодиться, а я ничего не боюсь. С тех пор, как мы с тобою помолились, мне кажется, ничего дурного с нами не случится! - С этими словами мужественная женщина, наклонившись к Сади, принялась ее утешать и успокаивать.

Приземистый, тучный араб, исполняющий роль помощника у эмира Ибрагима, теперь присоединился к старому эмиру и мулле, и все трое стали вместе совещаться о чем-то, время от времени поглядывая на своих пленных. Наконец, эмир подозвал Мансура и сказал ему что-то.

- Эмир желает знать, кто из вас четверых самый богатый? - перевел драгоман, обращаясь к четырем мужчинам.

- Зачем ему это знать? - спросил Кочрэнь.

- Очень просто, он желает убедиться, кого из вас всего выгоднее оставить в живых для выкупа!

- Я полагаю, что это мы должны обсудить между собой. Но, мне думается, эта счастливая доля суждена Стефенсу, который, если не ошибаюсь, самый богатый из нас!

- Я этого не знаю, - запротестовал Стефенс, - и как бы там ни было, отнюдь не желаю для себя иной участи, чем для всех остальных!

Эмир снова заговорил что-то своим резким, грубым голосом.

- Он говорит, - сказал Мансур, - что вьючные верблюды выбились из сил, и что имеется еще всего один, который в состоянии следовать за караваном! Он предоставляет этого верблюда одному из вас, а кому - это он предлагает решить вам самим. Причем, кто богаче всех, будет иметь преимущество над остальными!

- Скажи ему, что мы все одинаково богаты!

- В таком случае, вы должны сейчас же решить, кому из вас достанется верблюд!

- А что будет с остальными?

Драгоман пожал плечами.

- Вот что, - сказал полковник, - если только одному из нас суждено спастись, то я полагаю, что все вы, друзья, согласитесь, что по справедливости мы должны предоставить верблюда Бельмонту, так как у него здесь жена, а мы все - одинокие!

- Да, да! Это так! - воскликнул Фардэ.

- Мне тоже кажется, что это справедливо! - согласился Стефенс.

- Нет, господа, я не согласен на такое исключение: или все спасемся, или все вместе погибнем! Или всем плыть, или всем потонуть! - отвечал ирландец.

Кто-то заметил, что следовало бы предложить верблюда Кочрэню, так как он старейший, но полковник на это страшно рассердился.

- Можно подумать, что восьмидесятилетний! - воскликнул он. - Такого рода любезность является совершенно непрошеной!

- Ну, в таком случае, откажемся все от этого благополучия!

- Да, но это не будет очень разумно! Вы забываете, господа, что они увозят наших дам; для них было бы, несомненно, лучше, чтобы хотя один из нас был с ними! - проговорил француз.

Все в недоумении взглянули друг на друга. Фардэ был действительно прав, но как же быть? Все недоумевали. Тогда сам эмир пришел им на помощь.

- Если они не могут решить между собой, - сказал он, - то пусть за них решит судьба! Пусть тянут жребий!

- Лучше придумать трудно! - сказал Кочрэнь, и его товарищи утвердительно кивнули головами.

Тогда к ним подошел мулла; из жирного кулака его торчали четыре полоски пальмовой коры.

- Тот, у кого окажется самая длинная полоска, поедет на верблюде! - заявил мулла через Мансура.

Оставшиеся еще здесь дервиши спешились вокруг и с горбов своих верблюдов смотрели на происходившую под пальмами сцену. Красноватое пламя костра озаряло розовым светом лица пленных; лицо же эмира, стоявшего спиной к костру и лицом к пленным, оставалось в тени. За спиною четверых пленников стояли четыре араба, над ними возвышались головы верблюдов, на которых сидели женщины, со смертельным страхом следившие за группой мужчин.

Бельмонт стоял с края, и ему первому пришлось тянуть жребий. Но тот кусочек коры, за который он ухватился, был до того мал, что остался у него в руке, едва он до него коснулся. За ним была очередь Фардэ; его полоска оказалась длиннее полоски Бельмонта; полоска же полковника Кочрэня была вдвое больше двух предыдущих, взятых вместе. После всех стал тянуть свой жребий Стефенс, но его полоска оказалась немногим длиннее полоски Бельмонта, так что право на верблюда осталось за Кочрэнем.

- Я с охотой предоставляю свое право вам, Бельмонт, - сказал Кочрэнь, - у меня нет ни жены, ни семьи, и едва ли есть даже истинные друзья. Поезжайте с вашей женой, а я останусь здесь!

- Нет! Нет! На то был уговор! Каждому своя судьба, тут дело было начистоту. Это ваше счастье!

- Эмир приказал сейчас же садиться! - сказал Мансур, и араб потащил полковника за связанные руки к ожидавшему его верблюду.

- Он останется сзади, - обратился эмир к своему помощнику, - и женщины также!

- А этого пса, драгомана?

- Его оставьте с остальными!

- А с ними как быть?

- Всех умертвить! - и эмир ускакал во весь опор, догоняя свой отряд

Глава IX

Так как ни один из трех пленных не понимал ни слова по-арабски, то и слова эмира остались бы для них непонятны, если бы не отчаянные жесты и возгласы драгомана. После всего его низкопоклонства, ренегатства, всяческого прислуживания арабам, в конце концов худшие его опасения должны были сбыться. С криком отчаяния кинулся он на землю, моля и прося о пощаде, цепляясь за край одежды эмира своими судорожно скрюченными пальцами. Но тот ногой отшвырнул его, как собаку.

Между тем весь лагерь засуетился. Теперь уже и отряд старого эмира, и сам эмир покинули место привала. Вокруг пленных оставалось всего человек двенадцать арабов с тучным, коренастым парнем, помощником эмира Вад Ибрагима, и кривым муллой. Они не садились на верблюдов, так как должны были участвовать в казни.

Трое пленных по одному виду и выражению лиц этих людей поняли, что им остается недолго ждать. Руки у них все еще были связаны на спине, но арабы их уже не держали, так что они имели возможность обернуться и проститься с женщинами.

- Все, как видно, кончено, Нора, - произнес Бельмонт, - это, конечно, обидно, когда была возможность спасения. Но что делать?! Все, что мы могли сделать, мы уже сделали!

Теперь жена его впервые дала над собой волю своему горю; она судорожно всхлипывала, закрыв лицо руками.

- Не плачь, моя маленькая женушка! Мы с тобой хорошо прожили свое время и всегда были счастливы. Передай мой привет всем друзьям, там, дома. Ты там найдешь на свою долю достаточно и даже с избытком: все бумаги у меня в порядке...

- Ах, Джон, Джон! Зачем ты говоришь мне об этом?! Я без тебя не буду жить!

И горе жены сломило мужество этого сильного мужчины; он спрятал лицо свое в косматой шерсти ее верблюда, и слезы покатились по его щекам.

Между тем мистер Стефенс подошел к верблюду Сади, - и та увидела его измученное, исстрадавшееся лицо и обращенный к ней взгляд.

- Вы не бойтесь ни за себя, ни за тетю, - начал он, - я уверен, что вам удастся бежать от этих арабов! Кроме того, полковник Кочрэнь будет заботиться о вас. Египетская кавалерия не может быть далеко теперь, они скоро вас нагонят. Я надеюсь, что вам дадут вдоволь напиться прежде, чем вы покинете эти колодцы. Я бы желал отдать вашей тетушке мою куртку, но боюсь, что не смогу снять ее с себя: руки у меня связаны. Мне так жаль, что ей будет холодно под утро. Пусть она сохранит и прибережет к утру немного хлеба от ужина, чтобы скушать его ранним утром. Это немного облегчит ее...

Стефенс говорил совершенно спокойно, как будто дело шло о сборах на пикник. И невольное чувство удивления и восхищения этим человеком шевельнулось в груди молодой девушки.

- Какой вы хороший человек! - воскликнула она. - Я никогда еще не видала другого такого человека. А еще говорят о святых! Вы же стоите теперь перед самым лицом смерти и думаете только о нас, заботитесь только о нас... - Голос ее дрожал от волнения.

- Мне хотелось бы сказать вам еще одну вещь, Сади, если только вы мне позволите. Я бы умер спокойнее после того. Уже много раз я все собирался поговорить об этом с вами, но боялся, что вы будете смеяться: ведь вы никогда ничего всерьез не принимали. Не правда ли? Но теперь я уже почти неживой человек и потому могу сказать все, что у меня на душе!

- Ах нет, не говорите так, мистер Стефенс! - воскликнула Сади.

- Не буду, если это вас расстраивает. Как я уже сказал вам, мне было бы легче умереть, если бы вы об этом знали, но я не хочу быть эгоистом и в этом отношении; если бы я мог думать, что это омрачит вашу жизнь, то предпочел бы вам ничего не говорить!

- Что же вы хотели сказать мне?

- Я хотел только вам сказать, как я вас любил с того самого момента, как увидел вас... Я, конечно, сознавал, что это смешно, и потому никогда не говорил вам и никому другому, не желая казаться смешным. Но теперь, когда это все равно никакого значения иметь не может, я желал бы, чтобы вы, Сади, об этом знали. Вы, быть может, поверите мне, если я скажу, что эти последние дни, когда мы все время были неразлучны, были бы лучшими и счастливейшими днями моей жизни, если бы вы, Сади, не мучились, не страдали!

Девушка сидела, бледная и безмолвная, и смотрела вниз широко раскрытыми, удивленными глазами на своего взволнованного собеседника. Она не знала, что ей делать и что сказать в ответ на это любовное признанье чуть ли не в минуту смерти. Все это казалось совершенно непонятным ее детскому сердцу, и вместе с тем она чувствовала, что это нечто высокое и прекрасное.

- Я ничего не скажу вам больше, - продолжал Стефенс, - так как вижу, что это только смущает и утомляет вас. Но я хотел, чтобы вы об этом знали. Теперь довольно. Благодарю, что вы так терпеливо выслушали меня. Прощайте, Сади! Я не могу протянуть к вам моей руки, но, быть может, вы протянете мне свою.

Сади протянула ему свою руку, и он почтительно и с глубоким чувством поцеловал ее. Затем он отошел и встал на свое прежнее место.

В течение всей своей деловой жизни, полной постоянной борьбы и успеха, Стефенс, еще ни разу не испытывал такого чувства спокойного удовлетворения, такого радостного довольства, как в эти минуты, когда над головой у него висела смерть. И все это потому, что любовь - это всесильное чувство, изменяющее все кругом, омрачающее или просветляющее в известный момент целый мир, - это единственное совершенное в мире чувство, способное захватить всецело все существо человека. Сами муки становятся наслаждением, и нужда представляется комфортом, и сама смерть является желанной, когда в душе заговорит голос всесильной любви. Так и у Стефенса в душе было такое ликование, которого не могли смутить близость смерти и свирепые лица палачей. Все это стушевалось в его воображении, превращалось в ничто в сравнении с великой, всепоглощающей радостью, что отныне "она" уже не может смотреть на него, как на случайного знакомого, и в течение всей своей жизни она будет вспоминать о нем.

Полковник Кочрэнь сидел на своем верблюде и упорно не отводил глаз от бесконечной пустыни, лежащей по направлению к Нилу.

"Неужели, - думал он, - нет никакой надежды на спасение? Неужели погоня не настигнет нас до самого Хартума?"

Очевидно, те арабы, что толпились около пленных, должны были остаться здесь когда остальные, сидевшие уже на верблюдах, должны были сопровождать трех женщин и его. Но чего Кочрэнь никак не мог понять, так это того, почему палачи до сих пор медлят. Явилось одно предположение, а именно, что они, по свойственной восточным народам утонченной жестокости, выжидали, когда египетская кавалерия будет близко, чтобы эти еще не остывшие трупы их жертв были, так сказать, оскорблением, брошенным в лицо врагу.

Но если так, то сопровождать их должны были не более двенадцати арабов, и полковник стал оглядываться кругом, не увидит ли сзади них дружественного им Типпи-Тилли. Но добродушного негра не было видно! Если бы он и шесть его товарищей были здесь, и если бы Бельмонт мог высвободить свои руки и вооружиться своим револьвером, то им, пожалуй, могло бы удаться выбраться из беды. Но нет, - все сторожившие пленников, все до единого были арабы баггара, люди неподкупные и прежде и превыше всего кровожадные. Типпи-Тилли и остальные, вероятно, уже отправились с передовым отрядом.

- Прощайте, друзья! - крикнул Кочрэнь дрогнувшим, надорванным голосом. Господь благослови и сохрани вас!

В этот самый момент один негр дернул за уздечку его верблюда и погнал его вслед за остальными. Женщины ехали следом, почти не сознавая и не видя ничего перед собой. Но их отъезд был настоящим облегчением для трех обреченных на смерть мужчин.

- Я рад, что они уехали! - сказал Стефенс, вздохнув с облегчением.

- Да, да, так лучше! - подтвердил Фардэ. - Но долго ли нам ждать конца?

- Вероятно, не особенно долго, - угрюмо отозвался Бельмонт. - Смотрите, арабы уже обступают нас!

И полковник, и все три женщины оглянулись, когда, выехав из котловины оазиса, они поднялись на гребень. Там, внизу, между прямыми стволами пальм, догорали угли угасающего костра, а немного дальше, среди кучи арабов, они в последний раз смутно различали белые полотняные шлемы мужчин. Минуту спустя их верблюдов погнали усиленной рысью, и когда они снова оглянулись назад, то уже не могли ничего различить.

Обширная беспредельная пустыня, залитая трепетным лунным светом, поглотила и цветущий оазис, и его грациозную группу пальм, и умирающий красный огонь костра. Над всем раскинулось бархатисто-черное небо с громадными яркими звездами, которые безучастно смотрели на все земное, - на все скорби и радости людей.

Женщины молчали, подавленные горем, полковник тоже молчал, не находя, что сказать. Да и что мог он сказать им теперь? Но вдруг все четверо вздрогнули и точно пробудились ото сна, а Сади громко вскрикнула: среди безмолвия тихой ночи до них донесся резкий сухой звук ружейного выстрела, за ним другой, затем еще несколько одновременно и, погодя, еще один.

- Это, быть может, погоня, египетская кавалерия! - воскликнула миссис Бельмонт.

- Да, да! - прошептала Сади. - Это, наверно, египетский отряд!

Кочрэнь молча продолжал прислушиваться. Но все стало тихо. Тогда он набожно обнажил голову и на мгновение прикрыл рукой глаза.

- К чему нам обманывать себя, - произнес он, - взглянем правде в глаза: наших друзей не стало!

- Но к чему им было стрелять по ним из ружей? Ведь у них были копья... ножи... - пробормотала молодая девушка, невольно содрогнувшись при последних своих словах.

- Это правда! - согласился с нею полковник. - Я ни за что на свете не желал бы лишить вас разумной надежды, но, вместе с тем, если бы это была атака, как вы полагаете, мы должны были бы слышать ответные выстрелы. Кроме того, египетское войско атаковало бы их со значительными силами. Но, с другой стороны, действительно странно, чтобы арабы, ожидая серьезного нападения, вдруг стали тратить на пленных без всякой надобности свои патроны. Но смотрите, что там такое? - И он указал на восток.

Две конных фигуры то появлялись, то тонули в неверном колеблющемся свете, которым была залита вся пустыня. Они, казалось, бежали от арабов, но вдруг остановились на песчаном холме, и теперь их силуэты резко вычерчивались на темном фоне неба.

- Это, вне всякого сомнения, египетская кавалерия! - воскликнул Кочрэнь.

- Два человека! - сказала мисс Адамс.

- Это просто разведчики, ничего более, мисс, главные силы в нескольких милях позади. Смотрите, вот они снова помчались с донесением! Славные ребята, помоги им Бог!

Между тем на холме мелькнули два красноватых огонька, словно вспыхнувшие искорки, и в воздухе прозвучали два выстрела, но египетских всадников и след простыл.

Сам эмир поскакал назад и, поравнявшись с отрядом, сопровождавшим пленных, на ходу отдавал приказания, ободряя своих людей. Очевидно, его отряд был недалеко. Арабы крикнули что-то, и вдруг все верблюды пошли крупной неровной рысью. Очевидно, арабы решили нагнать передовой отряд и, вместе с тем, уйти от погони. Снова началась нестерпимая мука для пленных. Милю за милей скакали верблюды безостановочно, без передышки. Дамы, бессознательно уцепившись за луки своих седел, так и повисли на них. Кочрэнь положительно изнемогал от этой тряски, но все еще продолжал надеяться, что погоня их настигнет.

- Смотрите... смотрите, мне кажется, что-то движется впереди нас! воскликнула миссис Бельмонт.

Полковник Кочрэнь приподнялся на своем седле и заслонил глаза рукою: лунный свет в пустыне страшно слепил глаза.

- Да, вы правы! Это всадники!..

Действительно, целая длинная вереница всадников неслась впереди их по пустыне.

- Но они скачут в том же направлении, как и мы! - заметила миссис Бельмонт.

Кочрэнь пробормотал проклятие...

- Ну, да, - сказал он, - вот и след. Это наш собственный передовой отряд под начальством Вад Ибрагима. Ради него старый эмир и гнал нас все время этим дьявольским аллюром.

И действительно, спустя несколько минут молодой эмир подскакал к старику Абдеррахману и стал с ним сговариваться. Они указывали в том направлении, где показались разведчики, и озабоченно качали головами. Оба каравана соединились теперь в один и прежним усиленным аллюром продолжали подвигаться вперед по направлению Южного Креста, искрившегося над самой линией горизонта

Кровь стучала в висках полковника Кочрэня с такой силой, что ему казалось, будто он слышит погоню и барабанный бой, и тучи кавалерии преследуют их караван со всех сторон. Этот лихорадочный бред постепенно превращался в мучительную галлюцинацию. Наконец восходящее солнце осветило всю громадную поверхность пустыни, на всем необъятном пространстве которой не колыхалось ни одного живого существа, кроме их каравана. С тяжелой грустью в сердце смотрели они на это пустое пространство, расстилавшееся от края до края неба, и последняя слабая искра надежды таяла так же, как таял прозрачный белый туман над пустыней.

Удручающее впечатление производила на дам разительная перемена, происшедшая за эту ночь в полковнике Кочрэне. Не говоря уже о том, что волосы его, заметно поседевшие в это время, теперь стали совсем седыми; такие же седые щетины безобразили его всегда гладко выбритый подбородок; глубокие морщины избороздили лицо, спина его согнулась дугой, все тело как будто разом сселось, только глаза по-прежнему смотрели зорко и гордо, свидетельствуя о том, что в этом расшатавшемся теле жил бодрый и гордый дух. Истощенный, измученный, ослабевший, он все еще старался подбадривать женщин, поддерживать их и советом, и добрым словом, старался сохранить покровительственный тон и постоянно посматривал назад все еще надеясь увидеть спасителей, которые не являлись.

Спустя час после восхода был сделан привал, и всех наделили пищей и водой. После привала караван тронулся уже обычным умеренным шагом к югу, вытянувшись длинной вереницей на протяжении четверти мили. Судя по той беспечности, с какою арабы теперь болтали между собой, и по тому порядку, в каком двигался караван, можно было сразу сказать, что они считали себя в безопасности. Вскоре они изменили направление пути и стали держать путь на юго-восток, из чего пленным стало ясно, что они намеревались после столь дальнего обхода вновь выйти к Нилу где-нибудь выше последних египетских передовых постов.

Теперь и самый характер местности стал видимо изменяться: вместо однообразной песчаной равнины повсюду вырастали фантастические черные скалы и утесы, среди которых, извиваясь, змеились ярко-оранжевые пески, словно излучистая река. Верблюды выступали один за другим, то ныряя между громадными валунами и утесами, то снова появляясь на мгновение на открытом месте между двумя утесами. Задние всадники могли только видеть длинные шеи и мерно покачивавшиеся головы верблюдов, словно то была вереница змей, извивавшихся среди черных скал. Все это так походило на сон, тем более что кругом не было ни звука, кроме мягкого шлепанья ног верблюдов и их тихого однообразного сопенья. Все молчали; жара начинала становиться томительной.

Мисс Адамс, которая совершенно окоченела за ночь, теперь, видимо, радовалась солнцу. Осмотревшись кругом, она потирала свои тощие старческие руки и отыскивала глазами племянницу.

- Сади, - проговорила она, - мне казалось ночью, будто ты плакала, и теперь я действительно вижу, что ты плакала. О чем?

- Я думала, тетя...

- Помни, дорогая, что мы всегда должны стараться думать о других, а не о себе!

- Я и думала не о себе, тетя!

- Обо мне, Сади, не беспокойся, не тревожь себя...

- Нет, тетя, я думала не о вас!

- Но ты о ком-нибудь особенно думала, да?

- Я думала о мистере Стефенсе, тетя! Какой он был славный, добрый и мужественный! Если подумать только, как он заботился о нас, как постоянно думал обо всем, даже в последние минуты, как он старался стянуть с себя куртку, несмотря на то, что ему мешали его бедные связанные руки. Ах, тетя, он для меня святой и герой, и останется им для меня навсегда!

- Да, но теперь его нет на свете, нет в живых.

- Я желала бы, если так, чтобы и меня не было на свете! - сказала Сади.

- Но ему от этого было бы не легче!

- Как знать, мне кажется, что тогда он был бы не так одинок! - сказала девушка и задумалась.

Некоторое время все четверо ехали молча. Вдруг полковник Кочрэнь в ужасе схватился руками за голову, воскликнул:

- Боже правый! Я, кажется, теряю рассудок!

Это уже несколько раз в течение ночи начинало казаться его спутницам. Но с самого рассвета он был совершенно спокоен и разумен; они приписали это бреду, и вдруг странное восклицание его снова встревожило их.

Ласковыми словами дамы старались успокоить его, но полковник не унимался.

- Нет, нет, я положительно не в своем уме! Ну, как вы думаете, что я сейчас видел?

- Не все ли равно? Не волнуйтесь! Мало ли, что может привидеться после такой утомительной ночи. Ведь вы почти совсем не спали! - успокаивала его миссис Бельмонт, ласково положив свою маленькую ручку на его руку. - Ведь вы думали за всех нас, заботились о всех нас, не мудрено, что вы и переутомились. Сейчас мы сделаем привал, вы хорошенько проспите часок-другой, отдохнете и снова будете совсем молодцом!

Но полковник почти не слушал ее, он смотрел куда-то вдаль, вперед и, все так же волнуясь, воскликнул:

- Нет! Я никогда еще не видал так ясно! Там, на вершине холма, вправо впереди нас... бедный мистер Стюарт стоит там, в моем красном кумберландском шарфе на голове, в том самом виде, в каком мы оставили его!

Теперь дамы невольно взглянули в том же направлении и на лицах их отразилось то же недоумение, похожее на испуг.

Там действительно - вправо, впереди - был ряд черных скал, словно небольшой хребет, вроде бастиона, по правую сторону тесной и глубокой балки, в которую теперь спускались верблюды. В одном месте этот черный бастион возвышался как бы наподобие небольшой башенки, и на этой-то башенке стояла неподвижно знакомая фигура пресвитерианского священника. Весь он был одет в черное, и только на голове виднелся яркий красный тюрбан. Второй такой своеобразной приземистой тучной фигуры не могло быть; он, казалось, напрягал свое зрение, чтобы взглянуть вниз, в долину.

- Неужели это в самом деле он?

- Да, это он! Он самый! - воскликнули дамы. - Смотрите, он глядит в нашу сторону и машет нам рукой!

- Боже правый! Да ведь они его застрелят! Спуститесь вниз, спрячьтесь! Не то вы не останетесь живы, безумец вы этакий! - крикнул Кочрэнь. Но его пересохшее горло издало только какой-то дикий, хриплый звук.

Некоторые из дервишей также заметили странную, появившуюся на скале фигуру, и уже наводили свои ремингтоны, но вот чья-то длинная рука появилась из-за спины Стюарта, схватила его за платье, - и он мгновенно исчез, как исчезают куклы во время представлений Петрушки.

Впереди, в конце балки, как раз над тем утесом, на котором минуту назад стоял Стюарт, появилась высокая белая фигура эмира Абдеррахмана. Он вскочил на ближайший валун и что-то закричал своим, размахивая руками. Но крик его был заглушен раскатом ружейного залпа, раздавшегося одновременно с обеих сторон балки. Весь черный бастион ощетинился ружейными стволами, над которыми виднелись красные маковки тарбушей (род фесок). Очевидно, арабы нарвались на засаду. Эмир упал, но в следующий же момент вскочил на ноги и снова, размахивая руками, стал отдавать приказания. На груди у него виднелось алое пятно крови, но он продолжал указывать и кричать, хотя растянувшиеся длинной нитью люди его не понимали и не слышали, что он им говорил. Некоторые из них мчались назад, другие двигались вперед. Несколько человек пытались взобраться на обрыв, с мечами наголо, но попадали под пули и скатывались вниз, на дно балки. Собственно стрельба не была особенно меткой, так что один негр успел взобраться наверх, к самым скалам, но здесь ему прикладом размозжили голову. Старый эмир не устоял на камне и тоже скатился на дно балки. Но арабы упорно старались пробиться, пока чуть ли не большая половина из них осталась на месте.

Наконец даже этим упрямым фанатикам стало ясно, что им остается только одно - выбраться назад из этой балки на ровное место пустыни. И они во весь опор помчались назад. Надо только видеть что такое мчащийся верблюд обезумевший от страха, вскидывающий разом в воздух все четыре ноги, несущийся с отвратительным криком и фырканьем, с оскаленными зубами и безумными глазами! В такие минуты верблюд положительно страшен. При виде этого несущегося на них потока таких обезумевших животных женщины невольно вскрикнули. Но полковник уже позаботился заставить, своего верблюда, а также и тех, на которых находились дамы, взобраться выше между скалами, чтобы эта кучка отступающих арабов могла миновать их.

- Сидите смирно, они пронесутся мимо! - проговорил он своим спутницам. - Я не знаю, чего бы теперь не дал, чтобы увидеть Типпи-Тилли или одного из них: теперь настал момент помочь нам! - И он внимательно вглядывался в лица проносившихся мимо него всадников, но рябого лица бывшего египетского солдата не видел.

Казалось, все арабы в своей поспешности выбраться из балки совершенно забыли о своих пленных. Теперь оставались в балке лишь отсталые, по которым все еще стреляли беспощадные враги из черной гряды скалы. Одним из последних был молодой баггара с тонкими черными усами и заостренной бородкой. Он поднял голову и, взглянув на торчавшие над его головой ружья египетских стрелков, в бессильном гневе своем обернулся и стал грозить им своим высоко поднятым мечом. В этот момент чья-то меткая пуля уложила его верблюда. Животное упало, словно подкошенное. Молодой, ловкий араб успел вовремя соскочить и, схватив его за продетое в ноздри кольцо, принялся злобно теребить его, желая заставить верблюда подняться; а когда это не помогло, принялся с озлоблением колотить его плашмя своим мечом. Однако все было напрасно. В африканской войне убить верблюда - значит причинить смерть и его седоку. Молодой баггара метал молнии, обводя вокруг себя гневным взглядом. Тут и там на его белой одежде выступало алое кровавое пятно, но он как будто не замечал вражеских пуль, даже не оглядывался на них. Вдруг его злобный взгляд упал на пленных, и с криком ярости он устремился на них, размахивая своим широким мечом высоко над головою. Мисс Адамс была всех ближе к нему. Но при виде его обезумевшего от бешенства лица она соскочила со своего верблюда в противоположную от араба сторону. Тогда баггара вскочил на одну из ближайших скал и занес свой меч над головой миссис Бельмонт. Но прежде чем удар успел быть нанесен, полковник Кочрэнь подался вперед со своим пистолетом в руке и одним выстрелом уложил араба на месте. Однако и в последнюю минуту бешеная злоба в этом человеке, казалось, превозмогла даже самую смерть: не будучи уже в силах подняться, он все же отчаянно наносил удары направо и налево своим мечом и извивался среди камней, словно рыба, выброшенная на берег.

- Не бойтесь, mesdames, - успокаивал полковник Кочрэнь своих спутниц, - не бойтесь, он уже мертв. Мне очень жаль, что я принужден был сделать это у вас на глазах, но это был опасный парень. У меня были с ним старые счеты. Это тот самый, что тогда ударил меня прикладом своего ружья в бок... Надеюсь, вы, мисс Адамс, не ушиблись? Подождите одну секунду, я сейчас сойду к вам и помогу взобраться на верблюда!

Но мисс Адамс отнюдь не пострадала, так как поблизости была скала или, вернее, громадный валун, куда она спустилась без всякого труда. Теперь и Сади, и миссис Бельмонт, и полковник Кочрэнь, все спустились на землю и увидели мисс Адамс, весело махавшую им обрывком своей зеленой вуали.

- Ура, Сади! Ура! Моя дорогая девочка! - восклицала она. - Мы наконец-то спасены! Хвала Богу, мы спасены!

- Да, клянусь честью, теперь мы можем сказать, что спасены!

Но Сади за эти дни невзгод научилась больше думать о других, чем о себе. Она обхватила обеими руками миссис Бельмонт и прижалась щекой к ее щеке.

- Дорогая, милая, крошка моя, как можем мы радоваться и ликовать, когда вы...

- Но я не верю, что это так! - возразила молодая женщина. - Нет, я не верю и не поверю до тех пор, пока не увижу своими глазами трупа Джона. О, когда я увижу, то после того я уже не захочу ничего видеть!

Теперь уже и последний дервиш выбрался из балки, и по обе стороны ее между камней виднелся длинный ряд египетских стрелков, высоких, стройных, широкоплечих, очень похожих на древних воинов, изображенных на барельефах. Верблюды их остались позади, спрятанными между камнями, и теперь они спешили к ним. В это самое время другой отряд египетской кавалерии выехал из дальнего конца балки с лицами, сияющими торжеством победы. Очень небольшого роста молодой англичанин, ловко сидевший на своем верблюде, командовал этим отрядом. Поравнявшись с дамами и полковником Кочрэнем, он задержал своего верблюда и приветствовал их.

- На этот раз они нам попались, как следует! - проговорил он. - Весьма рад что мы могли быть вам полезны... Надеюсь, вам теперь от этого не хуже, то есть я хочу сказать, что для дам это дело не совсем подходящее... быть в такой перестрелке.

- Вы из Хальфы, я полагаю? - спросил его полковник.

- Нет, мы из другого отряда, из Сарры! Мы встретили их в пустыне, опередили тех, из Хальфы, и обошли арабов с тыла! Выберитесь вот на эти скалы и вы все увидите. На этот раз мы их всех истребим до последнего!

- Некоторые из наших остались у колодцев, и мы очень беспокоимся о
них, сказал Кочрэнь. - Но вы, вероятно, ничего не слыхали о них?

Молодой человек озабоченно покачал головой.

- Дело плохо! С этим народом плохо ладить, когда их припрут в угол. Мы не надеялись увидеть вас живыми и рассчитывали только отомстить за вас!

- Есть с вами еще какой-нибудь английский офицер? - спросил Кочрэнь.

- Да, Арчер, он заходит с фланга со своим отрядом. Он должен будет пройти здесь... Мы подобрали одного из ваших товарищей, забавного человека, с красной повязкой на голове. Полагаю, что мы еще увидимся с вами, до свидания, господа! - добавил офицер, трогая своего верблюда и пускаясь догонять свой отряд который уже прошел вперед в строгом порядке.

- Нам остается только не трогаться с места, пока все они не пройдут, сказал Кочрэнь, указывая на растянувшихся длинной вереницей между камнями египетских всадников, подвигавшихся в их сторону.

Тут были и негры, и феллахи, и суданцы - весь цвет и краса египетской армии. Этот отряд вел рослый мужчина с большими черными усами и полевым биноклем в руке

- Хелло! Арчер! - окликнул его полковник Кочрэнь. - Нет ли у вас такой штучки, как сигара? Смертельно хочется покурить!

Капитан Арчер достал из своего портсигара весьма удовлетворительную "partagas" и передал ее вместе с коробочкой восковых спичек полковнику. С никогда еще не испытанным наслаждением закурил Кочрэнь свою сигару и с особым вниманием следил, как вились струйки ее голубоватого дыма. Дамы, все три вместе, расположились на плоской вершине одной из скал.

Глава X

Вся египетская кавалерия теперь преследовала арабов, и некоторое время наши друзья были забыты. Но вот чей-то радостный добродушный голос окликнул их, и из-за ближайшей скалы показался сперва красный тюрбан, затем и улыбающееся, несколько бледное и расплывшееся лицо бирмингемского проповедника. Он опирался на толстое древко пики, так как его раненая нога не давала ему ступать, и это смертоносное оружие, заменяющее ему костыль, придавало ему еще более забавный вид. За ним двое негров тащили корзинку с провизией и бурдюк с водой.

- Не говорите мне ничего, я все отлично знаю! - кричал он, ковыляя между камней, - Али, давай сюда воды. Ну, вот, мисс Адамс, - вам это кажется мало, подождите, мы дадим еще... Ну, теперь ваша очередь, миссис Бельмонт... Ах вы, мои бедняжки, бедняжки! Все мое сердце изболелось о вас... Вот тут хлеб, вот мясо в корзинке. Но не кушайте слишком много сразу... А где же остальные? вдруг добавил он, и лицо его помертвело.

Полковник печально покачал головой.

- Мы оставили их у колодцев, и я боюсь, что их песенка спета! - сказал он.

- Полноте, друг мой! Вы, вероятно, думали, что и моя песенка спета, а теперь, как видите, я жив и здоров и стою среди вас. Никогда не падайте духом, миссис Бельмонт, положение вашего мужа ни в коем случае не хуже того, в каком находился я!

- Да, когда я увидел вас там, на скале, - сказал Кочрэнь, - то принял за галлюцинацию!

- Я боюсь, что вел себя крайне неразумно! Капитан Арчер говорил, что я чуть было не испортил весь их план. Но дело в том, что когда я услышал, что арабы идут в балки, под нами, я до того забылся в момент тревоги за вас, до того захотел убедиться, живы ли вы и здесь ли, с ними, что совершенно упустил из виду их хитрый военный план!

- Я только удивляюсь, как вас арабы не застрелили, - сказал полковник Кочрэнь, - но расскажите нам, ради Бога, как вы сами здесь очутились?

- Очень просто! Отряд египетской кавалерии гнался за нами по пятам в то время, когда арабы бросили меня среди пустыни. Когда погоня поравнялась с тем местом, где я лежал, то они подобрали и захватили меня с собой. Я очевидно, был в бреду, так как они потом говорили мне, что издали слышали мой голос, как я пел гимны; они и поехали на мой голос и таким образом, по воле Провидения, нашли меня. У них оказалась маленькая походная амбулатория, и на другой день я уже пришел в себя и чувствую себя превосходно. Затем я перекочевал к отряду из Сарры, где есть доктор; он нашел, что моя рана пустяшная, что небольшая потеря крови для меня даже очень полезна!

- Ш-ш! Слышите? - спросил полковник Кочрэнь

Снизу, из балки, донесся до их слуха ружейный залп. Кочрэнь насторожился, как боевой конь, и стал искать дороги, как бы пробраться на вершину той скалы, откуда все было видно. Действительно, отсюда, в чистом прозрачном воздухе пустыни, на ее ровном песчаном пространстве все было видно, как на ладони.

Остатки арабов ехали тесной кучей, и красные тюрбаны их мирно покачивались в такт с шагом их верблюдов. Они отнюдь не походили на людей, потерпевших поражение, так как все их движения были строго рассчитаны и обдуманы, хотя они на их истощенных верблюдах были в безвыходном положении. Весь отряд кавалерии из Сарры, пройдя по балке, спешился теперь и с колена правильными залпами осыпал группу арабов, отстреливавшихся со спин своих верблюдов. Но не стрелки из Сарры и не группа арабов привлекли в настоящее время внимание зрителей; эскадроны верблюжьего отряда из Хальфы сомкнутыми рядами приближались с тылу к арабам и постепенно размыкались, оцепляя их большим полукругом, по мере своего приближения постепенно суживавшимся. Таким образом арабы очутились между двух огней.

- Нет, смотрите, что они делают! - воскликнул с восхищением Кочрэнь.

Дервиши принудили всех своих верблюдов встать на колени и сами все спешились. Впереди всех выделялась высокая, величественная фигура эмира Вад Ибрагима. На мгновение он молитвенно преклонил колена и воздел руки, затем он встал и, выпрямившись во весь рост, обратился к окружавшим его людям с краткой речью. Закончив свою речь, он что-то взял с седла, разостлал на земле и встал на эту разостланную подстилку.

- Славный малый! - воскликнул Кочрэнь. - Он встал на свою "овечью шкуру".

- Что это значит? - осведомился мистер Стюарт.

- Видите ли, - пояснил Кочрэнь, - каждый араб всегда имеет при себе на седле овечью шкуру. Когда он признает, что его положение совершенно безысходно, и решается биться до последней капли крови, тогда он снимает с седла свою овечью шкуру и стоит на ней до тех пор, пока не упадет мертвым. Смотрите, они все до последнего стали на свои овечьи шкуры. Это значит, что они уже не дадут и не примут пощады!

Эта страшная драма быстро близилась к развязке. Окруженные тесным кольцом неприятелей, обстреливавших их со всех сторон, арабы отстреливались, как могли. Многие из них были уже убиты, но остальные беспрерывно заряжали и стреляли все с тем же непоколебимым мужеством. Около дюжины трупов в мундирах египетской армии свидетельствовали о том, что победа эта досталась им не даром. Но вот раздался призывный звук трубы, - и отряд из Сарры, и отряд из Хальфы разом открыли по этой горсти людей перекрестный огонь; один-два залпа, и все это маленькое поле застлал густой белый клубящийся дым. Когда он рассеялся, все арабы лежали на своих овечьих шкурах: все они полегли - все до последнего.

Дамы, объятые ужасом и, вместе с тем, невольным удивлением пред этим геройством, смотрели на страшную сцену, разыгравшуюся у них перед глазами. Теперь, когда все было кончено, Сади и мисс Адамс плакали, обняв друг друга. Полковник Кочрэнь хотел было обратиться к ним с несколькими словами утешения или ободрения, когда взгляд его случайно упал на лицо миссис Бельмонт. Она была бледна, как полотно, черты лица были безжизненны и неподвижны, а большие серые глаза с остановившимися зрачками смотрели куда-то в пространство, как у человека в трансе.

- Боже правый, миссис Бельмонт, что с вами?! - воскликнул полковник.

Но вместо всякого ответа она молча указала на пустыню, где на расстоянии многих миль, чуть не на самом краю горизонта, небольшая куча людей двигалась по направлению к этим скалам.

- Клянусь честью, там действительно что-то есть! Кто бы это мог быть?

Но расстояние было еще настолько велико, что сначала ничего нельзя было различить, и лишь спустя некоторое время можно было сказать с уверенностью, что это были люди на верблюдах и числом около двенадцати человек.

- Это, наверное, те негодяи, которых мы оставили там, у колодцев, пробормотал Кочрэнь, - это, без сомнения, не кто иной, как они!

Миссис Бельмонт все с тем же бледным, неподвижным лицом следила за приближающейся группой всадников. Вдруг она с громким криком вскинула вверх свои руки и воскликнула едва внятным от сильного внутреннего волнения голосом: - Это они! Они спасены!.. Ах, это они, это они, полковник. Хвала Господу Богу! Это они! - И она принялась метаться по площадке скалы, как ребенок в порыве неудержимого веселья и радости.

Никто не верил ей, но никто и не решался протестовать против ее уверений. Она сбежала уже вниз с холма к тому месту, где находился ее верблюд. Предчувствие давно указало ей то, чего никто еще, кроме нее, не мог увидеть. Она различила или угадала в той группе всадников три белых шлема. Между тем, маленький отряд приближался форсированным маршем, и прежде чем находившиеся над балкой друзья их успели выехать к ним навстречу, уже можно было рассмотреть, что это были действительно Бельмонт, Фардэ и Стефенс, драгоман Мансур и раненый солдат суданцев, эскортируемые негром Типпи-Тилли и остальными его товарищами - бывшими солдатами египетской армии. Бельмонт кинулся к жене, а monsieur Фардэ пожимал руку полковника Кочрэня, восклицая:

- Vive la France! Vivent les Anglais! Tout va bien, n'est сe pas? Ah, canailles! Vivent la Croix et les chretiens! - так несвязно и вместе искренно выражал добродушный и экспансивный француз свою радость.

Полковник также был чрезвычайно растроган и смеялся нервным, надорванным смехом, отвечая горячо и сердечно на рукопожатие Фардэ.

- Дорогой мой, - говорил Кочрэнь, - я чертовски рад, что вижу вас всех опять. Я было совершенно махнул на вас рукой. Право, ничему в своей жизни я еще не был так рад, как этому свиданию со всеми вами! Но какими судьбами вы спаслись?

- Это все благодаря вам, полковник!

- Благодаря мне?

- Ну да, а я еще ссорился с вами, негодный человек! Я теперь простить себе этого не могу!

- Об этом забудем совсем! Только как же это я мог спасти вас?

- Вы сговорились с этим Типпи-Тилли и его товарищами и обещали им известное вознаграждение, если они доставят нас невредимыми в Египет. Они, помня этот уговор, под покровом ночи, так как уже начинало темнеть, притаились в кустах, и когда мы остались одни, а вы все уехали, осторожно подкрались и из своих ружей застрелили тех, кому приказано было нас умертвить. Мне жаль только, что они застрелили и этого проклятого муллу, так как, мне кажется, я непременно убедил бы его принять христианство. Вот вам и вся наша история, а теперь, с вашего разрешения, я поспешу заключить в свои объятия почтенную мисс Адамс, так как вижу, что Бельмонт обнимает свою жену. Стефенс припал к руке мисс Сади и не может от нее оторваться, а на мою долю, очевидно, приходятся симпатии мисс Адамс!

Прошло около двух недель, и тот специальный пароход который был предоставлен в распоряжение спасенных туристов, отошел уже далеко к северу, значительно дальше Ассиу. На следующее утро они должны были прибыть в Балиани, откуда отправляется экспресс в Каир. Таким образом, это был последний вечер, который бывшие пассажиры "Короско" проводили вместе. Миссис Шлезингер и ее ребенок, которым удалось благополучно спастись, уже раньше переправились через границу. Мисс Адамс, после испытанных ею лишений и потрясений, была долгое время серьезно больна и в этот вечер впервые появилась на палубе парохода. Она казалась еще худощавее и еще добродушнее, чем всегда; Сади, стоя подле нее, заботливо укутывала ее плечи теплым пледом. Мистер Стефенс нес ей на подносике кофе и старался установить маленький столик подле качалки мисс Адамс, чтобы ей было удобней. В другом конце палубы мистер и миссис Бельмонт ласково беседовали между собой, держа друг друга за руки. Monsieur Фардэ разговаривал с полковником Кочрэнем, стоявшим перед ним с сигарой в зубах, прямым, как струна, с прежней безупречной военной выправкой, которой он, по собственному его признанию, так гордился. Но что сделалось с ним? Кто бы признал в нем теперь того надломленного старика, седого, как лунь, которого все его спутники видели там, в Ливийской пустыне?! Правда, кое-где в усах серебрился седой волосок, но волосы его были того блестяще-черного цвета, которому так дивились все во время его путешествия. На все сочувственные соболезнования относительно того, как его состарили эти несколько дней плена у дервишей, полковник отвечал холодно и хмуро, затем, исчезнув на время в своей каюте, он, час спустя, появился на палубе совершенно таким, каким его все знали раньше.

Как мирно и спокойно было здесь, на палубе этого парохода, когда единственным доносившимся сюда звуком был тихий плеск волны о борт парохода, когда алый закат медленно догорал на западе, окрашивая в розовый цвет мутные воды реки. В сумерках надвигавшегося вечера стройные ряды прибрежных пальм, словно великаны минувших веков, смутно вырисовывались на фоне темного уже неба, на котором загорались то тут, то там большие лучезарные звезды.

- Где вы остановитесь в Каире, мисс Адамс? - спросила миссис Бельмонт.

- У Шенхердс, я думаю!

- А вы, мистер Стефенс?

- О, непременно у Шенхердс!

- Мы остановимся в "Континентале", но я надеюсь, что мы не потеряем вас из виду.

- О, не желала бы я никогда терять вас из вида, миссис Бельмонт! воскликнула Сади. - Нет, право, вы должны приехать в Штаты: мы постараемся устроить вам самый лучший прием!

Миссис Бельмонт улыбалась.

- У нас, дорогая мисс Сади, есть свои обязанности и дела в Ирландии, мы и так слишком долго отсутствовали; кроме того, - добавила она с добродушным лукавством, - весьма возможно, что если бы мы собрались в Штаты, то уже не застали бы вас там!

- Но мы все же должны все когда-нибудь опять встретиться, - сказал Бельмонт, - уж хотя бы для того, чтобы еще раз пережить вместе эти страдания. Теперь все это еще слишком близко от нас, а через год-два мы лучше сумеем оценить их!

- А мне, - сказала его жена, - все это и теперь кажется чем-то давно прошедшим, чем-то смутным, как будто виденным мною во сне!

- Да, тело наше не так быстро забывает свои страдания, как ум, - сказал Фардэ, подняв вверх свою забинтованную руку, - это, например, не походит на сон!

- Как жестоко, однако, что одни из нас остались живы, а другие - нет. Если бы мистер Броун и мистер Хидинглей были теперь с нами, я была бы вполне счастлива, - проговорила Сади. - Почему в самом деле мы все остались живы, а они нет?

- Почему зрелый плод срывают, а недозрелый оставляют на ветке? - раздался в ответ на ее слова наставительный голос мистера Стюарта. - Нам ничего не известно о душевном состоянии наших бедных друзей, но Великий Садовник, чья мудрость превыше всякой мудрости, срывает плод когда он созрел и должен быть сорван. Мы же должны не роптать, возблагодарить Господа Бога за наше спасение! Что касается меня, в данном случае, то я ясно вижу и смысл, и цель того, что Бог попустил это несчастие и затем, по великой мудрости своей, сжалился над нами и сохранил нас. С полным смирением я признаюсь, что теперь я лучше понимаю и сознаю свои обязанности, чем раньше. Эти тяжелые минуты испытания научили меня быть менее нерадивым в исполнении моих обязанностей и менее беспечным и ленивым в делании того, что я считаю своим долгом!

- А я, - воскликнула Сади, - я научилась в эти дни большему, чем во всю остальную жизнь! Я научилась столь многому и отучилась от многого, что стала совсем иным человеком!

- Я раньше совершенно не знал себя, я всегда принимал за самое важное то, что вовсе не важно, и пренебрегал тем, что существенно! - проговорил Стефенс.

- Хорошая встряска никогда никому не мешает, - заметил Кочрэнь, - вечная масленица и вечные пуховики всегда только портят людей!

- Я же глубоко убежден, - заявил мистер Бельмонт, - что каждый из нас в эти дни вырос как человек, и поднялся несравненно выше своего обычного уровня. Когда настанет час праведного суда, многое простится каждому из нас за эти самоотверженные порывы, за эту братскую любовь и братские чувства друг к другу!

Некоторое время все сидели в глубокой задумчивости. Вдруг подул резкий холодный ветер с востока, и многие поднялись, чтобы уйти в каюту.

Стефенс нагнулся к Сади и спросил:

- Помните вы, что обещали, когда мы были в пустыне? Вы сказали, что если останетесь живы, то в благодарность за это постараетесь дать счастье кому-нибудь другому!

- Да, помню, и я должна теперь это исполнить! - отвечала девушка.

- Вы уже исполнили это, Сади! - отозвался Стефенс, и руки их встретились в крепком сердечном пожатии, обещая обоим долгие годы прочного счастья.

Примечания

1

«Братья из Аяччо» (итал.).

(обратно)

2

Барт — сокращенное «баронет» (англ.).

(обратно)

3

Воксхолл-Гарденс — в те времена увеселительный сад на окраине Лондона.

(обратно)

4

Отель «Франция» с полным пансионом (франц.).

(обратно)

5

Да здравствует император! (франц.).

(обратно)

6

«Ей богу» (франц.).

(обратно)

7

«Черт возьми» (франц.).

(обратно)

8

Нашивки обозначали количество ранений.

(обратно)

9

Фехтовальный термин, означающий прикосновение оружия к противнику.

(обратно)

10

Стрелок (португальск.).

(обратно)

11

Союз добродетели (нем.).

(обратно)

12

Фашины — связки хвороста, применяемые саперами при бездорожье. Габионы — ящики из проволочной сетки, засыпанные щебенкой и используемые для строительства укреплений.

(обратно)

13

Свидание (франц). — Немец путает с — «randrez-vous» — «сдавайтесь».

(обратно)

14

Крутой поворот на месте.

(обратно)

15

Дурак (итал.).

(обратно)

16

Майкл Титиен — бригадир называет так великого итальянского живописца XVI в. Тициана Вечеллио.

(обратно)

17

Ангелюс — очевидно, имеется в виду Анжелико, фра Джованни да Фьезоле (1387–1455).

(обратно)

18

Имеется в виду Гольдони.

(обратно)

19

Французская военная академия.

(обратно)

20

Молись за нас (лат.).

(обратно)

21

Тебе бога славим (лат.).

(обратно)

22

О боже мой! Боже мой! (франц.).

(обратно)

23

Охотничьему завтраку (франц.).

(обратно)

24

Намек на Трафальгарскую битву, во время которой ветер и волны мешали французскому флоту маневрировать.

(обратно)

25

Бог мой (исп.).

(обратно)

26

Спаги — кавалеристы из французской колониальной Африки.

(обратно)

27

В атаку! Вперед! Да здравствует император! (франц.).

(обратно)

28

В составе русской армии были гродненские гусары, а не драгуны.

(обратно)

29

Атаман Платов.

(обратно)

30

Счастливого пути (франц.)

(обратно)

31

Шеврон — нашивка на левом рукаве.

(обратно)

32

После реставрации Людовика XVIII маршал Ней был присужден к смертной казни и расстрелян.

(обратно)

33

Старое название острова Гаити.

(обратно)

34

Частновладельческое судно, занимавшееся с ведома правительства разбоем, нападая на вражеские корабли.

(обратно)

35

Не говорю по-английски (исп.).

(обратно)

36

Собаки! Собаки англичане! Прокаженные, прокаженные! (исп.)

(обратно)

37

Восстание Уота Тайлера (1381 г.). — Здесь и далее примечания переводчика.

(обратно)

38

Война баронов — восстание англо-французских феодалов под предводительством Симона де Монфора-младшего в 60-х годах XIII века против короля Англии Генриха III (1227–1272), окончившееся поражением последнего при Льюисе 24 июня 1265 года.

(обратно)

39

Монашеский орден, ветвь бенедиктинского ордена. В основу монашеской жизни легло строгое исполнение бенедиктинского устава.

(обратно)

40

Битва при Слёйсе — победа английского флота над французским в 1330 году при короле Эдуарде III (1327–1377).

(обратно)

41

Чандос, Джон (?-1370) — известный английский полководец времен Столетней войны.

(обратно)

42

Мир вам (лат.).

(обратно)

43

Фрэнклин — свободный крестьянин.

(обратно)

44

Саладин — получившая распространение в Западной Европе форма имени Салах-ад-Дина (1138–1193), султана Египта в 1171–1193 гг., курда, основателя династии Эйюбидов, который успешно боролся с крестоносцами в Палестине.

(обратно)

45

Сенлак — холм под Гастингсом, где 14 ноября 1066 года Вильгельм Завоеватель разбил короля саксов Гарольда, чье войско выстроилось к бою на этом холме.

(обратно)

46

Благослови (лат.) — католический аналог православной молитвы «Благослови, душе моя, Господи».

(обратно)

47

Грядет, Творец (лат.) — католический аналог православной молитвы: «Се жених грядет в полунощи, и блажен раб, его же обрящет бдяща».

(обратно)

48

Клерво — деревня во Франции, знаменитая аббатством, основанным св. Бернардом, который с 1115 года был его настоятелем и там же погребен.

(обратно)

49

Законно (лат.).

(обратно)

50

Правомочно (лат.).

(обратно)

51

Извините! (франц.).

(обратно)

52

Извините, друзья! (франц.).

(обратно)

53

Черт возьми (франц.).

(обратно)

54

Плантагенеты — династия английских королей, правивших страной с 1154 по 1399 год. Родоначальником ее был Жоффруа V, граф Анжуйский, прозванный Плантагенетом, потому что любил украшать свой шлем веточкой дрока (лат. — planta genista).

(обратно)

55

Золотые монеты короля Эдуарда III, на которых была вычеканена роза.

(обратно)

56

Вовремя (франц.).

(обратно)

57

Битва при Фолкерке — победа короля Эдуарда I (1274–1307) над шотландцами под предводительством Уильяма Уоллеса.

(обратно)

58

Тувалкайн — искусный кузнец; библейский персонаж (Быт. 4.22).

(обратно)

59

Квартал в Лондоне, в старину центр ремесленного производства.

(обратно)

60

Имеется в виду разведение овец.

(обратно)

61

В 1346 году Эдуард III Английский разгромил при Креси французского короля Филиппа VI.

(обратно)

62

Одна из провинций Фландрии (ныне Бельгия).

(обратно)

63

Название «сокол» в соколиной охоте в узком значении слова означало только самку большого сокола, самцы назывались «челигами соколиными» или просто челигами. Сокол, сидящий на руке короля и других важных персон, — всегда самка. В широком значении слова «сокол» — это любая ловчая птица.

(обратно)

64

Дикомыт — сокол, перелинявший еще на воле.

(обратно)

65

«Всем сеньорам, рыцарям и оруженосцам» (старофранц.).

(обратно)

66

В средние века собрание придворных дам и рыцарей, занимавшееся разбором любовных споров.

(обратно)

67

До половины дней своих (лат. — Пс. 54. 24).

(обратно)

68

Конечно (франц.).

(обратно)

69

Сент-Омер — город неподалеку от Кале.

(обратно)

70

По прозванию (франц.).

(обратно)

71

"Благословен Господь Бог мой, который учит руку мою сражаться и пальцы мои воевать" (лат.).

(обратно)

72

Даплин — деревня в Шотландии, где в 1332 году шотландцы были разбиты англичанами.

(обратно)

73

"Делай, что должен, и будь что будет — вот заповедь рыцаря" (франц.).

(обратно)

74

Томас (Фома) Бекет (ок. 1119–1170) — церковный и политический деятель, архиепископ Кентерберийский. Выступал против политики усиления королевской власти, проводившейся Генрихом II (1133–1189). Убит на ступенях алтаря Кентерберийского собора по негласному приказу короля.

(обратно)

75

"Видение Уильяма о Петре Пахаре" — поэма английского поэта Уильяма Ленгленда (ок. 1332 —?). В ней отражены настроения народа в период антифеодальных крестьянских восстаний XVI века.

(обратно)

76

Эдуард I (1239–1307) — английский король из дома Плантагенетов. При нем в жизнь Англии окончательно вошел парламент.

(обратно)

77

Сражение при Куртре — победа 11 июля 1302 года фландрского народного ополчения над французами, потерявшими более 700 рыцарей, отчего это сражение часто называют «битвой шпор».

(обратно)

78

Сражение при Стерлинге — победа шотландцев над англичанами в сентябре 1297 года.

(обратно)

79

Сражение при Креси — разгром французов англичанами 26 августа 1346 года.

(обратно)

80

Сражение при Фолкерке и Даплине — победы англичан над шотландцами в 1298 и 1332 годах.

(обратно)

81

Пять английских портов, которым в старину были даны особые привилегии: Гастингс, Ромни, Хайт, Дувр и Сандвич.

(обратно)

82

Христофор — один из самых чтимых в средние века святых. По преданиям, защищал от воды, огня и помогал в поисках сокровищ.

(обратно)

83

Кадзанд — город в Нидерландах, место победы Эдуарда III над французами.

(обратно)

84

Мариенбург — ныне Мальборк, город в Польше, недалеко от Гданьска.

(обратно)

85

Черт тебя побери! (франц.).

(обратно)

86

Парень (франц.).

(обратно)

87

"Обе дочки Пьера" (франц.).

(обратно)

88

Боже мой! (франц.).

(обратно)

89

Черный дьявол! (франц.).

(обратно)

90

Селби — ярмарочный городок в Йоркшире в средние века, место состязаний лучников.

(обратно)

91

Ко мне, англичанин, ко мне! (франц.).

(обратно)

92

Проклятье! (франц.).

(обратно)

93

Благословен (лат.).

(обратно)

94

У древних скандинавов так назывались воины, приходившие в бою в совершенное неистовство и полностью забывавшие о страхе.

(обратно)

95

Иоанн II Добрый — король Франции с 1350 по 1364 год.

(обратно)

96

Бизант — золотая монета, чеканившаяся в Византии в средние века.

(обратно)

97

Люблю того, кто любит меня (франц.).

(обратно)

98

В средние века Германия именовалась Священной Римской Империей германской нации, и титул императора немецкий король получал лишь после коронования в Риме. Кроме него титул короля еще при жизни отца носил его наследник. Третий германский король — король Богемии (Чехии и Моравии), вассал немецкого короля (императора).

(обратно)

99

Пошли! (франц.).

(обратно)

100

Довольно! Довольно! Расходись! (франц.).

(обратно)

101

Ныне Вислинский залив.

(обратно)

102

Ныне Клайпеда.

(обратно)

103

Готье де Бриен, герцог Афинский, коннетабль Франции (высший военный чин в средневековой Франции). В 1204 году крестоносцы захватили Константинополь, учредили на месте Византии Латинскую империю и разделили ее на ряд феодальных владений, в том числе герцогство Афинское. В 1312 году его отец Готье де Бриен был изгнан из своих греческих владений отрядом каталонских авантюристов.

(обратно)

104

Христианский святой, считающийся покровителем Франции.

(обратно)

105

На выручку! (франц.).

(обратно)

106

Сдаюсь! Сдаюсь! (франц.).

(обратно)

107

Ангел (господень) (лат.) — название молитвы, начинающейся этими словами, и колокольного звона, который призывал к этой молитве трижды в день рано утром, в полдень и к вечеру. Здесь имеется в виду полуденный Angelus.

(обратно)

108

Спикарий — склад для необмолоченного хлеба, рига (средневековый латинизм).

(обратно)

109

Богородице, дево, радуйся (лат.).

(обратно)

110

Верую (лат.).

(обратно)

111

Корень зла (лат.).

(обратно)

112

Деяния блаженного Бенедикта (лат.).

(обратно)

113

Сокманы, люди чаще всего недворянского происхождения, получали в «держание» землю от короля и были за это обязаны ему повинностью — воинской, денежной и проч.

(обратно)

114

Род цитры.

(обратно)

115

Старинная трехструнная скрипка.

(обратно)

116

Так называли по всей Европе чуму, свирепствовавшую во второй половине XIV века.

(обратно)

117

Роза славы (франц.).

(обратно)

118

Открой! (франц.).

(обратно)

119

Малютка (франц.).

(обратно)

120

Ах, это любовь, любовь (франц.).

(обратно)

121

Друзья мои (франц.).

(обратно)

122

Моя красотка (франц.).

(обратно)

123

Ну-ка, вперед! (франц.).

(обратно)

124

Выпьем (франц.).

(обратно)

125

За тебя, мой мальчик! (франц.).

(обратно)

126

Дети мои (франц.).

(обратно)

127

Мои храбрецы (франц.).

(обратно)

128

Эй, мой ангел! (франц.).

(обратно)

129

Здесь и далее стихи в переводе Давида Маркиша.

(обратно)

130

Тьфу, черт! (франц.).

(обратно)

131

Твое здоровье, милочка (франц.).

(обратно)

132

И твое тоже, девочка! Боже мой (франц.).

(обратно)

133

Правда великая вещь, но редкостная (лат.).

(обратно)

134

Боже ты мой! (франц.).

(обратно)

135

Клянусь (франц.).

(обратно)

136

Мой друг (франц.).

(обратно)

137

Мой Большой Джон (франц.).

(обратно)

138

Милочка (франц.).

(обратно)

139

Злая, злая (франц.).

(обратно)

140

Прощай, жизнь моя! (франц.).

(обратно)

141

Мой мальчик (франц.).

(обратно)

142

Вперед, товарищи (франц.).

(обратно)

143

Вперед! За благодать святую —
Все как один. Настал черед.
Ударим дружно, памятуя
О смерти господа. Вперед!
Господь наш схвачен был врагами.
Он злые муки претерпел
И принял смерть… Победа с нами!
Вперед, кто доблестен и смел!
(обратно)

144

Это за ваши грехи, за ваши грехи (франц.).

(обратно)

145

Мой милый (франц.).

(обратно)

146

Клянусь! (франц.).

(обратно)

147

Господь бог (франц.).

(обратно)

148

"Деяния святых" (лат.).

(обратно)

149

Дети мои (франц.).

(обратно)

150

Черт побери! (франц.).

(обратно)

151

Лес на сто свиней (лат.).

(обратно)

152

Олень прошел? Нет? Сюда, Брокас — ты говоришь по-английски (франц.).

(обратно)

153

Благословляю, сын мой (лат.).

(обратно)

154

Мальчик с лицом благородным (лат.).

(обратно)

155

У него на рогах сено, то есть «он бодлив» (лат. поговорка).

(обратно)

156

В силу твоего довода (лат.).

(обратно)

157

Следовательно (лат.).

(обратно)

158

Не каждому удается побывать в Коринфе (лат.).

(обратно)

159

Судья осужден (лат.).

(обратно)

160

Доктором преславным и несравненным (лат.).

(обратно)

161

Заключение (лат.).

(обратно)

162

Будь я проклят! (франц.).

(обратно)

163

Дорогой малыш (франц.).

(обратно)

164

Клянусь богом! (франц.).

(обратно)

165

Мой мальчик (франц.).

(обратно)

166

Черт побери! (франц.).

(обратно)

167

У нее был плохой вкус, приятель (франц.).

(обратно)

168

Выпьем, мой мальчик (франц.).

(обратно)

169

Здесь — обязанностям (франц.).

(обратно)

170

Нагар (или накир) — музыкальный инструмент.

(обратно)

171

Ферлон — одна восьмая часть мили.

(обратно)

172

Благословен господь бог мой, который учит руки мои сражаться и пальцы мои воевать (лат.).

(обратно)

173

Конечно (франц.).

(обратно)

174

"Отче наш", «Богородице, дево, радуйся», «Верую» (лат.).

(обратно)

175

Что вы говорите? (франц.).

(обратно)

176

Собачья смерть (франц.).

(обратно)

177

Чтоб тебя черт побрал! (франц.).

(обратно)

178

В твои руки, господи! (лат.).

(обратно)

179

Черт возьми (франц.).

(обратно)

180

Обувь польского происхождения (франц.).

(обратно)

181

Испытаний (франц.).

(обратно)

182

Конечно (франц.).

(обратно)

183

Здесь — смелей (франц.).

(обратно)

184

Моя Тита (итал.).

(обратно)

185

Черт возьми! (итал.).

(обратно)

186

Буквально — тело Вакха. (Итальянская божба)

(обратно)

187

Черт побери (итал.).

(обратно)

188

Черт побери! (исп.).

(обратно)

189

Ей-богу (франц.).

(обратно)

190

Мой ангел (франц.).

(обратно)

191

Добрый день, хозяюшка! (франц.).

(обратно)

192

Господа (франц.).

(обратно)

193

Германия.

(обратно)

194

Дидим Александрийский — греческий богослов IV века. Он был слепой, на что и намекает клирик, сравнивая с ним сэра Найджела.

(обратно)

195

Делай, что должен, пусть будет, что будет. — Вот
повеление, данное рыцарю (франц.).

(обратно)

196

Долг, обязанность (франц.).

(обратно)

197

Ко мне, друзья! Ко мне, товарищи! Ко мне, достойному защитнику епископа Монтобанского! На помощь святой церкви! (франц.).

(обратно)

198

Любимый (итал.).

(обратно)

199

Кто идет? (франц.).

(обратно)

200

Вертушка (франц.).

(обратно)

201

Мой толстенный приятель (франц.).

(обратно)

202

Глубокий овраг, пропасть (исп.).

(обратно)

203

Господа (исп.).

(обратно)

204

Английская высота (исп.).

(обратно)

205

Ах, мои красавицы! (франц.).

(обратно)

206

Мои ангелы! (франц.).

(обратно)

207

Grand lever (франц.) — большой подъем.

(обратно)

208

Petit lever — малый подъем.

(обратно)

209

Grand entree — большой выход.

(обратно)

210

Mon dien! — мой бог!

(обратно)

211

Американский дрозд.

(обратно)

212

Старому мошеннику хорошо заплатили, так что, мог бы и не болтать ободолжениях — Дж. Ф.В.

(обратно)

213

Израэль Стэйкс говорит на нижнешотландском диалекте, вся эта глава написана на нем. — Прим. перев.

(обратно)

214

Пространно (лат.).

(обратно)

215

В начальствующем положении (лат.)

(обратно)

216

Младший ученик, прислуживающий старшему в английских школах (прим. перев.)

(обратно)

217

Ура, победа! (лат.)

(обратно)

218

Данное место и чуть ниже, где речь идет об огромной шпаге, весьма знаменательно: оно служит ключом к пониманию названия другого конан-дойлевского романа наполеоновского цикла — «Гигантская тень». Эта огненная шпага и отбрасываемая ею гигантская тень символизируют у Конан-Дойля смертельную опасность, нависшую над Англией. — Прим. перев.

(обратно)

219

Парюра (франц.) — дамский головной убор из драгоценных камней и кружев. — Прим. перев.

(обратно)

220

Автор имеет в виду битву при Аустерлице в 1805 г., когда французские войска под командованием Наполеона разбили русско-австрийскую армию под фактическим командованием Александра I (номинально ею командовал М.И. Кутузов). — Прим. перев.

(обратно)

221

Твою очаровательную кузину (франц.)

(обратно)

222

Бони — уменьшительное от Бонапарт, так англичане пренебрежительно называли французского императора Наполеона. — Прим. перев.

(обратно)

223

Chasse-marée — быстроходный рыбачий трехмачтовый баркас (франц.). Капер — судно, владельцы которого, с разрешения собственного правительства, занимались в море захватом торговых судов, принадлежащих враждебным своей стране державам. — Прим. перев.

(обратно)

224

Стоун — единица измерения веса, принятая в англоязычных странах: 1 стоун = 6,35 кг. — Прим. перев.

(обратно)

225

О Боже мой! (франц.)

(обратно)

226

Слово чести (франц.)

(обратно)

227

Военная удача. Здесь: превратности войны, (франц.)

(обратно)

228

Посмотрим (франц.).

(обратно)

229

Черт возьми! (франц.)

(обратно)

230

Вперед! вперед! (франц.)

(обратно)

231

Хорошее русское слово, указывающее на скверную суть, обозначаемого им предмета; совершенно вытеснено теперь из обихода вуалирующим ее английским словом «снайпер». — Прим. перев.

(обратно)

232

Да здравствует император! (франц.) Боевой клич наполеоновской армии.

(обратно)

233

Да здравствует король! (франц.)

(обратно)

234

Сдавайся, негодяй, сдавайся! (франц.)

(обратно)

235

А, Боже мой! Эди, Эди, моя возлюбленная! (франц.)

(обратно)

236

Булонский лес (франц.)

(обратно)

237

А, судар-р-рь! Вас смех р-разбир-рает? (франц.)

(обратно)

238

Так, стало быть, вы мне не вер-р-рите? (франц.)

(обратно)

239

Читается: «месье» — сударь, милостивый государь, господин (франц.). — Прим. перев.

(обратно)

240

Не будем падать духом! (франц.)

(обратно)

Оглавление

  • Артур Конан Дойль Подвиги бригадира Жерара
  •   1. Как бригадир попал в Черный замок
  •   II. Как бригадир перебил братьев из Аяччо
  •   III. Как бригадиру достался король
  •   IV. Как бригадир достался королю
  •   V. Как бригадир померялся силами с маршалом Одеколоном
  •   VI. Как бригадир пытался выиграть Германию
  •   VII. Как бригадир был награжден медалью
  •   VIII. Как бригадира искушал дьявол
  • Артур Конан Дойль Приключения бригадира Жерара
  •   I. Как бригадир лишился уха
  •   II. Как бригадир взял Сарагоссу
  •   III. Как бригадир убил лису
  •   IV. Как бригадир спас армию
  •   V. Как бригадир прославился в Лондоне
  •   VI. Как бригадир побывал в Минске
  •   VII. Как бригадир действовал при Ватерлоо
  •   VIII. Последнее приключение бригадира
  • Артур Конан Дойль Женитьба бригадира
  • Артур Конан Дойль Как губернатор Сент-Китта вернулся на родину
  • Артур Конан Дойль Как капитан Шарки и Стивен Крэддок перехитрили друг друга
  • Артур Конан Дойль Как Копли Бэнкс прикончил капитана Шарки
  • Артур Конан Дойль Ошибка капитана Шарки
  • Артур Конан Дойл Сэр Найджел Лоринг
  •   Глава I Дом Лорингов
  •   Глава II Как Уэверли посетил дьявол
  •   Глава III Соловый конь из Круксбери
  •   Глава IV Как в Тилфордское поместье прибыл стряпчий
  •   Глава V Как настоятель Уэверлийского монастыря судил Найджела
  •   Глава VI Леди Эрментруда открывает железный сундук
  •   Глава VII Как Найджел поехал за покупками в Гилдфорд
  •   Глава VIII Соколиная охота короля на Круксберийских вересках
  •   Глава IX Как Найджел защищал Тилфордский мост
  •   Глава Х Как король встретил своего сенешаля из Кале
  •   Глава XI У Даплинского рыцаря
  •   Глава XII Как Найджел победил горбуна из Шэлфорда
  •   Глава XIII Как сотоварищи ехали по древней дороге
  •   Глава XIV Как Найджел преследовал Рыжего Хорька
  •   Глава XV Как Рыжий Хорек посетил Косфорд
  •   Глава XVI Как король пировал в замке Кале
  •   Глава XVII Испанцы в море
  •   Глава XVIII Как Черный Саймон получил заклад от короля острова Акулы
  •   Глава XIX Как встретились английский сквайр и французский дворянин
  •   Глава XX Как англичане пытались взять замок Ла Броиньер
  •   Глава XXI Как в Косфорд отправился второй гонец
  •   Глава XXII Как Робер де Бомануар прибыл в Плоэрмель
  •   Глава XXIII Как тридцать жосленцев встретились с тридцатью плоэрмельцами
  •   Глава XXIV Как Найджела призвал его господин
  •   Глава XXV Как французский король держал совет в Мопертюи
  •   Глава XXVI Как Найджел совершил третий подвиг
  •   Глава XXVII Как в Косфорд прибыл третий гонец
  • Артур Конан Дойл Белый отряд
  •   Глава I О том, как паршивую овцу изгнали из стада
  •   Глава II Как Аллейн Эдриксон вышел в широкий мир
  •   Глава III Как Хордл Джон нашел сукновала из Лимингтона
  •   Глава IV Как саутгемптонский бейлиф прикончил двух бродяг
  •   Глава V Как в «Пестром кобчике» собралась странная компания
  •   Глава VI Как Сэмкин Эйлвард держал пари на свою перину
  •   Глава VII Три приятеля идут через лес
  •   Глава VIII Три друга
  •   Глава IX О том, что в Минстедском лесу иногда случаются странные вещи
  •   Глава X Как Хордл Джон встретил человека, за которым готов был бы пойти
  •   Глава XI Как молодой пастух стерег опасное стадо
  •   Глава XII Как Аллейн научился тому, чему сам не мог научить
  •   Глава XIII Как Белый отряд отправился воевать
  •   Глава XIV Как сэр Найджел искал дорожных приключений
  •   Глава XV Как желтое рыбацкое судно отплыло из Липа
  •   Глава XVI Как желтый корабль сражался с двумя пиратскими галеасами
  •   Глава XVII Как желтый корабль прошел через риф Жиронды
  •   Глава XVIII Как сэр Найджел Лоринг посадил себе мушку на глаз
  •   Глава XIX Как спорили рыцари в аббатстве св. Андрея
  •   Глава XX Как Аллейн завоевал себе место в почетном цехе
  •   Глава XXI Как Агостино Пизано рисковал головой
  •   Глава XXII Как лучники пировали в «Розе гиени»
  •   Глава XXIII Как Англия сражалась на турнире в Бордо
  •   Глава XXIV Как с востока прибыл странствующий рыцарь
  •   Глава XXV Как сэр Найджел писал в замок Туинхэм
  •   Глава XXVI Как три друга нашли сокровище
  •   Глава XXVII Как колченогий Роже попал в рай
  •   Глава XXVIII Как друзья перешли границы Франции
  •   Глава XXIX Как наступил для леди Тифен благословенный час прозрения
  •   Глава XXX Как мужики из леса проникли в замок Вильфранш
  •   Глава XXXI Как пять человек удержали замок Вильфранш
  •   Глава XXXII Как Отряд держал совет вокруг поваленного дерева
  •   Глава XXXIII Как армия совершила переход через Ронсеваль
  •   Глава XXXIV Как Отряд развлекался в долине Памплоны
  •   Глава XXXV Как сэр Найджел охотился за орлом
  •   Глава XXXVI Как сэр Найджел снял мушку с глаза
  •   Глава XXXVII Как Белый отряд перестал существовать
  •   Глава XXXVIII Возвращение в Хампшир
  • Артур Конан Дойл Изгнанники (Историко-приключенческий роман времен Людовика XIV)
  •   ПРЕДИСЛОВИЕ
  •   Глава I. ЧЕЛОВЕК ИЗ АМЕРИКИ
  •   Глава II. МОНАРХ У СЕБЯ В ОПОЧИВАЛЬНЕ
  •   Глава III. У ДВЕРЕЙ ОПОЧИВАЛЬНИ
  •   Глава IV. ОТЕЦ НАРОДА
  •   Глава V. ДЕТИ САТАНЫ
  •   Глава VI. БИТВА В ДОМЕ
  •   Глава VII. НОВЫЙ И СТАРЫЙ СВЕТ
  •   Глава VIII. ВОСХОДЯЩАЯ ЗВЕЗДА
  •   Глава IX. КОРОЛЬ ЗАБАВЛЯЕТСЯ
  •   Глава X. ЗАТМЕНИЕ В ВЕРСАЛЕ
  •   Глава XI. СОЛНЦЕ СНОВА ПОКАЗЫВАЕТСЯ
  •   Глава XII. ПРИЕМ У КОРОЛЯ
  •   Глава XIII. У КОРОЛЯ ЯВЛЯЮТСЯ НЕКОТОРЫЕ ИДЕИ
  •   Глава XIV. ПОСЛЕДНЯЯ КАРТА
  •   Глава XV. ПОЛУНОЧНАЯ МИССИЯ
  •   Глава XVI. ЗАСАДА
  •   Глава XVII. БАШНЯ ЗАМКА ПОРТИЛЛЬЯК
  •   Глава XVIII. НОЧЬ НЕОЖИДАННОСТЕЙ
  •   Глава XIX. В КАБИНЕТЕ КОРОЛЯ
  •   Глава XX. ДВЕ ФРАНСУАЗЫ
  •   Глава XXI. ЧЕЛОВЕК В КАРЕТЕ
  •   Глава XXII. ЭШАФОТ В ПОРТИЛЛЬЯКЕ
  •   Глава XXIII. ПАДЕНИЕ СЕМЬИ ДЕ КАТИНА
  •   Глава XXIV. ОТПЛЫТИЕ «ЗОЛОТОГО ЖЕЗЛА»
  •   Глава XXV. ЛОДКА МЕРТВЕЦОВ
  •   Глава XXVI. ПОСЛЕДНЯЯ ПРИСТАНЬ
  •   Глава XXVII. ТАЮЩИЙ ОСТРОВ
  •   Глава XXVIII. КВЕБЕКСКАЯ ГАВАНЬ
  •   Глава XXIX. ГОЛОС У ПУШЕЧНОГО ЛЮКА
  •   Глава XXX. ПОГОНЯ
  •   Глава XXXI. ВЛАДЕЛЕЦ «СВ. МАРИИ»
  •   Глава XXXII. УБИЙСТВО РЫЖЕГО ОЛЕНЯ
  •   Глава XXXIII. КРОВАВОЕ ДЕЛО
  •   Глава XXXIV. СТУЧИТСЯ СМЕРТЬ
  •   Глава XXXV. ВЗЯТИЕ ОГРАДЫ
  •   Глава XXXVI. ПОЯВЛЕНИЕ МОНАХА
  •   Глава XXXVII. СТОЛОВАЯ В ЗАМКЕ «СВ. МАРИЯ»
  •   Глава XXXVIII. ДВА ПЛОВЦА
  •   Глава XXXIX. КОНЕЦ
  • Артур Конан Дойль Накануне событий
  • Артур Конан-Дойль Приключения Михея Кларка
  •   Глава I КИРАСИРСКИЙ КОРНЕТ ИОСИФ КЛАРК
  •   Глава II КАК Я ПОСТУПИЛ В ШКОЛУ И ВЫШЕЛ ИЗ НЕЕ
  •   Глава III ДРУЗЬЯ МОЕГО ДЕТСТВА
  •   Глава IV МЫ ПОЙМАЛИ В МОРЕ ОЧЕНЬ СТРАННУЮ РЫБУ
  •   Глава V ДЕЦИМУС САКСОН В ГОСТЯХ У ОТЦА
  •   Глава VI ПИСЬМО ИЗ ГОЛЛАНДИИ
  •   Глава VII ВСАДНИК, ПРИБЫВШИЙ С ЗАПАДА
  •   Глава VIII НА ВОЙНУ
  •   Глава IX СТОЛКНОВЕНИЕ В „ГОЛУБОМ МЕДВЕДЕ“
  •   Глава Х ОПАСНОЕ ПРИКЛЮЧЕНИЕ НА РАВНИНЕ
  •   Глава XI ПУСТЫННИК И ЗОЛОТОЙ СУНДУК
  •   Глава XII ВСТРЕЧА ОКОЛО ВИСИЛИЦЫ
  •   Глава XIII ЗНАМЕНИТЫЙ РЫЦАРЬ СОРРЕЙСКОГО ГРАФСТВА, СЭР ГЕРВАСИЙ ДЖЕРОМ
  •   Глава XIV ХРОМОЙ ПАСТОР И ЕГО ПАСТВА
  •   Глава XV СТЫЧКА С КОРОЛЕВСКИМИ ДРАГУНАМИ
  •   Глава XVI ПРИБЫТИЕ В ТАУНТОН
  •   Глава XVII СБОР НА БАЗАРНОЙ ПЛОЩАДИ
  •   Глава XVIII ОБЕД У МЭРА
  •   Глава XIX НОЧНОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ
  •   Глава XX ЕГО ВЕЛИЧЕСТВО КОРОЛЬ ИАКОВ МОНМАУЗ
  •   Глава XXI СОСТЯЗАНИЕ С НЕМЦЕМ
  •   Глава XXII ВЕСТИ ИЗ ХЭВАНТА
  •   Глава XXIII ЗАПАДНЯ НА ВЕСТОНСКОЙ ДОРОГЕ
  •   Глава XXIV ПРИЕМ В БАДМИНТОНЕ
  •   Глава XXV НЕОЖИДАННОЕ ПРИКЛЮЧЕНИЕ В СТАРОЙ БАШНЕ
  •   Глава XXVI СПОР В КОРОЛЕВСКОМ СОВЕТЕ
  •   Глава XXVII ДЕЛО ОКОЛО КЕЙНСКОГО МОСТА
  •   Глава XXVIII СВАЛКА В СОБОРЕ УЭЛЬСА
  •   Глава XXIX КРИК В ОДИНОКОЙ ХИЖИНЕ
  •   Глава XXX ЧЕЛОВЕК В ЧЕРНОМ КАМЗОЛЕ
  •   Глава XXXI БОЛОТНАЯ ДЕВОЧКА
  •   Глава XXXII СЕДЖЕМУРСКИЙ РАЗГРОМ
  •   Глава XXXIII ОПАСНОСТЬ, КОТОРОЙ Я ПОДВЕРГСЯ НА МЕЛЬНИЦЕ
  •   Глава XXXIV ПРИБЫТИЕ СОЛОМОНА СПРЕНТА
  •   Глава XXXV ДЬЯВОЛ В ПАРИКЕ И МАНТИИ
  •   Глава XXXVI КОНЕЦ ВЕНЧАЕТ ДЕЛО
  • Конан-Дойль Артур Тайна Кломбер Холла
  •   ГЛАВА 1 Хеджира к западу от Эдинбурга
  •   ГЛАВА 2 Каким странным образом был арендован Кломбер
  •   ГЛАВА 3 О том, как развивалось наше знакомство с генерал-майором ДЖ. Б. Хизерстоуном
  •   ГЛАВА 4 О молодом человеке с седой головой
  •   ГЛАВА 5 Как на нас четверых упала тень Кломбера
  •   ГЛАВА 6 Как я записался в гарнизон Кломбера
  •   ГЛАВА 7 Как в Кломбер прибыл капрал Руфус Смит
  •   Глава 8 Сообщение Израэля Стейкса (Записанное и засвидетельстванное его преподобием Мэтью Кларком, пресвитерианским священником из прихода Стоункирк, что в Вигтауншире.)
  •   Глава 9 Рассказ Джона Истерлинга, врача из Эдинбурга
  •   Глава 10 Как из поместья пришло письмо
  •   Глава 11 Крушение барка «Белинда»
  •   Глава 12 О трех ипостранцах на берегу
  •   Глава 13 В которой я видел такое, что доводилось видеть немногим
  •   Глава 14 О том, кто прибежал среди ночи
  •   Глава 15 Дневник Джона Бертье Хизерстоуна
  •   Глава 16 У Крейской пропасти
  • Артур Конан Дойль Дядюшка Бернак (Мемуары адъютанта французского императора)
  •   Глава первая Берег Франции
  •   Глава вторая Соляное болото
  •   Глава третья Старая хижина
  •   Глава четвертая Ночные гости
  •   Глава пятая Стражи порядка
  •   Глава шестая Тайный ход
  •   Глава седьмая Владелец замка Гробуа
  •   Глава восьмая Кузина Сибилла
  •   Глава девятая Лагерь в Булони
  •   Глава десятая В приемной Наполеона
  •   Глава одиннадцатая Секретарь
  •   Глава двенадцатая Человек дела
  •   Глава тринадцатая Мечтатель
  •   Глава четырнадцатая Жозефина
  •   Глава пятнадцатая Раут у императрицы
  •   Глава шестнадцатая В библиотеке замка Гробуа
  •   Глава семнадцатая Заключение
  • Артур Конан Дойль Гигантская тень
  •   Глава первая Ночь, когда горели сигнальные огни
  •   Глава вторая Кузина Эди из Аймауса
  •   Глава третья Тень на море
  •   Глава четвертая Выбор Джима
  •   Глава пятая Человек, прибывший из-за моря
  •   Глава шестая Странствующий орел
  •   Глава седьмая Сторожевая башня в Корримюре
  •   Глава восьмая Прибытие катера
  •   Глава девятая Что произошло в Вест-Инче
  •   Глава десятая Тень нависает снова
  •   Глава одиннадцатая Битва Народов
  •   Глава двенадцатая Тень на земле
  •   Глава тринадцатая Исход битвы
  •   Глава четырнадцатая Счет убитых
  •   Глава пятнадцатая Конец моего рассказа
  • Артур Конан Дойль Хитрости дипломатии
  • Артур Конан Дойль Ветеран Ватерлоо
  • Конан-Дойль Артур Родни Стоун
  •   Глава I МОНАХОВ ДУБ
  •   Глава II ШАГИ В ЗАМКЕ
  •   Глава III АКТЕРКА ИЗ ЭНСТИ-КРОССА
  •   Глава IV АМЬЕНСКИЙ МИР
  •   Глава V ЩЕГОЛЬ ТРЕДЖЕЛЛИС
  •   Глава VI МОЕ ПЕРВОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ
  •   Глава VII НАДЕЖДА АНГЛИИ
  •   Глава VIII БРАЙТОНСКАЯ ДОРОГА
  •   Глава IX У ВАТЬЕ
  •   Глава X БОКСЕРЫ
  •   Глава XI БОЙ В КАРЕТНОМ САРАЕ
  •   Глава XII КОФЕЙНАЯ ФЛЭДДОНГА
  •   Глава XIII ЛОРД НЕЛЬСОН
  •   Глава XIV НА ДОРОГЕ
  •   Глава XV УДАР ИЗ-ЗА УГЛА
  •   Глава XVI НА КРОЛИЙСКИХ ХОЛМАХ
  •   Глава XVII ВОКРУГ РИНГА
  •   Глава XVIII ПОСЛЕДНИЙ БОЙ КУЗНЕЦА
  •   Глава XIX В ЗАМКЕ
  •   Глава XX ЛОРД ЭЙВОН
  •   Глава XXI РАССКАЗ КАМЕРДИНЕРА
  •   Глава XXII КОНЕЦ
  • Конан-Дойль Артур Торговый дом Гердлстон
  •   ГЛАВА I ДЖОН ХАРСТОН ЯВЛЯЕТСЯ В НАЗНАЧЕННЫЙ СРОК
  •   ГЛАВА II БЛАГОТВОРИТЕЛЬНОСТЬ A LA MODE*
  •   ГЛАВА III ДЖОН ГИЛРЕЙ ВЫГОДНО ПОМЕЩАЕТ КАПИТАЛ
  •   ГЛАВА IV ГАМИЛЬТОН МИГГС, КАПИТАН "ЧЕРНОГО ОРЛА"
  •   ГЛАВА V СОВРЕМЕННЫЕ АФИНЯНЕ
  •   ГЛАВА VI ВЫБОРЫ РЕКТОРА
  •   ГЛАВА VIII ПЕРВЫЙ ЭКЗАМЕН
  • Конан-Дойль Артур Трагедия с 'Короско' 
  •   Глава I
  •   Глава II
  •   Глава III
  •   Глава IV
  •   Глава V
  •   Глава VI
  •   Глава VII
  •   Глава VIII
  •   Глава IX
  •   Глава X
  • *** Примечания ***