Сын сенбернара [Игорь Сосновский] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Игорь СОСНОВСКИЙ Сын сенбернара

РАССКАЗ
В детстве собаки были моей страстью. Сколько помню себя, я всегда хотел иметь собаку. Но родители противились, мой отец был строгим человеком и если говорил «нет» — это действительно означало нет.

И все-таки несколько собак у меня было.

Первая пришла сама. Я чинил во дворе велосипед, привезенный мне отцом с войны. Это был его единственный трофей — он отдал за него две банки американской тушенки и буханку хлеба — весь паек, выданный на неблизкую дорогу домой; но мать уверяла, что и «одной банки хватило бы за глаза!..». Велосипед был старый, разбитый; падал я с него немало, потому что у него соскакивала цепь, постоянно заедало руль и переднее колесо имело неисправимую «восьмерку»… Я чинил велосипед по нескольку раз в день.

— Это хорошо, мальчик научится работать руками, — одобрял отец.

— Руками? — едким голосом переспрашивала мать. — Если так пойдет дальше, у него скоро ни рук, ни ног не останется!..

Так вот, я чинил во дворе велосипед, и вдруг что-то живое ткнулось под мою коленку. Я обернулся и увидел беспородного жалкого пса с висюльками засохшей грязи на шерсти… Я почесал ему за ушами — он преданно взвизгнул; но его неподвижный хвост не подтвердил добрых чувств. И расставленные циркулем задние лапы тоже показались мне подозрительными. Я отошел на три шага и позвал:

— Ко мне!

Это походило на грузовик с тяжелым прицепом — пес дернулся вперед мордой и грудью, и уже потом стронулась с места неживая задняя половина его туловища… Он попал в беду и собачьим чутьем угадал человека, готового помочь.

Родители были на работе; я привел пса в комнату и поставил перед ним свой ужин — пшенную кашу, заправленную редкими крупинками свиного сала. Он вяло повозил носом по тарелке. По всему было видно, что аппетита у него нет и ест он, чтобы не обидеть меня.

Я разогрел воду на примусе и выкупал пса в корыте для стирки белья. Он оказался шоколадного цвета и, пока стоял или лежал, смотрелся вполне прилично. За плечами у него была несладкая жизнь, о чем свидетельствовал длинный глянцевитый рубец, спускавшийся по правому боку к животу.

Это был шрам… Но мать, разглядев его, испуганно ахнула:

— Лишай!

И отец неуверенно подтвердил:

— Да, лишай…

Им прекрасно было известно, каким бывает настоящий стригущий лишай. За год до этого я перестрадал им. Вначале в волосах пробились плеши формой и размером с двухкопеечную монету. А после того как голову обогрели невидимыми лучами, она приняла вид переспелого помидора — красного, гладкого, надутого и в трещинах. Мать очень переживала мое облысение и уверения отца, что «для мужчины это не страшно», принимала воинственно. Уставившись на его основательно повылезшую шевелюру, она оскорбительно заявляла: «Напрасно ты так думаешь!»

Волосы на моей лысине все же взошли. Но родители с той поры панически боялись всякой живности… И хотя они знали, как выглядит настоящий стригущий лишай, отец подтвердил: «Да, лишай» — и жестким голосом продолжил:

— Сейчас же убери собаку из квартиры!

Спорить было бесполезно. Пес потащился за мной к дверям, и когти его задних лап оставили белые царапины на свежевыкрашенном полу.

Теперь ахнул отец:

— У собаки поврежден позвоночник!

— Ну и что? — ощетинился я.

— Ничего, — сказал отец, — можешь покормить ее.

— Она не хочет есть.

— Только не трогай ее руками! — закричала мать.

У меня уже созрел план. В прихожей я сдернул с вешалки отцовский ватник, и когда мы с псом добрались до беседки, чудом сберегшейся в нашем дворе в военные годы, я расстелил ватник в дальнем от входа углу.

Пес лег и шершавым языком лизнул мою щеку. Нос у него был сухим и горячим.

— Утром что-нибудь придумаем, — пообещал я.

Я проснулся, когда за окном только начинало сереть. Но на влажном от утренней сырости ватнике пса не было… Он умер. Узнал я об этом недели через две. Мужчины, по вечерам сражавшиеся в беседке в домино, пожаловались дворничихе, что дурно пахнет. С их помощью она подняла две доски в полу беседки, и из подполья извлекли то, что осталось от моего пса.

В ту ночь, оставшись без меня, он сделал подкоп. Когтями и зубами разрыхлил слежавшуюся землю у задней стены беседки, а потом рыл глубже и глубже, втискивая в образовавшийся лаз изувеченное туловище, — заживо хоронил себя. Он хотел умереть, никому не доставляя хлопот. И я поразился собачьему благородству.


Вторую собаку я поймал на улице. Я нес из магазина полученный по карточкам хлеб и встретил овчарку без ошейника. У меня и в мыслях не было завладеть ею — уж слишком она была великолепна: серая, остромордая, с тяжелым хвостом, породисто опущенным к земле. Но я кинул ей кусочек хлеба, она опасливо обнюхала его и съела. А следующий кусочек, лязгнув зубами, схватила уже на лету.

Овчарка была голодна, а у меня был хлеб; я скормил ей граммов шестьсот — всю мою и половину маминой нормы, — и мы подружились. Она даже не зарычала, когда я надевал ей на шею свой брючный ремень.

Я был счастлив. И я был бы еще счастливее, если бы не хозяин овчарки и не мои брюки: он мог появиться в любой момент и заявить о своих правах, а брюки были куплены на вырост и без ремня не держались. Поэтому мой путь был через проходной двор и пролом в заборе; овчарка степенно трусила рядом, а я озирался и судорожно подхватывал сползающие брюки.

У мамы — на зависть соседкам — сохранился довоенных запасов шелковый шнур, на котором она сушила самое ценное из выстиранного белья. Он был длинным, и я убедил себя, что ничего страшного не произойдет, если отрежу от него немного для ошейника и поводка. Однако овчарке требовался сторож!

Если уж человеку везет, то везет до конца: нам встретился Лёдик. При виде овчарки у него разгорелись глаза, но он взял себя в руки и вяло поинтересовался:

— Откуда?

— Поймал! — гордо ответил я.

И Лёдик спросил о том, о чем и должен был спросить:

— Она злая?

— Еще какая!

Я не был уверен в этом — овчарка вела себя с равнодушной покладистостью. Но Лёдику я не мог ответить иначе. Это был почти взрослый озорной битый парень; мы, младшие, немало терпели от него. Но счастливые люди не помнят зла: я доверил Лёдику овчарку и остаток буханки.

А когда вернулся со шнуром под рубашкой, овчарка, хлеб, мой ремень и Лёдик — все исчезло. Еще на что-то надеясь, я обыскал все близкие и дальние улицы. Бежал и ревел как маленький… И потому, представ наконец перед родителями, вид имел достаточно жалкий.

— Ты до сих пор не ходил за хлебом! — ужаснулась мать.

У меня был заготовлен ответ. Как-то в магазине я присутствовал при такой сцене: женщина, стоявшая передо мной, желая, видимо, помочь продавщице, оторвала от своей хлебной карточки талончик, но, когда подошла ее очередь, оказалось, что талончик она потеряла, и продавщица наотрез отказалась выдать ей хлеб. Вот я и рассказал это происшествие с небольшой поправкой: жертвой был я. Но отец взглянул на карточки и удивился:

— Как же ты оторвал талончики, если они отрезаны ножницами?.. И что у тебя за пазухой?

Он запустил руку мне под рубашку, и оттуда как змея выполз позабытый мной шелковый шнур.

— Ой! — вскрикнула мать шепотом. — Ой! — повторила она громче. Лицо у нее стало белым и неживым. — Как ты мог?

И отец растерянно выдохнул:

— Не ожидал, солдат!

Они думали, что я хотел повеситься, а мне показалось невыгодным разуверять их…

Лёдик объявился на третий день. Он привел в наш двор инвалида на костыле, ткнул в меня пальцем и плачущим голосом сказал:

— Этот хозяин!

Выяснилось, что Лёдик продал инвалиду овчарку, а она убежала. У инвалида было багровое, будто ошпаренное лицо в кустиках черной щетины и белые сумасшедшие глаза: он утверждал, что собаки убегают исключительно к хозяевам и требовал или овчарку, или деньги. Вот-вот должны были идти с работы родители; я испугался и, чтобы погасить скандал, предложил инвалиду свое единственное достояние — велосипед, привезенный мне отцом с войны. А когда мой верный товарищ, металлически постанывая и дребезжа, навсегда скрылся за воротами, со мной случилась истерика.

— Отдай овчарку! — вопил я. — Отдай овчарку!..

Лёдик же, после ухода инвалида вернувший себе прежнюю наглость, угрожающе шипел:

— Тише, псих! Какая овчарка? Тебе что — снятся по ночам овчарки?

Я не успокаивался, и он закрыл ладонью мой рот; я укусил его за пальцы, и он, стиснув укушенные пальцы в кулак, раскровенил мне губы и нос.

После той истории со шнуром родители смотрели на меня как на больного. И когда я пожаловался, что на тридесятой улице на меня напали хулиганы и отобрали велосипед, мать приняла это с завидным спокойствием, а отец огорчился, но сдержался.

— Ты хоть защищался? — Он взглянул на мою разбитую физиономию. — Вижу, вижу… Ну не горюй: мужчину шрамы украшают!

Умный человек, отец поверил, что хлебные талончики я потерял, а велосипед у меня отбили в жестоком бою… И я удивился слепоте родительской любви.


Третью собаку мне подарила девочка. Она жила в одном доме с сенбернаром. Это был огромный белый пес с каштановыми пятнами и мордой добродушного великана. Наблюдая его, я всегда вспоминал сказку Ганса Христиана Андерсена о храбром солдате, которого ведьма опустила в дупло дерева, и он попал в подземелье, а там на сундуках сидели собаки: у первой глаза были как чайные чашки, у второй как мельничные колеса, у третьей — еще больше. У сенбернара глаза были как чайные чашки.

А девочка была тоненькая, с пушистыми светлыми волосами. Когда на ней было зеленое платье, она казалась мне одуванчиком на тоненьком зеленом стебельке. Стоило мне увидеть ее, мое сердце начинало ужасно громко биться.

— Почему ты покраснел? — спрашивала она.

Я молчал. Не мог же я ей объяснить, что мне стыдно оттого, что всем слышно, как стучит мое сердце. Но она, по-моему, и сама это понимала… А когда девочки не было рядом, я думал о ней: и одновременно я думал о сенбернаре — ведь они были соседями.

В мой день рождения девочка принесла мне белого щенка.

— Это сын моего соседа — сенбернара, — сказала она. — Я его тебе дарю!

Мы жили в коммунальной квартире, а в комнате наискосок от нашей у меня была добрая заступница и покровительница — одинокая старушка Евдокия Карповна. Я обратился к ней за помощью, и она разрешила поселить щенка в своем сарае. Я ему там устроил замечательный дом. Сделал из бросовых досок большой ящик, а его дно и стены обил ватином от маминого старого зимнего пальто.

У нас с Евдокией Карповной был заговор: родители считали, что щенок принадлежит соседке, а я из любви к старушкам и собакам помогаю ей ухаживать за ним. И поскольку мой лишай уже отошел в прошлое, относились они к этому терпимо.

Я назвал щенка Протазаном. Я не знал, что означает это слово, но оно показалось мне звучным и приличным сыну сенбернара.

— Протазан! Протазан! — звал я.

Но он не шел ко мне, а убегал, и я бежал за ним.

Как-то девочка была у меня в гостях, и мы вместе вывели Протазана на прогулку.

— Кто тебе больше нравится, — спросила она, — я или эта собака?

Я хотел быть честным и поэтому задумался. Но девочка не стала дожидаться ответа — она обиделась и ушла. Потом, когда мы с ней помирились, я сказал, что она мне нравится больше, а Протазана я люблю как ее подарок. Она не слишком поверила, но услышать ей это было приятно.

А спустя три месяца после того, как я стал владельцем щенка, мать отвела меня к врачу. У Протазана был аппетит, достойный сына сенбернара, он съедал мои завтраки, обеды и ужины, и я похудел на несколько килограммов. Родители испугались, что у меня плохо с легкими. Но врач заверил, что с легкими полный порядок, а худею я оттого, что расту.

Я рос, а Протазан удлинялся, и лапы у него были низкими и кривыми. Евдокию Карповну это натолкнуло на мысль, что женой папы сенбернара была такса. Но она тут же засомневалась: «Таксы — умные собаки, а Протазан глуп».

Я с ней не согласился. Протазан не был глупым, он был неуравновешенным: то ластился ко всем, а то вдруг начинал рычать и скалить зубы. И еще, возможно, так повлияла на него жизнь в сарае — он не любил детей. Малыши, инстинктивно чувствовавшие его неприязнь, завидев Протазана, разлетались как воробьи… Мой отец, заступившись за нас, чуть не подрался с отцом мальчика, которому Протазан прокусил до крови руку. После этого он твердо заявил соседке:

— Вы не пограничница и не охотница; особых богатств в вашем сарае, как мне известно, тоже не имеется. Собака для вас — развлечение. Но она мешает людям, и вы должны ее убрать! Мой сын теперь к ней и близко не подойдет!

Евдокия Карповна уважала моего отца и никак не желала с ним ссориться. Но ей было жалко меня. Она растерялась, вечером пугала: «Вызову собачью будку!» — а утром — наоборот: «Сарай мой! Захочу и заведу крокодила!»

Собачью будку не пришлось вызывать. Соседку навестила подруга из села — такая же одинокая старушка. Протазан гостью чем-то подкупил. Евдокия Карповна убедила меня расстаться с ним. «В селе ему будет лучше, — утверждала она, — а здесь его могут зверски отравить!» Она так и сказала: «Зверски отравить!», и это доконало меня.

А еще до того, как я отдал Протазана, мы окончательно поссорились с девочкой, подарившей мне его. Я ее разочаровал. Мне было больно слышать об этом, а ей захотелось сделать мне еще больнее, и она призналась, что Протазан никакой не сын сенбернара, а приблудный щенок: но я бредил этим дурацким сенбернаром, и она решила сделать мне приятное, потому что тогда еще не знала, какой я плохой.

— Ты думала, что я хороший, и поэтому обманула? — ошеломленно спросил я.

— Ты не умнее своего Протазана!..

Девочка оскорбленно застучала каблучками прочь от меня. Она была уверена в своей правоте… И я удивился странностям женской логики.


Четвертую собаку я купил на собственные деньги. Был промозглый мартовский вечер, я возвращался с работы домой, и на трамвайной остановке мое внимание привлек высокий мужчина с горбом на груди. Горб шевельнулся, шарф на шее мужчины вспучился, и под его подбородком возникла бородатая морда маленького фокстерьера. Это выглядело забавно; я приблизился, мужчина тоже придвинулся и неожиданно предложил мне купить фокстерьера. Я ответил, что вряд ли наскребу даже трешку; его лицо страдальчески сморщилось:

— Утром предлагали десять рублей, а позавчера я заплатил за него двадцать пять… Эх, — он махнул рукой, — все равно берите!

— Зачем же я буду вас грабить? — запротестовал я.

— Нет уж, вы, пожалуйста, возьмите! — испугался мужчина. — Я с ним целый день ношусь.

Я отдал три рубля, и фокстерьер перекочевал под мое пальто, а мужчина поведал мне, как он дошел до жизни такой. Его дочь мечтала иметь собаку, и он приобрел фокстерьера.

— Это замечательная порода! — пылко воскликнул мужчина. — С фокстерьерами охотятся на львов. Да, да, на львов! Большие собаки обычно трусливы, а фокстерьерам неведом страх. Они первыми нападают на льва, и тогда большие собаки следом!..

Мне стало ясно, что передо мной заядлый собачник, и я подумал, что просьбу дочери он выполнил с большой охотой.

— Зачем же вы отдаете его?

— Он плакал. — В голосе мужчины послышались слезы. — Он маленький и плакал ночью. А жене это не понравилось, и дочь приняла ее сторону. Вы знаете, что она мне сказала? Она сказала: «Папа, давай лучше купим золотых рыбок…» А я так привязался к нему!

— Ну и оставили бы его себе.

Мужчина почему-то обиделся и простился с фокстерьером и со мной подчеркнуто холодно. Я с жалостью и презрением смотрел вслед его понурой фигуре: он был как те большие трусливые собаки, и перед ним не было достойного примера.

В своей однокомнатной квартире на пятом этаже без лифта я мог (при желании, конечно) поселить даже гремучую змею… А все потому, что сделал осмотрительный шаг.

Я женился не на той девочке, в которую был влюблен, а на той, которая была влюблена в меня. Мы учились в параллельных десятых классах; она ходила за мной по пятам, и, не дожидаясь окончания школы, мы зашли в загс и расписались. Мои родители были против нашего брака. И вполне возможно, что им бы удалось меня отговорить. Но мы прежде поженились, а потом поставили их в известность.

У нас скоро родился сын, а через три года дочь. И я перестал вспоминать о том, что хотел иметь собаку… Но фокстерьер, вторгшийся в мою жизнь, напомнил мне об этом. И я обрадовался ему, как радуются вновь обретенному другу детства.

Дочь назвала его Чарли. Сын настаивал на другом имени. Но дочь расплакалась, и я сказал:

— Уступи, ведь ты мужчина.

Сын уступил. Бывшего хозяина фокстерьера в детстве, наверное, тоже учили уступать девочкам, и ничего хорошего из этого не получилось. Первую неделю Чарли скулил по ночам, и мы с женой уходили на работу невыспавшиеся и нервные. А когда возвращались, квартира имела такой вид, словно в ней побывали грабители. Фокстерьер оказался отчаянным трудягой и выдумщиком. Особый прилив рвения в нем вызывала обувь: одну свою комнатную туфлю я много месяцев спустя обнаружил в моторе холодильника. Сын, не отличавшийся в школе примерным поведением, утверждал, что Чарли съел его дневник. И я вынужден был поверить, так как лично наблюдал фокстерьера, дожевывавшего титульный лист флоберовской «Мадам Бовари».

В конце концов обувь из-под вешалки переехала на шкаф, и все остальное, что было Чарли по зубам, жена подняла выше. И теперь наша квартира приняла такой вид, как будто мы с минуты на минуту ожидаем наводнения.

Прошел первый пыл, и дети стали изобретать самые правдоподобные отговорки, чтобы не идти с Чарли гулять. Это делали мы с женой: она выгуливала фокстерьера утром, а я по вечерам, после работы.

За два квартала от нас был пустырь, на котором собирались собаки со всего микрорайона. Чарли общался с ними, а я степенно беседовал с их хозяевами. Все они были люди зрелые, и, если в нашей компании вдруг оказывался мальчишка, мы воспринимали это как отклонение от нормы.

В сиреневых сумерках собаки боролись, играли в догонялки; слышались притворное рычание и звонкий — не от злости, а от избытка веселой энергии — лай. А потом выкатывалась луна, и собаки становились серебряными. Под сизым небом серебряные собаки переплетались в клубки, разбегались в танце. И казалось, что башни домов, угрожающе посверкивающие электрическими глазами, приостановили свое наступление на пустырь, зачарованные этим идиллическим действием.

Я не сердился на детей, уклонявшихся от прогулок с Чарли. Я жалел их. Они с младенчества привыкли к африканским гиппопотамам и арктическим белым медведям, доставляемым телевизором на дом.

И все же Чарли удалось поразить воображение моих детей. Было жаркое лето; он оставался дома один и — с табуретки на стул — взобрался на подоконник распахнутого окна кухни. А внизу у подъезда сидел на скамейке наш сосед Витя.

— Чарли! — крикнул он.

Витя любил фокстерьера и хотел просто поприветствовать его. Но Чарли, победителю львов, был неведом страх; он решил, что в нем нуждаются, и прыгнул с пятого этажа.

После этого я долго ходил сам не свой, и вся наша семья была в трауре. На работе сочувствовали моему горю; а одна милая сослуживица предложила в утешение ученого бульдога. Без Чарли в нашей квартире стало пусто, и я с благодарностью согласился.

В воскресенье за завтраком я торжественно объявил об этом семье. Дочь захлопала в ладоши, а сын заявил:

— Мы назовем его Чарли!

Но на лицо жены набежало облачко неудовольствия.

— Мало того, что я выбиваюсь из сил, обслуживая вас всех, — бранчливо сказала она, — мне еще снова придется быть нянькой при собаке!

— Мы будем тебе помогать, — примирительно произнес я.

— Если ты это сделаешь, я уйду из дома!

— Ты поступишь так, как сочтешь нужным. — Я старался казаться спокойным, но во мне все кипело от злости.

Я пошел за бульдогом и в такт шагам думал: «Пусть уходит! Это будет замечательно, если она уйдет!.. Да никогда она не уйдет…» Но что-то уже сломалось в нашей жизни, и прежняя уверенность в любви жены была поколеблена. «Уйдет?» — «Не уйдет?» — это было так, словно я отрывал лепестки ромашки.

Я позвонил сослуживице по телефону и извинился: «Дети еще помнят Чарли, они и слышать не хотят о другой собаке». А дома я объяснил, что бульдог заболел чумкой и мне не решились выдать его в таком состоянии. Сын и дочь поверили, но жена посмотрела на меня недобрыми насмешливыми глазами.

Я вспомнил бывшего хозяина фокстерьера, мой разговор с ним и подумал, что петух до тех пор петух, пока не попадет в кастрюлю, а в бульоне он уже куриное мясо… И я удивился слабости сильного пола.


Больше собак у меня не было. Но жена ушла. Она ушла к другому мужчине, предварительно разделив наше имущество и наших детей: себе взяла дочь, а мне оставила сына. И другой мужчина увез ее вместе с моей дочерью за тридевять земель.

Мне было жалко детей. Но еще больше мне недоставало ее. Всю свою сознательную жизнь я был женат, и меня это здорово тяготило.

Но, освободившись не по своей воле от брачных уз, я ощутил себя той лошадью, которая ходила в ярме и ненавидела это ярмо, а когда его с нее сняли, ей незачем стало жить, и она умерла. Один умудренный опытом друг уверял:

— Это потому, что ушла она, а не ты. В тебе говорит мужское самолюбие.

Но о каком мужском самолюбии могла идти речь, если после того, что произошло, я отправил своей — уже бывшей — жене письмо, в котором просил ее вернуться. Она ответила зло и непримиримо. Настолько зло, что у меня затеплилась надежда: неужто она и в самом деле раскаивается? Но после каждой ее фразы рефреном следовало: «Он любит меня…»

Я обвинялся во всех смертных грехах. Были, конечно, и справедливые упреки. Но были и такие, как если бы рыжего посадили в тюрьму за то, что он брюнет. И, поразмыслив, я пришел к выводу, что возврата нет, она устала любить меня и насовсем ушла к тому, который полюбил ее.

Теперь я мог завести собаку. И даже нескольких собак. Сын не стал бы возражать. Но мы с ним были неприспособленными людьми. Два раза в месяц пировали в ресторане — на большее моей зарплаты не хватало, а в остальное время питались кое-как, всухомятку или в случайных столовых. Я не имел права обрекать собаку на такое существование.

К тому же собак становилось все больше и больше, и мне все меньше хотелось иметь собаку. Попадались настоящие монстры; они походили на медведей, зубробизонов, на движущиеся кактусы и еще бог знает на что, но только не на собак. А хозяева, влекомые поводками, выступали так гордо и самодовольно, словно это у них был тигриный окрас.

Стремительное увеличение собачьего поголовья представлялось мне явлением закономерным. Жить стало легче. У людей накопился большой запас душевной теплоты; так почему же не поделиться ее избытком с «меньшим братом»!

Но на моих глазах владелец королевского пуделя, тощий, неопрятный мужчина, обрычал бабушку с внуком за то, что мальчик дал пуделю конфету. Он бы и укусил, но бабушка была боевой, и собралась толпа. Мужчина поднимал над головой (чтобы всем было видно) желтый металлический кружок на красной шелковой ленте и, брызгая слюной, кричал, что пуделю-медалисту преднамеренно хотели испортить желудок. А бабушка наступала и тоже кричала:

— Не к собакам, а к людям надо быть добрее!

Ее поддержали, и мужчина стал пятиться. Но пудель не хотел уходить: он жизнерадостно потряхивал смоляной кудрявой челкой, шлепал тяжелыми ушами и тянулся к мальчику, угостившему его конфетой. Он был замечательно красив, и я лично, не задумываясь, отдал бы ему все имеющиеся в мире медали. А его хозяин был вылитая цепная дворняжка, у которой отобрали кость; и в гибкой его спине, и особенно во взгляде было это — дворняжечье — злобное и трусливое, что надо бы укусить, да вдруг стукнут.

Среди этих двоих пудель был главным. Человек носил при себе собачью награду, гордился ею, преданно оберегал пуделя-медалиста… И я удивился противоестественности такого союза.


Пятая собака, о которой я хочу рассказать, принадлежала девочке, чьи волосы в детстве представлялись мне схожими с пухом одуванчика. Той самой девочке, в которую я был влюблен и которая подарила мне «сына» своего соседа-сенбернара.

Мы жили на одной улице, ходили в одну школу, и моя бывшая жена (тогда она еще не была моей женой) училась с девочкой в одном классе. Они были подругами. В то далекое время девочка сказала мне, что у моей будущей жены некрасивые ноги. А моя будущая, жена утверждала, что девочка задавака, имеющая в голове одних мальчиков и никаких способностей к математике.

Мы окончили школу и расстались на много лет. А когда увиделись снова, девочка была уже замужней женщиной. Она сильно располнела, и теперь можно было не опасаться, что ветер унесет ее за синие моря и высокие горы. Но я ее сразу узнал, и моя жена узнала, и она нас узнала. А ее мужа мы не узнали, так как он был не из нашей школы и познакомилась она с ним в институте.

Он оказался приятным, дельным парнем. И мы стали встречаться семьями. Но мы бывали чаще у них, чем они у нас, потому что у нас были сын и дочь, а у них была просторная квартира и не было детей.

Моя детская влюбленность давно прошла. Но взрослая женщина осталась для меня девочкой, в которую я когда-то был влюблен. И поэтому я позволю себе называть ее по-прежнему девочкой, а не каким-нибудь вымышленным именем.

Иногда я ловил на себе ее затуманенный воспоминаниями вопрошающий взгляд. И мне казалось, что она воображает, как бы могли сложиться наши отношения, если бы она в свое время не разочаровалась во мне.

Муж девочки относился к ней с трогательной заботливостью. Он был радушным хозяином и отличным кулинаром; сам любил поесть и с заметным удовольствием кормил других. В их доме не переводились симпатичные гости и было шумно и весело. Засиживались допоздна. А уже под занавес являлся бесцеремонный Эдик и требовал испечь на металлических югославских палочках очень вкусную картошку.

— Ну и нахал же ты! — привычно возмущалась девочка.

А хозяин, добродушно посмеиваясь, шел на кухню, и застолье начиналось снова.

Однажды девочка очень к месту рассказала о «сыне» сенбернара, и эта давняя история стала предметом непрекращающихся остроумных шуток.

Меня они приятно будоражили, но мою жену раздражали. И от этого ли (а возможно, мысленно сравнив меня с мужем подруги, она пришла к неутешительному для себя выводу), но в ее отношении к хозяйке дома проскальзывало нечто от прежнего школьного соперничества.

С преувеличенным сочувствием жена сообщила мне, что девочка и ее муж в самом начале супружества отказались от ребенка, а теперь, если бы и захотели, уже не могут иметь детей. Я не посчитал это большим несчастьем; и разочарованная жена высказала предположение, что у девочки роман с Эдиком. Но я всегда несколько идеализировал женщин и бурно отверг это подозрение.

А уже после того, как моя жена перестала быть моей женой, я открыл, что и девочка не питала к своей бывшей однокласснице особых симпатий. Она призналась, что ей с самого начала было известно, чем все кончится:

— Я тебя еще в десятом классе предупреждала, что она тебе не пара. Ты должен радоваться ее поступку, на удивление разумному!

Я старался радоваться, но актер из меня был неважный. И муж девочки, умный человек, улавливал, что скрывается за внешней бравадой. Не она, а он пригласил прокатиться на их машине в Прибалтику. Но был сентябрь — школьный месяц, а сын после отъезда матери очень сильно привязался ко мне, и я не решился его оставить. Не она, а он предложил мне отдохнуть вместе с ними на Черном море. Но сыну требовался к выпускному вечеру новый костюм, и путевка в дорогой дом отдыха оказалась мне не по карману.

А они не были обременены детьми и жили в собственное удовольствие. И совершенно естественным было, что в их квартире появился чудесный ирландский сеттер.

Его им просто-таки навязали родственники, уезжавшие на три года работать за рубеж. Они были в растерянности. Кто с ним будет гулять? Кто ему будет готовить пищу? И чем вообще его нужно кормить?.. Вспомнили о «сыне» сенбернара, и я был приглашен на консультацию, как большой специалист по собакам. Девочка даже неуверенно предложила:

— Может, ты его заберешь себе?.. А?

Но говорила она неискренне, сеттер уже овладел ее сердцем. Он был шелковый, рыжий, с длинной мордой потомственного аристократа и янтарными, грустными от мудрости глазами… Место ему определили на кухне. И у них скоро все вошло в колею. Они накупили массу литературы о собаках, делали все по науке.

Я присутствовал при купании Тотошки. В ванну налили какой-то особый шампунь, и сеттер задирал морду, жмурился и совсем по-ребячьи плакал, когда пена попадала в глаза.

А потом девочка повязала ему голову веселой окраски теплым платочком и закутала в детское одеяло.

— Откуда? — удивился я.

— Купила. Правда, смешно?

Они ушли вместе на кухню готовить для Тотошки хитрую кашку. А сеттера оставили у меня на руках. Я держал его, как держат младенца — он пребывал в неестественном вертикальном положении, но вел себя тихо, только зябко подрагивал. И если бы не клеенчатый собачий нос, высовывавшийся из-под платочка, можно было бы и вправду решить, что это младенец.

В сделанном девочкой не было ничего неразумного, щенков после купания нужно укутывать, иначе они простужаются. Но как она это делала!..

Они все реже приглашали гостей. Да и некуда было — сеттер переселился из кухни в главную комнату. И все же на день рождения девочки мы собрались прежней компанией.

Именинником был Тотошка. Хозяева наперебой делились: какой он ласковый, какой умный, какой плутяга!.. Сеттер расхаживал тут же; все понимая, он совался в тарелки, слюнявил гостям платье. И бесцеремонный Эдик, давно не пробовавший картошки, испеченной на металлических палочках, ляпнул:

— А «мама» он не говорит?

В комнате стало тихо. Мы услышали, как с костяным стуком бухнулась именинница лбом о крышку стола. Она глухо рыдала в скатерть… Тотошка, обеспокоенный выходкой хозяйки, полез к ней целоваться. А муж боялся дотронуться до девочки: он потерянно топтался возле ее стула и тонким голосом, адресуясь то ли к сеттеру, то ли к Эдику, выкрикивал:

— Пошел вон!.. Умоляю тебя, пошел вон!..

Не знаю, возможно, это причуды воображения, но с того дня рождения, когда я вижу человека с собакой, меня так и толкает подойти к нему и спросить:

— Не могу ли я вам чем-нибудь помочь?..