КулЛиб электронная библиотека
Всего книг - 615526 томов
Объем библиотеки - 958 Гб.
Всего авторов - 243225
Пользователей - 112890

Впечатления

vovih1 про серию Попаданец XIX века

От

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
DXBCKT про Барчук: Колхоз: назад в СССР (Альтернативная история)

До прочтения я ожидал «тут» увидеть еще один клон О.Здрава (Мыслина) «Колхоз дело добровольное», но в итоге немного «обломился» в своих ожиданиях...

Начнем с того что под «колхозом» здесь понимается совсем не очередной «принудительный турпоход» на поля (практикуемый почти во всех учебных заведениях того времени), а некую ссылку (как справедливо заметил сам автор, в стиле фильма «Холоп»), где некоего «мажористого сынка» (который почти

подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
медвежонок про Борков: Попал (Попаданцы)

Народ сайта, кто-то что-то у кого-то сплагиатил.
На той неделе пролистнул эту же весчь. Только автор на обложке другой - Никита Дейнеко.
Текст проходной, ни оценки, ни отзыва не стоит.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Влад и мир про MyLittleBrother: Парная культивация (Фэнтези: прочее)

Кто это читает? Сунь Яни какие то с культиваторами бегают.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Влад и мир про Ясный: Целый осколок (Попаданцы)

Оценку поставил, прочитав пару страниц. Не моё. Написано от 3 лица. И две страницы потрачены на описание одежды. Я обычно не читаю женских романов за разницы менталитета с мужчинами. Эта книга похоже написана для них. Я пас.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
kiyanyn про Meyr: Как я был ополченцем (Биографии и Мемуары)

"Старинные русские места. Калуга. ... Именно на этой земле ... нам предстояло тренироваться перед отправкой в Новороссию."

Как интересно. Значит, 8 лет "ихтамнет" и "купили в военторге" были ложью, и все-таки украинцы были правы?..

Рейтинг: -1 ( 2 за, 3 против).

Властелин рек [Виктор Александрович Иутин] (fb2) читать онлайн


Настройки текста:



Виктор Александрович Иутин


УДК 821.161.1-311.6

ББК 84(Рос)

И94


Знак информационной продукции 12+

ОБ АВТОРЕ

Виктор Александрович Иутин родился 29 июня 1992 года в украинском городке Казатин, куда его семья бежала из охваченного войной Приднестровья. Детство и юность будущего писателя прошли в городе Тирасполь.

Еще в школе Виктор увлекался историей, коллекционировал книги о русских царях, интересовался их генеалогией, а в девятом классе, под влиянием только что прочитанного «Тихого Дона» М.А. Шолохова, задумал написать свой первый роман — о Гражданской войне в Бессарабии. В нем должно было рассказываться о непростой судьбе этого края в 1918–1921 годах, когда Тирасполь, родной город Виктора, переходил из рук в руки — им поочередно владели немцы и большевики, румыны и петлюровцы, французы, поляки и белогвардейцы. Но в ходе работы над произведением Виктор понял, что не сможет в должной форме осветить эти события и потому отложил написание книги на неопределенный срок.

В 2009 году Виктор поступил в Санкт-Петербургский Политехнический университет на специальность «Издательское дело и редактирование». Уже тогда, совмещая учебу и игру в рок-группе, Виктор пробует написать повесть о самарском губернаторе Иване Львовиче Блоке, убитом революционерами в 1905 году. В планах Виктора эта повесть должна была стать частью романа о Гражданской войне в Бессарабии, но так и осталась лишь на страницах черновика. Сам роман за годы учебы в университете множество раз переписывался заново, но работа над ним откладывалась вновь. По состоянию на 2021 год роман так и остается незавершенным.

В эти же годы, увлекшись монументальной личностью шведского короля Карла XII, главного военного противника Петра Великого, Виктор сделал набросок повести «Северный Голиаф», которая также должна была стать полноценным романом, но планы эти не были осуществлены.

По окончании университета, под влиянием «Проклятых королей» М. Дрюона и «Государей московских» Д.М. Балашова, Виктор задумывает написать цикл произведений о Смутном времени, где главным персонажем хотел изобразить выдающегося полководца Михаила Васильевича Скопина-Шуйского, который в возрасте двадцати с небольшим лет уже одерживал блистательные военные победы и спас целую страну. Согласно плану автора повествование начиналось от времени правления Ивана Грозного, ставшего предтечей великой Смуты. Изначально Виктор не собирался писать об этой эпохе, и без того широко освещенной в литературе, но чем больше он погружался в изучение источников о Смуте, тем яснее понимал, что без изображения царствования Иоанна невозможно в полной мере объяснить поступки героев Смутного времени, от которых зависела судьба целого народа.

Зачастую Иван Грозный изображается в литературе довольно хрестоматийно, в духе А.К. Толстого и Н.М. Карамзина. Этого Виктор в своем романе пытался избежать, и потому основными источниками в работе стали исследования историков Р.Г. Скрынникова и Б.Н. Флори, в течение десятилетий изучавших эпоху Ивана Грозного и широко осветивших концепцию политических событий того времени.

Так началась длительная и кропотливая работа над романом «Кровавый скипетр», продлившаяся более трех лет. Параллельно уже создавалось продолжение романа — «Опричное царство». Несмотря на то, что издательства отказывались принимать рукописи, а окружение Виктора зачастую убеждало его в бессмысленности этого труда, он продолжал заниматься творчеством, по возможности совмещая его с основной работой. Наконец, в 2017 году издательство «Вече» приняло черновую рукопись романа «Кровавый скипетр», и в 2019 году он был издан. Через полгода, в 2020 году, опубликован роман «Опричное царство», который к моменту издания первого произведения был уже написан.

Работа над «Пеплом державы», где показан закат правления Ивана Грозного, началась еще до издания «Кровавого скипетра» и продолжалась два года. В планах Виктора продлить цикл произведений до эпохи царствования Михаила Федоровича Романова. Он желает, таким образом, провести своих героев, воспитанных в темную эпоху Ивана Грозного, через пучину Смуты, к временам, уже не столь отдаленным от России Петра Великого, измененной им навсегда и бесповоротно.

Помимо писательской деятельности, Виктор продолжает заниматься музыкой — он один из основателей и участников электронной группы NISTRIA (https: //vk.com/nistria).

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

РЮРИКОВИЧИ

ИОАНН ВАСИЛЬЕВИЧ — царь и великий князь всея Руси его сыновья: царевич Иван, царевич Федор, царевич Дмитрий


ЗАХАРЬИНЫ

НИКИТА РОМАНОВИЧ — боярин, воевода, глава Боярской думы его сыновья: Федор, Михаил, Александр

ПРОТАСИЙ ВАСИЛЬЕВИЧ — придворный, приближенный царевича Ивана


ГОДУНОВЫ

БОРИС ФЕДОРОВИЧ — боярин, советник государя, приближенный царевича Федора

ИРИНА ФЕДОРОВНА — сестра Бориса, жена царевича Федора

ДМИТРИЙ ИВАНОВИЧ — дядя Ирины и Бориса, глава клана Годуновых


НАГИЕ

АФАНАСИЙ ФЕДОРОВИЧ — боярин, приближенный царя Иоанна

ФЕДОР ФЕДОРОВИЧ — боярин, брат А.Ф.

МАРИЯ ФЕДОРОВНА — дочь Ф.Ф., жена царя Иоанна, мать царевича Дмитрия


МСТИСЛАВСКИЕ

ИВАН ФЕДОРОВИЧ — князь, боярин, воевода, глава Боярской думы его сыновья: Федор и Василий — князья, бояре и воеводы


ШЕРЕМЕТЕВЫ

ЕЛЕНА ИВАНОВНА — жена царевича Ивана, дочь И. Шереметева Меньшого

ПЕТР НИКИТИЧ — сводный брат Елены Ивановны

ФЕДОР ИВАНОВИЧ — боярин, воевода, брат И. Шереметева Меньшого


ГОЛИЦЫНЫ

ИВАН ЮРЬЕВИЧ — князь, боярин, воевода

ВАСИЛИЙ ЮРЬЕВИЧ — князь боярин, воевода, брат И. Ю.


ШУЙСКИЕ

ИВАН ПЕТРОВИЧ — князь, боярин, воевода, глава клана Шуйских

АНДРЕЙ ИВАНОВИЧ — придворный, воевода, родственник И.П.

ВАСИЛИЙ ИВАНОВИЧ — придворный, воевода, брат А.И.


ПРИДВОРНЫЕ

БОГДАН ВЕЛЬСКИЙ — боярин советник и приближенный царя Иоанна

АНДРЕЙ ЩЕЛКАЛОВ — советник государя, глава Посольского приказа

ВАСИЛИЙ ПЕЛЕПЕЛИЦЫН — дьяк, воевода

ДМИТРИЙ ХВОРОСТИНИН — прославленный воевода


ПРОЧИЕ

ИОВ архимандрит Новоспасского монастыря, друг Бориса Годунова

СТЕФАН БАГОРИЙ трансильванский воевода, король Речи Посполитой

ЯН ЗАМОЙСКИЙ — гетман, приближенный Стефана Батория

НИКОЛАЙ РАДЗИВИЛЛ «РЫЖИЙ» — гетман великий литовский

ХРИСТОФОР РАДЗИВИЛЛ «ПЕРУН» — литовский воевода, сын Николая Радзивилла

АНТОНИО ПОССЕВИНО — иезуит, посланник папы римского в Москву

АНДРЕЙ КУРБСКИЙ — князь, воевода, литовский подданный

КУЧУМ — сибирский хан

МАМЕТКУЛ — сибирский царевич, полководец, приближенный Кучума

УРУС — ногайский бий

МАГНУС — датский принц, ливонский король, подданный царя Иоанна

ПОНТУС ДЕЛАГАРДИ — шведский военачальник

ДЖЕРОМ БОУС — английский посол


КАЗАЧЕСТВО

МИХАИЛ ЧЕРКАШЕНИН — атаман донских казаков

ЕРМАК ТИМОФЕЕВИЧ — атаман волжских казаков

БОГДАН БРЯЗГА — есаул, соратник и друг Ермака

ИВАН КОЛЬЦО — атаман волжских казаков

МАТВЕЙ МЕЩЕРЯК — есаул, соратник Ермака

ГЛАВА 1

Над заснеженным Псковом стоит шум и гомон — невиданное доселе строительство развернули здесь воеводы, ожидая Батория! Дополнительно укрепляли каменный пояс стен земляной насыпью, копали рвы, огораживали их тыном.

Ратники и горожане (много было и чужих, что бежали из разоренных поляками деревень) работали неустанно. Изнуренные лошади, спотыкаясь и скользя, тянули по вытоптанному до слякоти снегу лес. Нестройно стучали топоры. Мужики, несмотря на мартовский холод, рубили в одних нижних рубахах, насквозь пропитанных потом. В открытые ворота все приезжали и приезжали возы с припасами, порохом, разобранными пушками. Дьяки в изгвазданных грязью сапогах сновали всюду, делали подсчет привозимых запасов, численности прибывших ратников, расписывали людей по местам. Не дай бог, где-нибудь ошибиться — у воеводы Шуйского каждый человек, каждая крупица пороха, каждое зерно хлеба в амбарах на счету!

Иван Петрович Шуйский с воеводой Василием Федоровичем Скопиным-Шуйским выехали понаблюдать за ведущимися работами. Скопин-Шуйский указал плетью на деревянные башни, сооруженные рядом с каменными для дополнительной защиты. Задрав голову, Иван Петрович глядел сумрачно, кивая тому, о чем говорит сейчас Скопин-Шуйский.

На той башне, подле которой стояли воеводы, работал Михайло. Разогнув спину, он убрал с лица мокрую прядь и отдышался. Здесь, на вершине стены, обдуваемой злым ветрам, был виден весь город, и Михайло, не выпуская из рук топора, невольно залюбовался раскинувшимся перед ним видом. Дома грудились тесно друг к другу, белые кровли колоколен и храмов возвышались всюду. Шум ремесленных домов, гомон посада и торга, сейчас, с прибытием сотен беженцев ставшего еще более обширным, слышался даже здесь, на высоте. Город окружал дополнительный пояс каменных стен, меньший, чем тот, крайний, на котором работал сейчас Михайло. На возвышении хорошо виднелся отсюда каменный бастион древнего кремля, увенчанный куполами Софийского собора. Да, не сравнится Псков с теми крепостями, в которых Михайло успел побывать, но он все еще помнил непобедимое войско Ба-тория, помнил пылающие города и подумал — неужто здесь выстоим? А ежели победим? Но сейчас в это верилось слабо. Схватив топор поудобнее, Михайло, превозмогая растекшуюся по телу свинцовую усталость, вновь принялся за работу.

А Иван Петрович, тронув коня, двинулся дальше. Тут князь, опомнившись, тряхнул головой — понял, что на какое-то время, погрузившись в свои мысли, перестал слушать доклады соратника. На то были причины — сегодня утром доставлено было ему послание из дома, в коем сообщалось, что жена его прежде времени выкинула дитя. Снова вынужден он переживать гибель своего дитяти. Снова! За что сие наказание? Неужто Господу не угодно, дабы князь Шуйский продолжил свой славный род?

— Как мыслишь, Иван Петрович, выстоим? — вопросил вдруг Скопин-Шуйский, ведущий своего коня бок о бок с конем старшего родича и с обожанием глядя на князя.

— Не ведаю, — сумрачно ответил Иван Петрович. — Одно знаю — ежели Баторий Псков возьмет, почитай, война проиграна. Он уже так осильнеет, что его уже ничем не cокрушить будет. Потому и вгрызаемся в эту землю, как можем…

Он вновь обернулся, глянул на деревянные башни, поглядел вокруг и довольно кивнул, лишний раз подивившись размаху ведущихся работ.

— Даже вот ради них… — Он указал на трудящихся мужиков и посильно помогающих им ребятишек и баб. — Ради них стоять и биться будем. А там, ежели даст Бог…

И позже, вечером, в избе своей, когда сменил испачканное брызгами грязи платье на домашний легкий кафтан, он стоял на коленях перед иконами и молвил:

— Ежели неугодно тебе, Господь, дать мне сына, так дай мне сил! Дай мне отстоять древний Псков, не оставь нас. Заступись, Господи! Вложи силу великую в оружие наше, обращенное против врагов земли нашей!

В дверь робко заглянул слуга, смутился, увидев склонившегося перед киотом князя. Полуобернувшись, Иван Петрович произнес:

— Молви!

— Воеводы к тебе, княже…

— Зови, — вставая, приказал князь. Младшие воеводы Плещеев-Очин и Лобанов-Ростовский снова прибыли доложить о строительных работах во вверенных им участках города — надлежало принять. Отогнав охватившие его уныние и усталость, Иван Петрович встретил воевод и вместе с ними присел за стол, приготовившись внимать и указывать. Был недоволен — слишком медленно протекали работы. Сведя брови, вопросил:

— К лету успеем все достроить?

— Людей не так много, — возразил Плещеев-Очин, — нам бы к осени успеть…

Плохо! сказал Иван Петрович. Плохо! Буду просить государя прислать еще людей. Ежели будет такая возможность. Баторий ждать не станет…

С тем и отпустил воевод.

А утром следующего дня в Псков с несколькими сотнями казаков прибыл атаман Михаил Черкашенин. Встретившись с Иваном Петровичем, они крепко пожали друг другу руки — помнили друг друга со времен Молодинской битвы. Атаман, оглаживая поросшее седой щетиной лицо, взирал с восхищением на размах строительства.

— Знатно ты все устроил здесь, князь! Сразу видно, доброму воеводе поручено сие непростое дело!

— Да, токмо рук не хватает, — протянул недовольно Шуйский.

— Подсобим, — кивнул Черкашенин и, обернувшись к Ивану Петровичу, молвил со светлой и доброй улыбкой:

— По зову самого Господа пришел я сюда на защиту Русской земли. Знай, князь, что мне, видать, быть тут убитым, а Псков устоит — вот долг мой, к коему призвал меня Господь! Так и будет…

— У меня тут каждый ратный на счету. Так что береги себя, — невозмутимо отверг Шуйский. — Нам всем тут устоять надобно. Так и город защитим.

— Защитим, — уверенно подтвердил, кивнув, донской атаман.

* * *
Анне многое пришлось пережить за минувшую зиму. Несчастья и лишения обрушились на нее разом, да так, что даже Архип не ведал, оправится она от хвори или нет…

После разгрома отряда Кмиты Архип, благодаря воеводе Бутурлину найдя дровни, повез дочь и внуков в Троицс-Болдин монастырь под Дорогобужем, переждать череду проливных дождей. Туда же стремились толпы из разоренных литовцами деревень. По дороге пришлось ему поведать дочери о смерти Белянки, и, узнав об этом, Анна, и без того ослабленная после жутких родов и плена, лишилась последних сил. Полуживую, Архип привез ее к Троице-Болдинской обители…

На подворье было не протолкнуться — гудящая, стонущая толпа валила в раскрытые ворота; люди влачили на себе какие-то узлы с пожитками, ревущих детей, полуживых стариков. Где-то уже пихались, дрались, откуда-то сыпались проклятия, слышался женский вой. Братия не справлялась, размещали людей даже в соборах и амбарах, кормили скудно.

Из последних сил Архип с семьей дотащились до амбара, где уже битком было набито людей. Отовсюду слышался шелест голосов, чей-то натужный кашель, чьи-то сдавленные рыдания, в воздухе витал тяжкий дух десятков немытых тел… Разместились в темном углу, подальше ото всех. Постелив зипун прямо на солому, Архип уложил больную Анну и сам начал выхаживать. Матвей и Василий, прижавшись друг к другу, с испугом глядели на мечущуюся в беспамятстве мать, на хлопотавшего над ней деда.

— Не бойтесь, сынки мои, — успокаивал внуков Архип и, ложась спать, охватывал их с двух сторон и прижимал к себе. Просыпаясь среди ночи, слушал дыхание спящей Анны, заглядывал в личики безмятежно спящих на его груди внуков, и даже в этом холодном зловонном амбаре ему становилось порою радостно и спокойно на душе, что сейчас они все рядом. Лишь бы Анна поправилась…

Архип глядел мрачно на больную дочь и думал о том, что остаться здесь надолго никак нельзя, иначе скоро ударят морозы и везти слабую здоровьем Анну и маленьких детей в лютые холода очень опасно. Надобно ехать в Мещовский монастырь, где он провел год после смерти Белянки…

О том Анне, с коей он даже не успел толком поговорить, еще надлежало рассказать. О том, как вез зимними дорогами гроб с телом Белянки в тот монастырь, видя в ночи горящие глаза волков, как не спал и не ел, только на ямах менял лошадей и гнал дальше, лишь бы успеть побыстрее предать тело супруги земле… Иной раз волки подходили совсем близко — он видел мелькающие среди сугробов быстрые тени хищников и все сильнее погонял коня.

— Выноси, родимый! Спасай!

Думалось тогда, что не успеть, что стая обложит со всех сторон — и смерти не миновать. Он оглядывался на колышущийся в дровнях укрытый заиндевевшей рогожей гроб и, закусывая до крови губу, молился и все яростнее стегал коня. Скорее! Скорее!

Когда ранним утром изможденный конь, уже хромая, въезжал на заснеженное подворье Мещовского монастыря, Архип едва стоял на ногах. Завидевшая его издалека братия тут же подбежала, монахи подхватили его на руки, стали распрягать коня…

Архип очнулся в келье уже вечером того же дня, когда отоспался и поел горячего густого варева. И тогда к нему зашел один из монахов. Не сразу, но Архип узнал его — именно он выхаживал десять лет назад заболевшую в дороге дочь Архипа, Людмилу, когда преодолевали они тот страшный и долгий путь из Новгорода в Орел. Этот же монах и отпевал Людмилу тогда…

Оказалось этот монах, отец Паисий, уже несколько лет был игуменом Мещовского монастыря. Он поседел, стал будто суше, и вместе с тем во взоре его и голосе появилась какая-то неведомая сила, заставлявшая беспрекословно ему подчиняться.

— Помню тебя, кузнец, — молвил Паисий, глядя своими выцветшими холодными глазами на Архипа.

— Где… она? — вопросил Архип, с усилием привстав со своего лежака.

— Ожидает, когда сможешь ее похоронить.

— Просила возле дочери…

— Ведаю. Иначе не вез бы ты ее так далеко.

Архип сокрушенно повесил голову, и когда Паисий развернулся, дабы покинуть его, он молвил монаху вслед:

— Отче, дозволь остаться…

— Тебя никто не гонит, сын мой, — остановившись, ответил игумен.

— Нет… я бы… хотел навсегда остаться…

Паисий медленно развернулся и пристально взглянул на Архипа.

— Решил оставить мирскую жизнь?

— Не ведаю, как дальше без нее, — прошептал Архип с навернувшимися на его глаза слезами. Взгляд Паисия был неумолим. Погодя, он ответил:

— Живи, сколь захочешь. Работы для послушников всегда хватает. А там и поглядишь сам, готов ли ты…

— Благодарю, отче, — ответил Архип, склонив голову.

Следующим утром он помогал монахам долбить мерзлую землю рядом с потемневшим от времени деревянным крестом — могилой Людушки. Затем молча глядел, как монахи спускают в черную яму гроб Белянки, откуда вскоре послышались глухой тяжкий стук и шуршание осыпавшейся на деревянную крышку земли. И тишина. Архип, в расстегнутом зипуне, накинутом на черную рясу, стоял подле могилы, закрыв глаза. «Добралась, любушка. Довез тебя, как ты и хотела», — подумал он.

— Ты ступай, мы сами дальше, — молвил один из монахов, взяв в руки лопату…

Архип пожертвовал обители все серебро, что осталось у него, отдал на нужды монастыря коня и дровни. Хотел сдать и саблю, но Паисий, вновь что-то словно почуяв, отверг это:

— Пока не дал ты монашеского обета, пусть будет при тебе, сыне…

Архип постепенно привыкал к новому жизненному укладу — к ежедневным службам, что начинались чуть свет, к скудному быту и скромной пище, к работам, чуждым ему и тяжким поначалу. Обычно Архип занимался уборкой, вычищая и скобля полы, либо прислуживал в трапезной, разносил братии еду и отмывал после них ложки и посуду. Он старался грамотно молиться, силясь погрузиться всеми мыслями в то, о чем просил Бога, в свободное время читал (хоть и медленно, по слогам) Священные Писания, интересовался знахарством, занимавшем его давно — начал вскоре разбираться в целебных травах, кои летом отправлялся собирать в лес…

Но самое главное — он выдерживал обет молчания. Отец Паисий сказал, что это поможет лучше понять себя…

Шло время, и Архип, силясь изгнать из себя все, что связывало его с внешним миром, понял однажды, что ни молитвы, ни тяжкая работа послушника, ни молчание не дают ему душевного спокойствия. Он много думал об Анне, о внуках, о Белянке, к коей каждый день наведывался и подолгу стоял возле могилы. И чем дальше, тем сложнее становилось все это принять. И ни Бог, ни его самозаточение не спасали от этого. А когда он узнал, что литовский отряд вторгся в смоленские земли, он, не раздумывая, отправился к Паисию, упал перед ним на колени и сказал:

Огне, прости меня, недостойного послушника. Но не могу остаться в стороне, когда враг на землю вступил, где живет дочерь моя с детьми.

А Паисий кивал утвердительно, словно предвидел это.

— Ступай, сыне. Да хранил тебя Бог…

Архип горячо, с благодарностью поцеловал его крепкую узкую длань…

Взяв своего коня, Архип вмиг добрался до Дорогобужа, где стоял полк воеводы Ивана Бутурлина. Он подоспел к самому началу сражений…


…Вскоре оставаться в Троице-Болдинском монастыре стало нельзя — выяснилось, что кто-то из беженцев умер от чумы, и люд, страшась заразы, повалил прочь дальше, в глубь страны. Анна только-только начала приходить в себя. Найдя теплые одежды, замотав в них дочь и внуков, Архип отправился в уже родную для него Мещовскую обитель…

И вновь Архип гнал коня по заснеженной дороге, и первые ноябрьские морозы, грозившие вот-вот ударить, спешили следом за ними, едва не наступая на пятки…

На подворье Мещовского монастыря, когда Архип остановил взмыленного коня, Анна, еще бледная, с провалившимся в черные круги глазами, сойдя с дровней, тут же, шатаясь, побрела на погост. Архип кинулся следом и, придерживая дочь за руку, привел ее к могилам Людмилы и Белянки. Издали, сидя в дровнях, замотанные в одежу по самые глаза, Матвей и Васенька наблюдали, как их мать упала на колени перед двумя заснеженными могилами и, закрыв лицо руками, разрыдалась во весь голос. Архип с опущенной головой стоял рядом, мял шапку в руке…

Позже Архип, кланяясь игумену Паисию, молил его позволить Анне и детям остаться на время в монастыре, хотя бы до весны, рассказал ему о разорении их имения, о болезни дочери. об их нелегком пути. Паисий, кивая, отвечал:

Много люда прошло через нашу обитель минувшей осенью. Пусть дочь твоя и внуки останутся. Здесь они в безопасности.

— Благодарю тебя, отче, — падая перед игуменом на колени. произнес Архип.

А ты сам что делать намерен?

Архип поднял глаза и отвечал прямо, не вставая с колен:

— Воевода Иван Бутурлин, у коего я числюсь в ратных, велел мне возвращаться тотчас, когда устрою дочь и внуков… Людей ему не хватает… Надобно ехать… Утром отправлюсь… Благослови, отче…

Игумен Паисий вознес руку, перекрестил ею Архипа троекратно и молвил:

— Да благословит тебя Бог на ратный труд, сын мой. Буду молиться за тебя…

* * *
— Послы наши, государь, до последнего готовы терпеть пренебрежение со стороны короля Стефана, который перед ними не снимает шапки, не встает и не спрашивает о твоем здоровье. Они даже готовы, как ты и велел, терпеть укоризны, брань и побои, лишь бы добиться желаемого тобой мира…

Бояре и окольничие, сидящие по лавкам, государь и наследник, восседающие на своих почетных местах, пристально глядели на Щелкалова, склонившегося к стольцу с грамотами. Впервые, казалось, дьяк, докладывая царю и его ближней думе о посольских делах, робел — переминался с ноги на ногу, кряхтел, кашлял, силился придать голосу своему большей уверенности. Вероятно, дела действительно были плохи. А ведь недавно Щелкалов подвернулся под горячую руку — из-за очередных провалившихся переговоров с Баторием Иоанн выплеснул на него весь свой гнев: срывая голос и брызжа слюной, топая ногами, кричал, что ежели Щелкалов снова отправит на переговоры худых послов, то царь сживет Щелкалова со свету и не оставит никого в живых из его рода. Говорят, дьяк долго болел после того. Но, устрашая главу Посольского приказа, вряд ли можно было склонить упрямого Стефана к переговорам.

— Но тяжело добиться мира, когда другие желают войны! — читая, вскинул на Иоанна свой взгляд Щелкалов. — Послы наши сообщают, что в январе в Польше собрался сейм, где приняли литовские и польские паны решение увеличить поборы по всей стране, дабы король вновь великое войско собрал и шел на земли твои. Ян Замойский, ближайший советник короля, говорил перед всеми, что Стефан не оставит нам, московитам, важных ливонских гаваней и обещал нанести нам такой удар, чтобы у нас, мол, не только перья снова не выросли, но и плеч дабы у нас не было!

Нет в думной палате привычного гула возмущения и споров о том, как и что следует делать далее. Молчит и царь, потухшим взором глядя куда-то поверх седоватой головы Щелкалова. Польская и литовская знать, воодушевленная победами, готова обобрать своих крестьян и купцов еще больше, дабы собрать новое войско. А Иоанн помнил созванный им в начале зимы Земский собор, где собрал он всех служилых людей, дабы принять совместное решение о дальнейших действиях. Он как бы умывал руки от бедствий, что несло на его земли нашествие Батория, хотел разделить с народом бремя ответственности за то, что Россия готова была отказаться от всех захваченных в этой войне земель, дабы добиться мира. Земель, обильно политых русской кровью за прошедшие четверть века. Но им, служилым людям, коим война эта принесла только разорение, какое было дело до этих самых напрасных жертв? Иоанн тоже хорошо это понимал.

«Вся земля просит тебя, государь, заключи мир. Больше того, что есть, с наших сел не возьмешь, против сильного господаря сложно воевать, когда из-за опустошения наших вотчин не имеем, на чем воевать» — гласило решение собора, и Иоанн уже тогда понял, что проиграл окончательно, ибо в стране не осталось никого, кто был бы сторонником продолжения войны.

Первым тишину прервал седобородый Иван Мстиславский. Он поднялся с места, опираясь на посох, и молвил:

— Что говорить о мире? За минувшую зиму литовцы сожгли Холм, Старую Руссу, в окрестных деревнях множество людей посекли, иных забрали в полон. Шведы в Эстляндии берут одну крепость за другой… Ныне Великие Луки потеряны, и тем самым Баторий вбил железный клин в нашу землю, и ныне Псков и Смоленск будут под ударом. Пока не отодвинут нас от моря Свейского, так и будут давить и бить. Шведам осталось лишь Нарву взять, Орешек и, почитай, Новгород у них в руках окажется. Ежели Псков не выстоит, северные земли мы потеряем навсегда. Велика ненависть к нам, а мы слабы, и никто не поступится, пока до Москвы не дойдут и всех нас не изничтожут, отберут все наши города и богатства земли нашей…

— Так что же делать? Москву добровольно отдать? — выкрикнул раздраженно со своего места Богдан Вельский. Матерый боярин пропустил мимо ушей сказанное государевым любимцем. Пристально глядя на Иоанна, он продолжил:

— Соберем, государь, всю оставшуюся силу и будем биться. Укреплять надобно Псков и Новгород…

— А Нарва? — выглянув через рядом сидящих Дмитрий Годунов.

— Нарве, боюсь, не выстоять, — ответил Трубецкой и с сожалением покачал головой.

Иоанн склонил голову, помолчал некоторое время, затем молвил устало:

— Воевать надобно. И я бы воевал и сам возглавил рать. Но где взять эти силы?

Он поднял голову и добавил уже громче:

— Потому велю отправить к Стефану самых богатых языком послов вновь! Пущай молвят от моего имени, что готов я отдать ему всю Ливонию, мной завоеванную. С ними и Дерпт, и Феллинн, и Пернау…

Скорбно опустив голову, Иван Мстиславский тяжело опустился на скамью. Когда-то, в начале войны, он брал эти города и видел, как умирали тогда русские воины, с именем государя на устах отправляясь в бой. Все было напрасно…

— Но Нарву, — молвил государь и тут же осекся, словно у него перехватило дыхание. Царевич, обернувшись к нему, с тревогой поглядел на отца. Переведя дух, Иоанн проговорил: — Нарву отдавать не велю. Чем угодно для мира поступлюсь, но этот выход к морю… Не отдам!

Он поглядел тяжело на Мстиславского и добавил:

— Твоих сыновей, князь, ставлю во главе пяти полков, что стоят путях к Москве. Велю им держать войско в кулаке и без приказа не вступать в бой…

На том и окончилось собрание. Привычно решение государево — держать основное войско подле столицы, дабы можно было в любой момент противостоять и ляхам, и шведам, и татарам, любой ценой добиваясь столь необходимого мира.

ГЛАВА 2

Петр Никитич Шереметев с толпой вооруженных слуг, словно хозяин, въезжал в имение своего дяди — Федора Васильевича. Дворовые, зная Петра в лицо, не посмели его остановить.

Гордо задрав опушенный первой светлой порослью подбородок, Петр осмотрел двор, усмехнулся чему-то, придирчиво поглядел на смущавшихся девок. Спрыгнул с седла и, уперев руку в бок, медленно стал шагать к терему, вытягивая вперед ноги в щегольских красных сапогах. По пути, приобняв одну из приглянувшихся ему девиц, он шепнул ей на ухо:

— Скажи мне, есть ли здесь у вас приказчик?

— Я здесь, — ответил за девицу вышедший из толпы дворовых седовласый жилистый старик. Мягко отстранив девицу, Петр, улыбаясь, словно довольный лис, поманил его рукой.

— Ты-то мне и нужен. Пойдем…

Уже год Федор Васильевич Шереметев находился в польском плену. И, как надеялся Петр, он сдохнет там от лишений и голода. Еще несколько лет назад Федор Васильевич не чурался раздавать племяннику тяжелые затрещины (навсегда запомнил Петр, как в шутку хотел стащить саблю дяди, и тот так больно настучал по голове, что и на следующий день в глазах все кружилось и двоилось). Все эти годы Петр пытался понять, за что его презирает родной дядя, чем провинился перед ним несчастный ребенок-сирота?

А теперь Петр решил, что вправе распорядиться имуществом Федора Васильевича, как ему захочется. Во-первых, он желал отомстить за годы унижений своему дяде, а во-вторых Негр пока был единственным взрослым мужчиной в семье Шереметевых. А ведь Негр действительно считал себя взрослым! Как-никак семнадцать лет исполнилось! Уж успел мыльником на последней свадьбе государя отслужить! И сколь еще впереди!

Негру было недосуг копаться в бумагах, где описывалось имущество Федора Васильевича — для этого он привез своих приказчиков. Вооруженные ратники, что пришли вместе с Петром, выгребали из кладовых сундуки с тканями, посудой, оружием, тащили иконы. Закинув ноги в своих великолепных червленых сапогах на обеденный стол, Петр думал о том, что все складывается для него как нельзя удачно.

Он по-прежнему жил в имении покойного отчима своего, Ивана Шереметева Меньшого, хотя и мечтал уже съехать оттуда в свой терем (от покойного отца ничего не осталось, имение отобрано было государем как у изменника). С Еленой, родной дочерью Ивана Меньшого, он лишь с годами нашел общий язык, радел он за нее, как за родную сестру, и Федю, младшего брата Елены, любил всем сердцем. Сыновью любовь питал он и к их матери, Домне Михайловне. Правда, в последние годы она совсем ослабла от болезни, не оправившись до сих пор от гибели мужа…

Все изменил случай, и Петр считал, что перед ним вскоре будут открыты все двери. В прошлом году боярин Никита Романович Захарьин выдал свою дочь Анну замуж за князя Ивана Троекурова, родного племянника Домны Михайловны. На правах родича он, со своим старшим сыном Федором, зачастил в гости к Домне Михайловне. Петр поначалу не знал, о чем они говорят за закрытыми дверями, не знала и Клена, все пытавшаяся подслушать…

Но Федор, сын боярина Никина Захарьина, сам вскоре вышел к Петру, обнял его за плечо, спросил про службу для приличия, отпустил какую-то непристойную шутку, а потом, похлопав Петра по груди, сказал главное:

— Хотим мы царевича Ивана женить на Елене. Ты как брат подсоби уж!

— Да я… — оторопел Петр, открыв рот, но Федор, смеясь, отмахнулся:

— Тебе ничего для этого делать ненадобно, кроме как подготовить сестру к смотру невест! Ну и шепни ей, мол, скоро царевич Иван мимо имения проследует, пущай во двор выйдет… Матери не говори! Не дозволит! Ну… ты понял, да? Подсоби!

И, взглянув светло-светло в очи Петру, вновь похлопал его по плечу…

— Я боюсь спросить… Дозволено ли кем-то свыше, дабы вы забирали все это имущество с собой? — прервал его радостные мысли приказчик Федора Васильевича Шереметева. Он растерянно провожал глазами дюжих ратных, что тащили во двор всю многочисленную рухлядь. Вздохнув, Петр медленно скинул ноги со стола, поднялся и неспешным шагом приблизился к приказчику. Старик робко глядел на него, выпучив глаза.

— Ведаешь ли ты, плешивая борода, что господин твой присягнул на верность королю польскому в плену? Слыхал, нет? — тихо спросил Петр, подставив свое ухо к лицу приказчика. Старик закусил губу, опустил глаза в пол. Петр схватил его за бороду и проговорил в самое лицо, багровея от ярости:

— Я, ежели захочу, сожгу тут все к чертям! Внял? А теперь убирайся в свою нору, старая крыса!

Он толкнул старика в стену, тот упал и, пряча голову, уполз куда-то за угол. Оправив ладонью свои волнистые русые локоны, Петр медленно зашагал во двор…

А снаружи вернувшаяся с богомолья жена Федора Васильевича, боярыня Ксения Ивановна, перепуганной курицей металась вокруг набитых рухлядью возов.

— Господи! Господи, что это? — причитала Ксения Ивановна. — Господи! Отдайте! Отдайте! Что же это?

Но, увидев спускающегося с крыльца Петра, побледнела вмиг и, пошатнувшись, едва не рухнула на землю.

— Ты? — вымолвила с придыханием она. Петр одарил ее лукавой улыбкой и вскочил на своего коня.

— Вор! Тать! Нет, хуже вора! Пока хозяина нет, все вынес, пес! Как ты…

— А ну-ка, замолчи, матушка, пока хуже не стало! — прервал ее Петр, все так же радостно улыбаясь. — Чай, не обеднеете!

— Ты же нас с голыми стенами оставил, гад! — выкрикнула боярыня, и слезы ручьем брызнули у нее из глаз.

— Скоро я это имение полностью заберу. Тогда и поглядим, как ты ножками топать будешь! — торжествующе бросил ей Петр. — Поехали, молодцы! Засиделись мы в гостях!

Ксения Ивановна упала без чувств тут же. Дворовые бросились к боярыне, захлопотали над ней, подняв тучное тело с земли, понесли в дом.

А Петр Никитич Шереметев был счастлив. То давнее чувство ненависти, которое годами испытывал он к дяде, наконец начало отпускать Петра. Ему не нужна была вся эта рухлядь — хотелось уязвить ненавистного Федора Васильевича. Отчасти Петр надеялся, что дядя вернется однажды домой и увидит свое ограбленное имение. Вот где будет настоящая месть!

А ежели скоро Елена выйдет замуж за царевича… Ох, скорее бы! Скорее!

* * *
Едва было объявлено, что царевич Иван намерен жениться вновь, в слободу потянулись служилые люди со всех уголков, везти своих молодых сестер и дочерей на смотр невест. И все было пышно, торжественно и волнительно, толпы зевак встречали возки, в коих на погляд приезжали первые на Руси красавицы.

И выходил Иван в богатой сряде, сверкающей золотом, и проходил мимо вереницы склонившихся пред ним девиц, и каждой глядел в лицо с легкой любезной улыбкой, каждой дарил на память платок, который ему подавал незаметно идущий рядом слуга. Обряд надобно было соблюсти, хоть Иван уже знал, на кого падет его выбор. Ее глаза и улыбку искал он среди этих чужих ему лиц, боялся не отыскать, но вот из-под чуть наклоненной головы, укрытой сверкающим жемчугом кокошником, взглянули на него исподлобья уже родные ему карие очи. Он ничем не выдал своего счастья, как и прочим, подарил плат и двинулся медленно дальше…

Впервые он увидел ее, когда в окружении братьев Захарьиных верхом проезжал по Москве (на службу митрополита прибыл он тогда вместе с отцом, но государь расхворался в дороге, и Иван, освобожденный от вечного необходимого присутствия на приемах и службах рядом с отцом, решил навестить Никиту Романовича). Хоть и наступила осень, но все еще парило, Москва стояла в пыли. Поначалу показалось странным, зачем Федор Захарьин с братом Александром предложили ему проехать иным путем, мимо палат погибшего воеводы Ивана Шереметева Меньшого. Терем его утопал в садах, и проезжая мимо, Иван не сразу заметил стоявшую у ворот девичью фигуру. Федор Захарьин поворотил коня, поприветствовал девушку, как старую знакомую, попросил напиться. Она тут же исчезла и вскоре вышла с кувшином молока.

— Великому князю изволь дать напиться сперва, сестрица, — хитро улыбаясь, молвил Федор. Девушка, словно ничуть не удивившись проезжающему мимо столь знатному гостю, но раскрасневшись от стеснения, поднесла ему кувшин. Бросив поводья, не отрывая от нее взгляд, Иван принял кувшин, отпил немного и протянул его обратно, вымолвив едва слышно:

— Благодарствую…

— На здоровье, великий князь, — вперив в него испуганнолюбопытный взгляд, ответила она и, опустив взор, попыталась скрыть улыбку. Не сразу Иван понял, что посмеялась она с того, что все усы у него под носом побелели от молока…

Напоив Федора, она тут же скрылась за воротами имения. А Иван так и глядел ей вслед, словно оглушенный…

— Великий князь, едем же дальше? — вопросил подъехавший тут же Федор, а затем начал говорить, что это была Елена, дочь покойного Ивана Шереметева Меньшого, что она ведет обширное хозяйство вместо матери, которая в последние годы очень хворает, и что дети Никиты Романовича знают ее с самого детства, ибо являются дальними родичами.

— Хорошая девка! — протянул Федор, заключая. — Незамужняя, красивая!

— Но-но! — возмущенно возразил Иван. — Девки на подворье порты стирают! А это…

И замолк. А затем сам устыдился с того, что позволил выдать нахлынувшие на него внезапно чувства. Федор ехал рядом с ним и чуть улыбался, глядя перед собой.

С тех пор думать ни о ком не мог более, кроме как о ней. И, находясь в слободе вместе с отцом, присутствуя на приемах и заседаниях думы, тосковал, думая о Елене и страдая. Ежели ему удавалось бывать в Москве, он не упускал случая проехать мимо имения Шереметевых и дважды даже встречался взглядом с Еленой, которая случайно оказывалась во дворе, где решала хозяйские свои дела. Но едва царевич покидал Москву, тоска снова накатывала черной тучей.

На выручку снова пришел мудрый Никита Романович, прибывший в слободу на прием к государю. Не сразу, но Иван осмелился рассказать ему о своей зазнобе, и дядя, выслушав его, кивнул:

— Елена на моих глазах, почитай, росла, как дочерь мне! Ежели ты, сыне, жениться решил на ней, то разве может быть для меня более счастливого дня?

Иван едва сдержал слезы и с благодарностью обнял любимого дядю.

— Объявлю отцу, что намерен жениться, дабы объявил он о смотре невест.

— Среди прочих и она будет, Петр Никитич, брат ее сродный, должен будет ее на смотр привезти. Устроим, великий князь! — со счастливым блеском в глазах говорил Никита Романович.

И кончен смотр, и Иван объявил о своем выборе, и государь не стал противиться решению сына. Тут же начали готовиться к свадьбе, и отыграли ее столь же скромно, как и государеву свадьбу до того.

Сидевшие подле друг друга за столом молодые светились от счастья, смущаясь друг друга. Но ежели Елена замечала, что государь, сидевший по другую сторону длинного свадебного стола, смотрел на нее, она опускала глаза, отворачивалась — не могла выдержать этого тяжелого взгляда ненавистника их рода. Елена хоть и не помнила, как почти вся ее семья попала в опалу, а дядя ее, Никита Васильевич, погиб в темнице, но хорошо знала, что Иоанн не жалует Шереметевых, особенно после того, как другой ее дядя, Федор Васильевич, попал в плен к Стефану Баторию, коему, по слухам, присягнул на верность. Иван и сам видел, как столбенеет Елена от государевых коротких взглядов, и, отринув все приличия, находил под столом ее ладонь и крепко сжимал ее, успокаивая свою невесту.

Уходя с Еленой в спальные покои, где их уже ожидала брачная постель на снопах, Иван едва сдерживал волнение — будто впервые женился. Привычно он дал супруге разуть себя — в темноте глухо звякнули выкатившиеся на пол монеты.

— Не ведаю, что ты сотворила со мной, но в первый же день, как увидел тебя, — обратился Иван к возникшей перед его лицом жарко дышащей тени, но почувствовал, как Елена прикрыла пальцами его уста, дабы он замолчал, и сама начала стягивать с себя свадебный наряд…

Никита Романович в это время сидел за столом в числе почетных гостей. Важный, дородный, с уложенной и умасленной бородой, он восседал на своем месте и искоса поглядывал на присутствовавших тут же Нагих и Годуновых и прятал довольную ухмылку. Теперь, когда Шереметевы стали родней царевича и примкнули к партии Захарьиных, с ним сложно будет тягаться! Один раз их взгляды с Афанасием Нагим схлестнулись, и боярин, увидев, как недобро сверкнули очи государева любимца, любезно улыбнулся ему и, усмехаясь одними глазами, чинно отпил доброго фряжского вина из серебряного кубка…

Архип, как и обещал, сумел весной вернуться в Мещовскую обитель, где его по-прежнему ждала Анна с детьми. Дочь встретила его со слезами на глазах.

— Денно и нощно только о тебе и Михайле думаю, как вы там? Вам война, а мне?

— За меня не беспокойся, донюшка, — улыбался Архип, — врага более и не было видно на Смоленской земле. Так что был я в Дорогобужской крепости в гарнизоне…

Матвей вприпрыжку от радости мчался к деду навстречу, а Васенька, открыв рот, наблюдал, как дед отцепляет от пояса нож и саблю, как, уставший, стягивает пыльные стоптанные сапоги.

Анна все это время жила в отдельной от всей братии келье, работала по возможности кухаркой или же стирала одежу. Но оставаться здесь было уже неможно — Архип решил отвезти дочь и внуков в Орел, к Матрене. Уж она не откажет в заботе, не оставит в беде! Но Анна воспротивилась.

— Вези меня к мужу! Уж полгода не ведаю, живой он иль нет! Да и как найдет он нас в Орле? Нет, молю, батюшка, отвези меня в Псков! — сокрушалась она, со слезами глядя на отца. Архип, сведя брови, глядел на нее сурово.

— Ты в своем ли уме? — выпалил он. — Во Пскове, говорят, война будет скоро, сам король польский туда придет! А ты в Псков, да с детьми? Не бывать тому!

— Да я скоро от мук душевных руки на себя наложу! — выкрикнула в исступлении Анна. Архип недовольно покосился на дверь кельи — лишь бы никто из братии не услыхал этого позора, прозвучавшего в стенах обители!

— До Пскова отсель недели пути! Недели! Куда ты с детьми собралась? — спокойно молвил он, уняв всколыхнувшийся внутри гнев. — Завтра едем в Орел! Все!

Оставив Анну, дабы обдумала все и приняла, Архив отправился к игумену Паисию. Рассказал ему о своем решении, поблагодарил за то. что позволил в трудное время Анне и детям остаться в обители, чем спас им всем жизнь. Паисий отрицательно покачал головой:

— Их спасли Господь Бог и ты. Пусть Его и тебя сами благодарят… А что же ты делать намерен?

— Как отвезу их в Орел, тотчас вернусь в Смоленск, — отвечал Архип, глядя игумену в глаза, — не закончилась еще война, отче…

— Война окончится для тебя, сын мой, когда найдешь душевный покой. Я благословляю тебя. Ты волен сам выбирать свой путь! Но токмо поклянись мне, что, исполняя ратный труд, не обидишь слабого, не поднимешь руки на беззащитного, не отберешь у него ни еды, ни имущества. Кем бы он ни был. Поклянись. И помни, ежели исполнишь свою клятву и захочешь вернуться сюда — двери обители всегда для тебя открыты. Ежели нет… приди и покайся, токмо не губи душу ложью, сие великий грех…

Архип, склонившись, припал губами к руке игумена и прошептал, зажмурив глаза:

— Я клянусь… Клянусь, отче… И всегда буду помнить об этой клятве…

Верхом на двух лошадях Архип и Анна мчались в Орел. Сияя от радости, Матвей скакал на одном коне с дедом, Васенька, покачиваясь в седле, ехал с матерью. Останавливались на ямах с ночевкой, порой ютясь с другими путешественниками в тесной горнице. Тут Архип не расставался с саблей — не дай бог что произойдет!

Но ничего не произошло. До Орла добрались благополучно. На подворье встретила Матрена. Всплакнув, обнялась с Анной, поцеловала детей, разрыдалась на плече Архипа.

— Я уж думала, не увижу вас… А детишки какие уж большие! Внучки мои! Живите у меня, детки! Живите! Одна я в доме осталась, одна!

— А сыновья? Женились? — спросил Архип, заглядывая через изгородь на свой бывший дом, где жил теперь один из сыновей Матрены.

— Младший, Гришка, женился. Уж сына народили зимою! А старший, Леонтий, в иконописцы податься решил, уж года полтора как уехал в Казань учиться сему ремеслу! Вы заходите! Заходите!

Вступали в хату, и Анна жадно оглядывала все с трепетным чувством — спустя столько лет она наконец дома, пусть и не в родном, где живет Гриша с семьей, но все же. И безвозвратно ушедшее прошлое в каждой мелочи — в старом столе у окна, в потемневших от времени иконах, в стоявшей на полках глиняной посуде, в накрытом тряпьем древнем сундуке… Словно ничего не изменилось за прошедшие годы…

— Воевода-то у нас иной! Того отправили куда-то в дальние края. Говорят, сам бежал, чуть не попался на воровстве! — доложила Матрена, поминая о непростых отношениях Архипа с прошлым воеводой.

— Да пёс с ним, — махнул рукой Архип.

— В дом зайдешь к себе? — осторожно спросила Матрена. — Гришка рад будет принять тебя…

— Нет. Не хочу, — жестко ответил Архип, отворотив лицо.

Отмывшись в бане, сели вечерять. Пришли Гришка с молодой женой и мирно спящим на руках младенцем.

— Семеном назвали! В честь брата, доложил Гришка и опустил глаза. Анна почуяла, как заныла внутри старая рана, давно затянувшаяся, но все еще причинявшая тупую, тянущую боль. После измены Михайлы часто вспоминала она погибшего жениха своего и гадала, какой бы была ее семейная жизнь с ним. Наверняка не пришлось бы ей пережить всего того ужаса, что испытала она за последний год…

Выпили, помянули покойных, со смехом вспоминали минувшие годы, сейчас почему-то казавшиеся беззаботными, легкими и счастливыми. Когда заговорили о Белянке, тягостное молчание нависло над столом. По лицу Анны текли слезы, Матрена уголком платка утирала глаза; сдвинув брови, сидел Архип, глядя в темное мутное окно. И лишь Матвей и Васенька дразнили друг друга украдкой, не в силах пока разделить со всеми общую скорбь по незнакомой им бабушке Белянке…

Когда гости ушли и Анна начала убирать со стола, Матрена спросила шепотом Архипа:

— Ты сам как? Надолго?

— Утром уеду. В Смоленск надобно, — покачал головой Архип.

— Стало быть, ратиться идешь? — упавшим голосом произнесла Матрена.

— Стало быть, так…

— И на кого ты Аннушку с внуками оставляешь? Может, останешься? Нужен ты им… На Анне лица нет, худо ей… И ты уйдешь…

— То решено уж, — твердо отверг Архип, — потому и привез к тебе. Ты уж позаботься. Я Михайле отправлю послание в Псков. Расскажу и о литовском набеге, хотя он уж знает наверняка… И о том, что Анну с детьми к тебе направил… Приеду, как смогу… Да и тебе на земле работать — подмога…

Матрена глядела на него с печалью, смахнула со стола невидимые пылинки.

— Не могу тут находиться. Душит словно, — молвил он шепотом и пятерней грубо потер свое лицо. — Не могу!

— Да я вижу. Ты будто с того света вернулся. Постарел, — покачала головой Матрена. — Токмо береги уж себя, слышишь? Ради детей…

Архип, не поднимая взора, кивнул, затем, вставая из-за стола, с теплотой и благодарностью огладил плечо Матрены.

— Не благодари, — улыбнулась она, — вы ж родные мне все. Ведаю, ежели бы с моими детьми была какая беда, и ты, и Белянка бы не отвернулись. Последнее бы отдали.

Когда Архип, повесив голову, направился в закут за печью, где ему было постелено, Матрена поглядела с болью ему вслед и проговорила едва слышно:

— Бедный… Что ж ты его так рано покинула-то? На кого оставила? Мучается… Ты уж береги его. Береги…

ГЛАВА 3

Снова заседает Боярская дума, снова в спорах первейших лиц государства судьба страны, которая, как многим уже тогда казалось, никак не выстоит в плотном кольце врагов. Тем более, когда их становится все больше. Сама дума же с каждым годом редела нещадно — бояре либо стояли по городам, либо гибли в сражениях, и теперь среди старейших членов думы остались лишь Иван Мстиславский, Никита Захарьин и Василий Юрьевич Голицын. Иные недавно заполучили боярское звание — это бывший опричник Федор Михайлович Трубецкой и любимцы государя — Богдан Вельский, Дмитрий и Борис Годуновы. Уже с трудом верилось, что незадолго до введения опричнины, более пятнадцати лет назад, в думе заседало сорок четыре боярина и тринадцать окольничих!

Отправленные по весне в Ногайскую Орду послы Иоанна, намеревавшегося просить военной помощи у бия Уруса, были ограблены и задержаны, как пленники. И теперь стало известно, что Урус привел орду в двадцать пять тысяч воинов, разорил алатырские и коломенские земли, и это притом, что еще несколько лет назад он уже клялся в своей верности и преданности своего народа русским государям. Молвят, к Урусу присоединились азовские и крымские татары.

Шумели от негодования бояре. Царь и наследник молчали, слушали. На Иоанна было тяжело смотреть. Все поражения и беды державы по-прежнему переживал он с великой болью. Усталый, изможденный, он будто утратил свою величавость, с коей обычно представал перед своими подданными. На троне сидел больной старик, нарочно прятавший трясущиеся длани в длинных просторных рукавах своего шитого золотом платья.

— Помнится, Урус уже воевал супротив нас, — молвил Федор Трубецкой, широкий в кости, осанистый, с годами ставший похожим на сытого медведя. — Тогда, когда крымский хан подверг Москву сожжению, он со своими воинами участвовал в походе! И при Молодях на стороне татар немало мурз Уруса полегло! Ныне он бесчестит наших послов и разоряет наши земли! Разве не стоит ему поплатиться за такую дерзость?

— Стоит напомнить ему, как после победы при Молодях волжские казаки захватили и разорили его Сарайчик[1], — молвил со своего места Никита Романович.

Иоанн и сам думал о том. Ногайского бия следовало снова поставить на место. Писать послание, угрожать, для верности снова поднять казаков против ногайцев, дабы устрашить, затем снова снаряжать послов и принуждать Уруса к миру, ибо воевать с ним у России уже не было сил. Иоанн кивком головы согласился со словами бояр, Щелкалову тут же был передано государево решение, и Посольский приказ писал Урусу вскоре:

«Ежели государь прикажет вас воевать казакам астраханским и волжским, они над вами и не такую досаду учинят[2]. Нынче же нам казаков наших унять нельзя».

Отправлено будет тогда же послание и казакам, дабы громили только тех ногайцев, которые находились на Русской земле, вторгаться на территорию Ногайской Орды царь запретит.

На севере тем временем дела обстояли еще хуже. Шведские войска под командованием Понтуса Делагарди в течение нескольких месяцев выбили московитов из Эстляндии. Толпы русичей, ратников и простого люда, беженцев из захваченных врагом крепостей и окрестных селений, уходят в Нарву, последний русский оплот на землях Эстляндии. Но и Нарве, как теперь кажется, уже тоже не выстоять. Об этом сейчас и говорят бояре своему государю. Иоанн сидит недвижно, слушает о скором падении Нарвы. Постепенно гневом возгораются его глаза, на заплывшем нездоровом лице заходила седая борода.

— Помнится, из Нарвы во Псков отвели значительные силы по вашей указке, — обвел он своих бояр недобро искрящимся взором. — Это что же выходит? Так просто отдадим? Один из важнейших портов в Свейском море — отдадим?!

Взятием Нарвы ознаменовались первые победы Иоанна в Ливонской войне. Что осталось от тех побед? Невольно возникли перед глазами тени тех, кто подарил России Нарву — Лешка и Данила Адашевы, Иван Бутурлин, Алексей Басманов… Никого уже давно нет в живых…

— Ляхи, государь, — молвил со своего места Иван Мстиславский, — ежели пойдут на Псков, с королем будет не меньше сорока тысяч воинов. Во Пскове не хватает и тех сил, что там есть. Лишь с Божьей помощью удержим город. Ежели нет, то мы и Новгород потеряем…

— Уж не потому ли ты так говоришь, что в Новгороде твой зять сидит, Ивашка Голицын? — пристально глядя на дородного боярина, молвил Иоанн. Притаился на своем месте и Василий Голицын.

— Иван Голицын — воин, и не о нем пекусь, а о токмо державе твоей, государь, — возразил Мстиславский.

— Он не воин! Из-под Вендена, как баба, бежал, рать погибать оставил! Он так и Новгород оставит! — закричал царь и яростно топнул ногой в остроносом сапоге из зеленого шелка.

Василий Голицын, покрывшись пунцовыми пятнами от стыда, потупил взор.

— Государь, — молвил царевич, опасливо глядя на гневающегося отца, — думаю, князь хотел сказать, что сохранить Псков ныне важнее, чем отстоять Нарву. Ибо ежели потеряем Псков, потеряем все северные земли, ты и сам ведаешь это!

Иоанн ведал. Потому он начал унимать свою ярость, шумно сопя своим тяжелым носом. Война с Баторием была сейчас важнее. И Щелкалов по просьбе бояр озвучил последние выставленные польским королем условия мира:

— Переговоров не будет! Король не окончит войну, пока ты. государь, не отдашь ему Нарву и не заплатишь четыреста тысяч венгерских золотых, дабы окупил Стефан свои военные расходы.

С негодованием вновь зашумели бояре. Царевич Иван, презрительно скривив рот, двинул желваками. О, он всей душой ненавидит Батория! Ежели бы только отец дозволил, дал ему войско, то этот безродный выскочка ответил бы за все унижения, коим он подвергал послов, а через них и русского государя, поплатился бы за реки пролитой христианской крови! Иоанн снова сидел недвижно, затем молвил:

— Велю всем воеводам изготовиться к бою. Псков продолжать снабжать порохом, провиантом, слать туда ратных. Основное войско надобно выставить так, дабы оно смогло прикрыть от наступления поляков Москву и дабы рать при случае можно было выставить против ногайцев и татар.

Бояре одобрительно закивали. Сообща решили, где именно расположить войско. Выбрали самой удачной позицией Зубцов и Волоколамск.

— Ежели теперь мы знаем, куда ударит Баторий, то и нам надобно потрепать его, — предложил Никита Романович.

— Под Смоленском Дмитрий Хворостинин с полками стоит, — молвил Мстиславский. — Ежели постановим, где ему нанести полякам удар, то, возможно, сумеем задержать выступление Батория на Псков.

— Добро, — кивнул Иоанн. — Обдумаем назавтра…

Далее говорили о введении необходимых для продолжения войны новых поборов и утверждении нового указа государя о лишении податных привилегий для всех обителей, торговых и ремесленных дворов. Бояре принимали и это — тяжко станет вести хозяйство на и без того разоренной земле. Но понимали — иначе никак.

Обсудили еще одну проблему — из-за того, что многие служилые люди разорились в последние годы, они продавали свои столь необходимые сейчас казне земли монастырям и церквям. Но исправить это было по силам государю, подчинившему себе всю Церковь и слабовольного митрополита Антония. Иоанн молвил сурово:

— О том уже говорил с митрополитом нашим. Обещано им было, что он созовет Собор церковный, где утвердят архиепископы указ, дабы архиереи и монастыри вотчин у служилых людей не покупали, в заклад и на поминовение души не брали. Я же следом издам указ, дабы вотчины, купленные или взятые в залог у служилых людей, отбирались у обителей в казну без промедления.

Пошарив рукой, Иоанн цепко схватился за посох и, опершись об него, поднялся, силясь не показать на лице боли, что свинцом растекалась по всему телу, отдаваясь в конечностях. Следом поднялись думцы и царевич — собрание было окончено. Мимо склоненных голов Иоанн с сыном прошли к золоченым тяжелым дверям, возле которых истуканами стояли рынды. Они распахнули тяжелые двери перед государем, и царь, переступив порог, из света думной палаты погрузился во тьму переходов.

— Следуй за мной, — тронув сына за шитый серебром и жемчугом рукав, тихо молвил Иоанн. Царевич сумел не показать своего удивления — после женитьбы государя на Марии Нагой Иоанн с сыном словно избегают друг друга. Еще больше царевич удивился, когда понял, что многочисленная свита отца, всегда и всюду сопровождающая его, не следовала за ними. Видимо, таков был приказ государя…

Они шли по переходам, лестницам, что вели все вниз и вниз, мимо молчаливых стражей, стоявших у каждой из дверей, в кои они входили. Стуча посохом, Иоанн ступал тяжело, будто каждый шаг причинял ему сильную боль. Наконец государь остановился, начал чего-то ждать. Глаза еще не привыкли к темноте, и царевич едва различал очертания тяжелой кованой двери, чувствовал затхлый запах и холод погреба, пыли, видел, как мимо них юркнула какая-то тень, услышал, как звякнул ключ и заскрежетал железный засов. Кованая дверь с тяжким стоном отворилась, и тень, услужливо кланяясь, бросилась внутрь. Когда из кромешной тьмы вспыхнули два огня висевших на стенах пламенников, Иоанн вошел внутрь. Тень юркнула наружу и, за спиной переступившего порог царевича с грохотом захлопнулась тяжелая дверь.

Обнесенная камнем просторная палата с маленькими обрешеченными окнами. Очертания бесчисленных сундуков вдоль стен.

«Сокровищница!» — догадался Иван, еще привыкая глазами к полутьме.

— Зажги свечи, — велел отец, садясь в установленное для него среди сундуков невысокое кресло. Постепенно мрачная палата наполнялась светом, и появились из темноты установленные на полках и подле сундуков бесчисленные серебряные и золотые сосуды, чары, кубки, братины, блюда. Открытые сундуки доверху были набиты различной пушниной и кожаными мешками с монетами.

— Пращуры наши веками собирали эти богатства. Здесь, сын, сила твоей державы. — Иоанн откинул крышку огромного сундука, что стоял подле его кресла — оказалось, сундук был полон серебряных гривенников. Иоанн зачерпнул рукой горсть монет и стал медленно высыпать обратно. Глухо звякая, гривенники песком осыпались сквозь его пальцы. «Не думает ли отец заплатить Баторию, дабы завершить войну?» подумал невольно Иван.

Иоанн двигался дальше и показывал сыну ларцы, полные драгоценных камней, которые, как он утверждал, могут изничтожить человека или, напротив, вознести его до небес, могут исцелить самые страшные болезни, а могут отравить, подобно яду. Иван видел, как воспылали глаза отца, когда тот склонился над ларцом с тускло мерцающими алмазными камнями. Это была одна из страстей государевых…

— Тот, что позади тебя… отвори! — приказал отец, указав посохом. Царевич послушно отворил ничем непримечательный продолговатый ларец и ахнул от неожиданности — под крышкой ларца уложены были шесть отороченных соболями венцов государевых, регалии власти собранной воедино Русской земли и покоренных татарских царств.

— Зри! — молвил Иоанн. — Вот ради чего предки наши, московские князья, столько крови пролили и истратили горы проклятого серебра, дабы собрать под властью своей разрозненную землю, избавиться от татарского владычества! Я всю жизнь отдал, дабы сохранить и приумножить вверенную мне державу, дабы оставить ее тебе в порядке и мире, коего никогда не было на Русской земле…

Царь захлопнул ларец, тяжелым шагом двинулся дальше.

— Пращуры мои верили, как и я, что сила нашей земли в единстве. Теперь же я вижу, что я, государь единой русской державы, не могу защитить свою вотчину!

Обреченность и великая усталость звучали в его голосе. Царевич с болью глядел на отца, и государь, дряблое и изможденное лицо которого в тусклом свете свечей казалось еще более старым, с безразличием взирал на эти несметные богатства.

— Это еще не все, — добавил Иоанн. — Есть сокровищница в Соловецком монастыре, есть в Вологодском каменном дворце. Я собирал все это, дабы ежели враги наши сумеют одолеть нас, я сумел увезти и спрятать вас… Тебя и Федора… Последних наследников Калиты… Вы — будущее державы…

Иоанн прошел к креслу, установленному на возвышении среди гор рухляди. Он перекрестился на висевшую в углу икону и тяжело опустился в уготовленное ему место.

— Возьми ту скамью, принеси сюда, — указав в угол посохом, велел Иоанн. Царевич послушно исполнил приказ. Садясь напротив отца, Иван ощутил волнение, которое он всячески пытался скрыть. «Почему, отец, с годами ты стал порождать во мне только страх?»

Давно они, родитель и сын, не оставались наедине! Ибо по долгу их пожизненной службы обречены они быть окруженными свитой и толпой придворных, чужими, по сути, людьми, надлежало присутствовать на бесконечных приемах, переговорах, многолюдных пирах, собраниях.

Иоанн внимательно вглядывался в лик совсем уже взрослого сына, находил в нем до боли знакомые черты. Глаза Насти… Она словно оживала во взгляде больших карих глаз Ивана, и сейчас государь глядел в его лицо и, кажется, впервые за долгое время улыбался. И царевич с удивлением наблюдал, как старое, искаженное вечным гневом и болью лицо отца словно наполняется светом, уходит чернота подглазий, исчезают глубокие борозды морщин и гневные складки лба — будто старая ссохшаяся восковая маска сошла с его вмиг помолодевшего лица. И с трепетом Иван подумал о том, что отец простил его за причастность к тому давнему заговору Умного-Колычева, что они могут наконец говорить и оставаться с глазу на глаз, как подобает сыну и родителю, и возродилось то давнее теплое чувство, что они все же семья и были ею всегда И казалось, будто над ними незримо возникла тень покойной Анастасии, наверняка с небес взирающей с болью на любимого Иоанна и на долгожданного сына, коего рожала так тяжело и так долго…

— Вижу, Маша тебе не по нраву? — начал разговор Иоанн, продолжая едва заметно улыбаться.

Иван разом помрачнел, но не оробел и сказал, отведя взор:

— Коли ты решил жениться на ней, что я могу сказать против твоей воли?

— Говори же, — мягко велел Иоанн.

Царевич поднял глаза. Глухая тишина сокровищницы (звуки города едва-едва доносились сюда) внушила уверенность — никто не подслушает.

— Вижу, что Нагие себя возомнили хозяевами твоего двора. Вижу, как тянут на службу свою родню, со временем все больше и больше набирая силу.

— Это ведаю, так было всегда, — кивнул Иоанн.

— А ежели она родит? — спросил царевич, словно выдавил из себя самое больное и ядовитое, и, закусив губу, испытующе глядел в очи отцу.

— Ежели Марья родит сына, то он получит удел, не более того. У него не будет никаких прав на русский престол! — откинувшись на резную спинку кресла, отвечал невозмутимо Иоанн. Видимо, он знал об опасениях сына и был готов к этому вопросу. Он лишь подтвердил очевидное — брак с Марией не одобрен Церковью и считается незаконным. Значит, все рожденные от этого брака дети так же будут считаться незаконными. Иван это понимал, но как начнут вести себя Нагие, когда отца не станет? Вся надежда на Захарьиных, они не оставят в беде!

— Разве я попрекнул тебя выбором невесты? — В голосе Иоанна начала зарождаться присущая ему жесткость. Царевич сначала опешил, затем почувствовал, как внутри него, подогреваемая старой и долгой обидой, поднимается горячая волна гнева.

— Чем и она вызвала твое осуждение? — вопросил он сквозь зубы. — Разве мало ты заставлял меня страдать?

— Всех твоих жен я отослал, ибо они не понесли от тебя! — повысил голос Иоанн. — У будущего государя должен быть наследник!

— Федор уже пять лет в браке с Ириной Годуновой! — с болью в голосе выкрикнул царевич и, вскочив, отпихнул прочь свою скамью. — Пять лет! Почему ты до сих пор не отослал ее, отец, почему?

— Федор — удельный князь! — отвечал Иоанн, повышая голос. — И он тоже никогда не получит твоего венца! Ибо, кроме того, что он слаб, он второй после тебя! А ежели у него не будет детей, то у твоих потомков не будет возможных врагов после!

Царевич застыл, чувствуя, что еще трясется от не исторгнутого гнева. Слова эти были ужасны, и во фразе этой реки пролитой крови в междоусобных войнах Рюриковичей, приведших когда-то едва ли не к гибели Руси. Борьба эта происходила и до недавнего времени. Казалось, появилась в этой полутемной сокровищнице еще одна тень — душа убиенного Владимира Старицкого…

— Годуновы окружили Федора, через Ирину управляют им, и это мне ведомо! — продолжал Иоанн. — Потому никогда, никогда не получит он вышней власти!

Он замолчал и молвил уже тихо:

— И ты не дозволяй Захарьиным управлять тобой!

Иван услышал то, чего не ожидал и боялся услышать, у него сперло дыхание.

— Однажды они немало совершили, дабы у власти оказаться. Кровь Лешки Адашева не на мне… На них! Видит Бог, не хотел я его смерти… А они поплатятся за все, поплатятся! Весь род их в ответе за то…

Он глядел поверх головы сына, и взгляд его был устремлен в ничто, откуда будто все приходили и приходили тени из прошлого, которые и без того часто тревожат государя по ночам, мешая спать и молиться. Для чего вы снова здесь? Что хотите сказать? Предостеречь? Поздно, самое страшное уже происходит сейчас — Россия, снедаемая врагами со всех сторон, уже у края пропасти…

Но царевич не видит и не чувствует чье-либо присутствие, он осмысляет сказанное — его задели слова о Никите Романовиче, о том, на чьих глазах росли Иван и Федор!

— Дядя Никита никогда не строил заговоры против тебя! — возразил Иван, чуть задрав подбородок.

— Возможно и так, — отвечал Иоанн. — Но и обладать властью, как и многие прочие, он так же стремился!

Царевич молчал, сведя к переносице брови.

— Чего так смотришь на меня? Думаешь, не ведаю, что он тебя с Шереметева дочерью свел?

— Что? — бледнея, вопросил Иван. Ухмыльнувшись, Иоанн кивнул.

— Я все знаю! Все! Никитка решил, что ежели на ней женит тебя, то будет единовластным твоим соправителем, когда меня не станет! Будь его воля, он бы и свою дочерь за тебя выдал! Проклятый род!

Иван чувствовал, как кровь гулко начинает стучать в голове. Он глядел на отца, не в силах что-либо ответить ему. Он видел, как сухие крючковатые пальцы Иоанна вцепились в посох, и этот резной скипетр, украшенный цветастыми крупными камнями, словно вобрал в себя то доброе и светлое, что Иван видел в отце только что, и царь тут же снова постарел, обрюзг, и вновь появилась страшная личина старческого, изможденного страданиями, лица.

— Он думает, ежели Насте родным братом приходится, то я его к ногтю не прижму? Уже не раз упреждал его, дабы не играл со мною!

— Он никогда не предавал тебя! — возразил Иван.

— Шереметевы напрочь все изменники! Федька Шереметев, дядя невесты твоей, предал крестоцелование и присягнул Баторию! А ты посмел взять ее в жены!

— Я выбрал Елену сам! Сам! — Иван говорил и не слышал своего голоса из-за гула все громче и чаще стучащей в голове крови, а у самого перед глазами стоял улыбающийся Федор Захарьин, зовущий проехаться мимо палат Шереметевых, и Никита Романович, называющий Елену своей дочерью, и взгляд Елены, игриво-застенчивый, с коим протягивала она ему кувшин с молоком в тот день… Неужели это все ложь?

— Не верю я тебе! И не верю всем им! — продолжал неистовствовать Иоанн и громко стукнул посохом о каменный пол. — Они теперь заставили меня отказаться от Нарвы! Заставили! Они хотят, дабы я проиграл эту войну! Они не исполняют мои приказы и обманывают меня! Изменники! Из-за них я даже не ведаю того, что происходит на войне! Псы! Они хотят гибели державы…

Перед глазами Ивана палата, и бояре, сидящие по лавкам, глядят на него бесстрастно и надменно… А за их спинами горящие деревни, трупы, льющаяся рекой кровь…

— Ты даже мне не веришь! Мне! — выпалил вдруг Иван, силясь отогнать навязчивые видения. — Я просил тебя дать мне войско, дабы я сам вышел биться против Батория! Ты сам не желаешь спасения державы своей! Ты сам ведешь ее к гибели, ибо не веришь никому, медлишь, боишься каждого шага!

— Замолчи! — прошипел Иоанн, съежившись в своем кресле.

— Ты медлишь, а мы уже потеряли Полоцк, Великие Луки, скоро потеряем Нарву и, возможно, Псков! Чего ты ждешь, отец? Ежели ты не можешь повести войска, дай их мне! Ты болен!

— Замолчи!! — исступленно выкрикнул Иоанн и бросил в сына свой посох, но царевич успел закрыться рукой, и скипетр, отбившись от его плеча, тяжело, со звоном упал на каменный пол. Иван убрал от лица руки и с болью взглянул на отца. В глазах его блеснули злые слезы.

— Убирайся, — опустошенно вымолвил Иоанн. Он уже не видел, как сын бросился прочь, услышал лишь, как тяжело грохнула кованая железная дверь. Свечи уже оплывали, и сокровищница постепенно укрывалась тьмой. Тень Анастасии, как и прочих, исчезла, оставив живых наедине с их невзгодами и болью. Иоанн видел, как тьма подступает к нему, поглотив уже лежащий на полу посох. Слабый свет лился из маленьких зарешеченных окон, но вскоре и он погас.

А Иван тем временем, пылая от гнева, несся вверх по лестницам, летел по переходам, расталкивая стражников и попадавшихся по пути слуг. Не в силах излить на отца скопившуюся злобу, он бросился отыгрываться на Елене, которая волей Захарьиных стала его женой, будучи с ними в сговоре. «Как суку на случку!» — думал он гневно.

— В монастырь пойдешь! Покажу я вам, как пользовать меня! — шипел он сквозь зубы, злясь уже и на Елену, и на Захарьиных, самых близких прежде ему людей. Ведь не о его счастье пеклись, устроив Ивану знакомство с будущей женой! Иван лишь орудие в грядущей придворной борьбе…

Боярыни кинулись врассыпную, когда он явился на женскую сторону дворца, чего не должен был делать. Едва отворил двери покоя жены, тут же увидел Елену на пороге, она тревожно и пристально глядела на него.

— Это правда? — с трудом унимая клокочущую внутри ярость, вопросил Иван.

— Что, свет мой? — вопросила Елена, вскинув соболиные брови.

— Дядя Никита уговорил тебя стать женою мне? Это правда? — сжимая кулаки, проговорил Иван. Нахмурившись, Елена отрицательно мотнула головой и протянула руки к лицу мужа, но он отпрянул от нее, едва не оттолкнув, и закричал:

— Прочь! Прочь от меня! Ты, как и они все, только во благо себе пользуетесь мной! Моей любовью!

— Ванечка, — широко открыв блестящие от слез глаза, молвила Елена.

— Никто никогда не любил меня! Все вы хотите только власти и богатств! Только их! — до хрипоты кричал Иван, трясясь. — Ты! Как ты могла? Ты!

Лицо его перекосилось от гнева, он бросился к супруге и схватил ее за подбородок.

— Я тебя… в монастырь! Как я ненавижу тебя! В монастырь!!

— Ваня… — молвила она тихо, и слезы текли у нее из глаз. — Ваня, я… понесла…

На Ивана слово вылили ушат холодной воды. Он отпустил ее лицо и отступил назад. Елена, утирая слезы, улыбнулась:

— Я хотела тебе сегодня сказать… Но ты был с государем…

Ярость отхлынула, и пришло страшное опустошение. Иван закрыл руками лицо и опустился на колени:

— Господи…

Елена несмело подступила к нему, снова опасливо протянула руки к его голове, но увидев, что он не думает противиться этому, обняла мужа. Он уткнулся ей в живот и зарыдал.

— Все неправда, Ванечка. Я ведь вправду люблю тебя! Ты муж мой! Я жена твоя. Я сына тебе рожу, слышишь, Ванечка? — говорила она, оглаживая трясущиеся плечи мужа.

Он обнял ее и молвил, всхлипывая:

— Прости меня. Прости…

— Бедный мой, — плача от умиления и жалости к Ивану, шептала Елена, утирая мужу слезы. После ссор с отцом он всегда приходил опустошенный и один раз даже слег с хворью от переживаний. Но теперь он был счастлив. Господь услышал его. Предыдущих жен Ивана отец из-за бесплодности отправлял в монастырь. Теперь же этому не бывать.

— Надобно государю сообщить, — предложила Елена. — Пошлешь к нему?

Она торопилась доказать Иоанну, что, несмотря на все оговоры, достойна быть женой царевича, ибо сейчас в чреве ее, возможно, будущее великой династии. И тогда уже интриги супротив нее будут бесполезны!

— Пошлешь? — повторила Елена.

— Как же я люблю тебя, — ответил шепотом царевич, все крепче прижимая ее к себе.


Тем же вечером Иоанн, придя в свои покои, вызвал Андрея Щелкалова. Государь сидел в одной нижней длинной рубахе, устало откинувшись в своем кресле. Посох, без коего ему уже тяжко было передвигаться, был прислонен рядом.

Щелкалов, обмокнув перо в чернила, в ожидании глядел на государя. Иоанн глянул мельком на него, отвернулся и, помолчав, молвил:

— Пиши! «Божьей милостью мы, смиренный Иоанн Васильевич, удостоились быть носителем крестоносной хоругви и креста Христова, Российского царства и иных многих государств и царств скипетродержателем, царь и великий князь всея Руси, по Божьему изволению, а не по многомятежному желанию человечества, — Стефану, Божьей милостью королю Польскому, князю Семиградскому и иных»…

Скрип пера прекратился, едва Иоанн закончил говорить. Подумав, он продолжил:

«…Прислал ты к нам гонца своего Криштофа Держка с грамотой; а в грамоте своей писал нам, что наши полномочные послы прибыли к тебе с нашей верительной грамотой, в которой мы просили тебя доверять их словам, сказанным от нашего имени. Ты пишешь, что они объявили тебе, что пришли со всеми необходимыми полномочиями, чтобы заключить христианский мир <…>. Твои же паны, как сообщают наши послы, говорили им от твоего имени, что ты с нами помиришься, только если мы уступим тебе всю Ливонскую землю до последней пяди, что Велиж, Усвят и Озерище — все это уже у тебя, а Луки Великие, Заволочье и Холм беспрекословно оставлены нами при отступлении и что мы должны разрушить город Себеж да еще уплатить тебе четыреста тысяч золотых червонцев за твой убыток, что ты снаряжался, отправляясь воевать наши земли. Мы никогда еще не встречали такой самоуверенности и недоумеваем: ведь нынче ты собираешься мириться, а твоя рада предъявляет такие безмерные требования — чего же они потребуют, прервав мирные переговоры? Твои паны попрекали наших послов, что они приехали торговать Ливонской землей. Так что же: если наши послы торгуют Ливонской землей, то это плохо, а если твои паны нами и нашими владениями играют и из гордости предлагают невозможное — это хорошо? Да это не торговля была, а переговоры.

А когда в вашем государстве были благочестивые христианские государи — от Казимира до нынешнего Сигизмунда Августа, они жалели проливать христианскую кровь и посылали к нам своих послов, и наши послы к ним ездили, и наши бояре вели с их послами предварительные переговоры и неоднократно принимали решения, выгодные для обеих сторон, чтобы христианская кровь не лилась напрасно и между государствами царили мир и спокойствие, — вот к чему стремились паны в прежние времена…

…А ныне мы видим и слышим, что в твоей земле христианство умаляется; поэтому-то твоя рада, не беспокоясь о кровопролитии среди христиан, действует наскоро. И ты бы, король Стефан, припомнил все это и рассудил: по христианскому ли это обычаю делается?

Когда послал ты к нам своих полномочных послов, то они без всякого принуждения договорились с нашими боярами, написали от твоего имени грамоту, привесили к этой грамоте свои печати и присягнули, целуя крест, что, когда приедут наши послы, ты напишешь такую же свою грамоту, какую они написали в Москве, привесишь к ней свою печать и присягнешь, что будешь соблюдать эту грамоту в течение указанных лет, а наших послов отпустишь с той своей грамотой, не задерживая.

Мы же, согласно решению твоих послов и наших бояр, послали к тебе своих послов <…>, то ты пренебрег договорам, отказался следовать присяге твоих послов, предал ваших послов бесчестию и насильно посадил их под стражу как узников. А отказались вести с тобою переговоры наши послы потому, что они, увидя твою надменность, когда ты не встал при произнесении нашего имени и не спросил о нашем здоровье, не решались без нашего ведома стерпеть это. Отныне же, как бы надменно ты ни поступал, мы ни на что не будем отвечать…

…Ты же прислал к нам своего гонца Петра Гарабурду с непристойной грамотой, а сам начал собирать против нас войска из многих земель. А в грамоте, присланной с Петром Гарабурдой, было написано, чтобы мы отказались от условий, принятых твоими послами, и составили новый наказ своим послам и велели им снова договариваться о Ливонской земле. Где же это ведется, чтобы нарушать скрепленное присягой? Не только в христианских государствах не принято нарушать присягу, <…> но и в бусурманских государствах не принято нарушать клятву; даже бусурмане, если они государи почтенные и разумные, держат клятву крепко и не навлекают на себя хулы. Да и у предков твоих этого не бывало, чтобы нарушить то, о чем послы договорились: ты установил новый обычай! Прикажи поискать во всех своих книгах — ни при Ольгерде, ни при Ягайле, ни при Витовте, ни при Казимире, ни при Альбрехте, ни при Александре, ни при Сигизмунде Первом, ни в наше время при Сигизмунде Августе никогда не поступали по твоему новому обычаю. И если уж ты этих прежних государей называешь своими предками — чего же ты по их установлениям не действуешь, а заводишь свои новые обычаи, которые приводят к пролитию невинной христианской крови?

Далее Иоанн припомнил все бесчестья, коим король и его паны подвергали московских послов, перечислял, сколько раз Баторий, не желая мириться, прерывал все переговоры и вновь вел свои войска на русские земли либо выставлял неприемлемые требования, с коими царю никак нельзя было согласиться.

«…А что наша вотчина, Ливонская земля, — твоя, это написано несправедливо; никогда ты не сможешь доказать, чтобы она при каких-либо твоих предках со времен Казимира входила в королевство Польское и Великое княжество Литовское. Если же у тебя есть об этом грамота или какое-нибудь доказательство, пришли к нам, и мы их рассмотрим и в соответствии с этим будем поступать как подобает. Не доказать тебе этого! <…>. А у панов твоих вечно одни и те же слова: напал на ливонцев, нарушил присягу, нарушил охранную грамоту. Но если эта земля существовала отдельно, а жители ее были нашими банщиками, и были в ней магистр и архиепископ и епископы, а в городах — князья, а ни одного литовца там не было, то была ли тогда нарушена присяга и охранная грамота с Литвой? И кто ими владел, неужели литовские ротмистры? Этого тебе никак не доказать!»

Припомнил Иоанн, и как ливонские магистры в грамотах его отцу, деду и прадеду признавали подданство свое Русскому государству, упомянул о великой роли прежних московских государей в политике Ливонского ордена, мол, Польша и Литва тогда были зависимы от политики ордена и никак не могли владеть Ливонией.

«…Да что об этом много говорить! Известно, что вы называете Ливонскую землю своей попусту, желая пролития неповинной христианской крови. Говорили еще твои паны нашим послам, что они за ливонцев вступились всей землей nотому, что Ливонская земля римской веры, одной веры с ними, поляками, и поэтому всей этой земле следует быть в твоей власти. Христианское ли это дело? Называетесь христианами, а ведь папа и все римляне и латиняне вечно твердят, что вера греческая и латинская едина. А в нашей земле, если кто держится латинской веры, то мы их силой из латинской веры не обращаем, а жалуем их наравне со своими людьми, кто какой чести достоин, по их происхождению и заслугам, а веры держатся, какой хотят. Говорят еще твои паны, что если в одной земле два государя, то добру не бывать; так мы же к тебе затем и посылали, чтобы ты заключил с нами соглашение о Ливонской земле, а ты с нами подобающего соглашения не заключаешь. А что ты присягал о тех, что будешь добывать отошедшие области и очищать Ливонскую землю, и паны твои также присягали, что будут тебя в этом поддерживать, так ведь это сделано по бусурманскому обычаю, ради пролития неповинной христианской крови. Вот, значит, каков твой мир: ничего не хочешь, кроме истребления христиан; помиришься ли ты и твои паны с нами или будешь воевать — тебе и твоим панам нужно только удовлетворить свое желание — губить христиан. Так что же это за мир? Это обман! А если мы тебе уступим всю Ливонскую землю, то нам от этого большой убыток будет, что же это за мир, если убыток?

Тебе же ничего другого не нужно, только бы тебе быть сильнее нас. И зачем нам давать тебе силу против самих нас? А если ты силен и жаждешь крови христианской, так ты приди, пролей неповинную христианскую кровь и возьми. Ведь и под Невелем твои паны, тоже желая христианской крови, говорили нашим послам, что если мы тебе не уступим всей Ливонской земли, то ты будешь беспрестанно отвоевывать все те области, которые отделены от Великого княжества Литовского к Московскому государству, а если теперь чего-нибудь и не успеешь отвоевать, так оно и потом не уйдет. Ведь уже сначала, когда тебя посадили на престол, паны привели тебя к присяге, что ты добудешь все давно отошедшие области. — чего же было и послов посылать? Одною душой, а дважды ты присягал: ты присягал панам и земле, что будешь добывать земли, а послы твои присягали, что ты заключишь с нами мир. И ты тогда присягни-ка еще уступить нам какие-нибудь места получше! Присягнешь еще раз — и совсем будет непонятно, какая присяга крепче, и держаться ли тебе той присяги, которую давал земле, или той, которую дали твои послы, или той, о которой договорятся наши послы? Видно, одной какой-нибудь присяге придется быть нарушенной, — нельзя и две присяги вместе соблюсти: какое же тут может быть соглашение?»

Тихонько хихикнул сгорбленный над письменным стольном Щелкалов. Усмехнулся одними глазами и сам Иоанн, довольный тем, что наконец может острым языком своим «ужалить» ненавистного ему упрямого венгра. Но затем тут же он вновь сделался серьезным. Вздохнув, он задрал бороду и продолжил диктовать:

«…И поэтому между обеими нашими землями никогда не будет конца кровопролитию. Так зачем же и послов посылать, если вы всей землей стремитесь к кровопролитию? Сколько послов ни посылай, что ни делай — ничем вас неудовлетворишь и миру не добьешься. Ведь твои паны писали, и ты сам неоднократно передавал с послами и посланниками, что ты для того и приглашен на престал, чтобы разрешить давние споры. Это к добру не приведет: взыскиваешь более чем за сто лет, а за это время с обеих сторон не един государь умер и предстал на Божий суд. Видно, все те государи не знали, как за свое стоять, а бояре и паны у них глупы были, что не взыскивали это никаким образом, а не только кровью? А ты, видно, всех своих предков лучше, а паны твои умнее своих отцов: чего отцы их не умели добыть, они с кровопролитием добывают! Скоро начнешь взыскивать и то, что при Адаме потеряно! Если давно прошедшие споры разбирать, так тут, кроме кровопролития, ждать нечего, а если ты пришел кровь проливать и паны посадили тебя на престол для этого, то зачем было и послов приглашать? Их ничем не удовлетворишь, пока кровью христианской не насытятся. Оно и видно, что ты действуешь, предавая христианство бусурманам! А когда обессилишь обе земли — Русскую и Литовскую, все бусурманам и достанется. Называешь себя христианином, Христово имя поминаешь, а хочешь ниспровергнуть христианство.

А что просишь оплатить военные сборы — это ты придумал по бусурманскому обычаю: такие требования выставляют татары, а в христианских государствах не ведется, чтобы государь государю платил дань, — нигде этого не сыщешь; да и бусурмане друг у друга дань не берут, только с христиан берут дань. Ты ведь называешься христианским государем — чего же ты просишь с христиан дань по бусурманскому обычаю? И за что нам тебе дань давать? С нами же ты воевал, столько народу в плен забрал — и с нас же убытки взимаешь. Кто тебя заставлял воевать? Мы тебе о том не били челом, чтобы ты сделал милость, воевал с нами! Взыскивай с того, кто тебя заставил с нами воевать; а нам за что тебе платить? Следовало бы скорее тебе оплатить нам убытки за то, что ты, беспричинно напав, завоевывал нашу землю, да и людей следовало бы вернуть без выкупа.

А на тех условиях, которые мы предлагали со своими послами, ты заключить с нами вечный мир и перемирие не захотел, а теперь и мы не хотим заключать с тобою перемирие и вечный мир на тех условиях. Больше ни на какие условия перемирия не согласны; мы готовы заключить с тобою перемирие только на тех условиях, о которых теперь написали и передаем устно через своих послов, послав им наказ[3].

Если же не хочешь соглашения, а желаешь кровопролития, то отпусти к нам наших послов и пусть с этого времени между нами в течение сорока-пятидесяти лет не будет ни послов, ни гонцов. А когда ты послов наших отпустишь, то прикажи проводить их до границы, чтобы их твои пограничные негодяи не убили и не ограбили; а если им будет причинен какой-нибудь ущерб, то вина ляжет на тебя. Мы ведь предлагаем добро и для нас и для тебя, ты же несговорчив, как осел, и стремишься к битве; Бог в помощь! Уповая на Его силу и вооружившись крестоносным оружием, ополчаемся на своих врагов.

Грамоту эту мы запечатали своей большой печатью, чтобы ты знал, какое государство поручил нам Бог. Писана в Москве, в нашем царском дворце, в семь тысяч восемьдесят девятом году, двадцать девятого июня[4], на 46-й год нашего правления, на 34-й год нашего Российского царства, 28-й — Казанского, 27-й — Астраханского».

Тишина в темных государевых палатах. Коротко взглянув на Щелкалова, Иоанн, измождённый, отпустил его.

— Государь, — робко вступив в покои, молвил Богдан Вельский. Иоанн поглядел на него, но увидев, как замешкался в своих сборах Щелкалов, обративший также свой взор на Вельского, рявкнул на него:

— Чего возишься, как петух в навозе? Ступай!

Щелкалов вмиг испарился, юркнув в приоткрытую дверь. Вельский захлопнул её за ним, приблизился к государю и поклонился:

— Счастливые вести, государь. Великий князь Иван Иванович велел послать, дабы узнал ты о снизошедшей на тебя благодати! Супруга его, Елена Ивановна, понесла…

Поначалу Иоанн глядел на него недоверчиво, потом прикрыл глаза и улыбнулся.

— Господь услышал! Услышал меня! — прошептал он. Схватив посох, он тяжело поднялся, прошел мимо склонившегося до пола Вельского к киоту, опустился на колени (скорее рухнул, да так громко, что Богдашка вздрогнул) и, широко крестясь, молвил:

— Многомилостиве и Всемилостиве Боже мой, Господи Иисусе Христе, Многия ради любве сшел и воплотился еси, яко да спасеши всех. И паки, Спасе, спаси мя по благодати, молю Тя…

ГЛАВА 4

Звеня сбруей, крепкий боевой конь Дмитрия Хворо-стинина въехал на курган. Воздев руку, воевода из-под рукавицы оглядел округу. Широкий седой Днепр, сверкая, как кольчуга на солнце, пересекал отороченные лесом сочно-зеленые луга. Русская конница вдали уже начала переправу — всадники, держась за гривы лошадей, плыли рядом с ними. На противоположном от них берегу уже виднелись посады Орши…

Иван Бутурлин, верный соратник Хворостинина, год назад сокрушивший Филона Кмиту под Настасьино, тоже въехал на курган, остановился.

— Казаки на стругах следом плывут. Ермак, атаман их, Дубровно пожег полностью, как ты и велел! — доложил он. Хворостинин, щурясь, убрал от лица руку, кивнул. Из-под шлема по его челу градом тек пот.

— Ударим сейчас и через Шклов двинемся скорее на Могилев, как и условились. Прикажи отставшим, дабы подтянулись!

Войско выступило молниеносно, едва из Москвы пришел государев приказ — совершить набег на литовские земли в направлении Могилева. Было приказано идти налегке, без обозов и пушек. Это означало одно — деревни и небольшие города, что должны были стоять на пути русского войска, подлежали разорению. Все это, согласно планам государя и его воевод, должно было задержать сборы Батория в новый (неизбежный) поход.

Хворостинин, руководивший походом, снова не стоял во главе полков — происхождение не позволяло. Вместо него первым воеводой назначили родовитого и молодого князя Михаила Катырева-Ростовского, но он, признавая военный талант героя битвы при Молодях, беспрекословно подчинялся ему. И сейчас, вместе с воеводой Романом Бутурлиным[5], в составе основного войска переплывал Днепр и выстраивал переправившихся ратников для наступления…

Вскоре над посадом Орши уже заклубился черный дым. До Днепра глухо доносились звуки пищальных выстрелов. К пологому песчаному берегу одна за другой пристали струги. Волжские казаки спешно покидали судна и, раскинувшись широкой толпой, шли на обреченную Оршу. Голые по пояс или в широких цветастых рубахах, во многих местах порванных и не единожды залатанных, они походили на разбойников. Но сейчас, вслед за своим атаманом Ермаком Тимофеевичем, пришли они на государеву службу, дабы вдоволь поживиться в походах. Вот он идет впереди, невысокий, крепкий, с густой светлой бородой, русые брови нависли над маленькими, с легким прищуром, глазами — внешне атаман мало чем отличался от своих собратьев.

Архип в просторной холщовой рубахе с закатанными по локоть рукавами, примкнувший с другими ополченцами к казакам, выйдя из струга, отстоялся, омочил голову и лицо холодной днепровской водой. Медлил, хмуро глядя на бушующее пожарище, на казаков, что все ближе подбирались к стенам слабо оборонявшейся крепости, на которую уже закидывали крюки. Мелко перекрестившись, Архип бросился следом за всеми…

Орша была взята сходу и подверглась страшному разорению. Подвергнув огню посад и уничтожив крепость, русское войско двинулось на Шклов, успев покинуть Оршу до наступления темноты.

Струги медленно шли по реке, от воды, пахнущей тиной, тянуло прохладой. Берег уже было совсем не видать — поднялся густой туман.

Казаки гребли умело, ровно, словно гладили веслами воду. Архип сидел в одном из стругов, вполуха слушал очередную небылицу казака Матвея Мещеряка.

С ним первым Архип нашел общий язык, когда воеводы приказали пешим ополченцам, среди которых и был Архип, примкнуть к казакам, дабы они могли быстро передвигаться на стругах и таким образом не отставать от конницы. Казаки подчинились приказу, но холодно, порой даже враждебно встречали чужаков, подшучивали злостно над мужиками, смеялись. Но Архип, с седеющей окладистой бородой да с настоящей боевой саблей, не вызвал у попутчиков презрения, даже наоборот, знающие толк в оружии казаки поглядывали на его саблю в узорных ножнах, кивали друг другу, а один, с вечно смеющимися глазами и открытым молодым лицом, сплюнув в воду, спросил, сверкая белоснежными зубами:

— Откуда саблю спёр, отец?

— Под Казанью добыл в честном бою. Трофей, почитай! — нехотя ответил Архип, закипая. Ежели этот казачонок еще съязвит что-нибудь, то придется хватать его за грудки и в воду бросать! А ссориться с казаками не хотелось. Но до этого не дошло. Услышав, что этот плечистый бородатый мужик когда-то бился под Казанью, казаки одобрительно загудели. Матвей Мещеряк, тот самый улыбчивый казачонок, позабыв про других прибывших с Архипом ополченцев, принялся с горящим взором расспрашивать о той давней, уже легендарной, войне, но Архипу совсем не хотелось ворошить прошлое, то славное время, от коего сейчас в его жизни уже ничего не осталось.

Когда смеркалось, войско остановилось и стало разбивать лагерь. Казацкие струги причаливали к берегу. Атаман Ермак, показавшийся Архипу очень отстраненным от всех казаков, что-то сказал своим есаулам, и те назначили своих дозорных, которые охраняли струги и уложенную в них различную справу. Также велено было каждому взять с собой заряженную пищаль и саблю. Мещеряк сам уложил весла, вынув их из уключин, спрятал топоры, сети, казакам, что были моложе его, велел достать снедь — кули с ячменем и бурдюки с квасом. Накинув на плечи с помощью кожаных ремней свои короткие пищали, прицепив к поясам сабли, казаки сошли на берег и начали разводить костры, чуть поодаль от остального государева войска.

Гомон, храп и ржание лошадей, смех, окрики слились в единый могучий звук. Хворостинин, спешившись, издали наблюдал за рассредоточивающимся вдоль берега войском. Прочие воеводы, участвующие в походе, стояли подле него.

— Завтра прибудем к Шклову, — молвил устало Хворостинин, по-прежнему не отводя взгляда от лагеря. — Оттуда до Могилева рукой подать. Настораживает, что до сих пор мы не встретили никакого сопротивления.

— Заманивают нас в ловушку? — предположил Катырев-Ростовский.

— Это может быть. У Могилева ждать, видимо, нам беды, — вздохнул долговязый Роман Бутурлин. — Все одно Передовой полк вести мне. Ежели что, станем отбиваться.

— Нет, нельзя вам вступать в бой. Ежели появится враг, тут же отводи людей! — повысив голос, велел Хворостинин и добавил уже тихо:

— Готовым надо быть ко всему. Отдыхайте, братцы. Завтра тяжелый день…

Русский лагерь был разношерстным. Казаки, иностранные наемники, служилые татары, стрельцы, дворяне — все они держались обособленно друг от друга, хотя в походе представляли единую силу. Архип и ополченцы сидели вместе с казаками у костров, варили в котлах каши и похлебки, делились друг с другом припасами. Архип стал угощать мужиков припасенными им сухарями. Казаки угостили его квасом. Прежде чем выпить, понюхал — не хмельное ли?

— Пей смело. Нам бражничать в походе запрещено, — угадал его мысли Мещеряк. Усмехнувшись, Архип отпил кислую влагу и передал сидящему рядом казаку. Другой, казак, что был напротив, увлеченно рассказывал:

— Бегу, стало быть, по полю! Гляжу! А они, татарва, за мной скачут!

— И чего? И чего? — нетерпеливо подгоняли его мужики. Ополченцы, хихикая, глядели на него с обожанием.

— О чем он? — спросил Архип у Мещеряка тихо — вещать казак начал, видимо, задолго до того, как Архип присел к костру.

— А, — небрежно махнул рукой ухмыляющийся Мещеряк, — Гришка Ясырь по десятому кругу сказывает, как бежал из татарского плена!

Архип почувствовал, как его вмиг окунуло в пучину воспоминаний — он в Новгороде, живет у кузнеца Кузьмы, и они принимают дома беженцев из татарского плена. И Белянка, еще девочка, тонкая, как осина, стоит на пороге их избы и лишь свои глубокие огромные глаза вскидывает робко на хозяев, задерживая любопытный взор на Архипе… Душу словно огнем опалило, и Архип мотнул головой, вдохнул поглубже, отвернулся. Мещеряк, кратко взглянув на него, заметил печать тоски на лице Архипа, но расспрашивать его ни о чем не стал.

— Кончай свою сказку уже! — ворчливо прохрипел на рассказчика пожилой казак Иван Карчига — голос его был таким, словно казак однажды перепил холодный воды и охрип на всю жизнь.

— Не мешай! — махнул на него рукой Ясырь, словно отогнал надоедливую муху. — Так вот, гляжу я, не то озерцо, не то болото, я и разобрать не успел! Ну, я уж лучше утону, думаю, чем обратно в плен к татарам пойду!

— Ой, — сокрушенно покачал головой Карчига, видимо, уже в сотню раз выслушивающий эту историю.

— Сорвал я камыш, оборвал с двух сторон. — Ясырь изображал темными мозолистыми пальцами, как он все это совершал. — Сунул в зубы и — плюх — в воду!

— С головой? — спросил кто-то из молодых казаков.

— А как же! С головой, трубку наверх! Дышу, стало быть, гляжу сквозь воду — татары подъехали, стоят, ждут! Ох, и долго они, нехристи, там топтались! А я дышу, думаю, проваливайте уже, мать вашу, так и эдак…

— Вот брехло! — не выдержав, хрипло выпалил Карчига. — В прошлый раз говорил, мол, они мимо прошли!

— Они и прошли! Ты до конца слухай, потом рот разевай! — возмутился Ясырь. Кто-то из мужиков свалился на землю от хохота. Смеялся и Мещеряк, поглядывая на Архипа. Тот сидел, улыбаясь, сумел отогнать мрачные мысли.

— Да я за все эти годы наслушался! От баек твоих мне нехристи татарские каждую ночь снятся! — натужно хрипел Карчига, надувая на шее синие вены.

— А ты посиди с мое в воде! С головой! Посиди! — стал кричать Ясырь, брызжа слюной.

— С чего? Я вместе с новгородскими ушкуйниками этих татар всю жизнь бил, и лучше бы помер, чем жопу свою под клеймо подставил!

Ясырь дернулся с места и сходу ударил Карчигу кулаком в лицо. Пока Иван поднимался, утирая кровь с лица, Ясыря уже держали мужики, а он дергался, силясь достать обидчика.

— Силы побереги, Гришка, — услышали все и обернулись. Мимо с прочими есаулами проходил сам Ермак, с усмешкой глядя на мужиков.

— Да он, да я, — остывая, начал оправдываться Ясырь. Атаман уже уходил, и столь короткое появление его разом охладило пыл казаков. Вскоре все уже сидели мирно и хлебали из одного котла горячее вязкое варево из ячменя. Архип потом еще долго вспоминал это мгновение, удивляясь тому, какую власть имеет пал этими бесстрашными воинами этот невзрачный с виду человек!

— Он нам всем вместо отца, — не раз говаривал Мещеряк и ранее, и тогда. Иные, кто знал Ермака давно, помнили, каким страшным казаком он был в лихой юности — и русских купцов, и ногайских крестьян резал нещадно, и, говорят, мол, детей тоже не чурался убивать. С годами присмирел, однако остался суровым атаманом, у коего до конца жизни руки по локоть были в крови…

Тушили костры — лагерь готовился ко сну. Дозорные выступали на свои посты, воеводы объехали лагерь, проверили заставы. Мещеряк, как и прочие казаки, снял пояс, увешанный разными футлярами и мешками, отцепил от пояса саблю и лёг прямо на землю, положив рядом свою пищаль, с коей не расставался. Испросив дозволения, Архип впервые взял в руки пищаль, ощутив непривычную тяжесть незнакомого оружия. Внимательно взглянул на истертые деревянные цевье и приклад, осмотрел ствол.

— Она заряжена, не балуй, — усмехнулся Мещеряк, закидывая руки за голову и вытягиваясь. — Землица прогрелась, хорошо как…

— А покажи, как ее заряжать? — попросил Архип, протянув оружие хозяину.

— Ну-у-у, отец, — закряхтел Матвей, — то дело такое, долгое!

— Научи! — настаивал Архип, по-прежнему протягивая пищаль. Матвей искоса взглянул на него, снова покряхтел и принял оружие.

— Ну, гляди! — вздохнув, сказал он. — Вог фитиль, его надобно поджечь при стрельбе. Пока он тлеет, сымай его, убирай сюда. — Он показал на прицепленный к снятому поясу железный футляр, весь в отверстиях. — Это дабы воздух был и фитиль не погас! Гляди! Берем эту зарядцу. — Он указал на множество прицепленных к поясу небольших футляров размером с мизинец. — Сыпем из нее в ствол порох. Опосля пулю в ствол и об землю ее, вот так. — Он легонько стукнул прикладом. — Потом сюда немного пороху, где фитиль снял. Надел фитиль, стреляешь. Все.

— Да-а-а, — протянул Архип и почесал затылок, — премудрость целая.

— Ничего. Ежели бой будет, заряжать тебя заставлю. Не все ж тебе с саблей бежать на врага. А ежели у них стрелки токмо будут? Далеко убежишь? Вот так вот! — откладывая пищаль, молвил Мещеряк и лёг на бок. Архип тоже лёг на землю, прижал к себе свою саблю, придвинулся к товарищу ближе, дабы ночью было теплее, и закрыл глаза. Думать ни о чем не хотелось — усталость скосила его напрочь.

Казалось, едва он уснул, Матвей толкнул его в плечо легонько:

— Все, вставай, отец! Уходим.

Архип поднялся и, протирая глаза, огляделся. Предрассветное небо было красно-лиловым, туман стелился над полями и извилистой рекой. Царило великое оживление — лагерь снимался, воины, собираясь, сновали всюду. Казаки готовили струги к отплытию. Есаулы Ермака торопили мужиков, бранились. Сам атаман уже был в своем струге, Архип увидел его издали, когда они с Матвеем уже отчаливали от берега. Конное войско уже снялось, а Передовой полк, как говаривали, выступил еще затемно.

Архип, еще чумной ото сна, глядел на укрытый туманом берег, зевал, мелко крестя рот. Было зябко и серо.

— Ты приляг, отец, — сидя на носу струга, предложил с улыбкой Матвей.

— Даст Бог — на том свете отоспимся, — отшутился Архип.

— Все одно в бой первым ты не рвешься, — усаживаясь рядом с ним, тихо проговорил Матвей.

— Ежели ты о том, как мы Дубровно и Оршу брали, то разве ж можно это боем назвать? Избиение крестьян, простых людей, как мы с тобой, — без улыбки отвечал Архип, сведя к переносице брови.

— Вот как! — хохотнул Мещеряк. — Стало быть, литовцев пожалел!

— А что ж они, не люди? Такие же православные, как и мы с тобою…

— Не пойму я тебя. — Мещеряк уже перестал улыбаться. — Так зачем же ты на войну пошел? Ты же сказывал, что жил послушником в монастыре, чего потянуло-то на подвиги?

— Землю свою защищаю, — ответил Архип, стиснув зубы.

— Так защищай! — Во взгляде Матвея, обращенном на Архипа, сверкнуло что-то недоброе. — Защищай! И ежели приказано атаманом — грабить, бить, значит, надобно грабить, жечь, бить!

Прочие мужики, что плыли с ними в струге, уже перестали переговариваться меж собой, глядели на Мещеряка. Назревала драка. Но Архип был спокоен и невозмутим, молчал, пристально глядя в стелящийся над водой туман. Он понял, что молодой казачок решил перед товарищами утвердиться, но нисколько не обижался на этого мальчишку.

— Я тебе сразу ничего не сказал, но думал много о том, — продолжал Матвей, — и все никак не давало мне это покоя.

— И, видать, не поймешь, — отвечал Архип, не глядя на него.

Издали послышались раскатистые глухие хлопки, похожие на выстрелы. Мужики насторожились разом. Мещеряк, готовый был и дальше отстаивать свою правду, замолчал вдруг. А хлопки звучали все чаще и чаще. Струги остановились.

— Что там? Бой?

— Атаман струги остановил! Что-то будет, братцы! — молвили тихо мужики и откладывали весла.

— Началось, — прошептал Архип и, перекрестившись, взялся рукой за прицепленную к поясу саблю.

О том, что Передовой полк попал в засаду и был смят, Хворостинин узнал тотчас и остановил движение войска уже на подходе к Шклову. А немного позже отступающие ратники полка вместе с другими ранеными привезли и самого воеводу Романа Бутурлина. Он уже был в беспамятстве, заостряющееся мертвенно-бледное лицо становилось восковым. Его положили в походную телегу, в кою насыпали сена, и там он, задыхаясь и кашляя кровью, уже отходил. Лекари, осмотрев рану, доложили, что он был ранен пулей в грудь, где она и засела плотно, и воеводе осталось жить считанные минуты, ибо началось нутряное кровотечение — что-то клокотало и булькало в горле воеводы каждый раз, когда вздымалась при слабом дыхании его грудь.

Иван Бутурлин, едва сдерживая слезы, стоял подле телеги, гладил брата по взмокшим растрепанным волосам. Хворостинин тем временем выслушивал доклады о том, что Шклов занят вражеским войском, и все их воины, чудно одетые в легкие панцири, вооружены длинноствольными пищалями, у них много конницы, что также стреляет с седел и что они мало походят на литовских ратников.

— Наемников привели, молвил удрученно Катырев-Ростовский.

— Без пушек будет худо, — с досадой протянул Хворостинин, — позовите казачьего атамана!

Ермак прибыл незамедлительно. Подошел и Иван Бутурлин, только что простившийся с умершим братом и теперь, судя по его грозному виду, жаждал мести. Сообща воеводы постановили, что надобно брать город в двух направлениях — казакам надлежало атаковать Шклов со стороны Днепра, а коннице — с поля.

— На стругах надобно подойти близко и бить из пищалей. Татарская конница тем временем станет наступать и выманивать противника из города. Никакого полона приказываю не брать! — наставлял Хворостинин. — Тебе, Ермолай Тимофеевич, быть сродни наконечником копья нашего войска. На тебя вся надежа. Как сумеешь их потрепать, как сумеешь людей своих вывести, тем и обернется сражение.

Ермак, холодно глядя на Хворостинина, молча кивнул и ничего лишнего молвить не стал. С тем и отбыл к своим.

— С Богом, — сказал напоследок Хворостинин и двинулся к своему боевому коню, коего слуга держал под уздцы. Воевода легко взмыл в седло, надел тут же поданный ему островерхий шлем и, опустив забрало, поехал вперед. Заревели трубы, и войско начало строиться и разворачиваться для наступления на раскинувшийся пред ним небольшой городок.

Струги тронулись первыми. Мещеряк скинул с себя пояс, к коему прицеплены были футляр для фитиля и зарядцы с порохом, и приказал Архипу:

— Бросай свою саблю! Заряжать будешь пищали! Запомнил, что я говорил вчера?

— Да, — растерянно глядя на товарища, ответил Архип. Матвей, а следом и остальные мужики, кроме тех, что гребли, улеглись в стругах, укрывшись за невысокими бортами. Матвей уложил рядом с собой свою саблю и две пищали. Все словно замерло вокруг. Из тумана показались очертания городского посада.

— Я бью из одной, тут же берешь ее, заряжаешь, я бью из другой, отдаешь ту, что зарядил — и так следом. Гляди с порохом не балуй, ежели много насыплешь, мне руки оторвет, тут дело такое, отец!

Едва он это сказал, со стороны берега прогремели выстрелы, и на казацкие струги обрушился град пуль. Они шипели и свистели в воздухе, с глухим стуком врезались в борта стругов, выбивая фонтаны деревянных щепок. Архип невольно вжался в угол палубы, поджав ноги и зажмурив глаза. Пули неустанно визжали и свистели над ним, снова и снова били в борта струга, и Архип слышал вскрики и стоны раненых. Еще никогда он не чувствовал себя таким уязвимым и едва ли не впервые после сражений под Казанью ощутил животный страх смерти.

— Твою… — крикнул было Мещеряк, но снова с берега раздался грохот выстрелов, и снова засвистели пули.

— К берегу! Подходи! — слышались крики с соседних струг. Архип почувствовал, как струг разворачивается и медленно движется вперед. Он открыл глаза и увидел, как казаки, припав к краю струга, ударили из пищалей в ответ. Матвей бросил ему в руки разряженную пищаль и, взяв следующую, прицелился. Архип схватил оружие, обжигаясь, трясущимися пальцами отсоединил фитиль, бросил его в футляр с отверстиями. Пока откупоривал зарядцу и засыпал в ствол порох, Матвей швырнул ему уже следующую пищаль и крикнул:

— Скорее, стерва ты! Скорее!

Но бросился сам заряжать второе ружье. Все заволокло дымом. Струг тем временем прибился к берегу. Архип и Мещеряк одновременно зарядили оружия, и Мещеряк, выстрелив, вновь бросил оружие Архипу. Рядом пуля раздробила череп мужику, коему Архип прошлым вечером отдавал после себя бурдюк с квасом. Несчастный рухнул на дно борта и, заливая кровью все вокруг, беззвучно бился, корчился, силясь подняться, но вскоре затих, лишь мелкой дрожью било его окровавленные руки. Кто-то, убитый, свалился за борт в реку. Кто-то истошно орал, и крик его тонул в ружейных залпах. Архип, силясь совладать с собой, старался быстрее заряжать оружие и, кажется, начал справляться. Вот Мещеряк, целясь, вдруг вскрикнул и, едва не уронив пищаль в реку, скатился на дно борта. Архип, краем глаза увидев, что из предплечья Матвея хлещет кровь, сильной рукой оттащил его назад, на свое место, а сам, взяв пищаль, занял место Матвея, уже обильно политое его кровью. Приставил приклад к плечу, прицелился. В пищальном дыму и тумане смутно маячили темные фигуры. Архип оглянулся. Казаки, что были с ним в одном струге, неустанно стреляли, другие заряжали им оружие, да так быстро, что Архип невольно подивился такому мастерству.

— Целься, да на спусковой крюк нажимай. Гляди, к плечу плотнее приставь, дабы руку не выбило отдачей! — посоветовал кто-то из казаков. Архип прицелился, выстрелил, но, кажется, никуда не попал. Взяв в руки вторую заряженную пищаль, понял, что ствол ее ходит ходуном и попасть куда-либо было невозможно.

— Ишь, прыткий! — послышался в этом страшном грохоте выстрелов хохот кого-то из казаков. Чертыхнувшись, Архип отложил пищаль и бросился к Мещеряку, что лежал, бледный, в луже крови, закусывая от боли губу. Архип разорвал пропитанный кровью рукав его рубахи, увидел, что пуля прошла навылет, вырвав значительный кусок мяса на его руке.

— Оставь меня, сволочь! — в полузабытьи, вытаращив безумные глаза, прокричал Матвей, но Архип, не слушая его, разорвал свою рубаху, лоскутом ткани перетянул понадежнее рану, пытаясь остановить кровь.

— Братцы! Вперед! — раздалась команда по стругам.

Окровавленный, в разорванной рубахе Архип схватил свою саблю и в числе первых кинулся на берег, прижимаясь к земле из-за визжащих над ним пуль. Воздев сабли, казаки наступали лавиной, пешие, без строя.

Скоро выстрелы прекратились — началась рубка. Оглянувшись, Архип увидел, как среди прочих в битву с оголенной саблей ринулся и сам атаман Ермак. Казаки сталкивались с вражескими противниками на узких улочках, в домах, и здесь, в пешей схватке, им не было равных. Возникшую перед ним тень в высоком шлеме и просторном в плечах цветастом одеянии Архип перерубил быстрее, чем тот успел ткнуть его своим тонким мечом. Развалившееся вкось тело он оттолкнул в сторону и бросился дальше. Появившегося следом наемника он сбил с ног плечом, навалившись всем весом и, подобно медведю, подминал его под себя, силясь добраться до горла. Тот отбивался голыми руками, ибо оружие выпало при падении, упирался и толкался, но Архип, глухо рыча, выхватил из сапога нож и одним махом перехватил ему горло. Из раны кровь хлынула так, что Архипу пришлось стереть ее с лица и глаз, прежде чем продолжить путь. Выйдя к широкой улице, где уже оканчивалось сражение, он увидел борющегося молодого казака с наемником. Словно звери, они катались по земле, били и, хрипя, кусали друг друга. Архип бросился на помощь, но не успел, увидел лишь, как что-то сверкнуло в руке чужеземца, и это что-то он несколько раз погрузил под левую лопатку казака, и тот разом обмяк, содрогнулся и, оставив противника, стал тупо глядеть на то, как из него журчащим потоком на землю льется кровь. Наемник скинул его с себя, еще раз, для верности, ударив его коротким тонким клинком (это оказался кинжал) в горло. Издав нечеловеческий вопль, который сам собой вырвался из груди, Архип в долю секунды настиг наемника, свалив его на землю и, только мельком увидев смуглое зрелое лицо с подкрученными вверх усами и острой бородкой, черные дикие, полные ужаса, глаза; схватил его за волосы и всей силой приложил затылком об землю. Окровавленный кинжал едва не ударил его в бок, но Архип, дивясь своей проворности, перехватив кисть противника одной рукой, другой продолжил что есть силы бить противника головой об землю. Когда кинжал выпал из ослабшей руки наемника, Архип схватился за его голову обеими руками и стал бить еще сильнее, пока не услышал мерзкие чавкающие звуки при каждом ударе.

— Охолонь! Эй! — донеслось до его уха, и кто-то навалился на него, и он, рыча, извиваясь, продолжил драться, отпихнул одного, скинул с себя другого, пока его наконец не повалили наземь. Выбившись из сил, он перестал сопротивляться и, услышав родное наречие, понял, что его держали казаки.

— Ну ты дал! Будто бес вселился! — услышал он.

— А мне нос сломал! Вот же! От литовской пули уберегся, чтобы от своего в морду получить! — отшутился кто-то. Обессиленный, Архип с трудом поднялся, когда его отпустили. Казаки поднесли ему выпавшие нож и саблю, кто-то похлопал его плечу, кто-то спросил, ранен он или нет. Не отвечая, Архип подступил к убитому им наемнику, голова которого была раздроблена так, будто на нее свалили тяжелейший камень. Молодой казак лежал рядом, устремив вверх потухшие глаза. Архип упал перед ним на колени, дрожащими окровавленными пальцами опустил ему веки и, всхлипнув, завыл утробно и страшно, спрятав в черных от крови ладонях свое лицо. Затем, придя в себя, кратко прочел над двумя телами — казака и наемника — заупокойную молитву, перекрестился и, тяжело поднявшись, побрел дальше.

Над посадом с другой стороны города взвился черный дым. Промчалась ватага русских всадников на другую сторону, где-то еще били выстрелы, но сражение уже утихало. Литовское войско с потерями отступило от города, и московиты начали жечь непокорный город. Когда Архип направлялся к реке, ему показалось, что он даже видел самого Хворостинина, который о чем-то беседовал с Ермаком, слава богу, живым и невредимым.

Убитых и тяжелораненых казаки вытаскивали из стругов, клали на берег. За теми, кто не мог продолжать поход, воеводы уже отправили возы, дабы отвезти их обратно в Смоленск. Некоторые, прощаясь со своими товарищами, не могли сдержать слез. Архип, подойдя к реке, погрузив обе руки в воду, зачерпнул ее и стал смывать с лица, бороды и груди загустевшую кровь. Умывшись в последний раз, он поглядел в воду и увидел свое мутное отражение, темнеющее в окровавленной воде. Утершись рукавом, он побрел к стругу. Товарищи уже вытащили Матвея на берег, где он лежал, бледный, разом словно истончившийся. Архип пришел к нему, напоил водой из бурдюка, снял пропитанную кровью старую повязку с раны, промыл ее, увидел, что кровь уже текла слабо. Порывшись в своей дорожной котомке, он достал небольшой деревянный сосуд с барсучьим жиром, смазал им рану на руке Матвея, дорвал свою рубаху и перевязал ею руку товарища.

— Спаси тебя Христос, — едва слышно проговорил Матвей, с благодарностью глядя на Архипа нехорошо блестящими, провалившимися в черные круги глазами. Архип по-отечески погладил его по голове, перекрестил.

— Даст Бог — свидимся еще, — улыбнувшись, молвил Архип Матвею на прощание и помог мужикам уложить раненого в телегу.

Стрельцы по приказу воевод собрали оружие, затем, оставив мертвых на улочках города, подожгли посад и двинулись дальше. В стругах намного меньше стало людей, и Архип сел за весло. Отплывая, все оглядывался, как Шклов охватывает со всех сторон бушующее пламя.

— Прости нас, Господи, чад заблудших твоих, — прошептал он и, схватившись за длинное весло обеими руками, стал грести.

Могилева войско достигло в тот же день и не встретило там сопротивления. И отсюда мирные жители и беженцы из уже разоренных московитами городов не успели уйти, и началось страшное. Изнуренные, злые ратники и казаки бросились грабить, насиловать и убивать, словно сорвавшиеся с цепи голодные псы. Поодаль, заехав на пригорок, Дмитрий Хворостинин наблюдал за гибелью очередного литовского города, и здесь он дозволил ратникам поживиться. Над черепичными крышами каменных домов и ратушей уже витал едкий черный дым.

Архип с оголенной саблей шел вдоль узких улочек, наполненных истошными криками, звуками выстрелов, грохотом, и видел непотребное — ратники и казаки, выламывая двери, потрошили дома, выгоняли оттуда связанных хозяев, волокли за собой кули с различной утварью и баб — за волосы. Тут и там под ногами, в пыли, попадались тела убитых людей, видимо, пытавшихся оказать сопротивление. Проскакал татарский всадник, и за ним, едва успевая, гатились привязанные к его седлу пленники. Иных вели, подгоняя секирами, били плетьми. Сторонясь людского потока, что хаотично тек в разные стороны, Архип слепо шел куда-то, нк убирая сабли. Когда его едва не сбил пронесшийся конный стрелец, он свернул в узкую затемненную улочку, где было тише, и не сразу заметил бросившуюся на него с вилами тень, от коей успел увернуться и после, схватив сильной рукой, свалить на землю. Уже вознес саблю, дабы поразить нападавшего, но увидел еще юное, мальчишеское лицо, и до уха его донесся отчаянный и страшный женский окрик. Полные ужаса глаза мальчишки вперились в очи Архипа, и тот замер над ним с занесенной саблей. Архип глянул туда, откуда донеслись крики, увидел спрятавшихся в укрытой сеном яме двух стариков, светловолосого зареванного мальчика, коему еще совсем молодая девушка закрывала рот, и все они с ужасом глядели на московита. Архип медленно опустил саблю и, отступив, начал стремительно убегать, дабы покинуть погибающий город и не видеть всего этого ужаса.

В Разрядной книге сказано о том событии: «И у Могилева посады пожгли и много товаров поймали и ляхов побили и много полону поймали и сами вышли со всеми людьми на Смоленск, дал Бог, здорова».

Этот рейд русского войска под командованием Хворостинина, как выяснится позже, оказал великое значение и сыграл важную роль в грядущих событиях. Получив удар на смоленском направлении, Баторий был вынужден организовать защиту своих земель и тем самым задержать поход на Псков на несколько месяцев, что дало защитникам этого города столь необходимое им дополнительное время на подготовку к обороне. Многие уже понимали — под стенами Пскова решится будущее Русской земли…

ГЛАВА 5

Даже сквозь бушующий ливень смотритель яма услышал протяжный свист и, натянув грубые лапти на перемотанные толстыми онучами ноги, накинув протертый зипун, вышел на крыльцо своей просторной, обнесенной ветхим тыном избы. Снаружи, за воротами, укрытые тьмой и стеной дождевой воды, стояли три крытых возка.

— Отворяй ворота, Ванька! Живо! — бросил он молодому своему подопечному, сообразив, что прибыли знатные гости. Из одного возка, широко шагая через разлившиеся пузырящиеся лужи, выбрался один из путников. Он, накинув на голову капюшон плотного дорожного вотола, подошел к смотрителю, прокричал:

— Нам бы на ночлег остановиться. Не видно ни зги!

— Отчего ж не зайти, тут нынче свободно! — радостно отозвался смотритель и, едва появился промокший насквозь его подопечный Ванька, отворявший гостям ворота, он дал ему подзатыльник:

— Беги баню топить, раззява!

Сам хозяин суетливо начал накрывать на стол. Путник, зайдя следом за ним, снял с головы промокший капюшон, осмотрелся, удоволенно кивнул:

— А натопил, отец, знатно!

— Дело хозяйское! — отвечал радушный смотритель. — Что за гости, кого везешь, боярин?

— Не боярин я, — ответил Истома Шеврыгин, государев посол, — а везу к самому государю послов латинских, самого папы римского. Слыхал о таком?

— Не слыхал, сынок, не пришлось! — почесав плешивую макушку, отвечал смотритель. Шеврыгин усмехнулся и хотел было уходить, как услышал нерешительный окрик смотрителя:

— Соколик! Ты, стало быть, самою государя узришь?

— И чего? — устало глянул на него Шеврыгин. Смотритель глядел на него, как на икону, и так ничего ему и не смог сказать.

Шеврыгин подозвал толмачей и с их помощью решил объявить послам о последней остановке перед приездом в Старицу, где их ожидал государь. Самый молодой из послов, брат Мориено, первым вышел из возка, скользя по грязи. За ним выбралось еще двое — старец отец Стефан и еще один молодой иезуит, брат Модест. В черных балахонах, тут же промокших насквозь, они засеменили в избу. Шеврыгин направился к следующему возку.

Там находились еще двое — молодой священник Джованни Паоло Кампани, полный итальянец с маленькими бегающими глазками, и сидевший напротив него папский легат с угрюмым восковым лицом — Антонио Поссевино. Укрыв зябнувшие длани широкими рукавами своего черного одеяния, он сидел в углу и недовольно глядел на Шеврыгина. Русскому послу самим государем запрещено было общаться напрямую с папскими легатами, и он ревностно соблюдал этот наказ, потому говорил с ними редко и только через толмачей, не оставаясь с ними наедине за всю поездку ни на минуту. Толмачи сообщили послам, что эта последняя остановка необходима, и здесь можно переждать непогоду, отдохнуть, дабы завтра со свежими силами предстать перед государем. Нехотя послы вылезли из возков и, так же семеня по скользкой грязи, направились на постоялый двор…


— Московиты, кажется, кроме того, что растет в земле, не едят ничего, — жаловался Кампани после скромной трапезы. — В животе до сих пор урчит.

Отмывшиеся в бане, переодетые в чистую и сухую одежу, папские послы отправились спать. Трое уснули сразу, и лишь Кампани ворочался на своей перине, и Поссевино сидел возле затянутого бычьим пузырем окна и пытался что-то разглядеть в темноте. Снизу доносился громкий храп возниц, уставших в дороге.

— Постоялый двор такой же отвратительный, как в самом захудалом итальянском городе. Тараканы, какая-то вонь, крысы скребутся. Господи, избави нас от этих дорожных мучений, — продолжал сетовать Кампани.

— Я много читал о московитах, прежде чем отправиться сюда, — молвил Поссевино шепотом. — Многое, слишком многое они переняли от татар, своих прежних господ. Вот такие поселения, где меняют наскоро лошадей, они называют «ямом», что на татарском наречии означает «дорога». Эти самые ямы соединяют меж собой находящиеся вдали друг от друга города…

— Я заметил, что города здесь стоят далеко друг от друга. В Европе же все не так, — согласился Кампани, — мы уже побывали в двух русских городах, Орше и Смоленске, завтра достигнем лишь Старицы, а кажется, по Московии едем целую вечность.

— Может, потому московиты еще не проиграли свою войну, как думаете? — вскинув бровь, молвил с легкой усмешкой Поссевино.

Истома Шеврыгин тоже не спал, хоть усталость и приковала к мягкой перине, пахнущей чем-то затхлым. Возницы и толмачи видели десятый сон, а он, заложив руки за голову, глядел в темный потолок.

Уже почти целый год Истома не был дома. Накануне государевой свадьбы выехал он с посланием в Рим, успел увидеть каменные улицы европейских домов, Вечный город с его античными развалинами и величественными соборами, такими величественными, что русские меркнут рядом с ними. Да и весь папский двор, который увидел он со всех сторон, олицетворял в себе могущество латинской веры. Все у них иначе, все!

Шеврыгин не раз до этого бывал в Европе, сопровождал послов к германскому императору, потому знал, чего они все стоят. Насмотрелся в свое время, наслушался — и не таких видали! Но папа Григорий — великий, деятельный человек, умнейший церковный глава, одержимый верой. Шеврыгин помнил отчетливо до сей поры, как Григорий внимательно изучал его во время долгой церемонии приветствия папой послов московского государя. К стыду, даже оробел тогда малость, но виду не подал. Да и с задачей своей справился умело — расхваливал своего могущественного государя, много говорил о борьбе Иоанна с басурманами, о его желании биться сообща с европейскими монархами против турок, и царское послание, которое он привез, было тому подтверждением. Шеврыгин видел, как просветлело от радости лицо понтифика, и он обещал послать надежного человека, дабы примирил он двух христианских государей во имя будущего союза против басурман. Уже на следующий день Шеврыгину представили мрачного иезуита Антония Поссевино. Тотчас Истома начал искать всевозможные сведения о нем и вскоре узнал, какой матерый переговорщик должен ехать в Москву. Поссевино был известен тем, что он хорошо показал себя в борьбе с протестантами. Он много проповедовал во Франции, где стараниями его в одной только Тулузе было истреблено более пяти тысяч гугенотов.

В последний день перед тем, как покинули они Ватикан, направляясь в Московию, папа Григорий благословил их и молвил Шеврыгипу:

— Знаю, что посланники мои сумеют содеять необходимое, и это не составит труда, ибо верю, что государь пойдет нам на уступки в вопросах веры. К тому же, когда государь ваш желал, дабы его выбрали польским королем, он обещал признать Флорентийскую унию[6].

Шеврыгин лишь поблагодарил папу, раскланялся, а сам уже понимал, зачем понтифик отправил этого страшного иезуита к Иоанну — он надеется обратить Русь в католичество. Долго потом молился несчастный русский посол, весь промокнув от пота:

— Господи, ежели все так, прости меня, что содействую тому. Не по своей воле везу латинян на землю свою! Защити нас, Господи!

Вот и сейчас он лежал и думал о том, что грядет. Вспоминал восковое суровое лицо Поссевино, его холодный всепроникающий взгляд, коим, казалось, он жадно цеплялся за все, что видел и все запоминал! Нет, ежели ему удастся помирить двух государей, и закончится эта треклятая война, от коей уже нет продыху, от коей скоро не останется и самой России, и ее голодного, несчастного народа, то будь, как будет! Тебе, Господи, виднее, на какой путь нас наставить!

Повернувшись на бок, Шеврыгин много думал о длительной их дороге. Вспоминал Венецию, где Поссевино встречался с могущественными дожами и склонял их по повелению папы к торговле с Россией, вспоминал Вильно, где его, русского посла, и толмачей держали отдельно, не позволяя покидать постоялый двор. Но Шеврыгин обязан был знать о Поссевино все, потому подкупал придворных, получая от них ценные сведения. Оказалось, Поссевино и Баторий долго переговаривались меж собой, и польский король был недоволен посредничеством иезуита в его переговорах с Иоанном, но перед своим отъездом Поссевино убедил Батория, что, ежели тот пойдет на мир с Московией, совершит великое дело по объединению христианства и созданию великого альянса против турок.

«Все одно тебе не доверяю, лиса латинская» — подумал с желчью Шеврыгин, уже засыпая. Вспоминал, с каким радушием и блеском встречали их в Смоленске и Орше, со стен даже били пушки, как раболепно говорили с ними архиепископы и местные воеводы, чуть ли не кланяясь в пояс, и как холодно и высокомерно взирали на это папские легаты. «Государь, неужто и ты так станешь унижаться пред ними? Неужто нет иного пути?»

В то мгновение, когда Шеврыгин уже спал, Поссевино при свете одной свечи сидел за столом и торопливо скрипел пером по бумаге.

«Великий князь Московский, узнав от своих послов, приехавших в Вильну по делам мира, о том, что я прибыл к польскому королю от вашего святейшества, написал королю через Христофора Дзержка, что Московия со времени Флорентийского собора объединена с католической церковью одной религией и что он разрешает католикам в Московии совершать богослужение по их обрядам. Однако оказалось, что он совершенно об этом не думал. Напротив, после покорения большей части Ливонии он изгнал оттуда всех католиков до единого силой оружия, насадил повсюду русскую веру и строжайшим образом утвердил ее (следуя примеру деда и отца, сделавших то же самое в Новгороде)…»

Так Поссевино продолжал работать над отчетным письмом для папы, которое он намеревался доработать после встречи с государем и послать в Рим, чем быстрее, тем лучше. Он докладывал о ходе переговоров с Баторием, записывал услышанные в дороге рассказы о государе, о религии, противопоставлял католичество и православие, осмысливал на основе полученных сведений способы обращения московитов в католичество. Устало потерев глаза, Поссевино помахал листом бумаги перед лицом, дабы чернила быстрее высохли, спрятал ее и письменные принадлежности в дорожную сумку, потушил свечу.

— Уже завтра мы предстанем перед великим князем, — дождавшись, когда Поссевино закончит писать, произнес Кампани. — Он действительно так ужасен, как о нем говорят?

— Есть слух, что в Новгороде он приказал подать себе на ужин зажаренных детей своих врагов, — рассмеявшись, ответил Поссевино и добавил уже серьезно: — Каким бы он ни был, он будет смирен польским оружием и железной волей папы…

— Этот недоучка, брат Модест, все донимал меня вопросами, для чего вы, отправившийся помогать великому князю восстанавливать мир, в Вильно призывали Батория скорее начать боевые действия, — хохотнул Кампани.

— Он еще слишком молод, — с небрежностью ответил Поссевино, — и плохо знаком с положением дел. Когда-нибудь и он узнает, что чем слабее будет великий князь, тем охотнее он согласится на наши условия…

— Разве это будет невыполнимо для вас? Ведь несколько лет назад с Божьей помощью вам удалось вернуть Швецию в лоно католичества…

— О! Мне пришлось хорошенько поработать в Швеции! Король Юхан не так умен, как я думал. Сколько проповедей и бесед провел я с ним — и каждый раз он глядел на меня тупо и недоверчиво, словно не все понимал, о чем я говорю. К счастью, он во всем слушается свою любимую жену Екатерину, она его главный советник. Екатерина умна и прелестна, — улыбнулся Поссевино, задумчиво глядя в мутное темное окно. — Она взирала на меня так жадно, с таким огнем в глазах! Клянусь, это было искушение! Но это ничто по сравнению с тем, насколько ревностно она исповедует католичество! Кстати, ходил такой слух, будто великий князь желал заполучить ее, но брат Екатерины, покойный польский король Сигизмунд Август, выдал ее замуж за Юхана, и теперь Иоанн и Юхан заклятые враги!

В ответ раздался сдавленный смешок Кампани.

— Так выполнена была мной одна из важнейших миссий папы Григория — обратить в католичество север Европы. Что касается Швеции, я оставил там несколько доверенных мне лиц, дабы продолжали они миссионерскую деятельность среди горожан и селян, взращивали посаженное мной семя. — Поссевино высокомерно усмехнулся и сузил свои черные глаза. — Если король Юхан не до конца разделяет наши взгляды, то его сын, юный принц Сигизмунд[7], будет воспитан истинным католиком. Иезуиты, коих я оставил подле него, о том позаботятся, я лично прослежу за тем!

Поссевино улегся на приготовленный для него лежак, перевернулся на спину, вытянулся, недовольно засопел — видать, ложе было не слишком удобным.

— При нынешнем папе многое изменилось, и я рад этим переменам, — продолжал он. — Столетиями Церковь боролась с еретиками в Европе, и лишь папа Григорий обратил свой взор на восток. Греческая вера не меньшая ересь, чем лютеранство, тем более даже сами греки полтора столетия назад на Флорентийском соборе признали правильность содержания вероучений римской церкви.

— Я слышал, что московиты очень преданны своей вере. Меня поразило обилие храмов, увиденных нами по дороге!

— Преданны! — раздраженно ответил Поссевино. — Они слепо следуют канонам, установленным греками. Потому одной из главных наших работ, брат Кампани, будет поведать московитам об их заблуждениях и направить на истинный духовный путь!

Помолчав, Поссевино добавил уже шепотом:

— Они так благочестивы, как и раболепны. Я уже успел заметить, что великий князь для них наподобие Бога, как бы это ни звучало. Потому стоит лишь убедить царя в необходимости принять католичество, и все его подданные слепо последуют за ним. Именно в этом, брат Кампани, и заключается моя миссия…


Пышно разодетый в парчу и атлас, встретил государев двор папских посланников. На улицах Старицы слышны гомон собравшейся толпы и праздничный колокольный перезвон. Бархатная дорожка тянулась от городских ворот к крыльцу государева терема, и по обеим сторонам ее стражами стояли вытянутые по струнке стрельцы с вычищенными пищалями и одеждами, с приведенными в порядок бородами и обувью.

В черных мантиях и широких четырехугольных шляпах иезуиты вышли из возков и тут же оказались перед Андреем Щелкаловым, Борисом Годуновым и Богданом Вельским. Все трое были верхом в сопровождении многочисленной конной стражи. Любезно поклонившись гостям, они объявили, что скоро посланники предстанут перед государем, и всем пятерым подвели великолепных коней с богатыми седлами и драгоценной сбруей. Поссевино же доложили, что поданный ему великолепный черный конь есть подарок ему от их государя. Смутившись и умело скрыв свое неудовольствие столь неуместным подарком, иезуит, кряхтя, влез в седло.

Небо было серым, с Волги, сурово завывая, дул ветер, и послам приходилось удерживать шляпы руками. Поссевино, щурясь, вел коня, оглядывал каменные стены города, его мощные башни, вездесущих стражников и безликих ратников. С неудовольствием глядел на высившие над городом маковки Успенского монастыря, увенчанные православными крестами.

Наконец, послы спешились у крыльца бывшего дворца старицких князей, где их ждали бояре, и, минуя переходы, проходя мимо бесчисленной стражи, послы появились в просторной многолюдной палате. Иван Мстиславский, войдя в палату впереди послов, доложил громко:

— Великий государь, Антоний Поссевин и его спутники бьют тебе челом!

Одетый в Большой наряд Иоанн восседал на троне, по правую руку от него в высоком резном кресле сидел царевич Иван. Пораженные великолепием и роскошью одежд государя, наследников и придворных, иезуиты поклонились, приветствуя Иоанна и его сына.

— Как здоровье папы Григория? — следуя обычаю, спросил Иоанн.

— Так же, как Бог хранит твою светлость! Святейший господин наш, папа Григорий Тринадцатый, пастырь вселенской церкви, наместник Христа на земле, преемник апостола Петра, господин многих земель и областей, раб рабов Божьих, приветствует твою светлость и молит Господа дать тебе свое благословение! — твердо отвечал Поссевино. При упоминании имени папы Иоанн и его сын поднялись с мест, дабы выказать свое почтение и уважение, после чего вновь уселись на свои места.

— Благополучно ли ты прибыл, Антоний? — осведомился с улыбкой государь.

— По милости Иисуса Христа благополучно, дабы верно служить тебе, — с такой же льстивой улыбкой отвечал Поссевино.

Передали скрепленные папскими печатями грамоты Андрею Щелкалову, тут же призваны были толмачи.

Сперва зачитали послание Григория XIII Иоанну:

«Возлюбленный сын, <…> привет тебе и апостольское благословение. Из писем твоей светлости, которые передал нам твой посланец Фома Шевригин, и из беседы с ним мы узнали то, что ты хотел нам сообщить. Мы исполнились радостью и возблагодарили Бога, побуждением которого свершилось то, что столь великий государь из столь отдаленных областей приветствует нас в своих письмах через своего посла и возрождает обычай своих предков, светлейшей памяти государей. <…> Мы всегда будем готовы [сделать] для твоей светлости все, что ты просишь (насколько сможем сделать это своим влиянием и стараниями). Мы занимаемся делами договора очень охотно, так как понимаем, что наша обязанность и долг — заботиться о самом полном объединении христианских государей. Мы пошлем, как ты просишь, кого-нибудь из своих людей вместе с Фомой Шевригиным и позаботимся, чтобы они прибыли к тебе возможно более коротким путем невредимыми, не испытав в пути никаких затруднений. Что же касается того, чтобы нам удержать польского короля от союза с турками и татарами против христиан, мы считаем, что в этом нет необходимости: ведь мы никогда ничего не слышали о подобном союзе и не можем подозревать этого на основании предположений. И хотя в настоящее время он не ведёт войны с неверными, однако это для него общее дело вместе с прочими христианскими государями. <… >

О настоящей войне мы не можем сказать ничего определенного, но два года тому назад сам польский король в публичном письме признался, что вынужден был предпринять ее в силу величайшей необходимости, и привел много причин этому.

<…>Мы предлагаем вам обоим наше влияние и наши труды, если вы захотите ими воспользоваться при улаживании ваших раздоров, благодаря чему прекратилось бы столь большое кровопролитие среди христиан. Ведь мы считаем, что вы ни в коем случае не отвергнете доводов разума. <…> Когда же вы уладите свои дела, тогда, конечно, все христианское оружие сможет быть обращено против общих врагов, а на это нельзя надеяться до тех пор, пока вы воюете между собой и не служите общему делу. <…>Существует одна Церковь, одно стадо Христово, один после Христа его земной наместник и вселенский пастырь. Святые отцы, ученые Церкви и все Вселенские соборы признают и провозглашают, что римский первосвященник и является им. Ведь это очень ясно и охотно признали на Флорентийском соборе (а с тех пор прошлоуже почти 150 лет) епископы всей Греции.

<…> И мы усердно молим Бога и просим, насколько это в наших силах, твою светлость, тщательно это обдумать и усмотреть в этом увещании нашу любовь к тебе, желание твоего благополучия и благополучия всех твоих земель (а мы знаем, что они многочисленны и изобилуют народам).

<…> Мы посылаем к твоей светлости том сочинения о Флорентийском соборе, напечатанный очень точно с самого хранящегося у нас оригинала. Мы просим тебя прочитать его и поручить твоим ученым изучить его возможно внимательнее, и мы надеемся, что благодаря этому снизойдет к тебе божественная милость. Ведь мы желаем одного: чтобы ты был как можно ближе к нашему апостольскому престолу и по религии, и по уважению к нему. А мы и все христианские государи и во всем прочем всегда будем готовы поддержать твое достоинство.

Обо всем этом ты подробнее узнаешь от возлюбленного сына нашего, которого мы посылаем к тебе, Антонио Поссевино, теолога и священника Общества Иисуса, самого дорогого для нас, испытанного во всех отношениях и у нас, и у великих государей. Мы желаем, чтобы ты его охотно принимал, выслушивал и глубоко уважал: твое радушие позволяет надеяться на это. И если с Божьей помощью установится между нами религиозное единство, о котором мы говорили и которого страстно желаем, то, пользуясь им как основанием, ты пришлешь к нам посольство, достойное столь важного и необходимого дела, столь желанного для нас и для Вселенской Церкви. А мы обещаем тебе нашу отеческую любовь, самое блестящее посольство к тебе и всякого рода почет, который мы привыкли оказывать великим государям христианского мира.

Написано в Риме, у Св. Петра, 15 марта 1581 г., на девятом году нашего понтификата».

Иоанн, истинный потомок византийских императоров, умело скрывал свое напряжение и раздражение под маской любезной улыбки. Он склонил голову. Послания царевичам и супруге Иоанна, кою по ошибке папа именовал в послании Анастасией (видимо, в Риме не знали, что она уже двадцать лет в могиле), зачитывать не стали. Они были наполнены добрыми пожеланиями, и папа, благословляя членов царской семьи, надеялся, что они отнесутся со вниманием и полным доверием к его посланнику.

Далее послы вручали государю подарки. Каждый из даров был с торжественностью показан царю и придворным, и Поссевино старался как можно красочнее описать их. Здесь были золотые четки с драгоценными камнями, отделанный золотом кубок, хрустальный крест-распятие с частицей креста, на котором был распят Иисус, и еще множество драгоценной рухляди. Иоанн внимательно осматривал каждый подарок и удоволенно кивал. Особенно ему понравился крест.

— Это дар, достойный папы, — сказал он и отдал его обратно в руки Поссевино.

Наконец, Поссевино представил последний дар — упомянутый папой том о Флорентийском соборе. Кожаный переплет был скреплен ремешками, украшен камнями и золотом.

— Этот труд, надеется его святейшество, поможет тебе, государь, обрести свет истины, который и приведет тебя и державу твою к миру и процветанию.

Говоря это, Поссевино своими черными холодными глазами недобро взглянул Иоанну в очи, пожелав, видимо, сразу увидеть, честен ли государь в своих словах насчет признания им Флорентийской унии…

Но Поссевино и не мог предположить, как хитро мог повести себя правнук византийского императора во имя своих целей. Иоанн снова кивнул и сказал, что для него большая честь принимать у себя посланников папы, и им дозволено пользоваться любыми благами, как подобает дорогим гостям.

Далее в другой просторной палате начался обед. Многочисленные придворные и знатнейшие бояре заняли свои места за богато уставленными столами с различной бесчисленной снедью в золотой и серебряной посуде. Иезуитам уготовлены были места по левую руку от государя, Поссевино усадили рядом с Иоанном. По правую руку от него сидел царевич. Полле них на отдельном стольце, сверкая, на алых подушках лежали государевы венцы. А над головой Иоанна висела украшенная золотом и драгоценными камнями икона Богородицы, кою иезуиты подолгу пытались разглядывать.

Поссевино заметил, как удивлены были его спутники богатством посуды и одежд, обилием блюд и напитков, которые, казалось, они никогда прежде не видели ни у одного из европейских вельмож — здесь была настоящая Азия, с этими чудными вычурными одеждами, рабской покорностью народа царю, возомнившему себя полубогом…

Звучали здравницы, взмывали вверх кубки с вином и медом, не замолкали неустанные домрачеи. Иоанн всячески оказывал послам свое внимание. Поссевино любезно откушал несколько блюд, но ему несли еще и еще. Кубок его не пустел, хоть он только лишь слегка пригубливал великолепное греческое вино, силясь сохранить ясность разума, ибо даже за обеденным столом он не собирался отлагать то, ради чего приехал. Разговаривая с Иоанном о его войне с Польшей, Поссевино невольно восхищался тем, с какой величавой статью Иоанн преподносил себя — в его жестах, взглядах, словах величественно было все.

Дьяки преподнесли грамоты, в коих, по словам царя, было закреплено его право владения Ливонией. Сам же он говорил, что начал войну с ливонцами потому, что те не выполнили условий договора с ним, отказывались платить дань и притесняли православных людей на своих землях.

Важно помнить, каким прочным будет всеобщий мир, когда все вспомнят о единстве Церкви, римской и греческой. Его святейшество позаботится о том, государь, — заявил Поссевино. и царь, улыбаясь глазами, ответил:

— Того и желаем. Да будет так!

Он медленно поднялся с места. Тут же смолкла музыка, и разом поднялись все гости, в том числе послы. Обведя взором всех присутствующих, улыбающийся Иоанн произнес громким и сильным голосом:

— Сегодня великий день! Свершилось наконец то, чего усердными трудами пытались достичь наши великие предки. Известно, что и мой великий дед, и отец, светлой им памяти, стремились к союзу и дружбе с главными пастырями христианского мира! Недруги всячески препятствовали этому, но сие было неизбежно, ибо то воля Господня. Угодно Ему, дабы мы наконец подчинились власти и вере папы римского, наместника Христа на земле! Так выпьем за здравие прибывших к нам послов его святейшества и за грядущий мир!

Поссевино не усел опомниться, как чашник Петр Никитич Шереметев поднес ему огромный кубок, полный вина, такой, что надлежало держать его обеими руками. Приняв его, Поссевино испуганно оглянулся вокруг, на своих спутников, на государя — все пристально глядели на него, ждали.

— Отказываться нельзя, таков обычай государева гостеприимства, — по указке подоспевшего Бориса Годунова молвил толмач.

— Sub tuum praesidium confugimus, sancta Dei Genetrix![8] — произнес Поссевино, поняв, что не вправе оскорбить государя, и принялся пить. Вино лилось с его подбородка на мантию, на стол, он задыхался и кашлял, но продолжал пить, уже ощущая, как начинает слабеть. Он не допил, отставил кубок, шумно рыгнул и, разом осоловевший, тяжело плюхнулся на свое место и не слышал одобрительных возгласов и здравниц в свою честь. Он сидел и понимал, что уже вообще мало что слышит, что многолюдная палата переворачивается и плывет куда-то, раздваиваясь, а шум разговоров и музыка слились в один тяжелый невыносимый гул. Не видел он также, что постепенно Иоанн споил и остальных его спутников, и вскоре оглушенных вином иезуитов отнесли в уготованные для них покои.

Просыпаясь ночью от тошноты, Поссевино молился и желал одного — дабы посольство его поскорее закончилось. Во рту было сухо, как в пустыне, а от тяжелого духа чеснока и лука, коими были приправлены все блюда московитов, мутило еще больше.

Жадно отпивая воду из серебряной братины, он вспоминал сказанные Иоанном слова о единстве веры и желании всех московитов подчиниться истинному церковному владыке — папе римскому, и с довольством думал о том, что миссия его будет легкой.

«Даже легче, чем истребить гугенотов во Франции», пронеслось в его голове, когда Поссевино, сокрушенный усталостью и похмельем, снова ложился в свою мягкую постель и забывался спокойным глубоким сном.

ГЛАВА 6

После того как казакам дозволено было «промышлять» над вступившими на Русскую землю в поисках наживы ногайскими отрядами, Урус, ногайский бий, отпустил арестованных московских послов и согласился на переговоры, кои еще недавно высокомерно отвергал. До того он во главе двадцатипятитысячной орды вместе с азовскими вождями и крымскими царевичами разорил алатырские земли и дошел едва ли не до Коломны, выжигая все на своем пути. Но пограбить вдоволь им не удалось — стянутые под Москвой русские войска, ожидавшие нападения поляков, развернулись на юг и двинулись против налетчиков. Урусу пришлось отступить в степи. Когда он вернулся в свои владения, с его согласия трехтысячный ногайский отряд вышел в поход на южные русские земли и в стычке с казаками под командованием атамана Ивана Кольцо, имя коего с недавнего времени повергало кочевников в ужас, был полностью уничтожен. Узнав о том, Урус незамедлительно принял у себя прибывшего московского посла Пелепелицына.

Урус сидел в шатре, откинувшись на кошмы, худощавый, с редкой полуседой бородкой. Он вперил узкие черные глаза в красное от жары пухлое лицо посла, жестом пригласил присесть напротив себя и тут же заговорил о том, что желает заключить мир с мудрым великим князем Московским.

«Поминок желает. Войною взять серебро не удалось, хочет мирно его получить» — тут же понял опытный переговорщик Пелепелицын, а сам миролюбиво улыбался и кивал, ласково заглядывая в очи ногайскому предводителю. Урус, обычно унижавший послов царя во время переговоров, сегодня тоже был мягок — боялся все же, что казаки по приказу государя вновь придут в его земли и камня на камне не оставят! Пелепелицын отвечал, что государь прекрасно помнит, как Урус и его приближенные позволяли себе бесчестить его людей, но царь готов обсудить с ним мир, ежели Урус пошлет в Москву посольство. Ногайский бий фыркал, как взбешенный конь, опускал голову, думал.

— Тогда отвезешь в Москву послов моих. Однако гляди, посол, ежели на Москве людей моих подвергнут бесчестью, я созову воинов со всех земель наших и союзных нам и я сожгу все на своем пути! — взглянул Урус хищно на Пелепелицына со вспыхнувшим взором. — Я подниму против твоего царя многие и многие народы, и он все потеряет! Так что скажи это своему царю — ежели хочет мира, пусть примет моих послов как подобает!

— Угрозами мира не добьешься! — сурово осадил его посерьезневший вмиг Пелепелицын, хотя ему на мгновение стало боязно и от страшного лика ногайского бия, и от сказанных им слов. — Отпусти со мною своих послов. Государь милостив и желает мира меж нами. А большая война — большая кровь!

Урус молча кивнул и махнул своим стражникам худощавой рукой, дабы те выпроводили московского посла. Пелепелицын понял, что на том переговоры окончены.

Уже на следующий день Пелепелицын и ногайские послы в сопровождении трехсот вооруженных всадников выехали в Москву. Желтая выгоревшая степь утопает в мареве. Крытый возок, в коем едет московский посол, тихо поскрипывает, качается из стороны в сторону. Снаружи слышатся переговоры и смех ногайских ратников, звяканье сбруй, храп и редкое ржание коней. Пелепелицын, уморенный жарой и упокоенный тем, что миссия его складывается удачно, что он жив и цел, позволил себе отдохнуть.

И даже не подозревал, что в то самое мгновение его труды, как и труды всего Посольского приказа, решившего заключить с ногайцами мир, рушились разом.

…Это была засада. Появившиеся, словно из-под земли, всадники с оголенными саблями и арканами неслись со всех сторон, откуда-то из зарослей ударили пищали. Возок встал резко, да так, что Пелспелицын ударился головой о стенку возка и, чумной ото сна, начал озираться, не понимая, что происходит. Первым, что он увидел, как голый по пояс казак с саблями в обеих руках с пронзительным свистом пронесся верхом на коне мимо двух ногайских всадников и обоих в одно мгновение развалил пополам. Другого ногайского всадника арканом стащили с седла и влачили по земле, а он, выронив саблю, ухватившись за стянувшую шею веревку обеими руками, кричал что-то беззвучно.

— Нет! Остановитесь! Это послы государевы, остановитесь! — молил отчаянно выбежавший из возка Пелепелицын, беспомощно наблюдавший, как погибал ногайский отряд. Что-то хлестнуло по лицу, и неведомая сила, больно сдавив глотку, сбросила его на землю.

Спастись из ногайского отряда не смог никто. Еще звучали редкие выстрелы, когда Пелепелицына, уже посиневшего от нехватки воздуха, освободили от аркана. Он с хрипом громко вдохнул воздух и закашлял, корчась на земле с выпученными глазами.

— Вставай, гнида! — пробубнил широкоплечий казак с повязкой, прикрывающей вытекший глаз, и грубо поставил Пелепелицына на ноги. Его подтащили к восседающему на коне рослому казаку, наблюдавшему за расправой над последними ногайскими воинами. Видимо, это и был атаман. С блестящей золотой серьгой в ухе, густо поросший черными бородой и кудрями, он взглянул на Пелепелицына, и от взгляда его у посла внутри будто что-то оборвалось. Возле него на коне сидел другой казак с волчьим взглядом и страшным изуродованным лицом — у него были вырваны ноздри.

— Кто таков? — молвил он сурово, отпустив поводья.

— Я Василий Пелепелицын, посол государя нашего и великого князя Иоанна Васильевича! — хрипя и откашливаясь, отвечал посол. Казак с повязкой на лице стоял позади него. Поодаль плененных ногайских воинов и послов, избитых, ограбленных, сбивали в кучу, словно стадо овец.

— Я еду от ногайского бия, везу послов к государю! — продолжал храбриться Пелепелицын, но казак с повязкой треснул его в затылок кулаком, разом выбив всю спесь из него, и Пелепелицын, рухнув на землю, не выдержал, всхлипнул и завыл жалобно.

— Не убивай! Не убивай! Русич я, московлянин! Не убивай! — молил он, валяясь в траве. Его вновь подняли, тряхнули грубо.

— Ведаешь, кто я? — осведомился казак с серьгой в ухе.

— Не ведаю, не ведаю! — утирая мокрое лицо, отвечал Пелепелицын.

— Иван Кольцо зовут меня. Слыхал о таком?

Пелепелицын закивал, ошеломленно вглядываясь в суровый лик казацкого атамана, который в одиночку сумел усмирить Уруса.

— А я Богдан Барбоша, коли так, — усмехаясь, представился казак с вырванными ноздрями.

— Не убивайте их, — произнес с мольбой Пелепелицын. — Отпустите нас в Москву. Мир у нас с ногайским бием! Ежели убьете его послов, быть войне!

— Мир? — возмущенно выкрикнул Кольцо. — Свиное ты ухо, слыхал, что сегодня утром ногайцы оказались у города Темников и пограбили бы его, ежели бы молодцы наши не подоспели? Благо побили мы их знатно!..Мир!

Казак с вырванными ноздрями расхохотался, обнажив гнилые зубы. Пелепелицын был ошеломлен, хоть и понимал, что о набеге на Темников Урус мог и не знать, ибо его беи и без указаний хана ходили на русские земли. Да и Урус мог хитрить — о его коварстве знал весь Посольский приказ. Пелепелицын закрыл лицо руками. Да, все потеряно. Сейчас их всех перебьют, и Урус двинется в опустошительный поход на обессиленную Русь. И что тогда? Как быть? Сейчас Пелепелицын, просто соломинка в стремительно несущемся потоке всех этих страшных событий, был бессилен.

— Подвесь эту собаку за его лживый язык, Гриша, — отвернувшись, приказал Кольцо. Казак с повязкой на глазу схватил посла за шиворот.

— Не убивайте! Не убивайте! Я посол! Посол государев! Посол! — взвизгнул Пелепелицын. Тем временем казаки уже начали расправу над пленными, коих они и не собирались оставлять в живых. Двое казаков с оголенными саблями ждали, пока к ним подведут моливших о пощаде пленников, сами бросали их на колени и отсекали им головы так умело, словно острым топором срубали тонкие сучья на сухом дереве.

Пелепелицына спасла охранная грамота, скрепленная царской печатью. Благо и среди казаков нашелся один грамотей, по слогам, путая буквы, прочел атаману, и Кольцо велел отпустить посла. К ним подвели одного из ногайских пленников. С разбитым носом, он стоял, ощетинившись, словно пес, озирался испуганно черными глазами.

— Бери «языка», Гриша, посла бери и вези их на Москву, пущай они государю о мире с ногайцами сами расскажут! — приказал Кольцо казаку с повязкой на глазу и добавил с улыбкой: — Глядишь, может, наградит нас государь за службу!

Стоявшие подле него казаки рассмеялись. Пленника связали и, перевалив через седло вниз лицом, обвязали еще со всех сторон, дабы не сбежал. Пелепелицыну дозволили ехать в седле. Напоследок один из казаков, хохоча, огрел его плетью, молвив:

— Скатертью дорожка!

— С Богом! — молвил казак Гриша и, свистнув, тронул коня. Пелепелицын, отправляясь следом, оглянулся. Казаки, шутя и смеясь, продолжали свою страшную расправу — гулко свистели сабли; шурша травой, откатывались прочь отрубленные головы. Вспомнились слова Уруса о большой войне, которая случится, ежели что произойдет с его послами. Стало жутко от этой безысходности. Когда же закончится все это, Господи?

И Пелепелицын, крестясь, вновь заплакал, но не потому, что жалел униженное свое достоинство, а оттого, что радовался целой своей голове.

* * *
«От великого государя, милостью Божьей, Стефана, короля польского и великого князя Литовского, Русского, Прусского, Мазовского, Самогитского, Ливонского, государя Трансильванского и пр. — Иоанну Васильевичу, государю русскому и великому князю Владимирскому, Московскому, Новгородскому, Казанскому, Астраханскому, Псковскому, Тверскому, Пермскому, Вятскому, Болгарскому и пр.

Как смел ты попрекать нас басурманством, ты, который кровью своей породнился с басурманами, твои предки, как конюхи, служили подножками царям татарским, когда те садились на коней, лизали кобылье молоко, капавшее на гривы татарских кляч! Ты себя выводишь не только от Пруса, брата Цезаря Августа, но еще производишь от племени греческого; если ты действительно из греков, то разве от Фиеста, тирана, который кормил своего гостя телом его ребенка! Ты не одно какое-нибудь дитя, а народ целого города, начиная от старших до наименьших, губил, разорял, уничтожал, подобно тому, как и предок твой предательски жителей этого же города перемучил, изгубил или взял в неволю… Где твой брат Владимир? Где множество бояр и людей? Побил! Ты не государь своему народу, а палач; ты привык повелевать над подданными, как над скотами, а не как над людьми! Самая величайшая мудрость: познать самого себя; и чтобы ты лучше узнал самого себя, посылаю тебе книги, которые во всем свете о тебе написаны; а если хочешь, еще других пришлю: чтобы ты в них, как в зеркале, увидел и себя и род свой…

Ты довольно почувствовал нашу силу; даст Бог — почувствуешь еще! Ты думаешь: везде так управляют, как в Москве? Каждый король христианский при помазании на царство должен присягать в том, что будет управлять не без разума, как ты. Правосудные и богобоязненные государи привыкли сноситься во всем со своими подданными и с их согласия ведут войны, заключают договоры; вот и мы велели созвать со всей земли нашей послов, чтоб охраняли совесть нашу и учинили бы с тобою прочное установление; но ты этих вещей не понимаешь…

Говоришь ты, что де я кровь христиан проливаю. Сам ты подданных своих на гибель обрекаешь! Но все можно решить иначе. Довольно прятаться, выходи в чисто поле супротив меня на честный поединок, дабы ясно указал Господь, за кем из нас правда. Курица защищает от орла и ястреба своих птенцов, а ты, орел двуглавый, от нас хоронишься…»

Это чрезмерно оскорбительное письмо Иоанн получил в Старице к концу августа, в то время как пятидесятитысячное войско Батория подходило к Пскову.

В пыли по выжженной московитами на многие мили земле тяжело шагала наемная пехота. Венгры, германцы, датчане, французы, шотландцы, шведы, опытные и матерые воины из всех уголков Европы, были наняты Баторием для войны с московитами. Так, под Псковом впервые в истории должна была произойти великая битва, в коей надлежало русскому войску сойтись с европейским…

Под различными знаменами многочисленная польско-литовская конница, вытаптывая луга и поля, грохоча копытами, двигалась поодаль растянувшейся на многие версты змеей. Позади войска мощные ломовые кони тащили в скрипучих телегах разобранные по частям крупные пушки для стрельбы по стенам.

Баторий ехал верхом, окидывая взором то огромное воинство, что снарядил он и выдвинул на Псков. Но это было очень непросто! Поход этот, который раз и навсегда наконец должен был решить многолетнюю борьбу с московитами, собирался дольше и тяжелее предыдущих. Разоренные длительной войной литовские и польские дворяне, горячо поддержавшие планы Батория, выбивали из изнуренных полуголодных крестьян последнее, и подобный побор в следующий раз приведет к великому голоду, Стефан хорошо это понимал, потому права на поражение просто не было! Однако и тех средств, что собраны были со всей Речи Посполитой, не хватило для снаряжения огромного войска. Наемники требовали много, а без должной выплаты они не выдвинутся в поход — и это король хорошо знал. Королю пришлось занять значительную сумму у прусского герцога, у саксонского и бранденбургского курфюрстов, своих верных союзников.

И вот, когда войско уже было собрано и готовилось выступать, Баторий узнал о походе Дмитрия Хворостинина под Могилев. Король не посмел отдать приказ о выступлении, пока не узнал, что Хворостинин отступил обратно к Смоленску. Потеряв ценные месяцы, Баторий выступил лишь в середине августа, и к этому времени Псков успел полностью подготовиться к осаде…

Первым укреплением, вставшим на пути движения польского войска, была крепость Остров. Взяв ее в осаду, войска Батория три дня вели по ней массированный пушечный обстрел, пока она наконец не сдалась. Остервенелые наемники разграбили и уничтожили крепость едва ли не до основания, после чего продолжили путь к Пскову, до коего оставалось уже чуть более пятнадцати верст…

Тем временем выступивший из Витебска Христофор Радзивилл и оршанский староста Филон Кмита по приказу Батория уже месяц разоряли все на своем пути в Ржевской земле и, оставляя после себя лишь черную выжженную землю, подступили к Старице. По Смоленской земле они идти не решились, пока там стоял с полками Хворостинин.

Крестьянские избы догорали, охваченные бушующим пламенем. Едкий черный дым, клубясь, вместе с огненными искрами столбом тянулся к небу. Пепел и сажа подобно снегу укрыли все на многие версты. Конный литовский отряд уже двинулся дальше, не оставив в деревне ничего — все предали огню, жителей, что не успели убежать, резали без разбора.

Христофор Радзивилл выехал верхом на крутой берег Волги, огляделся. Позади небо над всем окоемом было черным от дыма и светилось кроваво-красным заревом. Тяжкий запах гари преследовал Радзивилла и его конный отряд, казалось, они сами им пропитались до основания. И его, предводителя этого опустошающего русские земли рейда, спустя годы неспроста назовут Перуном, поминая его страшный «подвиг».

Теперь же перед ним показалась сама Старица, опоясанная мощной каменной стеной.

— Говорят, там сейчас сам царь! — хищно оскалившись, проговорил подъехавший к нему Кмита, весь черный от копоти, — ежели бы мы только смогли его выманить!

Но Радзивилл хорошо понимал, что это невозможно и что к осаде его отряд нисколько не готов. Охота за царем может обернуться гибелью для всего отряда и для него самого. Держа поводья, он, щурясь, глядел на город, на венчавшие город купола Успенского монастыря, главной старицкой святыни…

Там, во тьме и тишине, молился Иоанн пред иконой Богородицы. Все сложнее стоять на коленях, тело все больше одолевают слабость и боли, но Иоанн, превозмогая страдания, отбивает поклоны, крестится и пристально глядит в усталый и печальный лик Богородицы. Младенец-сын на руках ее, воздев два перста, тяжело и холодно взирает с иконы на молящего о заступе русского царя…

— О Многострадальная Матерь Божия, Превысшая всех дщерей земли, по чистоте своей и по множеству страданий, тобою на земли перенесенных, прими многоболезненные воздыхания наши и сохрани нас под кровом твоей милости! — шептал Иоанн, осеняя себя крестом и кланяясь в пол.

Уже видел он дым от сожженных литовцами деревень. Так далеко враг еще не пробирался в его владения. Уже подняты все ратные, уже изготовилась Старица к обороне. Двор, сыновей и молодую жену он уже тайно отправил в слободу. Бояре, что были здесь же, стоят во всеоружии, готовы выступать против литовского отряда…

— Разоряйте вокруг Старицы все селения! — командовал Христофор Радзивилл своим ратным. — Уклоняйтесь от боя с московитами!

…Еще два месяца будет продолжаться этот страшный рейд Христофора Радзивилла. Литовцы, опасаясь стычки с царскими отрядами, отойдут к Торопцу, выжгут и там все вокруг на многие версты, разорят окрестности Старой Руссы, возьмут этот город, который защищал малочисленный гарнизон, и подвергнут его уничтожению. Затем они двинутся к Порхову, в конце октября возьмут его в осаду, но вскоре получат приказ присоединиться к королевскому войску под Псковом, куда они, оставив Порхов, тут же отступят.

— Ужаснемся мы от рока твоего, да возрадуемся силе твоей и крепости духа. Прости жестокость нашу, лишь в твоих силах ее усмирить. О Великая Владычица, вознеси молитвы наши до Господа и замоли за нас пред ним греховные деяния наши. Избавьте нас от смерти внезапной и зла всякого. Озарите ум наш и проводите нас ко спасению, — все исступленнее молится русский царь, касаясь лбом холодного пола. Все страшнее, кажется, суровый взгляд Младенца-Спасителя на иконе…

…Тем временем дни Нарвы, осажденной шведами, были сочтены. Смолкла наконец многодневная непрерывная канонада шведских пушек, уничтожившая стены Нарвы и вместе с ними весь город, в коем уже не осталось невредимых зданий. Большинство населения и едва ли не все защитники погибли под этим страшным обстрелом.

Понтус Делагарди, легендарный полководец, полностью выбивший русские войска из Лифляндии, ежась от промозглого морского ветра, сидя на великолепном гнедом жеребце, глядел сквозь плотную пелену порохового дыма. Обрушенные городские стены зияли страшными дырами, обнажившими жалкие чадящие дымом руины домов. От православных храмов, выгоревших или уничтоженных снарядами, остались одни остовы. Такой досталась ему уничтоженная славная Нарва, последний порт России в Балтийском море. Осталось дело за малым, и шведские ландскнехты и наемники, готовые броситься на раскрытый перед ними город, ждут лишь приказа. И Делагарди, вытерев нос белоснежным платком, махнул рукой.

Шведское войско с яростным криком ворвалось в Нарву сквозь разрушенные стены. На разбитых, заваленных обрушившимися домами улицах еще завязывались короткие стычки с немногочисленными защитниками города, которым ничего не оставалось, кроме как драться насмерть, но их убивали на месте, страшно обезображивая трупы, ибо каждый считал своим долгом пронзить мечом или ударить алебардой даже мертвое тело.

Город наполнился страшными воплями и криками, детским плачем и звуками выстрелов. Даже у соратников непобедимого Делагарди, повидавших немало на своем веку, стыла кровь в жилах от этих страшных звуков — это был ад на земле…

Русских убивали в домах и на улицах, охотясь на них, словно на диких зверей. Наемник с коротким мушкетом, увидев выбежавшую из-за угла разрушенного здания женщину с ребенком на руках, резво вскинул свое оружие и выстрелил. Ту круто развернуло на месте, и она, как подкошенная, рухнула на мощенную камнями землю. Ребенок, еще грудной младенец, выпавший из ее рук, пищал возле ее трупа, пока наемник неспешно заряжал свой мушкет. Выстрел прекратил детский плач, и наемник, обыскав труп женщины, старательно переступая через разлившуюся из-под нее лужу крови, двинулся дальше, так ничего и не найдя у нее.

Поодаль старика московита забивали до смерти тяжелыми сапогами трое шведских воинов. Еще чуть дальше расстреливали целую семью.

Иностранные купцы, трясясь, прятались в погребах и выгребных ямах. Многие, не пожелав покинуть свои дома, куда они снесли весь свой товар, были убиты вместе с московитами.

— Я иудей! Я могу показать, где спрятались московиты! Могу показать! Не убивайте! — кричал кудрявый седовласый еврей, коего оттаскивали куда-то в сторону два наемника. Его прикончили тут же…

Разбитый, устланный трупами и обильно политый кровью — таким достался шведам город. Делагарди, вымученно улыбаясь, принимал от соратников поздравления. Нарва была захвачена, и в самом городе в страшной резне было истреблено более десяти тысяч человек…

— Огради меня, Господи, силой Честного и Животворящего Твоего Креста, сохрани меня от всякого зла. Ослабь, оставь, прости, Боже, прегрешения наши, вольные и невольные, как в слове и в деле, как в ведении и не в неведении, — шептал, задыхаясь, царь, и уже молитва его сопровождалась глухими стонами. Сил не осталось…

Неспокойно и в Пермской земле, откуда пришло послание от Строгановых — после очередного нападения на их владения сибирского хана Кучума, также жаждущего войны с Россией, на борьбу против власти Иоанна встали целые народы — мордва, чуваши, ханты, манси. Они сжигали русские деревни во владениях Строгановых, нещадно, остервенело резали селян — чужаков, пришедших на их земли. Восстание быстро распространилось по Приволжью и, как доносят, уже блокированы повстанцами Свияжск, Казань, Чебоксары. Строгановы просят о военной помощи, да где ее взять? Все силы сейчас направлены на войну с Баторием…

Благо ногайского бия Уруса удалось склонить к миру. Но и здесь все было на грани провала. Приехал одноглазый казак, привез перепуганного, отощавшего Пелепелицына и ногайского пленника. Стоял казак, довольный собой, ждал награды для своего атамана — Ивана Кольцо. А Пелепелицын начал кричать на все подворье, что де казаки посекли все посольство Уруса, что быть войне. Щелкалов, полумертвый от страха, прибежал тогда к Иоанну. Государь не стал гневаться — поручил ногайского пленника наградить, принять во дворце, доказать ему, что великий князь не желает войны с Урусом. Дабы ногайцы уверовали в государевы слова, он велел одноглазого казака объявить «вором» и отрубить ему голову прямо на подворье Посольского приказа, на глазах ногайского пленного, что и поспешили исполнить. Ухмыляясь, глядел ногаец, как мучившего его всю дорогу казака укладывают на сруб, но подивился его мужеству. Казак прочел молитву, перекрестился и, отдав все оружие, покорно лёг на плаху. Когда же окровавленная голова его откатилась в сторону, ногаец не упустил мгновения и что есть силы ударил ее ногой так, что голова отлетела за ограду подворья.

Пока ногайского пленника отпаивали и откармливали, осыпая подарками, собирались богатые дары и для Уруса. Новый посол призван был самим Иоанном.

— Вези назавтра же этого пленника обратно, да передай Урусу, что «воры», перебившие его посольство, будут наказаны и повешены! — объявил ему царь. — Так пущай и он «воров», что ходили на земли наши, так же накажет! С тобою пошлем ратников. А сам, ежели поймаешь Ивашку Кольцо и подельников его, — велю промышлять над ними. Вешай их без раздумья!

Так Иоанн войне с Ногайской Ордой, на кою у него точно бы не хватило сил, предпочел объявить волжских казаков, громивших ногайцев по его приказу, вне закона…

— Помяни, Господи, братьев наших плененных, избавь их от всякого обстояния. Помяни, Господи, и нас, смиренных и грешных, и недостойных рабов Твоих, и просвети наш ум светом разума Твоего, и заставь нас на стезю заповедей Твоих, молитвами Пречистой Владычицы нашей Богородицы и Приснодевы Марии и всех Твоих святых, яко благословен еси во веки веков! — осеняя себя крестом, уже громче молил Иоанн, обливаясь потом.

Он опустил веки и увидел перед собой хитрое, коварное и непроницаемое лицо Поссевино.

— Подумай, государь! Может быть, Господь справедливо возложил бремя такой войны на плечи твои, коли ничего ты не отвечаешь папе о религии? — молвил лукавый иезуит, глядя Иоанну в глаза.

Царь, как всегда, обещал дать ответ о единстве церквей, когда Поссевино вернется от польского короля. Более двух недель, пока находился он в Старице, иезуит стремился поговорить с Иоанном об этом, но государь, и немысливший о принятии католичества, всячески уклонялся от переговоров с ним. Наконец, сегодня Поссевино отбыл к Баторию, и дабы папский посланник охотнее способствовал заключению мира Иоанна с польским королем, он пообещал, когда окончится война, построить католический храм в своем царстве, хотя и не раз говорил иезуиту о том, что «прежде того обычая такого не было на нашей земле».

«Господь, видишь ли ты, что я по-прежнему предан тебе? Почто отдаешь на растерзание державу, тобой благословленную? Неужто отвернулся от народа своего? Неужто уже низверг ты меня в геенну огненную за грехи мои, и обещанный Страшный суд уже вершится над всеми нами?» — размышлял Иоанн со страхом и болью, думая, что все происходящее есть конец света, а разоряющий Русскую землю Баторий не кто иной, как явившийся антихрист…

Обессиленный Иоанн, смежив веки, ударился головой об пол, замер. Перед глазами все плыло и кружилось, продолжать молитву он просто не смог. Упершись обеими руками в пол, он тяжело поднялся на колени и, щурясь, дабы лучше рассмотреть расплывающуюся перед ним икону, проговорил сдавленно:

— Сохраняла ты меня не единожды, и я вновь молю тебя — заступись. Сохрани и сбереги державу мою, и ежели не угоден я Господу Богу, то отдам венец государев сыну, но до того молю тебя об одном — помоги отстоять державу мою…

ГЛАВА 7

Псков

Шатровые деревянные верхи каменных башен крепости клиньями врезаются в низкое серое небо. Ветер треплет черную гладь реки и полы установленных на ее берегу шатров. Город, опоясанный мощными каменными стенами, безмолвно взирает на широко раскинувшийся под ним многолюдный, шумный польский лагерь. Скрип тысяч телег, конское ржание, шелест многочисленных развевающихся над лагерем знамен…

Коварными змеями тянутся к городу вырытые наемниками траншеи. Даже сейчас там ведутся работы — выкапываемая земля горстями летит наружу, образуя целый вал, защищающий инженеров. Но они плохо спасают от пушек московитов — в лагере ежедневно десятки погибших, еще больше раненых.

Баторий был зол, и гнев этот только подкашивал его здоровье. Король все чаше мучился коликами и болями в пояснице. Несколько ночей назад московиты с городских стен расстреляли из пушек лагерь, целясь, несомненно, в королевский шатер. Погибло множество слуг Батория, охранявшие его дворяне. Сам он в одной нижней рубахе с перекошенным от ужаса лицом бежал прочь, босыми ногами скользя по грязи. Страх, животный страх, столь редко овладевавший им, заставил его таким образом унизиться перед его подданными. Благо король был даже не ранен. С тех пор шатер его установлен на значительном от стен расстоянии. Кроме того, его не радовали успехи шведов в Эстляндии. Не сегодня-завтра они возьмут Нарву. Баторию не было дела до истребляемых шведами московитов — он боялся, что Делагарди окажется в Новгороде раньше него. Этого нельзя допустить! Но, судя по тому, как часто московиты бьют из пушек, мешая осадным работам, Баторий тут задержится надолго. И это злило его невероятно.

Пока слуги обряжали его в черную броню, дабы он смог выехать на позиции, он глядел на расстеленную перед ним карту с изображением укреплений Пскова и расположением вокруг города польских войск.

Кром — сердце города, обнесен деревянной стеной и стоит на вершине холма, — осаждающие видят кресты и купола Свято-Троицкого собора, что стоит в центре Крома. Там наверняка и сейчас молятся защитники города! Далее, широко раскинувшиеся улицы с тесно грудящимися на них домами охраняет еще один каменный пояс — стены Среднего города. Но они уже были ветхими, и разросшийся с веками город выплеснулся за эти стены, и уже возвышаются там храмы, грудятся деревянные крыши изб и теремов. Каменные стены Окольного города, строенные когда-то уже по приказу Иоанна, и есть главная защита Пскова, с коей борются войска Батория. Тридцать семь башен, оснащенных пушками, множество ворот, переходов, тайных выходов и прочее — пожалуй, это была одна из самых мощных крепостей, которые доводилось видеть Баторию когда-либо в жизни. И он знал — здесь московиты будут стоять насмерть, но не сдадут древнего города своего, который сейчас, по сути, является щитом для всей их земли…

Когда броня была надета, слуги, кланяясь, почтительно расступились, и Баторий, выходя из своего шатра, еще раз взглянул на расстеленную перед ним карту. Сколько было споров об осаде и ведении штурма, но расположение крепостных укреплений навязывало противнику свои условия ведения боевых действий — город стоит на узком мысе, где река Пскова впадает в реку Великую, кою невозможно форсировать — московиты из пушек и пищалей расстреляют атакующих в два счета. Так что оставалось одно — рыть траншеи под стены Окольного города, закладывать и взрывать порох, последовательно разрушая укрепления и истребляя защитников. Но как долго это продлится, не взбунтуются ли вновь наемники? А скоро, очень скоро придут холода…

Потому решено было обстреливать город с южной стороны, где лагерем стоял король, с юго-западной, где находился занятый поляками Мирожский монастырь, и из-за реки Великой (именно этот обстрел был самым опасным для защитников, ибо бил в тыл). И штурмовать город придется с юго-восточной стороны, единственно не защищенной реками. Баторий напоследок взглянул на карту, удостоверившись в правильности своего решения и, взявшись за рукоять болтающейся у правой ноги сабли в изузоренных ножнах, вышел из шатра, держась прямо и твердо чеканя шаг.

Едва распахнулись полы шатра, в глаза сразу же бросилась страшная своей неприступностью громада псковской стены. Оснащенные пушками высокие башни, долговязыми великанами возвышавшиеся над лагерем, еще ночью были расставлены настолько близко к стенам, чтобы можно было начать обстрел. Московиты хоть и силились сбить их ядрами, но еще не причинили им урона.

Белый конь с драгоценной сбруей и богатым седлом, удерживаемый конюхами, клонил благородную шею к земле, к черной грязи, в коей уже извалялось его белоснежное брюхо. Направляясь к нему, Баторий хмуро поглядел под ноги, на угольную слякоть — дождь все никак не мог вымыть пепелище, в которое московиты превратили окрестности Пскова на многие мили. Когда Баторий подошел с войсками, вокруг не было ничего, только тяжелая пелена дыма и грозно возвышающиеся над ней стены города. Разнося по округе смрадный запах тлена, всюду лежали раздувшиеся туши убитых лошадей и погибшие ратники с выклеванными вороньем лицами — посланный впереди войска на разведку отряд литовской конницы попал в засаду и был едва ли не целиком вырезан. Говорят, вылазкой командовал молодой воевода Андрей Хворостинин, брат Дмитрия Хворостинина, о коем уже многие прослышали в Польше…

Превозмогая боль в пояснице, Баторий лихо взобрался в седло, и конь, своенравный и гордый, как только его отпустили, тут же поднялся, захрапел, затоптался на месте, звеня сбруей, но сильная рука всадника, взявшая поводья, усмирила его. Отряд крылатых гусар и наемных немцев в черных одеяниях стояли поодаль под колыхающимися на ветру знаменами. Баторий, развернув коня, дал знак, запели сигнальные рожки и тут же замолчали, захлебнувшись в тишине. Казалось, замолк весь лагерь, растворились наполнявшие его разнообразные шумы.

Сотрясая воздух, ударила пушка, и первый же выстрел напрочь снес деревянный шатер одной из башен, разбив его в щепки…


— За два дня обстрелов польские пушки успели значительно повредить Угловую и Свиную башни. Покровская башня едва ли не уничтожена, — говорил Иван Петрович Шуйский, собрав воевод в своем тереме. — Это мне было известно еще днем. Что со стенами рядом с этими башнями?

Он говорил, и даже сейчас снаружи глухо били пушки, и глиняная утварь дрожала на столе от ударов ядер, но он и сидящие с ним воеводы были покойны, привыкшие к несмолкаемым обстрелам.

— Я только что оттуда, — отвечал молодой воевода Андрей Хворостинин, разительно похожий на старшего брата. — Во многих местах стены разбиты саженей на шестьдесят, если не более. Стена возле Покровской башни разрушена на двадцать, но они продолжают туда бить…

— Возведение земляных стен продолжается? — пристально глядя ему в глаза, осведомился Шуйский. От далекого удара ядра откуда-то за стеной грохнулся глиняный кувшин и разбился, но воеводы и ухом не повели.

— Работы не завершаются, я лично слежу за этим, — кивнул Хворостинин.

— Когда будут готовы? — Шуйский устало взглянул на него.

— К утру соорудим насыпь и закончим копать ров.

— Добро. Ночью прибуду лично проследить за ходом работ.

Хворостинин кивнул и опустил глаза. Снаружи ядра били неустанно.

— Там, на той стороне стены, между Покровскими и Свиными воротами, будет страшная битва. Туда враг ударит. Держись до последнего, Андрей Иванович. Мы содеем все возможное, дабы тебе подсобить! — добавил, помолчав, Иван Петрович. Хворостинин снова кивнул. Он уже давно осознал, какова его роль в обороне города, и опозорить победоносного старшего брата он никак не мог!

Воеводы долго обсуждали ход обороны и пришли к единому мнению — разрушенные башни отстаивать не имеет смысла, легче отдать их врагу и уничтожить самим, как только противник их займет. Затем воеводы разошлись к вверенным им участкам стены, Иван Шуйский и Василий Скопин-Шуйский, главные воеводы, объехали позиции.

Всюду горели огни, царила страшная суета. Стиснув зубы, Иван Петрович наблюдал издали, как с каждым попаданием ядра рушится изуродованная Свиная башня, как на куски разлетаются разбитые стены. Туда и направились воеводы, дабы проследить за ходом работ.

Деревянная стена, укрепленная земляным валом, и вправду, росла с немыслимой быстротой. Под огнем ядер мужики работали до полусмерти, сменяя друг друга. Здесь трудились и горожане, и дворяне, помогал и Андрей Хворостинин, не чураясь работы руками. Михайло поодаль копал ров, от устали едва стоя на ногах. Он уже перестал шарахаться от ударов ядер по стенам, перестал думать о предстоящей бойне, перестал бояться смерти. Все это время для него слилось в один страшный день, особенно после того, как несколько месяцев назад узнал из письма от Архипа о разорении Бугрового, о выкидыше Анны и ее бегстве с сыновьями в Орел.

Читая писанное Архипом послание, Михайло рыдал безутешно, прижимая к груди кусок исписанной бересты. Он скорбел по разоренной отцовой деревне, с трудом умещая произошедшее в голове, а вместе с тем радовался, что Анна и сыновья живы. И только тогда по-настоящему почувствовал он свою вину перед Анной, осознал в себе свою ничтожность и гниль. Разорение хозяйства он расценил как расплату за свои грехи и гордыню, и теперь ему надлежало сделать все возможное, дабы искупить свою вину перед Богом, перед Анной, пролив за них свою кровь. Со временем Михайло поймал себя на мысли, что постоянно думает о литовском набеге на Бугровое, отчетливо представляет, как горят дома и людей уводят в полон. И среди пленных — беременная Аннушка и двое их маленьких сыновей. И тогда все нутро его наполнялось гневом. Он ненавидел врага, хотел бить его, топтать, рвать на куски, жечь, рубить, душить. Он мечтал, как пленит самого Стефана и, вместо того чтобы передать его в руки государевых людей, Михайло убьет его… Он будет убивать его медленно, мучительно… Об этом Михайло думал и сейчас, яростно вбивая кайло в землю и все глубже погружаясь в глину, пока наконец не услышал, как к нему обратился один из мужиков, стоявший наверху:

— Поди поснидай да отоспись, чумной уж от устали.

Послушно Михайло отдал ему потяжелевшую вмиг кайлу, поднял, словно налитые свинцом, руки, дабы мужики вытянули его из ямы, шатаясь, направился к котлу и, засыпая, ел едва теплую гречневую кашу, и кусок не лез в горло.

Ядра тяжело и гулко свистели над головами воевод, и Шуйский, отдав последние наставления Андрею Хворостинину, повел беснующегося коня прочь. Позже мужики говорили, что князь был недоволен их работой — деревянные укрепления так и не были достроены из-за постоянных обстрелов.

Михайло от усталости даже не понял, как уснул, но вскоре вскочил в страхе — все казалось, что проспит штурм. Позже снова засыпал, желая отоспаться перед боем, и вновь вскакивал, чумной ото сна. Под утро уже не мог уснуть, снова разные тревожные мысли лезли в голову, да и вскоре старшой велел сбираться на местах. И Михайло, трясясь от утреннего озноба, от волнения нервно зевая, натягивал на себя бронь. Вскоре был там, где ему полагалось — подле Покровских ворот. Тугой татарский лук и колчан со стрелами установил подле себя, стал ждать.

Солнце пекло нещадно, и вскоре Михайло почуял, что весь сопрел под броней. За стеной, там внизу, под разнообразный рев труб и гром барабанов, строилось польское войско. Над густой толпой вражьих ратных, утопая в мареве, реяли многочисленные польские и литовские знамена.

— Господи, сколько их… Убереги, — донеслось до уха Михайлы — мужики выглядывали со стен и из бойниц на польский лагерь.

— А вон, вдалеке, кажись, сам король Обатур!

— Где?

— Да вон, на белой лошади…

То, что началась атака, поняли не сразу — многоцветное людское море, стоящее под стенами Пскова, словно встрепенулось и хлынуло к разлому в городской стене, нестройно, не в одночасье: побежали одни, за ними бросились все остальные. Градом застучали о крепостные стены бесчисленные пули — Михайло, укрывая руками голову, отпрянул за зубец.

Наконец, забили тревожно колокола. Началось смятение среди защитников, многие, как подкошенные, падали с ног, скатывались с укреплений. Гром пищалей и пушек разом заглушил все вокруг, и Михайло нутром почуял, когда пронеслась по рядам команда воевод «к бою». Люди, беззвучно разевая рты, кинулись к стенам. Михайло пустил первую стрелу в приближающееся людское море — одну, вторую, третью. Над головой что-то постоянно свистело и шипело, и он на мгновение вновь прятался за каменным зубцом, в который то и дело с громким стуком врезались пули. Он потянулся к колчану и заметил, как руки его бьет крупная дрожь. Задержав дыхание, он достал стрелу, приставил ее хвостом к тетиве и, начиная оттягивать тетиву, выглянул из-за зубца. Тут же увидел, как над полуразрушенными Покровской и Свиной башнями уже реяли знамена польского короля. Толпа наемников карабкалась по руинам стены, и Михайло, затаив дыхание, прицелился и, до треска оттянув тетиву, мягко отпустил ее. Гулко свистнув, стрела рванула вниз, и один из венгерских наемников, схватившись за правый бок, упал прямо на ходу, словно споткнулся.

Видел хоругви над башнями и Баторий, коего уже, смеясь, с очередной победой поздравляла свита. И он уже сам понемногу верил в это — войска зашли в город, а значит, у московитов не было шансов.

Но он не ведал, что в то же самое время толпа атакующих под огнем противника с трудом пробралась через руины стены и уперлась в обвал стены и выкопанный за ним ров. А за этим рвом стояли выстроенные минувшей ночью укрепления, за коими укрылись русские ратники. Отсюда на головы воинов Батория дождем сыпались стрелы, пули и камни. Ратные и ополченцы, выстроившись плотной стеной, приняли на себя удар напирающей толпы противника и каким-то чудом удерживали это людское море.

И вот на глазах короля и его свиты в захваченную немецкими наемниками Свиную башню ударил крупный снаряд, фонтаном хлынули во все стороны каменные обломки, часть башни тут же обрушилась. За ней ударил еще один снаряд, за ним третий, четвертый. Замерев, Баторий наблюдал из своего лагеря, как набитая его ратниками башня гибнет от выстрелов русских пушек. Тут же исчезли поднятые над ней королевские знамена.

Наблюдал за этим издали и сидящий на коне облаченный в панцирь Иван Шуйский.

— Хорошо бьют пушкари, ай хорошо! — воскликнул он. Это стреляло с Похвальской башни одно из крупнейших орудий — «Барс». Свиная башня, обезглавленная, покосившаяся, все еще стояла, и враг продолжал ее защищать. «Барс» умолк, но вскоре башню словно встряхнуло, и из-под нее едва ли не до самых небес хлынул страшный столб пламени, и башня, объятая огнем, окончательно разрушилась, погубив всех, кто находился в ней — это русскими ратниками взорваны были заложенные под башней бочки с порохом.

Михайло, как завороженный, какое-то время глядел на эту ужасающую своей невозможностью картину, увидел, как под бесконечным градом камней и пуль, что летели со стен, начало пятиться польское войско. В первых рядах увидел он атамана Черкашенина, что гвоздил окровавленной саблей направо и налево, увидел монахов, что с оголенными клинками, воодушевляя ратных на подвиг, тоже бились с противником. Вот и Иван Шуйский, спешившись, стоит с оголенным клинком среди защитников, и яростный крик его тонет в страшном шуме сражения. Но Михайло видит и понимает, что воевода зовет защитников в атаку, и вот он сам уже, выхватив саблю, спешит вниз по боевому ходу башни.

А русское войско хлынуло, ринулось на врага, как прорвавшаяся сквозь плотину вода. И вот уже им навстречу летят пули, сбивают защитников с ног. Михайло уже слабо осознавал, что происходит, хотя и слышал подле себя свист вражеских пуль. Перепрыгнув через чей-то труп, он бросился в ров, тут же столкнулся с кем-то из литовских ратников, рубанул вкось и двинулся дальше. Другой, бросив оружие, поднял вверх руки, желая сдаться в плен, но Михайло в нахлынувшей на него ярости разрубил ему голову. Ринулся вдоль рва и едва не зарубил своего — не сразу разглядел из-за стелющегося по земле едкого дыма.

Когда он, скользя по грязи, пытался вылезти из рва, его кто-то из старших схватил за руку и потащил в город. Михайло и не сразу понял, что началось отступление. Еще не придя в себя после битвы, он в полузабытьи помогал таскать многочисленных раненых, копаясь в куче окровавленных тел…

Усталость скосила его внезапно, когда он, грязный, оборванный, присел на землю и прислонился спиной к стене одного из домов. Лишь тогда, поглядев на свои черные от запекшейся крови руки, на реющие над башнями стяги Русского царства, Михайло осознал, что псковский гарнизон отбил первый штурм.

* * *
Среди всех этих тревожных событий, к коим было приковано внимание всей страны, случилось еще одно. Митрополит Антоний по состоянию здоровья просил государя дозволить ему оставить свой высокий пост и удалиться на покой в какую-нибудь обитель. К счастью, Иоанн очень скоро удовлетворил его просьбу, и Антоний, покинув митрополичьи палаты, отправился в Новоспасский монастырь…

Иов лично вышел к воротам встречать бывшего владыку. Немощный грузный старик уже едва мог передвигаться сам, его на носилках внесли в обитель, уложили Антония в уготованной для него келье на обыкновенный топчан, где в тот же день Иов провел над ним обряд пострижения. Приняв схиму, Антоний наконец удоволенно улыбнулся, обретя долгожданный покой…

Иов, стоя подле ложа Антония, изучал глазами бывшего владыку. Он уже ведал, что очень скоро епископы изберут нового митрополита (говорят, им станет игумен Хутынского монастыря Дионисий, коего хотят поставить ближайшие советники государя — очередной ставленник правящих кругов!) и что никому сейчас в стране, охваченной пожаром войны, нет дела, кто там возглавит Русскую церковь, при Антонии окончательно подчинившуюся государю. Потому мало кто и заметил уход немощного митрополита.

Он был удобным владыкой для государя, ибо подчинялся во всем его воле. Но, быть может, Антоний и сам понимал, что, лишая Церковь обширных земель, он помогал истощенной длительной войной державе столь необходимыми для нее богатствами?

Ему не досталась ни слава великого книжника — митрополита Макария, ни слава борца против произвола опричнины Филиппа. И тем не менее в столь тяжелое и страшное время он был духовным главой России. Именно он благословлял рать, победившую крымского хана при Молодях. Он способствовал переносу мощей святого князя Михаила Черниговского в Архангельский собор, когда Москва только лишь возрождалась после татарского разорения (можно лишь представить, сколь важным было это событие для всех в столь трудное время). При нем свершилось явление Казанской иконы Божьей Матери, которая скоро станет одной из главных русских святынь.

Он ходатайствовал перед государем, дабы освободить от пошлин мелкие и бедные обители. Сколь еще успел он свершить за время своего владычества?

А сколь пришлось ему вытерпеть? Как далось ему решение покориться воле государя и благословить на царствование татарина Симеона Бекбулатовича? Как пережил он тщательные допросы государевых людей, когда разоблачен был заговор Тулупова и Умного? Как жилось ему, когда он помогал стране выстоять против многочисленных врагов, а за спиной называли его лизоблюдом государевым?

Жизненных сил бывшему владыке хватило ненадолго. Уже спустя несколько месяцев после пострижения в Новоспасском монастыре он скончался. Накануне он долго беседовал с игуменом Иовом.

— Лишь бы Русь выстояла… Победы над врагами… не застану… не… застану, — произнес Антоний слабым голосом.

— Ты содеял достаточно для этой самой победы, — утешил его Иов. — И мы все будем помнить о том.

Антоний улыбнулся слабо и закашлялся. Дыхание его было едва слышным и хриплым. Поглядев в потолок, Антоний произнес уже едва различимо:

— Молитесь… обо… мне…

— И ты молись за нас перед самим Господом Богом, владыка, — наклонившись к нему, молвил Иов. Он увидел, как вытянулся Антоний, вздохнул хрипло и застыл, уставившись старческими выцветшими глазами куда-то вверх. Иов прислушался, но не уловил дыхания старика. Медленно выпрямившись, он произнес, осеняя себя крестом:

— Упокой, Господи, душу раба Твоего Антония, и прости ему вся согрешения вольная и невольная, и даруй ему Царствие Небесное.

И лёгким движением руки навеки закрыл ему очи…

ГЛАВА 8

Приезд в польский лагерь под Псковом Христофора Радзивилла, вернувшегося из его опустошительного похода на русские земли, был большим событием. Литовские воеводы во главе с Николаем Радзивиллом Рыжим выехали ему навстречу.

Христофор Радзивилл, с похудевшим, иссушенным ветрами ликом, поросший волосами и бородой, ехал во главе конного отряда. Ратники его, такие же изможденные, как и он, тянулись следом за ним.

Николай Рыжий, счастливо улыбаясь, слез с коня и, несмотря на ледяной ветер и сыплющуюся с неба редкую снежную крупу, стянув меховую шапку, обнажил лысую, покрытую мелкими коричневыми пятнами голову. Сопровождавшие его литовские воеводы прятали ухмылки.

— Он так гордится своим сыном, словно он разбил огромное войско московитов и пленил самого царя, — шептались они меж собой.

Христофор Радзивилл, подъехав к отцу, тоже слез с коня, и они крепко обнялись.

— Отец, умоляю, покрой голову, — попросил он тихо, и Николай Рыжий, утирая счастливые слезы, вновь надел свою шапку.

Уже вечером они присутствовали на всеобщем военном совете, собравшемся во владычном тереме занятого поляками монастыря — здесь с наступлением холодов поселился королевский двор. Христофор Радзивилл, весь светящийся от собственного тщеславия, докладывал:

— Я на двести пятьдесят миль изъездил Московскую землю и был на глазах самого великого князя! Об этом Ваша Королевская Милость может узнать от пленных, которые скоро прибудут сюда!

Погрузневший, с изнуренным от бессонницы землистым лицом, Баторий, восседая в высоком кресле, удовлетворенно кивнул. Польские и литовские воеводы с улыбками оценивающе глядели на молодого разорителя русских земель, прощая ему его гордыню.

Далее Христофор, помрачнев, рассказывал о своем пути из-под Порхова, который осаждал со своими воинами до того, как Баторий призвал его примкнуть к основному войску под Псковом.

— Под Порховом осталось не более сотни людей, остальные все разбежались для грабежа. Прошу, ваше величество, оказать им необходимую помощь и послать туда еще людей, ибо в шести милях от Порхова стоит значительное войско московитов. Они хватают фуражиров, но не двигаются с места.

— Почему нам тогда не послать туда войско, дабы разбить их? — предложил Ян Замойский, поерзав в своем кресле.

— Московиты имеют разъезды, они тотчас доложат о приближении наших войск и отступят, ибо великий князь, видимо, приказал им не вступать с нами в прямые сражения, — возразил Христофор Радзивилл. — Между тем, как только наши полки начнут возвращаться, татарские отряды московитов начнут бить им в спины и изрядно смогут их потрепать. Надобно просто снабдить оставшиеся там силы значительным числом ратников, дабы они всегда могли быть на страже.

— Мы поможем им, — ответил король и обратился к Замойскому. — Тебе поручаю заняться этим делом!

— Еще, ваше величество! — Христофор Радзивилл сделал шаг вперед и склонил голову перед Баторием. — Могу ли я доложить вам о том, что пришедшие со мной роты находятся в отчаянном положении, кони издыхают от ссадин, так как за неимением телег им приходилось все это время тащить на себе все тяжести. Мои люди просят жалованье по числу оставшихся у них лошадей и также просят отвести им место в лагере, где они могли бы расположиться.

Баторий, пристально глядя на молодого воеводу, шевельнул желваками, но согласно склонил голову. Когда Христофор Радзивилл отступил и присел на свое место, поднялся гетман Замойский.

— Все мы видим, что осада Пскова встретила значительные затруднения. Уже наступили холода, скоро придет зима, а нам все труднее отыскивать средства для продолжения осады. Для нас главное то, дабы не оставили мы эту осаду с бесчестием, а заключили выгодный мир и с ним вернулись в отечество. Продолжение войны чрезвычайно трудно, нам нужно будет выпрашивать для этого новые и новые средства у сословий, нанимать людей, и все мы ведаем, как много времени нужно на это. Надобно решить, каковыми будут наши дальнейшие действия.

Едва замолчал гетман, горница терема зашумела гулом голосов.

— Антонио Поссевино, что до сих пор находится в нашем лагере, считает, что вернее было бы заключить мир, ибо Нарва и Ивангород, кои мы также собирались захватить, взяты шведами, значит, этот спорный пункт разрешился. Великий князь тем временем предлагал Поссевино, дабы он выслал своих бояр к нашим для переговоров где-нибудь в стороне от Новгорода. Поссевино уже послал своего слугу с письмом к великому князю и ждет решительный от него ответ.

Вновь нарастал гул голосов. Христофор Радзивилл мало понимал, о чем идет речь, он не видел в лицо Поссевино, не осознавал его роли в происходящих событиях, но успел понять, что присутствие иезуита раздражает очень многих здесь, даже самого гетмана — трудно было не распознать в его тоне неприязнь и желчь, с коими он упоминал папского легата.

— Его величество же считает, что из двух зол надобно выбрать меньшее, пережить холод, голод, нежели отказаться от продолжения осады, — произнес гетман, с согласия короля оглашавший его мнение. — Мы надеемся, что через месяц-два в городе откроется голод. О том говорят пленные, коих мы часто успеваем схватить во время ежедневных вылазок московитов…

— А чем же нам кормиться тем временем? — выкрикнул с места пан Зборовский.

— С наступлением холодов множество новых путей откроется для фуражиров, — развернувшись к нему, отвечал гетман. — Кроме того, его величество послал людей в Вильну и Ригу предложить тамошним купцам выслать тулупы и прочую одежду за отдельную плату.

Сидевший неподвижно до этого Баторий дал знак гетману, и тот, поклонившись, сел на свое место. Воцарилась полная тишина. Мрачно оглядывая воевод, король молвил:

— Прошу, не думайте, что своим промедлением я хочу тратить войско, я не столь безрассуден, чтобы всадить себе нож в грудь. В здоровье войска заключается и мое благосостояние, честь, уважение, достоинство, и немыслимо, чтобы я от всего этого отказался. Я возлагаю надежду на Всемогущего Бога в том, что город этот, ежели мы останемся непоколебимыми, от истощения предастся нашей власти. Как передавали нам, в городе населения сто тысяч. Они уже восемь недель в осаде, значит, полагаю, им надлежит за это время употребить по бочке хлеба на каждого, вот уже сто тысяч бочек. Ежели мы простоим еще восемь недель, они истребят столько же. Не может быть, чтобы у них было так много запасов! Значит, Шуйскому придется удалить чернь из города, а сам он останется с защитниками, коих не так много, у них множество раненых, и все они не смогут оборонять город. Мы уже заняли Новгородскую дорогу, по коей Псков может получать провиант и помощь. Когда мы займем Порхов и Печоры, мы поставим Шуйского в безвыходное положение!

Многие при упоминании Псково-Печерского монастыря удрученно повесили головы, но не осмелились возразить королю. Все это время монастырь находился в осаде, и каждый штурм оканчивался полным разгромом — поляки не могли преодолеть строенные казненным в годы опричнины игуменом Корнилием каменные стены обители, и сами монахи дрались отчаянно и самоотверженно. Мало у кого осталось надежды на то, что монастырь будет взят, а Порхов находится под защитой располагающегося неподалеку войска московитов.

— Ежели великий князь не согласится с нашими условиями на переговорах, то надобно выжечь, истребить все вокруг Пскова на двадцать миль, захватить Новгородскую дорогу окончательно, — надменно и горячо молвил со своего места Христофор Радзивилл. — Войско сможет успешно перезимовать у Порхова, Руссы и Воронина, там деревни так густы, так велики, что кров сможет найти не одна тысяча воинов. Провианта там тоже хватит всем — я сам видел там такие огромные скирды овса, ржи и ячменя, что человек не сможет перебросить через них камень!

— Дозволь, государь, я скажу! — раздраженно прервал сына Николай Радзивилл Рыжий и, поднявшись, молвил: — Мы не заботимся ни об имуществе своем, ни о здоровье, но единственно о славе королевской. У нас во всем недостаток, а московиты кроме представленных им удобств могут получать подкрепления со стороны Дона и Днепра, когда реки покроются льдом. Вспомним поход под Улу[9], где довелось быть и мне. Все, что мы ни начинали, нам не удавалось. Мы одержали победу, но скольких потеряли от страшных холодов тогда? Больше восьми тысяч ратных просто разбежались… Посему скажу, что с московитами воевать лучше летом, а зимою сидеть дома и греться у печи!

Горница одобрительно загудела, кто-то улыбался, оправляя усы.

— Мы обождем, пока воротится слуга Поссевино, не определяя срока нашего пребывания здесь. Ежели великий князь расположен к миру, то, стало быть, через неделю уже прибудет посол от него. А ежели он снова захочет идти на хитрости и проволочки, то я уверен, что он задержит посла, а значит, он попытается выиграть время.

— Что же нам делать? Нам надобно сохранить людей, а промедление подобно смерти! — вопросил Ян Кишка, жмудский староста.

— Мы не ведаем, чем все обернется, возьмем мы город или заключим мир, — вторил ему маршал Зборовский. — А ежели не произойдет ни того, ни другого, надобно решить, как вести войну в следующем году. И ничего нельзя решить с помощью таких сборов! Надобен большой сейм, где необходимо присутствие его величества, ежели мы хотим чего-то достигнуть! Стало быть, вследствие отдаленности места, где находитесь вы, ваше величество, по невозможности скоро прибыть в Польшу, необходимо объявить о созыве сейма сейчас же!

В новом взрыве спорящих меж собой голосов возразил ему гетман Замойский, вновь вскочив со своего места:

— Нам надобно быть твердыми в надежде и терпении! Ежели кто не рад войне, так это я сам, ибо давно хотел бы положить конец своим трудам и подумать о себе! И я буду рад своему покою, ибо мне пора уже это сделать! Ежели я опять захочу воевать, могу иметь случай, сидя дома, так как родился в тех краях, где подобные дела нетрудны! Думаю, следует ожидать гонца иезуита и потом решать, что надлежит делать.

Баторий кивнул, соглашаясь со своим верным советником.

А тем временем в своем шатре, в полумраке, Поссевино, согревая руки дыханием, дописывал свое послание шведскому королю, в котором он призывал Юхана начать переговоры с Иоанном, обещая при этом, что и Стефан на справедливых условиях готов будет заключить со Швецией мирные соглашения. Как и в прочих посланиях, иезуит выставлял все в таком ключе, словно вся внешняя политика трех государств зависит от него одного…

Отложив грамоту для короля Юхана, он принялся перечитывать выдержки из второго письма для папы Григория (первое письмо, в коем он докладывал о своей поездке в Московию, иезуит отправил в Рим еще до приезда в польский лагерь под Псковом).

Подобно шпиону, он указывал в послании все, что мог запечатлеть о Русском государстве — перечислил наиболее важные города, описал, как и из чего московиты сооружают крепостные укрепления, рассказал о войнах Иоанна с татарами, чем предположил, что русский царь охотно вступит в союз против гурок-мусульман. Поссевино писал также о том, что Московия — важное место для распространения католичества, ибо отсюда удобно будет посылать миссионеров прямиком в Азию, сердце мусульманского мира…

Кроме того, Поссевино в послании упомянул о том, что крестьяне платят подати своим господам и отдельно — самому Иоанну, потому народ едва справляется со своей непосильной работой. Зато пошлины относительно невелики, потому так много иностранных купцов стремится продавать свои товары в Московии…

Послание это иезуит будет дописывать снова и снова, постоянно дополняя его. И в планах пока — описать детали будущего большого посольства в Москву, дабы обратить эту несчастную страну в католичество: сколько следует отправить послов, как им одеваться, какие подарки и книги следует с собой везти…

Поссевино отложил письменные принадлежности и потер онемевшие от холода руки. Какая морозная ночь! Быстрее бы, быстрее уехать отсюда…

Но дел было еще довольно много. Польский и русский государи упрямились, как ослы, оттягивая решение о начале мирных переговоров. Впрочем, иезуит настаивал, дабы Баторий не отступал ни на пядь, твердо стоял на своих условиях, и чем большее разорение он принесет державе Иоанна, тем на более выгодные для Польши условия пойдет великий князь. Тем не менее Баторий и его советники не доверяли Поссевино, даже сторонились его. Ничего! Антоний знал, что рано или поздно он добьется своего.

ГЛАВА 9

Из Александровской слободы, куда, по обыкновению, осенью уезжал государев двор, потянулись в Москву боярские поезда. Ноябрьские дни уже были коротки, и когда мутное солнце, ненадолго появляясь, вновь пряталось за горизонт, наступала непроглядная мрачная тьма с утробно завывающими в ней злыми ветрами. Никита Романович Захарьин много повидал на своем веку, но даже сейчас ему было не по себе. Он, укрытый бобровым опашнем, задумчиво глядел в темноту через мутное оконце возка. Сидя напротив, опершись на плечо рядом сидящего брата, дремал его сын Михаил. Другой сын, Федор, не спал, с тревогой глядел на изможденного отца. Видно было, что такие поездки все труднее даются пожилому боярину. К тому же пол года назад произошло то, что очень подкосило здоровье Никиты Романовича — умерла его супруга Евдокия Александровна.

С ее смертью разом потишел и помрачнел большой дом Захарьиных. Княгиня скончалась без мучений, просто однажды не проснувшись утром. Причащали и соборовали ее уже мертвой. У гроба новопреставленной стояли ее многочисленные дети, коих она сама выносила, родила, воспитала. Они утешают друг друга и со слезами глядят на мать, пурпурносерую, так не похожую на себя — в последние годы Евдокия Александровна огрузнела, а теперь, в гробу, казалось, распухла еще сильнее, что едва помещалась в него. Ни свечи, ни густой дым ладана не могли перебить уже отчетливо ощутимый сладковатый запах тлена. У изголовья стоял, опустив голову, осунувшийся Никита Романович, с болью и любовью глядя на искаженное смертью одутловатое лицо дорогой ему супруги.

Хоть и держался он с достоинством, но боль утраты скрыть он не мог никак. Он даже опасно заболел, слег надолго, и все боялись, что умрет, не выдержит. Сыновья сумели взять на себя обширное хозяйство, дочери хлопотали по дому и вокруг больного отца. Но Никита Романович заставил себя встать на ноги раньше, чем выздоровел, — не мог он отдаться болезни и необходимому ему отдыху, когда страна была уже на пороге своей гибели.

Вести были печальные — после утраты Нарвы, обеспечивающей выход к Балтийскому морю, шведы осадили Ивангород, крепость, строенную на ливонских рубежах Иваном Великим. Говорят, гарнизон сдался едва ли не сразу из-за своей малочисленности. Потерять цитадель своего великого деда для Иоанна было особенно унизительно. И вместе с тем событие это было особенно страшным — шведам открывалась прямая дорога на Новгород. Именно о помощи сему городу говорили нынче бояре с государем и наследником, прибыв в слободу. Кроме того, обсуждали вести из-под Пскова, за коими сейчас судорожно следила вся страна.

Обсуждали и переговоры Поссевино с Баторием. Бояр интересовал ответ Батория на предложение Иоанна о встрече их послов в Ям-Заполье (переданное в недавнем письме государя иезуиту), и царь велел дьяку зачитать пришедшее из-под Пскова послание иезуита:

«…Король Стефан ничего не захотел отвечать на твое предложение, говоря, что оно делается для того, чтобы оттянуть время, <…> но если бы ты согласился на справедливые условия мира, то он сам соизволил бы одобрить прочный и надежный мир — и никакой другой. Но в то время как я вёл об этом переговоры, в наш лагерь прибыли новые солдаты и были привезены новые запасы пороха и орудийных ядер, потому что раньше было принято решение во второй раз осуществить решительную попытку штурма самого города Пскова. Я постарался уговорить его не делать этого до настоящего времени, во-первых, ссылаясь на авторитет вели-кого первосвященника, во-вторых, выступая как бы поручителем перед королем Стефаном в том, что ты исполнишь безо всяких хитростей и промедления то, что ты обещал мне сам <…> так, чтобы у остальных христианских государей никогда не могло возникнуть подозрении относительно честности твоих обещании, и, кроме того, что ты скоро пришлешь обратно ко мне моего секретаря с ответом…

…В противном же случае. я слышал, будет не только величайшее кровопролитие теперь или ранней весной, но сам король вторгнется на самом широком пространстве в твои мирные земли и опустошит их, о чем я тебе и раньше писал. И я снова хочу сказать твоей светлости, чтобы ты знал: никогда у тебя не будет недостатка ни в расположении великого первосвященника, ни в моем усердии. Знай, что мне удалось с большим трудом добиться того, чтобы отослать тебе это письмо, но я отправил еще и другое письмо в Швецию, чтобы благодаря моему посредничеству появилась возможность вести переговоры о мире со шведским королем, что, я надеюсь, будет полезно и для твоего достоинства, и для твоего спокойствия.

Да исполнит тебя Господь своей милостью и обильными небесными дарами.

Из лагеря короля Стефана под Псковом. 22 октября 1581 года».

— Я знал, что от этого папского холопа не будет никакого толку! Он, наверное, не приступил к переговорам о мире ни разу, все ждет, когда государь признает первенство латинян! — негодовал потом Никита Романович, изливая накопившуюся желчь при сыновьях на пути в Москву. Досталось и государю.

— Снова он велел войскам бездействовать! Никакой военной помощи Новгороду не будет, все охраняет лишь дороги на Москву! Он снова никому не верит и теперь отказывается слушать даже своих воевод…

— Но Псков, с Божьей помощью, держится, — слабо возразил тогда Федор.

— Ежели шведы возьмут Новгород, то отрежут от государства весь север, и тогда Москву ничто не спасет!

С метущим липким снегом вернулись Захарьины в Москву. Город стоял пустой, мрачный. Копыта коней чавкали по грязи. Кое-где, заметенные порошей, лежали обломки сорванных с крыш кровель.

Никита Романович сходу торопился взяться за свое домашнее хозяйство, оставленное в руках сыновей на время его отъезда. В низкой тесной горнице, за небольшим стольцом, сидел он, вычитывая грамоты и, близоруко щурясь, подносил бумагу ближе к свету. За окном протяжно и утробно завывал ветер, что-то гремело ему в ответ.

Боярин, дочитывая бумагу, сворачивал ее, подвязывал шнурком и складывал в резной старинный ларец. Сыновья все сделали по уму, недаром строжил их отец, обучая хозяйскому делу. Стало радостно и спокойно на душе, впервые за долгое время. Сейчас Никита Романович даже забыл о тревожившей его буре, которая словно была предзнаменованием какой-то страшной беды.

Довольный работой сыновей, боярин чуть откинулся назад в своем кресле, опустил веки. Ежели бы не эта проклятая война, уверенно ведущая Россию к гибели, если бы не царевич Иван, коему при восшествии на престол необходима будет помощь мудрого дяди, одного из немногих при дворе, кому он всецело может доверять, то боярин давно ушел бы в монастырь! На покой… Замаливать грехи. И свои, и грехи братьев, и самого государя.

Никита Романович уже оканчивал дела, когда в горницу заглянул сын Федор и, с тревогой глядя на отца, доложил ему о прибытии государева гонца. Мгновенно почуяв недоброе, боярин велел привести гонца к нему, и когда облепленный снегом государев посланник вошел и, поклонившись, протянул свиток грамоты, скрепленный царской печатью, Никита Романович, сведя у переносицы брови, лично приняв свиток. Торопливо срывая печать, он приказал стоявшему в дверях Федору, указывая гонца:

— Вели накормить.

Едва дверь тихо закрылась, Никита Романович тут же принялся читать.

«…В день, когда вы от нас уехали, Иван-сын разнемогся и нынче болен… Нам, покудова Бог не помилует Ивана-сына, ехать отсюда невозможно…»

Федор, вернувшись к отцу, с тревогой глядел, как мрачнеет его лицо. Никита Романович, комкая грамоту, перечитывал ее вновь и вновь. Через несколько дней государь и царевич Иван должны были прибыть в Москву на большой собор, созванный для обсуждения условий грядущего мира с Польшей, в присутствии митрополита, епископов, бояр, окольничих, купцов и служилых людей. И Никита Романович прекрасно помнил день отъезда из слободы, помнил, что Иван был по обыкновению здоров. Никогда еще государь не откладывал свои поездки из-за своих болезней, и уж тем более из-за хвороб своих сыновей. Теперь же в своем послании Иоанн зовет боярина обратно к себе. Что же произошло там, в слободе?

В спешке Никита Романович велел закладывать сани и звать лекарей. Тревожная суматоха охватила боярский дом.

— Отец, еду с тобой! — как о давно решенном деле, заявил Федор. Никита Романович, накидывая на плечи теплый опашень, недобро поглядел на сына и молвил:

— Здесь ты нужнее. Неведомо, что за беда случилась в слободе… Опасно! Тебе доверяю хозяйство, сестер и братьев твоих. Александра кликни, со мной поедет…

Федор бросился за дверь исполнять отцов наказ. Слуга, закончив обряжать боярина, отступил в с торону. Никита Романович. седобородый, матерый, высокий, стоял посреди горницы, уже готовый отправляться в путь. Кратко взглянул на слугу, и тот понял, тут же исчез за дверью. Оставшись один, боярин, тяжело ступая, подошел к укрытому полумраком киоту, и из десятков различных икон взгляд его тут же упал на икону Знамение, подаренную ему царевичем год назад. Здесь было тихо и покойно, а снаружи, за стеной, грозно гудел ветер. И боярин вдруг ощутил какую-то свою беспомощность перед тем, что неотвратимо грядет. И стало страшно.

— Господи! Убереги от зла в пути, дозволь без препон добраться туда и спасти Ивана! Господи, обнеси и дай ему сил победить хворобу! Не отбирай у Руси единственной ее надежи!

Прошептав молитву, Никита Романович трижды перекрестился, прикоснулся губами к иконе и, отступив, двинулся к дверям, повесив седовласую голову…

Поезд боярина, в котором кроме него ехали лекари и слуги, довольно быстро добрался до слободы. Ехали без остановок, на ямах меняя лошадей и тут же отправляясь далее.

Слобода стояла такая же темная и пустая, как Москва. Никиту Романовича насторожили запертые ворота города и обилие выставленной стражи. Казалось, слобода была в осадном положении. Закрыв город, словно боялся Иоанн, что вся держава узнает о болезни наследника. Едва возок подъехал к крыльцу государева терема, Никита Романович выскочил наружу и кинулся к крыльцу. Стражники, узнав его, поспеши-ли раскрыть перед ним двери. И, к своему изумлению, он тут же встретил Бориса Годунова. Скромным кивком поприветствовал боярина придворный. За его спиной появились еще двое — кажется, они тоже были из клана Годуновых. Никита Романович остановился, с недоверием взглянул на них. Это были противники Захарьиных, те, кому удалось подчинить себе царевича Федора и его двор, и боярин хорошо понимал, что, ежели царем станет Федор, им и быть у власти…

— Не спеши, — молвил Борис, глядя прямо в очи Никите Романовичу, — в покоях Ивана Иоанновича сейчас государь, диакон и лекари, боле никого пускать не велено…

Видя, как лицо боярина начинает искажать гнев, столь стремительно всколыхнувшийся из-за дорожной устали, Годунов поспешил добавить миролюбиво:

— То приказ самого государя. Ему уже доложили о твоем приезде. У Богдана Вельского и Афанасия Нагого везде здесь глаза и уши, причем у каждого свои слухачи…

И Никита Романович прочитал в его твердом взгляде — «не враг я тебе!»

— Я привез лекарей, — молвил боярин, умерив свой пыл.

— Государь ведает, — кивнул Борис, не отводя взора.

— Ответь мне, — Никита Романович вдруг осекся и шумно сглотнул скопившуюся мокроту в пересохшем горле. — Ответь… Что с Иваном?

— Ты скоро сам все узнаешь. Одно скажу — царевич вельми плох…

Это то, чего Никита Романович боялся услышать. Он увидел уже черные пятна перед глазами, почуял, как ослабли ноги, и кровь отхлынула от лица. Он так и стоял, молча глядя на Бориса.

— Мне приказано устроить тебя и твоих слуг. Тебе надобно отдохнуть, боярин.

— Зачем государь вызвал меня? — против его воли выпалил уставший от долгой дороги и бессонницы разум Никиты Романовича. Борис не ответил — доверив гостя своим родичам, сам исчез в темных переходах дворца.

Позже Никите Романовичу все же удалось попасть в покои царевича. Государь уже удалился к тому времени, и стража пропустила боярина.

Темно, пахнет свечами и целебными снадобьями. Иван лежит в полумраке, укрытый по грудь плотным шерстяным покрывалом. Никита Романович подступил ближе, глядя в этот родной для него с давних лет лик, черты коего уже начали заостряться, костенеть. Глаза его закрыты, голова искусно перевязана. Казалось, Иван уже ничего не слышит — ни шагов вошедшего к нему дяди, ни тихой молитвы диакона, что монотонно, без остановки читает у его изголовья Евангелие.

Увидев все это перед собой, Никита Романович понял, что царевич умирает. Иного не дано. Смерть уже здесь, незримо стережет уготованную ей новую жертву, ждет свыше указанного ей часа. Видения и тени из прошлого появились перед глазами боярина, и вмиг стало горько, страшно…

Еще не осознавая, что Захарьины лишились раз и навсегда могущественного покровителя, коего так долго растили и готовили к самодержавному венцу, Никита Романович, пятясь, вышел из покоев, едва не толкнул нечаянно стоявшего в дверях стражника и, ускоряя шаг, двинулся прочь, силясь перевести дух.

Позже он узнал от своих лекарей, что кроме сильного ушиба головы у царевича открылось нутряное кровотечение. Иван уже изошел кровью настолько, что впал в беспамятство и не приходил в себя. И, к ужасу для себя, Никита Романович все понял — государь сам избил своего сына в припадке гнева. Помнил он, как страшно царь изувечил Мстиславского несколько лет назад, тот чудом остался жив. Ведал он, что государь и с сыном часто был в ссоре и все меньше мог совладать со своей яростью. Видимо, после заседания думы меж царем и наследником вновь произошел спор из-за военных действий, и, видимо, Иоанн вновь поднял руку на сына, но не сразу осознал случившееся. Немного позже один из лекарей тайно поведал боярину, что на теле царевича обнаружены были сочащиеся крупные язвы — признак «французской болезни»[10], и из-за этого полученные им увечья оказались смертельными. Лекарь добавил, что сие великая тайна и при дворе она никому не известна. Боярин кивнул и отблагодарил лекаря набитым монетами кошелем.

Еще одно тревожило Никиту Романовича — от горя слегла в болезни беременная Елена, жена царевича. Боярин велел лекарям своим, дабы содеяли все, но спасли ребенка в чреве ее, что скоро должен был появиться на свет. Ежели царевича спасти невозможно, то пусть хотя бы живет его будущий сын, надежда царского рода…

Но и этому не суждено будет исполниться. Царевичу Ивану оставался всего день жизни. И Елена, узнав о его смерти, не сможет выносить дитя и сама выживет лишь потому, что сумеет выкинуть плод. Разом рухнуло все, что Захарьины возводили для царского трона и для будущего России. Разом рухнула надежда спасти уже угасающую династию Рюрика…

Иван ещё был жив, а по земле среди торговцев, иностранцев и придворных уже пошел слух о том, что безумный царь убил своего сына, и пересуды эти невозможно было остановить, хотя говорили о гом по углам, перешептываясь. И позже многие в своих воспоминаниях опишут это скорбное событие по-своему, порой в таких подробностях, будто видели все своими глазами. Слух об избиении царем Елены, ставшим причиной ссоры царевича с отцом, появился, едва стало известно о выкидыше молодой вдовы. Позже Поссевино в своем втором послании папе красочно опишет этот эпизод, который надолго станет «самым правдивым» и «достоверным» для историков, исследователей и писателей. Однако были (и есть) и те, кто отрицали подобные факты и верили в то, что царевич скончался от хвори. Столетиями споры не утихают, и сейчас уже ничто не сможет рассказать нам о том, что произошло в ноябре 1581 года в Александровской слободе…

Посреди ночи Иоанн вновь приходит к сыну, и, едва завидев его, тут же исчезают, словно растворяясь во тьме, лекари, слуги. Кланяется, уходя, диакон, прекратив свое монотонное чтение. Тяжело передвигаясь и стуча посохом, Иоанн опускается в кресло, что стоит рядом с ложем царевича. Властитель, державший в страхе всю страну и своих многочисленных врагов, сейчас выглядел разбитым жалким стариком. Трясущейся рукой он дотронулся до холодной длани сына, покоящейся у него на груди. Погладив ее, Иоанн, наклонился к нему, прислушался. До уха донеслось слабое клокочущее дыхание царевича.

Пелена слез вновь застилает взор, и царь, сокрушенно опустив голову, скулит и всхлипывает, ладонями размазывает слезы по своему лицу.

— Сыне! Услышь меня! Услышь… Прости меня, грешного душегубца! Прости меня… Сыне…

Посох его со звоном падает на пол, тут же робко заглянули в покой слуги, но они спешат исчезнуть вновь и тихо закрыть за собой двери.

Дрожащая рука Иоанна тянется к перевязанной голове сына, гладит его убранные назад волнистые локоны.

— Господи! Помоги! Не отбирай его у меня, Господи! Не карай… — сквозь рыдания бормочет Иоанн и задыхается в очередном приступе плача. Переведя дыхание, он поднимает вверх глаза и молвит слабым голосом:

— Отбери у меня все за грехи мои! Все! Я грешен! Я! Покарай меня, не его! Господи… Отбери жизнь у меня, пса недостойного, жизнь, Мономахов венец, все отбери! Но пусть он живет! Пусть…

Но Господь глух к мольбам царя. Дыхание Ивана все слабее, государь слышит это, и, дав волю себе, завыл вновь, спрятав лицо в руках.

И слуги, что робко стояли за дверями покоев, услышали крик государя и, крестясь, вжимали головы в плечи:

— Настя… Посмотри, что я содеял! Настя… Я погубил нашего сына… Господи!

Утром с колокольни Распятской церкви мрачно и утробно бил колокол, сообщая жителям слободы, а вслед за ними и всей стране, о смерти царевича Ивана. Постепенно перед собором собралась толпа. Кто-то падал на колени прямо в месиво грязи и снега, мужики крестились, снимали шапки, бабы плакали, причитали:

— Что же ныне будет? Как мы теперь?

Двор облачился в черное. В покоях царевича многолюдно, душно, пахнет свечами и ладаном, вновь звучит голос читающего Евангелие диакона. Иван лежит обмытый, обряженный в рубаху, шитую красным шелком. Лик его с крепко сомкнутыми глазами и ртом спокоен и величественен. Вместо повязки на голове — писаный венчик, в покоящиеся на его груди руки вложена икона. Придворные и священнослужители стеной стоят вокруг ложа, изредка слышны вздохи и всхлипывания. Никто не смеет переговариваться, все молчат или оплакивают усопшего. Здесь же, опустив голову, стоит Никита Романович, а рядом с ним — его сын Александр, с любопытством вглядывающийся в каменные лица блюстителей трона — Нагих, Щелкаловых, Вельских. Елена, вдова царевича, едва войдя в покой и увидев мертвого, тут же побледнела и начала заваливаться назад, благо, ее подхватили и, лишенную чувств, унесли.

Облаченный в черный кафтан, более похожий на рясу, Иоанн, горбясь, сидит в кресле подле одра, одной рукой он сжимает полы укрывающего тело царевича покрова, другая цепко держит посох. Он уже не рыдает, лик его будто окаменел, а потухшие глаза, словно мертвые, недвижно глядят перед собой в пустоту.

В покои входит тот, коему волей судьбы пришлось занять место наследника, тот, коего никогда не готовили к правлению, и тот, кто этого никак не желал — царевич Федор. За ним вереницей входят гордо поднявшая голову жена Ирина и другие Годуновы. Нагие и Захарьины тяжело глядят на них исподлобья — всем им, ближайшему окружению нового наследника, доведется править отныне. Только ежели сам государь не воспрепятствует этому, ведь Ирина так и не понесла за все эти годы… Да, даже сейчас, у тела умершего царевича, вельможи думают об этом, и Ирина, с достоинством оглядывая всех, видит это в их глазах и едва борется с охватившим ее волнением.

Царевич Федор несмело приближается к ложу, такой жалкий и несуразный, по лицу его ручьем текут слезы. Он мыслил еще утром попросить отца сделать наследником кого угодно, только бы не его, Федора, никак не желавшего власти, но понял, что не осмелится. Он хотел что-то сказать отцу, тихо шепнуть на ухо слова поддержки, обнять, но, увидев взор Иоанна, все так же устремленный в пустоту, не посмел этого сделать, да и оробел от прикованных к нему пристальных взглядов придворных. Иоанн так и не поднял глаза на вошедшего сына, и Федор, весь съежившись, отступил в общую толпу, стоявшую тенями в густом дыме ладана.

Иоанн, тяжело переживавший смерть сына, ни на день не оставлял государственных дел. Покинув покои умершего сына, государь принял Андрея Щелкалова, доставившего ему послания от Поссевино и самого Батория.

Иезуит писал: «…Я позаботился о том, чтобы письма твоей светлости тотчас были прочитаны королем Стефаном, которого я еще раньше, приведя многочисленные доводы и сославшись на авторитет великого первосвященника, склонил к тому, чтобы он больше не проливал христианскую кровь и не думал, взяв Псков, устроить среди его жителей большую резню. Однако никакими доводами его нельзя было убедить вывести войско из твоих владений прежде, чем не установится настоящий и прочный мир. Он часто с уверенностью говорил мне, что если не получится мира, то он этой зимой оставит в здешних местах войско во главе с главнокомандующим, великим канцлером королевства польского Яном Замойским, в Великих Луках поставит Филона Кмиту с большим отрядом воинов, а в других соседних крепостях — прочих воевод. Сам же он отправится в Литву, чтобы набрать ещё больше войска, а затем ранней весной поведет его в твои внутренние области. Поэтому, насколько быстро прибудут твои великие послы на то место, которое ты указал мне для сбора послов, и предложат те условия мира, которых от них ждут, настолько меньше будет опустошений и кровопролития, и ты восстановишь во всех своих областях желанное и действительно необходимое спокойствие…»

Выслушав послание, Иоанн, задумавшись, огладил седую бороду. Щелкалов пристально глядел на него, силясь понять, способен ли убитый горем государь принимать сейчас столь важные решения, внимательно ли он выслушал содержание грамоты? Но царь, помолчав, велел прочесть послание Батория.

«От великого государя, милостью Божьей, Стефана, короля польского и великого князя литовского, русского, прусского, мазовского, самогитского, ливонского, государя трансильванского и пр. — Иоанну Васильевичу, государю русскому и великому князю Владимирскому, Московскому, Новгородскому, Казанскому, Астраханскому, Псковскому, Тверскому, Пермскому, Вятскому, Болгарскому и пр.

Со своим гонцом ты передал нам письма, в которых пишешь, что святейший великий первосвященник и пастырь Григорий XIII прислал к тебе своего нунция Антонио Поссевино. Он известил тебя письмом о тех делах, о которых он говорил с нами ради заключения мира. И ты ради христианского мира отослал своих послов на съезд, который должен состояться между Порховом и Заволочьем, на великолукской дороге у Яма Запольского, и дал им подробный наказ решать и утверждать все дела. Также ты послал с ними охранную грамоту, показывая свое желание, чтобы твои послы вели дело с нашими послами на этом съезде. И ты обращаешься к нам, чтобы мы послали на это место своих послов с такой же грамотой, и чтобы на этом съезде и нашим и твоим послам вместе с патером Антонио Поссевино можно было бы обо всем говорить и все решать. Но этого не может быть до тех пор, пока между нами с тобой не установится крепкой братской любви и дружбы…

И вот теперь, раз ты прислал к нам своего гонца, мы по нашему стремлению к христианскому миру отсылаем наших послов на то место, которое ты назначил, — в Ям Запольский, между Порховом и Заволочьем, даем им полномочия и предоставляем возможность принимать решение во всех делах, относящихся к миру, улаживать всё остальное, довести всё до окончательного завершения и закончить так, чтобы был мир. Мы пошлем с твоим гонцом такую охранную грамоту, какую ты хотел иметь: чтобы послы свободно могли прибыть туда и свободно возвратиться оттуда, куда захотят. А что касается твоих слов в письме о том, чтобы мы отошли от Пскова и удержали наше войско от кровопролития, то об этом же настойчиво просил у нас и патер Антонио Поссевино от имени великого папы. А мы, высоко ценя это, как и подобает, указали, что именно мы сможем сделать в этом случае, заботясь между тем о том, чтобы не повредить ни нам самим, ни нашим действиям. Но при этом главным образом было решено следующее: чтобы послы твои как можно скорее поторопились, получив полную свободу действий в наказе, на назначенное тобой место и поставили такие условия, которые мы смогли бы принять. Мы, со своей стороны, отправляем туда же без промедления наших послов, к тебе же тотчас отсылаем твоего гонца.

Из нашего лагеря под Псковом. 16 ноября 1581 года от рождества Христова…»

Щелкалов, сворачивая королевскую грамоту, раболепно глядел на государя, ожидая его приказов. Не обернув к Щелкалову взора, Иоанн молвил:

— Сегодня же назначим послов и распишем полномочия. Надобно скорее начать переговоры о мире.

Сказав это, Иоанн перекрестился и бросил также крестящемуся Щелкалову:

— Теперь ступай, оставь меня…

На следующий день весь двор отправился в Москву, дабы придать царевича земле. Медленно движется траурный поезд. Плывет над тянущимися повозками установленный на носилки закрытый гроб, укрытый черной парчой. Конная стража, растянувшись, плотно обступила возки, лошади оступаются в снегу, напрочь заметшем за ночь дороги. Иоанн, усаживаясь в сани к укутанной в шубу жене, лишь на мгновение оборачивается, дабы узреть свою слободу, долгие годы служившей его главным станом. Царь покидал ее, чтобы больше никогда не вернуться сюда, в место, где в гневе он лишил жизни собственного сына…

Ближе к Москве пути успели расчистить, и задолго до въезда в столицу тут появились толпы скорбящего люда. Вскоре Иоанн велит остановить сани и в распахнутой шубе и с непокрытой головой, на глазах всей свиты и замершей при виде его толпы, пошел пешком за гробом сына, спотыкаясь и оступаясь в снегу. Следом, переглянувшись, спешились и его придворные, тоже двинулись пешком, но поодаль, на почтительном расстоянии…

Задолго до этого скорбного дня Иоанн выбрал особое место для своего погребения в стенах родовой усыпальницы московских Рюриковичей. У восточной стены Архангельского собора, за престолом ризницы предела Иоанна Предтечи, царь приказал вытесать нишу, соорудив там горнее место. Здесь, за алтарем, поодаль от своих родичей, уставший от власти царь возжелал упокоиться. Здесь же он похоронит своего старшего сына…

В день похорон к Иоанну подошла овдовевшая Елена и, пав в ноги, объявила ео слезами, что примет иночество в Новодевичьем монастыре.

— Государь, матушка осталась у меня больная и братец младший, Феденька. Молю, не оставь их, позаботься. Сие единственная моя просьба…

— Ни о чем не беспокойся, дочь моя, — отвечал Иоанн мягко, огладив невестку по щеке. Елена глядела на него снизу вверх, и в глазах ее читалось многое — и трепет, и страх, и ненависть к нему, убийце Ивана, и великая скорбь. Не отрывая от него этого безумного взгляда, Елена припала губами к руке Иоанна:

— Благодарю тебя, государь…

Вскоре Иоанн созвал Боярскую думу. Обведя всех тяжелым, изможденным взглядом страдавших от бессонницы и частых слез очей, он молвил:

— За грехи мои Бог покарал всех нас и призвал сына нашего, Ивана Иоанновича. И ныне долг мой, долг самодержца, позаботиться о своем преемнике…

Бояре Иван Мстиславский, Никита Захарьин, Федор Трубецкой, Борис и Дмитрий Годуновы, Афанасий и Федор Нагие, дьяк Андрей Щелкалов и казначей Петр Головин, разодетые в шубы, безмолвно, не шевелясь, глядят на государя, ждут. Иоанн медлит, рассматривает их, словно силится уловить потаенную мысль каждого.

— Ибо власть может и не перейти к младшему сыну нашему, Федору Иоанновичу, — бросает он и видит, как насторожились бояре, замерли. Трудно было не заметить вмиг побагровевшего лица Дмитрия Годунова. Сидевший рядом с ним Борис был невозмутим, сосредоточен. Иоанн озвучил ту мысль, кою думал каждый в те дни — как Федору, слабоумному и недалекому, вверить власть? О том думал Иоанн. Также он ведал, что сын не хочет этой власти, коя может стать для него опасной. Что после смерти Иоанна помешает этим могущественным вельможам свергнуть или убить его, отобрав Мономахов венец? Лучше уж сразу отдать им эту власть, дабы пресечь зарождающуюся смуту.

— Посему прошу вас поразмыслить, кто из знатнейших в державе подданных моих возможет принять бремя вышней власти! Я же готов буду тотчас уступить ему свой престол и удалиться на покой в монашескую обитель. Может, тогда Господь смилостивится и сохранит нашу державу! — наконец произносит царь.

Молчат бояре, переглядываясь меж собой, не осмеливаясь дать ответ государю. Многие из них помнят, как однажды Иоанн уже пытался оставить трон, но его просили остаться, а тех, кто возжелал сделать царем удельного князя Владимира Старицкого, были казнены. Ныне он вновь отрекается от власти, но все знают, для чего. Дабы ни у кого не было и мысли подумать о том, что царем может стать не царевич Федор, а кто-то иной.

Бояре зашептались взволнованно какое-то время, затем покивали и, вновь чинно рассевшись, замерли. С места, опираясь на посох, поднялся Иван Мстиславский, глава думы, коему доверили озвучить государю общее решение.

— Выслушали тебя, государь, и молим тебя — не оставляй трона в сие тяжелое время. Веруем, никто, кроме тебя, не возможет привести нас к миру. Просим тебя, великий государь, отложи благочестивое желание свое удалиться в обитель, не покидай своих подданных. Царствуй и далее, а кроме тебя и твоего сына, никого не желаем видеть государем.

Ответив это, Мстиславский поклонился Иоанну в пояс. Следом поднялись с мест прочие думцы и так же склонились перед царем. Бояре исподлобья поднимали на государя глаза, ожидая, что он что-либо молвит в ответ. Но Иоанн молчал. Он сидел недвижно, устало глядя куда-то перед собой поверх склонившихся голов.

* * *
Михайло, припадая на увечную ногу, поднялся по боевому ходу на верхушку одной из башен Пскова и вгляделся оттуда на польский лагерь. Белая крупа заметала вытоптанную, черную от сажи, грязи и крови землю, укрывала под собой многочисленные окоченевшие трупы, месяцами лежащие в осыпавшихся под стенами траншеях. Похудевшее лицо Михайлы с выступающими скулами поросло седоватой спутанной бородой, во всех членах еще чувствуется слабость от ранения, которое он получил во время ночной вылазки в стан врага. В скольких вылазках до того доводилось ему участвовать и возвращаться невредимым! А тогда подстрелил его кто-то из наемников, пуля пробила бедро навылет, едва кровью не истек. Почти месяц Михайло лежал в храме Покрова Богородицы в Довмонтовом городе, куда относили больных и раненых. Раз он был едва ли не при смерти, но Бог миловал его вновь — Михайло пошел на поправку…

— Сегодня первый день не стреляют, — молвил один из ратных, стоя рядом с Михайло и вглядываясь в притихший вражеский лагерь, заметаемый снегом.

— Да, — согласился Михайло, — тихо-то как…

Сложно было поверить, что еще недавно под этими стенами каждый день шла неистовая борьба. Михайло наравне со всеми под градом пуль и снарядов стрелял из бойниц по наступающему противнику. Помогал выливать на врага чаны с кипятком и горящей смолой. Участвовал в уничтожении множества подкопов, которые противник сооружал для подрыва городских стен. Принимал деятельное участие в тушении многочисленных пожаров, возникавших после обстрела Пскова калеными ядрами. Оттаскивал обезображенные пулями тела погибших товарищей… Все слилось для него в один страшный затяжной день, где все еще не было мыслей ни о жене и детях, ни о порушенном хозяйстве — только лишь монотонное упорное исполнение приказов.

Противник неустанно стрелял по городу. Однажды Михайло увидел, как на стене был убит атаман донских казаков Михаил Черкашенин — пуля врезалась ему в лицо и вышла через затылок, размозжив голову атамана. Михайло помогал относить тело погибшего и, пока тащил, заливая свои ноги чужой кровью, все глядел в эту страшную зияющую рану и не ощущал ни омерзения, ни страха, будто чувства его умерли вместе с мыслями о прошлой жизни…

Михайло видел, как ночью противники длинными палками с насаженными на них крюками стаскивают со стен защитников города — стоит рядом боец, и вдруг неведомая сила его швыряет к зубцам. Несчастный, отчаянно цепляясь пальцами за стену, тщетно пытается себя спасти, но вскоре срывается и, вскрикнув, летит вниз, где, ежели не убьется об землю, его тут же добьют кишащие в подкопах наемники. Русские отплачивали врагу той же монетой — такими же крюками поддевают сидящих в подкопах противников и, лишив их жизни на вершине стены, сбрасывают обратно…

В начале ноября, когда от морозных ветров уже едва можно было находиться на укреплениях, поляки предприняли второй штурм. И вновь Михайло, согревая посиневшие руки дыханием, неустанно бил по противнику из лука или метал камни. И вновь замечал на передовой Ивана Петровича Шуйского, который ходил меж позиций, не кланяясь пулям и ядрам, раздавал приказы. Вид воеводы, как и прочих защитников, ободрял Михайло, и он уже готов сам лезть на противника с оголенной саблей и рубить, рубить, бить до последнего…

Щедро устилая землю телами погибших и раненых, польское войско вновь откатилось от стен города — защитники Пскова сумели отбить и второй штурм, еще более яростный, ибо Баторий, видимо, желал взять город наскоком, дабы поддержать моральный дух своих бойцов…

На следующий день Михайло был ранен во время ночной вылазки, и он, находясь тогда между жизнью и смертью, уже не принимал участия в обороне города. Михайло и не ведал, что, пока он был в забытьи, храм Покрова Богородицы навестил сам Иван Петрович Шуйский, который желал ободрить раненых и умирающих…

Князь каждый день был на позициях. Он руководил сооружением дополнительных укреплений на проломных местах, он следил за каждой вылазкой в стан врага, он распределял продовольствия меж защитниками. Большую часть гарнизона князь потерял еще во время первого штурма. И сколь он ни просил о подкреплениях, о доставке припасов, все было тщетно. И князь продолжал защищать город теми силами, что имел…

Казалось, события, происходившие под стенами Пскова, развивались стремительно, будучи неподвластными обеим сторонам. Одно из сильнейших войск Европы не смогло преодолеть преграду каменных стен древнего города и теперь гибло от лютой стужи и недостатка еды, и Стефан, и его воеводы уже не могли противостоять этому. Но выстоял бы Псков, ежели бы не Иван Шуйский? Он сумел вовремя достаточно укрепить город, а после выбрал тактику изнурения противника бесконечными вылазками. Выстоял бы Псков, ежели бы не отвага его гарнизона, который буквально намертво вгрызался в свои позиции?

Иван Петрович Шуйский уже стал символом обороны Пскова, он в устах горожан сделался главным заступником и защитником. Для Батория и его окружения князь был первым врагом, коего надлежало уничтожить. Потому не раз из вражеского стана посылались наемные убийцы, а среди гарнизона ходила весть о том, что воеводе «для примирения» доставили от поляков ящик якобы с дарами, а на деле внутри оказалась «адская машина», которая взорвалась бы сразу, ежели бы кто-нибудь открыл крышку…

Но Бог хранил Ивана Петровича Шуйского, главного защитника Русской земли. Под его командованием город сумел выдержать мощный удар и сокрушить вражескую армаду, покорившую уже едва ли не весь северо-запад страны. Уже несколько месяцев Псков оборонялся от врага, еще недавно казавшегося непобедимым, и защитники города знали: пока князь жив, то и Псков выстоит, а с ними — и народ русский, и держава его.

ГЛАВА 10

Под торжественный рев рожков, труб и бой барабанов, окруженный плотной стеной великолепно разодетой стражи, возок короля Стефана покидал польский лагерь под Псковом. Следом за ним уходили поредевшие отряды наемников, понурых, злых, потрепанных, с раскрасневшимися и опухшими от мороза лицами. Сейчас они более походили на увечных бездомных, нежели на первейших воинов Европы.

Гетман Ян Замойский и прочие воеводы, возвышаясь в седлах, провожали короля, сурово глядя на вереницу уходящих вслед за ним ратных. И как нелепо звучала сейчас победная музыка, как чудно выглядели гордо возвышавшиеся над этим шествием многочисленные знамена!

Весь польский лагерь под Псковом с виду был так же плачевен. Нехватка фуража привела к голоду и падежу лошадей, недостаток теплой одежды — к многочисленным смертям от болезней. Московиты едва ли не каждую ночь совершали дерзкие вылазки, нанося непоправимый урон всему войску. Но и их силы на исходе, Баторий это хорошо понимал, потому он не собирался отступать от города, хоть и в скором времени должны состояться переговоры о мире. Однако содержать огромное войско наемников уже было невозможно — расходы были столь огромны, что король решил распустить значительную часть наемных отрядов. Смертельно уставший и уже которую неделю больной, Баторий отправлялся в Польшу и забирал расформированные им полки. Замойского, своего верного соратника, он оставлял здесь, под Псковом, вверив ему командование остальным войском, теперь насчитывающим не более двадцати шести тысяч человек.

Он пока не представлял, как командовать этими обезумевшими от голода и стужи людьми. Мародерство, грабежи, вооруженные стычки стали обычным явлением в польском лагере, многие самовольно сбегают с позиций. Замойский понимал, что ему уже не взять Псков. Только бы уберечь оставшееся войско от распада и от позорного разгрома — он боялся, что московиты воспользуются ослаблением противника и при очередной вылазке просто перережут всех. Тогда наверняка при переговорах королевским послам придется во многом уступить московитам. Того нельзя допустить!

Но ратники уже недолюбливали гетмана за его жестокость. В тот же день он с пеной у рта прилюдно избил нагайкой одного из польских ротмистров и, привязав к седлу своего коня, долго влачил его по лагерю — все из-за того, что ротмистр поручил своим людям разбирать на топливо деревянные строения, в коих жили придворные короля и литовские ратники. Так он пытался отучить подчиненных от своевольства и поступков, способных нанести вред лагерю, но его ненавидели все больше. Люди продолжали сбегать, умирать от болезней, ран, погибать в ночных сражениях с московитами — с каждым днем лагерь пустел все больше. Отощавшие лошади дохли едва ли не табунами — окоченевшие раздувшиеся туши, поедаемые птицами, во множестве лежали вокруг лагеря и под стенами города.

Вслед за королем уехал и Поссевино — вскоре в Запольском Яме должны были собраться русские и польские послы для долгожданных переговоров. Иезуит зашел проститься с Замойским перед отъездом, склонился, поблагодарил за оказанную честь и обещал ему написать из Заполья, когда послы соберутся. Замойский поднялся, огладил свои седеющие усы и молвил:

— Счастливого вам пути. Пусть Господь поможет вразумить московских послов, дабы переговоры были быстрыми и успешными.

Они какое-то время молча глядели друг на друга — грозный гетман с дряблым одутловатым лицом, и мрачный, непроницаемый иезуит. Взгляды, полные презрения друг к другу, говорили о многом, и никакие слова тут уже были не нужны.

Поссевино поспешил залезть в возок, кутаясь в даренную Иоанном шубу, а гетман в окружении своих главных соратников глядел вслед уезжающему возку, окруженному стражей, и, фыркнув, выплюнул из себя:

— Такого сварливого человека никогда в жизни не видывал! Тьфу! Уехал — слава Богу! Мерзкий, ужасный человек!

И уже в своей избе, уставший от вечной безысходности и неудач, он дал волю своему гневу. Красный, с выпученными глазами, он бил кулаком в стол и всячески проклинал ненавистного ему иезуита:

— Сам дьявол послал его к нам! Мало того, что он желал знать все планы короля относительно мира, он еще и втирался в королевский совет, когда обсуждались полномочия наших послов! Бес! Он себе в угоду делает все это, себе и своему папе! Он, глупец, считает, что великий князь расположен к нему и в угоду ему примет латинскую веру! Только великий князь изобьет его костылем и выгонит прочь — вот чем закончатся эти переговоры!

Он поднял налитые кровью глаза на своих соратников и кричал, пригвождая их к стенам своим страшным взглядом:

— Вы! Все вы просили его, дабы он быстрее заключил этот треклятый мир, во что бы то ни стало! Я знаю это! У меня везде уши здесь, псы! Вы готовы продать страну, короля, лишь бы вашей заднице было тепло! Пошли прочь! Прочь!


Но Поссевино был уже далеко и не слышал яростных воплей гетмана. Укутавшись в шубу, он глядел в окошко возка, и мимо него проплывали выжженные дотла деревни, опустевшие уничтоженные поля, изъеденные птицами и животными неубранные трупы, лежащие в снегу. Всюду лишь пепел и грязь. Порой на дороге попадались одиночные польские всадники на дохлых изможденных лошадях — видимо, это были фуражиры, но даже иезуит хорошо знал, что на тридцать миль вокруг уже ничего не найти, ни для издыхающих голодных лошадей, ни для изнуренных морозом и недоеданием ратников.

Путь Поссевино к назначенному для переговоров месту был долгим и выматывающим — назначенный Замойским проводник плохо знал сию местность и вел легата окольными путями, по разбитым дорогам, где не раз возок увязал в грязи или какая-нибудь из лошадей ломала ногу. При въезде в один из поселков поезд легата был по ошибке обстрелян из пушек, и Поссевино, бледный, с выпученными глазами выбежал из возка и принялся кричать и размахивать руками, дабы те прекратили стрелять. Лишь чудо уберегло его от гибели.

Остановившись на ночлег в деревне Бышковичи, Поссевино встретился с царскими послами — воеводами Дмитрием Петровичем Елецким, Романом Васильевичем Алферьевым, дьяками Никитой Никифоровичем Верищагиным и Захарием Свиязевым. Они кратко обсудили полномочия, коими их наделил Иоанн, и Поссевино пришел в отчаяние — послы были лишены свободы действий в переговорах, царь желал взять под свое управление даже заключение мира, и легат понимал, что польские послы могут запротестовать и вовсе отказаться от переговоров. Все могло рухнуть в одночасье. Мужиковатые московиты пожимали плечами, преданно глядя на иезуита, просили его во что бы то ни стало уговорить королевских послов не отказываться от переговоров.

— Прошу услышать меня и принять — ежели вы не откажетесь от всей Ливонии, то никакого соглашения не будет! — жестко отвечал Поссевино. — Кроме того, польскому королю в счет его военных расходов непременно должны отойти захваченные им крепости на землях Московии.

— Так как государь наш смирился душой, — отвечал дородный мужиковатый Алферьев, — то справедливо, чтобы и Стефан-король положил предел своим притязаниям. А если тебе покажется, что мы очень упорно держимся за что-нибудь, напомни нам об этом. Но не может того статься, чтобы великий князь совсем уступил Ливонию, так как ему нужно заботиться и о торговле с другими народами, и в особенности о дружбе с великим папой и христианскими государями. И пусть Стефан-король будет доволен той частью, которую ему отдают, хотя он и хочет забрать все, иначе впоследствии может случиться так, что он не сможет добиться и этой части.

Озадаченный ответом московитов иезуит заявил, что очень устал и все обсуждения лучше перенести на другой день. Отпустив послов, изможденный, продрогший в пути Поссевино принялся писать Иоанну новое послание. Все тяжелее было ему носить маску хладнокровия и великого самообладания — иезуит стал вспыльчивым, все чаще кричал на приставленных к нему слуг и стражей, бранился. Его миссия казалась ему вечной и непреодолимо тяжкой. Его раздражало все — упрямство Иоанна, самоуверенность Батория, раздражали раболепные недалекие московиты, полудикие литовцы и поляки, кои лишь одеждой пытались походить на европейцев, в остальном же, как считал легат, оставались дикими варварами; он устал от сковывающего тело мороза, от грязи и нищеты, вечных спутников его долгого пути по разоренным войной землям.

И сейчас, раздраженный отвратительным ужином, он вновь накричал на слуг, велел оставить его одного и принялся при свете одной лишь свечи писать царю:

«Послы твоей светлости, прибывшие вчера сюда, в Бышковичи, где я их ожидал, сообщат тебе, о чем вчера мы вели долгий разговор. И, чтобы исполнить долг посла и человека, расположенного к тебе, я решил, что мне нужно будет не только послать тебе свой почтительный поклон и молить у Господа всяческих благ для тебя, но и отослать к тебе список тех полномочий, который мне передал при моем недавнем отъезде из его лагеря король Стефан, скрепив ее своей подписью и печатью. Из него ты получишь почти точное представление, каково намерение короля относительно мира, и легко узнаешь, что я ничего не упустил, когда уговаривал его, как можно скорее заключив мир, вывести войско из твоих владений. Но, поистине, я нахожусь в сомнении: будут ли продолжать войну люди, навлекшие своими грехами этот долгий и тяжкий бич войны, если только ты по своему благочестию, живущему в твоем сердце, не подумаешь отступить еще больше, чем это было до сих пор, от своих планов вместо того, чтобы еще больше проливать христианскую кровь, или, наконец, сам Господь Бог по своей многообразной премудрости объявит с беспристрастием королю Стефану свою волю прекратить войну. Но для меня и для верных тебе людей возникнет больше трудностей, чем это казалось раньше, если король Стефан, увеличив свое войско, ранней весной продолжит начатое, а в это же самое время с другой стороны будет вести военные действия шведский король. И, даже если при этом он ничего не добьется, во всяком случае, будет внушать сожаление и страх та картина, которая наблюдается повсюду вплоть до Новгорода (если не сказать — дальше).

Храмы, где возносились хвалы имени Божьему, разрушены или обращены в конюшни, святые иконы нечестиво брошены в огонь, и для тех, кто не считает святых членами самого Христа, они служат предметом насмешек и забавы. Трупы взрослых и детей валяются повсюду, и на дорогах их уже топчут копыта коней. Происходит много убийств и грабежей мирных сельских жителей обоего пола; на них охотятся в лесах, забыв об охоте на диких зверей. Девицам наносится бесчестье и даже еще больший позор. На обширнейших пространствах видны следы пожаров и невероятного опустошения твоих владений. Впрочем, это уже везде не имеет значения. так как там не осталось ни земледельцев, ни скота; однако это на многие годы затруднит торговлю иноземных людей с твоими. Хотя это очень неприятно королю Стефану, и он вместе со своими военачальниками не отказывается применять все меры, какие возможно, однако очень трудно на здешних обширных пространствах удерживать в пределах повиновения столь большое войско, к которому присоединилось много иностранных воинов…

Затем, короля мучают сомнения, не появятся ли новые поводы для войны, если ты не уступишь всей Ливонии, а ведь он, когда короновался, дал клятву освободить Ливонию. И еще он привел возражения, что ты во время перемирия (как говорят) напал сначала на Полоцк при короле Сигизмунде, а затем при короле Генрихе — на Пернов, и ему кажется, что и в будущем, если представится случай, ты не успокоишься и не удержишься от военных действий. Вот какие были приведены соображения, и король Стефан сказал, что он намеревается осуществить их полностью. Он заявил, что, хотя еще до сих пор Псков не взят, однако он собирается так стянуть кольцо осады, чтобы тот перешел в его руки. Ведь и блаженной памяти твой дед, как говорят, в самое время перемирия подчинил Новгород своей власти не за один год, а семилетней осадой. Поэтому если после всех моих усилий и проявлений самой полной искренности великие послы короля Стефана не смогут согласиться на те условия, которых ты желаешь для себя, или твои великие послы не получили от тебя более обширных полномочий, я сам по твоей милости и воле с Божьей помощью возвращусь к тебе. В таком случае, если сможет появиться какое-нибудь другое решение для улаживания остальных дел, пусть это свершится по воле Божьей. Поэтому я прошу твою светлость по окончании переговоров разрешить мне тот дружественный и безопасный доступ для возвращения к твоей светлости, который ты обещал в охранных грамотах для папских послов и нунциев. Да будет с твоей светлостью милость и благословение Иисуса».

Так Поссевино, не упоминая о плачевном положении польского войска, писал о страшной судьбе Псковской земли и тем самым пытался повлиять на Иоанна, дабы он был более сговорчивым.

Уже несколькими днями позже в дороге он писал послание Стефану, в коем рассказывал о тяготах своего пути, дословно докладывал о разговоре с московскими послами.

«Мы пробыли в Бышковичах два дня, потому что послы вашего величества еще до прибытия сюда написали мне письмо, в котором сообщали, что Ям Запольский сожжен, но во владениях вашего величества есть монастырь, и к нему прикреплены клятвой здешние крестьяне…

Так как нам придется завтра или послезавтра вместе с послами вашего величества собраться на съезд, и у меня есть основание опасаться, что московит не отступится от всей Ливонии, я умоляю ваше величество как можно скорее сообщить мне, должен ли я, вернувшись в Московию, действовать по своей инициативе, чтобы московит npuслал в Варшаву во время сейма вашему величеству этих или других послов в том случае, если они, нарушив съезд, не захотят уступить Ливонии…»

Наконец тринадцатого декабря в деревне Киверова Гора, находящейся в пятнадцати верстах от Запольского Яма, встретились послы Иоанна и Стефана Батория. Польские посланники были матерыми и опытными переговорщиками — воеводы Януш Збаражский, Альбрехт Радзивилл, писатель Кшиштоф Варшевицкий и уже легендарный Михаил Гарабурда. Последний, по иронии судьбы, еще будучи молодым посланником покойного короля Сигизмунда, стоял у истоков этой долгой кровопролитной войны, ныне, уже убеленный первыми сединами, он был послан принять участие в ее завершении. Вспоминал ли он в те дни, как двадцать три года назад подталкивал Готхарда Кетлера, коадъютора уже давно несуществующего Тевтонского ордена, уничтоженного московитами, к войне с русским царем?

В слабо натопленной из-за мороза горнице, черной от сажи, послы, с накинутыми на плечи шубами, в тишине сидят за столом, многозначительно переглядываясь, изучают друг друга. Толмачи стоят за их спинами, переминаются с ноги на ногу, силясь согреться.

— Настал этот великий день, — молвил Поссевино, восседая меж обеими сторонами во главе стола, — и призываю помнить о чистоте помыслов, кои нужно проявлять в этом значимом деле. Также помните, что надобно чистыми очами взирать на Иисуса Христа, который и есть наш истинный мир.

После этого послы зачитали друг другу свои полномочия, и, как предполагал Поссевино, польская сторона возмутилась, посчитав полномочия русского посольства «недостаточно основательными», с первых же минут начались споры и недовольства, грозящие срывом переговоров, но Поссевино попытался взять все в свои руки:

— При такого рода переговорах ни одна сторона ничего не потеряет, но дело будет доведено до конца и породит еще более высокие блага. Если же дело будет вестись со злым умыслом, оно вечным позором падет на тех, кто был его причиной. Далее. Оба государя должны укреплять в себе мысль вести дело с чистыми помыслами. Я считаю, что к делу нужно подходить так, чтобы само его ведение не смогло ущемить интересов ни одного из королевских послов — в той части, что касается полномочий. Но между тем пусть московские послы знают, что другие христианские государи не имеют обыкновения составлять их подобным образом.

Московиты, утирая мгновенно взмокшие лица, согласно склонили головы в его сторону. Поссевино, сцепив треугольником длинные пальцы уложенных на стол рук, кивнул и обратился к польской стороне.

— Прошу подумать вас, не возникнут ли основания для каких-либо беспорядков, если мир в Запольском Яме не будет заключен?

— Нет никаких оснований для сомнений в том, что мир в Запольском Яме будет заключен и провозглашен повсюду, — твердо ответил Альбрехт Радзивилл и оглянулся на своих соратников, те согласно склонили головы.

— Хорошо, — молвил Поссевино и, вновь обведя глазами всех присутствующих, продолжил: — Поскольку победителям подобает диктовать свои законы побежденным, королевские послы могут первыми предложить условия заключения мира, которого московиты уже в третий раз требуют посредством третьего посольства.

Януш Збаражский прокашлялся и, поблагодарив от лица короля и всего народа Речи Посполитой папу и Поссевино за их великий труд по примирению двух государей, молвил:

— Наконец суждено свершиться великой справедливости, за кою так много крови пролилось. Так пусть земля Ливонская от начала и до конца навеки будет принадлежать польской короне — и те земли, что его величество успел отбить сам, и те, что еще находятся под властью великого князя. А ежели великий князь не уступит, тогда наша сторона тотчас прекратит любые переговоры.

Московские послы утирали потные раскрасневшиеся лица, оттягивали на шеях вороты кафтанов, шумно пыхтели, хотя горница все никак не могла хорошенько протопиться.

— Это чрезмерные условия, с коими мы не можем согласиться, — отвечал Алферьев, жуя свои мясистые губы. — Ежели мы наконец сумели по воле обоих государей собраться здесь, дабы не проливалась больше христианская кровь, надобно поставить равные для всех условия. Только тогда и установятся истинный мир и братство. Посему от имени государя нашего мы заявляем, что кроме тех ливонских крепостей, что государь согласился отдать вам, мы уступим еще крепость Говию[11].

Московские послы потребовали, чтобы король вернул их государю захваченные поляками псковские крепости, а также те русские крепости и города, что были захвачены ранее — Великие Луки, Велиж, Заволочье, Холм, Невель…

— Мы и так отдаем слишком много! — возразил Збаражский. — Мы отказываемся от захвата Пскова и Новгорода, вернем захваченные в этом году крепости и отведем свое победоносное войско. И мы по-прежнему настаиваем на главном — великий князь должен уступить Ливонию целиком.

— С такими условиями никаких переговоров не получится, — с волнением глядя ему в глаза, возразил Алферьев. — Невозможно, чтобы великий князь отдал даром столько ливонских крепостей, а что касается Пскова, он, как и вам из-песню, укреплен хорошо. Он еще не взят и впоследствии взят не будет!

И начались споры из-за каждого клочки земли, щедро политой кровью обеих враждующих сторон. В первый же день польские послы пригрозили, что прекратят переговоры и уедут в лагерь под Псковом, но Поссевино сумел уговорить их остаться.

Споры не утихали, они не разрешались тотчас и возникали вновь и вновь, Поссевино изо дня в день присутствовал на заседаниях, о вечером, когда послы уходили, докладывал о ходе переговоров в письмах к Стефану и Замойскому. Более всего спорили о крепости Велиж. Ни одна сторона не уступала, и в день десятого заседания королевские послы вновь заявили, что прекратят переговоры.

— Ежели мы уступим королю Велиж, государь лишит нас жизни, — со слезами на глазах молвил Елецкий иезуиту, оставшись с ним наедине. — Ежели мир не будет заключен только из-за этой крепости, то вновь прольется великая кровь. Рассуди, как быть?

— У меня нет никаких мыслей, как решить это дело, — с трудом подавляя раздражение, отвечал Поссевино. — Будут ли московские послы казнены по возвращении домой — ему было все равно. Но из-за одной крепости споры затянулись на несколько дней, надобно было что-то решать, и, вздохнув и устало натерев глаза, он ответил:

— Король не отступится от обладания Велижем. Придется пойти на уступки, иначе мира не бывать. Я могу, дабы спасти ваши жизни, каждому из вас выдать грамоту с печатью, в коей сообщу, что я принудил вас к пому решению. Впрочем, я и сам готов предложить великому князю свою голову, чтобы он сделал с ней все, что захочет, если сочтет, что я поступил слишком своевольно для пресечения новой войны. Ну а если мы ничего не добьемся от королевских послов, я буду настаивать, дабы Велиж сравняли с землей.

— Благодарим тебя, — склонил голову Елецкий, утирая слезы. — Тогда спасение наше и судьбу Велижа мы отдаем в твои руки.

Узнав о том, что московиты согласны отдать королю Велиж, польские послы возобновили переговоры. Тут же началось обсуждение о крепости Себеж, кою каждый хотел оставить себе.

— Мы думали, что Антонио решит это дело меж двумя государями позже, а сейчас мы сможем заключить мир, — с легким волнением ответил Варшевицкий.

— Мы в угоду Антонио уступили Велиж, — возразил раздраженно Алферьев, на лбу у него вздулась толстая вена, — и мы уже не настаиваем, дабы его сожгли, оставляем его королю нетронутым. Ежели вы желаете это дело оставить нерешенным, то пусть оно останется в таком положении, чтобы позже государь наш решил, останется ли в будущем повод для спора!

Уставшие от долгих и трудных переговоров послы тяжело глядели друг на друга. Польская сторона начала совещаться, отстранив толмачей. Затем Збаражский что-то шепнул Поссевино на ухо, тот кивнул. Московиты мрачно глядели на них, ждали.

— Что ж, скажу и я, что сейчас решить вопрос невозможно, надобно срочно решать другие дела. Надобно отложить спор о Себеже, — развел руками иезуит. На самом деле ни он, ни послы еще не получили от Замойского никакого решения насчет Себежа — Поссевино со дня на день ожидал от него письма.

— Других дел немало, это верно, — кивнул Алферьев. — Хотя бы пусть польская сторона ответит, почему до сих пор не снята осада с Пскова! Государю нашему через Антония было обещано, что, как только начнутся переговоры, войско отступит от города!

— Король обещал, что за это время не будет приступа, войско будет отведено, как только мир будет заключен! — поглядев на него исподлобья, жестко возразил Гарабурда. — Сии условия подписаны и скреплены клятвой!

— Гораздо важнее сейчас обсудить способ передачи крепостей, — вторил ему Радзивилл.

— Нам поручено решить общие споры, — молвил Верещагин. — О передаче крепостей нам ничего сказано не было от государя нашего. А так как он — христианский государь, он приказал все делать по христианскому обычаю и искренне. Так и мы поступаем с вами, как с братьями нашими. Потому знайте, как только мы решим что-либо о Себеже, мы тотчас пошлем в Новгород за людьми, коим дана будет возможность по передаче крепостей.

— Еще надобно сказать, дабы наконец ваши ратники перестали уводить наших крестьян в Литву, — добавил Елецкий.

— Это запрещено королем, — ответил Збаражский. — Потому и следует скорее заключать мир, дабы пресечь подобные беззакония.

Далее долго, до поздней ночи, спорили о передаче пленных друг другу. На предложение московитов «отпустить всех» польская сторона отвечала:

— С этим мы не согласны. Мы настаиваем, дабы передача пленных свершалась так, как нам приписал наш король — ратник обменивается на ратника, воевода на воеводу, отряд на отряд…

— А что делать с теми, кто останется? — вопрошал Елецкий.

— Выкупать за серебро! — рассеянно ответил Збаражский, перекладывая тем временем грамоты в каком-то необходимом ему порядке.

Когда польские послы ушли, московиты, вновь оставшись с Поссевино наедине, впервые обсудили с ним еще один немаловажный вопрос — о титуле Иоанна. В грамотах они настойчиво просили называть его «царем казанским и астраханским». Поссевино с неудовольствием выслушал их и, подумав, ответил:

— Христианский государь — это звание, утверждаемое апостольским престолом, который перенесен был с Востока на Запад, после того как византийские императоры отошли от католической веры. Ежели ваш государь желает называться законным титулом и получать законные почести, пусть он поведает об этом в переговорах с верховным первосвященником на том основании, что и другие христианские государи, которые знают, что дело казанское и астраханское не столь значительно, чтобы давать за них этот титул!

Московские послы, глубоко оскорбленные, сидели молча, сурово глядя на иезуита. Как смеет он рассуждать так, он, выросший в солнечных землях Италии, никогда не знавшей татарского разорения и грохота бесчисленных копыт степной конницы? Знает ли он, что народу русскому довелось пережить, прежде чем два царства этих были покорены? Знает ли он, как трудно далась победа над Казанью? Знает ли он, как щедро полита эта земля русской кровью? Но они молчат, не смея дать волю накопившейся злости и тем самым одним махом разрушить зарождавшийся мир.

— Ежели он отождествляет это с титулом «цезарь», то под этим словом подразумевается «царь», некое заимствование у татар, которое обозначает как бы королевский титул! — продолжал рассуждать Поссевино.

— Тогда может ли верховный первосвященник, пастырь вселенской церкви, приложить усилия, дабы король называл этим титулом нашего государя и сохранил за ним титул «ливонский»? — вопросил мягко Алферьев.

— То, что вы называете верховного первосвященника пастырем вселенской церкви — это верно, ибо так установил Господь наш, Иисус Христос, хотя наш первосвященник придает этому мало значения и называет себя «рабом рабов Божьих», — чуть улыбнувшись, отвечал иезуит. — Но как сохранить вашему государю титул «ливонский», ежели он передает крепости королю — разве это справедливо?

Он развел руками и, пожав плечами, молвил устало:

— Ежели бы ты, например, отдал мне свою одежду и отказался от нее — мог бы ты справедливо называться ее хозяином?

На том московиты покинули его и той же ночью написали Иоанну доклад о прошедших переговорах, добавив в конце:

«…Видится нам, что Антоний во всех делах с литовскими послами стоит заодно и в приговорах во всяких говорит в сторону короля…»

На следующий день с польской стороны на переговоры прибыли только Збаражский и Гарабурда. Остальные же просили передать, что захворали и не смогут присутствовать в этот день.

— Каков будет срок перемирия? — спросил послов Поссевино.

— Предлагаем установить мир сроком на десять лет, — ответил Елецкий. Переглянувшись, польские послы утвердительно кивнули.

— Прежде всего хотим настоять, чтобы в договоре было ясно прописано, что великий князь отказывается от всей Ливонии, — молвил Збаражский.

— Мы уже ответили вам несколько дней назад, что уступим целиком ту часть Ливонии, которая находится во власти великого князя! — отвечал Алферьев. — Что касается крепостей, находящихся во власти шведского короля, о них мы не собираемся говорить. А ежели вы придумываете новые обязательства, то вы просто тянете время!

Недобрый огонь зажегся в глазах Поссевино. Он перевел взор на польских послов и сказал:

— Надобно переписать в точности названия всех крепостей и их пограничных областей, которые находятся во владениях великого князя в Ливонии. И в грамотах постараться не приписывать ему титул «ливонский».

Далее вновь переговоры коснулись крепостей Велиж и Себеж, вокруг коих было так много споров. В итоге решили оставить Велиж за королем, а Себеж — за Иоанном.

— Итак, великий князь должен передать его величеству все, что имеет в Ливонии, с крепостями, деревнями, угодьями и с остальным недвижимым имуществом, к ним относящимся, — зачитывал заявление Михаил Гарабурда. — Король же возвращает великому князю крепости, взятые им, кроме Велижа, которые некогда были собственностью великого князя вместе с деревнями, угодьями и иным недвижимым имуществом, имеющим к ним отношение. Ни тому, ни другому государю не должно возобновлять военные действия: московскому князю против Велижа и Ливонии, королю против Великих Лук, Заволочья, Невеля, Холма, Себежа и псковских крепостей.

— На том мы согласны. Мы подписываемся и просим Антония поставить свою подпись, — согласился Алферьев.

Затем долго, вновь до поздней ночи, спорили о вывозе оружия из крепостей, церковной утвари и духовенства, об отведении королевского войска от Пскова.

Текли дни, и столь драгоценное время уходило на необходимые процедуры — выписывали и по несколько раз вычитывали грамоты, дабы все было честно и четко прописано. В эти дни от Иоанна пришли заново написанные полномочия, коими в начале переговоров были так недовольны Поссевино и польская сторона. Новое положение удовлетворило всех, и более о том разговоров не было.

Но вскоре московские послы впервые настойчиво попросили польскую сторону именовать Иоанна не иначе, как царем казанским и астраханским, ссылаясь на то, что в своих грамотах так его называл покойный король Сигизмунд Август. Однако подтвердить это никто не смог, и спор утих было за чтением перемирных грамот, но на следующий день вспыхнул вновь, и тогда не выдержал сам Поссевино. Он начал неистово ругаться на своем, понятном только ему и его толмачам, языке, вырвал грамоту из рук Алферьева, швырнул в угол, Елецкого же схватил за ворот шубы и тряс его, пока не оборвал пуговицы. После этого он выгнал из своей избы всех послов, а на следующий день, когда московские послы вновь попытались заговорить о титулах своего государя, Поссевино раздраженно заявил, что они нарочно тянут время, подразумевая, что таким способом Иоанн решил ослабить войско под Псковом для решающего удара. Польские послы вновь стали угрожать отъездом, и московитам пришлось смириться.

Наконец, для обеих сторон были зачитаны достигнутые условия мира, под коими им теперь надлежало поставить свои подписи.

«Войско его величества после снятия осады с Пскова должно быть выведено из владений московского князя.

Нельзя допускать пожаров и разорения полей.

Перемирие заключается на десять лет. Города, взятые в Московии в прошлом году: Великие Луки, Холм, Заволочье, Невель и другие, так же как и взятые в нынешнем году: Остров, Красный Городок, Воронеч, Велья и прочие крепости, принадлежащие Пскову, вместе с оружием и военным снаряжением, те, которые не были сожжены, должны быть возвращены московскому князю.

В возмещение этого великий князь Московский отказывается от всех городов и владений где бы то ни было в Ливонии, захваченных им, вместе со взятым им там военным снаряжением и оружием.

Он не должен требовать обратно городов: Велиж, Усвят, Озерище, Сокол и других, взятых на войне, и городов, принадлежащих Полоцку.

Должны быть немедленно переданы из части Московии, в первую очередь: Дерпт, Феллин, Пернов и Новгородок. Остальные же все — до четвертого марта (крайний срок). Список их следующий: Кокенгаузен, Круцборг, Ланден, Рози-тен, Лазен, Фестен, Сессвеген, Шванцбург, Мариенгаузен, Рунцборг, Адсель, Трикат, Мариенбург, Волнур, Перкель, Са-лес, Старый Пернов, Андер Фиккель, Маргема, Кукенгайм, Леаль, Лоде, Апсель, Санкта Бригитта, Фегссевер, Лиель, Борхольм, Нейшлосс, Фалькоффен, Белый Камень, Нарве, Толкинов, Форбет, Керемпе, Ольденторн, Нейгауз, Одемпе, Зоммерпаль, Кавелихт, Ульцен, Кунцтет, Ранден, Рингвн, Оберполен, Лаис, Тервесс, Ленварт, Ассерат.

Что касается Нарвы и других городов, занятых светлейшим королем шведским, послы светлейшего кораля польского заявили, что его величество, несмотря на перемирие, будет добиваться своих прав.

До вышеупомянутого четвертого марта всё принадлежащее как светлейшему королю, так и московскому князю должно быть вывезено и той и другой стороной из передаваемых городов.

Если что-нибудь из-за недостатка времени случайно не может быть вывезено, оно должно оставаться под охраной до тех пор, пока не будет вывезено. Сторожа и возчики и в том и в другом случаях должны находиться в безопасности.

При передаче людей, оружия и прочего не должны применяться насилие и хитрость.

Для принесения московитом клятвы при утверждении условий мира представители светлейшего короля польского должны прибыть в Московию к десятому июня, московские же в Польшу — к пятнадцатому августа».

Напоследок русские послы переглянулись меж собой. Спустя двадцать пять лет войны Россия возвращалась к тем же границам, с коими начинала противостояние с Ливонским орденом. Безмерно уставшие и вымотанные за этот нелегкий месяц тяжелых переговоров, послы ставили точку в этой кровавой и долгой войне России с Речью Посполитой. Но все понимали: борьба за ливонские земли не окончена, она откладывается на всего лишь на десять лет, видимо, для того, чтобы успело вырасти новое поколение воинов, вновь готовых погибать за свое Отечество. И кто ведал тогда, что еще целый век этим двум державам в земельных спорах придется биться и выживать, отчасти пожиная плоды и этой затянувшейся бойни — Ливонской войны?

Поочередно московские и польские послы поставили свои подписи. Поссевино поднялся со своего места и с видом победителя поздравил и поблагодарил обе стороны. Мир был заключен.

Четвертого февраля Замойский отступил от Пскова и увел войско в литовские земли.

ГЛАВА 11

Русскую державу, опустошенную и ослабленную, по-прежнему сотрясали бедствия.

Хоть мир меж Россией и Польшей был заключен, под Псковом некоторое время продолжались мелкие стычки с еще стоявшей под городом польской ратью.

Восстание на Поволжье набирало силу, и вот, казалось, горные марийцы все разом восстали против власти Иоанна, и с каждым днем сила восставших росла, грозившая вновь отколоть от России эти едва обжитые земли.

Росла вражеская сила и на севере — шведское войско готовилось к походу на Новгород. Иоанн, заключив мир с Баторием, мог теперь сосредоточить больше сил для борьбы со шведами, ибо главной целью его было теперь — вернуть Нарву.

Пока в Новгороде Иван Голицын готовил город к обороне, воеводы Дмитрий Хворостинин и Михаил Безнин, вступив с полком в Водскую пятину[12], где уже хозяйничали ратники Делагарди, настигли врага близ селения Лялицы. Сумев молниеносно построиться в боевом порядке, шведы хорошо держали оборону и едва не уничтожили передовой стрелецкий полк, но вскоре, не выдержав натиска наседавшего со всех сторон противника, дрогнули и, поддавшись панике, бросились отступать, ломая строй, оставив знамена, оружие, скидывая на ходу брони. Проваливаясь по пояс в снег, они не могли далеко уйти, и обозленные русские ратники во главе с самим Хворостининым на взмыленных конях неслись за ними, устроив настоящую резню. Срубив очередного шведского ратника, Хворостинин в окровавленной броне вздымал саблю и кричал:

— Вперед! За ними! В полон не брать никого! Вперед!

Эта небольшая победа сыграла ключевую роль в дальнейших событиях — моральный дух шведского войска был подорван, и Делагарди пришлось на какое-то время прекратить наступление на Новгород.

Едва успев отпраздновать победу, Хворостинин вместе с золотой медалью получил от Иоанна приказ возглавить вместе с Иваном Воротынским[13] трехполковую рать, отправленную на подавление черемисского восстания. Но, как известно, рать увязла в глубоких снегах и не дошла до назначенного места, а тем временем оборонявшееся против восставших малочисленное русское войско было разбито.

Это было последнее известие, которое услышал Никита Романович Захарьин перед тем, как слег от грудной хвори. Ослабленный душевными переживаниями и тяжкой для его лет службой, он простудился на морозе, когда, носясь по Москве верхом и в распахнутой шубе, денно и нощно готовил рать для похода на черемисов.

В горнице полутемно и душно, пахнет свечами и целебными снадобьями. Подле ложа на полу стоит таз, куда больной сплевывает мокроту. Утопая в подушках, Никита Романович слабой улыбкой приветствует вошедшего к нему старшего сына и говорит тихо:

— Федюша, отвори окно, воздуху хочется.

Федор исполняет просьбу отца, и в тихие темные покои с ярким светом морозного солнца врывается свежий холодный воздух и отдаленный шум городской суеты.

— Вот так, хорошо, — улыбнулся Никита Романович, закрыв глаза.

— Звал, батюшка? — стоя у окна, спросил Федор.

— Присядь, — молвил тут же сделавшийся серьезным отец и указал на стоявшее рядом с его ложем резное кресло. Сейчас, глядя на осунувшееся, посеревшее от болезни лицо Никиты Романовича, Федор видел, как сильно тот постарел за минувший год, который забрал разом и супругу, и любимого сыновца, царевича Ивана.

— Молви, что там, — тяжело сглатывая скопившуюся мокроту, просит старый боярин. Федор был теперь единственной нитью, связывающей его с внешним миром, и старший сын стремился знать обо всем, что творится в государстве.

Сейчас Никиту Романовича волновала судьба воевод Хворостинина и Воротынского, ибо уже ведал он, что государь велел схватить их. Федор поведал отцу, что ратников, коих разбили черемисы, по приказу Иоанна прилюдно избили палками, а воевод Хворостинина и Воротынского, из-за коих основное войско не подоспело вовремя на поле битвы, он подверг бесчестью — их обрядили в женские платья, в коих велено было им молоть жерновами муку. Никита Романович мрачно выслушал это известие, но был рад тому, что государь не стал предавать их смерти, а ядовитые насмешки и стремление опозорить всячески кого-либо были частью государева нрава.

— Со дня на день ожидается приезд папского посла из-под Пскова, — продолжал Федор, с волнением глядя на влажный от пота костенеющий лик отца. — Сумеешь поправиться к тому времени?

— Встану! — ответил Никита Романович и, дабы доказать, что у него хватит на то сил, с трудом приподнялся в своем ложе. Федор бросился помогать ему, поправил подушки, помог отцу улечься на них, поправил покров.

— Подай! — хрипло проговорил Никита Романович, указывая на кувшин с водой. Федор налил воду в чашу, сам начал поить отца. Боярин жадно хлебал, влага ручьем текла по его поредевшей пепельной бороде. Напившись и отдышавшись, утер рукавом сорочки мокрое чело и снова улегся на подушки.

— Отче, что нам делать теперь? — отложив опорожненную чашу, вопросил Федор. Никита Романович понимал, о чем спрашивал сын — какую позицию их клану стоит принять при дворе? После смерти царевича Ивана дальнейшие планы Захарьиных по приходу к власти, вынашиваемые десятилетиями, ныне имели под собой рыхлую основу вместо прочного, возводимого ими так долго фундамента. Очевидно, что на царевича Федора семья Никиты Романовича не имела столь сильного влияния, как клан Годуновых. Новый наследник без памяти влюблен в Ирину, свою супругу, потому семья ее для Федора дороже и роднее любого придворного клана, пусть даже и близкого по родству.

Никита Романович отчетливо помнил холеное, сытое лицо Дмитрия Годунова с его маленькими бегающими глазками, и мудрый, твердый взор Бориса Годунова. Эти двое настораживали опытного царедворца, пережившего самые тяжелые годы правления Иоанна — Дмитрий пугал своим непроницаемым ликом, в коем невозможно было порой что-либо прочесть (а, стало быть, он способен очень на многое!), Борис же пугал той силой ума, что движет целыми пародами и государствами. Борис обладал ею, чут ье никак не обманывало опытною боярина.

Тут же Никита Романович вспомнил гордое, красивое лицо Ирины и рано лысеющего, несуразного царевича Федора. Вспомнился и покойный царевич Иван — таким, каким Никита Романович запомнил его — статным, с царственной осанкой и добродушной, искренней улыбкой Анастасии. Затем вспомнился в гробу, холодным, умиротворенным, торжественным, и стало невыносимо больно. Ненависть, кою Никита Романович давно испытывал к Иоанну, после гибели царевича укрепилась еще сильнее — безумный царь сам погубил и династию, и свою страну. Что ждет Россию дальше? И кажется, за блеском куполов белокаменных церквей, венчавших великую Русь, боярин уже видит черный густой дым грядущих бедствий и несметные вражеские полчища, что, подобно псам, безжалостно рвут на части несчастную державу. Господи, убереги!

— Знаешь, о чем я все чаще думал в последние годы? — проговорил Никита Романович, глядя перед собой. — Что надобно было послушать тогда Протасия. Примкнуть к нему…

Федор нахмурил чело. О казненном троюродном брате его давно не говорили в кругу их семьи, а отец, оказалось, носил тяжкие мысли о нем все это долгое время.

— Надобно было тогда действовать, приложить все усилия и заставить Иоанна отречься, отдать престол царевичу Ивану! Да! Надо было! Может, смогли бы мы спасти державу от этого позорного мира, а возможно, и выиграть войну. Не хозяйничали бы шведы в Новгородской земле, не потеряна была бы Ливония и выход к Балтийскому морю! Может, был бы на пресные более мудрый и великодушный правитель, с коим вкупе подняли бы Россию с колен! Разве посмели бы черемисы, сибирские и крымские татары грабить наших послов, зорить юрода и деревни, ежели бы страна была сильной? Разве нро-сили бы помочь папу римского и латинян замирить нас с ляхами? О, ежели бы я тогда мог поступить иначе…

Федор был в смятении и ужасе — за всю свою жизнь он впервые видел слезы отца. Они сначала копились в уголках его глаз, блестели росой, затем хлынули ручьем по дряблым щекам.

— Я отдал Протасия палачам, вступившись за царевича Ивана, дозволив царю опозорить меня, когда стрельцы до нитки обобрали наш дом… Я дозволил свершиться всему ужасу и смертям, что были потом… Нет мне прощения!

Старый боярин крепко зажмуривал полные слез глаза и хрипло всхлипывал, кусая кулак. Федор мрачно глядел на отца, молчал. Утерев слезы и глубоко вздохнув, Никита Романович молвил:

— Я всегда стремился защитить свою семью. Всех вас. Это было моим долгом и делом всей жизни. Потому я обходил стороной все крамолы и заговоры против государя, лишь бы тень подозрений не пала на наш род. И я заклинаю тебя, Федор, защищай свою семью. Делай все возможное. Слышишь?

Федор рухнул на колени перед ложем отца и, схватив его все еще крепкую длань, поднес к губам. Никита Романович другой рукой дотронулся до темных вихрастых волос сына, огладил их. Тут до уха Федора донесся уже твердый, наполненный прежней силой голос отца:

— Я не дозволю никому отобрать то, что нам должно принадлежать. И я не забыл всех тех, кто строил нам козни. Не забыл…

Федор, стоя на коленях, поднял свой взор и увидел, что Никита Романович глядит куда-то в открытое окно, и во взоре его разгорается пламя, страшное и безжалостное.

— Ирина бездетна, за все эти годы она так и не смогла родить. Здесь брешь стены, кою Годуновы возводят вокруг несчастного царевича Федора. Подождем… Мы будем ждать…

* * *
Только при возвращении в Москву Поссевино осознал, что сложность его миссии еще впереди. Главная цель — признание царем главенства папы римского над собой — казалась уже не столь очевидной.

Его спутники, Стефан Дреноцкий и Микель Мориено, коих Поссевино оставил подле великого князя, должны были в его отсутствие проводить с приближенными Иоанна беседы о вере, прознавать о государственных делах в Московии, в общем, быть глазами и ушами Антонио. Но тут иезуита ждало разочарование.

— Государь приставил к нашим покоям стражу и велел не покидать наше обиталище, — жаловался, жалко выпучив глаза Мориено, Дреноцкий утвердительно кивал за его спиной, взволнованно глядя на Поссевино.

— Нас держали здесь, словно чумных, — добавил Мориено. — Ни проповедовать, ни прознавать о делах в Московии мы не смогли.

— Вы не ответили ни на одно мое письмо! — выпалил закипающий от гнева Поссевино, сжав кулаки за своей спиной.

— Нам не доходили твои письма, брат Антонио, — сокрушенно ответил Дреноцкий.

Поссевино был в ярости. Его не задобрили ни многочисленные подарки от государя — связки пушнины, дорогие ткани, породистые скакуны — ни обещание московских бояр того, что государь согласится заключить с папой союз против турок. Они сказали, что уже подготовлены были грамоты для понтифика, германского императора, венецианского и австрийского властителей, с коими Иоанн согласился быть заодно против басурман. Все это было уже неважно для иезуита — он жаждал встретиться наконец с государем лично и обсудить с ним вопрос о вере.

— Наш государь не имеет обычая частным порядком беседовать о таких важных вещах, каким является дело религии, — отвечал находившийся среди встретившихся с иезуитом бояр Никита Романович. — Кроме того, государь опасается, как бы между ним и тобой, Антоний, не возникла из-за этого пря, что умалит совершенное тобой великое дело о заключении мира с королем Стефаном…

— Я надеюсь не подать никакого повода к разногласиям со столь великим государем, — натянув маску добродушия, отвечал с легкой улыбкой Поссевино, замечая нездоровый вид боярина Никиты Романовича. — Все это делается только лишь для того, чтобы завязать более тесные связи между вашим государем и христианскими правителями. Если же государь считает важным, чтобы вы присутствовали при беседе, то скажите ему, что я и не помышлял о том, чтобы удалить вас оттуда.

Никита Романович пристально глядел в восковое лицо иезуита. Опытный царедворец, он чувствовал, как тяжело Антонио дается самообладание, видел недобрый блеск в его черных глазах, читал в его взгляде презрение и чувство превосходства над государевыми вельможами.

Когда бояре покинули иезуита, Богдан Вельский с раздражением выплюнул:

— Вот пес, такой не отцепится. Словно клоп присосался!

Тотчас слова Поссевино передали Иоанну, и тот велел пригласить посла в думную палату на следующий день.

Разодетые в парчу и атлас бояре и окольничие сидят по лавкам вдоль стен, переговариваясь полушепотом. В своем высоком кресле под иконами восседал Иоанн, облаченный в шитые золотом одежды, сверкали драгоценными камнями его сафьяновые сапоги. Одной рукой он держал свой посох, словно опираясь на него.

Войдя, Поссевино, строгий и мрачный в своем черном одеянии, поклоном поприветствовал государя. Иезуит довольно строго смотрелся на фоне пестрых и богатых боярских платьев. Антонио, чуть склонившись, исподлобья разглядывал царя, борясь с возрастающим своим волнением — кровь гулко била в ушах все чаще и чаще. По приезду в Москву Поссевино уже узнал о гибели царевича и тут же начал тайно прознавать подробнее об этом. В одном Антонио не сомневался — царь сам убил своего сына, и событие это вызывало еще больший трепет перед беспощадным московитом. Поссевино с волнением, с коим глядят на опасного зверя, зрел в каменное и мрачное лицо Иоанна, в пергаментный, словно неживой, лик изможденного старца. Холодный цепкий взгляд властителя впился в иезуита и замер, будто у притаившегося на охоте хищника, пристально следящего за своей добычей.

— Ведаю, о чем ты хочешь говорить со мной, — начал Иоанн, голос его был мощен и тверд. — На то ты от папы и прислан. Ты поп и потому волен говорить о том, а нам без рукоположения митрополита и всего Священного собора говорит невместно. Не сойтись нам в вере. А вера православная была издавна сама по себе, как и римская — сама. Однако за заслуги твои я дам тебе охранную грамоту с печатью своей перед твоим отъездом. Священникам же вашим дозволю также прибывать сюда с вашими купцами, пущай остаются здесь и совершают свои богослужения. Но я не дозволю им проповедовать среди русского люда.

— Светлейший государь, — отвечал Поссевино с добродушной легкой улыбкой, — из всех исключительных милостей, которыми ты осыпал меня, самая важная та, что ты позволил мне сегодня беседовать с тобой о деле исключительной важности. Знай же, что великий первосвященник ни в коей мере не поборник того, чтобы ты менял древнейшую греческую веру, которой следовали отцы Церкви и законные соборы. Напротив, он призывает, чтобы ты, узнав, чем она является, оберегал ее и удерживал из нее то, что в твоих владениях сохраняется в нетронутом виде. И если ты сделаешь это, то уже не будет Западной и Восточной церкви, но все мы соединимся под именем Христа. Мы не будем отвергать ни твоих храмов, ни богослужений, ни священников, а они будут исправлять церковную службу по правилам веры и с правильным соблюдением святых таинств. Ведь мысль о посольстве моем внушил ему Христос, который поручил ему заботу о христианской церкви, а письма твои к королю Стефану о единстве веры заставили его святейшество в первую очередь позаботиться о союзе между христианскими государями, заключенном через посредство его святейшества. Это единство с Востоком признал на Флорентийском соборе и константинопольский император. Ты прибавил также, что католики и люди римской веры свободно пребывают и живут в Московии в своей вере. И так как против неверных и поганых не может появиться более крепкой защиты, и христианские государи не могут связать себя более крепкими узами, чем узами единой веры, поэтому именно здесь и нужно заложить основы союза. Выбирай одно из двух: или что христианская вера, принятая у всех христианских правителей и на всем Востоке была истинной, или что твоя вера в той или иной части не свободна от заблуждений. Если ты сомневаешься, что тебе излагается не то, о чем шла речь на Флорентийском соборе, пригласи греческих переводчиков и потребуй из самой Византии книги греческих отцов Церкви, если ты не веришь нашим греческим книгам, написанным чуть ли не самими авторами собственной рукой, тогда на основании их я изложу тебе то же самое. Коли будет вера одна и Церковь одна греческая с римскою, то ты, великий государь, будешь с папою Григорием, и с цесарем с Рудольфом и всеми государями и в любви, и в соединенье, и ты, великий государь, не только будешь на прародительской вотчине в Киеве, но и в царствующем граде Константинополе государем будешь, а папа и цесарь и все государи великие о том будут стараться.

Иезуит слышал, как зашевелились, зашептались меж собой бояре на своих лавках. Иоанн же сидел недвижно и так же пристально глядел на Антонио. Иезуит понял глаза на царя, силясь разгадать — попался ли зверь на приманку, которая и приведет его в клетку? Какое-то время Иоанн молчал, замерли на местах и бояре.

— Я ничего не писал папе о вере и ныне не думаю говорить о ней. Я благословлен митрополитом нашим управлять делами земными, а не духовными, — сурово отчеканил Иоанн. — Я верую во Христа, а не в греков, о коих ты так охотно говоришь. А что касается Востока — это земля Господа, и Он по своему соизволению даст ее во владения, кому захочет.

Иоанн вдруг странно усмехнулся одними губами и, цепко схватившись свободной от посоха рукой за резной подлокотник грона, чуть подался вперед.

— Мы же о больших делах с тобой говорить не хотим, чтобы тебе было не досадно, а вот малое дело — у тебя борода подсечена, а бороды подсекать и подбривать не велено не только попу, но и мирским людям! — И произнес Иоанн, щуря глаза: — Ты в римской вере поп, а бороду сечешь, так скажи нам, от кого ты это взял? Из которого ученья?

Улыбка сошла с уст иезуита. Он молчал. Кровь все громче стучала в голове, во рту пересохло. Не попался зверь, ушел! Как бы самому не оказаться в клетке…

— Бороду я не секу и не брею, великий государь, — отвечал он, растягивая слова, будто все еще пытался осмыслить столь нелепое замечание. — Но я осмелюсь тебя попросить еще об одном — поведай мне о своей религии…

— Мы уже с самого основания христианской церкви приняли христианскую веру, когда брат апостола Петра, Андрей, пришел в наши земли, и лишь потом отправился в Рим, а впоследствии, когда князь Владимир обратился к вере, религия была распространена еще шире, — выпрямившись, с достоинством отвечал царь. — Поэтому мы на Руси получили христианскую веру в то же самое время, что и вы в Италии. И храним мы ее в чистоте. — Иоанн наклонил посох, указывая как будто на голову иезуита. — В то время как в римской вере семьдесят вер, и в этом ты мне свидетель, Антоний. — Об этом ты говорил мне в Старице.

— Непоколебимо всегда стоит в Риме та вера, которую апостолы Петр и Павел возвестили с самого начала, и почти в течение трехсот лет проливали за нее кровь первосвященники, преемники Петра, — отвечал с суровым ликом посол. — Затем, хотя и наступили более спокойные времена, другие первосвященники, несмотря на волнения, вели корабль веры, не давая коснуться его никаким повреждениям. А в римской вере нет семидесяти вер, о которых ты говоришь. Но есть одна, которая предает анафеме и эти семьдесят, и те многочисленные ереси, которые пошли от Люгера. Ты же дозволяешь протестантам оставаться в Ливонии.

— Ты, Антоний говоришь, что папы проливали кровь во имя Христа, это хорошо. Ведь сказал Спаситель: «Не убойтеся от убивающих тело, душу же не могущих убити».

— Вот поэтому мы во имя Господа и прибыли без страха в Московию; а в Индию и остальные страны мира великий первосвященник посылает других людей, которые выносили бы всё во имя Христа, чтобы воссияла Его правда, и чтобы на самом обширном пространстве поднялся знак креста.

Голос иезуита и взгляд его становились все тверже, словно он постепенно выпутывался из западни, куда его пытался загнать Иоанн, и переставал становиться «жертвой». Он уже понимал, что лукавством своим великий князь заманил его сюда, в далекие холодные земли Московии, дабы завершить войну с Баторием, но никак не для того, чтобы предаться латинской вере. Вместо отчаяния уставшую и вымотанную душу иезуита переполнял гнев.

— В Писании сказано: «Шедше научите все языцы, проповедите Евангелие всей твари, крестите их во имя Отца, Сына и Святого Духа», — продолжал Иоанн. — Это делали все апостолы, и никто не был выше другого. От них пошли епископы, архиепископы, митрополиты и многие другие, в том числе и наши…

— Так как то, что ты произнес из Евангелия, слово Божье, то мы верим ему без сомнений. Но надо верить и самому Христу, который послал в мир остальных апостолов, препоручив им свою власть, но только одному Петру он вручил ключи от Царства Божьего и, как пастырю заботу о пастве, в отношении же других апостолов он этого никогда не давал. А если те епископы, которые наследуют другим апостолам, имеют свою власть, то тем большей властью обладает престол святого Петра, ведь в Писании ничего не говорится о других апостолах и престолах. И не сломить его даже более сильными средствами, и он будет существовать до скончания веков, о чем непреложно свидетельствует Господь, который и есть сама истина и который свободен ото лжи.

— Мы знаем и Петра, и многих других первосвященников: Климента, Сильвестра, Агафона, Вигилия, Льва, Григория и прочих. Но каким же образом следуют Петру его преемники и восседают на престоле святого Петра, если они живут нечестно? — молвил Иоанн и, не отрывая от иезуита своего цепкого взгляда, чуть откинулся в кресле. Украшенные перстнями пальцы его снова впились в резной подлокотник. — Посол наш, Истомка Шерыгин, сказывал, что папу вашего носят на руках на престоле. Пригожее ли это дело? На сапогах папы вашего, которые целуете вы ему, вышито распятие Господа нашего. И вот в чем будет первое различие в наших верах — в нашей вере крест Христов на врагов победа, чтим его, у нас не водится крест ниже пояса носить!

Пораженный столь острым умом Иоанна, Поссевино, явно не ожидавший такого напора, решил прибегнуть к одному из сильнейших оружий — лести. Но и доброе имя великого понтифика надобно было срочно спасать.

— Папу достойно величать — он глава всех христиан, учитель государей, сопрестольник апостола Петра, Христова сопрестольника. Вот и ты, государь великий, и прародитель твой был на киевском престоле, князь Владимир, как вас не величать, не славить, в ноги не припадать?

Неожиданно для всех Поссевино бухнулся перед царем на колени и склонил голову к полу. Краем уха он услышал перешептывания изумленных бояр. Неужто сработало?

— Говоришь про папу Григория слова хвастливые, — прозвучал над ним суровый низкий голос государев, — что он сопрестольник Христу и Петру апостолу, говоришь это, мудрствуя о себе, а не по заповедям Господним. Нас пригоже почитать по царскому величеству, а святителям всем, апостольским ученикам, должно смирение показывать, а не возноситься превыше царей гордостью!

Поссевино, словно тяжело раненный, поднялся, глядя на невозмутимого Иоанна, коего ни капли не тронула лесть опытного переговорщика-иезуита.

— Папа не Христос, престол его не облако, а кто носят его — не ангелы. Папе Григорию не следует Христу уподобляться и сопрестольником ему быть, да и Петра-апостола равнять Христу не следует тоже! — впившись в лицо иезуита своими страшными почерневшими глазами, говорил Иоанн. — Который папа по Христову учению, по преданию апостолов и прежних пап — от Сильвестра до Адриана — ходит, тот папа сопрестольник этим великим мужам и апостолам. А папа, живущий не по Христову учению, тот папа — волк, а не пастырь!

Поссевино сумел обрести самообладание и спокойствие духа и, склонив голову, он молвил тихо:

— Если уж папа — волк, то и мне нечего говорить…

Замерли пораженные услышанным и увиденным бояре. Кажется, осознал свою резкость и сам Иоанн.

— Давече говорил тебе, что в беседе о вере, то без раздорных слов не возможем. Я не вашего папу назвал волком, а того, кто живет не по апостольскому и христову учению. На том и закончим, — произнес он примирительно.

Не вставая с места, Иоанн протянул иезуиту руку для поцелуя. Поссевино послушно припал к ней и на мгновение заметил, что перстни, украшавшие государеву длань, так перетягивали опухшие пальцы, что казалось, они намертво вбиты в них и причиняют Иоанну нестерпимую боль. Тут же, когда подошел ближе, стала еще более заметна нездоровая одутловатость лица государя, стало слышно тяжелое зловонное дыхание грузного тела. И Поссевино, откланиваясь, торжествовал — скоро государя не станет, это хорошо видно, и тогда царем станет его несуразный слабоумный сын, о коем так много говорят сейчас при дворе.

И даже когда приставы принесли иезуитам яства с государева стола — многочисленные меды, вина, копченые и жареные рыбины и птицы, Поссевино продолжал думать об этом. Было бы хорошо, если бы он умер завтра, сегодня, сейчас! Но чудес не бывает. Возложенная на Антонио миссия папы до сих пор не выполнена, и надобно было бороться снова.

Но государь больше не предоставил ему такого шанса.

Утром следующего дня Поссевино встретился лишь с боярами, и Никита Романович, любезно улыбаясь, передал ему просьбу государя — изложить на бумаге различие меж римской верой и православием. Антонио, так же расплывшись в любезной улыбке, обещал это исполнить и, приняв из рук Дреноцкого увесистый фолиант в кожаном переплете, протянул его Никите Романовичу и молвил:

— Это труд Геннадия Схолария, константинопольского патриарха. Тут достаточно сказано о различиях меж нашими верованиями. Писан он на латинском языке, попросите для государя перевести его на русский.

Далее говорили о посольских делах, долго и упорно, так, что иезуит вымотался еще больше, чем после спора с государем. К слову, Иоанна он так и не увидел.

Текли дни, и Поссевино, сколько ни добивался встречи с государем, получал отказ. Богдан Вельский, навещавший папских послов, докладывал: государь занят другими приемами, но обязательно призовет иезуита, как только представится возможность.

Только через полторы недели Поссевино и его спутников пригласили на службу в Успенский собор по случаю начала Великого поста.

Кремль был переполнен различным людом. Толпа наседала на паперть собора, теснила выстроенных в длинную шеренгу стрельцов, что охраняли постеленную для государя дорожку, тянувшуюся из дворца в собор.

В это время Иоанн, сверкая золотом праздничного одеяния, восседал в покоях, куда он призвал Поссевино. Иезуит явился незамедлительно. Иоанн, кажется, был радостен и с улыбкой обратился к Поссевино, приглашая его сесть на скамью, что установили напротив его кресла.

— Антоний, наши бояре доложили нам, что ты желаешь посетить наши церкви, и в этом мы хотим оказать тебе милость. Я приказал боярам отвести тебя в эти храмы. В них ты увидишь, с каким благоговением мы молимся святой Троице, почитаем и молим Пресвятую Богородицу и святых. Ты сможешь увидеть, с каким благоговением мы относимся к святым иконам, ты увидишь и лик Пресвятой Богородицы, написанный святым Лукой. Но ты не увидишь, что мы носим своего митрополита в кресле.

Поссевино понял, что Иоанн вновь глумится над ним, и именно сейчас иезуит осознал окончательно, что царь обманул его и, призывая иезуитов помочь в мирных переговорах, никаких иных целей не ставил перед собой. Единство религии, признание великой папской власти — все это была ложь. Его, опытного интригана и переговорщика, влиявшего на судьбы Европы, обманул московский властитель. Но, пока иезуиты все еще находятся здесь, Поссевино был и дальше намерен противостоять насмешкам царя-еретика и потому произнес, с трудом натянув улыбку:

— То, что делается по благочестивым обычаям для славы Божьей, это мы одобряем и хвалим. Но что касается моего посещения твоих храмов, знай, что я ни у кого не просил разрешения присутствовать при богослужениях и молебствиях твоих священников. Ведь я знаю, как это у вас делается. И до тех пор, пока между нами не установится согласие в деле веры, и твой митрополит не будет утвержден тем, кто владеет святым престолом и которому Господь сказал: «Утверждай братьев», мы не можем присутствовать при этих богослужениях. Что же касается того, что великого первосвященника носят в кресле, то это делается для того, чтобы благословлять народ. Гораздо важнее то, что твой народ оказывает почет твоим епископам, окропляя глаза и другие части тела той водой, которой они моют руки, и очень часто перед этими епископами люди склоняются до земли и касаются земли лбом.

— Называешься учителем и сказываешь, что пришел нас учить, а ты и того не знаешь, что говоришь, — Иоанн уже не улыбался, твердо глядел в очи иезуиту. — Коли не ведаешь, то я тебе скажу, что митрополит на обедне руки умыв да тою водою очи свои просвещает рукою, да и мы тою водою очи свои просвещаем. Это преобразование страсти Господни, что при страсти своей Господь Иисус Христос руки свои умыл и очи свои помазал, а не почитание митрополита.

Улыбнувшись крем губ, Поссевино поднялся, поклонился государю в пояс и ответил:

— Чтобы мне не причинять тебе досады всем этим, пусть твоя светлость прочтет то, что я по твоему поручению написал о расхождении между католической и греческой верой.

Подоспевший Вельский принял грамоту из рук иезуита и вновь отступил в тень.

— Что ж, тогда я велю провести тебя в храм, — кивнул Иоанн и подал кому-то знак. Вельский и Нагой выступили вперед. Поссевино вновь поклонился и когда уже подходил к дверям, услышал за спиной:

— Смотри, Антоний, не приведи в храм какого-нибудь лютеранина!

Царь глумится. Снова. Стиснув зубы, Поссевино вновь натянул улыбку и, развернувшись к государю, молвил:

— Мы, государь, не допускаем к себе лютеран, если они не образумятся, и у нас с ними нет никаких связей!

Позже Иоанну доложили, что иезуит так и не явился на службу. А через десять дней Поссевино и его спутники покинули наконец Москву, уже навсегда.

ГЛАВА 12

Когда последние польские отряды покинули окрестности Пскова, отворились наконец городские ворота, и вновь потянулись за его каменные стены толпы народу из разоренных в округе земель. Защитники Пскова роптали, не понимая, почему московские послы согласились на такие невыгодные условия мира с поляками. Они были уверены, простоял бы Замойский под стенами города еще несколько месяцев, от его войска бы ничего не осталось, и тогда можно было бы идти с походом на врага, освобождая захваченные им города и крепости. Но поделать было уже ничего нельзя. И вскоре назревали столкновения с еще одним противником — со шведами.

Защитников Иван Петрович Шуйский уже в срочности снаряжал в Новгород. Михайло отправлялся туда же со всей основной ратью.

За день до его отъезда произошло чудо. Михайло отдыхал в молодечной избе, безучастно и без интереса наблюдая с печи, как двое ратных играют в кости. Тут ввалился один из его товарищей и, снимая, шапку, доложил:

— Михайло, кажись, к тебе мужик какой-то приехал! Он уж весь гарнизон всполошил, тебя ищет!

Отодвинув его в сторону, в избу вступил Архип и сурово оглядел тесное жилище ратных, где царил жуткий беспорядок, и стоял тяжкий запах грязных портянок и мужского пота. Михайло, ошалев, едва не упал с печи, кинулся к Архипу и стал обнимать его, как родного отца. Ратники, вставая с мест, почтительно приветствовали Архипа.

— Здравствуйте, сынки, — отвечал он, обнимая зятя. Вместе они вышли во двор. Михайло, еще не веря, все мял Архипа, бормотал что-то несвязное.

— От Аннушки и сыновей привез тебе пожелания доброго здравия. Ждут тебя, — докладывал Архип. — Она уж со мной порывалась поехать, я не дозволил. Пущай с детьми останется… Живут они у Матрены… Та уж полюбила Матвея с Васькой, как внуков. Озорные они… Васька на тебя становится похож… Уж они ждут тебя, не дождутся…

Михайло слушал, жадно улавливая каждый слог Архипа, и наконец не выдержал, заплакал. Архип обнял его, похлопал по спине.

— Ничего… Ничего! Шведа побьете, а там…

— Ты сам-то надолго тут? — сделав над собой усилие, вопросил Михайло, утирая слезы.

— Я проездом. Отправлю Аннушке послание, что ты жив, здоров… А я сам в пермские земли к Строгановым поеду… Давно слыхал, что у них на доброй службе можно хорошее жалованье получить. Надобно же вам помогать…

— Отчего так далеко? — нахмурился Михайло.

— Слыхал не раз, что зуда весь люд работящий к лучшей жизни уходит. Дай, думаю, и я погляжу, как там. А то, ежели помру, до конца дней жалеть буду, что своими глазами не увидел…

Михайло спохватился, пригласил Архипа в избу, согнал от стола играющих в кости товарищей, кликнул хозяйке, дабы та ставила в печь вчерашние щи. Архип с дороги был, видать, очень голоден, жадно стал хлебать, обжигаясь, дымное варево.

— Сам-то что делать намерен? — вскидывая глаза, вопрошал Архип. — Бугровое восстановишь?

— На то у меня ни сил, ни денег не хватит, — отвалившись к стене, уныло отвечал Михайло, — много думал о том. В Новгороде буду, попрошусь на службу к какому воеводе. Воин я добрый, глядишь, не откажут.

— В боевые холопы подашься, стало быть? — изумленно спросил Архип.

— Иного пути не вижу…

В те годы множество разоренных дворян шли на службу к богатым боярам и князьям. Это был сложный и рискованный путь — все зависело не только от личных качеств служилого и от его отношений с хозяином, но и от самой удачи. Можно было получить от господина в конце службы земельный надел и не знать более бед, а можно было и на всю жизнь остаться в тяжкой кабале, ведь за пищу, кров и вооружение, которым снабжали боевых холопов, надлежало дорого платить…

Архип уезжал в тот же день. Перед дорогой Михайло поведал о тяжких месяцах осады, о князе Иване Петровиче Шуйском, которым все здесь восхищались, Архип же делился тягостным для него впечатлением от страшно разоренных окрестностей Пскова, выжженных дотла на многие версты. Далее он поведал о смерти Белянки, о своей жизни в монастыре и службе в смоленском гарнизоне, вскользь упомянул о казаках, своих новых боевых товарищах. И они бы говорили и говорили, Михайло радовался и такому мимолетному единению с семьей и все не хотел от себя отпускать Архипа, но времени у них уже не было. Напоследок они крепко обнялись.

— Обещаю содеять все, что смогу, — пообещал Михайло. Архип кивнул ему в ответ и, похлопав зятя по плечу, сел на своего коня и, круто развернув его, поскакал прочь.

* * *
Наконец, посольство к королеве Елизавете, получив последние наставления, было отправлено в путь. Иоанн долго ждал этого мгновения, и вот — свершилось! Федор Андреевич Писемский, опытный дипломат, некогда вместе с Афанасием Нагим участвовавший в переговорах с крымским ханом, стоял во главе посольства. Он и должен был лично предложить королеве новые условия военного союза меж Англией и Россией.

Иоанн мечтал отомстить Баторию, и все, о чем он думал тогда — как бы привлечь на свою сторону сильных союзников, вкупе с которыми можно было бы отбить у Польши потерянные земли! Тут как раз присланный год назад к Иоанну лекарь Елизаветы как бы случайно поведал ему о молодой племяннице королевы — Марии Гастингс. Иоанн, заметно оживившись, подробно расспрашивал о внешности девушки и ее здоровье. Оказалось, молодая девушка, по словам доктора, была очень хороша собой, и в голове Иоанна мгновенно сложился план будущих действий — он непременно должен породниться с королевой через эту прекрасную Марию и таким образом привлечь Елизавету к военному союзу против общих врагов, от коего королева так долго уклонялась.

«Тайно открыть королеве мысль государеву в рассуждении женитьбы, если Мария имеет качества нужные для царской невесты, для чего требовать свидания с ней и живописного образа её» — так звучало письменное наставление для русского посольства. Иоанн не сомневался в успехе этой миссии. Теперь оставалось самое тяжкое — ждать.

Отпустив дьяков, Иоанн проследовал в свои покои. Сегодня каждый шаг давался особенно тяжело и порой причинял страшную тупую боль во всех членах. Она была нестерпимой, оттого вспышки гнева были все яростнее и неукротимее. Боль, телесная и духовная, сопровождала Иоанна теперь всегда, словно он уже оказался в аду, где суждено ему было поплатиться за великие свои многочисленные грехи…

Тяжело идет государь, стуча посохом. На пути появляются, как всегда, бесчисленные придворные, но они молчат, кланяясь, пятятся, отступают в тень. Даже они своим вездесущием гневили Иоанна, и он старался просто не замечать их — в его глазах они представлялись безликими пятнами. Он всю жизнь вынужден был терпеть рядом с собой толпы лизоблюдов и льстецов. И теперь желал лишь покоя и уединения.

Иоанн уже осознал, что монашество так и останется для него несбыточной мечтой. Как оставить сыну Федору все то, что он, государь, создавал, укреплял, защищал, завоевывал все эти годы? Как этот жалкий инок, не смыслящий ничего в государственных делах, восстановит, укрепит поруганную державу и вернет принадлежащие России по праву земли? Не сможет он править! Не потому ли бояре не захотели себе иного государя, кроме Федора? Хотят царствовать вместо него!

Да, так и случится. Годуновы — вот кто захочет взять власть в свои руки! Подобно пиявкам, они присосались к царевичу, безмерно влюбленному в свою супругу, не принесшую, однако, за все эти годы наследника царскому дому! Ежели ранее Иоанн и не желал, чтобы Федор дал потомство, которое рано или поздно начало бы враждовать с потомством царевича Ивана, как это было всегда в доме Рюриковичей, то теперь от рождения наследника в семье Федора зависит судьба целой страны! Следовало бы развести Ирину и Федора… Но так много бед случалось из-за того, что Иоанн вмешивался в семейную жизнь своих детей, и теперь уже ему не так просто решиться на то…

Боярская власть… С ней Иоанн боролся полжизни, силясь ежели не уничтожить, то ослабить — лишь для того, чтобы сохранить самодержавие и единство страны. И после его смерти той самой боярской власти суждено возродиться — он знал это — и все вернется на круги своя. Снова…

Мысли о будущем страны страшно угнетали Иоанна, потому ему во что бы то ни стало надлежало жить, укреплять, преумножать, отвоевывать. Батория, этого безродного выскочку, надобно поставить на место и вернуть Ливонию себе, а с нею и Полоцк, и Киев. Надлежало еще закончить войну со шведами, подчинить себе крымского хана, усмирить бунтующие в Поволжье племена. Но откуда взять столько сил? Иоанн не мог себя обманывать — с течением времени, с каждой трагедией и неудачей, ему становилось все хуже и хуже, и на полное выздоровление надежды нет никакой. Он ждал смерти, как избавления, но боялся ее, ибо не желал оставлять державу свою разоренной, поруганной.

Потому каждый день, завершив дела, он долго молился в одиночестве, истово выпрашивая у Господа прощение. Ведь поражения в войне с Польшей, вся эта боль, терзавшая его тело и душу — это не что иное, как гнев Божий. И хоть все труднее было отбивать поклоны и подолгу стоять на коленях, царь все равно молился, лишь в этом находя утешение.

— Господи, ниспошли на меня благодать свою, освободи от хвори тяжкой, кою я больше не в силах терпеть. Но ежели это крест мой, ежели испытываешь Ты меня, так спаси державу мою, помоги народу своему православному, дай силы оружию нашему покарать бесчисленных врагов…

В сумраке и тишине, склонившись перед киотом в черном, похожем на рясу, платье, Иоанн взывал Господу о прощении, долго и строго молился, но не ощущал покоя души своей.

Из темноты повеяло могильным холодом и сыростью, всем нутром своим Иоанн почуял чье-то присутствие в своих покоях. Из-за спины словно донеслись до его уха чьи-то шаги и стук посоха, и голос молвил:

— Здравствуй, сыне.

— Здравствуй, владыко, — отвлекшись от молитвы, произнес Иоанн. Он не мог не узнать этот голос — к нему явился сам покойный митрополит Макарий.

— С болью взираю на тебя, сыне, на царствие твое разоренное. Ведаешь, что погубило тебя и народ твой? — Голос становился все громче, словно тень покойного приближалась к склоненному у темного киота Иоанну.

— Гордыня, — ответил царь.

— Верно, — удоволенно ответила тень. — Даже сатана, один из ближайших сподвижников Господа, был изгнан из-за гордыни, ибо хотел стать равным Богу. Так и ты вознамерился быть Богом в царствии своем.

— Гордыня моя состояла в том, что глух я был к советам других, и я один взял грехи державы своей на рамена своя! — возразил Иоанн.

Тень скрипуче рассмеялась, и царь настороженно покосился назад, боясь обернуться.

— А разве не принял ты на рамена своя то, что по праву должно принадлежать токмо Господу?

— За измену Ему и земле своей карал я и только так! — раздраженно выпалил Иоанн, от наступившей слабости опершись руками в пол.

— Все ли они были изменниками, государь? — все громче твердила тень, словно набираясь сил. Иоанн молчал, чувствуя дрожь во всем теле.

— Разве тот, кто доносил на изменников, после не стал сам отступником? — продолжал дух, насмехаясь.

Тени Алексея и Федора Басмановых показались перед глазами царя и исчезли, растворились, оставив витавшую в воздухе похожую на пепел мелкую пыль. Да, скольких оговорили они, скольких отправили на плаху, а в итоге, возжелав вышней власти, покрывали изменников, засевших в Новгороде.

— А сколько люда было убито твоими кромешниками? Все ли посадские мыслили об измене? Разве остановил ты своих псов цепных? — словно прочитав мысли Иоанна, молвила тень.

— Помилуй мя, Боже, по великой милости твоей, и по множеству щедрот твоих очисти беззаконие мое! — шептал, крепко зажмурив глаза, Иоанн.

— А разве не возомнил ты себя вечным судией, подобному Богу, когда сам решал, куда направить души казненных тобой? — голос Макария становился все более страшным, словно отдавал тяжелым скрежетом железа.

Поднявшийся ветер хлестнул по ногам Иоанна, тревожно заколыхались огни свечей. И узрел царь черные проруби заледенелого Волхова, куда опричники бросали привязанных друг к Другу женщин и их детей — семьи дьяков-изменников. Он слышит их истошный, нечеловеческий предсмертный крик, чувствует ужас вечной тьмы, пронизывающий холод, и в страхе закрывает глаза, боясь узреть, как черная бездна, мрачно темнеющая среди заснеженной ледяной реки, поглотит его самого.

— Не отверже мя от лика твоего, духа твоего святого не отыми мя! — шептал Иоанн, подняв к лицу сцепленные ладони.

— А сколько тел не погребенными, не отпетыми оставил ты на съедение зверям и птицам? — гремел в голове возглас, уже мало походивший на голос покойного владыки; он мешал думать о Боге, мешал молитве будто нарочно. — Оставив тела без христианского погребения, ты запрещал проводить по ним заупокойные службы, дабы души их не нашли иной дороги, кроме той, что ведет прямиком в ад!

Последние слова произнесены были будто не одним, а сотнями гневных, страдающих, визжащих, скрипящих голосов. Резко запахло серой. Иоанн уже понял, что это не Макарий говорит с ним, а нечисть, явившаяся в образе того, кому царь всегда доверял и коего любил. Окутанный страхом, царь начал молиться громче и усерднее, стараясь не слышать глас сатаны, стараясь не думать, что злой дух стоит за его спиной.

— Кому ты молишься? — голос стал утробным, с продолжительным, похожим на собачий лай эхом. — Бог оставил тебя. Отныне ты не в его власти! Не в его…

— Ты же, премилосердный Боже, меня, более всех людей грешного, прими в руце защищения твоего! — отчаянно повторял Иоанн, чувствуя, как слабеет окончательно, и теплый пот, подобно густой крови, стекает по его челу.

— Вкушай гнев Господа! — торжествовал голос и снова рассмеялся, страшно, безудержно, и тогда Иоанн, раскрыв глаза, узрел явившуюся к нему тень, которая стояла уже не за спиной государя, а меж ним и мерцающим в темноте киотом, заслонив его собой. Голова тени была укрыта капюшоном одеяния, подобного схиме, в руке его был посох, похожий на жезл митрополита, а вместо ног из-под одеяния видны были копыта — не то конские, не то козлиные — ржавые, словно густо запачканные засохшей кровью.

— Изыди, диавол, изыди! — вскрикнул Иоанн, попятившись и прикрывая рукой лицо. Тень сделала шаг к нему — глухо стукнуло копыто по полу, и царь, словно узрев ад, вездесущий огонь, пляшущих чертей, вереницу душ мертвецов, так же шагавших к нему, и понял, что душе его неминуемо уготован ад. Ад, который суждено ему претерпеть и до смерти, и после нее…

Он не помнил, как к нему подбежали слуги, как вливали в отверстый рот какую-то горькую воду, не помнил, как несли бережно его горящее огнем, исступленно метавшееся тело, как вскоре он забылся глубоким вязким сном…

Но государь мало спит, вновь просыпается посреди ночи, и вновь во сне к нему приходит убитый им сын, весь в лучах фаворского света. И глаза его, скорбные, словно с иконы, глядят на Иоанна, и он недосягаем, будто ангел, и царь, сколь не идет к нему, видит, что сын только отдаляется, растворяясь в мутной, бесконечной мгле.

В слезах Иоанн просыпается в своем ложе и, вгрызаясь в подушку, скулит и всхлипывает, закрыв лицо рукой.

— Господи… — бормочет он меж приступами плача и, замерев, вдруг впивается пальцами в покров, выпучив глаза, глядит в потолок. Рот его беззвучно открывается, словно у умирающей рыбы, и вдруг из груди извергается дикий, истошный крик. Трясясь всем телом, истекая слезами, царь страшно, по-звериному кричит, уже не в силах справиться со своим горем. И тени спальников и придворных копошатся во тьме, они вновь подле его ложа, тянут к нему свои цепкие руки и хотят подступить, но не решаются, стоят в стороне…

— Оставьте меня! Оставьте! — обхватив себя руками и вжавшись в свою постель, молит жалобно Иоанн. Страх, необузданный, дикий, поглотил его. Взгляды из темноты, тянущиеся руки… Иоанн уже видел все это однажды, в детстве, когда со дня на день ожидал, что бояре расправятся с ним, как расправились с его матерью, его нянькой Аграфеной, и ему все казалось, что за ним пришли, дабы убить… И он не может спать до утра, ждет, когда наконец рассветет, и лишь тогда с облегчением, перекрестившись, встает со своего ложа…

А утром Иоанн велел позвать дьяков и печатников. Сгорбленный, жалкий, словно истощенный до предела, Иоанн сидел в своем кресле, свесив голову на грудь. Дьяк, скрипя пером и низко склонившись к стольцу для письма, записывал новый государев указ:

«А назовет кто кого вором, а смертного убийства или крамолы, или мятежа на царя государя не доведет, и того велю самого казнить смертью».

Заслушав записанное, Иоанн утвердительно кивнул. Дьяк просыпал на бумагу немного песка, оттряхнул ее и приложил государеву печать к грамоте. Так Иоанн издал указ о суровом наказании за ложные донесения. Сколь много жизней он мог сохранить в опричные годы?

— Петьку Головина, казначея, созовите, — велел он слугам, когда дьяк, кланяясь, исчез за дверью…

По размытым весенним дорогам, превратившимся в жуткое месиво грязи и тающего снега, спешили возки. Закованные в броню конные ратники пристально охраняют их, окружив со всех сторон.

Изгвазданные грязью лошади врываются на монастырское подворье. Братия Кирилло-Белозерской обители с удивлением принимает государевых людей, а из возков ратники, одернув рогожу, достают серебряную посуду, туго набитые кошели, чарки, кресты, иконы в богатых окладах, шитые серебром и золотом ткани. И посланец государев объявлял тем временем старику-келарю:

— Государь наш прислал дары эти в память об убиенных Михаиле Темрюковиче и Иване Михайловиче Висковатом[14]. Всего сто рублей и рухляди на сто шестьдесят пять рублей. Молите Господа о них от государя…

Келарь, крестясь, зовет служек, дабы помогли утащить рухлядь в монастырскую казну, а сам, бормочет, памятуя казненных в страшные годы опричнины…

В дальний Борисоглебский монастырь по иноку Пимену, в миру воеводе Петру Михайловичу Щенятеву, принявшему мученическую смерть на раскаленной сковороде, был доставлен вклад на целых тысяча триста рублей, не считая рухляди из драгоценной посуды и тканей.

«Царь и государь и великий князь Иоанн Васильевич вся Руси велел написать в синодике князей, бояр и прочих людей опальных по своей государевой грамоте. Сих опальных людей поминать по грамоте государевой…» — такими словами дьяки, составлявшие по приказу государя «Синодик опальных», начинали грамоты, кои надобно было рассылать с дарами по всем монастырям. И разворачивали они перед собой запылившиеся от времени свитки, в коих записаны были имена убитых в годы опричнины дьяков, слуг боярских…

«Казарин Дубровский да два сына его, десять человек его тех, которые приходили на помощь. Ишук Иван Бухарин, Богдан Шепяков, Иван Огалин, Иван Юмин, Григорий Темирев, Игнатий Заболоцкий, Фёдор Еропкин, Истома Кузьмин, князь Василий Волк Ростовский, Василий Никитич Борисов, Василий Хлуденёв, Никифор и Степан Товарищевы, Дмитрий Михайлович Товарищев, Иван Потапов, Григорий Фомин, Пётр Шестаков, князь Михаил Засекин, Михаил Лопатин, Тихон Тырнов, старец Афанасий Ивашов.

Митрополичьи: старец Левонтий Русинов, Никита Опухтин, Фёдор Рясин, Семён Мануйлов.

Владыки Коломенского: боярин Александр Кожин, кравчий Тимофей Собакин, конюший Фёдор да дьяк владычный…»

Сам Иоанн сидел с дьяками, диктовал им имена убиенных, и из памяти его восходили их тени…

— Князь Михаило Репнин, князь Юрий Кашин, князь Иван Кашин, князь Андрей Ногтев-Оболенский, князь Александр Горбатый-Шуйский с сыном князем Петром, Пётр Головин, — бормотал Иоанн, не мигая, глядя перед собой, словно видел их всех, а дьяки заносили в стремительно растущие скорбные списки все новые и новые имена. — Два сына Дмитрия Куракина, князь Пётр Горенский, князь Никита и князь Андрей Чёрные-Оболенские, Леонтий Тимофеев…

Снова и снова списки эти рассылались вместе с дарами по монастырям, и со временем они пополнялись и рассылались снова.

«В Матвеищеве: казнено восемьдесят четыре человека да у трёх человек по руке отсечено. Григорий Кафтырев, Алексей Левашов, Севрин Басков, Фёдор Казаринов, инок Никита Казаринов, муромец Андрей Баскаков, Смирной да Терентий да Василий Тетерины…»

Особенно подробно составлены были списки с казненными по делу Челяднина, создавшего масштабный заговор против Иоанна, а также по Новгородскому делу Иоанн, сидя в полутемных покоях, сам перечитывал эти списки, и кроме бесчисленных воров-дьяков и подьячих мелькали имена князей и бояр…

«Удельная княгиня инока Евдокия, мать князя Владимира Андреевича; инокиня Мария, инокиня Александра да двенадцать человек со старицами, которые с нею были…»

И сам князь Владимир Андреевич с семьей тоже был записан здесь, в той грамоте, что читал государь, и когда Иоанн увидел его имя в этих бесконечных списках, что-то кольнуло внутри, ожгло огнем, словно потревожена была старая огрубевшая рана.

«Из Пскова Печёрского монастыря игумен Корнилий и старец Васьян Муромцев, Борис Хвостов, Третьяк Свиязев, инок Дорофей Курцев…»

Отложив оконченную грамоту, Иоанн взял следующую, и вновь тени, бесконечные тени словно вырвались из небытия и заполняли собою всю горницу…

«Алексей Басманов, Захар и Иван Плещеевы, Полуехт Михайлович Тёщин, Михаил Дмитриев, Рюма Мелентьев, Иван Ржевский, подьячий Семён Фефилов, подьячий Василий Воронин…»

— Из-за вас отдал душу на поругание. Мне отвечать за грехи ваши, — бормотал Иоанн. — Вечное поминовение уготовил я вам. И вы молите Бога обо мне. Пусть он сам нас рассудит…

Конечно, восстановить имена всех погибших в годы опричнины было невозможно, Иоанн и сам знал об этом. Потому синодик окончился краткой фразой, которая и должна была привлечь к поминовению и души тех, кто не оказался в этих списках:

«Ты, Господи, сам ведаешь их имена…»

ГЛАВА 13

Пермь. Владения Строгановых.

Вонь, почуяв запах гари, заупрямился, отступил, замотал головой, но Семен Аникеевич Строганов ткнул его под бока каблуками своих высоких тимовых сапог, и конь, повинуясь, двинулся дальше.

Русская деревушка, строенная на холмистом берегу реки Яйвы, была сожжена дотла. На черном, усыпанном пеплом и сажей, снегу тут и там виднелись куски сгоревших срубов, остовы обугленных печей. Припорошенные снегом трупы так же лежали всюду, недвижные, вмерзшие в снег, словно камни.

Семен Аникеевич Строганов остановил коня, обернулся. В длинной бобровой шубе, дородный, он богатырем возвышался в седле среди этой мертвой пустоши. Позади него стояли его конные боевые холопы, слуги. Из-за их спин выехал еще один богато одетый всадник, молодой, поджарый. Это был сыновей Семена Аникеевича, Максим Яковлевич Строганов. Оба мрачно озирались, перебирая в руках поводья.

— Говоришь, еще деревни пожгли? — упавшим голосом проговорил Семен Аникеевич, шумно сглотнув — от едкого запаха, что еще не выветрился отсюда, сохло в горле.

— Еще на реке Обве, Косьве, Чусовой. Все пожгли, — гнусаво отвечал Максим Яковлевич. Это были его владения.

Гневом и негодованием возгорелись очи Семена Аникеевича. Все сложнее противостоять восставшим племенам, это уже не просто бунт. Это война, в которой даже им, могущественным Строгановым, не выстоять без государевой военной помощи. Неужели суждено погибнуть созданному отцом богатству?

Едва вытоптанная тропа тянулась сквозь густой зимний лес. Многовековые ели и сосны, широко раскинув ветви, стояли по сторонам. В тишине, слишком глухой и даже немного пугающей, слышалось глубокое дыхание зимнего леса. Миновав его, отряд, ведомый Строгановыми, вышел к берегу реки Камы, все еще скованной льдом. Ослепляюще-белая пустошь широко раскинулась перед ними, и взревел угрожающе ветер, словно сама река не желала, дабы всадники вступали на ее лед. Но они ступили.

Темнело. Семен Аникеевич, щурясь от ветра, из-под рукавицы глядел вдаль, где за бесконечной снежной пеленой тянулась темная полоска противоположного берега. На том берегу стоит основанная покойным Григорием Аникеевичем, братом Семена, крепость Орел-городок…

Опустив низко голову, силясь спрятать лицо в шубу, Семен Аникеевич вспоминал покойного отца, легендарного, мудрейшего Аникея Строганова, создавшего эту великую промышленную империю, тянущуюся из Архангельских земель до здешних, полудиких пермских местностей. К нему прислушивался даже сам государь, который, видимо, испытывал к нему доверие и великое уважение. Да и сам Аникей, когда нужно было, поддерживал государя, да так умело, чтобы не нанести ущерба своему великому делу. Младшего сына, Семушку, он любил как будто более остальных. И когда Аникей состарился и разделил свои владения меж тремя сыновьями — Яковом, Григорием и Семеном, он уехал в Сольвычегодск, где сидел его младший сын. Там же спустя время он постригся в монастырь и вскоре скончался. Семен до сих пор помнил их разговор за закрытыми дверями, где Аникей сетовал на старших сыновей, попрекая их в воровстве и желании набить токмо свои сундуки и карманы, а не развивать начатое отцом дело. Потому, когда Аникей удалился в монастырь, меж его сыновьями началась нешуточная борьба — Семен не желал вести хозяйство сообща с братьями и на своей волости желал вершить дела по отцовым заветам. Дело дошло до государева суда, и тот признал Семена виновным. О дальнейшем тяжелом разговоре со старшими братьями, состоящим в основном из угроз и проклятий, Семен Аникеевич не любил вспоминать и после впредь старался лишний раз не видеться с братьями.

Так уж вышло, что в 1577 году Яков и Григорий Аникеевичи умерли, и Семен Аникеевич «полюбовно» разделил их земли меж собой и сыновьями покойных — Максимом и Никитой. С племянниками дела было вести куда проще — они почитали дядю как старшего в роду, во многом шли ему на уступки. И казалось уже, что наконец дела пойдут в гору, что настала пора преумножать отцово хозяйство, как грянули восстания племен, затем сибирский хан разорвал мир с Иоанном и принялся разорять строгановские владения. И сейчас, в пору отчаяния, Семен Аникеевич часто вспоминал своего великого отца и пытался представить — как бы Аникей Федорович поступил на месте своего сына и внуков, втянутых в эту неравную борьбу?

Было уже затемно, когда они, обмороженные от сильнейшего ветра, прошли в раскрывшиеся пред ними ворота острога. Окруженный рвом, укрепленный насыпями, ощетиненный видневшимися из бойниц пушками, Орел-городок казался неприступным. Стражники в значительном числе сновали по стенам, всюду горели огни.

Семена Аникеевича и Максима Яковлевича тут же переодели, растерли обмороженные красные лица гусиным жиром, дали испить горячего вина. Никита Григорьевич, еще один сыновей Семена Аникеевича, сам вышел встретить родичей, распоряжался, дабы как следует отогрели и накормили их слуг и, завершив все дела, присоединился к вечерней трапезе дяди и сродного брата. Здесь, в просторной горнице, теплой, с мягкими коврами на полах, с богатыми иконами в красном углу, потрескивающими в голландской печи поленьями, было спокойно и хорошо, словно там, на другом берегу, не было трупов, пепелища, воинственных враждебных племен. Максим Яковлевич почему-то сейчас представил трупы убитых селян, оставшихся там, во тьме, в снегу, под злым ветром, и почему-то содрогнулся от мерзкого страха.

Отослав слуг и наевшись до отвала всевозможных видов рыбы и мяса, ягод и каш, они сидели за столом, и Никита Григорьевич, уложив одну руку на свое полное брюхо, другой разливал гостям из серебряного кувшина мед.

— Нет, ежели каждый из нас будет врагов порознь встречать, мы ничего не удержим! Едва подавили восстание вогуличей, сибирский хан Кучум пакостить начал! — качал головой Семен Аникеевич. Лицо его, все еще красное и опухшее после мороза, лоснилось от гусиного жира.

— К нему и племена местные переходят, как говорят, — подавая ему полную чарку, молвил Никита Григорьевич.

— Как не переходить, ежели государь обложил вотчины наши налогами из-за своей проклятой войны? — возмутился Семен Аникеевич, едва не воскликнув это громче, чем следовало бы, но племянники зашипели на него, указывая на дверь — они верили, что слухачи государя есть и даже в их далеких от Москвы землях.

— Я слыхал, всех обязали платить подати! Начиная с минувшего года, — добавил Максим Яковлевич. — Даже англичан, с коих издавна ничего не берут…

— Половина солеварней стоит, людей не хватает! — продолжал сокрушаться Семен Аникеевич, и в глазах его блеснули злые слезы. Он жалел гибнущее наследство отца. — Как не подымать и нам поборы с деревень? С голым задом останемся ведь! Но не хотят местные князьки нам платить, едва Кучум приходит, за оружие берутся!

Проклиная подвластные Строгановым племена за такую несправедливость, Семен Аникеевич и думать не думал о том, каким притеснениям подвергалось местное население от его служилых, как обирали до последней нитки деревни — никто ведь не следил за тем, где и сколько они грабят помимо сбора основных податей — как увозили с собой на потеху молодых девушек, отрывая их навсегда от родителей (ибо никто из девушек не смел после такого вернуться обратно). Местные народы обозлились и восстали против ненавистных жестоких чужаков, считая, видимо, Кучума своим спасителем.

— Племена вогуличей людям не дают из острогов выйти, ни пашни пахать, ни дрова сечь, скот крадут, крестьян режут нещадно. Где уж тут солеварням работать! — проворчал Никита Григорьевич и шумно отхлебнул из своей чарки.

Семен Аникеевич молчал какое-то время, словно обдумывал что-то. Просить государя о помощи бесполезно. Еще прошлой осенью Строгановы писали государю грамоту, в коей поведали о своей беде и просили военной помощи. Не так давно пришел ответ от Иоанна:

«Охочие люди какие захотят идти в Аникеевы слободы в Чусовую, Сылву и Яйву, на Аникеевичей наем, те б люди в Аникеевы слободы шли».

Иными словами, Иоанн промышленникам в военной помощи отказал и дозволил лишь собирать ополчение с их земель. Впрочем, они уже и так наняли слишком много — едва оставалось людей для хозяйственной работы, но и этого было не достаточно — ратных набралось лишь несколько сотен.

Дорожная усталость, переживания, вино и тепло после жуткого мороза сделали свое дело — Семен Аникеевич почувствовал, что валится с ног. Он даже не стал допивать налитую ему чарку, поднялся, держась за стол, и его повело, словно пьяного.

— Все, спать надобно. Завтра будем решать, что содеять, — и, повесив голову, тяжело зашагал в уготованную ему горницу, где его ждала долгожданная мягкая, теплая постель. Братья Никита и Максим молча проводили его глазами и налили еще себе меду.

— Мысля одна у меня появилась, — сказал тихо Никита Григорьевич. — Прибыл ко мне на службу недавно мужик. Говорит, с казаками атамана Ермака воевал против ляхов, ныне в кузнецы ко мне напросился.

Максим Яковлевич, сдвинув брови, напряженно слушал брата, еще не понимая, к чему он клонит.

— Слухачи мои донесли, что казацкие отряды на Яик[15]пришли зимовать. Ермак атаман у них иль нет — мне неведомо. Надо бы послать туда людей, токмо вооружить надобно, как следует…

— Казаков для войны с Кучумом наймем? — угадал мысль брата Максим Яковлевич.

— Ты, братец, наймешь. А мы уж тебе подсобим как-нибудь! — ткнул его Никита Григорьевич в плечо и отхлебнул из своей чарки, мед каплями заструился по его черной бороде. Максим Яковлевич уже обсуждал эту мысль с дядей, но точно пока не решился на это, но теперь, когда настаивает сам Никита, да еще и перед глазами стояли до сих пор сожженные на Яике селения. Видать, следовало рискнуть! Да еще ежели мужик, что на службу к Никите нанялся, знает кого из казаков, так оно и проще договориться будет!

— Созови завтра этого кузнеца к нам, вместе и решим это дело, — согласился Максим, и в глазах его впервые за весь вечер засияло что-то похожее на радость. — Как мужика-то этого звать?

— Архипом, — бросил без значения Никита, отправляя в рот кусок копченой рыбины. Максим кивнул и, отпив из чарки, спросил строго:

— Зима затянулась в этом году. Все одно надобно ждать, когда снега сойдут.

— Чай, уже апрель. К концу месяца должна весна прийти…

— А ежели казаки не признают его или убьют, с меня потом не взыщешь, что работника твоего загубил?

— Бог с тобой! — махнул рукой Никита, запивая рыбину холодным квасом. — На то мы и братья, помогать друг другу должны. Давай за это и выпьем, за будущее большое дело.

— Чай, отстоим земли наши? — вопросил с надеждой Максим, подняв свою чарку.

— Даст Бог — отстоим. Ну, твое здоровье!

* * *
Зимняя победа Хворостинина над одним из полков Делагарди под Лялицами взбудоражила не только Шведское королевство, оставшееся ныне один на один в борьбе с Москвой, но и Польшу — в Кракове уже шумел сейм, на котором знать, поддерживая Батория, говорила о том, что московитам ни в коем случае не должна достаться Нарва. Если шведы продолжат так же плохо воевать, то вскоре Иоанн вновь завладеет этим ценным приморским городом. Начали было браниться и спорить, но сам Баторий поспешил вмешаться — он настаивал на отправке посольства к Делагарди и к самому королю Юхану. Баторий требовал одного — дабы Швеция отдала Польше Нарву и Северную Эстляндию. За это Польша обязалась помочь Швеции в борьбе с московитами серебром и боеприпасами. В противном случае Речь Посполитая могла расценить Швецию как будущего противника в грядущей борьбе за Нарву.

На собрании этом присутствовал и князь Андрей Курбский, уже безнадежно больной и слабый. Он до сих пор не оправился от своей хвори, из-за коей не смог участвовать в походе на Псков. Дабы его не сочли предателем, он отправил туда свое ополчение. Добрая половина из них не вернулась из этого проклятого похода.

Молодая жена и рождение дочери Марии, а затем и сына Дмитрия не придали старому князю сил. Он чувствовал и знал — жить ему осталось недолго. И потому мучительно было для него осознавать, что Иоанн не проиграл свою борьбу за Ливонию, нет! Он выстоял, не позволив себя окончательно разгромить, и отступил, дабы Россия вновь рано или поздно смогла бороться за выход к Балтийскому морю. Как никто знал он это и также понимал, что война со Швецией погубит Польшу. Сквозь века он будто видел, как обе эти державы, пережив свой расцвет и могущество, проиграли в борьбе с поднимающей голову Россией. И он, дряхлый, больной старик, изможленный старыми ранами и всеобщей ненавистью к себе, уже не мог этому помешать. Да и должен ли был? Иоанн разрешил их долгий спор в свою пользу. Равно как и Россия однажды окончит это противостояние за ливонские земли.

Но князь Курбский не боролся и не возражал — в числе прочих он согласился с предложением короля, отрешенно наблюдая это всеобщее ликование.

— Ежели московиты вступят в Нарву — быть войне! Мы тут же разорвем мирное соглашение! — вопили самоуверенные польские паны.

«Глупцы», — с жалостью думал о них Курбский.

Решено было отправить посольство в Москву — этим и окончился сейм.

Шведский король Юхан так и не ответил на послание Батория. При его дворе давно уже ходят слухи о смертельной болезни государя, о том, что Русское царство после смерти Иоанна вновь распадется на части, ежели к власти придет его слабоумный сын. И, конечно, Юхан не собирался ничего отдавать Польше. Более того, он намеревался отхватить от ослабленной Московии свой кусок.

Тогда же Делагарди, стоявший с войсками в Эстляндии, получил приказ от короля — срочно идти в поход на Новгород. Шведский полководец прекрасно был осведомлен о планах короля — Юхан желал после захвата Новгорода атаковать Псков и Ладогу, дабы отсечь от Русского государства богатые и обширные северо-западные земли — отбросить московита, истерзать, да так, чтобы и не смог сунуться более к Балтийскому морю из своих диких лесов!

В апреле в присутствии Боярской думы Иоанн принял польских послов. Их приезд совпал с тревожным событием — ногайские беи совершили набеги на Новосиль, а хан Урус, как творят, помог восставшим на Поволжье черемисам войсками.

Иоанн, твердо глядя на королевских послов, выслушал требование Батория, но не удостоил их ответом. Афанасий Нагой, любезно улыбаясь, обещал послам дать ответ в ближайшие дни, и после они были приглашены на торжественный обед. Вскоре бояре уже без государя встретились с послами, и Никита Романович, возглавлявший переговоры, молвил:

— Государь наш не желает ссориться со своим братом, королем Стефаном. Пущай и он не нарушает заключенного доднесь мира. Ныне началась новая война с татарами, и со шведами в полную силу мы биться не сможем. Потому в Нарву мы не войдем.

Не получив от шведской стороны никакого ответа, Баторий принимает решение изготовиться к боевым действиям против войск Делагарди, но понимает, что страна его истощена так же, как и держава Иоанна, и потому медлит. Летом он вновь отправляет посольство в Москву, намереваясь предложить Иоанну военный союз против шведов.

И снова шумит Боярская дума, обсуждают послание Батория. Но ни Иоанн, ни бояре не хотят ввязывать страну в новую кровопролитную войну — для чего надобно было мириться с поляками? Чтобы им опосля помогать шведов бить? Впрочем, находились и те среди бояр, что выступали за союз с Баторием, мол, шведов надо вместе гнать прочь, отбивать занятые ими новгородские земли, Ивангород, Нарву. В ответ им с возмущением отвечали, что, ежели русские войска приблизятся к Нарве, быть войне с поляками.

Иоанн молчит. Ему не важно, к чему придут бояре на этом заседании — он уже все решил. Никакой помощи Баторию он оказывать не будет. Проливать кровь русскую за интересы этого венгерского выскочки он не станет. Пусть вчерашние союзники, что сообща били под Венденом его войска четыре года назад, поцапаются теперь друг с другом! Там посмотрим, чья возьмет. А мы поглядим. Выждем время!

— Но как быть, ежели Баторий начнет войну со шведами и займет захваченные ими русские земли? — вопросил Борис Годунов, и многие, поддерживая его, шумели, согласно кивали головами.

— Надобно обязать их этого не делать, — ответил с места Никита Романович, сложив руки на навершие своего посоха. Сказав, взглянул на Иоанна.

Царь согласно кивнул:

— Мы обязались не вступать в ливонские земли. Так пущай и они не смеют вступать в нашу отчину. Тебе, Никита Романович, поручаю возглавить переговоры с ними. Токмо напрямую им не отказывай в помощи. Пущай считают и далее нас верными союзниками, — молвил Иоанн. Каждое слово его словно источало яд — ненависть к Баторию и желание отомстить ему за поражение, казалось, со временем только все более разжигались в нем. Захарьин, принимая сей приказ, склонил голову.

Уже вскоре он вместе с Андреем Щелкаловым, Богданом Вельским и Афанасием Нагим сидел за столом переговоров с польскими послами, витиеватыми речами убеждая их в верности, дружбе и миру меж Россией и Польшей. Наморщив лбы, послы важно кивали, стараясь вникнуть в каждое сказанное боярином слово.

На предложение «не вступатися в отчину государя», захваченную шведами, послы от имени Батория тут же согласились, сам Никита Романович, слегка улыбаясь, убеждал их, что и государь не станет нарушать мир и не вступит в Эстляндию, и сие будет также указано в договоре, который им надобно подписать.

На подписании сего договора переговоры окончились, и послы уехали к Баторию ни с чем. Забегая вперед, надобно сказать, что сам Баторий так и не решился начать войну с Юханом, видимо, не желая таким образом помочь Иоанну выстоять и победить в еще не оконченной со шведами войне. На его решение повлияют некоторые важные события, повествование о которых поведется далее.

ГЛАВА 14

Посланный за казаками отряд Строгановых — около сотни ратных — выдвинулся, когда на реках сошел лед. Знали — казаки передвигаются на стругах, и пока реки не высвободятся из ледяного плена, не было никакого смысла звать их на службу.

Ратные хорошо были снаряжены на случай, ежели возникнут какие-либо нежелательные столкновения в пути.

Архип, в овчинном зипуне, накинутом на плечи, ехал верхом среди ратных, озираясь кругом. Великая степь, только-только покрывающаяся первой травой, простиралась вокруг. Извиваясь змеей, за зеленым оврагом блестел Яик, толкающий еще крупные куски льда. Где-то вдали, словно окутанные голубым туманом, виднелись горы — Уральский хребет. Здесь Архипу казалось, что попал он на другой конец света — все было иначе, будто это была чужая земля, не русская. Да и была ли она вообще своей? Ее еще стоило завоевать, защитить, обработать. А с приходом весны вновь поднялись местные племена. Они-то, вкупе с сибирским ханом, чье имя здесь у всех на устах, и дают понять московитам, что они здесь лишь гости. Незваные.

Архип был в отчаянии и уже жалел, что по неосторожности ляпнул Строгановым о том, что воевал с казаками. Путь сюда был долог и труден — благо удалось прибиться к купеческому каравану, который и шел в Орел-городок, во владения Никиты Григорьевича Строганова. Там-то Архип и престал пред очами самого хозяина, попросился на службу. Пора было вспомнить кузнецкое дело. Хоть Никита Григорьевич и дал Архипу работу, дозволил ему жить на своем подворье, купец все равно ему не понравился — что-то трусливое и гнилое разглядел Архип в его существе.

Архипу довелось видеть и Максима Яковлевича, и Семена Аникеевича. Прямо из мастерской его привели к ним в горницу, и он, черный от сажи, мял в руках шапку, топтался в грязных сапогах перед ними на цветастых бухарских коврах, глядел на их богатую одежду и злился, чуя неловкость свою. Семен Аникеевич пристально изучал кузнеца, мрачно глядя на него. Максим Григорьевич же объяснял суть порученного дела. Архип слушал и понимал, насколько это может быть опасным. Что если казаки не признают его или вовсе там не будет тех, кого он знает? Тогда все зря. Тогда… Лучше об этом не думать.

— Ты, главное, дело сверши! Понял? — жестко, как холопу, бросил мрачный Семен Аникеевич, глядя исподлобья на Архипа. — А уж мы платой тебя не обидим…


…Пожилой проводник, заглядывая в лицо Архипу, обещает:

— Ежели вдоль реки пройти дальше, то вскорости найдем их стан!

Опомнившись и мотнув головой, Архип отворачивается и ничего не отвечает. Проскальзывает лихая мысль о побеге. И что тогда? Куда он потом? Сгинуть в этой степи ничего не стоит.

Старик был прав — казаков настигли вскорости — наткнулись на разъезд. Они были в цветастых потертых рубахах и широких шароварах, перетянутых ремнями и поясами. За спинами их висели самопалы, на поясах — сабли и ножи. Увидав издали ратников, казаки не стушевали, что-то обсудив меж собой, изготовились и начали ждать. Проводник тут же, вжав голову в плечи, отвел коня назад, за спины ратников. Архип же выехал вперед и, хмуро и настороженно вглядываясь в суровые лица казаков, искал глазами среди них знакомых — вдруг повезет? Не повезло. Конечно, никого он из них не признал.

— Мы пришли с миром! — подняв согнутую в локте руку, крикнул Архип.

— Вы кто такие? — выкрикнул кто-то из мужиков.

— Государевы люди, — настороженно вымолвил другой казак. Рука одного из них легла на рукоять сабли.

— Нас послали купцы Строгановы, — ответил Архип. — Мы пришли с миром. Мне надобно говорить с вашим атаманом.

— А чего тебе атаман? С нами говори! — с презрительной усмешкой молвил самый молодой из казаков, из-под длинных усов его сверкали белые зубы.

— Мне нужен ваш атаман. Отведите меня к нему, — двинув желваками, настойчиво повторил Архип. Он спиной чуял, как напряглись ратники, словно уже готовые броситься в бой на этот малочисленный разбойничий отряд. Казаки о чем-то переговорили меж собой, и один из них сказал, разворачивая коня:

— Следуйте за нами. Токмо не шалите! Ежели что — тут вам не скрыться.

Архип обернулся к ратным и, кивнув им, первым двинулся за казаками. Ратные и окончательно струхнувший проводник неспешно пошли следом. Чем дальше шли они вдоль реки, тем больше рос казацкий отряд — видимо, подходили остальные разъезды, и Архип замечал, как настороженно переглядываются ратные, да и он сам начал мыслить — не засада ли? По спине струился холодный липкий пот.

Один из казаков, который прибыл с новым отрядом, показался Архипу знакомым. Властным жестом остановил он движение всех всадников и медленно направил коня к так же остановившимся людям Строгановых. Казак приближался, ища глазами предводителя чужаков, но, видимо, не находя, крикнул раздраженно:

— Кому я и зачем понадобился? Живее, ну?

Конные казаки, звеня сбруей, тихо переговариваясь, медленно выстраивались вокруг ратников, постепенно сбивая их в кучу. Архип все пытался разглядеть знакомые черты в этом грозном казаке с выбритой головой и сверкающими черными глазами и, не веря своим глазам, окликнул его неуверенно:

— Матвей?

Казак тут же хлестнул по нему колючим взглядом и сам начал вглядываться. Постепенно черты лица его смягчались, и он вдруг улыбнулся счастливо и искренне:

— Архип! Ты?

Это был Матвей Мещеряк — сомнений не оставалось, и оба, соскочив с коней, направились друг другу навстречу и обнялись кратко, словно старые друзья. Казаки и люди Строгановых недоуменно переглядывались, иные улыбались, дивясь столь забавному и невероятному стечению обстоятельств.

— Истинно говорят — судьбу на кривой не объедешь! Знал, что встретимся еще! — тиская плечи Архипа, говорил Матвей.

— Так ты теперь атаманом заделался? — улыбался Архип, похлопывая товарища по спине. Матвей, чуть задрав подбородок, махнул рукой. Видно было, как возмужал он за минувший год, особой мужественности прибавили бритая голова и густеющие рыжеватые усы.

— Многое произошло за год! — молвил Мещеряк и смерил Архипа взглядом с ног до головы. — А ты, стало быть, купцам Аникеевым продался? Чего им надобно?

Архип поспешил кратко поведать ему о положении в землях Строгановых и об их задании — призвать казаков на службу к ним для совместной борьбы с сибирским ханом. Насупившись, Мещеряк задумчиво поглядел куда-то в сторону. В тишине слышен был грозный гул ветра, изредка где-то кратко ржали кони.

— Не все согласят пойти на службу к купцам, — молвил он. — Что ж, я проведу тебя в наш стан. Ежели Ермак Тимофеевич согласит с этим, то вынесет сие на общий суд. Круг решит.

— Спасибо тебе, Матвей, — кивнул Архип, заглядывая товарищу в глаза, но тот постоянно отводил взор.

— Токмо ратников своих оставляй здесь. Молви им, что сегодня вернешься.

Залезая в седло, Архип сказал старику-проводнику:

— Ежели до утра не вернусь — возвращайтесь в острог. Уяснил?

— Ох… кхм… — замялся старик и, растерянно оглянувшись, что-то еще хотел спросить, Архип уже спешно отъезжал к ожидавшим его казакам…

Матвей рассказал о том, что с «литовской» войны казаки вернулись зимой на Волгу, к своим родным землям, где к ним присоединились казаки атамана Ивана Кольцо, но на Волге они не задержались — Ермак отвел людей к Яику, ибо, как доложили разъезды, к их стану шла государева рать[16].

— Разве вы не проливали кровь за государя на войне? Почто ушли от его ратников? — нахмурив чело, вопросил Архип.

— Так-то оно так, — задрав бритый подбородок, усмехнулся Матвей. — Но токмо многие из наших провинились, без государева наказа ногайцев посекли… Молвят, Иван Кольцо заведомо к плахе приговорен! Ныне только кровью вину свою искупать придется!

— Ногайцы разве не враги государю? Не возьму в толк никак…

— Ногайцев уж давно в округе не видать! Сами попрятались, когда узнали, что Ермак Тимофеевич в степи вернулся! — счастливо, с загоревшимся в глазах огнем, молвил Матвей, безмерно гордившийся своим атаманом. Архип улыбнулся, вспомнив Ермака, и, хоть не получив ответа на свой вопрос, дальше допытываться не стал.

Вскоре издали показался казацкий стан — целое людское море, широко раскинувшееся вдоль побережья Яика. Чадили костры, виднелись многочисленные самодельные шатры и навесы, слышался гомон и смех сотен голосов.

— Гуляют казачки, — протянул с улыбкой Матвей, кивком указав вперед.

— Что празднуете? — вопросил Архип.

— Вольницу свою! — ответил Мещеряк, огрев коня плетью и пустив его наметом. Архип устремился за ним.

Казаки сидели кучками подле костров. Кто-то спал вповалку в траве, кто-то о чем-то горячо спорил с товарищами, кто-то бражничал. Мещеряк здоровался едва ли не на каждом шагу. Архип же видел, что его как будто не замечают — этого он и хотел. Неподалеку заметил он уже знакомых ему неразлучных худого и черного, похожего на черта, Гришку Ясыря и хриплоголосого новгородца Ивана Карчигу — они даже сейчас о чем-то спорили, собираясь, видимо, снова подраться. Архип улыбнулся — почему-то радостно стало оттого, что увидел этих двух друзей живыми.

— Их ни одна пуля не возьмет, видать, их даже дьявол прибирать не желает, — словно угадав его мысли, молвил Матвей. — А ежели поразмыслить, скольких мы братьев и добрых казаков на той войне оставили! Мало нас ныне… Мало!

Подле одного из шатров, такого же неприметного, как и все прочие, Матвей остановил коня и, слезая, сказал тихо Архипу:

— Жди тут! Я атамана упрежу сперва. Скажу ему кто ты. И как ты бился с нами под Шкловом — тоже расскажу. Жди!

Снимая на ходу шапку, широким шагом он вошел в атаманский шатер, крестясь у иконы на входе. Архип, кратко поглядев ему вслед, слез с коня, кряхтя, начал разминать затекшие спину и ноги — годы! Однако ждать ему долго не пришлось — из шатра выглянул строгий, словно чужой, Матвей и жестом позвал Архипа войти. Сжав в руке шапку, Архип, набрав в грудь воздуха, твердо устремился к шатру.

Ермак, крепкий, еще более поросший бородой с тех пор, когда видел его Архип, сидел на расстеленной попоне, облаченный в широкие шаровары и просторную, во многих местах заплатанную рубаху с закатанными рукавами. Подле него сидел суровый, чернобородый сухощавый казак с мясистым горбатым носом. Это был Богдан Брязга, верный соратник атамана — его Архип тоже помнил еще с «литовской» войны. Они пристально, неприветливо глядели на чужака, уперев руки в расставленные колени. Архип кивком головы поприветствовал их. Мещеряк же, отогнув полы шатра, вышел прочь.

— Садись, — молвил Ермак, указав на место напротив себя. Пока Архип усаживался, атаман пристально изучал его, немного прищурив один глаз.

— Матвейка обещался, что тебе можно доверять. А еще он молвил, что у тебя к нам великое дело, — сказал, чуть улыбнувшись, Ермак. — Поведай нам.

Архип, глядя атаману в глаза, слово в слово передал все, что велели Строгановы — и о разоренных сибирскими татарами землях, и об истязаниях люда православного, и о службе, за которую казакам обещали хорошую плату.

— Опять Кучум озверел, — с раздражением молвил Брязга, взглянув на атамана. Ермак, задумавшись, глядел теперь куда-то поверх головы Архипа, оглаживал грубыми пальцами свою широкую бороду.

— Что скажешь, атаман? — вопросил нетерпеливо Брязга.

— Скажу, что давно засиделись мы тута, — чуть погодя, ответил Ермак и, кряхтя, выпрямил спину. — Вволю отгуляли…

— Не все на государеву службу пойдут, — возразил Брязга, угадав мысли атамана. Архип, глядя то на одного, то на другого, молча ждал.

— Вели сбирать круг! — еще погодя, приказал Ермак.

Глухо и грозно били литавры, разбудившие весь лагерь. Шумело казачье море — мужики торопливо надевали справу, есаулы подгоняли своих молодцев. Пьяных оттащили прочь — им не дозволено было участвовать в собрании.

— Атаман велел мне начать, а ты подхватишь, внял? — шепнул Архипу Матвей. Тот кивнул и разом вновь ощутил, как холодный пот заструился по спине. Ежели какое слово им не по нраву придет — так его и тут прихлопнуть могут.

Казаки уже стояли, образовав круг с пустой площадью посередине, гудели, гадая меж собой, почто их созвали. Тем временем Матвей Мещеряк, снимая с бритой головы шапку, выходил в середину круга. Перекрестившись, он поклонился в сторону, где поодаль от всех стоял Ермак, и молвил, обведя всех пристальным взором, Мещеряк крикнул:

— Довольно гуляли братцы-казачки! Испокон веков Яик не видал таких же гуляний! Да и что сказать — он и воды в себе не вмещает столько, сколько выпито нами было в этом стане!

— Точно! Да! — весело гоготали одни.

— Хорош трепаться! Слово держи, коли вызвался! — возмущались другие.

Пока Матвей говорил об их крепком товариществе и надобности бить врагов, Архип изучал лица собравшейся толпы, отмечая про себя, насколько они, верные сыны степей и вольницы, отличаются от обычных московлян! Сколько силы, лихой, ужасающей, таится в них. Архип чувствовал себя чужим и ничтожным рядом с ними. От этого было еще страшнее.

Крик Мещеряка тонул в грозном гуле сотен голосов.

— Молви, что предлагаешь, сукин ты сын! — не выдержал чернобородый казак с золотой серьгой в ухе, выступив вперед. Архипу почему-то сразу показалось, что это и есть легендарный разбойник Иван Кольцо. Мещеряк и сам, видать, начинал робеть, потому сквозь шум голосов крикнул:

— Из Пермской земли прибыл посол купцов Аникеевых! Ему есть что сказать вам!

Надев шапку, Мещеряк отступил в толпу, и Архип, обнажив голову, перекрестился и, набрав в грудь побольше воздуха, начал пробиваться через толпу в центр круга. Разом гул смолк — воцарилась пугающая тишина. Сейчас всем телом ощущал он на себе тяжесть взглядов сотен пар глаз. Оглянувшись вокруг, он, сказал, изо всех сил напрягая глотку:

— Здравствуйте, казаки! Прибыл я издалека по указанию купца Максима Аникеева, это верно. Зовет он вас послужить ему и государю. Темные времена настали для люда православного! Озверел сибирский хан, поднял против власти государевой все племена и народы. Нещадно режут они наших поселенцев, сжигают целые деревни, и сила вражеская растет с каждым днем.

Взорвался разом волной криков и возмущений весь круг — кто проклинал басурман, кто самого Архипа и Строгановых.

— Обещал вам Максим Аникеев за верную службу достаточно свинца, пороха и хлеба, дабы на всех хватило с лихвой! — срывая голос, кричал Архип, но уже не разбирал, что кричит эта беснующаяся толпа. Воровато озираясь, он искал поддержки Ермака, но атаман молчал, скрестив на груди руки.

Из толпы, медленно вышагивая, вышел казак с вырванными ноздрями — Богдан Барбоша, верный соратник Ивана Кольцо. Архип, уступая ему место, отошел назад.

— А почему бы нам не срубить этому посланнику башку, а? — крикнул он, усмехаясь. По рядам прошел редкий смешок, некоторые из казаков начали возмущаться, мол, простого человека грех обижать, но Барбоша, примирительно вскинув руки, продолжил уже без улыбки:

— Почто мы, вольные казаки, будем связывать себя службой государю? Ежели кто и согласен идти кровь свою проливать за купцов Аникеевых, то они думают, будто государь их за воровство простит! А нам его прощения не надобно!

— Верно! Верно сказал!

— Гоните его в шею!

— Как можно назвать себя вольными казаками, коли по рукам и ногам будем связаны службой тем, кто издавна приговорил нас к плахе! — гнусаво, обильно брызжа слюной, вопил раскрасневшийся Барбоша, и он начал великий спор. Иван Кольцо, уперев руки в бока, стоял в первых рядах, молчал, затем, когда спорящие казаки слишком часто начали сменять друг друга в центре круга, крикнул:

— Пущай Ермак свое слово скажет! Пущай он!

— Верно! Верно! Ермака сюда! — подхватили голоса. — Ермака Тимофеевича!

Видимо, этого и ждал атаман, когда все с лихвой выговорятся. Архип понимал — от его слова сейчас зависит успех или неудача его поручения. Ермак неторопливо выходил в круг, крестился. Вновь воцарилась тишина.

— Братцы! — громом прогремел голос атамана над притихшей степью. — Выслушал я всех вас и вот что скажу. Ведаю, что многих товарищей мы потеряли на минувшей войне, а тут нас хотят в новую сечу втянуть. Можем мы и дальше бражничать здесь, можем вернуться на приволжские берега и грабить ногайские отряды, которые наверняка позабыли силушку нашу! Да и что останется от этой силушки, ежели так и останемся тута, гулять на берегах седого Яика!

— Верно! Да! — отвечали негромко голоса.

— Мы за тобою всюду пойдем, атаман!

— Люд православный в беде, так отчего бы нам не показать сибирскому хану, кто тута прав? Отчего бы с татарвой егошней силушкой не помериться? Дак ежели за хлеб с порохом, то грех отказаться! — усмехался Ермак, и вместе с ним счастливо смеялась добрая половина казацкого круга. Архип был снова поражен великой властью атамана над всеми здесь. Но он уловил взгляд Барбоши — безносый казак тяжело и сурово глядел на Ермака, гордо скрестив руки на груди. Ермак тем временем подошел к Ивану Кольцо, похлопал его по плечу и обратился к толпе:

— Многие из вас обвинены в воровстве государем и приговорены к смерти. Неужто государь не простит нас, ежели мы сибирскому хану надаем под зад как следует?

— Да! Идем в поход!

— За атаманом!

Тем и закончилось это знаменательное собрание — походу быть. Архип, прощаясь с счастливым Мещеряком, благодарил его, обнимая:

— До скорой встречи, Матвей!

Архип торопился покинуть казачий лагерь, дабы со строгановскими ратниками отбыть обратно в Орел-городок, и он уже не увидел того страшного раскола, который вскоре наступил в казачьем стане. Богдан Барбоша воспротивился выступлению в поход, не поверив Строгановым, и вместе с ним «предавать свою вольницу» отказалась добрая половина казачьего войска. В тот же день они покинули стан Ермака, дабы уйти к другим берегам Яика. Прощались меж собой мужики тепло и слезно, просили друг у друга прощения, не надеясь уж больше встретиться вновь.

— Стало быть, ты на службу государеву пойдешь? — молвил Барбоша Ивану Кольцо на прощание. Тот кивнул, отводя глаза. Усмехнулся безносый атаман:

— Твою голову государь обещал на пику надеть, а ты за него, стало быть, кровь проливать идешь?

— За Ермаком я иду. Чую, что должен! — твердо отвечал Кольцо. — А ты ступай. И храни тебя Христос.

Барбоша понимающе кивнул и, приблизившись к соратнику, обнял его.

— Прощай.

— Прощай…

Кольцо все еще колебался в правильности выбранного пути, но он уже дал Ермаку слово и не мог от этого отказаться. Поздно!

Отстранившись, Барбоша направился к своему коню, лихо вскочил на него и с места погнал его наметом, ни разу не обернувшись. Кольцо, сложив на груди руки, еще долго глядел уходящему прочь уже неподвластному Ермаку казачьему войску. Поздно! Поздно…

* * *
Казалось, спокойная и размеренная жизнь, за коей люд отправлялся из вечно разоряемых русских земель в далекие владения Строгановых, окончилась и здесь. Вновь горели строгановские деревни, едва отстроенные, гибла только-только обработанная для пашни земля, вытаптываемая татарскими конями — войска Кучума вновь разоряют пермские земли, и ведет их ханский сын, царевич Алей.

И снова плачущий люд в панике, побросав многое добро и взяв самое необходимое, бежит, уводит с собой тревожно блеющий и мычащий скот. Старики и дети сидят в тяжелогруженых телегах. Бабы ревут безутешно, срывая с голов платки, мужики, покидая едва отстроенную новую избу свою, крестятся, кланяются в пояс порогу и, врывшись пятернею в волосы, уходят стремительно, боясь обернуться. Не приняла их чужая Пермская земля с ее бесконечными вековыми сумрачными ельниками, узкими, обросшими папоротником со всех сторон тропами, тянущимися то под низко свисавшими еловыми лапами, то под давним буреломом, поросшим мхом. Словно нет Бога на этой земле, кроме тех, языческих, которых чтят местные племена.

Пробираясь сквозь лесную тропу, беженцы слышат за спиной страшный визг и рев сотен глоток — войска сибирского хана совсем рядом, и люди кричат от ужаса, стараются ускорить шаг, начинается суматоха и толкотня. И уже понимают, что не уйти. Оглядываясь, видят во тьме поднимающееся зарево — татары уже жгут их деревню, а это значит, что им всем не уйти. Матери хватают ревущих детей, мужики выкидывают из телег уже ненужное добро, стегают коней, коим все труднее идти по узкой тропе сквозь людскую кашу, старики безучастно глядят на эту суету, лишь молча крестятся, уже принимая свою страшную судьбу.

Поднявшийся от горящей деревни дым стелется по земле, смешивается с укрывающей темную реку дымкой. И в дымке этой люди стали замечать мерно плывущие мимо них длинные, похожие на струги, тени. Их было так много, что они заполонили собой всю реку. Тени шли против течения прямо навстречу татарскому войску.

Двое из мужиков ушли разведать, куда идет басурманское войско, всматривались в белую мглу, укрывшую реку, вслушивались в воцарившуюся вдруг тишину — нет больше гула и криков татарского войска, которое, казалось, замерло на месте. Притих и лес. Переглянулись мужики, притаились, боясь шелохнуться.

Вдруг из тишины разом грохнул оглушительный треск сотен выстрелов, за ним еще один, и еще. И гул будто потревоженного татарского войска появился вновь и стал нарастать, и вторили ему непрекращающиеся звуки пищальных выстрелов.

— Чей-то? Чего это такое? — вопросил один из мужиков, пятясь и пряча голову в плечи. Другой стоял, не шелохнувшись, лишь потом, широко перекрестившись, ответил:

— Сие спасение наше. Уберег нас Господь!


В Чусовский городок, где сидел со своим двором Максим Яковлевич Строганов, вести о победе над царевичем Алеем принесли тут же, едва разгромленное татарское войско отступило от Чусовой. Молвят, казаки, не потеряв ни единого человека, просто расстреляли скопившуюся на берегу вражескую рать из пищалей и после стремительной атакой опрокинули их. Немногим позже от Никиты Григорьевича Строганова он узнал, что Ермак с казаками прибыли в Орел-городок.

Максим Строганов сидел в натопленной светлице за столом, где разложены были различные грамоты и карты. Мутный свет пробивался сквозь небольшое слюдяное окошко, но здесь было довольно светло из-за обилия свечей. Писарь торопливо записывал за ним:

— …Молвят, царевич Алей осадил Соликамск, но отступил с потерями. Казаков держи у себя как можно дольше. На содержание их пришлю тебе серебра. Да вели отлить им пушку от моего имени, за это тоже будет уплачено.

Максим Яковлевич дождался, пока писарь окончит, после велел перечитать грамоту и, удоволенно кивнул. Стало быть, Ермак сдержал обещание и пришел в Пермскую землю. Не сунется ныне Кучум сюда! Не сунется! Ликуя, словно он выиграл уже войну, приставил Максим Яковлевич к воску на грамоте свой именной перстень с печатью.

Радуясь лишь спасению своего хозяйства, он, конечно, не ведал того, к грядущим каким великим событиям он отчасти приложил свою руку.

ГЛАВА 15

В августе Делагарди вновь повел шведские войска в Новгородскую землю. Прежде всего, надобно было овладеть берегами Невы, и на пути знаменитого полководца встала небольшая каменная крепость, ставленая на островке у истока Невы — Орехов[17]. Делагарди глядел на нее с берега, уже представляя ход дальнейших событий — осада будет недолгой. Хотя массивные стены и пять мощных башен с шатровыми верхушками выглядели внушительно, фельдмаршал считал, что Нарву было взять куда сложнее. Тем более Орехов уже два года был заблокирован шведскими войсками.

С Ладожского озера, погоняемые пронизывающими ветрами, ползли грязные тучи, вскоре напрочь затянувшие небо. Разом все стало безжизненно-серым, заморосил мелкий дождь. Шумела бурная река, черная, словно окрашенная дегтем.

Вначале фельдмаршал велел хорошенько обстрелять крепость. На берегу установили пушки. Грохнул первый выстрел, и эхо его, словно увлекаемое ветром, ненадолго повисло над берегом. Затем ударил еще выстрел, и еще. Фельдмаршал тем временем в своем шатре расписывал своим генералам план скорого штурма. Крепость собирались взять с ходу и не терять времени попусту.

Делагарди даже не вышел поглядеть на то, как его ратники, погрузившись в лодки, двинулись в атаку, он терпеливо ждал, слышал лишь со стороны крепости несмолкаемый треск мушкетов и гул пушек, безжалостно поглотившие человеческие вопли и крики. И он даже не понял, что произошло, когда ему доложили об отступлении шведов. Как побитые собаки, они на лодках неслись прочь от крепости к берегу, где стоял шведский лагерь.

Известие это Делагарди выслушал в спокойствии, хотя планы фельдмаршала потерпели крах — придется задержаться тут. Нельзя идти на Новгород, оставив за спиной эту крепость, сохраняющую контроль над Невой.

— Изготовьтесь к осаде, — кратко и жестко велел Делагарди.

Так началась длительная осада крепости Орехов, вставшей на пути всего шведского войска.

* * *
Никогда приказчик не осмеливался будить Никиту Григорьевича Строганова посреди ночи. Он боялся и теперь, но не доложить о случившемся ему не мог. Купец спал на пуховой перине рядом со своей дородной супругой. Приказчик осветил его лицо свечей. Спал купец сладко, причмокивая слюнявыми губами.

— Никита Григорий! Никита Григории! — шептал ему на ухо приказчик, и легонько тряс купца за плечо. Всхрапнув, Строганов, подобно сове, широко открыл глаза. Он даже не сразу понял, что происходит, проворчал:

— Чего? Чего тебе?

— Никита Григории! Казаки! Казаки уходят!

— Куда… уходят? — закрывая глаза, пробурчал Строганов, но приказчик вновь начал его тормошить:

— Не время спать! Вставайте, Никита Григории, ну!

Тут Строганов вскочил в кровати, подле него встрепенулась спросонья жена.

— Уходят? — взревел он, вытаращив глаза на приказчика.

— Стражники содеять не смогли… уходят, — вжав голову в плечи, докладывал приказчик.

— Ах ты червяк! — закричал Строганов, вскакивая с перины. На ходу он что есть силы оттолкнул приказчика, и тот рухнул за сундук, гулко ударившись о стену. Свеча, кою он держал в руке, тут же погасла. Супруга Строганова крестилась, сидя в постели, а Никита Григорьевич, на ходу одеваясь, уже спешил во двор.

В остроге была страшная суета. Всюду горели пламенники, гарнизон был во всеоружии.

— Старшого ко мне! Живо! — ревел купец на весь двор. Старшой прибыл незамедлительно, вытянувшись по струнке перед Строгановым.

— Где Ермак? — шумно сопя, спросил Никита Григорьевич.

— Ушел, — шмыгнув носом, отвечал старшой.

— Как ушел? А стража? Почто не задержали? Как ворота дозволили открыть?

— Повязали они стражу. Сами открыли. Ушли…

— Остолопы! Бестолочи! Псы! — топал ногами Никита Григорьевич. Уже хотел было посылать погоню, но вскоре поостыл, выпил ушат холодного кваса, сел на бочку, начал думать.

Почти два месяца минуло с приезда в Орел-городок дружины Ермака. Здесь все это время казаки держались отчужденно от жителей и всего гарнизона. Их словно побаивались, сторонились, только сам Никита Григорьевич Строганов старался казакам всячески угодить, льстиво улыбался каждому, заглядывая в их угрюмые грубые лица. Но договаривался обо всем он только с Ермаком. Подле атамана были всегда носатый Богдан Брязга и чернобородый Иван Кольцо.

Строганов вспоминал минувший день. Он пригласил Ермака, Кольцо и Брязгу отобедать за своим богато уставленным различными яствами столом. Казаки не отказались от трапезы, и Никита Григорьевич, скрывая брезгливость, наблюдал, как они ели руками, набивая полные рты, шумно рыгали, облизывая жирные пальцы или вытирая их о белую скатерть.

— Хорошо ль вам тут живется? Лучше, чем в степи зимовать, ведь? — убеждал их купец.

— Тебе уже сказано было, но ты, видать, забыл. Ты обещал нам порох и оружие, — откидываясь на спинку резного кресла, отвечал Ермак, со смаком пережевывая рыбный пирог. — Молодцам нашим хлеба не хватает. Где обещанный тобой хлеб?

— Будет! Все будет! — улыбаясь, кивал Строганов. — Молодцев ваших голодными не оставим, нет! Ведь Максим Яковлевич, брат мой, призвал вас на свое содержание. Едва нужда такая будет, мы тотчас с братцем моим все достанем для вас!

Во взглядах казаков читалось презрение, и Никита Григорьевич как никто ощущал, что со временем их будет все труднее сдерживать. Недавно их удалось задобрить только что отлитой для них пушечкой (на деньги Максима Яковлевича, конечно), но теперь надобно было содеять что-то еще! Братец Максим Яковлевич, кажется, не понимает, что своей скупостью он доведет сие дело до страшного для всех исхода! Конечно, гарнизону Орла-городка хватит сил, чтобы подавить казацкий бунт, но ему, Никите Григорьевичу, надобно было кормить своих людей! Не мог он допустить, дабы его служилых объедали эти наемные воровские морды! А время идет…

— Так достань! — сказал Кольцо, едва не отшвырнув от себя тарель с объедками. Улыбка сошла с лица Строганова.

— Достану. Сегодня же отпишу Максиму Яковлевичу в Чусовой городок. А посуду ты мою не бей! — с раздражением ответил Никита Григорьевич. Дерзость этого чернявого казака уже приводила его в ярость — пусть знает свое место! Темные глаза Ивана Кольцо вспыхнули огнем, но Ермак сумел утихомирить его.

— Теперь ответь нам, купец, — утерев рушником бороду, молвил атаман. — Ты ведь звал нас для того, дабы мы в поход на сибирского хана шли. Или нет?

И этот вопрос уже не раз поднимался. Казаки жаждали битвы и наживы, за этим они сюда приехали, верно. Но у Строгановых был план — как можно дольше держать казаков на своих землях, дабы суметь противостоять войскам Кучума.

— Ты не ведаешь, о чем просишь, атаман, — сведя брови, отвечал Строганов. — Земли, что за Уральским камнем, дики, никто далече от них не ходил. Ведаешь, сколько силы у хана Кучума? Ежели ныне пойдем на него, и мы своих людей потеряем, и ты сам там смерть найдешь. Ныне мы не готовы. А скоро зима. Ведаешь, какая лютая зима там, в землях сибирских? Надобно дождаться, пока кочующие вдоль наших земель войска татарские уйдут прочь, сие и есть наше дело — люд православный защищать, что на землях этих живет. За этим мы и позвали тебя, атаман.

Ермак, опустив глаза, усмехнулся краем губ. Никита Григорьевич же продолжал:

— Переждем татарскую рать, а там, глядишь, и государь людьми поможет. Вишь, и у нас руки связаны! Не помогает нам государь, войною со шведами занят! Нечем нам пока сибирского хана бить!

Ничего Ермак на то не ответил, погодя, поднялся из-за стола, следом за ним встали Брязга и Кольцо.

— Благодарствуем за хлеб, за соль, — вздохнув, молвил Ермак. — Красиво говоришь, купец. Красиво! Прощай.

С этим они оставили Никиту Григорьевича наедине. Со злобой глянул он им вслед, сплюнул, отвернувшись от стола, и, взглянув на иконы, трижды широко перекрестился.

Теперь Строганов сидел на бочке и думал. Вокруг него творилась настоящая суматоха — гарнизон готовился к выступлению, все ждали лишь приказа. Но Никита Григорьевич, повесив на грудь голову с растрепанными ото сна волосами, думал. Стало быть, Ермак повел казаков на сибирского хана. Не ради славы, ради наживы пошел! Отправлять погоню за ним — себе дороже. Тут каждый ратный на счету! А ежели с казаками пальба начнется — сколько он потеряет? Нет, погоню отсылать нельзя. К тому же, как доложили, казаки вдосталь набрали пороха, свинца, забрали и отлитую для них пушечку. Повоевать решили мужички!

Поздно Никита Григорьевич вспомнил о своем брате Максиме — казаки, ежели поплывут вдоль реки Чусовой, то пройдут мимо его владений. Как бы они сами не взяли силой то, что он им обещал. Лишь бы не убили…

Уже под утро он узнал, что из города пропал и кузнец Архип. Может, с казаками ушел? Строганов припомнил, что задерживал ему плату за работу. Награду за то, что кузнец отправился звать казаков, он тоже не получил. Это все Максимка виноват! Он и должен был ему заплатить! Но, забыл, видать… Жаль, добрый был мастер! Добрый!

Под утро казачьи струги подошли к Чусовому городку. С верхушек стен и башен деревянного бревенчатого острога выглядывали стражники. Не сходя со стругов, казаки оглядывали крепость, прикидывая, видимо, как ее взять в случае чего. Острог был значительно меньше Орла-городка, стало быть, и гарнизон — слабее.

— Слышь! Чего уставился? Хозяина зови своего, Максима! — крикнул атаман Никита Пан, широко улыбаясь из-под своих вислых густых усов. Звонкое эхо его повисло над холмистыми берегами, еще укрытыми сиреневатой пеленой сумерек.

— Вы кто будете? — послышалось с верхушки башни.

— Молви ему, атаман Ермак Тимофеевич погостить к нему прибыл! — отвечал Пан. — Да поживее! А то сами войдем!

Ворота открылись незамедлительно, и казаки всей гурьбой высыпали на берег. Стражников на стенах стало значительно больше. Сам Максим Яковлевич, еще чумной ото сна, вышел к незваным гостям, кутаясь в накинутую на плечи отороченную соболем ферязь. Со смятением оглядел он собравшееся под его острогом скопище.

— Кто звал меня? — вопросил он, силясь унять появившуюся слабость. Руки его била мелкая дрожь, да и по глазам было видно — оробел купец при виде грозной толпы. К нему выступил невысокий крепкий мужик в грубом шерстяном кафтане. Оглядев Максима Яковлевича с головы до ног, он молвил:

— Здравствуй, купец. Ты звал нас, вот и пришли мы по твоему зову. Отдай, что обещано было, и храни тебя Бог!

Строганов понял сразу, что это и есть Ермак, но немного смутился — он ожидал увидеть исполина, великого воина, а атаман оказался невзрачным простым мужиком, каких при дворе купца пруд пруди.

— За службу вам выплачено будет, как только она завершится, — осипшим голосом отвечал Максим Яковлевич и кашлянул в кулак.

— Мы свой долг выполнили, татар на Чусовой разбили. Ныне за тобой должок остался. Идем мы на сибирского царя, тебя и твоих людей защищая. Так что плати! — Ермак заглянул в лицо Строганову так, что тому стало совсем боязно. Однако так просто расставаться со своим добром он не собирался.

— Что ж, — Максим Яковлевич задрал бороду, силясь совладать с собой, — я отдам вам какую-то часть припасов. Токмо кто за них с лихвой и в срок заплатит? Один Бог ведает, вернетесь ли вы…

— Ах ты, паскуда! — послышался вопль из-за спины Ермака, и вперед выступил чернобородый казак с золотой серьгой в ухе. — В кабалу нас тянешь, пес?

Тут же забушевало казацкое море, где-то мелькнули выхваченные сабли, кто-то начал палить в воздух из пищалей. Максим Яковлевич отшатнулся, поглядел на своих стражников, также оробевших, что-то пытался сказать, но казаки всей толпой хлынули на него, проталкивая купца и его стражу в ворота. Сопротивляться никто не посмел — страшно представить, чем бы это закончилось.

Архип наблюдал за происходящим, сидя в струге. Ему было не по себе. Да, он сам напросился к казакам, чуя перед ними свою вину за то, что передавал им лживые обещания Строгановых, коих и сам стал ненавидеть за скупость. Однако его никто не винил. Архип надеялся, что в этом походе сумеет вдосталь захватить добычи, дабы помочь Аннушке. Ибо, работая на Строгановых, далеко не уедешь — это он тоже начал понимать. Кончились славные времена на этой земле, напрасно Архип верил в то, что найдет здесь лучшую и легкую жизнь — люди были везде одни и те же…

Когда казаки всей толпой уже ввалились в открытые ворота, Архип, перекрестившись, взял свою саблю и, перешагнув через борт струга, вступил на песчаный берег и двинулся вслед за всеми. Максима Яковлевича и его стражу вытолкали на площадь перед небольшой беленой церквушкой, кою когда-то купец сам построил, уповая на милость и защиту Господа в его делах. Теперь Максиму Яковлевичу казалось, что даже Бог помочь ему не в силах. С него сорвали шапку, порвали ферязь. Иван Кольцо схватил его за ворот атласного кафтана и проговорил в самое лицо, вытаращив свои страшные глаза:

— Отворяй амбары свои, иначе застрелю тебя, сучий сын!

— Хорошо! Хорошо! Токмо не убивайте! Не убивайте! — зажмурившись, молил Максим Яковлевич, воздев руки.

Вскоре казаки начали опустошать его амбары. Несли кули с зерном, бочки с порохом, свинцом, с различной снедью — с мясом и маслом. Волокли пищали, стащили еще две мелкие пушки. Кто-то из ратных вызвался идти вместе с казаками. Вызвались и следопыты, и толмачи, коим, видать, тоже надоело служить скупому купцу. Совсем серый и поникший, Максим Яковлевич отрешенно наблюдал за этим грабежом. Вскинув на плечо пищаль, мимо прошел Иван Кольцо. Взглянув с презрением на купца, он сплюнул ему под ноги и двинулся дальше.

Заполучив обещанное, и даже больше, Ермак увел казаков вниз по реке Чусовой, как оказалось позже, навстречу его бессмертной славе. Что толкнуло атамана на этот шаг — доподлинно не известно. Но то, что ни Строгановы, ни Иоанн не имели к этому походу никакого отношения — факт. Спустя столетия история Ермака обрастет многочисленными легендами и домыслами, и потомки Строгановых с гордостью начнут рассказывать о том, как снаряжали казаков и организовывали поход на хана Кучума, присваивая себе роль покорителей Сибири.

Однако в те дни, когда Ермак вел свой отряд за Уральский хребет, Строгановы не ведали, что им делать. Государю докладывать ни о чем не стали, опасаясь наказания. Однако доложил об этом в Москву дьяк Пелепелицын, тот самый, коего год назад вместе с посольством ногайского хана захватили Иван Кольцо и Богдан Барбоша…

После той страшной истории, когда дьяк чудом остался жив, его отослали на воеводство в Чердынь, город, граничивший с владениями Строгановых. Именно в те дни, когда Ермак покинул Орел-городок, Чердынь подверглась налету сибирских татар. Пелепелицын тут, однако, проявил настоящую мужественность, он возглавил оборону и сумел отбить приступ неприятеля, рассеяв их пушечными выстрелами. Воевода только и видел с вершины стены носящихся вокруг крепости бесчисленных улюлюкающих и воющих всадников, осыпающих острог дождем стрел. Он терял людей, и ждал, что Строгановы пришлют на помощь своих казаков (им уже было отправлено послание с просьбой о подмоге), но никто не пришел. Земли вокруг Чердыни были разорены и выжжены, саму Чердынь татары все же осаждать не стали и, отброшенные плотным пушечным огнем, отступили в леса.

Пелепелицын, потерявший половину гарнизона в неравной схватке, велел прознать, почему Строгановы не помогли ему, как было обещано до того. Оказалось, казаки из их стана ушли воевать Сибирскую землю. Задыхаясь от гнева, Пелепелицын тут же сел писать донос Иоанну, что, мол, он до последнего часу оборонял от татар Чердынь, а Строгановы ему не помогли, так как отправили своих людей в поход на сибирского хана. Конечно, делал это Пелепелицын и для того, дабы выслужиться — государь оценит его заслуги, позволит покинуть эту страшную окраину навсегда и вернуться в Москву.

— Скачи день и ночь, возьми с собой кого-нить. Лошадей не жалейте! На ямах меняйте! Доставьте послание государю как можно скорее! — наставлял он гонца, вперив в него пристальный взгляд. Принимая грамоту, гонец кивнул и тотчас побежал исполнять приказание.

Пелепелицын был горд собой — Богородица вновь заступилась за него, помогла Чердынь отстоять. А ныне ему удастся воздать по заслугам и гордецам-Строгановым, и казачьим атаманам, возжелавшим, как он считал, сибирских богатств. Пелепелицын ведал, что сам Иван Кольцо находится в посланной на сибирского хана рати, а после самовольного похода во владения Кучума точно не сносить ему головы!

— Как замешал, так и выхлебай! — проговорил он сам себе и тихонько хихикнул. Но ничего Пелепелицын добиться не сумеет — еще очень долго он будет сидеть на воеводстве в глухой Чердыни, а дружину Ермака, уже входившую тогда в земли сибирские, ничто не могло остановить, даже грозное государево слово.

* * *
Казацкие легкие струги стремительно шли по Чусовой, вопреки ее бурному течению, петляя меж торчащих из воды поросших мхом валунов. Словно сама река противилась вероломному вторжению чужаков — она то извивалась, подобно схваченной за голову змее, то отступала, мельчая, и тогда казаки дружно, с удалью тащили груженые струги бечевой.

Непокорная Чусовая вскоре обратилась в другую реку — Серебрянку, кою по обоим берегам плотно обступили обрывистые скалы — предгорья древнего Уральского хребта. Архип до конца жизни запомнил странное чувство, которое испытал тогда — то ли ощущение восторга, то ли трепета и страха перед неизвестностью. Он, как и казаки, задрав голову, глядел на возросший пред ними непроходимой стеной величественный, подавляющий своей огромностью Уральский камень. Кто-то выругался, кто-то шумно вздохнул, кто-то сплюнул в воду от досады. Ермаку даже не требовалось приказывать — все поняли, что нужно делать. Надлежало перейти горы, неся на руках припасы и судна. Груженые струги подвели ближе к берегу, и казаки, перемахнув через борта, схватились цепко за днища суден и на плечах подняли их над водою, вопя от натуги. Лодки тащили все, даже атаманы и толмачи из строгановских городков. Медленно флотилия на руках казаков взбиралась в гору. Тяжелые струги так и остались лежать на том берегу, припасы из них велено было взять все до единого.

— Отец, ты б поберег себя! Годы уже не те! — прохрипел за спиной Архипа Матвей. На лбу у него вздулась толстая синяя жила.

— Отвяжись! — кряхтя, отозвался Архип. Днище, к коему он сейчас прислонялся щекой, было склизким, оно пахло тиной и размокшим деревом.

Обросшая по сторонам кустарником и низкими соснами тропа, по которой теперь шли казаки, становилась все более пологой и узкой, из-под ног с шорохом осыпалась похожая на песок каменная крошка. Чем выше поднимались казаки, тем сильнее обдували их суровые ветра поздней осени, тем невыносимее была их ноша. Архип уже чуял, как дрожат и подгибаются колени, как нутро, не выдерживая такой тяжести, готовилось вывернуться наизнанку. В глазах темнело, плечо было мокрым то ли от натекшей с сырого днища воды, то ли от крови из растертого древесиной плеча. Подняв взор, он все еще видел перед собой величественную громаду горы, упиравшуюся, казалось, в самое небо….

Весь окоем вскоре заслонили виднеющиеся из синеватой мглы сопки, а пермские леса, переливаясь желтизной охваченных осенью деревьев, подобно сверкающей на солнце рыбьей чешуе, были уже где-то далеко внизу. На ближайшем перевале казаки скинули с себя струги и, обессиленные, рухнули прямо на землю. Кто-то стонал, потирая надорванные плечи и ноги, кого-то неудержимо рвало.

— Скоро, ребятки! Скоро! — тяжело, задыхаясь, проговорил Ермак и похлопал по плечу уткнувшегося лицом в колени Богдана Брязгу.

Архип, перевязывающий растертое до мяса плечо, оглянулся. Седловина, окруженная широкопалыми соснами, поросла тиной и мхом. Здесь царила звенящая тишина — суровые промозглые ветра остались где-то позади.

Здесь, на этих перевалах Уральского хребта, казаки, не ведая этого, достигли врат чуждой, бесконечной Азии.

Архип уже плохо помнил, как казаки после привала стали со стругами на плечах спускаться по склону, и хотя спуск давался намного легче, усталость затмила его разум. Пот ел глаза, плечи и руки налились свинцовой тяжестью. Он просто хотел поскорее дойти, упасть и забыться глубоким сном. Видать, зря он понадеялся на свои силы — годы действительно берут свое.

Архип даже не понял, как в забытьи начал валиться на бок, и шагавший позади него Матвей успел схватить товарища за ворот зипуна.

— Отец! Ты чего? Живой? Живой?

Мужики встали, держа на плечах судно, Архип закричал, хватаясь за днище:

— Я смогу! Взяли! Пошли!

— Без тебя донесем! Рядом пойдешь! — возразил раздраженно Матвей.

— Я сказал — справлюсь! — через плечо выкрикнул ему со злостью Архип и добавил: — Чего встали? Идем!

Когда уже темнело, казаки, шагая вдоль ручьев, берущих свое начало в горах, вышли к реке Баранчук.

Тут и решено было устроить привал. В лагере никто не галдел, не разговаривал — уставшие вусмерть мужики, скинув на побережье свои струги, садились вокруг костров, молча варили в котлах пресную ячменную похлебку, жуя сухари.

— Дали мы сегодня, — проговорил тихо Гришка Ясырь. — Шутка ли? Гору перешли!

— Я уж думал — назад повернем, — подхватил кто-то из казаков. — Ну, атаман…

— Притомился атаман. Пущай спит, — заметил Никита Пан. Ермак, поев из общего котла, сраженный усталостью, уснул подле костра. Брязга заботливо укрыл его своим вотолом из грубой плотной ткани.

А утром казаки уже вовсю стучали топорами, вырубая все попадающиеся в округе редкие деревца — мастерили плоты взамен брошенным тяжелым стругам, дабы на них поместить часть припасов.

Из Баранчука, закованного меж скалистых берегов, флотилия вышла к реке Тагил, вступая понемногу в глухое, окрашенное золотом осени таежное царство, огромное, невольно пугающее своим величием. Здесь, казалось, ночи были еще холоднее, морозы словно шли следом за казаками, кусая за пятки.

Архип, свернувшись на дне струга, спал, изредка открывая глаза, наблюдал, как проплывают мимо густо поросшие хвоей берега, непроглядные, тихие, и после он засыпал вновь, стараясь восполнить потраченные на тяжелый переход через гору силы.

Уже на берегах Тагила им встречались немногочисленные землянки — редкие небольшие поселения, далеко разбросанные друг от друга. Местные жители, невысокие, черноволосые, облаченные в шкуры, высыпали на берег, вовсю глазели на чужаков. Казаки, не сбавляя ход, приготовились к бою — многие взялись за пищали, но приказ Ермака помнили все: палить за просто так воспрещалось. Нельзя было разом обратить против себя всех туземцев. Но ни они, ни казаки не сделали друг другу ничего дурного. Флотилия двигалась дальше, и вскоре тайга скрыла селение непроглядной стеной из хвои и ивняка.

— Теперь Кучум знает, что мы тут, — проворчал молодой казак Черкас Александров, укладывая свою пищаль на дно струга.

— Да надобно было их всех перебить разом — от греха, — молвил Ясырь.

— Замолкни, — заткнул его Матвей Мещеряк. — Бросай весла, ребята! Атаман остановился…

И правда, флотилия встала. Архип, пробуждаясь, потирал глаза и зевал, крестя рот.

— Вставай, отец, всю войну проспишь, — хихикнул Матвей.

Струг с гордо развевающимся синим стягом поравнялся с их судном. Ермак, поднявшись с места, крикнул Матвею:

— Веди струг вверх по реке, разведай, чего да как. В бой не ввязывайтесь, коли что. Осмотрите берега для ночлега и назад!

— Сделаем, атаман! — кивнул Матвей и скомандовал: — Греби, братцы!

Поплевав на руки, Мещеряк сам взялся за весло. Архип, продрогший после сна, похлопал по плечу молодого безусого казачка:

— Сынок, дай погрести. Согреться хочу!

Парень охотно уступил место Архипу, а сам сел в середине, схватив обеими руками пищаль. Струг мягко тронулся и вскоре стремительно поплыл вверх по реке, оставив флотилию позади.

— Да ни черта тут нет, — проворчал Ясырь, оглядываясь по сторонам. Судно петляло вдоль извилистой реки, прижимаясь к левому берегу.

— Подплывай ближе, братцы. Далече отплыли уже. Тута разведаем, — скомандовал вскоре Матвей и сплюнул в воду сквозь зубы. Днище струга вскоре уперлось в отмель и встало, задрав кверху носовой брус.

— Вот те раз, — молвил Архип, — как мелко-то тут…

— Вперед, братцы, — тихо велел Матвей и первым вылез из судна, омочив ноги в ледяной воде. За ним высыпали все остальные и с пищалями наперевес побрели к пологому берегу.

Тихо. Где-то прокричала незнакомая птица, будто хохоча злобно над незваными гостями, и крик ее еще долго стоял эхом над чащей. Молодой казак украдкой перекрестился. Архип оглянулся — берег, понемногу скрываясь за деревьями, все больше отдалялся, и легкий озноб пробежал по его телу. Судно, которое они оставили, казалось спасительным оплотом — здесь же, на незнакомой земле в мрачном лесу, они были уязвимы, слабы. Их было всего восемь человек. Ежели что — не отбиться…

Едва Архип подумал об этом, с визгом из травы, из-за деревьев выскочили люди в лохматых шкурах. Они были всюду и разом сумели окружить немногочисленный казацкий отряд. Скуластые лица их с узкими глазами, в коих отчетливо читались ужас вкупе с яростью, были перемазаны сажей. Они кричали, целясь в чужаков из луков, угрожая им копьями. Казаки, крепко стиснув пищали, затравленно оглядывались, кружась на месте. Дикари подступали к ним ближе. Их уже было явно больше двадцати, ежели не тридцать.

— Следили за нами, мать вашу! — прокричал гневно Ясырь.

— Не стреляйте! Не стреляйте! — велел Матвей, осознавая, что, ежели они начнут отбиваться, их тут же убьют. Молодой казак первым бросил пищаль на землю и, воздев руки, глупо улыбался дикарям. Постепенно мужики тоже побросали свои самопалы.

Дикари, видимо, хотели повязать своих пленников, но сами боялись их, не решаясь даже к ним прикоснуться. Они о чем-то громко спорили меж собой, толкали казаков древками копий, силясь, видимо, увести, но мужики сопротивлялись, отпихивались.

Архип, стиснув зубы, глядел, как похожее на диких зверей племя все больше обступает их, они кричат в исступлении, видимо, не ведая, что делать дальше. Что с ними будет теперь? Поспеет ли атаман? Неужели теперь суждено сгинуть — вот так? Он слышал когда-то, что дикие племена Сибирской земли съедают сердца врагов или приносят их в жертву своим богам. Убереги, Господи…

С берега грохнул выстрел, за ним еще один, и дикари с воплями бросились врассыпную, позабыв о своих пленниках. Ясырь первым поднял свою пищаль, коротко прицелился и выстрелил. Кто-то из дикарей рухнул в траву, но его тут же подхватили соплеменники и потащили прочь. Казаки, так же схватив свои самопалы, били им вдогонку. Вскоре племя исчезло в лесной чаще, будто никого и не было.

Тем временем на берег уже выбрался Иван Кольцо и толпа казаков. Кто-то бросился вдогонку за дикарями, но вскоре вернулся ни с чем. Мещеряк и его бойцы стояли, как в воду опущенные, словно побывали только что в лапах смерти.

— Ну что? Небось в порты наложили? — искоса глядя на них, пошутил Кольцо, и казаки поддержали его дружным гоготом.

— Гляди, как эти удрали! Видать, самопалов наших испугались! — крикнул кто-то, и худой, как скелет, Савва Волдыря протяжно свистнул, сунув в рот два пальца.

Мещеряк, стиснув зубы, стремительно направился к берегу, где остался его струг. За ним гуськом шли все остальные. Только сейчас Архип почуял, как промокла от пота его одежда, и его бил сильный озноб. Гордый Матвей же, уязвленный своей неудачей, был мрачен и страшно ругался сквозь зубы.

Оказалось, на берегу уже стояла вся флотилия. Ермак со снисходительной улыбкой глядел на неудачливых лазутчиков, сидя под стягом на своем судне.

— Сегодня нам повезло, и никто не погиб, — заметил Бряз-га. — Далее будет труднее. Не избежать нам засад, видать…

— Надобно достать «языка», — решительно произнес Ермак, глядя на казачью лихую ватагу, которая, хохоча и громко переговариваясь меж собой, спускалась к берегу из леса и рассаживалась по стругам. Брязга понимающе кивнул. Настало время настоящей войны.

ГЛАВА 16

Новгород стал отправной точкой для русских войск в борьбе со шведами. Здесь собиралась рать, коей приказано было срочно прорываться на помощь осажденному Орехову. Новгородский воевода Иван Голицын уже тогда чувствовал себя плохо, словно тело постепенно лишалось всяческих сил для жизни. Он заметно постарел и высох и, ощущая постоянную слабость, вскоре слег. Князь понимал, что государь до сих пор не простил ему гибели войска под Венденом, и потому не решался просить его о дозволении вернуться в Москву, к своей семье, кою Иван Юрьевич не видел так долго. Но вскоре пришел приказ — подготовить войско для выступления к Орехову. И князь Голицын, превозмогая недуг, принялся исполнять государев наказ.

На дворе у него шум и суета — телеги, нагруженные различным провиантом, вереницами въезжают в открытые ворота детинца. Прямо подле воеводского терема установлены стольцы — дьяки указывали в бумагах каждую доставленную вещь. Мужики, пыхтя, выгружали тюки в ангары.

Через другие ворота входили ратные, конные и пешие. Людей также расписывают по местам. Среди прибывших был и Михайло. Отчитавшись, он с угрюмым лицом выслушал дальнейшие указания.

В полутемной избе, куда его определили, было многолюдно и душно, пахло тяжелым мужским духом и кислыми щами. Ратные, кто развалился на лавках, кто лежал на устеленном попонами полу, болтали, все больше о походе на шведов.

— Побьем шведа — и войне конец! — говорил кто-то.

— Так уж и конец!

— А то! Навоевались!

— А кто поведет нас, братцы?

— Молвят, кто-сь из князей Шуйских…

Михайло, сидевший в полудреме в самом углу, приоткрыл один глаз, слушая мужиков. Может, здесь, где Иван Петрович Шуйский не будет так окружен многочисленными ратными и воеводами, как в Пскове, удастся лично поговорить с ним, попроситься на службу? Сейчас его уже не терзали мысли о потере свободы и чести. Страх неизвестности пугал больше, чем холопство, которое для него, разоренного дворянина было уже не так ужасно. Смирился. Что ж, надобно лишь обратить на себя внимание воеводы…

На Новгород обрушились проливные дожди. Близилась середина октября. Тогда-то и прибыл в Новгород будущий предводитель похода. Михайло разочаровался — командовать ими будет не Иван Петрович, а какой-то его родич, говорят, до этого лишь стоявший на воеводстве под Серпуховом.

Ратные были выстроены на площади подле древнего Софийского собора. Молодой князь Андрей Иванович Шуйский, держа руку на прицепленной к расшитому каменьями поясу сабле, в темном корзне, отороченным куньим мехом, в высоких сапогах с закругленными носками, шел вдоль строя, вглядываясь в лица ратных. Чуть позади него, шаг в шаг, двигался плечистый крепкий юноша с редкой порослью на худых щеках. Что-то Михайле показалось знакомым в чертах его лица, он не мог понять, что именно, ибо был уверен, что видит этого парня впервые в жизни.

— Больно молод воевода. Как бы не полегли мы все там из-за него, — шепнул Михайле стоящий подле него ратный. Вскоре князь Шуйский прошагал мимо Михайлы, скользнув по нему взглядом. Михайло тоже немного успел разглядеть своего воеводу — живой, твердый взгляд, пухлые губы в кольце темной вьющейся бородки. Да, молод! Но не это беспокоило сейчас Михайлу. Как поступить? Возьмет ли на службу этот князь? Да и стоит ли к нему идти? Черт его знает! От досады стало совсем тоскливо.

Выступали на следующий день. Надвратная звонница Софийского собора провожала ратников колокольным перезвоном. На берегу беспокойного серого Волхова сам архиепископ Новгородский Александр провел службу, благословляя воинов на ратные подвиги. Затем к нему подошёл сам Андрей Шуйский и преклонил колено. Старец благословил его, и князь поцеловал ему руку. Вслед за князем попросил благословения и сопровождавший его всюду парень, как Михайло успел догадаться, боевой холоп.

— Алексашка! — позвал парня князь, и парень, торопливо поднеся руку старца к сжатым губам, бросился на зов господина. Снова непонятное чувство овладело Михайлой. Он поглядел парню вслед, силясь вспомнить, мог ли Михайло знать этого парня. Тряхнув головой, прогнал навязчивые мысли.

Войско медленно грузилось в многочисленные струги, таща на себе припасы, вооружение и брони. Михайло наблюдал за тем, как многие, прежде чем вступить на судна, оборачиваются к возвышающимся над крепостной стеной куполам Софии и истово крестятся. Он помнил этот страх скорой битвы, но сейчас совсем не ощущал его.

Флотилия двигалась стремительно вверх по реке, дабы из нее в скором времени выйти в Ладожское озеро. Но сумели добраться до него только спустя три дня. Михайло помнил, как Волхов вывел их струги к Ладоге, и перед ними враз раскинулась необъятная, подобная морю бездна. В небе тянулись похожие на огромную вытянутую длань мрачные темно-серые облака, безжалостно хлестал, завывая, ветер, обрызгивая лица мелкими каплями воды.

— Веселее, ребятки! Веселее! — послышалась команда старшого, и ратные во всю силу стали налегать на весла, вздымая клочья белесой пены. Суда огибали северо-восточный берег Водской пятины[18], давно занятой шведами, потому привалы более были невозможны, и ратники, в кровь стирая руки о весла, сменяли друг друга, дабы поскорее достичь Орехова.

Наконец вдали показались шатры крепостных башен, словно возникшие из воды, а следом за ними — стены, изрядно потрепанные и местами разрушенные шведскими снарядами.

В сумерках флотилия под стягами начала приближаться к Орехову. Мельтешащие на стенах крепости ратные долго глядели, силясь разобрать, кто плывет. Наконец, угадав, что это прибыло обещанное подкрепление, бросились отворять Водные ворота. С грозным лязганьем толстой цепи вверх поднялась решетка, перекрывавшая арку, низко возвышающаяся над самой водой — здесь в крепость входили на лодках и попадали в ров, служивший гаванью.

Приближаясь к крепости, ратники почуяли тяжелый, сладковатый запах тлена. В темноте казалось, остров застлан каким-то черными плоскими камнями, и лишь потом стало видно, что весь остров, от берега до стен, покрыт трупами. Когда струги начали причаливать к острову, со шведской стороны разом звонко ударила пушка, и снаряд, не долетев, шлепнулся в воду. Усталые от долгой дороги и бессонницы ратники едва не подняли суматоху и панику, но Андрей Шуйский крикнул грозно:

— Не толпиться! По одному!

Сам он, дабы преподать воинам пример, остановил свой струг и ждал, когда ратники начнут входить в крепость. Струги вереницей вплывали через Водные ворота, и все это время по ним били пушки. Снаряды шлепались в воду и бились о стены, выбивая куски ломаного камня. Струг, в коем сидел Михайло, входил одним из последних. Он обернулся — Андрей Шуйский, скрестив на груди руки, стоял на носу судна, ни разу не вздрогнув при звуке выстрелов.

«Сейчас погибнет ни за что ни про что дурак», — подумал Михайло, однако тут же он увидел, что и воеводский струг, развернувшись, направился в крепость. За ним со скрежетом опустились в воду решетчатые ворота. Шведы еще какое-то время били из пушек, но вскоре обстрел прекратился. Все смолкло.

Уже в темноте гарнизон Орехова, поредевший, изможденный, встречал подкрепление с ликованием. Едва ли не каждый был как-либо перевязан, даже у молодого воеводы Буйносова-Ростовского, что стоял во главе гарнизона, висела на перевязи правая рука. Андрей Шуйский по старшинству рода сразу становился здесь во главе всей крепости, и Буйносов-Ростовский спешил ему обо всем доложить. Пока ратники разгружали струги, воевода рассказывал стоявшему подле него Шуйскому:

— Более месяца шведы продержали нас в осаде. После был первый штурм. Они даже смогли пробить брешь. — Он указал рукой назад, на участок стены меж Наугольной и Воротной башнями. — Там и начался бой. Тогда мы большую часть своих потеряли в том неравном бою, я уж думал, пришла наша смертушка. — Князь недобро усмехнулся и опустил глаза. — С Божьей помощью отбились, сам не ведаю, как. А через десять дней, зализав раны, шведы снова на нас бросились. И снова бой был. Но тут уж сама Ладога-матушка нам помогла. Разлив был, у шведов лагерь затопило, а опосля бушевать начала от ветра, и шведы не сумели подкрепления прислать, а тех, что были, мы даже к стенам не подпустили, расстреляли их к чертям в их лодках.

— Трупы все за стену сбрасываете? — осведомился Шуйский.

— Своих хороним в общих ямах. Шведов в воде топим. Озеро часто вздымалось, само трупы уносило…

— Была бы летняя пора — подохли бы вы от заразы, — недовольно проворчал Андрей Иванович, сложив руки за спину.

— Как я и говорил — нам сама земля помогла, — довольно проговорил Буйносов-Ростовский. — Еще один штурм, и не выстояли бы мы. Ежели бы не вы…

Шуйский искоса поглядел на воеводу — впалые, поросшие неряшливой бородой щеки, безумные, нездоровые от вечной устали глаза. Он мягко похлопал его по плечу и молвил:

— Тебе бы отдохнуть, князь. Сходи поспи.

Уходя, пошатываясь, Буйносов-Ростовский что-то бурчал себе под нос. Затем оглянулся и сказал:

— Там, на том берегу, сам Делагарди. Глядишь, вылазку содеем, захватим его, а?

Заговорщически улыбаясь, он глядел на Шуйского, но тот оставил воеводу без ответа, отвернулся. Повесив голову, воевода зашагал прочь…

Делагарди, узнав о том, что к московитам в Орехов прибыло подкрепление, был вне себя от гнева. Теперь у него не вышло с той же хладнокровностью принять еще одну неудачу. Он ругал своих офицеров, ругал пушкарей, грозился, что всех перевешает. Тогда же он принялся планировать новый штурм, но тянул время.

Холодало, находиться на обдуваемом всеми ветрами берегу Ладоги было все тяжелее. Постепенно заканчивался и провиант. Теперь поход на Новгород был просто невозможен. На штурм, убийственный для его войска, фельдмаршал так и не решился, и в середине ноября снял осаду с Орехова, отступив в Карелию.

* * *
Искер. столица Сибирского ханства

Мурза Карачи, едва вступив в полутьму юрты, стены коей были увешаны цветастыми коврами, грузно рухнул прямо на покрывающую земляной пол медвежью шкуру. Едва не уткнувшись лицом в грубую густую шерсть, он долго приветствовал своего господина, сибирского хана Кучума, восседавшего на укрытых звериными шкурами кошмах. Хан был облачен в просторный атласный бухарский кафтан, голову его венчал отороченный соболем высокий головной убор, напоминающий корону, шитый лосиной кожей и украшенный золотыми пластинами. Он был суров и непроницаем, словно древний идол. Толстый Карачи, корчась в поклонах перед ним, молил о помощи.

— Аллах покарал меня, недостойного! Я знал, что урусы идут в твои земли, и я также знал, что путь их будет проходить через мои владения. Я устраивал засады, я перекрывал реки, великий хан. Я собрал лучших своих воинов. Я знал, что убью их всех, я выставил самых метких стрелков. Но, великий хан, наши стрелы не могут убить их. А они убивают без числа своими невидимыми огненными стрелами…

— Говори короче, — с нетерпением произнес Кучум, сверкнув своими узкими черными глазами.

— Мои воины бежали, решив, что сами древние боги вселились в тела этих чужаков и не дают убить их. Мне пришлось отдать свою юрту им на разорение. Они забрали рыбу, мед и все остальные припасы, разом сделав меня самым нищим из всех твоих подданных!

Кучум был в бешенстве. Конечно, он уже ведал о том, что в его владения вторглись казаки. Впервые он узнал об этом от прибывшего к нему воина Таузака, который попал в плен к этим чужакам после небольшой стычки у деревни Епанчины, что на реке Тобол, и был послан ими к самому хану. Таузак развернул перед Кучумом кольчугу, кою привез с собой — она вся была в дырах. Таузак рассказал, как эту кольчугу предводитель казаков, Ермак, велел расстрелять из пищалей, дабы хан увидел, что даже самая лучшая броня бессильна против их оружия. Кучум усмехнулся и велел идти Таузаку прочь — он ведал, что великий князь Иоанн запретил своим людям ходить в Сибирь под страхом смерти, а значит, что пока царевич Алей воюет на землях Строгановых, казаки не посмеют дойти до Искера.

Но теперь, когда сам Карача пришел просить защиты и помощи, хан понял, что это не просто разбойничий налет. Это начало большой войны.

«Великий князь оказался коварнее, чем я предполагал. Отныне он мой кровный враг», — подумал Кучум, глядя поверх распластанного перед ним тучного тела Карачи. Он и предположить не мог, что Иоанн не имеет к этому вторжению никакого отношения…

Над сибирской тайгой призывно и тревожно прокатил тогда утробный рев рога. Любой, кто мог услышать его, понимал, что хан собирает войско — началась большая война. От улуса к улусу, от деревни к деревне, по степям и лесам спешили послы Кучума — всех призывали прибыть в Искер, дабы встали они под руку великого хана. Основное войско находилось в походе, и хан велел созвать всех, кто сможет защищать свою землю от вероломного вторжения чужаков.

Восседая на великолепном белом аргамаке, в окружении закованной в броню ногайской стражи, Кучум наблюдал, как столица его обрастает множеством юрт и шатров. Над раскинувшимся лагерем, многолюдным, шумным, стоит густой гул голосов, лай собак, ржание лошадей, рев верблюдов, скрип повозок. Сверкают кольчугами знатные татарские воины, проезжающие по лагерю, закутанные в меха остяки и вогулы мастерят костяные стрелы, сидя у костров. На вершину холма, на котором стоял хан, выкатили две пушки, сложили подле них снаряды.

— Вся земля встала по твоему зову, великий хан, — молвил подъехавший на боевом черном жеребце Маметкул, племянник Кучума. Ему было поручено возглавить собравшееся под Искером войско. Маметкул, широкий в плечах, осанистый, словно высеченный из бронзы, был великим воином, и Кучум, любивший его, как родного сына, всецело доверял ему.

— Я велел своим воинам уставить весь берег поваленными деревьями, за коими воины наши смогут уберечься от их огня, — докладывал хану Маметкул. — После, когда урусы появятся на берегу, наши воины выйдут из-за укрытия и перебьют их всех до единого.

Хан удоволенно кивнул, и Маметкул, дав какие-то приказания своей страже, натянул поводья. Черный конь его, запрокидывая свою страшную огромную голову, звонко заржал и, грузно развернувшись, понес своего хозяина обратно к лагерю.

В своей победе Кучум нисколько не сомневался. Он умел побеждать, ибо вся его жизнь была борьбой. Борьбой за власть, на кою он был обречен по факту своего рождения…

Кучум принадлежал к династии Шибанидов, исходящей от Шибана, внука Чингисхана. Они получили Сибирскую землю еще во времена становления Золотой Орды, сумев подчинить себе прежних властителей Сибири, Тайбугидов, происходящих из знатного кыпчакского племени. Конечно, Тайбугиды не могли так просто отказаться от власти, принадлежащей им с незапамятных времен, и умело пользовались любой возможностью изгнать Шибанидов. На какое-то время они вновь завладели сибирским юртом, пока Ибак из рода Шибанидов не сумел отобрать у них власть. Позже он был коварно убит, и Тайбугиды вновь завладели этой землей. Но государство их, значительно разросшееся территориально, было непрочным из-за постоянных и продолжительных междоусобных войн знатных родов.

Хан Едигер стал последним ханом из рода Тайбугидов. Пока Иоанн воевал под Казанью, Едигер противостоял вторжению казахских, ногайских и башкирских полчищ, во главе которых стоял молодой царевич Кучум, пришедших из далекой Бухары мстить Таубигидам за смерть своего деда, хана Ибака. Едигер, понимая, что проигрывает войну, даже искал поддержки у Иоанна, однако долгая война эта окончилась гибелью Едигера. Свергнутого хана и его брата по приказу Кучума казнили по древнему монгольскому обычаю — им сломали позвоночник и бросили на съедение диким зверям. После Кучум вырезал всю родню Едигера, не пощадив ни младенцев, ни женщин. Так он стал единоличным властелином Сибирской земли.

Какое-то время Кучум продолжал оставаться союзником Москвы, платил установленную Едигером дань — тысячу соболей в год, а сам тем временем покорял местные племена, усмирял кочевников и захватывая небольшие ханства на окраинах своего юрта. Когда же крымский хан сжег Москву, Кучум, осознав слабость великого князя, перестал платить ему дань, и с тех пор Сибирское ханство было в полушаге от большой войны с Русью…

Как могло быть иначе? Могущественной дланью своей Кучум сумел создать огромное по своей площади государство, сопоставимое по размерам с Францией, простирающееся от Уральских гор на восток, до северного Казахстана, и на юг — до Уфы. Назначенные им беи и мурзы строили в своих владениях небольшие остроги на берегах многочисленных сибирских рек, укрепляя таким образом власть великого хана на этих землях.

Кучум был в близких родственных связях с казахскими ханами и с правителями Ногайской орды, через его земли проходили важнейшие караванные пути, поддерживавшие торговлю всего мира со Средней Азией, откуда везли бархат, атлас и шелк, гончарную утварь, оружие, ковры и лекарские снадобья. Сибирь же торговала своим главным бесценным богатством — пушниной, благодаря которой Кучум был одним из самых богатых правителей мира…

Неужели какая-то горстка иноверцев способна его победить?

Издали Кучум увидел, как одно из остяцких племен принялось молиться — раскачиваясь на местах, будто в полудреме, они бормотали что-то несвязное, а после они закололи белого ягненка и измазались его кровью. Стиснув зубы, Кучум отвернулся — ему как ревностному мусульманину было мерзко наблюдать обряды язычников. Едва став ханом, он начал усердно насаждать на своих землях ислам, но бороться с идолами и погрязшими в дремучей древности племенами, молившимся деревьям и камням, было сложнее, чем с Едигером и его соратниками, и Кучуму порой приходилось проливать кровь, много крови. Но теперь, когда близился час битвы, хан не посмел никому навязывать свою веру. Победа сейчас была важнее всего…

Огромное войско Кучума заполонило собой весь берег Иртыша. Таким и увидел его подплывающий к Искеру отряд Ермака. Струги, как по команде, встали, и казаки, выпучив глаза, ошеломленно глядели на густо усеянное людьми прибрежье. Ермак, закусив губу и размахивая руками, приказал разворачиваться. Струги, так никем и не замеченные, двинулись обратно. Архип оглянулся — одни казаки мрачно молчали, работая веслами или складывая на дно струга оружие, у других случилось помешательство — взрослые мужчины тряслись и, плача, грызли свои кулаки. Более всех, конечно, оробели толмачи и строгановские служилые. Даже Матвей Мещеряк, всегда лихой и улыбчивый, замолк, думая о чем-то своем.

Ермак остановил свою флотилию в нескольких верстах от Искера — близилась ночь, и надобно было разбить лагерь. Вскоре густая тьма опустилась на казачий стан.

Тускло горят костры, струги причалены к берегу. Ночной лес, обступивший стан со всех сторон, наполнился мрачными, ни на что не похожими звуками — словно кто-то тоскливо выл и хохотал в глубине тайги.

— То злые духи, убереги нас Господь, — молвил один из дозорных.

— Замолкни, и так боязно. Дальше вытянутой руки не видать ничего, — ответил другой.

А за их спинами собрался круг. Впервые никто не спорит, не кричит, никто не выходит вперед — все ждут слова атамана. Ермак стоит перед толпой, сложив руки за спину, молча обводит свое воинство глазами. Позади него топчутся Богдан Брязга и Иван Кольцо. Ермак первым прерывает молчание:

— Говорите же.

— Батюшка-атаман, — выйдя вперед, молвил один из казаков, пожилых и уважаемых, — сам видал ты, какая несметная сила татарская ждет нас на том берегу. Оробели мы. Перебьют 260 ведь нас всех, царь Кучум и глазом моргнуть не успеет! Сгинем мы здесь, как собаки, без молитвы, без креста…

Некоторые голоса загудели, поддерживая старика. Ермак по-прежнему молчал. Было видно, с каким трудом давалось ему тогда самообладание, но ничто не выдавало в нем смятения и страха.

Архип тоже стоял в этой толпе, угрюмый, задумчивый, уже проклиная себя за то, что согласился отправиться в этот губительный поход. Стоило ли ради всего этого оставлять Аннушку и внуков? Не мог же он вот так просто погибнуть в чужой, дикой земле, на краю мира…

— Так чего вы хотите? — вопросил наконец Ермак. Смутившись, толпа замолкла, пока чей-то голос не взмолился негромко:

— Уведи нас, атаман…

И тут, осмелев, голоса подхватили:

— Верно! Уведи! Не губи!

— Не дай помереть тут, Ермак Тимофеевич!

— Довольно награбили, не с пустыми мошнами уйдем!

— В степи перезимуем! Оголодаем без хлеба, но жить будем!

Брязга растерянно поглядел на Ивана Кольцо. Тот, скрестив на груди руки, недовольно, с презрением глядел в толпу. Молчал и Ермак, ждал, когда все замолкнут. Только Брязга, стоя позади него, заметил, как сжался добела кулак за спиной атамана. Видать, что-то разглядели мужики в его взоре, постепенно стихли их возгласы.

— Куда вы хотите вернуться? — вопросил Ермак в воцарившейся тишине, обводя глазами укрытую тьмой толпу. — К купцам Аникеевым? Может, к самому государю? Токмо плаха ждет вас там, на обратном пути! Но вы и ее не увидите! Обратного пути нет!

Толпа молчала. Ермак, унимая гнев, начал ходить из стороны в сторону, словно мечущийся на одном месте тигр.

— Каждое утро реки у берегов покрываются льдом. Скоро ударят морозы, и реки встанут. Мы не сможем передвигаться на стругах и пойдем пешим, волоча за собой оружие и припасы. Продовольствия хватит нам на полпути. Холод убьет нас прежде, чем мы минуем Уральский камень, который наверняка уже заметен снегом. Посему говорю — путь у нас один, там, где ждет нас войско сибирского хана! — он указал дланью в сторону, откуда они приплыли сегодня, в страшную, непроглядную тьму. — И мы либо с Божьей помощью принимаем бой, либо уходим с позором и гибнем бесславно! Отриньте страх, с нами Бог и Его святое воинство!

Казаки понимали, что атаман прав, но в ответ ему не звучало радостного ликования. Царило молчание смиренных, полных тревоги людей.

— Я разглядел, что татары соорудили засеку, хотят, видно, за ней спрятаться от наших пуль, — сказал вдруг, выступая вперед, Иван Кольцо. — Надобно выманить их оттуда и перебить в сражении.

Он с каким-то вызовом, с легкой усмешкой смотрел в глаза Ермаку, и тот, не отводя от него взгляда, кивнул:

— Так мы и поступим.

Затем он обернулся к толпе и сказал уже своим ратникам:

— Отдохните, братцы. Наберитесь сил. С рассветом выступим.

…Когда Архип, окоченев от холода, очнулся ото сна, беспокойного и короткого, лагерь уже готовился к выступлению. Молчаливые мужики с суровыми, сосредоточенными лицами собирали справу, готовили оружие. Кто-то молился, кто-то с задумчивым видом жевал сухарь, медленно двигая челюстью. От дыхания над лагерем поднимались облачка пара. По сиреневому предрассветному небу вяло ползли тучи. Из-за стылого леса робко выглядывало блеклое солнце, словно не желавшее глядеть на грядущую великую кровь.

— По стругам! — прозвучал звонко над станом приказ Брязги, и лагерь тронулся к воде. Ломая ногами образовавшуюся на мелководье корку льда, Архип вместе с Гришкой Ясырем, Иваном Карчигой, Матвеем и Черкасом толкал струг с отмели и думал о том, что атаман был прав — ежели бы они приняли вчера решение отступить, зима настигла бы казаков раньше, чем они смогли бы выбраться из этих земель.

Ермак, облаченный в потемневшую кольчугу, взошел на судно, над коим водрузилось синее полотнище с единорогом. Следом за этим знаменем взмыли над флотилией другие стяги с изображениями коней, львов, медведей. Кольцо из стоящего рядом судна взглянул на Ермака, и тот, уловив его взгляд, молча кивнул. Кольцо кивнул в ответ и махнул рукой. В воду разом шлепнулись весла и, вспенивая гладь тихой реки, понесли струги вперед.

— С Богом, — шепнул Ясырь и перекрестился. Карчига с улыбкой кивнул ему. Вечно подтрунивающие друг над другом товарищи сейчас были суровы и молчаливы — не до шуток уже!

— Заряжаешь ты еще пока долго, так что будешь стрелять, — говорил Архипу Матвей, протягивая ему пищаль и берясь за весло. Принимая оружие, Архип молча кивнул.

— Глянь, ребятки! Чего это там? — крикнул кто-то из казаков. Впереди от берега стремительной стрелой ринулся по воде плоский облас[19] с одиночным гребцом, и направился впереди флотилии. Следом за ними показались еще три обласа которые легко уходили от тяжело груженных казацких суден. Казалось, что местные рыбаки убегают в страхе, завидев вражескую флотилию, но все поняли, что это ханские лазутчики стремятся доставить в Искер известие о приближении чужаков. Вслед им грохнули выстрелы. Архип тоже прицелился, но Матвей одернул его:

— Не попадешь. Далеко…

Обласы вскоре скрылись в речной дымке. Архип, оглянувшись, заметил, как разом напряглись мужики, готовясь встретиться с чем-то страшным, неизбежным.

Когда флотилия наконец вышла к Искеру, казаки увидели, что войско хана уже готово к бою. Пологое просторное побережье чернело от многолюдства — конные лучники уже вынимали стрелы. Облаченные в шкуры вогулы и остяки воинственно трясли боевыми топорами и копьями. Маметкул в железном шлеме с бармицей и в покрытой серебряными и золотыми пластинами кольчуге разъезжал на своем боевом черном коне, выкрикивая приказы.

Поодаль, на горе, в окружении грозной ногайской стражи, в седле своего аргамака сидел Кучум. На плечи хана была накинута шкура белого медведя, под коей сверкала кольчуга. Глядя на суматоху лагеря, он медленно надел на голову островерхий шлем великолепной бухарской работы, украшенный на ободе золотыми арабскими письменами с выдержками из Корана.

Казацкие струги тем временем выстроились полукругом, обратившись левыми бортами к берегу. Казаки остановились на значительном расстоянии от берега, дабы защититься от стрел.

— Гляньте, братцы, даже пушки у них!

— Ежели палить начнут, разнесут нас в щепки! — пронеслось меж казаков.

— Не робейте, братцы! И наши пушки ихним не уступят! — подбодрил бойцов Никита Пан.

Стрелы уже сыпались дождем на казаков, на излете не причиняя им серьезного вреда. Казаки припали к бортам своих суден. Ермак единственный стоял в полный рост под развевающимся синим знаменем, пристально глядя на берег. Архип, утерев промерзший нос рукавом зипуна, крепче приставил приклад пищали к плечу.

— Пли! — скомандовал Ермак, опустив воздетую руку, и пищали разразились оглушительным треском, звонко грохнула пушка. Все заволокло дымом, но казаки видели, как всколыхнулось заполонившее берег вражеское войско, поднявшее полные ужаса крики и вой.

Архип бил слепо, силясь что-то разглядеть сквозь пелену дыма. Едва отстреляв, он протягивал Матвею разряженную пищаль и принимал другую. Из дымовой завесы все летели непрерывным дождем стрелы, звонко стукаясь о борта суден.

— Пошли! — приказал Ермак, указав рукавицей вперед. Казаки, воздев пищали, оглушительно засвистели. Вновь в воду опустились весла, и струги грузно развернулись по направлению к побережью.

— Рубиться не лезь, бей отсюда! Слышь? — шепнул Архипу Матвей, засыпая порох в ствол пищали. Архип не ответил. Шмыгнув носом, он сплюнул в воду — от порохового дыма пересохло в горле.

Струги под дождем стрел медленно приближались к берегу. Кого-то из казаков ранило в руку, кто-то взвыл, хватаясь за ногу, из которой, дрожа оперением, торчала стрела.

— За мною! За мною! — крикнул Иван Кольцо, привстав в своем струге и медленно вынимая саблю из ножен.

Казацкие пули и ядра рассеяли скопище вражеского войска, и татары отхлынули от берега, заваленного трупами их воинов и лошадей. Кучум видел, как дрогнуло его войско, видел, как после первых выстрелов с криками ужаса поле боя покинули остяки и вогулы. Он в ярости поглядел на возившихся у пушек ратников — орудия не сделали еще ни единого выстрела, а вражеские струги тем временем уже причаливали к берегу. Где же Маметкул с его многочисленной конницей?

— Прикрывай! — бросил Архипу Матвей, выскочив на побережье одним из первых. — Токмо целься!

Следом за ним полез молодой казак, но, даже не вскрикнув, тут же рухнул на землю, как подкошенный, из глаза у него торчала стрела. Изредка били пищали, еще два раза громыхнула пушка.

— Братцы, гляди! — пронеслось откуда-то слева, и Архип, оглянувшись, увидел, как из засеки с дикими воплями лавой хлынуло на них конное войско, которое вел, сверкая великолепным панцирем, какой-то знатный татарин на черном боевом скакуне.

Этого и ждал Ермак. Вмиг левый фланг казацкой флотилии ощетинился стволами пищалей, и на врага обрушился шквал выстрелов. Конная лава словно опрокинулась, смешалась, прекратив наступление. Еще один залп, и ордынцы попятились назад. Истошно ржали испуганные лошади, убитые всадники, запрокидываясь, валились из седел. Знатный татарин, выхватив саблю, что-то крикнул в ярости своим воинам и первым бросился в бой. Войско послушно бросилось следом за ним. Еще один залп — и черный конь знатного татарина с истошным ржанием полетел кубарем, подмяв своего всадника.

— Маметкул ранен! Маметкул ранен! — пронеслось по рядам испуганных всадников, и атака их вновь захлебнулась. Это было сигналом для казаков.

— За мной! — проревел Ермак и первым бросился на врага. Архип видел, как его в правое плечо, укрытое кольчугой, ударила стрела, но атаман, только лишь на мгновение припав на колено, вскочил вновь и ринулся дальше. Казаки кинулись следом за ним. Затем он увидел, как знатного татарина уносят на попоне прочь с поля боя. Прицелившись, Архип выстрелил, и один из спасителей Маметкула рухнул лицом вниз в истоптанную землю. Только лишь на секунду замешкавшись, слуги царевича понесли его дальше и вскоре скрылись за спасительной засекой. Чертыхнувшись, Архип принялся заряжать пищаль, искоса наблюдая за ходом сражения.

Сеча была ожесточенной, яростной. Он видел, как два татарина яростно рубили одного казака, затем одного из них развалил саблей Богдан Брязга, но он тут же был сбит с ног наехавшим на него всадником, которого вышибла из седла казацкая пуля. Крики, ругань, скрежет железа, выстрелы, ржание лошадей. Сколько раз Архипу уже довелось видеть и слышать это! С вершины берега все летели и летели татарские стрелы, разившие и казаков, и ордынцев. На соседнем судне кто-то из казаков, дабы прицелиться, приподнялся над бортом, и впившаяся ему в живот стрела свалила его на дно струга.

Архип стрелял, не переставая, уже с остервенением заряжая пищаль. На мгновение, ему показалось, что татарские всадники потеснили казаков и через какую-то долю минуты начнется истребление. Вот Никита Пан, выхватив саблю, повел еще один отряд на помощь Ермаку, и тогда татары дрогнули окончательно. А казаков было уже не остановить — они кинулись к вершине побережья, откуда ордынцы осыпали их стрелами. Тут уже и сам Архип не вытерпел, скинул пищаль на дно струга и, взявшись за свою саблю, тоже бросился на берег. Возле него бежали Карчига и Ясырь. Они перегнали Архипа и уже карабкались по пологому холму, на вершине которого стояли две пушки сибирского хана. Самого Кучума уже не было — он со своей ногайской стражей покинул поле боя, как только был ранен Маметкул. Архип, скользя по серебристой от инея траве, лез следом за всеми, и только лишь услышал сверху окрик:

— Берегись!

С вершины холма на казаков, прорывая в земле глубокую борозду, покатились пушки — не сумев произвести ни одного выстрела, ордынцы, прежде чем обратиться в бегство, скинули орудия в реку. Архип успел отскочить в сторону — пушка с оглушительным скрежетом и грохотом пронеслась рядом с ним, тяжестью своей гулко взрезав воздух, и на полном ходу целиком влетела в реку.

— Гляньте, братцы! Ермак пушки вражьи заговорил! — крикнул кто-то из казаков, и его поддержали радостным свистом и улюлюканьем.

С вершины холма Архип наконец увидел столицу Сибирского ханства — обветшалый тын, поросший мхом, приземистые деревянные башни, немногочисленные землянки и множество юрт. Войско ордынцев спешно отступало, оставив свой город врагу.

Красное кровавое солнце глядело на устеленный трупами Чувашский мыс. Озверевшие казаки остервенело дорезали раненых татар, сдирали с них теплую одежду, обувь, шапки, оружие. Поодаль на побережье складывали в ряд погибших казаков — их оказалось чуть больше десяти. Архип, почуяв дикую усталость, скинул саблю, сел на землю и уставился на захваченный город, в раскрытые ворота которого уже вбегали казачьи ватаги. Архип еще не осознал, что горстка казаков сумела победить и обратить в бегство несметное войско сибирского хана. Пошарив по груди, Архип вынул из-под зипуна свой оберег, висевший на черной веревке у него на шее, и, не отрывая взгляда от раскинувшегося пред ним Искера, торопливо поднес его к губам.

ГЛАВА 17

В октябре произошло событие, всполошившее весь двор, а за ним и Москву — супруга государя Мария Нагая родила сына. Мария, счастливая, но еще не хворая после родов, держит плачущего младенца на руках, ждет, когда поглядеть сына придет сам государь. А вокруг нее хлопочут уже окрыленные, светящиеся от радости родичи. Афанасий Нагой тискает за плечи брата Федора, ставшего дедом, и приговаривает тихо:

— Теперь мы сильны! Сильны, братец…

Иоанна приносят на носилках, и все окружение Марии тут же отступает в стороны, клонит головы. Она сама, держа на руках уснувшего младенца, с улыбкой глядит на мужа, ожидая его похвалы или теплого слова. Но царь с холодным безразличием взирает на завернутого в пеленки сына, еще одного наследника, появившегося на закате его жизни. Однако Иоанн поздравляет супругу, целует ее в лоб, спрашивает о здоровье.

— Дмитрием назовем, — вновь взглянув на новорожденного, заключает Иоанн. Видимо, он решил назвать последнего своего отпрыска в честь первенца, родившегося тридцать лет назад и так же названного Дмитрием. Прежде чем покинуть покои жены, Иоанн все же дотронулся до головки сына, улыбнувшись краем губ, огладил его сморщенное крохотное личико. Мария с великой радостью наблюдала за мужем, но затем улыбка сошла с ее губ — непонятно почему, но она взглянула иначе на происходящее: едва живой отец, передвигающийся теперь только на носилках, и только появившийся на свет сын, росток новой жизни, коего отец навряд ли успеет взрастить. И от этого сердце словно сжалось в тиски, до того стало печально за обоих, да и за себя…

Афанасий Нагой же торжествовал. Уже не так страшны были вести о желании Иоанна взять в жены родственницу английской королевы ради сомнительного союза. Ведь теперь у него есть сын, здоровый, коего можно воспитать для будущего управления страной, лишив царевича Федора права наследования. И Годуновым ничего не останется делать, кроме как в спешке покидать столицу, ибо Афанасий Нагой сделает все возможное, дабы оградить новорожденного Дмитрия от любой опасности…

Спустя некоторое время в столицу пришло донесение Пелепелицына о том, что казаки Строгановых не помогли ему отстоять Чердынь и самовольно ушли в поход на Сибирское ханство. Тогда имя Ермака узнал весь московский двор. Тотчас была созвана дума. Бояре наперебой говорили об излишнем своевольстве богатых купцов, о том, что война с Кучумом сейчас России не нужна, что надобно бы слать посольство в Искер… Но и царь, и дума осознавали, что поделать уже ничего нельзя. На том же заседании думы Иоанн продиктовал грамоту для купцов Строгановых:

«А Васька Пелепелицын писал нам, что купцы Аникеевы, дав Ермаку людей, не смогли защититься от Алея и позволили ему грабить, жечь и разорять свои земли. То из-за вашей измены — вы вогуличей, и вотяков, и пелымцев от нашего жалования отвели, войной на них ходили, тем с сибирским ханом рассорили нас, а волжских атаманов к себе призвав, воров наняли в свои остроги без нашего указу. Ермак с товарищами ушел бить вогуличей, остяков и татар, а Перми ничем не подсобили. Когда вернутся казаки из похода, вы бы их у себя не держали, а отправили в Чердынь. Ежели указ не исполните, в том на вас опалу положим большую, а атаманов и казаков, которые вам служили, а нашу землю выдали, велим перевешать».

Иван Федорович Мстиславский был сам не свой на собрании думы. Хоть и сумел высказать свое недовольство Строгановыми, мысли его были совсем о другом — в доме боярина при смерти лежал его младший сын Василий. Пышущий здоровьем юноша, недавно заполучивший боярский сан и вскоре собиравшийся жениться, угас внезапно и быстро, что стало сильным ударом для старого князя и его семьи. Василий так и не оправился…

В темных и мрачных сенях стоял гроб. Сын Федор и дочери боярина стоят у изголовья. Никто не плачет — за то время, пока Василий умирал, а затем лежал три дня в доме, ожидая своего погребения, кажется, выплакали и выстрадали все, что могли, потому стоят все, немые, недвижные, словно тоже умерли вместе с ним. Поодаль, утирая слезы, всхлипывает Анастасия Владимировна, супруга князя. Хоть она и не была родной матерью Василию, все одно — любила, как сына. Позади всех безликими тенями стоят многочисленные придворные и родня. Сам Иван Федорович, опираясь на посох, сидит подле гроба, опустив глаза.

Пришедшие же проститься с молодым князем оценили то величавое достоинство, с коим боярин принял смерть сына и теперь черпал откуда-то великие силы, дабы проводить своего Васеньку в последний путь…

После похорон Иван Федорович ушел в затвор даже от своей семьи, проводя все дни в молитвах и чтении книг, и покидал он свою горницу лишь для того, чтобы присутствовать на собраниях Боярской думы. Книги стали его главной страстью, он жадно перечитывал Священные Писания и произведения древних авторов, с наступлением старости, видимо, начав по-новому их понимать.

Все прочие дела он возложил на плечи Федора, теперь своего единственного сына. Впрочем, и Федор бывал дома редко — он стоял во главе различных полков, собиравшихся на северных границах для войны со шведами.

Князь осунулся, похудел, отпустил длинную седую бороду и стал похож на древнего старца. Все чаще его одолевала ломота в застуженном в вечных походах теле, все чаще ныли старые раны. Иван Федорович чувствовал, что неотвратимо стареет, но он не боялся смерти. Пожил! Как мог защищал честь рода. Приходилось и унижения, и боль терпеть и все ради того, дабы род Мстиславских продолжал стоять у кормила власти. Но сможет ли сын Федор совладать с Иоанном? Сумеет ли, подобно отцу, быть гибким, услужливым, изворотливым, а порой и коварным? Ведь иначе не выстоять.

Видя, как одряхлел Иоанн, князь Мстиславский думал, что всяко переживет государя. Но теперь, после того, как умер Васенька, он уже не был столь уверен в этом. Господи, дай сил!

Москва уже укрылась белоснежным саваном, когда пришла в дом князя еще одна страшная весть — в столицу из Новгорода прибыл тяжелобольной Иван Голицын. Князь почему-то сразу почуял, что зять прибыл домой, дабы умереть. Не простивший ему оставления войска под Венденом и позорного бегства, Иван Федорович навсегда прекратил дружбу с ним. Но теперь, едва узнав, что князь Голицын зовет его, решил ехать незамедлительно.

Не желая показаться на людях дряхлым, Иван Федорович остриг свою седую бороду и отросшие волосы, умаслил и уложил их, облачился в атласный узкий кафтан, шитый жемчугом и перетянутый в рукавах серебряными наручами. Рука его, властно сжимающая резной посох с тускло мерцающим алмазом в навершии, сверкала от драгоценных камней в перстнях. С привычной величавостью он вышел на крыльцо, провожаемый супругой и дочерьми. Холопы заботливо надели на плечи ему пышную соболиную шубу…

В горнице, где лежал больной, пахло свечами, кислым запахом пота и… смертью. Этот запах старый воин Мстиславский ни с чем бы не смог спутать.

Постаревший, усохший Иван Голицын лежал на перине. Огромная рука его с истончившимися перстами бессильно покоилась у него на груди. Дьяк подле его изголовья негромко читал Писание. Жена князя, Ирина Ивановна, была подле мужа. Едва завидев вступившего в горницу отца, она встрепенулась и, вскрикнув, бросилась к нему. Князь Мстиславский, не смущаясь, обнимал дочь, позволив ей всплакнуть на своем плече.

— Ты пришел, батюшка… Он ждал… ждал тебя, — всхлипывая, говорила она.

— Тише, доченька, тише, — успокаивал Ирину князь, поглаживая по спине. Вскоре он нежно отстранил от себя дочь, по-отцовски тепло, как в детстве, поцеловав ее в лоб и, стуча посохом, приблизился к ложу. Поседевший, с поредевшей бородой, запавшими щеками и провалившимися в черноту глазами, Иван Голицын совсем был на себя не похож. Дыхание князя было уже едва уловимым, видно было лишь, как слабо тяжело вздымается его грудь.

— Здрав…ствуй… — разлепив спекшиеся, покрытые белесой пленкой губы, проговорил Иван Голицын, твердо глядя на пришедшего родича. Вместо ответа князь Мстиславский положил свою все еще тяжелую длань на высохшую руку зятя и крепко сжал ее.

— Про…сти… — слабо ворочая языком, продолжал Иван Голицын и, хрипло вздохнув, молвил, — за… по…зор… не… дост…о. ин…

«За позор»… Даже на смертном одре Иван Юрьевич чувствовал свою вину в том, что он, зять первейшего из бояр и воевод России, приняв от него огромное войско, так бесславно погубил эту рать под Венденом. И в том, что гнев государя спустя год обрушился на князя Мстиславского, когда он был избит до полусмерти — в этом тоже вина князя Голицына, он и это хорошо понимал.

Мстиславский пристально глядел на него. Да, после позора под Венденом он относился к зятю с презрением, но теперь, когда Иван Юрьевич, еще довольно молодой, смотрит в домовину, когда смерть вот-вот заберет и эту жизнь, сейчас искрящуюся лишь в тусклых глазах умирающего — все это уже было неважно. Князь Голицын стоял на пороге нового мира, и за все грехи ему придется отвечать уже не здесь, пред теми, кого оставляет жить без него, а пред Богом.

Иван Федорович вспомнил первую увиденную им смерть. Его приемный отец, могущественный боярин Василий Немой Шуйский, огромный, грозный — даже в час смерти, молвит, тяжело глядя на юного князя: «Мужайся… Смерть тебе придется видеть часто…» О, он был прав. Скольких князь Мстиславский уже успел похоронить, скольким рукою своейзакрывал глаза, скольких убивал сам на поле боя, скольких и сам вел на погибель? Не сосчитать! А скольких своих детей и младенцев-внуков он погребал? И эта очередная смерть уже не вызывала в нем бурю чувств. Князь Мстиславский был величав и спокоен.

— Бог простит, — ответил он наконец умирающему.

Тем временем в покой вступили пятеро детей Ивана Юрьевича — сыновья Андрей и Иван, и дочери — Елена, Марфа и Евдокия. Андрей, самый старший из них, шел впереди, и было видно, как тяжело ему было сдерживать себя. Но, блюдя княжеское достоинство, он поклонился деду, князю Мстиславскому, и после подошел к ложу. Ванька разревелся в голос, его плач подхватили Евдокия и Елена. Слабеющей рукой Голицын благословил их, и детей поспешили увести кормилицы. Подле отца остался лишь Андрей. Нагнувшись как можно ближе к лицу умирающего, он слушал его наставления, хмурясь, стараясь уловить каждое слово. Иван Федорович с гордостью глядел на внука, уже видя в этом рослом крепком юноше великое будущее рода Голицыных. Конечно, он не ведал, что его внук Андрей станет единственным продолжателем этого едва не пресекшегося княжеского рода, и от него расширится, разделившись на множество ветвей, их фамильное древо, из которого произойдут многие и многие государственные и военные деятели, многочисленные представители культуры и науки будущей России…

Немного позже прибыл брат Ивана Юрьевича, Василий, с сыновьями и супругой Варварой. Поприветствовав князя Мстиславского, они нерешительно подступили к ложу. Маленькие сыновья стояли позади них, пугливо взирая на этого страшного, незнакомого им мертвеца. Здесь были только дети от брака с Василием — детей Федьки Басманова она не посмела привести в дом Ивана Юрьевича. Но обиды теперь на него никакой не было — ранняя смерть деверя испепелила ненависть, и остались лишь щемящая тоска и безграничная жалость. Варвара осторожно подступила к ложу и, взяв умирающего за руку, наклонилась над ним. В ее глазах стояли слезы.

— Варя… — просипел Иван Юрьевич, твердо глядя на нее, — прости…

Варвара, всхлипывая, молчала, а он продолжал, чуть приподымая над подушкой голову:

— За… отца… за… злобу… прости…

— Что ты, — дрогнувшим голосом ответила Варвара, и слезы хлынули у нее из глаз. Она гладила Ивана Юрьевича по его поредевшим волосам и шептала сквозь рвущиеся рыдания:

— И ты меня прости… Прости….

Не в силах больше находиться здесь, князь Мстиславский поспешил уйти. Стуча посохом, он вышел на крыльцо и оглянулся. Город, укрытый тьмой, засыпал мелкий снег. Где-то заливисто лаяли псы, из темноты слабо пробивался редкий свет в окнах грудящихся подле друг друга домов. Жизнь продолжалась. А в палатах князя Голицына тем временем угасала еще одна жизнь…

И Иван Федорович, узрев сегодня очередную смерть, почувствовал себя неимоверно старым. Сколь еще смертей ему надлежит увидеть? Неужто Бог испытывает его иль наказывает за какие грехи?

И князь Мстиславский, постукивая посохом, тяжело спустился с крыльца и сел в ожидавшие его сани. Почему-то именно сейчас Ивану Федоровичу показалось, что он и сам должен был давно умереть и не видеть всего этого. Погибнуть в одном из многочисленных сражений, пасть жертвой заговора и окончить жизнь на плахе, угаснуть от какой-нибудь хвори. Почто этого до сих пор не произошло? Почто?

Но ему пока надлежало жить. Россия еще нуждалась в службе своего верного сына.

* * *
Довольно скоро ранние морозы привели с собой зиму — реки замерзли, покрывшись прочным панцирем льда. Казацкие струги были скованы мертвой хваткой оледеневшего заберега и теперь покоились под снежным саваном, задрав носы.

Искер стоял белый, сверкая серебром заиндевевшего тына. Благо казаки успели выдолбить себе землянки, в коих и остались зимовать. Дивясь и не веря своим глазам, казаки каждый день били кишащего в окрестных лесах пушного зверя, порой, даже для забавы. Далеко уходить на охоту от Искера Ермак запретил, а вскоре также воспретил бить для забавы зверьков. Хотя пушнины и так было очень много — из захваченных в ханской казне многочисленных мехов казаки даже кое-как сшили себе несуразные шубы и накидки, которые должны были защитить их от страшных холодов.

— Гляди-ка, Карчига, — хохотал Ясырь, тыча пальцем в обвешанного соболиными и беличьими шкурками товарища. — Ты теперь богаче любого боярина на Москве! Ты бы еще больше нацепил на себя! И соромное место еще парой беличьих шкурок прикрой!

— Изыди! — прохрипел, отмахиваясь Карчига. Он знал, что делал, уходя в караул. К утру холод настолько скует тело, что жить не захочется.

Ему-то и довелось заметить первым, как к Искеру возвращались в свои жилища местные племена. Из их худых запорошенных снегом юрт потянулись дымки очагов. Им, далеким от войн и вражды русичей с Кучумом, было все равно, под чьим началом жить. И Ермак сразу воспретил подвергать их грабежу и насилию — нужны были союзники, а не вездесущие враги. Гришка Ясырь был недоволен. С презрением глядя на поселенцев, он ворчал в заиндевевшую бороду:

— А я бы вас всех под нож… Продадут они нас… Продадут!

Вскоре в Искер прибыл вождь вогульского племени. Тогда в карауле стоял Архип. Вогулы, коренастые, черноволосые, прибыли на оленях, запряженных в сани. Из саней чинно вылез невысокий старец в кожухе из оленей кожи, в пышной соболиной шапке. Его окружала вооруженная копьями стража.

— Проведи к атаману, — вскинув на плечо пищаль, бросил Архип стоявшему с ним в карауле моложавому казаку…

Ермак принимал гостя в юрте самого Кучума. Пологи оленей шкуры, завешивающей вход, отодвинулись, и вождь медленно и степенно вступил в юрту. Не снимая своей соболиной шапки, он молча поклонился сидящему на шкурах Ермаку. Атаман сидел, по-татарски поджав ноги и уперев руки в расставленные колени. Подле входа с рукой на рукояти сабли стоял верный Богдан Брязга. Толмач готовился переводить. Ермак разглядывал безмолвно скуластое лицо гостя, ждал. Чужак что-то произнес на своем языке, и толмач сообщил:

— Перед тобой князь Бояр, вождь вогульского племени. Он пришел выказать тебе свое почтение и привез дары.

— Чего они там привезли? — спросил Ермак у Брязги.

— Рыбу сушеную и мороженую, убоину, — ответил Брязга. На его глазах казаки Выгружали из вогульских саней тюки подарками.

— Спроси, чего он хочет, — обратился к толмачу Ермак. Он все не сводил взгляда со старика. Лицо Бояра было словно высеченным из воска — неживым, непроницаемым, но говорил он твердо, уверенно, обращаясь к атаману, как к равному себе.

— Князь хочет мирно жить со своим народом на своей земле.

— А разве он не служит сибирскому хану? — вновь вопросил Ермак.

— Князь говорит, что надобно служить сильному. Кучум был силен, но ты одолел его. Отчего, говорит, ему не стать тебе добрым другом?

— Хотят жить на своих землях и просятся под руку твою, атаман, — подсказал Брязга.

Ермак размышлял недолго. Поднявшись медленно, он произнес:

— Скажи ему, что он и народ его могут жить на своих землях и далее. Спроси, чем платили они хану?

— Князь говорит, что они платили сто соболей в год.

— Добро. Пущай нам платит столько же и идет с миром.

Бояр, услышав ответ атамана, склонил голову и что-то вопросил, так же степенно, твердо. Толмач перевел:

— Означает ли это, что люди твои, атаман, не станут насильничать над его племенем и насаждать своих богов?

— Скажи ему, — глядя Бояру в его темные узкие глаза, произнес Ермак, — скажи, что никто не тронет ни его, ни его людей. И молятся пущай, кому захотят.

С тем и ушел князь Бояр, ставший первым союзником Ермака в этой чужой, дикой земле. Когда все покинули юрту, Брязга молвил:

— Ныне ты правитель этих земель. Уверен, скоро еще больше племен перейдут под твою руку.

— Пока мы сильны, они нашу власть признают, — усмехаясь, ответил Ермак. — Едва мы ослабнем — получим от них нож в спину. Да и Кучум еще не побежден. Надобно разведать, где он со своим войском остановился.

— И я о том думал, — кивнул Брязга. — Вокруг нас тьма татарских селений и сотни племен, верных Кучуму. Ты же понимаешь, что, ежели не попросить государевой помощи, мы здесь погибнем?

— Была мысль. Но не все пойдут за нами, ежели так.

— Ты про Кольцо? Этот долго противиться будет, — покачал головой Брязга, — но ведь ты наш атаман, за тобой мы и пошли сюда.

— Ванька Кольцо бы с тобой поспорил. Он считает, что имеет такую же власть над войском, как я. Наверняка опять беситься будет, что вогульский вождь ко мне приходил, а не к нему.

— Как бы он тебе еще большим врагом, чем татары, не стал, — с опаской произнес Брязга. — Но разве ты боишься его, атаман? Последнее слово твоим будет. Посему говорю — пошли по весне людей в Москву к государю, отдай под его высокую руку землю сибирскую, тем и Ваньке Кольцу, дураку, и другим казакам прощение государево добудешь. Не лихими ворами будем, а завоевателями земли Сибирской… Помысли о том, атаман!

Но Ермак еще не желал мыслить о том, он колебался, ибо не был уверен в том, что он захочет повести своих людей на государеву службу. Да и ныне он только и мыслил о том, как пережить зиму и где найти новое пристанище Кучума, дабы быть готовым, ежели сибирский хан захочет отвоевать свою столицу…

Брязга возглавил разъезд, отправившийся к озеру Абалак, которое, как доложили местные поселенцы, кишело рыбой — припасы приходилось пополнять постоянно охотой и рыбал-кой, иначе до конца зимы никто не доживет. Заодно есаул должен был разведать о местонахождении лагеря Кучума — Ермак был уверен, что хан не мог далеко уйти…

Отряд двигался по льду замерзшей реки. Суровая зимняя тайга молчала, раскинувшись по берегам. Бледное холодное солнце, будто притаившись, пугливо выглядывало из-за зубчатой кромки леса. Отряд, из-за своих косматых меховых накидок похожий на звериную стаю, мерно вел лошадей, стараясь не создавать лишнего шума. Искер, единственное безопасное место для них, остался далеко позади, в верстах пятнадцати. Остановив коня, Брязга пригляделся, почуяв что-то недоброе. Иван Карчига, нахлобучив шапку, тоже остановился подле него, принюхался.

— Что-то не так, — шепнул Брязга. — Кажись, рядом татарва притаилась. Может, где-то здесь и упрятался сибирский хан, а?

— Его-то нам и надобно найти, — уверенно ответил Карчига и тронул коня. — Пойдем! Нет тут ничего!

Они вдвоем догоняли ушедший вперед отряд. И незримо для них, петляя меж деревьями на берегу, мелькали тени, всю дорогу сопровождавшие казаков.

На озере Абалак было тихо и пустынно. Казачьи кони стояли стреноженными, рыли мордами снег в поисках пищи. Трое казаков уже откопали место для будущей проруби, принялись топорами колоть лед. Брязга выстроил вокруг часовых, сам встал в дозор, глядел вокруг. Он все не мог успокоиться, шарил глазами по окружившей их со всех сторон заснеженной тайге, казавшейся сейчас враждебной, страшной.

— Привиделось чего? — с ухмылкой вопросил стоявший подле него Карчига. Он был спокоен, и ему было забавно наблюдать тревогу есаула. В скольких выездах и дозорах им уже довелось побывать? Это всего лишь один из них…

— Привиделось, — не оборачиваясь к Карчиге, ответил Брязга.

— Тут и не такое привидится, — шепотом проговорил Карчига, вскидывая пищаль на плечо, — давеча был я в дозоре…

Но он не договорил — что-то гулко свистнуло перед лицом Брязги, и из горла Карчиги выросла дрожащая оперением стрела. Он так и стоял, открыв рот и выпучив глаза, как рыба, затем он что-то прохрипел, и на бороду ему хлынула кровь. Карчига еще не успел повалиться на спину, как что-то со страшной силой ударило Брязгу в спину, отчего он припал на одно колено, затем что-то так же ударило в правый бок, ожгло левую ногу. Он слышал, как несколько раз грохнули выстрелы, даже попытался встать, но два удара, в грудь и живот, повалили его на спину. Стрела, что впилась Брязге под левую лопатку, сломавшись, с хрустом вошла еще глубже под тяжестью его тела.

Он глядел в небо, и до уха его доносились крики, ругань, какая-то возня, мучительный хрип захлебывающегося кровью Карчиги. Верхушки елей и сосен тянулись к небу, и над ними, словно торжествуя, воссиял, наконец, диск холодного зимнего солнца, будто это оно затеяло засаду, в кою так глупо угодил Брязга, старый вояка, на раз обманывавший смерть. Неужели сегодня? Неужели здесь, на чужой земле? Он не верил, сопротивлялся этой страшной мысли, словно пытаясь очнуться от жуткого сна. Небеса тем временем медленно поглощала тьма, а коварное солнце прямо на глазах обрамлялось страшным черным контуром, словно надевало траур.

— Оставьте, — сказал Брязга неведомо кому, наверное, нависшей над ним тени. Кто-то схватил его за бороду и, запрокинув голову, полоснул чем-то раскаленным по горлу. «Оставьте»: хотел снова сказать он, но захлебнулся хлынувшей изо рта кровью…

Ермак, встревоженный тем, что до темноты отряд не вернулся в Искер, отправил Никиту Пана с его отрядом на Абалак, уже готовясь к худшему. Все приведены были в боевую готовность, городок ощетинился пищалями. Суровая непроглядная тьма обступила Искер со всех сторон. На вершине склона горели костры, подле которых грелось поднятое войско. Ветер завывал над безмолвным Иртышом, с берега которого едва виднелись в темноте вмерзшие в лед струги.

Архип и Матвей, кутаясь в свои меховые накидки, вглядывались в непроглядную тьму, из которой по-прежнему никто не возвращался. Дорога была пуста.

— Ежели чего случилось, я этих, — буркнул Ясырь, кивком указав в сторону грудившихся под городищем юрт, — всех перережу к чертям!

— Ага, а потом тебя атаман на части порежет, — ответил Мещеряк, щурясь от ветра.

— Да я… — вспылил было Ясырь, но Архип, схватив его за рукав, так глянул на него, сказав строгое: «Охолонь!», что Ясырь умолк, засопел недовольно.

Наконец в темноте разглядели приближающийся конный отряд — это был Никита Пан со своими людьми. Казалось, они возвращались ни с чем, так и не найдя ушедших утром лазутчиков. Лишь потом стало видно, что кони что-то волокут за собою по снегу. Уже потом, при свете костров, разглядели — на сложенных еловых ветвях, привязанных к седлам, казаки везли окровавленные тела мертвых товарищей. Казаки, все разом замолкнув, молча наблюдали, как отряд Пана ввозит трупы в открытые ворота Искера. Кто-то, бросив пост, помчался следом, кто-то закрестился, скорбя по товарищам. Архип только лишь глянул на остолбеневшего Ясыря, взял его в охапку, потащил в город:

— Пошли!

За спиной он услышал, как злостно, с болью, матерится Мещеряк и раскидывает ударами сапога снег вокруг себя. Вдруг он замер, поглядев вперед. В темноте, возле татарского поселения, робко собиралась толпы местных жителей — они и сами пытались понять, что произошло и что ждет их после того. Многие, поняв, уже стремительно покидали селение, опасаясь гнева казаков.

Мужики стаскивали окоченевшие, покрытые кровавой наледью трупы и клали в ряд под тыном у ворот. В телах во множестве торчали обломки стрел.

— Там уже волки подбирались, чудом успели, — буркнул Савва Волдыря столпившимся над трупами казакам.

— Глянь, братцы! Им еще и глотки всем порезали! Будто свиней забивали, прости Господи! — сказал кто-то из мужиков. Ясырь, закрыв рукавом зипуна лицо, хрипло заквохтал над телом Карчиги. Из горла его торчал обломок стрелы, глаза, остекленевшие, мутные, словно тоже покрытые наледью, без выражения глядели вверх. Архип увидел и Ермака, что стоял над трупом Брязги. Кровь, видать, так хлестала из его рта, что превратилась в бурый ледяной шар, к коему примерзли губы покойного.

— Стало быть, там где-то их стан. Мыслю, теперь они на нас пойдут, — молвил появившийся за спиной Ермака Иван Кольцо. Ермак даже не взглянул на него, молча кивнул. Когда Кольцо сделал шаг в сторону, Ермак вдруг схватил его цепко за рукав и, вперив ему в очи свои страшные, почерневшие от глухой ярости глаза, процедил сквозь зубы:

— Оповести всех! Готовимся к выступлению…

Кольцо, не отводя взгляда, кивнул и медленно высвободил руку из его мертвой хватки.


После поражения у Искера Кучум со всем своим кочевьем и двором отступил в окрестности Абалака, в один из укрепленных городков, что стоял на холмистом берегу Иртыша. Городище вскоре постепенно обросло многочисленными юртами и шатрами. Сюда же вскоре подошел царевич Алей со своим войском, с коим вернулся из похода на строгановские земли. Округа, пропитанная тяжелым духом скота и навоза, была покрыта полчищами лошадей, верблюдов, волов и овец.

Кучум восседал в своем огромном шатре, принимая у себя своих ближайших советников и вельмож. Он тяжело переживал потерю столицы, но не считал, что проиграл эту войну. Требовалось лишь время. И победа Маметкула на Абалаковом озере, где в засаду угодил казачий отряд, еще больше убедила его в том, что однажды удастся сокрушить даже столь сильного противника. Для сибирского хана гибель казачьего разъезда была праздником.

Маметкул сидел подле него, не подымая глаз. Рука его, раненная в сражении при Искере, все еще лежала на перевязи. Кучум глядит на него с любовью и благодарностью, но Маметкул сдержан, ему не по себе от такой чести. И он видит, как глядят на него мрачно ханские сыновья, особенно Алей. Он все еще не может простить ни ему, ни самому Кучуму потерю Искера. И именно он хочет поскорее разбить противника и освободить город. И он настаивает:

— Великий хан, дозволь мне сокрушить врага, теперь у нас есть войско, которое я привел из похода! Они не побегут по-сле первых выстрелов, они могучие воины. Они будут готовы умереть за тебя!

Но Кучум объявил, что над всем войском ныне главенствует лишь Маметкул, и Алей побагровел от злобы, едва не воспылав от сдержанной ярости. Но пришлось покориться. Неужели Маметкулу достанется вся слава победителя над чужаками?

— Теперь надобно сокрушить их. Теперь у нас есть войска. Под твоим началом, Маметкул, стоят добрые воины, которые не побегут после первых выстрелов из орудий урусутов! Уничтожь их!

И Маметкул, стараясь не глядеть на ханских сыновей, коих пожирали зависть и ненависть, смиренно принял поручение Кучума. Ему, в отличие от отпрысков хана, не нужны были слава и радость побед. Он всего этого вкусил сполна в свои молодые годы. Ныне он понимал, почему именно его хан поставил во главе войска — Кучуму нужна была победа. Завтра Маметкул выступит на Искер и либо возьмет его приступом, либо сожжет вместе с чужаками. Они не смогут долго обороняться за этими ветхими укреплениями (именно потому Кучум при обороне Искера вывел свое войско и встал под городом).

Широко раскинувшись на пустынном побережье заснеженного Иртыша, конные всадники выезжали из лагеря, от берега до берега заполонив скованную льдом реку. Маметкул, вновь облаченный в свою сверкающую бронь, покрытую серебряными и золотыми пластинами, ехал впереди своего многотысячного войска, лениво покачиваясь в седле, словно выехал не на сражение, а на прогулку. От белой пустоши, заполонившей весь окоем, невыносимо слепило глаза.

Вдруг что-то темное, резко выделяющееся на фоне снежной степи, появилось вдали. Маметкул остановил войско, стал глядеть, щурясь от невыносимою для глаз снега. Он не мог ошибиться — это был «гуляй-город» — круговая ограда из смастеренных наспех деревянных щитов и перевернутых повозок.

— Они здесь, урусуты, — шепнул ему один из ближайших стражников.

Маметкул не ожидал, что чужаки не станут сидеть в городе, а сами выйдут в чисто поле навстречу своей смерти. Великое мужество! Что ж, пора это все закончить. Воздев обе руки, Маметкул взмахнул ими, и татарское конное войско, натягивая луки и вздымая облака снежной пыли, с визгом и дикими криками хлынуло на горстку вставших на их пути врагов…

Когда орда, разделяясь и обступая укрепление с двух сторон, принялись кружить вокруг противника и осыпать его стрелами, «гуляй-город» ощетинился со всех сторон стволами пищалей, которые тут же затрещали нестройной чередой выстрелов. Конная лава словно врезалась в невидимую преграду и рассыпалась — в снег кубарем повалились убитые кони и всадники. Едва татары успели опомниться, вновь начав кружить вокруг укрепления, вновь ударили выстрелы, и вновь всадники гурьбой валятся из седел, визжат раненые лошади.

Маметкул в окружении закованной в броню стражи глядел издали на копошащееся море людей и лошадей, укрывшее полностью до смешного маленькое укрепление казаков, до уха его доносился треск выстрелов, затем несколько раз оглушительно хлопнула пушка. Конь царевича едва не встал на дыбы, заржав от ужаса, но Маметкул успокоил его, не отрывая взгляда от развернувшегося перед ним сражения.

Орда то подступала ближе к «гуляй-городу», то отходила, продолжая осыпать укрепление стрелами. Архип, привалившись плечом к деревянному щиту, торопливо заряжал свою пищаль. Матвей, Ясырь, Черкас — все были тут же, подле Ермака, что неустанно бил по врагу из своей пищали. Есаул Яшка Михайлов, сидя подле него, заряжал и подавал ему оружие. А стрелы летели сверху непрерывным дождем, и казаки, пораженные ими, валятся на снег, кричат от ран, но, ежели могут, продолжают палить. Архип видел, как на снегу, корчась, умирал строгановский служивый со стрелой в животе. Его даже никто не успел подобрать, вскоре в него вонзились прилетевшие сверху три стрелы, и он перестал корчиться, затих, но в тело его все еще врезались безжалостно с противным чавканьем оперенные татарские стрелы, обезобразив его до неузнаваемости.

— Господи! А-а-а! — закричал Ясырь — в голени его торчала возникшая, словно из ниоткуда, стрела. Кто-то из казаков его подхватил, толкнул ближе к укреплениям, но сам рухнул лицом в снег со стрелами в шее и спине.

— Так мы долго не продержимся! — взмолил Черкас.

— Пали, мать твою эдак! — заорал на него Матвей.

Щиты «гуляй-города», тюкающие снаружи от попадания стрел, внезапно начали сотрясаться от мощных ударов это всадники с разбегу врезались в них на своих лошадях, которые не могли перепрыгнуть слишком высокие для них укрепления. Щит, к которому приник Архип, содрогнулся так, что он, едва не выронив пищаль, рухнул на бок, но тут же поднялся и, выругавшись, выстрелил в щель между щитами — татарский всадник вместе со своей лошадью кубарем полетел под копыта несущейся мимо конницы…

— Смотрите! Смотрите! — указывала стража Маметку-ла на несущийся откуда-то со стороны конный отряд — со свистом и улюлюканием он летел прямо на кишащую вокруг «гуляй-города» орду. Маметкул видел, как татарское войско, словно потревоженный великан, грузно и лениво разворачивается навстречу несущемуся на него мелкому противнику, но тот, словно нож, рассекая орду, вонзился в нее, и все утонуло в снежной пыли…

…Когда конный отряд под командованием Ивана Кольцо атаковал татарское войско, Ермак, выхватив саблю, первым бросился вперед, разрезая связывавшие меж собой деревянные щиты ремни и веревки, открывая «гуляй-город». Татары уже одолевали немногочисленный конный отряд Ивана Кольцо, но вот на них и с другой стороны хлынула уже пешая казачья рать…

Архип с оголенной саблей своей следом за Матвеем вклинился в эту страшную визжащую сумятицу, кашу из вертящихся в тесноте всадников, и рубанул по шее первого на пути татарского коня. Споткнувшись о чей-то труп, он едва не рухнул на землю, но устоял, схватился за ногу другого татарского всадника и, не видя, ткнул его острием куда-то наверх, в шею или спину. Казака, что срубил ринувшегося на Архипа татарина, снес на полном скаку всадник, и его затоптали, как сноп сена, превратив в расхристанную безвольную кучу. Затем Архипа отбросило куда-то назад, в пешую казачью толпу, что теснила все больше рассыпающуюся орду, и он даже не понял, когда наступил миг вражеского отступления.

Вскоре орда начала сама губить себя — первые отряды начали отступать, давя своих и сминая позади стоящих, а казаки все лезли на них и рубили, рубили, не щадя никого. Татары, объятые ужасом, оставив своих убитых и раненых на вытоптанной, залитой кровью и заваленной трупами и различным мусором белоснежной до того равнине. Маметкул, тщетно пытавшийся остановить валившую назад конную лавину, был едва не затоптан и тоже кинулся следом за остальными…

Иван Кольцо подъехал к Ермаку на хромающем жеребце, весь залитый чужой кровью. Ермак сидел среди кучи убитых на лошадином трупе, тоже весь бурый от крови, и один из казаков заботливо перевязывал ему правую руку какой-то тряпицей.

— Что теперь? — вопросил он, с высоты седла глядя на атамана. Ермак, подняв на него каменное, все в кровавых брызгах лицо, тихо молвил:

— Убитых надобно похоронить.

— Уходить надобно, — ответил ему Кольцо, оглядываясь в сторону отступающих татар. — Кто знает, вернутся ли они…

Едва прознав о поражении, многочисленный ханский двор в страхе сворачивал лагерь — торопливо уводили ревущий скот, спасали свое добро, сворачивали шатры и юрты. Многочисленные жены и дети Кучума уже погружены в повозки и в сопровождении ногайской стражи уезжают прочь, со слезами причитая о страшном будущем своем. Кучум отступал в южные степи, где господствовали казахские кочевники, верные союзники хана. Там он хотел собрать силы для нового удара, дабы с наступлением весны покончить с дерзкими урусутами раз и навсегда.

Более сотни трупов своих товарищей казаки принесли на ханский погост на Саусканском мысу. Из снега сиротливо торчали каменные столбцы с полумесяцами и верхушки небольших мечетей — могилы и склепы знатных придворных сибирского хана. Здесь, на окраине погоста, казаки разгребли снег и, прогревая задубевшую землю кострами, выкапывали огромную яму. Сюда они опустили трупы погибших в бою казаков и окоченевшие тела бойцов из отряда Брязги. Ясырь сидел подле ямы с перевязанной ногой, глядел, как Карчигу укладывают в могилу. Погодя, Ясырь покрыл его плотной, шитой серебром тканью он ее добыл, когда грабил ханский двор в Искере и, кажется, не ведал, какую драгоценную вещь хоронит вместе с погибшим другом.

Ермак долго прощался с Брязгой, молчал, повесив голову. Затем прислонился лбом к его белому, как снег, лицу и отстранился, позволив казакам взять тело и отнести в могилу.

Начали закапывать. Архип был одним из тех, кто зарывал эту страшную яму, где плотным рядом, друг на друге, упокоились воины Ермака. Наблюдая за тем, как тела исчезают под комьями мерзлой черной земли, Архип вдруг вспомнил, как хоронили погибших при взятии Казани. Картина эта с мертвым Добрыней отчетливо всплыла в его голове. Тридцать лет прошло, и вот снова. И Архип вдруг почувствовал какую-то противную слабость, даже на какое-то время он остановился якобы перевести дух. Почему-то именно сейчас он впервые пожалел о том, что пришел сюда. Ведь, уходя из-под Казани к любимой Белянке в Новгород, он не желал больше брать оружие в руки, не желал видеть грязь, кровь, многочисленные трупы и заваленные телами огромные могилы. Зачем он здесь? Тряхнув головой, Архип поправил на голове малахай и, сплюнув в сторону, вновь принялся за работу.

На могиле установили деревянный крест. И подле этого креста под сыплющимся снегом Ермак выступил перед толпой казаков.

— Совершили мы великий подвиг, братья мои! Взяли мы главный город сибирского хана, погнали его самого отсюда прочь! Ныне надобно думать, братья, как удержать то, что успели мы захватить! Взять награбленное и уйти отсюда теперь мы не имеем права! — Он указал на стоявший подле него деревянный крест. — Ведь земля эта щедро обагрена кровью наших товарищей!

Казаки молча слушали, стягивали с голов шапки, крестились. Они уже понимали, что скажет их атаман. А Ермак все говорил о братстве и товариществе, об оставшихся малых силах, о татарах, кои еще сильны, о языческих племенах, в большом числе населявших эту землю, и всех их надобно подвести под высокую государеву руку. Это означало одно — Ермак продолжит управлять этим краем и местными племенами от имени государя Иоанна Васильевича. И казаки, едва не сломленные тяжелыми потерями и безысходным своим положением, покорно согласились на это.

— Да будет так, атаман! — ответил Никита Пан, кивая, и следом за ним загудели голоса:

— За тобою пойдем, атаман!

— Будет так!

Ермак с благодарностью поклонился казачьей толпе и, лишь подняв глаза, увидел тяжелый, сумрачный взгляд Ивана Кольцо.

Ермак понимал, кто должен был стать его главным соратником вместо погибшего Брязги из тех, кто пользуется среди казаков большим уважением — Иван Кольцо. Но вместо того все больше выявлялось меж ними соперничество. Кольцо, упрямый и жесткий, не признавал власть Ермака над собою, атаман хорошо это понимал, и также понимал, что без Брязги ему в одиночку будет тяжко бороться с крутым нравом Ивана. А воля атамана должна быть для всех едина, иначе раскола в казачьем войске не миновать.

И, отдавая под командование Ивану конный отряд, который должен был прийти в нужное мгновение на помощь «гуляй-городу», Ермак очень рисковал. Но таким образом он убивал двух зайцев — выказывал свое доверие Ивану Кольцо и одновременно желал убедиться в его преданности. Кольцо свою верность доказал — пришел, когда нужно, на помощь, и сам едва не погиб в тяжелой сече. Тем не менее после этого сражения, пока казаки готовились к похоронам погибших, меж Ермаком и Иваном состоялся напряженный разговор.

— Иван, пойми, ежели не обратимся мы за помощью к государю, мы и края не удержим, и сами погибнем!

Ермак и Кольцо сидели в шатре одни, черные от запекшейся на лицах и одежде крови. Глаза Ивана, как и золотая серьга в его ухе, ярко мерцали во мраке шатра.

— Понравилось тебе, видать, государевым холопом быть! Ты и нас к тому подводишь? — хищно оскалившись, ответил Кольцо.

— Я лишь говорю о том, что у нас большие потери. И нам не устоять против Кучума. Он собирает силы, дабы вернуться и вновь ударить по нам. Долго мы простоим здесь без припасов и военной помощи? Зима только началась… И тут не бескрайняя степь, где ты легко сможешь укрыться от врагов!

— Так вернемся же в степи, возьмем столько, сколько сможем унести! С этими богатствами нам и государь не надобен, побогаче любого его боярина будем! Всяко на дом и землю хватит! Осяду, хозяйство заведу, чем ждать буду государевой помощи!

— Не лукавь, Кольцо! — криво усмехнулся Ермак. — Ты это не всерьез говоришь. И жить оседло ни ты, ни я уже не возможем. Ты приговорен к плахе…

Кольцо опустил глаза, закусил губу. Ермак же говорил ему о великой силе Кучума и что только лишь государь сможет его победить и окончательно захватить Сибирскую землю, а под конец добавил самое главное:

— Государь простит тебя и людей твоих. Вы кровь пролили за державу его…

— Кто тебе сказал, что мне надобно его прощение? — высокомерно задрав бороду, отвечал Кольцо. Ермак молча и испытующе глядел ему в очи. Кольцо опустил голову, шмыгнул носом, задумавшись. Затем добавил:

— Ежели молодцы наши тебя поддержат, то и я поддержу…

Теперь, когда казаки на могиле погибших товарищей своих согласились идти за своим атаманом до конца, у Ивана уже не оставалось выбора. Ермак кивнул ему, мол, сдержи обещание. Кольцо лишь развернулся и, растолкав толпу, устремился прочь, придерживая болтавшуюся на поясе саблю.

Ермак же огласил войсковой приговор — все племена, что живут на Сибирской земле, «надобно подвести под государеву руку, покамест Русская земля стоять будет». Так утверждено было присоединение Сибири к России. Многие, согласившись на государеву помощь, подумали, возможно, тогда, что война за эти дикие, далекие от Руси земли закончится скоро, едва Иоанн Васильевич пришлет свою рать. Но тяжелая, многолетняя борьба за господство над Сибирью только лишь начиналась…

ГЛАВА 18

Лишь когда Михайло привез Анну и сыновей в богатое подмосковное имение князя Андрея Ивановича Шуйского, он понял, что жизнь наконец налаживается. Огромный терем, множество амбаров, житниц, конюшен, домовая церковь, несметное число прислуги. Здесь теперь, в одной из горниц житницы, им надлежало жить…

Михайле везло невероятно. Еще находясь в Орехове, он присматривался к Алексашке, молодому слуге князя Андрея Шуйского, и все думал, как бы с ним сдружиться, дабы тот замолвил о нем перед господином слово. Михайле нужна была служба у князя, очень нужна, и он делал все, дабы Шуйский обратил на него внимание.

Алексашка, улыбчивый и открытый, часто сиживал вечерами с ратниками у костра (видать, с дозволения господина), и это сыграло Михайле на руку. Он сам начал разговор о Псковской осаде, о том, что хорошо знает (якобы) родича воеводы, Ивана Петровича Шуйского, не раз ходил с ним в атаку. Алексашка слушал с интересом, подперев подбородок рукой.

— А сам ты откуда? — спросил юноша.

— С Дорогобужской земли. Там имение было мое. Литовцы все разграбили и пожгли, пока я Псков защищал, — с наигранной скорбью отвечал Михайло. Алексашка сочувственно покачал головой.

— А сам ты откуда? При дворе князя родился? — вопросил Михайло, придвинувшись к юноше. Алексашка, опустив глаза, пожевал губы, потом молвил:

— Не! Меня покойный батюшка князя, Иван Андреевич, подобрал в Новгороде. Меня там опричники чуть было не зарубили. Заступился! С собой взял. А князь Андрей Иванович назначил меня слугой. Я ему верой и правдой…

— А родные где? Живы? — начал что-то подозревать Михайло.

— Не ведаю! Батя и матка с сестрами оставили меня в Новгороде у соседки-бабки. А опричники потом бабку эту убили и дом сожгли. А меня князь спас… Ну я сказывал…

Михайло заметил, как в глазах юноши блеснули слезы. Видать, для него до сих пор эти воспоминания были тяжелы.

— Отца с матерью не помнишь, как звали? Ты ж еще, наверное, дитем был?

— Отчего ж. Помню. Батя кузнец был, Архипом звали. А мать — Белянка…

Михайло сидел, какое-то время пораженный до глубины души, мысли его путались. Он не мог поверить в происходящее — о такой удаче он даже не подозревал! Вцепившись обеими руками в свои волосы, Михайло стал неудержимо смеяться, раскачиваясь из стороны в сторону. Алексашка с недоумением глядел на него, удивленно косились на них другие ратники. С трудом преодолевая смех, Михайло спросил:

— А сестры… Сестры… твои… Не Людмила с Анной, случаем?…

— Да, — трудно соображая, протянул Алексашка. Михайло со слезами на глазах, едва не задыхаясь от смеха, бил кулаком себя в грудь и говорил:

— Я… я… Анна… Жена мне… Понял? Понял?

Алексашка и верил, и не верил, понемногу осознавая происходящее. Семья, о которой он все эти годы с тоской вспоминал, наконец нашлась. Михайло уже обнимал его, трепал по голове:

— Живой! Живой! Мать твоя всю жизнь ждала тебя, верила… А ты тут… Живой!

Дальше были слезы радости, вопросы наперебой, объятия. Ратные, что глядели на них со стороны, дивились с улыбками на лицах — бывает же такое! Михайло же поведал Алексашке все, что знал об их семье, о том, что непременно надобно познакомить его с Анной и детьми, надобно дождаться приезда Архипа из Пермской земли, дабы семья их, разрозненная на долгие годы, наконец объединилась. Михайлу переполняло счастье оттого, что ему и доведется их воссоединить. «Может так до конца искуплю вину перед Анной», — невольно подумал он.

Дальше все получилось само собой. Окрыленный Алек-сашка сам пал в ноги господину своему и попросил взять на службу Михайлу. Шуйский не верил поначалу, говорил:

— Да тебя, дурака, обвели, как теленка, а ты поверил! Ну!

Но. увидев напористость слуги, смягчился, велел призвать Михайлу. Когда тот пришел, молодой князь строго и придирчиво оглядывал его со всех сторон, сам начал о многом расспрашивать, хмыкал, в раздумьях мерил шагами горницу. Наконец ответил:

— После Орехова, как дозволит государь, мы вернемся в Москву. В имении моем поселим тебя с твоей супругой и чадами. А там — как покажешь себя. Гляди, у меня служба легкой не будет!

— А я потчевать без толку сам не желаю, — твердо взглянув на Шуйского, отвечал Михайло. — Куда прикажешь отправиться — отправлюсь, хоть на край света. Мне, кроме жены и чад моих, терять нечего!

Когда Андрею Шуйскому с частью войск велено было вернуться в Москву, воевода отпустил Михайло в Орел, дабы тот вскорости забрал жену, детей и прибывал в подмосковное княжеское имение. Михайло не ехал туда, а летел, предвкушая радость встречи…

И уже после того, как привлек к себе плачущую жену, такую родную и любимую, обнял подросших сыновей, что робко взирали на отца, ставшего для них почти чужим, Михайло поведал Анне о встрече с Алексашкой и службе своей у князя Шуйского. Анна бросилась к иконам, пала, начала кланяться в пол и со слезами благодарить Бога. Матрена кинулась ее обнимать, приговаривая:

— Господи! Заступился! Счастье-то какое! Белянка не нарадуется там за нас, за тебя! Господи!

Утром чуть свет выехали. Гришка с женой и Матрена вышли провожать их, обняли крепко. Матрена дала с собой узелок приговаривая:

— Я вам тут поснедать положила… Аннушка… Даст Бог свидимся…

— Как я тебе благодарна, Матренушка, — прошептала Анна, обнимая старуху.

Михайло погрузил в купленную за день до того телегу детей и какие-то пожитки, помог взобраться в нее Анне и, сев на передок, дернул вожжи…

Долгий путь преодолели они быстро, торопясь поскорее к новой жизни…

И вот, въезжают они на подворье княжеского имения. Дети, с коих разом спала дорожная усталость, оглядываются вокруг — не видали они доднесь такого богатства! Анна, закусив губы, с трепетом ожидает встречи с братом. Наконец, Михайло спрыгивает на землю, задрав голову, глядит на высокие палаты князя Шуйского и, видимо, только сейчас осознает, что с ним произошло и что его ждет. Подав руку жене, помогает ей выбраться из телеги…

Наконец вышел Алексашка, высокий и прямой, в длинном кафтане, перепоясанном кушаком, остановился в нерешимости. Анна, пройдя мимо Михайлы, несмело подошла к нему ближе и, жадно шаря глазами по его лицу, начала искать знакомые черты. Глаза, брови и руки отца, нос, губы, как у матери. Это был он, Алексашка, сгинувший в Новгороде тринадцать лет назад и теперь словно воскресший. И в этом больше не было никаких сомнений. По лицу Анны катятся слезы, она ощупывает улыбающееся лицо Алексашки и, всхлипнув, бросается ему на шею.

— Матушка всегда верила, что ты живой! Алексашка наш… родной! — сквозь слезы радости бормочет Анна обнимая его все крепче, словно боясь, что он снова исчезнет из ее жизни.

— А ты совсем не изменилась с того дня. Я тебя помню! Помню, — отвечает Алексашка, уткнувшись носом сестре в макушку. Михайло, распрягая коня, с радостной улыбкой поглядывает в их сторону, подмигивает замершим от удивления сыновьям.

Горница, в коей им надлежало жить, была небольшой, но они были рады и этому. Анна, раскладывая вещи, радостно хлопочет, все о чем-то говорит Алексашке, что стоит в дверях, скрестив на груди руки, но слова подбираются трудно, ведь они толком и не знают ничего друг о друге. Но Анна верит, что впереди теперь вся жизнь, дабы они вновь стали по-настоящему родными.

— Как отец обрадуется, я и помыслить не могу, как сильно он будет тебе рад! — говорит она со светящимися от счастья глазами…

Но уже на следующий день Алексашке и Михайле надлежало сопровождать князя Андрея Ивановича в Смоленск, куда он был назначен воеводой. Анна же, проводив их, направилась в поварню, где должна она была нести свою долю службы князю Шуйскому. Анна улыбалась. Наконец на душе было радостно и легко, словно все плохое выгорело в пожаре, уничтожившем Бугровое, а стремительный ветер перемен развеял навсегда этот ядовитый пепел…

На душе легко. Легко…

* * *
В феврале Архип в составе отряда из пятидесяти казаков, который вел атаман Никита Пан, отправился к северу, дабы, покорив местные племена, собрать ясак и пополнись исгощав-шиеся в Искере припасы. Вооружившись, закутавшись в свои чудные мохнатые шубы, казаки влезли в седла и двинулись к низовью Иртыша, туда, где река пересекалась с Обью. В помощники Пану Ермак назначил есаула Асташку, коего атаман снабдил множеством четких наставлений.

— В соглядатаи мне Асташку Ермак Тимофеевич отправил, — с презрительной усмешкой хмыкал Пан. Понимал и он, что Асташка должен был смирять крутой нрав Пана, дабы все наставления Ермака были выполнены.

Уже и Архип все больше видел, что меж атаманами есть нестроения, уже ни для кого не секрет, что Кольцо и Ермак не ладят и последнему все труднее сдерживать всеобщее единство. Верно, стало еще тяжелее без погибшего Брязги.

Отряд шел сквозь опустевшие татарские селения. Жилища были брошены совсем недавно, и Пан тут же понял, что татары ушли в укрепленный городок на реке Аремзянка, о котором много говорили местные жители.

— Будем брать город. Стоит на нашем пути, иначе нельзя, — предупредил бойцов атаман и велел ускорить движение. Горбатые мысы, поросшие темной тайгой, тянулись из-за окоема по обе стороны замерзшего Иртыша.

Отправленный на разведку малый отряд вскоре попал в засаду — спрятавшиеся в лесу татары обстреляли их из луков, но, благо, никого не убили, ранили трех лошадей, да одному казаку зацепило ногу. Архип, стиснув зубы, глядел, как ему из раны вытаскивают кровавый обломок стрелы, а казак сжав челюстями толстую ременную перевязь, трясся и истекал потом.

— Дьявол, — ругался осмурневший Асташка. — Куда ни повернись, отовсюду смертушка на нас глядит…

Через полтора дня пути казаки подошли к этому укрепленному городку, куда сбежались татары из окрестных деревень. Городище не казалось неприступным — венчавший осевший вал деревянный тын обветшал, сторожевые вышки покосились. Гарнизон тут же заметил неприятеля, в городке тревожно зазвенело медное било.

Без лишних слов, деловито, казаки принялись за работу — стали готовить оружие, копали рвы на случай, ежели враг предпримет вылазку. Пан выбрал троих бойцов — они должны были подобраться к тыну и поджечь его. Другие же пищальным огнем должны были прикрывать их.

Иртыш грозно трещал, постепенно круша ослабевающий с каждым днем ледяной панцирь. Архип, глядя на частокол еловых верхушек, возвышающийся за городищем, неторопливо заряжал пищали. После, подготовив для себя сразу два заряженных оружия, он спрыгнул в ров, приник к холодной земле, взял одну из пищалей. Три казака тем временем, пригибаясь к земле, поднимались по осевшему валу, приближаясь к стене городища. Над их головами свистели стрелы. Казаки отвечали редкой пальбой, выцеливая появляющихся из-за укреплений вражеских лучников. Но татары не спешили попадаться казакам на глаза, не выходили из города.

Стену все же удалось поджечь, и начался приступ — казаки, озверевшие от усталости и недоедания, от вездесущей опасности и холода, бросились тут же в бой, выхватывая на ходу сабли. Но боя не было — началось безжалостное избиение перепуганных насмерть беспомощных врагов. Однако Архип видел, что некоторые пытались драться — вот одного казака прямо у ворот два татарских воина пронзили копьями — в живот и спину, но тут же пали зарубленными самим Паном. Другой казак рухнул, не добежав до укреплений, со стрелой во лбу. Вновь забили выстрелы, в метущейся толпе разодетых в меха и разноцветные кафтаны татар целыми ватагами валились убитые. Архип даже не успел обагрить кровью свою саблю — сопротивление было сломлено. Перепуганные скуластые бабы и черноглазые детишки, плача, жались толпой к стене, прикрывая собой беспомощных стариков. Казаки с пищалями наперевес сгоняли всех в кучу, палили бестолково в воздух для устрашения, другие вели татарских воинов, связанных по рукам. Видимо, они бились до последнего и сейчас не смирились с поражением, с яростью оглядываясь на казаков, они вырывались из их рук, пытались отпихнуть чужаков от себя могучими плечами. Казаки отвечали ударами прикладов и пинками. Архип мрачно наблюдал, как воинов подводят к отверстым городским воротам, через перекладину которых уже перебрасывали веревки.

— Вешайте их быстрее! — рычал покрытый кровавыми брызгами Никита Пан.

Бабы выли и рвали на себе волосы, когда видели, как из-под ног их защитников выбивают опоры, и те повисали в воздухе, извиваясь и суча ногами. Тем временем подвели еще троих татар, как понял Архип, предводителей этих племен. Подвели и старика с узкой бородкой и слезящимися узкими глазами — кто-то сказал, что это их старейшина, и он стоял во главе сопротивления. Старик что-то бормотал, опустив плешивую голову, трое других вождей молча глядели перед собой без всякого выражения, словно уже умерли. Перед ними уже выстраивались добровольцы.

— Стрельни их! — приказал Пан, оглянувшись на Архипа. Архип молчал, не сдвинувшись с места, видел только, как яростно вспыхнули глаза атамана. Пан выхватил из толпы другого казака, и тот покорно скинул с плеча свою пищаль.

Грохнул залп, и татарские вожди разом повалились в снег. Молодой казачок низкого роста с кривым засапожным ножом в руке с радостной улыбкой кинулся к ним — добить.

От криков и плача, слившихся в единый нечеловеческий вопль, становилось жутко. А казаки уже кинулись было вырывать из толпы баб, грабить, но Пан разом остановил это. Бойцы, так и не насытившись кровью, отступили, ощетинившись, как голодные волки. Пан же вынул свою окровавленную саблю и велел всем гагарам целовать ее «на верность русскому государю во веки вечные». Перепуганные, еще не верившие в то, что они помилованы, татары жадно приникали губами к клинку, вымазываясь в еще не застывшей крови своих защитников, на коей и приносили клятву новому своему повелителю…

Архип глядел на это со странным чувством, от коего ему становилось на душе страшно и пусто. Он впервые пожалел по-настоящему, что отправился сюда. И, кажется, впервые осознал, какое вместе с Ермаком и его казаками он принес великое горе и ужас местным жителям, испокон веков укрытых от внешнего мира дикой бескрайней тайгой. Ныне все для них будет иначе…

Не забыл о непослушании Архипа и Никита Пан. Тем же вечером он призвал Архипа к себе, в сторону от казачьего стана, и сказал, тяжело глядя ему в глаза:

— За трусость знаешь, что полагается у нас, старик? В мешок — и в воду! Так вот тебе мое слово — ежели еще раз моего приказа ослушаешься, я тебя на ближайшем суку, как собаку, вздерну. И на седины твои не взгляну!

Архип взирал на него устало и бесстрастно, ни разу не отведя взор. Он не хотел объяснять этому бывшему вору и убийце, что, в отличие от него, не может поднять свое оружие на беззащитных, пусть даже и недавних, врагов. Убить в бою — да, но участвовать в казни… И Архип все так же без ненависти и осуждения глядел вслед уходившему к стану Никите Пану, понимая, что он при случае наверняка убьет Архипа еще до возвращения в Искер. Просто сейчас у атамана каждый воин на счету. И Архипу впервые не захотелось бороться за свою жизнь. Пусть она течет своим чередом.

Архип убедился в этом, когда Пан не включил его в малый отряд, что атаман отправлял в Искер с телами убитых казаков и награбленным ясаком. Другие же двинулись далее в свой поход. И везде они видели брошенные поселения местных племен, чем-то напомнившие Архипу обезлюженные мертвые деревни на Русской земле.

Они видели племена хантов — низкорослых черноволосых людей с узкими глазами, облаченных в шкуры животных, у иных одежа была выделана из рыбьей чешуи. Без злобы и страха наблюдали они за проходившим мимо их селения казацким отрядом. Будучи мирным народом, ханты беспрекословно приняли новую власть, покорно заплатили ясак и снабдили казаков припасами. Никита Пан отобрал трех воинов (и снова среди них не было Архипа) и отправил их с добычей в Искер. Оставаться в жилищах хантов, похожих на вырытые в земле погреба, казаки не пожелали и двинулись дальше.

Тайга на пути казаков темнела непроходимыми лесами, в коих ежеминутно таилась для них опасность. Еще несколько раз они были обстреляны из засады чудными стрелами с приделанными к ним свистками, но благо никто не пострадал.

На реке Демьянке навстречу казакам вышел князь Бояр. С улыбкой он встретил союзников и предложил разбить здесь укрепленный лагерь. Пан не очень-то доверял вогульскому вождю, но отряд его был истощен долгим многодневным переходом через весеннюю распутицу. Воины Бояра всюду сопровождали своего вождя, множество дозорных выставил он в округе.

— Куда дальше идешь, князь? — говорил Бояр сидящему напротив него у костра Никите Пану. — Дальше вдоль реки пойдешь? Там Верхне-Демьянские земли, там я уже не смогу защитить тебя. Вождь Нимньюян собрал в своем городке все свое войско, оно в три раза больше твоего. И он будет драться.

— Назад мы не повернем, — упрямо возразил Пан, натягивая дорожный вотол на продрогшее тело. — Хочет драться с нами, пусть дерется. У меня приказ нашего атамана. И надобно исполнить…

Бояр понимающе покачал головой, уставившись в пламя костра.

— Ежели ты поможешь, мы вместе в три счета победим этого Нимньюяна, — кратко взглянув на него, устало молвил Никита Пан.

Бояр отрицательно покачал головой:

— Веками народы наши жили бок о бок и никогда не поднимали друг против друга топор войны. И сейчас я этого не нарушу — ибо буду проклят богами. Я дам тебе еще еды, оставайся на моих землях, сколько хочешь. Тебе и людям твоим нужен отдых. Гляди, даже лошади твои отощали. Здесь, на своей земле, я помогу тебе всем. Но на землю братского племени не пойду. Вот мое слово.

Пан криво усмехнулся и угрюмо поглядел в землю. Было бы у него больше войска, он бы и Бояра сумел приструнить за неповиновение. Но сейчас без помощи союзников ему не выстоять, хотя от слов вогульского вождя ярость заискрила в душе. А что, если Бояр предаст и ударит в спину? Тогда все…

Дав своему отряду несколько дней отдыха, Никита Пан двинулся дальше вдоль реки Демьянки.

Архип все эти дни пролежал, завернутый в шкуры, изредка только принимая пишу. Он спал целыми днями, не видя снов. Товарищи будили его, но он, открывая глаза, отворачивался и вновь проваливался в забытье. А когда настал день выступления, он едва смог взобраться в седло. Он чувствовал, как силы оставляют его.

— Этот болезный. Гляди, помрет старик, — молвил тихо Асташка наблюдавшему за Архипом издалека Никите Пану. — Пошли с ним двоих людей, пущай его отвезут обратно…

— Коли сдохнет, стало быть, судьба у него такая! — криво усмехнувшись, ответил Пан и тронул коня. Казацкий отряд уходил, провожаемый воинами Бояра до самых границ, затем они внезапно отстали и вскоре повернули обратно.

Городок вождя Нимньюяна, который казаки вскоре увидели на плоском, как блин, берегу Демьянки, был еще в более плачевном виде, чем предыдущий, который им довелось взять. Но здесь вогулы сами вышли из укреплений, решив числом сокрушить врага. Хватило нескольких залпов пищальных выстрелов, чтобы вся эта несметная сила вломилась обратно в городище, забрав убитых и раненых.

Казаки сомневались, что стоит брать это укрепление приступом, одни хотели идти дальше, но другие настояли на том, что городище придется штурмовать, ибо опасно оставлять позади себя такого противника. Недолго шумел немногочисленный казачий круг, решили все же взять город.

Как и в прошлый раз, троих бойцов Никита Пан отправил под стены, поджигать укрепления. Архип из последних сил собрал волю в кулак, сумев отогнать на мгновение от себя сковавшую его противную слабость и, взяв две пищали, спрыгнул в выкопанный для стрелков ров. Он без колебаний и промедлений, спокойно, будто вновь стоял у кузнечной наковальни, бил из пищалей по лучинкам на деревянных, поросших мхом вышках, и он даже не глядел, как после его выстрелов лучники заваливаются назад — он быстро, деловито, слаженно вновь заряжал пищаль и, кратко прицелившись, стрелял. Даже когда он узрел охватившее западную часть ветхого деревянного вала пламя, он продолжал бить из пищали. Он не думал ни о чем сейчас — ни о подозрительной хвори, которая, возможно, убьет его раньше Никиты Пана, ни о правильности выбранного им пути. Были только цель и пищаль, ставшая словно продолжением его рук.

…Когда казаки во главе с самим Паном кинулись на приступ, город сдался быстро. Оказалось, вождь Нимньюян со всей своей семьей сбежал в тайгу еще минувшей ночью, и оставленный им городок не стал драться насмерть. Вновь туземцы целовали саблю Никиты Пана на верность русскому государю, не ведая, что до того атаман желал истребить половину города, и только Асташка сумел остановить его, пригрозив Пану, что Ермак не простит ему такого своевольства.

Обложив данью покоренный городок, Пан собрал ясак и снова отправлял трех казаков с добычей в Искер. И даже сейчас, видя, как Архип, осунувшийся от изнеможения, с землистым лицом, стоял, опершись на пищаль, Пан не позволил ему уйти. Не дав отряду и ночи отдыха, он повел казаков дальше.

Ночью холод проникал под волглую от пота и сырости одежду. Отогреваясь у костров, вслушиваясь в каждый шорох, казаки урывками спали. Усеянное россыпью ярко сияющих звезд небо пожирали черные тучи, очертания коих походили то на диких зверей, то на вездесущих туземцев, крадущихся из-под деревьев.

Распутица не дала казакам продолжить путь. Порешили ждать, когда Иртыш избавится ото льда, дабы можно было на стругах отправиться дальше. Начали забивать и есть коней, дабы истощенные тела восполнились силами. Но и кони отощали так, что ими едва можно было насытиться.

Днем мастерили струги — в округе валили деревья, несмолкаемо стучали топоры. Поваленные бревна обтесывали, выдалбливали топорами середину, сооружая колоду. Другие мастерили доски, коими надобно было обшивать колоды. Архип тоже поначалу принимал участие в работах, с трудом пересиливая недуг, но однажды, взмахнув топором, он завалился с ним на спину. Тут же подбежали мужики, отнесли его в лагерь, из награбленных мехов и попон сделали лежак, укрыли его. Но ухаживать особо за Архипом было некому, лишь изредка ему приносили поесть.

Архип уже толком не приходил в себя, все казалось ему, что стоит он в бескрайней пустоте, один, и пустоте этой не видно было конца и края. И он все брел куда-то, влача за собой тяжелую, ненужную уже пищаль, и, как наваждение, являлись к нему те, кого он знал когда-то, но держались они все в стороне от него, и Архип безмолвно глядел на них, не окликая, не радуясь встрече после долгой разлуки. Словно осознавал, что он еще не с ними…

Он слышал колыбельную матери, лицо коей успел позабыть, видел широкоплечего сутулого отца с клокастой темной бородой, видел светлую, чистую, как родник, сестру. Воспоминания о ней, истерзанной, изнасилованной тогда еще юным государем у Архипа на глазах, были всегда страшны для него. Но сейчас Архип не ощущал былой боли, от коей бежал всю свою жизнь…

Видел стоящего у наковальни Кузьму, угрюмо сидящего у костра Добрыню, плотника Илью и сына его Семена что как будто тоже мастерили казацкий струг. Они все появлялись у Архипа на пути, и он шел мимо них, разглядывая с привычным безразличием странника…

— Эй! Поешь, отец! — слышит он и, находясь в полузабытьи, послушно открывает рот, куда ему вливают горячее вязкое варево…

Однажды Архип увидел Белянку. Она стояла с дочерью Людмилой и младенцем-сыном на руках, коего они потеряли в Новгороде во время морового поветрия. Белянка криво усмехнулась Архипу, и он встал, не сумев пройти мимо. Вот кого он искал в этой страшной пустоте! Вот! С оглушительным грохотом упала из его рук пищаль.

— Ты, никак, умирать собрался? — криво усмехнувшись, вопросила Белянка с привычной для нее деловитостью. Она отдала агукающего младенца стоявшей позади нее Людмиле и сама начала медленно приближаться к Архипу. Остолбенев, не решаясь протянуть к ней руки, дабы не спугнуть видение, Архип стоял, чуя, как к горлу подступает ком. Белянка останавливается от него в полушаге, искоса глядит на него, улыбаясь.

— От себя не уйдешь — молвила она, поправляя плат на голове. — Почто на край земли бежать? Пустое!

— Не могу я без тебя больше. Места себе не нахожу, — с болью признался Архип, словно оправдываясь перед супругой.

И даже сейчас она морщила лоб так, как делала всегда, когда отчитывала своего мужа. Архип почувствовал, что сейчас зарыдает, но не мог этого сделать — грудь и горло словно перехватило узлом.

— Ну чего ты, — вновь улыбнулась снисходительно Белянка. — Чего ты? С тобой мы. Всегда с тобой. Ведай это. И вставай. Лед сошел.

— Я так устал, — сипло прошептал Архип, шаря руками по груди, не находя себе места.

— Вставай! — требовательно повторила Белянка. — Лед сошел! Вставай!

Архип открыл глаза. Его тряс за плечо рыжебородый плешивый казак.

— Вставай! Лед сошел! Выдвигаемся!

Шатаясь, Архип взошел на судно, весь похудевший, с глубокими залысинами, обросший седой клокастой бородой. Тусклые глаза его в черных кругах с безразличием взирали перед собой.

— Глянь-ка. Выжил старик! Едва ли не месяц лежал в забытьи, думали, помрет.

— Атаман огорчился, уж очень хочет, видать, его погубить, — шептались меж собой казаки, оглядывая восставший полутруп.

Струги тронулись, направляясь вниз по Иртышу. О борта лодок глухо стукались крупные, еще не растаявшие льдины. Низкое солнце освещало раскинувшуюся по берегам тайгу, одевающуюся в первую зелень.

Архип, кутаясь в вотол, поднял осунувшееся, высохшее лицо свое навстречу солнцу, чуя смолистое дыхание леса. Весна! Все оживало вокруг, но Архип не ощущал той же тяги к жизни. Просто ему до сих пор надлежало зачем-то существовать в этом мире. Кто знает, надолго ли…

А опасность по-прежнему поджидала казаков всюду. Струги их несколько раз обстреливались с берегов из засад, но мужики громом пищалей прогоняли перепуганных туземцев обратно в глушь тайги.

Сходя на берег, казаки входили в селения Хантов, оружием принуждая их к присяге государю. На капищах они видели чудные пляски обвешанных бусами шаманов, слышали их зловещие песни, затем врывались на мольбища, выстрелами в воздух заставляли всех разбежаться. Пока казаки рыскали по капищу в поисках наживы, Архип с пищалью наперевес осматривал вросших в землю деревянных идолов, обвешанных различными украшениями. Жертвенные камни у их подножий почернели от крови, заливавшей их долгие годы. Архип пристально, с неприязненным любопытством глядел в черные, страшные глаза древних истуканов, высокомерно и грозно взирающих в вечность…

От местных прознали, что мансийский князь Самар решил разбить казацкий отряд и уже собирает воинов со всей округи. Схватили «языка», для верности приложились ему в ухо несколько раз. Связанный по рукам, он лежал на дне струга, пухлогубый, со спутанными длинными волосами. С сочувствием Архип смотрел в его дикие узкие глаза, безразлично, как мертвые, глядящие в пустоту.

Покорившийся судьбе, он привел казаков к городищу князя Самара. И укрепление это было отнюдь не таким плачевным, какие казаки видели прежде. Холм, на коем расположилось городище, был ощетинен деревянными кольями и походил на огромного ежа. Крепкие бревенчатые стены венчали круглые башни без кровель. Глядя на городище, казаки обомлели. Такое будет взять отнюдь непросто, да и от отряда осталась лишь половина бойцов.

— Еще не поздно повернуть назад, — шепнул Асташка Никите Пану. Но у того уже воинственно загорелись глаза — спесь не позволяла вернуться в Искер без победы.

— Будем брать! — жестко отверг он. — Готовьтесь, ребятки!

Пленного мансийца Пан без колебаний велел убить. Архип видел лишь, как тут же к пленнику двинулся один из казаков вынимая на ходу саблю. Когда клинок занесся над головой туземца, Архип отвернулся — до того на душе было мерзко!

Вскоре казаки увидели, как из городища выходит толпа воинов во главе с сухим высоким стариком в бухарском шлеме, к верху которого был прицеплен пышный волчий хвост. Воины, с копьями наперевес и большими луками за спинами, обступали его на почтительном отдалении.

— Видать, это и есть князь Самар, — доложили дозорные Никите Пану, и у атамана тотчас хищно воспылали глаза.

— Стоит под городом, значит? — вопросил он.

— Выставил воинов, ждет нас…

— Гордый, не стал за стенами прятаться! — хмыкнул, сложив на груди руки, Асташка.

— Сегодня же ночью нападем. Снаряди стрелков как следует, — приказал Пан, цепляя к поясу саблю.

Лагерь мансийцев был тускло освещен двумя кострами. Неприступный острог на вершине холма позади них от огненных искр зловеще мерцал в темноте. Воины с копьями, недвижные, как кровожадные идолы, плотной стеной окружали лагерь.

Казаки, приникнув к земле, словно к единственной своей спасительнице, медленно ползли к светящемуся в темноте лагерю, осторожно таща за собой пищали. Все в темных одеждах, дабы во тьме их было не разглядеть. Приподняв выпачканное грязью лицо от земли, Архип поглядел по сторонам. Да, как и условились, казаки подбирались к лагерю полукругом, постепенно окружая его. Архип уже весь взмок от натуги и страха — ежели случайно нашуметь, погибнут все — мансийцев было куда больше, чем казаков…


…Он замешкался, вздрогнул, когда по левую сторону, вспыхнув, из темноты ударили выстрелы пищалей. Поднявшись на колено, Архип прицелился и выстрелил. Плотный строй воинов, окружавших лагерь, сломался — кто-то рухнул на землю, кто-то припал на колено, снимая лук с плеча. Лежа на земле. Архип перезаряжал пищаль. По разные стороны вразнобой били и били выстрелы, вопили мансийские воины. Когда он вновь привстал, чтобы выстрелить, совсем рядом с тугим свистом пролетела стрела. Поодаль из казаков кто-то закричал от боли.

Когда он приподнялся снова, чтобы выстрелить еще раз, то увидел, что казаки бросились в атаку. Рыжебородый плешивый казак, пробежав немного, остановился резко, словно уперся в невидимую преграду, и рухнул лицом в траву, пораженный сразу двумя стрелами. Встав на колено, Архип вновь прицелился. Стрела, дрожа оперением, вонзилась в землю возле его ноги. Он целился в мансийского воина, что встретил налетевшего на него казака ударом копья в живот. Мансиец так яростно выдернул из чрева противника свое копье, что Архип видел, как из распоротого брюха убитого вывалился клубок блестящих внутренностей. Архип выстрелил, и воин, мотнув головой назад, опрокинулся на спину.

Битва уже кипела — казаки всей гурьбой с оголенными саблями обрушились на лагерь. На одного казака было по двое, а то и по трое мансийцев. Никита Пан на ходу уклонился от встречного удара копья и, развернувшись на месте, срубил атаковавшего его воина. Удар другого отбил саблей и, схватив его за древко копья, потянул на себя и пронзил его клинком насквозь. Казака подле него свалила с ног попавшая ему в голову стрела. Никита Пан развалил саблей еще одного стоявшего к нему боком воина, но отбить удар другого не успел — коротким уколом мансиец погрузил жало своего копья ему в горло. Пан застыл, открыв рот и выпучив глаза, словно раздавленный. Другой мансиец, подбежав, ткнул его в спину ножом и отпрыгнул в сторону, в круговерть сражения.

— Не надо! Не надо! Мама! — поодаль кричал распластанный на земле молодой низкорослый казачонок, когда мансийский воин, наступив на него ногой, безжалостно ткнул ему копьем в грудь. Другой подоспевший мансиец с размаху всадил свое копье молодцу в брюхо и провернул. Гримаса ужаса и муки легла печатью на лицо умирающего. Выстрел опрокинул одного из стоявших над ним мансийцев на землю — в десяти шагах от них с пищалью стоял Архип. Второй воин не мешкая тут же бросился с окровавленным копьем на него, и Архип, не отводя от него взгляда отбросив пустую пищаль, выхватил саблю. Он ощущал в руке непривычную тяжесть своего клинка — сказывается недавняя хворь. А воин был молодым, низкорослым, но крепким, широким в плечах, лицо его было сосредоточенным и спокойным, как у хищника на охоте. Архип крепче стиснул рукоять сабли, чуть отступил назад, не сводя глаз с направленного ему в голову жала копья.

Вскрикнув, Архип клинком сабли снизу отвел удар в сторону, и мансиец, споткнувшись, едва не упал, но удержался и что есть силы ткнул древком копья Архипа в бок. Задохнувшись от удара, Архип рухнул на землю, но успел собраться с силами, рубанул саблей по ногам наступающего на него противника, и тот, взвыв, тяжело упал рядом. Архип хотел наброситься на него, но оглушительный удар в висок, от которого он на миг потерял зрение и слух, вновь повалил его на землю, и мансиец, глухо рыча, навалился на него сверху. От него несло тяжелым духом немытого тела и вонью скота. Мансиец вцепился всей пятерней в горло Архипа, коленом прижал к земле руку с саблей. Задыхаясь, теряя последние силы, Архип пристально глядел в укрытое тьмой скуластое, невозмутимо-дикое лицо своего противника, в его узкие черные глаза, оскаленный рот. Архип свободной левой рукой тоже тянулся к его горлу, но бесполезно — силы были неравными. Новый удар обрушился на лицо Архипа, затем еще один, и еще. От каждого в глазах ярко вспыхивали звезды. Он почувствовал, как под кулаками мансийца хрустнул его нос, как рот и глотка наполнились медным привкусом крови. Еще удар. Еще. Один глаз уже перестал видеть — настолько вспухла над ним бровь. Руки Архипа ослабли, а мансиец продолжал, разбивая кулак, беспощадно вбивать его голову в землю…

Архип не помнил, как подоспевшие казаки, отпихнув мансийца от его бездыханного тела, разрубили его саблями. Как всей гурьбой они наседали на пятящихся к городищу мансийцев, как секли изуродованное в сражении тело убитого князя Самара…

Он очнулся уже после того, как городище, потеряв в битве лучших воинов и вождя, сдалось на милость победителям, и мансийцы целовали саблю покойного Никиты Пана на верность русскому государю. Погрузив собранный ясак в струги, казаки собирались плыть дальше. Здесь, на берегу Иртыша, они похоронили павших воинов, почти половину из тех, кто остался. Опершись на палку, весь в кровоподтеках, с опухшей бровью, скрывшей левый глаз, Архип стоял над могилой и глядел на залитый кровью труп Никиты Пана. Асташка, возглавивший теперь отряд, держал его саблю, как святыню. Засыпав могилу жирной, как грязь, землей, отряд на стругах отправился дальше.

Реки становились все более широкими и могучими. На Оби навстречу им вышел кодский князек Алача, вождь хантов. Он встретил казаков с почетом.

— О вашем князе Ермаке уже ходят легенды. Говорят, он владеет оружием богов, что убивает невидимыми стрелами, — с уважением молвил Алача, сидя напротив Асташки у костра.

— Наш атаман Ермак Тимофеевич прослышал о тебе и желает дружбы с тобой, — говорил Асташка, полностью выполняя волю атамана. Он преподнес Алаче в дар одну из пищалей, тот передал Ермаку один из луков, коим владели князья из рода Алачи. Его Ермак велел поставить во главе всех племен, что покорились ему в этом походе, дабы Алача зорко следил за порядком на этих землях и был предан государю Московскому, на верность коему он целовал саблю Никиты Пана…

Струги ушли дальше, и вскоре перед ними широко раскинулась необъятная водная гладь. Здесь Иртыш соединился с Обью и вылился в могучую, похожую на океан реку. Струги встали посреди реки, такие крошечные в этой громаде, будто песчинки.

— Далее мы не пойдем, — устало молвил Асташка той горстке казаков, что осталась под его началом. — Возвращаемся в Искер. Мы совершили достаточно…

Безмолвно, без радости, измученные, поросшие бородами казаки, израненные в сражениях и переходах, взявшись за весла, разворачивали струги. Архип сидел один в двуместном струге, груженном награбленной у мансийцев добычей. Он держал в руках весла, но не греб. Казаки уплывали без него, все дальше уходя за окоем.

Ветер обдувал его суровое, покрытое кровавыми корками лицо, трепал отросшую седую бороду. Серое небо там, впереди, объединялось с серой гладью реки, словно соединяясь с ним в единое целое. Архип молча глядел на окружившую его со всех сторон пустоту, коей не видно было конца и края. Такую же пустоту видел он в своих снах во время хвори. Ныне все предстало пред ним наяву. Он один на краю вселенной, и на пути сюда он так и не нашел ничего, что могло бы заставить его жить дальше. Да, ведь именно за этим он и шел! Все пустое. А может, он еще жив только потому, что у него на шее висит этот оберег, который отдал ему перед взятием Казани покойный Добрыня? Может, ему уже давно пора было погибнуть? А может, он уже давно умер, еще там, в Орле, вместе с Белянкой?

Завывая, ветер хлестнул его по лицу, окропил водными брызгами. Взявшись крепко за весла и еще раз окинув округу воспаленными от ветра и недосыпа, оплетенными сетью морщин глазами, Архип, сгорбившись, погреб следом за уходившими казаками.

ГЛАВА 19

Богдан Вельский только лишь изредка заезжал в свои роскошные палаты, выстроенные неподалеку от имения Захарьиных, на Варварке. Когда возводили их, царский любимец ревниво глядел на дом Никиты Романовича и, кусая ус, прикидывал, насколько надобно выше выстроить свои будущие хоромы, дабы переплюнуть первого боярина на Москве! И ведь выстроил, серебра хватало с лихвой. Как не хватить, когда через руки любимца государева серебряный поток идет! Ведь для многих он и покровитель, и заступник, и проситель перед государем — все это дорого стоит! А кроме того сколь обширно разрослось его хозяйство на даренных Иоанном землях!

Хоромы выстроил, а бывал в них редко, и то для того, чтобы от приказчика проведать о хозяйских делах, которые, впрочем, его мало интересовали. Не любил просто потерянных из собственного кармана денег, хотя в чужую мошну никогда не брезговал лапы засунуть! То, видать, нищее детство сказалось. Видал бы его непутевый отец, пусть земля ему будет пухом, кем стал его сын! Ближайший к государю человек во всей державе, главный советник. Но ему более всего нравилось считать себя соправителем. Однако вслух об этом Вельский говорить не рисковал.

Москва стоит в пыли, в мареве — уж которую неделю солнце палит нещадно. От реки тянет цветущими водорослями и тиной, о которых развелось много мошкары. Даже сейчас, слезая с коня, Вельский с неудовольствием увидел, как в уголке слезящегося красного глаза его скакуна нещадно копошатся гады, и конь раздраженно пыхтит, мотает головой. Богдан Яковлевич похлопал его по шее и бросил поводья в руки подоспевшего холопа. Вооруженная стража, гомоня, заезжала следом за господином во двор его величественного имения. Вельский, прежде чем подняться на крыльцо, задрал голову и, прикрываясь рукой от солнца, глядел на свой терем с высокой шатровой крышей. Он был огромный, как глыба, массивный, весь украшенный затейливой резьбой, словно появился из сказки. Улыбнувшись самому себе, Богдан величаво поднялся по высокому крыльцу, не обращая внимания на кланявшуюся ему многочисленную дворню. Он и сам был величественен в своем шитом золотым шелком травчатом кафтане, длинные рукава и полы которого влачились за ним по земле. Его ноги в высоких тимовых сапогах с загнутыми носками гулко ступали по алому сукну, устилавшему крыльцо терема.

Трапезничать в присутствии стражи Вельский не любил, потому, переодевшись в легкий татарский кафтан, который он носил, только будучи дома, боярин прошел в просторную трапезную, где собирался обедать в одиночестве. Но сейчас он позвал своего главного приказчика, дабы выслушать его доклад о хозяйственных делах. Шлепнул по заду дворовую девку, пробегавшую мимо. Ненароком подумал прижать тут же к стене, но оставил эту мысль — с утра вдоволь натешился в государевом дворце с одной бабой кухаркой, а потом и с ее молодой дочерью, кою заботливая мамаша подложила под боярина, надеясь, видать, пристроить свое чадо повыгоднее. Глупая баба!

Хлебая наваристые щи с убоиной, красный от духоты, он слушал приказчика, вперив в него пристально очи, быстро двигая челюстями. На кончике его рыжей бороды повисла длинная полоска капусты. Хозяйство было в упадке — крестьяне мрут от голода, обрабатывают мало земли, дворяне беднеют и уходят в холопы — все это Вельский слышал в последние годы слишком часто. Война только-только закончилась. Видать, надо переждать. Да и не интересовали его ни пухнущие от голода крестьяне, ни обнищавшие дворяне. Приказчик все говорил об опустевших амбарах и вымершем в одной из подвластных ему деревень скоте, а Вельский, отодвинув пустую тарель, откинулся на спинку своего резного кресла и, сытно икнув, ослабил кушак на своем дородном пузе.

— Довольно. Ты сам распорядись, чего надобно. Серебром дворянам надобно помочь — распорядись. Скот надобен холопам — дай. Токмо не усердствуй! А то и ты со мной по миру пойдешь, — для верности грозно взглянул на приказчика Вельский, и тот закивал головой, прижимая к груди скомканные грамоты. Ковыряясь языком меж зубов, где застряли кусочки мяса, Вельский кивнул приказчику в сторону двери, и тот мигом оставил своего господина.

Все эти хозяйские дела, о коих он наслушался сегодня вдоволь, казались ему, Богдану Яковлевичу Вельскому, муравьиной возней. Что ему до гибнущего скота и полупустых амбаров, когда в его руках сейчас едва ли не вся власть? И ведь далее будет еще больше…

Но как удержать эту самую власть, когда только лишь жизнь престарелого больного государя, которая может окончиться в любое мгновение, удерживала двор от новой грызни? А это случится, Вельский знал точно!

Ведь сам воздух при дворе был пропитан ненавистью и ядом. Иоанн уже не так часто покидал Москву — одолевала страшная хворь, из-за коей каждое движение для государя было болезненным, и потому он не мог уже передвигаться без посторонней помощи. От боли, кою Иоанн испытывал ежеминутно, он не мог спать — выл и стонал по ночам, звал спальников, чтобы отнесли его к киоту, где он молился до утра, а затем, позволив холопам себя переодеть, начинал заниматься делами.

— Сия боль — кара за грехи мои, — как-то с тоской молвил Вельскому Иоанн. — Может, ежели тут, в земной жизни, отмучаюсь сполна, то там, на небесах, Бог милует меня и не низвергнет меня в ад, где буду страдать вечность?

Но, кажется, он не собирался еще умирать. Едва замирившись с Баторием, Иоанн уже задумался о том, как проучить дерзкого венгра, воздать ему по заслугам за тот позор, что ему довелось пережить и вернуть утраченную Ливонию. Царь судорожно цеплялся за любую возможность найти военного союзника, потому и ведутся переговоры с королевой Елизаветой…

Недавно пришло известие от Писемского, что скоро он выедет из Англии в Москву и привезет с собой королевского посланника для ведения дальнейших переговоров. Это значит, что, возможно, королева согласится на брак государя с ее племянницей, Марией Гастингс. И, конечно, выдвинет свои условия. Иначе ведь не снаряжала бы она целое посольство к русскому государю!

Известие это всполошило весь двор. Вероятность нового брака Иоанна уже не казалась столь невозможной. И это пугало многих…

Вельский помнил день, когда родился царевич Дмитрий. Как светился и ликовал в душе Афанасий Нагой! Родилась бы девка — все было бы иначе. Но на свет у престарелого государя родился сын. Впрочем, отпрыск незаконного брака, не признанного Церковью, не мог и надеяться на царский венец, однако Вельский хорошо понимал — Афанасий Нагой ни перед чем не остановится, дабы возвести своего сродного внука на российский престол! Но теперь, когда в Москву засобирался английский посол и возможно появление новой родовитой царицы (ежели, конечно, королева даст согласие на брак!), не будет ли опасным при дворе положение незаконнорожденного младенца и вместе с ним Нагих? Нет, пока жив государь, это невозможно представить — никто не осмелится и косо взглянуть на маленького Дмитрия, пока Иоанн царствует! Но кто знает, не родятся ли и в браке с английской принцессой новые дети, за коими встанет новая придворная сила?

Так же о своих шкурах пеклись и Годуновы, мертвой хваткой вцепившиеся в убогого Федора. За то, чтобы именно Федор стал царем, они готовы отдать многое. Очень многое! Дмитрий Годунов, глава их клана, не внушал особого страха — такие не могут становиться главными сановниками при дворе! Но его племянник Борис… Вот кого действительно стоило опасаться!

Чью же сторону следует занять Богдану Вельскому, лихому баловню судьбы? Ведь его жизнь зависит от того, какое решение он примет сейчас…

А меж тем положение в государстве было более чем тревожным. В мае наконец прошли первые переговоры о мире со Швецией. Король Юхан хотел слишком многого — во-первых, он не собирался расставаться с теми ливонскими землями, кои успел захватить. Он желал отрезать окончательно Россию от Балтийского моря и оставить за собой занятые им русские города — Копорье, Ям, Корелу, Ивангород. Послам удалось пока что заключить перемирие сроком на два месяца, вскоре вновь должны были возобновиться переговоры. В Москве все понимали, что Юхан и его двор прекрасно осведомлены о бедственном положении России и потому тянули подписывать мирный договор, хотя и Швеция была достаточно изнурена войной. К тому же накалялись отношения Польши и Швеции — Баторий по-прежнему желал владеть всей Ливонией.

Смежив веки, Вельский откинулся на резную спинку кресла и потер виски. Сейчас он с некоторым сожалением думал о том, что Иоанну, видать, придется согласиться на притязания шведов, ибо восстание в Поволжье все набирало силу, и недавно пришли страшные вести из Казани. Там взялось за оружие все многочисленное татарское население. Случилось страшное — Казань вновь откололась от Русского государства. Взбудораженные, жаждущие крови московитов народные массы поднялись разом, и тут же началась резня, кою ни воеводы, ни малочисленный гарнизон не сумели остановить. Озлобленные и опьяненные безнаказанностью, толпы повстанцев носились по улицам Казани, зверски избивая русских священнослужителей, воевод, на рынках резали и грабили купцов, сжигали церкви. Врывались в дома, где жили русские, и до остервенения избивали и резали их, оставляя после себя страшно обезображенные, изуродованные, расчлененные тела.

Это было еще одним страшным ударом, подкосившим здоровье царя — Иоанн вновь слег. Назревала новая крупная война, и на юг с северных границ, кои держали в обороне от шведов, начали переброску полков для подавления восстания. Войско должен был повести старый и опытный воевода Иван Федорович Мстиславский, одно имя которого поволжским народам внушало смертный ужас — он уже столько раз безжалостно топил эти земли в крови. Потому, видимо, придется отдать шведам занятые ими города — на войну с Юханом уже не хватало никаких сил.

Опершись руками о стол, затянув потуже кушак, Вельский позвал приказчика.

— Позови там! Дабы переодели! И молодцев моих кликни! Скоро во дворец скакать надобно!

Опаздывать было нельзя, и Вельский очень скоро бежал по высокому крыльцу государева дворца, придерживая рукой шапку. Надлежало принять у лекарей снадобья для Иоанна и напоить ими государя — тот принимал целебные зелья лишь из рук верного Богдашки Вельского.

— Глотай, живо! — скомандовал Вельский холопу, коего держал при себе для пробы снадобий — не дай Бог отрава!

— Горечь-то какая, Господи! — скривился холоп, утирая взмокшие от слез очи.

— Это ж лекарские снадобья, дурья твоя башка! — проворчал раздраженной Вельский и пихнул холопа пятерней в лицо. — Уйди с глаз! Явись ко мне вскоре, ежели живым будешь…

Холоп остался цел и невредим, и Вельский, взяв снадобья с собой, отправился к государю. С поклоном вступил в покои, где уже смрад гниющей плоти полуживого человека, кажется, пропитал даже стены, и никакие благовония не могли прогнать его. Иоанн в одной нижней рубахе полусидел на перине утонув в подушках, страшно потучневший в последнее время Он слабо взмахнул рукой, на толстые пальцы которой уже не налезал ни один перстень, и спальники тотчас, семеня и кланяясь, покинули покои.

— Снова меня поить этой гадостью пришел, — проворчал Иоанн, принимая из рук Вельского чарки со снадобьями.

— Токмо о твоем здоровье печемся, великий государь, — склонив голову, проговорил Вельский. Иоанн трясущейся рукой схватил чарку, пока подносил ко рту, расплескал половину на грудь. Выпив остатки, он скривил губы и рявкнул, раскрасневшись от гнева:

— Пои с руки, чего стоишь, дурак!

Вельский, спохватившись, тут же начал поить Иоанна, и тот, глотая, выдыхал шумно, словно у него жгло горло. Перекрестившись, он утер бороду дрожащей рукой и вновь откинулся на подушки. Наблюдая за ним, Богдан невольно поразился тому, как этот немощный ворчливый старик еще держит в страхе тысячи и тысячи людей, причем не только в своем государстве.

— Шереметевы там разобрались меж собой? Узнал? — спросил государь. Недавно ему пришлось разбираться в тяжбе меж вернувшимся из польского плена Федором Васильевичем Шереметевым и его племянником Петром Никитичем. Приехав в свое имение, Федор Васильевич увидел его разграбленным. Жена и слуги со слезами просили у него прощения, что не уберегли имущество, коим коварным путем завладел Петр Никитич. Федор Васильевич, видать, сам поехал сначала в дом Ивана Шереметева Меньшого, но даже доехать не успел — молодцы Петра Никитича перекрыли ему дорогу и, избив людей Федора Васильевича, прогнали его прочь. Униженный и напуганный, Федор не нашел иного выхода, кроме как подать государю челобитную на племянника, в коей описал все его беззакония.

Федьку Шереметева Иоанн презирал, поминая, что он, будучи в плену, присягал Стефану… Но война кончилась, и теперь надлежало действовать согласно закону. И потому велел Петра Никитича, вероломно вторгшегося во владения дяди со своими людьми, «выдать Федору Васильевичу головой». Иными словами, ему предстояло возместить дяде весь ущерб и заплатить ему сверх того еще крупную сумму.

— Приставы за всем проследили, государь, — кивнул Вельский, — однако меж ними в тот же день чуть драка не началась при всей дворне и твоих людях — Федор Васильевич, видать, не удержался, отвесил Петьке Шереметеву пощечину, ну и тот на него… Сам Федор Васильевич ко мне подходил, требовал, дабы мы Петьку в застенок бросили, тать, мол, надо наказать…

— Вот ему! Вот! — Иоанн сунул в лицо Вельскому крепкую дулю. — Пущай спасибо скажет, что сам на цепи не сидит, собака!

— Истинно так, государь! — поклонился Вельский. — Истинно так!

— Черт с ними! Доложили доднесь, — чуть улыбаясь, молвил Иоанн, будто хвастаясь, — в Литве помер в мае князь Андрейка Курбский. Сдох-таки… Пережил я его, супостата.

И, довольный, рассмеялся скрипуче, мерзко. Переживая своих врагов, он, будучи и сам одной ногой в могиле, радовался, как ребенок. Так же смеялся он, когда в марте умер герцог Магнус, в полной нищете оставив свою вдову, Марию Владимировну, и их двухлетнюю дочь Евдокию. Замолчав, Иоанн о чем-то задумался, и улыбка медленно сошла с его уст. Он, не шевелясь, безмолвно глядел перед собой, словно узрел тень кого-то из покойников, видную только ему. А может, вспоминал он те славные годы, когда князь Курбский верно служил ему, входя в ближайший круг государев вместе с Адашевым, Сильвестром, Макарием… Никого уж нет давно… Никого…

— Много думал о том, кому государство оставить после себя, — сказал Иоанн вдруг и перевел на Вельского свой тяжелый, цепкий взгляд, все еще внушающий трепет и страх каждому его подданному, — ведь начнете грызню меж собою, едва не станет меня. Федор не готов стать государем, и нет у меня уже времени подготовить его к тому. Ты будь верным слугой ему, Богдашка. Годуновым надобно не дозволить его со всех сторон обступить, иначе вся власть у них в руках окажется. Да и знати спуску давать не след! Князь Мстиславский во главе думы останется, почитай, и Никитка Захарьин с ним. Иван Шуйский от них не отстанет, вижу, какую силу он набрал после защиты Пскова…

Склонив голову, Вельский слушал Иоанна, не смея что-либо вымолвить. В голове его лихорадочно трепетала радостная мысль — он главный соправитель будущего царя Федора. Вот когда вся власть окажется в его руках! Но Годуновы…

— Благодарю за доверие, великий государь! Токмо опасаюсь я Годуновых, так просто ли их отстранить будет… Не гневайся, государь, но скажу одно — пока женат Федор на Ирине Годуновой, сложно бороться с ними станет…

Глаза Иоанна мгновенно вспыхнули, и Вельский тут же осекся, замолчал, вжал голову в плечи.

— Я еще жив, а ты, сучий сын, нос свой в государевы дела суешь? Падаль! Червь! — заревел государь и, привстав в постели, схватил Вельского за полу его травчатого, шитого золотом кафтана. Со звоном посыпались на пол оторванные золотые пуговицы. Ойкая и вздрагивая, Вельский прятал голову от сыплющихся на него ударов тяжелой государевой длани, вдруг от гнева самодержца вновь обретшую великую силу.

— Я тебе покажу, стервец! Забылся! Осмелел, собака! Ишь! — визжа, кричал Иоанн, стуча кулаком в голову и окровавленное лицо своего слуги. — Из грязи вылез, туда и уйдешь! Затопчу, сучий сын! Уничтожу!

Выдохшись, он толкнул Вельского на пол, и тот, роняя кровавые капли из разбитого носа, пополз на четвереньках к дверям, а в спину ему летели и летели хулы и проклятия. Уже вбежали стражники и спальники, какие-то холопы, лекари, и Вельский, еще недавно возомнивший себя вторым после государя человеком в государстве, размазывая по лицу кровь, скуля, уползал в разорванном кафтане у них на глазах из государевых покоев, избитый, униженный.

Уже после, умывшись и задрав голову, дабы остановить кровь, он сидел в горнице, держа на опухшем носу своем влажный платочек. Вероятно, скоро государь пошлет кого из своих слуг, дабы тот преподнес Вельскому какой-нибудь мелкий подарок от Иоанна, означавшим его прощение (как было не раз!), но от мысли этой становилось не легче. Зыбко, очень зыбко было при дворе положение самого влиятельного государева советника! Все его богатое состояние, власть, уважение — все зависело от милости этого вспыльчивого полуживого старика. При Федоре, глядишь, будет проще!

Убрав с лица платочек, Богдан Яковлевич Вельский задумался, уставившись в тесаную стену горницы. Он понимал, почему государь медлит с разводом Федора и Ирины. Столько раз вмешиваясь в семейную жизнь старшего сына, он довел до того, что тот теперь лежит в приделе Архангельского собора. Смертный страх вражды и со вторым сыном доводил государя до отчаяния, а он, дурак, ляпнул. Истинно — забылся, не в свое дело полез. Стало быть, Годуновых от будущего царя не отвадить никак. Пока…

От мысли, что осенила голову Вельского, на губах его заиграла улыбка. Ежели Годуновых отстранить от власти не выйдет, то надобно с ними объединиться, чтобы вместе сокрушить Мстиславских, Захарьиных, Шуйских, Нагих… Надобно поговорить с Борисом. Времени было уже мало…

Довольный собой, он швырнул окровавленный платочек куда-то в угол горницы и, шлепнув себя по ляжке, поднялся со скамьи. Он, Богдан Яковлевич Вельский, еще сумеет всех обставить, сумеет! Так просто он не сдастся, нет! Слишком многое на кону!

Пока ждал своего слугу, насвистывал счастливо что-то себе в бороду. Когда холоп явился, Вельский сказал с безумной улыбкой на лице:

— Я грамотку напишу. Вручишь ее в руки Борису Годунову. Молви, жду я его, друга старого, в доме своем, как дорогого гостя. Чего глаза вытаращил? Озолотимся мы еще с тобою, слышь? Все впереди…

* * *
Летом в семье Захарьиных справляли две свадьбы. Сперва Никита Романович выдал дочь Евфимию за князя Ивана Васильевича Сицкого, последнего сына погибшего под Венденом Василия Андреевича Сицкого. Супруги приходились ДРУГ Другу сродными братом и сестрой, и Никита Романович таким образом вновь скрепил прочный союз кланов Сицких и Захарьиных. Едва отгуляв и подсчитав убытки (на приданое боярин не скупился!), назначили на конец лета еще одну свадьбу — к дочери Ирине посватался Степан Годунов, троюродный племянник Бориса Годунова.

Сыновья Никиты Романовича недоумевали, почто отец дал согласие на брак, но даже они не ведали того, что и сватовство это было подстроено обоюдно, как Годуновыми, так и самим Никитой Романовичем.

Меж тем завершились переговоры со Швецией, и десятого августа было подписано Плюсское перемирие, которое, однако, так и не решило территориальных претензий Москвы. До лета 1586 года (именно тогда должен был быть подписан мирный договор) за Швецией оставались Копорье, Корела, Ям, Ивангород и их обширные уезды. Перемирие это было шатким и носило временный характер — обеим державам нужна была длительная передышка. Тотчас началась переброска всех войск на южные границы, и Никита Романович принимал в этом деятельное участие. Одновременно с этим готовился он к свадьбе дочери Ирины…

И вот наконец молодые сидят за богатым свадебным столом, осыпаемые хмелем, все в парче и бархате. Оба еще совсем дети, и они, не притрагиваясь к еде, застенчиво поглядывают друг на друга, краснея и улыбаясь. От обилия гостей, разодетых в пестрые многоцветные одежи, и здравниц весь богатый терем Захарьиных ходит ходуном.

Федор Никитич сидит неподалеку от стола молодых, глядит в пылающие счастьем и жадным ожиданием чего-то чудесного очи младшей сестры, невольно вспоминает, как ее, еще совсем девчонку, таскал на плечах, пугал, изображая бодающегося быка. А теперь невеста! После он долго ревниво изучал жениха — пухлощекого безусого мальчишку, который и моложе своей невесты выглядит! А вот поодаль сидит и его отец, окольничий Иван Васильевич Годунов, такой же одутловатый, нос картошкой, весь красный от меда, смеется так что все тело жиром трясется. А вот сидят Дмитрий и Борис Годуновы. Но они суровы, непроницаемы, о чем-то непринужденно с масками любезности на лицах беседуют с прочими гостями.

— Чего ты такой смурной, Федя,? — шепнул ему на ухо брат Александр. — Чай, не на похоронах! Сестру замуж отдаем.

Федор хотел было ответить, но осекся и, махнув рукой, потянулся за чаркой.

Когда молодые рука об руку ушли в уготовленную для них горницу, гости продолжили веселое застолье, а Никита Романович, натянуто улыбаясь, вышел из-за стола и двинулся по лестнице наверх, видать, к себе в покой, где занимался хозяйственными делами. Федор, откинув на стол рушник, бросился следом за ним.

И там, за кованой дверью, в полутемной горнице, где отдаленно слышался шум свадебного гуляния и песни, Никита Романович сидел за письменным столом один, в тишине. Свечи он не зажигал, и его лик слабо освещал льющийся из окна свет луны.

— Садись, сын, — пригласил он Федора к себе. Тот уселся напротив отца.

— Вижу, ты о многом хочешь меня спросить. Спрашивай, — молвил Никита Романович, укладывая руки на резные подлокотники кресла.

— Почто согласие дал на брак с Годуновыми? Разве не первые они нам враги? — спросил тихо Федор.

— Теперь нет. Враги нам ни к чему. А вот верные друзья надобны. Ныне с Годуновыми мы родни и действовать будем заодно.

Федор, вперив в отца пристальный взгляд, молчал, не зная, что ответить.

— Нагие с их новорожденным Дмитрием куда более опасны, чем Годуновы. Вот кого первым делом следует отослать прочь из Москвы, — продолжал боярин.

— Не доверяю я им, отец. Что, ежели после смерти государя Годуновы падут? Ведь есть Мстиславские, есть Шуйские… Разве позволят они Годуновым взять над собой верх? Ты, батюшка, все ли верно просчитал?

— Верно или нет — время покажет. Но враждовать с Годуновыми нам не след, — заключил Никита Романович. — Одно могу сказать точно — Борис дюже силен! Придется постараться Мстиславским и Шуйским, дабы его скинуть! Держись подле него, сын, во всем помогай ему и братьев на то наставляй.

— Так ли Борис честен с тобой, как ты ему доверяешь? — съязвил Федор, отвернувшись.

— И того до конца не ведаю, но знаю одно — Богдан Вельский к нему в друзья подбивается.

Сказал и замолчал тут же, а Федор даже на мгновение подумал, что сие ему послышалось, и, тряхнув головой, вопросил с удивлением:

— Ты и Богдашке теперь доверять будешь так же?

— Богдашка нам нужен, покуда государь жив. А после… — возразил Никита Романович. Федор не верил своим ушам. Он глядел на отца, сидящего в резном кресле, укрытого тьмой, и, кажется, впервые осознал для себя его коварство и изворотливый ум. Теперь все, что происходит при дворе, — обо всем отец будет знать, на многое сможет влиять, и ныне он всегда будет на шаг впереди, чем Нагие, его главные соперники. И ради всего этого отдал он под венец Ирину, любимую дочь свою…

— Сам когда жениться намерен? — строго вопросил вдруг Никита Романович, будто прочитав мысли сына. Федор потупил взор, застучал нервно каблуком остроносого сапога по полу.

— Я намеренно тебя насильно не женю, дабы ты сам себе невесту выбрал и жил с ней в любви и согласии, как я жил с вашей матерью. А ты… Сколь девок тебе надобно еще перепортить, дабы ты поостыл?

Федор чувствовал, как лицо его заливается краской. Он хотел поднять глаза на отца, но не осмелился, чувствуя на себе его тяжелый пристальный взгляд.

— Год тебе даю, дабы ты нашел невесту. Ежели не исполнишь того — лишу наследства и нашего доброго имени. Внял? — требовательно произнес Никита Романович.

— Внял, — буркнул Федор, виновато взглянув на отца, такого сурового, холодного и потому словно чужого. Боярин грузно поднялся и, направляясь к дверям, мимоходом бросил сыну:

— Идем к гостям. Засиделись тут… Сором!

ГЛАВА 20

В сентябре казаки под предводительством Черкаса Александрова въезжали в Москву. Уставшие, в изношенной, местами порванной одежде, поросшие бородами и волосами, они везли с собою огромные тюки с пушниной, которые Ермак приказал им преподнести государю в дар «вместе со всею землею Сибирской».

В глубоком изумлении казаки осматривали Москву, огромную, необъятную, густо уставленную теремами и избами, увенчанную куполами бесчисленных церквей и соборов. Чего один только Кремль стоил со своими неприступными стенами и мощными башнями. На него и глядел пристально Архип, и в памяти его воскрешались давно забытые воспоминания о детстве и юности. Сам город, не раз погоревший за все эти годы и выстраиваемый заново, изменился до неузнаваемости, но Кремль словно возник наяву прямиком из его видений, когда изредка вспоминал он родителей и Москву, в коей родился. И чем дальше шли казаки, озираясь, по переполненным улочкам города, тем больше Архип погружался в тяжкие для него воспоминания, хотя многое уже, как он считал, им забылось.

— Глянь, а! Такого в жизни не видал!

— Я слыхал, что Москва больше моей Рязани, но тут пять таких городов поместится! — переговаривались меж собой изумленные казаки, делились своим восторгом с Архипом, но он, мрачнея, отводил глаза.

Впрочем, попасть к государю оказалось не так просто. Казаки жались на порогах приказов, ждали приемов, но все было безуспешно. Постепенно очарование Москвой испарялось, и мужики злились, что тут «люд волков хуже». Иной раз их чуть и с крыльца не погнали палками, ибо кто-то из казаков разгорячился и хотел рвануть в дверь мимо стражи, но свои насилу увели его.

— А может, и не нужна та земля Сибирская тут никому? Гляди, есаул. И до нас дела нет! Вернемся обратно? — уговаривали иные Черкаса, но тот даже слушать не хотел. Впервые сам атаман Ермак Тимофеевич поручил ему столь ответственное дело, и провалить его он просто не мог.

Поддерживал его Савва Волдыря, верный помощник Ивана Кольцо, отправленный им вместе с Черкасом руководить посольством. Казаки начали таскать с собой огромные тюки с пушниной как доказательство своего ответственного поручения. Изумленно дьяки глядели на бесценные связки соболей и лисиц, утирая разом взмокшие лица.

Архип таскался следом за всеми и трепетно ожидал конца посольства, после коего он решил уехать на поиски дочери и внуков. Какой прок казакам от него, старика, ежели государь даст Ермаку целое войско, с коим атаман еще долго сможет воевать с племенами и ханом Кучумом? Нет, Архип твердо решил для себя — после посольства подойдет к Черкасу и обо всем скажет ему! От одного на душе было тоскливо — привязался он к Мещеряку, как к родному сыну, и толком не попрощался с ним перед отъездом. Поймет, простит ли старика?

Наступил октябрь, когда дело сие дошло до Андрея Щелка-лова, и тот, через доверенных людей лично удостоверившись в правдивости докладов, тут же сообщил об этом государю. Иоанн выслушал это известие со всей серьезностью и велел принять казаков в присутствии Боярской думы.

— Сколько, говоришь, они пороги приказов отбивают? спросил он замершего тут же Андрея Щелкалова и передвинул фигуру на шахматной доске — он вновь играл сам с собою. Заикаясь, переминаясь с ноги на ногу, Щелкалов ответил:

— Точно сказать не могу, великий государь, сам токмо сейчас узнал… Как узнал, тотчас доложил тебе! Тут же прибежал, великий государь, вот те крест!

Иоанн с презрением глядел, как крестится главный дьяк и, отвернувшись, молвил негромко:

— Не додавил я вас, гадов, а зря… Не приехал бы англиканский посол, первому тебе на колу задом елозить бы пришлось!

Щелкалов, схватившись за сердце, пошатнулся, пробубнил что-то жалобное.

— Выйди вон, — бросил ему Иоанн, не отвлекаясь от шахматной игры…

В то же время, когда двору стало известно о прибытии казаков из сибирской земли, в Москве торжественно принимали английского посла Джерома Боуса. Никита Захарьин, Василий Голицын, Федор Мстиславский, Афанасий Нагой, Дмитрий Годунов, Андрей Щелкалов — все главы думы выехали встречать его за несколько верст от Москвы. Вскоре длинная вереница возков уже следовала по городским улицам, на коих выстроились стрельцы, все в новых кафтанах, с начищенным оружием, с аккуратно выстриженными бородами. Люди собирались толпами, поглазеть на торжественный поезд.

Боус, долговязый рыжебородый англичанин с холодным непроницаемым взглядом, без особого восхищения и интереса наблюдал за стараниями всех и вся угодить ему. Даже на кратком приеме у государя он был немногословен и сух, хотя и соблюдал все правила и приличия при встрече с Иоанном. Ему улыбались, его едва не носили на руках, будто долгожданным приездом своим он уже спас полумертвую Россию. И он воспринимал это как должное.

Боус видел обезлюженные деревни на западных окраинах государства, видел едва живых от голода людей, кои уже потеряли человеческий облик, а ему тем временем был назначен такой обильный корм, что он даже не успевал от него избавляться. От множества рыбы, птицы, мяса, ягод, пирогов, вина и меда вскоре начало тошнить, и Боус поспешил тут же попросить Андрея Щелкалова отменить корм, на что царский дьяк отвечал:

— Для государя нашего это дело чести, и просить его отказаться от милости поить и кормить щедро дорогого гостя будет оскорблением…

Переговоры с Боусом еще только должны были начаться когда Черкас Александров с частью казаков прибыл во дворец к государю, таща за собой огромные тюки с пушниной. Архип, вперив очи в пол, тоже шел вместе с ними, хотя и не желал этого. Шагая по полутемным переходам и лестницам, мимо многочисленной стражи и вездесущих придворных, он чувствовал, как все сильнее, яростнее стучит его сердце. Но успокаивал себя — разве государь вспомнит его? В последний раз они виделись под Казанью, уже более тридцати лет назад. Быстрее бы это все закончилось…

Наконец они вступили в просторную, богато исписанную палату, от коей разом перехватило дух. Лишь мельком увидав на тронах государя и царевича Федора в золотых одеждах, казаки растерялись, начали толкаться, словно овцы в загоне, кто-то уже повалился в пол. Думцы, сидевшие по лавкам, усмехались, переглядываясь меж собой — не каждый день таких оборванцев во дворце увидишь!

— Здравствуй, великий государь! Здравствуйте и вы, бояре московские, — чинно произнес Черкас, кланяясь по обе стороны. Архип так и не поклонился, остался стоять прямо позади Черкаса, пристально глядя на государя, поразившись тому, как изменился, как постарел он за тридцать лет! На троне, сверкая золотом одежд, сидел оплывший дряхлый старик, коему, судя по всему, и осталось недолго. Иоанн внимательно изучал Черкаса, выслушивая его заученные торжественные речи. Едва заметным кивком поблагодарил он за преподнесенные ему огромные связки пушнины. Царевич Федор, заметно скучая, елозил в своем кресле, тяжко вздыхал.

— Мы, государь, под предводительством казаков Ермака Тимофеевича и Ивана Кольцо царя сибирского Кучума сокрушили, землю его захватили, многих иноязычных племен покорили и подвели под твою высокую руку! — наконец произнес Черкас, и бояре загомонили на своих местах, улыбаясь. Не все еще поняли, что земля Сибирская отныне принадлежит России…

Архип разглядывая издалека богатые перстни и посохи бояр, взглянул мельком на государя, и его разом словно плетью обожгло — Иоанн, сидя на троне, взирал прямо на него, пристально, тяжело.

«Узнал!» — мелькнула тут же мысль в голове Архипа, но он не стал отводить взгляда от Иоанна, но взирал на него без страха и трепета. Перед глазами Архипа оживало прошлое: плач сестры, кою юный государь насилует в хлеву у него на виду, бунт черни во время пожара в Москве, и рука Архипа ударом топора лишает жизни Юрия Глинского, родного дядю Иоанна… Всю жизнь Архип уходил от мест, где мог настигнуть или увидеть его Иоанн, и каждый раз государева властная длань меняла жизнь и судьбу Архипа. Архип думал всегда, что ненавидит его, потому об Иоанне он толком никогда не говорил, не обсуждая ни с кем ни государственных дел, ни самого Иоанна. Отправляясь в это посольство, Архип думал только о том, что так будет легче покинуть казаков, он был уверен, что Иоанн его не увидит и, уж тем более, не узнает. Но он узнал! Узнал!

— Благодарю вас за верную службу, — переведя взгляд на Черкаса, молвил государь. — Иван Кольцо, случаем, не тот атаман, который проказничал на Ногайской земле и приговорен к плахе?

— Видать, он и есть, государь, — замявшись, ответил Черкас, разводя руками.

«Неужели узнал?» — продолжал думать Архип, но Иоанн больше не взглянул на него — он слушал переговоры бояр с казаками. Думцы расспрашивали их о пути в Сибирь, о силе Кучума, а Черкас с упоением рассказывал им о пленении Ермаком царевича Маметкула:

— Маметкул, сыновец Кучума, молвил, что его предали соратники хана. Многие завидовали его силе и славе при дворе Кучума. Они, почитай, и сдали его Ермаку, думая, видимо, что атаман убьет Маметкула. Но он — почетный пленник, атаман с должным уважением обращается с Маметкулом, как с дорогим гостем!

— Передайте атаманам своим, дабы Маметкула доставили в Москву в целости, — приказал тут же Иоанн.

— Еще, государь, дозволь передать тебе просьбу атаманов наших, — продолжал Черкас. — В боях потеряли мы многих товарищей, мало осталось той силы, что возможет победить до конца сибирского хана. Исстрадались мы от холодов минувшей зимой, корма не всегда хватает, голодаем порой… Прислал бы ты, нам, государь, войска твоего, мы бы Кучума тотчас разбили! А вместе с ними прислал бы ты, государь, корма какого да одежи теплой.

— Ты сказал только что, мол, зимнего пути в Сибирь нет, верно? — вопросил Иоанн, сложив руки на толстом брюхе своем. — Стало быть, весною отправим людей с кормом и одеждою, о том прикажу сегодня же. А еще велю каждого из вас наградить на память золотыми монетами, а атаманам вашим доблестным жалую прощение свое во всех их грехах, в коих повинны они предо мною и державою — в остальном Господь их судить будет. Также жалую им шубы с царского плеча за верную службу.

Казаки гурьбой повалились на колени, благодаря Иоанна, поклонился и Архип, но лишь для того, чтобы опустить голову и не видеть на себе вновь пристального цепкого взгляда государя. А когда все же поднял глаза на мгновение, показалось Архипу (или нет?!), что государь, взглянув на него мельком, едва заметно ему кивнул. Архип тут же опустил лицо…

Как покидали казаки дворец, унося с собою подарки и награды, Архип и не помнил. Лишь потом, выйдя на свежий воздух, тряхнул головой, прогоняя видения прошлого. А казаки разочарованно обсуждали, что им тотчас не дали ни корма, ни людей.

— С чем же вы вернемся к атаману? Что скажем ему? — вопрошали мужики.

— То и скажем — сидеть нам до весны, ждать подмогу, — ответил Черкас и сплюнул себе под ноги. Архип стоял позади него, опустив голову. Ныне все для него поменялось — ежели нет подкрепления, и казаки на всю зиму останутся с малыми силами, то об отъезде Архипа не может быть и речи! Сейчас там каждый человек на счету, и покинуть отряд было бы непростительным предательством. Раздумал он уходить. Стало быть, для него сейчас была лишь одна дорога — в Сибирь, в стан Ермака Тимофеевича.

Без перезвона колоколов и всенародного ликования завоеватели Сибири вновь покидали Москву, так же тихо и незаметно для всех, как и появились здесь…

А тем временем начались переговоры с английским послом Боусом — сейчас это было для государя важнее, чем занятая малым казачьим отрядом Сибирь, за которую еще долго придется сражаться…

Никита Романович Захарьин, возглавлявший переговоры, сразу понял, что англичанин тянет время, уклоняясь от прямых высказываний насчет военного союза — он настаивал, дабы Иоанн и Баторий с помощью переговоров разрешили свою вражду. «Ждет полномочий от королевы, видать» — подумал боярин. Когда Иоанну пересказывали подробности переговоров, государь ярился:

— Снова меня она обвести пытается! Лишь на словах хочет быть в союзе с нами, а на деле — шиш! Жмите его! Уступит!

Что касается брака с Марией Гастингс, Боус говорил, разводя руками:

— К великому сожалению, незадолго до моего отъезда из Англии принцесса впала в сильнейшее расстройство здоровья и телесных сил, да такое, что надежд на выздоровление совсем нет.

«Отказала королева государю в сватовстве! Отказала!» — возникла мысль в голове Никиты Романовича.

Время шло, переговоры по-прежнему не приносили никаких плодов. Только с наступлением зимы Боус озвучил условия военного союза Англии с Россией — лишь английским купцам дозволено будет торговать во всех русских портах на севере; другим европейским купцам доступ к ним будет закрыт.

— Ежели кроме английских торговых людей на Руси никого не будет, они станут дорожить свой товар и втридорога его продавать. Цену сами ставить начнут… Мы ведаем, какой великий ущерб нанесем не токмо себе, но и другим странам, что издавна торгуют с нами, — возразил Никита Романович, холодно глядя на Боуса. Но посол лишь улыбнулся и вновь развел руками:

— Таковы условия королевы. Ежели вы согласитесь, то ее величество поможет вам в войне с Баторием не только припасами, но и кораблями, и людьми. Кроме того, ее величество просит государя вашего, своего брата, дабы он указал торговым людям ее путь в реки Печору и Обь…

Тем же вечером об этом Захарьин, Вельский и Щелкалов доложили Иоанну, Уже несколько дней государю нездоровилось. он лежал на перине, укрытый по грудь меховым покровом, руки его, уже покрытые коричневыми старческими пятнами, безвольно покоились вдоль тела. Иоанн понимал, что англичане хотят получить доступ к бесценной пушнине, коей кишели сибирские и пермские леса. Этого он допустить не мог.

— Передайте ему, что Печора и Обь очень далеки от тех мест, где пристают английские гости, да и пристанищ для их кораблей там не сыскать, — отвечал царь, слабо ворочая языком.

— А что ответить о северных портах наших, государь? Дозволить торговать там лишь англичанам означает разорить наших купцов, — вопросил Щелкалов.

— В том мы можем уступить послу, соглашайтесь! — велел Иоанн.

— Государь! Торговые люди и так натерпелись в годы войны! А сейчас на голодную смерть обречем их, ежели согласимся. И казне нашей будет убыток большой, — возразил Никита Романович.

По глазам Иоанна, воспылавшим от гнева, было видно, как он взбешен этими словами. На кону был военный союз против Батория, и царь был согласен на любые условия, лишь бы разгромить поляков и отобрать захваченные им земли! На любые! Но ответить что-либо своим советникам у него уже не хватало сил. Когда они ушли, Иоанн вновь призвал Богдашку Вельского.

Вельский робко вступил в покои государя, приблизился к его ложу. Обернув к нему утонувшую в подушках голову, Иоанн проговорил с усилием:

— Тебе ныне самому говори ть с послом. Вопроси, согласятся ли англичане на военный союз, ежели я дозволю только их людям торговать в северных портах?

— Да, — твердо отвечал на следующий день Боус, сидя напротив Вельского. Ни Щелкалова, ни Захарьина, коих государь отстранил от переговоров, не было в той просторной палате.

— Да, — повторил Боус, кивая, — за это ее величество встанет с государем вашим заодно против польского и шведского королей!

Вопрос был уже решен, и над Восточной Европой вновь возник кровавый призрак скорой войны, которая начнется, вероятно, едва союз Англии и России будет подписан. Осталось лишь скрепить его браком — Вельский настаивал, дабы королева сообщила, есть ли у нее другие родственницы, и ежели да, то пусть пришлет их портреты.

— Государь нас желает самолично приехать в гости к своей сестре, королеве английской, и там жениться на одной из принцесс, — заверял Боуса Вельский.

— Но я слышал, что ваш государь серьезно болен, — лукаво прищурился Боус, — посильным ли окажется для него этот путь?

— Государь наш здоров, — настаивал Вельский, исподлобья глядя на посла, — осталось лишь слово за королевой…

* * *
В Новоспасский монастырь Никита Романович прибыл тайно, когда обитель еще была укрыта тьмой предрассветного зимнего утра. Величественный, в распахнутой шубе, он, сняв шапку, перекрестился перед собором Преображения и, велев страже остаться снаружи, медленно спустился в подклет собора. Монах, что встретил его, спешил отворить перед боярином двери и зажечь на его пути свет…

В подклете царили полумрак и необыкновенная тишина, словно весь внешний мир со своим вездесущим гомоном и шумом куда-то исчез. В темноте под низкими сводчатыми потолками виднелись массивные надгробные плиты — здесь Захарьины хоронили членов своей семьи. Медленно шагая меж белокаменных надгробий, Никита Романович придерживает широкие полы своей шубы. Могилы отца, дядьев, деда, прадеда… В дальнем углу виднелись очертания надгробных плит братьев, Данилы Романовича и Василия Михайловича — они покоились рядом. И близко от них еще две могилы — двух жен Никиты Романовича, Варвары Ивановны, урожденной Ховриной, и Евдокии Александровны, урожденной Горбатой-Шуйской. Варвара была женой Никиты Романовича меньше года и умерла совсем еще юной девочкой, Никита Романович до сих пор помнил ее улыбку, копну светлых волос, лучистые глаза… Но судьбой его жизни стала Евдокия, прожившая с ним большую часть его жизни и родившая боярину детей. Никита Романович, наклонившись, бережно огладил надгробный камень, ощущая пальцем выбитую на нем надпись с именем умершей и днем ее смерти. Меж плитами Евдокии и Варвары осталось небольшое пространство для будущей могилы — Никита Романович велел похоронить себя здесь…

За дверью послышались шаги — кто-то торопливо спускался по лестнице. Заложив руки за спину, Никита Романович встал перед входом и, когда дверь отворилась, произнес полушепотом:

— Здравствуй, Борис Федорович.

— Здравствуй, — ответил Годунов, вступая в подклет.

— Уже ведаешь, почто тебя вызвал?

— Ведаю. Государь отстранил тебя от переговоров с послом.

— Ежели мы не вмешаемся, держава наша еще долго не оправится от войны. Боус лукавит — королева никогда не начнет воевать с поляками в интересах Иоанна. В своей жажде мести государь напрочь ослеп…

— Верно. Англичане по миру нас пустят…

— Вельскому не доверяю…

— Тоже верно. Он отстранился от нас. Сейчас выгодное для него положение — Вельский в почете, возглавляет ныне переговоры с Боусом… Ему опасно верить…

— Лекаря надобно упредить. А после заставить его замолчать…

— Устроим. Дальше что?

— Дальше… Дальше надобно сделать все, дабы никто из них не посмел отобрать у нас державу. Времени уже не осталось. Надобно действовать…

Произнеся последнюю фразу, Никита Романович мельком взглянул в темный угол, где проступали очертания надгробия Данилы Романовича. Брат ждал этого всю свою жизнь. Но теперь мертвым безразличны пустые разговоры живых о судьбе государства. Им суждены лишь полумрак склепа, благолепная тишина и вечность…

* * *
В конце февраля 1584 года жизнь в столице замерла — государь надолго впал в беспамятство. Прекратились заседания думы. Иностранные послы, что ехали в Москву на переговоры, были остановлены на полпути. По приказу царевича Федора по всей державе в церквях и обителях шли службы за здоровье государя, отворились темницы, помилованы были многие заключенные.

Богдан Вельский неустанно находился возле покоев Иоанна. Сейчас, когда союз с англичанами почти заключен, когда на него должны были свалиться новые и новые блага, он уже и не мог помыслить о том, чтобы вкупе с Годуновыми бороться против Нагих и строить заговоры против государя. Сейчас он как никогда желал, дабы Иоанн поправился. Хватал за вороты лекарей, кричал, что они ни на что не годны, требовал прислать новых врачевателей, выставлял повсюду стражу, дабы ни одна мышь не проскользнула во дворец. Но все это было уже пустым — государю становилось все хуже. Вельский помнил, как, войдя в его покои, увидел, как мечется в постели больной, бормоча что-то несвязное.

— Ивана… Ивана… Приди… Ивана… Зовите… — произнес он наконец, прежде чем вновь впасть в беспамятство…

Однако, вопреки ожиданию многих, к середине марта Иоанн пришел в себя. Вельский падал ниц перед его ложем, повторяя:

— Вымолили тебя… Вымолили мы тебя у Бога, великий государь! Слава тебе…

— Рано вы меня похоронить вздумали… Рано, — с усмешкой протянул Иоанн. Но он был еще слаб, слуги его, как ребенка, усаживали на ночную посудину, обмывали и переодевали безвольное тучное тело. Государственными делами он по-прежнему не мог заниматься, все больше спал, и никто не смел тревожить его покой…

Восемнадцатого марта Иоанн проснулся рано. Это был день, когда царевичу Ивану исполнилось бы тридцать лет, и государь очень живо помнил день его рожден