Чума в Бреслау [Марек Краевский] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Марек Краевский Чума в Бреслау

Приведение новичка к потере сознания является очень важным элементом инициации в тайных обществах. […] Это состояние достигается /… / путем оклеветания, порки, пыток. Цель — «смерть» новичка.

Арнольд ван Геннеп[1], Обряды перехода (пер. Беаты Белой)
…нет способа проникнуть в замыслы женщины или мужа, и пред тем не подвергнуть их испытанию, как животных в упряжке.

Феогнид из Мегары[2] (пер. Владимира Аппеля)

Бреслау, четверг 15 мая 1913 года, четверть третьего ночи

Он поднимался по чугунной лестнице, которая спиралью окружала машинное отделение водопровода «Ам Вайдендамме». Вокруг мерно постукивали маховики, скрежетали краны, шипели насосы и агрегаты. Ему не хватало дыхания. Он чувствовал тошноту, вызванную равномерным движением и огромным количеством колец, обведенных его телом с момента, как он ступил на первую ступеньку винтовой лестницы. Пальцы он сжимал на чугунной решетке, которая вместе с перилами предохраняла от падения и от смерти в недрах извергающего пар железного чудовища, выдавливающего чистую воду в артерии города. Взгляд мужчины скользнул по выпуклым фирменным названиям, которыми были покрыты блестящие от масла машины. «Пиффке, Вульф, Руффер, Зоэлли» — мелькнуло перед его усталыми глазами.

Наконец он добрался до верхушки здания, небольшой башенки в форме маленького домика. Тогда он остановился и некоторое время тяжело отдышался. Ночной охранник, в мундире и в каске, очень похожем на полицейского, равнодушно посмотрел на визитера и отвел взгляд. Он не отреагировал даже тогда, когда запыхавшийся мужчина отворил окно и вышел на слегка покатую крышу водонапорной башни. Подошвы его горных ботинок опасно скользили по медному листу. На мгновение ему показалось, что он потеряет равновесие. Он взмахнул руками, и одна из них попала в оконную форточку. Он судорожно сжался. Он развернул толстую веревку, которую держал под мышкой. Привязал к фрамуге окна на морской узел, завязывание которого тренировал уже неделю. Некоторое время он стоял без движения. Одет он был в баварскую куртку из плотного сукна и такие же брюки, их короткие штанины были обтянуты до колен шерстяными носками. На голове у него была фуражка, клапаны которой были застегнуты на пуговицу на макушке головы. Он с удовольствием ловил пересохшими от напряжения губами порывы ночного ветра.

Некоторое время он любовался панорамой города. Перед его глазами расстилалась тихая и черная полоса Одера, мерцавшая тут и там огнями. По правую сторону тянулась улица развлечений Ам Вайдендамме, полная садов, застекленных павильонов, театров марионеток и горок для велосипедистов. Несмотря на позднюю ночь, блестели уличные фонари, а в небо поднимались избитые мелодии вальсов.

Мужчина надел тонкие кожаные перчатки, потом отвернулся к домику, венчавшему водонапорную постройку, и начал продвигаться назад — в сторону края крыши. Веревка разматывалась, и по медным плитам крыши брякали ступеньки веревочной лестницы. На расстоянии метра от края остановился. Одну руку он сжимал на ступеньке лестницы, другой швырнул ее свободный конец вниз. Некоторое время он прислушивался. Он не услышал удара лестницы о булыжную мостовую — семью этажами ниже. То ли она была слишком короткой, то ли этот самый желанный звук был заглушен стуком ступеней о стену здания, звоном стекол, о которые ударило дерево. Наверное, она не достигла земли! Он почувствовал холодный страх. Не получится, думал он, опустившись на колени в нескольких сантиметрах от желоба. Его ботинки выступали за край крыши. Он почувствовал на себе взгляд охранника. Тогда он пальцами вцепился в ступеньки с такой силой, словно хотел выжать из них сок. Он весь опустился за краем крыши. Комок, застрявший в горле, мешал ему дышать. Он махал ногами и нащупывал ими ступеньки лестницы. Он крепко прижался щекой к желобу. Тяжесть тела едва не выломала ему руки в локтевых суставах. Левый ботинок наткнулся на выступ стены, правый зацепился за веревку. Он обмотал шнур вокруг голени и бедра так нежно, словно это была нога любовницы. Тогда он осмелился оторваться от крыши. Руки спустились на несколько ступенек ниже. Он съежился и закачался под самым карнизом. Он посмотрел вниз. Напрасно.

Одно из окон на верхнем этаже стало внезапно забрызгано густыми каплями. Семью этажами ниже гранитный булыжник намок. Совсем не от весеннего дождя, который хлынул с майского неба.

Бреслау, четверг 15 мая 1913 года, три часа ночи

Пожарный мастер Фридрих Ольшер сидел рядом со своим помощником Эрихом Добренцем на козле повозки, снабженной выдвижной лестницей. Это высококлассное снаряжение, привезенное недавно из Кельна, было для пожарного мастера поводом для большой гордости. Однако он не мог поведать этого о цели своей ночной поездки.

Так как телеграмма уведомила, что дело не в пожаре, а в входе на высокий этаж одного из публичных зданий. Обычно, когда он ехал, а чаще всего когда возвращался после тушения пожара, он подкручивал усы, зыркая направо и налево, улавливая во взглядах девиц ужас и восхищение. Теперь, когда за Маурициусбрюке останавливал фургон у водонапорной башни на улице Ам Вайдендамме, он не замечал во взглядах нескольких подвыпивших женщин, которые высыпали из двориков развлечений, никакого восхищения, но лишь тень заинтересованности. Цель его ночной миссии сегодня не была для пожарного мастера поводом для гордости.

Он с трудом спустил с козла свои девяносто кило живого веса и столкнулся глаза в глаза с худощавым мужчиной, который только что снял пиджак и засучил рукава. Когда он протянул его стоящему рядом полицейскому в форме, он посмотрел на шесть продольных ниш, которые тянулись почти по всей высоте здания.

— Криминальассистент Вернер Квасс, — представился мужчина пожарнику и добавил властным тоном, способным отдавать приказы: — Лестница на третий этаж. Там. — Он указал на не очень четкую тень в третьей нише здания. — Я иду первый. Вы за мной.

— Добренц, — поведал Ольшер своему помощнику похожим тоном, — выпрягай коней и крути рукоятку, а я направлю лестницу.

Оба пожарных приступили к своим обязанностям. Когда лестница оказалась у ниши, Квасс стиснул зубы на огрызке сигары, посильнее надвинул котелок и начал подниматься, выпуская клубы дыма. Ольшер двинулся за ним. Его выпятившийся зад вызвал большое веселье. Подвыпившие дамы разразились смехом, а их кавалеры нашли себе благодарную тему для шуток.

Ольшер шел следом за ассистентом Квассом и видел, как его блестящие ботинки быстро взметнулись вверх по лестнице. Внезапно они остановились. Полицейский добрался почти до конца — маленького гнезда с небольшим перилами. Рядом на веревочной лестнице висел мужчина в фуражке. Он посинел от холода. Его пальцы судорожно сжимались на ступеньках.

— Господин комиссар, что вы делаете здесь, на этой лестнице? — закричал Квасс.

— А что это вас волнует? — ответил мужчина высоким, дрожащим голосом. — Может быть, я выполняю оперативное задание… Заберите меня отсюда и не задавайте глупых вопросов.

Квасс посмотрел на Ольшера. Тот подал знак Добренцу, чтобы он еще немного приподнял лестницу. Висящий мужчина легко запрыгнул в гнездо, и все трое начали спускаться вниз. Ольшер ускорился и необычайно быстро преодолел путь до фургона. Подбоченившиеся девицы, видя быстрые движения его могучих бедер, рассмеялись. Их кавалеры перебрасывались грубыми шутками о дородных задах, гравитации и страхе высоты. Однако пожарный мастер Ольшер спускался так быстро не потому, что страдал от страха высоты и хотел как мифический Антей — прикоснуться к матери — земле. Причиной такой спешки была вонь, исходившая от мужчины, который еще недавно висел тремя этажами над землей, а теперь последним спускался с лестницы. Ольшер впервые в жизни проклинал свою профессию. Он, конечно, не гордился сегодняшним вмешательством.

Лес между Дойч Лисса и Ноймаркт, суббота 30 июня 1923 года, четверть восьмого утра

Надвахмистр Эберхард Мок не знал, как справиться с настойчивой щекоткой, которая поочередно дразнила его мочки ушей — раз левую, раз правую. Он вообразил себе, как у него рядом с головой два грязных оборванных шельмеца, которые травинкой, заканчивающейся легким хвостом, щекочут его уши. Он боялся открыть глаза, чтобы это не оказалось правдой. Вчера он много выпил. Так много, что мало что он помнил из дневных и вечерних событий. Наверное, сейчас он лежит где-то под мостом, грязный и покалеченный, а какие-то маленькие уличные мальчишки дразнят пьяницу надодранской травкой. Что будет, если его предположения окажутся правдой? Он откроет глаза и услышит сдавленный голос из хриплого горла? Уличники вовсе его не испугаются, а отпрыгнут от него и с дерзким смехом будут бегать вокруг, безжалостно насмехаясь над ним. Он же попытается схватить их, беспомощно извиваясь и возбуждая свои желудочные соки. Нет, он предпочитал отдыхать в безопасном мире, за завесой закрытых век.

Он попытался вытащить слюну из засохших слюнных желез. С мизерным эффектом. Его небо было жестким и словно осыпанным цементным порошком. Ему стало нехорошо. Он не реагировал. Лежал и сжимал веки. Через некоторое время он пошевелил пальцами левой руки. Крепко прижал безымянный палец к маленькому. Пальцы тесно прижались друг к другу. Они не должны. Обычно им мешал в этом золотой перстень. Я спрятал его наверняка в карман, подумал он, чтобы никто не украл у меня.

Все еще не открывая глаз, он потянулся туда, где ожидал найти прекрасное произведение мастера одеколона Циглера. Он не наткнулся на знакомое углубление брюк, где обычно держал перочинный нож, табак и бензиновую зажигалку. Его пальцы скользнули по обнаженной коже бедра. Где мои штаны и кальсоны?

Мок сел и открыл глаза. Голый, покрытый каплями пота, он сидел на лесной поляне, а его окутывал какой-то старый балахон. Утреннее солнце сильно пригревало. Он почувствовал укол за ухом. Ругаясь, он сунул большой палец за ушную раковину и задушил какое-то насекомое. Он с тихим шлепком оторвал палец от кожи. Поднял палец, чтобы увидеть, что щекотало его. Его совершенно не интересовал прилипший к нему красный муравей. Ее испугала розовая краска, которой была измазана его рука. Он посмотрел на бедро. На нем виднелись пять розовых полосок от пяти пальцев, которыми он пытался проникнуть в несуществующий карман. Не было хулиганов, щекочущих ему ухо, не было одежды, не было обуви, не было перстня. Это был голый надвахмистр Эберхард Мок с пальцами правой руки, измазанными розовой краской. Беззащитный и освобожденный от похмелья.

Бреслау, суббота 30 июня 1923 года, три четверти восьмого утра

На Сент-Йоханнесплац, главной площади в предместье Дойч Лисса, не царило привычное беспокойное движение. Люди, проходившие через площадь, застыли в молчании или замедлили шаг. Двое рабочих, очевидно направлявшихся во дворец баронства фон Рипенхаузен, резко остановили велосипеды. Подмастерье стекольного завода Бернерта стоял рядом со стопкой стекол, поставленных на тележку, и бездумно держал одно из них, словно забыл, что собирался добавить его к остальным. Даже шеф трактира «Der Schwarze Adler» вышел из помещения и все время вытирал крышку бокала, хотя по его стенке стекала вода. Дети, направлявшиеся в соседнюю школу, внезапно теряли нужную им по возрасту подвижность и тащились дальше нога за ногу. Никто из прохожих, проходивших мимо памятника святому Иоанну Непомуцкому, сегодня не спешил и не суетился. Их внимание было в это теплое летнее утро вдруг чем-то очень озабочено. Они не могли сосредоточиться на обычных действиях, и их взгляд все еще следовал в сторону стоянки извозчиков.

Оттуда доносились повышенные голоса и свист рассекающих воздух кнутов. Небритый черноволосый мужчина около сорока лет пытался подняться во все по очереди пролетки и проклинал хриплым голосом фиакеров, которые на его оскорбления и попытки вторжения в свои транспортные средства реагировали, как умели — врезав ему кнутом по спине. Эта защитная реакция сдерживала его. Мужчина был одет в испачканный какой-то смазкой старый шерстяной плащ, из которого торчали сквозь многочисленные дыры фрагменты подкладки. Эта мерзкое одеяние было застегнуто на три пуговицы, которые едва не оторвались от напора большого живота. Из-под плаща торчали босые стопы и волосатые икры. По-видимому, на владельце плаща не было брюк. Из обрывков фраз можно было сделать вывод, что фиакеры считали мужчину сумасшедшим, что поведение этого последнего, казалось, подтверждало. Ибо, как могли слышать жители Дойч Лисса, у этого человека не было денег, а он хотел попасть в свой дом в Кляйн Чанче, то есть в городок, расположенный точно по другую сторону Бреслау. При этом он обещал щедрую оплату, уверяя, что в доме у него много денег, чему, казалось, противоречила его убогая одежда. Когда последний фиакер его прогнал, мужчина встал посреди рынка, среди ларьков.

— Мне насрать на вас, ублюдки!!! Смотрите, что я сделаю! — крикнул он. — Я быстрее вернусь домой, чем поеду на ваших дрындах!!!

Сказав это, мужчина сделал кое-что, что заставило многих прохожих на Сент-Йоханнесплац отвести глаза. Странно, что не сделала этого ни одна из женщин. Не отвел глаз и полицейский вахмистр Роберт Старке, начальник участка в Дойч Лисса. Он сжал рукоять сабли, поправил кивер и, сдвинув брови, двинулся к сумасшедшему.

Бреслау, суббота 30 июня 1923 года, четверть одиннадцатого утра

Вахмистр Курт Смолор работал в децернате (отделе) IV Полицайпрезидиума Бреслау, занимавшегося в основном вопросами нравов. Если бы, однако, некоторые сотрудники этого отдела, включительно с его шефом, доктором Йозефом Ильсхаймером, внезапно подверглись тщательному наблюдению берлинских тайных агентов из полицейской комиссии внутренних дел, оказалось бы, что их личная жизнь совершенно непристойной. Единственным исключением был Курт Смолор. Он не пользовался бесплатными услугами проституток, не требовал от сутенеров части заработка, не упивался даром в заведениях с нелегальной выпивкой, а в обмен на молчание не требовал прикрытия от разоблаченных в тайном гомосексуализме заведений городских чиновников и не требовал телесных услуг от аристократок, пойманных за руку головореза или извозчика. Этот рыжеволосый немногословный сорокалетний парень без ропота выполнял все поручения доктора Ильсхаймера, отвергал коррупционные предложения сутенеров и восхитительные авансы проституток. В течение четырех лет он был образцовым мужем и гражданином. Вот уже четыре года он вообще не пил алкоголя и не изменял своей жене из-за угрызений совести, которые до сих пор мучили его при воспоминании о нескольких наркотически-сексуальных оргиях, в которых он участвовал как раз четыре года назад по приглашению некой баронессы. Свои служебные обязанности Смолор выполнял основательно и без лишних вопросов. Только одно могло отговорить его от добросовестного выполнения приказов. Был человек, приказ которого был для Смолора suprema lex[3]. Человек, который четыре года назад пережил метаморфозу после сильного нервного срыва. В отличие от Смолора это была перемена к худшему.

Смолор ехал одним из последних двухколесных докторвагенов, которые были на вооружении Полицайпрезидиума. Уголовный суд уже давно располагал двумя «даймлерами», «цементовники», то есть децернат (отдел) VI, который — кстати говоря — был выделен из децерната IV, запускали гордо двигатель в совершенно новом «хорьхе», а доктор Ильсхаймер и его люди по-прежнему вынуждены ездить архаичным транспортом и — что еще хуже — сами правили, что принесла им мало почетное звание «дрындарей».

Докторваген Смолора то и дело примыкал к длинной веренице повозок, которые возвращались с рынка в Дойч Лиссе к Ноймаркету. Он экономил себе время, точно воспроизводя в памяти приказ, который получил. В то утро доктор Ильсхаймер около девяти вызвал к себе Смолора и сказал:

— Мне телефонировал полицайвахмистр Старке из участка в Дойч Лиссе. Сегодня утром он арестовал пьяницу, который обнажился на рынке. У пьяницы нет документов. Во время допроса он не открыл ни как его зовут, ни кто он. Он только сказал, что в Дойч Лисса его привез какой-то фермер. Старке посадил его в камеру, чтобы он там протрезвел и освежил свою память. В камере уже сидели трое других преступников, в том числе один известный конокрад. Тот при виде пьяницы взбесился и хотел его избить. Он утверждает, что пьяница — полицейский. Старке пришлось назначить пьянице для охраны единственного полицейского. Он утверждает, что пьяница дезорганизовал его работу. Ему оторвали голову во время ярмарки. Поэтому он позвонил в секретариат полицайпрезидента Клейбёмера, секретарь президента — нам. А теперь приказ. Я хочу, чтобы вы взяли этого пьяницу, Смолор, допросили и проверили, нет ли его в нашем реестре нарушителей общественного порядка. А потом вы составите отчет и передадите все дело секретарю судьи Ульмера.

Смолор повторял это себе несколько раз за время езды по городу. Слово в слово он воспроизводил приказ Ильсхаймерa, когда въезжал в озелененную Бисмаркштрассе, при которой находилось официальное строение, отмеченное номером 5, одновременно отделение полиции, арестантская, бюро и приют для бедных в Дойч Лисса. Он остановил докторваген перед самым входом, привязал поводья к перилам у бордюра, погладил лошадь по крупу и вошел в королевство полицайвахмистра Старке.

Полумрак и прохлада, царившие на посту, сразу же принесли облегчение Смолору, который во время долгого путешествия в разгоряченной брезентовой накидке выделял из себя последний пот. В приемной сидела молодая женщина в сером платье с черным поясом, модно опущенным ниже линии бедер. При виде Смолора она закрыла лицо волосами. Однако они были достаточно редкими, чтобы вахмистр мог заметить мощный синяк, в котором блестел едва заметный, маленький опухший глаз. Полицайвахмистр записывал показания женщины, макая в большой чернильнице костяную обойму с наконечником. За ним в специальной стойке торчала сабля.

— Вахмистр Курт Смолор из Полицайпрезидиума. За заключенным, — крикнул Смолор, показывая удостоверение, и девушка взъерошила редкие светлые волосы, стараясь полностью отгородиться от взглядов чиновника крипо.

— За этим пенером? — спросил Старке.

— Да, — ответил Смолор и через плечо полицейского бросил взгляд на протокол. Имя допрашиваемой женщины показалось ему знакомым.

— Прошу это подписать. — Старке протянул документ Смолору, в потом встал и медленным шагом направился к арестантской. — Гельмут, отдай этого пенера, — крикнул он, — а потом запирай камеры, сходи на ярмарку и посмотри, правда ли об этих двух цыганах, которые вроде как побились о коня.

Смолор, подписывая протокол передачи арестованного, смотрел на избитую женщину. Он уже почти припомнил, откуда ее знает, когда звук босых ног, шлепающих по полу, оторвал мысли полицейского от избитой женщины. Он посмотрел на арестанта, которым собирался сегодня заняться. Несчастного обволакивало потрепанное грязное пальто. Его правая рука была спрятана в полах покрова, словно он чего-то стыдился. Смолор совсем забыл о блондинке. Более того — в одно мгновение он забыл о служебном поручении доктора Ильсхаймера. Он подписал протокол, копию передал Старке, взял пьяницу под руку и выпроводил его на улицу.

— Везите меня в президиум, Смолор, — прошептал на ухо арестант, обдавая его кислой вонью алкоголя, — там у Ахима Бухрака есть запасная одежда. По дороге купите мне два мартовских пива. И выбросьте этот дурацкий протокол.

— Так точно, — ответил Смолор.

Был только один человек, приказ которого был для Смолора всегда suprema lex.

Бреслау, суббота 30 июня 1923 года, полдень

Клара Мензель и Эмма Хадер были ровесницами и имели за собой подобный жизненный опыт. Они происходили из маленьких нижнесилезских городков, из жалких, бедных семей ремесленников, в которых денег не хватало только на пиво и самый дешевый табак для отца. Пены и порошки разрушали красоту их матерей, а алкоголь вызывал обширные рубцы и узлы в печени и поджелудочной железе их отцов. Когда началась Великая война, их мобилизовали, а они сами, как и их многочисленные братья и сестры, остались на иждивении измученных матерей. В начале войны девочкам было по восемнадцать лет, и они окончили профессиональное училище. Клара стала портнихой, Эмма — кухаркой. Это было первое из двух различий в их curriculum vitae[4]. Вторым и последним были их дефлораторы. Кларой овладел кузен инвалида войны, Эммой — не родственный с ней пятидесятилетний пастор из Франкенштейна. Потом уже были одни сходства. Обе уехали в столицу Силезской провинции, чтобы в Бреслау начать новую жизнь. Обе были реалистками и не верили, что будет устлано розами. Они ясно сказали это друг другу, когда случайно встретились в какой-то забегаловке и решили для экономии снять вместе комнату. Однако они не ожидали, что Бреслау будет таким негостеприимным. Когда они потеряли очередную работу и не имели денег на каморку, они подчинились ходу событий и приняли довольно нетрадиционное эротическое предложение владельца дома. После домовладельца появились другие мужчины и на этот раз обычные эротические предложения. Затем тронулась целая лавина: первая гонорея, первый сутенер, первая запись в реестре отдела нравов Полицайпрезидиума. Шли годы. Кларе Мензель и Эмме Хадер достигли тридцатилетия и поселились в надодранской метрополии.

Летом они чувствовали себя лучше всего в кафе Франка на Матиасплац, 1, только что открывшемся. К его уютному и прохладному интерьеру они уходили из своей квартиры на чердаке дома на Матиасплац, где с утра до раннего вечера палило солнце, в раковине и в кувшине с водой плавали утонувшие за ночь клопы, а толстые, блестящие мухи, оглупевшие от жары, обивались о потолок. Здесь, в кафе Франка, не было мух или клопов, за стеклом громоздились пирожные, в буфете хлестали маленькие фонтанчики лимонада, сверкали курганы мороженого «Lagnese» и шипели сифоны. Рядом с ними сидели вежливые журналисты из нескольких близлежащих редакций и культурные ученые с агрономической станции, расположенной в этих же воротах. Редко когда людям нравится свое бюро. Кларе и Эмме нравилось.

Они сидели теперь за столиком, пили кофе, курили папиросы и притворялись сами перед собой, что не испытывают ни малейшего желания на сладкое. Они не могли позволить себе его по двум причинам. Во-первых, их сутенер Макс Негш оплачивал им у Франка только четыре кофе в день, а за все остальные приходилось платить из собственного кармана, во-вторых, обе вынуждены были особенно ухаживать за средствами труда — своими собственными телами — и не допускать значительных округлостей, которые любили лишь очень ограниченное число клиентов. Поэтому они сидели молча и улыбались друг другу, слушая из патефона сладкое двухголосье Ильзе Марвенги и Эжена Рекса в песне о девичьем сердце, которое где-то затерялось.

Не только они улыбались в этот знойный июньский полдень. Улыбка расцвела на изуродованном шрамом лице Максима Негша, когда он в своем белом пиджаке с короткими рукавами и в белом кашне вошел в полутемное помещение. Одной рукой он помахал своим подопечным, другой подозвал кельнера.

— Доброе утро, мои дорогие, — он наклонился к одной и другой и провел губами по их щекам. — Прекрасная погода, не правда ли?

— Правда, — хором ответили они.

— Прекрасный день, хороший день, — Негш встал и очень внимательно осмотрел пирамиды печенья. Он был не намного выше бара. — Хорошо для всех нас. Для вас и для меня.

— Что, какой-то клиент? — спросила Клара.

— Это нормально, что в этом хорошего? — зевнула Эмма, словно Клара получила утвердительный ответ на свой вопрос. — У нас клиенты каждый день. Мы больше не такие последние!

— Радуйтесь, девушки! — крикнул Негш. — Что с того, что у вас каждый день клиенты? Каждый день настает день, и этому тоже надо радоваться! Мне бокал коньяка, мой малыш, — сказал он кельнеру, который стоял возле них уже довольно долго. — А для моих дам две шарлотки со взбитыми сливками и две чашки мороженого.

— А можно заказать что-нибудь другое? — спросила Эмма с невинной улыбкой. — Я не люблю шарлотку.

— Ну конечно, — пробормотал Негш без энтузиазма и помахал ногами, которые не касались пола.

— Пожалуйста, секач от Микша, — взмолилась Эмма. — И для Клары тоже.

— Столько сегодняшнее задание не стоит! — рявкнул Негш и обратился к официанту: — Подай, дорогой, этим дамам то, что я заказал раньше.

— Да, — ответил кельнер и отплыл к бару.

— Это поручение очень хорошее, — криво улыбнулся Негш, словно хотел скрыть грубость. — Но не настолько дорогое, как секач от Микша. Шарлотки хватит.

— За сколько, когда, где и кто? — равнодушно спросила Клара, градуируя вопросы в соответствии с их важностью.

— Что-то вроде как с теми молодчиками? — в голосе Эммы задрожала тревога.

Прежде чем Негш успел ответить на эти фундаментальные вопросы, появился официант с подносом и накрахмаленной до жесткости салфеткой. Клара и Эмма, не дожидаясь ответа своего опекуна, вонзили ложки в ледяные шары, вгрызаясь в них каньонами и кратерами. Давно они не ели такого хорошего мороженого. Должно быть, это был действительно особый заказ. За три года, то есть с того момента, как Малыш Максио распространил над ними опеку, только два раза он был так щедр к ним. Впервые, когда более года назад за один вечер они позволили двадцати старшеклассникам из гимназии Святого Иоанна сдать настоящий экзамен на зрелость. Вот тогда-то он и поставил им секач от Микша. Эмма, когда она вспомнила этих грубых, немытых и неосознанно жестоких выпускников, ощутила недоброе, и она отложила ложку. Она не могла забыть заплаканное и разъяренное лицо одного из них, когда высмеивала его скукоженную мужественность. Другие не плакали. Они были решительны и не стеснялись причинять боль. Она помнила их решимость и презрение. Она представила себе, что завтра — как и тогда — будет спускаться по лестнице с четвертого этажа на широко расставленных ногах.

— Говори, Макс. — Клара прекрасно чувствовала беспокойство подруги.

— Я отвечаю на твои вопросы, пышечка. — Негш отпил полстакана коньяка. — За десять миллионов марок, из которых только двадцать процентов для меня, а не половина, как обычно. Когда? Через час. Где? Гартенштрассе, 77. С кем? Один парень. Возбужденный, как осел. Он говорит, что знает вас, что вы были очень хороши…

— Ты еще не сказал, что нам делать за такую большую сумму. — Эмма все еще была озабочена. — Может, надеть пикельхауб?

— Это было бы интересно! — Негш громко рассмеялся. — Нет, ничего такого! Это мелочь. Поиграйте в Сафо. И все. Это мелочь для вас. Ведь вас все называют «попугаями-неразлучниками». Я уверен, вы не раз делали это вместе. У себя, там, на чердаке. Просто для забавы, от скуки… А теперь вы сделаете это за большие деньги. Парень сначала будет смотреть, а потом присоединится к вам. Он уже заплатил мне. Хотите увидеть эти деньги? — Сказав это, он достал из огромного пухлого бумажника пачку банкнот и положил их на стол. — Вот, вот ваша часть. Я даю вам заранее, из собственного кармана. Я сам заберу свою позже. Видите, как я вам доверяю, видите, как вас люблю?

Клара и Эмма даже не посмотрели на деньги. Хотя и не заканчивали классическую гимназию, они прекрасно знали о сексуальных наклонностях древней поэтессы с Лесбоса и ее юных воспитанниц. Они также узнали на практике такое поведение, когда несколько лет назад за щедрый гонорар были приглашены на какой-то дамский прием. Он оказался каким — то богослужением, полным декламации и иноязычного пения, а присутствовавшие на нем дамы — одурманенные и укрытые под капюшонами — стали развратными и агрессивными. Клара и Эмма бежали с этого приема темной ночью и долго лечили синяки и ожоги на своих телах.

— Нет, — жестко ответила Эмма, — засунь себе в задницу эти деньги. Мы не берем этого.

— Предупреждаю тебя, — прошипел Малыш Максио, резко вставая из-за стола. — Если ты не примешь от меня этого поручения, я передам тебя под опеку Георга Ножовника. А знаешь, что делает Георг непослушным девочкам? Знаешь, почему у него псевдоним «Ножовник», ты знаешь, тупая корова, или нет?

— Мы не боимся ни тебя, ни ножа, — дерзко ответила Эмма. — Когда мы начали работать на тебя, ни о каких извращениях речи не шло. Это должно было быть нормальным фику-мику женщины и мужчины. В качестве альтернативы «надувание воздушного шара» и «вход с кухни». Это то, что делают все девушки.

Макс Негш долго смотрел в глаза Кларе и Эмме. Наконец он понял. Это был вопрос уважения, дружбы и доверия. Он должен проявить к ним уважение, теплые чувства и щедрость. Особенно щедрость.

— Мой милый! — крикнул он кельнеру. — Принеси, пожалуйста, этим дамам то, что они заказывали вначале! И три бокала кафедрального ликера от Галевского! Самого дорогого! А теперь еще раз поговорим, — обратился он к своим подопечным. — По-дружески и спокойно.

Бреслау, суббота 30 июня 1923 года, три четверти первого пополудни

Курт Абендт, десятилетний сын сторожа с Гартенштрассе, 77, был все больше и больше обеспокоен и не мог разобраться в противоречивых чувствах, которые его мучили. Он сжимал в руке сегодняшнюю «Illustrierte Woche»[5], еженедельное дополнение к «Breslauer Neueste Nachrichten»[6], и размышлял, что ему делать. Ему очень тянуло прочитать спортивные новости и узнать, кто победил в сыгранном вчера в Стокгольме матче Германия-Швеция. Он знал однако, что железнодорожный советник, доктор Пауль Шольц, живущий один в большой передней квартире номер 18 на последнем этаже, ненавидит, чтобы газета имела следы чтения. «За что я тебе плачу, маленький хулиган? — прикрикнул он на Абендта. — За то, чтобы по субботам, когда этот растяпа, мой слуга, на выходном, ты вставал рано утром и приносил мне к завтраку BNN с иллюстрированным дополнением. Газета должна быть жесткой и пахнуть краской, а не сложенной и смятой, как старая шлюха!» У мальчика о старых и молодых шлюхах было представление очень смутное, он знал о них только столько, сколько рассказал ему четырнадцатилетний Эрнест Франке, а именно, что они не носят трусов. Однако он был совершенно уверен, что отставной железнодорожный советник с невыразительным языком платит ему пятьсот марок за доставку перед завтраком несложенной газеты. Беда мальчика, однако, заключалась в том, что было почти пора обеда, а в квартире советника никто не отвечал на его сороковые уже, пожалуй, сегодня энергичные постукивания и столь же настойчивый звон.

Абендт сел на табурет перед дверью советника Шольца и деликатнее, как мог, ограничиваясь до минимума шелестом большого полотна бумаги, листал газету. К своему отчаянию он узнал, что национальная сборная Германии проиграла Швеции 1:2. Когда он захотел узнать побольше подробностей этого страшного футбольного поражения, он услышал несколько искаженный, но мощный, как всегда, голос железнодорожного советника.

— Положи газету под дверь, Курт, — раздался за дверью голос советника. — Мне сегодня плохо.

— А мои пятьсот марок? — запищал Абендт.

Стало тихо. Мальчик подошел к двери и приложил к ней ухо. Он услышал как бы шорох тихого разговора. С легким скрежетом поднялся небольшой отворот с надписью «Письма», и из-под него выпала пятисотмарковая купюра. Абендту показалось, что купюру вытолкнули рукой в перчатке. Советник Шольц, несмотря на то что был экстравагантным, никогда бы не надел перчатки дома. Чувствуя себя как хулиганы Макс и Мориц из историйки Вильгельма Буха, Абендт положил газету под двери, спрятал купюру в центральный карман коротких штанишек, поправил подтяжки, закрепленные пуговицами на них, и сбежал на пол-этажа, громко топая. Через секунду он взобрался на перила и с обезьяньей ловкостью перепрыгнул на лестницу, которая возвышалась над входом в квартиру советника Шольца и вела прямо на чердак. Оттуда он наблюдал, как приоткрывается дверь и рука в перчатке втягивает газету в прихожую. Некоторое время он сидел без движения и размышлял, что ему делать. Он пришел к простому выводу, что обо всем должен немедленно сообщить своему отцу, который сидел теперь в трактире Лаугнера рядом с магазином пластинок и вместе с окрестными фиакерами проводил за пивом великую европейскую политику. Домоправитель Абендт в летние месяцы всегда около полудня делал себе перерыв в работе, на ответственный участок охраны дома отправлял сына. Пан Абендт в три часа возвращался домой, съедал запоздалый сытный обед, дремал до пяти, после чего снова приступал к своим обязанностям.

Мальчик решился и тихо начал спускаться по лестнице. Когда уже миновал двери советника Шольца, он услышал женские голоса и почувствовал запах духов. Из полуподвала, из-за кривых перил, вынырнули две накрашенные женщины и тихо обругали высоту, на которую им пришлось взбираться. Они равнодушно посмотрели на проходящего мимо мальчика, глаза которого стали большими, как блюдца. Он не сводил глаз с женщин и тогда, когда оказался на пол-этажа ниже. Он задрал голову, и глаза его сделались огромными, как мельничные колеса. Впервые за свою недолгую жизнь он увидел дамские pudenda. Ни одна из женщин не носила трусов. Он прислонился к стене, тяжело дышал и прислушивался. Сначала он услышал звук, который прекрасно знал — звонок в квартире советника Шольца. Потом хлопок и не знакомый ему мужской голос.

— Вы, милашки, — прохрипел прокуренный бас, — очень пунктуальны. Я это люблю, я это люблю… Входите, входите!

Курт Абендт сбежал по лестнице сломя голову. Он мысленно складывал, что поведать отцу. Что господин советник Шольц не открывал двери до полудня. Что кто-то другой забрал газету. Что к господину советнику и к тому другому пришли две шлюхи. Он ожидал, что поразит отца своей добросовестностью, а его коллег фиакеров — откровениями на тему господина советника Шольца. К сожалению, он ошибся. Отец, выпив четвертого сегодня «зайчика», был заинтересован только ситуацией в Рурском бассейне после занятия его французскими и бельгийскими войсками и вместе со своими коллегами счел откровения сына полным бредом. Он усадил его за стол, даже купил ему лимонад, но ни за что не хотел покидать прохладное помещение Лаугнера. Через два часа он вернулся вместе с сыном домой, съел обед и лег спать. Когда пробудился после сна, он увидел, что Курт все еще говорит о советнике Шольце. Пан Абендт решил проверить, что происходит со старым занудой.

Он двинулся наверх, прихватив с собой запасные ключи. При этом он жаловался и проклинал предчувствия сына. Ему очень не нравилось, когда нарушался установленный ритм дня.

Бреслау, суббота 30 июня 1923 года, половина седьмого вечера

Мок сидел, удобно развалившись в кресле посреди комнаты, и благословлял старые платаны, которые окружали дом развлечений «Фрибеберг» на Кайзер-Вильгельм-плац и гасили жар, бьющий от раскаленного булыжника ронды. Деревья, кроме того, заглушали крики детей, которым нечего было делать, кроме как играть в олуха или — судя по мольбам какого — то несчастного — в индейцев, скачущих вокруг столба. Без этих деревьев Мок чувствовал бы вдвойне похмельную жажду, кислоту желудочных рефлексов, нетерпеливые призывы кишечника. Если бы не эти высокие деревья с чешуйчатыми лоскутами коры, Мок не испытывал бы сейчас ничего, кроме мучительных угрызений совести, вызванных глухим беспамятством вчерашних событий.

Не только благословенная тень платанов позволяла Моку на мгновение забыться. Этому способствовала молодая брюнетка, стоявшая на коленях у его ног. Увы — расслабление, которое девушка давала обеспокоенному полицейскому, не могло стать глубоким и полным, потому что она то и дело прерывала свою деятельность, чтобы потянуть носом.

— Простите, господин криминальный советник, — глухим голосом сказала спутница Мока, — у меня насморк. Вы не сердитесь?

— Ты, кажется, из Австрии, да, малышка? — спросил Мок, поглаживая ее по голове.

— Да, из-под Зальцбурга, — подтвердила девушка, неуверенно улыбаясь. — Вы узнаете по акценту?

— Нет, не по акценту, моя дорогая Хильда, — ответил Мок, легко ухватив ее за веснушчатый нос. — Мы знакомы не с сегодня, и ты знаешь, что я — надвахмистр, а не криминальный советник. А ты титулуешь меня на ранг выше. Это австрийский обычай…

— Действительно, — уже очень уверенно улыбнулась девушка. — Так всегда говорила моя мама. Она даже преувеличивала. Одного клиента она звала «придворным советником», а он был обычным почтальоном. Вы не сердитесь, правда? Мне так жаль…

— Нет, — Мок поднялся с кресла, встал у окна и уставился на листья платана, которые фильтровали пыль, вечернюю жару и крики детей. — Я не могу злиться на тебя. Ты такая милая…

Он натянул кальсоны и подошел к окну. Он выглянул через него. К дому, в котором располагался дом утех, быстрым шагом приближался дородный молодой человек в черной одежде. Телеса, тельняшка, жесткий полукруглый воротничок, а также каска извлекали на его лицо густые капли пота. Мок сочувствовал ему, тем более что откуда-то его знал. Однако он не мог вспомнить откуда. Через минуту в холле раздался звонок. Хорошо тут тебе, толстяк, подумал он с симпатией о юноше, здесь он сбросит свой черный панцирь, ему будет прохладно и приятно. Он посмотрел на Хильду, которая заманчиво разложила на кушетке свое тело, принаряженное — на конкретную просьбу Мока — только в чулки и высокие шнурованные ботинки.

— Ты очень мила, Хильда, — Мок повторил комплимент, развязал тесемку кальсон и подошел к кушетке. — Я использую твои прелести традиционным способом. A tergo.

— Ладно, — сказала девушка и приняла позу, позволяющую надвахмистру удовлетворить его потребность. Как и несколько любимых девушек Мока, она прекрасно знала эротическое значение латинских терминов a fronte, a tergo, per os[7]. Однако она была единственной, кто знал, почему полицейский их использует. «Никто об этом не спрашивал, — ответил он ей однажды. — Мне нравится твоя страсть познания. Я объясню тебе. Немецкие выражения либо вульгарны, либо анатомичны. Обратимся к языку древних римлян, которые прекрасно знали различные разновидности ars futuendi»[8].

Мок подошел к девушке и начал то, что обещал. Затем раздался стук в дверь.

— Что? — крикнул он, не прерывая действия.

— Гонец из полиции принес письмо господину надвахмистру, — содержательница борделя Ида Зимпель не была из Австрии и пользовалась надлежащими титулами. — Это очень важно.

— Иди сюда и читай вслух! — скомандовал Мок и надавил на тело девушки так сильно, что застонала пружина в кушетке. — Только ширму расставь, а то мне немного стыдно.

Зимпель вошла в комнату, не выказывая ни малейшего удивления, развернула плетеную ширму, отделявшую пару на кушетке от остальной комнаты, села в другое кресло и вставила бинокль.

— Читаю, как дела, — сказала она. — «Бреслау, 30 июня 1923 года, криминальный советник, шеф уголовной полиции Генрих Мюльхауз к надвахмистру Эберхарду Моку по делу: Убийство на Гартенштрассе, 77, квартира номер 18. Вызываю господина надвахмистра Эберхарда Мока с целью идентификации трупа на месте преступления на Гартенштрассе, 77, квартира 18».

— Этот посыльный еще там есть? — спросил Мок и вспомнил, откуда он знал дородного юношу.

— Есть, — ответила Зимпель.

— Скажите ему, пожалуйста, — бас Мока прозвучал зловеще, — что я никуда не пойду. Я после работы. На самом деле очень тяжелой работы.

Мадам вышла, а Мок ни на минуту не давал отдохнуть утомленной уже немного Хильде. Через некоторое время пани Зимпель снова появилась в комнате.

— Посыльный дал мне какую — то визитку, — сказала она, поправляя бинокль. — Доктор Генрих Мюльхауз. На ней что-то написано. Прочитать?

— Читай!

— «Я предвидела вашу реакцию, Мок, — пробурчала мадам. — Вы очень нужны криминальному ведомству. Возможно, вы всегда будете нам нужны». Это «всегда» дважды подчеркнуто. «Нужно идентифицировать труп, а никто не знает таких женщин так хорошо, как вы».

Мок впился пальцами в мягкие бедра Хильды, ахнул еще громче, обессилел и оторвался от девушки. Она опустилась на живот, перевернулась на спину и громко вздохнула. Дрожь пробежала по ее телу. Мок откашлялся, слез с кушетки, откинул со лба Хильды чуть влажные волосы и нежно поцеловал ее в щеку. Потом натянул кальсоны. Они были слишком малы, как и остальная часть его гардероба, которую он забрал у доверенного тюремного охранника. Он сел в кресло и закурил сигарету. Другой рукой он провел по выпуклому животу, вытирая с него несколько капель пота.

— Убили одну из нас? — спросила пани Зимпель из-за ширмы.

— Это не твое дело, — Мок сказал это очень мягким тоном. — Дай мне, пожалуйста, эту визитку и оставь меня с Хильдой. Мне немного стыдно.

Мадам сделала то, что приказал ей Мок. Полицейский затушил сигарету и не сводил глаз с дважды подчеркнутого наречия «всегда». Оно могло означать только одно: «Я хотел бы видеть тебя постоянно среди моих подчиненных». А это обещало очень многое. Конец с переписыванием проституток и с проверкой их медицинских историй, конец допрашивания матерых, наглых сутенеров, которые использовали наивных девушек из провинции, служащих оплодотворению их господина и повелителя, экзальтированных девчонок, соблазненных вкрадчивыми, набриолинеными донжуанами в шляпах типа панамы. Конец с осматриванием синяков под глазами, грязных жестких простыней и венерической сыпи. Теперь он станет настоящим полицейским. Скоро он станет криминальным советником. Истребителем убийц, бандитов, насильников и воров. Его покойный отец Виллибальд Мок, честный и упрямый валбжихский сапожник, гордился бы им. Была только одна загвоздка. Мок не верил Мюльхаузу. Он знал его обольщение. Он знал его манки. Он знал, каким будет печальный конец этого сиюминутного романа с криминальной полицией. Отказ и возвращение в бордели, к запаху пота и пудры, к признаниям столь несчастным и банальным, что они вызывали у Мока ярость. Он не верил Мюльхаузу. Отец никогда больше не будет им гордиться.

— Я никуда не пойду, дорогая, — сказал он с улыбкой Хильде, — я остаюсь здесь стобой.

— Что-то случилось? — Девушка села на ложе и оперла покрасневшие локти на обтянутые черными чулками колени.

— Неважно, — пробормотал он и налил себе из сифона содовой воды в стакан. — И так не поймешь.

— Может, я и глупая, но одно я понимаю. — Хильда почти гипнотизировала Мок своими большими черными глазами. — Тот, кто написал господину советнику, был совершенно прав. Никто не знает женщин лучше, чем господин советник. И некоторым женщинам нужна ваша помощь…

Мок не отреагировал. Хильда продолжала смотреть на него. Крик маленького уличника вывел Мок из оцепенения. Он почувствовал сильное желание. Он снова налил себе содовой воды. Потом ленивым движением потянулся под креслом за ботинками.

— Им требуется уже только ксендз (священник), — тихо сказал он.

— Прошу? — не расслышала Хильда.

— Я только сказал, — пропыхтел Мок, натягивая под коленом подвязку к носкам, — что я хорошо знаю женщин, а ты хорошо знаешь меня.

Она улыбнулась. В ее глазах была теплая преданность. Мок был рад, что Хильда не расслышала его речи о ксендзе (священнике). Он также радовался, что до ее ушей не дошло выражение «таких», предшествующее выражению «женщин» на визитной карточке Мюльхауза. Он не собирался ничего поправлять. Мок лишал людей иллюзий только тогда, когда приходилось.

Бреслау, суббота 30 июня 1923 года, четверть восьмого вечера

Мок велел извозчику остановиться на подъездной дорожке перед Главным вокзалом, так как не очень знал, где находится дом номер 77. Он кинул фиакеру несколько банкнот, которыми его сегодня выручил бесценный Смолор, и с трудом выбрался из пролетки. Эти немалые трудности с передвижением не были связаны ни с похмельем, ни с зноем, который, впрочем, под вечер спал. Полицейский не хотел делать резких движений, потому что боялся, что отвалятся все пуговицы на брюках и выплывет наружу печальная правда, что почти четыре года назад он был на несколько килограммов моложе. Ибо с этого периода происходил его костюм-тройка, который, укрытый аккуратно чистым холщовым мешком, висел до сих пор рядом с многочисленными связками ключей в сторожке Ахима Бухрака. Почти четыре года назад подвахмистр Бухрак, начальник стражи в полицейской следственной тюрьме, принял своего новоиспеченного гауптвахтмистра Эберхарда Мока и назначил ему камеру, которая в течение года была его квартирой. После трагедии, произошедшей тогда с Моком, начальство и друзья из Полицайпрезидиума отнеслись к нему с большим пониманием. Ахим Бухрак понимал, что Мок не может ни минуты жить в своей скромной квартире в Чанче, потому что там из каждого угла выползали призраки. Советник Ильсхаймер, напротив, прекрасно знал, что отпуск, данный подчиненному, либо его уничтожит, либо укрепит, но его неучастие приведет к неизбежному и бесславному концу полицейской карьеры Мока. Поэтому надвахмистр был оставлен в отпуске на год и поселился в одной из камер, над которыми исполнял охрану подвахмистр Бухрак. Тогда добровольный заключенный вручил Смолору крупную сумму денег, которая каждую неделю пропадала в ближайшем магазине спиртных напитков на Одерштрассе. Тогда началось пьяное инферно. Первые два месяца Мок помнил только прием и выделение жидкости, поставщика алкоголя Смолора, а также суету какого-то заключенного, которому Бухрак приказал убирать камеру Мока. Потом он констатировал угасание чувства голода и появление необычных снов. Сны были добрыми и радостными. Ему снилась в основном чистая прозрачная вода, под поверхностью которой медленно двигали плавниками разноцветные рыбы. Потом вода стала коричневой и мутной, а вместо рыб в ней плавали отрубленные головы с мясистыми красными лицами. Однажды ночью одна из голов заговорила с Моком, а когда она извергала из себя гневные слова, ее уста плевали оскаленными, сломанными зубами. Тогда Мок проснулся, встал и наклонился над ведром, которое служило ему туалетом. Он извлек из себя весь алкоголь, а потом упал на койку и прислушался к быстро бьющемуся сердцу. Через некоторое время в тюремном коридоре раздались крики. Ахим Бухрак проснулся и обнаружил камеру, в которой кто-то кричал. Он потянулся за ключами от камеры Мока и двинулся в ее сторону. Бред, подумал он, так должно быть кончиться это пьянство.

Через пять минут полицайпрезидента Клейбёмера, занимавшего квартиру на первом этаже здания, двумя этажами выше арестантских камер, разбудили какие-то крики во дворе. Он отворил окно и увидел среди густых хлопьев снега изможденного полуголого полицейского, заявление об отпуске которого он недавно подписывал. Полицейский посмотрел на него ясным взглядом и крикнул: «Что не убьет меня, то меня сделает сильнее». Шеф полиции решил, что ему что-то приснилось среди кружащейся дымки, вернулся в постель, занял место рядом с корпулентной супругой и продолжал спать сном праведника. На следующий день на его стол попало заявление. Гауптвахтмистр Эберхард Мок просил разрешения на досрочное возвращение из отпуска по болезни, а также на дальнейшее проживание в камере. Клейбёмер позвонил начальнику Мока, криминальному советнику Йозефу Ильсхаймеру, и спросил его мнение. Оно была положительным, и полицайпрезидент с некоторым колебанием принял прошение Мока, отметив, что делает это по выраженной просьбе его начальника.

С тех пор прошло почти четыре года, а в жизни и в фигуре Мока произошли значительные перемены. Он переехал обратно в квартиру на Плессерштрассе, питье выходило у него из-под контроля только раз в месяц, потому что такую частоту он назначил себе и хранил ее раболепно, а его силуэт становился все более и более представительным и презентабельным, о чем сильно напоминали ему сегодня давившие пуговицы брюк, сделанных несколько лет назад.

Мок, переведя дыхание, двинулся в сторону отеля «Германия», чтобы проверить номер на нем. Оказалось, что это было Гартенштрассе, 101. Поэтому он находился на соответствующей стороне этой самой представительной улицы Бреслау. Он двинулся на запад и быстро отыскал взглядом дом, снабженный номером 77. Он шел очень медленно и сам перед собой делал вид, что струйки пота, которые его заливали, не имеют ничего общего с острой болью в животе, стиснутом безжалостным объятием. Когда он уже дошел до подъезда, боль вдруг утихла, а по раскаленному солнцем тротуару что-то покатилось. Костяная пуговица. Но есть еще пуговицы на ширинке, подумал он, они не дадут упасть брюкам. Он нагнулся, чтобы поднять оторванную пуговицу, и тут произошло то, что должно было произойти. Брюки, которые в промозглой сторожке Бухрака успели уже испортиться, треснули. Они расползлись по шву и начали сползать, обнажая не менее обтягивающие кальсоны. Мок крепко схватил в горсть порванную ткань и огляделся вокруг. Ни один из пассажиров проходящего трамвая не смотрел ни на что другое, только на Мока, барахтающегося с рваными брюками, две молодые женщины, выходящие из магазина с пластинками, заливисто рассмеялись и показывали его друг другу пальцами, а бой отеля «Fürstenhof»[9] встал с открытым ртом, держа в руках ручку, которой он только что спустил металлические жалюзи. Мок, сверкая инекспримаблями, ворвался в подъезд, в котором, к счастью, была еще действующая торговля. Потный и раздраженный продавец объяснял что-то повышенным голосом какой-то даме, которая предъявляла жалобы на качество трубочного табака для мужа.

— Дайте мне, господин, — крикнул Мок субъекту, — какой-нибудь длинный шнурок, но cito![10]

— Что значит cito! — усмехнулся субъект. — Это не аптека! Cito ему захотелось! Cito это можете сдать свои штаны в химчистку, если в них насрать! О, простите, пани…

— Уж ты, свинья! — воскликнул Мок и схватил за горло изумленного продавца, а рваные брюки совсем сползли с его бедер к возмущению дамы, покупающей табак. — Ты когда-нибудь видел такое удостоверение, придурок?

И затем он полез в карман пиджака. Внезапно он понял, что его сегодня ночью ограбили и что у него нет при себе никакого удостоверения.

Перепуганный субъект вырвался от Мока и отступил в подсобку, чтобы поискать шнурок. Полицейский остался в этой гротескной позе — наполовину лежа, наполовину сидя на прилавке, — а перепуганная дама сочла, что претензии мужа необоснованны, и покинула торговлю. Когда продавец появился с толстым шнурком, которым минуту назад были связаны мешки, Мок улыбнулся и поблагодарил. Улыбка была вынужденной. Моку было не до смеха.

Бреслау, суббота 30 июня 1923 года, половина восьмого вечера

Ему было не до смеха и несколько минут спустя, когда он поднялся на последний этаж дома и был двумя патрульными впущен в квартиру. Несмотря на то что он натянул пиджак, чтобы заслонить дырявые брюки, висящие на подтяжках из шнурка, ему все равно не удалось избежать иронических и язвительных комментариев зевак, которых собралось на лестничной клетке слишком много.

Окна квартиры выходили на запад. Таким образом, все три комнаты и кухня залиты были заходящим солнцем, а воздух дрожал от скрежещущих звуков, которые выдавали трамваи, останавливающиеся под зданием Краевого Дома, блеск вливался также в прихожую и освещал потного дежурного городового в мундире, который стоял у входных дверей и указал комнату, из которой доносились громкие голоса. Мок вошел и схватился за нос и рот. Это был защитный рефлекс от резкой вони, которую не мог развеять нагретый воздух, поступающий через окно.

Мок огляделся по комнате, чтобы узнать источник вони, которую он сразу определил как запах мочи. Ее источником мог быть только человек — живой или мертвый. В помещении, обставленном, как типичный кабинет, не было ни одного трупа и аж целых три живых существа, не считая Мока. Летал большой, жужжащий шершень. Кроме него в комнате находились два живых человека, которые кричали друг на друга. Он сделал быстрый анализ. Шершень, конечно, не был источником запаха. Криминальный советник Генрих Мюльхауз, несмотря на различные экстравагантности, определенно не мочился прямо в штаны, поэтому непреодолимая вонь, должно быть, исходила от человека в инвалидной коляске. Мюльхауз не производил впечатления, будто ему эта вонь как-то страшно мешала, что Мок тут же объяснил своей абстиненцией. Сам быстро сглотнул слюну, чтобы остановить рвотный рефлекс. Он кивнул начальнику криминального отдела.

— О, хорошо, что вы здесь, Мок, — сказал Мюльхауз и прикусил зубами трубку. — Пошли на место убийства. Или нет. Сначала выгоните этого шершня отсюда, чтобы он не ужалил уважаемого господина советника. А вы сидите здесь и ждите меня! — крикнул он инвалиду в коляске. — Вы не можете мыться, пока лаборант не снимет с вашей одежды отпечатки пальцев, понимаете?!

— То что?! — закричал инвалид. — Задохнуться от собственной вони?!

— От вони еще никто не умер, — завозражал Мюльхауз и повернулся к прибывшему. — Ну, пожалуйста, Мок, сделайте то, о чем я вас просил.

— Я боюсь шершней. — Мок отступил в сторону двери. — Однажды меня ужалили, когда я был ребенком. Прошу прощения, господин советник, но вы должны сделать это сами.

Шершень присел на занавеску. Мюльхауз подошел ближе, протянул руку к насекомому, словно хотел его щелкнуть. Затем сквозняк вырвал занавеску наружу здания. Шершень оторвался от занавески и приземлился на подоконник. Мюльхауз побледнел и медленно отошел от окна. Он повернулся к Моку и размял табак в головке трубки.

— Почему вы его не убили?! — закричал инвалид. — Вы боитесь подойти к окну?!

— Старый пердун! — прохрипел Мюльхауз и, взяв Мок под руку, вышел вместе с ним в прихожую.

— Я понимаю, что он хочет умыться, но Элерс только что собрал отпечатки пальцев в комнате, где задушили этих двух женщин.

— Если я должен их опознать, — Моку, несмотря на сухость в пищеводе, удалось сглотнуть слюну, — то пойдемте туда, господин советник.

— Господин надвахмистр! — Мюльхауз сунул горящую спичку в головку трубки. — Давно не виделись. Вы работаете в отделе нравов, я — в криминальной полиции. Жаль, что вы никогда меня не навещали. Люди из разных отделов должны дружить друг с другом, поддерживать контакты…

— Первый раз господин советник приглашает меня к себе, — пробормотал Мок, — а я уже думал, что от дела четырех матросов вы совсем забыли обо мне…

— Я понимаю, о чем вы, Мок. — Мюльхауз выпустил клуб дыма. — Но поймите меня правильно. Я должен быть уверен, что в моем отделе есть человек психически стойкий, что даже после какого-то несчастья его не понесет, что он может контролировать себя… А вы, ну… — он окинул Мока критическим взглядом. — Вы целый год жили в арестантской камере и сначала пили, а потом истязали себя, как отшельник. Сегодня я нашел вас в борделе, где вы трахались как бык, издалека несет от вас водкой, порвали штаны по пьяни… У меня работают люди порядочные, честные отцы семейства… Ну ладно, хватит этих проповедей, пошли!

Криминальный советник снова взял Мока под руку, и они вошли в спальню. Находилось в ней большое ложе, застланное зеленым бархатным покрывалом, кресло с немного вытертой обивкой, столик с пепельницей, набитой окурками сигар, а также огромный трехдверный шкаф. На одной стене висела картина, изображающая двух странников, любующихся Снежкой, самой высокой вершиной Крконошей, а на другой — голубой шерстяной ковер. Его центральную часть заполняли два корабля, окруженные небольшими лодками, которые выстроились необычайно ровными рядами. На кресле валялись два платья и два бюстгальтера, возле кровати стояли перекошенные туфли на высоких каблуках, а все это запечатлевал на пленке фотограф и полицейский лаборант Гельмут Элерс.

Несколько дней спустя Мок сам удивлялся, что сначала увидел все это, на что никто не обратил бы ни малейшего внимания, и только потом то, что прямо бросалось в глаза. Несколько дней спустя он посетовал на свою анестезию, потому что не ощутил никакого дискомфорта при виде двух обнаженных женских тел, лежащих друг на друге на кровати. Несколько дней спустя ему стало плохо, когда руки Элерса крутили голову одной и другой женщины, чтобы лучше сфотографировать синяки на их шеях — следы от какой-то полоски. Так было несколько дней спустя.

Сейчас Мок смотрел на все как сквозь стекло и старался не дышать, чтобы не упустить ни одного слова советника Мюльхауза.

— Здесь живет отставной железнодорожный советник, доктор Пауль Шольц, — говорил шеф криминальной полиции, — вы имели сомнительное удовольствие видеть этого дедушку. Это инвалид. Интересно, что инвалид живет на последнем этаже, так? Очень интересно… Я спросил об этом у сторожа. Он заявил, что господин Шольц — человек очень упрямый. Несмотря на предложения о замене со стороны различных жильцов, которые предлагали ему свои меньшие квартиры, доктор Шольц предпочитал оставаться на последнем этаже и ежедневно терпеть своего слугу, которого он, впрочем, постоянно вызывал от негодяев и бездельников…

— Как они здесь оказались? — спросил Мок, заметив стоящую возле кровати мыльную воду и красную грушу клизмы.

— Вы не заметили? — Мюльхауз проследил за взглядом Мока. — У вас может возникнуть соблазн сделать какой-нибудь вывод?

— Может, — прошептал Мок. — Я знаю, почему здесь не пахнет фекалиями, как это часто бывает в помещениях, где кого-то задушили. Дефекации не последовало, потому что обе женщины сделали себе клизму. После этого они не вылили воду в туалет.

— Почему сделали клизму?

— В гигиенических целях. Вероятно, убийца хотел иметь с ними половые сношения, как это пишет хотя бы Боккаччо, через задние ворота. Per anum[11].

— Я не жалею, что вызвал вас сюда. — Мюльхауз был очень серьезен. — Что вы еще скажете об этой свинье?

— Их никто не двигал?

— Элерс лишь склонил головы при съемке. Вот и все.

Мок подошел к трупам. Он склонился над ними и вздрогнул от отвращения. Он не любил волосатых подмышек и ног. И тут его охватило отвращение к самому себе. Ты смотришь на них, как их клиент, тупой ублюдок? — спросил он сам себя. Две женщины были задушены, может быть, они оставили каких-то детей, а ты задумываешься над эпиляцией их подмышек? Ты выродок, бордели уничтожили тебя, вынужденная любовь сделала тебя дегенератом, есть спирохеты бледные в твоем мозгу. Есть ли мышьяк или висмут от мозгового сифилиса? Он закрыл глаза, чтобы сдержать жгучие слезы.

— Я не знаю их, — сказал он через некоторое время глухим голосом, — я их никогда не видел. Они точно не работали ни в одном борделе. Я бы узнал их тогда.

— Какие выводы вы делаете, основываясь на беглом осмотре их тел?

— Они лежат так, если бы были трибадами.

— Чем?

— Трибадами. Лесбиянками, — Мок на мгновение оживился. — Притворными или подлинными. Слово «трибада» происходит от греческого глагола tribein, что означает «тереть», «потирать». Они терлись…

— Хватит, — вздохнул Мюльхауз и втянул трубку так сильно, что в ней что-то затрещало. — Оставь эти детали, Мок. У меня есть глаза, и я вижу, что они могли делать. А теперь скажите мне, кто этот ублюдок. Извращенец?

— Необязательно. Конечно, половые вопросы играют большую роль в его жизни. Но это так же, как у многих. Ведь не один совершенно неизвращенный мужик любит делать фику-мику с трибадами. Это довольно дорого стоит, и поэтому большинство девушек соглашаются на такие развлечения. Они отлично притворяются, что им это нравится. Подлинных трибад не так уж много. Зато хороших актрис много.

— Что вы еще скажете о нем?

— Важно определить, владел ли он ими и оставил ли след своей штуки.

— Следов спермы не было.

— А значит, это мог быть извращенец, который перестал пялиться. Нужно было бы прогуляться по борделям и поспрашивать о клиентах, которые любят рассматривать. Нужно было бы прижать тех, кто распространяет бесстыдные фильмы. Этот ублюдок, должно быть, очень любил их смотреть. Хотите, я займусь этим?

— Их опекал какой-то сутенер? — Мюльхауз сделал вид, что не слышит вопроса Мока, и смотрел, как Элерс оттискивает на стеклянных пластинах оттиски пальцев покойной.

— Плохое слово. Они никого не опекают. Держу пари, что их сутенер уже сбежал из Бреслау. — Кровь прилила Моку к лицу. — Эти канальи никого не опекают, не ведут своих девушек к врачу, не проверяют, с каким клиентом они сошлись, даже когда спрашивают подопечных: «как дела?», хотят услышать, сколько клиентов они обслужили. Сутенер — паразит, раковый нарост, сифилитическая язва.

— Вы любите проституток, да, Мок? — Мюльхауз нагнулся и открыл дверцу печи, чтобы выбить туда трубку. — У вас к ним теплое отношение, а я бы даже сказал, что вы их уважаете. Вы обнимаете их, гладите по голове, да, Мок?

— Откуда вы это знаете?

— У меня есть свои осведомители, — ответил Мюльхауз, а затем покровительственный тон сменился на спокойный и сдержанный. — У вас нет холодного взгляда следователя-криминолога. Если бы вы встретили этого извращенца, разорвали бы его на части. А мне не нужен у себя хищник. — Мюльхауз вздохнул и отворил дверь из комнаты. — Жаль. Благодарю вас, господин надвахмистр, за приход и за мнение о преступнике. Сейчас вы их не опознали. Трудно. Это было нелегко, я знаю. У них нет никаких особых признаков, шрамов, татуировок и так далее. Сегодня вечером снимки оттисков пальцев будут лежать на вашем столе. Пожалуйста, сравните их в понедельник с архивом отдела нравов. Прошу идентифицировать этих женщин, Мок. Есть в полиции и силезском правительстве люди, которые заявляют, что случилось с ними то, что они заслужили. Я не принадлежу к этим людям. Для меня они так же важны, как и убитая императрица. А для вас? Благодарю. До свидания, Мок.

Мок не ответил. Он стоял и смотрел на действия Элерса. Фотограф подошел к одной из женщин и провел пальцем по ее верхней губе. Этот жест был почти ласковым. Моку стало плохо.

— Спасибо, Мок! — Мюльхауз повысил голос. — До свидания!

— Уходи, Эби! — спокойно сказал Элерс. — Сейчас будет кое-что не по твоим нервам. Я думаю, ты сегодня слишком чувствителен.

— Делай свое, Гельмут, — холодный тон Мока был настолько впечатляющим, что фотограф даже не отреагировал гневно, когда услышал этот приказ от полицейского, равного ему по званию. — А я посмотрю, хорошо ли у тебя дела.

Элерс посмотрел на Мюльхауза, а тот после короткого колебания кивнул голову. Фотограф приподнял верхнюю губу одной из девушек. Глазам полицейских показались сильное покраснение десен. Однако оно не было — как подумал Мок на долю секунды — покраснением от частого втирания кокаина. Они были покрыты запекшейся кровью. Среди нее поблескивала белая кость с неровными краями, обрамленная красной мякотью. Мок почувствовал, как перед его глазами расплывается картина. Он прищурил веки и склонился над лицом убитой. Элерс свободной рукой высвободил спусковой шланг, и блеснула магнезия. Теперь в ее блеске Мок удостоверился, что ничего ему не привиделось. У девушки были сломаны два зуба. Две единицы.

Мок оттолкнул фотографа и подскочил ко второй убитой. Он обнажил ее десны. Одна из верхних единиц была сломана рядом близко от десны. Вторая лишь слегка надкололась. Затем он увидел лежащие на столе щипцы, посыпанные дактилоскопическим порошком. Большие, острые, покрытые кровью клещи, которыми можно было перерезать толстую проволоку. Или сломать зуб.

Мок услышал треск ломающихся костей, увидел кровь, заливающую десны, увидел боль и отчаяние в глазах женщин. В глазах, которые совсем недавно были блестящими, вызывающими, затуманенными от наслаждения. Теперь на них опускались опухшие веки. Он медленно повернулся в сторону выхода, решительным движением отодвинул Элерса и резко бросился к двери. Там он наткнулся на препятствие. В них стоял мощный дежурный, который был ранее в прихожей и указывал Моку путь в кабинет советника Шольца.

— Отойдите, пожалуйста, — сказал Мок сквозь стиснутые зубы.

— Успокойтесь, Мок, и оставьте нас одних! — Мюльхауз снова повысил голос. — Дежурный Дестельман вас проводит. — Дежурный, дайте какой-нибудь плащ или фартук господину надвахмистру! Порвались его брюки.

— Пусти меня! — Под натянутой кожей лица Мока зашевелились узлы челюстей.

Городовой Дестельман стоял без движения. Но не потому, что хотел послушно выполнить приказ криминального советника и продолжать блокировать дверь. Дежурному ничего попросту не хотелось. У него не было желания искать плащ или фартук, у него не было желания останавливать зевак, которые толпились в коридоре, у него не было желания использовать свои мускулы, чтобы оттолкнуть от себя разъяренного, залитого алкоголем и небритого надвахмистра, у которого брюки были порваны на заднице. Он был уверен, что достаточно только взглянуть, чтобы остановить злющего чиновника. Дестельман понял, что ошибся, когда потерял равновесие, замахал руками и тяжело сел на пол, и его кивер покатился прочь. Он поспешно встал и увидел, как рваные портки исчезли в кабинете советника Шольца.

В прихожей послышались шаги трех мужчин, которые бросились за Моком. Через несколько секунд все стояли в дверях и в ужасе смотрели, как пенсионер кричит, что у него нет ни малейшего желания быть допрошенным. Они услышали, как он оскорбляет Мака, требуя разрешения помыться. Они видели, как он поднял трость и ударил Мока по лицу, а затем плюнул на него. Они видели красную полоску на лице Мока, а потом не верили своим глазам. Вот Мок выбрасывает инвалида из коляски, срывает с него халат и хочет вытереть им лужу мочи. Затем они начали действовать. Городовой, разозлившись из-за перенесенного унижения, замахнулся и нацелился в шею Мок. Он ударил. Слишком сильно.

Бреслау, суббота 30 июня 1923 года, половина девятого вечера

Мок очнулся в пролетке. Он уже второй раз был сегодня закутан в какой-то старый плащ и понятия не имел, откуда он взялся у него на плечах. Если во время утреннего пробуждения в лесу он не мог рассчитывать ни на кого, кто бы ему напомнил события, непосредственно предшествующие его болезненному возвращению в мир живых, то теперь о воспроизведении прошлого он мог попросить криминального советника Генриха Мюльхауза. Его добродушное, обрамленное бородой лицо было первым, что он увидел сразу после того, как до его ноздрей донесся запах датского трубочного табака. Он с трудом повернул голову и увидел, как пролетка миновала мощные здания пивоварни Хааса и фабрики мыла Теллмана на Офенерштрассе.

— О вас нужно заботиться, как о ребенке, Мок. — Мюльхауз мягко улыбнулся. — Потому что вы всегда что-то несете. — После этих слов криминальный советник стал серьезным: — Честность требует от меня, чтобы я сказал вам, сдали ли вы сегодняшний экзамен. Ну, вы не сдали.

— Какой экзамен? О чем вы говорите? — Мок потер рукой затылок и втянул воздух с шипением слюны. Он был уверен, что от затылка до спины тянется темно-синяя область боли.

— Я хотел взять вас к себе, в криминальную полицию, — решительно сказал Мюльхауз, — это должно было стать вашим первым делом. Трудным, страшным, впечатляющим. Его успешное завершение было бы началом вашей блестящей карьеры. Между тем вы…

— Знаю, знаю, господин советник. — Мок выпрямился на сиденье, и старый плащ доктора Пауля Шольца соскользнул с его плеч. — Напился, порвал штаны и так далее… Все это не имеет значения. Важно одно. Мог ли инвалид убить их? Где он тогда был? Не говорите обо мне. — Мок ораторствовал все громче, — я ничтожество! Важно дело! Мне все равно, буду ли я работать в вашем отделе или нет, но я хочу знать, кто убил этих девушек и выломал им зубы, понимаете?! Больше ничего не важно.

— Да, — ответил Мюльхауз, а через некоторое время поднял палец вверх и произнес латинскую сентенцию с напускным пафосом, как учитель гимназии, позируя как Цицерон. — Vivere non est necesse, navigare necesse est[12]. Я понимаю вас, Мок. Итак, ad rem[13]. А вот наша реконструкция событий. Старый советник Шольц проснулся сегодня утром около семи и, зная, что слуга в отгуле, полез под кровать за ночным горшком. Он не нашел его там. Он сел в коляску и стал ездить по дому в поисках сосуда. Когда въехал в кабинет, получил болезненный и парализующий удар по лицу. Он был, так сказать, мягким, потому что рука нападавшего была завернута в марлю, и парализующим, потому что марля была пропитана хлороформом. Советник заснул. Он проснулся около полудня. Его привязали к коляске и заткнули рот. Звонок в дверь настойчиво звенел. В кабинете был нападавший. Высокий мужчина, несмотря на жару, в плаще, шляпе и перчатках. На лице у него была маска. Он приставил пистолет к голове советника и велел ему забрать из-под двери газету, которую обычно приносил в субботу утром сын сторожа. Советник сказал мальчику, что ему плохо, и приказал бросить газету через отверстие для писем. Мальчик сделал, как ему сказано. Затем нападавший снова усыпил советника. Потом нападавший через это же отверстие выбросил купюру. Юнцу показалось, что рука, выбрасывающая деньги, была в перчатке. Спускаясь, он наткнулся на двух проституток…

— Откуда он узнал, что это были проститутки? — перебил Мок.

— Он заметил, что на них не было трусов. А какой-то друг сказал ему, что проститутки не носят трусов. Мальчик спустился этажом ниже и остановился. Он слышал, как женщины звонили советнику Шольцу. Дверь отворилась, и юнец услышал хриплый мужской голос: «Хорошо, что вы здесь, куколки». Вот что сказал убийца. Мальчик побежал к своему отцу, сторожу, который пил пиво в какой-то соседней забегаловке. Сторож проигнорировал рассказ сына. Только через несколько часов он отправился к советнику Шольцу. Никто не открывал. Сторож открыл дверь запасным ключом и вошел. В квартире он застал два трупа, задушенных ремнем от брюк, и посапывающего хозяина. Вот и все. Navigare necesse est. Но не для вас.

— Я не видел ни одного ремня от брюк…

— Его прибрал Элерс, чтобы отправить его в криминалистическую лабораторию в Берлин, и его уже не было, когда вы пришли…

Дорожка остановилась на Плессерштрассе. Мок отдал плащ Мюльхаузу и спустился на землю. Взгляд Мока скользил по стене дома, по старой и пустой витрине мясной лавки, которую вел дядя, а после его смерти был квартирой Виллибальда Мока и его сына Эберхарда, проскользнул по арочному проходу, в котором несколько детей играли с маленьким песиком, по натянутой накидке пролетки и остановился на столь же натянутом лице Мюльхауза.

— Я знаю, что вас ломает, господин советник, — сказал он с иронической улыбкой. — Чтобы я спросил вас об экзамене, который я не сдал. Я вижу, что вы горите, чтобы смешать меня с грязью. Вы хотите компенсировать свою злость тем, что вам пришлось везти меня через весь город и что вы поздно вернетесь домой, не так ли? А я просто скажу вам «спасибо». За то, что отвезли меня домой, и за то, что показали мне, что я не гожусь ни на что, кроме как переписывать шлюх. Благодарю вас за любезность и за урок, который отлично показал мне полицейскую кастовую систему.

— Это не потому, что ты не сдал экзамен в криминальную полицию, — Мюльхауз положил руки ему на плечи, — что ты набросился на старика. Я бы и сам с удовольствием, говоря по-твоему, ударил его. Это не потому, что ты проявил симпатию к несчастным задушенным девушкам. Послушайте меня внимательно. — Он крепче сжал плечи Мока. — В нашей работе потерпевший — это отправная точка, преступник — точка достижения. Это два берега большой реки. Чтобы добраться до убийцы, нужно оставить обязательно берег, на котором плачет потерпевший или его близкие. Вы должны потерять этот берег из виду. А вы не можете выплыть на широкие воды, вы не можете не оглядываться назад. Поэтому вы никогда не будете хорошим следователем. Среди нас нет Орфеев. Пожалуйста, поймите одну вещь. Работа следователя — великое одиночество.

— А вы не любили этих несчастных девушек? — выдохнул из себя Мок.

— Я не люблю людей, — ответил Мюльхауз, — никого. Даже вас.

Бреслау, суббота 30 июня 1923 года, половина девятого вечера

Мало кто в Бреслау испытывал к шестидесятилетней Эльзе Верманн более теплые чувства. Ее только терпели и временами ее боялись. Она вызывала противоречивые реакции, как ведьма, обладающая чарами, которая в один миг из приличной бабушки могла превратиться в гарпию. Ее презирали и ее боялись, потому что знали сокровенные тайны — как портье в дешевой гостинице на час, которому со страхом, презрением и с закрытым лицом бросают пару грошей и украдкой сбегают из грязного номера, бывшего еще минуту назад садом наслаждений. Она знала человеческие слабости, потому что с этих слабостей жила. Наиболее распространенной из них была — как ее госпожа Верманн называла сама для себя, «слабость подбрюшья». Это она велела замужним дамам ограждаться от приличного общества вуалью и падать в объятия различных франтов, это она вызывала, что серьезные отцы семейств сходили с ума ради танцовщиц с разных тингель-танглей[14] или, повязав лица шарфами, как преступники с Дикого Запада, входили в более глубокие круги ада закрытых клубов, где ждали их распутницы или — что еще хуже — дети, извращенцы или переодетые. Эльза Верманн позволяла им наслаждаться в их объятиях. Она принимала заказы и предложения. Она встречала на своем пороге мужчин в масках и трудно узнаваемых женщин, записывала их самые горячие желания и обещала найти желаемую ими услугу. Никто никогда не жаловался, никто не заявлял претензий. С юридической точки зрения ни в чем нельзя было ее упрекнуть, хотя Мок и его коллеги старались, как могли.

Формально госпожа Верманн уже четыре года руководила фирмой «Конфиденциальная передача известий». Ее семья широко распространилась по городу и привела к многочисленной конкуренции, которая, однако, быстро отпадала. Ликвидации конкурирующих фирм способствовали различные враждебно настроенные, могущественные и — главное — униженные изменой обыватели. Они не хотели мириться с этим откровенным сутенерством, нанимали частных детективов или не жалели денег для криминального советника Йозефа Ильсхаймера и его людей с Эберхардом Моком во главе. Офицеры децерната IV проводили подробные и злонамеренные обыски в офисах этих фирм и в счетных книгах, а также записях заказов и всегда находили что-то необычное, что позволяло так шантажировать эротических посредников, что те покидали Бреслау или меняли отрасль. Полицейские из отдела нравов не сообщали об этих делах в Краевой суд и не брали взяток от запуганных владельцев. Им не нужно было этого делать, потому что они все равно были щедро вознаграждены этими могущественными и преданными. И все же полиции не удалось разрушить бизнес госпожи Верманн по простой причине — наделенная феноменальной памятью, она не вела никаких заметок, кроме бухгалтерских записей. В счетных книгах она записывала «о передаче информации номер такой-то за сумму такую-то и такую-то». Свои обязанности она выполняла надежно — давала объявления в ежедневной прессе. Любовники, а главное предлагающие секс-услуги принимали эстафету и привычными методами проверяли, не являются ли люди, желающие вступить в контакт, случайно подставными полицейскими или частными детективами. В этой идентификации им иногда за особую плату помогала миссис Верманн, требуя от своих клиентов указать какую-нибудь деталь, которая бы их убедила. Интерес, таким образом, процветал, как это бывает в случае любой деятельности, монопольный; жители Бреслау терпели госпожу Верманн или ее ненавидели, а полицейские и частные детективы пытались перетянуть ее на свою сторону, что было — из-за ее несгибаемых принципов — столь же неэффективными, как ежегодные попытки борьбы с роями комаров над Одером.

Помимо фотографической памяти Эльза Верманн имела очень много терпимости к всевозможным человеческим странностям. Поэтому она нисколько не удивилась, когда две недели назад к ней заявились двое мужчин, которые и не были одеты по сезону, и ни любезно относились к ней самой. Прикрыв лицо воротником плаща и надвинув шляпу поглубже на лоб, один из них буркнул коротко и довольно нескладно: «Две лесбиянки на оргию ко мне». Второй молчал и тяжело дышал, источая из себя сильный запах мятных конфет. Госпожа Верманн вовсе не интересовалась, почему заказчик пришел в сопровождении. Не заставило ее удивиться и то, что человек в маске эту довольно банальную услугу заказывает через ее бюро, вместо того чтобы пойти в первый лучший публичный дом и выбрать двух девушек, склонных друг к другу или претендующих на такую склонность. Не глядя на их причудливые маскировки, она очень вежливо ответила, что приглашает их к себе через три дня в девять часов утра с суммой в три миллиона марок в качестве ее гонорара. Когда они не согласились на такую большую сумму, она очень умело и точно показала, что обладает огромными знаниями о бушующей в стране инфляции. Тогда они уступили.

В тот же день она дала по телефону в «Schlesische Zeitung»[15] объявление: «Греческий духовой дуэт срочно найму в оркестр. Предложения прошу направлять на почтовый ящик № 243 в почтовом отделении на Брайтештрассе». На следующее утро она нашла там письмо с содержанием: «Греческий духовой дуэт, тел. 3142, фирма «У Макса». Госпожа Верманн тут же сожгла письмо, позвонила и попросила соединить с фирмой «У Макса». Когда услышала в телефоне: «Это Макс, слушаю», она сказала: «Духовой дуэт от Сафо», и повесила трубку. На следующий день к ней явился любитель «девушек с Лесбоса» и выложил гонорар для нее и для Негша. Взамен он получил номер телефона фирмы «У Макса», с которым должен был лично установить все детали сделки. Это было все. Она знала, что главе фиктивной фирмы «У Макса», Максу Негшу, с которым знакома много лет, не нужно было проверять своего клиента, так как он не требовал услуг, за которые могли оказаться за решеткой и заказчик, и подрядчик, не говоря уже о посреднике. Все было чисто и безопасно. Конфиденциальность обеспечена.

В таком блаженном чувстве безопасности сидела теперь госпожа Эльза Верманн на своем балконе в доме на Вильгельмсуфере, над магазином «Юнг и Линдиг», и наблюдала, как закат солнца обволакивает верхушки платанов на надодранском бульваре. Она ничуть не удивилась, когда увидела небольшую фигуру в белой каскетке и в костюме такого же цвета, выныривающую из-за винного магазина. Макс Негш не один год боролся с пристрастием к азартным играм и деньги от сделок, которые он совершал при посредничестве госпожи Верманн, получал прямо от нее, всегда вечером, уже после закрытия лотерейных и букмекерских контор. Сейчас он шел по набережной и при виде госпожи Верманн, стоящей на балконе, подбросил вверх каскетку и ловко ее поймал. В переулке раздался гул мотора, и вместе с этим звуком в него въехал мотоцикл с боковой коляской. Тогда госпожа Верманн в первый и в последний раз за этот день удивилась. Мотоцикл ехал по тротуару. Мотор завыл, и машина оказалась за Максом Негшем. Сутенер только что подбросил каскетку, но уже ее не поймал. Переднее колесо мотоцикла врезалось между его колен. Сначала на долю секунды он оказался на крыле, а потом медленно сполз с него. Раздался звон треснувшего стекла. Мотоциклист, в длинном плаще, шлеме и очках, слез с седла и взял Негша под подмышки, очень заботливо сунул его в боковую коляску и поднес ему что-то к лицу. Затем натянул брезент на проем коляски, и пострадавшего уже не было видно. Люди кинулись к окнам и вылезли на балконы. Совсем наоборот вела себя госпожа Верманн. Она вошла в квартиру и закрыла дверь на балкон. Она не хотела, чтобы на следующий день ее допрашивала полиция, а особенно грубый надвахмистр Эберхард Мок, который все еще не давал ей покоя, обвиняя в сеянии деморализации. Как будто сам был морально чист! Она вошла в гостиную и выкинула Макса Негша из памяти. Конфиденциальность была ее девизом.

Бреслау, воскресенье 1 июля 1923 года, половина девятого утра

Комната Мока и двух его коллег, Курта Смолора и Герберта Домагаллы, была аскетичной, и в ней не было ничего, что могло бы отвлечь внимание полицейских. Потому что разве могут его рассеивать зеленые панели или три массивных стола с зелеными столешницами и латунными пепельницами, или огромный шкаф для документов, которое закрывался, как витрины магазинов — должно опускаться жалюзи из дубовых дощечек? Единственное, что могло бы обратить их внимание, это большой папоротник на подоконнике, которым когда-то снабдила их жена Домагаллы, который, не желая подвергать опасности костюм, выращивал цветок и бурчал на Мока и Смолора, когда те удобряли почву слюной и пеплом от сигар.

Сегодня в двух комнатах и коридоре, занятых децернатом IV, никто ни на кого не бурчал, никто не повышал голоса и никто никого не допрашивал. Также не поднимался табачный дым и не стучали деревянные жалюзи шкафа с документами. Пустовала комната шефа децерната, советника Ильсхаймера, также как и коридорчик, занимаемый практикантом Исидором Блюммелем. Почти все сотрудники отдела наслаждались воскресным отдыхом. Эберхард Мок был исключением.

Он сидел у стола и всматривался в снимок отца, который вынул из ящика. Обувной мастер Виллибальд Мок смотрел на сына суровым взором. Усы с проседью и разросшиеся бакенбарды нависали над жестким стоячим воротничком с загнутыми рогами, из-под которого выглядывал узел светлого галстука. Что ты тут делаешь, сынок, — казалось, говорили его глаза, затененные настороженными бровями, в этой мерзкой работе? Это работа для тебя? Переписывать шлюх! Ты всегда был таким способным! Помнишь, как на латыни ты произносил речь на инаугурации учебного года? Это было нечто! Я оделся тогда, как и на этой фотографии, в костюм, позаимствованный у нашего соседа, купца Хильдесхаймера. Несколько профессоров пожали мне руки, поздравляя сына.

А потом ты разменял свой талант на мелочь, не стал профессором, не принес мне славы. Ты бросил учебу, потому что водился с богатыми коллегами, а они показали тебе большой свет. Тебе не хотелось сидеть в скромной комнатке на чердаке и есть хлеб с домашним салом. Ты предпочитал салоны! Ты предпочитал общество из лучших сфер, презирал отца-сапожника, который целыми днями нюхал костяной клей, чтобы ты мог закончить учебу и стать таким же большим господином, как профессор Моравец, которому кланялся весь Вальденбург! Ты предпочитал работать и зарабатывать, чтобы иметь на сигары, пиво и дорогих шлюх! А где теперь твои коллеги из университета? Неужели барон фон дер Мальтен, с которым вы так дружили, помнит еще о своем коллеге, для которого теперь лишь бордель — это дом, место работы и театр? Где твоя шикарная компания? Если бы ты хотя бы преследовал убийц и бандитов!

Мока смахнул эти немые упреки отца, положил тяжелую руку на фотографию и сунул ее обратно в ящик. Он злился на покойного уже родителя по простой причине — знал, что никогда не освободится от его бледных, суровых взглядов и крепких корявых пальцев, стиснутых на его плечах. Хуже того — он знал, что отец прав. Речь, конечно, шла не о сильно идеализированной им социальной роли профессора гимназии. Мок после тринадцати лет работы в полиции точно не променял бы свое занятие ни на какие другие. Единственное, что он хотел изменить, — это атмосфера, которая окружала его на рабочем месте. Его подчиненные, коллеги и начальство — почти все, кроме Смолора и Бухрака, — от швейцара до полицайпрезидента питали к нему только два чувства. Презрение и страх. Презрение к алкоголику и «борделянту», как называли офицеров полиции нравов, и страх перед его жестокостью и своенравием. Эти чувства легко можно было бы заменить на уважение и дружбу. Такое изменение произойдет, в это Мок твердо верил, в день, когда его переведут в криминальную полицию. В этот день он не напьется с радости, а оденется в свой давно несвежий парадный сюртук и поедет на Городское кладбище. Это произойдет в тот день. Однако он еще не настал. Вчера он сильно отдалился, когда Мок позволил, чтобы ярость завладела его похмельным разумом.

Мок нелегко сдался. Он должен был доказать Мюльхаузу, какая потеря заключается в недопущении Мока на работу в криминальный отдел. Поэтому сейчас — несмотря на воскресенье — он сидел в своей комнате, вынимал из досье проституток снимки отпечатков пальцев и кропотливо сравнивал их с папиллярными линиями убитых женщин, сфотографированными вчера Элерсом. Это было занятие очень утомительное, чтобы не сказать — безнадежное. Мок вглядывался в изгибы и расположение волнообразных линий, и в голове у него кружились вихрь и смятение. Все линии были похожи друг на друга, и он вовсе не был уверен, правильно липоступил, отбросив несколько минут назад какие-то отпечатки, не стоит ли ему еще раз взглянуть на них. Как правило, брало верх это второе, и Мок снова тянулся к отложенным уже досье, доставал снимки, подставлял их под свет лампы, тряс головой и снова откладывал на стопку картонных папок, громоздившихся на двух составленных стульях.

Через три часа он сдался и написал вручную рапорт, в котором сухо подтвердил, что отпечатков пальцев не обнаружено. Затем он наложил размашистую подпись и отнес рапорт на стол Ильсхаймера. Затем вынул еще один лист бумаги, а потом еще раз просмотрел все досье.

Из них он выписал двадцать три фамилии сутенеров. Он внимательно их просмотрел и четыре фамилии вычеркнул. Он знал, что эти четверо погибли во время войны, один из них даже служил в том же отряде, что и он. Затем одним росчерком карандаша он разделил список имен. Пересчитал их. Над чертой, где их было семь, он написал «Смолор», под чертой — у двенадцати — «Блюммель». У него сломался графитовый карандаш. Его быстро заострила точилка с рукояткой, прикрепленная к столу, как тиски. Все имена он заключил в фигурную скобку и написал: «Допросить не позднее среды». Он бросил список в ящик, где тот накрыл лицо Виллибальда Мока. Потом задумался. Он знал, что не имеет права отдавать это распоряжение своим подчиненным, так как допрос свидетелей относится к компетенции криминальной полиции. Он знал, что в случае раскрытия его произвола никогда не наступит день, о котором он мечтал. Все это он знал. Он также задавал себе вопрос, что если он ничего не сделает, его сны наполнятся окровавленными деснами и выломанными зубами. И, как говорят все сновидцы, такие сны не предвещают ничего хорошего.

Мок закурил папиросу и вытер пот со лба. Он снял нарукавники и заметил, что не все сгреб в ящик стола. В центре лежала бумажка — таблицы, заполненные какими-то цифрами. Он не заметил ее раньше, а она, должно быть, была здесь с пятницы, о чем информировала дата, написанная чернилами наверху. Даже если бы он не узнал почерк Домагаллы, он знал бы, что бумажка от него. Об этом свидетельствовала печать «Карточный клуб «Трефы», Бреслау, Хаммереи, 26», которого Домагалла был вице-президентом. Среди таблиц, которые должны были заполняться во время розыгрышей, был виден мелкий, четкий почерк коллеги Мока. «Суббота, 10 часов утра, вам звонил Ганс Прессл. Просил, чтобы вы его навестили в тюрьме. Умолял».

Мок затушил папиросу в пепельнице. Застегнул рубашку под шеей и завязал галстук. Да, он навестит Прессла, своего давнего информатора. Не потому, что он умолял. Попросту, почему бы и нет? Утром он планировал, что после добровольной работы отправится на полуденную воскресную прогулку. Он отбросил эту мысль. В парке он будет вынужден слушать крики детей, наблюдать счастливые семьи, слушать танцевальную музыку и любоваться кружащимися парами. Поэтому он решил охладиться мороженым в саду Шаффготов, но тут же представил себе раскаленную столешницу и ос, кружащих над головой. Пойду на какое-нибудь кладбище, подумал он в то же время, там не будет ни зноя, ни орущих детей. Пойду в тюрьму навестить Прессла, подумал теперь, какая разница… Все равно — в тюрьму или на кладбище. И тут, и тут человеческие тени.

Бреслау, воскресенье 1 июля 1923 года, полдень

Перед входом в тюрьму со стороны Фрайбургерштрассе выстроилась длинная, в несколько десятков человек очередь. Когда Мок увидел ее, вспомнил, что на воскресный полдень приходится время посещения. Он прошел мимо стоящих и застучал по обшарпанному, прикрытому изнутри окошку часового. Ему ответила тишина.

— Очередь обязательна, господин cacany, — резким голосом сказала женщина с видом торговки, которая несла на плече плетеную корзинку, пахнущую издали сильно начесноченной колбасой.

— Не для всех, моя хорошая женщина, — снисходительным тоном ответил Мок и постучал во второй раз. Второй раз безрезультатно.

— Не откроют, не откроют, — проворчала женщина. — Каждый должен стоять. Будь то нищий или большой господин…

— Посмотрите на него, какой прыткий, — хихикнула молодая, дородная девушка своей подруге. — Интересно, он всегда такой прыткий…

— Я там совсем не прыткий, — отозвался молодой уличник с папиросой в уголке рта и в шляпе-панаме. — Я никогда не спешу. Хотите, панна, узнать?

— Прыткий он до кулака и пива, — крикнула худая женщина в старомодном длинном платье и в шляпе на голове. — Посмотрите, какое у вас брюхо.

— А этот-то что здесь? — К Моку подошел здоровенный, седой крестьянин в жилете с цветастыми шерстяными шнурками. — Встань в конец!

Мок почувствовал ноющий зуд за ухом. В одну секунду он увидел себя с розовыми пальцами, лежащего в лесу под Лисой, и двух женщин с выбитыми зубами. Обычно, чтобы успокоиться, он повторял в памяти греческие или латинские изречения, которые когда-то выучил наизусть. Так он хотел поступить и сейчас. Его выбор пал на начало речи Цицерона в защиту поэта Архиаса. К сожалению, все еще ускользало от него первое слово. Он не помнил, начинается ли речь с siquid или с quodsi[16]. Это раздражало его вдвойне. Он вытер пот со лба, отряхнул руку и заорал на крестьянина:

— Криминальная полиция!

Вопреки его ожиданиям, эффект вовсе не был молниеносным. Седой крестьянин, правда, попятился на свое место, но все же зыркнул на Мока злым взглядом, торговка проклинала его вполголоса, а две молодые женщины не переставали хихикать, подшучивая над уличником. Поэтому Мок стоял среди родственников и друзей заключенных на залитом солнцем тротуаре и видел враждебные взгляды и слышал злорадный шепот. Во рту он почувствовал горький привкус унижения. Он подбежал к железным воротам с окошком и начал стучать в них кулаком раз за разом. Когда это не сработало, он нанес в дверь солидный пинок. Он посмотрел на свой новый башмак из светлой лакированной кожи. На нем была небольшая царапина. Очередь разразилась смехом.

— Смотрите, пани, какой щеголь, — тихо рассмеялась худая женщина. — Башмак себе поцарапал.

— А кальсоны у него, наверное, завязаны на бархатные ленточки, — хохотала дородная девушка.

— Я там не ношу. — Франт в панаме подкрутил усы. — Показать?

— Э там, — зевнула подруга. — Что там может у тебя быть для показа?

— Это от нервов он так вспотел, — тихо сказала торговка неизвестно кому. — Мой покойник как съежился, так сразу вспотел.…

Тогда Мок решил уйти бесславно. Завтра он опознает охранника, который проигнорировал его стук в дверь, а потом жестоко отомстит ему. В своем гневе он не отдавал себе отчета, что, будучи скромным надвахмистром, он имеет ограниченные возможности мстить кому-либо из тюремной службы, а единственное, что он может сделать, это подать официальную жалобу, рассмотрение которой займет полгода, а прекращение — еще половину. Когда он собрался уходить, раздался скрежет, а в окошке появился глаз охранника. Мок изо всех сил прижал к грязному толстому стеклу свое удостоверение. Дверь отворилась, и в ней стоял веснушчатый охранник.

— Что за бордель! — взревел Мок. — Сколько мне еще ждать, ну сколько?!

— Ну, ну. — Охранник посмотрел на Мока неприязненно. — Нельзя выйти за нуждой? Без криков мне тут! От криминальной полиции требуется больше вежливости… В конце концов, мы коллеги!

— Коллегой-то ты можешь быть, — Мок чуть не лопнул от ярости, — для моего пса! Какой у тебя ранг?! Я надвахмистр, понимаешь?! От советника Генриха Мюльхауза! Ты хоть знаешь, кто это?

— Не будь таким важным! Я впущу тебя, как захочу, — буркнул охранник, но, похоже, все-таки был ниже по рангу, потому что без слов пропустил Мока в дверь.

— Когда мой покойник разозлился, — сказала торговка, — то стал таким же красным, как этот легавый.…

— Он распух так же, как мой индюк. — Седой крестьянин закурил папиросу, скрученную из махорки.

— Я тоже пухну. — Франт в панаме наклонился к уху дородной девушки. — Но только в одном месте… Пойдем за угол, я покажу…

Бреслау, воскресенье 1 июля 1923 года, половина первого пополудни

Ганс Прессл был невысоким, щуплым двадцатипятилетним мужчиной, выглядевшим еще моложе. В 1918 году, когда его родители умерли от испанки в родном Голдберге, Гансу пришлось позаботиться о себе. В порванном пальтишке он поехал зайцем на поезде в силезскую столицу и там без особых препятствий начал заниматься профессией, к которой был предопределен в силу своей непримечательной внешности и необыкновенной ловкости, — стал карманником. Он быстро продвинулся, а его успешные, дерзкие и изящные кражи принесли ему большую славу в полусвете Бреслау. Порванное пальтишко стало его рабочим костюмом. Зато в своей квартире на бандитском подворье на Альтбюссерштрассе, в теплом подвале, которую он занимал с коллегой по делу, пребывали сшитые на заказ пальто и костюмы. Ганс Прессл одевался необычайно элегантно, полагая, что халат украшает человека и рано или поздно какая-нибудь девушка закроет глаза на его невысокий рост и свяжется с ним навсегда. С момента приезда в Бреслау мечта Прессла состояла в том, чтобы завести семью и иметь много детей, настолько много, чтобы вынести то, что кого — то из них заберет — не дай Бог! — какай-то новая испанка. Осуществление этой мечты стало ближе, когда мальчик вместо пальтишки надел смокинг — рабочий наряд, подходящий для нового рабочего места. Им было казино отеля «Vier Jahreszeiten»[17]. Прессл давно заметил, что ему везет в азартных играх, и решил дать этой удаче поле для проявления. С вечера на вечер он становился все богаче, а дамы стали проявлять к нему нежную заинтересованность. К сожалению, ее к нему проявил и надвахмистр Эберхард Мок, который совсем не был нежным. Хуже того, в один злополучный день полицейский вошел в казино в сопровождении своего друга, доктора Рютгарда. Тот сразу узнал маленького карманника, который когда-то ограбил его на вокзале. Бывший житель долины, а теперь способный картежник даже не успел подумать, почему — при виде двух пристально смотревших на него мужчин — его охватила смутная тревога, когда он оказался в железных объятиях одного из них. Сначала он несколько раз огреб по морде, а потом получил предложение, от которого не отказываются. Мок пообещал ему полную защиту в обмен на новости о новых девушках, которые появлялись в казино и предлагали свои прелести его посетителям, а были настолько глупы, что не хотели дать зарегистрироваться в досье децерната IV.

Таким образом, Прессл стал информатором Мока и был бы счастлив дальше, если бы не влюбился в одну из этих девушек. Сделав девушку беременной, он женился на ней в костеле Святого Антония в пригородном Карловице, чтобы дать церемонии великолепную обстановку. После торжества он принимал пожелания от приглашенных гостей, в том числе от надвахмистра Эберхарда Мока. Тот к своим пожеланиям присоединил совет, чтобы новобрачный никогда не занимался чем-то, что оторвало бы его от семьи. К сожалению, Прессл не послушался. Однажды, утомленный уже упреками жены, которая все еще была недовольна его доходами в казино, тотализаторах и букмекерских конторах, принял предложение ограбления вроцлавского короля ликеров и водок Ширдевана, который жил на Клостерштрассе, в особняке, прилегающем к фабрике. Поручение было очень простым. Благодаря своей незаметной внешности попасть в здание через коридор, соединяющий склад ликеров с особняком, а затем войти в будуар хозяйки дома, где на туалете стояла шкатулка с драгоценностями. В доме не должно было быть никого, так как господа вдвоем, их дети и слуги в этот день должны были уехать в дачный дом в Требнице.

К сожалению, Прессл очень долго искал драгоценности в будуаре. В довершение плохого, а может, хорошего, несчастный злодей не знал, что создатель знаменитой превосходной силезской «житневки» получил днем раньше анонимку, в которой какой-то «добряк» вежливо информировал, что госпожа Ширдеван на полпути в Требниц плохо себя почувствует и захочет вернуться домой, чтобы там встретиться со своим любовником. И действительно, анонимка не ошиблась. Внезапно, на высоте Лилиенталь, у госпожи фабрикантовой случилось нервное расстройство, в результате чего должна обязательно вернуться. К удивлению господина заистерившая супруга не имела ничего против его компании на обратном пути. По прибытию на фабрику слуги плотно окружили дом, а господин Адольф Ширдеван вместе с двумя дюжими, молодыми кузенами ворвался в будуар жены и застал в нем маленького, измазанного копотью юношу. Немного поразмыслив, он отдал своим рослым кузенам команду, чтобы те взяли его под каблуки. Прессл быстро решил, что игра роли любовника может спасти его от контакта с полицией. К сожалению, неудача преследовала его. Ибо он потерял сознание и не смог помешать обыскать карманы. Таким путем обнаружены украденные драгоценности. Господин Ширдеван извинился перед женой за недостойные подозрения, Прессл оказался в арестантском фургоне, а заказчик, владелец развлекательных заведений — в том числе казино — в отеле «Vier Jahreszeiten», который был одновременно автором анонимки и приватно братом госпожи Ширдеван, потирал руки, потому что избавился от человека, который своим счастьем в игре лишала его разумных прибылей.

Тюремная жизнь плохо отразилась на физиономии Прессла. На изможденном, бледном лице появились розовые жесткие пятна, под глазами пролились синяки. Жирные волосы были в беспорядке и торчали во все стороны. От арестанта бил отчетливый запах немытого тела. Из наручников торчали руки с грязными, обгрызенными ногтями.

— Как дела, Ганс? — сказал Мок, подавая ему руку.

— Все в порядке, — ответил Прессл, — спасибо, что пришли, господин надвахмистр. Это очень важно для меня.

— Вы можете уйти и оставить нас одних? — спросил Мок охранника, который стоял под окном, затянутым двойной проволочной сеткой, и смотрел на него неприязненно.

Это был тот самый служащий, с которым он только что имел дело. Он, видимо, не был в восторге ни от поведения полицейского, ни от того, что ему пришлось вместе с ним хлопотать в комнату для свиданий вместо осматривания посетителей, а больше всего внимания уделял обычно представительницам прекрасного пола. Эти обязанности охотно взял на себя его коллега, а ему самому пришлось отказаться от ощупывания женщин и стоять теперь как кол в комнате свиданий и терпеть вонь, бьющую от арестанта. К этому его обязывали законы. Каждый адвокат или полицейский имел право видеться с арестованным не в общем зале для свиданий, а в отдельной комнате, в которую его должен был привести охранник.

— Ладно, ладно, — ответил охранник несколько презрительно, — я буду в коридоре. Когда свидание закончится, я приду.

Охранник вышел, а Мок на мгновение задумался над его словами. Очевидно, тюремный служащий не хотел обращаться к Моку на «вы», а на «ты» у него уже не имел мужества. Надвахмистр счел это своей маленькой победой. Он вытер руку о штаны. Она была липкой и потной. Посмотрел в окно. С петель сетки свисали жирные косы грязи. Из детдома доносился грохот тележки и лязг тарелок.

— Что? — он улыбнулся Пресслу. — Вам везут обед? Ты должен есть больше, Ганс, если не хочешь покончить с собой. Не забывай, что однажды ты выйдешь на свободу, к жене и ребенку. Ты не можешь выглядеть как костлявый труп… У меня есть кое-что для тебя.…

— Я больше туда не вернусь, — сказал Прессл, впиваясь взглядом в столешницу, на которую опирал скованные наручниками руки.

— Вернешься, вернешься. — Мок сунул папиросу в рот Пресслу, потер спичку о стену и подал арестанту огонь. — Но тогда ты должен прислушаться к моим советам, понял? Если будешь вести себя хорошо, ты никогда не попадешься в тюрьму.

— Я останусь в тюрьме, — прошептал Прессл, яростно затягиваясь папиросой. — Навсегда, господин надвахмистр. Поэтому я так хотел, чтобы вы навестили меня.

— Поэтому ты так просил о встрече? — жестко спросил Мок, достал из портсигара все папиросы и переложил их по столу в сторону своего собеседника. — Чтобы попрощаться со мной перед смертью, так? Выкинь из головы эти дурацкие мысли! Ты получишь наказание, а потом вернешься к своим! Тебе есть для кого жить! Повторяю, выкинь это из головы…

— Не обижайтесь, господин надвахмистр, — перебил его Прессл. — Не поэтому просил вас о приходе, чтобы с вами попрощаться, хотя много вам обязан… Я хотел, чтобы вы позаботились о Луизе, моей жене… Боюсь, что после моей смерти придет… что она вернется на плохую дорогу… А что тогда будет с моим маленьким Клаусом? А у вас есть опыт работы с такими девушками… Не дайте ей пойти по плохой дороге!

— Ты переоцениваешь мои возможности, Ганс. — Мок тоже закурил и выпустил дым высоко, под потолок. — Ты не боишься, что отдаешь ее под опеку полицейскому? Ведь он почти как сутенер! Я встречал их на плохой дороге, а они не хотели с нее сходить… Это ты привел на хорошую дорогу свою Луизу. У тебя получилось непростая штука. И твоя жена на этом пути останется. С тобой.

Прессл скованными руками схватил Мока за запястье и приблизился к нему. Мок с отвращением отошел от арестанта, чтобы не подавиться зловонием. Каждая проститутка, телесно имевшая дело с Моком, прекрасно знала его кредо, которое он обычно произносил перед первой встречей. «Я ненавижу жару, грязь и вонь, — говорил он, — поэтому ты должна быть чистой и принять меня в прохладном помещении». Из этих трех идиосинкразий выпали сегодня Моку все. Снаружи разливался жар, а внутри его душила вонь Прессла и липкая грязь комнаты свиданий.

— Умоляю вас! — воскликнул Прессл, вскочив со стула. — Позаботьтесь о моей Луизе!

— Сядь и не подходи ко мне! Ты вообще не ходишь в баню или как? Смердишь как навоз. Чувак, что с тобой случилось? Ты всегда был элегантен, а теперь выглядишь как пенер!

— Моя дорогая Луиза… — Арестант прислонился к светло-коричневой панели стены, а затем опустился на нее.

Мок прикурил одну папиросу от другой. Запах благоухающего табака «Ihra» был, на счастье, сильнее, чем запах немытого тела. Мок потянулся к портфелю и достал из него килограмм чесночной колбасы, завернутой в пергамент с фирменной надписью бойни «Carnis». Он положил ее на стол, а потом подошел к присевшему Пресслу. По щекам юноши текли слезы. Мок, дыша ртом, положил руку ему на плечо.

— Я позабочусь о ней, Ганс, — медленно произнес он, — но с одним условием. Ты расскажешь мне, почему хочешь покончить с собой и почему не ходишь в баню.

— А кто вам сказал, — бывший осведомитель испустил зловонный вздох, — что я хочу убить себя самого? Нет, я убью кого-нибудь другого. И я получу пожизненное заключение или вышку. И тогда я буду тут богом. Я буду править, понимаете? Никто не наскочит. Кто хладнокровно убивает, является тут богом. Не полицейским шпионом, а богом. А бога тут никто не обижает. Говорят на его: «Без дыхания», и боятся его. Потому что ему уже все равно. И он может убить любого. Как Бог… А шпика или бывшего полицейского все обижают… Вы позаботитесь о ней? Обещайте мне!

— Ты не выполнил всех моих условий. Ты не ответил на мой второй вопрос. Почему ты не моешься?

Мок поднялся с корточек, обошел стол, опер ботинок на край стула и обозревал царапину на остром носке. Какое-то мгновение он прикидывал, удастся ли ее замазать.

— Он не ответил и не ответит, — раздался голос охранника, вошедшего в комнату для свиданий. — Он стесняется. Но я знаю и скажу…

Прессл встал и вытер мокрое лицо. Он смотрел на охранника глазами без выражения. Взгляд его был пуст, зрачки сузились до размеров булавочной головки, дыхание стало отрывистым, а кадык прыгал под натянутой кожей шеи. Мок еще ни у кого не видел такой реакции.

— Ты ничего не скажешь, ебаный ключник, — медленно и тихо произнес Прессл. — А теперь я хочу уйти, конец свидания.

Удар, который дернул Прессла, был сильным и неожиданным. Пленник рухнул в угол комнаты и снова утих. Голову он вжал между колен и накрыл ее ладонями. Охранник отстегнул дубинку от пояса и ударил Прессла по скованным рукам. На тонких пальцах пленника появилась красная полоска. Охранник стоял в шаге и смотрел на свою жертву. Он отложил дубинку и замахнулся ногой. Зацепился каблуком за ножку стола, отчего его удар потерял силу. Он попал Пресслу под подмышку. Пленник свернулся на полу в маленький клубочек. Охранник повернулся и отодвинул стол подальше. У него было достаточно места, чтобы убить Прессла.

— Теперь я лучше докопаюсь до этой вонючки, — усмехнулся он Моку. — Этой маленькой шлюхи…

Однако осуществить свое намерение он не успел, потому что почувствовал жгучий хлопок на щеке. Удар был настолько сильным и неожиданным, что голова охранника повернулась на бок, а он сам потерял равновесие. В окнах зазвенели грязные сетки, на которых оседали жирные пары от расположенной этажом ниже кухни. Мок подскочил к охраннику и прижал его щекой к сетке. Атакованный попытался оттолкнуть нападавшего, но Мок словно окаменел.

— Не бей его, понял? — прошипел он.

Затем открылась дверь, и в ней стояли два других охранника. Мок оторвался от своего противника, атакованный отошел от окна. Навстречу стражникам двинулся в молчании Ганс Прессл. Он шел так, словно у него что-то застряло между ног. Слишком большие джинсовые штаны частично соскальзывали с тощих ягодиц. Мок посмотрел на своего давнего стукача и нашел ответ на заданный ранее вопрос. Прессл не хотел ему его давать и не позволил сделать это ключнику. Теперь никто не должен ничего был объяснять. То, что Мок увидел, то, что торчало из штанов пленника, было ясным ответом на этот вопрос, было явным знаком унижения, было как клеймо, выжженное у раба, как знак касты отверженного, который отчаянно желает своим тлетворным духом отгородиться от преследователей. Из штанов Ганса Прессла торчала окровавленная пеленка.

Бреслау, среда 4 июля 1923 года, четыре часа дня

Пивная «Под колоколом» на Олауэрштрассе была наполнена неподвижным, горячим воздухом. Никакие вентиляционные каналы не могли всасывать и выгонять наружу запахи, которые создавали подавляющую духоту. В тесном нутре вились полосы вонючего дыма от дешевого табака. Над столами нависла мешанина запахов яств, пива и испаряющих человеческих тел. Мориц Маннхаупт занял место в углу заведения и огляделся вокруг. Он не мог не удивляться, что в такую жару люди выжимают из себя седьмой пот, поедая горячие блюда. Особенно его поражал дородный рыжеволосый мужчина, перед которым стояла глубокая тарелка, наполненная клецками, именуемыми «польскими» или «силезскими». Одет он был в жилет и котелок. Рукава рубашки он закатал. На спинке стула висел пиджак. Он глотал клецки, почти не жуя их. Однако его зубы простаивали лишь мгновение. Через миг он нарезал и откусывал ломтики шкуры от сала, которые нагребал с верху капусты густо. Маннхаупт смотрел на него и качал головой в изумлении. Тот заметил это.

— Мы знакомы? — спросил рыжий с набитым ртом.

— Я вас не знаю, — ответил Маннхаупт и осушил рюмку чистой водки, запивая ее темным пивом «Энгельгардт».

Мякоть, видневшаяся из-за зубов и губ людей, которые во время еды неаккуратно закрывают рот, была для Маннхаупта одним из самых уродливых видов. Жевание пищи с закрытым ртом, держа локти близко к туловищу, а также скромно обмакивая рот в бокалы ликера — это были первые уроки savoir-vivre[18], которые он давал своим девушкам. Он делал это, несмотря на форму уничижительных комментариев конкуренции, что его подопечные производят комичное впечатление, ведя себя как баронессы, а ведь, как правило, восседают в «подлых» закусочных над свиной котлетой и бокалом пива, что — к слову сказать, — часто должно было им хватить за дневное питание. Маннхаупт отмахивался от таких замечаний пожатием плеч и напоминал, что класс нужно держать везде и всегда. Однако сам он был неверен. Он отступал от нее в моменты, когда алкоголь превращал его в другого человека, агрессивного и обидчивого, или когда он сталкивался с уникальным хамом.

Обе эти причины сегодня наложились друг на друга. Подвыпивший Маннхаупт вздрогнул при виде пищевой массы во рту незнакомца, в которой испещренная пятнами петрушки желтая масса клецек смешивалась с волокнами капусты.

— Пес, который ест, не лает, — сказал Маннхаупт так громко, что легко перекричал слепого аккордеониста, который пел язвительную сатиру о кислом вине из Грюнберга.

— Что? — Рыжеволосый отодвинул тарелку с дымящимися клецками, встал и подтолкнул свое дородное тело к столику Маннхаупта. — Что, как?

— Вот именно! — Маннхаупт закурил папиросу и из-за занавеса серого дыма презрительно посмотрел на рыжего простака.

Тот подошел к столику и оперся на него кулаками, ставшими опорой для туловища. Своим поднятым задом он напоминал гориллу, привезенную несколько дней назад в зоологический сад из Занзибара, о чем писали все газеты в Бреслау. Сутенер внимательно посмотрел на предплечья его тела, торчащие из закатанных рукавов рубашки, и напряг мышцы. Он надеялся, что его не подведет рефлекс, выработанный еще в детстве, во время многочисленных драк в бандитском районе вокруг Бургфельда. К сожалению, он не предвидел, что незнакомец вообще не воспользуется руками.

Окованные железом ножки стола с высоким писком скрежетнули по каменному полу. Маннхаупт зафиксировал резкое движение бедер рыжеволосого и почувствовал сильную боль в животе. Он попытался подняться, но ощетинившийся осколками край стола прижал его к стене и обездвижил. Нападавший, не отпуская напора бедер, вытер пот со лба, схватил сутенера за лацканы пиджака и резко дернул. Маннхаупту показалось, что вдруг весь мир умолк, а он летит под сводами ресторана. Действительно, в забегаловке наступила тишина. Даже слепой аккордеонист не успел закончить фразу, что вино из Грюнберга удлиняет людям лицо. Полет Маннхаупта длился очень недолго. Его выхватили из-за одного стола и швырнули на соседний. Он почувствовал влагу на щеке и на шее, после чего до него донесся сильный запах уксуса, лука и горчицы. Он хотел встать, но его снова подхватили.

— Не дергайте его так, Смолор, — услышал он чей — то хриплый голос, — а то штаны ему порвете.

Затем ошеломленного Маннхаупта окутал легкий порыв раскаленного воздуха, и сутенер коснулся грязной брусчатки. Он огляделся вокруг и увидел то, что обычно: деликатесы и табачную лавку, под которой, как обычно, крутились какие-то штрихи. Только два элемента не вписывались в привычный ему сценарий. Арестантский фургон и рыжеволосый мужчина, указывающий с улыбкой на дверцу автомобиля. Маннхаупт послушно подошел к ним. За эти несколько минут он понял, что дурные манеры и оскорбления не окупятся. Однако от этой мысли он отказался, когда оказался внутри фургона и увидел еще нескольких мужчин, с которыми его связывала профессия. Он посмотрел на понурые глаза конкурента и понял, что тут дело не в поведении, которым он оскорбил рыжеволосого полицейского. Он все равно был бы заперт сегодня, даже если бы кланялся в пояс и снимал шапку каждому встречному полицейскому. Сегодня, очевидно, был плохой день для сутенеров.

Бреслау, среда 4 июля 1923 года, половина пятого пополудни

Глава децерната IV Полицайпрезидиума, криминальный советник Йозеф Ильсхаймер, был прирожденным безнадежным бюрократом. Он любил сидеть за своим мощным письменным столом, в окружении папок и юридических книг. Потерянным он считал день, когда не пролистал бы хотя бы несколько страниц уголовного кодекса или внутренних полицейских инструкций в поисках пунктов и параграфов, которыми бы снабдил свои длинные рапорты о состоянии текущих дел отдела. Его любовь к бюрократии приобрело ему благосклонность нынешнего полицайпрезидента Клейбёмера, который ровно двадцать лет работал в Страсбурге и прусскую бюрократию уважал так же глубоко, как ненавидел эльзасскую небрежность и беспорядок. По этой причине Ильсхаймер имел способ беспрепятственно обожать бюрократию и дальше составлять рапорты, наполненные искусными и богатыми фразами с особым вниманием к обширным инфинитивам. Его чувство пригасало однако перед четырьмя часами дня, когда он покидал мрачный замок князей брест-легницких, в котором находился в настоящее время президиум, и отправлялся на пролетке на объезд магазинов с экзотическими товарами, где осматривал восточные предметы, прежде всего японские веера, для своей огромной и известной в Бреслау коллекции.

Сегодня он не мог отдаться своей страсти, потому что за несколько минут перед выходом был вызван в кабинет президента, где его секретарь передал ему с кислой миной официальную жалобу на надвахмистра Эберхарда Мока, объявляя, что президент ожидает объяснения в письме не позднее, чем завтра до девяти утра. Письмо это, хотя и касалось подчиненного Ильсхаймера, ошибочно адресовано в криминальный отдел, то есть попало прямо в руки Генриха Мюльхауза. Тот, ознакомившись с текстом, отправил его — служебным путем, приложив соответствующую аннотацию — в кабинет президента. Шеф криминальной полиции не мог связаться с Ильсхаймером в тайне перед президентом, потому — что начальник Мока прекрасно понимал и одобрял — это было бы нарушением параграфа 18, пункт 14bc внутренней инструкции Полицайпрезидиума в Бреслау от 12 марта 1920 года, гласящей, что в случае невозможности рассмотрения официального письма в рамках одного отдела, его необходимо направить прямо в кабинет полицайпрезидента. В письме номер 1254a/23 тюремный охранник, капрал Отто Ошевалла, «жалуется на поведение надвахмистра Эберхарда Мока. Он доносит, что на него напали и жестоко избили. Он требует по отношению Э. Мока высочайших служебных последствий». Письмо Ошевалла снабженное собственноручной припиской: «Жалобу считаю весьма обоснованной», было подписано «Лангер, директор следственной тюрьмы в Бреслау».

Советник Ильсхаймер вернулся в свою комнату и положил на стол большой кожаный портфель с вытисненными растительными мотивами. Его раздражало не столько то, что он не пополнит сегодня свою знаменитую коллекцию очередной моделью, сколько неумолимая необходимость написать рапорт о разъяснительной беседе со своим подчиненным. Однако он не мог ничего написать по простой причине: Мока не было в пределах ни слышимости голоса, ни телефона. Он работал сегодня до полудня, в поте лица идентифицируя архивные отпечатки пальцев с теми, которые взяты у двух убитых проституток. Явно усталый, он два часа писал рапорт о паршивых последствиях своих исследований, после чего отпросился, сказав что-то о необходимости наблюдения на месте. Поэтому Ильсхаймер не мог знать воскресных авантюр Мока в следственной тюрьме, и ему оставалось только отправить кого-нибудь из своих людей в отдаленное и даже не относящееся к Бреслау поместье Кляйн Чанч, где виновник прожил почти десять лет. Как назло — сегодня все сотрудники отдела, включая практиканта Исидора Блюммеля, действовали на территории. Ильсхаймер проклинал свою снисходительность, даже не спросив, на какую именно территорию сегодня все едут. Завтра в девять часов полицайпрезидент наверняка проявит к Ильсхаймеру меньше понимания, чем он сегодня своим людям. Ведь советник не станет раскрывать президенту истинную причину отсутствия своего интереса к странствиям почти всего отдела! Он ведь не скажет, что мир перестал для него существовать в тот момент, когда он получил новые каталоги варшавской торгово-экспедиционной фирмы «Бронислав Хиршбейн и компания», которая очень дешево завозила в Амстердам японские изделия! Он ведь не признается, что, когда открыл каталог на страницах с восточной галантереей, не знал, что скажут ему вышеуказанный Мок и остальные его люди!

Так или иначе, Ильсхаймеру пришлось ждать возвращения подчиненного, потому что его взаимоотношение было условием, sine qua non[19] написания рапорта. Криминальный советник не знал, когда Мок вернется в президиум, однако был абсолютно уверен, что это произойдет сегодня. Надвахмистр терпеть не мог сюрпризов погоды и — хотя небо было безоблачным, а над Бреслау зависла жара — никогда не выходил и не возвращался домой без своего мощного зонтика. Тот же теперь торчал в металлической подставке и был видимой гарантией возвращения хозяина. Ильсхаймер решил сократить время и позвонил дежурному. Он попросил дворника Бендера заказать в ратушной столовой «Жареная колбаса под колокольчиком» две булочки с печенкой и один маленький темный хаас, после чего погрузился в чтение каталога фирмы «Хиршбейн и компания». Затем его голова зависла над гравюрами, представляющими японские заколки, шкатулки, расчески с лаком и веера, а глаза закрыл глухой сон.

Его разбудили два звука. Стук в дверь, а затем повышенные голоса во дворе президиума. Ему показалось, что среди них был голос Мока. Но сначала он впустил парня из столовой. Отпустив его с тысячемарковой купюрой, он подошел к окну и протер глаза от изумления. Слух его не обманул. Тот, которого советник ждал почти час, стоял на расставленных ногах возле открытого арестантского фургона и отдавал распоряжения людям, находящимся внутри автомобиля. Кроме того, он то и дело вскидывал голову и смотрел в окна квартиры полицайпрезидента. Рядом стояли Смолор, Домагалла и практикант Блюммель. Из середины выскочили пятеро мужчин, чьи папки, прекрасно известные бюрократу Ильсхаймеру, находились в архиве его отдела.

Во двор вошел с связкой ключей охранник президиумного изолятора Ахим Бухрак. Он огляделся по сторонам, затем сделал приглашающее движение рукой. В ворота, ведущие в изолятор, ворвались закованные люди и офицеры из отдела Ильсхаймера. Мок посмотрел в тот раз в окно кабинета своего шефа.

— Ко мне, Мок! — крикнул Ильсхаймер, распахнув окно. — Объясните мне немедленно свой разбой в тюрьме! Пришла официальная жалоба!

Мок улыбнулся и молча сделал рукой два движения. Первое — словно вытаскивал из жилета часы. Второе — как будто писал что-то пальцем поверх ладони. Затем он исчез в воротах. Эта пантомима означала: «У меня нет времени, я все вам напишу». Ильсхаймер тяжело сел за стол. Улыбка Мока говорила о другом. Он напоминал ему о некоем негласном принципе их многолетнего сотрудничества. Однажды Мок сформулировал его так: «Ты не вмешиваешься в мои дела, а я молчу о твоих разных делах, ты знаешь, о чем я говорю». Ильсхаймеру — ноленс воленс — пришлось ждать письменного объяснения Мока. Он знал, что появится оно сегодня на его столе и что почерк будет отвратительно лаконичным. Есть зонтик, будет и сам Мок. Пока же шефа децерната IV мог посвятить себя потреблению булочек с печенкой.

Бреслау, среда 4 июля 1923 года, пять часов дня

Мориц Маннхаупт огляделся и в очередной раз увидел понурые лица своих товарищей. Однако он не мог повернуть голову и посмотреть на тех, кто стоял позади него. Выполнить какое-нибудь движение каким-либо органом тела — кроме пальцев рук и ног — было в этих обстоятельствах невозможно. Он и семнадцать других сутенеров стояли в тесной камере полицейского заключения по адресу Шубрюкке, 49, в которой свободно размещалось не более четырех человек. Духота, стоящая в пивной «Под колоколом», из которой Маннхаупт вылетел час назад, была как свежий морской бриз по сравнению с неподвижным воздухом в камере. Разница заключалась в том, что окна в камере не открыл бы даже знаменитый саксонский силач Герман Гёрнер. Оно было привинчено к железной фрамуге много лет назад, а влага обездвижила шарниры толстым слоем ржавчины. Пот стекал по телам запертых сутенеров, боль пульсировала в их пятках и коленях, а некоторые чувствовали приближение холодного, липкого обморока. Одного из людей, стоявших под окном, начало рвать. В воздухе, точнее в том, что от него осталось, разнесся пронзительный кислый смрад.

— Откройте! Откройте! — закричал Маннхаупт.

Другие стали ему вторить. Тесная камера разрывалась от крика. Сутенеры, стоявшие возле двери, начали стучать в нее. Через некоторое время скрежетнуло, и всем показалось, что в душное нутро камеры ворвались самые чудесные запахи из их снов. Одному показалось, что он почувствовал чудесный запах пирога с крошкой, до другого донесся запах леса и грибов, еще одному показалось, что он оказался на полном солнце на надодранском пляже и до него донесся влажный запах воды. А только отворились двери, в которых стоял коренастый мужчина среднего роста. Его квадратный силуэт, густые, темные волосы, крепко сжатая челюсть и безупречный светлый костюм были очень хорошо знакомы всем сутенерам. Они также помнили, что встречи с этим человеком не были приятными, а синяки и отеки часто были болезненными их воспоминаниями. Они также знали, что он может быть деликатным и понимающим с проститутками в той же степени, как и грубым и жестоким с их опекунами. Вид надвахмистра, ибо такое звание имел этот полицейский, не предвещал ничего хорошего. Наступила такая тишина, что почти слышно было, как капает пот со лбов измученных пленников. Куда-то исчезли чудесные запахи детства, вернулся смрад пота и рвоты.

— Послушайте меня внимательно, ублюдки, — сказал полицейский никотиновым басом, — потому что слишком жарко, чтобы дважды что-либо повторять. У меня есть снимки двух убитых проституток. Я хочу их опознать. — Он закурил папиросу и пыхнул дымом в глубь камеры. — Я уверен, что никто из вас их не узнает. Вы умоете руки, я знаю. Трудно, скажете вы себе, умер еще один мой рабочий вол. Я заставлю другого вола работать. Вы так думаете. Может быть, мою шлюху убил какой-нибудь суровый урка. Зачем ему рисковать? Какая-то шлюха смеялась над его маленькой пташкой, и он ее укокошил! Сама виновата! Вы так думаете, ублюдки? Вы такие крутые, когда нужно ударить девушку кулаком в лицо, потому что она хотела пить и купила себе лимонад за какие-то гроши, вместо того чтобы отдать их вам. — Он провел гребнем по вьющимся волосам, выплюнул папиросу на бетон, а затем поднял руки, в которых держал фотографии и чистые листы. — Вы не узнаете этих девушек. Я знаю об этом. Вы не хотите подвергаться никакой опасности. А я раздам вам карточки и карандаши. Как в школьном классе. Вы на этих листах напишете имена ваших девочек. Всех. Также новых и еще не зарегистрированных. Всех. Имена, а рядом забегаловку или улицу, где они заманивают клиентов, или нору, где ночуют. А я вернусь сюда через полтора часа и заберу у вас эти списки. И тогда я поселю вас на несколько дней по разным камерам, чтобы вы не умерли от этой вони здесь. В течение этих нескольких дней я увижу всех девушек из ваших списков и поговорю с ними. Знаете, что я им велю сделать? Чтобы они дополнили ваши списки. Если кто-то из них допишет какое-то имя, это значит, что вы скрыли его от меня. Тот, кто что-то скрывает, вернется сюда, в эту камеру. Без приговора, без суда. Без воды, в смраде этих блевотин он просидит месяц, может два, а я его буду навещать каждый день. А пока его бизнес в городе возьмет на себя кто-то другой. — Он вытер пот со лба и вздохнул. — Мне нужно увидеть ваших девушек. Всех. Живых и в добром здравии, не считая сифилиса, твердого шанкра и гонореи. Если я какую-то не увижу, это значит, что она на этих снимках… А ее сутенер это скрыл… Тогда я уничтожу этого сутенера…

Он вручил им снимки и пачку листов, после чего вышел. В дверях камеры стоял рыжеволосый мужчина, который метал Маннхауптом в пивной «Под колоколом». В руке он держал десяток коротеньких карандашей.

— Выходить, — крикнул он, — по одному в коридор! Сесть на землю и писать! А после написания входить обратно!

Маннхаупт был первым. Однако он не сдвинулся с места ни на сантиметр. Он недавно работал в этом деле и, может быть, поэтому чувствовал себя сильно тронутым словами надвахмистра. Сам он не только никогда не бил своих девушек, но даже не повышал на них голоса. Точно так же поступал его дядя Гельмут, который передал племяннику дело, прежде чем сесть в тюрьму за мошенничество. И он, и дядя Гельмут относились к девушкам как к частной собственности, которая — по их мнению — священна и должна быть защищена государством. Маннхаупт никогда не испугался бы ни одного, как выразился надвахмистр, «сурового урки» и в случае смерти кого-нибудь из своих подопечных наверняка сотрудничал бы с полицией. Он почувствовал горечь, а вместе с тем тревожное желание поговорить с человеком с квадратным силуэтом.

— Господин надвахмистр! — крикнул Маннхаупт.

— Что? — Полицейский вынырнул из-за спины рыжеволосого.

— Нет среди нас Малыша Макса, — быстро проговорил Маннхаупт, не обращая внимания на презрительные взгляды коллег. — Может, эти две — его девушки?

— Думаешь, я не знаю, сколько сутенеров в этом городе? — Брюнет схватил Маннхаупта за рубашку и притянул к себе. Он некоторое время смотрел на него, затем решительно его оттолкнул и двинулся обратно. Каблуки его туфель постукивали по полу коридора. Маннхаупт сжался, чтобы не смотреть в глаза товарищам.

— Выходи, блядь! Ну что! — крикнул рыжеволосый Маннхаупту. — Ну давай, уж!

Когда Маннхаупт проходил мимо него, он увидел перед носом снимки двух убитых женщин. Он когда-то видел их у Франка на Маттиасплац и даже с ними разговаривал. Он знал, что они принадлежат Максу Негшу, называемому Малышом Максом.

— Я их не знаю, — пробормотал он рыжеволосому, после чего взял листок и карандаш. — Скажите, господин полицмейстер, — внезапный порыв заставил его посмотреть в налитые кровью глаза рыжего, — почему он нас так ненавидит? Уже какой-то мудрец сказал, что проституция — это как клоака во дворце. Если ее ликвидировать, весь дворец начнет вонять.

Полицейский с карандашами производил впечатление ошеломленного выводом Маннхаупта. Он потряс головой и смотрел на альфонса одновременно тупо и пронзительно.

— Но клоака тоже воняет, не так ли? Он вообще не любит вонь.

Бреслау, среда 4 июля 1923 года, половина седьмого вечера

Мок шел по тюремному коридору и сильно стучал каблуками. Этот звук разносился по всей арестантской. Мок со стуком объявлял: я иду и нахожусь на своей территории! Горе вам, ублюдки! Когда он вместе с Исидором Блюммелем и Куртом Смолором приближался к камере номер 2, ему показалось, что он слышит громкий выдох облегчения, вырвавшийся из восемнадцати глоток. Он был красноречив. Прошло полтора часа, и именно тогда он встал в открытых Бухраком дверях камеры и втянул в ноздри зловоние.

— Написали? — спросил он.

— Ну-ну, — ответили многочисленные голоса.

— Все?

— Ну да, конечно же да, — буркнули фигуры в тесной камере.

Мок прекрасно знал, что признание у таких созданий приобретаетсяпоследовательностью и жестокостью. Он уже несколько раз доказывал это за последние три дня, когда ввозил их партиями в полицейский участок. Альфонсы переночевали сначала ввосьмером, а на следующую ночь втринадцатером в одной непроветриваемой камере наз четырех человек. Им приходилось спать по очереди, устраиваться по очереди и даже сидеть по очереди в течение дня! Только на третий день, затолкав в камеру еще пятерых сутенеров, он рассказал им, о чем на самом деле идет речь. Да, я был жесток с этими паразитами, думал Мок, но как насчет моего следствия? Если я теперь сделаю то, что планирую, я покажусь им совершенно и безнадежно непоследовательным и недобросовестным. Я стану кем-то недостойным уважения. Но, с другой стороны, безоговорочное следствие тупо и слепо. В чем виноват, например, тот Маннхаупт, о котором его девушки рассказывают в превосходной степени? Почему я должен держать его в заключении еще несколько дней? Может быть, я пустил бы в ход быдлятство заключенных и Маннхаупт стал бы опущенным, как карманник Ганс Прессл, которому разорвали задницу, чтобы показать, кто здесь главный? Как молодой отец Прессл, который навсегда останется в тюрьме, чтобы смыть там позор, и не увидит своего ребенка?

— Убирайтесь отсюда, — принял решение Мок, — я не хочу больше нюхать вашу вонь! Оставьте листки с именами на земле и вон! Охранник выведет вас через двор, выходом для упряжных животных.

Заключенные стали проталкиваться к дверям. Некоторые, проходя мимо Мока, дерзко смотрели на него. Этих он отмечал в памяти. Другие избегали его взгляда. Этих он пропускал. Один, некий Мориц Маннхаупт, смотрел на него со смесью симпатии и раненой гордости. Его он тоже записал в памяти.

Когда сутенеры ушли, Мок повернулся к своим сотрудникам. У всех были изумленные лица. У практиканта Исидора Блюммеля глаза чуть не выскочили из-под тяжелых век. Мок подошел к нему и крепко обнял за шею.

— Ты, наверное, удивляешься, сынок, — он обдал его лицо никотиновым дыханием, — что я оказался непоследовательным, да? Что обещал этим сутенерам несколько дней пребывания в камерах и не сдержал своего слова? Тогда послушай меня внимательно, мальчик. В течение трех дней мы закрыли всех сутенеров Бреслау, кроме некого Макса Негша, известного как Малыш Макс. Тот пропал. Последний раз его видели в кафе Франка на Матиасплац в субботу. Сегодня я проверил последнее место, где мог укрываться Малыш. Его там не было. Он исчез, испарился. Сегодня, после того как я привез всех сутенеров в эту камеру, я оставил вас на полтора часа, так? Тогда я пошел в свою комнату, где над пинтой черного хааса вкусно храпел наш замечательный шеф. Затем я сравнил отпечатки пальцев девочек Негша с отпечатками погибших. Сошлось. Эти две убитые девушки — это девушки Негша. Эти восемнадцать вонючек мне не были больше нужны. Затем я выгнал их, чтобы они не отравляли воздух, понимаешь? Ты еще удивляешься, сынок?

— Да, удивляюсь, — ответил гордо и простодушно Блюммель, — ведь с субботы почти ничего другого господин надвахмистр не делает, только просматривает картотеки с отпечатками пальцев. Я удивлен, что только сегодня, за минуту вы опознали отпечатки. Если бы вы правильно их определили, положим, в воскресенье, сами или с помощью возможного специалиста, избавили бы нас от трудностей по поимке всех этих сутенеров, не говоря уже о времени.

Мок посмотрел на коллег. Их лица выражали целый спектр смешанных чувств: от недоверия и негодования на дерзкого практиканта даже до немого одобрения его слов. Только взгляд Курта Смолора выражал полное безразличие.

— Ты когда-нибудь бывал в Африке? — спросил Мок практиканта, а когда тот отрицательно покачал головой, продолжил: — А я был. Два месяца в Камеруне. И знаешь что? За эти два месяца я так и не научился распознавать негров. Один был похож на другого. Не отличить. А как ты думаешь, что больше похоже друг на друга: негры или папиллярные линии?

— Ну, линии…

— Я смог их идентифицировать, только когда понял, что это должны быть женщины от Малыша Максима, а не другие. А чтобы до этого дойти, нужно было разыскать всех сутенеров этого города. Это невозможно было определить в лаборатории. Полиция — это не лаборатория, сын мой. Это запыленная и окровавленная улица. Там ты найдешь то, что ищешь.

— Не согласен, — возразил Блюммель. — Если бы вы поручили экспертизу специалисту, то было бы…

— Я должен был сделать это сам, — ответил Мок с улыбкой. — А почему? Это не твое дело, сынок. А теперь убери блевотину в камере. Все, что мы делали, мы делали в тайне от президента. Не может быть никаких следов от нашей секретной операции.

Блюммель не сделал ни малейшего движения. Он стоял и не сводил глаз с Мока.

— Хочешь, я покажу тебе, как это делается? — спросил Мок дружелюбно.

— Да, пусть господин покажет. — Горло практиканта порозовело от гнева.

Домагалла, Смолор и Бухрак изумленно смотрели, как Мок сбрасывает с плеч изящный пиджак, закатывает рукава рубашки, затем берет пустое ведро и наполняет его водой из-под крана в коридоре.

— Поработаем вместе? — Мок смотрел на практиканта.

Блюммель кивнул и снял пиджак.

Бреслау, среда 4 июля 1923 года, семь часов вечера

Ильсхаймер в течение сегодняшнего дня дважды засыпал. С ним такого не случалось уже много лет. Конечно, дремота была важной составляющей его дневного расписания занятий, но он вообще сократил ее только до одного раза — после позднего обеда, около шести, когда уже объехал несколько магазинов с восточной галантереей. Из-за Мока он не мог сегодня реализовать этого важного момента дня. Однако этот весьма явный срыв плана не противодействовал появлению в мозгу Ильсхаймера сигнала голода, который наступал преимущественно во время посещения магазинов с экзотическими товарами. Но потом произошло нечто необычное. Импульс голода сопровождался нерегулярным и необъяснимым импульсом сна. Советник, благословляя прохладу своей комнаты, долго не сопротивлялся. Его разбудили действия Мок во дворе, а также визит посыльного из закусочной «Жареная колбаса под колокольчиком». Ильсхаймер съел две хрустящие булочки из дневной выпечки, обильно намазанные бархатной нежной печенкой и переложенные несколькими кусочками лука, после чего выпил бутылку темного пива из пивоварни Хааса. И тут появился совершенно обычный сигнал, который всегда наступал после полуденной трапезы.

От этого сна он только что отряхнулся, читая три документа, лежащие на его столе. Первый он отбросил через несколько секунд. Это была жалоба на Мока, которая внесла такой ужасный беспорядок в его педантичную жизнь. Еще два документа были написаны рукой Мока, что уже само по себе вызывало отвращение у любителя рапортов, настуканных на машинке. Первый документ был очень лаконичным рапортом.

«Выполнение служебного приказа № (номер не помню) от дня (прошлая суббота, не знаю, какая именно). Идентифицированы убитые проститутки по делу (номер не помню). Клара Мензель, 27 лет, и Эмма Хадер, 27 лет. Место работы: кафе Франка, место жительства: Матиасплац, 8/24, опекун Макс Негш, 32 года, место жительства: без постоянной прописки, пропал. Дело передано в криминальную полицию. Мок».

Ильсхаймер почувствовал прилив теплых чувств к Моку. Его подчиненный прекрасно знал, какую радость ему доставляет восполнение таких пробелов, как «не помню» или «прошу проверить». Он знал также, что выстукивание рапортов на новой машинке «Rheinita Record» звучит для шефа, как музыка сфер, и что он с радостью отдает себя этому занятию, вместо того чтобы идти по стопам своих коллег и поручать такие действия секретаршам или практикантам. Ильсхаймер любил дополнение рапортов и личное их переписывание на машинке, но терпеть не мог их составления, когда у него было мало данных или ему приходилось переделывать какой-нибудь текст, написанный на колене и лишенный всякой бюрократической орнаментации. А таков был третий лежавший перед ним документ.

«В тюрьме на Фрайбургерштрассе в воскресенье я напал на ублюдка, называемого охранником. Я встал на защиту заключенного, моего давнего информатора Ганса Прессла, которого этот охранник начал истязать при мне. Этот заключенный ранее был опущен сокамерниками и находится в тяжелом психическом состоянии. Именно так и было. Мок».

Для составления приличного рапорта из записки Мока требовалась немалые навыки. Ильсхаймер этими способностями обладал, но ему нужны были ответы на несколько вопросов. Но, однако, не было кому их задать. Зонта уже не было за металлической подставкой. Поэтому он решил в своем рапорте литературно приукрасить благородство Мока, который заступается за обиженного пленника, и скотство охранника.

Шли часы, а перо Ильсхаймера рисовало на бумаге страшные видения позора Прессла, зверства охранника и героизма Мока. Пишущий тихо хихикнул. Он мог убить двух зайцев одним выстрелом. Если бы пострадавший охранник доказал ложь Мока, это закончилось бы отстранением надвахмистра из децерната IV, что Ильсхаймера нисколько не огорчило бы. В небольшом отделе не было места двум шефам: официальному и неофициальному.

Ильсхаймер переписал рапорт через кальку в трех экземплярах. Один попадет на стол президента Клейбёмера, другой останется в делах. Третий экземпляр был для Генриха Мюльхауза. Пусть этот надутый старый масон знает, что люди децерната IV, презрительно именуемые «бюстоносцами», бесстрашны и благородны. Он отстукал последнюю точку, и звонок машинки «Rheinita Record» торжествующе бренькнул. Ильсхаймер откинулся назад вместе с креслом и заложил руки на затылок. Весь день он провел на работе. Ничего. Никто в доме его не ждал, кроме восточных красавиц, необычайно терпеливых. Он написал сегодня особенный доклад, стилистика которого была крайне несовместима с правилами бюрократического искусства. Ничего. Сегодня был необыкновенный день. Он не осмотрел новую поставку галантереи, дважды в течение день засыпал, в обычном рапорте дал волю своим литературным склонностям. Ничего.

Бреслау, пятница 6 июля 1923 года, полдень

Моку это сошло с рук. Не известно, повлияла ли на это литературная гиперболизация и орнаментика — свойства стиля Ильсхаймерa, или, вернее, как шептались в полицейских коридорах, скрытная поддержка, которую оказал Моку криминальный советник Генрих Мюльхауз, который был очень доволен идентификацией убитых проституток и чья рекомендация очень много значила у полицайпрезидента. Мок получил только устный выговор и был отстранен от служебной деятельности на две недели. Решением полицайпрезидента за это время он не получал пенсии, должен был приходить на работу и выполнять все служебные распоряжения, а также думать о своем прискорбном поступке. Через две недели президент пожелал получить от Мока подробный рапорт, который должен быть записью новых, правомерных решений, а также обязательно содержать оптимистический прогноз на будущее. Мок поблагодарил за снисхождение, пообещал исправиться, после чего, освобожденный нетерпеливым взмахом руки, отправился — в полной служебной готовности — выполнять свои столь же ответственные обязанности.

Одной из них сегодня была поимка in flagranti[20] пастора Пауля Рески из собора Карла. Пастор Рески уже раз был допрошен в децернате IV по поводу stuprum[21], какой должен был совершить с шестнадцатилетней ученицей портного из ателье Мейера. Полицейских отдела интересовала не столько сексуальная жизнь пастора, сколько выяснение, действовала ли эта ученица сама по себе или принадлежала к какой-то более крупной группе замаскированных проституток. Не удалось тогда этого подтвердить, потому что пастор неизменно не признавался в развратном поступке, а признаниям уверенной в себе и дерзкой швеи никто веры не давал, тем более что — несмотря на многочисленные угрозы, которых она не жалела во время допроса, — она постоянно выкручивалась и меняла показания. Поэтому Ильсхаймер закрыл дело, а слежку за швеей отложил ad acta[22]. Теперь он откопал ее и — в качестве покаяния — приказал Моку следить за девушкой и определить, не направляется ли она в сторону плебании пастора Рески. Если бы так было, Моку имел задание накрыть пару in flagranti. Выбор пал на него по еще одной причине. Он был единственным человеком, который тогда не допрашивал швею. Ибо во время этого дела погружался в алкогольные пучины.

Покорный Мок сидел на скамейке под памятником генералу фон Блюхеру на площади его имени и с два часа смотрел бездумно на большое здание фабрики мужской одежды Мейера, куда входили и откуда выходили разные особы, а ни одна из них не была та швея, которую пастор должен быть якобы stupratorem. Мок чувствовал себя как в большой, горячей печи, которую образовали стены стоящих вокруг площади домов. Белое солнце освещало рамы велосипедов, скрепленных одной длинной цепью, ключом к которой владел стоящий под зонтиком продавец мороженого на палочке. От жары завяли цветы, хотя их то и дело опрыскивала заботливая цветочница. Блюхерплац была наполнена неподвижным жаром, скрежетом трамваев и выхлопом немногочисленных автомобилей, которые ревели с опущенными стеклами. Мок сидел в центре этого ада с папиросой «Салям Алейкум» и впервые в жизни сожалел, что не коллекционирует веера — как Ильсхаймер.

Из здания фабрики Мейера вышла молодая девушка в светлом платье и с голубой лентой в волосах. Мок внимательно посмотрел на нее, потом на фотографию, которую вынул из бумажника. В его голове пробежали две мысли. Первая — это отсутствие полной уверенности, что девушка на снимке — это та самая, что ловко перебежала сейчас улицу; вторая мысль была полна понимания для пастора — он сам недолго бы колебался, стать ли совратителем этой практикантки. Она двинулась в сторону памятника старому прусскому генералу. Равнодушно прошла мимо Мока и направилась в сторону пассажа Ремберга. Когда она уже там исчезала, надвахмистр тяжело встал со скамьи и быстрым шагом последовал за ней. Издали он любовался ее стройными ягодицами, отчетливо выделявшимися под тонкой тканью платья. Она явно не носила юбку, что сильно взволновало Мока. Икроножные мышцы мягко напряглись над каблуками тапочек. Наблюдая за гибкими движениями стройного тела, Мок забыл о волнах пота, которые запустил этой погоней.

Тем временем девушка прошла через Карлсплац, одаренная улыбкой взмыленного полицейского, управляющего движением. Правоохранитель не был уж так добр и погрозил пальцем Моку, который немного опоздал и тяжелым толчком пробежал прямо перед дышлом фургона, доставившего бочки пива «Кульмбахер». Граупенштрассе вела на юг и выглядела как пустой, выжженный солнцем каньон. Ставни окон были закрыты, в магазине с конфитюрами единственными существами, кроме субъекта, были осы, в магазине с текстильными материалами никто не развертывал тюки тканей. Большинство жителей города переждали жару в доме.

Девушка вошла в магазин чулок. Шли минуты. Четверть часа. Двадцать минут. Наблюдаемая не выходила из магазина уже добрых полчаса. Мок стоял перед магазином и задавался вопросом, что он был в этот жаркий полдень одним из немногих прохожих на Граупенштрассе, поэтому очень малоправдоподобно, чтобы девушка при выходе не обратила на него внимания, что помешало бы ему продолжить наблюдение. Сначала посмотреть витрины, а потом спрятаться в какой-то подъезд, подумал он так медленно, словно его мозг был письменным материалом, на котором он записывал чернилами эту команду ad se ipsum[23]. Уже осмотрев часы, чулки и конфитюры, он вошел в подъезд, который защищал от жары в той же степени, что и полстакана пива от симптомов похмелья. И тут на улице неожиданно появились двое полицейских в форме. Они шли с противоположных сторон навстречу друг другу. Один был виден на фоне массивного здания Новой Биржи, другой на фоне кирпично-красной башни Городской Библиотеки. Мок вышел из подъезда и с любопытством наблюдал за действиями полицейских. Его это интересовало тем более, что оба они, по-видимому, приближались к нему. Когда обоих отделяло от него всего несколько шагов, из галантерейного магазина вывалилась девушка и направила на Мока обвиняющий палец. За ней появился субъект типа «блеск-помада». Субъект нервно заправлял рубашку в брюки.

— Это он, господа! — крикнула она. — Этот тип все еще преследует меня! Я хотела посмотреть, пройдет ли он мимо меня на Граупенштрассе, когда я войду в магазин, но он остановился перед магазином и ждал меня! Я боюсь его! Может быть, это какой-то преступник?! Может, извращенец? Это видно по его роже!

— Хорошо, что панна позвонила из этого магазина. — Тот, что пришел со стороны городского рва, улыбнулся девушке, после чего повернулся к Мок с суровым выражением лица. — А вы что? Почему вы преследуете пани Мейер? Вы знаете, кто она? Это дочь владельца Фабрики униформы и мужской одежды! А вы кто такой? Документы!

Мок потянулся за полицейским удостоверением. Показывая ее правоохранителям, он проклял свои чресла, которые одинаково реагировали на всех молодых женщин, проклял свой мозг, который все молодые женщины сводили к бедрам, ягодицам и груди, а сильнее всего проклял жару, в разогретых волнах которой круглолицее и простецкое лицо девушки на снимке из полицейского архива подверглось такой деформации, что стало вытянутым и милым.

Жара нарастала. По почти пустой улице проехала телега со смолой. Едкий дым заполнил пересохший каньон улицы. В этом горячем облаке все звуки заглушались. Извинения полицейских, возгласы изумления, издаваемые пани Мейер, и даже комментарии владельца магазина с конфитюрами, господина Поля, который решил при оказии отрекламировать свой товар и предлагал полицейским, а также пани Мейер изделия фабрики «Абрама». Мок в черном дыму дегтя всматривался в башню Краевого суда, которая высилась за зданием Музея художественных ремесел и древностей. Он не слушал, что они говорят ему, потому что внезапно его поразил болезненный контраст между тем, что он сейчас делает, и тем, что он должен делать. Об этом ему сообщила вышка суда, а — строго говоря — следственная тюрьма, украшением которой она была. Он должен быть там сейчас. Он должен слушать рассказы о человеческой обиде, об унижении и о мести. Важно именно это, а не выследить, попадет ли распутная панненка в постель с субъектом или с пастором.

Бреслау, пятница 6 июля 1923 года, час пополудни

Мок стоял возле двери в изолятор и разглядывал свои летние башмаки из светлой телячьей кожи. Носок правого был аккуратно замазан светло-коричневым кремом «Kiwi». Однако даже самый толстый слой крема не мог покрыть отслоение кожи. Это была памятка о недавнем посещении этого здания, когда Мок яростным пинком вызвал охранника. Теперь, невозмутимый, он не позволял ярости завладеть собой, теперь только упорно постукивал костяшкой среднего пальца по толстому стеклу глазка. Никто не открывал. Наверное, в сортире, подумал Мок. Так же, как тогда. Огляделся вокруг. Все было так же, как тогда. Неосвежаемая жара нависла над городом. Одних людей притупляла, других — наполняла бешенством. Те, кто окружал Мок, по большей части принадлежали к последней категории. Они стояли здесь с утра, чтобы навестить своих близких. Они крепко обнимали картонные коробки. Из них исходил запах колбас, табака и свежего дрожжевого теста. Они знали, что не все войдут за стену, а если и будут, то подвергнутся — поодиночке, медленно и методично — унизительному обыску. У них осталось всего несколько минут на разговор. Поэтому каждый нарушитель, который входил без очереди, вызывал в них подавленную ярость.

Мок зашатался, когда его сильно толкнули в плечо. Он потерял равновесие и ударился туловищем о ворота. Он повернулся к посетителям, которые теперь обступали его тесным кругом.

— Очередь для всех! — крикнул лысый, усатый мужчина.

Нападавший нахмурился и уставился на Мока неподвижным взглядом. Он был готов к атаке. Он скрежетал зубами. Полицейский скользнул взглядом по лицам других людей. Они были как псы, которым перерезали голосовые связки. Без рычания, без хрипа обнажали зубы. Желтые, черные, загнившие, острые. Они хотели напасть на него. Без предупреждения. Без лая. Он мог остановить их одним жестом, протянув руку с открытым удостоверением, он мог сбить этих людей в скулящую и пугливую свору. Однако это было бы эффективно только наполовину, потому что через мгновение появится еще один барьер для преодоления. Злой глаз капрала Оттона Ошеваллы в глазке тюремных ворот. Моку пришлось бы долго стучать в ворота, возможно, пришлось бы даже несколько раз в нее пнуть, рискуя еще царапинами на ботинке. И что бы это в итоге дало? Он вошел бы на территорию тюрьмы и снова встретился бы с опущенным Гансом Пресслом. Он от стыда не произнес бы ни слова о своем унижении, а лишь попросил бы Мока поговорить с его молодой женой Луизой. Мок выслушивал бы плачущие заклинания и вдыхал бы вонь тела, покрытого мягкой, гниющей коркой грязи. А потом — разъяренный — он, может быть, даже пошел бы в камеру Прессла и допросил бы его сокамерников, чтобы узнать, кто его отметил клеймом парии. И что? Он бы ничего не узнал. Встретило бы его презрительное молчание. На таких людей у Мока не было тисков. Их следовало бы убить, но у него не было такой власти.

Он посмотрел на башмак из светлой кожи. Его носок был аккуратно замазан светло-коричневой пастой «Kiwi». Однако даже самый толстый слой крема не мог покрыть отслоение кожи. Это была память о последнем визите Мока в это мрачное здание. Он больше не хотел иметь таких памяток. Ганс Прессл проиграл ботинкам Мока.

Неожиданно и очень сильно он ударил в грудь лысого, усатого мужчину. Тот потерял равновесие. Его мускулистое тело отступило и сделало большой разрыв в сплоченной толпе. Мок сунул в этот разрыв плечи и сильными руками — словно плыл в густой воде — прорубил себе проход и удалился быстрым, решительным шагом. Слишком быстро, чтобы внушить страх и заслужить себе уважение.

Бреслау, суббота 18 августа 1923 года, полдень

Госпожа Эльза Верманн только что вернулась с посылочной почты на Брайтештрассе, где снимала ящик для писем, и тяжело уселась в холле, напротив трюмо в золоченой раме. Она смотрела некоторое время на свое отражение и впервые в жизни собственная физиономия показалась ей отвратительной, черная вдовья вуаль — грязной и рваной, а платье — немодным и плохо сшитым. Госпожа Верманн сегодня воспринимала мир в черных тонах. До сих пор она была особой жизнерадостной и необычайно понимающей для близких, а особенно для их «слабостей подбрюшья». Ее ничто не удивляло, и она радовалась, что помогает людям осуществить их самые сокровенные мечты. Свою работу она считала необходимой и полезной, а немалый заработок — оправданным. Она добросовестно платила с них высокие налоги и удивлялась, когда чиновники из силезского Финансового надпрезидиума то и дело вызывали ее на разъяснительные беседы. Это были единственные люди — кроме надвахмистра Мока и его соратников, — к которым она испытывала неприязнь и презрение. Потому что только казенные чиновники и полицейские из децерната IV стояли на пути людей к счастью, преследуя «посредницу доброй судьбы» — как она сама себя называла.

Она отметила, что эти преследования опасно усилились за последние недели. Она не могла никуда двинуться, чтобы не тащить за собой рыжего, вульгарного помощника Мока или его самого, не менее толстокожего, между прочим. Она, однако, все еще полагалась на свою фотографическую память, сжигала сообщения сразу после их прочтения и запоминания, а затем смеялась в нос своим преследователям.

Хорошее настроение не покидало ее до сегодняшнего дня, как вдруг во время ежедневного визита на посылочную почту ее вызвал к себе начальник отдела доставки, господин Генрих Рейх. Этот скромный чиновник, который, впрочем, пользовался несколько раз ее осторожностью, попросил ее в кабинет и сообщил конфиденциальным шепотом, что директор велел ему сегодня доделать ключ к ее ячейке, а затем передать его человеку, который представился как надвахмистр Эберхард Мок. Госпоже Верманн стало плохо. Она выдала господину Рейху распоряжение ликвидировать ящик, хотя его оплата была до конца августа. Кроме того, в его руки она подала письменное решение, чтобы письма отправлялись на ее домашний адрес. Затем она очень быстро достала из ящика два письма, так же быстро выучила на кабинета память их содержание, а потом — благодаря служебному ключу знакомого чиновника — открыла туалет для персонала и оба эти письма сожгла. Затем она вышла из офиса и — терзаясь от невеселых мыслей — ждала трамвая номер 4, который должен отвезти ее на Кенигсплац, где она должна пересесть на 26. Несмотря на то что она пробыла две четверти часа в своей квартире на Вильгельмсуфер, она сидела в холле и смотрела на свое невеселое отражение в зеркале.

— У меня есть только один выход, — сказала она себе, — я должна положиться на собственную память и отказаться от ящика. Надо придумать какой-нибудь менее хлопотный способ передачи новостей и телеграмм… В лучшем случае ограничусь объявлениями в «Schlesische Zeitung». Этот почтовый ящик был совсем не нужен. Просто у меня будет дома больше визитов. Кроме того, необходимо повысить тарифы на услуги. Я же не филантроп.

Госпожа Верманн вздохнула и улыбнулась своему отражению. Она сняла шляпу и повесила ее на вешалку, уложив вуаль в замысловатые складки. Потом она услышала медленные шаги на поскрипывающей лестнице.

Кто-то сильно постучал. Она бесшумно подошла к двери и некоторое время смотрела через глазок на человека в маске в шляпе. Она открыла. Ее клиент был одет в брюки до середины икры и спортивный пиджак. Рот и нос были скрыты за белой шелковой маской, мокрой от слюны и пота. Голову и лоб плотно закрывала белая летняя шляпа. Мужчина протянул ей, не говоря ни слова, листок и вошел в прихожую с такой уверенностью, словно не раз здесь гостил.

— «Прошу дать в понедельничной «Schlesische Zeitung» объявление следующего содержания, — миссис Верманн читала вслух листок, закрыв дверь. — Самые искренние соболезнования господину Хадеру в связи со смертью дочери Эммы Хадер и мистеру Мензелю в связи со смертью дочери Клары Мензель. Reguiescant in pacem[24]. Именно так, in pacem, а не in pace. Это должно быть неграмматично».

Госпожа Верманн некоторое время рассматривала листок бумаги, затем отдала его своему клиенту.

— Сожгите это, я запомнила, — сказала она, — три миллиона марок — мой гонорар.

— О! — удивился мужчина, но открыл бумажник. — Вы подорожали.

Он должен сказать, подумала Верманн, «подорожали ваши услуги», а не «подорожали вы». Он высказался нелогично, а может быть, даже неграмматично. Так, как когда-то его спутник, который сказал: «Две лесбиянки на оргию ко мне». Посредница обладала отличной памятью и запоминала сразу любые высказывания или написанные тексты. Однако теперь вовсе не логическая ошибка, а может, грамматическая, была источником напоминания. На этот раз им стал запах. Мужчина, открыв рот, выпустил аромат мятных конфет.

Госпожа Верманн вспомнила поговорку, которую часто повторял ей один исключительно разговорчивый клиент. «То, что вы не можете победить, вы должны использовать». Она подумала, что могла бы использовать сегодня свою память. Она могла бы обласкать своего злейшего врага, надвахмистра Мока, и заставить его перестать преследовать ее. Достаточно пойти к нему и рассказать ему все. О том, что несколько недель назад у нее был господин Мята — как она назвала в мыслях своего сегодняшнего клиента — в компании другого господина. Другой господин заказал «две лесбиянки на оргию». О том, что она передала это поручение Максу Негшу, который затем подвергся нападению и похищению из-под ее дома, когда шел за своими деньгами за услугу. О том, что прочитала в газете статью об убийстве двух проституток, а спустя несколько дней воззвание, подписанное шефом криминального отдела Генриха Мюльхауза, чтобы явились на допрос в полицайпрезидиум все, кто знали двух убитых проституток, Клару Мензель и Эмму Хадер. О том, что почти через два месяца у нее снова появился господин Мята и дал через нее очень запоздалые соболезнования семьям погибших женщин. Это простое и такое естественное дело он совершает не сам, а поручает ее кому-то в строжайшей тайне!

Некоторое время Эльза Верманн боролась с собой. Она представила себе ироничную усмешку Мока, его зеленовато — карие глаза — циничные, беспощадные, полные надежды — и поняла, что он никогда не перестанет преследовать ее, хотя сам поступает аморально, как все ее клиенты. Эту ненависть она могла объяснить себе лишь каким-то слепым инстинктом, который велит ему преследовать кого угодно, потому что без преследования он был бы никем. А с инстинктом нельзя бороться. «То, что вы не можете победить, вы должны использовать». Человек не может использовать то, чего он панически боится. Кроме того, благоразумие было ее девизом.

— Подорожали мои услуги, — сказала она. — Вы все еще заинтересованы в них?

Клиент на этот раз ничего не сказал и, ища нужную сумму, пальцами перебирал купюры в бумажнике.

Бреслау, понедельник 20 августа 1923 года, одиннадцать часов утра

Фиакер Вильгельм Цейсбергер сидел в навес пролетки и размахивал снятой с головы фуражкой, над козырьком которой красовался позолоченный герб Бреслау с четырьмя полями. Цейсбергер рассматривал отрезанную голову Иоанна Крестителя на одном из полей и спрашивал себя, насколько летняя жара в Бреслау уступает тому палящему зною, который временами покровитель города испытывал в Иудейской пустыне, где, — как гласит Библия, — молился и питался медом и саранчой. Цейсбергер долго не знал, что такое «саранча», и это не давало ему покоя, когда он всякий раз снимал фуражку и разглядывал герб Бреслау. Случалось, он спрашивал об этом клиентов, особенно тех, кто походили пасторами или ксендзами. До сих пор он не получил удовлетворительного объяснения. Как-то один пьяный профессор гимназии объяснил ему, что саранча — это вид насекомых. Это не удовлетворяло познавательную страсть Цейсбергера, которая просыпалась всякий раз, когда он снимал с головы потную фуражку.

Он не думал, что его новый пассажир, приближающийся от собора Лютера, что-нибудь ему объяснит. Он не походил на ученого человека, тот никогда, даже в самое жаркое лето, не надел бы брюки за колено. Кроме помпы, его новый пассажир был одет в светло-бежевый пиджак, белую рубашку, белый галстук. На голове у него торчала светло-бежевая каскетка из тонкого материала. Правильный костюм для летнего времени, подумал фиакер.

Пассажир забрался под накидку. Цейсбергер сел на козлы и взглянул вопросительно.

— Зоологический сад, — буркнул пассажир, обдавая Цейсбергера мятным дыханием.

Он взглянул на него неприязненно. Вчерашний или утренний заправился? — подумал фиакер и пришпорил коня. Мятный ликер на такой жаре? Это, может, даже неплохо, при условии, что он хорошо охлажден. Лучше меда и саранчи, усмехнулся он под усами. Пролетка медленно двинулась через Тиргартенштрассе. Когда они миновали мексиканское консульство, появились первые капли дождя. Разбрызгивались на раскаленной мостовой и сразу испарялись, падали между брусчаткой и немедленно улетучивались, отражались от натянутого навеса пролетки и рассевались в воздухе, как туман. Он проехал через Пассбрюке и остановил пролетку. Снял фуражку и посмотрел на небо. Он с наслаждением впитывал теплую воду. Его конь остановился и — как и его хозяин — наслаждался дождем, который обрушился на город впервые за более чем две недели.

Через некоторое время фиакер напомнил себе, что везет пассажира. Он повернулся, чтобы извиниться за остановку. В навесе не было никого. На сиденье лежали только тысячмарковая купюра и «Schlesische Zeitung», открытая на странице с объявлениями. Одно из них было обведено.

— «Всем, кто принес нам соболезнования, — медленно прочитал он обведенное объявление, — после смерти Эммы и Клары, мы сердечно благодарны. Молитва за их души состоится 22-го августа в два часа дня в Герсдорфе под Хиршбергом на евангелическом кладбище, квартал 23».

Цейсбергер не мог удивляться, что его пассажир выскочил под таким дождем на улицу. Пьяного никогда не поймешь, кивнул он головой и сам залез под навес, чтобы немного укрыться от грозы. От скуки он стал листать газету. Вдруг он торжествующе вскрикнул. У него уже был ответ, который он так долго искал. В кроссворде он заметил вписанное каракулями слово «саранча». Он посмотрел на пароль. «Летающее насекомое из рода прямокрылых» — звучал вопрос.

Герсдорф, среда 22 августа 1923 года, половина третьего пополудни

Мужчина закурил папиросу и в сотый раз прочел даты смерти и рождения членов семьи Хадеров. Все эти данные были высечены на гранитной плите огромной могилы в квартале 23 на евангелическом кладбище в Герсдорфе. Кроме могилы семьи Хадеров, в квартале находились два десятка других могил, которые мужчина уже успел тщательно осмотреть. Уже три четверти часа он пребывал на этом кладбище и пытался чем-то заняться. Он стоял под старыми дубами, едва пропускавшими мелкую, но упрямую морось, курил папиросу за папиросой и приобретал генеалогические знания о нескольких семьях из Герсдорфа. Как выяснилось, в квартале 23 покоились представители всех социальных групп. Среди них не было недостатка в местных пасторах, учителях, окружных судьях, а также рабочих, ремесленников и даже крестьян. Не было недостатка и в юношах, поверженных, вероятно, туберкулезом, детях, умерших в младенчестве, и в молодых матерях, которым потомок принес смерть в тот же день, когда увидел свет.

Наскучив семейной историей, он растоптал папиросу и сунул в рот мятный леденец, чтобы заглушить запах табака. Спрятавшись под полотнищем зонтика, он оперся одной ногой на пень старого дуба и, ловко маневрируя свободной рукой, достал из портфеля тонкую брошюру. Портфель он закрыл и положил на мокрую скамью у могилы Хадеров. Он открыл брошюру в месте, отмеченном изображением пруда в Восточном парке в Бреслау. В очередной раз, оберегая брошюру от редких капель, которые ветер стряхивал с листвы, он прочел пассаж, который почти знал наизусть — как генеалогию похороненных здесь семей.

— «Совершив убийство, — читал он, — убийца публикует в местной прессе объявление соболезнования. В объявлении должны быть какие-то латинские фразы с грамматической ошибкой в одном из слов, например, вместо правильного Non omnis moriar[25] в объявлении должно быть Non ommis moriur. Ошибка очень важна, в противном случае никто не обратит на объявление ни малейшего внимания и контакт не будет установлен. Через несколько дней в той же газете появится ответ на объявление. Там указана дата и место встречи. Он никогда не приходит к нему с первого раза. Кандидат время от времени получает информацию в последующих объявлениях, где есть следующая дата и следующее место встречи. Подчеркиваю, что обозначают они места исключительно на кладбищах. Если кандидат действительно хочет присоединиться к этому преступному братству, он должен быть терпеливым. Как видно, принимаются убийцы, лишенные угрызений совести, люди, зверски безжалостные и бесчеловечно терпеливые. Ибо кто выдержит неустанные колебания надежды и сомнения, когда, например, четырнадцатая встреча не увенчается успехом? Кандидат не знает, когда наконец встретит их. Мне кажется, что за кандидатом следят в каждом месте, которое станет ему назначено, на каждом кладбище есть какой-то скрытый наблюдатель. Однако я не уверен в этом. Александр Гейгер не успел подробно рассказать мне об этом до того, как покончил с собой или… до того, как его заставили».

Мужчина огляделся. Никого не было. Да, подумал он, это только первая встреча. Он закрыл книгу, сунул ее в портфель, отряхнул зонтик от последних капель воды и двинулся по гравийной аллее. Выйдя из кладбища, он направился к недавно поставленной трамвайной остановке, которая соединяла Герсдорф с Хиршбергом. В вагоне он достал из портфеля ту самую книгу, которую читал на кладбище. Прежде чем начать ее штудировать, он внимательно изучил титульный лист. Антон Фрейхерр фон Майрхофер, «Преступное братство мизантропов». Авторский тираж, Наумбург, 1903. Он начал читать с самого начала. Необязательно. Все главы этой книги он знал на память.

Трамвай остановился. Через некоторое время вагоновожатый дал знать звонком, что трогается. Какой-то мужчина подбежал к выходу. Выскакивая, он бросил на раскрытую брошюру фон Майрхофера шарик скомканной бумаги. Человек, сосущий мятный леденец, с видимым ужасом смотрел на силуэт, исчезающий за углом, затем развернул листок. На нем был наклеен ряд букв, вырезанных из газеты. Они составляли фразу: «Будь завтра в полдень на лодочной пристани в Бреслау, на Холтейхёхе».

Штрелен, среда 17 октября 1923 года, четверть пятого утра

Вилли Штауба пробудило нехорошее предчувствие. Ему всегда удавалось вырвать его из глубочайшего даже сна. Не будило его ни воркование голубей на чердаке, где он спал, ни зуд ран, наносимых ему вшами и клопами, ни даже лай собак, которые рвали часто его лохмотья во время путешествий по нижнесилезским деревням. Уже два месяца, то есть с тех пор, как Штауб поселился на чердаке кладбищенского склада, ему казалось, что его интуиция уснула и перестала посылать предупреждающие сигналы. Он задавал себе, однако, вопрос, что обвинять в своих надежных до сих пор догадках было бы несправедливо. Ничего плохого он не подозревал, не было ни малейшего повода для предупредительных опасений. Собрал, как обычно, под костелами и по селам, а когда наступали сумерки, собирал в узелок выпрошенную еду — сухой хлеб, миску муки, иногда яйцо — после чего отправлялся на кладбище, где было удобное помещение на чердаке склада, в котором хранились лопаты гробовщиков, ножницы для обрезки живой изгороди, а также всевозможные шпаргалки. Штауб проскальзывал между двумя снопами соломы, укрывался тряпками и засыпал спокойным сном. Спокойным, потому что не боялся, что кто-нибудь осмелится прийти на кладбище ночью и причинить ему вред. С мертвыми он жил в великом согласии. Как и с крысами — своими соседями по чердаку. С одной из них — Мордой — даже делил ложе.

Сегодня он почувствовал укол тревоги и открыл глаза. Морда тоже проснулась. Было очень темно. Эта тьма обладала какой-то уникальной способностью проводить звуки. До ушей Штауба донеслись шепот и шорох жестких плащей, которые носили могильщики, когда шел дождь. Сначала он подумал, что в часовню ворвались какие-то ночные любовники, которые сбрасывали накидки от дождя, но тут же отбросил эту мысль. Во — первых, свидания в кладбищенском складе были маловероятны во второй половине октября, во-вторых, в темноте никто не пыхтел, никто не дышал, словом, никто не издавал любовных или предваряющих звуков. Слышались только какие-то гортанные команды и подозрительный ропот. Штауб застыл, чтобы наилегчайшим даже шумом не вызвать интереса у людей, находящихся в подсобном помещении.

Внезапно он почувствовал щекотку в гортани, которая упрямо давила в горло. Он не мог кашлять. Он почувствовал, как лицо его распухло и к глазам подступили слезы. Он не мог не кашлять. Он уткнулся лицом в солому и сделал это. Ему показалось, что кашель был громким, как выстрел из пушки. Он слегка повернул голову. Глаза Морды светились в темноте. И тогда он услышал шаги на лестнице. Кто-то забирался на чердак. Потолочные балки посветлели. Штауб увидел в прямоугольном проеме сначала свечу, а потом из нее высунулась шляпа с широкими полями — такая, какую носили могильщики. Штауб слегка прижал Морду к груди. Оцепенел. Его пальцы медленно сомкнулись на мехе животного. То, что появилось под полями шляпы, заставило его крепко сжать крысу. Он не чувствовал болезненного укуса, которым защищался его маленький приятель. Он уставился на выступающий из-под шляпы птичий профиль. Кожаная маска с длинным клювом и двумя круглыми стеклами, за которыми сверкали глаза. Штауб замахнулся и швырнул своего друга в сторону упыря в маске. Видение спряталось, а Морда убежал куда-то в угол.

— Это крысы, — услышал он тихий голос.

Снизу донесся до него звук закрывающейся двери и несколько быстрых прерывистых вдохов. Штауб снова услышал голос духа.

— Мы пришли за тобой. Залезай в гроб. Мы отвезем тебя туда, где сегодня вечером ты узнаешь правду обо всем.

Наступила тишина. Штауб начал дрожать от страха. Звук опускающейся крышки гроба. Шелест плащей. Удар двери. Глухой стук гроба на телеге. Фырканье лошади. Шуршание копыт по мокрому гравию. Тишина. К Штаубу подбежал Морда, приятель, который спас его от призрака, упыря, посланника ада. От посланника чумы. Бродяга потер глаза кулаком. Он не мог отогнать видение. Он также не мог заглушить слуховые галлюцинации. В его ушах гремел голос ксендза Пфеффера из Стрелена. Это было во время исповеди на великий пост, когда Штауб собирал на паперти костела. «В пятнадцатом веке, — гремел ксендз, — наш город подвергся нашествию чумы! Ад открыл врата и выпустил своих посланников! Это были демоны с птичьими клювами! Они выходили из могил и в могилы втаскивали других». Штауб сжал веки. Он верил, как ребенок, что с закрытием глаз опасность становится невидимкой, а поэтому исчезает. Что нет демонов чумы, которые ожили на кладбище. Что ему вовсе не обязательно искать себе другое жилье. Что мертвые по-прежнему дружат с ним. Штауб уснул беспокойным сном. И тотчас проснулся. Это было худшее его пробуждение.

Бухвальд под Бреслау, среда 17 октября 1923 года, половина девятого вечера

Он сидел в полной темноте и выкуривал последнюю папиросу из портсигара. Он глубоко затянулся и нащупал рукой край унитаза. Бросил туда окурок, а потом спустил брюки, положил доску, сел на нее и помочился в сидячем положении. Он сделал это уже два-три раза с того момента, как его принесли в гробу в эту довольно просторную, но без окна баню. Блуждая пальцами по стенам, он нащупывал кое — где гладкую плитку, а в других местах — шершавые неоштукатуренные кирпичи. Один из них был липкой от какой-то жидкости. Он не напрягался, чтобы проверить обонянием или вкусом, что это такое. Он почувствовал лишь дрожь отвращения и панический страх — такой же, какой охватил его сегодня поздно ночью на кладбище в Стрелене, при первой встрече с мизантропами.

Согласно инструкции,содержащейся в следующем, пятнадцатом уже, пожалуй, объявлении в «Schlesische Zeitung», он явился в полночь на кладбище в Стрелене. Его не удивило ни время, ни место. У фон Майрхофера он ведь читал, что мизантропы подвергают кандидатов тяжелым испытаниям инициации. В последнем объявлении-инструкции ограничены — уже однажды так, впрочем, было — временные рамки встречи. Текст гласил: «Григорианская месса и всенощное бдение в честь трагически умерших Клары и Эммы состоится в кладбищенской часовне в Стрелене 16 октября текущего года в полночь». Как обычно — на кладбище, как обычно — большое испытание для его терпения. Он без малейшего удивления ждал дальнейшего развития событий, хотя знал, что все будет как всегда — смертельно скучно. Как всегда, на месте, обозначенном в газете, его ждали дальнейшие инструкции. Это были — как всегда — листки с вырезанными и наклеенными буквами из газеты. Человек доставил ему такой листок только один раз — в трамвае из Герсдорфа в Хиршберг. Во всех остальных случаях они были воткнуты в какую-то щель. Инструкции обозначали еще одно место на следующий день. Когда он поступал согласно указаниям и приходил в указанные места, с ним происходило то же самое. То есть ничего. Никто не появлялся, не было никаких новостей. Затем он возвращался домой и на следующий день покупал «Schlesische Zeitung». Он повторял это действие каждый день. Он вычитывал в газете очередное объявление с топографической подсказкой, в нужное время шел туда и находил новую зацепку, на следующий день отправлялся по адресу с листка и опять ничего. Пустой цикл. У него за спиной было пятнадцать пустых циклов, и он начинал понемногу уставать.

Вчера, когда он появился в полночь в кладбищенской часовне в Стрелене, он почувствовал прилив надежды. Ибо за желобом он нашел листок с совершенно иным, чем до сих пор, сообщением. Никто не заставлял его появляться на следующий день в каком-нибудь другом месте. «Тебе нельзя отсюда двигаться. Жди здесь, пока кто-нибудь не придет за тобой. За тобой все время следят», — в такую команду складывались криво вырезанные газетные буквы. Он ждал, курил, грыз мятные леденцы, мерз и то и дело отряхивал зонтик. Около четырех часов утра он не слышал ничего, кроме пронзительного щелканья собственных зубов. Поэтому он не расслышал шагов, оставляемых в густой глине. Он вздрогнул, когда почувствовал присутствие каких-то людей. Он зажег зажигалку, и сердце у него едва не разорвалось в горле. Они стояли перед ним. Четверо мужчин в длинных плащах, обтекаемых дождем. На головах у них были шляпы, на лицах кожаные противогазы. Вместо труб или выступающих фильтров были снабжены изогнутыми птичьими клювами. Он уже видел таких персонажей на картине. Имя художника он не помнил. Он помнил название картины. Ад.

Не говоря ни слова, он последовал за дьяволами. Он оказался сначала в воняющем отходами складе какой-то часовни, где ему было приказано лечь в гроб. А потом он тяжело вздыхал и ругался, когда его тело ударялось о плохо оструганные края гроба, который передвигался во время езды — сначала на конной повозке, потом на автомобиле. Средства передвижения он узнавал по фырканью лошади и урчанию мотора. В конце он громче всего завопил, когда гроб ударился о пол. Прошли минуты, может быть, даже четверть часа, когда он поднял крышку гроба и расправил плечи. Крышка упала с глухим треском, и он втянул в легкие запах плесени и влаги. Он выиграл и старался узнать место. Он нащупал душ под низким потолком и — к своей великой радости — унитаз. Вероятно, он был в какой-то бане. Он знал, где находится, но не знал, что с ним станет.

Потом звякнули цепи и отворились двери. В комнату ворвался зеленый свет. В этом мертвенном сиянии он разглядел гроб, унитаз и решетки в полу. Он был в бане, где могли купаться сразу несколько человек. Может, это были рабочие или служащие? Может, баня — часть усадьбы или фабрики?

Человек с птичьим профилем глубоко надвинул шляпу на голову и сделал ему знак рукой. Он встал и пошел за ним. Он шел по каменному коридору, с потолка торчали выкрашенные в зеленый цвет лампочки. Они давали так мало света, что он видел только спину идущего перед ним и цементный раствор между каменными плитами, которыми был выложен коридор. Несколько раз — с правой и левой стороны коридора — ему мелькали скудно освещенные лестницы, которые поднимались наверх. На одну из таких узких лестниц они теперь вошли. Через некоторое время ступени закончились. Проводник толкнул большую, окованную дверь, и они оказались в большой комнате, освещенной посередине снопом белого света. Проводник слегка подтолкнул его в светлый круг и исчез.

Сначала он щурил глаза, а потом открывал их все шире и шире. Его окружали люди с острыми птичьими профилями. Их длинные накидки и большие шляпы двигались так, словно эти люди вели между собой какие-то споры и лихорадочно жестикулировали. В круглых застекленных отверстиях масок мелькали нетерпеливые, раздраженные взгляды.

— Твое терпение было вознаграждено, — трубным голосом сказал один из них. — А теперь скажи, чего ты от нас хочешь?

— Вы, мизантропы, в отличие от филантропов, — он очень медленно произнес слова, цитируя известные почти на память фразы из книги фон Майрхофера, — ненавидите людей и верите, что страх — самое сильное средство. Вы боитесь друг друга. Каждый из вас кого-то убил. Какого-то отброса общества. Каждый из вас совершил преступление и предъявил другим мизантропам доказательства своего преступления. Любой мизантроп может в любой момент обратиться в полицию и предъявить доказательства преступления, совершенного любым другим мизантропом. Поэтому вы не ссоритесь, живете в абсолютном согласии и готовы на любой поступок — самый подлый и самый благородный — чтобы помочь одному из вас. Вы делаете это не из любви, а из страха. Вы не пьете алкоголь и не употребляете морфин, чтобы в опьянении не раскрывать преступления другого. Каждый каждого держит в страхе. Связующим звеном вашей организации является ужас. Вы не верите в благородство людей, вы верите в человеческую подлость. Любой может быть развращен страхом. А вы все развращены. Пессимисты, которые не верят в человека, и преступники, которые совершают превосходные преступления. Превосходные, потому что все остальные знают о них; превосходные, потому что никто не расскажет о них полиции. Ваши преступления навсегда остаются нераскрытыми…

— Ты хорошо освоил фон Майрхофера…

— Он был для меня уже давно второй Библией… Я даже помню все, что он говорит о происхождении названия вашего братства. Оно имеет греческий смысл, а не мольеровский, и означает именно «враги человека». Но из остальных пассажей фон Майрхофера следует, что вы прежде всего враги отбросов общества.

— Почему мы убиваем людей с окраин?

— Потому что вы занимаете важное положение посты в обществе. Вы не убиваете никого из своего сословия, никого подобного вам, вы не уничтожаете образованных и состоятельных людей, которые являются оплотом общества, потому что это так, как вы бы убивали самих себя.

— А ты оплот общества?

— Вы знаете, где я работаю…

— Да… В правосудии… Почему ты хочешь присоединиться к нашему братству?

— Вы поддерживаете друг друга, делаете карьеру, позволяете себе удовлетворять любые потребности, даже если они были самыми причудливыми и своеобразными. Я хочу быть богатым, хочу сделать карьеру, хочу удовлетворять безудержные потребности мои, — он сглотнул слюну и произнес это очень громко: — Хочу продать душу дьяволу.

Наступило молчание. Мизантропы шевелили под накидками руками и ногами. Некоторые крутились кругом. Они походили на хор демонов, беззвучно исполняющих какие-то танцевальные трюки. А может, все это был сон? Может, это ему только показалось в темноте?

— Нам нужны новые члены, а люди должны знать, как с нами установить контакт сломанной латынью, — сказал разговаривавший с ним мизантроп. — Фон Майрхофера не существует и не существовал. Один из нас написал эту брошюру. Много чего в ней нет. Ты сам даже не представляешь, насколько сложные еще перед тобой обряды посвящения. Ты сам не знаешь, кого, кроме того, тебе придется убить, какие мерзости совершить… Поскольку фон Майрхофер об этом не писал, ты имеешь право теперь еще отступить. Можешь сказать «нет». Тогда мы свяжем тебе глаза и отвезем тебя обратно на кладбище в Стрелен. Каков твой ответ?

— Ответ звучит: «Прежде чем ответить, могу ли я задать вопрос?»

— У тебя есть право на один вопрос.

— Благодарю. — Он сглотнул слюну, ему хотелось пить. — Ведь полиция могла прочесть вашу вербовочную брошюру. Кто знает, не расставляет ли она ловушки для убийц, которые хотят быть с вами. Вы все знаете обо мне, я ничего не знаю о вас…

— Это был не вопрос! — трубный голос загремел где-то под низким потолком. — Задай вопрос!

— Я задам. Вы из полиции?

Свет погас, и дверь приоткрылась, впуская на мгновение холодное, зеленое свечение. Два человека вывалились в коридор. Затем наступила темнота. Кто-то толкнул его так сильно, что он сел. Кто-то схватил его за воротник и прижал к стене. В мягкой тишине он слышал их учащенное дыхание. Прошло, кажется, две четверти часа. Время тянулось немилосердно. Внезапно все приобрело бешеный темп. Стук двери, зеленый свет, два человека с гробом, сноп белого света, грохот гроба, падающего на пол.

— Хотите, чтобы я туда вошел и отвезете меня обратно на кладбище? — спросил он дрожащим голосом, указывая на гроб. — Все напрасно? Слишком много вопросов? Слишком много сомнений с моей стороны?

— Ты туда не поместишься, — медленно сказал мизантроп, — и не хочешь там быть.

После этих слов он открыл крышку гроба. Он издал зловоние человеческих выделений, и внутри что-то зашевелилось. Бородатое лицо, покрытое сыпью, поднялось на краем ящика. Вдруг оттуда вывалилась крыса и исчезла в темноте. Мизантроп схватился голову за спутанные волосы. Другой рукой он вынул из складок накидки большой нож и начал медленно перерезать горло связанному человеку.

— Морда, не убегай, — пробормотал человек сквозь красные волдыри крови, которые лопались у него на губах.

— Ты все еще думаешь, что мы из полиции? — спросил мизантроп, вдавливая клинок в хрящи гортани бродяги.

Бреслау, четверг 18 октября 1923 года, десять часов утра

На приходском кладбище Святого Генриха вокруг свежевыкопанной и засыпанной могилы Ганса Прессла стало мало скорбящих. Среди них было несколько девушек из казино, которые даже под черными вуалями не могли скрыть иронических усмешек и оценивающих профессиональных взглядов. Они были очень внимательны и сейчас, когда натыкались в отчаявшееся лицо Эберхарда Мока, и раньше — когда оценивали содержание бумажника, когда полицейский платил ксендзу за его печальное служение. На скорбящего смотрел и один старый торговец, который во время войны руководил пунктом распределения продовольствия и чрезвычайно нажился на этой процедуре. Не сводили с него глаз и профессиональные карманники, которых отличали бегающие нервные взгляды и все повторяющееся движение — жест руки. Всех этих людей интересовали — кроме содержания бумажника Мока — причины, по которым этот хорошо им известный, жестокий полицейский выглядел сегодня как скорбящий, потерявший ближайшего родственника. Все знали, что Мока соединяла какая-то дружба с покойным, которая велела ему заплатить за похороны и известными ему способами повлиять на ксендза, чтобы тот пожелал похоронить самоубийцу в центре кладбища, а не за его стеной. Неудивительно, что Мок пришел на похороны, ведь они видели его на свадьбе Прессла года назад, что, кстати говоря, позволило им тогда заподозрить, что маленький карманник — полицейский шпик. Но должно их обоих связывать нечто большее, — думали они, — раз полицейский не был в состоянии скрыть слез во время церемонии. Может быть, они были родственниками? Такое поведение Мока не усыпило, однако, бдительность большинства скорбящих, чей modus vivendi[26] стоял в явном противоречии с профессией плачущего. Они старались не смотреть на напряженное лицо Мока. Они, а особенно продажные женщины, знали, что слабость надвахмистра может быть временной, что необычный вид его заплаканного лица может предвещать необычайную реакцию по отношению к ним самим. Тоже нежелательную.

— Salve regina, mater misericordiae[27] — пропел ксендз.

Воры и шлюхи не ошибались. В Моке нарастал гнев. Это разрушительное и неуправляемое чувство толкало его обычно на насильственные действия. Зная это, он всегда успокаивался, припоминая латинские стихи, которые выучил на память в валбжихской классической гимназии. Часто бывало, что, когда он сталкивался с каким-нибудь человеком, который напрягал его нервы, ему приходилось напрягать свой мозг звонкими фразами древних римлян, которые обладали чудесным свойством заглушать и поглощать агрессию. Но сегодня не помогли бы ни Sorakte Горация, ни лесная жаба Титируса Вергилия, ни духовные заклинания ксендза. Сегодня он не хотел успокаиваться. Сегодня, если бы только мог, он кинулся бы в глотку двум людям. Однако он не смог этого сделать, потому что эти люди сидели за решеткой тюрьмы на Фрайбургерштрассе. Если бы не они, не было бы всего этого торжества, а сам он лечил бы холодным пивом недомогание, которое уготовил ему выпитый вчера бокал; тот, что назывался «слишком много», хотя Мок прекрасно знал, что этим именем должен быть окрещен каждый первый, который попадает в рот пьяницы. Эти двое людей — Шмидтке и Дзяллас — лишили его этой чудесной благодати утреннего клина, заставляя участвовать в печальной церемонии, выставляя на тупые, бессмысленные взгляды шлюх и воров, а прежде всего, переживать едкого раздражения. Да, он был раздражен, потому что не смог выследить двух людей, которые заставили Прессла покончить с собой. Тюрьма на Фрайбургерштрассе была для Мока недоступна. Мок не оплакивал смерть своего бывшего информатора, он оплакивал собственное бессилие.

— Ad te clamamus, exules filii Hevae. Ad te suspiramus gementes et flentes[28], - пел ксендз.

Мок не слушал. Опирался на катафалк и читал прощальную записку, которую ему в начале похорон передала заплаканная вдова, пани Прессл, держа на руках годовалого мальчика, также заплаканного, хотя и по совершенно другим причинам. К записке приложен был маленький образок, изображавшая женскую фигуру. «Святая Ядвига» — надпись под изображением идентифицировала фигуру. Мок тупо смотрел, как капли дождя размазывают короткий текст прощания и падают на лицо святой.

«Уважаемый господин надвахмистр! Заключенные Дитер Шмидтке и Конрад Дзяллас опустили меня в тюрьме. Умоляю вас, убейте их. Если вы это сделаете, мой сынок Клаус никогда не узнает, почему я убил себя. Только они знают. Это моя последняя просьба. Если вы это обещаете, бросьте эту образок на мою могилу. С величайшим уважением, ваш Ганс Прессл».

Мок отер кулаком глаза и посмотрел в стекло катафалка. Он увидел свое лицо. Глаза опухли от слез и алкоголя. Кожа серая и сморщенная. Как отварная говядина, подумал он, я как разваренное мясо.

— O clemens, o pia, o dulcis Virgo Maria[29], - закончил антифон ксендз.

Мок сглотнул слюну, которая была настолько густой, что с болью терлась о сухой пищевод. Кто виноват в этой смерти? Ответ прост, подумал он, я виноват. Прессл мертв, потому что мне не хотелось оказать ему услугу. Мне не хотелось стоять под палящим солнцем на тротуаре под тюрьмой и подвергать себя враждебным взглядам людей. Он ждал моего визита, а я оставил его одного. Он ждал моего обещания позаботиться о Луизе, а я в своем календаре переписывал из недели в неделю срок посещения тюрьмы. Мне было противна его вонь. Я ушел в тот тяжелый от жары день и даже не дал ему возможности хоть на мгновение покинуть свою камеру и хотя бы на мгновение не видеть своих мучителей. Виноваты не Дитер Шмидтке и Конрад Дзяллас. Это я виноват. Это я его убил.

— И я сотру эту вину! — сказал он ксендзу, который как раз бросал ком земли на гроб.

Сам он не бросил комья земли. Он сделал резкое движение рукой, и — к удивлению духовника — на скромный гроб полетел колыхающимся полетом липким дешевый религиозный образок, один из тех, которые наполняют карманы ксендза, когда он посещает своих прихожан, или капеллана в заключении, когда он несет прощение, в которое никто не верит. Святая Ядвига почила ом гроб навек.

Мок повернулся и двинулся в сторону кладбищенских ворот. Он еще раз взглянул в стекло катафалка. Его лицо больше не напоминало вареную говядину. Теперь оно было похоже на бифштекс. Очень кровавый.

Бреслау, четверг 25 октября 1923 года, восемь вечера

Отель «Варшавский двор» на Антониенштрассе, 16 был очень хорошо известен Моку и людям из децерната IV. Умели они охарактеризовать каждый из многочисленных подтеков на стенах, найти каждую выжженную папиросой дыру в одеяле или матрасе, назвать число потеков каждого таза, в которой дочери Коринфа обмывал свои усталые pudenda. Сколько раз Мок, Смолор или Домагалла заглядывали в этот отель, чтобы застать с поличным проституток, упорно избегавших регистрации! Сколько раз они смеялись до упаду, когда какой-нибудь уважаемый гражданин, пойманный за тингель-танглями, пытался объяснить, что эта дама давала ему частные уроки!

Неудивительно, что Эберхард Мок чувствовал себя в этом храме, как у себя, и не собирался считать ступени, которые вели в отдельные комнаты — нередко являющихся зрителями реальных супружеских трагедий — или находящихся на антресолях уборных, откуда часто доносились вздохи облегчения морфинистов. Мок с закрытыми глазами попал бы в любой уголок «Варшавского двора». Этого не могли сказать о себе два его товарища, и такое знание им, впрочем, ни к чему не было. Они знали одно. Что они должны выполнять приказы Мока, служить ему информацией и укротить собственное любопытство. За это они могли рассчитывать на его помощь, то есть закрытие глаз на их контрабандные начинания. Мок оказал им еще одну важную услугу. Разными способами он убеждал владельцев дорогих публичных домов приобретать товары именно у фирмы, возглавляемой его сегодняшними товарищами. Один из них — худощавый, невысокий и болтливый — был мозгом контрабандной процедуры, заключавшейся в незаконной торговле предметами роскоши. И так, благодаря его ловкости, снабжались — речным путем и, разумеется, без лишнего пошлины — торговые дома Бреслау, Стерана и Берлина турецким табаком, эфиопским кофе, французскими коньяками, афганскими мехами, русской икрой и сирийскими духами. Часть этого добра — благодаря протекции Мока — отправлялась в бордели для богатейших граждан восточной части «дикой и продажной Веймарской республики». Второй товарищ Мока — могучий, широкоплечий немой — был телохранителем первого, человеком, заботящимся о телесной неприкосновенности своего патрона. Первого звали Корнелиус Вирт, второго — Генрих Цупица.

Мок, тяжело пыхтя, поднялся по лестнице на четвертый этаж, где находились самые дешевые комнаты. Он стоял у окна, выходящего на узкую улицу. Закурил папиросу и стряхнул пепел в вазу на подоконнике.

Некоторое время он наблюдал за сценой в доме напротив. Мужчина в безрукавке и майке сидел за столом, на котором стояла суповая миска. Однако он не ел, а только стучал кулаком по столу. По другую сторону стола стоял десятилетний мальчик, который съеживался в конвульсиях, словно каждый удар по столешнице был болезненным толчком. Он, наверное, принес сегодня из школы худшую запись. У кухни, в которой горел огонь, стояла, опустив глаза, женщина и так часто вытирала руки о фартук, что они, наверное, уже были чистыми и гладкими, как кафель печи. К мальчику ластился большой, лохматый пес, который не принимал к сведению школьную трагедию. Мок бросил папиросу и со злостью заметил, что она скатилась в щель между досками пола, откуда через мгновение вылетел закрученный столб дыма.

— Делайте то, что я вам говорил, — тихо сказал он своим товарищам, — а я постараюсь спасти этот бордель от пожара. Жаль было бы, если бы он сгорел. Где бы потрахался наш санитарный инспектор? В своем кабинете в тюрьме? Номер 28. У вас есть ключ. — Он протянул к ним руку.

— Идем, — сказал Вирт Цупице.

Мок первым делом отодвинул ботинком веревочный ковер, бурый цвет которого тут и там озаряли яркие пятна, выжженные какими-то субстанциями. Потом тяжело опустился на одно колено и, пыхтя, всунул палец в отверстие между рассохшимися досками. Кончики пальцев ощутили жар окурка, но он не мог его, однако, ухватить. Пальцы его были слишком толстыми и короткими, а золотой перстень на одном тоже не облегчал задачу. Он попробовал другой рукой и зашипел от боли. Обжегся. Он встал с колен, отряхнул брюки от крупинок песка и скатанных клубков пыли, снял котелок и расстегнул пальто. Он в ярости смотрел на грязь за ногтями, попавшую туда во время его пожарных действий. Из кармана он достал маленький, плоский кожаный футляр, а из него пилку для ногтей. Кончик скользнул за ноготь и сделал круговое движение. К сожалению, грязь была какой-то жирной и не позволяла ее удалить. Она приклеилась к внутренней стороне ногтя. Мок обмахивался котелком и долго смотрел на Вирта и Цупицу, которые — вопреки уведомлению — вовсе не тронулись с места и с некоторым удивлением наблюдали за ним. С пола поднимался все более густой столб дыма. Мок знал своих товарищей пять лет. Бывало, он их любил. Бывало, он даже считал их своими друзьями. Теперь нет.

— Вам смешно, ублюдки? — сказал он медленно. — Но тогда я посмеюсь над вами. Тушите, быстро! Даже можете отлить на это. Давайте уже! Что я сказал?

Оба с неприязнью посмотрели на Мока, но взялись за дело. Цупица просунул пальцы между досками и сильно дернул. Вирт потянулся к вазе, стоявшей на окне, в которой плавали в мутной воде веточки аспарагуса, и плеснул в щель. Мок знал, что такое отношение к Вирту и Цупице укрепит его авторитет. В конце концов, эти люди были обычными бандитами, в Амстердаме и Гамбурге убивающими тех, кто не платили им дань. И они, вероятно, оказались бы на виселице, если бы однажды не встретили на своем пути Эберхарда Мока, который — отнюдь не даром — проявил к ним великодушие и решил их использовать. Такие бандиты, как они, вскоре оценили помощь и щедрые услуги. Им нужно было время от времени указывать на их место и на их глазах быть жестоким по отношению к другим. Иначе в контактах между злоупотребляющим своей властью полицейским и помогающими ему преступниками ничего не получалось. Эти бандиты не знали понятия взаимности.

— Затушили? — тихо спросил он, а они согласно кивнули. — Ну, смотрите, как хватаются в тиски разные мерзавцы, смотрите, как они будут умолять и скулить о пощаде. А потом они сделают все, что я им скажу, и будут смиренно просить дальнейших указаний. Только смотрите и учитесь! Ключ!

Вирт, глядя на мутную лужу воды из вазы на полу, протянул Моку ключ. Тот снял пальто и котелок, вручил из Цупице, подошел к комнате номер 28 и вставил ключ в замочную скважину как можно тише. Потом уже не было тихо. Он резко повернул ключ, пнул дверь и ворвался внутрь. При этом он издал мощный неразборчивый рев, который должен был поразить страхом его жертву.

Одного взгляда было достаточно, чтобы понять, что он достиг намеченной цели. Ужас расширял глаза женщины, которая съежилась у изголовья и натянула на себя одеяло без пододеяльника. Таким образом, тощий мужчина был полностью обнажен и сделал движение, которое хорошо свидетельствовало о его нравственности. Обеими руками он обхватил гениталии и спрятал их от глаз Мока. Хотя тот нисколько не интересовался их видом, он воспринял этот стыдливый жест с пониманием и даже с радостью. Ибо он позволил дальнейшие действия. С диким криком — как индеец, падающий со скалы на перепуганных поселенцев, — он вскочил на кровать и обеими коленями прижал мужчину к матрасу. К тому времени, когда тот сумел стряхнуть с себя девяностокилограммовую тяжесть, у него уже было запястье руки, прикованное к одному из металлических прутьев изголовья.

В женщине за это время произошли изменения. Из испуганной овечки она превратилась в гарпию. Она растопырила пальцы и направила их в лицо Мока. Ему не удалось избежать двух ее ногтей, которые вырвали кусок кожицы в углу глаза и за ухом. Он соскочил с кровати и оценил ситуацию. Худой мужчина, прикованный наручниками, дергался у изголовья, приводя в движение всю кровать, женщина же — не заботясь о собственной наготе — шипела, как змея, и медленно двигалась на коленях в сторону Мока. Тот почувствовал, как струйка крови хлынула ему за воротник.

— Кровь запачкала мой воротник? — спросил он Вирта.

— Да… — ответил спрошенный.

— Ты испачкала мне воротник, сука! — Челюсти Мока крепко сжались. — Так? Это то, что ты сделала? Ты знаешь, шлюха, что значит испачкать мой воротник или заляпать грязью мои ботинки? Это значит разозлить меня. Очень разозлить…

Женщина была названа Моком грубо, но, кажется, неточно. Для проститутки она была слишком стара и слишком уродлива. У нее были сухие обвисшие груди, а поросль внизу живота распространялась до паха и бедер. Под ее кожей неравномерно, как зерна песка, разлагались комки жира. Отвращение, которое Мок почувствовал при ее виде, и ярость из-за испачканного жесткого воротника, однако, не усыпили защитный инстинкт, которым он должен был немедленно проявить себя. Ибо женщина решила действовать иначе. Она больше не нападала на Мок когтями. Они были нужны ей, чтобы прогнать нападавшего с кровати. Когда она уже добилась своего и Мок спрыгнул с кровати, сосредоточившись на своем испачканном воротнике, она потянулась под простыней и достала маленький револьвер. Она нажала спуск, когда он схватил ее за предплечье. Он почувствовал, что кожа на его локте содрана. Он дернул ее руку с такой силой, что почувствовал какой-то хруст. Он уперся ногой в край кровати и сделал пол-оборота — как древний дискобол. Тело женщины ударилось о металлическую перекладину так сильно, что кровать рухнула. Наступила тишина. Мок посмотрел на мебель, которая напоминала ему теперь каких-то зверей с поджатыми передними лапами, потом на лежащую без движения женщину, и, наконец, на простреленный рукав своего пиджака, который шил у Лео Натана из лучших бельских материалов. Ругаясь, он подошел к бессознательной женщине и потянул ее к изголовью.

— Лежи и не двигайся, — сказал он мужчине.

Вирт и Цупица стояли в дверях и смотрели, как Мок открывает наручники, а затем протаскивает их через перекладину и зажимает на запястье женщины. Влюбленные лежали теперь, скованные одной парой наручников. Мок рассматривал разорванный рукав и тяжело сопел.

— Смотрите дальше, — медленно произнес он, сопя в паузах между словами, — он сейчас будет есть у меня из рук.

Вирт и Цупица сели и закурили папиросы. Встревоженный портье, извечный полицейский информатор, прибежал снизу, смотрел то на раскардаш в комнате, а то на потного Мока. Тот успокаивающе кивнул ему головой. Портье вышел, а Мок закрыл дверь и подошел к мужчине, который теперь только одной рукой закрывал свои гениталии.

— Представляю вам, дорогие мои, — громко сказал он Вирту и Цупицу, — господина доктора Теодора Гольдмана, санитарного советника в следственной тюрьме при Фрайбургерштрассе. Лет тридцати, женат. Даму, которая его сопровождает, я не знаю. Но ее возраст я могу определить в плюс-минус пятьдесят лет. Вы читали Лукреция, доктор? — неожиданно обратился он к скованному мужчине.

— Не читал, — сказал Гольдман резким и твердым голосом, как будто использование его титула Моком добавило ему уверенности, — а теперь прошу либо снять с меня наручники, либо дать мне что-нибудь прикрыться. А прежде всего расскажите, что здесь происходит и кто вы такой! И откуда вы вообще меня знаете?

— Позор, — улыбнулся Мок, сел на край кровати и открыл портсигар, — какой позор! Человек с высшим образованием не знает одного из важнейших римских философов… Действительно позор…

— Мы не читали его в гимназии, а впрочем, я не собираюсь оправдываться. — Гольдман отказался взять папиросу и, глядя на Мока с превосходством, крикнул: — Ну сними с меня наручники, хам, сейчас же!

— Смотрите, он не знает Лукреция. — Мок недоверчиво покачал головой. — А если бы знал, то сэкономил бы мне много времени, не так ли, парни?

Вирт и Цупица, названные «парнями», смотрели на Мока с открытыми ртами, когда он кружил в тесноте комнаты, как дикий зверь — между кроватью, стульями и окном. При этом он принимал позу профессора, модулировал голос и поднимал вверх глаза и указательный палец.

— У Лукреция, в самом начале его поэмы «De rerum Nature»[30], — Мок впал в состояние, близкое к восторгу, — есть любовная сцена между Марсом и Венерой. Поэт пишет, что бог войны откидывает свою сильную, стройную шею, а его дыхание зависает у уст богини. Красиво, не правда ли?

Вирт и Цупица кивнули, хотя не очень понимали фразу «дыхание повисает у уст». Невысокий контрабандист сосредоточил все внимание на маленьком браунинге M-1910, из которого прикованная женщина пыталась выстрелить в Мока, а его немой спутник — на движениях, которые она выделывала.

— Лукреций не описывает далее всю историю, — продолжал Мок, касаясь руки женщины и с удовлетворением констатируя, что конечность не сломана. — А дальше было так. Эту историю мы знаем из Гомера, а поэтому я буду использовать греческие имена божеств. Когда Арес и Афродита, упомянутые любовники, лежали в объятиях, внезапно появился муж Афродиты Гефест и накинул на них сеть, которую уже заранее приготовил. Потом он призвал всех богов с Олимпа, чтобы противостоять предательству, совершенному его женой. Слушайте внимательно. Теперь весь миф осовременен…

Мок смотрел на обнаженную пару. Женщина попыталась закрыть лицо волосами. Они были жирными и небрежно окрашенными. Из-под черного выглядывали седые корни. Мужчина начал задыхаться.

— Смотрите, — Мок снова повернулся к своим товарищам, — он уже боится. А чего он боится? Именно мифа. Потому что миф вечно жив. Он Арес, голая старушка — Афродита, а я — Гефест. Возникает только вопрос: а кому я, как хромой бог-кузнец, покажу пойманных в сети любовников? Кому, доктор? Кому я покажу ваш позор? Может, вашей жене? Она здесь рядом…

Мок подошел к окну и выглянул в него. Очень узкая Антониенштрассе была увешана вывесками различных учреждений и заведений. В конце улицы, на фоне монументального здания Городской библиотеки, вырисовывалась темное очертание пролетки и какой-то массивной фигуры. Мок сунул в рот большой и указательный пальцы, свернутые в кольцо, и громко свистнул — как дворовый хулиган. Массивная фигура подняла руку. Одиночная вспышка фонарика. Мок тепло подумал о Курте Смолоре и повернулся к доктору, а дрожь и клацание зубами теперь можно было оправдать холодным, прогнившим от дождя воздухом, ворвавшимся в комнату.

— Мой человек сидит метрах в сорока отсюда, в пролетке, — усмехнулся Мок. — Он не один. Ему очень нравится женская компания. С ним ваша жена. Достаточно подать ему знак, и у нас будут гости.

Гольдман начал всхлипывать. Рыдания охватили его, как приступ эпилепсии. Он свернулся на кровати и бросил. Он уже не пытался скрыть своего сморщившегося membrum virile[31]. Женщина посмотрела на него с презрением, а потом обратилась к Моку сладким голосом:

— Я люблю настоящих мужчин вроде вас, а не таких, как этот, — она указала головой на своего любовника. — Ваши коллеги тоже кажутся мне мужиками хоть куда. Нам может быть очень приятно. Всем. Только не компрометируйте этого слабака. Жена у него это изрядная мегера. Замучает беднягу. А я много повидала в своей жизни и очень много умею…

— Вы не в моем вкусе, дорогая. — Мок посмотрел на людей, живущих напротив, которых выстрел из пистолета приманил к окну. Они на мгновение забыли о школьных проблемах. Даже собака забиралась лапами на подоконник. — Он в моем вкусе, — он указал головой на ее любовника. — Да, да, доктор, только вы сами можете себе помочь…

— Каким образом? — спросила женщина.

— А он не умеет говорить? — вопросом на вопрос ответил Мок.

— Он сделает то, что я ему скажу, — женщина бесстыдно уставилась на Мока.

— Это правда, доктор Гольдман? — Полицейский избегал ее взгляда, липкого, как содержимое клоаки.

— Умоляю, отпустите меня, чтобы жена этого не видела, — зарыдал санитарный советник. — Я все сделаю для вас…

— Видите, — Мок повернулся к Вирту и Цупице, которые, видимо, устали от этой болтовни и с удовольствием приступили бы к использованию своих методов. — Он уже мой, он уже мягкий… Овшивление, мой дорогой доктор. Это ключ к выходу из этой печальной, компрометирующей ситуации. Овшивление. Двое заключенных с фамилиями Шмидтке и Дзяллас. Вы обнаружите у них вши, которые могут переносить тиф. Вызовете их к себе. Они сядут у вас в кабинете, наденут наручники, а вы выйдете на минутку. Тогда я зайду в кабинет. Я выйду через две четверти часа. Это все, что я хочу от вас.

— И что вы будете делать с ними эти две четверти часа?

— Поговорю, и это все.

— Не верь ему! — зашипела женщина любовнику. — Ты видишь, что это какой-то бандит… Это может быть какая-то гангстерская разборка… А ты лишишься должности, а может быть, даже попадешь в тюрьму…

— Что с того, — хмыкнул мужчина, — все, только не это!

— Урок тисков продолжается, — сказал Мок своим людям. — Подождите меня, я сейчас вернусь.

Он вышел из комнаты и сбежал вниз по лестнице. В «Варшавском дворе» было совершенно пусто. Тайные любовники не любят выстрелов из пистолета. На улице было темно и сыро. Он посмотрел вверх, откуда падали капли, рассыпавшиеся в свете газового фонаря. До него донеслись трубные возгласы. Видимо, человек в жилете решил продолжать давать уроки своему сыну. Мок достал фонарик и подал знак Смолору. Тот быстро приблизился и нырнул в тень улицы.

— Я больше не могу, — сказал Смолор, — чертовски холодно. Мать и дочь кричат. Безумие. Так что? Когда? Домой или в отель?

— Приведи их обоих под окно «Варшавского двора». Громко крикни малышке, чтобы она успокоилась. Пусть ее мать сердится на тебя, пусть кричит, пусть говорит что-то вслух! Так, чтобы было слышно наверху. Сделаешь это, Курт?

— Так точно, — пробормотал Смолор и двинулся в сторону пролетки.

Мок вернулся в отель. Он вбежал наверх, ворвался в комнату и оставил дверь открытой. В номере пахло потом и было темно от папиросного дыма. Запах дешевого борделя, дешевого, гнусного трахания.

— А теперь будьте осторожны, — сказал Мок, наблюдая за реакцией скованных любовников на его слова. — Сейчас произойдет смена тона, смена изображения. Я больше не буду вежливым академиком, который говорит о Гомере, но я стану жестоким. Сейчас он будет есть у меня из рук.

Мок подошел к доктору Гольдману и понизил голос.

— Долго еще, коновал, ты будешь слушать эту старую подстилку? Овшивление, или твоя жена будет здесь через минуту!

— Только не это, пожалуйста! Все, только не это, — доктора Гольдмана дергали спазмы отчаяния, его голос поднялся, как пение кантора[32].

Мок подошел к окну и распахнул его настежь.

— Под окном твоя жена и дочь, понимаешь? Так что, мы делаем овшивление?

— Нет!!! — крикнул доктор. — Я не могу!!!

Мок высунул голову в окно и уловил брызги дождя. Потом спрятался обратно в комнату, достал из кармана костяной гребень и зачесал густые, влажные волны волос. Потом он услышал это. Быстрые шаги на лестнице. И тогда он увидел это. Десятилетняя девочка в берете и в светлом пальто. Цупица замахал руками, как крыльями ветряной мельницы, но девочка одним прыжком миновала неуклюжего клоуна и оказалась в комнате.

— Папочка, я услышала твой голос, — крикнула девочка, — мне уже надоело стоять на холоде с этим господином. Что ты делаешь, папочка?!

Мок бросил на кровать одеяло так, что она накрыла оба обнаженных тела. Она не закрыла же лица. Мужчины в комнате замерли. Женщина на кровати быстро пошевелила головой, а ее жирные волосы упали, закрывая лицо.

— Папочка, — воскликнула девочка, — почему ты голый? Почему бабушка голая?

Доктор Гольдман тихо плакал, женщина двигала головой вправо и влево, ударяясь висками о перекладины в изголовье, а Вирт и Цупица уставились тупо на Смолора и девчушку, являющуюся молодой копией той, которая теперь пыталась спрятать голову под одеяло без пододеяльника.

— Это называется еда из рук? — спросил Вирт, дал знак Цупице, и оба покинули комнату.

Мок отпустил тещу и зятя и тоже вышел, ведя за собой безвольную и ошарашенную девочку. Он не хотел своим присутствием портить семейную атмосферу.

Бреслау, четверг 25 октября 1923 года, десять вечера

Рядом с «Варшавским двором» было много забегаловок. Об одной из них Мок не имел ни малейшего представления, а все же попал в нее. Ведомый надежным инстинктом ищущего утешения, не простившись даже со своими людьми, он нажал на первую попавшуюся ручку какого-то подъезда, и — вместо лестничной клетки — он оказался в низком, темном царстве простых действий и несложных разговоров, где похмелья не существует. Задергивая толстую портьеру, которая должна была не допускать холодную и влажную осень в тесное нутро, наполненное густым дымом, он прекрасно знал, что через минуту забудет о шантаже в вонючем отеле и о уничижительных взглядах Вирта и Цупицы. После нескольких глубоких глотков забудет о унижении санитарного советника, доктора Гольдмана, и о воздействии его дочери на вид худых ягодиц отца и отчаянные попытки, которые предпринимал ее бабушка, чтобы спрятаться за редкими, гладкими от жира волосами. Через минуту он напьется воды из реки забвения, которая разлита по темно-зеленым закупоренным бутылкам с тиснеными названиями различных винокурен, известных очень хорошо одиноким алкогольным путникам.

Именно этим словом Мок определил себя, когда сел за единственный свободный столик в коридоре, ведущем во двор, где располагался писсуар и уборная. Он заказал у улыбающегося кельнера две бутылки пива от Хааса и четыре рюмки чистой водки, которая — как подытожил услужливый обер — никогда не пачкала ни чести, ни мундира. Рюмки он поставил перед собой в ровный ряд, отстегнул часы от жилета и положил их на стол. С таймером перед глазами ему хотелось отправиться в скором путешествии в страну спиртных напитков. Каждые четверть часа он выпивал рюмку и закуривал папиросу. В перерывах он маленькими глотками потягивал пиво и разглядывал других посетителей заведения. Из их глаз и жестов била подавленная неприязнь. Были — как он полагал — два повода такого положения дел. Или постоянные гости не любили никого чужого в своей забегаловке, которая — лишенная вывески — была сама по себе довольно таинственным помещением, предназначенным, вероятно, для избранных, или присутствующие в зале проститутки уже передали все сведения, какой профессией занимается этот мрачный, крепко сложенный щеголь в пиджаке с порванным рукавом. Мок сначала жаждал одиночества, но, выпив за две четверти часа сотку водки и одно пиво, на него нашло желание поговорить с кем угодно. Он не хотел никому доверять. Он хотел поболтать о начале коммунистического восстания в Гамбурге или о создании Рейнской республики в Аахене[33], потому что ему просто наскучило общество плетеной ширмы, стоявшей возле его столика, заслоняя выход во двор, откуда холодный воздух проникал ему под штаны. Он оглядел коридор и ту часть зала, которую видел. Электрические лампы горели очень слабо, недостаточно освещая бар.

Впрочем, освещать им было нечего. На пустой полке за прилавком виднелись только три увядшие розы в жестяной коробке из-под конфет «Франкония». Видимо, информацию о спиртных напитках и еде давал персонал, состоящий из кельнера и бармена, тупую морду которого и поросшую густой щетиной голову Мок откуда-то знал. Эти двое не составляли ту компаниею, по которой он скучал. Он посмотрел на ближайших соседей и стал прислушиваться к их разговору. Двое мужчин средних лет сдвинули котелки на затылок и выпили несколько кружек пива, чем снискали на миг симпатию Мока. Но в то же время предмет их разговоров произвел на него совершенно противоположное впечатление. Ибо сначала они обменивались замечаниями об омнибусах в Бреслау, а потом о качестве цемента с известного завода Гоголин-Горасдзе. Ни рассуждения одного из них, который рассказывал, как трудно руководить фирмой, в которой работает более двухсот лошадей, шестидесяти двух кондукторов и ста двух возниц, ни восторгов второго над рассыпчатостью силезского цемента не показались Моку интересными. Поэтому он сидел молча и — внимательно следя за движениями стрелок часов — регулярно употреблял — до секунды! — водку и пиво, а также снабжал свой организм очередными дозами никотина. Его мысли уже не были дружелюбны к миру. Теперь они были сосредоточены вокруг проблемы неиспользованных возможностей и их последствий.

Когда минули три четверти часа и стоящее перед ним стекло было пустым, он встал, спрятал часы в жилет и, слегка покачиваясь, подошел к бару. Он заказал еще четыре рюмки чистой водки и еще две бутылки пива. Узнав, что единственным блюдом в этом заведении является телячий шницель на холоде, он заказал это блюдо, потребовав, чтобы ему обязательно посадили на него яйцо. Затем он взял ключ от уборной и направился в сторону плетеной ширмы. Он миновал ее и оказался на небольшом дворе, на который выходили опрысканные дождем и грязью витрины нескольких ремесленных мастерских. Руководствуясь обонянием и перескакивая через памятку, оставленную какой-то лошадью, он безошибочно добрался до уборной. Он открыл дверь и почувствовал тяжесть на своей шее. Вес был так велик, что Мок опустился на колени. Если бы не анатомические преграды, его кадык едва ли не впился бы в горло. Он начал задыхаться. Во рту он почувствовал кислоту рвоты. Котелок куда-то покатился. Он понял, что кто-то висит у него на шее. А потом ослепительная боль. Ему показалось, что он слышит треск ломающегося черепа. Последние ощущение, которое появилось в его сознании, это было сильное раздражение по поводу загрязнений на котелке и подозрение, что покатился он или в глубь уборной, или в овсяный конский навоз на заднем дворе.

Десять километров на юг от Бреслау, пятница 26 октября 1923 года, два часа ночи

Транспорт быстро скользил по каким-то ухабистым дорогам. Из его резких наклонов он сделал вывод, что он, скорее всего,находится в трехколесном автомобиле. Таких трехколесных фургонов не хватало на улицах Бреслау. Когда-то он даже сам управлял одним из них. Однако он не был стопроцентно уверен, что хорошо узнал машину, потому что за несколько минут до того, как оказался в ней, он потерял зрительный контакт с миром из-за грубого войлочного капюшона без отверстий для глаз, который покоился на его голове. Этот слепой капюшон лежал сегодня на скамейке в Западном парке в условленные одиннадцать часов вечера, и к нему присоединились две команды. Обе тут же выполнили. Он надел капюшон, воздержался от курения и терпеливо ждал. Через долгое время кто-то подошел к нему, взял под руку и, не говоря ни слова, повел куда-то. Сначала под подошвами обуви чувствовались зерна гравия, а через несколько мгновений — гладкие камни проезжей части. Кто-то помог ему влезть к шоферу. Хлопнула жесть двери. Водитель попросил не снимать капюшон и тронулся.

Внезапно они остановились. Он глубоко вздохнул. Они ехали уже долго, а транспорт качался и подскакивал. Несколько раз они тормозили, а один раз даже останавливались. Поэтому он не ожидал, что эта ближайшая остановка будет последней. Однако так оно и было. Мотор заглох, шофер вышел и открыл дверцу. Потом он почувствовал запах влажного лесного воздуха. Кто-то взял его под локоть. Они тронулись. Ботинки заскрежетали по гравию, потом заскользили на камнях, а в конце застучали по доскам пола. В ноздри втянулся запах леса, а потом вонь свечей. Сначала было холодно, теперь его охватило приятное тепло.

— Сними капюшон, — сказал трубный голос.

Он сделал то, что ему велели. В первый момент он подумал, что это дежавю. Люди в птичьих масках склонялись друг к другу и делали разные жесты. Теперь он понял, что это не танцевальные эволюции, а скорее своего рода язык жестов. Свечи стояли на полу и под стенами, которые были обиты темно-зеленой тканью. Контуры фигуры множились и расширялись кверху.

— Почти две недели назад ты прошел первую пробу, — прогремел голос, — хладнокровно выдержал вид человека-мусор, которому я перерезал горло. Когда тебя отвезли обратно на кладбище в Стрелен, мы говорили о тебе. Твое присутствие в этом месте, сегодня, является доказательством, что ты успешно прошел первый круг ада.

Наступила тишина, а затем собравшиеся разразились смехом. Круглые окуляры весело сверкали, а птичьи клювы стучали друг о друга. Он тоже улыбнулся.

— Впереди еще одна проба, — в голосе ведущего зазвучали еще нотки смеха. — Ты хочешь присоединиться к нам, так?

— Так.

— Ты знаешь, каково условие вступления в братство мизантропов?

— Знаю. Надо убить какого-нибудь отброса общества, того, по ком никто не заплачет. Как вы сказали, «человека-мусора»…

— Кого ты убил? — задрожал голос.

— Две порочные женщины и их сутенер. Шлюхи, съеденные сифилисом и развратным педерастом, — медленно ответил он.

— Предоставь нам доказательства того, что это сделал!

Он полез в карман пиджака. Под кончиками пальцев он нащупал небольшой пергаментный пакетик. Он достал его и открыл.

— Извините, — сказал он, — это мятные конфеты, а то, что я хочу вам показать, у меня в другом лежит.

Из другого кармана он достал идентичный свиток, открыл его, а содержимое высыпал на ладонь. Он разжал пальцы. На натянутой коже ладони лежали три плоских зуба и один крупный осколок кости.

— Вы дантист? — спросил мизантроп.

— Я выломал зубы этим шлюхам, — сказал он после минутного молчания. — Вот доказательство.

— Это не доказательство. Ты ничего нам не доказал. Доказательство — это решение математического уравнения. Левая сторона равна правой. Вы должны собрать обе стороны вместе. Ты только показал нам левую. А где правая?

— Уже полгода обе гниют под землей, — ответил он, хотя не был уверен, правильно ли понял этот математический вывод. — Могу ли я сопоставить обе стороны?

— Можешь!

— Как?

— Мы поедем на кладбище, где их похоронили. Откопаем гробы. Тогда ты снимешь крышки, откроешь им рты и покажешь нам, соответствуют ли осколки зубов тому, что осталось в челюсти. А потом крикнешь: «Quod erat demonstrandum!»[34] Ты выйдешь из ямы и отдашь нам эти зубы. А потом они будут храниться у нас. Каждый из нас отдал братству такие сувениры, которые в то же время являются доказательством. Только я знаю, где они. И это наш страх, это наше связующее!

— Я не могу этого сделать! Не могу! Я упаду в обморок! На войне я не мог вынести трупного запаха. Я покажу вам, где я бросил сутенера в Одру. Заплачу ныряльщику…

— Молчи, неофит! — несмотря на грохот мощного голоса, в этом увещевании можно было услышать нотки веселья. — И внимательно слушай!

Мизантроп кивнул одному из собравшихся. Кто-то поднял свечу, кто-то в ее свете заговорил скрипучим, свистящим голосом. Голос был ровным и полным высоких модуляций, словно на священном собрании читалась священная книга. Однако множество неартекулированных вставок очень ясно свидетельствовали, что никто ничего не читал, а воспроизводил текст по памяти.

— В нашем братстве можно оказаться тремя способами. Вот первый. Убить какого-то отброса несчастного, взять что-то — назовем это pars pro toto[35] — из его тела, а затем эксгумировать его и доказать, что pars pro toto происходит именно от этого мертвеца. Этот метод называется Quod erat demonstrandum[36]. Второй способ — это тоже убийство какого-то презренного создания, но убийство явное и в то же время безнаказанное. Все знают, кто убил, но преступник наслаждается свободой. В нашей короткой истории был только один такой случай. Управляющий земельным владением из Баварии своими руками убил парубка, изнасиловавшего его жену в конюшне. Он давал интервью в газетах и везде говорил: «Это я убил и еще раз бы это сделал». Суд оправдал его, а на следующий день после суда мы явились к нему с петицией, чтобы он был с нами. Сначала он отказался, но мы оставили ему в подарок книгу Майрхофера. Через месяц мы снова навестили его, и тогда он не отказался. Если бы этот человек был более образованным, он стал бы нашим лидером. Тот, кто объявляет всему миру: «Я убил, и никто ничего мне не сделает!», достоин быть нашим лидером. Этот метод называется Impune interfecit[37]. Есть еще третий путь к нам. Принудить кого-то к самоубийству. Это называется Coactus mana se ipsa interfecit[38].

— Значит, есть три выхода, — сказал гулкий голос растерянному кандидату. — Quod erat demonstrandum, или Impune interfecit, или Coactus mana se ipsa interfecit. Что ты выбираешь? Доказательство, безнаказанное убийство или принуждение к самоубийству?

Бреслау, суббота 27 октября 1923 года, четыре часа утра

На небольшом кладбище на Ан-дер-Гаке ветер трепал кроны деревьев и сыпал сухими листьями на людей, стоявших вокруг разрытой могилы. Это не причиняло им большего вреда, потому что у всех на лице были птичьи маски. С их плеч стекали длинные до земли, черные клеенчатые накидки, по которым стучал гравий, подхваченный вихрем. В руках фигур покачивались керосиновые лампы, которые были единственными яркими точками в тяжелой темноте кладбища, если не считать нескольких угасающих лампочек на могилах.

Люди в масках подпрыгивали и топали, чтобы отогнать сильный холод, усиливаемый ветром. Это не беспокоило потного человека, который очередными взмахами лопаты выбрасывал со дна кучи влажного песка. Когда лопата застучала о деревянную крышку гроба, копатель прекратил работу, закурил папиросу и оперся о черенок. Один из людей в масках протянул ему плотницкий молоток. Мужчина внизу спокойно выкурил папиросу, потом высоко отбросил окурок и достал орудие. Его узкий, раздвоенный кончик вошел под крышку гроба и тут же послужил рычагом. Раздался тихий скрежет, и из края гроба вышли длинные гвозди. Крышка была сдвинута набок, и глазам собравшихся открылось раздувшееся, позеленевшее лицо с фиолетовыми трупными пятнами на ушах. Человек внизу надел перчатки и еще раз использовал молоток — на этот раз, чтобы раздвинуть рот и зубы трупа. Затем он подтянул верхнюю губу и обнажил покрытую бурыми пятнами десну. Стоявшие над могилой почти задержали лампы над телом. Они дали столько света, что все ясно увидели два сломанных зуба трупа — единицы.

— Этого слишком мало! — раздался голос одного из замаскированных. — Покажи, подходят ли зубы!

Эксгуматор снял руки с головы покойницы, вытер их о тряпку и полез в карман, откуда через секунду достал носовой платок, наполненный зубами. Он положил его на отодвинутую крышку гроба и склонился над расколотыми кусками кости. Тогда сдуло песок на гробу. Человек внизу поднял голову вверх и открыл рот от ужаса. Сырой плотный ком ударил его в голову. Он хотел что-то крикнуть, но земля попала ему в горло. Его затрясло от озноба, когда вдоль позвоночника, под рубашку, посыпались мокрые зерна. В слабом свете керосиновых ламп он видел, как над его головой бушует песчаный тайфун. Внезапно все стихло, и над ним снова висело тихое, звездное небо.

— Мы похороним тебя заживо, — шепот человека в маске выдавал его мощные голосовые возможности. — Мы знаем, что ты полицейский агент. Ты притворялся судьей. Но мы не позволим себя обмануть. Среди нас есть кто-то, кто занимает высокое, но это очень высокое положение в правосудии. Он просмотрел твое досье. Теперь у тебя есть последний шанс признаться. Если ты этого не сделаешь, будешь засыпан живьем без всякой пощады. Через несколько часов падальщики и черви покинут разложившееся тело этой шлюхи и начнут грызть твое свежее мясо. А ты не сможешь двигаться. Оставшийся кислород ты втянешь в легкие вместе с землей. Если признаешься, избежишь этого.

И снова над ним разразилась буря влажного песка. Он бросился вверх и начал выкарабкиваться на поверхность. Он вскочил на гроб и отпрыгнул от него. И тут он почувствовал, как что-то разрывает ему глазницу. Он не увидел, что это было, потому что глаза его были залиты кровью и засыпаны песком. Он видел только запотевшие стеклянные отверстия для глаз, острые клювы масок и руки, торчащие из-под клеенчатых накидок. Эти руки размахивали лопатами, которые были острыми и блестели на концах, как ножи.

— Признаешься, — раздался над ним голос, перекрикивая звяканье лопат, — тогда тебя помилуют. Не признаешься, будешь засыпан живьем.

— Да! — крикнул он снизу и вытер от крови щеку. — Я полицейский агент. Прошу о милосердии!

Наступила тишина. Мужчины вонзили лопаты в землю и оперлись на них. Сквозь стеклянные отверстия, на которые стекал их пот, они смотрели на человека внизу.

— Еще никогда полиция не была так близко к нам, — услышал полицейский агент, — и больше никогда не будет. А вот твое помилование.

О доски гроба что-то застучало. Человек внизу нагнулся и поднял жестяную коробку. Он ее прекрасно знал. Освежающие пастилки Неймана. Над собой услышал шум. Зазвенели лопаты, и яма стала заполняться землей. Человек снова отскочил от гроба и вонзил пальцы в глинистый холмик, насыпанный рядом с открытой могилой. И тут он почувствовал, как заостренный металл скрежетнул о кости его ладони. Он упал в яму, а из его перебитых пальцев хлынула кровь. Мизинец свисал на нитке кожи, другие были явно перерезаны и словно смещены.

— Умоляю, помилуйте! — крикнул он.

Посыпавшиеся сверху кучи песка издавали густой гул. Однако он был недостаточно силен, чтобы от него ускользнули последние слова, которые он услышал в этом мире.

— Там капсулы цианида. Чтобы тебе было приятно умирать, мы смешали их с твоими любимыми мятными пастилками. Думаю, тебе больше всего любишь те от Неймана, правда? Такие мы тебе купили. Оцени наше благородство! Вот твоя мизерикордия![39]

Бреслау, суббота 27 октября 1923 года, полдень

Мок испытал после пробуждения три бурных чувства — все без исключения были неприятны. Его обнаженным телом, прикрытым чем-то грубым, рванул спазм холода, его ноздри скривились от сильного зловония рвоты и мочи, а его глаза поразил ослепительный электрический свет. Для полного счастья ему не хватало только цыганского аккордеониста, выигравшего чардаш. Он поднялся с твердой постели и широко открыл глаза. После первого мгновения светового паралича он все увидел в правильных цветах и пропорциях. Койка, на которой он сидел, была покрыта серым, грубым одеялом, ведро, наполненное выделениями, было недостаточно плотно закрыто, а над его головой мощная лампочка заливала белым светом арестантскую камеру без окна. Да, он находился под стражей, и это — на первый взгляд — в полицейском участке.

На койке напротив храпел какой-то человек. Его лысая голова, торчавшая из-под одеяла, была покрыта синяками и струпьями засохшей крови.

Мок провел языком по небу и с удивлением обнаружил, что оно не сухое и не издает запаха коптильни, что обычно случалось с ним после перепоя. Он сглотнул слюну, в горле не было никакого царапанья. Он исправно воспроизвел количество выпитого вчера алкоголя. Он все помнил. Две сотки водки и два пива. А потом выход в туалет во двор… и тут наступила полная темнота и плотное забытье. Он покачал головой, и тут его пронзила ослепительная боль. Он коснулся черепа и случайно наткнулся пальцем на липкую, мягкую рану. Он завыл и почувствовал, что теряет сознание. Но прежде чем это произошло, по его памяти пролетел резкий, белый свет припоминания. Нападение в уборной, удар в затылок. Упав на твердую койку, он в защитном жесте повернул голову. Благодаря этому с покрытой занозами и заусенцами поверхностью койки соприкоснулась не его голова, а щека. Он увидел свечение под закрытыми веками, но не погрузился во мрак. Через несколько минут он открыл глаза. Сокамерник вперил в него тупой взгляд. В отличие от Мока, он был похмельным и болезненным. Надвахмистр мог сказать о себе только последнее.

Треск открываемых дверей. В них стоял невысокий, коренастый полицейский. Прошло много лет с того момента, как ему сшили мундир. Воткнутый в макушку, кивер тоже помнил лучшие времена.

— Ты, — он указал пальцем на Мока и подкрутил усы. — На допрос. Ну, шевелись!

Мок встал с большим трудом и ухватился за стену. Когда миновало первое головокружение, он довольно плотно завернулся в грязное, вонючее одеяло и вышел из камеры. Охранник закрыл помещение и подтолкнул Мока вперед себя.

— Ну, давай, пьяница, — крикнул он, — прямо, ко мне в кабинет!

Мок, которого толкнули, полетел вперед и едва успел увернуться от столкновения с дверями. Одной рукой он придержал на уровне груди грязный халат, другой нажал на ручку двери. Он оказался в знакомой обстановке, которая почти в каждом полицейском участке выглядела одинаково. Сидя на жестком, регулируемом по высоте табурете, он смотрел на стены с желтой панелью, на пол, плотно покрытый толстым линолеумом, на пустые столы, решетки на окнах, жестяной кувшин с водой и умывальник на высокой стойке. Именно к такой обстановке Мок был приручен и даже ее любил. Она была чистой, стерильной и бесчеловечной.

Сейчас его охватывали самые разные чувства, но самым главным и самым отчетливым был гнев. Полицейский снял кивер и вытер лицо от пота. Мок знал, что этот полицейский имеет право назвать его пьяным и — согласно с такой идентификацией — может его оскорбить, а также относиться с презрением и подозрением. Глядя на суровое красное лицо правоохранителя, который разгладил листок и заточил карандаш, он быстро разработал план действий. Он не собирался доказывать, что вчера вовсе не злоупотреблял алкоголем и что работает в полицайпрезидиуме, хотя раскрытие этого факта облегчило бы ему ближайшие несколько часов. Однако в дальнейшем это было невыгодно. Ему пришлось бы объясняться перед Ильсхаймером, а не дай бог, перед президентом Клейбёмером и тем самым утвердить их мнение о себе как о безответственном алкоголике и авантюристе. Это, конечно, не помогло бы ему перейти в криминальную полицию. К тому же, если бы он взял «верхнее си» и обсобачил полного городового, он мог бы его серьезно напугать. А тот — испуганный и растерянный — мог бы написать весьма любезный рапорт, чего Мок отнюдь не хотел. Ему хотелось точно знать, что с ним происходило с того самого момента, как он вошел в уборную на задах едва заметной забегаловки на Антониенштрассе, при этом ему ничего так не хотелось сейчас, как поймать бандита, напавшего на него вчера. Ни о чем другом он сейчас не мечтал, только о том, чтобы окунуть голову этого ублюдка в клоаку. Гнев пронзил его насквозь. Но он не был направлен против сидящего перед ним человека.

Тот заточил наконец карандаш и внимательно изучил протокол допросов, на котором до этого напряженно и очень точно записывал свои вопросы.

— Фамилия? — задал первый из них.

— Удо Дзяллас, — сказал он первое, что ему пришло в голову.

— Профессия?

— Сапожник.

— Дата и место рождения?

— 18 сентября 1883 года, Вальденбург.

— Место жительства?

— Бреслау, Гартенштрассе, 77, квартира 18, - назвал он адрес советника Шольца.

— Имена родителей?

— Герман и Доротея.

Когда городовой вписал все это в соответствующие рубрики, он вытер лоб, встал, заложил руки назад и, выпятив живот, начал медленно кружить вокруг Мока.

— Расскажи, что ты вчера делал.

— Я выпил две сотки водки и два пива в какой-то забегаловке на Антониенштрассе. Я вышел в уборную во дворе, и там на меня напали. Я потерял сознание.

— Ах ты пенер! — крикнул городовой и замахнулся. — Ты хочешь сказать, что ничего не помнишь, чтобы избежать ответственности за нападение, так?! Я научу тебя лгать! Фамилия?!

— Уве Дзяллас.

Полицейский сдержал удар и обошел стол. Он посмотрел в протокол и аж подпрыгнул.

— Видишь, ты, мерзавец?! — заорал он. — Я уже поймал тебя на лжи! До этого ты говорил «Удо»! И ты думаешь, что я такой дурак и не знаю, что такое «Герман и Доротея»?!

— Каждый может ошибиться, — прорычал Мок, глядя, как шея и лицо городового пухнут в узах плотного форменного воротника.

На этот раз Мок разозлился на себя и на свою глупую оговорку. Увидев, как дородный городовой сжал руку в кулак и приблизился к нему, он почувствовал пульсацию раны на голове и теплый ручеек крови за ухом. Он вспомнил когти тещи доктора Гольдмана. Ярость хлынула, как скользкий, холодный и вонючий пот. Он напряг мышцы и стал ждать. В этот момент на столе подпрыгнул телефон и зазвонил жестяным треском. Форменный разгладил униформу на животе и снял трубку.

— Начальник участка, надкомиссар (старший инспектор) Шульц, — сказал он и некоторое время прислушивался к чьему-то резкому голосу. — Да, верно, господин советник, — он быстро посмотрел на Мока. — Он назвал фальшивое имя и был… Да, да, я понимаю. Надвахмистр Эберхард Мор, нет, нет… Мок. — Он искоса посмотрел на допрашиваемого. — Понял, так и сделаю… Передам ему… Да, прослежу… Жду…

Он повесил трубку и протяжно посмотрел на Мока.

— Почему вы не сказали, кто вы, господин надвахмистр? — спросил он, втянув живот.

— Я хотел посмотреть, как у вас дела, начальник, — ответил Мок и на одном дыхании добавил: — Извините, я не хотел, чтобы вы узнали, кто я, потому что хочу, чтобы вы рассказали мне обо всем, что со мной происходило. Очень точно, очень коротко и очень тщательно. Вы можете это сделать?

— Я не люблю, когда со мной играют в кошки-мышки, — пробормотал Шульц. — Если бы я знал, кто вы, то что с того? Разве я не сказал бы, что с вами произошло?

— Ну и что? Вы мне скажете или нет?

— Расскажу коротко и прямо. — Шульц сел и протянул Моку папиросу. — В полночь зазвонил телефон. Кто-то анонимно известил моего полицейского, что на Брауэргассен около кабака «Под веселый час» лежат два окровавленных человека. Один держит в руке нож и ранен в голову. У второго несколько безобидных ран. Тот первый — это вы. Тот другой — тип из вашей камеры. Мы раздели вас и плеснули ведром воды. Второй был так пьян, что ничего. А вы летели через руки. Вы были без сознания. Вам нельзя было докучать. Вот и все.

— Простите меня за снисходительный тон, — сказал Мок, глубоко затянувшись, — но вы хорошо поработали.

— Спасибо, — нехотя пробормотал Шульц, — я просто всегда следую инструкциям.

— Ну вот и все, — Мок затушил папиросу и встал. — Дайте мне, пожалуйста, одежду. Я пойду.

— К сожалению, я не могу вас отпустить, — Шульц тоже встал и прикрыл дверь своим массивным, хотя и невысоким телом. — Инструкция прежде всего. Все знают, что старый Шульц соблюдает правила. И в последнем дополнении к регламенту ясно стоит, что у неопознанного человека необходимо взять отпечатки пальцев и незамедлительно доставить их в президиум. Всегда так делаю. Снимаю отпечатки пальцев каждого подозреваемого, а также — не дай бог! — покойников. Я так и сделал в вашем случае. Я отправил отпечатки через гонца сегодня рано утром.

— Ну вот и хорошо, — начал нетерпеливо Мок. — Но ведь инструкция не запрещает вам отдать мне мои собственные кальсоны, не так ли?

— Видите ли… — Шульц не отходил от двери. — Во время телефонного разговора я получил другую инструкцию. Мы должны ждать людей из президиума. Они уже едут за вами.

На лестнице раздался громкий стук подкованных сапог. Кто-то резко постучал в дверь и после громкого «войдите!» в кабинете Шульца появился форменный полицейский.

— Докладываю покорно, герр Реверворстехендер, — кричал констебль, по-военному резко сокращая слова, — что они приехали из полицайпрезидиума.

В комнату вошли трое мужчин. Мок не знал их даже на вид. Очень странным было не только их необычайно большое количество. Еще более странными были их удостоверения. Полицейские тюремной службы. А самым странным было поведение одного из них. Он подошел к Моку и протянул к нему руку. Мок машинально подал ему руку в знак приветствия и окаменел. На его запястье сомкнулся стальной браслет наручников.

Бреслау, суббота 27 октября 1923 года, половина первого пополудни

Несмотря на полдень, в Бреслау царил полумрак. Вину за это понес неожиданный и первый в этом году снег с дождем. На омнибусах, трамваях и повозках оседала густая, липкая слизь, которая стекала потом грязными пластами с запотевших от дыхания окон и с теплых лошадиных спин. В водянистой завесе над булыжниками проносились люди, которые прижимали руками убегающие котелки и развевающиеся зонтики. Между заводом точной механики на Шубрюкке и приютом для бездомных стояли два человека, которых называли «ходячими рекламами». На их плечах покоились пустые картонные кубы, на стенках которых виднелись большие рисунки пишущих машинок. Эти «живые объявления» должны были, вероятно, соблазнить университетских преподавателей, которых в этом месте недоставало. В данный момент эти двое занимались не рекламой изделий производителя машин Г. Вагнера, а курением папирос, которые они защищали от снега козырьками своих рук. Из забегаловки Пуделя выкатились два студента, которым имели здесь занятие получше, чем в зале семинарии.

Снег покрывал их мундиры, снег стекал по окну кабинета шефа криминальной полиции Генриха Мюльхауза. Он оторвал взгляд от студентов и курильщиков. Посмотрел на сидящего у его стола Мока, который растирал суставы. Мюльхауз наклонился над Моком и окинул взглядом каждую морщинку его усталого лица, каждую красную прожилку в глазных яблоках, каждую выступающую корку на сухих и искусанных зубами губах. Несмотря на это тщательное наблюдение, криминальный советник не мог сделать никакого вывода о сегодняшнем настроении надвахмистра. Ожесточенное лицо, выдвинутая нижняя челюсть и полуприкрытые глаза у него были всегда, вне зависимости от дня, юмора и количества выпитого алкоголя. Только забинтованная голова решительно отклонялась от его обычной наружности.

— Долго мы так будем молчать, господин советник? — спросил Мок, глядя на огромную карту Бреслау над письменным столом. — Вас не удивляет, что у меня есть один важный вопрос, о наручниках, правда? Не хотелось бы, однако, быть грубым… Старшие имеют приоритет… Ну так что, господин советник? У вас есть ко мне какие-то вопросы?

— Вы неразумны, Мок, — медленно произнес Мюльхауз и открыл жестяную шкатулку с датским табаком. — Вы развлекаетесь риторическими фокусами… Задаете вопрос, как бы не спрашивая… А ситуация серьезная… Нет времени на фокусы, Мок… Пришло время наручников.

— А вы, похоже, не используете риторические приемы? — Мок наклонился и носовым платком стер липкую грязь с носка своего ботинка. — Задержание, ретардацию знал уже Гомер…

— Хотите что-нибудь поесть? — спросил неожиданно Мюльхауз. — Может, принести хлеба с копченым лососем из «Альтоны» и с маринованным луком? Сегодня я купил по дороге в президиум… Я знаю, что вы очень любите рыбу.

— В чем дело? — спросил Мок очень медленно, даже не глядя на тминный хлеб, переложенный бледно-розовыми ломтиками лосося. — Почему на меня надели наручники? В чем меня обвиняют?

— Я ожидал другой вашей реакции, Мок. — Мюльхауз зажег спичку и сунул ее в головку трубки. — Ярости, крика или, по крайней мере, раздражения… А вы очень спокойны… Я не знаю, что и думать… У меня есть два выхода. Могу я спросить, почему ты убил их, Мок? Почему ты убил Клару Мензель и Эмму Хадер? Зачем ты открыл им рот и вырвал зубы? Так я мог бы начать этот допрос. Я мог бы начать иначе и рассказать вам все с самого начала… О том, что сегодня рано утром в моем бюро появился полицейский с XII участка и объявил дежурному Кляйнфельду, что у них в арестантской сидят двое неопознанных, израненные и пьяные в стельку люди, которые, скорее всего, принимали участие в какой-то серьезной ночной драке. Начальник участка, надкомиссар (старший инспектор) Шульц, который является большим службистом, прислал нам отпечатки пальцев обоих с просьбой о возможной идентификации. Сегодня утром Кляйнфельду нечего было делать, и он занялся отпечатками. Согласно инструкции, он сначала сравнил их с картотекой нераскрытых дел. И знаешь, что оказалось? Что у одного из этих пьяниц есть отпечатки пальцев, идентичные тем, что были найдены на ремне, которым задушили Клару Мензель и Эмму Хадер. И я принял решение. Я приказал немедленно арестовать этого пьяницу с отпечатками пальцев, как убийцу обеих шлюх, и доставить его ко мне в кабинет. И это произошло. И знаешь, кого я увидел, Мок? Знаешь, кого мне привели? Тебя.

Мюльхауз смотрел на Мока и теперь уже видел, что происходит в его мыслях. Надвахмистр вдруг стал мокрым. Его гладко причесанные волосы начали скручиваться от влаги, из-за повязки вытекла струйка пота, а лоб покрылся густыми каплями. Он снял пиджак и жилет и бросил их на спинку кресла. Он закатал рукава, лишенные запонок, и резко расстегнул жесткий воротник. Его уголки взлетели вверх и доходили до подбородка. Мюльхауз уже знал, что слова были похожи на меткие пули.

— Скажи что — нибудь, Мок, — попросил Мюльхауз, — дай мне убедительную причину, чтобы мне не пришлось отправлять тебя в наручниках в следственную тюрьму. Скажи что-нибудь, что позволит мне считать сегодняшний день кошмарным сном! Ну, я слушаю, Мок.

— Летом… — Мок все еще не контролировал свой пот. — Я не помню точно, когда это было… Да, да, я уже знаю… Это было в тот день, когда были найдены эти две девушки… Клара Мензель и Эмма Хадер. За день до этого я слишком много выпил… Напился до потери сознания. Очнулся я за Дойч Лисса, на лесной поляне. Кто-то раздел меня догола и оставил мне только старый балахон. Мои пальцы были вымазаны розовой краской. Как будто кто-то пытался меня подставить…

— Когда ты пришел ко мне на место преступления, как эксперт по идентификации проституток, — Мюльхауз выпустил длинную полосу дыма из своей спутанной бороды, — у тебя не было розовых пальцев…

— Я вымыл их растворителем.

— Когда?

— За несколько часов до этого.

— Когда ты был в борделе, да? — Мюльхауз постучал длинными ногтями по зеленой крышке стола. — У мадам Зимпель. Там тебя нашел мой человек, когда ты трахался как бык… Этот адрес дал ему Ильсхаймер. Любишь трахать шлюх, да, Мок? Если у них не было денег для тебя, ты брал натурой, да?

— Я люблю женщин. — Мок уже не потел, но весь запыхался. — Я люблю женщин, независимо от их профессии…

— И тебе нравится получать прибыль от блуда. — Мюльхауз отложил в сторону потухшую трубку. — Недавно ты запер всех сутенеров у нас внизу. И в жару пытал их в запертой камере. Они блевали, как коты. Не спрашивай, откуда я это знаю. Я все знаю, Мок. Один из сутенеров сказал, что вы хотели запугать их, потому что они не делились с тобой прибылью… Не спрашивай, откуда я это знаю! Молчи, Мок, а то я прикажу заковать! — крикнул Мюльхауз, видя, что допрашиваемый резко встает со кресла. — Сядь! Молчи и слушай! Малыш Максим Негш не хотел делить с тобой деньги. Ты хотел напугать его и изуродовать его девочек, потасканных шлюх Мензель и Хадер. Ты хотел вырвать у них зубы. Но все вышло из-под контроля. Ты был расстроен, с тяжелым похмельем… Был жаркий день, а все знают, что ты не любишь жару… Ты не выдержал… Одна стала тебе противиться. Ты задушил верещащую, непокорную шлюху! А вторая видела… Ну ты задушил вторую. Так было, Мок? Именно так было?

— А когда я вырвал им зубы? После смерти? И зачем, если я их уже убил? На память? — У Мока уже дрожала только одна нога, которая — упершись носком ботинка в пол — подпрыгивала теперь в быстром темпе.

— Ты меня об этом не спрашивай, мужик! — прошипел Мюльхауз, растягивая по-силезски последнее слово. — Это ты мне скажи!

— Меня подставили, понимаете? Кто-то летом, тогда в июне, напоил меня, снял отпечатки пальцев и отобрал у меня ремень! Он хотел, чтобы мои отпечатки были как можно более реальными, видимыми без всей этой дактилоскопической техники, поэтому он вымазал мне руку краской… Ведь ему не нужно было этого делать. Отпечатки были у него… На ремне… А потом он убил обеих девушек и оставил мои отпечатки на орудии убийства. Вчера на меня тоже напали, после того как я вышел из какой-то забегаловки…

— Из какой забегаловки?

— Забегаловка без вывески на Антониенштрассе. Когда я вышел отлить во двор, кто-то оглушил меня и подвез в участок (комиссариат), где находится при исполнении исключительно строгий службист, начальник участка Шульц. Этот кто-то украл мои документы, зная, что таким образом он заставит Шульца провести дактилоскопические идентификационные действия, как это профессионально называется. Кто мог знать столько об идентификации и об очень обязательном начальнике участка XII? Это, должно быть, какой-то бандит, который когда-то имел дело с Шульцем и со мной. Вероятно, он сидел в этом участке под арестом. Теперь он мстит мне за что-то, разве вы не понимаете? Все это нужно проверить. Я это проверю. Это, в конце концов, pro domo mea![40]

— Сначала скажи мне, видел ли кто-нибудь эти твои пальцы, покрытые розовой краской. Может ли кто-нибудь подтвердить твой рассказ о них? Как ты попал из Дойч Лисса? Ты же был голым и пьяным!

— Запер меня на местном посту тамошний полицейский вахмистр. Я не знаю, как его имя. Я сказал ему, что я из полицайпрезидиума. За мной приехал Смолор и отвез домой.

— Может ли этот полицейский из Дойч Лисса или Курт Смолор подтвердить розовую краску на твоих пальцах?

Мок снова начал потеть сильнее, а его колено подпрыгнуло. Он спрятал лицо в ладонях. Под мышками растекались мокрые пятна.

— Никто не может это подтвердить, — ответил он, — я прятал руку, мне было стыдно за эту розовую краску.

— Почему?

— Еще бы Смолор подумал, что я урод, который красит ногти… Что я напился где-то в компании уродов, принимаемых за женщин…

Мюльхауз встал с кресла и обошел стол. Он подошел к большому шкафу, где стояли черно-белые папки. На их корешках виднелись аккуратно выведенные цифры. Он провел пальцами по этим загадочным номерам.

— Послушай, Мок, — тихо сказал он, — я участвовал в разгадывании большинства содержащихся здесь дел. Во многих из них были противоречивые, исключительные версии событий. То же самое есть в твоем деле, которое уже ждет здесь место. — Он постучал трубкой по корешку одной из папок. — О, здесь! Это будет дело Эберхарда Мока. А значит, слушай. Есть две версии событий. Моя заключается в следующем. Ты убил их, Мок. Случайно, нечаянно, в приступе гнева, под воздействием похмелья, жары… Неважно, вырвал ты у них зубы раньше или позже… Ты убил их, потому что хотел напугать Малыша Макса, который не делился с тобой своими заработками. Потом Макс исчез. Я подозреваю, что ты помог ему исчезнуть. Может, потому, что он знал о твоей встрече с девушками. Потом под предлогом опознания двух погибших ты собрал всех сутенеров Бреслау у нас внизу. А на самом деле ты их запугал. Так сказал один из них. Неважно, который. Быть может, ты увидишь его на своем процессе. Это моя версия, Мок.

Мюльхауз рванул узел галстука и потянулся к ручке. Он посмотрел под светом на перо, вытащил чистый лист бумаги и приложил к нему перо.

— Мою версию я запишу на этом листке, а твою — на другом, — сказал он, — моя версия будет короткой и логичной, твои показания, напротив, будут кишеть неопределенными словами. «Кто-то ненавидит меня», «какая-то забегаловка без вывески», «где-то я напился до потери сознания», «никто не видел моих измазанных пальцев». Я покажу эти листы любому выбранному полицейскому и адвокату. Как думаешь, какая версия покажется им более правдоподобной? Охрана, входите! — вдруг заорал он.

Дверь отворилась, и в ней стоял тюремный охранник Отто Ошевалла. Он равнодушно посмотрел на Мока. Мюльхауз подписал какой-то документ и вручил его Ошевалле. Затем он поднялся, встал рядом с Моком и положил руку ему на плечо.

— У тебя четыре дня, — сказал он, — четыре дня в одиночной камере, где ты не будешь подвергаться, как полицейский, ярости и ненависти злых урок. Через четыре дня я приду к тебе и услышу кое-что, что убедит меня, что это не ты убил. Мок, сто чертей! — Он наклонился над допрашиваемым и обдал его табачным дыханием. — Я очень, но очень хочу это услышать. Уведите его! — крикнул он охраннику.

Ошевалла заковал Мока в наручники и осторожно взял под локоть. На спину ему накинул жилет и пиджак. Оба полицейских не смотрели друг на друга, когда один из них покидал кабинет. Мок шел, слегка подталкиваемый Ошеваллой, и впивался взглядом в пол. Если бы он осмотрелся вокруг себя, то увидел бы грусть или презрение в неподвижных взглядах коллег. Если бы он поднял голову, то увидел бы немногословного Курта Смолора, потрясенного практиканта Исидора Блюммеля, который стоял беспомощно с протянутой на прощание рукой, красного от нервозности Герберта Домагаллу, который держал в руке несколько пачек любимых Мок крепких папирос «Ihra». Он никого из них не видел. У выхода стоял Ахим Бухрак. Когда Мок проходил мимо него, Бухрак снял фуражку.

Во дворе был арестантский фургон. С неба сыпал мокрый снег. Ноги Мока и сопровождавшего его охранника Ошеваллы скользили в густой, грязной каше. Охранник открыл дверцу фургона и легонько подтолкнул пленника. Мок поднялся по ступенькам и сел на жесткую скамью. Ошевалла некоторое время стоял в открытых дверях и смотрел на Мока с усмешкой.

— Ты помнишь меня, рыцарь, защитник преступника Прессла? Помнишь, как полгода назад ты меня избил? — спросил он и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Ты надеешься оказаться в одиночной камере, потому что шеф криминальной полиции так сказал? Но это невозможно, понимаешь? Потому что то, в какую камеру ты попадешь, это решаю я. Только я! А я знаю, что наши камеры очень перегружены. Только в одной довольно свободно. Там я тебя и размещу. Тебе будет хорошо и сладко. У тебя будет хорошая компания. Двое людей. Хочешь знать, как их зовут?

Ошевалла произнес и захлопнул дверь со всей силы. В колодце полицейского двора раздался мощный грохот. К заваленным снегом окнам подбежали коллеги Мока. Смолор смотрел на двигающийся арестантский фургон с яростью, Блюммель — с сожалением, а Домагалла и Бухрак — с недоверием. В ушах у них звучал мощный удар дверцы фургона. Он был очень громким, но не настолько, чтобы заглушить два имени, которые выкрикивал Ошевалла. «Дзяллас и Шмидтке», — грохотало в ушах Мока.

Бреслау, суббота 27 октября 1923 года, три часа дня

Мок стоял в дверях камеры и привыкал глазами к царившему здесь полумраку. В приоткрытое окно падали напитанные водой грязно-серые хлопья снега. Стены камеры покрыты были штукатуркой, которая от влаги набухала, а ее выпуклости образовывали даже своеобразные линии и хребты — как миниатюрные горные цепи. Иногда вершины этих гор трещали, обнажая кратеры с неровными краями. Мок, вздрогнув, мысленно задал себе вопрос, живут ли в этих кратерах клопы. Через секунду он ответил на него утвердительно. Ибо он увидел наполненные водой банки из-под консервов, в которых стояли ножки двух коек. Третья была прикреплена к стене.

В его ушах все еще болезненно звенел лязг задвижки и смех охранника Ошеваллы, который только что, когда они шли по металлическому мостику, вдоль камер, обрисовывал вульгарно и непристойно практики, которым станет подвергнут каждый новый заключенный, который на свободе был полицейским. Эти рассказы привели Мока к резким спазмам желудка, которые проявились в сухой, дергающейся икоте. И теперь он громко икал, когда стоял в дверях камеры и держал в вытянутых руках два одеяла, поотбитую миску и столь же потрепанную кружку, из которой торчала пообгрызенная деревянная ложка. Пар его дыхания быстро развеялся в холодном воздухе камеры.

В камере раздался еще один вздох. С койки под окном поднялся высокий мужчина. Свет падал на него сзади, погружая лицо в тень. Мок видел только очертания. Они были топорными и грубо отесанными. Через некоторое время он увидел его очень внимательно. Это обличье было прямо перед ним. Близко посаженные глаза и рыбья отвислая челюсть. Пробор в центре головы, разделяющий две волны блестящих жиром волос. Татуировки спускались на шею из-за воротника небрежно застегнутой тюремной куртки. Шрам, рассекающий щеку и губы, терялся в редкой щетине бороды. Бледный цвет лица, опухшие глаза. На лице и руках опухоли, покрытые темными струпьями. Мощные, деформированные кулаки. Длинные, изогнутые ногти, черные от грязи и оранжевые от никотина.

— День добрый, — сказал Мок и положил свои вещи на поцарапанный стол. — Которая койка моя?

Мужчина ударил снизу. Мок однажды слышал на одном из полицейских обучений, что в человеческом подбородке сплетаются многочисленные лицевые нервы. Теперь он это болезненно ощутил. Внезапно в камере стало совсем темно. Светлеть стало только через некоторое время. В этой ясности Мок увидел потолок камеры и ведро с крышкой, стоящее прямо у него за головой. Он пошевелился и тут получил второй удар. Нога. Деревянная подошва ударила его в грудь. Он начал задыхаться. Вернулась икота, разрывавшая его диафрагму. Затем последовал удар сверху. На Мока опустилась железная кровать, которая прямо над полом была прикреплена к железным кольцам в стене. Он поперхнулся и открыл рот. Выплюнул губами немного крови на неровный каменный пол. Следующее удушение было бескровным, но очень сильным. Он не мог дышать, не мог сбросить с себя огромную тушу. Он чуть повернул голову и уже понял, что произошло. Он был прижат к полу койкой, на которой сидел пленник.

— Это твой сон! — крикнул пленник. — Здесь ты будешь спать, возле сортира, ты, полицейская сволочь! На земле, под этой койкой.

Он встал и подошел к столику, потом снова подошел к Моку. В одной руке он держал деревянную ложку, которая должна была служить Моку для еды. Он поднял крышку от ведра и погрузил в нее ложку. От него несло экскрементами. Пленник накрыл ведро и очертил коричневой зловонной слизью поверхность под койкой. Потом поднял подвижную койку и несколько раз махнул над Моком ложкой.

— Говном я тебя окрестил, свинья, и говном нарисовал твой хлев, — голос пленника был скрежещущим и выдавал недостатки в зубах. — С сегодняшнего дня тебя зовут «свинья». Тебе нельзя выходить за пределы твоего дерьмового хлева. Если только я не позволю тебе лизать меня, свинья.

Он сел на свою койку, закурил вонючую махорку и смотрел с кривой усмешкой на Мока, который карабкался из-под кровати и наконец встал, короткий ремнем привязал кровать к железному кольцу, оперся о стену и схватился руками за голову, пытаясь остановить крылья вентилятора, которые стучали у него в черепе. Подходяще для госпиталя, подумал он, давно я так сильно не получал за такое короткое время. Его переполняло зло на весь мир. Это зло одолевало и парализовало. Мок не мог контролировать свое лицо и слезы, вытекающие из уголков глаз. Он увидел ухмылку удовлетворения на рассеченных губах своего мучителя. Он знал, почему тот смеется. Бандит издевался над плаксивой свиньей, которая не покидает круг, очерченный экскрементами. Мок стоял у стены и благословлял указ, который не позволял заключенным снимать шапки. Если бы не это, сокамерник заметил бы рану на его голове. И тогда этого было бы достаточно, чтобы он всадил свой кривой палец в рану. Плачущая свинья стала бы послушной, как овечка. Мока парализовал не столько страх перед сокамерником, сколько, скорее, бессилие перед собственным телом и разумом. Он не был в состоянии принять никакого решения и никаких действий. Он был мягким сплетением нервов.

— Я Дзяллас, — просипел пленник через две дырки в верхнем ряду зубов. — Для тебя «ваше сиятельство граф фон Дзяллас», понимаешь? Повтори это!

— Ваше сиятельство граф Дзяллас! — Мок потянул носом.

— Еще раз! — крикнул Дзяллас и вскочил с кровати. — Было без «фон»! Повтори еще раз, жирная свинья! Все!

— Ваше сиятельство граф фон Дзяллас, — повторил Мок и прислонился к стене.

— Правила такие, — довольный узник поудобнее устроился на койке и упер руки в колени. — Без моего разрешения тебе нельзя выходить из хлева, тебе нельзя ни посрать, ни пописать, ни покурить, ни лечь под койку и на койку. Нельзя прикасаться ко мне и моей жратве. Я хочу, чтобы ты убирал камеру и стирал мои штаны и онучи. Все посылки отдаешь мне. И называешь меня «ваше сиятельство граф фон Дзяллас». Отныне ты мой раб. А когда появится с отвшивения мой напарник Шмидтке, ты будешь и ему прислуживать. Он вернется через час. Здесь нас трое. Есть какие-то вопросы?

— Разрешите лечь на койку, ваше сиятельство граф фон Дзяллас? — спросил Мок.

— Ты еще не заслужил этого, свинья. — Губы Дзялласа изогнулись так сильно, что между ними значительно растянулся розовый шрам. — Не спрашиваешь, как это заслужить?

— Нет, ваше сиятельство граф фон Дзяллас.

— Ну тогда забирайсяпод койку и молчи, потому что я сейчас иду дрыхнуть после обеда. — Сказав это, Дзяллас лег на свою койку и отвернулся к стене. Вдруг он вскочил и крикнул Моку: — Иди сюда, дырка в заднице! Ко мне, сейчас же! Бегом ко мне!

Мок, не торопясь, подошел к Дзялласу. Тогда тот подскочил на койке, уперся руками в стену и выпятил в сторону Мока ягодицы. Холодный воздух камеры был разорван громким пердежем.

— Хорошо пошло! — усмехнулся Дзяллас. — Ууууууу, было здорово!

Мок вернулся к своей стене, развернул койку и сел на нее. Он не смотрел на Дзялласа, хотя знал, что тот не сводит с него глаз. Он смотрел на влажную стену, на кратеры потрескавшейся краски, на бусинки помета клопов и тараканов.

— Свинья, свинья, — сладким голосом воскликнул Дзяллас и продолжал мелодично напевать. — Ты ушел, не спросив… Кто тебя отпустил? Кто тебе разрешил раскладывать койку? Ты нарушил правила… Ты сейчас будешь визжать, ой, будешь визжать… Но не сейчас, только позже, пока не придет мой товарищ.…

Мок улегся на койку спиной к камере. Он знал, что ночью они выходят. Из всех возможных щелей и дыр. Что лунный свет оседает серебряным саваном на их усах и покрытых волосками ногах. Клопы помедленнее. Они не так ловко перебирают конечностями. Зато они вонзают челюсти в поры кожи и с шипением всасывают человеческие жидкости, а потом оставляют после себя зудящие струпья и пузырьки. Вши — в одеялах, в их складках. Жилище у них в складках, оттуда выходят мягкие гниды.

— Любишь трахаться, полицейская свинья? — продолжал Дзяллас тем же сладким тоном. — Так же, как любила эта маленькая шлюшка Прессл, этот шпиц. Ой, любила, любила… Сама брала нас с утра за яйца… Любишь, любишь… Сама увидишь, когда придет мой приятель… Подождем до ночи… Он сядет тебе на спину, а я начну… Полюбишь это, свинья… Будешь визжать, а завтра сама попросишь дозволения… А я скажу: «Если ты так сильно хочешь, свинья, ну это уж повернись ко мне своим растолканным задом!»

Некоторые тараканы неуклюжи, думал Мок. Они черные. Они не поднимутся выше первого этажа. Сюда они не доберутся. На этот последний этаж. В этот ад содомитов. Зато здесь будут другие. Те рыжие. Blatta Germanica. Свое название они взяли у нас, немцев. У этих-то липкие ноги. Они могут бегать по стеклу. Ночью они будут щекотать нас по шее, а затем проникать в нос и уши.

Дзяллас уснул. Он лежал на животе на отодвинутой от стены койке. Руки свесились по обе ее стороны. Он был беззащитен. Без своего сообщника, который когда-то сидел на спине у Прессла. Прессл лежал на той же кровати, что сегодня и он сам? И ему тоже нельзя было никуда двигаться «без разрешения»? Рабу Гансу Пресслу, должно быть, приходилось спрашивать своих хозяев, может ли он засунуть пеленку себе в штаны, когда кровь текла у него по ногам. Что снилось Гансу Пресслу, когда тараканы щекотали его за ухом, когда клопы и вши впивались в кожу? Ему снился его маленький сынок Клаус? И о чем он думал, прежде чем накинуть себе петлю на шею?

Мок услышал, как барабанят капли дождя по гробу Прессла. «Уважаемый господин надвахмистр! Заключенные Дитер Шмидтке и Конрад Дзяллас опустили меня в тюрьме. Умоляю вас, убейте их. Если вы это сделаете, мой сынок Клаус никогда не узнает, почему я убил себя. Только они знают. Это моя последняя просьба. Если вы обещаете, бросьте этот образок на мою могилу. С величайшим уважением, ваш Ганс Прессл». Мок услышал удивленные возгласы шлюх из казино, которые наблюдали, как он бросает образок со святой Ядвигой на крышку гроба Прессла. И тут он увидел свою пустую, одинокую, хорошо очищенную квартиру на Плессерштрассе. Несколько лет без отца. В дуновении ветра от окна колышется прибитый к фрамуге отцовский ремень для заточки бритвы. Мухи отрываются от клеенки. На столе стакан водки, наполненный педантично и ровно до горизонтальной черточки, которую он когда-то выдолбил. Мок принял решение.

Он встал и замешкался. А может, этот Шмидтке маленький и слабый? Может быть, даже вместе они не справятся со мной? В конце концов, я сегодня не в себе, и поэтому так дал себя обуздать этому ублюдку! Затем отворились двери. В них стоял охранник Ошевалла. Он оглядел камеру, потом повернулся к кому-то в коридоре.

— Входи после отвшивения!

В камеру вошел огромный мужчина атлетического телосложения. Мок в мгновение ока зафиксировал его татуировки, выдвинутую челюсть, маленькие, прикрытые глаза и усмешку. Да, великан улыбался Моку. Он выставил щербатые, оскаленные зубы. Мок принял решение.

Когда позже Мока спросили, как ему это удалось за столь короткое время, он не смог ответить. Когда полиция допрашивала Шмидта, тот заикался и только повторял, что ничего не видел. Точно так же ничего не видел охранник Ошевалла, который через неделю перестал выполнять свою функцию за невыполнение обязанностей. Никто ничего не говорил, но все это видели. Как Мок прыгает на спину проснувшегося Дзялласа, койка скользит по камере, а вода льется из банок, на которых она была установлена. Как впивается коленями ему в лопатки. Как хватает его обеими руками за подбородок. Как одним резким движением задирает его голову вверх. Они слышали, как Дзяллас кричал: «Он заплатил мне, Ошевалла заплатил мне за твой позор!» Они слышали, как с каким-то влажным треском у него ломается шейный позвонок. А также они слышали крик Мока:

— Я убил его, и никто мне ничего не сделает! — он взмахивал руками, на которые хлынула кровь изо рта Дзялласа. — Я убил его, и я здесь бог! Я убью любого, кто тронет меня! Ночью я сломаю ему шею, как и тому!

— Без дыхания, — медленно сказал Шмидтке и повернулся к Ошевалле: — Я тут не останусь.

Бреслау, пятница 18 января 1924 года, три часа ночи

Мок проснулся среди ночи и резко сел на койке. Его пронизывал холод. Он укутался одеялом и смотрел на лунный свет, падающий сквозь решетку. В ярком, холодном свечении он увидел маленькие тени насекомых, движущихся по полу. Ему казалось, что он слышит шелест их покрытых волосками ног. Он почесал подмышку и получил легкий укол боли. Это лопнул маленький пузырек, памятка от клопа. Он опустился обратно на твердую койку и, переполненный такой радостью, пожелал протянуть руку под кровать и почувствовать на коже щекотание ножек своих маленьких приятелей. Эту радость доставили ему почти три месяца назад, когда он сломал позвоночник Дзялласу и когда услышал слова Шмидтке: «Я тут не останусь». Уже тогда, когда он вытирал окровавленные руки о грубые штаны, он знал, что нашел рецепт от страха и унижения, которые угрожали ему в тюрьме. Он был как живая граната, как изобретатель боевого газа, носящий с собой его пробы. Этой радости он не утратил даже в карцере. Ибо именно тогда он приобрел в себе францисканскую любовь к существам, которые появлялись в его узкой и низкой темнице. Он любил их как испытанных друзей, к их укусам относился как к чуть грубоватым приветствиям, а к их щекотанию — как к изысканным ласкам. Прикосновение крысиных усов было похоже на утешение.

Не вставая с койки, он коснулся рукой печки, которая обогревала сразу две камеры. Она была комнатной температуры, потому что берегли топливо. Он сам не знал, сколько его нужно. Он никогда его не зажигал. Это всегда делал сосед в соседней камере. Мок в этой тюрьме, особенно после выхода из карцера, ничего не делал, не выполнял даже самых простых действий. Многие хотели ему служить. От страха и от восхищения. Когда охранник провожал его на допрос, в камерах шептали: «Без дыхания». Когда он возвращался с допросов, на которых, впрочем, не говорил ни одного слова, заключенные стучали ложками по мискам. Это была музыка победы, какофонический панегирик в честь триумфатора.

Он хорошо устроился в следственной тюрьме на Фрайбургерштрассе. Будучи прирожденным педантом, он ценил регулярный ритм дня. Три тех же самых приема пищи в течение дня он считал само собой разумеющимся. Бывший гурман и сибарит инстинктивно научился фильтровать ароматы и вкусы. Его небо и обоняние посылали в мозг только те раздражители, которые были приняты ими. Поэтому — в отличие от заключенных, стражников, адвокатов в суде и даже жителей окрестных многоквартирных домов — он никогда не чувствовал удушливого запаха, когда в девять утра выносили ведра с фекалиями и сливали их в большую бочку во дворе. Из пригоревшей каши он старался высосать, а вернее сотворить, совершенно все, что ему нравилось: какой-то далекий и неясный запах копчености и деликатесного лука, какой-то скрытый запах солонины. Впрочем, он научился простому трюку, который позволял любому заключенному каким-то образом нивелировать отвратительный вкус переваренной моркови, а также соуса из брюквы и сельдерея, в котором плавали жилы и тонкие хлопья самого жесткого мяса. За едой он просто затыкал нос. Тогда исчезал настоящий вкус, а чувства реагировали на вкус потенциальный. Иногда фильтр переставал работать. Он не нервничал тогда, не жаловался и не злился. Он вспоминал сцену своего последнего разговора с Гансом Пресслом. Он видел его умоляющие глаза и говорил сам себе с нежной, ласковой улыбкой: «Это твое покаяние, Эберхард, за Прессла. Хвала милостивому Богу, что он не задал тебе хуже. А если Ему понравится испытывать тебя чем-то более выразительным, например постоянной болью или неизлечимой болезнью, то ты примешь это со смирением. Ты не Иов, но ты можешь им быть».

Иногда Мок впадал в гордыню. Он чувствовал себя ницшеанским уберменшем, которого не касается мещанская мораль. Перед сном он складывал в голове кричащие манифесты новой тюремной этики. Глядя на свой все более и более втянутый живот, на мышцы, болящие от ежедневных отжиманий, вспомнил древнегреческие элегии объединенного когда-то Феогнида с дихотомическим и абсолютным разделением на «плохой народ» и «хороших дворян». В одном единственном своем письме, которое он послал из тюрьмы, он попросил Смолора доставить ему том элегий этого поэта в оригинале. Он также попросил вложить кое-что между листами. Смолор выполнил обе просьбы. Он послал Моку в пачке нужную книгу со вложением, а по собственной воле добавил большую пачку табака «Ihra» и сверток пятисот папиросных бумажек.

Мок сел на койку и опустил босые ноги на каменный пол. Лунный свет высекал в стенах дыры, кратеры, а также выдавал непристойные надписи. Он также оседал на открытой книге и подчеркивал гибкие греческие литеры. Он посмотрел на нее и тут же закрыл глаза. Его память работала безупречно. Она тут же воспроизвела греческое двустишие:

oude gar ejdejes andros noon oude gynajkos
prin pejrethejes hosper hypodzygiou
Мок также уставился на то, что — по его просьбе — Смолор положил между листками Феогнида. Предмет не вызвал у охранников ни малейшего интереса, когда они листали книгу в поисках карт. Они не знали, что эта картонная коробка, несмотря на невинный вид, является знаком смертельной вечной клятвы и неизбежной мести.

— «Нет способа проникнуть в замыслы женщины или мужа, и пред тем не подвергнуть их испытанию, как животных в упряжке», — перевел Мок слова аристократа из Мегары и смотрел в течение долгой минуты на образок с изображением святой Ядвига, который — вынутый из открытки и приклеенный к стене — серебрился в свете Селены.

Бреслау, вторник 12 февраля 1924 года, пять минут седьмого вечера

Шеф криминальной полиции Генрих Мюльхауз миновал не действующий в это время года фонтан на Юнкернштрассе и сразу увидел пивную Кисслинга. Ему даже не пришлось проверять, висит ли над входом в заведение номер 15. На витринах было написано заглавными буквами «Конрад Кисслинг» таким образом, что каждое окно витрины содержало одну букву. Не знающий пивоварен своего родного города, заклятый абстинент Мюльхауз был очень рад, что ему не пришлось далеко искать место, где он должен был сегодня встретиться с очень важными персонами надодранской метрополии. Поэтому он с улыбкой вошел в заведение, наполненное теплом и пением. Это последнее не особо радовало криминального советника, который по натуре не был, возможно, мрачным, но, по всей вероятности, не принадлежал к любителям пьяных мужчин, которые, подкручивая усы и мерно покачиваясь, выпевали трюизмы о том, что «мы встретимся когда-нибудь на надодранском берегу». А таких он только что видел в первом, большом зале с арочными сводами и круглыми люстрами.

Когда перед ним предстал невысокий гибкий обер, Мюльхауз спросил его, будут ли, по его мнению, эти господа еще долго петь. Ирония и досада в голосе гостя были совершенно неощутимы, потому что обер широко улыбнулся и ответил, что мужской хор «Полигимния» обычно поет только через час после своих репетиций по вторникам, но по желанию достопочтенного господина они могут дойти до реже исполняемого репертуара. Мюльхауз не стал продолжать эту тему и уже с явной злостью спросил, где здесь «баварский зал», ведь именно там у него назначена встреча. Обер проводил его в меньший зал, почти без украшений, если не считать продольных балок потолка, с которых свисали абажуры светильников, и оленьих рогов в нишах стен.

Мюльхауз, к явному удивлению кельнера, заказал себе чай Обста для ишиаса. На вежливый ответ кельнера, что такой чай лучше всего пить в аптеке «Гигиена», он потребовал ароматизированного импортного чая. Затем он поздоровался с тремя мужчинами, которые сидели на крепких деревянных лавках. Он повесил пальто и котелок на вешалку, занимавшую всю стену баварского зала. С понимающим видом он констатировал, что даже люди, светлые маленькие примеры, не могут обойтись без алкоголя. Начальник следственной тюрьмы Отто Лангер пил кульмбахер, судья Эрнест Вайсиг уничтожал местного лагера в литровой кружке, а перед шефом «Breslauer Neueste Nachrichten», доктором Отто Тугендхатом, стояла бутылка бренди «Старый Стефан» с известных складов Мампа. Мюльхауз набил трубку и молчал, в отличие от своих коллег.

— Дорогой доктор, — Лангер смерил журналиста взглядом, — вы действительно считаете Ватера человеком чести? Того, кто писал верноподданнические письма Ленину и обещал ему, что Германия станет частью советской империи?

— Да, считаю, — спокойно ответил Тугендхат, отпивая глоток вина. — Честь определяется не партийной принадлежностью или политическими взглядами, а поступками, мой господин, поступками! Ватер, покончив с собой, оказался человеком чести! Каждый самоубийца — человек чести.

— Самоубийство также может быть вызвано страхом. — Судья Вайсиг закурил сигару. — Не обязательно из чувства чести.

— Но он, конечно, не боялся, — усмехнулся Тугендхат, — ведь никто не избрал бы труса полицайпрезидентом Магдебурга… Может ли полицайпрезидент быть трусом? Пусть это скажет кто-нибудь, кто знает это лучше всех! Ну, дорогой советник, — обратился он к Мюльхаузу, — разве наш полицайпрезидент, его сиятельство Вильгельм Клейбёмер, трус?

— Неужели Ватер был полицайпрезидентом Магдебурга? — включился в разговор Мюльхауз, принимая у кельнера стакан горячего, душистого чая.

— Видите, господа, как оживился наш советник? — рассмеялся журналист. — Но не бойтесь, не оглядывайтесь по сторонам в поисках шпиков, скажите коротко, дорогой советник: Клейбёмер трус или нет?

— Доктор Тугендхат, — улыбнулся спрошенный, — вы позволите мне не говорить о моем шефе и о его морали. Мы здесь не для этого встретились. Я знаю, что суицидальная смерть Ватера, как и недавняя смерть Ленина, разожгла эмоции господ, особенно тех ориентированных налево, как наш главный редактор, но не будем забывать, что мы встречаемся здесь по достойному сожаления делу Эберхарда Мока.

Наступило молчание. Все смотрели на Мюльхауза, предоставив ему некое право руководства этим неофициальным заседанием в пивной Кисслинга.

— Простите, господа, за опоздание, — начал Мюльхауз. — Извозчик, который вез меня, был пьян и перепутал Юнкернштрассе с Янштрассе. А теперь ad rem. Эберхард Мок обвиняется в трех убийствах. Две жертвы — проститутки: Клара Мензель и Эмма Хадер, а третья — сокамерник Мока, виновник трех изнасилований несовершеннолетних мальчиков Конрад Дзяллас…

— Исключительный подлец и извращенец, — вмешался Лангер, — у меня с ним одни хлопоты. Из-за него покончил с собой другой заключенный… Мок пользуется в данный момент огромным уважением заключенных. Они обожают его, потому что он принадлежит к касте избранных, которые ни от кого зависят, которые могут сделать все…

— Вы намекаете, директор, — перебил его судья Вайсиг, — что суд должен более мягко отнестись к Моку, потому что он убил какого-то тюремного негодяя?

— Я ничего не намекаю, только…

— Pax, pax[41], мои господа! — Мюльхауз дунул в трубку, извлекая из головки большую шапку горьковатого дыма. — Предлагать что-либо в этом кругу буду только я… Извините, не «предлагать», но «просить». У меня к вам огромная просьба… Речь идет o конфиденциальности, молчании, тайне…

— В свете этих просьб, — доктор Тугендхат наполнил вином пустой бокал, — я совершенно не вписываюсь в сегодняшнюю компанию. Я занимаюсь профессией, суть которой заключается в раскрытии, а не в конфиденциальности. А кроме того, вы постоянно просите меня сделать о том же. Это из-за меня ни в одной газете в Германии не появилось даже упоминания о Моке в связи с убийством этих двух проституток… Я должен постоянно молчать и молчать! Советник, мне уже надоели ваши просьбы!

— Вы правы, доктор, — произнес Мюльхауз и молчал, наблюдая, как кельнер расставил между ними тарелки с баварской белыми колбасками и сладкой горчицей и миску с маринованной репой. — До сих пор вы сохраняли замечательную конфиденциальность. Я знаю, что это противоречит вашей профессии. Но все перед вами. Вы можете выбрать время раскрытия. Вы можете описать дело Мока до того, как оно начнется, чтобы подогреть атмосферу, или вы можете описать его позже… Все… Ваша газета единственная в этом городе… Вы представляете себе цикл статей после суда… Газетчики кричат: «Вся правда об Эберхарде Моке». Тираж BNN вырастет… Люди не будут покупать ни одной другой газеты… Вы будете знать все, ваши конкуренты ничего…

— Вы поступаете необычно, советник, — сказал Лангер, — вы предлагаете заплатить, прежде чем рассказать нам, о чем именно мы должны молчать.…

— Простите меня за короткое вступление? — Мюльхауз, видя, что собеседники кивают головами, продолжил: — Надвахмистр Эберхард Мок работал не в криминальной полиции, а в децернате нравов президиума… Вы могли бы спросить, что я в таком случае здесь делаю. Ответ прост. Я представляю полицайпрезидента Клейбёмера. Именно он поручил мне эту чрезвычайно деликатную миссию. — Он отложил трубку, всплеснул руками и, проводя взглядом по лицам своих собеседников, сказал решительным тоном: — Господа, скажу без обиняков. Полиция хотела бы избежать скандала. Поэтому полицайпрезидент в Бреслау благодаря своим отношениям сделал, чтобы процесс Мока стал засекреченным и состоится в Кенигсберге. В какой-нибудь день прибудут три доверенных человека из тамошнего президиума. Они отметятся у Клейбёмера. Они не будут удостоверять себя. Просто назовут пароль. Клейбёмер лично будет звонить только двум особам. Первой из них будете вы, директор, — обратился он к Лангеру, — второй буду я. Вы получите приказ лично принять кенигсберцев, открыть им двери в камеру Мока и позволить им покинуть тюрьму вместе с обвиняемым. Мои люди будут незаметно сопровождать их всех на Центральный вокзал. Я должен позаботиться о том, чтобы они не знали, кого сопровождают. В поезде последний вагон будет предназначен для обвиняемого и его эскорта. Согласны ли вы соблюдать полную конфиденциальность того, что вы сейчас услышали?

— Да, согласен, — сказал директор Лангер и закусил репой пиво. — Я никому ничего об этом не скажу. Просьба президента Клейбёмера — это приказ для меня.

— Большое спасибо за ваше любезное согласие на безоговорочную конфиденциальность, — усмехнулся Мюльхауз и размял резным ершиком табак в трубке. — А вот вас, доктор, — он посмотрел на Тугендхата, — как раз президент настоятельно просит об условной огласке. Пока Мок не предстанет в Кенигсберге перед трибуналом, среди журналистов будут появляться различные слухи. Вы будете распространять эти слухи, давать противоречивую информацию о месте суда и его дате… Взамен…

— А я вам скажу, что взамен, криминальный советник. — Доктор Тугендхат закурил сигару и пыхнул дымом в оленьи рога, висящие над столом. — Взамен мой репортер, единственный журналист на этом свете, будет допущен на трибунал в Кенигсберге и будет освещать каждый день этого процесса. Вот что будет взамен.

— Согласен, — ответил Мюльхауз, — вы вынули это из моего рта…

— Но у меня еще вопрос… — вмешался редактор. — Вы говорите, что я должен давать противоречивую информацию о дате суда. Чтобы это выполнить, мне нужно знать правдивую… Нужно знать, когда я должен отправить своего репортера на море… Это гораздо более длинная поездка, чем в Зобтен.

— И тут просьба к четвертому из нас, судье Вайсигу. — Мюльхауз взглянул на упомянутого им юриста, который накладывал на тонкую колбаску кольца лука. — Все мы, собравшиеся здесь, должны знать этот срок хотя бы за несколько дней до прибытия в Бреслау трех тайных агентов из Кенигсберга. Директор Лангер должен знать это, чтобы запланировать доставку Мока кенигсбергцам с большой осторожностью; доктор Тугендхат, потому что он должен распространять в журналистском мире ложную информацию, а я должен знать этот срок заранее, чтобы организовать надлежащий эскорт на вокзал. К сожалению, судья Манн из Кенигсберга, которого назначили председателем суда на процессе Мока, даже не хочет слышать об этих аргументах. Он утверждает, что от своих начальников получил строгие указания хранить полную тайну, и не намерен никого уведомлять о дате слушания. А теперь скажите нам, господин судья, неужели он и в самом деле никого не должен уведомлять?

— Мы все знаем старого Манна как тупого, принципиального упрямца. — Судья Вайсиг сглотнул. — Но даже самый нелепо упрямый судья должен, согласно уставу, подать мне официальное письмо, в котором он попросит об освобождении подозреваемого для суда… В этом письме также будет опознавательный пароль…

— Вы уже знаете, о чем вас любезно просит президент Клейбёмер? — спросил Мюльхауз.

— Я знаю. Он хочет знать, когда появятся кенигсбергцы…

— И хочет знать пароль.…

Вайсиг поднял руку и накрыл ею руку Мюльхауза, лежащую на столе. На их руки положил свою директор Лангер, а после минутного колебания доктор Тугендхат. Потом они с размаху хлопнули свободными руками по тыльной стороне тех, что уже лежали одна на другой.

Кельнер, подумав, что кто-то в баварском зале щелкнул ему пальцами, поспешил туда. Он увидел четырех мужчин, которые из своих поочередно сложенных рук создали пирамиду и уставились друг на друга сквозь табачный туман. Один из них помахал кельнеру сигарой.

— Герр обер, в этом заведении что-нибудь пьют или здесь ничего не пьют? — крикнул он с улыбкой, повернулся к коллегам и сказал, уже не обращая внимания на официанта: — Господа, в Бреслау знают об этом нас четверо, плюс полицайпрезидент. И так должно остаться!

Бреслау, воскресенье 2 марта 1924 года, пять часов утра

Поезд из Кенигсберга через Берлин прибыл вовремя и громким свистом и фырканьем пара разбудил всех на четвертом перроне. Носильщик перестал дремать над своей двухколесной и двуручной тележкой, продавец газет и табака, рассчитывая на ранний утренний голод пассажиров, выставил на прилавок киоска несколько свежих булочек с ветчиной, завернутых в пергамент с рекламой бойни «Carnis», ожила даже безразличная ко всему миру старая пьяница, которую начальник вокзального полицейском участке не знать, почему не только терпел, но даже иногда дарил бутылочку житневки. Перонный, который только что вышел из своей будки, чтобы вставить табличку, информирующую о прибытии экспресса, был убежден, что старая пьяница предоставляет начальнику службы правопорядка информацию о проститутках и карманниках, которые искоренялись им со всем упорством. Кроме обычных железнодорожных завсегдатаев ждали ночной экспресс из Кенигсберга и Берлина трое молодых людей, одетых — из-за не близящегося окончания зимы — в длинные теплые плащи, белые шарфы и модные спортивные шляпы. Все трое нервно постукивали тростями о плитки перрона, что даже несколько раздражало продавца газет.

Помимо трех мужчин с тросточками, все люди, пребывающие на четвертом перроне, рассчитывали на то, что с ночного экспресса высыпятся несколько человек, которые позволят им сегодня заработать пару грошей или осуществить другие жизненные потребности. Продавец имел надежду, что среди выходящих хватит господ, интересующихся биржей и политикой, которые с радостью купят сегодняшнее издание «Berliner Morgenpost», или модников, которым хотел предложить «Der Basar». Багажный был уверен, что не будет недостатка в экспрессе старых, богатых особ, которые небрежным взмахом руки и броском триллионмарковой банкноты доверят ему свои саквояжи. Пьянчужка же рассчитывала, что после остановки состава и по выходу пассажиров она запрыгнет в поезд и найдет несколько недопитых бутылок со своим любимым химическим ингредиентом. Только трое молчаливых мужчин с тростями не имели ни финансовых, ни алкогольных потребностей.

Никто из стоявших на четвертом перроне не разочаровался. Багажный сразу же после смиренного жеста снятия шапки получил от какой-то полной женщины приказ отвезти пирамиду свертков, на вершине которой покачивалась мощная коробка для шляп. Старая пьяница после выхода пассажиров из поезда тут же нырнула и через несколько минут вынесла из купе две наполовину полные бутылки гданьского «голдвассера» и полбутылки польского пива «Фортуна». У продавца газет купили «Berliner Tageblatt» два седовласых, бородатых мужчины в атласных круглых шапках, которые общались между собой на языке, имеющем в себе что-то из польского, русского и немецкого, но, конечно, не являющимся ни одним из этих языков. Эти двое, узнав, что булочки, предлагаемые продавцом, переложены нарезанными фрикадельками, отказались их покупать и пошли, сильно жестикулируя, в сторону выложенного блестящими плитками вокзального тоннеля.

Бутербродами не побрезговали зато трое других пассажиров, которым пришлось утолить голод настолько сильный, что — потребовав дополнительно лимонада — они съели все прямо на перроне. В поезде было, по-видимому, жарко, потому что они сняли котелки и обмахивались ими. Все трое были лысыми и высокими. Через некоторое время они были уже не одни. Прежде чем они успели поглотить булочки с фрикадельками, прежде чем осушили бутылки лимонада «Sinalco», прежде чем закурили после еды, они уже были в компании трех молодых людей с тростями в руках. Их поведение очень удивило продавца, так как к трем лысым они подошли только через несколько минут, когда уже убедились, что на перроне никого нет. Странно, подумал он, они, наверное, не очень хорошо знают друг друга, наверное, никогда не виделись, а если так, то откуда бы этим людям с тростями знать, что три пассажира — это именно те, которых они ждут. Может быть, отличительным знаком были именно их лысины, ведь трое с тростями подошли только тогда, когда те обнажили свои головы. Вдруг что-то звякнуло металлически о плитку перрона. Продавец зацепил за уши проволочный бинокль и уже не удивлялся. Теперь, когда он лучше видел, его охватил ужас. Трости лежали на перроне, а трое молодых людей держали в руках пистолеты.

— Ложись! На землю! Мордами в землю! — крикнул один из них.

Продавец отвел глаза. Он увидел пьяницу, которая убегала с перрона длинными, на редкость ловкими прыжками. Перронный спрятался в своей будке. Локомотив отозвался протяжным сигналом и выдохнул пар. Продавец спрятался за прилавок и, усевшись на землю, закрыл на засов окошко своего киоска. Он сжал веки и закрыл ладонями уши. Он не хотел ничего видеть или слышать. Он уже был уверен, что те две группы мужчин, трое с тростями и трое лысых, видели друг друга впервые в жизни. И когда они расстанутся, то не будут особенно скучать друг по другу.

Поезд, связывающий Бреслау-Берлин-Кенигсберг, воскресенье 2 марта 1924 года, шесть часов вечера

Мок сидел один в пустом железнодорожном вагоне, который был последним в составе. Он пытался занять свои мысли каким-то иным процессом, чем своим ожиданием трибунала в Кенигсберге, и чем-то другим, кроме топора, который упадет на его шею. Прикованный наручниками к деревянной скамье, он попытался вывернуть шею, чтобы рассмотреть трех угрюмых, молчаливых людей из эскорта. Они сидели в конце большого вагона третьего класса с жесткими, неудобными скамейками, лишенными всех купе.

Сквозь щели в окнах дула в Мока холодная влага. Он ненавидел поездки и поезда. Это ненавистное окружение всегда лишало его уверенности. Так было и сейчас. Он был уже не тюремным королем, а замерзшим, заклятым и жалким преступником, который ехал на свидание с палачом.

Его охранники играли в карты и высмеивали друг друга. Они, должно быть, были очень хорошими коллегами, никто из них не реагировал агрессией на подколы других. Иногда они приглушали голос. Мок догадался, что говорили тогда о нем. Ему хотелось поговорить с ними о чем угодно, чтобы хоть на мгновение отвлечься от снежной грязи за окном и от треугольного капюшона палача с прорезями для глаз. Однако попытки вступить в контакт они пресекли презрительным молчанием. Даже когда он попросил выйти в уборную, один из его охранников пнул к нему горшок, а затем с выражением отвращения на лице вылил содержимое через окно.

Мок дрожал от холода и пытался вспомнить город на Преголе, в котором во время войны провел несколько месяцев в военном госпитале. Однако это не были хорошие воспоминания. Поэтому они не помогли ему заглушить невольные предположения. Близость смерти была в его тюремном царстве чем-то далеким и нереальным. Предчувствие смерти редко охватывает самонадеянных деспотов. Зато в месте расставания, каким являются вокзалы и поезда, в неотапливаемом и воняющем клопами вагоне, оно было чем-то реальным и неизбежным.

У меня впереди еще семнадцать часов, думал он, семь часов езды до Берлина и десять до Кенигсберга на жесткой скамье, к которой я прикован. А потом автомобиль, который отвезет меня на место казни, где его будут ждать топор и пень, в который впитались уже литры крови.

Затихли звуки карточной игры и подшучивания. До его ушей донесся шепот. Он не мог разобрать слов, хотя на мгновение ему показалось, что стражники обсуждают часы и каждый настаивает на том, что его хронометр лучше и точнее. Затем один из них прошел мимо и направился к передней части вагона. Несмотря на постоянное напряжение, Мок почувствовал, что его охватывает сонливость. Когда засыпал, ему показалось, что кто-то накинул ему на голову капюшон на рынке в Кенигсберге. А потом раздался пронзительный скрежет пилы. Однако он не был настолько громким, чтобы лишить его благодати сна.

Разбудили его неподвижность поезда и пронзительный холод. Поезд стоял, а его освещение совсем погасло. Мок свободной рукой достал из кармана пиджака часы. Он нащупал пальцами девятый час. Он проспал два часа. Он встал со скамьи и потер ладонью онемевшие ягодицы. Он оглядел вагон. Охранников не было. Не было ни пальто, ни шляп. Единственным воспоминанием о его церберах был окованная трость, прицепленная к вешалке. Один из них забыл взять ее, подумал он. Где я? Почему поезд стоит? Где мои охранники?

Он посмотрел в переднюю часть вагона и заметил открытую дверь, через которую падали снежинки. Он переместился к центру вагона, так далеко, что у него заболело окованное запястье руки. Да, он не ошибся. За мокрым и тонким слоем снега снаружи виднелась темная стена леса, отражавшаяся от светлеющего неба. Он понял, что скрежет пилы в его сне на самом деле был скрежетом крюка и железного уха в муфте, соединяющей вагоны. Исчез поезд, исчез предпоследний вагон.

Был только последний, а в нем он — прикованный к скамье узник. Он посмотрел налево и заметил домик обходчика. В одном из окон стояла погасающая керосиновая лампа. В этом слабом сиянии он заметил какое-то движение. Тень за тенью. В сторону поезда шли люди. Они приближались к открытой двери. Один из них поднялся по ступенькам и зажег фонарь. И тут Моку показалось, что сердце разбухло у него в горле. Потому что в свете фонаря он увидел палача. На нем был длинный плащ, высокая треугольная шапка и маска с круглыми стеклянными отверстиями для глаз, удлиненная в форме птичьего клюва.

Бреслау, суббота 8 марта 1924 года, пять часов дня

Редактор Отто Тугендхат через окно редакции «Breslauer Neueste Nachrichten» смотрел на типографию, из которой выходили пачки с его газетой. Один из работников, не зная, что за ним наблюдают, вынырнул за ворота и развернул из пергамента свой завтрак. Жест работника подсказал Тугендхату идею названия статьи. Он подвинул листок в машинке, так что поток текста оказался значительно ниже уровня печати, и выстукал разреженными заглавными буквами: «Таинственное исчезновение Эберхарда Мока».

Потом выкрутил листок из машинки, а под валик поместил чистый. Он закурил сигару и начал писать так быстро и безошибочно, словно все фразы у него были тщательно продуманы.

«Из достоверных и надежных источников известно, что 4 марта этого года должен был предстать перед трибуналом в Кенигсберге Эберхард Мок, бывший сотрудник децерната нравов Президиума полиции в Бреслау. Мок подозревается в убийстве с целью грабежа или разврата (именно это должен был установить суд) двух проституток, Клары Мензель и Эммы Хадер. Обе женщины были зверски задушены в день 30 июня прошлого года. На орудии убийства (мужском брючном ремне) тогда обнаружены отпечатки пальцев, которые — как потом совершенно случайно выяснилось — являются отпечатками пальцев Мока. Мок, паршивая овца вроцлавской полиции, был арестован и заключен в следственную тюрьму.

Там его он подвергся нападению и терроризму заключенного, который хотел унизить и поработить его. Мок убил нападавшего на глазах у охранника и другого сокамерника. К двум предыдущим обвинениям добавилось еще одно. И здесь, дорогие читатели, следует самое интересное.

Президент полиции Вильгельм Клейбёмер хочет любой ценой спасти репутацию полиции из Бреслау. Таким образом он заключает секретное соглашение с различными важными персонами в Министерстве юстиции и права, что Мок будет судим на тайном процессе в Кенигсберге. Было приказано, что подозреваемый будет доставлен туда строго секретным образом. О всей операции имели сведения лишь несколько особ, включая Отто Лангера, директор тюрьмы, в которой Мок был заключен, судья Эрнест Вайсиг, который получил письмо с приказом выдать заключенного, шеф криминальной полиции Генрих Мюльхауз, а также пишущий эти слова. Шесть дней назад, то есть 2 марта этого года, за Моком приехали три агента Президиума полиции в Кенигсберге. Все прошло в соответствии с чрезвычайной процедурой. Трое агентов забрали Мока в поезд, связывающий Бреслау-Кенигсберг, и вместе с подозреваемым заняли весь последний вагон.

Поезд отъехал вовремя.

На следующий день, то есть 3 марта, произошли три события, которые, несомненно, были сплетены причинным узлом. Утром обходчик с железнодорожного переезда в лесу под Бенау обнаружил стоящий на обочине пустой вагон третьего класса. Как оказалось, именно в этом вагоне ехал Мок с эскортом. Вагон, по-видимому, был отцеплен от остальной части состава, на что указывают следы на сцепке. В тот же день в Эльбинге ждал Мока и своих трех товарищей полицейский агент, который должен был всех отвезти автомобилем до Кенигсберга. Когда они не прибыли в назначенный срок, агент доложил об этом своим начальникам, которые, несомненно, немедленно телефонировали президенту полиции Клейбёмеру.

А вот третье событие. Днем того же дня некий обыватель из Бреслау сообщил, что в подвале на Флурштрассе лежат трое связанных мужчин. Тот обыватель не оказал им помощи, так как подозревал (учитывая их лысые головы), что эти мужчины сбежали из исправительного учреждения. На место происшествия прибыл полицейский патруль, и мужчины были доставлены в комиссариат, где их личности были быстро установлены. Оказалось, что это были три агента из Кенигсберга».

Доктор Тугендхат сделал паузу, отложил сигару на край пепельницы и глубоко задумался. У него не было готовых фраз резюме статьи. Должно там быть негодование на полицию, которая проводит тайные махинации, а в своих рядах терпит черных овец, должно быть еще объяснение, что он сам проявляет все, руководствуясь заботой о том, чтобы граждане в свободной республике имели доступ к любой информации, должно быть еще несколько других намеков в адрес разных людей. Однако он не мог написать этого, потому что ему помешал в этом настойчивый звонок в двери. Он вульгарно выругался. Ведь он велел своему помощнику проводить всех посетителей! Этот болван иногда не делает это успешно. И так было наверняка в тот момент!

Он подошел к двери кабинета и увидел человека, которого очень хорошо знал еще с гимназических лет. Со дня знакомства, с того момента, как они оказались в одной комнате в интернате, Тугендхат его ненавидел. Ненависть эта росла день ото дня с каждым пинком, ударом и мукой, но не была мятежной, разрушительной и насильственной, скорее скрытой, плачущей и парализующей. В начале следующего учебного года выяснилось, что их снова разместили в одной комнате. Тугендхат холодно решил, что теперь наступит момент окончательного урегулирования и что он убьет своего мучителя. И когда наступила ночь, а Тугендхат вытащил нож, чтобы вонзить его в грудь, тогда его преследователь протянул руку и заставил ее поцеловать. Тугендхат сделал это. Он просто не видел другого выхода. Когда спустя годы он сказал своей умной и интеллигентной жене, известной спортивной журналистке, что его мучает в кошмарах «паралич ненависти», она не поняла. Он не сказал жене всей правды. Приезжий, после совместных лет в интернате, стал кем-то очень важным и при этом знал о некоторых делах Тугендхата, о которых он сам предпочел бы забыть.

Он отступил назад, чтобы позволить визитеру войти. Тот подошел к машинке, выкрутил из него листок и внимательно его прочитал. Двое его людей встали у дверей.

— Вы вовсе не хотите публиковать эту статью, дорогой доктор, — тихо сказал прибывший, — ни сегодня, ни никогда…

— У меня будет пустое место на первой странице, — выдохнул Тугендхат.

— Напишите, пожалуйста, о недавней отмене халифата в Турции, — улыбнулся мужчина. — Это гораздо интереснее, а вы отлично справитесь!

— Так точно, господин вице-президент полиции! — ответил Тугендхат.

Десять километров к югу от Бреслау, суббота 8 марта 1924 года, четверть часа до полуночи

Мок поправил постель на мягкой кровати, встроенной в арочный альков. Затем он распустил ленты, которые освободили два плюшевых полотна, висящих по обе стороны. Они опустились с легким шуршанием, отделяя спальную нишу от остального помещения. Несмотря на то что Мок провел в нем почти неделю, он не возражал бы, чтобы остаться тут как можно дольше. Каждая мысль покинуть это теплое и чистое место, оснащенное проточной водой, вызывала спазм в груди и провоцировала на громкие ругательства. Эта типичная просторная подсобка прислуга без окон, каких много в богатых дворцах, была самым удобным — до сих пор — помещением, занимаемым Мок. Ничто из прошлого не могло равняться с ней. Ни две маленькие каморки, заполненные зловонием пропитанной потом обуви и запахом костного клея, в которых маленький Эби и маленький Франци провели детство и юность, и которые — несмотря на все усилия их матери — не были ничем иным, как мрачной темницей со стенами, покрытыми грибком; ни чердак в Бреслау, занимаемый им в студенческие годы, который внушал отвращение дырявой крышей, сыростью и маленькими клопами, паразитами голубиных перьев; ни его первая и последняя своя квартира в Бреслау, на Плессерштрассе, бывшая мясная лавка с маленьким, узким этажом, где рядом с большой кафельной кухней теснились две кровати и стол с четырьмя стульями. Последнее его помещение с решетками, в котором он пробыл более полугода, вызвало бы на рынке недвижимости весьма умеренный интерес. Все эти помещения объединяло одно: нехватка воды и уборной.

Неудивительно, что Мок в течение почти недели успел привязаться к этой подсобке с ватерклозетом и раковиной, скрытыми в углу, за ширмой, к кровати с чистой постелью, к вкусной горячей еде и термосу с ароматным чаем, к трубам с горячей водой, обогревающим комнату. Ему даже нравились темные скоросшиватели, которые лежали на столике под зеленым абажуром лампы и предлагали ему вечернее, довольно скучное, — признавался он в душе, — чтение. Все они без исключения были заполнены рукописными документами и рапортами. Каждый из них был снабжен печатью, изображающей профиль человека в шляпе и в птичьей маске на лице. Мок уже видел это изображение, но не знал, где именно. В ходе чтения документов он неожиданно вспомнил, что представляет оно врача, борющегося с чумой, и что носит название «Доктор Чума из Рима». После этого предварительного опознания в голове Мока закружилась целая цепочка ассоциативных связей. Он закрыл глаза, мысленно повторил «доктор Чума» и углубился в воспоминания, пытаясь найти нужное. И нашел. В какой-то момент он увидел анатомические препараты в кабинете естествознания гимназии в Вальденбурге и услышал громкий голос преподавателя биологии, профессора Реттига:

— Господа, доктор одет в клеенчатый плащ, маску и шляпу. Эти предметы гардероба предназначены для защиты медика от морового поветрия. Господа наверняка интересуются, почему маска доктора снабжена птичьим клювом. Это просто. Клюв или удлиненный нос — это орган обоняния, он должен безошибочно ощущать запах чумы…

У Мока звучали в ушах эти слова, когда он изучал документы мизантропов. Аж до сегодняшнего дня он не понимал, почему символом секты является доктор Чума из Рима. И вот вдруг, прямо перед сном, до него дошел свет понимания. Он скрутил фитиль в керосиновой лампе и удобно вытянулся под одеялом. Мизантропы считают себя теми, кто изгоняет чуму из человеческих обществ, то есть уничтожает социальные группы, дегенерировавшие и зараженные. Как и я, подумал он, и в неведомо который раз отбросил от себя очевидный вопрос.

— Какая разница, чего они от меня хотят? — прошептал он вглухую темноту. — Не лучше ли ни о чем не спрашивать и жить в этой наилучшей в жизни квартире? Пусть это состояние длится вечно! Может быть, в какой-нибудь день я увижу человека, который ежедневно через створку в двери подает мне еду? А вообще, зачем мне его видеть? Для чего мне нужен вид людей?

Последняя мысль его испугала. Он вскочил с кровати и шлепнул босыми ногами по каменному полу. Ему стало нехорошо. В мыслях стали возвращаться метафорические термины, которые он прочел в документах. Я действительно не хочу видеть людей? — подумал он. Он становится мизантропом, или «противником людей»? Я буду таким, как «врачи людской чумы»? Я соглашусь на смерть и «выжимание нарывов человеческого рода»? Я смогу похвалить поступок холодного, расчетливого дегенерата, который задушил двух шлюх, а перед смертью выломал им зубы, за что я теперь страдаю? Или когда кто-то убивает психически больного ребенка, как это сделал лидер мизантропов из Лейпцига, как описано в первом скоросшивателе? А взамен? А что я получу взамен? То все, о чем они пишут. Скрытную и действенную поддержку, оправдание или сокрытие всех грехов, новая личность, новое имя, власть распоряжаться человеческой судьбой одним росчерком «уотермана», путешествия в тропические земли, красивые обнаженные женщины, покорно преклоняющие колени у ног! Это последнее видение было настолько ярким для человека, который не прикасался к женщине в течение семи месяцев, что необходимо было принять чрезвычайные меры, чтобы эффективно подавить его. Он поднял руку и нанес себе резкий шлепок по щеке.

— Идиот! — крикнул он. — Ведь тебе еще никто ничего не предлагал. Наслаждайся моментом, дурень, и радуйся, что тебе не придется спать постель с тараканами!

Эти слова еще не прозвучали, когда раздался грохот открываемой двери. Это был не звук, сопровождающий доставку еды. Для завтрака было слишком рано, для ужина — слишком поздно. В дверях стояло три человека, одетых как «доктор Чума из Рима». Их силуэты были очерчены тусклым светом, падавшим откуда-то из-за спин. Один из них вошел в комнату, подошел к столику и начал собирать скоросшиватели. Второй зажег керосиновую лампу, а третий высоко поднял руки. В каждой руке он держал большую стоящую вешалку. Он поставил их на пол. На одной из них он повесил плащ и костюм Мока, а на макушке вешалки водружен его котелок. На второй оказалась длинная клеенчатая накидка, шляпа и маска с птичьим клювом.

— Выбор за тобой, — раздался громкий голос.

Бреслау, воскресенье 23 марта 1924 года, пять часов дня

Во время воскресных игр в шахматном клубе «Андерсен», названном так в честь одного из самых выдающихся немецких шахматистов прошлого века, заняты были все столики, а вокруг них толпилась большая масса болельщиков. Этот интерес вызвал шахматный матч со знаменитым берлинским клубом «Прыгун». Уроженец Бреслау Адольф Андерсен, если бы он ожил, вряд ли был бы сегодня счастлив видеть действия члена клуба, которому покровительствовал. Тюремный охранник Отто Ошевалла, хотя и играл с одним из самых слабых берлинских игроков, совершал ошибку за ошибкой. Сначала он принял предложенную белыми скучную и предсказуемую итальянскую партию, а потом — неся тяжелые материальные потери — не использовал возможности острой и опасной обороны, то есть шанс заблокировать гонцом небольшую рокировки противника. Проиграв предварительную битву за центр, он лавировал теперь упрямо, не обращая внимания на посапывания отвратительных болельщиков.

Ошевалла, в общем вполне хороший шахматист, был обезоружен, потому что у него были дальнейшие планы на сегодня. Каждую субботу и воскресенье приезжал по делам в Бреслау из польской Силезии его кузен Глюфке, который в надодранской метрополии налаживал торговые связи. Однако лицо кузена не было для Ошеваллы столь интересным, как манящие и рубенсовские формы его жены Лизы. Когда муж направлялся на различные карточные игры, алкогольные встречи и тайные совещания, в ходе которых убеждал владельцев складов и изготовителей печей, чтобы они покупали кафель компании «Глюфке & Шиндцелор», жена в руках «большого Отто», как его называла, испытывала очень роскошные, интенсивные ласки. Ошевалла совершенно обезумел от нее, за день перед встречей не мог спать, не мог ни есть, ни пить. Вился в муках ожидания и постоянно думал о моменте, когда побежит в уютный отельчик «Под ромашковым венком» на Нойе-Ташенерштрассе, в котором, вопреки названию, бывало очень мало девиц, положит соответствующую купюру на прилавок и — не замечая многозначительного подмигивания портье и его похабной усмешки — попадет в однокомнатное гнездышко, где в прозрачном пеньюаре и туфельках с помпончиками его будет ждать сладкая Лиз с барочными формами.

Неудивительно, что Ошевалла совершал ошибку за ошибкой и, когда ему угрожал мат в шесть ходов, положил на шахматную доску короля, сдав партию. Он посмотрел на часы, а потом, не сказав слова прощания, не подав руки победителю и не взглянув ни на кого, выбежал из зала.

Все думали, что Отто Ошевалла убежал со стыда. Один из болельщиков, стоявший за совсем другим столиком, знал истинную причину этого побега.

Бреслау, воскресенье 23 марта 1924 года, шесть часов вечера

Корнелиус Вирт старался решительно разграничить дела личные и профессиональные. Он не допускал, чтобы эти две сферы его жизни в какой-либо точке пересекались. Он никогда не рассказывал ни своей любопытной давней любовнице, ни ее еще более любопытной малолетней сестре — которую по инерции также содержал — о событиях будничного дня в нелегком деле, каким он много лет занимался. Впрочем, он был уверен, что подвергнется их испуганным и визгливым воплям, если б раскрыл, чем он занимается каждый день. Хотя их положение в его жизни не уполномочивала каких-либо вопросов и претензий, он терпел — сам не зная почему — вспышки гнева и истерики и отмахивался от их бурчанием и односложно, что, впрочем, никого из них не удивляло и подтверждало мнение о нем как о «настоящем мужчине», который молчит и делает свое. С другой стороны, он не выпускал пар изо рта, когда о сердечных делах говорили ему те, с кем он больше всего предавался удовольствиям. В отношении любопытных проституток, которые хотели бы знать, сколько раз в день «сладкий Корни» удостаивала свою любовницу в алькове, он был молчалив, нетерпелив и, наконец, отдалял от себя, таких, которые переступали границу назойливости. Он просто не мешал развлечения с работой.

Поэтому он не радовался, когда его патрон Эберхард Мок предлагал ему частные встречи в борделях или в отельчиках, которые были не чем иным, как замаскированными борделями. Мок — в отличие от Вирта — часто относился к этим прибежищам как к своему дому. Ведь он был холостяком и постоянным посетителем лупанариев[42], а кроме того, у него не было уже несколько хороших лет содержанки, потому что — в отличие от Вирта — он был импульсивным и невосприимчивым против криков, писков, истерии и любых попыток принуждения своей особы. Развратницы же такое поведение проявляли редко, а чаще всего вовсе. Поэтому он любил их с взаимностью и без задней глубокой сентиментальности. Ему часто удавалось пробиться сквозь их броню пренебрежения и вульгарности; тогда он попадал в нежное нутро обиженных маленьких девочек, которые хотят, чтобы их обнимали и защищали. Конечно, были среди них и такие — Мок в минуты злости утверждал, что они даже составляют большинство, — которые при нем мурлыкали, как раздосадованные котята, а после того как им чаще всего удваивали гонорар, издевались над «сентиментальным голубком». Хотя он и знал об этом, не жалел им нежности, за что — искренне или неискренне, с преданностью или механически — они давали ему сладкие мгновения, которые Наполеон называл «отдыхом воина».

Поэтому Мок назначил по телефону место встречи в гостинице «Под сплетенным венком» в шесть часов пополудни. Он выполнил это в тот момент, когда часы на ратуше пробили три четверти шестого. Вирт, который только что был на десерте со своими дамами в вилле на Данштрассе, выругался, сел в автомобиль, взревел двигателем и тронулся так резко, что его персональному охраннику Генриху Цупице едва удалось вскочить на эксклюзивный салон и занять место рядом с шефом.

Через пять минут после шести они уже были в комнате номер 12 в упомянутом отельчике и с недоверием и безграничным удивлением смотрели на Мока, удобно развалившегося на диване. В зубах у него была сигара, а большие пальцы обеих рук он засунул за карманы жилета. Кровать была в плачевном состоянии, простыня наполовину сползла на пол, а одеяло сброшено и свернуто у изголовья. В воздухе еще витал запах дешевых женских духов. Мина Мока и его усмешка сказали им о многом. Он хорошо поработал, подумал Вирт, а вот-вот начнется долгая и глупая речь о том, чтобы зажать тиски, потом какие-нибудь греческие или римские отступления, а наконец, применение шантажа на практике. И это должно быть воскресенье! Вместо музыки из патефона и совместной поедания штруделя с моей маленькой мышкой и ее сестрой.

— Так, так, — усмехнулся Мок, словно прочитав мысли Вирта. — Учитесь, дорогие мои, еще учитесь! Сегодня состоится еще одна лекция применения тисков. Сегодняшние тиски будут естественными и скорее импровизированными. У меня не было времени тщательно проверить, в чем слабое место человека, с которым мы вот-вот встретимся. Вот почему это чувствительное место нам нужно будет найти ad hoc[43]. Я уверен, что сегодняшнюю лекцию вы поймете очень быстро, потому что она проходит в тех же самых условиях, что и предыдущая. В дешевом отельчике-бордельчике. Ее тема звучит… Ну, как она звучит, Вирт?

— Найти слабое место, — неохотно ответил Вирт.

— Это было введение в лекцию. А теперь к делу!

Мок, не выпуская сигары изо рта, встал, двинулся и приказал Вирту и Цупице следовать за ним. Когда они оказались в коридоре, Мок наклонился к уху и что-то шепнул ему. Цупица понял. Он подошел к двери и вставил отмычку в замочную скважину. Приоткрыл ее легко. Они услышали крики, которые издает очень довольная женщина. Дверь скрипнула. Крики не стихали, наоборот усиливались. К ним присоединилось низкое посапывание самца. Мок вошел в комнату. На переднем плане были видны движущиеся женские спина и ягодицы. Белые и весьма обильные. Над шеей вились от влаги коротко подстриженные волосы. Мок оторвал глаза — не без сожаления — от женских округлостей и поискал взглядом лицо мужчины. Он его не видел. Последней видимой деталью его тела была ключица, торчащий кадык и подбородок, видневшиеся снизу. Голова свисала вниз за край кровати.

Мок дал знак своим спутникам, чтобы они не двигались. Сам обошел кровать и присмотрелся к любовникам. Никто из них не заметил его присутствия, потому что у обоих были закрыты глаза. Мок издал из себя вопль ребенка, который стремится кого-то напугать. Он не выпускал изо рта сигары. Крепко схватил мужчину за уши, торчащие по обеим сторонам головы, набухшей от стекающей крови.

— Подержите его за руки, — крикнул Мок, а сам сжал ладонями щеки мужчины, словно хотел рассказать своим товарищам, что значит тиски.

Женщина молчала и в ужасе смотрела на Мока и двух его спутников. Ее любовник попытался выскользнуть из хватки Вирта и Цупицы. Он безуспешно валялся в кровати, пытаясь перевернуться на живот.

Через несколько секунд он сдался. Лежал спокойно и шептал:

— Отпустите меня, пожалуйста! Это больно!

С таким же успехом он мог бы обратиться к жалости нападавших, декламируя «Короля Ольха»[44] Гете.

— Говоришь, что больно? — усмехнулся Мок, надавливая на его подбородок так, что красное от крови лицо становилось все ближе к полу. — А раньше не было больно, да, Ошевалла? Раньше тебе было хорошо. Блаженно, очень блаженно! Сильно дергается, когда кровь приливает к голове, не так ли? Тебе нравятся такие фику-мику, ой, нравится!

— Отпустите меня, пожалуйста!

— Отпустить! — приказал Мок.

Ошевалла встал шатаясь и натянул на себя брюки. В какой-то момент он запутался в штанинах и тяжело рухнул на кровать. Женщина спряталась под одеяло. Она даже прикрыла голову.

— Видишь, как я добр к тебе? — Мок откинулся на стуле и сунул большие пальцы в карман жилета. — Отпустил тебя… Кровь отхлынет от головы… Все успокоится… Так, так, Отто, все придет в норму… — сказав это, он похлопал лежащего по набрякшим щекам. — Но может быть еще лучше… Я могу позволить и дальше восторгаться в объятиях этой Венеры Виллендорфской…

— Что мне делать? — Ошевалла натянул наконец штаны и сел на край кровати.

— Ответить на вопрос. — Мок вдруг стал серьезным. — Простой вопрос. Но сначала вступление. Я не скучал в твоей тюрьме. Знаешь, почему? Потому что я все еще думал о последних словах этого дегенерата, которому в камере я сломал шею. Хочешь, чтобы я тебе их повторил, или ты их помнишь?

— Не помню.

— «Он заплатил мне, Ошевалла заплатил мне за твой позор!» Так это звучало. — Мок бросил в умывальник потухшую сигару. — Я точно помню те слова, но их вообще не понимаю. Теперь ты знаешь, что я здесь делаю?

— Знаю. — Ошевалла надел рубашку. — А что я с этого буду иметь, если скажу?

— Покой, — ответил Мок, — святой покой. Я уйду отсюда и оставлю тебя и твою даму в покое в вашем любовном гнездышке. Почему ты платил Дзялласу за то, что он дал мне в кость, чтобы унизил меня так же, как мертвого Прессла?

— Я сам не платил, — спокойно ответил охранник, — я просто передавал чьи-то деньги…

— Чьи?

— Генриха Мюльхауза, шефа криминальной полиции…

Наступила тишина. Мок смотрел в глаза Ошеваллы, которые, казалось, потемнели, в то время как его щеки побелели. Он мог бы попросить повторить это имя, но не было нужды. Кроме него пало и имя, и должность полицейского. До сих пор это имя было для него указателем, его владельца он уважал и связывал с ним наилучшие надежды, оно появлялось в прессе, окруженное прекрасными прилагательными, и радовало жителей Бреслау. До сегодняшнего дня. С сегодняшнего дня так зовут того, кто своими деньгами подпитывал ненависть дегенерата Дзялласа к Моку, того, кто хотел сделать из Мока мягкую вшивую гниду, тюремного таракана. Ему не только не нужно было просить повторить это имя, но он даже не хотел.

Он без слов отвернулся от пары любовников и двинулся к выходу. Вирт и Цупица последовали за ним. Первый хотел иронически спросить, каким должен был быть новый вид тисков и чему они научились сегодня. Он не спросил, потому что сегодня кое-что узнал из теории тисков Мока. Он давно заметил любопытную закономерность, но только теперь полностью понял знаки и предсказания. Когда Мок делает длинные предисловия, играется латинскими максимами и древними доктринами, тогда тиски работают слабо или вообще не работают. Когда — как сейчас, услышав это имя — он молчит, стиснет зубы и идет очень быстрым шагом, это очевидный признак того, что он скоро применит тиски тяжелого калибра. Что его цель не ускользнет. И что будет больно.

Генрих Цупица тоже кое-чему научился в тот день. До сих пор он не знал, что во время эротического галопа «сильнее дергается», когда объезжаемый свесит голову вниз.

Бреслау, воскресенье 23 марта 1924 года, двадцать минут седьмого вечера

В Бреслау, как обычно во время Великого поста, костелы и концертные залы гремели страстной музыкой. Музыканты из Schlesisches Landesorchester (Оркестра Силезского землячества) и хора Orchester-Verein (Оркестр-клуб), и даже любительские команды, мужские и женские, которых хватало в столице Силезии, затрагивали на этот раз легкий и даже патриотический репертуар и удерживались в высокой, патетичной ноте муки, предательства и распятия. Криминальный советник Генрих Мюльхауз не любил страстных ораторий, любой реквием вызывал в нем рефлекс неприязни, а иовские жалобы — сострадательную улыбку. Поэтому он был очень рад, что во время абонементного концерта на музыкальной сцене театра Лобе произошли по каким-то неизвестным причинам замены и вместо «Страстей по святому Иоанну» Баха зрители услышат Пятую симфонию Малера и увертюру Людвига Бетховена, а оркестром будет дирижировать сам Георг Дорн.

Вечер начался для Мюльхауза довольно неудачно. Его супруга надела на сегодняшний концерт большую, старомодную шляпу. Можно было бы это попытаться понять, если бы она никогда не была на концерте и если бы ее муж не обращал внимания на правила. Но это было не так. На концерты она ходила уже двадцать лет в компании мужа-полицейского, о котором можно было бы все рассказать, но не то, чтобы он не соблюдал законы и регламенты. Почему же она вообще потянулась сегодня за этим головным убором, если на каждом билете и плакате уже почти пятьдесят лет появлялись одни и те же слова: «Не разрешается высокочтимым дамам появляться в концертном зале в шляпах»? Это было необъяснимо, как и то, что билетер, впустивший госпожу Мюльхауз в зал, не обратил внимания на несоответствующий правилам наряд госпожи. Только посапывания и громкие замечания сидящих за ними особ просветили Мюльхаузу ошибку билетера. Он посмотрел на часы. Концерт должен был начаться через три минуты. Не вдаваясь в объяснения, он снял с головы жены шляпу и побежал к выходу, молясь, чтобы в гардеробе не было большой очереди. Его просьбы были услышаны. Когда протянул гардеробщику жетон, он услышал первый звонок. Предупреждение, видимое на каждом абонементе и плакате: «Во время музыки дверь остается закрытой», он помнил точно.

Поэтому он проводил взглядом гардеробщика, когда тот лениво раздвинул пальто, чтобы добраться до полок для шляп. В конце концов Мюльхауз получил специальный жетон, и тогда прозвенело второй раз. Он повернулся и хотел набраться сил, чтобы в последний момент вбежать в зал. Однако он этого не сделал. Замер. Перед ним стоял Эберхард Мок в сопровождении двух мужчин, чьи мрачные физиономии он уже где-то видел. Один из них, высокий и мощно сложенный, держал руку в кармане пальто. Она была наполнена. В ней был какой-то длинный, узкий предмет. Это могла быть дуло пистолета, а могло быть перо. Мюльхауз легко убедился бы в этом, если бы поднял тревогу. Он посмотрел на мужчину в плаще и сдался. В его голове возникла абсурдная мысль, что билетер и его собственная жена в своей адской шляпе были в сговоре с мужчинами. Его подозрительный полицейский ум не признавал, что это был тот совершенный случай, который помог Моку. Затем раздался последний, третий звонок.

Бреслау, воскресенье 23 марта 1924 года, половина восьмого вечера

На крыше театра Лобе на Лессингштрассе было очень холодно. Со стороны Одера дул порывистый ветер. Однако он не мешал никому из четырех находившихся на крыше мужчин, трое из которых стояли, а один полулежал. Вирт и Цупица любовались панорамой города, хотя она была менее величественной, чем та, которую они могли бы увидеть с костела Святой Елизаветы или хотя бы с башни ратуши. Поскольку им никогда не было дано оказаться в этих самых высоких точках города, они не гримасничали сейчас и устремляли взгляд в здание Силезского Регентства на Лессингплац, в башни собора Святого Иоанна Крестителя и в светлый силуэт Кайзербрюке. Мока не интересовали эти виды, и вовсе не потому, что он видел Бреслау с больших высот. Ибо все его внимание было сосредоточено на Генрихе Мюльхаузе, лежавшем на крутой крыше. Лицо шефа криминальной полиции поседело от страха. Этот мертвенный цвет подчеркивали плотно стиснутые темные веки. Полы старомодного пиджака и штанины штучных штанов в серо-черную полоску были засыпаны цементом, оставшимся после недавнего ремонта крыши. Он весь дрожал. Одной рукой он держался за дымоход, другой двигал на ощупь по крыше, пытаясь найти что-нибудь, что могло бы служить ему точкой опоры для другой руки — какой-то громоотвод, выступ крыши, решетку на окне… Ничего такого, однако, не было в его досягаемости, и дрожь тела усиливалась, перейдя в какой-то болезненный спазм. В Моке, который почти гипнотизировал его взглядом, он вызывал столько же сострадания, сколько и охваченный им дымоход.

— Помнишь жаркий июньский вечер, когда я в рваных штанах пришел на место преступления, где были убиты две проститутки, Мензель и Хадер? — спросил Мок дрожащим от ярости голосом. — Потом ты отвез меня домой на пролетке, помнишь? Тогда ты сказал мне, что я провалил экзамен и не могу быть в криминальной полиции. Navigare necesse est, помнишь, Мюльхауз?

Мюльхауз кивнул. Глаза у него все еще были закрыты.

— Тогда меня кое — что очень удивило, — голос Мока перестал дрожать, стал уверенным и твердым. — Ты не хотел подходить к окну в квартире того скандального старика Шольца, помнишь?

— Не помню, — ответил Мюльхауз.

— Тогда я тебе напомню. Слушай внимательно. Помнишь шершня? Он летал в той комнате, в которой наложил в штаны советник Шольц. В какой-то момент шершень присел на занавеску. Ты попросил меня выгнать его из комнаты. Я отказался. С похмелья у меня разные страхи. Я боялся этого шершня. Тогда ты подошел к нему с голыми руками. Ты впечатлил меня. Какая доблесть! Да что там, настоящий укротитель диких зверей! А дальше было так. Шершень отлетел от занавески и сел на подоконник. А ты отступил назад, отошел от подоконника, хотя старик изо всех сил старался, чтобы выкинуть насекомое из комнаты. Почему ты так себя вел, скажи мне, Мюльхауз? Почему тогда отошел от открытого окна на четвертом этаже? Ты не боялся шершня, но боялся открытого окна? Так было?

Мюльхауз молчал, но уже открыл глаза. Он уставился на Мока. В его взгляде было холодное равнодушие человека, смирившегося со смертью. Мок понял, что скорее его убьет, чем узнает что-то от него. Тогда он впал в панику. Она была легкой, как дыхание надодранского ветра, и такой же непостоянной. За ней последовала тяжелая, мрачная уверенность в себе. Хотя он не знал, были ли тиски правильными, в сущности, ему это заботило. До окончательного перевоплощения он должен был разобраться только с одним. Делом Мюльхауза. Но это было странное дело, потому что его финал был ему совершенно безразличен. Все равно после всего наступит тишина, а сам он останется пустым и выжженным. Либо Мюльхауз скажет ему, почему он хотел уничтожить его в тюрьме руками Дзялласа, либо он умрет. И то и другое — справедливое и правильное завершение этого дела. Tertium non datur[45]. Нет выбора, нет дилеммы.

— Ты уже знаешь, почему сейчас тут, на краю крыши? Ты здесь, потому что мне не хватает честного разговора с тобой. Я хочу кое-что объяснить… Почему ты через Ошеваллу передавал деньги этой свинье Дзялласу, чтобы он меня опозорил? — Голос Мока был бесстрастным. — Ты мне все это честно объяснишь. А здесь, на крыше, ты будешь очень честен со мной, правда, мерзкий гад? Ну, говори, почему платил Ошевалле, ты, дырка в заднице!

Несмотря на то что голос надвахмистра был бесстрастным, но вульгарные слова встревожили Мюльхауза и заставили его все-таки опустить взгляд. Опустившись на колени у дымохода, он склонил голову так низко, словно бил перед Мок поклоны. Тот снял котелок и позволил холодному ветру осушить пот, льющийся по лицу. Он посмотрел на часы, крепко ухватился за громоотвод и принял решение. Если в течение минуты Мюльхауз не ответит, его убьют. Его рука, отчаянно цепляющаяся за дымоход, будет раздавлена каблуком. Тогда, лишившись точки опоры, он начнет скользить по покатой крыше, другой рукой закроет арку. Ничего не поймает и сползет вниз. А его череп расколется на выпуклой брусчатке четырьмя этажами ниже. Вокруг головы разольется темная лужа.

— Я вам все расскажу, — сказал Мюльхауз через тридцать секунд, — но не здесь, не в этом положении, не на этом склоне, не на этих скользких черепицах. Я буду там, где вы, и расскажу вам все…

— Нет, — перебил его Мок. — Пойми. Либо ты мне скажешь, либо не скажешь, либо ты выживешь, либо умрешь. И то и другое меня вполне устраивает. Но не может быть, чтобы ты не сказал мне и не спас меня. Tertium non datur. А теперь говори, где есть.

— Хорошо, — Мюльхауз обеими руками обнял дымоход и прижался к нему. — Вот уже семь лет я разыскиваю страшную, таинственную секту. Их называют «мизантропами». Это худшие убийцы из всех возможных. Чтобы попасть в секту, нужно кого-то безнаказанно убить. Жертвой должен быть человек из низов. Бомж, проститутка… Связующим звеном группы является страх перед самими собой. Каждый знает о преступлении каждого, каждый в любой момент может убить каждого. Но тогда он сам для себя терзающий бич, потому что, донося в полицию на другого, сам подвергается мщению. Попавший под донос в отместку донесет на доносчика. И так рухнут костяшки домино. Но никогда еще ни одна костяшка домино не пала. Эта организация превосходна своим молчанием, а в то же время ненавистна своей дерзостью. Может ли быть больше провокации для криминальной полиции, чем безнаказанность мизантропов? Как я их ненавидел, хотя они убивали отбросов, бандитов и шлюх! Мок, как я их ненавижу!

— До такой степени, что вы хотели убить меня в тюрьме руками негодяя и извращенца, так? Вы хотели проникнуть в их ряды, убив пьяницу и дегенерата, каким вы меня считаете, дорогой абстинент! До такой степени вы их ненавидели?

— Вы позволите мне говорить или будете прерывать меня вспышками истерии? — Мюльхауз с досадой посмотрел на Мока. — Вы поразили меня своей проницательностью. Вы идете в правильном направлении, и кроме того, я вижу, что мой рассказ вас заинтересовал…

— Откуда вы об этом знаете? — Мок не мог скрыть удивления в голосе.

— Потому что вы перестали называть меня на «ты». Ну что? Пожалуйста, признайтесь. Я вас заинтересовал или нет? Если так, то, может быть, я смогу спокойно сесть рядом с вами, там, наверху, на ровной поверхности, и подробно все рассказать?

Мюльхауз обнимал дымоход таким образом, что одна рука стискивала запястье другой. Он подтянул ноги повыше и сжал коленями дымоход. Тогда он на несколько секунд оторвал одну руку от другой. На запястье красовалась красная полоса.

— Видите, парни, — Мок повернулся к товарищам, — этот дед еще очень изворотливый. И что хуже всего, невосприимчив к моим тискам. Совсем нет страха высоты, как я и предполагал. На краю крыши он выполняет какие-то трюки… Он говорит без всякого страха, целыми, красиво выстроенными предложениями… Он уверен, что может ставить мне условия… Что мне с ним делать, парни?

Вирт и Цупица даже не смотрели на Мока. Они досконально знали ситуации, когда во время допросов он обращается к ним с такими вопросами. Они были риторическими, потому что он и так знал, «что делать» с допрашиваемым. А они досконально знали продолжение, которое их патрон называл «прорывом фронта под Танненбергом». Поэтому они молчали и смотрели на все с полным равнодушием. Ни малейшего удивления не вызвали ни его высоко поднятая нога, ни хруст пальцев руки Мюльхауза, когда каблук Мока прижал ее к кирпичной стене дымохода и раздавил, как краба, ни пронзительный крик жертвы и отчаянный бросок ее второй руки. Мюльхауз опустил раздавленную ладонь вдоль тела. Он держался теперь за дымоход только одной, здоровой рукой. Костяшки у основания пальцев медленно белели.

— Не ставь мне условий, ублюдок, — сказал Мок очень медленно, — и продолжай. Не нужно говорить округлыми предложениями.

— Герман Утермёль, мой тайный агент, убийца, который служил мне так же, как эти два твои пса… Он убил по моему приказу проституток Мензель и Хадер, — говорил Мюльхауз с зажмуренными глазами. — Это были канальи, злые и выродившиеся. Убийство их, как отбросов общества, было первым условием внедрения в ряды мизантропов. Утермёль уже почти попал в секту… Неправильно говорю, нужно: «в группу», потому что у мизантропов отсутствует какая-либо религиозная идея. Они поддерживаются для карьеры, для удовлетворения самых диких страстей и так далее… Впрочем, зачем я вам все это говорю, ведь ты знаешь об этом… Но вернемся к Утермёлю… Кажется, начали подозревать его… Он исчез… Я думаю, его убили… Тогда я подумал о тебе… Давно я планировал использовать тебя, Мок, в борьбе с мизантропами, но не знал, как это сделать. Ты жестокий, бездумный и хитрый. Если бы тебе дали огненный меч, ты убил бы всех в пригородах и в переулках… «Кара»… Poena[46] Такое слово должно быть на твоем гербе, если бы он у тебя был… И тогда…

Мок нагнулся и схватил Мюльхауза за запястье. Он оторвал его от дымохода. Увидел испуганные глаза шефа криминальной полиции. Внезапно вместо ужаса в них появилось облегчение. Мок ясно видел это облегчение в глазах Мюльхауза и услышал его в его резком выдохе, когда он втягивал его худое тело на покрытую толем ровную поверхность над черепицей. Мюльхауз лежал бессильно. Мок сел рядом с ним и закурил папиросу. Выпустив дым, он спросил:

— Ты взял мои отпечатки пальцев, когда я был пьян, а потом выбросил меня в лес за Дойч Лисса, так?

— Так, — ответил Мюльхауз, тяжело сопя, — я забрал у тебя ремень, и этим ремнем Утермёль удушил этих двух монстров, этих двух гарпий…

— Ты уже тогда знал, что с этими отпечатками ты посадишь меня в тюрьму? Какое это имеет отношение к охоте на мизантропов?

— Когда я забрал твой ремень и снимал отпечатки пальцев, я еще не знал, когда и как им воспользуюсь. Знал только, что ты у меня в руках. Что я могу шантажировать тебя и заставлять тебя делать что-то с мизантропами… Например, я могу заставить тебя убить кого-то… Какого-то дегенерата… Например, педераста Норберта Рисса…

— Того, кто развратил твоего сына?

— Прошу тебя, Мок… Если хочешь говорить о Якобе, тебе лучше немедленно столкнуть меня с этой крыши…

Несколько лет назад поздней ноябрьской ночью Мок видел ту же чудовищную боль в глазах шефа криминальной полиции. Некий Норберт Риссе, владелец плавающего по Одеру роскошного публичного дома, стал неправильно воспринимать полицейских из децерната IV. Ранее он был услужлив, без ропота впускал Мока, Смолора или Домагаллу на борт, немедленно передавал информацию о работающих у себя новых девушках и юношах, пока тут вдруг смертельно обиделся на Домагаллу, который — столь же глупо, сколь несчастливо, — пошутил когда-то над его греческими вкусами. Тогда бордельтат разорвал все контакты с децернатом IV, что для него, человека заинтересованного, который должен был осознавать неизбежное, было глупо и бессмысленно. А неизбежным был визит полиции нравов на корабль. Однажды ноябрьской ночью офицеры из децерната IV во главе с самим Ильсхаймером подплыли на баржах речной полиции к судну «Wölsung», поднялись на борт и начали обыск роскошных кают. В одной из них был найден известный художник в сопровождении студента Академии художеств и художественных ремесел. Оба были обнажены, а их носы покрывал белый порошок. Тот, кто ворвался в эту каюту, был Эберхард Мок. Он когда-то видел Якоба Мюльхауза, когда тот навещал отца в полицайпрезидиуме. Однако это было несколько лет назад, и Мок не был уверен, правильно ли он опознал его в затуманенном кокаином юноше. Он решил вызвать Генриха Мюльхауза. Когда через час шеф криминальной полиции вошел в каюту на «Wölsung», Мок посмотрел ему в глаза и понял, что не ошибся. Тогда он почувствовал теплую волну сострадания. Такое же выражение лица у Мюльхауза было сейчас. Но теперь в Моке не было ни капли сострадания. Был только гнев и непреодолимое, зудящее любопытство.

— Ладно, продолжай, — сказал он.

— После снятия отпечатков пальцев ты был моим… Но я до сих пор не знал, как тебя использовать. Когда миссия Утермёля закончилась неудачей, а он сам исчез, я принял во внимание различные решения. И вдруг я вспомнил жалобу Ошеваллы на тебя, которая ранее по ошибке попала на мой стол. Когда я читал этот документ в то время, я почти чувствовал твою ярость, которую ты обрушил на тюремного цербера. Однако ты был зол не на охранника, а на заключенных Дзялласа и Шмидтке за то, что они унизили Прессла. Верно? Ты бы хотел убить их тогда?

— Да, я бы убил их. И того и другого. Без колебаний, — машинально ответил Мок, к удивлению Вирта, который обычно в такой ситуации слышал из его уст: «Кто тут вопросы задает!»

— Мне пришла в голову замечательная идея. — Мюльхауз тяжело дышал и не смотрел в сторону края крыши. — Я решил сам внедриться в мизантропов. Сам проникнуть в их ряды. Для этого мне нужен был ты. Так выглядел мой план. Я посажу тебя в тюрьму, в камеру Дзялласа и Шмидтке… А теперь пообещай мне, что ты будешь контролировать свои нервы и не убьешь меня, не сбросишь с этой проклятой крыши… Обещай, если хочешь знать все!

— Обещаю, — пробормотал Мок.

— Я знал, что как бывший полицейский будешь подвержен гневу заключенных, — криминальный советник говорил тихо и отодвинулся от Мока на столько, на сколько позволил ему Цупица, который поставил перед ним ногу, явно отметив, что здесь есть предел для свободы движения. — Я знал, что они захотят сделать из тебя раба, как из Прессла. И здесь было два возможности. Первая. Мок будет опозорен… Обещай, что ничего со мной не сделаешь!

— Обещаю, обещаю, — небрежно сказал Мок и постарался неискренней усмешкой разжать стиснутые челюсти.

— Первая возможность. Злая и малоправдоподобная, — быстро проговорил Мюльхауз, — опозоренный Мок совершает в тюрьме самоубийство. Я бы довел это до самоубийства. Довести кого-то до самоубийства — это один из методов инициации. Я мог бы добраться до мизантропов, доказав, что я заставил тебя покончить с собой… Подожди, Мок, почему ты даешь ему знак? Подожди, дай мне закончить, я знал…

Остальные слова погибли в хрипении. Цупица, которому Мок дал соответствующий знак, прижал горло Мюльхауза железным прутом. Надвахмистру показалось, что все вокруг затихло, он сам оказался в центре вращающейся фотопластинки. Каждая из освещенных клеток изображала Конрада Дзялласа, который стоял на широко расставленных ногах, сжимал в руках свои гениталии и медленно произносил слова: «Ну что, тебе это нравится, толстая свинья? Ты будешь лизать меня, жирная свинья?» Вдруг до ноздрей Мока донеслось зловоние. Это был запах экскрементов, который бил от немытого тела Прессла и от неподвижного Дзялласа, который лежал поперек койки с вывернутым на спину лицом. Фотопластинка кружилась. В кадрах появился разгневанный сапожник из Вальденбурга Виллибальд Мок, который грозил сыну пальцем, улыбалась любимая когда-то Эрика Кизевальтер, потом выпустил дым из непременной сигары судебный медик Зигфрид Лазариус и подставил ему под нос вырванные зубы, а в конце запищал жалобно маленький ребенок, который когда-то через Мока потерял мать. Фотопластинка кружился вокруг головы Мока. В одной из клеток разгневанный Мюльхауз постукивал трубкой по крышке своего стола. Стучала трубка криминального советника, стучала его голова о крышу театра Лобе, стучал молоток Виллибальда, стучал лоб Мюльхауза. Цупица тяжело дышал и стоял над криминальным советником, давя прутом его кадык. Он выжимал ему глаза из глазниц и заставлял дрожать его худые ноги.

— Отпусти его! — крикнул Мок. — Хватит!

Мюльхауз завизжал, Мок закурил, Цупица сопел, а Вирт окутался пламенем. Город внизу двигался автомобилями и трамваями. Мужчины прятались по притонам, женщины выставляли свои тела в воротах и под фонарями. Это были надежные указатели, ориентиры, ярко освещенные ворота в инферно, в мягкие и влажные сифилитические края. Столбы с объявлениями предлагали развлечения. Они предвещали вечный крестовый поход против скуки. Город был хитрым, коварным и утомленным.

Прошло четверть часа. Почти задушенный криминальный советник возвращался из мира мертвых. Моку вдруг стало жаль. Он чувствовал себя никому не нужным предметом, как шахматная пешка, уничтожение которой является условием неизвестного великолепного гамбита.

— Если бы я покончил с собой после позора, ты бы присоединился к мизантропам, — сказал Мок Мюльхаузу, который извергал изо рта густую слюну. — А потом медленно бы уничтожил их. Как член группы, ты бы знал все об их преступлениях. Они бы тебя с ними познакомили. Они должны были сделать это в соответствии со своим уставом. Каждый знает все о каждом. А тогда они спросили бы тебя о твоем убийстве. И когда ты сказал бы о позоре в тюрьме Мока, ты не испытывал бы угрызений совести за то, что убил меня? Что перед смертью меня унизили? Правда? Скажи это, прошу, скажи, что Мок — никто, что у тебя потом были бы такие же угрызения совести, как после убийства комара!

— Я не верил в такую возможность, — сказал Мюльхауз так тихо, что Мок вынужден был нагнуться над ним и почти приложить ухо к его губам. — Я слишком хорошо тебя знал. Ты бы не позволил себя унизить. Пряча тебя в камеру Дзялласа, я попросил моего приятеля, начальника следственной тюрьмы Лангера, чтобы он удалил в то время второго из камеры… Чтобы ты был с этим извращенцем наедине… Чтобы ты его убил… Я знал, что ты справишься и что ты это сделаешь. Таким образом было бы выполнено другое условие присоединения к мизантропам. Высший способ в их инициационной иерархии… Безнаказанное убийство, о котором все знают, виновника которого все знают. Ты мог бы убивать безнаказанно, потому что стал бы «человеком без дыхания». И так оно и было. Я правильно это предвидел, да, Мок? Прежде чем убить меня, хотя бы подтверди это!

— Я чего-то не понимаю. — Мок немного отстранился от советника, потому что Мюльхауз перестал хрипеть, а его голос стал звучнее и лучше слышен. — Так кто же в конце должен был вступить в мизантропы? Ты или я? Кто должен был быть «человеком без дыхания»?

Мюльхауз стоял на четвереньках и тяжело дышал. А потом раскашлялся. Кашель нарастал в нем, как взрыв. Он раздирал ребра и горло. Через некоторое время он успокоился. Советник сделал резкое движение головой в сторону края крыши и мощно сплюнул. Он был явно доволен долгим полетом слюны. На его губах заиграла ехидная улыбка. Он был доволен, как маленький мальчик, который рыгал громче всех в классе.

— Тебя похитили с поезда. Спасли от топора. Сегодня я прочитал в BNN твой некролог. Таким образом ты получаешь от них новую личность, новую жизнь… Знаешь, что это значит? Это значит, что ты присоединился к мизантропам. И знаешь, что это еще значит? Что волей-неволей ты стал моей связью с ними. — Через некоторое время он добавил с нажимом, все еще глядя на Мока с собачьей перспективы: — И только ты можешь их уничтожить!

— Зачем мне их уничтожать? — спросил Мок. — Ты сам заметил, что я начинаю новую жизнь с новой личностью. Без них я был бы преступником, а так стану бы господином, буду счастлив, буду иметь все… Потворствую самым диким желаниям… Зачем мне уничтожать моих благодетелей и служить тебе, а потом снова оказаться за решеткой? Ты бы спас меня от тюрьмы? Ты когда-нибудь помогал мне? Я тебе чем-то обязан? У меня есть выбор: наслаждения или служение Мюльхаузу. Быть королем или твоим псом. Думаешь, что я ошибаюсь и выберу последнее?

— Сам себе ответь. — Мюльхауз сел по-турецки и дрожал от холода. — Спроси себя сам. Я хочу быть верным псом правосудия, потому что я считаю тебя таким, или бесформенной гнидой, чьей жизненной целью будет усиление своего блаженства?

— Ты такой моралист, сукин сын… — Мок встал, а лицо его набрякло от гнева. — Тогда скажи мне, двух женщин, которых убил руками твоего клеврета, ты выбрал намеренно или случайно? Ты проверил, есть ли у них дети, живы ли их родители, кто-нибудь будет по ним плакать? Тебе было все равно? Ты сказал себе: «блядь это блядь»? О чем ты думал, когда на месте преступления смотрел на опухшие десны и выбитые зубы?

— Они это заслужили, — жестко сказал Мюльхауз. — Я пошел к ним с моим сыном после его аттестата. Я выбрал их случайно. Из архива твоего децерната я взял первый попавшийся адрес. Я хотел, чтобы после окончания школы Якоб стал мужчиной. Чтобы закрепить экзамен на зрелость. Зубы вылечил с противоположных увлечений натур, которые у него я видел с детства. Когда я оставил его самого у этих шлюх, услышал взрывы смеха. Они смеялись над ним, понимаешь? Якоб выскочил из их убогого чердака, вырвался и убежал. Я подробно расспросил их, над чем они смеялись. Тогда они рассказали мне о своем первом контакте с Якобом. За несколько недель до этого двадцать гимназистов встретились с ними в какой-то мерзком отеле. Среди этих ребят был Якоб. Его покинули мужские силы. Уже тогда над ним смеялись. Ты знаешь, что такой смех может сделать с уязвимым юношей? Они заслужили кое-что похуже, чем вырвать зубы на живую! — Мюльхауз встал и начал махать руками, а его мертвое лицо стало багровым. — Понимаешь, ты, сукин сын, они сделали моего Якоба педерастом!

Мок отвернулся от Мюльхауза. Из кармана он достал носовой платок, хмыкнул и принялся чистить испачканные грязью носки своих ботинок. Вокруг него медленно вращалась фотопластинка. Подсвеченные кадры были нечеткие и размытые. Виллибальда Мока на них не было. Никого не было. Никто не мог служить ему советом.

— Ну что, идем, Мок? — спросил Мюльхауз. — Мы замерзнем на этой крыше? Я все тебе рассказал. Выбор за тобой. Ты с ними или со мной? С убийцами или с полицией?

Мок приблизился к Мюльхаузу. Он протянул руку и вытер грязный платок о лицо криминального советника.

— Ну что так смотришь, Мок? — Мюльхауз вытер лицо от песка и грязи. — Ты же меня не убьешь?

— Убью себя, Мюльхауз. Да, я убью себя, — сказал Мок и взял у Цупицы железный прут. — И собственноручно. Ты сам сказал, что я верный пес правосудия. Мое место не в тюрьме. Пес ни за что не хочет возвращаться в конуру. В конуре он не может вершить правосудие.

Бухвальд под Бреслау, воскресенье 6 апреля 1924 года, пять часов утра

В XVIII веке барон Отто Фрайхерр фон Бухвальд поставил в своем имении небольшую ротонду, предназначение которой было тайной для всех посетителей резиденции. Большинство гостей думали, что старый барон украсил парк часовней или храмом размышления. Против первой гипотезы выступило бы полное отсутствие религиозной символики, против второй — характер этого сооружения. Ибо это была не просто крыша, поддерживаемая четырьмя или шестью колоннами, как это обычно бывало в подобных сооружениях, а цилиндр без окон, прикрытый псевдороманской крышей. Единственными отверстиями в этой ротонде были: длинный узкий витраж и большие дверцы, вписанные в мощный портал. Для храма размышления она казалась слишком большой. В этот момент внутри нее находилось двадцать пять человек, а свободно могло поместиться и еще столько же.

Они заполняли все пространство здания. Одетые во фраки или сюртуки, цилиндры или котелки, они стояли на ровно уложенных плитах песчаника и смотрели друг на друга слюбопытством, равным тому, с каким смотрели бы на свои физиономии выпускники одного класса, которые встретились спустя годы. Они не часто видели друг друга без длинных клеенчатых плащей и масок в форме птичьего клюва. Однако их любопытство было не в полной мере удовлетворено, так как лица терялись в полумраке, слабо освещаемом свечами и пламенем огня в большом камине. По полу зашуршали чьи-то ботинки. На середину комнаты вышел высокий и дородный седовласый мужчина.

— Приветствую вас, братья, на одном из наших немногочисленных явных собраний, — раздался голос под высоким сводом зала. — Всем вам большое спасибо за пунктуальное прибытие в такое позднее время. Как вы знаете, единственным пунктом нашего внеочередного собрания является принятие в братство мизантропов господина Эберхарда Мока. Господин Мок, как один из двух братьев, принадлежащих к нашему силезскому братству, выполнил замечательное и восхитительное условие Impune interfecit. Поскольку честь ввести господина Мока в наше братство досталась моему заместителю, я даю ему слово и прошу представить подвиг кандидата.

— Господин Эберхард Мок… — На середину вышел худощавый человек с пышной старомодной бородой, одетый в старомодный сюртук. — Он полицейский по профессии, сотрудник полиции нравов. В результате какой-то прискорбной ошибки он был обвинен в убийстве и попал в тюрьму. Там он вел себя как настоящий доктор Чума. Очистил свет от худшего дегенерата, какого можно себе вообразить, некоего Конрада Дзялласа. Господин Мок, совершив этот славный поступок, остался безнаказанным. Все заключенные знали, что — находясь под угрозой пожизненного или смертного приговора — он не колеблется ни перед чем и убьет каждого. Эта безнаказанность была безнаказанностью только с точки зрения заключенных, потому что с точки зрения закона Мок должен был быть судим и наказан за убийство Дзялласа. Но какое бы наказание он ни получил, в своей среде он был бы безнаказанным. Таким образом он удовлетворяет условию Impune interfecit. Потому что вот что случилось. Сокамерники стали ему служить. Он стал их божеством. Господин Мок убил и совсем этого не скрывал. Он говорил сокамерникам: «Я убил и безнаказан. Никто меня больше не тронет, иначе я снова убью». Короче говоря, господин Мок полностью удовлетворяет условию безнаказанного убийства, при откровенной демонстрации личности преступника, что является величайшим условием инициации Impune interfecit. Зная об этом, мы позволили ему выбраться из лап недальновидной справедливости и предложили членство в нашем братстве. А теперь передаю слово брату Оттону IV фон Бухвальду.

Заместитель склонил голову и удалился. На середину собрания снова вышел барон фон Бухвальд.

— Я вызываю господина Мока на допрос, — раздался его сильный голос.

Один из мизантропов подошел к большой двери и распахнул ее настежь. Внутрь ворвался порыв ветра, который затряс пламенем свечей. Вместе с ветром явился бывший надвахмистр Эберхард Мок. Он был бледным, невыспавшимся, но тщательно выбритым. На нем было элегантный приталенный плащ из черной шерсти, гетры и котелок. Его шею обвивал белый шелковый шарф, а в руке таился мощный зонтик. От Мока пахло смесью свежевыпитого алкоголя и сладким духом корицы. Он встал посреди помещения рядом с ведущим собрания, снял котелок и энергично помахивал им.

— Господин Мок, третий пункт любого инициационного собрания нашего братства, — гремел барон, — это допрос кандидата. Этот пункт не нужен для Impune interfecit. Мы все знаем о вашем славном деянии, о нем знает вся Германия. Поэтому мы просим вас доказать, что вы Эберхард Мок. Один из наших братьев, мой заместитель, задаст вам вопрос идентификации.

Худощавый бородач не выходил на середину, а со своего места громким голосом сказал:

— Назовите, пожалуйста, имя практиканта, появившегося в вашем децернате IV полицайпрезидиума, только что приведенного к присяге как офицера королевского Полицайпрезидиума. Кроме того, укажите его любимое занятие, то, чем он особенно занимался после работы! Он что-то коллекционировал? И еще кое-что. Почему он не получил работу в полиции и что с ним потом стало?

— Я не помню фамилии, — без колебаний ответил Мок, — какая-то странная… Редко встречаемая… Мы обращались к нему по имени, как обычно к практикантам… Пауль. Так звучало его имя. А непрофессиональные интересы у него были весьма своеобразные. Он собирал перчатки оперных певиц. После концертов и спектаклей он приходил в гримерку и просил перчатки. Он предлагал за них головокружительные суммы. Обычно с ним обращались как с безобидным чудаком и давали ему их бесплатно. Он хвастался, что у него есть перчатки Тилли Канбли-Хинкен, Лины Фальк и даже Маргариты Роджер. Однажды шеф застал его нюхающим перчатки, испачканные помадой. Это дисквалифицировало его в глазах шефа децерната Ильсхаймера, хотя у того на совести немало странностей. Он не получил должности в нашем децернате, а после практики — насколько я знаю — поступил на университетский факультет евангелической теологии.

— Это правда, пастор Стигхан? — спросит верховный.

— Все это правда, — донесся голос из толпы мизантропов. — Я до сих пор собираю женские перчатки! Не только, впрочем, звезд оперы.

— Мы принимаем этот ответ! — постановил ведущий, когда уже раздался смех после речи пастора. — А теперь о дальнейших частях процедуры. Мок, перед вами выступят все члены силезского братства и расскажут вам свои дела, свои исцеления. Врачи Чумы расскажут вам, какие очаги вспыхнувшей чумы ликвидировали. Мы приступаем к стажировке в братстве. Я — самый ранний.

Председатель подошел к Моку и встал с ним лицом к лицу. Их разделяло не более двадцати сантиметров.

— Барон Отто IV фон Бухвальд, — представился он. — 12 марта 1893 года в Войшвице под Бреслау была найдена некая Мария Шинтцель, шестидесятилетняя нищенка и пьяница. У трупа был выколот глаз. — Барон достал из кармана жестяную коробку из-под табака. Он открыл их и показал Моку. Среди бинтов лежал засохший серый шар с двумя темными внутренними ободами, из которых, как догадался экс-полицейский, один был радужкой, другой — зрачком.

Фон Бухвальд поцеловал Мока в обе щеки и вошел в толпу мизантропов, плотно окружавших кандидата. Вслед за бароном на середину вышел высокий старик с козлиной бородой. Он стоял так близко от Мока, что едва не колол его своей узкой торчащей бородой.

— Доктор Вильгельм Синдикус. 28 октября 1895 года на Везерштрассе в Берлине была найдена четырнадцатилетняя проститутка Доротея Пфицнер, — сказал старик. — Во рту трупа была половина карты. Дама пик.

Он открыл портфель и вынул из него половинку карты. По лицу пиковой дамы пробежала дрожь. Синдикус поцеловал Мока и исчез в толпе братьев. Из нее вышел невысокий дородный мужчина с черными волосами, такими густыми, что создавалось впечатление шапки, насаженной глубоко на лоб.

— Вы меня не узнаете? Пастор Пауль Стигхан. 19 января 1902 года, недавно после того, как меня приняли на практику в полицайпрезидиум, на горке возле Хольтейхехе в Бреслау нашли детское платье, башмаки и шерстяные чулки. Хотя никто не сообщил о пропаже ребенка, криминальная полиция начала интенсивное расследование. Внимание следователей привлекла полынья в центре катка. Она была покрыта льдом гораздо тоньше, чем все остальное. Разбили лед и погрузили багор. Натолкнулись на тело. Из проруби извлекли пятнадцатилетнего юношу. На нем было женское белье, а на лице остатки жирной помады и пудры. Это была известная в кругах педерастов мужская проститутка «блондинка Клара». В его юбке был вырезан треугольник. Вот он, — сказав это, пастор Стигхан вытащил из кармана кусок материала.

Мок смотрел на пастора и испытывал головокружение, хотя выпил мало, и то за две четверти часа до этого, только по приезду в имение барона, когда его угостили кофе и коньяком. Голова у него кружилась, однако, не под воздействием алкоголя. Так было всегда, когда приближался взрыв ярости, вспышка бешенства. Она была направлена не против пастора и давнего коллеги, которого едва помнил. Но она все приближалась. Была неизбежна. Мок знал, что взорвется, когда один из мизантропов признается в необъяснимом убийстве, с которым Мок столкнулся в начале своей работы. Это, несомненно, произойдет, когда кто-нибудь из галереи скользящих перед ним и целующих его в щеки убийц признается в убийстве маленькой Эрнестины Шмидек. Это было в 1908 году. Четырнадцатилетняя уличница висела у потолка чердака в доме на Мартин-Опицштрассе. Ее крошечное тело было первым трупом, который Мок почувствовал, увидел и над которым впервые заплакал. Он был тогда в этом доме на вечеринке по случаю дня рождения у богатого студента-юриста, с которым познакомился за кеглями в клубе «Одранские ворота». На этой вечеринке он пытался — несмотря на отсутствие каких — либо способностей — танцевать вальс с эмансипированными студентками Академии художеств и художественных ремесел. Он уже почти уловил ритм музыки, когда все услышали истерический, вибрирующий крик на лестничной клетке. Он выбежал на лестницу. Крик поднимался вверх, словно под фонарем. Одна из жительниц дома перевесилась через перила рядом с входом на чердак и выла. Рядом с ней стояла корзина, наполненная мокрым бельем. Мок вбежал на чердак. Маленькая Эрнестина висела на балке. Она была одета в разорванное грязное платье. Ее лицо покрывал толстый слой косметики. С лодыжек свисали разодранные чулки в черную клетку. Ноги воткнуты были в залатанные высокие башмаки. Один сидел довольно криво. Он был без шнурка.

Теперь Мок знал, что не защитится от фурии, когда увидит шнурок в руке кого-нибудь из мизантропов. Услышав очередное имя, очередные титулы научные и дворянские, очередные общественно респектабельные функции и профессии, понимал все и дышал с облегчением, когда шли какие-то мужские имена жертв. Шипение облегчения было самым сильным, когда он услышал об убийстве, совершенном в 1910 году. Ибо в этот момент была пересечена болезненная граница воспоминаний о маленькой Эрнестине. Бешенства, как и всего остального, можно было избежать, ее взрыв был лишь потенциальным и условным, а не необходимым и абсолютным.

Мок, ободренный этими мыслями, выслушал двадцать четвертый рассказ о борьбе с чумой в пригородном Кляйн-Мохберне в прошлом году. Исполнитель был довольно необычным и принадлежал к мизантропическому меньшинству, ибо — как всего шестеро — не украшал своей фамилии ни дворянским, ни научным титулом, ни респектабельной профессией. Впрочем, он ни словом о нем не обмолвился. Его могучие корявые руки указывали на какую-то рабочую специальность лад. У него были плотно сжатые, искусанные до крови губы, уши, заросшие пышным волосом, и глаза, почти совсем лишенные белков. Его рассказ — несобранный, неграмматический и вульгарный — описывал жизнь в психиатрической лечебнице. Из нее следовало, что брат Фриц Сташе, потому что так звали гориллу, был санитаром и освобождал мир от душевнобольных, которые были агрессивны и опасны. Более того, сам, угодив в тюрьму, прикинулся психически больным, и суд приговорил его не к смерти, а к пожизненному заключению в учреждении, из которого, впрочем, он быстро сбежал. Как Мок догадался, он оказался среди мизантропов по принципу Impune interfecit.

Мок выслушал эту историю с некоторым отвращением. Когда она закончилась, он тяжело дышал, как после долгого бега. После последнего поцелуя он молча ждал следующих пунктов посвящения. Он ожидал каких-то мучительных трупных экспериментов, какого-то разгребания гниющих тел, наблюдения трупных пятен и зловонных опухолей. В рассказах мизантропов была сырость кладбища, неприятное дыхание некоторых из них источало неотвратимый odor mortis[47]. Как только все рассказали свои истории и оставили скользкие поцелуи на его лице, снова раздался рокочущий голос:

— Это почти все, господин Мок. Вас приняли в ряды мизантропов. Осталось только еще одно, действительно небольшое, условие для выполнения. Я не говорил о нем до сих пор, потому что он является негативным условием, заключающимся в том, чтобы что-то не делать. Он очень прост и действительно не требует больших отречений. Чтобы выполнить его, достаточно воздержаться от употребления алкоголя и употребления морфина, кокаина и других наркотиков. Воздержание — очень важное условие. Оно настолько просто и бесспорно, что за его невыполнение нельзя извиниться, но следует ожидать смертной кары, которую всегда исполняет у нас брат Сташе. До сих пор он трижды карал непослушных из нашего круга. Когда мы знаем, что у кого-либо из адептов воздержание может вызвать проблемы, а мы очень заботимся о ком-то — как в вашем случае — мы позволяем ему в течение шести месяцев к ней привыкать… Это значит, что вы жили полгода у меня и полгода могли пить без разбора. А потом конец. Раз и навсегда. Брат Сташе — лучший воспитатель воздержания.

Мок некоторое время молчал и наблюдал за мизантропами, для которых слова барона означали конец собрания. В ожидании клятвы воздержания они застегивали пуговицы, поправляли котелки и цилиндры, смеялись и шутили. Внезапно над этой веселой компанией поднялся мощный голос Мока:

— А почему никто не сказал мне об этом раньше? — заорал надвахмистр. — Вам кажется, что это так очевидно? Что полгода я проведу здесь на алкогольных каникулах, а потом буду морально чист, как мальчишка в день первого причастия, и больше не притронусь даже к маленькому пиву? А вам кажется, барон, что я ни о чем другом не мечтаю, кроме как жить здесь у вас и пить целых полгода? Алкоголь не суть моей жизни. Его смысл в разговоре при и после алкоголя! Я человек общения! А тут с кем я буду разговаривать? С вашими камердинерами, барон, или с вами, трезвым как судья?

Мизантропы перестали шутить и умолкли. В ротонде воцарилась тишина. Казалось, что погасло пламя свечей, а дрова перестали стрелять в камине. Из кучки мизантропов вышел бывший санитар Фриц Сташе и подошел к Моку.

— Мок, у вас здесь будет все, что вы пожелаете, — спокойно сказал фон Бухвальд, — вам не нужно смотреть ни на меня, ни на моих камердинеров. Я приглашу к вам тактичных, развратных и любящих спиртное женщин. Вы же знаете, что у нас нет никаких моральных устоев.

— Вы не понимаете, — продолжал раздраженно Мок, — кого вы принимаете к себе! У меня должна быть бутылка в гербе, вы понимаете! Сделайте для меня исключение!

— Дорогой господин Мок! — Голос фон Бухвальда уже не урчал, а шипел. — Не бывает исключений. Выслушав наши рассказы, вы уже с нами. Если вы хотите оказаться вне мизантропов, то вы принимаете решение встречи с братом Сташем. Встречи очень скорой…

Брат Сташе стоял и смотрел на Мока. Руки экс-санитара были опущены вдоль брюк. Узловатые пальцы двигались по лампасам. Выпуклые, изогнутые ногти скользили по материалу с легким шуршанием. Один кулак сжался, одна нога выдвинулась вперед. Мок отступил назад и схватил мощный канделябр с семью свечами. Он зашипел от боли, когда языки стеарина разлились по его руке. Он высоко поднял подсвечник и намерился на Сташе. В тяжелой тишине слышно было почти треск швов в смокинге Мока, когда он откидывал руку и выбрасывал вверх канделябр. Покачиваясь, подсвечник разбрасывал горячие капли, которые падали на головы, шеи и обувь собравшихся. Сташе не обращал на это ни малейшего внимания. Он посмотрел на барона, ожидая соответствующего знака. Затем раздался пронзительный звон стекла. В тусклом сиянии угасающего огня сверху сыпался стеклянный дождь, переливались острые крошки. Мизантропы, стоявшие под витражом, отодвинулись, чтобы не пораниться. Барон Отто IV фон Бухвальд смотрел на Мока с неприязнью, но и с отеческим пониманием. Экс-санитар по-прежнему не знал, что ему делать, и пробежался пальцами вдоль лампасов. Затем с грохотом распахнулась дверь. На фоне серых полей и утренней мглы стоял криминальный советник Генрих Мюльхауз с трубкой в зубах. Вместо котелка на его лысой голове торчали витки повязки. На лице выступили синие шишки. За ним видно было две шеренги солдат с манлихерами на изготовку. Первая шеренга на коленях, вторая — стоя. Винтовки были нацелены на открытую дверь.

— А меня вы примете в свою банду? — спросил Мюльхауз.

Бреслау, суббота 19 апреля 1924 года, перед восемью вечера

— Мы его примем, братья? Вы действительно этого хотите?

Президент масонской ложи «Лессинг», доктор Альберт Левковиц, резко встал и стал обходить стол. Когда он пересекал быстрыми шагами большой обитый деревом президентский кабинет, позвякивала цепь на его шее и колебалась бахрома у его фартука с изображением мастерка и циркуля. Заданный вопрос еще висел над столом, за которым сидели двое мужчин. Доктор Левковиц вдруг остановился перед большим окном, крайние стекла которого были зелеными. Зелень, везде зелень, цвет надежды. Даже в фамилии владельца фирмы по ту сторону Агнесштрассе — «Грюнфельд и Ко. Производство дверок для печей». Название этой фирмы, а точнее ассоциации, которые вызывали слова на вывеске, всегда успокаивали его и хорошо были ему знакомы. Разве человеку нужно больше для счастья, думал он, чем видеть зеленые поля и отдыхать в тепле печки?

— Вы не знаете, кто он? Ведь он алкоголик и убийца, — Левковиц говорил уже гораздо спокойнее. — Да, он убил законченного негодяя, но однако, это скорее предопределяет его в качестве главаря какой-нибудь банды, где важны сила и дерзость, чем моральное достоинство. А ведь именно этим должны отличаться члены нашей ложи!

Наступила тишина. Один из мужчин, сидящих за столом, потянулся за сифоном и плеснул в стакан большую порцию содовой воды. Он глотнул шипящей жидкости, а несколько капель упали на его белоснежный торс. Он тихо хрюкнул, что означало, что он хочет взять слово. Ему не нужно было этого делать. В самом трехглавом руководстве ложи «Лессинг» все говорили по имени и не использовались никакие иерархические правила относительно высказываний. Не нужно было просить слова особенно тому человеку, чье генеалогическое древо имело корни, уходящие на десять веков назад, и чьи предки сражались с сарацинами. Но именно за эту деликатность и за то хорошее воспитание доктор Левковиц больше всего ценил барона Оливера фон дер Мальтена. Он кивнул головой, давая ему слово.

— У всех нас есть какие — то недостатки и слабости, Альберт, — спокойно сказал барон, — а называть слабости Мока «алкоголизмом» — это, уверяю вас, грубое преувеличение. Я знаю его почти двадцать лет. Мы вместе изучали древние языки и философию. Наши научные пути разошлись. Меня интересовали предсократские философы, его — вопросы лингвистические и метрические. Я предпочитал сидеть над только что изданным эпохальным произведением Дильса, он — над стихами Плавта, которые резал на части карандашом острым, как скальпель. Мы дружили и оба были в корпорации «Силезия». У нас была большая страсть к фехтованию. Мы вместе выпили цистерны пива. Действительно, иногда алкоголь господствовал над Моком. Когда это повторялось, он мог навязать себе режим воздержания и воздерживаться от алкоголя долгое время. Год, полгода… Неужели человек, который часто побеждает себя, является наркоманом?

— Подтверждаю слова Оливера. — Бородач с забинтованной головой и желтыми синяками на лице перебирал мясистыми кончиками пальцев по поверхности стола.

— Когда несколько лет назад с ним приключилась трагедия, о которой все знают, он жил в тюремной камере, пил два месяца и не принимал никакой пищи. Затем он внезапно остановился и не пил в течение года. Теперь у него есть привычка напиваться только раз в месяц. Сомневаюсь, что такую частоту можно было бы назвать «алкоголизмом».

— Ну, хорошо, Генрих. — Доктор Левковиц так же любил криминального советника Мюльхауза. — Ты и Оливер хорошо его знаете. Возможно, это сильный человек, который не сдается и твердо стремится к цели. Но этого, вероятно, недостаточно, чтобы рассеять наши страхи. В нашу ложу мы принимаем людей, безупречных морально. А если мы сомневаемся в их духовных ценностях, мы должны найти что-то особенное в этих кандидатах, чтобы полностью убедить нас в них.

Доктор Левковиц обвел взглядом комнату, словно там — в тисненых обоях, в огромной люстре, в переплетенных рукописях и масонских принтах — искал просветления своих сомнений. Барон откашлялся, а президент ложи приготовился выслушать точный вывод.

— Это наша роль, — сказал фон дер Мальтен, глядя на стоявшие в углу большие часы, которые только что пробили восемь, — моя и Генриха, как рекомендующих членов. Мы убедим братьев в моральных качествах Мока.

— Как же вы не убедите, ведь необычными членами, рекомендующими кандидата, являются два брата из трехглавого строгого президиума! — ответил доктор Левковиц и слегка замешкался. — А я могу заранее узнать вашу рекомендацию?

— Вот она. — Мюльхауз вытащил на стол мешочек с табаком и принялся шарить по карманам в поисках трубки. — Эберхард Мок разбил силезское братство мизантропов. Он проник в их ряды и их уничтожил. Но чтобы попасть туда, он должен был раньше попасть в тюрьму. Он пережил ужасные моменты и чуть не был убит. Как полицейский, он был особенно ненавистен сокамерникам, и в любой момент ему грозила смерть и позор. Ему удалось выжить благодаря тому, что он убил упомянутого вами дегенерата, с которым делил камеру. Позже он сбежал из тюрьмы и был принят в мизантропы. Они сознались во всех своих преступлениях, после чего мы их арестовали. Это деяние вечное и славное. Мне объяснить вам, кто такие мизантропы?

— В этом нет необходимости, не так ли, Оливер? — ответил доктор Левковиц, глядя на барона. — Мы все знаем эту мерзкую брошюру фон Майрхофера, в которой он намекает, что мизантропы имеют какое-то отношение к ложе. Кстати, знаете, кто этот фон Майрхофер?

— Никто с таким именем не писал эту книгу. — Мюльхауз нашел наконец трубку, набил ее и долго держал спичку над табаком. — Она носит пропагандистский характер и содержит инструкцию о том, как связаться с мизантропами…

— Ну, хорошо. — Президент ложи нетерпеливо махнул рукой. — Мок проник в ряды мизантропов и привел к их аресту. Это действительно замечательно и имеет большое значение для ложи. Достаточно огласки всего этого, и мы раз и навсегда докажем, что мизантропы не имеют никакого отношения к масонству, а печатное издание Майрхофера — лживая анонимная агитация. Хорошо, — повторил он задумчиво. — Вы меня убедили. Но меня все еще беспокоит один вопрос. Почему он хочет присоединиться к нам? Но не ради карьеры. За свою доблесть он мог бы продвинуться и перебраться в Берлин! И кроме того, Мок будет серьезно относиться к членству в ложе?

— Не каждому хочется переезжать в Берлин. — Барон фон дер Мальтен потер ладонью влажный круг, оставленный стаканом на блестящей столешнице. — Хотя Мок родом из Вальденбурга, он любит наш город со всеми его светлыми и темными сторонами. Он любит башни костелов, омнибусы, отвратительные переулки в центре, зеленые транспортные артерии на юге, мощные дома и надодранские пляжи. А здесь никто не сделает полицейскую карьеру без поддержки нашего дорогого Генриха, правой руки президента Клейбёмера. А для Генриха условием полицейской карьеры является членство в «Лессинге», правда?

— Ты переоцениваешь мою роль. — Мюльхауз скромно опустил глаза. — Quisque est faber fortunae suae[48].

— Мок будет относиться к членству серьезно? — Барон ответил на очередное сомнение президента ложи. — Я отвечу так. Он сын бедного сапожника и к своей карьере относится крайне серьезно.

— Ты циничен, как всегда. — Доктор Левковиц улыбнулся и указал рукой на дверь. — Нам пора. Приближается четверть девятого. Посмотрим, что скажут об этом другие братья.

Мюльхауз и фон дер Мальтен встали, оставив на столе угасшую трубку и недопитый стакан содовой воды. Все двинулись к двери, подгоняемые одиночным звоном удара часов. Внезапно доктор Левковиц остановился и обернулся.

— Я забыл спросить вас о кое-чем очень важном, — сказал он. — Хотел бы я знать заранее, какому испытанию жизни и смерти подвергнуть Мока.

— Никакому, — ответил фон дер Мальтен.

— Не понимаю. — На лице доктора Левковица появилась тень раздражения. — Объясни это, пожалуйста. В конце концов, вводящие члены предлагают испытание жизни и смерти.

— Не думаешь ли ты, Альберт, — барон ткнул моноклем в глазницу, — что Мок уже его успешно прошел? Разве он не убил дикого зверя, с которым находился в одной клетке?

Бреслау, суббота 19 апреля 1924 года, десять часов вечера

Эберхард Мок наслаждался свободой. Это необычное состояние духа вызвало у него чрезвычайные изменения. До сих пор он никогда не выказывал ни разделения внимания, ни особой чувствительности к цветам. Его прежние любовницы знали, что только любовные ухаживания способны оторвать его, например, от интересной книги или от радио, которое транслировало новости или звучало его любимой музыкой барокко. Знали также, что щедрый любовник, который набивал их шкафы все новыми платьями, эти разноцветные творения характеризовал бы максимум тремя-четырьмя названиями цветов, а предпочтительнее все оттенки сократил бы до понятий «светлый — темный».

Все эти любовницы не поверили бы, если бы им кто-нибудь сказал, что Мок обозначением «фисташковое» назвал сегодня платье девушки, которая стояла в будке на Тауенцинплац и, вероятно, звонила — как он полагал — чтобы назначить свидание. Когда-то он назвал бы это платье «зеленым», но теперь его смысл зрения обострился. Перед глазами скользило содержимое шкафов его возлюбленных, и он слышал, как они употребляли цвета, о которых раньше не подозревал. Все эти женщины полагали бы, что, скорее всего, имеют перед собой двойника Мока, если бы услышали слова, которые адресовал теперь советнику Мюльхаузу: «Посмотрите на этих двух женщин около испанского консульства, особенно та в плащике экрю ничего себе». Они удивились бы тем более, что Эберхард проявлял необычайное разделение внимания. Ибо он вел с Мюльхаузом важный разговор, а его цветовые наблюдения, бросаемые раз от разу во время разговора, нисколько его не затрудняли.

Счастливое настроение Мока и резкие изменения в его восприятии мира появились в тот момент, когда он прочитал в сегодняшнем «Breslauer Neueste Nachrichten» короткую заметку на третьей странице, что он был очищен от обвинения в убийстве Клары Мензель и Эммы Хадер. Он сидел тогда на скамейке у памятника Тауенцину и ждал советника Мюльхауза, который был на собрании ложи «Лессинг». Прочитав эту благоприятную для себя информацию, Мок подскочил вверх, вызвав суровый взгляд какой-то дамы, которая уже долгое время стучала по стеклу телефонной будки, намереваясь таким способом поторопить флиртующую девушку в фисташковом платье. Он решил немедленно отметить это известие, и взгляд его устремился к нескольким заведениям, расположенным вокруг площади. Его взгляд остановился на кафе и ресторане «Под Тауенцином», которому также покровительствовал прусский генерал-майор.

Он двинулся туда и попал в объятия Мюльхауза, уже вышедшего с собрания ложи. Именно тогда Мок обратил внимание на «плащ цвета экрю», который на Мюльхауза совершенно не произвело впечатления.

И вот они уже две четверти часа гуляли вокруг площади, а Мюльхауз излагал Моку ход собрания и процедуру реабилитации в полицайпрезидиуме. В какой-то момент вернувшийся к благодушию надвахмистр понял, что разделение внимания и чувствительность к цветам были мгновенными. Он не слушал, что говорит криминальный советник, но все же думал о бокале крепкого лимоновки, о сигаре «Султан» и о компании какой-нибудь дамы, желательно без плаща и платья. Однако на этих гедонистических порывах не было сосредоточено все внимание Мока. Сквозь эпикурейскую броню пробивалось острое, как жало, понятие «испытание жизни и смерти».

— Дорогой господин советник, — Мок отвел взгляд от округлых ягодиц какой-то дамы, которая вместе с подругой рассматривала картины в галерее Стенцеля. — Простите, что-то меня отвлекло. Расскажите мне еще раз об этом испытании жизни и смерти.

— Ему подвергается каждый кандидат. — Мюльхауз взял Мока под руку и осторожно повел его в сторону Нойе-Швайдницерштрассе. — Оно имеет символическое значение. Умирает один человек, рождается другой. Так всегда было в тайных братствах. Неофита подвергали пыткам, отделяли от общества, оставляли в лесу на корм диким животным. Если он справится, он достоин вступить в ряды братства. Так же, как у мизантропов…

— И так, собственно, и у вас?

— Вы, кажется, хотели сказать «у нас». Вы уже два часа являетесь членом ложи «Лессинг». — На губах криминального советника появилась насмешливая ухмылка. — Вас приняли единогласно, несмотря на то что две недели назад вы жестоко обошлись с железным прутом одного из трех членов президиума ложи.

— Сейчас-сейчас. — Мок остановился. — Я бы не хотел, чтобы со мной обращались по-привилегированному… У меня ведь нет за плечами испытания жизни и смерти…

— Как это нет? — улыбнулся Мюльхауз. — Позвольте процитировать вашего коллегу со студенческих лет барона Оливера фон дер Мальтена, который вместе со мной ввел вас в ложу. Он сказал примерно так: «Не является ли пребывание в клетке дикого зверя испытанием жизни и смерти и не является ли убийство этого зверя выигрышным выходом из этого испытания?» У вас есть ответ на ваш вопрос.

— Ну да. — Мок задумался так глубоко, что даже не обратил внимания на две крашеные блондинки, которые стояли под филиалом «Darmstadter Kasse», полуобнявшись и помигивая многозначительно обоим идущим мужчинам. — А скажите, мне очень любопытно, какое прошли испытание жизни и смерти. Вас оставили в лесу голым, только в каком-то грязном капоте и с розовыми пальцами?

— Хуже, — ответил Мюльхауз, делая вид, что не понимает намека, — это было кое-что гораздо похуже…

Бреслау, четверг 15 мая 1913 года, четверть третьего ночи

Мюльхауз стиснул руки на веревках лестницы и выгнулся назад. Ступеньки были скользкими от пота и еще каких-то выделений.

Он висел у стены водонапорной башни водопроводного завода «Ам Вейдендамме» и спокойно смотрел на кирпичную стену здания. Он был равнодушен ко всему. Он уже видел всю свою жизнь и свою смерть. Он когда — то читал, что в момент смерти перед глазами человека проскальзывают — как кадры в фотопластинке — сцены из жизни. По сегодняшнему опыту он знал, что это правда, с той, однако, оговоркой, что они появляются без какого — либо порядка — ни хронологического, ни тематического. Его давно умершая мать, качающая его в колыбели, появилась сразу после сцены назначения его офицером королевской полиции Бреслау, а сцена получения аттестата сразу после счастливого дня рождения его сына Якоба. Это отсутствие последствий не удивило его, ни тем более не раздражало. Оно даже казалось ему успокаивающим, потому что было очень далеко от железной логики башни, высоты и головы, разбитой на мостовой.

Вдруг он услышал звон в колоколе. Он оторвал взгляд от стены и посмотрел вниз. К водонапорной башне приближалась пожарная машина. Испытание жизнью и смертью не займет много времени. Он был близок к жизни. И только теперь начал бояться.

Бреслау, суббота 19 апреля 1924 года, одиннадцать вечера

Мок и Мюльхауз миновали старый крепостной ров и шли дальше Нойе-Швейдницерштрассе в сторону Комендатуры Генеральной Армии и Городского театра. Мюльхауз не обольщался, что рассказ об испытании жизни и смерти, которому он подвергся, произведет на Мока большое впечатление. Однако он надеялся на слово комментария, на какой-то жест сочувствия. С таким же успехом он мог рассчитывать на восторги Мок над цветущими кустами форсайтии над рвом. Часовой у комендатуры при виде них поправил винтовку, и Моку тут же связал ее с прутом, которым он жестоко ударил Мюльхауза на крыше театра Лобе.

— А вернемся к вашему намеку о ударе железным прутом, — сказал Мок, следуя за своей ассоциацией, — тогда вам пришлось подвергнуться изрядному мордобою.…

— Давайте уже покончим с этим, — раздраженно сказал Мюльхауз. — И пожалуйста, прекратите эти гадости! Что, вы хотите, чтобы я признал вас правым? Что я заслужил хорошую порку? — Он отпустил руку Мока и встал в реверансе, невольно приняв воинственную позу. — Вы неблагодарный человек, Мок! Благодаря мне вы попали в ложу «Лессинг». Я не требую от вас благодарности, но хотя бы…

— Если бы вы не перебивали меня, — Мок сжал челюсть, — то действительно признали бы меня правым. Вы заслужили мордобой за то, что манипулировали мной как безвольным орудием! Почему вы не сказали мне ни слова о миссии, к которой вы меня подтолкнули? Почему, зная о моей причастности к делу Прессла, о моей ненависти к Дзялласу и Шмидтке, вы не пришли ко мне и не сказали просто: «Мок, мы посадим вас в тюрьму и позволим вам убить мучителя Прессла. Потом подождем реакции мизантропов. Может быть, они примут тебя к себе»? Почему я не стал вашим агентом сведущим? Вместо этого вы сделали меня агентом несведущим и подвергли невообразимым страданиям! Вы понимаете, как чувствует себя человек, который знает, что он невиновен, а в то же время у него нет алиби, нет возможности защищаться! Я уже поверил, что убил этих женщин, когда был пьян, а после этого пьянства проснулся в лесу за Дойч Лисса! И я уже начал во всем винить себя. Если бы я покончил с собой, вы могли бы пойти к мизантропам и сказать им: «Я заставил Мок покончить с собой, я выполнил условие, примите меня к себе!» Поэтому не говорите мне тут, что я неблагодарный! Я не знаю, что еще вы должны сделать, чтобы я вас поблагодарил!

— А этого достаточно, чтобы ты меня поблагодарил? — Мюльхауз открыл папку и начал в ней что-то искать. До ноздрей Мока доносился запах табака, перегоревшей трубки и жирных пергаментов, в которые госпожа Мюльхауз заворачивала бутерброды мужу. Наконец криминальный советник достал картонную папку, перевязанную тесемками.

— Хватит гамлетничать, открой эту папку и читай, — жестко сказал он, — только смотри, чтобы бумаги не подхватил ветер! Читайте вслух! Только содержание этого письма! Пропусти даты и заголовки!

— «Настоящим просим весьма почтенного господина советника уголовного Генриха Мюльхауза и весьма почтенного господина надвахмистра Эберхарда Мока, — читал Мок, — предстать на торжественном совещании у полицайпрезидента 25 апреля с. г. в десять часов. Уважаемым господам будут вручены медали за заслуги в безопасности Силезской провинции и присвоены звания, соответственно, криминального директора и криминального советника. В случае нынешнего надвахмистра, а будущего криминального советника Эберхарда Мока новое звание единовременно с переходом его в криминальную полицию и назначении его заместителем нынешнего советника, а будущего криминального директора Генриха Мюльхауза. Подписано В. К., полицайпрезидент в Бреслау».

Наступила тишина, прерываемая лишь стуком пролеток, подвозивших людей после вечернего представления в Городском театре. Мок не отрывал глаз от официального письма, испещренного печатями и аннотациями типа «к сведению того и другого».

— Не благодари меня, Мок, — сказал Мюльхауз, — и вообще не отвечай! Не говори, но принимайся за работу! В следственной тюрьме сидят двадцать четыре ублюдка, которые признались в двадцати четырех убийствах много лет назад. У нас есть все доказательства их преступлений. Глаза, пальцы, разорванные карты, кусочки ткани и так далее. Они должны признать это еще раз во время официального допроса. Возьми этих ублюдков в тиски, понимаешь, Мок! В двадцать четыре тиски. Узнай о них все и прижми их так, что у них кишки вылезут!

— Сейчас? — воскликнул недавно назначенный сотрудник криминальной полиции. — Завтра Пасха, я иду к брату на завтрак.

— А зачем ждать? — Мюльхауз бесцеремонно отобрал у него письмо полицайпрезидента. — Ты придешь ко мне на второй завтрак и расскажешь, скольких из них достал.

Мок кивнул головой Мюльхаузу и двинулся обратно в сторону Тауенцинплац.

— Эй, Мок, куда вы? — крикнул начальник криминальной полиции. — Вы идете не в ту сторону! Они сидят в нашей тюрьме при Шубрюкке, а не в следственной тюрьме!

— Знаю, — Мок повернулся и подошел к Мюльхаузу. — Но сначала я должен взять сюртук и поехать на городское кладбище на Грабшенерштрассе.

— В это время? Зачем? — спросил изумленный Мюльхауз.

— Время подходящее. — Мок оглянулся на пролетку. — Приближается час духов. А я должен кое-что сказать духу, который мне очень близок. Кое-что, что его очень обрадует.

Мюльхауз расстегнул свой старомодный сюртук, снял его и протянул Моку. Ветер вздул пышные рукава рубашки Мюльхауза, над локтями сжатые резинками.

— Где вы сейчас найдете сюртук? — сказал он с иронией. — Возьмите мой! Он будет хорош на вас. Вы немного похудели в этой тюрьме. А вы отдадите мне свой пиджак, потому что немного холодно.

Мужчины обменялись одеждой и пожали друг другу руки. Затем они двинулись в противоположные стороны. Провожал их изумленным взглядом часовой из-под комендатуры. Он уже год служил в Бреслау и странных вещей уже навидался, но еще ни разу не встречал такого обмена пиджаков, чтобы их новым владельцам они не подходили ни к фигуре, ни к остальному гардеробу. Он был бы менее удивлен, если бы учился в гимназии и читал Гомера.

Пасхальное издание «Breslauer Neueste Nachrichten» от 20 апреля 1924 года, стр. 1:
ВСЯ ПРАВДА ОБ ЭБЕРХАРДЕ МОКЕ
«Вот уже полгода жителей нашего города живо интересует участь надвахмистра Эберхарда Мока, который работал в децернате нравов полицайпрезидиума. В октябре прошлого года Мок был арестован по подозрению в удушении двух уличных женщин, Клары Мензель и Эммы Хадер. Поимке Мока способствовало определение дактилоскопии, то есть специализированного метода идентификации отпечатков пальцев. Случайное сравнение отпечатков, оставленных убийцей обеих женщин на ремне — орудии убийства, с отпечатками пальцев сотрудников полицайпрезидиума явно указывало на Мока как на преступника. Таким образом, он был арестован, заключен в тюрьму и ему было предъявлено обвинение. Там он, как бывший полицейский, встретился со страшной ненавистью заключенных. Защищаясь от смертельной угрозы, он в состоянии аффекта убил одного из своих мучителей. В ходе допросов Мок показал, что все преступление мог подстроить, а его самого обвинить некий Герман Утермёль, преступник, подозреваемый в многочисленных кражах и убийствах. Утермёль ненавидел Мока и неоднократно заявлял, что уничтожит его. Однажды ночью, за несколько месяцев до ареста, в квартиру Мока кто-то вломился и украл у него ремень от брюк, которым позже задушили обеих женщин.

Шеф криминальной полиции, криминальный советник Генрих Мюльхауз, поверил Маку и принял решение о повторном расследовании дела Хадер и Мензель. Первым решением Мюльхауза была эксгумация трупов убитых женщин. После раскопок могилы одной из жертв выяснилось, что рядом с гробом находится и другой труп, который позже был идентифицирован как тело Германа Утермёля. Вскрытие показало, что Утермёль отравился цианидом. Советник Мюльхауз подозревает, что Утермёль, психически неуравновешенный человек и морфинист, покончил жизнь самоубийством после убийства обеих женщин. О том, что он это сделал, свидетельствует и зуб, который был найден у него в кармане и который был вырван из челюсти женщины. Остается только вопрос, кто засыпал землей Утермёля, когда тот уже надкусил пузырек с ядом.

Этот вопрос является важной проблемой для криминальной полиции, для Генриха Мюльхауза и для его нового заместителя Эберхарда Мока. Это замечательная новость! Мок был принят в криминальную полицию и повышен до звания криминального советника. Он будет защищать наш город от преступников вместе с криминальным директором Генрихом Мюльхаузом. Почему оба получили повышение? Они закончили достопамятную работу. Они уничтожили страшную секту убийц, к которой принадлежали первые граждане Силезии. Среди них был и судья Краевого суда. O tempora, o mores![49] Это правда ужасно, что тот, кто должен заботиться о справедливости и безопасности граждан, является одновременно безжалостным и жестоким преступником. Но имя судьи и всю историю я сейчас умолчу. Вы все узнаете, уважаемые читатели, из завтрашнего выпуска нашей газеты. Читайте BNN также в Пасхальный понедельник! Приятного отдыха BNN желает уважаемым дамам и господам.

Доктор Отто Тугендхат, главный редактор».

Бреслау, четверг 10 сентября 1925 года, четверть первого пополудни

Богато обставленный кабинет криминального советника Эберхарда Мока больше напоминал элегантный салон, чем аскетичный номер для работы, в котором ни одна деталь не должна отвлекать напряженного внимания и разбить суровой последовательности силлогизмов, а возможный допрашиваемый должен исполниться страхом перед неумолимым правосудием. Полицайпрезидент Вильгельм Клейбёмер долго колебался, следует ли дать согласие на необычный декор кабинета, пока, наконец, убедило его обширные официальное письмо, полное пунктов и подпунктов, которое вышло из-под пера недавно назначенного советника. В этом письме Мок точно и ясно обосновывал необходимость закупки такой обстановки, а его аргументы ссылались на современные методы допросов. Подозреваемый легко признает свою вину, а пугливый свидетель бросит молчание, проявлял в своем письме Мок, когда будет допрошен сначала вежливо и нежно, в окружении знакомой ему обстановки, а на следующий день резко и решительно в пустом, забетонированном подвале другим, лучше всего жестоким полицейским. Подсознательно тот допрашиваемый захочет вернуться в уютный интерьер к доброму следователю и станет более уязвим на уговоры, склоняя его для изложения реальных показаний. В этом письме Мок ссылался на научные труды доктора Рихарда Хёнигсвальда с психологического факультета философского семинара Университета Фридриха Вильгельма в Бреслау и цитировал несколько раз длинные их пассажи. Именно эти цитаты, научный стиль письма, точность пунктов и подпунктов, а прежде всего — заявление Мока о том, что издержки на обстановку он покроет из своего кармана, заставили полицайпрезидента после нескольких дней колебаний согласиться, при условии, однако, что Мок не будет относиться к своему кабинету как к квартире. Это условие не было для нового криминального советника трудным для исполнения, потому что — благодаря новому, более высокомуположению — он снял красивую пятикомнатную квартиру с ванной и подсобкой на Редигерплац.

Неудивительно, что темноволосая учительница музыки, двадцатилетняя панна Инга Мартенс, никак не могла разглядеть убранство кабинета, купленное в роскошном магазине Вильгельма Корнацкого. Она сидела за столом, накрытым салфеткой, стоящим на элегантном зеленом ковре. На столе стояла ваза с немного пожелтевшей водой и цветами, чем панна Мартенс — глядя с легким беспокойством, но и интересом на крепкого брюнета с квадратной, свежевыбритой челюстью — с улыбкой объясняла себе мужскую невозмутимость и бесчувственность к красоте цветов. Над ней была круглая люстра, с которой свисали лампочки, спрятанные в абажурах в форме желудей. Справа, под большой картиной, изображающей морскую бурю, всю длину стены занимали невысокие комоды, а в них вместо хрустальных графинов, бокалов и кубков стояли — что также неприятно царапнуло панну Мартенс — скоросшиватели с тщательно выписанными корешками. На небольшом возвышении в подоконной нише располагался письменный стол, тоже накрытый салфеткой и тоже украшенный вазой, но на этот раз пустой.

В случае с соблазнительной учительницей психологический эффект, который должен был вызвать «домашний» интерьер, вообще не возникал. Все произошло как раз наоборот. Оживленное и богатое воображение панны Мартенс быстро разоблачило полицейского из темного, хорошо скроенного костюма и облачило его в домашний халат с бархатными вырезами и ночной колпак. Результатом был взрыв заливистого смеха панны Мартенс, что криминальный советник воспринял с понимающей и несколько — что с дрожью она констатировала — любезной улыбкой.

— Рад, что у вас хорошее настроение. — Мок протянул в сторону молодой женщины серебряный портсигар. — Но позвольте напомнить вам о цели вашего визита.…

— Да, да, — быстро ответила она, беря папиросу. — Простите, я никогда еще не была в таком кабинете…

Мок не сказал ни слова, но крепкими, короткими пальцами на мгновение побарабанил по драпировке.

— Ну и что мне делать? — спросила она.

— Расскажите мне все, — ответил Мок, гадая, то ли это была именно домашняя атмосфера, то ли прекрасные глаза и губы панны Инги заставили на этот покорный вопрос «что мне делать» всплыть в сознании Мока неприличные ответы. — С того самого момента, как вы прервались. То есть с того момента, как ночью вас разбудил грохот над головой…

— Да, так оно и было. — Панна Мартенс выпустила дым вверх, не затягиваясь им. — Что-то грохнуло над моей головой. Я проснулась. Была в ужасе. Потом посмотрела в окно и закричала. За окном рисовалась какая-то темная фигура. Через некоторое время, потрясенная, прячась в углу комнаты, я различила в этой фигуре ноги, руки, голову… И веревку… Это было страшно… господин советник, за моим окном был виселица.…

— И что дальше? — Мок не мог оторвать глаз от ее груди.

— Я побежала к сторожу, — ответила она и неуклюже затушила папиросу. — А он вас вызвал… Вот и все… До утра я не вернулась в свою квартиру.…

— А куда вы пошли? — с любопытством спросил Мок.

— О, у меня есть куда пойти. — Панна Мартенс слегка улыбнулась. — У меня много приятелей в Бреслау, хотя я здесь совсем недавно… Но я слишком нервничала, чтобы куда-то идти… Я провела ночь у сторожа… — Теперь она смущенно улыбнулась. — О, я ошиблась… Госпожа Сухантке, добрая супруга сторожа, сопровождала меня до утра в своей столовой… Вот и все, господин офицер.…

Мок не успел отреагировать какой-то блестящей остротой о разочаровании и фрустации сторожа, когда кто-то громко постучал в дверь.

— Войдите! — приказал Мок громким голосом.

— Докладываю, господин советник, — Курт Смолор посмотрел в недоумении на панну Мартенс, — что по делу висельника.

— Говорите при этой панне, — бросил Мок, видя, что глаза его собеседницы округлились от любопытства. — Панна вчера нашла труп.

— Странно, — сказал Смолор, по-прежнему недоверчиво глядя на учительницу. — Это ваш хороший знакомый. Из тюрьмы. Некий Дитер Шмидтке.

Панна Мартенс открыла рот от удивления.

— И еще кое-что странное. — Смолор приблизился к Моку, словно хотел что-то шепнуть ему на ухо, но взмахом руки его собеседник заставил его отказаться от этой конфиденции. — На трупе был священный образок. В кармане жилета. Святая Ядвига.

— Благодарю вас, Смолор, — сказал Мок и проводил взглядом верного подчиненного, когда тот покидал кабинет.

Наступила тишина. За окном, на Шубрюкке, резко затормозил трамвай и произошла ссора между машинистом и кем-то еще, настолько сильная, что оскорбления достигли второго этажа президиума и ворвались в ушко допрашиваемой, привыкшее к музыке.

— Какой вы бесчувственный, — сказала вдруг взволнованная Инга Мартенс, — этот висельник — ваш знакомый, к тому же его убил какой-то религиозный маньяк… А на вас это не производит никакого впечатления… Вас ничего не удивляет?

— Дорогая панна Мартенс, — с улыбкой ответил Мок и своей короткопалой крепкой ладонью накрыл ее тонкие пальцы. — Меня во всем этом удивляет только одно… Такая красивая молодая панна спит одна… Это правда необъяснимо…

Роман закончен в Вроцлаве,

в пятницу 18 мая 2007 года, в час 15:37

Благодарности

Я чрезвычайно благодарен моим первым читателям: Мариушу Чубаю, Збигневу Коверчику и Пшемыславу Щурку, которые прочитали этот роман в молниеносном темпе и сделали очень важные стилистические, редакционные и сюжетные замечания. Во всех возможных ошибках виноват только я.

ПЕРЕЧЕНЬ ТОПОГРАФИЧЕСКИХ НАЗВАНИЙ

Агнесштрассе — ул. Балуцкого

Альтбуссерштрассе — ул. Латинская

Ам Вейдендамме — водонапорная башня «На дамбе»; также название улицы На дамбе

Ан дер Гуке — ул. Броховская

Антониенштрассе — ул. Святого Антония

Бисмаркштрассе (Дойч Лисса) — ул. Элюарда (Вроцлав-Лесница)

Бенау — Беньев

Блюхерплац — пл. Соляная

Брауэргашен — Пивоваренный переулок

Брейтешрассе — ул. Пуркини

Бухвальд — Букувек

Бургфельд — ул. Тешинского

Вайденштрассе — ул. Ивовая

Вальденбург — Валбжих

Вильгельмсрух — Затишье

Вильгельмсуфер — пл. Макса Борна

Войшвиц — Войшице

Гандау — Гадов

Гартенштрассе — ул. Пилсудского

Германнсдорф — Ерзманов

Гирсдорф — Подгожин

Гимназия святого Иоанна — сегодняшний ансамбль экономико-административных школ им. Марии Домбровской, на ул. Ворчелла, 3

Гольдберг — Золоторыя

Городское кладбище — Грабишинское кладбище

Граупенштрассе — ул. Крупнича

Грюбшенерштрассе — ул. Грабицинская

Грюнберг — Зелена-Гура

Данштрассе — ул. Монюшко

Дворец баронства фон Рипенхаузен — Современный Дом культуры «Замок» в Леснице

Дойч Лисса — Лесница

Дом Краевой — ныне несуществующий

Зальцштрассе — ул. Цыбульского

Зобтен — Собутка (Костер)

Зюдпарк — Южный Парк

Кайзербрюке — Грюнвальдский Мост

Кайзер-Вильгельм-плац — пл. Героев гетто

Карловиц — Карловице

Карлсплац — ул. Героев гетто

Кенигсберг — Кролевич

Кёнигсплац — пл. Иоанна Павла II

Кладбище прихода святого Генриха — кладбище Святого Духа

Клостерштрассе — ул. Траугутта

Кляйн Мохберн — Мухобор Малый

Кляйн Чанч — Малые Священники

Лессингплац — пл. Повстанцев Варшавы

Лессингштрассе — ул. Добжинская

Лилиенталь — Священная

Лисса — Лесница

Мартин-Опицштрассе — ул. Железная

Маттиасплац — площадь Святого Матьяша

Маврикиусбрюке — Олавский мост

Монопольное ведомство — несуществующее, на этом месте сегодня стоит здание Института геологии Вроцлавского университета

Музей художественных промыслов и древностей — на Граупенштрассе, 14, ныне несуществующий; здание музея стояло на углу современной пл. Свободы и ул. Крупнича

Нойе-Швейдницерштрассе — ул. Свидницкая

Нойе-Ташенерштрассе — ул. Коллонтая

Ноймаркт — Среда-Сленска

Одерштрассе — ул. Одржанская

Олауэрштрассе — ул. Олавская

Остпарк — Восточный Парк

Отель «Германия» — ныне несуществующий

Отель «Под ручным венком» — ныне несуществующий

Отель «Фюрстенхоф» — ныне несуществующий

Отель «Четыре сезона» — сегодняшний отель «Полония»

Офенерштрассе — ул. Краковская

Пассаж Римберга — переход, ведущий от Соляной площади к площади Героев гетто

Пассбрюке — Зверинецкий Мост

Плессерштрассе — ул. Пщинская

Редигерплац — площадь Переца

Риттерплац — пл. Нанкьера

Сад Шаффготчов — сад за C. K. «Дворец» на ул. Костюшко

Сент-Йоханнесплац (Дойч Лисса) — пл. Светоянская (Вроцлав-Лесница)

Стрелен — Стрелин

Тауенцинплац — пл. Костюшко

Театр Лобего — несуществующий театр на Лессингштрассе (Добжинская)

Тейхштрассе — ул. Прудовая

Тиргартенштрассе — ул. Склодовской-Кюри

Требниц — Тшебница

Флурштрассе — ул. Малаховского

Фрайбургерштрассе — ул. Свебодская

Франкенштейн — Зомбковице-Сленске

Хаммерей — ул. Казимира Великого

Хиршберг — Еленя-Гура

Холтейхох — Польский холм

Шубрюкке — ул. Шевская

Эльбинг — Эльблог

Юнкернштрассе — ул. Освенцимских Жертв

Янштрассе — ул. Сокольничая

Примечания

1

Арнольд ван Геннеп (1873–1957) — известный французский фольклорист и этнограф.

(обратно)

2

Феогнид из Мегары (..VI ...) —

(обратно)

3

Высший закон (лат.).

(обратно)

4

Жизнеописание (лат.).

(обратно)

5

«Иллюстрированная неделя» (нем.).

(обратно)

6

«Свежие новости Бреслау» (нем.).

(обратно)

7

Спереди, сзади, ртом (лат.).

(обратно)

8

Искусство будущего (лат.).

(обратно)

9

«Княжеский двор» (нем.).

(обратно)

10

Быстро (лат.).

(обратно)

11

Через анус (лат.).

(обратно)

12

Жить не обязательно, обязательно направлять (лат.).

(обратно)

13

По существу (лат.).

(обратно)

14

Tingel-tangel (tingletangеl) — второразрядный ночной клуб (по названию берлинского кафешантана); а так же еще: дребедень, танцульки, низкопробная музыка, балаган (нем.).

(обратно)

15

«Силезская газета» (нем.).

(обратно)

16

Программа — если (лат.).

(обратно)

17

«Четыре сезона» (нем.).

(обратно)

18

Этикет (фр.).

(обратно)

19

Без которых нет (лат.).

(обратно)

20

На месте преступления (лат.).

(обратно)

21

Соблазнение (лат.).

(обратно)

22

К делу (лат.).

(обратно)

23

К себе самому (лат.).

(обратно)

24

Reguiescant in pacem — упокойтесь с миром, reguiescant in pace — упокойся с миром (лат.).

(обратно)

25

Не все, кого я убиваю (лат.).

(обратно)

26

Образ жизни (лат.).

(обратно)

27

Радуйся царица, мать милосердия (лат.) — антифон или гимн Деве Марии написанный Г. Ф. Генделем на латинский текст.

(обратно)

28

К тебе взываем мы, дети Евы, беженцы. Ты вздыхаешь, стонешь и плачешь (лат.).

(обратно)

29

О мирная, о любящая, о нежная Дева Мария (лат.).

(обратно)

30

«О настоящей природе» (лат.).

(обратно)

31

Мужской член (лат.).

(обратно)

32

Кантор — певчий в католической и лютеранской церквях, а также руководитель церковного хора.

(обратно)

33

Немецкий город на правах округа в федеральной земле Северный Рейн-Вестфалия, непосредственно на границе с Бельгией и Нидерландами.

(обратно)

34

Что и требовалось доказать! (лат.)

(обратно)

35

Часть вместо целого (лат.).

(обратно)

36

Что и требовалось доказать (лат.).

(обратно)

37

Благополучно убить (лат.).

(обратно)

38

Заставить ману себя убить (лат.).

(обратно)

39

Мизерикордия, кинжал милосердия (фр. misericorde — «милосердие, пощада») — кинжал с узким трёхгранным либо ромбовидным сечением клинка для проникновения между сочленениями рыцарских доспехов. Использовался для добивания поверженного противника, иными словами — для быстрого избавления его от смертных мук и агонии, либо для убийства противника или коня противника, бесполезного с точки зрения выкупа.

(обратно)

40

Для моего дома (лат.).

(обратно)

41

Мир, мир (лат.).

(обратно)

42

Лупанарий (лат. lupānar или lupānārium) — публичный дом.

(обратно)

43

К этому (лат.).

(обратно)

44

«Лесно́й царь», «Коро́ль Э́льфов», «Коро́ль Ольши́» или «Коро́ль Ольхи́» — баллада Иоганна Вольфганга фон Гёте, написанная в 1782 году.

(обратно)

45

Третьего не дано (лат.).

(обратно)

46

Наказание (лат.).

(обратно)

47

Запах смерти (лат.).

(обратно)

48

Каждый ремесленник своего состояния (лат.).

(обратно)

49

О времена, о нравы! (лат.)

(обратно)

Оглавление

  • Бреслау, четверг 15 мая 1913 года, четверть третьего ночи
  • Бреслау, четверг 15 мая 1913 года, три часа ночи
  • Лес между Дойч Лисса и Ноймаркт, суббота 30 июня 1923 года, четверть восьмого утра
  • Бреслау, суббота 30 июня 1923 года, три четверти восьмого утра
  • Бреслау, суббота 30 июня 1923 года, четверть одиннадцатого утра
  • Бреслау, суббота 30 июня 1923 года, полдень
  • Бреслау, суббота 30 июня 1923 года, три четверти первого пополудни
  • Бреслау, суббота 30 июня 1923 года, половина седьмого вечера
  • Бреслау, суббота 30 июня 1923 года, четверть восьмого вечера
  • Бреслау, суббота 30 июня 1923 года, половина восьмого вечера
  • Бреслау, суббота 30 июня 1923 года, половина девятого вечера
  • Бреслау, суббота 30 июня 1923 года, половина девятого вечера
  • Бреслау, воскресенье 1 июля 1923 года, половина девятого утра
  • Бреслау, воскресенье 1 июля 1923 года, полдень
  • Бреслау, воскресенье 1 июля 1923 года, половина первого пополудни
  • Бреслау, среда 4 июля 1923 года, четыре часа дня
  • Бреслау, среда 4 июля 1923 года, половина пятого пополудни
  • Бреслау, среда 4 июля 1923 года, пять часов дня
  • Бреслау, среда 4 июля 1923 года, половина седьмого вечера
  • Бреслау, среда 4 июля 1923 года, семь часов вечера
  • Бреслау, пятница 6 июля 1923 года, полдень
  • Бреслау, пятница 6 июля 1923 года, час пополудни
  • Бреслау, суббота 18 августа 1923 года, полдень
  • Бреслау, понедельник 20 августа 1923 года, одиннадцать часов утра
  • Герсдорф, среда 22 августа 1923 года, половина третьего пополудни
  • Штрелен, среда 17 октября 1923 года, четверть пятого утра
  • Бухвальд под Бреслау, среда 17 октября 1923 года, половина девятого вечера
  • Бреслау, четверг 18 октября 1923 года, десять часов утра
  • Бреслау, четверг 25 октября 1923 года, восемь вечера
  • Бреслау, четверг 25 октября 1923 года, десять вечера
  • Десять километров на юг от Бреслау, пятница 26 октября 1923 года, два часа ночи
  • Бреслау, суббота 27 октября 1923 года, четыре часа утра
  • Бреслау, суббота 27 октября 1923 года, полдень
  • Бреслау, суббота 27 октября 1923 года, половина первого пополудни
  • Бреслау, суббота 27 октября 1923 года, три часа дня
  • Бреслау, пятница 18 января 1924 года, три часа ночи
  • Бреслау, вторник 12 февраля 1924 года, пять минут седьмого вечера
  • Бреслау, воскресенье 2 марта 1924 года, пять часов утра
  • Поезд, связывающий Бреслау-Берлин-Кенигсберг, воскресенье 2 марта 1924 года, шесть часов вечера
  • Бреслау, суббота 8 марта 1924 года, пять часов дня
  • Десять километров к югу от Бреслау, суббота 8 марта 1924 года, четверть часа до полуночи
  • Бреслау, воскресенье 23 марта 1924 года, пять часов дня
  • Бреслау, воскресенье 23 марта 1924 года, шесть часов вечера
  • Бреслау, воскресенье 23 марта 1924 года, двадцать минут седьмого вечера
  • Бреслау, воскресенье 23 марта 1924 года, половина восьмого вечера
  • Бухвальд под Бреслау, воскресенье 6 апреля 1924 года, пять часов утра
  • Бреслау, суббота 19 апреля 1924 года, перед восемью вечера
  • Бреслау, суббота 19 апреля 1924 года, десять часов вечера
  • Бреслау, четверг 15 мая 1913 года, четверть третьего ночи
  • Бреслау, суббота 19 апреля 1924 года, одиннадцать вечера
  • Бреслау, четверг 10 сентября 1925 года, четверть первого пополудни
  • Благодарности
  • ПЕРЕЧЕНЬ ТОПОГРАФИЧЕСКИХ НАЗВАНИЙ
  • *** Примечания ***