Морская лихорадка [Джон Мейсфилд] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Джон Мейсфилд МОРСКАЯ ЛИХОРАДКА


РАССКАЗЫ


ГИМН МОРЮ

Перевел с английского П. Охрименко
(рассказ "Being Ashore" из сборника "A Tarpaulin Muster")


НОЧАМИ, зимними ночами, ночами, когда воет ветер и бушует шторм, — в такие моменты особенно остро чувствую я всю прелесть жизни на суше. Ага, говорю я, ты, злюка-ветер, ты можешь дуть, покуда у тебя не лопнут щеки, а мне хоть бы что! Потом я прислушиваюсь, как шумят и качаются вязы, как скрипят половицы в доме, и, ага, говорю я, вы, сорванцы, можете скрипеть и трещать, а я спокойно буду лежать в постели до рассвета.

Большое утешение нахожу я на суше, когда ревет буря. Но в тихую погоду, когда моросит дождь, когда под ногами грязь, мир окрашен в цвет утонувшей крысы, на память приходят другие дни, дни полные буйной жизни и приключений; и не глупец ли я был, говорю я, что стал жить на суше, что примирился с той жизнью, какой сейчас живу? Да, действительно, я был глупец, что всегда так дурно думал о море. Если бы сейчас я был на корабле, мне не пришлось бы делать то, что делаю я. Если бы держался моря, я был бы теперь вторым помощником капитана, а может, и первым. Не сидел бы согнувшись за конторкой, а стоял бы на мостике вместе с рулевым и гнал бы корабль вперед пятнадцатиузловым ходом.

Именно в такие минуты вспоминаю я лучшие дни, волнующие дни, дни напряженной, горячей жизни. Один из них особенно живо встает в памяти, один из тысячи, как день необычайной радости.


Мы были в море, у берегов Южной Америки, и мчались на юг, как олень. В последние сутки ветер постепенно крепчал, и весь день за кормой нашего судна бурлила белая пена, словно в кильватере военного корабля. За сутки мы прошли 270 миль, и это было чудесно, хотя, конечно, многие суда делают иногда и побольше. Но для нас это была исключительная удача. Ветер дул чуть сбоку, что особенно благоприятствовало нашему судну, и дул с необычайной силой. За нашим капитаном установилась репутация «бесшабашного», и в данном случае он гнал корабль как никогда.

В этот чудесный день мы не плыли, а летели, то взлетая вверх, то бросаясь вниз, в пропасть, дикими прыжками мчась вперед в бешеном порыве. Ветер ревел на реях и бушевал в вантах, и паруса пузатились до того, что были тверды, как железо. Мы мчались по морю огромными прыжками — других слов я не нахожу. Наше судно, казалось, перелетало с одной ревущей волны на другую, перемахивая через зияющую пропасть между ними. Мне приходилось плавать на быстроходном паровом судне, на турбоэлектроходе, идущем со скоростью более двадцати узлов, но я никогда не испытывал такого чувства быстроты. На этом небольшом старом паруснике радость от скорости его хода была такова, что мы громко смеялись и кричали в восторге.

Шум ревущего ветра и непрерывное кляк-кляк-кляк блоков талей, рев огромных волн, догоняющих одна другую, скрип и звон каждого блока и бруса звучали для нас словно танцевальная музыка. Нам казалось, что мы мчимся со скоростью девяносто миль в час. Вода за кормой бешено бурлила, вздымаясь белой пеной. Мы бегали взад и вперед, то подтягивая здесь, то отпуская там, пока, казалось, что мы вот-вот свалимся с ног. Но, работая, мы громко пели и кричали. В нас будто вселился дух ветра. Хотелось плясать или начинать кулачный бой. Мы были словно обезумевшие, в каком-то невыразимом экстазе, и уже начинали думать, что наш корабль оторвется от воды и устремится к небесам, как крылатый бог. Над носом корабля взлетали каскады брызг, искрясь на солнце. Передние паруса стали мокры до последней нитки. Водопротоки превратились в ручьи, в водопады.

Припоминаю также, день был такой, что вселял в сердце радость, — ясный, солнечный, величественный!.. Солнце ярко светило в небе. Небо было невыразимой голубизны. Мы мчались вперед по чудесному морю, которое заставляло нас петь. Далеко-далеко, насколько хватал глаз, нас окружало море, сверкающее и не спокойное. Синее оно было, и зеленое, и ослепительной яркости на солнце. Оно вздымалось огромными, словно горы, валами.

Волны разбивались с ревом и разлетались пеной. Снова вздымались, налетая одна на другую, и снова превращались в пену. Ритм, мелодия, музыка были в этих взлетах и падениях волн. В душе нарастало такое чувство, что хотелось броситься в эти волны, принести себя в жертву чудесной стихии. Хотелось слиться с морем, быть его неотъемлемой частицей, вечно жить с ним. Это было и чудо, и величие, и ужас. И необычайная, возвышенная радость наполняла всю душу при виде этой красоты.

И на другой день, спустя сутки, когда сидели за обедом внизу, мы чувствовали, что наш безумный корабль делает еще более отчаянные прыжки, перескакивая через еще более грозные волны, вздрагивая и торжествуя каждой частицей своего существа. Казалось, он был наполнен какой-то беспокойной, величественной, огненной жизнью. Мы забывали, что он сам — произведение рук человека. Мы забывали, что мы сами — люди. Он казался живым, бессмертным, ужасающим. Мы были его слугами, невольниками. Мы были звездной пылью, несущейся в хвосте кометы. Мы звонили в тарелки, сидя за столом, не было предела нашей радости. Мы пели, кричали и называли свой корабль величием и славой всех морей.

Но конец человеческому величию неизбежен. Конец нашему величию наступил в тот момент, когда мы сидели за обедом. Внезапно дверь откинулась назад на своих петлях, и помощник капитана в дождевике крикнул: «Все наверх! Не задерживайсь!» Пришел час. Корабль уже не мчался с прежней скоростью, он убавлял ход. С наветренной стороны надвигался шквал. Линию горизонта затянуло серой пеленой. Величие моря уступило место мраку и свирепости. Красота его стала дикой. Музыкальные ритмы ветра словно сменились воем стаи псов.

И тут мы начали «разбирать» свой корабль, укрощать его, сдерживать ход. Мы взяли паруса на гитовы. Затем последовала команда: «Живо наверх, ребята, убрать бом-брамсели!» Мне достался крюйс-бом-брамсель, парус в облаках, огромное серое полотно, бившееся на высоте ста шестидесяти футов над палубой. Ветер ударял в меня, прижимая к вантам, бил и трепал, вызывая слезы на глазах. Казалось, он подгонял меня все выше и выше, к топу, к стень-вантам, к салингу…

Сидя на салинге, я познал, что такое ветер. Он ревел и нажимал с такой силой, что дух захватывало. Я мог смотреть только вверх, на рей, куда мне надлежало взобраться, и с тяжело бьющимся сердцем продолжал подниматься выше. И вот передо мной уже крюйс-бом-брамсель. Парус, который я должен был убрать. И какое чудесное это было зрелище! Парус метался и надувался на ветру, и прыгал вокруг, «как опьяненный жеребенок», и развевался над реем, ударялся и хлопал. Бом-брам-стеньга гнулась до предела. У меня на глазах она изгибалась, словно пластинка из китового уса. Я прилег на рее, вытянувшись, парус ударял меня в лицо и сшиб с головы кепи. Он бил и трепал меня и не давался в руки. Ветер плашмя пришпилил меня к рею и, казалось, рвал в клочья на мне одежду. Я чувствовал себя на седьмом небе, превыше всех королей и владык земных. Я кричал во весь голос от радости, заглушая шум ветра.

Впереди меня была грот-мачта, где другой матрос воевал с другим бом-брамселем; а дальше за ним еще матрос, парус которого, казалось, был весь в узлах. Внизу подо мною была палуба судна с маленькими смешными фигурками — одни головы и плечи, — тянувшими что-то длинное по палубе. И прямо подо мной было море, серое и свирепое, испещренное белыми пятнами пены от нашего корабля.

И тут с ужасающим свистом налетел дождевой шквал. Он обрушился на море. Он затмил горизонт. Я не мог уже ничего видеть, кроме серых потоков дождя, серых туч, извергавших дождь, серых небес, раскрывшихся и разразившихся проливным дождем. Холодным дождем, ледяным дождем, ударявшим с такой силой, что с моей блузы сходила краска, и я оставлял окрашенные следы после себя, когда, спустившись вниз, проходил но палубе. В течение последующих двух часов я свертывал и убирал паруса, смиряя бег нашего корабля. К ночи мы уже шли при трех нижних марселях и зарифленном фоке. На следующий день мы плыли только под одним прямым и штормовыми косыми парусами.

Много есть путей и средств, доставляющих человеку радость, и для большинства людей то из них, которое называется волнующим переживанием, наиболее привлекательно. В такой серый день, как сегодня, когда трава гниет в грязи, воспоминание о пережитом волнующем моменте наполняет сердце радостью. Эту радость пробуждает в нас именно такой момент и ничто другое.

И это учит нас, что даже незначительной вещи, даже порыва ветра достаточно, чтобы вселить в нас радость и наполнить душу сознанием счастья, сознанием того, что мы являемся участниками великого зрелища жизни.



ПОРТ ВСЕХ КОРАБЛЕЙ  

Перевела с английского Л. Панаева
(рассказ "Port of Many Ships" из сборника "A Mainsail Haul")
— * * * —
В глубинах моря, глубоко-глубоко, под пятимильной толщей воды, где-то в Мексиканском заливе, прячется морская пещера с коралловыми сводами. В пещере светло, хоть и лежит она глубоко под водой. И в свете том свивает свое тело в исполинские голубые спирали огромный морской змей. Его рогатая голова украшена золотой короной. Он терпеливо ждет год за годом, взбивая волны колыханием жабер. Вкруг него плавают лупоглазые и тупоголовые морские создания. Он — царь всех рыб и ждет Судного дня, когда воды отхлынут навсегда и сумрачное царство исчезнет. Порой его спирали свиваются, и ярятся тогда воды над ним. Сожмется кольцо, и покроется море обломками кораблей; и так будет, пока море и корабли не окончат дни свои в предсмертных корчах змея.

И когда настанет тот день, и будет змей умирать, воцарится великая тишь, как после боцманского свистка. И в той тишине раздастся громкий глас корабельных колоколов, ибо на каждом корабле, погрузившемся в море, жизнь войдет в белые кости утонувших моряков. И каждый усопший на дне моряк, в одеянии из морской травы, восстанет вновь, и запоет, и ударит в колокол, как делал при жизни, выходя в плавание. И такой величественной и нежной будет та музыка, что тебе на миг почудятся арфы, сын мой.

И тогда застынут кольца змея, как натянувшийся линь. Склонятся его длинные узловатые рога, и корона спадет с его старой, усталой головы. И будет он лежать там, мертвый как сельдь, а воды морские успокоятся, как было до появления суши, когда не высилась в море ни единая скала. И громадный белый кит, старый Моби Дик, властелин всех китов, поднимется из морской обители и поплывет, трубя, к своим товарищам. И все киты мира — кашалоты, полосатики, остроспинные киты и черные дельфины, финвалы и гренландские киты, быки на сорок бочек, нарвалы, горбачи, желтобрюхие киты и киты-убийцы — встретят его и пустят фонтаны, и пена устремится к небесам. И Моби Дик вызовет их по списку, и все будут там, с севера до юга, от Кальяо до Рио, ни один кит не пропадет. Тогда протрубит, как в рог, Моби Дик, и все то китовое стадо нырнет, ибо ждать их будет работа внизу — поднять со дна остовы кораблей.

Когда они вынырнут, солнце будет садиться в море, далеко на западе, подобное шару красного огня. И когда край его погрузится в море, солнце застынет и пребудет, словно врата. И звезды, земля и ветер остановят свой бег. Не будет ничего, лишь море и красная арка солнца, и киты с остовами кораблей, и поток света на водах. Каждый кит поднимет корабль, обросший кораллами, и заполонят они море — суда гребные и парусные, и огромные семидесятидвухпушечники, и большие пассажирские пароходы, и военные фрегаты — зеленые от слизи корабли с поющими матросами на борту. Впереди поплывет Моби Дик, увлекая за собой лодку Господа нашего, и будут сидеть в ней все благословенные апостолы. И Моби Дик издаст громкий рев, словно туманный горн, и выставит плавники навстречу солнцу. И все киты взревут в ответ. А утонувшие моряки будут петь свои песни и бить в колокола, наигрывая музыку, и флот их с быстротой ветра устремится к солнцу, к краю небес и воды. О, они взобьют пену, эти корабли и эти рыбы!

И когда приблизятся они к солнцу, красный его шар распахнется, как врата, и Моби Дик, и все киты, и все корабли проплывут сквозь врата в гавань Царствия Небесного. То будет великая и широкая водная гладь, и поблизости берег, и все корабли мира бросят там якоря, ряд за рядом, и с песней выступят вперед все моряки. Не будет у них больше вахт, не придется им больше сматывать канаты, не станут подгонять их пинками капитаны и помощники. Ничего не понадобится им делать, лишь только петь и бить в колокола. И бедные моряки, ушедшие на дно в жалком тряпье, сынок, оденутся в шелка и золото. И на берегу, среди пальм, будут ждать моряков отличные таверны, где мы с тобой, быть может, снова встретимся, и я буду травить свои байки, и незачем будет мне умолкать, пока не прозвонит колокол.


ИСТИННАЯ ПРАВДА Рассказ моряка

Перевел с английского Виктор Федин
(рассказ "A Sailor's Yarn" из сборника "A Mainsail Haul") 
— * * * —
Как-то раз, довольно давно, на рейде Панамы стоял клипер «Мэри» в ожидании подходящего фрахта. Стояла жара, было безветренно и душно, и парни на борту смертельно устали от всего этого. Судно стояло здесь все лето, и команде было нечего делать, кроме как мыть корпус, циклевать палубу и мачты да начищать до блеска якорные цепи. И был на борту этого клипера матрос первого класса с Ливерпуля, здоровенный, с татуировкой на груди и руками толстыми как грот-марса-рей. И звали его Биллом.

Наконец однажды, когда капитан нежился у бассейна в береговом клубе, к нему подвалил купец и предложил выгодный фрахт и премию по окончании погрузки. Так что Старик[1] этим вечером пришел на борт в хорошем настроении и приказал помощнику собрать на корме всю команду. Он объявил парням, что со следующего утра он дает всем увольнение на берег в течение двадцати четырех часов, выдает каждому по двадцать долларов и обещает, что явившимся на борт пьяными претензий предъявлять не будет. И парни весело пошли к себе на бак вытаскивать из сундучков выходную одежду, красные шейные платки и широкополые сомбреро. Это чтобы подразнить донов[2]. И на следующее утро после завтрака с двадцатью серебряными долларами в карманах они сели в одну из лодок, развозящих моряков по рейду. И сошли они на берег, сказали «Пока!» мальчишкам-лодочникам, и двинулись по пирсу в прекрасный город Панама.

И вот на следующее утро этот парень Билл, о котором я вам говорил, тащился из города к лодочной пристани, напевая какую-то песенку. И на подходе к причалу он стал рыться в кармане в поисках трубки, и что он там нашел? Серебряный доллар, который закатился за подкладку и таким образом сохранился. И он подумал: «Если я вернусь на борт с этим долларом, парни подымут меня на смех; кроме того, не истратить его — это все равно что потерять». И он стал озираться в поисках места, где можно было потратить монету.

А недалеко от того места, где он стоял, находилась большая лавка, которую содержал некий Джонни Даго[3]. И если я примусь рассказывать вам обо всех вещах, которые лежали там, я должен буду иметь девять языков и хорошо смазанные петли на каждом из них. Ну, Билли и вошел в эту лавку, прямо вовнутрь, как в твиндек, желая осмотреться перед тем, как заняться покупкой. По стенам лавки висели гроздья созревающих бананов, мешки с сушеными фигами и изюмом, дынными семечками и гранатами. И были там тюки хлопка, и ситец, и персидский шелк. И ром в бочках, и пиво в бутылках. И все виды сладостей, и химикалии всякие. И ржавые якоря, потерянные разными судами и выловленные со дна бухты. И всяческие канаты, и лотлини, и паруса, и такелажный инструмент. Дальше лежали блоки разных видов, деревянные и стальные. И сепарация была там на стеллажах, и матросские сундучки с картинками на крышках. И бочки с говядиной и со свининой, и бидоны с краской, и банки с керосином. Но ни одна из этих вещей не привлекла внимания Билла.     

Еще там были и медицинские препараты, и имбирь, и жевательный табак, и листовой табак, и трубочный табак, и резаный табак. И здоровенные бычьи шкуры, которых вы нигде не видели. И были там такие вещи, как запаянное в жестяных банках какао или китайский чай в деревянных ящичках. И куча одеял, и пледы, и ослиные завтраки[4]. И дождевики, и резиновые сапоги, и выходные туфли, и кремовые рубашки. А еще были рабочие брюки, и мыло, и спички —  столько, сколько вы никогда не видели. Но нет, ничего из этого Билли не собирался покупать.

А еще лампы и свечи, ножи и ножницы, оловянные кружки и глиняные блюдца, и рулоны крашеной материи, сотканной индусами в холмах. Там были чаши с орнаментом, нанесенным людьми в стародавние времена. И флейты (из гробниц инков), и свистки, всячески разукрашенные, и скрипки, и отличные граммофоны. И были там бумажные розы для орнаментов, и искусственные белые цветы для похорон, а также всевозможные кисти и метлы. И были клетки с попугаями —  и зелеными, и серыми; и какаду на насестах, кивающие своими красными хохолками; и мастерски сквернословящие яванские попугайчики; и котята для судов, страдающих от крыс. И в самом дальнем углу сидела на цепи обезьянка —  сидела, поджав хвост, и щерила зубы.   

Билл увидел эту обезьянку, и тут же подумал, что никогда не видел никого умнее этого маленького зверька, нет, никогда. И ему пришла в голову мысль, и он обратился к старому Джонни Даго и сказал, указывая на обезьяну:

— Эй, Джонни! Сколько возьмешь за эту малышку?

И старый Джонни Даго уставился на Билла, а потом сказал:

— Пять баксов за эту обезьянку.

И Билли бросил на прилавок серебряный доллар и сказал:

— Даю тебе, косоглазый Даго, один бакс.

И старик без дальнейших слов отвязал обезьяну и вручил ее Биллу. И прочь пошла эта парочка по пирсу туда, где стояли лодки, и лодочник отвез их на клипер «Мэри».

А когда они поднялись на борт, вся команда собралась вокруг Билла, и все спрашивали:

— Эй, Билли, что ты собираешься делать с этой образиной?

И Билл так отвечал:

— Захлопните свои болтливые рты и не базарьте насчет обезьянки. Я собираюсь научить ее разговаривать. А когда она научится, я продам ее в музей. А затем куплю ферму. И никогда больше не пойду в море.

Все посмеивались над Биллом, а тем временем погрузку закончили, и закрыли трюма, и судно направилось курсом на юг по дороге домой в Ливерпуль.

Итак, каждый вечер на «собачьей» вахте[5], после ужина, когда палуба сохла после ежедневного смачивания, Билл брал обезьянку на бак и усаживал на кабестан. «Ну, маленький дьяволенок», обращался он к ней, «будешь говорить? Ты собираешься говорить, а?», и обезьянка ухмылялась и лопотала что-то, но ничего похожего на христианскую речь из ее пасти не выходило. И эта игра продолжалась до тех пор, пока они не прибыли на широту мыса Горн, в чертовски холодную погоду. Они неслись как сумасшедшие на восток, и огромные валы вздымались за их кормой. И вот однажды, когда пробили восемь склянок, Билл заступил на вечернюю вахту, взяв с собой обезьянку. Дул холодный пронизывающий штормовой ветер, и «Мэри» испытывала продольную качку, то и дело ныряя форштевнем в воду. Итак, Билл привел обезьянку, посадил ее на верх кабестана и крепко принайтовал ее.

— Ну, а теперь, маленький дьяволенок, ты будешь говорить? Будешь говорить, а? — Но она только ухмылялась, щеря на него зубы.

В конце первого часа вахты Билл снова подошел к ней, спрашивая, «Ты собираешься заговорить, ты, маленькая бестия?», но обезьянка сидела и только поеживалась, не произнося ни слова. То же самое произошло, когда пробили четыре склянки, и впередсмотрящий на баке сменился. Но в шесть склянок Билли снова пришел, и обезьянка выглядела сильно замерзшей, ее зубы стучали, и верх кабестана, на котором она сидела, был полностью мокрым; но она говорила даже меньше, чем мог бы произнести домашний кот.

Ну и перед восемью склянками, когда вахта должна была смениться, Билли пришел на бак в последний раз.

— Если ты сейчас не заговоришь, — сказал Билли, — то полетишь за борт, глупая скотина.

Ну, холодные зеленые волны уже окатывали обезьянку так, что она чуть не захлебнулась. Брызги смерзлись на ее шкуре вроде ледяной курточки, губы посинели, с подбородка свисала сосулька, и саму ее било как в лихорадке.

— Ну, маленькая бестия, — сказал Билли, — в последний раз спрашиваю: будешь говорить или нет?

И обезьянка ответила:

— Говорить? Говоришь, говорить? Здесь так чертовски холодно, что впору только сквернословить.

И вся эта история есть истинная правда.


ПОДАРОК ДЭВИ ДЖОНСА 

Перевел с английского Виктор Федин
(рассказ "Davy Jones's Gift" из сборника "A Tarpaulin Muster") 
------------------------- 
«Угодить в сундук Дэви Джонса» знакомый любому моряку эвфемизм «утонуть в море». Первоначально считалось, что Дэви Джонс и есть утонувший в море моряк, но с течением времени его стали представлять морским духом или дьяволом. Истории о Дэви Джонсе многочисленны и разнообразны, но немногие писатели использовали легенду с большим воображением, чем бывший моряк, ставший поэтом, Джон Мейсфилд (1878-1967).

------------------------- 
Как-то раз, — начал моряк свой рассказ, — Дьявол и Дэви Джонс прибыли в Кардифф, в местечко под названием Тигровая бухта. Они остановились у Тони Адамса, недалеко от Пиар-Хед, на углу Сандей-лейн. И все время, пока они там оставались, они ходили в пивнушку, где сидели за столом, курили сигары и играли друг с другом в кости на души разных людей. Надо сказать, что Дьявол обычно получает души жителей суши, а Дэви Джонс — души моряков; и вот им надоело это однообразие, и они решили сыграть на что-то другое.

Однажды они были в каком-то заведении на Мэри-стрит, пили жженку и играли в цвет масти на проходивших мимо людей. И, тасуя карты, они увидели, как люди на мостовой разбегались сломя голову, спотыкаясь и падая в сточную канаву. И они увидели, что лавочники выбегают и кланяются, проезжавшие телеги сторонятся, а полицейские становятся во фрунт.

— А вот и большой знатный человек, — сказал Дэви Джонс.

— Да, — ответил Дьявол. — Это епископ направляется к мэру.

— Красный или черный? — спросил Дэви Джонс, вытаскивая из колоды карту.

— Я не играю на епископов, — сказал Дьявол, — из уважения к сутане.

— Ну что ты, давай, чувак, — сказал Дэви Джонс. — Я ставлю адмирала против твоего епископа. Давай же, сделай игру. Красный или черный?

— Ну, скажем, красный, — сказал Дьявол.

— Это трефовый туз, — сказал Дэви Джонс. — Я выиграл; впервые в жизни я заимел епископа.

Дьявол был очень зол из-за потери епископа.

— Я не буду больше играть, — сказал он. — Я отваливаю. Некоторым особам достаются слишком хорошие карты. И вообще, когда вскрывали колоду, я слышал какое-то странное шуршание.

— Брось злиться, чувак, давай останемся друзьями, — сказал Дэви Джонс. — Глянь, кто идет по улице. Я отдаю тебе его даром.

А по улице шел рифер[6] — один из тех парнишек-практикантов. И он был разодет так, что впору было заиграть оркестру. Он был ростом около шести футов, и яркие медные пуговицы украшали его куртку, воротник и рукава. На его фуражке сияла большая кокарда золотистого цвета, посредине которой был помещен семицветный флаг какой-то компании с золотой цепью вокруг него. Фуражка была щегольски сдвинута набок, а широченные, похожие на паруса, клеши сметали пыль и с мостовой, и с тротуара. Красный шелковый платок спускался с его шеи на добрую сажень. Он покуривал сигарету через витой глиняный мундштук длиной в полтора фута. На ходу он сплевывал через плечо жевательный табак. В одной руке он держал бутылку крепкого рома, в другой — пакет пирожных с джемом, а его карманы были полны любовных писем из всех портов между Рио (двигаясь на восток) и Кальяо.

— Хочешь сказать, что отдаешь его мне? — недоверчиво спросил Дьявол.

— Именно так, — ответил Дэви Джонс, — посмотри, какой красавец. Я никогда не видел лучшего.

— Он и в самом деле красавец, — сказал Дьявол. — Беру назад свои слова о картах. Мне жаль, что я говорил так резко. Как насчет еще по стаканчику-другому жженки?

— Жженка пойдет, — согласился Дэви Джонс.

Тогда они побренчали колокольчиком и заказали новый графин и чистые стаканы.


Дьявол был так доволен подарком Дэви Джонса, что не мог находиться вдали от него. Он слонялся по докам Восточного Бута, под часовой башней из красного кирпича, глядя на барк, на котором работал молодой человек. Его звали Билл Харкер. Это был барк «Коронет», который грузился товарами для западного побережья Южной Америки. Перед отходом Дьявол нанялся на него обычным парнем с полубака[7], и они отправились в рейс. Поначалу он был очень доволен, потому что Билл Харкер был в одной с ним вахте, и они работали вместе. И хотя он кое-что понимал в матросской работе, Билл Харкер многому его научил. Билл Харкер знал многое.

Когда они были на траверзе Ла-Платы, задул памперо, и был он штормовой силы, и море вздыбилось громадными зелеными валами. «Коронет» был «мокрым»[8] судном, и эти три дня вы могли стоять на его корме, смотреть вперед и на всем протяжении от среза полуюта до утлегаря видеть только пенистую воду. Помещения на баке затопило, и команде пришлось устроиться на корме. И в таком вот положении шкот бом-кливера получил слабину, и парус стало трепать на ветру.

— Кливер сорвет и унесет, мигнуть не успеем, —  сказал старпом. — Эй там, один из вас, быстро вперед, пока его не унесло прочь.

Но утлегарь каждую минуту погружался в волны, а шкафут был залит зеленой водой фута на четыре. Так что никто из толпы не выразил желания пойти вперед. И вдруг Билл Харкер выскочил и пошел вперед, борясь с обрушивавшимися на него зелеными волнами. Он достиг бака, прополз по бушприту и, обняв утлегарь, обтянул давший слабину шкот, и чуть не утонул при этом.

— Храбрый парень, этот Билл Харкер, — сказал Дьявол.

— А-а, брось, — сказали матросы. — Он же рифер, а у них нет души, которую следует спасать.

И эти слова заставили Дьявола задуматься.

Наконец они подошли к мысу Горн, и если у Ла-Платы дул штормовой ветер, то здесь свирепствовал ураганный. Ветер и море всерьез взялись за «Коронет». Ветер сорвал с него и унес все паруса, и он потерял все свои мачты, а море разбило вдребезги фальшборт, и льдиной пробило дыру в корпусе. Так что вахта за вахтой они откачивали из трюма воду, но течь неуклонно увеличивалась, и они держались носом на ветер под куском штормового паруса, на пять с половиной градусов южнее чего бы то ни было. И когда уже все надежды были потеряны, Старик послал вахту вниз и сказал им, что они могут начать молиться. Тогда Дьявол прокрался на ют и заглянул в световой люк на галф-дек, чтобы посмотреть, что делают риферы и какие молитвы возносит Билл Харкер. И он увидел, что все они сидят за столом под лампой с Биллом Харкером во главе. Каждый из них держал в одной руке карты, а в другой — короткий линек с узлом на конце, и так они играли в свою особенную игру. Когда кто-то бросал карту, он должен был произнести изощренное богохульство, а если не успевал придумать, то другие били его своими линьками. Из них ни разу не получал удары только Билл Харкер. «Я думаю, они были правы насчет его души», — сказал сам себе Дьявол. И он вздохнул, так стало ему грустно.

Вскоре после этого «Коронет» пошел ко дну, и все моряки погибли, кроме Билла и Дьявола. Они вынырнули из глубин зеленого моря, и увидели, как в небе мигают звезды, и услышали, как ветер завывает, словно стая бешеных псов. Они заметили курятник, который был смыт с палубы «Коронета» и остался на плаву, и забрались на него. Все птицы захлебнулись морской водой, и они питались этими курами. Что касается питья, им пришлось обходиться без него. Когда им хотелось пить, они обливали лицо соленой водой; но холод был настолько сильным, что они не испытывали сильной жажды. Так они плыли три дня и три ночи, и вся их кожа растрескалась и покрылась солью. И Дьявол думал только о том, есть ли у Билла Харкера душа. А Билл все время рассказывал Дьяволу, что они будут есть, когда доберутся до порта, и как хорош будет горячий ром с кусочком сахара и ломтиком лимонной цедры.

В конце концов плавучий курятник вынесло на берег Огненной Земли, и там им встретились туземцы, готовившие на костре кроликов. Ну и Дьявол с Биллом совершили набег на их лагерь, накинулись на еду и ели, пока не устали. Затем они напились из протекавшего неподалеку ручья, согрелись у огня и выспались.

«А теперь, — подумал Дьявол, — я узнаю, есть ли у него душа. Я посмотрю, вознесет ли он благодарность Богу за чудесное спасение».

Итак, через час или два Билл поворочался, встал и подошел к Дьяволу.

— На этом забытом всеми континенте чертовски скучно, — сказал он. — У тебя есть полпенни?

— Нет, — ответил Дьявол. — А зачем тебе такие гроши?

— Мы могли бы сыграть с тобой в орлянку, — сказал Билл. — В курятнике и то было веселее, чем здесь.

— Я сдаюсь, — сказал Дьявол. — В тебе и впрямь души не больше, чем внутри  пустой бочки.

С этими словами Дьявол исчез во вспыхнувшем ниоткуда пламени серы.

Билл потянулся и подбросил в огонь еще одну охапку кустарника. Он подобрал несколько круглых раковин и начал играть в бабки. 


ШТИЛЬ У МЫСА ГОРН 

Перевел с английского Виктор Федин
(рассказ "The Cape Horn Calm" из сборника "A Tarpaulin Muster") 
— * * * —
У мыса Горн можно встретить два типа погоды, ни один из которых нельзя назвать приятным. Вы можете попасть в мертвый штиль, когда ветра не хватит даже шевельнуть поникший вымпел. Поверхность моря неприятного маслянистого оттенка морщинится медленно ползущими рядами валов зыби — отголосков бушующего где-то шторма. Небо, низко нависающее над вами, того же цвета, что и море. Солнце никогда не сияет над этими местами, хотя порой с востока или запада мелькнет багровый луч, свидетельствующий, что где-то, очень далеко отсюда, существует яркое солнце, дарящее свет всему живому и неживому.

Здесь вы в штиль можете продвинуться разве что на четверть мили за час. Зыбь поднимает и опускает вас медленными размеренными движениями. Временами начинается качка, что-то вроде ужасного крещендо, по полдюжине бортовых и килевых размахов. Совершенно нельзя предугадать, когда начнется качка — она появляется внезапно, без каких бы то ни было видимых причин. При накренении начинают греметь блоки и цепи, риф-сезни хлопают по парусине, скрипят натягивающиеся шкоты. При обратном движении скорость становится больше, и с каждым размахом амплитуда увеличивается. Наконец слышится звон посуды из камбуза, когда котлы и прочая кухонная утварь начинает скользить по поверхностям, вызывая взрывы ругани кока и его помощников. Корпус судна стонет от напряжения, металлические шкивы раскачиваются и звенят, вода, пенясь, врывается на палубу через шпигаты. Спящие, выбрасываемые из коек, ругаются как голландские каботажники. Затем качка прекращается и судно застывает в величавом достоинстве — на четверть часа или больше.

При этом царит невыносимый холод, и часто возникают непродолжительные шквалы со снегом, который покрывает палубу и оседает, тая, на парусах. Поднимаясь наверх, будьте осторожны и смотрите, к чему вы прикасаетесь рукой. При касании стального троса или цепного стопора кожа мгновенно прилипает к ним, и получается ранка как от ожога, которая нагнаивается. Однажды я наколол руку о лопнувшие проволочки стального такелажа грот-мачты. Царапина так нагноилась, что я не мог работать рукой целую неделю. Это была небольшая царапина, длиной в восьмую часть дюйма. От нее остался шрам. Матросы пророчествовали мне потерю всей руки.

В целом нам было легко там, в штиле у мыса Горн. На палубе и выше работы почти не было. Весь такелаж был обтянут, все блоки перебраны и смазаны, трущиеся места тросов обмотаны парусиной и оклетневаны, штормовые паруса свернуты. Во время вахты на палубе делать было нечего, мы просто стояли и ждали распоряжений, пережидая снежные шквалы и слушая поскрипывания корпуса. Старик любил плести маты. Не знаю, как он их плел, использовал ли свайку, как обычно, или орудовал парусной иглой. Он использовал суровую нитку флагдука для своей работы и заставлял судовых практикантов распускать материал старых потрепанных сигнальных флагов и наматывать нитки в клубки. Это было почти все, что мы делали, пока длился штиль. Когда мы, риферы, спускались вниз на галф-дек, в небольшое помещение площадью двенадцать квадратных футов, где мы жили и спали вшестером, мы испытывали чуть ли не счастье. Там мы оборудовали буржуйку с дымовой трубой, которая при сильной качке нещадно дымила в сочленениях. Она работала не очень хорошо, эта буржуйка, но мы ухитрялись как-то готовить на ней себе пищу. Нам разрешали использовать только кокс в качестве топлива, но мы ухитрялись украсть немного угля или с камбуза, или из угольной ямы. Для нас было большим наслаждением сидеть на сундучках во время «собачьей» вахты вокруг буржуйки, прислушиваясь к скрипу трубы и наблюдая за струйками дыма, сочившегося из ее сочленений. Во время ночных  вахт, когда отдыхающие лежали в своих койках за красными байковыми занавесками, один из нас, несущих вахту на палубе, пробирался вниз подбросить в печку угля. Это было чудесное время, время ночной вахты, когда можно было посидеть в темноте среди спящих, слушая потрескивание тлеющего угля.    

С четырьмя склянками — в середине ночной вахты — один из нас спускался вниз, ставил чайник на плиту и замешивал порошок какао в жестяной кастрюльке для вахтенных практикантов. Один старый поэт (я думаю, это был Бен Джонсон; хотя, может, и Марлоу) спрашивал: «Где вы найдете больших атеистов, чем наши повара?» Я бы перефразировал так, возможно, не столь поэтично: «Где вы найдете мыслителей возвышенней, чем наши парни, приготовляющие какао?» Ах, что за глубокие мысли приходили мне в голову; какую поэзию, безмолвную, хотя и вполне мильтоновскую, я сочинял в этом скудно освещенном помещении, сидя перед дымящей самодельной буржуйкой, ночью, в тишине, среди бескрайних вод. Метались беспокойно (еще бы им не беспокоиться) на своих багряных подушках короли во дворцах. Пришпоривали лошадей посланцы, неся вести о битвах, смертях, поветриях. Шли в бой солдаты. Брели по дороге заключенные, скованные одной цепью. Рыдали женщины, и выцеливали дичь охотники в Америке. Сидя в полутемной каюте галф-дека и следя за закипающим чайником, я видел их всех. Я был подобен Будде под священной кроной. Мой разум был наполнен картинами, подобными тем, что проявлялись на поверхности воды в магическом котле какого-нибудь волшебника.

Каким счастьем было взять в руки кастрюльку, наполненную маслянистой темной смесью порошка какао и сгущенного молока. Затем в каждую кружку я клал ложку этой смеси и кусочек коричневого тростникового сахара. Затем ингредиенты помешивали ложкой или лезвием складного ножа. С каким сладостным хрустом они перемешивались! Какой превосходный запах шел от этой смеси! Он распространялся как запах фимиама во время обедни, но резкий, мирской, как запах горячей смолы, выдохшегося крепкого табака, мокрых дождевиков и свежесмазанных морских сапог.

Затем, во время этого приготовления, слышались удары рынды — судового колокола. Дзинь-дзинь, дзинь-дзинь, дзинь. Пять склянок — полтора часа до конца вахты. В тишине можно было услышать воспоминания старых моряков, прохаживающихся туда-сюда по палубе с крепко зажатой в зубах трубкой, о парусниках давних времен, лежащих на коралловых рифах с пробитым днищем, отрывки песен и стихов, напеваемых на манер старых прекрасных мелодий. Был один пожилой матрос, голос которого был похож на крики упрямого осла. Когда я готовил какао, он вечно бродил по палубе, напевая «Идем домой», самую популярную из всех матросских песен. Я думаю, что мне следовало бы написать не «Гидриотафию», а нечто подобное этой песне. Если бы я был автором «Следуем домой», я бы проводил свои дни в море или в одном из нитратных портов западного берега Южной Америки, вслушиваясь в грохот прибоя, шум выбираемой якорной цепи или поднимаемой стеньги.

Идем домой, идем домой,
Идем домой мы через море,
Увидим Англию мы вскоре,
В родимый край идем, домой…
Мне кажется, что эта песня, которую напевал старый моряк ночными вахтами, — самая прекрасная вещь, которая когда-либо сходила с языка человека. Пока он пел, я снимал пробу с получившейся смеси в жестяной кружке. Были ли вы, читатель, когда-нибудь изгоем – в море, в тюрьме или где-нибудь еще, там, где самые простые жизненные нужды не находят удовлетворения? Если были, то вы знаете, насколько сладок вкус этого напитка. Это как встретить внезапно источник воды в пустыне, как увидеть ветки ивы, склонившиеся над спокойным течением, как услышать голос птицы в каком-нибудь саду с южными цветами, источающими одуряющий аромат. Это похоже на июньскую ночь в лесу, над журчащим ручьем, когда из-за холмов, где пасутся олени, встает луна, багровая и торжественная. О, этот вкус! О, этот запах! О, это его скрытое значение!

Пока я пробовал получившуюся смесь, чайник закипал, и можно было готовить напиток. Мой товарищ по вахте обычно спускался, попыхивая трубкой и напевая свою любимую мелодию «Матросских жен». Одну из наполненных кружек я относил на ют другому товарищу, несшему вахту у песочных часов. Вокруг нас раскинулись воды, темные и призрачные; кричали во тьме морские птицы; фыркали и пускали фонтаны киты и кашалоты. Наполнялись и хлопали паруса. Шептало и бормотало море, полное таинственной угрозы. И приглушенные разговоры матросов, и запах смолы из парусной кладовой, и человек за рулем на корме, и прихрамывающий старпом, склоняющийся над компасом — все было прекрасно, торжественно, священно, как будто какой-то сон. И затем запах какао-напитка, распространяющийся из помещения на галф-деке. И беседа с моим полусонным приятелем: о работе и о кораблях, о марселях и русалках — вечно прекрасные разговоры юных, которым требовался только благодарный слушатель, чтобы длиться и длиться.


НА ВОЛОСОК ОТ... 

Перевел с английского Виктор Федин
(рассказ "The Schooner-man's Close Calls" из сборника "A Tarpaulin Muster") 
— * * * —
По берегу реки Гудзон, от железнодорожной станции до Олбани, тянется множество пирсов, к которым обычно швартуются шхуны. В зимнее время, когда река замерзает, причалы стоят пустыми, но весной и летом, особенно когда в реку идет сельдь, они становятся оживленными. Там кишит рыбаками и яхтсменами, а также юнцами, которые приходят «поплавать». А шхуны приходят сюда с грузом кирпичей или досок для строительства. Если бы вы сами находились на борту одной из шхун, вы могли бы почувствовать, каким утомительным монотонным занятием является перебрасывание кирпичей из рук в руки, по два за раз. Вам показалось бы за счастье время обеденного перерыва, когда можно сидеть, опираясь спиной о кабестан, с тарелкой блюда из овощей и мяса на коленях. Весьма любопытные рассказы можно услышать от моряков во время их обеда.

Один начал с эпизода службы на его последнем судне, а другой его перебил:

— А тебе приходилось попадать в аварии, Билл?

— Конечно, — ответил Билл, и принялся рассказывать. — На последнем судне я попал в кораблекрушение. Дело было в Адриатике, на пути в Триест. А произошло на борту парохода, одного из компании «Кэрнс Бразерс»; он назывался «Морроудор». У меня там было полно хорошей одежды. Все было. Хорошие штаны, и исподнее, все в сундуке. Мы направлялись ко входу в бухту. Задувало, но ничего серьезного, и волнение было так себе, не очень. Старик забрал слишком близко к берегу, вроде. Мы не должны были там находиться. Но мы были в балласте и стремились укрыться от непогоды. Я видел, как на берегу подавали нам сигналы, предупреждали; но старик их не видел, вроде. А мистер Хендерсон, второй помощник, смешивал краску в малярке. Он ничего не видел, совсем ничего. Но наконец Старик увидел, что что-то не так, и приказал мне бросить лот. Я бросил первый раз и крикнул: «Три с половиной, сэр», и только собрался бросить еще раз, как Старик зазвенел телеграфом на полный назад, и тут мы ударились о риф. Меня сбило с ног, судно ударилось прямо по ходу. Но у нас был уже задний ход, и мы успели отдать якорь. И только мы сделали это, как волна развернула нас и швырнула на верхушку рифа. И вот мы сидим там, и нам никак не сняться. Что мы только ни делали, но пароход сидел крепко. Затем волнение стало расти, и судно стало тереться о камни. Никогда не испытывал я ничего подобного. В днище была пробоина три фута длиной, так говорили. Толпа была вся из пароходных моряков. Они ни черта не умели. Конечно, я-то ходил под парусами всю свою жизнь. Я не хочу выпендриваться, но эти парни, они тут же начали кричать. Они никогда прежде не попадали в крутые переделки. Если бы они работали на парусниках, то не придавали бы большого значения произошедшему. Ну, я-то видел парусные суда, я работал на них… но хватит об этом. Значит, в днище дырка в три фута. Трюма залило по комингсы люков в мгновение ока. Ну, мы забрались на мостик и на мачты, а те с берега послали ракету с линем, и мы перебрались на берег в подвесной люльке. Но в этом не было ничего особенного. Но пароходные, они подняли такую суету вокруг этого. А если бы они плавали на парусниках, они бы не поднимали гвалт из-за таких пустяков. Там и говорить-то не о чем было. Но я потерял все свои вещи. И сундук, и постель, и все такое. Я выбрался на берег вот в этом, в чем я сейчас сижу перед вами.

— И это был самый крутой случай у тебя за все время? — спросил другой моряк.

— Нет, — возразил Билл, — были и покруче. Вот, например, когда я в первый раз вышел в море. Был я тогда на старом паруснике по имени «Бард оф Блайна». Мы шли в балласте в Новый Южный Уэльс. Этот балласт мы взяли, похоже, из-за взятки. Я не знаю, откуда он поступил — какие-то отходы строительства, камни, кирпичи и все такое. Он был плохо уложен, о штивке и не было речи. Все это было в трюме, конечно. Но все равно судно было слишком легким. Когда этослучилось, мы уже шли курсом на восток. У Старика на борту было одиннадцать или пятнадцать свиней. По какой-то причине он держал их в трюме, наверно, чтобы у них было где размяться. Он был с причудами, этот Старик. Он принял слишком далеко на юг. Мы были на 54 градусе южной широты. Это показывает, как далеко на юг мы забрались — на пятьдесят четвертый градус, вот. Старпом говорит ему: «Не слишком ли далеко на юг мы спустились, капитан Чедвик?»

«А, нормально, — отвечает тот, — я специально спускаюсь где похолоднее. У меня в артелке полно теплых перчаток и фланелевых рубах для продажи их матросам. Поэтому мы пойдем по холодной погоде». Еще он вбил себе в голову, что будет вроде исследователя. Вбил прямо в голову, да.

Как-то ночью налетел шквал, старушку накренило, и балласт сместился. Вы не можете представить, какой шум издает смещение балласта. Это все равно, как если мимо тебя прошла похоронная процессия. Бррр, не дай бог. Судно легло на борт, и мы уже думали, что оно никогда не выпрямится. Ну, старпом не растерялся, обрасопил резво и повернул на другой галс, чтобы дать старушке шанс. Ну, и палуба превратилась в подобие наклонной крыши. Нам пришлось пойти в трюм и штивать[9] этот балласт. Мы работали там со свечами, сгребая и перекидывая его. Это была адская работа, да. И вот еще интересное было со свиньями — теми, капитанскими, о которых я уже говорил. Они жили там на балласте, и накопали себе нор, прямо как кролики. И когда мы спустились штивать этот проклятый балласт, мы нашли одну свинью, которая произвела потомство в такой норе. Они выжили, эти поросята, до самого порта. Но знаете, в тех краях, в Новом Южном Уэльсе, у них есть закон. И по этому закону они не пускают на берег никакую живность. Так что когда мы прибыли в Новый Южный Уэльс, на борт прислали правительственного мясника, и тот убил всех капитанских свиней. Мясо разрешили держать на борту, но на берег нельзя. Так что мы ели свинину до отвала, пока не закончилась. Их было штук двадцать, этих свиней.

Да, это было тяжелое время, когда мы штивали балласт. Мы передвигались по наветренному борту, который был выше. Мы уже и не надеялись добраться до Нового Южного Уэльса, ожидали, что кувыркнемся в любую минуту. Это был тяжелый рейс.

А однажды у меня был такой случай. Я служил на одном из этих синеносых судов, из Новой Шотландии. Я был там помощником. Конечно, это не значит, что я отучился в школе и сдал экзамен. Просто я был лучшим из всей палубной команды. Это было в заливе Святого Лаврентия, мы направлялись в Сент-Аннс, и был густой туман. Мы думали, что все будет оки-доки, и не видели никакой опасности. Но везде вокруг был только туман, серый и холодный. Но у нас все в порядке, так мы думали. Мы медленно продвигались день или два, и все время в тумане. У нас был парень, один из тех, кто чует землю. Он подошел ко мне и говорит: «Мы приближаемся к берегу, мистер. Лучше повернуть». Ну, я спрашиваю его, почему? Он говорит, что чует землю поблизости. Тут мы все рассмеялись. Итак, мы продолжали идти прежним курсом, со всем своим барахлом, а туман все не прекращался, серый и холодный, такой густой, что не видно было фока-рея. Затем внезапно послышалось «му-у», совсем недалеко от борта. Вы знаете, как странно распространяются звуки в тумане. Эта корова могла быть в миле от нас, а могла и в сорока футах. Один из нас сказал: «Скотовоз», а тот, чующий землю, сказал: «Сам ты скотовоз; это земля». И как раз в этот самый момент туман рассеялся, как это порой бывает. Как раз вовремя. И мы увидели старый Шиппиган со всеми его домами, освещенными ярким солнцем. Скажу вам, он был не далее чем в сотне ярдов, прямо по ходу. И мы летели вперед со всем барахлом. Еще бы секунд десять, и мы вылетели бы на берег, и там был не гладкий песочек, а зубастые скалы. Я заорал: «Руль на борт!», и мы успели отвернуть. Но были на волосок.

Но у меня был другой случай, тоже едва уцелели. Я был на другом синеносом, забыл его название. То ли «Одесса», то ли «Пенинсула». Мы возвращались домой с Бел-Айла. Была весна, и мы вошли в полосу тумана. Это был стелющийся, низовой туман, как в Шотландии. Меня поставили впередсмотрящим на баке. Дело было на ночной вахте. Первое, что я увидел — это дымовая труба громадного парохода над нами. Я крикнул: «Руль под ветер!», парень на руле меня услышал и сразу положил на борт, наше судно привелось к ветру и — нам повезло — пароход ударил нас вскользь. Он раздавил подветренную часть бака, снес якорь и все релинги. И вы бы видели подветренные снасти фок-мачты! Нет, вам никогда не приходилось такого видеть. Это была работа на всю ночь для всей команды, починить все это. Ну, вы же знаете, какие моряки на этих синеносых. Вся команда всю ночь делала эту работу. Однако, каковы были шансы? Мы просто счастливчики, что нас не разрезали пополам. Он долбанул бы нас прямо по миделю, если бы мы не успели положить руль под ветер. Мы и так и не узнали ничего о нем. Он просто скользнул и исчез. Я смог увидеть только зеленый огонь[10] и услышать донесшийся сверху возглас: «Боже мой!», и он исчез.

Странные вещи происходят на море. Этот парень, офицер с парохода, должно быть, тронулся умом. А если вы спросите меня о море, я вот что скажу: это не жизнь! Нет, не жизнь. Это существование, вот что такое море. И это существование дрянного, паршивого пса.  


МОРСКИЕ СУЕВЕРИЯ

Перевел с английского Виктор Федин
(рассказ "Sea Superstition" из сборника "A Mainsail Haul") 

Одной лунной тропической ночью, когда судно скользило по волнам под всеми парусами, я нес вахту на корме, прохаживаясь по подветренному борту. В мои обязанности входило следить за судовыми часами и отбивать склянки каждые полчаса. Я выполнял их в течение многих ночей, но именно эта ночь запомнилась мне навсегда. Судно, казалось, было вырезано из перламутра. Спящие в укромных местах на палубе матросы казались величественными бронзовыми статуями. И небо казалось близким, как будто мы плыли под шатром невидимых ветвей, плодами которых были звезды и луна.

Но постепенно умиротворение в моем сердце уступило место грызущей меланхолии, и я впал в такое уныние, которое испытывал всего лишь дважды за свою жизнь. С этим унынием пришел страх моря и небес, и я дошел до того, что само мое присутствие на этом судне, посреди этого моря, под мертвенно-бледным сиянием луны приводило меня в неописуемый ужас. Я облокотился о планширь фальшборта, на мгновение закрыл глаза, затем посмотрел на воду, стремящуюся вдоль корпуса. Закрывая глаза, я видел морскую поверхность, а открыв их, увидел разнообразные формы морских призраков. Нет, вода по-прежнему обтекала корпус и убегала кильватерной струей, но чуть подальше от борта в белесых гребешках волн я увидел множество прекрасных, призывающих лиц, стремительность и притягательность которых далеко превосходила человеческие возможности. Помнится, я подумал, что никогда не видел ничего прекрасней такой чувственной красоты на этих лицах, и при их виде мою меланхолию как рукой сняло. Я почувствовал стремление прыгнуть за борт, чтобы находиться вместе с этой нечеловеческой красотой. Но вскоре я снова почувствовал ужас как прежде, и с изменением моих эмоций лица тоже изменились. Они превратились в какое-то подобие морщинистых, вроде лиц старых ведьм из сказок, обличий, и из воды потянулись дергающиеся, зловеще выглядевшие белые руки. Я был так испуган, что больше не подходил к фальшборту до самого рассвета.

Спустя какое-то время после этой ночи я сидел в таверне рядом с матросом-датчанином, отмеченным всеми видами пороков и явно приближавшимся к своему преждевременному концу. Я рассказал о привидевшихся мне морских призраках, их красоте и изменчивости, рассчитывая, что такая заблудшая душа, как у моего компаньона, хранит в закоулках своей памяти воспоминания о подобных вещах.

Он рассказал мне много ужасного о призраках, которыми были полны моря. Он поведал мне старый миф о морских чайках, о том, что души погибших моряков летают над морем в их телах до тех пор, пока не пройдет срок покаяния за совершенные грехи. Он рассказал мне историю о двух матросах на норвежском барке, и хотя он говорил, что сам был на нем в то же самое время, я сомневаюсь в этом.

Барк шел на юг из Сан-Франциско, возвращаясь домой вокруг мыса Горн, и эти двое были в одной вахте. Как-то они затеяли ссору из-за того, кто считается лучшим танцором, и один убил другого и выбросил его за борт во время ночной вахты. Мертвое тело не утонуло, сказал мой приятель, потому что ни одно тело не осмелится погрузиться под воду в ночное время. Но на рассвете следующего дня, и по утрам каждого дня, пока барк добирался до Норвегии, белая чайка кружила над убийцей, крича. Это была, сказал приятель, душа мертвеца, жаждущая мести. Убийца по прибытию в порт назначения сдался властям и принял яд в тюрьме, пока ожидал суда.

Рассказав эту историю, датчанин заказал рюмку местного спиртного, хотя он, будучи старым моряком, должен был бы знать, что эта выпивка для него яд. Осушив рюмку, он начал рассказывать об одном из своих рейсов в Штаты. Он служил тогда на небольшом английском судне. Они вышли из Нью-Йорка на Гамбург и бежали с крепким попутным западным ветром под верхними марселями почти весь переход.

Как-то раз, стоя на руле вдвоем с другим матросом (так как в такую погоду одному человеку не справиться со штурвалом), он оглянулся и увидел нависающую сзади огромную волну, зеленую и зловещую. Такие часто образуются за кормой судна, идущего при попутном волнении. Подобный вид обычно завораживает людей, и он смотрел как зачарованный, пока не увидел среди бушующей воды образ хромающего старца, который ковылял, опираясь на клюку, вслед за судном. Настолько четким было изображение этого калеки, что он, перегнувшись через нактоуз к напарнику, обратил его внимание. Тот посмотрел и мгновенно побелел весь, до самых губ, и принялся взывать к святым, умоляя их спасти и защитить его.

Мой приятель объяснил мне, что этот калека показывается на глаза только тем, кто обречен на кораблекрушение. "И", добавил он, "в Канале[11] на нас наскочил какой-то неуклюжий трамп[12] из Лондона, и мы утопли за десять минут".

Некоторое время спустя я вышел в море на пароходе, команда которого состояла из матросов чуть ли не всех наций, которые только есть на белом свете. И там от одного португальца я услышал другую историю. Во время ночных вахт, когда я оставался один на юте, я любил, облокотившись о планширь гакаборта, наблюдать за кипящими струями воды, вырывавшимися из-под винтов нашего судна. Однажды ночью, когда я бездельничал подобным образом на корме, ко мне подошел португалец — пожилой, умудренный жизнью, носивший серьгу в ухе. Он сказал, что часто видел меня склоняющимся над гакабортом, и подошел предостеречь меня об опасности такого засматривания водой. Люди, смотрящие на воду, сказал он, сначала видят только пузыри, пену и водовороты. А затем они начинают видеть смутные картины, где узнают самих себя и свое судно. И наконец им является некое нечестивое существо, и это нечестивое существо начинает прельщать их присоединиться к нему. И в этом опасность, говорил он, для юных душ, потому что любые другие злобные духи на земле и в воздухе имеют власть только над телом, а морские духи — и над душами людей.

Он знал одного парня в Лиссабоне, и этот юнец был на борту какого-то брига, шедшего вдоль побережья, и тот имел привычку смотреть на воду. И однажды он увидел нечестивца и перемахнул через фальшборт прямо в воду. Бриг шел слишком близко к берегу, и ветер был прижимной, так что они не могли остановиться, чтобы спасти его. Но когда они вернулись домой в Лиссабон, они встретили там этого парнишку живым и невредимым.

Он рассказал, как он пошел ко дну, как вода вдруг расступилась и перед ним оказалась тропинка среди поля спеющей пшеницы. Он пошел по тропинке и встретил прекрасную женщину в окружении не менее красивых девушек — она показалась ему королевой, такой прекрасной, что при взгляде на нее он почувствовал себя так, как если бы выпил крепкого вина. При виде его она покачала головой, как бы давая знать, что не может подарить ему свою любовь. И сразу после этого он очутился на поверхности и увидел неподалеку какие-то скалы. Он достиг берега и добрался до Лиссабона на рыбачьей лодке, но стал не совсем в себе после созерцания такой красоты на дне моря. Он вечно пребывал в унынии и часто спускался к морю по реке Тежу на весельной лодке, что-то напевая и всматриваясь в воду.

Под конец плавания я работал на палубе, приводя в порядок судно, чтобы оно выглядело прилично при заходе в порт Ливерпуль. Как-то днем я был подручным у одного пожилого матроса из Клайда, зачищая от ржавчины дельные вещи и покрывая их суриком. Старпом не вмешивался в нашу работу, потому что он доверял этому опытному матросу, и у нас было время поболтать о разных случаях на море. Этот матрос высмеивал тех, кто верил, что Белый Кит является царем всех морских рыб. Белый Кит — не более чем слуга, говорил он, и лежит на дне где-то неподалеку от полюса, и дожидается Судного дня. А затем, продолжал он, Белый Кит будет поднимать на верх корабли, потерпевшие кораблекрушения. А когда я спросил, кто же является царем всех морских рыб, он оглянулся убедиться, что никто его не подслушивает, и произнес, серьезно и убедительно: "Царь всех морских рыб — это Морской Змей. Он лежит, свернувшись кольцом, в теплых водах Залива[13] с золотой короной на голове, погруженный в глубокий сон, и ожидает наступления последнего захода солнца". "И что потом?" — спросил я. "Потом", — ответил он, — "для нас, моряков, наступят превосходные времена".  


МОРСКИЕ БАЛЛАДЫ


—— I —— 

Перевел с английского
Александр Юрьевич Васин

Билл

 Он мёртвый на палубных досках лежал,
В небо уставив взор.  
Друзья не рыдали, склонившись над ним,
Не пел панихиду хор.  
"Да, Биллу, похоже, каюк," — такой
Был вынесен приговор.    
Помощник явился в начале семи
И, сплюнув, отдал приказ:  
"Взять камень побольше, а труп, завернув
В ободранный грот, зараз  
Без лишнего шума, пока не протух,
Убрать поскорее с глаз!"    
Когда за кормой медный диск луны
Гладь моря посеребрил,  
На дно, в непролазные дебри трав,
Он нами отправлен был.  
И кто-то вздохнул, что на нас свою
Вахту оставил Билл.

Отчаянный пират

 Себя пиратом вижу я с мушкетом за спиной;  
Он курит трубочный табак, когда окончен бой,  
На пляже, у Карибских вод, любуясь на закат —  
Морской бродяга-буканьер, отчаянный пират.    
Он в тихой бухте, на плаву, из фляги цедит ром,  
Забив каюты корабля награбленным добром,  
Где есть и крона, и дублон, и гульден, и дукат —  
Морской бродяга-буканьер, отчаянный пират.    
Жаль, что в команде у него полным-полно цветных,  
Всегда готовых к мятежу. Но он оставит их  
На этом дальнем островке, чтоб не смущали взгляд —  
Морской бродяга-буканьер, отчаянный пират.    
Он носит бархатный камзол и саблю у бедра,  
Висит на шее у него свисток из серебра.  
Он сотню пленных по доске за борт отправить рад —  
Морской бродяга-буканьер, отчаянный пират.    
Свою подзорную трубу он сунул за обшлаг,  
На мачте, высоко над ним, трепещет черный флаг.  
Кромсая надвое волну, он вдаль ведет фрегат —  
Морской бродяга-буканьер, отчаянный пират.

Старая песня, пропетая вновь

 Смотри, как от причала, причала, причала  
Отваливает шхуна куда-то на восток.  
Мехов с вином мускатным набито в трюм немало.  
Дает сигналы боцман в серебряный свисток.  
Попутный ветер в спину, и путь еще далек.    
Намеченным маршрутом, маршрутом, маршрутом  
Бежит по морю шхуна, срезая гребешки.  
Пиратскою добычей пылятся по каютам  
Рубинов, аметистов и золота мешки.  
И с песней налегают на гитов моряки.    
И вот уже пучина, пучина, пучина  
Их жадно поглощает, когда в тиши кают  
Они, припав к бутылкам, беспечно хлещут вина,  
Провозглашают тосты и весело поют...  
Покуда не обрящут последний свой приют...

Испанские воды

Слышу вод испанских рокот — не смолкая ни на миг,  
Словно звуки чудных песен, он звучит в ушах моих,  
И опять передо мною из тумана забытья  
Возникает Лос Муэртос, где бывал когда-то я,    
Знойный берег Лос Муэртос, где всегда ревёт прибой,  
И заветная стоянка у лагуны голубой.  
Там поваленные пальмы громоздились без числа,  
Как изъеденные морем полусгнившие тела.    
А когда в лучах заката загорелись облака,  
Мы уже достигли рифа Негритянская Башка,  
И ещё до погруженья в сумрак ночи наш отряд  
Бросил якорь в Лос Муэртос, прихватив бесценный клад.    
С ним потом через болота мы тащились, всё кляня,  
По колено в липкой жиже, под палящим светом дня.  
Балансируя на кочках, отбиваясь от мошки,  
Мы мечтали, как о чуде, о привале у реки.    
А затем в глубокой яме мы укрыли наш трофей —  
Золотые украшенья всех размеров и мастей:  
Кольца, брошки, ожерелья и другую мишуру  
Из разграбленных испанцем храмов в Лиме и Перу;    
Изумруды с Эквадора, австралийский хризолит;  
Серебро в горшке из бронзы, что на Чили был отрыт;  
Нобли, шиллинги, эскудо, кардэкю и прочий хлам,  
Что когда-то кочевали по пиратским сундукам.    
Мы потом на эту яму навалили с пуд земли  
И, чтоб наш тайник пометить, рядом дерево сожгли.  
А когда мы отплывали, подгонял наш лёгкий бриг  
Рёв прибоя, что, как песня, всё звучит в ушах моих.    
Я последний из команды. Остальные — кто погиб,  
Кто загнулся от болезни или в море кормит рыб.  
Я скитаюсь по дорогам, бесприютен, нищ и хил,  
Но о кладе в Лос Муэртос я поныне не забыл.    
И, хоть знаю, что вовек мне в тех краях не побывать,  
Я в мечтах своих невольно возвращаюсь к ним опять,  
Вижу знойный берег моря, в красных бликах облака,  
Бриг, скользящий мимо рифа Негритянская Башка...    
Как я жажду оказаться вновь на этом берегу,  
Где вблизи сгоревшей пальмы наш тайник найти смогу  
И отрою наконец-то эти горы золотых  
Под немолчный рёв прибоя, что звучит в ушах моих.

Пропавшие без вести

Под топселями шхуна дрожала, словно лань,  
И ветерок, играя, на флаге морщил ткань.  
Ей с берега и с пирса ура кричал народ.  
Под всеми парусами неслась она вперёд.
О борт её плескала зелёная волна,  
Легко и величаво скользила вдаль она.  
Вонзалась в небо мачта, поскрипывал каркас.  
Так шла она, покуда не скрылась прочь из глаз...  
С тех пор промчались годы. Команды след пропал.  
Их кости превратились в сверкающий коралл,  
В гребёнки для русалок, в акульи плавники,  
Что в неводе порою находят рыбаки.   
Подруги тех матросов уже не ждут вестей.  
Их руки от работы становятся грубей.  
Но всё слышны им песни, что пели их мужья,  
Летя под парусами в далёкие края...

Рождество 1903 года

Прохладные волны бриза и судна неспешный ход,  
Свет звёзд, испещривших густо высокий небесный свод;  
Но долгая ночь проходит, все ближе наш путь к земле,  
Где Сэлкомб, горя огнями, встаёт в предрассветной мгле.    
Давно ли в испанских водах нас пенистый вал качал.  
А тут — мёрзлый снег на крышах и старый кривой причал,  
И трубы, как лес, которым привычен ветров таран,  
И колокол, что сзывает к заутрене прихожан.    
Пророчат его удары достаток и мир для всех,  
Рождественские подарки и звонкий ребячий смех.  
Вон флюгер на доме сквайра сверкает, словно звезда,  
А в сэлкомбских шлюзах громко о чём-то поёт вода.    
О, сэлкомбских вод бурленье под аркою, у колонн!  
О, сэлкомбских колоколен торжественный мерный звон!  
Он в небо летит, как песня, приветствуя моряков,  
Что вновь после долгих странствий вернулись под отчий кров.

Пассаты

Где Бермуды и Карибы омывает пенный вал,
Где под сенью апельсина ряд домишек белых встал,
Там прохладными волнами обдают лицо, как в шквал,
Быстрокрылые пассаты.
Где забористое пиво и янтарное вино,
Зажигательные танцы с крепкой шуткой заодно,
Там на мачтах надувают парусины полотно
Быстрокрылые пассаты.
Где рассыпаны по небу мириады звёздных стай
И, сплетясь ветвями, пальмы нежно шепчут: "Засыпай!",
Там зовут меня и манят в благодатный этот край
Быстрокрылые пассаты.

Западный ветер

Вернись к нам, западный ветер, переполненный криком птиц,
Вернись, чтоб высушить слёзы, что застыли в ямах глазниц.
Повей нам из дальней дали, из-за древних бурых холмов,
Принеся дыханье апреля и густой аромат цветов.
Ты из мест, где уставшим сердцем суждено обрести покой,
Где от яблок склонились ветки и воздух пьянит, как настой,
Где зелёной травы прохлада так и тянет прилечь на ней,
Где напевы дрозда, как флейта, раздаются среди ветвей.
Скажи, разве ты не вернёшься домой, в свой брошенный край,
Где приходит на смену апрелю в белоснежных одеждах май,
Где такое щедрое солнце, тёплый дождь и весёлый гром?
Ответь, разве ты не вернёшься в свой когда-то забытый дом?
Только здесь ты сможешь увидеть, как крольчата снуют в траве,
Как плывут облаков караваны в неоглядной небес синеве
И почувствовать в сердце песню и кипящую в жилах кровь,
И понять, диких пчёл услышав, что весна к нам вернулась вновь.
Видишь жаворонков, что вьются над покосами тут и там?
Неужели ты не вернёшься, дав покой усталым ногам?
Здесь — бальзам для души заблудшей, сладкий сон для больных глазниц.
Так шепнул мне западный ветер, переполненный криком птиц.
Я уйду этой белой дорогой, что на запад ведёт сама
В царство трав, где найду я отдых и для сердца и для ума,
В край фиалок, сердец горячих и поющих в ветвях дроздов,
К тем прекрасным западным землям, где мой дом, где мой отчий кров.

В предчувствии старости

О Красота, побудь ещё со мной!  
Мой пёс и я состарились уже.  
Но даже тот, в ком била страсть волной,  
Когда-то холод ощутит в душе.  
Листая книгу, сяду у огня,  
Прислушиваясь, как отсчёт минут  
Ведут удары сердца, как, звеня,  
В спинете струны жалобно поют.  
Да, мне не плавать больше по морям  
И по вершинам горным не блуждать,  
Не биться насмерть с недругами там,  
Где юный рыцарь в бой спешит опять.  
Единственное, что осталось мне -  
Смотреть, как угольки искрят в огне.    
О, сжалься, Красота! Дай сильным власть,  
Богатым — денег, юным — их мечту,  
А мне от всех щедрот оставь лишь часть —  
Июльский полдень и апрель в цвету.  
Как нищий, что в толпе на берегу,  
Где не смолкают крики, брань, галдёж,  
Где все снуют, толкаясь на бегу,  
Выпрашивает слёзно медный грош,  
Так я — средь этой вечной суеты,  
В круговороте звуков и огней  
Лишь об одном прошу у Красоты,  
Прошу и для себя и для людей:  
Дай нам немного мудрости и сил,  
Пока нас вечный мрак не поглотил.

Ожидание смерти

Всё уснуло — и ветер, и в море прибой.
Телу тоже, как видно, пора на покой.
Я порву с этим миром, став чайкой морской,
Что кричит на просторах пустынной равнины.
В этом проклятом теле мой дух изнемог,
Он стремится туда, где волна и песок,
Где помчит меня смерти прохладный поток
К тихой бухте у края пустынной равнины.
Там по отмелям вытканный пеной узор,
Там манящий бескрайнею далью простор,
Там покой и лишь волны ведут разговор,
Набегая на берег пустынной равнины.

Прощальная песня

Всё тише струится по жилам кровь, и в сердце за сбоем сбой.
А, значит, настал наконец мой срок отправиться на покой.
И если мой срок наконец настал, несите скорей меня
На вечную вахту мою, где мне уже не увидеть дня.
Я прожил свой век: я пил-проливал Господней чаши вино.
Несите меня на вершину холма, где мне лежать суждено,
Укройте могилу сырой землёй, валун положив в ногах,
Чтоб ветер один прилетал ко мне тревожить мой бедный прах.
Укройте могилу сырой землёй, а после, взгрустнув чуть-чуть,
Меня оплакав и помолясь, пускайтесь в обратный путь.
Ступайте и, может быть, как-нибудь, выпив вина глоток,
Вздохните легко, помянув добром того, кому вышел срок.

Сонет

Я стучался во множество пыльных дверей,
Исходил не один полуночный квартал,
Стёр немало подмёток о рёбра камней,
К сотням окон в надежде слепой припадал.
Но, как видно, напрасно хотел я вернуть
Тот чудесный напев, что под полной луной
В плеске волн ненароком проник в мою грудь,
Долетев из приморской таверны одной.
Я решил в тот же миг его сделать своим,
Кем бы ни был он —  может быть, частью меня,
Или даже каким-нибудь новым святым,
Почитаемым всеми от судного дня,
Или неким предметом, что с давних времён
Неизвестно для цели какой сотворён.

—— II ——

Перевел с английского
А. Ибрагимов

Третий помощник 

Поскрипывают канаты, жалобно стонут блоки.
Лужи на нижней палубе пенисты и глубоки.
Зарифлены топселя, и свист мне буравит уши.
Я думаю о любимой, о той, что оставил на суше.
Глаза ее светло-серы, а волосы золотисты,
Как мед лесной, золотисты, — и так нежны, шелковисты.
Я был с ней свинья свиньею, плевал на любовь и ласку.
Когда же увижу снова ее, мою сероглазку?
Лишь море — передо мною, мой дом — далеко за кормою.
А где-то в безвестных странах, за пасмурью штормовою,
Нас всех поджидают красотки; их смуглые щеки — в румянах.
Любого они приветят — водились бы деньги в карманах.
Там будет вино рекою, там будут веселье и танцы.
Забвенье всего, что было, забвенье всего, что станется.
И вот — как отшибло память о верной твоей подруге,
О той, что ночами плачет в тоске по тебе и в испуге.
А ветер воет все громче в собачью эту погоду,
И судно кренится круто, зачерпывая воду.
Как облако дыма, пена взметается над бушпритом.
Я думаю о любимой, о сердце ее разбитом.

Мостовая ада 

Как только в Ливерпуль придем и нам дадут деньжонок, —
Вот мой вам всем зарок, —
Я с морем распрощусь. Женюсь на лучшей из девчонок —
И заживу как бог.
Довольно с дьяволом самим я поиграл в пятнашки.
Всю жизнь — акулы за кормой, — и по спине мурашки.
Нет, лучше ферму заведу: мне труд не страшен тяжкий,
Открою кабачок.
          Так он сказал.
И вот мы в Ливерпуль пришли. Закреплены швартовы.
Окончен долгий путь.
Наш Билли, получив расчет, побрел в трактир портовый —
Хлебнуть винца чуть-чуть.
Для Полли — ром, для Нэнни — ром. Все рады даровщине.
В одном белье вернулся он, издрогший весь и синий,
И, вахту отстояв, прилег на рваной мешковине —
Часок-другой вздремнуть.
          Так он поступил.

—— III ——

Перевел с английского Ю. Таубин 

Грузы

Ниневийская галера из далекого Офира
В палестинский порт плывет, нагружена
Грузом из мартышек и павлинов,
Кедров пиленых, клыков слоновых
И бочонков сладкого вина.
Парусник испанский плывет от перешейка,
Кренится от взятого на борт добра -
Груза изумрудов и топазов,
Аметистов, перца и корицы,
Слитков золота и серебра.
Грязная британская коптилка прется по Ла-Маншу
(Мартовский туман стоит стеной)
С грузом из угля, свиной щетины,
Балок, рельс, галантереи
И копеечной посуды жестяной.

МАЗИЛКА Поэма (песнь шестая)

Перевел с английского Б. Лейтин 
Сквозь ночь без ветра клипер правил бег
По маслянистым волнам; высоки,
Они катились мерно; склянок смех
Звучал; ревели воды, как быки.
Шкивóв дрожь, треск; удары жестоки;
Сквозь полупортики свергался вал,
Пел океан, и плакал, и вздыхал.
Беззвездна ночь. И каждый, глядя вниз,
Мог видеть, пронизая взором мрак,
Как в тусклом блеске волны все неслись,
Вздымаясь, падая, давая знак
Явиться смене. Точно рока шаг,
Был шаг тех мощных, молчаливых сил.
Но пал туман, и саван волны скрыл.
Мазилке горн туманный дан. Без слов
На юте стал он, в рог трубя; и рос
Призыв морской — трубы гнусавый рев.
Чтоб встречный лед сигнальный отзвук нес.
Рог лаял, как отставший в чаще пес,
В тоске, один; немолчно лаял рог.
Туман к волнам в молчаньи тяжко лег.
Туман густел; и сгинул клипер вдруг,
Стихией скрытый; был окутан он
Покровом смерти: так наш жалкий дух
Спешит во тьму, хоть ею устрашен.
Тогда из волн поднялось нечто: стон.
Шум безнадежно-грустный прозвучал,
Как будто нá берег скатился вал.
Печали полн и вновь печален, дик,
Из ночи этот мощный возглас рос;
Мазилка весь дрожал в тот страшный миг.
Кто плыл пустынею морской? Кто нес
Стон побежденных, полный горьких грез
О море, отнятом у них? Чьих мук
В ночь смерти поднимался скорбный звук?
"Киты!" — сказал моряк. Они всю ночь
Вторили рогу, грустно речь вели.
Они разбиты; им страдать невмочь.
Но их унизить беды не могли.
Тьму полня, в ночь они свой стон несли,
И слышать мог, у борта став, матрос -
Вздыхало море, рога возглас рос.
Ничто. Стена. Последняя черта.
Здесь жизни нет, и проблеск здесь убит.
Мазилка знал: ограда заперта,
За нею зреет мысль, и образ скрыт.
Он знал: гром грянет, пламя ослепит -
Сметет ограду и, пронзивши ум,
Все ясным сделает без слов, без дум.
Так ночь прошла; рассвет не наступал,
Лишь слабый свет вещал, что мрак сражен,
Да альбатрос, как дьявол, гоготал,
Туман навис свинцом, сближался он,
Как стены алых молчаливых скал,
Как боги, чей — на страже — грозен лик.
Он отступал и снова к мачтам ник.
Как острова, как бездны, мрака полн,
Туман, могуч, угрюм, зловеще ал,
Замкнул в колодец поле зримых волн
И, зыбясь тихо, исполосовал
В кровь небо там, где солнце он скрывал.
Чуть брезжил день; и птицы, разлетясь,
Бурлили воду, с криками кружась.
Снег начал падать, мелкий и густой,
И весь небесный свод из глаз исчез
Под грязновато-белой пеленой.
Колеблясь, падая, ряды завес
Корабль в море скрыли, гладь небес,
Окутав тросы, мачту опушив
И самый воздух новым заменив.
И воздух полнил, будто мерный стон:
Рога, казалось, пели в безднах туч -
Поверженных богов ли вечный сон
Иль солнца смерть, чей изгнан тусклый луч,
Но мерно шел в снега тот стон, могуч.
"Прелюдии", — Мазилка заключил.
 Метель прошла, и солнца луч скользил:
Сверкнет, минуя мрак одной тюрьмы,
Тюрьме другой, что, шире и мрачней.
Скалою темной выросла из тьмы,
Чтоб дверь последнюю закрыть плотней.
На мрачных скалах боги все темней,
Болтают птицы, ссорясь на лету,
Вдруг юго-запад канул в черноту.
Раздалось: "Все наверх!" — и этот крик
Мазилка понял: грозный час настал —
Мыс Горн, что красоту топтать привык,
Бить нáсмерть сильных и корежить сталь.
Низвергся лисель, стаксель трепетал,
Матрос запел пронзительно во тьму,
С зюйд-веста налетел конец всему.
Бос не кричит, а воет. Моряки
Вопят пронзительно и часто в мрак.
Их голос полн испуга и тоски.
Под ветер ставь!" — "Отдай их все!" — "Вот так!"
Грохочет парус, порванный в клочки.
"Пропали мы!" — "Не видно ни черта!"
Последний проблеск съела чернота.
"Эй, брамселя долой! Бегом! Чтоб вмиг!"
Бегут. Бежит Маляр. А паруса
Дрожат и хлопают: их шквал настиг
И рвет, по ветру ленты разбросав.
Искусство, Англия — лишь голоса
Иного мира, древних былей бред:
Бежит, весь бледный, белый страх вослед,
Споткнувшись в спешке о рым-болт, упал,
Поднялся с мýкой и, почти хромой,
Добрался он до вант; там проклинал,
Карабкался, толкался, лез людской
Поток; спешит и он; вдруг из морской
Повеял тьмы, чтоб тотчас умереть,
Вздох цепенящий — то шептала смерть.
Матрос, что ниже лез, его толкнул:
"Влезай, Мазилка, или пропусти!"
Вот брюхо трюмселя. Передохнул,
Схватился крепче, чтоб смелей идти.
Порой срывался; чтоб упор найти,
Он кожу с голени о парус рвет.
Так к путенс-вантам вал морской ползет.
Идут. Ругаются. Мазилке рот
Один расшиб ногой; внизу другой
Ударил в голень; путенс-вант полет
Опасной был для каждого тропой.
Удар. Проклятья. "Лезь, Маляр, не стой!"
Он наверху. Вздохнул, опять вздохнул.
"Отдай их!"—- "Есть!" — звенит сквозь ветра гул.
В лохмотьях ли, в зюйдвестках — злобно шаг
Стремят, теснясь на выбленках крутых.
Чтоб ветр не бился в рваных парусах,
Кружа их, точно крылья птиц больших, —
Десяток смельчаков — на мачте. Вмиг
Схватились с бурей. "Эй! Наверх! Влезай!"
Крюйс-стеньги завоеван верхний край.
"По реям!" — крикнул боцман, и упор
Маляр на рее ищет; болен он,
Его мутит: кругом небес простор,
Внизу зигзаги птиц, их крик и стон,
И он дрожит, боязнью помрачен.
Схватясь за леер, ранит сильно рот,
В поту холодном платье к телу льнет.
Шаталась рея — лопнул крепкий брас.
Он чуял — падает; он гнул, сжимал,
В животном страхе к рее льнул; не раз
Он, слыша окрики, их вздорность клял.
Снег мечется — его уносит шквал;
Вода чернеет; крик со всех сторон:
"Роняй!" — "Крепи!" — "Вяжи!" — и вяжет он.
И в вихре тьма спустилась, широка,
Исчезли воды, скрылся неба свод.
Узнал Мазилка тяжесть, боль швырка —
Корабль склонился набок: сумрак рвет,
Колеблет ветром, вдаль его несет
И к водам клонит; бáрка слышит бег
Мазилка; рея все слабеет. Снег,
Холодный, частый, плотный, сочетал,
Все взвихрив, с ветром свой напор и вой.
Что слезы выжимал, глушил, хватал,
Сугроб дробя о лица ледяной.
Все гнется рея. Человек — немой.
Лег лагом клипер. Ветра адский крик
Злорадства полн: корабль к волнам приник.
Как долго длился шторм — Маляр не знал.
Жизнь умерла, мир облик изменил,
И вечным адом миг бегущий стал.
Атака грозная свирепых сил.
Все блекнет. Смерть. Мороз кричал, сушил
И сердце сковывал в комок. И град
Одежду превратил в подобье лат.
"Режь!" — закричал товарищ. Смотрит — там,
Где парус был, лишь клочья треплет шквал,
И бьют лохмотья в дьявольский тамтам.
На рее блок, как молоток, стучал;
Корабль лег лагом, ветер все кричал:
"Эй, у-лю-лю!" Спускает дьявол псов
Оленю вслед, что, загнан, пасть готов.
"Режь! Отбивай!" — товарищ вновь кричит.
Матрос снайтовил рею, рубит он,
И быстрой птицей клок холста скользит.
Кружится снег; корабль к волнам склонен;
Летят вниз марсы, каждый раздроблен,
Обрывки воя, крик в осколках жжет —
И звон, звон, звон — то звонко рында бьет.
Мазилка стонет: "Черт!" Ревущий звук
Бом-брамсели сразил, как пушек гром;
И бакштаги летят под хруст и стук;
Гнилые прутья — стеньги в вихре том.
Обломки их торчат в зубцах, ежом,
Как в ужасе копна волос седых.
Крик штурмана: "К чертям! Рубите их!"
"Вверх! — боцман завопил. — Обломки прочь!"
Маляр повиновался. Снизу дек
Мутил мерцаньем ум — глядеть невмочь —
Весь в белых волнах, точно выпал снег.
Он видел - вымпелов струится бег
С разбитых мачт, как крыльев ровный лёт.
Сознанье меркнет. Всё — буран и лед.
Металась палуба; вся в звонком льду,
Отдав предельной злобе удила,
Все сила вод крушила на лету.
Морозя душу, сумасшедше-зла,
Без меры бешенство она несла.
Он парус яростный сжимал, рубил,
Казалось — дом, уют лишь сказкой был,
Рассказанной давно, давным-давно
В иных мирах, где царство грез и снов,
Где нищему вельможей быть дано —
В сравненье с ним, что бури слышит рев.
Уют, тепло, покой — признать готов
Он ихмиражем: тело, ум, душа
Лишь муки знали, бурею дыша.
"Все брось! Бизань спасай!" — воскликнул бос.
Надорвана бизань — он глянул вниз —
Гремит и бьет. Вдруг что-то поддалось,
И парус разом меж снастей провис.
Внизу - там птицы темные неслись,
Бакланы с виду. "Лю!" — они кричат.
Бьют волны барк; он лег; он смерти рад.
Достигли реи. Та дрожит, дрожит,
Ее, как ветку, тяжкий парус гнет.
Матрос то встанет, то плашмя лежит
И бьет бизань, что, прыгая, поет.
Как цепи — тросы; парус — точно лед;
Он мачту гнет, в нем силы — семь чертей.
Клянут и бьются. Точно много дней,
Минуло два часа. И молний лёт
Сверкает тускло. Видят моряки,
Дрожа на рее, — целы фок и грот,
Их ветер треплет, взмахи рук легки,
А стаксели разодраны в клочки.
Грохочут марсели. В плену у волн
Вскипает дек, воды, обломков полн.
Проходит час. Маляр не чует ног
И рук, к всему он чувство потерял —
И только ветр, что душу рвет, жесток,
И только стены, что мороз сковал,
И только неба неуемный шквал:
Он в грязных хлопьях льнет, кружась, к волнам,
Что прядают на гребень с гребня. Там
Застыло время; склянки не звенят;
Века минули; вот в конце концов
Они связали мерзлых складок ад,
Скрепя бизани ледяной покров.
Едва живые, никнут к мачте. Рев
Из рупора несется к морякам:
"Эй вы! Найтовьте марсель, раз вы там!"
Звучат проклятья; каждый все ж спешит
Вверх к марса-рее — медлить недосуг.
Упорен марсель; мелкий снег слепит
И гнет сильнейшего средь них, как вдруг
Пришла подмога; силе свежих рук
Покорен парус. Лязг цепей — и вот
Опять бизань свои оковы рвет.
Вновь вяжут парус. Ровно лег канат,
Не бросив ветру складки ни одной.
Полумертвы, на ощупь вниз скользят;
Состарил их с бизанью смертный бой,
Но паруса улегся натиск злой.
"Не скачет! Повезло!" — кричит матрос.
"Да, повезло!" — ему поддакнул бос.
"Еще немного — клипер мачтой вниз
Ко дну пошел бы: талрепá трещат.
Не нравится, Маляр, Жестокий мыс?
Эй, ведра вылови, что там торчат!
Да разве это ветер? Легкий бриз!
Крепите всё!" Чуть зримый моря бег
Взметнулся, стал, окрасил в зелень дек.
Гора воды свалилась; под волной
Он погребен глубоко. Пенный вал —
Над всем — над палубой, над головой —
И клипер, лежа тихо, трепетал.
Вдруг в гибельном прыжке корабль вскричал
И лагом лег. Он видит — пена вод
Над битенгами; видит — с бака льет.
Корабль черпнул бортом. Седой волной
Маляр подхвачен, кружится. И вот
Он провалился, люк разбив ногой.
Волна ушла; и вновь волна идет.
Он — часть волны, он вместе с ней плывет.
Без сил, замерзший, полуоглушен,
Захлебывается и тонет он.
Бос выждал — вал отхлынул, тут-то он
Схватил Мазилку, улучивши миг,
И бросил к битенгам. Он разъярен.
"Здесь не бассейн для плаванья! — злой крик
Звенит. — Держись покрепче!" Вал-старик
Свалил двоих, и плюнул бос, слепой:
"Что шутка — раз, бестактность — во второй".
Вода спадала. Каждая дыра —
Звенящий смерч, и рявкнул штурман тут:
"Протри гляделки, иль не ждать добра!"
Снастей обломки с палуб все метут.
Мазилки голова в крови, и жгут
Под платьем раны, лишь сожмет канат.
Вода и небо — варево, что ад
Ворча готовит. Но корабль спасен,
Хоть в клочьях паруса; он к волнам льнет;
Во тьме свиреп, безумствует циклон;
Валов подъем и смерть; и гребень вод
В мерцаньи белом: то, шипя, скользнет,
То прыгнет, облаком взметнувшись. Крик
Жестокой жизни полнил каждый миг.
Пробили склянки; вниз спешит Маляр.
"Раздайте виски!" — штурман крикнул. Мог
Матрос глотнуть в награду жидкий жар
За то, что он в борьбе не изнемог.
И каждый кружку осушал в глоток,
Четверткой пинты коком наделен:
С водою виски, сахар и лимон.
У двери кубрика, не отходя на шаг,
Кок разливал, и каждый в свой черед
Подержит кружку, выпьет, крякнет: "Так!" —
И тащится, следя, как влага жжет.
Уж все прошли. Мазилка медлит, ждет,
В замерзшем теле алчность подавив.
А запах манит, сладок, жарок, жив.
Но дома, уж давно, зарок он дал
Не пить спиртного. Знал теперь он — нет
Ему цены; он жаждал, он алкал.
Окоченев, торопит тело, но ответ
Готовит ум: нарушить вдруг обет —
Поступок грешный. Штурман крикнул: "Пей!
Какого черта ждешь? К снастям! Живей!"
"Простите, я непьющий". — "То-то рай!
Мне — виски, вам — помои первый сорт.
Я думал, ты хлебнул их через край.
Ступай на койку, осторожней, черт! —
(Довольно хмелю, повар! Меру знай!) —
Эй, ты! Своей девчонке скажешь — был
Приветлив штурман и, любя, учил".
Остатки выпив (порцион шести),
В каюте штурман платье раскидал,
Вальсировал, сметая все с пути,
Танцуя, голый, он, гремя, упал,
Пел тенором, пронзительно свистал:
"Кто с бурей яростной схватиться смог,
Тот навсегда запомнит реи нок.
Зовут меня — Инбирь". Маляр ползет
В каюту, поручней сжимая сгиб.
Вновь ветра вой, прыжки свирепых вод;
Ночь, буря, все — единый рев и хрип.
Дойдя до двери, издает он всхлип.
Нет, не открыть, хоть царство посули -
Мертвы и сини, руки подвели.
Пришел матрос, лавируя меж волн,
Он пел сквозь зубы: "Темный локон твой".
В мятежном море он покоя полн:
Пускай у ног кипит воды прибой —
Он счастлив телом, счастлив и душой.
"С руками грех? Что, дверь открыть, Маляр?
Вспомянешь времечко, как будешь стар".
Он бросил дверь полуоткрытой. Вал
Их обдал, через люк взметнувшись. "Стоп!
У, выкидыш соленый! — он ворчал. —
Вынь пробку, эй, пока я не утоп.
Мой бархат, кружева! Где пробка? Гроб!"
В воде копаясь, черной, точно ночь,
Он пел сквозь зубы "Фермерову дочь".
Вода — как ночь, как смоль. Нахлынет вал —
И сундуки по скату вниз скользят.
Напор воды со звоном наполнял
Под койками жестяных баков ряд.
Устали люди. В полусне молчат.
Вода ушла. И лампу кое-как
Сырыми спичками зажег моряк.
"Благодарю", — сказал Маляр. Моряк
Оскалился. "Впервые в шторме?" — "Да". —
"На рее видел я, что это так.
Сапог ты носишь — гниль, а здесь вода.
Ну, я наверх: коль хватятся — беда".
Огонь чадил. Дверь хлопнула. Ушел.
Бельмо воды, скользя, покрыло пол.
Маляр следит: прилив и вновь отлив.
Он тайну лжи открыл, той лжи, что нас
Слепит при выборе, свет правды скрыв,
Он скажет людям, сбросит пленку с глаз;
Прозрел он в муках, мудрым стал сейчас.
То учит море, злой досмотрщик душ.
Крик полюса, бессмертный голос стуж.
Трясет озноб, и пальцы рук мертвы.
Не в силах расстегнуться, он сидит,
Глаз не сводя с их грязной синевы
И слушая: извне — там блок скрипит,
Внутри — тут сладостно капель журчит,
Струясь с одежды — звуки все нежней.
И море бьет, и ветр кричит: "Эй, эй!"
На койку мокрую забрался он
В сырой одежде, страха полн опять.
И судорогой узел мышц сведен.
Тусклей огонь — корабль пошел нырять.
Взяв Библию, он пробует читать.
Дрожит при мысли — вновь в буран и в ночь,
Но все ж решает страх свой превозмочь.
Виденья встали, памятны и злы:
Вот — мерзлый марсель, дикий жест и взгляд,
Бородача безносого хулы,
Вот парус бьется, их грудьми прижат.
Вот груди давит вздутых складок ад.
Как дек пустынен, дики небеса!..
Он, как дитя, уснул, закрыв глаза.
Но ненадолго: холод разбудил,
Горячка, спазмы и гремящий шквал,
И буря — дикий гимн мятежных сил,
И нищенская сырость одеял.
Вой рупора. Морской сапог стучал
О дверь. Вошел моряк и крикнул: "Эй!
Вставайте! Все наверх! Аврал! Живей!"
Он поднял лампу. Весь костюм замерз
На нем, треща, роняя звонкий лед.
"Проснитесь, вы! И лампу взял мороз".
В тревоге он не говорит, орет:
"Мы в льдах на фут! Нас адский ветер рвет!
Мы ставим оба марселя. Вставай!
Уж тянут шкоты! Одевайся, знай!"
"На деке холодно?" — Маляр спросил.
"Я говорю — весь бак облеплен льдом.
Как сахарный пирог". Моряк вопил:
"Мы тянем шкоты — я сказал. Идем!
На дек! На мачты, черти, что есть сил!
Иди звать барчуков. Эй, боцман, эй!
Уж оба марселя в ходу! Живей!"
Ушел. Держась за край, Маляр упал,
Не в силах встать. Он слышит ветра лёт,
Что судно их, как пьяное, шатал.
В верхушках мачт смятение ревет.
"Конец, — он шепчет, — к этому идет!
Идти наверх! Опять мороз встречать!
Невмочь! Невмочь! Руки вовек не сжать!
Вновь драться с марселем? Нет, нет, уволь!
Какой здесь ад! Когда б я раньше знал!"
Измучен он: горячка, спазмы, боль.
Вдруг адский натиск волн корабль сковал —
И в радостном порыве пляшет вал,
Победно двери черный рвет прибой,
Он залил койки, пенный, ледяной.
Потухли лампы. Волны схлынут — ххош! -
Чтоб вспять прийти. Ругался боцман зло:
"Хлам, бесполезный хлам! Чего ты ждешь?
Маляр несчастный! Мусор, помело!
Берись за дверь, ты, баба! ты, мурло!
С дороги прочь, сток грязи, мразь, дрянцо!"
Он хлопнул дверью. Звякнуло кольцо.
Зажег он лампу, в воду погружен.
"Вот так дела! К шпигатам, живо, вмиг! —
(Напор воды, кренясь, встречает он) —
Качнет корабль — открой под ветром их!
Ну, морячки! Души не вижу в них;
К примеру: Порт-Магонский павиан —
Души в нем больше, чем у горожан!"
Маляр, по плечи в ванне ледяной,
Все ищет пробку. Склонится — поток
Бежит, журча, уже над головой.
Судя по звукам, ад вверху жесток,
И смерть над ним раскинула силок.
Но лучше смерть, чем злейшая беда —
Там, в воздухе, высоко, в царстве льда.
И мысль пришла: "Я неудачник! Да!
Всей жизни крах. Мне правду говорят.
Пойду наверх. Свалюсь я — не беда:
Не будет больше мук, и этот ад
И прелести его не возмутят
Покоя вечного. Бесцельно все!"
Так в холод, в ночь он горе нес свое.
Смерть, лучше смерть, чем ад, чем торжество
Насмешек, ужаса, уступок, сдач;
Ряд поражений — больше ничего,
Игра, где ждешь одних лишь неудач.
"О, Смерть, ты, что укроешь скорбь и плач,
Возьми меня! Мне этих карт не сдать!"
Гремящий зов донесся с рей опять.
Кровавя рот, в тисках сжимая мозг,
Бежит он к месту сбора. Оттеснен
В нем жалкий трус, что в плаче изнемог.
Что б ни было, домечет талью он.
Стреляет марсель; ветер разъярен;
Гвоздями льда бьет воздух; злится вал.
"Мазилка первым!" — штурман закричал.
"Мазилка! Черт! Да ты моряк лихой!
А я-то думал — шляпа! Ну, идем!"
На реях, там уж начинался бой
С бураном, что глушил в порыве злом,
Там прыгал марсель, рокоча, как гром,
Там в лица бил свинцом промерзший снег
И ветер гребнем волн сквозь платье сек.
Так, наверху, на марса-рее, в час,
Жестокий час великих бурь, был дан
Мазилке искус боли — в первый раз.
Он сплющил в миг столетних мук туман.
И целый месяц бурный океан
Учил Мазилку; месяц он не знал
Ни сна, ни пищи и не обсыхал.
Дул ураган, стихая иногда
На краткий час, чтоб снова возрасти.
И стынет в вихре на бортах вода,
И любо ветру торосы нести,
Страша людей, стоящих на пути.
Но призрак солнца нес надежды тень,
Что стихнут штормы. Шел тридцатый день.

МОРСКАЯ ЛИХОРАДКА Стихотворение

Перевел с английского С. Маршак 

Опять меня тянет в море, где небо кругом и вода.
Мне нужен только высокий корабль и в небе одна звезда,
И песни ветров, и штурвала толчки, и белого паруса дрожь,
И серый, туманный рассвет над водой, которого жадно ждешь.
Опять меня тянет в море, и каждый пенный прибой
Морских валов, как древний зов, влечет меня за собой.
Мне нужен только ветреный день, в седых облаках небосклон,
Летящие брызги, и пены клочки, и чайки тревожный стон. 
Опять меня тянет в море, в бродячий цыганский быт,
Который знает и чайка морей, и вечно кочующий кит.
Мне острая, крепкая шутка нужна товарищей по кораблю,
И мерные взмахи койки моей, где я после вахты сплю.


Об авторе

Джон Мейсфилд (англ. John Edward Masefield; 1 июня 1878 —  12 мая 1967) - английский поэт, писатель, журналист. 

Родился в семье юриста в Ледбери (Хередфордшир). Учился морскому делу на учебном судне британского торгового флота Conway. Служил в торговом флоте практикантом на винджаммере, в течение нескольких лет жил в США, где сменил множество профессий. Непосредственное знание условий жизни на море под парусом придает аутентичность и атмосферность его поэзии и прозе. В 1902 г. вышел в свет его первый сборник стихов «Морские баллады». Позже он соединил факт и фантазию в своих выдающихся сборниках прозы "A Tarpaulin Muster" (1907) и "A Mainsail Haul" (1913), а также написал несколько романов. 

В творчестве Мейсфилда, особенно до 1915 г., сильно влияние Р. Киплинга. В стихах последующих лет, объединенных в сборники «Сонеты» (1916), «Порабощенные» (1920) и др., сказалось сближение поэта с «георгианцами». Мейсфилд воскресил жанр большой повествовательной поэмы. Часто использовал античные мифы. В 1930 г. Джон Мейсфилд стал поэтом-лауреатом.


Примечания

1

Старик - жаргонное прозвище капитана (шкипера) на англоговорящих торговых судах.

(обратно)

2

Доны - жаргонное прозвище испанцев и латиноамериканцев у англосаксов.

(обратно)

3

Даго - жаргонное прозвище итальянцев у англосаксов.

(обратно)

4

В те давние времена рядовые матросы, прогуляв свое жалование на берегу, в ожидании найма на какое-нибудь судно находили пристанище в припортовых гостиницах-общежитиях (boarding-house), где им предоставлялась койка и скудное питание в счет аванса, получаемого матросом при найме на судно. Также перед уходом на судно матросу давался мешок с предметами первой необходимости, который и назывался "ослиным завтраком".

(обратно)

5

"Собачья" вахта — укороченные (намек на купированный хвост собаки, отсюда «собачья») вахты с 16.00 до 18.00 и с 18.00 до 20.00. Устанавливались для того, чтобы при двухсменных вахтах матросы не несли вахту в одно и то же время суток каждый день.

(обратно)

6

Рифер (reefer) — прозвище молодых парней, служивших на кораблях (судах) с целью стать офицерами. В военном флоте оно относилось к волонтерам 1 класса и мичманам (наряду с прозвищами middy и snotty — мичманок и сопляк). В торговом флоте — к практикантам, выплавывающим морской ценз для получения первого морского рабочего диплома (в просторечии билета) второго помощника капитана (аналог диплома штурмана малого плавания).

(обратно)

7

На парусниках торгового флота рядовой состав (матросы) жили в помещениях полубака, отсюда "парни с полубака".

(обратно)

8

"Мокрое" судно — судно, палуба которого в штормовую погоду постоянно залита водой.

(обратно)

9

Штивать — разравнивать (в данном случае перемещать) сыпучий груз (балласт, уголь) в трюмах (угольных бункерах).

(обратно)

10

Зеленый огонь — правый бортовой огонь (один из огней, которые несет судно на ходу).

(обратно)

11

Канал (англ. Channel) — так англичане называют пролив Ла-Манш.

(обратно)

12

Трамп (англ. tramp — бродяга) — грузовое судно, работающее не по расписанию, а в различных рейсах в зависимости от фрахта.

(обратно)

13

Залив (англ. Gulf) — скорее всего, имеется в виду Мексиканский залив.

(обратно)

Оглавление

  • РАССКАЗЫ
  •   ГИМН МОРЮ
  •   ПОРТ ВСЕХ КОРАБЛЕЙ  
  •   ИСТИННАЯ ПРАВДА Рассказ моряка
  •   ПОДАРОК ДЭВИ ДЖОНСА 
  •   ШТИЛЬ У МЫСА ГОРН 
  •   НА ВОЛОСОК ОТ... 
  •   МОРСКИЕ СУЕВЕРИЯ
  • МОРСКИЕ БАЛЛАДЫ
  •   —— I —— 
  •     Билл
  •     Отчаянный пират
  •     Старая песня, пропетая вновь
  •     Испанские воды
  •     Пропавшие без вести
  •     Рождество 1903 года
  •     Пассаты
  •     Западный ветер
  •     В предчувствии старости
  •     Ожидание смерти
  •     Прощальная песня
  •     Сонет
  •   —— II ——
  •     Третий помощник 
  •     Мостовая ада 
  •   —— III ——
  •     Грузы
  • МАЗИЛКА Поэма (песнь шестая)
  • МОРСКАЯ ЛИХОРАДКА Стихотворение
  • Об авторе
  • *** Примечания ***