КулЛиб электронная библиотека
Всего книг - 615036 томов
Объем библиотеки - 955 Гб.
Всего авторов - 243079
Пользователей - 112826

Последние комментарии

Впечатления

Влад и мир про Первухин: Чужеземец (СИ) (Фэнтези: прочее)

Книга из серии "тупой и ещё тупей", меня хватило на 15 минут чтения. Автор любитель описывать тупость и глупые гадания действующих лиц, нудно и по долгу. Всё это я уже читал много раз у разных авторов. Практика чтения произведений подобных авторов показывает, что 3/4 книги будет состоять из подобных тупых озвученных мыслей и полного набора "детских неожиданностей", списанных друг у друга словно под копирку.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Влад и мир про Поселягин: Погранец (Альтернативная история)

Мне творчество Владимира Поселягина нравится. Сюжеты бойкие. Описание по ходу сюжета не затянутые и дают место для воображения. Масштабы карманов жабы ГГ не реально большие и могут превратить в интерес в статистику, но тут автор умудряется не затягивать с накоплением и быстро их освобождает, обнуляя ГГ. Умеет поддерживать интерес к ГГ в течении всей книги, что является редкостью у писателей. Часто у многих авторов хорошая книга

подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Влад и мир про Мамбурин: Выход воспрещен (Героическая фантастика)

Прочитал 1/3 и бросил. История не интересно описывается, сплошной психоанализ поведения людей поставленных автором в группу мутантов. Его психоанализ прослушал уже больше 5 раз и мне тупо надоело слушать зацикленную на одну мысль пластинку. Мне мозги своей мыслью долбить не надо. Не тупой, я и с первого раза её понял. Всё хорошо в меру и плохо если нет такого чувства, тем более, что автор не ведёт спор с читателем в одно рыло, защищая

подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Телышев Михаил Валерьевич про Комарьков: Дело одной секунды (Космическая фантастика)

нетривиально. остроумно. хорошо читается.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Влад и мир про Самет: Менталист (Попаданцы)

Книга о шмоточнике и воре в полицейском прикидке. В общем сейчас за этим и лезут в УВД и СК. Жизнь показывает, что людей очень просто грабить и выманивать деньги, те кому это понравилось, никогда не будут их зарабатывать трудом. Можете приклеивать к этому говну сколько угодно венков и крылышек, вонять от него будет всегда. По этому данное чтиво, мне не интересно. Я с 90х, что бы не быть обманутым лохом, подробно знакомился о разных способах

подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Dce про Яманов: "Бесноватый Цесаревич". Компиляция. Книги 1-6 (Альтернативная история)

Товарищи, можно уточнить у прочитавших - автор всех подряд "режет", или только тех, для которых гои - говорящие животные, с которыми можно делать всё что угодно?!

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Влад и мир про Аникин: В поисках мира (Попаданцы)

Начало мне по стилистике изложения не понравилось, прочитал десяток страниц и бросил. Всё серо и туповато, души автора не чувствуется. Будто пишет машина по программе - графомания! Такие книги сейчас пекут как блины. Достаточно прочесть таких 2-3 аналогичных книги и они вас больше не заинтересуют никогда. Практика показывает, если начало вас не цепляет, то в конце вы вряд ли получите удовольствие. Я такое читаю, когда уже совсем читать

подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).

Сказки американских писателей [Рэй Дуглас Брэдбери] (fb2) читать онлайн


Настройки текста:



Сказки американских писателей



ВОЛШЕБНЫЕ ФАНТАЗИИ СЕРЬЕЗНЫХ ЛЮДЕЙ


Размышления о сказках американских писателей


1

Литературная сказка, как правило, имеет источником народное творчество. Этот факт установлен и научно доказан. Впрочем, нужны ли доказательства? Творческая история многих выдающихся сочинений отчетливо свидетельствует о наличии генетических связей сказки и фольклора. Временами означенная связь возникает как следствие «жизненного обстоятельства» и носит, так сказать, «домашний» характер. Всякому школьнику, например, известно, что у Пушкина была няня Арина Родионовна, которая пересказывала ему русские народные сказки (про царя Салтана, про попа и Балду и т. п.). В результате этих домашних обстоятельств на свет явились превосходные литературные сказки, не теряющие читательского интереса вот уже полтора столетия. Оговорим, однако, что наличие «нянюшек», «бабушек» и других носителей фольклорной традиции есть элемент биографической стихии, над которой писатель не властен.

В других случаях писатели осознанно занимались собиранием народных сказочных сюжетов и образов, имея в виду придать им литературную форму или как-либо иначе использовать в собственном — творчестве. Так поступали Шарль Перро, братья Гримм, Ханс Андерсен и многие другие, менее прославленные сказочники. Здесь уместно заметить, что литературная сказка далеко не всегда соотносится с фольклорным источником напрямую. Бывает, что литературная судьба народной сказки сама по себе приобретает почти, сказочные очертания, и плавание её в океане мировой словесности оказывается исполнено почти фантастических приключений. Но это особый предмет, которого нам ещё придется коснуться впоследствии. Пока же согласимся с утверждением специалистов, что возникновение и развитие сказочных жанров во всякой литературе предполагает наличие национальной фольклорной традиции, тем более что даже самый общий взгляд на опыт великих «сказочных» держав убеждает нас в состоятельности этого утверждения.

Согласившись принять мысль о генетической связи литературной сказки и фольклора, мы непременно должны указать, что связь эта не может рассматриваться как абсолютно универсальная и прямолинейная. В данном случае оговорка эта, как увидит читатель, имеет принципиальное значение, поскольку речь у нас пойдет о сказках американских писателей, появлявшихся в условиях почти полного отсутствия американского национального фольклора и слабой развитости фольклора регионального. Ситуация несколько необычная, но вполне объяснимая, ибо возникает она как прямое следствие особенностей формирования американской нации и национальной культуры.

Американская культура не есть культура коренного населения страны. Духовная жизнь индейских племен, их обычай, обряды, народнопоэтическое творчество, прикладное искусство составляют до смешного малую часть культурной истории Соединенных Штатов. Время от времени жизнь индейцев Северной Америки привлекала к себе внимание этнографов, историков, писателей, пытавшихся осуществить, в доступных им пределах, научное или художественное исследование «индейского фактора» в жизни страны.

Были даже достигнуты определенные успехи — можно вспомнить труды Скулкрафта, «Песнь о Гайавате» Лонгфелло, куперовские романы о Кожаном Чулке и другие научные и литературные сочинения. Но отношение американцев к истории и культуре индейских племен всегда характеризовалось отчужденностью: то была чужая, недоступная пониманию культура. Так оно повелось изначально, так (или почти так) остается по сей день. Судьба индейцев вызывает сегодня сочувствие и, может быть, сожаление у большинства американцев, но все равно это — чужая судьба. От языка и культуры индейских племен в национальной жизни Америки осталось немногое: географические названия, наименования животных и растений и некоторые элементы прикладного искусства. В языке американцев сохраняется незначительное количество индейских слов, приобретших, по большей части, новый смысл. И это всё. Следовательно, нас не должно удивлять, что фольклор коренного населения Америки не стал питательной средой для национальной американской литературы.

Обсуждая национальные проблемы в их исторической ретроспекции и современном состоянии, американские ученые охотно оперируют метафорическим понятием «плавильного котла». В основе этого образного уподобления лежит мысль, в соответствии с которой национальный характер, национальное сознание, психология и социальное поведение американцев являют собой некий сплав, возникающий при взаимодействии разнонациональных групп, населяющих страну.

Согласимся, что история Северо-Американских Штатов дает достаточно оснований для такого уподобления. Процесс активного заселения территории США выходцами из Европы, вынужденными по разным обстоятельствам покинуть родину, начался в XVII деке. Вслед за англичанами через Атлантику двинулись голландцы, французы, немцы, испанцы, итальянцы, греки, шотландцы, скандинавы, прибалты, поляки, русские, евреи… Мощный поток иммиграции не оскудел и поныне, и «плавильный котел» продолжает бурлить с прежней энергией.

Первые переселенцы и ближайшие их потомки не считали себя «американцами», то есть отдельной нацией, но сохраняли самоощущение, язык, культуру, обычаи жителей той страны, откуда прибыли. Этот разнонациональный колорит сохранялся во многих американских колониях довольно долго, да и сейчас ещё не вполне исчез. «Плавильный котел» разогревался неспешно, к тому же оказалось, что не все поддается переплавке. Прежде всего это относится к культурному наследию и духовным традициям, которые обнаружили удивительную «жаростойкость». Примечательно, что во второй половине нашего столетия традиционное стремление иммигрантов к полной культурной ассимиляции сменилось противоположным стремлением к сохранению (а в некоторых случаях к возрождению) изначальных духовных ценностей, или, как принято их нынче обозначать, «корней».

В свете сказанного нас не должно удивлять, что сказки американских писателей, особенно в раннюю пору становления национальной литературы, изобилуют сюжетами, позаимствованными из европейского фольклора. При этом заимствование шло далеко не всегда напрямую, но часто из вторых и третьих рук. Тем не менее, мы не ошибемся, если скажем, что именно европейский фольклор долгое время был основным источником сюжетов для американской литературной сказки, хотя и не единственным. Другие источники могут быть обнаружены среди античных мифов, арабского фольклора, устного творчества американских пионеров и моряков, мифологических сюжетов Библии и Корана, «невероятных россказней» (tall tales) лесорубов и ковбоев Среднего Запада, золотоискателей Калифорнии и Аляски. Еще одним поставщиком сюжетов явилась сама реальность американской национальной жизни, которая развивались столь стремительно, что тут же обрастала легендами и преданиями вполне сказочного характера.

Иными словами, сюжетные истоки сказок, сочиненных американскими писателями за сравнительно недолгую историю национальной литературы США, были многочисленны, разнообразны и лишь в малой степени принадлежали к народному творчеству самих американцев. В этом, пожалуй, одно из главных отличий американской литературной сказки.


2

В литературной истории Соединенных Штатов почти нет «сказочников»- то есть писателей, чье творчество развивалось бы исключительно в жанровых рамках сказки. Литераторы, подобные Лаймену Бауму, являют собой редчайшее исключение. Сочинением сказок занимались поэты, рассказчики, романисты, новеллисты, юмористы, журналисты, филологи и даже люди, не имевшие к литературе никакого отношения, как, например, Ричард Бах — авиатор и философ-любитель. В творческом наследии многих американских писателей сказки составляют сравнительно небольшую часть и не исполняют какой-либо специальной функции. В них, как правило, ставятся и решаются все те же социальнофилософские, нравственные и художественные проблемы, какие мы найдем в других сочинениях, относящихся к иным жанрам, и нет ничего удивительного в том, что американские авторы, сочинявшие сказки, не заботились об их жанровой чистоте.

Во многих случаях трудно и даже невозможно провести четкую грань между сказкой, с одной стороны, и новеллой, притчей, фельетоном, научно-фантастическим рассказом или философской повестью — с другой. В рамках истории американской литературы можно написать ряд частных «жанровых» историй — историю романа, историю новеллы, историю драмы и т. п., но написать историю американской сказки — предприятие безнадежное. Отсюда следует, что охарактеризовать сказки американских писателей — а именно в этом и состоит теперь наша задача — возможно лишь в контексте творческого наследия каждого из них и, соответственно, в общих рамках историко-литературного процесса.

Первыми американскими писателями, сочинявшими сказки, явились великие романтики Вашингтон Ирвинг, Натаниел Готорн и Эдгар Аллан По. Они были удивительно непохожи друг на друга, хотя, как выяснилось впоследствии, делали одно общее дело — разрабатывали (на практике и в теории) систему кратких повествовательных жанров, занявших затем видное место в американской словесности.

Старший среди них — Ирвинг — был человеком, в сознании и творчестве которого нерасторжимо соединились век Просвещения и эпоха Романтизма. Он был путешественником и дипломатом, журналистом и художником, историком и биографом, очеркистом, эссеистом, новеллистом и, как отмечали современники, светским человеком неотразимого обаяния. Подобно большинству романтиков, Ирвинг питал интерес к истории вообще и к истории родного края в частности. В рамках общего интереса к истории возникли его штудии о завоевании арабами Пиренейского полуострова, жизнеописания Христофора Колумба, Магомета, Вашингтона, Гольдсмита. Интерес к истории «малой родины» реализовался преимущественно в романтических сочинениях, где описывались нравы, обычаи, образ жизни, поверья и легенды, относящиеся к тем отдаленным временам, когда Манхэттен и долина Гудзона были владениями Голландии, а Нью-Йорк именовался Новым Амстердамом. Возникновение этого интереса относится ещё к раннему (просветительскому) периоду в творчестве Ирвинга, когда он сочинил свою бурлескно-сатирическую «Историю Нью-Йорка от сотворения мира до конца голландской династии».

«Рип ван Винкль»- одно из самых характерных и, бесспорно, самое знаменитое сочинение Ирвинга. Оно обставлено почти всеми аксессуарами, обязательными для романтического повествования: тут и ссылка на принадлежность рукописи мифическому историку Дидриху Никербокеру, в бумагах которого она якобы хранилась много лет, и описание невероятных событий, и эпиграф из позабытого ныне английского драматурга и поэта XVII века, приведенный без особой нужды, просто потому, что такова была традиция, установившаяся в европейской романтической литературе. Да и самый сюжет «Рипа ван Винкля» не обладает особой оригинальностью. Легенды о человеке, проспавшем несколько лет, бытуют в фольклоре многих европейских народов. Существует предположение, что Ирвинг использовал немецкий вариант, по другой версии — шотландский.

Не приходится сомневаться, однако, что популярность «Рипа ван Винкля» у современников и потомков объясняется вовсе не формальными тривиальностями романтической прозы, но художественными открытиями, которые содержатся в этом сочинении. С «Рипа ван Винкля» начинается эстетическое освоение Америки, её природы, истории, истоков национального самосознания. Не всей Америки, разумеется, а лишь той её части, которую Ирвинг знал, любил и чувствовал, как говорится, всеми фибрами души.

Создавая поэтические описания Каатскильских гор, Ирвинг, в сущности, делал то же, что и хорошо знакомые ему живописцы, принадлежавшие к «Школе Гудзоновой Долины», — творил национальный американский пейзаж, утверждал его как эстетическую ценность, не уступающую традиционным ценностям европейского искусства. Смешно сказать, но в ирвинговские времена американские художники писали Неаполитанский залив и развалины Колизея, а поэты воспевали закаты (или восходы) в Альпах и живописные развалины старинных замков Шотландии, Англии, Франции, Германии, искренне полагая, что в Америке нет ничего, достойного кисти и пера.

Известно, что Ирвинг обладал живописным талантом и, следовательно, способностью тонко чувствовать соразмерность очертаний, цветовую гамму, оттенки освещения, и способность эта проявилась в полной мере в замечательных пейзажах «Рипа ван Винкля». Но в них есть и нечто большее — пространственная и временная динамика, изменчивость и проистекающая отсюда эмоциональная насыщенность. Ирвинга принято называть отцом американского литературного пейзажа, и «Рип ван Винкль» прекрасное тому подтверждение.

Нетрудно заметить, что в сочинении Ирвинга присутствует множество подробностей, касающихся образа жизни, нравов, обычаев, бытовой атмосферы, характеризующих жизнь маленького голландского поселения второй половины XVIII века и несколько необычных для «сказочного» стиля. В соединении со сказочным сюжетом они позволили писателю показать движение истории не только как чередование политических событий, но и как изменение народной жизни. В ирвинговской сказке два «акта». Меж ними интервал в двадцать лет, включающих Революцию и Войну за независимость. Он остается за пределами повествования. Герой проспал великие события, но зато он мог контрастно сопоставить жизнь родной деревни «до» и «после» них. Именно это и требовалось Ирвингу, ибо для него понятие народной жизни, как и для других романтиков, было центральным звеном в понимании исторического прогресса. Оценка великих событий зависела от их воздействия на жизнь народа.

Прибавим также, что сказочный сюжет давал Ирвингу широкие возможности романтической поэтизации прошлого, окрашенной не только в идиллические, но и в слегка иронические тона, из чего мы с полным основанием заключаем, что сожаление о минувших временах вовсе не означает в данном случае, будто автор предпочитает прошлое настоящему.

(Тут были иные мотивы, обсуждение которых для нас теперь несущественно.)

Две другие сказки Ирвинга, включенные в этот сборник («Легенда об арабском астрологе» и «Легенда о завещании мавра»), тоже опираются на фольклорные источники, на сей раз испанские, точнее — арабские. Ирвинг, как столетие спустя Хемингуэй, был влюблен в Испанию, в её природу, людей, культуру, историю. Он прожил в Испании много лет, блестяще владел испанским языком и был, вероятно, лучшим дипломатом, какого США когда-либо имели на Пиренейском полуострове. Аромат испанской истории (в особенности эпоха арабского владычества и последующей Реконкисты) неотразимо привлекал к себе писателя. Перу Ирвинга принадлежит несколько чисто историографических трудов, полу художественных исследований и чисто художественных произведений, посвященных прошлому Испании. Американский дипломат питал страстный интерес к старинным арабским легендам, преданиям, сказкам, которые он находил в испанских источниках. Он собирал их, обрабатывал, перелагал, а иногда просто использовал сюжеты для собственных творений. Так возник со временем знаменитый сборник «Альгамбра», откуда и позаимствованы вышеназванные сказки. «Легенда об арабском астрологе» имеет для русского читателя ещё и дополнительный интерес, поскольку, как установила А. А. Ахматова, именно это сочинение Ирвинга послужило источником пушкинской «Сказки о Золотом петушке».

Арабские сюжеты, равно как и сюжеты, позаимствованные Ирвингом из литературы и фольклора европейских народов, нисколько не мешают нам видеть в произведениях писателя образцы именно американской словесности. Их национальная окраска выявляется не в самом сюжете, а в его трактовке, в той особой интонации, которую можно назвать «константой Ирвинга». В основе её лежит трезвый, практический взгляд на вещи, события, людей, нравы и обычаи чужих краев, присущий американскому янки и неизбежно придающий самым экзотическим сюжетам юмористическую окраску. Есть, однако, в этой ирвинговской «константе» одна малозаметная, но чрезвычайно важная подробность: насмешливый взгляд прагматика янки не совпадает с позицией автора, и даже более того — становится объектом иронического к себе отношения. Ирвинг заложил традицию, которая впоследствии была развита в более резких формах Марком Твеном [1]. Натаниел Готорн как человек, мыслитель и художник нисколько не походил на Ирвинга. Он ни в малейшей степени не ощущал себя гражданином мира, и страсть к путешествиям была чужда ему. Готорн родился в штате Массачусетс и прожил тут всю жизнь, исключая относительно короткий промежуток времени, проведенный им на склоне лет в Англии и Италии.

Вероятно, и этого знакомства с Европой не случилось бы, не получи он назначение на должность американского консула в Ливерпуле. У Готорна не было ирвинговской легкости, изящества, юмора, но зато была недоступная Ирвингу глубина, философичность, смелость в постановке нравственных проблем.

Ирвинг был сыном торгового, светского, космополитичного Нью-Йорка, Готорн — порождением Новой Англии, заселенной потомками фанатиков-пуритан, бежавших в Америку от религиозных притеснений на «старой родине», как они именовали Англию. Были они людьми серьезными, глубоко верующими, придавленными кальвинистской доктриной предопределения, мучительно пытавшимися угадать свою судьбу. Они трепетали Господа и сражались с Дьяволом, следы злокозненной деятельности которого постоянно находили в окружающей жизни и даже в самих себе. Готорн был уроженцем Сэйлема — новоанглийского городка, стяжавшего себе дурную славу тем, что в конце XVII века пуритане устроили здесь знаменитую «охоту на ведьм»- судебные процессы по обвинению в колдовстве, трагически завершившиеся многочисленными смертными приговорами. Кстати говоря, один из предков Готорна был судьей на этом процессе.

Вместе с тем жители Новой Англии были людьми деятельными, активными, предприимчивыми. У них была деловая хватка, позволявшая им энергично развивать торговлю, сельское хозяйство, промышленность. Богобоязненность, набожность, религиозная совестливость удивительно совмещались у них с практицизмом, размахом предпринимательства и способностью к тайным нравственным компромиссам. Для полноты картины прибавим, что именно в Новой Англии впервые обнаружился бунтарский дух, стремление к независимости, протест против несправедливости колониального режима, приведшие со временем к великой освободительной битве. В том, что первые сражения Войны за независимость произошли в окрестностях Бостона, имеется определенная историческая логика.

К тому времени, когда Готорн начал приобретать некоторую известность как писатель, Новая Англия сделалась лидером промышленного развития страны, а Бостон — одним из крупнейших центров духовной жизни США, средоточием научной, философской, общественной и литературной деятельности.

Сказки Готорна, так же как и другие его сочинения, являются художественным воплощением идей, рожденных духом Новой Англии, её истории и современным состоянием её интеллектуальной жизни. При этом следует оговорить, что Готорн вовсе не был простым рупором этих идей. Многие из них вызывали у него протест, иные он начисто отметал с порога, третьи развивал так, что они приобретали совершенно неузнаваемый вид. У Готорна было своё понятие о законах морали, своя концепция нравственной природы человека, которые легко обнаруживаются во всех его сочинениях.

Готорновские сказки, при всем их разнообразии, довольно отчетливо распадаются на три группы. Первую образуют произведения религиознофилософского уклона, такие, как «Молодой Браун». Читатель без труда заметит, что невероятные события, изображенные автором, опираются здесь на пуританские суеверия, протестантскую апокрифику, общехристианскую мифологию и доморощенную теологию, взятые, так сказать, в исторических обстоятельствах жизни Сэйлема конца XVII века. Внешние, бытовые приметы жизни Новой Англии занимают здесь незначительное место. Фантастический сюжет — ночная поездка героя через таинственный лес, встречи с ведьмами, дьяволом, грешниками, огненный шабаш на горе — может рассматриваться как символическое, а в некоторых моментах даже аллегорическое изображение духовной жизни Новой Англии, противоречий пуританского сознания, смятенности религиозной души.

«Молодой Браун» — сказка с моралью, как, впрочем, и все сказки Готорна. Но мораль здесь непростая. Она имеет не только нравственный, но и философский смысл.

Писатель предлагает нам нетрадиционную картину миропорядка, где Зло есть неотъемлемая часть человеческой души, тщательно скрываемая людьми. Он, правда, оставляет читателю некоторую возможность сомнения (вдруг вся история, приключившаяся с Брауном, всего лишь сон), но возможность эта — не более чем эфемерная надежда на фоне живописной реальности повествования.

Другую группу составляют так называемые «мифологические» сказки, возникшие как результат острой заинтересованности Готорна в проблемах народного образования. Сама эта заинтересованность не была чем-то необычным. Образование и воспитание как средства формирования американского национального сознания и национального характера были предметом оживленных дискуссий и разнообразных педагогических экспериментов, в которых принимали живое участие многие новоанглийские мыслители, писатели, педагоги и журналисты (Р. Эмерсон, Г. Торо, М. Фуллер, Ч. Б. Олкотт, сестры Пибоди и др.). Готорн, близко знакомый с Эмерсоном и Торо и женатый на одной из сестер Пибоди, увлекся новыми педагогическими и просветительными идеями. Будучи писателем, он, естественно, искал пути литературной реализации этих идей и довольно быстро пришел к сочинению детских сказок, имеющих, впрочем, одно существенное отличие: содержание их преследовало не просто воспитательную цель, но также цель просветительную и образовательную. Готорн не мог бы никогда назвать, подобно Киплингу, сборник сказок «Сказки просто так». Первая книга его сочинений в этом жанре («Дедушкино кресло»-1841) представляла собой «сказочную историю» штата Массачусетс, написанную специально для детей. Содержание двух других («Книга чудес»-1852 и «Тэнглвудские истории»-1853) составили «мифологические сказки».

Готорн видел свою задачу в том, чтобы приобщать маленьких американцев к европейской культуре, обращаясь прежде всего к её истокам, то есть к античной мифологии. Неверно было бы видеть в его сказках простое переложение мифов, как это сделал в своё время Н. Г. Чернышевский, вменивший Готорну в вину искажение смысла и духа античных подлинников. Готорн писал сказки, причем именно американские сказки для американских детей середины XIX века. Сказка «Пигмеи», включенная в настоящий сборник, позволяет без труда увидеть «конструкцию» такого рода сочинений. Писатель взял широко известный сюжет из серии греческих мифов о подвигах Геракла [2] и подверг его двойной трансформации. С одной стороны, он приблизил его к читателям посредством «одомашнивания»- в повествовании возникают названия, имена, реалии, связанные с жизнью маленького американского поселка (Линокс) [3] в штате Массачусетс, равно как и с детской аудиторией, к которой обращена сказка. Текст пестрит столь немифологическими понятиями, как «беличья клетка», «кукольный дом Барвинка», «конторка», «восковые фигуры», «шпиль собора» и т. п. С другой — Готорн вводит в повествование дополнительные мотивы, сближающие античный миф с широко известными шедеврами англоязычной литературы. Читая эпизоды, касающиеся взаимоотношений Антея с племенем пигмеев, кто не вспомнит свифтовское «Путешествие Гулливера в страну лилипутов»! Если учесть, что соотечественники Готорна считали себя законными наследниками английской классической литературы, то станет ясно, что писатель осуществлял своеобразное включение античного мифа в национальную культурную традицию, делал его «своим» и конечно же более близким и доступным детскому читательскому сознанию.

Сказки, входящие в третью группу, не образуют самостоятельного цикла, но разбросаны по различным книгам рассказов Готорна. С точки зрения сюжетного развития, образной системы, стилистики повествования они мало походят друг на друга. Объединяет их лишь то, что в основе каждой лежит идеологический конфликт, взятый в социально-философском или эстетическом аспекте, спор о ценностях бытия. В настоящем сборнике эту группу представляют два сочинения — «Хохолок» и «Снегурочка», содержание которых по сей день вызывает споры среди историков американской литературы.

«Хохолок» относится к числу наиболее интересных сказок Готорна, хотя философская проблема, подвергнутая здесь автором художественному исследованию, не обладала особенной новизной или оригинальностью. Речь идет о соотношении явления и сущности, внешнего облика и внутреннего содержания, видимости и реальности, то есть о вещах, размышление о которых было непременным атрибутом романтического сознания, будь то в философии, искусстве, эстетике или историографии. Исследователи творчества Готорна указывают на сочинения Людвига Тика, на «философию одежды» Карлейля и даже на некие индейские легенды как на вероятные источники центральной идеи «Хохолка». Можно было бы указать на множество других, не менее вероятных источников. Идея «носилась в воздухе», и Готорн мог почерпнуть её где угодно. Интерес и обаяние сказки не в самой идее, а в способе её художественной реализации. Автор ведет читателя в мир отчасти реальный, отчасти фантастический, где обитают ведьмы Новой Англии, в том числе и матушка Ригби, которой доступно и христианское ведовство, и языческое шаманство. Здесь и происходит превращение огородного пугала в «джентльмена», светского человека, «вхожего в высшие круги», и т. д. Готорн рассказывает эту историю совершенно серьезно, как быль и в то же время как сказку, неоднократно слышанную в детстве. На всё это наслаивается ироническая интонация человека, знающего, что ничего такого на самом деле быть не могло, а если и могло, то не заслуживает серьезного отношения. Сквозь, эту сложную стилистику повествования отчетливо проступает позиция писателя, которого волнует не столько ошибочное отождествление внешности и сущности, сколько последствия такого отождествления на социальном и личностном уровнях. На первом возникает система ложных ценностей, наносящая обществу непоправимый вред, на втором — личность лишается осмысленного существования.

«Снегурочка» может показаться одной из самых простых сказок Готорна: двое маленьких детей — брат и сестра, — играя в саду, слепили из снега девочку, да так здорово, что она ожила и стала играть с ними; потом пришел взрослый папа и, невзирая на мольбы детей, потребовал, чтобы снегурочку отогрели, поскольку она, без сомненья, замерзла; от снегурочки осталась лужа, дети неутешно горевали, тут и сказке конец. Вывод очевиден: мир детства сложен, богат, поэтичен и далеко не всегда доступен пониманию взрослых. В нем содержится многое такое, что люди, взрослея, теряют и тем самым становятся душевно и духовно беднее. Основы человеческого характера и сознания закладываются именно в детстве. Как заметил Джеймс Барри — автор знаменитого «Питера Пэна», «все, что происходит с человеком после двенадцати лет, уже не имеет значения». Все великие педагоги призывали людей относиться к миру детского сознания с максимальной серьезностью и не отмахиваться от детских эмоций, фантазии, переживаний как от пустяков, не заслуживающих внимания.

Указанные мотивы, бесспорно, присутствуют в сказке Готорна, но далеко не исчерпывают её смысла, и поэтическая антитеза не сводится к противостоянию мира взрослых миру детей. Среди действующих лиц имеется ещё один персонаж, который в некотором роде является ключевым. Это — мать. С одной стороны, она как будто принадлежит к миру взрослых, но в конфликте отца с детьми держит сторону детей, хоть и не смеет противоречить мужу.

Более того, для неё существование «живой» снегурочки столь же непреложно, как и для детей. Автор как бы предлагает нам союз детей и матери против отца. Чтобы понять смысл такой расстановки сил в сказке, необходимо четко себе представить, какие именно аспекты человеческого сознания они олицетворяют. В деятельности детей реальность подчинена фантазии и врожденному эстетическому чувству, которые не вытесняют реальность, но управляют ею. Позиция отца определяется прагматической логикой, здравым смыслом, житейским опытом и несколько догматическим пониманием доброты. В сознании матери, при всем том, что она мать и хозяйка дома, рационалистическое, прагматическое начало полностью вытеснено эмоциональной стихией. Значительная часть действия предстает перед читателем как бы увиденная глазами матери, восторженно, умиленно и сентиментально восхищающейся игрой своих детей в саду. И описание этой игры содержит слова и речевые обороты, которые могла бы употребить только она. Пожалуй, во всем творчестве Готорна мы не сыщем других описаний, столь восторженно-сентиментальных и не окрашенных мыслью. Отсюда можно сделать вывод, что главный конфликт в готорновской сказке — это конфликт двух типов сознания. С одной стороны — сознание рационалистическое, прагматическое, утилитарное, воспитанное на франклиновской моральной доктрине, а с другой — сознание романтическое, опирающееся на воображение, фантазию, эмоцию, сознание, в котором краеугольными понятиями являются любовь, красота, творчество. В сущности говоря, нехитрая сказка Готорна является открытым выражением романтического протеста против буйного и наглого наступления буржуазной идеологии, происходившего в США в середине XIX века. Такого рода протест образует смысл многих выдающихся творений американской литературы этого времени.

Эдгар Аллан По, родившийся на четверть века позже Ирвинга и на пять лет позже Готорна, нисколько не был похож на своих старших современников. Он родился в Бостоне в семье актеров, воспитывался в доме ричмондского купца, сделался со временем профессиональным литератором, отменно знающим все тонкости журнального дела, и весьма преуспел на этом поприще, хотя и не разбогател. Жизнь и личность По изобилуют противоречиями и несообразностями: образование его было незначительным — местная школа в Ричмонде, один курс Виргинского университета и один семестр в военной академии, — а между тем он принадлежал к числу наиболее образованных людей своего времени и создал космологическую теорию, верность которой подтвердилась сто лет спустя; всю жизнь По мечтал о путешествиях и сочинял легенды о своих мнимых странствиях по Франции, Германии, России, Греции, хотя на самом деле никогда не покидал атлантического побережья Америки [4], да и здесь его перемещения ограничивались Бостоном на севере и Чарльстоном на юге; литературный поденщик, губивший свою жизнь за редакторским столом, он был гениальным поэтом, прозаиком, выдающимся теоретиком литературы. Этот перечень несоответствий и противоречий можно было бы продолжать ещё долго, но в конечном счёте нам пришлось бы завершить его итоговым суждением, никак отсюда не вытекающим и в некотором роде нелогичным: Эдгар По ощущал себя представителем и выразителем духа южной аристократии, а точнее — элитарного духа виргинского ренессанса. Конечно, он не мог претендовать на аристократическое происхождение, не владел плантациями и рабами, но он был аристократом духа, аристократом по убеждению, презиравшим толпу, демократию, республиканские идеи, буржуазные понятия о жизненных ценностях, прагматическую мораль торгашей, демагогию продажных политиканов, бюргерское благополучие и скудость ума.

Как поэт, художник, мыслитель Эдгар По целиком принадлежал к романтическому движению, хотя странным образом сохранил просветительское преклонение перед разумом и недвусмысленно ставил истину выше красоты. Он был жестоким мастером и не писал для детей. В его творчестве сказочная фантастика и сюжеты играли подчиненную роль и являли собой как бы средство, а не цель повествования. Поэтому сказки его кажутся нам странными, «не сказочными». Он как бы предлагает читателю некие условия игры, согласно которым читатель должен пренебречь сказочными элементами, считать их несущественными. Истинным содержанием сказочных повествований По может явиться что угодно — информация о географических, геологических, этнологических особенностях какой-либо части США, описание новейших достижений в технологии, науке, производстве, ремеслах, изображение необычных физических явлений, футурологические прогнозы в области политики и социологии, научная фантастика, сатирическое осмеяние общепринятых ценностей буржуазного мира, философские размышления и даже исследование психологических состояний человека.

В настоящем сборнике помещены две сказки По — «Черт на колокольне» и «Маска Красной смерти». Первая — очевидная насмешка над ирвинговским увлечением голландской стариной Манхэттена и голландским ароматом истории Нью-Йорка. (Заметим, кстати, что и стилистика первых «историографических» страниц повествования откровенно пародирует ирвинговскую «Историю Нью-Йорка».) Изображенные писателем тупые обыватели, главный смысл жизни которых в том, чтобы курить трубку и объедаться кислой капустой, не вызывают ностальгических эмоций, какие могут возникнуть при знакомстве с героями Ирвинга. Впрочем, литературной полемикой смысл сказки не исчерпывается. Он распространен до сатиры на жизненный уклад и систему ценностей, которые, как представлялось По, деформировали национальную жизнь Америки.

«Маска Красной смерти» особенно характерна для «отрешенной» стилистики Эдгара По. Действие здесь почти лишено примет времени и локальных черт, да и самый мотив пира во время чумы имеет, как известно, международное хождение. Впрочем, все это не столь важно для сказки, действие которой происходит «в некотором царстве, некотором государстве», где «жил-был принц» и его придворные. Но оказывается, что и «царство-государство», и жизнь принца с придворными — всего лишь способ художественного размышления о неизбежности смерти, психологического исследования поведения людей в состоянии смертельного страха и демонстрации высокой поэтичности трагедии человеческого бытия на грани небытия. Заметим попутно, что в этом сочинении По начал разрабатывать эстетику интерьера, убранства, одежды, которые позднее были развиты до предела Оскаром Уайльдом.


Сделанный нами краткий обзор сказок, сочиненных великими американскими романтиками, необходим для понимания судьбы жанра в последующем развитии литературы США. Выше нам уже приходилось говорить о невозможности построить историю сказки по аналогии с историей других жанров американской словесности. Это, однако, не означает полного отсутствия генетической преемственности. Она есть, но очертания её весьма зыбки и своеобразны. В ней отсутствует диахронная последовательность, равномерность передачи традиции от поколения к поколению. Но нет сомнения в том, что все американские писатели, сочинявшие сказки в последние полтораста лет, опирались на опыт и завоевания романтиков, использовали их приемы, находки, эстетические принципы, сюжетные конструкции, методы обращения с жизненным материалом. Все американские сказочники, независимо от времени, когда они жили, являются прямыми наследниками Ирвинга, Готорна и По.

Они и сами охотно в этом признаются. Конечно, признание ещё не есть доказательство «вины», но не считаться с ним тоже не след, да и косвенных доказательств предостаточно.


3

Великие американские романтики ушли со сцены в середине XIX столетия. Романтическая традиция исчерпала себя, а запоздалые всплески постромантизма в США были незначительны. Так же как и в европейских литературах, на смену романтизму пришел критический реализм, который, однако, приобрел в Америке своеобразные очертания. Если европейский реализм породил в изобилии таких титанов, как Диккенс, Теккерей, Бальзак, Стендаль, Флобер, Гоголь, Тургенев, Толстой, то Америка выдвинула лишь одну гигантскую фигуру — Марка Твена, в чьем творчестве специфика американского реализма проявилась особенно отчетливо. Европейские реалисты были наследниками романтиков, и становление реалистического метода было у них процессом внутреннего преодоления романтической эстетики. Твен и его единомышленники изначально были яростными ниспровергателями романтических идей и традиций в литературе. Диккенс мог написать рождественские сказки, исходя из традиции, заложенной Ирвингом, Твен — никогда.

Само собой разумеется, что. «добро», накопленное романтиками, не могло вовсе остаться без употребления. Волшебные сюжеты, сказочные превращения, фантастика и, конечно, особая стилистика, преобразующая все это в литературу, не ушли из творческого обихода американских писателей второй половины века, но стали использоваться, так сказать, «не по назначению», для оснащения иных, преимущественно сатирических, жанров. Характерными примерами возникших таким путем сатирических сказок могут служить помещенные в настоящем сборнике сочинения Брет Гарта («Черт и маклер») и Марка Твена («Легенда о Загенфельде в Германии»). Брет Гарт снабдил свою сказочку подзаголовком в совершенно романтическом духе — «Средневековая легенда», — но в первых же строчках дал понять, что действие происходит в Сан-Франциско во второй половине XIX века. Рядом с традиционной мистической фигурой вечного Дьявола он поместил вполне земную и современную фигуру биржевого маклера, и вся сказочка тут же превратилась в аллегорическое осмеяние спекулятивной лихорадки, охватившей страну после Гражданской войны. В сущности, мы имеем здесь дело с фельетоном, облеченным в форму сказки, а сама «сказочность» повествования — не более чем условность, и Брет Гарт нисколько этого не скрывает.

Твеновская «Легенда о Загенфельде», действие которой отнесено на «тысячу лет» назад, написана более тонко. Сентиментальный колорит наивной детской сказки про принца и бедную девочку с осликом выдержан здесь с особенным тщанием. Однако финал произведения разрушает иллюзию сказочности, а последний его абзац раскрывает, истинный смысл, который в том и состоит, чтобы напомнить читателю, что «из столетия в столетие в этом королевстве, да и в большинстве других кабинет министров по сей день возглавляет осел». Именно для этой сатирической сентенции и понадобился Твену несуществующий Загенфельд тысячелетней давности, равно как и трогательная история про ослика. Надо сказать, что Твен вообще был великим мастером использовать старинные предания, легенды (часто вымышленные), сказочную технику для постановки сугубо современных социальных, политических, нравственных проблем, которые неизменно возникали в его произведениях под сатирическим углом зрения. О том свидетельствуют «Принц и нищий», «Янки при дворе короля Артура», «Таинственный незнакомец» и другие его романы, повести и рассказы, вовсе не являющиеся сказками.

С легкой руки Твена и Брет Гарта приемы сказочного повествования начали «расползаться» по другим жанрам, захватывая целые области детской и «взрослой» литературы. Процесс этот развивался весьма энергично, что, впрочем, не означает, будто к началу нашего столетия сказка вовсе исчезла из культурного обихода США. Напротив. Современный исследователь Брайан Аттебери в сравнительно недавней монографии [5] приводит множество данных, убедительно свидетельствующих, что никогда ещё в Америке не печаталось столько сказок, как в последние десятилетия прошлого века. Они публиковались в специальных детских журналах, сборниках, антологиях, не говоря уж об отдельных изданиях. Но, как показывает тот же Аттебери, это были преимущественно европейские сказки и слабые подражания им. Спрос на сказку был высок и покрывался за счёт «импорта» европейской продукции.

Вместе с тем именно в это время к американцам начало приходить осознание того факта, что сама американская жизнь — жизнь лесорубов, фермеров, охотников, золотоискателей, батраков на плантациях, мастеровых и подмастерьев — может служить основанием и материалом сказочных фантазий. Многочисленные байки, россказни, небылицы, «истории», возникавшие в народной среде на протяжении десятилетий и существовавшие преимущественно в виде устной традиции, стали проникать на страницы печатных изданий и превратились в могу шественный фактор, влияющий на общее развитие национальной литературы. Без них не могло быть литературы Среднего и Дальнего Запада, без них невозможна была бы «южная традиция» в американской литературе, без них не было бы Твена, Брет Гарта, Фолкнера, Колдуэлла, Стейнбека… Более того, именно тогда были сделаны первые попытки ввести в культурный обиход нации негритянские народные сказки. В этой связи невозможно обойти молчанием деятельность Джоэла Харриса, познакомившего американских (и не только американских) читателей со знаменитыми «Сказками дядюшки Римуса».

Джоэл Чандлер Харрис (1848–1908) — журналист и писатель, автор романов, рассказов и очерков — родился и вырос в «южной глубинке», в захолустном городке штата Джорджия. Отменное знание американского Юга и интерес к негритянскому фольклору побудили его заняться собиранием и обработкой сказок, возникших в среде рабов на хлопковых плантациях. Он пересказывал их от имени дядюшки Римуса — чудаковатого, симпатичного старика негра, бывшего раба, а ныне «вольного» слуги, облеченного доверием хозяина. Постоянными персонажами этих сказок были Братец Кролик, Братец Лис и Братец Волк, породившие со временем в американской культуре целый выводок животных-героев, включая действующих лиц диснеевских «мультиков». Можно предположить, что и наш «ну, Заяц!» вкупе с Волком — отдаленные потомки по боковой линии Братца Кролика и Братца Волка. К сожалению, «Сказки дядюшки Римуса» написаны на диалекте американских «южных» негров и не поддаются адекватному переводу. Их можно только пересказывать. Именно в пересказах, деликатно названных «перевод и обработка», они известны и русскому читателю.

Первые годы XX столетия ознаменовались в Америке национальным «сказочным» бумом, начало которому положил Лаймен Фрэнк Баум, напечатавший в 1900 году своего «Удивительного Волшебника из страны Оз». Книга, снабженная прекрасными иллюстрациями Денслоу, имела фантастический успех. Она выдержала множество изданий, породила три кинофильма, несколько музыкальных комедий, инсценировок и бог весть сколько «продолжений». Возникла целая литература, рассказывающая о приключениях девочки Дороти, огородного пугала Страшилы и Оловянного Дровосека в волшебной стране Оз. Вклад самого Баума в эту грандиозную сказочную эпопею составил четырнадцать книг; Рут П. Томпсон превзошла основоположника и опубликовала девятнадцать; Джон Нейл — три; Джек Сноу — две; несколько авторов обращались к чудесам страны Оз единожды. Кроме того, появились многочисленные подражания, переложения, сочинения, написанные «по мотивам», и, наконец, переработки, к числу которых отнесем и весьма популярную у нас книжку А. Волкова «Волшебник Изумрудного города». Никто ещё не пытался установить точное количество произведений, составляющих «Озиану», но нет сомнения в том, что их никак не меньше полусотни.

В чем причина столь необычайной популярности сказок Баума у американских читателей? По своему художественному уровню, использованию традиционных приемов сказочного повествования они не возвышаются над общим уровнем сказочной продукции того времени, имевшей преимущественно эпигонский характер. В предисловии к первому изданию «Удивительного волшебника» писатель сделал малоудачную попытку разъяснить читателям новизну своего сочинения. «Крылатые феи Гриммов и Андерсена, — говорит он, — доставили детским сердцам больше радости, чем все остальные плоды человеческого творчества. И всё же волшебные сказки, сослужившие службу многим поколениям, сейчас следует рассматривать как явление историческое, потому что пришло время для новых «волшебных сказок», из которых удалены привычные джинны, гномы и феи, а заодно с ними и все устрашающие, леденящие кровь происшествия, сочинявшиеся авторами, дабы ярче оттенить суровую мораль каждой сказки. В наше время мораль входит в образование, поэтому современные дети ищут в сказках лишь развлечение и с радостью обходятся без неприятных сцен. (…) Сказка об удивительном Волшебнике из страны Оз писалась только и исключительно с намерением доставить детям удовольствие, чтобы это была современная волшебная сказка, в которой огорчения и страхи опущены, а радость и чудеса сохранены».

Читатель, знакомый с текстом «Удивительного Волшебника», легко заметит, что приведенные слова Баума не соответствуют содержанию сказки. Джиннов, гномов и фей здесь действительно нет, но все остальное (включая добрых и злых волшебников, то бишь ведьм, очеловеченных животных и множество других привычных аксессуаров сказки) — на месте, равно как и неизбежная мораль, вытекающая из каждого эпизода и из всего сочинения в целом. Секрет популярности «Удивительного Волшебника» в другом. Баум создал фантастический волшебный мир, окрашенный в тона американской национальной жизни и привязанный к реалиям штата Канзас. Он исполнил роль Колумба, который открыл неизвестный материк, суливший неисчислимые богатства. Неудивительно, что за ним последовала толпа «конкистадоров», занявшихся освоением «новых территорий». Что это за мир? Некоторые критики трактуют его как «параболу популизма» и предлагают видеть в персонажах сказки олицетворение определенных социальных сил, политических установлений и даже конкретных исторических деятелей США[6]; другие включают «Удивительного Волшебника» в поток социально-утопической литературы, особенно популярной в Америке в конце XIX века; третьи связывают сочинение Баума с многочисленными попытками художественной реализации пресловутой «американской мечты»[7], состоятельность которой уже тогда представлялась сомнительной. Все они понемногу правы в деталях и бесспорно правы в основном: сказочный мир страны Оз — американский мир. Именно в этом секрет популярности «Удивительного Волшебника» у американских читателей. Нам уже приходилось говорить, что сказки американских писателей во все времена сохраняли прямую генетическую связь с творчеством великих романтиков. «Удивительный Волшебник» Баума не составляет исключения. Сходство общих принципов повествования и конкретных подробностей в сюжете и образной системе столь очевидно, что нередко бросается в глаза. Так, например, Баум, при всем своем «американизме», широко пользуется наследием европейских сказочников, подобно тому как эго делали Ирвинг, По, Готорн, и многие страницы «Волшебника» заставят читателя вспомнить о братьях Гримм, Андерсене, Перро. Своеобразная эстетика цветов (в описаниях Изумрудного города), скульптурной формы и материала (в изображении Фарфоровой страны) вызовет невольную ассоциацию со многими произведениями Эдгара По. Иногда романтическая традиция в сказке Баума приобретает совершенно осязаемые, конкретные очертания и вызывает однозначные, хотя и необязательные, ассоциации. Трудно не увидеть в Страшиле — огородном пугале, набитом соломой, — прямого потомка готорновского Хохолка, в четырех ведьмах — дочерей четырех ветров из «Песни о Гайавате», в Великом Волшебнике — мошеннике, чревовещателе, художнике, искусителе — наследника мелвилловского Шарлатана. Можно было бы привести ещё множество аналогичных примеров, но ограничимся этими. Их достаточно для подтверждения мысли о том, что Баум, при всей его оригинальности, не оторвался от традиции, заложенной романтиками.

Творчество Баума, его последователей и подражателей содержит ряд особенностей, которые впоследствии вошли в американскую литературу как «баумовская традиция». Но это потом, через десятилетия, через две мировые войны. Что же касается самой «эпохи Баума», то она не вышла за пределы первого десятилетия нашего века и в художественном отношении не породила ничего более интересного и значительного, чем «Удивительный Волшебник из страны Оз».


4

Может показаться, что в ближайшие три десятилетия «после Баума» американские писатели утратили вкус к сочинению сказок. «Сказочное» поле этих лет поражает своей пустынностью. На нем почти нет нормальных растений. Там и сям высятся уродливые мутанты вроде мрачных мифологических фантасмагорий Д. Б. Кэбела, «тарзанной» эпопеи Э. Берроуза и космических ужасов Г. Лавкрафта, но сказок почти не видать. Трудно сказать с уверенностью, в чём тут дело. Скорее всего сама эпоха, полная катаклизмов, потрясений, переворотов, национальных и общечеловеческих трагедий, способствовала распространению трагедийного, «надрывного» мироощущения.

Американская литература этих десятилетий вполне соответствовала общему умонастроению, хоть и не была однородной. Своеобразие общественно-экономического развития страны вызвало к жизни литературу социального анализа и протеста; конечная бессмысленность первой мировой войны породила «потерянное поколение»; растерянность перед сложностью и непостижимостью жизни стимулировала развитие эскейпизма. Тут, как говорится, было не до сказок, и если они всё же появлялись, то как бы случайно, вопреки всем возможным предположениям. Такими случайностями явились сказки Джона Стейнбека и Джана Кольера.

Что касается Стейнбека, то нет нужды представлять его читателю. Он — классик, и подавляющее большинство его сочинений переведено на русский язык. «Святая Кэти Непорочная» публикуется у нас впервые. Эта сказка мало похожа на другие произведения Стейнбека. В ней сказочные фантазии смешаны с пародией на жития святых и антиклерикальной сатирой. В традициях, установленных романтиками, действие её происходит в далеком средневековье в одной из европейских стран.

Заметим, однако, что на сей раз романтическая традиция пропущена «через Твена», и французский XIII век у Стейнбека не более реален, чем твеновский Загенфельд тысячелетней давности. Вообще «Святая Кэти»- сочинение, близкое к твеновской манере во многих отношениях. В самом стиле повествования отчетливо звучит простодушно-ироническая интонация твеновского рассказчика — фермера, бродяги, золотоискателя, для которого нет разницы между обыденным и невероятным, естественным и чудовищным и вообще нет ничего святого или невозможного. Его нельзя вывести из себя, обо всем он повествует ровным тоном, будь то рассказ о злобной твари, пожирающей собственных детей, или описание рыдающей свиньи, на которую снизошла благодать. Невзирая на XIII век и французский антураж, стейнбековский рассказчик конечно же американец, ибо кто ещё может сказать, что монахи зашли на ферму «опрокинуть стаканчик виски»!

По своему сюжету и антикатолической заостренности «Святая Кэти» может быть причислена к старинной традиции осмеяния католических монахов, возникшей в Европе много столетий назад. Такой взгляд, однако, был бы ошибочен. Антикатолицизм Стейнбека имеет чисто калифорнийское происхождение. Известно, что территорию Калифорнии изначально осваивали католические миссионеры. Почти все калифорнийские города возникали вокруг миссий, и в каждом из них имеется «улица Миссии». Более того, почти все они названы по имени католических святых (Сан-Франциско, Сан-Рафаэль, Санта-Барбара, Санта-Моника и т. п.). Стейнбек был уроженцем Калифорнии, здесь прошли его детство и юность, здесь он начал заниматься литературным трудом. Среди всех христианских вероучений католицизм и сегодня ещё занимает доминирующее положение в Калифорнии. Католическое окружение было фактом личной биографии Стейнбека, и появление «Святой Кэти» в его раннем творчестве (1936 г.) вполне органично.

«Случайность» появления сказок Кольера в американской литературе объясняется не только спецификой дарования автора, но и его человеческой судьбой. Джон Кольер — романист, новеллист, поэт, драматург, историк, лауреат разных национальных и международных премий — родился в Англии и из отпущенных ему на земле восьмидесяти лет прожил здесь ровно половину. На этом основании его часто причисляют к европейским писателям. Однако, «дойдя до середины жизни», он перебрался в Соединенные Штаты, где и опубликовал основную массу своих произведений. По этой причине американские критики резонно считают его именно американским писателем. Авторы биографических справок пользуются компромиссным определением «англо-американец». Оно звучит дико, но в данном случае, пожалуй, уместно, поскольку традиции английской культуры продолжали мощно звучать в его творчестве до конца.

Сказкам Кольера свойственна неповторимая ироничность, проистекающая из того, что он умел видеть материальную и духовную жизнь Америки глазами англичанина. В этом плане его можно было бы счесть наследником Ирвинга, умевшего видеть Европу глазами американца, если бы не одно обстоятельство: юмористическая стихия сочинений Кольера лишена света и легкости. Она окрашена в тона мрачные и жестокие, от его шуток жить не хочется. То, что мы обозначаем как «взгляд англичанина», есть, в сущности, позиция, опирающаяся на английскую литературную традицию. Нам нетрудно возвести весь индийский антураж (и даже авторскую точку зрения) «Фокуса с Веревкой» к колониальным романам Киплинга и Форстера, а немыслимые чудеса истории с джинном («Не лезь в бутылку!») выдержаны совершенно в духе «восточных мотивов» английской литературы от Бекфорда до Стивенсона.

Даже в сказке о мистере Билзи, где, казалось бы, нет ничего английского, общий замысел оказывается тесно привязан к традициям Льюиса Кэрролла и Джеймса Барри.

С этим связана и художественная структура сказок Кольера, где взаимодействуют два типа действительности (экзотическая и повседневная; фантастическая и реальная), находящиеся в оппозиции друг к другу. Миру сагибов, факиров, райских кущ и прекрасных гурий противостоит захудалый городишка на американском Среднем Западе, толпа зевак, шериф, полиция («Фокус с Веревкой»); миру роскошных дворцов, яств, нарядов, сладострастия, джиннов и всяких чудес противопоставлено убожество нью-йоркских закоулков, пыльная лавка старьевщика, мелкий чиновник с убогим воображением («Не лезь в бутылку!»); фантастическая вселенная, где обитают прелестные ангелы и очеловеченные бесы, являет собой антитезу мещанской Америке, свихнувшейся на психоанализе («Падший ангел»); запущенный сад с развалившейся беседкой, где обитает невозможный мистер Билзи, явно несовместим с прагматическим, строго логическим, тяжелым и тупым миром дантиста Саймона («Никакого Билзи нет!»). И всякий раз соприкосновение этих несходных типов действительности ведет к комическим ситуациям, порождающим кровавые гротески или безнадежную тоску. Не здесь ли истоки «черного юмора», распространившегося в американской литературе последнего времени?


5

Всякий историк, в том числе и историк литературы, обращаясь к живой современности, испытывает нечто вроде шока. Прошлое видится ему ясным и определенным, поскольку существенное там выделилось из несущественного, векторы всех процессов установлены и ценностное содержание их очевидно. Современность же представляется ему хаотичной и сумбурной. Однодневки и модные поделки существуют здесь вперемежку с вечным искусством, истинные ценности перепутаны с ложными, фальшивки с шедеврами, а перспективы дальнейшего развития ничуть не яснее, чем пресловутая «вода во облацех».

Даже самый поверхностный взгляд на современную американскую литературную сказку позволяет увидеть чрезвычайное разнообразие её типов и видов. Возникает ощущение, что многочисленные литературные жанры, питавшиеся от «сказочных» корней, использовавшие поэтику сказки, её сюжеты, образы, повествовательные приемы, начали «платить долги». На свет божий явились научно-фантастические сказки, «черно-юмористические» сказки, сказки абсурда, модернистские сказки, «технологические», философские, псевдо фольклорные (в духе магического реализма), пародийные, «синтетические» и т. п. Похоже, что в творчестве представителей разнообразных жанров современной американской прозы почти неизбежно возникал момент, когда писатель говорил себе: «А напишу-ка я сказку!» Сложилась своеобразная ситуация: сказочников как таковых не стало. Сказки пишут все?

Если бы удалось собрать вместе авторов наиболее интересных сказок, опубликованных в США после второй мировой войны, то получилась бы на редкость пестрая компания. Старейшиной тут был бы, вероятно, Джеймс Тэрбер (1894–1961) — остроумец, юморист, сатирик, блистательный стилист, развивавший твеновскую традицию в современной литературе. Первое приближение Тэрбера к сказочному жанру было ироничным, злым и несколько напоминает нам твеновские «нравоучительные истории». В 1940 году он опубликовал серию коротких сказок, открывавшуюся историей маленькой девочки, которая повстречала в лесу волка и неосторожно поведала ему, где живет бабушка…

Войдя в домик, девочка тотчас поняла, что в постели лежит вовсе не бабушка, а волк, потому что волк, даже в чепчике и очках, не больше похож на бабушку, чем рекламный лев кинокомпании «Метро-Голдвин» на президента Кулиджа. Тогда девочка достала из корзиночки автоматический пистолет и прихлопнула волка на месте. Из этого следует, что маленькие девочки нынче не те, что прежде, их на мякине не проведешь. Остальные произведения, входившие в серию, были выдержаны примерно в том же духе — то ли сказки, то ли басни, то ли притчи, стилистически пародирующие волшебные сказки и непременно сопровождающиеся прагматической моралью туповатого янки, который знай гнет свое… Впоследствии Тэрбер многократно возвращался к жанру иронических мини-сказок, и общее число их доросло почти до сотни.

В 1945 году Тэрбер, ко всеобщему удивлению, опубликовал большую, поэтичную, почти «серьезную», но вместе с тем ироничную, на грани пародии сказку («Белая лань»), резко отличающуюся от других его сочинений, ранних и поздних. Американские критики поспешили провозгласить Тэрбера наследником «баумовской традиции», что справедливо лишь отчасти. Брайан Аттебери верно заметил, что мир «Белой лани» «ближе к традиционному ландшафту европейской волшебной сказки» и что «замки, очарованные леса, герцоги, волшебники здесь совершенно такие же, как в сочинениях братьев Гримм и их последователей»[8]. Очевидно также, что опыт американских романтиков не был оставлен Тэрбером без внимания.

Рядом с Тэрбером, вероятно, следует поместить Элвина Уайта (1899–1983). Они были приятелями, вместе начинали печататься в середине 20-х годов в только что открывшемся и ещё не знаменитом журнале «Нью-Йоркер», чья последующая популярность была в большой степени их заслугой. В 1929 году, несколько ошарашенные обилием псевдонаучных «руководств» по вопросам секса, появившихся тогда на книжном рынке, они написали веселое сочинение «А нужен ли секс?»- самую смешную книжку года. Так, во всяком случае, утверждали критики. Потом пути их разошлись, хотя оба они ещё долгие годы продолжали печататься в «Нью-Йоркере».

Творческая жизнь Уайта была продуктивна и разнообразна. Он издал два десятка книг и напечатал в журналах бессчетное количество статей. Последние его прижизненные публикации относятся к 1982 году, когда ему было уже за восемьдесят. Американским читателям он известен как поэт, новеллист, публицист, сатирик и детский писатель. Однако в историю литературы США Уайт вошел как «последний эссеист», пытавшийся вернуть сознание соотечественников, замороченное погоней за успехом и наживой, к истинным ценностям человеческого духа и бытия.

Включенная в этот сборник сказка про электронную машину, выигравшую шахматный турнир, могла бы восприниматься как научная фантастика и даже как прогноз, если учесть, что сегодня уже имеются машины, играющие на уровне чемпиона мира. Однако научно-техническая сторона дела совсем не занимает писателя. Его внимание сосредоточено на «человеческих» реакциях машины, её способности к общению на бытовом уровне, её «поведении». Ему и, соответственно, читателю гораздо интереснее, что уставшая машина пьет виски (чтобы расслабиться), вступает в разговор, поправляет неправильную речь собеседников и даже водит автомобиль. Это одна сторона дела. Другая заключена в том, что Уайт приволок своё чудо электроники в третьеразрядный бар захолустного провинциального городка, и поведение обывателей, вступающих в контакт с машиной, ничуть не менее важно в повествовании, чем поведение самой машины. Первоначальное соотношение «машина и люди» вытесняется новым — «машина и нравы», а это даёт, в свою очередь, безграничные возможности иронической интерпретации сюжета. Имеет ли все это какое-нибудь отношение к традициям, идущим от отцов-романтиков? Как ни странно, имеет. Еще в 30-е годы прошлого века Эдгар По размышлял о возможностях машинного интеллекта в связи с «шахматным автоматом» фон Кемпелена. Уайт, без сомнения, был знаком со статьей По, и вполне вероятно, что именно это знакомство подсказало ему замысел сказки.

В 40-е и 50-е годы ряды сочинителей сказок в Америке пополнились новыми именами. У нас нет оснований говорить о «новом поколении» или «новой волне». У них не было общей программы или направления. Они представлены в этой книге сочинениями Джона Чивера, Генри Каттнера и Хелен Юстис, и читатель без труда заметит отсутствие в них идеологической или эстетической общности. Объединяет их лишь то, что все они родились во втором десятилетии нашего века, да ещё то, что предметом художественного осмысления у всех троих была современная жизнь Соединенных Штатов. Во всем остальном они были решительно несхожи друг с другом.

Джон Чивер (1912–1982) — классик, и ему уже отведено место в пантеоне великих американцев XX века как выдающемуся новеллисту и романисту. Он написал множество рассказов и несколько романов, но неизменно оставался верен своей генеральной теме: изображению душевной пустоты, людской разобщенности, «утраты корней» как неизбежным спутникам буржуазного прогресса и источникам трагизма благополучного бытия современной Америки.

«Пловец», помещенный в этой книге, — сочинение странное, но в общем характерное для Чивера. В нем рассказана невозможная история путешествия молодого человека по следам своей будущей, ещё не прожитой жизни, и рассказана не как сказка, а как быль, со всеми необходимыми бытовыми и психологическими реалиями. Молодой и счастливый герой, полный радужных надежд, за несколько часов как бы проживает свою грядущую жизнь, которая оказывается неуклонным и трагическим движением вниз, к распаду и деградации. Он не понимает, что судьба его была предрешена пустой бездумностью благополучного существования, символически обозначенного многократно повторенной фразой — «вчера мы выпили лишнего», — и, стало быть, им заслужена. «Пловец»- сказка философичная, глубокая и в некотором смысле страшная, поскольку наводит читателя на невеселые мысли.

Рядом с Чивером Генри Каттнер (1915–1958) выглядит чуть ли не авантюристом. Он прожил сравнительно короткую, но чрезвычайно активную жизнь. Его перу принадлежит множество романов, рассказов, кино- и телесценариев. Точное количество их удалось установить лишь после смерти Каттнера, когда участники симпозиума, посвященного памяти писателя (Беркли, 1958), составили и опубликовали библиографию его сочинений. Каттнер обожал псевдонимы. Целая армия американских научных фантастов 40-х и 50-х годов — Пол Эдмонс, Ноэль Гарднер, Кит Хэммонд, Хадсон Хейстингс, Питер Хорн, Келвин Кент, Р. О. Кенион, С. Лидделл и ещё с десяток других — это все Генри Каттнер. В американской критике возник специфический «синдром Каттнера»: всякое новое имя в научной фантастике неизменно вызывало предположение, что это очередной псевдоним Каттнера. К сказанному прибавим, что некоторое количество сочинений он написал совместно с женой (Кэтрин Мур) под общим псевдонимом Льюис Пэджет. Высокая продуктивность Каттнера может внушить подозрения относительно художественного достоинства его творений. Однако такие подозрения будут напрасны. Мы имеем дело с художником интересным, оригинальным и тонким, обладающим неисчерпаемой способностью воображения.

Основная масса сочинений Каттнера — научная фантастика. Но, видимо, и он в какие-то моменты испытывал неодолимое желание написать сказку. Этих сказок в его творческом наследии немного. «Жилищная проблема»- одна из лучших. В ней Каттнер использовал старинный прием «миниатюризации», известный в сказочной литературе с незапамятных времен (Дюймовочка, Мальчик с Пальчик, Нильс). Сюжетное движение, опирающееся на этот прием, связывалось обычно со смещением пропорций: крохотный герой оказывался в мире огромных предметов и существ или же, напротив, огромный герой — в мире крохотных людей и вещей (Гулливер у лилипутов, Антей у пигмеев).

Каттнер использовал этот прием по-своему: у него «большой» и «малый» миры не пересекаются, существуют порознь, но по одним и тем же общим законам. Один мир — жизнь обывателей, сдающих комнату человеку с клеткой, другой — жизнь крохотных людей в «настоящем» домике внутри клетки. Взаимодействие этих миров привязано к эмоциональным и ок культно-психологическим моментам. Обитатели дома и жители домика принадлежат к разным слоям общества, у них несходный образ жизни, различные вкусы, понятия, привычки, интересы. Жители домика реагируют на попытку вторжения в их мир совершенно также, как благополучные обитатели респектабельных районов (зон) любого американского городка реагируют на известие о том, что в их квартале селятся негры, поденщики, работный люд, проститутки и т. п. — они переселяются. В домике водворяются человечки «второго сорта», не умеющие или не желающие ценить порядок, чистоту, тишину, трезвость, вежливость, уважение к другим. И начинается в домике совсем другая жизнь.

Вместе с тем домик вкупе с обитателями исполняет функцию талисмана, оберегающего своего владельца от всякого рода напастей, несчастий и неудач. Чем благороднее жители домика, тем эффективнее действует талисман. При второсортных обитателях талисман действует вполсилы. Если домик вовсе опустеет — человек пропал. Как у всякой сказки, здесь есть мораль. Каттнер её не формулирует, но она очевидна.

Третья фигура в этой компании ровесников — Хелен Юстис (род. 1916) — писательница, должным образом ещё не оцененная. Её творческое наследие невелико по объему — два детективных романа в духе Агаты Кристи и рассказы, печатавшиеся в журналах и частично собранные в книге «Короли и капитаны отбывают» (1946). Известность Хелен Юстис — даже в литературных кругах — незначительна. Если критики и вспоминают о ней, то лишь как об авторе «Горизонтального человека» (1946) — первого её романа, за который она удостоилась премии имени Эдгара По. Между тем главную художественную ценность в её наследии представляют сочинения, относящиеся к кратким прозаическим жанрам. Критикам ещё предстоит собрать их, изучить и воздать должное таланту автора, который, впрочем, был замечен и отмечен такими мастерами, как Рей Брэдбери и Малькольм Каули.

Сказка про Девушку и Смерть («Мистер Смертный Час и рыжая Мод Эпплгейт»), опубликованная в 1950 году под романтическим названием «Всадник на бледном коне» в популярном журнале «Сатердей ивнинг пост», обращает на себя внимание стилистической непохожестью на большинство других сочинений Юстис. Трудно предположить в авторе сказки выпускницу престижного колледжа Смита и Колумбийского университета, поклонницу французской литературы (в частности, Сименона, которого она переводила), занятую конструированием хитроумных детективных сюжетов. В диалогах персонажей сказки, в лексике, фразировке и ритмике авторского повествования ощущается вольное дыхание просторов Среднего Запада и особая тональность, восходящая к традициям пионерского фольклора. Где-то здесь, между Кентукки и Великими Озерами, слагались некогда фантастические истории-небылицы про Пола Бэньяна, Майка Финка, Тони Бивера и иных народных героев-великанов, наделенных физической мощью, смекалкой, доброй душой и чувством юмора.

Рыжая Мод Эпплгейт — героиня сказки Юстис — в некотором роде наследница фольклорных героев-богатырей. Она не боится ни бога, ни черта, ни смерти, готова отдать жизнь за своего беспутного Билли Бэнгтри и вообще девица хоть куда, да ещё малость и ведьма. Читатель несомненно обратит внимание на необычную трактовку Смерти, представленной здесь в облике рыцарственного джентльмена. Мистер Смертный Час — мужчина весьма достойный; добрый, справедливый, способный вызвать уважение, симпатию и даже любовь. Он внушает страх только тем, кто его не видел. А кто увидел — улыбаются. И бабушка у него — симпатичная и достойная старушка, хотя, конечно, колдунья.

Откуда у Хелен Юстис эта неповторимая образность, народная речевая интонация, фольклорные обороты, сюжетная дерзость, присущая сказкам и легендам? Признаемся честно — не знаем. Но можем высказать предположение: писательница родилась и выросла в штате Огайо. Нью-Йорк, колледж, университет и все прочее было потом, и, видно, позднейшие «культурные» наслоения не стерли изначальной основы, заложенной провинциальной духовной жизнью Среднего Запада.


6

Первым среди американских сказочников новейшего времени следует, очевидно, поименовать Рея Брэдбери (р. 1920 г.), чье творчество давно и хорошо известно русским читателям, а такие его сочинения, как «Марсианские хроники», «451° по Фаренгейту», «Вино из одуванчиков», пользуются устойчивой популярностью и неоднократно переиздавались в русских переводах. В силу причин, не поддающихся объяснению, Брэдбери числится у нас по разряду научных фантастов, и почти ни один сборник научной фантастики не обходится без его рассказов или романов. Это по меньшей мере странно, ибо фантазии Брэдбери имеют преимущественно антинаучный характер, не обладают прогностическими свойствами ни в социологическом, ни в технологическом плане и могут, скорее всего, рассматриваться как метафоры современного бытия. «Научность» в сочинениях Брэдбери исполняет ту же функцию, что и пресловутое «жизнеподобие» у американских романтиков, имевшее целью придать видимость реальности самым невероятным фантазиям. Вообще Брэдбери многому научился у своих великих предшественников. Недаром он называл Эдгара По первым своим учителем.

В своих сказках Брэдбери неизменно выступает как поэт, философ и моралист, а самый тип художественного повествования зависит от того, какая из авторских ипостасей выдвигается в каждом конкретном случае на первый план. При этом писатель широко и вместе с тем своеобразно использует традиционные приемы волшебной сказки. В этом отношении «Апрельское колдовство» являет собой пример яркий и характерный. Всем известно, что в волшебных сказках действуют персонажи, наделенные сверхъестественными способностями. Это могут быть феи, волшебники, эльфы, великаны, драконы, животные и т. п. Они помогают или препятствуют героям, но сами, как правило, героями не являются. Есть такие персонажи и в «Апрельском колдовстве», но на сей раз к их числу относятся главная героиня и её родители. С виду они — самые что ни на есть обыкновенные люди, проживающие в штате Иллинойс, в поселке Грин-Таун, на улице Тополей, 12. Однако все трое наделены магической способностью покидать по ночам человеческую оболочку и носиться над землей, мгновенно проникая в предметы и живые организмы. Их ощущение жизни богато и многообразно, поскольку они могут воспринимать её как бы изнутри вещей, растений, животных.

Их души «внедряются» во что угодно: в людей, в водяные капли, кузнечиков, листья, деревья, оставаясь в то же время человеческими душами, способными к человеческим эмоциям и оценкам, в том числе и эстетическим. Полет девочки Сесси апрельской ночью над лугами и полями Иллинойса читается как поэма, как гимн безграничной красоте Природы, её величию и могуществу.

Сесси и её родителям доступно такое видение мира, какое недоступно всем прочим. В этом их преимущество, но в этом же и их трагедия. Видя и ощущая мир, как никто другой, они вынуждены существовать вне его. Они — за пределами великой вселенской гармонии, и чисто человеческие их желания, страсти, стремления не могут быть реализованы. В теплую апрельскую ночь, пропитанную запахом полей и лугов, в душе Сесси начинают томиться её человеческие семнадцать лет, и кажется, что не надо ей никакой магической силы, никаких полетов и перевоплощений, что можно все отдать за то, чтобы полюбить деревенского парня и прожить с ним простую, самую что ни на есть обыкновенную жизнь. Она охотно поменялась бы судьбой с фермерской дочкой Энн Лири, но именно это ей не дано. В сущности, сказка Брэдбери имеет философский смысл. Она — про счастье быть человеком, про счастье, которого мы не осознаем, не понимаем или не помним. Чтобы оценить его, нужно быть… кем же? Этого читатель так и не узнает никогда.

От своих романтических пращуров Брэдбери унаследовал склонность к философическому истолкованию действительности, вольное обращение с образами и мотивами европейской сказки и широкое использование «принципа неопределенности», который Эдгар По предписал поэзии, а Натаниел Готорн распространил на прозу. Именно эти моменты в творческом наследии великих романтиков оказались созвучны современному художественному сознанию и сделались, так сказать, эстетическими доминантами современной американской сказки. Брэдбери нащупал путь, по которому за ним и рядом с ним двинулась значительная группа писателей. Наиболее интересными среди них являются, по-видимому, Урсула Ле Гуин, Джон Гарднер и Ричард Бах. У каждого из них свой творческий почерк, свой характер, своя судьба, и в этом смысле они не похожи друг на друга или на Брэдбери. Разница меж ними бросается в глаза даже при самом поверхностном знакомстве.

Урсула Ле Гуин (р. 1929 г.) — дочь ученого-антрополога, выпускница престижного Рэдклифф-колледжа и Колумбийского университета, преподаватель французского языка и «творческого письма» во многих университетах США, Англии и Австралии, обладательница редкой и весьма почетной степени доктора литературы, а также множества всяких премий. Творчество её обширно и многообразно. Одно только перечисление её произведений заняло бы непозволительно много места, поэтому ограничимся указанием основных сфер её литературных интересов. Это научная фантастика (восемь романов и рассказы, частично собранные в двух сборниках) и сочинения для детей (семь книг, одна пьеса и стихотворения).

Фермерский сын Джон Гарднер (1933–1982) был выдающимся ученым-филологом, знатоком античной и средневековой культуры, автором ряда оригинальных исследований и не менее выдающимся романистом, рассказчиком и поэтом. Русские читатели уже имели возможность познакомиться с переводами некоторых прозаических сочинений Гарднера («Никелевая гора»-1979, «Королевский гамбит»-1979, «Осенний свет»-1981, «Искусство жить»-1984), а также с одной из его научных монографий («Жизнь и время Чосера»-1986). К сожалению, русские переводчики обошли вниманием гарднеровские сказки, составляющие важную часть наследия писателя.

Что касается Ричарда Баха — автора всесветно знаменитой сказки о чайке по имени Джонатан Ливингстон, — то здесь случай особенный, и само возникновение бестселлера по сей день остается для критиков в некотором роде загадкой. Существует красивая легенда, будто Ричард Бах — отдаленный потомок великого музыканта Иоганна Себастиана Баха. Это — единственная романтическая черта в облике писателя. Все остальное достаточно прозаично: он — профессиональный летчик, не сделавший, однако, карьеры в авиации, автор статей, известных лишь специалистам, сочинитель «авиационных» романов, о которых критика глухо молчит, полагая, видно, что сказать о них нечего. Появление «Чайки»- сочинения философского, пронизанного христианской эсхатологией и символикой, — все ещё остается в ряду событий странных и необъясненных. Сам Бах утверждает, что он не написал «Чайку», а лишь записал то, что подсказал ему то ли «голос свыше», то ли «внутренний голос». Критики сделали вид, что поверили ему, поскольку выбора у них не было. Но скорее всего — это розыгрыш, а Бах, по природе своего дарования, не авиатор и романист, а христианский моралист, философ и сказочник. Впрочем, и это — не более чем домысел.

Сказки Урсулы Ле Гуин и Джона Гарднера представляют интерес со многих точек зрения. В них многосторонне отражен духовный опыт Америки второй половины XX века, в особенности философские и эстетические аспекты деятельности современного сознания — от экзистенциализма, бихевиоризма и плюрализма до эстетики абсурда и черного юмора. Они предлагают читателям картину мира, широко раскинувшегося во времени и пространстве, но не в первозданном его виде, а как бы отраженного в восприятии, пропущенного через сознание современников.

Следуя заветам великих романтиков, Гарднер и Ле Гуин в невиданных доселе масштабах использовали сюжеты, мотивы, приемы, образы европейского и восточного «сказочного» наследия. Тут есть все: волшебники, колдуны, драконы, принцы и принцессы, грифоны, избушки на курьих ножках, превращения людей в животных и животных в людей, сражения и поединки. Нетрудно обнаружить здесь также следы чисто американской твеновской традиции, проявляющейся в повышенном интересе к средневековому рыцарству и феодальному жизненному укладу малых королевств Европы. В особенности это характерно для Гарднера — ученого-медиевиста, знатока культуры английского средневековья.

Сознанию этих писателей в высшей степени свойственно ощущение нестабильности, изменчивости, «текучести» мира. Причин, порождающих такое ощущение, могло быть сколько угодно — от фантастической динамики бытия людей в XX столетии до недоверия к чувственному познанию материального мира, неизбежно проистекающего из успехов неклассической науки, в частности релятивистской физики. Именно поэтому Гарднер и Ле Гуин не могли удовлетворяться «определенностью» сказочной стилистики, где принцесса, превратившись в лягушку, становилась лягушкой, спящая царевна — спала, Дюймовочка была маленькой, а джинн либо сидел в бутылке, либо вылезал из неё. В их волшебном и безумном мире все неопределенно и неустойчиво. Гарднеровская королева Луиза — красавица и одновременно жаба. Переходы из одного состояния в другое мгновенны и неуловимы, и читатель не всегда может быть уверен, в каком именно обличье находится в данный момент героиня. В таком же процессе непрерывной трансформации предстают перед читателем и многие другие персонажи гарднеровских сказок.

Аналогичную нестабильность «состояний» нетрудно обнаружить и в сказках Урсулы Ле Гуин. В отдельных случаях принцип неопределенности используется ею столь «круто», что читатель испытывает растерянность и некоторое смущение духа. Кто герой сказки «Он был моим мужем» — волк, перерождающийся в человека, или человек, перерождающийся в волка?

Этого мы так и не узнаем. Более того, тут нет альтернативы, нет пресловутого «или — или». Герой — и то и другое одновременно, и в этом есть определенный смысл, поскольку скрытая цель автора — внушить читателю мысль, что противоестественно не только присутствие волчьего духа в людях, но и людского духа в волках.

Сфера приложения принципа неопределенности не ограничивается образной системой, но активно распространяется на сюжетную динамику сказок Гарднера и Ле Гуин, где реализуется прежде всего в виде алогизма поступков и парадоксальности общего действия. Здесь события совершаются и как бы не совершаются. Два дружественных короля (у Гарднера) или два венценосных брата (у Ле Гуин) устраивают кровопролитное сражение, в результате которого не остается ни убитых, ни раненых. В некоторых случаях действие развивается не только «вперед», но и «назад», и тем самым все, что произошло, как бы отменяется, и, как говорит Ле Гуин, «даже следов на песке не остается». И Гарднер, и Ле Гуин позволяют себе вольное обращение со временем, с пространством, с формальной логикой, благодаря чему перед читателем возникает абсурдный мир, живущий по каким-то парадоксальным законам, где время идет по кругу и все кончается тем, с чего начинается.

Странности этого «безумного» мира реализуются не только через сюжет, образы, авторские описания, но также и через речевую стихию повествования, в которой сталкиваются слова и понятия несовместимых уровней и рядов. Так, например, читая «Королеву Луизу», мы испытываем время от времени легкую встряску, словно прикоснувшись к оголенным проводам, и перечитываем фразу, чтобы убедиться, что все именно так, как нам показалось: что мать королевы Луизы была ирландка, а отец безработный дракон, читающий прошлогодние газеты и арестованный за поджог местной церкви; что беременная камеристка — она же принцесса Мюриэл, она же крестьянка Таня — дочь то ли крестьянина, то ли короля Грегора, то ли огромного пса, который загулял с фрейлиной; что история с нападением ведьмы и волков на монастырь могла случиться в какой-нибудь гостинице в Филадельфии. Можно, конечно, отнести «безумный» мир в сказках Гарднера и Ле Гуин к продуктам деформированного сознания персонажей, но лишь в малой степени и только в «Королеве Луизе». В целом же он есть четкое отражение «безумия» реального бытия людей подлинного мира, который прикидывается логичным, а в сущности — беспредельно абсурден. И то сказать, разве мысль срубить цветущий розовый куст менее нелепа, чем мысль о принципиальной невозможности это сделать? Хотя, по нынешним нашим понятиям, первая — логична, а вторая — абсурдна.

Сказочный мир Гарднера и Ле Гуин, при всей своей фантасмагорической бессмысленности, алогичности, нестабильности, не вызовет у читателя раздражения или чувства угнетенности. Абсурдность этого мира уравновешивается человечностью и добротой. В нем нет могущественных злодеев. Напротив, все его обитатели — добрые люди: и мудрая в своем безумии королева Луиза, и король Грегор, который предпочел бы все проблемы решать общенародным голосованием, и благородный разбойник Фрокрор — насильник и анархист, борец за народное дело, и друзья детства крестьянки Тани, борющиеся за справедливость и желающие, все как один, сделаться принцами и принцессами. Зло и антигуманность мира идут не от людей, они — от «скучных и опасных идей»; и всех, кому эти идеи не дают покоя, следует нещадно пороть. Ни Гарднер, ни тем более Ле Гуин не уточняют, о каких именно идеях идет речь. Но если мы примем в соображение, что сказки свои они создавали на рубеже 60-х и 70-х годов нашего столетия, то все будет ясно и без уточнений.

Ричарда Баха, в отличие от Гарднера и Ле Гуин, интересует не столько содержание жизни, сколько её цель и смысл. Он тоже прямой наследник романтиков, но более в плане идеологическом, нежели эстетическом, ибо стоит в непримиримой оппозиции к буржуазным понятиям о назначении человека, сформулированным великим Франклином двести лет тому назад.

«Время — деньги!»- сказал Франклин. В этих двух словах умещалась целая этическая доктрина, утверждавшая, что праздность безнравственна, что материальный успех есть главная цель человеческих усилий, а деньги — абсолютное мерило всех ценностей людского бытия, включая и столь невосполнимые, как время. Этическая доктрина Франклина жива по сей день. У Баха она представлена в несколько измененном виде в качестве символа веры «племени» чаек («Мы брошены в этот мир, чтобы есть и оставаться в живых… пока хватает сил») и являет собой тезис, подлежащий не только опровержению, но и ниспровержению.

Стремлению к сытости как основному жизненному принципу Бах противопоставляет идею «полета», то есть свободного развития и стремления к совершенству. Само понятие «полета» у Баха обладает известной сложностью и вместе с тем поэтичностью. С одной стороны, это чисто физическое перемещение чайки в воздушном пространстве, описанное категориями современной авиационной практики (одиночные и групповые полеты, скоростные режимы, конфигурация крыла, фигуры высшего пилотажа, техника выхода из пике, перегрузки и т. д.), с другой — метафорическое обозначение свободной мысли, способной в своем полете осваивать иные миры, в том числе Прошлое и Будущее.

В обеих своих ипостасях полет имеет единое направление — вверх, в небеса. В физическом смысле это означает приближение к интеллектуальному и техническому совершенству, в метафизическом — постижение доброты и любви. Небеса — это место, где открывается новая эра в нравственном бытии человечества, эра сострадания, взаимопомощи, любви, наставничества. Идея Великой Чайки — всеобъемлющая идея внутренней свободы, реализующейся в деятельности на благо людей, и восходит она к романтической концепции «революции сознания» (Р. Эмерсон, Г. Торо) и к «христианскому возрождению» второй половины XX столетия. Иными словами, идея — старая, можно сказать вечная, но не теряющая актуальности по сей день.


В начале этого обзора говорилось о невозможности написать жанровую историю американской литературной сказки. Упоминалось также о прямой генетической связи между творчеством ранних американских романтиков и литературными сказками, возникавшими в США на протяжении последующих полутора веков. Отсюда, однако, не следует, что литературная сказка в Америке вовсе не испытала никакого развития. Напротив, движение от Ирвинга к Гарднеру ощущается именно как движение, отражающее общую методологическую эволюцию всех видов и жанров национальной словесности. Применительно к сказке эта общая эволюция выразилась в усилении национального элемента и в удивительной динамике сюжетов, изначальная структура которых, основанная на логике волшебства, постепенно смещалась к логике абсурда. Благодаря такому смещению, как это ни парадоксально, возникла тенденция к сближению «сказочного» мира с реальной действительностью. Впрочем, парадоксальность здесь весьма относительна. Нынешние сказочники традиционно взирают на мир с высоты идей гуманных и благородных. Для них реалии современного бытия в соединении с абсурдными понятиями — вполне логичная комбинация.


Ю. КОВАЛЕВ


ВАШИНГТОН ИРВИНГ


РИП ВAH ВИНКЛЬ


Клянусь Вотаном, богом саксов,

Творцом среды (среда — Вотанов день),

Что правда — вещь, которую храню

До рокового дня, когда сползу

В могилу…[9]


Картрайт[10]


Всякий, кому приходилось подниматься вверх по Гудзону, помнит, конечно, Каатскильские горы. Эти дальние отроги великой семьи Аппалачей[11], взнесенные на внушительную высоту и господствующие над окружающей местностью, виднеются к западу от реки. Любое время года, перемена погоды, даже каждый час на протяжении дня вносят изменения в волшебную окраску и очертания этих гор, так что все добрые хозяйки — и ближние и дальние — пользуются ими как безупречным барометром. Когда погода тиха и устойчива, они — одетые в пурпур и бирюзу — вычерчивают свои смелые контуры на прозрачном вечернем небе, но порою (хотя вокруг, куда ни глянь, все безоблачно) у их вершин собирается сизая шапка тумана, и в последних лучах заходящего солнца она горит и сияет, как венец славы.

У подножия этих сказочных гор путнику, вероятно, случалось видеть легкий дымок, вьющийся над деревней, шиферные крыши которой поблескивают между деревьями как раз в том месте, где голубые тона предгорья переходят в яркую зелень ближних лесов и лугов. Это — старинная деревушка, построенная голландцами-колонистами в самую раннюю пору колонизации, в начале правления доброго Питера Стюйвезента [12] (да будет мир праху его!), и ещё совсем недавно тут стояло несколько домиков, сложенных первыми поселенцами из мелкого, вывезенного из Голландии желтого кирпича, с решетчатыми оконцами и флюгерами в виде петушков на гребнях остроконечных крыш. В этой деревушке, как раз в одном из таких домиков (который, сказать по правде, порядком пострадал от времени и от непогоды), много лет тому назад, ещё тогда, когда весь край принадлежал Великобритании, жил простой, добродушный малый по имени Рип ван Винкль. Он был из числа потомков тех ван Винклей, которые с великою славою подвизались в рыцарственные времена Питера Стюйвезента и сопровождали его в походе на форт Христина[13]. Воинственного характера своих предков он, впрочем, не унаследовал. Я заметил уже, что это был простой, добродушный человек; больше того, он был хороший сосед и покорный, забитый супруг. Возможно, что это последнее обстоятельство и воспитало в нем ту кротость духа, которая снискала ему всеобщую любовь и широкую популярность, ибо наиболее услужливыми и покладистыми вне своего дома оказываются мужчины, привыкшие повиноваться сварливым и вечно бранящимся женам. Их нрав, пройдя через горнило домашних невзгод, становится, вне всякого сомнения, весьма гибким и податливым, ибо хорошая супружеская нахлобучка лучше иной проповеди научит человека добродетели терпения и послушания. Вот почему сварливую жену в некоторых отношениях можно считать благословением неба, а раз это так, Рип ван Винкль был трижды благословен.

Как бы там ни было, но он, бесспорно, пользовался горячей симпатией всех деревенских кумушек, которые, согласно обыкновению прекрасного пола, во всех семейных неурядицах Рипа неизменно становились на его сторону и, когда тараторили друг с другом по вечерам, не упускали случая взвалить всю вину на госпожу ван Винкль. Даже деревенские ребятишки встречали его появление шумным и радостным гомоном. Он принимал участие в их забавах, мастерил для них игрушки, учил запускать змея и рассказывал им нескончаемые истории про духов, ведьм и индейцев. Когда бы ни брел он по деревне, его постоянно окружала ватага ребят, цеплявшихся за полы его одежды, забиравшихся к нему на спину и безнаказанно учинявших тысячи шалостей; кстати, не было ни одной собаки в окрестностях, которой пришло бы в голову на него залаять.

Большим недостатком в характере Рипа было непреодолимое отвращение к производительному труду, происходившее, однако, не от недостатка усидчивости или терпения, — ведь сидел же он целыми днями на мокром камне с удочкой, длинной и тяжелой, как татарская пика, даже если не было клёва. С ружьем на плече он часами бродил по лесам и болотам, по горам и долам, чтобы подстрелить несколько белок или диких голубей.

Никогда не отказывался он пособить соседу в самой трудной работе и был первым, когда вся деревня принималась лущить кукурузу или возводить каменные заборы; так что деревенские женщины привыкли нагружать его различными поручениями и мелкими работами, взяться за которые никогда бы не согласились их менее покладистые мужья. Короче говоря, Рип охотно брался за чужие дела, но отнюдь не за свои собственные; исполнять обязанности отца семейства и содержать ферму в порядке казалось ему не по силам.

Он заявлял, что обрабатывать ферму не стоит: это, мол, самый скверный участок земли во всей округе, где все растет из рук вон плохо и всегда будет расти отвратительно, несмотря на все труды и усилия. Изгороди у него то и дело разваливались; его корова неизменно умудрялась заблудиться или попадала в чужую капусту; сорняки вырастали у него быстрее, чем у кого бы то ни было; дождь всегда начинался как раз в то время, когда он собирался работать на дворе, и хотя доставшаяся ему по наследству земля, сокращаясь акр за акром, превратилась в конце концов благодаря его хозяйничанию в узкую полоску картофеля и кукурузы, полоска эта была наихудшею в этих местах.

Дети его ходили такими оборванными и одичалыми, словно росли без родителей. Его сын Рип походил на отца, и по всему было видно, что вместе со старым платьем он наследует и отцовский характер. Обычно он трусил рысцой, как жеребенок, у подола своей матери, облаченный в старые, протертые до дыр отцовские штаны, которые он с великим трудом придерживал одною рукой, подобно тому как нарядные дамы в дурную погоду подбирают шлейф своего платья.

Рип ван Винкль, несмотря на это, принадлежал к разряду тех счастливых смертных, обладателей легкомысленного и беспечного нрава, которые живут не задумываясь, едят белый или черный хлеб, в зависимости от того, какой легче добыть без труда и забот, и скорее готовы сидеть сложа руки и голодать, чем работать и жить в довольстве. Если бы Рип был предоставлен самому себе, он посвистывал бы в полное удовольствие всю свою жизнь, но, увы, его супруга прожужжала ему уши насчёт его лени, беспечности и разорения, до которого он довел собственную семью. Утром, днем и ночью она трещала без умолку: что бы ни сказал и что бы ни сделал её супруг, вызывало неизменный поток домашнего красноречия. У Рипа был лишь один способ отвечать на все проповеди подобного рода (благодаря частому повторению этот способ превратился в привычку): он пожимал плечами, покачивал головой, возводил к небу глаза и не произносил ни единого звука.

Впрочем, это вызывало новые вспышки ярости со стороны его неугомонной супруги, так что в конце концов ему приходилось отступать с поля сражения и уходить из дому — все, что остается делать бедным мужьям, живущим под башмаком у жены.

Единственным другом Рипа среди домашних был пес по имени Волк, которому доставалось ничуть не меньше, чем его хозяину, ибо госпожа ван Винкль, считавшая, что они оба — лентяи, злобно косилась на Волка как на причину частых отлучек её супруга. Волк, по правде говоря, обладал всеми чертами характера, которые полагается иметь порядочному псу, и не уступил бы в отваге ни одному зверю, рыскавшему среди лесов, но какая храбрость и какая отвага устоят перед неотвязными, безостановочными придирками женщины! Стоило Волку переступить порог своего дома — и облик его сразу преображался: понуро опустив голову, зажав между ног хвост, крался он с видом преступника, то и дело бросая исподтишка взгляды на госпожу ван Винкль, и при малейшем взмахе метлы или половника с воем и визгом кидался к двери.

С годами семейная жизнь Рипа становилась все тягостнее. Дурной характер никогда не смягчается с возрастом, а острый язык единственный из всех режущих инструментов, который не только не притупляется от постоянного употребления, но, наоборот, делается все более острым. Будучи изгнан из дому, Рип мало-помалу привык находить отраду в посещении своеобразного клуба мудрецов, философов и прочих деревенских бездельников, заседавших на скамье перед кабачком, вывеской которому служил намалеванный красною краской портрет его королевского величества Георга III[14]. Здесь просиживали они в холодке долгие летние дни, бесстрастно передавая друг другу деревенские сплетни или сонно пережевывая бесконечные и бессмысленные истории. Впрочем, иной государственный деятель выложил бы хорошие денежки, чтобы послушать глубокомысленные споры, возникавшие иной раз, когда к ним в руки попадала старая газета, завезенная сюда каким-нибудь случайным проезжим. С какою торжественностью внимали они Тогда неторопливому, выразительному чтению Деррика ван Буммеля, школьного учителя, живого ученого человечка, который не запнувшись мог произнести самое длинное слово во всем словаре! Сколь глубокомысленно толковали они по поводу событий, происходивших несколько месяцев тому назад!

Общественным мнением этого высокого собрания заправлял Николас Веддер, патриарх деревни и владелец кабачка, у порога которого он восседал с утра до ночи, передвигаясь ровно настолько, сколько требовалось, чтобы укрыться от солнца и остаться в тени огромного дерева, так что соседи, наблюдая его передвижения, могли определять время с такою же точностью, как если бы пред ними были солнечные часы.

Правда, голос патриарха можно было услышать нечасто, зато трубкой своей он дымил беспрерывно. Несмотря на это, приверженцы Веддера (а у всех великих людей всегда бывают приверженцы) отлично понимали его и умели угадывать его мнения. Было замечено, что если чтение или рассказ были ему неприятны, он начинал яростно попыхивать трубкой, выпуская изо рта частые, короткие и сердитые облачка дыма; испытывая удовольствие, он, напротив, медленно затягивался и спокойно выпускал дым легкими, мирными облачками; время от времени, вынимая изо рта трубку, он степенно кивал головой в знак полного одобрения, и тогда около его носа завивался ароматный дымок.

Впрочем, из этой твердыни бедняга Рип был в конце концов изгнан своею грозной женой, которая внезапно нарушала спокойствие и безмятежность достопочтенного собрания и осыпала его членов насмешками и издевательствами. Даже священную особу Николаса Веддера не пощадил дерзкий язык этой крикливой женщины, обвинявшей патриарха в том, что он потворствует праздным наклонностям её легкомысленного супруга.

В конце концов бедный Рип дошел почти до полного отчаянья; единственное, что ему оставалось, чтобы избавиться от работы на ферме и брани жены, — это взять в руки ружье и отправиться бродить по лесам. Здесь он иногда присаживался поближе к дереву и делился с Волком (к которому испытывал сострадание, как к товарищу по несчастью) содержимым своей охотничьей сумки. «Бедный Волк, — говорил он в таких случаях, — твоя хозяйка устраивает тебе собачью жизнь? Ничего, приятель, пока я жив, есть кому за тебя постоять!» Волк помахивал хвостом, грустно смотрел в лицо хозяину, и, если только собаки способны сочувствовать людям, я охотно поверю, что он от всего сердца отвечал Рипу взаимностью.

Однажды в ясный осенний день Рип забрел неприметно для себя на какую-то вершину Каатскильских гор. Он предавался излюбленной им охоте на белок, и безлюдные горы отвечали многократным эхом на его выстрелы. Тяжело дыша от усталости, уже к вечеру, опустился он на склон зеленого, поросшего горной травою бугра, у самого края пропасти.

Оттуда сквозь просветы между деревьями он видел обширную, тянувшуюся на многие мили равнину, покрытую густым лесом. Где-то внизу величаво и безмолвно катил свои воды могучий Гудзон (лишь изредка на его зеркальном лоне можно было заметить отражение багряного облачка или паруса медлительной, как бы застывшей на месте барки), но и самый Гудзон терялся наконец в синеве дальних предгорий.

С противоположной стороны перед ним открывалась глубокая горная лощина — дикая, пустынная, взъерошенная, — дно которой, заваленное обломками нависших сверху утесов, было едва освещено отсветами лучей заходящего солнца. Рип лежал и задумчиво глядел на эту картину: наступал вечер; горы отбрасывали длинные синие тени и закрывали ими долины. Рип понял, что стемнеет гораздо раньше, чем он успеет добраться до деревни, и, тяжко вздохнув, представил себе грозную встречу, уготованную ему госпожою ван Винкль.

Впрочем, когда он собрался было спуститься с горы, он услышал донесшийся издали окрик: «Рип ван Винкль! Рип ван Винкль!» Рип посмотрел во все стороны, но не обнаружил никого, кроме вороны, направлявшей свой одинокий полет через горы. Он решил, что воображение обмануло его, и снова приготовился к спуску, как вдруг опять услыхал тот же голос, отчетливо прозвучавший в вечерней тишине: «Рип ван Винкль! Рип ван Винкль!» В то же мгновение Волк ощетинился, зарычал, прижался к хозяину и замер, испуганно глядя вниз. Теперь и Рип ощутил какую-то неопределенную тревогу и взглянул в том же направлении. Он увидел наконец странную фигуру, поднимавшуюся вверх по скалам и гнувшуюся под тяжестью ноши. Рип удивился, встретив человеческое существо в столь пустынной и обычно безлюдной местности, но потом решил, что это — кто-нибудь из окрестных жителей, нуждающихся в его помощи, и начал торопливо спускаться в долину.

Приблизившись, он был поражен странной внешностью незнакомца. Перед ним стоял коренастый старик с густой гривой волос и седой бородою. Он был одет по старинной голландской моде: суконная куртка, перетянутая у пояса ремнем, и широкие многослойные штаны, украшенные по бокам пуговицами, а у колен — бантами. Он тащил на плече изрядный бочонок, очевидно наполненный водкой, и знаком попросил Рипа помочь ему. Хотя Рип несколько оробел и не чувствовал доверия к незнакомцу, он всё же со всегдашнею готовностью откликнулся на призыв, — и вот, помогая друг другу, они стали карабкаться вверх по промоине, представлявшей собою, надо полагать, сухое русло ручья.

Во время подъема Рип не раз слышал глухие раскаты, напоминавшие далекий гром. Они доносились, казалось, из глубокого оврага, или, вернее, из ущелья между высокими скалами; к нему-то и вела та неровная, усыпанная щебнем тропа, по которой они взбирались. Рип на мгновенье остановился и, рассудив, что это, должно быть, отдаленный гул короткого грозового ливня, который часто бывает в горах, тронулся дальше. Пройдя ущелье, они вышли в котловину, похожую на маленький амфитеатр. Котловина была со всех сторон окружена отвесными скалами, с краев которых свешивались ветви деревьев, так что снизу можно было увидеть лишь клочки лазурного неба или — порою — яркое вечернее облачко. За все время ни Рип, ни его спутник не проронили ни слова, и хотя первый недоумевал, зачем тащить бочонок с водкою в дикие пустынные горы, он так и не решился обратиться за разъяснениями к старику, ибо в нем было что-то необыкновенное и непостижимое, внушавшее страх и исключавшее возможность сближения.

Добравшись до котловины, Рип увидел здесь немало достойного удивления. Посредине, на гладкой площадке, компания странных людей резалась в кегли. На них было причудливое иноземное платье: одни — в коротких куртках, другие — в камзолах, с длинными ножами у пояса, и все, по большей части, — в таких же необъятных штанах, в какие был облачен проводник Рипа. Физиономии их тоже были необычны: у одного — огромный череп, плоское лицо и маленькие свиные глазки; лицо другого (на нем был белый колпак, похожий на сахарную голову, украшенную красным петушиным перышком), казалось, состояло из одного носа. Все они имели бороды различной формы и различного цвета. Один из них выглядел предводителем; этот дюжий пожилой джентльмен с обветренным лицом носил камзол с галунами, широкий пояс и кортик, а также треуголку с перьями, красные чулки и башмаки с пряжками на очень высоких каблуках. Вся группа в целом напомнила Рипу старинную фламандскую картину в гостиной деревенского пастора ван Шейка, привезенную из Голландии ещё в те времена, когда здесь было основано первое поселение.

Но вот что больше всего поразило Рипа: хотя люди эти, судя по всему, развлекались от всего сердца, их лица оставались неподвижными и все они сохраняли таинственное молчание; никогда ещё Рипу не доводилось присутствовать при такой унылой игре. Кроме стука шаров, которые, едва покатившись, будили в горах громкое эхо, грохотавшее подобно громовым раскатам, ничто не нарушало безмолвия этой сцены.

Когда Рип и его спутник подошли ближе, игроки внезапно прекратили партию и уставились на них неподвижным, мертвенным, как у статуй, взглядом; их лица были такие странные, такие потухшие, что у Рипа екнуло сердце и задрожали поджилки. Между тем его спутник стал разливать содержимое бочонка в большие кубки и знаком показал Рипу, что их следует поднести играющим. Рип повиновался со страхом и дрожью; в глубоком молчании проглотили они напиток и снова возвратились к игре.

Мало-помалу Рип освоился с окружающим. Его страх и тревога прошли. Он осмелился даже (разумеется, только тогда, когда никто на него не смотрел) отведать напитка и нашел, что он имеет вкус отменной голландской водки, Принадлежа по натуре к разряду вечно алчущих, он не выдержал искушения и хлебнул ещё раз, а так как один глоток влечет за собою другой, то он все прикладывался да прикладывался, так что в конце концов сознание его затуманилось, голова отяжелела и опустилась на грудь и сам он погрузился в глубокий сон.

Проснувшись, Рип увидел себя на том же самом зеленом бугре, откуда он впервые заметил вчерашнего старика из долины. Он протер глаза — было яркое солнечное утро. В кустах порхали и щебетали птички; в небе широкими кругами парил орел, рассекая чистый горный воздух. «Неужели, — подумал Рип, — я провел здесь целую ночь?» Он припомнил все, что случилось перед тем, как он задремал. Странный человек с бочонком водки… котловина в горах… дикий уголок среди скал… унылая партия в кегли… кубок… «Ох, этот кубок, — подумал Рип, — этот проклятый кубок! Как мне теперь оправдаться перед госпожою ван Винкль?»

Он принялся за поиски своего ружья, но вместо нового, отлично смазанного дробовика нашел рядом с собою старый кремневый мушкет; ствол был изъеден ржавчиною, замок отвалился, ложе источено червями. Он заподозрил, что вчерашние немые гуляки, которых он встретил в горах, сыграли с ним шутку и, напоив водкой, украли ружье. Волк тоже бесследно исчез; впрочем, он мог погнаться за куропаткой или белкой. Рип свистнул и позвал его по имени — но все было напрасно. На свист и крики ответило только эхо, собаки нигде не было.

Он решил ещё раз наведаться в то место, где вчера происходила игра; если встретится кто-нибудь из игроков, он потребует от него ружье и собаку. Поднявшись на ноги, чтобы выполнить своё намерение, он почувствовал, что с трудом разгибает спину и что ему недостает прежней легкости в движениях.

«Постель в горах, видно, не для меня, — подумал Рип. — Если после прогулки я схвачу ревматизм, попадет мне от моей хозяйки!» С трудом спустился он в долину и отыскал промоину, по которой вчера вечером поднимался со своим спутником в гору. К его изумлению, здесь теперь катился и перескакивал со скалы на скалу, наполняя долину ревом и рокотом, бурный горный поток. Рип тем не менее стал карабкаться вверх, вдоль по берегу, и ему пришлось проложить себе путь сквозь заросли березняка и орешника, путаясь и по временам увязая среди густых лоз дикого винограда, соткавшего своими цепкими завитками и усиками своего рода сеты.

Наконец добрался он до того места в долине, где между утесами должен был открыться проход в амфитеатр, но не обнаружил и следа никакого прохода. Скалы вздымались отвесной непроходимой стеной; сверху легкой полосой летучей пены низвергался поток, стекавший в просторный водоем, глубокий и черный, как всегда, укутанный тенью растущего вокруг леса. Здесь бедняга Рип вынужден был остановиться. Он ещё раз свистнул и окликнул своего пса, но в ответ донеслось лишь карканье праздных ворон, кружившихся высоко в воздухе над сухим деревом, свисавшим в озаренную солнцем пропасть; вороны, чувствуя себя в безопасности, — ещё бы на такой-то высоте! — поглядывали вниз и, казалось, издевались над замешательством бедного Рипа. Что ему оставалось делать? Утро проходило, он испытывал голод: он ведь не завтракал! Его огорчила потеря ружья и собаки, он страшился встречи с женой, но не помирать же ему с голода в этих горах! Покачав головою, он взвалил на плечо ржавый мушкет и с сердцем, исполненным забот и тревоги, направился к дому.


Подойдя к деревне, Рип повстречал несколько человек, но среди них не попалось ни одного знакомого; это его до некоторой степени удивило, ибо он считал, что в своей округе знает каждого встречного и поперечного. Одежда их к тому же была совсем другого покроя, чем тот, к которому он привык. Все они следили за ним пристальным взглядом и всякий раз, посмотрев на него, неизменно проводили рукою по подбородку. Видя постоянное повторение этого жеста, Рип невольно сделал то же самое и, к своему изумлению, обнаружил, что борода его отросла по крайней мере на целый фут.

Он вошел наконец в деревню. Ватага незнакомых ребят следовала за ним по пятам; они свистели и указывали пальцами на его бороду. Собаки — но и среди них не было ни одной старой знакомой — при его появлении бросились на него, надрываясь от лая.

Да и деревня тоже переменилась — она стала больше и многолюдней. Перед ним тянулись ряды домов, которых он прежде не знал, а, между тем, хорошо известные ему домики исчезли бесследно. Чужие имена на дверях, чужие лица в окнах — все стало чужое. Было от чего потерять голову. Рип решил, что и сам он, и весь окружающий мир оказались во власти колдовских чар. Конечно, в этом не могло быть сомнений, — пред ним была родная деревня, которую он покинул только вчера. Здесь высятся Каатскильские горы, вдалеке серебрится быстрый Гудзон, а вот — те холмы и долы, которые стояли тут испокон века. Рип был не на шутку озадачен. «Вчерашний кубок, — подумал он, — одурманил мне, видно, голову».

Не без труда нашел он дорогу к своему дому, к которому, кстати сказать, он стал подходить с немым страхом, ожидая, что вот-вот раздастся пронзительный голос госпожи ван Винкль. Дом оказался в полном упадке: крыша провалилась, стекла выбиты, двери едва держались на оборванных петлях. Вокруг дома бродила тощая, голодная, похожая на Волка, собака. Рип позвал её, но она с ворчанием оскалила зубы и шмыгнула мимо. Это был злой, недоверчивый пес. «Моя собственная собака, — вздохнул Рип, — и та забыла меня».

Он вошел в дом, который госпожа ван Винкль, надо отдать ей справедливость, всегда содержала в чистоте и порядке. Дом был пуст, заброшен и, как видно, покинут. Эта заброшенность победила в нем страх перед женой, и он стал громко звать её и детей; пустые комнаты на мгновенье наполнились звуком его голоса, и затем снова воцарилась мертвая тишина.

Рип торопливо вышел из дому и зашагал к своему старому прибежищу — деревенскому кабачку, но кабачок бесследно исчез! На его месте стояло покосившееся деревянное здание с большими окнами; некоторые из них были разбиты и кое-как заткнуты старыми шляпами и юбками; над входом в здание красовалась вывеска:


СОЮЗ

Гостиница Джонатана Дулитла


Вместо высокого дерева, под сенью которого ютился когда-то мирный голландский кабачок, торчал длинный голый шест, и на конце его красовалось нечто похожее на красный ночной колпак. На этом шесте развевался также неизвестный ему пестрый флаг с изображением каких-то звезд и полос, — все это было чрезвычайно странно и непонятно. Он разглядел, впрочем, на вывеске, под которой не раз выкуривал свою мирную трубку, румяное лицо короля Георга III, но и портрет тоже изменился самым удивительным образом; красный мундир стал желто-голубым; вместо скипетра в руке оказалась шпага; голову венчала треугольная шляпа, под портретом крупными буквами было выведено: ГЕНЕРАЛ ВАШИНГТОН.

Как и всегда, у дверей толкалось много народа, но в толпе Рип не встретил ни одного знакомого лица. Изменился, казалось, даже самый характер людей. Вместо былой невозмутимости и сонного спокойствия во всем проступали деловитость, напористость, суетливость. Рип тщетно искал глазами мудрого Николаса Веддера с его широким лицом, двойным подбородком, всегда предпочитавшего пустым речам попыхивание своей славною длинною трубкой, или школьного учителя ван Буммеля, пережевывавшего содержание старой газеты. Но зато какой-то тощий, желчного вида субъект, карманы которого были битком набиты листовками, шумно разглагольствовал о гражданских правах, о выборах, членах Конгресса, свободе, Бенкерс-Хилле[15], героях 1776 года и о многом другом, так что речь его показалась ошеломленному Рипу каким-то вавилонским смешением языков.



Появление Рипа, его длинная седая борода, ржавое кремневое ружье, странное платье и целая армия женщин и детей, следующих за ним по пятам, немедленно привлекли внимание трактирных политиканов. Они обступили его и с великим любопытством начали разглядывать с головы до пят. В мгновение ока возле Рипа очутился оратор и, отведя его в сторону, спросил, за кого он будет голосовать. Рип недоуменно уставился на него. Не успел он опомниться, как какой-то маленький шустрый человечек дернул его за рукав, поднялся на носки и зашептал в ухо: «Кто же вы — федералист или демократ?»[16] Рип и на этот раз не понял ни слова. Вслед за тем почтенный и важный пожилой джентльмен в остроконечной треуголке протискался к нему сквозь толпу, расталкивая всех локтями, и, очутившись пред Рипом ван Винклем, подбоченился, оперся рукою на набалдашник трости и, проникая как бы в самую его душу пристальным холодным взглядом и острием своей треуголки, строго спросил, на каком основании он явился на выборы с ружьем и с какою целью привел с собою толпу: уж не намерен ли он поднять в деревне мятеж?

— Помилуйте, джентльмены! — воскликнул Рип, окончательно сбитый с толку. — Я бедный мирный человек, уроженец этих мест и верный подданный своего короля, да благословит его Бог!

Тут поднялся невообразимый шум: «Тори! Тори! Шпион! Эмигрант! Держи его! Долой!» Человек в треуголке с немалым трудом восстановил порядок, придал себе ещё больше важности и суровости и ещё раз допросил подозрительного пришельца: зачем он сюда явился и что ему нужно? Бедняга Рип стал смиренно доказывать, что он ничего худого не думал и что явился сюда, чтобы повидать кого-нибудь из соседей, обычно собирающихся у кабачка.

— Отлично, но кто же они такие? Назовите их имена! Рип задумался на минуту и сказал:

— Николас Веддер.

Воцарилось молчание, нарушенное наконец каким-то стариком, который тонким, визгливым голосом пропищал: Николас Веддер? Восемнадцать лет назад он скончался. Над его могилой, что на церковном дворе, стоял когда-то деревянный крест, который мог бы о нем рассказать, но крест истлел и теперь от него ничего не осталось.

— А где Бром Детчер?

— Ах этот! Еще в начале войны он отправился в армию; одни утверждают, что он убит при штурме Стони Пойнт[17], другие говорят, что он утонул во время бури у Антонова Носа[18].

Не знаю, кто из них прав. Он так и не вернулся назад.

— А где ван Буммель, школьный учитель?

— Он тоже ушел на войну, стал важным генералом и теперь заседает в Конгрессе.

Слушая рассказ о переменах, коснувшихся его родной деревни и старых друзей, и рассудив, что он остался теперь один-одинешенек на белом свете, Рип почувствовал, как сердце его сжимается. К тому же каждый ответ порождал в нем недоумение, ибо речь заходила о больших отрезках времени и таких событиях, которые не укладывались в его сознании: война, Конгресс, Стони Пойнт. Он не стал больше расспрашивать про друзей и с отчаяньем в голосе воскликнул:

— Неужели же никто не знает Рипа ван Винкля?

— Ах Рип ван Винкль! — воскликнули два-три человека в толпе. — Ну ещё бы! Вон он, Рип ван Винкль! Возле дерева!

Рип взглянул в указанном направлении и увидел точную свою копию, увидел себя таким, каким он ушел когда-то в горы; ну конечно, точь-в-точь такой же ленивец и оборванец! Бедняга Рип окончательно растерялся. Он усомнился в себе самом: кто же он — Рип ван Винкль или кто-нибудь другой? И едва в нем мелькнула эта дикая мысль, как человек в треуголке спросил:

— Кто вы и как вас зовут?

— Бог его знает! — воскликнул Рип, теряя рассудок. — Ведь я вовсе не я… я — кто-то другой… Вон там… нет… это кто-то другой в моей шкуре… Вчера вечером я был настоящий, но я провел эту ночь в горах, чужие люди подменили моё ружье, все переменилось, я переменился, и я не могу сказать, кто я такой.

Тут присутствующие начали переглядываться, перемигиваться, покачивать головой и многозначительно постукивать себя по лбу. В толпе зашептались о том, что следует отнять у старика ружье, а не то он ещё натворит каких-нибудь бед. При упоминании о подобной возможности важный мужчина в треуголке поспешно ретировался. В эту решительную минуту молодая хорошенькая женщина, протолкавшись вперед, подошла взглянуть на седобородого старца. На руках у неё был толстощекий малыш, который при виде Рипа заорал благим матом.

— Молчи, Рип! — вскричала она. — Молчи, дурачок! Дедушка тебе худого не сделает.

Имя ребенка, внешность матери, её голос — ? все это пробудило в душе Рипа вереницу далеких воспоминаний.

— Как тебя зовут, милая? — спросил он.

— Джудит Гарденир.

— А как звали твоего отца?

— Его, беднягу, звали Рип ван Винкль, но вот уже двадцать лет, как он ушел из дому, и с той поры о нем ни слуху ни духу. Собака его вернулась домой, но что сталось с моим отцом: застрелился ли он или был схвачен индейцами, — про это не знает никто. Я была тогда совсем маленькой девочкой.

Рипу не терпелось выяснить ещё одно обстоятельство, и с дрожью в голосе он задал последний вопрос:

— А где твоя мать?

— Она скончалась; это случилось недавно. У неё лопнула жила, — она повздорила с разносчиком из Новой Англии[19]. По крайней мере хоть это известие заключало в себе крупицу утешения. Бедняга не мог дольше сдерживаться. В одно мгновение и дочь и ребенок оказались в его объятиях.

— Я твой отец! — закричал он взволнованно. — Я Рип ван Винкль, когда-то молодой, а нынче старый Рип ван Винкль! Неужели никто на свете не признает беднягу Рипа ван Винкля?

Все с изумлением смотрели на него. Какая-то ветхая старушка, пошатываясь от слабости, вышла наконец из толпы, прикрыла ладонью глаза и, вглядевшись в его лицо, воскликнула:

— Ну конечно! Это — Рип ван Винкль, он самый! Добро пожаловать! Где же ты пропадал, старина, целых двадцать лет?

История Рипа была очень короткой, ибо целое двадцатилетие пролетело для него, как одна летняя ночь. Окружающие, слушая Рипа, пялили на него глаза и дивились его рассказу; впрочем, находились люди, которые подмигивали друг другу и корчили рожи, а почтенный человек в треуголке, по окончании тревоги снова возвратившийся к месту происшествия, поджал губы, покачал головой, и в ответ на это движение закачались головы всех собравшихся.

Тут же порешили узнать мнение старого Питера Вандердонка. Как раз в это время он медленно проходил по дороге. Он был потомком историка с тем же именем, который оставил одно из первых исследований по истории здешних мест. Питер был самым старым из числа обитателей деревни и к тому же знал назубок все примечательные события и предания округи. Он тотчас же признал Рипа и заявил, что считает его рассказ вполне достоверным. Он убедил присутствующих, что Каатскильские горы, как это подтверждает его предок-историк, великий Гендрик Гудзон[20], впервые открывший и исследовавший реку и прилегающий край, один раз в двадцать лет собирает в горах экипаж своего «Полумесяца» и устраивает для него смотр. Таким образом он обеспечивает себе возможность навещать область, бывшую ареною его подвигов, и присматривать бдительным оком за рекой и большим городом, названным его именем. Отцу Питера Вандердонка удалось однажды увидеть это собственными глазами: призраки были одеты в старинное голландское платье, они играли в кегли в котловине между горами, да и ему самому один раз, летним вечером, довелось услышать стук их шаров, похожий на раскаты далекого грома.

Итак, толпа успокоилась и приступила к более важному делу — к выборам.

Дочь Рипа взяла отца к себе. У неё был уютный, хорошо обставленный дом и рослый жизнерадостный муж, в котором Рип узнал одного из сорванцов, забиравшихся во время оно к нему на спину. Что касается сына и наследника Рипа, того, что стоял под деревом, точной копии своего отца-лентяя, то он работал на ферме у сестры и проявлял унаследованную от отца склонность заниматься всем чем угодно, только не собственным делом.

Рип возобновил свои странствования и былые привычки; он разыскал также старых приятелей, но они были уже не те: время не пощадило и их! По этой причине он предпочитал друзей из среды подрастающего поколения, любовь которого вскоре снискал.

Свободный от каких бы то ни было домашних обязанностей, достигнув того счастливого возраста, когда человек безнаказанно предается праздности, Рип занял своё старое место у дверей кабачка и мало-помалу заслужил всеобщее уважение в качестве патриарха деревни и как живая летопись давних, довоенных времен. Прошло немало дней, прежде чем он вошел в курс местных сплетен и освоился с небыкновенными событиями, приключившимися во время его многолетнего сна. Тут была и Война за независимость[21], и свержение ига английской тирании, и, наконец, превращение его самого из подданного короля Георга III в свободного гражданина Соединенных Штатов. Сказать по правде, Рип плохо разбирался в политике: перемены в жизни государств и империй мало задевали его; ему был известен только один вид деспотизма, под гнетом которого он столь долго страдал, — правление юбки. По счастью, этому деспотизму тоже пришел конец; сбросив со своей шеи ярмо супружества и не страшась более тирании госпожи ван Винкль, он мог уходить из дому и возвращаться домой когда пожелает. Всякий раз, однако, при упоминании её имени он покачивал головою, пожимал плечами и возводил глаза к небу, что с одинаковым правом можно было рассматривать и как выражение покорности судьбе, и как радость по поводу неожиданного освобождения.

Рип рассказывал свою историю каждому новому постояльцу гостиницы мистера Дулитла. Было замечено, что поначалу он каждый раз вносил в свою историю некоторые поправки, вероятно потому, что ещё совсем недавно пребывал во власти своих сновидений. Под конец его история отлилась в тот самый рассказ, который я только что воспроизвел, и во всей округе нельзя было найти мужчины, женщины или ребенка, которые не знали бы её наизусть. Иногда, впрочем, выражались сомнения в достоверности повествования; люди уверяли, что Рип попросту спятил и что его история и есть, собственно, тот пункт помешательства, который никак не вышибить из его головы. Однако старые голландские поселенцы относятся к ней с полным доверием. И сейчас, услышав летним вечером раскаты далекого грома, доносящиеся со стороны Каатскильских гор, они утверждают, что это Гендрик Гудзон и экипаж его корабля играют партию в кегли. А когда жить становится невмоготу, все здешние мужья, пребывающие под жениным башмаком, мечтают о том, чтобы испить забвения из кубка Рипа ван Винкля.


ЛЕГЕНДА ОБ АРАБСКОМ АСТРОЛОГЕ


Давным-давно, много столетий назад, жил-был мавританский султан по имени Абен Абус, повелитель Гранады[22]. Это был завоеватель в отставке, то есть такой, который, когда-то, в дни своей молодости, проводил жизнь в беспрерывных набегах и грабежах, а теперь, состарившись и одряхлев, хотел только покоя и мечтал лишь о том, чтобы жить в ладу со всем миром, почивать на лаврах и безмятежно править владениями, некогда отнятыми у соседей.

Случилось, однако, что этому в высшей степени благоразумному и миролюбивому престарелому монарху пришлось столкнуться с молодыми соперниками — юными принцами, исполненными его былой страсти к славе и битвам и склонными потребовать от него уплаты по счетам, завещанным их отцами. К тому же некоторые отдаленные области его государства, которыми он в дни своей мощи управлял надменно и гордо, ныне, когда он хотел только покоя, обнаруживали готовность восстать, и существовала опасность, что они двинутся на столицу. Таким образом, враги грозили ему отовсюду, а так как Гранада окружена дикими и скалистыми горами, скрывающими приближение неприятеля, бедный Абен Абус, не зная, с какой стороны ожидать враждебных действий, пребывал в состоянии вечной настороженности и тревоги.

Понапрасну строил он в горах великое множество сторожевых башен, понапрасну расположил на перевалах дозоры с приказом — в случае приближения противника жечь по ночам костры, а днем курить дымом. Юркие, увертливые враги, несмотря на его бесчисленные меры предосторожности, пробирались через какое-нибудь неведомое ущелье, под самым его носом разоряли принадлежавшие ему земли и уходили с добычею в горы. Бывал ли когда-нибудь удалившийся в отставку завоеватель в более неприятном, более тягостном положении?

Как раз в то время, когда эти тревоги и неприятности особенно одолевали Абен Абуса, ко двору прибыл старый-престарый арабский врач.

Его седая борода спадала до пояса, и вообще все в нем свидетельствовало о крайней старости, хотя он проделал весь путь из Египта пешком, не пользуясь никакой иной помощью, кроме посоха, исчерченного иероглифами. Молва предшествовала ему. Его звали Ибрагим ибн Абу Аюб; утверждали, что он жил ещё во времена Магомета и что он сын Абу Аюба, последнего из сподвижников пророка. Будучи ещё ребенком, он попал в Египет вместе с победоносным войском Амру и оставался там многие годы, изучая у египетских жрецов чернокнижие, и в частности магию.

Передавали также, будто он отыскал секрет продления жизни, благодаря чему и живет более двух столетий, но, так как это открытие было сделано им уже в преклонных летах, ему пришлось остаться при седых волосах и морщинах.

Этот необычайный старец был с почетом принят султаном, который, подобно большинству престарелых монархов, с некоторых пор стал питать к врачам особую благосклонность. Он хотел отвести ему помещение во дворце, но астролог предпочел пещеру на той стороне холма, которая подымается над Гранадой и на которой впоследствии была выстроена Альгамбра[23]. Он велел расширить и отделать пещеру так, чтобы получилось нечто вроде просторного и высокого зала с круглым отверстием в потолке, сквозь которое, как со дна колодца, он мог бы рассматривать небо и даже в полдень наблюдать звезды. Стены зала были расписаны египетскими иероглифами, кабалистическими символами и знаками Зодиака. Этот зал он уставил множеством всяких приборов, изготовленных под его наблюдением искуснейшими мастерами Гранады, приборов, таинственные свойства которых были известны, однако, лишь ему одному.

Вскоре мудрец Ибрагим стал ближайшим советником султана, прибегавшего к его помощи во всех затруднительных случаях. Как-то раз Абен Абус горько сетовал на соседей, из-за которых ему приходится быть постоянно настороже, дабы оградить себя от вторжений. Выслушав эти жалобы, астролог после непродолжительного молчанья промолвил:

— Знай, повелитель, что, находясь в Египте, я лицезрел великое чудо, сотворенное некогда языческой жрицею. Над городом Борса, на горе, откуда открывается вид на долину великого Нила, стоит баран и на нем петушок — оба из литой меди, — и они вращаются на особой оси. Всякий раз, как стране угрожает нашествие, баран поворачивается в сторону неприятеля, а петушок кукарекает, благодаря чему жители города заранее знают об опасности и о том, откуда она приближается, так что могут своевременно принять необходимые меры.

— Великий Боже! — воскликнул миролюбивый Абен Абус. — Каким бесценным сокровищем был бы для меня подобный баран, зорко стерегущий окрестные горы; каким сокровищем был бы петух, кукарекающий в час опасности! Алла Акбар[24]! Как мирно почивал бы я у себя во дворце, имея на крыше таких часовых!

Астролог выждал, пока утихли восторги султана, и затем продолжал:

— После того как победоносный Амру[25] (да пребудет он в мире!) завершил завоеванье Египта, я поселился среди местных жрецов, изучая обряды и церемонии языческой веры и стремясь овладеть их тайными знаниями, благодаря которым они пользуются известностью во всем мире. Однажды, сидя на берегу Нила, я беседовал с одним дряхлым жрецом; вдруг он указал на могучие пирамиды, вздымающиеся среди пустыни подобно высоким горам. «Все, чему мы можем тебя научить, — сказал он, — ничто рядом со знанием, сокрытым в этих величественных строениях. Внутри центральной пирамиды замурована погребальная зала, в которой покоится мумия верховного жреца, содействовавшего постройке этого громадного здания, и вместе с ним погребена священная книга, заключающая в себе все тайны магии и колдовства. Эта книга была дана Адаму после его изгнания из рая и, переходя из поколения в поколение, попала в конце концов в руки премудрого царя Соломона, который, руководясь её указаниями, воздвиг знаменитый иерусалимский храм. Каким образом она затем оказалась собственностью строителя пирамид, известно лишь тому, для кого вообще не существует тайн».

Едва я услышал слова египетского жреца, как сердце моё загорелось желанием добыть упомянутую им книгу. Я имел возможность использовать для этой цели воинов нашего победоносного войска и значительное количество местных жителей; собрав этих людей, я приступил к работе и начал пробивать глыбы твердого камня, пока не добрался, после неимоверных трудов, до одного из внутренних потайных ходов. Следуя по этому ходу и миновав опаснейший лабиринт, я проник в самое сердце пирамиды, в погребальную залу, где многие столетия покоилась мумия верховного жреца.

Я вскрыл саркофаг, снял великое множество повязок, в которые была запелената мумия, и наконец нашел на груди покойного драгоценную книгу. Я схватил её дрожащей рукой, ощупью выбрался из пирамиды, оставив мумию в темной и безмолвной гробнице дожидаться дня воскресения мертвых и страшного суда.

— Сын Абу Аюба! — воскликнул Абен Абус. — Ты — великий путешественник и повидал много чудес, но что мне до тайн какой-то неведомой пирамиды и Книги премудрости царя Соломона!

— Вот об этом, повелитель, я и поведу речь. По этой книге я выучился искусству магов и могу теперь призывать джиннов для осуществления моих планов. Тайна чудесного барана из города Борсы для меня больше не тайна, я в силах сотворить такое же чудо; впрочем, нет — моё чудо ещё поразительнее.

— О премудрый сын Абу Аюба! — вскричал Абен Абус. — Один такой баран несравненно полезнее, чем все сторожевые башни в горах и великое множество часовых на границах! Сотвори мне такого телохранителя — и все сокровища моей казны будут твои.

Астролог тотчас же принялся за работу, дабы удовлетворить желание султана. Он велел возвести над крышей дворца, стоявшего на скалистом выступе холма Альбайсин, высокую башню. На постройку башни пошли исключительно камни, привезенные из Египта и снятые, как передают, с пирамиды. В верхней части этой башни находился круглый зал с окнами, выходящими на все стороны небосклона; у каждого окна стоял стол, на котором было выстроено в боевом порядке, как на шахматной доске, крошечное войско пеших и конных воинов во главе с фигуркою, изображающею того государя, чьи земли простирались в данном направлении. На каждом столе лежало также небольшое копье, величиною с сапожное шило, с вырезанными на нем халдейскими письменами. Этот зал был всегда на запоре, в него вела медная дверь с огромным стальным замком, ключ от которого хранился у самого султана Абен Абуса.

Макушку башни увенчивал шпиль; на этом шпиле была укреплена фигура мавританского всадника со щитом в одной руке и поднятым отвесно копьем в другой. Лицо всадника было обращено к городу, точно он нес его охрану и следил за порядком; однако едва против Гранады выступали враги, всадник поворачивался в ту сторону, откуда грозила опасность, и наклонял копье, словно собираясь пустить его в дело.

Как только изготовление этого чудесного талисмана было закончено, Абен Абус стал нетерпеливо ожидать случая, который позволил бы испытать его необыкновенные свойства, и столь же пламенно жаждал нашествия, как некогда хотел покоя. Его желание вскоре исполнилось.

Однажды — это произошло в ранний утренний час — страж, приставленный охранять башню, сообщил, что бронзовый всадник повернулся лицом к Эльвирским горам, а его копье направлено прямо на перевал Лопе.

— Пусть бьют в барабаны и трубят в трубы, пусть зовут горожан к оружию, пусть вся Гранада будет поставлена на ноги, — приказал Абен Абус.

— О повелитель, — молвил астролог, — незачем тревожить твой город и звать к оружию воинов; мы не нуждаемся в силе, чтобы избавиться от врагов. Отпусти свиту, и поднимемся в секретную залу на башне.

Престарелый Абен Абус поднялся по башенной лестнице, опираясь на руку ещё более престарелого Ибрагима ибн Абу Аюба. Они отомкнули медную дверь и вошли. Окно, обращенное в сторону перевала Лопе, было открыто.

— В этом направлении, — сказал астролог, — таится опасность. Приблизься, о повелитель, к этому столу и познай его тайну.

Султан Абен Абус подошел к шахматной доске; на ней были расставлены маленькие фигурки из дерева. Вдруг, к своему изумлению, он увидел, что фигурки пришли в движение. Кони становились на дыбы, взвивались в воздух, воины размахивали мечами и копьями, слышались слабые звуки барабанов и труб, звон оружия, ржанье боевых скакунов, причем все это было не громче и не отчетливее, чем жужжание пчелы или мухи над ухом человека, задремавшего в тени в знойный полуденный час.

— Заметь себе, о повелитель, — сказал астролог, — вот свидетельство, что враги твои уже выступили. Они должны показаться там, в горах у перевала Лопе. Если желаешь посеять среди них панику и смятение, заставить их отступить без пролития крови, прикоснись к фигуркам тупым концом магического маленького копья; если предпочитаешь кровавое побоище и истребление, прикоснись его острием.

Лицо Абен Абуса стало мертвенно-бледным; дрожа от нетерпения, он взял в руки копье, и, когда он подходил к столу, его седая борода тряслась от овладевшего им ликования.

— Сын Абу Аюба! — воскликнул он, усмехаясь. — Я полагаю, что малая толика крови всё же необходима.

С этими словами он рьяно взялся за дело: одни фигурки он колол острым концом магического копья, другие ударял его тупой стороною; первые из них падали замертво на землю, тогда как вторые, обратившись друг против друга, начали беспорядочное братоубийственное побоище.

Астрологу с величайшим трудом удалось остановить руку миролюбивейшего из монархов и удержать его от полного истребления неприятеля; наконец он убедил султана покинуть башню и послать в горы, к перевалу Лопе, разведчиков.

Они вернулись с известием, что христианскому войску удалось проникнуть в самое сердце окрестных гор, оно находилось уже почти в виду Гранады, но в его рядах возникли раздоры; после кровавой братоубийственной сечи оно удалилось в свои пределы.

Испытав на деле замечательные свойства чудесного талисмана, Абен Абус ликовал.

— Наконец-то, — сказал он, — я смогу вести спокойную жизнь и держать врагов в своей власти. О, премудрый сын Абу Аюба, чем же вознаградить тебя за столь великое благодеяние?

— Желания старца, к тому же философа, нетрудно исчислить — они скромны: предоставь мне средства, чтобы обставить пещеру и превратить её в более или менее сносную келью отшельника, — я буду доволен.

— О, сколь благородна умеренность настоящего мудреца! — воскликнул Абен Абус, чрезвычайно довольный незначительностью просимого философом вознаграждения.

Он позвал своего казначея и велел отпускать по требованию Ибрагима столько денег, сколько понадобится для расширения и убранства его скромной кельи.

Астролог велел вырубить в скале анфилады комнат и устроить их таким образом, чтобы они соединялись друг с другом и с его астрологическим залом; он приказал обставить эти покои роскошными оттоманками и диванами и завесить их стены драгоценными шелками Дамаска. «Я стар, — говорил он, — я не могу томить свои кости на каменном ложе; что же касается сочащихся сыростью стен, то их нужно закрыть».

Сверх этого, он выстроил бани, снабдив их всевозможными благовониями и ароматическими маслами, ибо омовение, говорил он, необходимо, чтобы бороться со старостью и восстанавливать свежесть и гибкость истомленного умственными трудами тела.

Он велел, кроме того, повесить во вновь выстроенных покоях неисчислимые хрустальные и серебряные светильники, которые заправлялись ароматическим маслом, приготовленным согласно рецепту, найденному им в гробницах Египта. Это масло было вечным, никогда не угасало; от него исходило мягкое, нежное сияние, напоминавшее рассеянный дневной свет.

Свет солнца, утверждал он, слишком ярок и резок для слабых глаз старца, тогда как свет светильника более подходит для занятий философа.

Между тем казначей Абен Абуса начал ворчать по поводу сумм, ежедневно расходуемых астрологом на отделку и украшение его кельи; в конце концов он отправился со своими жалобами к султану. Но раз царское слово дано, оно нерушимо. Абен Абус только пожал плечами.

— Мы должны запастись терпением, — сказал он, — старик задумал устроить жилище философа в соответствии с тем, что он видел внутри пирамид и среди гигантских развалин Египта; но всему бывает конец, — то же случится и с расходами по убранству его пещеры.

Султан был прав; келья была наконец отделана и обставлена; она представляла собою роскошнейший подземный дворец. Астролог заявил, что ему больше ничего не потребуется, и, запершись у себя, провел трое суток в непрерывных трудах. После этого он снова пришел к казначею.

— Мне нужна ещё одна вещь, — сказал он, — пустячное развлечение на время отдыха от умственного труда.

— О, премудрый Ибрагим, мне приказано доставлять тебе все, что может понадобиться тебе в твоем уединении; чего ты ещё желаешь?

— Мне хотелось бы иметь несколько танцовщиц.

— Танцовщиц! — повторил, как эхо, поверженный в изумление казначей.

— Да, танцовщиц, — ответил степенно мудрец, — пусть они будут молоды и приятны на вид, ибо лицезрение юности и красоты действует на стариков освежающе. Мне достаточно будет немногих, ибо я — философ и потребности мои невелики, удовлетворить их нетрудно.

Пока философ Ибрагим ибн Абу Аюб столь мудро проводил время у себя в келье, миролюбивый Абен Абус, сидя в башне, заочно предавался яростным битвам.

И действительно, разве не замечательное занятие для престарелого монарха, и притом миролюбца, вести войны с такой поразительной легкостью, не выходя из собственной комнаты, шутя рассеивать целые армии, точно дело шло о каких-нибудь мушиных роях!

Мало-помалу он настолько вошел во вкус этой забавы, что принялся даже задирать и оскорблять соседних монархов, стремясь вызвать их на войну, но, потерпев неоднократные поражения, они становились все более и более осторожными, и в конце концов среди них не осталось ни одного, кто бы отважился пойти походом на его земли. В течение многих месяцев бронзовый всадник неизменно пребывал в мирной позе, с поднятым кверху копьем, и почтенный старый султан, тоскуя по привычной забаве, начал жаловаться на скуку и стал раздражителен.

Наконец, в один прекрасный день, волшебный всадник круто повернулся на своем шпиле и, опустив копье, замер в том направлении, где высятся горы Гвадиса. Абен Абус торопливо поднялся на свою башню, но — увы! — магический стол оставался спокойным, ни один воин не двигался. Озадаченный этим обстоятельством, он выслал конный отряд с приказанием произвести разведку в горах. Разведчики возвратились через три дня.

— Мы обшарили все перевалы, все тропы, — сообщили они, — но не обнаружили ни одного шлема, ни одной шпоры. За время наших разъездов мы нашли только христианскую девушку поразительной красоты, которая спала в знойный полдень у родника, и эту девушку мы привезли с собою как пленницу.

— Девушку поразительной красоты! — воскликнул Абен Абус, и его глаза загорелись воодушевлением. — Пусть она немедленно предстанет пред наши очи!

Как было приказано, прекрасную девушку немедленно привели пред его очи. Она была одета с той роскошью, какая господствовала среди испанских вестготов[26] во времена арабского завоевания[27]. Жемчуга ослепительной белизны были вплетены в её черные как вороново крыло волосы; на её лбу сверкали драгоценности, соперничая в блеске с сиянием её глаз. Её шею обвивала золотая цепь, которая поддерживала серебряную лиру, висевшую у неё на боку.

Вспышки пламени, загоравшегося по временам в её черных, излучающих сиянье глазах, были подобны огненным искрам для увядшего, но все ещё способного воспламеняться сердца Абен Абуса; к тому же сладостная нега, разлитая в её плавной походке, окончательно вскружила ему голову.

— О, прелестнейшая из женщин, — вскричал он, охваченный восхищением, — кто ты?

— Дочь одного из готских государей, ещё недавно властвовавшего на этой земле. Но войско моего отца, как по мановению волшебного жезла, погибло в горах; он стал изгнанником, а его дочь — пленницей.

— Берегись, о повелитель! — прошептал Ибрагим ибн Абу Аюб. — Возможно, что это — одна из тех северных колдуний, которые, по слухам, принимают самый соблазнительный вид, дабы обмануть легковерного. Мне кажется, я вижу колдовские чары в её глазах и волшебство в каждом её движении. Она, несомненно, тот враг, на которого указывал нам талисман.

— Сын Абу Аюба, — ответил султан, — ты — мудрейший из людей, я отдаю тебе должное; ты волшебник, каких я больше не знаю, но ты недостаточно сведущ в том, что касается женщин. В этом деле я не уступлю никому, даже самому премудрому Соломону, несмотря на великое множество жен и наложниц, которыми он обладал. Что же касается этой девушки, то я не вижу в ней никакой опасности; она прекрасна и, радует взор.

— Выслушай, о повелитель, — молвил астролог. — При помощи моего талисмана я даровал тебе много побед, но я никогда не просил своей доли в добыче. Отдай мне эту случайную пленницу, чтобы я мог усладить своё одиночество звуками её серебряной лиры. Если она в самом деле колдунья, то я располагаю соответствующими заклятиями, и её чары мне не страшны.

— Что? Еще женщин? — вскричал Абен Абус. — Разве у тебя не довольно танцовщиц для твоего развлечения?

— У меня есть танцовщицы, это верно, но не певицы. А между тем я охотно прослушал бы песенку, чтобы освежить свой ум, истомленный трудами.

— Прекрати наконец свои бесконечные просьбы, отшельник! — нетерпеливо бросил султан. — Эту девушку я беру себе. Она мне нравится, я нахожу в ней такую же радость, какую находил Давид, отец Соломона премудрого, в обществе юной Абишаг Сунамит.

Дальнейшие просьбы и увещания астролога повлекли за собою ещё более решительные отказы монарха; они расстались, испытывая взаимное неудовольствие. Мудрец заперся у себя в подземелье и предался размышлениям по поводу постигшей его неудачи; впрочем, прежде чем окончательно удалиться, он ещё раз предупредил султана, чтобы тот остерегался своей обольстительной, но роковой пленницы. Но где тот влюбленный старец, который внял бы полезным советам? Абен Абус отдался во власть своей страсти. Его единственная забота состояла теперь в том, чтобы понравиться готской красавице. Он не мог, правда, прельстить её молодостью, но зато был богат, а если влюбленный немолод, он, как правило, щедр. В погоне за драгоценными товарами Востока был перерыт весь гранадский базар; шелка, ювелирные изделия, драгоценные каменья, изысканные духи — все, что Азия и Африка доставляют редкостного и великолепного, все это в изобилии подносилось прекрасной принцессе. Чтобы доставить ей развлечение, измышлялись всевозможные Зрелища и торжества — состязания менестрелей, пляски, турниры, бой быков. В скором времени Гранада стала местом непрерывных празднеств.

Готская принцесса, однако, смотрела на весь этот блеск с таким видом, точно привыкла к подобному великолепию. Она принимала это как дань, подобающую её знатному происхождению или, вернее, красоте, ибо красота ещё более требовательна, чем знатность. Мало того, казалось, что она испытывает тайное удовольствие, побуждая султана к расходам, истощавшим его казну, и принимая его неслыханные щедроты как нечто вполне обыденное. Несмотря на свою настойчивость и расточительность, престарелый влюбленный не имел, таким образом, никаких оснований обольщаться надеждой, что ему удалось задеть её сердце. Она, правда, никогда не сердилась, но никогда и не улыбалась. Лишь только он заводил речь о пожирающей его страсти, она тотчас же ударяла по струнам своей серебряной лиры. В звуках этого инструмента заключалось таинственное очарование. В тот же миг султан начинал клевать носом; его одолевала сладкая дрема, и он в конце концов погружался в сон, после чего пробуждался свежим и бодрым, но на время совершенно забывшим о своей страсти. Это не входило в его расчеты, однако сон, в который он впадал, сопровождался приятными сновидениями, целиком поглощавшими пыл сонливого старца; и вот он продолжал себе безмятежно дремать да дремать, между тем как Гранада потешалась над его увлечением и роптала, что государственные сокровища расточаются из-за каких-то колыбельных песен.

Однако над головою Абен Абуса собралась гроза, предупредить которую оказался не в силах даже волшебный всадник на башне. В самой столице вспыхнул мятеж; дворец был окружен вооруженным народом, грозившим лишить жизни султана и его возлюбленную христианку. В груди престарелого монарха вспыхнула, впрочем, искра былой воинственности. Во главе кучки телохранителей он вышел навстречу мятежникам, обратил их в бегство и подавил мятеж в самом зародыше.

Едва водворилось спокойствие, он вызвал астролога, все ещё сидевшего у себя взаперти и пережевывавшего жвачку обиды.

Абен Абус обратился к нему со словами примирения.

— О, премудрый сын Абу Аюба, — сказал он, — ты справедливо предупреждал меня об опасности, грозившей со стороны пленной красавицы; скажи мне, ты ведь умеешь отвращать гибель, скажи: что мне делать, дабы её избежать?

— Отошли от себя эту неверную, которая причиной всему.

— Скорее я расстанусь со своим царством! — воскликнул Абен Абус.

— Тебе грозит опасность потерять и одно и другое, — ответил астролог.

— Не будь бесчувственным и не таи злобы, о глубокомысленнейший из мудрецов, пойми мои затруднения и как монарха и как влюбленного, придумай способ защитить меня от неприятностей, которые мне угрожают. Я не гонюсь ни за величием, ни за властью, я ищу только отдыха. О, если бы у меня было какое-нибудь убежище, куда бы я мог уединиться от света со всеми его заботами, суетой и тревогами и провести остаток дней моих в любви и покое!

Астролог на мгновение остановил на нем взгляд, сверкавший из-под густых, косматых бровей.

— А что я получу, если создам тебе, такое убежище?

— Назови сам свою награду. Клянусь жизнью, ты получишь все, чего бы ни попросил.

— Ты слышал, о повелитель, о саде Ирем, одном из чудес счастливой Аравии?

— Да, я слышал о нем, — он упоминается в Коране, в главе, называемой «Утренняя заря». Я слышал, сверх того, от паломников, побывавших в Мекке, самые невероятные вещи, но я полагал, что это — нелепые басни, подобные тем, которые любят рассказывать путешественники, посетившие дальние страны.

— О, не поноси, повелитель, рассказов, слышанных из уст путешественников, — возразил сурово астролог, — ибо в них содержатся драгоценные зерна знания, принесенные ими с края земли. Что же касается дворца и сада Ирем, то все, что обычно о них повествуется, сущая правда; я видел их собственными глазами. Выслушай, что случилось со мною, ибо это имеет отношение к твоим чаяньям.

В дни моей юности — я был тогда простым арабом пустыни — я пас верблюдов моего отца. Когда мы однажды пересекали пустыню Аден, один из них отстал от стада, и мы его потеряли. Я тщетно искал его несколько дней, пока наконец, измученный и истощенный, не улегся в полуденный зной в тени пальмы у полувысохшего колодца. Проснувшись, я обнаружил, что предо мною — городские ворота. Я вошел и увидел великолепные улицы, парки и базары, но все было безмолвно — я не встретил ни одного человека. Я ходил по улицам и площадям, пока не набрел на роскошный дворец, который украшали фонтаны и рыбные садки, рощи, цветники и фруктовые сады, обремененные роскошными плодами, но никто не показывался моему взору. Устрашенный этим безлюдьем, я поторопился выйти из города и, пройдя сквозь ворота, обернулся назад, чтобы ещё раз бросить на него взгляд, но на этот раз я не увидел ничего, кроме безмолвной пустыни, расстилавшейся перед моими глазами.

Невдалеке я встретил дряхлого дервиша, посвященного в предания и тайны этой страны, и поведал ему о том, что со мною произошло. «Это, — сказал он, — прославленный сад Ирем, одно из чудес пустыни. Время от времени он предстает пред глазами усталого путника, как это случилось с тобой, радуя его видом своих башен и деревьев, гнущихся под тяжестью обильного урожая; потом он исчезает опять, и на его месте остается только пустыня. Вот история этого сада: в стародавние времена, когда эту область населяли аддиты, царь Шедад, сын Ада, праправнук Ноя, заложил здесь город. Когда город был выстроен и он увидел его во всем великолепии, сердце его преисполнилось гордости и тщеславия, и он решил возвести в нем также дворец, окруженный садами, которые могли бы соперничать с упоминаемыми в Коране райскими рощами. За его надменность на него пало проклятие неба. Он и его подданные были стерты с лица земли, на его великолепный город, дворец и сад были наложены вечные чары, которые скрывают их от взоров людей, и лишь изредка он предстает перед ними, чтобы память о грехах царя сохранилась навеки».

Этот рассказ, о повелитель, и чудеса, которые мне довелось видеть, глубоко врезались в мой ум. По прошествии многих лет, будучи в Египте и отыскав Книгу премудрости Соломона, я решил возвратиться в пустыню и снова посетить сады волшебного града Ирема. Я так и сделал; они снова открылись моему просвещенному взору. Я поселился во дворце Шедада и провел несколько дней в этом подобии рая. Джиннов, стерегущих эти места, я подчинил магической власти; они открыли мне чары, владевшие садом, лишившие его всякой жизни и сделавшие его незримым для всех. Подобный дворец и сад, о повелитель, я могу создать для тебя даже здесь, на горе, что над городом. Разве мне не подвластны все чары и разве я не обладаю Книгой премудрости Соломона?

— О, высокоученый сын Абу Люба! — воскликнул Абен Абус, дрожа от волнения. — Ты воистину вечный странник и воистину повидал чудесные вещи! Создай для меня такой рай и требуй у меня награды, требуй от меня половину моего царства!

— Увы, — ответил тот, — ты знаешь, что я — старый философ, удовлетворяющийся немногим; все, чего я хочу от тебя в качестве награды, — это получить вьючное животное с ношей, которое первым войдет в магические ворота.

Султан охотно согласился на столь скромные условия, а астролог взялся за работу. На вершине горы, над своею подземною кельей, он велел возвести крепкую башню, в центре которой был пробит барбакан, или, иначе, большие крепостные ворота.

Перед ним был устроен подъезд, или портик, с высокими сводами, и внутри — самый проезд, защищенный массивными воротами. На своде портика астролог собственноручно начертал изображение громадного ключа, а на своде внешней арки проезда высек гигантскую руку. Это были всемогущие талисманы, над которыми он прочел многочисленные заклинания на неведомом языке.

По окончании постройки этих ворот он заперся на два дня у себя в астрологическом зале и погрузился в какие-то таинственные занятия; на третьи сутки он поднялся на гору и провел на её вершине весь день. Поздно ночью он спустился наконец вниз и предстал пред Абен Абусом.

— О, повелитель, — сказал он, — мой труд завершен. На вершине горы высится один из самых изумительных дворцов, которые были созданы мыслью человека и о которых мечтали когда-либо сердца. В нем — роскошные залы и галереи, чудесные сады, прохладные фонтаны и благовонные бани, — короче говоря, вся гора превращена в рай. Подобно садам Ирема, он находится под покровительством всемогущих чар, скрывающих его от взора и поисков смертных, не знающих тайны его талисманов.

— Довольно! — радостно воскликнул Абен Абус. — Завтра утром на рассвете мы поднимемся наверх и вступим во владение этим чудом.

Ночью счастливый монарх почти не сомкнул глаз. Едва солнечные лучи заиграли на снежных вершинах Сьерра-Невады, как он вскочил на коня и в сопровождении избранных приближенных стал подниматься по крутой и узкой тропинке на гору. Рядом с ним на белом кине ехала принцесса; её платье сверкало драгоценностями, вокруг шеи вилась золотая цепь, к которой была подвешена лира из серебра. По другую сторону шел астролог, опираясь на посох с иероглифами, ибо он никогда не ездил верхом.

Абен Абус все время посматривал вверх: не сверкают ли уже башни дворца и не видны ли на высотах террасы, скрытые листвою деревьев? Но ничего не открывалось его глазам.

— В этом — тайна и неприступность этого места, — сказал астролог. — Пока не пройдешь зачарованные ворота и не вступишь в пределы дворца, все остается скрытым от взора.

Приблизившись к воротам, астролог остановился и указал султану на таинственные руку и ключ, высеченные на своде портика.

— Вот, — сказал он, — талисманы, охраняющие вход в этот рай. Пока рука не опустится и не схватит ключ, ни сила человека, ни искусство мага не одолеют властелина этой горы.

Между тем в то самое время, как Абен Абус с разинутым ртом и безмолвным удивлением рассматривал таинственные талисманы, конь принцессы двинулся дальше и прошел вместе с нею до самого центра проезда.

— Смотри! — вскричал астролог. — Вот обещанная награда: вьючное животное с ношей, которое первым войдет в магические ворота!

Абен Абус улыбнулся, ибо считал это шуткой почтенного старца, но когда он наконец понял, что тот говорит всерьёз, его борода затряслась от негодования.

— Сын Абу Аюба, — сказал он сурово, — это — крючкотворство. Ты отлично знаешь смысл моего обещания: вьючное животное с ношей, которое первым войдет в эти ворота. Возьми лучшего из моих мулов, нагрузи его ценнейшими вещами моей сокровищницы, и все это будет твоим; но не смей возвышать, свои мысли до той, кто является отрадой моего сердца.

— К чему мне богатства? — презрительно бросил астролог. — Разве я не владею Книгой премудрости Соломона и благодаря ей всеми сокровищами земли? Принцесса принадлежит мне по праву, я требую её как свою собственность.

Принцесса поглядывала на них с высоты коня, и этот спор двух седобородых старцев из-за обладания юностью и красотой вызвал на её розовых губках легкую презрительную усмешку.

Гнев монарха заставил его забыть обычную для него вежливость.

— Презренный сын пустыни! — вскричал он. — Ты, несомненно, властвуешь над многими волшебствами, но знай, что властелин над тобою — я; не рассчитывай, что тебе удастся обмануть своего повелителя.

— Властелин! Повелитель! — повторил как эхо астролог. — Властитель кротовой норы требует повиновения от того, кто обладает талисманами Соломона? Прощай, Абен Абус! Владей своим крошечным царством, пируй в раю дураков; что до меня, то мне остается лишь смеяться над тобою и тебе подобными в моем философском уединении.

С этими словами он схватил под уздцы коня принцессы и провалился вместе с нею под землю, тут же посредине барбакана.

И в том месте, где разверзлась земля и они провалились, не осталось ни малейших следов.

От изумления Абен Абус на некоторое время утратил дар речи. Придя в себя, он велел, чтобы тысячи рабочих били кирками и рыли лопатами в том месте, где исчез астролог. Они долго рыли, но все было тщетно; каменные недра горы сопротивлялись бесплодным усилиям; если им удавалось врыться поглубже, недра снова смыкались по мере того, как они вынимали землю из ямы. Абен Абус стал разыскивать вход в пещеру, который находился когда-то у подножия горы и вел в подземный дворец астролога, но его так и не смогли отыскать. Там, где некогда было отверстие, теперь виднелась мощная гладь девственной горной породы. Вместе с исчезновением Ибрагима ибн Абу Аюба прекратилось и благодетельное действие талисманов. Бронзовый всадник пребывал неподвижным, его лицо было обращено к горе, копье указывало на то место, где исчез астролог, словно там скрывался злейший враг султана Абен Абуса.

Время от времени откуда-то из-под земли доносились глухие звуки музыки и женского голоса; один крестьянин сообщил султану, что минувшей ночью он нашел в скале небольшое отверстие, сквозь которое заглянул внутрь и увидел подземные палаты и астролога, сидевшего на роскошном диване и дремавшего под звуки серебряной лиры; ему показалось, будто эта лира имеет над старым философом какую-то чудесную власть.

Абен Абус принялся за поиски этой щели в скале, но она бесследно закрылась; её не нашли. Он снова и снова возобновлял попытки извлечь соперника из-под земли — все было напрасно. Чары руки и ключа были слишком могущественны; никакая человеческая власть не была в силах их одолеть. Что же касается вершины горы — месторасположения обещанного дворца и сада, — то она оставалась пустынной и голой; очевидно, этот обетованный элизий благодаря волшебству был скрыт от человеческих глаз, либо он вообще существовал лишь как выдумка астролога. Все благодушно пришли к последнему выводу, так что некоторые стали называть это место «Султанская блажь», а другие — «Рай дурака».

В довершение несчастий Абен Абуса соседи, которых он, пребывая под защитою волшебного всадника, задирал, презирал и истреблял в своё удовольствие, узнав, что он лишился своих магических чар, стали со всех сторон нападать на его земли, и остаток жизни миролюбивейшего из монархов прошел в непрерывных тревогах и беспокойстве.

Наконец Абен Абус умер и удостоился погребения. Миновали многие годы. На месте достопамятной горы высится Альгамбра, в которой до некоторой степени воплотились волшебные чудеса сада Ирем. Впрочем, очарованные ворота существуют доныне; до сих пор они, несомненно, пребывают под покровительством мистической руки и ключа, называются Вратами Правосудия и служат главным крепостным входом. Под этими вратами, говорят, в своем подземном жилище все ещё обитает астролог, по-прежнему дремлющий на своем ложе, убаюкиваемый серебряной лирой принцессы.

Старые инвалиды, стоящие тут на часах и несущие охрану ворот, слышат иной раз какое-то пение и музыку, особенно в летние ночи, и, уступая их убаюкивающему действию, мирно почивают на своих постах. Мало того, клонящие долу флюиды здесь настолько могущественны, что даже те, кто несет службу в дневные часы, обыкновенно дремлют на каменных скамьях барбакана или спят где-нибудь в тени соседних деревьев, так что, говоря по правде, это — самый сонный пост среди всех постов христианского мира. Все это, как утверждают старинные легенды, продолжится много-много веков. Принцесса по-прежнему будет пленницей астролога, астролог по-прежнему будет впадать в магический сон, пока не наступит день, когда мистическая рука схватит наконец недоступный для неё ключ. И в этот день волшебная гора освободится от своих чар.


ЛЕГЕНДА О ЗАВЕЩАНИИ МАВРА


В Альгамбре, внутри крепости, перед самым королевским дворцом, расположена открытая эспланада, называемая площадью Водоемов (la Plaza de los Algibes), — название, данное ей по причине устроенных под нею и скрытых от взоров водохранилищ, которые существуют ещё со времен мавров.

В одном конце этой эспланады находится мавританский колодец, пробитый в голой скале и чрезвычайно глубокий, вода которого холодна, как лед, и прозрачна, как хрусталь. Колодцы мавров, вообще говоря, пользуются доброй славой, ибо отлично известно, сколько неимоверного труда затрачивали они, чтобы добраться до чистых источников и ключей. Тот, о котором мы сейчас говорим, знаменит во всей Гранаде, так что водоносы от утренней зари и до поздней ночи — одни с кувшинами на плече, другие в сопровождении ослов, навьюченных глиняными сосудами, — непрерывно снуют взад и вперед по крутым, густо обсаженным, деревьями аллеям Альгамбры.

Источники и колодцы в странах жаркого климата испокон веков служат местом сборищ окрестных кумушек и вестовщиков; при нашем колодце существует тоже своеобразный, на протяжении долгого дня непрерывно заседающий клуб, членами которого являются инвалиды, старухи и прочий любопытный и праздный люд из числа обитателей крепости. Они сидят тут на каменных скамьях, под навесом, построенным над колодцем, чтобы защищать от палящих лучей солнца сборщика платы, — пережевывают сплетни крепости, расспрашивают всякого приходящего сюда водоноса о городских новостях и пространно обсуждают все, что видят и слышат. Кроме них здесь можно встретить также нерадивых хозяек и ленивых служанок, — с кувшином на голове или в руках они часами слушают бесконечную болтовню этих почтенных людей.

Среди водоносов, постоянно посещавших колодец, особенно выделялся крепкий и широкоплечий, но колченогий и низкорослый человек по имени Педро Хиль, а короче сказать — Перехиль. Как всякий водонос, он был, конечно, гальего, то есть уроженец Галисии.

Природа, видимо, создала различные типы как людей, так и животных, для разных видов черной работы. Во Франции, например, все чистильщики сапог — савояры, все привратники в гостиницах — швейцарцы, а во времена фижм и париков никто в Англии не умел так плавно носить портшезы, как обитатели страны болот — ирландцы. Так и в Испании: все водоносы и носильщики — уроженцы Галисии[28], и никто не говорит: «Позовите носильщика», но обязательно — «Позовите гальего».

Но довольно отступлений. Гальего Перехиль начал своё дело с большим глиняным кувшином, который он таскал на собственных плечах; однако со временем он настолько преуспел, что смог раздобыть себе помощника из соответствующего разряда животных, иначе говоря, крепкого, поросшего косматою шерстью осла. По обеим сторонам спины его длинноухого приятеля в особых корзинах висели кувшины, покрытые фиговыми листьями, защищавшими их от палящего солнца. Во всей Гранаде не было более трудолюбивого и веселого водоноса, чем Перехиль, и когда он бежал за ослом, улицы оглашались его бодрым голосом, напевавшим свою неизменную летнюю песню, которую можно услышать во всех городах Испании: «Quien quiere agua-agua mas fría, que ia nieve?»-«Кто желает воды — воды более холодной, чем снег? Кто желает воды из колодца Альгамбры, холодной, как лед, и чистой, как хрусталь?» Подавая покупателям искрящийся на солнце стакан, он сопровождал его обязательной шуткой, а если это была миловидная женщина или девушка с ямочками на щеках, он тут же лукаво подмигивал и отпускал комплимент по поводу её прямо-таки неотразимой красоты. Благодаря этому гальего Перехиль слыл во всей Гранаде за одного из самых любезных, веселых и счастливых смертных. Впрочем, если кто-нибудь поет громче всех и громче всех шутит, это ещё вовсе не означает, что у него легко на сердце. Хотя он и был похож на счастливого человека, но добрый Перехиль терзался заботами и горестями. Ему приходилось содержать многочисленную семью; его вечно оборванные дети были голодны и крикливы, как птенцы ласточки, и, когда он вечерами возвращался домой, настойчиво требовали еды.

А кроме того, его жена была чем угодно, но только не помощницей в его трудовой жизни. До замужества она слыла деревенской красавицей и славилась умением плясать болеро и щелкать кастаньетами. Эти склонности она сохранила и после брака, тратя скудные заработки бедняги Перехиля на тряпки и безделушки, а по воскресеньям и бесчисленным праздникам, которых в Испании больше, чем дней в неделе, отбирала у него осла для поездок за город и всевозможных увеселений.

К тому же она была неряха, лежебока и, сверх того, сплетница чистейшей воды, готовая бросить дом, детей и все на свете, лишь бы вволю поболтать с кем-нибудь из соседок.

Однако тот, «кто посылает теплый ветер свежевыстриженной овце», облегчает также бремя супружества для покорно согнутой шеи[29]. Перехиль нес свой весьма нелегкий крест столь же кротко, как его осел — кувшины с водой, и хотя порою он и почесывал у себя за ухом, тем не менее не дерзал подвергнуть сомнению хозяйственные добродетели своей дражайшей половины.

Видя, что дети — это его собственный умноженный и увековеченный образ (они и в самом деле представляли собою коренастое, широкоплечее и колченогое племя), Перехиль любил их на редкость пылкой любовью: примерно так, как совы своих совят. Величайшее наслаждение доставлял Перехилю тот счастливый день, когда он мог себе позволить маленький отдых и располагал пригоршней мараведи[30]. В такой день он забирал с собой весь выводок — кто сидел у него на руках, кто цеплялся за платье, а кто и самостоятельно тащился за ним по пятам — и отправлялся за город погулять, в то время как его жена плясала со своими веселыми друзьями на скалистых берегах Дарро[31].

Был поздний час летней ночи. День выдался исключительно знойный, зато ночь была одною из тех чудесных лунных ночей, когда обитатели юга, вознаграждая себя за дневную жару и вынужденное безделье, выходят подышать воздухом и наслаждаются свежестью и прохладой далеко за полночь. Покупателей воды по этой причине было более чем достаточно. Перехиль, как рассудительный и трудолюбивый отец, подумал о своих голодных детишках. «Еще одна прогулка к колодцу, — сказал он себе, — и я заработаю на воскресный пучеро [32] для малышей». Сказав это, он бодро зашагал по крутой аллее Альгамбры, распевая песню и время от времени награждая увесистым ударом осла: может быть, потому, что этого требовал размер песни, а может быть, и для утоления его голода, ибо в Испании корм для вьючных животных обычно заменяют ударами палки.

Придя к колодцу, он не застал там никого, кроме одинокого странника в мавританской одежде, который сидел на освещенной луною скамье. Перехиль остановился, посмотрев на него с удивлением и не без страха, но мавр знаком велел ему подойти.

— Я слаб и болен, — сказал он, — помоги мне добраться до города, я заплачу тебе вдвое против того, что ты смог бы выручить за воду.

Доброе сердце водоноса было тронуто этой просьбой.

— Господь не велит, — сказал он, — брать с тебя плату или вознаграждение за то, к чему меня обязывает обыкновенная человечность.

Он помог мавру сесть на осла, и они медленно направились в Гранаду, причем бедняга магометанин так ослабел, что его приходилось поддерживать, иначе он свалился бы на землю.

Прибыв наконец в город, водонос спросил мавра, где его дом.

— Увы, — прошептал тот, — я чужеземец. Позволь переночевать под твоим кровом, ты будешь щедро вознагражден.

На честного Перехиля, таким образом, свалился неожиданно гость мусульманин, но он был слишком добр, чтобы отказать в приюте человеку, который находился в столь бедственном положении: ему пришлось привезти его в свой дом. Дети, с раскрытыми ртами высыпавшие ему навстречу, как это неизменно случалось, лишь только до них доносился топот осла, увидев чужого, да ещё с тюрбаном на голове, испуганно убежали назад и спрятались за спиной матери. Последняя бесстрашно выступила вперед, как наседка, защищающая цыплят от бродячей собаки.

— Это что ещё за басурман! — воскликнула она. — Или, приведя его в столь позднее время, ты хочешь познакомиться с инквизицией?

— Успокойся, жена, — ответил гальего, — пред тобой — больной странник, у которого нет ни друга, ни крова; что же, по-твоему, вытолкать его вон, чтобы он умер на улице?

Жена собиралась привести новые возражения, ибо хотя она и обитала в лачуге, тем не менее горячо пеклась о доброй славе своего дома, но маленький водонос на этот раз упрямо стоял на своем и наотрез отказался подставить шею под супружеское ярмо.

Он помог хворому мусульманину слезть с осла, постелил ему на полу в наиболее прохладной части дома рогожу и овчинную шкуру, и это было все, что по своей бедности он мог предложить ему вместо ложа.

Немного погодя мавра схватили сильные судороги, и все медицинское искусство бесхитростного водоноса оказалось напрасным.

Взгляд больного выражал его признательность и благодарность. В промежутке между двумя приступами он подозвал Перехиля и едва слышным голосом произнес:

— Я боюсь, что мой конец близок. Если я умру, пусть в благодарность за твое участие тебе останется эта шкатулка.

Произнеся эти слова, он распахнул свой бурнус и показал небольшой обвязанный ремнем ларец.

— Бог милостив, приятель, — возразил сердобольный гальего, — вы ещё проживете долгие годы и воспользуетесь своими сокровищами.

Мавр покачал головой; он положил руку на ларчик и хотел ещё что-то добавить, но судороги возобновились с ещё большей силой, и вскоре он испустил дух.

Тут на водоноса насела его совершенно осатаневшая половина.

— Это все, — сказала она, — из-за твоей дурацкой доброты, постоянно заставляющей тебя ввязываться в беду. Знаешь ли ты, что сделают с нами, когда в нашем доме найдут этот труп? Нас посадят в тюрьму как убийц, и если нам удастся каким-нибудь образом спасти свою жизнь, мы будем обобраны дочиста нотариусами и альгвазилами[33]. Бедняга Перехиль пребывал в безмерном отчаянии. Он почти жалел о своем добром деле. Вдруг его осенила счастливая мысль.

— Еще не рассвело, — сказал он, — я могу отвезти покойника за город и закопать его в песке где-нибудь на берегу Хениля. Никто не видел, как он к нам вошел, и никто не узнает о его смерти.

Сказано — сделано. Вместе с женой они завернули несчастного мавра в ту же рогожу, на которой он умер, взвалили его на осла, и Перехиль пустился к реке.

К несчастью, как раз против водоноса жил некий цирюльник по имени Педрильо Педруго, один из самых любопытных, болтливых и злостных сплетников, существовавших в среде этого достославного цеха. Это был человек с лицом хорька, паучьими ножками, льстивый и вкрадчивый; знаменитый Севильский цирюльник[34] — и тот не смог бы угнаться за ним по части знания чужих дел; он обладал такою же способностью хранить в себе тайну, как, скажем, решето задерживать воду. Рассказывали, что он спит, заставляя бодрствовать один глаз и одно ухо, дабы даже во сне видеть и слышать все, что происходит вокруг. Так или иначе, но для гранадских пустомель он был своего рода «скандальной хроникой» и по этой причине имел гораздо больше клиентов, чем все его многочисленные собратья по ремеслу.

Сей любопытный брадобрей слышал, как Перехиль в неурочный час возвратился домой, а также восклицания его жены и детей. Его голова тотчас же прильнула к маленькому оконцу, служившему ему наблюдательным пунктом: он увидел, как сосед ввел к себе какого-то человека в мавританской одежде. Событие это было настолько необычным, что Педрильо Педруго в продолжение всей ночи не смог сомкнуть глаз. Каждые пять минут он подкрадывался к своей бойнице, посматривая на свет, пробивавшийся из щелей соседской двери, и перед рассветом приметил, как Перехиль вышел из дому и погнал перед собою осла с какой-то странной поклажей.

Любопытный цирюльник лишился покоя; он поспешно оделся, бесшумно последовал на некотором расстоянии за водоносом и видел, как тот вырыл яму на песчаном берегу Хениля и зарыл в ней нечто чрезвычайно похожее на мертвое тело.

Цирюльник поторопился домой, до самого рассвета метался по своей лавке и учинил в ней ужасающий беспорядок. Затем, захватив под мышку цирюльничий тазик, отправился к своему ежедневному клиенту — алькальду[35]. Алькальд только что проснулся. Педрильо Педруго усадил его в кресло, повязал вокруг шеи салфетку, приставил к шее тазик и принялся пальцами умягчать его подбородок.

— Поразительное дело, — сказал Педруго, исполнявший сразу две роли — брадобрея и городского вестовщика, — поразительное дело! Грабеж, убийство и похороны — и всё в одну ночь!

— Что? Как? Что вы сказали? — вскричал алькальд.

— Я говорю, — ответил цирюльник, намыливая куском мыла лицо сановника, ибо испанский цирюльник презирает кисточку, — я говорю, что гальего Перехиль ограбил, убил и похоронил мавра — и все это в одну, можно сказать, благословенную ночь. Maldita sea la noche! — Да будет проклята для него эта ночь!

— Но откуда вы это знаете? — спросил алькальд.

— Минуточку терпения, сеньор, и вы услышите всё, — ответил Педрильо, беря его пальцами за нос и проводя бритвою по щеке. Он рассказал ему обо всем, что ему случилось увидеть, делая сразу два дела, то есть брея бороду, смывая мыло с подбородка, вытирая его насухо грязной салфеткой и в то же время грабя, убивая и погребая мавра.

Этот алькальд, как нарочно, был одним из самых безжалостных, алчных и бессердечных взяточников Гранады.

Он чрезвычайно высоко ценил правосудие и продавал его поэтому на вес золота. Он предположил, что здесь и в самом деле имели место убийство и ограбление; несомненно также, что добыча была богатой; но каким образом предать её в руки закона? Если схватить преступника, это значит отдать его на виселицу; если схватить добычу, это значит обогатить судью, а в этом, по его глубокому убеждению, и состояла конечная цель правосудия. Рассуждая подобным образом, он призвал своего верного альгвазила — сухопарого, голодного на вид плута, одетого, согласно обычаю людей его звания, в старинное испанское платье: черную пуховую шляпу с загнутыми полями, старомодные брыжжи, короткий, накинутый на плечи плащ из черной материи и рыжий, некогда черный, костюм, болтавшийся на его тощем жилистом теле; к этому следует добавить, что в руках он держал белый жезл, грозный знак его власти. Такова была ищейка староиспанской выучки, которую алькальд пустил по следу несчастного водоноса, и таковы были её проворство и нюх, что, не успев возвратиться домой, бедняга Перехиль был схвачен и доставлен вместе с ослом пред грозные очи вершителя правосудия.

Алькальд смерил его уничтожающим взглядом.

— Послушай, негодяй, — прорычал он таким голосом, что у маленького гальего задрожали поджилки, — послушай, мошенник, не отпирайся, мне известно решительно все. Виселица — вот достойная награда за учиненное тобою злодейство, но я милостив и готов выслушать твои оправдания. Человек, которого ты убил у себя в доме, — мавр, неверный, враг нашей религии. Ты совершил убийство, несомненно, в припадке религиозного рвения. Я склонен поэтому проявить снисходительность. Возврати награбленное, и мы замнем дело.

Бедняга водонос призывал всех святых в свидетели своей невиновности. Увы, никто из них не явился; впрочем, если бы они и явились, алькальд не поверил бы даже святцам в полном составе. Водонос чистосердечно рассказал о том, что произошло с мавром, но все было тщетно.

— Итак, ты настаиваешь, — допытывался судья, — что этот неверный не имел ни золота, ни драгоценностей, которые могли бы пробудить в тебе корысть?

— Это столь же истинно, как то, что я уповаю на спасенье души, — ответил водонос. — При нём не было ничего, кроме небольшого ларчика сандалового дерева, который он мне завещал в награду за услуги.

— Ларчик сандалового дерева! Ларчик сандалового дерева! — воскликнул алькальд, и при мысли о таящихся в нём сокровищах его глаза загорелись лихорадочным блеском. — Но где же этот ларчик?

Где он? Куда ты его девал?

— Если прикажете, — сказал водонос, — он в одной из корзин моего осла и в распоряжении вашей светлости.

Едва он вымолвил эти слова, как альгвазил выскочил из комнаты и мигом возвратился назад с таинственным ларчиком. Алькальд открыл его трясущимися от нетерпения руками; все столпились подле него, чтобы взглянуть на сокровище, но, к великому разочарованию, в нем не оказалось ничего, кроме исписанного арабскими буквами свитка пергамента и огарка свечи.

Если осуждение обвиняемого не сулит никаких выгод, то правосудие — даже в Испании — способно проявить беспристрастие. Оправившись от досады и обнаружив, что в ларчике и впрямь не заключается ничего ценного, алькальд на этот раз равнодушно выслушал объяснения водоноса, с которыми совпали показания его жены. Убедившись на этом основании в его невиновности, он отпустил его на свободу; больше того, он даже разрешил ему взять с собою подарок покойного мавра — ларчик сандалового дерева и его содержимое — вполне заслуженную награду за его милосердие, но в возмещение судебных издержек и пошлин алькальд удержал при этом осла.

Таким образом, незадачливому маленькому гальего снова пришлось стать водоносом в прямом смысле этого слова, подыматься в Альгамбру к колодцу и таскать на собственном плече большой тяжелый кувшин.

Однажды, когда в знойный полдень он взбирался на гору, его покинуло свойственное ему добродушие. «Собака алькальд, вот кто ты! — вскричал он. — Отнять у человека средства к существованию, его лучшего друга на свете!» И в это воспоминание о возлюбленном товарище своих трудов он вложил всю свою нежность. «Увы, мой милый осел! — воскликнул он, опустив на землю ношу и вытирая мокрое от пота лицо. — Увы, мой дорогой ослик! Я ручаюсь, что ты помнишь своего хозяина! Я ручаюсь, что тебе недостает твоих кувшинов, мой бедный осел!»

В довершение всех его горестей всякий раз, как он возвращался домой, жена встречала его жалобами и причитаниями; она, бесспорно, имела перед ним известное преимущество, так как предостерегала от столь неслыханного гостеприимства, с которого и начались все их несчастья; как женщина умная и многоопытная, она пользовалась любым случаем, чтобы ткнуть в глаза свою прозорливость и превосходство своего ума.

Если дети хотели есть или нуждались в новой одежде, она обыкновенно насмешливо отвечала на их приставания: «Подите к отцу; он — наследник альгамбрского короля Чико [36]; он владеет сокровищами, что хранятся в ларчике мавра».

Бывал ли хоть один смертный столь жестоко и несправедливо наказан за то, что сотворил доброе дело? Бедный Перехиль страдал и духом и телом, но тем не менее кротко сносил насмешки жены. Наконец, как-то вечером, когда она, по обыкновению, допекала его язвительными речами, он, при всем своем долготерпении, не выдержал. Он, правда, не отважился вступить в пререкания, но его гневный взгляд остановился на ларчике сандалового дерева, стоявшем на полке с наполовину открытою крышкой и как бы издевательски скалившем зубы при виде его невыносимых мучений. Схватив ларчик, он в сердцах швырнул его на пол. «Да будет проклят день, когда я тебя впервые увидел! — вскричал он. — Да будет проклят день, когда я приютил под моим кровом твоего бывшего хозяина!»

Едва ларчик коснулся пола, как его крышка отскочила, из него вывалился пергаментный свиток.

Несколько мгновений Перехиль мрачно и безмолвно смотрел на выпавший свиток пергамента. Затем, собравшись с мыслями, он подумал: «Кто знает, а вдруг это и в самом деле какая-нибудь важная рукопись; ведь мавр, очевидно, недаром хранил её с такою заботливостью». Он поднял свиток, сунул себе за пазуху и на следующий день, продавая на улицах воду, остановился перед лавкою одного танжерского мавра, торговавшего в Сакатине духами и драгоценностями, и попросил его изъяснить содержание рукописи.

Мавр внимательно прочитал свиток, погладил бороду и усмехнулся.

— Эта рукопись, — сказал он, — является заклинанием, при помощи которого можно найти заколдованные сокровища, пребывающие под властью магических чар. Здесь сказано, что это заклинание обладает столь могучею силою, что пред ним не устоят ни крепчайшие замки и запоры, ни даже сама адамантовая скала.

— Ба! — вскричал маленький гальего. — Что мне до этого? Я не волшебник и ничего не смыслю в спрятанных под землею сокровищах!

Сказав это, он взвалил на плечо кувшин и, оставив свиток у мавра, пустился в дневные странствия по улицам города. На исходе дня, явившись в сумерки к альгамбрскому колодцу, он застал там множество обычных посетителей этого места, собравшихся поболтать и посудачить, и их беседа, как нередко случается в эти призрачные часы, вертелась вокруг старинных легенд и преданий с участием сверхъестественных сил. Будучи бедны как церковные мыши, они с особой горячностью обсуждали широко распространенные рассказы о заколдованных кладах, укрытых маврами в различных местах Альгамбры. При этом они наперебой высказывали уверенность, что глубоко в земле, под Семиярусной башней, несомненно находятся бесчисленные сокровища.

Эти рассказы произвели на беднягу Перехиля необыкновенно сильное впечатление, и когда он темной дорогой в одиночестве возвращался домой, у него не было иных дум, кроме мыслей о мавританских сокровищах. «А что, если в башне и впрямь находится клад и с помощью заклинания, которое я оставил у мавра, мне удастся его разыскать?» Эта догадка вызвала в нем такой сильный восторг, что он едва не уронил наполненный водою кувшин.

В эту ночь он метался, ворочался на своем ложе и почти не сомкнул глаз из-за грез, будораживших его воображение. Едва дождавшись рассвета, он поспешил к мавру и поделился с ним своими мечтами.

— Ты умеешь читать по-арабски, — сказал он. — Предположим на мгновение, что мы отправляемся в башню, дабы проверить действие заклинания; если нашу затею ждет неудача, мы решительно ничего не теряем, если нас ждет успех, мы разделим поровну найденное.

— Погоди! — воскликнул магометанин. — Это заклинание само по себе не обладает никакой силой; его необходимо читать при свете свечи, изготовленной по особому способу, и притом из таких веществ, достать которые не в моей власти. Без этой свечи свиток бессилен.

— Ладно! — вскричал маленький гальего. — Такая свеча существует, я её принесу в мгновение ока.

Промолвив эти слова, он пустился домой и вскоре явился с огарком восковой свечи, тем самым, который он нашел в ларчике сандалового дерева.

Мавр взял его в руки и понюхал.

— Эта свеча, — сказал он, — изготовлена из желтого воска, к которому добавлены редкие и драгоценные благовония. Именно о такой свече и говорит рукопись. Пока она горит, заклинанию послушны крепчайшие стены и наиболее сокровенные тайники. Но горе тому, кто замешкается и даст ей угаснуть. Расступившиеся стены сомкнутся, несчастный попадет под власть чар и навеки останется вместе с сокровищами.

Они условились испытать заклинание в ту же ночь. В поздний час, когда не бодрствует никто, кроме сов и летучих мышей, они поднялись на поросшую лесом гору Альгамбры и подошли к страшной башне, окруженной деревьями и прославленной множеством жутких преданий. Пробираясь при свете фонаря сквозь заросли кустов и груды камней, они отыскали вход в её подземелье и со страхом и трепетом сошли по ступеням лестницы, пробитой в скале. Она вела в пустое, сырое и мрачное помещение, из которого новая лестница спускалась в ещё более глубокий подвал. Подобным образом им пришлось пройти по четырем лестницам, спускавшимся через такое же количество расположенных одно под другим подземелий, причем пол четвертого оказался глухим и непроницаемым, и хотя, согласно преданию, под ним находились ещё три подземелья, утверждали, будто проникнуть в них невозможно, так как доступ в эту часть башни преграждают неодолимые чары. В этом подземелье было сыро, холодно и пахло плесенью, а фонарь бросал лишь несколько слепых и тусклых лучей. Мавр и гальего некоторое время томились здесь ожиданием, пока наконец не послышались отдаленные и глухие удары часов на сторожевой башне. Пробило полночь. Лишь только замолк последний удар, они зажгли восковую свечу. Распространился запах мирры, ладана и стираксы[37]. Мавр глухим голосом принялся читать заклинание. Не успел он окончить, как из-под земли послышался гул. Земля задрожала, пол расступился, и под ним открылась новая лестница. Трепеща от страха, они сошли вниз и с помощью фонаря обнаружили, что попали в подземелье, стены которого испещрены арабскими надписями. Посредине находился большой окованный семью стальными обручами сундук, по краям которого сидели в полном вооружении два очарованных мавра; они были неподвижны как статуи, ибо пребывали во власти колдовских чар. Перед сундуком стояли кувшины, наполненные золотом, серебром и драгоценными камнями. Погружая в самый большой из них свои руки по локоть, наши кладоискатели всякий раз вытаскивали пригоршни монет из светлого мавританского золота, браслеты и другие золотые украшения, а иногда им попадались роскошные ожерелья из заморского жемчуга. Дрожа всем телом, почти задыхаясь от волнения, набивали они свои карманы добычею и тревожно косились на двух угрюмых и неподвижных зачарованных мавров, смотревших на них немигающим взглядом. Наконец, побуждаемые страхом — им почудился какой-то воображаемый шум, — они, толкая друг друга, пустились по лестнице и, достигнув верхнего подземелья, погасили свечу.

Тотчас же раздался грохот, и пол снова сомкнулся.

Исполненные ужаса, они не останавливались до тех пор, пока не выбрались из башни и не увидели звезд, мерцавших в просветах деревьев. Затем, усевшись на траве, они поровну разделили добычу, решив на этот раз ограничиться только сливками, которые им удалось снять с кувшинов, и надеясь побывать там ещё раз и опустошить их до дна. Дабы не сомневаться во взаимных добрых намерениях, они поделит ли также чудодейственные талисманы, причем одному достался свиток, другому — свеча. Покончив с этим, они с легким сердцем и тяжелыми карманами отправились обратно в Гранаду. Спускаясь с горы, предусмотрительный мавр шепнул на ухо простодушному водоносу слово совета.

— Дружище Перехиль, — сказал он, — все происшедшее должно остаться между нами, пока мы не спрячем сокровища в безопасное место. Если слух о них дойдет до ушей алькальда, мы погибли.

— Разумеется, — ответил гальего, — это — сущая правда.

— Дружище Перехиль, — продолжал мавр, — ты — человек благоразумный, и я не. сомневаюсь, что ты не станешь болтать, но ты не один, у тебя есть жена.

— Моя жена не узнает об этом ни слова, — решительно заявил маленький водонос.

— Довольно, — сказал мавр, — уповаю на твое благоразумие и обещание.

Никогда ни одно обещание не давалось, быть может, более твердо и искренно, но… увы! Разве муж может утаить что-нибудь от жены? И конечно, ничего не мог утаить водонос Перехиль, который был одним из самых любящих и покорных мужей. Возвратившись домой, он нашел свою жену мрачно забившейся в угол.

— Чудесно! — вскричала она, едва он вошел. — Ты изволил наконец воротиться, прошлявшись ночь напролет. Удивляюсь, как это ты не привел с собой нового мавра!

Затем, разразившись рыданиями, она стала ломать свои руки и бить себя в грудь.

— О, как я несчастна! — воскликнула она. — Что меня ожидает? Мой дом разорен и ограблен нотариусами и альгвазилами, мой муж — бездельник, который, вместо того чтобы зарабатывать на семью, днем и ночью шляется с неверными маврами. О, мои дети! Мои бедные дети! Что ожидает вас? Нам предстоит побираться на улице!

Бедняга Перехиль был настолько растроган горем супруги, что не мог удержаться от слез. Сердце его было полно, как карман, и остановить свой порыв он оказался не в силах. Запустив руку в карман, он достал из него три или четыре золотых и сунул своей дражайшей жене за корсаж. Бедная женщина оцепенела от изумления и не могла понять, что означает этот золотой дождь. Прежде чем она успела прийти в себя, маленький гальего вытащил ещё золотую цепочку и, помахивая ею перед глазами жены и улыбаясь во весь рот, принялся лихо отплясывать.

— Пресвятая дева, помилуй нас! — воскликнула она. — Что ты натворил, Перехиль? Надеюсь, ты никого не ограбил и никого не убил?

Едва эта мысль возникла в мозгу бедной женщины, как она твердо в неё уверовала. Она уже видела перед собой тюрьму, виселицу и на ней маленького колченогого гальего; подавленная ужасами, порожденными её воображением, она впала в отчаянную истерику.

Что оставалось делать бедному мужу? Он не располагал никакими иными средствами, чтобы успокоить жену и разогнать призраки её фантазии, как поведать начистоту историю своего обогащения. Он это и сделал, но после того, как взял с неё торжественное обещание сохранить его рассказ в тайне.

Попытка описать её радость оказалась бы тщетной. Она обняла мужа и чуть не задушила в своих объятиях.

— Ну, а теперь, жена, — воскликнул, ликуя, маленький человек, — что ты можешь сказать о наследстве мавра? Отныне никогда не мешай мне оказывать помощь ближнему, когда он в нужде.

Славный гальего улегся на свою овечью шкуру и уснул так крепко, как если бы покоился на перине. Другое дело жена: она выпотрошила его карманы и, разложив содержимое на циновке, долго считала золотые монеты арабской чеканки, примеряла ожерелье и серьги, мечтая о том, как она вырядится, когда ей будет позволено воспользоваться богатствами.

На следующее утро Перехиль взял большую золотую монету и, придя в лавку ювелира в Сакатине, заявил, что нашел её среди развалин Альгамбры. Ювелир обнаружил на ней арабскую надпись и увидел, что она из червонного золота; тем не менее, он предложил только треть её стоимости, и это вполне устроило водоноса.

Перехиль накупил для своего выводка нового платья, игрушек, всяческой снеди и сластей и, возвратившись к своему жилищу, собрал вокруг себя ребятишек, устроил хоровод, плясал вместе с ними и чувствовал себя счастливейшим из отцов.

Супруга водоноса держала своё обещание и сохраняла тайну с поразительной твердостью. Целых полтора дня она ходила с таинственным видом и колотящимся сердцем и молчала, хотя была окружена завзятыми сплетницами. Правда, она не могла не напустить на себя некоторой важности, извинялась за рваное платье и говорила, что заказала баскинью, отделанную золотым кружевом и такими же пуговицами, и новую кружевную мантилью. Она намекала на намерение мужа оставить промысел водоноса, вредный для его здоровья. Она, мол, полагает, что на лето им нужно уехать в деревню, что горный воздух принесет пользу детям, ибо в знойное время года в городе нет никакого житья.

Соседки переглядывались между собой и решили, что бедная женщина лишилась рассудка; едва она удалялась, как её манеры, ужимки и притязания делались предметом всеобщего издевательства и веселья.

Если ей как-то удавалось сдерживаться на людях, то она сторицей вознаграждала себя в своем доме и, надев на шею нитку роскошного заморского жемчуга, на руки — мавританские браслеты, а на голову — алмазный султан, прохаживалась в своих неприглядных лохмотьях по комнате, время от времени останавливаясь, чтобы полюбоваться собой у разбитого зеркала. Побуждаемая простодушным тщеславием, она никак не могла отказаться от искушения показаться в окне и насладиться эффектом, производимым этой роскошью на прохожих.

Судьбе было угодно, что Педрильо Педруго, уже известный нам любопытный цирюльник, как раз в этот момент сидел без дела в своей лавке напротив, и его вечно бдительное око уловило сверканье алмазов. В одно мгновение он оказался у маленького оконца, служившего ему наблюдательным пунктом, и принялся разглядывать оборванную супругу водоноса, которая была убрана драгоценностями с великолепием восточной невесты. Составив в уме полный реестр её драгоценностей, он помчался со всею возможною прытью к алькальду. Через некоторое время вечно голодный альгвазил снова понесся по следу, и не успело зайти солнце, как беднягу Перехиля опять схватили и повлекли пред грозные очи судьи.

— Как же так, негодяй! — яростно заорал алькальд. — Ты утверждал, что неверный, умерший у тебя в доме, не оставил ничего, кроме пустой шкатулки, а между тем я слышу, что твоя жена щеголяет в лохмотьях, увешанная алмазами и жемчугами.

Эх ты, жалкая тварь! Приготовься возвратить добычу, отнятую тобой у бедной жертвы, и взлететь на виселицу, которая уже давно по тебе соскучилась.

Испуганный водонос пал на колени и чистосердечно рассказал о необыкновенном способе, при помощи которого внезапно разбогател. Алькальд, альгвазил и цирюльник слушали развесив уши эту арабскую сказку о зачарованных мавританских сокровищах. Альгвазилу было поручено разыскать и доставить мавра, который читал заклинание. Мавр, представ пред алькальдом и увидев себя в руках гарпий закона, обезумел от страха. Заметив водоноса, который стоял с виноватым видом и потупленным взором, он понял все.

— Презренная тварь, — сказал он, проходя мимо, — не говорил ли я, чтобы ты не болтал?

Показания мавра в точности совпали с рассказом его товарища, но алькальд сделал вид, будто не верит, и грозил тюрьмою и пытками.

— Успокойтесь, сеньор алькальд, — сказал мусульманин, к которому снова возвратились его обычное лукавство и самообладание. — Не будем ссориться и воспользуемся дарами судьбы. Об этом деле не знает никто, кроме нас, сохраним же и впредь нашу тайну. Сокровищ башни хватит на всех. Пообещайте справедливый дележ, и все образуется; если нет — подземелье навсегда останется под властью чар.

Алькальд, отойдя в сторону, посоветовался с альгвазилом. Последний был старой лисою.

— Пока вы не овладели сокровищами, — сказал он, — обещайте все что угодно. А потом вы сможете наложить на них руку; если он и его сообщник посмеют роптать, припугните их, как колдунов и неверных, хорошим костром.

Алькальд полностью одобрил совет альгвазила. Сменив гнев на милость и повернувшись к мавру, он произнес:

— Все, что вы рассказываете, в высшей степени странно, хотя, быть может, и отвечает действительности. Я должен, однако, воочию удостовериться в правдивости ваших рассказов. Сегодня ночью, в моем присутствии, вы повторите заклинание. Если в башне окажутся зачарованные богатства, мы дружески разделим их между собой — и делу конец; если вы лжете, то тогда не ждите пощады. А пока отправляйтесь в тюрьму.

Мавр и водонос охотно согласились на эти условия, так как были уверены, что испытание подтвердит справедливость их слов.

Около полуночи алькальд в сопровождении альгвазила и вездесущего брадобрея — все трое вооруженные до зубов — потихоньку вышли из дому. Они вели мавра и водоноса — своих пленников — и захватили осла, который принадлежал когда-то маленькому гальего и которому предстояло везти ожидаемые сокровища. Не замеченные никем, подошли они к башне и, привязав осла к фиговому дереву, сошли в четвертый ярус её подземелий.

Здесь они зажгли свечу, раскрыли свиток, и мавр прочел текст заклинания. Как и в прошлый раз, задрожала земля, с грохотом раздвинулся пол и открылась узкая лестница. Алькальд, альгвазил и цирюльник были поражены страхом и не решались спускаться. Мавр и водонос вошли в подземелье и увидели тех же мавров, безмолвных и неподвижных, сидевших, как и в прошлый раз, по краям сундука. Они сдвинули с места два больших кувшина, полных золотых монет и драгоценных камней. Водонос вынес их один за другим наверх и, несмотря на то что привык таскать тяжелую ношу, согнулся под их тяжестью и решил, что это — как раз то, что по силам его ослу, а больше ему не снести.

— На сегодня хватит, — сказал мавр. — Здесь как раз то, что мы сможем унести с собою без риска быть обнаруженными, и вполне достаточно, чтобы сделать нас богатыми на всю жизнь.

— А там ещё что-нибудь остается? — спросил алькальд.

— Большая часть клада, — ответил мавр, — объемистый сундук, скованный обручами из стали, наполненный жемчужинами и драгоценными камнями.

— Мы должны во что бы то ни стало завладеть сундуком! — вскричал жадный алькальд.

— Я больше спускаться не стану, — упрямо заявил мавр. — Для всякого благоразумного человека «хватит» означает достаточно, а все остальное — излишество.

— Я тоже, — сказал водонос, — не желаю перетаскивать тяжести, которые сломают хребет моему бедняге ослу.

Обнаружив, что приказания, угрозы и уговоры в равной мере бессильны, алькальд обратился за помощью к спутникам.

— Помогите, — сказал он, — вынести сундук наверх, мы разделим между собой его содержимое.

Сказав это, он начал спускаться по лестнице, а за ним со страхом и против воли последовали альгвазил и цирюльник.

Позволив им скрыться из виду, мавр задул восковую свечу; пол с грохотом сдвинулся, и три достопочтенных сеньора остались в недрах земли.

Затем он торопливо побежал наверх и остановился только тогда, когда очутился на свежем воздухе. За ним во всю прыть, насколько позволяли короткие ноги, ковылял водонос.

— Что ты наделал? — вскричал Перехиль, лишь только перевел дух. — Алькальд и те двое заперты в подземелье!

— Такова воля Аллаха, — набожно ответил магометанин.

— И ты их не выпустишь? — спросил гальего.

— Аллах не велит, — ответил мавр, поглаживая свою холеную бороду. — В Книге судеб записано, что они пребудут под властью чар до тех пор, пока какой-нибудь кладоискатель не освободит их от наложенного на них заклятия. Да свершится воля Аллаха!

Молвив эти слова, он забросил огарок восковой свечи в чащу кустарника, росшего по склонам оврага.

Так как путь к возвращению был отрезан, мавру и водоносу не оставалось ничего иного, как отправиться в сопровождении тяжело нагруженного осла по направлению к городу, и бедняга Перехиль без устали обнимал и целовал своего длинноухого приятеля, вырванного им из когтей закона. Трудно сказать, чему в данный момент больше радовался простодушный маленький человечек — тому ли, что завладел сокровищами, или тому, что снова обрел своего дорогого осла.

Оба соучастника честно и в добром согласии разделили добычу, причем мавр, имевший пристрастие к красивым безделушкам, взяв в счёт своей доли большую часть жемчуга, драгоценных камней и остальной мелочи, отдал водоносу великолепные изделия из массивного золота, чем последний остался чрезвычайно доволен. Они решили, не дожидаясь новых неприятностей, спокойно насладиться своим богатством, удалившись в другие страны. Мавр возвратился в Африку, в свой родной город Танжер, а гальего с женой, детьми и ослом совершил приятнейший в своей жизни путь в Португалию. Здесь, следуя наказам и наставлениям жены, он превратился в важного господина, ибо, по её настоянию, облачил своё длинное туловище и короткие ноги в камзол и чулки, надел шляпу с пером, прицепил шпагу и, позабыв прозвище Перехиль, стал именоваться звучным именем дон Педро Хиль. Его выводок вырос в здоровое, веселое, хотя коротконогое и колченогое, племя, тогда как сеньора Хиль, вся с головы до ног в бахроме, кружевах и кистях, со сверкающими кольцами на каждом из десяти пальцев, стала образцом нарядной неряхи.

Что касается алькальда и его сотоварищей, то они и посейчас заперты в подземелье высокой Семиярусной башни. О них, по всей вероятности, вспомнят, когда в Испании обнаружится недостаток болтливых цирюльников, акул альгвазилов и взяточников алькальдов, но если они станут ожидать этого времени, то существует опасность, что они пребудут во власти колдовских чар вплоть до второго пришествия.


НАТАНИЕЛ ГОТОРН


МОЛОДОЙ БРАУН


Молодой Браун вышел в час заката на улицу Сэйлема[38], но, переступив порог, обернулся, чтобы поцеловать на прощание молодую жену. Вера — так звали жену, и это имя очень ей шло, — высунула из дверей свою хорошенькую головку, позволяя ветру играть розовыми лентами чепчика, и склонилась к молодому Брауну.

— Милый мой, — прошептала она тихо и немного грустно, приблизив губы к самому его уху, — прошу тебя, отложи путешествие до восхода солнца и проспи эту ночь в своей постели. Когда женщина остается одна, её тревожат такие сны и такие мысли, что подчас она самой себя боится. Исполни мою просьбу, милый муженек, останься со мной — хотя бы одну только эту ночь из всех ночей года.

— Вера моя, любимая моя, — возразил молодой Браун, — из всех ночей года именно эту ночь я не могу с тобой остаться. Это путешествие, как ты его называешь, непременно должно совершиться между закатом и восходом солнца. Неужели, моя милая, дорогая женушка, ты уже не доверяешь мне, через три месяца после свадьбы?

— Если так, иди с миром, — сказала Вера, тряхнув розовыми лентами. — И дай Бог, чтобы вернувшись, ты все застал таким, как оставил.

— Аминь! — воскликнул молодой Браун. — Прочитай молитву, дорогая Вера, и ложись спать, как только стемнеет; и ничего дурного с тобой не приключится.

Так они расстались, и молодой человек пошел прямой дорогой до самого молитвенного дома; там, прежде чем свернуть за угол, он оглянулся и увидел, что Вера всё ещё смотрит ему вслед и лицо её печально, несмотря на розовые ленты.

«Бедная моя Вера! — подумал он, и сердце у него дрогнуло. — Не злодей ли я, что покидаю её ради такого дела? А тут ещё сны, о которых она говорила! Мне показалось, при этих словах в лице её была тревога, точно вещий сон и вправду открыл ей, что должно свершиться сегодня ночью. Но нет, нет; она умерла бы от одной подобной мысли. Ведь она — ангел во плоти, и после этой ночи я никогда больше не покину её и вместе с ней войду в царствие небесное».

Приняв на будущее столь похвальное решение, молодой Браун считал себя вправе пока что поспешить к недоброй цели своего путешествия. Он шел мрачной и пустынной дорогой, в тени самых угрюмых деревьев леса, которые едва расступались, чтобы пропустить узкую тропинку, и тотчас же снова смыкались позади. Трудно было вообразить себе более уединенное место; но в подобном уединении есть та особенность, что путник не знает, не притаился ли кто-нибудь за бесчисленными стволами и в сплетении густых ветвей, и, одиноко шагая по дороге, проходит, быть может, в гуще неведомой толпы.

«Тут за каждым деревом может прятаться коварный индеец, — сказал себе молодой Браун и, боязливо оглянувшись, прибавил: — А что, если сам дьявол идет бок о бок со мной?»

Все ещё оглядываясь, он миновал изгиб дороги, потом снова посмотрел вперед и увидел человека в скромной и строгой одежде, сидящего под большим, раскидистым деревом. Как только молодой Браун поравнялся с ним, тот встал и зашагал рядом.

— Поздненько вы собрались, молодой Браун, — сказал он. — Часы на Старой Южной церкви[39] били, когда я проходил через Бостон, а с тех пор прошло уже не меньше пятнадцати минут.

— Вера немного задержала меня, — отвечал молодой человек с легкой дрожью в голосе, которая была вызвана внезапным появлением спутника, не таким уж, впрочем, неожиданным.

В лесу теперь стало совсем темно, особенно в той стороне, которою им пришлось идти. Однако можно было разглядеть, что второй спутник — человек лет пятидесяти, видимо принадлежащий к тому же общественному сословию, что и молодой Браун, и очень с ним схожий, хоть, пожалуй, не столько чертами, сколько выражением лица. Их легко было принять за отца и сына.

И всё же, несмотря на то, что старший был одет так же просто, как и младший, и так же прост в обращении, была в нем какая-то неизъяснимая уверенность знающего свет человека, который не растерялся бы и за столом у губернатора или даже при дворе короля Вильгельма[40], если бы обстоятельства привели его туда. Впрочем, единственное, что при взгляде на него останавливало внимание, был его посох, напоминавший своим видом большую черную змею и так причудливо вырезанный, что казалось, будто он извивается и корчится, как живая гадина. Это, разумеется, был не более как обман зрения, которому способствовал неверный свет.

— Послушай, молодой Браун! — вскричал старший путник. — Таким шагом мы не скоро доберемся. Возьми мой посох, если ты уже успел утомиться.

— Друг, — возразил тот и, вместо того чтобы ускорить шаг, круто остановился, — я выполнил наше условие, встретившись с тобой здесь, но теперь хотел бы вернуться туда, откуда пришел. У меня возникли сомнения по поводу известного тебе дела.

— Вот как? — воскликнул обладатель змеиного посоха, незаметно улыбнувшись при этом. — Хорошо, но давай всё же за разговором будем продолжать наш путь; ведь если мне не удастся убедить тебя, ты всегда успеешь повернуть назад. Мы не так далеко ушли.

— Слишком далеко! Слишком далеко! — воскликнул молодой человек и, сам того не замечая, снова зашагал вперед. — Ни мой отец, ни отец моего отца никогда не пускались ночью в лес за подобным делом. Со времен первых мучеников[41] в нашем роду все были честными людьми и добрыми христианами; так мне ли первым из носящих имя Браун вступать на этот путь и заводить…

— …подобные знакомства, хотел ты сказать, — вставил старший путник, истолковывая таким образом его минутное замешательство. — Хорошо сказано, молодой Браун! Ни с кем из пуритан не водил я такой дружбы, как с вашим семейством; это что-нибудь да значит. Я помогал твоему деду, констеблю, когда он плетьми гнал квакершу по улицам Сэйлема; и не кто иной, как я, подал твоему отцу сосновую головню из собственного моего очага, которой он поджег индейский поселок во время войны с королем Филиппом[42]. Оба они были мои добрые друзья; и не раз мы с ним, совершив приятную прогулку по этой самой дороге, весело возвращались после полуночи домой. В память о них я и с тобой рад подружиться.

— Если то, что ты говоришь, правда, — возразил молодой Браун, — удивляюсь, отчего они никогда не поминали ни о чём подобном; впрочем, удивляться тут нечему, ибо, если б только прошел об этом слух, им бы не видать больше Новой Англии.

Мы тут люди богомольные, примерного поведения, и не потерпели бы подобного нечестия.

— Нечестие это или нет, — сказал путник со змеиным посохом, — а только я могу похвалиться обширным знакомством здесь, в Новой Англии. Церковные старосты многих приходов пили со мной вино причастия; олдермены многих селений избрали меня своим главой, а среди судей и советников большинство — верные блюстители моей выгоды. Также и губернатор… Однако это уже государственная тайна.

— Возможно ли! — вскричал молодой Браун. — А впрочем, что мне до губернатора и советников! У них своя совесть, и они не пример для скромного землепашца. Но если я пойду с тобой, как мне взглянуть потом в глаза нашему сэйлемскому священнику, этому святому человеку? Ведь дрожь пробирает меня с ног до головы, едва я заслышу его голос в день Воскресения Господня или в день проповеди.

До сих пор старший путник слушал его слова с должной серьезностью, но тут им овладел приступ неудержимого веселья и весь он так затрясся от смеха, что, казалось, даже змеиный посох корчится в его руке.

— Ха-ха-ха! — покатывался он снова и снова; потом, немного успокоившись, вымолвил: — Отлично, друг Браун, продолжай, да только, прошу тебя, не умори меня со смеху.

— Так вот, чтобы сразу покончить с этим, — сказал молодой Браун с немалой досадой, — у меня есть жена, которую я люблю. Это разбило бы её сердце, а я готов уж лучше разбить свое.

— Ну, когда так, — сказал его собеседник, — ступай своим путем, друг Браун. Я не хотел бы огорчить Веру даже ради двадцати таких старушонок, как вон та, что бредет перед нами.

Говоря это, он указал своим посохом на женскую фигуру, двигавшуюся по той же тропинке, и молодой Браун узнал в ней весьма благочестивую и добродетельную матрону, которая в детстве учила его катехизису и до сих пор оставалась его советчицей в делах религии и нравственности наряду со священником и церковным старостой Гукином[43].

— Удивительно в самом деле, как это тетушка Клойз[44] очутилась одна в таком глухом месте, да ещё в такой поздний час, — сказал молодой Браун, — Но если вы позволите, друг, я пойду прямиком через лес; покуда мы не обгоним эту добрую христианку. Ведь она вас не знает; как бы не стала расспрашивать, с кем это я беседую и куда направляюсь.

— Пусть будет так, — отвечал его спутник. — Ступай лесом, а я пойду дальше тропинкой.

Так и уговорились; молодой человек свернул в сторону и пошел лесной чащей, но при этом старался не упустить из виду своего товарища, который бесшумно шагал по тропинке, покуда расстояние, отделявшее его от старухи, не уменьшилось до длины дорожного посоха. Она меж тем продолжала путь с удивительной для её лет быстротой и на ходу не переставала бормотать что-то, должно быть молитву. Путник протянул посох и тем концом его, где приходился хвост змеи, дотронулся до морщинистой старушечьей шеи.

— Что за черт! — взвизгнула благочестивая леди.

— Значит, тетушка Клойз признала своего старого друга? — спросил путник, остановившись перед нею и опершись на свой извивающийся посох.

— Ах, батюшки, да это и в самом деле ваша милость! — вскричала добрая старушка. — Вы и есть, да ещё в образе старого моего куманька, констебля Брауна, дедушки того молодого дурня, который нынче носит это имя. Поверите ли, ваша милость, моя метла пропала; должно быть, эта ведьма, тетушка Кори, — петли на неё нет! — стащила её, а я как раз только что натерлась мазью из настоя дикого сельдерея, лапчатки и волчьего корня…

— …смешанного с просеянной пшеницей и жиром новорожденного младенца, — вставил двойник старого Брауна.

— Ах, ваша милость знает этот рецепт! — воскликнула почтенная особа, подобострастно хихикнув. — Ну вот, приготовившись ехать на сбор и не найдя своей лошади, я решилась отправиться пешком; говорят, нынче будут посвящать новичка, славного молодого человека. Но теперь, если ваша милость захочет предложить мне руку, мы во мгновение ока будем на месте.

— Вот уж это едва ли, — отвечал её друг. — Рука моя занята, тетушка Клойз; но, если хотите, вот мой посох.

С этими словами он бросил свой посох на землю, и очень может быть, что посох сразу же ожил, будучи сродни тем жезлам, которыми его обладатель некогда снабдил египетских магов. Этого чуда, однако, молодому Брауну не пришлось наблюдать. Он в изумлении поднял глаза к небу, а когда снова опустил их, то не увидел уже ни тетушки Клойз, ни змеиного посоха; только прежний спутник дожидался его на тропинке, спокойный и равнодушный, словно ничего не произошло.

— Она учила меня катехизису, — сказал молодой человек, и эти слова были в его устах полны значения.

Они продолжали свой путь, и старший все уговаривал младшего не поворачивать назад, а, напротив, прибавить шагу, так искусно подбирая при этом доводы, что казалось — они не им высказаны, а возникают в мыслях у самого слушателя.

По дороге он отломил большой кленовый сук, чтобы сделать себе новый посох, и принялся очищать его от сучков и веточек, ещё влажных от вечерней росы. И странно — как только он прикасался к ним пальцами, листья на них становились сухими и желтыми, словно целую неделю пробыли под палящим солнцем. Так, широким бодрым шагом подвигаясь вперед, дошли оба путника до глухого и темного оврага. Но тут вдруг молодой Браун уселся на придорожный пень и отказался идти дальше.

— Друг, — сказал он с твердостью, — решение моё непреклонно. Больше ты меня не заставишь сделать ни шагу. Пусть этой глупой старухе угодно было отправиться к дьяволу, когда я думал, что она на пути к вечному блаженству, — разве это причина, чтобы мне покинуть милую мою Веру и поспешить туда же?

— Скоро ты переменишь своё мнение, — хладнокровно отвечал его спутник. — Посиди тут, отдохни немного; а когда явится у тебя желание продолжать путь — вот тебе мой посох в подмогу.

Не говоря более ни слова, он бросил к его ногам кленовый сук и так быстро скрылся из виду, будто растаял в сгущающейся мгле. Молодой человек ещё несколько времени сидел у дороги, весьма довольный собою, думая о том, как завтра со спокойной душой пойдет он навстречу священнику в час его утренней прогулки и как ему не нужно будет прятать глаза от доброго старосты Букина. И как сладко будет ему спаться в ту ночь, которую он начал так дурно, но окончит теперь тихо и безмятежно в объятиях милой Веры! Среди этих приятных и похвальных размышлений молодой Браун заслышал вдруг конский топот и, помня о нечестивом замысле, приведшем его на эту дорогу, хоть и столь счастливо отвергнутом ныне, счел благоразумным укрыться в лесной чаще.

Все явственнее становился стук копыт и вместе с ним голоса всадников — два глуховатых старческих голоса, — степенно беседовавших меж собой. Судя по звуку, можно было заключить, что всадники ехали по дороге в нескольких ярдах от того места, где прятался молодой человек, но, должно быть, тут, у оврага, сильно сгустилась тьма, потому что ни людей, ни коней не было видно. Слышалось шуршание задетых ими веток, но ни разу их фигуры не заслонили полоску слабого света в том месте, где сквозь гущу деревьев проглядывало ночное небо, хотя, проезжая по дороге, они непременно должны были пересечь это место. Молодой Браун то присаживался на корточки, то приподнимался на носки и, раздвинув ветки, насколько позволяла осторожность, вытягивал голову, но не мог разглядеть ровно ничего.

Это было тем досаднее, что голоса показались ему знакомыми, и, будь что-либо подобное мыслимо, он мог бы поклясться, что это священник и староста Гукин мирно трусят рысцой бок о бок, как то бывало обычно, когда они ехали на собрание церковного совета. Миновав молодого Брауна, один из всадников остановился сорвать прутик.

— Что до меня, достопочтенный сэр, — послышался голос старосты, — я бы лучше согласился пропустить парадный обед, чем нынешнее собрание. Говорят, кое-кто из наших явится сегодня из Фэлмута[45] и его окрестностей, а иные из Коннектикута и Род-Айленда, и ещё будет несколько индейских знахарей, которые на свой лад искусны в чертовщине не меньше, чем самые опытные из нас. К тому же будут посвящать одну новенькую, очень благочестивую молодую женщину.

— Все это отлично, староста Гукин, — возразил густой бас священника. — Но вы пришпорьте свою кобылу, не то мы опоздаем. Ведь вы же знаете, без меня там не могут начать.

Копыта снова застучали, и голоса, так удивительно перекликавшиеся в пустом пространстве, затерялись в лесной чаще, где никогда не собиралась паства и не молился одинокий прихожанин. Куда могли направляться эти святые люди сквозь глухое языческое безлюдье? Молодой Браун схватился за ближнее дерево, чтобы не упасть, потому что ноги у него подкосились от внезапной тяжести, болезненно сдавившей сердце. Он поднял глаза, сомневаясь в том, есть ли ещё небо над его головою. Но синяя твердь была на своем месте, и на ней уже поблескивали звезды.

— Нет, Всевышний на небе и Вера на земле помогут мне устоять против дьявола! — воскликнул молодой Браун.

Все ещё глядя в глубину небосвода, он воздел руки, чтобы прочитать молитву, но тут, хотя ветра не было вовсе, набежала откуда-то туча и застлала сверкающие звезды. Кругом по-прежнему было ясное небо, только прямо над его головой чернела эта туча, быстро двигавшаяся на север. Воздух вдруг наполнился смутным и нестройным гулом людских голосов, доносившихся сверху, как будто из недр тучи. Ему показалось было, что он различает голоса своих односельчан, мужчин и женщин, праведников и нечестивцев, добрых людей, вместе с ним ходивших к причастию, и беспутных гуляк, не раз виденных им у дверей кабака. Но звуки были так неясны, что в следующий миг его взяло сомнение: не лес ли это зашелестел вдруг листвой?

Потом докатилась новая волна знакомых голосов, которые каждый день при солнечном свете раздавались на улицах Сэйлема, но никогда ещё не звучали ему из ночного неба. Один голос выделялся из общего шума, голос молодой женщины: она как будто жаловалась на что-то, хотя и не очень горестно, и молила о какой-то милости, которую, быть может, страшилась заслужить; а весь невидимый рой святых и грешников подбадривал её и торопил вперед.

— Вера! — вскричал молодой Браун голосом, полным ужаса и отчаяния; и со всех сторон понеслись насмешливые отголоски: «Вера! Вера!»- точно потревоженная нечисть искала её по всему лесу.

Еще не улегся этот крик боли, гнева и страха, пронзивший ночную тишину, а несчастный уже затаил дыхание, ожидая ответа. Послышался одинокий вопль, но он тотчас же затерялся в гомоне множества голосов, который перешел в хохот и вскоре замер вдали; темная туча пронеслась мимо, и над молодым Брауном снова засияло безмолвное чистое небо. Что-то легко спустилось сверху и повисло, зацепившись за сук. Молодой человек протянул руку и увидел перед собой розовую ленту.

— Моя Вера погибла! — воскликнул он, когда прошел первый миг оцепенения. — Нет добра на земле; и грех — лишь пустое слово. Сюда, дьявол, теперь я вижу, что ты хозяин в этом мире.

Тут, словно обезумев от отчаяния, молодой Браун разразился долгим и громким хохотом, а затем' ухватил кленовый посох и зашагал вперед с такой быстротой, что казалось — он не шел и не бежал по земле, а летел над нею. Дорога становилась все более мрачной и дикой, тропинка то и дело терялась в чаще, а под конец и вовсе пропала, но, следуя тому чутью, которое безошибочно ведет смертного к дурной цели, он шел напролом сквозь дремучие дебри. Со всех сторон лес оживал в страшных звуках — трещали ветки, выли дикие звери, перекликались индейцы; а ветер то гудел, точно колокол дальней церкви, то поднимал вокруг путника рев и хохот, как будто вся природа решила над ним посмеяться. Но страшней всего этого был сам молодой Браун, и никакие ужасы не могли его напугать.

— Ха-ха-ха! — вторил молодой Браун хохоту ветра. — Ну-ка посмотрим, кто громче умеет смеяться. Выходи, ведьма, выходи, колдун, выходи, индейский шаман! Выходи хоть сам дьявол — вот я, молодой Браун! Бойтесь меня так же, как я боюсь вас!

И в самом деле, вся нечисть, кишевшая в лесу, не могла быть страшней, чем молодой Браун в этот час.

Без устали мчался он среди черных сосен, бешено размахивая посохом, и то изрыгал потоки неслыханных богохульств, то разражался смехом, от которого по всему лесу шел трезвон, точно стая демонов хохотала с ним вместе. Бес в подлинном своем образе куда менее страшен, чем когда он вселяется в человека. Так спешил этот одержимый к своей цели, покуда не увидел впереди между деревьями мерцающий красный свет, как бывает, когда на корчевье жгут срубленные стволы и сучья и зловещие отсветы пламени играют на полночном небе. Буря, гнавшая его вперед, немного утихла, он замедлил шаг, и откуда-то издалека донеслись до него волны торжественных звуков, похожих на пение многоголосого клира. Он узнал мелодию; то был гимн, который часто пели у них в молитвенном доме. Последняя нота стиха тяжело замерла вдали, но её тотчас же подхватил хор, состоявший не из человеческих голосов, а из всех звуков полночного леса, которые сливались в дикой гармонии. Молодой Браун закричал, но даже сам не услышал своего голоса, прозвучавшего в унисон с криком дебрей.

В наступившей затем тишине он стал красться вперед, и вскоре свет ударил ему в глаза. На краю открытой полянки, окруженной темной стеной леса, высилась скала, которой природа придала некоторое сходство с алтарем или кафедрой, и вокруг неё, точно свечи на вечерней молитве, стояли четыре горящие сосны, вздымая на черных стволах объятые пламенем кроны. Густая листва, скрывавшая вершину скалы, тоже пылала, и огненные языки взвивались высоко в ночь, ярко озаряя все кругом. Каждая веточка, каждый завиток зелени полыхали огнем. Красные отсветы разгорались и гасли, и многолюдная толпа, собравшаяся на поляне, то ярко освещалась, то исчезала в тени и снова как будто рождалась из мрака, наполняя жизнью лесную глушь.

— Почтенные люди в темных одеждах, — прошептал молодой Браун.

И это в самом деле было так. Среди толпы, в быстрой смене тьмы и света, мелькали лица, которые накануне можно было увидеть в залах ратуши, глаза, которые каждое воскресенье молитвенно обращались к небу или отечески ласково взирали на паству с высоты прославленных своей святостью церковных кафедр. Утверждают, будто и супруга губернатора была там. Во всяком случае, были многие знатные дамы, близко к ней стоящие, и жены почтенных мужей, и вдовы, целое скопище вдов, и старые девы с незапятнанным именем, и юные красотки, трепетавшие от страха, как бы не попасться на глаза маменькам. И может быть, резкие вспышки света среди мглы ослепили молодого Брауна, но только ему показалось, что он узнает десятка два прихожан сэйлемской церкви, славившихся своим примерным благочестием.

Добрый староста Гукин был уже на месте и не отходил от святого старца, своего достопочтенного пастыря. Но тут же, в неподобающей близости с этими почтенными, богобоязненными и уважаемыми людьми, столпами церкви, целомудренными матронами и непорочными девственницами, стояли мужчины, известные своей беспутной жизнью, женщины, пользовавшиеся дурной славой, отщепенцы, повинные во всех видах гнусного порока и подозреваемые в страшных преступлениях. Странно было видеть, что добрые не сторонились злых и грешников не смущало соседство праведников. Вперемежку со своими бледнолицыми врагами попадались в толпе и индейские жрецы, или шаманы, умевшие держать в страхе родные леса силой таких заклинаний, каких не знает ни один колдун в Европе.

«Но где же Вера?»- подумал молодой Браун, и надежда, затеплившаяся в сердце, заставила его вздрогнуть.

Зазвучал новый стих гимна, медленная и скорбная мелодия, отрада благочестивых душ, но в сочетании со словами, которые выражали все оттенки греха, доступные человеческому разумению, и смутно намекали на большее. Премудрость бесовская непостижима для простого смертного. Стих следовал за стихом; и после каждого гудел по-прежнему хор лесных голосов, точно мощный бас исполинского органа; и последний раскат страшного этого антифона[46] звучал так, как будто рев ветра, грохот потока, звериный рык и все нестройные шумы чащи вторили голосу преступного человека, вместе с ним воздавая хвалу князю тьмы. Четыре сосны разгорелись ярче, и в клубах дыма, стлавшегося над нечестивым сборищем, обозначились черты чудовищных призраков. В то же мгновение пламя на скале взвилось багровыми языками кверху и раскинулось огненным шатром, под сенью которого появилась человеческая фигура. Не прогневайтесь, но фигура эта как платьем, так и всей осанкой напоминала почтенных священнослужителей Новой Англии.

— Введите новообращенных! — прокричал чей-то голос, и эхо прокатилось по всей поляне и затерялось в лесу.

При этих словах молодой Браун выступил из тени деревьев и приблизился к греховной общине, в которой невольно чувствовал он собратьев по всему дурному, что находило отклик в его душе. Он мог бы поклясться, что видел, как из облака дыма выглянул призрак его покойного отца и поманил его вперед; но женщина с затуманенными скорбью чертами протянула руку, как бы предостерегая его.

Быть может, это была его мать? Но он не в силах был отступить даже на шаг или воспротивиться хотя бы мысленно, когда священник и добрый староста Гукин подхватили его под руки и повели к пылающей скале. Туда же приблизилась стройная женская фигура под вуалью, в сопровождении тетушки Клойз, этой благочестивой наставницы юношества, и Марты Кэриер[47], которой дьявол давно уже обещал, что она будет королевой ада. И страшна же была эта старая ведьма! Оба прозелита дошли до подножия скалы и остановились под огненным балдахином.

— Добро пожаловать, дети мои, — сказала темная фигура, — в час приобщения к родному племени! В расцвете молодости вам дано познать самих себя и свою судьбу. Оглянитесь назад, дети мои!

Они обернулись, и в яркой вспышке, словно в пелене огня, предстала их взорам толпа почитателей дьявола. Улыбка приветствия зловеще сверкала на каждом лице.

— Здесь, — продолжал черный призрак, — вы видите всех, к кому с детства привыкли питать уважение. Вы считали их добродетельнее других и стыдились своих грехов, думая о жизни этих людей, полной праведных дел и неземных устремлений. И вот теперь вы всех их встречаете здесь, где они собрались для служения мне. В эту ночь откроются вам все их тайные дела; вы узнаете, как седовласые пастыри нашептывали слова соблазна молодым служанкам на кухне; как не одна почтенная матрона, стремясь поскорее украсить себя вдовьим крепом, угощала супруга на ночь питьем, от которого он засыпал последним сном на её груди; как безусые юноши торопились стать наследниками родительского состояния и как прелестные девы — не опускайте глаз, красавицы! — рыли маленькие могилки в саду и меня одного звали гостем на похороны младенца. Природная тяга человеческой души ко всему дурному поможет вам учуять грех всюду, где бы он ни совершился, — в церкви, в спальне, на улице, в лесу или в поле; и, ликуя, придете вы к мысли, что вся земля — не что иное, как единый сгусток зла, одно огромное пятно крови. Более того — вам будет дано проникнуть в глубь сердец, туда, где гнездится сокровенная тайна греха, неисчерпаемый источник злой силы, рождающей больше дурных побуждений, чем мог бы осуществить человек своей властью и даже моей! Йу, а теперь, дети мои, взгляните друг на друга!

Они взглянули, и при свете факелов ада несчастный узнал свою Веру, и она увидела мужа, в трепете склонившегося перед неосвященным алтарем.

— Вот вы оба стоите здесь, дети мои, — продолжал призрак, и голос его, глубокий и торжественный, прозвучал почти грустно, как будто падший ангел ещё мог скорбеть о нашем жалком роде. — Сердцем надеясь друг на друга, вы все ещё верили, что добродетель — не праздная мечта. Теперь ваше заблуждение рассеялось» Зло лежит в основе человеческой природы. Зло должно стать единственной вашей радостью. Так добро пожаловать, дети мои, в час приобщения к родному племени!

— Добро пожаловать! — подхватила вся толпа почитателей дьявола, и в крике этом торжество сливалось с отчаянием.

А они стояли не двигаясь, единственные две души, колебавшиеся ещё на грани нечестия в этом темном мире. В скале было углубление, похожее на чашу. Вода ли блестела в нем, покрасневшая в зловещих отблесках пламени, или то была кровь? Или, может быть, жидкий огонь? В эту чашу погрузил свои пальцы дух тьмы и приготовился начертать на челе у них знак крещения, посвящая их в тайну зла, чтобы они узнали о чужих грехах, будь то дела или помыслы, больше, чем знали сейчас о своих собственных. Муж бросил взгляд на бледное лицо жены, а жена посмотрела на мужа. Еще одно мгновение, и они предстанут друг другу гнусными тварями, содрогаясь при виде того, что прежде было сокрыто.

— Вера! Вера! — вскричал молодой Браун. — Обрати взор к небу и воспротивься злу!

Послушалась она или нет, он так и не узнал. Не успел он договорить, как очутился один в ночной тиши, нарушаемой только ревом ветра, глухо замиравшим в чаще леса. Пошатнувшись, он ухватился за скалу; она была влажная и прохладная, и свисающая ветка, которую он только что видел в пламени, окропила щеки его ледяной росой.


На следующее утро молодой Браун медленно шел по улицам Сэйлема, озираясь вокруг растерянным взглядом. Добрый старый священник прогуливался на кладбище, обдумывая новую проповедь и нагоняя аппетит к завтраку; увидя молодого Брауна, он ласково благословил его из-за ограды. Но молодой Браун отшатнулся от почтенного священнослужителя, словно тот хотел предать его анафеме. Староста Гукин читал молитву в кругу своих домашних, голос его долетел из раскрытого окна. «Какому богу молится этот колдун?»- прошептал молодой Браун.

Тётушка Клойз, эта примерная христианка, грелась в лучах солнышка на своем крыльце, наставительно поучая маленькую девочку, принесшую ей кружку парного молока. Молодой Браун оттащил девочку прочь, словно вырывая её из когтей самого дьявола. Завернув за угол молитвенного дома, он тотчас же приметил розовые ленты Веры, которая тревожно всматривалась в даль и так обрадовалась, завидев мужа, что вприпрыжку пустилась бежать по улице и едва не расцеловала его на глазах у всей деревни. Но молодой Браун строго и печально взглянул ей в лицо и прошел мимо, не сказав ни слова.

Что же, молодой Браун просто заснул в лесу и бесовский шабаш лишь привиделся ему во сне?

Пусть будет так, если угодно; но — увы! — для молодого Брауна то был зловещий сон. Иным человеком стал он с этой памятной ночи — строгим, печальным, мрачно-задумчивым, утратившим веру если не в Бога, то в людей. Когда во время воскресной службы запевали в церкви святой псалом, он не мог слушать; заглушая священную мелодию, бился у него в ушах кощунственный гимн греху. Когда священник, положив руку на раскрытую Библию, пылко и красноречиво говорил с кафедры о святых основах нашей религии, о праведной жизни и смерти, достойной христианина, о грядущем блаженстве или неизреченных страданиях, молодой Браун бледнел, ожидая, что вот-вот своды храма обрушатся на головы седого богохульника и его слушателей. Часто в полночь он вдруг просыпался и с содроганием отодвигался от Веры; а когда все домашние становились на колени во время утренней или вечерней молитвы, он хмурился, бормотал что-то про себя и, сурово глянув на жену, отворачивался в сторону. И когда, прожив долгую жизнь, седым стариком он сошел в могилу, когда Вера, и дети, и внуки, и соседи чинной толпой проводили его в последний путь, на надгробном камне не высекли слов надежды, ибо мрачен был его смертный час.


СНЕГУРОЧКА


(Как дети сотворили чудо)

Однажды морозным зимним днем, когда после долгой непогоды холодным блеском засверкало солнце, двое ребятишек попросили у матери разрешения поиграть на свежевыпавшем снегу. Старшую из детей, маленькую девочку, за скромность, нежную прелесть и за то, что всем она казалась очень красивой, родители и знакомые называли Фиалкой. Брата же её за румянец на круглой рожице, напоминавший о солнце и больших алых цветах, называли Пионом. Необходимо сказать, что отец Фиалки и Пиона, некий мистер Линдси, торговец скобяными товарами, был превосходный человек, но лишенный всякой фантазии, твердо привыкший иметь, что называется, здравый взгляд на все окружающее. Сердце у него было почти такое же отзывчивое, как и у других людей, но нравом он отличался упрямым, и трудно было как-либо на него повлиять; возможно, поэтому голова мистера Линдси была пуста, как один из тех чугунных горшков, что продавались в его лавке. В его жене, напротив, сквозила какая-то поэтичность, черты духовной, не от мира сего, красоты — нежный цветок, который она сберегла с поры своей юности и который продолжал цвести в её душе, несмотря на прозу жизни и материнские заботы.

Итак, Фиалка и Пион, как я уже сказал в начале рассказа, попросились на улицу поиграть на свежевыпавшем снегу; тусклый и унылый, когда над ним нависало серое небо, теперь снег сверкал и искрился на солнце. Дети выросли в городе, и для игр у них не было более просторного места, чем маленький садик перед домом, где росли груши и две-три сливы, свисавшие через белый забор на улицу, да несколько кустов роз, посаженных прямо перед окнами гостиной. Теперь все деревья и кусты стояли обнаженные, ветви их были слегка припорошены снегом — как будто покрыты какой-то особенной зимней листвой, а вместо плодов тут и там висели сосульки.

— Да, Фиалка, да, мой маленький Пион, — сказала их добрая мать, — вы можете пойти поиграть на снегу.

И заботливая женщина одела малышей в шерстяные куртки и подбитые ватой пальто, повязала им шерстяные шарфы, натянула полосатые гамаши на каждую пару маленьких ножек, а шерстяные рукавички — на руки и наделила каждого в напутствие поцелуем, словно этим она хотела наложить заклятие на посягательства Мороза Красного Носа. Дети пустились бегать и скакать. Это занятие их сразу же вовлекло в самую середину огромного сугроба. Фиалка вынырнула из него, похожая на белого зяблика, в то время как Пион с раскрасневшимся лицом всё ещё в нем барахтался. Ну и весело же им было! Взглянув на детей, резвящихся в занесенном снегом саду, вы подумали бы, что страшная и безжалостная метель только для того и разыгралась, чтобы приготовить новую игрушку для Фиалки и Пиона, и что сами они, как полярные птицы, сотворены, чтобы наслаждаться бурей и радоваться белой пелене, окутавшей всю землю.

Наконец, когда дети забросали друг друга снегом с ног до головы, Фиалка, добродушно посмеявшись над видом малыша Пиона, вдруг воскликнула, как бы пораженная внезапной мыслью:

— Ты был бы совершенной снегурочкой, если бы только твои щёки не были такими красными. Что я придумала! Давай вылепим из снега человечка, маленькую девочку — это будет наша сестричка, она будет играть вместе с нами всю зиму. Правда, чудесно?

— О да! — закричал Пион; он выразил свой восторг настолько недвусмысленно, насколько мог, ибо он был ещё очень-очень маленьким. — Это будет чудесно! И мы её покажем маме!

— Да, — ответила Фиалка, — мы, конечно, покажем маме незнакомую маленькую девочку, но только пусть она не заставляет её входить в теплую гостиную: ты ведь знаешь, наша маленькая снежная сестричка не вынесет тепла.

И тотчас же они приступили к работе и стали лепить снежную девочку, которая могла бы играть с ними; и мать их, которая сидела у окна и невольно подслушала их разговор, не могла удержаться от улыбки при виде той серьезности, с которой дети принялись за дело. Казалось, они и впрямь думали, что нет ничего легче, чем вылепить из снега живую девочку. По правде говоря, если когда-нибудь и произойдет чудо, то это будет только тогда, когда наши руки возьмутся за работу под влиянием точно такого же искреннего порыва, с каким Фиалка и Пион сейчас взялись сотворить это чудо, даже не подозревая о нем. Мать думала об этом; она думала и о том, что как раз из такого чистого, только что с небес упавшего снега и можно было бы создавать новые существа, если бы он не был таким холодным.

Она ещё с минуту понаблюдала за детьми, любуясь их крохотными фигурками: Фиалка была довольно высокая для своего возраста девочка, грациозная и проворная, и краски её лица были таких нежных тонов, что она скорее походила на воплощение радостной мечты, чем на живую девочку; а Пион, наоборот, был коренаст и быстро ковылял на своих коротких крепких ножках, основательный будто слон, только не такой большой. Мать снова занялась своей работой. Что это было за шитье — я забыл: либо она приводила в порядок капор Фиалки, либо штопала чулки для маленьких крепких ножек Пиона. Однако она все время поворачивалась к окну — посмотреть, как подвигается работа у детей.

В самом деле, истинным удовольствием было наблюдать, как эти маленькие бесхитростные создания поглощены своим занятием. Более того, поражало, с каким замечательным знанием дела и ловкостью они выполняли его. Всей работой руководила Фиалка, она говорила Пиону, что ему надо делать, между тем как сама нежными пальчиками отделывала все более мелкие детали. Казалось даже, что фигуру не столько лепят дети, сколько она сама вырастает под их руками, пока они забавляются и болтают о ней. Мать это очень удивило, и чем дольше она смотрела, тем больше удивлялась.

«Какие у меня замечательные дети! — подумала она не без гордости, и эта материнская слабость вызвала на её устах улыбку. — Ну, кто из других детей мог бы сделать что-нибудь подобное? Но я должна дошить курточку Пиону; ведь завтра приезжает его дедушка, и я хочу, чтобы мальчик выглядел нарядным».

Она занялась курточкой и вскоре была снова так же поглощена шитьем, как дети — своей снежной девочкой. Но в то время как иголка сновала взад и вперед по материи, мать непрерывно прислушивалась к весёлому гомону ребячьих голосов — так ей работалось легко и с удовольствием. Дети все время болтали между собой, и языки их так же деятельно работали, как их руки и ноги. Лишь по временам могла она расслышать, что говорили дети, но её не оставляло приятное чувство, что они пребывают в самом миролюбивом настроении, довольны, веселы и продолжают лепить снежную девочку. Однако время от времени, когда Фиалке или Пиону случалось возвысить голос, слова были слышны так отчетливо, как если бы они произносились в той же самой гостиной, где сидела мать. О, как радостно отзывались они в её сердце, хотя, по существу, в них не было ничего особенно мудреного и удивительного!

Но вы должны знать, что мать зачастую слышит сердцем гораздо больше, чем слухом; поэтому она наслаждается звуками небесной музыки, в то время как другие люди не слышат ничего.

— Пион, Пион! — закричала Фиалка брату. — Принеси-ка мне свежего снега из самого далекого угла сада — там мы ещё не затоптали его. Я хочу сделать из этого снега грудку нашей маленькой снежной сестрички. Ты знаешь, для этого нужен самый чистый снег, который только что упал с неба.

— Тащу, Фиалка, — отозвался Пион грубовато, но в то же время очень добродушно, пробираясь по полупроторенным между сугробами тропинкам. — Вот тебе снег! Ой, Фиалка, и кра-са-ви-ца же она у нас получается!

— Да, — ответила Фиалка спокойно и задумчиво. — Наша снежная сестричка в самом деле прелесть! Прямо не понимаю, Пион, как это нам удалось вылепить такую славную девочку!

Услышав это, мать подумала: как было бы замечательно, если бы феи или, ещё лучше, ангелочки прилетели бы из рая и, незаметно играя с её малышами, помогли бы им вылепить из снега девочку с ангельским личиком. Фиалка и Пион не знали бы о присутствии своих неземных друзей, они бы только видели, что снежная девочка становится все красивее и красивее, и думали, что все это сделали они сами.

«Уж мои-то малыши достойны иметь таких друзей, если вообще дети когда-либо удостаивались такой чести», — решила про себя мать и в душе посмеялась над своей материнской гордостью.

Тем не менее эта мысль овладела её воображением; время от времени мать поглядывала в окно, словно бы надеясь увидеть златокудрых детей рая, играющих с её белокурой Фиалкой и краснощёким Пионом.

Но вот уже несколько минут нельзя было разобрать, что говорят дети. Голоса их слились в неясный шум — они в счастливом согласии работали серьезно и деловито. Душою всей затеи была по-прежнему Фиалка. Пион же действовал скорее как подручный: он таскал снег со всех концов сада, но и он, видимо, кое-что смыслил в своем деле.

— Пион, Пион, — кричала Фиалка (брат опять был в другом конце сада), — принеси-ка мне те хлопья снега, которые лежат на нижних ветвях груши! Влезь на сугроб, и тогда ты их легко достанешь. Они мне нужны, чтобы сделать локоны нашей снежной сестричке.

— На, Фиалка, — ответил малыш. — Осторожно! Так, так. Ну и красота!

— Ну, разве она не хорошенькая? — довольным тоном спросила Фиалка. — Теперь нам нужны маленькие сверкающие кусочки льда, чтобы сделать ей блестящие глазки, — девочка ещё не готова… Мама-то поймет, какая она красивая, а папа скажет: «Фу, какие глупости! Не торчите на холоде!»

— Давай позовем маму, пусть посмотрит на неё, — сказал Пион и громко закричал: — Мама! Мама! Мама! Посмотри, какую мы делаем славную маленькую девочку!

Мать отложила на мгновение свою работу и выглянула из окна. Но случилось так, что солнце — ибо это был один из самых коротких дней в году — стояло так низко над горизонтом, что его заходящие лучи светили ей прямо в глаза. Конечно, оно ей мешало, и она не могла отчетливо разглядеть, что происходит в саду. Однако, несмотря на весь этот ослепляющий блеск солнца и яркого снега, она заметила маленькую белую фигурку, которая показалась ей удивительно похожей на живую девочку. Мать видела, что дети ещё заняты работой; она и в самом деле больше смотрела на них, чем на снежную девочку. Пион носил снег, а Фиалка добавляла его к снежной фигурке так умело, как скульптор добавляет глину к изваянию.

Мать смутно различала фигурку снежной девочки; про себя она подумала, что никогда раньше не видела такой искусно сделанной снегурочки и таких прелестных детей.

«Они все делают лучше, чем другие дети, — самодовольно подумала мать. — Неудивительно, что и снегурочки у них выходят лучше, чем у других».

И мать снова принялась за работу, она очень торопилась; сумерки наступали очень скоро, курточка Пиона ещё не была закончена, а дедушка должен был приехать на поезде довольно рано утром. Поэтому все быстрее и быстрее мелькали её проворные пальцы. Дети тоже продолжали усердно трудиться в саду, и мать по-прежнему прислушивалась всякий раз, когда до неё долетали их слова. Ей было забавно наблюдать, как увлекает детей их фантазия, перемешиваясь с действительностью; они, казалось, и в самом деле верили, что снежная девочка будет бегать и играть с ними.

— Какая славная подружка будет у нас зимой! — сказала Фиалка. — Я надеюсь, папа не побоится, что она нас простудит. Ты ведь будешь нежно любить её, Пион?

— О да! — воскликнул Пион. — Я обниму её, и она будет сидеть рядом и пить со мной теплое молочко.

— Нет, Пион, — с важностью возразила сестра. — Этого никак нельзя сделать. Теплое молоко совсем не полезно для нашей сестрички. Такие маленькие снежные человечки, как она, ничего не едят, кроме сосулек. Нет, нет, Пион, мы не должны давать ей пить ничего теплого.

На какое-то мгновение наступила тишина, ибо Пион, чьи крепкие ножки никогда не знали усталости, опять отправился в конец сада. Вдруг Фиалка громко и радостно закричала:

— Пион! Скорее иди сюда! Розовое облако оставило свой отблеск на её щечках. И румянец не исчезает. Как чудесно!

— Это чу-дес-но, — ответил Пион, произнося эти три слога особенно отчетливо. — О, Фиалка! Ты только посмотри на её волосы. Они совсем как золотые!

— Ну конечно, — спокойно подтвердила Фиалка, как будто это было что-то само собой разумеющееся. — Ты знаешь, это золото на неё спустилось с золотистых облаков, там, на небе. Наша снегурочка почти готова. Но ещё нужно сделать так, чтобы у неё были красные губы, краснее, чем румянец. Может быть, Пион, они станут краснее, если мы поцелуем их?

Мать услышала звук двух звонких поцелуев, как будто дети поцеловали девочку в её замерзший ротик. Но это не помогло — губы девочки не стали достаточно красными, и Фиалка попросила её поцеловать пунцовые щечки брата.

— Маленькая снежная сестричка, — закричал Пион, — поцелуй меня!

— Как чудесно! Она поцеловала тебя, — обрадовалась Фиалка, — вот теперь губы у неё совсем красные. Она даже сама немножко покраснела.

— Какой холодный у неё поцелуй! — воскликнул мальчик.

Как раз в это время свежий западный ветер пронесся через сад. Задребезжали окна в гостиной, и повеяло таким холодом, что мать уже собиралась постучать наперстком в окно, чтобы дети шли домой, как вдруг услышала, что они в один голос зовут её. В их голосах не слышалось удивления, хотя, очевидно, дети были чем-то взволнованы; они вели себя так, как будто были очень обрадованы каким-то событием, которое только что произошло, но которое они с твердой уверенностью ждали все это время.

— Мама! Мама! Мы уже вылепили нашу маленькую снежную сестричку, и она бегает с нами по саду.

«Удивительно, какое воображение у моих детей! — подумала мать, делая последний стежок на курточке. — Странно, что они и меня почти что превратили в такого же ребенка, как они сами. Я готова поверить, что девочка из снега и в самом деле ожила».

— Мамочка! — закричала Фиалка. — Ну посмотри, пожалуйста, какая чудесная девочка с нами играет!

Мать поддалась на уговоры — она не удержалась и выглянула из окна. Солнце уже зашло, завещав, однако, свой блеск багряным и золотым облакам, которые придают особенное великолепие зимним закатам. Но ни на окнах, ни на снегу не было видно ни малейшего лучика света, ни единой блестки. Поэтому мать могла оглядеть весь сад и рассмотреть все и всех в нем. И что же, вы думаете, она увидела? Конечно, своих дорогих малышей Фиалку и Пиона. Да, но что или кого она ещё увидела? Поверите ли вы, если я скажу, что она увидела, как в саду вместе с её детьми играет одетая во все белое девочка с румяными щечками и золотистыми локонами? Мать не знала девочку, но та, казалось, была хорошо знакома с её детьми, как будто они втроём вместе играли всю свою жизнь. Про себя мать решила, что, это должно быть, дочь кого-нибудь из соседей и что, увидев Фиалку и Пиона в саду, девочка перебежала через улицу, чтобы поиграть с ними. Добрая женщина направилась к двери, намереваясь пригласить маленькую беглянку в свою уютную гостиную, ибо теперь, когда солнце село, на улице стало очень холодно.

Однако, открыв дверь, она помедлила на крыльце, размышляя, следует ли ей вообще приглашать девочку войти в дом или даже заговаривать с нею. Миссис Линдси и в самом деле начала сомневаться, настоящий это ребенок или хлопья только что выпавшего снега, развеваемого по саду холодным западным ветром. И в самом деле, было что-то необыкновенное во внешности маленькой незнакомки. Мать не могла припомнить, чтобы у кого-нибудь из соседских детей было такое чистое лицо с нежным румянцем, такие золотистые локоны, разметавшиеся вокруг лба и щек. А что касается её белого, подбитого ветром платья, никакая благоразумная мать не отправила бы своего маленького ребенка в самый разгар зимы гулять в чём-то столь легком и воздушном. Добрая и заботливая миссис Линдси содрогнулась от одной мысли, что девочка обута в легкие белые башмачки. И тем не менее, как ни легко была одета девочка, она, казалось, совсем не чувствовала холода и так грациозно танцевала на снегу, что кончики её туфелек едва оставляли след на его поверхности; Фиалка еле поспевала за нею, а Пион со своими коротенькими ножками и тем более.

Как-то в игре незнакомая девочка оказалась между Фиалкой и Пионом, она взяла их за руки, и трое детей весело помчались вперед. Однако почти сразу же Пион вырвал свою ручку и принялся оттирать её, как будто пальцы у него окоченели от холода. То же самое, хотя и не так быстро, проделала и Фиалка — она высвободила свою руку и важно заметила, что лучше не держаться за руки. Девочка в белом не сказала ни слова и продолжала весело танцевать, как и прежде. Если бы Фиалка и Пион не захотели играть с нею, она точно так же забавлялась бы с проворным, холодным западным ветром, который гонялся за нею по всему саду и так непринужденно обращался с нею, как будто они были давнишними друзьями. Все это время мать стояла на пороге, недоумевая, как такая маленькая девочка может быть похожа на снежный вихрь или снежный вихрь может быть так поразительно похож на маленькую девочку.

Мать подозвала Фиалку и шепотом спросила её:

— Фиалка, моя дорогая, как зовут эту девочку? Она наша соседка?

— Ну что ты, мамочка! — рассмеялась Фиалка. Ей было смешно, что мать не может понять такой, на её взгляд, простой вещи. — Это наша маленькая сестричка, которую мы только что вылепили из снега.

— Да, да, мамочка, — закричал Пион, подбегая к матери и заглядывая ей в лицо, — это наша маленькая снегурочка! Правда, она чудесная?

В это время в сад прилетела стайка белых зябликов. Они, что было вполне естественно, побаивались Фиалки и Пиона, но, как ни странно, сразу же подлетели к белоснежной девочке, начали весело порхать вокруг неё, садиться ей на плечи и вообще вести себя так, словно это их старая знакомая. И она, в свою очередь, была рада видеть этих птичек, внучат старой зимы. Девочка протягивала к ним руки, приглашая их сесть. И они, трепеща крылышками и оттесняя одна другую, попытались спуститься на её ладошки и десять крошечных пальчиков. Одна прелестная птичка прильнула к её груди, другая — к её губам. Они были счастливы и, казалось, чувствовали себя в родной стихии — такими вы можете видеть этих птичек, когда они носятся в снежном вихре.

Фиалка и Пион улыбались, видя это очаровательное зрелище; они так радовались, что их новой подружке весело с этими маленькими гостями, как будто бы сами принимали участие в этом веселье.

— Скажи мне правду, без всяких шуток, кто эта девочка? — в растерянности спросила мать.

— Мамочка, — ответила Фиалка, серьезно глядя в лицо матери и, очевидно, недоумевая, почему та нуждается ещё в каком-то объяснении. — Я же сказала тебе правду. Это маленькая девочка, которую Пион и я сделали из снега. Пион скажет тебе то же.

— Да, мама, — подтвердил мальчик. Его маленькая разрумянившаяся физиономия приняла самое серьезное выражение. — Это маленькая девочка. Правда, хорошенькая? Но, мама, у неё такие холодные ручки!

Мать не знала, что и подумать и что предпринять. В это время распахнулась калитка и появился отец Фиалки и Пиона, в пальто из толстого синего сукна, меховой шапке, надвинутой на уши, и в теплых перчатках. Мистер Линдси — человек средних лет, с утомленным, раскрасневшимся от мороза лицом — был безмерно рад вернуться в свой уютный дом после целого дня работы. Его глаза заблестели радостью при виде жены и детей, хотя он не мог удержаться от недоуменного восклицания, найдя всю свою семью на улице в такой холодный день, да ещё после захода солнца. Вскоре он заметил белоснежную незнакомку, порхающую по саду, словно маленький снежный вихрь; стайка зябликов резвилась около неё, летая вокруг её головы.

— Господи Боже мой, кто же эта маленькая девочка? — спросил этот весьма благоразумный человек. — Её мать, несомненно, сумасшедшая позволить ребенку выйти в такую плохую погоду, как сегодня, в одном тоненьком платьице и таких легких башмачках!

— Мой дорогой, — ответила жена, — я знаю об этой маленькой девочке не больше, чем ты, Я думаю, что это чей-то соседский ребенок. Наши Фиалка и Пион, — добавила она, смеясь про себя оттого, что повторяет такую нелепую выдумку, — уверяют меня, что она — та самая снегурочка, которую они вылепили здесь, в саду.

Говоря это, она взглянула на то место, где дети лепили снегурочку. Каково же было её удивление, когда она не увидела там ни малейших следов столь любовно вылепленной фигурки. Ни кучи снега — ничего! Только следы маленьких ножек вокруг пустого места.

— Это очень странно, — сказала мать.

— Что же тут странного, мамочка? — спросила Фиалка. — Папа, я все тебе объясню. Это наша снегурочка, которую мы слепили с Пионом; нам хотелось иметь подругу, с которой можно было бы играть. Правда, Пион?

— Да, папа! — подтвердил раскрасневшийся Пион. — Это наша маленькая сестричка. Разве она не кра-са-ви-ца?

Но мне стало ужасно холодно, когда она меня поцеловала.

— Что за глупости, дети! — воскликнул их добрый и честный отец, который, как мы уже сказали, склонен был все рассматривать с точки зрения здравого смысла. — Не уверяйте меня, что из снега можно делать живых людей. Пойдем, жена! Эта маленькая незнакомка не должна ни секунды оставаться на морозе. Пойдёмте в гостиную; ты дашь ей поужинать хлебом и теплым молоком. Словом, дай ей все, что нужно, чтобы согреться. А я тем временем пойду разузнаю у соседей, и, если потребуется, городской глашатай объявит по улицам о пропавшем ребенке.

С самыми лучшими намерениями этот честный и добросердечный человек собрался было подойти к белоснежной девочке, но Фиалка и Пион схватили отца за руки и принялись горячо упрашивать его не заставлять снежную девочку входить в дом.

— Папочка, — кричала Фиалка, преграждая отцу дорогу, — я тебе сказала правду — это наша маленькая снегурочка, она может жить, только пока дышит холодным ветром с моря! Не заставляй её входить в теплую комнату.

— Да, папа! — подхватил Пион, топая своей маленькой ножкой, так сильно он был раздосадован. — Это наша маленькая снежная девочка! Она не любит тепла!

— Какой вздор вы несете, дети! — воскликнул отец. Его и смешило, и раздражало в них то, что он принимал за безрассудное упрямство. — Сию же секунду отправляйтесь домой! Сейчас поздно играть в саду. Я должен немедленно позаботиться об этой маленькой девочке, не то она окончательно простудится.

— Дорогой мой, — сказала жена, понизив голос, ибо она пристально разглядывала снежную девочку и была в большом недоумении, — во всем этом есть что-то очень необычное. Ты, пожалуй, сочтешь меня глупой после того, что я тебе скажу, но не может ли это быть какой-нибудь небесный ангел, которого умилила непосредственность и доверчивость, с какой наши дети лепили снегурочку? Разве не может он провести час своей вечной жизни, играя с такими милыми маленькими созданиями? И вот перед нами то, что мы называем чудом. Нет, нет, не смейся надо мной. Я понимаю, что это глупое предположение.

— Моя дорогая, — муж добродушно рассмеялся, — ты такой же ребенок, как Фиалка и Пион.

В известной мере это так и было, ибо всю жизнь сердце этой женщины было полно детской простоты и веры — веры чистой и ясной, как хрусталь; и, взирая на все предметы сквозь эту хрустальную среду, она иногда видела истины настолько глубокие, что остальные люди смеялись над ними как над бессмыслицей и вздором.

Но вот добрый мистер Линдси вошел в сад, не обращая внимания на протесты детей, чьи взволнованные голоса летели ему вслед, умоляя позволить снегурочке остаться в саду и резвиться на холодном ветру. При приближении мистера Линдси зяблики улетели. Маленькая белоснежная девочка также отбежала от него, качая головой, как бы предупреждая: «Пожалуйста, не трогайте меня!»- и, казалось, шаловливо увлекала его туда, где снег был всего глубже. Один раз мистер Линдси оступился и упал лицом в сугроб так, что, когда он встал на ноги, все его пальто из грубого сукна было облеплено снегом, а сам он стал похож на огромную снежную бабу. Тем временем некоторые из соседей, увидев его из своих окон, недоумевали, что заставило бедного мистера Линдси бегать за снежным вихрем, носившимся по саду то туда, то сюда. Наконец после долгих усилий мистер Линдси загнал маленькую незнакомку в угол, откуда она уж никак не могла убежать. Начинало смеркаться. Жена мистера Линдси наблюдала за ними и была очень удивлена, заметив, что снежная девочка вся сверкает и искрится и, как ей показалось, излучает какой-то особенный свет; загнанная в угол, она блестела совсем как звезда! Это был какой-то морозный блеск, как у льдинки, освещенной луной. Жене мистера Линдси казалось странным, что её муж не видит ничего необыкновенного во внешности снегурочки.

— Пойдем, странное создание! — закричал этот почтенный мужчина, хватая девочку за руку. — Наконец-то я поймал тебя! Я уведу тебя туда, где тебе будет тепло, хочешь ты этого или нет! Мы наденем пару чудесных теплых шерстяных чулок на твои замерзшие маленькие ножки и закутаем тебя в пушистую шерстяную шаль. Твой бедный носик совсем побелел — боюсь, что он совершенно отморожен. Но все будет в порядке. Идем же!

И вот с самой доброжелательной улыбкой на своём серьезном лице, покрасневшем от холода, этот исполненный наилучших намерений джентльмен взял ребенка за руку и повел его к дому. Вся поникнув, девочка неохотно ступала за ним; куда девались её блеск и сверкание, которые всего минуту назад придавали ей сходство с ясным, морозным звездным вечером, когда малиновая полоса горит на холодном горизонте! Теперь она выглядела вялой и унылой, совсем как оттепель. Когда добрый мистер Линдси подвёл девочку к дому, навстречу им вышли Фиалка и Пион.

С глазами, полными слез, которые застыли прежде, чем смогли скатиться по щекам, дети снова просили отца не заставлять девочку входить в дом.

— Не входить в дом! — вскричал этот добросердечный человек. — Ты совсем сошла с ума, моя маленькая Фиалка! И ты тоже, мой крошка Пион! Да она уже так замерзла, что от её руки застыла и моя, несмотря на толстые перчатки. Вы что, хотите заморозить её до смерти?

Пока мистер Линдси поднимался по ступеням крыльца, его жена серьезно смотрела долгим, проницательным, полным почти благоговейного страха взглядом на маленькую снежную незнакомку. Едва ли миссис Линдси понимала, сон это или явь; но она не могла отделаться от мысли, что видит едва заметные следы пальчиков Фиалки на шее девочки, как будто её дочь, пока лепила снегурочку, слегка прихлопывая снег рукой, забыла сгладить эти неровности.

— И всё-таки, мой дорогой, — сказала жена мистера Линдси, возвращаясь к своему предположению, что ангелы были бы так же рады, как и она, поиграть с Фиалкой и Пионом, — несмотря ни на что, она поразительно похожа на снежную девочку. Ведь я-то убеждена, что она сделана из снега!

Порыв западного ветра пронесся мимо снегурочки, и снова она засверкала как звезда.

— Из снега, — повторил добрый мистер Линдси, увлекая упирающуюся гостью на порог своего гостеприимного дома. — Нет ничего удивительного, что она белая как снег. Она почти замерзла, бедное крохотное создание. Но жаркий огонь поправит дело.

Без долгих разговоров и, как всегда, из самых лучших побуждений этот здравомыслящий человек повлек маленькую белоснежную девочку — а она совсем поникла — с морозного воздуха в свою уютную гостиную. Чугунная печка, до отказа набитая антрацитом, посылала яркий отсвет пламени через слюдяное окошечко в железной дверце и заставляла воду в горшке, стоящем на печке, булькать и кипеть. Теплый влажный воздух наполнил всю комнату. В самом дальнем от печки углу термометр показывал восемьдесят градусов по Фаренгейту. Гостиная была завешена красными портьерами, а пол покрыт красным ковром, и этот цвет, казалось, вносил в комнату ещё больше тепла. В комнате было так жарко, а за дверью так сумрачно и холодно, что попасть в комнату с улицы было все равно что очутиться сразу же после Новой Земли в самой знойной части Индии или после Северного полюса прямо в печке!

Эта гостиная была поистине самым неподходящим местом для маленькой белоснежной незнакомки!

Мистер Линдси, сей здравомыслящий человек, подвел незнакомку к коврику, как раз прямо перед шипящей печкой.

— Здесь ей будет тепло! — воскликнул он, потирая руки и поглядывая вокруг с приятнейшей улыбкой, какую вы когда-либо видели. — Чувствуй себя как дома, дитя мое!

Опечаленной и поникшей выглядела маленькая белоснежная девочка — она стояла на коврике в потоке горячего воздуха, исходившего от печки и поражавшего её, как чума. Один только раз девочка бросила тоскливый взгляд на окна и мельком увидела сквозь красные портьеры сверкание заснеженных крыш, морозное поблескивание звезд и всю удивительную бездонность холодной ночи. Ветер стучал в окна, словно призывал девочку выйти из дому. Снегурочка стояла поникшая перед горячей печкой!

Но здравомыслящий человек считал, что все в полном порядке.

— Послушай, жена, — сказал он, — дай ей шерстяные носки и теплую шаль или одеяло. Вели Доре принести девочке горячий ужин, как только вскипит молоко. А вы, Фиалка и Пион, займите свою маленькую гостью. Она чувствует себя неуютно в незнакомом месте. Я же пойду к соседям узнать, чья она.

Тем временем мать пошла за шалью и носками, ибо, хоть её собственные воззрения и отличались деликатностью и утонченностью, она, как всегда, уступила упрямому прозаизму своего мужа. Не обращая внимания на протесты детей, которые ещё продолжали шепотом убеждать его, что их маленькая сестричка не любит тепла, добрый мистер Линдси ушел, тщательно закрыв за собой дверь гостиной. Подняв воротник пальто, он вышел из дому, но едва дошел до садовой калитки, как его остановили крики Фиалки и Пиона и постукивание наперстка жены по стеклу окна.

Миссис Линдси звала его, высунувшись из окна; лицо её было искажено ужасом.

— Незачем ходить за родителями ребенка!

— Мы же говорили тебе, папа! — кричали Фиалка и Пион, когда мистер Линдси снова возвратился в гостиную. — Ты заставил её войти, а теперь наша бедная… дорогая… прелестная сестричка рас-та-я-ла!..

Очаровательные личики детей так были залиты слезами, что отец, видя, какие странные вещи иногда творятся в жизни, стал не на шутку опасаться, как бы сам он и его дети тоже не растаяли.

В совершенной растерянности он потребовал объяснений у жены.

Та только смогла ответить, что когда она вошла в гостиную, привлеченная криками детей, то не обнаружила никаких следов пребывания маленькой девочки, кроме кучки снега, который, пока она смотрела на него, совершенно растаял на коврике.

— Вот ты видишь все, что осталось от неё, — добавила она, указывая на лужу воды перед печкой.

— Да, папа, — сказала Фиалка, укоризненно глядя на отца сквозь слезы. — Это все, что осталось от нашей дорогой девочки.

— Гадкий, злой папа! — кричал Пион, топая ножкой и (мне страшно говорить об этом) потрясая своим маленьким кулачком перед лицом этого здравомыслящего человека. — Мы же сказали тебе, что так и случится. Зачем же ты привел её сюда?

И чугунная печь сквозь слюдяной глазок своей дверцы, казалось, пристально смотрела на доброго мистера Линдси, как красноглазый демон, ликующий при виде совершенного им зла.

Заметьте, это был один из тех редких случаев — такие всё же случаются, — когда здравый смысл потерпел крах. Замечательная история о снегурочке — хотя той категории проницательных людей, к которой относится и добрейший мистер Линдси, все это может показаться всего лишь детской забавой — тем не менее, таит в себе много поучительных вещей. Один из выводов, который можно из неё сделать, состоит в том, что всем людям, и особенно людям с добрым сердцем, надлежит обдумывать то, что они собираются делать, прежде чем браться за осуществление своих филантропических замыслов; что надо быть совершенно уверенным в том, что ты постиг Природу и сложные взаимные связи того дела, за которое ты берешься. Надо помнить, что то, что здорово одному, может быть совершенно гибельно другому, точно так же как тепло гостиной, подходящее для обычных детей из плоти и крови — таких, как Фиалка и Пион, — хотя, безусловно, и для них не слишком полезное, не принесло ничего, кроме вреда, бедной снегурочке.

Но разве можно научить чему-нибудь мудрецов такого склада, как добрейший мистер Линдси? Они всё знают — можете быть уверены! Всё, что было, всё, что есть, и всё, что будет. И столкни их природа или судьба с чем-нибудь необычным, чем-то, выходящим за пределы их привычных представлений, они не заметят этого, даже если это произойдет перед самым их носом.

— Моя дорогая, — сказал мистер Линдси после минутного молчания, — посмотри, сколько снегу нанесли дети на ногах. Целая лужа перед печкой. Пожалуйста, вели Доре принести тряпку и вытереть пол.


ХОХОЛОК


Назидательная сказка

— Диккон! — крикнула матушка Ригби. — Горячий уголек для моей трубки!

Почтенная матрона произнесла эти слова, держа трубку во рту; она сунула её туда, предварительно набив табаком, но не стала нагибаться, чтобы раскурить её от огня в очаге. Да, по правде говоря, не было никаких признаков, чтобы в нем разводили огонь в это утро. Тем не менее, не успела она отдать приказание, как ярко-красный огонек уже пылал в отверстии головки и струя дыма слетала с уст матушки Ригби. Откуда взялся этот горячий уголек и чья невидимая рука положила его в трубку — этого мне не удалось узнать.

— Ладно, — промолвила матушка Ригби, кивнув головою. — Спасибо, Диккон! А теперь займемся чучелом. Ты далеко не уходи, Диккон, на тот случай, если ты мне снова понадобишься.

Эта славная женщина поднялась в такую рань (ибо ещё едва-едва рассветало), для того чтобы смастерить чучело, которое она намеревалась водрузить посреди своего кукурузного поля. Май был на исходе, и вороны и дрозды уже обнаружили маленькие зеленые закрученные в трубочки листочки кукурузы, которые только-только начинали вылезать из земли. Поэтому она решила соорудить самое человекоподобное чучело из всех когда-либо существовавших, и при этом смастерить его с ног до головы тотчас же, дабы оно могло немедленно начать свою охранную службу. А надо сказать, что матушка Ригби (что, вероятно, ни для кого не являлось тайной) была одной из самых ловких ведьм в Новой Англии и обладала самыми могучими чарами, так что ей ничего не стоило смастерить чучело достаточно безобразное, чтобы напугать самого священника. Но на этот раз, поскольку она проснулась в необыкновенно добром расположении духа и настроение это ещё смягчилось от выкуренной трубочки, она решила соорудить нечто изящное, полное красоты и блеска, а отнюдь не безобразное и не отвратительное.

— Я вовсе не желаю сажать какое-либо чудище на собственное кукурузное поле, и притом чуть ли не у самого порога, — промолвила матушка Ригби, обращаясь к самой себе и выпуская изо рта струю дыма. — Я бы могла сделать так, если бы мне этого захотелось, но я устала совершать всякие чудеса, и потому для разнообразия я не выйду за пределы привычного и разумного. И вдобавок нет никакой нужды пугать маленьких детей на целую милю в окружности, даже если я ведьма.

Поэтому она твердо решила, что чучело будет изображать изящного джентльмена той поры, насколько имеющиеся в её распоряжении материалы это позволят.

Пожалуй, полезно было бы перечислить главнейшие предметы, использованные при создании этой фигуры. Из всех частей её, вероятно, самой главной, хоть и наименее бросающейся в глаза, была некая палка от помела, на котором матушке Ригби не раз приходилось летать по полуночному небу. Палка эта служила чучелу позвоночным столбом, или, попросту, хребтом, как выразился бы человек непросвещенный. Одной его рукой был сломанный цеп, которым в своё время пользовался покойный мистер Ригби, до того как его сжила с этого грешного света любезная супруга. Вторая рука, если я не ошибаюсь, состояла из кухонной скалки и ломаной перекладины от стула, не слишком крепко связанных как бы в локте друг с другом. Что же касается ног, то правая представляла собой ручку от мотыги, а левая — самую обыкновенную» ничем не примечательную палку, вытащенную из кучи хвороста. Легкие, желудок и прочая требуха чучела были представлены мучным мешком, набитым соломой. Таким образом, мы полностью выяснили, из чего состояли его скелет и тело, за исключением одной лишь головы. Эта последняя была великолепно представлена несколько ссохшейся и съежившейся тыквой, в которой матушка Ригби просверлила два отверстия для глаз и прорезала щель вместо рта, оставив торчать посередине синеватую шишку, которая могла сойти за нос. Все вместе взятое, составляло, право, очень благопристойное лицо.

— Мне, во всяком случае, приходилось видеть на людских плечах головы куда хуже, — заметила матушка Ригби. — Да и у многих благородных джентльменов на шее сидят не головы, а тыквы, совсем как у моего чучела.

Однако в данном случае самым главным в создании человека являлась одежда. Посему почтенная старушка сняла с вешалки старинный, цвета сливы, кафтан лондонского покроя с остатками золотого шитья вдоль швов, на манжетах, на клапанах карманов и на петлях, но при этом безнадежно изношенный и полинялый, с заплатками на локтях и разодранными полами и вытертый повсюду почти до самой основы.

Слева на груди кафтана зияла круглая дыра, вероятно на том месте, откуда была выдрана орденская звезда, или, может быть, там, где пламенное сердце прежнего владельца прожгло материю насквозь. Соседи матушки Ригби сплетничали, что этот роскошный наряд являлся частью гардероба самого дьявола, который хранил его здесь, чтобы с удобством переодеваться, когда ему взбредет в голову появиться во всем блеске за столом губернатора. Под стать кафтану был и бархатный жилет очень большого размера, некогда расшитый золотыми листьями, которые горели на нем, словно клены в октябре, но уже не сохранивший ни одной золотой нити. Вслед за тем появилась пара коротких алых штанов, принадлежавших некогда французскому губернатору Луисберга[48], штанов, которым в своё время даже довелось коленями касаться нижней ступеньки трона великого Людовика. Француз подарил их одному индейскому колдуну, который променял их старой ведьме на четверть пинты водки во время одной из их плясок в лесу. Далее матушка Ригби вытащила пару шелковых чулок и натянула их на ноги чучелу, причем на них они казались бесплотными, как сновидения, в то время как обе деревянные палки, видневшиеся сквозь дыры, выглядели необыкновенно убого в своей низкой вещественности. И наконец она водрузила парик своего покойного супруга на гладкую макушку тыквенной головы, увенчав все сооружение пыльной треуголкой, в которую было воткнуто самое длинное из перьев петушиного хвоста.

После этого почтенная матрона прислонила созданную ею фигуру к углу своей хижины и испустила удовлетворенный смешок, рассматривая её желтое подобие физиономии с изящным маленьким носиком, вздернутым кверху. Физиономия эта была преисполнена удивительного самодовольства и, казалось, говорила: «А ну поглядите-ка на меня!»

— И очень даже стоит на тебя поглядеть, это уж верно! — промолвила матушка Ригби, восторгаясь делом рук своих. — Много я соорудила всяких куклят с тех пор, как стала ведьмой, но, думается мне, этот всех лучше. Он даже слишком хорош для чучела. А теперь набьем-ка мы новую трубочку, а потом отнесем его на кукурузное поле.

Набивая свою трубку, старуха продолжала взирать с почти материнской нежностью на фигуру, торчащую в углу. По правде говоря, благодаря ли случайности, или её мастерству — или, попросту, её колдовству, — было что-то удивительно человеческое в этом нелепом уроде в пестрых лохмотьях; а что касается его физиономии, то её желтая поверхность как будто сморщилась в улыбку, непонятно только — презрительную или веселую, как будто он прекрасно сознавал, что является не чем иным, как насмешкой над человечеством.

Чем больше матушка Ригби на него глядела, тем больше он ей нравился.

— Диккон! — резко крикнула она. — Еще уголек для моей трубки!

И, как всегда, не успела она вымолвить эти слова, а пылающий уголек уже горел в её трубке. Она сначала глубоко затянулась, а затем выпустила из уст мощную струю табачного дыма, заклубившегося в солнечном луче, который с трудом пробрался в комнату через пыльное оконное стекло её хижины. Матушка Ригби неизменно любила разжигать свою трубку угольком из горящего очага, и притом непременно оттуда, откуда ей его только что принесли. Но где находился этот очаг и кто добывал ей угольки — этого я сказать не могу, и единственное, что мне известно, — это то, что невидимый слуга как будто отзывался на имя Диккон.

«Этот кукленок, — подумала матушка Ригби, по-прежнему не отрывая глаз от чучела, — право, слишком хорош, чтобы все лето торчать среди кукурузного поля, пугая ворон и дроздов. Он годится и на что-нибудь получше. Да что говорить, я плясала кое с кем и хуже его на наших ведьминых шабашах в лесу, когда в кавалерах бывал недостаток! А что, если я дам ему возможность попытать счастья среди других людей, таких же пустоголовых и также набитых соломой, которые толкутся по белу свету?»

Старая ведьма затянулась ещё три или четыре раза и улыбнулась. «Он встретит сколько угодно своих собратьев на каждом шагу, — продолжала она размышлять. — Ну что же, я вовсе не собиралась сегодня колдовать — разве только чтобы разжигать мою трубочку, — но я всё же ведьма, была ведьмой и ею останусь, и никуда мне от этого не уйти. Превращу-ка я моё чучело в человека, хотя бы шутки ради».

Бормоча себе под нос эти слова, матушка Ригби вынула трубку изо рта и сунула её в то отверстие, которое изображало рот на тыквенной роже чучела.

— А ну, попыхай-ка теперь из неё, дружок! — сказала она. — Затянись, красавчик, и выпусти клуб дыма! Твоя жизнь зависит от этого!

Разумеется, было очень странно обращаться с такими уговорами к чучелу, то есть к созданию из палок, соломы и тряпок, да ещё со сморщенной тыквой вместо головы.

Всё же мы никак не должны упускать из виду, что матушка Ригби была ведьмой, обладавшей необычайной силой и умением. И если мы будем об этом помнить, то не найдем ничего неправдоподобного в удивительных происшествиях нашей повести. В самом деле, мы сразу преодолеем самое главное затруднение, если только сможем заставить себя поверить в то, что стоило почтенной матроне попросить чучело закурить, как тотчас же струйка дыма вырвалась из его уст. Хотя, по правде говоря, эта первая струйка была ещё очень жидкая, но за ней последовала другая и потом ещё, и каждая последующая была гуще предыдущей.

— Пыхай, пыхай, радость моя! Затянись поглубже, милашка! — повторяла матушка Ригби с ласковой улыбкой. — Это для тебя дыхание жизни, уж ты мне поверь!

Без всякого сомнения, трубка была заколдована. Колдовство должно было таиться или в самой трубке, или в ярко пылающем угольке, который так таинственно разгорался в её головке, или в едко-ароматном дыме, который вздымался над тлеющим зельем. Чучело после нескольких неудачных попыток наконец выпустило целый залп табачного дыма, который распространился из темного угла до самого солнечного луча. В полосе солнечного света клубы сперва закружились вихрем, а потом растаяли среди мерцающих пылинок. Видимо, такой результат потребовал от курильщика конвульсивного усилия, ибо следующие выпущенные им струи дыма были уже значительно слабее, хотя уголек в трубке продолжал гореть, бросая красный отблеск на его физиономию. Старая ведьма захлопала в высохшие ладоши и поощрительно заулыбалась своему детищу. Она убедилась в том, что чары её действовали вполне исправно. Сморщенное желтое лицо, которое ещё недавно вовсе нельзя было назвать лицом, фантастически облекалось в какой-то неуловимый покров человечности, причем сходство с человеческим существом то усиливалось, то совершенно исчезало и всё-таки после каждого выпущенного клуба дыма становилось все более и более отчетливым. Да и все тело чучела приобретало некую видимость жизни, которую, поддаваясь игре фантазии, мы порой приписываем смутным образам, возникающим среди облаков.

Если бы нам пришлось расследовать это дело более досконально, мы, весьма возможно, не обнаружили бы никакой перемены в жалких, истрепанных, ничего не стоящих и плохо между собой связанных материалах, из которых было создано чучело. Тут, надо полагать, все сводилось к призрачной иллюзии, к хитроумным эффектам света и тени, так умело рассчитанным, что они могли ввести в заблуждение большинство зрителей.

Надо сказать, что волшебные чары, по-видимому, никогда особенной тонкостью не отличались, и если это объяснение будет признано неудовлетворительным, я ничего лучшего придумать не могу.

— Ладно дымишь, молодец! — продолжала кричать почтенная матушка Ригби. — А ну-ка выпусти ещё клубочек дыма, погуще, во всю силу твоих легких. Пыхти так, как если бы дело шло о твоей жизни. Затянись поглубже, до самого сердца, до его донышка, коли у тебя вообще есть сердце, а у него — донышко. Вот так, отлично! Видно, теперь это стало доставлять тебе удовольствие!

И вслед за тем ведьма поманила чучело рукой, вложив в этот жест такую магическую силу, что, казалось, не было возможности её ослушаться, совсем как невозможно железу не отозваться на таинственный зов магнита.

— Зачем ты, лентяй, прячешься в этом углу? — обратилась она к нему. — Выходи вперед! Весь мир тебе теперь подвластен.

Честное слово, если бы я не слыхал этой сказки, ещё сидя на коленях у моей бабушки, и если бы тогда же, до того как я смог проверить её достоверность своим детским умом, она не утвердилась в моем сознании как нечто столь же достоверное, как и самые правдоподобные вещи, я сомневаюсь, посмел ли бы я её теперь рассказать.

Повинуясь приказу матушки Ригби и вытянув вперед руку как бы для того, чтобы успеть схватиться за её протянутую кисть, чучело сделало шаг вперед, напоминавший скорее порывистый скачок, затем зашаталось и едва не потеряло равновесия. А чего же другого могла ожидать от него ведьма? В конце концов это было только чучело, водруженное на две палки вместо ног. Старая ведьма, однако, не унималась и, нахмурив брови, упорно продолжала его манить и так страстно заражала своей энергией это жалкое сочетание гнилого дерева, прелой соломы и рваных тряпок, что ему ничего другого не оставалось, как, наперекор всякому правдоподобию, проявить себя человеком. И таким-то образом чучело и выступило вперед и оказалось как раз под солнечным лучом. И так он и стоял посредине комнаты, этот несчастный урод, жертва случайной и вздорной прихоти, лишь весьма отдаленно напоминая человека, причем через тонкий слой внешнего сходства проступали нелепые деревянные палки и линялые, рваные, ни на что не годные тряпки его истинной сущности, — стоял, готовый упасть бесформенной массой на пол, точно сознавая, что он недостоин передвигаться на ногах. Решиться ли мне на откровенное признание?

На его теперешней степени оживления это чучело напоминает мне некоторые вялые, недоношенные образы, составленные из разнородных материалов, всё вновь и вновь, в тысячный раз идущих в дело (а в сущности, ни для какого дела не пригодных), которыми романисты (и, надо полагать, я в том числе) перенаселили весь мир художественного вымысла. Между тем свирепая старая ведьма уже начинала сердиться, обнаруживая при этом самые неприглядные стороны своей дьявольской натуры (можно было подумать, что змея, шипя, высунула головку у неё из груди). Она возмущалась малодушным поведением существа, которое она не поленилась соорудить собственными руками.

— Пыхти, подлец! — злобно кричала она. — Знай себе пыхти, пустоголовый соломенный болван! Ах ты половая тряпка! Ах ты мучной мешок! Ах ты тыквенная башка, ах ты ничтожество! Где мне подыскать для тебя достаточно меткое слово? Пыхти, говорю я тебе, всасывай в себя прозрачную жизнь вместе с табачным дымом, иначе я вырву трубку у тебя изо рта и брошу тебя туда, откуда я беру горячие уголья!

При таких угрозах несчастному чучелу ничего другого не оставалось, как, спасая свою шкуру, дымить что есть силы. Поэтому несчастный стал затягиваться с таким усердием и выдувать такие клубы табачного дыма, что вскоре все вещи в маленькой кухоньке приняли смутные очертания. Один только солнечный луч мог ещё кое-как продраться сквозь туман и отобразить на противоположной стене подобие пыльного и потрескавшегося стекла.

Между тем матушка Ригби, упершись одной своей коричневой рукой в бок и протянув другую к чучелу, зловеще маячила среди полумрака, всей позой своей и улыбкой выражая то торжество, которое она обычно испытывала, когда, навлекши тяжкий кошмар на свои жертвы, она стояла у изголовья, наслаждаясь их муками. В совершенном испуге, дрожа от страха, чучело продолжало дымить. Впрочем, эти его усилия, надо признать, привели к совершенно блестящим результатам, ибо после каждого вдоха и выдоха его фигура постепенно теряла свои смутные, неясные очертания и, казалось, приобретала все большую плотность. Более того, даже его платье испытывало на себе то же чудесное превращение, восстановив свой первоначальный лоск и вновь начав блестеть тем самым золотым шитьем, которое давным-давно с него осыпалось. В то же время наполовину скрытое табачным дымом желтое лицо обратило свой тусклый взор в сторону матушки Ригби.

В конце концов старая ведьма сжала руку в кулак и погрозила им чучелу. Нельзя сказать, чтобы она была и впрямь рассержена, однако она поступила так из убеждения — может быть, и неверного, или не совсем верного, но, во всяком случае, доступного пониманию матушки Ригби, — что на слабые и сонные натуры, если сами они не могут побудить себя к действию, надо влиять страхом. Но тут дело подошло к критическому моменту. Она решила, если ей не удастся достичь того, что она сейчас задумала, безжалостно разъять это жалкое подобие человека на его составные части.

— Ты приобрел человеческую внешность, — сказала она строгим тоном, — так приобрети же намек или хотя бы пародию на голос. Я приказываю тебе — говори!

Чучело раскрыло рот, с усилием глотнуло воздух и наконец выдавило из себя какой-то шепот, который настолько сливался с его насыщенным табачным дымом дыханием, что трудно было понять, слово ли это сорвалось с его уст или клуб дыма. Некоторые рассказчики этой сказки придерживались того мнения, что как колдовские заклинания матушки Ригби, так и упорство её воли заставили какого-то духа вселиться в тело чучела и что говорил именно он.

— Матушка, — промямлил жалкий, приглушенный голос, — не будь со мной так жестока! Я бы охотно заговорил, но, ежели у меня нет мозгов, что я могу сказать?

— Так ты всё-таки можешь говорить, мой голубчик! — воскликнула матушка Ригби, меняя суровое выражение лица на приветливое. — Ты спрашиваешь, что тебе можно сказать? Нашел о чём беспокоиться? Ты принадлежишь к братству пустоголовых — и ещё спрашиваешь, о чём тебе говорить! Ты будешь говорить о тысяче вещей и тысячу раз будешь повторять одно и то же, и все для того, чтобы ровно ничего не сказать. Пожалуйста, ни о чём не беспокойся, верь моему слову! Когда ты попадешь в большой свет, куда я тебя намерена послать незамедлительно, у тебя не будет недостатка в темах для разговора. Разговаривать! Ты будешь молоть языком как ветряная мельница, если только захочешь. На это-то, я уверена, у тебя мозгов хватит!

— Я к вашим услугам, матушка, — ответило чучело.

— Превосходно сказано, красавец! — заметила на это матушка Ригби. — Ты сейчас сказал как раз то, что тебе полагалось сказать, и при этом ничего не выразил. Тебе надо иметь в запасе сотню таких готовых выражений и ещё пятьсот подобных им в придачу. А теперь, мой драгоценный, я так много вложила в тебя труда и ты так прекрасен, что, клянусь тебе, я люблю тебя больше всех ведьминых куклят на свете.

А уж из чего только я не изготовляла их на своем веку! И из глины, и из воску, и из соломы, и из палок, и из ночного тумана, и из утренней дымки, и из морской пены, и из печного дыма. Но ты-то из всех самый лучший. Поэтому слушай внимательно, что я тебе сейчас скажу.

— Непременно, дорогая матушка, — отозвалось чучело. — Ваши слова мне западут прямо в сердце!

— Прямо в сердце! — вскричала старая ведьма, взявшись руками за бока и громко хохоча. — Как ты изящно выражаешься! Прямо в сердце! И ты даже приложил руку к левой стороне камзола, точно у тебя и впрямь есть сердце!

Итак, будучи чрезвычайно довольна всей этой фантастической затеей, матушка Ригби приказала чучелу отправиться в большой свет и занять в нем подобающее положение, ибо, уверяла она, в свете едва ли найдется один человек на сотню, который был бы более содержателен. И для того чтобы её подопечный мог с кем угодно быть на равной ноге, она тут же снабдила его неисчислимым богатством. Оно состояло частично из золотых копей в Эльдорадо и из десяти тысяч акций предприятия по производству мыльных пузырей, затем из полумиллиона акров виноградников на Северном полюсе, из нескольких воздушных замков и, наконец, из арендной платы и доходов со всей указанной выше недвижимости. Далее она передала ему право на владение грузом кадисской[49] соли, что везли на некоем судне, которое она сама десять лет назад при помощи своих магических чар пустила ко дну в самом глубоком месте океана. Если эта соль ещё не растворилась, её можно было доставить на рынок и, распродав там рыбакам, выручить изрядную сумму. А для того чтобы ему не нуждаться в наличных деньгах, она дала ему медный грош, отчеканенный в Бирмингеме (весь запас разменной монеты, которым она владела), и вдобавок приложила ещё изрядное количество меди к его лбу, ибо, как известно, иметь медный лоб — все равно что быть бесстыжим, и, таким образом, заставила его лицо пожелтеть ещё больше.

— Умно расходуя одну только эту медь, — заявила матушка Ригби, — ты сможешь оплатить путешествие вокруг света. Поцелуй меня теперь, мой красавчик. Все, что было в моих силах, я для тебя сделала.

Но далее, дабы этот молодой удалец мог воспользоваться всеми возможными удобствами и выгодами при начале своей карьеры, достопочтенная старая матрона сообщила ему секрет, каким образом попасть в милость к некоему члену городского магистрата, судье, оптовому торговцу и церковному старосте — все эти четыре качества относились к одному и тому же лицу, возглавлявшему высшее общество в соседнем городе.

Секрет этот сводился к одному-единственному слову, которое матушка Ригби шепотом сообщила чучелу и которое её посланец должен был, в свою очередь, тоже шепотом сказать купцу.

— Хоть он и подагрик, этот уважаемый старец, он со всех ног побежит исполнять любое твое желание, как только ты шепнешь ему это словечко на ухо, — заявила старая ведьма. — Матушка Ригби хорошо знает достопочтенного судью Гукина, и достопочтенный судья её тоже неплохо знает!

И с этими словами ведьма, вплотную приблизив своё лицо к лицу чучела, залилась неудержимым смехом, вся дрожа от радостного возбуждения, что может сообщить ему пришедшую ей в голову блестящую мысль.

— У достопочтенного судьи Гукина, — шептала старуха, — имеется дочка, весьма недурная собой девица. А теперь послушай-ка меня внимательно, моя прелесть. Наружность у тебя хоть куда, и ума в тебе достаточно. Да не то что достаточно, а даже больше чем нужно. Ты сам в этом убедишься, когда посмотришь, с каким умом живут на свете иные люди. И вот с твоей наружностью и с твоим внутренним содержанием ты как раз тот мужчина, который может завоевать сердце девушки. Ты в этом не сомневайся — я говорю тебе, что это так. Ты только будь смелее, вздыхай, улыбайся, размахивай шляпой, выставляй вперед ногу, как танцмейстер, почаще прикладывай правую руку к левой стороне камзола, и хорошенькая Полли Гукин будет твоей.

В течение всего этого разговора вновь возникшее создание усиленно всасывало в себя и затем выпускало изо рта ароматный табачный дым и как будто намеревалось продолжать это занятие и далее, с одной стороны, ради получаемого им от этого удовольствия, а с другой И потому, что оно являлось главнейшим условием его дальнейшего существования. Удивительно было наблюдать, как необыкновенно по-человечески вело себя это существо. Его глаза (ибо выяснилось, что оно обладает парой глаз) были обращены к матушке Ригби, и в нужный момент, оказывается, оно умело покачать головой — иногда положительно, иногда отрицательно. И разумеется, оно неизменно нападало на подходящие к случаю слова: «Правда?» — «В самом деле?» — «Скажите!» — «Неужели?» — «Уверяю вас!» — «Ни за что!» — «О!» — «Ах!» — «Гм!»- и иные столь же глубокомысленные замечания, выражающие заинтересованность, любопытство или несогласие слушателя.

Даже если бы вы были непосредственным свидетелем того, как создавалось чучело, то у вас все равно не возникло бы никаких сомнений, что оно отлично понимает все коварные советы старой ведьмы, которые она нашептывала ему в его подобие уха.

Чем энергичнее раскуривало чучело свою трубку, тем более сходство его с человеком усугублялось: проницательнее делались глаза, живее и естественнее — жесты и движения, а речь звучала громче и вразумительнее. Его одежда тоже начинала блистать все ярче, приобретая иллюзорное великолепие. Даже та самая его трубка, в которой, горело волшебное зелье, совершившее все эти чудеса, перестала казаться почерневшим от дыма глиняным черенком, а превратилась в богато расписанное пенковое изделие, которое украшал янтарный мундштук.

Впрочем, поскольку иллюзия жизни в чучеле поддерживалась только табачным дымом, можно было опасаться, что она исчезнет тотчас же, как только табак превратится в пепел. Однако старая ведьма предусмотрела эту опасность.

— Подержи-ка свою трубку, золотце, — сказала она, — пока я тебе её вновь набью.

Грустно было наблюдать, как изящный джентльмен постепенно бледнел и увядал, вновь превращаясь в чучело, в то время как матушка Ригби, выколотив пепел из трубки, набивала её табаком из своего кисета.

— Диккон! — взвизгнула она. — Еще один уголек!

Не успела она это произнести, как ярко-красная искра огня загорелась в головке трубки, и чучело, не ожидая приглашения со стороны ведьмы, сунуло мундштук в рот и сделало несколько коротких, судорожных затяжек, которые, впрочем, скоро сменились нормальным, ровным дыханием.

— Итак, моя бесценная душенька, — продолжала матушка Ригби, — что бы с тобой ни случилось, ты не должен расставаться с трубкой. Жизнь твоя всецело от этого зависит. И это-то по крайней мере ты должен знать твердо, хотя бы ты больше ничего не знал. Придерживайся своей трубки, я тебе говорю! Кури, дыми, пуская облака дыма, и отвечай людям, ежели они тебя спросят, что ты это делаешь для здоровья и что тебе так приказали доктора. А как увидишь, дружок, что трубка гаснет, сейчас же отойди куда-нибудь в сторонку и, предварительно затянувшись как можно глубже, громко воскликни: «Диккон, свежую трубку табаку!» — и ещё: «Диккон, ещё один уголек для моей трубки!»

И засунь её опять как можно быстрее в свой хорошенький ротик, иначе из галантного кавалера в камзоле с золотым шитьем ты превратишься в беспорядочное сборище всякой дряни — палок, лохмотьев, мешка с соломой и ссохшейся тыквы. Ну а теперь — в путь, моё сокровище, и желаю тебе всякого счастья!

— Не тревожься за меня, милая матушка, — заявило чучело решительным тоном, энергично выпуская изо рта густой клуб дыма. — Если честный человек и джентльмен не может не процветать, то я буду жить припеваючи.

— Ой, да ты меня просто уморишь! — воскликнула старая ведьма, задыхаясь от смеха. — Ведь какие слова говорит! Честный человек и джентльмен не может не процветать! Ты свою роль играешь так, что лучше нельзя. Попробуй посоревнуйся с любым модным франтом. Я что угодно поставлю на тебя, на человека солидного, серьезного, с умом и с тем, что принято называть сердцем (не говоря уж о других качествах мужчины), против всех этих чучел на двух ногах. По твоей милости я с сегодняшнего дня считаю себя более умелой ведьмой, чем была. Разве не я тебя сотворила? И я сильно сомневаюсь, чтобы какая-нибудь другая ведьма в Новой Англии могла создать такого, как ты! На вот, возьми с собой ещё мой посох!

Посох (хотя это была всего лишь обыкновенная дубовая палка) тотчас обратился в трость с золотым набалдашником.

— В этом набалдашнике не меньше ума, чем в твоей башке, — продолжала матушка Ригби, — и трость тебе укажет прямой путь к дому достопочтенного судьи Гукина. А теперь уходи отсюда, мой красавчик, мой дружочек, бесценное сокровище! Если кто-нибудь тебя спросит, как твое имя, отвечай: «Хохолок», потому что на шляпе у тебя торчит хохлом петушиное перо и в твою пустую башку я тоже кинула целую пригоршню перьев. Да и на парике у тебя спереди локоны тоже завиты по моде, хохолком. Итак, зовись отныне Хохолок.

На этом Хохолок покинул хижину и широкими шагами направился в город. Матушка Ригби стояла на пороге своего дома, с удовольствием наблюдая, как её питомец весь блестит и сияет в солнечных лучах, точно все его великолепие самое подлинное, как старательно и любовно курит он свою трубку и как уверенно шагает, несмотря на некоторую деревянность походки.

Она следила за ним, пока он не скрылся из глаз, и послала ему вдогонку своё ведьмино благословение, когда он исчез за поворотом дороги.

Между тем в соседнем городе около полудня, когда шум и суета достигли высшей точки, на улице появился чужестранец весьма изысканного вида. Как его наружность, так и его платье говорили о том, что он, по меньшей мере, благородного происхождения. На нем был богато вышитый кафтан цвета сливы, камзол из дорогого бархата, роскошно украшенный золотым шитьем, пара великолепных алых штанов и самые тонкие и блестящие белые шелковые чулки. На голове его красовался парик, столь безупречно напудренный и причесанный, что было бы кощунством растрепать его, надев поверх шляпу. Вот почему он нес её (а это была шляпа, обшитая золотым галуном и украшенная белоснежным пером) под мышкой. На груди его кафтана блистала яркая звезда. Он играл тростью с золотым набалдашником с беспечной грацией, характерной для изящных кавалеров той эпохи, и, для того чтобы последним штрихом довершить великолепие наряда, руки его были наполовину скрыты тончайшими кружевными манжетами, которые достаточно ясно свидетельствовали, сколь непривычны эти руки к работе и как они аристократичны.

Характерной особенностью снаряжения этой блистательной особы было ещё то, что она держала в левой руке необыкновенного вида трубку, украшенную тонкой живописью и янтарным мундштуком. Этот последний она всовывала себе в рот через каждые пять-шесть шагов, глубоко затягивалась табачным дымом и, задержав его одно мгновение в своих легких, выпускала затем тонкими струйками изо рта и носа.

Как легко можно себе представить, вся улица пришла в волнение, желая узнать имя чужестранца.

— Это какая-нибудь очень высокопоставленная особа, в этом нет сомнения, — заявил один из городских жителей. — Вы видите, какая у него на груди звезда?

— Но её никак не рассмотришь, она так блестит, — возразил другой обыватель. — Ты прав, он должен быть человеком благородным, но вот, скажите мне, каким образом мог этот лорд прибыть сюда, будь то морем или сушей? Ни одно судно из Англии не заходило к нам за последний месяц. А если он путешествовал сухим путем с юга, то, позвольте спросить, где же его свита и где его экипаж?

— Ему никакой свиты не нужно, чтобы доказать принадлежность к высокому сану, — заметил третий горожанин. — Если бы он появился среди нас даже в лохмотьях, то его благородство просвечивало бы и через дыру на локте. Ни в ком я не встречал такого достоинства. Ручаюсь, что в его жилах течет древняя норманнская кровь.

— А мне скорее представляется, что он голландец или какой-нибудь там немец, — вмешался в разговор ещё один горожанин. — У людей из этих стран вечно торчит изо рта трубка.

— Да и у турок тоже, — отвечал его приятель. — Но, мне думается, этот чужестранец получил воспитание при французском дворе и научился там учтивости и прекрасным манерам, которыми никто так хорошо не владеет, как французское дворянство. Что у него за походка! Какой-нибудь простак нашел бы, что в ней нет плавности, он мог бы даже назвать её деревянной, но, на мой взгляд, она полна удивительной величавости, и, должно быть, он приобрел её, постоянно наблюдая осанку Великого короля. Кто этот чужестранец и где он служит, теперь достаточно ясно. Это французский посланник, прибывший, чтобы договориться с нашими правителями об уступке нам Канады.

— Более вероятно, что он испанец, — сказал на это ещё один человек, — и отсюда желтый цвет лица. Или, ещё вернее, он прибыл к нам из Гаваны или из какого-либо другого порта Карибского моря, для того чтобы все подробно разузнать о пиратстве, которому, говорят, наш губернатор потворствует. Эти поселенцы из Перу и Мексики так же желты, как то золото, которое они добывают в своих копях.

— Желтый или не желтый, — воскликнула одна дама, — а он красивый мужчина! Как он высок и строен! Какие у него тонкие, породистые черты, благородной формы нос и изысканные очертания рта! Господи ты боже мой! А как блестит его звезда! Положительно она мечет кругом искры!

— Это делают ваши глаза, прекрасная леди, — отозвался чужестранец, обдав её клубом дыма, — в этот момент он как раз проходил мимо неё. — Даю вам слово, они меня совсем ослепили!

— Слышали ли вы ещё когда-нибудь такой оригинальный, такой очаровательный комплимент! — прошептала леди, возносясь на вершину блаженства.

Среди всеобщего восхищения, возбужденного наружностью чужестранца, только два голоса не слились с общим хором. Один из них принадлежал нахальному псу, который, обнюхав каблуки блистательного джентльмена, поджал хвост и, скрывшись у хозяина на заднем дворе, завыл оттуда самым возмутительным образом.

Другим оказался маленький ребенок, который заревел во всю мочь своих легких, бормоча какую-то малопонятную чепуху относительно тыквы.

Хохолок между тем продолжал идти по улице. Если не считать тех нескольких любезных слов, с которыми он обратился к леди, и порой легкого кивка головой в ответ на низкие поклоны прохожих, он всецело был поглощен своей трубкой. Не требовалось никаких иных доказательств его высокого звания и положения, чем та спокойная уверенность, с которой он себя вел, в то время как шумное любопытство и восхищение горожан росло так быстро, что скоро он оказался окруженным как бы сплошным гулом. С толпой любопытных, следующих за ним по пятам, он дошёл наконец до особняка, занимаемого достопочтенным судьей Гукином, вошел в ворота, поднялся по ступенькам крыльца и постучал во входную дверь. Присутствующие обратили внимание, что, пока на его стук ещё не ответили, чужестранец стал выколачивать пепел из своей трубки.

— Что это он сказал таким резким тоном? — спросил один из зрителей.

— Право, не знаю, — отвечал его друг. — Но что это — солнечный свет слепит мне глаза? Фигура его милости лорда стала почему-то вдруг совсем тусклой и блеклой! Боже милосердный, да что же это со мной делается?

— Поразительно то, — продолжал его собеседник, — что его трубка, которую он только что вытряхнул, уже снова горит, и при этом зажжена она самым ярким угольком, какой себе только можно представить. Что-то таинственное есть в этом чужестранце. Смотрите, какой клуб дыма он выпустил! «Тусклый и блеклый», — сказали вы про него? Помилуйте, вот он повернулся, и звезда на его груди загорелась как огонь.

— Что верно, то верно! — согласился его приятель. — И будьте уверены, что её блеск того и гляди ослепит хорошенькую Полли Гукин, что выглядывает, как я вижу, из окна гостиной и смотрит на него.

Когда входную дверь наконец открыли, Хохолок повернулся к толпе и величественно преклонил перед ней свою голову, совсем так, как это делают власть имущие, принимая знаки уважения от простых смертных, после чего проследовал в дом. На его лице появилось некое загадочное подобие улыбки (если не лучше было бы назвать её оскалом или гримасой), но из всей толпы, на него взиравшей, ни один человек, видимо, не обладал достаточной проницательностью, чтобы обнаружить призрачный характер чужестранца, кроме маленького ребенка и дворового пса.

Наша сказка тут несколько отходит от последовательности изложения и, перескакивая через предварительную встречу Хохолка с купцом, ищет возможности познакомиться с хорошенькой Полли Гукин.

Она была девицей, обладавшей округлой фигуркой, белокурыми волосами, голубыми глазами и прелестным розовым личиком, казавшимся не так чтобы уж слишком лукавым, но и не очень простодушным. Эта молодая особа мельком увидела блистательного чужестранца, когда он стоял на пороге их двери, и посему, готовясь к свиданию с ним, надела кружевной чепчик, нитку бус, накинула на плечи свой самый лучший платок и обрядилась в свою самую туго накрахмаленную узорчатую юбку.

Спеша из своей комнаты в гостиную, она увидела себя в большом зеркале и принялась, как это вошло у неё в привычку, упражняться перед ним в кокетливых позах. Она то улыбалась, то принимала вид чопорный и важный, то вновь улыбалась уже несколько нежнее, то посылала воздушный поцелуй, а потом гордо вскидывала голову и обмахивалась веером, а в зеркале в это время призрак этой юной особы повторял её ужимки и проделывал всю ту глупую комедию, которую разыгрывала Полли, однако смутить неразумную кокетку он не мог. Короче говоря, если ей не удалось превратиться в такое же искусственное создание, как сам знаменитый Хохолок, то это произошло скорее по причине её неспособности, а не из-за отсутствия у неё желания. И поскольку она явно пыталась извратить свою природную простоту, сотворенный ведьмой призрак мог вполне надеяться её завоевать.

Как только Полли услыхала, что к дверям гостиной приближаются подагрические шаги её отца, сопровождаемые размеренным стуком башмаков на высоких каблуках Хохолка, она уселась на стул и, стараясь сидеть как можно прямее, с самым невинным видом начала напевать песенку.

— Полли! Дочка Полли! — закричал старый купец. — Подойди сюда, дитя мое.

Выражение лица судьи Гукина, когда он открыл дверь, было какое-то смущенное и растерянное.

— Этот вот джентльмен, — продолжал он, представляя чужестранца, — шевалье Хохлок, то есть, я прошу прощения, его милость лорд Хохолок, привез мне привет от одного моего стариннейшего Друга. Приветствуй же его милость, дитя мое, и окажи ему то уважение, которое приличествует его званию.

После этих рекомендательных слов достопочтенный судья немедленно удалился из комнаты. Но если бы даже в это краткое мгновение хорошенькая Полли поглядела сбоку на блистательного гостя, она была бы предупреждена о некой грозящей ей опасности. Старик нервничал, был суетлив и очень бледен. Намереваясь выразить на своём лице любезную улыбку, он осклабился судорожной, кривой усмешкой, которую, как только Хохолок повернулся к нему спиной, он сменил на самое злобное выражение, потрясая в то же время кулаком и топая подагрической ногой об пол (невежливость, повлекшая за собой немедленное возмездие).

По правде говоря, то самое слово (какое бы оно ни было), которое матушка Ригби велела передать богатому купцу, возбудило в нем значительно больше страха, нежели добрых чувств. Более того, будучи человеком удивительно острой наблюдательности, он заметил, что нарисованные на трубке Хохолка фигурки двигаются. Присмотревшись к ним поближе, он убедился, что фигурки эти представляют собой чертенят, украшенных, как им полагалось, рожками и хвостиками, которые, взявшись за руки, скакали в весёлом дьявольском хороводе вокруг трубочной головки. Далее, когда судья Гукин провожал своего гостя по коридору из кабинета в гостиную, звезда на груди Хохолка, как будто для того только, чтобы подтвердить его подозрения, засверкала настоящим пламенем, кидая дрожащие отблески на стены, потолок и пол.

Неудивительно, что при столь мрачных и разнообразных по своему характеру предзнаменованиях купец не мог не почувствовать, что он подвергает свою дочь большому риску, знакомя её с такой сомнительной личностью. Он проклинал в глубине души те вкрадчиво-элегантные манеры — Хохолка, которыми щеголял этот блестящий кавалер, кланяясь, улыбаясь, кладя руку на сердце, глубоко затягиваясь из трубки и выпуская в воздух напоенные табачным ароматом клубы дыма. С радостью выкинул бы несчастный судья Гукин своего опасного гостя на улицу, но что-то сдерживало его, внушая ему страх. Нам представляется, что этот почтенный старый джентльмен в какой-то начальный период своей жизненной карьеры отдал что-то очень существенное в заклад Злому началу и, может быть, теперь наступил срок выкупа, а расплачиваться ему приходилось собственной дочерью.

Дверь в гостиную купца была сверху остеклена и прикрыта шелковой занавеской. Случилось так, что складки этой занавески были несколько сдвинуты в сторону. Так велико было желание отца видеть, что же произойдет между хорошенькой Полли и галантным Хохолком, что, выйдя из комнаты, он никак не мог устоять от соблазна подглядеть за ними в образовавшуюся щель. Но ничего особенно поразительного увидеть было нельзя, ничто (если не считать вышеупомянутых мелочей) не подтверждало страха, что хорошенькой Полли грозит какая-то сверхъестественная опасность.

Правда, чужестранец явно принадлежал к числу многоопытных людей света, прожженных волокит, неуклонных в своих действиях и полных самообладания, а следовательно — тех кавалеров, которым родитель ни в коем случае не должен был доверять скромную молодую девушку без соответствующего надзора за их поведением. Почтенный судья, которому приходилось встречаться с людьми всех сортов и рангов, не мог не отметить, что каждое движение, каждый жест изящного Хохолка были безупречны. Ни тени чего-либо грубого или первобытного в нем найти было нельзя. Прекрасно усвоенная система условностей вошла в его плоть и кровь и превратила его в своеобразное произведение искусства. Возможно, что именно эта его особенность и наделяла его оттенком таинственности и жути. В самом деле, доведенная до совершенства искусственность в облике человека неизменно производит на нас впечатление иллюзорности, чего-то, едва обладающего достаточной телесностью, чтобы отбросить от себя тень. Что касается Хохолка, то все о нем сказанное сочеталось в некое дикое, сумасбродное и фантастическое целое, точно весь он и его действия были подобны дыму, который, клубясь, подымался из его трубки. Но хорошенькая дочка купца ничего не замечала. Теперь оба они, Хохолок и Полли, прохаживались по комнате. Хохолок ступал по полу чрезвычайно изысканно и не менее изысканно кривил физиономию, а девушка следовала за ним с естественной девичьей грацией, чуть тронутой, но не испорченной аффектацией, которую она, по-видимому, переняла от своего чрезвычайно неёстественного спутника. Чем дольше длилось их свидание, тем более очаровывалась хорошенькая Полли, пока ровно через четверть часа (что старый судья отметил по своим карманным часам) она не начала явно в него влюбляться. В том, что это произошло так быстро, чары ведьмы были совсем неповинны. Бедная девушка, видимо, обладала столь пылким сердцем, что оно растаяло от собственного жара, едва этот жар вернулся к ней отраженным даже от такого пустого подобия поклонника. Что бы ни говорил Хохолок, его слова звучали в её ушах глубокой и созвучной её душе мелодией; что бы он ни делал, его поступки представлялись ей героическими. К этому времени, надо полагать, румянец зарделся на щеках Полли, нежная улыбка заиграла на её устах, светлая роса увлажнила её глаза, а между тем звезда продолжала так же нестерпимо ярко сверкать на груди у Хохолка, и маленькие чертенята ещё разгульнее прыгали вокруг головки его трубки. О, прелестная Полли Гукин! Почему же должна эта нечисть так безумно радоваться, что глупое девичье сердце может достаться бесплотной тени?

Разве уж это такое необыкновенное несчастье, а следовательно — и такое редкое торжество?

Но вот Хохолок остановился и, приняв величественную позу, казалось, вызвал хорошенькую девушку на то, чтобы она, окинув взглядом его фигуру, попробовала устоять перед ним, если ей это удастся. Его звезда, его шитье на платье, его пряжки на башмаках сияли в эти мгновения с невыразимым блеском. Пестрые краски его наряда становились благороднее и гармоничнее; на всей его особе лежал отблеск некоего сияния или лоска, порожденного колдовством его безупречных манер. Девушка подняла глаза и замерла, смотря на него робким и восхищенным взором. Затем, как бы желая проверить, какую цену может иметь её скромная миловидность рядом с таким великолепием, она кинула взгляд в огромное, отражавшее их с ног до головы зеркало, против которого они случайно остановились. Зеркало это было одним из самых правдивых на свете, неспособным к лести. И вот стоило ей только увидать отражения их обоих, как она вскрикнула, отпрянула от чужестранца и, уставясь затем на него с минуту, в диком ужасе упала без чувств на пол. Хохолок, в свою очередь, взглянул в зеркало и там вдруг узрел не иллюзорный блеск своей внешности, а лоскутное убожество своей истинной сущности, лишенное всякого волшебства.

Несчастный призрак! Мы почти готовы ему посочувствовать. Он вскинул руки с таким выражением отчаяния, что все его прежние проявления эмоций, которыми он хотел доказать своё право на звание человека, не шли ни в какое сравнение с этой горестной вспышкой. Ибо, возможно, в первый раз, с тех пор как эта столь часто пустая и обманчивая человеческая жизнь зародилась, иллюзия увидела себя и познала до конца.

В этот богатый событиями день матушка Ригби сумерничала у кухонного очага и только что вытряхнула пепел из своей новой трубки, как услыхала, что кто-то поспешно шагает по дороге. И в то же время этот шум казался не столько топаньем человеческих подошв, сколько стуком деревянных палок или сухих костей друг о друга.

«Ха-ха! — подумала старая ведьма. — Что это за шаги? Любопытно, чей это скелет вышел вдруг из могилы?»

Внезапно кто-то опрометью вбежал в хижину. Это был Хохолок. Его трубка по-прежнему дымилась, звезда по-прежнему сверкала на его груди, золотое шитье по-прежнему сияло на его одежде, и при этом он ни в малейшей степени не потерял ни того достоинства, ни тех манер, благодаря которым его можно было спутать с нашими смертными братьями.

И всё-таки каким-то невыразимым образом (как это бывает со всяким обманом, когда мы раскусили его) убогая правда проступала сквозь мишурный блеск подделки.

— Что же это с тобой случилось неладное? — спросила ведьма. — Или этот привередливый лицемер выставил моего любимца за дверь? Ах он мерзавец! Я пошлю на него двадцать дьяволов, чтобы они его мучили до тех пор, пока он не падет на колени и сам не станет предлагать тебе свою дочь в жены.

— Нет, матушка, — возразил ей Хохолок весьма уныло. — Тут дело совсем в ином.

— Что же это? Неужели сама девица презрела моё сокровище? — переспросила его матушка Ригби, в то время как её злые глаза запылали как два адских раскаленных угля. — Я покрою все её лицо прыщами! Нос её станет так же красен, как этот уголек в моей трубке! Передние её зубы выпадут! Не пройдет и недели, как ничего хорошего в ней уже не останется!

— Оставь её в покое, мать, — отвечал на это бедный Хохолок. — Девушка была уже наполовину покорена, и, мне думается, ещё один сладкий поцелуй с её уст — и я бы стал настоящим человеком. Но, — добавил он после короткой паузы и затем почти завыл в порыве самоуничижения, — я увидел самого себя, мать! Я увидел, что я за жалкое, истрепанное, выхолощенное существо! Я не хочу больше жить!

Выхватив трубку изо рта, он что есть силы хватил ею об очаг и в то же мгновение рухнул на пол, превратившись в кучу соломы и изодранной в клочья одежды с какими-то палками, торчащими из всей этой рухляди, и лежащей поверх неё сморщенной тыквой. Проверченные в этой последней дыры, заменявшие глаза, потеряли теперь всякий блеск, но грубо вырезанное отверстие, которое ещё недавно было ртом, казалось, продолжало кривиться от отчаяния и ещё не лишилось оттенка человечности.

— Бедняга! — промолвила матушка Ригби, печально взглянув на остатки своего неудачливого создания. — Бедный мой, милый, хорошенький Хохолок! На свете существуют тысячи и тысячи всяких хлыщей и шарлатанов, составленных, подобно ему, из такой же кучи дряни, из таких же поношенных, устарелых, ни на что не годных вещей, и всё же они живут себе припеваючи и никогда не видят себя такими, какие они есть. И почему же один только мой кукленок должен был познать себя и от этого погибнуть?

Продолжая бормотать таким образом, ведьма набила трубку свежим табаком, но задержала её между пальцев, точно раздумывая, сунуть ли трубку себе в рот или опять в рот Хохолку.

— Бедняга Хохолок, — продолжала она. — Я легко могла бы предоставить ему ещё одну возможность и завтра же послать его вновь искать счастья. Но нет! Он слишком впечатлителен и чувствует все слишком глубоко. У него, видимо, слишком нежное сердце, чтобы бороться и побеждать в этом бесчувственном и бессердечном мире. Я всё-таки сделаю из него пугало. Это невинная и притом полезная профессия, и она подойдет моему сокровищу как нельзя лучше. Если бы все его братья здесь, на земле, занимались бы, как он, таким же нужным делом, человечество бы от этого только выиграло. А что касается моей трубки, то я в ней нуждаюсь больше, чем он!

Сказав это, она сунула мундштук себе в рот.

— Диккон! — крикнула она снова самым пронзительным тоном. — Еще один уголек для моей трубки!


ПИГМЕИ


Давным-давно, когда мир ещё был полон чудес, жили на нашей планете некий великан по имени Антей[50] и бесчисленное множество забавных крохотных человечков» которых называли пигмеями.

И великан и пигмеи — дети одной матери, старой, доброй матушки Земли, — были братьями и жили в мире и согласии далеко-далеко, в самом центре жаркой Африки. Пигмеи были столь малы и столь высоки были горы и необъятны пустыни, отделявшие их от остального человечества, что никому не удавалось взглянуть на них чаще чем раз в столетие. Великан же, напротив, был так велик, что увидеть его не составляло большого труда; только, конечно, лучше было держаться от него подальше. Если среди пигмеев появлялся человек ростом в шесть-восемь дюймов, его, мне кажется, уже должны были считать невесть каким высоким. А как занятно, наверное, было смотреть на маленькие города пигмеев, где улицы были трех-четырех футов ширины, мостовые выложены из мелкой гальки, а домики — величиной примерно с беличью клетку. Королевский дворец достигал огромного размера кукольного дома Барвинка, и стоял он посредине площади столь просторной, что её едва бы удалось прикрыть обыкновенным каминным ковриком. Главный собор пигмеев по высоте, пожалуй, не уступал вот той конторке, и пигмеи считали его самым величественным и грандиозным сооружением.

Построены были все эти здания не из камня и не из дерева, а вылеплены, как птичьи гнезда, из соломинок, перышек, яичной шелухи и прочего мусора; известку же заменяла строителям жирная глина. Когда палящее солнце высушивало постройки, они становились такими удобными, прочными и уютными, что о лучших пигмеи и не мечтали.

Местность вокруг была возделана и разбита на поля, самое большое из них не уступало размерами одной из клумб Сладкого Корня. На этих полях, пигмеи сеяли пшеницу и другие злаки; когда колосья поднимались над землёй, они покрывали пигмеев своею тенью совершенно так же, как нас покрывают своею тенью сосны, дубы, ореховые деревья и каштаны.

Во время жатвы пигмеи вооружались крошечными топориками и рубили колосья с не меньшими усилиями, чем дровосеки рубят стволы, и когда стебельку пшеницы, увенчанному налитым колосом, случалось обрушиться на нерасторопного пигмея, печальная происходила история. Если беднягу и не убивало на месте, то, во всяком случае, катастрофа вызывала у него головную боль. Но, Бог мой, раз такими крохотными были папы и мамы, то какими же должны были быть у них дети, и особенно младенцы! Целое семейство пигмеев могло бы улечься спать в туфле или забраться в старую перчатку, где дети чувствовали бы себя особенно хорошо — им было бы так удобно играть в прятки, перебираясь из пальца в палец. Годовалого ребеночка можно было без труда упрятать под наперсток.

Соседом и родным братом этих уморительных создания был, как я сказал уже вам, великан. Его огромные размеры поражали ещё больше, если это вообще возможно, чем крохотные размеры пигмеев. Великан был так велик, что вместо трости опирался на сосну, у которой было восемь футов поперек комля. Уверяю вас, что пигмею с самым острым зрением еле-еле удавалось разглядеть его голову без помощи подзорной трубы. А во время тумана пигмеи не могли разглядеть даже верхнюю воловину его туловища; тогда они замечали только его огромные ноги, шагающие как бы сами по себе. Зато в яркий, солнечный полдень, когда воздух был чист и прозрачен, Антей являл собой поистине величественное зрелище. Любил стоять он, этот настоящий человек-гора, улыбаясь своим маленьким братьям и дружески подмигивая Одним-единственным глазом (напоминающим по величине колесо телеги и расположенным как раз посредине лба) всему пигмейскому народу одновременно.

Пигмеи охотно беседовали с Антеем, и по пятидесяти раз на день то один, то другой из них задирал головку и кричал в сложенные трубочкой кулачки: «Здравствуй, братец Антей! Как поживаешь, дружище?»

И когда еле внятный тонкий голосок достигал уха великана, в ответ раздавался громоподобный рев, от которого могли бы пошатнуться стены самого высокого храма пигмеев, если бы он не приглушался расстоянием: «Спасибо, братец пигмей, понемножку».

Пигмеям очень повезло, что Антей был так дружески расположен к ним. Ведь в одном его мизинце было больше силы, чем в десяти миллионах таких крохотных существ, как они.

Вздумай он невзлюбить их так же, как он невзлюбил весь мир, то мог бы одним ударом уничтожить самый большой пигмейский город и едва ли сам бы это заметил. Ураган, поднятый его дыханием, способен был сорвать крыши у сотен домов и закружить в воздухе тысячи и тысячи пигмеев. Ему ничего бы не стоило наступить своей огромной ножищей на целую толпу таких маленьких человечков, и когда он убрал бы свою ногу, смею вас уверить, открылась бы весьма жалостная картина. Но великан этот был тоже сыном матери Земли. Потому-то и любил своих братьев пигмеев, любил так сильно, как только можно любить столь крошечные существа. А пигмеи, в свою очередь, платили Антею такой большой привязанностью, на какую только способны были их крошечные сердца.

Антей с готовностью делал для пигмеев все, что было в его силах: крылья их мельниц продолжали вертеться и без ветра, потому что его вполне заменяло дыхание великана. А когда солнце припекало слишком сильно, он усаживался на землю, и тень его падала на все королевство от одной границы до другой; в то же время он был достаточно мудр, чтобы предоставить пигмеям самим решать свои внутренние дела, и это, пожалуй, самое лучшее, что большие люди могут сделать для маленьких.

Итак, как я уже сказал, Антей любил пигмеев и пигмеи любили Антея, но так как жизнь великана была столь же долгой, сколь громадным было его тело, а век пигмеев соответствовал их крохотным размерам, эта сердечная привязанность передавалась из поколения в поколение на протяжении многих столетий. Об этой привязанности упоминалось в летописях и древних преданиях пигмеев. Даже самые мудрые и древние из них никогда не слышали о том, чтобы ещё во времена их прапрапрадедушек великан не был им преданным другом. И только однажды, можете мне поверить (об этом свидетельствует надпись на обелиске высотой в три фута, воздвигнутом на месте катастрофы), Антей, усевшись, раздавил пять с лишним тысяч пигмеев, которые собрались на военный парад. Но это был один из тех несчастных случаев, когда некого винить, а потому крохотные человечки не придали этому значения и только обратились к великану с просьбой — впредь внимательно оглядываться по сторонам, когда он возымеет желание где-нибудь расположиться.

Радостно было видеть, как Антей, подобно шпилю самого высокого собора, возвышался над пигмеями, в то время как они, словно муравьи, сновали у его ног, да ещё знать при этом, сколь прочна их дружба. В самом деле, мне всегда казалось, что великану маленький народец был нужнее, чем он, великан, пигмеям.

И в самом деле, кроме них, соседей, доброжелателей и даже, можно сказать, товарищей по играм, у Антея во всем свете не было ни единого друга. Ведь природа никогда ещё не создавала существа такого гигантского роста и никто не говорил с ним таким громоподобным голосом. Стоя на земле и упираясь головой в облака, он пребывал в полном одиночестве на протяжении многих веков и осужден был оставаться одиноким навсегда. А если бы Антею и довелось встретить другого великана, он решил бы, наверное, что мир слишком тесен для двух гигантов, и, вместо того чтобы подружиться, вступил бы с ним в борьбу не на жизнь, а на смерть. Но к пигмеям он никогда не менял своего отношения, оставаясь самым веселым, самым добродушным и жизнерадостным из всех существ, омывавших своё лицо дождевой водой.

А между тем его крохотные друзья, как и все маленькие люди, были очень высокого о себе мнения и относились к Антею весьма покровительственно.

— Бедняжка! — говорили они друг другу. — Как ему, должно быть, скучно, ведь он так одинок на белом свете. Мы должны хоть немного развлекать его. И хотя нам дорога каждая минута, мы не пожалеем для него времени. Конечно, он и наполовину не обладает присущими нам блестящими способностями, но именно поэтому мы должны заботиться о его счастье и благополучии. Так проявим же доброту к нашему старому приятелю. Не будь матушка Земля так снисходительна к нам, мы ведь тоже могли родиться великанами.



По праздникам пигмеи предавались веселым играм с Антеем. Он во весь рост растягивался на земле, наподобие длинной гряды холмов, и добрый час уходил у коротконогого пигмея на прогулку от головы до ног великана. Иногда Антей опускал на траву свою огромную ручищу и предлагал самому высокому из пигмеев влезть на неё и перебираться с пальца на палец. Пигмеи были столь бесстрашны, что им ничего не стоило заползти в складки его одежды и прогуливаться там. Когда Антей лежал, припав щекой к земле, они храбро взбирались к нему на голову и даже отваживались заглядывать в зияющую пещеру его рта, а когда он внезапно щелкал челюстями, делая вид, что хочет проглотить полсотни пигмеев зараз, они не сомневались, что великан шутит, как это, впрочем, и бывало на самом деле. Ох и весело же было смотреть, как ребятишки играют в прятки в его волосах или, уцепившись за его бороду, раскачиваются на ней, словно на гигантских качелях! Невозможно перечислить и половину тех веселых фокусов, которые они проделывали со своим огромным приятелем, но я не видел ничего более забавного, чем скачки, которые мальчишки устраивали у него на лбу, соревнуясь, кто обежит первым его огромный единственный глаз.

Только самым ловким удавалось пройтись у него по переносице и, добравшись до кончика носа, спрыгнуть оттуда на верхнюю губу.

По совести говоря, маленькие человечки порой докучали великану, как рой москитов или муравьев, особенно когда пытались из озорства проткнуть его кожу своими крохотными пиками и мечами, чтобы убедиться, какая она толстая и плотная. Но Антей относился к Этому весьма добродушно, хоть иногда, когда ему хотелось спать, он что-то бормотал раздраженным голосом, напоминавшим раскаты грома, и просил прекратить эту возню. Но гораздо чаще он наблюдал со стороны за веселыми играми и проказами своих маленьких друзей, пока сам в конце концов не заражался их весельем; зато, развеселившись, он начинал так громко хохотать, что всем пигмеям без исключения приходилось затыкать уши, чтобы, чего доброго, не оглохнуть.

— Хо! Хо! Хо! — ревел великан, сотрясаясь всем своим необъятным туловищем. — До чего же смешно быть таким маленьким! Не будь я Антеем, я бы согласился стать пигмеем — просто так, шутки ради.

Единственное, что мешало пигмеям жить спокойно, — это постоянная война, которую они вели с журавлями. Началась она с незапамятных времен, и даже проживший бог знает сколько великан не помнил, почему она возникла. Время от времени возобновлялись страшные сражения, которые велись с переменным успехом: то одерживали победу маленькие человечки, то журавли. Если верить некоторым историкам, пигмеи выезжали на эти сражения верхом на козлах и баранах, но мне думается, что эти животные были слишком велики для пигмеев, и я скорее склонен предположить, что они мчались в бой верхом на белках, кроликах или крысах, а возможно — и на ежах, чьи колючие иглы, несомненно, должны были устрашить врага.

Но как бы то ни было и каких бы животных ни оседлывали пигмеи, я не сомневаюсь, что вид у них был в высшей степени грозный, когда они появлялись, вооруженные до зубов копьями и мечами, луками и стрелами, трубя в свои крохотные трубы и испуская воинственные крики. Они не уставали призывать друг друга драться храбро и помнить, что на них смотрит весь мир, хотя в действительности их единственным зрителем был великан Антей, наблюдавший за боевыми действиями своим единственным огромным, нелепым глазом, расположенным посреди лба.

Когда обе армии сходились, журавли сразу же бросались вперед, неистово хлопая крыльями и вытягивая шеи. Порою длинным клювом им удавалось схватить врага поперек туловища. Страшно было видеть, как мужественные пигмеи болтались в воздухе и в конце концов, проглоченные живьем, исчезали в длинном изогнутом журавлином горле. Герой, как вам, конечно, известно, всегда должен быть готов к любым превратностям судьбы; и я не сомневаюсь, что величие совершенного им подвига служило пигмею утешением даже в желудке у журавля. Но едва Антей узнавал, что его маленьким союзникам приходится туго, он переставал смеяться и семимильными шагами устремлялся к ним на помощь. Размахивая своей палицей, он прогонял журавлей, и те, раздосадованные, с громким криком отправлялись восвояси. Выиграв таким образом сражение, армия пигмеев с триумфом возвращалась домой, приписывая победу исключительно своей доблести, а также тактическим и стратегическим талантам того из своих сородичей, кому случалось быть их полководцем; после этого не было конца народным пиршествам, торжественным шествиям и праздничным иллюминациям. Показывали даже восковые фигуры прославивших себя офицеров, сделанные в натуральную величину.

Если в описанных выше военных походах пигмею удавалось выдернуть перышко из журавлиного хвоста, оно служило великолепным украшением на его шляпе и наглядным свидетельством его мужества. Иногда случалось даже (правда, вы едва ли поверите мне), что какой-нибудь из пигмеев объявлялся вождем всей пигмейской нации только за то, что ему удавалось вернуться из похода с таким трофеем.

Но я уже рассказал вполне достаточно для того, чтобы вы сами убедились в доблести этого маленького народца, жившего, я даже не скажу, сколько поколений подряд, душа в душу с великаном Антеем. Потерпите немного, скоро я вам опишу битву куда более удивительную, чем те сражения, которые приходилось вести между собой пигмеям с журавлями.

Однажды могучий Антей лежал среди своих маленьких друзей, растянувшись во весь рост. Сосна, служившая ему, как я уже говорил, тростью, покоилась рядом с ним на земле. Расположился он со всеми удобствами, так что голова его находилась в одной части королевства, а ноги пересекали границы другой; пигмеи тем временем залезали на него, заглядывали в громадный, как пещера, рот и резвились в его волосах.

Случалось, что великан ненадолго погружался в сон, и тогда раздавался храп, похожий на рев урагана. И вот как-то раз один из пигмеев взобрался к нему на плечо, осмотрелся вокруг, как если бы он поднялся на вершину холма, и увидел вдали нечто такое, что заставило его протереть глаза и уставиться в одну точку. Сначала ему показалось, что это гора, он удивился: откуда она вдруг взялась на ровном месте? Но затем он увидел, что гора движется. Она стала приближаться, и тут оказалось, что это не что иное, как фигура человека, правда не такого огромного, как Антей, хотя тоже очень большого по сравнению с пигмеями. Во всяком случае, он был намного больше людей, которых мы встречаем в наше время.

Когда пигмей окончательно убедился, что зрение его не обманывает, он бросился со всех ног к уху великана и, нагнувшись над ним, как над пропастью, громко закричал:

— Эй, братец Антей! Вставай сию же минуту и возьми свою дубинку. Сюда приближается какой-то великан, чтобы помериться с тобой силой.

— Фу, фу, — проворчал Антей, ещё окончательно не проснувшись. — Не говори глупостей, мой маленький друг! Разве ты не видишь, что я сплю? Еще не родился такой великан, ради которого я бы не поленился встать.

Пигмей посмотрел снова — не оставалось сомнений, что незнакомец идет прямо к распростертому на земле Антею. С каждым шагом он все меньше походил на голубую гору и все больше на неёстественно большого человека. Вскоре он оказался так близко, что ошибиться было невозможно. А вот и он сам! Солнечные лучи озаряют его золотой шлем и вспыхивают на ярко начищенных доспехах; на боку у него меч, а на спине — львиная шкура; на правом плече он несет палицу, ещё более тяжелую и увесистую, чем дубинка Антея.

К этому времени все пигмеи уже успели разглядеть новое чудо, и миллион писклявых голосов прозвучал довольно внятно:

— Вставай, Антей! Пошевеливайся, старый ленивый великан! Сюда идет бороться с тобой ещё один великан, такой же сильный, как ты.

— Чепуха, чепуха, — прорычал сонный великан. — Я должен выспаться, кто бы там ко мне ни шел.

Незнакомец тем временем подходил все ближе, и теперь уже пигмеи могли убедиться, что если ростом он и не вышел в Антея, то плечи у него были даже пошире. Подумать страшно, какие же у него должны были быть плечи! А ведь я вам уже говорил, что плечи Антея когда-то поддерживали небесный свод.

Пигмеи, которые были в десять раз проворнее своего неповоротливого братца, не могли примириться с его медлительностью и решили во что бы то ни стало заставить его подняться. Они продолжали кричать на него и даже дошли до того, что пытались уколоть его своими мечами.

— Вставай, вставай, вставай? — кричали они. — Поднимайся же ты, лежебока! У этого великана дубинка увесистей твоей и плечи шире, да и силы у него, верно, больше, чем у тебя.

Антей не мог спокойно слышать о том, что кто-то из смертных обладает хоть половиной его силы. Вот почему последнее замечание пигмеев уязвило его больше, чем их мечи. Приподнявшись на своем ложе в довольно мрачном расположении духа, он зевнул так, что рот его открылся на несколько ярдов, протер глаза и повернул наконец свою тупую башку в том направлении, куда указали ему с такой готовностью его маленькие друзья.

Но едва взглянув на незнакомца, он тотчас же вскочил на ноги и прошел несколько миль ему навстречу, размахивая по пути огромной сосной так, что она со свистом рассекала воздух.

— Кто ты такой? — прогремел великан. — И что тебе нужно в моих владениях?

У Антея была одна особенность, о которой я вам ещё не рассказал, боясь, что если вы сразу услышите о таком множестве чудес, то едва ли поверите и половине из них. А вам следует знать, что, когда этот грозный великан прикасался к земле рукой, ногой или любой другой частью тела, он становился ещё сильнее прежнего. Его матерью, как вы помните, была Земля, и она его очень любила, так как он был самым рослым из всех её сыновей. Поэтому-то она и придумала такой удивительный способ всегда поддерживать в нем силу. Иные утверждают, что с каждым таким прикосновением он становился раз в десять сильнее обычного; другие говорят, что сила его увеличивалась только в два раза. Но представьте себе, что Антей отправился на прогулку, задумав прошагать десять миль. Предположите, что каждый его шаг был равен ста ярдам, и попробуйте подсчитать, во сколько раз он становился сильнее, чем до прогулки, после того как опускался на землю. Всякий раз, как он садился отдохнуть и вновь подымался, силы его удесятерялись. Миру очень повезло, что Антей был ленив и неповоротлив и любым физическим движениям предпочитал покой; ведь если бы он суетился, подобно пигмеям, и так же часто, как они, прикасался к земле, то давно бы уже обладал достаточной силой, чтобы надвинуть, что называется, небо на уши людям.

Но неуклюжее, огромное существо вроде Антея напоминало гору не только своей величиной, но и полнейшим нежеланием двигаться.

Любой из смертных, за исключением того богатыря, которого встретил сейчас Антей, был бы напуган до полусмерти свирепым видом великана и его страшным голосом. Но незнакомец, по-видимому, нимало не смутился. Он поднял свою дубинку и начал ею небрежно помахивать, оглядывая при этом Антея с головы до ног. Казалось, он нисколько не смущен его гигантской фигурой, — больше того, всем видом своим он показал, что такие великаны ему не в диковинку, попадались ему и почище, — можно было подумать, что великан не больше одного из пигмеев (а они тем временем навострили уши, внимательно следя за всем происходящим), так мало внушал он незнакомцу страха.

— Кто ты такой, я спрашиваю? — вновь зарычал Антей. — Как тебя зовут? Зачем ты сюда явился? Отвечай же, разбойник, а не то мне придется проверить дубиной прочность твоего черепа.

— Ты очень неучтив, великан, — спокойно ответил незнакомец. — Прежде чем мы расстанемся, мне придется немножко поучить тебя вежливости. Зовут меня Гераклом[51]. Пришел я сюда потому, что здесь лежит самый удобный путь в сад Гесперид[52], куда я направляюсь, чтобы достать три золотых яблока для царя Эврисфея.

— Нет, презренный, ты не сдвинешься с этого места! — прогремел Антей и ещё больше насупился, так как ему уже приходилось слышать о могучем Геракле, которого он возненавидел за то, что тот слыл таким силачом. — Нет, презренный, ты не вернешься туда, откуда пришел.

— Хотел бы я знать, каким образом ты помешаешь мне идти туда, куда мне вздумается? — спросил Геракл.

— Да очень просто, стоит только слегка стукнуть тебя этой сосной! — закричал Антей, скорчив такую отвратительную рожу, что он сделался похож на самых безобразных чудовищ, какие только водились в Африке. — Я и так раз в пятьдесят сильнее тебя, а теперь, когда я топаю ногами по земле от бешенства, я становлюсь сильнее тебя в пятьсот раз. Мне даже совестно убивать такого тщедушного и ничтожного карлика, как ты. Я лучше сделаю тебя своим рабом, а заодно ты будешь рабом и моих братьев пигмеев. Так что, пока не поздно, брось-ка лучше на землю свою дубинку и прочее оружие, а из твоей львиной шкуры я, пожалуй, выкрою себе пару перчаток.

— Так подойди поближе и сними её с меня, — отвечал Геракл, поднимая дубинку.

И тогда огромный, как башня, великан, свирепо оскалившись, двинулся прямо на противника (с каждым шагом становясь в десять раз сильнее) и обрушил на него сокрушительный удар сосной. Но Геракл вовремя отразил его своей палицей и с гораздо большей ловкостью, чем Антей, в свою очередь так стукнул его по черепу, что великан с грохотом рухнул наземь. Бедных маленьких пигмеев охватил ужас: им и в голову не приходило, что кто-нибудь на земле может быть и наполовину так могуч, как их брат Антей. Но едва великан упал на землю, силы его удесятерились, и он тотчас же вскочил с таким свирепым видом, что на него было просто страшно смотреть. Он приготовился отплатить Гераклу тем же, но, ослепленный бешенством, промахнулся и ударил ни в чём не повинную матушку Землю, заставив её застонать и задрожать от боли. Сосна, заменявшая ему дубинку, так глубоко ушла в землю и так прочно застряла в ней, что, прежде чем Антею удалось её вытащить, Геракл с новой силой двинул его по спине. И тут раздался такой оглушительный крик, будто из необъятных легких великана исторглись одновременно все самые страшные звуки, какие он только мог издавать, и соединились в непереносимый рев. И этот рев пронесся над горами и равнинами и, насколько мне известно, был услышан на другом конце Африканского континента.

Бедные пигмеи! Только от одного колебания воздуха их столица превратилась в руины; и, хотя шуму и без того было достаточно, они завопили в три миллиона писклявых голосов, воображая, конечно, что кричат в десять раз громче великана.

Но Антей тем временем снова поднялся на ноги и, набравшись новых сил, выдернул из земли свою сосну. Содрогаясь от ярости, он бросился на Геракла и нанес ему новый удар.

— На этот раз ты не уйдешь от меня, мерзавец! — закричал он.

И опять Геракл увернулся, отразив нападение дубинкой, а от великановой сосны остались только щепки, разлетевшиеся во все стороны и причинившие бедняжкам пигмеям совсем уж не шуточный ущерб. И прежде чем Антею удалось отойти в сторону, Геракл вновь замахнулся и ещё раз нанес ему удар, от которого он полетел на землю вверх тормашками, что, впрочем, только способствовало удесятерению его чудовищной и прямо безобразной силищи. Ярость бушевала в Антее, как огонь в раскаленной топке. Его единственный глаз представлял собою огненно-красное пятно.

Теперь, когда у него не осталось никакого другого оружия, он сжал кулаки (каждый из них был больше любой бочки), постукивая их один о другой, в бешенстве подпрыгивал и так размахивал своими огромными ручищами, будто собирался не только убить Геракла, но и не оставить камня на камне во всем мире.

— А ну-ка подойди! — прорычал громовым голосом великан. — Я дам тебе такой подзатыльник, что ты навсегда избавишься от головной боли.

Но теперь Геракл (хотя, как вы знаете, он был достаточно могуч, чтобы удержать небесный свод) начал понимать, что ему никогда не удастся победить Антея, если он будет по-прежнему повергать его на землю. Какие бы сокрушительные удары он ему ни наносил, великан с помощью матушки Земли с каждым разом становился все сильнее и сильнее и превосходил мощью даже самого Геракла; и тогда, бросив на землю свою палицу, которая помогала ему одерживать победы во многих ужасных битвах, герой решил взять противника голыми руками.

— Иди сюда! — закричал он. — Раз я сломал твою сосну, мы будем бороться и посмотрим, кто из нас выйдет победителем.

— В таком случае ты скоро получишь то, чего желал! — закричал великан, потому что он ничем так не гордился, как своим искусством в борьбе. — Несчастный, сейчас тебе так достанется, что ты и костей не соберешь!

Вне себя от ярости, Антей ринулся вперед, подскакивая на ходу и взвиваясь в воздух, как ужаленный. И всякий раз, как он прикасался к земле, сил у него становилось все больше. Но вы сами понимаете, что Геракл был умнее тупоголового великана и уже придумал, как нужно драться с этим огромным чудовищем и каким образом одолеть его, прежде чем мать Земля успеет прийти ему на помощь. Дождавшись момента, когда великан набросился на него, Геракл обхватил туловище обеими руками и поднял Антея высоко над собой.

Представьте себе на минуту эту картину, мои маленькие друзья. Каково было видеть это чудовище висящим в воздухе вниз головой и дергающимся всем телом, точь-в-точь как младенец, подбрасываемый отцом под потолок.

Но самым удивительным было другое. Как только Антей отделился от земли, он сразу утратил силу, которую только что приобрел, прикоснувшись к ней. Геракл очень скоро почувствовал, что доставивший ему столько хлопот противник ослабел. Оторванный от земли, Антей уже не боролся с прежним упорством, все менее чувствительными становились его удары, да и громоподобный его голос все больше походил на ворчание.

А дело было в том, что если великан не прикасался к матери Земле хотя бы раз в пять минут, не только иссякала его сверхъестественная сила, но и сама жизнь оставляла его. Геракл разгадал тайну великана, и об этом не мешает помнить всем нам на тот случай, если придется драться с кем-нибудь, похожим на Антея. Победить этих, рожденных Землей, великанов, оказывается, трудно только тогда, когда они не отрываются от привычной для них почвы. Зато ничего не стоит с ними справиться, если сможешь изловчиться и поднять их в более возвышенную и чистую стихию. Так оно и получилось с бедным великаном, которого мне, по правде говоря, немного жаль, даже несмотря на его неучтивое обращение с гостем.

Когда силы оставили Антея и у него замерло дыхание, Геракл развернулся и отшвырнул его огромное туловище на целую милю. Великан тяжело грохнулся оземь да так и остался лежать, не подавая ни малейших признаков жизни, словно какой-нибудь песчаный холм. Даже родная мать великана, всесильная Земля, не могла ему теперь ничем помочь, и я не удивлюсь, если его тяжелые кости и по сей день лежат на том же месте, и вполне возможно, что их принимают за кости какого-нибудь гигантского слона.

А какой вопль отчаяния издали бедные маленькие пигмеи, когда увидели, как ужасно обошлись с их огромным братом! Но если Геракл и слышал их визг, он не обратил на него внимания и принял его, надо думать, за пронзительные и жалобные крики испуганных птичек. Во всяком случае, его мысли были настолько заняты великаном, что он так ни разу и не взглянул на пигмеев, не подозревая, должно быть, что в мире существует этот крохотный и смешной народец. Одолев Антея, Геракл почувствовал усталость от длинной дороги и напряженной борьбы, поэтому он расстелил на земле львиную шкуру и, разлегшись на ней, крепко заснул.

Когда пигмеи увидели, что Геракл готовится вздремнуть, они закивали головками, подмигивая друг другу. И как только его глубокое, ровное дыхание показало, что он заснул, вокруг него собралась огромная толпа, занявшая площадь почти в двадцать семь футов. Один из самых красноречивых ораторов (к тому же и бесстрашный воин, хотя вряд ли он владел каким-либо другим видом оружия так же хорошо, как собственным языком) взобрался на поганку и с этого внушительного возвышения обратился к собравшимся. Чувства, выраженные им в этой речи, сводились примерно к следующему:

— Великие пигмеи, мужественные маленькие люди! Все вы видели, какое бедствие обрушилось на наш народ и какое оскорбление было нанесено величию нашей нации. Вот лежит Антей, наш великий друг, и брат. Он убит на нашей земле негодяем, заставшим его врасплох и боровшимся с ним (если это только можно назвать борьбой) с помощью таких приемов, какие и в голову не придут ни человеку, ни пигмею, ни великану. Но этому негодяю показалось мало зла, которое он нам причинил. Он позволил себе заснуть на наших глазах, да ещё с таким видом, будто ему нечего опасаться нашего гнева. Разве он этим не нанес нам тягчайшее оскорбление? Соотечественники! Вам надлежит подумать, в каком свете мы предстанем перед всем миром и каков будет приговор беспристрастной истории, если мы стерпим все эти надругательства и не отомстим за них.

Антей был нашим братом, сыном той же дорогой матери, которой мы обязаны нашей плотью и кровью, так же как и нашими мужественными сердцами, и он не мог не гордиться этим родством. Он был нашим верным союзником и пал, сражаясь за нашу независимость и за наши права в такой же мере, как и за свои собственные. И мы, и наши предки жили с ним в дружбе и поддерживали добрососедские отношения, как может поддерживать их человек с человеком, и так было в течение многих веков. Вы помните, как часто все мы отдыхали в тени, которую он отбрасывал в солнечную погоду, и как наши малыши играли в прятки в его спутанных волосах, и как он обычно осторожно ставил свои огромные ноги, никому из нас не наступив и на палец. И вот он лежит мертвый, наш дорогой брат… милый и любимый друг… храбрый и преданный союзник… добродетельный великан… непорочный, великолепный Антей. Мертвый! Бездыханный! Бессильный! Просто глиняная глыба! Простите мне эти слезы! Но что это? Я вижу ваши тоже! И посмеет ли винить нас мир, если мы утопим его в слезах?

Однако продолжаю: неужели мы, дорогие соотечественники, допустим, чтобы тот злодей ушел невредимым праздновать свою вероломную победу где-нибудь за пределами нашей родины? Неужели мы не заставим его сложить свои кости на нашей земле, рядом с нашим убитым братом? С тем чтобы останки одного из них были вечным памятником нашему горю, а другого — столь же вечным примером страшной мести пигмеев? Вот в чём вопрос. Я задаю его вам в полной уверенности, что ответ ваш будет достоин наших национальных традиций и будет способствовать усилению, а не ослаблению нашей доблести, которую мы унаследовали от предков и, в свою очередь, пронесли через все наши войны с журавлями.

В этом месте оратор был прерван взрывом неудержимого энтузиазма своих соотечественников. Каждый пигмей кричал, что честь нации необходимо отстаивать при любых обстоятельствах. Он поклонился и, жестом потребовав тишины, закончил свою речь следующей великолепной тирадой:

— Тогда нам остается только решить, будем ли мы вести войну, подняв, как у нас принято, весь народ против общего врага, или же будет избран какой-нибудь герой, прославившийся в прежних сражениях, чтобы вызвать убийцу нашего брата Антея на борьбу один на один? В последнем случае, хоть я и знаю, что среди вас могут оказаться люди выше меня ростом, я всё-таки предлагаю свою кандидатуру для этой почетной миссии. И поверьте мне, дорогие соотечественники, останусь ли я в живых или умру, я не уроню чести великой державы, и слава, завещанная нам нашими предками, никогда не померкнет в моих руках, никогда — слышите вы? — покуда я смогу сжимать этот меч, ножны которого я сейчас отбрасываю от себя, никогда, никогда, никогда, даже если обагренная кровью рука, сразившая Антея, обрушится и на меня и я окажусь распростертым на земле, за которую отдам свою жизнь!

С этими словами наш доблестный пигмей вытащил из ножен свой меч (на который жутко было смотреть, ибо по длине он не уступал лезвию перочинного ножа), а ножны отшвырнул от себя прочь через головы собравшихся. Буря аплодисментов сопровождала его речь, как того, бесспорно, заслуживали и патриотизм её, и готовность оратора к самопожертвованию. Долго бы ещё не стихали возгласы и аплодисменты, если бы они не заглушались глубоким дыханием, или, проще сказать, храпом спящего Геракла.

Наконец было решено, что весь народ пигмеев выйдет на борьбу с Гераклом. Но не поймите только, что не нашлось бы героя, способного предать его мечу, просто он был их общим врагом, и каждый из них горел желанием принять участие в торжестве по случаю его поражения. Разгорелся спор: не требует ли честь нации, чтобы к Гераклу был послан глашатай с трубой, который, стоя над ухом Геракла и трубя прямо в него, официально вызвал бы его на борьбу? Но два или три мудрых и почтенных пигмея, сведущих в государственных делах, сказали, что, по их мнению, война уже идет и захватить врага врасплох — вполне законная привилегия. Более того, если его разбудить и дать ему подняться, может случиться, что Геракл причинит им много неприятностей, прежде чем им удастся вновь повалить его.

Ибо, как заметили эти мудрые советники, дубинка пришельца была действительно очень увесистой и каждый раз с грохотом, напоминающим раскаты грома, опускалась на голову Антея. Итак, пигмеи решили отбросить в сторону все эти глупые формальности и немедленно покончить со своим противником.

Таким образом, все воины вынули своё оружие и храбро направились к Гераклу, который крепко спал, меньше всего помышляя о том беспокойстве, которое собирались причинить ему пигмеи. Впереди шагало войско из двадцати тысяч стрелков с натянутыми луками и стрелами наготове. Такому же количеству воинов было приказано взобраться на Геракла: одним с лопатами, чтобы выколоть ему глаза, другим с охапками сена и всякого мусора, с помощью которого они собирались заткнуть ему рот и ноздри так, чтобы он задохнулся от недостатка воздуха. Этим последним, однако, никак не удавалось выполнить порученную задачу ввиду того, что дыхание противника, вырывавшееся из его носа с ревом урагана, словно смерч, отметало пигмеев, как только они подходили к нему на близкое расстояние. Вот почему необходимо было найти какой-то другой способ ведения войны.

Посовещавшись, командиры приказали своим войскам собрать палки, солому, сухую траву и любой воспламеняющийся сор, какой только им попадется, и сложить его в кучу вокруг головы Геракла. Поскольку этим делом были заняты тысячи и тысячи пигмеев, вскоре они собрали несколько бушелей горючего материала и сложили такую кучу, что, взобравшись на её вершину, оказались как раз на уровне лица спящего. Стрелки тем временем расположились на расстоянии выстрела, получив приказ начинать стрелять, как только Геракл пошевельнется. Когда все было готово, к куче поднесли факел. Она вспыхнула и разгорелась достаточно сильно для Того, чтобы поджарить неприятеля, реши он лежать неподвижно. Дело в том, что каждый пигмей, каким бы он ни был крохотным, мог бы поджечь мир не хуже любого великана, так что это был, несомненно, лучший способ борьбы с врагом при условии, что он не шелохнется, когда будет разгораться пожар.

Но едва огонь опалил Геракла, как он вскочил на ноги. Волосы его уже были охвачены пламенем.

— Что все это значит? — закричал он, ещё не окончательно проснувшись и оглядываясь вокруг так, как будто он ожидал увидеть ещё одного великана.

В этот момент двадцать тысяч луков зазвенели тетивами, и стрелы полетели прямо в лицо Гераклу, жужжа, словно рой москитов. Но я думаю, что не более полдюжины пробили ему кожу, которая была удивительно выносливой, какой, как вам известно, и должна быть кожа у героя.

— Негодяй! — хором крикнули пигмеи. — Ты убил великана Антея, нашего великого брата и союзника нашего народа. Мы объявляем тебе кровавую войну и убьем тебя на месте.

Удивленный пронзительным писком, издаваемым множеством тоненьких голосов, Геракл, затушив огонь в своих волосах, огляделся вокруг, но ничего не заметил. Правда, в конце концов, пристально вглядевшись в землю, он обнаружил у своих ног бесчисленное множество пигмеев. Он нагнулся и, взяв большим и указательным пальцем первого попавшегося, поставил его на ладонь левой руки и поднес поближе, чтобы рассмотреть. Случайно это оказался тот самый пигмей, который произносил речь с поганки и предложил свою кандидатуру для борьбы с Гераклом один на один.

— Кто же ты в конце концов, малыш?

— Я твой враг, — ответил мужественный пигмей, пискнув из последних сил. — Ты убил огромного Антея, нашего брата со стороны матери и неизменного союзника нашего доблестного народа. Мы решили убить тебя, а я, со своей стороны, вызываю тебя на борьбу на равных условиях.

Геракла так развеселили важные слова и воинственные жесты пигмея, что он затрясся всем телом от хохота и чуть не уронил это крохотное существо.

— Честное слово, — воскликнул он, — я думал, что повидал уже немало чудес — девятиголовых гидр, золоторогих оленей, шестиногих людей, трехглавых псов, великанов с горном в животе и бог знает что ещё! Но здесь, у меня на ладони, стоит чудо, которое превосходит все остальное! Твое тельце, мой маленький друг, величиной с мизинец обыкновенного человека. Как же велика может быть твоя душа?

— Она так же велика, как и твоя! — ответил пигмей. Геракл был так тронут неустрашимым мужеством маленького человечка, что невольно проникся к нему уважением, как герой к герою.

— Славный маленький народец! — сказал он, низким поклоном выражая своё уважение к пигмеям, — Ни за что на свете я бы не хотел принести малейший вред таким храбрым воинам, как вы! Ваши сердца мне представляются такими огромными, что я поражаюсь, как они могут умещаться в столь крохотных телах.

Я прошу у вас мира, в доказательство чего сделаю пять шагов и на шестом окажусь за пределами вашего королевства. До свидания! Я буду шагать очень осторожно, чтобы не наступить нечаянно на полсотни из вас. Ха-ха-ха! Хо-хо-хо! Наконец-то Геракл признал себя побежденным!

Некоторые писатели утверждают, что Геракл собрал весь народ в свою львиную шкуру и отнес их в Грецию — в подарок детям царя Эврисфея. Но это неправда. Он оставил их всех до одного на их собственной земле, где, насколько мне известно, их потомки живут и по сей день, сооружая свои крохотные здания, обрабатывая свои маленькие поля, шлепая своих ребятишек, ведя свои маленькие войны с журавлями, занимаясь своими маленькими делами, каковы бы они ни были, и читая свои маленькие истории из древних времен. В этих книгах, должно быть, записано, что много, много лет назад храбрые пигмеи отомстили за смерть великана Антея, прогнав прочь со своей земли могучего Геракла.


ЭДГАР АЛЛАН ПО


ЧЕРТ НА КОЛОКОЛЬНЕ

Который час?

Известное выражение


Решительно всем известно, что прекраснейшим местом в мире является — или, увы, являлся — голландский городок Школькофремен. Но ввиду того что он расположен на значительном расстоянии от больших дорог, в захолустной местности, быть может, лишь весьма немногим из моих читателей довелось в нем побывать.

Поэтому ради тех, кто в нем не побывал, будет вполне уместно сообщить о нем некоторые сведения. Это тем более необходимо, что, надеясь пробудить сочувствие публики к его жителям, я намереваюсь поведать здесь историю бедственных событий, недавно происшедших в его пределах. Никто из знающих меня не усомнится в том, что долг, мною на себя добровольно возложенный, будет выполнен в полную меру моих способностей, с тем строгим беспристрастием, скрупулезным изучением фактов и тщательным сличением источников, коими ни в коей мере не должен пренебрегать тот, кто претендует на звание историка.

Пользуясь помощью летописей купно с надписями и древними монетами, я могу утверждать о Школькофремене, что он со своего основания находился совершенно в таком же состоянии, в каком пребывает и ныне. Однако с сожалением замечу, что о дате его основания я могу говорить лишь с той неопределенной определенностью, с какой математики иногда принуждены мириться в некоторых алгебраических формулах. Поэтому могу сказать одно: городок стар, как всё на земле, и существует с сотворения мира.

С прискорбием сознаюсь, что происхождение названия «Школькофремен» мне также неведомо.

Среди множества мнений по этому щекотливому вопросу, из коих некоторые остроумны, некоторые учены, а некоторые в достаточной мере им противоположны, не могу выбрать ни одного, которое следовало бы счесть удовлетворительным. Быть может, гипотеза Шнапстринкена, почти совпадающая с гипотезой Тугодумма, при известных оговорках заслуживает предпочтения. Она гласит: «школько» — читай — «горький» — горячий; «фремен» — непр. — вм. «кремень»; видимо, идиом, для «молния». Такое происхождение этого названия, по правде говоря, поддерживается также некоторыми следами электрического флюида, ещё замечаемыми на острие шпиля ратуши. Однако я не желаю компрометировать себя, высказывая мнения о столь важной теме, и должен отослать интересующегося читателя к труду «Oratiunculae de Rebus Praeter-Veteris» [53] сочинения Брюкенгромма. Также смотри Вандерстервен, «De Derivationibus»[54] (с. 27 — 5010, фолио, готич. изд., красный и черный шрифт, колонтитул и без арабской пагинации), где можно также ознакомиться с заметками на полях Сорундвздора и комментариями Тшафкенхрюккена.

Несмотря на тьму, которой покрыты дата основания Школькофремена и происхождение его названия, не может быть сомнения, как я уже указывал выше, что он всегда выглядел совершенно так же, как и в нашу эпоху. Старейший из жителей не может вспомнить даже малейшего изменения в облике какой-либо его части; да и самое допущение подобной возможности сочли бы оскорбительным. Городок расположен в долине, имеющей форму правильного круга, — около четверти мили в окружности, — и со всех сторон его обступают пологие холмы, перейти которые ещё никто не отважился. При этом они ссылаются на вполне здравую причину: они не верят, что по ту сторону холмов хоть что-нибудь есть.

По краю долины (совершенно ровной и полностью вымощенной кафелем) расположены, примыкая друг к другу, шестьдесят маленьких домиков. Домики эти, поскольку задом они обращены к холмам, фасадами выходят к центру долины, находящемуся ровно в шестидесяти ярдах от входа в каждый дом. Перед каждым домиком маленький садик, а в нем — круговая дорожка, солнечные часы и двадцать четыре кочана капусты. Все здания так схожи между собой, что никак невозможно отличить одно от другого. Ввиду большой древности архитектура у них довольно странная, но тем не менее она весьма живописна. Выстроены они из огнеупорных кирпичиков — красных с черными концами, так что стены похожи на большие шахматные доски. Коньки крыш обращены к центру площади; вторые этажи далеко выступают над первыми. Окна узкие и глубокие, с маленькими стеклами и частым переплетом. Крыши покрыты черепицей с высокими гребнями. Деревянные части — темного цвета; и хоть на них много резьбы, но разнообразия в её рисунке мало, ибо с незапамятных времен резчики Школькофремена умели изображать только два предмета — часы и капустный кочан. Но вырезывают они их отлично, и притом с поразительной изобретательностью — везде, где только есть место для резца.

Жилища так же сходны между собой внутри, как и снаружи, и мебель расставлена по одному плану. Полы покрыты квадратиками кафеля; стулья и. столы с тонкими изогнутыми ножками сделаны из дерева, похожего на черное. Полки над каминами высокие и черные, — и на них имеются не только изображения часов и кочанов, но и настоящие часы, которые помещаются на самой середине полок; часы необычайно громко тикают; по концам полок, в качестве пристяжных, стоят цветочные горшки; в каждом горшке по капустному кочану. Между горшками и часами стоят толстопузые фарфоровые человечки; в животе у каждого из них большое круглое отверстие, в котором виден часовой циферблат.

Камины большие и глубокие, со стоячками самого фантастического вида. Над вечно горящим огнем — громадный котел, полный кислой капусты и свинины, за которым всегда наблюдает хозяйка дома. Это маленькая толстая старушка, голубоглазая и краснолицая, в огромном, похожем на сахарную голову, чепце, украшенном лиловыми и желтыми лентами.

На ней оранжевое платье из полушерсти, очень широкое сзади и очень короткое в талии, да и вообще не длинное, ибо доходит только до икр. Икры у неё толстоватые, щиколотки — тоже, но обтягивают их нарядные зеленые чулки. Её туфли — из розовой кожи, с пышными пучками желтых лент, которым придана форма капустных кочанов. В левой руке у неё тяжелые голландские часы, в правой — половник для помешивания свинины с капустой. Рядом с ней стоит жирная полосатая кошка, к хвосту которой мальчики потехи ради привязали позолоченные игрушечные часы с репетиром.

Сами мальчики — их трое — в саду присматривают за свиньей. Все они ростом в два фута. На них треуголки, доходящие до бедер лиловые жилеты, короткие панталоны из оленьей кожи, красные шерстяные чулки, тяжелые башмаки с большими серебряными пряжками и длинные сюртуки с крупными перламутровыми пуговицами.

У каждого в зубах трубка, а в правой руке — маленькие пузатые часы. Затянутся они и посмотрят на часы, посмотрят — и затянутся. Дородная ленивая свинья то подбирает опавшие капустные листья, то пытается лягнуть позолоченные часы с репетиром, которые мальчишки привязали к её хвосту, дабы она была такой же красивой, как и кошка.

У самой парадной двери, в обитых кожей креслах с высокой спинкой и такими же изогнутыми ножками, как у столов, сидит сам хозяин дома. Это весьма пухлый старичок с большими круглыми глазами и огромным двойным подбородком. Одет он так же, как и дети, — и я могу об этом более не говорить. Вся разница в том, что трубка у него несколько больше и дым он пускает обильнее. Как и у мальчиков, у него есть часы, но он их носит в кармане. Говоря по правде, ему надо следить кое за чем поважнее часов, — а за чем, я скоро объясню. Он сидит, положив правую ногу на левое колено, облик его строг, и по крайней мере один его глаз всегда прикован к некоей примечательной точке в центре долины.

Точка эта находится на башне городской ратуши. Советники ратуши все очень маленькие, кругленькие, масленые и смышленые человечки с большими, как блюдца, глазами и толстыми двойными подбородками, а сюртуки у них гораздо длиннее и пряжки на башмаках гораздо больше, нежели у обитателей Школькофремена. За время моего пребывания в городе у них состоялось несколько особых совещаний, и они приняли следующие три важных решения:

«Что изменять добрый старый порядок жизни нехорошо»;

«Что вне Школькофремена нет ничего даже сносного» и

«Что мы будем держаться наших часов и нашей капусты».

Над залом ратуши высится башня, а на башне есть колокольня, на которой находятся, и находились с времен незапамятных, гордость и диво этого города — главные часы Школькофремена. Это и есть точка, к которой обращены взоры старичков, сидящих в кожаных креслах.

У часов семь циферблатов — по одному на каждую из сторон колокольни, — так что их легко увидеть отовсюду. Циферблаты большие, белые, а стрелки тяжелые, черные. Есть специальный смотритель, единственной обязанностью которого является надзор за часами; но эта обязанность — совершеннейший вид синекуры, ибо со школькофременскими часами никогда ещё ничего не случалось.

До недавнего времени даже предположение об этом считалось ересью. В самые древние времена, о каких только есть упоминания в архивах, большой колокол регулярно отбивал время. Да, впрочем, и все другие часы в городе тоже. Нигде так не следили за точным временем, как в этом городе. Когда большой колокол находил нужным сказать: «Двенадцать часов!» — все его верные последователи одновременно разверзали глотки и откликались, как само эхо. Короче говоря, добрые бюргеры любили кислую капусту, но своими часами они гордились.

Всех, чья должность является синекурой, в той или иной степени уважают, а так как у школькофременского смотрителя колокольни совершеннейший вид синекуры, то и уважают его больше, нежели кого-нибудь на свете. Он главный городской сановник, и даже свиньи взирают на него снизу вверх с глубоким почтением. Фалды его сюртука гораздо длиннее, трубка, пряжки на башмаках, глаза и живот гораздо больше, нежели у других городских старцев. Что до его подбородка, то он не двойной, а даже тройной.

Вот я и описал счастливый уголок Школькофремен. Какая жалость, что столь прекрасная картина должна была перемениться на обратную!

Давно уж мудрейшие обитатели его повторяли: «Из-за холмов добра не жди», — и в этих словах оказалось нечто пророческое. Два дня назад, когда до полудня оставалось пять минут, на вершине холмов с восточной стороны появился предмет весьма необычного вида. Такое происшествие, конечно, привлекло всеобщее внимание, и каждый старичок, сидевший в кожаных креслах, смятенно устремил один глаз на это явление, не отрывая второго глаза от башенных часов.

Когда до полудня оставалось всего три минуты, любопытный предмет на горизонте оказался миниатюрным молодым человеком чужеземного вида. Он с необычайной быстротой спускался с холмов, так что скоро все могли подробно рассмотреть его. Воистину это был самый жеманный франт из всех, каких когда-либо видели в Школькофремене. Цвет его лица напоминал темный нюхательный табак, у него был длинный крючковатый нос, глаза — как горошины, широкий рот и прекрасные зубы, которыми он, казалось, стремился перед всеми похвастаться, улыбаясь до ушей; бакенбарды и усы скрывали остальную часть его лица. Он был без шляпы, с аккуратными папильотками в волосах. На нем был плотно облегающий фрак (из заднего кармана которого высовывался длиннейший угол белого платка), черные кашемировые панталоны до колен, черные чулки и тупоносые черные лакированные туфли с громадными пучками черных атласных лент вместо бантов.

К одному боку он прижимал локтем громадную шляпу, а к другому — скрипку, почти в пять раз больше него самого. В левой руке он держал золотую табакерку, из которой, сбегая с прискоком с холма и выделывая самые фантастические па, в то же время непрерывно брал табак и нюхал его с видом величайшего самодовольства. Вот это, доложу я вам, было зрелище для честных бюргеров Школькофремена!

Проще говоря, у этого малого, несмотря на его ухмылку, лицо было дерзкое и зловещее; и когда он, выделывая курбеты, влетел в городок, странные, словно обрубленные носки его туфель вызвали немалое подозрение; и многие бюргеры, видевшие его в тот день, согласились бы даже пожертвовать малой толикой, лишь бы заглянуть под белый батистовый платок, столь досадно свисавший из кармана его фрака. Но главным образом этот наглого вида франтик возбудил праведное негодование тем, что, откалывая тут фанданго, там джигу, казалось, не имел ни малейшего понятия о необходимости соблюдать в танце правильный счёт.

Добрые горожане, впрочем, и глаз-то как следует открыть не успели, когда этот негодяй — до полудня оставалось всего полминуты — очутился в самой их гуще; тут «шассе», там «балансе», а потом, сделав пируэт и па-дезефир, вспорхнул прямо на башню, где пораженный смотритель сидел и курил, исполненный достоинства и отчаяния. А человечек тут же схватил его за нос и дернул как следует, нахлобучил ему на голову шляпу, закрыв ему глаза и рот, а потом замахнулся большой скрипкой и стал бить его так долго и старательно, что при соприкосновении столь полой скрипки со столь толстым смотрителем можно было подумать, будто целый полк барабанщиков выбивает сатанинскую дробь на башне школькофременской ратуши.



Кто знает, к какому отчаянному возмездию побудило бы жителей это бесчестное нападение, если бы не одно важное обстоятельство: до полудня оставалось только полсекунды. Колокол должен был вот-вот ударить, а внимательное наблюдение за своими часами было абсолютной и насущной необходимостью. Однако было очевидно, что в тот самый миг пришелец проделывал с часами что-то неподобающее. Но часы забили, и ни у кого не было времени следить за его действиями, ибо всем надо было считать удары колокола.

«Раз!»- сказали часы.

«Расс!»- отозвался каждый маленький старичок с каждого обитого кожей кресла в Школькофремене. «Расс!» — сказали его часы; «расс!»- сказали часы его супруги, и «расс!»- сказали часы мальчиков и позолоченные часики с репетиром на хвостах у кошки и у свиньи.


«Два!» — продолжал большой колокол; и

«Тфа!» — повторили все за ним.

«Три! Четыре! Пять! Шесть! Семь! Восемь! Девять! Десять!» — сказал колокол.

«Три! Тшетире! Пиать! Шшесть! Зем! Фосем! Тефять! Тесять!» — ответили остальные.

«Одиннадцать!» — сказал большой.

«Отиннатсать!» — подтвердили маленькие.

«Двенадцать!» — сказал колокол.

«Тфенатсать!» — согласились все, удовлетворенно понизив голос.

«Унд тфенатсать тшасофф и есть!» — сказали все старички, поднимая часы.

Но большой колокол ещё с ними не покончил. «Тринадцать!» — сказал он.

«Дер Тойфель!» — ахнули старички, бледнея, роняя трубки и снимая правые ноги с левых колен.

«Дер Тойфель! — стонали они. — Дряннатсать! Дряннатсать! Майн Готт, сейтшас, сейтшас дряннатсать тшасофф!»

К чему пытаться описать последовавшую ужасную сцену? Всем Школькофременом овладело прискорбное смятение.

«Што с моим шифотом! — возопили все мальчики. — Я целый тшас колотаю!»

«Што с моей капустой? — визжали все хозяйки. — Она за тшас вся расфарилась!»

«Што с моей трупкой? — бранились все старички. — Кром и молния! Она целый тшас как покасла!» И в гневе они снова набили трубки и, откинувшись на спинки кресел, запыхтели так стремительно и свирепо, что вся долина мгновенно окуталась непроницаемым дымом.

Тем временем все капустные кочаны покраснели, и казалось, сам нечистый вселился во все, имеющее вид часов. Часы, вырезанные на мебели, заплясали, точно бесноватые; часы на каминных полках едва сдерживали ярость и не переставали отбивать тринадцать часов, а маятники так дрыгались и дергались, что страшно было смотреть. Но ещё хуже то, что ни кошки, ни свиньи не могли больше мириться с поведением часиков, привязанных к их хвостам, и выражали своё возмущение тем, что метались, царапались, повсюду совали рыла, визжали и верещали, мяукали и хрюкали, кидались людям в лицо и забирались под юбки — словом, устроили самый омерзительный гомон и смятение, какие только может вообразить здравомыслящий человек.

А в довершение всех зол негодный маленький шалопай на колокольне, по-видимому, старался вовсю. Время от времени мерзавца можно было увидеть сквозь клубы дыма. Он сидел в башне на упавшем навзничь смотрителе. В зубах злодей держал веревку колокола, которую дергал, мотая головой, и при этом поднимал такой шум, что у меня до сих пор в ушах звенит, как вспомню. На коленях у него лежала скрипка, которую он скреб обеими руками, немилосердно фальшивя и делая вид, бездельник, будто играет «Джуди О’Фланнаган и Пэдди О’Рафферти»[55]. При столь горестном положении вещей я с отвращением покинул этот город и теперь взываю о помощи ко всем любителям точного времени и кислой капусты. Направимся туда в боевом порядке и восстановим в Школькофремене былой уклад жизни, изгнав этого малого с колокольни.


МАСКА КРАСНОЙ СМЕРТИ


Давно уже опустошала страну Красная смерть. Ни одна эпидемия ещё не была столь ужасной и губительной. Кровь была её гербом, и печатью — жуткий багрянец крови! Неожиданное головокружение, мучительная судорога, потом из всех пор начинала сочиться кровь — и приходила смерть.

Едва на теле жертвы, и особенно на лице, выступали багровые пятна — никто из ближних уже не решался оказать поддержку или помощь зачумленному. Болезнь, от первых её симптомов до последних, протекала меньше чем за полчаса.

Но принц Просперо был по-прежнему весел — страх не закрался в его сердце, разум не утратил остроту. Когда владенья его почти обезлюдели, он призвал к себе тысячу самых ветреных и самых выносливых своих приближенных и вместе с ними удалился в один из своих укрепленных монастырей, где никто не мог потревожить его. Здание это — причудливое и величественное, выстроенное согласно царственному вкусу самого принца, — было опоясано крепкой и высокой стеной с железными воротами. Вступив за ограду, придворные вынесли к воротам горны и тяжелые молоты и намертво заклепали засовы. Они решили закрыть все входы и выходы, дабы как-нибудь не прокралось к ним безумие и не поддались они отчаянию. Обитель была снабжена всем необходимым, и придворные могли не бояться заразы. А те, кто остался за стенами, пусть сами о себе позаботятся! Глупо было сейчас грустить или предаваться раздумью. Принц постарался, чтобы не было недостатка в развлечениях. Здесь были фигляры и импровизаторы, танцовщицы и музыканты, красавицы и вино. Все это было здесь, и ещё здесь была безопасность. А снаружи царила Красная смерть.

Когда пятый или шестой месяц их жизни в аббатстве был на исходе, а моровая язва свирепствовала со всей яростью, принц Просперо созвал тысячу своих друзей на бал-маскарад, великолепней которого ещё не видывали.

Это была настоящая вакханалия, этот маскарад. Но сначала я опишу вам комнаты, в которых он происходил. Их было семь — семь роскошных покоев. В большинстве замков такие покои идут длинной прямой анфиладой; створчатые двери распахиваются настежь, и ничто не мешает охватить взором всю перспективу. Но замок Просперо, как и следовало ожидать от его владельца, приверженного ко всему bizarre [56], был построен совсем по-иному. Комнаты располагались столь причудливым образом, что сразу была видна только одна из них. Через каждые двадцать-тридцать ярдов вас ожидал поворот, и за каждым поворотом вы обнаруживали что-то новое. В каждой комнате, справа и слева, посреди стены находилось высокое узкое окно в готическом стиле, выходившее на крытую галерею, которая повторяла зигзаги анфилады. Окна эти были из цветного стекла, и цвет их гармонировал со всем убранством комнаты. Так, комната в восточном конце галереи была обтянута голубым, и окна в ней были ярко-синие. Вторая комната была убрана красным, и стекла здесь были пурпурные. В третьей комнате, зеленой, такими же были и оконные стекла. В четвертой комнате драпировка и освещение были оранжевые, в пятой — белые, в шестой — фиолетовые. Седьмая комната была затянута черным бархатом: черные драпировки спускались здесь с самого потолка и тяжелыми складками ниспадали на ковер из такого же черного бархата. И только в этой комнате окна отличались от обивки: они были ярко-багряные — цвета крови. Ни в одной из семи комнат среди многочисленных золотых украшений, разбросанных повсюду и даже спускавшихся с потолка, не видно было ни люстр, ни канделябров, — не свечи и не лампы освещали комнаты: на галерее, окружавшей анфиладу, против каждого окна стоял массивный треножник с пылающей жаровней, и огни, проникая сквозь стекла, заливали покои цветными лучами, отчего все вокруг приобретало какой-то призрачный, фантастический вид. Но в западной, черной, комнате свет, струившийся сквозь кроваво-красные стекла и падавший на темные занавеси, казался особенно таинственным и столь дико искажал лица присутствующих, что лишь немногие из гостей решались переступить её порог.

А ещё в этой комнате, у западной её стены, стояли гигантские часы черного дерева. Их тяжелый маятник с монотонным приглушенным звоном качался из стороны в сторону, и, когда минутная стрелка завершала свой оборот и часам наступал срок бить, из их медных легких вырывался звук отчетливый и громкий, проникновенный и удивительно: музыкальный, но до того необычный по силе и тембру, что оркестранты принуждены были каждый час останавливаться, чтобы прислушаться к нему. Тогда вальсирующие пары невольно переставали кружиться, ватага весельчаков на миг замирала в смущении, и, пока часы отбивали удары, бледнели лица даже самых беспутных, а те, кто был постарше и порассудительней, невольно проводили рукой по лбу, отгоняя какую-то смутную думу. Но вот бой часов умолкал, и тотчас же веселый смех наполнял покои; музыканты с улыбкой переглядывались, словно посмеиваясь над своим нелепым испугом, и каждый тихонько клялся другому, что в следующий раз он не поддастся смущению при этих звуках. А когда пробегали шестьдесят минут — три тысячи шестьсот секунд быстротечного времени — и часы снова начинали бить, наступало прежнее замешательство и собравшимися овладевали смятение и тревога.

И всё же это было великолепное и веселое празднестве. Принц отличался своеобразным вкусом: он с особой остротой воспринимал внешние эффекты и не заботился о моде. Каждый его замысел был смел и необычен и воплощался с варварской роскошью. Многие сочли бы принца безумным, но приспешники его были иного мнения. Впрочем, поверить им могли только те, кто слышал и видел его, кто был к нему близок.

Принц самолично руководил почти всем, что касалось убранства семи покоев к этому грандиозному fête [57]. В подборе масок тоже чувствовалась его рука. И уж конечно это были гротески! Во всем — пышность и мишура, иллюзорность и пикантность, наподобие того, что мы позднее видели в «Эрнани»[58]. Повсюду кружились какие-то фантастические существа, и у каждого в фигуре или одежде было что-нибудь нелепое.

Все это казалось порождением какого-то безумного, горячечного бреда. Многое здесь было красиво, многое — безнравственно, многое — bizarre, иное наводило ужас, а часто встречалось и такое, что вызывало невольное отвращение. По всем семи комнатам во множестве разгуливали видения наших снов. Они — эти видения, — корчась и извиваясь, мелькали тут и там, в каждой новой комнате меняя свой цвет, и чудилось, будто дикие звуки оркестра — всего лишь эхо их шагов. А по временам из залы, обтянутой черным бархатом, доносился бой часов. И тогда на миг все замирало и цепенело — все, кроме голоса часов, — а фантастические существа словно прирастали к месту. Но вот бой часов смолкал — он слышался всего лишь мгновение, — и тотчас же веселый, чуть приглушенный смех снова наполнял анфиладу, и снова гремела музыка, снова оживали видения, и ещё смешнее прежнего кривлялись повсюду маски, принимая оттенки многоцветных стекол, сквозь которые жаровни струили свои лучи. Только в комнату, находившуюся в западном конце галереи, не решался теперь вступить ни один из ряженых: близилась полночь, и багряные лучи света уже сплошным потоком лились сквозь кроваво-красные стекла, отчего чернота траурных занавесей казалась особенно жуткой. Тому, чья нога ступала на траурный ковер, в звоне часов слышались погребальные колокола, и сердце его при этом звуке сжималось ещё сильнее, чем у тех, кто предавался веселью в дальнем конце анфилады.

Остальные комнаты были переполнены гостями — здесь лихорадочно пульсировала жизнь. Празднество было в самом разгаре, когда часы начали отбивать полночь. Стихла, как прежде, музыка, перестали кружиться в вальсе танцоры, и всех охватила какая-то непонятная тревога. На сей раз часам предстояло пробить двенадцать ударов, и, может быть, поэтому чем дольше они били, тем сильнее закрадывалась тревога в души самых рассудительных. И может быть, поэтому не успел ещё стихнуть в отдалении последний отзвук последнего удара, как многие из присутствующих вдруг увидели маску, которую до той поры никто не замечал. Слух о появлении новой маски разом облетел гостей; его передавали шепотом, пока не загудела, не зажужжала вся толпа, выражая сначала недовольство и удивление, а под конец — страх, ужас и негодование.

Появление обычного ряженого не вызвало бы, разумеется, никакой сенсации в столь фантастическом сборище. И хотя в этом ночном празднестве царила поистине необузданная фантазия, новая маска перешла все границы дозволенного — даже те, которые признавал принц. В самом безрассудном сердце есть струны, коих нельзя коснуться, не заставив их трепетать. У людей самых отчаянных, готовых шутить с жизнью и смертью, есть нечто такое, над чем они не позволяют себе смеяться. Казалось, в эту минуту каждый из присутствующих почувствовал, как несмешны и неуместны наряд пришельца и его манеры. Гость был высок ростом, изможден и с головы до ног закутан в саван. Маска, скрывавшая его лицо, столь точно воспроизводила застывшие черты трупа, что даже самый пристальный и придирчивый взгляд с трудом обнаружил бы обман. Впрочем, и это не смутило бы безумную ватагу, а может быть, даже вызвало бы одобрение.

Но шутник дерзнул придать себе сходство с Красной смертью. Одежда его была забрызгана кровью, а на челе и на всем лице проступал багряный ужас.

Но вот принц Просперо узрел этот призрак, который, словно для того чтобы лучше выдержать роль, торжественной поступью расхаживал среди танцующих, и все заметили, что по телу принца пробежала какая-то странная дрожь — не то ужаса, не то отвращения, а в следующий миг лицо его побагровело от ярости.

— Кто посмел?! — обратился он хриплым голосом к окружающим его придворным. — Кто позволил себе эту дьявольскую шутку? Схватить его и сорвать с него маску, чтобы мы знали, кого нам поутру повесить на крепостной стене!

Слова эти принц Просперо произнес в восточной, голубой, комнате. Громко и отчетливо прозвучали они во всех семи покоях, ибо принц был человек сильный и решительный, и тотчас по мановению его руки смолкла музыка.

Это происходило в голубой комнате, где находился принц, окруженный толпой побледневших придворных. Услышав его приказ, толпа метнулась было к стоявшему поблизости пришельцу, но тот вдруг спокойным и уверенным шагом направился к принцу. Никто не решился поднять на него руку — такой непостижимый ужас внушало всем высокомерие этого безумца. Беспрепятственно прошел он мимо принца, — гости в едином порыве прижались к стенам, чтобы дать ему дорогу, — и все той же размеренной и торжественной поступью, которая отличала его от других гостей, двинулся из голубой комнаты в красную, из красной — в зеленую, из зеленой — в оранжевую, оттуда — в белую и, наконец, — в черную, а его всё не решались остановить. Тут принц Просперо, вне себя от ярости и стыда за минутное своё малодушие, бросился в глубь анфилады; но никто из придворных, одержимых смертельным страхом, не последовал за ним. Принц бежал с обнаженным кинжалом в руке, и, когда на пороге черной комнаты почти уже настиг отступающего врага, тот вдруг обернулся и вперил в него взор. Раздался пронзительный крик, и кинжал, блеснув, упал на траурный ковер, на котором спустя мгновение распростерлось мертвое тело принца. Тогда, призвав на помощь все мужество отчаяния, толпа пирующих кинулась в черную комнату. Но едва они схватили зловещую фигуру, застывшую во весь рост в тени часов, как почувствовали, к невыразимому своему ужасу, что под саваном и жуткой маской, которые они в исступлении пытались сорвать, ничего нет.

Теперь уже никто не сомневался, что это Красная смерть. Она прокралась, как тать в ночи. Один за другим падали бражники в забрызганных кровью пиршественных залах и умирали в тех самых позах, в каких настигла их смерть. И с последним из них угасла жизнь эбеновых часов, потухло пламя в жаровнях, и над всем безраздельно воцарились Мрак, Гибель и Красная смерть.


ФРЕНСИС БРЕТ ГАРТ


ЧЕРТ И МАКЛЕР


Средневековая легенда

Било десять часов на колокольнях Сан-Франциско. В эту минуту Черт, пролетавший над городом, спустился на крышу церкви возле перекрестка Буши Монтгомери-стрит. Из этого явствует, что распространенное поверье, будто бы Черт недолюбливает церковные здания и исчезает, заслышав «Credo» или «Pater-noster» [59], давным-давно потеряло всякое основание. Современные скептики утверждают даже, будто бы он не прочь послушать проповедь, в особенности такую, в которой упоминается о нем и в которой до известной степени признаются его влияние и могущество.



Однако лично я склонен думать, что выбор такого места для отдыха зависел в значительной мере от его близости к людному перекрестку. Усевшись поудобнее, Черт занялся своей тростью, которая оказалась необыкновенного устройства удочкой, раздвигавшейся наподобие телескопа чуть ли не до бесконечности. Прицепив к ней леску, он порылся в небольшом саквояже и, выбрав странного вида муху, ловко закинул удочку в самую гущу живого потока, двигавшегося взад и вперед по Монтгомери-стрит.

Надо полагать, в тот вечер люди были настроены на добродетельный лад, а может быть, приманка показалась им не слишком аппетитной. Напрасно Черт забрасывал удочку в водоворот перед зданием отеля «Оксиденталь» и водил ею взад и вперед в тени «Космополита»: за пять минут у него не клюнуло ни разу.

— Ай-ай, — сказал Черт, — что за чудеса: а ведь приманка самая ходкая! Будь это Бродвей или Бикон-стрит, на неё набросились бы целой стаей. Что ж, попробуем другую.

И, нацепив новую муху из полного комплекта приманок, он изящным движением забросил удочку снова.

Несколько минут по всему казалось, что дело пойдет на лад. Леску все время дергало, и клев был необыкновенно сильный и многообещающий. Раза два наживку, по-видимому, заглотали и унесли в верхние этажи отелей, чтобы переварить на досуге. В такие минуты профессиональная ловкость, с какой Черт орудовал удочкой, привела бы в восторг самого Исаака Уолтона. Однако старания его не увенчались успехом: приманку неизменно съедали, но добыча срывалась с крючка, и Черт вышел наконец из терпения:

— Слыхал я, каков народ в Сан-Франциско, — бормотал он. — Ну, погоди; попадись только мне на удочку! — прибавил он злорадно, насаживая на крючок новую приманку.

На этот раз леску сильно задергало и завертело, и в конце концов, порядком натужившись, он вытащил на крышу церкви увесистого маклера фунтов на двести.

Жертва лежала едва дыша, а Черт, как видно, нисколько не торопился снять её с крючка; и, производя эту деликатную операцию, он не выказал той учтивости в манерах и ловкости в обращении, какой отличался обычно.

— Ну, — сказал он грубо, хватая маклера за пояс, — нечего хныкать и жаловаться. И не воображай, пожалуйста, что ты такая уж находка. Я был уверен, что поймаю тебя. Минутой позже, минутой раньше не все ли равно?

— Не это меня огорчает, ваша милость, — захныкала несчастная жертва, дергая от боли головой, — а то, что я попался, как дурак, на такую пустяковую приманку. Что обо мне скажут там, внизу? Упустить то, что покрупнее, и попасться на такую дешевку, — прибавил он со стоном, глядя на муху, которую Черт заботливо расправлял, — вот это самое — простите, ваша милость! — это меня и доконало!

— Да, — сказал Черт философически, — скольких я ни ловил, все твердят одно и то же; ты лучше скажи, с чего это вы стали так разборчивы? Вот одна из самых ходких моих приманок, зеленая спинка, — продолжал он, доставая из саквояжа изумрудного цвета насекомое. — Всегда считалось, что во время выборов она действует как нельзя верней, а теперь на неё ни разу не клюнуло. Быть может, вы с вашим проницательным умом, в котором не усомнится никто, вопреки этой маленькой неприятности, — прибавил Черт с изящным поклоном, обретая вновь свойственную ему учтивость, — объясните мне причину или предложите что-нибудь взамен.

Маклер с пренебрежительной улыбкой взглянул на содержимое саквояжа.

— Стара штука, ваша милость, — все это давным-давно вышло из моды. Однако, — прибавил он, несколько оживляясь, — за известное вознаграждение я мог бы предложить кое-что, — гм! — взамен этого хлама. Обещайте мне, — продолжал он деловито, — небольшой процент и кое-что наличными, и я к вашим услугам.

— Какие же ваши условия? — сказал Черт серьезно.

— Свобода и известный процент со всего, что вы поймаете, — и по рукам!

Черт задумчиво поглаживал хвост. Он был уверен, что маклер от него не уйдет, — риск был невелик.

— По рукам! — сказал он.

— Погодите минутку, — сказал хитрый маклер. — Это ещё не все. Дайте мне вашу удочку и позвольте мне самому наживлять крючок. Это нужно делать умеючи. Даже и с таким опытом, как у вашей милости, можно ошибиться. Оставьте меня одного на полчаса, и если мои успехи вас не удовлетворят, я теряю свой капитал, то есть свободу.

Черт согласился на просьбу маклера и, отвесив ему поклон, исчез. Грациозно спустившись на Монтгомери-стрит, он завернул в магазин готового платья Мид и К0 и, одевшись с головы до ног по моде, вышел оттуда, намереваясь весело провести время. Решившись забыть на время о своей профессии, он вмешался в поток человеческой жизни и со свойственной его натуре способностью веселиться без удержу развлекался этой суетой, толкотней и лихорадочной спешкой, находя в ней чисто эстетическое наслаждение, не омрачаемое деловыми заботами.

Что он делал в тот вечер, к рассказу не относится. Возвратимся к маклеру, которого мы оставили на крыше.

Уверившись, что Черт исчез, он осторожно вытянул из бокового кармана листок бумаги и нацепил его на крючок. Не успела удочка коснуться уличного потока, как маклер почувствовал, что у него клюет. Крючок был проглочен. Быстро вытащив жертву, снять её с крючка, и снова закинуть удочку было делом одной минуты. Опять клюнуло, и с тем же результатом. Клюнуло ещё раз. И ещё. Через несколько минут крыша была завалена трепещущими жертвами. Маклер и сам видел, что многие из них были его близкие друзья, а некоторые частенько посещали здание, на крыше которого очутились теперь в таком жалком положении.


В том, что маклер ощущал немалое удовольствие, будучи орудием погибели своих коллег, не усомнится никто, мало-мальски знакомый с человеческой природой. Но тут удочку дернуло с такой силой, что маклеру пришлось пустить в ход всю свою силу и сноровку. Волшебная удочка сгибалась словно хлыстик. Маклер держал её, крепко упираясь ногами в зубцы карниза. Не раз удочка чуть было не выскакивала у него из рук, и не раз он принимался снова тянуть кверху натянувшуюся лесу. Наконец, напрягая последние силы, он дотянул до крыши барахтавшуюся добычу. Словно вся преисподняя взвыла разом, когда маклер наконец вытянул к своим ногам… самого Черта!

Они злобно смотрели друг на друга. Маклер, должно быть, ещё помнил, как неделикатно с ним обошлись, и не торопился вынуть крючок из челюсти своего врага. Покончив с этим делом, он вежливо спросил Черта, доволен ли он. Этот джентльмен был погружен в созерцание приманки, которую только что вынул изо рта.

— Доволен, — сказал он в конце концов, — и прощаю тебя; но как эта штука называется у вас на земле?

— Нагнитесь поближе, — ответил маклер, застегивая сюртук и собираясь откланяться. Черт подставил ухо.

— Это называется «спекуляция»!


МАРК ТВЕН


ЛЕГЕНДА О ЗАГЕНФЕЛЬДЕ В ГЕРМАНИИ


I

Более тысячи лет назад здесь было королевство — совсем крошечное, правда, можно даже сказать, игрушечное, но королевство. В этих краях люди не знали ни интриг, ни соперничества, ни междоусобиц, ни прочих треволнений смутного старого времени, и потому жизнь их текла тихо и спокойно и граждане королевства были самым добрым и простодушным народом на земле: здесь царили мир и покой и жителям чужды были корысть и честолюбие, а значит, не было места зависти, — и все были счастливы и довольны.

Когда пришло время, старый король умер, и его малолетний сын Губерт взошел на престол. Народ души не чаял в новом короле; он был так добр, так чист сердцем и так благороден, что любовь народа к нему, возрастая с каждым днем, превратилась в настоящую страсть, народ боготворил его. Когда он родился, звездочеты тщательно изучили расположение небесных светил, и вот что они прочли в звездной книге:


«На четырнадцатом году жизни Губерта произойдет событие, чреватое серьезными последствиями: живая тварь, голос которой покажется Губерту самым прекрасным на свете, спасет ему жизнь. Пока король и народ будут чтить всю её породу, древний королевский род не иссякнет и страна не будет знать ни войн, ни мора, ни нужды. Но беда, если король ошибется в выборе!»


Когда молодому королю пошел тринадцатый год, его подданные потеряли покой. Один-единственный вопрос без конца обсуждался придворными звездочетами, государственными чиновниками и простым народом: как понять последнюю фразу пророчества?

Из всего сказанного как будто следует, что тварь, которая спасет жизнь королю, сама даст о себе знать в нужную минуту. Однако заключительные слова могут означать, что король должен заблаговременно решить и объявить народу, голос какой твари более всего радует его слух, — и если решение его будет мудрым, его избранница спасет ему жизнь, спасет династию и народ. Но если он ошибется в выборе — быть беде!

Год подходил к концу, а споры все продолжались. Однако большинство мудрецов, да и простаков, склонялось к тому, что благоразумнее всего молодому королю заранее сделать выбор, и чем скорее, тем лучше. И вот был издан и разослан указ, предписывающий всем гражданам — владельцам животных и птиц, обладающих приятным голосом, доставить оных в большой зал королевского дворца утром, в день рождения его величества. Королевское повеление было исполнено. Когда все было готово, король торжественно вступил в зал, сопровождаемый верховными сановниками королевства, облаченными в пышные одежды соответственно своему сану. Король взошел на трон и приготовился вынести своё суждение. Но, послушав немного, он сказал:

— Они все подают голос сразу. Шум просто невыносимый. Как же тут выбрать? Уберите их всех отсюда, и пусть появляются по одному.

Так и поступили. Певчие птицы одна за другой услаждали слух юного короля, и одну за другой их уносили обратно, освобождая место для следующего претендента. Текли драгоценные минуты. Но как трудно было выбрать лучшего среди стольких сладкоголосых певцов, тем более что за ошибку была обещана столь суровая кара. И молодой король не знал, как ему быть, боялся довериться собственным ушам. Он совсем растерялся, и на лице у него было написано страдание. Министры заметили это — ведь они ни на минуту не спускали с него глаз — и стали говорить про себя: «Мужество покинуло его. Он утратил способность судить хладнокровно. Он, конечно, ошибется. Он сам, династия и весь народ обречены».

Так прошло около часа. И наконец король, после недолгого молчания, сказал:

— Принесите снова коноплянку.

И опять зазвенели ликующие трели коноплянки. Король уже готов был поднять скипетр в знак того, что выбор сделан, но сдержался и сказал:

— Давайте всё же проверим. Принесите дрозда. Пусть они поют вместе.

Дрозда принесли, и обе птахи стали выводить самые прекрасные свои рулады. Некоторое время король колебался, затем, судя по выражению его лица, он стал склоняться к какому-то решению. Надежда вновь пустила ростки в сердцах старых министров, кровь быстрее заструилась в их жилах; королевский скипетр начал медленно подниматься, как вдруг… Какой ужас! У самых дверей раздался рев: «Иа-а, иа-а, иа-а!»

Все перепугались, и каждый рассердился на самого себя, что не сумел этого скрыть.

Тут в зал вбежала прехорошенькая, премиленькая деревенская девочка лет девяти. Её карие глаза задорно сияли. Но, увидев вокруг себя сердитые физиономии высокопоставленных персон, она замерла на месте, потом опустила голову и закрыла лицо грубым передником. Никто с ней не заговорил, никто не пожалел её. Тогда она подняла полные слез глаза и робко сказала:

— Мой король и повелитель, прости меня, пожалуйста, я не хотела сделать ничего дурного… У меня нет ни отца, ни матери, но у меня есть коза и осел, и они мне дороже всего на свете. Моя козочка дает мне сладкое молоко, а когда мой милый ослик кричит, мне кажется, я слышу прекраснейшую музыку. Его превосходительство королевский шут сказал, что животное, у которого самый красивый голос, спасет корону и государство, — вот я и подумала, что мне нужно привести его сюда и…

Высокое собрание разразилось грубым хохотом, и девочка с плачем выбежала из зала, так и не договорив. Первый министр лично распорядился, чтобы девчонку с её ужасным ослом выгнали вон из дворца, высекли и впредь не подпускали на пушечный выстрел.

Испытание певчих птиц возобновилось. Дрозд и коноплянка старались изо всех сил, но скипетр в руках короля оставался неподвижным. Распустившиеся было в сердцах присутствующих надежды снова увяли. Прошел ещё час, два часа, а король все не мог принять решение. День клонился к вечеру, и народом, толпившимся вокруг дворца в ожидании королевского суда, овладели тревога и беспокойство. Наступили сумерки, тени все больше сгущались. Король и его свита уже не различали лиц друг друга. Никто не произносил ни слова, никто не приказал зажечь свечи. Великое испытание закончилось. Ничего из него не вышло. Придворные прятали лица, стараясь скрыть охватившую их тревогу.

И вдруг… чу! Могучие чистые звуки божественной мелодии полились из дальнего угла зала — соловей!

— Довольно! — воскликнул король. — Звоните во все колокола. Пусть народ знает, что выбор сделан и мы не ошиблись. Король, династия и нация спасены. И пусть отныне соловья чтут во всем королевстве. Возвестите народу: любой, кто посмеет обидеть соловья, поднять на него руку, будет предан смерти. Так сказал король.

Все маленькое королевство было пьяно от радости. Перед королевским замком и на улицах города всю долгую ночь пылали костры, народ танцевал, пил и пел, и до утра не смолкал торжествующий перезвон колоколов.

С этого дня соловей стал священной птицей; его песни слышны были в каждом доме; поэты слагали стихи в его честь; художники рисовали его; его лепное изображение красовалось на всех арках, башенках, фонтанах и фронтонах общественных зданий. Он даже присутствовал на всех заседаниях королевского совета, и ни один вопрос государственной важности не решался до тех пор, пока придворные мудрецы не изложат его перед соловьем и не переведут министрам, что именно спел соловей в ответ.


II

Молодой король был страстным охотником. Когда наступило лето, он взял однажды сокола и собаку и отправился на охоту в сопровождении своей блестящей свиты. В лесу он и сам не заметил, как отдалился от остальных. Он попытался найти их, выбрав, как ему казалось, кратчайший путь, но ошибся. Он все ехал и ехал, сначала полный надежды, но под конец мужество стало изменять ему. Спустились сумерки, а он все плутал в безлюдных и незнакомых местах. И тут случилось несчастье. В темноте он направил своего коня сквозь густую чащу кустарника, росшего по самому краю крутого каменистого обрыва. И вот и конь и всадник оказались на дне оврага; у лошади была сломана шея, а у короля — нога. Бедный маленький король лежал на земле, страдая от мучительной боли, и каждый час казался ему длиннее месяца. Он чутко прислушивался, не раздастся ли какой-нибудь звук, который сулил бы ему надежду на спасение; но не слышно было ни человеческого голоса, ни охотничьего рога, ни лая собак. В конце концов, он потерял всякую надежду и сказал:

— Раз уж мне суждено умереть, пусть скорее приходит смерть.

И в ту же минуту сладкая, нежная соловьиная песнь всколыхнула безмолвие ночи.

— Я спасен, — сказал король. — Спасен! Это священная птица, предсказание сбывается! Сами боги помогли мне сделать правильный выбор.

Он не мог сдержать радостного волнения, не знал, как выразить переполнявшие его чувства. Каждую минуту ему казалось, что он слышит приближение избавителей. И каждый раз его постигало разочарование. Избавление не приходило. Тоскливые часы тянулись бесконечно. Помощь не появлялась, а священная птица все пела и пела. В душе короля зашевелились сомнения: быть может, он ошибся в выборе? — но он подавил их. Перед рассветом соловей замолк. Наступило утро, король почувствовал голод и жажду, а спасение все не шло. Новый день подходил к концу, и король наконец проклял соловья.

И тут же в лесу раздалось пение дрозда. Король сказал себе: «Вот та самая птица. Я ошибся в выборе. Теперь придет избавление».

Но избавление не приходило. Король лишился чувств и пролежал много часов без сознания. Когда он пришел в себя, пела коноплянка. Он слушал её уже равнодушно. Он больше ни во что не верил. «От этих птиц помощи не дождешься, — думал он. — Я, моё королевство и мой народ обречены». И он приготовился умереть. Он очень ослабел от голода, жажды и мучительной боли и чувствовал, что конец его близок. Ему даже хотелось умереть, чтобы избавиться наконец от страданий. Долгие часы лежал он без мыслей, без чувств, без движения. Но потом снова очнулся. Занималась заря третьего дня. Измученному мальчику мир показался таким прекрасным! И внезапно страстное желание жить вспыхнуло в его сердце. Из глубины его души излилась горячая мольба: он молил небеса сжалиться над ним и позволить ему ещё раз увидеть родной дом и друзей. В эту минуту откуда-то издалека донесся слабый-слабый, еле слышный звук. Но как сладок, как невыразимо приятен был этот звук, как жадно вслушивался в него король: «Иа-а, иа-а, иа-а!»

— Да этот крик прекраснее, в тысячу раз прекраснее пения соловья, и дрозда, и коноплянки! Он несет не только надежду, но и уверенность в близком избавлении. Теперь я и вправду спасен! Священный певец сам дал о себе знать, как и предсказывали звездочеты. Прорицание сбылось. Моя жизнь, моя династия, мой народ спасены. Отныне священным животным королевства будет осел.

Божественные звуки приближались, становились все громче. Для несчастного страдальца они звучали волшебной музыкой. Вот уже маленькое послушное животное спускается по склону оврага, пощипывая траву и продолжая кричать: «Иа-а, иа-а, иа-а».

Увидев мертвую лошадь и раненого короля, осел подошел поближе и с простодушным и трогательным любопытством обнюхал их. Король погладил его. Ослик опустился на колени, как обычно делал, когда его маленькая хозяйка хотела прокатиться верхом. С величайшим трудом, превозмогая боль, взобрался мальчик на его спину и ухватился за большущие ослиные уши. С криком «иа-а, иа-а, иа-а» осел тронулся в путь и привез короля прямо к хижине, где жила маленькая деревенская девочка. Она уложила короля на свой соломенный тюфячок, напоила его козьим молоком и побежала сообщить замечательную весть какому-нибудь из отрядов, посланных на розыски короля.

Король выздоровел и первым делом провозгласил осла священным и неприкосновенным животным. Затем он распорядился ввести своего спасителя в состав кабинета и сделать его первым министром королевства. И наконец, он приказал уничтожить все изображения соловья и заменить их портретами и статуями священного осла. В заключение он объявил, что, когда приютившей его девочке исполнится пятнадцать лет, он сделает её своей женой и королевой. И он сдержал своё слово.

Такова легенда. Она объясняет, почему полустершееся изображение осла украшает все эти ветхие стены и арки. Она объясняет также, почему из столетия в столетие в этом королевстве, да и в большинстве других, кабинет министров по сей день возглавляет осел. И, наконец, она объясняет, почему в этом маленьком королевстве на протяжении многих веков все замечательные поэмы, речи, книги, публичные выступления и все королевские указы начинались с волнующих слов: «Иа-а, иа-а, иа-а!»


ЛАЙМЕН ФРЭНК БАУМ


УДИВИТЕЛЬНЫЙ ВОЛШЕБНИК ИЗ СТРАНЫ ОЗ


I. Ураган

Дороти жила посреди Канзасской прерии с дядюшкой Генри — он был фермером — и с тетушкой Эм, его женой. Домик у них был маленький, ведь чтобы его построить, дерево пришлось возить издалека. Пол, потолок, четыре стены — вот и получилась комната. В комнате стояла ржавая плита — на ней готовили, шкаф для посуды, стол, три-четыре стула да кровати. В одном углу на большой кровати спали дядюшка Генри и тетушка Эм, в другом на маленькой — Дороти. В доме не было ни чердака, ни подвала, только неглубокая яма под полом, её называли «укрытие от урагана». В укрытии могли спрятаться и дядя с тетей, и Дороти, если бы вдруг налетел свирепый ветер, вроде тех, что сметают на своем пути все постройки. Туда спускались через люк в полу, от которого в темную и тесную яму вела лестница.

Когда Дороти выходила на крыльцо, то, куда бы она ни взглянула, везде простиралась лишь огромная серая прерия. На всей широчайшей плоской равнине не было видно ни дома, ни деревца, она уходила вдаль, а там со всех четырех сторон сливалась с небом. От солнца распаханная земля спеклась, сделалась серой и покрылась мелкими трещинами. Даже трава и та не была зеленой, потому что солнце спалило верхушки длинных стеблей и они тоже стали серыми, как все вокруг. Когда-то дом покрасили, но от солнца краска пошла пузырями, дожди смыли её, и теперь дом был такой же серый и унылый, как всё в прерии.

Тетушка Эм поселилась здесь, выйдя замуж; в ту пору она была молодая и хорошенькая. Но солнце и ветер изменили её: погасили блеск в глазах, и глаза стали тусклыми и серыми; согнали румянец со щек и краску с губ, и теперь губы и щеки тетушки Эм были тоже серые.

Худая и костлявая, она больше не улыбалась. Когда к ней приехала осиротевшая Дороти, тетушка Эм так пугалась смеха племянницы, что стоило Дороти развеселиться, как тетушка взвизгивала и хваталась за сердце. Она и сейчас ещё частенько посматривала на девочку с недоумением, не понимая, что её может смешить.

Дядюшка Генри никогда не смеялся. С утра до поздней ночи он трудился в поте лица и даже не представлял себе, что значит радоваться. Дядюшка Генри тоже был весь серый — от длинной бороды до грубых башмаков. Он выглядел суровым, строгим и больше молчал.

А смеялась Дороти над проказами песика Тото, это он не давал девочке стать такой же унылой, как все окружающее. Вот уж Тото никто не назвал бы унылым; это был небольшой черный пес с длинной шелковистой шерстью и маленьким забавным носом, его черные глаза-пуговки всегда весело блестели. Тото резвился целыми днями, и Дороти резвилась вместе с ним; она его очень любила.

Но в тот день они, правда, не играли. Дядюшка Генри сидел на ступеньках крыльца и с тревогой поглядывал на небо, которое сделалось ещё более серым, чем всегда. Дороти с Тото на руках стояла в дверях и тоже смотрела на небо. Тетушка Эм мыла посуду.

Издалека, с севера, доносилось глухое завывание ветра, и дядюшке Генри с Дороти было видно, как гнется высокая трава перед приближением бури, — по ней словно волны бежали. Но вдруг ветер громко взвыл и на юге, и, повернувшись в ту сторону, дядюшка Генри с Дороти увидели, что оттуда по траве тоже побежали волны.

Тут дядюшка Генри встал.

— Эм, ураган идет! — крикнул он жене. — Пойду взгляну, как там скотина, — и побежал к загонам, где держали коров и лошадей.

Тетушка Эм бросила мыть посуду и подошла к дверям. Она только взглянула на небо и сразу поняла, что опасность близка.

— Скорей, Дороти! — закричала она. — Бежим в укрытие!

Но Тото вывернулся у Дороти из рук и забился под кровать. Девочка принялась вытаскивать его оттуда. Перепуганная тетушка Эм откинула люк в полу и стала спускаться в тесную и темную дыру.

А Дороти наконец удалось схватить Toтo, и она поспешила за теткой. Но не успела добежать до люка, как ветер пронзительно взревел, и дом так затрясло, что Дороти, не устояв на ногах, плюхнулась прямо на пол.

И тут началось что-то странное.

Дом раза два или три волчком повернулся вокруг своей оси и медленно поднялся в воздух. Дороти почудилось, будто она летит на воздушном шаре.

Ветер с севера и ветер с юга встретились как раз в том месте, где стоял дом, так что он оказался точнехонько в середине урагана. А в середине урагана воздух обычно остается неподвижным. Но ветер изо всех сил давил на дом с двух сторон и поднимал его все выше и выше, пока дом не оказался на самой верхушке урагана, там он и застрял, а ураган понес его словно пушинку, увлекая все дальше и дальше.

Было совсем темно, ветер ревел страшно громко, но Дороти казалось, что лететь довольно приятно. После того как дом несколько раз перевернулся вокруг себя и разок сильно накренился, рывков больше не было, и Дороти чувствовала себя неплохо, её только слегка покачивало, как младенца в колыбели.

Правда, Toтo все это не нравилось. Он метался по комнате то туда, то сюда и громко лаял. Дороти же тихо сидела на полу и ждала, что будет дальше.

Вдруг Toтo очутился возле открытого люка и провалился в него. В первую секунду девочка испугалась, что совсем потеряла песика, но заметила, что из отверстия в полу торчит ухо, — воздух так сильно давил снизу, что прижал собачонку к дому и не дал ей упасть. Дороти подползла к люку, схватила Тото за ухо, втащила его обратно в комнату и тут же захлопнула люк, чтобы больше никаких неприятностей не случалось.

Час пролетал за часом, и постепенно Дороти справилась со страхом, только ей было очень одиноко, да ещё ветер гудел так громко, что она боялась оглохнуть. Сначала она все прикидывала, не разобьется ли насмерть, когда дом упадет, но время шло, а ничего ужасного не происходило, поэтому Дороти перестала беспокоиться и решила терпеливо ждать: пусть будет, что будет. В конце концов она проползла по полу, который так и ходил ходуном, к своей кровати и улеглась на ней, а Тото вспрыгнул следом и устроился у неё под боком.

И хоть дом качало, а ветер громко завывал, глаза у Дороти скоро закрылись и она крепко уснула.


II. Встреча с мусоликами

Проснулась Дороти от толчка, да такого внезапного и сильного, что не лежи девочка на мягкой постели, она бы расшиблась. «Что бы это могло быть?»- удивилась она и затаила дыхание. А Тото ткнулся холодным носом ей прямо в лицо и жалобно заскулил. Дороти села и сразу поняла, что дом больше не летит и темнота кончилась — в окно, заливая всю комнату, лился яркий солнечный свет. Дороти вскочила с постели и вместе с Тото, который не отставал от неё ни на шаг, перебежала через комнату и распахнула дверь.

Тут она вскрикнула от изумления и стала оглядываться по сторонам, а глаза у неё при виде необычного зрелища округлялись все больше.

Ураган очень мягко — во всяком случае, для урагана — опустил дом посреди какой-то замечательно красивой страны. Здесь повсюду зеленели прелестные лужайки и на них росли величественные деревья, усыпанные сочными и душистыми плодами. На склонах, куда ни глянь, всюду цвели роскошные цветы, а среди деревьев и кустов, заливаясь, порхали птицы с редкостным ярким оперением. Неподалеку, и переливаясь, бежал меж зеленых берегов ручеек, и его бормотание ласкало слух девочки, которая так долго жила в иссушенной солнцем серой прерии.

Жадно рассматривая удивительную и прекрасную страну, Дороти вдруг заметила, что к ней приближается группа весьма странных людей — таких ей видеть ещё не доводилось. Они были не слишком маленькие, но и недостаточно высокие для взрослых. Точнее, они казались одного роста с Дороти, которая для своих лет была девочкой довольно рослой, а между тем, судя по их лицам, они были куда старше, чем она.

С порога своего дома Дороти видела, что трое из них — мужчины, а одна — женщина и все они одеты крайне причудливо. На них были остроконечные шляпы высотой чуть ли не в целый фут, а поля шляп украшали маленькие колокольчики, которые мелодично позванивали при каждом шаге. На мужчинах шляпы были голубые, а на маленькой женщине — белая, с плеч её складками спадал белый плащ, затканный мелкими звездами, которые блестели на солнце словно бриллианты. У мужчин вся одежда была голубая, в тон их шляпам, а обуты они были в начищенные до яркого блеска башмаки с темно-голубыми загнутыми вверх носами. Дороти подумала, что лет им, наверно, не меньше, чем дядюшке Генри, потому что у двоих она разглядела бороды.

А маленькая женщина казалась гораздо старше: лицо у неё было в морщинах, волосы почти совсем белые, и двигалась она с некоторым трудом.

Когда странные люди приблизились к дому, в дверях которого стояла Дороти, они замешкались и стали перешептываться, будто опасались идти дальше. Потом маленькая старушка подошла прямо к Дороти, отвесила ей низкий поклон и сказала нежным голосом:

— Добро пожаловать в страну мусоликов, благороднейшая колдунья. Мы глубоко благодарны тебе за то, что ты убила Злую Восточную Ведьму и освободила наш народ из рабства!

Дороти с удивлением выслушала эти слова. Чего ради эта маленькая женщина величает её колдуньей и утверждает, что она убила какую-то Злую Восточную Ведьму? Дороти — добрая девочка, она никому не делала зла, просто ураган унес её за много миль от дома, но убивать она никого не убивала.

Однако маленькая старушка, видимо, ждала ответа, и девочка неуверенно сказала:

— Вы очень добры, но, наверно, вышла какая-то ошибка. Я никого не убивала.

— Ну, значит, твой дом убил, — засмеялась маленькая женщина, — а это одно и то же. Смотри сама. — И она показала на угол дома. — Видишь, из-под бревна до сих пор торчат её ноги?

Дороти посмотрела и вскрикнула от испуга. Из-под толстых бревен, на которые опирался дом, и впрямь высовывались две ноги, обутые в серебряные туфли с загнутыми носами.

— Боже мой! — воскликнула Дороти, в отчаянии сжав руки. — Дом, видно, упал прямо на неё. Что же делать?

— Ничего не сделаешь, — невозмутимо ответила женщина.

— А кто она такая? — спросила Дороти.

— Как я уже сказала, это — Злая Восточная Ведьма, — ответила маленькая женщина. — Много-много лет она держала в рабстве всех мусоликов, и они работали на неё день и ночь. Теперь все они свободны и благодарят тебя за избавление.

— А кто такие мусолики? — удивилась Дороти.

— Жители Восточной страны, которой и правила Злая Ведьма.

— А ты тоже из них? — спросила девочка.

— Нет, но я их друг, хотя живу в Северной стране.

Увидев, что Восточная Ведьма погибла, мусолики срочно послали за мной, и я тотчас явилась. Я — Северная Ведьма.

— Неужели? — воскликнула Дороти. — Настоящая ведьма?

— Конечно, настоящая, — отозвалась маленькая женщина. — Но я — Добрая Ведьма, и люди любят меня. Я не такая могущественная, как Злая Ведьма, которая тут правила, а то я освободила бы здешних жителей сама.

— А я думала, все ведьмы злые, — сказала Дороти, немного испуганная встречей с настоящей ведьмой.

— Ничего подобного, это глубокое заблуждение. В стране Оз целых четыре ведьмы, и две из них — та, что живет на Севере, и та, что на Юге, — добрые. Уж мне-то известно, что они добрые, ведь я сама — одна из них и не могу ошибиться. А ведьмы, что обитают на Востоке и Западе, — злые; но теперь, когда ты убила здешнюю Ведьму, в стране Оз осталась всего одна Злая Ведьма, та, что на Западе.

— Да, но тетушка Эм говорила, — сказала Дороти, немного подумав, — что все ведьмы уже давным-давно умерли.

— Кто это — тетушка Эм? — спросила маленькая женщина.

— Это моя тетя, она живет в Канзасе, я и сама оттуда. Северная Ведьма на некоторое время задумалась, склонив голову и устремив глаза в землю. Потом подняла глаза и сказала:

— Я не знаю, где этот Канзас, я про такую страну никогда не слыхала. Но скажи мне, это цивилизованная страна?

— Еще бы! — ответила Дороти.

— Тогда все понятно. В цивилизованных странах, по-моему, ни одной ведьмы не осталось, там нет ни волшебников, ни колдуний, ни магов. Но, видишь ли, страна Оз никогда не подвергалась цивилизации, мы ведь отрезаны от остального мира. Вот почему среди нас до сих пор есть и ведьмы, и волшебники.

— А волшебники это кто? — заинтересовалась Дороти.

— Сам Оз — Великий Волшебник, — ответила Ведьма, переходя на шепот. — Он гораздо могущественней, чем все мы, вместе взятые. Он живет в Изумрудном городе.

Дороти собралась было ещё о чём-то спросить, но именно в эту минуту мусолики, хранившие до сих пор молчание, вдруг громко закричали и стали показывать на угол дома, под которым лежала Злая Ведьма.

— Что такое? — спросила маленькая женщина и, посмотрев туда, куда они показывали, засмеялась. Ноги мертвой Ведьмы исчезли без следа, остались одни серебряные туфельки.

— Она была такая дряхлая, — объяснила Северная Ведьма, — что на солнце сразу усохла. Ну вот, с ней и покончено. А серебряные туфельки теперь твои, придется тебе их носить. — Она нагнулась, подхватила туфли и, вытряхнув из них пыль, протянула Дороти.

— Восточная Ведьма очень гордилась своими серебряными туфлями, — заметил один из мусоликов. — Они имеют какую-то волшебную силу, но какую — мы не знаем.

Дороти отнесла туфли в дом и поставила на стол. Потом снова вышла к мусоликам и сказала:

— Мне обязательно нужно вернуться к тете с дядей. Я уверена, они очень беспокоятся обо мне. Не поможете ли вы мне найти дорогу домой?

Мусолики и Северная Ведьма переглянулись, посмотрели на Дороти и покачали головами.

— На Востоке недалеко отсюда большая Пустыня, — сказал один из мусоликов. — Пересечь её и остаться в живых нельзя.

— И на Юге Пустыня, — сказал другой. — Я там был и сам видел. В Южной стране живут кубарики.

— Я слышал, — добавил третий, — что и на Западе тоже пустыня. К тому же Западной страной, где живут моргунчики, правит Злая Западная Ведьма. Если ты ей попадешься, она сделает тебя своей рабыней.

— Мой дом на Севере, — сказала маленькая старушка. — И на границе там тоже великая Пустыня, она окружает всю страну Оз. Боюсь, дорогая, тебе придется жить с нами.

При этих словах Дороти залилась слезами, ведь среди здешних странных людей она чувствовала себя очень одинокой. По-видимому, её слезы разжалобили добросердечных мусоликов, потому что те сразу вытащили носовые платки и тоже зарыдали. Что касается Северной Ведьмы, то она сняла шляпу, водрузила её себе на кончик носа и, балансируя ею, торжественно произнесла:

— Раз, два, три!

И вдруг шляпа превратилась в грифельную доску, на которой крупными буквами было написано мелом:


«ПУСТЬ ДОРОТИ ИДЕТ В ИЗУМРУДНЫЙ ГОРОД».


Северная Ведьма сняла грифельную доску с носа и, прочитав надпись, спросила:

— Тебя зовут Дороти, дорогая?

— Да, — ответила девочка, подняв глаза и вытирая слезы.

— Тогда тебе надо в Изумрудный город. Кто знает, вдруг Оз сможет тебе помочь.

— А где этот город? — спросила Дороти.

— В самой середине страны. И правит там Оз, Великий Волшебник, я тебе о нем уже говорила.

— А он хороший человек? — с беспокойством осведомилась девочка.

— Он хороший волшебник. А вот человек ли он, сказать не могу. Никогда его не видела.

— А как туда попасть? — спросила Дороти.

— Надо идти пешком. Путь долгий, через всю страну, а она местами красивая, местами сумрачная и страшная. Но я пущу в ход все известные мне волшебные уловки, чтобы с тобой ничего не случилось.

— А ты не пойдешь со мной? — умоляюще посмотрела на Ведьму девочка, которой уже казалось, что эта маленькая старушка — её единственный друг.

— Нет, не могу, — ответила та. — Но я тебя поцелую, а того, кто отмечен поцелуем Северной Ведьмы, никто не посмеет обидеть.

Она подошла к Дороти и нежно поцеловала её в лоб. И там, где губы её коснулись лба девочки, остался круглый сияющий след. Дороти скоро сама это увидела.

— Дорога в Изумрудный город вымощена желтыми кирпичами, — продолжала Ведьма, — так что ты не собьешься. А придешь к Озу — не бойся его, расскажи свою историю и попроси помочь. До свидания, дорогая.

Три мусолика низко поклонились Дороти, пожелали ей доброго пути и скрылись за деревьями. Ведьма дружески кивнула девочке, трижды повернулась на левом каблуке и сразу исчезла, что крайне изумило маленького Тото, который громко залаял ей вслед, хотя, пока ведьма была рядом, он даже зарычать боялся.

Но Дороти-то, зная, что маленькая старушка — Ведьма, ничуть не удивилась, другого она и не ожидала.


III. Как Дороти спасла Страшилу

Оставшись одна, Дороти почувствовала, что проголодалась. Она подошла к шкафу, отрезала кусок хлеба и намазала его маслом. Дала кусочек Тото, сняла с полки ведерко, отправилась к ручью и набрала чистой, искрящейся воды. Тото помчался к деревьям и принялся лаять на птиц, сидевших на ветках.

Дороти пошла за ним и увидела, что с веток свисают соблазнительнейшие плоды. Она сорвала несколько штук, подумав, что как раз таких фруктов ей и не хватало на завтрак.

Потом девочка вернулась в дом, напилась вкусной, холодной и чистой воды, напоила Тото и стала собираться в Изумрудный город.

У Дороти было ещё одно платье, оно как раз оказалось чистым и висело на вешалке возле кровати. Льняное платье в голубую с белым клетку; и хотя голубой цвет уже порядком выцвел от частых стирок, платье все ещё было прехорошенькое. Девочка как следует умылась, надела это чистое клетчатое платье, розовую шляпу от солнца и завязала под подбородком розовые ленты. Потом она взяла из шкафа хлеб, уложила его в маленькую корзинку и прикрыла сверху белой салфеткой. Она взглянула себе на ноги и увидела, какие у неё старые, изношенные туфли.

— Нет, Тото, эти туфли долгого пути никак не выдержат, — сказала она.

Тото посмотрел на неё своими маленькими черными глазками и завилял хвостом, стараясь показать, что понимает, о чём она говорит.

И тут как раз Дороти заметила на столе серебряные туфельки, принадлежавшие Восточной Ведьме.

— Интересно, подойдут ли они мне? Вот в таких туфлях и надо пускаться в дальнюю дорогу, — сказала она собаке. — Уж им-то сносу нет.

Дороти сбросила старые кожаные башмаки, примерила серебряные туфельки, и они оказались ей точно впору, словно были сделаны специально для неё.

Потом девочка взяла в руки корзинку.

— Пойдем, Тото, — позвала она. — Пойдем в Изумрудный город и спросим Великого Оза, как нам снова попасть в Канзас.

Она закрыла дверь, заперла её на замок, а ключ спрятала поглубже в карман платья. И отправилась в путь, а за ней невозмутимо затрусил Тото.

Недалеко от дома расходилось в разные стороны несколько дорог, но Дороти не составило труда найти ту, которая была вымощена желтыми кирпичами. Очень скоро она бодро зашагала, в Изумрудный город, и её серебряные туфельки весело позвякивали по твердым кирпичам. Ярко светило солнце, сладко пели птицы, и Дороти вовсе не чувствовала себя такой несчастной, как вы, наверно, думаете, хотя её — маленькую девочку — вдруг оторвали от родного дома и бросили посреди чужой страны.

Она шла и удивлялась, до чего эта страна красивая. Вдоль дороги стояли аккуратные изгороди, выкрашенные в восхитительный голубой цвет, а за ними тянулись поля, где в изобилии росли хлеба и овощи. Видно, мусолики были прилежные фермеры и умели выращивать хорошие урожаи. Когда Дороти проходила мимо какого-нибудь дома, люди выбегали на дорогу, низко кланялись ей и старались рассмотреть девочку получше, ведь все знали, что она помогла им избавиться от Злой Ведьмы и освободила из рабства. Дома мусоликов выглядели необычно — они были круглые, а вместо крыши у каждого — высокий купол. И все были выкрашены в голубой цвет, потому что в этой Восточной стране любым цветам предпочитали голубой.

К вечеру, когда Дороти устала после долгой ходьбы и начала раздумывать, где бы ей провести ночь, она поравнялась с домом, который был заметно больше других. На зеленой лужайке перед ним танцевало много людей. Пять маленьких скрипачей играли во всю мочь, танцующие смеялись и пели, а неподалеку был накрыт большой стол, который ломился от вкуснейших фруктов и орехов, пирогов, пирожных и всяких других лакомств.

Эти люди радушно приняли Дороти, пригласили её поужинать с ними и заночевать у них в доме; дом принадлежал одному из самых богатых мусоликов в стране, и сегодня у него собрались друзья, чтобы отпраздновать освобождение из-под власти Злой Ведьмы.

Дороти с аппетитом поужинала, а за столом ей прислуживал сам богатый мусолик, которого звали Бэк. Потом она села на скамейку и стала смотреть, как танцуют.

Заметив на Дороти серебряные туфельки, Бэк сказал:

— Ты, наверно, великая колдунья!

— Почему? — спросила девочка.

— На тебе серебряные туфли, и ты убила Злую Ведьму. Кроме того, у тебя на платье белые клетки, а белое носят только ведьмы и колдуньи.

— У меня же клетки не только белые, но и голубые, — возразила Дороти, разглаживая юбку.

— Очень мило с твоей стороны, что ты надела такое платье, — сказал Бэк. — Голубой цвет — это цвет мусоликов, а белый — цвет ведьм, и всем сразу видно, что ты — Добрая Ведьма.

Дороти не нашлась что ответить. Выходит, все считают её ведьмой, но сама-то Она прекрасно знает, что она — обыкновенная маленькая девочка, которую ураган случайно занес в незнакомую страну.

Когда ей наскучило смотреть на танцующих, Бэк повел её в дом, где для неё приготовили комнату с удобной кроватью. Простыни были из голубой материи, и Дороти мирно проспала на них до утра, а Тото дремал, свернувшись калачиком на голубом коврике у кровати.

Утром за плотным завтраком Дороти наблюдала, как крошечный сынишка Бэка играет с Тото, стараясь схватить его за хвост, смеется и гукает, — смотреть на них было очень забавно. Для здешних жителей Тото был диковинкой, потому что собак в этой стране никогда не видели.

— Далеко ли до Изумрудного города? — справилась Дороти.

— Не знаю, — задумчиво ответил Бэк. — Никогда там не был. Если к Озу нет никакого дела, лучше держаться от него подальше. Знаю только, что дорога туда дальняя и займет у тебя много дней. Здесь, у нас, страна богатая и красивая, но, прежде чем ты дойдешь до цели, тебе предстоит миновать мрачные и опасные места.

Дороти немного встревожилась, но она знала, что только Великий Оз поможет ей вернуться в Канзас, и храбро решила идти дальше.

Девочка попрощалась с новыми знакомыми и снова зашагала по дороге из желтых кирпичей. Пройдя несколько миль, она подумала, что не мешает передохнуть, взобралась на изгородь, тянувшуюся вдоль дороги, и решила на ней посидеть. За изгородью уходило вдаль большое кукурузное поле, и в двух шагах от себя Дороти увидела высокий шест, а на нем Пугало-Страшилу, его поставили здесь, чтобы отпугивать птиц от созревшего зерна.

Дороти оперлась подбородком на руки и задумчиво рассматривала Страшилу. Голова у него была сшита из небольшого мешка и набита соломой, а на мешке кто-то нарисовал глаза, нос и рот, так что получилось лицо. На голове красовалась старая остроконечная голубая шляпа, принадлежавшая прежде кому-то из мусоликов, а туловище было сделано из старого голубого костюма, выношенного и выцветшего, и тоже набито соломой. На ногах у Страшилы были старые башмаки с голубыми носами, какие в этой стране носили все мужчины, и эта занятная фигура торчала высоко над стеблями кукурузы, прикрепленная спиной к шесту.

Дороти сосредоточенно рассматривала странное нарисованное лицо Страшилы и вдруг с удивлением заметила, что один его глаз медленно ей подмигнул. Она сначала подумала, что ей показалось, ведь в Канзасе пугала никогда не подмигивают, но тут увидела, что Страшила дружелюбно кивнул ей головой.

Тогда Дороти слезла с изгороди и подошла к шесту, а Тото стал с лаем носиться вокруг.

— Добрый день! — раздался довольно хриплый голос.

— Ты умеешь говорить? — удивилась Дороти.

— Конечно! — последовал ответ. — Как поживаешь?

— Спасибо, хорошо, — вежливо ответила Дороти. — А ты как?

— Не слишком-то хорошо. — На лице у Страшилы появилась улыбка. — Скучновато торчать тут день и ночь да пугать ворон.

— А слезть ты не можешь? — спросила Дороти.

— Не могу. Ведь эта палка прикреплена к моей спине. Если бы ты оказала мне услугу и сняла меня с шеста, я был бы тебе очень обязан.

Дороти встала на цыпочки и, взяв Страшилу обеими руками, сняла его с шеста, он оказался совсем легкий, и немудрено — он же был набит соломой.

— Большое спасибо, — поблагодарил Страшила, оказавшись на земле. — Теперь я чувствую себя совсем по-другому.

Дороти изумилась: странно было, что набитый соломой Страшила умеет разговаривать, да ещё кланяется и шагает рядом.

— Ты кто? — спросил Страшила, зевая и потягиваясь. — И куда идешь?

— Меня зовут Дороти, — ответила девочка. — А иду я в Изумрудный город, хочу попросить Великого Оза отправить меня домой в Канзас.

— А где этот Изумрудный город? — допытывался Страшила. — И кто такой Оз?

— А разве ты не знаешь? — удивилась девочка.

— Откуда мне знать? Я вообще ничего не знаю. Я, видишь ли, набит соломой, а мозгов у меня и вовсе нет, — закончил Страшила печально.

— Вот оно что, — сказала Дороти. — Прости, пожалуйста.

— Как ты думаешь, — спросил Страшила, — если я пойду с тобой в Изумрудный город, этот Оз даст мне немного мозгов?

— Не знаю, — ответила Дороти. — Но если хочешь, пойдем. Даже если Оз не даст тебе мозгов, хуже, чем теперь, тебе ведь не будет.

— Что правда, то правда, — согласился Страшила. — Понимаешь, — доверительно продолжал он, — пусть у меня руки, ноги и все тело набито соломой! Я не против — зато мне никогда не бывает больно. Если кто-то наступит мне на ногу или воткнет в меня булавку, мне все равно, я этого просто не почувствую.

Но я не хочу, чтобы меня называли дураком. А если в голове у меня так и будет солома, а не мозги, как у тебя, то разве я когда-нибудь поумнею?

— Я тебя понимаю, — ответила девочка, ей стало его очень жалко. — Если ты пойдешь со мной, я попрошу Оза сделать для тебя все, что он сможет.

— Спасибо, — поблагодарил её Страшила.

Они вернулись к дороге. Дороти помогла Страшиле перелезть через изгородь, и они пошли по желтым кирпичам в Изумрудный город.

Сначала Тото не понравилось, что их полку прибыло. Он все принюхивался к набитому соломой существу, как будто опасался, нет ли у него внутри, в соломе, крысиного гнезда, и время от времени недружелюбно рычал.

— Не бойся, — сказала Дороти своему новому другу. — Тото не кусается.

— А я и не боюсь, — ответил Страшила. — Пусть кусается, мне что, я же из соломы. Дай-ка я понесу твою корзинку. Мне не трудно, я ведь не устаю. И вот что я. скажу тебе по секрету, — продолжал Страшила, поспешая за девочкой, — на свете есть только одна вещь, которой я боюсь.

— Что же это? — спросила Дороти. — Небось боишься того мусолика, который тебя смастерил?

— Ничего подобного, — ответил Страшила. — Больше всего на свете я боюсь горящей спички.


IV. Дорога через лес

Прошло несколько часов, и дорога изменилась, идти стало так трудно, что Страшила то и дело спотыкался на желтых кирпичах, которые торчали здесь вкривь и вкось. Некоторые были разбиты, других вообще не было, после них остались ямки — Тото их перепрыгивал, а Дороти обходила. Что же до Страшилы, то у него не было мозгов, и поэтому он знай себе шагал напрямик, попадал в выбоины, спотыкался и падал на твердые кирпичи. Правда, ушибиться он не мог, и Дороти всякий раз поднимала его и ставила на ноги, и они весело смеялись над его невезением.

Здесь фермы были не такие чистенькие, как раньше. Дома попадались реже, меньше стало фруктовых деревьев, и чем дальше уходили наши друзья, тем пустыннее и мрачнее становилось вокруг.

В полдень путники присели у дороги возле маленького ручья, Дороти открыла корзинку и достала хлеб. Она предложила ломтик своему спутнику, но тот отказался.

— Я понятия не имею, что такое голод, — объяснил ан. — И это очень кстати. Ведь рот у меня просто нарисован, а если проделать дырку для еды, то солома, которой я набит, вылезет наружу, и это испортит мне форму головы.

Дороти сразу стало ясно, что Страшила прав, поэтому она только кивнула и принялась уплетать хлеб.

— Расскажи мне что-нибудь про себя и про твою страну, — попросил Страшила, когда Дороти кончила завтракать.

И девочка стала рассказывать про Канзас, про то, какое там все серое и как ураган принес её в здешнюю удивительную страну Оз. Страшила слушал-слушал, а потом сказал:

— Никак не пойму, почему ты хочешь покинуть нашу прекрасную страну и вернуться в то суровое, безводное и серое место, которое ты называешь Канзасом?

— Мозгов у тебя нет, вот и не понимаешь, — ответила девочка. — Что из того, что дома у нас скучно и уныло? Это вовсе ничего не значит! Все равно мы — люди, сделанные из плоти и крови, — хотим жить у себя, а не в чужой стране, какой бы красивой она ни была. Лучше родного дома нет ничего.

— Нет, мне этого не понять, — сказал Страшила. — Только если б у вас, у людей, в головах была солома, как у меня, небось и вы захотели бы жить в красивых странах. И в таком Канзасе никого не осталось бы. Выходит, Канзасу повезло, что у вас у всех мозги.

— А не расскажешь ли ты мне что-нибудь, пока мы отдыхаем? — спросила девочка.

Страшила с укором посмотрел на неё.

— Я же совсем мало живу на свете и ещё ничегошеньки не знаю. Меня сделали всего лишь позавчера. Откуда мне знать, что до этого было? К счастью, когда фермер мастерил мне голову, он прежде всего нарисовал уши, так что мне хоть сразу стало слышно, что кругом происходит. У фермера в гостях был ещё один мусолик, и первое, что я услышал, были слова моего хозяина:

«Как тебе нравятся эти уши?»

«Одно ухо выше другого», — ответил гость.

«Сойдет и так, — ответил мой фермер. — Есть уши, и ладно».

И в общем, он был прав.

«А теперь нарисуем глаза», — сказал мой хозяин. И нарисовал мне правый глаз. Только он его закончил, как я принялся рассматривать и фермера, и все вокруг, очень мне было любопытно, ведь раньше-то мне ничего видно не было.

«Неплохой вышел глаз, — заметил мусолик, следивший за работой моего хозяина. — Нет для глаз лучше цвета, чем голубой».

«Пожалуй, второй сделаю побольше», — сказал фермер, и когда он нарисовал мне второй глаз, видно стало куда лучше. А потом он нарисовал мне рот и нос. Но говорить я ещё не говорил, потому что пока не понимал, зачем нужен рот. Потом было очень интересно следить, как хозяин с приятелем делают мне руки, ноги и туловище, а когда они наконец прикрепили его к голове, то-то я загордился, ведь я решил, что теперь я такой же человек, как другие.

«Ну, этот парень всех ворон распугает, — сказал фермер. — Ни дать ни взять человек».

«Да он и есть человек», — сказал гость, и я вполне с ним согласился. Тут мой хозяин взял меня под мышку, понес на кукурузное поле и посадил на длинную палку. На этом поле ты меня и нашла. Хозяин с приятелем сразу ушли, а я остался один.

Мне не понравилось, что меня бросили, захотелось побежать за ними, да ноги не доставали до земли, вот и пришлось торчать на шесте. И пошла у меня одинокая жизнь, даже размышлять было не о чем, меня ведь только что смастерили. На поле залетало много ворон и других птиц, но стоило им меня увидеть, они тут же улетали. Они думали, что я — настоящий мусолик, и меня это радовало, я даже возомнил, что я важная персона. А потом одна старая ворона пролетела мимо, пригляделась ко мне повнимательней, уселась мне на плечо да и говорит: «Интересно, неужто этот фермер вообразил, что меня можно провести такой грубой подделкой? Да любая толковая ворона сразу поймет, что ты набит соломой!» Потом она спрыгнула к моим ногам и давай клевать зерно. А другие птицы, увидев, что я её не трогаю, тоже прилетели и принялись клевать, так что вскоре вокруг меня собралась целая стая.

Мне стало обидно, ведь выходило, что не такое уж я хорошее пугало, но тут старая ворона начала меня утешать. «Будь у тебя в голове мозги, — говорит, — ты был бы таким же человеком, как все они. Да ещё получше некоторых. Мозги — вот единственное, что стоит иметь, будь ты хоть вороной, хоть человеком».

Когда птицы улетели, я поразмыслил над словами вороны и решил, что надо сделать все, чтобы раздобыть мозги. А тут, к счастью, и ты подоспела, сняла меня с шеста! Послушал я тебя и поверил: только бы нам попасть в Изумрудный город, а там Великий Оз даст мне мозги.

— Надеюсь, — серьезно ответила Дороти. — Раз уж тебе так хочется их получить.

— Ужасно хочется, — признался Страшила. — Очень досадно чувствовать себя дураком.

— Ну ладно, — сказала девочка. — Пора идти, — и отдала Страшиле корзинку.

Теперь вдоль дороги уже не было изгородей, земля была неровная, нераспаханная. К вечеру они подошли к густому лесу, в котором высокие деревья росли так близко друг к другу, что их ветки сплетались над дорогой, вымощенной желтыми кирпичами. Под деревьями было совсем темно, потому что листья заслоняли солнечный свет, но наших путников это не остановило.

— Если дорога куда-то входит, то она должна и выйти, — сказал Страшила. — А раз Изумрудный город стоит на другом конце дороги, так и надо идти туда, куда она нас ведет.

— Это каждому ясно, — заметила Дороти.

— Конечно, потому-то ясно и мне. Если бы это надо было обмозговать, мне сказать было бы нечего.

Не прошло и часу, как свет совсем померк, и путники стали спотыкаться в темноте. Дороти уже совсем ничего не различала, а Тото видел все, ведь для некоторых собак темнота не помеха, да и Страшила заявил, что ему все видно, как днем. Так что Дороти ухватилась за его руку, и идти ей сразу стало гораздо легче.

— Если заметишь дом или какое-нибудь место, где можно переночевать, — распорядилась она, — скажи. Уж очень трудно идти, когда темно.

Вскоре Страшила остановился.

— Я вижу маленькую хижину справа от нас, — сказал он. — Сложена из бревен и веток. Пойдем туда?

— Конечно, — сказала девочка. — Я совсем выбилась из сил.

И Страшила повел её через чащу, а когда они подошли к хижине, Дороти заглянула внутрь и увидела в углу постель из сухих листьев. Она сразу легла, Тото примостился рядом, и вскоре девочка крепко заснула. А Страшила, который не умел уставать, отошел в дальний угол, чтобы там терпеливо дождаться утра.


V. Как спасли Железного Дровосека

Когда Дороти проснулась, сквозь ветви деревьев светило солнце и Тото уже давно гонялся за птицами. А Страшила все ещё покорно стоял в углу, дожидаясь, когда девочка откроет глаза.

— Надо пойти поискать воду, — сказала ему Дороти.

— Зачем тебе вода? — удивился Страшила.

— Умыться после пыльной дороги. И попить, а то сухой хлеб застрянет в горле.

— Как всё-таки утомительно, наверно, когда ты из плоти и крови, — задумчиво сказал Страшила. — Нужно спать, завтракать, пить. Но зато у тебя есть мозги, а ради этого и неудобства потерпеть можно.

Они вышли из хижины и шли по лесу, пока не наткнулись на маленький прозрачный ручеек, там Дороти напилась, умылась и позавтракала. Оказалось, что в корзинке осталось совсем мало хлеба и девочка порадовалась, что Страшила не нуждается в еде. Ведь хлеба ей с Тото вряд ли хватит до вечера.

Кончив завтракать, она уже готова была вернуться на дорогу из желтых кирпичей, как поблизости раздался чей-то глухой стон, и девочка вздрогнула.

— Что это? — испуганно спросила она.

— Понятия не имею, — ответил Страшила. — Можно пойти взглянуть.

Тут они снова услышали стон, и им показалось, что он раздался прямо за их спинами. Они повернули и пошли по лесу обратно, и вдруг Дороти увидела, что между деревьями в лучах солнца что-то блестит. Она бросилась туда и остановилась как вкопанная, вскрикнув от удивления.

Рядом с высоким деревом, расщепленным надвое, замахнувшись топором, стоял человек, целиком сделанный из железа. Его голова, руки, ноги были соединены с туловищем шарнирами, но стоял он неподвижно, будто вообще не мог пошевелиться.

Дороти изумленно смотрела на него, Страшила тоже, а Тото истошно лаял и пытался куснуть железные ноги, да только чуть зубы себе не поломал.

— Это ты стонешь? — спросила Дороти.

— Да, я, — ответил железный человек. — Уже больше года разносятся по лесу мои стоны, но никто их не слышит и никто не приходит ко мне на помощь.

— А чем тебе можно помочь? — участливо спросила девочка, её растрогал печальный голос железного человека.

— Достань масленку и смажь мне суставы, — попросил он. — Они так заржавели, что я шевельнуться не могу. Если меня хорошенько смазать, я скоро буду в порядке. Масленку найдешь у меня в хижине на полке.

Дороти скорей побежала в хижину, отыскала масленку, вернулась и озабоченно спросила:

— Ну где тебя смазывать?

— Сначала шею, — ответил Железный Дровосек.

Дороти смазала ему шею, но она так заржавела, что Страшиле пришлось взять Железного Дровосека за голову и осторожно покрутить её из стороны в сторону, пока шея не начала двигаться свободно, так что Железный Дровосек смог сам поворачивать голову куда хотел.



— А теперь руки, — попросил он.

Дороти смазала ему руки, а Страшила принялся осторожно сгибать и разгибать их, пока с рук не сошла ржавчина, так что они стали как новые.

Железный Дровосек с облегчением вздохнул и опустил топор, прислонив его к дереву.

— Ох как хорошо! — сказал он. — Ведь я стою с поднятым топором с тех самых пор, как заржавел. До чего же приятно наконец его опустить! А теперь, если ты смажешь мне ноги, я снова буду молодцом.

Дороти со Страшилой смазали ему ноги, так что они стали свободно двигаться, и Железный Дровосек все твердил им «спасибо» за то, что они его спасли. Он был, судя по всему вежливый и благодарный человек.

— Не случись вам тут проходить, стоять бы мне так до скончания века, — сказал он. — Выходит, вы и впрямь спасли мне жизнь. Как же вы тут оказались?

— Мы идем в Изумрудный город к Великому Озу, — ответила Дороти. — И остановились в твоей хижине переночевать.

— А зачем вам Оз? — спросил Дровосек.

— Я хочу, чтобы он отправил меня обратно в Канзас. А Страшила хочет, чтобы Оз вложил ему в голову немного мозгов, — объяснила Дороти.

Услышав это, Железный Дровосек глубоко задумался, а потом спросил:

— Как по-вашему, Оз смог бы дать мне сердце?

— А что, думаю, смог бы, — ответила Дороти. — Это ведь не трудней, чем дать Страшиле мозги.

— Верно, — согласился Железный Дровосек. — Тогда, если позволите к вам присоединиться, я тоже пойду в Изумрудный город и попрошу Оза помочь мне.

— Пошли, — охотно согласился Страшила, а Дороти добавила, что очень рада такому попутчику. И вот Железный Дровосек взвалил на плечи топор, и все пошли сначала лесом, а потом вышли на дорогу из желтых кирпичей.

Железный Дровосек попросил Дороти спрятать в корзинку его масленку.

— Потому что, — объяснил он, — если я попаду под дождь и опять заржавею, масленка мне очень пригодится.

Им повезло, что к ним присоединился их новый приятель: дорога из желтых кирпичей очень скоро вывела их к непроходимому месту, где деревья и ветки густо переплетались. И тогда Железный Дровосек взялся за топор и быстро прорубил проход для всей компании.

Они пошли дальше, и Дороти задумалась, да так, что не заметила, как Страшила споткнулся, ступив в ямку, и скатился на другую сторону дороги. Ему пришлось даже звать девочку на помощь, сам он не мог подняться.

— Чего же ты не обошел яму? — удивился Железный Дровосек.

— А я не знаю, — весело ответил Страшила. — Понимаешь, голова у меня набита соломой, недаром я иду к Озу попросить у него немного мозгов.

— Вот оно что, — ответил Железный Дровосек. — Только если разобраться, мозги — не самое главное на свете.

— А у тебя они есть? — спросил Страшила.

— Да нет, голова у меня совсем пустая, — признался Железный Дровосек. — Но когда-то у меня были и мозги, и сердце. Так что я могу судить и о том и о другом, но предпочитаю иметь сердце.

— А почему? — удивился Страшила.

— Сейчас расскажу тебе мою историю, тогда узнаешь.

И вот что поведал путникам Железный Дровосек, пока они шли по лесу:

— Отцом моим был дровосек, он рубил в лесу дрова, продавал их и на это жил. Я вырос и тоже стал дровосеком. Когда отец умер, я заботился о своей старой матери до самой её смерти. А когда она умерла, решил, что чем жить одному, лучше жениться, и тогда мне, может быть, будет повеселей.

Мне встретилась девушка из мусоликов, такая красавица, что вскоре я влюбился в неё без памяти. И она пообещала, что выйдет за меня замуж, как только я заработаю много денег и смогу построить для неё хороший дом; тут я принялся за работу усерднее прежнего. А эта девушка жила со старухой, которая не хотела отпускать её замуж, потому что сама была такая ленивая, что не могла без этой девушки обходиться, та ей готовила и убирала. Вот старуха и отправилась к Злой Восточной Ведьме и пообещала ей двух овец и корову, если Ведьма расстроит нашу свадьбу. Тогда Злая Ведьма заколдовала мой топор, и вот однажды рублю, это, я дрова, не щадя сил, чтобы как можно скорее обзавестись новым домом и женой, а топор вдруг возьми да и вырвись у меня из рук, прямо по левой ноге попал и отрубил её.

Сначала я посчитал это большим несчастьем, ведь я знал, что человек без ноги не может быть хорошим дровосеком. А потом пошел к кузнецу и уговорил его сделать мне новую ногу из железа. Когда я к ней привык, нога стала работать отменно, но это рассердило Злую Восточную Ведьму, ведь она пообещала старухе, что я не смогу жениться на девушке. И вот я снова принялся рубить деревья, и топор опять сорвался, на этот раз он отрубил мне правую ногу. Снова я пошел к кузнецу, и тот сделал мне вторую железную ногу. После этого заколдованный топор отрубил мне одну за другой обе руки, но меня это не напугало, я их тоже заменил железными. Напоследок Злая Ведьма подучила топор отрубить мне голову, тут уж мне чуть было конец не пришел. Но кузнец как раз случайно проходил мимо и сделал мне новую железную голову.

Тогда я вообразил, что победил Злую Ведьму, и стал работать ещё ретивее прежнего, но я не знал, сколь жестокосерден мой враг. Ведьма придумала новый способ убить мою любовь к прекрасной девушке и сделала так, что топор опять вырвался у меня из рук и разрубил моё тело пополам. И снова на помощь мне пришел кузнец, он выковал мне туловище из железа, приладил к нему на шарнирах голову, руки и ноги, так что я мог двигаться совсем как раньше. Но увы! теперь у меня не было сердца, и я перестал любить девушку, мне стало все равно, женюсь я на ней или нет. Наверно, она так и живет со старухой и ждет, когда я за ней приду.

На солнце моё железное туловище так сверкало, что я очень им гордился и теперь уже не беспокоился, сорвется у меня топор или не сорвется, ведь разрубить-то меня он больше не мог. Опасаться приходилось одного: как бы не заржавели суставы; на этот случай я всегда держал в хижине масленку и исправно себя смазывал. Но однажды забыл её, угодил под дождь и не успел подумать об опасности, как суставы заржавели, и я как был в лесу, так там и остался, пока вы не пришли мне на помощь. Тяжко мне было, но за год, что я там простоял, хватило времени подумать, и я решил, что самая большая моя потеря — это то, что у меня теперь нет сердца. Пока я был влюблен, счастливей меня никого не было, но без сердца любить нельзя, вот почему я и хочу просить Оза дать мне сердце. Если он мне поможет, я вернусь к своей невесте и женюсь на ней.

И Дороти, и Страшила с большим интересом выслушали историю Железного Дровосека, теперь им стало понятно, почему он так стремится получить новое сердце.

— И всё-таки, — сказал Страшила, — я буду просить, чтобы мне дали мозги, а не сердце, ведь дурак, даже если получит сердце, не будет знать, что с ним делать.

— Нет, я попрошу сердце, — возразил Железный Дровосек. — Мозги не сделают человека счастливым, а что может быть лучше счастья?

Дороти ничего не сказала. Она старалась понять, кто из её новых друзей прав, и решила, что если ей удастся вернуться в Канзас к тетушке Эм, то неважно, будут ли у Дровосека мозги, а у Страшилы — сердце, лишь бы каждый получил то, что хочет.

Но больше всего её беспокоило, что хлеба у них почти не осталось, и стоит ей с Тото ещё раз подкрепиться — корзинка опустеет. Хорошо Железному Дровосеку и Страшиле — им есть не нужно! Но она-то не из железа и не из соломы, ей без еды не прожить.


VI. Трусливый Лев

Все это время Дороти и её спутники шли густым лесом. Дорога по-прежнему была вымощена желтыми кирпичами, но часто кирпичи прятались под сухими ветками и опавшими листьями, так что идти было совсем не легко.

В этой чаще почти не было птиц, ведь птицы любят открытые места, где много солнца, зато время от времени в лесу раздавалось глухое рычание какого-то дикого зверя, притаившегося в зарослях. При этих звуках у маленькой Дороти начинало быстро-быстро биться от страха сердце, ведь она не знала, кто это рычит, а Тото, видно, знал, он жался к её ногам и даже не лаял в ответ.

— Сколько же нам идти по этому лесу? — спросила девочка у Железного Дровосека.

— Не берусь сказать, — последовал ответ. — Мне не случалось бывать в Изумрудном городе. Но мой отец однажды ходил туда, когда я был ещё мальчишкой, и он рассказывал, что идти надо долго, места по дороге опасные, а вот поближе к городу, где живет Оз, все очень красиво. Но пока у меня моя масленка, мне все нипочем, да и Страшиле нечего бояться. А у тебя на лбу след от поцелуя Доброй Ведьмы, он защитит тебя.

— А Тото? — озабоченно напомнила девочка. — Кто его защитит?

— Если возникнет опасность, мы сами его защитим, — пообещал Железный Дровосек.

Не успел он договорить, как в лесу раздался ужасный рев и на дорогу выскочил огромный Лев. Одним ударом лапы он сбил с ног Страшилу, и тот, кувыркаясь, покатился к обочине, а Лев вонзил свои острые когти в Железного Дровосека. Но каково же было его удивление, когда он увидел, что на железных боках даже царапины от его когтей не осталось, хотя сам Железный Дровосек упал на землю и лежит не двигаясь!

А маленький Тото, оказавшись лицом к лицу с врагом, с лаем кинулся Льву навстречу; огромный зверь уже открыл пасть, готовый загрызть собачонку, нo Дороти, испугавшаяся за жизнь своего любимца, забыв об опасности, ринулась вперед, изо всех сил стукнула Льва по носу и громко закричала:

— Не смей трогать Тото! Как тебе не стыдно, такой большой зверь, а бросаешься на бедного маленького пса!

— Да не бросаюсь я на него! — ответил Лев, потирая лапой нос, по которому стукнула Дороти.

— Но ведь собирался? — возразила девочка. — Ты просто большой трус, вот и все.

— Знаю, — согласился Лев и понурил голову от стыда. — И всегда знал. Но что я могу поделать?

— Понятия не имею. Подумать только! Взял и ударил Страшилу. А ведь он, бедный, набит соломой!

— Набит соломой? — удивился Лев, глядя, как Дороти поднимает Страшилу, ставит его на ноги и похлопывает со всех сторон, чтобы придать ему прежнюю форму.

— Разве не видишь? — ответила Дороти. Она рассердилась не на шутку.

— То-то он так и покатился, — заметил Лев. — А я смотрю, чего это он кувыркается? И тот, второй, тоже набит соломой?

— Да нет, — объяснила Дороти. — Он из железа — И она помогла Железному Дровосеку подняться на ноги.

— Вот, значит, почему я чуть когти не обломал, — сказал Лев. — Как они заскребли по железу, у меня даже мороз по коже побежал. А что это за маленький зверь, которого ты так любишь?

— Это мой песик Тото, — сказала Дороти.

— А он из железа или из соломы? — осведомился Лев.

— Ни то, ни другое. Он… как бы тебе сказать… он… такой же, как все звери, — ответила Дороти.

— Ах вот как! Забавный зверек. И малюсенький! Теперь-то я это вижу. Кто другой надумал бы обижать такую кроху?

Только я, недаром я трус, — опечалился Лев.

— А почему ты стал трусом? — Дороти с недоумением посмотрела на громадного Льва — ростом он был с небольшую лошадку.

— Это — загадка, — ответил Лев. — Наверно, я таким родился. Все звери в лесу, разумеется, думают, что я храбрец, ведь Льва везде считают Царем зверей. Я давно понял, что стоит зарычать погромче, как все сразу пугаются и уступают мне дорогу. Когда я сталкиваюсь с человеком, на меня нападает ужасный страх, но я и на него рычу, и он со всех ног пускается наутек. Если бы слоны, тигры или медведи попробовали когда-нибудь напасть на меня, я бы и сам убежал, так я их боюсь; но, заслышав мой рык, все они стараются убраться от меня подальше, и, уж конечно, я им в этом не препятствую.

— Но это же никуда не годится. Царь зверей не может быть трусом, — вмешался Страшила.

— Знаю, — согласился Лев, смахивая слезы кончиком хвоста. — Это моя большая беда, и я из-за этого очень страдаю. Но как только возникает опасность, сердце у меня начинает бешено колотиться.

— Может, просто у тебя больное сердце? — предположил Железный Дровосек.

— Может быть, — согласился Лев.

— А если так, — продолжал Железный Дровосек, — будь доволен! Ведь это значит, что у тебя есть сердце! Вот у меня, например, сердца нет, так что и сердечных болезней быть не может.

— Возможно, — задумчиво произнес Лев. — Не будь у меня сердца, я и трусом бы не был.

— А мозги у тебя есть? — заинтересовался Страшила.

— Надеюсь. Правда, я никогда не проверял, — ответил Лев.

— Я иду к Великому Озу просить, чтобы он дал мне немножко мозгов, — пояснил Страшила. — У меня ведь голова набита соломой.

— А я хочу попросить у него сердце, — сказал Железный Дровосек.

— А я попрошу Оза, чтобы он отправил нас с Тото обратно в Канзас, — добавила Дороти.

— Как вы думаете, Оз сможет дать мне храбрость? — спросил Трусливый Лев.

— Да что ему стоит?! Это так же просто, как дать мне мозги, — заверил его Страшила.

— А мне — сердце, — сказал Железный Дровосек.

— А меня вернуть в Канзас, — подхватила Дороти.

— Тогда позвольте, пожалуйста, и мне пойти с вами, — сказал Лев. — Ведь если я не получу хоть немного храбрости, жизнь у меня станет просто невыносимой.

— Милости просим, — сказала Дороти. — Ты сможешь отгонять других диких зверей. Мне кажется, они ещё трусливее тебя, раз позволяют так легко себя запугать.

— Так и есть, — согласился Лев. — Но я-то от этого храбрее не становлюсь. А пока я знаю, что я трус, счастья мне не видать!

И вся честная компания снова пустилась в путь, а Лев царственной походкой вышагивал рядом с Дороти. Сначала Toтo этот новый спутник не понравился, он все вспоминал, как чуть не угодил в огромную пасть — быть бы ему тогда перекушенным пополам; но мало-помалу пес освоился, и вскоре Toтo и Трусливый Лев стали добрыми друзьями. Больше в этот день ничего не случилось, и наши герои продолжали своё путешествие мирно. Правда, Железный Дровосек умудрился наступить на какого-то жука, переползавшего через дорогу, и раздавил беднягу. Дровосек был безутешен, ведь он всегда старался не причинять вреда ничему живому. Теперь он шел, роняя на ходу слезы печали и сожаления, они медленно стекали по его лицу, по шарнирам, скреплявшим его челюсти, так что шарниры заржавели. И когда Дороти вдруг о чём-то его спросила, Железный Дровосек не смог открыть рот — заржавевшие челюсти не разжимались. Он страшно перепугался и стал делать Дороти знаки, чтобы она помогла ему, но девочка ничего не понимала. Лев тоже не мог взять в толк, что случилось. А вот Страшила, выхватив масленку из корзинки Дороти, смазал Железному Дровосеку челюсти, и через некоторое время тот снова смог заговорить.

— Это послужит мне уроком, — сказал Железный Дровосек. — Надо смотреть себе под ноги. Ведь если я раздавлю ещё одного жука или какое-нибудь другое насекомое, я снова не сдержу слез, а от слез у меня опять заржавеют челюсти и я не смогу говорить.

После этого случая он ступал очень осторожно, не сводя глаз с дороги, и когда увидел, что по ней семенит крошечный муравей, перешагнул через него, чтобы не задеть. Железный Дровосек помнил, что у него нет сердца, и поэтому старался не причинять никому зла и быть добрым.

— У вас-то, у людей, есть сердце, — пояснил он, — оно вас направляет, так что вы никогда плохо не поступите. А я, раз у меня сердца нет, должен быть очень осторожен. Когда Оз даст мне сердце, мне будет куда легче.


VII. Дорога к Великому Озу

В ту ночь друзьям пришлось заночевать прямо в лесу под большим деревом, потому что домов поблизости не было. Густая крона хорошо защищала от росы, а Железный Дровосек, взяв топор, нарубил большую охапку дров, и Дороти разожгла жаркий костер, так что быстро согрелась и повеселела. Вместе с Тото она доела остатки хлеба и теперь ломала себе голову, что они будут есть завтра утром.

— Хочешь, — предложил Лев, — я пойду в лес и убью для тебя оленя? Можно зажарить его на костре, раз у тебя такие странные вкусы и ты не любишь сырое мясо. Будет отменный завтрак!

— Ах нет, пожалуйста, не надо! — взмолился Железный Дровосек. — Если ты убьешь несчастного оленя, я непременно разрыдаюсь и у меня снова заржавеют челюсти.

Лев, однако, всё же удалился в лес и раздобыл себе там еду, но никто так и не узнал, чем он поужинал, потому что рассказывать об этом Лев не стал. А Страшила отыскал дерево, усыпанное орехами, и наполнил ими корзинку Дороти, так что ей должно было хватить еды надолго. Дороти была очень растрогана вниманием и заботой Страшилы, но от души смеялась, глядя, как неумело бедняга справляется с делом. Его набитые соломой руки были такие неуклюжие, а орехи такие мелкие, что больше их падало на землю, чем в корзинку. Но Страшила не смущался, что корзинка наполняется медленно, зато он мог подольше не возвращаться к костру, — ему все казалось, что какая-нибудь случайная искра вылетит из костра и спалит его. Вот Страшила и старался держаться от огня на почтительном расстоянии и приблизился, только чтобы укрыть Дороти сухими листьями, когда та легла спать. Под листьями было уютно. Дороти пригрелась и мирно проспала до самого утра.

Когда рассвело, девочка умылась в ручье, который журчал неподалеку, и вскоре друзья снова отправились в путь к Изумрудному городу.

В этот день нашим путешественникам было суждено пережить много приключений. Не прошло и часа, как перед ними оказался большой овраг, который перерезал дорогу, уходил далеко в лес и, видимо, делил его на две части. Овраг был очень широкий, и когда путники осторожно подобрались к его краю, они увидели, что он вдобавок и очень глубокий, а на дне торчат большие острые камни. Берега этого оврага так круто уходили вниз, что нечего было и думать сползти по ним, и сначала все решили, что путешествие подошло к концу.

— Что же делать? — воскликнула Дороти в отчаянии.

— Ума не приложу, — признался Железный Дровосек. Лев затряс лохматой гривой и задумался. А Страшила сказал:

— Летать мы не умеем, уж это точно. Сползти в этот глубокий овраг не сможем. Значит, если нам не удастся его перепрыгнуть, придется остаться здесь.

— Пожалуй, я смог бы перепрыгнуть, — сказал Трусливый Лев, тщательно прикинув в уме расстояние до другого берега.

— Тогда мы спасены! — обрадовался Страшила. — Ведь ты можешь перенести нас по одному на спине.

— Ладно. Попробую, — согласился Лев. — Кто первый?

— Я, — объявил Страшила. — Потому что, если тебе не удастся перепрыгнуть, Дороти разобьется насмерть, а Железного Дровосека искорежат острые камни. Со мной же ничего не будет, даже если я свалюсь.

— Я и сам ужасно боюсь упасть, — признался Трусливый Лев. — Но раз выхода нет, придется попробовать. Садись ко мне на спину и рискнем.

Страшила уселся Льву на спину, огромный зверь подошел к самому краю обрыва и припал к земле.

— Чего же ты не разбежался перед прыжком? — удивился Страшила.

— Потому что нам, львам, разбегаться ни к чему, — объяснил Лев.

И тут он прыгнул, они со Страшилой взлетели в воздух и благополучно приземлились на другом берегу. Все обрадовались, что у Льва так ловко это получилось. Страшила слез на землю, а Лев прыгнул обратно.

Дороти сказала, что теперь её очередь. Она взяла на руки Toтo, взобралась Льву на спину и ухватилась за его гриву. Через секунду она взмыла в воздух и даже моргнуть не успела, как очутилась на другой стороне. Лев вернулся в третий раз, перенес Железного Дровосека, и все присели у дороги, чтобы Лев немного передохнул. Он запыхался от прыжков и тяжело дышал, словно большая собака после слишком долгого бега.

За оврагом лес стал ещё гуще, темней и страшней. Когда Лев отдышался, все снова зашагали по дороге из желтых кирпичей; шли друзья молча, и каждый про себя гадал, дойдут ли они когда-нибудь до конца леса и увидят ли снова солнечный свет. Их тревога усилилась, когда из чащи до них донеслись какие-то странные звуки, и Лев шепотом сообщил им, что как раз в этих местах водятся Калидасы.

— Кто это? — спросила девочка.

— Это ужасные чудовища, — ответил Лев. — У них туловище медведя, голова тигра, а когти такие длинные и острые, что им так же легко разодрать пополам меня, как мне Тото. Я страшно боюсь этих Калидасов.

— Еще бы! — отозвалась Дороти. — Наверно, они очень кровожадные звери.

Не успел Лев ей ответить, как дорогу перед ними пересек ещё один овраг, на этот раз такой широкий и глубокий, что Лев сразу понял: тут не перепрыгнешь.

Путники присели на обочине и стали гадать, что же им делать, и после глубокого раздумья Страшила сказал:

— Смотрите, вон возле самого оврага растет высокое дерево. Если Железный Дровосек сможет его срубить, да так, чтобы оно упало поперек оврага, мы легко переберемся на ту сторону по стволу.

— Превосходная мысль! — одобрил Лев. — Просто не верится, что у тебя в голове не мозги, а солома.

Железный Дровосек тотчас взялся за работу, и топор у него был такой острый, что очень скоро дерево было почти перерублено. Тут Лев уперся в него своими мощными передними лапами и толкнул изо всех сил, большое дерево медленно покачнулось и, затрещав, упало поперек оврага, так что верхние ветки легли на противоположный берег.

Но едва путники начали переправу по этому необычному мосту, как услышали громкое рычание и, оглянувшись, с ужасом увидели, что к ним мчатся два огромных зверя сами, как медведи, а головы тигриные.

— Это Калидасы! — завопил Трусливый Лев и затрясся от страха.

— Скорей! — закричал Страшила. — Скорей на тот берег!

Дороти, схватив на руки Тото, переправилась первая, за ней Железный Дровосек, потом Страшила, а Лев, уж на что испугался, всё-таки повернулся мордой к Калидасам да как рявкнет! Так громко, что Дороти взвизгнула, Страшила упал навзничь, и даже свирепые звери приостановились и изумленно уставились на Льва.

Но убедившись, что он меньше их, и сообразив, что их двое против одного, Калидасы снова ринулись вперед, а Лев пробежал по дереву и обернулся посмотреть, что они будут делать дальше. Не останавливаясь ни на секунду, злобные Калидасы тоже побежали по стволу, и Лев сказал Дороти:

— Мы пропали. Теперь-то уж они разорвут нас на куски своими острыми когтями. Спрячься за мной, я буду сражаться с ними, пока жив.

— Подожди! — закричал Страшила, который все это время думал, что предпринять, и теперь велел Железному Дровосеку обрубить верхушку дерева, которая упиралась в их берег.

Железный Дровосек поднял топор, и, как раз когда Калидасы почти перебежали через овраг, дерево с громким треском рухнуло вниз, увлекая за собой отвратительных, оскаливших зубы чудовищ, так что оба Калидаса разбились об острые камни на дне.

— Ну что ж, — сказал Трусливый Лев и с облегчением глубоко вздохнул. — Значит, мы ещё поживем! Меня это радует, потому что, по-моему, расстаться с жизнью не очень-то приятно. Я так испугался этих чудищ, что у меня до сих пор сердце колотится!

— Ах! — печально отозвался Железный Дровосек. — Как бы я хотел, чтобы у меня было сердце! Пусть бы себе колотилось!

После этого происшествия путникам уж вовсе не терпелось поскорее выбраться из леса, и они зашагали так быстро, что Дороти совсем выбилась из сил, пришлось ей сесть на спину Льву. Но чем дальше они шли, тем реже, к их великой радости, становились деревья, и ближе к вечеру друзья неожиданно вышли к широкой быстрой реке. Тут они увидели, что дорога из желтых кирпичей продолжается на другом, очень красивом, берегу, вьется там по зеленым лугам, усеянным яркими цветами, а фруктовые деревья по обе стороны дороги гнутся под тяжестью роскошных плодов. Все пришли в восторг, увидев такую красоту.

— Только как мы переправимся через реку? — спросила Дороти.

— А очень просто! — ответил Страшила. — Железному Дровосеку придется соорудить нам плот, и мы поплывем на нем к тому берегу.

Сказано — сделано. Железный Дровосек взял топор и принялся рубить невысокие деревья, чтобы построить из них плот, а Страшила тем временем отыскал на берегу дерево, сплошь усыпанное вкуснейшими плодами. Дороти очень обрадовалась, ведь она целый день грызла одни орехи и теперь с удовольствием полакомилась спелыми фруктами.

Строить плот, даже такому ловкому и неутомимому мастеру, каким был Железный Дровосек, пришлось долго, и вот спустилась ночь, а плот ещё не был готов.

Поэтому друзья нашли укромное местечко под деревьями и проспали там до утра, и Дороти видела во сне Изумрудный город и доброго Волшебника Оза, который скоро отправит её домой.


VIII. Предательское маковое поле

На следующее утро путешественники проснулись бодрыми и полными надежд, и Дороти, как принцесса, позавтракала персиками и сливами с деревьев, росших у реки. Позади остался темный лес, который они благополучно миновали, хоть и смотрели там часто в лицо опасностям; перед ними расстилалась прекрасная, залитая солнцем страна, и казалось, она манит их вдаль, в Изумрудный город.

Правда, сейчас от этой прекрасной страны их отделяла широкая река; но плот был почти готов, Железный Дровосек срубил ещё несколько деревьев, соединил стволы деревянными скрепами, и пришла пора отчаливать. Дороти села посередине и взяла на руки Тото. Плот опасно накренился, когда на него ступил Трусливый Лев, ведь Лев был большой и тяжелый, но Страшила и Железный Дровосек сразу шагнули на другой конец, и плот выровнялся; в руках они держали длинные шесты, чтобы толкать плот по реке.

Сначала все шло лучше некуда, но когда плот достиг середины, его быстро понесло вниз по течению, все дальше и дальше от дороги из желтых кирпичей; а река стала такая глубокая, что длинные шесты уже не доставали дна.

— Плохо, — заметил Железный Дровосек. — Если нам не удастся пристать к берегу, нас унесет в страну Злой Западной Ведьмы, а она заколдует нас и превратит в своих рабов.

— И я так и не получу мозгов, — сказал Страшила.

— А я — храбрости, — сказал Трусливый Лев.

— А я — сердца, — сказал Железный Дровосек.

— А я так и не вернусь в Канзас, — подхватила Дороти.

— Мы должны сделать все, чтобы попасть в Изумрудный город, — продолжал Страшила и так налег на свой длинный шест, что тот прочно застрял в иле на дне. А плот между тем быстро несло течением, и Страшила не успел ни выдернуть шест, ни выпустить его из рук и повис, несчастный, посреди реки.

— Прощайте! — прокричал он вслед друзьям, и те очень огорчились, что вынуждены его покинуть, а Железный Дровосек даже заплакал, но, к счастью, спохватился, что может заржаветь, и вытер слезы передником Дороти.

Страшиле, конечно, не повезло.

«Мне сейчас ещё хуже, чем когда меня нашла Дороти, — думал он. — В тот раз шест стоял посреди кукурузного поля, можно было утешаться хотя бы тем, что я ворон пугаю, а какой прок от пугала, если оно торчит посреди реки? Боюсь, не видать мне мозгов!»

Плот несло все дальше по течению, а бедный Страшила остался далеко позади. Тут Лев сказал:

— Нужно что-то делать, иначе мы пропадем. Давайте я поплыву к берегу, а вы покрепче держите меня за хвост, и я потащу за собой плот.

Лев прыгнул в воду и что было мочи поплыл к берегу, а Железный Дровосек крепко уцепился за его хвост. Бороться с течением было трудно даже огромному Льву. Но понемногу он всё-таки выбрался из быстрины, и тогда Дороти взяла шест Железного Дровосека и помогла толкать плот к берегу.

Все страшно устали, когда наконец причалили к берегу и высадились на красивый зеленый луг. К тому же друзья понимали, что течение унесло их очень далеко от дороги из желтых кирпичей, которая ведет в Изумрудный город.

— Что нам теперь делать? — спросил Железный Дровосек, а Лев улегся на траве, чтобы обсохнуть на солнце.

— Надо как-то выбраться на дорогу, — сказала Дороти.

— Лучше всего пойти прямо по берегу, пока мы снова на неё не выйдем, — предложил Лев.

И вот, когда все как следует отдохнули, Дороти подхватила свою корзинку, и они отправились по зеленому берегу назад, к дороге, от которой их унесла река. Место тут было очень красивое, кругом пестрело множество цветов, росли фруктовые деревья, солнце веселило путников, и они чувствовали бы себя совсем довольными, если бы им не было так жалко бедняжку Страшилу.

Друзья торопились изо всех сил. Дороти остановилась только раз, чтобы сорвать красивый цветок, и немного погодя Железный Дровосек вдруг закричал:

— Смотрите!

Все посмотрели на реку и увидели Страшилу, он торчал на своем шесте посреди реки и выглядел очень грустным и одиноким.

— Как бы нам его спасти? — воскликнула Дороти.

Лев и Железный Дровосек покачали головами, они не знали, что делать. И все сели на берегу и стали печально смотреть на Страшилу, а тут как раз мимо пролетал Аист, он увидел их и опустился на берег у самой воды, чтобы передохнуть.

— Кто вы и куда идете? — спросил Аист.

— Меня зовут Дороти, — ответила девочка. — А это мои друзья — Железный Дровосек и Трусливый Лев. Мы идем в Изумрудный город.

— Вы идете неправильно, — сказал Аист. Он выгнул длинную шею и строго смотрел на странную компанию.

— Я знаю, — ответила Дороти. — Но мы потеряли Страшилу и не можем придумать, как нам его достать.

— А где он? — спросил Аист.

— Вон, посреди реки, — ответила девочка.

— Не будь он такой большой и тяжелый, я бы принес его вам, — заметил Аист.

— Да он вовсе не тяжелый, — с жаром заверила его Дороти. — Он же набит соломой. И если ты принесешь его нам, мы будем тебе очень, очень благодарны.

— Попробую, — сказал Аист. — Только, если окажется, что он всё-таки тяжелый, я не смогу его удержать. Придется мне тогда бросить его в реку.

И большая птица взлетела и устремилась над водой туда, где на шесте торчал Страшила. Там Аист схватил его своими сильными лапами за рукав, поднял в воздух и перенес на берег, где сидели Дороти, Лев, Железный Дровосек и Тото.

Снова оказавшись среди друзей, Страшила был так счастлив, что бросился всех обнимать, даже Льва и Тото, а когда они опять зашагали вдоль берега, он запел в такт своим шагам: «Та-ра-ра-ра-ра!»- до того ему было весело.

— Я уж боялся, что останусь посреди реки навсегда, — признался Страшила. — Спасибо, добрый Аист спас меня, и если я когда-нибудь обзаведусь мозгами, я отыщу его и отплачу ему добром.

— Да чего там, не стоит благодарности, — сказал Аист, летевший рядом. — Я всегда рад помочь тому, кто в беде. Однако мне пора, меня заждались птенцы в гнезде. Надеюсь, вы найдете Изумрудный город и Оз вам поможет.

— Спасибо, — ответила Дороти, и добрый Аист взмыл вверх и вскоре исчез из вида.

А наши путники шли все дальше, слушали пение ярких птиц и любовались красивыми цветами, их тут было такое множество, что земля стала похожа на ковер. Цветы были крупные, желтые, белые, голубые, лиловые, а ещё то и дело попадались полянки пунцовых маков, да таких ярких, что у Дороти зарябило в глазах.

— Посмотрите, какая прелесть! — восклицала девочка, вдыхая пряный аромат.

— Пожалуй, — соглашался Страшила. — Вот разживусь мозгами, тогда, наверно, научусь радоваться цветам.

— Будь у меня сердце, они бы и мне понравились, — добавил Железный Дровосек.

— А я всегда любил цветы, — заметил Лев. — Уж очень они беззащитные и хрупкие. Но в лесу таких ярких не бывает.

Маков становилось все больше и больше, других цветов все меньше, и вскоре наши путники очутились посреди большого поля, сплошь заросшего маками. А известно: когда этих цветов слишком много, запах у них такой сильный, что тот, кто его вдыхает, может заснуть; и если спящего не унести прочь, он никогда больше не проснется. Но Дороти этого не знала, да и некуда было уйти от этих больших красных цветов, они росли повсюду; скоро глаза у девочки начали слипаться, ей очень захотелось присесть, отдохнуть, поспать.

Однако Железный Дровосек не позволил ей передохнуть.

— Надо торопиться, чтобы засветло попасть на дорогу из желтых кирпичей, — сказал он, и его поддержал Страшила. Так что все, не останавливаясь, пошли дальше, но Дороти уже не держалась на ногах. Глаза у неё закрывались сами собой, она перестала понимать, где находится, упала посреди маков и крепко заснула.

— Что будем делать? — спросил Железный Дровосек.

— Если мы оставим её здесь, она погибнет, — ответил Лев. — Запах этих цветов нас всех погубит. У меня у самого глаза слипаются, а собака и вовсе уже спит.

И правда, Тото свалился рядом со своей маленькой хозяйкой. А вот Железному Дровосеку и Страшиле запах ничем не угрожал, они же не были людьми из плоти и крови.

— Скорей беги отсюда, — велел Страшила Льву. — Беги из этого коварного цветника как можно скорее. А мы понесем девочку. Ведь если ты заснешь, нам тебя не поднять, очень уж ты большой.

Лев встрепенулся и со всех ног помчался вперед. Через минуту его уже не было видно.

— Давай сделаем из рук стульчик и понесем её, — предложил Страшила.

Они подняли Тото, положили его Дороти на колени, взялись за руки, так что из кистей получилось сиденье, а из рук — перила, и понесли спящую Дороти по маковому полю.

Друзья шли и шли, но казалось, огромный ковер гибельных цветов никогда не кончится. Они шли вдоль излучины реки и вдруг наткнулись на своего приятеля Льва, крепко уснувшего посреди маков. Цветы оказались сильнее могучего зверя, он сдался и упал почти на самом краю макового поля, хотя рядом уже начинались зеленые поля, поросшие сочной травой.

— Мы не сможем ему помочь, — печально сказал Железный Дровосек. — Он слишком тяжелый, нам его не поднять. Придется оставить его здесь навсегда, пусть спит, и, может быть, ему приснится, что он наконец стал храбрым.

— Как грустно! — сказал Страшила. — Лев, хоть и трус, был нам добрым другом. Но надо идти дальше.

Путники принесли спящую Дороти в уютное местечко возле воды, подальше от макового поля, сюда не долетал ядовитый запах цветов, осторожно положили девочку на мягкую траву и стали ждать, когда её разбудит свежий ветерок.


IX. Королева полевых мышей

— Мы уже недалеко от дороги из желтых кирпичей, — заметил Страшила, стоя возле девочки. — Ведь мы почти дошли до того места, откуда нас унесла река.

Железный Дровосек только собрался ему ответить, как услышал негромкое рычание и, повернув голову (которая прекрасно вертелась на шарнирах), увидел странного зверя, прыгающего в траве. Это была большая рыжая дикая кошка, и Дровосек понял, что она, должно быть, за кем-то охотится, — уши у неё были плотно прижаты к голове, пасть широко открыта и из неё торчало два ряда страшных зубов, а глаза горели, как раскаленные угли. Когда кошка подобралась поближе, Железный Дровосек заметил, что от неё быстро убегает маленькая серая полевая мышка, и хотя сердца у Дровосека не было, он сразу решил, что не даст кошке убить такое славное, безобидное созданье.

Поэтому Железный Дровосек занес топор и, когда кошка поравнялась с ним, метким ударом отсек ей голову, так что сраженный зверь покатился к его ногам.

А полевая мышка, избавленная от своей преследовательницы, сперва замерла, а потом медленно подошла к Дровосеку и проговорила тонким, писклявым голосом:

— Спасибо, спасибо тебе! Большое спасибо, ты спас мне жизнь!

— Не о чем говорить! — ответил Дровосек. — Дело в том, что у меня нет сердца, вот я и стараюсь помогать всем, кто попадает в беду, даже если это всего лишь маленькая мышь…

— Всего лишь мышь! — возмутилась зверушка. — Да я — Королева всех полевых мышей.

— Вот оно что! — протянул Железный Дровосек и отвесил ей поклон.

— И поэтому ты совершил не просто смелый поступок, но и великий подвиг, когда спас мне жизнь, — добавила Королева.

И тут они увидели, что к ним быстро-быстро, как только позволяют их маленькие лапки, мчатся полевые мыши. Увидев свою Королеву, они запищали:

— Ах, Ваше Величество! А мы уж думали, вы погибли! Как вам удалось спастись от этой ужасной дикой кошки? — И они склонились перед Королевой в таком глубоком поклоне, что чуть не перекувырнулись через голову.

— Посмотрите на этого занятного железного человека, — ответила Королева, — это он убил дикую кошку и спас мне жизнь. Отныне вы должны служить ему верой и правдой и выполнять любые его желания.

— Клянемся! — пронзительно запищали мыши хором. Но тут же бросились врассыпную, потому что своим писком разбудили Toтo, а он, увидев вокруг такое множество мышей, радостно залаял и прыгнул в самую середину мышиной компании. Toтo обожал ловить мышей, ещё когда жил в Канзасе, и не находил в этом ничего предосудительного. Но Железный Дровосек подхватил Тото на руки, крепко прижал к себе и крикнул мышам:

— Вернитесь! Вернитесь! Тото вас не тронет!

При этих словах Королева мышей высунула голову из-под пучка травы и робко спросила;

— Ты ручаешься, что он нас не тронет?

— Я ему не позволю, — заверил её Железный Дровосек, — так что не бойтесь.

Одна за другой мыши засеменили обратно, и Тото уже больше не лаял, хотя силился вырваться из железных рук Дровосека и наверняка укусил бы его, если бы не знал, что только зубы себе обломает. В конце концов самая большая мышь сказала:

— Чем можно тебе услужить? Нам хочется отблагодарить тебя за то, что ты спас жизнь нашей Королеве.

— Да мне ничего не надо, — ответил Железный Дровосек, и тут Страшила, который изо всех сил старался думать, но ничего у него не получалось, так как голова была набита соломой, вдруг быстро вмешался:

— Надо! Надо! Спасите нашего друга Трусливого Льва, он заснул на маковом поле.

— Льва! — ужаснулась маленькая Королева. — Да он же всех нас съест!

— Нет, не съест, — заверил её Страшила. — Этот Лев — трус.

— Неужели? — не поверила мышь.

— Он сам нам признался, — ответил Страшила. — И потом, наших друзей он никогда не тронет. Если вы поможете нам спасти его, обещаю, что он будет с вами добр и ласков.

— Ладно, — сказала Королева. — Мы тебе верим. Но что надо сделать?

— Много ли мышей тебе повинуется и считает тебя своей Королевой?

— О да, тысячи! — ответила Королева.

— Тогда пошли за ними, и пусть бегут сюда как можно скорее, и пусть каждая захватит с собой большой кусок бечевки.

Королева повернулась к своей свите и велела тотчас собрать всех подданных. Выслушав приказ, мыши бросились врассыпную.

— А теперь, — обратился Страшила к Железному Дровосеку, — ступай-ка вон к тем деревьям на берегу и сделай из них тележку, мы повезем на ней Льва.

Дровосек сразу отправился на берег и взялся за работу; он соорудил тележку из стволов деревьев, с которых обрубил все ветки с листьями. Бревна скрепил деревянными гвоздями, а из коротких обрубков смастерил четыре колеса. Он управился с этим так быстро и ловко, что, когда стали собираться мыши, телега была почти готова.

Мыши сбегались со всех сторон, их были тысячи: мыши большие, мыши средние, совсем маленькие мышки, и каждая держала в зубах кусок бечевки. Как раз в это время Дороти очнулась от долгого сна и открыла глаза. Она очень удивилась, увидев, что лежит на траве, а вокруг тысячи мышей, которые боязливо её рассматривают. Но Страшила ей все объяснил и, повернувшись к мыши, которая держалась с особым достоинством, произнес:

— Позволь представить тебе Её Величество Королеву.

Дороти серьезно кивнула, а Королева сделала реверанс, после чего они с девочкой сразу стали друзьями.

Тут Страшила и Дровосек начали привязывать мышей к тележке теми самыми бечевками, которые мыши принесли с собой. Один конец завязывали у мыши на шее, другой привязывали к тележке. Конечно, тележка была в тысячу раз больше каждой мыши, но когда привязали всех мышей, они легко сдвинули тележку с места, и хотя на неё взгромоздились ещё Страшила с Железным Дровосеком, чудесные маленькие лошадки быстро помчались к тому месту, где лежал спящий Лев.

Долго пришлось им трудиться, пока они водрузили его на тележку, ведь Лев был очень тяжелый. Потом Королева приказала своим подданным поскорее трогать, так как опасалась, что, если мыши задержатся, они тоже заснут.

Хоть мышей было великое множество, сначала им никак не удавалось покатить тяжело груженную тележку, но Страшила и Железный Дровосек подоспели на помощь, подтолкнули тележку сзади, и процессия тронулась в путь. Скоро они выкатили Льва с макового поля на луг, где можно было снова дышать чистым воздухом, а не ядовитым ароматом цветов.

Дороти кинулась им навстречу и горячо поблагодарила мышей за то, что они спасли её друга от смерти. Девочка так полюбила большого Льва, что очень радовалась его спасению.

Потом мышей выпрягли из тележки, и они разбежались по домам. Королева удалилась последней.

— Если когда-нибудь мы снова вам понадобимся, — сказала она, — выйдите в поле и позовите нас. Мы услышим и придем вам на — помощь. Прощайте!

— До свидания! — закричали друзья, и Королева шмыгнула прочь, а Дороти придержала Того, чтобы он не кинулся следом и не испугал её.

После этого путники сели возле Льва и стали ждать, когда он проснется, а тем временем Страшила принес Дороти на обед фруктов с ближайшего дерева.


X. Привратник

Прошло некоторое время, прежде чем Лев очнулся, он ведь очень долго пролежал среди цветов, вдыхая их губительный аромат; но когда наконец открыл глаза и скатился с тележки, то был рад-радешенек, обнаружив, что остался в живых.

— Я бежал со всех ног, — объяснил он, садясь и зевая, — но эти цветы меня всё же одолели. А как вам удалось вытащить меня оттуда?

Друзья рассказали ему про полевых мышей и про то, как мыши самоотверженно спасали его от смерти. Трусливый Лев расхохотался и сказал:

— Я всегда считал себя большим и Сильным, и, нате вам, самые маленькие растения цветы — меня чуть не убили, а крошечные мыши спасли от смерти. Разве это не удивительно? Однако, друзья, что мы будем делать теперь?

— Надо идти дальше, пока не отыщем дорогу из желтых кирпичей, — сказала Дороти. — А уж там пойдем прямо в Изумрудный город.

К этому времени Лев уже совсем пришел в себя и как следует отдохнул, так что наши герои опять двинулись вперед, с удовольствием ступая по мягкой свежей траве, и скоро перед ними оказалась дорога из желтых кирпичей, по которой они повернули к Изумрудному городу, где жил Великий Оз.

Дорога здесь была ровная, хорошо вымощенная, бежала по красивым местам, и наши путники радовались, что оставили лес далеко позади, а вместе с ним и многочисленные опасности, которые подстерегали их под его мрачной сенью. Снова вдоль дороги тянулись изгороди, но теперь они были выкрашены в зеленый цвет, а когда друзья поравнялись с маленьким домом, в котором, как видно, жил фермер, то оказалось, что и дом тоже выкрашен зеленой краской. За день путники прошли мимо нескольких таких домов, иногда хозяева подходили к дверям и смотрели на наших героев, словно хотели о чём-то спросить, но никто не осмеливался подойти поближе и заговорить: всех пугал огромный Лев. На этих людях одежда была красивого изумрудного цвета, и, так же как мусолики, они носили остроконечные шляпы.

— Наверно, это и есть страна Оз, — сказала Дороти. — Значит, мы приближаемся к Изумрудному городу.

— Да, — ответил Страшила. — Здесь все зеленое, а в стране мусоликов любимый цвет — голубой. Но здешние люди не такие приветливые, как мусолики, и, боюсь, нам не найти места для ночлега.

— Ох как мне надоели фрукты, как бы хотелось съесть что-нибудь другое, — пожаловалась Дороти. — И Тото, по-моему, просто умирает с голоду. Давайте остановимся у следующего домика и поговорим с хозяевами.

Они как раз проходили мимо довольно большого дома. Дороти смело направилась к дверям и постучала. Хозяйка слегка приоткрыла дверь, выглянула и спросила:

— Чего тебе, дитя? И почему ты водишь с собой этого большого Льва?

— Не разрешите ли переночевать у вас? — обратилась к ней Дороти. — А Лев — мой друг и товарищ, он вас не тронет, не бойтесь.

— Он что, ручной? — спросила женщина и приоткрыла дверь чуть-чуть пошире.

— О да, — сказала девочка, — и к тому же отчаянный трус, так что боится вас куда больше, чем вы его.

— Ну что ж, — сказала женщина, немного подумав и ещё раз оглядев Льва. — В таком случае входите, я накормлю вас ужином и покажу, где можно переночевать.

Друзья вошли в дом, где кроме женщины было ещё двое детей и мужчина. Мужчина повредил ногу и лежал на диване в углу. И он, и дети очень удивились при виде такой странной компании, и пока хозяйка накрывала на стол, хозяин спросил:

— Куда направляетесь?

— В Изумрудный город, — сказала Дороти. — К Великому Озу.

— Вот оно что! — воскликнул хозяин. — А вы уверены, что Оз вас примет?

— Почему бы и нет? — спросила Дороти.

— А потому, что, как говорят, он никогда никому не показывается. Я много раз бывал в Изумрудном городе, но мне ни разу не довелось увидеть Великого Оза, да и вообще я не знаю никого, кто бы его видел.

— Разве он никогда не выходит из дворца? — спросил Страшила.

— Никогда. Сидит целыми днями у себя в огромном Тронном зале, и даже слуги ни разу не встречались с ним лицом к лицу.

— На кого он похож? — спросила Дороти.

— Трудно сказать, — задумался хозяин. — Видите ли, Оз — Великий Волшебник, он может принимать любые обличья, какие пожелает. Так что одни говорят: он похож на птицу, другие — на слона, а третьи уверяют, что он точь-в-точь кошка. Перед кем-то он прикидывается прекрасной феей, перед кем-то — домовым или ещё чем-нибудь этаким, как ему вздумается. А вот как выглядит настоящий Оз, какой он на самом деле, этого ни одна живая душа не знает.

— Очень странно, — сказала Дороти. — И всё-таки мы постараемся его увидеть, иначе, выходит, мы зря сюда шли.

— А зачем вам Оз, Великий и Ужасный? — спросил хозяин.

— Я хочу, чтобы он дал мне мозги, — сказал Страшила.

— Ну, это-то Озу ничего не стоит, — заверил его хозяин. — Мозгов у него хоть отбавляй.

— А я хочу, чтобы он дал мне сердце, — сказал Железный Доровосек.

— За этим тоже дело не станет, — продолжал хозяин. — Сердец у него целая коллекция, всех форм и размеров.

— А я хочу, чтобы он дал мне храбрость, — сказал Трусливый Лев.

— Оз держит у себя в Тронном зале большой кувшин с храбростью, — сказал хозяин. — Его даже приходится накрывать золотой тарелкой, чтобы храбрость не переливалась через край. Он охотно с тобой поделится.

— А я хочу, чтобы он отправил меня обратно в Канзас, — сказала Дороти.

— Где это Канзас? — удивился хозяин.

— Не знаю, — печально отозвалась девочка. — Но я там живу и твердо знаю, что он где-то есть.

— Вполне вероятно. Ну что ж, Оз все может, наверно, он и твой Канзас найдет. Но прежде всего вам нужно попасть к нему, а это трудное дело, потому что Великий Волшебник не любит ни с кем встречаться, а раз не любит, уж он на своем настоит. А ты чего хочешь? — обратился хозяин к Toтo. Но Toтo только завилял хвостом, потому что, как ни удивительно, разговаривать он не умел.

Тут хозяйка позвала всех ужинать. Друзья уселись за стол, и перед Дороти поставили вкусную овсянку, тарелку с вареными яйцами и свежий белый хлеб, она уплетала все за обе щеки. Лев тоже попробовал кашу, но такая еда ему не понравилась; он объяснил, что каша из овса, а овес пригоден только для лошадей, но никак не для львов. Страшила и Железный Дровосек вовсе не ужинали. А Тото попробовал всего понемногу, радуясь, что снова может хорошо поесть.

Хозяйка постелила Дороти постель, и Тото улегся рядом с девочкой, а Лев сторожил дверь в комнату, чтобы Дороти никто не потревожил. Страшила и Железный Дровосек встали в уголке и тихо простояли всю ночь, ведь спать они не умели.

Наутро, как только взошло солнце, все снова двинулись в путь и вскоре увидели впереди восхитительное зеленое сияние.

— Наверно, это и есть Изумрудный город, — сказала Дороти.

Чем ближе они подходили, тем ярче разгоралось зеленое зарево; похоже было, что наши друзья приближаются к концу своего путешествия. Но всё же к большой стене, окружавшей город, они подошли только к вечеру. Стена была высокая, мощная и ярко-зеленая.

Дорога из желтых кирпичей упиралась прямо в тяжелые ворота, усыпанные изумрудами; камни так сверкали на солнце, что их блеск ослепил даже Страшилу, хоть глаза у него были нарисованные.

Возле ворот наши путешественники увидели звонок. Дороти нажала на кнопку и услышала, как за стеной раздался перезвон серебряных колокольчиков. Большие ворота медленно растворились, вся компания прошла внутрь и оказалась в высоком сводчатом зале, на стенах которого сияли бесчисленные изумруды.

Их встретил маленький человек почти такого же роста, как мусолики. Он был весь в зеленом, и даже кожа его казалась зеленоватой. Возле него стоял большой зеленый сундук.

Увидев Дороти и её спутников, человечек спросил:

— Что привело вас в Изумрудный город?

— Мы пришли, чтобы повидаться с Великим Озом, — сказала Дороти.

Этот ответ так озадачил человечка, что он даже сел, чтобы хорошенько подумать.

— Уже много лет никто не просит у меня встречи с Озом, — пояснил он растерянно и покачал головой. — Оз — Могущественный и Ужасный; если вы нарушите его мудрые размышления, а дело у вас какое-нибудь глупое и пустяковое, он может разгневаться и уничтожить всех вас в одну секунду.

— Вовсе у нас не пустяковое дело, а наоборот, очень важное, — возразил Страшила. — К тому же нам говорили, что Оз — добрый волшебник.

— Он и есть добрый, — ответил зеленый человечек. — И правит Изумрудным городом мудро и справедливо. Но он не терпит нечестных и тех, кто хочет поглазеть на него из праздного любопытства. Лишь немногие осмеливаются просить о встрече с ним. Но я — Привратник, и раз вы хотите встретиться с Великим Озом, я обязан доставить вас к нему во дворец. Только сначала наденьте очки.

— Зачем? — удивилась Дороти.

— Потому что, если вы их не наденете, блеск и великолепие Изумрудного города вас ослепят. Даже те, кто живет в городе, обязаны носить очки днем и ночью. У всех дужки очков на затылке запираются на маленький замок, так приказал Оз сразу же, как построил наш город. А единственный ключ, которым можно их отомкнуть, находится у меня.

Привратник открыл большой сундук, и Дороти увидела, что он полон очков всех размеров и фасонов. И у всех зеленые стекла. Привратник подобрал подходящую для Дороти пару и надел на неё. К очкам были прикреплены две золотые ленточки. Привратник завязал их у Дороти на затылке, скрепил концы и запер их маленьким ключиком, который висел у него на шее на цепочке.

Теперь Дороти не смогла бы снять очки, даже если бы захотела, но ей, конечно, вовсе не хотелось ослепнуть от блеска Изумрудного города, и поэтому она не стала спорить.

Затем зеленый человечек подобрал очки для Страшилы, для Железного Дровосека, для Льва, даже для Тото и запер все очки маленьким ключом.

Наконец он сам надел очки и объявил, что готов проводить путников во дворец. Сняв со стены большой золотой ключ, Привратник открыл другие ворота и вывел наших друзей на улицы Изумрудного города.


XI. Чудесный Изумрудный город Оза

Даже в очках, под защитой зеленых стекол, Дороти и её друзья сначала чуть не ослепли от блеска необыкновенного города. Вдоль улиц стояли красивые дома из зеленого мрамора, украшенные сверкающими изумрудами. Под ногами были плиты такого же зеленого мрамора, а швы, где плиты соединялись, были сплошь выложены изумрудами, которые горели под ярким солнцем. В окнах были зеленые стекла, даже небо над городом отливало зеленым, даже солнечные лучи были зеленые.

По улице прогуливалось много народу — мужчин, женщин и детей, — и все были одеты в зеленое, и кожа у всех была зеленоватая. Встречные удивленно поглядывали на Дороти и на её странных спутников, а дети при виде Льва разбегались и прятались за матерей, но никто не решался заговорить с нашими друзьями. На улицах было много лавок, и Дороти заметила, что в них продавали все зеленое: зеленые конфеты, зеленую воздушную кукурузу, а также зеленые туфли, зеленые шляпы и зеленые платья всех фасонов. В одном месте продавали зеленый лимонад, и Дороти увидела, что дети расплачиваются за него зелеными монетками.

Нигде в городе не было видно ни лошадей, ни каких-нибудь других животных, мужчины сами возили все на маленьких зеленых тачках, которые они толкали перёд собой. Все казались довольными, счастливыми и веселыми.

Привратник провел наших друзей по улицам и остановился у большого здания в центре города — это и был дворец Оза, Великого Волшебника. У входа стоял солдат в зеленой форме, с длинной зеленой бородой и зелеными усами.



— Это чужеземцы, — объяснил Привратник. — Они требуют встречи с Великим Озом.

— Пусть войдут, — распорядился солдат. — Я доложу ему.

Наши путники прошли в ворота дворца, их отвели в большую комнату, которая была отделана изумрудами. Перед входом солдат заставил друзей вытереть ноги о зеленый коврик, а когда все сели, он вежливо сказал:

— Пожалуйста, устраивайтесь поудобнее, а я подойду к двери Тронного зала и доложу Озу.

Им пришлось долго ждать, пока солдат вернется. Когда он наконец появился, Дороти спросила:

— Ну как, вы видели Оза?

— Что ты! — сказал солдат. — Я его никогда не вижу. Но я с ним говорил. Он сидел за ширмой, и я передал ему вашу просьбу. Оз ответил, что, раз уж вы так хотите, он даст вам аудиенцию, но встретится с каждым поодиночке и будет принимать вас по одному в день. Поэтому вам предстоит некоторое время пожить у нас. Сейчас я покажу вам комнаты, где вы сможете отдохнуть с дороги.

— Спасибо, — ответила девочка. — Это очень любезно со стороны Оза.

Солдат засвистел в зеленый свисток, и тут же в комнату вошла молодая девушка, одетая в хорошенькое шелковое зеленое платье. У неё были красивые зеленые волосы и зеленые глаза. Она низко поклонилась Дороти и сказала:

— Следуй за мной, я покажу тебе твою комнату.

Дороти попрощалась со своими друзьями, взяла Тото на руки и пошла за девушкой в зеленом. Они прошли через семь коридоров, поднялись по трем лестницам и наконец пришли в комнату, расположенную в передней части дворца. Это была восхитительная маленькая комната, в ней стояла маленькая удобная кровать с простынями из зеленого шелка и с зеленым бархатным покрывалом. В середине комнаты бил маленький фонтан — струя зеленых духов взлетала вверх и падала в красивую чашу из зеленого мрамора. На подоконниках стояли прелестные зеленые цветы, а на стене висела полка с маленькими зелеными книгами. Когда у Дороти нашлось время заглянуть в них, она увидела там множество занятных зеленых картинок и не могла удержаться от смеха, такие они были забавные.

В шкафу висели зеленые платья из шелка, атласа и бархата, и все были словно на Дороти сшиты.

— Будь как дома, — сказала девушка в зеленом. — И позвони в звонок, если тебе что-нибудь понадобится. Оз пришлет за тобой завтра утром.

Девушка оставила Дороти одну, а сама вернулась к её спутникам. Она развела их по комнатам, и оказалось, что каждого поселили в каком-то красивом уголке дворца.

Конечно, Страшила не мог оценить такой предупредительности; когда его оставили одного, он как встал в дверях будто вкопанный, так и простоял до утра. Спать ему было ни к чему, он ведь даже глаза закрывать не умел, вот он и провел всю ночь, пялясь на маленького паука, который, как ни в чём не бывало, плел паутину в углу, словно жил в самой обычной комнате. Железный Дровосек просто по привычке улегся на кровать, вспомнив те времена, когда он был ещё из плоти и крови; но спать он разучился и скоротал ночь, упражняя свои суставы: он сгибал и разгибал их, желая убедиться, что они в полном порядке. Лев предпочел бы постель из сухих листьев в лесу, к тому же ему не понравилось, что его заперли; но у него хватило ума не расстраиваться, он прыгнул на кровать, свернулся, как кошка, замурлыкал и через минуту заснул.

Утром после завтрака девушка в зеленом пришла за Дороти и нарядила её в одно из самых красивых платьев из зеленой парчи. Дороти надела ещё зеленый шелковый фартук, завязала на шее Тото зеленую ленточку, и они отправились в Тронный зал к Великому Озу.

Сначала они очутились в большой прихожей, в которой толпились придворные дамы и кавалеры, разодетые в роскошные костюмы. Делать этим людям было нечего, они просто болтали друг с другом, но каждое утро непременно приходили сюда и ждали у дверей Тронного зала, хотя ни разу не были допущены лицезреть Оза. Когда Дороти вошла, все с любопытством уставились на неё, а одна из дам спросила шепотом:

— Неужели ты и правда решишься поднять глаза на Оза? На самого Оза, Великого и Ужасного?

— Разумеется, — ответила девочка. — Если только он захочет меня принять.

— Он тебя обязательно примет, — вмешался солдат, который докладывал о ней Волшебнику, — хотя терпеть не может, когда у него просят аудиенции. По правде говоря, он сначала рассердился и велел отправить вас туда, откуда вы явились. А потом спросил, как ты выглядишь, и когда я упомянул о серебряных туфлях, он очень заинтересовался вами. А уж когда услышал про знак, что у тебя на лбу, решил допустить вас всех к себе.

Тут прозвенел звонок, и девушка в зеленом сказала Дороти:

Это сигнал. В Тронный зал ты пойдешь одна.

Девушка открыла маленькую дверь, Дороти смело переступила порог и очутилась в удивительном помещении.

Это была большая комната, круглая, с высоким сводом, стены, пол и потолок были украшены крупными изумрудами, тесно лепившимися друг к другу. На потолке, в самой середине, висел великолепный фонарь, яркий, как солнце, и под его лучами изумруды мерцали и переливались так, что нельзя было глаза отвести.

Но больше всего Дороти поразил огромный трон из зеленого мрамора, стоявший посреди комнаты. Он напоминал кресло и, как все вокруг, сверкал от драгоценных камней. На сиденье покоилась громадная Голова, без волос, но с глазами, носом и ртом; ни туловища, ни рук, ни ног не было. Г олова была гигантская, такой даже у самого большого великана не увидишь.

Пока Дороти со страхом и изумлением рассматривала эту Голову, глаза медленно повернулись и уставились на неё зорко и неподвижно. Затем дрогнули губы, и Дороти услышала голос:

— Я — Оз, Великий и Ужасный. Кто ты и почему ищешь встречи со мной?

Голос был не такой уж страшный, хоть Дороти ждала, что у этой огромной Головы и голос должен быть ужасный. Девочка набралась храбрости и ответила:

— Я — Дороти, маленькая и смирная. Я пришла к тебе за помощью.

Почти целую минуту глаза задумчиво рассматривали её. Потом голос зазвучал снова:

— Откуда у тебя серебряные туфли?

— Они достались мне от Злой Восточной Ведьмы, когда на неё упал мой дом и она погибла, — ответила Дороти.

— А откуда у тебя этот знак на лбу? — допытывался голос.

— Меня поцеловала на прощанье Добрая Северная Ведьма, когда посылала к тебе.

Глаза снова пристально уставились на Дороти, и, видно, Оз понял, что она говорит правду. Тогда он спросил:

— Чего ты от меня хочешь?

— Отправь меня обратно в Канзас, к тетушке Эм и дядюшке Генри, — попросила Дороти, серьезно глядя на Волшебника. — Мне не по душе твоя страна, хоть она очень красивая. К тому же, я уверена, тетушка Эм ужасно беспокоится, что меня так долго нет.

Глаза трижды моргнули, поднялись к потолку, уставились в пол и так странно завращались, что, казалось, разом оглядели всю комнату — каждый уголок. Наконец они снова остановились на Дороти.

— Почему это я должен тебе помогать? — спросил Оз.

— Потому что ты сильный, а я слабая, потому что ты — Великий Волшебник, а я всего лишь маленькая беспомощная девочка.

— Однако у тебя хватило сил убить Злую Восточную Ведьму, — заметил Оз.

— Так уж случилось, — просто ответила Дороти. — Тут я ничего не могла. поделать.

— Ну ладно, — сказала Голова. — Слушай мой ответ. Не воображай, что я отправлю тебя в Канзас, если и ты не сделаешь что-нибудь для меня. В нашей стране принято платить за все, что получаешь. Если хочешь, чтобы я пустил в ход волшебство и отправил тебя домой, сделай сначала что-нибудь для меня. Помоги мне, и я помогу тебе.

— Что нужно сделать? — спросила девочка. Убей Злую Западную Ведьму, — ответил Оз.

Да разве я могу? — воскликнула пораженная Дороти.

— Ты же убила Злую Восточную Ведьму, и вдобавок на тебе серебряные туфли, а они обладают волшебной силой. У нас в стране осталась одна Злая Ведьма, и когда ты сообщишь мне, что она погибла, я сразу отправлю тебя в Канзас, но не раньше.

Девочка заплакала, она была очень разочарована; а глаза Головы снова заморгали и посмотрели на неё с беспокойством, как будто Великий Оз чувствовал, что Дороти может ему помочь, но неизвестно, захочет ли.

— Я никогда никого не убивала, — всхлипывала Дороти, — и даже если бы мне захотелось, как я убью Злую Ведьму? Уж если ты Великий и Ужасный — не можешь убить её сам, почему ты думаешь, что я смогу?

Не знаю, — сказала Голова. — Но таков мой ответ, и пока Злая Ведьма не умрет, не видать тебе ни дядюшки Генри, ни тетушки Эм. И запомни: Ведьма злая, ужасно злая, её обязательно надо убить. А теперь иди и не показывайся мне на глаза, пока не выполнишь задание.

Опечаленная Дороти вышла из Тронного зала и вернулась ко Льву, Страшиле и Железному Дровосеку, которым не терпелось услышать, что обещал ей Оз.

— Мне не на что надеяться, — сказала она грустно. — Оз не отправит меня домой, пока я не убью Злую Западную Ведьму; а этого я никогда не смогу сделать.

Друзьям было очень жаль девочку, но помочь ей они ничем не могли, и она ушла к себе в комнату, улеглась в постель и плакала, пока не заснула.

На следующее утро солдат с зелеными усами пришел к Страшиле и сказал:

— Идем, Оз послал за тобой.

И Страшила пошел за ним, вступил в большой Тронный зал и увидел, что на изумрудном троне сидит Красавица, каких свет не видал. На ней было зеленое газовое платье, на плечи спадали зеленые локоны, на голове сверкала корона из драгоценных камней. За спиной у Красавицы виднелись яркие пестрые крылья, такие легкие, что они трепетали при малейшем дуновении.

Страшила отвесил поклон этому прекрасному созданью и, хоть был набит соломой, изо всех сил старался держаться как можно грациозней, а Красавица ласково посмотрела на него и. сказала:

— Я — Оз, Великий и Ужасный. Кто ты и почему ищешь встречи со мной?

Страшила ожидал увидеть огромную Голову, о которой рассказывала Дороти, и, очень удивившись, храбро ответил:

— Я — всего-навсего Пугало, набитое соломой. У меня нет мозгов, вот я и пришел к тебе просить и умолять, чтобы вместо соломы ты вложил мне в голову мозги, тогда я стану таким же, как все люди в твоих владениях

— С какой стати я буду для тебя что-то делать? — спросила леди.

— Потому что ты — мудрый и могущественный Волшебник, и, кроме тебя, мне помочь некому, — ответил Страшила.

— Я не оказываю услуг даром, — сказал Оз. — Но тебе обещаю помочь. Убей для меня Злую Западную Ведьму, и я пожалую тебе мозгов сколько захочешь, да таких, что ты станешь самым мудрым в стране Оз.

— А я думал, ты велел Дороти убить Ведьму, — удивился Страшила.

— Велел. Мне все равно, кто её убьет. Но пока она жива, твое желание не будет исполнено. А теперь иди и не пытайся попасть ко мне снова, пока не заслужишь мозги, которых так добиваешься.

Опечаленный Страшила вернулся к своим друзьям и поведал им, что приказал ему Оз; Дороти очень удивилась, что Великий Волшебник оказался на этот раз не огромной Головой, каким он предстал перед ней, а Красавицей.

— Одно могу сказать, — заметил Страшила, — этой прекрасной леди, как и Железному Дровосеку, не мешало бы иметь сердце.

Наутро солдат с зелеными усами пришел за Железным Дровосеком и сказал:

— Оз приказал привести тебя. Следуй за мной.

Железный Дровосек пошел за ним к большому Тронному залу. Он не знал, каким явится ему Оз — Красавицей или огромной Головой. Ему бы больше хотелось увидеть прекрасную леди. «Потому что, — размышлял Дровосек, — Голова наверняка не даст мне сердце, у неё же у самой его нет, разве она мне посочувствует? Другое дело, если на троне окажется прекрасная леди. Её можно уговорить дать мне сердце, ведь у всех красавиц сердце доброе, они сами так говорят».

Но, войдя в большой Тронный зал, Железный Дровосек не увидел ни Головы, ни Красавицы — на этот раз Оз принял облик ужаснейшего Зверя. Зверь был чуть ли не со слона ростом, и казалось, что зеленый трон того и гляди сломается под его тяжестью. Голова Чудища напоминала голову носорога, только с неё смотрело ни много ни мало — целых пять глаз. Туловище опиралось на пять длинных передних лап и на пять длинных и стройных задних. На спине и боках Зверя лохматилась густая шерсть; словом, ничего страшнее и представить себе нельзя. Счастье, что Железный Дровосек не имел сердца, иначе в эту минуту оно громко застучало бы от ужаса. Но не зря Дровосек был железным, он ничуть не испугался, а просто испытал сильное разочарование.

— Я — Оз, Великий и Ужасный, — провозгласило Чудище. — Кто ты и почему ты ищешь со мной встречи?

— Я — Дровосек и сделан из железа. У меня нет сердца, и я не могу любить. Прошу тебя, дай мне сердце, чтобы я стал таким, как все люди.

— А почему я должен это сделать? — спросило Чудище.

— Потому что я тебя прошу, и только ты можешь исполнить мою просьбу, — ответил Дровосек.

При этих словах Оз глухо зарычал, а потом всё же сказал угрюмо:

— Если ты и впрямь хочешь получить сердце, ты должен его заслужить.

— Как? — спросил Железный Дровосек.

— Помоги Дороти убить Злую Западную Ведьму, — ответило Чудище. — Когда Ведьма умрет, приходи ко мне, и я дам тебе самое большое, самое доброе и любящее сердце, какое только сыщется в стране Оз.

Что поделаешь, опечаленный Железный Дровосек вернулся к своим друзьям и рассказал им про страшное Чудище, которое ему довелось увидеть. Все очень удивились, что Великий Волшебник может принимать столько разных обличий, а Лев сказал:

— Если, когда я приду, он будет Чудищем, я зарычу как можно страшнее, он перепугается и даст мне все, что я попрошу. А если меня встретит Красавица, я сделаю вид, что хочу броситься на неё. Оз испугается и выполнит мою просьбу. Если же он прикинется огромной Головой, тут ему несдобровать, я буду катать эту Голову по всему Тронному залу, пока Оз не пообещает мне сделать то, что мы просим. Так что не унывайте, друзья, ещё не все потеряно.

На следующее утро солдат с зелеными усами повел Льва в большой Тронный зал и предложил войти и представиться Озу.

Лев тотчас вошел в дверь и, оглядевшись, увидел, к своему удивлению, что перед троном горит Огненный Шар, такой ослепительный, что глазам больно. Лев решил было, что случилось несчастье — Оз загорелся и теперь пылает ярким пламенем. Лев попробовал подойти поближе, но жар оказался такой сильный, что ему опалило усы, и он, дрожа от страха, отполз подальше к самым дверям.

И тут из Огненного Шара раздался голос, глухой и спокойный, и Лев разобрал слова:

— Я — Оз, Великий и Ужасный. Кто ты и почему ищешь со мной встречи?

Лев ответил:

— Я-Трусливый Лев, я всего боюсь. Я пришел просить тебя дать мне храбрости, чтобы я стал настоящим Царем зверей, каким меня считают люди.

— А почему я должен дать тебе храбрости?

— Потому что из всех волшебников ты — самый великий. Ты один можешь выполнить мою просьбу, — ответил Лев.

Огненный Шар разгорелся ещё ярче, и через некоторое время голос послышался снова:

— Принеси мне доказательства, что Злая Ведьма мертва, и я тут же дам тебе храбрость. Но пока Злая Ведьма жива, оставаться тебе трусом.

Лев рассердился на эти слова, но ничего не мог сказать в ответ, и пока он, замерев, молча смотрел на Огненный Шар, тот заполыхал таким жаром, что, поджав хвост, Лев выскочил из зала. Он обрадовался, увидев, что друзья ждут его, и рассказал им про свой ужасный разговор с Волшебником.

— Что же теперь делать? — грустно спросила Дороти.

— Сделать можно только одно, — сказал Лев. — Надо идти в страну моргунчиков, найти Злую Ведьму и прикончить её.

— А если не сумеем? — спросила девочка.

— Тогда мне не быть храбрым, — сказал Лев.

— А мне не иметь мозгов, — подхватил Страшила.

— А мне — сердца, — добавил Железный Дровосек.

— А я никогда не увижу тетушку Эм и дядюшку Генри, — сказала Дороти и заплакала.

— Осторожно! — закричала девушка в зеленом. — Слезы накапают тебе на платье, на твое зеленое шелковое платье! Останутся пятна!

Дороти вытерла глаза и сказала:

— По-моему, надо попробовать; но я совсем не хочу никого убивать, даже ради того, чтобы увидеть тетушку Эм.

— Я пойду с тобой, но я слишком труслив и не смогу убить Ведьму, — сказал Лев.

— Я тоже пойду, — объявил Страшила. — Но вряд ли смогу тебе помочь, я ведь совсем безмозглый.

— А у меня духу не хватит обидеть даже Ведьму, — заметил Железный Дровосек. — Но если ты пойдешь, я, конечно, пойду с тобой.

И друзья решили отправиться в путь на следующее же утро; Дровосек поострей наточил топор на зеленом точиле и как следует смазал себе маслом все суставы. Страшила набил себя свежей соломой, а Дороти заново нарисовала ему глаза, чтобы он лучше видел. Девушка в зеленом была к ним очень добра: она наполнила корзинку Дороти вкусной едой и прикрепила к ошейнику Тото маленький колокольчик на зеленой ленточке.

Наши герои пораньше легли спать и заснули крепким сном, а утром их разбудил крик зеленого петуха, жившего на заднем дворе дворца, и кудахтанье курицы, которая снесла зеленое яйцо.


ХII. В поисках Злой Ведьмы

Солдат с зелеными усами провел наших героев по улицам Изумрудного города к жилищу Привратника. Привратник разомкнул на них очки и снова спрятал их в большой сундук, а потом любезно распахнул перед путниками ворота.

— Какая дорога ведет в страну Злой Западной Ведьмы? — спросила Дороти.

— Нет такой дороги, — ответил Привратник. — Охотников туда ходить нет.

— Так как же мы найдем Ведьму? — удивилась девочка.

— А это проще простого, — ответил Привратник. — Стоит Западной Ведьме узнать, что вы вступили в страну моргунчиков, и она тут же сама вас отыщет и превратит в рабов.

— Вряд ли ей это удастся, — вмешался Страшила. — Мы ведь идем туда её прикончить.

— Тогда другой разговор, — сказал Привратник. — До сих пор её ещё никто не приканчивал, ну и, понятно, я решил, что она сделает вас рабами, как и прочих. Только будьте осторожны, она такая злая и коварная, что едва ли даст себя погубить. Идите все время на запад, туда, где солнце садится, и вы её обязательно найдете.

Друзья поблагодарили Привратника, попрощались с ним и пошли на запад по полям, поросшим мягкой травой. Из травы там и сям выглядывали маргаритки и лютики. Дороти все ещё была в том красивом платье, в которое её нарядили во дворце, но, к своему удивлению, она обнаружила, что платье больше не зеленое, а ослепительно белое. И ленточка на шее у Тото перестала быть зеленой и стала такой же белой, как платье Дороти.

Вскоре Изумрудный город остался далеко позади. Чем дальше углублялись путники в Западную страну, тем больше становилось выбоин и ухабов, потому что в этой стране не было ни домов, ни ферм, за землей никто не ухаживал, и она сделалась неровной.

В полдень горячее солнце жарко светило путникам прямо в лицо, но деревья здесь не росли, и негде было спрятаться в тени; так что не успела наступить ночь, как Дороти, Тото и Лев совсем выбились из сил, улеглись на траву и заснули, Дровосек же со Страшилой остались стоять на часах.

А надо вам сказать, что у Злой Западной Ведьмы был один-единственный глаз, но такой зоркий, что она видела все, будто в телескоп. И вот сидела себе Ведьма у дверей своего замка, посматривала вокруг и случайно заметила спящую Дороти и её друзей. Они были далеко, но Злая Ведьма ужасно рассердилась, что чужаки посмели войти в её страну, и свистнула в серебряный свисток, который висел у неё на шее.

Тут к ней сразу со всех сторон сбежались огромные волки. У них были длинные ноги, свирепые глаза и острые зубы.

— Ступайте к тем людям, — приказала Злая Ведьма, — и разорвите их на куски.

— Разве ты не хочешь сделать их своими рабами? — спросил Вожак волчьей стаи.

— Нет, — ответила Ведьма»- Один из них железный, другой — из соломы. Да ещё девчонка и Лев. Для работы они не годятся. Так что разорвите их на мелкие кусочки.

— Ладно, — согласился Вожак и помчался со всех ног, а за ним его стая.

Хорошо, что Страшила и Дровосек были начеку, они заслышали волков издали.

— С этими сражусь я, — распорядился Дровосек. — Спрячься у меня за спиной, а уж я им задам, пусть только сунутся.

Он схватил топор, который до этого хорошенько наточил, и, как только Вожак волчьей стаи налетел на него, взмахнул топором и отрубил волку голову, так что тот сразу упал. Не успел Дровосек снова взмахнуть топором, как подскочил второй волк и тоже рухнул от удара острого топора. Всего волков было сорок, и сорок раз поднимался топор, так что скоро мертвые волки грудой лежали вокруг Дровосека.

Тогда он отбросил топор в сторону и сел рядом со Страшилой, который сказал:

— Вот это был бой, приятель!

И они стали ждать утра, когда проснется Дороти. Девочка очень испугалась, увидев груду мертвых косматых волков, но Железный Дровосек объяснил ей, как было дело. Она поблагодарила его за то, что он всех спас, и села завтракать, а после завтрака они снова двинулись в путь.

Между тем Злая Ведьма вышла утром из дверей своего замка и поглядела вокруг единственным глазом, который видел далеко-далеко. И обнаружила, что все её волки лежат мертвые, а чужеземцы шагают по стране дальше. Ведьма рассердилась не на шутку и свистнула в серебряный свисток два раза.

Тотчас к ней слетелась огромная стая хищных ворон, закрыв собой все небо. И Злая Ведьма сказала Царице ворон:

— Сейчас же летите к этим чужеземцам, выклюйте им глаза, а самих разорвите на куски.

И хищные вороны снялись с места и всей стаей полетели навстречу Дороти и её друзьям. Дороти, увидев их, задрожала от страха. Но Страшила сказал:

— Теперь моя очередь. Ложитесь на землю и никто вас не тронет.

И вот друзья, все, кроме Страшилы, легли на землю, а он вытянулся во весь рост и раскинул руки. Увидели его вороны, перетрусили — ведь воронам положено бояться пугал — и не посмели подлететь поближе. Но Царица ворон прокаркала:

— Да это просто чучело, набитое соломой. Я выклюю ему глаза.

И Царица ворон налетела на Страшилу, а он хвать её за голову да и скрутил ей шею, так что из вороны сразу дух вон.

Тут к Страшиле подлетела другая ворона, он свернул шею и ей. Всего ворон было сорок, и всем сорока Страшила сворачивал шеи, пока земля не оказалась усеянной их мертвыми телами. Тогда он окликнул друзей, те поднялись с земли и снова пустились в путь.

Когда Злой Ведьме случилось опять выглянуть из замка и она увидела, что все её вороны мертвые лежат на земле, она рассвирепела пуще прежнего и свистнула в серебряный свисток трижды.

Вокруг сразу загудело и зажужжало, и к Ведьме подлетел рой черных пчел.

— Летите к чужакам и жальте их, пока никого в живых не останется, — приказала Ведьма, и пчелы повернулись и молнией полетели навстречу Дороти и её друзьям. Но Железный Дровосек заметил их издали, а Страшила догадался, что надо делать.

— Вытряхни из меня солому и засыпь ею девочку, собаку и Льва, — сказал он Дровосеку, — Тогда пчелы их не тронут.

Дровосек так и сделал. Дороти прижала к себе Тото и легла на землю рядом со Львом, из-под соломы их даже видно не было.

Прилетели пчелы, но оказалось, что, кроме Дровосека, жалить некого, на него-то пчелы и набросились, да только жала о железо обломали, он их укусов даже не заметил. А ведь без жала ни одна пчела жить не может, вот и настал пчелам конец, и всю землю вокруг Дровосека словно маленькими черными угольками засыпало.

Тогда Дороти и Лев встали, и девочка помогла Дровосеку снова набить Страшилу соломой, так что он стал лучше прежнего. Потом друзья пошли дальше.

Увидев, что черные пчелы, словно маленькие угольки, валяются на земле, Злая Ведьма так разъярилась, что затопала ногами, стала рвать на себе волосы и скрежетать зубами. А потом кликнула своих рабов, и когда к ней прибежало двенадцать моргунчиков, раздала им острые копья и велела идти навстречу чужеземцам и убить их.

Моргунчики были народ несмелый, но делать нечего, пришлось подчиниться, они повернулись кругом и зашагали навстречу Дровосеку. Увидев их, Лев грозно зарычал и кинулся на них, а бедняжки моргунчики так перепугались, что бросились врассыпную.

Когда они прибежали обратно в замок, Злая Ведьма хорошенько отстегала их плеткой и отправила работать, а сама села и стала размышлять, что же делать дальше. Она никак не могла взять в толк, почему из всех её затей погубить чужестранцев ничего не выходит; однако она была не только злая, но и очень коварная Ведьма, поэтому быстро придумала, как поступить.

У неё в шкафу хранилась золотая шапочка, украшенная бриллиантами и рубинами. Эта золотая шапочка была волшебная. Тот, кто ею владел, мог трижды вызвать к себе летучих мартышек, и они должны были выполнить любое его желание. Но никто не мог вызвать эти удивительные создания больше чем три раза. А Злая Ведьма уже дважды пользовалась волшебной шапочкой. В первый раз, когда превратила моргунчиков в рабов и стала сама управлять их страной. В этом ей помогли летучие мартышки. Во второй раз, когда вступила в борьбу с самим Великим Озом и изгнала его из Западной страны. Тут ей тоже помогли летучие мартышки. Теперь Злая Ведьма могла прибегнуть к золотой шапочке ещё только один раз. Вот почему она норовила применить другие способы, а шапочку не трогать. Но и свирепые волки, и хищные вороны, и черные пчелы — все погибли, а её рабов обратил в бегство Трусливый Лев, поэтому Злая Ведьма видела, что у неё нет другого выхода.

Она вытащила из шкафа Золотую шапочку и надела её на голову. Потом встала на левую ногу и медленно проговорила:

— Эп-пе, пеп-пе, кей-ке!

Потом встала на правую ногу и сказала:

— Хил-ло, хол-ло, хел-ло!

После этого она встала на обе ноги и прокричала зычным голосом:

— Зиз-зи, зуз-зи-зик!

И заклинания сделали своё дело. Небо потемнело, раздался отдаленный рокот. Это был шум множества крыльев, громкая болтовня и смех; а когда солнце выглянуло снова, оно осветило гурьбу летучих мартышек с громадными мощными крыльями за спиной, толпящихся вокруг Ведьмы.

Одна мартышка — самая рослая — видимо, была главарем стаи. Главарь подлетел совсем близко к Ведьме и сказал:

— Ты вызвала нас в третий, и последний, раз. Приказывай.

— Отправляйтесь к чужеземцам, проникшим в мои владения, и умертвите их всех, кроме Льва, — приказала она. — А Льва доставьте сюда, я запрягу его вместо лошади, пусть работает.

— Слушаемся и повинуемся, — сказал главарь, и, громко болтая и смеясь, стая летучих мартышек устремилась к Дороти и её друзьям.

Несколько мартышек подхватили Железного Дровосека и потащили его по воздуху над Западной страной, пока внизу не показались грозные острые утесы. Тут мартышки швырнули бедного Дровосека вниз, и он рухнул прямо на камни, да так расшибся и расплющился, что был не в силах ни шевельнуться, ни застонать.

Другие мартышки вцепились в Страшилу, ловкими пальцами вытряхнули всю солому из его туловища и головы. Потом связали то, что осталось: шляпу, ботинки и костюм — в тугой узелок и закинули на верхние ветки высокого дерева.

Остальные мартышки скрутили толстой веревкой Льва и так стянули его голову, лапы и тело, что он не мог ни кусаться, ни царапаться, ни бороться. Тогда они подняли Льва в воздух и полетели с ним к замку Злой Ведьмы, где заперли в маленьком дворике, обнесенном высокой железной решеткой, так что убежать Лев никак не мог.

А Дороти летучие мартышки не тронули. Держа на руках Toтo, она видела, как расправляются с её бедными товарищами, и думала, что скоро настанет её черед. Главарь летучих мартышек приблизился к ней, отвратительная морда его исказилась зловещей ухмылкой, он уже протянул к девочке свои длинные волосатые лапы, но тут заметил у неё на лбу след от поцелуя Доброй Ведьмы и отпрянул, дав остальным знак не трогать Дороти.

— Мы не смеем причинить зло этой девочке, — сказал главарь летучих мартышек, — Её охраняют добрые чары, и они гораздо сильнее злых. Мы только и можем, что отнести её в замок Злой Ведьмы и там оставить.

Осторожно и бережно мартышки подняли Дороти в воздух и быстро полетели с ней к замку, а там опустили на крыльцо. И главарь летучих мартышек сказал Злой Ведьме:

— Мы выполнили твой приказ как смогли. Железный Дровосек и Страшила уничтожены. Лев привязан у тебя во дворе. Но ни девочку, ни собаку, которую она не спускает с рук, мы тронуть не осмелились. А теперь твоя власть над нами кончилась, больше ты нас не увидишь.

И летучие мартышки с хохотом, громко болтая, шумно понеслись прочь и скоро скрылись из вида.

Заметив на лбу Дороти след от поцелуя Доброй Ведьмы, Злая Ведьма была озадачена и встревожена, потому что поняла — ни летучие мартышки, ни даже она сама не смеют причинить девочке никакого вреда. Ведьма перевела взгляд на ноги Дороти и, увидев серебряные туфли, затряслась от страха, — она хорошо знала их волшебную силу. Злую Ведьму так и подмывало убежать от Дороти, но когда она взглянула девочке в глаза, то поняла, что у Дороти бесхитростная душа и что девочка не подозревает, каким чудесным даром обладают её туфельки.

Тогда Злая Ведьма усмехнулась про себя и подумала: «Все-таки я сделаю её своей рабыней, она ведь не сумеет использовать своё могущество». И Ведьма строго сказала Дороти хриплым, суровым голосом:

— Ступай за мной. И запоминай все, что я тебе скажу. А не будешь слушаться — я погублю тебя, как уже погубила Железного Дровосека и Страшилу.

Ведьма повела Дороти через роскошные покои в кухню и здесь велела ей вычистить горшки и чайники, подмести пол и поддерживать огонь в очаге.

Дороти покорно принялась за работу и решила стараться изо всех сил, — она была рада-радешенька, что Злая Ведьма оставила её в живых.

Убедившись, что Дороти прилежно работает, Ведьма подумала, что не мешает пойти во двор и запрячь Трусливого Льва в свою колесницу вместо лошади. Вот-то будет потеха, решила Ведьма, если Лев станет возить её, куда она пожелает. Но только она открыла калитку, как Лев грозно зарычал и так яростно бросился на неё, что Ведьма испугалась, поскорее выбежала вон и заперла калитку.

— Если не дашь себя запрячь, — пригрозила Ведьма Льву через решетку, — я уморю тебя голодом. Не получишь ни крошки, пока не сделаешь, как я велю.

После этого она перестала кормить пленного Льва, но каждый раз ровно в двенадцать подходила к калитке и спрашивала:

— Ну как, дашь запрячь себя вместо лошади?

И каждый раз Лев отвечал ей:

— Не дам. Только войди ко мне в клетку, я тебя разорву.

А Лев не соглашался подчиниться Ведьме вот почему: каждую ночь, когда Ведьма засыпала, Дороти доставала из кухонного шкафа еду и относила Льву. Лев все съедал, растягивался на своей соломенной подстилке, Дороти устраивалась рядом, клала голову на его мягкую лохматую гриву, и они вместе горевали о своей участи и старались придумать, как бы им убежать. Но напрасно они ломали себе голову, выбраться из замка было невозможно, день и ночь его охраняли Желтые моргунчики, рабы Злой Ведьмы, которые так боялись свою повелительницу, что никогда не посмели бы её ослушаться.

Дороти работала с утра до ночи, но Ведьма то и дело грозила, что побьет её своим старым зонтиком: она его никогда не выпускала из рук. Хотя, по правде говоря, Ведьма не смела тронуть Дороти, ведь на лбу у девочки был след от поцелуя Доброй Ведьмы.

Девочка этого не знала и очень боялась за себя и за Тото. Однажды Злая Ведьма больно стукнула Тото зонтиком, и храбрый маленький пес кинулся на неё и укусил обидчицу за ногу. Но кровь из укушенного места не пошла, Ведьма была такая старая, что вся кровь у неё давным-давно высохла.

Дороти начала понимать, что теперь о возвращении в Канзас к тетушке Эм даже думать нечего, и жизнь её становилась все печальнее. Иногда она часами горько плакала, а Тото сидел у её ног, смотрел ей в глаза и тихонько подвывал, чтобы показать, как ему жаль свою маленькую хозяйку. Самому Тото в общем-то было все равно, где жить — в Канзасе или в стране Оз, лишь бы только быть рядом с Дороти. Но он видел, что девочка горюет, и тоже горевал.

Злой Ведьме между тем страшно хотелось завладеть серебряными туфельками, которые Дороти носила не снимая. Все её помощники: пчелы, вороны, волки — полегли мертвыми и валялись, истлевая на солнце, а чарами золотой шапочки она больше пользоваться не могла. Вот если заполучить серебряные туфельки, которые приносят могущество, то нечего будет жалеть, что все её помощники погибли. Ведьма не спускала глаз с Дороти в надежде, что та когда-нибудь снимет туфли, а она их украдет. Но девочка так гордилась своими красивыми туфельками, что расставалась с ними только ночью или когда купалась. Злая же Ведьма до того боялась темноты, что ни за что на свете не решилась бы пойти ночью в комнату Дороти и утащить туфли, а воды она боялась ещё больше, и когда Дороти купалась, даже близко не подходила. Надо вам сказать, что Злая Ведьма не только никогда сама руки в воде не мочила, но даже других с мокрыми руками к себе не подпускала.

Однако эта злобная особа была очень коварна, и в конце концов она всё-таки придумала, как получить то, что хотела. В кухне посреди пола она положила железный прут и заколдовала его так, что он стал невидим для человеческого глаза. Однажды, когда Дороти проходила по кухне, она споткнулась об этот невидимый прут и растянулась во весь рост. Она не ушиблась, но обронила одну из серебряных туфелек, и только хотела её поднять, как Злая Ведьма схватила туфельку и сунула в неё свою костлявую ногу.

Злая старуха не могла нарадоваться, как ловко все придумала. Раз одна туфля уже у неё, значит, и половиной волшебных чар она завладела, и Дороти теперь не смогла бы с ней бороться, даже если бы знала как.

Девочка, увидев, что потеряла одну из своих красивых туфелек, рассердилась и потребовала у Ведьмы:

— Отдай мне мою туфельку!

— Не отдам! — отрезала Ведьма. — Теперь она не твоя, а моя!

— Какая ты противная! — воскликнула Дороти. — Разве ты имеешь право отнимать мою туфельку?

— Все равно не отдам! — засмеялась Ведьма. — Я ещё и вторую у тебя отберу!

Услышав это, Дороти так рассердилась, что схватила ведро с водой, которое стояло рядом, и окатила Ведьму с головы до ног.

Злая Ведьма взвизгнула от ужаса и в ту же минуту на глазах у изумленной Дороти стала таять и растекаться вместе с водой.

— Полюбуйся, что ты натворила! — визжала она. — Я же сейчас растаю!

— Прости меня, пожалуйста! — отвечала Дороти, которая со страхом смотрела, как Ведьма тает у неё на глазах, словно сахар в чае.

— Ты что, не знала, что вода для меня — погибель? — захныкала Ведьма, теряя надежду на спасение.

— Конечно, нет, — ответила Дороти. — Откуда мне знать?

— Ну вот, сейчас я совсем растаю, и весь мой замок достанется тебе. Спору нет, я немало зла наделала, но никогда не думала, что какая-то девчонка вроде тебя сможет положить конец моим козням и заставит меня растаять. Смотри, вот меня и нет больше!

С этими словами Ведьма превратилась в коричневую грязную лужу и стала растекаться по чистым доскам кухонного пола. Увидев, что Ведьма и впрямь растаяла, Дороти схватила другое ведро и вылила его на грязный пол. А потом вымела грязь за дверь. Подобрав серебряную туфельку — все, что осталось от Злой Ведьмы, — она вытерла и вычистила её тряпкой и снова надела на ногу. А потом — ведь теперь она была свободна и могла делать все, что хочет, — скорей побежала во двор рассказать Льву, что Злой Ведьме пришел конец и больше они не пленники в этой чужой стране.


XIII. Спасение

Трусливый Лев очень обрадовался, услышав, что Злая Ведьма растаяла, когда её облили водой, а Дороти поскорей открыла калитку и выпустила Льва на волю.

Вместе они поспешили в замок. Дороти первым делом созвала туда всех моргунчиков и объявила им, что их рабство кончилось.

Желтые моргунчики себя не помнили от радости, ведь Злая Ведьма много лет мучила их тяжелой работой и обращалась с ними ужасно жестоко. Они решили на веки веков считать этот день праздничным и отмечать своё освобождение пирами и плясками.

— Эх! Были бы с нами Страшила и Железный Дровосек! — вздохнул Лев. — Вот тогда бы я радовался от всей души.

— Ты думаешь, нам не удастся их спасти? — встревожилась Дороти.

— Попробуем, — ответил Лев.

Дороти и Лев снова пригласили к себе Желтых моргунчиков и спросили, не помогут ли те спасти Страшилу и Железного Дровосека, а моргунчики ответили, что для Дороти, которая избавила их от рабства, они с превеликим удовольствием сделают все что угодно. Тогда Дороти отобрала самых смышленых на вид моргунчиков, и все вместе они отправились на поиски. Шли они шли целый день и часть следующего дня, пока не пришли к утесам, где лежал Железный Дровосек, весь помятый и искореженный. Рядом с ним валялся его топор, но топорище было сломано, а сам топор покрылся ржавчиной.

Моргунчики бережно подняли Дровосека на руки и понесли его к Желтому замку, за ними шла Дороти и, глядя на своего старого друга, обливалась слезами, а Лев шагал позади всех, мрачный и расстроенный. Когда приблизились к замку, Дороти спросила моргунчиков:

— Нет ли среди вас жестянщиков?

— Есть, есть! Отличные мастера, — заверили они её.

— Ну-ка, ведите их ко мне, — распорядилась Дороти.

И когда жестянщики собрались, держа в руках корзинки с инструментами, Дороти спросила:

— Как по-вашему, вы сможете выправить все вмятины на боках у Железного Дровосека? Снова сделать его таким, как прежде, и припаять все, что у него отломано?

Жестяных дел мастера внимательно осмотрели Дровосека и объявили, что смогут починить его и он станет как новенький. Они принялись за работу в одной из больших желтых комнат замка, работали три дня и четыре ночи: стучали молотками, подвинчивали, подкручивали, полировали руки, ноги, туловище, голову Железного Дровосека, пока наконец он не стал таким, как был, а руки и ноги у него задвигались даже лучше, чем раньше. Словом, жестянщики потрудились на славу. Правда, туловище Железного Дровосека украсилось множеством заплаток, но он не слишком пекся о своей наружности и на такие пустяки, как заплаты, не обращал внимания.

Когда он, целехонький, пришел поблагодарить Дороти за то, что она выручила его из беды, то даже расплакался от счастья. Девочке пришлось осторожно вытирать каждую слезинку своим передником, чтобы у Дровосека не заржавели суставы. А у самой от радости, что её старый друг снова с ней, крупные слезы так и бежали по щекам, но ей плакать было не опасно. Трусливый Лев тоже то и дело утирал глаза кончиком хвоста, отчего хвост совсем промок, и Льву пришлось выйти во двор и сушить его на солнце.

— Ах, был бы с нами Страшила, как бы я был счастлив! — вздохнул Железный Дровосек, когда Дороти рассказала ему обо всем, что с ними приключилось.

— Давайте попробуем найти его, — предложила Дороти.

Она снова позвала на помощь моргунчиков, и они опять все вместе отправились на поиски — шли целый день и часть следующего дня, пока не дошли до высокого дерева, на верхушку которого летучие мартышки забросили узелок с одеждой Страшилы.

Дерево было такое высокое, а ствол такой гладкий, что никто не смог бы на него взобраться, но Железный Дровосек сразу решил:

— Сейчас я срублю это дерево, и мы добудем одежки Страшилы.

А надо сказать, что пока жестяных дел мастера чинили самого Дровосека, ещё один моргунчик — золотых дел мастер — приладил к его топору топорище из чистого золота, а другие моргунчики отполировали топор, так что от ржавчины и следа не осталось — он блестел, как начищенное серебро.

Сказано — сделано: Железный Дровосек принялся рубить дерево, а остальные и оглянуться не успели, как оно с треском рухнуло и узелок с одеждой Страшилы слетел с веток и покатился по земле.

Дороти подобрала узелок и попросила моргунчиков отнести одежки в замок, а там их снова набили чистой мягкой соломой, и — смотрите-ка! — Страшила, совсем как прежний, опять стоит среди своих друзей и весело благодарит их за спасение.

Дороти и её приятели нарадоваться не могли, что они снова вместе. Они зажили в Желтом замке беззаботно и счастливо — ведь к их услугам было все что душе угодно. Но в один прекрасный день девочка вспомнила тетю Эм и сказала:

— Пора нам вернуться к Озу и потребовать, чтобы он выполнил своё обещание.

— Верно, — сказал Железный Дровосек, — тогда я наконец получу сердце.

— А я мозги! — воскликнул Страшила.

— А я храбрость, — мечтательно сказал Лев.

— А я вернусь в Канзас! — закричала Дороти, хлопая в ладоши. — Ой, давайте отправимся в Изумрудный город завтра же!

Так они и решили. На другой день друзья собрали всех моргунчиков и распрощались с ними. Моргунчики огорчились, что остаются одни, и принялись просить Железного Дровосека, к которому успели привязаться, чтобы он стал правителем Желтой Западной страны. Но видя, что друзья твердо намерены вернуться в Изумрудный город, моргунчики начали всем делать подарки: Тото и Льву по золотому ошейнику, Дороти — красивый браслет с бриллиантами. Страшиле — трость с золотым набалдашником, чтоб ходил и не спотыкался, а Железный Дровосек получил от моргунчиков серебряную масленку, украшенную золотом и драгоценными камнями.

Каждый из наших путешественников горячо поблагодарил моргунчиков, и все они так долго пожимали друг другу руки на прощанье, что у них даже пальцы заболели.

Дороти, решив положить в корзинку еды на дорогу, открыла шкаф и увидела на полке золотую шапочку. Девочка примерила её, и оказалось, что шапочка ей как раз впору. Дороти, конечно, не подозревала, что шапочка волшебная, просто она ей понравилась и девочка решила в ней остаться, а свою спрятала в корзинку.

Снарядившись в путь, друзья вышли за ворота и направились к Изумрудному городу, а моргунчики надавали им множество добрых советов и три раза прокричали «ура».


XIV. Летучие мартышки

Вы, наверно, помните, что от замка Злой Ведьмы к Изумрудному городу не было не только дороги, но даже тропинки. Ведь когда четверо наших путешественников вошли в страну Злой Западной Ведьмы, та сразу их увидела и послала за ними летучих мартышек. Так что тогда Дороти и её друзей перенесли в замок по воздуху, а теперь искать обратный путь в бесконечных полях, поросших яркими лютиками и маргаритками, оказалось очень трудно. Путники, конечно, знали, что им надо идти все время на восток, туда, где восходит солнце, и утром они направились именно в ту сторону.

Однако в полдень, когда солнце оказалось у них над головой, они перепутали, где восток, где запад, и заблудились в огромном поле. Но все равно продолжали идти вперед. Когда наступила ночь и на небе ярко засияла луна, друзья улеглись в сладко пахнущие красные цветы и крепко проспали до самого утра, все, кроме Страшилы и Железного Дровосека.

На следующее утро солнце было скрыто тучами, но путники уверенно пошли дальше, будто знали, куда идут.

— Чем дальше мы уйдем, — сказала Дороти, — тем скорее куда-нибудь придем, вот увидите!

Но дни сменяли друг друга, а наши герои все шли и шли, и вокруг расстилались все те же поля, покрытые красными цветами. Страшила начал потихоньку ворчать.

— Мы заплутали, это ясно, — бормотал он. — Вдруг мы не найдем дорогу к Изумрудному городу? Тогда я так и останусь без мозгов.

— А я без сердца, — подхватил Железный Дровосек. — Я дождаться не могу, когда наконец увижу Оза! Согласитесь, мы путешествуем чересчур долго.

— Поймите, — проскулил Лев, — у меня просто не хватает храбрости шагать без конца неизвестно куда.

Тут и Дороти пала духом. Она опустилась на траву и поглядела на своих товарищей, а они уселись вокруг и стали глядеть на неё. Тото первый раз в жизни так устал, что даже не захотел погнаться за бабочкой, пролетевшей мимо самого его носа; он тяжело дышал, высунув язык, и тоже уставился на Дороти, словно хотел спросить, что же делать.

— А не кликнуть ли нам полевых мышей? — предложила Дороти. — Уж они-то, наверно, знают, как добраться до Изумрудного города.

— Конечно, знают! — воскликнул Страшила. — Как это мы раньше не догадались?

Дороти свистнула в маленький свисток, который подарила ей Королева мышей, — он теперь всегда висел у неё на шее. Через несколько минут послышался легкий топот крошечных лапок, и со всех сторон к нашим героям стали сбегаться маленькие серые мыши. Среди них была и сама Королева, она пропищала тонким голоском:

— Чем вам помочь, друзья мои?

— Мы заблудились, — ответила Дороти. — Не покажете ли вы нам, где Изумрудный город?

— С удовольствием, — согласилась Королева. — Только он очень далеко отсюда, ведь вы все время идете в другую сторону.

Тут она заметила на голове у Дороти золотую шапочку.

— А почему бы тебе не пустить в ход золотую шапочку и не кликнуть летучих мартышек? Вы и оглянуться не успеете, как они доставят вас в город Оза.

— Я и не знала, что эта шапочка волшебная, — удивилась Дороти. — Как же ею пользоваться?

— Там внутри все написано, — объяснила Королева мышей. — Только если ты собираешься вызвать летучих мартышек, нам лучше убраться подобру-поздорову, эти мартышки очень озорные, они страсть как любят поиздеваться над нами.

— А мне они ничего не сделают? — встревожилась Дороти.

— Нет, что ты, они обязаны повиноваться тому, кто носит золотую шапочку! Прощай! — И Королева шмыгнула прочь, а за ней поспешила и её свита.

Дороти заглянула внутрь золотой шапочки и увидела, что на подкладке написаны какие-то слова. «Наверно, это и есть заклинание», — решила девочка, внимательно прочла все до последнего слова и снова надела шапочку на голову.

— Эп-пе, пеп-пе, кей-ке! — проговорила она, встав на левую ногу.

— Что-что? — спросил Страшила. Он не понял, что это она делает.

— Хил-ло, хол-ло, хел-ло! — продолжала Дороти, встав теперь на правую ногу.

— Алло! — невозмутимо отозвался Железный Дровосек.

— Зиз-зи, зуз-зи-зик! — сказала Дороти, встав на обе ноги.

Только она замолчала, как они услышали громкую болтовню, хлопанье крыльев и увидели, что к ним несется по воздуху стая летучих мартышек. Главарь приблизился к Дороти, низко ей поклонился и спросил:

— Что прикажешь?

— Нам надо попасть в Изумрудный город, — ответила девочка. — Мы заблудились.

— Мы вас туда мигом доставим, — ответил главарь, и не успели путники глазом моргнуть, как две мартышки подхватили Дороти и понеслись с ней по воздуху. Другие мартышки подняли Страшилу, Железного Дровосека и Льва, а самая маленькая прижала к груди Тото, хотя он все норовил укусить её, и полетела следом за остальными.

Страшила и Железный Дровосек сначала струхнули, ведь они помнили, как скверно обошлись с ними летучие мартышки в прошлый раз, но скоро поняли, что никто им не желает зла, и, наслаждаясь полетом, любовались красивыми садами и лесами, проплывавшими далеко внизу.

Дороти спокойно парила в воздухе с двумя большими мартышками, одна из которых была не кем иным, как самим главарем. Обе мартышки скрестили лапы стульчиком и несли девочку очень бережно, стараясь не причинить ей никаких неудобств.

— Почему вы подчиняетесь волшебной золотой шапочке? — спросила Дороти.

— О, это долго объяснять, — со смехом ответил главарь. — Но лететь нам ещё далеко, так что, если хочешь, мы можем рассказать тебе нашу историю, по крайней мере скоротаем время!

— Конечно, хочу! — отвечала девочка.

— Когда-то, — начал главарь, — мы были свободным племенем и жили в огромном лесу, не зная забот, — летали с дерева на дерево, грызли орехи и фрукты, делали, что хотели, никому не подчинялись. Ну конечно, кое-кто из нас мог и напроказничать. Спускались, бывало, на землю и дергали за хвост тех зверей, у кого нет крыльев, гонялись за птицами, бросали орехи в людей, когда те гуляли в лесу. Мы были беспечны, счастливы, веселы и жили в своё удовольствие. Но это было давным-давно, много лет назад, задолго до того, как Оз спустился с небес, чтобы повелевать этой страной.

В те дни здесь, на севере, жила прекрасная принцесса, она была к тому же великой колдуньей. Свой дар творить чудеса она обращала только на пользу людям и никогда не делала зла тем, кто добр и честен. Звали принцессу Гейлеттой, а жила она в роскошном дворце, сложенном из огромных рубинов. Все её любили, но она, к великому её горю, никак не могла найти, кого бы ей полюбить, ведь рядом с ней, такой красивой и мудрой, все мужчины в стране казались глупыми и уродливыми. Но в конце концов она отыскала одного юношу. Он был хорош собой, отважен, умен не по годам. Гейлетта решила сделать его своим мужем, когда он станет взрослым, а пока поселила его в рубиновом дворце и пустила в ход все своё волшебство, чтобы превратить его в такого сильного, доброго и прекрасного собой молодца, о каком только может мечтать каждая женщина. И действительно, когда Квелала — так его звали — стал настоящим мужчиной, все признали его самым бравым и самым умным в стране, да к тому же он был очень красив; словом, Гейлетта полюбила его без памяти и поспешила начать приготовления к свадьбе.

А главарем летучих мартышек, которые жили в лесу, неподалеку от дворца принцессы, был в ту пору мой дедушка. Он был большой весельчак: его хлебом не корми, дай только над кем-нибудь подшутить. В один прекрасный день, как раз перед свадьбой Гейлетты, мой дедушка пролетал со своей стаей над рекой и увидел, что по берегу прогуливается Квелала. На нем был роскошный костюм из розового шелка и красного бархата, и дедушка сразу сообразил, что надо сделать. По его команде стая мартышек опустилась на берег, схватила Квелалу, долетела с ним до середины реки и бросила беднягу в воду.

— Поплавай, голубчик, поплавай! Посмотрим, что будет с твоим нарядом, когда ты прополощешь его как следует!

Но Квелала, который был умен и ничуть не заважничал от благосклонности принцессы, только рассмеялся, вынырнул на поверхность и поплыл к берегу. Однако Гейлетта, выбежав встречать его, увидела, что красивый костюм из шелка и бархата совершенно испорчен.

Принцесса ужасно рассердилась и прекрасно поняла, кто придумал эту шутку. Она тут же приказала доставить во дворец всех летучих мартышек. Сгоряча Гейлетта распорядилась связать им крылья и поступить с ними точно так, как они поступили с Квелалой, то есть бросить в реку. Но мой дедушка начал умолять её о снисхождении, он понимал, что со связанными крыльями мартышки утонут. Квелала тоже замолвил словечко за своих обидчиков, и в конце концов Гейлетта пощадила их, но с одним условием — отныне летучие мартышки обязаны были выполнить три желания того, на ком будет золотая шапочка. А шапочка эта была свадебным подарком принцессы жениху — Квелале и, по слухам, стоила Гейлетте полцарства. Конечно, мой дед и остальные летучие мартышки с радостью согласились на это условие, и с тех самых пор они повинуются каждому, кому достанется золотая шапочка выполняя три любых его желания.

— А что было дальше? — спросила Дороти, которую очень увлек этот рассказ.

— Первым владельцем золотой шапочки был Квелала, — ответил главарь мартышек, — он первый и отдавал нам свои приказания. Его молодая жена видеть нас не хотела, поэтому он сразу после свадьбы вызвал летучих мартышек в лес и повелел им никогда не попадаться принцессе на глаза и держаться от неё подальше. Мыс радостью исполнили этот приказ, ведь мы и сами её боялись.

Это была наша единственная обязанность, пока злая шапочка не попала в руки Злой Западной Ведьмы. Она заставила нас обратить в рабство моргунчиков, а потом выгнать из Западной страны самого Великого Оза. Теперь золотая шапочка твоя, и ты можешь требовать, чтобы мы выполнили три твоих желания.

Не успел главарь мартышек закончить рассказ, как Дороти увидела впереди сверкающие зеленые стены Изумрудного города. Она подивилась, как быстро мартышки их домчали, и порадовалась, что путешествие подошло к концу. Летучие озорники осторожно опустили друзей у ворот Изумрудного города. Главарь низко поклонился Дороти и улетел прочь, а за ним унеслись и остальные.

— Славно мы прокатились, — сказала Дороти.

— Да, и теперь наши злоключения скоро кончатся, — отозвался Лев. — Хорошо, что ты захватила с собой эту чудесную шапочку.


XV. Разоблачение Оза, Великого и Ужасного

Наши путешественники подошли к Большим воротам Изумрудного города и позвонили в звонок. Им пришлось нажать на кнопку несколько раз, пока ворота не открыл тот самый Привратник, который встречал их в прошлый раз.

— Как? Это вы? Вы вернулись? — удивился он.

— Разве ты сам не видишь? — спросил Страшила.

— Но я думал, вы отправились в гости к Злой Западной Ведьме.

— Мы и погостили у неё, — ответил Страшила.

— И она вас отпустила? — снова удивился Привратник.

— А как она могла не отпустить, она же растаяла, — объяснил Страшила.

— Растаяла? Вот это новость! — воскликнул Привратник. — Кто же довел её до того, что она растаяла?

— Это все Дороти, — сказал Лев с достоинством.

— Господи Боже! — воскликнул Привратник и склонился перед девочкой в низком поклоне.

Потом он ввел их в свой зал, открыл большой сундук, вынул очки и, надев их на каждого, запер своим ключиком, как в прошлый раз. После этого они через ворота вошли в Изумрудный город, и жители, узнав от Привратника, что из-за наших друзей Злая Ведьма растаяла, окружили их большой толпой и проводили до самого дворца, где жил Оз.

Перед входом во дворец по-прежнему стоял солдат с зелеными усами, но он сразу впустил Дороти и её спутников внутрь, а там их снова встретила красивая девушка в зеленом.

Она отвела их в те самые комнаты, в которых они жили прежде, и предложила отдохнуть, пока Великий Оз будет готов их принять.

Солдат тут же отправился к Озу и доложил, что Дороти с друзьями вернулась, уничтожив Злую Ведьму, но ответа от Оза не получил. Друзья думали, что Великий Волшебник примет их немедленно, но тот не спешил. Не прислал он за ними и на следующий день, а там миновал ещё один день, и ещё, и ещё. Ждать было скучно и утомительно. В конце концов, наши герои рассердились, что Оз так бесцеремонно с ними обращается, а они из-за него столько натерпелись и даже попали в рабство. Кончилось тем, что Страшила попросил девушку в зеленом ещё раз сходить к Озу и передать ему, что, если Волшебник тотчас же не примет их, они призовут на помощь летучих мартышек, а уж те выяснят, умеет Оз держать слово или нет. Когда Великому Волшебнику передали их угрозу, он сильно струсил и велел сказать нашим друзьям, чтобы они явились к нему в Тронный зал на следующее утро ровно в четыре минуты десятого. Однажды в Западной стране он уже имел дело с летучими мартышками, и ему вовсе не хотелось встретиться с ними ещё раз.

Четверо путников в