Девушки без имени [Серена Бурдик] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Серена Бурдик Девушки без имени

Девушкам, которые навсегда замолчали в Домах милосердия.

Женщинам, истории которых никогда не будут рассказаны.

Огромное желание тринадцатилетней Эффи найти свою пропавшую сестру Луэллу приводит девочку в «Дом милосердия для дурных девиц». Взяв на себя вину за несовершенные проступки и назвавшись чужим именем, она становится воспитанницей исправительного учреждения. Теперь ее ждут ежедневные издевательства, холод, скудное питание, непосильный труд от зари до зари и… самое ужасное — осознание своей ошибки: Луэллы здесь нет! Но и выхода на волю отсюда тоже нет. Остаются либо смерть, либо побег…

Захватывающая проникновенная история о маленьком мужественном сердце, жестокости мира и любви, способной изменить необратимое.

Пролог

Когда я очнулась, было холодно и у меня ныло все тело. Я лежала, прижавшись щекой к цементному полу, холод которого гасил остатки моей ярости. Той, которая заставляла меня кричать, кусаться и царапаться. Теперь я расплачивалась за это, но, начнись все сначала, сделала бы то же самое.

Перекатившись на спину, я поднесла руку к лицу, но ничего не увидела. Меня бросили в полной темноте. Руку саднило там, где в нее воткнулась щепка, — славная боевая рана. Пахло плесенью. От страха покалывало в ступнях. Боясь увидеть призрак мертвой девушки, я закрыла глаза.

Сколько времени мне придется провести здесь? Может, меня уморят голодом и оставят до тех пор, пока я не начну гнить? Я представила, как сестра Гертруда скидывает мое тело в могилу, где лежат другие безымянные девушки. Моя семья никогда не узнает, что со мной случилось.

Я ползком преодолела несколько метров, испытывая нестерпимое желание помочиться. Мы с сестрой все время выдумывали разные истории, мечтая о будущем, но жизнь оказалась не похожа на сказку. Выяснилось, что действительность состоит из суровых непреложных фактов, таких как необходимость справить нужду и невозможность выбраться из этой холодной мрачной клетки. Я скорчилась, надеясь, что мочевой пузырь уймется, но это не помогло. Тогда я присела и, задрав юбку, спустила панталоны. Струя брызнула в ногу, и наступило облегчение. Едкий запах мочи мешался с запахом лука и чеснока, которые держали в бочках за дверью. Меня сунули под землю, похоронили вместе с овощами. И здесь меня найдут избитой, фиолетовой от синяков и неузнаваемой.

Я попробовала обратный счет от пятисот, потом от тысячи. Затем принялась цитировать Священное Писание, но страшно разозлилась на Бога и переключилась на Шекспира. Я думала о цыганятах, которые играли в Ромео и Джульетту под дождем, о Трее, Марселле и предсказании моего будущего. Думала обо всех ошибках, которые совершила. Я хотела обвинить в них отца — он предал семью и заставил нас бунтовать. Но теперь, запертая в недрах Дома милосердия, я готова была все ему простить, лишь бы он пришел за мной.

Потом время потеряло границы, как всегда случалось, когда я начинала плакать, вспоминая свою сестру. Мой разум затуманился. В лишенной окон комнате не было способа отличить день от ночи или минуту от часа. Когда дверь открылась, впустив полоску бледно-серого света и поднос с едой, я попыталась понять, утро сейчас или вечер, но не смогла. Дверь захлопнулась, и я снова погрузилась в темноту. Глотнув воды, я поднесла ко рту затхлый, пахнущий старой патокой хлеб. Какая разница, утро сейчас или вечер? За мной все равно никто не придет ни сюда, ни в другое место.

Почувствовав, что силы снова меня покидают, я легла на жесткий пол, подложив руки под щеку, и закрыла глаза. Какое облегчение погрузиться в иную темноту! Страх здесь кажется менее ощутимым, и я могу оказаться где угодно. Могу вернуться в ту ночь, когда простая и чудесная мелодия скрипки взывала к нам совсем в другой непроглядной тьме. Но теперь я могла бы сделать другой выбор.

О если бы они не играли! Если бы мы с сестрой их не слышали!

Книга первая

1 Эффи

Мы с Луэллой вместе отвоевывали личное пространство в этом мире. Точнее, сестра отвоевывала, а я ей помогала. Следы моих усилий оставались внутри прочерченных ею границ. Она была старше, храбрее и вела себя непредсказуемо. Ошибка природы!

— Луэлла! — позвала я, испугавшись, что она меня потеряет, и тут же услышала: «Я тут!», но отыскать ее взглядом так и не смогла.

Безлунная ночь поглотила леса верхнего Манхэттена, которые мы так хорошо изучили при дневном свете. Теперь нам приходилось идти вслепую, оступаясь, натыкаясь на деревья, сворачивая и тут же снова натыкаясь на другие; мы двигались, выставив вперед руки, и все вокруг казалось чужим и бесформенным.

Откуда-то из слепой черноты сестра протянула руку и, поймав меня, заставила остановиться. Я жадно хватала ртом воздух, сердце колотилось так, что сотрясалось все тело. В небе не было ни единой звездочки. Только ее ладонь подтверждала, что сестра действительно стоит рядом.

— Ты в порядке? Дышать можешь? — спросила она.

— Да, но я слышу шум ручья.

— Знаю!

Это означало, что мы идем не в ту сторону. Нам нужно было перебраться через холм и попасть на Болтон-роуд. А теперь мы оказались у ручья Спайтен-Дайвил, дальше от дома, чем в самом начале пути.

— Нужно найти дорогу и идти к дому, — предложила я.

По крайней мере, на дороге не так темно благодаря свету из окон.

— Но это в два раза дольше! Мама и папа уже полицию поднимут.

Наши родители всегда тревожились — папа за наше физическое благополучие, мама — за наши души. Однако я все равно предпочла бы выйти на дорогу, потому что они так или иначе стали бы нас искать.

— Но это лучше, чем вообще не попасть домой! — взмолилась я.

Луэлла шла вперед, таща меня за собой, а потом резко остановилась:

— Я на что-то наткнулась… поленница! Здесь должен быть дом.

— Мы увидели бы свет, — прошептала я.

Под ногами зачавкало, резко пахнуло навозом.

— Все равно хорошо. — Луэлла отпустила меня. — Я пойду вперед, а ты иди вдоль поленницы.

Держась рукой в перчатке за шершавые круглые бревна, я добралась до конца поленницы и сделала шаг в пустоту, в черноту, как будто завешенную плотными шторами, которые мне хотелось сорвать. Я слышала плеск ручья неподалеку. Что, если мы упадем в него? Через несколько шагов я задела плечом дерево и потрогала ствол. Он показался мне огромным. Я обошла вокруг, скользя пальцами по бугоркам и трещинкам морщинистой коры, и вдруг поняла, где мы.

— Лу! — шепотом позвала я. — Здесь тюльпановое дерево.

Ее шаги затихли. Мы с Луэллой твердо верили в привидения, а историю сборщика устриц, который повесился в старом доме у тюльпанового дерева, знали все. Мы никогда не осмелились бы подойти так близко к этому дому. Даже при свете дня не рискнули бы, разве что поглядеть на него с вершины холма.

Луэлла с шипением выдохнула сквозь зубы:

— Даже если тут водятся призраки, люди тут тоже есть. В любом случае, слишком темно, чтобы разглядеть сборщика устриц, болтающегося на веревке.

Это меня не успокоило. Горло сжалось, легкие перехватило. Луэлла всегда была храбрее меня. Даже в обычной жизни я часто впадала в панику. А теперь я застыла на месте, и, как всегда, приступ страха подстегнул мое воображение.

«Когда наступает день, девочек все еще не могут найти. Солнце встает и согревает холм, где они стояли в последний раз. Поодаль, под лодкой раннего рыболова, журчит река, свет отражается от чешуек рыбы, возмущенно бьющейся в сети. Рыбак бросает сеть на палубу и краем глаза замечает что-то в воде — чье-то тело, поднятое на поверхность надувшейся, как тухлая рыба, юбкой. Лицо девушки в воде, темные волосы струятся по течению, словно водоросли, огибающие камень».

Я встряхнула головой, прогоняя эти мысли из головы. Земля под ногами, дерево под рукой, запах гниющей рыбы и навоза — все это было вполне реальным. Треск веток под шагами Луэллы — тоже, и короткий стук по дереву, тишина, а потом скрежет тяжелого засова и лязг защелки. Вспыхнул свет, и наружу высунулся бородатый урод. Глаза обведены красными кругами, зубы в ощерившемся рту давно сгнили. Я вскрикнула. Человек дернулся и чуть не захлопнул дверь, но тут заметил мою сестру.

— Какого черта?! — прогремел он.

Фонарь в его руке качался, освещая деревья.

Я собралась было снова закричать, но сестра сказала сладким голоском:

— Прошу прощения за беспокойство, сэр, но мы, кажется, заблудились в темноте. Если бы вы одолжили нам фонарь, чтобы мы могли найти дорогу домой, мы были бы вам ужасно благодарны. Я вернула бы его утром. Непременно!

Человек поднял фонарь и сделал шаг вперед, вглядываясь в лицо говорившей. Потом оглядел ее платье.

— Мы? — переспросил он.

Мне очень не понравилось, как он на нее смотрел. Я и раньше видела такой взгляду мужчин… но не в темноте и не в отсутствие взрослых.

— Сестра где-то здесь. — Луэлла сделала шаг назад, стараясь приблизиться ко мне, но я все равно находилась еще слишком далеко.

— Это она орала? — усмехнулся мужчина.

— Если вы дадите нам фонарь, мы легко найдем дорогу. — Голос у Луэллы дрожал, и она сделала еще один шаг назад.

— А ну стой! — Он схватил ее за руку.

Лучше бы это был призрак, чем живой мужчина из плоти и крови! Я хотела позвать на помощь, но нас все равно никто не услышал бы. Может, мне стоит выскочить из темноты и вырвать у него фонарь, а потом схватить сестру за руку и броситься прочь?

Но я ничего из этого не сделала. Я стояла, парализованная ужасом, а сестра приблизилась к мужчине, задев подолом его ногу.

— Вы такой добрый. — Она положила ладонь на его руку.

Он так опешил, что тут же разжал пальцы.

— Как это мило с вашей стороны. Мы никогда не забудем вашего рыцарского поведения! — Она быстро чмокнула его в рябую щеку, выхватила фонарь и, развернувшись, подбежала ко мне, схватила за руку и потянула изо всех сил в сторону холма.

Ошарашенный поцелуем, мужчина остался стоять на крыльце в полной темноте. Думаю, он принял нас за парочку призраков.

Мы не останавливались, пока не добрались до собственного дома, где страх перед родителями вытеснил боязнь темноты и привидений.

Тяжело дыша, я наклонилась и уперлась руками в колени.

— У тебя «синего» приступа не будет? — спросила Луэлла без всякого сочувствия.

Если бы это случилось, родители обвинили бы ее, потому что она была старше, а значит, отвечала за меня. Мне не разрешалось бегать — очень простое правило.

Я покачала головой, не в силах ответить. Дышала я медленно и размеренно, пытаясь успокоиться.

— Ну и хорошо. — Она задула фонарь и, усмехнувшись, спрятала его под кустом абелии.

Сестра явно гордилась своей находчивостью, позволившей заполучить этот фонарь, и не волновалась из-за того, что мы заявимся в столь поздний час. Папа наверняка разозлится. Мама станет браниться. А Луэлла примет виноватый вид, попросит прощения, поцелует маму, обнимет папу — и все станет так, как будто она никогда не делала ничего дурного. Несмотря на непокорность, сестру обожали.

Сегодня, впрочем, нам не пришлось волноваться. Когда мы вошли, Неала, наша служанка, протирала стекло на высоких часах. Они громко тикали, словно подтверждая наше опоздание.

— Даже спрашивать не стану, — сказала она с сильным ирландским акцентом.

Неала была совсем молоденькой и «очень живой», как говорила мама. Может быть, именно поэтому она никогда на нас не ябедничала.

— Родители ваши ушли, а Вельма сжалилась и оставила вам ужин в кухне. Нет нужды накрывать для вас двоих в столовой.

Когда я проскользнула мимо нее, она замахнулась на меня пыльной тряпкой и покачала ярко-рыжей головой в притворном неодобрении.

Теперь нам оставалось остерегаться только Марго — маминой французской горничной, приехавшей с ней из Парижа. Это была старая, но крепкая симпатичная женщина с глазами цвета стали и темными, без седины волосами. Верная своей хозяйке, она докладывала о каждой нашей ошибке. Сегодня спальня Марго, расположенная рядом с кухней, оказалось пустой, так что мы с Луэллой быстро поели и, пока горничная не вернулась, разбежались по своим комнатам.

Я слишком устала, поэтому не стала утруждать себя расчесыванием волос. Так и залезла в кровать с тетрадкой, где собиралась описать наше приключение так, чтобы оправдать опоздание. Это папа приучил меня писать истории. В детстве я замирала, когда мне задавали вопросы. Я смотрела на спрашивающего, не понимая, чего от меня хотят, и не могла найти правильных слов. Когда мне исполнилось шесть, папа подарил мне тетрадку и блестящую черную ручку и сказал: «В твоих глазах тайна. Я люблю хорошие тайны. Запиши ее для меня». И тогда слова потекли сами собой — по крайней мере, у меня в голове.

Когда руку стало сводить, я сунула тетрадку под подушку, погасила лампу и принялась ждать Луэллу, которая всегда тщательно расчесывала перед сном волосы. Она вычитала в журнале «Вог», что это укрепляет слабые корни.

Мы по-прежнему спали вместе, хотя у каждой имелась своя комната. Когда мы были маленькими, наши кроватки стояли так далеко друг от друга, что одной из нас приходилось ползти через всю детскую, чтобы забраться под одеяло к другой. Когда Луэлле исполнилось тринадцать, она получила собственную спальню, а детская стала моей. Узкую кровать заменили широкой дубовой под балдахином, а детский шкафчик уступил место большому красивому гардеробу, куда влезли бы все женственные платья, до которых мне еще предстояло дорасти. Тогда мне только исполнилось десять, и я питала большие надежды относительно своей будущей фигуры.

В тринадцать стало сложнее делать вид, что я когда-нибудь дорасту до платьев, достойных такого гардероба. Я всегда была некрупной, но когда девочки вокруг стали наливаться и превращаться в девушек, я так и осталась мелкой и тощей, вообще без всякой фигуры. Луэлла давно меня обогнала. На такой же узкой, как у меня, грудной клетке у нее выросла красивая полная грудь, а тонкая талия эффектно контрастировала с широкими бедрами. Даже лицо у нее округлилось, и ямочки утонули в полных щеках. Но больше всего я завидовала ее ногтям. Они были гладкие и ровные, а белые ногтевые лунки походили на маленькие улыбки или полумесяцы. Мои же кутикулы торчали некрасивыми наростами, а ногти были бороздчатые и неровные, как будто я окунула пальцы в жидкий воск.

Прыгнув в мою постель, Луэлла прижалась ко мне и прошептала:

— Правда, было здорово? Я так и слышу скрипки и этот голос. Никогда ничего лучше не слышала. Вот где настоящий порок!

Это было правдой.


Болтая ногами в каком-нибудь дюйме от ледяной весенней воды у индейских пещер, мы вдруг услышали музыку. Скрипка заиграла в тот момент, когда мы, сняв чулки, готовились к весеннему ритуалу «замораживания» ног. Но, зачарованные сладкозвучным голосом, плывущим между деревьев, мы позабыли о своей цели — а ведь от нас зависело, распустятся ли цветочные бутоны! — схватили туфли и чулки и полезли вверх по поросшему травой склону. Остановились под деревьями. Этот луг всегда был пуст, а теперь на нем выросли шатры и выстроились ярко раскрашенные фургоны. Стреноженные лошади жевали траву, собаки лежали, уронив головы на лапы, а люди обступили танцующую женщину — руки подняты над головой, цветастая юбка надувается колоколом, скрипка и голоса рождают ее движения.

Луэлла обхватила меня за талию. Я почувствовала, что сестра дрожит.

— Посмотри, какая она красивая. Хочу двигаться так же, — прошептала она, жарко дыша.

С пяти лет сестра училась балету под руководством русского хореографа. «Французы — хорошие танцоры, — сообщила нам наша француженка-мать, отличавшаяся мелодичным акцентом. — А вот русские — великие. Американцы же, — тут она фыркнула, — ничего не знают о балете».

Цыганка танцевала совсем по-другому. Я никогда не видела ничего подобного. Она, казалось, гипнотизировала, была неутомима и совершенна. Мы с сестрой долго стояли там, не замечая, как остывает вокруг нас воздух, как опускается за деревья солнце. Наконец мы остались в полной темноте и не могли понять, куда идти.


Теперь, уютно устроившись в безопасной теплой кровати и не получив даже выговора, мы дружно решили, что оно того стоило.

— А если бы мы не нашли дорогу домой? — Луэлла закинула на меня ногу.

— А если бы нас схватил сборщик устриц?

— И затащил в дом своей призрачной клешней.

— И перерезал бы тебе горло.

— Эффи!

— Что? — В своих фантазиях я была храброй.

— Не надо так уж зверски. Он мог бы просто задушить меня подушкой.

— Хорошо, он задушил бы тебя и взял в свои призрачные жены. А я бы бродила по пустому дому, слышала бы тебя, но не могла найти.

— Мама с папой стали бы нас искать.

— Я бы утопилась в Гудзоне от позора и попала бы на небо. И никогда бы не увидела тебя, потому что ты застряла бы на земле со сборщиком устриц.

— Ты попала бы в ад за самоубийство. — Луэлла была наименее набожным человеком из всех, кого я знала, и все же она меня поправила.

— Сборщик устриц тоже попал бы в ад. И мы были бы вместе, скитались бы по аду до конца времен. Счастливый конец!

— По-моему, ты все неправильно поняла. — Луэлла намотала на палец прядь моих волос и осторожно потянула. — Я не позволила бы тебе покончить с собой из-за меня, даже если бы была привидением, так что это никудышная история. Давай другую.

Если быть точной — а я старалась быть точной даже в фантазиях, — она говорила правду: Луэлла никогда не позволила бы ничему дурному случиться со мной.

Когда оно все же случилось, виноват оказался папа.

2 Эффи

Я не думала, что отец способен на неправильные поступки. О нем всегда говорили с восхищением, если не с подобострастием. Его называли чертовски красивым, трепетали под его решительным взглядом и млели при виде сложенных в улыбку пухлых губ. Хотелось одновременно и утонуть в его синих глазах, и сбежать от них подальше. Он был немногословен. Не застенчив, как я, а невозмутим и скуп на слова. Если он открывал рот, сразу возникало легкое ощущение, что он знает о вас куда больше, чем показывает.

Мама же была прямолинейна и проста, как лист бумаги. Это несходство делало моих родителей очень странной парой, что понимала даже я. Однажды я услышала, как их знакомая — сама очень невзрачная, с костлявыми руками и острым подбородком — сказала другой женщине, попивавшей вино в нашей гостиной: «Не представляю, что за чары Жанна наложила на Эмори, когда он за ней ухаживал, но я бы на ее месте не рисковала. Красивые мужчины всегда гуляют».

Мне тогда минуло всего семь лет, и из всей этой тирады я поняла только, что мама заставила папу жениться с помощью какой-то хитрости и что ей предстоит так или иначе за это расплатиться.

На публике мама пела папе дифирамбы и выступала рядом с ним с грацией длинношеей цапли. Но, рассказывая об их знакомстве, она словно предостерегала нас. Мы с Луэллой сидели на ее постели и с восторгом следили, как она накладывает на лицо кольдкрем.

— Мне был двадцать один год. — С первого слова ее рассказ казался фарсом. — Я жила с матерью в огромном старом парижском доме и полагала, что застряну в нем до конца своих дней. Да, я танцевала на сцене Парижской оперы, но не получила ни единого предложения руки и сердца. — Она растерла каплю крема по переносице. — Длинные ноги делали меня отличной балериной, но мужчин не привлекали. Не говоря уж о росте. Мужчины не любят, когда им смотрят прямо в глаза. Ну а хуже всего были руки…

Мы с Луэллой немедленно посмотрели на них. Без перчаток мы видели мамины руки только во время вечернего ритуала наложения крема. Мы много раз слышали, как во время одной репетиции мамина юбка загорелась от прожектора. Маме тогда было всего шестнадцать, и она погибла бы, если бы не сбила пламя руками. В результате руки покрылись шрамами, и она звала их «ужасным неудобством».

Мне нравились эти шрамы — следы героизма, доказательства маминой силы и умения выживать. Когда в детстве я задыхалась, меня успокаивала только возможность провести пальцами по морщинистой жесткой коже на ее руках. Наклонившись вперед и склонив голову, я стягивала с нее перчатки и изучала руки, как карты, запоминая изгиб каждого шрама, пока сердце не затихало и я не обретала способность дышать заново. Тогда мама совершенно спокойно говорила: «Ну, на этот раз кончено» и поднимала меня на ноги.

Капля крема упала на ковер, а мама рассмеялась:

— И почему ваш отец решил жениться на такой, как я, не представляю! — Она погрозила Луэлле длинным пальцем: — У тебя-то, дорогая моя, таких сложностей не будет.

Сестра застыла. Это мы уже слышали много раз. Мама считала очень важным восхвалять Луэллу так же, как и папу, часто прилюдно и всегда при этом унижая саму себя. Она говорила что-нибудь вроде: «Это Париж вскружил Эмори голову! Хорошо, что он успел сделать предложение до отъезда» или «Слава богу, Луэлла не унаследовала мою внешность. С ее красотой она добьется таких высот, какие мне никогда не светили».

Луэлла была красива. Она казалась копией дамы с фотографии, висевшей в столовой, — нашей прабабки по материнской линии, Колетт Саварэ, парижской светской львицы, ставшей сквозным персонажем моих историй. Она умерла до маминого рождения, и ее муж, мамин дед, Огаст Саварэ, водил маму на балет каждый сезон.

— Он меня обожал, — напоминала нам мама. — Это ради него я научилась танцевать.

— Я никогда не стану танцевать ни для кого, кроме себя, — возражала Луэлла.

— Посмотрим, — отвечала мама.

Если речь заходила обо мне, ни о каких мужьях и карьерных высотах не вспоминали. Сердце не позволяло мне танцевать, а корявые ногти — надеяться, что я найду мужа. Пусть Луэлла исполняет мамины чаяния. Мне хотелось хотя бы выжить…


Я родилась на семь недель раньше, чем следовало, — 1 января 1900 года. Отец утверждал, что от ребенка Тилдонов, рожденного в первый день нового века, стоит ждать великих свершений.

Я же стала безусловным разочарованием.

Мама вспомнила, что мой крик звучал как мяуканье котенка, и это сразу насторожило повитуху. Оказалось, что у меня нелады с сердцем. Деформация из-за неправильного развития органа, как сообщил родителям врач.

Я понимала это так, что Господь не счел нужным меня доделать.

«Вам повезло, что нет видимых признаков цианоза», — продолжил врач, как будто стоило гордиться тем, что я родилась не серой, как большинство младенцев с моим диагнозом. Слабое было успокоение, особенно если учесть его следующие слова: «К сожалению, способа закрыть отверстие в ее сердце нет. Скорее всего, она не проживет и года».

Мне всегда казалось, что мама восприняла сказанное стоически, сидя в постели и осторожно, как хрупкую вещицу, держа меня на руках, во всем моем розовом великолепии. По ее белым бедрам и жилистым ногам, спрятанным под одеялом, змеились тонкие синие вены. Как она утверждает, это папа взревел, что никакие доктора не смеют рассказывать ему, что его ребенок не увидит своего первого дня рождения.

Он оказался прав. Несмотря не свое недоделанное сердце, я выжила и с удовольствием пила концентрированное молоко из стеклянной бутылочки в форме банана. Врач говорил, что я слишком слаба, чтобы кормиться естественным образом, но мама верила, что мне просто не хватает силы воли, что я не стараюсь как следует.

«Я говорила врачу, что с таким темпераментом ты просто не выживешь», — с укором заявляла она, как будто я должна была что-то доказывать уже в младенчестве.

Папа, который любил современные изобретения, утверждал, что бутылочка для кормления с новенькой резиновой соской очаровательна.

«Я пытался убедить твою мать, что это преимущество, а не беда», — уверял он меня.

Но я знала, что мама так не думала. Она уже родила Луэллу и поэтому понимала, что такое норма для новорожденного. Я представляла, как появилась на свет моя сестра — крича и пинаясь — и как она немедленно присосалась к груди матери, чувствуя, что имеет на это полное право. Когда я родилась, она уже выросла в пухлую резвую трехлетку, прекрасно знающую, чего она хочет.

Мама рассказывала, что, увидев меня в первый раз, Луэлла стала настаивать, мол, я и ее ребенок тоже — я была в точности такого же размера, как ее пупс со стеклянными глазами. Сестра пеленала меня, укладывала в коляску рядом с куклой, гладила мою мягкую голову и жесткую головку куклы с равной заботой. Я воображала, что эта кукла — мой таинственный близнец. Возможно, мама не любила этого безжизненного двойника — воплощавшего то, чем я могла стать.

В первый год жизни доктор Ромеро контролировал работу моего сердца каждый месяц. Потом это превратилось в ежегодный осмотр. Жирный, плохо пахнущий врач с ледяными пальцами каждый раз при виде меня восклицал: «А кто это у нас!», как будто не ждал меня в назначенное время.

Во время этих визитов мама занималась только мной, поэтому я чувствовала себя нормально. Сердце мне не мешало. Я была ловкой и быстрой, и, если не перенапрягала силы, «синие» приступы случались очень редко. «Синими» называла их Луэлла — из-за ужасного синюшного оттенка, который принимала моя кожа.

Я не задумывалась, как эти визиты влияют на маму. Так продолжалось до одного прохладного январского вечера, наступившего через три недели после моего восьмого дня рождения. Она на поезде отвезла меня в восточную часть Манхэттена, на тихую улицу, застроенную представительными домами из бурого песчаника. Когда она открыла черную калитку рядом с табличкой «Луи Фожер Бишоп, М. Д.», на меня накатил страх. Мне показалось, что мама толкает меня навстречу неведомой опасности.

— Почему мы не поехали к доктору Ромеро?

— Доктор Бишоп — специалист по сердечным болезням. — Она закрыла за нами калитку.

— А доктор Ромеро тогда кто?

— Неспециалист.

Смотровая оказалась голой и обшарпанной, в воздухе висел резкий уксусный запах — так пахло в кухне, когда Вельма готовила пикули. Здесь не было ни единой картины или хотя бы вазы с цветами, чтобы отвлечь пациентов. Зато стояло странное приспособление с затейливыми циферблатами и рукоятками, опутанное резиновыми трубками. Я сразу вспомнила лабораторию доктора Франкенштейна из книги, которую тайком стащила, поскольку мама считала ее неподобающей.

Обойдя машину по дуге, я запрыгнула на металлическую скамью, покрытую накрахмаленной белой простыней, немедленно сморщившейся под моими ногами.

Мама изучала приспособление, сжав руками в перчатках круглую ручку сумочки.

— Что это? — спросила она у вошедшего врача.

Доктор Бишоп был низкорослый и худощавый.

Он сразу энергично закивал блестящей лысой головой, так что круглые очки съехали на кончик носа.

— Это ЭКГ-аппарат, изобретенный голландским врачом. Единственный экземпляр в Америке. — Он поправил очки, и выпученные глаза сверкнули за толстыми линзами. — К сожалению, использовать его на ребенке не рекомендуется. Мы пока в самом начале пути и только-только приспособили его для взрослых людей.

Мама кивнула с облегчением, а врач бесцеремонно стащил платье с моих плеч и прижал холодный стетоскоп к голой груди. Наклонив голову, он стал прислушиваться к звукам, рождавшимся за моими ребрами. Кончики пальцев, которыми он касался спины, казались восковыми. У него были белые брови с длинными закручивающимися волосками. Вечером я записала в дневнике:

«У доктора было лицо палача, торжественно оглашающего смертный приговор и накидывающего мешок на голову преступнику, стоящему у виселицы».

Доктор Бишоп опустил стетоскоп и повесил себе на шею. Я сунула руки в рукава платья и поспешно натянула его на плечи. Мама быстро застегнула пуговицы на спине — я еле успела убрать волосы. Моя нагота смущала нас обеих. Врач стащил перчатку с моей правой руки и изучил мои деформированные ногти — побочный эффект болезни. Этого я никогда не понимала, потому что сердце и ногти имеют друг с другом мало общего. Как и мама, я снимала перчатки только во время купания и перед сном. Врач приподнял мою руку, чтобы на нее падал свет из окна, и ощущение воздуха между пальцами показалось мне чудесным.

— Как давно у девочки синдром барабанных палочек?

— Это началось, когда ей было пять.

— Становится хуже?

— Примерно одинаково. Будет ли хуже? — Она взглянула на свои руки, скрытые под дорогим атласом. Рядом со мной и сестрой мать была воплощением силы и власти; рядом с врачами или другими мужчинами, включая моего отца, она сразу терялась и каждую секунду готова была услышать, что не права. Я тогда подумала, как думала уже много раз, что она станет гораздо смелее, если снимет перчатки, как будто ей нет нужды прятаться. Она станет такой же сильной, какой бывает, когда я задыхаюсь, а она поддерживает меня, сидя рядом.

Не заметив ее вопроса, доктор обхватил пальцами мое предплечье:

— Она всегда была такой тощей?

— Она много ест. Просто она худенькая.

— Она не просто худенькая, миссис Тилдон. У нее дефект межжелудочковой перегородки. Пойдемте со мной, — распорядился он с холодной властностью, которую я уже привыкла считать свойством всех врачей.

Мама в своей изящной белой блузке с перламутровыми пуговицами и расклешенной юбке покорно последовала за ним в соседнюю комнату.

— Закройте дверь, — велел он.

Мама обернулась и, строго посмотрев на меня, затворила за собой дверь. Как будто в этой голой комнате можно было что-нибудь испортить!

Я подождала. Поболтала ногами. На полу появлялись и исчезали круглые, как две луны, тени от моих черных сапожек. Доктор Ромеро никогда не обращал внимания на мои изуродованные пальцы и не говорил, что я худая. Я никогда не слышала выражения «дефект межжелудочковой перегородки». Мне не понравилось слово «дефект». Заскучав, я заглянула под салфетку, свисавшую с края стола, и обнаружила там целый лоток ужасающих инструментов. Я тут же опустила салфетку и села прямо, разглядывая прибор в углу. Раз уж доктор Бишоп — специалист по сердцу, он должен знать, как меня лечить. Может быть, он вовсе не палач, а безумный ученый, который может вылечить мое сердце, как Франкенштейн смог вдохнуть жизнь в мертвое тело.

«Появляется рука, худая, пепельно-серая. Призрачные пальцы тянутся к простыне, которая падает на пол, открывая тело ребенка. Это девочка. Глаза ее похожи на бесцветные мраморные шарики, кожа прозрачна, косточки тонки и размягчены. По всем признакам она мертва, но все же глубоко в груди что-то равномерно пульсирует — не ярким красным, как пульсировало бы сердце, а бледно-розовым и голубым. С каждым ударом цвет становится насыщеннее, пока комнату не заливает густой янтарный свет. Девочка медленно встает…»

Я вцепилась в простыню под собой. У меня не было уверенности, что я хочу излечиться. Мне нравилось выживать. От остальных ожидалось, что они будут жить год за годом без всяких неожиданностей, но для меня каждый год был достижением. Очередной день рождения означал, что я хорошо потрудилась и осталась жива. А что будет иметь значение, если мне не придется тратить силы на жизнь?

Мама вышла из кабинета нахмуренная. Тонкие, круто изогнутые брови сошлись на переносице.

— Пошли, — бросила она, протянув мне руку.

Я спрыгнула на пол. Сапожки грохнули, врач вздрогнул.

— Прошу прощения, — сказала я, и он слегка помахал мне, как будто только сейчас увидел во мне ребенка.

Мы поехали домой на такси, медленно пробиравшемся через запруженные улицы Манхэттена. Куртку и очки водителя покрывал слой пыли, летящей с дороги. Мама натянула на рот шарф. Меня пыль на языке не смущала. Она казалась настоящей. Я пыталась сосредоточиться на ощущении солнечных лучей на лице и на запахе еды, который распространяли уличные лотки, но мама смотрела на меня с тревожной улыбкой, из-за которой мне делалось нехорошо. Почему я не могу узнать, что ей сказал врач? В конце концов, сердце-то мое!

Когда мы вошли в дом, мама немедленно услала меня в комнату. Но я тихонько спустилась вниз и подкралась к двери гостиной. Папа вернулся с работы рано, что случалось нечасто.

Через щелочку я видела, как мама ходит по восточному ковру, каким ярко-синим цветом горит ее юбка под светом люстры, какое оживленное у нее лицо. За ее спиной трещал и метался в камине огонь. Отец сидел на диване и водил рукой по обивке, как будто гладил животное. Жилет он расстегнул, галстук сбился набок. Обычно он одевался очень тщательно, и меня возмутил и встревожил его небрежный вид.

Кажется, мама почувствовала то же самое, потому что внезапно наклонилась, поправила ему галстук и что-то тихо сказала — я не услышала. Папа отвел ее руку и встал так резко, что газовая лампа на тумбочке покачнулась и чуть не упала. Он успел ее подхватить. Мама всхлипнула — не из-за лампы. Я хотела, чтобы он успокоил ее, но папа отвернулся и стал смотреть в огонь.

— Что он сказал? В точности, — наконец спросил он.

Мама говорила очень тихо:

— Он сказал, что способа закрыть отверстие в ее сердце нет.

— А что он за специалист такой?

— Он говорит, что постоянно проводятся новые эксперименты.

— То есть надежда есть? — Папа обернулся.

— Не знаю.

— Тогда почему он сказал про три года?

— Он сказал, что, возможно, это будут три года.

— Возможно! — Отец с отвращением снова повернулся к огню и сцепил руки за спиной.

С тяжелым чувством я отошла от двери. Я не знала, как успокоить родителей. Меня расстраивало, что я их так тревожу, но я не могла объяснить даже Луэлле, что меня вовсе не смущает дыра в сердце. Я наблюдала за миром через маленькую сломанную дверь. Слабость придавала мне сил. Она защищала меня, позволяя быть храброй. Если мамины изуродованные руки служили доказательством ее силы, больное сердце доказывало мою. Если бы люди его видели, они бы поняли, какая я сильная.

Я немедленно решила, что очкастый доктор — не палач и не безумный ученый, а всего-навсего муха-переросток, запертая в теле старика хитроумным прибором и ничего не знающая о детских сердцах. Я не собиралась умирать — ради родителей. Я планировала копить и откладывать года для них. Я проживу очень-очень долго.

Вечером я ничего не сказала сестре о походе к врачу. Да она и не спрашивала. Луэлла все равно не верила, что я умираю.

— Спокойной ночи, Эффи. — Она поцеловала меня в щеку и перевернулась на живот. — И не смей стягивать с меня одеяло!

Она заснула, прижав локоть к моему боку, а я смотрела в потолок, завидуя ей. Еле слышное дыхание почти не нарушало прохладную тишину ночи. Прикосновение ее локтя одновременно успокаивало и раздражало — локоть был крепкий и надежный.

3 Эффи

На следующее утро после того, как мы с Луэллой нашли цыган, я не заметила в родителях ничего необычного. А должна была — земля уже зашаталась у нас под ногами. И все же я надеялась, что они ничего не узнали о нашей поздней прогулке.

Я навалила на тарелку целую гору воздушного омлета с тушеным черносливом и переглянулась с Луэллой, которая взяла себе не меньше.

— Эффи, боже мой! — Мама неодобрительно покосилась на мою чашку с кофе, куда я влила невероятное количество сливок.

На ней была блузка с высоким воротником, из-за которого казалось, что у мамы совсем нет шеи.

— Он очень горький. — Я отпила немного. В рот проскользнул маленький не растворившийся комочек сахара.

— Если ты достаточно взрослая, чтобы пить кофе, ты должна быть достаточно взрослой и для горечи, — заметил папа, не отрываясь от газеты.

Его жилет в тонкую полоску был отутюжен, а волосы разделены боковым пробором и уложены волной надо лбом. Я чувствовала запах бриолина, доносившийся с другой стороны стола.

Отец устраивал роскошные приемы и пользовался услугами лучших портных, но не считал нужным тратиться на мелкие удовольствия вроде чая, потому что сам предпочитал кофе. В некоторых отношениях он был скуп. Дед стоял у истоков производства содовой воды, и отец унаследовал дело после его смерти. Мама говорила, что бизнес процветает, и все же из прислуги мы держали только Неалу, кухарку Вельму, темнокожую женщину средних лет с уложенными башней волосами (она жила в Гарлеме и как-то рассказала мне, что садится в подземку в половине пятого утра, чтобы вовремя приготовить нам завтрак) и грозную парижанку Марго.

Когда мы были маленькими, слуг нанимали больше, но папа верил в «экономичность». Он считал, что нам теперь не нужно столько прислуги. В результате у нас с Луэллой не было горничных, которые имелись у всех знакомых девушек. Луэлла выходила из себя, но папа не дрогнул. Он говорил, что при необходимости нам может помочь Марго. Или что мы можем застегивать платья самостоятельно. Я не возражала. Я восхищалась папиной практичностью, хотя и не могла сказать этого Луэлле.

Но тем утром я не думала о горьком кофе и пуговицах. Я поглядывала на сестру, быстро поглощавшую омлет, уверенная, что мы думаем об одном и том же: о цыганах. Мы должны вернуться туда при свете дня. Может быть, они нам погадают. Или снова станут играть на скрипке. В конце концов, была суббота — день, когда не нужно идти ни в школу, ни на одиннадцатичасовую мессу. В целом родители не одобряли праздности, но папа где-то прочитал, что упражнения полезны для детей, и верил, что свежий воздух положительно влияет на наши тела и души. Он убедил маму, что уважение к природе укрепит наше почтение к Господу и мы будем просыпаться воскресным утром, полные благочестия.

Порой наши восхитительные приключения делали мессу совершенно невыносимой, но родителям мы об этом не рассказывали.

Я поспешно проглотила остатки омлета, надеясь, что мы сумеем быстренько убежать, но тут Луэлла обратилась к отцу:

— Папа, а ты что-нибудь знаешь о цыганских таборах?

Это было очень похоже на Луэллу — дерзко подходить к самому краю, просто чтобы доказать, что ее ни в чем не уличат.

— А почему ты спрашиваешь? — Папа отложил газету в сторону.

— Я прочитала в газете, что они разбили свой лагерь недалеко от нас.

— Тогда ты знаешь ровно столько же, сколько и я.

— Вульгарный народ, — вставила мама, называвшая вульгарным большую часть Нью-Йорка тех дней, и добавила: — Иммигранты.

Она знала, что папа ненавидит толпы иммигрантов так же, как и она. Мне очень хотелось заметить, что она сама иммигрантка, но я не осмелилась. Очевидно, что французы не бывают вульгарными по той простой причине, что они французы.

— Насколько я слышал, они благовоспитанны и вежливы. — Папа отхлебнул кофе.

— Благовоспитанные люди не позволяют детям возиться в грязи. Они дикари и воры, — возразила мама.

— Они честные торговцы лошадьми.

Мама смяла салфетку.

— Они предсказывают судьбу за деньги. Это мошенничество! — стояла на своем она.

— А если предсказание верное? — сверкнул улыбкой папа.

Мама только прищелкнула языком в ответ на это замечание и повернулась к Луэлле:

— Цыгане невежественны, а оттого нечестны. Если ты хочешь услышать предсказание судьбы, имей в виду, что ты отдашь деньги мошенникам, а не заплатишь за услугу. Если они поставят шатер гадалки на улице, я позволю тебе туда сходить, а потраченные деньги мы сочтем благотворительностью. Но от их табора держись подальше.

Я посмотрела на Луэллу. Завтрак мы доедали в тишине.

Как только Неала унесла наши тарелки, мы встали из-за стола и побежали наверх за свитерами. Мама пересела за письменный стол, чтобы разобрать корреспонденцию, а папа пошел готовиться к субботнему теннисному матчу. Пообещав быть дома к обеду, мы схватили свои альбомы для зарисовок и выскочили на улицу навстречу апрельскому утру.


Мы жили в одном из пяти кирпичных домов на мощенной булыжником улице, окружавшей заросший лесом холм на северо-западной оконечности Манхэттена. Трамваи так далеко не добирались, и, отправляясь в школу, мы преодолевали пять кварталов, чтобы сесть на поезд надземки. Когда мы обитали на Пятой авеню, мама провожала нас до школы, но теперь она считала, что ездить на поезде туда и обратно слишком долго. Мы были предоставлены самим себе и чувствовали себя восхитительно независимыми.

Отойдя от дома подальше, мы спрятали альбомы в кустах и побежали к реке, где стащили чулки, подоткнули юбки и на цыпочках вошли в ледяную воду. Небо сияло восхитительной синевой. Когда мы вышли на берег, ноги занемели от холода. Натянув на покрасневшие замерзшие ступни сухие чулки и ботинки, мы полезли вверх по холму, бросая безмолвный вызов предубеждению матери насчет цыган. Что-то в них зачаровывало нас — что-то, чего в нашей жизни не было.

Пробираясь среди деревьев, мы слышали далекие голоса, лошадиное ржание и детские крики. На этот раз мы не остановились у края леса, а смело двинулись вперед, в мешанину ярких фургонов и шатров. Брехали собаки, над кострами висели котлы, а в прохладном воздухе курился дымок.

Мы прошли мимо человека, присевшего на корточки у таза. Он взглянул на нас с кривой улыбкой — двух передних зубов у него не хватало. Женщины в фартуках и повязанных на головах платках поглядывали в нашу сторону, но не отрывались от своих дел: склонялись над досками для стирки, выжимали белье, чтобы развесить его на солнце. Мальчик лет тринадцати пошел за нами. Он вел по земле палочкой, оставляя след, как от змеи. Я воображала, что все цыгане темноволосы и темноглазы, но мальчик оказался веснушчатым блондином со светлыми глазами, взгляд которых впивался в меня всякий раз, когда я оборачивалась.

Луэлла вдруг остановилась. Мальчик испуганно подался назад, но не убежал, когда сестра спросила, у кого можно узнать насчет их музыки. Она говорила подчеркнуто медленно, произнося каждое слово так, будто боялась, что он ее не поймет. Мальчик не ответил, и Луэлла спросила, знает ли он английский. Он засмеялся.

— На цыганском разве что мой дед говорит, — ответил он с певучим британским акцентом. — Трейтон Таттл, к вашим услугам. Зовите меня Треем.

Он взмахнул своей палочкой и развернулся на пятках, как будто превратился из заклинателя змей в аристократа.

— Отведу вас к ма. — Он двинулся назад, постукивая палочкой по земле, будто по тротуару Парк-авеню. Парень не замечал луж, держа голову до смешного прямо, и шел по ним, забрызгивая штаны грязью. Я не удержалась от улыбки.

Мы подошли к высокой статной женщине, которая стояла у открытого полога шатра и смотрела на нашу процессию. На ней были фартук в цветочек и такая же косынка. Полог шатра развевался на ветру у нее за спиной, делая все это ещеболее похожим на сцену. Трей остановился и, сняв с головы воображаемую шляпу, прижал ее к животу.

— Позвольте представить вам мою ма, великолепную Марселлу Таттл из Сассекса. — Он поклонился с изяществом принца, и Марселла хлопнула его по спине.

— Тоже мне, актер нашелся! Иди еще какую-нибудь роль придумай. А лучше изобрази мальчика-слугу и помой кастрюли. Они на солнце стоят, засыхают. — Голос Марселлы повышался к концу каждого предложения и звучал роскошно, как и положено «великолепной».

Не обращая внимания на ее слова, Трей продолжил:

— Эти прекрасные девы с холма пришли послушать нашу изысканную музыку. — Он развел ладони, как будто мы должны были с них спрыгнуть, и посмотрел на Луэллу. — Если вы не побережетесь, музыка изменит вас невиданным образом. — Потом он обратил свое худое лицо ко мне, и я подумала, что однажды он действительно может стать хорошим актером. Склонив голову набок, он сказал: — А вот вы не так легко поддаетесь влиянию…

Его фразу оборвала широкая ладонь, внезапно появившаяся на нашей сцене и схватившая его за воротник.

— Хорош денди изображать! Начисти кастрюли, пока я тебе рыло не начистил!

Потом Трея пнули коленом.

— Мы с Иовом уже и коней почистили, и ведра вылили. Одну вещь тебе поручили, а ты тут прохлаждаешься.

Трей споткнулся, выпрямился и одернул свой воображаемый сюртук.

— Здесь дамы, — высокомерно произнес он, подхватил стопку кастрюль и понес куда-то, не забыв подмигнуть мне.

В наш кружок вторгся неуклюжий молодой человек с гладким юношеским лицом. О том, что он скоро станет мужчиной, напоминали его баритон и наглость. Нижняя челюсть была крупная, а глаза — темные, но не мрачные.

— Сидни Таттл, — Парень пожал руку сначала мне, а потом Луэлле, а затем обратился к Марселле: — Ма, не позволяй ему так себя вести. Его будут считать чудным.

Марселла была очень крупной женщиной, с широкими, как у мужчины, плечами, прямой спиной и решительными движениями.

— Оставь его, — сказала она, подходя к костру и собираясь снять со сковородки лепешку.

Сидни ушел, и Луэлла посмотрела ему вслед, хотя он ее, кажется, и не заметил.

Марселла разорвала лепешку на куски, глядя на нас поверх дымка.

— Трей что-то слишком дружелюбный. Вы зачем пришли?

У меня язык присох к нёбу, но Луэлла ответила сразу:

— Мы вчера услышали пение, раздававшееся из вашего лагеря, и оно было прекрасно. Мы надеялись, что нам повезет услышать его еще раз.

Марселла оставалась угрюмой.

— Мы не поем для чужих, — отрезала она. — Во всяком случае, не на своем языке. Тем более когда за нами подглядывают.

Я дернула Луэллу за рукав, но ее уже было не остановить:

— Мы не хотели ничего дурного, просто проходили мимо. Это так красиво! Любой бы остановился послушать.

Марселла поворошила костер, и из него полетели искры.

— Я же говорю, что мы не поем для чужих.

В горле стало сухо от волнения. Я хотела уйти, но Луэлла стояла как вкопанная.

— Я — мисс Луэлла Тилдон, а это моя сестра, мисс Эффи Тилдон. — Она присела. — Вы — Марселла Таттл из Сассекса. Следовательно, мы официально представлены друг другу и больше не можем считаться чужими.

Уголок рта Марселлы дернулся, будто она с трудом сдержала улыбку. Женщина оглядела Луэллу и снова поворошила костер.

— Ваши родители знают, что вы здесь?

— Разумеется, — ответила Луэлла. — Отец говорит, что вы честные торговцы лошадьми.

— Ха! — усмехнулась Марселла. Потом посмотрела на меня и кивнула в сторону двух стульев: — Садитесь.

Такого тона ослушаться было нельзя.

Когда мы сели, Луэлла ущипнула меня за руку. Это значило: «Я же говорила!» Она всегда все делала по-своему.

Нам протянули тарелки из костяного фарфора, не хуже тех, какими пользовались у нас дома, и мы поставили их на колени, пытаясь не уронить куски лепешки. Тесто было хрустящее, плотное, с изюмом. Я никогда не ела ничего, приготовленного на открытом воздухе, и представляла, что чувствую хруст земли и запах пепла. За откинутым пологом виднелась чистенькая комната со шкафом и широкой кроватью на деревянном каркасе, покрытая бежевым покрывалом. Цыгане казались цивилизованными, как папа и говорил, но все же я чувствовала в них нечто, заставлявшее меня вспомнить мамины страхи. От них исходила некая таинственная энергия, как будто ритм их музыки — даже в полной тишине — отдавался в самой земле вибрацией.

Чуть поодаль остановилась смуглая черноволосая девочка. Она казалась ровесницей Луэллы — по крайней мере, фигура у нее была настолько же развитая. Увидев, как я рву хлеб зубами, она широко улыбнулась. Я почувствовала себя выставленной напоказ, застигнутой за поеданием лепешки прямо на улице.

Подойдя к нам, девочка уселась на землю, спрятав ноги под юбку, вышитую красными, синими и желтыми цветами.

— Я Пейшенс, — сообщила она, и мы представились в ответ.

Марселла протянули Пейшенс кусок хлеба, и та принялась его жевать, разглядывая нас такими же темными и ясными глазами, как у ее брата Сидни. Интересно, откуда взялся светленький Трей, настолько не похожий на брата с сестрой?

Новости о нашем появлении распространились по лагерю, и вокруг собралась толпа детей с разными зверюшками. Один мальчик держал козу на веревке, которая, видимо, совершенно не возражала, чтобы ее таскали за шею. Второй мальчик, в бриджах с грязными пятнами на коленях, поставил на землю круглую клетку с канарейкой, яркой, как яичный желток. Птичка наклонила головку и встопорщила сияющие перышки, когда мальчишка открыл проволочную дверцу и сунул руку внутрь.

— Я ей крылья подрезал, так что она никуда не улетит, — пояснил он, вынимая птичку и пересаживая ее на мой палец.

— Прелестно! — воскликнула Луэлла, глядя, как канарейка перемещается по моей руке. — Можно?

Птичка бесстрашно перебралась к ней, Луэлла засмеялась и осторожно погладила желтенькую головку.

Остальные дети подошли ближе. Неряшливая девчонка забрала у меня пустую тарелку и посадила мне на колени кролика. Его лохматый серый мех был таким густым, что я с трудом могла понять, где у кролика голова, а где хвост. Стоило мне поднять его, как он отчаянно лягнулся и поцарапал мне руку.

— Ай!

Девочка тут же забрала его.

— Нельзя его так хватать! — крикнула она, прижимая зверька к груди и прикрывая его лапы рукой.

— Ты в порядке? — спросила Луэлла. — Дай посмотрю.

По руке сбегали капельки крови. Было больно.

— Все нормально.

Мальчик тут же забрал свою канарейку, как будто Луэлла тоже показала, что не умеет обращаться с животными. Оба ребенка — примерно одного роста, длинноволосые и растрепанные — уставились на нас, а потом девочка протянула руку. Мы поняли, что они ожидают платы за свою щедрость. Несмотря на мамины предостережения, мы взяли с собой немного денег в надежде на гадание. Оба получили по никелю[1], и после этого сразу же набежали другие дети: с собаками, кроликами, птицами, даже насекомыми, но мы только качали головами, не желая тратиться, — нам еще предстояло узнать о своей судьбе.

Марселла стояла у огня, сложив руки на груди, и с удивлением смотрела на нас. Она ни разу не одернула цыганят и не прикрикнула на них, оставив нас защищаться самостоятельно. Потом дети разошлись.

Меня поразило, насколько Марселла отличается от моей матери и от всех прочих матерей, которых я знала. В моей вселенной матери помогали решать проблемы, следили за прическами и одеждой и приводили все в порядок. Марселла орлиным взором следила за тем, как все устраивается само собой.

Сидни первым поднял смычок, кивнул своим «братьям» и коснулся струн. Конечно, это все придумал Трей, маячивший позади музыкантов с довольной улыбкой на лице. Кроме скрипки, тут были цимбалы и тромбон. Трое образовали полукруг рядом с Пейшенс, та подняла руки над головой, выдержала драматическую паузу и пустилась в пляс, когда воздух разорвали музыка и перекрывающий ее глубокий и грустный мужской голос:

С той поры, с той поры
Твои песни помню,
С той поры, с той поры
Я их не забываю.
Юбки Пейшенс вздымались колоколом, змеились в воздухе цветные ленты, она сорвала с головы платок, и длинные распущенные волосы закружились вокруг нее. Музыка все ускорялась, и когда я решила, что Пейшенс сейчас окончательно исчезнет в вихре волос и лент, она схватила за руку мою сестру и потянула к себе. Кто-то присвистнул. Скрипка заиграла в два раза быстрее. Луэлле указаний не потребовалось. Она танцевала с Пейшенс так, как будто делала это всю жизнь, как будто ее руки и ноги наконец вырвались на свободу. Я вдруг перенеслась в мир, полный красок и голосов мятежных ангелов, эта чарующая музыка пробудила во мне желания, названия которых мне были неведомы.

Я вспомнила о присутствии Марселлы, только когда почувствовала ее руку на своем плече. Пальцы были так близко, что я разглядела мелкие морщинки на костяшках и почувствовала чужой запах. Мне показалось, что это был бессознательный жест, что музыка размягчила ее, что Марселла ослабла и искала опоры на земле, а не на небе. Коснувшись моего узкого плеча, крупная женщина пошатнулась, и я чуть не свалилась наземь. Мы оказались так близко, что я забыла о стыде. Музыка разрывала мое тело, грудь тяжело вздымалась. Я никогда не испытывала ничего настолько мощного и непонятного, и в груди затрепетало что-то, похожее на рой крошечных птиц.

— Музыка питает сердце, — кивнула мне Марселла, будто почувствовав мой учащенный пульс. — И разум. — Она коснулась виска. — И душу.

Марселла вскинула руки ладонями кверху, и музыка как будто полилась из ее пальцев, когда она потянулась ими к бескрайней синеве наверху.

Из хаоса возник Трей, взял мать за руку. Другой рукой она схватила меня, сдернула со стула. Я не умела танцевать, но это не имело значения. Музыка вела мои ноги. Меня трясло от смущения, но все же я танцевала, пока крылья в моей груди не ослабли и не замерли и я не задохнулась. Я согнулась, хватая ртом воздух. Легкие будто сговорились с моим предательским сердцем. Сколько бы приступов я ни пережила, я так никогда и не смогла привыкнуть к ужасу удушья.

— Ты жива?! — крикнул Трей.

Он оттащил меня в сторону, попытался выпрямить, но я оттолкнула его и присела, наклонив голову и подавшись вниз всем телом. Постепенно дыхание замедлилось, и измученные сосуды раскрылись, снова пропуская в грудь воздух и кровь.

Трей присел рядом, положил ладонь мне на спину:

— Я испугался, что ты подавилась.

Больше никто ничего не заметил, музыканты продолжали играть.

— Ничего страшного, со мной все хорошо.

Я стояла на коленях, жалея, что такой торжественный момент так жалко закончился. Трей уселся на землю, скрестив ноги, и принялся рвать пучки травы, кивая в такт музыке. Волосы у него были тусклые и грязные и торчали, как сухие стебли пшеницы.

Отзвучала последняя песня. Скрипка замолчала. Пейшенс и Луэлла тяжело дышали и смеялись, ноги у них дрожали. Огромный бородатый мужчина с угольно-черными волосами обнял и поцеловал Марселлу. Игрок на цимбалах шлепнул Сидни по спине. Я смотрела, как сестра подтягивает чулки, собравшиеся гармошкой на щиколотках. Когда она выпрямилась, я разглядела капли пота у нее на висках. Пейшенс увела ее в сторону, и я увидела, что они умываются из бочки с водой, стоявшей у фургона.

Царапина, оставленная на моей руке кроликом, начала пульсировать. Трей бросил мне на колени пучок васильков с желтыми сердцевинками — крошечные макеты неба с маленькими солнышками.

— Синяя девочка! — улыбнулся он, вскочил на ноги и унесся прочь.

Букетик упал на землю, когда я встала, взглядом ища Луэллу. Она сидела на ступеньках фургона, а Пейшенс пыталась заплести ее волосы в косу.

— Нам пора домой, — сказала я.

— Тебе понравилось? — сияла Луэлла. — Как я танцевала?

— Красиво.

Она всегда хорошо танцевала и прекрасно это знала.

— Чулок порвался. — Луэлла подняла юбку, демонстрируя ущерб.

Пейшенс потянула ее голову назад.

— А ну сиди тихо! — приказала она, морщась от сосредоточенности.

Работа была адская. Крошечные пряди выбивались из прически со всех сторон. Причесать Луэллу было совершенно невозможно. Пейшенс нахмурилась, вытащила из кармана юбки шарф и повязала его Луэлле вокруг косы.

— Так-то лучше, — удовлетворенно сказала она.

Луэлла нащупала шелк, изогнулась, пытаясь рассмотреть кончик косы.

— Я не могу забрать твой шарф.

Пейшенс встряхнула распущенными волосами, как лошадь гривой:

— Мне придется ходить вот так, пока ты не принесешь мне другой. До твоего возвращения мне будет очень плохо.

Луэлла спрыгнула со ступеньки, обняла меня и заявила:

— Пейшенс, я принесу тебе такой красивый шарф, что ты его вообще не захочешь снимать.

— Тогда мне не будет плохо. — Пейшенс откинулась назад, сунула ногу под ступеньку.

— И ты будешь мне должна.

В их голосах звучал вызов, а во взглядах чувствовалась дружеская подначка. Позднее я поняла, что это было началом дружбы, но в тот момент странность этого дня мешала мне это почувствовать. Пока мы шли по лагерю, Сидни следил за нами взглядом, мерно поглаживая гладкую спину гнедого коня. Поймав взгляд Луэллы, он произнес:

— Приходи в новолуние, мы снова будем играть.

Приглашение было странное, но сестра улыбнулась.

4 Эффи

Ночью Луэлла прокралась в мою комнату с конфискованным у мамы номером журнала «Домашний очаг». Мы лежали рядышком и изучали весеннюю моду. С плеча Луэллы свисала заплетенная Пейшенс коса.

— Великолепно! — Она перевернула страницу. — Надеюсь, мама не увидит рекламу летнего лагеря Ассоциации молодых христианок. «Поход к озеру с корзинками для пикника и фотографическими аппаратами… игра в теннис, костер дружбы». Хотя нет, это еще лучше: «Утреннее чтение Библии, вечерние службы… проводятся на открытом воздухе, напоминая о красоте Господнего мира. Очищение для тела и души!» Помнишь, они прошлым летом хотели нас туда отослать? Уверена, что в этом году все-таки отошлют. — Она театральным жестом прижала руку к сердцу: — Родители боятся за мою душу!

— Меня никуда отправлять не рискнут, а разделять нас не станут, так что ты в безопасности.

— Обещай устроить пару приступов для надежности.

— Обещаю, — солгала я.

Я приучилась скрывать свои приступы и не собиралась никому рассказывать о недавнем недомогании.

— Пейшенс сказала, что они никуда не уедут до осени, так что мы сможем ходить в табор каждый день.

— Опять убегать? — Я не могла понять, как к этому относиться.

— Конечно! Буду танцевать с цыганами каждый день, если нас не отправят в этот гадкий лагерь.

— Но в июне мы уедем в Ньюпорт.

— Ну, хотя бы до этого.

Каждое лето мы ездили в Ньюпорт, где у нас были родственники. Я ждала этого, хотя большую часть времени мы проводили либо сидя в просторном доме, либо прогуливаясь в белых платьях по подстриженным лужайкам в компании с другими девушками — как стайка цапель. Я каждый раз надеялась, что мама позволит нам пойти на пляж поплавать. Она считала купальные костюмы неприличными, поэтому допускалось только ходить по песку в обычном наряде, ощущая лишь соль на губах и с шипением подкатывающие к ногам волны. Это было мучительно!

Луэлла задержалась на странице с изображением девушки в шляпке с пышными перьями, отобранными у какой-то незадачливой птицы. Каскады жемчужин украшали волосы, шею и талию, изгибы которой напоминали какой-то струнный инструмент.

— Я бы все отдала за такое платье, выдохнула она. — Но папа мне не позволит.

— Пока нет.

— Никогда! — Луэлла захлопнула журнал и сунула его под кровать, потом выключила свет и натянула одеяло повыше.

— А что ты сделала с шарфом Пейшенс? — шепотом спросила я.

— Спрятала под матрас.

— Ты думаешь его вернуть?

— Ни за что! Я хочу вспоминать сегодняшний день каждую скучную минуту моей скучной жизни.

Я соскользнула пониже и прижала холодные ноги к ногам Луэллы. В окно светила полная луна, и глаза сестры сверкали в ее свете.


На следующий день церковь была особенно невыносимой. Преподобный бубнил и бубнил, все вокруг казалось скучным и бесцветным: скамьи, молитвенники, лица, прически… После этого нам пришлось весь день провести с нашей древней бабушкой в ее доме в Грамерси-парке, глядя на сильно напудренное белое лицо и черный чепец. Бабушка была крохотной усохшей женщиной, которая пыталась компенсировать свой размер категоричностью и добродетельностью. В ее присутствии я всегда тушевалась и не могла придумать ни одной реплики. Я знала, что она считает меня глупой как пробка.

К счастью, сегодня она принялась строго расспрашивать Луэллу, а я молча наблюдала за ними, думая, что случится, если бабушка задумает улыбнуться — потрескается ли ее фарфоровая кожа, когда застывшие морщинки придут в движение?

В школе было не веселее, чем в церкви, а хореография стала для Луэллы пыткой. Я начинала понимать ее стремление уйти к цыганам: там кипела жизнь. Может быть, Марселла зачаровала нас, сделав нашу повседневную жизнь такой тусклой?

В пятницу мы сговаривались в ванной комнате, пока Луэлла втирала в ступни целебную мазь.

— Иванов трижды на меня накричал, потому что я положила в туфли слишком мало набивки, а также вздрагивала во время бурре. «Вы похожи на измученную рыбу! Улыбайтесь, Луэлла, улыбайтесь же!» — Луэлла передразнила его акцент и воздела руки, чуть не уронив баночку с мазью в умывальник. — Того, кто изобрел пуанты, следует застрелить.

Это был один из редких моментов, когда я не завидовала ее способности танцевать.


В субботу мы почти сумели ускользнуть, когда мама, захлопнув книгу, выглянула из гостиной:

— Слишком холодно для прогулок. Не покажете мне свои наброски с прошлой недели?

Луэлла быстро соврала, что мы отнесли рисунки преподавателю, а сегодня будем работать над стихами для школьного конкурса поэзии.

— Что же вы не взяли блокноты? — Мама приподняла идеально изогнутую бровь.

Я молча продемонстрировала тетрадь в кожаном переплете, куда записывала идеи для рассказов.

— А твой, Луэлла?

— А мы вместе пишем, — улыбнулась она.

— Как ты себя чувствуешь? — спросила меня мама, прищурившись.

— Очень хорошо! — Вчера у меня был приступ, который я не сумела скрыть.

Луэлла притянула меня к себе:

— Я о ней позабочусь. Увижу малейший признак слабости — сразу отведу домой.

Мама нервно постучала пальцами по корешку книги и вздохнула.

— Свитеров недостаточно. Накрапывает. Если польет дождь, немедленно возвращайтесь, — велела она. — А сейчас наденьте пальто.

Так и сделав, мы поцеловали маму на прощание и не спеша пошли по дороге, чувствуя на себе ее взгляд. Но стоило нам завернуть за угол, как мы сразу понеслись вперед. Темные облака громоздились на горизонте, а вокруг нас плавал редкий туман.

Цыганский табор кипел от возбуждения. Дети готовились устроить какое-то представление, и все расселись на траве перед простынями, натянутыми между двумя фургонами в качестве занавеса.

Трей заметил нас, выскочил из фургона и проводил к расстеленному на траве ковру. Представляли «Ромео и Джульетту». Трей играл пылкого Ромео, а резвая, как эльф, девочка — Джульетту.

Ромео падал на колени в траву, Джульетта высовывалась из окошка фургона. Реплики актеров ветер уносил прочь, а реквизит и декорации зрители должны были представить сами. Дождь задержался ровно до той минуты, когда герои упали на землю замертво. Коврики и одеяла пришлось собирать, когда еще не утихли аплодисменты. Трей быстро поклонился и побежал в публику, схватил меня за руку и отвел в шатер, где, прикрыв плечи вязаной шалью, стояла Марселла.

Я понимала, что пора идти домой, но капли барабанили по натянутому холсту, как крошечные цимбалы. Получалось, что цыгане способны извлечь музыку из чего угодно.

Вынув из кармана оранжевый платок, Трей обвязал его вокруг головы и проговорил, хлопая ресницами:

— Позолоти ручку, всю правду расскажу.

— Ты всегда кривляешься? — рассмеялась я.

— Я не кривляюсь! Я преображаюсь в других. Погадать тебе?

— У меня нет с собой денег.

— Это ничего. За плохую судьбу люди все равно не платят.

— А она плохая?

— Не знаю. — Трей пожал плечами и, усевшись на красный круглый коврик, жестом предложил мне сесть рядом.

Я опустилась на колени.

— Не пугай ребенка! — велела Марселла.

Когда она вышла наружу, за ней мягко хлопнул полог.

Я обиделась на то, что меня назвали ребенком.

Трей сложил ладони и потер одну о другую.

— Сними перчатки.

— Для чего?

— Я буду читать по руке.

Я решительно сложила руки на коленях. Однажды учитель заставил меня снять перчатки и, взглянув на мои искалеченные руки, тут же брезгливо велел надеть их снова.

— А ты можешь читать по чему-нибудь другому?

Трей осторожно накрыл мою руку своей. Ладонь у него была теплая, как митенки.

— Разумеется. — Он улыбнулся, отполз к кровати и извлек из-под подушки колоду карт. — Перетасуй, а то не сработает.

Карты были новые, блестящие, с английской розой на рубашке. На лицевой стороне красовались луны, солнца, короли, дамы и чудовища. Я принялась тасовать карты, и они показались мне большими и неудобными, совсем не похожими на игральные, какие лежали у нас дома.

— Я думала, гадают только женщины, — поддразнила я Трея, пытаясь скрыть свою неловкость. — А где твой хрустальный шар и золотые серьги? Ты совсем не подготовился.

Он свел брови, ухмыльнулся и положил руки на колени. Ветер приподнял край шатра, и внутрь пробрался холодный влажный воздух. Я поежилась и положила колоду между нами.

Трей разложил карты по кругу.

— Выбери пять, но не переворачивай.

Я выбирала очень долго, занося руку над картой, почти касаясь ее, а потом резко выбирая другую, как будто я действительно определяла сейчас свое будущее.

Когда я закончила, Трей разложил карты подковой и быстро открыл первую. Я ожидала хотя бы какого-нибудь заклинания или магического жеста. Карта изображала женщину в круге звезд. Трей долго и серьезно смотрел на нее. По-моему, он надо мной издевался.

— Что такое? Что это значит?

— Эта карта — ты сейчас. Материальный достаток, благоразумие и безопасность.

Он перевернул еще одну, с семью золотыми кубками на облаке. В каждом кубке что-то виднелось.

— Это то, чего ты хочешь. Фантастические видения, мир, увиденный в зеркале размышлений.

Третья карта.

Я подскочила:

— А это еще что? — Я ткнула пальцем в скелет на красивом белом коне, внизу была надпись: «Смерть».

Трей остался спокойным.

— Это не значит, что ты умрешь.

— А что еще может значить смерть?

— Это не буквальное значение. Эта карта говорит о переменах. Очень резких переменах, окончании чего-то, потере, порче, ошибке, лжи…

Он перевернул четвертую карту, и по ногам у меня побежали мурашки. Она изображала сердце, пронзенное тремя мечами.

— А это? — Голос у меня дрогнул. Я вытянула не те карты.

— Твое ближайшее будущее.

— Это буквально?

— Возможно. — Трей посмотрел мне в глаза, и мне показалось, что он заглянул прямиком в дыру в моем сердце.

Я не отвернулась. Это пугало, но мне нравилось, что кто-то видит правду. А потом я как будто увидела его. Интимность между нами сменилась глубоким пониманием друг друга, как будто мы скользили над будущим — будущим, которое не принадлежало никому из нас, однако в нем мы были оба.

Порыв ветра распахнул полог, почти разметав карты. Трей прихлопнул их ладонью. Сердце с мечами осталось лежать.

— Что это значит? — Я была готова.

Трей стянул с головы платок, как будто шутка закончилась.

— Расставание, отсутствие, перелом, страшная потеря.

Страшная потеря! Это мне не нравилось. Ни капельки. Я хотела чего-нибудь приятного и красивого. Даму в пышном платье или ангела в облаках.

— Надо было выбрать другие карты.

Трей грустно покачал головой:

— Не вышло бы. Это карты выбирают тебя.

Оставалась одна.

— Переверни, — велел Трей. — Это итог.

Я решительно взяла карту. Обнаженная женщина танцевала, держа в руках по жезлу. Ее окружала гирлянда, по углам которой были изображены животные Апокалипсиса: лев, бык и орел; в четвертом углу была нарисована голова человека. Надпись гласила: «Мир».

Трей с облегчением улыбнулся, явно не обратив внимания на обнаженную грудь женщины, которая меня сильно смутила.

— Видишь, кончается все хорошо. Она довольна, она уязвима, она наслаждается радостями этого мира, а ее охраняют небесные посланники. У этой карты есть секрет — это Вселенная, которая осознает, что она и есть Бог. Это душа, божественное провидение, знание себя, истина.

Легче мне не стало. Насколько я понимала, мертвой мне предстояло танцевать с Господом.

— Это хорошее гадание. — Трей положил руку мне на колено.

Я кивнула и слабо улыбнулась.

Тут в шатер заглянула Луэлла:

— Эффи, нам пора.

Выходя, я обернулась. Трей сидел, подперев голову рукой, и смотрел на карты. Он раздумывал о моем будущем или о своем?

— Трей?

— Да? — Он взглянул на меня.

Луэлла уже была на полпути к тропинке.

— Ты не виноват, у меня просто больное сердце.

— Я знаю, — улыбнулся он. — До свидания, синяя девочка.

От дождя волосы у меня завивались колечками. Мы с Луэллой молча пробирались через подлесок. Я радовалась, что у сестры не было желания разговаривать. Я не хотела рассказывать ей о будущем, в котором ждали скелет и пронзенное сердце, не хотела, чтобы она попросила Трея прочесть и ее судьбу. Я знала, что она будет лучше моей, что каждая карта будет сулить яркую и веселую жизнь. Уж ей-то достанутся и дама, и ангел.

А еще я хотела, чтобы Трей остался моим. Я его едва знала, но все же испытывала ощущение близости, как будто он всегда был частью моей жизни, и чувствовала ужас при мысли, что могу потерять его.

5 Эффи

Весна баловала нас теплой погодой, и по субботам мы ускользали в табор, не вызывая подозрений. Во многом в этом помогла наша директриса мисс Чапин, объявившая на собрании:

— Я не потерплю, чтобы мои девушки теперь, когда погода становится теплее, пристрастились к дурному.

По аудитории прокатились смешки. Все знали, что она имеет в виду: сближение с противоположным полом считалось недопустимым.

— Поэтому наши традиционные субботние выезды на гимнастические поля в Уэстчестере возобновятся с этой недели.

Мне не дозволялось заниматься гимнастикой, но я упросила папу отпустить меня, пообещав, что только разок сыграю в теннис, а потом буду отдыхать.

Поезд в Уэстчестер отходил от станции в шесть утра, затем был теннис — а в моем случае «отдых», то есть выдумывание и записывание историй. После ланча с одноклассницами на лоне природы мы должны были вернуться в город к часу дня. Но мы с Луэллой решили, что вполне безопасно будет рассказать родителям, что поезд приходит в пять. Тогда мы могли бы на надземке доехать до Дикман-стрит и пройтись до табора.

Меня успокаивали и радовали тихая компания Трея, стряпня Марселлы, громкие детские игры и вечернее пение. Я раньше никогда не замечала, как пусто и тихо в нашем доме. Даже если родители никуда не уходили, там было очень одиноко, особенно в сравнении с цыганским табором.

Луэлла была счастливее, чем когда-либо. Она не ворчала из-за летнего лагеря, отъезда в Ньюпорт или балета. В школе, сидя в унылой желтой библиотеке, она не стонала из-за сложности экзамена по биологии и не ныла из-за занятий по этике и учительницы — мисс Спенс. Она даже не выказала ни малейшего интереса, когда Сьюзи Трейнер исчезла из школы, хотя все шептались, будто отец отправил ее в Дом милосердия за то, что она получила от юноши телеграмму. Ту доставили в школу, и, как утверждала главная школьная сплетница Кэтлин Самптон, Сьюзи сказали, что теперь она должна немедленно обручиться с этим юношей. Но она отказалась, и отец ее запер.

— Они должны были проехать прямо мимо твоего дома. — Кэтлин обернулась, когда учительница истории вышла из класса. Девочки захихикали.

— Наверное, — пожала я плечами.

Дом милосердия — протестантский епископальный дом для сбившихся с пути девушек — находился недалеко от нашего дома. Когда я была младше, он занимал в моих историях значительное место, но два года назад превратился в настоящую угрозу: на танцах заметили, как мальчик положил ладонь Луэлле на спину, несколько ниже того места, где она должна была располагаться. Папа пришел в ярость. Даже чары Луэллы не смогли его успокоить. Он заявил, что не пожалеет услать ее, если она выросла в «такую» девицу. Луэлла клялась, что она ничего не заметила, что думала, будто рука лежит там, где полагается.

— Что можно почувствовать сквозь корсет?! — рыдала она.

Мама тогда признала, что в этом есть смысл.

Я не думала о том случае до самого исчезновения Сьюзи Трейнер.

После этого червячок вины, копошившийся во мне по субботам, когда я целовала маму с папой и отправлялась к цыганам, подрос. Юноши в наших проделках не участвовали, но я стала волноваться из-за наших эскапад. Что если нас поймают и папа отошлет нас? Это не один крошечный проступок — мы лгали целый месяц и оправдаться вряд ли сумеем.

К тому же я беспокоилась из-за экзаменов, до которых оставалось совсем немного времени. Большинство девочек из заведения мисс Чапин не думали об оценках. Скорее, их интересовало, кто из выпускниц первой заведет четверых детей. Я ежилась от этой мысли. Луэлла говорила, что когда-нибудь у нее будет один ребенок, но никак не четверо. До той поры она собиралась обзавестись несколькими возлюбленными. Я была уверена, что возлюбленных у меня никаких не будет, но совсем не хотела стряпать, вести счета и управлять домом. Я мечтала поступить в колледж Брин-Мор и стать писательницей. Это означало, что я должна хорошо успевать по всем предметам. Я сосредоточилась на латыни и французском, писала рассказы и эссе, наблюдала, как клетки, словно живые витражи, двигаются под микроскопом, и прилежно заучивала периодическую таблицу и разнообразные классификации.

После знакомства с цыганами занятия ушли на второй план. Я хорошо шла по английскому, но математика и естественные науки страдали, стоило мне потерять концентрацию. Когда я сказала об этом Луэлле, сестра не приняла мои слова близко к сердцу. Ее никогда особенно не интересовали уроки, а в эту весну и подавно. Я указала на это, но она лишь пожала плечами. Она даже начала жаловаться Иванову, что у нее ноют ступни, и пропускать уроки балета.

Потом все изменилось к худшему.

Папа стал заезжать за нами в школу на своем алом эмпайре с опущенным верхом и отвозить на ланч к «Дельмонико». Это вызывало зависть одноклассниц. Девочки толпились на ступеньках особняка в георгианском стиле, в котором располагалась школа, пока мы устраивались в машине, а папа покуривал сигарету с золотым ободком. Котелок у него был щегольски сдвинут набок, а остроносые туфли до того начищены, что в них отражался руль.

В любых других обстоятельствах я была бы в восторге от такого отцовского внимания. Но насколько ужасно было получать его, когда меня терзало чувство вины, и я не могла испытывать удовольствия. Такие ланчи у нас заведены не были, и всю первую неделю я торопливо поглощала изысканные блюда, ожидая, когда же он начнет разговор о цыганах. Может быть, это такое особое наказание — показать нам, что мы могли бы иметь, а потом забрать всё?

Три долгие недели я наблюдала, как папа откидывается на спинку стула, закуривает и разглядывает зал, привлекая всеобщее внимание. А потом поняла, что это все не имеет никакого отношения к нам с Луэллой. Мне и в голову не приходило, что ослепительная женщина, мимо которой мы проходили каждый день, которая обедала в одиночестве и вела себя скорее как мужчина, и была этой причиной. Она казалась потрясающей. Уверенная в себе, как никто из тех женщин, кого я до сих пор встречала. Папа приподнимал шляпу и улыбался, женщина кивала и улыбалась в ответ. Лицо у нее было круглое и чувственное, а губы — ярко-алые.

Я все хотела поговорить о ней с Луэллой, хотя бы о неестественно красных губах, но почему-то забывала. А однажды в мае, когда мы ели и наслаждались теплым днем, женщина вдруг встала и прошла к нам через весь зал. Мы с Луэллой уставились на нее. Ни на одном ужине или приеме, где мы бывали, нам не приходилось видеть женщин, которые были бы так одеты. Она не походила на маму, цеплявшуюся за Викторианскую эпоху, или на школьницу, подражавшую картинке из модного журнала. Это и была картинка из модного журнала: новая женщина 1913 года. Женщина, о каких мы только читали: смелая, уверенная в себе, отбросившая условности. Под нитями жемчуга и сапфиров на ней было телесного цвета платье из пудесуа, такое тесное, что выглядело второй кожей. Эффект поражал воображение.

Папа смотрел на нее как-то слишком фамильярно.

— Эмори Тилдон! — Ее голос, высокий и беззаботный, наполнил зал. — Я так и знала, что это вы. А эти очаровательные создания, должно быть, ваши дочери?

Она поглядела на нас с преувеличенным интересом. Остальные звуки в обеденном зале как будто затихли.

Папа встал. Поддернул манжеты, откашлялся. Его волнение меня напугало.

— Да, это мои девочки. Эффи, Луэлла, это Инес Милхолланд. Ее отец — редактор, — добавил он, будто это что-то объясняло.

Инес Милхолланд? Мы с Луэллой переглянулись. Эту женщину мы видели на обложке «Журнала для женщин» и «Новостей суфражизма».

От меня никто не ждал разговоров, но на Луэллу папа взглянул строго, чтобы она по меньшей мере не грубила. Но сестра только смотрела, удавленная едва ли не впервые в жизни.

Мисс Милхолланд наша неловкость не задела.

— Очень рада встрече с вами обеими. — Переведя взгляд бархатных карих глаз на папу, она улыбнулась шире. — Может быть, вы покурите со мной? Здесь очень жарко, мне хотелось бы подышать воздухом.

Она чуть приподняла руку, и тонкая ткань натянулась на бедрах. Папа немедленно подхватил ее под руку, и они вышли.

Луэлла бросила вилку на тарелку.

— И откуда папа ее знает?! — воскликнула она, ехидно улыбаясь. — Она гораздо современнее, чем то, что он одобряет. Пошли еще на нее посмотрим.

Она вытащила меня из-за стола, и мы выбежали из ресторана на яркую, шумную улицу. Мы не сразу заметили папу, который подсаживал Инес в открытое такси. Мимо нас прошла пара, и я почувствовала удушливо-сладкий запах гардении. Луэлла рванулась вперед и тут же застыла на месте — папа наклонился и поцеловал ярко-алые губы Инес Милхолланд. Поцелуй длился целую вечность, и мы не могли пошевелиться.

Луэлла развернулась. С лица ее схлынула краска, а глаза превратились в крошечные гневные щелочки. Несмотря на свою бунтарскую натуру, Луэлла принадлежала к тому же миру, что и отец. Она шалила, но лишь потому что считала это безопасным. Мы обе верили, что наш папа — принципиальный и щепетильный человек, что он приструнит ее, если она зайдет слишком далеко, как сделал бы любой хороший родитель. Ей это могло не нравиться, но она уважала естественный порядок вещей.

Когда этот порядок рухнул, она разозлилась по-настоящему.

Она втолкнула меня назад в зал и усадила за стол. Мы сидели молча. От звона приборов и голосов вокруг у меня по коже пошли мурашки. Картофель показался рыхлым, а подливка комковатой. Я прикусила щеку изнутри так, что пошла кровь. Я хотела придумать для папы оправдание, куда-то деть эту женщину, но не могла.

Луэлла водрузила локти на стол и уставилась на граненую солонку так внимательно, будто хотела пересчитать все крупинки соли. Ее молчание меня пугало. Ей всегда было что сказать.

Папа вернулся радостный и спокойный, как будто ничего не произошло. Он уселся за стол и закинул руку на спинку стула с видом крайнего превосходства. Я искала красные следы у него на губах, но ничего не увидела.

Мы с Луэллой так никогда и не обсудили этого, но я знала, что сестра не простила именно его высокомерия, а вовсе не поцелуя. Если бы он был нервным, дерганым, испуганным, мы бы убедили себя, что мораль не пострадала. Страсть ослепила его. Но он вовсе не выглядел подавленным. После греховной встречи с женщиной отец оставался веселым, добродушным и гордым.

Впервые я посмотрела на него не как на своего отца, а как на мужчину, которому было дано все. Я вспомнила тот вечер, когда мне исполнилось восемь лет и когда он ходил по гостиной после моего визита к врачу. Может быть, его тогдашний гнев не имел никакого отношении к моей близком смерти. Может быть, он кричал на врача, когда я родилась, не потому, что считал меня сильной и крепкой, а потому что отказывался верить, что у него могут отнять нечто желанное.

Наше открытие раздавило меня. Мне было больно смотреть в яркие синие глаза отца, когда он махнул рукой, подзывая официанта. Я вспомнила маму в строгих платьях и ее вечерний крем, ее гордость за то, что папа женился на ней, несмотря на шрамы и некрасивые руки. Я вспомнила слова тех женщин в гостиной: «Не представляю, что за чары Жанна наложила на Эмори, когда он за ней ухаживал, но я бы на ее месте не рисковала». Мама рискнула, злобно подумала я. Она рискнула из-за своих шрамов. И не ее вина, что чары рассеялись.

Когда мы вернулись домой, Луэлла заперлась в своей комнате, не сказав мне ни слова. Я пыталась заниматься, но, не сумев сосредоточиться, передвинула стул к открытому окну и попробовала придумать рассказ. Занавески трепетали на ветру. Солнце лило расплавленное пыльное золото мне на колени, и я чувствовала запах весны и новизны. В голову ничего не приходило.

О писательстве я говорила с отцом. Мама считала это глупым времяпрепровождением и смотрела на мои рассказы с рассеянной улыбкой, как на детские каракули. Папа воспринимал меня всерьез. Каждое воскресное утро он складывал газету, опускал ее на стол рядом с тарелкой и смотрел на меня так, будто вдруг вспомнил что-то очень важное.

— А где мой рассказ, орешинка? Ты про меня не забыла?

Я никогда не забывала. Я торжественно протягивала папе тетрадь, пролежавшую на коленях весь завтрак. Недавно папа начал носить очки, что только придавало ему более солидный вид. Он надевал их при чтении, кивал, улыбался, гримасничал, а порой даже от души хохотал. Луэлла и мама завтракали, как обычно, болтали, мазали на хлеб джем, подливали себе кофе, пока я сидела, стиснув руки, и ждала, когда папа поднимет голову и скажет: «Молодец, орешинка! Очень хорошо!»

Потом следовала честная критика. Он рассказывал мне, что вышло хорошо, а что — не очень, вел себя со мной, как с писателем, достойным его советов.

В оконном стекле я увидела свое отражение — бледная, худая, губы тонкие, будто карандашом нарисованные. Я никогда не стану пользоваться помадой. Чтобы папе не было стыдно. Я стянула перчатки и подняла руки к свету. Ногти были неровные, желтовато-белые. Они казались отвратительными, но я все же вынуждала себя смотреть на них, представляя Бога в виде уродливого гиганта, который льет из большого кувшина растопленный жир. Капли падают на пальцы и застывают комками. Может быть, я напишу для папы мрачную историю. Но кого теперь волнует, что он подумает? Его советы мне больше не нужны.

В шесть я спустилась к ужину, хотя не хотела никого видеть, даже Луэллу, которая, к моему удивлению, уже сидела за столом. Я устроилась напротив, радуясь, что она не протестует вслух. Это было хорошо. Мы просто не заметим произошедшего. Похороним. Забудем.

У меня на тарелке громоздились жареная свинина, картошка и зеленые бобы, но есть я не могла. И Луэлла тоже — она вообще положила руки на колени. Я по крайней мере ковыряла еду вилкой.

— Что случилось? — спросила мама. — Вы нездоровы?

— Мы много съели днем, — ответила я.

Меня тошнило от ее спокойного невинного вида. Вот бы она надела зеленое платье вместо строгого черного.

— Ты снова возил их к «Дельмонико»? — Она улыбнулась папе. — Ты их балуешь. Это такое легкомыслие и так на тебя не похоже.

— Такое легкомыслие и совсем на тебя не похоже, папа, — мрачно повторила Луэлла. — Между прочим, сегодня нам повезло встретить самую поразительную женщину современности, некую мисс Инес Милхолланд.

В груди у меня все сжалось. Я тронула языком обкусанную изнутри щеку и взмолилась, чтобы сестра замолчала.

Папа потянулся за перцем и улыбнулся маме:

— Помнишь ее отца, Джона Элмера Милхолланда? Он редактор «Нью-Йорк Трибюн». Моя мать приглашала его к себе, пока его взгляды на женские права не стали слишком экстравагантными, по ее меркам. — Папа слишком энергично молол перец над своей тарелкой.

На мамином лице ничего не отразилось.

— Имя знакомое, но я его совсем не помню, — пожала плечами она.

Луэлла не могла такого спустить:

— Инес Милхолланд вела парад суфражисток в Вашингтоне. На белом коне. Это было во всех газетах. Я тогда подумала, что она очень красивая. Папа любит красивые вещи. Правда, папа?

Папина улыбка увяла.

— На этот спектакль пришло больше людей, чем на инаугурацию Вудро Вильсона. Нашу систему выборов президента теперь совсем не уважают.

— Потому что она не дает права голоса женщинам, — заметила мама.

Все удивленно посмотрели на нее.

— Что такое? — Мама закончила есть и сидела со спокойным видом, положив на колени руки в перчатках. — Я не такая старомодная, как вы воображаете. Я считаю, что женщины должны голосовать. Не поймите меня неправильно, я не одобряю протестов и их манеры делать заявления… Например, та шестидесятилетняя дама, которая со знаменем стояла на горе в Перу. Я полагаю, что должен быть более тихий и дипломатичный способ добиться того же.

— Никто не станет слушать. — Луэлла мрачно посмотрела на папу, но он выдержал ее взгляд:

— Дерзких — не станут.

— А как женщины могут добиться того, чтобы их услышали?

— У каждого поступка есть последствия.

— Именно это я и имею в виду.

Они перебрасывались словами, как теннисным мячиком, ожидая, что противник попадет в сетку.

— Я ужасно рада, что ты нас представил. — Луэлла изобразила смешок. — Думаю, мы с великолепной мисс Милхолланд будем сражаться плечом к плечу. Сила — в массовости.

— Ты этого не сделаешь. — Папа покраснел.

— Я не это имела в виду, Луэлла. — Мама встревожилась, потому что беседа явно сошла с рельсов.

Я съежилась на стуле. Луэлла вела себя ужасно.

— Ты не помешаешь мне бороться за права женщин. Я буду делать то, что хочу. Как и ты.

Папагрохнул кулаком по столу так, что тарелка подпрыгнула:

— Да! Верно! Я заслужил это право, когда повзрослел!

— Через несколько месяцев мне будет шестнадцать. Я смогу выйти замуж, если захочу.

Мама громко втянула воздух сквозь зубы.

— Без моего позволения — нет! — У папы на скулах набухли желваки.

— Мне не нужно твоего позволения. Закон мне все позволяет, — торжествующе заявила Луэлла.

Обычно мама защищала Луэллу от папы, но это было уже слишком. Она молчала, глаза у нее были, как у лани, застигнутой лесным пожаром. Взгляд отца вспыхнул гневом.

— Что же, у тебя есть кто-то на примете? — насмешливо спросил он.

— Может быть.

Я знала, что Луэлла выдумывает, но складка на лбу отца явно доказывала, что он этого не знает.

— Существуют дома, куда отправляют недостойных девиц вроде тебя, и я уже близок к этому. — В его голосе слышалась угроза.

— Как ты смеешь называть меня недостойной! Это не я делаю то, чего делать не следует! — В голос Луэллы послышалась паника. — Это ты…

— Вон! — заорал отец, вскакивая на ноги.

Он поднял руку, как будто хотел схватить непокорную дочь, но Луэлла выбежала из комнаты. Стукнула дверь. Послышались шаги на лестнице. Наступила жуткая тишина. Папа сел и поднял с пола салфетку.

— Боже милосердный! — выдохнула мама. — Что вселилось в эту девочку?!

Никто не ответил. Я уставилась в пол, потому что из глаз текли слезы.

Мама потянулась ко мне через стол:

— Все хорошо, милая. Это просто такой период. Позвони Неале, чтобы подавала десерт.

Я кивнула и взяла колокольчик.

Лимонные тарталетки были съедены в тишине. От каждого кислого кусочка у меня сводило челюсть, но я доела все, замечая, что родители старательно не смотрят друг на друга.

После ужина я увидела, что дверь в комнату Луэллы открыта. Я знала, что меня ждут. Она скинула туфли и ходила по ковру в одних чулках. Окна выходили на север, и в комнате всегда было прохладно. Я села на кровать с пологом. Резные вишневые столбики, походившие на гладкие стволы деревьев, поддерживали облако багровой ткани, нависавшее надо мной, как огромный мягкий живот. В отделке комнаты преобладали темно-красные цвета, совсем не подходившие сестре.

Жаркий алый мог бы ей пойти, но не этот — сдержанный, мужественный ржавый.

Луэлла ходила туда-сюда, за ней по полу волочился подол платья.

— Почему папа такой ханжа? Цепляется за свою мораль, притворяется старомодным и провинциальным, готов меня услать из дома, когда сам попадет в ад за свои грехи!

— Как ты можешь так говорить! — Хорошо, что я успела закрыть за собой дверь.

— Что хочу, то и говорю!

Я помолчала, обдумывая то, в чем хотела убедить сама себя.

— Может, это не то, что мы подумали. Наверное, мы все не так поняли. Или не разглядели.

Моя сестра уперла руки в бедра и бросилась ко мне:

— Я узнаю поцелуй, если увижу!

— Ты никогда ни с кем не целовалась.

— А ты откуда знаешь?

— Ты целовалась?! — Это открытие было еще похуже папиной несдержанности.

— А если и да?!

— С кем?! Когда?! Почему ты мне не рассказала?

— Я тебе не все рассказываю, Эффи.

Это признание сдавило грудь, словно на нее лег камень.

— Может быть, папа просто ей что-то тихо говорил.

— Хватит его защищать! — Лицо ее горело, глаза казались огромными.

Я хотела спросить, с кем она целовалась.

— Я его не защищаю, просто говорю, что мы не знаем точно. Женщина подошла к нам. Это она пригласила папу выйти. Отказаться было бы невежливо. Может быть, это она его поцеловала. Может, он ее оттолкнул после этого. Мы же не видели.

Это могло быть правдой. Может быть, она привстала и сама прижалась к нему.

Луэлла с отвращением фыркнула:

— Ты ничего не понимаешь!

Она развернулась, открыла окно и оперлась о подоконник. Склон холма в лучах заката стал пурпурным. Я смотрела в сумерки, умирая от стыда.

— Прости! — Луэлла вдруг обернулась. Подошла к кровати и обняла меня. — Я негодная сестра. Я ни с кем не целовалась. Сказала это, просто чтобы ты поняла, что не права. Знаешь, что меня злит сильнее всего? Папа нас использовал. Использовал, чтобы видеться с ней каждый день.

— Ты ее и раньше замечала?

— Будто ее можно не заметить! Такие губы! Я думала, что она красивая. А теперь думаю, что она гадкая ведьма, только замаскировалась. Напиши про нее в своем рассказе. Знаешь, — она вдруг наклонилась и положила руки мне на колени, — иногда я себя чувствую какой-то тайной злодейкой. Говорю людям то, что они хотят услышать. Все считают, что я хорошо танцую, но это не так. Я просто притворяюсь, и люди мне верят. — Она энергично выпрямилась. — Знаешь, где я чувствую себя настоящей, где мне не надо притворяться? С цыганами! Их не волнует, кто я и что говорю. Все танцуют и поют, даже если совсем не умеют этого делать. — Она то ли всхлипнула, то ли усмехнулась и раскинула руки. — Это же свобода!

Я почувствовала, что на меня как будто наползает облако, окутывает меня туманом, в котором теряется все. Луэлла говорила и делала только то, что хотела. Если это было ложью, то лгал весь мир.


Несколько дней я вспоминала мамины слова, убеждая себя, что у Луэллы просто такой период. Я продолжала считать, что не было никакого поцелуя, что папа наклонился что-то сказать Инес, а я просто не все увидела.

Потом наступила суббота.

В пятницу я не могла вспомнить две даты, о которых спросила меня мисс Чапин на уроке истории, а Луэлла не вспомнила ни одной. Боясь, что ее прегрешения могут переполнить чашу терпения наших родителей, я пыталась убедить ее остаться дома, чтобы позаниматься. Она отказалась.

— Я пойду с тобой или без тебя. И на целый день. Напишу мисс Чапин записку от мамы, что я больна.

Я забеспокоилась:

— Ты очень легкомысленно и эгоистично себя ведешь. Папа может все узнать.

— Он ничего не узнает, если только ты ему не скажешь назло мне, — сердито сказала она.

Это было больно. Я ничего не делала назло ей.

— Хорошо, иди.

Ранним утром я сидела за столом с учебником ботаники и пыталась сосредоточиться на теме фотосинтеза, но мысли все время сбивались на сестру. Началось это с музыки и гадания, с маленькой лжи на день или два, а превратилось в целую вереницу лжи, растянувшуюся на все лето. Возможно, дело было уже не в цыганах. Что-то зародилось в душе сестры и требовало свободы.

«Девушка выскальзывает из дома и идет по склону холма, оглядываясь и надеясь, что отец смотрит за ней из окна и заметит ее неповиновение. Но он не смотрит. Она идет дальше, глядя вперед, на костры и фургоны. Дыхание ее учащается, она дрожит от волнения… Наконец она оказывается в таборе, в месте, где может стать собой, сильной и живой. Она не расстанется с этим чувством, ни за что!»

От этой картины меня отвлек крик под окном. Я знала, что мамы дома не было: она уехала к тетушке в Кенсингтон, а папа играл в теннис. Отодвинув кружевную занавеску, я высунулась прямо в теплый квадрат солнечного света, чтобы посмотреть, кто кричит. Снизу донесся запах сирени. На каменной дорожке стояла крупная женщина в широкополой шляпе и в песочного цвета пальто с вышитыми лацканами. Между ними виднелась нитка темных бус.

Рядом с ней стоял отец. Летом он носил соломенную шляпу вместо фетровой, и эта шляпа вдруг слетела у него с головы, когда человек во фланелевом теннисном костюме неожиданно сбил его с ног. Я зажала рот рукой. Папа вскочил и ударил нападавшего так, что тот отлетел в розовый куст. Женщина снова закричала и отпрянула. Мужчина поднялся на ноги. Лицо у него горело, с рукава свисал клок ткани. Он оторвал его, бросил папе под ноги и ушел. Розовый куст оказался сильно поломан. Я застыла на месте. Никогда прежде мне не приходилось видеть драки. Папа поднял с земли шляпу, изящно поклонился и провел женщину в дом, как будто они посмотрели интересное представление и пришло время чая. Она вошла, оглядываясь через плечо. Алые губы — таких не было больше ни у кого — походили на ехидный третий глаз.

Сердце у меня сильно заколотилось, как будто меня застигли за чем-то нехорошим. Я задержала дыхание, когда их смех зазвенел на лестнице. Сегодня Марго тоже не было дома, я должна была уехать с Луэллой в Уэстчестер, Неала по субботам брала выходной, а Вельма не выходила из кухни. Может быть, именно поэтому папа держал так мало слуг? Шаги послышались у моей двери. С каждым шагом почтение, которое я питала к отцу, рушилось. Смысл происходящего был предельно ясен.

Через стену я слышала дерзкий женский смех. Я опустилась на бежевый ковер. В конце концов смех замолк и в доме стало тихо. Стянув перчатку, я прикусила кожу на своем кривом пальце. Через некоторое время спина у меня затекла, и я стала тревожиться, что мама может вернуться раньше. Когда часы пробили два, я услышала тихий голос отца в коридоре, потом быстрые легкие шаги на лестнице, скрип входной двери.

Я выглянула в окно. Мисс Милхолланд со шляпой в руке шла рядом с отцом к машине. Он закрыл дверцу, постучал в стекло и приподнял шляпу, как будто провожал обычную гостью обычным вечером. Машина умчалась, а отец пошел дальше по улице.

Я заползла в постель и долго лежала, глядя на бледно-голубые обои, которыми когда-то оклеили детскую. Мама не видела смысла их менять. Она, единственная в семье, не верила, что я вырасту. Луэлла говорила со мной о колледже, папа утверждал, что я однажды стану великой писательницей. Мама молчала. Может быть, она не замечала проступков отца, но обо мне она знала такое, от чего нельзя было отмахнуться.

Я прижала палец к запястью. В моем детстве папа так иногда делал, когда я ложилась.

— Все еще бьется, — говорил он.

Луэлла обычно уже спала рядышком. Однажды — я об этом никому не рассказывала — я призналась ему, что боюсь умереть ночью.

— Мы этого не допустим, — ответил он, придвигая стул к кровати. — Я буду сидеть тут, пока смерть не явится, и объясню ей, что она выбрала не ту девочку. «Это же моя орешинка», — скажу я. А если это не поможет, я задам ей такую трепку, какой она долго не забудет. Я обещаю тебе победить смерть.

Он подмигнул, взял меня за руку и держал, пока я не заснула. Проснувшись, я сразу решила, что ночью все случилось именно так.

Я больше не боялась умереть ночью. Несмотря на повторяющийся трепет в груди, уже никто не считал, что я не выживу. И главное, что я так не считала. Никто не ждал, что я проживу долго, но и моей скорой смерти не ждали. Мне было тринадцать, и я как будто оказалась в подвешенном состоянии между детством и юностью, между жизнью и смертью, между мамой и папой, между папой и Луэллой. Я ни на что не годилась.

Солнечные лучи позолотили комнату. По небу плыли белые облачка. Стук крови под моим пальцем вдруг стал рваным, ускорился, замер, замедлился, а потом остановился. Это был не приступ, не потеря воздуха, просто что-то замерло в груди. Окна выпали из рамы, стены шарахнулись в стороны, комната пошла яркой прозрачной рябью. Я понимала, что все еще лежу на кровати, но границ больше не было.

Все вернулось через мгновение. Контуры предметов стали резкими. Вселенная пришла в себя. Я села, схватила ртом воздух. Окна оказались на месте. Стены стояли ровно. Я пощупала запястье — тихое ровное биение вернулось. А может быть, оно и вовсе не останавливалось? Нет, останавливалось. Это не было игрой воображения. Я подошла к столу и попыталась почитать скучный и многословный учебник, надеясь, что это позволит мне закрепиться в реальности. Я не хотела, чтобы мир вокруг плавился. Мне и без того было достаточно тяжело.

Ночью мне приснилась мисс Милхолланд. Обнаженная, она танцевала среди елей с жезлами в руках. Крылатый лев кружил рядом с ней, плавно и изящно ступая в такт ее движениям. Его крылья с выступающими венами походили на драконьи. Музыки не было слышно. Они делали круг за кругом, пока к ним не присоединились сначала орел, вылетевший из-за деревьев, а потом крылатый бык и крылатый человек. Я видела их на карте Таро, но теперь, когда они кружили вокруг женщины, крылья у них увеличились, а тела покрылись глазами, как у животных Апокалипсиса из Библии. Человек подошел ближе, и я увидела, что у него лицо отца, а губы накрашены красным, как у женщины. Я в ужасе подумала, что он сейчас поцелует ее, но женщина исчезла, а на земле осталась лежать мертвая белая лошадь. Теперь создания танцевали вокруг нее, с губ у них капала красная слюна, и они пели «О Господь всемогущий!»-

6 Жанна

Я забыла взять книгу, и в поезде от Кенсингтона мне нечего было читать. Оставалось смотреть в окно на проносившийся мимо расцветающий лес, на деревья, одевшиеся в яркую и свежую листву. Визиты к Сильвии, тетушке Эмори, были утомительны, чтобы не сказать больше, и единственным утешением мне служил этот спокойный час в поезде, когда я могла почитать. Сильвия была сестрой моей свекрови Этты Тилдон, и они походили друг на друга до последней гадкой, жестокой, неприятной черточки. Я бывала у Сильвии, только чтобы потрафить свекрови, женщине, которая находила, что я все делаю неправильно. Одно время мы неплохо ладили, но после смерти свекра над головой старухи будто повисло ядовитое облако ненависти. Насколько я знаю, она больше ни с единой душой не поддерживала добрых отношений.

Сняв шляпку, я положила ее на пустое сиденье рядом и полезла в сумочку в надежде найти там что-нибудь съестное. Если бы у меня сейчас была книга, она бы отвлекала меня от тревожных мыслей и ужасных картин, которые рисовало мое воображение. До рождения Эффи я ничего не боялась, но, когда она была совсем малышкой, страх проложил ко мне дорогу. Каждый день я ждала, что потеряю ее, и это продолжалось долгие годы. Порой этот страх трансформировался во что-то другое, но полностью никогда не исчезал. Я разрешала девочкам одним ездить в школу и гулять в холмах за домом, из-за чего они считали себя самостоятельными. Но на самом деле я всегда была рядом, на расстоянии короткой пешей прогулки или еще более короткой поездки на автомобиле. Единственным исключением были эти ежемесячные экскурсии в Кенсингтон. Хотя, после того как тетя Сильвия выбранила меня за «отказ перенять американский акцент», я все чаще подумывала отказаться от них. Особенно я укрепилась в этой мысли сейчас, когда в отсутствие книги в голову лезли мрачные мысли.

Ничего съедобного в сумочке на нашлось, даже завалявшейся карамельки, так что я раздраженно застегнула ее.

— Чем же провинилась ваша бедная сумочка?

Подняв голову, я увидела удивительно красивого господина.

— Простите?

— Сумочка. Вы так жестоко с ней обошлись. Позвольте? — Он указал на сиденье, где лежала моя шляпка. Я сразу убрала ее.

Поезд дернулся, господин прижался к спинке, чтобы удержать равновесие.

— Не желаете сигарету? — Он вынул портсигар из нагрудного кармана и с улыбкой предложил мне.

Сигарета была восхитительна.

— Благодарю вас, но я не курю.

Когда мы повстречались с Эмори, он находился во власти старомодной идеи, что женщины курить не должны, так что я бросила. Тогда я решила, что это американская мода. Но оказалось, что это мода семьи Тилдон: его мать, всемогущая миссис Тилдон, считала курение неподобающим.

— Как жаль. Сигареты — чудесное изобретение.

Он прикурил и устроился поудобнее, сдвинув шляпу на лоб. Лицо его выражало совершенное удовлетворение.

Я сжала шляпку в руке и стала смотреть в окно. Красота этого господина меня смущала. С красивыми мужчинами я всегда веду себя глупо. Впрочем, как и большинство женщин. Мама предостерегала меня, когда я встретила Эмори.

Он ухаживал за мной три недели, прежде чем познакомиться с матерью. Несмотря на его обаяние, я сразу поняла, что меня ждет, когда наутро мама позвала меня в мастерскую. Все остальные матери из нашего общества пытались сбыть дочерей с рук, моя же отчаянно не желала выпускать меня из своих когтей.

В ее мастерской — ярко освещенной, пахнущей красками и скипидаром — мне всегда становилось спокойно. Но в то утро она казалась душной и давящей. Мама в заляпанном красками фартуке стояла у мольберта, темные волосы водопадом сбегали у нее по спине. Она больше не утруждала себя прическами и выглядела неряшливо. Мазки на холсте тоже казались небрежными и резкими. С годами ее картины становились все более неаккуратными.

— Жанна, не стой в дверях! — Она поставила на столик кофейную чашку и ткнула в мою сторону кистью, как шпагой. Я была заметно выше матери, но это ее не смущало. — Этот мужчина опасен. Выкинь его из головы немедленно. Да, его внимание льстит, но оно продлится недолго. Уродливый мужчина может жениться на красивой девушке. Но наоборот поступать нельзя. Ты будешь стареть, как кусок вонючего сыра, а он — как прекрасное вино. Плесневелый сыр любят далеко не все, а вот доброе вино всем нравится, и твою долю выпьют, попомни мое слово. Эта история стара, как само время.

Довольная вычурной метафорой и уверенная, что вопрос закрыт, она повернулась ко мне спиной. В ярком солнечном свете стали заметны серебряные нити в ее темных волосах.

Я не послушала мать. У меня никогда не было поклонников, и когда Эмори стал появляться в театре каждый вечер с охапками цветов и рассказывать мне, что я самое чудесное создание, встреченное им в жизни, эти комплименты ударили мне в голову, как шампанское. Я не могла мыслить здраво. Я кое-как приходила в себя на сцене, зная, что он ждет меня после представления. Впервые мне стали завидовать другие балерины. О предложении я даже не мечтала. Мужчины часто увлекаются танцовщицами, но обычно берут их только в любовницы. Я тоже стала бы чьей-то любовницей, если бы Эмори не захотел на мне жениться. И тот факт, что он остановил свой выбор на мне, до сих пор наполняет меня гордостью.

Предложение последовало неожиданно. В тот вечер мы были приглашены на ужин, но по отдельности. Встретившись, танцевали до полуночи. Когда Эмори предложил проводить меня до дома, я без колебаний согласилась. Шел легкий снежок, бульвары искрились, стояла тишина. Мы остались вдвоем, мимо нас не проезжали даже повозки. Я помню, что успела подумать, как прекрасно это мгновение, еще до того, как Эмори остановился в неровном свете фонаря и поцеловал меня смело и властно. У меня задрожали ноги. До этого я никогда не целовалась. Когда он отстранился, я ощутила желание, которому не знала названия. Глаза у Эмори были невероятно синие.

Когда он поднял мою руку и принялся осторожно стягивать с нее перчатку, я испугалась.

— Не надо, — прошептала я, но он остановил меня, прижав палец к моим губам. Кожа у перчаток была такой же мягкой, как его губы.

Он посмотрел на мою голую руку, и по его лицу я поняла, что вовсе не кажусь ему гадкой. Он с трепетом смотрел на мои шрамы, и впервые я почувствовала то, что годы спустя будет чувствовать и демонстрировать мне всякий раз Эффи, снимая с меня перчатки, — невероятную силу и стойкость.

А тогда Эмори склонил голову и коснулся губами заживших ран. Снег падал на его рукав и таял на моей руке под теплом его губ.

Любая молодая женщина на моем месте ответила бы согласием.

Какое-то время мы действительно были влюблены друг в друга. Я все еще чувствовала себя неуютно, появляясь без перчаток днем, но ночами в первые годы нашего брака Эмори ласкал мои руки с той же нежностью, с какой после стал ласкать наших детей.

С самого начала было ясно, что Эмори не очень сложный человек. Он любил свое дело, гордился своей семьей и стремился поступать так, как ему хотелось. До рождения Эффи он ни разу не сталкивался с трудностями и ни за что не боролся. Он был единственным ребенком богатых родителей, которые его обожали. Некоторым людям просто достается хорошая жизнь — и Эмори был одним из таких людей. Мне повезло стать его женой, войти в эту простую и приятную жизнь. Так я говорила себе — по крайней мере, в самом начале.

Сложнее всего было оставить мать и брата Жоржа, которому тогда только исполнилось одиннадцать. У меня не было ни одной достойной причины уехать от них, кроме влюбленности. Многие бы сказали, что этого вполне довольно.

Моя жизнь до Эмори тоже была весьма благополучна. Я выросла в обеспеченной семье, без отца — поскольку я никогда его не встречала, это меня не печалило, — с матерью, которая большую часть дня рисовала, и дедом, который боготворил меня. Он уводил меня с уроков и, посадив на плечи, гулял по улицам Парижа, с гордостью демонстрируя все архитектурные новинки, как будто сам их создал. По субботам он водил меня на уроки балета. Он ждал меня внизу в черном сюртуке, из-под которого выглядывали белоснежные, как мятные подушечки, манжеты. Когда я сбегала по лестнице, он присвистывал и говорил, что я выгляжу как картинка. Вся моя жизнь была подчинена стремлению доставить ему удовольствие. Это главный недостаток мира, в котором тебя боготворят. Приходится делать все, чтобы это не прекратилось.

Я жаждала похвал и научилась танцевать — ради деда. Я любила соревноваться и побеждать, а без этого нельзя стать хорошей балериной.

Мне исполнилось десять, когда дед внезапно скончался, сгорел за один день от лихорадки. Я кричала и молотила маленькими кулачками, отказываясь верить, что мой крепкий и бодрый дед мертв, пока мама не отвела меня в его спальню и я не увидела посеревшее безжизненное лицо. Я плакала много дней. Мама забросила кисти и холсты и сидела со мной, пока я рыдала. Никогда больше я не проводила с ней столько времени.

После этого я стала учиться танцам еще усерднее, в память о деде. А еще потому, что уже не могла жить без внимания публики.

Я осталась с матерью, которая без особого энтузиазма хвалила все, что я делала: мои слабые наброски, посредственную игру на пианино и танцы. Она всегда умела распознать талант и отдавала должное всему, что имело ценность. Но если речь заходила обо мне, она слушала вполуха, смотрела вполглаза, хвалила равнодушно и уходила. Она заботилась обо мне, как заботятся о фамильной драгоценности или антикварной статуэтке, о чем-то очень дорогом, с чем понятия не имеешь, что делать. Я думаю, она с удовольствием заперла бы меня в стеклянный шкаф и доставала бы изредка, чтобы полюбоваться.

А потом в нашу жизнь вошел мой брат Жорж. Его рождение удивило меня не меньше, чем смерть деда. Я ничего не знала о том, как появляются на свет младенцы, и верила, что мама просто растолстела, а маленького мальчика подбросил в окно аист — так мне рассказывала гувернантка. Пока мне не исполнилось шестнадцать и я не стала появляться в обществе, я не понимала, что он бастард. Возможно, именно поэтому мать его ненавидела.

Если мной она восхищалась, хоть и вяло, то к бедному братишке испытывала самое настоящее отвращение. Она злилась на него и подвергала критике каждый его поступок с тех пор, как он научился ходить. Только став взрослой женщиной, я задумалась об обстоятельствах ее беременности и пришла к выводу, что это могло случиться либо против ее воли, либо она любила отца мальчика, а тот обманул ее. Так или иначе, она терпеть не могла Жоржа. Судя по тону ее писем, это продолжалось до сих пор, хотя он единственный остался рядом и мог о ней позаботиться.

После свадьбы и переезда в Нью-Йорк я не виделась с матерью. Мы регулярно переписывались, но здоровье Эффи не позволяло мне думать о путешествиях, а мать стала для них слишком слабой. Я надеялась, что однажды к нам приедет Жорж. Последние семнадцать лет каждую неделю мы обменивались письмами. Судя по ним, он стал очень рассудительным молодым мужчиной. Я была уверена, что он окажет на девочек хорошее влияние.

Вспомнив о дочерях, я вынула из кармана часы, чтобы проверить время. Тут поезд, останавливаясь, дернулся, и сумочка чуть не упала на пол. Мой сосед, который уже успел докурить свою сигарету, подхватил сумочку за серебряную цепочку, дружелюбно подмигнув мне.

— Спасибо. — Я приняла сумочку, краснея, как деревенская простофиля, и думая, что молодые люди стали совсем дерзкими и жестокими, раз флиртуют с женщинами вроде меня.

— Это ваша остановка? — спросил он и поднялся, как будто заранее был уверен в ответе.

Я выглянула в окно:

— Да.

Забыв узнать время, я убрала часы, прижала сумочку к груди и оперлась на протянутую им руку. Унизительное желание вдруг охватило меня.

— Ваша шляпка! — воскликнул он, когда я была уже в проходе.

— Ах, какая я глупая!

Я обернулась, а он схватил меня за руку и радостно пожал.

— Вам стоит начать курить! — Он улыбнулся. — Это разгладит тревожную морщинку у вас на лбу.

Упоминание морщин на лбу не походило на комплимент, но я улыбнулась и поблагодарила его, а потом приняла сигарету, которую он протянул мне вместе со шляпкой, и спрятала ее в сумочку.

Эту встречу я часто вспоминала следующие несколько месяцев, когда моя налаженная жизнь начала уходить из-под ног. Приятные манеры и искренняя улыбка этого странного человека, слабый запах полыни и сигаретного дыма преследовали меня. Впервые за многие годы я испытала нечто похожее на желание. Может быть, Господь наказал меня за грешные мысли?

Выйдя из поезда, я поспешила домой, подгоняемая вечной тревогой. Но на месте я обнаружила, что все идет как полагается. Луэлла спустилась к ужину раскрасневшаяся и оживленная после дня гимнастики в Уэстчестере. Я всегда знала, что ей необходимы упражнения на свежем воздухе. Эффи вела себя тихо, но в этом не было ничего необычного. Если бы не Эмори, который избегал смотреть мне в глаза и говорил глядя в сторону, ужин получился бы приятным. Правда, в невнимании мужа тоже не было ничего необычного, но в его глазах что-то мерцало: жар, похожий на тот, который молодой человек в поезде зажег во мне.

Глупо, конечно, но я попробовала в ту ночь добиться от мужа близости. Я прижалась к нему, когда он раздевался, собираясь лечь в постель. Он вздрогнул, отстранил меня, пробормотал, что дурно себя чувствует.

Должно быть, я выглядела очень несчастной, потому что, посмотрев на меня, он смягчился:

— Жанна, дорогая, прости меня. Это обычная простуда. Ты же знаешь, как я плохо переношу перемену погоды.

Разумеется, он не был простужен, но я ничего не сказала. Он залез в постель и выключил свет, когда я тихо раздевалась. Последними я сняла перчатки, а потом надела ночную рубашку. Когда Эмори перестал снимать перчатки с моих рук? Я давно об этом не думала, но после нашего первого поцелуя под фонарем с перчаток часто начинались ласки: мое сопротивление, мягкая решительность Эмори, мое подчинение. Думаю, многие пары играют так же, когда снимают корсет.

Я тяжело села на край кровати. Эмори редко теперь видел мои голые руки. Он никогда этого не говорил, но я знала, что они кажутся ему отталкивающими. То, что было соблазнительным, стало гадким. Лучше было прятать их за сверкающей ширмой… Как и наши отношения.

— Чуть не забыл, — Эмори взмахнул рукой, — я купил тебе новые духи. Они на туалетном столике.

Там действительно стоял крошечный флакончик, которого я не заметила. На боку чернели буквы: «Фарнезиана». Я взяла духи — ни карточки, ни коробки, ни обертки. Это был не подарок, а извинение. Да, мужу не помешал бы урок притворства, подумала я. Когда я вытащила пробку, в нос ударил тошнотворно сладкий запах: пахло сахаром, ванилью, кондитерской. Интересно, он решил, что этот предназначенный для домохозяек запах мне подходит, или просто подошел к парфюмерному прилавку универмага «Гимбельс» и ткнул в первый попавшийся флакон, не потрудившись понюхать?

Я была по горло сыта собой и своим мужем. Как глупо было касаться его! Что на меня нашло? Мы не были близки как муж и жена с самого рождения Эффи. Конечно, это была не ее вина. Я никогда не винила нашу дочь, ни капельки. Она не по своей воле родилась ущербной. Я не хотела рожать еще одного больного ребенка, поэтому после ее появления держала мужа на расстоянии вытянутой руки. Тогда это было несложно. Я страшно выматывалась со злобной трехлетней девочкой и младенцем, который синел всякий раз, когда плакал. Я отказалась нанимать гувернантку, няньку или сиделку для Эффи. Если моей дочери суждено было умереть, я собиралась быть рядом с ней.

Эмори не смог вынести постоянные отказы. Я должна была это предвидеть, но, когда я осознала свою ошибку, было уже слишком поздно. Распробовав свободу, он полюбил ее.

Забравшись в постель, я почувствовала кедровый запах лосьона после бритья и сладкий — помады, которая оставляла жирные пятна на наволочках, хотя он смывал ее с волос. Испытав мгновенный прилив раздражения от того, как высоко он натянул одеяло на плечи, я повернулась на бок.

Вглядываясь в темноту комнаты, не отличая теней от мебели, я повторяла себе то, что мне говорили многие годы: «Тебя предупреждали, Жанна. Тебе повезло, что он вообще на тебе женился».

Сегодня мне не казалось, что это было везение.

7 Эффи

Июнь принес в наш двор тюльпаны. Их бутоны с розовыми кончиками, плавно перетекающими у основания в белое, словно были расписаны акварельными красками. Занятия закончились, но о поездке в Ньюпорт в этом году никто не заговаривал. Разумеется, из-за папы, который теперь редко бывал дома. Но мама будто этого не замечала и говорила, что приятно будет остаться дома.

— Увижу, как цветут лилии, — улыбалась она. — Я каждое лето без них скучаю.

Мне было нехорошо от того, что я прикрывала папину ложь. Она тяжелым грузом ворочалась у меня в желудке. Эта женщина в нашем доме, ее звонкий смех, отдающийся от стен. Я следила, чтобы не записать этого или не использовать для рассказа. Папа больше не просил меня показать тетрадь. Воскресными утрами он не отрывался от газеты.

Я не сказала Луэлле, что видела в тот день, когда она без меня отправилась к цыганам. Я не знала, как она поступит, узнав об этом. С тех пор как мы повстречались с мисс Милхолланд, Луэлла стала дерзкой и самоуверенной. Стоило маме уйти, как сестра убегала к цыганам с бесстрашием человека, который не боится быть пойманным. Я очень боялась потерять папу из-за незнакомой женщины, но сестру я боялась потерять не меньше.

Я бывала в таборе вместе с ней, хотя приступы теперь случались каждую неделю. Скрывать их было несложно (не то что остальную ложь), тем более что никто не обращал на меня внимания. Я никак не могла забыть тот день, когда сердце у меня остановилось. Это было послание, предупреждение — время догоняло меня.

Мне не нравилось обманывать маму, но рядом с цыганами мне становилось легче. Меня успокаивала их оживленность, а еще близость, существовавшая внутри больших шумных семей, живущих на виду, в непосредственной близости от природы. За гулкими стенами моего дома тайны всегда оставались тайнами, терялись где-то под высокими потолками. Мне казалось, что я живу в монастыре.

Кроме того, я могла приглядывать за Луэллой, сидя в траве с тетрадью и наблюдая, как она, сбросив оковы приличий, пользуется тем, что считает свободой: танцует в одежде Пейшенс до боли в ногах и поет, срывая голос.

Трей сидел со мной, тихонько выдергивая пучки травы. Он говорил, что моя компания спасает его от рутины. Мне нравилось проводить с ним время. Ощущение тепла, возникавшее между нами, тоже меня успокаивало. Только один раз он спросил о моей писанине. Я ответила, что просто сочиняю всякие истории. А он рассказал, что его мать любит сказки Старого Света, и скоро я уже сидела рядом с Марселлой и слушала ее.

— Юные сердца должны сохранить знания о том, что пришло к нам из других частей света, — говорила она. — Это гоблины, феи, эльфы, гномы, призраки и проклятия…

Она рассказала мне о проклятии, лежащем на народе ее мужа, о чарах, наложенных на ее сестру при рождении, о том, что женщины ее семьи видят смерть до того, как та придет.

— Жизнь бывает страшной, — говорила она. — Не погуби свое воображение. Оно поможет тебе уйти в далекие края, когда станет совсем невыносимо.

Мне нравилась Марселла — воплощение силы и уверенности, которых так не хватало матери, и свободы, которой жаждала сестра. Она была взрослой женщиной с великолепным воображением и сохраняла полную невозмутимость даже в хаосе табора.

Я узнала, что цыгане дерутся не реже, чем поют. Трей рассказал, что во многих песнях скрываются оскорбления, поэтому драки случаются часто. Обычно дрались Сидни и его старший брат Иов. Они пугали меня. Я привыкла к мужчинам, чья мужественность была сдержанной и элегантной, как у папы. Ничем не стесненная сила братьев мне не нравилась.

Поначалу я не понимала, почему цыгане приняли нас и позволили сестре подойти к ним так близко. Когда я задала Трею этот вопрос, он ответил, что так решил Фредди, его отец.

— Сидни — его любимчик, — подмигнул Трей.

Ни для кого не было секретом, что Сидни влюблен в Луэллу. Хотя она никогда о нем не заговаривала, я порой видела, как она смотрит на него или улыбается, прогуливаясь под ручку с Пейшенс, которая пугала меня даже сильнее братьев. Я отчего-то не доверяла ей, и она это чувствовала. Она старалась избегать меня и держала Луэллу при себе, дарила ей разные безделушки, которые требовали ответных подарков.

К июлю Луэлла стала нервной и дерганой. Чем больше времени мы проводили с цыганами, тем беспокойнее она становилась. Ее бунт заходил все дальше. По ночам я просыпалась и видела ее у окна. Она говорила, что в комнате невозможно душно и что хорошо было бы спать под звездами.

— Цыгане не спят под звездами, — напоминала я. — Они спят в фургонах и шатрах.

Но я чувствовала, что она меня не слушает.

Наутро после своего шестнадцатого дня рождения, тринадцатого июля, Луэлла устроила скандал из-за отборочного смотра в Метрополитен-опера. Накануне у нас прошел тихий праздничный ужин, и папа преподнес ей пару крошечных жемчужных сережек, которые были приняты с благодарностью. Это была первая трапеза после инцидента у «Дельмонико», когда она не бурила папу взглядом, и у меня появилась надежда, что все налаживается. Но на следующий день, спускаясь к завтраку, я увидела, что Луэлла бушует в гостиной. Она пробежала мимо меня, вздернув нос. Мама смотрела на нее снизу, а потом перевела обвиняющий взгляд на меня.

— Спускайся, — велела она.

Я подчинилась. Ее лоб перечеркнула подозрительная морщинка.

— Происходит ли с твоей сестрой что-то, о чем я должна знать?

Сначала я испытала облегчение от того, что она еще ничего не узнала. Потом — панику, ведь она знала достаточно, чтобы подозревать. Я ткнула туфлей в нижнюю ступеньку:

— Нет.

— Отвечай! — Мама пальцем приподняла мой подбородок, заставляя смотреть ей в глаза.

Я отдернула голову. Я ненавидела себя за то, что такая маленькая. Я была расстроена и одновременно зла потому, что мама не замечала происходившего с отцом. Она могла хотя бы выказывать признаки тревоги. Если бы отец видел ее ввалившиеся глаза и посеревшее лицо, он бы почувствовал себя виноватым. А она казалась такой же здоровой и ясноглазой, как всегда, и благоухала сладкой ванилью.

Мама посмотрела так, будто знала, что я что-то скрываю:

— Я велела тебе отвечать.

— А я ответила, что нет! — воскликнула я.

Она отпрянула, и мне сразу стало стыдно за резкость. Мы все обманывали ее, но собственной вины матери в этом не было. Я смотрела на ее обтянутые перчатками руки и мечтала сорвать эти перчатки и дотронуться до бугристых шрамов. Я так давно их не видела! Марселла тяжело работала руками. Мисс Милхолланд холила свои. Руки мамы были ее главной силой, но она их прятала. Почему она такая слабая?

— Хорошо, — ответила она и отпустила меня.

Хотя Луэлла и была в ярости из-за необходимости идти на отбор, станцевала она достаточно хорошо, чтобы получить свою первую роль — одного из семнадцати ангелов в дивертисменте по мотивам сказки братьев Гримм «Гензель и Гретель». Она не снизошла до того, чтобы поблагодарить маму, но гордость приободрила ее, хотя бы на время. В глаза вернулся блеск, и она снова стала выматываться на репетициях и спать после них. Мы с мамой ходили на каждую репетицию, радуясь возможности убежать от городской жары и спрятаться в прохладе театра. Мы сидели в плюшевых креслах и смотрели, как балерины скользят по сцене, как они прыгают, будто их тела ничего не весят, и взмахивают руками, как крыльями. На сцене будто оживали сказки Марселлы.

Однажды я, как обычно, сидела в кресле рядом с мамой, захваченная кружением на сцене и нарастающим крещендо струнных, но тут хореограф остановил музыку взмахом руки и подошел к Луэлле. Хлопнув в ладоши в паре дюймов от ее носа, он рявкнул:

— Фуэте! Фуэте!

Не медля ни секунды, Луэлла подняла руку над головой, вытянула ногу в сторону и принялась вращаться.

Мама напряглась. Ладони ее чуть приподнимались, когда она шептала:

— Круизе… да, да… пятая позиция.

— Фуэте! — снова гаркнул хореограф. — Фуэте! Фуэте!

Снова и снова Луэлла вращалась. Музыки не было, только резкие хлопки да мягкий стук туфелек Луэллы о деревянную сцену. Наконец хореограф опустил руки — и в театре стало тихо. Грудь Луэллы под легким лифом быстро вздымалась и опадала, щеки раскраснелись.

Хореограф указал на нее пальцем.

— Я больше не стану тратить на вас время, — сказал он. — Одна ошибка — и вам найдут замену.

Он махнул рукой дирижеру, который поднял палочку, и балерины разбежались по местам.

По пути домой мама села между мной и Луэллой на заднем сиденье автомобиля. Капли пота сбегали по шее шофера, солнечные лучи нещадно жгли, шумели трамваи и автомобили. Мама начала оживленно обсуждать выступление Луэллы, когда мы проехали мимо тележки с воздушной кукурузой, и я торопливо вставила:

— Давайте остановимся, купим кукурузы.

— Нет, и не перебивай! — отрезала мама.

Я обиделась и отвернулась. Стены домов мерцали от жары, влажная дымка висела над рекой из сюртуков и шляп, которая текла по улице.

— Пируэты у тебя хороши, и ритм ты держишь отлично. Но ногу надо отводить дальше! Дальше! — Она вытянула руку. — И тянуть носок, как только оторвешь ногу от пола.

Я покосилась на сестру, которая, отвернувшись от мамы, уставилась в окно. Раньше она любила говорить о балете и обсуждать каждую мелочь. Теперь она не промолвила ни слова.

Больно было смотреть, как мама пытается ее поддерживать. Она начала что-то говорить, затем вздохнула и замолкла. Несколько минут мы ехали молча, наконец мама сумела выговорить то, что давно собиралась:

— Мы с отцом решили отправить тебя осенью в Париж.

— Что?! — Луэлла резко повернулась. — Почему?

— Тебе шестнадцать. Это лучшее время для поездок за границу. Ты никогда не видела моей матери, своего дяди Жоржа и моей родной страны.

— А как же Эффи? Почему ей не нужно ехать?

Не нужно? Я бы с удовольствием поехала.

— Ты прекрасно знаешь, что Эффи не выдержать такой поездки.

— Я не хочу. — Луэлла скрестила руки на груди.

— Не будь такой неблагодарной. Это не помешает твоим танцам. Спектакль в сентябре, и мы устроим поездку в октябре.

— А как же школа? — поинтересовалась Луэлла, хотя я прекрасно понимала, что до школы ей дела нет.

— Назовем это каникулами. Ты нагонишь. Путешествие в Европу лучше любых учебников.

— Я не еду.

— Не глупи. Что за девушка, которая не хочет увидеть Париж?

— Я не хочу! И танцевать в «Гензеле и Гретель» тоже не хочу.

Мама притихла. Взгляд ее метнулся вперед, она сцепила руки, как будто что-то сминала. Повисла неприятная тишина.

— Ты подписала договор. У тебя нет выбора.

Луэлла опустила плечи. Умоляюще посмотрела на маму:

— Ты слышала Михаила. Я ужасна. Он собирается меня заменить. Я слишком тяжелая. Другие балерины — как стручки. Они вдвое меньше меня. Не знаю, почему я заняла первое место на просмотре. Меня ноги не слушаются. У меня мозоли. Я не умею делать фуэте и не хочу уметь.

— Это ребячество. Ты слишком усердно трудилась, чтобы теперь бросить.

— Ты же бросила.

Мама наклонилась вперед, повернулась к Луэлле и вцепилась в сиденье перед собой:

— По большому счету нет. Жизнь балерин коротка, и моя закончилась.

Она порывисто стянула перчатку, подняла руку в воздух, демонстрируя уродливые шрамы, нежные и розовые, как кожа младенца.

— Думаешь, кто-то хотел видеть это на сцене? — Голос у нее стал высоким и пронзительным. — У тебя нет ни одной из моих трудностей. Я не воспитывала тебя лентяйкой. Сбрось вес. Перевяжи ноги. Ты не бросишь балет!

Автомобиль рванулся вперед, мама устроилась на сиденье удобнее и натянула перчатку. Из своего угла я смотрела, прижавшись к двери, как они меряют друг друга взглядами. Луэлла почти не уступала маме в росте, и лицо у нее было совсем взрослым — это проявилось, когда ей исполнилось шестнадцать. На мамином лице застыло суровое выражение, какого я давно уже не видела. Между ними повисло почти физически ощутимое напряжение. Шла битва двух воль. И тут сестра устроила жуткую проделку. Она подняла свои балетные туфельки за розовые ленты, сделала ехидное лицо, покрутила их в руках и спокойно выбросила на мостовую. Я всегда восхищалась этими очаровательными туфельками. В ужасе я высунула голову в окно и увидела, как они упали и тут же оказались под колесами другого автомобиля. Мама тихо вздохнула, но ничего не сказала.

Автомобиль почти остановился, такое плотное было движение. Я съежилась, мечтая лишь о том, чтобы добраться до дома. Мимо пролетел мальчик на велосипеде. Я украдкой посмотрела на маму с Луэллой, сидевших плечом к плечу. Мама смотрела прямо перед собой, сжав губы в тонкую линию. Руки она упрятала в перчатки. Луэлла глазела на улицу. Меня злило, как безжалостно она выбросила туфли: как будто отбросить все, что ей дала мама, было так легко.

Ужин прошел в неприятном молчании. Воздух за открытым окном был теплым и неподвижным, тишину нарушал лишь громкий стрекот сверчков. Папа казался таким же замкнутым и сердитым, как все остальные: то ли мама рассказала ему, что случилось, то ли его мучила совесть.

Я грызла стручок фасоли, поглядывая на Луэллу. Она не съела ни крошки. Сестра смотрела куда-то вниз с непроницаемым выражением лица. Чем она займется, если не станет танцевать? Я не могла поверить, что она отказалась от шанса выйти на сцену с другими «ангелами». Трей говорил, что цыгане уйдут на юг, когда похолодает, так что их она тоже очень скоро потеряет.

После ужина Луэлла поднялась к себе, не сказав ни слова ни мне, ни родителям. Она все чаще спала в своей комнате. Я забралась в постель и попробовала писать, но придумывать сюжеты становилось все сложнее. Сдавшись, я выключила свет. Я долго еще представляла довольное лицо сестры и пуанты, превратившиеся в розовые ошметки. Потом я услышала, как открывается входная дверь, и подошла к окну. Папа садился в такси. Я смотрела ему вслед, а струявыхлопных газов постепенно растворялась в свете фонаря. Моя семья разваливалась. Первыми отпали папа и Луэлла. В животе что-то ныло. Я снова легла и через какое-то время заснула, так и не дождавшись папиного возвращения.

Проснулась я от того, что Луэлла трясла меня за плечо.

— Что случилось? — Я села.

Еще не рассвело, но занавески были отдернуты. Квадрат лунного света на полу походил на шкатулку.

— Повернись, я тебя причешу.

— Что?

Я еще не проснулась, но просьба все равно выглядела странной.

— Помнишь, я хотела непременно причесывать тебя, даже когда ты выросла и научилась сама? — Она встала на колени на кровати и принялась разбирать пальцами мои пряди, сильно их дергая. — У тебя очень красивые волосы. Совсем как у мамы, гораздо гуще моих. Я всегда им завидовала.

Она расчесала мне волосы и начала заплетать.

— И твоим «синим» приступам завидовала.

— Почему?

Ночь выдалась жаркая и сырая, я вся была липкая от пота.

— Потому что от тебя никто ничего не ждет.

Это показалось мне оскорбительным.

— А почему ты выбросила туфельки?

Луэлла соединяла пряди, обрывая тонкие волоски.

— Это была проверка: хотела посмотреть, остановит ли мама автомобиль и заставит ли меня выйти на улицу, чтобы найти остатки туфель. Папа бы заставил.

— И что бы это доказало? И ты бы возненавидела папу за это?

— Я бы и ее возненавидела, но дело не в этом.

Закончив с косой, Луэлла легла на спину, а я растянулась рядом. Коса забилась под шею.

— А в чем?

— В том, что она этого не сделала. Что она позволяет нам делать с ней все что угодно.

Меня не удивило, что мама не прошла проверку Луэллы, но разочаровало.

— Думаешь, она скажет папе и он тебя накажет?

— Я уже наказана. Уверена, что отослать меня — папина идея.

— Поездка в Париж не похожа на наказание.

— Ты разве не понимаешь, что меня не ждут обратно? Папа хочет, чтобы я уехала и не выдала ненароком его маленькую тайну. Иначе зачем бы они это сделали? Раньше никаких разговоров про поездку в Париж не было. — Она взбила подушку и устроилась поудобнее. — Они не заставят меня уехать. Я не хочу.

Однако родители могли ее заставить, и мы обе это знали.

— Если ты откажешься, они придумают что-нибудь похуже. — Я вспомнила о папиной угрозе. — Особенно если ты теперь не танцуешь. Извинись. Ты любишь танцевать. Это твое будущее. Что ты будешь делать без этого?

— Не знаю.

Эта неопределенность не волновала ее, но мне хотелось, чтобы она задумалась. Мы всегда обсуждали наше будущее.

— Ты, например, — Луэлла улыбнулась, будто вспомнив свою роль в этом разговоре, — отправишься в колледж и станешь великой писательницей. Независимой, возбуждающей всеобщую зависть женщиной, вроде Инес Милхолланд.

— Не хочу быть похожей на нее! — Я поморщилась. — И чтобы мне завидовали — тоже.

— А я хочу. Она делает, что хочет. Папа водится с такой женщиной, а нас заставляет жить по другим стандартам. А почему мы должны? Знаешь, цыгане ведь тоже не свободны. — Она приподнялась на локте. — Пейшенс в следующем месяце будет шестнадцать, и ее заставят выйти за парня, которого она терпеть не может. Их родители сговорились, когда ей было три года. Отцы пожали друг другу руки — и конец. Мы все в ловушке.

Я вдруг поняла, что Луэлла тоже скоро может выйти замуж, особенно если она не будет танцевать. Может быть, она найдет мужа в Париже. Тогда я никогда больше ее не увижу.

— Ты так влюблена в Сидни?

— Совсем нет! Я влюблена в их музыку! Когда еще мы услышим что-то подобное? Если мне снова придется слушать на патефоне, как Энрико Карузо тянет одну-единственную ноту, я этот патефон расколочу. Я все говорила себе, что осталось учиться всего год, но что потом? Танцовщицей я не стану… Фата и домашние туфли?

Я привыкла считать, что она станет такой же знаменитой, как Анна Павлова, но это было глупо. Она не будет балериной, а я не пойду в колледж. Разглядывая лунные тени на потолке, я вдруг поняла, чем на самом деле были все наши планы, — детскими фантазиями. Но мы больше не были девочками, которые могут мечтать и фантазировать. Я потеряла эту способность в то мгновение, когда отец у меня на глазах поцеловал ту женщину. Все, что я считала истиной, стало ложью. Может быть, поэтому и Луэлла выбросила пуанты на улицу — она тоже больше не могла верить в свою историю.

Я взглянула на нее. Она лежала на спине и смотрела в потолок, волосы разметались по подушке. Видит ли она те же узоры лунного света, что и я, или для нее они совсем другие? Я хотела рассказать ей, как у меня остановилось сердце, как стены разъехались в разные стороны. Как у меня сжимается все в груди, как я боюсь потерять ее из-за Парижа, замужества и будущего, которого у меня не будет. Как я боюсь, что мы уже потеряли отца и что мать останется совсем одна.

Но я ни о чем не рассказала ей. Мне хотелось спать, и я не знала, что другого шанса поговорить с ней у меня не будет. Закрыв глаза, я слушала, как ворочается рядом сестра, пока сон наконец не одолел меня. Это был единственный на моей памяти раз, когда я заснула раньше нее.

Проснулась я в девять утра, в той же самой позе, в которой меня застал сон. Увидела пустую подушку. Села, борясь со сном. Луэлла уже встала. Снаружи ярко светило солнце. Мне не дозволялось спать так долго, и я, ощутив дурное предчувствие, быстро оделась и спустилась вниз. Столовая была совершенно пуста, посуду после завтрака уже убрали. Желудок трепыхнулся.

— Эффи? — Я дернулась, услышав мамин голос.

Она стояла в дверях. Лицо ее от воротничка до лба было безупречно белым.

— Ты проспала завтрак, дурная девчонка. — Она улыбнулась, но бодрость в голосе была явно деланной.

— Почему Неала меня не разбудила?

— Я дала ей выходной.

— Как?

— Иногда полезно побаловать слуг. Пообедаем в городе?

— Вдвоем? — Мы с мамой редко делали что-либо вместе. — А где Луэлла? Папа уже уехал по делам?

— Возьми шляпку, — велела она, надевая свою собственную, украшенную таким количеством перьев, какого хватило бы на целую стаю.

Мы вышли в удушающе жаркий день. Плотные облака нависали над головой, как крышка над кастрюлей, и готовы были сварить нас заживо. Я подумала, что если пойдет дождь, капли, шлепаясь на мостовую, станут шипеть и испаряться.

Надземка домчала нас до Манхэттена, где мы поели в кафе «Мартин», полном расслабленной публики. Веера и шляпы лениво раскачивались, краснолицые официанты в белых куртках изнывали от жары, разнося дымящиеся тарелки. Люди, сидевшие за столиками на галерее, походили на пассажиров корабля. Я вспомнила о затонувшем прошлой весной «Титанике». Как, должно быть, потом страдали те, кто махал им с берега, провожая на смерть.

Мама съела маленький кусочек утки, отложила вилку и достала из сумочки серебряную сигаретницу, которой я раньше не видела. Мама никогда не курила. Но сейчас, пока я ела, она сидела с зажженной сигаретой и смотрела по сторонам. Моя утка оказалась нежной и пикантной, но у меня совсем не было аппетита.

На десерт мама заказала карамельный пудинг для меня и два коктейля «Бренди Александр» для себя. Мама редко пила спиртное, только с папой после обеда в гостиной. Алкоголь раскрасил ее щеки и придал голосу выразительности. Она расслабилась и вдруг стала красивой. Пышная прическа под шляпой вздымалась волной, талия была стиснута «лебединым» корсетом (название это очень подходило ее фигуре), рукава колыхались, глаза горели. Она казалась невероятно привлекательной и совсем не похожей на мою мать.

В обычных обстоятельствах я бы обрадовалась выходу с мамой, но сейчас ситуация была особенной. Сигаретница лежала на столе. Мама щелкала ее крышечкой и смотрела поверх моей головы.

— Не купить ли нам новые платья?

Она была слишком радостной, слишком оживленной.

В желудке вместе с уткой и пудингом (я уже пожалела, что съела их) заворочалось беспокойство. Мне очень не хватало Луэллы, я скучала по ней. Наверное, мама заставила ее идти на репетицию, несмотря на выброшенные туфли, но я знала, что не должна спрашивать.

Мы отправились не к «Селесте», где обычно покупали платья, а на 23-ю улицу. Мама шла на несколько шагов впереди, иногда отводя назад руку, чтобы проверить, не отстала ли я. Она гордо вышагивала мимо витрин, сверкавших всеми оттенками фиолетового и аметистового. Потом она вдруг резко свернула в двери универсального магазина братьев Штерн и пошла медленнее, то задерживаясь у прилавка с духами, то щупая ткань в галантерейном отделе.

Приобретя пару белых перчаток для мамы и пару розовых — для меня, мы ушли из магазина, не примерив ни одного платья, и отправились в Медисон-сквер-гарден. Дождя не было. Облака рассеивались, и между ними появлялись лоскутки ярко-синего неба. Пот пропитал подмышки платья, а мамино лицо под шляпой блестело. Она постоянно вынимала часы из сумочки и проверяла время, щелкая застежкой так часто, как будто эти щелчки толкали ее вперед.

Я очень обрадовалась, когда мы наконец пересекли Медисон-авеню и сели на поезд, идущий до дома. Когда мы доехали до Болтон-роуд, небо стало лазурным. Темные тучи остались далеко на горизонте, и вечернее солнце, как прищуренный глаз, проглядывало в просветы между облаками. Лучи казались почти осязаемыми.

Мама остановилась перед дверью. Папа стоял в холле, без галстука, сюртук расстегнут. Глаза у него были дикие. Мама подошла ближе. Коробка с перчатками задрожала в руках.

— Эффи, иди к себе, — резко велела она.

Коробка выскользнула из маминых рук, но никто не наклонился, чтобы поднять ее.

Я взбежала наверх. Влетела в пустую спальню Луэллы. При виде тщательно застеленной кровати и аккуратного туалетного столика меня охватил ужас. Я распахнула дверцы гардероба: вся одежда висела на вешалках. Репетиции никогда не затягивались так надолго. Где она? Ее не могли настолько быстро отослать в Париж, да еще без одежды. Сердце дернулось, и боль из легких иголочками перекинулась к ребрам. Я съежилась, спрятала лицо в ладони, постаралась дышать медленнее. Когда я встала, кровь бросилась в голову, комната почернела на долю секунды, а потом снова стала четкой. В зеркале кривлялась худая бледная девочка. Я ударила себя кулаком по виску — она сделала то же.

Пытаясь успокоиться, я ушла к себе и села за стол. Я разглядывала узоры на листьях, любуясь самыми крошечными жилочками, а сама прислушивалась: не откроет ли Луэлла дверь, не побежит ли наверх, чтобы рассказать мне, как прошел день. Но вместо этого снизу закричал папа:

— Эффи, немедленно спустись в гостиную.

Свет еще не зажигали, и гостиная казалась мрачной и багровой. Мама сидела на диване, ссутулившись, сгорбив плечи. Платье ее поблекло от жары. Папа стоял рядом, скрестив руки на груди. Он тоже горбился, как будто недавние события сделали его меньше ростом. Потом я увидела в кресле бабушку, плотно закутанную в черное, как посылочный ящик. Лицо ее выражало неодобрение. Что она здесь делает? Она никогда не покидала своего дома в Грамерси-парке. Последний раз она приезжала, когда умер наш дед.

— Где Луэлла?! — крикнула я.

Родители посмотрели друг на друга и замялись. Бабушка тут же встряла:

— Ее отправили в летний лагерь.

Летний лагерь?! Я хотела рассмеяться или закричать. Они считают, что я совсем ничего не понимаю? Они знали о цыганах!

— Где она? — повторила я, задыхаясь. — Ее уже отправили в Париж?

— Это вряд ли. — Бабушка поджала губы и склонила голову набок.

— Эффи… — Папа подошел ко мне. Обычно он смотрел так, когда беспокоился, что у меня случится приступ. Только в такие мгновения он выглядел неуверенным в себе. — Твоей сестре пришлось ненадолго уехать, но с ней все хорошо. Она вернется, и она недалеко, не в Париже. Тебе не стоит волноваться.

— Почему не сказать мне, где она?

— Ты должна нам довериться. Это ради твоего блага.

Я затрясла головой. По лицу катились слезы. Сильные папины руки обняли меня. Я ощутила биение его сердца и тут же отпрянула, хватая ртом воздух.

— Дыши! — Мама встала. — Не загоняй себя.

Она взмахнула рукой в перчатке. На лице ее была написана тревога.

Я прислонилась к стене. Все вокруг плыло, руки и ноги стали очень длинными. Я не перенесла бы маминого прикосновения, поэтому я убежала, услышав, как папа сказал:

— Оставь ее, Жанна.

Наверху я рухнула на колени, положив голову на кровать. Тяжесть в груди душила. Я ударила себя в грудину, мечтая вырвать свое глупое сердце. Я больше не хотела смотреть на мир через это кривое окно. Оно не делало меня особенной или отличной от других.

Мое выживание не было признаком силы. Просто время медленно меня пожирало.

Если бы не мое здоровье, папа отослал бы и меня. Я бы тоже лгала, убегала из дома и уходила к цыганам. Наверное, поэтому Луэлла и завидовала моим приступам. Знала ли она, что собирается сделать папа?

«Девушка спускается по лестнице, а отец ждет ее внизу, похлопывая шоферскими перчатками по бедру. Он открывает дверь. Утренний свет растекается вокруг его головы нимбом, и девушка смеется. Ей велят взять шляпку, и она подчиняется. Она уверена, что отец собирается убедить ее ехать в Париж и у нее будет шанс сказать, что она вовсе не хочет никуда уезжать. Девушка замирает у дверей и смотрит наверх, гадая, проснулись ли уже мать и сестра. Когда дверь закрывается, она еще не знает, что не вернется домой к ужину. Только когда автомобиль едет вверх по дороге и когда ворота Дома милосердия закрываются за ним, она начинает плакать».

Нет! Я закрыла глаза рукой. Все было не так!

Я поднялась и пошла в комнату Луэллы. Сумерки сгустились, и на мебель легли тени. Я не хотела верить, что она меня бросила, но при этом до глубины своей расколотой души надеялась, что папа не увез ее, что она сбежала с цыганами. Я опустилась на колени, сунула руку под матрас, пошарила там. Если Луэлла ушла по своей воле, она должна была забрать с собой свои сокровища. Мы условились прятать под матрасами все, связанное с цыганами. У меня лежали томик Вордсворта, который мне дала почитать Луэлла, перышко и желтая лента, которые мы с Треем нашли в лесу. Я запустила руки поглубже под матрас, тщательно все ощупывая и мечтая ничего не найти. Когда рука наткнулась на что-то мягкое, у меня перехватило дыхание. Я потянула и вытащила синий шелковый шарф Пейшенс. Узел развязался, и стеклянные бусины рассыпались по покрывалу, как капли воды. Там же лежали серебряный гребень и две катушки ниток для вышивания. Я покатала в пальцах бирюзовую бусину с красной каплей в центре — амулет от дурного глаза. Я знала, что Луэлла не оставила бы эти сокровища, но все же надеялась, что она могла сбежать в табор.

Собрав вещи Луэллы, я вернулась к себе и бросила все это на кровать. Снаружи донеслись какие-то звуки, я подошла к окну и увидела, как папа помогает бабушке сесть в автомобиль. Спина у нее была совсем сгорбленная. Я представила на ее месте элегантную мисс Милхолланд и почувствовала прилив ненависти к отцу. Автомобиль уехал, а он еще долго стоял, сунув руки в карманы, и смотрел на дорогу.

Я не вышла к ужину. В семь часов папа постучал в дверь:

— Эффи? Ты в порядке?

Я не ответила.

— Как я уже говорил, с твоей сестрой все хорошо. Она совсем скоро вернется. Эффи, я должен услышать твой голос, чтобы понять, что ты жива.

— Все хорошо.

— Ты не голодна?

— Нет.

Он побарабанил по двери пальцами:

— Хорошо, тогда хотя бы постарайся поспать, слышишь?

Ночью я лежала поверх покрывала, полностью одетая. Окно было распахнуто, чтобы я могла слышать каждый звук. На улице скрипели повозки, лаяла собака, проехал, погромыхивая, автомобиль. Когда пробило двенадцать, я прокралась в коридор. Из-под дверей родительской спальни не пробивалось ни лучика света. Я спустилась вниз, держась поближе к стене, где ступеньки скрипели меньше всего, и выскочила наружу.

Мой путь освещал яркий, ясный свет полной луны. Я бежала по лесу мимо ручья, мимо индейских пещер, вверх по холму. Страх колол ноги сотнями крошечных иголок. Я боялась, что луг окажется пустым, залитым лунным светом. Наверняка цыгане ушли, и сестра ушла вместе с ними. Я кинулась вперед, и у меня вырвался вздох облегчения, когда на полянке показались костры. Я бежала по траве, уверенная, что навстречу выскочит Луэлла и велит мне успокоиться. Но меня остановил мужчина.

— Христос Вседержитель! Я чуть по голове тебя не треснул! — Я узнала голос Иова. — Ох, да это ж Эффи!

Фредди, отец Иова, тут же вышел из круга костров. Он был огромен, как и его жена, с густой бородой и глубоко посаженными черными глазами. Кивком он велел Иову вернуться. Тут же появилась Марселла, подозрительно оглядела меня, будто забыв, кто я такая.

— Что ты здесь делаешь? — мрачно спросил Фредди.

— Я… Я ищу Луэллу.

Дыхание мое было тяжелым, грудь ходила ходуном. В колеблющемся свете костров я заметила Трея. Он стоял, засунув руки в карманы, и смотрел прямо на меня, но не подходил.

— Твоей сестры здесь нет. — Марселла отошла в сторону, загораживая Трея и костер. Ее фигура, освещенная сзади костром, казалась огромной и зловещей. — И тебе тут делать нечего.

— Она пропала, — сказала я, пытаясь отыскать глазами Трея.

— Мы знаем. Твой отец уже приходил и грозил нам. — В ее тоне слышалась уверенность человека, которому часто угрожали, но который при этом справлялся со всеми угрозами.

— Несчастье она приносит, сестра твоя. — Фредди обнял жену. — И ты принесешь. Не должен был я вас обеих пускать.

Тлеющее полено обрушилось в костер, взметнулись искры, взлетая и угасая, как умирающие светлячки. Фредди — широкий и неподвижный, как стена, — встал рядом с Марселлой, преграждая мне дорогу. Я хотела поговорить с Треем.

Марселла спокойно положила руку мне на плечо и произнесла твердым тоном:

— Нам нечем тебе помочь. Уходи.

Я вспомнила, как она клала мне на плечи руку, когда играла музыка, как близко я видела ее разбитые костяшки и выступающие вены. Я повернулась и пошла обратно, к лесу. Неподвижная армия деревьев и подлеска терпеливо ждали меня. Луна будто бы померкла. Я спотыкалась о корни и упавшие ветки и думала о ночном приключении, которое мы с Луэллой пережили всего несколько месяцев назад.

Дома я проскользнула к себе, как ночной зверь, идущий по безнадежному следу. В течение нескольких месяцев мы с Луэллой смотрели на отца едким обвиняющим взором и, зная, что он скрывает, покрывали его. Я захлопнула окно, скрываясь от ночи, нырнула в постель и зарылась в одеяла. Встряхнув шелковый шарф, прижала его к лицу. Бусы рассыпались по кровати. Одна бусина забилась под плечо, вторая под шею. От шарфа пахло сиреневой водой и дымом костра.

Ночью меня разбудил ветер. Он скребся в окно и колотил по стеклу веткой. Шарф выпал из рук, бусины закатились еще глубже, когда я села. Я заснула, не думая, что будет с моей кожей от их острых краев. В комнате было душно, и я не знала, сколько времени. Кто-то поднялся со стула, и я отбросила одеяло.

— Ты проснулась? — Это оказался отец.

Я поникла.

Он сел на край кровати и взял меня за руку. Прижал пальцы к запястью, проверяя пульс, как в детстве.

— Я так давно не спрашивал про твои рассказы. Прости меня за это, — сказал он глухо, как будто у него совсем пересох язык.

Я хотела тоже извиниться: за то, что я не великолепный ребенок Тилдонов, родившийся в первый день нового века, за то, что мы с мамой и Луэллой не стали той идеальной семьей, о которой он мечтал.

Отец выглядел усталым. В лунном свете я видела тонкие морщинки у его глаз и щетину на подбородке.

— Я за тебя всегда боялся. Теперь это смешно. — Он погладил меня по плечу. — Посмотри, как у тебя сердце ровно бьется. Я знал, что ты победишь. И к черту всех докторов! — Он наклонился к моему уху, глаза у него весело блеснули, как случалось, когда он перед самым ужином вдруг доставал из кармана конфеты для нас с Луэллой. — Пусть это останется между нами. Твоей маме такое не понравится. Это будет нашей маленькой тайной: будем ругать докторов вместе.

Я ничего не победила и не хотела больше никаких секретов.

— Где Луэлла?

Папа отстранился, и намечавшаяся между нами близость исчезла.

— Ты должна верить матери и мне. Твоя сестра расплачивается за свои поступки. Скоро она вернется домой.

Он встал и открыл окно. Засвистел ветер. Прикрыв меня одеялом, папа пробормотал:

— Засыпай, Эффи.

Я не хотела, чтобы он уходил. Я не хотела оставаться одна.

— Я завтра тебе покажу, что написала.

— Прямо с утра? — улыбнулся он.

— Прямо с утра.

— Знаешь, если твои рассказы хороши, нам стоит подумать об их публикации. Я знаю редактора, который сможет их посмотреть.

— Отец мисс Милхолланд?

— Он. — Папа издал неестественный смешок.

— Не хочу.

В лунном свете мы видели друг друга совершенно ясно. На его лице я прочла: он понял, что я все знаю.

— Что ж, найдем кого-нибудь еще, — сказал он и вышел.

Я скинула одеяло, поджала колени к груди и закрыла глаза. Но горячие слезы все равно катились по вискам. Дом милосердия представлялся огромным и неприступным, белые стены высились, как врата ложного рая.

«Девушка пинается, кусается и кричит, когда ее волокут внутрь. Ее отец, наблюдая из автомобиля, боится, что совершил ошибку. Он долго еще сидит, ударяя ладонью по рулю, думая, не стоит ли зайти внутрь и забрать ее. Небо затянуто тучами. Он хочет, чтобы пошел дождь и смыл жару. Он думает о жене и ощущает первый прилив настоящего раскаяния. Он сделал это ради самого себя. Но все же, заведя двигатель, он говорит себе, что это все ради дочери, что так будет лучше, что она ответит за свои поступки. И что она скоро будет дома».

От слез сердце забилось чаще, а в груди снова все сжалось. О Доме милосердия я знала только из школьных сплетен. Девочки читали в газетах о смирившихся бунтовщицах и попытках побега. Я не знала никого, кто побывал бы там, если не считать Сьюзи Трейнер. Но что бы там ни творилось, я не могла представить себе Луэллу в таком месте. Она, как тигр в клетке, устроит бунт, попытается сбежать. Разве папа не понимает, что Луэллу нельзя укротить?

8 Эффи

Всю ночь я ворочалась и дергалась, просыпалась вся в слезах. На веках засохла соль, и, открывая глаза, я чувствовала, будто отдирала от глазных яблок сухую бумагу. Все тело болело.

Утренний свет обжег глаза, а щебетание птиц звоном отдавалось в ушах.

Спустившись к завтраку, я присела на стул, не собираясь есть. Мама сидела, положив руки на стол, глаза у нее были красные и припухшие. Папы я не заметила. Кажется, он все-таки не собирался читать мои рассказы.

— Кофе? — Мама дрожащей рукой потянулась к кофейнику. На ней было светлое летнее платье, и лицо казалось таким же бледным, как ткань. Под глазами залегли темные круги — знак тревоги, которой я так ждала месяц назад. — Сливок?

Я кивнула, глядя, как сливки льются в кофе и меняют его цвет.

— А где папа?

— Уехал на работу пораньше.

Деланное оживление в ее голосе разозлило меня. Папина ложь — одно, я уже знала, что он постоянно лжет, но мама лгать не должна.

— Я знаю, что Луэлла не в летнем лагере.

Она вдруг перегнулась через стол, рукав взметнулся, словно крыло, и она схватила меня за руку. Меня поразила сила ее пальцев. Она не была бойцом, но не из-за слабости.

— А мы знаем про цыган, юная леди, и про то, что вы не так невинны, как кажется. Но твой отец решил поверить, что ты ходила туда только из-за сестры.

Она отпустила меня, положила руки на колени и принялась хмуро и сосредоточенно на меня смотреть.

— Больше ты никаких бед не натворишь. Это достаточно ясно? Я ожидаю от тебя безупречного поведения. Если отец говорит, что твоя сестра в летнем лагере, ты не будешь задавать ему вопросов. И мне тоже.

Блюдечко звякнуло, когда мама поднесла чашку к губам. Сделав глоток, она взяла серебряные щипчики и бросила мне в чашку три куска сахара.

— Ты ведь так любишь? — примирительно спросила она. — Или попросим Вельму приготовить тебе чай, раз отца нет, и никто возражать не станет.

Весь день я пролежала на кровати с книгами сказок Эндрю Лэнга. Пропажа Луэллы будто выжала меня досуха. Меня мучила тревога, что в конце концов привело к приступу, во время которого мне казалось, что я уплываю из тела. Когда наступил вечер, я спустилась и поела в молчании, давясь бесцветной рыбой и морковью с маслом. Мама казалась постаревшей, измученной и такой же несчастной, как я, папа не пришел к ужину, а Вельма подавала на стол в угрюмом молчании.

Утром я осталась в постели, но никто за мной не пришел. Жара спала, в окно задувал прохладный ветерок. Небо стало ярко-голубым. Когда я наконец спустилась в той же одежде, в которой спала, я никого не обнаружила. Где папа? А мама? Она тоже ушла? Я побежала в их комнату, представляя, что моя семья собрала вещи и уехала и теперь я увижу там пустые комоды и шкафы. Я распахнула дверь с такой силой, что она ударилась о стену.

— Господи! — Мама оторвала взгляд от листа бумаги. — Что случилось, ради всего святого?!

— Я думала, что ты пропала. — Чувствовала я себя глупо, но мне стало легче.

— Не дури. — Она надела на перо колпачок.

Широкие рукава взметнулись, когда мама повернулась на стуле. Края кимоно разошлись, демонстрируя гладкую кожу повыше ночной рубашки. Перчаток она не надела, и шрамы на руках выступали, как белые вены. Когда она подошла и взяла мое лицо в ладони, я не почувствовала никакого спокойствия от близости этих неровных рубцов. Прикосновение показалось мне неприятным. Я видела, как она горит, как пламя пожирает ее халат, а потом и ее саму.

Она отстранилась со словами:

— Садись. Я должна кое-что у тебя спросить.

Я села на краешек кушетки, обитой желтой тафтой. Мама зажгла сигарету. Это что, войдет у нее в привычку? Я не могла понять, курила ли она и раньше, скрывая это, или начала после пропажи Луэллы? Глаза у нее были настороженные, улыбающиеся губы дрожали.

— Расскажи мне о цыганах.

У меня в желудке все застыло. Если я ей расскажу, наша с Луэллой тайна станет свидетельством преступления и вся ее сакральность рухнет. Наши чары испарятся.

— Прошу прощения за вчерашний день. Я не стану на тебя злиться, обещаю. — Голос мамы смягчился, когда она затянулась и запахнула полу кимоно. — Я уверена, что твой отец прав и что Луэлла тебя заставила. На тебя такое поведение не похоже.

— Почему бы не спросить у нее?

Мама вздохнула, прижала палец колбу.

— Сейчас она с нами не разговаривает. — Она уронила руку. — Сколько времени вы туда ходили? С тех пор, как Луэлла первый раз о них спросила? Когда я запретила вам это делать? Если мне не изменяет память, я была достаточно великодушна, чтобы пообещать сводить вас на ярмарку? — Она распахнула окно и выдохнула дым на улицу. — Что Луэлла там делала?

— Танцевала, — ответила я, зная, что причиню ей боль.

— Танцевала? И какие же танцы?

— Не знаю… цыганские.

Она скривилась с отвращением:

— А еще?

— Пела.

— Пела и танцевала? — Мама передернула плечами, затушила сигарету и сбросила кимоно. Ее движения стали мелкими, дергаными. Она стянула ночную рубашку, и та бесформенной кучей опала на пол. Волны белого крепа походили на глазурь, сползшую с пирога.

Мне странно было видеть ее обнаженной — бледная ложбинка на спине, несильно выступающие ягодицы. Кажется, раньше такого не случалось. Она открыла гардероб, швырнула на кровать платье, вытащила сорочку и надела ее через голову. Перекинула волосы через одно плечо, заплела их в толстую косу.

— Что она находила в этом? Чем ее привлекала их порочная и грязная жизнь?

Я пожала плечами. К глазам подступали слезы:

— Не знаю.

Луэлла ответила бы маме. Может, так она и сделала. Может, она кричала и плевалась, когда ее уводили.

— Что ты там делала? — Мама обхватила себя руками, будто готовясь услышать худшее.

— Смотрела и писала. — Я не собиралась раскрывать ей подробности, чтобы она не растоптала, как свой окурок, наши самые драгоценные мгновения.

Мама сняла с крюка корсет:

— Помоги мне с этим.

Она со свистом вдохнула сквозь зубы, втянула живот, прижала руки к бедрам, чтобы я смогла застегнуть крошечные механические застежки. Когда она повернулась ко мне, на ее лице уже не было злости, как будто корсет всю ее выжал. Брови расправились, уголки губ опустились, лицо стало печальным.

— Когда вы были маленькими, я беспокоилась, что Луэлла слишком уж сильно привязана к тебе. Она таскала тебя повсюду, бежала к тебе, если ты плакала, и говорила мне, если ты хотела есть. Но потом оказалось, что это ты слишком к ней привязана. — Она тяжело вздохнула. — Жаль, что ты пошла за ней в цыганский табор, но я знаю, что ничего подобного не повторится. Просто не уходи и не сердись на меня. Ты будешь держаться, пока сестры не будет. Хорошо? Обещаешь?

Я кивнула, радуясь, что все лето успешно скрывала от нее свои приступы.

В течение месяца отец появлялся редко — рано уходил в контору и задерживался там допоздна. Ни разу он не спросил меня о моих рассказах, но мне все равно нечего было ему показать. В его отсутствие мама становилась невероятно энергичной. Движения делались быстрыми, резкими, юбки хлопали, браслеты звенели. Лето почти закончилось, но мы с ней ходили на пикники, посещали театр и бывали на пляже. В Ньюпорт уехало не все общество, и оставшиеся в городе дамы заполняли нашу гостиную, болтали и хихикали.

Луэлла, как весело сообщала мама, уехала в летний лагерь. Какой лагерь? Мамаши были заинтригованы, уверяли, что их собственным дочерям — девицам с постными вежливыми улыбками, скучавшим тут же рядом, — тоже не помешала бы дисциплина.

— Где-то на севере, — неопределенно отвечала мама. — Совсем забыла название. Расскажу, когда оплачу счета. — И тут же мило посмеивалась над собственной забывчивостью.

Девушки отводили меня в сторону, спрашивали, где Луэлла на самом деле. От их дыхания пахло селедкой — мама подавала ее на маленьких крекерах, которые отчаянно крошились.

— Она в летнем лагере, правда. — Я легкомысленно улыбалась. То ли мамин фальшивый смешок их насторожил, то ли они прекрасно понимали, что Луэлла ни за что не осталась бы ни в каком гадком лагере.

Одна тихая девушка со змеиными повадками спросила:

— А ты почему не поехала?

— Мама хотела, чтобы я составила ей компанию. — Это уже походило на правду.

Если мне удавалось улизнуть одной, я шла по Болтон-роуд наверх, к подъездной дорожке Дома милосердия, которая вилась вокруг холма. Я стояла, прижавшись лицом к чугунным воротам, высматривая малейшие признаки жизни, но ни одна девушка не спускалась к самой дороге. Никто никогда не выходил из чисто побеленного домика у ворот. Отсюда я видела только часть темного здания, стрельчатые окна, арки дверей, шпиль часовни, высящийся над деревьями. Я сочинила сотни историй о том, что случилось с Луэллой в этом месте.


Наступил сентябрь. Начались занятия в школе, но Луэллы все еще не было. Тени под папиными глазами все густели, и он со мной не разговаривал. По ночам я слышала, как он вышагивает по коридору. Если я встречала его утром, он выглядел так, будто забыл о моем существовании. Вежливое уклончивое «доброе утро» — вот и все разговоры.

С приходом осени маму покинули силы. Она больше не утруждала себя выдумыванием правдоподобной лжи и заявила, что Луэллу отослали к далекой родственнице в Чикаго.

— А не в Париж?

Мама смутилась.

— Вы собирались отправить ее в Париж, помнишь?

— Нет, не в Париж, — грустно ответила она.

Мне хотелось крикнуть, что она лжет, но горло вдруг перехватило, а в груди поселилась тяжесть, которая не позволила заговорить.

В школе я не могла ни на чем сосредоточиться. Мысли разбегались в разные стороны. Голоса учителей сливались в один. Доска расплывалась перед глазами, строчки сбегали с листов. С каждым днем канат жизни под ногами завязывался в новые узлы: удерживать равновесие становилось все труднее.

Я ни разу не ходила в цыганский лагерь: боялась, что за ручьем и холмом я увижу только опустевший луг, выгоревшую траву на месте костров, уходящие вдаль следы колес да призрак танцующей в лунном свете сестры. Я обвязала ленточку Трея вокруг запястья — бледно-желтый цвет казался гаснущим лучиком солнца — и попыталась вспомнить сказки Марселлы о волшебстве и зле.

Как-то в начале октября, когда мисс Пейсли вышла из художественного класса, три девочки сдвинули свои листки, чтобы сесть рядом, склонились над рисунками и перешептывались достаточно громко, чтобы я слышала.

— Вы слышали, что Сьюзи Трейнер никогда не вернется в школу?

— Я слышала, что ее выпустят через три года.

— Три года!

— Некоторых девушек держат еще дольше, пока они не исправятся.

— Или не раскаются.

— Это как тюрьма. Тебя отправляют туда на столько лет, сколько ты заслужила. Кое-кто сидит там по десять, двадцать лет. Кто-то никогда не выходит, но я слышала, что три года — это минимум.

— Не может быть!

— Я говорю то, что слышала!

Дверь распахнулась, и каблуки мисс Пейсли застучали по полу. Она взглянула на троицу:

— Барышни, немедленно рассядьтесь!

Девочки разбежались по местам.

Мисс Пейсли стояла так близко, что я видела, как висит кожа у нее на руках, и чувствовала исходивший от ее дыхания запах лука.

— Ты ничего не нарисовала? — Она хлопнула по пустому листу передо мной.

Я уронила карандаш, руки в перчатках лежали на листке, как сломанные крылья. Я смотрела на затянутые в атлас кончики пальцев и пыталась сосредоточиться.

Три года… Три года, если продемонстрировать раскаяние. Луэлла никогда этого не сделает. Перед глазами потемнело. В ушах нарастал шум, похожий на плеск далеких волн. У меня не было трех лет. Я просто не проживу столько без нее.

Я подобрала карандаш и принялась набрасывать контур стоявшей передо мной вазы. Искра решительности вдруг разогнала тени в моей голове. В первый раз после исчезновения Луэллы я собралась. Линии на рисунке становились все темнее и четче с каждым штрихом, туман рассеивался, и передо мной начинал вырисовываться план.

9 Эффи

Фонарик так и лежал там, где его оставила Луэлла. Слегка проржавевший, покрывшийся грязью, но невредимый. Вытащив его из укрытия под овальными блестящими листами абелии, я подумала, что очень легкомысленно было не вернуть его сборщику устриц.

Утром, чтобы не попасться на глаза родителям, я пропустила завтрак и ушла в школу пораньше. На первом уроке я сказала, что мне нездоровится, и учитель отправил меня в лазарет, куда я идти не собиралась. Вместо этого я вышла из школы. В небе клубились тучи. Я побежала по 57-й улице и села на поезд до дома. Теперь я стояла перед ним с ржавым фонариком в руках, не зная, ушла мама или сидит в гостиной, глядя на меня в окно.

Спрятав фонарик под крыльцом, я осторожно открыла дверь. Мамины перчатки лежали рядом с ее сумочкой на серебряной цепочке. Я заглянула в гостиную — там было пусто. Прокралась в спальню, написала короткую записку и оставила ее на подушке. Потом я спустилась и открыла мамину сумочку. Внутри лежал кошелек. Я забрала все, что в нем было, и вышла.

Схватив фонарик, я побежала, тяжело дыша, по дороге, к тому месту, где могла свернуть в лес. Листья хрустели под ногами, как старая бумага. У ручья я сняла туфли и чулки и зашла в воду по щиколотку. Вода была ледяная. Поднялся ветер. Он срывал с деревьев красные и желтые листья с прожилками. Я не стала стряхивать те, что застряли у меня в волосах. Вылезла из воды, тяжело поставив на землю онемевшую ногу.

Дом сборщика устриц стоял на краю ручья Спайтен-Дайвил. Строение осело с восточной стороны, как будто ветер сто лет подряд дул с запада. Белая краска давно облупилась, посеревшие доски с трудом держались на месте. Я прошла вниз по склону, потом поднялась по грязной дорожке, миновала брошенную лопату и ведро с дохлой рыбой. За домом ручей становился шире и мельче. Говорили, что если человек попытается перейти его вброд, дьявол схватит за штаны и утащит его.

Я постучала в дверь, стараясь держать себя в руках и надеясь, что призрак сборщика устриц — плод моего воображения. Засов отодвинулся не скоро. Дверь приоткрылась ровно настолько, чтобы в щели показался один прищуренный глаз.

— Ну?

Я оставила фонарь на поленнице, где он нашел бы его сам, лишь бы не признаваться, что мы с сестрой соврали и не вернули его.

— Я пришла попросить о помощи, — пробормотала я.

— Что случилось? — Мужчина приоткрыл дверь шире, и я увидела его лицо.

Он вовсе не походил на чудовище. При свете дня это был просто усталый, небритый, потертый человек.

От ручья несло рыбой. Привязанная лодка поскрипывала.

— У меня ничего не случилось, но мне нужен помощник. Я заплачу.

Я стояла на грязном пороге и рассказывала, что мне нужно, стараясь объяснить как можно быстрее и проще. Ему это показалась подозрительным.

— Странных вещей ты хочешь. — Он отпустил дверь, та распахнулась, и я увидела очаг и деревянный стол с огарком в серебряном подсвечнике. Хозяин дома провел рукой по седым поредевшим волосам. — Сколько платишь?

Я вытащила деньги из кармана. Я их не считала, но его брови поднялись.

— А тут немало. Откуда ты их взяла? Украла?

Я покачала головой. Еще одна ложь.

Он мне не поверил, но все равно потянулся за деньгами. Его рука разорвала последнюю связь между мной и матерью.

— Хочешь идти прямо сейчас?

— Да.

— Погоди минуту.

Дверь захлопнулась у меня перед лицом. Я сняла сшитое у портного пальто, надеясь, что без него мой вид будет более жалким. Со стороны ручья дул холодный ветер. Я поежилась и дернула за карман синей саржевой юбки. Нитки лопнули, и карман отлетел. Я бы срезала кружевные манжеты с блузки, но не было ножниц. Наверное, рваного кармана хватит.

Потом я неохотно сняла перчатки и спрятала их в карман пальто. Сжала изуродованные пальцы в кулак, чтобы никто их не видел.

Когда хозяин дома вернулся, я протянула ему пальто и попросила от него избавиться.

Он покачал головой.

— Ну и чепуху ты задумала, — сказал он, взял пальто и повесил на крючок. — Пошли.

Мы двинулись назад по Болтон-роуд. По обеим сторонам дороги высились гордые вязы. Пошел дождь, и я почувствовала, как влага оседает у меня на щеках. Мой спутник поднял воротник пальто и наклонил голову. Ветер забирался под платье, я обхватила себя руками и старалась не дрожать. Если бы мы дошли до того места, где дорога переходила на южный склон, мы свернули бы на Эмерсон-стрит и вернулись бы к моему дому. Минуту я обдумывала эту идею, но тут мой спутник повернул направо, и я пошла за ним по крутому заросшему склону. Всего на несколько дней. Как только мама покажет папе мою записку, мы с Луэллой вернемся домой.

Мы прошли еще немного и вскоре оказались перед воротами Дома милосердия. Посмотрели на кривую дорожку, на белые стены, тянувшиеся по обе стороны.

— Я не спросил, как тебя зовут.

Как зовут? Об этом я не подумала.

— Наверное, мне стоит назваться вашим именем.

— Ротман. Герберт Ротман.

Я посмотрела на него. Дождь прекратился. Ветер взъерошил его волосы, и теперь они напоминали пушинки на одуванчике. Пальто свисало до колен и топорщилось над худыми плечами.

Я протянула руку:

— Эффи Ротман. Приятно познакомиться, Герберт.

Руки он держал в карманах и не подумал их вынуть.

С непроницаемым лицом он заметил:

— Ты не похожа на девицу, которая что-то не то натворила.

Я опустила руку.

— Пока еще не поздно, можно повернуть назад. — Он явно считал, что дорога привела нас не к лучшему месту. — Может, ты просто в церкви покаешься или что? Как-то это неправильно.

Я хотела сказать ему, что это самый храбрый поступок в моей жизни, но сказала только:

— Вам ничего не грозит.

— Мне? Разумеется.

Герберт дернул за бронзовое кольцо, свисавшее с большого колокольчика, и раздался громкий звон. Из белого домика появилась женщина. Потерла ладони друг о друга, стряхивая с них грязь:

— Новая девица?

Герберт кивнул. Женщина, не глядя на нас, запустила руку в карман передника и выудила внушительное кольцо с ключами. Немолодое лицо от солнца стало бурым. Она вставила ключ, повернула его, и ворота открылись.

— Идите к главной двери, сестра Гертруда вас впустит.

Мы прошли вперед, и металлические ворота захлопнулись за нами. От щелчка замка по шее побежали мурашки. Герберт натянул шляпу на уши и пошел вперед. Я двинулась за ним.

Дом оказался массивным кирпичным строением, стоявшим над Гудзоном. Настоящая цитадель. Она тянулась на целые мили. Посмотрев на огромную ухоженную лужайку, окруженную высокой белой стеной, я разглядела за ней лесистую долину и реку, похожую на металлическую ленту, в которой отражалось угрюмое небо.

Я прошла за Гербертом через арку и поднялась по широким каменным ступеням. Лишенные листьев лозы, толстые и узловатые, ползли по стене вверх и исчезали в проемах балюстрады. Когда Герберт коснулся гонга у входной двери, тот громко зазвенел. Послышались торопливые шаги, и дверь открылась.

— Сестра Гертруда? — спросил Герберт.

— Нет. — Сестра смерила нас взглядом маленьких тусклых глазок. — Сестра Мария. Чем могу служить? — Говорила она еле слышно.

— Да вот, хочу… — Герберт посмотрел на меня. Я смотрела на стиснутые руки монахини, бледные на фоне складок хабита[2] и изогнутые, как раковины. — Хочу дочь к вам пристроить.

— По решению мирового судьи?

— Нет, мэм. А это обязательно?

— Нет, разумеется, нет. Это обычный путь, но мы принимаем девиц и без решения суда. Пойдем, я покажу тебя сестре Гертруде.

Сестра Мария отступила в сторону и слегка кивнула. Она была так тонка и бледна, что походила на больного ребенка, которого не пускают на улицу. Чепец казался слишком тяжелым для ее шеи, он, будто вериги, заставлял ее постоянно клонить голову набок. Холл оказался чистым и светлым, пол — гладко натертым. Было холодно, но не слишком. Мы вошли в маленькую комнатку, стерильный запах которой напомнил мне о врачах. Сестра Мария велела нам подождать. Вернувшись через несколько минут, она отвела нас в другую комнату, еще меньше. Там была другая монахиня. Она сидела, сгорбившись, за огромным столом, совершенно пустым, если не считать одинокой лампы, бросавшей круг света на темное дерево. Слева у стены стоял тяжелый дубовый стол с рядами книг, часами и мраморной фигуркой Иисуса, склонившего голову. На подоконнике виднелся хилый от недостатка света цветок.

Женщина за столом отпустила сестру Марию,которая покорно кивнула и вышла из комнаты. Двигалась она так же осторожно, как и разговаривала, словно боялась занять лишнее пространство или истратить слишком много воздуха. Как ее только слушались девушки? Один взгляд Луэллы мог бы убить ее. Луэлла… Где она? В столовой? В часовне? В какой-нибудь пустой комнате? Я смотрела на женщину за столом, стараясь скрыть свое нетерпение.

Монахиня равнодушно взглянула на меня. Тишину нарушало только негромкое тиканье часов. Потом она перевела взгляд на Герберта.

— Я сестра Гертруда, — мягко сказала она и на мгновение отвлеклась, чтобы достать из ящика бумагу и перо. — Как зовут девочку?

Герберт мял шляпу в руках.

— Эффи Ротман, — ответил он очень неуверенно. Мне хотелось, чтобы он был более убедительным.

Сестра Гертруда сняла с пера колпачок и начала записывать.

— Возраст?

Поймав отчаянный взгляд Герберта, я ответила вместо него:

— Тринадцать лет.

Перо зависло над бумагой. Сестра Гертруда посмотрела на меня. Она казалась старой, но лицо у нее было круглое и гладкое, а руки мягкие и гладкие, без выступающих вен. Жизнь под покровом хабита — вдали от солнца, со скудной едой и многочасовым стоянием на коленях — позволила ей хорошо сохраниться.

— Тринадцать? — удивленно переспросила она.

— Я маленькая для своего возраста.

Она недоверчиво хмыкнула.

— Дата рождения?

— Первое января одна тысяча девятисотого года.

Она снова посмотрела на Герберта. Глаза у нее были ярко-голубые.

— Вы отец?

Герберт гортанно откашлялся и выдавил:

— Да.

По лицу сестры Гертруды пробежала гримаса отвращения, но она продолжала записывать: возраст, адрес, род занятий. Она спросила имя моей матери, и Герберт легко ответил. Я не знала, кого он имел в виду: покойную жену или дочь. Сестра Гертруда подтолкнула лист бумаги к краю блестящего стола, протянула ручку и жестом приказала подписать бумагу. Герберт подписал.

— Ну что ж… — Она сплела длинные пальцы и наклонилась вперед, глядя на меня сочувственно. — Все мы недостаточно хороши для Господа нашего, но всё же прекрасно понимаю, что вы не оказались бы здесь, если бы ваша дочь не рисковала погибнуть. Как именно, сэр, эта девица свернула с праведного пути?

Герберт перестал крутить шляпу в руках и крепко ее сжал:

— Пусть сама расскажет.

Переведя глаза на меня, сестра Гертруда сказала:

— Говори, милая. Ничто меня не удивит. Я слышала о любых пороках.

— Я лгала, — быстро произнесла я.

— Это все?

Я попыталась придумать грех пострашнее.

— Я целовалась с юношей. — Мое лицо вспыхнуло, и я опустила голову.

— Часто?

— Много раз.

Лицо ее передернулось:

— Что заставило тебя так поступить, дитя?

— Моя грешная природа. — Я не колебалась.

Сестра Гертруда поднялась со стула. Тяжелый крест у нее на шее качнулся и чуть не задел лампу. Она обошла стол.

— Осознание греха, милая, это первый шаг. Раскаиваешься ли ты?

Я кивнула. Сестра Гертруда улыбнулась, и у ее глаз показались морщины. Она взяла меня за руку и вздрогнула при виде корявых пальцев.

— Что у девочки с руками? — Она строго посмотрела на Герберта.

— Врожденный дефект, — быстро ответила я, и Герберт кивнул.

Сестра Гертруда подняла мою руку к свету, внимательно ее рассматривая.

— Что ж, если это не требует лечения…

— Нет, мэм, — осторожно проговорил Герберт, покосившись на меня.

— Тогда пусть это послужит вам облегчением. — Она улыбнулась, выпустила мою руку и осторожно подтолкнула Герберта к двери.

Лицо его стало малиновым.

— Мы прилагаем все усилия, чтобы спасти своих заблудших сестер, — произнесла она далее. — Кто-то находит спасение, кто-то — нет. Это будет зависеть от вашей дочери. Мы можем предложить ей лишь защиту и наставничество. — Дверь открылась, и они вышли в коридор. — Мы считаем, что быстрое прощание дается всем легче.

Она кивнула в мою сторону, и Герберт вяло помахал мне, сильно смущаясь. Затем он нахлобучил шляпу и исчез с сестрой Гертрудой. Мне вдруг захотелось броситься за ним и вцепиться в него, но сестра Мария уже показалась в дверях и поманила меня за собой.

10 Жанна

В тот вечер, когда моя старшая дочь выбросила из автомобиля балетные туфельки, я не могла уснуть. Было жарко, я лежала рядом с Эмори, скомкав простыни и сцепив руки на животе. Пот струйками катился по телу под ночной рубашкой. Я все время вспоминала дерзкое лицо Луэллы и уничтоженные пуанты. Такое вульгарное неуважение не только ранило меня в самое сердце, но и привело в ярость. Может, это стало результатом американского воспитания? Мне бы никогда не пришло в голову поступить так с собственной матерью.

Я встала и подошла к окну. Отдернув штору, выглянула во двор, где рос одинокий дуб. Его огромные ветки покачивались в лунном свете. Я не стала говорить Эмори о происшествии с Луэллой, потому что не представляла, как он отреагирует на такую наглость дочери. Ее темперамент, напоминавший его собственный, всегда выводил его из себя. Они походили друг на друга гораздо сильнее, чем готовы были признать.

Не было даже легкого ветерка, который мог бы хоть немного разогнать удушающую жару. Я вернулась в постель, но никак не могла уснуть, хотя очень устала. Наутро надо было первым делом написать брату. Он даст мне совет относительно Луэллы. Я не хотела, чтобы мать узнала об отказе внучки ехать за границу.

Что-то привлекло мое внимание. Приподнявшись на локте, я прислушалась, но в доме было тихо. Я снова легла, однако так и не смогла заснуть до самого утра, ворочаясь с боку на бок, пока серый рассвет не пробрался в окна и не проснулись птицы, гнездившиеся в кроне дуба.

Оставив попытки заснуть, я выбралась из постели, рассудив, что лучше всего будет разбудить Луэллу, пока никто не проснулся. Мы выпьем кофе и поговорим. Если она вернется к репетициям и забудет эту чепуху про уход из балета, я попробую уговорить мужа не отсылать ее в Париж. Правда, проку в этом будет мало: Эмори настроен решительно. С тех пор как она пригрозила тайно выйти замуж, он места себе не находит. Думаю, это только угроза, но все же меня тревожило, что дочь решилась к ней прибегнуть.

Я тихонько оделась, чтобы не разбудить мужа. Во сне у него было удивительно мирное лицо, как у ребенка, на которого хочется смотреть, чтобы помнить эту безмятежность, когда он проснется и начнет вас изводить.

Дверь в комнату Луэллы была приоткрыта. Заглянув в нее, я увидела пустую кровать и улыбнулась при мысли, что девочки до сих пор спят вместе. Я часто сидела в детской и смотрела, как они прижимаются друг к другу, как Луэлла раскидывается на всю кровать, забрасывает руку на сестру, а Эффи сворачивается в клубочек.

Я ожидала увидеть что-то подобное и сейчас, но Эффи была в комнате одна. Я увидела ее тонкое лицо на подушке. Темные полукружия под закрытыми веками напоминали, как и всегда, о ее слабом сердце. Обойдя вокруг кровати, я подняла с подушки листок бумаги и вышла.

Записка была написана карандашом, и слова пробивались сквозь утренний свет, как слабый шепот:

«Моя возлюбленная сестра!

Время, проведенное в таборе, изменило меня. Как бы я ни убеждала себя, я не смогу простить папу и не смогу дальше лгать маме. Я не прошу и тебя простить меня, потому что мои поступки так же ужасны и непростительны, как поступки отца, но я ухожу. Пейшенс сказала, что, если ее заставят выйти за парня, которого она ненавидит, но за которого ее сосватали, она ударит себя ножом в сердце, и я ее не виню. Они с Сидни несколько недель назад предложили мне уйти с ними, но я решилась только сегодня. Сидни с ума по мне сходит. Он говорил мне это много раз, а Пейшенс сказала, что он не станет ей помогать, если я с ними не пойду. Но на самом деле я хочу уйти. Не из-за Сидни. Я вовсе ничего к нему не чувствую. Я хочу уйти, чтобы понять, как это: дойти до конца дороги и иметь возможность свернуть в любую сторону. Ты можешь себе представить, что такое жить возле океана или в горах? Просто жить. Не быть привязанной к месту или человеку.

Я люблю тебя, сестренка, но я задыхаюсь. Я должна это сделать.

Когда я буду скучать по тебе, я стану вспоминать, как держала тебя за руку на краю поля — там, где мы впервые услышали цыганскую музыку. В это мгновение все для меня переменилось. Я обещаю объяснить это тебе однажды, и я напишу, как только смогу. Ты сильнее, чем думаешь. Твое сердце не разорвется никогда. И чтобы никаких приступов, пока меня не будет! Поцелуй маму. Скажи ей: я знаю, она этого не поймет, но я все равно ее люблю.

Навечно твоя сестра Луэлла»
Я в ужасе посмотрела на пустой холл. Маятник часов покачивался, и тиканье отдавалось в моей груди, как слабенькое второе сердце. Дверь в комнату Луэллы была распахнута. Она убежала посреди ночи, бог знает в каком часу, и теперь уходила от дома все дальше и дальше. Мой обычный страх стал сильнее. Но все же это была не та трагедия, какой я всегда боялась. Когда я бежала домой от станции, сверлила взглядом часы, ожидая возвращения девочек из школы, или выглядывала в окно, чтобы увидеть их на вершине холма, я не могла представить ничего подобного — во всех моих страхах девочки становились жертвами. Скомкав письмо, я вернулась в спальню и хлопнула дверью.

Эмори сел в постели.

— Что случилось? — Он выглядел оглушенным, как будто еще не проснулся, волосы на его голове торчали в разные стороны. Я швырнула бумажку на кровать и распахнула окно — мне был необходим хотя бы один порыв ветра! Я вцепилась в подоконник, но воздух оставался душным и тяжелым, а небо низко нависло над землей.

Я услышала за спиной шорох бумаги и щелчок открывающегося футляра для очков. Когда я повернулась, он уже натягивал брюки на худые ноги. Глаза со сна припухли, а лицо наливалось кровью по мере того, как он надевал рубашку, застегивал ее, заправлял в брюки. Расправив воротничок, он накинул на шею шелковый галстук и тут же запутался в нем.

— К черту!

Я подошла к нему, пряча страх за необходимостью поправить галстук, а Эмори потирал пальцем переносицу и старался не смотреть мне в глаза.

— Почему? — Мой голос дрогнул.

— Она дерзкая и неблагодарная девица, и всегда такой была. Мы доверяли ей и дали свободу, но она зашла слишком далеко. — У Эмори на виске пульсировала жилка.

— Что ты будешь делать?

— Найду ее.

— Ты думаешь, что она у тех цыган, за холмом?

— А в округе есть другие цыгане?

— Она сказала, что уходит с ними. Что, если они уже покинули город?

— Далеко уйти не могли. Я приведу ее домой к ужину. И не смей показывать это письмо Эффи, что бы ни случилось.

Галстук Эмори выскользнул у меня из пальцев и упал ему на грудь. Я смотрела на него, не в силах поднять взгляд. Его уверенность и убежденность в том, что все будет так, как он захочет, успокаивала. Именно это его качество меня и привлекало, помогало справиться с моей вечной паникой. Но тут я вспомнила строчку, на которую поначалу не обратила внимания: «Я не смогу простить папу и не смогу дальше лгать маме».

— Что Луэлла не может тебе простить? — Это был опасный вопрос. Ответ на него не принес бы ничего хорошего ни одному из нас, но я должна была его услышать.

— Да если бы я знал! — сразу же ответил он и снял с крючка куртку.

Он вышел в коридор, а я побежала за ним, пытаясь пригладить ему волосы.

— Ты такой растрепанный…

— Прекрати! — Он оттолкнул мою руку и быстро поцеловал меня в лоб, а потом сбежал вниз по лестнице.

Воздух будто раскололся: мой муж не поцеловал меня в щеку или губы, а поцеловал в лоб, как будто успокаивал ребенка. Часы пробили шесть, я подняла руку и стерла с лица следы этого поцелуя. Что толку паниковать или воображать ужасы, которые могли поджидать Луэллу. Несмотря на все недостатки Эмори, о семье он заботился, и он все устроит.

Втянув живот, я вернулась к себе, оделась, позавтракала и повела Эффи гулять. К тому моменту, когда мы вернемся, Луэлла уже будет дома. Пока она сидит в своей комнате мрачнее тучи, мы с Эмори решим, что с ней делать дальше.

Но к вечеру, когда мы с Эффи на надземке доехали до Болтон-роуд с новыми перчатками, Луэллы все еще не было. Я поняла это сразу как только вошла в дом и увидела напряженное лицо Эмори. Мой муж не из тех мужчин, которые проигрывают. Когда он увел меня в гостиную, я поняла, что ситуация отчаянная.

Моя свекровь, похожая на древнюю фарфоровую статуэтку, сидела на краю кресла, стиснув руки, и смотрела на меня обвиняющим взором. Этта Тилдон не выходила из дома после смерти мужа, то есть больше года. Меня снова охватил ужас. Только самые дурные вести могли привести ее сюда.

Я замерла на месте, а Эмори вышагивал по гостиной, освещенной заходящим солнцем.

— Луэллы в таборе не было. Я поговорил с родителями тех детей, о которых она писала, и они тоже ничего не знают об их местонахождении. Они сообщили, что их дети убежали вместе с Луэллой посреди ночи, взяв лошадь и кибитку. Хотя и то и другое принадлежит этому парню, Сидни. Его отец сказал, что, выходит, мальчик не украл, и, хотя он не одобряет такого поведения, дети вправе были уйти. Я заявил, что он невежа и что, насколько я понимаю, они украли мою дочь. Ситуация вышла некрасивая. Брат мальчика, некий Иов, замахнулся на меня, и я пригрозил полицией.

Меня охватило облегчение, а за ним гнев. Во всяком случае, Луэлла не убита и не лежит в канаве, как я могла вообразить. Она убежала, как и обещала, совершенно не думая, как мы себя будем чувствовать. Я вспомнила ее лицо в автомобиле в тот миг, когда она выбросила пуанты, ее неповиновение и дерзость. Она, как и Эмори, делала только то, что хотела, и знала, что мир о ней позаботится.

Я присела на край дивана:

— Куда они уехали? Их родители должны знать.

Этта фыркнула, но промолчала.

Эмори ударил себя кулаком по бедру:

— Они не знают!

Ветер, которого я так ждала весь день, наконец-то влетел в открытое окно. Я повернулась к нему лицом, а Эмори налил себе скотча из резного графина, стоявшего на маленьком столике. Хрусталь звякнул о поднос, и звук наполнил всю комнату.

— Итак, что мы имеем, — продолжил он. — Если цыгане и собираются искать своих детей, нам они об этом рассказывать на намерены. Они бродяги, живут очень тесными семьями и не любят, когда незнакомцы вмешиваются в их дела. Я полагаю, они хотят избавиться от Луэллы не меньше, чем мы — ее вернуть, но нам придется искать ее самостоятельно.

— Что мы будем делать? Можем ли мы отправить за ними полицию? Как мы ее найдем? — Я оттянула воротничок платья.

Эмори осушил стакан и налил себе другой.

— Полиция ничего не сделает. Луэлла ушла по своей воле. Ей шестнадцать. Если она хочет уйти, никакой закон ей этого не запретит. Более того, если они с этим парнем захотят, их поженит любой мировой судья.

Это не приходило мне в голову. Подобный брак стал бы непоправимой ошибкой!

— Мы можем сказать полиции, что ее похитили. Ее найдут и отправят домой.

Эмори посмотрел на свою мать:

— Мы с матерью считаем, что нам не следует предавать это огласке. Никаких властей, никаких репортеров. Мы решили нанять частного детектива, который ее выследит. Тем временем мы будем говорить, что она уехала в летний лагерь.

Мне показалось, что из комнаты выкачали весь воздух. Глаза Этты впились в меня. Я стащила перчатки и провела пальцами по шрамам. Мне было плевать, что их увидят.

— А как же Эффи? — наконец спросила я. — Что мы ей скажем?

Упоминание младшей дочери смягчило Эмори. Какая ирония: ее рождение расшатало наш брак, а теперь только она держала нас вместе. Эмори поставил свой стакан и положил руку мне на плечо, глядя на мои голые руки. На мгновение мне показалось, что он хочет взять их в свои. Он вздохнул:

— Неправильно просить ее лгать ради нас.

— Да.

— Но правда может ее убить.

— Если она узнает, что сестра ее бросила, она не выдержит.

— Пусть она думает, что это наша вина.

— Да, но что мы ей скажем?

— Думаю, то же, что и всем: мы отослали Луэллу в летний лагерь.

Я хотела прижаться к руке Эмори, почувствовать его пальцы на своей шее.

— Она нам не поверит. Она знает сестру лучше, чем мы.

Перенести такое проявление близости Этта не могла и немедленно вмешалась в разговор:

— Она поверит тому, что сказано. Если она будет задавать вопросы, заставьте ее умолкнуть. Это с вашего попущения Луэлла выросла такой гедонисткой. Не допустите той же ошибки с Эффи.

Оскорбление вошло под ребра, как пуля. Это была моя вина. Мне нужно было отослать Луэллу еще весной, как хотел Эмори, отнестись к ее угрозе всерьез, присмотреться к дочери внимательнее. Я снова сунула руки в перчатки, а рука Эмори соскользнула с моего плеча.

Этта разошлась, топнула ногой и гаркнула:

— Приведите Эффи сюда, пока я не вросла в это кресло! Уже темнеет! Теперь на улицу выходить опасно, иностранцы заполонили каждую щель в этом городе!

Как и я предсказывала, Эффи не поверила ни одному слову Эмори. Ее тихий голос, когда она спрашивала о сестре, резал меня словно ножом, пока я, забыв о приличиях, не расплакалась. Я потянулась к ней, но она отвернулась и выбежала из комнаты. Мне очень хотелось побежать за ней, но я остановила себя. Даже ребенком она протягивала ручки только к сестре и никогда ко мне.

Ночью я опять не спала. В три часа я встала посмотреть на Эффи. Во сне ее лицо казалось совсем детским. Меня тревожила ее бледность, да и темные круги под глазами стали гораздо заметнее. Увидев ее в постели без сестры, я вдруг ужасно испугалась: она была такая хрупкая, маленькая и слабая… Больше часа я сидела и смотрела на нее, прислушиваясь к малейшим изменениям ее дыхания. Это ее я всегда боялась потерять, а вовсе не Луэллу. Но то, что случилось, выбило меня из колеи. Мне очень хотелось лечь рядом с Эффи, но я сдержалась. Я всегда сдерживалась, лаская младшую дочь. Я не хотела баловать ее. Чтобы она выжила, нужно было обращаться с ней, как с обычным ребенком. Если она будет думать, что слабая, то такой и станет.


Следующие несколько месяцев я избегала Эмори, спала беспокойно, находила всю еду безвкусной и очень много курила. Если не считать этого, я вела хозяйство обычным образом, следила за порядком и выполняла все необходимое, ожидая новостей от Луэллы. Я говорила себе, что она просто потеряла интерес к этой затхлой жизни, и молилась, стоя на коленях в изножье кровати, чтобы она не вернулась домой замужней или, хуже того, незамужней, но скомпрометированной. Я продолжала надеяться. Но детектив явился с новостями только в октябре.

За ночь температура упала на двадцать градусов, и к десяти утра иней на земле так и не растаял. Я вышла утром, чтобы выкопать луковицы лилий. Но трава подо льдом казалась обманчиво мягкой. Совок напрасно царапал мерзлую землю, и я решила подождать до полудня, когда немного потеплеет.

Сообщение Неалы о появлении детектива застало меня за письменным столом. Детектив оказался высоким худым человеком с темно-карими глазами. Увидев его, я поспешно вскочила, и календарь с грохотом рухнул на пол. Я не обратила на это внимания и кинулась к дверям так быстро, что мужчина отступил на шаг.

— Какие новости?

— Ваш муж дома? — Он смотрел мимо меня.

— Он в конторе. Я передам ему все, что нужно.

Детектив нервным жестом стянул шляпу, а потом достал из нагрудного кармана письмо:

— Ваша дочь живет в небольшом городке под Портлендом, штат Мэн. Она не собирается возвращаться. И она пришла в ярость, узнав обо мне.

Я вырвала конверт у него из рук:

— Вы не должны были к ней ходить! Вы должны были сообщить, где нашли ее, чтобы мы могли с ней связаться.

— Не злитесь, мэм. Обсудите это с мужем. Я сделал то, что он велел.

Детектив водрузил шляпу на голову.

— Я пойду, — пробормотал он и исчез, прежде чем я успела задать еще один вопрос.

Когда Эмори вернулся, я сидела на диване с письмом на коленях. Неала телефонировала ему в контору, я слышала ее ирландский выговор в коридоре:

— Я не стала б вас беспокоить, сэр, но ваша жена больше часа сидит и не шевелится. Белая как простыня. Лучше бы вы вернулись.

Через открытое окно я услышала, как к дому подъехал автомобиль. В комнате слабо пахло лимонным маслом, которым Неала пользовалась при уборке, и дымом — в камине горел слабый огонь. Треснуло тлеющее полено, напугав меня, и в дымоход полетело облако искр. Я заметила, что канделябр, стоявший на каминной полке, сдвинут, а моя с девочками фотография, сделанная на Рождество, оказалась в книжном шкафу. Надо бы сказать Неале, чтобы она была повнимательнее — все должно оставаться на прежних местах.

Открылась дверь, и послышались тяжелые шаги Эмори. Я смотрела прямо перед собой.

— Прочти, — велела я, помахав письмом над подлокотником дивана.

Не обратив внимания на мой жест, он подошел к графину и налил себе скотча. Я никогда не замечала, чтобы он выпивал, но в последнее время он все время хватался за скотч. Я опустила руку, повернулась и посмотрела на мужа, почувствовав, как юбка цвета сливового джема обернулась вокруг ног.

— Налей мне тоже, пожалуйста.

Он застыл, не донеся стакана до губ. С любопытством посмотрел на меня. Я встретила взгляд его синих глаз, выдержав их напор. Эти глаза умели покорять девушек. Я давно это поняла. Эмори с дерзким выражением лица протянул мне свой стакан. Возможно, мое поведение могло его взволновать, но при иных обстоятельствах. Стараясь случайно не коснуться его руки, я взяла виски. Жгучая жидкость прокатилась по горлу, и я вдруг почувствовала себя увереннее. Я снова взмахнула письмом, как красной тряпкой перед быком:

— Читай. Это почти не больно.

Обычно я не говорила с мужем так смело и сейчас не могла понять, встревожило ли его это или заинтриговало. Он взял листок у меня из рук и посмотрел на огонь, словно раздумывая, не сжечь ли письмо. Потом достал из кармана очки и развернул листок.

Я уже прочитала письмо трижды, и каждый раз мне делалось больно от гнева, которым оно дышало, даже почерк Луэллы как будто возмущался.

Я слышала ее укоризненный голос так ясно, словно она стояла рядом. Она писала, что не раскаивается в том, что сделала, особенно после того, как мы наняли детектива для ее поисков. Сидни нашел работу, он помогает местному рыбаку, и они неплохо живут. Если бы мы волновались из-за нее, нам следовало бы приехать самим. Но нас, очевидно, волнует репутация семьи, на которую ей плевать. Луэлла не намерена возвращаться домой, и если мы не оставим ее в покое, она выйдет замуж за Сидни, просто чтобы позлить нас. Неужели мы не понимаем, что из-за этого она и сбежала? Из-за того, что мы стремились контролировать ее, а не понимать. А папа изменил свое поведение? Ведь она не делает ничего, чего не делал он. Она писала, что ей хотя бы хватило смелости восстать против него. И мы должны сказать Эффи, что старшая сестра просит у нее прощения: Эффи тут ни при чем. Луэлла ее любит, и они снова будут вместе. Она обещает.

Прощания не было, только торопливая подпись.

Эмори посмотрел на меня поверх металлической оправы очков. Синева глаз померкла.

— Когда наша дочь стала такой жестокой? — спросил он, осторожно снимая очки и пряча их в карман.

Я сама сходила с ума от злости. Луэлла не должна была мстить отцу за меня, не должна была меня позорить. Никого не касается, чем мужчина занят в свободное время. Если я закрываю на это глаза — таков мой выбор.

— По крайней мере, мы знаем, где она, и ты можешь съездить за ней. Я проверила расписание поездов. Сегодняшний поезд до Бостона прибывает в Портленд завтра в семь утра. — Обычно я не указывала ему, но обычно я и скотч днем не пила.

Эмори бросил письмо на столик. Он не разозлился, просто казался вымотанным и неуверенным в себе.

— Я не стану этого делать. Луэлла явно отказалась возвращаться домой, и я не собираюсь умолять свою дочь. Ты думаешь, она сможет прожить в кибитке всю зиму в штате Мэн? Осмелюсь предположить, что она вернется до первого снега. — Его самоуверенность уколола меня: он не сомневался, что я соглашусь с ним. Да и с чего бы? Разве я когда-то ему противоречила? Никогда. Вот и ответ. Порой я могла склонить его на свою сторону, если речь шла о девочках, но я никогда не задавала ему вопросов. Поначалу — потому что любила его. Потом — потому что не хотела знать правды.

Прикончив виски, я поставила стакан на кофейный столик. На драгоценном дереве (столик Тилдоны купили еще в XVIII веке) виднелся влажный след. Мне было приятно его оставить. Я встала, чтобы сходить за сигаретницей. Когда я вернулась, Эмори, чуть отклонившись назад, уставился на меня, наблюдая, как я закуриваю и швыряю сигаретницу на диван. Прокатившись по бархату, она звякнула о подлокотник.

Я глубоко затянулась и выпустила облачко дыма в сторону Эмори.

— Возможно, твоя дочь поймет, зачем возвращаться домой, если ты принесешь ей извинения за то, что сделал.

Это его удивило.

— Ты хочешь ей настолько уступить? Позволить диктовать условия? — Он ослабил галстук и расстегнул верхнюю пуговицу рубашки, продолжая смотреть на меня. По крайней мере, он не заявил, что ему не за что извиняться.

Картинным жестом Эмори потянулся к моей руке, но я отвела его ладонь. Я не собиралась смягчаться. Я никогда не позволяла себе злиться на него, но теперь была зла.

— Я хочу знать, как ты намерен вернуть нашу дочь.

Его обычная тактика не возымела успеха, и Эмори подошел ко мне ближе. Думаю, он желал сближения.

— Чего ты от меня хочешь? Чтобы я запер ее на чердаке? Пригрозил лишить наследства? Она не вернется домой, пока не захочет.

— Может быть, это ты не хочешь, чтобы она возвращалась?

— Не говори глупостей, Жанна! — Его самообладание дало трещину. На скулах выступили красные пятна. Он не привык к возражениям, а мне его дискомфорт доставлял удовольствие. Чуть успокоившись, он сказал: — Ты слишком расстроена, чтобы это обсуждать. Поговорим, когда ты придешь в себя. — Сообщив это, он повернулся к двери.

Я наконец-то загнала его в угол, и он готовился сбежать. Я последовала за ним в коридор.

— Я полностью в себе. — В моем голосе слышалось возмущение, накопившееся за годы.

Он не стал меня слушать, надел пальто и снял с крючка шляпу.

— Куда ты?

— Прогуляться. Мне нужен свежий воздух.

— Не смей меня игнорировать!

— Я тебя не игнорирую. Мне просто нужно спокойно подумать.

— О чем? О своих прегрешениях?

Эмори подошел ко мне и наклонился совсем близко:

— Прекрати, Жанна. — Над верхней губой выступили капли пота. Он был так близко, что я могла поцеловать его. Может быть, он поцелует меня сам, лишь бы я замолчала. — Прекрати.

Я не хотела его целовать. Я хотела сделать ему больно.

— Что прекратить? — Я издевалась, как злобная школьница.

— Сейчас не время. — Каким-то образом он повернул дело так, будто это я отказываюсь от важного разговора.

Он распахнул дверь, и я закричала:

— Просто верни Луэллу!

Но тут Эмори уронил шляпу, наткнувшись на Эффи, которая стояла на верхней ступеньке.

Мы уставились на нее. Но в нашем ослеплении мы не смогли ее по-настоящему увидеть. Наша младшая дочь проскользнула в дом и побежала наверх.

Никто из нас не сказал ей ни слова и не посмотрел ей вслед.

11 Эффи

Вслед за сестрой Марией я поднялась на два лестничных пролета и оказалась в дортуаре, заставленном рядами кроватей. Серые шерстяные одеяла прикрывали тощие матрасы, сверху лежали плоские подушки. Реку отсюда видно не было. За высокими зарешеченными окнами раскачивались густо переплетенные ветви, темневшие на фоне бесцветного неба.

Меня заставили вымыться и тщательно прополоскать волосы в ванной комнате.

— Чтобы всех вшей выгнать, — заявила сестра Мария, настолько уверенная в их наличии, что я не стала ее разубеждать.

Ледяная вода текла кое-как, и я мылась очень быстро, орудуя бруском бурого мыла. Ватерклозета в ванной не было — только фарфоровая раковина, голые трубы и ванна, из которой я выскочила, как только промыла волосы. Я облачилась в теплое шерстяное платье, которое мне дали на смену моей одежде, и даже не обратила внимания на то, какое оно колючее.

В коридоре, терпеливо сложив на груди руки, меня ждала сестра Мария. Она кивнула, и мы пошли вниз. Мокрая коса холодила шею. По пути сестра Мария объясняла, что на третьем этаже расположены дортуары, на втором — классные комнаты и столовые Ассоциации женщин, куда меня никогда не пустят, а на первом — часовня, приемная, прачечная, столовая и ванная. По ночам посещать туалет нельзя — под нашими кроватями стоят ночные горшки.

Мы вошли в большую комнату с узкими высокими окнами, затянутыми облаками пара. Воздух был такой влажный, что казался густым, капли воды сразу осели на лице, как будто по щекам мазнули кистью. Под деревянными балками тянулись бельевые веревки, увешанные самой разной одеждой. Пахло чем-то незнакомым — позднее я поняла, что это был запах отбеливателя, крахмала и мокрой шерсти. Девушки стояли над стиральными досками, торчавшими из больших бочек, руки их быстро сновали вверх-вниз, и над бочками, словно туман над озерами, поднимался пар.

Я поискала в комнате Луэллу. Пока меня вели к длинному столу, я заглядывала в опущенные лица, залитые потом. У стола стояли девушки, водившие шипящими черными утюгами по широким полотнищам. Сестра Мария подошла к самой высокой девушке, скуластой, со стянутыми в узел светлыми волосами и завитками на висках. Кожа у нее была цвета слоновой кости, черты лица точеные, а глаза цветом напоминали бледное небо.

— Эффи, это Мэйбл, — сообщила сестра Мария. — Мэйбл, дорогуша, не покажешь ли ты Эффи, как гладить?

Мэйбл уперла кулак в тощее бедро:

— А почему бы ей не начать со стирки, как нам всем?

— Делай как тебе сказано, — нараспев проговорила сестра Мария, явно привычная к таким разговорам, и заскользила прочь так плавно, словно катилась на колесиках, что придавало ей сходство с призраком.

Мэйбл схватила меня за руки. Прикосновение к голой коже испугало меня.

— Что с твоими ногтями?

— Ничего, я такой родилась, — пробормотала я.

Раньше я никогда не выставляла руки напоказ и теперь жалела, что осталась без перчаток.

Она сухими грубыми руками ощупала мои ладони.

— Никогда не приходилось гладить?

Я покачала головой, и она меня отпустила.

— Сожжешь что-нибудь — ударю. Пошли.

Я обошла стол, стараясь идти на цыпочках, чтобы стать повыше, — может быть, Луэлла заметит меня первой.

— Смотри! — рявкнула Мэйбл, протягивая мне утюг.

Он оказался таким тяжелым, что я чуть его не уронила. Кожа у меня была нежная, как только что зажившая рана.

— Начнем с простого. — Мэйбл расстелила отороченную кружевом наволочку, прикрыла ее куском полотна, побрызгала водой из стоявшей рядом миски и велела мне приступать.

Я опустила утюг, и он зашипел.

— Разглаживай, — скомандовала Мэйбл. — До самых краешков. И постоянно двигай утюг, а то сожжешь.

— Я ищу свою сестру. — Я передвигала тяжелый утюг, как мне велели.

— Она здесь? — Мэйбл взяла соседний утюг.

— Да.

— И как ее зовут?

— Луэлла.

— Луэлла! — заорала Мэйбл, и я подняла голову. Рука замерла на месте, утюг зашипел снова. — Иди сюда!

К нам подошла девушка. При виде ее пухлого лица я ощутила страшное разочарование.

— Черт! — вскрикнула Мэйбл и вырвала утюг у меня из рук. Щеку обжег удар, такой резкий, что я вскрикнула и схватилась за лицо. — Тупица! — яростно прошипела она.

На белой ткани отпечатался коричневый треугольник, края его почернели, как подгоревший тост. Мэйбл швырнула мой утюг на огромную черную печку и оттолкнула меня бедром. В комнате перестали скрести белье, выкручивать и гладить. Все повернулись к нам. Схватив наволочку, Мэйбл распахнула дверцу печи и кинула наволочку в топку. На горячих углях взметнулось пламя. Дверца звякнула, а Мэйбл повернулась к девушкам, отвела непослушную прядь со лба и подняла палец, будто натягивая невидимую струну:

— Ни слова, ясно? Если сестра Гертруда прознает, каждую вытащу из постели и отлуплю.

Девушка, которая все еще стояла рядом, испуганно замерла:

— Ты сестра этой полоумной?

— Нет, — прошептала она.

— Все равно будешь за нее отвечать. Покажи ей, как пользоваться катком. Пусть лучше без пальца останется, чем мне еще одну наволочку испортит.

Прижимая руку к пылающему лицу, я последовала за самозванной Луэллой к корыту, где одна девушка скармливала одежду двум большим роликам, а вторая крутила ручку, скрипевшую при каждом обороте. Эта девушка была крепкая и сильная. Посмотрев на меня из-под пушистых ресниц, она бросила:

— Твои лапки тут и минуты не выдержат. Хелен, отойди, пусть она белье загружает.

— С радостью, — отозвалась Хелен, протягивая мне груду мокрой ткани.

— Встряхивай, — велела девушка у ручки. — И просовывай внутрь, только пальцы не суй, а то их зажует. Я — Эдна, — представилась она вяло, без улыбки. Ее круглое лицо блестело от пота.

— Эффи. — Я коснулась горящей щеки. Где же Луэлла? Меня охватила паника. — Где-то тут моя сестра, — сказала я. — Но я ее не вижу.

— Ну, мы не все заняты в прачечной. Младшие сидят на уроках. Сколько ей? — Эдна отпустила ручку, распрямилась и даже застонала от облегчения.

— Шестнадцать.

— Тогда должна быть здесь. Милли! — крикнула она девушке, как раз выливавшей ведро кипятка в корыто. — В яме кто-нибудь сидит?

— Да вроде нет.

Колокол отбил время, и девушки заволновались, отложили работу, развязали фартуки.

— Обед, — пояснила Эдна. — Едим мы все вместе, так что если твоя сестра не в яме, она придет.

Столовая оказалась большой, с белеными стенами и широкими сверкающими половицами. Пахло кухней — бульоном из костей и луком, а еще воском для полировки и тунговым маслом, как будто все совсем недавно покрасили и натерли. Я никогда не бывала в таких голых опрятных помещениях, абсолютно безжизненных — ни картин, ни книжных полок. Где они держат книги? Наверное, в классных комнатах. Конечно же, девушкам тут разрешается читать и писать.

Наши шаги отдавались гулким эхом, когда мы шли по гладкому полу вдоль длинных дубовых столов с аккуратно задвинутыми под них стульями. В окнах — за толстыми металлическими решетками — виднелись холмы. Начинался дождь. При виде решеток мне стало нехорошо — я наконец осознала, что заперта. Но где же Луэлла?

Мы не садились, а стояли у своих стульев, пока не вошла сестра Гертруда и не расположилась во главе стола. Последовала длинная пауза, во время которой сестра оглядывала столовую. Потом она величественно кивнула, разрешая нам сесть. Вслед за другими девушками я опустилась на стул и склонила голову в молитве, не отрывая взгляда от лохмотьев лука, плававших в миске. Когда молитва наконец закончилась, я оглядела стол — все молча ели суп — и с трудом подавила желание вскочить и прокричать имя сестры. Никто не разговаривал. Когда я попыталась заговорить с Эдной, сидевшей рядом, она ущипнула меня под столом, и я замолчала.

Комната наполнилась стуком ложек, скрипом стульев, кашлем, сопением и сумасшедшим стуком моего сердца. Ударенная щека все еще горела, и я с ужасом почувствовала приближение приступа.

Подтолкнув сидевшую рядом девушку, Эдна еле слышно прошептала:

— В яме кто-то сидит?

Девушка качнула головой, не отрывая взгляда от еды. Эдна наклонилась над миской и тихо проговорила:

— Твоей сестры здесь нет. Ешь, пока сестра Гертруда не подумала, что с тобой что-то не так. В лазарет ты точно не захочешь.

Я вцепилась в ложку так, будто этот кусочек металла мог меня спасти. Сестры здесь нет?! Я поспешно прокрутила в голове события последних месяцев, чувствуя, что схожу с ума. Сделала несколько глубоких вдохов и доела суп. Луэлла должна быть здесь. Отодвинув стул, я вслед за девушками прошла в соседнюю комнату, где следовало выбросить в мусорный бак остатки еды и поставить миску на длинную стойку. Потом мы молча отправились в прачечную, где я снова засовывала мокрую одежду в каток. В голове крутились непонятные мысли, ноги ослабли, пальцы не слушались. Ткань шла вперед неровно. Эдна хмуро глядела на меня, а потом, демонстративно бросив ручку, поправила белье.

К вечеру я совершенно вымоталась. Шерстяное платье намокло и отяжелело — от моего собственного пота и от сырых тряпок, которые я вынимала из ведра. Голова кружилась. Повесив фартук на крюк, я вместе со всеми пошла в столовую. На этот раз Эдна не села рядом со мной, и моей соседкой оказалась одутловатая девушка с темными кругами под глазами, которая постоянно кашляла и вытирала ладонью нос. На ужин дали жесткий кусок мяса и печеную картофелину, которую я с трудом могла жевать. Я искала в комнате Луэллу. Она должна быть здесь, иначе все это не имело никакого смысла.

После ужина нас собрали в часовне Искупителя на вечернюю молитву. Часовня, пристроенная к центральной части главного здания, сильно выдавалась во двор. Проходя мимо окон, я увидела, как дождь заливает лужайку, усыпанную золотыми листьями. Всего несколько часов назад листок запутался у меня в волосах, вода просачивалась сквозь пальцы, а ветер холодил шею.

В древней затхлой часовне нам пришлось встать на колени у рядов длинных деревянных скамеек. Впереди горели газовые светильники, а бледный вечерний свет пробивался через витражные окна. Святой Павел с мечом и книгой неодобрительно косился на меня, а Христос с агнцем смотрел сочувственно. Я сложила руки и вслед за сестрой Гертрудой взмолилась о прощении «за все, что нужно сделать, но мы не сделали, за все, что не должны были делать, но делали». На глаза наворачивались слезы. Я сжала веки и прикусила дрожащую губу. Ноги начали мерзнуть от сквозняка. Я поджала пальцы в своих мягких кожаных ботинках. Сестра Мария разрешила мне остаться в своей обуви, и я вдруг ощутила странную нежность к этим ботинкам. Несколько часов назад они стояли в моем доме, который хоть и располагался прямо за холмом, казалось, находился в другой вселенной. А в какой вселенной осталась моя сестра? Где она? Я оглядела полутемную часовню. Луэллы здесь не было. Как я могла совершить такую ужасную ошибку?!

Совсем лишившись сил, я все же вытерпела молитву и побрела наверх, в дортуар, где кислая девица молча кинула мне ночную рубашку и указала на пустую кровать.

Я прижала рубашку к груди. Сердце у меня билось очень быстро. Мне еще ни разу не приходилось ночевать вне дома. Я оставила родителям записку, в которой сообщала, что отправилась за Луэллой. Но если ее здесь нет, где они станут меня искать? Я представила, как мама ходит по моей опустевшей комнате, отстукивая секунды по тыльной стороне ладони — она делала так, когда подсчитывала длительность моего приступа. Что если она будет ходить так всю ночь и все утро, поглощенная тревогой? Папа в моем воображении шел по улице под ручку с мисс Милхолланд, шляпка у нее была сдвинута набок, а кремового цвета пальто распахнуто. Может, ему и вовсе нет до меня дела? Может, он только рад от меня избавиться, чтобы я не злословила, как Луэлла?

Вдруг рядом появилась Эдна. Она взяла меня под руку, будто мы были давними подружками, и потащила к кровати, которую расстилала другая девушка.

— Вали! — велела ей Эдна. — Будешь теперь спать там, ты храпишь.

— А как же мои простыни? — Девушка посмотрела на меня сверлящим взглядом. Она была маленькая, но злобная, как барсук.

Эдна широким движением сорвала с кровати постель и сунула ее в руки девушке:

— Иди.

Та убежала, а Эдна кивнула на ночную рубашку, которую я так и прижимала к груди:

— Ты что, думаешь, тебе кто-нибудь будет помогать?

Было очень холодно, но никого это не пугало. Все раздевались догола, стягивали платья и сорочки, надевали через голову ночные рубашки, кто-то бродил и вовсе в одном белье, болтал и смеялся, пока остальные устало залезали под одеяла.

Смутившись, я накинула ночную рубашку и уже под ней сняла платье.

— Вот, хорошая девочка. А теперь сходи за простынями и застели постель, пока сестра Мария не явилась с вечерней проверкой.

Простыни лежали в большом шкафу, возвышавшемся в углу комнаты. Когда я вернулась, Эдна уставилась на меня, будто догадавшись, что я никогда в жизни не стелила постель. Припомнив, как это делала Неала, я подоткнула нижнюю простыню под матрас и накрыла все это верхней простыней.

Эдна казалась озадаченной.

— Странная ты. Смешная. — Она завела руки за спину, расстегнула платье и стащила его через голову. Ее голые руки оказались белыми и круглыми, а под сорочкой сильно выделялись тяжелые груди.

Скрипнув пружинами, Мэйбл рухнула на кровать напротив и уставилась на нас, подперев рукой подбородок.

Непроизвольно я снова коснулась опухшей щеки.

— Ты что, все еще переживаешь? — Мэйбл лягнула воздух — и край ночной рубашки приоткрыл точеные лодыжки. На бледной гладкой коже виднелась россыпь веснушек. — Мне же надо сразу утверждать себя среди новеньких, а то никакого уважения не будет. — Она перекатилась на спину и свесила голову с края кровати. Волосы белым языком пламени лизнули пол. — Эдна хочет, чтобы ты спала между нами. Наверное, ты ей понравилась, но она вообще-то добренькая, особенно с новичками.

Эдна опустилась на кровать рядом с Мэйбл.

— Подозрительная она какая-то. — Эдна перебросила волосы через одно плечо и обменялась с Мэйбл заговорщицким взглядом.

Мэйбл медленно кивнула.

— Так я и думала. — Опустив ноги на пол, она вытащила из-под матраса что-то блестящее и протянула мне. — Давай бери.

Это была маленькая косметическая баночка с надписью «Румяна. Коралл. Буржуа».

Я не взяла. Никто и никогда мной не помыкал. В школе девочки знали, что меня трогать нельзя — я была младшей сестрой Луэллы и к тому же болела. Никто не третирует больных девочек.

— Ты что, никогда щеки не румянила? — ухмыльнулась Мэйбл. — Ты меня оскорбишь, если не возьмешь. Знаешь, чего мне стоило это сюда протащить? Эдна, покажи ей.

Баночка полетела по воздуху прямо в руки Эдны. Та стянула с плеча лямку сорочки, открывая большую белую грудь с ярко-розовым соском. Приподняв грудь, она быстро сунула туда баночку и подняла руки, сделав легкий реверанс. Баночка осталась на месте.

Мэйбл захлопала в ладоши:

— Подумать только, что можно спрятать под этими штуками. Ладно, давай сюда.

Достав румяна, Эдна бросила их Мэйбл, которая без труда поймала их в воздухе, будто мячик. Она открутила крышечку и улыбнулась, осторожно погружая палец в красный крем.

Вдруг кто-то схватил мои руки и прижал к бокам.

— Не сопротивляйся, —прошипела Эдна, обжигая мне шею горячим дыханием. — Иначе возьмем побольше, и будешь ты как шлюха, а не как леди.

Я вспомнила, как сверкали глаза Луэллы, когда она злилась, как решительно она поджимала губы. Она бы не стала такого терпеть. Она бы уничтожила этих девиц. Я дернулась, пытаясь вырваться из рук Эдны, но сумела только отвернуться, когда Мэйбл приблизила ко мне красный палец. Я отчаянно пнула ее прямо в колено. Она вздрогнула, проскрипела:

— Дьявол!

Вдвоем они повалили меня на кровать.

Эдна села мне на живот, взялась руками за уши и удерживала мою голову на месте, пока Мэйбл размазывала холодные липкие румяна по моим щекам и губам. Дыхание у меня перехватило, сердце заколотилось, комната вокруг поплыла. Мэйбл зажала мне рот рукой, пока я брыкалась и дергалась, постепенно слабея. Я не смогу победить. Я не такая, как Луэлла. Я слабая и тонкая, как тычинки из учебника ботаники. Девицы сорвут меня, как листок.

На этот раз комната не осветилась и не растворилась медленно и мирно, как во время прошлого приступа, когда я лежала на кровати. За мной пришла жуткая смерть: черная петля затянулась вокруг шеи, я закашлялась и стала падать куда-то с ужасной скоростью. Мимо меня, как карты из рассыпавшейся колоды, проносились образы: папины пальцы на моем запястье, коса Луэллы на подушке, кукла с тусклыми желтыми кудрями, клавиши пианино, удар линейкой по пальцам, баночка кольдкрема, пролившегося на пол, белизна маминых шрамов.

Задыхаясь и хватая ртом воздух, я прорывалась назад сквозь густую темноту, рвалась из пустоты, пока снова не увидела потолочные балки, оконную раму и угол стены. Гул в ушах уступил место звону, и я увидела лицо сестры Гертруды.

Ее губы зашевелились, и я услышала:

— И давно это с ней?

Ответить я не смогла.

Стены вернулись на место, и я села, чувствуя себя так, будто меня засосало в туннель и выплюнуло с другой стороны. В комнате было тихо, только дождь барабанил по стеклу. Сестра Гертруда стояла, держа на ладони баночку румян, чепец и платок топорщились вокруг ее злого круглого лица. Мэйбл и Эдна лежали в постелях, глядя в потолок невинными скучающими глазами.

— Ты полагаешь, что можешь притворяться спящей, когда у тебя раскрашено лицо? Вероятно, девицы забыли предупредить тебя о том, что я проверяю каждую из вас, прежде чем погашу свет. Или, может быть, — она покачалась на каблуках, — им не было дела до того, что тебя поймают. Пойдем.

Я встала, ноги у меня дрожали. Я надела ботинки и вместе с сестрой Гертрудой вышла из дортуара в маленькую комнатку, где сестра Мария стояла на плетеном коврике перед камином — маленькая фигурка в черном, как понятая.

Сестра Гертруда со стуком опустила баночку румян на круглый столик, стоящий между двумя каминными креслами. Эта комната казалась вполне обжитой: книжные полки, безделушки, статуэтка Девы Марии на каминной полке, ручка и бумага на письменном столе.

— Смой это. Все! — Она указала на умывальник в углу комнаты.

Я совсем забыла о румянах на лице.

Закрыв глаза, чтобы стереть краску, я представила себя дома: пахнет фиалковым мылом, потрескивает огонь, и Неала велит мне умыться. Это длилось меньше минуты, но когда я закончила и передо мной предстали чужие строгие лица монахинь, я почувствовала себя растерянной.

Взяв меня за подбородок, сестра Гертруда с силой провела пальцем по моим губам. Я вспомнила, как мама смотрела мне в лицо, спрашивая о Луэлле, и как я вырвалась. Нужно было все ей рассказать.

Убедившись, что ни следа порока не осталось на пальце, сестра Гертруда сложила руки на пышной груди и сказала:

— Я не разглядела в тебе смутьянку, когда ты появилась здесь утром, но, кажется, я ошиблась. — Каждый слог она словно катала на языке. — Я не терплю подобного поведения! Которая из девиц прельстила тебя этим?

Я мало разбиралась в правилах здешнего общества, но сразу поняла, что признание станет самоубийством. Любое наказание, придуманное сестрой Гертрудой, не сравнится с местью девочек.

— Румяна лежали в кармане юбки с самого утра. — Этой поспешной лжи могла бы позавидовать даже Луэлла.

— Что заставило тебя достать их перед сном? Ты хотела покрасоваться перед девицами?

Я прикусила губу и ничего не ответила.

Сестра Гертруда неодобрительно покачала головой.

— Сестра Мария! — рявкнула она.

Та ожила, скользнула к окну и достала что-то из ящика.

— Повернись, — велела сестра Гертруда.

Я повернулась к окну. Решеток здесь не было, и по маленьким квадратикам стекла стекали капли дождя. У меня сжался желудок. Меня хотят высечь? Со мной этого не случалось никогда в жизни. Некоторые девочки в школе рассказывали о порке, но мой отец никогда подобного не сделал бы.

Не успев понять, что происходит, я почувствовала, как мне пригибают голову, и услышала резкий скрежет. Я обернулась. Моя коса повисла в руке сестры Гертруды, как мертвый зверек. Я схватилась за затылок, будто осталась без куска черепа, а монахиня выбросила мои волосы в мусорную корзинку и вернула ножницы в ящик.

Она благодушно посмотрела на меня: справедливое наказание полностью ее удовлетворило.

— «Вразумлю тебя, наставлю тебя на путь, по которому тебе идти; буду руководить тебя, око Мое над тобою». — Она улыбнулась. — Наказание может показаться суровым, милая, но я уверяю тебя, избавление от тщеславия — первый шаг к спасению. Проси прощения за свой грех, и Господь будет милостив к тебе. Волосы отрастут снова. Я верю, что к тому времени ты укрепишься в добродетели и более не поддашься искушению. — Она посмотрела на меня так, словно воспитание всего женского племени было отдано нам на откуп, будто мы совместно придумали этот благочестивый план.

Я снова вспомнила Луэллу.

— Мне не за что просить прощения. Я не должна здесь быть. Мой отец — Эмори Тилдон. Телефонируйте ему. Я хочу с ним поговорить. Если он узнает, где я, то сразу приедет за мной. — Я заговорила голосом сестры, вытянулась во весь рост, подняла подбородок. Я никогда никому так не возражала.

Негодование прорезало морщинами лоб сестры Гертруды, губы плотно сжались, круглое лицо окаменело. Монахиня ошиблась: я оказалась не такой внушаемой, как она решила.

— Мы не терпим лжецов. Ты хочешь провести свою первую ночь здесь, в подвале?

Она схватила меня за плечо и вывела из комнаты. Кончики пальцев впивались в мою кожу. Задержавшись у дверей дортуара, сестра Гертруда дернула меня за обкромсанную прядь.

— Оставить тебя с этим — милосердие, — тихо произнесла она. — Еще одна ложь — и я обрею тебе голову наголо и посажу в подвал на неделю. Ясно?

Она втолкнула меня в открытую дверь. Я споткнулась и упала у ножек кровати. Металл был холодный, и я поползла к своей пустой кровати, теряя всякую уверенность. Я посмела вообразить, что сестра Гертруда сделает так, как я сказала. Как я поговорю с родителями, если она не верит мне? Как я смогу найти сестру?

Сестра Гертруда сделала шаг назад и громко хлопнула дверью. В комнате стало абсолютно темно, я больше не видела потолка. Я потрогала свои изуродованные ногти, пытаясь вспомнить успокаивающее прикосновение к маминым шрамам или лицо Луэллы в ту ночь, когда она разбудила меня, чтобы причесать. Почему Луэлла не прислала мне ни единой весточки? Хотя бы одну фразу, слово! Она должна была хоть что-то объяснить!

Но не было ничего. Я слышала только дыхание сотни спящих девушек. Боже мой, что я натворила?!

Книга вторая

12 Мэйбл

Глядя, как Эффи в первый раз идет по прачечной, я не представляла, насколько переплетутся и свяжутся наши жизни. Честно говоря, я вообще о ней не думала. Еще одна девчонка — вот и все. Но я сразу поняла, что она не такая слабая, какой хочет показаться. Поэтому я ее и ударила. Ничего личного. Она оплошала и должна была за это заплатить, такова жизнь. Я знала, что она выдержит. Да, сначала мне показалось, что я убила ее из-за этих румян, но она очнулась.

Как мало я тогда знала о ее истинной силе!

Но я забегаю вперед. Не умею рассказывать всякие истории. Это Эффи у нас умеет. Мне-то кажется, что жизнь — это куча событий, о которых иногда лучше промолчать. Но сейчас не тот случай.

Есть вещи, от которых просто нельзя откреститься. Нельзя, если натворил такое, как это случилось со мной. Я совершила худший грех, какой человек вообще может совершить. Долго я копалась в своей душе, пыталась понять зачем, но не нашла ответа. Я точно попаду за это в ад, ну да ладно. Я пыталась стать чистенькой, но не смогла. Так что буду прятаться, пока за мной не явится дьявол.

Вообще мне на людей плевать. Стало наплевать, когда похоронила пятого маминого ребенка. Когда все время видишь крошечные синие личики и сжатые кулачки, чувствуешь уже только досаду от того, что опять придется копать яму.

Я похоронила младенца ранним июльским утром. Шел дождь. Вода сбегала по грязным окнам домишки и барабанила по крыше. От дождя становилось еще хуже, как будто плакало небо.

Я стояла в дверях родительской спальни и смотрела на жирный зад доктора, склонившегося над мамиными раскинутыми ногами.

— А теперь, миссис Хаген, снова тужьтесь. Выбора у вас нет. — Доктор Фебланд был круглый, как бочка, с густыми бакенбардами, напоминавшими кукурузную шелуху, и такими пухлыми щеками, будто он держал во рту две персиковые косточки.

Судя по голосу, ему все эти дела уже давно надоели.

— Эйнар, — сказал он папе, который стоял у стены, скрестив руки. К этому моменту они уже перешли на ты. — Поговори с ней…

Лицо папы оставалось невозмутимым, пепельные волосы прилипли к вспотевшему лбу, губы плотно сжались. Он уже смирился с неминуемым. Если мама бросала тужиться, ничего хорошего ждать уже не приходилось, и мы все это знали.

Доктор вздохнул и принялся давить ладонью на верх живота. Я не хотела смотреть. Помочь я все равно не могла, так что я забралась в свой закуток над кухней и лежала там на спине, пальцами отстукивая ритм дождевых капель.

Родители всегда хотели иметь десять детей. Ну то есть папа так говорил. Мама насчет своих желаний помалкивала, но ее живот регулярно начинал расти, а число холмиков под березкой все увеличивалось. Из всех детей выжила только я. «И родилась легко, и выросла красоткой без нашей помощи», — любил мне говорить папа.

Я родилась первой, и, видимо, это из-за меня родители решили, будто с детьми всегда так просто.

Через решетку изголовья я видела кухонный стол внизу и слышала шипение умирающего в очаге огня: как будто кто-то присел между камней и плевался. Я не могла понять, зачем родители делают детей, если их все равно некуда деть. Мы жили в маленькой хижине, в окружении леса, под городишкой Катона, что в штате Нью-Йорк. Чтобы дойти от дороги, разбитой и изрытой ямами, требовалось минут двадцать. Отец работал в городе, в мебельном магазине братьев Хойт. Его хозяина ни я, ни мама никогда не видели. Папа говорил, что мистер Билберри был добрым человеком, когда видел в том смысл, вот только видел он его нечасто.

Из спальни раздался стон, переходящий в вой. Хорошо, что я не могла видеть, как мама мечется на кровати. Я натянула подушку на голову и подождала, пока вой не прекратился. А когда я ее сняла и прислушалась, ребенок не кричал. Сквозь шум дождя я расслышала щелчок докторского саквояжа и усталое шарканье ног. Он успел сказать папе, что это была девочка, но, к сожалению, ничего уже нельзя было сделать.

Стало тихо. Я сидела наверху, пока голод не погнал меня к плите. Прямо руками я схватила со сковородки кусок мягкой кукурузной лепешки. Моя мать вообще-то итальянка, но пару месяцев назад, когда родители еще пребывали в радостном ожидании ребенка, папа принес домой книгу. На обложке красовались леди с необычной прической и алые буквы: «Кулинарная книга Ноксвилла». Слово «Ноксвилла» я прочитала, но не поняла, что оно значит. В школу я никогда не ходила, а мама занималась со мной нечасто. Папа сказал, что нашел это у деревенской библиотеки, в ящике с бесплатными книгами. Поскольку у нас в доме была только Библия, он решил прихватить эту книгу. Сам он был норвежцем и давно перестал надеяться, что мама сумеет приготовить то, что ему могло бы быть хоть отчасти знакомо.

Слизав с пальцев крошки, я заметила, что папа молча сидит в кресле-качалке и смотрит на колыбельку. Вот дьявол! Они же с ума сходят! Опять запеленали ребенка и положили в колыбель. Огонь в очаге давно погас. Дождь все лил и лил, начисто отмывая окна. Стараясь не смотреть в колыбельку, я подошла к двери спальни, где лежала мама, совсем измученная и маленькая, в ворохе простыней. Внизу кровати виднелось кровавое пятно. Лицом она уткнулась в подушку, а черные волосы разметались вокруг. Я не понимала, спит она или нет.

Я не стала залезать к ней в постель, как обычно делала, а вместо этого подошла к папе. Мне только исполнилось двенадцать, но я уже доросла ему до плеча. Папа говорил, что я унаследовала норвежскую стать его матери.

— Если будешь дальше так расти, проломишь крышу, и нам придется тебя кормить через дымоход, — говорил он.

— Тогда вам придется вечно обо мне заботиться, — с надеждой отвечала я.

— Не-а, ты скоро научишься хватать птиц с неба и вовсе нас забудешь.

Я положила руку ему на плечо и прижалась, глядя на густые светлые волосы. Он ничего не сказал. Было совсем тихо, даже часы не тикали, потому что он остановил их, когда ребенок умер. Заводила часы всегда я. Родители пытались остановить время. Но в мои двенадцать у меня времени было достаточно.

Убрав руку, я поцеловала папу в щеку и вышла наружу, в теплый дождь. Взяла из сарая лопату. Капли стекали по шее, впитывались в платье, пока я копала глубокую-глубокую яму. Может быть, если закопать девочку достаточно глубоко, она не станет нас мучить, как остальные.

Когда лопата перестала доставать до дна, я кинула ее на землю и вернулась в дом. Папа на коленях молился у колыбели. Я не представляла, сколько сейчас времени, потому что чертовы часы стояли, но, судя по всему, было около четырех. Положив остаток лепешки в духовку, я чиркнула спичкой и подожгла бумагу в топке. Хорошо, что папа приготовил все еще утром, потому что я не умела правильно растапливать печку. Когда огонь как следует разгорелся, я закрыла заслонку и сжала губы, хотя на самом деле мне хотелось снова залезать к себе наверх и закрыть голову подушкой.

Я подошла к колыбели и взяла тельце. Папа не шевельнулся. Бедное создание было легким, как перышко, и я не удержалась — заглянула в личико, пока шла к двери. Кожа у девочки была жемчужная, прозрачная, закрытые веки походили на капли мутной воды. Кажется, она уже стала призраком.

На краю ямы я встала на колени и подняла девочку к Небесам, прямо под дождем. Пусть Господь очистит ее от этого мира. Опустив ее, я почувствовала тяжелую папину руку на своем плече. Я не слышала, как он подошел, но знала, что он придет. Он никогда не позволял мне их закапывать. Встав на колени, он взял у меня девочку, покачал в ладонях. Она была такая маленькая, что поместилась бы в его перчатку.

Очень медленно, шепча слова молитвы, папа наклонился и положил девочку в землю. Дождь уже превратил могилу в грязную лужу. Это всегда было тяжелее всего — оставить крошечное создание в земле, совсем одно. Да, другого выхода не было, но все-таки это казалось жестоким. Закрыв глаза, я подняла к небу лицо, как раньше поднимала ребенка. Под дождем можно было плакать, не тревожа папу. Я стояла так, прислушиваясь к ветру в деревьях, к мягким шлепкам грязи — папа заваливал яму — и вдыхала запах сырой земли.

Меня напугал крик. Я вздрогнула и увидела, как из дома выбегает мама. Ее белая ночная рубашка развевалась облаком, голые ноги скользили по грязи и утопали в земле. Папа даже не повернулся. Он осторожно пригладил холмик лопатой и отошел с маминого пути. Она рухнула у могилки на колени, плача и ругаясь. Мое платье промокло насквозь, и я замерзла, хотя было тепло. Я хотела вернуться в дом, но не могла оставить родителей одних. Мама плакала, а папа стоял рядом и гладил ее по спине. Когда они закончили рыдать и молиться, папа поднял маму и отнес обратно в дом. В огромных папиных руках она сама казалась ребенком.

Внутри мама встряхнулась и вскочила на ноги. Ночная рубашка была перепачкана грязью. Казалось, что ее набухшие груди и распухший живот покрылись черной коркой. Мама была маленькая и горячая, черные глаза всегда горели, а перекричать она могла кого угодно.

— Никогда больше! — вопила она, потрясая стиснутым кулаком. — Больше ни одного!

Она пнула колыбельку так, что та заскользила по полу и ударилась об очаг, мягко, как кусок масла, развалившись на две части. Кажется, она и без того доживала последние дни.

Я смотрела на обломки колыбели, ошеломленная и почему-то успокоенная. Вода капала с платья и собиралась лужицей под ногами. Я — единственный выживший ребенок, который спал в этой кроватке. Она приехала вместе с моей прабабкой с Сицилии и служила постелью всем тринадцати ее детям. Мама даже не посмотрела на нее, вернулась в спальню, захлопнула дверь и задвинула щеколду.

Это был конец. Щелчок этот оставался со мной, пока я заводила часы и шла в кухню, посмотреть, согрелась ли лепешка. Папа поднял обломок колыбельки и стал гладить его. Она принадлежала не его бабушке, но все же я поняла, что его сердце тоже разбилось надвое.

Какая разница, насколько глубокой вышла могила, — тонкое, словно бумажное, личико мертвой девочки навсегда останется с нами.

Если мои родители и успели дать ей имя, мне они этого не сказали.

13 Эффи

Меня разбудил гулкий звон колокола. Было еще темно, и по-прежнему шел дождь. Девушки со стонами начали выбираться из постелей. Только поднявшись, я вспомнила, что меня обстригли, — голова казалась удивительно легкой.

Мэйбл встала в кровати на колени, лизнула ладонь, пригладила волосы и стянула их в узел. Ни она, ни Эдна на меня не смотрели. Мы потащились в часовню на утреннюю молитву, а потом в столовую есть кашу. Я быстро поняла, что разнообразия ожидать не следует: комковатая овсянка — на завтрак, жидкая похлебка — на обед, пересушенное мясо и картошка — на ужин. Масло здесь было редкостью, и еще реже на столах оказывалась соль.

После завтрака мы отправились в прачечную, где утюги выстроились на черных печах, как солдаты на плацу. Меня отправили к стиральной доске и выдали груду рубашек. Через час пальцы сморщились и покраснели от горячей воды, закатанные рукава и фартук промокли.

От усталости мне стало нехорошо, я подняла голову и увидела Сьюзи Трейнер, которая на пару с другой девушкой проворно складывала простыню. Я совсем забыла про Сьюзи. В школе мы почти не были знакомы, но все же при виде ее грубого лица и темных кудряшек у меня трепыхнулось сердце. Поймав ее взгляд, я помахала ей, но она не ответила.

Девушка, стоявшая рядом, ущипнула меня за руку и прошептала:

— На тебя Мэйбл смотрит, работай давай.

Мэйбл действительно не сводила с меня холодного пристального взгляда, ритмично передвигая утюг одной рукой. Я согнулась над корытом и принялась тереть ткань. От пара мои обстриженные волосы начали завиваться вокруг лица. В руках у меня оказалась блузка из тонкого шелка, которая в горячей воде сжалась в крошечный комочек. Чья она? Одной из учениц мисс Чапин? Соседки? Моей матери? Наверное, она сходит с ума от страха. Я выжала блузку, скрутив ее в тонкую веревочку.

При свете дня я чувствовала себя спокойнее, чем ночью. Долго я здесь не задержусь: папа меня никогда не бросит. Он не запирал здесь Луэллу. Самое ужасное, что он сделал, — угрожал отправить ее в Париж, да и то она отказалась.

Я вспомнила последний день, который провела с сестрой, ее унижение на сцене, бунт против мамы, выброшенные на мостовую туфельки, мою косу среди ночи. Наши родители не вели себя так дико и глупо, как Луэлла. Папа пришел ко мне в комнату и обещал, что она вернется. Он был грустный, а вовсе не злой. Он не собирался от нее избавляться, он так же скучал по ней, как и я. Почему я тогда этого не поняла?

Бросив блузку в груду чистого белья, ждущего катка, я взяла грязную рубашку и опустила в горячую воду. Стук и шипение утюгов, скрип катка, плеск воды сплетались в монотонную мелодию работы. Она показалась мне почти успокаивающей, хотя я очень уставала. Мне нравилось, что никто не разговаривает и не ждет этого от меня. Это давало возможность подумать.

Я не знала, где Луэлла, а мама с папой знали и могли пережить ее отсутствие. А вот я просто исчезла. Они этого не вынесут: обратятся в полицию, они наймут детектива. Может быть, мой портрет напечатают в газете и сестру Гертруду публично унизят за ошибку. Я читала в «Таймс» о богатой наследнице, которая исчезла с Пятой авеню. Эта история сгодилась бы даже для книги. Она записала полфунта шоколада на свой счет в «Парк и Тилфорд», купила сборник эссе у Брентано и собиралась пообедать с матерью в «Уолдорф-Астория», но исчезла. Полиция искала ее несколько недель, привлекли даже детективов из агентства Пинкертона, но так и не нашли.

«Женщина чувствует, как под тяжелым пальто рвется, зацепившись за брошь, тонкая блузка. Она улыбается и, лавируя, пробирается сквозь толпу. Полы шляпы чуть колышутся над плечами, шоколад засунут в муфту, книга зажата под мышкой. Вдруг звуки музыки привлекают ее внимание, и она останавливается послушать уличного скрипача. Музыка заглушает звон трамваев и скрип колес, женщина уплывает на ее волнах, забывая о таких мелочах, как порванная блузка. Мартышка, сидящая на плече музыканта, напоминает ей о детстве, о том, как отец однажды взял ее с собой в цирк и как потом она мечтала стать акробаткой.

И когда мужчина протягивает ей руку, она берет ее в свою и идет к набережной. Мартышка по-прежнему сидит у него на плече. Женщине нравится тайна, и ей хочется исчезнуть и оставить всю жизнь в прошлом. Когда лодка отчаливает, она понимает, что семья будет по ней скучать, но несильно».

Я старательно возила рубашкой по ребристой доске, расплескивая воду. Моя семья будет скучать по мне. Меня найдут. Обязательно! Я совсем недалеко от родного дома. На глаза навернулись слезы, я смахнула их, напомнив себе, что должна дышать спокойнее и работать ритмичнее. Я не могу позволить себе приступ, по крайней мере, не здесь и не сейчас.

На плечо мне легла рука. Я подняла голову и встретилась взглядом с Мэйбл, удивляясь, сколько силы в бледной голубизне ее глаз.

— А ну брось. — Она забрала у меня рубашку и кинула ее в ведро. — Пошли.

Встревожившись, я пошла за ней в угол прачечной, где мы оказались совсем одни. Она уставилась на меня, сложив руки на груди. У нее за спиной высились полки, забитые мылом. На белых обертках виднелись маленькие красные буквы: «Солнечное мыло». Там же стояли коробки с крахмалом, мыльным порошком, бурой и «Непревзойденным очистителем Уотсона». Я старалась не смотреть Мэйбл в глаза. Это было хуже, чем прямо смотреть на сестру Гертруду. Ее намерения нельзя было оправдать показной праведностью. Она была непредсказуема и могла сделать со мной все что угодно.

Встав на цыпочки, Мэйбл дотянулась до корзины на верхней полке и достала оттуда ножницы. Я отпрянула, и она улыбнулась так, что даже ее маленькие кривые зубы показались красивыми.

— Да они тупые. Я бы не смогла тебе горло вспороть, даже если бы захотела. Зато могу подровнять этим твои космы.

Ее доброта показалась мне подозрительной, и я отступила на шаг. Она не должна ко мне подходить с ножницами.

Мэйбл рассмеялась.

— Вот тут, — она ткнула в меня ножницами, — живет борцовский дух, которого нет в остальных девчонках. Они сюда попадают, когда из них все уже выбили. Мы эту шутку с румянами с каждой новенькой устраиваем. Не многие меня пинают, и уж никто не выкинул такую штуку, как ты. Как это у тебя получилось? Ты стала, как мертвая. Эдна вообще решила, что мы тебя убили. Напугала нас до смерти. Я чуть с ума не сошла. Кинула румяна на кровать, даже не спрятала. Жалко, потому что их теперь не вернуть. Спорим, сестра Гертруда мажет рожу, когда она одна? Дикая баба.

Мэйбл развернула меня, взяв за плечо. Она походила на Луэллу, только без ее лоска. Я слышала тихое и осторожное щелканье ножниц, чувствовала прикосновение руки Мэйбл к уху.

— А еще ты нас не выдала. Судя по обстриженной голове и тому, что всемогущие сестры не обрушили на нас никакого наказания, ты взяла всю вину на себя. Девчонки такого не делают, если они не дружат. — Мэйбл развернула меня, чтобы изучить свою работу. — Ну не Лиллиан Гиш, конечно, но лучше я не смогу.

Я подняла руку и ощупала коротенькие завитки на затылке. Мэйбл снова поднялась на цыпочки, чтобы спрятать ножницы на место.

— Лучше нам вернуться, пока нас не поразила рука Господня. — Она поправила фартук. — Завтра суббота, а значит, у нас есть час свободного времени между ужином и отбоем. Приходи к нам с Эдной.

Я ей все еще не доверяла, но ее уверенность во мне придавала сил, я как будто была не одна.

На следующий день после ужина и вечерней молитвы девушки оживились. Нас отвели на второй этаж в симпатичную комнату с хорошей мебелью и картинами на религиозные темы, оправленными в бронзовые рамки, — подачки от «Дамского общества помощи», как мне сказали. Комната производила впечатление потертой роскоши, как будто раньше в ней устраивали приемы, но потом забросили. Над головой мигали газовые светильники, заливая все ярким неровным светом. Тяжелые бархатные занавеси на окнах, пыльное пианино, отклеивающиеся от стен обои с повторяющимся узором из роз. На круглых столиках, за которые девушки уселись с шитьем или вышиванием, лежали пожелтевшие от старости кружевные скатерти. За нами надзирали две монахини, усевшиеся в обитые тафтой кресла с кружевными подголовниками. На коленях у них лежали раскрытые Библии, но они предпочитали переговариваться друг с другом.

Я впервые увидела младших девочек. Они сидели парами на ковре и играли в ладушки, двигаясь медленно и безжизненно, будто их руками водил очень усталый кукловод. Я слышала хлопанье ладоней и негромкие голоса. Как такие дети могли попасть сюда? Они были слишком малы, чтобы сделать что-то дурное.

Сьюзи Трейнер сидела за столом с двумя девушками постарше и покорно вышивала. Мы все время были заняты, и я до сих пор не нашла минуты к ней подойти. Я хотела это сделать сейчас, но тут увидела, что с другого конца комнаты меня манят Мэйбл и Эдна, и замялась. Может, мне и не стоит с ними дружить. Но становиться врагами не следует точно.

Мэйбл, будто мы были подругами, обняла меня за талию и подвела к окну.

— Умеешь хранить секреты? — прошептала она, глядя на монахинь поверх моего плеча.

Я кивнула, мечтая, чтобы она отошла.

— Почему мы должны ей доверять? — Эдна прислонилась к стене. Волосы она уложила модными волнами. Как она это сделала после дня в жаркой прачечной да еще и без зеркала?

— Разве она не доказала свою надежность? — В качестве доказательства Мэйбл подцепила пальцем стриженую прядь.

— Предположим.

— Вот и ладненько. — Мэйбл развернула нас лицом к окну и спиной к бдительным сестрам. За стеклом и решеткой виднелись серп луны и одинокая яркая звезда под ним. Я вспомнила ручей, бегущий под холмом, и затосковала по Луэлле.

— Видишь прутья? — прошептала Мэйбл.

Я кивнула.

— Они снизу совсем расшатались. Если высунуться наружу, можно их вытащить.

— И?.. — Я вдруг заподозрила, что они задумали еще одну шутку. — Откуда ты это знаешь?

— Эдна обнаружила на прошлой неделе, когда сестра Агнес велела ей закрыть окно. Она злилась и ударила по пруту. Единственный раз дурной нрав Эдны сослужил ей хорошую службу. Так ведь, Эдна?

Та ухмыльнулась и щелкнула зубами, как зверек:

— Пусть не в последний.

— Мы всего лишь на втором этаже. Прыгать невысоко. Внизу мы найдем дерево, по которому можно залезть на стену. Спрыгнем с другой стороны и будем свободны как птицы, если никто ногу не сломает.

Побег? Это не приходило мне в голову. Я могу отправиться прямо домой! Сердце забилось быстрее.

— Девушки! — Сзади раздался голос, от которого я дернулась. — И чем же вас так привлекает это окно?

Обернувшись, я увидела одну из монахинь, которая неслышно подошла к нам.

— Великолепной луной, сестра Агнес, — улыбнулась Эдна.

Сестра Агнес была маленькая и пухлая. Когда она говорила, щеки у нее тряслись.

— Сложно поверить, что в ней дело.

— Неужели нам не позволено восхищаться творениями Господа нашего? — постно спросила Мэйбл.

— Прекрати! — Сестра Агнес ткнула в нее пальцем. — Я не в том настроении сегодня. Прекратите сговариваться и идите к остальным. А ты, — она указала на меня, — только что появилась и, по словам сестры Гертруды, ничем не лучше этих двоих. Иди займись делом.

— Делом? — буркнула Эдна, когда сестра Агнес вернулась к креслу. — Лучшее дело тут — зубы ей выбить.

— Ты с нами? — Мэйбл схватила меня за запястье.

Я не могла понять, почему они зовут меня. Побег через это окно выглядел самым простым предприятием на свете. Прыгнуть на землю и бежать, как Мэйбл и сказала.

— Да. — Я кивнула.

— Видишь, Эдна, она и правда храбрая.

Я и правда была храбрая. И доверчивая. Почему-то я поверила словам Мэйбл о дружбе.

14 Мэйбл

Ну ладно, мне до сих пор стыдно за то, как я обошлась с Эффи. Но я никогда не говорила, что я святая. Совсем нет. Может, из-за нашего побега я все это и рассказываю. Похоже, мне на каждом шагу придется оправдываться за свою вину.

Меня можно во многом винить, но что касается отца и матери, я просто пыталась сделать все правильно.

Обычно после смерти младенца мама на какое-то время делалась мрачной и тихой и добрый месяц, а то и два, не позволяла папе себя обнимать. Он утыкался носом ей в шею, когда она стояла у плиты, она смягчалась и прижималась к нему, и мы все понимали, что ее траур окончен.

Я привыкла считать, что никакие беды их не разлучат, но после последнего ребенка мама так и не оправилась. Она — маленькая и крепкая — постоянно сжималась и отводила папины руки с угрюмой неумолимостью. Каждую ночь она запирала за собой дверь спальни, а папа качал головой и стыдливо смотрел на меня, как будто мне требовались объяснения.

— Она придет в себя, — твердил он, в очередной раз устраивая себе постель на полу.

Хоть папа и работал в мебельном магазине, из мебели у нас были кресло-качалка и четыре плетеных стула со столом, которые он сам сделал. Я ненавидела четвертый пустой стул. К концу сентября, когда стало ясно, что мама намерена вечно держать папу за пределами спальни, я сказала:

— Папа, нам надо выбросить этот стул.

Папа стоял на коленях у очага, сгребая золу в оловянное ведро. Запустив грязную руку в волосы, он поглядел на меня. В сине-зеленых глазах сверкнула искорка. Я никогда не видела моря, но воображала, что оно похоже на папины глаза.

— К нам может кто-нибудь зайти в гости.

— Пока что-то никто не приходил.

Он кивнул на стоявшую у стены скрипку:

— Охотник может услышать твою игру и влюбиться в тебя. Где он будет сидеть, если мы выбросим стул?

Он покачал головой, будто никогда не видел такой дуры, как я, взял ведро и выскочил за дверь. Несмотря на странность его слов, я улыбнулась. Только скрипка и удерживала нас от полного отчаяния. Папа научил меня играть, когда мне было пять. Никто из нас не умел читать ноты, но я запоминала песни, которые он знал наизусть. Когда папа играл на скрипке, она исцеляла сердца и заставляла таять печаль. Даже мама расслаблялась, прекращала поджимать губы и опускала плечи.

Но стоило музыке замолкнуть, как все становилось по-прежнему.

Когда опали листья и папа заготовил целую кучу дров на зиму, ничего не изменилось. Дети порвали сердца моих родителей в клочья, и они уже не могли ожить.

В последнюю зиму, что мы провели вместе, я пыталась все исправить. Я была глупой девчонкой, которая думала, что может что-то изменить. Я заставляла их сидеть рядом за столом, пока читала Писание, надеясь, что они возьмутся за руки или хотя бы поднимут глаза и поймут, как плохо другому. Я звала отца в сарай помочь матери, просто чтобы он оказался рядом с ней, или просила маму еще немного посидеть у огня, чтобы она не захлопывала дверь перед ним.

А потом я поняла, что моего рождения им было мало, а мое существование не удержит их рядом.

Наверное, именно поэтому, когда мне пришлось сменить имя, это оказалось совсем просто. Раз уж я выворачиваюсь наизнанку, то скажу, что Мэйбл — не мое настоящее имя. Я — Сигне Хаген. Мой отец гордился этим именем, а я его уже почти забыла.

Но я все еще вспоминаю, как ранним апрельским утром отец поднялся по лесенке и потряс меня за плечо. Пол моего закутка заскрипел под его весом. Было еще темно, но внизу горела лампа, а его глаза напоминали две маленькие луны.

— Что такое? — Я села.

Было слышно, как капает вода с крыши. Лед таял под лучами весеннего солнца, и капли падали вниз. Крыша словно плакала, пугая меня. Я подняла руку и вытерла его шершавую щеку.

— Сигне, ты помнишь, почему я назвал тебя в честь бабки?

— Потому что она прожила сто лет?

— Нет, — улыбнулся он. — Потому что это имя означает «победа».

Он и раньше мне это говорил, но мне казалось, что это глупо. Нет бы дать мне нормальное имя, с которым можно жить.

Погладив меня по щеке, он грустно покачал головой: — Мне нужна твоя помощь, Сигне. Твоя мама выглядит очень сильной, но она не такая. Ты храбрая девочка, и ты сильнее нас всех. Тебе придется заботиться о маме вместо меня.

Его слова навалились на меня грозовой тучей.

— Не надо! — Я схватила его за руку.

— Надо, Сигне. — Голос его дрожал от боли, и я вцепилась в него крепче. — Я не могу остаться. Это ради твоей мамы. Глядя на меня, она видит тех младенцев. Я напоминаю о ее потерях. Тебя, — он взял меня за подбородок, — моя красавица, она не потеряла. И тебе нужно напоминать ей об этом.

— Нет! Не могу! Не уходи!

— Я слишком сильно ее люблю, чтобы остаться, Сигне. И тебя я слишком сильно люблю. Так будет лучше. Со временем ты поймешь. — Он прижал палец к моим тубам, заглушая всхлип. — Я уйду не навсегда.

— Как это? Когда ты вернешься?

— Не могу сказать, но мы еще увидимся, девочка моя.

— Не уходи! — Я пыталась задержать его, но он уже начал спускаться.

Лестница скрипела под его ногами. Мне хотелось броситься за ним, закричать, позвать маму, но тут я будто увидела лицо безымянной девочки, снова вспомнила день, когда мы похоронили ее, и мамины рыдания. Если папа уйдет, он, может быть, найдет счастье. Сунет его в мешок, вернется к нам и осветит всю нашу жизнь.

Сверху я смотрела, как он закидывает мешок на плечо, снимает с лампы стеклянный колпак и задувает ее. Стало темно. Дверь открылась, и на фоне лунного неба я еще раз увидела отца, высокого и широкоплечего. Поднялись и опустились занавески, хлопнула дверь, и дом замер.

Я стиснула зубы и кулаки, пытаясь стать безразличной. Если сжаться как следует, то слезы не потекут и сердце успокоится.

Довольно скоро в окна вполз серый рассвет. Мне не хотелось, чтобы этот день начинался. Я неохотно спустилась вниз, зажгла огонь в очаге, сунула ноги в ботинки и вышла наружу. От моего дыхания в воздухе повисло облачко. Я протопала в сарай и поставила табуретку рядом с Мэнди, нашей единственной коровой, которая давала жалкие капли молока. Она посмотрела на меня грустными карими глазами, как будто тоже не хотела, чтобы день начинался.

Когда я вернулась с ведерком молока и горстью яиц, мама сидела у стола, одетая в коричневый муслин. Сложив руки и опустив голову, она молилась. У мамы были великолепные волосы, ниже пояса. Когда она стягивала их повыше на своей маленькой головке, они жили собственной жизнью, переливаясь при каждом ее движении — шпильками она никогда не пользовалась.

Я не могла расслышать молитв, но ее бормотание успокоило меня. Я согрела молоко, разбила и поджарила яйца, смолола кофе. Когда я накрыла на стол, туман уже рассеялся, и полоска солнечного света легла на мамино лицо, на гладкие высокие скулы, на тихо двигавшиеся твердые губы. Даже ранней весной она оставалась смуглой — мне повезло не унаследовать от нее этот оттенок кожи.

Она закончила молитву и открыла глаза. Заморгала от яркого солнечного луча.

— Я надеялась, что у твоего отца хватит совести попрощаться, — сказала она. Ее всегда ровный голос дрогнул.

Я подцепила яйцо на вилку:

— Он попрощался.

Моя маленькая мама была очень сильной, и я знала, что она не будет плакать в моем присутствии.

— Хорошо. — Она налила в кофе теплого молока. В глубине души я надеялась, что она расскажет мне, как вернуть его. Вместо этого она сказала: — Земля оттаивает. Пора сажать горох.

Есть мне не хотелось, но я проглотила яйца ради мамы, не отрывая взгляда от скрипичного футляра на стене. Папа не знал другой радости, кроме этой скрипки, но все же оставил ее нам.

После завтрака мама заперлась в спальне, а я стала копать в грязи канавки. Но не успела я посадить ни единой горошины, как мама вышла и протянула меня письмо.

— Потом посадишь. Сходи в город и отправь письмо. — Она дала мне два пенни. — Вот, на марки.

— Кому ты пишешь? — спросила я, отряхивая руки и пряча монеты в карман юбки.

— Сестре Марии в Нью-Йорк. Иди давай.

Раньше я никогда не слышала, что у нее есть сестра в Нью-Йорке. Мать с отцом всегда говорили, что их родня слишком далеко, чтобы о ней думать.

— Да, мам. — Я сунула тощий конверт в пальто, завязала шнурки и двинулась в путь.

Дорога к городу, там, где не пригрело солнце, так и не оттаяла, и я могла не наступать в грязь. Только через час с лишним я добралась до широкой главной улицы Катоны, где домишки наползали один на другой, словно люди, которые не могли оставаться в одиночестве. Я не представляла, как это — жить настолько близко к кому-то. Мне почти не приходилось иметь дело с незнакомыми людьми, и в почтовом отделении пришлось непросто. У служащего были круглые очки и смешная шляпа. Я молча придвинула к нему письмо и монеты. Он улыбнулся и сказал, что денек выдался хороший. Ну для него, может, и хороший, подумала я.

Когда мама легла спать, я потушила огонь в очаге, поставила чехол со скрипкой у двери, подошла к каминной полке и открыла маленькую стеклянную дверцу часов. С минуту смотрела, как качается маятник, а потом остановила его. Стрелки показывали восемь часов тридцать две минуты. Я хотела, чтобы папа, вернувшись, понял, что часы не останавливаются из-за мертвых детей. Они останавливаются из-за живых людей, которые уходят.

Раз в неделю мама посылала меня в город справляться, нет ли ответа. Она предупредила, что не знает, как ее письмо будет принято. «Ты уже достаточно взрослая, чтобы узнать правду о моей семье», — сказала она. Выяснилось, что мама выросла в Нью-Йорке и влюбилась в папу, который приехал продавать яблоки с фермы своего отца. Я не могла представить маму где-то, кроме этой хижины.

— А я когда-то была городской девчонкой, — улыбнулась она.

Когда яблоки кончились, папа приехал в фургоне, нагруженном рождественскими елками. Мама говорила, что он выдумывал любые предлоги, лишь бы повидать ее, а когда ей исполнилось пятнадцать, предложил пожениться. Но родители не хотели отпускать ее из города. Мать рыдала, а отец просто ее избил. Когда она сказала, что все равно уедет, они выбросили ее вещи на улицу и отвернулись от нее. Она ни разу не осмелилась им написать. Единственным членом семьи, с кем она поддерживала связь за эти семнадцать лет, была сестра Мария — самая старшая, которая заботилась о маме в детстве. Мать сказала, что если нам кто-то и поможет, то только она.

Конечно, мы получили письмо — к середине августа — покоробившееся, как написала тетя, от пролитых слез. Бабка с дедом уже умерли, и Мария писала, что мы должны немедленно приехать и что она всю жизнь ждала возвращения своей маленькой сестренки.

Неделю спустя я стояла в тени дикой яблони и наблюдала, как мама ведет Мэнди по дороге. Корова смотрела грустно и задумчиво, будто понимала, что ее продадут, чтобы взамен получить сверкающую кожаную сумку и сверток в бурой бумаге. Вернувшись домой, мама протянула мне этот сверток с таким видом, будто выиграла приз. Непослушные волосы спадали ей на лицо. После получения письма она стала такой счастливой, какой бывала, только когда папа прижимал ладонь к ее растущему животу.

Сняв новенькую хрустящую бумагу, я обнаружила под ней кремовую ткань с желтыми цветами. Когда я ее расправила, она коснулась моих ног. Это было платье, приталенное и отделанное по вороту и рукавам желтым атласом. У меня никогда не было таких красивых вещей. Глаза мамы вспыхнули радостью. Надеюсь, она решила, что я расплакалась тоже от радости. Но на самом деле я гадала, все ли хорошие моменты в моей жизни будут такими грустными, раз со мной теперь нет папы.

— Для города тебе нужно хорошее платье. — Маме уже пришлось отпустить подол одного из моих старых платьев. — Показывать лодыжки нельзя. Ты теперь взрослая.

В последнее утро мы с мамой вымыли посуду после завтрака, потушили огонь и покинули дом, закрыв за собою дверь. Мария написала, что места у нее немного, так что нам не стоит брать ничего, кроме одежды. Мама тщательно ее упаковала в новую сумку, которую закинула на одно плечо.

Я подумала о часах, которые никогда не заведу снова, и о скрипке, оставшейся в чехле у стены.

— А как папа узнает, где нас искать?

По выражению ее лица я поняла, что она считает мой вопрос глупостью и что она не верит, что папа вернется. Но ради меня ответила:

— Он знает мою фамилию. Захочет — найдет.

Я не стала оглядываться, когда мы прошли мимо яблоньки и мимо пня, у которого мы с папой прятались лунной ночью, чтобы подстрелить койота. Я думала о чудесах незнакомого города и о тетке, которая плакала из-за меня. Но мне было страшно. Я боялась, что мы не вернемся и что я больше не увижу папу. И что не смогу заботиться о маме, как он просил.

Об этом следовало бы хорошо подумать. Как я поняла потом, страх — штука очень полезная. Если бы я знала, что ждет впереди, то до конца своих дней осталась бы в крошечной одинокой хижине в лесу. Но жить приходится вслепую: никто не знает, что будет потом, и никто не готов к тому, что ему суждено. Так что мы с мамой отправились прямиком навстречу своей судьбе, и даже придерживали подолы, чтобы они не елозили по грязи.

— Ты такая красивая, — сказала мама, и я улыбнулась.

В этом платье было столько надежды. Видимо, надежда как раз и ослепляет.

15 Жанна

Каждый год после рождения Эффи врачипредупреждали нас с Эмори, что скоро мы ее потеряем, но все же она продолжала расти. Доктора говорили, что нам повезло, что это благословение Господне, но, хотя она чудом выживала, болезнь ее оставалась неизлечимой. Никто не ждал, что она встретит свой тринадцатый день рождения. И все же это случилось. Неминуемая смерть Эффи стала просто частью жизни, превратившись из моего основного страха в тень ужаса где-то в глубинах сознания. Я привыкла к нему, как ко всему привыкают, и перестала обращать внимание.

День, когда моя дочь Эффи пропала, 16 октября 1913 года, навеки отпечатался в моей памяти, отзываясь болью в висках, которая никуда не ушла даже после того, как полиция перестала ее искать. Потеря Луэллы была хотя бы объяснима, но Эффи просто растворилась в воздухе.

Воспоминания об этом дне остаются ясными и четкими. Картины в моей памяти всплывают одна задругой, и я стараюсь найти ту из них, где я могла что-то просмотреть, что-то важное, что подскажет, куда делась моя девочка…


Я возилась в саду, выкапывала лилии на зиму, когда упали первые капли дождя. Сунув последнюю луковицу в ящик с землей, я поднялась с колен и позвала Вельму.

Она появилась из задней двери. С окровавленной куриной головой в руках, она выглядела довольно суровой. Вельма обычно двигалась по кухне, как торнадо, и делала все очень быстро.

— Да, миссис Тилдон?

Голова болталась в руке, и я увидела, как капля крови упала на камни у ног Вельмы. Потом я очень часто вспоминала эту алую каплю на камнях рядом с чистыми прозрачными каплями дождя.

— Сколько времени? — Я развязала садовый передник и стянула его с плеч.

— Где-то около четырех, думаю. — Вельма указала на разворошенную клумбу. — Вам не холодно тут копаться? Позвали бы Неалу, она кое-что понимает в растениях.

— Нет-нет, все хорошо. Предпочитаю заниматься этим сама. — Я никому не позволяла касаться своих лилий. — Будь так добра, отнеси ящик в подвал. И еще, Эмори с нами обедать не будет, так что накрывай стол на двоих.

— Хорошо, мэм. Он опять работает?

— Нет, он уехал на пару дней. — Я выдавила улыбку. — Теперь тебе будет чуть полегче, потому что кормить придется только Эффи и меня.

Вельма молча кивнула. Я не стала рассказывать ей ничего об исчезновении Луэллы, но полагала, что у нее есть свои соображения на этот счет.

— Пожалуйста, отправь Марго наверх, я бы хотела переодеться к обеду. А это отдай Неале, пусть постирает. — Обойдя лужицу крови, я протянула ей передник и перчатки и пошла к дому. Я заметила, что куст абелии помялся, будто кто-то в него упал. Надо напомнить садовнику, чтобы он его подстриг. С этой мыслью я вошла в переднюю дверь и поднялась наверх.

Верная Марго уже ждала меня. Серые глаза на строгом лице походили на серебристые озера, а пучок темных волос тянул голову назад. Марго была со мной с тех пор, как мне исполнилось четырнадцать. В ней я всегда была уверена. И поэтому она все знала о Луэлле.

— Не представляю, мадам, как вы это выносите, — сказала Марго, помогая мне влезть в вечернее платье и застегивая крючки на спине.

— Не слишком хорошо. — Я разгладила платье. — Зачем я переодеваюсь к обеду? Я не смогу съесть ни кусочка, пока не получу вестей от Эмори.

— А вы попытайтесь. Вы сильная. — Марго взяла с туалетного столика гребень и подобрала мои волосы.

— Все мои силы понадобятся, когда Луэлла вернется. Не могу представить, как я ее приму, — ответила я, хотя вчерашний спор с Эмори немного укрепил мою уверенность.

Несмотря на все возражения, он прислушался ко мне и поехал в Мэн, чтобы уговорить Луэллу вернуться домой.

Я подошла к двери Эффи и тихонько постучала.

— Эффи, милая, я иду ужинать. — Ответа не последовало, и я открыла дверь. — Эффи!

В комнате было пусто. Ранец с учебниками валялся на полу у кровати, а стул был отодвинут от стола. Незакрытая ручка лежала на самом краешке столешницы. Как неаккуратно: на ковре могло остаться чернильное пятно! Я подошла, закрыла ручку, бросила ее в ящик и хотела выйти, когда заметила записку на подушке. При воспоминании о другой записке, которую я нашла на этой же подушке, мне стало страшно. Я схватила бумажку, убеждая себя, что это всего-навсего глупые стишки или обрывок рассказа.

«Я ухожу за Луэллой. Чтобы вернуть меня домой, заберите и ее».

Я зажала рот рукой, чтобы не закричать от ужаса. Что, ради всего святого, Эффи имела в виду? Как она могла уйти за Луэллой? Это же безумие!

Сбежав по лестнице к телефону, я подняла латунную трубку и тут же бросила ее, как только ответил телефонист. Кому я собиралась звонить? Эмори был неизвестно где. Представить, что я телефонирую свекрови, я не могла. Я опустила голову, все под ногами будто расплывалась. Мне нужно было успокоиться и подумать.

Порывшись в сумочке в поисках сигареты, я с ужасом поняла, что все деньги исчезли. Не осталось ни единого доллара — только письмо Луэллы в боковом кармане! Я сунула его туда после ссоры с Эмори. Боже мой, Эффи могла его найти! Может быть, она взяла деньги и уехала на поезде? Если у нее случится приступ, ей никто не поможет. Никто не знает, что делать.

Бросив сумочку, я снова схватилась за телефон. Как только ответил телефонист, я потребовала:

— Немедленно соедините меня с полицией!

Очень быстро явился сержант Прайс, крепкий, уверенный в себе человек — как раз такого ждешь от сержанта — с мягким взглядом, говорящим о способности понять материнское сердце. Я отдала ему записку Эффи, сообщила, что она залезла в мою сумочку, обнаружила там письмо Луэллы и взяла деньги на билет. Потом пришлось объяснить про Луэллу и прямо попросить, чтобы эта история не попала в газеты. Пообещав полную конфиденциальность, сержант спросил, нет ли у меня фотографии Эффи. Я отдала ему ту, что стояла на книжной полке. На фото, сделанном на прошлое Рождество, была я с обеими девочками. Я казалась измученной и мрачной, Луэлла сияла юностью, а Эффи казалась такой худой и бледной, что на нее больно было смотреть.

Сержант сунул фотографию в нагрудный карман, пообещав сохранить ее в целости.

— Мы свяжемся с вашим мужем, как только сможем. Я понимаю, мэм, что вы не перестанете тревожиться, но путешествие на поезде — не худшее, что может случиться с юной девицей. За ними там присматривают. Уверен, она будет в добром здравии, а там и домой вернется.

Спать той ночью я не смогла. Потеря обеих дочерей едва не парализовала меня. Я могла только сидеть у окна и молиться, глядя в беззвездное, лишенное Бога небо.

Как я ничего не заметила? Девочки уходили в цыганский табор прямо у меня под носом. А теперь Эффи, моя якобы невинная младшая дочь, влезла в мой кошелек, обокрала меня и сбежала из города на поезде. Может быть, она все это время знала, где Луэлла, и лгала нам. Может быть, она лгала и о приступах? Всего неделю назад я застала ее согнувшейся вдвое, но на мой вопрос она ответила, что ищет красивые листья, чтобы засушить в тетради по ботанике. Я замечала все более заметные круги под ее глазами, видела, какой худой она стала. Я думала, это от того, что она скучает по сестре, но, может быть, ее состояние ухудшилась, а я опять ничего не заметила?

Темнота за окном казалась бездной. Я почувствовала, как меня тащит туда, засасывает в черноту, из которой я не сумею выкарабкаться. Той ночью ко мне снова пришел огонь, ощущение, что он пожирает меня, я видела, как языки пламени лижут юбку, ощущала жар. Только в этот раз я не могла его сбить или потушить. На лбу выступил пот, я скинула перчатки и схватилась за подоконник. Казалось, я теряла рассудок.

— Возьми себя в руки! — громко сказала я, и голос в пустой комнате прогрохотал словно камень, прокатившийся по полу.

Я встала, постукивая по тыльной стороне ладони, как делала, отсчитывая секунды приступов Эффи.

Мне стоит сочинить письмо, решила я. Нужно сделать что-то практическое и осязаемое. Я уже много месяцев не писала брату. Я не рассказывала ему о Луэлле, потому что не в состоянии была признать свою ошибку. Я собиралась рассказать ему, когда все это закончится и ошибки будут исправлены, но все становилось только хуже. Я набросала путаное, непонятное письмо, где рассказывала Жоржу обо всем, даже о неосторожности Эмори. Это показалось мне слишком. Скомкав лист, я бросила его в мусорную корзину.

Набросив на плечи шаль, я села у окна и стала смотреть на дождь, который все набирал силу. Может быть, это наказание за то, что я оставила брата в руках матери, которая его мучила. Теперь мучили меня.

Много часов я сидела, гладя шрамы на руках, прислушиваясь, как воет ветер вокруг дома. Где же Эффи встретила эту бурю?

Всю ночь я ждала, что зазвонит телефон. От страха меня потряхивало. Дождь ослаб, а потом начался снова, ветер завывал, как дикая собака. Только когда слабый рассвет начал освещать небо, по дому прокатилось эхо телефонного звонка.

Я сбежала по лестнице и схватила трубку:

— Да?

Послышались треск и женский голос:

— Миссис Тилдон? Сержант Прайс на линии. Соединить?

— Да, да, конечно!

Снова треск, а затем резкий голос сержанта:

— Доброе утро, мэм. Сержант Прайс. Надеюсь, вам удалось поспать. Мне вот не удалось.

— Ни мгновения, но это неважно. Какие новости? Вы нашли Эмори? Эффи с вами?

Мучительная пауза, а затем:

— Девочку, соответствующую вашему описанию, видели садящейся в поезд до Бостона, но никто не видел, как она с него сошла. Один полицейский в Портленде ждет, не покажется ли кто-то похожий. Это небольшая станция, ее не упустят. Тот же полицейский ожидает возвращения вашего мужа.

Я закрыла глаза и прижала пальцами веки. Мне нужно было удержать голову на месте.

— Где моя дочь могла заночевать?

— У нее есть деньги. Полагаю, ей хватило бы ума снять комнату.

— Комнату? Она ребенок! Какой владелец отеля в здравом уме сдаст комнату ребенку? Никто в Бостоне не сообщал об одинокой девочке?

— Честно говоря, мэм, девушке тринадцать. Это настоящий позор, но многие девушки ее возраста живут самостоятельно, когда обстоятельства в их родном доме нехороши… Ну вы понимаете, о чем я.

— Но не моя дочь! — Я вцепилась в стол, царапая его ногтями.

— Я просто хотел сказать, что это не показалось бы чем-то необычным.

Я больше не могла прижимать телефонную трубку к уху.

— Пусть Эмори позвонит мне, как только прибудет на вокзал Портленда.

— Да, мэм. — В трубке опять затрещало. — И еще кое-что.

Я не была уверена, что выдержу еще кое-что.

— Что такое?

— Вашей дочери Луэллы в Портленде нет.

— Что вы имеете в виду? Разумеется, она там. Детектив передал нам письмо от нее.

— Она была там, но, судя по всему, они уехали около недели назад. Собрали вещички и тронулись, как всегда делают цыгане.

Гнев на старшую дочь затмил страх за младшую. Если с Эффи что-то случится…

— Мы можем их выследить, — сказал сержант. — Но это займет время. Пока что мы не нашли никого, кто указал бы нам их путь.

— Нет! — твердо сказала я. — Мне нет дела до того, куда они делись. Бросьте все силы на поиски Эффи.

— Да, мэм. Мы делаем все, что в наших силах. Она — наше главное дело.

На следующий день сержант Прайс сопроводил Эмори до дома. Я ожидала, что муж будет смотреть упрямо и недоверчиво, как смотрел всегда, когда ему говорили, что Эффи не выживет. Вместо этого он казался напуганным. Заключил меня в объятия, как будто боялся, что я тоже пропаду.

— Все будет хорошо, — выдохнул он мне в волосы, убеждая скорее себя, нежели меня. — С ней все будет хорошо!

Он сжал меня так крепко, что у меня воздух застрял в груди. Я позволила ему это, пытаясь вспомнить, когда мы последний раз любили друг друга и сколько времени прошло с тех пор. Грудь его оставалась такой же широкой и крепкой, как в тот вечер, когда он впервые меня обнял, прежними были запах апельсинового масла для волос и тепло ладони на моем затылке, но я не ощущала того головокружения, которое вызывала у меня его близость. Мне просто стало тяжело дышать.

Когда он отпустил меня, я поняла, что он хочет извиниться.

— Не надо. — Я прижала палец к его губам. — Не сейчас.

В гостиной Эмори сел рядом со мной на диван и взял меня за руку. По-военному строгий сержант стоял перед нами. Дождь прекратился, и сквозь легкие занавески светило солнце, в лучах которого кружили, как мошки, пылинки. Пока сержант говорил, я смотрела на них, плавающих в полосах света, танцующих и сверкающих. Этот прекрасный и таинственный мир существовал только в солнечных лучах.

Он сказал, что новостей об Эффи нет, если не считать показаний одного свидетеля, который видел похожую девочку в поезде до Бостона.

— Очень многие подходят под описание Эффи, а свидетелей легко ввести в заблуждение. Нет никакого способа определить, видели ли вашу дочь или кого-то другого. В настоящий момент у нас нет достоверных сведений о ее местонахождении.

Я вытащила руку из руки Эмори и встала. Обошла комнату. В висках билась острая боль.

— Что нам теперь делать?! — вскричал Эмори.

Я впервые видела его растерянным. — Что мы можем сделать?

— Мы, разумеется, продолжим поиски. Но вам я советую обратиться к прессе. Осветите эту историю как можно шире. Предложите награду за сведения, которые помогут вернуть вашу дочь. Будет много ложной информации, но мы ее отсеем. Нам нужна одна хорошая наводка. Это ваш главный шанс.

Я остановилась у книжной полки и стала смотреть на пустую рамку. Что же сержант сделал с фотографией?

— Жанна? — Я услышала голос Эмори, но не ответила. — Жанна, ты слышала сержанта?

— Да, разумеется.

— Все окажется в газетах.

Я ощутила ледяную ярость.

— Мне нет до этого дела. Это волнует только тебя и твою мать. — Я перешла к окну. Снаружи было ясно и холодно. — И как насчет Луэллы? Что мы скажем о ней?

Сержант Прайс прочистил горло:

— Нет нужды вмешивать ее в это, по крайней мере, писать в газетах. Я уверен, что мы скоро ее найдем.

— Ценю вашу уверенность, сержант, но вы не знаете Луэллу. — Я потянула за занавеску, мечтая, чтобы она рухнула. — Эффи тяжело больна, вы знали? У нас нет времени. Сердце может подвести ее в любой момент. — Меня снова пожирало пламя, жар полз по шее и подбирался к лицу. Я прижала затянутые в перчатки руки к горящим щекам. — У нас нет времени, — выдохнула я. — Нет времени!

— Жанна! — Эмори говорил так, будто пытался отвести меня от края утеса. — С Эффи все будет хорошо. Мы должны вести себя разумно, если хотим пройти через все это. — Он подошел ко мне сзади и начал отцеплять мои пальцы от занавески. Я не могла понять, хочу ли я раствориться в его прикосновениях или оттолкнуть его.

Сержант надел шляпу:

— Прошу прощения, но мне пора. Я назначу встречу с прессой на завтра, если вы не возражаете. Лучше не тянуть.

— Разумеется, с самого утра, — сказал Эмори, обнимая меня.

Наутро я стояла в конторе Эмори на 22-й улице, глядя на репортеров «Таймс», «Трибьюн», «Геральд» и даже «Бостон сандэй геральд». Они дружно записывали, что за информацию, которая поможет найти Эффи Тилдон, тринадцатилетнюю девочку весом девяносто восемь фунтов, с темными волосами и карими глазами, назначена награда в тысячу долларов. Репортеры были расторопны и веселы.

— Пройдет всего несколько дней, и она найдется, — заверил меня один из них.

Я очень хотела ему поверить.

16 Эффи

«Бежать», — шептала я в темноте, проводя рукой по зарубкам, сделанным заколкой на деревянной спинке кровати. Тридцать восемь зарубок, тридцать восемь дней — и никто за мной не пришел. Когда Мэйбл и Эдна впервые предложили сбежать через окно, это не показалось мне сложным. Но шли недели, и я понимала, что сделать такое почти невозможно. За нами наблюдали круглые сутки, если не считать ночного времени, но по ночам двери дортуара закрывались. Ключи сестра Гертруда носила на массивном кольце под хабитом. Чтобы добраться до них, пришлось бы раздеть ее догола. Можно было выпрыгнуть в окно в субботу, под взглядом монахинь. Оба эти варианта ни к чему не привели бы.

Я надеялась только на то, что меня найдут родители. Последние пять недель я все время представляла, как одна из монахинь появляется в дверях прачечной или дортуара и говорит, что произошла ужасная ошибка. «Твой отец здесь, — произносит она тихо и жалобно. — Он ждет тебя в холле».

Но отец не приходил.

Прислушиваясь к тяжелому дыханию Эдны на соседней кровати, я закрыла глаза и попыталась представить, что я дома, в своей мягкой постели с Луэллой. Но было слишком холодно, чтобы поверить в близость ее теплого тела. Я села, и передо мной предстала голая комната с рядами кроватей. Меня терзала тоска по дому и по сестре.

От этой боли был толк: желание вернуться заставляло меня вставать по утрам. Первые несколько недель я жила только тем, что скучала по родным, но теперь меня вела вперед злость. Я не знала, что именно случилось с Луэллой и почему меня никто не ищет. Это страшно злило. Я все больше убеждалась, что сестра бросила меня ради цыган, а родители скрыли это, чтобы не было скандала. В конце концов, уж что-что, а секреты отец умел хранить отлично. Меня не удивляло, что родители мне лгали, но мучительно было думать, что Луэлла не доверяла мне достаточно, чтобы рассказать о своих планах, и что я не имела возможности расспросить ее обо всем.

По потолку крались тени от деревьев — отражение внешнего мира, который теперь оказался для меня закрыт. Раньше все, что меня окружало и казалось обыденным — деревья или ручку с бумагой, — я принимала как должное. Но здесь, в Доме милосердия, все это стало недоступным. Тут был свой мир — мир холодного заточения, скуки, бездумного физического труда, молитв, раскаяния, «очищения» души и «искупления» грехов. А еще тяжелой работы, и это, пожалуй, главное.

Я изо всех сил старалась справиться, понимая, что многое я должна была бы знать, но не знала. Девочки обменивались многозначительными взглядами, а на меня не смотрели. У них был свой язык. Почти все они пришли с фабрик или из многоквартирных домов — мест, которые я видела только из автомобиля. В их мире бельевые веревки были натянуты между стенами облезлых домов, исподнее хлопало на ветру, женщины перекрикивались, высовываясь из окон, дети играли на улице, все было грязным, сырым, выставленным напоказ. Я вдруг поняла, что никогда не сочиняла рассказов о таких людях. Для меня они были менее реальны, нежели призраки. Даже цыгане казались более понятными и доступными. А вот многоквартирные дома… От них я просто отворачивалась.

Я пыталась сблизиться со Сьюзи Трейнер, считая ее единственной девушкой, с которой я смогла бы поговорить, но она наклонилась ко мне и злобно прошептала:

— Ты уже рассорилась с сестрой Гертрудой, так вот, со мной ссориться не надо! — Никто в школе мисс Чапин так не разговаривал. Сьюзи, очевидно, сумела влиться в это общество. — Иди! — Она мазнула по мне рукой, будто смахивала букашку, и я вспыхнула.

— Мне нужно отправить письмо родителям. — По какой-то глупой причине я вообразила, будто она знает, как это делается.

Она рассмеялась, словно я попросила у нее какую-то мелочь, баловство, вроде шоколадного пудинга.

— И как, по-твоему, я смогу тебе помочь? Я не разговаривала с родителями с тех пор, как они меня сюда заперли. Если тебе не нужны проблемы, ты никому не станешь рассказывать, откуда ты. Теперь ты отсюда. И это единственный совет, который я тебе дам. — Она отодвинула меня и ушла.

Позднее я узнала, что Сьюзи Трейнер была из «хороших девочек». Благочестивые серьезные девушки — даже если они только притворялись таковыми — имели определенные привилегии: например, дополнительное одеяло или добавку за ужином. Кое-кто даже допускался в комнаты сестры Гертруды. Никто не знал, что там происходило, но все были уверены, что в этом задействованы излишества, вроде чая и печенья.

Я хорошей не считалась. Первая ночь здесь разрушила все мои шансы на это. Но и преступницей я тоже не была. Как обычно, я зависла посередине, и никто не принимал меня. Большую часть времени обо мне просто не вспоминали. Да, в мою сторону бросали усталые взгляды, но я была хрупкой, кроткой и безобидной, так что не обращать на меня внимания было просто. В школе мисс Чапин я, по крайней мере, была младшей сестрой Луэллы, а здесь стала невидимкой. Я завидовала другим. Завидовала их товариществу, их женственным фигурам, характерам.

Ирландки держались вместе, как и итальянки, русские и румынки. Все предпочитали своих, как будто границы стран все еще разделяли их. Только Мэйбл и Эдна не обращали на это внимания. Я не знала, из какой они страны, но это не имело значения. Они много знали и многое умели. Им никто не был нужен. Кучка девушек, считавших себя американками (например, Сьюзи Трейнер), тоже держались вместе. Но Сьюзи разрушила все мои надежды на то, что я смогу к ним присоединиться.

— Ты меня не знаешь, ясно? — прошипела она. — Не смей садиться рядом за ужином или в часовне. А если ты посмеешь на меня смотреть, — ее глаза сузились до щелочек, — я превращу твою жизнь в ад.

Ад казался мне понятием относительным. Тоска по семье поселилась в груди, напоминая о себе постоянной болью. Руки тряслись от усталости. Пониже спины все болело, а ноги горели так, что трудно было ходить. Горячая вода кусала потрескавшиеся кровоточащие кисти рук. Как бы быстро я ни работала, куча белья никогда не уменьшалась. Сердце стучало как сумасшедшее. Через несколько недель приступы стали ежедневными, и мне приходилось садиться у корыта, опустив голову между коленями, и ждать, пока я снова смогу дышать.

Довольно быстро все поняли, что для стирки я слишком слаба, и Мэйбл поставила меня на сортировку белья.

— Это не потому, что я такая добрая, — сообщила она, провожая меня к столу, заваленному мешками с бельем. — Девчонка, которая не может угнаться за остальными, тянет назад всех, так что не испорти хотя бы этого.

Мэйбл вообще редко со мной заговаривала. О побеге больше не было и речи. Поначалу я утешалась дикой фантазией: украсть ручку и бумагу у сестры Гертруды и передать письмо одному из тех, кто привозил белье. Но их фургоны не подъезжали к дому достаточно близко.

Девушки считали себя рабынями, учитывая, что на их бесплатном труде прачечная зарабатывала примерно шесть тысяч в год.

— Бесит меня стирать исподнее. — Эдна плюхнулась на узкую кровать и заговорила с Мэйбл, не обращая внимания на меня. — Сестры гребут денежки, а мы кровь соскребаем с панталон богатых дамочек.

— Слышали бы тебя сестры, — заметила Мэйбл.

Мы все знали, как старательно монахини ищут повод выпороть или еще как-нибудь наказать нас. Рассказывали о смирительных рубашках и о «яме» — темном чулане в подвале, где людей забывали на несколько недель. Одна русская девочка с огромным ртом рассказала, что кто-то там даже умер.

— Когда сестры ее нашли, она уже весь пол кровью заплевала. А теперь ее призрак там бродит.

Сегодня я высматривала призрака в лунных тенях. Может быть, хотя бы мертвая девочка будет со мной дружить. Тридцать восемь зарубок! Тридцать восемь ночей — и никто за мной не пришел!

Мне надо было помочиться. Я отбросила одеяло, выдвинула из-под кровати ночной горшок и пописала как можно тише, чтобы не шуметь. Нет ничего унизительнее, чем приседать в комнате, полной девочек, мечтающих над тобой подшутить.

Закончив, я выскользнула в коридор и открыла окно. Холодный ветер покусывал за руки, пока я выливала содержимое горшка. Мир не двигался. Может быть, время остановилось и моя жизнь продолжится с того же места, когда я отсюда выберусь? С этой мыслью я закрыла окно.

Меня напугал приглушенный всхлип. Повернувшись, я увидела, что в дверях детского дортуара стоит плачущая девочка лет шести или семи, не больше. Она пыталась что-то сказать, но выходили только всхлипы. Я отчаянно замотала головой. Если бы нас кто-то услышал, нам пришлось бы туго. Прижав руку ко рту, она пробулькала сквозь пальцы:

— Я вся мокрая.

Глаза у нее были такие отчаянные, что мне стало ее жалко.

Я посмотрела на закрытую дверь сестры Гертруды, прижала палец к губам и поманила девочку за собой. Мы прокрались в мой дортуар, где я помогла ей выбраться из мокрой ночной рубашки и просунула ее тощие ручки в широкие рукава сухой рубахи, которую нашла в гардеробе. Ее бледное тельце в лунном свете казалось полупрозрачным. Сквозь тоненькую, как бумага, кожу, выпирали кости. Опустив руки, она стала похожа на огромного мотылька, готового взлететь.

Я шикнула ей, чтобы она убиралась обратно к себе, но она только смотрела на меня большими темными глазами. Не обращая на нее внимания, я пошла к своей кровати, но услышала за спиной мягкие шаги. Я сделала страшные глаза и мотнула головой в сторону двери. Она не послушалась, забралась в мою постель и натянула одеяло до подбородка, не отрывая взгляда от моего лица.

Мне ничего не оставалось, кроме как затолкать мокрую ночную рубашку под матрас и лечь рядом с девочкой. Надо признать, что лежать рядом с маленьким теплым телом было уютно. Она повернулась и сунула колено прямо мне под ногу. Медленно заморгала — глаза у нее слипались.

Я подождала, пока она не заснет как следует, и вытащила ее из постели. Руки мои дрожали под ее весом. В детском дортуаре я нашла пустую кровать, положила девочку туда и вернулась к себе, не забыв захватить по дороге ночной горшок.

На следующее утро я задержалась в дортуаре. Оставшись одна, я быстро вынула ночную рубашку из-под матраса, сунула ее под сорочку и обвязала вокруг талии, постаравшись пригладить как следует. Потом побежала в часовню. Ходить с таким секретом на животе было страшновато, но даже приятно. Оставалось только надеяться, что никто не заметит, как что-то выпирает из-под одежды, и не почувствует кислого запаха мочи.

За завтраком я заметила девочку, сидевшую через три стола от меня. Она молча уставилась в свою миску с овсянкой. Я хотела поймать ее взгляд, но она не поднимала головы.

Только оказавшись в прачечной, я поняла, что вряд ли смогу постирать и высушить лишнюю вещь так, чтобы никто не заметил. Мне стало еще тревожнее, когда Мэйбл подошла ко мне с загадочным видом и сказала, чтобы завтра вечером я нашла ее в часовне. Если она и заметила, что я что-то прячу, то ничего не сказала.

Я таскала мокрую вонючую тряпку весь день. Ко времени отбоя храбрость моя испарилась, и я с отвращением вытащила рубашку и снова сунула под матрас. Девочке пришлось спать в слишком большой ночной рубашке и надеяться, что никто не заметит пропажи. Если в гардеробе чего-то недосчитаются, без наказаний не обойдется.

Было холодно. Я залезла под одеяло с головой и подышала на руки, чтобы согреть их. Возня с ночной рубашкой напомнила мне, как мы с Луэллой однажды пробрались в мамину комнату и перемерили все ее платья. Шелк и кружево волочились по ковру, когда мы вышагивали взад-вперед. Сжимая и разжимая маленький мячик на стеклянном флаконе с духами, мы душили себя и воздух, запускали пальцы в баночки с румянами и пудрой. Разумеется, мы были пойманы — нас легко выдал аромат духов. При воспоминании о мамином лице я улыбнулась. Она пыталась выглядеть страшно рассерженной, но сама постоянно смеялась, радуясь, что мы ей подражаем.

Тычок в плечо вырвал меня из воспоминаний. Я натянула одеяло повыше. Вчерашняя девочка стояла рядом со мной. Глаза на сосредоточенном личике походили на черные пуговицы, руками она обхватила себя за тощие плечи.

— Ты снова постель замочила?

Она покачала головой и забралась ко мне, как будто это было самым обычным делом. Я покосилась на Мэйбл, которая спала с подушкой на голове, и на Эдну, лежавшую спиной ко мне. Девочка взяла мои руки в свои холодные ладошки.

— Как тебя зовут? — прошептала она, обдавая ухо влажным дыханием.

— Эффи. А тебя?

— Доротея. — Она дернулась. — Холодно. Не люблю, когда холодно. Расскажи мне сказку. Мама знала много сказок, но больше не может их рассказывать.

— А почему?

— Потому что ее расплющило о землю. — Малышка немного шепелявила. — Иногда она мне снится. Только она была красивая, а теперь распухшая, лицо разбито, а волосы сгорели. Расскажи сказку, чтобы я ее не видела.

От этой картины мне стало нехорошо, и я не знала, что ответить. Что можно было противопоставить обгоревшему лицу матери? Дети не должны знать о таких вещах, по крайней мере, в моем прежнем мире. Но в новом мире девочки умирали в подвале, а матерей расплющивало о землю. Я вдруг засомневалась, что кто-нибудь из нас сможет выжить. А потом, заглушая скрип пружин и вздохи ветра за высокими окнами, в памяти всплыли слова Марселлы: «Не погуби свое воображение. Оно поможет тебе уйти в далекие края, когда станет совсем невыносимо». То, что происходило сейчас, стало невыносимым.

Приглушенным голосом я начала рассказывать историю цыганского мальчика по имени Трей, его самовлюбленной сестры Пейшенс и их доброй матери Марселлы. Они играли музыку и околдовали двух сестер, оказавшихся на краю леса.

— Сестры исчезли, и их не смогли найти.

Девочка пододвинулась и приблизила лицо к моему:

— А куда они делись? Их украли цыгане?

— Одну девочку украли, вторая отправилась на поиски сестры, но у нее было больное сердце, и оно не выдержало.

— Она умерла?

— Нет, но через дырочку в сердце вылилась вся кровь, и она стала пустой, как привидение, и бродила везде в поисках сестры.

— Фу! — сказала Доротея с детской прямотой. — Плохая сказка. Я хочу счастливый конец.

— Я не умею придумывать счастливый конец.

— А ты попробуй.

— Хорошо, — улыбнулась я. — Сестры нашли друг друга, и Марселла сотворила заклинание, которое вылечило сердце младшей сестры, так что она смогла жить вечно.

Доротея тоже улыбнулась:

— Марселла хорошая. Мама рассказывала мне о добрых ведьмах. У нее ведь была палочка?

— Конечно.

— А она сама была красивая?

— Очень.

— Если она может вылечить сердце, значит, и мамочкино лицо сможет вылечить? Мамочка ждет этого, чтобы Боженька взял ее на небо. Я видела картинки ангелов, и у них у всех лица целые. — Доротея зажмурилась, думая о чем-то, и напряглась всем телом. Глаза она открыла нескоро. — Я ее видела, — прошептала она так благоговейно, будто действительно увидела мать. — Марселла снова сделала ее красивой, Боженька обрадуется и заберет маму на небо. А если я буду хорошей и не стану мочить кроватку, то Боженька опять обрадуется и пришлет за мной папу.

Лицо ее было таким доверчивым, что я захотела снова стать ребенком и поверить в волшебство. Может быть, мне стоило сказать ей, что никто за нами не придет, что сказкам нельзя доверять и что счастливых концов не бывает?

Я хотела рассказать ей о своем сердце. Когда умираешь с самого начала, смотришь на мир по-другому. Я так и не смогла никому это объяснить. После прихода в Дом милосердия я поняла, что меня предало собственное уродство: я считала, что оно делает меня сильной, а оно сделало меня слабой. И я по-настоящему страдала без сестры. Я должна была рассказать ей, что мне все хуже: у меня распухали ноги, почти каждую ночь я просыпалась от того, что потолок будто бы падал на меня. Я должна была сообщить сестре, что у меня осталось совсем мало времени.

Надо было объяснить это хотя бы Доротее, предупредить ее, что не бывает никакого волшебства и Марселла не залечит дыру в моем сердце, что она просто цыганка, которая не сказала мне ни слова правды. Я должна была предостеречь девочку от веры в сказки. Я верила в них и обратилась в вымышленную Эффи Ротман. Когда я умру, монахини запишут это имя в своих книгах регистрации смертей, а Эффи Тилдон просто перестанет существовать.

Но я не стала говорить всего этого, а просто смотрела на трещины в потолке, похожие на сеть железных дорог со множеством тупиков. Головка сонной Доротеи отяжелела на моем плече, и на потолке появился призрак.

Только это была не незнакомая мертвая девочка, которую я ждала, а моя сестра, небрежно помахивающая своими балетными туфельками и зовущая меня за собой:

— Пошли.

— Я не могу. Я застряла здесь, Луэлла. У меня на груди лежит камень.

— Я его уберу.

— Ты не сможешь.

— Я все смогу.

— Слишком поздно.

— Нет. Я никогда не верила, что ты умираешь!

— И поэтому не позвала меня с собой?

Ее туфли описали медленный круг над моей головой.

— Нет, Эффи. Это была проверка. Ты должна была доказать, что у тебя хватит сил уйти за мной.

— Но я не смогла, как и мама.

— Все ты смогла. Просто ты пошла не в то место.

— А где ты?

— Я снова ушла.

— Куда?

Ответа не было.

— Куда ты ушла, Луэлла? Куда?

Но сестра пропала. На ее месте стоял лев с карты Трея. Он потянулся в луче лунного света и положил голову на лапы. Глаза, покрывавшие его тело, подмигивали мне.

17 Мэйбл

Когда мы с мамой приехали в Нью-Йорк на Пенсильванский вокзал, мне показалось, что вокруг бушует ураган: сновали туда-сюда мужчины в костюмах и котелках, напоминающие маленькие черные и блестящие локомотивы, скрежетали колеса автомобилей, голоса взлетали и умолкали. Я стояла, ошеломленная, ветер дергал мою юбку, а вокруг сильно пахло грязью, смолой и потом.

Мама взяла меня под руку и велела закрыть рот, а потом потащила куда-то. Она здесь выросла и легко вывела меня на светлую улицу, где мы сели в трамвай. Земля летела мимо так быстро, что я изо всех сил вцепилась в сиденье. Жаркий воздух бил в лицо, я закрыла глаза, чтобы не упасть и чтобы меня не стошнило.

Когда мы доехали до Малберри-стрит, городская пыль уже засохла у меня на лице. Читая каждую вывеску, я постоянно вертела головой, чтобы ничего не пропустить: «Оружейная мастерская Фрэнка Лавы», «Равиоли и лапша», «Велосипеды», «Кафе Белла Наполи»… Мне никогда не приходилось видеть столько всего разом: телеги с овощами и фруктами, корзины с хлебом, висящие колбасы, люди и повозки, двигающиеся во все стороны разом, но почему-то не сталкивающиеся, — как будто все знали какое-то неписаное правило, которого я не понимала Я натыкалась на каждого человека, который проходил мимо, и мама и извинялась за меня.

Остановившись, она прикрыла глаза от солнца и прищурилась, глядя на темное, ободранное кирпичное здание:

— Нам сюда.

Она потащила меня в узкий, как лаз для свиней, проход между домами. За ним оказался большой двор. Многоквартирные дома Нью-Йорка меня поразили. Такого я никогда не видела прежде. Со всех сторон высились обшитые деревянными панелями стены, утыканные окнами и балконами, между которыми тянулись бельевые веревки. Грязные босые мальчишки орали и пинали мяч, который врезался в стену и отскакивал от нее. Грудастая женщина с шарфом на голове, перегнувшись через балконные перила, перекрикивалась с другой женщиной, высунувшейся из окна. Усталый мужчина курил, сидя на бочке, и выглядел так, будто предпочел бы оказаться в любом другом месте. Еще один человек прислонился к стене и обмахивался шляпой.

Женщина на балконе прекратила орать, когда мама крикнула ей:

— Простите, я ищу Марию Кашоли!

Женщина указала на открытую дверь рядом с лестницей, которая прилепилась к стене здания. Я не могла понять, зачем делать лестницу снаружи.

— Третий этаж, — сказала женщина и снова прикрикнула на другую, которая немедленно захлопнула свое окно.

Со временем я полюбила этот двор. И свою тетку Марию, низенькую крепкую женщину с добрым лицом, которая часто плакала, уткнувшись мне в волосы, и целовала мои щеки. Я раньше не видела, чтобы плакали от счастья. У нее было пятеро детей: три сына и две дочери, которых она растила одна. Ее муж, Пьетро, утонул, катаясь на лодке. Она могла в любое мгновение прошептать его имя и залиться слезами. Но слезы не делали тетку Марию слабее, в отличие от мамы. Они заставляли ее действовать. Она крутилась на кухне или стремительно стелила постели, то плача, то хохоча.

Двухкомнатная квартирка оказалась теснее нашей хижины. Я не представляла, что столько людей можно втиснуть в такую дыру. Бумажные обои с выцветшими тюльпанами и листьями отклеивались по углам, открывая серую штукатурку. В комнате стояли плита, раковина с холодной водой и открытые полки, застеленные красиво вырезанной бумагой и уставленные чашками в цветочек. Узкий стол под красной бумажной скатертью занимал середину комнаты. Без обилия еды семья Кашоли себя не мыслила. Туалетную комнату мы делили с тремя другими семьями, и там всегда воняло.

По ночам мальчики сдвигали стол к стене и раскладывали одеяла по вытертому ковру. Мы с мамой спали в задней комнате вместе с Марией и ее дочерями-близняшками: Альбертой и Грацией. Им исполнилось шестнадцать, они казались очень развязными, кожа у них была оливкового цвета, а волосы — иссиня-черные. Нам с мамой отдали одну из двух железных кроватей, так что девушкам теперь приходилось спать с матерью.

— Будто у нас и без того было много места, — заявила мне Альберта в первый же день, после чего отвернулась к потрескавшемуся зеркалу и принялась укладывать волосы.

Мама оставила меня раскладывать наши немногочисленные пожитки, а сама отправилась пить кофе с Марией в передней комнате. Но я не могла отвести глаз от своих статных взрослых кузин и наблюдала, как они втискиваются в узкие блузки, одергивают юбки и румянят щеки. Их женственность ошеломляла.

— Да уж! — поддержала ее Грация. — Вот уж без чего мы обошлись бы, так это без маленькой вонючки. Нас и без того слишком много.

Девушки взялись за руки.

— Ты нам жизнь испортила, а мы тебе испортим, — сказала Альберта.

Это кузины научили меня быть жестокой. Я узнала, какими безжалостными бывают женщины, задолго до того, как познакомилась с коварством мужчин. Первое, что они сделали, когда я распаковала вещи, — приказали мне зажечь газовую лампу, свисавшую с потолка.

— Выверни ручку до конца, иначе ничего не получится, — велела Грация.

Когда я зажгла спичку, последовали вспышка и взрыв, которые сожгли мне брови начисто. Мама и Мария вбежали в комнату, где я в страхе зажимала лицо руками.

— Ты что, хочешь дом спалить?! — проорала Мария.

— Нет, мэм.

— Девочки, вы уж научите ее, — велела она дочерям, которые кивали и улыбались.

Они постоянно издевались надо мной. Если кто-то из них разбивал чашку или ставил пятно на простыне, винили в этом меня. Они жаловались, что у них пропал гребень или шпилька, и говорили, что это я их украла. Тут же обыскивали мои вещи и, конечно, находили пропажу в моем белье. Я твердила, что невиновна, и одна из кузин тут же начинала кричать, что я злобная врунья. Меня удивляло, как они умели плакать по заказу. Тетка Мария била меня по рукам или охаживала деревянной ложкой пониже спины. Потом она прижимала меня к своей пухлой груди, поливала слезами, целовала и говорила, как ей стыдно.

Мальчики были добрее, особенно Эрнесто. Он молча помогал мне таскать ведерко с углем и выгребать золу из топки. Зимой он показал, как обмануть счетчик, кинув в него плоскую ледышку вместо четвертака, и мы долго пользовались газом бесплатно.

Эрнесто исполнилось четырнадцать, и он продавал газеты вместе с младшим братом, маленьким Пьетро. Пьетро было всего семь, и для него главной радостью в жизни была кража яблок. Сколько бы раз мистер Финч, владелец тележки с яблоками, ни ловил его, ни притаскивал домой и ни оставался следить, чтобы тетка Мария выпорола его как следует, таскать яблоки мальчишка не переставал.

Был еще старший сын Марии, Армандо, красивый и пугающе тихий. Он трудился клерком на меховой фабрике и редко появлялся дома. Тетка Мария твердила, что это все из-за женщины, и плакала, что сын скоро ее бросит. Мама говорила ей, что взрослый мужчина и не должен жить с матерью, что это неестественно. Естественно искать себе жену.

— Я же здесь, я буду тебе помогать, — успокаивала она сестру, обнимая и целуя ее в мокрую щеку.

С теткой Марией мама нежничала. Со мной она так никогда себя не вела. Но, когда мы вдруг оставались наедине, она говорила, что это все временно, что скоро все станет лучше — хотя я ни разу не жаловалась. Несмотря на злобных девчонок, я любила здешнюю суету. Это мама казалась несчастной, не спала ночами напролет и становилась все более хрупкой, как сухая веточка, которая, того и гляди, треснет.

К зиме наши обстоятельства начали по-настоящему на ней сказываться. Я понимала это по ее глазам, дрожащим рукам, усыхающей талии. Она нашла работу в мастерской по пошиву сорочек, где работали и близняшки. Долгие рабочие дни — девять часов подряд по будням и семь по субботам — казались немыслимыми и изматывали ее. Воскресенье было единственным свободным днем, и Мария настаивала, чтобы мы всей семьей ходили в церковь. В Катоне мы никогда там не бывали. Мама с папой говорили, что до местной церкви слишком далеко, но я считала, что они просто не хотели ходить к Господу, который отнял у них всех детей. Иногда родители молились дома.

Мне казалось, что это из-за сестры мама делает вид, будто любит церковь, в то время как на самом деле ей следовало лежать в кровати и набираться сил. Я говорила ей, что могу работать вместо нее, но Мария считала, что девушки не должны поступать на работу раньше пятнадцати лет, а мама говорила, что я все равно не смогу оформить нужные бумаги до четырнадцати. То есть мне оставалось не меньше года.

В глубине души я радовалась, что мне не нужно ходить на работу. Проводить целые дни с теткой Марией было весело. Она таскала меня по Малберри-стрит, где препиралась с торговцами.

— Что это?! — кричала она, обнаружив единственный глазок на картофелине или крошечное пятнышко на яблоке. — Да как такое можно продавать! Такое даром отдают! Дурная еда должна быть бесплатной! Я же выкину половину! А значит, и заплачу только половину.

Она всегда добивалась своего, и при ее приближении торговцы начинали втягивать головы в плечи.

Тетка Мария готовила сицилийскую еду, о которой знала от матери. Мы дочиста отскребали пол, а потом раскатывали вдоль половиц длинные полосы теста для пасты и развешивали ее сушиться по стульям, пока тетка пересказывала мне всю свою жизнь. Она знала столько историй, что я не могла за всеми уследить. Но мне нравилось слушать ее ровный голос. Она учила меня тушить помидоры и печь хлеб из белой как снег муки. Он выходил мягким и упругим, совсем не таким, как грубые караваи, которые мы с мамой пекли из перемолотых зерен в своей хижине.

По вечерам семья рассаживалась вокруг стола — даже Армандо, который ухитрялся выкроить время на материнскую стряпню, — принимал участие в общей трапезе. Всем приходилось кричать, чтобы их услышали, в комнате было тепло и пахло чесноком и свежим хлебом. Мария рассказывалапро мою маму и других своих сестер, про беды, через которые им пришлось пройти, про то, как постоянно зудели спины от пряжки отцовского ремня. Они исполняли итальянские песни, которых я не знала. Их пение заставляло меня вспоминать об отце: я представляла, как он сидит в нашей хижине совсем один, держит на коленях скрипку и не может понять, куда мы делись.

После ужина Эрнесто и маленький Пьетро бежали на Коламбус-серкл продавать газеты, хотя и так вставали на рассвете, чтобы начать свою торговлю. Армандо ускользал без объяснений. Мария качала головой и усаживалась за стол с мамой и кофейником свежего кофе. Взглядом мне давали понять, что я должна оставить их в покое, так что целый вечер я валялась в постели со старой скучной газетой, пока близняшки лежали на соседней кровати с украденным где-то модным журналом, хихикали и следили, чтобы я не подсмотрела их женские секреты. Я делала вид, что мне наплевать, но умирала от желания полистать блестящие страницы.

Несмотря на тревогу за маму и ежедневные козни близнецов, я была счастлива. Шумная торопливая жизнь многоквартирного дома заполнила пустое мертвое пространство внутри меня. Леса Катоны, хижина и папа стали далекими и будто ненастоящими.

А потом я повстречала Ренцо.

Начиналась весна, и во дворе уже почти растаял грязный снег. Армандо наконец съехал, и несколько недель Мария металась по квартире, рыдая и ломая руки, падая на колени, молясь и целуя крест, висевший на шее.

Однажды она поставила меня на колени рядом с собой и прижала к груди, пахнущей луком и сосновым мылом.

— Слава Господу, что вы с мамой ко мне приехали. Вы мое спасение! — Она взяла мое лицо в ладони и принялась осыпать его мокрыми поцелуями. — Мои дочери — трудяги, но девчонки они злые и самовлюбленные. Угрожают бросить работу, если я не позволю им ходить на танцы в платьях, которые недельного жалованья стоят! Им доверять нельзя. А ты хорошая, я по глазам вижу. Только ты да Эрнесто у меня и остались. Ну и маленький Пьетро, конечно. — Она запрокинула голову. — Вечно носится где-то, вечно попадает в переделки. Он меня в могилу сведет, если девчонки раньше не успеют! — Мария прижала руки к груди и опустила голову, истово молясь о спасении своих детей. Потом внезапно встала, ушла в спальню и захлопнула за собой дверь. Я осталась, где стояла, глядя, как мышь крадется вдоль стены и исчезает в щели в полу. Тут Мария появилась снова, в черном воскресном платье. Она надела атласные перчатки и взяла с крючка соломенную шляпу.

— Я ухожу. Чтобы к моему возвращению ужин был на столе.

Когда она закрыла дверь, я кое-как поднялась на ноги. Мария никогда не оставляла меня в доме одну, и я медленно рассматривала комнату, чувствуя себя восхитительно свободной. Я могла бы найти журналы близнецов, причесаться их щеткой, примерить их чулки и парадные платья.

Но я не знала, надолго ли ушла Мария, и решила не рисковать. Нарезала лук и помидоры, поставила тушиться мясо и замесила тесто для хлеба. Зимой снаружи были слышны только топот на лестнице да приглушенные голоса из квартиры сверху. С наступлением апреля, когда все распахивали окна, шум, доносившийся со двора, множился эхом, успокаивая и отвлекая. Были слышны голоса детей, прыгавших через скакалку, и крики мальчишек, гонявших мячик.

Закончив с ужином, я вышла во двор, чтобы дождаться Марию. Игроки в мяч убежали на улицу, а потом и две девочки со скакалкой скрылись в переулке.

Погода стояла теплая и мягкая. Солнечное пятно осветило кучу кирпичей и сидящего на перевернутом ящике парня, который скручивал сигарету. Из-под вытертого котелка торчали темные, кое-как обстриженные волосы. Он беззаботно улыбнулся мне, из-за чего мне стало как-то неуютно. Я быстро отвернулась, жалея, что волосы у меня не забраны вверх, как у близняшек, а просто заплетены в косу. Я давно выросла из платья, купленного мамой в Катоне, и стала беспокоиться, как я выгляжу. Мне отдали синее бумажное платье Грации, довольно поношенное. Но зато оно подчеркивало мои глаза, и я постоянно изучала свое отражение в зеркале на комоде.

Парень встал и жестом предложил мне сесть.

— Я — Ренцо.

— Сигне, — отозвалась я и присела на занозистый ящик, разгладив юбку на коленях.

— А это не итальянское имя! — присвистнул Ренцо. — Он поставил ногу на ящик, оперся локтем о колено и сдвинул шляпу на затылок. — Я видел, что ты к Кашоли ходишь, но ты ведь не из их породы?

— Из их.

Парень подозрительно приподнял бровь, закурил, выпустил дым в небо и указал на окно над моей головой:

— Я в этом доме всю жизнь живу, а тебя первый раз увидел пару месяцев назад. Ты шла за миссис Кашоли по лестнице. То ли я слепой, то ли ты новенькая. Но я уж точно не слепой.

Он наклонился ближе, дружелюбно глядя на меня, и в груди у меня что-то зашевелилось. Я опустила глаза:

— А вот откуда я взялась — это мое дело.

— Ну что ж, и это верно. — Ренцо докурил, раздавил окурок ногой и сел на землю рядом со мной, привалившись спиной к стене. — Пусть Кашоли и похожи на мою семью, но все равно слишком много историй. Лучше уж я посижу в тишине. — Прислонившись затылком к стене, он закрыл глаза, и я смогла рассмотреть его. На вид ему было лет пятнадцать, как Эрнесто, лицо казалось тонким и совсем мальчишеским, без легкой синевы, которую Эрнесто старательно сбривал над раковиной. Щеки Ренцо гладкостью не уступали моим.

Я встала, подавляя желание протянуть руку и погладить его по щеке.

— Мне пора.

Ренцо кивнул, не открывая глаз. Пока я бежала по лестнице наверх, внутри меня переливался странный жар.

С этого дня Мария начала каждый день уходить в хорошем черном платье и перчатках, наказывая мне приготовить ужин к ее приходу. Она возвращалась чуть раньше остальных и не говорила ни слова о своем отсутствии. Я подозревала, что она проводит вечера в церкви, потому что теперь ее рассказы были полны библейскими отсылками и моралью. Она то и дело нервно трогала крестик, свисавший с шеи, цитировала Писание и часами молилась, стоя на коленях.

Мне было скучно и одиноко, и поэтому, пока моя добрая тетка молилась за наши души, я грешила, как могла.

Как только Мария уходила, я готовила ужин, а потом бежала в спальню. Брала немного зубной пасты из баночки, которую близнецы прятали под кроватью, втирала ее в зубы, нащипывала щеки и кусала докрасна губы, а потом выходила во двор. Я начала на ночь завивать волосы так же, как делали близнецы, а потом поднимала их повыше и спускала локоны вдоль лица.

Ренцо всегда ждал. Это стало нашим ритуалом: он курил, поставив ногу рядом со мной. Его изношенный ботинок прижимался к моей ноге, кожа казалась мне очень мягкой. Голова кружилась от присутствия Ренцо и от исходящего от кирпичей тепла.

К моему четырнадцатому дню рождения весна уступила место жаркому лету. Мы с Ренцо уже сидели не во дворе, а за столом в нашей квартире и пили крепкий кофе, как взрослые. Я никогда не спрашивала, почему он не работает, как другие. Мне не было до этого дела. Когда он переводил взгляд с чашки на меня, а его губы складывались в какое-то слово, я могла думать только о том, как он впервые поцеловал меня под лестницей, и о том, как он целовал меня после этого.

Мы строили планы. Мы собирались пожениться и завести квартиру с двумя спальнями, с полноценной кухней и горячей водой. Ренцо клялся, что никогда не будет похож на отца.

— Он рыбак, и он дурак. Делает все, что попросят. Говорит, так все равно лучше, чем у него на родине, и он жаловаться не станет. А я вот стану. У него ни гроша, сколько бы он ни работал, и от него вечно гнилью пахнет. — Ренцо хлопнул ладонью по столу так, что лежавший на нем котелок подпрыгнул. — Он просто говорить по-английски толком не умеет — вот его всерьез и не слушают. Я здесь родился и стану работать шофером и водить шикарную машину. Я слышал, — он подался вперед, и кофе выплеснулся у него из чашки, — что на верхнем Манхэттене, где совсем большие дома, нанимают частных шоферов и дают им собственные комнаты!

— А как же наша квартира? — спросила я, вытирая пролитый кофе салфеткой и не зная, как объяснить пятно Марии.

Ренцо улыбнулся, как всегда улыбался, когда я напоминала о своем месте в его жизни, и я сразу забыла о пятне.

— А ты можешь стать горничной и тоже обзавестись собственной комнатой. Будем друг к другу бегать тайком, как сейчас.

— Бегать тайком? — Я приподняла бровь, и он взял меня за руку, погладил ладонь пальцем. Внутри меня сразу что-то разгорелось.

Винить мне было некого. Я сама встала и повела Ренцо в спальню. Сначала он скромно держал меня за бедра, пока мы целовались, но уже скоро его руки были везде. Я поняла, почему мама прижималась к папе, когда он клал руки ей на талию, почему она позволяла ему это столько раз, хотя не хотела рожать мертвых детей. Потом, когда мы с Ренцо лежали и нас разделяла только наша собственная голая кожа, я поняла, что стала худшей из грешниц — той, что наслаждается своим грехом и знает, что никакое посмертное воздаяние не заставит от него отказаться.

С тех пор я уже столько раз расплатилась с дьяволом, что Господу стоило бы перестать меня наказывать. Может быть, дело в том, что я по-прежнему не жалею. Несколько месяцев с Ренцо, когда наше дыхание вдруг смывало летнюю жару и звуки города, отняли у меня печаль, которую я считала главным признаком жизни.

Это продлилось недолго. В августе близнецы отомстили. Грация нашла носок Ренцо на полу у кровати и подняла его как трофей:

— А это еще что?

Сердце у меня остановилось. Я пожала плечами и сделала безразличное лицо.

— А на что это похоже? — Альберта сидела на кровати, скрестив ноги, и сладко улыбалась.

— Посмотрим-посмотрим. Похоже на носок! — Грация ухмылялась, болтая носком туда-сюда. — Странно, но носок вроде бы мужской. И какой бы мужчина мог его оставить?

Обе вопросительно смотрели на меня.

— Откуда мне знать? — Я почувствовала, что лицо мое заливает краска.

— Ах! — Грация швырнула грязный носок мне на кровать. — Наверное, Эрнесто переодевался в нашей комнате. Верни ему.

— Его нет дома, — сказала я.

— Ну оставь на его одеяле. Скажи маме, что он разбрасывает носки где попало, а заодно и второй поищи.

Я посмотрела на нее и выбежала в гостиную. Мама и Мария взглянули на меня, но промолчали, когда я кинула носок на постель Эрнесто и бросилась обратно в спальню.

Наутро Эрнесто ни слова об этом не сказал, как и близнецы. Когда Мария ушла, я попыталась разыскать грязный носок, но нигде его не нашла. Я рассказала все Ренцо, но он не испугался. Носок — это просто носок, кто сможет по нему выследить хозяина? Из осторожности мы не виделись неделю. И этот срок стал для меня пыткой. Я вся горела и хотела выбраться из собственной кожи.

Но ничего больше не произошло. Мы с Ренцо решили, что все забыто, и вернулись к прежнему, ослепленные желанием.

А одним теплым сырым днем мы услышали топот на лестнице. Дверь открылась так быстро, что мы успели только похватать одежду с пола. Я никогда не видела матери Ренцо, но узнала ее в то мгновение, когда она своим широким задом перегородила вход в спальню. Я замерла, прижимая платье к груди. В открытое окно влетали капли дождя и холодили мне ноги. Эту женщину я видела в наш первый день здесь — она кричала что-то из окна. Теперь она размахивала грязным носком, как боевым знаменем.

Ренцо в ужасе натягивал штаны и рубашку. Я ожидала услышать: «Мама, это Сигне, я собираюсь все сделать как следует и жениться на ней, так что не беспокойся». Но он не сказал ни слова, даже когда мать ударила его в плечо, а потом в висок, крича что-то по-итальянски. Ренцо съежился, опустил плечи и позволил себя поколотить, как ребенка. Она казалась не слишком сильной женщиной, он мог бы ее остановить, если бы захотел, но Ренцо стоял, позволяя ей отвешивать пощечины. Я хотела броситься на нее и защитить Ренцо. Наверное, так и стоило сделать. Если бы он увидел, что я не слабее его мамаши, все, возможно, пошло бы по-другому. Но я молча стояла, пока она выталкивала его за дверь. Обернувшись, она выкрикнула несколько итальянских слов.

Теперь я знаю, что она наложила на меня проклятие.

На стол я накрывала с чувством, что это мой последний ужин. Я дрожала, тряслась и боялась, что меня стошнит. Когда Мария пришла домой, я не смогла на нее взглянуть. Когда появились Эрнесто и маленький Пьетро, а за ними, через несколько минут, мама и близнецы, у меня возникло желание быстро признаться во всем и покончить с этим.

Разговор шел обычным чередом. Эрнесто с удовольствием рассказывал, как поймал человека, пытавшегося украсть газету, как вырвал ее у него из рук. Потом Грация и Альберта вспомнили девушку, которой пришлось помочиться прямо в мастерской, потому что ей не разрешили отлучиться. Непохоже было, чтобы они знали обо мне и Ренцо.

— Отвратительно! — бушевала Грация. — Нас запирают, чтобы обшарить наши сумки. Не дай бог, мы вынесем нитку!

— На прошлой неделе одну девушку оштрафовали на недельное жалованье из-за сломанной иголки. — Альберта терзала мясо ножом. — Нам нужны Клара Лемлих[3] и новая забастовка.

— Не мути воду, — осадила ее Мария. — Мы не можем позволить себе еще одну забастовку.

— Да и была всего одна! — закричала Грация.

— Да, на четырнадцать недель. Как мы проживем четырнадцать недель без заработка?

— Это стоит борьбы, мама. — Альберта отложила вилку, будто решила устроить забастовку прямо на ужине. — Да, профсоюза у нас нет, но мы добились повышения жалованья, а это уже кое-что.

— Ну станут вас в два раза больше штрафовать за ошибки — и все дела. Вам не победить.

Грация воткнула вилку в картофелину. Мария велела ей сесть прямо и радоваться, что у нее вообще есть работа. Я смотрела, как ест мама — так же тихо, как и я. В отличие от близнецов, она никогда не жаловалась на порезы на руках, на штрафы за иглы и нитки, которые иногда приводили к тому, что за недельную работу она еще оставалась должна денег. Лицо ее сохраняло жесткое выражение, какое у нее появлялось после смерти очередного ребенка, кожа под глазами потемнела и как будто припухла. Что бы стало с ней, если бы в дверь ворвалась мать Ренцо? Мать простила бы меня, хоть это и причинило бы ей боль. Но вот тетка Мария, хватавшаяся за крест даже во время еды, меня убила бы.

Я сказала, что у меня болит голова, и легла пораньше. Гладя в окно, я высматривала свет в комнате Ренцо, но там было темно. Я завернулась в одеяло, вспоминая прикосновение его кожи и влажных губ. Жалел ли он, что не вступился за меня? Или ссора с матерью была хуже расставания со мной? Глядя, как Ренцо терпит ее удары, я поняла, что он не хочет на мне жениться. Но все же мысль о том, чтобы жить дальше без него, наполняла меня отчаянием.

Я закрыла глаза и попыталась отбросить все чувства, как сделала, когда ушел папа. Но лицо безымянного младенца, которого мы похоронили вместе, всплывало из ниоткуда. И в это мгновение настоящий младенец заплакал где-то наверху, будто Бог посылал мне знак. Плач перешел в визг. Я перекатилась на бок и закрыла голову подушкой. От постели все еще пахло Ренцо. Почему мама никогда не спрашивала меня об этом запахе? Я вдруг поняла, что не слишком хорошо о ней забочусь. Папа был бы разочарован. Завтра я скажу ей, что она может больше не ходить на работу. Мне исполнилось четырнадцать, и значит, я могу работать, хочет того тетка Мария или нет. Уж лучше писать на пол в мастерской, чем сидеть в квартире без Ренцо.

Наутро все еще шел дождь. Тусклый свет пробивался сквозь грязные окна, воздух казался теплым и тяжелым, как мокрое полотенце. Я не хотела шевелиться, но мамы рядом уже не было. Сев, я увидела, что близнецы и тетка Мария встали, так что пришлось вставать и мне.

Возясь с пуговицей на спине, я открыла дверь спальни. В то же мгновение перепачканная типографской краской рука Эрнесто врезалась мне в лицо так, что я отлетела к стене. Я закричала и увидела маленького Пьетро, который сидел на полу и ухмылялся. Обычно били его. Мария ходила по комнате, прижимая крест к губам и перемежая молитвы всхлипами. У стола сидела мать Ренцо. При виде ее мне стало тяжело дышать.

Потом я заметила у дверей маму с кожаной сумкой.

— Нет! — Я бросилась к ней. Мне и в голову не приходило, что меня могут куда-то отправить. — Простите меня! Это было ошибкой. Я пойду работать на фабрику. Я больше никогда его не увижу!

Мария разрыдалась и упала на колени, закрыв лицо подолом юбки, а Эрнесто рухнул на стул. Я понимала, что ударить меня его подучили, и мне было его жалко.

Сделав шаг вперед, мама взяла меня за руку. Глаза у нее были стальные:

— Ты опозорила эту семью. Моя сестра не желает видеть тебя под своей крышей. Будь у меня выбор, я сделала бы так же. Ты не принесла мне ничего, кроме позора.

Боль от удара Эрнесто сразу куда-то пропала. Мама вытолкала меня из комнаты и потащила вниз по узкой лестнице. Малберри-стрит выглядела мешаниной бессмысленных форм, звуков и запахов. Слова мамы и ее ледяное молчание ранили меня, словно нож. Спотыкаясь, глядя на ее прямую спину, я понимала, что совершила нечто отвратительное. Теперь мы остались только вдвоем, и никто в городе не поможет нам.

18 Эффи

Мэйбл стояла у стены в комнате над часовней и смотрела, как Эдна вытаскивает из корзины пяльцы. Когда я подошла, она сказала:

— Не разговаривай со мной. Иди к окну. Я тебя найду, когда буду готова.

Я сделала, как она велела, и стала смотреть на Доротею. Та сидела на ковре рядом с другой девочкой, вытянув ноги поближе к огню. Я боялась, что она может подойти, но она только еле заметно помахала мне и тут же спрятала ладошку за спину.

Стараясь держаться спиной к сестре Марии, Мэйбл перетащила два стула. Эдна протянула ей пяльцы и кусок ткани, забыв про нитки и иголки. Обе девушки уселись натягивать лен на деревянные пяльцы.

— Прислонись к окну и сделай вид, что смотришь на звезды, — тихо сказала Мэйбл.

Лицо у нее было оживленное, светлые волосы заплетены в толстую косу и перекинуты через плечо. Я с удовольствием вжалась в стену и стала смотреть в пустоту. За спиной слышался тихий голос Мэйбл.

— Завтра будет ежегодный ужин Женской ассоциации. Лучшее время для побега. Сестры отвлекутся и устанут, к тому же они всегда ложатся рано после этого.

Я оглянулась. Ее глаза блестели так же, как у моей сестры, когда она планировала очередное восстание.

— Комнату же закроют, — возразила я.

Эдна наклонилась вперед, поставив локти на колени, и заговорила тихо-тихо:

— Я могу достать ключ. Ключи есть не только у сестры Гертруды. Позавчера сестра Агнес закрывала комнату, а ключей она с собой не носит. Значит, они лежат где-то у нее. Милая доверчивая сестра Агнес не запирает свои двери. Я просто выйду во время вечерней молитвы, забегу в ее комнату и спрячу ключ под этой красотой. — Она ухмыльнулась и выпятила грудь.

— А если она заметит, что ключей нет? — спросила я.

— Да мы уже убежим. — Мэйбл наклонилась так же, как и Эдна. Их головы сблизились. — Когда мы выберемся из окна на крышу часовни, до земли останется всего ничего. А там надо только добежать до стены и найти подходящее дерево. Ты же умеешь лазать по деревьям? — Она изогнула бровь.

Я никогда в жизни не лазала по деревьям, но все же кивнула.

— Вот и хорошо. Когда мы окажемся с другой стороны, побежим изо всех сил. Надеюсь, будет темно. Сестры сразу же опишут нас полиции. Но есть одна женщина, которая может приютить беглецов. Девятьсот шестьдесят первый дом по Пятой авеню. Каждая девочка здесь знает этот адрес. Надо просто добраться туда, пока нас не поймают. Говорят, она богата, как дьявол, и добра, как ангел.

— Мне кажется, что только за нее и стоит молиться, — добавила Эдна. — Я слышала однажды, как она выступала на митинге, и, клянусь, она лучше всех на свете. Говорят, что она дает работу всем, кому может, а остальным помогает ее найти. И она помогает всем, независимо от истории девушки. Хотя истории у всех нас жалобные, особенно твоя. — Эдна шлепнула Мэйбл по бедру. — Меня-то хоть поймали на краже вафли с тележки, и пьяна я была в стельку. — Она сплюнула и прищурилась. — Мэйбл даже не жила в Нью-Йорке, когда ее загребли. Приехала навестить тетушку с дядюшкой, а, Мэйбл?

Мэйбл лягнула ножку ее стула:

— Не напоминай.

— Напоминать — это единственный способ не забыть, что противоположный пол надо ненавидеть. — Эдна взмахнула рукой, сжатой в кулак. — Надо выйти против них, чтобы ублюдки вроде дядьки Мэйбл не ушли безнаказанными. Он посмел запустить руки прямо ей под юбку. Тетка их застала, и он поклялся, что Мэйбл сама юбку задрала. Тетка заорала, что она шлюха и змея, а дядюшка схватил Мэйбл и увез сюда, чтоб вернуть милость своей мерзкой женушки. И даже отца Мэйбл не спросил.

— Да только отцу тоже все равно было бы, — прошипела Мэйбл сквозь зубы. — Все они одинаковые. Не вернулась бы домой, даже если бы могла. На эту богатую леди вся моя надежда. Или на улицу пойду. Все лучше, чем здесь, с сестрами. А ты почему тут? — вдруг спросила она.

— Да, что ты здесь делаешь? — подхватила Эдна.

Я хотела рассказать им правду. Это казалось уместным, потому что я собиралась вместе с ними прыгать навстречу возможной смерти. Но что-то не позволило мне открыться.

— Меня поймали с парнем, — сказала я, вспомнив ложь, придуманную для сестры Гертруды.

— Ты же не торговала собой на улицах? Ты слишком тощая, — решила Эдна.

Я покраснела и замотала головой. Я совсем недавно поняла, что значит «торговать собой».

— Ах, — промурлыкала Мэйбл, — мы ее смутили. Да тут полно шлюх и пьянчужек. Но я сразу поняла, что ты не из таких. — Она встала и кинула мне на колени свои пяльцы. — Уберешь, ладно?

Эдна, которая всегда ей подражала, тоже встала и бросила мне деревянное кольцо. Взявшись за руки, они направились к группке девочек, собравшихся вокруг пианино, на котором никто не умел играть.

Лежа вечером в постели, я думала о предстоящем побеге. Мне было страшно. Теперь побег казался совсем не таким простым делом. Что, если я сломаю лодыжку? Последствия поимки теперь становились слишком реальными. Но был ли у меня выбор? Я перестала надеяться, что родители найдут меня. Единственный, кто знал, что я здесь, — сборщик устриц. Даже если родители поместили в газету объявление, он его вряд ли увидит: не похож он на человека, готового потратить целый пенни на какую-то газету. Монахинь новости из внешнего мира тоже не волновали. Я только один раз видела, как сестра Джейн — маленькая нервная женщина, которая, похоже, каждый день, сомневалась в своей вере, — читала в субботу газету.

«Добрая монахиня читает заголовок в „Нью-Йорк Таймс“: „Пропала девочка“. Имя знакомое, но фамилия ей ни о чем не говорит. Да и лицо похоже на любое из тех, что ее окружают. Она не читает заметку и просто переворачивает страницу. Ее внимание привлекает статья о суфражистке миссис Панкхерст, которая содержится на острове Эллис и угрожает голодовкой. Сестра Джейн думает, что, возможно, призвание суфражистки подходит ей лучше, складывает газету и бросает ее в огонь. Она протягивает руки навстречу взметнувшемуся пламени».

Я себе постоянно твердила: родители пытались меня найти, но не сумели. Все остальное не имело смысла.

Обдумывая побег, я представила лица родителей, их удивление и слезы, когда я войду в дом. Луэлла тоже там будет, мы бросимся друг другу в объятия, обливаясь слезами и лепеча извинения.

Рядом с моей кроватью появилась Доротея в белой ночной рубашке, похожая на привидение. Я подвинулась и пустила ее под одеяло. Держа маленькую ладошку в своей, я нашептывала лучшую сказку, которую только смогла придумать. Там были гоблины, заклинания, феи и счастливый конец.

Закончив, я сказала:

— Завтра оставайся в своей постели. Что бы ни случилось, не приходи.

— Почему?

— Просто делай, как я сказала.

В глазах ее плескалось сомнение, но она покорно кивнула и сунула руку под одеяло. Свернувшись рядом со мной, девочка закрыла глаза. Я отвела волосы с запавшей щечки. Веки казались мраморными от голубых прожилок, лицо стало мирным и спокойным. Я вспомнила те ночи, когда лежала рядом с Луэллой и слушала ее сетования на отсутствие свободы. Чего бы только не отдали запертые здесь девушки за жизнь, подобную нашей! Жизнь, где самой страшной опасностью был побег в цыганский табор. Но настоящее бедствие — увидеть, как разбивается лицо твоей матери, или домогательства дяди, после которых тебя держат взаперти. А еще намного страшнее быть выпоротой и брошенной в подвал сестрой Гертрудой или спрыгнуть со второго этажа и побежать в темноту.


Воскресенье было единственным днем, когда мы не занимались стиркой и когда капеллан, преподобный Генри Уилсон, пузатый жалкий человечек с бегающими глазками и высоким голоском, удостаивал нас своим присутствием. Проповеди его казались вымученными и невероятно скучными. Он стоял у кафедры, переминаясь с ноги на ногу, а потом молча обводил зал взглядом и качал головой, понимая, насколько безнадежна идея спасти хотя бы одну из нас.

Остаток воскресенья мы читали и переписывали Священное Писание. Потом следовал перерыв на обед, опять Писание, ужин и, наконец, вечерняя молитва.

Проскользнув на свое место в часовне, я уже вся дрожала от предвкушения. Повторяя псалмы и каясь в грехах, я очень хотела найти глазами Эдну, но упорно смотрела в пол. Когда нас отпустили, я увидела ее на лестнице. Она гордо улыбалась. Мне захотелось схватить ее за руку, но я представила, как она отбросит меня к стене, если я посмею это сделать, так что я ограничилась еле заметной улыбкой.

Шел декабрь, и в дортуаре стало очень холодно. Девушки больше не ходили в белье, а сразу залезали под одеяла и переодевались прямо там, под несмолкающий гомон и скрип пружин. В этот раз, когда сестра Мария застыла в дверях, включая и выключая свет, чтобы угомонить нас, мы с Эдной уже лежали в постелях, предусмотрительно натянув ночные рубашки прямо поверх платьев. Мэйбл задержалась. Она стояла у изножья кровати и с тревогой в глазах смотрела на нас.

— Прекрати, — прошептала Эдна. — Ты привлекаешь внимание.

— Сестра Мария слепая, как летучая мышь. Она меня не видит от дверей. — Мэйбл села на кровать. Из-под ночной рубашки торчало шерстяное платье. — Ключ у тебя?

— Да.

— Хорошо. — Она легла и накрылась одеялом. — Ненавижу воскресенья. Все эти молитвы еще хуже стирки. Очень спать хочу. А ты, Эдна, спишь как бревно. — Она посмотрела на меня. — Тебе можно верить? Ты не заснешь?

Я кивнула. Меня так трясло, что я точно не смогла бы заснуть.

— Ну и ладно. Я только на минутку глаза прикрою. — Она повернулась на бок и накрыла голову подушкой.

Эдна смотрела в потолок.

— Я не стану спать. Это не стоит риска. Если никто не проснется, меня утром поймают с ключом.

Через некоторое время Эдна, несмотря на все свои усилия, задышала глубже. Рот у нее приоткрылся, а веки начали вздрагивать — ей снился сон. Я лежала, глядя, как почти полная луна крадется по небу. Она была ярче, чем хотела Мэйбл, но я не тревожилась. Оказавшись за стеной, я сразу пойму, в какой стороне дом.

Когда луна добралась до середины окна, я встала и разбудила Эдну. Она раскрыла глаза, села и вытерла каплю слюны с губ. Встав, она стянула подушку с головы Мэйбл, и та вскочила, словно безумная. Но довольно быстро она пришла в себя, и ее маленькие кривые зубы блеснули в усмешке. Не говоря ни слова, мы стянули ночные рубашки, сунули их под одеяла и попытались придать им форму, напоминающую спящих людей.

Стараясь не шуметь, вы выскользнули из комнаты (Мэйбл тащила целый ворох простыней, прихваченных из шкафа) и двинулись вперед, то и дело замирая и прислушиваясь. Но раздавался только вой ветра, да время от времени трещали половицы. А потом вдруг кто-то позвал:

— Эффи?

Мы обернулись. Доротея стояла в дверях детского дортуара, вся растрепанная и сонная.

— Куда вы идете? — обиженно спросила она, будто я убегала от нее.

— Иди к себе, — злобно прошипела я. Она могла все разрушить. — Я велела тебе оставаться в постели.

— Черт! — выругалась Эдна. — Избавься от нее, и пусть она помалкивает.

Она быстро пошла вниз по лестнице. Мэйбл поспешила за ней. Простыни тащились за ней, как безвольные призраки.

— Иди, — велела я Доротее, но та не двигалась. Я подошла к ней, и ее огромные глаза наполнились слезами. — Извини. Если ты будешь хорошей девочкой и пойдешь в кроватку, я поищу твоего папу, ладно?

— Ты знаешь моего папу? — просияла она.

— А как его зовут?

— Чарльз Хамфри.

— Я его найду. А теперь ложись.

— Обещаешь?

Я знала, что это маловероятно, но все же кивнула:

— Обещаю.

Доротея быстро и нежно поцеловала меня в щеку и исчезла в темной комнате. Подол белой рубашки мелькнул и растаял, как рябь на пруду.

Я побежала вниз, боясь, что опоздала и что они меня бросят. Но Эдна и Мэйбл все еще возились с замком комнаты над часовней. Ключи лязгали, и каждый раз, когда этот звук отдавался от стены, я замирала. Прошла целая вечность, прежде чем Эдна наконец нашла нужный ключ и замок открылся.

В темноте комната казалась мрачной и незнакомой. Мы подошли к окну. Мэйбл бросила простыни на пол.

— Свяжите их покрепче. Если узлы развяжутся, мы превратимся в омлет.

Расправив простыни, мы связали концы двойными узлами и изо всех сил их затянули. Получилось что-то вроде веревки. Эдна медленно открыла окно как можно шире. В комнату ворвался холодный ветер, и я осознала, что у нас нет пальто. Монахини никогда не выпускали нас на улицу зимой, так что они и не были нам нужны: если, конечно, мы не собирались бежать в ледяную ночь. Бег согреет Эдну и Мэйбл, но мне такой роскоши ждать не приходится. Добравшись до земли, я смогу только идти вперед, иначе может случиться приступ.

Эдна высунулась в окно, выдирая решетку из рамы, — ее пухлый зад оказался у меня прямо перед глазами. Мэйбл взялась за конец веревки и выбросила остальное на остроконечную высокую крышу часовни.

— Ты первая, — велела Эдна Мэйбл. Потом повернулась ко мне: — Следом я. А ты будешь держать решетки. Ты сможешь и так выбраться, ты тощая.

Нога Мэйбл уже оказалась за окном. Платье задралось до бедра, мелькнули панталоны, как у циркачки. С пугающей ловкостью она выбралась наружу и исчезла из вида.

Эдна толкнула меня, и я высунулась наружу, схватившись за холодные толстые прутья. Локти я поставила на подоконник. Дерево от старости рассохлось и скрипело. Холод пробрался в рукав и куснул меня за бок. Где-то внизу Мэйбл сидела на гребне крыши и спускала веревку из простыни в расщелину между двумя крышами, сбегавшими вниз под страшным углом.

Эдна оказалась не настолько ловкой. Она задрала одну ногу, подтянула другую и высунулась наружу, еле протиснувшись в окно и цепляясь за все вокруг. Расстояния между прутьями ей не хватило, и она ободрала плечо о стенку. Мэйбл, одной рукой державшая веревку, попыталась поставить ногу Эдны куда надо, но Эдна тут же потеряла равновесие и с грохотом покатилась по крыше. Послышался крик, а потом придушенный смешок. Обе добрались до нужного места.

Они даже не взглянули, как дела у меня. Я забралась на подоконник, высунула ноги в окно и увидела, как Мэйбл соскользнула туда, где встречались два ската крыши, и угнездилась там, держа простыни в руках. По ногам побежали мурашки, ступни тут же затекли. Я вцепилась в решетку обеими руками и закрыла глаза. Страх парализовал меня. Я вспомнила карту «Смерть» и изображенного на ней скелета в доспехах. Трей сказал, что она вовсе не означает физическую смерть. Это неожиданная потеря, ошибка, ложь. Все, что со мной уже случилось. Если я выживу, наверное, меня будет ждать следующая карта — «Мир».

И тут я как будто услышала далекое пение скрипки, открыла глаза и посмотрела наверх. Холодные яркие звезды усыпали черное небо. Жесткий лунный свет бросал на поле тени, широкая полоса Гудзона походила на темное одеяло, небрежно брошенное в ночи. Я не ошиблась: музыка доносилась из-за холма. Там были цыгане, и они играли для меня.

Перевалившись на живот, я посмотрела на дверь, воображая, как в нее врывается сестра Гертруда. Затем сползла вниз, изо всех сил цепляясь за подоконник. В ладонь тут же впилась щепка, но эту боль я почувствовала намного позже. Решетка легко поддалась и сдвинулась, когда я уперлась в нее спиной. Руки будто вырывало из плеч, а мои ноги болтались над крышей. Выгнув шею, я увидела, как Эдна вслед за Мэйбл пробирается по крыше вниз. Она не собиралась мне помогать — и пальцы вдруг дрогнули. Я услышала жуткий свист воздуха вокруг, упала на живот и полетела вниз по крыше. Эдна вытянула руку и схватила меня, прежде чем я врезалась в Мэйбл и скинула ее с крыши.

— Черт, да ты угробишь нас всех! — выплюнула она. — Такая мелкая и такая неуклюжая. А теперь держись и спускайся помедленнее.

Сердце отчаянно билось, расцарапанную кожу саднило. Цепляясь за скользкую черепицу, я сползла к Мэйбл, которая задрала платье и уперлась ногами в край крыши. Наклонившись вперед, она накрепко привязывала конец веревки к краю водосточного желоба.

— Должно держаться, если желоб не отвалится. Эдна, ты первая. Ты тяжелее всех, если тебя выдержит, то и остальных тоже.

— А если нет? — Даже сейчас в голосе Эдны слышалась насмешка.

— Внизу лужайка, ничего с тобой не случится. Это мы тут застрянем без веревки. Давай быстро! — Мэйбл отвела с глаза прядь волос и скинула связанные полотна с крыши.

Эдна ухватилась за крайнюю простыню.

— Ну, вперед, — сказала она и спрыгнула с края. Желоб затрещал под ее весом, но выдержал. Мы с Мэйбл наклонились вперед, глядя, как Эдна болтается в воздухе, бьется о стены и скользит вниз по простыне с пугающей скоростью. Наконец она отпустила веревку и спрыгнула на траву, вскинув руки. До нас донесся смех.

— Ш-ш-ш! — зашипела Мэйбл, но Эдна то ли не услышала, то ли не послушала. Ее смех звенел в ночи. — Лезь вниз и заткни ее. — Мэйбл протянула мне веревку. Если упадешь и поранишься, останешься тут. Я никого спасать не стану.

Обеими руками вцепившись в веревку, я сползла на животе с края крыши и плечом тут же задела стену. Я думала, что спущусь вниз, перехватывая веревку, как завзятый акробат, но я оказалась тяжелее, чем думала, и ткань сильно ободрала мне руки, когда я съехала вниз и рухнула на землю с такой силой, что едва не задохнулась. Я лежала рядом с Эдной, смех которой перешел в икоту. Несмотря на боль, в груди закипело что-то легкое и веселое. Я смотрела в бесконечное небо и трогала стертыми руками прохладную и мокрую траву. Звезды походили на рождественские гирлянды. Я вспомнила, как мы с Луэллой возвращались домой из школы в декабре, когда темнеет совсем рано, и как подмигивала нам елка из окна. Может быть, сестра здесь, прямо сейчас, танцует с цыганами под луной. Я прощу ее за то, что она меня бросила. Я прощу ей все что угодно, лишь бы быть рядом. Нам столько всего надо сказать друг другу!

Восстановив дыхание, я перекатилась на колени и встала. В этот момент Мэйбл легко спрыгнула на землю так, будто всю жизнь спускалась со стен. Она подняла Эдну, и, не глядя на меня, обе помчались вперед, будто выстрелил стартовый пистолет. Руки их двигались вдоль тел, юбки развевались. Какое-то время я держалась прямо за ними, но тело подвело меня: сердце заколотилось, и мне пришлось перейти на шаг.

И тогда я услышала собак. Это был лай целой своры, исходящий из ниоткуда и звучащий пугающе близко. До этого мгновения я о них не думала. Но при первых резких звуках меня сковал ледяной ужас. Остервенелый лай слышался все ближе, и я бросилась вперед, сердце колотилось, воздуха не хватало. Я ударила себя кулаком в грудь, разозлившись на сердце, на свое бесполезное тело и на свое легковерие.

Я была меньше, слабее, медленнее. Я оказалась просто приманкой.

Собаки приближались, а силуэты Эдны и Мэйбл уже исчезли среди деревьев под холмом. Я услышала клацанье зубов и треск ткани — собака вцепилась в подол моей юбки. Я растянулась на земле, тяжело дыша. Над самым моим ухом раздался вой, потом кто-то рявкнул, отзывая собак. Я подумала, что это мой шанс — я могу назвать этому человеку свое настоящее имя.

Но слова потерялись. Я ничего не могла, только силилась протолкнуть воздух в легкие. Я успела посмотреть наверх — и небо обрушилось на меня, как закрывающееся веко.

Последнее, что я помню, — кончик хвоста, скользнувший по моей щеке, и низкий голос, хвалящий собаку.

19 Жанна

Меня сломала перемена погоды: горький зимний холод сменил осеннюю прохладу. В последний месяц я не плакала, названивая в департамент полиции, прохаживаясь по Пенсильванскому вокзалу и посещая больницы. Мои торопливые шаги по платформам, по коридорам с белыми стенами, бесконечные вопросы, которые я задавала медицинским сестрам и носильщикам, — все это было вполне осознанным.

Я держалась до одного декабрьского утра, когда, проснувшись, обнаружила, что ветер ободрал последние листья с дерева в нашем дворе. Голые ветви дуба на фоне белого неба напоминали растяжки на коже. Хрупкость этих ветвей и мертвые листья на подмороженной земле наполнили мою душу невыносимым отчаянием. Все пропало! Наступила зима, а мои девочки где-то затерялись. Моя любовь к ним, моя неспособность их удержать и обеспечить им безопасность прошили меня насквозь, распахнули навстречу всем ветрам. Так бывало раньше, когда девочки были еще крошечными беспомощными детьми. Я рухнула на колени, ударилась лбом об пол и закричала. Я не слышала, как спрыгнул с кровати Эмори, не чувствовала, как он трясет меня. Крики раздирали мне легкие, разрывали воздух и ввинчивались в стены, пока голос не сорвался и я не упала на пол. еле слышно всхлипывая.

Наконец придя в себя, я увидела испуганные лица Марго и Эмори. Муж попытался меня поднять, но я его оттолкнула:

— Все хорошо.

Болело горло. Я взялась за подоконник и встала, поглядывая на Марго, готовую в любое мгновение подхватить меня. Ровным голосом я произнесла:

— Сегодня неожиданно холодно. Я хотела бы надеть шерстяное платье. Будь так добра, принеси его.

Марго заколебалась, но все-таки, то и дело оборачиваясь, подошла к гардеробу и вытащила оттуда мое черное платье, строгое и закрытое, траурное. Эмори дрожал в тонкой пижаме, молчал и смотрел на меня так, будто я сошла с ума. Я вдруг подумала, что для матери все равно — потерять разум или ребенка.

— Мадам, вы уверены, что хорошо себя чувствуете? — осторожно, будто ее вопрос мог навредить мне, спросила Марго.

— Да, благодарю. Иди. Оденусь сама. — Я взяла у нее платье. — Марго, я не могу припомнить, когда последний раз ела что-нибудь существенное. Вели Вельме поджарить два яйца, сделать тосты и сварить крепкий черный кофе.

Марго кивнула и ретировалась, напоследок посмотрев на Эмори, который не отрывал от меня глаз. Чувствуя на себе взгляд мужа, я начала одеваться перед большим зеркалом. Каждая застегнутая пуговица, каждая шпилька будто закрывали во мне дыру. Застегнув последний крючок на воротнике, я повернулась к Эмори. Мне надоело притворяться. Я знала правду, какой бы тяжелой она ни была.

— Эффи умерла, — сказала я.

Эмори подошел и положил руки мне на плечи. Прикосновение было нежным, а сам он казался уязвимым.

— Мы ее найдем, Жанна. Она умная девочка и сильная. Где бы ни была Эффи, она справится, как всегда справлялась, и мы вернем ее домой.

— Мы слишком многого от нее хотим. — Я покачала головой. Слезы снова навернулись на глаза. — Мы не заметили, как она ослабла, оставшись без сестры. После ухода Луэллы у Эффи был ужасный приступ. Я видела, как она сгибалась пополам во дворе. Она убедила меня, что в порядке, но теперь я понимаю, что это не так. Помнишь, как она плакала в детстве, а мы впадали в истерику? Тяжелее всего было смотреть, как ее крошечные пальчики синеют. Я тогда мечтала, чтобы она умерла и мне не пришлось бы больше видеть это снова и снова. Разве это не странно?

— Нет… — Я никогда раньше не видела Эмори таким потерянным. — Неважно, о чем ты мечтала. Ты всегда была рядом с ней. Она держала тебя за руку. Я никогда не смотрел, как она плачет. Не мог. Я предоставил тебе беспокоиться о нас обоих. Прости. — Эмори отпустил меня и пошел к гардеробу.

Он никогда не был таким беззащитным, и я попыталась почувствовать что-то похожее на прощение, но не смогла. Я смотрела, как он снимает пижаму. Волосы на груди закручивались тугими завитками. Я думала, как глупо проводить дни за рутиной вроде переодевания и говорить о детях спокойными голосами, будто девочки все еще спали в соседней комнате. После исчезновения Эффи мы больше ни о чем не разговаривали. Я постоянно курила и почти ничего не ела. Исхудала я до прозрачности, и мои платья висели на мне, потеряв всякую форму. У Эмори ввалились щеки и под глазами набухли мешки. Я смотрела, как он втискивает ноги в ботинки, нагибается, чтобы зашнуровать их, и не знала, кто из нас сдастся первым.

Эмори выпрямился, одернул сюртук и, казалось, снова стал спокойным.

— Она не умерла, Жанна. Если бы у нее случился приступ и она попала в больницу, тело бы опознали после объявления в газете.

Я ткнула пальцем себе в ребра:

— Я это чувствую. Вот тут. Господь карает меня, вырезая дыру в моем сердце. Как у нее.

— За что он тебя карает, Жанна?

— За то, что я ей не помогла. Не увидела правды.

Он подошел близко и наклонился ко мне, как не наклонялся годами. Медленно стянул перчатки с моих рук и погладил голую кожу.

— Это не твоя вина, — прошептал он.

Я так долго мечтала об этих прикосновениях, но теперь было слишком поздно. Его отчаянная попытка вернуть утраченное много лет назад вызывала только отвращение. Я опустила глаза, представляя, как он гладит идеальные ручки другой женщины.

— Господь карает нас обоих за твои грехи.

Эмори отпрянул, отпустив мои руки. Как будто я его предала. Как будто мои перчатки были секретным оружием, которое его подвело.

— Ты винишь меня? Ты думаешь, это сделал я?

— Я виню нас обоих. Мы должны были думать об Эффи. Мы отвлеклись, мы обошлись с ней неправильно. Я не прекращу поисков, просто теперь буду искать в нужных местах. Я подниму записи из всех больниц Нью-Йорка и Бостона. Я не позволю нашей дочери умереть неопознанной и остаться без достойных похорон.

— Она не умерла, — повторил он ледяным голосом, бросил на тумбочку перчатки, которые все еще держал в руках, и вышел.

Я не стала его останавливать.

Сидя на постели, я снова натянула перчатки, не чувствуя никакого раскаяния из-за потерянной близости. Мне не было дела до того, куда он ушел и кого одариваетсвоим вниманием. Я просто хотела вернуть дочерей. Я выпрямила спину, положила руки на колени, уперлась ногами в пол. Кто в этом мире может меня защитить, если не Эмори, спросила я себя. Может быть, брат? Но я так ему и не написала. Вина за произошедшее с детьми наложилась на вину за то, что я не защитила Жоржа, когда могла, бросила его тем дождливым днем в порту Кале. Мне пришлось отцеплять его маленькие пальчики от рукава, когда он кричал:

— Жанна, не уезжай! Жанна, ты никогда не вернешься, и я не смогу тебя найти!

— Не будь дурачком, — сказала я тогда. — Я буду писать.

Когда я стояла на верхней палубе корабля — соленый ветер задирал мои юбки, а Эмори обнимал меня за талию, — я видела, как мама дала Жоржу пощечину, а потом упала на колени и зарыдала, не из-за удара, а из-за того, что теряет меня. Я была ее любимицей, желанной и всячески одобряемой. Хотя причины этого были ничуть не менее эфемерны, чем причины ненависти к Жоржу. Когда корабль отшвартовался, Жорж уже перестал плакать. Я видела, как он вытер нос и помахал мне.

Утренний свет проникал в окно и падал на колени, будто засыпая их золотой пудрой. Мне казалось, что как мать я хорошо понимаю, что такое любить и быть любимой. Но я не душила девочек своей любовью, как душила меня мать, хотя, возможно, любила их недостаточно.

Лежа в лучах солнца, я вдруг услышала тихий голос. Это был голос брата, зовущий меня. Он доносился откуда-то снизу. Я хотела встать, чтобы пойти туда, обнять Жоржа и сказать ему, как мне стыдно. Потом я услышала голос Луэллы, высокий, совсем детский: «Мама, малышка плачет». А потом раздались задыхающиеся всхлипы маленькой Эффи. Меня будто накрыло волной, я вцепилась в спинку кровати, как в мачту, и затрясла головой, чтобы избавиться от голосов. Я не сошла с ума. Внизу нет детей. Моему брату двадцать восемь лет, и он живет в Париже. Луэлла достаточно выросла, чтобы сбежать из дома, а Эффи… Может быть, это голос Эффи? Может быть, ее душа пытается найти меня? Я вышла в коридор. Чувство смерти, с которым я проснулась, так и повисло в воздухе. Я знала одну даму, миссис Фитч, которая устраивала сеансы связи с духами. Я считала все это мошенничеством. Но что делать, если тебе нужно поговорить с мертвецом? Я водила пальцем по стене, прислушиваясь. Мне нужен был медиум. Кто-то, кто знал Эффи и сумел бы ее призвать.

Тут мне в голову пришла внезапная мысль, и я побежала вниз, схватила пальто и вышла из дома, сжимая зубы от встречного холодного ветра. Я почти бежала по полю, не думая, что мороз испортит мои кожаные туфли. Солнце высоко стояло в ясном светлом небе, но оно совсем не давало тепла. Выдыхаемый воздух клубился облачками. Я перебралась через холм, за которым стояли цыгане. Черные струйки дыма поднимались из труб, торчащих на крышах фургонов. Везде носились, играя в салки, дети, а целая стая собак громко лаяла на них. Девочка в тускло-коричневом пальто с красными пуговицами сразу меня заметила, и игра прекратилась — дети спрятались за фургонами и высовывали оттуда растрепанные головенки, чтобы посмотреть на меня. Собаки, слава богу, оказались привязаны. Когда я подошла к фургону, тощий мальчик с диким лицом выскочил из-за колеса и взлетел по ступеням, чтобы предупредить хозяйку. Она появилась в дверях — коричневый фартук, платок на голове, пухлый младенец прижат к бедру, обветренное, красное грубое лицо, украшенное фиолетовым синяком.

— Чем могу? — настороженно спросила она.

Это была не та женщина. Я искала более взрослую и опытную.

— Мне нужна мать юноши по имени Сидни.

Мальчик высунул голову из-за юбки и ткнул пальцем в другой фургон. Женщина шлепнула его по руке.

— А зачем она вам? — прищурилась женщина, качая младенца.

— Всего на пару слов. — Я двинулась по грязной траве к указанному фургону.

На верхней ступеньке стояла крупная женщина с оливковой кожей и черными, как уголь, глазами. Она будто ждала меня.

Я заговорила, но она тут же меня перебила:

— Я знаю, кто вы. — И отодвинулась, пропуская меня в свое грязное жилище.

Я замялась. Однажды я видела гадалку, сидевшую за круглым столом на лужайке. Я бы предпочла такой вариант, но моя собеседница посмотрела на меня так насмешливо, что я сжала губы и молча поднялась по расшатанным ступеням. Чтобы войти в низкую дверь, пришлось пригнуться. В комнате — если можно было так ее назвать — было темно, тепло и пахло дымом. От тихого шипения мне стало не по себе.

— Меня зовут Марселла Таттл, — сказала женщина и закрыла дверь.

— Жанна Тилдон.

— Садись. — Это был приказ, а не приглашение.

Я села на скамейку, стоявшую вдоль стены рядом с маленьким столиком. Глаза к полумраку привыкли не сразу, но вскоре я поняла, что шипение издает чайник, закипающий на крошечной плитке. Комната оказалась на удивление опрятной. Марселла с неожиданной, учитывая ее объемы, ловкостью сновала по фургону, засыпая листья в чайник и заливая их кипятком. Я сразу же почувствовала сильный, пряный и незнакомый аромат. Чуть дальше висела цветная занавеска, вероятно, закрывавшая кровать. Мне сложно было понять, как кто-то может жить в таких условиях, тем более — моя дочь.

Марселла поставила на стол чайник и такую же чашку — из кремового фарфора с крошечными красными цветами. Она не стала разливать чай, как полагалось бы хозяйке, а уселась на скамеечку для ног, положив руки на колени. Я никогда не видела женщин с такими огромными руками.

— Ты же не думаешь, что я прочитаю твою судьбу в чайной чашке? Тебе не понравится то, что я скажу, — оскалилась она.

Я не тронула чайник — чаю мне не хотелось. Прижавшись к стене, я позвоночником ощутила дерево.

— Ты умеешь вызывать мертвых?

Марселла рассмеялась. Стоило мне это сказать, как я почувствовала, насколько глупо это звучит.

— Так вот зачем ты пришла? За цыганскими чарами? — Она наклонилась, глядя на меня ястребиными глазами. — Мертвых я умею призывать не лучше тебя, да и не хочу. Я тоже мать, как и ты. Вот и все.

Я разочарованно отвернулась. Свет тоненькими полосками пробивался сквозь занавешенное окошко. Теперь казалось, что чашка чая мне бы не помешала. Я посмотрела на чайник, расписанный красными цветами, и подумала, насколько прилично будет налить себе чаю. Может быть, этого она и ждала? Я не представляла, какими правилами этикета руководствуются эти люди.

Марселла вдруг положила ладонь на мою руку. Прикосновение должно было успокоить меня, но на самом деле ее сила только выбила меня из равновесия. Что я вообще здесь делаю?

— Почему моя дочь сбежала?! — выпалила я, думая, что у цыганки может быть ответ.

— А моя? Они юны и нахальны. Думают, что могут делать, что им заблагорассудится, без всяких последствий. И теперь за это расплачиваются.

— Расплачиваются?

— Вина. Твоя младшая пропала, и они в этом виноваты.

— Ты знаешь про Эффи?

— Конечно. Твоя дочь здесь.

— Что?! — Я вскочила на ноги. — Как?! Где?! Где она?!

Марселла встала, разведя руками в воздухе:

— Твоя старшая дочь Луэлла здесь.

Я вцепилась в стол. В комнате стало нестерпимо жарко и тесно. Я проковыляла к двери и открыла ее как раз в тот момент, когда моя старшая дочь поставила ногу на нижнюю ступеньку.

Кровь отхлынула у меня от лица.

— Мама? — спросила она, будто я была каким-то незнакомым предметом, а не нее матерью.

Я стояла оглушенная, совершенно не готовая к этому.

Она отступила, когда я двинулась вперед и вышла из фургона. Луэлла совсем не изменилась, только переоделась в яркое цыганское платье, да волосы выгорели на солнце, но все же в лице ее появилось что-то чужое. Я думала, что она подожмет губы и встретит меня открытым неповиновением, но она просто стояла и смотрела на меня. Смотрела как человек, которого предали, против которого восстал весь мир. Как будто дело обстояло именно так, а не наоборот. Потом она опустила голову и заплакала.

Вокруг клубился дым, ветер пробирался под пальто, кожаные туфли давно промокли. Все разговоры, которые я вела с Луэллой в своей голове, все, что собиралась ей сказать, — все это исчезло. Исчезло и желание дотянуться до нее и схватить. Слишком уж велика была моя злость: она была здесь, чуть ли не на собственном дворе, но не соизволила зайти домой! Никакие извинения и объяснения не помогли бы ей.

— Она с нами только потому, что не смогла вернуться домой без сестры, — проговорила мне в спину Марселла.

Я с большим трудом сдерживалась, чтобы не схватить Луэллу за плечи.

— Откуда ты знаешь про Эффи? — Я заговорила тем же командным голосом, каким говорила с ней в детстве.

Она посмотрела на меня, и мы обе поняли, что командовать ею я больше не могу.

— Фредди прочитал о ней в газете и рассказал нам. Он сказал, что это мы виноваты и что простить нас нельзя. Они ищут ее, мама! — Как будто ее торопливые, слезные слова могли что-то исправить. — Фредди, Сидни, Иов. Они не ушли из-за Эффи. Сказали, что останутся тут на всю зиму, но ее найдут.

«Какая разница! — чуть не закричала я. — Это они во всем виноваты! Ты во всем виновата!» Я ненавидела этих людей. Ненавидела свою старшую дочь. Неблагодарная! Эгоистичная? Ненавижу?

Всхлипы Луэллы перешли в икоту. Она вытерла щеку тыльной стороной ладони:

— Я не хотела, чтобы Эффи ушла за мной. Я и подумать не могла… Я сказала ей, что напишу, как только смогу. Я не знаю, почему она не стала ждать.

Моя ненависть тут же испарилась. Это была моя вина! Я солгала Эффи. Я заставила ее увериться, что сестра просто бросила ее.

В небе пролетела, перекликаясь, стая гусей. Я посмотрела на поле, поросшее сухой и безжизненной бурой травой.

— Она не стала ждать, потому что я не показала ей твое письмо.

— Почему? — очень тихо спросила Луэлла.

— Я не знаю. — Я действительно ничего уже не знала. Я чувствовала себя совсем слабой, у меня кружилась голова. Я хотела обнять дочь, но передо мной стояла совсем незнакомая молодая женщина. Из дома ушла девочка, а теперь это была женщина — красивая, отстраненная, чужая.

Меня захлестнула волна паники:

— Пойдем домой!

Луэлла коснулась моей руки. Ее темная, обветренная ладонь погладила мою гладкую, безжизненную перчатку.

— Не могу! Не могу смотреть в глаза папе. Не могу видеть пустую комнату Эффи. Что я могу сделать? — спросила она, чуть не плача. — Я ничего не могу сделать.

Она была права. Она ничего не могла сделать, чтобы вернуть Эффи, живую или мертвую. Никто из нас ничего не мог сделать.

Я посмотрела на хлипкие фургоны, вмерзшие колесами в землю, на жесткое поле, на холодное небо:

— Я этого не понимаю.

— Знаю.

Я видела сочувствие на лице дочери, но я слишком многого теперь не понимала в ней. Я отвернулась, беспомощная, измученная. Мне нужно было домой, нужно было лечь.

— Мама? — На мгновение она снова стала ребенком, но я не остановилась.

Она знала, где меня искать. И я теперь знала, где она, пусть и не одобряла ее образа жизни. По крайней мере, она в безопасности. В фургоне тепло. Там есть еда и горячий чай. Может быть, больше ей ничего и не нужно.

Ветки хрустели под ногами, пела какая-то птица, будто тянула одну-единственную ноту. Цыганский табор затих у меня за спиной — мой приход заставил умолкнуть детей и собак. Луэлла не побежала за мной, как я надеялась, и я, пробравшись между деревьев, спустилась по склону холма и вернулась через поле в свой пустой и тихий дом.

20 Мэйбл

Мы с мамой перебрались на Уорс-стрит в пятиэтажный дом с винтовой лестницей, похожей на штопор. У нас была одна комнатка на пятом этаже и роскошная общая ванная с горячей водой. Единственное окно нашей комнаты с побеленными стенами выходило на улицу, а мебели не было совсем. Мы с мамой спали на одеялах, подложив под голову нижние юбки. Мама говорила, что это временно, пока мы не сможем позволить себе что-нибудь получше.

Август выдался таким жарким, что большую часть дня я сидела у окна и пыталась хоть немного вдохнуть свежего воздуха, глядя на шляпы прохожих, повозки и автомобили, бесконечным потоком двигавшиеся внизу. Мне казалось, что у всех этих людей есть срочные дела. Я не знала, долго ли мама собирается держать меня взаперти. Гнев ее поутих, но я понимала, что запереть меня в комнате и убивать скукой — это и есть наказание.

Первые несколько недель я высматривала на улице Ренцо, все еще надеясь, что он придет. Я узнаю его по развязной ленивой походке. Окликну, он посмотрит наверх и улыбнется, уверенный, что я его ждала. Он поднимется, заключит меня в объятия, попросит прощения и скажет, что мы будем вместе, несмотря ни на что.

Но он не пришел. Я пыталась сердиться, но чувствовала только тоску, такую же глубокую и гнетущую, как после ухода отца. Я жалела, что у меня не осталось ни одной вещи, которая напоминала бы мне о Ренцо, ничего, что хранило бы его запах. Хотя бы тот чертов носок! Но ничего не было. И мы с мамой тоже остались ни с чем.

Я думала, что тетка Мария соскучится по нам и простит меня, но она тоже не пришла. Жестоко с ее стороны было наказывать маму за мой проступок, и я поклялась помирить их.

Как-то вечером я сидела на полу, ела колбасу и смотрела, как мама расправляет платье и вешает его на дверь. Она только что вышла из ванной, и длинные влажные волосы рассыпались по спине. Очертания ее стройной фигуры просвечивали через тонкую ткань ночной рубашки. Я вспомнила, как она вся перепачкалась в грязи в тот день, когда потеряла последнего ребенка. Теперь она сильно исхудала.

— Я буду работать вместо тебя, — сказала я. — Мне уже удастся выправить все бумаги, а ты немного отдохнешь.

— Только через мой труп, ясно? Ты не будешь работать в этом богом проклятом месте. — Она уперла руки в бока и посмотрела на меня решительно, как смотрела на папу. — Я найду что-нибудь получше. А пока буду ходить на фабрику, а ты изволь учиться. Это из-за скуки ты во все это впуталась. Я не знала, что Мария оставляет тебя одну. Пока я зарабатываю достаточно, чтобы платить за еду и комнату, ты будешь ходить в школу.

Я уставилась на нее, не донеся колбасу до рта. Никто из детей Кашоли не ходил в школу.

— Но мы не можем этого себе позволить.

Мама отжала волосы, щедро оросив пол каплями воды — словно семенами моего будущего.

— Это бесплатно, я уже узнала. Школа в пяти кварталах отсюда, а занятия начинаются третьего сентября. — Она тяжело опустилась на свое одеяло и натянула рубашку на колени. — Я устала до смерти. Доедай скорее и гаси свет.

Я не хотела даже думать об учебе. Я была уже слишком взрослой для школы и ничего не знала. Это было унизительно! Мама повернулась на бок, спиной ко мне, и сказала, что там я все и узнаю, а обсуждать тут нечего.

Три недели спустя я вошла в большое кирпичное здание на Чамберс-стрит. В классе сидели девочки в аккуратных юбочках и белых блузочках, черные банты на затылках хлопали, как лоснящиеся крылья мертвых птиц. В синем платье Грации я сильно выделялась. Даже самые бедные, в потрескавшихся туфлях, с грязными ногтями, все равно были в юбках и блузках. Юбки и рукава зачастую выглядели слишком короткими: руки торчали из манжет чуть не до локтей, но никто не ходил в школу в глупом старомодном платье.

Я уставилась на первую девочку, которая рискнула посмотреть на меня — пухлую, розовощекую, в чуть не лопавшейся на ней одежде. Я не хотела ни с кем дружить. Близняшки научили меня, что все девчонки — гадкие и злые и надо всегда глядеть в оба.

Наша учительница, мисс Престон, молодая, уверенная в себе женщина, похоже, не испытывала никаких неудобств от необходимости сидеть в душном классе и нас учить. В первый же день она решила меня не трогать. Я неплохо читала, но все остальные знали арифметические символы, разные места на карте и умели писать наклонными, соединяющимися в слова буквами. Проверив мои знания, мисс Престон поправила очки в тонкой оправе и с радостной улыбкой сказала, чтобы я села на заднюю парту и старалась нагнать остальных. Следующие два месяца я смотрела в окно и рисовала кривые картинки в тетради, где должна была решать примеры.

Это ничего не изменило, потому что в школе я не задержалась.

Как-то вечером в середине ноября я сняла платье, и мама вдруг ухватила меня за плечо. Она пришла в ужас, как будто у меня выросли рога или вторая голова. Даже когда она вытащила меня из теткиной квартиры, у нее не было такого страшного лица. Губы у нее дрожали, а руки тряслись, как будто она хотела схватить меня за горло. Но даже теперь я не поняла, в чем дело. Глупо, конечно, ну да я не больно умная. За последние годы мое тело так изменилось, что я решила, что округляться в разных местах нормально.

Мама тихо и напряженно произнесла:

— Завтра в школу не пойдешь.

Она вышла, добавив, что вернется через час, но задержалась. Я лежала на комковатой подушке и слушала, как ветер скребет доски, свистит сквозь трещины, облизывая холодным языком мне лицо. Жаркая, как духовка, комната с приходом зимы стала ледяной. Это напомнило мне, как холод пробивался сквозь стены моего чердака. Но в хижине хотя бы потрескивал огонь в очаге. А здесь кое-какое тепло шло по трубам, которые шипели и кашляли, словно страдали от простуды.

Наверное, я задремала, потому что внезапно обнаружила, что мама, отбросив одеяло, склонилась надо мной и тычет пальцем мне в живот, обдавая меня жарким дыханием.

— Больно же, — сказала я, отводя ее руку.

Мама отошла на шаг и тяжело осела на свою постель. Я не погасила свет, и лампа на стене мигала и дрожала.

— Я не повитуха, но знаю, как выглядит тело, когда внутри новая жизнь. — Щеки ее горели, слова казались невнятными. Это напугало меня не меньше, чем то, что она сказала.

Я притянула колени к груда и застыла. Моя мать была пьяна, а я была беременна.

Мама неловко повернулась и упала на подушку.

— Может, нам повезет, и этот тоже долго не проживет, — пробормотала она, закрывая глаза.

Я смотрела, как она спит. Ее грудь поднималась с каждым медленным вдохом и опускалась. Мне и в голову не приходило связать то, что было между мной и Ренцо, с таким исходом. Я думала, что дети бывают только у взрослых женщин. Теперь я понимала, как это было глупо. Оставалось надеяться, что ребенок не выживет.

Я осторожно подошла к маме, расшнуровала ее ботинки и стащила их с узких усталых ступней. Чулок порвался, и большой палец, торчащий из дыры, показался мне детским и пугающим. Я стянула с нее чулки, по очереди поднимая маленькие ноги. Она не шевельнулась. Лицо ее обмякло, рот был приоткрыт. Мне было стыдно, как никогда. Я не хотела причинять ей столько горя.

Через некоторое время я прикрыла ее одеялом и ушла к себе.

Перед тем как на следующий день мама уехала на работу, она дала мне пять центов и сказала, что я ни в коем случае не должна выходить из комнаты, — только чтобы раздобыть ужин.

Я не возражала. Здесь было гораздо приятнее, чем в школе с ее хихикающими девчонками и учительницей, которая не собиралась учить глупых. Днем в доме становилось довольно тихо. Я бродила по коридорам совсем одна и сидела в ванной, сколько хотела, и никто не барабанил в дверь.

Через несколько недель мне стало совсем скучно и тревожно, и я целыми днями сидела в теплой кухне на первом этаже. Нашим домом заправляла тощая женщина с шелушащейся кожей, которая хлопьями опадала с висков и осыпалась с волос, как пыль. Звали ее миссис Хатч. Она занимала весь первый этаж с гостиной, заставленной мягкой мебелью, столовой, блиставшей черным деревом, и большой кухней, где подавала жильцам еду за плату, которую мы с мамой позволить себе не могли.

Она не задавала никаких вопросов — мама говорила, что это добрый знак, — и не возражала, что я сижу у стола и смотрю, как она готовит.

Она заставила меня вспомнить тетку Марию. Я скучала по нашей совместной готовке. Это отвлекало от мыслей, а мне очень хотелось отвлечься.

Когда я предложила помочь, миссис Хатч замерла с ложкой в руке, задрав бровь.

— А ты умеешь готовить? — подозрительно спросила она, глядя на мой живот. Скрыть его уже было нельзя.

— Да, мэм, умею.

Миссис Хатч поджала губы и поглядела на гору морковки — не веселой и оранжевой, какую мы с папой выдергивали из комковатой земли, а тусклой, уже немного проросшей.

— Пожалуй, помощь мне не помешает, — тяжело вздохнула она. — Но от столовой держись подальше! — Она пригрозила мне ложкой, с которой капал бульон. — Там в основном мужчины, а им не нравится смотреть на таких, как ты. Это лишнее напоминание об их собственной дурной натуре. — Она вынула из миски луковицу и протянула мне. — Нашинкуй помельче.

Очистив от шелухи, я разрезала луковицу пополам, обнажив ее белую хрустящую сердцевину. Вдруг мне стало очень грустно. Я вспомнила кухню в хижине, вспомнила, как папа играл на скрипке, а мама напевала что-то, стоя рядом со мной. Спасибо луковице за то, что щипала глаза. Миссис Хатч смотрела на меня, помешивая суп.

— Помельче, я сказала.

— Да, мэм.

Я посмотрела на нее, и она покачала головой:

— Это мужчины виноваты в том, что женщины оказываются в обстоятельствах вроде твоих, но вот платить за грех приходится женщине. Мир несправедлив, но каков уж есть.

После этого миссис Хатч всегда оставляла мне что-нибудь нарезать, нарубить или истолочь. Она никогда не говорила о плате или снижении аренды, на что я надеялась, чтобы помочь маме, но у меня хотя бы появилось занятие. Миссис Хатч совсем не походила на тетку Марию. Говорила она редко, а если и говорила, то в основном оплакивала весь род человеческий начиная с меня. Ну и ладно! Стоять у теплой плиты было приятно, а запахи будили воспоминания о других кухнях: кухне тетки Марии и маминой — совсем далекой.

Я начала выходить навстречу маме, когда она шла с работы. Закончив на кухне, я снимала передник, надевала пальто и выбегала на холод. Двухмильная прогулка до Аш-Билдинга, где находилась фабрика, помогала справиться с болью в распухших зудящих ногах. Я ничего не чувствовала к тому, что росло внутри меня, — только неудобство от его увеличивающегося веса. Холод меня не пугал — движение хорошо согревало.

Мама работала на девятом этаже и выходила всегда одной из последних. Я стояла на тротуаре, притоптывая ногами, и смотрела, как течет поток рабочих, как они расходятся во все стороны. Потом наконец появлялась мама, усталая, с высокой прической.

Однажды я заметила близняшек в группке девушек, ожидающих трамвая. Шел снег, и из их смеющихся ртов вырывались облачка пара. Когда Альберта посмотрела в мою сторону, я спряталась за крупным мужчиной, который курил сигару и громко разговаривал со своей спутницей. Мысль о том, что близнецы расскажут о моем растущем животе тетке Марии, приводила меня в ужас. Я и без того достаточно унизила маму перед ее сестрой.

По пути домой мама обязательно останавливалась перед тележкой с воздушной кукурузой и покупала нам один дымящийся пакетик на двоих. Мы сидели на скамейке, жевали и смотрели на проходящих мимо людей. Мама немного отдыхала. Ее натруженные плечи опускались, и она прислонялась ко мне. Она уже не казалась такой тревожной, и это открыло внутри меня дверцу для счастья. Держа в руках теплый пакетик, ощущая на языке соленые зерна, я позволяла себе мечтать, что в конце концов все будет не так уж плохо.

— Что мы будем делать по воскресеньям, когда станет теплее? — как-то весело спросила мама. Пока было еще слишком холодно, чтобы заниматься чем угодно, кроме чтения в квартире Библии. После ухода от Марии мы не ходили в церковь, но это меня не слишком-то смущало.

— Поедем на Кони-Айленд, — предложила я. — Девочки в школе говорили, что там был водный праздник с прыжками в воду и катанием на бревне.

— Я слышала, что туда нужно ездить в июне, пока не стало слишком жарко.

— Будем ходить по пляжу и есть мороженое.

— Вот и хорошо. — Она улыбнулась.

Мы жевали кукурузу и болтали о походе на «Величайшее шоу мира», пикниках в Центральном парке и прогулках по Пятой авеню с разглядыванием витрин. Если будут деньги, мы сможем даже пообедать в настоящем ресторане. Мы обдумывали лето, пока пакетик не опустел и я не нащупала на дне только крупинки соли.

Ни один из наших планов не учитывал ребенка. Ни разу после того первого вечера никто из нас не упоминал о нем. Мы не делали никаких приготовлений. Мама не строила планов, которые не собиралась осуществлять, и я шла домой, мечтая о лете. Дверца для счастья открывалась все шире.

К марту я стала огромной. Миссис Хатч все еще пускала меня на кухню, но постоянно хмурилась, да и толку от меня стало мало. У меня кружилась голова, я резала пальцы ножом и слизывала кровь, чтобы она не заметила.

Теперь я слишком уставала, чтобы встречать маму после работы. Но 25 марта 1911 года мне очень захотелось посидеть рядом с мамой и поесть воздушной кукурузы, забыв о будущем. Теперь я думаю, что это было проклятие матери Ренцо или дьявол посмотрел на меня, а может, Бог решил наказать за грехи и заставил меня выйти на Грин-стрит, когда я легко могла остаться дома. Ноги болели, живот казался тяжелее мешка муки, и все же я вышла на улицу.

Было довольно сумрачно. Над крышами клубились темные облака. Они то наплывали на них, то рассеивались, словно давая перевести дыхание. Я прошла мимо тележки с вафлями, и от запаха сладкого теста у меня потекли слюнки. Может быть, подумала я, мне удастся убедить маму купить мне вафлю вместо кукурузы. А потом вдруг громко-громко зазвонил колокол, и так близко, что я вздрогнула. Мимо промчался конный пожарный фургон. Лошади были гнедые, гладкие, лоснящиеся, их копыта легко взлетали над мостовой, словно были на пружинах. Они мчали фургон туда, где мужчины в цилиндрах столпились вокруг серебряного купола. Над ним висел столб дыма. Тут я заметила поток грязной воды в канаве, хотя дождя не было. Раздались крики, шум, мужчины бежали вперед.

Толпа, влекомая ужасом и любопытством, потащила меня за собой. А потом я уткнулась в строй полицейских — в настоящую стену из мускулистых спин. Пожарные проворно выскакивали из фургона, который промчался мимо меня. Они разматывали шланг, он шипел и плевался водой. Два других фургона уже стояли рядом, струи воды в воздухе сливались в одно большое белое крыло, сулящее спасение.

Поначалу моя тупая голова не поняла, что горело здание Аш-Билдинга. Я зачарованно пялилась на пожар, пока не осознала, на что смотрю. Желудок тут же завязался узлом. Сначала я подумала, что мама там, внутри, но потом решила, что рабочих должны были вывести. Отчаянно вертя головой, я пыталась отыскать ее, но передо мной толпилось слишком много народу. Я попятилась под полосатый навес, надеясь, что издали мне проще будет заметить маму в толпе. Рядом со мной стоял мужчина в белом фартуке, прижимавший руку к лицу. Все вокруг посерело, промокло, потемнело — только огонь продолжал гореть. Водяная пыль из шланга ложилась мне на лицо. У меня кружилась голова, тошнота подступала к горлу. Огонь будто лизал воздух огромными языками. Я видела, как пламя бьется на ветру, словно жирный ненасытный зверь.

В окне верхнего этажа вдруг появилась женская фигурка. Не медля ни мгновения, она кинулась вниз. Ее юбка и волосы взметнулись, как крылья, но не удержали ее, и она с пугающей скоростью рухнула на землю. Звук удара как будто отдался у меня во всем теле. Я сложилась вдвое. Толпа радом ахнула, кто-то закричал.

После этого все вокруг исказилось, будто я смотрела на пожар сквозь мутное стекло или неровный кусок льда. Тело за телом падали на землю. Люди прыгали, не задерживаясь ни на секунду, падали с небес, как лишенные крыльев птицы. Одна женщина замешкалась, огонь лизнул ее — и полетел вместе с нею к земле, горящие волосы прочертили яркую полосу в воздухе.

Меня стошнило на собственные туфли. Горло горело, будто пламя пробралось внутрь меня. Мужчина в фартуке положил руку мне на плечо.

— Не смотри, — велел он, но я стряхнула его руку, вытерла рот подолом юбки и уставилась на огонь. Любая из этих «птиц» могла оказаться моей матерью.

Люди кричали и плакали, а женщины продолжали прыгать, пока окна не превратились в черные обугленные провалы и жуткие удары наконец не прекратились. Пар шипел, как змея, улица дрожала под ногами, когда я прошла сквозь редкий строй полиции, пытающейся создать видимость порядка. Подойдя к телам, я стала вглядываться в их лица, в открытые, неподвижные глаза. Они совсем не походили на полупрозрачные, спокойные лица моих братьев и сестер, которым не суждено было жить. Это были лица людей, испуганных до смерти. Их кровь ржавыми пятнами покрывала улицу.

Чья-то рука осторожно подняла меня с колен, когда я упала, вглядываясь в лицо незнакомой женщины.

— Простите, мэм, вам нельзя здесь находиться. Мы очищаем район.

Я вцепилась в него, и полицейский помог мне встать.

— Я пытаюсь найти мать, — сказала я безжизненным голосом. Я ничего не чувствовала.

— Мы отвезем тела на пирс Чарити и откроем двери при первой возможности. А теперь возвращайтесь домой к мужу. Здесь не место женщине в вашем положении.

— А если она жива?

— Тогда, полагаю, она сама найдет дорогу домой.

На улицах шумели. Небо из серого стало черным, фонари мигали, будто были не в силах смотреть на то, что творилось на земле. Лестница в моем доме оказалась пустой. Я очень обрадовалась, что никого не встретила, пока карабкалась наверх. Закрыв за собой дверь, я оглядела тесную комнату и не поняла, что я делаю так далеко от своей хижины и от папы. В комнате ничего не было, кроме наших одеял, одежды, Библии и фотокарточки, которую мама поместила в рамку и держала у изголовья. Мы сделали ее летом, когда приехали в Нью-Йорк. Раньше меня никогда не снимали. Фотограф велел нам сидеть неподвижно перед ситцевым занавесом, а сам нырнул под черную ткань, подняв в воздух одну руку. Послышался щелчок, блеснула вспышка — и фотограф снова предстал перед нами с довольным видом. Мне не нравилась эта карточка, потому что мы с мамой на ней вышли ужасно серьезными, но мама потратила на нее недельное жалованье, так что я солгала, сказав, что фото очень хорошее.

Я лежала на маминой постели, прижимала карточку к груди, смотрела на ее выходное платье, висевшее на двери, и ждала, когда она эту дверь откроет. Во рту стоял кислый вкус, как будто весь этот день остался у меня на языке. Мне хотелось воды, чтобы смыть его, но я не смела встать. Я не знала, удержат ли меня ноги.

В моих ушах все еще звучали чудовищные звуки, с которыми тела ударялись о землю. Так продолжалось, пока я не уснула. Мне приснилась мама. Она была совсем молодая, стояла на коленях на полу нашей хижины и широко улыбалась. Брови изгибались черными дугами на высоком гладком лбу, руки она раскинула в стороны, а глаза ее сияли. «Иди сюда, — говорила она, — там вылупились цыплята. Я тебя отнесу. Земля замерзла, и ты можешь поскользнуться». Она подняла меня на руки, и я почувствовала, какая мягкая у нее грудь. Мы вышли навстречу бледному рассвету, и я услышала писк цыплят.

Я резко проснулась. Дрожь сотрясала все тело. По груди скатывались капельки пота. Я села. Было совсем темно, и вторая постель оставалась пустой. Карточка упала на пол, и я не стала ее поднимать. Выбравшись из дома, я потащилась на Восточную 26-ю улицу. Я никогда не выходила из дома так поздно, и меня поразило, насколько оживлен город. Окна сияли, люди входили в дома и выходили из них, гуляли по улицам, как в разгар дня. Я не спрашивала, где морг. Подойдя к доку на Ист-Ривер, я увидела очередь, стоящую вдоль тротуара. Казалось, будто люди ждали билетов в театр. Я встала за мужчиной в цилиндре и пальто. Он ударил по ладони сложенной перчаткой, наклонился к стоявшему впереди и спросил:

— Долго еще?

Тот посмотрел на часы:

— Пять минут.

Двери открылись в то мгновение, когда церковный колокол где-то вдали прозвонил полночь. Человек впереди прошел в дверь, и я вошла за ним, пытаясь ни о чем не думать, пока мы медленно шли мимо одного ряда гробов, потом мимо второго. Тихий звук шагов смешивался с плеском воды на причале. На плотах горели желтоватые огни, еле-еле освещая мертвые лица. Вместе с ищущими близкими шел полицейский, иногда по чьей-то просьбе поднимавший фонарь. То и дело раздавались крики — одну жертву за другой узнавали. Странно, насколько этот смиренный плач не походил на крики ужаса, которые слышались днем.

Я не ожидала найти маму. Все это казалось ненастоящим: ночной час, плачущие незнакомцы. К концу каждого ряда я все сильнее уверялась, что все не так поняла, что мама ждет меня дома, сходя с ума от ужаса и не понимая, почему я так задержалась.

А потом я ее увидела. Полицейский фонарь мне не понадобился. Она лежала в гробу с закрытыми глазами. Голова была чуть приподнята, будто под ней лежала высокая подушка. Кто-то нашел время сложить ей руки на груди. Правую щеку разорвало ударом, глаз распух, но руки остались невредимыми, а густые волосы по-прежнему лежали тугим узлом. Гробы стояли так близко, что я не смогла дотронуться до ее руки. Ужас охватил меня, и я упала на колени у нее в ногах, перегородив дорогу. Никто не потребовал, чтобы я встала. Люди остановились и склонили головы, когда я протянула руки и быстро расшнуровала ее ботинки. Я боялась, что все увидят дыру у нее на чулке. Я сняла чулки и взяла в руки ее голые холодные ноги. Закрыла глаза и подняла лицо к небу. Снаружи закричала чайка. Я хотела почувствовать на лице дождь, а на плече — папину руку. Пришла его очередь: он должен был прийти и закопать тело вместо меня.

Руки не было. И дождя тоже. Только всепроникающий запах тления. Я кое-как встала на ноги. Меня окружали тускло освещенные незнакомцы, и папы среди них не оказалось. Вонь, мерцающие огни, желтая кожа мертвецов… На лбу у меня выступил пот, и я двинулась к выходу. Я выбежала из этого вонючего здания. Бросила мамины ботинки, позволив втоптать их в пыль. Я не осталась, чтобы опознать маму официально и похоронить ее как следует. Я даже не помолилась над ее телом.

Добравшись до дома, я упала на колени, склонив голову к самому полу. Живот стал твердым, как арбуз. Это я должна была лежать на пирсе, а не мама. Если бы она только позволила мне работать вместо себя… Насколько было бы лучше, если бы в окно выпрыгнула я. Мне так хотелось, чтобы все это поскорее закончилось! И не только этот день, а вся моя жизнь — каждое ее мгновение.

Я перекатилась на бок. Окно над головой почернело, на нем виднелись капли дождя. Я вспомнила, как смотрела в черное ночное небо над лесом за нашей хижиной. Бесконечное пространство и звезды не казались мне чудесными или красивыми — они навевали дикий страх. Их было слишком много. Слишком много непонятной пустоты. Я никогда не чувствовала такого одиночества, и я бросилась в хижину, боясь, что мне ничего не осталось, кроме черного неба. Мама и папа смеялись надо мной, но все это оказалось правдой.

Необъяснимая черная пустота наполнила все мое тело. И я не смогла бы выпрыгнуть в окно — чернота имела вес, который придавил меня к полу.

21 Эффи

Когда я очнулась, было холодно и у меня ныло все тело. Я лежала, прижавшись щекой к цементному полу, холод которого гасил остатки моей ярости. Той, которая заставляла меня кричать, кусаться и царапаться. Теперь я расплачивалась за это, но, начнись все сначала, сделала бы то же самое.

Перекатившись на спину, я поднесла руку к лицу, но ничего не увидела. Меня бросили в полной темноте. Руку саднило там, где в нее воткнулась щепка, — славная боевая рана. Пахло плесенью. От страха покалывало в ступнях. Боясь увидеть призрак мертвой девушки, я закрыла глаза.

Непонятно, сколько времени прошло после встречи с собаками. Я помнила, что меня куда-то тащили, окунали голову в раковину, как ее фаянсовый край врезался мне в горло, будто сжимая его холодной рукой. Помнила щелканье ножниц вокруг головы и как укусила державшую их руку, злясь из-за того, что меня предали, что я не смогла убежать. Монахини хотели сломить меня, но вместо этого у меня внутри поселился невиданный прежде гнев.

Я помочилась в углу, подтерлась подолом и отвернулась от подноса с водой, черствым хлебом и патокой. От запаха плесени и мочи тошнило. Шло время, и голод все больше терзал внутренности. Я закрыла глаза и стала вспоминать разные вкусные вещи: лимонные тарты Вельмы, мятные леденцы на Рождество, нежную великолепную утку в тот день, когда пропала Луэлла и мама отвела меня в кафе. Голод создал странную реальность, в которой моя семья казалась более зыбкой, чем воспоминание о вкусном куске мяса.

Я попыталась вспомнить прикосновение отцовских пальцев к запястью, шрамы на искалеченных руках мамы, стук туфелек Луэллы, когда она танцевала, — но чувствовала только холодный сырой пол и различала еле слышные звуки капающей воды.

Снова и снова я вспоминала, как Мэйбл и Эдна исчезли под холмом, и ненавидела себя за наивность. Я поверила, что они из всех выбрали меня, потому что я им понравилась. Потому что во мне есть «дух», как сказала Мэйбл. Нравиться! Такое примитивное, всеобщее желание. Луэлла увидела бы их насквозь, и ей не было бы дела до того, нравится она им или нет. «Будь осторожнее, Эффи, они плохие», — сказала бы она, откидывая голову и ставя руку на бедро.

Луэлла, где ты?!

Через какое-то время я начала терять счет времени: секунды, минуты и часы перестали существовать. Одиночество превратилось в пытку. Я считала шаги от одной стены до другой, высчитывая площадь своей тюрьмы. Потом принялась цитировать Священное Писание, но страшно разозлилась на Бога и переключилась на Шекспира. Я думала о цыганятах, которые играли в Ромео и Джульетту под дождем, о Трее, Марселле и предсказании моего будущего. Думала обо всех ошибках, которые совершила. Я хотела обвинить в них отца — он предал семью и заставил нас бунтовать. Но теперь, запертая в недрах Дома милосердия, я готова была все ему простить, лишь бы он пришел за мной.

В конце концов дыхание у меня сбилось, и я поняла, что с ногами что-то не так. Когда я дотронулась до них, они показались мне тугими и скользкими, как брюшки лягушек, которых мы с Луэллой ловили в ручье. То и дело накатывал сон, и я просыпалась, задыхаясь. Тяжесть в груди заставляла меня вскакивать. Я боялась, что ослабну и не смогу подняться.

Смерть подкрадывалась ко мне, набегала короткими, приятными волнами, тянула меня и отпускала, вырывала из тела и бросала назад. Мне нужна была Луэлла, но только лев лежал в углу и внимательно смотрел на меня своими бесчисленными глазами.

Я перестала бояться темноты и призраков своего воображения. Я боялась только жидкости, заполнявшей легкие, и жуткого ощущения, что я тону.

Когда за мной наконец пришли ангелы Господни, забрезжил слабый свет, и их нежные тихие голоса успокоили меня. Стены больше не убегали в разные стороны, я не падала. Просто что-то ужалило меня в руку, и пришел благословенный сон. На грудь больше ничего не давило, мне стало легко, словно я летела.

Проснувшись, я не увидела ни Небес, ни Господа. Если только Господом не был человек с густыми усами и остроконечной бородкой, склонившийся надо мной со стетоскопом.

— Ты проснулась, — улыбнулся он и прищурился. — Я уж думал, мы тебя потеряли.

Стетоскоп повис у него на шее, он одернул свой белый халат и потрогал трубку, идущую из моей руки. От боли я дернулась, а он погладил меня по руке и велел не волноваться.

Да, он мог быть и самим Господом. Я подумала, что выбралась. Мое чудесное сердце привело меня в больницу. Я попыталась заговорить, но язык меня не послушался. Тяжесть в груди и давление в ногах куда-то делись, но я была слишком слаба, чтобы открыть рот.

И тут рядом с врачом появилась сестра Мария. Платок вокруг узкого лица был туго подвязан, как еще один слой белой кожи. Что она здесь делает?

— Она поправится?

— На время. Ртутные препараты уберут отек. — Врач погрузил руки в раковину, стряхнул и тщательно вытер полотенцем.

— Как вы полагаете, что стало причиной такой слабости? — Вокруг рта сестры Марии появились морщины озабоченности.

— Стресс или плохое питание. Хорошо ли она ест?

— Безусловно, — пискнула монахиня, как мышка, попавшая в мышеловку.

Я подумала, что она лжет, и повернула голову, осматривая комнату. Это была не больница. Милосердные сестры просто перетащили меня из подвала в лазарет. Я хотела закричать, попросить врача о помощи, но не могла и пальцем пошевелить. Я с трудом смогла приоткрыть рот.

— Ну что ж, — врач снял белый халат и повесил на спинку стула, — освободите ее от работы. Пусть отдохнет и наберет вес.

Когда он пришел в следующий раз, у меня хватило сил прошептать свое настоящее имя, но он только покачал головой и воткнул иглу мне в руку.

— Мисс, не стоит мне исповедоваться. Я тут многое слышал. Я давно уже ослеп и оглох. Они не будут вас мучить, я им велел. — Он задел трубку, и я вздрогнула. — Простите. — Он погладил меня по руке. — Я скоро вернусь.

Сон приходил и уходил. Лучше было спать, чем смотреть в потолок. Мысли путались, подводили меня. Я пыталась сосредоточиться и заставляла себя следить за мелочами. Я лежала в лазарете в Доме милосердия. Кровать была мягкой, свет — резким, доктор — вежливым, но недобрым, бульон — безвкусным, но целебным. Каждый день в мою руку втыкали иглы, и я глотала таблетки с металлическим вкусом, от которых ныли зубы. Небо за зарешеченным окном казалось совсем белым, мир был укутан снегом. Наступила зима.

Однажды я приподнялась на локте, чтобы вода из стакана не стекала по подбородку, и обнаружила, что окрепла достаточно, чтобы сидеть. Только тогда я поняла, что я не одна: напротив меня лежала девушка с закрытыми глазами. Голова ее была обрита, на сияющем черепе синели мраморные прожилки вен. Однажды я трогала младенческую головку, такую гладкую и уязвимую. На щеке у девушки цвел синяк. Один глаз заплыл, а на губах засох желтый гной.

Это была Мэйбл. Она походила на красивую, но израненную статую. Я легла, не в силах пожалеть ее. Она не заслужила таких ран, но злая часть меня радовалась, что сбежать ей тоже не удалось.

Когда врач пришел на следующий день, я спросила, что у нее болит.

— Ее многочисленные грехи, — равнодушно ответил он, втыкая в меня иглу.

Я пыталась собраться с мыслями и задать еще вопрос, но язык распух, потолок расплылся перед глазами, а потом исчез. В какое-то мгновение резкие полоса выдернули меня из забытья, и я открыла глаза. Трое мужчин в красивой форме стояли вокруг кровати Мэйбл. Лица у них были каменные. Мэйбл сидела, прислонившись затылком к спинке кровати. Грузный полисмен держал перед ней кусок бумаги. Казалось, он с трудом сдерживается, чтобы не встряхнуть ее.

— Это не твое имя! — говорил он с сильным ирландским акцентом. — Мэйбл Уинтер — учительница воскресной школы из Бруклина. Ееродители чуть не умерли от страха, услышав, что она спрыгнула с высоты сорок футов. — Он уперся кулаками в кровать и заговорил сладеньким голоском: — А теперь ты будешь хорошей девочкой и скажешь мне свое настоящее имя, ясно тебе?

Мэйбл плотно сжала губы и посмотрела прямо ему в глаза. Это его разозлило. Он, явный неудачник, выпрямился, затряс бумагой и закричал:

— Ты меня не обманешь! Ты не дура, а просто очередная шлюшка, по глазам вижу! — Он приблизил к ней свое лицо, и тут я услышала, как звякнула цепь: запястья Мэйбл были прикованы к кровати. — А ну назови свое имя, или отправишься в кутузку, а там компания похуже, чем здесь!

Остальные молчали. Один полицейский кашлял в рукав, другой смотрел под ноги. Ирландец взял себя в руки и плюнул на пол.

— Ну, дело твое. — Он махнул рукой двум другим, и они вышли.

Мэйбл не шевелилась. Она выглядела страшно измученной, ее лицо казалось каменным. Она ни разу не взглянула в мою сторону.

Я опустилась на кровать, сгорая от любопытства. Как же ее зовут на самом деле?

Мне не хотелось прощать эту девушку, но я невольно восхитилась силой ее характера. Она была очень похожа на Луэллу. Даже благодаря той злости, которая поселилась во мне, я не смогла бы так нагло смотреть в глаза полицейскому. И придерживаться своей лжи, когда тебя уже поймали. Такому упорству рукоплескала бы здесь каждая, как бы она ни ненавидела Мэйбл, или как там ее звали на самом деле.

Перед тем как заснуть, я решила, что поговорю с ней завтра. Но на следующее утро Мэйбл уже не было. На кровати лежал только тощий матрас, весь покрытый пятнами.

22 Жанна

Когда ты превращаешься в человека, которого сама больше не узнаешь, страшно обнаруживать, что что-то осталось нетронутым.

За две недели до Рождества к нам приехал Жорж. Я не верила, что это мой брат, пока он не вошел в гостиную и я не увидела то же упрямое мальчишеское лицо, которое запомнила, когда он стоял на причале, только худое, резкое и с усталыми морщинами на лбу. Заметив мое удивление, он радостно улыбнулся.

Я вдруг подумала, что выгляжу ужасно: волосы давно не завивала да и пудрой перестала пользоваться. Я, наверное, показалась ему сильно постаревшей.

— Что ты здесь делаешь?

— Разве так положено приветствовать братьев? — Он подошел и осторожно меня обнял. До меня никто не дотрагивался с тех пор, как Эмори поднимал меня с пола несколько недель назад, и уж точно никто сердечно не обнимал. От брата пахло до странности знакомо — какой-то специей, про которую я совсем забыла, и он слегка поцарапал мне лоб щетиной.

Я осторожно отодвинулась, погладила рукав плотного шерстяного пиджака. Демонстрация нежности меня поразила.

— Ты вырос в настоящего француза.

— Какой ужас. Я очень старался стать настоящим англичанином.

— Но почему, господи?

— Я планировал переехать в Лондон, когда получил письмо от твоего мужа.

— Эмори тебе писал?

— Еще как.

— О чем?

— Обо всем. — Жорж взял меня за руки и нежно сжал. — Мне очень жаль, Жанна. Очень. Почему ты не написала? Я бы приехал гораздо раньше.

Я ощутила прилив самых разных чувств. Его внезапное появление растопило внутри меня лед.

— Я не… Я… — Меня поразило, как легко брат предложил мне свою любовь. Я ведь ничего не сделала, чтобы ее заслужить. Столько раз я хотела ему написать, но так и не сделала этого: просто смотрела на лист бумаги, занеся над ним перо…

— Все хорошо, Жанна. Извини, что расстроил.

— Это я должна извиняться перед тобой.

— Боже! — Жорж взял мое лицо в руки и приподнял его. Глаза у него были зеленые. — Не глупи. Понятно, что написать такое тебе было не по силам.

— Я не об этом. Прости меня за мать. За то, что я тебя бросила.

Жорж засмеялся, и я тоже улыбнулась.

— За что извиняться, Жанна? Ты была взрослой женщиной и должна была уехать. Что до матери, то я получил свою долю издевательств, но теперь она совершенно безвредна. — Он отпустил меня и хитро улыбнулся, заставляя вспомнить прошлое. — Она даже просила меня не уезжать в Лондон, можешь в это поверить?

Его спокойствие, простота, знакомые манеры вдруг сняли с меня тяжесть, и я почувствовала себя почти счастливой.

— А как же, верю. Ты всегда был ей предан, чего я о себе сказать не могу. Прости, что не писала. Я пыталась. И хотела.

— Неважно. Это был очень разумный поступок со стороны Эмори, учитывая, что раньше он мне никогда не писал. Он извинился, но объяснил, что сильно растерян и не представляет, к кому обратиться.

— Это он пригласил тебя сюда?

— Да.

— Удивительно! Мой муж редко бывает растерянным, а если это случается… он обращается к матери.

— Он боится за тебя, — тихо сказал Жорж после паузы.

Это не походило на правду. Послать за моим братом… Со стороны Эмори это было возмутительно и совсем на него не похоже. Что бы он ни наговорил Жоржу, я уверена, что ничего лестного для меня там не было.

Если рождение Эффи стало трещиной, ее смерть привела к расколу. От нас ничего не осталось. Я не верила, что он полагал, будто присутствие моего брата способно что-то изменить.

И в это мгновение Эмори вбежал в гостиную и обнял моего брата как лучшего друга.

— Жорж! — Он хлопнул его по спине. — Как ты вырос!

— Надеюсь, — улыбнулся Жорж. — Последний раз мы виделись, когда мне было одиннадцать.

— Ну и хорошо, что вырос. Я думал, ты приедешь утром.

— Ты знал, что он приезжает? — спросила я.

— Я сам заказывал билеты.

— И не сказал мне?

— Ну теперь же он здесь? Бренди, мой мальчик?

Эмори налил два стакана и протянул один Жоржу. Он не только не предложил бренди мне, но даже не посмотрел в мою сторону.

Я неожиданно поняла, зачем муж пригласил Жоржа. Эмори не страдал из-за любви ко мне и не хотел исправить наш брак. Он просто не представлял, что теперь со мной делать, и не хотел с этим возиться. Проще всего было передать заботу обо мне другому мужчине… И единственным претендентом стал мой брат.

Искра радости, которую я почувствовала, узнав о письме Эмори, быстро превратилась в горечь, пока я слушала, как они беседуют о погоде и о штормах, неизбежных в это время года. Жорж сказал, что путешествие заняло девять дней и он только один раз видел солнце. Я вспомнила собственный приезд сюда: мы с Эмори еще не поженились и спали в разных каютах, а перед сном перестукивались через стенку. Два удара — «спокойной ночи», три — «я тебя люблю». Мучительно и прекрасно было находиться так близко и не видеть его, предвкушать все то, что случится после свадьбы.

Я вмешалась в их разговор:

— Прошу меня извинить, но я должна попросить Вельму накрыть стол на троих.

— Спасибо, — сказал Жорж, чуть сжав мое плечо.

Эмори промолчал.

Каковы бы ни были намерения моего мужа, я радовалась присутствию брата в доме. Я снова начинала чувствовать себя человеком. Жорж оказался очень тихим и мягким, и с ним не нужно было притворяться. Даже Эмори отогрелся рядом с моим вежливым и добрым братом. Особенно когда речь зашла о Луэлле.

Эмори отказался встречаться с ней, когда я рассказала, что нашла ее в цыганском таборе. Он не спросил, что я там делала, а я не стала рассказывать. Я не осмелилась пойти туда снова, но каждый день ждала, что Луэлла войдет в дверь. Не знаю, как бы я себя повела в этом случае: разозлилась бы и прогнала ее или расплакалась и стала умолять остаться…

В канун Рождества Жорж нанес визит Луэлле от моего имени. Вернулся он через несколько часов и заявил, что цыгане — очень приятные люди, а Луэлла — добрая и разумная девушка.

— Просто она запуталась в собственных желаниях.

На улице шел легкий снег, и Жорж, стоя в холле, стряхивал его с пальто.

— Разумная? Это последнее слово, которое я бы употребил, говоря о ней. — Эмори взял пальто Жоржа и повесил на вешалку. — Она так переменилась у цыган?

Жорж пожал плечами:

— Не знаю, я ведь не видел ее раньше. Она приготовила мне чай в тесном фургоне с тем же изяществом, с каким это сделала бы хозяйка огромной гостиной. Я рассказал ей о несовершенствах моей собственной матери и о тайнах нашей семьи. Она говорила мало, но слушала с интересом. Юным приятно узнавать, что история их семей — это история ошибок. Тогда они чувствуют себя не такими порочными.

— Мои пороки ее нисколько не успокоили, — заметил Эмори. — Скорее наоборот.

— Однажды это все станет частью ее прошлого, — Жорж положил руку ему на плечо, — и она уже не будет так страдать.

Я была ему благодарна за то сочувствие, которое он оказывал мужу, сочувствие, на которое я сама не была способна.

В какой-то момент, я подумала, что стоит установить елку в честь Эффи, которая так любила ее украшать, но не смогла себя заставить это сделать. Вельма настояла на рождественском ужине, и мы перешли в столовую, где она подала нам жареную свинину с картошкой и морковью и клюквенный соус. Мне не хотелось есть. Я смотрела на свое отражение в оконном стекле, на падающий за ним снег и думала, что должна уйти от мужа.

После появления моего брата Эмори стал особенно утомительным. Не представляю, как все эти годы выносила его бездумный эгоизм. Я потыкала картофелину вилкой. И что хуже всего, после всего случившегося он продолжал встречаться с той женщиной. Я поняла это по запаху, идущему от его пальто: духи с розовой водой, которые он не потрудился стереть.

В течение месяца Жорж навещал Луэллу каждую неделю, докладывая нам с Эмори все подробности. Я радовалась, что она его принимает. Может быть, Луэлла хоть так хотела стать ближе к нам.

— Она очень похудела, — как-то сказал Жорж, стоя между мной и Эмори и заведя руки за спину. — Жить так, как они, непросто. Зима была долгая и холодная, и внешний блеск цыганской жизни немного стерся. Исчезновение сестры тоже дела не улучшает. Я боюсь, все это грызет ее. Она говорит только об Эффи. По-моему, я посвящен уже во все подробности их детства. — Он попытался улыбнуться, но не смог. — Мне страшно за нее. Не хочу для вас лишних тревог, но боюсь, что до весны она не выдержит. Один ребенок уже умер от лихорадки. Я пытался убедить ее вернуться домой, но она отказывается. Надеюсь, вы не осудите меня, но я осмелился предложить ей идею уехать за границу. До приезда сюда я снял дом в Лондоне. Луэлла, пока не придет в себя, может жить там со мной. С вашего разрешения, разумеется. — Жорж посмотрел на Эмори, который стоял у каминной полки. Я тихо сидела на диване, с ужасом думая, что моя дочь предпочитает холод и лихорадку возвращению в родной дом, от которого она находится всего в полумиле.

— Англия может стать неплохим выбором, — добавил Жорж.

Я видела, что Эмори больно от того, что Жорж как будто лучше знает, что нужно нашей дочери. Но мы оба понимали, что Луэлла тянется к дяде именно потому, что он совсем не похож на ее отца: Жорж прямой, честный, скромный и совсем лишен блеска.

— Она согласилась? — неуверенно спросил Эмори.

— Да.

— Что ж, тогда мы перед тобой в долгу. Это очень благородное предложение. Разумеется, мы согласны, если она готова. — Сказав это, Эмори вышел из комнаты, не оглядываясь, как будто все, что требовалось, это его согласие.

Мне казалось глупым делать вид, что мы еще можем что-то решать за Луэллу, но Эмори отказывался признавать, что утратил власть хотя бы над частью нашей жизни. Он все еще настаивал, что Эффи жива, каждую неделю размещал объявления в газетах и звонил в полицию. Новостей не было.

Встревоженный Жорж сел на диван рядом со мной:

— О чем ты думаешь, Жанна?

С тех пор как Жорж начал ходить к Луэлле, я позволила себе думать о прощении и воссоединении, но ее постоянные отказы вернуться смущали меня.

— Ты уедешь с ней? — Мне невыносима была мысль об отъезде брата, ведь тогда мне придется остаться наедине с Эмори.

— Да. Ей нужен кто-то. И ты, конечно, тоже можешь поехать, если хочешь.

— Не могу. — Я покачала головой.

Жорж кивнул. Я все еще обходила больницы и морги. Он понимал, что я не успокоюсь, пока не похороню младшую дочь как подобает. Я встала, мечтая лечь в кровать Эффи. Порой я себе это позволяла. Постель все еще хранила ее запах, и я как будто чувствовала маленькое тельце рядом. Наклонившись, я поцеловала Жоржа в щеку.

— Ты такой милый. Я никогда не смогу тебя отблагодарить за все. Луэлла не стала бы нас слушать. Я уверена, что Англия — наилучший выбор, и я не смогу отдать ее в более надежные руки. Мне грустно будет тебя терять. Ты должен, по крайней мере, позволить мне проводить вас обоих. Скажешь ей об этом?

— Конечно.


Три недели спустя я сидела за столиком в кафе «Мартин» со своей старшей дочерью. Прошло шесть месяцев после ее ухода, но она стала такой взрослой и незнакомой, будто минуло десять лет. Но, по крайней мере, она оставила свои цыганские одежды и облачилась в купленный мной дорожный костюм. Он был велик, потому что она сильно исхудала. Но, смотря на нее, я почти верила, что она снова принадлежит мне. И все же я не знала, что сказать. Только что я спорила с ребенком, а теперь передо мной взрослая женщина.

Мы не обнялись и не дотронулись друг до друга. Мы сидели за столом с официальным видом, будто никогда не ужинали в одной комнате. Я заказала печень, а она курицу. Мы обе почти ничего не ели и не говорили. Я спросила, хочет ли она поехать в Лондон. Она ответила, что не особенно.

Когда официант убрал тарелки и принес меню с десертами, я почувствовала, что это наши последние минуты вместе. Их корабль отходил через три часа. Я умоляла Жоржа убедить Луэллу провести последнюю неделю дома, или хотя бы последнюю ночь, но она отказалась. Без Эффи — нет. Этот ланч — последний шанс поговорить, и мы почти упустили его.

— Так не пойдет, — быстро сказала я. Луэлла взглянула на меня поверх меню. — Нам нужно найти способ примириться друг с другом. Ради Эффи, если не ради нас самих. Помнишь, когда вы ссорились, она заставляла тебя выходить из комнаты, а потом возвращаться и начинать все с начала?

— Забыла, как меня это бесило, — улыбнулась Луэлла. — Она никогда не давала позлиться как следует.

— Думаю, она не хотела бы, чтобы мы сейчас злились друг на друга.

— Я не злюсь. — Она отложила меню и гордо расправила худые прямые плечи. — Я злилась, когда ушла. В основном на папу, на тебя меньше.

— А на меня за что?

— Ты его терпела, — сказала она с такой уверенностью, будто за время отсутствия все поняла. Горе сделало ее взрослой, но все-таки не до конца.

— Я его любила, Луэлла. С людьми, которых любишь, приходится мириться.

Луэлла удивилась. Я положила руки на стол и наклонилась в ее сторону.

— Что? А ты думала, мы с твоим отцом всегда были на ножах? Он тоже меня любил, и ты это знаешь. Просто он вырос из этого раньше, чем я.

— Ты знала, что он делает и с кем? — жарко спросила она, как будто вернулась прежняя дерзкая Луэлла.

Она все-таки не совсем изменилась.

— Да, моя милая, и задолго до тебя.

— И как ты это вынесла?

Действительно, как? Я смотрела на соседние столики, за которыми спокойно обедали мужчины и женщины. Ее юношеский идеализм казался таким трогательным. С ее точки зрения все было просто. Наступил 1914 год, и мир очень сильно изменился с тех пор: с 1897-го, когда мы с Эмори встретились. Поколение Луэллы может просто этого не понять. Они ходят в колледжи, опускают талии платьев и обрезают юбки, требуют права голоса и независимости. Теперь я понимала, что решимость моей дочери, ее желание избавиться от всего ей неугодного, даже от собственной семьи, — все это достойно восхищения. Я оставила свою мать, движимая страхом, а вовсе не уверенностью. Бросилась из одних удушающих отношений в другие. А Луэлла убежала одна.

Не думая, я стянула с руки перчатку и протянула открытую ладонь через стол. Я не знала, зачем я предлагаю ей руку в шрамах. Может быть, дело в том, что они успокаивали Эффи. Я не понимала этого, пока Жорж не заговорил о демонстрации наших слабостей, о том, что они делают младшее поколение менее уязвимым из-за их собственных недостатков.

Луэлла посмотрела на мою руку, но не коснулась ее.

В ее глазах стояли слезы, а плечи опустились.

— Ты всегда позволяла Эффи трогать твои голые руки, а я не понимала почему. Почему ты не позволяла этого мне? Я один раз хотела снять с тебя перчатку, а ты отдернула руку. Зачем?

— Не знаю, Луэлла. Не помню. Возьми мою руку сейчас.

— Это не то же самое, — пробормотала она, но все же протянула руку мне в ответ.

Я осторожно сжала ее пальцы.

— Не вини себя из-за Эффи. — Я понимала, что это основная причина гнева, который кипит в ее холодных глазах. Он вырвется на свободу, когда она сама не будет этого ожидать. И я не собиралась отпускать ее, пока она не поймет, что я ее не осуждаю.

Она покачала головой. По щекам у нее текли слезы.

— Это полностью моя вина. Если бы я не ушла, она не отправилась бы меня искать. Даже если бы вы показали ей письмо. Я же не сказала, куда ушла, и не написала ей потом. Я снова и снова думаю, что могла бы все сделать по-другому. Я могла бы все это предотвратить. — Она выдернула из моих ладоней руку и заплакала.

Я подождала несколько минут и тихо сказала:

— Эффи умирала, Луэлла. Мы никогда об этом не говорили. Никто из нас не хотел в это верить, особенно твой отец, но все врачи твердили одно и то же. То, что Эффи прожила так долго, — уже настоящее чудо.

— Она не умерла! — Луэлла подняла голову. — Я знаю, что она не умерла. Я просто не понимаю, куда она делась. Она села не на тот поезд и вышла в другом городе? Может быть, даже в Калифорнии? Вы же не искали за пределами Нью-Йорка и Бостона, а она может быть где угодно.

— Она могла бы телефонировать.

— Может быть, у нее нет денег.

— Она умная девочка. Она нашла бы способ.

— Что если ее забрали в полицию, приняли за бродяжку или что-то вроде того и посадили в один из этих домов?

— Каких домов?

— Ну, Домов милосердия. Вроде Инвуд-хаус.

— Они для уличных девок. Это же почти тюрьмы, туда отправляет суд.

— Папа грозился отправить меня в такой.

— Не всерьез.

— Туда посадили одну девочку из школы.

— Правда?

— Да. Отец.

— За какие грехи?

— Она получила телеграмму от юноши.

— Ну это, пожалуй, слишком.

— Иов и Сидни уже проверили такие дома в округе. Монахини сказали, что там нет никого по имени Эффи Тилдон. Но вы могли бы поискать в других городах!

— Луэлла, а ты не думала, что мы искали? Я обзвонила все больницы и учреждения, которые только могла вспомнить. Не в Калифорнии, конечно, но она и не могла забраться так далеко.

Луэлла обмякла на своем стуле:

— Трей говорит, что она жива.

— Кто такой Трей?

— Цыганский мальчик. Они с Эффи хорошо друг друга понимали.

— Она никогда о нем не говорила.

— Я думаю, она о многом молчала.

Подошел официант, я быстро натянула перчатку и выдавила вежливую улыбку.

— Десерта не нужно, спасибо. Принесите счет. — Я посмотрела на свои часики. — Нам пора. Жорж уже ждет, вы же не хотите опоздать на пароход.

В порту дочь позволила мне обнять себя, и я разрыдалась. Ледяной ветер сушил слезы на моих щеках. Жорж тихо стоял рядом, держа в руках кожаный саквояж. По трапу поднимались путешественники.

— Идите, — сказала я, но Луэлла не двинулась с места.

Она до боли сжимала мои руки.

— Наверное, мне не надо ехать, — сказала она. — Трей говорит, что лучше подождать. Он уверен, что Эффи вернется домой. Я уезжаю только потому, что больше ему не верю.

— Ты уже ничего не можешь сделать, дорогая. Я напишу, как только появятся новости. Обещаю. Я проверю дома, о которых ты говорила. Каждый день я проверяю больницы. — Я улыбнулась. — Телефонистки уже узнают меня по голосу. Слышала бы ты, как они вздыхают и неохотно соединяют меня. Но неважно. Я не брошу попыток.

Голос Луэллы дрожал, а глаза распухли и покраснели.

— Мне стыдно ехать. Я этого не заслужила.

— Ерунда. Ты должна жить своей жизнью.

— Это нечестно.

— Да. Все нечестно. Иди, а то вы опоздаете.

Жорж поцеловал меня в щеку:

— Приезжай в гости, как только сочтешь это удобным.

— Надеюсь, к этому моменту ты раскормишь мою дочь на сконах[4] и девонширских сливках.

— Мы очень постараемся.

Луэлла еще раз обняла меня:

— Прости, мама.

— Прекрати. Что сделано, то сделано. — Я подтолкнула ее к трапу.

Когда корабль отошел, я увидела, что Луэлла, стоя на верхней палубе, отчаянно машет мне. Поля ее широкой шляпы дрожали на ветру, полы пальто развевались и хлопали на ветру. Она выросла в красивую женщину. Я представила, что она выйдет замуж за англичанина и когда-нибудь будет стоять вот так же и махать вслед своей дочери. Все женщины нашей семьи пытаются куда-то сбежать. Со временем Луэлла поймет, как поняла я и как предстоит понять ее дочери: от себя убежать нельзя.

Я вспомнила, как мать упала на колени, когда я много лет назад уезжала в Америку, и как раздражало меня такое ее поведение. А теперь я могла только стоять, махать рукой и плакать, хотя уже не видела ни Жоржа, ни дочери. Пароход уходил все дальше в море.

23 Мэйбл

После маминой смерти я не вставала неделю. Миссис Хатч приносила мне еду, стояла в дверях с неуверенным видом человека, который не привык помогать другим в непростых ситуациях. Она говорила, что ей жаль мою мать и что я могу остаться до рождения ребенка, но что потом мне придется искать новое жилье.

— Я слышала, что для девушек вроде тебя есть специальные дома. — Она улыбалась при мысли, что может быть полезна. — Я поищу, если хочешь.

— Спасибо. — Мне не было до этого дела. Я уже умерла и стала совсем пустой внутри. Какая разница, куда денется моя оболочка.

Как-то миссис Хатч постучала в дверь и сказала, что меня спрашивает Мария Кашоли.

— Заявляет, что она твоя тетка. А ты вроде говорила, что у тебя нет семьи? — злобно и подозрительно спросила она.

Я разглядывала пятно на стене.

— Она врет. Я ее не знаю.

— Если это какая-то игра, мне она не нравится. — Миссис Хатч поскребла в голове, и я представила, как хлопья перхоти падают на пол. — Если у тебя есть семья, зачем я тебя кормлю? Она что, мать того парня, который тебе ребенка сделал?

— Нет. Я ее не знаю. Клянусь!

— Ну, будь я на твоем месте, пошла бы к тетке, пусть она и не тетка на самом деле. Она вроде как помочь тебе хочет.

Я не ответила. Миссис Хатч подождала минуту, раздраженно вздохнула и захлопнула дверь. Я услышала, как она спускается по лестнице. Мысли о тетке, которая плачет в кухне миссис Хатч, о запахе лука и дрожжей, исходящем от нее, о ее мягкой груди поселили во мне далекую тоску, похожую на сон, который невозможно вспомнить с утра. Я бы ни за что не вернулась к тетке. Если она узнает, что я беременна, это еще больше опозорит маму. И тетка уж точно не хотела бы, чтобы я принесла в ее семью новорожденного ублюдка.

При маминой жизни я вела себя с ней неправильно. Но будь я проклята, если не сделаю для нее все возможное после ее смерти.

Вечером на моем подносе рядом с тарелкой турнепса, тыквы и ветчины оказалась записка.

— Я ее не читала, — сказала миссис Хатч, ставя поднос на пол и включая свет. — И съешь все до крошки.

Повернувшись на бок, я потыкала турнепс грязным пальцем. Я уже две недели не мылась. Мне хотелось только спать. Провалиться в темноту мне ничего не стоило, а вот выбираться из нее было мучительно. Открывая глаза, я чувствовала тебя так, будто выныривала из грязи.

Я поела руками скользкий от масла турнепс. На краю записки остались жирные пятна. Почерк был очень мелкий, и я только с третьего раза разобрала, что тетка Мария потеряла обеих дочерей и очень жалела о том, что произошло между нами. Она писала, что, когда они не вернулись домой, она отправилась их искать.

«Когда я дошла до фабрики, полиция раскладывала трупы на тротуаре, считала их и тащила в фургоны. Я узнала Грацию по бабкиному кольцу. Волосы были все в крови, а от лица ничего не осталось. Как она, наверное, расстроилась бы из-за волос. Странно, правда? Ты удивишься, но я не плакала. Я будто замерзла изнутри. Когда полицейский положил ее в гроб, я вцепилась в его рукав и сказала, что должна найти сестру своей дочери, что они должны остаться вместе. Я объяснила, что они всегда были неразлучны. Он был добрый. Взял меня за руку и повел вдоль ряда трупов. Мы ее нашли. У Альберты тоже не было лица. А ее бедные ножки сломались так, что ее трудно было положить ровно. Я узнала ее по чулкам, которые связала ей на Рождество.

Я проследила, чтобы Альбертин гроб поставили рядом с сестрой. У меня не хватило духу поискать твою маму сразу же, но утром я побежала на пирс Чарити. Кто-то снял с нее ботинки, и я их не нашла. Я вернулась домой и принесла ей свои.

Похороны завтра. Бог хочет, чтобы мы были там вместе. Грехи плоти ничего не значат, если подумать. Милая Сигне, приходи к нам завтра. Мы уйдем в десять. Да хранит тебя Господь.

Мария Кашоли»
Грехи плоти много значили для мамы. Так много, что она не смотрела на мой растущий живот, будто его и вовсе не было. Я не знала, вспомнит ли Мария о важности грехов плоти, когда увидит меня в таком состоянии. Я порвала записку на мелкие клочки и позволила им упасть на пол. Я жалела близнецов, но тоже как-то отстраненно. Дни ускользали от меня один за другим, будто я смотрела на них издалека.


Наутро я выбралась из постели, оделась и причесалась. Ноги страшно затекли, и спускаться по лестнице было больно. Миссис Хатч не оказалось в кухне, в доме было совсем тихо. Я надела пальто и вышла в сырое холодное утро. Пальто на мне уже не сходилось, и дождь капал прямо на выступающий живот. Я забыла шляпу, и когда дошла до Вашингтон-сквер, волосы тоже промокли.

Черные пальто, шляпы и зонтики были повсюду. Конный катафалк тащился по улице, мощные спины белых коней прикрывала черная сетка, а на ушах у них висели кисточки. Катафалк утопал в цветах — белых, розовых и красных. Я не знала, хоронят ли всех жертв или кого-то важного, но предпочла думать, что тут лежит и моя мама.

За катафалком двигалась процессия плакальщиков. Я пристроилась к женщине с широкой пурпурной лентой на плече. В руках у нее был плакат с надписью «Союз дамских портных. Мы оплакиваем вашу смерть». Женщина, строгая и красивая, улыбнулась мне. Я втянула голову в плечи и уставилась на скользкую мокрую мостовую. Дождевые капли стекали по шее, забирались под пальто и напоминали мне о других похоронах, состоявшихся у нашей хижины. Я не знала, куда мы идем, и мне не было до этого дела. Я только надеялась, что тетка Мария меня не увидит.

Я шла несколько часов, придерживая тяжелый живот одной рукой. В мокрых туфлях хлюпало, отсыревшая юбка прилипала к ногам. Бедра болели, а по икрам бегали мурашки. Я пыталась взбодриться от вида идущей рядом женщины. Она высоко держала голову и расправляла плечи. В глазах у нее горел вызов, будто она давно ждала этого дня. Я думала о близнецах, которые выходили на демонстрации за права женщин и профсоюзы. Они сражались с целым городом мужчин, с теми людьми, которые заперли их и сожгли заживо. И эта незнакомая женщина теперь сражалась вместо них. Я подошла ближе к ней, надеясь, что ее сила укрепит меня, что я тоже почувствую в себе желание бороться.

Когда мы дошли до Бруклинского моста, я уже не чувствовала ничего, кроме усталости. Спину колола резкая боль, и я очень боялась людей, то и дело задевавших меня. Я протолкалась через толпу до Чамберс-стрит, где тротуар был достаточно широк, и повернула домой. Еле добравшись до комнаты, я плюхнулась на одеяло, чувствуя себя слоном. Между ног все горело, живот сжимала новая, незнакомая адская боль.

Миссис Хатч услышала мои крики и позвала повитуху, крепкую дебелую женщину, которая положила руки поверх моих и нажимала на живот так отчаянно, что почти выдавила ребенка из меня. При этом она все время говорила со мной бархатным успокаивающим голосом.

Вот только ребенок решил застрять на полпути, и пришлось звать доктора. Я уже была в таком состоянии, что не заметила, как доктор засунул голову под простыню, прикрывавшую мои ноги. Внутри что-то сжимало и дергало, и, кажется, доктор сунул руки прямо туда и выдернул ребенка. Когда это закончилось, я почти ничего не видела.

Раздался громкий крик, и доктор сказал:

— Попкой вперед шел. Это очень тяжело, но вы, юная леди, справились. Посмотрите, какую красоту вы принесли в этот мир! — Повитуха держала ребенка, и я поспешно отвернулась к стене. — Ну еще парочка швов, и мне здесь больше делать нечего, — добавил он.

Когда в мое разорванное тело воткнулась игла, слезы обожгли глаза. Я сжала зубы и вцепилась в простыню. Наконец он отпустил мои ноги и прикрыл меня одеялом.

— Вы проделали большую работу, дорогая. А теперь отдохните. Миссис Хатч — добрая женщина, она присмотрит за вами, пока вы не оправитесь.

Доктор оставил меня с повитухой, которая, сияя всем своим мясистым лицом, положила на мой лоб мокрую тряпку. Я подумала, что мне никто не улыбался с такой добротой. Я хотела бы, чтобы она была моей, матерью и могла бы остаться со мной на ночь. Я даже не возражала, когда она сунула мне в руку теплое скользкое тельце.

— Девочка! — Она радовалась так, будто действительно была моей матерью. Потом женщина посмотрела на пустую постель в углу. — Тебе есть кому помочь? — Я кивнула, но она мне не поверила. — Что-то у тебя ни одежки для малышки, ни даже одеяла. Ты вообще готовилась? — Она указала на мою грудь, где беспомощно возился младенец. — Да ты ей сосок дай, она его ищет.

Я смотрела в потолок и не двигалась, ничем не помогая ребенку. Нагнувшись, повитуха схватила мой сосок и сунула его в ротик ребенку. Больно было чертовски.

— Какая хорошая девочка, а? Ну все, сейчас больше ничего не надо. Вы обе поспите пока, но завтра я первым делом вас навещу. Держи ее поближе к себе, чтобы не замерзла.

Я подождала, пока она не уйдет, и оторвала от себя ребенка. Сосок растянулся, она с чмоканьем выпустила его из губ. Повитуха оставила мне одеяльце с неровным краем, как будто оторванное от большого одеяла, и велела заворачивать ребенка в него, пока она не принесет что-нибудь получше. Я запеленала ее так, как папа делал с другими детьми, — обмотала вокруг ножек и прижала ручки к бокам. Глаза у девочки были закрыты, она не шевелилась — то ли осоловела после еды, то ли умерла. Я потрогала ее, не понимая, почему ничего к ней не чувствую, — во всяком случае, не больше, чем чувствовала к комку в животе. Когда она задергалась, я подумала только, что мне повезло меньше мамы и я не родила мертвого младенца. Я положила ее на кучу маминых нижних юбок и отвернулась. У меня совсем не было сил, и комната плыла перед глазами.

Спала я урывками, меня то и дело будили требовательные крики ребенка. Иногда он начинал ворочаться, выпрастывал ручки, хныкал и шуршал, потом засыпал. К полуночи мне уже хотелось вылезти из собственной кожи.

В том, что случилось дальше, я виню пожар, сгоревших девушек, уход отца и все смерти, которые я пережила: матери, своих братьев и сестер, лежащих в земле. Смерть занимала во мне столько места, что это было совершенно неизбежно. Или я просто слишком хотела спать.

Посреди ночи, когда девочка опять закричала, я просто сошла с ума. Не взбесилась, а перестала понимать, что происходит, как человек, который слишком много времени провел в воде и не должен был выжить, но выжил. Я хотела только одного: чтобы крики прекратились. Мне не приходило в голову приложить ребенка к груди и снова позволить ему терзать мои соски. Я встала, натянула панталоны, надела платье через голову и застегнула пуговицы. Живот стал пустым и мягким, его дергали болезненные спазмы. Я надела пальто, взяла визжащего младенца, прижала его к себе лицом, чтобы заглушить крики. Девочка открыла рот и затихла. Ее головка дергалась у меня под рукой, пока я спускалась по темной лестнице и шла к доку на 26-й улице. Внизу живота пульсировала боль.

Я не знала, почему я иду туда, не знала, что я вообще делаю в темноте. Я понимала только, что должна уйти из этой проклятой Богом комнаты. А если прошлый раз посреди ночи я пошла именно сюда, значит, и в этот раз следовало сделать то же самое.

Здание оказалось тихим и темным. Теперь все рыдали над могилами, а не над открытыми гробами. Дождь прекратился, но звезды не вышли, воздух был холодным и влажным. В какой-то момент я посмотрела вниз, совсем забыв, что держу в руках ребенка, и только тогда поняла, что он мертв. В лунном свете девочка выглядела точь-в-точь как те младенцы, которых я клала в землю. Она не двигалась и не дышала, и я смотрела на нее, не понимая, что же делать. Тут не было земли, чтобы вырыть могилу. Не было ямы, чтобы положить ее туда. Я обошла здание и подошла к Ист-Ривер, над которой нависал док. Вода лизала борт парохода. Пахло рыбой, и из-за этого запаха я помедлила, прежде чем выбросить сверток в реку. Послышался тихий всплеск, и капля воды попала мне на руку. Показалось, что я услышала какой-то тихий звук, но, посмотрев на воду, я увидела спокойную черную поверхность, будто ничего не произошло. Я сказала себе, что ничего не слышала. Но я слышала. Я до сих пор это слышу.

Нужно было броситься в воду вместе с девочкой.

Я так и не поняла, почему я этого не сделала. Все девушки, которых я видела в огромном морге, пережили младенчество и детство только для того, чтобы выпрыгнуть из окна, спасаясь от раскаленной смерти, и попасть в асфальтовые объятия другой смерти. Жить не стоило. Смерть в темной воде стала бы благословением, но я ничего не чувствовала. Я отвернулась от воды и тупо подумала, что теперь, без ребенка, я могу вернуться к Марии. Никаких доказательств существования младенца, кроме моего обвисшего живота, не осталось.

Было тихо и темно. Я слышала плеск воды. Пахло смолой и гнилой рыбой. И ни одного человека вокруг. Я побежала прочь, думая, что выгляжу довольно подозрительно. Я не знала, сколько теперь времени, но все равно не могла заявиться к тетке Марии прямо сейчас. Она бы поняла, что что-то не так.

Не зная, куда идти, я вернулась к себе и упала на кровать. Я лежала там в звенящей тишине, испытывая отвращение ко всему, что меня окружало. Я ненавидела эту комнату и вспоминала о своей кровати на чердаке и о крошечной комнате, в которой храпела Мария. Я вдруг поняла, что утром придет повитуха и мне придется объяснять, куда делся ребенок. Ужас моего поступка заставил меня встать и запереть дверь. Я прижалась лбом к мягкой ткани маминого платья, а потом снова легла, но не смогла заснуть. Меня всю крутило и дергало.

Наступило утро, слабый свет стер тени со стены, мамин призрак на двери оказался всего лишь ее платьем. Послышался стук в дверь, и кто-то подергал ручку с той стороны.

— Сигне, я принесла тебе завтрак, — тихо позвала миссис Хатч. Наверное, чтобы не разбудить ребенка.

— Спасибо. Оставьте его, мне нехорошо, — отозвалась я.

— Ну понятно. Повитуха телефонировала, что ее вызвали на другие роды и она сегодня не придет. Но завтра с утра забежит первым делом. А пока вам обеим нужны еда и тепло. — Она помолчала. — Тебе тепло? Ребенок берет грудь?

За ночь мои груди будто бы превратились в камень.

— Да, у нас все в порядке, спасибо.

— Ну и хорошо. Ты поешь, а потом я заберу поднос.

Я с трудом встала. Воздух вокруг дрожал и гудел. Когда я в последний раз ела или спала? Кажется, ночью перед похоронами.

Быстро и тихо я забрала поднос и снова заперла дверь. Заставила себя поесть. Яйца всмятку проскочили хуже сухого тоста, усыпавшего постель крошками. Холодное молоко освежило меня, и я вспомнила старую Мэнди и ее грустные задумчивые глаза. Жива ли она? Сколько вообще живут коровы?

Доев, я оставила пустую тарелку в коридоре, чтобы миссис Хатч не волновалась из-за отсутствия у меня аппетита. От еды потянуло в сон, но я старалась с ним бороться: мне нравилось ощущение полного истощения, оно обостряло все чувства.

К концу дня воздух начал разъедать кожу. Свет жег уголки глаз, и держать их открытыми стало больно. Несмотря на все свои усилия, я все-таки провалилась в самый глубокий сон в своей жизни. Я проспала до следующего дня. Разбудил меня стук в дверь. Я не сразу поняла, где я, и чувствовала себя тяжелой и неуклюжей, как будто меня как следует потрясли, перевернув все вверх тормашками.

— Сигне?

— Да? — Я села. Голос плохо слушался.

— Это миссис Хатч. У тебя все хорошо?

— Да. Только поспать бы немного.

— Уже десять утра, и ты не тронула поднос, который я оставила. Ребенок в порядке?

— Да, она спит. Оставьте поднос, я заберу, как смогу.

Она надолго замолчала.

— Повитуха заходила утром, но велела тебя не будить. Сказала, что придет днем.

— Хорошо. — Я выбралась из постели и попыталась зашнуровать туфли. Сон и яркое безжалостное утро сделало все ужасающе реальным. Господь всемогущий, что я натворила?! Я была уверена, что выкинуть даже мертвого ребенка в реку — уже преступление.

Я дождалась, когда миссис Хатч ушла, высунула голову в коридор, убедилась, что никого нет, схватила с подноса кусок хлеба и побежала на улицу. Тротуары были мокрыми от дождя. Блестели лужи. Белые плотные облака плыли над домами, будто над нашим миром находился еще один. Вот бы исчезнуть там, оставив этот мир, где все было таким хрупким.

Я шла, сама не зная куда. Швы между ног горели, когда бедра соприкасались друг с другом. Жаль, у меня не было денег на настоящую еду. Я прикончила хлеб, но голод все еще сжимал желудок. Я подумала, не пойти ли на Малберри-стрит? Может быть, Ренцо сидит на своем ящике и курит. Я бы призналась ему во всем. Переложила на него часть своей ноши. Обвинила бы в том, что он не остался со мной. Или притворилась, что никакого ребенка не было, и прошла бы мимо него в квартиру тетки Марии. Она хотела, чтобы я вернулась. Она сама так сказала, а позорить маму теперь было нечем.

Ужас моего положения гнал меня вперед без цели. Я бродила весь день, не обращая внимания на боль между ног. Я оказывалась в местах, которых никогда раньше не видела, смотрела, как мимо проезжают автомобили и телеги, как во все стороны неконтролируемым потоком движутся люди, как тени переползают с одной стороны улицы на другую. Мышцы живота казались разорванными и растянутыми, но грызущий голод ушел, и без воды и еды только чуть-чуть кружилась голова. Хуже всего было то, что молоко, которое подтекало из груди, оставляло на платье пятна. Хорошо, что пальто налезало на грудь. Я застегнула его доверху, сунула руки в карманы и продолжила путь, глядя себе под ноги.

Когда я дошла до Колумбус-серкл, уже стемнело. Только наткнувшись на Эрнесто, я поняла, что шла сюда специально, обманывала себя, убеждая, что знакомое доброе лицо кузена успокоит меня. Он распахнул глаза от удивления, и мы тупо смотрели друг на друга, не зная, что сказать. Хорошо одетый господин взял газету из стопки у ног Эрнесто и бросил монетку в его грязную руку, затем свернул газету трубочкой и ушел.

Эрнесто подбросил монету и нашел в себе силы сказать:

— Мне жаль твою маму.

— А мне твоих сестер.

— Глупо так говорить. — Монета еще раз перевернулась и шлепнулась ему на ладонь. — Какие там соболезнования… Но других слов у меня нет.

— И у меня. — Наступило неуютное молчание. Я заметила, что Эрнесто один, без брата. — А где маленький Пьетро?

— Мама не выпускает его из дома.

— А откуда вы берете деньги?

— Армандо вернулся домой.

— Наверное, это хорошо. С той женщиной не вышло?

— Кажется. Он не сказал.

Еще один господин остановился купить газету, кинул Эрнесто монету, не гладя на него.

Я посмотрела на стопку газет и успела услышать, как Эрнесто спросил:

— Ты сама как?

И тут же мне в глаза бросился заголовок: «Рыбак выловил из Ист-Ривер младенца». Я застыла. Потянулась за газетой. Новорожденную утопленницу выловили из Ист-Ривер в три часа утра 6 апреля 1911 года. Полиция пытается найти след по обрывку ткани, в который она была завернута. Любой, кто знает что-то об этом жутком преступлении, должен сообщить все, что ему известно. Фото девочки не было — только обрывок бумажного одеяльца в маленьком квадратике рядом с заметкой.

Бросив газету, я побежала, не обращая внимания на кричащего мне вслед Эрнесто. Я металась среди людей, какая-то женщина закричала, когда я врезалась в нее, я бросилась в сторону, в другую, а потом согнулась вдвое от резкой боли в боку. Теплая жидкость струйкой бежала по ноге. Наверное, разошлись швы. Утопленница! Как они это узнали? Нашли ли они воду в легких? Но легкие бы наполнились водой, даже если бы она умерла раньше, правда? Какая разница. Я подумала, что меня повесят, и заставила себя двигаться вперед. Все вокруг стало четким. Я собиралась рассказать миссис Хатч и повитухе, что отдала девочку в приют, но теперь они мне не поверят. Повитуха сама отдала мне это одеяльце, она сразу поймет, о чем речь.

Я думала о фотокарточке, которая осталась в доме. На ней — мы с мамой, строгие и бесцветные. Мое лицо окажется во всех газетах. Мария все узнает. Ренцо и его мать — тоже. Хоть я и не была Кашоли, они никогда не замнут такой скандал. Я снова подвела маму! Сигне Хаген осуждена за убийство! Я запятнала доброе имя своего отца!

Я вспомнила о маленьких тельцах, которые мы закопали в землю. О младенцах, которые должны были жить, о которых отец молился. А я просто отняла жизнь, не имея на то никаких причин. Я дошла до Грин-стрит, миновала обгоревшее здание Аш-Билдинг и ресторан, рядом с которым меня стошнило на тротуаре. Из ресторана вышла пара, молодые люди смеялись, будто здесь никогда не происходило ничего дурного. Кровь смыли, и прохожие беззаботно ходили там, где еще недавно лежали тела. О несчастье напоминали только развороченная крыша здания и пожарная лестница, болтавшаяся с одной стороны, как сломанная рука. Я смотрела на закопченную, искривленную лестницу и гадала, что лучше: прыгнуть в реку в порту или с Бруклинского моста. Я достаточно пришла в себя, чтобы это сделать. Потом, отвернувшись от здания, я решила, что нет никакой разницы, — я все равно не умею плавать, и река быстро меня заберет.

Опустив голову и погрузившись в свои мысли, я двинулась на восток, потом быстро свернула за угол Двенадцатой авеню и столкнулась с мужчиной в длинном черном пальто. Его котелок упал на землю.

— Господи! — воскликнул он, подхватывая меня, потому что я потеряла равновесие. От удара у меня закружилась голова. Я попыталась вырваться, но он крепко держал меня за руку. — Вы в порядке?

— Все хорошо, — ответила я, но стоило ему меня отпустить, как я опустилась на землю, будто вместо ног у меня был пудинг. Я вымученно улыбнулась. — Как глупо с моей стороны.

Мужчина приселрядом. Он показался мне довольно приятным — стройный, с тонкими правильными чертами. Подобрав шляпу, он отряхнул ее.

— Тротуар — не лучшее место для этого времени дня. Пойдемте. — Он помог мне подняться. — Думаю, вам не помешало бы поесть. — С этими словами он повел меня по улице.

Я не могла ни возражать, ни даже думать, просто переставляла ноги. В конце квартала мой спутник открыл дверь, и мы вошли в прокуренную шумную комнату, кисло пахнущую потом и сигарами. Я огляделась, не понимая, почему так легко отказалась от мысли броситься в реку.

— Это место не для всех, — громко сказал мой спутник мне на ухо. — Но вы не похожи на девушку, которая привыкла к чему-то приличному.

Оскорбление будто ударило меня. Откуда ему знать, к чему я привыкла? Я перестала опираться на его руку, а он подвел меня к гладкой деревянной стойке, за которой на высоких табуретах сидели мужчины и женщины, попивали что-то и курили сигареты. Вдоль стены стояли круглые столики. Над каждым висела лампа, испускавшая тусклый красный свет. В задней комнате играла музыка, легко перекрывавшая голоса и смех.

Вместо еды он заказал выпивку. Я немедленно закашлялась и облила себе пальто.

— Вернем румянец на эти щечки, — засмеялся он, протянул руку и нахально расстегнул пуговицы моего пальто. Я надеялась, что он не заметит молоко, засохшее на платье. Он стащил с меня пальто и перекинул его через руку. Мужчина казался очень утонченным. Я-то думала, что такие господа в подобные места не ходят.

— Не обращай внимания на выпивку. Все дело в музыке. — Он повел меня мимо столов в заднюю комнату, где чернокожий музыкант сидел за пианино. Его пальцы летали над клавишами. Пол дрожал под ногами. Здесь танцевали — танцевали так, как я никогда не видела.

Он приставил ладонь к моему уху и крикнул:

— Скотт Джоплин. Король регтайма. — От его дыхания пахло виски. Это напомнило мне об отце, который тоже иногда мог выпить.

И вдруг он сбросил пальто и шляпу, вытащил стакан у меня из рук, сунул его ближайшему официанту и потащил меня танцевать. Я не знала другой музыки, кроме папиной скрипки и пения Кашоли за обеденным столом, и не умела танцевать. Но он схватил меня за бедра и дергал мелкими ритмичными движениями, которые как-то попадали в такт музыке. Звуки, казалось, поселились у меня в ногах, пол качался, спиртное жгло горло и заставляло думать, что я летаю. Я забыла голод и усталость, а боль между ног почти утихла. Мне даже не было дела до того, что мужские руки шарят там, где не должны. Я вспомнила, как хорошо мне было с Ренцо, и совсем забыла, что хотела броситься в реку. Впервые я не думала о том, что сделала, и о том, что будет дальше.

Через три мелодии мы вернулись за столик, с трудом переводя дыхание. Он махнул официанту и заказал еще два стакана.

На этот раз принесли что-то сладкое, со вкусом мяты и лимона. Я быстро выпила.

— А что это?

— Джин физ. — Он поставил локти на стол. — И как тебя звать, моя дорогая?

Я смотрела, как капля скатывается по внешней стенке стакана, и понимала, о чем он спрашивает, но знала, что он не добьется от меня никакого ответа.

— Что, стесняешься? — Он улыбнулся. — Ну хоть скажи, каким именем называть эту милую мордашку?

Я снова будто увидела газетный заголовок. К завтрашнему дню мое имя будет во всех газетах. Комната, казалось, распухала от музыки.

— Все равно ты скажешь мне свое имя, — проговорил он и снова потащил меня танцевать.

Пианист играл быстро и весело, и я двигалась свободно и расслабленно. Вокруг меня танцоры выбрасывали в стороны руки и ноги, и я невольно подумала об искалеченных конечностях девушек, лежавших на тротуаре.

— Как тебя зовут? — Он положил руку мне на плечо и приблизил губы к уху.

— Мэйбл Уинтер, — ответила я, припомнив имя учительницы воскресной школы при церкви, куда ходила Мария. Мне всегда казалось, что это очень красивое имя.

— Мэйбл Уинтер… — Он присвистнул и медленно отвел меня в сторону от танцующих. Прижал к стене, прямо как делал Ренцо в нашем большом доме.

Голова у меня опять кружилась, в ушах звенели музыка, голоса, стук каблуков и звяканье стаканов. Губы у него оказались солеными, отдающими содержимым бокала. Ничего хорошего в нем не было, и все же я позволила ему прижаться к себе. Мне нравились эта удушающая жара и головокружение. Он то ли не заметил молока, текущего по платью, то ли не обратил на это внимания. Целовал он быстро и жестко, и я надеялась, что он высосет из меня всю жизнь, и тут вдруг напор резко спал. Я открыла глаза и увидела, что его оттащили за рубашку.

— Так, хватит! — Над нами стоял толстый полицейский с детским лицом. В свете ламп блестел его значок.

Музыка прекратилась, повсюду слышались недовольные голоса. Комната гудела, стало очень жарко и тошно. Струи пота стекали по телу. Я подумала, что повитуха уже сходила в полицию, и от страха кинулась прочь. Полицейский схватил меня за руку:

— О нет! Так не пойдет!

«Так не пойдет», — повторяла я про себя, когда он выводил меня на улицу. Там сразу стало холодно и сыро. Я слышала крики и ругань, огни улицы вертелись у меня перед глазами, а потом исчезли, когда меня бросили в полицейский фургон.

Кажется, этот нехороший человек меня спас. Не в этом ли странность жизни? Я ни на мгновение не сомневалась, что, если бы я не столкнулась с ним, бросилась бы в воду или бродила бы по улицам, пока меня не опознали и не осудили как детоубийцу. Вместо этого я оказалась в камере и узнала, что я проститутка.

Из-за спиртного воспоминания о прошлой ночи почти улетучились, как выпитый джин. Только открыв глаза и увидев маленькое квадратное окошечко, я вспомнила, что меня арестовали. С трудом поднявшись — все тело болело — я подошла к квадрату света, прислонилась к бетонной стене и сжала виски пальцами. Камеру со мной делили еще шесть девушек. Две спали у стены, другие сидели на скамейке, упершись локтями в колени. Они казались усталыми и злыми. Глаза их будто предупреждали: «Не подходи ко мне. Я не в настроении». Боль между ногами была мучительной, и мне казалось, что вместо языка у меня кусок грязной тряпки. Полицейский пришел только поздним утром. Он принялся колотить палкой по решетке так, что нам пришлось заткнуть уши. Тогда он рассмеялся, открыл дверь и вывел нас всех в коридор, а потом отвел в комнату, откуда другой полицейский проводил нас в фургон.

Нас отвезли в сияющий зал суда и усадили плечом к плечу на отполированные скамейки под яркими лампами. Судья, сидя на своем насесте, вызывал нас по одной. Когда пришла моя очередь и он спросил мое имя, я сразу же ответила, что меня зовут Мэйбл Уинтер.

И этот идиот судья приговорил Мэйбл Уинтер к трем годам в исправительном доме за проституцию. Место не хуже любого другого, чтобы спрятаться.

С этого мгновения Сигне Хаген можно было считать мертвой.

Книга третья

24 Эффи

Меня выпустили из лазарета в мой четырнадцатый день рождения. Праздновали Новый год, и девушки готовили музыкальное представление. Зимний свет еле проникал сквозь грязные окна комнаты над часовней. Сестра Агнес и сестра Мария разгоняли девушек по местам, всплескивая руками и квохча, как испуганные куры.

Они косились на меня, шепчась и подталкивая друг друга. Я спокойно села на стул в заднем ряду и стала оглядываться в поисках Мэйбл. Не найдя ее, я принялась выглядывать среди младших Доротею, но ее тоже не увидела. Незнакомая девочка села за пианино и с усталым отвращением провела пальцами по пыльной крышке. Раздались смешки. Сестра Гертруда резко прикрикнула на нее, девочка сжала губы, изображая подчинение, и подняла крышку.

Когда ее пальцы побежали по клавишам, меня поразил приступ тоски по дому. Она исполняла «Годы странствий» Листа, пьесу, которую я играла Луэлле, пока та разучивала свои арабески. Звучала музыка, и я вспоминала изящные руки сестры и ее мягкие шаги. Это внезапное воспоминание вызвало слезы. Я сжала зубы, вытерла глаза и заставила себя думать о жестком поле и о боли в груди. Моя тоска казалась ерундой по сравнению с болью, которую пережило мое тело.

Пьеса подошла к концу, раздались аплодисменты, и девочка сделала шутливый реверанс. Были и другие номера: пели дуэтом и соло, бренчали на пианино, вызывая то радость, то шиканье. Девушки явно утомились. Когда все закончилось, вынесли желтый торт с белой глазурью — подарок от Общества помощи. Ела я неохотно — желудок теперь наполнялся очень быстро. Я успела откусить всего несколько кусочков, когда почувствовала руку на своем плече и подняла взгляд. Лишенное возраста белое лицо сестры Гертруды дрогнуло в улыбке.

— Я рада, что ты снова с нами, — сказала она, и глаза ее превратились в осколки обманчиво спокойного неба. — Господь Всемогущий, владыка всего сущего, могуществу которого никто не в силах противиться, в чьих силах карать грешников и прощать тех, кто поистине раскаялся… — Она отпустила меня. — Господь дал тебе второй шанс. Я верю, что ты используешь его с умом. Доедай. — Она с материнским видом кивнула в сторону моей тарелки и подождала, пока я возьму вилку.

Во мне поднялся гнев — чистый, жаркий и утоляющий. Я воткнула вилку в торт и взглянула на руки сестры Гертруды, ища на них следы моего укуса. К сожалению, руки были такими же гладкими, как и ее лицо. Кого же я укусила?

— А где Доротея? — спросила я, не задав вопроса о Мэйбл.

— Ее забрал отец, — с удовольствием ответила сестра Гертруда, будто подчеркивая, что меня-то никто не забрал. — Как доешь, немедленно иди в дортуар, — добавила она и удалилась, покачивая подолом хабита, как кошка — хвостом.

Я подавила улыбку. Кусочки приторного торта прилипали к нёбу. Отец Доротеи забрал ее — вот и счастливый конец.

«Мужчина ждет у крыльца, держа в руках шляпу и притоптывая замерзшими ногами. Он смотрит на пожухшую, лишенную листьев рощу, нервничает и думает, не совершает ли ошибку. Это место куда лучше всего того, что он может дать своей дочери. И тут двери внезапно открываются, и дочь бежит навстречу ему так быстро, что врезается в его ногу с силой, которую трудно заподозрить в этой тощей фигурке. Она прижимается лицом к его животу и вскидывает руки, обнимая его. Он не думал, что заплачет. Подняв, наконец, взгляд, он видит недовольную монахиню. Кажется, ей противны счастливые воссоединения и мужские слезы. Ему все равно. Беря дочь на руки, он понимает, что уж чего-чего, а ошибки в этом нет».

Я вертела в голове эту картинку, пока доедала торт и забиралась в постель. Я радовалась отсутствию Доротеи в соседней комнате, хотя явно скучала по ней.

Сестры решили, что я достаточно окрепла для сортировки белья, и на следующий день я вернулась на прежнее рабочее место в прачечной. Я ожидала каменных лиц и тишины, но стоило сестре Агнес закрыть за собой дверь, как девушки столпились вокруг, забрасывая меня вопросами. Из какого окна я выпрыгнула? До какого места добралась? Видела ли, как упала Эдна? Много ли было крови? Добрались ли до меня собаки? Правда ли, что мне вырвали кусок ноги? А можно посмотреть?

Я не привыкла к такому вниманию, поэтому сжалась и опустила глаза. «Да ладно, — закричали они, — ты нас своим скромным видом не обманешь». Посыпались новые вопросы, а потом кто-то крикнул:

— Оставьте ее в покое!

Мэйбл стояла у котла с кипящей водой. Она казалась очень худой, точеное лицо осунулось, виски покрывал пот, мышцы шеи напряглись. Волосы у нее отросли, торчали желтым частоколом надо лбом и топорщились над ушами. Даже с такого расстояния смотреть в ее синие глаза было неприятно. Она не отрывала от меня взгляда, а сама продолжала скрести белье. Моя популярность была тут же забыта, и девушки с тихим ропотом вернулись к работе.

Если она собиралась попросить прощения, я не готова была к этому. В яме я поняла, что гнев лучше отчаяния.

Следующие несколько месяцев моя злость постоянно подогревалась и с каждым днем становилась немного жарче. Я никогда не забывала, как бежали от меня Мэйбл и Эдна, помнила, как отец спускался по лестнице с Инес и как мы с Луэллой поссорились в тот день, когда она ушла без меня к цыганам. Я выбирала самые болезненные воспоминания. Мама велела мне надевать перчатки, чтобы скрыть мои уродливые пальцы. Луэлла говорила, что завидует моим «синим» приступам, отдавая должное чему-то, что делало меня слабой, а ее — сильной.

По обрывкам сплетен я узнала, что Эдна якобы погибла, спрыгнув со стены и упав на острые камни на берегу Гудзона.

— Сломала девятнадцать костей! — воскликнула одна из девушек. — Полиция нашла ее только утром и отвезла в больницу Вашингтон-Хайтс, но она не дожила и до ночи.

Другая девушка, по имени Тилли, которая теперь спала на соседней кровати, рассказала, что Эдна лежала на камнях три дня, живая, пока ее не нашли.

Кто-то утверждал, что ей удалось сбежать, а сестра Гертруда придумала эту историю, чтобы нас напугать. Мэйбл же удалось выжить. Я подумала, что в этом не было ничего удивительного — достаточно было увидеть, как ловко она соскользнула по веревке. Особенно по сравнению с плюхнувшейся на землю Эдной.

Мэйбл не рисковали задавать вопросы, но со мной не церемонились. Я рассказала им правду: мне так и не удалось добраться до стены, я потеряла сознание на лужайке и потом уже ничего не видела.

— А почему ты тогда так долго торчала в лазарете? — спросила меня как-то вечером Сьюзи Трейнер.

Она и еще шесть девчонок поймали меня по пути в часовню.

— А ты бывала в яме? — спросила я, напустив на себя важный вид. — Там кто угодно заболеет.

По-моему, они мне не поверили, но я не собиралась открывать карты. Мне нравилось, что они не знают о моем больном сердце, даже Сьюзи Трейнер, которая не обращала на меня никакого внимания в школе мисс Чапин. Впервые в жизни меня считали смелой и отчаянной. Какое значение при этом имела правда?

Моя правда говорила, что Луэлла была здесь, но ее тут не оказалось. А потом моя правда была в ночном побеге, но я не смогла сбежать. Правда всей моей жизни состояла в том, что сердце медленно убивает меня, а теперь мое состояние стабилизировалось. Значит, врач приюта сделал то, с чем не справились лучшие доктора города. Может быть, я спасла себя, забравшись сюда. Возможно, правда состояла в этом. И если Эдна погибла, упав со стены, значит, они с Мэйбл не бросили меня, а спасли мне жизнь.

К марту еженедельные вливания ртути возымели эффект, приступы почти прекратились, но мой разум будто бы затянуло туманом, путавшим мысли. Я перестала придумывать истории. Последняя сказка, которую я себе рассказала, касалась встречи Доротеи с отцом. Эта сцена стала золотым самородком, который я то и дело извлекала на свет и полировала, как будто это могло вернуть ясность мыслям. Я почти ничего не ела, и меня часто выворачивало. Ключицы у меня выступали, ребра торчали, как на стиральной доске. Я пыталась скрыть дрожь в руках, но не могла даже держать вилку так, чтобы она не колотилась о тарелку.

— Надо больше есть, — сказала как-то Тилли, когда мы шли в столовую. — Поддерживай силы. Если ты выздоровеешь, в мае тебя заберут в Вальхаллу.

Вальхаллой называлась ферма, куда избранных девушек отвозили на лето. Таким образом монахини демонстрировали попечителям успехи своего воспитания и показывали, что обеспечивают девушек работой, а заодно и зарабатывали немного денег.

— На самом деле, — ухмыльнулась Тилли, — сестра Гертруда прикарманивает денежки на свои стейки и шерри. Земля там такая плохая, что вырастить ничего невозможно. Ну да какая разница! Ради глотка свежего воздуха я готова растить сорняки.

— А кто едет?

— Те, кто больше всех исправится.

Несмотря на бесконечную усталость и дрожащие руки, я твердо решила встать на путь исправления: приходила к Святому Причастию к семи часам утра, бодрая и свежая, громко молилась, работала в прачечной, опустив глаза. В груди пульсировала ярость.

Я заметила, что Мэйбл ведет себя точно так же. Она не мутила воды, не била и не мучила новеньких, а лишь помалкивала и высоко держала голову, прямо встречая любые взгляды. Впрочем, на нее никто и не смотрел, словно она ела девочек живьем. Все старались держаться от нее подальше, и это оказалось несложно, потому что стиркой она больше не занималась. Ее место заняла ирландка по имени Дарвела, еще крупнее, чем Мэйбл. Она угнездилась за гладильным столом и стреляла зелеными глазами во все стороны, всегда готовая дать ленивой девчонке подзатыльник или плеснуть водой в лицо любой, кто ей не нравился.

Время от времени я поглядывала на Мэйбл, не зная, попробует ли она заговорить со мной. Я не могла отогнать от себя воспоминание о том, как кричал на нее полицейский в лазарете и как она держалась. Меня интересовало ее настоящее имя и забавляло то, что обе мы прикрылись другими личностями. Я не меньше полицейского хотела знать, что она такого сделала, и в моем затуманенном мозгу постепенно начал складываться план. Я не продумала детали, но мне нужно было заставить Мэйбл мне довериться — а это было непросто. Ее глаза так и оставались стеклянными, какими они стали, когда появился полицейский. Но порой она взглядывала на меня через всю прачечную, как будто оценивая нашу позицию в игре, правил которой никто не знал.

Теперь я сидела с ней за обедом и в часовне, но ничего не говорила, потому что не хотела быть слишком откровенной. Мне нужно было, чтобы она поверила в мое прощение.

В конце мая за обедом сестра Гертруда огласила список девушек, которые отправлялись на ферму. Она радостно объявила, что на будущей неделе приедет повозка, которая отвезет двадцать пять девушек в Вальхаллу. Я задержала дыхание. Крутые яйца и шпинат стыли на тарелке. Поскольку погода потеплела, теперь нам дозволялось ежедневно выходить на воздух: в отгороженный двор за часовней — грязный квадрат, заросший сорняками и заваленный камнями. Небо едва виднелось над высокими стенами и крутыми крышами. Мне казалось благословением просто посмотреть на горизонт и пройтись по траве. Побег представлялся чудом. Но Мэйбл пришлось бы бежать тоже, иначе мой план не сработает.

Имена назывались намеренно медленно. Улыбка превосходства на лице сестры Гертруды только разжигала мой гнев — ей нравилось нас мучить. Послышалось имя Мэйбл, и я вздохнула с облегчением. Но тут монахиня сказала:

— На этом все. Доедайте и идите в часовню. — И вышла из комнаты.

Меня она не назвала. Жар бросился мне в лицо, даже уши зачесались. Мэйбл раскаялась ничуть не больше меня. Сестра Гертруда сделала это нарочно, чтобы настроить нас друг против друга. Я доела свою порцию, кусая щеку изнутри, и решила обратить ее тактику против нее самой.

Задержавшись дольше остальных, я подошла к сестре Агнес, которая следила за тем, чтобы все шли в нужную сторону. Она не забыла об украденном ключе и, когда я подошла, выпятила пухлую грудь и всплеснула руками, как готовая напасть птица.

— Иди, — велела она. — Держись вместе со всеми.

Я встала рядом с ней, отметив, что я сильно выросла после прихода сюда.

— Я хочу поговорить с сестрой Гертрудой.

— Не тебе такое просить. — Сестра Агнес пригладила свой хабит.

— У меня есть важные сведения о настоящем имени Мэйбл.

Я с удовольствием увидела ошеломление на лице сестры Агнес. Она открыла рот, затем закрыла и встряхнула меня за плечи.

— А ну за работу. Нечего тут…

Я сделала, как было сказано, но не прошло и часа, как сестра Мария пришла за мной в прачечную. Она сообщила, что сестра Гертруда хочет видеть меня немедленно. Я посмотрела на Мэйбл, и та взглядом проводила меня до дверей.

Мы прошли через небольшой коридорчик в комнату в центре дома, где много месяцев назад Герберт Ротман назвался моим отцом. Лампа на столе все так же проливала лужицу света на блестящее дерево. Сестра Гертруда сидела, упершись руками в столешницу и наклонившись вперед. Лицо ее было напряженным и бескровным, белая кожа и черный хабит в этой бесцветной комнате делали монахиню похожей на собственную фотокарточку. Только яркие синие глаза позволяли предположить, что она живая.

Я услышала, как сестра Мария тихо сделала шаг назад, как закрылась дверь. Я уставилась на фигурку Христа на столе. Его открытые ладони и добрые глаза обманывали не хуже, чем вид сестры Гертруды.

Он не изгонял демонов из падших девушек в этом заведении. Насколько я могла понять, их питал дьявол.

— Я слышала, что у тебя есть для меня сведения, — голос сестры Гертруды звучал на октаву выше, чем обычно.

Я постаралась говорить спокойнее:

— Пока нет, но они появятся, если вы отправите меня на ферму вместе с Мэйбл.

Смех щелкнул бичом:

— Почему ты считаешь, что вправе что-то от меня требовать?

Ход был опасный: сестра Гертруда могла снова бросить меня в яму. Я чуть расставила ноги, чтобы почувствовать себя увереннее.

— Я знаю, что полицию интересует настоящее имя Мэйбл. Я сама это слышала. Если вы дадите мне время, я это узнаю.

Выяснив настоящее имя Мэйбл, я собиралась сказать сестре Гертруде, что выдам его только полиции. Им же я скажу, кто я такая, и, прежде чем назову им имя, потребую немедленно связаться с моим отцом. Предать Мэйбл я была готова в любое мгновение.

Сестра Гертруда откинулась на спинку кресла, будто изучая, достойна ли я этой задачи.

— Девушки попадают сюда за то, что идут по кривой дорожке к пьянству или проституции… или уже прошли по ней. У Мэйбл нет никаких причин скрывать свое имя, кроме одной — если она совершила преступление куда более серьезное. Зная эту девицу, я бы не удивилась, что это так. — По паузам в ее речи, по тому, как она напирала на слова, я поняла, что сестра Гертруда пытается заронить в меня страх. — Мне не нравится, что она попала сюда за преступление, о котором я ничего не знаю. Это опасно для нас всех. Узнать ее настоящее имя — твой долг. Мы еще неделю не поедем на ферму. Я уверена, что тебе хватит этого времени.

Я не представляла, как мне узнать настоящее имя Мэйбл. И уж точно не смогла бы выяснить это за неделю.

— Я не буду этого делать, если вы не отправите меня на ферму.

Уголок рта сестры Гертруды дернулся, и мое сердце подпрыгнуло. Я смотрела на мраморного Иисуса. Глаза у него были такие же ледяные, как и у той женщины, что сидела передо мной.

— Сестра Агнес! — позвала сестра Гертруда, вставая и беря с полки лампу.

Сестра Агнес появилась быстро, как хорошо обученная собака, взяла лампу у сестры Гертруды, другой рукой ухватила меня за предплечье и потащила из комнаты и далее по коридору. Когда мы миновали дверь в прачечную, ноги у меня ослабли.

— Вы не можете снова отправить меня в яму! — крикнула я. — Я заболею, и вам придется звать врача и объясняться перед ним. Я слишком слаба для ямы!

Ответом мне было рычание. Ноги подгибались. Сестра Агнес открыла дверь подвала, дернула меня за руку и потащила вниз как тряпичную куклу. Мои туфли гулко стучали о ступени. Она дотащила меня до конца коридора, вынула из кармана кольцо с ключами и ткнула мне в лицо:

— Я теперь все с собой ношу, спасибо вам троим, — Сестра Агнес поставила лампу на пол и отодвинула засов. — Вперед! Там теперь не так холодно, не зима. — Она втолкнула меня внутрь и с лязгом задвинула засов.

Тьма поглотила меня. Шаги сестры Агнес затихли вдалеке, и я услышала, как мерно капает на каменный пол вода. Знакомая тяжесть сжала грудь, я опустилась на пол и закрыла лицо руками. Врач не вылечил меня, а просто на время приглушил симптомы.

Я не стала забиваться в угол или сворачиваться калачиком. Вместо этого расстегнула платье, стащила его через голову, вылезла из панталон и легла голой спиной на холодный пол. Я вспомнила мамину спину в тот день, когда она раздевалась передо мной. Мне нужна была мама. Я покусала щеку изнутри и сплюнула кровь в ладонь. Я не могла вспомнить пальцы отца на своем запястье, неровности маминых шрамов или па танцующей Луэллы. Эти воспоминания больше не держали меня.

Закрыв глаза, я думала о последней карте, которую вытащила из колоды. Вот она, правда. Я начала вызывать в своей памяти льва, который приходил ко мне в снах. Потом быка, орла и человека. Я поставила их по четырем углам, дала им крылья и глаза и заставила петь «О Господь Всемогущий». Сама я оказалась в центре — обнаженная женщина с жезлами. С моих губ капала кровавая слюна.

Потом я замерзла, встала и оделась. В какой-то момент открылась дверь и на полу оказался поднос с хлебом и водой. Я поела, не отпуская танцующих по углам созданий. Они убирали тяжесть из моей груди, и под их настороженными взглядами я могла есть и спать.

Прошло не больше дня или двух, и за мной пришла сестра Агнес. Она стояла в дверях с фонарем, тени плясали на ее лице, и она потащила меня из подвала и из здания на яркий солнечный свет. Я не понимала, что происходит. Полицейский с толстой красной шеей, выглядывавшей из тесного воротничка, как перетянутая колбаса, взял меня за руку и усадил в черный фургон. Я села рядом с Тесс, костлявой девочкой, которую знала только по имени. Другие девушки теснились вокруг. Полицейский захлопнул дверь. Двигатель закашлял, и фургон тронулся с места.

— Осторожнее! — пихнула меня Тесс, и я вцепилась в скамью, чтобы не врезаться в нее, когда фургон внезапно остановится.

Снаружи я слышала мужские голоса. Послышался грубый смех, лязг ворот — и фургон снова поехал.

Нас везли прочь от Дома милосердия. Всего пол-мили — и мы окажемся у моего дома. Я подавила желание вскочить, прижаться лицом к щели и кричать в надежде, что услышат родители. Что если мама в это самое мгновение сидит на корточках во дворе и возится со своими лилиями, а папа стоит в дверях и смотрит в небо. Что если Луэлла вернулась домой и как раз собирается на занятие или задумала какую-нибудь веселую весеннюю проказу без меня.

Мы тащились вперед. Фургон трясся и дрожал, воздух стал густым и спертым. Внутрь проникали выхлопные газы и запах горячей смолы. Звуки города — гудки, рев двигателей, стук подков, звон трамваев — отлетали от металлических стен фургона, как теннисные мячики, все заглушали низкое гудение двигателя и шуршание шин по гравию.

Время шло. Мы молчали. Потом фургон наконец остановился, и двери распахнулись.

— Выходите! — воскликнул полицейский так бодро, будто мы приехали на приморский курорт.

Я прищурилась, привыкая к свету, потом смогла рассмотреть грязную дорогу и широкое, поросшее травой поле. Сладко пахло жимолостью. Второй фургон остановился рядом, подняв тучу пыли. Девушки кое-как выбрались наружу, Мэйбл вышла последней. Полицейский старался держаться рядом с ней. Пыль лежала на плечах его темно-синей куртки. Вместе со своим коллегой он повел нас к дверям фермерского дома из беленого камня. Я улыбнулась: сестра Гертруда все же отправила меня на ферму! Что по сравнению с этим значили несколько дней в яме? Я победила!

За домом раскинулся луг, поросший пурпурными цветами. Дрожь пробежала по всему телу, когда я поняла, что нас отделяет от остального мира только ряд тощих деревьев, кора которых отставала от стволов, как сухая кожа.

В дверях дома нас встретила крепкая женщина с исчерченным морщинами лицом. Она кивнула полицейским и провела нас через низкий коридор в маленькую пустую комнату с выцветшими розовыми обоями и широкими половицами. Мы стояли там, сбившись в кучу, как скот. Женщина встала в дверях. Ее бурая юбка оседала вокруг ног, напоминая кучу грязи, из которой росло тело.

— Комнату видите? — спросила она, скользя по нам взглядом. — А мебель тут видите? — Ей никто не ответил, и она приложила ладонь к уху и крикнула: — Эй, я вас не слышу! — Раздалось нестройное «нет», и она улыбнулась. — Вот и хорошо. Вы не такие глупые, как вас описали сестры.

Девушки, сложив руки на груди, переминались с ноги на ногу. Этого намека на улыбку хватило бы, чтобы воспламенить самую холодную кровь.

— Мебели тут нет, потому что сидеть вы будете только за едой. Тут вам не каникулы. Поверьте, Вальхалла — не то, что вы себе воображали. Вам будут давать задания. Если работы окажется слишком много — значит, работайте усерднее. Купание — по субботам. В воскресенье стойте на коленях и молитесь. Меня называть мисс Юской. Если вы считаете, что вам пришлось тяжело, — ну так мне было тяжелее. Жалоб не принимаю и накажу любую, кто осмелится хоть чуточку ослушаться. Морщины у меня на лице не от добродушия, и до вашего спасения мне дела нет. Как по мне, вы все попадете в ад, вот и все. Если эти леса соблазняют вас на побег, подумайте как следует. Одна попыталась — и ее съели койоты. Леса ими так и кишат. Есть медведи, дикие кошки. Вы не успеете пройти и половины мили, как они сорвут плоть с ваших костей. А до ближайшего жилья миль двадцать. В глуши нет нужды в стенах, так я сестрам и сказала. Если рискнете, то просто быстрее отправитесь в геенну огненную.

Ее речь завершилась под сдержанный гул. Судя по лицам девушек, которые знали о природе не больше меня, ей удалось нас напугать. Мы родились в разных районах, но все же в городе. Лес с койотами и медведями — совсем другое дело.

— За мной! — Мисс Юска хлопнула в ладоши и повела нас из комнаты.

Мы поднялись по узкой лестнице, тихие и покорные, как муравьи. Дерево поскрипывало у нас под ногами. Наверху мисс Юска велела нам поделиться на группы по шесть человек. К счастью, мы с Мэйбл оказались рядом. Мисс Юска извлекла золотые часы из кармана засаленного фартука, щелкнула крышкой и велела нам переодеться и спуститься через пять минут.

Комнаты оказались очень маленькими. Тем не менее в каждой было по шесть кроватей. Стояли они так тесно, что между ними едва можно было пройти. У дальней стены притулился одинокий комод. Маргарет, смуглая девушка с густыми бровями, открыв ящики, стала швырять нам грубые льняные платья.

Я быстро переоделась, поглядывая в маленькое окно с грязными потрескавшимися стеклами. Океан густого, трепещущего леса тянулся до самого горизонта. Стена вокруг Дома милосердия теперь показалась браслетиком, который легко было снять.

Единственное, что успокаивало меня, пока я бежала вниз к ожидающей мисс Юске, — то, что я и не собиралась бежать. Мне нужно было только узнать настоящее имя Мэйбл.

25 Мэйбл

Ночью, когда мы пытались бежать из Дома милосердия, я могла думать только о матери. Если я боялась смотреть вниз с водостока, как же страшно ей было прыгать с девятого этажа! Только когда Эдна шлепнулась на землю, как рыба, выброшенная на дно лодки, я рассмеялась, глядя на звезды, и страх ушел. Эдна могла справиться с чем угодно.

Первые месяцы в Доме милосердия меня мучила такая тоска, что рано или поздно я оказалась бы в могиле, но Эдна вытащила меня из моих мрачных мыслей.

Наши кровати стояли рядом. Хотя я не произносила ни слова, она болтала, пока я не засыпала, и ее голос разгонял страх.

— Мы все измучены и изранены, — как-то сказала она мне почти весело. — И ты не особенная. Ходишь тут с постным лицом, как будто никто, кроме тебя, трудностей не видел. Не пробовала на других посмотреть? Нам всем здесь тяжело пришлось. — Лежа на освещенной лунным светом подушке в окружении своих темных волос, она казалась красивой. — Расскажи, что с тобой было. Что толку скрывать? Когда начинаешь говорить вслух, понимаешь, что все не так и плохо. У тебя в голове обычно все намного хуже. Что бы ты ни натворила, это не твоя вина. Никто из нас не виноват. Мы — отбросы, поэтому сражаемся за каждый глоток воздуха. Давай выкладывай все. Я закрою рот и стану слушать.

Я сочинила историю, в которую Эдна могла бы поверить: о дядюшке, воспользовавшемся ситуацией. Она много раз говорила, что все наши беды — от мужчин. Она была бойцом. Говорила так, будто участвовала во всех маршах за права женщин в истории. Эдна напомнила мне о той женщине, рядом с которой я шла в день похорон, и мне хотелось все время держаться ее.

Как бы ни сопротивлялась я женской дружбе, постепенно окружение женщин, готовых бороться и протестовать, придало мне сил. Я научилась понимать, что наша сила в единстве. И я полюбила Эдну. Никого никогда я так не любила, как ее.

Побег придумала она. Я пыталась ее остановить.

— Нам всего год остался.

На самом деле я боялась того, что ждало меня снаружи.

— С меня хватит. — Эдна сплюнула через край кровати на пол дортуара. — Если мы не можем даже сбежать отсюда, как мы собираемся вместе с другими женщинами бороться за право голоса?

Я перебралась на соседнюю с ней кровать, и мы лежали в темноте и строили планы на невероятное будущее. Мы найдем знаменитую суфражистку. Она примет нас, и мы станем маршировать рядом с ней, жить ее победами, дышать уверенностью и свободой. Мне нравилась эта фантазия. Набросив на плечо широкую ленту, я стояла в толпе с тем же гордым видом, что и та женщина в похоронной процессии.

— А если нас посадят в тюрьму… — Эдна заговорила громче, и я зажала ей рот.

Она куснула меня за палец, и я подавила смешок.

Потом она зашептала:

— Все это стоит того, как я говорила. Лучше настоящая тюрьма, чем чертов монастырь с рабской работой.

Это она придумала использовать новенькую, Эффи. У Эдны было свое мнение о слабых. Она полагала, что их стоит принести в жертву тем, кто достаточно силен, чтобы менять мир.

В ту ночь, когда мы неслись вперед в темноту, подгоняемые призраком свободы, я сделала ошибку: я оглянулась. Эдна никогда не оглядывалась. «Это не мое дело», — говорила она.

Лицо Эффи было жалким, и она казалась такой беспомощной и одинокой, что чувство вины пронзило меня. Моя любовь к Эдне была подобна обоюдоострому мечу, потому что она рождала во мне удивительные чувства, от которых я раньше старалась отворачиваться: чувства стыда и жалости. Но когда Эдна взяла меня за руку, я больше не думала об Эффи — я бросилась навстречу светлому будущему.

Под холмом земля стала очень неровной, и мы цеплялись друг за друга, пытаясь добраться до ближайшего дерева. Резкий настойчивый лай напоминал мне о вое койотов, которых я слушала лунными ночами в нашей хижине. Тогда рядом со мной был отец.

Собаки затихли, и я поняла, что следует поторопиться.

— Давай быстрее! — Я подсадила Эдну на нижнюю ветку и полезла за ней.

Ее тень нависала у меня над головой. Наконец она на животе переползла с ветки на стену.

— Не могу и на дюйм сдвинуться, моя жирная задница сразу перевесит, — со смехом сказала она.

Но она не шутила. Темнота и высота стены пугали меня.

— Держись, пока я не залезу, — велела я, садясь на толстую ветку.

Ноги мои терялись в черной бездне, и я могла думать только о девушках, прыгавших с Аш-Билдинга.

— Давай руку. — Я помогла Эдне встать на колени.

Она села радом и прижалась ко мне.

— От молитв нет никакого толка, но, наверное, сейчас пора помолиться. Даже если Бог нас забыл, — предложила она.

— Бог меня никогда не слушал, только дьявол.

— Тогда помолимся дьяволу. Он единственный, кто хочет, чтобы мы обе выжили.

Я не удержалась от улыбки:

— Нас найдут, прежде чем мы успеем хотя бы понюхать свободу.

— Ну, я готова. — Она сжала мою руку.

— На счет три. Раз, два, три…

Мы соскользнули в непроглядную тьму, расцепив руки. Удивительно, сколько картин может промелькнуть в голове за считаные мгновения: разбитое лицо моей матери, нежные черные глаза Ренцо, тетка Мария на коленях, близнецы, прихорашивающиеся у зеркала.

Удар о землю вышиб из меня все эти картинки. Я еле могла дышать. Хватая ртом воздух, я умудрилась сесть. Боль медленно ползла по правой ноге.

— Эдна? — Ее тихий темный силуэт привел меня в ужас, я вспомнила об огне и падавших из окна девушках, но тут она придушенно, нервно засмеялась.

— Я упала на спину, — и по лицу потекли слезы.

— Кончай смеяться. Помоги встать, — велела я.

Теплая кровь текла по ноге, но я ее почти не замечала. Мы сделали это! Мы перебрались через стену! И мы вместе. Я чувствовала запах сосновых иголок и слышала, как шумят на ветру высокие деревья.

— Господь милостив! Мы справились. — Эдна перекатилась на бок.

Звезды мигали в небе, и она вдруг поцеловала меня, прижав мои руки к земле. Поцелуй вышел медленный и нежный, как будто у нас в распоряжении было все время мира. Я бы вечно хотела жить в той счастливой минуте. Наконец Эдна отстранилась и встала, а потом помогла встать мне.

— Ты цела? — спросила она, обнимая меня за талию.

— Ногой о камень ударилась.

— Очень больно?

— Нет, — соврала я, обхватила ее за плечо и потащила за собой бесполезную ногу. Мы ковыляли по корням и камням, а в ботинке у меня хлюпала кровь.

Время как будто остановилось. Мы прошли всего ничего, и сзади опять залаяли собаки. Меня охватил ужас. При каждом шаге нога моя горела, будто в рану втирали соль. Я снова вспомнила койотов, спокойное ясное лицо отца, освещенное луной. Он поднимал ружье и стрелял в темноту. Толку от этого не было. К утру от наших куриц оставались только перья. Папа, папа, даже ты с ними не справился!

— Тебе придется идти без меня. — Я отпустила Эдну и встала, опираясь на одну ногу. — Что толку, если нас обеих поймают.

— Я тебя не брошу, — сказала она, но по ее голосу я поняла, что бросит.

— Слабые всегда проигрывают, помнишь?

— Ты не слабая, ты просто ранена.

— Это то же самое. Беги! Скорее! Я их заболтаю на какое-то время. Если ты поторопишься, сможешь сбежать.

В темноте не было видно выражения лица Эдны, когда она заключила меня в объятия. Мне нравится думать, что на ее лице были написаны печаль и благодарность.

— Я тебя никогда не забуду, Мэйбл Уинтер. Обещай найти меня, когда выберешься из этого ада.

Мое фальшивое имя повисло в воздухе.

— Обязательно, — пообещала я.

Учитывая все, через что мне пришлось пройти, глупо было утверждать, что уход Эдны причинил мне больше всего боли. Я знала, что никогда не найду ее в этом невозможном мире, а она никогда не найдет меня в паутине моей лжи. Пожав мне на прощание руку, она исчезла в лесу. Треск веток под ногами и ее тяжелое дыхание скоро затихли, а приближающийся лай собак становился все громче. Между деревьев мерцали звезды. Через несколько секунд меня окружили рычащие дворняги. Подошел человек, приказал им отойти, дернул за ошейники. Они, протестующе скуля, подчинились. Псы казались настолько же наглыми, как и двое мужчин в форме, которые высоко подняли фонари, заливая меня светом. Один был низенький и толстый, другой — высокий, широкоплечий и властный. Низенький схватил меня за руку, и на лице его отразилось отвращение.

— А где другая? — спросил он.

Изо рта у него несло так, что я отвернулась. Он дернул меня за руку, и мне захотелось плюнуть ему в лицо. По крайней мере, с высоты своего роста я могла смотреть ему в глаза.

— Упала, — ответила я. — Слишком близко к камням у реки. Она ранена.

— Там сорок футов, — сказал второй. — Два года назад одна девица выпрыгнула и сломала девятнадцать костей. Из больницы так и не вышла.

Именно эту историю я читала в газете, притулившись на табуретке у печки в квартире Кашоли. Как этот дурак полицейский не понял, что я ее пересказываю? Наверное, думал, что я вовсе читать не умею?

— Эй ты! Покажи, что там у тебя. — Тот, что держал меня за руку, толкнул меня, и я упала на колени, задыхаясь от боли. Он повыше поднял свой фонарь, а второй задрал промокшее от крови платье, открывая разорванные панталоны.

Глубокая рваная рана зияла на моей голени.

— О чем ты вообще думала, а? Ну и поделом тебе. — Он сплюнул, и плевок мягко шлепнулся на землю. — Где там твоя подружка? — Он рывком поднял меня на ноги.

— Наверное, там, у стены, где камни лежат.

Из тени донесся третий голос:

— Вы оба идите. А я с этой посижу, пока вы не вернетесь.

Я сумела разглядеть только силуэт мужчины, который гладил по голове одну из собак.

— Что, неохота на кровищу смотреть? — рассмеялся низенький.

Человек в темноте молчал, и было что-то пугающее в его молчании.

Высокий резко свистнул, и собаки кинулись вперед с громким лаем. Полицейские побежали за ними, топая тяжелыми сапогами. Свет пропал вдали, и я осталась в темноте.

Я бы все отдала, лишь бы нога меня слушалась. Я чувствовала, что человек в темноте ничего хорошего не сулит. Мужчины, которые прячут свои лица, никогда не делают ничего хорошего. Я шевельнулась. Треснула веточка, и он схватил меня за руки. Я в ужасе застыла. Мне показалось, он хочет удержать меня на месте, но он швырнул меня на землю и поставил ногу мне на грудь. Я взмолилась про себя, чтобы больше ничего не случилось. Я готова была лежать и терпеть этот сапог на груди. Но он убрал ногу и опустился рядом со мной на колени. Мне показалось, что на меня набросился стервятник. Это была не страсть и даже не извращенное желание — просто власть, которую он имел надо мной, и он знал об этом.

Я пыталась дергаться, но он перевернул меня и прижал мою голову к земле. Узловатый сучок впился в щеку. Дыхание его было влажным и отдавало табаком, звуков он никаких не издавал, слышалось только его частое дыхание. В живот вжимался камень. Я прислушивалась к пульсирующей боли в ноге, чтобы не замечать горячей боли между ног. Отвращение и злость наделили его такой яростью, что я чувствовала себя врагом, которого он ждал долгие годы.

Все закончилось быстро. Он отвалился в сторону так же резко, как бросился на меня. Я доползла до ближайшего дерева, вспомнив, как мама ползла к могиле своего ребенка. Цепляясь за ствол, я натянула панталоны и одернула юбку. Я чувствовала себя больной, слабой и грязной. Было слышно, как он с тихим щелчком застегнул пряжку ремня. Что-то липкое стекало по бедру, и мне хотелось оторвать от панталон кусок и вытереться начисто. А потом пришли слезы — еще одна слабость. Эдна была права, оставив меня. Я представила, как она добирается до двери безопасного дома, как ее приглашают зайти. Ей дадут еду и позволят выкупаться. Может быть, на краю ванны будет сидеть горничная, которая потрет ей спину мочалкой. Она поможет выбраться из ванны, завернет нетронутое тело Эдны в мягкое полотенце и отведет ее в теплую постель, навевающую приятные сны.

26 Жанна

Жорж устроил мои дела, потому что я не могла распоряжаться собственными деньгами, да если бы и могла, не знала бы, что с ними делать. Перед отъездом в Лондон он снял мне квартиру и открыл в банке счет на мое имя. Эмори я ничего не сказала.

Несмотря на то что брат все продумал, я не могла заставить себя уйти прямо сейчас. Каждый предмет и каждая комната хранили воспоминания о моих детях. Сложнее всего было оставить спальню Эффи, поскольку отсутствие Луэллы уже казалось вполне естественным следствием ееотъезда. Она выросла и уехала из своей комнаты. А вот призрак Эффи еще оставался.

Я последовала совету Луэллы и навестила дома для падших девушек, хотя не представляла, как Эффи могла бы попасть в один из них. В Инвуд-хаусе меня не пустили на порог. На массивное крыльцо вышла угрюмая монахиня. Она наклонила голову и сообщила, что они принимают только женщин старше восемнадцати, а потом захлопнула дверь. В Доме милосердия меня, по крайней мере, пустили внутрь. Я ждала там целую вечность, прежде чем ко мне, не спеша, подошла огромная монахиня.

— Прошу прощения, — улыбнулась она. Ее синие глаза напомнили мне об Эмори. Девицы только что отправились в часовню на утреннюю молитву. Чем я могу вам помочь?

Я коротко рассказала историю своей пропавшей дочери, добавив:

— Не представляю, как она могла бы сюда попасть, если только вследствие какой-то ужасной ошибки…

— Нет, — монахиня сладко улыбнулась, — под нашей опекой нет никого по имени Эффи Тилдон. А кроме того, — она положила руку мне на рукав, как будто я была ребенком, — мы не совершаем ошибок, моя дорогая. Никто не попадает сюда по своей воле. Необходим приговор суда или решение законного опекуна. — Голос ее упал до шепота. — Наши девицы — не невинные создания вроде вашей крошки. Все они сбились с пути так или иначе. Я уверена, здесь мало девиц из хороших семей. Мы бы заметили таких. Простите, но мы ничем не можем вам помочь.

Я слышала отдаленный гул девичьих голосов.

— Спасибо вам, — сказала я, когда она указала мне на дверь.

Я осторожно спустилась по ступенькам и по обледеневшей дорожке подошла к воротам, где крупный бородатый мужчина возился с массивным замком. Чувствовать себя за такими воротами было неприятно, и я обрадовалась, оказавшись по другую их сторону.

Прохладным апрельским днем, когда на улицах вовсю таял снег, я попрощалась с комнатой Эффи и велела Марго и Неале упаковать мою одежду и туалетные принадлежности и отослать их на 26-ю улицу. Два месяца я тайно носила ключ в кармане. Я хотела устроить сцену, сообщить Эмори, что ухожу, обвинить его в том, что он завел любовницу, и наконец спросить, как он мог так поступить с нами. Но я не сделала этого. Я слишком устала, да и смысла не было. Насколько я понимала, мой брак изжил себя, и мне хотелось начать думать о своей жизни, а не о муже.

Когда Эмори пришел домой из конторы, меня уже не было.

Квартирка моя оказалась маленькой, но уютной и хорошо обставленной. В первый вечер я сняла перчатки и убрала их в сумочку, а потом съела ужин за столиком у окна. Ощущение прохладного металла в голых пальцах немного пугало, но я навсегда связала его с чувством независимости.

Эмори удалось выяснить у Неалы, куда я делась, и он явился требовать моего возвращения. Но его гнев растворился к тому моменту, как он вошел ко мне. Ни у одного из нас не осталось сил на ссоры. Даже его признание относительно Инес вышло вялым. Он рассказал, что был в нее влюблен, но после исчезновения Эффи утратил всякие желания.

Присутствие Эмори в месте, которое принадлежало только мне, казалось странным. Я чувствовала себя удивительно спокойно. Я в любой момент могла его выгнать. Эта перемена поразила и Эмори тоже. Он стоял посреди ковра, вертел в руках шляпу и умоляюще смотрел на меня.

— Почему все вышло так плохо? — спросил он, будто действительно хотел услышать ответ.

Я сказала ему то же, что и Луэлле: что ему не в чем себя винить. Это было очень великодушно с моей стороны.

— Мы измотали себя, пытаясь найти то звено в цепи событий, которое привело к исчезновению Эффи. Винить можно любое из этих звеньев. Нет смысла выбирать одно.

— А как же те звенья, которые объединяют нас? — Отчаяние в его голосе меня удивило. На мгновение я чуть не сдалась, но я понимала, что дело не во мне. Он просто не хотел терять то, что должно было находиться в его власти.

— Слишком много всего. Не хочешь чаю?

— А кофе у тебя есть?

— Да.

Я прошла на кухню, зажгла плиту и поставила на огонь кофейник, в котором чуть раньше сварила кофе. Забавно было думать, что до этого я никогда не варила себе кофе, но прошел всего день — и я легко с этим справилась. Марго пыталась приготовить кофе за меня, но я настояла:

— Какое-то время мы будем только вдвоем. Ты не сможешь делать вообще все.

Я собиралась нанять кухарку, хотя бы на половину дня, но пока меня вполне устраивали рестораны и самостоятельно сваренный кофе.

Когда я вернулась с двумя дымящимися чашками, Эмори сидел за маленьким столиком и смотрел в окно.

— Отсюда красивый вид.

— Да. — Я поставила чашки. — Два кусочка сахара и немного сливок.

— Спасибо. — Эмори сделал глоток. — Мать сойдет с ума из-за нашего расставания.

Я села напротив и обхватила чашку ладонями, чтобы согреть их.

— Да.

— Это ведь временно? Мы скажем ей, что временно. Когда вернется Луэлла или Эффи, ты тоже вернешься. — Это был не вопрос, а утверждение. Эмори посмотрел на мои голые руки. — Ты же знаешь, что я никогда не просил тебя носить перчатки?

— И не просил не носить.

Он посмотрел в чашку, будто обдумывая это, допил кофе и встал. Обошел столик и встал так близко, что я почувствовала запах кедрового дерева и помады для волос. Протянув руку, он поднял меня на ноги и наклонился, чтобы поцеловать.

— Эмори, — я отступила на шаг, — уже слишком поздно.

Он не отпускал меня. Впервые за много лет я почувствовала его руки на своих. На мгновение я готова была принять все, что он предложит. Но это сразу исчезло, как только я посмотрела на него: волосы тщательно уложены надо лбом, запонки застегнуты, рубашка отглажена. Он не выбежал из дома в панике из-за моего исчезновения.

Я вытащила руки из его ладоней:

— Наверное, тебе пора.

— Мы скажем, что тебе нужно какое-то время. — Ом сунул руки в карманы. — Люди поймут… после всего, что случилось.

— Говори кому угодно и что угодно.

Я проводила его к двери, закрыла ее за ним и прижалась лбом к прохладному дереву. Где-то в глубине души мне хотелось побежать за Эмори — какая-то часть меня всегда была на это готова. Так же, как другая часть меня никогда не бросила бы поиски Эффи. Я уже стала чем-то большим, но эти части все еще жили во мне.

27 Эффи

На ферме мы вставали в четыре утра, одевались в темноте, съедали завтрак при свете лампы и отправлялись на работу, которая менялась каждую неделю. В первую неделю я таскала воду от насоса до кухни. При каждом шаге вода выплескивалась из ведра и заливала мне туфли. Я выгребала из печи головешки, и руки у меня стали черными от золы, терла полы, собирала яйца, кормила скот, вычищала навоз из стойл, приносила сено, которое забивалось мне в волосы и под платье. По вечерам я падала на жесткий тюфяк, руки и ноги нестерпимо болели, и все тело чесалось от соломинок, коловшихся сквозь одежду.

Я никогда не оставалась с Мэйбл наедине. Даже если бы это случилось, я слишком уставала, чтобы в чем-то ее убеждать, а тем более выведывать ее имя. На ферме никто не делал мне ртутных вливаний. Ноги снова распухли, а в груди росла злая тяжесть. Воздух казался мне густым, спала я урывками, и утренний гонг с трудом вырывал меня из сна.

За едой мы сидели на скамейках, стоявших вдоль длинного стола, сделанного из голых досок, поставленных на козлы. Все понимали, что вилку ронять нельзя — она исчезла бы в широкой дыре между досками. Разговаривать не полагалось — при самом тихом шепоте совиные глаза мисс Юски отрывались от тарелки. Она всегда находила виновниц. В качестве наказания нас лишали еды, а остаться голодным не хотел никто. В отличие от Дома милосердия, кормили здесь обильно и вкусно: яйца, кукурузные лепешки, мясное рагу, свежий хлеб, молоко, сыр и фруктовые пироги.

— Голодные девицы работать не могут, — говорила мисс Юска. — Так что жалобы на слабость не помогут.

На ферме были еще две хозяйки: мисс Карлайл и мисс Мейсон, тихие, строгие и похожие на маленьких крепких лошадок. От уголков рта к подбородку у обеих тянулись глубокие морщины. Мисс Мейсон занималась кухней, а тех, кому она благоволила, учила готовить сыр и хлеб. Тем же, кто оказывался в немилости, полагалось постоянно мыть посуду. Я в любимчиках не числилась.

На этой неделе я стояла на коленях между длинными рядами картошки и выпалывала сорняки. Они ничуть не походили на нежную поросль, которую я порой вырывала из маминых клумб, а были толстые, прочные и цеплялись за землю так, будто я пыталась из тела вырвать душу. От этой работы на моих ладонях набухали и лопались мозоли.

Я занималась этим уже два дня, когда вдруг услышала свое имя, произнесенное тихим шепотом. Выпрямившись, я увидела в соседнем ряду Мэйбл. Ее светлое платье пожелтело и покрылось грязью. Только миновал полдень, на небе не было ни облачка, и солнце палило нещадно. Мисс Карлайл обычно обходила посадки перед обедом. Сейчас мы, кажется, остались одни, но не торопились отдыхать — кто-то всегда присматривал за нами из дома. Если какая-нибудь девушка переводила дух слишком долго или осмеливалась встать и размять спину, из дома выбегала одна из хозяек или Джо — рабочий, который спал в амбаре и был немного не в себе. Нас быстро заставляли вернуться к работе.

Чуть приблизившись к Мэйбл, я выкопала сорняк. Запах разворошенной земли напомнил о ручье и Луэлле. Мне хотелось разуться и встать на землю голыми ногами.

— Я собираюсь бежать, — прошептала Мэйбл.

Это было не совсем то, что я задумала, — я не планировала еще один побег. Чтобы сбежать, мне требовалось узнать ее имя, завоевать доверие.

— Прямо сейчас? — Солнечные лучи пробивались сквозь поля ее шляпы и ложились на щеки еще одной россыпью веснушек.

— Нет, тупица, и нечего на меня так пялиться.

Она смотрела в землю. Я взглянула на сорняк, обвивший мясистый стебель картофельной ботвы. Мэйбл не попалась в тщательно расставленную ловушку мисс Юски, которая хотела поселить в наших сердцах страх, а в телах — усталость, чтобы мы не могли думать ни о чем, кроме еды и сна. Потянув за сорняк, я вырвала его вместе с крохотной красной картофелиной, которую быстро сунула обратно в дыру, и забросала землей, хорошо понимая, что всего через несколько минут зеленые побеги поникнут и выдадут мою небрежность.

— Когда?

— Скоро. Ты в деле?

— Почему я?

— Вместе безопаснее. Не придется одной там… — Она взглядом указала на лес.

— Почему не другие?

— Не верю им. — Мэйбл пожала плечами. — Они сразу донесут, а ты не такая. Это я уже поняла.

Полосы ткани, которые я вчера оторвала от нижней юбки, чтобы перевязать кровоточащие руки, ослабли. Я присела и стала заново их наматывать. Засохшая кровь трескалась на льне. Было жарко, хотелось пить, пот стекал по лицу.

— Почему я должна тебе верить после прошлого раза?

Мэйбл вырвала сорняк, швырнула его в кучу и проползла на дюйм вперед.

— Можно подумать, у тебя есть выбор.

Гнев, который от усталости чуть ослабил свою хватку, немедленно вернулся.

— Я не верю тем, кто скрывает свое имя, — сказала я и сама поразилась своей двуличности.

Мэйбл прекратила прополку, выпрямила спину, уперла грязные руки в бедра и посмотрела за горизонт, будто выглядывая какую-то неправильность в пейзаже или надеясь увидеть зеленое небо вместо синего.

— Никому нельзя верить. Можешь идти со мной или нет. Выбор за тобой.

Она выдернула картофелину, которую я закопала, обтерла ее юбкой и вгрызлась в нее. Брызнул белый сок.

— Ты еще не научилась избавляться от улик?

Я смотрела, как она втихомолку поглощает мою картофелину. За Мэйбл на краю поля виднелся темный густой лес. Я не могла вернуться в Дом милосердия, просто не могла! Руки у меня больше не дрожали, разум прояснился, но лицо стало одутловатым и бледным, а ноги так распухли, что казалось, будто вот-вот взорвутся, как воздушные шары, если ткнуть в них иглой. Приступы вернулись. Вчера ночью я проснулась от того, что стены падали на меня.

Прикончив картошку, Мэйбл двинулась дальше, выдергивая сорняки. Работала она с той же четкостью, что и в прачечной. Она привела Эдну навстречу ее судьбе и меня, скорее всего, приведет навстречу моей. Но я не видела другого способа выбраться, а времени у меня оставалось мало.

На следующее утро мы улучили время поговорить, пока собирали вьющуюся фасоль. Ее стебли частично скрывали нас от тех, кто наблюдал из дома. Дождя не было уже несколько дней, и комки земли под ногами рассыпались в пыль. Было только семь утра, но я уже чувствовала приближение жары.

— Мисс Юска не врала насчет медведей, — прошептала Мэйбл. Голову она наклонила так, что я видела одну только шляпу. — Придется быть осторожнее. Жаль, нет ружья. Это было бы уже кое-что. Хотя тогда я пристрелила бы мисс Юску и освободила бы нас всех.

Звенели цикады, воздух дрожал от жары. У меня немного кружилась голова. Если медведь и съест кого-то, то, скорее всего, меня. Я что, снова стану приманкой?

— Чего застыла? — Мэйбл прихлопнула комара на руке. — Просто не трогай медвежьих малышей — и все будет хорошо. Я эти леса знаю.

— Как это, знаешь леса?

— Неважно. Просто доверься мне. — Ее кривые зубы блеснули, когда она улыбнулась. — Или хотя бы попытайся.

Я сорвала стручок. Злость на Мэйбл все еще не прошла. Она тянула меня к себе, так же, как и Эдну, и как цыгане тянули к себе Луэллу. Но я не хотела больше подчиняться. Я не доверяла ей, и мне не было дела до ее преступлений.

Прошлой ночью она нашептала мне свой план, пока все спали. Сегодня нам предстояло украсть у спящих хозяек по паре туфель, пробраться в кладовую за едой, свечами и кухонным ножом, сложить все это в наволочку и выскользнуть в заднюю дверь.

— Добрые доверчивые старушенции, — смеялась Мэйбл в темноте. — Не запирают дверей! Ну сами и виноваты: не поняли, что я не городская.

Я взглянула на дом. Мисс Карлайл не выходила с утра, и я не знала, из какого окна она за нами смотрит.

— Пошли прямо сейчас, — сказала я.

Мэйбл рассмеялась и присела, чтобы собрать нижние стручки. Она даже не стала обдумывать мои слова.

Остальные девушки рассыпались вдоль рядов фасоли. Они наклоняли головы, защищаясь от солнца, руки их сновали от стеблей к корзинам и назад. Никто на нас не смотрел.

— К обеду не прозвонят еще долго.

— Без еды мы никуда не дойдем — слишком далеко. Не знаю, как ты, мисс-я-никогда-в-жизни-не-стирала-белья, но лично я не готова убивать животных голыми руками и есть сырьем.

Смерти я не боялась. Я умирала, когда на меня падали стены, когда я свалилась с кровати, измазанная дурацкими румянами Мэйбл, когда меня швырнули в яму. Что по сравнению с этим значила еще одна смерть?

Мэйбл стояла на корточках и бросала стручки в корзину. Подол ее юбки лежал в грязи.

Я ей не доверяла, но она почему-то доверяла мне, хотя мне доверять не следовало. В мои планы входило использовать ее, чтобы спасти себя, если я вообще могла спасти себя. Я не была беспомощной. Мне не было нужды болтаться в пустоте, и я сама могла выбирать.

Я сделала шаг назад. Слева виднелась манящая чернота леса. Мэйбл встала, недоверчиво глядя на меня. Выражение ее лица подталкивало меня сделать это. Она не думала, что у меня хватит духа, но она не знала, что мое искалеченное тело — само по себе тюрьма и что лес — ничто по сравнению с невозможностью дышать. Я умирала. Побег ничего не изменил бы.

Что-то толкнуло меня изнутри. Я бросила корзину, развернулась и побежала. Край леса манил прохладной тенью, сосновые иглы приглушали звук моих шагов. Я бежала, не думая, выдержит ли сердце, я вообще ни о чем не думала. Ветер овевал щеки, шляпа слетела с головы. Когда начался подъем, мне пришлось замедлить шаг и задрать юбку, чтобы перебраться через большие камни. Устав, я села на булыжник перевести дыхание и дать возможность зрению вернуться в норму. Видимо, мне придется идти медленнее, иначе мир снова начнет переворачиваться. Мне нужно найти дорогу, там я смогу остановить какую-нибудь повозку или автомобиль, чтобы доехать до дома.

Услышав треск ветвей, я вскочила. Из зарослей рододендрона выскочила Мэйбл. Лицо у нее пылало, короткие волосы взмокли от пота и завивались над ушами, как изогнутые концы леденцов.

— Пошли, некогда отдыхать, — заявила она, карабкаясь на очередной камень. — Ты с ума сошла: бежать средь бела дня! Уже пробил колокол. Остается только надеяться, что они не знают, в какую сторону мы побежали.

— Я не могу больше бежать.

Она оглянулась:

— А то я не знаю. Пойдем, только быстро. С тобой что-то не так?

Я кивнула, подоткнула юбку повыше и полезла за ней. Через некоторое время возвышенность перешла в ровный лес. Мы шли довольно быстро, и тишина придавала нам сил. Собаки и люди пока за нами не гнались. Я заметила, что Мэйбл выбирает путь.

— Ты знаешь, где дорога?

— Не представляю. Искать дорогу — дурная идея. Первая же телега отвезет нас назад в Вальхаллу. Людям нравится быть героями. И все равно, что мы им скажем. У девушек всегда есть какая-то история, и им никто никогда не верит. Мы идем на север, — добавила она, глянув на небо.

— Нет, — я остановилась. — Мне надо найти дорогу. Твоей истории могут не поверить, но моей точно поверят.

— Что, так хорошо придумала? Чем она необычнее, тем меньше шансов. — Ее лицо смягчилось. — Если я тебя чему и научила, так это тому, что людям верить нельзя. Любой, кто едет по этой дороге, знает, откуда ты взялась. Почему, думаешь, мисс Юска нас всех нарядила одинаково? Женщина сочтет, что долг христианки велит ей вернуть заблудшие души туда, где их спасут, а мужчина решит, что мы шлюхи, и сделает, что захочет. Эти леса — лучшее укрытие, а снаружи нет ничего хорошего. Если с одной из нас что-то случится, другая сможет помочь. Ты мне нужна не меньше, чем я тебе.

Мэйбл замолкла. Лес вокруг кишел жизнью: по деревьям бегали белки, листья шуршали, пели птицы. Мне показалось, что она хочет загладить свою вину, но я ей все равно не верила.

— А на севере что?

— Дом.

Это слово отдалось в груди болью. Меня уже мучила жажда, и ноги устали, но за этим словом я пошла бы куда угодно.

— А далеко?

— Понятия не имею. — Она пожала плечами.

28 Мэйбл

Когда много лет назад мы с мамой ехали на поезде в Нью-Йорк, я записала названия всех проносившихся мимо городков. Это позволило бы мне вернуться и найти отца, когда я вырасту. Вальхалла располагалась всего в паре станций, не больше двадцати миль от начала нашего путешествия. Значит, мы с Эффи могли дойти до Катоны за день или два. Но я не очень хорошо умела искать дорогу.

К третьему дню я начала терять надежду.

Погода оставалась сухой и жаркой. Мы пили из ручья и спали под звездами, но нам нечего было есть, и у меня уже подкашивались ноги. Почему отец не научил меня, чем можно питаться в лесу? Я не видела ни единой ягодки. Может, можно есть кору?

Пока что Эффи держалась неплохо, но в это утро она выглядела так, будто ночью какая-то тварь высосала из нее всю кровь. Ни единого слова не слетело с ее губ. Она вытряхнула из волос иголки, посмотрела на небо и пошла вперед, еле двигаясь. Каждый рваный вдох звучал так, будто в ее легких сновала крошечная пила.

— Я на пять очков впереди, если ты только не слышала зуйка, — сказала я.

Ни одна из нас не различала птичьи голоса, но мы придумали игру: выкрикивали названия любых птиц, если слышали чириканье или пение. По пять очков за птицу, и я опережала Эффи на одну.

Она остановилась и посмотрела на меня. Ее глаза мерцали золотом, будто маленькие листочки упали ей прямо в радужку. Я думала, что она что-то скажет, но она только наклонила голову набок с непонимающим видом и медленно, осторожно сделала несколько шагов.

Я подарила ей очко. Ей надо было только произнести «зуек».

— Это ты виновата, — сказала я, наступая на веточку. — Взяла и убежала. Я говорила, что нам нужна еда. Мы бы украли ее из кладовой, и всего этого не было бы. — Видимо, удача забросила меня в Вальхаллу только для того, чтобы я умерла в лесу от голода. Мы можем помолиться! Вряд ли это поможет, но точно не повредит.

Я просила в молитве отправить меня в Вальхаллу, но все же это событие казалось мне подозрительным. Милосердная сестра Гертруда никогда бы меня не выпустила: у нее была какая-то цель, но я не понимала, какая. Я смотрела, как тает вдали темный силуэт Дома милосердия, и знала, что ноги моей больше там не будет. Сестра Гертруда что-то про меня знала. Я полагала, что покину ферму как минимум в кандалах.

Побег ничего не значил, ведь меня ждала виселица.

Отсылать Эффи на ферму тоже не было никакого толку, она ведь была совсем больная. Но я решила, что это моя удача, шанс что-то изменить. Не во искупление грехов, слишком уж тяжелы были они, но ради Эффи. Она понравилась мне в то мгновение, когда пнула меня в первый вечер. Она была вовсе не такая слабая, как думала Эдна. Лежа в лазарете, я слышала, как доктор говорил сестре Марии, что дети с таким пороком сердца редко доживают до двенадцати лет, и он никогда не видел никого, кто дожил бы до четырнадцати. Эффи была крепче всех нас.

Когда полицейские избили меня за то, что я отвела их от Эдны, и оттащили обратно к сестрам, я пролежала немытая три недели. Слизь того мужчины оставалась на мне, лицо горело от боли. Если бы меня не приковали к кровати, я придушила бы первого, кто подошел бы ко мне. Но не Эффи. Она вернулась из ямы и кротко терпела, пока доктор тыкал в нее иглами. Она даже не стала возражать, когда сестры снова отправили ее в прачечную. По крайней мере, никто этого не заметил. Но я-то видела, что внутри себя она постоянно восстает.

Дыхание Эффи вдруг стало совсем частым и поверхностным. Я встала.

— Я устала, давай отдохнем, — сказала я, зная, что она будет двигаться вперед до последнего вздоха.

Солнце бросало на землю жаркие пятна света. Жужжали насекомые. Эффи уперла руки в колени и опустила голову. Узел волос завалился вперед, открывая красную, распухшую от комариных укусов шею. Я сама чесалась, осторожно, чтобы не поцарапаться.

— Цикады громче, чем уличное движение в Нью-Йорке, — сказала я, надеясь, что она засмеется или фыркнет, хоть что-нибудь. Но она только медленно, рвано дышала, и у меня самой стало тесновато в груди. А потом я услышала что-то еще. Ровный далекий стук. Я напрягла уши. Звук явно приближался.

— Слышишь? Это копыта! С той стороны! Ты можешь идти?

Эффи выпрямилась. Лицо ее побледнело до голубизны. Я обняла ее. У нее так выпирали ребра!

— Ты придешь в себя, как только мы тебя покормим.

Она пыталась ответить, но я ее прервала.

— Береги дыхание, — сказала я и потащила ее в ту сторону, откуда шел звук. Я видела впереди только деревья, и мне становилось все страшнее. А потом земля вдруг ушла вниз, и я вцепилась в Эффи, мы сползли по обрыву и оказались на грязной, изрезанной колеями дороге.

— Слава богу! — воскликнула я. Мой уставший мозг срывался в истерику. Я оторвала от себя Эффи и наклонилась вперед. От жары и голода я готова была упасть в обморок. Сделав несколько вздохов, я осмотрелась. Деревья и дорога перестали кружиться. — Ох, чуть с ума не сошла.

— Посади меня на поезд. Мне нужно вернуться к Луэлле. — Эффи сидела на дороге и смотрела на меня.

Это было самое длинное предложение, которое она смогла выдавить из себя за последние дни, и от этого усилия ей снова пришлось скорчиться. Позвоночник выступал сквозь платье, как сучковатое бревнышко. Я упала рядом с ней, прямо на жесткую грязную дорогу.

— Я не могу посадить тебя на поезд без денег. Но ты не волнуйся, я придумаю, как добраться до дома. Просто нужно сначала поесть и отдохнуть. А там мы что-нибудь решим.

Когда я услышала скрип колес, над лесом уже загорелся рыжий закат. Далеко впереди в нашу сторону ползла телега. Я вскочила. Голова закружилась, сердце заколотилось. Я облизала потрескавшиеся губы, надеясь, что они хотя бы не кровоточат. Рот так пересох, что я чувствовала песок на языке. Волосы у меня чуть-чуть отросли, и я пыталась убрать их назад, но они все равно лезли в рот.

— Стой! — Возница натянул поводья и приподнял пушистые белые брови. На голове у него сидела соломенная шляпа, а рукава полосатой рубашки были закатаны до локтей, открывая загорелые руки.

— Вам нужна помощь, леди? — Голос мужчины дребезжал.

— Только подвезите нас, прошу. — Мой собственный голос вряд ли звучал лучше.

— Куда? — Он снял шляпу и вытер лоб рукой. — Жарковато сегодня. Твоя подруга больна? — Он кивнул на Эффи, которая сидела в грязи, свесив голову.

— Все будет хорошо. Она просто перегрелась. Нам нужно в Катону.

Он ткнул пальцем себе за спину:

— Три мили вон в ту сторону.

— Это что, платная дорога?

Он кивнул, и у меня что-то свело в груди. Так близко…

— Отвезите нас до развилки, пожалуйста.

Подняв Эффи на ноги, я помогла ей забраться на телегу и залезла следом. Мы устроились у груды пустых ящиков. Возница протянул мне бутылку из-под молока, наполненную водой. Сначала я поделилась с Эффи, у которой вода стекла по подбородку, а потом попила сама. Вода была теплая, но чистая и приятная. Я никогда не думала, что буду так мечтать о воде.

— Я думаю, вам бы и поесть не помешало. — Он наклонился к корзине, стоявшей у него в ногах.

Желудок у меня давно вдвое уменьшился от голода.

— Вы правы, — согласилась я, когда он передал корзину мне. — Спасибо вам огромное!

Он прищелкнул языком и крикнул лошади:

— Пошла!

Телега дернулась, и лошадь снова неспешно зашагала по дороге.

Дрожащими руками я откинула клетчатую тряпку с корзины, разломила надвое кусок темного хлеба, отдала половину Эффи и вгрызлась во вторую. Глотала я так быстро, что желудок протестующе сжался. Мне было все равно. В корзине лежали нарезанная ветчина, желтый сыр и черничный пирог. Мы с Эффи ели руками и бесстыдно облизывали посиневшие от сока пальцы. Еда вернула краски на ее щеки и помогла глазам открыться.

Когда мы поели, я легла и стала смотреть на зеленые листья, проплывавшие над головой. Я чувствовала глубокую благодарность. Мне пришлось провести взаперти два года, даже четыре, если считать жизнь в Нью-Йорке. Там были другие стены, но я все равно чувствовала себя в ловушке. До этого мгновения я не понимала, что свобода — это глоток свежего воздуха, ветер в кронах и тихий стук лошадиных подков. Эффи сгорбилась рядом, опустив голову, и смотрела на собственные руки. Может быть, она нашла свою свободу прямо здесь, в крошечном мирке своих ладоней? Ее дыхание, казалось, выровнялось, грудь поднималась и опускалась спокойно.

— Видишь? Нам всем нужны только отдых и еда.

— И семья, — отозвалась она и закрыла глаза.

— Ну, об этом я ничего не знаю.

У развилки возница снова натянул поводья. Небо потемнело: из оранжевого стало пурпурным.

— Вам в какую сторону? — спросил он.

Тропинка к моей старой хижине начиналась где-то поблизости.

— Мы здесь вылезем, — ответила я, спускаясь и помогая Эффи. Она прислонилась ко мне. Вокруг клубилась пыль от копыт.

— У вас тут родня? — удивился он. — Тут ни одного дома на много миль.

— С нами все будет хорошо, спасибо.

Он указал на Эффи:

— Не стану я вас тут бросать одних. Скоро стемнеет. Переночуете у меня. Моя жена, верно, испекла пирог с персиками. Персики у нас с дерева падают, будто дождь с неба.

Персиковый пирог казался самым прекрасным, что может быть в мире. Но я покачала головой:

— Спасибо, сэр, с нами все будет в порядке.

Я боялась, что он нас узнает. Мисс Юска уж наверняка поместила наши портреты в газетах. Она не из тех, кто смиряется с поражением.

Повернувшись спиной к телеге, я повела Эффи по дороге — но не в ту сторону.

Возница снова окликнул нас:

— До нашей фермы всего полмили. Моя жена вас накормит. Ей не понравится, что я вас вот так отпустил.

Я помахала рукой. Постепенно его голос стих. Я не стала поворачивать, пока не убедилась, что он уехал, затем вернулась к развилке и повела Эффи прямо по следу колес.

— Уже близко, — сказала я.

Мне было тепло. Тропинка исчезла: она заросла кустами и подлеском. Я только с третьего раза нашла круглый куст стланика, от которого и отходила тропа. Отец говорил, что строить дом рядом с идеально круглым кустом — добрая примета.

Как он ошибался… Я так долго смотрела на заросшую тропу, что Эффи наконец спросила:

— Тут был твой дом?

— Не совсем, — ответила я. Страх начинал брать верх над радостью. — Постарайся не очень помять кусты. Даже если старик фермер нас сдаст, тут нас вряд ли кто-то найдет.

Путь оказался дольше, чем я думала, но мы медленно продвигались вперед. Везде выросли новые деревья, кусты были густыми и колючими. Когда мы добрались до яблоньки-дичка и увидели пень, с которого мы с отцом наблюдали за койотами, у меня сердце перевернулось в груди.

Хижина стояла всего в нескольких ярдах и казалась знакомой до боли. Окна, как любопытные глаза, следили за нашим приближением. Крыша поросла мхом, сорняки вымахали до окон, крыша амбара провалилась, курятник превратился в кучу досок, но пять камней, под которыми лежали мои братья и сестры, оказались нетронутыми. Они торчали из сухой травы, как чьи-то колени.

Эффи молча стояла рядом. Я сорвала с дерева яблоко и кинула ей.

— Пошли, — громко сказала я, пытаясь разрушить охватившее меня оцепенение. Второе яблоко я подняла с земли и надкусила. Оно оказалось кислое, жесткое и червивое. Но я съела его целиком. Этот вкус, эта земля под ногами возвращали меня в детство, к чему я оказалась не готова. Мне вдруг захотелось броситься в другую сторону. Я представила, как хижина скрипит и раскрывает нам объятия, словно пробуждаясь от долгого сна. Встретила нас только стайка мышей, разбежавшихся во все стороны, несколько грызунов нырнули в темный очаг.

Удивительно, как меняются пустые дома. Воздух здесь стал тихим и мертвым, пол усыпали листья и песок. В потолке виднелись дыры, вокруг висела паутина, как будто пауки изо всех сил пытались эти дыры зачинить. Стулья валялись на полу, дверь спальни висела на одной петле.

— Какой смысл сносить с петель никому не нужную дверь? — Мой голос разорвал тишину. — Просто устала тут висеть? Никто мной не пользуется, так что я, пожалуй, отдохну? — Я рассмеялась, борясь с отчаянием.

Тарелки так и стояли на полках рядом с консервированными персиками, часы не тикали, железная сковородка и ведро для угля лежали там, где мы с мамой их оставили. Все покрывали паутина и пыль, но никто, кроме ветра и дождя, ничего в хижине не тронул. Отец за нами не вернулся.

Я услышала скрип. Повернулась и увидела Эффи, которая сидела в качалке, на ее сером лице появилась улыбка.

— Как приятно сидеть в настоящем кресле. Ты играешь? — Она кивнула в сторону скрипки, которая упала на пол. Футляр наполовину засыпали бурые листья.

— Раньше играла, немного.

— Поиграешь мне?

Я подняла лежащий на боку стул. Я слишком устала, чтобы что-то делать. Ссохшееся дерево заскрипело подо мной.

— Очень много времени прошло.

— Пожалуйста, — тоненьким голоском попросила она и сложила руки, как в молитве. — Последняя просьба умирающего.

— Ты не умираешь, и не смей так шутить.

— Но я умираю. Умираю с самого рождения, — грустно улыбнулась Эффи. — Нельзя отказать тому, кто умирает.

Вообще-то она была права.

— Ну ладно.

Я дотянулась до футляра и открыла его. Внутри он оказался все таким же гладким и ярким. Бархат напоминал мне красные кончики перьев черных дроздов, на которых я часто смотрела из окна, когда играл отец. Тогда мне казалось, что они завидуют его музыке, которая была гораздо красивее их щебетания, и слушают, чтобы научиться его песням.

Скрипка тоже осталась прежней: туго натянутые струны не лопнули. Я тронула одну, и она издала грустный звук. Я покрутила колки, настраивая скрипку, пока струны не стали звучать более слаженно. Эффи внимательно наблюдала.

— Только многого не жди. — Я затянула конский волос на смычке, встала и сделала реверанс: — Мадам. — Потом прочистила горло и подняла скрипку к плечу. Раздался страшный скрежет, будто кто-то царапал воздух, и я тут же ее опустила: — Я же говорила!

— Не смей останавливаться! — Эффи всплеснула руками.

Я поморщилась и продолжила возить смычком по струнам, пока звук не выправился — как будто я разглаживала простыню. После этого музыка потекла свободно, и в комнате будто стало светлее. Я вдруг подумала, что, выживи моя сестра, ей бы уже исполнилось пять лет. Она бы сидела на полу у очага, а я ей играла. Мама возилась бы у плиты, убрав волосы в огромный узел на затылке, и напевала без слов, что-то стряпая. Отец кивал бы в такт музыке и ворошил угли в очаге, а после моей игры указал бы на ошибки.

Если бы девочка не умерла, мы все были бы здесь.

Одну за другой я вспомнила все папины песни. Музыка смыла усталость, но, закончив последнюю песню, я вдруг все ясно осознала: мамы с папой нет, младшей сестры нет, возвращаться некуда. И я должна еще поблагодарить Господа за то, что он сохранил мой старый, полный пыльных воспоминаний дом и позволил мне с ним попрощаться.

Последнюю ноту я тянула как можно дольше. Звук отдавался в костях. Я знала, что хочу сделать. Наутро я сразу же пойду в город и продам скрипку. Денег хватит, чтобы посадить Эффи на поезд до Нью-Йорка и купить мне билет на Запад. Я слышала, что там девушка вроде меня может начать новую жизнь.

В комнате было жарко. Когда я убрала скрипку в футляр, с висков у меня капало. Смешно осознавать, что делаешь что-то в последний раз. Я чувствовала, что плачу, но не хотела, чтобы это видела Эффи.

— Мне нужно пописать, — объявила я, вышла и присела в траве, посматривая на старые могилки.

Вытерев слезы, я вернулась и сказала Эффи, что она выглядит так, будто уже умерла, поэтому должна лечь. Кровать оказалась голой, простыни комком лежали на комоде. Я встряхнула их — и во все стороны полетели пыль и грязь. Мыши проели в белье дыры.

— Неплохо жили эти твари. — Я взбила подушки и застелила кровать, как могла. Эффи не обратила на грязь внимания. Она рухнула в постель, будто белье было шелковым.

— Ничего лучше быть не может, — улыбнулась она.

— Ну, я кое-что могла бы назвать. — Я скинула туфли и залезла к ней. У меня не было сил раздеться.

— Ты так красиво играла. Напомнила мне сестру.

Она была балериной.

— Была?

— А может, и есть. — Она рассмеялась. — Я теперь ничего о ней не знаю.

— По крайней мере, у тебя есть одна сестра. А все мои сестры похоронены на заднем дворе.

Эффи нащупала мою руку под одеялом. Она напомнила мне Эдну, и мне захотелось убрать руку, но Эффи держала крепко, и мне не хватило духу.

— Я не хочу больше задыхаться, — прошептала она.

Странно было думать, что такая простая штука, как дыхание, у кого-то вызывает проблемы.

— Ну ты же не можешь просто взять и прекратить дышать.

— У меня нет выбора.

Какое-то время мы слушали мышиную возню и шуршание листьев.

— Расскажи мне сказку, — попросила Эффи. — Любую. Я ничего не могу выдумать после этих уколов. У меня в голове будто подушка вместо мозгов.

— Я не знаю ничего интересного.

— Тогда расскажи мне свою историю. Я ведь ничего о тебе не знаю. Я бы рассказала свою, но я слишком устала. — Она дышала с заметным трудом. — Пожалуйста! — Эффи сжала мою руку.

Может быть, виновато было возвращение домой, когда я уже не чаяла снова увидеть хижину, или слабый сладкий запах маминой розовой воды, который будто бы все еще остался на белье, или музыка, звучавшая в ушах. А может, моя уверенность, что Эффи умирает, а значит, ей можно исповедаться. Я не знаю причины, но я рассказала ей всю правду о себе. Слова рвались наружу, как звери из клеток.

В детстве время было ярким и живым, после маминой смерти оно стало хрупким и колючим, бесцветным, как фотопластина. Ничто не казалось настоящим. Я думала, что Эффи заснет, но она слушала внимательно. Я ничего не упустила. Рассказала ей, что спала с Ренцо, что мама умерла, что я выкинула младенца в воду, что не хотела убегать из Дома милосердия, потому что меня не ждало ничего хорошего, что я сделала это только ради Эдны, которая бросила меня одну в лесу, где надо мной надругался мерзкий полицейский.

Когда я закончила, рука Эффи будто закостенела. В глазах у нее стояли слезы.

— Мне так жаль… — прошептала она.

Я не ждала от нее понимания и пожала плечами:

— Что теперь жалеть? Что сделано, то сделано.

— Ты не сказала, как тебя зовут по-настоящему.

Я выудила имя из памяти, покрутила его, как тусклую безделушку, которую хотела начистить.

— Сигне Хаген. — Здесь это имя снова показалось моим, хотя бы на одну ночь.

— Красивое. — Она улыбнулась. — Тебе подходит.

— Меня так отец назвал. Он говорил, что это имя означает «победа» и что я должна быть его достойна. Когда мне было семь, я прошила юбку посередине, чтобы она стала как штаны, втерла сажу под глаза, наточила палку и бегала по лесам, крича, словно воин. Я оставалась там до темноты, чтобы проверить, насколько я храбрая. Думала, меня выпорют, когда я вернусь, но папа только спросил, не добыла ли я что-нибудь на ужин, а мама поставила передо мной тарелку и велела есть. Она сказала, что воинам нужно хорошо питаться, чтобы быть сильными. — Я тоже улыбалась.

— Она была хорошая. — Эффи посмотрела в потолок.

— Да. — Я очень устала и не хотела больше думать о прошлом. — Давай поспим.

Эффи покачала головой. Губы ее шевелились, будто она шептала что-то стенам.

— Ну как хочешь. — Я отвернулась к окну. — У меня уже нет сил.

Я еще долго лежала, гладя в окно. Край выбитого стекла походил на крошечные прозрачные горы. Еще не совсем стемнело, и я видела ярко-розовый шиповник снаружи. Может быть, поэтому я почувствовала мамин запах?

Сестры говорили, что после исповеди становится легче. Кажется, они не совсем лгали, потому что, закрыв наконец глаза, я почувствовала, будто ничего не вешу. Во сне мама сорвала розу и, просунув руку через окно, вставила ее мне в волосы.

29 Эффи

Я чувствовала, что рядом лежит сестра. Протянув руку, я ощутила ее теплую крепкую спину и хотела позвать по имени, но давление в груди не позволяло словам вырваться из горла. Я села. Лунный свет мерцал перед глазами, как вода под лучами солнца. Я была не дома. Мне хотелось спросить Луэллу, где мы, но я смогла только ткнуть ее в спину.

— Что такое? — Она спрыгнула с кровати, ударилась ногой об пол, выругалась хриплым со сна голосом.

Только тут я поняла, что это не моя сестра, и сразу с болезненной ясностью вспомнила все.

Мэйбл потрясла меня за плечи:

— Ты можешь дышать? Что случилось? Ты жуткого цвета. Скажи что-нибудь.

Я упала на спину, и она снова выругалась:

— Черт возьми! Даже фонарь не нашла. Я пойду за помощью. Там хоть луна светит. Увижу тропинку. Только не смей умирать, ясно?

Она поправила подушку у меня под головой:

— Это все дом. Чертов дом! Нельзя было приводить тебя сюда. Пойду к тому фермеру, он ближе всех. Покажем тебя врачу.

Я покачала головой, и она наклонилась ко мне:

— Нет? Хотя ты права. Доктор не захочет тебя перевозить. Задаст слишком много вопросов. Тебе надо домой. У твоих родителей вообще есть крыша над головой или они тебя обратно отошлют в Дом милосердия? Почему ты мне вообще ничего о себе не рассказала? Где ты живешь? Куда тебя девать? — резко спрашивала она.

— Болтон-роуд, — кое-как прошептала я, сжимая ее руку.

— Дом милосердия тебе не дом, Эффи, — грустно сказала она.

Я закрыла глаза, пытаясь сосредоточиться на каждом вдохе. Воздух убегал из легких, как волна от берега. Я не помнила, спала ли я, но вдруг услышала щебет ранних птиц. Зуек. Пять очков. Когда я открыла глаза, потолок над головой пошел складками. Кажется, меня оставили одну. Я ничего не слышала, кроме птиц, да время от времени у дома стрекотал кузнечик. Но, когда в разбитое окно проник свет, я тут же увидела животных Апокалипсиса, рассевшихся по углам комнаты. Они молча ждали, сложив крылья, как не умеющие летать птенцы. Лев положил голову на лапы, орел задрал клюв, бык бил копытом в пол. Все они таращились на меня черными глазами. Только у человека глаза были синие — глаза моего отца. Пока я смотрела на него, он встал на колени и расправил крылья. Свет, источаемый ими, омыл меня, как чистая вода. Все это казалось знакомым и в то же время неправильным. Я закрыла глаза и напряглась. Я не собиралась уходить без сестры.

Очнувшись, я обнаружила, что меня несет на руках крупный мужчина с белой бородой и добрыми глазами. Моя голова лежала у него на плече. Я слышала шаги, тяжелое дыхание, шуршание листьев.

— Держись, маленькая леди. Мы почти на месте, сказал он.

Когда я снова открыла глаза, оказалось, что я лежу на чем-то мягком, а надо мной нависает что-то блестящее.

— Я поеду сзади, с ней. — Я увидела Мэйбл и почувствовала, как она подняла мою голову и пристроила себе на бедро. В улыбке блеснули ее кривые зубки. — Видишь, надо было просто вынести тебя из этого чертова дома. Ты все еще белая, как простыня, но на мертвую уже не похожа.

Губы ее продолжали шевелиться, но из-за скрипа колес я ничего не слышала. Мимо пролетали деревья, и солнечные лучи касались моих щек. Снова раздались голоса, потом меня подняли и переложили на что-то гладкое и прохладное.

— Водителя зовут Джозеф Айдлман, — сказала Мэйбл. — Он на этой красивой машине отвезет тебя в город. Я отдала ему свою хижину, так что не смей больше ничего ему давать, слышишь?

Ее слова помогли мне прийти в себя. Она хотела меня бросить! Из моего горла вырвался стон. Она была мне нужна! Без я нее я была никем — человеком без прошлого, немой.

— А ну не расстраивайся! — Она посмотрела на меня смущенно. — Все будет хорошо. Фермер молодчина: не задал ни единого вопроса. Никто нас не ищет, так что не бойся.

Я нашла в себе силы схватить ее за руку, но она закричала:

— Брось! Я тебе не нужна! Это ты первой убежала! — Она нахмурилась. — Погоди минутку.

Мэйбл исчезла, потом вернулась, шлепнула себя по ноге:

— Ладно, ты победила. Мистер Айдлман все равно тебя без меня никуда не повезет. Кажется, он не верит, что ты не умрешь и он не останется с трупом. Я поеду впереди. Тебе же все равно? Я никогда еще не ездила в таких шикарных автомобилях и вряд ли когда поеду, так что сделаю все как положено.

Хлопнула дверца, потом другая. Послышался шорох, рев, и я ощутила скорость. Я то и дело засыпала. В следующий раз я проснулась, когда мы остановились заправиться. Запах бензина и резины напомнил мне о папе. Когда мы снова поехали, было уже совсем жарко, и ветер кусал щеки. Я не понимала, куда еду, и ощущала страхнеизвестности. Что, если все совсем не так, как я помню? Я прижалась лицом к кожаному сиденью и снова заснула.

30 Мэйбл

Возвращение в город меня пугало, и сверкающая красная машина ничуть не сделала его приятнее. На каждом перекрестке мне мерещился полицейский, поджидающий меня и постукивающий палкой по ладони. Скорее всего, он будет жирный, одышливый, с коротким носом и редеющими волосами. Мне казалось, что все они были одинаковые и все охотились за мной.

Мистера Айдлмана я никак не могла понять. Ни разу он не оторвал взгляда от дороги и не произнес ни слова. Впрочем, это и неудивительно, учитывая дикий рев двигателя. Я поглядывала назад, на Эффи, которая лежала, уткнувшись лицом в сиденье. В своем льняном платье она казалась крошечной. Я рассказала фермеру и мистеру Айдлману, где моя хижина, и сказала, что они могут что-нибудь за нее выручить. Я не собиралась возвращаться и не предупредила их, что хижина проклята. Они должны сами это понять. Ничто не дается бесплатно.

Только когда машина затормозила, я позволила себе подумать об Эдне. Мы встали перед великолепным зданием с высокими окнами и башенками. Я совсем не походила на человека, который в таком живет.

Мистер Айдлман обошел автомобиль и открыл мне дверь. Помог выбраться. От скорости, ветра и солнца меня тошнило.

— Ты уверена, что это именно то место?

— Вот и посмотрим.

Он сложил на груди короткие ручки:

— Ну так сходи и посмотри, чтобы мне не пришлось напрасно волочь эту девчонку к дверям.

— В ваших руках она будет выглядеть более жалкой.

Он замялся, глядя на лежащую на заднем сиденье Эффи:

— Если тебе дадут от ворот поворот, оставлю ее на крыльце. Я и так сделал больше, чем договаривались.

Мистер Айдлман поднял Эффи и потащил ее к дверям. Я пожалела, что отдала ему хижину. Старик фермер нес Эффи, как пушинку. Лучше бы все досталось ему. Но теперь было уже поздно.

Я позвонила в дверь, облизала ладонь и попыталась пригладить взъерошенные ветром волосы. Открыла мне аккуратная девушка в белом фартуке и наколке. Посмотрев на Эффи, она пригласила нас войти и закрыла дверь так быстро, как будто за нами летел ураган.

В холле было темно. Глаза не сразу привыкли, но потом я увидела темно-красные бумажные обои и ковер цвета пыльной розы.

— Вам повезло, что хозяйка дома. Подождите.

Служанка исчезла за закрытой дверью и скоро вернулась с женщиной в широком платье с высокой талией. Оно не доходило ей до лодыжек и открывало туфли на невысоком каблуке. На щеке у нее темнело маленькое родимое пятно, а губы были алые. Она подошла к Эффи и несколько секунд смотрела на нее, подергивая нитку черных бус на шее. Не обращая внимания на мистера Айдлмана, женщина взглянула на меня ясными карими глазами.

— Девочка тяжело больна? — спросила она.

— Очень. У нее что-то с сердцем.

Женщина коснулась ладонью лба Эффи, вгляделась в ее лицо:

— Как ее зовут?

— Эффи Ротман.

Она вздернула голову:

— Ротман? В самом деле?

Женщина посмотрела на меня, на Эффи, а потом на девушку, которая нас впустила.

— Амелия, проводи этого господина в желтую комнату, а потом немедленно телефонируй врачу. Вы отвечаете за девочку? — спокойно, но быстро спросила она.

— Нет. — На лице мистера Айдлмана выступили капельки пота. Он неуклюже перехватил Эффи. — Я просто ее подвез. По просьбе этой девицы. — Он указал на меня подбородком.

Теперь женщина двигалась очень быстро. Она схватила с вешалки шляпу и подозрительно оглядела меня:

— Как тебя зовут?

— Мэйбл Уинтер.

— Ты отвечаешь за девочку? — Она надела шляпу.

— Что-то вроде того.

— Хорошо. Оставайся с ней, пока я не вернусь. Если она очнется, ей лучше увидеть кого-то знакомого. Амелия принесет вам все необходимое. А вы, — обратилась она уже к мистеру Айдлману, — отнесите девочку наверх, потом Амелия вас накормит, и вы свободны. — С этими словами она захлопнула дверь.

Я посмотрела ей вслед. У меня вспотели ладони. Заявившись сюда, я сильно рисковала. И я не представляла, чего хочет эта женщина. Вдруг она узнала меня и бросилась к властям? Я все еще могла сбежать. Дверь была открыта, мистер Айдлман дошел только до середины лестницы, а Амелия шла впереди него.

— И ты иди сюда, — крикнула Амелия. — Я принесу тебе поесть, когда ее устрою.

Мистер Айдлман скорчил гримасу. Ему явно не хотелось заниматься тем, на что он не подписывался.

Через открытую дверь воздух наполнился городским гулом, и в облаке выхлопных газов солнце казалось тусклым и расплывчатым. Было слишком жарко, чтобы бежать, к тому же я так устала, что не убежала бы далеко. Я толком не ела и не спала много дней, и мысль о еде и месте, где можно присесть, лишила меня последних сил. Я знала, чем рискую, но все же поднялась по прохладной лестнице. Может быть, это решение, принятое от беспомощности, уничтожит все, что я успела отвоевать.

31 Жанна

21 августа 1914 года Инес Милхолланд постучала в дверь моей квартиры на 26-й улице. Я сидела в столовой, обмахиваясь газетой. Марго я отпустила на вечер, а девушка, которая у меня убирала и стряпала, ушла к мяснику, хотя я сказала ей, что с удовольствием поем холодного мяса с ледника.

Прислуги не было, так что я сама открыла дверь раскрасневшейся Инес. Она запыхалась, щеки у нее горели, а шляпа сползла набок, как будто она бежала до моих дверей. Мы никогда не встречались, но все же я сразу ее узнала. Я видела ее фотографии в «Журнале для женщин» и «Новостях суфражизма», а запах розовой воды только подтвердил мои подозрения. В жизни, со своими огромными карими глазами и алыми губами, она была еще прекраснее. Ее красота поражала, но только в первые мгновения, потом ты к ней привыкал. Впрочем, мне не было дела до ее внешности. Она прижимала руки к груди, многословно извинялась за то, что потревожила меня, и просила, чтобы я немедленно пошла с ней. Я сняла шляпу с крючка и вышла из дома, не задавая вопросов.

Инес шла слишком быстро, нервно размахивая руками, и люди расступались, чтобы нас пропустить. Я предположила, что эта спешка как-то связана с Эмори, хотя его мать, старая добрая Этта, не преминула мне сообщить, что он прекратил свои отношения с Инес.

Двумя неделями ранее Этта сидела в моей скромной гостиной и с высокомерием человека, привыкшего, чтобы ему подчинялись, пыталась мне втолковать, что Эмори все еще любит меня, поэтому мне надлежит прекратить это издевательское поведение и вернуться к исполнению обязанностей жены. Я улыбнулась и налила ей еще чаю. У меня не было сил рассказывать, что эти обязанности стали для меня пустым звуком. Ландшафт моей жизни навсегда переменился. Мне нужна была простота, а уж этого мне ее сын дать не мог.

Появление Инес у моей двери могло показаться пугающим, но все же мне никак не могла прийти в голову настоящая причина, из-за которой я бежала вслед за ней по сухим раскаленным улицам. Я волновалась за Луэллу. Только утром я читала, что немцы бомбили один город в Бельгии и убили девятерых гражданских. Все говорили только о войне. Жорж заверил меня, что Луэлла в безопасности, и все же я продолжала читать о бомбах, которые сбрасывали на порты Ла-Манша. В Париже жила моя мать, которая тоже утверждала, что с ней все в порядке, несмотря на творившиеся в городе ужасы.

Я все еще обходила больницы и искала в них младшую дочь, но вынуждена со стыдом признаться, что с началом войны, да и просто по мере того как шло время, мысли об Эффи ушли куда-то в дальний угол сознания, и я перестала верить, что она найдется.

Когда я вошла в дом Инес и поднялась по лестнице туда, где лежала спиной ко мне девочка с рассыпавшимися по подушке темными волосами, я ничего не поняла.

Я вопросительно посмотрела на Инес, которая, сцепив руки, стояла у стены, резко выделяясь на фоне лимонно-желтых обоев. Вдруг в дверь позвонили.

— Это, должно быть, врач, — воскликнула она и выбежала.

— Очень уж она дергается.

Я испуганно повернулась и увидела в кресле другую девочку, смотревшую на меня водянистыми голубыми глазами. Я предположила, что она имеет в виду Инес, которая мгновение спустя ворвалась в комнату в сопровождении дородного господина в черном пиджаке… Он поставил на тумбочку кожаный саквояж, открыл его и достал стетоскоп.

От вида стетоскопа у меня перехватило дыхание, как бывало всякий раз, когда я стояла рядом с Эффи и врач прижимал этот прибор к ее груди. Взгляд мой метнулся к кровати. Тощее плечико не могло принадлежать моей дочери. Инес не знала ее. Она, должно быть, ошиблась. Врач перевернул девочку на спину и стал расстегивать пуговицы.

На какое-то мгновение я застыла. Повисла тишина, а потом я услышала собственный крик и бросилась к кровати. Глаза Эффи были закрыты, лицо смертельно побледнело. Мне показалось, что она не дышит, но затем я увидела, что ее грудь приподнимается. Она то ли кашлянула, то ли вскрикнула. Я взяла ее за руку, теплую, мягкую и хрупкую, как птичье крылышко. Я не могла поверить, что это она. После всех поисков, ожидания, после того как я уверилась, что она мертва, она вдруг появилась!

Врач молча склонил голову набок, поднял взгляд к потолку, прослушивая ее сердце. Я держалась за Эффи, не отдавая ему ее руку. Он исследовал деформированные ногти на другой руке. Потом он откинул одеяло, задрал ее грязную юбку — и, вскрикнув, я рухнула на колени. Живот Эффи раздулся, ноги распухли, стали бесцветными.

Врач свел брови и вынул из ушей стетоскоп.

— Вы ее мать? — отрывисто и зло спросил он.

Я кивнула, не в силах говорить, не в силах даже дышать.

— Сколько времени она в таком состоянии?

Стены будто бы сжимались вокруг меня.

— Ей уже несколько дней было нехорошо, но совсем плохо стало вчера, — услышала я.

Незнакомая девочка встала и подошла к окну. На носу у нее рыжела россыпь веснушек, а грубо обрезанные светлые волосы торчали в разные стороны.

Врач опустил юбку Эффи и прикрыл ее простыней. Посмотрел на Инес, стоявшую в дверях:

— Я не знаю, что вы здесь устроили, и знать не хочу. — Он перевел взгляд на меня. — Отеки возникли из-за накопления мочевой кислоты. Если это продолжится, она впадет в кому, у нее откажут почки, и она не проживет и недели.

У меня скрутило желудок. Я прижала ладонь дочери ко лбу и закрыла глаза. Я не могла потерять Эффи так быстро, я только что нашла ее! Господь не может быть так жесток!

— Она говорила, что ей давали ртуть или что-то вроде этого. Может быть, это снова поможет, — сказала девочка. Она стояла у открытого окна, по обеим сторонам от нее трепетали занавески.

— Кто давал? — Врач взглянул на нее, бросил стетоскоп в саквояж и закрыл его с громким щелчком. — Впрочем, неважно. Ртуть может убрать отек, но у нее неприятные побочные эффекты, а почки откажут так или иначе. Ртуть просто дала ей немного времени. И я не уверен, что оно того стоило.

Я коснулась лба дочери. Эффи не двигалась. Она казалась такой хрупкой и маленькой, а ладонь ее была безжизненной, как сухой лист. Я вспомнила ее младенцем, вспомнила ее изящные ножки и крошечные ладошки, мягкую, нежную головку. Я всегда готовилась к ее смерти. После ее Исчезновения я уверилась, что она мертва. Сотни раз я воображала, как это произойдет. И все это лишь для того, чтобы понять, что я вовсе не готова к этому. Я чувствовала себя выпотрошенной, вывернутой наизнанку.

— Можно попробовать наперстянку, — сказал врач. — У меня в кабинете есть немного. Она уберет отек, но у нее нет побочных эффектов ртути. Это не лекарство, но она поможет. Попробовать?

Я не могла оторвать взгляда от Эффи и с большим трудом разбирала слова врача. Я встала.

— Все, что вы сочтете нужным, — сумела сказать я.

Но он меня уже не слушал. Он смотрел на девочку у окна, и его бесстрастное лицо вдруг приняло удивленное выражение.

— Я тебя знаю, — сказал он, потом раскрыл рот и снова закрыл.

Она нагло посмотрела на него, прищурилась. Я видела, как ее рука ползла по оконной раме.

— Вы ошиблись. — Она убрала волосы с глаз и гордо подняла голову, бесстрашно глядя на него.

Врач выглядел так, будто она его ударила.

— Ошибся?! — Из его рта вылетели капли слюны, лицо побагровело. — Эти жуткие роды снятся мне ночами. Меня заставили явиться в твою комнату для опознания по фотографии, и, будто этого было мало, полиция отвела меня в морг, чтобы опознать младенца! — Он резко развернулся к Инес. — Я закрывал глаза, пока вы приглашали меня лечить неимущих девиц с растянутыми лодыжками или сифилисом, но этого я не спущу! Я полагаю, вы не знаете, какое зло впустили под свою крышу, и у меня не хватит духу обрушить это на вас. Я предоставлю это полиции! — Схватив саквояж, он бросился к двери.

Инес заступила ему дорогу. Ее эффектная фигура заслонила дверь.

— В настоящую минуту меня не касается, что эта девушка сделала или не сделала, — командным голосом заявила она. — Если вы кого-то и должны были узнать, так это девочку в постели. Помните газетные статьи? Если мне не изменяет память, за ее вознаграждение обещана награда. Это так, миссис Тилдон? — настойчиво спросила она.

— Да, награда была… есть, — пробормотала я, чувствуя, что не властна над событиями.

Девочка смотрела в окно, наклонившись так, будто готова была выпрыгнуть. Инес подняла руку, словно пытаясь остановить ее, а потом она подошла к врачу и, нежно улыбнувшись, положила руку ему на грудь.

— Я уверена, что миссис Тилдон найдет способ отблагодарить вас, если вы уступите. Правда, миссис Тилдон?

— Разумеется, — быстро произнесла я.

Врач не поддался.

— Мне нет дела до наград! Эта девица, — он ткнул в нее толстым пальцем, — отправится в тюрьму и будет повешена за свои злодеяния, если в мире есть справедливость. Где телефон?! — гаркнул он.

— Боюсь, он сломан. — Инес убрала руку с груди доктора и принялась вертеть бусы на шее. — Милый мой доктор Лангер, уверяю, я никогда не ставлю себя выше закона. Я не собираюсь оставить преступления этой девушки безнаказанными. Просто спасение жизни больного ребенка кажется мне более важным. Если вы сходите за лекарством, я обещаю, что мы все останемся здесь до вашего возвращения, обратимся к властям и решим это неприятное дело надлежащим образом.

— Она сбежит при первой возможности, а второй раз я ее упускать не собираюсь. И первый-то раз грузом лежит на моей совести.

— Ты ведь не собираешься убегать, правда? — спросила Инес девочку.

— Нет, мэм, — ответила та, преувеличенно широко улыбнувшись и еще больше высунувшись в окно. Я видела, как она зубами оторвала с потрескавшейся тубы кусочек кожи, так, что выступила кровь. Она вдруг посмотрела на меня, и я увидела, что ее уверенность ничего не стоит. Взглядом она умоляла о помощи. Я крепче сжала руку Эффи.

— Прочь с дороги! — Врач замахнулся на Инес кулаком.

Инес отошла, и врач помчался вниз по лестнице. Инес рванулась к девочке и оттащила ее от окна.

— Разбиться о мое крыльцо насмерть — плохой способ меня отблагодарить. Тебе многое придется объяснить, но сейчас времени нет. А вообще-то я не хочу ничего знать. Что бы ты ни натворила, в этом виноваты обстоятельства. Ты рисковала собой, чтобы привезти сюда дочку миссис Тилдон, и я не хочу, чтобы ты сломала себе шею.

Девочка вырвалась у нее из рук.

— Я уже прыгала из окон, и я не собираюсь ждать полицию! — воскликнула она. — Лучше сдохну, но не позволю им снова касаться меня своими скользкими лапами!

— Я не хочу звать полицию. — Инес опустилась в кресло и прижала ладонь ко лбу. — Но она скоро появится здесь из-за этого доктора. Даже если ты убежишь, тебя найдут. — Она опустила руку на подлокотник и посмотрела на меня влажными глазами. — Мне так жаль, Жанна. Простите меня за Эффи, за все… — Она заговорила тише. — Я пошла сразу к вам, мне показалось, что мать должна узнать первой, но многие пошли бы к Эмори…

Я не обращала внимания на волнение, на звон в ушах и на уличный шум. Я слушала рваное дыхание дочери. Никогда раньше я не слышала ничего подобного. На этот раз сердце действительно сдавало. Я потеряла последний год ее жизни, а эта странная девушка вернула ее мне, рискуя собственной жизнью. Мне не было дела до ее преступлений.

Эта девочка и моя дочь были как-то связаны. Я вдруг подумала, что могу спасти одну, спася другую.

Комната снова приобрела четкие очертания. Я посмотрела на Инес. Выражение боли на ее лице раздражало — она явно преувеличивала свои страдания.

— Буду очень благодарна, если вы отправите служанку за Эмори и останетесь с Эффи. — Говоря это, я не знала, смогу ли оставить дочь. Эффи пока не увидела меня. Она не знала, что я рядом. И я точно не хотела, чтобы она увидела рядом с собой Инес.

Инес быстро подошла к постели и успокаивающе положила руку мне на ладонь.

— Куда вы? — спросила она.

Я посмотрела на девочку у окна:

— Я знаю, где можно тебя спрятать, если ты хочешь.

— А зачем это вам мне помогать? — подозрительно спросила она.

— Я перед тобой в долгу.

— Это за что?

— Ты вернула мне дочь.

— А что ж вы сами ее не забрали?

— Я не знала, где она.

Девочка не поверила:

— Что-то не похоже. Но я не стану выспрашивать вашу историю, если вы не станете выспрашивать мою.

— Договорились. — Я посмотрела на Инес, которая так и не убрала свою теплую руку. — Не представляю, как сюда попала моя дочь, но мне нет до этого дела. Перед вами я тоже в долгу. Я вернусь, как только смогу, но обещайте не оставлять ее ни на мгновение.

— Обещаю.

— Если она очнется, скажите, что я очень скоро вернусь и ей не о чем волноваться.

— Конечно, — серьезно кивнула Инес и взяла Эффи за руку. — Я никуда не уйду до вашего возвращения.

Я неохотно отошла от постели.

— Пошли, надо спешить, — сказала я девочке.

Она замялась, оторвала от губ еще кусочек кожи.

— А вы ей скажете, что я попрощалась?

— Конечно.

В дверях она задержалась и спросила у Инес:

— Сюда приходила девушка по имени Эдна Крейг?

— Нет. — Инес покачала головой. — Я не слышала этого имени.

— Хорошо. — Она последний раз посмотрела на Эффи и вышла.

Я тоже оглянулась. Уходить от Эффи было мучительно, но взгляд девочки заставлял меня двигаться вперед. В какой бы отчаянной ситуации она ни оказалась, надежда еще не умерла.

32 Мэйбл

Выходило, что мне предстоит второй раз за день проехаться на машине. Такси оказалось совсем не таким шикарным, как машина мистера Айдлмана, но я была благодарна уже за крышу, которая не давала ветру и солнцу добраться до меня. Я так ничего и не поела, и мне начало казаться, что я словно под водой: все вокруг туманилось.

Я узнала доктора в то мгновение, как он вошел в комнату. Конечно, я могла бы убежать, спрятать лицо, спрятаться за дверью, но тело подвело меня. Может быть, виноваты блуждания по лесу без еды или годы иссушающего меня горя, но мне вдруг показалось, что выпрыгнуть из окна и покончить со всем сразу гораздо проще, чем бежать.

Теперь мы еле ползли среди кучи автомобилей. В любое мгновение могла явиться полиция и вытащить меня наружу. Я не доверяла этой женщине, которая звала себя матерью Эффи. Фамилия Эффи была Ротман, и, похоже, эта миссис Тилдон все-таки решила отвезти меня в полицию. Не нравились мне богатые и роскошные. Вот только… На ней не было перчаток, а руки сплошь покрывали шрамы. Шрамы на руках есть только у тех, кто работает.

Прижавшись к дверце, я нащупала ручку, раздумывая, не выпрыгнуть ли мне на дорогу. Я бы это сделала, но тут женщина сдернула с себя шляпу и надела ее на меня, так, чтобы скрыть мое лицо.

— Поможет? — спросила она, глядя прямо перед собой.

Я съежилась и стала смотреть в окно, решив, что выбора у меня нет, так что придется довериться.

Такси медленно свернуло налево, и дома кончились. Огромные деревья раскинули над дорогой ветки, как дружеские руки. Только когда мы миновали ворота Дома милосердия, я поняла, куда мы попали. Я в ужасе подалась вперед, но автомобиль поехал дальше, и ворота остались позади.

Довольно скоро миссис Тилдон постучала по переднему сиденью:

— Высадите нас здесь.

Шофер свернул с дороги, остановился и помог миссис Тилдон выйти.

— Но тут ведь ничего нет, мэм, — заметил он, протягивая мне руку. Не воспользовавшись его помощью, я выбралась из машины сама.

— Благодарю, все в порядке. — Миссис Тилдон запустила руку в блестящую сумочку, вытащила банкноту и протянула шоферу. Он коснулся своей шляпы, поблагодарил миссис Тилдон и вернулся в машину.

Когда автомобиль уехал, миссис Тилдон посмотрела в сторону леса. Губы она поджала, лицо стало бледным и решительным.

— Сюда, — сказала она и свернула с дороги прямо на блестящий ковер сосновых иголок.

Я пошла за ней. Постепенно страх сменился любопытством. Мы поднялись на холм, и я увидела яркие фургоны и гладких коней.

Миссис Тилдон сняла с меня свою шляпу и снова надела ее на себя.

— Ты получаешь награду в одну тысячу долларов за возвращение моей дочери и препоручишь ее этим людям.

— Почему?! — завопила я. Одна тысяча долларов — это же куча денег!

— Деньги тебе не помогут, если до тебя доберется полиция. Я уверена, что врач их уже уведомил. Думаю, что ты не сможешь сесть ни на один поезд, да и такси довезет тебя только до участка. В одиночку ты не справишься. Если эти люди захотят, ты сможешь спрятаться среди них. Только не рассказывай им, что совершила преступление.

— А тогда почему нужно прятаться?

Она сжала губы и задумалась:

— Что-нибудь придумаю. Дорогу осилит идущий. Идем.

От побуревшей мятой травы поднимался жар. Мы шли по полю навстречу крепкой женщине. Она с опасением поглядывала на нас и гладила серого в яблоках коня.

Миссис Тилдон остановилась прямо перед ней. Ростом и статью та не уступала своему коню. Без всякого приветствия миссис Тилдон сказала:

— Мы нашли Эффи. Она больна, но жива.

Женщина чуть осела и крикнула:

— Трей!

Стройный глазастый паренек высунулся из фургона и спрыгнул на землю.

— Они нашли Эффи, — сказала женщина, и мальчик расплылся в улыбке.

— С ней все хорошо? А я говорил, что все будет хорошо, да, ма?

Он оказался жутко тощим, с костлявыми плечами и худющими руками.

— Она больна.

— Я хочу ее видеть. Можно? — спросил мальчик у миссис Тилдон, которая нервно скребла свои изуродованные руки.

Не отвечая ему, она обратилась к женщине:

— Я пришла спросить, уходите ли вы или остаетесь еще на зиму.

— Уходим, как похолодает. А в чем дело?

— Мне нужна помощь.

Было видно, что эти женщины уважали друг друга, но в то же время друг друга не любили.

— Какая?

Миссис Тилдон коснулась моего рукава:

— Эта девушка вернула мне Эффи, а значит, должна получить награду. Она отдаст ее вам, если вы ее примете.

Женщина уставилась на меня непроницаемыми черными глазами:

— Сколько?

— Ма! — Мальчик ткнул ее, будто она сказала что-то грубое. Но я бы тоже так спросила. — Работать можешь? — обратился он ко мне, сведя брови.

— Последние два года только и делала, что работала.

— Ясно. — Он обнял мать за плечи. — Она нам пригодится. Пейшенс опять ушла, и руки нам не помешают.

— Сколько? — повторила женщина, не глядя на него.

— Тысяча долларов, — ответила миссис Тилдон.

Трей присвистнул.

— А ты богатенькая. Мы-то тебе зачем?

Он продолжал обнимать мать.

— Ей нужна защита, — вставила миссис Тилдон. — На этом и остановимся. Чем скорее она уедет из города, тем лучше. Если вы согласны, деньги ваши, и я позволю Трею навестить Эффи.

Трей сунулся вперед и обнял миссис Тилдон, которая словно застыла.

— Ну хватит. — Она оттолкнула его.

Мальчик заулыбался.

— Я должна спросить мужа. — Цыганка смотрела на меня. — Но он скажет, что, если ты честная и будешь тянуть свою лямку, можешь что хочешь делать со своими деньгами. А пока Трей тебе тут все вокруг покажет.

— А то! — Трей с легким поклоном протянул мне руку, и я вдруг поняла, какая я грязная.

Я сунула руки в карманы юбки:

— Нет уж, спасибо.

— Маленькая, а такая сердитая, — улыбнулся Трей.

— Я не маленькая, — зло откликнулась я.

— Конечно нет. Ты выше моей мамки, а это редко случается. Пошли навоз грести.

Я двинулась за ним, чувствуя себя очень неуверенно. Я вступала в новую жизнь. Мне сунули в руки лопату, в нос ударил запах навоза, и вот я уже копала яму — как много лет назад, когда хоронила маминых детей. Только здесь земля была сухая и твердая, а когда я подняла глаза, то не увидела ни дождя, ни мертвого тела. Только ясное синее небо и смотрящего на меня мальчика.

— Ты вся дрожишь. Когда ты ела последний раз?

— Не помню.

— Ну, это мы поправим. — Он вынул лопату из моих стиснутых пальцев. В его тонком лице была сила, а в глазах — огонь. На этот раз я взяла предложенную руку, еще не зная, что этот мальчик вырастет в мужчину, чей внутренний огонь нельзя будет потушить. Его радость окажется заразительной, и в нем я найду родную душу.

33 Эффи

Впалые щеки матери, ее острый нос и линия губ казались вполне настоящими. Но вокруг головы сиял нимб — шар золотого света, венчавший густые темные волосы. И тогда я поняла, что сплю. Она плакала. Коснувшись ее щеки, я удивилась, что во сне слезы тоже мокрые.

— Как ты себя чувствуешь? — прошептала она.

Потом рядом появилось лицо отца с наморщенным лбом и такими знакомыми синими глазами — но все же что-то в нем изменилось. Это был не сон.

Я попыталась ответить, но не смогла. Я потеряла все слова. Ноги мои были прикованы к кровати, все тело горело, а грудь будто провалилась внутрь, к спине. Я поискала взглядом животных Апокалипсиса, которые были со мной так долго, что теперь просто не могли меня бросить. Но я видела только лица родителей. Затем комната закружилась, нимб стал теплым и приятным, но я не понимала, почему нет Луэллы.

Потом я очнулась по-настоящему. В комнате было светло, а одеяла казались слишком жаркими. Я сбросила их, и мама дернулась ко мне. Она взяла меня за руку — лицо ее было искажено страхом.

— Ты без перчаток, — сказала я, ощутив неровные бугры на коже.

— Я их больше не ношу. — Она погладила мою руку.

— Я могу дышать.

— Да, мы нашли хорошее лекарство, — кивнула она.

— У тебя свет вокруг головы.

— Это побочный эффект.

— Красивый. — При этих словах мама улыбнулась. — А где Луэлла?

— Скоро приедет.

— А папа?

— Я здесь. — Повернув голову, я увидела отца с другой стороны кровати. Он взял меня за руку и прижал палец к внутренней стороне запястья. Прищурился. — Бьется!

Мне столько всего нужно было спросить и узнать. Где моя сестра? Как я попала сюда? Куда делась Мэйбл? Мама прижала палец к моим губам.

— Береги дыхание. Ты только что очнулась. Постарайся не напрягаться. У нас еще очень много времени.

Это было преувеличение. К моменту приезда Луэллы из Англии наперстянка подействовала, отек ушел и приступы прекратились, но я чувствовала, как мое тело медленно умирает. В день ее приезда я надела темно-синюю юбку и блузку и присоединилась к родителям за завтраком, хотя они умоляли меня остаться в постели. Уже наступил конец сентября, небо казалось ясным и высоким, а воздух еще не совсем остыл.

— Я хочу встретить ее у ручья, — сказала я.

Мама и папа обменялись встревоженными взглядами. Они теперь исполняли все мои просьбы, и это казалось мне и приятным, и страшным одновременно.

— Это недалеко, и я обещаю идти медленно. Возьму с собой тетрадь. У меня впервые за долгое время не дрожат руки, и мне очень хочется что-нибудь написать. Я бы посидела на улице, пока не похолодает.

Мама обхватила руками чайную чашку и водила пальцем по ручке. Я так и не привыкла к виду ее голых рук, но они мне нравились.

— Я пойду с тобой, — сказал папа, и мама поджала губы, глядя на чашку.

— Все будет хорошо, мама.

Она напряженно улыбнулась, стараясь не расплакаться:

— Конечно будет.

Днем папа повел меня через поле. Трава за лето выгорела и приобрела золотисто-коричневый цвет. Мы прошли через лесок до берега ручья, который все так же весело журчал. Папа расстелил одеяло и усадил меня на него. В руках я держала тетрадь.

— Если пароход опоздает, я сам тебя заберу.

Я кивнула и помахала ему. Удивительно, как спокойно было остаться в лесу одной. На небе не было ни облачка, я лежала на спине и смотрела в голубую бездну. Желтый нимб, точно Господня корона, плавал у меня перед глазами. Я предпочитала считать его блеском крыльев ангела, следящего за мной, а не побочным эффектом.

Встреча с Луэллой меня тревожила, чего я никак не ждала. Я боялась, что наше воссоединение будет неполным и осторожным, что мы не узнаем тех, в кого превратились.

Ветер шумел в листьях, а я думала о Мэйбл, о связи между нами, о том, что впервые я услышала скрипку на этом самом месте, а потом Мэйбл играла мне в своей хижине. Неделю назад меня навестил Трей и рассказал, что они уходят в Нью-Джерси, и Мэйбл — вместе с ними.

— Она гораздо горячее, чем мы привыкли. Даже в твоей сестре нет столько огня. Но ма любит сильных.

Когда он ушел, я нащупала под подушкой что-то гладкое и прохладное. Это оказалась карта «Мир», новенькая и хрустящая, как в тот день, когда я впервые ее увидела. Животные все так же танцевали вокруг соблазнительной женщины с жезлами. В углу Трей написал: «Все кончается хорошо».

Лежа рядом с ручьем, я вынула карту из кармана и подняла ее к небу. Я оказалась здесь благодаря Мэйбл, которую я едва знала и по которой скучала. Я перевернулась на живот, открыла тетрадь и начала писать.

Я писала, пока не услышала шорох листьев под чьими-то ногами. Подняв голову, я увидела, что ко мне идет Луэлла. Она остановилась в нескольких футах от меня, и это заставило меня испугаться, что все между нами изменилось. Глаза сестры были серьезнее, чем я помнила, она сильно похудела, щеки запали, а ямочки на них исчезли. Какое-то время мы молча смотрели друг на друга. Мир будто задержал дыхание. И когда он наконец выдохнул, я подошла к ней. Мне не нужны были извинения, я не хотела, чтобы она чувствовала себя виноватой. Я просто хотела, чтобы она меня узнала.

Мы долго обнимались, не в силах произнести ни слова.

Устав, я сказала:

— Мне нужно сесть.

Луэлла в ужасе отпрянула.

— Конечно! Как я не подумала, что тебе тяжело стоять. — Она обхватила меня за талию и повела к одеялу.

Мы уселись на него, прислонившись друг к другу.

— Ты все еще пишешь? — Она открыла мою тетрадь.

— Только что начала заново. Это будет длинная история…

— Хорошая?

— Невероятно!

— Сто лет не слышала хороших историй. Захватывающая?

— Да.

— А великолепная героиня?

— Конечно.

— Скорее бы прочитать.

Мы помолчали, а потом она тихо сказала:

— Я всегда верила, что ты вернешься.

— А я перестала верить, что вернешься ты. — Я пристроила голову ей на плечо. — Отсюда все мои беды. Мне кажется, легче пропасть, чем ждать.

— Прости меня, Эффи. Я бы все отменила, если бы могла. Я снова и снова обдумываю свой уход и то, что к нему привело.

Я чуть отстранилась, посмотрела в ясные глаза сестры, на тонкие пряди волос надо лбом. В солнечном свете на нашем старом месте стало видно, что не так она и изменилась.

— Странно, как мало это все значит теперь, когда мы вместе. Ты помнишь, как я испугалась в тот вечер, когда мы потерялись в этих холмах? А теперь я могу тут всю ночь просидеть и не испугаться.

— Ты всегда была храбрее, чем сама думала.

— Может быть. — Я положила голову ей на колени. — Расскажи про цыган, про Лондон, про Жоржа. Мама говорит, он восхитительный.

Луэлла распустила мне волосы и погрузила в них пальцы.

— Мне бы хотелось отвезти тебя в Лондон и познакомить с Жоржем. Я хочу планировать будущее вместе с тобой.

Я ничего не сказала. Мы долго сидели, слушали журчание ручья и возню мелких зверюшек. Над нами пролетел красивый клин гусей. Постепенно их крики стали тише, и сами они превратились в черные точки в небе.

— Мы потеряли время, — тихо сказала Луэлла. По голосу я поняла, что она плачет.

— Знаю.

— Я никогда не верила, что ты умираешь.

— Знаю. — Я села и стала осторожно передвигаться в сторону глинистого берега. Жидкая грязь пропитала панталоны. — Сейчас не весна, ну и что.

Луэлла последовала за мной, испачкав свой красивый дорожный костюм. Мы расшнуровали ботинки, сняли чулки и, поддерживая друг друга, пошли по скользким камням. Луэлла улыбалась сквозь слезы, как всегда делала, если ее ловили за чем-то восхитительно неприличным. Хотя лето выдалось сухим, холодная вода все еще доходила мне до щиколоток. Ноги скоро замерзли. Луэлла вынула шпильки из волос и разбросала кудри по плечам. Я смотрела, как она подставляет лицо солнцу, и светлые пятна, плававшие у меня перед глазами, заставили ее сиять.

В тот день я вышла из ручья вместе с сестрой, чувствуя себя сильной, как никогда. Но к середине зимы животные вернулись, развернули свои крылья, приветствуя меня, и обратили их в сияющее небо. Другой поток закружился у моих ног, предлагая мне наслаждаться всеми радостями земными под охраной небесных стражей. Время замерло, а потом полетело вперед. Посмотрев вниз, я увидела свою просвечивающую ступню с твердыми белыми косточками пальцев. В волосах моих гулял ветер, рука сестры лежала на моей, и я наконец поняла, что сулили мне карты.

Я была плотью и костями, а стала небом и землей. Смерть не стоило понимать буквально, как и говорил мне Трей. Время было бесконечно, и мое существование длилось вечно.

Эпилог

Жанна

Эффи умерла 23 января 1915 года. Ей исполнилось пятнадцать. Как бы я ни хотела, чтобы она оставалась с нами, ее держала только книга, которую она писала. Она умерла в тот день, когда продиктовала последние слова Луэлле.

Утром я проснулась еще до рассвета, чтобы посмотреть, как она, — после ее возвращения я делала так каждый день. Луэлла спала в постели Эффи, сжимая руку сестры. Эффи еле дышала, замирая после каждого вдоха, будто задумываясь, стоит ли делать еще один. Я взяла ее руку и погладила исковерканные пальцы. Дыхание становилось все более поверхностным и тяжелым, пока ее сердце, наконец, не рванулось в последний раз и не остановилось.

Смерть оказалась не такой, как я ждала. Она не изуродовала Эффи, не оставила ее пустой и серой. Она угнездилась у нее в груди и окрасила щеки нежным румянцем. Я смотрела на нее, пока не взошло солнце. Луэлла проснулась, и я позвала Эмори, который прибежал босой и в ночной рубашке. Впервые в жизни я видела, как он плачет.

Луэлла плакала страшно, цеплялась за сестру, отказывалась ее отпускать. В конце концов отец взял ее на руки и сел в кресло, держа, словно маленького ребенка. Она спрятала лицо у него не груди. Свободную руку Эмори протянул мне. Я подошла, и он обнял мои ноги, притягивая меня к себе. Одно последнее мгновение мы были семьей. Одна дочь плакала на груди отца, а вторая покинула нас, благословив своей жизнью.


После возвращения Эффи я вернулась в этот дом. Пока она была жива, я спала в гостевой комнате, устроив там все по своему вкусу, и приходила и уходила, когда вздумается. Я собиралась снова уехать после ее смерти, но война помешала Луэлле вернуться в Англию. Я не хотела бросать ее и осталась.

Только через пять лет мы с Луэллой смогли уехать из страны. Луэлла вернулась в Англию и вышла замуж за английского американца, который позволял ей носить короткие платья и закатывать дикие вечеринки. Мир изменился, и этот новый мир ей подходил. Я вернулась в Париж, где меня часто навещал Жорж. Мать в старости на радостях от того, что дочь снова с ней, стала вполне терпимой.

Эмори так и не уехал с Болтон-роуд. Все годы, что мы с Луэллой жили с ним, его привычки не менялись. Какое-то время он горевал по Эффи, а потом снова начал играть. Когда в его волосах появилась благородная седина, женщин вокруг него стало еще больше. Но мне от этого почти не было больно. Боль я испытывала только из-за смерти дочери и чувства вины за то, что я потеряла последний год ее жизни.

Я никому не рассказывала о девушке, которую отвела к цыганам. Инес тоже. Она заявила полиции, что человек, принесший Эффи в ее дом, отказался назвать свое имя и что с ним не было никаких других девушек. «Бедняга доктор, — соблазнительно улыбаясь, говорила она юному наивному полицейскому, — он уже упустил однажды ту девицу и теперь видит ее везде». Прислуга подтвердила ее показания, я тоже, и полиция закрыла дело. Я сняла деньги со счета, открытого для меня Жоржем, и лично отдала их той девушке. Она сказала, что ее зовут Мэйбл.

Только после смерти Эффи, прочитав ее историю, я узнала, что на самом деле звали девушку Сигне.

Долгие годы я пыталась опубликовать историю Сигне. Но никто ею не заинтересовался. Никто не хотел слушать о том, как борются за свою жизнь девушки в Нью-Йорке. Правду о Сигне этот мир мог бы и не выдержать. Он страдал от ран, нанесенных войной, и хотел чего-нибудь роскошного и прекрасного. Эту историю стали читать только в 1939 году, спустя двадцать три года.

Открыв посылку от издателя и увидев книгу Эффи — в веселой голубой обложке с маленькой белой птицей, — я не только почувствовала, что все закончено, но и поняла, что год, когда я потеряла дочь, оказался прожит не зря. Я поняла, что, спасая одну девочку, я спасла другую.

Мэйбл

Книгу мне принес Трей, осторожно положив ее на кухонный стол, на котором я лущила горох. Он ездил в Бостон навестить свою сестру. Стоял один из тех чудесных дней, когда воздух прохладен и нежен, солнце ласково светит с высоты, по небу бегут белые облачка, а деревья кажутся особенно зелеными и густыми.

Меня теперь сложно было удивить, но, увидев название книги, я поняла, что чувствовала Эффи, когда сердце замирало у нее в груди. Должно быть, я побелела, потому что Трей отнял у меня горох и усадил на диван. У нас было четверо парней, и я полагала, что уже повидала все, от чего сердце может остановиться. Я ведь уже вырастила старших, и они ушли из этого дома вполне живыми, и даже без особых шрамов.

Трей вложил книгу мне в руки.

— Пора кормить скот, — сказал он и ушел.

Новенькая книга поскрипывала в руках. Я открыла ее, погладила страницы, белые и крепкие, как яблоко внутри. Пахло от нее чем-то сладким, а не как от старых книг — плесенью. Странно было смотреть, как возвращается твое прошлое. С той ночи в хижине, проведенной вместе с Эффи, я никогда не произносила имени Сигне Хаген.

Я не называла его даже Трею. Он вернулся через час, прислонился к косяку тощей спиной и посмотрел на меня весело, как всегда.

— Ты ее прочел?

— Ну, дорога домой дальняя. — Он улыбнулся. В глазах его танцевал все тот же огонек, что и много лет назад. — Странно, что Эффи рассказывает мне твою историю после стольких лет.

Я захлопнула книгу:

— Почему ты думаешь, что это моя история? В ней нет никакой Мэйбл.

— Что ж, давай посмотрим. — Трей сел рядом со мной, вытянул ноги и заложил руки за голову. — Эта девочка, Эффи, сбегает из Дома милосердия вместе с другой девочкой, которая спасает ей жизнь и уходит в лесную хижину. — Он оглядел наш дом. — В принципе, похоже.

— Это вовсе не значит, что мы должны говорить об этом.

— Пожалуй, задавать подобные вопросы жене после девятнадцати лет брака это слишком.

— Да уж, пожалуй!

— Ну и хорошо.

— И дети никогда не узнают.

— Есть, мэм! — Трей обнял меня за плечи.

Сумерки согрели комнату, моя голова лежала у него на груди, я слушала тихое биение сердце и смотрела в окно.

Наша любовь вышла очень простой. Я ее не искала. Первые несколько лет, что я прожила с цыганами, я не поднимала головы и делала, что мне говорили. Я была им благодарна и не хотела ничего испортить. Но если я поднимала голову, всегда замечала, что Трей мне улыбается. Он помогал с работой, гадал мне и смешил. Я никогда в жизни так не смеялась. А любовь просто к этому прибавилась.

Когда мы поженились, ему исполнилось восемнадцать, а мне двадцать один. Какое-то время мы еще жили в дороге, но мир менялся так быстро, что скоро уже некуда было поставить фургон, чтобы тебя не согнали с криками про частную собственность. Мы взяли деньги, полученные от матери Эффи, выстроили этот домик и стали разводить скот. Вообще, я отдала эти деньги Марселле и Фредди, думая, что их с трудом хватит, чтобы отплатить мое проживание с ними, но они просто зашили их в матрас и хранили для нас.

Не знаю, почему я тогда заплакала. Может, дело в книге, в которой было заключено мое прошлое, или в воспоминаниях о том, как была добра ко мне семья Трея. Но я разозлилась на себя из-за этих слез и попыталась встать.

Трей удержал меня:

— Это было очень давно. Ты была ребенком, Мэйбл. Никто тебя не винит больше. И ты тоже перестань.

Но я расплакалась еще горше, содрогаясь всем телом. Хорошо, что двое младших сегодня остались у Марселлы и Фредди. Я никогда не плакала перед детьми.

Трей молча обнимал меня, пока я не выплакалась. Потом, шлепнув себя по коленям, я встала, радуясь, что у меня есть дело — горох.

— Мы остались вдвоем на целый вечер, и я умираю от голода. Хватит об этом. — Я махнула рукой в сторону книги, лежавшей на диване.

Я не рассказывала мужу про Эдну, про тот первый побег, про полицейского. Трей ни на кого в этом мире не держал зла. Он даже простил бы укусившую его блоху. Хотя я никогда не смогла бы признаться ему, что я сделала и что сделали со мной, — и я была рада, что он все узнал. Я не удивилась, что он простил меня за все прегрешения, но мне стало легче.

— Сигне — красивое имя, тебе идет.

— И Эффи так сказала. Но я не стану снова менять имя.

— Да я и не хочу. Просто знай, что твое настоящее имя мне тоже очень нравится.

Снова брызнули слезы, и я отвела его руку.

— Хватит! — сказала я и поставила на огонь кастрюлю.

Позже, когда Трей заснул, я выскользнула из постели. Книга Эффи стояла на полке. Я сунула ее под мышку, вышла из дома и направилась к большому камню на заднем дворе. Обычно с него прыгали дети, царапая и разбивая свои многострадальные колени. Я залезла на гладкий камень, свесила с него ноги. Воздух все еще был теплым. Я посмотрела на полную луну. Ведь это просто кусок ледяного камня, который каким-то образом заливает мир молочным светом. Эта луна видела, как мы с папой стреляем в койотов, как я прыгала с крыши, как я потеряла Эдну, как я убежала с Эффи. Под этой самой луной я выбросила младенца в реку, эта луна появилась на небе через несколько часов после маминой смерти. Крепкий,надежный шар. Может быть, и папа теперь на нее смотрит. Ему сейчас должно быть шестьдесят девять лет.

То и дело шлепая комаров, я открыла книгу и пролистала ее до конца. Если Трей без труда нашел книгу Эффи, папа тоже может ее найти. Мне всегда было стыдно за то, что я отказалась от его имени. Этой историей он вряд ли будет гордиться, но, по крайней мере, в ней было мое имя. Оно сохранилось навсегда вместе с памятью о маме.

Я посмотрела на обложку: «Эффи Тилдон. Дом милосердия». Хорошо, что я рассказала ей о себе. Ее имя тоже запомнят. Я рисковала собой, чтобы вернуть ее семье, — и это был единственный бескорыстный поступок в моей жизни. Даже Эдну я отпустила ради себя. Я любила ее, а сделать что-то для того, кого ты любишь, — тоже эгоизм.

Подняв лицо к небу, я почувствовала холодные лучи лунного света и коротко помолилась за Эффи, прежде чем вернуться домой.

Этой ночью мне снились странные создания, крылатые и исполненные очей. И когда они расправили крылья, их перья заколыхались подо мной, как темная вода в глубокой бездне.

На ее поверхность поднялась Эффи. Она выглядела в точности так, как в первый день, когда я увидела ее в прачечной Дома милосердия. Она улыбнулась, я коснулась ее мягкой щеки, но крылья созданий охватили ее и увлекли прочь. Осталось только небо, освещенное дрожащим белым светом луны.

Послесловие

В 1891 году в самой высокой точке парка Инвуд Хилл, что на Манхэттене, вырос печально известный Дом милосердия — приют для «нуждающихся и падших женщин». Это было зловещее массивное здание, растянувшееся на всю вершину холма. Женщин, заключенных в нем, невозможно было увидеть через зарешеченные окна спален или душной прачечной, и уж тем более в подвале, куда их запирали за малейшую оплошность. Хорошим считался день, в который никто не ломал себе палец или не обжигал руку кипятком. Женщины стирали, гладили и складывали одежду, их бесконечные дни состояли из тяжелой работы, боли в ногах и мигреней, вызванных сильным запахом газа в тесной прачечной. Они молились, чтобы не заболеть чахоткой и не отправиться умирать в одиночестве в Дом отдыха для больных туберкулезом — еще одно мрачное здание по соседству.

Я стояла на живописном холме, воображая массивное здание, возвышавшееся там когда-то, представляла женские лица, прижавшиеся к решеткам, ярость и решимость, пылающие в женских глазах.

Начиная сбор материала для «Девушек без имени», я ничего не знала о Доме милосердия. Меня зачаровала история жутких ирландских «Прачечных Магдалины» — приютов, которые церковь продавала за миллионы долларов — вместе с кладбищами, полными безымянных могил. Отличный материал для романа.

Но, исследуя этот материал, я выяснила, что такие приюты существовали и в Соединенных Штатах. Первый открылся в Кентукки в 1843 году. К концу века их стало уже двадцать пять. Это были религиозные заведения, созданные якобы для помощи женщинам, их исправления, а также для содержания женщин, осужденных за преступления сексуального характера. В реальности туда помещали женщин и девочек любого возраста за любое «аморальное» поведение. Это были настоящие тюрьмы. И неважно, как они назывались — приютами или прачечными. В этих социально одобряемых заведениях запирали и мучили женщин и детей, пользовались их рабским трудом, а церковь получала миллионы за услуги прачечных и изготовленные заключенными кружева.

Я много часов провела за чтением статей о Доме милосердия, мечтая дать слово и жизнь этим женщинам. Работа продвигалась, и я поняла, что в Ирландии хотя бы вытащили на поверхность коррупцию, царящую в церкви под прикрытием «спасения», а прачечные в Соединенных Штатах, прикрывавшиеся религией, никто никогда не призвал к ответственности. О женщинах, попавших в такие дома, редко говорили и редко вспоминали.

Из историй этих настоящих, живых и смелых женщин родились Эффи, Мэйбл и Луэлла. Я хотела показать, каким пестрым ковром в социальном плане был Нью-Йорк на рубеже веков, с его иммигрантами, многоквартирными домами, цыганами, стоявшими табором в Инвуде, и богатыми представителями Викторианской эпохи, цепляющимися за свои традиционные ценности, которые стремился растоптать новый блестящий век.

Мне хотелось бы объяснить, почему я употребляю в романе слово «цыгане». Его можно счесть оскорбительным, поскольку оно не отделяет рома — этническое образование, изгнанное с родной земли, — от кочевников, которые сознательно выбирают такой образ жизни. Я использовала это слово из соображений исторической точности. Мои персонажи просто не знали о том, что следует употреблять разные слова. Я понимаю, что слово «цыгане» может показаться оскорбительным, и еще раз подчеркиваю, что употребляю его как примету времени и места. Оно никак не отражает моих собственных взглядов на рома.

Я тщательно изучила образ жизни рома в Америке десятых годов прошлого века, чтобы создать персонажей, отражающих реальность, а не унизительные стереотипы и суеверия. Я надеюсь, что я изобразила этих людей — Пейшенс, Трея, Марселлу, Сидни — с уважением и точностью. И, показывая слабости и заблуждения моих героев, я не ставила целью объяснить их бедностью, привилегиями или культурными различиями, а, наоборот, стремилась показать, как на самом деле мы все похожи.

В моем романе эти миры сталкиваются и сплетаются самым неожиданным образом, демонстрируя темную сторону женской судьбы в разных социальных кругах в далеком 1913 году. Голоса Эффи, Мэйбл и Луэллы вторят голосам женщин, чьи истории никто не рассказал, женщин, которые страдали и терпели, — и все-таки выжили.

Примечания

1

Обиходное название пяти центов. — Здесь и далее примеч. ред.

(обратно)

2

Монашеское одеяние, состоящее из туники и пелерины с капюшоном.

(обратно)

3

Американская социалистка, одна из лидеров женского рабочего движения начала XX века.

(обратно)

4

Небольшого размера и обычно круглой формы британский хлеб быстрого приготовления. Выпекается из пшеничной, ячменной или овсяной муки.

(обратно)

Оглавление

  • Пролог
  • Книга первая
  •   1 Эффи
  •   2 Эффи
  •   3 Эффи
  •   4 Эффи
  •   5 Эффи
  •   6 Жанна
  •   7 Эффи
  •   8 Эффи
  •   9 Эффи
  •   10 Жанна
  •   11 Эффи
  • Книга вторая
  •   12 Мэйбл
  •   13 Эффи
  •   14 Мэйбл
  •   15 Жанна
  •   16 Эффи
  •   17 Мэйбл
  •   18 Эффи
  •   19 Жанна
  •   20 Мэйбл
  •   21 Эффи
  •   22 Жанна
  •   23 Мэйбл
  • Книга третья
  •   24 Эффи
  •   25 Мэйбл
  •   26 Жанна
  •   27 Эффи
  •   28 Мэйбл
  •   29 Эффи
  •   30 Мэйбл
  •   31 Жанна
  •   32 Мэйбл
  •   33 Эффи
  • Эпилог
  •   Жанна
  •   Мэйбл
  • Послесловие
  • *** Примечания ***