Самоубийство Пушкина. Том первый [Евгений Николаевич Гусляров] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Евгений Гусляров Самоубийство Пушкина. Том первый

Это ещё одна книга о Пушкине. У каждого он свой. Чтобы попытаться понять его, мне понадобилось шестьдесят лет жизни. И я не уверен, конечно, что мне удалось постигнуть те двадцать лет, которые составили сознательную жизнь великого русского поэта и человека. Я попытался сделать его портрет объёмным, понять и ту его часть, которая к величию не имеет отношения, наоборот, способна поколебать отчасти это величие. Конечно, те, кто захотят прочитать эти мои заметки, найдут много поводов не согласиться со мной. Но, повторюсь, у каждого он свой, понятный и непостижимый…

Книга первая

Выстрел на Чёрной речке

Киноповесть

Петербург. Чёрная речка. 27 января 1837 года. Среда. Половина пятого пополудни.

На Чёрной речке ветер. Лютует. Швыряет в глаза мелкий игольчатый снег. Рвёт шинели. Хлещет горячими жгутами верховой позёмки вздрагивающих лошадей. Тужится опрокинуть два возка, притулившихся к опушке елового леска. Мелкие деревца рассеяны по песчаной косе ровно и часто, как зубы в щучьей пасти. Ветер взвывает одичалым псом, напоровшись на чёрный оскал лесистого берега.

Снегу намело в тот день — уйма.

На Чёрной речке — сугробы. Двое партикулярных и двое военных, прибывших сюда, ищут затишья у лесной опушки. Здесь укромнее, но снег глубже. С утра погода было помягчела. В камерфурьерском журнале отмечено было два градуса. Ниже нуля, естественно. Сейчас морозец заметно окреп. Жуковский утверждает, что ко времени дуэли было уже пятнадцать градусов.

Косые равнодушные лучи. Меж сугробами залегли глубокие округлые тени. Ветер, однако, достаёт и сюда, порывами.

По мягким скрипучим сугробам, чтоб не мешкотно было стрельбе и барьерному ходу стали протаптывать тропинку в двадцать шагов. Такая короткая дорога к вечности. Поземка по-собачьи ловко зализывает мелкую эту царапину на белой шкуре зимы.

Десять шагов отмерил в свою сторону Данзас, десять — д’Аршиак. У Данзаса рука на белой перевязи. Знак участия в Турецкой кампании. Дантес мрачно топчется следом за д’Аршиаком, иногда бросая выпуклый, угрюмо-бесцветный, холодный взгляд своих свинцовых, но всё же прекрасных глаз в сторону Пушкина. Утопают в снегу по колена.

Пушкин, укутанный в медвежью шубу, опустился в сугроб. Смотрит на все эти приготовления с видом усталым и равнодушным. Кто теперь угадает, что он чувствовал в это время?

Только воспалённые, медленные и как бы отсыревшие глаза с ясно обозначившимися кровяными прожилками на белках говорят о напряжении преддуэльной ночи и смертных хлопотах дня.

Ветер треплет страшно отросшие бакенбарды. Преждевременные глубокие морщины, давно уже легшие на лицо поэта, резко обозначились сейчас. Это сейчас как бы рельеф его души.

Из всех желаний осталось только одно — нетерпение. По трагически тяжкому, небывалому равнодушию во взгляде Пушкина, можно догадаться — исход ему не важен, — нужно только покончить дело.

Это нетерпение тлеет в подёрнутых пеплом мертвенной истомы зрачках, выражается в напряжении реплик, которые вынужденно бросает он в ответ на вопросы, от жестокой нелепости и ненужности которых он нервно вздрагивает всем телом. Так лошадь в знойный день пытается согнать назойливого слепня.

Данзас спросил его (все диалоги в этой сцене идут на французском языке, как было в жизни, и синхронно переводятся за кадром на русский):

— Как тебе кажется, удобным ли будет это место для поединка?

— Ca m est fort egal. Seulement tachez de faire tout cela plus vite (Мне это совершенно безразлично, только постарайтесь сделать всё возможно скорее).

Данзасу кажется, что Пушкин отчитывает его и с горестным лицом идёт на проторенную дорожку. Снимает свою полковничью шинель, отороченную собольим мехом, и бросает ее под ноги. Это барьер Дантеса. Подзывает д’Аршиака. Вместе отмеряют десять шагов. Тут бросает свою шубу д’Аршиак. Барьер Пушкина.

Стали заряжать пистолеты, раскрыв полированные плоские ящики, уложенные на шинель Данзаса. Это пистолеты системы Кюхенрайтера с тяжёлыми гранёными стволами.

— Подгоняли ли вы пули, месье? — спрашивает Данзас д’Аршиака.

— Пули сделаны в Париже, я думаю с достаточной точностью.

— Однако надо проверить.

Данзас насыпал в стволы медною мерой порох. Обжал тускло мерцавшей стальной пулелейкой казённые пули и только потом стал забивать их шомполом в стволы… Иногда помогал себе маленьким серебряным молотком. Зарядить надо было сразу четыре пистолета на случай, если поединок на первый случай окончится ничем. Пушкину всё казалось, что секунданты некстати медлят.

— Et bien! est — ce fini? (Всё ли, наконец, кончено?).

…Вот, наконец, секунданты, оставив пока заряженные пистолеты в закрытых ящиках, опять идут к дуэлянтам. Данзас крупными своими шагами отмеряет по пять шагов от каждого барьера. Начало боевой дистанции отмечено с той и другой стороны саблями. Данзас для того вынул из ножен свою, д’Аршиак вонзил в утрамбованный снег саблю Дантеса. Клинки с темляками на эфесах вздрагивают под ударами ветра. Противников развели по местам. Когда Пушкин встал у своего, сабля, вывернув ком снега, упала. Он побледнел и, обернувшись к Данзасу, спросил по-русски.

— Это что, дурная примета?

— Глупости, это лишь то, что я плохо утоптал снег…

— Я не хочу его убивать, — вдруг говорит Пушкин, неуместное в этой обстановке озорство промелькнуло в его взгляде, — я хочу, чтобы он после моего выстрела остался евнухом. Мне надо, чтобы он стал смешным до конца дней своих…

Данзас молча пожимает плечами.

Все приготовления закончены. Жребий указал начинать пистолетами, доставленными на место боя д’Аршиаком. Пистолеты противникам поданы. Каждый, прикрыв вооружённой рукой грудь, подав несколько вперёд правое плечо, ждет сигнала.

Это дело Данзаса. Полковник объявил знак внимания, высоко подняв на вытянутой руке свою треугольную шляпу с тёмным плюмажем. Выдержав ее так несколько секунд, он резко опускает её к ногам, и тут же одевает на голову. Дело его сделано и теперь он только взволнованный зритель жестокого спектакля.

Не меняя защитной позы, противники двинулись друг на друга к барьерам. Пушкин и тут выказал это своё нетерпение. Скорым шагом пришёл к барьеру и только тут, остановясь, выкинув прямо и несколько вверх руку, стал медленно опускать её, с убойной решимостью сузив левый прицельный глаз, плотно прикрыв правый. От порывов ветра длинные кудри его шевелились на голове, снег сёк лицо. Тем неудобна была позиция Пушкина…

Выстрел раздался. Опередив Пушкина, не доходя до барьера, Дантес нажал на курок…

Тут происходит что-то. Экран заливает красным. Из этого красного потом выступают смутные очертания какого-то праздника, торжественного стечения народа. Некое смещение времён…

Пушкин падает медленно. Так парят орлы в потоке теплого воздуха. Рука на отлёте…

Дальше мы видим нечто внутренним взором Пушкина. В самом начале падения в кадры врывается совсем иная сцена… Актовый многолюдный зал Лицея. Преобладает красный цвет. Он бьёт в глаза. Алое покрывало на огромном столе, красные с золотом мундиры. Восторженный сановный старик, с лицом, сморщенным, как печёное яблоко… С лицом, по которому текут обильные слезы… И мальчик в коротком мундирчике и прилегающих форменных лицейских рейтузах, вытянувшийся в струнку, как бы пытающийся воспарить, взлететь над разряженной толпой. Рука мальчика в судороге вдохновения поднята вверх и так же, как теперь пистолет, сжимает белый бумажный лист. Белый лист, который в те мгновения окончательно стал его оружием и судьбой. Мальчик с пылающим лицом кричит немые, обжигающие горло слова… Будто смещенная на мгновение память вырвала из прошлого эту случайную сцену. Какая-то шестерня в поврежденном сознании зацепила и вытащила не туда попавшим зубом яркий лоскут ушедшего времени…

Так теперь будет и дальше… Смертная истома, начало которой положено этим выстрелом, смертная истома, растянувшаяся на два жестоких дня, будет заставлять Пушкина все чаще, как занавес, опускать, ставшие не по силам тяжёлыми веки, вызывать произвольные картины, в которых прошлая, уже ушедшая жизнь. Жизнь, основные мгновения которой предстоит больным сознанием пережить заново. Это угасающее уже сознание будет упрямо вызывать живые картины, возвращать их ярко и выпукло…

Пушкин так и упал с вытянутой рукой, утопив пистолет в пуховой подушке сугроба. Обнажив в болезненной судороге голубовато-рафинадную загородь густо посаженных зубов, проговорил:

— Je crois que j`ai la cuisse fracassee (Кажется, у меня повреждено бедро: — франц.)

Лоб, мгновенно посеревший, пробил пот. Будто мелким бисером кто вышил. Секунданты бросились к Пушкину. Дантес, по дуэльным правилам обязанный оставаться там, где выстрелил, решил было двинуться за всеми. Пушкин удержал его словами:

— Attendez! Jt me sens assez de force pour tirer mon coup (Подождите, у меня ещё достаточно сил, чтобы сделать свой выстрел).

Дантес возвратился к барьеру и принял прежнюю позу защиты. Прикрыв грудь рукою с пистолетом и подав правое плечо вперёд. Опустил голову, упрятав глаза от томящего смертной жутью пустого и чёрного пистолетного зрачка.

Пушкину заменили пистолет, забитый снегом.

На коленях, полулежа, не имея уже сил подняться, Пушкин целится в Дантеса в продолжение долгих двух минут. Смертная истома заволакивала глаза, застила божий свет.

Приподнявшись несколько и опершись на левую руку, Пушкин выстрелил. Выстрелив, снова упал.

Дантес тоже упал, но его сбила с ног только сильная контузия, сам удар пули.

Придя в себя, Пушкин первым делом спросил у д’Аршиака:

— Убил я его?

— Нет, — ответил тот, — вы его ранили.

Последний свет погас во взоре Пушкина. Лицо его вновь стало равнодушным. Какая-то перемена в его внутреннем состоянии. От убийственного азарта и нетерпения не осталось и следа.

— Странно, — сказал он, — я думал, что мне доставит удовольствие убить его, но я чувствую теперь, что нет… Впрочем, все равно. Как только я оправлюсь от раны, мы начнем снова…

Поведение Пушкина на поле или на снегу битвы д’Аршиак находил «parfite» (превосходным).

Условия жизни не давали ему возможности и простора жить героем; зато, по свидетельству всех близких Пушкина, он умер геройски, и своею смертью вселил в друзей своих благоговение к своей памяти. Так подытожит внешнюю сторону жизни Пушкина князь П.П. Вяземский.

Петербург. Дом Волконского на Мойке, где снимал квартиру Пушкин. 27 января. Около шести часов вечера.

Теперь уже стало темно. Карета скоро прокралась по улице тёмной призрачной тенью, гася по пути на краткое время золотые пунктиры некстати весёлых петербургских окон. Карета торжественная, как из мрачной сказки. Её на всякий случай прислал к месту поединка нидерландский посланник барон Геккерен. Выпал именно тот непредсказуемый «всякий случай», которого более всего хотел барон…

Квартира Пушкина на первом этаже. Данзас стремителен, но потерян. Стукнув висячим молотком в двери, силы не рассчитал, шнурок порвался. Данзас мгновение, не понимая, смотрит на оторвавшийся молоток, потом швыряет его в мятежную снеговую круговерть. Стучит кулаком.

Дверь отворяется. Камердинер Никита лицом, густо утыканным короткой серебряной проволокой, пытается изобразить надменное неудовольствие

— Беда, — коротко говорит Данзас.

Надменность с лица Никиты мгновенно уходит.

Он бежит к карете. Вдвоём толкутся у раскрытой дверцы.

— Погоди, барин, — говорит Никита, — тут ловчее одному…

Берёт Пушкина на руки. Бледное неживое лицо Пушкина рядом с коричневым, будто вытесанным из подёрнутого мхом-лишайником дикого плитняка лицом Никиты.

— Грустно тебе нести меня? — тихо и горестно спрашивает Пушкин.

— Молчи, барин, вес-то из тебя весь вышел в энти дни, — не понимает вопроса Никита. Трогательный и торжественный вид принимает его каменное лицо.

На первой же ступеньке он оступается, теряет равновесие.

— Господи, Исусе Христе, спаси и помилуй, — шепчет тихо.

Так идут они на крыльцо, по лестнице, в кабинет. Мимо окаменелой прислуги.

Пушкина укладывают на диван, меняют кровавое бельё, укутывают в одеяла. Сцепив зубы, он сам надевает все новое.

— Не пускайте жену, она, бедная, испугается…

Данзас, между тем, уже воротился с доктором Шольцем и доктором Задлером. Когда они входят в кабинет — с тросточками, саквояжами и немецкой важностью, Пушкин слабым движением руки предлагает лишним выйти. Данзас остаётся с докторами. Доктор Шольц попал сюда не по делу, поскольку оказался акушером. Во все время осмотра он только и делает, что усиленно сохраняет ту представительность, с которой вошёл.

Все, что происходит теперь, для Пушкина имеет значение черезвычайное. Всякое мужество имеет границы. Вопросы, которые ему надо задать, имеют смысл страшный… Человек подходит к тому пределу, который делает его наиболее естественным, жестоким образом обнажает его суть. И слабость, и мужество, нищета и роскошь духа являются тут в крайних своих пределах. Страшно, страшно узнавать окончательные ответы…

По лицу Пушкина трудно видеть, каково его душе. Жёлтые, как бы распухшие и заржавевшие глазные яблоки медленно и тяжко поворачиваются в горячих ложах своих. Кажется, что глазам этим больно двигаться под воспалёнными сухими наждачными веками. Руки его, ставшие ещё более изящными, как бы из живого мрамора сделанные, живут своей отдельной жизнью. Пальцы перебирают и разглаживают складки белоснежного белья, приближаются к лицу, утопают в больших, вспыхивающих серебряными искрами бакенбардах.

Доктор Задлер поставил компресс и, не зная, как поступить дальше, мнётся в томлении и нерешительности.

— Что вы думаете о моей ране? Вы знаете, о чём я спрашиваю? Надеюсь, вы понимаете, что мне теперь нужна только правда… Не бойтесь…

Доктор Задлер, надламывая русские слова тесным для них немецким произношением, отвечает кратко и поспешно, и в этом уже есть знак безнадёжности.

— Не могу вам скрыть, рана опасная.

— Скажите мне, смертельная?

— Считаю долгом своим не утаить и того. — И будто спохватившись. — Но услышим ещё мнение Арендта и Саломона, за коими послано…

Пушкин молчит, прикрыв глаза. В нитку сжимает чёрные губы. Перемалывает в зубах нечто невидимое, несуществующее. И уже про себя, перейдя на французский:

— Je vous remecie, vous avez agi en hommete homme envers moi (Я вас благодарю, вы поступили со мной как честный человек).

Замолчал, потёр рукою лоб, добавил. Это уже точно для себя:

— Il faut que j`frrangt ma vfisjn… (Мне нужно привести в порядок мои дела…)

Прибывает Арендт, мелкого еврейского типа старичок, необычайно достойный и обходительный. Лет через пятнадцать после смерти Пушкина будет присвоено ему некое почётное звание «благодушного врача». Если полистать теперь словарь Даля, то прежнее «благодушие» откроется нам в несколько ином значении, чем привыкли мы понимать — «доброта души, любовные свойства души… расположение к общему благу…». Вот это-то благодушие разлито во всём его облике. Странным образом проявилось его благодушие в деле с Пушкиным. Из всех средств, которые употребил личный медик императора — были только советы прикладывать к больному месту куски льда.

Арендт входит в кабинет Пушкина как бы в маске, с неподвижною гримасой доверительной и всепонимающей улыбки.

— Вот и Арендт, — говорит с видимым облегчением Задлер. — Николай Фёдорович, — произносит он со значением, как бы давая знать Пушкину, что вот теперь-то всё и определится совершенно окончательно и точно.

Пушкин, однако, больше не повторяет ожидаемого вопроса.

— Я все знаю уже, доктор, — говорит он, — у меня к вам другое дело. Я знаю, вы увидите государя, просите его простить… Данзаса. Попросите за него, он мне брат. Он ни в чём не виновен. Я схватил его на улице, он не мог мне отказать… Попросите и за меня…

Понимающие глаза Арендта, расширенные выпуклыми стеклами очков в золотой оправе, будто в блюдцах плавают от края до края.

— Ну, что ж, я готов. Я обязан доложить Его Величеству… Однако я должен осмотреть рану. Император непременно спросит у меня…

Он осматривает рану молча. Но маска благодушия тут же сползает с его лица.

Пушкин следит за лицом его цепким взглядом и ему ясна эта перемена. Он опускает веки, медленно, как занавес…

…И опять эта яркая вспышка. Красные с золотом далекие тени. И мальчик, пытающийся взлететь, выкрикивающий нечто восторженное, катающий во рту обжигающие слова… Мелькание обрывков и теней постепенно упорядочивается, и мы можем видеть происходящее ясно. Праздник, к которому так упорно тянется больная и тревожная память Пушкина происходит в Царском Селе, в Лицее. Здесь страшная суета сегодня. Шитые золотом мундиры. Лицеисты в парадной форме — синие сюртучки с красными воротником и белые лосины, сияющие полусапоги. Ждут Державина, который для лицеистов, да и для преподавателей, в основном молодых, живое ископаемое, воплощённая история. Бывший статс-секретарь при императрице Екатерине Второй, сенатор и коммерц-коллегии президент, потом, при императоре Павле, член верховного совета и государственный казначей, а при императоре Александре — министр юстиции, действительный тайный советник и разных орденов кавалер. Тут ждут его, однако, не как бывшего царедворца, а как бывшего поэта. Славного стихотворца, почивающего ныне на лаврах.

Особая зала лицея постепенно наполняется царскосельскою публикой, лицеистами, кое-кем из родни, коей, впрочем, мало. Среди почётных — архимандрит Филарет, ректор духовной академии, министр народного просвещения граф Разумовский, попечитель учебного округа Сергей Семенович Уваров, генерал Саблуков, известный тем, что удавленный император Павел прогнал его в роковую ночь с караула. Все это занимает место почётное, за столом, покрытым алым сукном. Начальство лицейское теснится у этого стола сбоку.

Больше всех волнуется сегодня Дельвиг. Он на год старше Пушкина (ему шестнадцать), подслеповат, белобрыс. В разговоре, чтобы определить, как на него реагируют, часто близоруко щурится. Сейчас он на парадной лестнице, в самом начале её. На верху лестницы появляется тоже взволнованный Пушкин. Он с кипой бумаг в правой руке, поминутно заглядывает в них. Шепчет про себя, запоминая…

— Дельвиг, Дельвиг, ты чего не в зале?

— Разве ты не знаешь, тут скоро будет Державин!

— Ну так что же?

— Я хочу встретить его. Ты можешь себе представить, я могу поцеловать… руку Державина!..

Он восторженно повторяет две строки из знаменитого державинского «Водопада» — Алмазна сыпется гора, с высот четыремя скалами… Каково?..

— Добро. Потом расскажешь…

В это время на снежной, расчищенной от сугробов улице, возок Державина заворачивает под лицейскую арку. Старик, задремывая, клюёт носом. Он в бобровой шубе и шапке. Из-под распахнутой шубы сияет бриллиантовая корона мальтийского креста.

Швейцар с ужимками римских цезарей, ждёт гостей лишь для того, чтобы принять шубу, определить её в гардероб и проводить гостя в залу.

Дверь распахивается. Дельвиг замирает напряженно, догадавшись, что это Державин, но ещё не выбрав момента, когда можно броситься к нему.

Державин, не без вельможной грации, старчески топчась, сбрасывает на руки швейцара тяжёлую шубу, снимает шапку, прихлопывая свободной рукой укрытую тусклым серебром макушку.

— Прости, братец, — говорит он швейцару, — не скажешь ли, где тут нужник? Растрясло по дороге…

Швейцар делает понимающую мину.

Отчаянный восторг на лице Дельвига сменяется ужасом. Он вспыхивает. Ещё несколько минут не знает, что делать, потом стремительно бежит вверх по лестнице, мимо неодобрительных взглядов, мимо сияющих, как петушиные перья в ясный день, мундиров.

Он ищет Пушкина. Вот шепчет ему на ухо, как растревоженный стригунок поводя круглым глазом. Пушкин вначале рассеян, всё вглядывается в свои бумаги, потом охватывает его весёлая оторопь, и, вдруг, звонким разражается смехом, о котором Брюллов, несколько позже, правда, скажет: Пушкин смеялся так, будто вот-вот увидишь его кишки. Дельвиг от смеха такого замер вначале. Но вдруг и сам залился, чуть не навзрыд…

Экзамен очень утомил Державина. В красном мундире, украшенном орденами, сияя бриллиантовою короной Мальтийского креста, сидел он, подперши рукою голову и расставив ноги в мягких плисовых сапогах. Пушкин вспомнит потом: «Лицо его было бессмысленно, глаза мутны, губы отвислы». Он дремал всё время, пока лицеистов спрашивали из латинского языка, из французского, из математики и физики. Последним начался экзамен по русской словесности. «Тут он оживился: глаза его заблистали, он преобразился весь. Разумеется, читаны были его стихи, поминутно хвалили его стихи». Наконец вызвали Пушкина. Лицеист небольшого роста, в синем мундире с красным воротником, стоя в двух шагах от Державина, начал свои стихи. «Я не в силах описать состояние души моей. Когда дошёл я до стиха, где упоминаю имя Державина, голос мой отроческий зазвенел, а сердце забилось с упоительным восторгом…»:

Бессметрны вы вовек, о Росски Исполины,

В боях воспитанны средь бранных непогод;

О вас, сподвижники, друзьях Екатерины,

Пройдет молва из рода в род.

О громкий век военных споров,

Свидетель славы россиян!

Ты видел, как Орлов, Румянцев и Суворов,

Потомки грозные Славян,

Перуном Зевсовым победу похищали.

Их смелым подвигам страшась дивился мир;

Державин и Петров Героям песнь бряцали

Струнами громозвучных лир.

Тут Пушкин совершил простительный для этой обстановки подлог. До этой минуты в стихах его вместо имени Державина стояло имя Жуковского. Но тут это уже не имело значения — сердце его было так полно, что самый обман, совершенный им, как бы исчез, растворился, и, читая последнюю строфу, он уже воистину обращался к сидящему перед ним старцу… Державин привстал с кресла. Положил, ставшую очаровательной старческую голову на ладонь. Глаза его, остро впившиеся в юношу, который, казалось, вот-вот взлетит, искрились слезами. Восторг и волнение стали общими не только для этих двух:

О скальд России вдохновенный,

Воспевший ратных грозный строй!

В кругу друзей твоих, с душой воспламенённой

Взгреми на арфе золотой;

Да снова стройный глас

Герою в честь польётся,

И струны трепетны посыплют огнь в сердца,

И ратник молодой вскипит и содрогнётся

При звуках бранного певца!

И Державин вдруг встал во весь рост, с прежней живостью. Он стал молод. Глаза его сияли не только восторженной влагой. Руки его взлетели. Они хотели достать белокурую кудрявую голову тонкого, невесомого мальчика. Он хотел прижать его к этим медалям и крестам, за которыми билось прежнее горячее сердце поэта. Но того не было уже, он убежал. Державин требовал Пушкина. Его искали, но не нашли…

…Дельвиг отыскал Пушкина в пустом классе. Тот плакал, сломленный нервным напряжением первого успеха. Дельвиг бросился обнимать его:

— Державин требует тебя. Старик просто обезумел…

Пушкин при этих словах вскинул на него мокрые глаза. Засияла неожиданная улыбка.

— Скажи-ка, братец, где здесь нужник? Что-то растрясло в дороге, — говорит он, стараясь подражать старческому дребезжащему голосу.

Дельвиг, не сразу поняв, смотрит на Пушкина ошалело несколько мгновений, потом, оценив штучку, заливисто смеётся. Пушкин тоже. Смеются долго, неудержимо, взглядывая друг на друга, снова покатываясь…

Арендт выходит от Пушкина. Подошедшему Данзасу он говорит ровным профессорским тоном, констатируя:

— Штука скверная, он умирает…

В это время один за другим начали съезжаться к Пушкину друзья его: Жуковский, князь Вяземский, граф М.Ю. Виельгорский, князь П.И. Мещерский, П.А. Валуев, А.И. Тургенев, родственница Пушкина фрейлина императорского двора Загряжская. Все эти близкие Пушкину люди до самой смерти его будут тут, у смертного его одра, заполняя тягостные мизансцены двух русских трагических дней.

…Пушкин медленно открывает глаза. Душа, собравшаяся было уходить от него, ненастойчиво возвращается.

— Надо позвать жену, — тихо говорит он, — я могу теперь говорить с ней определённо… Надо ей сказать, что я умираю. Она не знает этого и может показаться на публике равнодушною. Толпа заест её, бедную…

С ним рядом теперь лишь домашний врач Пушкиных доктор Спасский.

Спасский уходит, возвращается с Натали, потом деликатно исчезает, осторожно притворив за собой дверь кабинета. Когда дверь приоткрывается, становятся видны лица друзей, траурные и потерянные, враз обращаемые в недра скорбного помещения.

Движения Натали безжизненные, механические. Лишь близорукий неуверенный, полный непереносимой тревоги взгляд, выдаёт в ней жизнь, всё её содержание. Не зная как поступить, она, с видом жёстокой вины и муки, продолжает оставаться у двери.

Пушкину непереносимо видеть это.

— Будь спокойна, Наташа, — дрогнувшим в первый раз голосом, говорит он. — Ты невинна в этом…

Для Натали это как сигнал. Она вмиг оживает, бросается к скорбному ложу, но не к изголовью, а к изножию его, припадает к белым покрывалам. Отчаянный этот порыв не даёт говорить ей. Жёлтая, прекрасная по форме рука Пушкина, ложится на голову жены, на гладко зачёсанные волосы. Невыразимая, бесконечная ласка в движениях этой руки и влажном взгляде.

— Горько мне оставлять тебя… Не вырастивши детей…

Натали не прерывает рыданий, а только крупно вздрагивает при этих словах.

— Нет худа без добра, ты остаёшься молодой… Носи по мне траур два

года, потом выходи замуж… за порядочного человека…

— Tu vivras! (Ты будешь жить! — фр.) — несколько раз отчаянно может только повторить Наталья Николаевна.

— Arndt m`a condamne, jesuis blesse mortellement (Арндт сказал мне свой приговор, я ранен смертельно. — фр.)

По-видимому, Пушкин чувствует новый приступ сильной боли. Он сжимается весь. Ему трудно разлепить в нитку сошедшиеся губы. Он боится с этой болью показаться бессильным перед женой. Чешуя пота проступает на лбу.

— Теперь иди, Наташа. Ну, ничего, слава Богу, всё хорошо. Я часто буду звать тебя…

Натали выходит. В открытую дверь слышно, как она с надрывной уверенностью говорит там.

— Он непременно выживет. Вот увидите. Мне что-то говорит, что он будет жить…

К Пушкину входит друг его, доктор Даль. Это он составит «скорбный лист», в котором по минутам разметит нам уход Пушкина. Тот лишь на мгновение даст себе волю при нём.

— Боже мой, Боже мой! Что это… Нет, не надо мне стонать, жена услышит. Да и смешно же, если этот вздор пересилит меня… Не хочу…

Видно, вновь забытье подступает к нему.

— Закройте сторы, — попросит он Даля, — я спать хочу…

Петербург. Невский проспект. 1 июня 1816 года. после 8-и часов вечера.

Прозрачные, как кисея на лице красавицы, петербургские сумерки. Они не скрывают жизни проспекта, а только делают её уютнее и таинственней. Сумерки несколько роднят всех, вышедших в этот вечер. Кое-где зажигаются газовые фонари. Тёплые пунктиры окон. Цвет их разный, от штор, но перебивает золото. На тротуарах люди. Толпа довольно густа, как всегда в это время. Экипажи на мостовой пореже, потому что представления в театрах уже начались.

Среди чинной толпы происходит вдруг некоторое движение. Вечерняя идиллия слегка нарушена. Нарушителей этого порядка пятеро. Четверо юношей и один постарше. Это — Пушкин, братья Никита и Александр Всеволодские, Павел Мансуров и актёр Сосницкий. У Пушкина в руках открытая бутылка. Хлопья шампанского падают на тротуар, на глухо отсвечивающие камни.

— Павел, ну ты что же, сделай еще хоть глоток, — кричит Пушкин. — Да ты представь себе, теперь сплошная свобода, лицей позади — впереди вечность… И какая! Сколько хочешь повесничай, волочись за хорошенькими. А придет охота — пиши стихи!..

— Да довольно уже, ну что за нужда — пить на улице.

— Я, братцы, решил окончательно, — не унимается Пушкин, — пойду на военную службу. В лейб-гусары, в кавалергарды. Впрочем, в кавалергарды не гожусь, ростом не вышел… Впрочем, Паша, я тебе больше шампанского не дам. Я на тебя в обиде. У тебя рост за мой счет. У меня Бог отнял, а тебе дал… Не друг ты мне больше, Паша…

— Тебе ли обижаться, Пушкин?

— Как так?

— Ну, подумаешь, я длиннее. Выше тебя только Жуковский, а глядишь, и его перерастёшь… А там, глядишь, выше тебя только Бог!..

— Эх ты, как ловко выкрутился. Трезвый, а как складно излагаешь… Так и быть, поступаю в лейб-гусары. Денис Давыдов тоже не из богатырей, а каков, однако, молодец… Заметили ли вы, господа, что для женщины одетый гусар все равно что для гусара раздетая женщина… Магнетизм одинаковой силы…

— Пушкин, ну к чему эти немытые каламбуры, — морщится не пробовавший шампанского Павел Мансуров. — Тут дамы гуляют…

— Ну ладно, ладно. Я уже говорил и ещё повторю. Из всех вас только мы с Дельвигом так умны, что нам и глупость простительна… Ну вот давайте спросим у капитана, подойду ли я к военной службе, или не подойду…

В гуляющей толпе виден чуть угрюмо, но без вражды оглядывающий весёлую компанию одиночный молодой офицер в форме военной инженерной службы. Вылитый Германн из будущей «Пиковой дамы». Пушкин смело идёт к нему. Остальные следом. Офицера окружают. Вопросы задают наперебой. Все, кроме Павла Мансурова, который, по-видимому, не одобряет и эту выходку Пушкина.

— Простите, господин капитан, как вы думаете, с таким ростом, как у меня, можно служить в гвардии?

— Можно. Можно! Пушкин на целых два вершка больше самого Наполеона… Кстати, сколько в тебе росту, Пушкин?

— Два аршина и четыре с половиной вершка.

— Не горюй, Пушкин, для тебя в гвардии левый фланг сделают правым.

— Пушкин, да ведь у тебя нет такого состояния, чтобы лейб-гвардейцем быть. Там только на шампанское и свечи нужна деревенька душ в триста…

— Оброк с деревенек, господа, дело ненадёжное. От солнца зависит, да от дождя, да от прохиндея управляющего. Я, господа, намерен брать оброк с тридцати трёх букв русской азбуки. Это вернее…

Инженерный капитан слушает это непонятное для него словесное буйство с меланхолической усмешкой. Он не поймёт, то ли осердиться ему, то ли вспомнить юность. Простодушное веселье вчерашних лицеистов, однако, не отталкивает его.

— Я не пойму, чем, собственно, могу служить.

— Видите ли, господин капитан, мы только что окончили лицей, — решается вставить спокойное своё слово Павел Мансуров, — и один из нас, Пушкин (делает жест, как бы представляя того), не может определиться со своим будущим. Вы нас должны извинить. Теперь наше состояние вам понятно?..

Капитан протягивает Пушкину руку.

— Меня зовут Чертов. Не знаю, может, от черты, может, от чёрта…

— Очень приятно.

— Ну, а насчёт будущего я вряд ли помогу. В гадании я не мастер… А вот, коли хотите, я вас к Александру Македонскому отведу. Тут недалеко. Там вам всё будет прописано… Как на ладони…

— К какому такому, Македонскому?

— Кто такой? Что за дела?

— Э, братцы, да вы как с луны свалились. Кто ж Македонского не знает? Это такая на Невском гадалка у нас знаменитая. У неё весь Петербург перебывал, а вы не знаете…

— Да Македонский-то при чём?..

— Ну, положим, зовут её Кирхгоф. Александра Филипповна… Как видите, полная тезка Александра Великого. Я надеюсь, вам в лицее говорили, что у Александра Македонского отца Филиппом звали? Вот оттуда её повесы местные и называют…

— Вот это мило. Что ж, она и в самом деле знатная гадалка?

— Да уж дальше некуда. Бьёт без промаха. Как гвардеец с десяти шагов… Какую гадость не скажет, всё сбудется.

Во время этой болтовни Пушкин вдруг серьёзнеет. Этот пустой разговор чем-то притягивает и смущает его. Юный лицеист будто предчувствует, что вступает на порог тайны. Судьбой его отныне будет управлять рок.

— Любопытно, — в раздумье говорит он. — Разве попробовать? В бабьих враках бывало немало толку. В подлунном мире есть много такого, друг Горацио… Капитан, ведь вы как будто не спешите? Проводите нас к колдунье. А потом закатимся мы куда-нибудь… к Демуту, к цыганкам…

— Извольте, господа. Но только потом не поминать меня лихим словом. Дело-то, знаете, нечистое. Всякая чертовщина эта прилипчивая. Вот и будет потом судьбой играть. Как бы с пути не сбиться…

— Ну, так уж и с пути. Кому надо сбиться с пути, тот и без чёрта обойдётся.

— А знаете, господа, — достаточно серьёзным тоном продолжает Пушкин, — русскому человеку без чёрта и пути нет. Этот попутчик важный. Что за жизнь без вечного искушения… Хочу я переписать заново одну старую повестушку русскую… о Савве Грудцине. Экая крепкая штука. Немецкий Фауст просто шутка рядом с ней… Без нечистой силы полного блаженства русской душе не вкусить и полной святости не добыть. Русскому надо всю суету мира узнать, чтобы угадать до конца прелесть покойной мысли в землянке отшельника… Не заглянувши в бездну, разве постигнешь высоту…

— Пушкин, как не идут эти красные слова к початой бутылке шампанского… Да на тротуаре, — морщится опять Павел Мансуров.

— Ну что, господа, решено, мчимся все вместе к ведьме!

— К ведьме, к ведьме!..

— А может, она к тому же и хороша?.. Никогда не влюблялся в ведьму. Тьфу ты, прости Господи?..

…Квартира «петербургской ведьмы» выглядит достаточно просто. Обставлена так, как может это позволить себе человек среднего достатка. Квартиру она снимает в недорогом доходном доме.

Единственное, что напоминает о неординарном промысле хозяйки — это большая и, видимо, дорогая на стене позади неё гравюра Рене Гайяра «Русская пророчица». Гадалка, изображённая на ней, отдалённо напоминает самоё Александру Филипповну. Это даёт ей повод внушать любопытным, что на гравюре в самом деле она.

На столе большого размера старая книга, раскрытая, с закладками из разноцветных лоскутков материи. Гадалка никогда к ней не обращается, видно, что это просто антураж.

Тут же прохаживается некая загадочная личность (впрочем, она более играет в загадочность) неопределённого возраста, одетая под казака. Слуга, ассистент, швейцар, приживала и бог знает кто ещё — в одном лице.

Гадалка скучает за пасьянсом. Лицо её не совсем ординарно. Черты лица острые и стремительные. Умные глаза. Седина и морщины. На голове наверчено нечто вроде чалмы. Половина слов в её русской речи немецкие, остальные сильно изломаны так и не научившимся гнуться для русских слов языком.

Слуга тоже мается бездельем, хлопушкой бьёт мух, победительно насвистывая «Турецкий марш».

— Якоб, — равнодушно говорит Александра Филипповна по-немецки, — у русских есть примета, кто свистит, у того не бывает денег…

— Не волнуйтесь, моя госпожа, тот, кто свистит, к нам не пойдёт. Русских свистунов судьба не интересует. Судьбой интересуются те, у кого есть капитал… Хорошее вы выбрали себе дело — смотреть в будущее через чужой карман… Увлекательное зрелище…

— Опять ты грешишь своим остроумием. Нельзя относиться с иронией к тому, что даёт тебе хлеб…

— Ах, сударыня, если всегда помнить о тех вещах, которые могут дать неглупому человеку немного хлеба, то и смеяться будет не над чем…

— Я давно вижу, Якоб, ты не веришь, что я занимаюсь серьёзным делом. А почему же ты ни разу не решился проверить свою судьбу. Хочешь, я тебе погадаю всё-таки?..

— Э, нет, знать все наперед — это такая скука. Я предпочитаю сюрпризы, особенно в таком деле, как судьба…

В это время раздаётся стук дверного молоточка.

— Якоб, открой…

— Вот видите, моя госпожа, кто-то принёс опять немного хлеба в обмен на… Любопытно знать, вы это будущее как лучше видите, в очках или без?..

Открывает дверь.

Возглавляемая инженер-капитаном Чертовым вваливается сюда знакомая нам компания — братья Всеволодские, Пушкин, Мансуров и актёр Сосницкий.

— Гутен абенд, Александра Филипповна, — капитан оглядывается на приживалу Якоба и добавляет, — унд зарейнский козак Якоб… Вот, клиентов привёл. С вас, Александра Филипповна, полагается мне процент, как посреднику…

Говорит он это, впрочем, таким тоном, что ясно — шутит.

Якоб направляется к креслам с тщательно разыгрываемым достоинством, за которым легко угадывается человек промотавшийся, возможно имевший когда-то и состояние и это самое достоинство. Говорит он на очень сносном русском языке.

— Геноссе Чёртов, всегда рады… Это вы правильно сказали, запорожских казаков много, а зарейнский всего один… И вот один сделал я самый отважный набег на Петербург, а трофеев, однако, не приобрёл…

— Ну, стоит ли об этом говорить, Якоб, ведь Филипповну-то, наверное, грабишь помаленьку, а у неё весь Петербург в данниках…

— Эх, господин Чертов, — тихо говорит Якоб, уверенный, впрочем, что Александра Филипповна не всё поймет из русского диалога, — я вас уверяю, легче ограбить турецкого пашу, чем немецкую гадалку.

Немецкая колдунья Кирхгоф, между тем, нимало не обращает внимания на болтовню Якоба. С тех пор, как вошёл Пушкин, она неотрывно глядит на него. Сейчас видно в ней подлинного и талантливого профессионала. Во всём облике Пушкина, в его живом подвижном лице, даже в изящном очерке рук его видит она уже нечто доступное только ей. Особого рода вдохновение облагораживает её немолодую и не совсем изящную немецкую физиономию. Так ощущает, наверное, подступающий поэтический угар стихотворец, наделённый даром импровизации. Так смотрит, наверное, на случайное человеческое лицо даровитый живописец, угадавший уже в нём будущий свой шедевр.

Она делает нетерпеливый знак Якобу, чтоб тот умолк. И капитану Чертову тоже. Из всех она видит одного только Пушкина.

Пушкин это чувствует и с лица его сглаживается и уходит уличное настроение задорного веселья. Некоторая робость и напряжение появляются в юношеской тонкой изящно очерченной его фигуре. На некоторое время обретает он вид сомнамбулы.

Гадалка молча делает ему одному мягкие пасы рукой, подзывая поближе.

Пушкин подходит.

— Какое великолепное лицо, — говорит гадалка по-немецки, обращаясь к Якобу. Тот переводит.

— Какие прекрасные руки. Какое говорящее лицо и какие поющие руки… Эти пальцы говорят, что они принадлежат замечательному человеку… Он будет кумир в своём народе. Его ждёт слава…

Все это гадалка говорит по-немецки. Её лицо и в самом деле становится одухотворённым. Она как бы чувствует, что дождалась своей звезды. Она угадывает, её слова — транзит в историю. Говорит так, будто звучит её внутренний голос. Происходит таинство — древнее, неподдельное, как инстинкт. Ничего сейчас нет из того, что могло бы вызвать даже у заматеревшего материалиста и циника хотя бы тень иронии. Так завораживает всякое подлинное мастерство и порыв.

Александра Филипповна Кирхгоф как бы с трепетом оборачивает левую руку Пушкина ладонью к себе. Она и в самом деле снимает очки, на что один только Якоб откликается неуверенной улыбкой.

Гадалка продолжает бормотать немецкими фразами. В тихом журчанье её слов несколько раз возникают и лопаются, как более звонкие воздушные пузырьки некие незначащие слова: «Das Pferd… Das Kopf… Der Mench…»

— Я переведу потом. Это интересно будет молодому человеку, — успокаивает Якоб мимикой и движением руки нетерпеливое недоумение Пушкина и остальных.

Гадалка вдруг как бы очнулась, и смотрит на всех будто спросонья, не понимая, кто перед ней и откуда взялись. Посвященный Якоб понимает, что гадание окончено.

— Das ist alles?! — то ли вопрошает, то ли утверждает он. — Итак, господа, предсказание было в том, во-первых, что ваш товарищ (он делает медовое лицо в сторону Пушкина) скоро получит деньги; во-вторых, что ему будет сделано неожиданное предложение по службе; в-третьих, что он прославится и будет кумиром соотечественников; в-четвёртых, что он дважды подвергнется опале и ссылке; наконец (тут Якоб делает нарочно страшные глаза и наигранно тревожный вид), что он проживет долго, если на тридцать седьмом году своего возраста не случится с ним какой беды от белой лошади, или белой головы, или белого человека, каковых он и должен опасаться…

Якоб помолчал, потом уточнил ещё.

— Das Pferd?.. das Kopf?.. der Mensch?..

Всякий раз Александра Филипповна утвердительно кивает головой. Потом опять берёт руку Пушкина, смотрит на ладонь и довольно долго говорит по-немецки.

— Обратите внимание, господа, исключительный случай. Такого в практике не встречалось, — переводит Якоб. — Госпожа Кирхгоф приглашает посмотреть на ладонь молодого человека.

Все сгрудились вокруг гадалки и Пушкина.

— Надо обратить внимание вот на эти линии. Фигура такая в хиромантии имеет название «стола». Три эти черты обычно сходятся вот в этой стороне ладони, а у господина…

Он вопрошает глазами у Чертова.

— Пушкина, — подсказывают ему.

— …у господина Пушкина оказались они совершенно друг другу параллельными.

— Ну, и что это может означать? — Пушкин, одолевши оторопь от натиска и неожиданного интереса гадалки, в первый раз подаёт свой голос.

Якоб переводит вопрос.

Госпожа Кирхгоф приходит в некоторое смущение, потом, испытывая понятную неловкость, опустив глаза, произносит несколько фраз.

— Она говорит, что владелец этой ладони умрёт насильственной смертью, его убьёт из-за женщины белокурый молодой человек…

Пушкин и компания смущены.

— Однако, Александра Филипповна, вы сегодня не слишком милостивы, — пытается разрядить обстановку Чертов, улыбка даётся ему заметным усилием. — Погадайте-ка мне, может, на моей руке узор повеселее.

Гадалка берёт его руку и на лице её изображается ужас.

— Не смею сказать, — произносит она по-русски.

— Полноте, Александра Филипповна, над тем, кто смеется над предсказаниями, они не исполняются, — говорит Чертов.

— Дай-то Бог. Всё-таки рекомендую вам опасаться следующего четверга. Вам грозит этот день гибелью. Попытайтесь избежать её…

Все это гадалка говорит, вернув себе тон бесстрастной прорицательницы, читающей в книге судьбы. Акцент её, который одолевает она с усилием, помогает ей в этом.

— А сегодня уж вторник на исходе. Каламбур-с получается, это что ж, вы мне всего два дня жизни отпускаете? Нехорошо с вашей стороны, Александра Филипповна, — пытается сохранить бодрость духа Чертов, но настроение у компании уже, конечно, не то.

Желающих гадатьбольше нет.

Молодые люди уходят от питерской ведьмы в смущении.

Запирая за ними дверь, лишь цинический Якоб отвешивает шуточку:

— Вы бы, господа, оставили мне по целковому, коли гадание исполнится, так помянуть будет на что…

Он хохочет. Однако это веселье его остается неразделённым. Даже и капитан Чертов не находится что сказать…

…Вновь из темноты выступит смеющийся июньский рассвет. Золотые косые столбы утреннего света, пробившиеся сквозь узорные прорехи в кронах огромных парковых дерев. Ворох ромашек в руках румяного круглолицего лицеиста Дельвига…

Царское село. 6 июня 1816 года.

В саду Дельвиг и Павел Мансуров. Солнце еще только поднимается. Редко просвистит утренняя птаха. Дальние углы сада пропадают в утренней дымке. Трава и кусты серебрятся росой. Золотой утренний свет решетит тяжёлую листву дерев.

Дельвиг уже весь промок от росы. Он напал на заросли ромашек и собирает их в большой букет.

— Может быть довольно уже. Итак уже целый сноп получился, — говорит Мансуров.

— Довольно, довольно. Вот как бы росу не всю растрясти. Сейчас мы его окропим божьей водицей. Есть такая примета — росой окатиться — от тоски оградиться…

— Ну, знаешь, спит, и не чует, что ему уже семнадцать стукнуло. Главное, не перепутать, где его окно…

Считают окна. Почти все окна отворены. У Пушкина тоже. Дельвиг, подставив камень, осклизываясь и возясь, осторожно, чтобы не звякнуть-не брякнуть, с помощью Мансурова влезает на подоконник. Мансуров подаёт ему и букет. Дельвиг, приладившись, метнул ромашковый сноп. В глубине комнаты раздается вопль и появляется растрепанная кудрявая голова Пушкина в траве и ромашковых звездах. Вид его спросонья ошалелый. Он хватает Дельвига за рубаху и оба сваливаются в темноту спальни. Влезший на подоконник Мансуров видит, как Пушкин, отдуваясь и пыхтя, пытается удушить Дельвига подушкой. Дельвиг отчаянно сопротивляется, хохочет, задыхаясь и взвизгивая.

— Да погоди ты, Пушкин. Дай объяснить… Тут всё дело в росе…

— Вот именно… Все дело в росе, да в девичьей красе, — продолжает упорное своё занятие Пушкин.

Мансуров прыгает на барахтающихся в постели, не без труда разнимает их.

— С днём рождения тебя, Пушкин, — орёт Дельвиг.

Они целуются троекратно. Мансуров присоединяется.

— В самом деле, — бормочет Пушкин. — Дайте сообразить… Слушай, Павел, — вдруг оборачивается он к Мансурову очень посерьёзневшим, с оттенком торжественного недоумения лицом. — Ты помнишь эту ведьму, Александра Македонского, которая мне белоголовую бестию напророчила… Ты представь себе весь кошмар…

Он поднимает с пола мятую газету. Разворачивая и разглаживая, ищет в ней что-то.

— Вот слушай. Во вчерашнем номере «Курантов»… «Дикое происшествие в казармах инженерного полка. Нелепый и трагический случай оборвал жизнь капитана Чертова. Он убит утром. При дежурном обходе… Был ли солдат пьян или был приведён в бешенство каким-нибудь высказыванием, сделанным ему капитаном, как бы то ни было, но солдат схватил ружье и штыком заколол своего ротного командира…».

Дельвиг и Мансуров слушают Пушкина по-разному. Для Дельвига это просто сообщение о трагическом происшествии. Для Мансурова — необъяснимый факт, обескураживающий жуткой весомостью сбывшегося на глазах грозного и тайного указа судьбы.

— Дай-ка, — Мансуров впивается глазами в газетный лист. — Какой ужас. Ведь это мы втравили бедного капитана…

Дельвиг не понимает.

— Мы тут к одной гадалке ходили, — начинает объяснять ему Пушкин. — Она по руке нагадала этому (указывает он на газету) капитану смерть через два дня… Слушай, Павел, да ведь и мне она мало весёлого наговорила. Дай-ка вспомнить… Два изгнания… Смерть на тридцать седьмом году… Меня убьёт из-за женщины белоголовый человек… Жаль, что не спросил я, седого или белокурого надо мне опасаться… Или разобьюсь я насмерть, упавши с лошади?

— Ну что ты? Ведь это же случай, — неуверенно говорит Мансуров.

— Нет, послушай, я как вчера прочитал это, меня будто молнием поразило. Проклятая ведьма не врёт… Все это должно произойти надо мной. Надо мне ожидать теперь беды… Выходит, мне теперь, — не очень весело улыбается Пушкин, — надо с блондинами говорить вежливее, чем с шатенами… И очень аккуратно ставить ногу в стремя…

— Полно, полно, Пушкин, — встрепенулся оцепенелый Дельвиг. — Не хватало ведьмам верить… Как бы не так…

— Да как же не поверишь. — Пушкин берёт газету. — Тут вот Чёртов, да и тот пропал…

…………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………….

Кишинёв. Вечер 20 августа 1821 года. казино, которое одновременно является офицерским собранием и местом проведения публичных балов.

Публика на вечере, это бросается в глаза, довольно разношёрстная. В основном из представителей местных более или менее знатных фамилий. Легкомысленно разряженная, подвижная, как ворох осенних листьев, толпа разбавлена, редко, правда, строгими мундирами офицеров расквартированного здесь пехотного полка, командует которыми полковник Старов, ветеран войны двенадцатого года. Правило тогда было такое, что каждый, кто считал себя принадлежащим к так называемому благородному обществу, за определённую плату становился равноправным посетителем Казино. Отсюда и пестрота в одеждах и разностилье в проявлении характеров.

То, что произошло на этом вечере и стало-то возможным только потому, что слишком разный собрался тут народ.

Костёр веселья разгорался неторопко. Оркестр вверху, на ярусе, шумел, как улей — настраивались инструменты.

Фрачный Пушкин весёлой лёгкою походкой летит на середину зала с какою-то очаровательной молдаванкой, которую называет Марией. Машет оркестру рукой, как бы задавая такт.

Молоденький пехотный офицер, опережая Пушкина, пытается командовать оркестру.

— Кадриль! Кадриль! — кричит он. — Давайте кадриль!..

— Мазурку! — командует Пушкин, и со всей решительностью пускается со своей дамою по зале.

— Играй кадриль, — повторяет офицерик, впрочем, не совсем решительно.

— Мазурку, мазурку, — кричит со смехом Пушкин.

Музыканты, которые и сами в военной форме, берут, весьма неожиданно, сторону фрачного Пушкина. Мазурка грянула.

Сконфуженный офицерик отходит в сторону.

За сценою этой с мрачною миной наблюдает полковник Старов. Выбрав момент, он подзывает к себе робкого своего подчинённого, чтобы сделать выговор.

— Экий вы не смелый, — говорит он. — Надобно, по крайней мере, чтобы Пушкин извинился перед вами. Потребуйте от него извинений.

— Да как же мне требовать, — мнётся тот, — я их совсем не знаю…

— Не знаете, — сурово глянул на него Старов, — ну так я сам позабочусь о вашей чести. Запомните, молодой человек, — переходит он к назиданию, — офицерская честь — наше общее дело, не след ронять её перед всяким фрачным шпаком…

Кишинев. февраль 1822. Вечер на масленицу у вице-губернатора М.Е. Крупенского.

Странное впечатление производит этот вечер. Есть движение, говорят слова, люди жуют, пьют шампанское, играют в карты, но все это так накатано и привычно, что не должно остаться этого вечера в памяти, будто его и не было, как не было огромного числа дней и вечеров, бывших прежде этого. И если даже смеются люди и отпускают шутки, то всё это с тем жестоким оттенком бездушия, при котором через мгновение не остаётся следа ни от шутки, ни от смеха, ни от самой жизни… И в лицах и в осанке большинства — утомительная обязанность проматывать это даровое драгоценное наследие — жизнь, неизвестно за что данную этим людям.

Инерция давно остановившегося движения. Житейский тлен, подгоняемый ленивым ветром привычки жить.

Болото жутко тем, что затягивает.

Можно ли объяснить жутью этой ряд диких и бессмысленных выходок Пушкина в кишиневскую пору? Его нельзя оправдать, понять можно. Им руководил страх так же превратиться в живую мумию. Какого контроля надо ждать от человека, который почуял вдруг гибельную власть трясины, когда отвратительная жижа уже достигла горла и готова смешаться с живым дыханием?

Сопротивление болоту и гибельный страх не выбирают формы. Форма нужна красоте и покою, стремительность и ужас обрести её не успевают.

Можно ли научиться вести себя достойно в мире призраков?

…Вот Пушкин. Он продолжает с офицером Липранди начатый ещё на улице разговор.

— Э. Пушкин, зачем нам сетовать на несчастную жизнь. Несчастье — это отличная школа, — говорит Липранди.

— Ну, знаешь, коли так, то счастье — университет, и я бы предпочёл совсем не иметь школьного образования…

Смеётся так, что обращает на себя общее внимание.

— Скажи, брат Липранди, — продолжает Пушкин, — это верно, что среди местных молдован есть такой обычай, что они за обиду на дуэль не вызывают, а нанимают молодцов с палками, да их руками и дубасят противника?..

— Был тут такой случай, буквально второго дня. Тут поссорились два молдавана и обошлись друг с другом ровно таким способом…

— Забавно, забавно.

Пушкин в рассеянности оглядывает пестрое собрание, в котором смешались долгополые молдавские хламиды, офицерские сюртуки, мужские и женские наряды, вполне соответствующие последней волне парижской моды.

Знакомое лицо давешней миловидной напарницы Пушкина по неудавшейся мазурке Марьи Балш останавливает его взгляд.

Тут следует кое-что пояснить. Сделаем это выдержками из дневника кишинёвского знакомца Пушкина, военного топографа И.П. Липранди, с которым он только что вошёл в избранное местное общество, и вскоре станет свидетелем происшествия, наделавшего много шуму и пересудов.

«Марья Балш… была женщина лет под тридцать, довольно пригожа, черезвычайно остра и словоохотлива; владела хорошо французским языком, и с претензиями. Пушкин был также не прочь поболтать, и должно сказать, что некоторое время это и можно было только с нею одной. Он мог иногда доходить до речей весьма свободных, что ей очень нравилось, и она в этом случае не оставалась в долгу. Действительно ли Пушкин имел на неё какие виды или нет, сказать трудно; в таких случаях он был переметчив и часто без всяких целей любил болтовню и материализм, но, как бы то ни было, Мария принимала это за чистую монету. В это время появилась в салонах некто Альбрехтша; она была годами двумя старше Балш, но красивей, со свободными европейскими манерами; много читала романов, многое проверяла опытом и любезностью своей поставила Балш на второй план; она умела поддержать салонный разговор с Пушкиным и временно увлекла его. У Балш породилась ревность; она начала делать Пушкину намеки и, получив однажды отзыв, что женщина эта (Альбрехтша) историческая и в пылкой страсти, надулась и искала колоть Пушкина. Он стал с ней сдержаннее и вздумал любезничать с её дочерью, Аникой, столь же острой на словах, как и мать её, но любезничал так, как можно было любезничать с двенадцатилетним ребенком. Оскорблённое самолюбие матери и ревность к Альбрехтше (она приняла любезничанье с её дочерью-ребёнком в том смысле, что будто бы Пушкин желал этим показать, что она имеет уже взрослую дочь) вспыхнули: она озлобилась до безграничности. В это самое время и последовала описанная сцена…».

— Скучно мне, Марья Степановна, — вполне дружелюбно начинает Пушкин. — Хоть бы кто нанял подраться за себя что ли…

Но, видно, не под добрую руку подошёл Пушкин. Марья Балш его дружелюбного настроя не принимает.

— Да вы, Пушкин, лучше бы за себя подрались, — резко говорит она.

— Не понимаю, — Пушкин хмурится, чувствуя её раздражение.

— Да у вас, кажется, со Старовым поединок не совсем по чести закончен…

Пушкиин даже отшатнулся при этих словах, будто замахнулись на него.

— Марья Степановна, — с усилием сдерживая себя, начинает он, — не следует вам толковать о делах чести, вы не мужчина. А если бы вы были мужчиной, я бы нашёл способ объяснить вам, как поступают в делах чести, — медленная и тяжёлая ярость загорается в нём. — Впрочем, я узнаю сейчас так ли же думает о моей чести ваш муж?..

И уже подталкиваемый единственно гневным неблагоразумием, он идёт в глубь залы, туда, где в сизом чаду табачного дыма видны фигуры картёжников. Там отозвал он в сторону Тодора Балша, тучного, немолодого уже молдаванина, в пышных вельможных одеждах.

— Ваша жена сделала мне оскорбление, — четко, чтобы не враз взорваться, выговаривает Пушкин. — У нас говорят, — муж и жена — одна сатана… Потому придется вам держать ответ за слова своей жены…

— Не понимаю, что вам угодно, — надменно говорит вельможный молдаванин.

— Мне угодно знать, так ли же вы думаете о моей чести, как ваша жена?

Видно, Тодор Балш не может взять в толк, чего хочет от него этот ниоткуда взявшийся перед ним яростный юнец.

— Погодите, я узнаю у жены что там такое…

Он уходит, а Пушкин, провожая его взглядом, нервно мнёт широкими зубами трепетные свои губы. Так, закусивши удила, трепещет перед броском рысак самых чистых кровей…

Балш возвращается.

— Как же вы требуете у меня удовлетворения, а сами оскорбляете мою жену, — с прежнею флегматичной надменностью произносит он.

Пушкина прорвало. Задохнувшись, не говоря больше ни слова, он хватает с ближайшего стола тяжёлый бронзовый подсвечник с горящими свечами и бросается с ним на Балша, соря свечами и огнем. Подоспевший полковник Алексеев перехватывает его руку. Сцена выходит безобразнейшая.

— Уберите от меня этого ссылочного, — кричал в свалке, утративший всяческое достоинство Балш.

Поднялся женский визг.

«Старуха Богдан, мать Марии Балш, — рассказывали потом очевидцы Петру Долгорукому, — упала в обморок, беременной вице-губернаторше приключилась истерика, гости разбрелись по углам, люди кинулись помогать лекарю, который тотчас явился со спиртами и каплями, — оставалось ждать ещё ужаснейшей развязки, но генерал Пущин успел привести все в порядок и, схватив Пушкина, увёз с собою. Об этом немедленно донесли наместнику, который тотчас велел помирить ссорящихся…».

Примирение, однако, вышло таким, что не добавило теплоты в отношения между пытавшимся сохранить хладнокровие Балшем и ничуть не пытавшимся сдержать себя Пушкиным.

То, что должно было называться примирением, происходило в том же доме вице-губернатора Крупянского, в той же обширной зале, в которой вчера происходила карточная игра и ворвавшиеся в её мирный ход сцены необузданной и бессмысленной свары.

Пушкин сидит за ломберным столом и разложивши на нём разного рода принадлежности, холит и чистит свои длинные, изящной миндалевидной формы ногти. Этому занятию предавался он часто и с долей упоения. Оно приводило в порядок его возбуждённые нервы.

Входит Балш, грузный, в тех же долгополых нелепо торжественных одеждах, в феске. Та же надменная вельможная грация, тщательно сохраняемая им в медлительной важной походке, в осанке, даже в складках пышных нелепых одежд.

— Меня уговорили извиниться перед вами, молодой человек, — небрежным тоном начинает он. — Лишь из уважения к тем, кто уговаривал, я хочу это сделать. Какого извинения вы хотите. Подскажите мне слова, и я повторю их…

Договорить он не успевает. Пушкин, не того ожидавший, будто ужален. Он живо вскакивает со стула и, размахнувшись, отвешивает заносчивому молдаванину увесистую пощечину.

— Вот вам аплодисмент вашим речам, оваций они не стоят…

Не зная, чем ещё унять своё исступление, Пушкин выделывает вокруг молдаванина некие весьма энергичные гневные па и, угадав лишь одно средство унять себя, бежит на улицу, прочь от Балша.

Тригорское. 13 января 1824 года. Васильев вечер.

Пушкин любил святки. Он знал их. Многочисленные строки его романа «Евгений Онегин» — это как бы признание за этим праздником первенства среди всех остальных украшений народного веселья… Суровые законы православия как бы отступали в эти дни, их узда ослабевала. Да и разве могло быть иначе, если сам Господь православных, познавший великую радость отцовства, от доброты и восторга своего выпустил на волю всех бесов, томившихся до сей поры под тяжким замком в преисподней. И вот заполонили они на целых четыре отпускных недели весь белый свет и будто вселились в людей, бросили их в неистовость игрищ, плясок, лицедейства и прочего греха. Многое из того, что было недопустимо в любые иные дни и ночи, впрочем, и не считалось грехом. Многое в святки прощалось крещёному люду. Даже прямое общение с нечистой силой, вышедшей куражиться и тешиться своей неуёмной силой в христианский мир… Татьяна, «русская душою», из его романа, жила, конечно же, недалеко от Михайловского. В Тригорском, например. Есть у Татьяны тут подруги, такие же русские души, как она сама — Екатерина и Мария, а также Анна и Евпраксия, приедет сюда два раза при Пушкине Анна Керн, о которой будет в этом киноповествовании отдельный разговор… Нынче наступает Васильев вечер, время самых верных девичьих гаданий, и тут с нетерпением ждут молодого и ласкового ко всем соседа Пушкина. А он сейчас велел запрягать коня в сани с медвежьей полстью (на дворе — морозец) и думает, наверное, о том, чтобы, не дай Бог, не попался ему навстречу поп, или заяц не перебежал дорогу, да чтобы Арина Родионовна некстати не вышла на крыльцо с чем-нибудь забытым в дорогу — худые все это приметы.

Вот у тригорских соседок раздался звон колокольчика у крыльца. Это Пушкин. Он вбежал — чёрный, улыбчивый, живой, как ртуть, стал сбивать рукой, одетой в вязаную варежку, сосульки с бакенбардов. За ним, виновато виляя хвостом, вошла собака. Её не стали гнать: знали — Пушкин заступится.

…Стали гадать на воске. Пушкин взялся быть консультантом. То ли в самом деле знал гадание, то ли прикидывался и готов был подшутить. Судя по серьёзному взгляду, кажется, в этот раз почтение к старой забаве будет соблюдено. Сторожу Агафону велено было принести ведро воды из речки Сороти, студёной. Девицы взяли по стакану, зачерпнули из ведра. Стали лить сквозь материно обручальное кольцо нагретый на ложке воск. Попадая в холодную воду, воск мгновенно застывал, схватывался в виде затейливых фигурок.

«Татьяна любопытным взором на воск потопленный глядит…» — отлилась у Пушкина строчка, которую он не знает ещё, куда определить. Но то, что этот вечер обязательно запомнится ему и, отстоявшись, ляжет со временем в затейливое кружево грандиозного создания, уже начинающего бередить воображение, совершенно ясно.

Пушкин поочерёдно берёт стаканы, рассматривает их на просвет. Благо, свечи сегодня яркие, праздничные. Фигурки, в основном, похожи на покосившиеся церквушки. Это значило, что всем можно обещать скорое замужество… Анне, которая была постарше других, и считалось уже, что она несколько засиделась в девках, гадали особо. Вместо воску плавили олово и так же лили его в холодную воду. И ей Пушкин нагадал скорую свадьбу. Жалел нынче Александр Сергеевич деревенских подруг своих. Жалел, а потому и был щедрым. Смеялись все одинаковым посулам.

Потом из-под стола заметали по очереди мусор, специально там оставленный от прежних предпраздничных дней, искали хлебное зерно — тоже к замужеству.

Сняли все кольца свои, связали ниткой единой. И Пушкин снял было с большого пальца «талисман», подаренный ему в Одессе молодой графиней Воронцовой, Прасковья Александровна не допустила, чтобы эта «басурманская штука», не дай Господь, не повлияла на русскую забаву и не испортила правдивые святочные предвещания.

И от этого останется у Пушкина строчка: «Из блюда, полного водою, выходят кольца чередою…». Надо было медленно вынимать из воды связанные ниткой кольца и внимательно слушать, что происходит за окном. Это серьёзное дело доверили девушки Пушкину, а сами сидели настороже, чутко прислушиваясь и стараясь не пропустить своего кольца… По разным уличным звукам, по обрывкам песен, например, или разговоров можно было напророчить многое… Произошёл тут насмешивший всех случай. Вывесили за окошко ключи и щётку. Погасили свечи, чтоб темней было и таинственней, и стали ждать — кто пройдет мимо, а ещё лучше, если заденет или ключи, или щётку. Тогда надо будет спросить: «Как звать?». Какое имя прохожий назовёт, таким будет имя суженого.

По жребию выпало спрашивать Анне.

И надо же так случиться, что неугомонный старик Агафон, от скуки, опять пошёл за водой в прорубь. И мимо окна. Ключи зазвенели…

— Как ваше имя?

— Агафон.

Смеялись все. И особенно Агафон, уронивши пустое ведро и обессиленно приседая на корточки… И, осмелевши, подлил масла в разгоревшееся веселье. Рассказал давнее, незабытое.

— Как был помоложе, дак тоже гадали. У нас другое было. Девки ходили в сараюшки да овец лентами обвязывали, а кто и коров… Утром смотрели, чья овца либо корова станет головой к воротам — то готовь девка приданое, замуж нонче возьмут. Если боком, аль хуже того, задом — куковать тебе девонька ещё год в ожидании… Вот как-то раз наладились наши девки ворожить да гадать, пошли в овчарух, значит, повязали овец поясами. А мы, ребята молодые, чтоб, значит, досадить им, овец-то поразвязали, наловили собак, да их поясами и окоротали, да в овчарне и оставили. Девки наши поутру-то пришли, глядь, а вместо овец — собаки. И что ж бы вы думали? Ведь девки-то те замуж повыходили да и жили всю жизнь с мужиками своими, как собаки цепные. Я вот со своей тоже намаялся… Чистая скарапея, вся и разница, что выползины кажную вёсну не оставляет после себя…

Пушкин насторожился при последних словах сторожа Агафона. В глазах засветились лампадки подступающего творческого восторга.

— Что означает слово «выползина», — живо обратился он к рассказчику.

— Ну, это когда змея кожу свою сбрасывает, выползает из старой. Сброшенная кожа и есть выползина…

— Какое точное слово!.. Как бедны мы, что не знаем русского языка. Спасибо, брат Агафон за науку. Можно мне приходить слушать тебя?..

— Да что, барин, наши рассказы — вода текучая, текут без смысла…

— Нет, Агафон, ты меня сегодня шлифованным камнем алмазным одарил. Цена ему велика…

Агафон смотрит на Пушкина с испугом, недоумевая, о какой цене речь.

…В Михайловском за нравственностью и благочестием Пушкина следить приставлен был местный священник отец Иона.

Вот и пришёл он к Пушкину. Явно не готовый к тому, чтобы выполнить долг. Совестливый оказался старичок.

Пушкин усадил его за стол. Велел няне подать наливки. Выпили по единой. Обоюдная неловкость не прошла. Выпили по второй.

— Александр Сергеевич, — начал старик, — на меня возложено дело неблагое. В некотором смысле — иудино… Мне надобно еженедельно отписывать в епархию, — священник пытается отыскать слова поделикатнее, — докладывать о поведении вашем, в смысле соответствия христианским правилам…

— Ну, так что ж?

— Да как же, не обучен шпионить, грехом почитаю. Да и грамоте не шибко властен. Сами, поди, знаете — писание и то с чужих слов толкуем, по памяти… Иногда с амвона такое возгласишь, как только Господь терпит… Надо мной недавно даже кучер надсмеялся, предерзостный, надо сказать, малый. Сквернослов ужасный, вместо кнута у него — брань. Лошади только эти слова и понимают. Говорю ему как-то: «Ты, — говорю, — как вижу, гораздо лучше упитан телесно, нежели духовно». «Чего мудрёного, батюшка, — отвечает, — ведь телесно мы сами себя кормим, а духовной пищей нас потчуете вы». Какова бестия?..

Пушкин, до сих пор слушавший попа как бы по принуждению, вдруг расхохотался. Принуждённость исчезла.

— Думаю отказаться от поносной этой должности, — заканчивает отец Иона.

— Ни в коем случае, — живо говорит Пушкин. — Донесения ваши в епархию я сам буду сочинять. Тут сразу две благодати — будут они грамотные и греха от них тебе никакого…

Тригорское. 15 декабря 1825 г. Вечер. Тут происходят чьи-то именины.

Всё семейство Осиповых сидит за чаем. Семейство Осиповых обширно. Но сейчас, за столом, одно женское сословие. Во главе стола сама Прасковья Александровна. Две дочери от первого брака с Николаем Ивановичем Вульфом — Анна, ровесница Пушкина и Евпраксия (шестнадцати с небольшим лет). Две дочери от второго брака с Иваном Сафоновичем Осиповым — Екатерина (ей всего два годика) и Мария (пяти лет). Тут же падчерица Праскрвьи Александровны, двадцатилетняя Александра. Самой Прасковье Александровне сейчас сорок четыре года. Выходит, она старше Пушкина на восемнадцать лет. Два уже года как она снова вдова.

Во главе стола, как положено по этикету подобного застолья, сама хозяйка дома. В конце стола — Пушкин. Он очень весел сегодня. Атмосфера вечера самая сердечная — в прямом смысле. Здесь в Пушкина почти все влюблены. Начиная с Прасковьи Александровны, отношения которой с Пушкиным загадочны и до нынешних дней. Ясно только, что они не были платоническими. Анна влюблена в Пушкина по уши. Пушкин относится к её чувству почтительно, пытается отгородиться от пылких проявлений этого чувства неоскорбительным, необидным юморком. Впрочем, её имя в 1829 году в так называемом «донжуанском списке» будет обозначено. Юная Евпраксия влюблена в Пушкина иначе — влюблённостью тщательно скрываемой, застенчивой, нервной, трепетной и ранимой — первой. В 1829 году и её имя появится в том же «донжуанском списке». Сам Пушкин чувствует сейчас сердечную тягу к падчерице Александре. Её имя так же будет обозначено в указанном списке любовных трофеев.

Евпраксия замечательно играет Россини по нотам, которые выписал для неё Пушкин, и так же замечательно варит жженку. Домашнее имя её Зизи попадёт потом в «Онегина».

Мы можем представить некоторых действующих здесь лиц с той достоверностью, как запечатлелись они в памяти тех, кто близко знал их.

Вот Прасковья Александровна.

«Она, кажется, никогда не была хороша собой, — поделилась Анна Керн, — рост ниже среднего, гораздо впрочем в размерах, стан выточенный, кругленький, очень приятный; лицо продолговатое, довольно умное, нос прекрасной формы, волосы каштановые, мягкие, шелковистые; глаза добрые, карие, но не блестящие; рот только не нравился никому: он был не очень велик и не неприятен особенно, но нижняя губа так выдавалась, что это её портило. Я полагаю, что это была бы просто маленькая красавица, если бы не этот рот. Отсюда раздражительность её характера…».

И ещё:

«Она являлась всегда приятной, поэтически настроенной. Много читала и училась. Она знала языки: французский порядочно и немецкий хорошо. Любимое чтение её было когда-то Клопшток».

Фридрих Готлиб Клопшток был поэтом немецкого Просвещения, писал эпические поэмы на темы Библии и истории, написал оду в честь французской революции. Все это могло повлиять на внутрений склад П.А. Осиповой.

Наиболее примечательное в Евпраксии — талия. Пушкин запомнил эту талию надолго и описал её в подходящем месте «Евгения Онегина», когда надо стало с чем-нибудь сравнить ряд

Рюмок, узких, длинных…

Анне Николаевне, как говорилось, шёл двадцать пятый год. Считалась она уже старою девой. Она казалась не особенно хороша собой, была слезлива, сентиментальна и как будто даже не слишком умна, хотя по письмам её к Пушкину этого не скажешь. Нерастраченный запас нежности, женской привязчивости и желание любить руководят её теперешним поведением.

О «падчерице Александре» известно только, что она хорошая музыкантша… Играет того же Россини, может быть, потому что только эти ноты и есть в Тригорском.

Пушкин недавно вошёл с мороза и теперь греется у печки. В Тригорское он ходит зимой и летом пешком. Занятие с печкой доставляет ему видимое удовольствие. Может показаться, что африканской его натуре русский мороз досаждал. Он любил живое тепло огня. Даже в кабинете у царя, куда будет доставлен он через несколько дней с фельдъегерем, не в силах совладать с собой, допустит очевидную бестактность, которую царь постарается не заметить. Увлекшись разговором, он столь непринужденно стал вертеться у камина, что царь отвернулся, чтобы не видеть этой вольности.

Печь круглая, голландская, вся в изразцах. Пушкин обнимает её со старстью.

— Не понимаю, к чему бы нам жениться, — продолжает он балагурить, — если в доме можно просто поставить вот такую бокастую печь. Разве жена может дать столько же тепла?..

К простым этим словам всяк относится тут так, что можно представить всю гамму чувств, вызываемых присутствием Пушкина.

Прасковью Александровну неосторожный юмор его коробит, вызывает ответную колкость.

Анна Николаевна во всем видит тайные намеки на себя, находит причину для душевной боли.

Евпраксия на всё смотрит с детским ещё восторгом и обожанием.

Александра демонстрирует равнодушие.

Младшие заняты друг другом.

— Пушкин, — с укоризной начинает Прасковья Александровнв, — эти сравнения несносны. Даже в присутствии стольких дам ты не думаешь, что нам это можно принять на свой счёт. Как это не поэтично, мой милый… Да, кажется, и не умно…

— Маменька, да ведь он сказал тебе уже однажды, что ему и Дельвигу вполне позволительно не всегда быть умными, — тут же откликается Анна Николаевна.

— Я это и теперь могу повторить. Нет ничего глупее того страха, чтоб показаться неумным. Придумайте что-нибудь несноснее постоянного умного человека. В присутствии таких субъектов молоко скисает. Вот бы такие фабрики организовать по производству простокваши. Посадить на скотном дворе безнадёжно серьёзного человека и коровы стали бы простоквашей доиться… Какая была бы экономия болгарской палочки…

— Разве мы уж так холодны к тебе. Ты должен бы видеть, что в нашем доме всё, что есть тёплого к тебе поворачивается, когда ты входишь…

Это говорит Александра, которая тихонько наигрывает в затемнённом углу своём избранные места из «Севильского цирюльника». Слышна музыка к куплетам Дона Базилио.

— Вот слышите, Александра своей арией утверждает, что вы клевещете на свой талант, — энергично замечает Прасковья Александровна, — талант и ум для меня одно и то же. Взять того же Клопштока — ум в каждой строчке…

— А они с Дельвигом утверждают, маменька, что русская муза должна быть ветреной простушкой, так её легче к себе подмануть…

— Заметьте, подмануть, но не обмануть, — только Анне, со значением, говорит Пушкин.

— Ну, нет, я тут никогда не соглашусь. Для меня образец таланта — немецкий образец. Вы представляете себе хоть того же Клопштока, который позволил бы себе вольное обращение со своей музой, — это Прасковья Александровна.

— Как, разве вы не знаете, что немецкая муза заболела ипохондрией. Это от постоянного почтения к себе. Она теперь ходит в чёрном платке и скоро уйдёт в монастырь… А хотите, я расскажу о настоящем русском таланте. Я его видел однажды. Сразу скажу вам, что мой, при всем моём к нему уважении, бледен перед тем… Случай удивительный. Дело это было в бытность мою в Молдавии. У полковника Алексеева был вестовой. Вообще говорили, что он из благородных, да только проштрафился… А Алексеев пригрел его. Да и было за что. У меня был неудобный случай с этим Алексеевым, а потом мы помирились. И вот по поводу этого замирения Алексеев устроил этот поразительный спектакль. После шампанского и жжёнки в биллиардной, явились мы к нему домой. Вызвал он вестового… А был у Алексеева такой замечательный шкафчик во всю стену кабинета. За деревянною ширмочкой там богатейший винный склад, который Алексеев именует "библиотекой". И все здесь, как и должно в библиотеке, в строгом порядке. И не просто в порядке, а в строгом соответствии русской азбуке. На каждой полке такие этикеточки — «а», «б», «в», «г» и так далее. И в соответствии с этим напиток, начинающийся с этой буквы. К примеру — «абрау», «бургонское», «вермут», «греческая мальвазия»… Зовёт он этого своего вестового, при закрытой ширме завязывает ему глаза, берёт четыре рюмки, наливает в них по порядку «мадеру», «абрау», «малагу», «аликанте» и приказывает вестовому — «читай!». Тот выпивает все по порядку и очень внятно говорит по слогам — «ма-ма». Потом таким же манером читает «па-па», «Ве-ра» — в честь жены Алексеева… Я, конечно, подозревал подвох, всё это можно было приготовить ранее. Но, когда было прочитано в честь меня «П у ш к и н», я проникся полным почтением к замечательному грамотею… После этого, правда, вестовой занятия русской азбукой продолжать не смог. От тяжких уроков у него надломились колена. Но я его и за то готов был почтить элегией… Хозяин, впрочем, говорил про него, что он упорными трудами осилил однажды слово «Навуходоносор»… Не правда ли, подобных талантов в Германии, с их горемычной музой, не сыщется?

— Вздор все это, — говорит Прасковья Александровна, отчего это мужчины в разговоре с женщинами берут тон, будто говорят с младенцами или с низшими себя…

— А это для того, чтобы не осознать женское превосходство, — уже серьёзным тоном говорит Пушкин, — это лишило бы мужчину всякого значения в ваших глазах, да и в собственных тоже…

Тут вступает в дело Евпраксия.

— Пушкин, Пушкин, а у меня какой талант. Угадай…

— Вы, барышня, умеете пользоваться жизнью открыто и очень просто. Ничего не ищете в ней, кроме удовольствий. Почему же вы отворачиваетесь от романтических ухаживаний и не слушаете комплиментов?.. Впрочем, я вижу, что вы, сударыня, ждёте чего-то более серьёзного и дельного от судьбы. Да вы тут и правы… Многие называют кокетством все эти приёмы, но у вас для кокетства они слишком умны…

Видно, меж тем, что всю эту складную околесицу Пушкин несёт лишь для того, чтобы подольше удержать руку юной Евпраксии. Она, почувствовав это, выдёргивает ладонь поспешно.

— Я жжёнку умею готовить, вот у меня какой талант!..

— Да ведь это какой-то гусарский талант. А вы знаете, как в Петербурге жжёнку зовут?

— Как же?

— Бенкендорфом…

— Да знает ли сам Александр Христофорович про такую честь? — всплеснула руками Прасковья Александровна. — Опять вы к нему на заметку попадётесь…

— Да придумал-то ведь не я. Прозвание народное, а народ на заметку не возьмёшь…

— Так отчего же Бенкендорфом?

— Ну, оттого, во-первых, что жжёнка горит цветом жандармского воротника, а потом она производит усмирение в мыслях и порядок в желудке.

— Неплохо же вы думаете о Бенкендорфе…

— Напротив, я думаю неплохо о жжёнке.

— Тогда за дело, — объявляет Евпраксия. — Подожжём Бенкендорфа!..

Прасковья Александровна укоризненно качает головой. Прочие суетятся.

Чай весь отодвигается на маленький чайный столик. Туда же отправлен самовар.

Являются на большой стол две бутылки рома, две бутылки шампанского. Большая сахарная голова, большая серебряная кастрюля, бутылка сотерну, ананас, ещё фарфоровая ваза.

Евпраксия и Пушкин в центре этого кружения разного рода атрибутов, продолжающих весёлый вечер 24 декабря 1925 года.

— Пушкин, вы следите, всё ли я верно делаю. Мы тут наслышаны, что в жжёнке вы знаете толк…

Евпраксия выливает в кастрюлю обе бутылки шампанского, сотерн и одну бутылку рому. Всыпает сахар и резаный кубиками ананас.

— Я схожу в людскую, подогрею все это. Как лучше, вскипятить или согреть?

— Лучше вскипятить, — отвечает Пушкин.

Евпраксия уносит кастрюлю.

— К жжёнке я с некоторых пор отношусь с почтением, — продолжает Пушкин. — В неё какой-то бес входит, что ли? Я из-за неё историю имел. Вот мне опять полковник Алексеев на ум пришёл… Поехали мы в биллиардную и там, между делом, заварили эту самую жжёнку. Алексеев играл с Орловым-гусаром на интерес — проигравший заваривал новую порцию. Так дошло до третьей вазы… Тут мне вздумалось перепутать им шары. Кто-то из них назвал меня школьником. Не разобравши, я вызвал на дуэль их обоих… И тем подтвердил, что школьник и есть… Неприятный у меня характер. Завидую Шевыреву… Тот на третьем взводе всегда начинает речи о любви, да такие складные, что пожалеешь невольно, зачем он не всегда пьян…

Тут входит Евпраксия с дымящейся паром кастрюлей. Пушкин гасит свечи…

— Остальное дело мужчины, — кричит он. — Где шпаги. Ах да, женщинам шпаги ни к чему. Подавайте вертела! Сия вещь тоже имеет немалые заслуги перед человечеством!..

Пушкин кладет скрещенные металлические полосы почтенных поварских орудий на кастрюлю. Осторожно укладывает наверх сахарную голову, открывает бутылку рому поливает сахар и поджигает его. Вспыхивает волшебный голубой огонь. Сахар плавится с тихим шипением. На некоторое время повисает тишина, все любуются торжественным пламенем.

— Пора, пора! — возглашает Пушкин, — рога трубят!

Серебряным суповым, опять же орудие поварское, черпаком разливает он горячую живительную влагу в кубки, рядком стоящие на столе. Берёт в руки свой сосуд и собирается говорить. Лицо его прекрасно сейчас. Может быть, именно в подобную минуту одной из почитательниц его пришло в голову сказать — Пушкин был некрасив изысканно. Мы видим, как очарованно смотрит на него Анна Николаевна. Помани он и вырастут у неё крылья, чтобы лететь за ним…

…В этот самый момент открывается наружная с улицы дверь и в клубах морозного дыма является необъятных размеров, призрачная и грозная фигура. Не сразу узнают в нем даже домашние своего повара и эконома Арсения. Он в тулупе, нагольных рукавицах, даже с кнутом в руках.

— Беда, барыня, — возглашает он одной Прасковье Александровне. — В Питере бунт…

— Что ты, Арсений. Да ты не спьяну ли? Какой бунт? Откуда бунт? — Прасковья Александровна обмерла.

— Не ведаю, матушка. Только кругом разъезды, да караулы. Яблоки-то я, как раз, продать продал, а тут, как раз, и началось… Насилу выбрался я на заставу, да с перепугу нанял почтовых… А что до водки, матушка, дак это мне даже в обиду. Нечто не знаете, что в рот не беру… Слышно, градоначальника убили…

— Да засветите вы огонь, наконец! — кричит, уже не сообразуясь с гостеприимством, в сердцах, Прасковья Александровна.

Пушкин зажигает свечи, он переменился совершенно, руки его с огнём дрожат, он страшно побледнел. Заметно, что слова повара Арсения поразили его совсем иначе, нежели остальных. Какие-то тайные мысли, которых не может он высказать, бродят по его лицу.

— Милорадовича? — в полушёпоте его слышен ужас. — Решились всё же. Да не впутали ли брата? Слабоумный Кюхельбекер, так это уж точно…

На него смотрят и не понимают.

— Пушкин, вы что-то знаете об этом? Немедленно признавайтесь!.. Господи, да что же это за времена антихристовы… Слышите, Пушкин, мы хотим знать!.. Умоляю…

— Погубят и себя, и Россию, — говорит Пушкин будто про себя. — Мне надо туда. Мне надлежит быть между ними и царём… Опять игра с огнём. Малые искры таят большие пожары…

На улице ветер и поземка. Воет и хлещет наотмашь. Крылатка мечется за плечами. Пушкин дороги не выбирает, вязнет в сугробах. Спешит домой. В руках его толстая суковатая палка, которая больше похожа на дубину. От волка, да от собак, а больше для того, чтобы тренировать тяжестью правую на всякий дуэльный случай руку. В облаках изредка проглядывает белая луна… Луна с левой стороны… Не к добру…

Вот возок ныряет во мраке с сугроба на сугроб по занесенной метелью дороге. Зимний тяжелый рассвет. Заря бледная, еле видная… Возница всматривается с напряжением в рассветную мглу, часто спрыгивает со своего сидения и проверяет наезжен ли наст, не сбились ли с пути. В кибитке Пушкин поглядывает на действия кучера своего с видом нетерпения. Снег скачет через дорогу живыми воздушными комьями.

— Это что там у нас впереди темнеет?

— Вревский погост, барин, второй раз к нему выехали, бес нас водит, что ли?

— Гляди, коли в третий раз выведет, с облучка сгоню, сам поеду, заставлю за возом бежать, — бурчит Пушкин.

Откуда ни возьмись, через дорогу прыгнул заяц. Возница размашисто крестится.

— К беде, барин. Господь знак подаёт.

Опять заяц, то ли вернулся прежний, то ли другой. Возница крестится снова. Пушкин смотрит вслед раздумчиво и с досадой.

— Вертать надо, барин, — исподлобья глянув, хмуро говорит возница — не к чему судьбу пытать.

Пушкин молчит некоторое время.

— Поворачивай, — махнул он рукой. — Чайный погребец к тому же забыли, опять к худу…

— К худу, к худу, барин, — облегчённо частит возница и бойко уже правит вожжей обратно.

— Н-но, касатка… Э-эх, уходи девки с дороги, женихи с бабьей радостью едут! — издалека слышна и глохнет в свисте ветра кучерская прибаутка.

Возок тает в широком просторе, как за стеклом, небрежно измазанным белою глиной…

Петербург. 8 сентября 1825 года. Николаевский дворец. 4 часа пополудни

На улице мелкий московский осенний дождь. Сыро и мерзко. Площадь перед дворцом пустынна. Ветер гонит по ней мятые, как изношенные банкноты, а то и круглые, как золотые монеты, листья. Тусклое мокрое сияние на гранях брусчатки.

Гулкий и скорый цокот копыт. Колёсный обод отсвечивает старым серебром.

Из кареты довольно поспешно выходят двое — Пушкин и дворцовый дежурный, генерал Потапов.

В лице, в одежде, во всем облике Пушкина — только что проделанная долгая круглосуточная дорога. Он помят, небрит, забрызган грязью. Костюм его путевой. Отсыревшие от дорожной бессонницы, с красными набухшими прожилками на белках, глаза.

— Что ж меня пред очи царя в таком каторжном виде. Да поди и псиной от меня несет… Неделю, чай, на рысях. Не раздевался…

— Так велено. Государь ждёт. Велено доставить немедля.

Дворцовые лестничные марши. Свечи. Золотые брызги на канделябрах, на лепнине. Ангелы на плафонах. Тени по стенам, то отстающие, то забегающие вперёд. Тяжкое неразмашистое, будто каменное движение отворяющихся неохватных дверей. Сверху фигуры Пушкина и Потапова мелки, ничтожны.

Государь Николай Павлович величествен привычными, впитанными, въевшимися в кровь нечеловеческими ужимками. Он напоминает несколько оживший кумир, ритуальный истукан. Столько неземной размеренности, величавой медлительности в его движениях.

В кабинете — скрадывающий детали, возвышенный и таинственный сумрак.

В огромном камине пылают, потрескивая, осиновые дрова.

— Здравствуй, Пушкин. Доволен ли ты своим возвращением?

— Доволен, Ваше Величество.

— Брат мой, покойный император, послал тебя на жительство в деревню. Отныне я освобождаю тебя от этого наказания…

— Благодарю, Государь…

— Однако, есть у меня одно условие, тебе пора бы уже перестать обижатьмоё правительство.

— Я давно уже не противник правительству, государь.

— Что же ты пишешь теперь?

— Я теперь пишу мало, Ваше Величество. Боюсь цензуры

— Для чего же ты пишешь так, что надо бояться.

— Цензура наша принимает всерьёз и самые невинные вещи.

— Однако ж, надо согласиться и с тем, что общественная нравственность нынче так беззащитна, что я не могу отменить цензуру.

— Я сам, государь, убеждён в необходимости цензуры, когда она на защите нравственности. Но… Я надеюсь, мне сегодня можно быть смелым?..

Пушкин, то ли оттого, что озяб на улице, то ли от увлечения разговором, может, и от волнения тоже — во время этого разговора выходит постепенно из тех рамок, к которым, кажется, обязывает обстановка, непростой собеседник, сама тема разговора. Он протягивает руки к теплу в камине, потирает их, потом поворачивается к огню спиной, явно наслаждаясь этим. Некий М.М. Попов, чиновник Третьего отделения, описывает одну из мизансцен этого разговора так: «…ободрённый снисходительностью государя, он делался более и более свободен в разговоре; наконец, дело доходит до того, что он незаметно для себя самого приперся к столу, который был позади его и почти сел на этот стол. Государь быстро отвернулся от Пушкина…».

— У нас, Ваше Величество, цензура похожа на грубого будочника, поставленного, на перекрестке, чтоб не пускать публику за верёвку… Жуковский переводит славную балладу Вальтер Скотта, где герой назначает свидание накануне Иванова дня. Цензор баллады не пропускает. По его мнению грешить неприлично вообще, и тем более перед таким праздником… Другой автор называет глаза своей любезной небесными, цензор меняет эти глаза на голубые, только потому, что на небе, по его мнению, обитают ангелы… Меня самого осудили однажды за то, что я написал слово «корова»… У писателя, Ваше Величество, есть только два инстинкта, которые, однако, владеют им полностью. Это корыстолюбие и тщеславие. Запретительные меры не дают нам удовлетворить корыстолюбие и тогда усиливается тщеславие. Если вы хотите получить неукротимого оппозиционера, не давайте писателю печататься. И, поверьте, государь, всегда найдутся люди, которые рады будут подлить масла в огонь его уязвленного самолюбия… Я знаю, государь, как беспощаден русский вынужденный бунт, но ещё более страшен мне талантливый мерзавец, вышедший за черту нравственности, преступивший божеские и человеческие законы. Ничем нельзя остановить влияние обнародованной мысли. Аристократия денег и породы ничтожна перед аристократией духа. Эта аристократия самая мощная и самая опасная… Она на целые столетия налагает свой образ мыслей, свои страсти, свои предрассудки… Потому, государь, для цензора мало иметь чин коллежского асессора, и записи в формуляре, что он закончил университет…

— Ты меня пугаешь, Пушкин! Где ж мне взять таких цензоров, которые, положим, встали бы вровень с тобой?

— Не смею, государь, давать советы. Я лишь полагаю, что высшая должность в государстве есть та, которая ведает делами человеческого ума. Я так же полагаю, что нет ничего разрушительнее, чем снаряд, запущенный типографией. Ни власть, ни здравый смысл не устоят перед ним. И потому, конечно, класс писателей надо уважать, но не до такой степени, чтобы они овладели вами совершенно…

В этом месте Николай Павлович стал задумчив. Вышла пауза, из которой видно было, что Пушкин озадачил царя.

— Мне странно от тебя слышать это, — заговорил, наконец, император. — Ты сам сочинитель. Слывешь вольнодумцем. Если бы кто-нибудь передал твой разговор для истории, то некоторым он мог бы показаться странным для революционера…

— Государь, это ошибка, я никогда не был революционером. Я знаю, что лучшие и самые прочные изменения те, которые дает одно только улучшение нравов. Без насилия и политических потрясений, страшных для человечества… Велика опасность подстрекать и играть на терпении русского человека. Те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды и не знают нашего народа, или уже люди жестокосердые, коим и своя шейка копейка, а чужая головушка полушка… Поверьте, говорю то, что обдумал… Во что верю…

— Однако ж, как думают, ты враг теперешней формы правления. Значит, враг своего государя?..

Пушкина заметно смутил вопрос. Но отчаянная решимость говорить правду и тут решила дело. Прижмурив глаза, напрягшись в струнку, как бы готовясь метнуться с кручи, сказал:

— И тут не так. Я не был врагом государя. Я враг абсолютной монархии…

Царь видит, что смелость стоит Пушкину большой нравственной силы. Он и это оценит потом. А теперь на лице его лишь усмешка.

— Понимаю, это то, что зовёшь ты деспотизмом?

— Да, государь.

— Значит, ты, как итальянский карбонарий или немецкий тугенбунд желаешь для России демократии? Это, как я понимаю, правление большинства. Чем же, по-твоему, деспотия большинства лучше тирании одного человека? Ведь большинство это и есть та чернь, о которой и ты, судя по стихам твоим, не слишком хорошего мнения. По мне, так самодержавие этой черни — и есть самое опасное самодержавие, ибо в нем правду подменяют количеством не просветлённых голосов. Толпу, которая живёт не облагороженным инстинктом, легче всего сбить с толку. Проходимцы и жулики могут тут решать судьбу народа, играя на страстях и инстинктах тёмной массы. Можно ли это допустить? Разве не решением большинства был распят Христос? Разве не лучшая из демократий казнила Сократа?..

Николай умолк, прошёлся по кабинету, потом вдруг резко остановился против Пушкина. Спросил:

— Что же ты на это скажешь, поэт?

Взволновался Пушкин. Подобного разговора у него не было ещё. Важность всякого слова была тут в том, что оно не могло остаться без последствий. Не только для самого поэта, но и для царя. И для России, смутно грезилось Пушкину. Это был не тот не обязывающий, даже в остроте своей, пустой разговор, который, бывало, вёл он в дружеской или случайной компании. Здесь был разговор двух великанов, которые теперь имели едва ли не равную силу и влияние. Один — на ход государственный, исторический, другой — на ход мыслительный, а, значит, опять же способствующий исправному движению истории.

— Ваше Величество, — тщательно подбирая слова, говорит Пушкин, — я имел в виду другое. Да, я знаю, что в России свободой первыми воспользуются негодяи. Но знаю так же, что кроме республиканской, демократической формы правления, которой в России мешает огромность её территории и пестрота населения, существует ещё одна форма государственности — конституционная монархия…

Царь при этом опять попытался улыбнуться, но получилось это так, что он лишь обнажил верхний плотный навес ровных широких зубов. Вышел предупреждающий оскал раздражённого зверя.

— Пушкин, ты поверил в конституцию потому, что потерял веру в правду… Кто пишет на скрижалях твоей конституции? Пестель? И ты думаешь, что он напишет что-нибудь лучше божьих заповедей? Русской конституцией долгое время ещё должна оставаться Божья воля. Иначе — погибель. Там, где правят все, не правит никто. И тут полное раздолье для ловкачей и выскочек. Поверь мне, Пушкин, народовластие начнётся с убийства Бога. Бог мешает честолюбцам из черни подступиться к власти. Россия сильна, пока народ верит в божественный смысл власти. Конституция расчистит дорогу к ней честолюбцам из черни, из толпы. Твоих друзей, кюхельбекеров и каховских, я отношу к черни, потому что они опираются на её темноту. Конечно, солдаты кричали на площади: «Да здравствует Константин и Конституция!». При этом они думали, что Конституция, это имя новой польской содержанки наследника. И только на этом основании вы утверждаете, что конституции требует народ?..

— Государь, я могу согласиться с тем, что народ имеет мало понятия о конституции. Но ведь и Бог создал человека свободным. Всякого человека. И эта Божья воля должна быть закреплена в человеческих законах. Так я думаю о конституции. Если бы вы, государь, дали своему народу эти законы, вы бы раздвинули пределы человеческого и царского величия…

— Да пойми ты, наконец, что я готов уважать то, что подразумевается под этим словом… Удивлю тебя больше, я чувствую нутром, что тот изначальный ум, который осилил это понятие, вложил в её дух и букву нечто, призванное напомнить каждому о его неповторимой человеческой сути. Головой же и знанием, в котором, как сказано у Эклезиаста, «многая печаль», понимаю я, что всё это не более, чем грязная метла, которой мерзкая моему духу политика расчищает себе дорогу… Я хотел бы представить себе вашу конституцию в виде прекрасной женщины. Однако мой небогатый мужской опыт говорит, что женщину можно боготворить, но и самую прекрасную можно держать лишь для грязной похоти… В России демократия не удержится в первом разряде. Она родит таких чудовищ, каких твоим друзьям-революционерам и представить сейчас невозможно… Знаешь ли ты, в чём главная слабость и сила моего… (Царь взглянул на Пушкина и, будто решив окончательно поставить его рядом с собой, поправился) …нашего народа? Он велик, пока во главе его великое лицо, изберите во главу его ничтожество, и он тут же сам впадёт в ничтожество… Изберите мерзавца, он станет мерзавцем… Это свойство неустоявшейся нации. Я не могу сейчас доверить мой простодушный народ произволу политической игры. Его немедленно обманут… Вы хотите отдать власть всем? Вы видите в этом свободу? Однако вы забываете, что сколько голов, столько мнений. Русская голова так устроена, что в каждой своя правда. Бесчисленные мнения, породят бесчисленные партии. Каждая захочет решать судьбу государства. Политический спор тут не удовлетворит. Прольются реки крови. Вот каким будет ваше царство демократии. И вы говорите, что русский народ находит в нём свое выражение? Как же вы плохо думаете о своём народе… Ты, вероятно, думаешь, что я был жесток с твоими друзьями? Нет! Я не задумаюсь повторить то же, если гидра революции вновь поднимет оставленную по недосмотру голову…

— Я могу согласиться с вами, государь, только отчасти. Абсолютная власть все же узда и не может быть вечной. Высшая мудрость — уметь пользоваться свободой. Как же научить этому наш народ, если искоренить саму мысль о свободе?.. Вечно оберегая народ от ошибок, вы так и не дадите ему выйти из духовного младенчества. Это ли надо великому народу?

— Постепенно, Пушкин, постепенно. Осторожная медлительность в переменах — вот где русская государственная мудрость. Россия — это тот воз, который всегда на крутом повороте. Только раз дёрнешь вожжей неосторожно, и опрокинется…

— Есть, однако, государь, вещи, которые надо уничтожать немедленно. Иначе они уничтожат и Вас и Россию.

— Выражайся яснее.

В царе происходит постепенно, в течение разговора, замечательная перемена. Он как бы сходит с пьедестала. Выразительные до скульптурности манеры и ужимки, меняются на вполне человечные. Окаменелость взора оживляется вниманием. Пушкин, прежде смущенный обстановкой, боровшийся с приступами врождённой застенчивости и потому непроизвольно державшийся фертом, наоборот, проявляет теперь всё внешнее достоинство и простоту упорно мыслящего человека. Постепенно они внутренне приближаются друг к другу.

— Государь, Россию губит самоуправство. Народ не знает другой власти, кроме власти чиновника. Эта власть злобна и бесстыдна. Общественная безопасность ничем у нас не обеспечена! Справедливость в руках мздоимцев. Над честью и спокойствием семейств издеваются негодяи. Судьбою каждого управляют не закон, а фантазия столоначальника… В высшем почёте у нас казнокрады. Укравшего копейку, у нас еще могут посадить, а крадущего миллионы назначают в правительство… Что ж тут удивительного, что нашлись люди, восставшие против этого порядка. Мне видится в мятеже другое, нежели вам, государь. Те, которых вы считаете злодеями, хотели уничтожить то, что есть, и построить то, что должно быть: вместо притеснения — свободу, вместо насилия — безопасность, вместо продажности — нравственность, вместо произвола — покровительство закона. Другое дело, что в патриотическом безумии, они зашли слишком далеко, но я уверен, что даже карая их, в глубине души вы не отказывали им ни в сочувствии, ни в уважении! Я уверен, что если государь карал, то человек прощал…

— Смелы твои слова! — сказал Николай сурово, не определив, однако, гневаться ли ему. — Значит ты, всё-таки, одобряешь мятеж? Оправдываешь заговор против государства? Покушение на жизнь монарха?

— О, нет, Ваше Величество, я только хотел сказать, что если это не устранить, то когда-нибудь поднимется такой вихорь, который всё снесёт. Если бы вы решились вытравить и эту гидру, я мог бы потерпеть и двадцать лет диктатуры… умной…

— Занятно, — только и сказал на это царь.

— Тут царь опять помолчал, чуть прищурив чудное круглое око своё, испытывая Пушкина:

— Значит, ты не был бы на площади в день возмущения, если бы был в Петербурге четырнадцатого декабря?

Всё в Пушкине замерло. Решительное настало в разговоре. Пушкин бывал иногда робок и странным образом застенчив. Но, подготовив себя, и перед дуэльным выстрелом стоял не моргнув. Это он себя потом изобразит в повести «Сильвио», плюющим черешневые косточки под прицельным прищуром. Такое с ним было.

— Не буду лукавить — я встал бы в толпу мятежников. Там были мои друзья!.. Я и теперь не перестал их любить…

— Да можно ли любить такого негодяя, как Кюхельбекер? — Это единственный вопрос, который Николай Павлович подал чуть живее, чем весь остальной его разговор, размеренный, как водопад, или как бег облака.

— Все, кто знали его, считали сумасшедшим. Можно только удивляться, что его сослали с людьми умными, во всяком случае, действовавшими сознательно.

— Ну, хорошо, я думаю, подурачился ты довольно. Теперь ты в зрелом возрасте, пора быть рассудительным. Меня беспокоит, что у тебя нет желания работать. Я призвал тебя, чтобы ты послужил России. Какого цензора ты бы хотел?

— Государь, я много думал и теперь сам себе могу быть цензором…

— Этого, однако, сделать нельзя. Цензуры из-за одного Пушкина я отменять не стану.

— Государь, я говорил уже, что цензор важное лицо в государстве, сан его имеет нечто священное. Это место должен занимать человек неуступчивой чести и высокой нравственности. Мне надо верить его уму и познаниям. Он должен быть смел, чтобы уметь отстаивать свое мнение даже пред Господом, коли будет нужда…

Царь хмурит брови. Однако лицо его вдруг светлеет в усмешке.

— Тяжела задачка, но, кажется, я одного такого человека знаю… Даёшь ли ты мне Пушкин, слово переменить образ жизни, образ мыслей, образ музы твоей…

Пушкин долго и мучительно думает. Подвижное лицо его отражает жестокое волнение. Похоже, он должен решится на некий отважнейший в жизни шаг. Он что-то мучительно взвешивает. И, видно, решается, наконец, почти в судороге. Во внутреннем кармане сюртука та бумага, он достает её. Решительно шагнул к камину, для чего ему надо едва ли не повернуться к императору спиной… Бросает бумагу в огонь. Пульсирующие, как кардиограмма, строчки пропадают на мгновенно истлевшей бумаге.

— Простите, Государь, это мой ответ…

— Не понимаю, — царь в замешательстве. — Я вижу, с поэтом нельзя быть милостивым. Ты меня ненавидишь за то, что я раздавил ту партию, к которой ты принадлежишь, но ты забываешь, что я тоже люблю Россию, я не враг своему народу. Я хочу, чтобы он был свободен, но тогда лишь, когда для того созреет…

В миг становится холодным и тёмным, как лесной омут, взгляд царя. Будто гроза занялась в туче бровей.

— Государь, вы не так меня поняли. Этот ответ мой таков, что я готов перемениться окончательно. Да и переменился уже. Даю в том слово своё, Ваше Величество…

Лицо царя обретает прежнюю безмятежность не сразу. Оборот с сожженной бумагой все же ему непонятен и не по нутру.

— Государь, не просите меня объяснить. Верьте только, что я искренен перед Вами…

Император успокоен.

— Довольно ты подурачился. Ведь не юноша уже, пора взяться за ум, и мы не будем более ссориться. Ты будешь присылать ко мне всё, что сочинишь. Отныне я сам буду твоим цензором…

Москва. 8 сентября 1826. Около 8 часов вечера. Дом Василия Львовича Пушкина на Басманной.

Пушкин явился сюда прямо из дворца. Все такой же усталый, но с просветлённым лицом. Теперь он сидит в том же дорожном костюме, только снявши тяжёлую шубу. Чешет иногда загустевшие тяжелые, узорчатые, как из каслинского чугуна, страшные бакенбарды. С дядей обо всём важном уже переговорено. Пушкин наслаждается мочёной морошкой, таская ягоды из фарфоровой дорогой чашки прямо пальцами. У Сергея Львовича подвижное, живое лицо салонного вольтерьянца. Длинный наследный нос его завалился несколько набок. Оттого на лице навечно застыло какое-то птичье выражение любопытства и насторожённости. Впрочем, неправильность эта только подчеркивает его отшлифованные породной кровью черты.

— Да что же он тебе такого сделал? — вопрошает он у Пушкина, округлив нескрываемым вниманием жёлтый выпуклый глаз, как ястреб, почуявший шорох мыши-полёвки.

— Из первых дел ничего лучше не мог придумать? Как это некстати!..

— Да ведь он написал на меня что-то ужасное.

— Как же ты, не зная из-за чего, хочешь подставить лоб под пулю. Этот Американец-Толстой имеет на дуэлях жестокое счастье — одиннадцать человек убил…

— Я уже пять лет ищу встречи с ним. Известные тебе обстоятельства не дали нам сойтись. Долги его между тем сильно выросли. В Молдавии дошло до меня, что он пустил клевету, будто меня высекли в Тайной канцелярии. Общество наше так ничтожно, что обязательно хочет этому верить. Думаю, тебе хорошо известна эта жадность толпы к глумлению. Низкой душе надобно знать, что нет такого достоинства, которое нельзя унизить Тем самым она думает заступить место рядом с ним… Зря радуетесь, подлецы. Я могу быть и мерзок, и низок, но всё-ж не так, как вы — а иначе!

Тут торопливый донёсся стук башмаков по лестнице и в открытую дверь влетел запоздавшый молодой голос невидимого слуги, доложившего:

— Барин, к вашей милости господин Соболевский…

Соболевский не то, чтобы опередил этот голос, а как бы влетел на нём. И тут же, будто готовясь к схватке, по-борцовски пошёл на Пушкина, разбросав руки.

— Соболевский, сокол мой ясный, — радостно вскочил ему навстречу Пушкин и засмеялся тем своим замечательным смехом, о котором Брюллов скажет так: «сразу видно счастливого человека, так смеется, что вот-вот кишки увидишь…».

Новый гость при всём наряде, навит, припудрен, победительно подкручены височки. Аромат от него как от хозяйки французской лавки. Он в полной бальной форме, в мундире и башмаках.

— Я, брат, прямо от князя Куракина. У него маршал Мормон дает бал по случаю коронации…

Пушкин, виснувший на шее высокого Соболевского чуть не с женственной ласкою, отстраняется вдруг.

— Погоди, милый, я четыре дня по ямским избам тёрся. Весь в репьях, поди, да блохах, как шелудивый пёс. Запаршивел, бакенбарды вот чешутся….

— Эх. Пушкин, да ведь блоха с твоего тела, она много стоит. Ее внуков в паноптикуме показывать будут, большие деньги можно заработать… Ты знаешь, какую новость я тебе принёс? Полчаса назад сам свидетелем был. Подходит на балу у Мармона государь Николай Павлович к графу Блудову и говорит при тишайшем почтении зала: «Знаешь, что я нынче два часа говорил с умнейшим человеком в России?». Граф изобразил на лице вопросительное недоумение, император ему и говорит… Нет, Пушкин, дальше я тебе ничего не скажу, за гордыню твою опасаюсь… Впрочем, изволь. На недоумение графа государь говорит: «Этот человек Пушкин!..».

— А где же тут новость?

— Нет, Пушкин, ты просто невозможен. Согласись, что ведь не про всякого человека так говорит царь.

— Ты знаешь, царь наш тоже не глуп. Согласись, что не про всякого царя так говорит Пушкин…

— Ужасный человек. Не своей смертью ты помрёшь, язык подведёт тебя…

— Ты как в воду смотришь, друг Соболевский. Что меня не своя смерть ждёт, не ты первый говоришь мне. Мне давно одна петербургская ведьма её нагадала. А грек чародейный в Одессе всё повторил. Повёз меня в поле, дождался пока луна выглянет из-за тучи, ветер свистнет, спросил час и год моего рождения. Подтвердил, что погибнуть мне от лошади или беловолосого человека, жаль, что не догадался я спросить — белокурого или седого надо мне опасаться. Однако с тех пор я осторожно вкладываю ногу в стремя и всегда вежлив даже с рыжими… После двух изгнаний ведьма обещала мне немного счастья. Теперь должно оно начаться… Как думаешь?..

— Э, Пушкин, счастье это как Бог, все знают, что оно есть, да никто не видел.

— Ты ли это говоришь Соболевский? Неужели миновали времена, когда даже девки из весёлого заведения могли сделать нас счастливыми. Не вспомнить ли старое?.. Может к девкам? А?..

— Да ведь я женатый теперь.

— Это что же, если я завёл собственного повара, мне и в ресторацию не сходить?.. Вздор!.. Это просто анкураже (encourage) — когда, в обращении не капитал любви, а мелкая монета её… Чего же тут такого…

Василий Львович, как человек в летах и степенный в этот рискованный разговор не вступает. Он лишь округлые птичьи глаза переводит с одного на другого, поводит долгоносым лицом. И трубку кальянную держит двумя иссохшими ручками, как попугай жердочку насеста.

Пушкин вдруг резко серьёзнеет.

— Ты кстати приехал, Соболевский. Мне требуется, чтоб ты завтра утром передал известному тебе «американцу» графу Толстому мой вызов на поединок. В обстоятельства дела я пока не вхожу, верь, однако, что они достаточны…

Соболевский такому обороту не удивлён. Те, кто знают характер Пушкина, перестали ему удивляться.

— Да он как будто в отъезде. Я уточню, конечно…

— Это было бы досадно.

— Я прибежал поцеловать тебя, а теперь мне опять на бал. Государь заметит, что я покинул его — будет числить по разряду оппозиции. А это не моя должность…

За дверью, на лестнице, Пушкин порывисто останавливает друга, кладёт руки на плечи, с волнением и влагой в голосе говорит:

— Ты знаешь, любезный мой, какие ужасные минуты я пережил сегодня. Я ведь не знал, зачем требует меня император. Я вообразил, что на расправу. Я готовил шаг отчаянный. Не сносить головы, так хоть остаться в памяти славной историей… Когда входил к нему в кабинет, почувствовал угар в голове и последнюю степень дерзости, как перед дуэлью. Пропадать, так с музыкой… Я всю отчаянную решимость, весь ужас неизвестности вложил в жестокие стихи. Дорогой, как пулю их шлифовал. На бумажке изложил, до самого конца в кармане держал, да там же, у царя и кинул в камин… Ну, думаю, государь, посчитаемся мы с тобой. В твоих руках моя жизнь, в моих — твоя честь. Объявит он мне свою волю, и я в лицо ему швырну этот стих — «восстань, восстань, пророк России, в позорны ризы облекись, иди, и с вервием вкруг выи, к царю душителю явись…». Поверишь ли, на волоске висело… Ты первый и последний, кто слышит это. Страшно, брат, бывает читать стихи…

Соболевский безмолвствует.

Другая сцена с Соболевским. Спустя несколько дней.

Сергей Соболевский похож на злого духа. Единственно, что не хромает. Да глаза одинакового пепельного цвета.

— Скажи мне, Пушкин, это верно, что ты для памяти ведёшь какую-то бухгалтерскую книгу, куда вносишь должников на эпиграмму?

— Правда, записываю…

— Да покажи, нет ли и меня там?

— Тебя нет, а прочих достаточно.

Подает Соболевскому книгу в чёрном коленкоре. Тот листает. Из книги порой выпадают бесформенные обрывки бумаги, на которых и в самом деле обозначены имена.

— Муравьев? А этот как сюда попал?

— Да попасть сюда просто. Тут требуется только задолжать. Я не терплю неотмщённого остроумия на свой счёт. Тут ждут своей очереди так же и журнальные остряки и скоморохи. У меня, знаешь ли, правило — не отвечать на критики, но удовольствия насадить на булавку я упустить не могу…

— Да ведь Муравьев не критик.

— А этот потому, что просто белокур. Ты же знаешь, мне ведьма смерть от белокурого нагадала. Вот я и хочу угадать, не тот ли это человек… Впрочем, она говорила, что могу умереть я и от лошади. А этот Муравьев оказался и преизрядной лошадью. Хочешь, расскажу… Третьего дня были мы на вечере у князей Белосельских-Белозёрских. Там этот Муравьев налетел на гипсовую статую Аполлона. Отвалилась рука. Простая неловкость, ему бы это дело замять, так ведь нет. Разразился совершенно лошадиными стихами. Изволь послушать: «О, Аполлон! Поклонник твой хотел померяться с тобой, но оступился и упал, ты горделиво наказал: хотел пожертвовать рукой, чтобы остался он с ногой". Ну, не лошадиный ли экспромт?.. И ты думаешь можно оставить безнаказанным это покушение на…

Пушкин остановился, не решаясь произнести в такой связи ни слова «поэзия», ни слова «стихи».

— Да, помилуй, я ничего и не думаю.

— А вот и напрасно. Этот должок в защиту муз мы выплатим совместно!

Пушкин решительно садится за стол. Выбирает из огрызков гусиных перьев то, что поприличнее, и задумывается ненадолго.

— Ну, вот, к примеру, начнём так: «Лук звенит, стрела трепещет…».

Записывает на бумажном клочке.

— Теперь твоя строка. Давай, давай…

Соболевский трёт свой мефистофельский нос.

— Ну, изволь… Хотя бы так: «И, клубясь, издох Пифон…».

— Клубясь?.. Клубясь… — повторяет Пушкин. — Ну, да ладно, клубясь, так клубясь…

Задумывается, щиплет бакенбарды, водит глазами по стенам и потолку. Потом говорит, почти импровизируя.

— И твой лик… победой блещет, Бельведерский Аполлон!.. Так… Кто ж вступился за Пифона?.. Так… Кто разбил твой истукан? Ты, соперник Аполлона, Бельведерский Митрофан…

Пушкин, довольный, смеётся. Соболевский веселья не разделяет. Его лицо воплотившегося злого духа выражает сомнение. Видя это, Пушкин машет рукой.

— Ладно, ладно. Мне лучше знать…

— Слушай, пришёл какой-то сейчас ко мне немец и предлагает за полтысячи продать две строчки…

— За полтысячи неплохо. А какие строчки?

— Строчки вот такие: «Светлее дня, темнее ночи…». И чтоб было подписано: Пушкин…

— И только? А что за немец?

— Да заводчик здешний какой-то. Сапожную ваксу делает. Хочет на банках написать…

— Ну так и что, продал?

— Подумал было сперва, но против полутысячи не устоял…

Москва. Церковь «Большое вознесение» у Никитских ворот. 18 февраля (по старому стилю) 1831 года.

Храм Вознесения ещё не достроен. Потому венчание Пушкина в выстроенной и действовавшей к тому времени части — трапезной. Таинство брака совершат протоиерей Иосиф Михайлов, диакон Георгий Стефанов, дьячок Фёдор Семёнов, пономарь Андрей Антонов.

День этот «золотой» в жизни Пушкина. Он так и обставлен сегодня. Золото иконостаса, золотая парча ризы, из которой рыжею сияющей луковкой торчит маленькая голова протоиерея Михайлова. Сияющие на золоте иконостаса и киотов свечные огни. Рыжие литые из меди бороды остального церковного причта.

Пушкин все засматривается в горячие влажные глаза невесты своей, утопая в них сердцем, чуя неслыханный душевный уют.

— Наташенька, — говорит он, — у меня с днём Вознесения связано многое в судьбе. Ведь я и родился в Вознесение. Ты понимаешь, что всё это произошло недаром и не может быть делом одного случая…

Наталья отвечает ему тревожным, но всё же счастливым взглядом.

— Я верю, что всё хорошо будет.

— Я непременно выстрою в Михайловском церковь во имя Вознесения Господня. Это будет моя благодарность Господу за тебя…

В руках у Натали и Пушкина горят толстые, золотою бумажной плетёнкой обвитые ярого воска венчальные свечи. Там, за плотной живой парчовой стеной церковного причта, лица друзей. Торжественные тёмные одежды, букли и кудри, снежно-белые пышные ворота рубах. Вспыхивают стёкла очков женихова посаженного отца князя Павла Вяземского.

— Как Волкан и Венера, — кому-то говорит он, указывая глазами на Пушкина и Наталью. И непонятно по серьёзному лицу его — шутка это или попытка грустного прорицания.

Открылась вдруг и стукнула оконная створка. Свеча в руках Пушкина погасла и струйка дыма, резко заваливаясь и извиваясь, поплыла прочь в глубокий сумрак пространного святилища. В первый раз в отрадный день этот уязвлено будет его сердце печалью и страхом нового предчувствия.

— Господи, помилуй, — не по свадебному чину возгласит протоиерей, набежит от того тень на лицо Пушкина и дрогнет нечто в сияющем взгляде Натали.

Но не кончатся на том столь ненужные сейчас тревожные предвестия.

Молодых ведут кругом аналоя.

Идущий впереди батюшка широким рукавом парчовых одежд своих зацепил евангелие, лежащее на престоле. Грузная книга с медным литьем на верхней крышке угрожающе скользит, Пушкин едва успевает подхватить огромный фолиант. Происходит замешательство, досадное и тревожное. Пушкин с тяжёлой книгой в руках бросает скорый взгляд на Наталью. Взгляд такой, будто есть во всём том, что происходит и его вина. Ему не нужно, чтобы Натали догадалась о его предчувствиях, он опускает глаза и с заметною суетой устраивает книгу на место. Батюшка между тем не заметил происшествия и важно занял своё место, опередив новобрачных.

И тут новое происшествие.

Молодым приходится самую малость подсуетиться, но это уже заметно нарушает чинность ритуала.

То ли батюшку с головой-луковкой это невольно порушенное благолепие лишает привычного равновесия, то ли тут какая другая причина, только кольцо, которое будет надевать он на руку Пушкину, выпадет из его дрогнувших рук и с золотым звоном в тяжёлой тишине покатиться по каменному полу.

Пушкин вздрогнет и побледнеет.

Две церковные старухи, высохшие и вечные, как богини судьбы — парки, прошелестят бесстрастными губами:

— Худые все это знаки, Платонида Степановна…

— Надо бы худее, да не бывает, Марфа Саввишна…

Вечер в доме Карамзиных. 26 октября 1836 года. Геккерны идут в наступление.

Главная действующее лицо этого эпизода барон Якоб-Теодор-Борхгард-Анна фон Геккерн де Беверваард. Старый барон Луи де Геккерен.

Странно, что барона Геккерена мемуаристы в один голос называют «стариком». В то время, к которому мы подошли ему было около сорока пяти лет. По всей видимости, барон был продуктом скоропортящимся, с гнилой сердцевиной, и плохо сохранился.

Он женствен, с повадками и ужимками старой потасканной кокотки из высшего света. Заметно желание нравиться молодым мужчинам.

«Старик Геккерен был человек хитрый, расчётливый ещё более, чем развратный…».

«Старик Геккерен был известен распутством. Он окружил себя молодыми людьми наглого разврата и охотниками до любовных сплетен и всяческих интриг…».

«Дом Пушкина, где жило три красавицы; сама хозяйка и две сестры её, Катерина и Александра, понравился Дантесу, он любил бывать в нём. Но это очень не нравилось старику, его усыновителю, барону Геккерну, посланнику голландскому. Подлый старик был педераст и начал ревновать красавца Дантеса к Пушкиным…».

Однако, в данном конкретном случае он действовал по поручению. Дело происходит на «каком-то вечере». Что это такое, великосветский вечер?

Все должно происходить так, как видел, помнил и изображал Пушкин. Вечер от бала или раута отличается более непринуждённой обстановкой. Круг здесь более тесный.

Дело могло происходить на вечере у Карамзиных.

Здесь кушали на английский манер. Своеобразие этого способа таково — на стол ставятся все блюда сразу. Специальных лакеев делить на порции и подавать нет. У каждого блюда хозяйничает тот, кто к нему ближе. Иван Гончаров, автор «Обломова», так описывает обед на английский манер: «На столе стояло более десяти покрытых серебряных блюд, по обычаю англичан, и чего тут только не было… Передо мной поставили суп, и мне пришлось хозяйничать… Ричард снял крышку с другого блюда: там задымился кусок ростбифа… Но тут уже все стали хозяйничать. Почти перед всяким стояло блюдо с чем-нибудь. Как обыкновенно водится на английских обедах, один посылал свою тарелку туда, где стояли котлеты, другой просил рыбы, и обед съедался вдруг».

А, может, пусть это будет приглашение «на чашку чая», на дружеское застолье…

Пушкина приехала одна. Правила хорошего тона, по смерти матери не позволяли Александру Сергеевичу появляться в обществе. Надежда Осиповна умерла в день Пасхи, в воскресенье 29 марта, в восьмом часу утра. По правилам хорошего тона принято было носить траур по родителям целый год, а именно: шесть месяцев — глубокий, три месяца — обыкновенный и три месяца — полу-траур. Во время глубокого траура светские приличия не позволяли появляться в концертах, в театрах и в местах прочих общественных увеселений. Нельзя в это время бывать на свадьбах, на вечерах… Неизвестно, носила ли Наталья Николаевна траур по свекрови, но даже, если и носила, то время траура для неё прошло, поскольку он для неё не мог продолжаться более трёх месяцев…

Вечера были посвящены в основном танцам. Собственно, на вечера и приглашались лишь хорошие танцоры. Успех в свете очень затруднителен был для человека, неловкого в танцах, а тем более, не умеющего танцевать.

Этот кошмарный для Натали разговор с бароном Геккерном, конечно, мог произойти только во время танца. Всякое укрывательство по закоулкам в этой компании было бы невозможно.

Танцы уже разгорались, когда объявлено было о приезде посланника.

Натали встрепенулась. На лице её отражается нечто двоякое. Ей, конечно, нужно знать о Дантесе. Его нездоровье волнует её. Однако, в последнее время в душевном состоянии её появилась тяжесть, как перед грозой. Она не поймёт ещё, отчего это. Душевную смуту поведением и взглядами поселил в ней старый Геккерен. Вот и теперь в глазах у неё больше страха и тревоги, чем кокетливого любопытства. Вместо оригинального ума у неё развит тонко женский инстинкт. И она не может не чувствовать, что нервное поле, в котором, как атомы вращаются люди, касающиеся её, напряженно до остроты разряда…

У женщин, в том числе и у Натальи Николаевны в руках, во время танцев тоже, носовой платок и веер. Может быть, и маленький флакончик духов. Мужчин — танцоров в комнате больше, чем женщин…

С тех пор, как объявили о Геккерене, в поведении Пушкиной определилась тайная тревога. Барон требовательно ищет её взгляда, она пока избегает его… Однако, нынешний разговор неизбежен, и вот Луи де Геккерен уже идёт приглашать Натали на танец.

— Добрый день, мадам, — говорит он по-французски, — я привёз вам привет от моего сына.

Натали вспыхивает, говорит тихо.

— Благодарю вас, надеюсь он поправляется?

— Вашими молитвами, Наталья Николаевна, — переходит барон на русский. Он грассирует, акцент его изящен.

— Вашими молитвами, Наталья Николаевна. Однако сегодня я не о молитвах буду с вами говорить. Здоровью моего сына надо иное от вас…

— Я вас не понимаю.

— Понимаете, Наталья Николаевна. Я сегодня намерен быть с вами откровеннее… Ваше всегдашнее поведение даёт мне право…

Голос его становится с наглецой. В глазах презрение, смешанное с жестокостью. Ревнивая ненависть готова прорваться…

— Вы замужняя женщина и ваше поведение таково, как будто муж не даёт вам удовлетворения, как мужчина… Я другим вашего отношения к моему сыну объяснить не могу…

Натали в ужасе. Лицо её искажено. Она прикрывает его веером. Сцена, однако, выходит за рамки приличий. На них оглядываются танцующие. Лорнируют, сидящие у стен…

— Господи, как смеете вы… Мне дурно… Я устала… Оставьте меня…

— Не делайте неприличных движений. На нас смотрят. Сейчас я оставлю вас. Но я намерен добиться сегодня конкретности. Не знаю, насколько любит вас мой сын… Но та истома, которую вы поселили в нём, она его с ума сведёт. Мы взрослые люди и понимаем, о чем речь. Он объявил, мне сегодня, что только потому и болен…Ему нужна близость с Вами… Решительная… Вы понимаете?..

Натали задыхается. Геккерен, как ловкий кавалер, именно в это время оказывается у стула Натальи Николаевны, по виду заботливо усаживает её. Сам удаляется к мужчинам.

Натали не танцует больше. Тревога и растерянность её видна в том, как часто близоруко щурит она свои глаза в сторону, куда исчез барон. Вид её беспомощен и жалок, пока она кое-как не овладевает собой. Трудно быть благоразумной в двадцать четыре года…

Геккерен появляется около Натали ещё раз уже перед разъездом. Она пытается быть решительной. Отказывает ему от танца. Он увлекает её почти насильно. Крепко сжимает её руки, впрочем, так, чтобы это не было заметно для окружающих.

— Что вы делаете, — лепечет та, — мне больно!

— Я не всё сказал вам, — тихо, но с последовательной угрозой говорит барон, — через пару дней вам будет гораздо больнее. Если вы, конечно, не решитесь на ту малость, которую требует логика тех отношений, которые вы избрали с моим сыном…

— Не понимаю. Возможно, ваш сын придает этим отношениям большее значение, чем…

— У этих отношений, в какой бы стране они не происходили, — переходит барон на французский, — имя одно — адьюлтер, связь самая низменная… Если вы думаете, что сохранили честь только потому, что до сих пор не отдались Жоржу, вы ошибаетесь. Вы изменяете мужу душой, а это гораздо позорнее, чем изменять телом. Это скажет вам и ваш Господь, мнением которого вы так дорожите…

— Барон, вы вынуждаете меня прибегнуть к защите мужа, — не совсем уверенно сопротивляется Натали, — я сделала ошибку. Муж меня может винить в глупости, но не в бесчестьи…

— А я вам говорю, что от вашей части через два дня и следа не останется. Скоро в свете взорвётся такая бомба, которая уничтожит вас, а мужа отвратит от вас. Тогда за честь почтёте вы пойти в содержанки к моему сыну… Вот какова будет честь ваша…

Весь этот кошмар так не похож на всё, что с Натали происходило до сих пор. Как бы ни развивались события дальше, падение её уже произошло. Ни с одной из тех женщин, чьи весёлые и благополучные лица мелькают вокруг, никто никогда не осмелился бы так говорить, как говорят теперь с ней. Это можно из всех только с ней. Вообразить большего бесчестья невозможно, а главное, она знает, что заслужила этого сама. Весь ужас паденья в том, что этот мерзкий и страшный старик имеет право так говорить с ней… Ей бы самой давно пора было прервать этот разговор резкою фразой, молнией в глазах, тихой решительной злобой в голосе, однако власть угрозы, вставшей со всей нестерпимой реальностью, не даёт ей ни гнева, ни силы оторваться от оглушающего полушёпота, который засасывает её, лишает движения, как болотная жижа…

— Через два дня, не позже, запомните это. Ваш муж будет ославлен в свете рогоносцем, — опутывает её словесной ужасною паутиной мерзкий старик, и у неё уже нет воли отвлечься от этой убийственной болтовни. Старик сладострастен и упоен своей властью над потерявшейся женской душою.

— Свет поверит в это. Свет такая скотина, которой нравится кушать всякого рода мерзости. А главное — и муж ваш поверит, что он с рогами. Вы много потрудились, чтобы подготовить его… За нами остаётся совсем маленькое дело — послать по почте, например, диплом почётного рогоносца. Он уже заслужил его…

Царское село. 2 ноября 1836 года. Дом полковника Полетики.

В этот день Пушкин в первый раз читал своим друзьям отрывки из «Капитанской дочки». В доме Вяземских. Натали волновалась в этот день другим. С утра она собиралась к подруге своей, дальней родственнице Пушкиных Идалии Полетика, жене кавалергардского полковника. Имя Идалии зловеще в истории пушкинской семейной жизни. Тут несколько догадок, которые объясняют, что же руководило её поведением. Она была любовницей Петра Ланского, пока флигель-адьютанта в кавалергардском полку, позже генерал-адьютанта, командира лейб-гвардии Конного полка, за которого после семи лет вдовства вышла замуж Пушкина. Идалия Полетика, якобы, была заинтересована в романе Дантеса и Натали, поскольку уже тогда чувствовала в ней соперницу себе. Как бы там ни было, а именно Идалия Полетика сыграла самую роковую роль в семейной драме Пушкина.

Сегодняшний день — кульминация в этой роли.

Идалия вертится перед зеркалом, поправляя меховое манто и белую пушистую шляпу. Она нервически весела, поскольку подлость, в которой находит она наслаждение, осуществится с минуты на минуту. Она продолжает разговор с кем-то, скрытым от нас приоткрытой дверью.

— Не упустите свой шанс, юноша. Вы видите, как я решительна, чтобы доставить вам удовольствие. Дождусь ли вот только благодарности…

Русские фразы, которые доносятся из-за двери, испорчены акцентом, скорее немецким, чем французским.

— Дождётесь, моя госпожа. То, что я не рассказываю вашему мужу об этом красавчике Ланском, разве не благодарность с моей стороны?

— Фи, как это грубо. Вы совсем не умеете разговаривать с порядочной женщиной. Впрочем, прощайте. Я приглашала Пушкину на двенадцать… На моих часах уже без четверти. Как бы нам не столкнуться в дверях… Слуг я отослала. Один оставлен Ипполит, который инструктаж получит…

— Она скорым шагом спускается по лестнице в прихожую. Встреченному слуге говорит на ходу:

— Ипполит, поступишь, как сказано. Через минуту явится сюда госпожа Пушкина, скажешь, что я жду её… Там… Наверху…

Указывает перчатками вверх, туда, где только что говорила с неизвестным нам персонажем. Уходит. В открытую дверь с улицы врываются клубы морозного воздуха.

Через мгновение после её ухода появляется Пушкина. Ей зябко с мороза. Ипполит узнает её. Помогает снять шубку.

— Ипполит, иди, предупреди Идалию Григорьевну…

— Проходите, проходите, там вас дожидают.

Ипполит неуверенно указывает рукой вверх. Глаза, однако, прячет. Пушкина пожимает плечами. Потом идёт наверх. Входит в полуоткрытую дверь.

— Идалия, ты не можешь себе представить, — энергично начинает она и тут же умолкает. Вместо Идалии перед нею Дантес. Он в повседневной дежурной форме кавалергардов. Видно отвлекся для этого дела от несения дежурной службы. Улыбается. Впрочем, не совсем уверенно… Ему всё-таки чуть-чуть не по себе.

Следует несколько вполне водевильных телодвижений. Артист он, однако, бездарный. Дантес с преувеличенным размахом, картинно преклоняет колена.

И начинает не столь бойко.

— Я догадываюсь, о чем вы хотели сказать Идалии. Напрасно. Вы в ней не найдёте сочувствия… Впрочем, я не об этом. Вы должны понять меня. У меня не было другого способа увидеть вас наедине…

На лице Наталистрадание и тоска.

— Господи, вы оба задались целью свести меня с ума. Вы ведь как будто любили меня… Так ради…

— Я люблю вас. Вы заставляете меня безумствовать. Оставьте своего мужа. Вы не для него, вы для меня созданы. Как можно быть женой Пушкина… Этого пигмея с обезьянскими ужимками. Да оглянитесь же вы на него. Что не дает вам взглянуть на него беспощадным взглядом… Вы должны быть моей. Сегодня!.. Сейчас же!..

Дантес встаёт с колен. То ли начинает он лучше играть, то ли в самом деле впадает в раж. Признаки исступления появляются в его поведении. Он делает вид, что способен к насилию. Он овладевает руками Пушкиной. Хочет обнять её. Происходит борьба с обоих сторон неподдельная. У Дантеса откуда-то вдруг появляется пистолет. По всей видимости он даже не заряжен. С теми пистолетами надо было обращаться не столь вольно. Из наклоненного дула пуля, так бывало, могла и выкатится. Дантес приставляет дуло то к распахнутой груди, то к виску… Замахи эти довольно решительны, он будто тычет себя пистолетом.

— Я убью себя на ваших глазах, если вы не уступите мне. Оставьте, жестокая, мне жизнь. Один только миг счастья. Неужели нет во мне ничего, что заставило бы вас забыться на четверть часа?.. Ведь я против этого жизнь ставлю!..

Не может Дантес в лицедействе своем подняться до драмы. Вязнет в фарсе. Натали, видимо, мимо воли чувствует комическое в тяжкой этой сцене. Она разражается вдруг неудержимым злым смехом. Это останавливает на миг нелепую импровизацию Дантеса. Его обескуражила эта неожиданная реакция. Пушкина, воспользовавшись мгновенным его замешательством, исчезает за дверью. Бежит по лестнице мимо напуганного Ипполита, который глядит на неё круглыми глазами.

— Вакханка! — кричит вдогонку Дантес. — Ты сама сделала выбор. Ты, думаешь, спаслась? Ты завтра же будешь по уши в помоях… Ты не знаешь, что бывает грязь, которую не отмоют века…

Следующая сцена происходит в доме Вяземских. Велика тяжесть, с которой Натали Пушкиной предстоит идти домой. Сразу она не решается. Гнев, страх, грозные предчувствия — это требует выхода, совета. К счастью, в доме Вяземских только хозяйка — Вера Фёдоровна. Пушкину в таком состоянии она видит впервые. Вяземская умна и добра — это выражается в такте, в котором нет ни торжества, ни злорадства. Сочувствие её ненавязчиво.

— Господи, что за лицо, Натали?

— Ах, Вера, мне некому сказать. Чувствую, до беды дошло…

— Где? Что? Александр опять что-нибудь выкинул?

— Муж ни при чём. Меня Идалия заманила к себе. Там Дантес. Он осмелился говорить со мной, как с публичной девкой… Он требовал…

Натали не может говорить. Рыдания душат её.

— Этого надо было ожидать, — потерянно говорит Вяземская. — Это кончится бедой, если Александр узнает… Как поступить, не приложу головы… Может, не говорить пока… Ведь это же порох. Хотя, это, конечно, так остаться не может…

— Вера, я не знаю… Я кругом виновата… Я могла бы не сказать мужу… Они мне грозят. Я знаю, они какую-то мерзость задумали. Они мне отомстят. Я думаю, они не остановятся перед клеветой. Вера, у тебя имя такое, не верь клевете. Я почему-то и теперь боюсь клеветы, Вера… От клеветы и смерть не избавит…

Петербург. 27 января 1837 года. Около четырех часов пополудни.

Карета с Данзасом и Пушкиным выворачивает по Дворцовой набережной мимо крепости на Черную речку. На набережной попадется им экипаж Натали. Встрепенётся Данзас, надежда ему блеснёт. Встреча эта, кажется ему, ниспослана самой судьбой, чтобы уйти от катастрофы, увести от неё. Но… Пушкин смотрит в другую сторону, а жена его близорука и не разглядела того, кто проследовал мимо…

Как играть Пушкина: Некоторые заметки при чтении пушкинских документов.

«Форма одежды сначала была стеснительна. По будням — синие сюртуки с красными воротниками и брюки того же цвета: это бы ничего: но зато, по праздникам, мундир (синего сукна с красным воротником, шитым петлицами, серебряными в первом курсе, золотыми — во втором), белые панталоны, белый жилет, белый галстук, ботфорты, треугольная шляпа — в церковь и на гулянье… Ненужная эта форма, отпечаток того времени, постепенно уничтожилась: брошены ботфорты, белые панталоны и белые жилеты заменены синими брюками с жилетами того же цвета, фуражка вытеснила совершенно шляпу, которая надевалась нами, только когда учились фронту в гвардейском образцовом батальоне». Так одет должен быть Пушкин-лицеист. (Из заметок И.И. Пущина о Пушкине).

«Беседы ровной систематической, связной у него совсем не было: были только вспышки: резкая острота, злая насмешка, какая-нибудь внезапная поэтическая мысль, но всё это только изредка и урывками, большего же частью или тривиальные общие места, или рассеянное молчание, прерываемое иногда, при умном слове другого, диким смехом, чем-то вроде лошадиного ржания».

Барон М.А. Корф был недоброжелатель Пушкина, но его замечания не лишены живости и внешние проявления характера тут видны…

«Он говорил тенором, очень быстро, каламбурил, и по-русски, и по-французски…» — об этом вспоминала Вера Александровна Нащёкина.

Друг его, князь П.А. Вяземский отмечает: «…краска вспыхивала на лице его. В нём этот детский, женский признак сильной впечатлительности был несомненное выражение внутреннего смущения, радости, досады, всякого потрясающего ощущения».

«Рожа ничего не обещающая» — скажет, впервые увидевший его московский почт-директор Булгаков.

Кто-то запомнил, как говорил о Пушкине Карл Брюллов:

— Сразу видно счастливого человека. Так смеется, что вот-вот кишки увидишь…

Наталья Николаевна как-то приревновала его и отвесила ему элементарнейшую из пощечин. Это разом привело его в великолепное настроение. Он почувствовал себя счастливым от такого неравнодушия и опять хохотал этим неповторимым смехом своим.

«Смех Пушкина так же увлекателен, как его стихи» — пишет А.С. Хомяков.

«Как он звонко хохотал» — вспоминает та же В.А. Нащекина.

Вот Пушкин читает «Бориса Годунова»:

«Наконец, надо представить себе саму фигуру Пушкина. Ожиданный нами величавый жрец высокого искусства — это был среднего роста, почти низенький человечек, вертлявый, с длинными, несколько курчавыми по концам волосами, без всяких притязаний, с живыми быстрыми глазами, с тихим, приятным голосом, в чёрном сюртуке, в чёрном жилете, застегнутом наглухо, небрежно повязанном галстухе. Вместо высокопарного языка богов мы услышали простую, ясную и, между тем, — поэтическую, увлекательную речь!».

Так описал первое чтение Пушкиным знаменитой трагедии М. Погодин.

Шевыреву во время этого чтения он «показался красавцем».

К особенностям импульсивной натуры Пушкина брат его Лев относит следующее:

«Когда он кокетничал с женщиною или когда был действительно ею занят, разговор его был необыкновенно заманчив. Должно заметить, что редко можно встретить человека, который бы объяснялся так вяло и так несносно, как Пушкин, когда предмет разговора не занимал его».

Уже в глубокой старости В.А. Нащекина вспоминала всё-же:

— Замечательные глаза, глаза, всё говорившие и постоянно менявшие своё выражение, поэтому он мне ни на одном портрете не нравился, всё это деланные выражения…

Брат Лев оставил о внешности его следующую запись:

«Пушкин был собою дурён, но лицо его было одушевленно и выразительно; ростом он был мал (в нём было с небольшим пять вершков) но тонок и сложен необыкновенно крепко и соразмерно».

Художник Чернецов для каких-то технических надобностей записал точный рост поэта на эскизе картины «Парад на Марсовом поле» — «2 арш. пять вершков с половиной».

Точная аршинная мера — шестнадцать вершков, что составляет 0,711 метра. В вершке — 4,4 см.

У брата Льва что-то с ростом шибко напутано, какая-то, видно, описка.

По Чернецову точный его рост будет 1664 миллиметра или 166 см. 4 мм.

Вообще он любил придавать своим героям собственные вкусы и привычки. «Нигде он так не выразился, — замечает Лев Пушкин, — как в описании Чарского (см. «Египетские ночи»). Вот короткий отрывок: «Он прикидывался то страстным охотником до лошадей, то отчаянным игроком, то самым тонким гастрономом; хотя никак не мог различить горской породы от арабской, никогда не помнил козырей и втайне предпочитал печёный картофель всевозможным изобретениям французской кухни. Он вёл жизнь самую рассеянную; торчал на всех балах, объедался на всех дипломатических обедах, и на всяком званом вечере был так же неизбежим, как резановское мороженое».

«…худощавый, с резкими морщинами на лице, с широкими бакенбардами, покрывавшими всю нижнюю часть его щек и подбородка, с тучею кудрявых волосов. Ничего юношеского не было на этом лице, выражавшем угрюмость, когда оно не улыбалось». Это замечание К.А. Погодин сделал о молодом ещё Пушкине.

Замечание того же Погодина:

«…превертлявый и ничего не обещающий снаружи человек».

Иван Снегирев в дневнике отметил:

«Талант виден и в глазах его…».

А московский почт-директор Булгаков опять: «Рожа ничего не обещающая».

В воспоминаниях, относящихся примерно к началу двадцатых годов Пущин упоминает о сигарках, которые они закуривали.

Зимой двадцать четвертого года, приехав в гости к Пушкину, он упоминает о трубках, с которыми они уселись за дружескую беседу.

В самом начале Арзрумского похода Пушкина видел Н.Б. Потокский: «Пушкин из первых оделся в черкесский костюм, вооружился шашкой, кинжалом, пистолетом; подражая ему, многие из мирных людей накупили у казаков кавказских нарядов и оружия…».

«На Эриванскую площадь, — видел Палавандов, — выходил в шинели, накинутой прямо на ночное бельё, покупая груши, и тут же, в открытую и не стесняясь никем, поедал их… Перебегает с места на место, минуты не посидит на одном, смешит и смеётся, якшается на базаре с грязным рабочим муштаидом и только что не прыгает в чехарду с уличными мальчишками».

В марте 1827 года П.Л. Яковлев заметил:

«Пушкин очень переменился и наружностью: страшные чёрные бакенбарды придавали лицу его какое-то чертовское выражение, впрочем все тот же, — так же жив, скор и по-прежнему в одну минуту переходит от весёлости и смеха к задумчивости и размышлению».

«В самой наружности его, — отмечал некто Попов, — было много особенного: он то отпускал кудри до плеч, то держал в беспорядке свою курчавую голову; носил бакенбарды большие и всклокоченные; одевался небрежно; ходил скоро, повёртывал тросточкой или хлыстиком, насвистывая или напевая песню. В свое время многие подражали ему, и эти люди назывались a la Пушкин… Он был первым поэтом своего времени и первым шалуном».

Опять из наблюдений Ксенофонта Полевого:

«…когда к нему приходил гость, он вставал с своей постели, усаживался за столик с туалетными принадлежностями и, разговаривая, обыкновенно чистил, обтачивал и приглаживал свои ногти, такие длинные, что их можно было назвать когтями».

«В 1828 году Пушкин был уже далеко не юноша, тем более, что, после бурных годов молодости и тяжких болезней, он казался по наружности истощённым и увядшим; резкие морщины виднелись на его лице; но он всё ещё хотел казаться юношею».

Вот ещё одно описание Пушкина, относящееся, по-видимому, ко времени его тридцатилетия. Сделал его путешествующий поляк Станислав Моравский:

«Небрежность его одежды, растрёпанные (он немного был плешив) волосы и бакенбарды, искривлённые в противоположные стороны подошвы и в особенности каблуки (стоптанные?) свидетельствовали не только о недостатке внимания к себе, но и о неряшестве… За исключением одного раза, на балу, никогда его не видел в нестоптанных сапогах. Манер у него не было никаких. Вообще держал себя так, что я бы никогда не догадался, что это Пушкин, что это дворянин древнего рода. В обхождении он был очень приветлив. Роста был небольшого; идя, неловко волочил ноги, и походка у него была неуклюжая. Его речь отличалась плавностью, но в ней часто мелькали грубые выражения».

«Однажды, — вспоминал Лев Пушкин, — в бешенстве ревности он пробежал пять вёрст с обнажённой головой под палящим солнцем по 35 градусам жары».

Видно, что Пушкин чем-то озабочен. Он в рассеянности угощается за дружеским застольем.

— Как тебе кажется это вино? — спрашивает хлебосольный хозяин.

— Да ничего. Сносное, пожалуй, — рассеянно отвечает тот.

— А поверишь ли, еще месяцев шесть назад и в рот нельзя было взять.

— Поверю.

— Пушкин, — задыхаясь от восторга, сказал Кюхельбекер, — ты настоящий сын солнца!..

— Не слишком верь этому, Кюхля. Никита, который выносит мой ночной горшок, другого мнения…

— Раевский — настоящий генерал. У меня есть тому доказательство…

— Какое?

— Он сказал мне однажды потрясающее правило, как не проиграть. Любое решение на войне, учил он меня, правильное. Проигрывает тот только, кто не может принять никакого решения. Клянусь, этим можно руководствоваться не только на войне…

— Ну, как дела? — спрашивает Пушкин.

— Хуже не бывает, не печатают меня.

— У меня хуже…

— Как так?

— Ничего не пишу…

О том, как относиться к Дантесу:

«Это был столь же ловкий (gewander), как и умный человек, но обладал особенно злым языком, от которого и мне доставалось, — вспоминал в своих записках генерал Р.Е. Гринвальд, его остроты вызывали у молодых офицеров смех"

Как-то речь зашла о женщинах. Некто граф А…н сказал барону Дантесу:

— Барон, про вас говорят, что тут вам очень везёт, особенно с замужними.

— Чтобы в том убедиться, граф, вам осталось только жениться…

Барон Дантес носил на пальце перстень с изображением какой-то коронованной особы. Возможно, Карла Девятого, по своим тогдашним лигитимистским настроениям. Видимо, перстень в художественном отношении был не особо высокого качества.

Пушкин решил уязвить его:

— Поглядите, господа, барон носит на пальце изображение обезьяны!

— Не думаю, иначе это был бы ваш портрет, — не задумываясь сказал Дантес.

Враждебные отношения между Дантесом и Пушкиным возникли не сразу. О вовсе незаурядных качествах будущего убийцы поэта говорит тот факт, что Пушкин испытывал к нему некоторое время род приязни:

«Красивой наружности, ловкий, весёлый и забавный, болтливый, как все французы, — пишет И.М. Смирнов, — Дантес был везде принят дружески, понравился даже Пушкину, Дантес дал ему прозвание Pacha a trois gues (трехбунчужный паша), когда однажды тот приехал на бал с женою и её двумя сестрами…"

Вот как пишет о Дантесе его приятель князь А.В. Трубецкой, даже после смерти Пушкина державший сторону его убийцы:

«Дантес был статен и красив; на вид ему было в то время лет 20, много 22 года. Как иностранец, он был образованнее нас, пажей, как француз — остроумен, жив, весел. И за ним водились шалости, но совершенно невинные и свойственные молодежи, кроме одной, о которой мы узнали гораздо позднее. Не знаю, как сказать: он ли жил с Гекерном, или Геккерн с ним… В то время в высшем обществе было развито бугрство. Судя по тому, что Дантес постоянно ухаживал за дамами, надо полагать, что в сношениях с Геккерном он играл только пассивную роль. Он был очень красивый, и постоянный успех в дамском обществе избаловал его: он относился к дамам вообще, как иностранец, смелее, развязнее, чем мы, русские, а как избалованный ими, требовательнее, если хотите, нахальнее, наглее, чем даже принято в нашем обществе.

В то время Новая Деревня была модным местом. Мы (кавалергарды) стояли в избах, эскадронные учения производились на той земле, где теперь дачки и садики 1 и 2 линии Новой Деревни. Все высшее общество располагалось на дачах поблизости, преимущественно на Чёрной речке. Дантес часто посещал Пушкина. Он ухаживал за Наташей, как и за всеми красавицами (а она была красавица), но вовсе не особенно «приударял», как мы тогда выражались, за нею. Частые записочки, приносимые Лизою (горничной Пушкиной), ничего не значили: в наше время это было в обычае. Пушкин хорошо знал, что Дантес не приударяет за его женой, он вовсе не ревновал, но, как он сам выражался, ему Дантес был противен своею манерою, несколько нахальною, своим языком, менее воздержанным, чем следовало с дамами, как полагал Пушкин. Надо признаться, при всём уважении к высокому таланту Пушкина, это был характер невыносимый. Он как будто боялся, что его мало уважают, недостаточно почёта оказывают; мы, конечно, боготворили его музу, а он считал, что мы мало перед ним преклоняемся. Манера Дантеса просто оскорбляла его, и он не раз высказывал желание отделаться от его посещений. Natalie не противоречила ему в этом, быть может, даже соглашаясь с мужем, но, как набитая дура, не умела прекратить свои невинные свидания с Дантесом. Быть может, ей льстило, что блестящий кавалергард был всегда у её ног. Когда она начинала говорить Дантесу о неудовольствии мужа, Дантес, как повеса, хотел слышать в том как бы поощрение к своему ухаживанию. Если б Natalie не была так непроходимо глупа, если бы Дантес не был так избалован, всё кончилось бы ничем, так как в то время, по крайней мере, ничего, собственно, и не было — рукопожатие, обнимания, поцелуи, но не более, а это в наше время были вещи обыкновенные».

Пока всё…

Книга вторая

Суеверный Пушкин

Заметки о древностях русского духа

Не хотелось бы зваться пушкинистом. Хотя я и в самом деле подозреваю, что всякий русский, рано или поздно, в какой-то степени им становится. Любопытно было бы проследить — почему?

Думаю так, что Пушкин в какой-то необъяснимо высокой и законченной форме выражает собой тип русского человека и тип русского характера. Не говорю при этом, что тип этот представляет некое совершенство. Законченность его характера как раз в том, что он вобрал в себя все противоречия и загадки того, что во всем мире величают натурой русского, русским характером.

Пушкин, сам умерший в долгах, как в шелках, исхитрился после смерти своей полтора столетия уже кормить неплохим хлебом и часто даже с маслом легионы анатомирующих его короткую жизнь. Здесь тоже загадка. Как могла эта недолгая жизнь вместить столько, что до сей поры представляется неисчерпаемой?

Все дело, видимо, в широте его души. Она вместила столько, что даже русское дремучее и мудрое суеверие впитала во всей полноте. Древний и тайный ужас, в котором постоянно обреталась языческая душа славянина, очень явственно касался сокровенных струн его натуры.

Это можно, конечно, объяснить великолепно развитым поэтическим чувством. Но это первое попавшееся объяснение, которое по логике поиска надо отбрасывать сразу.

Есть другое. Наш языческий страх легко объяснить постоянной угрозой, ожиданием беды. Душа Пушкина развивалась именно в такой обстановке. Рок постоянного ожидания недобрых перемен не отпускал Пушкина в течение всей его жизни.

Как я говорил уже, мне меньше всего хотелось, чтобы это были именно записки о Пушкине. Лично меня раздражает непомерное количество пушкинистов. Мода и легкий хлеб начинают опошлять эту священную тему. Но заметки о русском суеверии, как это оказалось, без Пушкина невозможны. В языческой натуре Пушкина таилось, может быть, самое обширное и достоверное собрание таинственных, грозных и забавных следов древней жизни славянской души.

Это был как бы последний всплеск того священного атавизма, который до сей поры ощущает каждый из нас и который является незабытым детством всех нынешних философий.

Я не могу быть уверен, что Пушкин был хорошим христианином, но просто христианином он был. Однако вот какая замечательная деталь. В последние дни жизни Гоголя его неистовый духовный тренер отец Матвей Константиновский требует от него освободиться от главного, что стоит на пути в царство небесное.

— Отрекись от Пушкина, он язычник!

Думаю, что не так уж прост был этот «ржевский Савонарола» поп Матвей, и умел смотреть в корень.

Если перелистать жизнь Пушкина с определённой заданностью, то окажется, что суеверие играло в ней необычайно важную роль и в значительной степени определило само её течение. Во многих случаях именно оно влияло на повороты его судьбы и, не будь Пушкин «язычником», его жизнь могла бы сложиться совсем иначе.

Вот один из самых известных случаев. Он описан современниками Пушкина неоднократно.

Даль, очень близкий ему человек, мог слышать об этом от самого Пушкина.

Свидетельство Даля для меня является авторитетным и должно быть точным, поскольку он сам всю жизнь собирал и расшифровывал народные приметы. Он часто бывал консультантом у Пушкина относительно значения разного рода предзнаменований.

«Всем близким к нему известно странное происшествие, которое спасло его от неминуемой большой беды. Пушкин жил в 1825 году в псковской деревне, и ему запрещено было из неё выезжать. Вдруг доходят до него тёмные и несвязные слухи о кончине императора, потом об отречении от престола цесаревича; подобные события проникают молнией сердце каждого, и мудрено ли, что в смятении и волнении чувств участие и любопытство деревенского жителя неподалеку от столицы возросло до неодолимой степени? Пушкин хотел узнать положительно, сколько правды в носящихся разнородных слухах, что делается у нас и что будет; он вдруг решил тайно выехать из деревни, рассчитав время так, чтобы прибыть в Петербург поздно вечером и потом через сутки же возвратиться. Поехали; на самых выездах была уже не помню какая-то дурная примета, замеченная дядькою, который исполнял приказание барина на этот раз очень неохотно. Отъехав немного от села, Пушкин уже стал раскаиваться в предприятии этом, но ему совестно было от него отказаться, казалось малодушным. Вдруг дядька указывает с отчаянным возгласом на зайца, который перебежал впереди коляски дорогу; Пушкин с большим удовольствием уступил убедительным просьбам дядьки, сказав, что, кроме того, позабыл что-то нужное дома, и воротился. На другой день никто уже не говорил о поездке в Питер, и всё осталось по-старому. А если бы Пушкин не послушался на этот раз зайца, то приехал бы в столицу поздно вечером 13 декабря и остановился бы у одного из своих товарищей по лицею, который кончил жалкое и бедственное поприще своё на другой же день… Прошу сообразить все обстоятельства эти и найти доводы и средства, которые могли бы оправдать Пушкина впоследствии, по крайней мере, от слишком естественного обвинения, что он приехал не без цели и знал о преступных замыслах своего товарища».

Сказать честно, меня в работе над этими заметками привлекала одна немаловажная для авторского самолюбия деталь. Мне хотелось, наконец, написать такую вещь, от которой невозможно было оторваться. Которую с одинаковым удовольствием прочитали бы и тонко организованная посетительница, допустим, литфондовского бара и толстокожий бюрократ, устроившийся со своим столом прямо на столбовой дороге очередной российской перестройки.

Вот тут-то я и подумал о той энциклопедии русского суеверия, которая, я в том теперь уверен, почти вся вместилась в языческой душе Пушкина. Значит, этот очерк, в какой-то степени, и реконструкция этой души.

Надо очень жалеть о том, что Пушкин, много раз пытавшийся начинать записки сугубо интимного свойства, ни разу не коснулся в них этой своеобразной черты своего характера. Однако тот же Даль очень тонко подмечает вот какую подробность: «Пушкин, я думаю, был иногда и в некоторых отношениях, — сверхтактично начинает он, — суеверен; он говаривал о приметах, которые никогда его не обманывали, и, угадывая глубоким чувством какую-то таинственную, непостижимую для ума связь между разнородными предметами и явлениями, в коих, по-видимому, нет ничего общего, уважал тысячелетнее предание народа, доискивался в нём смыслу, будучи убеждён, что смысл в нём есть и быть должен, если даже не всегда его легко разгадать».

Пушкин «доискивался смыслу» в суеверных приметах, угадывая и уважая в них сокровище народного духа, древнего уклада. Думаю, что доискался он до многого. Обидно, что от этих поисков ничего не осталось. Ни сам Пушкин и никто из его друзей не оставил и намека на то, как он понимал и расшифровывал суеверные приметы, до каких корней добрался в их толковании. Возможно ли теперь добраться до той же глубины? Соперничать в этом деле с Пушкиным, разумеется, гиблое дело. Можно только попробовать. И на это мы кое-где отважимся.

Но вначале нужно восстановить пушкинское русское суеверие в том порядке, как оно отпечаталось в его восприимчивой душе.

Про зайца мы теперь уже знаем. Заяц, перебежавший дорогу перед кибиткой Пушкина вечером 13 декабря 1825 года, спас его, в лучшем случае, от кандальной работы в сибирских рудниках.

Будем считать так, что наш реестр русского суеверия отмечен первой приметой: если дорогу вам перебежит заяц — добра не жди.

Даль, в приведенном выше отрывке, намекает еще на какую-то дурную примету, которую он запамятовал.

Обратимся к другому свидетелю, память у которого острее. Этот свидетель — тоже один из лучших друзей Пушкина, циник и остряк С.А. Соболевский, прозванный «брюхом Пушкина», потому что часто питал его за свой счёт.

«Вот еще рассказ в том же роде незабвенного моего друга, не раз слышанный мной при посторонних лицах.

Известие о кончине императора Александра Павловича и о происходивших вследствие оной колебаний о наследстве престола дошло до Михайловского около 10 декабря (1824). Пушкину давно хотелось с его петербургскими друзьями увидаться. Рассчитывая, что при таких важных обстоятельствах не обратят строгого внимания на его непослушание, он решил отправиться туда; но как быть? В гостинице остановиться нельзя — потребуют паспорта; у великосветских друзей тоже опасно — огласится тайный приезд ссыльного. Он положил заехать пока на квартиру к Рылееву (вот тот таинственный товарищ Пушкина, о котором Даль отозвался со столь явным непочтением. — Е.Г.), который вёл жизнь не светскую, и от него запастись сведениями. Итак, Пушкин приказывает готовить повозку, а слуге собираться с ним в Питер; сам же едет проститься с тригорскими соседками. Но вот, на пути в Тригорское, заяц перебегает через дорогу; на возвратном пути из Тригорского в Михайловское — ещё заяц! Пушкин в досаде приезжает домой, ему докладывают, что слуга, назначенный с ним ехать, заболел вдруг белою горячкой. Распоряжение поручается другому. Наконец повозка заложена, трогаются от подъезда. Глядь — в воротах встречается священник, который шёл проститься с отъезжающим барином. Всех этих встреч — не под силу суеверному Пушкину; он возвращается от ворот домой и остаётся у себя в деревне. “А вот каковы были бы последствия моей поездки, — прибавлял Пушкин. — Я рассчитывал приехать в Петербург поздно вечером, чтоб не огласился слишком скоро мой приезд, и, следовательно, попал бы к Рылееву прямо на совещание 13 декабря. Меня приняли бы с восторгом; вероятно, я забыл бы о Вейсгаупте (запомним это имя, потому что в системе суеверия Пушкина оно занимает большое место и о нем впереди будет еще долгий разговор. — Е.Г.), попал бы с прочими на Сенатскую площадь и не сидел бы теперь с вами, мои милые”. Об этом же обстоятельстве передает Мицкевич в своих лекциях о славянской литературе, и вероятно, со слов Пушкина, с которым часто виделся».

Выходит, Даль запамятовал то, что Пушкину, прежде всего, перед его незадавшимся отъездом встретился поп. Это вторая недобрая примета, спасшая в этот раз Пушкина от неминуемой беды.

О зайце можно продолжить. Перебежав дорогу Пушкину, он не только наследил по первопутку, но и, можно сказать, остался навечно в истории нашей изящной словесности. О нём даже заспорили слегка, причем всё люди именитые.

Погодин, например, с которым Пушкин, судя по дневникам, охотно разговаривал на разные отвлечённые темы, утверждает, что Пушкину дорогу пересекли сразу два зайца, и это, естественно, в два раза усугубляло роковое значение приметы.

Вяземский в письме к Гроту в том сомневается: «О предполагаемой поездке Пушкина инкогнито в Петербург в дек. 1825 г. верно рассказано Погодиным в его книге “ Простая речь”. Так я слыхал от Пушкина. Но, сколько помнится, двух зайцев не было, а только один. А главное, что он бухнулся бы в самый кипяток мятежа у Рылеева в ночь с 13 на 14 декабря: совершенно ясно».

П.А. Ефремов, разговаривавший с одной из «соседок» Пушкина в Тригорском Марией Ивановой Осиповой, точно помнит, что, «выехав за ворота, он (Пушкин) встретил священника; не проехали и версты, как дорогу ему перебежали три зайца: эти худые — по народному поверью — предзнаменования испугали Пушкина и намерения его были отложены. Это событие сохранилось в семейных преданиях Пушкина…».

Выдающийся историк, издатель знаменитых сборников «Русской старины» М.И. Семевский, наоборот, уверен, будто «…на пути заяц три раза перебежал (один) ему дорогу, а при самом отъезде из Михайловского Пушкину попалось навстречу духовное лицо. И кучер, и сам барин сочли это дурным предзнаменованием. Пушкин отложил свою поездку, а между тем подошло известие о начавшихся арестах, что окончательно отшибло в нём желание ехать туда».

На этом закончим о безмерной славе зайца и будем ему благодарны за нечаянный подвиг во имя русской литературы. Теперь ему памятник стоит по дороге в пушкинское Михайловское. Хотя один из моих приятелей, когда я нахваливал ему зайца, сказал, подумав:

— Если бы не этот заяц, может быть, и Дантеса не было бы?

Пожалуй, в этом есть какой-то резон.

Однако вот какая вещь. Если следовать той логике, которая представлялась Пушкину в системе суеверных знаков, и той серьезности, с которой он к ним относился, то окажется, что Дантес в его судьбе был неизбежен и Пушкин знал о том с семнадцати лет.

Не будем, всё-таки, сбрасывать со счетов того, что Пушкин предрасположен был к суеверию в силу поэтического склада души. Но чтобы так фатально верить в неизбежность того, что предвестия указывают на вполне конкретные события, которые обязательно исполнятся, нужно было иметь и нечто кроме воображения. Нужно было иметь опыт. И этот опыт у Пушкина был. Вспомним это не случайно оброненное Далем: «…он говаривал о приметах, которые его никогда не обманывали». Передо мной открывается заманчивая перспектива попробовать объяснить жизнь Пушкина с той стороны, с которой к ней вряд ли кто подходил. Серьёзному это покажется несерьезным, а несерьёзный за такие дела не берётся. Именно суеверие во многих случаях поворачивало жизнь Пушкина. Не будь у него такого сильного уважения к языческим указаниям, не будь страха и неодолимого желания следовать им, жизнь его могла бы сложиться во многом по-другому. Его жизнь и суеверие в характере развивались параллельно, зависели и влияли друг на друга.

Гораздо больше, чем талант, влияла на суеверную податливость натуры Пушкина какая-то роковая предопределенность его судьбы к недобрым исходам. Он жил в постоянном напряжении, ожидая худа. И чаще всего оно приходило. Вспомним себя — болезнь или череда неудач редкого из нас не заставит хотя бы в душе обращаться к неведомым, но неизмеримо более высоким силам, чем те, которыми обладаем сами. Это и есть воспоминание о языческом прошлом нашей души, которое для меня, например, так же дорого, как обращение к детству.

Страх и вера схожи в том, что для их развития нужен крепкий первоначальный толчок. Такой толчок у Пушкина был.

«Известно, что Пушкин был очень суеверен, — вспоминает ближайший друг его Алексей Вульф. — Он сам не раз мне рассказывал факт, с полной верой в его непогрешимость, — и рассказ этот в одном из вариантов попал в печать. Я расскажу так, как слышал от самого Пушкина; в 1817 или 1818 году, то есть вскоре по выпуске из лицея, Пушкин встретился с одним из своих приятелей, капитаном л. — гв. Измайловского полка (забыл его фамилию). Капитан пригласил поэта зайти к знаменитой в то время в Петербурге какой-то гадальщице: барыня эта мастерски предсказывала по линиям на ладонях к ней приходящих лиц. Поглядела она руку Пушкина и заметила, что у того черты, образующие фигуру, известную в хиромантии под названием стола, обыкновенно сходящиеся к одной стороне ладони, у Пушкина оказались совершенно друг другу параллельными… Ворожея внимательно и долго их рассматривала и, наконец, объявила, что владелец этой ладони умрет насильственной смертью, его убьет из-за женщины белокурый молодой мужчина… Взглянув затем на ладонь капитана — ворожея с ужасом объявила, что офицер также погибнет насильственной смертью, но погибнет гораздо ранее против его приятеля: быть может, на днях…

Молодые люди вышли смущенные… На другой день Пушкин узнал, что капитан убит утром в казармах одним солдатом. Был ли солдат пьян или был приведён в бешенство каким-нибудь высказыванием, сделанным ему капитаном, как бы то ни было, но солдат схватил ружье и штыком заколол своего ротного командира… Столь скорое осуществление одного предсказания ворожеи так подействовало на Пушкина, что тот ещё осенью 1835 года, едучи со мной из Петербурга в деревню, вспомнил об этом эпизоде своей молодости и говорил, что ждёт над собой исполнения ”пророчества колдуньи”».

Между прочим, «колдунью» эту звали Кирхгоф Александра Филипповна. Благодаря своему имени и отчеству у петербургских повес она была известна под кличкой «Александр Македонский». Она и в самом деле имела громадную популярность, которую завоевала своим необычайным умением. То, что Пушкин и неизвестный злополучный капитан выбрали из массы петербургских гадалок именно её, не было случайностью. У «Александра Македонского» перебывал весь фешенебельный Петербург. Между прочим, уже после смерти Пушкина у неё побывал в клиентах юный Лермонтов. Она так же напророчила ему год смерти и опять указала всё с поразительной точностью.

Об эпизоде с ворожеёй Пушкин рассказал не одному только Вульфу, поэтому нам можно восстановить многие подробности того гадания.

Вот как записано это происшествие чебоксарской беллетристкой А.А. Фукс опять же со слов Пушкина, который гостил у неё, будучи в этих местах проездом. Заметьте, поэт тут сам говорит, что давний тот случай единственно повлиял на прочность его суеверных убеждений.

«Вам, может быть, покажется удивительным, — начал опять говорить Пушкин, — что я верю многому невероятному и непостижимому: быть так суеверным заставил меня один случай. Раз пошёл я с Н. В. В. ходить по Невскому проспекту, из проказ зашли к кофейной (?) гадальщице. Мы попросили её погадать и, не говоря о прошедшем, сказать будущее. “Вы, — сказала она мне, — на этих днях встретитесь с вашим давнишним знакомым, который вам будет предлагать хорошее место по службе; потом в скором времени получите через письмо неожиданные деньги; а третье, я должна вам сказать, что вы кончите вашу жизнь неестественною смертью…”. Без сомненья, я забыл в тот же день о гадании и гадальщице. Но спустя недели две после этого предсказания, и опять на Невском проспекте, я действительно встретился с моим давнишним приятелем, который служил в Варшаве при великом князе Константине Павловиче и перешёл служить в Петербург; он мне предлагал и советовал занять его место в Варшаве, уверяя меня, что цесаревич этого желает. Вот первый раз после гадания, когда я вспомнил о гадальщице. Через несколько дней после встречи с знакомым я в самом деле получил с почты письмо с деньгами; и мог ли ожидать их? Эти деньги прислал мне лицейский товарищ, с которым мы, бывши ещё учениками, играли в карты, и я его обыгрывал. Он, получа после умершего отца наследство, прислал мне денег, долг, который я не только не ожидал, но и забыл о нём. Теперь надо сбыться третьему предсказанию, и я в нём совершенно уверен…».

А помянутый Соболевский всё гадание в реестр превратит:

«Предсказание было в том, во-первых, что он скоро получит деньги; во-вторых, что ему будет сделано неожиданное предложение; в-третьих, что он прославится и будет кумиром соотечественников; в-четвёртых, что он дважды подвергнется ссылке; наконец, что он проживёт долго, если на 37-м году возраста не случится с ним какой беды от белой лошади, или белой головы, или белого человека, которых и должен он опасаться».

«Суеверие такого образованного человека меня очень тогда удивило», — замечает чебоксарская собеседница Пушкина.

Глубокое суеверное чувство его способно удивить и теперь. Но оно становится много понятнее, когда узнаешь, при каких, в самом деле необычайных, обстоятельствах оно зарождалось.

Так что продолжим об этом кратком эпизоде из жизни молодого человека, ещё не знающего, надо ли верить, что жизнь его и в самом деле стремительно покатится таинственно угаданным путём.

Пусть даже все эти гадальщицы в наше материалистическое время воспринимаются не совсем серьёзно. Тем более, что мне очень захотелось, перепроверить кое-что в этой истории. Хотя бы то, что возможно.

Хотелось добраться до самых глубин достоверности. И я дознался-таки, что картёжный должник Пушкина, например, в самом деле существовал. Должник этот был его лицейский товарищ по фамилии Корсаков. Именно в том году он уезжал на неопределённо долгое время в Италию (он вскоре умер там) и, чтобы его не тяготил на чужбине давний карточный долг, решил перед отъездом рассчитаться непременно.

В тот же день, когда произошло гадание, уже вечером, Пушкин раньше отправился из театра, потому что ему скучно стало на пятнадцатом представлении популярной пятиактной оперы Даниэля Обера «Фенелла». И именно этому обстоятельству был обязан тем, что «на разъезде» встретил он генерала А.Ф. Орлова. Они разговорились. И это был самый длинный за последние полгода разговор о переходе Пушкина на военную службу. Генерал настоятельно советовал Пушкину сменить цивильное платье на мундир с эполетами и принять участие в усмирении Польши. Пушкин слушал генерала с тайным ужасом. Тут он, кстати, вспомнил, что одного из вожаков польского восстания именуют не как-нибудь, а Вейскопфом (белая голова). Уж не в этой ли стороне поджидает его негаданная смерть?

Вот только версия Соболевского относительно гвардейского капитана, заколотого штыком по пьяной лавочке, не подтверждается пока. К гадалке Кирхгоф вчерашний лицеист Пушкин ходил с Никитой и Александром Всеволодскими, Павлом Мансуровым и актёром Сосницким, в чём они дружно сознаются в своих записках.

Веневитинов и Погодин писали, что пророчество петербургской колдуньи Пушкину подтвердил в Одессе какой-то грек. Он повез Пушкина лунной ночью в поле, несколько раз переспрашивал о дне рождения и, произнеся заклинания, объявил, что он и в самом деле умрёт от лошади или беловолосого человека. Пушкин жалел потом, что не спросил — седого или белокурого надо опасаться. С тех пор он крепко ставит ногу в стремя, когда садится на коня; и разговаривает с блондинами всегда дружелюбнее, чем с шатенами. Задумывает написать небольшую поэму о нелепом предсказании волхвов князю Олегу, который должен принять смерть от любимого коня своего.

С тех пор и пошло. Биография Пушкина изобилует внешне анекдотическими случаями, которые объяснить можно только этими крепко засевшими в памяти предречениями: «Он сам рассказывал, — записала в дневнике В.А. Нащёкина, — как, возвращаясь из Бессарабии в Петербург после ссылки, в каком-то городе был приглашен на бал к местному губернатору. В числе гостей Пушкин заметил одного светлоглазого белокурого офицера, который так пристально и внимательно осматривал поэта, что тот, вспомнив пророчество, поспешил удалиться от него из залы в другую комнату, опасаясь, как бы тот не вздумал убить его. Офицер последовал за ним, и так и проходили они из комнаты в комнату в продолжение большей части вечера. “Мне и совестно и неловко было, — говорил поэт, — и, однако, я должен сознаться, что порядочно-таки струхнул”».

Ещё один анекдот:

«В другой раз в Москве был такой случай, — продолжает В.А. Нащёкина. — Пушкин приехал к княгине Зинаиде Александровне Волконской. У нее был на Тверской великолепный собственный дом, главным украшением которого были многочисленные статуи. У одной из статуй отбили руку. Хозяйка была в горе. Кто-то из друзей поэта вызвался прикрепить отбитую руку, а Пушкина попросили подержать лестницу и свечу. Поэт сначала согласился, но, вспомнив, что друг был белокур, поспешно бросил и лестницу и свечу и отбежал в сторону.

— Нет, нет, — закричал Пушкин, — я держать лестницу не стану. Ты — белокурый. Можешь упасть и пришибить меня на месте».

Неназванный друг этот был Андрей Николаевич Муравьёв, третьеразрядный поэт и писатель, специализировавшийся на книгах духовного содержания. Пушкин, вообще щедрый на похвалы (щедрость такая всегда признак подлинно талантливого человека), одобрительно отзывался о его поэтических опытах. Однако дружба эта принимала порой какие-то непривычные формы.

Вообще — странная черта в Пушкине. Не злой по натуре человек, он вдруг, без видимых причин, начинал проявлять нелепую, назойливую задиристость. Часто вёл себя вызывающе. Это был дуэлянт на грани бретерства. Мне всегда казалось, что таким образом бунтует в нём его вольная натура, обиженная на безысходную незадачливость судьбы.

Но вот пример, который показывает это свойство его характера несколько с другой стороны. Оказалось, и здесь не обошлось без диктовки суеверия.

Так вот, дружба его с Андреем Муравьёвым носила один странный оттенок. Попытаемся пояснить его.

Если быть точным, то случай с членовредительством статуи произошёл не у княгини Волконской, а в доме, не менее великолепном, князей Белосельских. Виновником происшествия был сам Муравьёв.

«…Тут однажды по моей неловкости, — пишет он, — случилось мне сломать руку колоссальной гипсовой статуи Аполлона, которая украшала театральную залу. Это навлекло мне злую эпиграмму Пушкина, который, не разобрав стихов, сейчас же написанных мною в свое оправдание на пьедестале статуи, думал прочесть в них, что я называю себя соперником Аполлона. Но эпиграмма дошла до меня поздно, когда я был в деревне».

Муравьёв тогда, чтобы хоть с какой-то честью выйти из неловкого положения, написал на пьедестале довольно неуклюжий экспромт:

О, Аполлон! поклонник твой

Хотел померяться с тобой,

Но оступился и упал,

Ты горделиво наказал:

Хотел пожертвовать рукой,

Чтобы остался он с ногой.

Пушкин, как мы уже знаем, присутствовал при этом. Стихи Муравьёва «тянули на эпиграмму». А такихвозможностей Пушкин не упускал. Эпиграмма его прозвучала так:

Лук звенит, стрела трепещет,

И клубясь издох Пифон;

И твой лик победой блещет,

Бельведерский Аполлон!

Кто ж вступился за Пифона,

Кто разбил твой истукан?

Ты, соперник Аполлона,

Бельведерский Митрофан.

Эпиграмма действительно злая, оскорбительная. Насколько сильна была обида Муравьёва, не знаю. Думаю, что и сам он, как известный в своем кругу острослов, понимал — русскому человеку упустить повод для красного словца просто грешно. Но тут была и другая, как мы теперь говорим, подсознательная причина для колкого словца. О том чуть позже.

Муравьев, разумеется, в долгу не остался. Его ответ был и короче, и успешней. Он мгновенно оказался на устах всего Петербурга:

Как не злиться Митрофану:

Аполлон обидел нас.

Посадил он обезьяну

В первом месте на Парнас.

Перестрелка эпиграммами завязалась. Пушкин подготовил еще одну, больше всё-таки грубую, чем остроумную, если быть справедливым:

Не всех беснующих людей

Бог истребил в Тивериаде:

И из утопленных свиней

Одна осталась в Петрограде.

Пушкин явно перегибал. Чувствуется во всем этом какой-то не совсем достойный вызов. Что-то его направляло в этом далеко не изящном острословии.

Последнюю из процитированных эпиграмм он передал в 1827 году Погодину, чтобы тот напечатал её в своем популярном «Московском вестнике».

Потом произошёл эпизод, повергший М.Н. Погодина в некоторое недоумение.

«Встретясь со мною вскоре по выходе книги, — вспоминал М.П., — он был очень доволен и сказал: “Однако ж, чтоб не вышло чего из этой эпиграммы. Мне предсказана смерть от белого человека или белой лошади, а НН — и белый человек и лошадь”».

Не совсем достойное остроумие по поводу Муравьёва продолжилось в новой форме.

Веневитинов, рассказывая о суеверии Пушкина, передал, что тот со времени предсказания всегда очень аккуратно «кладёт ногу в стремя и обязательно подаёт руку белому человеку».

История с Муравьёвым тем не менее говорит о том, что Пушкин не очень строго соблюдал эти правила.

Верный ключ к этому незначительному эпизоду из жизни великого поэта подобран, пожалуй, тем же Соболевским в одном из разговоров с обиженным Муравьёвым. Говорят, что Соболевский не всегда был искренним в своих высказываниях, но в данном случае это, пожалуй, единственное, что может объяснить не совсем понятное отношение Пушкина к бывшему своему доброму приятелю.

«Когда же я возвратился в Москву, — записано Муравьёвым, — чтобы ехать опять в полк, весь литературный кружок столицы уже рассеялся, но мне случилось встретить Соболевского, который был коротким приятелем Пушкина. Я спросил его: “Какая могла быть причина того, что Пушкин, оказывавший мне столько приязни, написал на меня такую злую эпиграмму?” Соболевский отвечал: “Вам покажется странным моё объяснение, но это сущая правда; у Пушкина всегда есть страсть выпытывать будущее, и он обращался ко всякого рода гадальщицам. Одна из них предсказала ему, что он должен остерегаться высокого белокурого молодого человека, от которого придёт ему смерть. Пушкин довольно суеверен, и потому, как только случай сведёт его с человеком, имеющим все сии наружные свойства, ему сейчас приходит на ум испытать: не тот ли это роковой человек? Он даже старается раздражить его, чтобы скорее искусить свою судьбу. Так случилось и с вами, хотя Пушкин к вам очень расположен…”.

— Не странно ли, — добавляет при этом Муравьёв, — что предсказание, слышанное мною в 1827 году, от слова до слова сбылось над Пушкиным ровно через десять лет…»

Сейчас я подумал вот о чём. А не слишком ли смел был я, когда заявлял, будто жизнь Пушкина могла бы сложиться совсем иначе, не будь он так суеверен.

Доказательства тому можно собрать достаточно в пушкиниане, которая сегодня представляется чуть ли не бесконечной.

Пушкин, например, как это с блеском доказывал Н.А. Раевский, почти всю жизнь хотел и пытался стать военным. Трудно докопаться до того, что же, в конце концов, помешало ему осуществить этот выбор, но первоначальная причина выясняется вот из каких эпизодов. Известно, что ему, по крайней мере, два раза предлагали надеть эполеты и отправиться на службу в Польшу. О таком предложении от генерала Орлова уже говорилось. Другой раз он должен был отправиться в Польшу где-то перед самой женитьбой. Опять всплыло тогда, что одного из противников (видных) русской политики в Польше, оружием действовавших против нее, зовут Вейскопф (белоголовый). Он кинулся в раздумья, которые ничем не кончились. Он так и остался штатским.

Кто-то из друзей поразился резким его разрывом с масонами и неожиданным выходом из ложи.

— Это всё-таки вследствие предсказания о белой голове, — как будто ответил ему Пушкин. — Разве ты не знаешь, что все филантропические и гуманитарные тайные общества, даже и самое масонство, получили от Адама Вейсгаупта направление, подозрительное и враждебное существующим государственным порядкам. Как же мне было приставать к ним? Вейскопф, Вейсгаупт — одно и то же…

И опять тут есть таинственная зацепка.

Нынешнее пушкиноведение все крепче обосновывается на том утверждении, что Пушкин стал жертвой международного масонского заговора. В мою задачу не входит разбирать эту версию, но материалы, которые ныне стали известны, свидетельствуют о том неопровержимо… Удивительное дело. Туманный намёк гадальщицы на «белую голову» как бы обретает конкретные черты, находит своё подтверждение с неожиданной стороны. Пушкин резко, без видимой причины, начинает ненавидеть масонство. Конкретно — видную его представительницу графиню Нессельроде, которую Павел Вяземский называет «могущественной представительницей того интернационального ареопага, который свои заседания имел в Сен-Жерменском предместье Парижа, в салоне княгини Меттерних и в салоне графини Нессельроде, в доме министерства иностранных дел в Петербурге». Не было ли первым толчком к этой ненависти то посещение гадалки и пророческое или случайное её указание на опасность с этой стороны? Во всяком случае, Пушкин давний мистический намек на гибель от «белоголового» в одном из вариантов разгадал именно так. И нельзя не согласиться с тем, что ещё одно поразительное совпадение предсказания и действительного течения событий осуществилось…

Пророчество петербургской колдуньи всегда влияло на преддуэльное состояние Пушкина, а в таковых он оказывался частенько.

Однажды шла большая карточная игра. За столом были, кроме прочих, Пушкин и известный под кличкой «Американец» граф Фёдор Толстой. Последний в обществе аттестовался личностью «необыкновенной, преступной и причудливо привлекательной». Кличку свою он получил за то, что, будучи участником плавания Крузенштерна, был высажен им за некую провинность на Алеутские острова. Граф Фёдор Толстой вполне достоин пера В. Пикуля. Это одна из тех русских по характеру личностей, которым было тесно в рамках своего времени и того круга, в котором он вынужден был вращаться по условиям рождения. Известный задира, дуэлянт и картежник, он отличался необычайной храбростью и страстью к приключениям. Именно поэтому он напросился в свиту посла Резанова, отправлявшегося с Крузенштерном в Японию. Он и в пути не отличался тем безусловным послушанием, которого требовали условия тяжёлого плавания. Крузенштерна вывел из себя окончательно следующий случай. Где-то в плавании Фёдор Толстой раздобыл громадную обезьяну. Та очень привязалась к нему. Эта привязанность выражалась в том, что обезьяна ходила по пятам за своим хозяином и копировала все его движения и выходки. Она тасовала карты, пыталась носить мундир и фуражку, курила трубку и угощала вином. Однажды она забралась в каюту капитана и залила вахтенный журнал чернилами. Нужно было затратить огромный труд, чтобы восстановить его весь, страница за страницей. В этом было угадано «наущение» Фёдора Толстого. Терпение Крузенштерна лопнуло. Граф каялся и отпирался. Это не помогло. Его ссадили с корабля. Удручён этим происшествием он был недолго. Вскоре отправился на Аляску с купцами, провел некоторое время у американских индейцев. Стал даже их вождём. Ездил по Сибири. Впечатлений хватило, чтобы сделаться потом героем великосветских гостиных.

Игру в этот раз Толстой вёл нечисто. Передёрнул. Пушкин заметил это и сказал:

— Граф, карточных шулеров бьют канделябрами…

— Да я сам это знаю, — отвечал, нисколько не смутившись и грубо, Толстой, — но не люблю, чтобы мне это замечали…

Наметилась дуэль. Пушкин купил новые пистолеты фирмы Лепажа и ежедневно упражнялся в стрельбе из них, набивая руку. Алексей Вульф стрелял вместе с ним и часто слышал, как Пушкин ворчал про себя:

— Нет, этот меня не убьёт, а убьёт белокурый. Ведьма врать не станет…

Когда трижды белый Дантес: беловолосый, носивший белый мундир кавалергарда и белую кокарду, подчеркивающую в нём убеждения легитимиста, смертельно ранил поэта, всем, знавшим о давнем предречении, стало жутко от того, насколько точно оно исполнилось.

Другие детали гадания мы пока оставим, а продолжим собирать таинственные следы, которые оставило в душе Пушкина русское суеверие.

* * *

В 1827 году состоялось одно из последних добрых свиданий Пушкина с Анной Керн.

«Он приехал ко мне вечером, — вспоминает она, — и, усевшись на маленькой скамеечке (которая хранится у меня как святыня), написал на какой-то записке:

Я ехал к вам.

Живые сны

За мной вились толпой игривой,

И месяц с правой стороны

Осеребрял мой бег ретивый.

Я ехал прочь. Иные сны…

Душе влюблённой грустно было,

И месяц с левой стороны

Сопровождал меня уныло!

Мечтанью вечному в тиши

Так предаёмся мы, поэты,

Так суеверные приметы

Согласны с чувствами души.

Писавши эти строки и напевая их своим звучным голосом, он при стихе:

И месяц с левой стороны

Сопровождал меня уныло! —

заметил смеясь: Разумеется, с левой, потому что ехал назад».

Если переложить чудесные слова Пушкина на прозу, то получится так. Если в пути вашем окажется, что луна будет светить вам с левой стороны, то эта примета нехорошая. Вряд ли вас ждёт успех в конце дороги. И наоборот: луна — справа, и всё, должно быть, будет в порядке.

Пушкин уезжал от женщины, к которой продолжал относиться с бесконечной теплотой, с тяжёлым чувством. Увы, это была одна из последних чистых радостей в их отношениях. И «месяц с левой стороны» подчеркивал и влиял на его настроение.

О некоторых приметах, которым подчинялись Пушкин и его закадычный друг Павел Войнович Нащёкин, упоминает его жена — В.А. Нащёкина.

«С ним (Пушкиным) и моим мужем было сущее несчастье (Павел Войнович был не менее суеверен). У них существовало великое множество примет. Часто случалось, что, собравшись ехать по какому-нибудь неотложному делу, они приказывали отпрягать тройку, уже поданную к подъезду, и откладывали необходимую поездку из-за того только, что кто-нибудь из домашних или прислуги вручал им какую-нибудь забытую вещь, вроде носового платка, часов и т. п. В этом случае они ни шагу не делали из дома до тех пор, пока, по их мнению, не пройдёт определённый срок, за пределами которого зловещая примета теряет силу».

От себя добавлю, что обычно действие приметы кончается, по поверьям, вместе с днём, в который она приключилась. Значит, после двенадцати часов ночи её можно уже не бояться. Пушкин этому правилу подчинялся.

«Засветить три свечи, пролить прованское масло (что раз он сделал за обедом у Нащёкина и сам смутился этою дурною приметою) и проч. — для него предвещало несчастье». Об этом говорит П.А. Бартенев, слышавший об этих приметах от самого Павла Войновича Нащёкина.

Отправляясь в очередной раз свататься к Гончаровым, Пушкин решил, что не помешало бы в их доме появиться франтом. У Павла Войновича был подходящий к случаю, только что сшитый фрак.

— Дай-ка мне его, — сказал Пушкин, — я свой то ли забыл, то ли у меня его вообще нет…

Сватовство наконец-то вышло удачным. Пушкин, конечно, решил, что это фрак такой счастливый. Выпросил его в подарок и в особо ответственных случаях обязательно его надевал.

В вечер последнего расставания с семьей Нащёкиных добрым друзьям Пушкина запомнилась такая деталь, которая вскоре стала восприниматься так же пророчески.

«Помню, в последнее пребывание у нас в Москве Пушкин читал черновую “Русалки”, а в тот вечер, когда он собирался уехать в Петербург, — мы, конечно, и не подозревали, что уже никогда не увидим дорогого друга, — он за прощальным вечером ужином пролил на скатерть масло. Увидя это, Павел Войнович сказал с досадой

— Эдакий неловкий! За что ни возьмёшься, все роняешь!

— Ну, я на свою голову. Ничего… — ответил Пушкин, которого, видимо, взволновала эта дурная примета».

При желании, собрать свидетельств о глубоком и постоянном интересе Пушкина к внешним обстоятельствам подобного толка можно сколько угодно.

И потому легко представить себе, как несколько нелепых случайностей испортили Пушкину день, который казался ему лучшим во всей его жизни. День венчанья с Натальей Гончаровой.

Накануне он опять вспомнил гадалку:

— До сих пор всё сбывается, — обронил в разговоре с Веневитиновым, — например, два изгнания. Теперь должно начаться счастье…

«Во время обряда Пушкин, задев нечаянно за аналой, уронил крест; говорят, при обмене колец одно из них упало на пол… Поэт изменился в лице…».

«Во время венчания нечаянно упали с аналоя крест и евангелие, когда молодые шли кругом. Пушкин весь побледнел от этого. Потом у него потухла свечка. “Все это плохие знаки”, — сказал Пушкин».

«Мать мне рассказывала (это со слов племянника поэта Л. Павлищева. — Е.Г.), как её брат во время обряда неприятно был поражён, когда его обручальное кольцо упало неожиданно на ковёр, и когда из свидетелей первый устал, как ему поспешили сообщить после церемонии, не шафер невесты, а его шафер, передавший венец следующему по очереди. Ал-др С-вич счёл эти два обстоятельства недобрыми предвещаниями».

Зловещие предвестия эти, как мы знаем теперь, тоже сбылись.

Несмотря на многословные попытки последних лет доказать недоказуемое, женитьба Пушкина, которую он считал первым шагом к счастью, по-прежнему остается очередным его шагом к трагедии. Роль Натальи Николаевны в этой трагедии тоже остаётся неизменной, меняются только оттенки.

К боли нашей, приметы и тут не обманули Пушкина. А о пророчестве гадалки и тут нельзя сказать, что оно не подтвердилось в сути своей. Пушкин погиб из-за женщины. Во всяком случае, она была, может быть, не причина, но повод…

Но и этим не кончается весь мой интерес к деталям давнего гадания. Есть ещё один момент в нём, мимо которого не хочется пройти, хотя это опять же грозит вызвать неудовольствие или даже осуждение со стороны очень уж серьёзного человека.

Нам теперь известен в подробностях внутренний мир Пушкина, неоднократно описано и изображено его лицо, чуть ли не по секундам восстановлены все внешние проявления его жизни.

Нам остались мелочи. Но, поскольку сказано уже, что и всякая мелочь, относящаяся к Пушкину, имеет для нас великое значение, не откажемся и от мелочей. Нам можно, например, взглянуть на левую ладонь молодого человека, обещающего стать кумиром своей нации, глазами гадалки Кирхгоф. Какие такие криминалистические подробности могла она увидеть запечатленными на этой ладони и руке, чтобы сделать свои точные прогнозы?

Одну из таких подробностей запомнил, как мы знаем уже, Алексей Вульф: «Поглядела она руку Пушкина и заметила, что у того черты, образующие фигуру, известную в хиромантии под названием стола, обыкновенно сходящиеся к одной стороне ладони, у Пушкина оказались совершенно друг другу параллельными…».

Мне пришлось проштудировать с десяток современных Пушкину наставлений по хиромантии, благо, в те времена недостатка в них не было, чтобы уяснить себе, каким был этот рисунок на его ладони.

Рисунок в самом деле мог поразить гадалку. Линия жизни, которая огибает основание большого пальца, не соединялась с линией головы, которая является средней из трёх самых заметных и самых важных в хиромантии запечатлённых складок на нашей ладони. Во всяком случае, сколько я ни вглядывался в длани знакомых мне людей, а такого не увидал. И уверенно мог говорить, что насильственная смерть на дуэли им не грозит.

Другое. «Г-жа Кирхгоф обратилась прямо к нему, говоря, что он человек замечательный… что он прославится и будет кумиром соотечественников».

На выдающиеся умственные и духовные качества в хиромантии указывает чрезвычайно пропорциональная ладонь, пальцы которой, прямые и ровные, слегка суживаются в конце. А указательный палец, который символизирует размеры почестей, вероятно, у Пушкина был гораздо длиннее безымянного, чуть ли ни равен среднему.

На собранной у меня коллекции пушкинских портретов руки его подробно рассмотреть в таком ракурсе, как хотелось бы, нет возможности. Вот разве только на портрете кисти Кипренского. Там эти руки вполне соответствуют хиромантическим выкладкам г-жи Александры Кирхгоф.

То, что руки эти были необычайно красивыми и изящными, некоторые современники подтверждают.

Вот как говорит об этом Анна Керн:

«Он взял кольцо, надел на свою маленькую прекрасную ручку и сказал, что даст мне другое».

То, что женское кольцо оказалось впору зрелому мужчине — дело это происходило где-то в году двадцать седьмом, может показаться поразительным и даже неправдоподобным. Но вот другой портрет — Тропинина. Здесь Пушкин изображён при всех своих кольцах. И опять необычайное изящество его руки подчеркивает здесь такой факт, что подарок графини Воронцовой, знаменитый перстень-«талисман», он вынужден был носить на большом пальце. «Маленькая рука к тому же указывает на человека гордого, способного на гнев, и не столь глупого, чтобы отказывать себе во всех земных радостях, и паче чаяния — в сладострастии», — так говорит старая гадательная книжица, и пусть она на этом закончит свои показания, поскольку выводит нас на какой-то уж слишком легкомысленный даже для такого исследования тон. К тому же пора прерывать эту вставку о гадании по линиям ладони для более важного…

* * *

Рассказы о необычайном. Так озаглавил я несколько вставных историй, которые являются живыми иллюстрациями поднятой здесь темы. Написаны они затем, чтоб указать, насколько пропитаны было суеверием изображаемое время и люди, жившие в нем. Источники, из которых почерпнуты эти рассказы, заслуживают всяческого доверия. Записываю я их, только слегка обработав, оставляя суть неприкосновенной.

Первая история о генерале Алексее Петровиче Ермолове.

Известно, что славный генерал этот провел последние годы жизни в Москве, где и умер в 1861 году.

Года за полтора до смерти приехал повидаться с ним один очень близкий ему человек. Благодаря ему-то и стало известным это совершенно невероятное происшествие из жизни Ермолова. Он сам ему об этом рассказал.

Дело происходило так.

Погостив у генерала несколько дней, неизвестный нам близкий ему человек стал прощаться. Он уезжал с тяжёлым чувством, поскольку грустное явление представлял из себя одряхлевший герой кавказской войны. Гость его знал, что раньше, чем через год, он не сможет увидеться с Ермоловым, поэтому грусть его носила явный отпечаток последнего свидания. Генерал заметил это.

— Полно, не плачь, я ещё не умру до твоего возвращения сюда, — сказал он уверенно.

Гость его смущённо промямлил:

— В смерти и животе один только Бог волен…

— Да я тебе правду говорю, что через год не умру, а умру ненамного, но позже…

На лице генеральского гостя отразились чувства разнообразные. Но главным был страх — уж не повредился ли старик разумом от долгой жизни своей.

И это генерал угадал.

— Я докажу, что я в своём разуме, что это не бред…

Он скорым шагом пошёл в кабинет, порылся в ящиках стола и вскоре вышел с большим листом бумаги, имея торжественный вид.

— Чьей рукой писано? — спросил он.

— Вашей, — ответил, присмотревшись, гость.

— Тогда прочитай, что написано, — сказал генерал, только прикрыл при этом самую последнюю строчку.

Гость Ермолова вспоминал потом, что бумага эта представляла нечто вроде подробного послужного списка генерала. Перечисление званий, заслуг и почестей начиналось с подполковничьего чина. Указывалось точно время, когда происходил в его насыщенной, бурной жизни каждый мало-мальски значительный эпизод. Генерал с усмешкой следил за чтением. Когда гость дочитал до строк, прикрытых ладонью, он сказал:

— Дальше тебе читать не следует — там обозначен год, месяц и день моей смерти… Всё, что ты здесь прочитал, записано мной давно, задолго до того, как исполниться каждому событию, и ты видишь, с какой точностью все совпадает… если хочешь, я расскажу, при каких обстоятельствах заполнен мной этот лист…

Гость, разумеется, захотел о том услышать.

— Вот как это случилось. Когда я был в чине подполковника, меня командировали по делам в один уездный городок. Там мне пришлось много работать. Квартира, в которой я остановился, была о двух комнатах. В первой поместились писарь и денщик, во второй — я. В мою комнату пройти можно было только через ту, в которой жили мои писарь и денщик, я хочу на то обратить твоё особое внимание… Раз ночью я сидел за своим письменным столом и писал. Окончив труд свой, я закурил трубку, откинулся на спинку кресла и задумался. Вдруг что-то заставило меня открыть глаза — передо мною, по ту сторону стола, стоит совершенно незнакомый мне человек, судя по одежде, из мещанского сословия. Прежде чем я успел спросить — кто он и что ему нужно, незнакомец сказал с таким значением, что я не посмел возразить: «Возьми лист бумаги, перо и пиши!» Я безмолвно повиновался, чувствуя, что нахожусь под влиянием неотразимой силы. Тогда он продиктовал мне всё, что должно со мной случиться в течение всей моей будущей жизни. Даже день смерти указал. И исчез, как испарился… прошло несколько минут, прежде чем я опомнился. Я, конечно, подумал, что надо мною подшутили. Прошёл в первую комнату, которую незнакомец не мог миновать. Там я увидел писаря, который сидел и спокойно писал. Денщик спал на полу, у самой двери, преградив вход. «Кто сейчас вышел отсюда?» — спросил я и дернул ручку двери, которая оказалась запертой на ключ… Писарь смотрел на меня с большим недоумением.

— Вы первый, кому я об этом рассказываю, — продолжал генерал. — Засмеять могут. Скажут, Ермолов подвержен галлюцинациям, а, не дай Бог, и за сочинителя прослыву. Но факт есть факт. И его подтверждает вот эта бумага… Теперь-то, надеюсь, ты веришь, что мы увидимся через год?..

Неизвестный приятель Ермолова, действительно, приезжал к нему через год. Они виделись и говорили. А через несколько месяцев он получил известие, что Алексей Петрович умер. Таинственная бумага, как утверждает этот неизвестный в одном из сборников «Русской старины», была им отыскана и оказалось, что Ермолов скончался в тот самый день, даже час, которые предсказаны ему были за пятьдесят лет вперёд…

* * *

Между тем приближался тридцать седьмой год жизни Пушкина. Предсказание петербургской ведьмы не выходило из его головы. Я совершенно уверен, например, что был о том разговор у Пушкина с Нащёкиным весной 1836 года, когда он в последний раз приезжал к сердечному другу своему. Очень серьёзно воспринявший возможность близкого несчастья (и пролитое на скатерть масло так же пророчило его), Павел Войнович постарался оградить от него Пушкина своим оригинальным способом.

Из записок издателя «Русского архива» Петра Бартенева:

«Нащёкин сам не менее Пушкина мнителен и суеверен. Он носил кольцо с бирюзой против насильственной смерти. В последнее посещение Пушкина Нащекин настоял, чтоб Пушкин принял от него такое же кольцо от насильственной смерти. Нарочно было заказано оно; его делали долго, и Пушкин не уехал, не дождавшись его: оно было принесено в час ночи, перед самым отъездом Пушкина в Петербург. Но этот талисман не спас поэта: по свидетельству Данзаса, он не имел его во время дуэли, а на смертном одре сказал Данзасу, чтобы он подал шкатулку, вынул из неё это бирюзовое кольцо и отдал Данзасу, прибавивши: “Оно от общего нашего друга”. Сам Пушкин носил сердоликовый перстень. Нащёкин отвергает показание Анненкова, который говорил мне, что с этим перстнем, доставшимся Далю, Пушкин соединял свое поэтическое дарование: с утратою его должна была утратиться в нём и сила поэзии».

Сначала о бирюзе. Попробуем, по примеру Пушкина, доискаться смысла, давних корней веры в необыкновенную силу этого красивого холодного камня.

Угадана была эта сила, по-моему, чисто статистически. Во всяком случае, в одном из «лечебников» шестнадцатого века прямо так и записано: «Если кто носит его при себе, его никогда не убьют, потому что никогда не видали тот камень на убитом человеке». Вот и все объяснения.

Для Пушкина этот камень имел двойное спасительное значение. Он ведь точно не знал, от человека или коня грядёт его смерть.

«А если человек с коня упадёт, — утверждал тот лечебник, — тот камень сохранит его от убиения». Все это, конечно, опять потому, что не видели упавшего с коня и разбившегося до смерти с бирюзовым кольцом на руке.

Странно, что на Востоке, в Персии, например, откуда, собственно, и были двинуты в иные земли бирюзовые талисманы, об этой силе камня как будто не подозревали. Русский путешественник П. Огородников в «Очерках Персии», изданных в 1878 году, говорит так: «…здесь в земле находят ещё большие куски бледной бирюзы, идущей на изделия разных безделок и, в особенности, талисманов, которыми туземцы украшают даже хвосты своих любимых лошадей; нередко встретите также верблюда с продетою в ноздри бирюзовою серьгой, как то делают с своими носами некоторые женщины хорасанских курдов, ибо, по понятиям суеверных персов, бирюза (фирузе — что буквально значит: счастлив, победоносен) обладает таинственной силой отгонять дурные сны, и если, проснувшись утром, взглянуть на неё, она предохраняет на целый день от всякого зла…».

А что касается заманчивого свидетельства о том, что Пушкину перстень не помог именно потому, что в момент дуэли его не было у того на руке, то тут свидетельские показания не совпадают. Известный знаток жизни Пушкина В. Раевский пишет, например, в «Вестнике Европы»: «… перстень уже с мёртвой руки поэта был снят товарищем и секундантом его К.К. Данзасом (Материалы, стр. 313). В конце 1850-х годов Данзас обронил его, снимая перчатку, и драгоценный перстень утрачен навсегда».

А. Амосов записал со слов самого Данзаса следующее: «Потом он (умирающий Пушкин) снял с руки кольцо и отдал Данзасу, прося принять на память».

О перстне же с сердоликом, доставшемся по смерти Пушкина Владимиру Далю, рассказ подлиннее.

Пушкину подарила этот перстень в Одессе княгиня Воронцова. Не будем вдаваться в тайну их отношений, это не наша тема. Приведём тут только слова того же П. Бартенева, которые говорят о силе и прочности завязавшихся когда-то чувств: «… княгиня Воронцова (умерла в 1880 году) до конца своей долгой жизни сохранила о Пушкине тёплое воспоминание и ежедневно читала его сочинения. Когда зрение совсем ей изменило, она приказывала читать их себе вслух, и притом сподряд, так что когда кончались все томы, чтение возобновлялось с первого тома. Она сама была одарена тонким художественным чувством и не могла забыть очарований пушкинской беседы. С ним соединялись для нее воспоминания молодости».

И время, и смысл этого подарка княгини Воронцовой вполне вписываются в новую волну, набиравшую разбег в истории русского суеверия.

Вот сугубо протокольное описание перстня. Оно принадлежит человеку, который видел его на выставке в Петербурге в 1880 году:

«Этот перстень — крупное золотое кольцо витой формы с большим камнем красноватого цвета и вырезанной на нем восточной надписью. Такие надписи со стихами Корана или мусульманской молитвы и теперь часто встречаются на Востоке».

Молодая графиня Воронцова, как видно, была женщиной романтической, с воображением, полным очаровательных предрассудков своего времени. Оно и понятно. Чтение составляло тогда главный университет женской души. А читали все больше Жуковского, приведшего российскому читателю все эти сонмы духов и привидений, уже начинавших набивать оскомину европейскому книгочею. Тут ещё образовалась масса подражателей ему. Пошла гулять мода. И на восприимчивую женскую душу обрушился целый ливень разнообразных литературных поделок. Чем могла прорасти эта душа? Разумеется, искренней верой в чудеса, в могущество сверхъестественных сил. Конец восемнадцатого и начало девятнадцатого веков в диаграмме этой веры отмечены пиковыми точками.

Кроме того, чета Воронцовых прибыла в Одессу прямо из Англии, где жили они довольно продолжительное время. А там в эту пору величайшее хождение имел роман Вальтера Скотта о приключениях Ричарда-Львиное Сердце, густо замешенных на колдовстве, чародействе, заговорённой силе талисманов.

Воронцова и покупала-то в местной ювелирной лавке сердоликовый перстень, конечно, как талисман. Тем более что одесситы и той поры были уже, наверное, искусны в каверзах рекламы. Княгиня могла знать, что вся сила талисмана кроется в таинственной надписи на непонятном языке. Где же было восторженной женщине обратить внимание на то, что надпись на кольце имеет «зеркальное» изображение, и что прочитать то, что там сказано, можно только по оттиску на воске или сургуче. А раз так, то, по всей видимости, это просто печатка с именем, неизвестно кому принадлежащим, как о том догадались узнать некоторые досужие люди уже после смерти Пушкина. Ну, а пока она и для нас пусть остается талисманом.

…В вольном пересказе Пушкина слова влюблённой княгини при передаче перстня звучат так:

…когда коварны очи

Очаруют вдруг тебя

Иль уста во мраке ночи

Поцелуют не любя —

Милый друг! от преступленья,

От сердечных новых ран,

От измены, от забвенья

Сохранит мой талисман.

Пушкин отнёсся очень серьёзно и к её словам, и к её подарку. Я думаю, что и страсть, зыбкая её суть и непредсказуемость, неизбежность того, что она, как правило, гаснет, тоже располагает человека к суеверию. Любовь, как и жизнь, не в нашей власти. Может быть, есть и тут более великие силы, которые можно привлечь на свою сторону.

«Пришли мне рукописную мою книгу, да портрет Чаадаева, да перстень — мне грустно без него», — пишет он из Михайловского сразу же. Письмо адресовано Льву Пушкину.

Или то, что талисман был всё-таки не настоящим, или деревенская тоска заела, только чувство к Воронцовой в Михайловском не очень долго сохранялось в первоначальной силе. Грянула новая, спасительная в этом его положении, любовь. Явилась в соседнее Тригорское Анна Керн.

И, тем не менее, сердоликовый перстень продолжал играть в жизни Пушкина ещё более важную роль. Его колдовское значение со временем перешло как бы в другое качество. Биограф поэта Анненков (о том вскользь поминалось) говорил как-то Бартеневу, что «с этим перстнем Пушкин соединял свое поэтическое дарование: с утратою его должна была утратиться в нём и сила поэзии».

«Пушкин сам верил в волшебную силу “талисмана” и по известной склонности своей к суеверию соединял даже талант свой с участью перстня, испещрённого какими-то кабалистическими знаками и бережно хранимого им», — свидетельствует В. Гаевский на странице 524 «Вестника Европы» за 1888 год.

В случае с этим таинственным перстнем мы имеем дело с арабским вариантом суеверия, перекочевавшим на русскую почву. Отличается это суеверие тем, что чудодейственным на Востоке считается не сам камень, а заговоренная надпись на нём. В которой и заключается вся тайная сила.

Тут сама собой приходит вполне естественная мысль о том, как хорошо было бы прочесть эту надпись. Может, она и в самом деле скрывает в себе великий смысл? Али-баба, запомнивши два слова заклинания, научился открывать пещеру, полную сокровищ. Что могла бы открыть надпись на пушкинском перстне?

К сожалению, взяться за расшифровку этой строчки сегодня нет никакой возможности, поскольку перстень был украден из Пушкинского музея, помещавшегося в здании Александровского лицея. Об этом сообщила газета «Русское слово» 23 марта 1917 года.

Сейчас единственный способ докопаться до смысла таинственных слов — это попытаться узнать, не догадался ли кто-нибудь добиться разгадки этой строчки прежде нас, до пропажи талисмана.

Жуковский, к которому попал перстень сразу же после гибели Пушкина, ничего не знает о значении надписи: «Печать моя есть так называемый талисман; надпись арабская, что значит, не знаю. Это Пушкина Перстень, им воспетый и снятый мною с мёртвой руки его».

После смерти Василия Жуковского перстень по праву наследования переходит к его сыну Павлу Васильевичу. А тот подарил его в Париж, Ивану Тургеневу.

«Я очень горжусь обладанием пушкинского перстня, — писал тот, — и придаю ему так же, как Пушкин, большое значение. После моей смерти я бы желал, чтоб перстень был передан графу Л.Н. Толстому, когда настанет час, граф передал бы этот перстень по своему выбору достойному последователю пушкинских традиций между новейшими писателями».

Не был ли Тургенев настолько любопытным человеком, чтобы доискаться до смысла таинственного изречения? Оказалось, что да, Тургенев был таким любознательным человеком.

Получив в 1878 году диплом почётного доктора Оксфордского университета и отбыв в Англию по этому поводу, он взял с собой и перстень, чтобы показать его какому-нибудь знаменитому ориенталисту.

13 августа 1880 года он пишет из городка Кобура в Нормандии исследователю В. Гаевскому:

«Посылаю вам при сём два свидетельства (о кольце и волосах) и пришлю вам в переводе мнение оксфордского учёного о надписи на кольце».

Гаевский, надо думать, с нетерпением ждал следующего письма, но, по какой-то причине, так его и не дождался.

«Мнение это, — сетует он, — так и не было доставлено, и даже впоследствии не отыскано Тургеневым. Разбирая в 1885 г., по поручению г-жи Виардо, вместе с Анненковым бумаги Тургенева, я вспомнил о записке оксфордского учёного, но в бумагах покойного ее не оказалось».

В уголовной хронике, сообщившей о краже в Александровском лицее, надпись эта оказывается уже и не арабской даже:

«Среди похищенных вещей находится золотой перстень, на камне которого надпись на древнееврейском языке».

И всё-таки надпись успели расшифровать. Причём, наверное, к всеобщему разочарованию. Сужу об этом по тому, что мне, начавшему эти поиски разгадки маленькой тайны и прошедшему, не без труда, до её конца, стало жаль собственных обманутых ожиданий. Мне даже кажется, что лучше бы эта тайна не открывалась вовсе. Она оставляла и составляла повод для игры воображения, которое могло прорасти великолепным цветком. И вот он увял.

В музей Пушкина при Александровском лицее перстень с сердоликом передала Полина Виардо. Тут и началась довольно кропотливая для столь маленького текста работа над ним.

Надпись переводил «московский старший раввин» З. Минор, потом — «академик и профессор» Д.А. Хвольсон, ещё раз свели воедино все переводы О.И. Боннет, А.Я. Гаркави и Д.А. Хвольсон. Пришли, наконец, к окончательному мнению. Пушкин, вероятно, был бы несколько сконфужен, когда узнал бы, что долгое время оттискивал на отправляемых конвертах следующий невольный свой псевдоним: «Симха, сын почётного рабби Иосифа-старца, да будет благословенна его память».

Надпись на перстне по-русски была опубликована в «Альбоме московской Пушкинской выставки» в год смерти княгини Воронцовой. Перевод был сделан гораздо раньше и вполне мог дойти до неё. Смутила ли её эта давняя ошибка? Во всяком случае, она могла вполне утешить себя тем, что память об этой истории навечно осталась в прекрасных стихах, заодно обессмертивших и её, молодую и прекрасную.

Но, если вернуться к чисто русскому суеверию, то никакой ошибки и не было. Русское чародейство определяло силу заговорённой вещи не в надписи, а в самом камне. Название «сердолик», как нетрудно догадаться, славянского происхождения и одним из корней своих имеет слово «сердце». Уже и поэтому можно судить, что камень этот в русской символике ориентирован на сердечные дела. Так оно и отмечено в одном из средневековых «азбуковников». Камень сердолик в самом деле был талисманом любви. Красным цветом своим он отображает пламень страсти. Тот, кто носит его, тот храбр в делах любви и гарантирован от поражений на запутанных путях её.

У Пушкина были ещё перстни. Всего, кажется, четыре. Один был с изумрудом.

«Если на изумруд глядеть долго, тогда зрачок человека укрепляется, и глаза от возможных недугов в здравии сохраняет, и тому, кто носит его, веселье придаёт».

Это опять из русского лечебника шестнадцатого века.

* * *

Рассказы о необычайном. Странная эпидемия обнаружилась однажды недалеко от российской столицы. Туда послан был весьма просвещенный для своего времени лекарь Рампау. Рапорт его, направленный в медицинскую коллегию, стоит прочесть:

«По прибытности моей сюда, в Шатскую провинцию, приходит ко мне много из деревенских обывателей мужеска и женска полу, объявляя о себе нутренныя порчи, но токмо какия оныя порчи — в медицине и науке признать невозможно, ибо уповательно как через одно еретичество.

Нынешнего году, во 2-й день, призван я был в город Темников, в дом воеводский, для пользования у сожительницы его перста; и будучи в тракте, стал ночевать в деревне Буднех-Майданех, у крестьянина Алексея Иванова. Оного Иванова мать стала мне жалобы приносить, что сноха её, Алексеева жена Алёна, уже двадцать лет с мужем живет, а детей не родит и всё сохнет, — которая ей признаётся в порче. Того же вечера после свекрови пустила (в избу) помянутая Алёна трёх видов овец и спустила из коробья одного ненка и загасила огонь, — в которых овец, погодя через час, стал великий стук, и с хозяйкою стали человеческим голосом сквернословить, тихо говорить более двух часов, — которых я признаваю — одного еретичества; отчего я, от великого страха и ужасти, принужден из избы выбежать и разбудить имеющего(ся) при мне города Темникова солдата Петра Животина, который спал в возке моём для аптеки; и велел ему огонь вздуть, и послал за старостою Фёдором Слёзкиным. И промеж того время, при огне, стали те овцы паче человеческим голосом репетировать с тех слов, что без огня говорили. И по приходе старосты объявил я ему оные недостатки, чтоб он тех овец держал и в деревне осмотрится — кого в той деревне в домех не имеется. Но токмо оный староста с великим (страхом?) ответствовал мне: “Этаких овец у нас много, и оне надобны, ты не фискалом ли сюды приехал?”. А когда он услышал об моём имени, откуда я, то он стал покорен и просил, чтобы я это уничтожил и за то хотел, с народом собрався, мне поклон отдать; на что я ему сказал, что ни его поклон, ни тысяча мне не надобна, а присяги своей не нарушу. И староста пошёл; и овцы паки стали, при помянутом солдате, человеческим голосом говорить: меня по имени, отчеству и фамилии называют, тако ж и о себе имена человеческие сказывают; один из них — Фёдор, а двое — Гаврилы; и называющийся Фёдором показался с затылку в виде дьявольском, весь чёрного лица, из левого уха высунул большой красный язык. Тако ж много крат при оном солдате моё имя, отчество и прозвание называли и просили: “Выпусти нас!” Напротив того, я говорил: “Староста отступился; как хочет хозяйка, а я вас не выпущу”. И объявил я этой хозяйке: “Егда ты их хочешь?”. А хозяйка мне объявила: “Как мне суседов не знать!..”. По которому ея ответу овцы зачали многократно при солдате человеческим голосом говорить: “Алёна, выпусти нас!”. И тогда она, хозяйка, про прежнюю свою утайку и, стыда ради, вся в лице покраснела и зачала плакать… В чём по присяжной моей должности и по евангельской заповеди, провинциальной канцелярии для ведома рапортую…».

* * *

…Перечитал то, что написано, и заметил один большой недостаток в записях. Маленькая занимательность как будто присутствует, а порядка нет. Нет стержня, который литератор с опытом находит сразу и на который потом нанизывает содержание, чтоб не рассыпалось.

Попытаюсь возвратиться к той схеме, о которой говорил. Буду составлять как бы энциклопедию. Энциклопедию пушкинского суеверия, которая, мне это ясно уже окончательно, вобрала в себя едва ли не всё русское суеверие. Тут мне необходимо повторить начальную свою цель. Пушкин, как русский человек и русский характер, был настолько объёмен и широк, что вместил в себя всё русское. В том числе и предрассудки, которые являются ярчайшей краской народной натуры. Вот с такой стороны хотелось бы подойти к теме и возвысить её, хотя бы в собственных глазах, непосредственным касательством к душе человека, воплотившего в себе в наибольшей полноте разнообразные стороны национального духа.

Когда мы, люди средних достоинств, судим о гениальности, мы унижаем её, пытаясь мерить собственным аршином. Отсекая от глыбы гранитные наросты, которые, как нам кажется, её не украшают, мы впадаем в типичную ошибку посредственности, не умеющей охватить великое единым взглядом. Мы видим всё по отдельности, и это мешает видеть красоту и законченность целого. Так я хочу думать о Пушкине. Бывают такие скульптуры, которые надо рассматривать под разными углами зрения и запоминать линию любого ее поворота, потому что в каждой линии скрыта неожиданность, доказывающая, что перед вами именно великое произведение. Так пушкинское суеверие показывает нам эту натуру с иной стороны и только довершает полноту и законченность его гениальной сути.

Странная привязанность к вытравляемым просвещенным веком чертам старой наивной мудрости нашего народа для меня лично является знаком изысканности его внутренней культуры, его духовного облика… Он сам это выразил в таких словах: «…заметьте, что неуважение к предкам есть первый признак дикости и безнравственности». Добавить бы только, что неуважение к предкам проявляется в любых формах непростительной нашей забывчивости, в том числе и к трогательному опыту связывать малое в своей душе с необъятной жизнью Вселенной, угадывать и видеть влияние каждого мгновения своей жизни на весь ход земного уклада, крепить так нужное и сегодня стремление жить в ладу с природой имиром.

Заблуждения эти, если продолжать их так называть, чище, красивее, а, может быть, и нужней, во всяком случае безобиднее многих истин, которыми мы, не стесняясь, жили многие годы напрасной жизни…

Начнем с того, что небесполезность его суеверных знаний выразилась в том, что в русскую словесную культуру навечно вошли многие строки и целые стихи, ими навеянные. Можно сказать больше — лучшие его произведения задуманы так, что стержнем их является какая-нибудь значительная деталь русского суеверия.

Предсказания волхвов в «Песне о Вещем Олеге», полный чудовищных подробностей сон Татьяны в «Онегине», пророческий сон Петруши в «Капитанской дочке», опять же сон Германна в «Пиковой даме», и ещё один сон — Григория в «Борисе Годунове». Пушкина можно было бы винить в однообразии приёмов, если бы не великолепная поэтическая изобретательность, проявленная им в каждом отдельном случае, когда ему понадобилось описывать сон, например.

Раз уж речь пошла о снах, доведём мысль до конца.

«Все тот же сон! возможно ль? Проклятый сон», — восклицает Григорий Отрепьев, проснувшись в келье Пимена.

Надо думать, что Пушкин знал способы толкования сновидений, поскольку сон Григория он построил так, что его достаточно легко разгадать и без специальной подготовки:

Мне снилося, что лестница крутая

Меня вела на башню; с высоты

Мне виделась Москва, что муравейник;

Внизу народ на площади кипел

И на меня указывал со смехом,

И стыдно мне и страшно становилось —

И, падая стремглав, я просыпался…

Собственно, здесь гадание — наоборот. Пушкину известен результат, к которому надо привести трагедию, и он строит и конструирует сон так, чтобы он соответствовал этому результату. Он подтасовывает сон Григория под дальнейший ход повествования, и, разумеется, под известный ему ход всамделишных событий. Выходит так, что вся трагедия «Борис Годунов» есть великолепнейшее из когда-либо исполненных гаданий о сне.

И по сну Петруши Гринева можно предугадать дальнейшее развитие сюжета «Капитанской дочки».

«Мне приснился сон, которого никогда не мог я позабыть и в котором до сих пор вижу нечто пророческое, когда соображаю с ним странные обстоятельства моей жизни. Читатель извинит меня: ибо вероятно знает по опыту, как сродно человеку предаваться суеверию, несмотря на всевозможное презрение к предрассудкам. (Тут, мне кажется, в некотором роде очень важное именно для нашего повествования признание самого Пушкина. — Е.Г.)

Я находился в том состоянии чувств и души, когда существенность, уступая мечтаниям, сливается с ними в неясных видениях первосония. Мне казалось, буран ещё свирепствовал, и мы ещё блуждали по снежной пустыне… Вдруг увидал я ворота и въехал в барский двор нашей усадьбы. Первой мыслью моей было опасение, чтоб батюшка не прогневался на меня за невольное возвращение под кровлю родительскую и не почёл бы его умышленным ослушанием. С беспокойством выпрыгнул из кибитки и вижу: матушка встречает меня на крыльце с видом глубокого огорчения. “Тише, — говорит она мне, — отец болен, при смерти и желает с тобою проститься”. Поражённый страхом, я иду за нею в спальню. Вижу, комната слабо освещена; у постели стоят люди с печальными лицами. Я тихонько подхожу к постеле, матушка приподымает полог и говорит: “Андрей Петрович, Петруша приехал; он воротился, узнав о твоей болезни; благослови его”. Я стал на колени и устремил глаза мои на больного. Что ж?.. Вместо отца моего, вижу — в постеле лежит мужик с чёрною бородою, весело на меня поглядывая. Я в недоумении оборотился к матушке, говоря ей: “Что это значит? Это не батюшка. И с какой мне стати просить благословения у мужика?” “Все равно, Петруша, — отвечала мне матушка, — это твой посаженный отец; поцелуй у него ручку, и пусть он тебя благословит…” Я не соглашался. Тогда мужик вскочил с постели, выхватил топор из-за спины и стал махать во все стороны. Я хотел бежать и не мог; комната наполнилась мёртвыми телами; я спотыкался о тела и скользил в кровавых лужах… Страшный мужик ласково меня кликал, говоря: “Не бойсь, подойди под мое благословение…”. Ужас и недоумение овладели мною…».

Страшный мужик Пугачёв и в самом деле скоро сделает Петруше такие одолжения, на которые и отец родной не был бы способен. И в самом деле благословит важнейшие его шаги по жизни. Сон Петруши настолько символичен, что является почти готовым планом всей «Капитанской дочки».

Сны в пушкинских произведениях подсказывают некие символы, которые обязательно наводят нас на более или менее верные догадки о содержании и дальнейшем течении действительной или художнически воссозданной жизни. Из этого, собственно, исходят и все профессиональные гадатели. Нет сомнения, что в русских способах снотолкования отразилась давняя языческая традиция, восходящая к бесконечно далеким временам.

Коль мы постановили доискиваться, вослед Пушкину, до исторических корней суеверия, попробуем по-своему реконструировать и эту традицию.

Древнейшим и, как отмечается, выдающимся толкователем снов был одиннадцатый сын библейского Иакова — Иосиф. Как утверждает авторитетнейший этнограф Э. Тайлор, его можно считать и основателем символических объяснений виденного во сне.

«Нельзя выбрать лучшие образцы, — утверждает он, — для иллюстрации основного принципа подобных мистических объяснений, чем приводимые в Библии подробности и толкования снов Иосифа о снопах, о солнце, луне и одиннадцати звездах, о вине и корзине с хлебами, о тощих и жирных коровах, о пустых и полных колосьях».

Для тех, кому дальнейшие цитаты мои покажутся длинными, поясняю: раз уж я говорил о составлении в рамках этого повествования частичной энциклопедии русского суеверия, то мне хотелось бы сделать ее как можно более полной, включив уже известные, имевшие широкое хождение, приемы толкований. Я не пытаюсь, конечно, написать практическое руководство. Просто хочу включить в неё то, что могло быть известно Пушкину, влиять на его характер и творчество.

Два изобретённые Пушкиным сна полностью повторяют схему библейского толкования сна по символам, в нём заключённым. Пушкин, конечно, знал о толковании Иосифа. Может быть, оно и явилось для него примером.

Именно по этой причине будет не лишним привести его здесь. Оно вполне соответствует духу нашей энциклопедии. К тому же это поможет нам отыскать, приблизиться к истокам одного из способов русского гадания по снам.

«Он (Иосиф) сказал им (братьям): выслушайте сон, который я видел:

вот мы вяжем снопы посреди поля; и вот, мой сноп встал и стал прямо; и вот, ваши снопы стали кругом и поклонились моему снопу».

Символ тут настолько прозрачный, что братья сразу уразумели, что к чему.

«И сказали ему братья его: неужели ты будешь царствовать над нами? И возненавидели его ещё более за сны его и за слова его».

«И видел он ещё другой сон и рассказал его (отцу своему и братьям своим), говоря: вот, я видел ещё сон: вот, солнце и луна и одиннадцать звёзд поклоняются мне.

И он рассказал отцу своему и братьям своим. И побранил его отец его и сказал ему: что это за сон, который ты видел? Неужели я и твоя мать и твои братья придём поклониться тебе до земли?»

Дальше мы опустим несколько эпизодов и включимся в библейское действо, которое разворачивается уже у фараона на земле египетской. Иосиф заключён в темницу.

«Однажды виночерпию и хлебодару царя Египетского, (тоже) заключенным в темницу, виделись сны, каждому свой сон, обоим в одну ночь, каждому сон особенного значения.

И пришел к ним Иосиф поутру, увидел их, и вот, они в смущении.

И спросил он царедворцев фараоновых, находившихся с ним в доме господина его под стражею, говоря: отчего у вас сегодня печальные лица?

Они сказали ему: нам виделись сны, а истолковать их некому. Иосиф сказал им: не от Бога ли истолкования? расскажите мне.

И рассказал главный виночерпий Иосифу сон свой и сказал ему: мне снилось, вот виноградная лоза передо мною; на лозе три ветви; она развилась, показался на ней цвет, выросли и созрели на ней ягоды; и чаша фараонова в руке у меня; я взял ягод, выжал их в чашу фараонову и подал чашу в руку фараонову.

И сказал ему Иосиф: вот истолкование его: три ветви — это три дня; через три дня фараон вознесёт главу твою и возвратит тебя на место твоё, и ты подашь чашу фараонову в руку его, по прежнему обыкновению, когда ты был у него виночерпием; вспомни же меня, когда хорошо тебе будет, и сделай мне благодеяние, и упомяни обо мне фараону, и выведи меня из этого дома…

Главный хлебодар увидал, что истолковал он хорошо, и сказал Иосифу: мне так же снилось: вот на голове у меня три корзины решетчатых; в верхней корзине всякая пища фараонова, изделие пекаря, и птицы (небесные) клевали её из корзины на голове моей.

И отвечал Иосиф и сказал ему: вот истолкование его: три корзины — это три дня; через три дня фараон снимет с тебя голову твою и повесят тебя на дереве, и птицы (небесные) будут клевать плоть твою с тебя.

На третий день, день рождения фараонова, сделал он пир для всех слуг своих;

и возвратил главного виночерпия на прежнее место, и он подал чашу в руку фараонову; а главного хлебодара повесил (на дереве), как истолковал им Иосиф».

Сам же Иосиф по-прежнему томится в темнице.

«По прошествии двух лет фараону снилось; вот, он стоит у реки; и вот вышли из реки семь коров, хороших видом и тучных плотью, и паслись в тростнике;

но вот после них вышли из реки семь коров других, худых видом и тощих плотью, и стали подле тех коров, на берегу реки; и съели коровы худые видом и тощие плотью семь коров хороших видом и тучных. И проснулся фараон, и заснул опять, и снилось ему в другой раз; вот, поднялись на одном стебле семь колосьев тучных и хороших; но вот, после них выросло семь колосьев тощих и иссушенных восточным ветром; и пожрали тощие колосья семь тучных и полных колосьев. И проснулся фараон и понял, что это сон».

Иосиф, призванный из темницы (вспомнил-таки его, наконец, виночерпий), разгадал эти сны так: «Семь коров хороших, это семь лет; и семь колосьев хороших, это семь лет: сон один; и семь коров тощих и худых, вышедших после тех, это семь лет; и семь колосьев тощих и иссушенных восточным ветром, это семь лет голода».

Дальнейший рассказ говорит, что так оно и вышло.

Мог Пушкин знать и о первом профессиональном сногадателе из Далдиса греке Артемидоре (135–200 гг. по Р. X.). Он — автор знаменитого сочинения на эту тему. Все его толкования пересказывать мы не будем. Приведём только несколько примеров толкований, основанных на разгадке символов, увиденных во сне. Именно такой подход к гаданию распространился после Артемидора повсюду, стал как бы интернациональным, в том числе повлиял и на русских толкователей.

«Если ремесленник видит, что у него много рук, то это хорошее предвестие: у него всегда будет довольно работы. Сон именно означает, что ему нужно будет много рук. Кроме того, этот сон имеет хорошее значение для тех, кто прилежен и ведёт добропорядочную жизнь. Я часто наблюдал, что он означает умножение детей, рабов, имущества. Для мошенников такой сон, напротив, предвещает тюрьму, указывая, что много рук будет занято ими".

«Некто привез своего сына на олимпийские игры в качестве метателя диска и затем увидел во сне, что сын его убит на ристалище и похоронен. Молодой человек, конечно, возвратился победителем и имя его было увековечено на мраморной плите, как делается это на памятниках покойников».

«Некто видел сон, что его трость сломана. Он заболел и охромел. Трость означала здесь его благосостояние и здоровье. Он был очень огорчён и грустил, тяготясь своим калечеством; и снова увидел сон, что его трость сломалась. Немедленно после этого он выздоровел. В этом случае сон обозначал, что ему не нужна больше трость».

«Некто видел, что ест хлеб, макая его в мед. После этого он занялся философиею, сделался мудрым и этим приобрёл большие богатства. Мёд означает сладость познания, хлеб — богатство и обилие».

Значительную коллекцию снов-символов собрал из многих древних и средневековых авторов и сочинений Эдуард Тайлор в книге «Первобытная культура».

Дурной запах означает неприятность, а мытьё рук — избавление от беспокойства. Обнимать кого-нибудь из самых любимых — очень счастливое предзнаменование. Отнятые ноги означают путешествие; плакать во сне — к радости, а потерять во сне зуб значит потерять друга (к этому можно добавить одно любопытное свидетельство: «… он (Пушкин), — пишет М.Н. Погодин, — сказывал, что в бытность свою в своей деревне ему приснилось накануне экзекуции над пятью повешенными известными преступниками (декабристами), будто у него выпало пять зубов»). Тот, кто видел, что у него вынули ребро, вскоре увидит смерть своей жены. Гонятся за человеком — к прибыли. Женитьба во сне означает, что умер кто-нибудь из родных. Кто видит много кур вместе, тот будет ревнив и ворчлив, а тот, кого преследует змея, должен остерегаться злых женщин. Видеть во сне смерть — к счастью и долголетию. Плавать и ходить по воде вброд — хорошо, лишь бы голова была над водой. Ходьба во сне через мост предвещает, что вы оставите хорошее положение, чтобы искать лучшего, а видеть во сне дракона означает, что вы увидите важного господина, вашего начальника или какого-нибудь чиновника…

Конечно, собранный здесь краткий «сонник» имел бы больше смысла, если бы мне ведомо было, каким образом наши далёкие предки пришли к тому или другому толкованию сна, на чём они основывались, какая нить ассоциаций и утраченного знания могла привести древнего знатока именно к такому заключению. Пушкин, «добиваясь смыслу» в суеверных символах, конечно, хотел в первую очередь знать это. Много ли он узнал, об этом нам неведомо. А жаль. Моя задача намного облегчилась бы. Сейчас же по поводу толкования сновидений ясность есть только в одном. Мотивы предсказаний уже не восстановить. Ассоциативный ряд, приводящий от символа к разгадке его, утрачен навсегда. Отгадка каждого сна настолько неожиданна, что воспринимается как полный произвол. Но надо быть уверенным, что не всегда так было.

Насколько непростой путь должна была проделать мысль толкователя сна, подтверждает вот такой пример. Ключ к разгадке тут сохранился случайно и говорит о том, насколько далекие зацепки могут быть приведены в действие при разгадке сновидения… Если вам снятся, к примеру, куриные яйца, то это обязательно намекает на то, что вас ожидает свидание с женщиной. Какая тут связь? Оказывается, по известному когда-то крылатому выражению какой-то священной книги, женщина уподоблялась «яйцу, укрытому в гнезде». Такой путь надо восстановить для каждого сновидения, но это, конечно, невозможно, дело это несбыточное.

Это было ясно уже и при Пушкине. Поэтому Татьяна у него разгадывает сон совсем иным манером. Чтение символов, на котором держится всё древнее толкование, упрощается. Сон Татьяны, между тем, опять же служит чрезвычайно важной завязкой романа и готовит читателя, даже не совсем образованного в снотолкованиях, к суровому течению сюжета.

И снится чудный сон Татьяне.

Ей снится, будто бы она

Идет по снеговой поляне,

Печальной мглой окружена;

В сугробах снежных перед нею

Шумит, клубит волной своею

Кипучий, темный и седой

Поток, но скованный зимой;

Две жердочки, склеены льдиной,

Дрожащий гибельный мосток,

Положены через поток;

И пред шумящею пучиной,

Недоумения полна,

Остановилася она.

Как на досадную разлуку,

Татьяна ропщет на ручей;

Не видит никого, кто руку

С той стороны подал бы ей;

Но вдруг сугроб зашевелился

И кто ж из-под него явился?

Большой взъерошенный медведь;

Татьяна ax! а он реветь,

И лапу с острыми когтями

Ей протянул; она скрепясь

Дрожащей ручкой оперлась

И боязливыми шагами

Перебралась через ручей;

Пошла — и что ж? Медведь за ней!

Она, взглянуть назад не смея,

Поспешный ускоряет шаг;

И от косматого лакея

Не может убежать никак;

Кряхтя валит медведь несносный;

Пред ними лес; недвижны сосны

В своей нахмуренной красе;

Отягчены их ветви все

Клоками снега; сквозь вершины

Осин, берёз и лип нагих

Сияет луч светил ночных;

Дороги нет; кусты, стремнины

Метелью все занесены,

Глубоко в снег погружены.

Татьяна в лес, медведь за нею;

Снег рыхлый по колено ей;

То длинный сук её за шею

Зацепит вдруг, то из ушей

Златые серьги вырвет силой;

То в хрупком снеге с ножки милой

Увязнет мокрый башмачок;

То выронит она платок;

Поднять ей некогда; боится,

Медведя слышит за собой,

И даже трепетной рукой

Одежды край поднять стыдится;

Она бежит, он всё вослед.

И сил уже бежать ей нет.

Вообще-то обо всем этом можно прочитать в любом издании «Евгения Онегина». Но переписываю я здесь весь сон Татьяны, чтобы мы вместе внимательнее отнеслись к некоторым, очень важным деталям этого описания. Заметьте для себя, как подробно Пушкин называет, настойчиво перечисляет всё, что попадается Татьяне в её волшебном пути. Попытаемся и мы заметить и запомнить эти предметы и объекты. Это позже пригодится и Татьяне, и нам. Мы в данный момент начали уже осваивать ещё один способ толкования сновидений в энциклопедии пушкинского русского суеверия.

Упала в снег; медведь проворно

Ее хватает и несёт;

Она бесчувственно покорна,

Не шевелится, не дохнёт;

Он мчит её лесной дорогой;

Вдруг меж дерев шалаш убогий;

Кругом всё глушь; отвсюду он

Пустынным снегом занесён,

И ярко светится окошко,

И в шалаше и крик и шум;

Медведь промолвил: «Здесь мой кум.

Согрейся у него немножко!»

И в сени прямо он идёт

И на порог её кладёт.

Опомнилась, глядит Татьяна:

Медведя нет; она в сенях;

За дверью крик и звон стакана,

Как на больших похоронах;

Не видя тут ни капли толку,

Глядит она тихонько в щёлку,

И что же видит?..

Следующая за этим жуткая сцена, как утверждает Михаил Семевский, скопирована Пушкиным с какой-то старинной картины, которая висела в гостиной у соседок поэта по Михайловскому. В его отчёте о поездке в Тригорское, уже после смерти поэта опубликованном в «Санкт-Петербургских ведомостях», есть такие строчки:

«На стене висит потемневшая картина: как видно, писана давно и сильно потемнела от времени: она изображает искушение святого Антония — копия чуть ли не с картины Мурильо: перед святым Антонием представлен бес в различных видах и с различными соблазнами… Вспоминая эту картину, Пушкин, как сам сознавался хозяйкам, навел чертей в известный сон Татьяны…»

…за столом

Сидят чудовища кругом:

Один в рогах с собачьей мордой,

Другой с петушьей головой,

Здесь ведьма с козьей бородой,

Тут остов чопорный и гордый,

Там карла с хвостиком, а вот

Полужуравль и полукот.

Ещё страшней, ещё чуднее:

Вот рак верхом на пауке,

Вот череп на гусиной шее

Вертится в красном колпаке,

Вот мельница вприсядку пляшет

И крыльями трещит и машет;

Лай, хохот, пенье, свист и хлоп,

Людская молвь и конский топ!

Но что подумала Татьяна,

Когда узнала меж гостей

Героя нашего романа!

Онегин за столом сидит

И в дверь украдкою глядит.

Он знак подаст — и все хлопочут;

Он пьёт — все пьют и все кричат;

Он засмеется — все хохочут;

Нахмурит брови — все молчат;

Так, он хозяин, это ясно;

И Тане уж не так ужасно,

И, любопытная теперь,

Немного растворила дверь…

Вдруг ветер дунул, загашая

Огонь светильников ночных;

Смутилась шайка домовых;

Онегин, взорами сверкая,

Из-за стола гремя встаёт;

Все встали; он к двери идёт.

И страшно ей: и торопливо

Татьяна силится бежать:

Нельзя никак; нетерпеливо

Метаясь, хочет закричать:

Не может; дверь толкнул Евгений,

И взором адских привидений

Явилась дева; ярый смех

Раздался дико; очи всех,

Копыта, хоботы кривые,

Хвосты хохлатые, клыки,

Усы, кровавы языки,

Рога и пальцы костяные,

Все указуют на неё.

И все кричат: моё, моё!

Моё! — сказал Евгений грозно,

И шайка вся сокрылась вдруг;

Осталася во тьме морозной

Младая дева с ним сам-друг;

Онегин тихо увлекает

Татьяну в угол и слагает

Её на шаткую скамью

И клонит голову свою

К ней на плечо; вдруг Ольга входит,

За нею Ленский; свет блеснул;

Онегин руку замахнул

И дико он очами бродит,

И незваных гостей бранит;

Татьяна чуть жива лежит.

Спор громче, громче; вдруг Евгений

Хватает длинный нож, и вмиг

Повержен Ленский; страшно тени

Сгустилась; нестерпимый крик

Раздался… хижина шатнулась…

И Таня в ужасе проснулась…

Такой-то уж сон, да еще привидевшийся молоденькой деревенской барышне первой половины девятнадцатого века, конечно, тут же был подвергнут тщательному разбору. Под подушкой у нее томик Мартына Задеки, «главы халдейских мудрецов». «Гадательные книги, — замечает сам Пушкин, — издаются у нас под фирмою Мартына Задеки, почётного человека, не писавшего никогда гадательных книг…». Такого редчайшего «Мартына Задеку» довелось мне держать в руках. Это бесполезное чудо сохранилось в библиотеке одного близкого мне по собирательской страсти человека. Надо сознаться, что я был несколько взволнован, когда пробегал глазами те же строчки, что и в то утро потрясенная сном Татьяна. Как и она, отыскал я «в оглавленьи кратком» слова: бор, буря, ведьма, ель, еж, мрак, мосток, медведь, метель… Против каждого слова, означавшего конкретную, запомнившуюся Татьяне деталь её сна, стоял короткий комментарий.

Татьяна в оглавлении кратком

Находит азбучным порядком

Слова: бор, буря, ведьма, ель

Ёж, мрак, мосток, медведь, метель,

И прочая. Её сомнений

Мартын Задека не решит;

Но сон зловещий ей сулит

Печальных много приключений…

В самом деле, сонник «Мартына Задеки» растолковывает виденное Татьяной так:

Еж — встреча со старым другом.

Ель — прибыль, успех в хозяйстве.

Буря — опасность, испытание.

Бор (зелёный) — здоровье.

Медведь — лютый враг, жених.

Ведьма — опасность, печаль, болезнь.

Метель — оскорбление от родного человека.

Мост — неудача.

Тьма — будешь неприятно удивлён.

Раз уж представился такой случай, заглянул я и в раздел, где можно было узнать о сне Гришки Отрепьева. Как помним, ему снится, что он падает с башни.

Падать — испытать неудачу.

Подобный томик непременно держал в руках и сам Пушкин. Детали сна Татьяны подсказаны им. Пушкин вначале прочитал этот сонник и с ним сообразовал конструкцию ночных видений своей героини. Видеоряд сна, как бы выразился нынешний киношник, взят оттуда. Так становятся драгоценными бесполезные вещи.

* * *

Попадались мне и иного рода толкования снов. Они принадлежали яростным противникам всяческого волшебства и напитаны были материализмом до скуки. Сон о падении Лжедмитрия с башни на московской площади был в этом случае пояснен бы примерно так:

«Такие сновидения обыкновенно связаны с неловким положением ног, причём кровообращение в одной из них нарушено вследствие давления на большой сосуд. Чтобы восстановить равновесие, сердце принуждено усилить работу, и с этим связано чувство страха, делающегося исходною точкой целого сновидения. Когда положение делается невыносимым, спящий делает резкое движение, нога скользит, и получается ощущение падения, которым и заключается сон».

Может быть, объяснение и верное, только как было бы жаль, если бы всё толкование сна Гришки Отрепьева у Пушкина свелось к этому, и мы не узнали бы блистательного взлёта и падения мятежного самозванца в его передаче.

* * *

Еще один сон, легший в основу нового произведения. Свидетельство это зафиксировано на страницах «Русской старины» за 1874 год:

«В 1812 году, во время нашествия французов, из Петербурга вывозили многие драгоценные предметы, архивы, библиотеки, собрания рукописей и проч. Заботиться об этом было поручено кн. А.И. Голицыну, который предполагал вывезти из столицы даже конную статую Петра I — знаменитое произведение Фальконета. Между приготовлениями к этому раз является к кн. Голицыну почтдиректор Булгаков и рассказывает сон, пригрезившийся ему прошлой ночью. Булгакову снилось, что он, пройдя мимо памятника, вдруг услышал за собою страшный топот коня; обернувшись, увидел он бронзового Петра, скачущего на коне своём; Петр проскакал мимо, по направлению к Каменному острову, и Булгаков, поражённый этим явлением, следовал за медным всадником; на Каменном острову Пётр, встретив императора Александра, остановил его и сказал:

“Бедствие великое грозит тебе, но не бойся за Петербург: я храню его, и доколе я здесь — мой город безопасен!”

По выслушании Булгакова кн. Голицын не мог освободиться от веры в это сновидение, хотя несколько раз возобновлял заботы о вывозе памятника из Петербурга, но никак не мог приступить к этому, боясь лишить столицу её хранителя. Вот причина, почему памятник не был вывезен.

Случай этот подал Пушкину мысль написать поэму “Медный всадник”».

Кругом подножия кумира

Безумец бедный обошёл

И взоры дикие навёл

На лик державца полумира.

Стеснилась грудь его. Чело

К решётке хладной прилегло,

Глаза подёрнулись туманом,

По сердцу пламень пробежал,

Вскипела кровь. Он мрачен стал

Пред горделивым истуканом

И, зубы стиснув, пальцы сжав,

Как обуянный силой чёрной,

«Добро, строитель чудотворный! —

Шепнул он, злобно задрожав, —

Ужо тебе!..» И вдруг стремглав

Бежать пустился. Показалось

Ему, что грозного царя,

Мгновенно гневом возгоря,

Лицо тихонько обращалось…

И он по площади пустой

Бежит и слышит за собой —

Как будто грома грохотанье,

Тяжело-звонкое скаканье

По потрясённой мостовой.

И озарён луною бледной,

Простерши руку в вышине,

За ним несётся Всадник Медный

На звонко-скачущем коне;

И во всю ночь безумец бедный,

Куда стопы не обращал,

За ним повсюду Всадник Медный

С тяжёлым топотом скакал.

* * *

Тут опять возникает в нашем сугубо материалистическом сознании резонный вопрос. На сколько процентов все эти толкования, вся вековая вера в пророческие сны является чепухой? И стоит ли в наше время заикаться об обратном?

В принципе, это тоже не наша задача. Ведь главная наша цель — констатировать то, что было, что имеет отношение к Пушкину и его знанию духовной жизни народа. Мы не подряжались на рисковое предприятие — разделять то, что узнаем, на истину и заблуждение.

Тем более что это и теперь вряд ли возможно. Во все времена было всё-таки больше тех, кто смеялся в глаза гадателям. Но вот со временем появляются необычайно серьёзные люди, которые смогли заронить в этот смех оттенок сомнения.

Всю теорию и практику психоанализа Зигмунд Фрейд построил на толковании сновидений.

Размышляя над картинками некоторых снов, Павел Флоренский сделал невероятнейшее открытие, которое почему-то мало кому известно. В некоторых снах наших время течёт наоборот. Из будущего навстречу настоящему и прошедшему. Может быть, именно в этом кроется загадка нашего интуитивно почтительного отношения к тем знакам, которые подаёт во сне наше грядущее…

* * *

Рассказы о необычайном. Предчувствие Рылеева. В 1813 году русские войска, на пути к Парижу, заняли Дрезден. Комендантом города был назначен Михаил Николаевич Рылеев. Это был один из близких родственников Кондратия Рылеева, будущего декабриста и замечательного поэта. Сановный родственник доверил Кондратию Фёдоровичу довольно ответственную должность при комендантском управлении и даже поселил его в собственном доме.

Тут и произошла эта история. Кондратий Рылеев был человеком, общение с которым мало доставляло удовольствия. Он обладал живым умом и большой склонностью к обидным остротам. Он не щадил никого. И вскоре стал пугалом для добропорядочного русского общества в Дрездене. Стали всё чаще жаловаться на него генерал-губернатору, должность которого исполнял здесь князь Репнин. Наконец, всё общество стало требовать, чтобы его оградили, наконец, от злого насмешника.

Репнин вынужден был поговорить о том с комендантом, родственником поэта. И намекнул ему, что при сложившейся обстановке лучше бы забияке Рылееву оставить должность и уехать из Дрездена.

Служаке-коменданту было очень неприятно это замечание, оно могло отразиться на его карьере, потому домой он приехал взвинченным.

Всего домашнего разговора теперь никто, конечно, не знает, но небольшая часть его для истории осталась.

Комендант очень строго выговорил Кондратию Рылееву, объявил ему, что от должности он отставлен и в двадцать четыре часа должен убраться из Дрездена.

— А если ты ослушаешься, — пригрозил вышедший из себя комендант, — то под суд отдам, а надо будет, и расстреляю…

— Кому быть повешенным, того не расстреляют, — в пылу перебранки выскочило у Рылеева. Он не стал дальше слушать, хлопнул дверью. Не простившись ни с кем, в тот же день уехал.

Весь разговор этот происходил в семейном кругу. Многие его слышали. Последняя фраза запомнилась. Двенадцать лет спустя она приобрела свой пророческий смысл. Стала зловещим преданием…

* * *

…Есть несколько очень полезных для нашего рассказа признаний Пушкина, которые мы можем без ошибки отнести к разряду самохарактеристик. Они дадут нам мимолётные, но верные наброски некоторых состояний его души, как верное же представление дают о его лице мгновенные наброски собственного долгоносого изысканного профиля, щедро разбросанные в рукописях. Неважно, что в одном случае описание относится к Татьяне, в другом — к Германну или другому какому несуществующему лицу. В каждом случае — это, конечно, автопортрет.

Татьяна верила преданьям

Простонародной старины,

И снам, и карточным гаданьям,

И предсказаниям луны.

Ее тревожили приметы;

Таинственно ей все предметы

Провозглашали что-нибудь,

Предчувствия теснили грудь

«Имея мало истинной веры (это из «Пиковой дамы» — Е.Г.), он имел множество предрассудков».

Или вот ещё из «Евгения Онегина»:

Меж ними всё рождало споры

И к размышлениям влекло:

Племён минувших договоры,

Плоды наук, добро и зло,

И предрассудки вековые,

И гроба тайны роковые,

Судьба и жизнь в свою чреду,

Всё подвергалось их суду.

Упоминавшаяся уже г-жа А.А. Фукс, наверное, выразила общее мнение современников: «Суеверие такого образованного человека меня очень тогда удивило…». Оно удивляет и сейчас. Но только до тех пор, пока мы не умеем правильно определить место суеверия в той идеальной сфере, которую мы называем духовной жизнью. В системе культурного наследия. Если поднять отдалённую историю этого вопроса, то окажется, что суеверие, колдовство, шаманство, ведовство прежде было единственным выражением поэтической натуры. Колдуны это и были первобытные поэты. Они первые догадались лечить магией слова. И мы, вероятно, забыли теперь, что подлинное значение поэзии — лечить наши изболевшиеся души, а может, и тела. Магия слова продолжается, только принимает она иные формы. И теперь уже никому не придёт в голову подозревать в колдовстве даже самого лучшего поэта, хотя он напрямую продолжает это тайное дело. Душа поэта это и есть тот магический сосуд, в котором молодой сок нынешних откровений перемешан с тёмным вином древнего знания, неистребимого своим генетическим порядком наследования. Колдовская сила и ныне сопутствует поэзии. Причём в самом натуральном смысле. Некоторое время мне казалось, что всё это я первый придумал. Потом обнаружилось, что и об этом уже успели подумать умные люди. Зато у меня появилась возможность поставить подпорки из классики под мои построения.

«Когда метафорический язык утратил свою общедоступную ясность, — выписал я у знаменитого А.Н. Афанасьева из “Поэтических воззрений древних славян на природу”, — то для большинства понадобилась помощь вещих людей. Жрецы, поэты и чародеи явились истолкователями разнообразных знамений природы, глашатаями воли богов, отгадчиками и предвещателями».

Эту идею углубляет Чокан Валиханов в своих записях о следах шаманства у киргизов (казахов): «Шаманы почитались как люди, покровительствуемые небом и духами.

Шаман — человек, одаренный волшебством и знанием, выше других, он поэт, музыкант, прорицатель и вместе с тем врач.

Киргизы шамана называют бахши (бахсы), что по-монгольски значит учитель, уйгуры бахшами называют своих грамотников, туркмены этим именем зовут своих певцов…».

Пушкин вполне мог согласиться с такой постановкой вопроса. Да и согласился однажды. О том есть вполне достаточные свидетельства в его «Путешествии в Арзрум»: «Один из пашей (побежденных предводителей турецкого войска. — Е.Г.), сухощавый старичок, ужасный хлопотун, с живостью говорил нашим генералам. Увидев меня во фраке, он спросил, кто я таков. Пущин дал мне титул поэта. Паша сложил руки на грудь и поклонился мне, сказав через переводчика: “Благословен час, когда встречаем поэта. Поэт брат дервишу. Он не имеет ни отечества, ни благ земных; и между тем как мы, бедные, заботимся о славе, о власти, о сокровищах, он стоит наравне с властелинами земли, и ему поклоняются…”».

Для пущей убедительности обратимся мы совсем ненадолго к другой гениальной поэтической личности.

Личность Лермонтова, насколько я понимаю, в наибольшей степени воплотила в себе предположенную нами связь поэтического гения с колдовскими задатками. Захватывающий для такого предположения интерес представляет самое начало его родословия в том виде, как реконструировал его русский мистический философ Владимир Соловьёв. Не хочется передавать эту реконструкцию собственными словами, поскольку она может потерять в какой-то степени свою силу авторитетнейшего показания.

«В пограничном с Англиею краю Шотландии, вблизи монастырского города Мельроза, стоял в XIII веке замок Эрсильдон, где жил знаменитый в своё время и ещё более прославившийся впоследствии рыцарь Томас Лермонт. Славился он как ведун и прозорливец, смолоду находившийся в каких-то загадочных отношениях к царству фей и потом собиравший любопытных людей вокруг огромного дерева на холме Эрсильдон, где он прорицательствовал и между прочим предсказал шотландскому королю Альфреду III его неожиданную и случайную смерть. Вместе с тем эрсильдонский владелец был знаменит как поэт, и за ним осталось прозвище стихотворца, или, по-тогдашнему, рифмача. Конец его был загадочен: он пропал без вести, уйдя вслед за двумя белыми оленями, присланными за ним, как говорили, из царства фей. Через несколько веков одного из прямых потомков этого фантастического героя, певца и прорицателя, исчезнувшего в поэтическом царстве фей, судьба занесла в прозаическое царство московское. Около 1620 года “пришёл с Литвы в город Белый из Шкотской земли выходец именитый человек Юрий Андреевич Лермонт и просился на службу великого государя, и в Москве своею охотою крещён из кальвинской веры в благочестивую. И пожаловал его царь Михаил Фёдорович восемью деревнями и пустошами Галицкого уезда, Заболоцкой волости. И по указу великого государя договаривался с ним боярин князь И.Б. Черкасский, и приставлен он, Юрий, обучать рейтарскому строю новокрещённых немцев старого и нового выездов, равно и татар”. От этого ротмистра Лермонта в восьмом поколении происходит наш поэт, связанный с рейтарским строем, подобно этому своему предку XVII в., но гораздо более близкий по духу к древнему своему предку, вещему и демоническому Фоме Рифмачу с его любовными песнями, мрачными предсказаниями, загадочным двойственным существованием и роковым концом».

Чтобы отлить всю суть лермонтовской поэтической натуры в столь своеобразной и, надо сказать, тесной для рамок привычного нашего понимания, форме, Соловьёву приходилось, наверное, вникать в шотландские исторические хроники, составленные Боэцием и Леслеем. В них, действительно, упоминается о выдающемся барде Томасе Лермонте, который, «возбуждаемый не знаем каким духом, как некий Аполлон с треножником, предсказывает будущее. Он изложил в рифмованных стихах предсказания о событиях шотландской истории; но все эти предсказания закутаны в такой туман аллегорий и загадок, что и самый остроумный человек только тогда разъяснит их смысл, когда они сбудутся».

Поэтические откровения шотландского предка Лермонтова изданы отдельной книгой в 1615 году в Эдинбурге. Вообще Соловьев как бы намекает, что мятежная и пророческая душа вещего шотландского барда порой вырывается из волшебного царства фей на земную поверхность. В одно из своих посещений нашего бренного мира она обитала в теле неправдоподобно талантливого рифмача Лермонтова.

Анализируя все поэтические создания человека, по нынешним понятиям так и не вышедшего за пределы творческой юности, Соловьев приходит к выводу, который я бы, например, не посмел сделать с такой определенностью, хотя именно он мне и необходим для логики начатых мной соображений.

«Необычная сосредоточенность Лермонтова в себе давала его взгляду остроту и силу, чтобы иногда разрывать сеть внешней причинности и проникать в другую, более глубокую связь существующего, — это была способность пророческая; и если Лермонтов не был ни пророком в настоящем смысле этого слова, ни таким прорицателем, как его предок Фома Рифмач, то лишь потому, что он не давал этой своей способности никакого объективного применения. Он не был занят ни мировыми историческими судьбами своего отечества, ни судьбою своих ближних, а единственно только своею собственной судьбой, — и тут он, конечно, был более пророком, чем кто-либо из поэтов».

После этого совсем не странным показалось мне то, как откровенно мистически воспринимала Лермонтова поэтическая душа Анны Ахматовой. Кто-то записал такой случай.

Октябрьским днём шестьдесят четвёртого года ехала она со своим провожатым в такси по Кировскому мосту в Ленинграде. Неожиданное видение потрясло её. Небо, до того покрытое тучами, вдруг на востоке открылось. Стремительный луч прорезал его напрямую, задев Неву. Нечто таинственное и страшное, при желании, можно было угадать в этом явлении. Тем более что далеко вверху на луче этом появилось нечто вроде поперечины. Потом тучи в этом месте разошлись вовсе. Солнце выглянуло, и видение исчезло. Назавтра стало известно, что в этот день со своего поста был смещен Хрущев, внушавший Ахматовой большие надежды. Она прокомментировала этот случай так:

— Это Лермонтов. В его годовщины всегда что-нибудь жуткое случается. В столетие рождения, в четырнадцатом году, первая мировая, в сорок первом — в столетие смерти — Великая Отечественная. Сто пятьдесят лет — дата так себе, ну и событие пожиже. Но всё-таки — с небесным знамением…

* * *

Обладал ли великий поэт Пушкин чем-либо подобным, был ли наделён он какой-то сверхъестественной силой, как это полагается ему по нашей схеме?

Я заранее сказал себе «да». Схема давала мне почти такую же уверенность, какую химику даёт периодическая система элементов. Искомые свойства там точно можно угадать, если природный элемент еще и не открыт пока. Написал «да», и только после стал искать.

Неожиданный поворот и особый интерес приобрела для меня работа над главкой о «Месмеровом магнетизме». Так назвал Пушкин одно из грандиозных увлечений минувшего и своего веков.

В «Пиковой даме» есть одно место, где Пушкин, может быть, с несвойственной ему скрупулезностью перечисляет убранство покоев графини. Педантичность эта нужна, однако, чтобы подчеркнуть приметы времени. «По всем углам торчали фарфоровые пастушки, столовые часы работы славного Лероу, коробочки, рулетки, веера и разные дамские игрушки, изобретённые в конце минувшего столетия вместе с Монгольфьеровым шаром и Месмеровым магнетизмом».

Поскольку Пушкин ни единым словом не распространяется дальше названия этого явления, можно сделать вывод, что оно было в деталях известно большинству его тогдашних читателей. Нам об этом ничего не известно, и мы попытаемся вникнуть в это дело. Это нам пригодится потом, чтобы сделать одно любопытнейшее предположение.

Францу Антону Месмеру, родившемуся в 1733 году в австрийском городке Ицнанге у Боденского озера, судьба приготовила путь блестящий и трагический. В сущности, он был первым человеком, ощутившим в себе необычайную власть внушения, предтечей нынешних гипнотизёров. Не зная ещё, как определить своё дарование, он изобрёл целую теорию, которая по универсальности своей не уступала ньютоновской, пытаясь объяснить законы вселенского масштаба.

В знаменитой «Иллюстрированной истории суеверий и волшебства» доктора Лемана суть «месмерова магнетизма» изложена так:

Он (Месмер) утверждает, что существует взаимодействие между планетами, землею и одушевлёнными телами. Причиною этого явления должно считать разлитую повсюду необычайно тонкую жидкость, воспринимающую, разносящую и передающую всякое движение. Это взаимодействие совершается по неизвестным пока ещё законам. Способность животного тела воспринимать влияние небесных светил и взаимно влиять на окружающие предметы будет всего понятнее, если сравнить его с магнетизмом (имеются в виду магнитные явления. — Е.Г.), а потому её и можно назвать «животным магнетизмом».

Огромный гипнотический дар самого Месмера быстро прославил его теорию в Европе. Повальное увлечение ею началось в России пушкинских времён. Природы своего необычайного таланта Месмер не знал. Он просто считал себя мощным живым магнитом. Первым попытался использовать «животный магнетизм» в практической медицине. Успех был колоссальный. Однако воздействие его внушений было настолько велико, что оказалось небезопасным для пациентов. Несколько человек, не выдержав нервной нагрузки, умерли. Было назначено расследование. Две комиссии признали Месмера опасным шарлатаном. На него обрушилась печать. Доверие к Месмеру у публики было как-то сразу и окончательно подорвано. Умирал он в глухой обиде на непостоянство толпы, в одиночестве и нищете.

Однако память о нем и его деле окончательно не стёрлась в последующие времена.

И тут мы продолжим прерванный не так давно разговор о том, обладал ли Пушкин положенным ему, как поэтумилостью Божией, колдовским даром в его натуральном значении.

В дальнейшем будет часто повторяться знакомое нам теперь слово «магнетизм». Но, поскольку мы условились, что по нынешним меркам понятие магнетизма вполне четко ложится в рамки научных терминов — внушение и гипноз, не будем об этом забывать.

Пушкин, по своим делам едучи в Оренбург по казанской дороге, остановился на день в семье литераторши Александры Андреевны Фукс. Это было 7 сентября 1833 года. И мы об этом уже немного знаем.

Утром Пушкин должен быть в дороге, а пока, отозвавшись на приглашение, остался ужинать у гостеприимной четы. Разговор, между прочим, стал крутиться вокруг того самого магнетизма, «изобретенного недавно г-ном Месмером», как шутил Пушкин.

Г-жа Фукс, как видно, не очень верила в передачу мыслей и внушения на расстояние, потому что Пушкин вдруг сказал ей:

— Испытайте: когда вы будете в большом обществе, выберите из всех одного человека, вовсе вам незнакомого, который сидел бы даже к вам спиной, устремите на него все ваши мысли, пожелайте, чтобы незнакомец обратил на вас внимание, но пожелайте сильно, всею вашею душою, и вы увидите, что незнакомый, как бы невольно, оборотится и будет на вас смотреть…

— Этого не может быть, — с некоторым кокетством возразила его привлекательная собеседница, ради которой он, наверное, и остался, несмотря на ранний выезд, — как иногда я желала, чтобы на меня смотрели, желала и сердцем и душою, но кто не хотел смотреть, тот и не взглянул ни разу…

Пушкин угадал её кокетство и весело рассмеялся.

— Неужели с вами такое могло быть? О нет, я этому не могу поверить! Прошу вас, пожалуйста, верьте магнетизму и бойтесь его волшебной силы. Вы ещё не знаете, на какие чудеса способна, женщина под влиянием магнетизма…

— Не верю и не желаю этого знать, — угадывая в разговоре рискованную грань, попыталась она уйти от него, этого разговора.

— Но я уверяю вас, по чести, — настойчиво выходил Пушкин на тон изящной двусмысленности, — я был очевидцем, если не участником (обратите внимание на это слово. — Е.Г.) таких примеров, что женщина, любивши самою страстною любовью, при такой же взаимной любви, останется неприступною. Но бывали случаи, что эта же самая женщина, вовсе не любивши, как бы невольно, со страхом, исполняет все желания мужчины… Даже до самоотвержения. Вот это и есть сила магнетизма…

Может быть, для добродетельной провинциалки этот разговор казался чересчур вольным. Она сознаётся, что была рада, когда эта беседа о магнетизме закончилась, хотя и перекинулась на другие темы, ещё менее интересные, о посещении духов, о предсказаниях и о многом, касающемся суеверия.

Судя по разговору, Пушкин был так уверен в возможности внушать мысли, как будто сам обладал этой способностью и пробовал её испытывать, особенно по отношению к женщинам. Я в это верю. Это, в какой-то неожиданной мере, открывает мне загадку его потрясающего успеха у слабого пола, что единодушно отмечено в его жизнеописаниях.

Написав это, я на некоторое время приостановился в своем повествовании о суеверном Пушкине. Нужно было проверить на каком-то авторитетном оселке, не дал ли я маху со своими предположениями, достойны ли они того священного предмета, которому посвящены эти строчки.

Один из друзей, которому я верил, сказал так:

— Вообще-то интересно. Только, знаешь, в науке логике есть такое неплохое правило. По одному свидетельству нельзя делать никаких твёрдых выводов… Вот если бы ты нашёл ещё что-нибудь в таком же духе. Тогда я тебе, пожалуй, поверил бы…

Пришлось снова ворошить тома. И ведь нашёл! Вывел меня из затруднительного положения Филипп Филиппович Вигель. В его записках есть просто замечательное место:

«Как не верить силе магнетизма, когда видишь действие одного человека на другого. Разговор Пушкина, как бы электрическим прутиком касаясь моей… главы, внезапно порождал в ней тысячу мыслей, живых, весёлых, молодых…».

* * *

Рассказы о необычайном. Император Павел I с большим вниманием относился к строительству так называемого Михайловского инженерного замка. В конце концов благодаря его заботе и стараниям здание это стало одной из достопримечательностей Петербурга. Оно отличалось великолепной архитектурой и вкусом, с которыми выбраны были различные лепные украшения. Однако вовсе знаменитым оно стало вот по какой причине. Павел Петрович сам выбрал надпись на его фронтоне и очень гордился её замысловатостью. Надпись звучала так:

«Дому твоему подобаетъ святыня Господняя в долготу дней»

После убийства императора кто-то угадал в этой надписи пророческий смысл. Оказалось, что число букв в этой надписи (47) равняется количеству лет, которые суждено было прожить ему. Впечатлительные петербуржцы верили в тайну этой надписи.

* * *

Когда готовился засесть за эти записки, я сделал огромное количество разнообразных выписок из многих старых и новых авторов, пытавшихся прояснить суть и истоки русского суеверия. Какие-то значительные факты из его истории. Сейчас, дописавши свои заметки почти до половины, я вдруг выяснил, что многие из любопытнейших этих выписок почему-то не ложатся в заготовленную мной канву. А мне жаль своего труда и поисков и особенно того, что собираемая мной энциклопедия русского суеверия без них и вовсе окажется неполной. Есть уже проверенный выход из такого положения. Владимир Солоухин, писавши знаменитую свою «Траву», где надо прерывал своё увлекательнейшее повествование и, написав в виде заголовка слово «Извлечения», выписывал то, что не требовало или не поддавалось переложению. Или эту длинную цитату можно было испортить собственным пересказом, потому что бесполезно было соревноваться с блеском уже изложенного. Или надо было привести чьё-то авторитетное мнение в доказательство своих построений. Раз неплохое слово «Извлечения» уже использовано, будем пользоваться своим — «Из выписок».

Из выписок

Владимир Соловьев. Лермонтов

«…Укажу лишь на одно удивительное стихотворение, в котором особенно ярко выступает своеобразная способность Лермонтова ко второму зрению, а именно знаменитое стихотворение “Сон”. В нём необходимо, конечно, различать действительный факт, его вызвавший, и то, что прибавлено поэтом при передаче этого факта в стройной стихотворной форме, причём Лермонтов обыкновенно обнаруживал излишнюю уступчивость требованиям рифмы, но главное в этом стихотворении не могло быть придумано, так как оно оказывается “с подлинным верно”. За несколько месяцев до роковой дуэли Лермонтов видел себя неподвижно лежащим на песке среди скал в горах Кавказа, с глубокой раной от пули в груди, и видящим в сонном видении близкую его сердцу, но отдаленную тысячами вёрст женщину, видящую в сомнамбулическом состоянии его труп в той долине. Тут из одного сна выходит, по крайней мере, три:

I) Сон здорового Лермонтова, который видел себя самого смертельно раненным — дело сравнительно обыкновенное, хотя, во всяком случае, это был сон в существенных чертах своих вещий, потому что через несколько месяцев после того, как это стихотворение было записано в тетради Лермонтова, поэт был действительно глубоко ранен пулею в грудь, действительно лежал на песке с открытою раной, и действительно уступы скал теснилися кругом. 2) Но, видя умирающего Лермонтова, здоровый Лермонтов видел вместе с тем и то, что снится умирающему Лермонтову:

И снится мне сияющий огнями

Вечерний пир в родимой стороне…

Меж юных жен, увенчанных цветами,

Шел разговор весёлый обо мне.

Это уже достойно удивления. Я думаю, немногим из вас случилось, видя кого-нибудь во сне, видеть вместе с тем и тот сон, который видится этому вашему сонному видению. Но таким сном (2) дело не оканчивается, а является сон (3):

Но в разговор весёлый не вступая,

Сидела там задумчиво одна,

И в грустный сон душа её младая

Бог знает чем была погружена.

И снилась ей долина Дагестана,

Знакомый труп лежал в долине той,

В его груди, дымясь, чернела рана,

И кровь лилась хладеющей струей.

Лермонтов видел, значит, не только сон своего сна, но и тот сон, который снился сну его сна — сновидение в кубе.

Во всяком случае, остаётся факт, что Лермонтов не только предчувствовал свою роковую смерть, но и прямо видел её заранее. И эта удивительная фантасмагория, которою увековечено это видение в стихотворении “Сон”, не имеет ничего подобного во всемирной поэзии и, я думаю, могла быть созданием только потомка вещего чародея и прорицателя, исчезнувшего в царстве фей. Одного этого стихотворения, конечно, достаточно, чтобы признать за Лермонтовым врождённый, через голову многих поколений переданный ему гений».

* * *

Грустно наблюдать сейчас те бесполезные потуги, которые тратятся на то, чтоб восстановить в нашей жизни хотя бы подобие тех великолепных обрядов и обычаев, которыми ещё недавно так богата была народная жизнь. Политический и нравственный вандализм, характерный для эпохи масштабных социалистических преобразований, и тех, которые были после того, резанул по самому корню народных традиций. Наследие, которое мы приобрели за годы очередных революционных поворотов на земле, в быту, в хозяйстве, кроме морального и материального прозябания, довело наши народы до полной обезлички в духовной жизни. Разбиты хрупкие и прекрасные сосуды, которые заполнены были стихийной мудростью веков, осмеяны неписаные законы, составлявшие красоту и неординарное содержание народной морали и быта. Нами правит имитация. Мы долгое время живём в мире подделок. Геноцид мы принимаем за завоевание демократии, террор против земли и природы — за достижения науки и производства, нищету духа — за обновление личности.

Веселье и выдумка — традиционные черты русского праздника и застолья — сменились упорным питием и нетрезвыми злобствованиями в адрес любых политических инстанций и нововведений.

Злокачественная сушь невежественных, а то и злонамеренных установлений бескрылого материализма поразили самую суть, самую почву, на которой росли наивные и трогательно свежие цветы народной фантазии, буйного воображения предков.

Не спрашивая, оттяпали у нас какой-то важный «аппендикс» духовной сути, без которого весь живой организм стал работать не так. Вдруг оказалось, что он нужен, но его уже не приживить.

Бездуховность, поразившая человека и остановившая развитие страны, ни с того ли начиналась, что выставили на смех самое сокровенное в душе человека. Выкорчевали издевательским отношением то, что нечем пока заменить. Вера (суеверие я отношу к её части и родоначалию), являвшаяся прочной запрудой, прохудилась от всеобщего кощунства, и грязная муть неостановимо понеслась на зелёное поле духовного наследия дедов и изрядно уже запачкала его.

Тоска и злоба одолевает, когда вникнешь в те, утраченные нами небольшие тайны и красоты, которыми была полна жизнь человеческая. Кому и по каким причинам это могло помешать? Почему с самого начала «новой жизни» мы ополчились против этого всей силой «революционной нетерпимости»? Рассказать об этом — задача иного порядка. Мы же, пытаясь возвысить конечную цель этих записок, скажем так: восстановить некоторые черты народных традиций есть долг перед национальной культурой. Это имело бы ничуть не меньшее значение, чем сохранение и бережное собирание богатств народной словесности, например. Тем более что всё это настолько переплетено меж собой, что воспринимается порой как единое целое. Народные поверья потому и имеют такую власть над писательским воображением. Еще недавно эта власть мощно проявляла себя в том, что сделано Есениным, Пильняком, Клычковым…

Пора, однако, возвращаться к теме, к Пушкину.

Для нашего обзора пушкинского знания народных суеверных обычаев подошло время святочных гаданий.

Настали святки. То-то радость!

Гадает ветреная младость,

Которой ничего не жаль

Перед которой жизни даль

Лежит светла, необозрима;

Гадает старость сквозь очки,

У гробовой своей доски

Всё потеряв невозвратимо;

И всё равно надежда им

Лжёт детским лепетом своим.

Этот праздник был самым большим в тяжкой во все времена крестьянской жизни. Самый большой и в смысле продолжительности, и в смысле безудержности его проявлений. Весёлые дни святок скрашивали однообразие деревенской, особенно обыденной, жизни. Это было, собственно, радостное расслабление после напряжённого трудового года. Человек мог отойти душой от заскорузлости будней, осмыслить без спешки еще один отрезок пройденного жизненного пути, по-особому проявить скрытые в нём таланты, всячески разнообразя общее, и без того неординарное течение праздника. В полной мере проявлялось здесь незабытое язычество давно уже христианской русской души. Христианин бросался в эти дни в язычество, подобно деревенскому, недавно заимевшему городскую прописку, жителю и вернувшемуся на месяц в родные края, чтобы отвести душу привольем, которое не забыть, не потерять.

Суровые законы православия как бы отступали в эти дни, их узда ослабевала. Да и разве могло быть иначе, если сам Господь православных, познавший великую радость отцовства, от доброты и восторга своего выпустил на волю всех бесов, томившихся до сей поры под тяжким замком в преисподней. И вот заполонили они на целых четыре отпускных недели весь белый свет и будто вселились в людей, бросили их в неистовость игрищ, плясок, лицедейства и прочего греха. Многое из того, что было недопустимо в любые иные дни и ночи, впрочем, и не считалось грехом. Многое в святки прощалось крещёному люду. Даже прямое общение с нечистой силой, вышедшей куражиться и тешиться своей неуемной энергией в христианский мир. Все виды святочного гадания обращены исключительно к той неведомой силе, о которой в обычные дни и вспоминать-то чистой душе пакостно.

Величайший знаток народного быта Сергей Максимов так описывал атмосферу этого, давно ушедшего от нас лучшего национального празднества:

«Гадание составляет, разумеется, центр девичьих развлечений, так как всякая невеста, естественно, захочет заглянуть в будущее и, хоть с помощью чёрта, узнать, кого судьба пошлёт ей в мужья, и какая жизнь ожидает её впереди с этим неведомым мужем, которого досужее воображение рисует то пригожим молодцем, ласковым и милым, то старичком ворчуном, постылым скрягой с тяжёлыми кулаками… Почти на всём протяжении всех святок девушки живут напряжённой нервной жизнью. Воображение рисует им всевозможные ужасы, в каждом темном углу им чудится присутствие неведомой, страшной силы, в каждой пустой избе слышится топот и возня чертей, которые до самого Крещения свободно расхаживают по земле и пугают православный народ своими рогатыми чёрными рожами. Это настроение поддерживает не только самое гадание, но и те бесконечные рассказы о страшных приключениях с гадальщицами, которыми запугивают девичье воображение старухи и пожилые женщины, которые всегда имеют про запас дюжину страшных историй».

Татьяна Ларина, девушка по-своему образованная, была типичной, как говорится, представительницей своего времени. Многие из знатоков и свидетелей пушкинской жизни говорят, что, обдумывая её образ, он использовал наиболее обаятельные черты своих близких знакомых, к которым был порой очень неравнодушен, — Анны Керн, сестер Осиповых, Аннеты и Евпраксии Вульф. Всё это были девушки привлекательные, умные и непосредственные в проявлениях своей натуры. За то и ценил их Пушкин. Татьяна — их коллективный портрет. Та нежность, с которой он описывает и относится к своей героине, существовала в душе Пушкина по отношению к тем, кого я перечислил. Описывая Татьяну, он собрал, выходит, самые замечательные черты внешности и характера русской девушки, как он их представлял. «Татьяна — мой идеал», — так говаривал он о своей героине. Ну, а если говорить о чертах суеверия, которыми он наградил её, то тут можно говорить о том, что он, опять же, вдохнул, в неё собственную душу. И тем оживил её, как Пигмалион. Обо всех тех приметах, в которые верила и которым следовала Татьяна, современниками сказано, что они были присущи самому Пушкину. И мы уже частично это сами установили.

Татьяна верила преданьям

Простонародной старины,

И снам, и карточным гаданьям,

И предсказаниям луны.

Её тревожили приметы;

Таинственно ей все предметы

Провозглашали что-нибудь,

Предчувствия теснили грудь.

Жеманный кот, на печке сидя,

Мурлыча, лапкой рыльце мыл;

То несомненный знак ей был,

Что едут гости. Вдруг увидя

Младой двурогий лик лунь!

На небе с левой стороны,

Она дрожала и бледнела.

Когда ж падучая звезда

По небу тёмному летела

И рассыпалася, — тогда

В смятенье Таня торопилась,

Пока звезда ещё катилась,

Желанье сердца ей шепнуть.

Когда случалось где-нибудь

Ей встретить чёрного монаха,

Иль быстрый заяц меж полей

Перебегал дорогу ей,

Не зная, что начать от страха,

Предчувствий горестных полна,

Ждала несчастья уж она.

Строчками этими дополнилось наше собрание пушкинского и народного суеверий. На каждой из них стоило бы остановиться подробнее, что мы и сделаем в своё время.

А сейчас пока продолжим о святочных гаданиях. Пушкин знал о них следующее:

Татьяна любопытным взором

На воск потопленный глядит:

И чудно вылитым узором

Ей что-то чудное гласит;

Из блюдца, полного водою,

Выходят кольца чередою;

И вынулось колечко ей

Под песенку старинных дней:

«Там мужики-то все богаты,

Гребут лопатой серебро;

Кому поём, тому добро

И слава!». Но сулит утраты

Сей песни жалостный напев;

Милей кошурка сердцу дев.

Морозна ночь, всё небо ясно;

Светил небесных дивный хор

Течёт так тихо, так согласно…

Татьяна на широкий двор

В открытом платьице выходит,

На месяц зеркало наводит;

Но в тёмном зеркале одна

Дрожит печальная луна…

Чу… снег хрустит… прохожий; дева

К нему на цыпочках летит,

И голосок её звучит

Нежней свирельного напева:

Как ваше имя? Смотрит он

И отвечает: Агафон.

Татьяна по совету няни,

Сбираясь ночью ворожить,

Тихонько приказала в бане

На два прибора стол накрыть;

Но стало страшно вдруг Татьяне…

И я — при мысли о Светлане

Мне стало страшно — так и быть…

С Татьяной нам не ворожить.

В великолепной книге Сергея Максимова «Нечистая, неведомая крестная сила» обо всех этих святочных гаданиях сказано так: «Наиболее распространёнными видами гадания считается литье воска или олова, гаданье с петухом, выбрасывание за ворота башмаков или лаптя и обычай “хоронить золото”. Но все эти способы гаданья практикуются повсеместно, а самый ритуал их настолько общеизвестен, что нет надобности говорить о нем вновь».

Со времени, когда были написаны эти строчки, не прошло и одной полной человеческой жизни, а всё исчезло. Мы уже почти ничего не знаем о тех ритуалах и способах гадания, восстановить которые было бы очень любопытно. И опять же, надо подчеркнуть, что кроме досужего интереса, здесь есть весьма нужный сегодня момент поиска и восстановления традиционной народной культуры, национальной самобытности. Мелочей в этом не бывает. Всякая утрата в этом смысле у здравых людей обязательно вызовет сердечную боль, поскольку вместе с такими вещами уходит нечто ласково роднящее души, нечто дающее осознавать родство и принадлежность каждого к общему духовному достоянию народа, ощущать себя его частью. Это всегда было важно, и особенно теперь, когда мы окончательно запутались во многих ценах и ценностях.

Наблюдал недавно трогательную картину в столичном ЦУМе. Какой-то, наверное, кооператив удачно догадался наладить производство чугунков. Тех самых, бабушкиных, для щей я каши. Купил себе парочку, скорее не для того, чтобы употреблять их по прямому назначению, а поставить меж книг, в кабинете. Для бывшего деревенского человека, это, пожалуй, нужнее ваза китайского фарфора. Это — как запах вялой травы на свежескошенном газоне. Я нёс их под мышками, как арбузы, и все горожане, попадавшиеся навстречу, как-то очень хорошо улыбались моим чугункам. Что-то нежное задевал их вид глубоко в душе… Это из той же оперы, которую я начал… Незначительный по виду чугунок напомнил, кажется мне, о важном, об общих корнях, общей судьбе, выстроил ряд тонких, понятных каждому прочувствованных ассоциаций.

Русское суеверие — его ведь тоже не обязательно ставить в печь. Оно может просто постоять на почётной полке души, так же — сутью и видом своим — питая нежность нашу, воображение наше и сочувствие наше к прошлому…

Как всякий сомневающийся дилетант, я побаиваюсь любого значительного вывода и утверждения, которое основывается на вещах шатких, уже не имеющих в глазах современно образованного большинства никакого авторитета. Поэтому опять прибегну к подпоркам. В данном случае обращусь к величайшему знатоку европейского суеверия Э.Б. Тайлору.

«При подобном разностороннем исследовании (он имел в виду, разумеется, свои собственные исследования. — Е.Г.) как исчезающих пережитков древней культуры, — писал он, — так и случаев рецидива отживших, казалось, воззрений приходится, возможно, пожалеть, что за объяснением мы вынуждены обращаться к вещам отжившим, не имеющим значения, пустым или даже запечатленным явно вредной глупостью. Это и на самом деле так. Действительно, такие исследования дают нам постоянное основание быть благодарными глупцам. Даже когда мы лишь поверхностно касаемся предмета, то с удивлением видим, какую значительную роль играли глупость, непрактичный консерватизм и упорное суеверие в сохранении для нас следов истории человечества — следов, которые практический утилитаризм без зазрения совести отбросил бы прочь».

И еще: «Тот, кто в состоянии понять из этих случаев и из многих других, которые будут изложены в этой книге, какая прямая и тесная связь обнаруживается между новейшей культурой и состоянием самого грубого дикаря, не захочет обвинять исследователей, уделяющих внимание и труд изучению даже самых низших и ничтожных фактов этнографии, в том, что они тратят время на удовлетворение пустого любопытства».

После этого вернёмся, всё же, к тому, к чему нас подталкивает Пушкин.

Он святки любил. Он знал их. Многочисленные строки его романа — это как бы признание за этим праздником первенства среди всех остальных украшений весёлого народного быта.

Рано или поздно мы задумаемся над тем, как бы вернуть себе всё то, что потеряно нами. Задумаемся мы и о том, чтобы вернуть богатство народное — самобытные праздники его. Татьяна станет тогда дарительницей нашей. Она помнит, а значит, и хранит для нас трогательные детали этих празднеств, а святок особенно.

Я верю, что не так уж далеко то время, когда оставшиеся лучшие знатоки получат славный заказ себе — обдумать и восстановить для нас прекрасные черты души народной. И окажется тогда, что истина нужна не только для того, чтобы доподлинно знать нашу историю, и то, сколько в ней было печали и горя. Нам нужно знать и о веселье своём. Редко, да ведь бывал же человек русский доволен тем, что выпала ему непростая, но великолепная доля видеть солнце. Выпало побывать на этом свете. Живым среди живых… Мгновения, в которые осознаем мы это, не есть ли самые вершинные в нашем житейском ощущении счастья? Тогда и самая бесшабашная радость простительна нам.

Да ведь можно и опередить тех обстоятельных людей, которые сочинят нам трактат о русском веселье. Тем более что существует эта соблазнительная возможность — взять, как Пушкин, в проводники по святочному селу самое Татьяну и поглядеть, чем в эти вечера занят православный люд.

Татьяна, как я думаю, жила недалеко от Михайловского. В Тригорском, например. Есть у Татьяны здесь подруги, такие же «русские души», как она сама, — Екатерина и Мария, а также Анна и Евпраксия. Нынче наступит Васильев вечер, и тут с нетерпением ждут молодого и ласкового ко всем соседа Пушкина. А он сейчас велел запрягать коня в сани с медвежьей полстью (на дворе — морозец) и думает, наверное, о том, чтобы, не дай Бог, не попался ему навстречу поп, или заяц не перебежал дорогу, да чтобы Арина Родионовна некстати не вышла на крыльцо с забытым носовым платком…

Вот раздался звон колокольчика у крыльца. Это Пушкин. Он вбежал — чёрный, улыбчивый, живой, как ртуть, стал сбивать рукой, одетой в вязаную варежку, сосульки с бакенбардов. За ним, виновато виляя хвостом, вошла собака. Её не стали гнать: знали — Пушкин заступится.

…Стали гадать на воске. Пушкин взялся быть консультантом. То ли в самом деле знал. То ли прикидывался и готов был подшутить. Судя по серьёзному взгляду, кажется, в этот раз почтение к гаданию будет соблюдено.

Сторожу Агафону велено было принести ведро воды студеной. Девицы взяли по бокалу прозрачному, зачерпнули из ведра. Стали лить сквозь материно обручальное кольцо нагретый воск. Попадая в холодную воду, воск мгновенно застывал, схватывался в виде затейливых фигурок.

«Татьяна любопытным взором на воск потопленный глядит…» — отлилась у Пушкина строчка, которую он не знает ещё, куда определить. Но то, что этот вечер обязательно запомнится ему и, отстоявшись, ляжет со временем в затейливое кружево грандиозного, уже начинающего бередить воображение замысла, абсолютно ясно.

Пушкин поочерёдно брал бокалы, рассматривал их на просвет. Благо, свечи были яркие, праздничные. Фигурки, в основном, похожи были на покосившиеся церквушки. Это значило, что всем можно обещать скорое замужество… Анне, которая была постарше других, и считалось уже, что она несколько засиделась в девках, гадали особо. Вместо воску плавили олово старых ложек и так же лили его в холодную воду. И ей Пушкин нагадал скорую свадьбу. Жалел нынче Александр Сергеевич деревенских подруг своих. Жалел, а потому и был щедрым. Смеялись все его одинаковым посулам.

Потом из-под стола заметали по очереди мусор, искали хлебное зерно — тоже к замужеству.

Сняли все кольца свои, связали ниткой единой. И Пушкин снял было с большого пальца «талисман», подаренный ему в Одессе молодой княгиней Воронцовой, да Прасковья Александровна не допустила, чтобы эта «басурманская штука», не дай Господь, не повлияла на русскую забаву и не испортила правдивые святочные предвещания. Да и на судьбу чью-нибудь не повлияла.

И от этого останется у Пушкина строчка: «Из блюда, полного водою, выходят кольца чередою…». Надо было медленно вынимать из воды связанные ниткой кольца и внимательно слушать, что происходит за окном. Это серьёзное дело доверили девушки Пушкину, а сами сидели настороже, чутко прислушиваясь и стараясь не пропустить своего кольца. Татьянино кольцо вынулось потом у Пушкина, когда кто-то неожиданно грянул за окном «песенку старинных дней» со словами: «Там мужички-то все богаты…» и т. д. Александр Сергеевич будто не заметил этого. Во всяком случае, комментировать не стал. Только позже, уже в романе, он даст такую отгадку этому случаю: «…сулит утраты сей песни жалостный напев: милей кошурка сердцу дев».

Видно, тогда уже смысл этого гадания не был достаточно знаком большинству, потому что поэт посчитал нужным уточнить его (в романе, конечно, а не при том памятном гаданье в Васильев вечер) специальным примечанием:

«Зовёт кот кошурку

В печурку спать.

Предвещание свадьбы: первая песнь предвещает смерть». Хотя, может быть, всего этого в тот вечер и не было, а Пушкин специально придумал это для романа, потому что надо было подготовить читателей к тому, что будет чья-то погибель на страницах его.

А уж этот-то насмешивший всех случай был точно. Вывесили за окошко ключи и щётку. Погасили свечи, чтоб темней было, и стали ждать — кто пройдёт мимо, а ещё лучше, если заденет или ключи, или щётку. Тогда надо будет спросить: «Как звать?». Какое имя прохожий назовёт, таким будет имя суженого. По жребию выпало спрашивать Анне.

И надо же так случиться, что неугомонный старик Агафон, от скуки, опять пошёл за водой в прорубь. И мимо окна. Ключи зазвенели…

Чу… снег хрустит… прохожий: дева

К нему на цыпочках спешит

И голосок её звучит

Нежней свирельного напева:

Как ваше имя? Смотрит он

И отвечает: Агафон.

Смеялись все. И особенно Агафон, уронивши пустое ведро и обессиленно приседая на корточки… И, осмелевши, подлил масла в разгоревшееся веселье. Рассказал давнее, незабытое.

— Как был помоложе, так тоже гадали. У нас другое было. Девки ходили в сараюшки да овец лентами обвязывали, а кто и коров… Утром смотрели, чья овца или корова станет головой к воротам, то готовь девка приданное, замуж нонче возьмут. Если боком, аль хуже того, задом — куковать тебе, девонька, ещё год в ожидании… Вот как-то раз начали наши девки ворожить да гадать, пошли в овчарух, значит, повязали овец поясами. А мы, робята молодые, чтоб, значит, досадить им, овец-то поразвязали, наловили собак, да их поясами и окоротали, да в овчарне и оставили. Девки наши поутру-то пришли, глядь, а вместо овец — собаки. И что ж бы вы думали. Ведь девки-то те замуж повыходили да и жили всю жизнь с мужиками своими, как собаки цепные. Я вот со своей тоже намаялся…

* * *

…Этот ли, или иные вечера повлияли, но в «Евгении Онегине» и в самом деле собрано множество сведений, которые замечательно ложатся в нашу энциклопедию (будем по-прежнему так громко называть наше дело) пушкинского суеверия.

«На месяц зеркало наводит…». Лучшее время для гадания с зеркалом был вечер, да когда ещё луна слегка покрывается налетающими облаками. В зеркале вместо полного месяца может отразиться тогда лицо милого дружка, завтрашнего жениха. Если Пушкин докапывался до истоков и этого суеверного занятия, то он мог узнать, что пришло оно к нам из древней Греции. На языке фессалийских жрецов называлось оно энонтомантией. На зеркалах, выставляемых древнегреческими чародеями, появлялись писаные красным (думалось, что это кровь) строки, которые говорили о будущем.

Русское гадание сильно от этого отличается. У Жуковского выглядит оно, например, так:

…стол накрыт Белой пеленою

И на том столе стоит Зеркало с свечою:

Два прибора на столе.

«Загадай, Светлана;

В чистом зеркала стекле

В полночь без обмана

Ты узнаешь жребий свой;

Стукнет в двери милый твой

Легкою рукою;

Упадет с двери запор;

Сядет он за свой прибор

Ужинать с тобою.

Я так думаю, что Жуковский этот романтический ритуал изобрёл собственноручно. Прочитавши гору книг о русском суеверии, я подобной подготовки к банному гаданию не отыскал. Тут, по крайней мере, путаница из двух гаданий. Если говорить о гадании в бане, то чаще всего дело происходило следующим образом. Вначале девушки собирались у овина. Жутковатое это строение с растрепанной соломенной крышей, поднявшееся над землей, будто на ногах, на деревянных столбах-ходулях, святочной ночью в девичьем воображении совершенно преображалось. Здесь оживал озорной, а порой и недобрый дух — овинник. Вставши к овину спиной и приподнявши сарафан, можно было загадать о сокровенном. Каждая по отдельности ждала тут своего приговора. Если овинник погладит мохнатой рукой, значит, повезет невесте и выйдет она за богатого жениха, если рука покажется девушке гладкой — жить ей, может, и за милым сердцу, но бедным парнем.

Только погадав таким образом у овина, девушки всей гурьбой шли к бане. Тут также было страшновато. Бани строились, по традиции, в местах гиблых, на краю оврагов, в низинах на задах огородов. Да будь она построена и в любом другом месте, всё равно оно, это место, сразу же становилось страховитым. Бани были излюбленным местом сборищ всяческой нечисти. С переночевавшим по необходимости в бане или с мывшимся не в очередь случались порой такие истории, что человек седел в одночасье.

В банях девушки сыпали золу на пол. Если утром обозначен был на ней след сапога — жить с богатым, лаптя — с бедным. Если будет след, будто ударили по золе кнутом, — муж будет строг и будет поколачивать.

Повторялось и то, что было в овине, только становиться к печурке надо было передом. Тут-то и могли не совсем безобидно подшутить деревенские кавалеры. В этнографическое бюро князя В.И. Тенишева в своё время, поступило вот такое сообщение о святочном происшествии в Пензенском уезде. Юная гадальщица умерла от испуга, когда её из озорства схватил в бане её же собственный ухажер.

Кстати сказать, известный когда-то Иван Петрович Сахаров, утверждавший на множестве примеров, что русское суеверие не могло вырасти на отечественной почве, а полностью восприняло разнообразные греческие варианты, и для гадания на золе нашел «еллинский» эквивалент и назвал его тефраномантией. У русских колдунов и чернокнижников зола была в наибольшем употреблении. Золой, взятой из семи печей, легко можно было навести чары на человека. И я ещё помню, что в моей деревне озлобленные соседки посыпали тайно, ночью, друг другу огороды и огуречные грядки золой, чтобы ничего не выросло ни в огороде, ни на гряде.

Еще о золе. У каждой барской девушки прежде нянюшка была. В святочную ночь у них появлялась особая обязанность. В сито набиралась зола, и сеяла нянюшка впотьмах на девичьи башмаки, потом, впотьмах также, ставила башмаки спящим под кровать. Утром выходила запланированная неожиданность. Смотрели на башмаки. На чьих золы было больше, та будто бы жить будет богаче…

Если добираться и тут до корней, как это всегда хотелось Пушкину, то окажется следующее. В широко ивестном когда-то «Слове Иоанна Златоуста о том како погани кланялися идолам» было небольшое собрание деталей первоначального славянского суеверия. Собрано все это было, разумеется, затем, чтобы обличить суеверов. Оказывается, далёкие предки наши в урочный час топили бани затем, что заботились о своих предках, делали им добро, чтобы их умилостивить. Они думали, что предки в этот час приходят мыться, и сыпали пепел в бане, чтобы по следам узнать, приходили они или нет. С тех пор страшна и притягательна русская банька для пугливой суеверной души.

Во времена Пушкина страхи эти несколько рассеялись. Теперь рассыпают золу (не обязательно в бане) с приговором: «Суженый богатый, ступи сапогом, суженый бедный — лаптем…». По следу невесте наутро, как говорилось уже, ясно становилось — богатой или бедной будет она в семейной жизни…

И если уж продолжить о гадании с зеркалами, то нам не обойтись без выписки из «Сказаний русского народа», собранных И.П. Сахаровым. При нынешнем, быстро возрождающемся интересе к древностям русского духа, я думаю, мы, хотя бы из почтительного любознания, а вернём в свой праздничный быт и старые гадания. Не из суеверия, конечно, а из уважения к духовной истории предков, да и просто из-за великолепной перспективы вернуть серому течению массовых, заорганизованных праздников наших живые краски традиций.

«Самое действенное гадание в зеркале совершается на дворе при лунном сиянии, во время святочных вечеров. Впрочем, по необходимости, совершается и в доме, и притом во всякое время. Лучшим временем для этого гадания признается полночь, при тусклом комнатном свете, при всеобщем молчании.

Гадание в зеркале не принадлежит к кругу изобретений русских ворожеек; оно перешло в наше отечество из других земель. Суеверные греки, получившие это завещание от древней восточной жизни, осуществляли его своими таинствами, приноравливали к разным обстоятельствам и потом, вместе с просвещением, передали его разным народам. Как чудесный вымысел, как обольстительное обаяние, оно пережило века, нравилось всем народам, изменялось по прихоти каждой ворожеи. Наконец довелось участвовать в ней и русской жизни.

Наши ворожеи, собираясь гадать в зеркале, избирают уединённую комнату, берут два зеркала, одно большое, другое поменьше. Ровно в 12 часов ночи начинается гадание. Большое зеркало ставят на столе, против него маленькое; гадающая садится перед зеркалом, обставленным свечами. Все окружающие соблюдают глубокое молчание, сидя в стороне; одна, только гадающая смотрит в зеркало. В это время в большом зеркале начинают показываться одно за другим 12 зеркал. Как скоро будут наведены зеркала, то в последнем из них отражается загадываемый предмет. Но так как явление не всегда показывается, то начинают другие наводить. Верный признак наведения есть тусклость зеркала, которое протирают полотенцем. Наши ворожеи думают, что суженый, вызванный поневоле этим гаданием, приходит в гадательную комнату и смотрит в зеркало через плечо своей суженой.

Суженая, бодрая и смелая, всегда рассматривает все черты лица, платье и другие его приметы. Когда она кончит свой обзор, тогда кричит: “Чур сего места!” При этом чурании привидение вдруг исчезает. Старушки уверяют, что если суженая не зачурает привидение, тогда оно садится за стол, вынимает из кармана что-нибудь, кладёт на стол. Догадливые гадальщицы в роковой миг начинают чурать; привидение исчезает, а оставленная на столе вещь остается в её пользу. Последствия оправдывают ожидания ворожеек: оставленная вещь будто всегда похищается у жениха в то самое время, когда его суженая наводит зеркала. Самое важное обстоятельство в этом гадании есть слова: “Суженый, ряженой! Покажись мне в зеркале” — и мысль об нём до появления двенадцатого зеркала.

Почти всеобщая уверенность в действительности сего гадания заслуживает сожаления о заблуждении людей, доступных этому верованию. Установка зеркал, отражающих мелькающие тени присутствующих людей при гадании сообразно законам оптики; разгорячаемое воображение, устремляемое на известный предмет; вера в действительность сего гадания, подтверждаемая рассказами старух; воспитание, не очищенное от предрассудков, — служат основными началами этой ворожбы. Истинное образование ума, непременная вера в Бога, усилия людей благомыслящих, может быть, со временем избавят наших соотечественников от явного заблуждения».

Так что зеркала и бани совсем не обязательно связывать в одно гадание. И чтобы уж закончить об этом, доскажем о бане.

Татьяна, по совету няни

Сбираясь ночью ворожить,

Тихонько приказала в бане

На два прибора стол накрыть;

Но стало страшно вдруг Татьяне…

И я — при мысли о Светлане

Мне стало страшно — так и быть…

С Татьяной нам не ворожить.

Как всё выглядело бы, если Татьяна всё-таки решилась бы гадать в бане, мы уже знаем. Почему ей стало так страшно, знаем тоже.

Стоит добавить только, что на Руси банька ещё недавно было заведение не такое простое, как теперь. Это не было место, где лучше всего после сухого пара пьётся пиво с соленой рыбкой. Банька была праздником и лечебницей. Здесь человек не просто мылся, а совершал обряд очищения. Для того служили первые три пара. В русских деревнях и теперь топят баню так, и рассчитывают жар только на три перемены. В смысл этого, конечно, не вникают. А прежде человек в бане не мылся четвёртым, в четвёртую очередь, потому что поселившийся в бане дух её, баенник, сильно поизмывался бы над этим человеком, поскольку четвёртым мылся в бане обязательно он сам, наступал его непререкаемый черед. И никому он эту очередь не намерен был уступать просто так. Он мог и обварить кипятком, и угаром удавить, мог каменку обвалить на невежу, посмевшего помешать ему.

Но в общем веселье святок и баенник делался милостивее, особенно к молодому женскому полу. Он охотно помогал ему выяснить некоторые важные обстоятельства будущего. И, самое главное, мог показать жениха, как мы это выяснили уже.

Насколько я понимаю, Пушкин в подготовке гаданья Татьяны Лариной в бане воспользовался подсказкой Жуковского. Но, поскольку не захотел повторять всего, что сказано уже в его балладе о Светлане, как-то уж очень просто, со, смелостью, свойственной, наверное, только гениальным сочинителям, прервал течение романа на самом интересном месте, очень непосредственно сославшись на то, что и сам побаивается за свою героиню…

* * *

Можно попытаться внести в наше исследование святочных гаданий некий научный флёр. Если бы от меня того потребовали, я бы разделил эти гадания строго на три части. К первой бы отнёс то, что полагалось делать до заповеданных двенадцати часов. Это были гадания как бы не на полном серьёзе, шла подготовка к настоящим, к которым и время и тайная сила, включающаяся, по поверьям, в те часы, заставляли относиться с максимальным почтением.

До двенадцати часов можно было бросать за ворота башмачок. Отгадка тут была очень простой. Если башмачок падал и показывал при том носком от ворот — девушка могла быть уверенной, что выйдет скоро замуж.

Гадальщики осторожно подкрадывались к окну и старались услышать, о чем шёл разговор. Отдельные долетающие фразы имели свойство предсказаний.

Ходили к церкви и слушали, что в ней, пустой, происходит. Если чудилось нечто, похожее на венчальное действо, то можно было ожидать в этом году свадьбы. Но на это редкий отваживался, поскольку ужасными были другие предвестия, которые пророчили смерть.

То же самое происходило у пустых и полных амбаров. Если слышался шум, как будто сыплется зерно в кучу, то это предвещало богатую жизнь.

Как стемнеет, идут в сарай или туда, где сложена на зиму поленница дров. Вынимают из неё полено. Дома на свету рассматривают. Если полено суковатое и кривое, то жених будет под стать ему, недобрый и некрасивый. Если полено гладкое да ровное, то муж будет пригожий и ласковый.

При выходе из конюшни, невысоко, держат оглоблю. Если лошадь, выходя, заденет оглоблю ногой, то муж попадется злой, если же лошадь захочет перескочить оглоблю, то муж будет человек хороший.

Попадется тын или лестница, считают колья или перекладины, приговаривая: «Вдовец, молодец» или: «старый, вдовый, молодой». На каком слове закончится городьба или лестничные балясины, то и сбудется. Будет жених старый, вдовый или молодой парень.

Снимают в темноте курицу или петуха с насеста. По цвету перьев определяется цвет волос жениха.

Было и другое гадание с курицей. Её вносят в дом, ставят на пол или на стол, где приготовлено золото, серебро, медь. Участвуют в этом гадании также хлебное зерно, зеркала. Клюнет курица золото — богатой быть, серебро — посерёдке, медь — жить в бедности. Хлебное зерно обещает достаток. В зеркало курица заглянет — щеголеватый жених попадётся.

Некоторые полуночные гадания вызывали такой страх, что одному или одной были не по силам. Шли на такое гаданиегурьбой. Все вместе — парни и девчата. К таким относилось гадание на перекрёстках дорог. Несколько человек усаживались под белой простыней или скатертью. Кто-то один, который в гаданье не участвовал, обводил вокруг гадающих круг. Это было уже явное обращение к нечистой силе. Круг относился к зловещим, антихристовым фигурам, потому что, когда разгневанный Господь Бог сбросил всех чертей с небес, они попадали на землю так, что следы от падения бесов образовывали правильные окружности. Потому и великолепные лесные грибы опята, вырастающие кругами, в православном народе почитались нечистыми, выращенными бесами.

Накрытые на перекрёстке простынями и скатертями с напряжением вслушивались в разнообразные звуки, которые могли доноситься до них. Отдалённый собачий лай значил, что жених будет издалека. Собака лаяла глухо и хрипло — жених будет старый и ворчливый, звонко и заливисто — молодой и весёлый. Звон колокольчика всегда означал близкую свадьбу и жениха с той стороны, откуда звон. Чаще всего, конечно, слышали то, что хотели слышать. Однако не дай Бог услышать удар топора — к смерти. Звук поцелуя — к потере девичьей чести, к любовному обману. При всем этом, никто не должен выходить из круга, пока тот, кто заключил в круг, не «расчертит» гадающих, иначе гадание не исполнится, а только новых бед добавит. Для того, чтобы расчертить, надо провести ещё один круг… И тут, вслед за Пушкиным, можно попробовать добраться до первопричинной жуткой славы росстаней (перекрестков дорог) как любимых мест, в которых сосредоточена нечистая сила.

По-разному, но одинаково убедительно объясняют это выдающиеся русские историки.

«Есть известие, — пишет С. М. Соловьев, — что у чехов на перекрестках совершались игрища в честь мёртвых с переряжением. Это известие объясняется обычаем наших восточных славян, которые, по летописи, ставили сосуды с прахом мертвецов на распутьях, перекрестках; отсюда до сих пор в народе суеверный страх перед перекрестками, мнение, что здесь собирается нечистая сила».

«Придорожные столбы, — как бы дополняет В.О. Ключевский, — на которых стояли сосуды с прахом предков, — это межевые знаки, охранявшие границы родового поля или дедовской усадьбы. Отсюда суеверный страх, овладевавший русским человеком на перекрёстках: здесь, на нейтральной почве, родич чувствовал себя на чужбине, не дома, за пределами сферы своих охранительных чуров… Покойника, совершив над ним тризну, сжигали, кости его собирали в малую посудину и ставили на столбы на распутьях, где скрещивались пути, т. е. сходились межи разных владений».

…Между тем пора девицам, после Васильева вечера и полуночных гаданий, ложиться спать. И на это время русский суеверный человек и его опыт припас кое-какие интересные вещи. К этому времени доспевало ещё одно тайное гадательное дело. Выставленный давно на мороз стакан с водой и обручальным кольцом замерз, и его можно рассмотреть перед сном. Бугорки на ледяной поверхности — это будущие сынки (сколько будет бугорков — столько сынков), выемки означают дочерей.

С вечера на гребешки впотьмах были начесаны кудельки с пряжи. Теперь их можно рассмотреть, по цвету ворса и шерсти определить, опять же, цвет жениховых волос…

А утром юных невест ожидают новые волнующие отгадки и ответы.

Кто-то из них, не снявши чулок с ноги, проговорит перед сном: «Суженый-ряженый, разуй меня». Кто во сне придет «разувать» девицу, тот потом и замуж возьмёт.

А другая примкнёт к поясу замок и скажет почти то же: «Суженый-ряженый, отомкни меня». И должна будет запомнить, кто приходил к ней во сне с ключом.

Квадрат из четырёх лучинок под подушкой означает колодец. Будущий жених обязательно придет к нему напоить коня. Только и тут, конечно, надо сказать перед сном: «Суженый-ряженый, приезжай коня поить».

Или из тех же лучинок складывается мостик, и невеста призывает своего будущего жениха провести себя по нему.

Можно положить под подушку расчёску, и гребёнку. Милый сердцу придёт волосы причесать себе или невесте своей.

Из наперстка соли съедят и позовут водицы напиться подать…

Так случилось, что реконструкция моя суеверных обычаев опиралась, в основном, на старые, полуторавековой давности, а то и более давние записи. И казалось мне потому, что дело, которым я занимаюсь, практически невосстановимо. Долго надо приживлять порушенную веточку на великом древе народной культуры, чтобы она прижилась, вспомнилась, выбросила первые зеленые листочки.

И вдруг мне попалась в киоске прекрасная книжка Валерия Петровича Зиновьева «Мифологические рассказы русского населения Восточной Сибири». Надо прямо сказать — отрадная книжка. Окончательно составлена она чуть ли не в восьмидесятых годах нашего столетия. И почерпнута она как бы из совсем незамутнённого родника, неиссякаемого родника той самой народной словесности, по которой ныне всемерная печаль. И о гаданиях там сказано живыми людьми. Может быть, даже и не совсем старыми. И представилось мне при чтении этой книжки, будто на старом израненном берёзовом стволе появились новые зелёные побеги — вечный символ незатухающей, непрекращающейся жизни. В данном случае имею в виду жизнь духа… Трогательную, веками изгоняемую, всегда запретную, почитаемую ненужным заблуждением и вздором, но неистребимую сторону живой души народа. И уже этим достойной всяческого сочувствия.

рассказы народов Восточной Сибири

«425. …Была в девках, так гадала. На святки. Обязательно ночью в бане.

Ставили два зеркала, одно спереди, другое сзади, чтобы зеркало в зеркало было. А перед собой ставили стакан с чистой водой, а на дне кольцо обручальное. Терпение нужно было большое, чтобы ждать.

Мне в кольце парень появился в белой рубахе с накладенными рукавами, в шкирах и босиком. Совсем незнакомый. Это мне муж явился.

Потом так и было. Приехал к нам в Знаменку парень, жил по соседству, всегда босиком ходил. Как пришёл он к нам в шкирах да в рубахе с накладенными рукавами, я так и захохотала:

— Жених явился!

А гадают по-разному. На бобах, ишо на воске. Кому че выйдет.

А ишо петуха с курицей отпускали к зерну. Если петух запоёт — значит, девка замуж выйдет, а если курица человеческим голосом заговорит — в девках ишо останется.

426. Была у нас девка с одним глазом. А мать-то её на рождество уехала. Она, Катюшка-то, зеркало взяла, две свечи с церквы поставила, материно венчально колечко в стакан бросила и против зеркала поставила. А сама рядом села. И надо, чтоб тихо-тихо было.

А мы сидим на койке все.

Ну вот, зеркало потемнело. Она нас тихонько позвала. В зеркале колосья, трава заколыхалась, выходит из неё мужчина в пинжаке, шляпе, с тростью, а брови и ресницы у него густушши-густушши.

Катюша уехала в Нерчинск, вышла там замуж. Я её мужа-то увидела: хоть и без трости был, а по бровям, ресницам я его сразу признала.

427. Девки тоже всей беседой побежали в нежилой дом слушать. Ну, и заворожились: если замуж выйду, так стаканом забренчите, а умру, так гроб затешите. Вот слушают. Их четверо.

И одна была кривая. Ну и вот, эти как заворожились все — стаканом-то забренчало! Они и правда все вышли; а ей гроб затесали, доски тешут и кидают!

Мы, говорит, как дунули, опереживам! Друг дружку сталкивам, падаем! (…) Вот бежали дак бежали! Прибежали, ну, ничего — беседа же. Стали опять сидеть.

А она потом умерла. Не вышла замуж, в девках умерла. (…)

428. Я вот боялась ворожить, не ворожила, а для любопытства ходила. Вот тут недалеко дом стоял, сейчас в нём живут люди. Моей сестры золовка была:

— Пойдемте ворожить. И деверь пришёл:

— Но, да пойдёмте ворожить.

Нас мать научила, моя мать… Как раз в полночь мы пошли ворожить. Мама нам запоя надела (ну, вот, примерно, передники вот эти) на всех.

— Ну, идите, — гыт, — вот наберёте, когда снег, тогда посейте и говорите: “Где моя судьба, там собачка лай”. Падайте, слушайте.

Вот мы пошли.

Сперва моя подруга начала ворожить. Мы все упали. Она это сказала и упала. Мы лежим, слушаем. И вот далеко-далеко внизу как щенок визжит: тив-тив — тив-тив — лает. Она спрашивает:

— Что, слышите?

— Слышим.

Ну, она встала. Друга начала ворожить. Опять тоже так же набрала снегу, сказала, упала, и мы падам, слушам. У этой близко, вверху, тоже как щенок визжит.

Вот теперь моей сестры деверь пошёл ворожить. Это надо на росстани, а росстань-то недалеко была, три дороги. И мы вот между имя и ворожили. Он только упал и — вот тебе нате! — послышалось, как есть вот фуганком: дзю! дзю! — и вроде доски бросают, вот так вот, тешут, рубят, как вроде кто плачет. Ой, прямо шкуру обдират!

Мы встали, ушли. Я не стала ворожить. Пришли, матери рассказали. Мать говорит:

— Неужели ты, сват, уйдешь на службу, тебя война захватит да убьют тебя? Это не к добру-у эдак-то слышать… А у тебя будет вверху жених, а у той подруги будет нанизу жить.

Одна ушла в Кангил замуж, далеко. А эта за Рязанцева, недалеко туды вверх ушла. А этот, значит… Они в Родионихе косили (он уже большой, мужиком был, им уже надо было на службу идти), они, значит, в Родиновой косили. Накосили, надо зарод было огородить, поехали домой. Они поехали, жерди наложили, колья нарубили, он сел на этот воз и поехал. Ехал, упал с воза — готово, умер. Скоропостижно помер…

429. А вот я в Тарге жила, вот ворожили тоже. Дак сидели, сидели до какой поры, собрались, маскаровались бегали, всё.

Вот сестра моя и говорит:

— Но, ребяты, идите к этому — забыла, как звали мужика-то, — к Ефрему, там амбар замкнёте и будете под амбаром слушать, что будет.

Взяли петуха. Мы пошли, значит: мой племянник, моя племянница, потом две подруги и этого племянника товарищ, Юрганов Мишка, такой был отчаянный. Она ему, значит, эти рождественски головешки дала (это в первый день печку топили), всем по христовой свечке дала, по такому огарку. Пошли, петуха взяли, шило взяли (в крайнем случает че получится — ткнуть, он чтоб спел). Вот пришли тихонечко, ну, ни одна собака не лаяла даже. Сели. Вот одна тутака была уж тоже просватана, но она:

— Давай я сяду: уйду ли нет я за того парня замуж. Вот, тепери замкнула этот замок… Мы стоим, слушам.

Она нас спрашивает:

— Чё, слышите? Мы говорим:

— Слышим.

Вот как есть музыки играют и пляшут, поют — всё как-то браво!

Вот, теперича, Варварой девчонку звали, годов четырнадцати, она тоже загадала: “Че в нынешнем году мне будет?” Когда загадала, замкнула и села под замок, сидит. И вот долго-долго мы стояли, ой-е-е-ей! И вот будто как рыдают: над покойником воют — так же. И вот как вроде попы поют и всё тому подобно. Так страшно — дак шкуру обдират!

И ни один парень не сел, сразу все встали, пошли, ушли. Не знай бы чё дальше было, и вот она пришла, значит, даже домой- не зашла, никак. К нам пришла сюды.

— Я, — говорит, — боюсь домой-то. Вы меня проводите. Её потом проводили.

А я сразу спать легла. Меня потом давай будить:

— Ты чего же? Все ворожат, а ты че же не ворожишь? — Это девка тут ворожила, которая просватана… все ребяты… все выворожили. Теперича меня сестра разбудила да говорит:

— Садись, Ариша, ворожи. Я говорю:

— Но я боюсь.

— Ну, ничаво! Вот так вот, карточку тебе покажут фотографическу, и ладно.

Вот я села. Она говорит:

— Возьми воду-то разбулькай.

Я разбулькала… Вот вроде дым вышел сперва, потом лодка, ли хто ли… И через долго время выходит парень. Такой-то чупистый, белай — так о-ей-ей!

Я говорю:

— Идите смотрите, кто-то вышел. Какой вышел парень, я узнать не могу.

А сестра-то подошла да говорит:

— О-ой, это… подруга ворожила, это её стакан. Погоди, — говорит, — Ариша, я тебе новый стакан, другой стакан дам.

Дала стакан мне, дала кольцо обручально, яркое, и, значит, бумажку подостлала.

— Но, теперь садись смотри. — Да ещё сказала: — Если умереть — гроб выйдет.

Вот я боюсь этот гроб-то… Но, я говорю, в зеркало смотреть не буду, сразу вот так в стакан колечко опустила и смотрела. Немножко посидела… — и вот выходит, значит, как есть фотокарточка: я сама стою подвязана… Тепериче, я маленько погодя побулькала воду, опять вода устоялась — вышел стул венский… и вот так нога протянута… Я опять побулькала — и вот как раз вот этот мой наречённый вышел, в чём венчался, в ём и вышел, весь как есть: рубаха, значит, у него чёрна была, воротничок этак отвороченный, там подклад белый, тепери, френчик был (он венчался), карманы, всё.

Вот я его узнавать — никак узнать не могу. Кто же такой? То ли брат мой, то ли кто… Я говорю:

— Ну, погоди-ка, посмотри-ка. Кто он такой вышел? Я, — говорю, — узнать не могу.

Она подошла да говорит:

— Ой, — говорит, — Ариша, какой-то ещё служащий. Смотри-ка, ещё воротничок, — говорит, — беленький у него (а это подклад).

Вот Яков подошёл и говорит:

— Паря, это… Это ведь Максим Павлыч вышел. Ивана Кондратьевича шурин.

А я потом взглянула:

— О-о, нет! Это тогда старший. Это Егор вышел. И вот за Егора ушла!.. Никому не верила, а вот самой, действительно, в колечке вышел.

430. Один раз жениха-то я выворожила, правду…

Это в Новый год первый блин испекешь и беги с ём на росстань. Вот я и вылетела! Блин-то испекла не сама, а тётка.

— Беги скорей! — говорит.

И я полетела на росстань. А у нас работник жил, табун всё рано поил. Его звать Минька. Но, я вылетела, а он гонит табун-то поить. Я пришла и говорю тётке:

— У меня будет работник муж-то.

Она говорит:

— Никого не работник, а у тебя Митя будет.

Он Митя и вышел… Один раз только поворожила — сразу и выворожила.

431. Тут я один раз ворожить вздумала. Но вот, говорили, что в Новый год… По старому он был четырнадцатого января. Тогда один его праздновали, а сейчас два Новых года: старый и новый.

Ну, и я где-то услышала, что надо сор вымести в комнате и его… в запоне на росстань вытащить, бросить и послушать, что где.

А у нас за рекой вот тут, на берегу-то, дедушка Степашка жил. Старенький он, а у него бабушка Степашиха, ишо была жива. Я вымела это утром-то рано (до свету надо), вымела скоре, а мама-то заметила, что я ворожу.

Вымела сор, склала в запои и пошла сюды — тут у нас вот так дорога была, так была дорога и сюды дорога. А я между их-то вышла на мысок-то, сор-то бросила, да и стою, слушаю. А дедушка Степашка стоит во дворе кашляет. Коням сено бросал…

Потом я пришла, а мама-то меня спрашивает:

— Че выворожила? Кого выворожила?

— Ой, ничё не выворожила. Дедушка Степашка кашлят во дворе.

А она надо мной:

— Ну бабушка Степашиха умрёт, ты за дедушку замуж выдешь.

Как счас помню, а я невзлюбила: ну, ёе же, я почто же, за дедушку пойду?!

А, правда, вот вышло же имя у меня — Степан же».

* * *

В русском суеверии девичьи гадания насчитывают столько вариантов, что все их собрать вряд ли возможно. Во всяком случае, Владимир Даль, выделивший в своём собрании русских пословиц, поговорок и примет специальный раздел, посвящённый им, считал это дело архитрудным. Какой-нибудь современной эмансипированной донельзя девице может показаться уже смешной та настойчивость, с которой все эти приметы и предречения крутятся вокруг возможности скорейшего замужества. Вероятно, это и в самом деле было главным и важнейшим событием в народном житейском регламенте. Кажущаяся простота этих суеверных предначертаний, конкретность желаний, которыми они рождены, очень мудры в той своей части, что они не давали возможности ошибаться в главном назначении женщины, в способе осуществления своего права на счастье и довольство жизнью. Теперь в этом деле возникла основательная путаница. Соревнование за мужские права, в которое вовлечена женщина, скорее всего не по своей воле, застит в прекрасных глазах подлинный смысл её существования, вернейший путь быть удовлетворённой своим житейским укладом, обрести душевный покой, наконец. «На каждую бабу, которая в райкоме сидит, надобно найти бы мужика, которого рожать научить можно», — такой виделся путь к уравновешению женского стремления сравняться с мужчинами в деловой жизни, к равноправию полов моей деревенской, не лишенной мудрой наблюдательности матери. Женщина, за делами забывшая родить ребёнка, это первейший знак вырождения рода человеческого, угроза ему страшнее бомбы.

* * *

…Там чудеса: там леший бродит, русалка на ветвях сидит… Такой увиделась однажды Пушкину старая матушка-Русь.

Было такое. Коллективное воображение прошлых веков понасоздавало всяческих таинственных нфернальных персонажей. Так упражнялись наши предки в особом роде фантастического творчества. Но, и не вовсе бесполезны были эти устные сказания. Охрана строгих моральных предначертаний обязательно присутствовала даже в этих бесшабашных и, с первого взгляда, бесполезных сказаниях. Человек, живущий по правде, праведный и твёрдый, никогда не подпадёт под власть нечистой силы, которой множество и которая так и ждёт, чтобы добрый человек хоть на мгновение забылся, отвлёкся от заповеданных правил народной чести, христианских обычаев. Откуда же она взялась, вся эта нечисть, на нашу нравственную погибель?

На подобный вопрос знаменитому уральскому бытописателю Иоасафу Железнову его знающий собеседник когда-то ответил так:

— Говорят, когда Господь сверзил сатану и дьяволов его с небеси, тогда все дьяволы и посыпались на землю, словно дождь. Которые с сатаной попадали в тартар — в треисподний, те в тартаре основались; которые попадали в воду, те в воде завели себе гнездо; которые попадали в лес, те в лесу остались, — это, должно быть, и есть те самые лешие, — а которые попадали в дома к людям, в трубы ввалились — те в домах приютились, в подпечках: вот эти-то самые и есть наши домовые. Живя меж людей, домовушки попривыкли к людям и обрусели, то-ись, от настоящих-то чертей отстали; по крайности вреда людям не делают, окромя лишь того, что в иную пору балуют от скуки ли, от другого ли чего — Бог знает, — к примеру, нелюбимую лошадь, как я тебе давеча говорил, мучают и со двора сживают, да разными предвещаниями людей слабодушных, робких стращают…

Стало общим местом и чуть ли не признаком хорошего тона винить русского человека в беспробудном пьянстве, которому, якобы, предаётся он издавна и без малейшего зазрения совести. Национальная черта эта изобретена известного рода публицистами в последнее время. Злонамеренный поклёп этот отметается уже тем, что даже в суеверных сказаниях своих наш народ чётко обозначил своё отношение к этому делу, отметив его клеймом «наваждения», от которого в выигрыше исключительно тёмная и нечистая сила.

Некий молодец, говорит одна из таких легенд, с малых лет приобык к водке, да так, что когда стал хозяином и некого было бояться, пропил всё своё добро на смех людям, на пущее горе жены и детей. Насмешки и ругань не давали ему прохода.

«Дай-ка я удавлюсь, опростаю руки. Некому будет и голосить, а ещё все будут рады!» — подумал молодец, а вскоре и всем стал об этом рассказывать.

Один старичок к его речам прислушался и посоветовал:

— Ты вот что, друг, когда пойдешь давиться или заливаться (топиться), то скажи: душу свою отдаю Богу, а тело чёрту. Пущай тогда нечистая сила владеет твоим телом!

Распростился мужик с своими, захватил вожжи и пошёл в лес. А там всё так и случилось, как быть надо. Явились два чёрта, подхватили под руку и повели к громадной осине. А около осины собралось великое сборище всякой нечисти: были и колдуны, и ведьмы, и утопленники, и удавленники. Кругом стоят трясучие осины, и на каждой сидят по человеку и все манят:

— Идите поскорее: мы все вас давно ожидаем!

Одна осина и макушку свою наклонила — приглашает. Увидели черти нового товарища, заплясали и запели; на радостях кинулись навстречу, приняли из рук вожжи, захлестнули на крепкий сук — наладили петлю. Двое растопырили её и держат наготове, третий ухватил за ноги и подсадил головой прямо к узлу. Тут мужик и вспомнил старика и выговорил, что тот ему вывел.

— Ишь, велико дело твоё мясо, — закричали все черти. — Что мы с ним будем делать? Нам душа нужна, а не тело вонючее…

С этими словами выхватили его из петли и швырнули в сторону.

В деревне потом объяснил ему тот же старик:

— Пошла бы твоя кожа им на бумагу. Пишут они на той бумаге договоры тех, что продают чертям свои души, и подписывают своей кровью, выпущенной из надреза на правом мизинце.

Так как во всякого человека, которого бьёт хмелевик (страдает запоем), непременно вселяется чёрт, то и владеет он запойным в полную силу: являясь в человеческом виде, манит его то в лес, то в омут. А так как бес выбирает себе место прямо в сердце, то и не бывает тому несчастному нигде покоя…

Сергей Максимов, записавший эту легенду, приводит и другие доказательства суеверной нетерпимости русского человека к пьянству. Согласно этому, само винокурение было подсказано нечистым. Гулял как-то чёрт с котомкой, прикинувшись странником, по русской земле. Попросил в одной избе хлеба. Там его угостили, чем могли. Хозяин попался бедный, но радушный. Растроганный черт и научил его тогда пиво варить. Открыли они вместе кабак, потом другой… Повалил народ в кабаки. Дошло дело до царя. Легенда того государя не называет. Разбогатевший на дьявольском промысле мужик открыл тайну царю, и тот завёл винокурение во всём государстве. Так от чёрта и повелось у нас пьяное дело искусственного веселья для…

О русалках. Лет тридцать назад деревню нашу (имею в виду конкретную, где жил) охватило модное поветрие. Теперь его определили бы нерусским словом «кич». Это, вероятно, обозначает безвкусицу. А может, и вкус, да только кажущийся нелепым и, на взгляд утончённых знатоков авангарда, диким. Хотя авангард, как сдаётся мне, превзошёл тот деревенский «кич» лишь гораздо большим отсутствием признаков мастерства и уважения к такому безусловному качеству любого труда, как профессионализм. А если вникнуть в истоки, то деревенский «кич» этот может оказаться и более серьёзным явлением в смысле своих символических памятей и знаков. Ну, да ладно… Детское любопытство моё потряс вот такой сюжет. Изображен он был на так называемой клеёнке, резко пахнущей чем-то ненатуральным, недеревенским. Казак в кубанке вытаскивал кинжал из ножен, а к нему тянула белые руки девица с рыбьим хвостом. Мне было жаль девицу, она казалась вполне беззащитной. Да ещё и хвост ей сильно мешал. Потом я узнал, что девица эта была грозным созданием — она могла казака насмерть защекотать казака с кинжалом, хотя я и по сию пору сомневаюсь, как это можно сделать со здоровым вооружённым молодым мужиком.

Однако, говорят, случаи таковые бывали.

И вот, чтоб, не дай Бог, ни с кем такой беды не приключилось, даю списать, стародавний рецепт.

«Кроме церковного ладана (незаменимого средства против всякой нечистой силы) — против чар и козней русалок отыскалось ещё снадобье, равносильное священной вербе и свечам страстной недели, — это “полынь, трава окаянная, бесколенная”. Надо только пользоваться её силою и применять её на деле умеючи. Уходя после Троицина дня в лес, надо брать эту траву с собою. Русалка непременно подбежит и спросит:

— Что у тебя в руках: полынь или петрушка?

— Полынь.

— Прячься под тын, — громко выкрикнет она и быстро пробежит мимо. Вот в это-то время и надо успеть бросить эту траву прямо в глаза русалке. Если же сказать “петрушка”, то русалка ответит:

— Ах ты, моя душка, — и примется щекотать до тех пор, пока не пойдёт у человека изо рта пена, и не повалится он, как мёртвый, ничком».

Пришла пора сказать еще об одном празднике, часть которого описана в этом отрывке. Праздник этот — русальная неделя. В русском распорядке главных веселий он был так велик, что его ещё недавно называли и почитали «зелёными святками».

Начинался этот семидневный Троицин день. Троицин день по народному календарю выпадает на седьмой четверг после светлой Пасхи. Собственно, вся эта неделя, последняя в мае, означает прощание с весной и встречу лета Господня. И очень напоминает по своему раздолью удалую масленицу, в которую прощаются с зимой.

Тут так же, как и на зимние святки, ходят ряженые и «славят» хозяев. Так же молодёжь озорует и придумывает себе самые разные забавы. Есть тут и гадания.

Однако есть и отличительное. Надо, например, выходить прощаться с русалками. Шествие обязательно начинает человек, который на древке несёт лошадиный череп. Остальная процессия выглядит чем живописней и бесшабашнее, тем лучше, потому что так веселее. Обязательны в толпе девушки, изображающие русалок. Как они добиваются сходства — зависит от их соображения и фантазии. За селом, надурачившись, стреляют холостыми патронами, бросают лошадиный череп, и на этом прощание с русалками заканчивается…

Но самое замечательное в этом празднике, конечно, давно забытое завивание венков. С песнями, хороводами, гаданиями. Какая благородная задача была бы выполнена тем, кто придумал бы — как всё это восстановить в народной жизни.

Утром рано, пока ещё не начался Троицин день, некоторые, самые нетерпеливые девчата уже проснулись и идут под окна подружек громко выговорить: «Троица по улицам, Семик за околицей». Это значит, что пора вставать и, украсив свой дом берёзовыми ветками, идти за околицу для главного праздничного действа. Из ближней рощи принесена большая и густая берёзовая ветка. Она воткнута в землю, на неё повязывают ленты. Начинаются хороводы под старинное пение, которому тоже надо учиться заново. Оживут ли древние песни-веснянки, похороненные под кожаными переплетами старых книг?

А гадают в эти русальные дни так. Плетут венки из берёзовых зелёных ветвей. Бросают их в реку. Чей поплывет, той счастье грядет. Если потонет, то это к беде…

* * *

…Бедная Мельникова дочь в «Русалке», обманутая, в безысходном горе своём, стараясь объяснить причину резкой перемены к себе ласкового прежде князя, спрашивает: «…иль его отравой опоили?». Отрава, или отворотное зелье, была когда-то в большом ходу. В этом слове «отрава» явственно слышится его основа — «трава». По этой фразе мельниковой дочки выходит, что Пушкин угадывал какой-то иной, может быть, первоначальный смысл этого слова. В самом деле отворотными (отвращающими от прежней любви) назывались в древнем народном знании и языке травы — росянка, свиные язычки, камчужник… В данном случае убито, отравлено чувство. Колдовские травы имели и такую силу.

Поговорим об этих травах, которые в системе русского суеверия главенствуют и которые, в самом деле, стоят нашего удивления и почтительного к себе отношения. Хотя бы потому, что очень буйно растут на нашей литературной почве и до сей поры.

Вот несколько строчек из вполне современного сочинения, которые немедленно будут узнаны всеми. Тайна обаяния того произведения, из которого они взяты, и заключается, пожалуй, в том, что трогает оно те самые тайные и сокровенные струны, которые настроены были в нашей душе в пору её языческого детства и отрочества.

«Ай да крем! Ай да крем! — закричала Маргарита, бросаясь в кресло.

Втирания изменили её не только внешне. Теперь в ней во всей, в каждой частице тела, вскипала радость, которую она ощущала как пузырьки, колющие её тело…».

Это из «Мастера и Маргариты».

Прежде того Маргарита раскрыла коробочку, которую подарил ей Азазелло. В коробочке был жирный желтоватый крем. Ей показалось, что он пахнет болотными травами и лесом.

Намазавшись кремом, Маргарита стала ведьмой.

Ведьмой только так и можно было стать.

Достаточно было натереть тело мазью, которая так и называлась — «ведьминой».

А ведьмы (это прежние, стародавние) способны были творить, особенно против соседей, разнообразные козни. И самое страшное то, что ведьма могла остановить у коровы молоко. Тут уж не надо долго думать, чтобы определить точно — поверье эти родилось в деревне, в деревенской среде. Ведь так и было, самое страшное, что можно приписать нечистой силе, самая страшная беда в прежнем крестьянском хозяйстве и дворе — утратить вторую кормилицу после хозяина — корову.

И не от удивительной ли метаморфозы, происходящей с луговой растительностью и непостижимым образом становящейся молоком, произошла вера в великую неразгаданную силу трав.

Вспомним названия некоторых. Разрыв. — трава, одолень-трава, мужской корень, сонное зелье, петров крест, трава-прикрыш.

От каждого названия отдаёт то силой, то тайной.

Любопытно было узнать, существовали и есть ли на самом деле такие травы. Откуда в милую траву столь великая вера?

Ведунов и колдунов не расспросишь. Хотя специалистов по травам и теперь великое множество. Древний способ врачевания целебной силой природного снадобья, разлитого в тончайших жилах растений, снова правит миром.

Бывшие ведуны теперь называются проще — травниками. Их окружают ныне тома вполне авторитетных, выверенных временем книг. И никто теперь не скажет так:

«Трава сия добра, а кто её знает, тот человек талант обрящет, а растёт красна и светла, листочки кругленьки, что денежки, собой в пядь, а цвет разный. Растёт кустиком по сильным местам раменским, ту траву держать торговым людям: носи при себе, где ни пойдешь, много добра обрящешь, а от людей честь будет и великою славой тот человек вознесётся».

Кто бы мог подумать, что всё это сказано о самом обыкновенном осоте.

И никто не поверит в наши дни, что есть такая мазь, которая поможет сделаться ведьмой.

Хотя в ведьм кое-где верят по-прежнему.

В конвертике, куда я когда-то начал складывать сведения об интересных мне, «колдовских травах», отыскалась вот такая газетная заметка.

Сотрудница какого-то западногерманского университета провела среди жителей республики любопытный опрос. Тринадцать процентов из тех, кого она спрашивала, уверены в том, что ведьмы в их стране есть. И самое главное, что здешние фармацевты пользуются этим. В аптеках там можно купить «ведьмину траву», которая, по словам рецептов, способна вывести ведьм во всей округе начисто.

А какую же это траву продают западногерманские знахари на вес золота? Скорее всего, это неприметное растение, которое зовут будрой. В конверте, который сейчас передо мной, сведения о нём такие. Выписал я их из старой книги о травах, которая называется «Зельник».

Если травы этой нарвать в ночь под первое мая, а затем сплести венок и надеть его на голову, то в деревне — а они почему-то не любят городов — можно будет всех ведьм угадать.

Какие еще бывают заветные травы?

Колдун в «Князе Серебряном» перечисляет их так:

— Всякие есть травы. Есть колюка-трава, собирается в Петров день. Обкуришь ею стрелу, промаху не дашь. Есть тирлич-трава, на Лысой горе растет под Киевом. Кто её носит на себе, на того ввек царского гнева не будет. Есть ещё плакун-трава, вырежешь из корня крест, да повесишь на шею, все тебя будут как огня бояться… Есть ревенка-трава, когда станешь из земли выдёргивать, она стонет и ревёт, словно человек, а наденешь на себя, никогда в воде не утонешь… А вот есть разрыв-трава, когда дотронешься ею до замка, али до двери железной, то и разорвёт их на куски…

В большом ходу были когда-то амулеты из трав и прочих растений, корней. Они могли наделить человека ясновидением, счастьем в любви, неуязвимостью в битве, защищали от непогоды и дурного глаза, сохраняли вечную молодость — все то, о чём не мог и мечтать человек в обыденности своей.

Ничем не подтверждённая вера в силу трав имеет столь мощные корни, что создавались государственные вердикты, которые звучат теперь весьма своеобразно.

В одном из указов Карла Великого есть пункт, например, где настоятельно рекомендуется разводить на крышах домов траву-молодил. Считалось, что она может спасти жилище от удара молнии.

Выдающийся популяризатор и знаток трав древнего мира Теофраст поместил на одной из самых известных своих книг, на её обложке, рисунок, бывший, вероятно, символом медицины своего времени, изображающий, как при помощи чёрной собаки добывается чудодейственный корень мандрагоры (один из родственников обычного огородного паслена), наделённый силой возвращать молодость.

Наш ботаник Стрижёв проделал недавно весьма любопытную работу. По описаниям таинственных трав в различных старинных «Травоврачах», «Жизненниках», «Прохладных Вертоградах» попытался установить, что же это были за растения. Они оказались совсем обычными, известными каждому, зачастую и близко не похожими видом своим на тот образ, который создан народной фантазией.

При чтении этой работы ловил себя на том, что как-то даже жаль, что легендарные нагромождения о травах так мало имеют под собой почвы, что таинственные покровы с чудесных трав так легко снимаются. И ничего не остаётся нам, кроме известного и обыденного.

Вот что говорит легенда о матери всех трав, уже упоминавшейся плакун-траве… Знахари приготовляли из неё порошки и настойки, способные отводить многие тяжкие недуги, а особо употреблялись для устрашения нечистой силы, заставляя плакать и ведьм, и бесов.

На поверку это просто дикий василёк, по-научному именуемый дербенником иволистым.

Человек, отправлявшийся в нелёгкий и неблизкий путь, обязательно брал с собой ладанку, в которой хранилась головка одолень-травы. Так обращался он к ней на пороге дома:

«Одолень-трава! Одолей мне горы высокие, долы низкие, озёра синие, берега крутые, леса тёмные, пеньки и колоды… Спрячу я тебя, одолень-трава, у ретивого сердца, во всём пути, во всей дороженьке».

Надо думать, что одолень-трава и в самом деле помогала осилить дорогу. Ведь мы сами по себе знаем, что значит получить заранее уверенность в том, что дело будет сделано и преграда одолена. Может быть, в этом и была главная сила и одолень-травы, и прочих трав.

Одолень-трава — это просто кувшинка, непременная жительница тихих речных вод, прудов.

«А кто хощет диавола видеть или еретика, и тот корень возьми водой освяти, и положи на престол и не замай сорок дней, и те дни пройдут — носи при себе — узришь водяных и воздушных демонов… А когда кто ранен или сечен — приложи к ране, в три дни заживёт…».

Сказано это о той же мандрагоре, которая носила звание «царя во всех травах».

Много раз пытались добраться до истоков и мрачной, и весёлой славы обычных трав. Отчего же, действительно, у не слишком коварного вредителя сельских огородов — паслёна, один из видов которого назван мандрагорой, столь весомая в прошлом слава?

Чаще всего это объясняется как приём стародавней рекламы, довольно тонко и поэтически исполненной, судя по словесному её оформлению.

Конечно же, на самый обыкновенный папоротник вы станете смотреть совсем иначе, если узнаете, что, прежде чем его сорвать, добыть, хозяину лекарственного прилавка приходилось встречать на перепутье собак с горящими глазами, привидения с мечами. Кроме того, вы узнавали, что собиратель трав вынужден был пользоваться такими приспособлениями, которые заведомо не бывают под рукой. Например, скамейкой из девяти пород хвойного дерева — сосны, ели, пихты, горной сосны, тисса, лиственницы, кипариса, кедра, можжевельника.

Естественно, после этого продавец мог рассчитывать на то, что кошелёк покупателя будет открыт с большей легкостью и широтой. Но торговец, видимо, понимал и то, что отдавать деньги только за страх покупатель не станет, потому и добавлялись чудодейственные качества этим травам, которые могли встать на один уровень с размерами страстей-мордастей, порождённых воображением собирателя, подстёгнутым соображениями корысти.

Но как бы там ни было, мы должны быть благодарны и этим травам, и воображению тех, кто пусть и из соображений личной выгоды, наделил их неверной, но поэтической, тревожащей душу силой. Не этим ли плакун-, тирлич-, разрыв-травам обязаны мы тем, что имеем многие прекрасные страницы Блока, Лажечникова, Гоголя, Сомова, Загоскина, Погорельского, Гофмана, капитана Мариета, Есенина, Максимова, Булгакова, Хлебникова, не говоря уже о Пушкине.

Потом, почтительное отношение к траве, к былинке, рождённое пусть и страшноватой легендой, не перешло ли в душе прежнего человека в уважение и обожание всего мира природы, не стало ли отправной точкой и нашего поэтического воззрения на этот мир…

Недаром тот же Александр Блок отмечал, как часто с необычайной нежностью в Травниках и Лечебниках описываются травы. Описываются так, что представляются они хрупкими живыми существами.

«Растет трава тихоня… растет около зелени, листички рядышком-рядышком, цветочек синенький…».

Что это? Незабудка? Фиалка?

«Кругом листиков рубежки, а из нея на середине стволик, тощий, прекрасен, а цвет у него жёлт: и как отцветёт, то пух станет шапочкою, а как пух сойдёт со стволиков, то станут плешки: а в корне, и в листу, и в стволике, как сорвёшь, в них беленько».

Тут уж точно узнаешь одуванчик.

Теперь можно вернуться к самому началу нашего рассказа о травах из народных легенд и суеверий.

Прототипы многих из них найдены, и тайны больше нет.

Можно сказать и о том, что есть самого любопытного в моём конверте о травах. Наткнулся в одной старой книжке на рецепт того самого желтоватого крема, пахнущего болотными травами и лесом, намазавшись которым Маргарита стала ведьмой. Ведьмина мазь. Конечно, выписал его. И любопытствующим могу теперь сообщить, что состоял он из знакомого нам огородного паслена, ближайшего родственника его, который не раз упоминался тут — мандрагоры, белладонны (белены), мака, болиголова. Можно этот рецепт попробовать.

И говорят, что полёт на Лысую гору вполне мог состояться, но, опять же, объяснять это надо в полном соответствии с реальностью. Все перечисленные травы обладают некоторой долей наркотического действия, могут усыпить, а сонное воображение дорисует детали.

«1. Есть трава по названью парамон, собой волосиста как чёрный волос, растёт у болота кустиками, а наверху будто шапочки жёлтые; давать пить отвар в новолуние и на ущербе месяца от чистого духа, от чёрной болезни. А кто к хмельному тянется, тот пить никогда не станет.

2. Есть трава зодик, растет по старым росчистям, собою мохната, листочки тоже мохнаты с одной стороны, ростом с пядь. Кто ту траву ест поутру, тот человек, пока жив, скорбей не узнает.

3. Есть трава одолень, растет в реке на камне корнем, собой голубая, высотой в локоть и более, цветок оранжевый, листочки беленькие; когда человека отравят до смерти — пусть ест, та трава хороша, всю отраву вынесет… Корень же хорош от зубной боли или для тех, кому скот пасти, чтобы скотина не разбредалась. Держи при себе — и если кто тебя не любит, дай испить — и полюбит, да так, что тот человек не сможет отстать от тебя и до смерти; если же захочешь зверя прилучить — дай ему съесть. Или который хочет зверей промышлять, лисиц и зайцев, петли ставить, той травой окурить силки и обтереть дочиста, тогда зверь очень бежит в ловушки.

4. Есть трава Адамова голова, растёт возле каменных бугров, ростом в локоть, кустиками по пять или шесть и по десять листов вместе, цвет багров, кругленький, а расцветает кукшинами всяких видов, и ту траву рвать перекрестясь, говоря: «Боже, помилуй меня, Боже», а кто грамоте не умеет, сотворить триста молитв Иисусовых. Принеси эту траву в дом, если какой человек порчен кем — дай пить, тотчас угадает виновного. Или которая жена не родит — дай пить, родит. А кто хочет дьявола увидеть или еретика, тот корень освяти святою водой и положи на алтарь и не трогай четырнадцать дней, и как пройдут те дни, носи у сердца, воздушных и водяных увидишь демонов. Или кто хочет ставить мельницу или церковь, или полату — держи при себе, выберешь место точное. Или кто сечен и ранен, приложи к ране — заживёт в три дни. Та трава именуется святой — всем травам царь.

6. Есть трава именем бель, растет в воде, верхним концом против течения. Та трава очень хороша, носи при себе от всякого еретика и противника или супостата или от того, кто на тебя зло замышляет и завидует. А корень этой травы хорош: возьми в рот или в руку, то всякое железо спадёт и замок соскочит.

7. Есть трава кудреватая дягиль, без середки, та трава хороша от еретиков. Кто её поутру рано съест, такой человек пусть никакой, порчи не боится… Если на люди выйдешь, грызи корень хоть раз в день или в неделю раз — от всякой болезни и скорби избавишься. Носи у себя на голове — такого человека люди станут любить.

8. Есть трава именем кокуй, растёт по березнякам, синя аки и пестра, листочки долгонькие, словно язычки, а корень надвое поделен: один мужской, а другой женский — а женский смугл, а мужской бел. А коли муж жену разлюбит — дай ему ночью женский корень, станет любить.

11. Есть трава именем прострел, растет по борам в марте месяце и в апреле, сквозь снег прорастает кустиками, цветок у неё синий, очень хорош. Ту траву в апреле месяце в двадцать пятый день рвать, а на место её положить пасхальное яйцо; ту траву носи при себе — дьявол прочь убежит от такого человека. Если кто избу ставит — класть под углы, если кто порежется — класть на раны или больной скотине, так быстро бог даст здоровья.

17. Есть трава сова, такова страшна: как человек на неё найдет в поле или в лесе, у того человека будет смятение ума, и он заблудится. Растёт у самой земли почти незаметно, а по ней — словно пестрянки, а на пестрянках и в корне черви. Хороша при ловле зверей. А если кто украдёт чего — поворотится от того, только на след положи; если же кто ставит ловушки, положи у того на дороге — и не будет ему пути. Эту траву рвать ввечеру.

24. Есть трава царевы очи, высотой в иглу, собою красива, и листочки и цветок красивы, а сверху как спица; ту траву в доме держать ради скота, и как на суд идти — не будешь осуждён, только держи при себе — и победишь противника своего; она хороша и ловушки обкуривать от сглаза; держи в чистоте при себе, и жена будет ласкова, а захочешь — скоро всему научишься. Растёт же она у болота, там, где родники бьют и клюква растёт.

30. Семитар растёт по лугам и по ровным дубровным местам, и там, случается, по хорошим местам, высотой вырастает в шесть узлов и в шесть листов. Листом редка, четырёх цветов: синий, красный, зелёный, багровый: трубка о трёх коленцах, больше полу аршина, листья велики и широки, видом похожи на листья хрена, хотя настоящий его корень глубоко в земле, похож на человека, а из рёбер того человека будто трава проросла. Знай об этой траве: какая бы буря ни была — не может повалить ту траву никуда, кроме как на восток. Корень этой травы полезно носить при себе, бог сохранит от смертного труда, а кто ест натощак её, тех Бог одарит всякими благами; если же нечисть какая в ухо влезет — тогда истолки той травы мелко и смешай с уксусом, да запусти вухо, и гад помрет. А если у этого корня вырежешь грудь я вынешь сердце, то, только дашь кому, станет по тебе тосковать; если муж не любит жену, голову этого корня держать при себе, станет любить. А если жена не любит мужа, делай то же. Если же жена или муж будут блядовать, то отрезать от корня правую руку и стереть с водою и дать окатиться; или которая не родит — варить в печень в молоку, давать пять по три утра — родить будет. А брать её сквозь золото».

* * *

…Продолжим о приметах недобрых. Доподлинно узнать, скольким из них верил Пушкин, конечно, невозможно. Однако кое-какие свидетельства остались. Некоторые уже упоминались в этом повествовании. Вспомним фамильное предание Пушкиных, по которому в дни восстания на Сенатской площади поэт не попал в Петербург только потому, что дорогу перебежал ему заяц да поп попался у самого выезда из Михайловского. Есть и лично пушкинское толкование этих примет. В «Дубровском», например.

«Навстречу Дубровскому попался поп со всем причтом. Мысль о несчастливом предзнаменовании пришла ему в голову. Он невольно пошёл стороною и скрылся за деревом. Они его не заметили и с жаром говорили между собою, проходя мимо него».

Или вот в «Онегине»:

Когда случалось где-нибудь

Ей (Татьяне) встретить чёрного монаха

Иль быстрый заяц меж полей

Перебегал дорогу ей,

Не зная, что начать от страха,

Предчувствий горестных полна,

Ждала несчастья уж она.

Откуда к божьим пастырям людского стада такое отношение, мне толком выяснить не удалось. Может быть, потому что племя это, не всегда верное небесному помыслу, расплодилось на Руси подобно саранче и крепко ущемляло христианина разнообразными корыстными обложениями. Каждая третья русская сказка была щелчком по толоконному поповскому лбу.

А заяц обижен народным воображением вот по какой причине. Чертей, которых после того, как Господь низринул их всех с небес на землю, обретается рядом с нами неисчислимое множество. Однако им неловко появляться перед людьми в настоящем своем пакостном виде. Вот они и наловчились принимать безобидные обличья. Прежний русский суеверный человек привык распознавать их чаще всего в черной кошке. Потом — в собаке, в свинье, лошади, змее, волке, зайце, белке, серой мышке, лягушке, щуке, сороке.

Кроме того, заяц — любимая животина лешего. Крестьянские легенды, которые были записаны С. Максимовым, рисуют его прямо каким-то крепостным у лешего. Он, как помещик-самодур, даже в карты их способен проиграть другому лешему, соседу своему дюжинами.

Трогательной тут может показаться вот такая деталь. Крестьянин может вообразить чёрта в облике любого животного, кроме коровы. И самому себе не давал русский человек обидеть смиренную кормилицу свою.

Из выписок

Владимир Даль. Пословицы русского народа

«Заяц дорогу перебежит — неудача стрелку.

Поп, да девка, да порожние вёдра — дурная встреча.

Когда собака перебежит дорогу, то беды нет, но и большого успеха в лесу не будет.

Когда проездом увидишь в окно, что бабы прядут, — воротись.

Девка с полными вёдрами, жид, волк, медведь — добрая встреча; пустые вёдра, поп, монах, лиса, заяц, белка — к худу».

* * *

…Еще одна примета не к добру описана в уже цитировавшихся стихах, посвященных Анне Керн. Вновь повторена в том же «Евгении Онегине».

…Вдруг увидя

Младой двурогий серп луны

На небе с левой стороны,

Она дрожала и бледнела.

Левая сторона в понимании русского человека всегда была стороной проклятой. Сплюнуть три раза от сглазу, да и просто плюнуть в правую сторону было для него таким же кощунственным делом, как и богохульство. Споткнуться на пороге на левую ногу, встать утром с левой ноги предвещало крупные неприятности на день… А дело все было в том, что, по древнему поверью нашему, рядом с каждым человеком, сразу после его рождения, вставал чёртов посланник с левой стороны и ангел божий — с правой. Дьявольский счетовод немедля принимался записывать грехи и дрянные поступки. При этом он сам же и внушал их. Плюнув в левую сторону, можно было попасть нечистому в глаза, и тогда он мог проморгать кое-какие наши делишки нехорошие, шалости.

Зазвенело в левом ухе, значит, дьявольский страж уже успел слетать доложиться к своему нечистому начальству о наших делах и теперь вернулся, чтобы снова заниматься твоей недоброй бухгалтерией.

Корни людского родства разнообразны, и можно их найти даже в том, как они заблуждаются и что думают о себе, воображая недоступное опыту. Исследуя шаманство у тюркских народов, Радлов воссоздал совершенно аналогичную картину. Когда рождался степной человек, в борьбу за него вступали так же две мощные силы. Верховным властителем светлого начала, желающим новорождённому всяческого добра, был Бай Улгон. Он приставляет к нему своего йайучи, который бережёт его жизнь и душу, не даёт сбиться с пути. Это доброе существо встаёт с правой стороны от младенца и сопровождает его всю жизнь. Другой посланец — от злого божества Эрлика — определяет себя с левой стороны. Зовут его кормос. И вот они, соревнуясь, записывают на свои неподкупные доски добрые и злые дела человека. Потом, когда заканчивается его земное существование, оба они — йайучи и кормос, хватают живую ещё душу и мчат на седьмой небесный ярус, чтобы судить ее. Если добрых дел за душой этой числится больше, чем недобрых, силы зла теряют над ним власть, и торжествующий посланник доброго божества выносит светлую душу из царства тьмы…

Вера в зловещую суть левой стороны очень давняя в славянском веровании. В древнем арконском языческом храме специально для гаданий держали белого коня. Думали, что на нем ездит по ночам один из грозных верховных богов — Святовид. И когда надо было принять важное для всего народа решение, связанное с военными делами, например, тогда выводили этого коня из храма, подложив под ноги копья. Если он перешагивал через них сначала правой ногой, то древние предки наши ждали всяческих успехов…

И если перестать замечать, какой ты держишься стороны — правой или левой, то легко душу свою потерять. Или, хуже того, перестав сознавать её цену, разменять на мелкие и временные блага. По старым нашим понятиям это означало продать душу дьяволу.

Есть в древней русской литературе потрясающая «Повесть о Савве Грудцине», отечественный вариант «Фауста». Гениальный всплеск безымянного, будем считать — народного, ума. Её следовало бы переложить на потребу сегодняшнего дня писателем с возможностями Замятина, Зайцева или Ремизова.

Как-то думалось, что сюжеты такие, несмотря на прекрасное воплощение, рождаются чисто умозрительно. По аналогии, допустим, с евангельским искушением Христа, когда дьявол привёл его на «весьма высокую гору», показал ему все царства мира и сказал: «Всё это дам тебе, если, падши, поклонишься мне».

Оказалось, что и в жизни такие сюжеты бывали. Может быть, конечно, не часто. Самый последний зафиксированный в печати случай произошёл в сороковом году просвещенного девятнадцатого века, за год до смерти Лермонтова. Это подлинное судное дело опубликовано в октябрьской книжке «Русской старины» за 1886 год. Исключительно любопытное дело как по сути, так и по доказательству, какую власть имеет суеверие над непредсказуемой русской душой, которую, по Бердяеву, сформировали два совершенно противоположных начала — природная, языческая, дионисическая стихия и аскетически-монашеское православие.

Вот такая история тогда произошла, цитирую подлинное судное дело того времени:

«Писарь Дубовцов (Фадей), 24 лет от роду, в течение 8-летней службы вёл себя дурно и часто предавался пьянству, за что многократно был наказываем розгами. В половине февраля (числа не помнит) 1840 г., находясь в конторе госпиталя вместе с (Иваном) Седельниковым, он расковырял себе нос и кровью написал на четвертушке бумаги следующее: “1840 г., я, нижеподписавшийся, даю сие рукописание князю аггелов в том, что хочу служить им, а от Бога и креста православной веры отрекаюсь, никогда быть и веровать православной вере не буду только с тем, чтобы мне служили сколько-нибудь аггелов, что я захочу, и чтоб мне повиновались и все слушали, раб твой Фадей”.

1 марта, в 9 часов утра, рядовой госпитальной команды Артемий Озаров нашёл эту записку на дворе и представил в контору. Смотритель конторы Флигепринг препроводил её при рапорте нарвскому коменданту, свиты его величества генерал-майору барону Велио; барон Велио отнесся к командиру гренадерского его величества короля прусского полка, генерал-майору Липранди, о назначении одного штабс-офицера и полкового аудитора для производства следствия, вместе с назначенными со стороны коменданта одним обер-офицером и смотрителем госпиталя.

8 марта 1840 года комиссия начала следствие.

При первом допросе Дубовцов сознался в написании кровью записки, но при этом показал, что сделал это по совету Седельникова; в подтверждение своего оговора он рассказал комиссии, что в феврале (число не помнит), когда он остался в конторе с Седельниковым, последний сказал ему, что знает человека, который обоим им может составить счастье, но что прежде нужно выпариться в бане берёзовым веником, окатиться холодною водою, и если на теле останется три берёзовые листка, то отнести их к этому человеку.

Дубовцов этому не поверил.

Через несколько дней Седельников предложил ему другое, более верное, средство сделаться счастливым; средство это и заключалось в написании кровью записки к князю аггелов. На этот раз Дубовцов исполнил совет, написал кровью записку и спрятал в карман, а Седельников обещал ему через несколько дней дать наставление, как поступить с этой запиской. Действительно, через два дня Седельников дал Дубовцову письменное наставление, которое и найдено было в кармане сюртука этого последнего. В наставлении было написано: “Идти в 12 часов ночи в глухое место, взять с собою рукописание и крест, положить в пятку, повернуться на ней три раза и говорить: чёрный бог! приди ко мне, помоги мне, возьми душу мою и служи мне во всем”.

Получив это наставление, Дубовцов думал исполнить свой замысел с 28 на 29 февраля; он лёг вечером в конторе и приказал стоявшему у денежного сундука часовому разбудить себя в 11 часов. Часовой разбудил. Дубовцов вышел из конторы на двор, но в это самое время запели петухи, из чего он заключил, что опоздал, а потому вернулся в контору и снова лег спать. Каким образом он потерял свое рукописание — того не знает.

Рядовой Седельников от всего показанного Дубовцовым отказался, и вся деятельность комиссии направлена была к его изобличению. Повальный обыск, сделанный в месте служения Седельникова, равно как и запросы в Тульскую губернию, в гимназию, в которой Седельников окончил два класса, и во 2-й департамент московского уездного суда, где он служил подканцеляристом 7 месяцев и 12 дней, — обнаружил, что Седельников в вере твёрд, поведения благочестивого и у св. причастия бывает; так же отозвалась о нём и мать подсудимого, проживавшая в Москве. В службу вступил Седельников по найму и полученные деньги отдал матери, чтобы вывести её из крайней нищеты. Это подтвердила и московская казённая палата.

При всём том, однако, улики, представленные Дубовцовым против Седельникова, были весьма сильны. Одиннадцать опытных и весьма сведущих аудиторов признали, что наставление Дубовцову писано рукою Седельникова, а не чьей-либо другою, а потому комиссия и оставила его в сильном подозрении в склонении Дубовцова к этому противозаконному поступку.

Управляющий с. — петербургскою комиссариатскою комиссиею полковник Княжнин предал Дубовцова и Седельникова военному суду при с. — петербургском ордонанс-гаузе 13 июня 1840 г.

21 сентября того же года комиссия военного суда постановила следующую сентенцию:

“Комиссия военного суда находит виновными: писаря Дубовцова — в намерении отречься от Бога и православной веры, в посягательстве уже на исполнение этого преступления и в пьянстве; а рядового Седельникова в склонении Дубовцова к такому преступлению, в чем он изобличается письменными наставлениями, по коим Дубовцов намеревался учинить отречение, и в пьянстве, но как из обстоятельств видно, что означенное преступление учинено ими в первый раз из легкомыслия и более от пьянства, то военно-судная комиссия приговорила: прогнать их сквозь строй каждого через пятьсот человек по три раза”.

Управляющий с. — петербургскою комиссариятскою комиссией во мнении своём полагал: “Дубовцова лишить унтер-офицерского звания, обоих прогнать сквозь строй через пятьсот человек по одному разу, и как неблагонадежных к комиссариятской службе выписать в другое ведомство”.

Генерал кригс-комиссар, генерал-майор Храпчев, в мнении своем полагал: “Так как преступление Дубовцова обнаруживает отсутствие рассудка от пьянства, а вина Седельникова, за несознанием его, недостаточно доказана, то Дубовцова наказать розгами 200 ударов и, разжаловав в рядовые, отправить в арестантские роты на один год; Седельникова наказать 100 ударами розог и тоже отправить в арестантские роты на один год”.

10 января 1841 года генерал-аудиториат решил:

1) Писаря Дубовцова за означенное его преступление, лишив писарского звания, наказать розгами 200 ударов и отослать к духовному начальству для поступления с ним по церковным правилам, а потом обратить его на службу во фронт, по распоряжению инспекторского департамента.

2) Суждение о рядовом Седельникове, подозреваемом в наущении Дубовцова к отступлению от Бога и православной веры, за смертью Седельникова, оставить».

* * *

…Жеманный кот, на печке сидя,

Мурлыча, лапкой рыльце мыл.

То несомненный знак ей был,

Что едут гости.

Так в «Евгении Онегине» заявлено об одной из «кошачьих примет». К сожалению, Пушкин не сообщил, какого цвета был кот у Татьяны. Если он был чёрный, то хозяйка, несомненно, выбрасывала его за порог своего дома во время грозы, поскольку молниями небесные стрелки целят в дьявола, прикинувшегося этой симпатичной животиной, и, промахнувшись, могут спалить жильё, или нечаянно причинить какой другой вред человеку. Татьяна могла знать и то, что нельзя возить чёрную кошку на лошади, чтобы та не околела; что, если кошка чихнет и это услышит невеста в день свадьбы, то быть доброй семейной жизни, а если кошка чихнёт в любой день помимо свадьбы — зубы заболят…

…Свист — дело разбойничье. И даже когда человек насвистывает ради забавы и от скуки, это воспринимается как примета недобрая. Пушкин и это знал. Разбойничий посвист всегда означал угрозу кошельку. Так и стоят в суеверном знании нашем свист и убытки рядом:

«Приезжий не спрашивал себе ни чаю, ни кофию, поглядывал в окно и посвистывал к великому неудовольствию смотрительши, сидевшей за перегородкою.

— Вот Бог послал свистуна, — говорила она вполголоса. — Эк насвистывает, чтоб он лопнул, окаянный: басурман.

— А что? — сказал смотритель, — что за беда, пусть себе свищет.

— Что за беда? — возразила сердитая супруга. — А разве не знаешь приметы?

— Какой приметы? что свист деньгу выживает? И, Пахомовна, у нас что свисти, что нет: а денег всё нет как нет».

Так растолкована эта примета в «Дубровском».

…Было одно верное средство у русского человека от коварного действия разнообразных зловещих примет, от козней нечистой силы. Перекрестится христианская душа — и отступают наваждения, злые предвестия теряют силу.

«…Он (Пугачев) взял стакан, перекрестился и выпил одним духом».

Всякий, не осенённый крестом, сосуд и даже стакан с водкой считался нечистым. Причину того объясняет старая христианская притча, рождённая в Поволжье… Святой человек Андрей Блаженный встретил как-то беса, замурзанного и до непотребства выпачканного.

— Ты бы хоть в реке искупался, — посоветовал святой, — и вольно тебе в такой мерзости обретаться?

— К реке меня ангел не пускает, а велит мне искать хозяйку, у которой кадка, ведро аль стакан непокрытый и крестом не огражденный стоят, там и обмываться. Вот и ищу…

И вот какая выходит из того малого символа значительная вещь. Человек, осенивший себя крестом животворным, верил в нерасторжимую связь свою с какими-то вечными началами. Это вера представляется мне величественной. Она возвышала человека до понимания себя как части этого бесконечного мира, заставляла жить его теми моральными законами, без которых гармония этого мира была бы невозможна. Как бы ни называлась эта вера, замечательна она тем уже, что убеждала — от соблюдения её каждым отдельным человеком, от его жизненного, уклада зависит здоровье целого мира. Как нам не хватает этого сегодня… И человек вёл себя соответственно. Был совестлив и честен в высшем, вселенском значении этого понятия. Он ощущал себя существом, находящимся под неусыпным наблюдением всевидящего ока, принадлежащего вечному и беспредельному разуму. Старался наладить в собственной душе и в отношениях с окружающим миром, с соседом, наконец, ту стройность и порядок, которые интуитивно угадывал в законах и строении всего необозримого мира. И если мы вспомним, что крест — это далеко не изобретение христианства, что он вечно сопровождал славянина, будучи языческим рисованным синонимом солнца — того самого всевидящего ока природы, что в понятиях самых отдалённых наших предков он был другим поименованием вечности, бессмертия, чистоты, был даже символом мужского начала и достоинства, откуда и перешёл в современную генетику как графическое изображение сильного пола и живого семени будущих поколений, то мы должны будем согласиться, что существовавшая ещё недавно воинственная наша неприязнь к этому знаку никак не согласуется ни с историей предков, ни с развитием нашей души.

Колоссальное количество важных поводов перекреститься было, например, ещё у моего деда, уже пережившего и коллективизацию, и сталинский коммунизм.

Повесивши мне в пятилетнем возрасте на шею маленький латунный крестик на гайтане, он обязательно заставлял, например, креститься при грозе. Какие удивительные по буйству грозы обрушивались тогда на нашу деревеньку. Видно, много бесов скопилось у нас, поскольку дед объяснял, что Илья Пророк или Михаил Архангел молниями истребляют именно их. И те, спасаясь, прячутся за человека, и тогда по неловкости эти гневные святые могут убить и безвинного, забывшего оградить себя крестом от беды. Но не спасал тогда и крест, особенно от земных архангелов, объявивших невиданный поход против народа и в каждом видевших того, непереносимого для себя, беса…

Как утверждают, Пушкин религиозность свою не подчёркивал строгим соблюдением обрядности. Может быть, потому и слыл чуть ли не до самой смерти своей язычником. Но крестное знамение наверняка и для него было делом важным. И особенно потому, что оно разрушало и приостанавливало действие примет и наваждений, которые так часто руководили его реальной жизнью…

Поэтические воззрения древних славян на природу

«Примета всегда указывает на какое-нибудь соотношение, большею частью уже непонятное для народа, между двумя явлениями мира физического или нравственного, из которых одно служит предвестием другого, непосредственно за ним следующего, долженствующего сбыться в скором времени. Главным образом приметы распадаются на два разряда:

а) во-первых, приметы, выведенные из действительных наблюдений. По своему характеру первоначального быта, пастушеско-земледельческого, человек всецело отдавался матери-природе, от которой зависело всё его благосостояние, все средства его жизни. Понятно, с каким усиленным вниманием должен был он следить за её разнообразными проявлениями, с какою неустанною заботливостью должен был всматриваться в движение небесных светил, их блеск и потухание, в цвет зари и облаков, прислушиваться к ударам грома и дуновению ветров, замечать вскрытие рек, распускание и цветение деревьев, прилёт и отлёт птиц и проч., и проч. Живое воображение на. лету схватывало впечатления, посылаемые окружающим миром, старалось уловить между ними взаимную связь и отношения и искало в них знамений грядущей перемены погоды, приближения весны, лета, осени и зимы, наступления жары или холода, засухи или дождевых ливней, урожая или бесплодия. Не зная естественных законов, народ не мог понять, почему известные причины вызывают всегда известные последствия; он видел только, что между различными явлениями и предметами существует какая-то таинственная близость, и результаты своих наблюдений, своей впечатлительности выразил в тех кратких изречениях, которые так незаметно переходят в пословицы и так легко удерживаются памятью. Приметы эти более или менее верны, смотря по степени верности самих наблюдений, и многие из них превосходно обрисовывают поселянина. Приведём несколько примеров: если в то время, когда пашут землю, поднимается пыль и садится на плечи пахаря, то надо ожидать урожайного года, т. е. земля рыхла и зерну будет привольно в мягком ложе. Частые северные сияния предвещают морозы; луна бледна к дождю, светла — к хорошей погоде, красновата к ветру; огонь в печи красен — к морозу, бледен — к оттепели; если дым стелется по земле, то зимою будет оттепель, летом — дождь, а если подымается вверх столбом — это знак ясной погоды летом и мороза зимою; большая или меньшая яркость северных сияний, цвет луны и огня и направление дыма определяется степенью сухости и влажности воздуха, от чего зависят также ясная погода и ненастье, морозы или оттепель. На том же основании падение туманов на землю сулит непогоду, а туманы, подымающиеся кверху, предвещают ведро. Если зажженная лучина трещит и мечет искры — ожидай ненастья, т. е. воздух влажен и дерево отсырело.

б) Но сверх того есть множество примет суеверных, в основании которых лежит не опыт, а мифическое представление, так как в глазах язычника, под влиянием старинных метафорических выражений, всё получало свой особенный сокровенный смысл. Между этими приметами, на которые наталкивали человека его верования и самый язык, и приметами, порождёнными знакомством с природою, таится самая тесная связь. Древнейшее язычество состояло в обожании природы, и первые познания о ней человека были вместе с его религией; поэтому действительные наблюдения часто до того сливаются в народных приметах с мифологическими воззрениями, что довольно трудно определить, что именно следует признать здесь за первоначальный источник. Многие приметы, например, вызваны, по-видимому, наблюдением над нравами, привычками и свойствами домашних и других животных. Нельзя совершенно отрицать в животных того тонкого инстинкта, которым они заранее предчувствуют атмосферные явления; предчувствие свое они заявляют различно: перед грозой и бурей рогатый скот глухо ревёт, лягушки начинают квакать, воробьи купаются в пыли, галки с криком носятся стаями, ласточки низко ширяют в воздухе и т. д. Ещё теперь поселяне довольно верно угадывают изменения погоды по хрюканью свиней, вою собак, мычанью коров и блеянью овец. Народы пастушеские и звероловные, общаясь постоянно с миром животных, не могли не обратить внимания на эти признаки и должны были составить из них для себя практические приметы. Но, с другой стороны, если взять в соображение ту важную роль, которую играют в мифологии зооморфические олицетворения светил, бури, ветров и громовых туч, то сам собою возникает вопрос: не явились ли означенные приметы плодом этих баснословных представлений? О некоторых приметах, соединяемых с птицами и зверями, положительно можно сказать, что они нимало не соответствуют настоящим привычкам и свойствам животных, а между тем очень легко объясняются из мифических сближений, порождённых старинным метафорическим языком; так, например, рыжая корова, идущая вечером впереди стада, предвещает ясную погоду на завтрашний день, а чёрная — ненастье.

Древность народных примет подтверждается и их несомненным сродством с языческими верованиями и свидетельством старинных памятников, которые причисляют их к учению “богоотметному”, еретическому… Самое полное исчисление суеверных примет встречаем в статье, известной под названием “О книгах истинных и ложных”. Большинство списков этого индекса относится к XVI и XVII столетиям; здесь осуждаются: “Сонник, волховник — волхвующие птицами и зверьми, еже есть се: стенотреск, ухозвон, вранограй, куроклик (т. е. крик воронов и пение петухов), окомиг, огнь бучит, пёс выет, мышеписк, мышь порты изгрызет, жаба вокоче (воркочет, квогчет), изгорит нечто, огнь пищит, искра из огня прянет, кошка мявкает, падёт человек, свеща угаснет, конь ржёт, вол на вол (вскочит)…”.

Когда метафорический язык утратил свою общедоступную ясность, то для большинства понадобилась помощь вещих людей. Жрецы, поэты и чародеи явились истолкователями разнообразных знамений природы, глашатаями воли богов, отгадчиками и предвещателями. Они не столько следили за теми приметами, которые посылала божественная природа независимо от желаний человека, но и сами допрашивали её. В важных случаях жизни, когда народ или отдельные лица нуждались в указаниях свыше, вещие люди приступали к религиозным обрядам: возжигали огонь, творили молитвы и возлияния, приносили жертву, и по её внутренностям, по виду и голосу жертвенного животного, по пламени огня и по направлению дыма заключали о будущем; или выводили посвящённых богам животных и делали заключения по их поступи, ржанию или мычанию; точно так же полёт нарочно выпущенных священных птиц, их крик, принятие или непринятие корма служили предвестиями удачи или неудачи, счастья или беды. Совершалось и много других обрядов с целью вызвать таинственные знамения грядущих событий. Подобно тому, как старинное метафорическое выражение обратилось в загадку, так эти религиозные обряды перешли в народные гадания и ворожбу. Сюда же относим мы и сновидения: это та же примета, только устроенная не наяву, а во сне; метафорический язык загадок, примет и сновидений один и тот же. Сон был олицетворяем язычниками как существо божественное, и всё виденное во сне почиталось внушением самих богов, намёком на что-то неведомое, чему суждено сбыться. Поэтому сны можно и нужно разгадывать, т. е. выражения метафорические переводить на простой, общепонятный язык…

Чтобы нагляднее показать то важное влияние, какое имели на создание примет, гаданий, снотолкований и вообще поверий язык и наклонность народного ума во всём находить аналогию, мы приведем несколько примеров…

Не должно кормить ребёнка рыбою прежде, нежели минет ему год; в противном случае он долго не станет говорить: так как рыба нема, то суеверие связало с рыбною пищею представление о долгой немоте ребенка.

Не должно есть с ножа, чтобы не сделаться злым, — по связи понятий убийства, резни и кровопролития с острым ножом.

Если при весеннем разливе лёд не тронется с места, а упадет на дно реки или озера, то год будет тяжёлый; от тяжести потонувшего льда поселяне заключают о тяжёлом влиянии грядущего лета: будет или неурожай, бескормица, или большая смертность в стадах, или другая беда. Вообще падение сулит несчастье, так как слово падать, кроме своего обыкновенного значения, употребляется еще и в смысле умереть: падеж скота, падаль… Не должно варить яиц там, где сидит наседка; иначе зародыши и в подложенных под неё яйцах так же замрут, как и в тех, которые сварены. Сходно с этим: кто испечет луковицу прежде, чем собран лук с гряд, у того он весь засохнет.

В случае пореза обмакивают белую ветошку в кровь и просушивают у печки: как высыхает тряпица, так засохнет, т. е. затянется, и сама рана. Сушить ветошку надо слегка, не на сильном огне, а то рана ещё больше разболится. В былое время даже врачи не советовали тотчас после кровопускания ставить кровь на печку или лежанку, думая, что от этого может усилиться в больном внутренний жар, воспаление.

Когда невеста моется перед свадьбою в бане и будут в печи головешки, то не следует бить их кочергою; не то молодой муж будет бить свою суженую. Для понимания этой приметы прибавим, что пламя очага издревле принималось за эмблему домашнего быта и семейного счастья…

Два человека столкнутся нечаянно головами — знак, что им жить вместе, думать заодно (Воронеж, губ.).

Принимая часть за целое, народные приметы соединяют с волосами представление о голове: не должно остриженных волос жечь или кидать зря, как попало, от этого приключается головная боль. Крестьяне собирают свои остриженные волосы, свертывают вместе и затыкают под стреху или в тын. Чьи волоса унесет птица в своё гнездо, у того будет колтун, т. е. волоса на голове собьются так же плотно, как в птичьем гнезде… Как с волосами, так и с шапкою, назначенною покрывать голову, следует обращаться осторожно: кто играет своею шапкою, у того заболит голова.

Нога, которая приближает человека к предмету его желаний, обувь, которою он при этом ступает, и след, оставляемый им на дороге, играют весьма значительную роль в народной символике. Понятием движения, поступи, следования определялись все нравственные действия человека: мы привыкли называть эти действия поступками, привыкли говорить: войти в сделку, вступить в договор, следовать советам старшего, т. е. как бы идти по их следам; отец ведёт за собою детей, муж — жену, которая древле называлась даже водимою, и смотря по тому, как они следуют, шествуют за своими вожатыми, составляется приговор о их поведении; нарушение уставов называем про-ступками, пре-ступлением, потому соединяем с ними идею совращения с настоящей дороги и переступания законных граней; кто не следует общепринятым обычаям, тот человек беспутный, непутевый, заблуждающийся; сбившись с дороги, он осуждён блуждать по сторонам, идти не прямым путём, а окольным. Выражение “перейти дорогу” — до сих пор употребляется в смысле: повредить чьему-либо успеху, заградить путь к достижению задуманной цели. Отсюда примета, что тому, кто отправляется из дому, не должно переходить дороги; если же это случится, то не жди добра. Может быть, здесь кроется основа поверья, по которому перекрестки (там, где одна дорога пересекает другую) почитаются за места опасные, за постоянные сборища нечистых духов. В тот день, когда уезжает кто-нибудь из родичей, поселяне не метут избы, чтобы не замести ему дороги, следа, по которому бы мог он снова вернуться под родную кровлю. Как метель и вихри, заметая проложенные следы и ломая поставленные вехи, заставляют плутать дорожных людей, так стали думать, что, уничтожая в доме следы отъехавшего родственника, можно помешать его возврату. По стародавнему верованию, колдун может творить чары “на след”, “повредить или уничтожить след” означало метафорически: отнять у человека возможность движения, сбить его с ног, заставить слечь в постель… В народных гаданиях и приметах нога и обувь вещают о выходе из отеческого дома; “подколенки свербят — путь будет”, — сказано в старинном сборнике при исчислении различных примет и суеверий…

Ворота указывают на предстоящий отъезд; то же предвещание соединяют и с дверьми. У лужичан девица, становясь посреди избы, бросает свой башмачок через левое плечо к дверям, и если он вылетит вон из комнаты — то быть ей вскоре просватанной, а если нет — то оставаться при отце при матери. На Руси мать завязывает дочери глаза, водит её взад и вперёд по избе и затем пускает идти, куда захочет. Если случай приведет девушку в большой угол или к дверям — это служит знаком близкого замужества, а если к печке — то оставаться ей дома, под зашитою родного очага…

Сваха, являясь с предложением к родителям невесты, старается усесться на ланку так, чтобы половица из-под её ног шла прямо к двери; думают, что это содействует успеху дела, что родители согласятся выдать невесту. Кто, выходя из дому, зацепится в дверях или споткнётся на пороге, о том думают, что его что-то, задерживает, притягивает к этому дому, и потому ожидают его скорого возврата. Любопытна ещё следующая примета: перед поездом к венцу невеста, желающая, чтобы сёстры её поскорее вышли замуж, должна потянуть за скатерть, которою накрыт стол. Метафорический язык уподобляет дорогу разостланному холсту; ещё доныне говорится: полотно дороги. Народная загадка: “Ширинка — всему свету не скатать” — Означает “дорога”. — Когда кто-нибудь из членов семейства уезжает из дому, то остающиеся на месте махают ему платками, чтобы “путь ему лежал скатертью” — был и ровен, и гладок. “Потянуть скатерть” означает следовательно: потянуть с собою в дорогу и других родичей… У нас замечают: кто из молодой четы — жених или невеста — ступит во время венчания на разостланный плат, тот и будет властвовать в доме; здесь как бы решается вопрос, кто из новобрачных за кем будет следовать по жизненному пути. О мужьях, послушных женам, говорится, что они “под башмаком”, “под туфлёю”. В крестьянском быту доныне совершается на свадьбах древний обряд разувания жениха невестою.

Если чешутся глаза — придётся плакать, если лоб — кланяться приезжим, губы — кушать гостинец, ладонь — считать деньги, ноги — отправляться в дорогу, нос — слышать о новорождённом или покойнике; понятие “слуха” и “чутья” отождествляется в языке: малороссийское чую — слышу, наоборот, великороссы говорят: “Слышу запах”, у кого горят уши — того где-нибудь хулят или хвалят, т. е. придётся ему услышать о себе худую или хорошую молву.

* * *

Очень нетрудно догадаться, почему Пушкина взволновал сюжет о князе Олеге, которому предречена была смерть от своего любимого коня. Смерть от коня была предречена гадалкой Кирхгоф и самому Пушкину. Помните, у Соболевского: «Предсказано было, наконец, что он проживёт долго, если на 37 году возраста не случится с ним какой беды от белой лошади, или белой головы, или белого человека… С тех пор Пушкин тщательно вкладывал ногу в стремя, садясь на коня. История князя Олега, точность, с которой исполнилось предсказание, могла неприятно подействовать на Пушкина. Во всяком случае, с тех пор, как он прочитал об этом случае у Карамзина, например, сюжет этот воображения его не оставлял.

Пушкин, конечно, мог узнать его из летописей (в Устюжском летописном своде, например, эта грустная история изложена так: «Сей же Олг, княжив лет 33 и умре, от змия уяден, егда яде от Царяграда, перешед море, поиде на конех. Прежде же сих лет призва Олг волхвы своя и рче им: “Скажи ми — что смерть моя?” Они же реща: “Смерть твоя от любимого твоего коня!” …И повеле (Олег) отрокам своим, да изведше его (коня) далече в поде и отсекут главу его, а самого повергут зверям земным в птицам небесным. Егда же яде от Царяграда полем и наеха главу коня своего суху я рече боярам своим: “Воистину солгаша ми волхвы наша. Да пришед в Киев побию волхвы, яко изгубиша моего коня”, и слез с коня своего, хотя взяти главу коня своего — сухую кость — и лобзать яю, понеже съжалися по коне своём. И обие изыде из главы ис коневы, из сухие кости змий я уязви Олга в ногу по словем волхвов его… и оттоле же разболевся и умер. И есть могила его в Ладози». В Новгородской летописи этот вариант изложен гораздо короче: «Друзии же сказают, яко идущу ему за море и уклюну змиа в ногу и с того умре. Есть могыла его в Ладозе»), но доступнее был всё-таки Карамзин:

«Волхвы, — как говорит летописец, — предсказали князю, что ему суждено умереть от любимого коня своего. С того времени, он и не хотел ездить на нём. Прошло четыре года: в осень пятого вспомнил Олег о предсказании, и, слыша, что конь давно умер, посмеялся над волхвами; захотел видеть его кости; стал ногою на череп и сказал: его ли мне бояться? Но в черепе таилась змея: она ужалила князя, и герой скончался…».

Для нашей попытки создать подобие некоего свода древностей русского духа, его суеверия, отразившегося, как мир отражается в капле росы, в душе Пушкина, будет важным одно небольшое уточнение. При внимательном чтении «Песни о вещем Олеге» возникает, ну, не необходимость, а, скорее, возможность такого уточнения. Пушкин трижды называет попавшегося навстречу князю старика кудесником. «Из темного леса навстречу ему идет вдохновенный кудесник…». «Скажи мне, кудесник, любимец богов, что сбудется в жизни со мною?..». «Кудесник, ты лживый, безумный старик!». А сам обуянный гордыней старец обращается к Олегу так: «Волхвы не боятся могучих владык…» и т. д. Понятия — «кудесник» и «волхв» неподготовленному нынешнему читателю могут показаться синонимами. Однако не так воспринимались эти слова во времена Пушкина. То, что он упорно называет лесного старика «кудесником» и лишь однажды, скорее всего из технических соображений соблюдения стихотворного размера — «волхвом», подтверждает это.

После Пушкина (я уверен, что именно он натолкнул на это) Б.А. Рыбаков обратил внимание на то, что надо бы эти вещи разделять:

«Требует расшифровки указание на то, что Олег “въпрошал вълхв и кудесник”. Волхвы — общее название языческих жрецов как местных славянских, так и иных. Кудесник — наименование финно-угорских колдунов-шаманов “кудесы” — бубны): оно встречается в источниках только в связи с северо-восточными окраинами России: Чудь, Белоозеро, Пермь. Олег окружил себя жрецами из разных земель. Смерть ему предрек не волхв, а “един кудесник”, т. е. чудской (эстонский), ижорский или карельский шаман, в чем, разумеется, сказалась недоброжелательность населения, окружавшего варяжскую базу Приладожье — Ладога».

После Пушкина имя Олега как бы срослось с продолжающим его словом «вещий». Этот факт к русским суеверным мотивам имеет следующее отношение. Прибавлять его в народе к княжескому званию стали после того, как он вернулся из великолепного своего похода на Константинополь (Царьград). Не потому, конечно, что он привёз колоссальное количество разнообразных «вещей», доставшихся в качестве трофеев. Вещь в те годы означала мудрость. Хорошо бы помнить это в наше время, когда вещь подменяет мудрость и становится главным смыслом жизни. Назвав Олега «вещим», изумлённые его современники как бы возвели его самого в ранг волхва, поскольку мудрость была неотделима от этого звания.

* * *

…В «Пиковой даме» сплошь рассыпаны суеверия новой волны, хлынувшей на Россию в конце восемнадцатого столетия и в начале девятнадцатого.

Сам сюжет, как предполагается, был навеян Пушкину обстоятельствами, близкими к мистическим. Теперь мы понимаем, что всё это было дешёвым цирковым трюком. Но предки наши, вероятно, и к ним относились иначе. Простодушнее и доверчивее. А значит, они, эти самодельные, в мистику наряженные трюки, производили на них более сильное впечатление. Волновали глубже. Тем более такую восприимчивую натуру, как Пушкин.

Вскоре после русско-турецкой войны, в 1829 году, в России гастролировали представители знаменитой династии иллюзионистов Германнов. В афише Самуила Германна значилось, например, что он является придворным артистом турецкого султана. Может быть, так оно и было. Во всяком случае, карточный фокусник он был непревзойдённый.

Скорее всего, Пушкин видел его представления. Можно о том догадаться по некоторым косвенным деталям.

Самый потрясающий номер у Самуила Германна был такой. На сцене появлялась колода карт, увеличенная в размер человеческого роста. Одна из карт (пиковая дама) на глазах у зрителей оживала, «выходила из карты», подмигивала почтенной публике и делала реверанс.

У Пушкина кульминационный момент трагедии инженера Германна описан так: «В эту минуту ему показалось, что пиковая дама прищурилась и усмехнулась. Необыкновенное сходство поразило его…

— Старуха! — закричал он в ужасе».

Да и совпадение фамилий фокусника и пушкинского героя тут, конечно, не случайное.

«Дверь отворилась, вошла женщина в белом платье. Германн принял её за свою старую кормилицу и удивился, что могло привести её в такую пору. Но белая женщина, скользнув, очутилась вдруг перед ним, — и Германн узнал графиню!

— Я пришла к тебе против своей воли, — сказала она твёрдым голосом, — но мне велено исполнить твою просьбу. Тройка, семерка и туз выиграют тебе сряду, — но с тем, чтобы ты в сутки более одной карты не ставил и чтоб во всю жизнь уже более после не играл».

Старуха графиня называет три счастливые карты. Это не случайный набор. Пушкину, как я думаю, важно было подчеркнуть, что все эти карты вместе составляют число двадцать один (туз в любой карточной игре равен одиннадцати очкам). Можно попытаться выяснить, почему Пушкину тут важно именно это число… В религиозном, например, сознании число двадцать один играло достаточно важную роль. При помощи этого числа легко вычислить, когда наступают «подвижные» церковные праздники. В постановлении первого вселенского собора (325 г.) записано, в частности, о пасхе так: её следует совершать в первое воскресение после полнолуния, наступающего сразу же за весенним равноденствием. А весеннее равноденствиепо церковному календарю всегда выпадает на двадцать первое марта.

В календарях египетских первохристиан — коптов — двадцать первый день каждого месяца был посвящен деве Марии. Этот день считался благословенным. Его ждали, чтобы начинать важные дела. Начинание, осенённое чистым символом двадцать первого числа, должно было окончиться благополучно. Попозже, в чётко сформировавшейся системе главных христианских праздников, двадцать первый день ноября стал днем святого воспоминания о введении Богородицы во храм. Все это вместе в средние века привело к тому, что число двадцать один стало восприниматься магически. Стало втайне предполагаться, что оно каким-то образом влияет на судьбу и жизнь человека. Отголоски этой магии ощутимы до сих пор в непредсказуемости картёжных баталий, в которых результат двадцать один имеет решающее значение. Пушкин, знавший толк в картах, мог размышлять о числе двадцать один. О том, что он угадывал в нем мистику и тайну, говорит и тот факт, что графине когда-то давно открыл секрет трех карт сверхзагадочный Сен-Жермен. Пушкин сообщает о нем следующее:

«С нею был коротко знаком человек очень замечательный. Вы слышали о графе Сен-Жермене, о котором рассказывают так много чудесного. Вы знаете, что он выдавал себя за вечного жида, за изобретателя жизненного эликсира и философского камня, и прочая. Над ним смеялись, как над шарлатаном, а Казанова в своих Записках говорит, что он был шпион; впрочем, Сен-Жермен, несмотря на свою таинственность, имел очень почтенную наружность и был в обществе человек очень любезный. Бабушка до сих пор любит его без памяти и сердится, если говорят об нем с неуважением».

Граф Сен-Жермен в самом деле был и остается величайшей загадкой. Каждыйисследователь строит по его поводу собственную версию, и это первый признак абсолютной невозможности угадать истину.

Первые упоминания о Сен-Жермене относятся к 1750 году. Это был итальянский период его жизни. Тогда он выступал под псевдонимом графа де-Монферра. Потом он живёт в Венеции под именем графа Белламаре. В городе Пизе он называет себя кавалером Шеннингом. В Милане принимает английское имя Уэльфона. В Генуе — русское имя графа Салтыкова. Некоторое время называет себя графом Царочи и Ракочи, и, наконец, в Париже, где познакомилась с ним пушкинская графиня, он стал Сен-Жерменом.

Предпоследнее его имя дало повод уже советским исследователям считать таинственную эту личность Липотом Дьердем Ракоци, сыном венгерского национального героя, поднявшего свой народ на освободительное движение против австрийского владычества. Чтобы оградить мальчика от опасного родства, отец объявил его умершим. Тайно он был переправлен во Францию, после чего и началась его невероятная жизнь. Подросши, он и начал игру в загадочность, обессмертившую его.

Здесь любопытно было бы проследить, отчего у Пушкина возникла мысль познакомить в Париже несколько взбалмошную русскую графиню именно с Сен-Жерменом, а, допустим, не с графом Калиостро, похождения которого российскому читателю были ближе, а имя известнее по той причине, что тот бывал в России и разнообразных следов своего пребывания тут оставил предостаточно.

По этой причине в более близкое нам время в русской литературе появилось несколько замечательных произведений именно о Калиостро. Среди них — драмы и повести Марины Цветаевой, Алексея Толстого и Всеволода Иванова…

Я думаю, Пушкину граф Сен-Жермен в этом случае был нужнее, поскольку слава его, скажем так, была более солидной.

Популярность Калиостро в России как-то сразу приобрела сомнительный оттенок. Русский ум тут оказался трезвее европейских. Или для Калиостро наступила полоса неудач. Трюки его скоро раскрывались. Он часто попадал в очень щекотливые положения. Дошло до того, что сама Екатерина Великая написала на него две сатирические пьесы. Не повезло ему в России. Это была единственная страна, в общественном и историческом мнении которой Калиостро остался человеком несерьёзным. Пушкин, разумеется, весьма подробно знал обо всём этом. А потому и ссылка на него не пришла ему в голову.

Еще в пользу Сен-Жермена. Он был чрезвычайно одарённым человеком во многих областях. Сочинял музыку, имел подробнейшие исторические знания, писал неплохие для своего времени стихи, обладал артистическим даром, не говоря уже о том, что был настолько выдающимся химиком, что по этой части стал придворным учёным Людовика XV.

Сен-Жермен имел очень «почтенную наружность», — утверждает старуха графиня. Видевшие таинственного графа подтверждают это.

«Сен-Жермен был мужчина среднего роста, плотный, здоровый. Он одевался черезвычайно просто, но с неподражаемым своеобразным изяществом; он обладал тайною «носить» костюм — как выражаются французы. Он вёл очень умеренную, воздержанную жизнь: ел мало, ничего не пил, принимал какие-то особые порошки или лепёшки из александрийского листа. Он уверял, что такой порядок жизни — лучшее средство для достижения долголетия. Однако же его приятель барон Глейхен, хоть и следовал его наставлениям, однако дольше семидесяти трех лет не мог прожить».

Если судить по тем книгам, которые о нём написаны, жизнь его была законченным произведением даже в мельчайших своих подробностях. Если кучера его, например, спрашивали о том, правда ли, что его господину уже четыреста лет от роду, тот, не задумавшись, мог ответить:

— Не знаю точно, но за те сто тридцать лет, которые я у него служу, граф нисколько не изменился…

…Лично меня в Пушкине больше всего поражает вот какое обстоятельство. Упорно вчитываясь в разнообразные свидетельства современников, доходишь до такой мысли, что жизнь он прожил как бы легкомысленную. В полицейских списках его фамилию находишь среди известных карточных игроков, кажется, на шестом месте. Дуэлянт по мелочным поводам, если исключить, конечно, последний поединок. Славный волокита, при имени которого приходили в смущение неопытные провинциалки и даже львицы большого света. Всё это требовало огромной траты драгоценного времени.

Распорядок его холостяцкой жизни, когда и были совершены лучшие его литературные подвиги, был такой: возвращался он домой обычно к утру. Спал и валялся в постели до трех часов. Потом принимал ледяные ванны, я колесо заведенного распорядка продолжало вертеться в прежнем духе.

Весёлая иллюстрация к этому записана П.В. Анненковым со слов Гоголя.

Я почему-то с удовольствием воображаю себе эту незначительную сцену. Может быть, потому что она полна как раз той живой плоти, которую мы бессильны рассмотреть в толще времени и угадать в застывших складках бронзы.

Гоголю нет и двадцати. В Петербурге он впервые. Он стесняется своего казачьего жупана и причёски, которую легко делали на Украине, надев на голову горшок и убравши все, что из-под него торчало. Однако неодолимая сила влечёт его к квартире Пушкина. Адрес её зажал он в потной от волнения ладони. Ради этого мгновения он, может, и прибыл сюда, в этот великолепный город.

Ему ничего не надо от Пушкина. Ему надо просто посмотреть на этого необычайного человека, именем которого он бредит во сне. Стихи которого твердит как молитву.

Вот дверь заветная. За нею обитает божество. Стоит только постучать, и произойдёт чудо, он увидит Пушкина, в реальное существование которого почти не верит. Рука поднимается для стука, но страх, какого он не знал ещё, почти парализует.

Тогда он идёт в ближайшую кондитерскую, требует самую большую, какая там есть, рюмку ликера и залпом выпивает её. Вместе с легким перезвоном в голове приходит бесшабашная удаль, и прежняя жуть уходит.

Гоголь спешит, чтобы состояние это, не дай Бог, не прошло. Стучит в дверь. Будь теперь что будет… Вышел слуга.

— Дома ли хозяин?

— Почивают.

Гоголь с трудом понимает простое это слово. Дело идёт к вечеру. Наконец, догадавшись, с великим почтением спрашивает:

— Ах, как же я недогадлив. Верно он всю ночь работал?..

— Как же, работал, — отвечает слуга. — В картишки играл…

«Гоголь признавался, что это был первый удар, нанесённый школьной идеализации его. Он иначе не представлял себе Пушкина до тех пор, как окружённого постоянно облаком вдохновения».

С этих пор Гоголь удивляется и досадует:

«Пушкина нигде не встретишь, как только на балах. Там он протранжирит всю жизнь свою, если только какой-нибудь случай и более необходимость не затащут его в деревню».

И вот какое обстоятельство в Пушкине меня лично поражает. Откуда у него при такой «сосредоточенной» жизни столь колоссальные знания? Особенно по истории и прошлой жизни народа. Они были столь основательны, что он мог делать как бы мимолетные, но точнейшие замечания и Карамзину и Лажечникову, которых звания были полнейшими для своего времени. Где и как сумел он впитать всё это? Одной интуицией и воображением тут не возьмёшь.

Можно предполагать, что, обладая гениальным дарованием, он мог, конечно, урывками работая, достичь многого. Но знания, накопленные им, не могли появиться без систематических занятий. Вот тут и загадка.

Где-то прочитал я, что, валяясь в постели до трёх часов, он окружал себя книгами, и остро отточенные перья всегда лежали наготове на ночном столике.

Значит, лень и нега, не раз воспетые им, владели только телом. Приключения его духа в то же самое время были захватывающими и острыми.

Надо думать, что Пушкин, отправляясь вечером на бал, чувствовал себя глубоко удовлетворённым и счастливым. Поднимаясь к трём часам с постели, он успевал уже истощить своё воображение усиленной работой мозга. И это была самая наполненная часть его жизни, о которой слуга коротко доложил Гоголю: «Почивают».

Зачем Пушкину нужны были эти знания?

Затем, что Пушкин, отдаваясь вдохновению, никогда не полагался только на мощь своего воображения.

Он всегда хотел знать и знал, если дело касалось истории, как и что было на самом деле.

Это можно назвать творческой честностью.:

С тех пор как я узнал это, я верю каждой строке Пушкина как строке исторического документа.

Самое поразительное в каждой строчке Пушкина — это строжайшее соответствие того, что он воображал, былой истине.

Верю в это с той поры, как предпринял, скорее для себя, вот такое краткое исследование.

Выбирая из его собрания сочинений на специальные карточки всё, в чём содержится намёк на суеверные знания, я выписал из «Бориса Годунова» известный разговор двух стольников в царских палатах:

Первый

Где государь?

Второй

В своей опочивальне

Он заперся с каким-то колдуном.

Первый

Так вот его любимая беседа:

Кудесники, гадатели, колдуньи.

Всё ворожит, что красная невеста.

Желал бы знать, о чём гадает он?

Проверка, которую предпринял я исключительно ради любопытства, заключалась, собственно, в следующем.

Диалог этот, как казалось мне, когда я его переписывал, был, конечно, изобретён Пушкиным ради занимательности. Он придавал колорит, действовал на читательское воображение, характеризовал личность царя ярким мимолетным штрихом. Пушкин был мастак на такие дела и мог, как мне думалось, сделать этот мазок в великолепной живописи своего исторического полотна походя. Насколько здесь присутствует простое «красное словцо»? Возможен ли был диалог этот именно в ту пору? Нет ли тут нечаянной напраслины на русского царя? В самом ли деле; разнообразное чародейство, с которым православный человек воевал уже со, времён князя Владимира, настолько вошло в плоть того времени, что и царь Борис, «подобно красной невесте», ищет спасения и отгадки в нём?

Поставим задачу проще. Что нужно было знать Пушкину о русской истории, чтобы именно таким разговором двух царских приближённых охарактеризовать взятый им отрезок конкретного времени?

Тем более что дальнейшие картинки вполне удобно ложатся в копилку исторических подробностей народного духа.

Разбираясь в этом, совсем незаметном, эпизоде творческого наследия великого поэта, я совершенно неожиданно для себя обнаружил, что история русская от начала своего и почти до сей поры находилась и находится под таким же сильным воздействием суеверия, как и житейская судьба Пушкина. Такое сходство судеб первого русского поэта и его родины открывает новый символ. Мы только робко подозреваем пока, что короткой жизнью своей каждый человек более или менее удачно следует и повторяет в миниатюре целый путь человечества со всеми его заблуждениями, мудростью, младенчеством, силой и дряхлостью. Во всяком случае, дух всякого нормального, тем более гениального человека вбирает в себя более или менее полно весь предыдущий опыт своего народа приблизительно в том порядке, как он обретался. Вот почему Пушкин для меня — это вся Россия, сконцентрированная в той самой капле росы, которая имеет такое широкое хождение, когда требуется определить — как в малом находит свое полное отражение даже самое великое.

Итак, что знал Пушкин о подлинном Годунове к тому времени, когда в голову ему пришли слова двух литературных стольников?

Царь Борис, пришедший к власти неимоверными трудами, ценой грандиозных интриг, был, как это утверждают почти все современные ему исторические источники, — «несчастнейшим в мире человеком». Он был подозрителен, знал, какова цена показной боярской преданности, чувствовал, как ненадёжно народное мнение о владыках. Самым сильным его чувством на троне, кроме удовлетворённого тщеславия, был страх. Историки подозревают его, по крайней мере, в двух великих душегубствах, которые явились главными, ступенями к высшей власти. В том числе — в тайном умерщвлении Ивана Грозного. Каждый прожитый на троне день доставлял ему большое удовольствие прежде всего тем, что благополучно приходил к концу. Он испытывал страх за себя, за свой род, за свой венец…

Больше всего царь опасался ведовства — достаточно было малейшего слуха о том, что кто-то где-то грозит ему или семье его чарами, зельем, наговорами, — начинался грозный розыск.

В «покрестной» записи, той, которую подданные должны были давать, когда он взойдёт на престол, было записано совсем необычное даже для той поры: не покушаться ни зельем, ни заговором на жизнь царя, на жизнь его жены и детей.

Дело усугублялось тем, что вся земля русская накануне воцарения Борисова-была потрясаема многими предзнаменованиями; которые суеверное народное воображение со страхом воспринимало как недобрые, пророчащие гибель, мрак и отчаяние.

Непревзойдённый знаток смутного времени Н.И. Костомаров всё это обобщил примерно так:

Еще при Фёдоре, скоро после убийства Димитрия, происходили в разных углах Русской земли явления и знамения, пугавшие русский народ. Говорили, в 1592 году в Северном море появилась такая кит-рыба, что чуть было Соловецкого острова со святою обителью не перевернула. Страх и раздумье навело на русских разрушение Печерского монастыря близ Нижнего Новгорода в 1596 году: осунулась под монастырём крутая гора и придвинулась к Волге; монастырские строения развалились; люди, однако, успели убежать. Это событие повсюду сочли предзнаменованием большой перемены в Московском государстве. Скоро народное ожидание оправдалось: прекратилась царственная ветвь варяжского дома, и на престол сел в первый раз с тех пор, как Русь себя государством помнила, человек другого рода, да ещё татарской крови. Теперь, при Борисе, опять пугался народ предзнаменований. То и дело носились слухи о видениях и страшных знамениях. В 1601 году в Москве караульные стрельцы рассказывали: «Стоим мы ночью в Кремле на карауле и видим, как бы ровно в полночь промчалась по воздуху над Кремлем карета в шесть лошадей, а возница одет по-польски: как ударил он бичом по кремлевской стене, да так зычно крикнул, что мы от страха разбежались». На запад от Москвы бродили стаи волков и беглых собак; они нападали на прохожих и заедали их; зловещий их вой слышали в городах и в самой Москве; рассказывали, будто они пожирали друг друга, — это казалось необыкновенным. «Вот, — говорили москвичи, — стало быть, неправа пословица: волк волка не съест». Один какой-то смелый татарин говорил: «Это значит то, что вы, москвитяне, будете, как голодные волки или собаки, терзать и истреблять друг друга!». Около Москвы появилось множество лисиц, и некоторые смело забегали в город. В сентябре 1604 года близ самого дворца убили лисицу; эта лисица была чёрная, каких не видано было в этой стороне никогда; один купец заплатил за неё большую сумму как за редкую, за сибирскую, — 90 рублей. В разных местах Московщины ужасные бури вырывали с корнем деревья, перевертывали в городах колокольни, срывали крыши. Тут не ловилась в воде рыба; там птиц совсем не было видно; там женщина родила урода; там домашнее животное произвело такое чудовище, что нельзя было сказать — что оно такое. В небе стали видеть по два солнца и по два месяца. В довершение всех ужасов явилась комета: она была так велика, что во второе воскресение после Троицына дня 1604 года видели её в полдень. Борис призвал какого-то немца-астролога, и этот немец сказал ему: «Бог насылает такие знамения на предостережение великим государям; это значит, что в их государстве будут важные перемены. Царь! берегись, остерегайся людей, которые около тебя, и укрепляй границы своего государства, большая беда наступит…».

Записано Костомаровым и другое свидетельство… Он (Борис) обращался к ворожеям и предсказателям и выслушивал от них двусмысленные прорицания. Рассказывают, что была в Москве какая-то затворница Алёна Юродивая; её келья была в земле. Славилась она даром прорицания, и все говорили: «Что Алёна предскажет, то и сбудется». К ней поехал царь; в первый раз она не впустила его к себе. Борис поехал к ней в другой раз. Тогда Алёна велела принести пред свою подземельную келью четвероугольный кусок дерева и пропеть над ним духовенству погребальную песнь: «Вот что ждёт царя Бориса», — сказала она. Зловещее предсказание поразило ещё более Бориса.

Это было перед самою смертью царя. Может быть, то и ускорило его мысль о самоубийстве.

Во всяком случае, именно с поры того гадания он стал полным затворником. Сидел, запершись, в одиночестве. И даже в церковь посылал молиться сына, а сам не ходил. Диалог двух стольников в царских палатах мог относиться именно к этому времени.

О том, как сильно могло влиять суеверие на русскую душу, говорят многие эпизоды годуновского времени.

…Родственник царя Семён Никитич Годунов за что-то затаил досаду на Бориса. И отомстил ему тем, что одной только фразой отнял у него преданнейшего слугу и друга — Басманова. Как бы ненароком обронил он такие слова: «Ох, мне сон был, что этот Дмитрий истинный царевич». Этого было достаточно, чтобы Басманов перекинулся на сторону самозванца.

…Самозваный Дмитрий победил. Народное ликование было, казалось, всеобщим. Но и тогда уже некоторые стали отравлять эту радость толкованиями разных видений. Кое-кто будто видел над Москвой в ясном небе некую мглу. Видения эти тревожили праздничные приготовления к торжественному въезду в столицу нового царя.

…Всякая мелочь воспринималась с необычайной остротой. Вот самозванец со свитой вступает на мост через Москву-реку. Тут пронесся вихрь, закружилась пыль. Кое с кого посбивало шапки. Православные осеняли себя крестами и перебрасывались в тревоге словами: "Уж не беда ли какая будет?"

…Царская невеста Марина Мнишек и наречённый Дмитрий после венчания идут во дворец. По всему пути расставлены стрельцы и телохранители из иностранцев. Крепко следят они, чтобы, не дай Бог, не пересёк кто пути новобрачных. Беда будет. А под шурином царским конь споткнулся и упал. «Не иначе, к несчастью», — прошелестело в тысячной толпе.

…Вечером того дня Василий Шуйский, который вскоре низложит первого Лжедмитрия, ведёт царственную чету в брачные покои, в постельные комнаты. Из перстня у царя выпал плохо закреплённый дорогой камень. Не мог не порадоваться этому Шуйский. Камень не отыскали — примета недобрая.

…Ударил мороз в пятницу — и тут увидели московские люди худое.

…Новый повод разгулу народного воображения дала страшная смерть царя Дмитрия и чудовищные надругательства над его трупом. Тут уж выступили в полном наборе все московские представления о таинственных силах, по всей видимости помогавших Лжедмитрию при жизни и не оставивших его в смерти. Его мгновенно окрестили чернокнижником, отступником. «Говорили, — свидетельствует историк, — когда он лежал на площади, что в полночь слышны были около него бой бубнов, играние на сопелях, пение песен. Это бесы, якобы, приносили честь расстриге и радовались о пришествии своего угодника… Другие говорили, что около тела его ночью показывались из-под земли огоньки; когда караульные подходили, огонёк исчезает, а потом, как отойдут, огонёк опять появляется. В понедельник его свезли в убогий дом. Но только что его вывезли, как поднялась ужасная буря, сорвала кровлю с башни на Кулишках и разломала деревянную стену у Калужских ворот на Замоскворечье. Похожее явление бури случилось при въезде его в Москву; в воображении народном эти два события совпадали как-то странно и страшно. Толпа любопытных шла за ним. Его бросили в яму, куда складывали нищих, замёрзших и опившихся. Но вдруг по Москве разнёсся слух, что тело его невидимою силою вышло из этой ямы и очутилось на просторном месте; над ним видали двух голубков: только что подойдут к нему, голубки исчезают; только что отойдут — опять появляются и сидят на теле. Велели зарыть поглубже в землю. Прошло семь дней, и вдруг тело убитого царя очутилось невредимо на кладбище, в четверти версты от убогого дома. Это известие потрясло всю Москву. «Ну, видно (говорили москвичи), он не простой человек, когда земля его тела не принимает! Он колдун, учился у лопарей колдовать; а они такое средство знают, что сами себя велят убить, а потом оживут». «Он,

— говорили иные, — в Польше продал бесам душу и написал рукописание: бесы обещали его сделать царём, а он обещал тогда от Бога отступиться». «Да не сам ли он бес? — говорили некоторые. — Он явился в человеческом виде, чтобы смущать христиан и творить себе смех и игрушку с теми, которые отпадут от христианской веры». Иные говорили, что он мертвец, некогда живший, а потом умерший и оживленный бесовскою силой на горе христианству».

Чтобы покончить с призраком Дмитрия, его велено было сжечь и пепел развеять по ветру, чтоб уж неповадно ему было выходить из-под земли и пугать честных людей.

Но, государи меняются, неизменными остаются присяги.

…Присягают новому царю, Василию Шуйскому. Целуют крест на том, чтобы служить и прямить государю, его царице и детям и не учинить им никакого лиха ни зельем, ни кореньем.

…Таков очерк Смутного времени с той неожиданной стороны, которая, по всей видимости, особо интересовала Пушкина в пору его работы над «Борисом Годуновым». Смутные времена всегда вызывали в русском народе эту податливость суеверию, массовую возбудимость, коллективную способность чувствовать и пугаться неестественного. Таким образом отмечены все критические точки нашей истории.

Тут возникает большой соблазн бросить мосток через время и сказать то же о сегодняшнем дне. Бывало уже такое в нашей истории. В пору порушенной веры и ожидания худшего возникает это нашествие волхвов и колдунов, захлестнувшее экраны телевизоров, отразившееся на печатных страницах. Видения неведомых пришельцев одолевают. Все это давние спутники потерянности и неустроенности народного духа. Показатель этот верный. И его бы надо учитывать и изучать. Таинственная и грозная сила копится здесь, если вспомнить, опять же, факты нашей истории, прежнюю картину народных движений, в которые всё это выливалось…

Таинственная и неукротимая суть эта, выплёскиваясь временами наружу, разрастаясь порою до эпидемий, отступая потом в отдалённые тёмные закоулки русской народной души, никогда, кажется, не задрёмывала так, чтобы её не слышно и не видно было.

Окрестившись в 989 году, Русь надолго еще осталась языческой. Вспомним, опять же, что даже Пушкина известный ржевский протоиерей отец Матвей Константиновский исступлённо и самым серьёзным образом объявил язычником. Для того были основания.

Христианство резким образом противопоставило себя язычеству, а, следовательно, и суеверию, которое корнями в него уходило, питалось им. Но противостоят они друг другу и до сей поры, пожалуй. Разницу между язычеством и суеверием считал важным растолковать своим современникам Василий Татищев. Растолковать и тем самым, наверное, уличить их в непрошедшем до самой той поры влиянии язычества.

«Идолослужение же от сусчества суеверна есть разно, ибо суеверный, хотя истинного Бога признаёт и почитает, но не в пристойных обстоятельствах и безумным порядком; противно же тому идолопоклонник в представимом видимом, а не в свойстве и порядке почитания блудит. Однако же иногда суеверие в том же самом разуме берётся, как идолослужение, или оное в себе заключает».

Так и металась застигнутая христианством врасплох языческая душа славянина. Свидетельства этих метаний в летописях наших встречаются на каждом шагу. Разбирая летописный свод Никона, Е.В. Аничков выделяет в нём вот какие, очень подходящие и для нашего повествования о русском суеверии, и его влиянии на нашу историю, места.

«Мы имеем, собственно (в названной летописи), три различных эпизода вероятно одного и того же долгого восстания волхвов, не сразу, а в несколько приёмов подавляемого князьями, сначала самим Ярославом, после Глебом Святославичем и, наконец, боярином и даньщиком Глебова отца Святослава Янем, сыном Вышатиным. Всё это тянулось долго. Ярослав имел дело, с волхвами давным-давно, еще в 1024 году. Глеб Святославич убил волхва, поднявшего против него весь Новгород когда-нибудь между 1066–1069 годами; с 1066 года сидел он тут, а в 1079 году был изгнан новгородцами и убит чудью. Но в 1069 году об укрощении им волхва уже занесено в летопись. Когда встретился с волхвами на Белоозере Ян Вышатин, мы не знаем. Можно подумать, что раньше. Значит, можно считать, что целых полвека почти по всему северу, от Новгорода до Ростова, в Суздальской земле, на Белоозере, на Волге и по Шексне, иногда даже и в самом Новгороде, забирали власть волхвы, и народ шёл за ними. Случалось это во время голодовок».

Мне особенно нравится эта последняя оговорка. Наиболее уязвим для суеверия русский человек становится в; тяжкие для себя времена. И мы, если взглянуть внимательнее вокруг, недалеко от того ушли.

В 1071 году в стольном Киеве объявился волхв, который мутил народ тем, что Днепр потечёт вспять и земли перемешаются так, что вместо России будет Греция, а вместо Греции Россия. Ему верили многие, и паника росла, пока он вдруг не исчез бесследно.

В те же годы в окрестностях голодающего Ростова нашлись ещё кудесники, дела которых были более лютыми. Те почему-то ополчились против женщин. Они проделывали какие-то трюки, которые убеждали свидетелей, что зерно, хлеб и даже рыба припрятаны внутри женских тел, и погублено немало было жён, матерей и сестёр, прежде чем злобный обман этот был остановлен.

Печально окончил свою жизнь кудесник, посеявший упомянутую Е.В. Аничковым смуту в Новгороде. Князь Глеб проявил тут жестокое остроумие своё, которое в момент успокоило волнение.

Подъехавши к волхву, он спросил громко, чтоб слышно было далеко:

— Кудесник, ты похваляешься, что знаешь будущее. Скажи, что будет с тобой сей день?

— Я сотворю великие чудеса…

— Как же ты предрекаешь другим, если своей судьбы не знаешь, — воскликнул князь и секирой своей развалил его надвое. Смущённый народ разошёлся по домам.

В Никоновском летописном своде вслед за этим идёт запись о «звезде превеликой», названной «знамением на западе», сказано об уродливом младенце, уловленном рыбачьим неводом, о солнечном затмении. Летописец берёт на себя роль толкователя этих предвестий:

«Се же проявляше не на добро; по сем бо быша усобицы многы и нашествие поганых на Русьскую землю».

В средние наши века, когда окреплому христианству было уже пять веков, суеверие по-прежнему цвело неистребимым цветом.

Князь Курбский, например, в знаменитых письмах своих винит бабку Ивана Грозного Софью Палеолог в чародействе греческом. Летописи как будто подтверждают это. Бабка Грозного в самом деле по каким-то поводам обращалась к «бабам лихим».

Русский царь Иван III, за которым замужем была «чародеица греческая» Софья Палеолог, сам подпал одно время под сильное влияние «еретиков жидовствующих», подчинялся их толкованиям небесных знамений и чародейству.

У отца Ивана Грозного, московского государя Василия III, при дворе большим влиянием пользовался некто Николай Немчин, обладавший астрологическими познаниями.

Первая жена Василия III обвинена была в колдовстве, которым пыталась укрепить любовь к себе великого князя.

Другая бабка Ивана Грозного Анна Глинская была замешана в чародейских обрядах, которые должны были призвать пожары на Москву. Да и сам грозный царь московский Иван IV, как утверждает тот же Курбский, появился на свет лишь после того, как Василий III и Анна Глинская обратились за помощью к лапландским волхвам.

По письмам князя Курбского к Ивану Грозному чувствуется, что тот хотел бы задеть страшным образом христианское достоинство царя обвинением в чародействе, но у него нет под рукой нужных свидетельств.

Однако такие свидетельства отыскать было бы очень нетрудно. Что и сделал, например, Карамзин:

«…он (Иван Грозный) чувствовал иногда болезненную томность, предтечу удара и разрушения, но боролся с нею и не слабел заметно до зимы 1584 года. В сие время явилась комета с крестообразным небесным знамением между церковью Иоанна Великого и Благовещения. Любопытный царь вышел на Красное крыльцо, смотрел долго, изменился в лице и сказал окружающим: вот знамение моей смерти! Тревожимый сею мыслию, он искал, как пишут, астрологов, мнимых волхвов в России и в Лапландии, собрал их до шестидесяти, отвел им дом в Москве, ежедневно посылал любимца своего Вельского толковать с ними о комете и скоро занемог опасно: вся внутренность его начала гнить, а тело пухнуть… Уверяют, что астрологи предсказали ему неминуемую смерть через несколько дней, именно 18 марта, но что Иоанн велел им молчать с угрозою сжечь их всех на костре, если будут нескромны… 17 марта ему стало лучше от действия теплой ванны, так что он велел послу литовскому немедленно ехать из Можайска в столицу, и на другой день (если верить Горсею) сказал Вельскому: “Объяви казнь лжецам астрологам: ныне, по их басням, мне должно умереть, а я чувствую себя гораздо бодрее”. Но день еще не миновал, ответствовали ему астрологи…».

Другим историкам (Валишевскому, например) вся эта история с волхвами кажется настолько подозрительной, что он видит здесь злой умысел против царя. Богдан Вельский якобы ничего не сказал Ивану о дне смерти, а только предупредил от его имени, что если царь не умрёт в этот день, то волхвов пожгут живьём. Это, действительно, очень похоже на неприкрытое подстрекательство. И исходило оно, как будто, от Бориса Годунова. Царь, разумеется, умер в назначенный ему срок.

Есть свидетельства, будто Иван сам догадывался, что болезнь его имеет характер противоестественный, что он отравлен.

Хранится у меня репродукция мало известной картины художника А.Д. Литовченко, которая изображает один из последних эпизодов жизни Ивана Грозного.

Царь показывает английскому послу Джону Горсею свои сокровища. Англичанин оставил довольно подробное описание этого события.

Из этого описания ясно, например, что царь был достаточно сведущим относительно таинственной силы камней. Вот взял он несколько кусочков бирюзы и сказал, оборотясь к Горсею:

— Видишь, как камень этот побледнел в моих руках. Это значит, что отравили меня. Смерть моя пришла…

Ему подали скипетр из волшебной кости единорога. Лекарь, тут случившийся, очертил этой костью круг, посадил в него пауков. Те, что были внутри круга, как запомнил Горсей, сразу же замерли и окоченели, другие разбежались.

— И единорог мне теперь не поможет, — обречённо молвил царь. — Поздно мне уже…

Велел подать себе самые крупные алмазы и стал толковать о них Горсею так:

— Глянь-ко на алмаз сей… Жаль, не ценил я силы его. Он гнев утишает и сластолюбие гасит. Он власть даёт человеку над собою, да и целомудрие даёт… Худо, худо мне. Несите на воздух… В иной раз приидем сюда…

Подверженность суеверию в последний период жизни усугубляла болезненную подозрительность царя, и этим пользовались.

Замечательный полководец царский, победитель крымцев и казанских татар князь Воротынский по доносу раба своего был обвинён в чародействе, подвергнут жесточайшим мучениям и отослан в Белоозеро. Его не довезли туда, он умер по дороге.

Есть повесть той поры с названием «Сказание некоего боголюбивого мужа». В ней описаны чародей и царь. В царе очень нетрудно угадать Ивана Грозного. Чародей имеет на него огромное влияние. Ни дня царь не может прожить без того, чтобы не призвать его к себе на совет. И это, оказывается, очень похоже на правду.

В чародее узнаются черты английского (по другим источникам — голландского) медика Елисея Бомелия, которого современники именуют «волхвом лютым».

В Псковской летописи за 1570 год об этом «докторе» записано так: «Присягой немцы к Иоанну Немчина, лютого Волхва, нарицаемого Елисея, и бысть ему любим в приближении и положи на царя страхование… и конече был отвёл Царя от веры; на русских людей возложил Царю свирепство, а к Немцам на любовь переложи: понеже безбожнии узнали своими гаданьи, что было им до конца разоренными быти; того ради такого злого еретика и послаша к нему: понеже Русские люди прелестьни и падки на волхвование».

Падки русские люди на суеверные штуки, давно замечено летописями.

Что ещё любопытно заметить, царь Иван Грозный в самом деле был к концу жизни страстный германофил. Некоторые историки нашли основания утверждать, что в завещании своём (которое было утеряно) он отдавал все свое наследие, престол и Отечество, Габсбургам, что слово «боярин» он произвел от «баварец», «баварин».

Власть его, Елисея Бомелия, над грозным царем была так велика, что он был некоторое время чуть ли не временщиком. Раскусив характер Ивана, он сумел угадать, как управлять им. Он предсказывал народные бунты, которые царь заблаговременно усмирял. Выводил на чистую воду злоумышлявших придворных, которые кончали жизнь, не ведая за что, на плахе или колу.

Это был авантюрист и прилипала, которому перепало сладко есть и мягко спать, а главное, быть нетронутым рядом со свирепым владыкой. Наоборот, сильный в глазах подданных, тот выказывает при Бомелии ничтожество своё и слабость. И как будто искал защиты у него.

Дело в том, что жестокий царь, приходя в память после вдохновенного изуверства, впадал в крайнюю степень униженности и страха. Его удивляла и настораживала безропотность своего народа, он ей не верил. Новая мания им овладевала. Он ждал или тайного ножа в спину, или открыто быть растерзанным яростной толпой. В такие поры Елисей Бомелии снова подбрасывал царю мысль бежать подальше от своего подозрительного народа. В Англию, например. В конце концов эта мысль крепко овладела им. С ней Иван Грозный не расставался до самой смерти своей. Странно, что эта идея перешла потом, как бы по наследству, к Борису Годунову.

Карамзин произнес над Бомелием такой приговор:

«Цари в добре и в зле имеют всегда ревностных помощников: Бомелий заслужил первенство между услужниками Иоанна, то есть между злодеями России».

О царствовании Годунова тут сказано было достаточно. Приведем короткий штрих из времени Шуйского. Своего неоднократного спасителя, народного любимца Михаила Скопина-Шуйского новый русский царь тайно и люто возненавидел только потому, что гадатели напророчили ему, будто после него сядет на престоле царь именем Михаил. Шуйский вообразил, конечно, что соперником ему станет храбрый воин Скопин. В письмах иностранные послы утверждают, как верное, что он был отравлен по повелению и умыслу царя Василия.

Интересный документ пришлось мне видеть, связанный уже с именем Алексея Михайловича. Этот царь страдал какой-то болезнью, при которой полезны были кровопускания. Некий «дохтур» Самуил Коллинз, соотнесясь с положением звёзд, составил ему график этих операций.

«Дни для отворения жил и рожечного кровопущания от звездозаконников искушении и установлени в месяце июне лета господня 1664-го.

День 3 и 4, то есть пяток и суббота добро и по взору планид имеют во сбое действие, то есть во отворение жил и рожечное кровопускание доволство».

Самуил Коллинз по звёздам предугадал, что для кровопускания царю благоприятны дни 3 (пятница) и 4 (суббота) июня 1664 года. Дотошные историки установили, что в эти дни действительно Алексею Михайловичу «отворяли жилы».

В царствование Алексея Михайловича ждали конца света. Приближался год 1666. «Звериное число» 666, предвещавшее, судя по книге Апокалипсиса, вселенские потрясения, живо волновало каждого в христианском мире. К тому же опять явилась страшная комета. Слухи о грандиозной вспышке чумы в Европе достигли Руси. Любознательный царь хотел знать, что грозит в связи со всем этим его земле и ему самому. Вот и просит он учёного доктора Андреаса Энгельгардта растолковать ему — что к чему. Письма к царю доктор писал замечательные. Они как будто для того и сочинялись, чтобы и нам доходчиво растолковать суть ещё одной суеверной волны, докатившейся до России.

царю Алексею Михайловичу

«В число же знамений, предвещаемых кометами, входят в особенности следующие.

1. Три известных основных бедствия: Война, Чума, Голод.

2. Смерть князя или властителя или же других людей, занимающих высокое положение, чья кончина вполне может повлечь за собой наступление нижеуказанного знамения.

3. Большие перемены в церковном устроении, а также светском порядке.

4. Опустошение или гибель больших государств.

5. Небывалые землетрясения и наводнения.

6. Иногда во время появления комет рождаются князья или другие люди, через которых совершаются великие дела, а также крупные перемены.

Под Войной притом имеется в виду не что-либо обычное, но либо нежданное вторжение, либо крупнейшие нашествия неприятелей; или же такие войны, которые заканчиваются гибелью больших государств, изменениями в религии и государственном устройстве.

Однако комета есть предвестие не всякого события, но знаменует только то, что предназначено Богом. Сказанное верно о кометах вообще: для частных же случаев имеются ещё некоторые правила, и о том или ином из них мы можем заключить путем истолкования.

I.

Появление кометы в наибольшей степени относится к тем местностям, над которыми она стоит вертикально, как об этом ещё будет сказано ниже, или же к тем, в котором она видна в зодиакальном созвездии: для этих местностей она сулит скудость урожая, войну, наводнения и прочие бедствия в зависимости от того, будет ли комета знаком огненной, воздушной, водной или земной тройственности.

2.

Если комета появляется утром и заметна бывает рано, до восхода солнца, в восточной стороне света, см. выше, то это означает смерть царя или князя той области, которая лежит под знаком кометы. То же самое, но ещё с гораздо большей определённостью, означает, если комета вечерняя и появляется на самом Западе.

3.

Движение кометы в направлении противоположном созвездиям зодиака означает, согласно Кордану и Ориганусу:

(1) Изменения в законах и установлениях,

(2) Нашествие внешнего врага и кочевников.

4.

Перемещение кометы с западной части небосвода в северную выводит из восточных стран либо повальную болезнь, либо веру, либо властителя, который внесёт в северные страны смятение и опустошит их (Кордан и Ориганус).

5.

Некоторые, не сомневаясь, делают заключения по облаку и цвету кометы, предсказания войны на основании светлой, в особенности красноватой окраски, ибо таковая по своей природе свойственна Марсу, а на основании бледной и темной окраски, присущей Сатурну, — повальную болезнь».

Спрашивал царь Алексей Михайлович и конкретно о том, достигнет ли чума российских пределов, на что Андреас Энгельгардт отвечал:

«Насколько мы можем заключить… если попущением божиим чума вообще наступит, то это будет приблизительно следующей осенью. Однако поскольку всемилосердный Бог вполне может склониться к нашим тревожным мольбам… то может он предзнаменованное наказание или прямо прекратить, или по крайней мере смягчить; сверх того, поскольку русские соблюдают обычай оберегать себя частым и постоянным употреблением лука и особенно хрена, чуме не легко будет к ним пробраться; пусть лучше отправляется к Антикиру».

Наступило время Петра I. Время прекрасное и жестокое. Неслыханное время России.

Кончалась одна эпоха и начиналась другая. Понимал ли это народ? Вряд ли. Русское суеверное сознание охотнее видит во всякой ломке — конец света.

Православный царь, надевший немецкое платье, обривший бороду, засмоливший голландскую трубку, — в сознание это не укладывается иначе, как в роли и с целями антихриста.

Тайная канцелярия в царствование Петра I, тихая прародительница нашего ГПУ, задыхалась в пыточных камерах своих от бессилия «урезать» все языки, повинные в новом кощунстве. О царе говорили неслыханное.

Какой-то бывший пономарь Ефим Иванов, на которого донёс монах Макарий, доподлинно знал чудовищное: «…я-де слышал, что-де он не прямой царь, и царевича-де убил своими руками, а прямого-де царя давно нет, и называют-де еретиком и оборотнем, и сущим самим диаволом, и для того-де его и нигде убить не могут, ведает своим нечистым духом, да он же-де ест младенческие сердца».

Поп Игнатий Иванов показал, что в прошлом году от Афимьи Исаковой он слышал такие слова: «…в Петербурге в доме государевом карлица родила младенца, а у того младенца был восприемником государь, и после крестин из того младенца приказал государь вынуть сердце, и ели то сердце; прямого-де царя уже давно нет, какой-де это царь, что он младенческие сердца ест, и других заставляет и ели-де; да он же-де весь народ обратил по-новому, и знатно-де он оборотень, хотели-де его убить, да не могут убить. А стряпчие, Сидор Лобанов да Петр Мокеев, и ещё певчий новгородского архиерея Максим Грохот, говорили ему, Игнатию: государя хотели убить, сперва Соковнин и другие, а потом Кикин, и государь-де знаем своим счастьем, и увидев-де их, казнил; да слышал-де он, что в Петербурге государь собрал в сенат архиереев и других многих людей, и говорил государь, чтоб дать суд на царевича, за непослушание его; и тогда ж-де в ту палату вшол царевич и не снял шапки перед государем, и сказал царевич: что-де мне, государь батюшка, с тобою судиться, я-де завсегда перед тобою виноват, и пошёл-де царевич вон; и государь-де молвил: смотрите-де, отцы снятии, так ли то дети отцов почитают; и приехав государь в свой дом, и царевича-де бил дубиною, и от тех-де побои царевич и умер».

Страшен казался новый русский царь своему народу, опутанный такой молвой. Подогревалась молва эта противной стороной. Заводить на смуту тёмный народ было дело политическое. А потому, оговорённый страшными словами, пылкий царь, бывало, сам рвал калёным железом бессмысленные языки…

Таким образом цепочку недреманного русского суеверия можно продолжить вплоть до нового апогея — времён «распутинщины», например. Или времён российского декаданса. Но эти времена более близки и известны…

* * *

Однако заметили ли вы, как напоминают наши дни времена Смуты, к примеру? Вновь всякая нечисть всё смелее выползает на свет из тёмных закоулков и подворотен сверхцивилизованного, затурканного материализмом бытия. Сонмы нечистоплотных, нечистых и на руку, и на душу колдунов и чародеев заполонили экраны телевизоров. Одолевают видения, для которых именитые учёные изобретают параллельные миры и измерения. Барабашка потеснил пришельцев с Марса. Средневековье со всем своим набором разнообразной чертовщины, только называемой специально изобретёнными словами «под науку», овладевает массами. Это знак какого-то нового одичания. Бывало такое уже не раз в нашей истории.

Ивсегда это означало, что держава наша подходит к какому-то новому пределу. Неопределённость и зыбкость настоящего, смутная неясность предстоящего порождает химеры народного сознания, вывихи коллективной психики. Наблюдательными людьми установлены уже общие приметы, сопровождающие наступление таких времён. Вычислена точная периодичность отливов и приливов психических эпидемий.

Предсказания не столь уж невообразимая и колдовская вещь, если подходишь к ним с полным знанием прошлого. Покопавшись в истории великих и малых «смутных времён» русской истории, я мог бы самостоятельно предположить,

что 1989 год явился в некоторой степени «пиковым» в новом приливе психических аномалий. Догадаться об этом мне было легко, поскольку досужие (в том числе и великие) умы заметили, что особенно бередит наше народное воображение каждый двенадцатый год. Связано ли это с космическими какими-то делами, солнечными ли, или иными непознанными резонансами развития коллективного духа — не мне доказывать.

Однако совпадения в самом деле способны дать пищу уму.

Ко многим объяснениям исторических всплесков можно присоединить и такое. Я предпринял, скорее всего для того, чтобы удовлетворить личное любопытство, следующее краткое исследование русской истории. Составил себе цифровой столбец с промежутками в те самые роковые двенадцать лет. Выбрал точки, в которые народные волнения, в том числе и обострение суеверия, достигали высшей точки. Единственной трудностью в этом деле было выбрать точку отсчета. Я выбрал её как бы произвольно, но не совсем. Попытался выбрать в обозримой русской истории пиковую ситуацию, наиболее смутную, отмеченную в хронологии нашей эпицентром политического и суеверного волнения. Подумал, что не ошибусь, если возьму за точку эту 1606 год, в который погиб первый Лжедмитрий. Время это я здесь уже описывал. Суеверие, потерянность и гнев народный, я это доказал, как мне кажется, достигли тут и в самом деле своего предела.

Временной столбец получается такой (я пишу его именно в столбец, чтобы удобно было вписать рядом с цифрой событие, которое покажется наиболее соответствующим логике выпавшей цифры).

1606— год смерти Лжедмитрия I.

1618

1630

1642

1654

1666— апокалиптический «звериный год».

1678

1690

1702

1714

1726

1738

1750

1762

1774

1786

1798

1810

1822

1834

1846

1858

1870

1882

1894

1906

1918

1930

1942

1954

1966

1978

1990

2002 — Этот год стал в России ещё одним годом нарастающего напряжения на

Северном Кавказе. Теракт 9 мая в Каспийске, страшное крушение вертолёта над Ханкалой… Даже сход ледника в Кармадоне, казалось, укладывается в некую зловещую последовательность событий. Трагичной кульминацией стали события 23 октября в московском ДК «Подшипник» на Дубровке.

2014 — Антиправительственный переворот на Украине, вызвавший в 2022-ом году

решение России о военной спецоперации.

2026

Лжедмитрий растерзан был в мае 1606 года. Смута, конечно, копилась заранее. Цифры, которые получились у меня, особенно последние, выглядели бы гораздо красноречивее, если бы сдвинуть время на четыре-пять месяцев вспять. Поскольку для истории эти четыре-пять месяцев не играют абсолютно никакой роли — то я и пренебрегу ими. Тогда ряд этот, начатый с конца, становится в высшей степени соответствующим нашим предположениям.

1989 — страна переживает волну всем известных потрясений и распада.

1977 — начало «афганской войны».

1965 — застойная аномалия.

1953 — смерть Сталина.

1941 — нападение Гитлера на СССР.

1929 — начало «большого террора» в истории СССР.

1917 — октябрьский переворот.

1905 — вооружённые выступления рабочих — «репетиция революции».

Дальнейший ряд предоставим проследить любопытным нашим читателям. Если что-то и не совпадёт, от работы такой останется хотя бы та польза, что подробно повторим своё знание истории Отечества.

…А как стойки во времени черты суеверия, доказывает случай, потрясший в 1989 году один из довольно крупных дальневосточных городов. Здесь умерла восемнадцатилетняя девушка Рина Грушева, которая стала выходить из могилы, взбудоражив тихую жизнь здешнего захолустья.

«20 июля, вечером, жительница города Кирина Мария Петровна понесла мусор во двор. Как она потом рассказывала, у неё закружилась голова, минут пять она постояла в подъезде, затем подошла к мусорному ящику, подняла крышку и… “О, господи, в ящике, на груде мусора, лежала голая девушка… как большая кукла! Тело ее было сплошь в синих пятнах, а в руках зажата иконка”».

Подобное повторялось несколько раз и в разных местах в момент прославившегося городка. Как это похоже на страсти вокруг давних похорон молодого русского царя Лжедмитрия I.

Ночами жители городской окраины видели яркий огонь костра на кладбище, где погребена была Рина Грушева. Разжигали костёр подростки, объединившиеся с жуткой целью вызвать мёртвую из могилы. «Рина, возьми нашу кровь», — заклинали они. «Встань, Рина. Настал срок. Пусть будет так!». Покачиваясь в такт словам, сжимали и разжимали кулаки, как это делается, чтобы усилить давление в венах, и из порезанных рук, стекая по вытянутым пальцам, в могильную землю впитывалась кровь. Мрачная эта картина говорит о том, как легко вернуть человека в дремучее его состояние.

Ну вот, скажут, тосковал о потерянном, звал искать и возвращать праздничное и трогательное из, может быть, уже невозвратного народного достояния, а пришёл к неуместному обличению. Начинал за здравие, а кончил за упокой.

Все не так. Суеверие, новым воинствующим сознанием своим (которое теперь оказалось нам ни к чему), почитали мы всегда дикостью. В этом, впрочем, был и остаётся резон. Ныне нам предстоит, хочется верить в то, радостная работа отделять дикость от красоты. То, что напирает на нас сейчас со всех сторон — это больше дикость. О красоте пока никто не вспомнил. Пусть в этом бессмертная пушкинская душа будет нам безошибочным указчиком.

То, что он отобрал когда-то для себя, и нам, буду думать, сгодится. Для того, собственно, и велось это долгое, не во всём серьёзное писание.

Пора заканчивать. Но конец этот будет несколько насильственный. Написавши сотни две страниц и начиная подумывать, что пора бы уже и точку где-то ставить, обнаружил вдруг, что повествование это вполне может обернуться бесконечной книгой. Я, конечно, не угрожаю этим. Я передаю своё ощущение… И еще, есть у меня такое чувство, что все это вскоре станет нам нужно. Как забава и знание, но еще больше — как память о поколениях предков, не напрасно живших и не напрасно придумавших все это.

Так бесхитростные разговоры матери оборачиваются со временем единственной достойной мудростью, потому что в них обнаружим мы весь опыт прежних времён…

В черновиках, в дневниках, в прочих бумагах Пушкина встречаются записи, которые частично могут определить нам круг его мыслей. Многие касаются интересующей нас темы.

Выпишем их здесь для сведения.

«Когда родился Иван Антонович, то императрица Анна Иоанновна послала к Эйлеру приказание составить гороскоп новорождённому. Эйлер сначала отказывался, но принужден был повиноваться. Он занялся гороскопом вместе с другим академиком, и, как добросовестные немцы, они составили его по всем правилам астрологии, хоть и не верили ей. Заключение, выведенное ими, ужаснуло обоих математиков — и они послали императрице другой гороскоп, в котором предсказывали новорождённому всякие благополучия. Эйлер сохранил, однако ж, первый и показывал его графу Разумовскому, когда судьба несчастного Ивана VI совершилась».

«В городе говорят о странном происшествии. В одном из домов, принадлежащих ведомству придворной конюшни, мебели вздумали двигаться и прыгать; дело пошло по начальству. Кн. В. Долгорукий нарядил следствие. Один из чиновников призвал попа, но и во время молебна стулья я столы не хотели стоять смирно. Об этом идут разные толки. Н. сказал, что мебель придворная и просится в Аничков».

«Вигель рассказал мне любопытный анекдот. Некто Норман или Мерман, сын кормилицы Екатерины II, умершей 96 лет, некогда рассказал Вигелю следующее. Мать его жила в белорусской деревне, пожалованной ей государыней. Однажды сказала она своему сыну: “Запиши сегодняшнее число: я видела странный сон. Мне снилось, будто я держу на коленях маленькую мою Екатерину в белом платьице — как помню её 60 лет тому назад”. Сын исполнил её приказание. Несколько времени спустя дошло до него известие о смерти Екатерины. Он бросился к своей записи — на ней стояло 6 ноября 1796 г. Старая мать его, узнав о кончине государыни, не оказала никакого знака горести, но замолчала — и уже не сказала ни слова до самой смерти, случившейся пять лет после».

Кто-то уже сказал о том мистическом ужасе, которым веет от записи, сделанной Пушкиным в своем дневнике 26 января 1834 года: «Барон д’Антес и маркиз де Пина, два шуана, будут приняты в гвардию прямо офицерами. Гвардия ропщет». На другой же день, только через три года, состоится роковая дуэль между Дантесом и Пушкиным. Что заставило его вписать это имя в дневник? Что он чувствовал при этом?

«Потёмкин приехал со мной (Пушкин записывает рассказ Н.К. Загряжской. — Е.Г.) проститься. Я сказала ему: “Ты не поверишь, как я о тебе грущу”.— “А что такое?”— “Не знаю, куда мне будет тебя девать” — “Как так?” — “Ты моложе государыни, ты её переживешь; что тогда из тебя будет? Я знаю тебя, как свои руки: ты никогда не согласишься быть вторым человеком”. Потемкин задумался и сказал: “Не беспокойся, я умру прежде государыни; я умру скоро”. И предчувствие его сбылось. Уж я больше его не видала”».

«Царевича Алексея Петровича положено было отравить ядом. Денщик Петра Великого Ведель заказал оный аптекарю Беру. В назначенный день он прибежал за ним, но аптекарь, узнав, для чего требуется яд, разбил склянку об пол. Денщик взял на себя убиение царевича и вонзил ему тесак в сердце. (Все это мало правдоподобно.) Как бы то ни было, употреблённый в сём деле денщик был отправлен в дальнюю деревню, в Смоленскую губернию. Там женился он на бедной дворянке из роду, кажется, Энгельгардовых. Семейство сие долго томилась в бедности и неизвестности. В последствии времени Ведель умер, оставя вдову и трёх дочерей. Об них напомнили императрице Елизавете. Она не знала, под коим предлогом вытребовать ко двору молодых Ведель. Князь Одоевский выдумал сказку о Богородице, будто бы явившейся к умирающей матери и приказавшей ей надеяться на её милость. Девицы вызваны были ко двору и приняты на ноге фрейлин. Они вышли замуж уже при Екатерине: одна за Панина, другая за Чернышёва (Анна Родионовна, умершая в прошлом 1830 году), третья не помню за кем».

«Не думал встретить уже когда-нибудь нашего Грибоедова! Я расстался с ним в прошлом году, в Петербурге, перед отъездом его в Персию. Он был печален и имел странные предчувствия. Я было хотел его успокоить; он мне сказал: “Вы еще не знаете этих людей: вы увидите, что дело дойдет до ножей”. Он полагал, что причиною кровопролития будет смерть шаха и междуусобица его семидесяти сыновей. Но престарелый шах ещё жив, а пророческие слова Грибоедова сбылись. Он погиб под кинжалами персиян, жертвой невежества и вероломства. Обезображенный труп его, бывший три дня игралищем тегеранской черни, узнан был только по руке, некогда простреленной пистолетною пулей».

…Все это Пушкин для чего-то записал. Он ничего не делал напрасно. Это какие-то заготовки, судьбу которых оборвала та же самая пуля. Вспомним, какой незначительный случай дал повод развернуть Пушкину великолепное полотно «Медного всадника». Один человек рассказал другому свой сон… Все эти краткие наброски могли бы раздвинуть наше представление о гении Пушкина, буде дана ему возможность сказать то, что подразумевал он, то, что виделось ему за этими торопливыми строчками. Вот чего жаль. Всякое многоточие в пушкинских дневниках и памятных заметах — больно саднит душу тем, что за каждым многоточием таким — тот Пушкин, которого мы никогда не узнаем…

Книга третья

И жизнь, и слёзы, и любовь…

Жизнеописание Анны Керн, урождённой Полторацкой

Из напутствия Николая Раевского, знаменитого пушкиниста

История взаимоотношений Анны Керн и А С. Пушкина достаточно известна только по стихам, признанным лучшими в мировой лирике, — «Я помню чудное мгновенье…».

Менее известно то, что встретились два этих незаурядных человека в чрезвычайно трудное для обоих время, особенно для поэта. Время, когда талант Пушкина достиг полного совершенства, однако обстоятельства его жизни ощущались им и в самом деле складывались трагически.

Поэтому мимолетная встреча эта имела для поэта выдающееся значение. Она явилась милосердным подарком судьбы, украсившим и облегчившим время изгнания и тягостных раздумий, с ним связанных.

Ещё менее известны обстоятельства жизни Анны Керн до и после встречи с поэтом. Между тем она является таким типом человека, что в значительной степени наполняют свою эпоху особым содержанием, делают для нас более понятным и близким прошлое.

Житейский подвиг её заключается в том, что она сумела возбудить в гении великое чувство, вдохновившее его сказать величайшие слова о любви и о женщине. Разумеется, достигла она этого не просто исключительной внешностью (в которой, как отмечается, были и недостатки), но и вполне определённым совершенством духовного облика.

Мы знаем только об одном мгновении из отношений великого поэта и любимой им женщины. И для нас звучит откровением, что отношения эти, оказывается, продолжались годами. Не о мимолётном влечении это говорит.

Имя Анны Петровны Керн, урожденной Полторацкой, известно всем читающим людям, а их великое множество. Литературных работ, посвящённых, преимущественно, короткому, бурно пламенному роману Пушкина и Анны Петровны, имеется множество, начиная с коротких газетных статей и до солидных, академического характера исследований. Если бы собрать механически воедино все эти работы, получился, вероятно, немалой толщины том. Если же предположить, что нашёлся бы бесконечно трудолюбивый автор, который посвятил бы десяток лет своей жизни комментированию всех этих произведений, то литература пополнилась бы ещё несколькими томами того же содержания.

В связи с вышеизложенным можно было подумать, что личность Анны Керн и её жизненный путь уже известны весьма подробно и точно.

В действительности, однако, до настоящего времени жизнь Анны Петровны не была столь подробно описана во всём богатстве, противоречивости и разнообразии житейских деталей. Можно поэтому приветствовать жизнеописание удивительной женщины в том виде, как сделано оно Евгением Гусляровым.

Автор данной работы идёт своеобразным путём. Он собрал огромное количество фактов, искусно их группирует, но в большинстве случаев не высказывает своих суждений и выводов. Он как бы предлагает читателю самому поразмыслить и напрячь воображение. Идя по намеченному автором пути, этот читатель вряд ли собьётся с дороги, вместе с тем он с удовлетворением почувствует, что и сам будто становится в некотором роде соавтором воссоздаваемого здесь образа Анны Керн.

Другой особенностью повествования Е. Гуслярова (подчеркнем — сугубо документального) является тот факт, что короткий пушкинский период жизни Анны Петровны, несмотря на всю значительность и драматизм, не заслоняет всё же собой этапы её сложной, многотрудной и в общем интересной жизни.

Да, Керн была очень дружна с Пушкиным, в какой-то момент была предельно близка ему, но не эта интимная связь с поэтом определяла их отношения. Анна Петровна глубоко понимала своего гениального друга и умела ценить его духовную сущность. С другой стороны, материалы, заложенные в книгу Е. Гусляровым, показывают, что и Анна Керн сама была незаурядной, многосторонней и содержательной личностью. Анна Керн осталась бы и была заметным человеком и в том случае, если бы пути гениального поэта и её не пересеклись, чего, на мой взгляд, нельзя сказать о Наталье Николаевне Гончаровой.

Автору в высшей степени свойственно чувство меры, а также чувство такта, которое не изменяет ему и в тех случаях, когда ему приходится говорить о весьма нелёгких для изложения предметах, В качестве примера приведу тот факт, что в известном стихотворении Пушкин именует Анну Керн «гением чистой красоты», а в не менее известном письме С.А. Соболевскому отзывается об отношениях с предметом своей любви таким образом, что издателям до сих пор приходится обозначать одно из слов многоточием. Е. Гусляров не пытается подвести эти два факта под некий общий знаменатель. Эти отзывы находятся в разных планах, можно сказать, в разных измерениях. В стихотворении мы видим Пушкина в измерении идеальном, в сфере «чистой красоты», а в письме узнаём просто мужчину, добившегося, удовлетворенного желанной, но нелёгкой победой. В общем, то, что сделано Е. Гусляровым, является важным и весьма ценным приобретением для читателя, любящего русскую литературу. В этом небольшом по объёму труде мы видим целый ряд ярких образов, искусно сплетённых автором из биографических нитей, тянущихся из множества разного рода документов.

Прежде всего — это образ самой Керн, красавицы и умницы, беспощадно относившейся к своей жизни, образ Пушкина, по-новому проступающий из мглы времён, черты других, лиц, окружавших Пушкина и Керн.

Реконструкция души. Здесь сделана попытка такого рода.

Жанр, в котором сделано жизнеописание знаменитой женщины, пожалуй, не ново, но названия у него ещё нет.

Это просто цепь документов и свидетельств современников, выстроенных в определённой последовательности, почти без комментариев. Это позволяет с исключительной точностью восстановить дух эпохи, всесторонне и столь же точно воспроизвести реальные взаимоотношения, облик и подлинную жизнь многих людей, которые оставили яркий след в истории отечественной культуры.

Читатель будет, несомненно, благодарен автору за умелое воссоздание достопамятной эпохи, в которую жили и действовали эти люди, творившие русскую историю.

Н. Раевский, пушкинист

Несколько слов от автора

Тот, кто роется в ворохе старых бумаг с заранее обдуманной целью, сходен в своих желаниях с человеком, пришедшим расспрашивать.

Я и расспрашивал бумагу, узнавая, как много человеческой души сохраняет она.

И ещё я узнавал, что бумага бывает откровеннее души, потому что она выдаёт порой даже то, что относят к сокровенному.

Может быть, со временем мы дойдем до того, что сможем восстанавливать человеческую душу, как умеем уже восстанавливать облик давно ушедших людей.

Реконструкция души. Здесь сделана попытка такого рода.

Мой стол и сейчас еще завален книгами, журналами, оттисками газетных статей с не совсем привычным начертанием шрифта более чем столетней давности.

Когда я сажусь за этот стол, старые строчки будто обретают голос.

Я не могу избавиться от иллюзии, что слышу живых людей, которых давно уже нет.

Я вслушиваюсь в эти голоса с естественной робостью человека, не вполне освоившегося в хорошей компании, собравшейся много раньше моего прихода.

Они говорят о другом человеке, об отсутствующем. Говорят, с нежностью, восхищением, сочувствием, иногда с иронией, грубоватым добродушием.

Многое из того, о чём говорится в этой компании, не укладывается в устоявшееся представление о том человеке, впрочем, как и о тех людях, которые выступают со свидетельствами…

В своем рассказе я сознательно поставил себя в жёсткие рамки, которыми ограничивает автора документ.

Недостаток любого комментария заключается в том, что он поправляет, вольно или невольно, документ, а, значит, мнение человека, который, в данном конкретном случае, уже не может его защитить. Потому в этом повествовании комментариев почти нет. Ни своих, ни тех, которые считаются общепринятыми.

Фантазия и домысел — вещи хорошие, но, когда они касаются реально существовавшей личности, они могут оскорбить её даже в том случае, если лакируют и приукрашивают.

Это соображение продиктовало форму повести-документа, в которую должны быть обязательно включены все свидетельства, которые существуют. Тут возникли сразу две сложности.

Первая — надо было добыть все свидетельства.

Вторая — по мере того, как пухла папка с выписками, уже не от тебя зависело, каким в конце концов станет герой.

Я просто шёл по следам чужой судьбы и, чем больше было в ней неожиданности, тем большее удовольствие она мне доставляла.

Всё это время я сам скорее был читателем. У меня не было возможности что-либо исправить в этой судьбе.

Теперь о самой героине.

Имя, которое жизнь выбирает для бессмертия, чаще всего стоит того. Случайностей в этом не бывает.

Есть имена героические, которые составляют славу эпохи.

Есть имена поэтические, которые составляют цвет эпохи.

Есть имена, по которым мы составляем себе представление об обаянии эпохи и тех людей, которые наполняют ее земным и прекрасным содержанием. Вот именно к этому последнему разряду исторических личностей нужно, пожалуй, и отнести Анну Керн, урожденную Полторацкую, в последнем замужестве Маркову-Виноградскую.

…Я не могу избавиться от иллюзии, что слышал живые голоса людей, которых давно уже нет. В общем-то тут нет ничего удивительного, потому что на старых пожелтевших листах, часто бывало — находил вместо букв и типографской краски драгоценный камешек из многоцветной мозаики жизни.

Когда все камешки были подобраны и в беспорядке сложены в мастерской, встал вопрос — с которого начинать?

Решил начать с этого:

…дедушка получил место губернатора в Орле и поехал туда с новобрачными, с сыновьями и дочерьми: Анною и Натальею. Там-то я и родилась, 11 февраля 1800 года, под зелёным штофным балдахином с белыми и зелёными перьями страуса по углам. Обстановка была так роскошна, что просительницам мудрено было класть на зубок под подушку матери иначе как золото, и его набралось до семидесяти голландских червонцев. Эти червонцы занял Иван Матвеевич Муравьев-Апостол в 1807 году. Он был тогда в нужде. Впоследствии он женился на богатой и, по случаю женитьбы Петра Ивановича Вульфа на Розановой, говорил, что «Вульф женился на розе, а я на целой житнице». Несмотря, однако же, на это, долг остался неуплаченным. Что, если бы наследники его вспомнили о старом долге и помогли мне в нужде.

А.П. Керн. Русский архив. 1884, вып. 6.

Несколько слов от автора

Эти строки написаны Анной Петровной, когда ей было уже за семьдесят. Кроме важного в отношении хронологического порядка сообщения, содержится в них намёк на некое неблагополучие, которое роковым образом сопровождало её в течение всей жизни. Это краткий очерк, молниеносный конспект жизни, который можно ставить эпиграфом к ней…

Я воспитывалась в Тверской губернии, в доме родного деда моего по матери, вместе с двоюродною сестрою моею, известною вам Анною Николаевною Вульф, до 12 лет возраста.

А.П. Керн. Воспоминания. Вступительная статья, ред. и прим. Ю.Н. Верховского. Л., «Academia», 1929, с. 242–279. С уточнением по Библиотеке для чтения, 1859, т. 154, N 3, с. 111–144

Отец её, малороссийский помещик, вообразил себе, что для счастья его дочери необходим муж генерал. За неё сватались достойные женихи, но им всем отказывали в ожидании генерала. Последний, наконец, явился. Ему было за пятьдесят лет.

А.В. Никитенко. Дневник.

Анна Петровна сама рассказывала, что когда в Берново приехала Екатерина Федоровна Муравьёва с сыновьями Никитой (впоследствии сосланным в Сибирь «декабристом») и Александром, и мальчики резвились, дурачились, и обращались с ними бесцеремонно, то обе подруги (А.П. Керн и А.Н. Вульф), которым едва исполнилось по десять лет, на них обижались: «Они смели фамильярничать с особами, которые считали себя достойными только принцев и мечтали выйти замуж за Нуму Помпилия или Телемака, или за подобного им героя. Такой дерзости мы не могли переварить".

Л.Б. Модзалевский, стр. 16

В 1812 г. меня увезли от дедушки в Полтавскую губернию, а в 16 лет выдали замуж за генерала Керна.

А.П. Керн. Воспоминания…

Муж Анны Петровны, Ермолай Фёдорович Керн, был одним из героев двенадцатого года (портрет его находится в Военной галерее Зимнего дворца) — и, вместе с тем, типом генерала своего времени. Иных объяснений не нужно…

Русская старина. 1879 г., стр. 318.

Густые эполеты составляли его единственное право на звание человека. Прекрасная и к тому же чуткая, чувствительная Анета была принесена в жертву этим эполетам.

А.В. Никитенко. Дневник

Его поселили в нашем доме и заставили меня быть почаще с ним. Но я не могла преодолеть отвращения к нему и не умела скрыть этого. Он часто высказывал огорчение по этому поводу и раз написал на лежавшей перед ним бумаге:

Две горлицы покажут

Тебе мой хладный прах…

Я прочла и сказала: старая песня! «Я покажу, что

она будет не старая», — вскричал он и хотел ещё что-то продолжать, но я убежала. Меня за это сильно распекли.

А.П. Маркова-Виноградская. Дневник… 1870 г.

Ермолай Фёдорович Керн не без гордости называл сам себя «солдатом»; и действительно, вся жизнь его прошла в войсках и походах — с молодых лет и почти до могилы. Он родился в 1765 году в г. Петровске, Саратовской губернии, где его отец, Фёдор Андреевич, отставной военный, был в течение долгих лет городничим. Начав службу в 1781 году, Керн в разных войнах 1788–1814 гг. получил семь боевых наград, в том числе чин генерала (1812) и Георгиевский крест за взятие Парижа, где он особо отличился. С наступлением мирного времени изувеченный Керн командовал различными бригадами, а с 1816 г. — 15-ю пехотною дивизиею; в это-то время судьба и свела его с А.П. Полторацкою.

Б.Л. Модзалевский. Любовный быт пушкинской эпохи. В 2-х томах Т. 2. М., «Васанта», 1994. (Пушкинская библиотека). С. 123

Подтверждением незаурядности генерала служат по крайней мере два факта. Во-первых, портрет генерала Керна находится в Военной галерее Зимнего дворца в Санкт-Петербурге среди портретов наиболее известных героев Отечественной войны 1812 г. Во-вторых, на стенах храма Христа Спасителя в Москве, возведённом в честь победы над Наполеоном, располагаются мраморные плиты, на которых высечены названия мест сражений, наименования полков и имена русских офицеров, особо отличившихся в каждом из этих сражений. Е.Ф. Керн упоминается там пять (!) раз. Для сравнения, Д. Давыдов удостоен такой чести всего трижды.

Керн был действительно отличным, храбрым генералом, преданным царю и Отечеству, о чём свидетельствуют многочисленные императорские отличия, и что подтверждают его современники — М.Б. Барклай де Толли, Н.И. Раевский и др. Генерал П.П. Коновницын, в Бородинском сражении сменивший раненого Багратиона, за блестящую штыковую атаку адресует тогда еще подполковнику Е.Ф. Керну слова: «Браво, Керн! Будь в моей воле, я бы снял с шеи мой Георгиевский крест и надел его на тебя!».

Кретинин Г. В. «Судебные дела» генерала Е.Ф. Керна // Война и мир: исследования по российской и всеобщей истории. — Калининград, 2018. С. 146–157.

По описаниям историка А.И. Михайловского-Данилевского, адъютанта Кутузова, «…отличный кавалерист Керн был среднего роста, крепок и ладен, худощав и нрава весёлого. Беззаботный, доверчивый, не бережливый на деньги, никогда не помышлял он о завтрашнем дне. Война составляла его стихию… Действительно, в сражениях надо было любоваться Керном».

Т. Кочнева. Ермолай Фёдорович Керн. Газета «Старицкий вестник». Фев. 11, 2016

Погода нынче отвратительна, муж отправился на учения за восемь вёрст отсюда. До чего я рада, что осталась одна, — легче дышится.

А.П. Керн. Дневник для отдохновения. Цит. по: Керн А.П. Воспоминания. — М.: Academia, 1929. С. 73—241

Признаюсь, иной раз я немного кокетничаю, но теперь, когда все мои мысли заняты одним, я уверена, нет женщины, которая так мало стремилась бы нравиться, как я, мне это даже досадно. Вот почему я была бы самой надёжной, самой верной, самой некокетливой женой, если бы… Да, но «если бы»! Это «если бы» … преграждает путь всем моим благим намерениям.

А.П. Керн. Дневник…

Какая тоска! Это ужасно! Просто не знаю, куда деваться. Представьте себе моё положение — ни одной души, с кем я могла бы поговорить, от чтения уже голова кружится, кончу книгу — и опять одна на белом свете; муж либо спит, либо на учениях, либо курит. О боже, сжалься надо мной!

А.П. Керн. Дневник…

Его низость до того дошла, что в моё отсутствие он прочитал мой дневник, после чего устроил мне величайший скандал, и кончилось это тем, что я заболела.

А.П. Керн. Дневник…

С тех пор её жизнь сделалась сплетением жестоких горестей. Муж её был не только груб и вполне недоступен смягчающему влиянию её красоты и ума, но ещё до крайности ревнив. Злой и необузданный, он истощил на ней все роды оскорблений. Он ревновал её даже к отцу.

А.В. Никитенко. Дневник.

Вчера после ужина у меня не было времени, чтобы написать вам о разговоре, который был у меня за столом, а между тем он достаточно интересен, чтобы о нём узнали. Речь шла о графине Бенингсен, у которой, как утверждает мадемуазель, она служила. Муж стал уверять, что хорошо её знает, и сказал, что это женщина вполне достойная, которая всегда умела превосходно держать себя, что у неё было много похождений, но это простительно, потому что она очень молода, а муж очень стар, но на людях она с ним ласкова, и никто не заподозрит, что она его не любит. Вот прелестный способ вести себя. А как вам нравятся принципы моего драгоценного супруга?

А.П. Керн — Ф. Полторацкой. 1 июля 1820 г.

Итак, он (муж) считает, что любовников иметь непростительно только когда муж в добром здравии. Какой низменный взгляд! Каковы принципы! У извозчика и то мысли более возвышенные; повторяю опять, я несчастна — несчастна оттого, что способна все это понимать.

А.П. Керн. Дневник…

Представляете, я сейчас мельком взглянула в зеркало, и мне показалось чем-то оскорбительным, что я нынче так красива, так хороша собой. Верьте или не верьте, как хотите, но это истинная правда. Мне хотелось бы быть красивой только тогда, когда… ну, да вы понимаете, а пока пусть бы моя красота отдыхала и появлялась бы в полном блеске, лишь когда я этого хочу.

А.П. Керн — Ф. Полторацкой. 1820 г.

Я сейчас имела большой разговор с мужем. Вообразите, он мне рассказывает, что Каролина за ним ухаживала и не могла посмотреть на него, чтобы не покраснеть от удовольствия! Какое крайнее самообольщение! Я думаю, что если бы все холостяки были похожи на него, то замужним женщинам нетрудно было бы быть добродетельными.

А.П. Керн. Дневник…

;

Только что у меня был весьма интересный разговор с мужем, сейчас я вам его перескажу. Он говорит, что слышал, будто с генералом, который командует в нашем корпусе второй дивизией, случился апоплексический удар, он лежит в параличе, и потому есть слух, будто дивизию передадут мужу; если же нет, он тот же час по возвращении императора хочет ехать в Петербург н там возложит устройство своей судьбы на меня. Он обещался, если мне это удастся, сделать для меня всё, что я захочу…

А.П. Керн — Ф. Полторацкой. 26 мот 1820 г.

…царь-самодержец в своих любовных историях, как и остальных поступках, если он отличает женщину на прогулке, в театре, в свете, он говорит одно слово дежурному адъютанту. Особа, привлекшая внимание божества, попадает под наблюдение, под надзор. Предупреждают супруга, если она замужем, родителей, если она девушка, о чести, которая им выпала. Нет примеров, чтобы это отличие было принято иначе, как с изъявлением почтительнейшей признательности. Равным образом нет ещё примеров, чтобы обесчещенные мужья или отцы не извлекали прибыли из своего бесчестья. «Неужели же царь никогда не встречает сопротивления со стороны самой жертвы его прихоти?» — спросил я даму, любезную, умную и добродетельную, которая сообщила мне эти подробности. «Никогда! — ответила она с выражением крайнего изумления. — Как это возможно?» — «Но берегитесь, ваш ответ даёт мне право обратить вопрос к вам». — «Объяснение затруднит меня гораздо меньше, чем вы думаете: я поступлю как все. Сверх того, мой муж никогда не простил бы мне, если бы я ответила отказом».

Минувшие дни. № I. Из записей некоего француза, имевшего возможность наблюдать нравы двора.

Он (император) говорил о муже моём, между прочим: «Храбрый воин!». Это тогда занимало их! Потом сказал: «Приезжайте в Петербург ко мне». Я с величайшей наивностью сказала, что это невозможно, что мой муж на службе. Он улыбнулся и сказал очень серьезно: «Он может взять отпуск».

А.П. Керн. Три встречи с императором Александром Павловичем. Русская старина. 1870. Т. 1. Изд. 3-е. С. 230–243.

По городу ходили слухи, вероятно несправедливые, что будто император спрашивал, где наша квартира, и хотел сделать визит… Потом много толковали, что он сказал, что я похожа на прусскую королеву. На основании этих слухов губернатор Тутолмин, очень ограниченный человек, даже поздравил Керна, на что тот с удивительным благоразумием отвечал, что он не знает, с чем тут поздравлять?

А.П. Керн. Три встречи…

Я забыла сказать, что немедленно после смотра в Полтаве господин Керн был взыскан монаршей милостью: государь ему прислал пятьдесят тысяч за маневры.

А.П. Керн. Три встречи…

В Полтаве проходил смотр войск в присутствии императора Александра I, а потом был обязательный в таких случаях бал. Мило беседуя, император танцевал с ней польский танец. На другой день после бала губернатор Полтавы Тутолмин приехал поздравить генерала Керна с успехом жены. Император прислал Ермолаю Фёдоровичу пятьдесят тысяч рублей. Нетрудно догадаться, что наградные предназначались не бравому генералу, а прелестной генеральше. Любопытно, что за участие в Бородинском сражении генерал Барклай де Толли тоже получил 50 тысяч рублей…

Н. Дементьева. «Секретные материалы 20 века» № 23(435), 2015

Император, как все знают, имел обыкновение ходить по Фонтанке по утрам. Его часы были всем известны, и Керн меня посылал туда с своим племянником из пажей. Мне это весьма не нравилось, и я мёрзла и ходила, досадуя и на себя, и на эту настойчивость Керна. Как нарочно, мы царя ни разу не встречали.

А.П. Керн. Три встречи…

Нас посещал иногда дивизионный наш командир, генерал Лаптев, весьма суровая личность, — принявший сначала мужа весьма неблагосклонно, потом сделавшийся нашим приятелем и даже доброжелателем, так что, когда по команде прислан был мне великолепный фермуар, подарок кума-императора, то он привёз мне его сам и выразился весьма фигурально — о сиянии бриллиантов вокруг фермуара… Не припомню хорошенько выражения; но тут был очень тонкий комплимент моей красоте.

Увы, я недолго пользовалась этим дорогим украшением.

Мне говорили, что фермуар этот был сделан по заказу в Варшаве и стоил шесть тысяч ассигнациями.

А.П. Керн. Три встречи…

По словам покойной Е.Е. Шокальской (дочери А.П. Керн), имп. Александр, обещав её матери покровительство, сдержал своё слово: когда позже Анна Петровна разошлась со своим мужем и просила государя помочь ей (свидание их состоялось в присутствии императрицы Елизаветы Алексеевны), то он оказал ей денежное пособие, о котором она просила.

Русская старина. 1870 г., Т. 4, стр. 230

В 1819 г. я приехала в Петербург с мужем и отцом, который, между прочим, представил меня в дом его родной сестры, Олениной… Мне очень нравилось бывать в доме Олениных, потому что у них не играли в карты, хотя там и не танцевали, по причине траура при дворе, но зато играли в разные занимательные игры и преимущественно в шарады, в которых принимали иногда участие и наши литературные знаменитости — Иван Андреевич Крылов, Иван Матвеевич Муравьев-Апостол и другие.

А.П. Керн. Воспоминания…

Кружок Олениных состоял, с одной стороны, из представителей высшей аристократии, — и писателей, художников и музыкантов — с другой, никакого раздвоения в этом кружке не было; все жили дружно, весело, душа в душу; особенно весело проводил время Оленинский кружок в Приютине — так называлась дача Елизаветы Марковны (Олениной) около Петербурга, за Охтой; дача эта отличалась прекрасным местоположением: барский дом стоял здесь над самою рекою и прудом, окаймленным дремучими лесами. Из забав была здесь особенно в ходу игра в шарады, которая в даровитой семье оленинского кружка являлась особенно интересною; особенно уморителен был в этой игре Крылов, когда он изображал героев своих басен. Между играми тут же часто читали молодые писатели свои произведения, а М.И. Глинка разыгрывал свои произведения.

П.М. Устимович. Русская старина, т. 67. Выпуск 7–9. 1890. С.123

А.Н. Оленин был чрезвычайно общительный и гостеприимный человек. О количестве гостей, посещающих семейство Оленина, можно судить по тому, что на даче Алексея Николаевича, Приютино, за Пороховыми заводами, находилось 17 коров, а сливок никогда недоставало. Гостить у Олениных, особенно на даче, было очень привольно: для каждого отводилась особая комната, давалось всё необходимое, и затем объявляли: в 9 часов утра пьют чай, в 12 — завтрак, в 4 часа обед, в 6 часов полудничают, в 9 — вечерний чай; для этого все гости созывались ударом в колокол; в остальное время дня и ночи каждый мог заниматься чем угодно: гулять, ездить верхом, стрелять в лесу из ружей, пистолетов и из лука, причём Алексей Николаевич показывал, как нужно натягивать тетиву. Как на даче, так и в Петербурге игра в карты у Олениных никогда почти не устраивалась, разве в каком-нибудь исключительном случае: зато всегда, особенно при Алексее Николаевиче, велись оживленные разговоры. А. Н. Оленин никогда не просил гостей-художников рисовать, а литераторов читать свои произведения.

Ф.Г. Солнцев. Русская старина, т. 15. С. 231

На одном из вечеров я встретила Пушкина и не приметила его: моё внимание было поглощено шарадами, которые тогда разыгрывались и в которых участвовали Крылов, Плещеев и другие. Не помню, за какой-то фант Крылова заставили прочитать одну из его басен. Он сел на стул посередине залы; мы все столпились вокруг него, и я никогда не забуду, как он был хорош, читая своего Осла! И теперь ещё мне слышится голос и видится его разумное лицо и комическое выражение, с которым он произнес: «Осел был самых честных правил.

В чаду такого очарования мудрено было видеть кого-то бы ни было, кроме виновника поэтического наслаждения, и вот почему я не заметила Пушкина.

А.П. Керн. Воспоминания…

В Пушкине был грешок похвастать в разговоре с дамами. Перед ними он зачастую любил порисоваться…

Ал. Н. Вульф. В передаче М.И. Семевского. Спб. ведомости, 1866, № 163

Во время дальнейшей игры на мою долю выпала роль Клеопатры, и, когда я держала корзинку с цветами, Пушкин, вместе с братом моим Александром Полторацким, подошёл ко мне, посмотрел на корзинку, и, указывав на брата, сказал (по-французски): «А роль змеи, как видно, предназначается этому господину?». Я нашла это дерзким, ничего не ответила и ушла.

А.П. Керн. Воспоминания о Пушкине. «Библиотека для чтения», 1859, т. 154, апрель, с. 111–144

Нравы людей, с которыми встречается, узнает он черезвычайно быстро; женщин же он (Пушкин) знает как никто. От того, не пользуясь никакими наружными преимуществами, всегда имеющими большое влияние на прекрасный пол, одним блестящим своим умом он приобретает благосклонность оного.

Ал. Н. Вульф. Дневник. 16 января 1830 г. (Любовный быт пушкинской эпохи). М., 1929. С 243

…сели ужинать. У Олениных ужинали на маленьких столиках, без церемоний и, разумеется, без чинов. Да и какие могли быть чины там, где просвещённый хозяин ценил и дорожил только науками и искусствами? За ужином Пушкин уселся с братом моим позади меня и старался обратить на себя моё внимание льстивыми возгласами, как например: «Можно ли быть такой хорошенькой». Потом завязался между ними шутливый разговор о том, кто грешник и кто нет, кто будет в аду и кто попадет в рай. Пушкин сказал брату: «Во всяком случае, в аду будет много хорошеньких, там можно будет играть в шарады. Спроси у м-ме Керн, хотела ли бы она попасть в ад?». Я отвечала очень серьёзно и несколько сухо, что в ад не желаю. «Ну, как же ты теперь, Пушкин?» — спросил брат. «Я раздумал, — ответил поэт, — я в ад не хочу, хотя там и будут хорошенькие женщины…».

А.П. Керн. Воспоминания…

Вскоре ужин кончился, и стали разъезжаться. Когда я уезжала, и брат сел со мною в экипаже, Пушкин стоял на крыльце и провожал меня глазами.

А.П. Керн. Воспоминания…

Ему досадно было, что брат поехал провожать сестру свою и меня и сел вместе с нами в карету.

Из примечаний А.П. Керн на издание писем Пушкина в «Русской старине», т. 26, стр. 328

Впечатление от встречи со мною он выразил в известных стихах:

Я помню чудное мгновенье,

и проч.

А.П. Керн. Воспоминания…

В томленьях грусти безнадёжной,

В тревогах шумной суеты

Звучал мне долго голос нежный

И снились милые черты.

А.С. Пушкин. 1825 г.

Вот те места, в 8-й главе Онегина, которые относятся к его воспоминаниям о нашей встрече у Олениных:

…Но вот толпа заколебалась,

По зале шепот пробежал,

К хозяйке дама приближалась…

За нею важный генерал.

Она была не тороплива,

Не холодна, не говорила,

Без взора наглого для всех,

Без притязанья на успех.

Без этих маленьких ужимок,

Без подражательных затей;

Все тихо, просто было в ней.

Она, казалось, верный снимок… прости,

Не знаю, как перевести!

К ней дамы подвигались ближе,

Старушки улыбались ей,

Мужчины кланялися ниже,

Ловили взор ее очей.

Девицы проходили тише

Пред ней по зале: и всех выше

И нос и плечи поднимал

Вошедший с нею генерал.

Но обратимся к нашей даме.

Беспечной прелестью мила,

Она сидела у стола.

Сомненья нет, увы! Евгений

В Татьяну, как дитя, влюблён.

В тоске любовных помышлений

И день и ночь проводит он.

Ума не внемля строгим пеням,

К ее крыльцу, к стеклянным сеням,

Он подъезжает каждый день,

За ней он гонится, как тень:

Он счастлив, если ей накинет

Боа пушистый на плечо,

Иликоснется горячо

Её руки, или раздвинет

Пред нею пёстрый полк ливрей,

Или платок накинет ей!

А.П. Керн. Воспоминания…

…Любезные мои сестрицы суть образцы его деревенских барышень, и чуть не Татьяна ли одна из них.

Ал. И. Вульф (двоюродный брат А.П. Керн). Дневник. 15 июня (1833 г.)

Через несколько лет встретила я в Торжке… А.П. Керн, уже пожилою женщиною. Тогда мне и сказали, что это героиня Пушкина — Татьяна.

…и всех выше

И нос, и плечи задирал

Вошедший с нею генерал.

Эти стихи, говорили мне при этом, написаны про её мужа, Керн, который был пожилой, когда женился на ней. Анна Николаевна Вульф, по моему мнению, не подходит к Татьяне, она была зрелая, здоровая такая, когда я её видела.

Е.Б. Синицина. Рассказы о Пушкине, записанные В. Колосовым. В. Колосов. Александр Сергеевич Пушкин в Тверской губернии в 1827 году. Тверь, 1888, с. 10–16

На блестящем вечере в одной из первейших гостиных столицы внимание Анны Петровны было слишком развлечено присутствием разных сановников, и она едва удостоила им юношу Пушкина.

П.А. Ефремов. Сочинения А. С. Пушкина… //Русский вестник. 1881. № 4

Припоминая имена друзей Пушкина, мы на одном из первых мест назовем имя Анны Петровны Керн: поэт близко знал и любил ее, представление о ней связано с одним из самых блестящих лирических произведений Музы Пушкина, единственным в своем роде гимном любви— «Я помню чудное мгновенье», — а также с любопытным эпизодом в его биографии…

Б.Л. Модзалевский, стр. 15

…последующие шесть лет, когда этот юноша перерос всех исполинов нашего Парнаса, когда имя его как поэта начало греметь по всей России, когда он как и человек лучшие годы молодости провёл в изгнании — личность его как поэта и человека возбудила в Анне Петровне живейшее сочувствие. Сами эти шесть лет немало повлияли на нравственный склад г-жи Керн: похорошеть было невозможно, но ум и чувства её созрели до понимания гения поэта, а семейные огорчения смягчили её сердце…

П.А. Ефремов. Сочинения А. С. Пушкина…

…когда Керн, 26-го сентября 1823 года, был назначен комендантом в Ригу, она возвратилась в Полтавскую губернию к своим родителям, по-видимому, бросив своего ненавистного мужа, не переставшего, однако, делать попытки к сближению с женой. Все эти передряги в её жизни не могли не отразиться на её характере, и из мечтательной, наивной женщины она, мало-помалу, обратилась в кокетливую особу, сознававшую всю силу и обаятельность своей молодости, красоты и нетронутого ещё истинною любовью горячего сердца.

Б.Л. Модзалевский, стр. 45

В течение 6 лет я не видела Пушкина, но от многих слышала про него, как про славного поэта, и с жадностью. читала: «Кавказский, пленник», «Бахчисарайский фонтан», «Разбойники» и 1-ю главу Онегина, которые доставлял мне сосед наш Аркадий Гаврилович Родзянко, милый поэт, умный, любезный и весьма симпатичный человек. Он был в дружеских отношениях с Пушкиным и имел счастье принимать его у себя в деревне Полтавской губернии, Хорольского уезда. Пушкин, возвращаясь с Кавказа, прискакал к нему с ближайшей станции, верхом, без седла, на почтовой лошади в хомуте…

А.П. Керн. Воспоминания…

В 1824 году в Москве тотчас узналось, что Пушкин из Одессы сослан на жительство в псковскую деревню отца своего, под надзор местной власти; надзор этот был поручен Пещурову, тогдашнему предводителю дворянства Опочковского уезда. Все мы, огорченные несомненным этим известием, терялись в предположениях. Не зная ничего положительного, приписывали эту ссылку бывшим тогда неудовольствиям между ним и графом Воронцовым. Были разнообразные слухи и толки, замешивали даже в это дело и графиню. Всё это нисколько не утешало нас. Потом вскоре стали говорить, что Пушкин вдобавок отдан под наблюдение архимандрита Святогорского монастыря, в четырёх верстах от Михайловского. Это дополнительное сведение делало нам задачу ещё сложнее, нисколько не разрешая её.

И.И. Пущин. Записки о Пушкине. СПб., 1907. С. 132

Когда Пушкин приехал в Михайловское, он никакого внимания не обращал на своё сельское и домашнее хозяйство; ему было всё равно, где находились его крепостные и дворовые крестьяне, на его ли работе (барщине) или у себя в деревне. Это было как будто не его хозяйство. Его можно было видеть гулявшим по дороге около деревень или в лесу. Бывало, идёт А.С. Пушкин, возьмёт свою палку и кинет вперёд, дойдёт до неё, подымет и опять бросит вперёд, и продолжает другой раз кидать её до тех пор, пока приходил домой в село…

Афанасий, крестьянин дер. Гайки. По записи Владимирова. Русс. Арх., 1892, I, с. 97

Во время пребывания моего в Полтавской губернии я постоянно переписывалась с двоюродною сестрою моею, Анною Николаевною Вульф, жившею у матери своей в Тригорском, Псковской губернии, Опочковского уезда, близко деревни Пушкина Михайловское. Она часто бывала в доме Пушкина, говорила с ним обо мне и потом сообщала мне в своих письмах различные его фразы.

А.П. Керн. Воспоминания…

Я вам и прежде говорила, что я не хочу иметь детей; для меня ужасна была бы мысль не любить их, и теперь ещё ужасна! Вы также знаете, что сначала я очень желала иметь ребенка, и потому я имею некоторую нежность к Катеньке, хотя и упрекаю иногда себя, что она (любовь) не довольно велика. Но этого (ожидаемого ребёнка) все небесные силы не заставят меня любить: по несчастью, я такую имею ненависть ко всей этой фамилии (т. е. Керн), это такое непреодолимое чувство во мне, что я никакими усилиями не в состоянии от него избавиться. Это — исповедь.

А.П. Керн. Дневник…

Знакомство Пушкина с Керн подготовлялось перепиской Керн с А.Н. Вульф, которою пользовались Керн и Пушкин для выражения своих взаимных симпатий.

Н.И. Черняев. Русское обозрение, 1897 г.

Ты произвела сильное впечатление на Пушкина во время вашей встречи у Олениных; он всюду говорит: она была ослепительна.

А.Н. Вульф — А. П. Керн. 1824 г.

В одном из её (Анны Вульф) писем Пушкин приписал сбоку, из Байрона: «Промелькнувший перед нами образ, который мы видели и никогда более не увидим».

А.П. Керн. Воспоминания…

Когда же он узнал, что я видаюсь с Родзянко, то переслал через меня к нему письмо, в котором были расспросы обо мне…

А.П. Керн. Воспоминания…

Объясни мне, милый, что такое А.П. Керн, которая написала много нежностей обо мне своей кузине? Говорят, она премиленькая вещь — но славны Лубны за горами. На всякий случай, зная твою влюбчивость и необыкновенные таланты во всех отношениях, полагаю твоё дело сделанным или полусделанным. Поздравляю тебя, мой милый: напиши на это всё элегию или хоть эпиграмму.

Пушкин — А.Г. Родзянке. 8 декабря 1824 г. Пушкин А.С. Полное собрание сочинений: В 10 т. — Л.: Наука. Ленингр. отдние, 1977–1979. Т. 10. Письма. — 1979.

Поговорим о поэзии, то есть о твоей. Что твоя романтическая поэма «Чуп»? Злодей! не мешай мне в моём ремесле — пиши сатиры, хоть на меня, не перебивай мне мою романтическую лавочку. Кстати: Баратынский написал поэму (не прогневайся — про Чухонку), и эта чухонка говорят чудо как мила. — А я про Цыганку; каков? подавай же нам скорее свою Чупку — ай да Парнас! ай да героини! ай да честная компания! Воображаю, Аполлон, смотря на них, закричит: зачем ведёте мне не ту? А какую ж тебе надобно, проклятый Феб? гречанку? итальянку? чем их хуже чухонка или цыганка <Пи. а одна — е. и>, то есть оживи лучом вдохновения и славы.

Если Анна Петровна так же мила, как сказывают, то, верно, она моего мнения: справься с нею об этом.

Пушкин — Родзянке. Там же.

Любопытно, что письмо это, заключавшее в себе глубоко неприличную фразу, было передано Пушкиным Родзянке через Анну Петровну (вероятно, оно было вложено в письмо к последней её кузине — Анне Николаевне Вульф) и легко могло быть прочитано ею ещё до передачи по адресу. Тон письма к Родзянке и выражения об Анне Петровне, употреблённые Пушкиным, очень фривольны, — у поэта, стало быть, уже установился к тому времени известный на неё взгляд.

Л.Б. Модзалевский, стр. 48

…несмотря на твоё хорошее мнение о моих различных способностях, я становлюсь в тупик в некоторых вещах…

А.Г. Родзянко (Лубны, 10-го мая 1825-го года пред глазами Анны Петровны) — Пушкину. Письма Пушкина и к Пушкину, не вошедшие в академическое издание его переписки, под ред. М.А. Цявловского, М., 1925, стр. 9—10

…Отсутствующий, ты имеешь гораздо более влияния на неё, нежели я со всем моим присутствием.

А.Г. Родзянко — Пушкину. Там же.

После этого мне с Родзянко вздумалось полюбезничать с Пушкиным, и мы вместе написали ему шуточное послание в стихах. Родзянко в нём упоминал о моём отъезде из Малороссии и о несправедливости намёков Пушкинана на любовь ко мне. Послание наше было очень длинно, но я помню только последний стих:

Прощайте, будьте в дураках!

А.П. Керн. Воспоминания о Пушкине…

(рукою Керн) — Уверяю вас, что он не в плену у меня.

(Родзянко) — А чья вина? — вот теперь вздумала мириться с Ермолаем Федоровичем (мужем), снова пришло остывшее желание иметь законных детей, и я пропал, тогда можно было извиниться молодостью и неопытностью, а теперь чем? — ради бога, будь посредником!

(рукою Керн) — Ей-богу, я этих строк не читала!

(Родзянко) — Но заставила их прочесть себе десять раз.

(Керн) — Право же, не десять.

(Родзянко) — А девять — ещё солгал.

А.Г. Родзянко, А.П. Керн — Пушкину.

Вчера он был вдохновлён мною! и написал — Сатиру — на меня. Если позволите, я вам её сообщу.

Стихи насчёт известного примирения

Соч. Аркадий Родзянко сию минуту

Поверьте, толки все рассудка

Была одна дурная шутка,

Хвостов в лирических певцах;

Вы не притворно рассердились,

Со мной нарочно согласились,

И кто, кто? — я же в дураках.

* * *

И дельно; в век наш греховодный

Я вздумал нравственность читать;

И совершенство посевать

В душе, к небесному холодной;

Что ж мне за все советы? — Ах!

Жена, муж, оба с мировою

Смеются под нос надо мною

«Прощайте, будьте в дураках!».

Эти стихи сочинены после благоразумнейших дружеских советов, и это было его желание, чтоб я их здесь переписала.

А.П. Керн — Пушкину. 11 мая 1825 г.

По письмам, которыми обменялись Пушкин и Родзянко, по переписке А.П. Керн с А.Н. Вульф и по некоторым стихотворениям видно, какое представление составил себе поэт о молодой красавице Керн и какой тон недвусмысленной фривольности он усвоил себе по отношению к ней. А через месяц, в конце июня, состоялось их неожиданное свидание в Тригорском.

Л.Б. Модзалевский, стр. 57.

В июне 1825 года в Тригорское приехала племянница П.А. Осиновой — Анна Петровна Керн, с которою Пушкин впервые встретился у Олениных шесть лет тому назад и которой красота произвела на него с первого же взгляда сильное впечатление.

П.А. Ефремов. Русская старина, 1879 г., с. 317

Над зелёными низменными лугами, орошёнными Соротью, поднимаются три обрывистые горы, пересечённые глубокими оврагами. Крутые скаты возвышенностей покрыты кустами и зеленью; там и здесь бегут вверх извилистые тропинки. На самом верху двух гор возвышаются две церкви; от них влево тянется ряд строений: этот, ныне довольно большой погост Воронич, — некогда замечательный пригород псковской державы. По преданию, пригород был так велик и густо населён, что в нём было до 70 церквей. Дома жителей покрывали не только среднюю, но и левую гору, а также и низменные луга, расстилающиеся у подошв гор… На верху третьей горы стоит Тригорское. Глубокий овраг, по дну которого идёт дорога в село, отделяет его от Воронича. Постройка села деревянная, скученная в одну улицу, на конце которой стоит длинный, деревянный же, одноэтажный дом. Архитектура его больно незамысловатая; это не то манеж, не то сарай, оба конца которого украшены незатейливыми фронтонами. Постройка эта никогда и не предназначалась под обиталище владельцев Тригорского; здесь в начале настоящего столетия помещалась парусинная фабрика, но в 1820-х ещё годах владелица задумала перестроить обветшавший дом свой, бывший недалеко от этой постройки, и временно перебрались в этот «манеж»… да так в нём и остались. Перестройка же дома откладывалась с году на год, пока, года четыре назад, он не сгорел… В этой зале стоял этот же большой стол, эти же простые стулья кругом, — те же часы хрипели в углу. На стене висит потемневшая картина: на неё (по словам М.И. Осиновой) частенько заглядывался Пушкин. Картина, как видно, писана давно и сильно потемнела от времени; она изображает искушение святого Антония — копия чуть ли не с картины Мурильо: перед св. Антонием представлен бес в различных видах и с различными соблазнами… Вспоминая эту картину, Пушкин, как сам сознавался хозяйкам, навёл чертей в известный сон Татьяны… Подле зала большая гостиная; в ней стоит фортепиано, на котором более тридцати лет назад играла А.И. Осипова. Бё очаровательная, высокоартистическая музыка восхищала Пушкина… Из зала идёт целый ряд комнат. В одной из них, в небольших старинных шкапчиках, помещается библиотека Тригорского… Близ Тригорского дома, вдоль его фаса, находится очень длинный и чистый пруд. По другой стороне пруда стоял именно тот старый дом, который более тридцати лет ждал перестройки и, не дождавшись, сгорел; близ него, как рассказывает Алексей Ник. Вульф, он вместе с поэтом, бывало, многие часы тем и занимаются, что хлопают из пистолетов Лепажа в звезду, нарисованную на воротах… За прудом на громадном пространстве раскинут великолепный сад. Тут указали мне зал — так называемую площадку, тесно обсаженную громадными липами; в этом зале, лет 30 назад, молодёжь танцевала. Полюбовался я горкой среди сада, верх которой венчается ветвистым дубом; по четырём углам этой насыпанной горки стояли ели, под которыми лёживали Пушкин и Языков; ели те ещё при жизни их были срублены по распоряжению Праск. Ал-дровны, так как они, будто бы, мешали расти роскошному дубу. Пушкин жалел об этих деревьях… Недалеко виднеются жалкие остатки некогда роскошного домика, с большими стёклами в окнах. Это баня; здесь жил Языков в приезд свой в Тригорское, здесь ночевал и Пушкин. Вот и берёза, раздвинувшая свои два ствола, так что среди их образовалось кресло; здесь сиживал тоже Пушкин, в дупло этого дерева поэт опустил пятачок на память, недалеко кустарник барбарисовый, в середину которого Пушкин однажды впрыгнул и насилу выбрался оттуда. Сзади же остался небольшой прудок. На берегу его стояла берёза, — Прасковья Ал-на вздумала её срубить, но Пушкин выпросил берёзе жизнь. «Любопытно, — заметила М.И. Осипова, — что в год смерти Пушкина в берёзу ту ударила молния… «А вот и спуск к реке Сороги; на высоком, зелёном, в высшей степени живописном берегу этой реки, в саду, та именно «горка», о которой так часто вспоминает Языков в своих стихах. Над самой рекой была ива, купавшая ветви свои в волнах Сороги и весьма нравившаяся Пушкину. Теперь её нет… Но что осталось, так это дивный вид «с горки» на окрестности. Здесь, на этой площадке, все обитательницы Тригорского и их дорогие гости пили обыкновенно в летнее время чай и отсюда восхищались прелестными окрестностями. Внизу — голубая лента Сороти, за ней вдали — село «Дериглазово»: там — пашни, поля, вдали темный лес, вправо — дорога в Михайловское, а на ней столь знаменитые, воспетые Пушкиным три сосны, ещё правей городище Воронин, за рекой часовня, на том месте, где, по преданию, стоял некогда монастырь.

М.И. Семевский. СПб. Вед., 1866, № 136.

Туда, туда, друзья мои!

На скат горы, на брег зелёный.

Где дремлют Сороти студёной

Гостеприимные струи;

Где под кустарником тенистым

Дугою выдалась она

По глади вогнутого дна,

Песком усыпанной сребристым.

Одежду прочь! перед челом

Протянем руки удалые

И бух! — блистательным дождем

Взлетают брызги водяные.

Какая сильная волна!

Какая свежесть и прохлада!

Как сладострастна, как нежна

Меня обнявшая наяда!

Дышу вольнее, светел взор,

В холодной неге оживаю,

И бодр, и весел выбегаю

Травы на бархатный ковер.

Что восхитительнее, краше

Свободных дружеских бесед,

Когда за пенистою чашей

С поэтом говорит поэт?

Н.М. Языков. Осень 1826. 173

В парке Тригорского до настоящего времени указывают плато, где среди деревьев на лугу, под открытым небом, происходили танцы под звуки шарманки; там же заметно сохраняются солнечные часы. Это не что иное, как большой круг, по периферии которого посажено 12 дубов и столько же других деревьев. В парке — два пруда и несколько аллей. Там особенно обращает на себя внимание вековая ель, стоящая одиноко среди парка. В Тригорском от времени Пушкина сохранился как самый дом, так и множество предметов в доме. Передают, что Пушкину, когда он приезжал в Тригорское, отводилась комната в два окна, приходящаяся теперь над входом в подвальное помещение; в комнату ему ставили обычно рабочий столик небольшого размера, но очень тяжёлый.

Л.И. Софийский. Город Опочка и его уезд, с. 205

В прекрасном семействе П.А. Осиновой Пушкин нашёл себе достойных собеседников. Алексей Николаевич Вульф — истый «бурш» с русскою душою, весельчак и умница, ловкий наездник, искусный стрелок, — бывал неразлучен с Пушкиным. Сёстры его, Анна и, в особенности, Евпраксия Николаевна, были очень милые, весёлые и любезные девицы; из трёх сестёр Осиповых Александра была прекрасная музыкантша. Библиотечка в Тригорском была подспорьем Пушкину при его литературных занятиях; превосходный сад, живописные окрестности берегов Сороти — давали возможность Михайловскому анахорету пользоваться прогулками и нередко встречать вдохновение в бледных красотах северной природы. «Душа на Волхове, а сердце на Великой», — говаривали новгородцы, выражая своё сочувствие псковичам; о Пушкине можно было сказать, что душа его в Михайловском, а сердце в Тригорском.

П.А. Ефремов. Русская старина, 1879 г., с. 279.

Несколько слов от автора

Понятное дело, Пушкин стал часто бывать в Тригорском. Самой Прасковье Александровне сейчас сорок четыре года. Выходит, она старше Пушкина на восемнадцать лет. Два уже года как она снова вдова.

Во главе стола, как положено по этикету подобного застолья, сама хозяйка дома. В конце стола — Пушкин. Он очень весел сегодня. Атмосфера вечера самая сердечная — в прямом смысле. Здесь в Пушкина почти все влюблены. Начиная с Прасковьи Александровны, отношения которой с Пушкиным загадочны и до нынешних дней. Ясно только, что они не были платоническими. Анна влюблена в Пушкина по уши. Пушкин относится к её чувству почтительно, пытается отгородиться от пылких проявлений этого чувства неоскорбительным, необидным юморком. Впрочем, её имя в 1829 году в так называемом «донжуанском списке» будет обозначено. Юная Евпраксия влюблена в Пушкина иначе — влюблённостью тщательно скрываемой, застенчивой, нервной, трепетной и ранимой — первой. В 1829 году и её имя появится в том же «донжуанском списке». Сам Пушкин чувствует сейчас сердечную тягу к падчерице Александре. Её имя так же будет обозначено в указанном списке любовных трофеев. После этого продолжим наш обзор тогдашней жизни опального поэта…

В первые месяцы своего пребывания в Псковской губернии поэт не обращал особого внимания на тригорских соседок. Он жил мыслью об Одессе и старые сердечные раны были ещё слишком свежи. «Все, что напоминает море, печалит меня — писал он кн. В.Ф. Вяземской в октябре 1824 года — шум фонтана причиняет мне буквально боль; я думаю, что прекрасное небо заставило бы меня плакать от бешенства. Но слава Богу: небо у нас сивое, а луна точная репа… я вижу только добрую старую соседку и слушаю её патриархальные беседы; её дочери, которые довольно дурны во всех отношениях, играют мне Россини, которого я выписал. Я нахожусь в наилучшем положении чтобы закончить мой поэтический роман; но скука — холодная муза, и поэма совсем не подвигается».

Вскоре он зачастил в Тригорское. В его письмах к брату то и дело попадаются упоминания о сёстрах Вульф. По-видимому, Евпраксия первая привлекла к себе его внимание. Она одна из всей семьи попала в первую часть Дон-Жуанского списка. Среди соседей начали уже поговаривать о скорой женитьбе Пушкина на Зизи Вульф. Слух этот был так прочен, что ещё в тридцатых годах юная Н.Н. Пушкина ревновала мужа к Евпраксии Николаевне, в то время уже баронессе Вревской. Но во всё время ссылки поэт ещё и не помышлял о браке, а его увлечение младшей из барышень Вульф было совершенно невинное, ограничивавшееся безобидными шалостями.

«На-днях мерялся поясом с Евпраксией — писал Пушкин брату осенью 1824 года — и талии наши нашлись одинаковы. Следственно, из двух одно: или я имею талию 15-тилетней девушки, или она — талию 25-тилетнего мужчины. Евпраксия дуется и очень мила»…

Талия Евпраксии Вульф удостоилась чести быть увековеченной в Евгении Онегине. Там, описывая именинный обед у Лариных, Пушкин говорит о строе.

Рюмок узких, длинных,

Подобных талии твоей,

Зизи, кристал души моей,

Предмет стихов моих невинных,

Любви приманчивый фиал

Ты, от кого я пьян бывал…

Этим, мимоходом брошенным, замечанием ограничивается, в сущности говоря, отражение сестёр Вульф в «Онегине», хотя они сами и их близкие думали иначе. Характер Татьяны в главных чертах был задуман поэтом ещё в Одессе и её имя даже служило условным прозвищем для гр. Воронцовой. Если даже допустить, что кое-какие внешние черты Ольги могли быть списаны с Евпраксии Вульф, то сближать Анну Николаевну с Татьяной никак нельзя… Пушкин относился к Анете Вульф гораздо хуже и с меньшим великодушием, нежели Онегин к влюблённой в него Татьяне.

Анне Николаевне шел двадцать пятый год, когда она встретилась с сосланным Пушкиным. Согласно понятиям того времени, она была уже почти старая дева. Она казалась не особенно хороша собой, была слезлива, сентиментальна и не очень умна. Но в душе её хранился неистощимый запас нежности, преданности и желания любить. Само собою разумеется, что она увлеклась Пушкиным. Если принять во внимание близкое соседство, частые встречи и однообразие деревенской жизни, это было как нельзя более естественно. К тому же судьба и характер Пушкина легко могли вскружить и более спокойную голову. Можно лишь удивляться, что это случилось всё-таки не сразу.

В своих письмах 1824 — 26 г. Пушкин довольно часто говорит об Анне Николаевне Вульф, но почти всегда с подчёркнутым пренебрежением и недоброй насмешкой. «Anette очень смешна», пишет он брату. «Анна Николаевна тебе кланяется и очень жалеет, что тебя здесь нет; потому что я влюбился и миртильничаю. Знаешь её кузину Ал. Ив. Вульф? Ессе femina!». «Чем мне тебя попотчевать — спрашивает он князя Вяземского — вот тебе мои бон-мо [ради соли, вообразим, что это было сказано чувствительной девушке лет 25-ти]: «Que c'est que le sentiment? Un suplement du temperament». — Что вам более нравится — запах розы или резеды? — Запах селёдки».

Тон бесед, которые Пушкин вёл с Анной Николаевной, полностью обнаруживается в письме, посланном им в июле 1825 года в Ригу, куда семейство Осиповых-Вульф уехало для купанья в море.

«Что ж, в Риге ли вы уже? Одерживаете ли вы победы? Скоро ли вы выйдете замуж? Нашли ли вы уланов? Донесите мне об этом с величайшими подробностями, ибо вы знаете, что несмотря на мои дурные шутки, я истинно интересуюсь всем, что вас касается. Я хотел бы побранить вас, но на столь почтительном расстоянии у меня не хватает мужества. Что до морали и до советов, то вы их получите. Слушайте хорошенько: 1) во имя неба, будьте опрометчивы лишь с вашими друзьями [мужского пола], эти последние воспользуются вашей опрометчивостью только себе на пользу, тогда как подруги могут вам повредить; ибо запомните, что все они также суетны и также болтливы, как и вы сами; 2) носите короткие платья, ибо у вас очень красивые ноги, и не взбивайте волос на висках, еслиб даже это было в моде, так как вы имеете несчастье обладать круглым лицом; 3) вы стали очень осведомлены за последнее время, но не давайте этого заметить и если какой-нибудь улан вам скажет, что с вами нездорово вальсировать, не смейтесь, не жеманьтесь, не подавайте виду, будто вы гордитесь этим; высморкайтесь, поверните голову и заговорите с другом; 4) не забудьте последнего издания Байрона».

«Знаете ли, почему я хотел бранить вас? Нет? Коварная девушка, девушка без чувства и без и т. д. А ваши обещания, сдержали ли вы их? Ну, я не стану более говорить вам о них и прощаю вас, тем более что я сам вспомнил об этом лишь после вашего отъезда. Это странно — где же была моя голова? А теперь поговорим о другом».

Это письмо очень обидело Анну Николаевну. А между тем Пушкин позволял себе шутки и гораздо худшие. Так, например, к Анне Николаевне обращено стихотворение:

Увы, напрасно деве гордой

Я предлагал свою любовь:

Ни наша жизнь, ни наша кровь

Ее души не тронут твердой!

Одним страданьем буду сыт,

И пусть мне сердце скорбь расколет…

Она на щепочку…

Но и понюхать не позволит.

Эти стихи, невозможные полностью для печати ни при каком цензурном уставе, были однако, известны женскому населению Тригорского, ибо их сохранил для нас второй муж А.П. Керн, который, не будучи лично знаком с Пушкиным, мог узнать их только от своей жены.

П. Губер. Дон-Жуанский список Пушкина. Издательство «Петроград». MCMXXIII, Военная Типография Штаба Р.К.К.А. 1923. С. 23

Из Михайловского в Тригорское дорога идёт сначала лесом, спускаясь к берегу озера, а затем поднимается в горку, на опушку леса.

В.Г. Вейденбаум. Ист. Вест., 1911, № 8

Я один-одинёшенек; живу недорослем, валяюсь на лежанке и слушаю старые сказки да песни. Стихи не лезут. Я, кажется, писал тебе, что мои «Цыгане» никуда не годятся: не верь — я соврал — ты будешь ими очень доволен.

Пушкин — кн. Вяземскому, 25 янв. 1825 г. из Михайловского.

Приближается весна; это время года располагает брата к большой меланхолии; признаюсь, я во многих отношениях опасаюсь её последствий.

Л.С. Пушкин — П.А. Осиновой. 19 февр. 1825 г.

У нас очень дождик шумит, ветер шумит, шумно, а скучно!

Пушкин — П.А. Плетневу, в нач. авг. 1825 г.

Вошли в нянину комнату, где собрались уже швеи. Я тотчас заметил между ними одну фигурку, резко отличавшуюся от других, не сообщая, однако, Пушкину моих заключений. <…> я боялся оскорбить его каким-нибудь неуместным замечанием. Впрочем, он тотчас прозрел шаловливую мою мысль, улыбнулся значительно. Мне ничего больше не нужно было; я, в свою очередь, моргнул ему, и всё было понятно без всяких слов. Среди молодой своей команды няня преважно разгуливала с чулком в руках.

Пущин и записки о Пушкине / Подготовлены Е.И. Якушкиным. — СПб., 1907

В зимнем одиночестве нетопленного барского дома, внимание Онегина — нет, Пушкина (а ведь с себя писал он Онегина!) — потянулось через коридор в комнату няни, к пяльцам, над которыми мелькали руки крепостных подданных, и избрало одну из дворовых девушек. Она показалась Онегину, — т. е. Пушкину (а Онегин был соблазнителем!), — доброй, милой, очень милой, она понравилась Пушкину. Но ведь она была крестьянка. Что ж? Не всё ли равно? Вспомним, что 8 декабря Пушкин писал приятелю Родзянке, очень плохому поэту, трудившемуся над романтической поэмой «Чуп»: «… Поговорим о поэзии, т. е. о твоей. Что твоя романтическая поэма “Чуп”? Злодей! не мешай мне в моем ремесле — пиши сатиры хоть на меня, не перебивай мне мою романтическую лавочку. Кстати: Баратынский написал поэму (не прогневайся про Чухонку), и эта чухонка, говорят чудо как мила — А я про Цыганку; каков? Подавай же нам скорее свою Чупку — ай да Парнасе! ай да героини! ай да честная компания! Воображаю, Аполлон, смотря на них, закричит: зачем ведёте мне не ту? А какую же тебе надобно, проклятый Феб? гречанку? итальянку? Чем их хуже чухонка или цыганка: пи. да одна — е. и! оживи лучом вдохновения и славы». Так вот Пушкин и оживил лучом вдохновения и славы милую и добрую крестьянскую девушку, склонившуюся над пяльцами.

Щеголев П.Е.: Крепостная любовь Пушкина. С. 6

Пушкин готовился издать собрание своих стихотворений, которое и явилось в 1826 году.

В.П. Гаевский. Современник, 1854, № 9

Одевался Пушкин, хотя, по-видимому, и небрежно, подражая и в этом, как и во многом другом, прототипу своему Байрону, но эта небрежность была кажущаяся: Пушкин относительно туалета был очень щепетилен. Рассказывают, будто живя в деревне, он ходил всё в русском платье. Совершеннейший вздор. Пушкин не изменял обыкновенному светскому костюму. Всего только раз, заметьте себе, раз, во всё пребывание в деревне, а именно в девятую пятницу после Пасхи, Пушкин вышел на святогорскую ярмарку в русской красной рубахе, подпоясанный ремнём, с палкою, в корневой шляпе, привезённою им ещё из Одессы. Весь новоржевский бомонд, съезжавшийся на эту ярмарку закупать сахар, вино, увидя Пушкина в таком костюме, весьма был этим скандализирован.

Алексей Вульф по записи М.И. Семевского.

О появлении Пушкина в русской одежде на святогорской ярмарке писал в своём «Дневнике» опочецкий мещанин И.И. Лапин: «1825 год. 29 майя в Св. Горах был о девятой пятницы… и здесь имел щастие видеть Александру Сергеевича Г-на Пушкина, который некоторым образом удивил странною своею одеждою, а на прим. У него была надета на голове соломенная шляпа, в ситцевой красной рубашке, опоясавши голубою ленточкою, с железною в руке тростию, с предлинными чор. бакинбардами, которые более походят на бороду так же с предлинными ногтями, которыми он очищал шкорлупу в апельсинах и ел их с большим апетитом я думаю около 1/2 дюжин» (Л.И. Софийский. Город Опочка и его уезд в прошлом и настоящем. 1414–1914. Псков, 1912, с. 203). Этой записи вторит и донесение тайного агента А.К. Бошняка, отметившего, со слов соседей поэта, его обычай посещать ежегодную ярмарку в Святых Горах в «русском платье» (Б. Л. Модзалевский. Пушкин под тайным надзором, с. 13–16).

Из примечаний к публикации «Рассказов А. Вульфа о Пушкине, записанных М.И. Семевским». Цит. по: Материалы и исследования. Вып. XXI–XXII. — Пг.: Типография Императорской академии наук, 1915. С. 231

Когда в монастыре в девятую пятницу Пушкин, как рассказывают очевидцы-старожилы, одетый в крестьянскую белую рубаху с красными ластовками, опоясанный красною лентою, с таковою же через плечо, не узнанный местным уездным исправником, был отправлен под арест за то, что вместе с нищими, при монастырских воротах, участвовал в пении стихов о Лазаре, Алексее — человеке божием и других, тростию же с бубенчиками давал им такт, чем привлёк к себе большую массу народа и заслонил проход в монастырь, — на ярмарку. От такого ареста был освобождён благодаря лишь заступничеству местного станового пристава.

Игумен Иоанн. Описание Святогорского Успенского монастыря… 1899, стр. 111

Заветной мечтой поэта, с самого приезда его в Михайловское, сделалось одно: бежать от заточения деревенского, а если нужно, то и из России.

П.В. Анненков. Пушкин в Александровскую Эпоху. — Спб., 1874. С. 123

Я умоляю ваше величество разрешить мне ехать куда-нибудь в Европу, где я не был бы лишён всякой помощи.

Пушкин. Из прошения Александру I, в конце мая 1825 г.

Тебе скучно в Петербурге, а мне скучно в деревне. Скука есть одна из принадлежностей мыслящего существа. Как быть.

Пушкин — К.Ф. Рылееву, в конце мая 1825 г.

Плетнёв поручил мне сказать тебе, что он думает, что Пушкин хочет иметь пятнадцать тысяч, чтобы иметь способы бежать с ними в Америку или Грецию. Следственно, не надо их доставать ему.

А.А. Воейкова — В.А. Жуковскому, в конце июня — начале июля 1825 г.

Студент Ал. Н. Вульф, сделавшийся поверенным Пушкина в его замыслах об эмиграции, сам собирался за границу; он предлагал Пушкину увезти его с собою под видом слуги. Но сама поездка Вульфа была ещё мечтой.

П.В. Анненков. Пушкин в Александровскую эпоху.

К этому же времени относится одна наша с Пушкиным затея. Пушкин, не надеясь получить в скором времени право свободного выезда с места своего заточения, измышлял различные проекты, как бы получить свободу. Между прочим, предложил я ему такой проект: я выхлопочу себе заграничный паспорт и Пушкина, в роли своего крепостного слуги, увезу с собой за границу. Дошло ли бы у нас дело до исполнения этого юношеского проекта, не знаю; я думаю, что всё кончилось бы на словах; к счастию, судьбе угодно было устроить Пушкина так, что в сентябре 1826 года он получил, и притом совершенно оригинально, вожделенную свободу.

А.Н. Вульф. Рассказы о Пушкине, записанные М.И. Семевским. С. 132

А теперь приведём ещё одну цитату: «Я хочу бежать из этой страны. Просьба моя к вам — взять меня с собою. Вы выдадите меня за вашего слугу. Достаточно простой приписки к вашему паспорту, чтобы облегчить мне бегство». Это из новеллы Проспера Мериме «Переулок госпожи Лукреции». Новелла была опубликована через девять лет после смерти почитаемого им русского поэта, которого он много переводил. Что это — случайное совпадение или запомнившиеся Мериме рассказы друзей Пушкина Александра Тургенева и Сергея Соболевского, с которыми французский писатель по-приятельски общался?

Ю. Дружников. Узник России. По следам неизвестного Пушкина. М. Изд. Книговек, 2020 г

…известный по вольнодумным, вредным и развратным стихотворениям титулярный советник Александр Пушкин <…> и ныне при буйном и развратном поведении открыто проповедует безбожие и неповиновение властям, и, по получении горестнейшего для всей России известия о кончине государя императора Александра Павловича, он, Пушкин, изрыгнул следующие адские слова: «Наконец не стало тирана, да и оставшийся род его недолго в живых останется». Мысли и дух Пушкина бессмертны: его не станет в сём мире, но дух, им поселённый, навсегда останется, и последствия мыслей его непременно поздно или рано произведут желаемое действие.

Степан Висковатов, донос в Третье отделение, февраль, 1826

Я девочкой не раз бывала у Пушкина в имении и видела комнату, где он писал. Художник Ге написал на своей картине «Пушкин в селе Михайловском» совсем неверно. Это — кабинет не Александра Сергеевича, а сына его, Григория Александровича; комната Александра Сергеевича была маленькая, жалкая. Стояли в ней всего-на-все простая кровать деревянная с двумя подушками, одна кожаная, и валялся на ней халат, а стол был ломберным, ободранный; на нём он и писал, а не из чернильницы, а из помадной банки. И книг у него своих в Михайловском почти не было; больше всего, он читал у нас, в Тригорском… Читать своих стихов он не любил.

Ек. Ив. Фок (урожд. Осипова) в передаче В. П. Острогорского. Мир божий, 1898, № 9, с. 227

Михайловские владения начинаются огромным сосновым парком; проехав с версту по опушке его, мы повернули налево, в широкую прямую аллею, ведущую к дому, на пространстве по крайней мере версты; в стороне от дороги стоит уединённо забытая и опустошенная беседка без окон… Ещё издали представился взорам нашим домик Пушкина, стоящий одиноко почти в двух верстах от деревни Михайловской. Наружность деревянного, уже обветшавшего одноэтажного дома Пушкина очень проста. От дому тянутся на обе стороны службы. Перед домом, со стороны парка, есть небольшой сквер… Мы вошли с главного, среднего, крыльца в довольно большую комнату. Биллиард, обветшалый, со сгнившим, оборванным сукном, стоял в углу. Отсель налево две комнаты; здесь были спальня и кабинет Пушкина… Я поспешил на двор, прошёл мимо служб, мимо конюшен; тянущийся вдоль решетчатый деревянный забор утратил следы краски… Вот перед вами калитка; вы через неё проходите в садик, и взор ваш и чувства отдыхают, любуясь очаровательною картиною реки, озера, цепи холмов и прибрежного леса.

Давид Мацкевич. Путевые заметки. Газета «Северная пчела», № 186, 20 августа 1848 г.

Что, может быть, неизвестно будет потомству, это то, что Пушкин с самой юности до гроба находился вечно в неприятном или стеснённом положении, которое убило бы все мысли в человеке с менее твёрдым характером. Сосланный в псковскую деревню, он имел там развлечением старую няню, коня и бильярд, на котором играл один тупым кием. Его дни тянулись однообразно и бесцветно. Встав поутру, погружался он в холодную ванну и брал книгу или перо; потом садился на коня и скакал несколько вёрст, слезая, уставший ложился в постель и брал снова книги и перо; в минуты грусти перекатывал шары на биллиарде или призывал старую няню рассказывать ему про старину, про Ганнибалов, потомков Арапа Петра Великого. Так прошло несколько лет юности Пушкина, и в эти дни скуки и душевной тоски он написал столько светлых восторженных песен, в которых ни одно слово не высказало изменчиво его настроения, его уныния.

Н.М. Смирнов. Из памятных заметок. Русский архив, 1822, I, с. 230

(Июль, 1825). Не доезжая села Михайловского, встретили мы в лесу Пушкина: он был в красной рубахе, без фуражки, с тяжёлой железной палкой в руке. Когда подходили мы к дому, на крыльце стояла пожилая женщина, вязавшая чулок; она, приглашая нас войти в комнату, спросила: «Откудова к нам пожаловали?» Александр Сергеевич ответил: «Это те гусары, которые хотели выкупать меня в шампанском». — «Ах ты, боже мой! Как же это было?» — сказала няня Александра Сергеевича, Арина Родионовна. В Михайловском мы провели четыре дня. Няня около нас хлопотала, сама приготовляла кофе, поднося, приговаривала: «Крендели вчерашние, ничего, кушайте на доброе здоровье, а вот мой Александр Сергеевич изволит с маслом кушать ржаной…». Пушкин выходил к нам около 12 часов; на нём виден был отпечаток грусти; обедали мы в час, а иногда и позднее.

На другой день нашего приезда Александр Сергеевич пригласил нас прогуляться к соседке его, П.А. Осиновой, в Тригорское, где до позднего вечера мы провели очень приятно время, а в день нашего отъезда были на раннем обеде; милая хозяйка нас обворожила приветливым приёмом, а прекрасный букет дам и девиц одушевлял общество. Александр Сергеевич особенно был внимателен к племяннице Осиновой А.П. Керн.

А. Распопов. Русская старина. 1806, т. 15, с. 466

В Новоржеве от хозяина гостиницы Катосова узнал я, что <…> он скромен и осторожен, о правительстве не говорит, и вообще никаких слухов о нём по народу не ходит… <…> у отс. генерал-майора П.С. Пущина, в общих разговорах узнал я, что иногда видали Пушкина в русской рубашке и в широкополой соломенной шляпе; что Пушкин дружески обходился с крестьянами и брал за руку знакомых, здороваясь с ними; что иногда ездил верхом и, достигнув цели путешествия, — приказывает человеку своему отпустить лошадь одну, говоря, что всякое животное имеет право на свободу; Пушкин ни с кем не знаком и ни к кому не ездит, кроме одной г-жи Есиповой; чаще же всего бывает в Святогорском монастыре. Впрочем, полагали, что Пушкин ведёт себя несравненно осторожнее противу прежнего; что он говорун, часто возводящий на себя небылицу, что нельзя предполагать, чтобы он имел действительные противу правительства намерения; что он столь болтлив, что никакая злонамеренная шайка не решится его себе присвоить; наконец, что он человек, желающий отличить себя странностями, но вовсе не способный к основанному на расчёте ходу действий. <…> Слышно о нём только от людей его, которые не могут нахвалиться своим барином. <…> От игумена Ионы о Пушкине узнал я следующее: Пушкин иногда приходит в гости к игумену Ионе, пьёт с ним наливку и занимается разговорами <…>. На вопрос мой: «Не возмущает ли Пушкин крестьян?» — игумен Иона отвечал: «Он ни во что не мешается и живёт, как красная девка».

Александр Бошняк, агент Следственного комитета по делу декабристов. Рапорт начальнику Южных военных поселений И.О. Витту, 1 августа 1826

Восхищённая Пушкиным, я страстно хотела увидеть его, и это желание исполнилось во время пребывания моего в доме тётки моей, в Тригорском, в 1825 г., в июне месяце. Вот как это было. Мы сидели за обедом и смеялись над привычкою одного г-на Рокотова, повторяющего беспрестанно: «Простите за откровенность» и «Я весьма дорожу вашим мнением». Как вдруг вошёл Пушкин с большой, толстой палкой в руках. Он после часто к нам являлся во время обеда, но не садился за стол; он обедал у себя, гораздо раньше, и ел очень мало. Приходил он всегда с большими собаками волкодавами. Тётушка, подле которой я сидела, мне его представила, он очень низко поклонился, но не сказал ни слова: робость видна была в его движениях. Я тоже не нашлась ничего сказать ему, и мы не скоро ознакомились и заговорили. Да и трудно было вдруг с ним сблизиться; он был очень неровен в обращении: то шумно весел, то грустен, то робок, то дерзок, то нескончаемо любезен, то томительно скучен, — и нельзя было угадать, в каком он будет расположении духа через минуту.

А.П. Керн. Воспоминания о Пушкине…

Ещё есколько слов от автора

«Робость была в его движениях»! Бедная Анна Петровна, ничего-то ты не понимаешь. Пушкин просто и привычно начал профессиональную осаду новой своей жертвы, используя все разработанные им самим приемы тёртого волокиты с опытом, не раз проверенным. Поначалу понадобилась ему явно выраженная робость, чтобы привлечь внимание уставшей от грубых ухаживаний красавицы. Затем наступает очередь усиленного давления на женщину, используется весь арсенал средств — обаяние, остроумие, неровность настроения, любезность, даже некоторая дерзость в обращении. Пушкин как бы психологически прощупывал Анну Керн, стараясь понравиться, постепенно вовлекая её в романтический разговор и возбуждая её своим присутствием.

В любовной науке Алексей Вульф (сосед Пушкина по Михайловскому, ставший его приятелем), учителем своим всё время называет Пушкина, старательно следует его советам, заключающимся в том, что нужно «постепенно развращать женщину, врать ей, раздражать её чувственность».

В.В. Вересаев. Спутники Пушкина. С. 123

Хотите знать, что такое г-жа К…? — она изящна; она всё понимает; легко огорчается и так же легко утешается; у неё робкие манеры и смелые поступки, — но при этом она чудо как привлекательна.

Пушкин — из не сохранившегося письма к П.А. Вульф-Осиповой. (Пушкин

знал, что письма, написанные Прасковье Александровне, обязательно попадут

Анне Петровне. С таким «прицелом» они и написаны. — Е.Г.).

Вообще же надо сказать, что он не умел скрывать своих чувств, выражал их всегда искренно и был неописанно хорош, когда что-нибудь приятное волновалоего.

А.П. Керн. Воспоминания…

Позже Керн писала: «…нахожу, что он был так опрометчив и самонадеян, что, несмотря на всю его гениальность — всем светом признанную и неоспоримую, — он точно не всегда был благоразумен, а иногда даже не умён…».

Ю. Дружников. Узник России. По следам неизвестного Пушкина. Изд. Книговек, 2020 г. С. 256

И ещё несколько слов от автора

Можно было бы написать отдельное исследование о тех утратах, которые особо осиротили человечество. Можно было бы говорить о сожжённых библиотеках, о разрушенных храмах, шедеврах искусства. Не последнее место в этом ряду, наверное, занимают утраченные свидетельства об отношениях человеческих сердец. Письма Анны Петровны к Пушкину не сохранились. В истории литературы им без сомнения должно бы принадлежать выдающееся место. И дело тут, конечно, не в литературных достоинствах. Дело в том, что они, эти письма, могли бы объяснить особого рода духовный подвиг женщины, которой под силу воодушевить мужчину на неповторимо высокие слова. На такие слова, которых очень немного появилось с тех пор, как люди узнали любовь и захотели объяснить её. Что было в этих письмах, мы уже не узнаем. Но то, что и они участвовали в подготовке такого душевного состояния, когда гений начинает говорить в полную силу, бесспорно. В дневниках, которые Анна Петровна написала много лет спустя, осталось немало теплоты, почти первоначальной остроты чувства. Они хороши и тем, что позволяют судить о той атмосфере, которой были подготовлены и в которой рождались великие стихи о любви…

Тетушка предложила нам после ужина прогулку в Михайловское. Пушкин очень обрадовался этому, мы поехали. Погода была чудесная, лунная июньская ночь дышала прохладой и ароматом полей. Мы ехали в двух экипажах: тётушка с сыном в одном, сестра, Пушкин и я в другом. Ни прежде, ни после я не видала его так добродушно весёлым и любезным. Он шутил без острот и сарказмов; хвалил луну, не называл её глупою, а говорил: «Я люблю луну, когда она освещает прекрасное лицо», хвалил природу и говорил, что он торжествует, воображая в ту минуту, будто Александр Полторацкий остался на крыльце у Олениных, а он уехал со мною; это был намёк на то, как он завидовал при нашей первой встрече А. Полторацкому, когда тот уехал со мною.

Приехавши в Михайловское, мы не вошли в дом, а пошли прямо в старый, запущенный сад, «приют задумчивых дриад», с длинными аллеями старых дерев, корни которых, сплетясь, вились по дорожкам, что заставляло меня спотыкаться, а моего спутника вздрагивать. Тётушка, приехавши туда вслед за нами, сказала: «Мой милый Пушкин, будьте же гостеприимны и покажите госпоже ваш сад». Он быстро подал мне руку и побежал скоро, скоро, как ученик, неожиданно получивший позволение прогуляться. Подробностей разговора нашего не помню…

А.П. Керн. Воспоминания…

Каждую ночь я гуляю по саду и повторяю себе: она была здесь — камень, о который она споткнулась, лежит у меня на столе, подле ветки увядшего гелиотропа, я пишу много стихов…

Пушкин — Ал. И. Вульф. 21 июня 1825 г.

Никакого не было камня в саду, а споткнулась я о переплетённые корни дерев. Веточку гелиотропа он, точно, выпросил у меня.

А.П. Керн. Примечание к письмам Пушкина, опубликованным в «Русской старине». 1879 г.

Ваш приезд в Тригорское оставил во мне впечатление более глубокое и мучительное, чем то, которое некогда произвела на меня встреча наша у Олениных.

Пушкин — А. П. Керн. 25 июля 1825 г.

…он вспоминал нашу первую встречу у Олениных, выражался о ней увлекательно, восторженно и в конце разговора сказал: «Вы выглядели такой невинной девочкой; на вас было тогда что-то вроде крестика, не правда ли?».

А.П. Керн. Воспоминания о Пушкине…

У ней прелестный голос, и в каждом звуке его и чувство, и душа. Слушая её, я совсем перенесся на родину, к горлу подступали слёзы…

А.В. Никитенко. Дневник.

Во время пребывания моего в Тригорском я пела Пушкину стихи Козлова:

Ночь весенняя дышала

Светло южною красой.

Тихо Брента протекала,

Серебримая луной,

и проч.

Мы пели этот романс Козлова, на голос… баркаролы венецианской. Пушкин с большим удовольствием слушал эту музыку и писал в это время Плетневу: «Скажи старцу Козлову, что здесь есть одна прелесть, которая поёт его ночь, как жаль, что он её не увидит (поэт Козлов был слеп. — Е.Г.)! дай бог ему её слышать!».

А.П. Керн. Воспоминания…

Вспоминаю, между прочим, следующий довольно любопытный факт:

Однажды, засидевшись поздно вечером на балконе Ал-бёрдо дель Паццо, любуясь громадным беломраморным собором, освещённым яркою луною и вдыхая с наслаждением мягкий бархатный воздух (эпитеты эти принадлежат Глинке) осенней миланской ночи, мы разговорились о возможности выражения звуками различных душевных настроений… «Хорошо было бы, — заговорил Михаил Иванович, — написать нечто вроде баркаролы на следующую тему: месяц пронизывает лучами небольшую комнату, ну хоть вровень с нами (на третьем этаже). В глубине, на белоснежной постели, покоится молодая, красивая итальянка. Шелковистые, густые волосы её разметались и покрывают плечи и грудь — но не совсем! (Глинка подмигнул.) Красавице не то чтобы душно — а так себе, оченно приятно — и нега и страсть просвечивают у нее в каждой жилке… А как ты думаешь? Ведь всё это как есть можно изобразить звуками!».

Я расхохотался! «Ну конечно, — отвечал я, — и луну и чёрные волосы, всё это целиком можно изобразить звуками!».

«Не говори пустяков, — внушительно возразил М.И., — чёрные волосы сами по себе; но вот душевное-то настроение, производимое подобным зрелищем, — вот это-то, говорю я, целиком можно выразить музыкою»…

Вообразите же мое удивление, возвратясь в Россию два года спустя, я. нашёл уже напечатанным известный романс Глинки «Венециянская ночь…», характер баркаролы совершенно соответствует тому настроению духа, в котором мы находились оба, и Глинка и я, в то время, когда беседовали на балконе…

Воспоминания Ф. Толстого о М. И. Глинке. Русская старина, 1871 г.

Скажи от меня Козлову, что недавно посетила наш край одна прелесть, которая небесно поёт его Венецианскую ночь на голос гондольерского речитатива — я обещал известить о том милого вдохновенного слепца. Жаль, что он не увидит её, но пусть вообразит красоту и задушевность — по крайней мере дай бог ему её слышать!

Пушкин — П. А. Плетневу. Июль 1825 г.

Всё Тригорское поёт «Не мила ей прелесть ночи», и у меня от этого сердце ноет, вчера мы проговорили с Алексеем 4 часа подряд. Никогда ещё у меня не было такого продолжительного разговора. Угадайте, что нас так вдруг сблизило…

Пушкин — Ал. Н. Вульф. 21 июля 1825 г.

На другой день я должна была ехать в Ригу вместе с сестрою Анной Николаевной Вульф. Он пришёл утром и на прощанье принёс мне экземпляр 2-ой главы Онегина, в неразрезанных листках, между которых я нашла вчетверо сложенный почтовый лист бумаги со стихами:

Я помню чудное мгновенье

и проч., и проч.

Когда я собиралась спрятать в шкатулку поэтический подарок, он долго на меня смотрел, потом судорожно выхватил и не хотел возвращать; насилу я выпросила их опять; что у него промелькнуло тогда в голове, не знаю. Стихи эти я тогда сообщила барону Дельвигу, который их поместил в своих Северных цветах. Михаил Иванович Глинка сделал на них прекрасную музыку и оставил их у себя.

А.П. Керн. Воспоминания…

Вот все, что рассказывает Анна Петровна о своём пребывании в Тригорском… Но Анна Петровна умалчивает о многом: она не говорит ничего о тех чувствах, которые она пробудила в душе и в сердце Пушкина и которые живо выразились как в стихотворении, ей посвященном, так, ещё больше, в письмах, которые последовали за её отъездом из Тригорского в Ригу, к мужу, эти чувства были настолько сильны и, по-видимому, обоюдны, что, например, Анненков (а за ним и другие биографы поэта) прямо говорят, что П.А. Осипова «увезла» Анну Петровну, «красивейшую из своих племянниц», в Ригу— «во избежание катастрофы».

Л.Б. Модзалевский, стр. 105

Да и вообще, как считает Вересаев, тогда в Михайловском до интима не дошло, поскольку у Керн были в разгаре два других романа: с Алексеем Вульфом и соседом-помещиком Рокотовым.

Ю. Дружников. Узник России. По следам неизвестного Пушкина. Изд. Книговек. 2020 г

Я в совершенном одиночестве: единственная соседка моя, которую я посещал, уехала в Ригу, и у меня буквально нет другого общества, кроме моей старой няни и моей трагедии (Пушкин работал в это время над Борисом Годуновым), последняя двигается вперёд, и я доволен ею… Я пишу и думаю. Большая часть сцен требует только рассуждения; когда же я подхожу к сцене, требующей вдохновения, я или выжидаю, или перескакиваю через неё. Этот приём работы для меня совершенно нов. Я чувствую, что духовные мои силы достигли полного развития и что я могу творить.

Пушкин — Н.Н. Раевскому, в конце июля 1825 г., из Михайловского.

Сверчок (салонное прозвище Пушкина) прочёл нам очаровательные свои стихи, написанные им для мадам Керн; он хочет, чтобы Глинка положил их на музыку…

А.О. Смирнова. Записки. СПБ, 1894, с. 51

Знакомство (А.П. Керн) с Глинкой продолжалось в течение многих лет и ознаменовалось тем, что знаменитый композитор написал гениальную музыку к стихотворению «Я помню чудное мгновенье» и влюбился в дочь Анны Петровны — Екатерину Ермолаевну, когда она, по окончании курса в Смольном институте («монастыре»), в 1836 г. жила с матерью, — и едва на ней не женился.

Л.Б. Модзалевский, с. 108

Она была не хороша, даже нечто страдальческое выражалось на её бледном лице… Мой взор невольно остановился на ней; её ясные глаза, необыкновенно стройный стан и особого рода прелесть и достоинство, разлитые во всей её особе, всё более и более меня привлекали.

М.И. Глинка. Записки. Русская старина. Ежемесячное историческое издание. 1870 г. Том I. Санкт-Петербург, 1870, стр. 313–389

В эту же зиму Глинка и написал для Екатерины Ермолаевны Керн свой знаменитый романс на слова Пушкина…

Л.Б. Модзалевский, с. 108

«Я помню чудное мгновенье» одно из гениальнейших стихотворений Пушкина, изумительно прекрасное по музыкальности стиха, по изяществу формы, по глубине содержания, возвышенности и искренности чувства. Если бы Пушкин ничего не написал, кроме этой очаровательной пьесы, его нельзя было бы не признать первоклассным поэтом. Доколе будет… звучать и изучаться русский язык… послание «К А.П. Керн» будет читаться и перечитываться, вызывать восторги и удивления, смягчать, трогать и умилять человеческие сердца, вдохновлять талантливых композиторов и вызывать соревнование даровитых актёров, способных истолковывать великие создания великих поэтов посредством дикции, мимики и жеста. «Я помню чудное мгновенье» может выдержать любое сравнение. Это такой дивный гимн в честь возрождающего и облагораживающего влияния одухотворенной красоты, которым могла бы гордиться любая литература. Своим посланием «К А.П. Керн» Пушкин обессмертил её так же, как Петрарка обессмертил Лауру, а Данте — Беатриче. Пройдут века, и когда множество исторических событий и исторических деятелей, которые представляются нам очень крупными, будут забыты, — личность и судьба Керн, как вдохновительницы Пушкинской музы, будут вызывать большой интерес, вызывать споры, предположения и воспроизводиться романистами, драматургами, живописцами и скульпторами…

Н.И. Черняев. Послание «К А.П. Керн». Критические статьи и заметки о Пушкине. Харьков, 1900, стр. 34

Я имел слабость попросить у вас разрешения вам писать, а вы — легкомыслие или кокетство позволить мне это. Переписка ни к чему не ведёт, я знаю; но у меня нет сил противиться желанию получить хоть словечко, написанное вашей хорошенькою ручкой.

Пушкин — А.П. Керн. 25 июля 1825 г.

Прочитав его письма, каждый скажет, что их пишет не только влюблённый до безумия человек, но и человек необыкновенный. Тут раскрывается вся душа его, как у всякого в порыве страсти. Все вообще его приятельские письма отличаются необыкновенным остроумием, неожиданными оборотами речи, шутливым тоном даже и тогда, когда, кажется, совсем бы и не до шуток; но в письмах к любимой женщине всё это ещё усиливается, а между тем здесь слышится и бешеная любовь, и нежность, и опасения и подозрения, и ревность, — и ничего нет натянутого, фальшивого, придуманного.

В.Я. Стоюнин А.С. Пушкин. «Исторический вестник», 1880, № 6, стр. 217–254

…Пишите мне обо всём, что придет вам в голову, — заклинаю вас. Если вы опасаетесь моей нескромности, если не хотите компрометировать себя, измените почерк, подпишитесь вымышленным именем, — сердце моё сумеет вас угадать. Если выражения ваши будут столь же нежны, как ваши взгляды, увы! — я постараюсь поверить им или же обмануть себя, что одно и то же. Знаете ли вы, что, перечтя эти строки, я стыжусь их сентиментального тона, что скажет Анна Николаевна? Ах вы, чудотворка или чудотворица!

Пушкин — А.П. Керн. 25 июля 1825 г.

Уже в этом первом письме мы слышали совсем не те ноты, которые так определённо и цинично звучали в приведённом выше письме Пушкина к Родзянке: личное знакомство с молодою женщиною, в деревенской глуши, в обстановке, пропитанной поэтическими настроениями и обаянием юного женского общества, — её ум, обольстительная, цветущая красота при известной доле кокетства и скрытности своих личных чувств заставили теперь поэта говорить совсем другим языком.

Л.Б. Модзалевский, Пушкин. Изд. «Прибой», Л., 1929, стр. с. 62

Анна Петровна не замедлила с ответом и с нетерпением ожидала второго письма; но Пушкин имел неосторожность вложить его в пакет, адресованный на имя тетушки. Прасковья Александровна Осипова не только не отдала письма, но даже не показала его племяннице.

П.А. Ефремов. Русская старина, 1879 г., т. 26, с. 506

Перечитывая снова ваше письмо, я нахожу в нём ужасное если, которого сначала я не приметил: если моя кузина останется, то осенью я приеду и т. д. Ради бога, пусть она останется! Постарайтесь развлечь её, ведь нет ничего легче; прикажите какому-нибудь офицеру вашего гарнизона влюбиться в неё, а когда настанет время ехать, досадите ей, отбив у неё воздыхателя; опять-таки нет ничего легче. Только не показывайте ей этого; а то из упрямства она способна сделать как раз противоположное тому, что надо.

Пушкин — А.П. Керн. 13–14 августа 1825 г. Пушкин А.С. Полное собрание сочинений: В 10 т. — Л.: Наука. Ленингр. отд-ние, 1977–1979. Т. 10. Письма. С. 126

А главное, не лишайте меня надежды снова увидеть вас. Иначе я, право, постараюсь влюбиться в другую. Чуть не забыл: я только что написал письмо Нетти. Письмо очень нежное, очень раболепное. Я без ума от Нетти. Она наивна, а вы нет. Отчего вы не наивны? Не правда ли, по почте я гораздо любезнее, чем при личном свидании; так вот, если вы приедете, я обещаю вам быть любезным до черезвычайности — в понедельник я буду весел, во вторник восторжен, в среду нежен, в четверг игрив, в пятницу, субботу и воскресенье буду вам чем угодно, и всю неделю — у ваших ног.

Пушкин — А. П. Керн. 28 августа 1825 г.

Когда же он решался быть любезным, то ничего не могло сравниться с блеском, остроумием и увлекательностью его речи.

Керн (Маркова-Виноградская) А.П. Воспоминания о Пушкине. Сост., вступ. ст. и примеч. А. М. Гордина. — М.: Сов. Россия, 1987. С. 128

Захотите ли вы, ангел любви, заставить уверовать мою неверующую и увядшую душу? Но приезжайте, по крайней мере, в Псков; это вам легко устроить. При одной мысли об этом сердце у меня бьётся, в глазах темнеет, и истома овладевает мною. Ужели и это тщетная надежда, как столько других?.. Перейдем к делу; прежде всего нужен предлог; болезнь Анеты — что вы на это скажете? Или не съездить ли вам в Петербург? Вы дадите мне знать об этом, не правда ли? Не обманите меня, милый ангел. Пусть вам буду обязан я тем, что познал счастье, прежде чем расстался с жизнью.

Пушкин — А.П. Керн. 22 сентября 1825 г.

Лучшее, что я могу сделать в моей печальной деревенской глуши, — это стараться не думать больше о вас. Если бы в душе вашей была хоть капля жалости ко мне, вы тоже должны были бы пожелать мне этого, — но ветреность всегда жестока, и все вы, кружа головы направо и налево, радуетесь, видя, что есть душа, страждущая в вашу честь и славу.

Пушкин — А.П. Керн. 1825 г.

Снова я берусь за перо, чтобы сказать вам, что я у ваших ног, что я по-прежнему люблю вас, что иногда вас ненавижу, что третьего дня говорил о вас гадости, что я целую ваши прелестные ручки и снова перецеловываю их, в ожидании лучшего, что больше сил моих нет, что вы божественны и т. д.

Пушкин — А. П. Керн. 1825 г.

Я в отчаянии от отъезда Анеты; как бы то ни было, но вы непременно должны приехать осенью сюда или хотя бы в Псков. Предлогом может быть выставлена болезнь Анеты. Что вы думаете об этом? Отвечайте мне, умоляю вас, и ни слова об этом Алексею Вульфу. Вы приедете? — не правда ли? — а до тех пор не решайте ничего касательно вашего мужа. Вы молоды, вся жизнь перед вами, а он…

Пушкин — А.П. Керн. 21(?) августа 1825 г.

Прощайте! Сейчас ночь, и ваш образ встаёт передо мной, такой печальный и сладострастный; мне чудится, что я вижу ваш взгляд, ваши полуоткрытые уста.

Прощайте — мне чудится, что я у ваших ног, сжимаю их, ощущаю ваши колена, — я отдал бы всю свою жизнь за миг действительности. Прощайте, и верьте моему бреду; он смешон, но искренен.

Пушкин — А.П. Керн. 21(?) августа 1825 г.

…это полное движения письмо писано в ту пору, когда поэт был занят вопросом о бегстве за границу, озабочен денежными своими делами и изданиями своих сочинений, — в ту пору, когда всем существом своим он рвался из заточения и видел всю тщетность своих надежд на скорое освобождение.

Б.Л. Модзалевский, первый биограф А.П. Керн.

За 400 вёрст вы ухитрились возбудить во мне ревность; что же должно быть в 4 шагах? (Я бы очень хотел знать, почему ваш двоюродный братец [Алексей Вульф] уехал из Риги только 15-го числа сего месяца и почему имя его в письме ко мне трижды сорвалось с вашего пера? Можно узнать это, если это не слишком нескромно?).

Пушкин — А.П. Керн. 21(?) августа 1825 г.

Кстати, вы клянетесь мне всеми святыми, что ни с кем не кокетничаете, а между тем вы на «ты» со своим кузеном (Алексеем Вульфом), вы говорите ему: я презираю твою мать. Это ужасно; следовало сказать: вашу мать, а еще лучше ничего не говорить, потому что фраза эта произвела дьявольский эффект.

Пушкин — А.П. Керн. 22 сентября 1825 г.

Письма… рисуют нам эту своеобразную любовь, отливающую самыми прихотливыми красками, — от головокружительной земной страсти до благоговейного, чисто эстетического преклонения перед её неземной красотой… Муки ревности, радость мимолетной ласки, остроты и даже прозрачные двусмысленности, — всё сверкает разноцветными искрами в этих семи письмах.

В. Сиповский, Пушкин: жизнь и творчество. Санкт-Петербург. Тип. СПб. Т-ва печ. и изд. дела «Труд». 1907. С. 127

Как поживает подагра вашего супруга? Надеюсь, у него был основательный припадок через день после вашего приезда. Поделом ему! Если бы вы знали, какое отвращение, смешанное с почтительностью, испытываю я к этому человеку! Божественная, ради бога, постарайтесь, чтобы он играл в карты, и чтобы у него сделался приступ подагры! Это моя единственная надежда!

Пушкин — А.П. Керн. 13–14 августа 1825 г.

Достойнейший человек этот г-н Керн, почтенный, разумный и т. д.; один только у него недостаток — то, что он ваш муж. Как можно быть вашим мужем? Этого я так же не могу себе вообразить, как не могу вообразить рая.

Пушкин — А.П. Керн. 26 августа 1825 г. Михайловское

Как это мило, что вы нашли портрет схожим: «смела в» и т. д. Не правда ли? Она отрицает и это; но конечно, я больше не верю ей.

Пушкин — П.А. Осиповой. 28 августа 1825 г.

Что же до её кокетства, то вы совершенно правы, оно способно привести в отчаяние. Неужели она не может довольствоваться тем, что нравится своему повелителю г-ну Керну, раз уж ей выпало такое счастье.

Пушкин — П.А. Осиповой. 28 августа 1825 г.

Генеральша Керн считала себя неотразимой покорительницей сердец: «Я сейчас мельком взглянула в зеркало… я ныне так красива, так хороша собой», «Губернаторша очень собой хороша, но… ее красота блёкнет, когда меня увидишь». После полкового бала Анна Петровна похвасталась подруге: «Не буду описывать вам мои победы. Я их не примечала и слушала хладнокровно двусмысленные недоконченные доказательства удивления — восхищения». Только генерал Керн был от жены не в восторге, говоря, что по её милости «должен кулаками слезы утирать».

Н. Дементьева. «Секретные материалы 20 века» № 23(435), 2015

С великим нетерпением жду вашего приезда… Мы позлословим насчёт Северной Нетти, относительно которой я всегда буду сожалеть, что увидел её, и ещё более, что не обладал ею…

Пушкин — П.А. Осиповой. 28 августа 1825 г.

Ради бога, не посылайте г-же Осиповой того письма, которое вы нашли в вашем пакете. Разве вы не видите, что оно было написано только для вашего собственного назидания?

Пушкин — А.П. Керн. 22 сентября 1825 г.

Скажите, однако, что он вам сделал, этот бедный муж? Уж не ревнует ли он часом? Что ж, клянусь вам, он не был бы не прав; вы не умеете или (что ещё хуже) не хотите щадить людей. Хорошенькая женщина, конечно, вольна… быть вольной (в подлиннике — игра слов: употреблено французское слово, которое значит — и хозяйка, госпожа себе самой, и любовница). Боже мой, я не собираюсь читать вам нравоучения, но все же следует уважать мужа, — иначе никто не захочет состоять в мужьях. Не принижайте слишком это ремесло, оно необходимо на свете. Право, я говорю с вами чистосердечно.

Пушкин — А. П. Керн. Сентябрь 1825 г.

Вот уже целая вечность, что Вы мне не пишете! Что Вы меня забыли, дорогой друг… Вы более спокойны — это ли причина Вашего молчания? Не знаю, что я пишу Вам; нет, неправда, я не забыт, — скажите да! Ведь вы так добры, — наверно, есть какая-то другая причина для Вашего молчания!

Алексей Вульф — А.П. Керн. 1 октября 1825 года из Дерпта.

В исходе ноября 1825 года по всей России разнеслась весть о кончине императора Александра I. Пушкин в письме своём к П.А. Катенину радостно приветствовал восшествие на престол Константина: «Бурная его молодость, — говорил он, — напоминает Генриха IV; от нового царствования я ожидаю много хорошего». В числе этих ожиданий не последнее место занимала в сердце Пушкина надежда на возвращение из ссылки. В ожидании лучших дней поэт более чем когда-либо тяготился своим уединением. В это тоскливое безвременье он получил присланное от Анны Петровны Керн, пред её отъездом в Спб. из Риги, новое издание сочинений Байрона. Глубоко тронутый этой внимательностью женщины, тогда страстно любимой, Пушкин не замедлил с ответом…

П.А. Ефремов. Русская старина, 1879 г., с. 517

Знаете ли вы, что в его (мужа А.П. Керн) образе я представляю себе врагов Байрона, в том числе и его жену.

Пушкин — А.П. Керн. 8 декабря 1825 г.

Житейская проза не могла отвлечь Пушкина от воспоминаний о недавней красавице, гостье Тригорского и Михайловского. Ведя переписку с П.А. Осиновой и её семейством, он утешался мыслию, что письма его читаются вслух при А.П. Керн…

П.А. Ефремов. Русская старина, 1979 г., с. 325

Ваша тетушка противится нашей переписке, столь целомудренной, столь невинной (да и как же иначе… на расстоянии 400 вёрст). Наши письма, наверное, будут перехватывать, прочитывать, обсуждать и потом торжественно предавать сожжению.

Пушкин — А. П. Керн. 21 (?) августа 1825 г. Из Михайловского в Ригу

Ты прав, что может быть важней

На свете женщины прекрасной?

Улыбка, взор её очей

Дороже злата и честей,

Дороже славы разногласной;

Поговорим опять об ней.

Хвалю, мой друг, её охоту,

Поотдохнув, рожать детей,

Подобных матери своей,

И счастлив, кто разделит с ней

Сию приятную заботу.

Дай бог, чтоб только Гименей

Меж тем продлил свою дремоту!

Пушкин — А.Г. Родзянко. Май 1825 г.

Нет никакого сомнения, что вы божественны, но иногда вам не хватает здравого смысла; ещё раз простите и утешьтесь, потому что от этого вы ещё прелестнее.

Пушкин — А.П. Керн. 13 и 14 августа 1825

Нет, не согласен я с тобой,

Не одобряю я развода,

Во-первых, веры долг святой,

Закон и самая природа…

А во-вторых, замечу я,

Благопристойные мужья

Для умных жен необходимы:

При них домашние друзья

Иль чуть заметны, иль незримы.

Поверьте, милые мои,

Одно другому помогает,

И солнце брака затмевает

Звезду стыдливую любви.

Пушкин — А.Г. Родзянко и А.П. Керн. Май 1825 г.

Вы мне обещали писать из Дерпта и не пишете. Добро. Однако я жду вас, любезный филистер, и надеюсь обнять в начале следующего месяца. Не правда ли, что вы привезёте к нам и вдохновенного (поэт Н.М. Языков, товарищ Вульфа по Дерптскому университету)? Скажите ему, что этого я требую от него именем славы и чести России. Покамест скажите мне, не чрез Дерпт ли проедет Жуковский в Карлсбад? Языков должен это знать. Получаете ли вы письма от Анны Николаевны (с которой NB мы совершенно помирились перед ее выездом) и что делает Вавилонская блудница Анна Петровна? Говорят, что Болтин очень счастливо метал против почтенного Ермолая Фёдоровича. Моё дело — сторона; но что скажете вы? Я писал ей: Vous avez placé vos enfants, c’est très bien. Mais avez-vous placé votre mari? celui-ci est bien plus embarassant {Вы пристроили своих детей, — это превосходно. Но пристроили ли вы мужа? а ведь он много стеснительнее. (Франц.)}. Прощайте, любезный Алексей Николаевич, привезите же Языкова и с его стихами.

Пушкин — А.Н. Вульфу. 7 мая 1826 г. Из Пскова или Острова в Дерпт.

Не говорите мне о восхищении: это не то чувство, какое мне нужно. Говорите мне о любви: вот чего я жажду. А самое главное, не говорите мне о стихах…

Пушкин — А. П. Керн. 22 сентября 1825 г.

Наконец, будьте уверены, что я не из тех, кто никогда не посоветует решительных мер — иногда это неизбежно, но раньше надо хорошенько подумать и не создавать скандал без надобности.

Пушкин — А. П. Керн. 21(?) августа 1825 г.

Перечитываю Ваше письмо вдоль и поперёк и говорю: милая! прелесть! божественная!.. а потом: ах, мерзкая! — Простите, прекрасная и нежная, но это так. Нет никакого сомнения в том, что вы божественны, но иногда вам не хватает здравого смысла; ещё раз простите и утешьтесь, потому что от этого вы ещё прелестнее… Вы уверяете, что я не знаю вашего характера. А какое мне до него дело? Очень он мне нужен — разве у хорошеньких женщин должен быть характер? — главное, это глаза, зубы, ручки, ножки — (я прибавил бы ещё сердце, но ваша кузина уж очень затаскала это слово).

Вы говорите, что вас легко узнать; вы хотели сказать — полюбить вас? Вполне с вами согласен и даже сам служу тому доказательством: я вёл себя с вами как четырнадцатилетний мальчик, — это возмутительно, но с тех пор, как я вас больше не вижу, я постепенно возвращаю себе утраченное превосходство и пользуюсь этим, чтобы побранить вас.

Пушкин — А. П. Керн. 13–14 августа 1825 года

Если ваш супруг очень вам надоел, бросьте его, но знаете как? Вы оставляете там всё семейство, берёте почтовых лошадей на Остров и приезжаете… куда? В Тригорское? вовсе нет: в Михайловское! Вот великолепный проект, который уже с четверть часа дразнит моё воображение. Вы представляете себе, как я был бы счастлив? Вы скажете: «А огласка, а скандал?». Чёрт возьми! Когда бросают мужа, это уже полный скандал, дальнейшее уже ничего не значит или значит очень мало. Согласитесь, что проект мой романтичен! — Сходство характеров, ненависть к преградам, сильно развитый орган полёта, и пр. и пр. — Представляете себе удивление вашей тетушки? Последний разрыв. Вы будете видаться с вашей кузиной тайком, это хороший способ сделать дружбу менее пресной — а когда Керн умрёт — вы будете свободны как воздух… Ну, что вы на это скажете? Не говорил ли я вам, что способен дать вам совет смелый и внушительный.

Пушкин — А. П. Керн. 28 августа 1825 г.

Всерьёз ли говорите, уверяя, будто одобряете мой проект? У Анеты от этого мороз пробежал по коже, а у меня голова закружилась от радости. Но я не верю в счастье, и это вполне простительно,

Пушкин — А.П. Керн. 22 сентября 1825 г.

В начале того же октября (1825 года) Анна Петровна вторично посетила П.А. Осипову в Тригорском, — на этот раз не одна, а с мужем. «Вы видели из писем Пушкина, — сообщала она П В. Анненкову, — что она (П.А. Осипова) сердилась на меня… И было за что. Керн предложил мне поехать; я не желала, потому что Пушкин из угождения тётушке перестал мне писать, а она сердилась. Я сказала мужу, что мне неловко ехать к тётушке, когда она сердится; он, ни в чём не сомневающийся, как и положено храброму генералу, объявил, что берёт на себя нас помирить. Я согласилась. Он устроил романтическую сцену в саду (над которой мы после с Анной Николаевной очень смеялись). Он пошёл вперёд, оставив меня в экипаже; я через лес и сад пошла после — и упала в объятия этой милой, смешной, всегда оригинальной женщины, вышедшей ко мне навстречу в толпе всего семейства. Когда она меня облобызала, тогда все бросились ко мне, — Анна Николаевна первая. Пушкина тут не было, но я его несколько раз видела; он очень не поладил с мужем, а со мною опять был по-прежнему, и даже более нежен, боясь всех глаз, на него и на меня обращённых».

Л.Б. Модзалевский, с. 99.

Алексей писал мне, что ты отказалась от намерения уехать и решила остаться. Я поэтому совсем было успокоилась на твой счёт, как вдруг твоё письмо меня разочаровало. Почему ты не сообщаешь мне ничего определённого, а предпочитаешь оставлять меня в тревоге.

Анна Вульф — А.П. Керн. 8 декабря 1825 г., Тригорское.

Прожив несколько времени в Дерпте, в Риге, в Пскове, я возвратилась в Полтавскую губернию, к моим родителям.

А.П. Керн. Воспоминания о Пушкине.

Восемь лет промаялась молодая женщина в таких тисках, наконец, потеряла терпение, стала требовать разлуки и в заключение добилась своего.

С тех пор она живёт в Петербурге очень уединенно. У неё дочь, которая воспитывается в Смольном монастыре.

А.В. Никитенко. Дневник.

Лето 1826 года было знойно в Псковской губернии. Недели проходили без облачка на небе, без освежительного дождя и ветра. Пушкин почти бросил все занятия свои, ища прохлады в садах Тригорского и Михайловского.

П.А. Вяземский. Русская старина, 1874 г., с. 108

Вы едете в Петербург, и моё изгнание тяготит меня более, чем когда-либо. Быть может, перемена, только что происшедшая, приблизит меня к вам, не смею на это надеяться. Не стоит верить надежде, она — лишь хорошенькая женщина, которая обращается с нами, как со старым мужем.

Пушкин — А.П. Керн. 8 декабря 1825 г.

Через несколько дней по отсылке этого письма Пушкин был в Тригорском. Рано наступил зимний вечер; все семейство П.А. Осиповой сидело за чаем; милый их гость, расхаживая по комнате, по обыкновению шутил, был очень говорлив, любезен. Вдруг служанка докладывает, что повар Арсений, на днях посланный в Петербург за покупками, возвратился ни с чем и желает видеть барыню. Введённый в комнату, Арсений объявил во всеуслышание, что в Петербурге — бунт, повсюду разъезды, караулы; ему едва удалось нанять почтовых и, сломя голову, прискакать в Тригорское… Он говорил о мятеже 14-го декабря. Это известие, произведя тяжкое впечатление на Прасковью Александровну и на всё её семейство, глубоко потрясло Пушкина: он страшно побледнел и весь вечер был черезвычайно угрюм и задумчив. При разговоре о роковом событии он упомянул о существовании какого-то тайного общества (что именно, того одна из свидетельниц, младшая дочь г-жи Осиповой, Мария Ивановна, не помнит); потом распростился с хозяйкою, её семейством и поспешил в Михайловское.

На следующий день, ранним утром, Пушкин решился ехать в Петербург неведомо с какою целью. Неведомо также — догадывался ли он, что в мятеже принимали деятельное учаггие его друзья: К.Ф. Рылеев, А.А. Бестужев, В.К. Кюхельбекер, И.И. Пущин… Не тревожила ли его мысль: не замешан ли его брат в этом мятеже?..

Как бы то ни было, он решился ехать из Михайловского и суеверию своему был обязан своим спасением. Выехав за ворота, он встретил священника; не проехали и версты, как дорогу ему перебежали три зайца: эти худые — по народному поверью — предзнаменования испугали Пушкина — и намерение его было отложено. Это событие сохранилось в семейных преданиях Пушкиных…

П.А. Ефремов. Русская старина, т. 26, с. 519

Осень и зиму 1825 года, — так рассказывает одна из дочерей П. А. Осиновой, — мы мирно жили у себя в Тригорском. Пушкин, по обыкновению, бывал у нас почти каждый день, и если, бывало, заработается и засидится у себя дома, так и мы к нему с матушкой ездим… Вот однажды, под вечер, зимой — сидели мы все в зале, чуть ли не за чаем. Пушкин стоял у печки. Вдруг матушке докладывают, что приехал Арсений. У нас был человек Арсений, повар. Обыкновенно каждую зиму посылали мы его с яблоками в Петербург: там эти яблоки и разную деревенскую провизию Арсений продавал, а на вырученные деньги покупал сахар, чай, вино и т. п. нужные для деревни запасы. На этот раз он явился назад совершенно неожиданно: яблоки продал и деньги привёз, ничего на них не купив. Оказалось, что он в переполохе приехал даже на почтовых… Арсений рассказал, что в Петербурге бунт, всюду разъезды и караулы, насилу выбрался за заставу, нанял почтовых и поспешил в деревню. Пушкин, услышав рассказ Арсения, страшно побледнел. В этот вечер он был очень скучен и говорил кое-что о существовании тайного общества, — но что именно, не помню. На другой день слышим — Пушкин быстро собрался в дорогу и поехал; но доехав до погоста Врева, вернулся назад. Гораздо позднее мы узнали, что он отправился было в Петербург, но на пути заяц три раза перебежал ему дорогу, а при самом отъезде из Михайловского Пушкину попалось навстречу духовное лицо. И кучер, и сам барин сочли это дурным предзнаменованием. Пушкин отложил свою поездку, между тем подошло известие о начавшихся в: столице арестах, что окончательно отшибло в нём желание ехать туда.

М.И. Семевский. Прогулки в Тригорское. Спб. ведомости. 1866, № 157

О предполагаемой поездке Пушкина инкогнито, в Петербург в дек. 1825 г. верно рассказано Погодиным в книге его «Простая речь». Так я слыхал от Пушкина. Но, сколько помнится, двух зайцев не было, а только одни. А главное, что он бухнулся бы в самый кипяток мятежа у Рылеева в ночь с 13-го на 14 декабря: совершенно верно.

Кн. П.А. Вяземский — Я.К. Гроту в 1874 г.

Кузина моя Анета Керн живейшим образом интересуется вашей участью. Мы говорим только о вас: она одна понимает меня…

Анна Вульф — Пушкину. 11 сентября 1826 г.

Женщина эта очень тщеславна и своенравна. Первое есть плод лести, которую, она сама признавалась, беспрестанно расточали ее красоте, ее чему-то божественному, чему-то неизъяснимо в ней прекрасному, — а второе есть плод первого, соединенного с небрежным воспитанием и беспорядочным чтением.

А.В. Никитенко. Дневник.

С Пушкиным я опять увиделась — 1-го или 2-го сентября 1826 года Пушкин был у нас; погода стояла прекрасная, мы долго гуляли. Пушкин был особенно весел. Часу в 11-м вечера сёстры и я проводили Александра Сергеевича по дороге в Михайловское… Вдруг рано на рассвете является к нам Арина Родионовна, няня Пушкина… Это была старушка черезвычайко почтенная — лицом полная, вся седая, страстно любившая своего питомца, но с одним грешком — любила выпить… Бывала она у нас в Тригорском часто и впоследствии у нас же составляла те письма, которые она посылала своему питомцу.

На этот раз она прибежала вся запыхавшись; седые волосы её беспорядочными космами спадали на лицо и плечи; бедная няня плакала навзрыд. Из расспросов её оказалось, что вчера вечером, незадолго до прихода Александра Сергеевича, в Михайловское прискакал какой-то — не то офицер, не то солдат (впоследствии оказалось фельдъегерь). Он объявил Пушкину повеление немедленно ехать вместе с ним в Москву. Пушкин успел взять только деньги, накинуть шинель, и через полчаса его уже не было. «Что ж, взял этот офицер какие-нибудь бумаги с собой?» — спрашивали мы няню. «Нет, родные, никаких бумаг не взял, и ничего в доме не ворошил; после только я сама кой-что поуничтожила». — «Что такое?» — «Да сыр этот проклятый, что Александр Сергеевич кушать любил, а я так терпеть его не могу» и дух от него, от сыра-то этого «немецкого, такой скверный».

М.И. Осипова. Рассказы о Пушкине, записанные М.И. Семевским.

А в Петербурге кипит работа в созданном Тайном комитете для следствия по делу о декабристах. Во многих делах фигурируют стихи и слова Пушкина. Павел Бестужев на допросе показал, что причина его вольномыслия — стихи Пушкина. Михаил Бестужев-Рюмин заявил, что вольнодумные стихи Пушкина распространялись по всей армии. Пушкина упоминают на допросах А.Бестужев, барон Штейнгель, мичман Дивов, капитан Майборода.

Ю. Дружников. Узник России. По следам неизвестного Пушкина. Изд. Книговек, 2020 г

Осенью 1826 года Пушкин был по высочайшей воле вызван в Москву, где имел счастье быть представленным его императорскому величеству.

Л.С. Пушкин. Биографическое известие о А.С. Пушкине до 1826 года.

Николай I, как вспоминал барон Корф, говорил ему: Пушкина «привезли из заключения ко мне в Москву совсем больного и покрытого ранами — от известной болезни». В первом издании книги «Пушкин в воспоминаниях современников» изъяты слова «от известной болезни». При переиздании книги Вересаева «Пушкин в жизни» дополнительно изъято также выражение «и покрытого ранами». Во втором издании «Пушкин в воспоминаниях современников» воспоминания Корфа изъяты целиком. По-видимому, царь намекал на венерическую болезнь Пушкина, которой на самом деле тогда не было: Пушкин, судя по сохранившемуся рецепту, болел гонореей и лечился год спустя во время поездки в Михайловское.

Ю. Дружников. Узник России. По следам неизвестного Пушкина. Изд. Книговек, 2020 г. С. 257

— А ты помнишь ли, как Александра Сергеевича государь в Москву вызывал на коронацию? Рад он был, что уезжает?

— Рад-то рад был, да только сначала все у нас перепугались. Да как же. Приехал вдруг ночью жандармский офицер из городу, велел сейчас же в дорогу собираться, а зачем — неизвестно. Арина Родионовна растужилась, навзрыд плачет. Александр-то Сергеевич её утешать: «Не плачь, мама, говорит, сыты будем; царь хоть куды ни пошлёт, а всё хлеба даст». Жандарм торопил в дорогу, да, мы все позамешкались: надо было в Тригорское посылать за пистолетами, они там были оставши; ну Архипа-садовника и посылали. Как привёз он пистолеты-то, маленькие такие были в ящике, жандарм увидел и говорит: «Господин Пушкин, мне очень ваши пистолеты опасны». — «А мне какое дело? мне без них никуда нельзя ехать; это моя утеха».

Крестьянин П. Парфёнов. Рассказы о Пушкине, записанные К.А. Тимофеевым.

Плетнев, Козлов, Гнедич, Оленин, Керн, Анна Николаевна — все прыгают и поздравляют тебя.

А. Дельвиг — Пушкину. Осень 1826 г.

А. Керн вам велит сказать, что она бескорыстно радуется вашему благополучию и любит-искренно и без зависти.

Анна Вульф — Пушкину. 16 сентября 1826 г.

С Пушкиным я вновь увиделась в Петербурге в доме родителей, где я бывала почти всякий день и куда он приехал из своей ссылки в 1827 году, прожив в Москве несколько месяцев. Он был тогда весел, но чего-то ему недоставало. Он как будто не был так доволен собою и другими, как в Тригорском и Михайловском. Я полагаю, что император Александр I, заставляя его жить долго в Михайловском, много содействовал развитию его гения. Там, в тиши уединения, созрела его поэзия, сосредоточились мысли, душа окрепла и осмыслилась. Друзья не покидали его в ссылке. Некоторые посещали его, а именно: Дельвиг, Баратынский, Языков, а другие переписывались с ним, и он приехал в Петербург с богатым — запасом выработанных мыслей.

А.П. Керн. Дневник.

Мать его Надежда Осиповна, горячо любившая своих детей, гордилась им и была очень рада и счастлива, когда он посещал их и оставался обедать. Она заманивала его к обеду печёным картофелем, до которого Пушкин был большой охотник.

А.П. Керн. Воспоминания…

Как я была удивлена, получив большое послание от вашей сестры, в котором она пишет мне вместе с А.П. Керн; они в восторге друг от друга… Однако мне кажется, что вы немного ревнуете ко Льву. Я нахожу, что А.П. Керн прелестна, несмотря на свой огромный живот, — это выражение Вашей сестры. Вы знаете, что она осталась в Петербурге, чтобы там разрешиться от бремени, а потом она предполагает вернуться сюда. Вы хотите отомстить на жене Льва его успехи перед моей кузиной: это не свидетельствует о безразличии к ней с вашей стороны.

О.С. Пушкина — Алексею Вульфу. 2 июня 1826 г.

31 июля (1826 года) О.С. Пушкина пишет брату, что она «так сдружилась с Керн, что крестила ее ребёнка», которому та в честь её дала имя Ольги.

Л.Б. Модзалевский, с. 87

В 1827 году А.П. Керн была уже менее хороша собою, и Соболевский, говоря за… ужином, что на Керн трудно приискать римфу, ничего не мог придумать лучшего, как сказать:

У мадам Керны

Ноги скверны.

А.И Дельвиг. Дневник…

Анна Петровна Керн славилась красотою; только ноги у неё не соответствовали общему впечатлению, которое она производила. Это дало повод С.А. Соболевскому к следующим шуточным стихам, написанным около 1827 года. В то время Пушкин и Соболевский часто встречались с Анною Петровною в доме барона А.А. Дельвига, который незадолго перед тем женился на Софье Михайловне Салтыковой.

Ну скажи, каков я?

Счастлив беспримерно.

Баронесса Софья

Любит нас наверно!

— Что за простота!

Ведь она не та!

Я ж нежней кота,

Легче всякой серны

К ножкам милой Керны.

Ах, как оне скверны!

У нас сохранился своеручный листок Соболевского с этими стихами, и на нём отмечено им же, что «стихотворение это беспрестанно твердил Пушкин».

А. Дельвиг. «Руск. Арх.» 1884 г., кн. III, стр. 349.

Несколько дней тому назад г-жа Штерич праздновала свои именины. У ней было много гостей и в том числе новое лицо, которое, должен сознаться, произвело на меня довольно сильное впечатление. Когда я вечером спустился в гостиную, оно мгновенно приковало к себе мое внимание. То было лицо женщины поразительной красоты. Но меня всего больше привлекала в нейтрогательная томность в выражении глаз, улыбка и звук голоса.

Молодая женщина эта — генеральша Анна Петровна Керн, урождённая Полторацкая.

А.В. Никитенко. Дневник. 23 мая 1827 г.

В год возвращения его из Михайловского именины свои праздновал он в доме родителей, в семейном кружку, и был очень мил. Я в этот день обедала у них и имела удовольствие слушать его любезности. После обеда Абрам Сергеевич Норов, подойдя ко мне с Пушкиным, сказал: «Неужели вы ему сегодня ничего не подарили, а он так много писал вам прекрасных стихов?» — «И в самом деле, — отвечала я, — мне бы надо подарить вас чем-нибудь: вот вам кольцо моей матери, носите его на память обо мне». Он взял кольцо, надел на свою маленькую прекрасную ручку и сказал, что даст мне другое.

А.П. Керн. Воспоминания. о Пушкине.

Г-жа Керн переехала отсюда на другую квартиру. Я порешил не бывать у неё, пока случай не сведёт нас опять. Но сегодня уже я получил от неё записку с приглашением сопровождать её в Павловск. Я пошёл к ней: о Павловске больше и речи не было.

Я просидел у нее до десяти часов вечера. Когда я уже прощался с ней, пришел поэт Пушкин. Это человек небольшого роста, на первый взгляд не представляющий из себя ничего особенного. Если смотреть на его лицо, начиная с подбородка, то тщетно будешь искать в нём до самых глаз выражения поэтического дара. Но глаза непременно остановят вас: в них вы увидите лучи того огня, которым согреты его стихи…

А.В. Никитенко. 8 июня 1827 г.

На другой день Пушкин привёз мне обещанное кольцо с тремя бриллиантами и хотел было провести у меня несколько часов; но мне было нужно ехать с графинею Ивелич, и я предложила ему прокатиться к ней в лодке. Он согласился, и я опять увидела его почти таким же любезным, каким он бывал в Тригорском. Он шутил с лодочником, уговаривал его быть осторожным и не утопить нас.

А.П. Керн. Дневник.

Не знаю, долго ли я уживусь в дружбе с этой женщиной. Она удивительно неровна в обращении, и, кроме того, малейшее противоречие, которое она встречает в чувствах других со своими, мгновенно отталкивает её от них. Это уж слишком переутончённо.

А.В. Никитенко. Дневник.

Несколько дней спустя он приехал ко мне вечером и, усевшись на маленькой скамеечке (которая хранится у меня как святыня), написал на какой-то записке:

Я ехал к вам. Живые сны

За мной вились толпой игривой,

И месяц с правой стороны

Осеребрял мой бег ретивый.

Я ехал прочь. Иные сны…

Душе влюблённой грустно было,

И месяц с левой стороны

Сопровождал меня уныло!

Мечтанью вечному в тиши

Так предаемся мы, поэты,

Так суеверные приметы

Согласны с чувствами души.

Писавши эти строки и напевая их своим звучным голосом, он при стихе:

И месяц с левой стороны

Сопровождал меня уныло!

— заметил, смеясь: «Разумеется, с левой, потому что ехал назад!»

Это посещение, как и многие другие, полно было шуток и поэтических разговоров.

А.П. Керн. Воспоминания о Пушкине.

Вдохновительница этих стихотворений (Я ехал к вам, живые сны…) показывала мне последнее стихотворение в подлиннике, не знаю почему изорванном в клочки, на которых, однако, можно было рассмотреть, что эти три, по-видимому, так легко вылившиеся строфы стоили Пушкину немалого труда. В них было такое множество переделок, помарок, как. ни в одной из случившихся мне видеть рукописей поэта.

А.И. Подолинский. Русская старина, т. 26.

Анненков называет чувство Пушкина «мгновенным порывом»; но порыв этот был черезвычайно силён, ярок и доходил до экстаза, до бешенства, переливаясь всеми оттенками чувства — от нежной сентиментальности до кипучей страсти.

Л. Б. Модзалевския, с. 60

Анна Петровна, я вам жалуюсь на Анну Николаевну — она меня не целовала в глаза, как вы изволили приказывать. Прощайте, прекрасная.

Весь ваш Яблочный Пирог.

Пушкин — А.П. Керн. 1 сентября 1827 г.

Вечером был у госпожи Керн. Видел там известного инженерного генерала П.П. Базена. Обращение последнего есть образец светской непринужденности: он едва не садился к г-же Керн на колени, говоря, беспрестанно трогал её за плечо, за локоны, чуть не обхватывал её стана. Удивительно и не забавно! Да и пришёл он очень некстати. Анна Петровна встретила меня очень любезно и, очевидно, собиралась пустить в ход весь арсенал своего очаровательного кокетства.

А.В. Никитенко. 18 сентября 1827 г.

Вечером (24 мая) я зашёл в гостиную Серафимы Ивановны, зная, что застану там г-жу Керн… Вхожу. На меня смотрят очень холодно. Вчерашнего как будто и не бывало. Анна Петровна находилась в упоении радости от приезда А.С. Пушкина, с которым она давно в дружеской связи. Накануне она целый день провела с ним у его отца и не находит слов для выражения своего восхищения. На мою долю выпало всего два-три ледяных комплимента, и то чисто литературных.

А.В. Никитенко. Дневник.

Пушкин был невыразимо мил, когда задавал себе тему угощать и занимать общество.

А.П. Керн. Дневник.

Сегодня г-жа Керн прислала мне часть записок своей жизни для того, чтобы я принял их за сюжет романа, который она меня подстрекает продолжить. В этих записках она придаёт себе характер, который, мне кажется, составила из всего, что почерпнуло её воображение из всего прочитанного ею.

А.В. Никитенко. 22 июня 1827 г.

Вечером читал отрывки своего романа г-же Керн. Она смотрит на все исключительно с точки зрения своего собственного положения, и потому сомневаюсь, чтобы ей. понравилось что-нибудь, в чём она не видит самоё себя. Она просила меня оставить у неё мои листики.

А.В. Никитенко. 23 июня 1827 г.

…я нахожу, что ваш Герой не влюблён! — что он много умствует и что после холодного, продолжительного рассуждения как бы не у места несколько пламенных и страстных выражений. Я бы думала заставить его (относясь к ней же, может быть) говорить всё это прежде, чем он полюбил её всеми способностями души; но после — не годится. Глубокое чувство — не многоречиво… Поверьте, что я не ошибаюсь, и чтение и опытность позволяют мне судить о сей статье.

А.П. Керн — А.В. Никитенко. 24 июня 1827 г.

Я не ошибся в своём ожидании. Г-жа Керн раскритиковала, как говорится, в пух отрывки моего романа. По её мнению, герой мой черезвычайно холодно изъясняется в любви и слишком много умствует, а не просто умничает.

Я готов бы её уважать за откровенность, тем более что по самой задаче моего романа главное действующее лицо в нём должно быть именно таким. Но требовательный тон её последних писем ко мне, настоятельно выражаемое желание, чтобы я непременно воспользовался в своём произведении чертами её характера и жизни, упрёки за неисполнение этого показывают, что она гневается просто за то, что я работаю не по её заказу.

А.В. Никитенко. Дневник. 24 июня 1827 г.

…мой герой умствует, — говорите вы. — Как же быть? Он должен высказать часть понятий и чувств века.

А.В. Никитенко — А. П. Керн. 25 июня 1827 г.

Дорогая и добрейшая Анета, прежде получения Вашего письма через Россильона я писала Вам, чтобы сообщить Вам добрую новость, полученную мною о Льве; к счастью, она пришла ранее газеты, которая не только не доставила бы мне никакого утешения, но увеличила бы наше беспокойство, ввиду всех опасностей и неведения, жив ли мой сын (речь идет об одном из эпизодов военной службы Льва Пушкина). Это моя добрая Ольга избавила меня от нескольких часов страданий в то самое утро, как я получила письмо к полудню; встав раным-рано для прогулки, она зашла к одной подруге, нашла у неё реляцию обо всем этом деле 5-го июля, вернулась домой и имела достаточно присутствия духа, чтобы сдержать себя, но, при чтении письма нашего дорогого Льва, разрыдалась и призналась, что провела самое несчастное утро в своей жизни, видя, в какой опасности был Нижегородский полк и не зная ничего о своем брате. Наконец-то мы спокойны хоть на короткое время — но война не кончилась… Александр пишет две строчки своей сестре; он в Михайловском, около своей няни…

Н.О. Пушкина (мать поэта) — А. П. Керн. 16 августа 1827 г. из Павловска.

Позвольте мне сделать Вам маленький упрек за то, что Вы так мало сообщаете мне о себе самой; Вы мне не говорите, берёте ли Вы ванны, которые были должны принести Вам столько пользы? Что хорошего Вы поделываете? Кого Вы чаще видите? По-прежнему ли Вы ленитесь ходить пешком? Как идут ваши денежные дела? Ответьте мне на все эти вопросы, которые Вам. доказывают то живое участие, которое я принимаю в Вашей очаровательной особе.

Н.О. Пушкина (мать поэта) — А. П. Керн. 22 августа 1827 г.

Нынче буду обедать у ваших, провожать Льва. Увижу твою нянюшку и Анну Петровну Керн, которая (между нами) вскружила совершенно голову брату Льву.

А.А. Дельвиг — Пушкину. Первая половина января (?) 1827 г.

Пушкин в эту зиму бывал часто мрачным, рассеянным и апатичным. В минуты рассеянности он напевал какой-нибудь стих и раз был очень забавен, когда повторял беспрестанно стих барона Розена:

«Неумолимая, ты не хотела жить», — передразнивая его и голос, и выговор.

А.П. Керн. Воспоминания о Пушкине…

Приведенное замечание А.П. Керн, что в зиму 1827–1828 гг. Пушкин был мрачен, рассеян, объясняется тем, что в это время ему грозила новая беда. Именно в 1827 г. началось уголовное дело по найденным у кандидата Московского университета Леопольдова стихам Пушкина «Андрей Шенье», на которых Леопольдов сделал пометку, что они написаны «на 14-е декабря 1825 г.». Дело длилось почти два года (до сентября 1828 г.), прошло много инстанций и доходило до государственного совета, и Пушкин подвергался неоднократным допросам, которые, к удивлению, однако не касались отобранной у Леопольдова Пушкинской же «Оды на свободу», не идущей ни в какое сравнение с невинными стихами, послужившими поводом к началу дела.

П.А. Ефремов. Русская-старина, 1880 г., с. 146.

В этот вечер мы говорили о Льве Сергеевиче, который служил на Кавказе, и я, припомнив стихи, написанные им ко мне, прочитала их Пушкину. Вот они:

Как можно не сойти с ума,

Внимая вам, на вас любуясь;

Венера древняя мила,

Чудесным поясом красуясь,

Алкмена, Геркулеса мать,

С ней в ряд, конечно, может стать,

Но чтоб молили и любили

Их так усердно, как и вас,

Вас спрятать нужно им от нас,

У них вы лавку перебили!

Л. Пушкин.

Пушкин остался доволен стихами брата и сказал очень наивно: «И он тоже очень умен…».

А.П. Керн. Воспоминания…

Она хотела сделать меня своим историографом, и чтобы историограф сей был бы панегиристом. Для этого привлекала меня к себе и поддерживала во мне энтузиазм к своей особе. А потом, когда выжала бы из лимона весь сок, корку его выбросила бы за окошко, — и тем все кончилось бы. Это не подозрения мои только и догадки, это прямой вывод из весьма недвусмысленных последних писем её.

А.В. Никитенко. 24 июня 1827 г.

Замечательно, что с 1827 года обуянный каким-то лихорадочным стремлением к перемене мест стремясь то в Италию, то в Турцию, то в Китай, Пушкин, вместе с тем, выказывал странную, юношескую (чтобы не сказать — ребяческую) влюбчивость в каждое хорошенькое личико, в каждую женщину, оказывавшую свое внимание великому поэту. С 1827 по 1831 год, кроме нового стихотворения Анне Петровне Керн, Пушкин воспевал: княгиню З А. Волконскую, К.А. Тимашеву (ей были посвящены стихи: «Город бедный, город пышный»), Оленину («Её глаза», «Счастлив, кто избран своенравно»), и мн. др. В письмах своих к А.Н. Вульфу и Н.М. Языкову Пушкин не без нежности отзывался о барышнях семейства П.А. Осиповрй.

П.А. Ефремов. «Русская старина», 1880 г., с. 140

Живо воспринимая добро, Пушкин, однако, как мне кажется, не увлекался им в женщинах; его гораздо более очаровывало в них остроумие, блеск и внешняя красота. Кокетливое желание ему понравиться не раз привлекало поэта гораздо более, чем истинное и глубокое чувство, им внушённое. Сам он почти никогда не выражал чувств; он как бы стыдился их и в этом был сыном своего века, про который он сам же сказал, что чувство было дико и смешно…

А.П. Керн. Воспоминания о Пушкине…

Приехав в конце 27 года в Тверь, напитанный мнениями Пушкина и его образом обращения с женщинами, предпринял я сделать завоевание Кат. (Кат. Ив. Гладковой-Вульф, двоюродной его сестры). Слух о моих подвигах любовных давно уже дошёл и в глушь берновскую. Кат. рассказывала мне, что она сначала боялась приезда моего, как бы и Пушкина.

А.Н. Вульф. Дневник.

Вчера, говоря с ней о человеческом сердце, я сказал:

— Никогда не положусь я на него, если с ним не соединена сила характера. Сердце человеческое само по себе беспрестанно волнуется, как кровь, его движущая: оно непостоянно я изменчиво.

— О, как вы недоверчивы, — возразила она, — я не люблю этого. В доверии к людям все мое наслаждение. Нет, нет! Это нехорошо!

Слова сии были сказаны таким тоном, как бы я потерял всякое право на её уважение.

А.В. Никитенко. 23 июня 1827 г.

Я больше всего на свете боюсь порядочных женщин и возвышенных чувств. Да здравствуют гризетки, — это и гораздо короче и гораздо удобнее.

Пушкин — Е.М. Хитрово в 1828 году(?).

В это время он очень усердно ухаживал за одной особой, к которой были написаны стихи: «Город пышный, город бедный…» и «Пред ней задумавшись, стою…». Несмотря, однако же, на чувство, которое проглядывает в этих прелестных стихах, он никогда не говорил об ней с нежностью и однажды, рассуждая о маленьких ножках, сказал: «Вот, например, у ней вот такие маленькие ножки, да черт ли в них?». В другой раз, разговаривая со мною, он сказал: «Сегодня Крылов просил, чтобы я написал что-нибудь в её альбом». — «А вы что сказали?» — спросила я. «А я сказал: ого!». В таком роде он часто выражался о предметах своих воздыханий.

А.П Керн. Дневник…

Причина того, что Пушкин скорее очаровывался блеском, нежели достоинством и простотою в характере женщин, заключалась, конечно, в его невысоком о них мнении, бывшем совершенно в духе того времени.

А.П. Керн. Воспоминания о Пушкине.

Пообедав у Ушакова жирным гусем, мною застреленным, пробудился я от вечерней дремоты приходом Дельво, который принёс большой пук писем. В нём нашлось и два ко мне: оба сестрины от Октб., в одном же из них приписку от Пушкина, в то время бывшего у них в Старице проездом из Москвы в Петрб. Как прошлого года писал он ко мне в Птрб. о тамошних красавицах, так и теперь, величая меня именем Ловласа, сообщает он известия очень смешные об них, доказывающие, что он не переменялся с летами и возвратился из Арзрума точно таким, каким и туда поехал, — весьма циническим волокитою.

А.Н. Вульф — Анне Вульф. 1829 г.

По письму Анны Петровны он (Пушкин) уже в Петербурге; она одного мнения с тобой, что цинизм его увеличивается.

А.Н. Вульф — Анне Вульф. 1829 г.

6 февраля 1829 г. В Крещение приехал к нам в Старицу Пушкин, «Слава наших дней, поэт, любимый небесами» — как его приветствует костромской поэт г-жа. Готовцева. Он принёс в наше общество немного разнообразия. Его светский блестящий ум очень приятен в обществе, особенно женском. С ним я заключил оборонительный и наступательный союз против красавиц, от чего его и прозвали сестры Мефистофелем, а меня Фаустом. Но Гретхен (Катенька Вельяшева), несмотря ни на советы Мефистофеля, ни на волокитство Фауста, осталась холодною: все старания были напрасны…

А.Н. Вульф. Из «Дневника»

Проезжая из Арзрума в Петербург, я своротил вправо и прибыл в Старицкий уезд для сбора некоторых недоимок. Как жаль, любезный Ловлас Николаевич, что мы здесь не встретились! то-то побесили бы баронов и простых дворян!.. В Бернове я не застал уже толсто…(задую?) Минерву. Она с своим ревнивцем отправилась в Саратов. Зато Нетти, нежная, томная, истерическая, потолстевшая Нетти — здесь. Вы знаете, что Миллер из отчаяния кинулся к её ногам; но она сим не тронулась. Вот уже третий день как я в неё влюблён… Разные известия. Поповна (ваша Кларисса) в Твери. Писарева кто-то прибил, и ему велено подать в отставку. Князь Максютов влюблён более чем когда-нибудь. Иван Иванович на строгом диэте (е… своих одалисок раз в неделю). Недавно узнали мы, что Нетти, отходя ко сну, имеет привычку крестить все предметы, окружающие ее постелю. Постараюсь достать (как памятник непорочной моей любви) сосуд, ею освященный…

Пушкин — А.Н. Вульфу. 16 октября 1829 г. (Из Малинников в Петербург).

Тут кстати заметить, что Пушкин говорил часто: «Злы только дураки и дети». Несмотря, однако ж, на это убеждение, и он был часто зол на словах, но всегда раскаивался… В поступках он был добр и великодушен.

А.П. Керн. Дневник…

После Пушкин неоднократно встречался с Керн, между ними возникали и более близкие отношения, но подлинная весна любви уже окончилась…

Б.Л. Модзалевский. Анна Петровна Керн (по материалам Пушкинского дома). Л.,1924 г.

Безалаберный! Ты ничего не пишешь мне о 2100 р., мною тебе должных, а пишешь мне о м-ме Керн, которую с помощью божией я на днях у.б.

Пушкин — С.А. Соболевскому, в конце марта 1828 г. Из Петербурге.

И опять несколько слов от автора

…И тут, как кажется, самое время прибегнуть к еще одному авторскому отступлению, которое поможет нам понять важную для данного повествования вещь. Гениальный Пушкин слишком часто бывал заурядным человеком, сам ставил себя в положения, из которых не мог выйти с достоинством великого человека. Со стороны и с расстояния в две сотни лет многие из чувств и поступков его кажутся недостойными Пушкина. Они делают его жизнь излишне земной и, одновременно, человечной. Делают его гениальность более понятной и доступной, облегчают её восприятие. И даже это добавляет обаяния его личности. Излишняя простота и непостижимость высших проявлений духа не отталкивают ни обескураживающей недоступностью его духа, ни демонстративной ординарностью появлений личности, очень близкой к пошлости.

Что же мешало ему чувствовать истину о самом себе?

«Пушкин, либеральный по своим воззрениям, — пишет лучший из его друзей, — имел какую-то жалкую привычку изменять своему характеру и очень часто сердил меня и вообще всех нас тем, что любил, например, вертеться у оркестра (теперь вернее было бы сказать — у оркестровой ямы театра, перед первым рядом кресел), около Орлова, Чернышёва, Киселёва и других. Они с покровительственной улыбкой выслушивали его шутки, остроты. Случалось из кресел сделать ему знак — он тотчас прибежит. Говоришь бывало: “Что тебе за охота, любезный друг, возиться с этим народом; ни в одном из них ты не найдёшь сочувствия”. Он терпеливо выслушает, начнёт щекотать, что обыкновенно делал, когда немножко потеряется. Потом, смотришь, — Пушкин опять с тогдашними “львами”. Странное смешение в этом великолепном создании! Невольно, из дружбы к нему, желалось, чтоб он, наконец, настоящим образом взглянул на себя и понял свое призвание».

Среди знатоков жизни Пушкина были и такие, которые взяли на себя неблагодарный труд докопаться до того, кто же были эти «львы», внимания которых столь настойчиво и напрасно добивался Поэт.

А М. Чернышёв, например, умерший светлейшим князем, был большой, махровый мерзавец. Выдвинулся он, рассказывали, тем, что, имея внешность редкой красоты и редкое же сластолюбие, через преданную ему женщину, в Париже, при Наполеоне, добыл важные военные документы и смог благополучно скрыться с ними, заодно и от успевшей поднадоесть возлюбленной.

Член следственной комиссии по делу декабристов, он настоял на ссылке в Сибирь почти не виновного юного кавалергарда Захара Чернышёва только потому, что надеялся присвоить его славное имение, предварительно распространив слух, что является близким родственником этого ссыльного Чернышёва.

Делалось это с наглой беззастенчивостью.

Когда Захар Чернышёв был приведен в тайную канцелярию для допроса, А.М. Чернышев воскликнул как бы в крайней степени сочувствия;

— И вы тоже виновны, кузен?

Молодой кавалергард со слишком поспешным остроумием ответил:

— Виновен — может быть, но кузен — никогда!

Это остроумие обошлось ему дорого. Граф Чернышёв был лишён прав на состояние и сослан. Единственное, что хоть сколько-то утешает в этой истории, так это то, что мерзавец Чернышёв не получил того, чего домогался. Комиссия под председательством Сперанского нашла, что на майорат тот не имеет никакого права, поскольку и в самом деле не состоит с уничтоженным им человеком даже в отдалённом родстве.

Получалось так, что лучшие из друзей Пушкина считали долгом напомнить ему о достоинстве.

«Ты имеешь не дарование, а гений. Ты богач, — чуть ли не в каждом письме пытается внушить ему Жуковский. — У тебя есть неотъемлемое средство быть выше незаслуженного несчастья и обратить в добро заслуженное. Ты более нежели кто-нибудь можешь и обязан иметь нравственное достоинство. Ты рожден быть великим поэтом. Будь же достоин этого. В этой фразе вся твоя мораль все твое возможное счастье и все вознаграждения…».

«Теперь ты получил первенство только по таланту. Присоедини к нему и то, что лучше ещё таланта — достоинство. Дорога, которая перед тобой открыта, ведёт прямо к великому. Но неужели из этого будут одни развалины жалкие?».

«Перестань быть эпиграммой, будь поэмой».

Теперь, когда жизнь Пушкина восстановлена едва ли не по мгновения, мы знаем, что подразумевал Жуковский под этой «эпиграммой».

Здесь и то, что в полицейском списке заядлых карточных понтёров столицы отмечен он не меньше, как шестым «почетным» местом;

что, говоря о Чацком как о человеке неумном, потому что тот делится сокровенным с первым попавшимся, сам сплошь и рядом поступал так же, давая повод к насмешкам и кривотолкам; что унизительным для себя считал почти ежедневное испытание, когда при разъездной выкличке — «Карета Пушкина!» на вопрос швейцара «Какого?» отвечали просто: «Сочинителя».

Но вернёмся поближе к тому, что должно быть поближе к существу именно этого повествования.

Порой жаль того, что самые интимные письма, размноженные миллионным тиражом, теряют статус неприкосновенности. Мне не приходилось встречать людей настолько щепетильных, чтобы они засомневались, достойно ли открывать, допустим, десятый том, который весь состоит из того, что Пушкин не позволил бы знать не только миллиону, но и мне одному. Но раз уж кто-то побеспокоился снять с нас груз щепетильности…

Этот-то именно том наталкивает на одну догадку, которая, признаюсь, и сейчас кажется мне достаточно кощунственной.

То, как Пушкин умел говорить о своём чувстве к женщине, было гораздо, значительнее того, как он умел чувствовать.

Впрочем, как оказалось, особой смелости в этом предположении нет. Пушкин это сам сознавал и мог бы подтвердить. В пору далеко ещё не остывших отношений с Анной Керн он говорит о том откровении.

«Быть может, я изящен и порядочен в моих писаниях, но сердце моё совсем вульгарно, и все наклонности у меня совсем мещанские. Я пресытился интригами,

чувствами, перепиской и т. п. Я имею несчастье быть в связи с особой умной, болезненной и страстной, которая доводит меня до бешенства, хотя я её и люблю всем сердцем. Этого более чем достаточно для моих забот и моего темперамента. Вас ведь не рассердит моя откровенность, правда?».

Пушкин-гений сделал случайно встретившейся женщине то, чего сделать никому не под силу. Он подарил ей бессмертие. С такой же легкостью и изяществом, как дарят гвоздику. Благословенна великая случайность, не давшая этим людям пройти мимо друг друга.

Но тот же Пушкин, без нужды унизивший себя до разряда заурядного сочинителя писем на потеху, придает вдруг этому прекрасному случаю черты вполне банальной истории из отношений мужчины и женщины. Жизнь ещё раз дала ему возможность попробовать себя в роли гения житейских обстоятельств. Он как будто не почувствовал этого…

…Получаете ли вы письма от Анны Николаевны (с которой мы, между прочим, помирились перед её выездом) и что поделывает Вавилонская блудница Анна Петровна? Говорят, что Болтин очень счастливо метал против почтенного Ермолая Фёдоровича.

Пушкин — С. А. Соболевскому. 1828 г.

Ты мне переслала записку от м-ме Керн; дура вздумала переводить Занда, и просит, чтоб я сосводничал её со Смирдиным. Черт побери их обоих! Я поручил Анне Николаевне отвечать ей за меня, что перевод её будет так же верен, как она сама верный список с м-ме Занд, то успех её несомнителен, а что со Смирдиным дела я никакого не имею.

Пушкин — Н.Н. Гончаровой.

Н.О. Лернер (в «Русской старине», 1905 г., № 11) собрал целый ряд доказательств тому, как часто Пушкину приходилось успокаивать жену и оправдываться от обвинений в неверности и делает совершенно справедливое заключение, что грубый отзыв поэта о предмете его прежнего преклонения вызван лишь подозрительностью его супруги…

Л.Б. Модзалевский, стр. 111

И тут нужны несколько слов от автора

…Поэзия Пушкина утвердила образ Анны Керн нежным и незапятнанным. Не ложатся строки низкой прозы в созданный и доработанный воображением поколений читателей чудесный облик женщины. Образ, который, вне всякого сомнения, стоит в одном ряду с другими, возвеличенными веками поэзии.

Но нечто роковое, вошедшее в её житейскую судьбу ещё в ранние годы, помешало и счастливому совершенству судьбы её лирического воплощения. Жизнь её не назовешь трагической, но нескладность всей этой жизни проникла даже в самую идеальную её часть. И, пожалуй, это тоже относится к характеристике её неодолимой незадачливости.

И всё-таки: есть странные трагедии, смысл которых доходит не сразу, но тем он пронзительнее. Трагедия не родиться, например, глубже трагедии умереть. Трагедия несостоявшейся встречи порой страшнее несчастья разлуки.

Так надо думать и об истории Анны Керн и Пушкина. Шелуха и мелочи этой-истории унесены ветром времени. И их больше не существует. Есть великая история двух сердец, продолжавшаяся мгновение, но по прекрасной логике жизни мгновение это обернулось вечностью.

И этим можно утешиться…

Впрочем, еще одно маленькое отступление от хронологии, нужное лишь для того, чтобы убедиться, насколько женское сердце бывает более благородным: «Зима прошла. Пушкин уехал в Москву, и, хотя после женитьбы и возвратился в Петербург, но я не более пяти раз с ним встречалась. Когда я имела несчастье лишиться матери и была в очень затруднительном положении, то Пушкин приехал ко мне и, отыскивая мою квартиру, бегал, со свойственной ему живостью, по всем соседним дворам, пока наконец нашёл меня. В этот приезд он употребил всё своё красноречие, чтобы утешить меня, и я увидела его таким же, каким он бывал прежде. Он предлагал мне свою карету, чтобы съездить к одной даме, которая принимала во мне участие, ласкал мою маленькую дочь Ольгу, забавляясь, что она на вопрос: “Как тебя зовут?” — отвечала: “Воля” — и вообще был так трогательно внимателен, что я забыла о своей печали и восхищалась им как гением добра. Пусть этим словом окончатся мои воспоминания о великом поэте».

Одно время я занимала маленькую квартиру в том же доме (где жили Дельвиги). Софья Михайловна, жена Дельвига, приходила в мой кабинет заниматься корректурою «Северных цветов», потом мы вместе читали, работали и учились итальянскому языку у г. Лангера, тоже лицеиста.

А.П. Керн. Воспоминания…

Жена Дельвига, несмотря на значительный ум, легко увлекалась, и одним из её увлечений была её дружба с А.П. Керн, которая наняла небольшую квартиру в одном доме с Дельвигами и целые дни проводила у них, а в 1829 г. переехала к ним и на нанятую ими дачу.

А.И. Дельвиг (мл. брат друга Пушкина, барона А.А. Дельвига). Дневник.

Однажды Дельвиг и его жена отправились, взяв и меня, к одному знакомому ему семейству; представляя жену, Дельвиг сказал: «Это моя жена», и потом, указывая на меня: «А это вторая». Шутка эта получила право гражданства в нашем кружке, и Дельвиг повторил её, написав на подаренном мне экземпляре поэмы Баратынского «Бал»: «Жене № 2 от мужа безномерного».

А.П. Керн. Воспоминания…

Однажды у Дельвига, проходя гостиную, я был остановлен словами Пушкина, подле которого сидел Шевырев: «Помогите нам составить эпиграмму…». Но я спешил в соседнюю комнату и упустил честь сотрудничества с поэтом: возвратясь к Пушкину, я застал дело уже оконченным. Это была знаменитая эпиграмма: «В Элизии Василий Тредьяковский…». Насколько помог Шевырев, я, конечно, не спросил.

В другой раз, у Дельвига же, Пушкин стал шутя сочинять пародию на моё стихотворение:

Когда, стройна и светлоока,

Передо мной стоит она,

Я мыслю: Гурия Пророка

С небес на землю сведена… — и пр.

Последние два стиха он заменил так:

Я мыслю: в день Ильи Пророка

Она была разведена…

Нелишне, однако же, заметить, что к этой будто бы в день Ильи разведённой написаны и самим Пушкиным стихотворения:

Я помню чудное мгновенье,

(Передо мной явилась ты,

Как мимолетное виденье,

Как гений чистой красоты… — и пр.

И другое:

Я ехал к вам, живые сны…

А.И. Подолинский. По поводу статьи г. В.Б. «Моё знакомство с Воейковым в 1830 году». С. 123

Странная характеристическая черта: великий поэт весьма часто обращал предметы недавнего благоговейного восторга в предметы язвительных насмешек — и, наоборот, благоговел перед вещами, недавно возбуждавшими в нём насмешливость, глумление и сарказм… Одни и те же лица нередко служили ему сюжетами восторженных похвал и злейших эпиграмм. Таковы: Карамзин, Гнедич, Жуковский, кн. Шаховской и мн. др.

П.А. Ефремов. Русская старина. 1880 г., т. 1, с. 145

Мне почему-то казалось, что она (А.П. Керн) хочет с непонятною целию поссорить Дельвига с его женою, и потому я не был к ней расположен. Она замечала это и меня недолюбливала.

А И. Дельвиг (брат друга Пушкина).

А.П. (Керн) сидела больше с А. Ив. Д. (Дельвигом, братом друга Пушкина), юношей, начинавшим за ней волочиться…

А.И. Вульф. Дневник. 16 января 1829 г.

Между тем она свела интригу с братом моим Александром. Вскоре они за что-то поссорились. В 1829 г., когда А.П. Керн была уже в ссоре с братом Александром, она вдруг переменилась ко мне. Это, конечно, нравилось мне, тогда 16-ти летнему юноше, но ее ласки имели целию через меня примириться с братом, что, однако же не удалось.

А. Ив. Дельвиг (брат друга Пушкина).

…за А.П. в другой комнате обыкновенно волочился А. Ив. Д.

А.И. Вульф. 16 февраля 1829 г.

С. (жена барона А.А. Дельвига Софья) и А.П. (Керн) были очень рады меня увидеть; Первая кокетничала со мною по-старому, слушая мои нежности и упрекая в холодности; другую же, как прежде, вечером я провожал до её комнаты, где прощальными сладострастными поцелуями ей удавалось иногда возбудить мою холодную и вялую чувственность. Должно сознаться, что я с нею очень дурно себя вёл…

А.Н. Вульф. 16 января 1829 г.

Вчера получил я письмо от А.П.; кроме обыкновенной своей любезности — всегда новой — и нежной любви ко мне, покуда всегда постоянной, она ничего мне нового и занимательного не сообщает.

А.Н. Вульф. 7 мая 1830 г.

А. Пет. сказала мне, что вчера поутру у нее- было сильное беспокойство: ей казалося чувствовать последствия нашей дружбы. Мне это было неприятно и вместе радостно: неприятно ради её, потому что тем бы она опять приведена была в затруднительное положение, а мне радостно, как удостоверение в моих способностях физических. Но кажется, она обманулась.

А.Н. Вульф. Дневник.

…Никого я не любил, и вероятно, не буду так любить, как её…

А. Н. Вульф. 18 августа 1831 г.

Близость её с Вульфом относится к 1828–1832 гг.

Л.Б. Модзалевский, с. 91

…верный приют любовное чувство Вульфа находило всегда у Анны Петровны. Анна Петровна, конечно, знала о любовных историях Вульфа, и это знание не мешало их взаимным наслаждениям; в свою очередь, близкие отношения к Вульфу нисколько не мешали и Анне Петровне в её увлечениях… Нет сомнения, что и Пушкин был осведомлен в любовных успехах Вульфа… И Пушкин продолжал относиться к А.П. Керн с великим уважением и любовью.

П.Е. Щёголев «Дуэль и смерть Пушкина: Исследование и материалы» (Москва; Ленинград, Гос. изд-во, 1928). С. 126

Своеобразное в отношениях к А.П. Керн и Пушкина, и Вульфа, несомненно, — отголосок эпохи, вернее, — жизни определённого круга, круга общественного, к которому принадлежали и Вульф, и Пушкин.

П.Е. Щеголев. С. 129

Я часто посещал барона Дельвига; кроме его милой и весьма любезной жены, жила там так же любезная и миловидная барыня Керн. В июне барон с женою, г-жою Керн и Орестом Сомовым (литератором, весьма умным человеком и любезным), отправились в четырехместной линейке на Иматру; мы с Корсаком поехали вслед за ними…

Глинка М.И. Записки Михаила Ивановича Глинки. 1804–1854. // «Русская старина». Ежемесячное историческое издание. 1870 г. Том I. Санкт-Петербург, 1870, стр. 334

Между многими катаниями за город мне памятна одна зимняя поездка в Красный Кабачок, куда Дельвиг возил нас на вафли. Мы там нашли совершенно пустую залу и одну бедную девушку, арфянку, которая черезвычайно обрадовалась нашему приезду и пела нам с особенным усердием… Под звуки её арфы мы протанцевали мазурку и, освещенные луной, возвратились домой. В катании участвовали, кроме Дельвига, жены его и меня, Сомов, всегда интересный собеседник и усердный сотрудник Дельвига по изданию «Северных цветов», и двоюродный брат мой А.Н. Вульф.

А.П. Керн. Воспоминания…

Красный Кабачок искони славился своими вафлями; в Немецкую Масленицу прежде весь Петрб., т. е. немцы и молодежь, катился сюда, чтобы их есть, но нынче это вывелось из обыкновения, катанье опустело, и хотя вафли все ещё те же, но ветреная мода не находит их уже столь вкусными, как прежде. Нельзя нам тоже было не помянуть старину и не сделать честь достопримечательности места. Поужинав вафлями, мы отправились в обратный путь. — Соф. (жена барона Дельвига) и мое тайное желание исполнилось: я сел с нею, третий же был Сомов, — нельзя лучшего, безвреднейшего товарища было пожелать. Он начал рассказами про дачи, мимо которых мы мчались (слишком быстро), занимать нас, весьма кстати, потому что мне было совсем не до разговору. Ветер и клоками падающий снег заставлял каждого более закутывать нос, чем смотреть около себя. Я воспользовался этим: как будто от непогоды покрыл я и соседку моей широкой медвежьей шубою, так что она очутилась в моих объятиях, — но это не удовлетворило меня, — должно было извлечь всю возможную пользу от счастливого случая… Ах, если бы знал почтенный Орест Михайлович, что подле него делалось, как слушали его описания садов, которые мелькали мимо нас.

А.Н. Вульф. Дневник.16 января 1830 г.

Софья становилась с каждым днём нежнее, пламеннее, и ревность мужа, казалось, усиливала ее чувства. Совершенно от меня зависело увенчать его чело, но его самого я слишком любил, чтобы так поступить с ним.

А.Н. Вульф. Дневник 1828–1831 гг. Пушкин и его современники. Вып. XXI–XXII

Помнится, что вскоре после поездки и по возвращении из Иматры мы угостили Дельвига, Керн, Сомова — Колмаковым И. Е. и Отнским, и удачно.

М.И. Глинка. Записки.

…сделались нашими собеседниками и Иван Екимович (Колмаков), а к нему присоединился приятель его Алексей Григорьевич Огинский, переводчик Голдсмита, Гиллиса и других английских историков, муж учёный и трудолюбивый. Наружный вид его составлял разительную противоположность с Ив. Ек. Алексей Григорьевич был роста высокого, черезвычайно лыс, лицо его несколько походило на обезьяну, говорил же важно, протяжно, в нос, густым басом, при чём воздвигал торжественно правую руку для большего убеждения слушателей.

Наши дружеские литературные беседы, при содействии пунша, оканчивались почти всегда философскими прениями. По третьему и четвёртому пуншу И. Ек. приходил в восторг и нередко восклицал: Диспутовать буду! Буду диспутовать, довольно!

М.И. Глинка. Записки.

С дачи А.П. Керн переехала на квартиру, ею нанятую далеко от Дельвигов, и они более не виделись.

А.И. Дельвиг (брат). Дневник.

Должно признаться, что женщины умеют придавать особенную прелесть их любезностям — напр., А.П., описывая новую свою квартиру, говорит, что она так просторна, что если я приеду в Петерб., то нам обоим будет просторно, и просит, чтобы я непременно обещался у ней остановиться, хотя бы для того только, чтобы в будущем она имела бы одну приятную надежду.

А.Н. Вульф. 27 января 1830 г.

…я нашел… письмо от А.П., на которое ей сегодня и отвечал. К общему удивлению, пишет она, что черезвычайно теперь щастлива, т. е. что страстно любит одного молодого человека и им так же любима. Вот завидные чувства, которые никогда не стареют; после столь многих опытностей я не предполагал, что ещё возможно ей себя обманывать. Посмотрим, долго ли эта страсть продолжится и чем она кончится…

А.Н. Вульф. 29 июля 1830 г.

Между тем вот тебе известие: за твой перевод дают 300 рублей. Согласна ли ты на это?

Софья М. Дельвиг — А. П. Керн. 1829—30 гг.

Я продолжал у неё бывать, но очень редко; впрочем, произведенный в 1830 году в прапорщики, был у неё у первой в офицерском мундире.

А.И. Дельвиг (брат). Дневник.

Что-то А.П. давно не пишет, — не от того ли, что её любовные восторги может уже прошли…

А.Н. Вульф. 27 августа 1830 г.

Что-то давно я не получаю писем, особенно от А.П.

А.Н. Вульф. 29 августа 1830 г.

А.П. все еще в любовном бреду, и до того, что хотела бы обвенчаться с своим любовником. Дивлюся ей!

А.Н. Вульф. 1 сентября 1830 г.

Благодарю тебя, мой ангел, за резеду— ты мне этим доставила большое удовольствие.

Софья М. Дельвиг — А. П. Керн. 1829—30 гг.

С Мат(ерью) и Сестр. я говорю почти только о моей нужде в деньгах, а с А.П. об ее страсти, черезвычайно замечательной не столько потому, что она уже в летах не пламенных восторгов, сколько по многолетней её опытности и числу предметов её любви. Про сердце женщин после этого можно сказать, что оно свойства непромокаемого… — опытность скользит по ним. Пятнадцать лет почти беспрерывных несчастий, уничижения, потеря всего, чем в обществе ценят женщину, не могли разочаровать это — сердце, или воображение, — по сю пору оно как бы первый раз вспыхнуло. Какая разница между мной и ею! Едва узнавший, однажды познавший существо любви — в 24 года, я кажется, так остыл, что не имею более духу уверять, что я люблю!!!

А.Н. Вульф. 17 октября 1830 г.

Впоследствии я у неё бывал в 1831 и 1832 гг., когда она была в дружбе с Флоренским, о котором говорили, что он незаконнорожденный сын Баратынского, одного из дядей поэта.

А.И. Дельвиг. Дневник.

Голубинин, оставшийся в Сквире, привёз мне письма от А.П. и Сестры. Первая пишет, что она черезвычайно счастлива тем, что родила себе сына (!!!)…

А.Н. Вульф. 5 марта 1831 г.

А.П. сообщает мне приезд отца её и, вдохновлённая своею страстию, — велит мне благоговеть перед святынею любви!!!

А.Н. Вульф. Дневник.

Накануне свадьбы Пушкин позвал своих приятелей на мальчишник, приглашал особыми записочками. Собралось обедать человек десять, в том числе были Нащёкин, Языков, Баратынский, Варламов, кажется, Елагин (А. А.) и пасынок его, Ив. Вас. Киреевский. По свидетельству последнего, Пушкин был необыкновенно грустен, так что гостям было даже неловко. Он читал свои стихи, прощание с молодостью, которых после Киреевский не видал в печати. Пушкин уехал перед вечером к невесте. На другой день, на свадьбе, все любовались весёлостью и радостью поэта и его молодой супруги, которая была изумительно хороша,

П.И. Бартенев. Рассказы о Пушкине.

28 июня <1830 г.> … Сестра сообщает мне любопытные новости, а именно две свадьбы: брата Александра Яковлевича и Пушкина на Гончаровой, первостатейной московской красавице. Желаю ему быть счастливу, но не знаю, возможно ли надеяться этого с его нравами и с его образом мыслей. Если круговая порука есть в порядке вещей, то сколько ему, бедному, носить рогов, это тем вероятнее, что первым его делом будет развратить свою жену. Желаю, чтобы я во всем ошибся…

А.Н. Вульф. Дневник.

Я женат и счастлив. Одно желание моё — чтоб ничего в жизни моей не изменилось: лучше не дождусь. Это состояние для меня так ново, что, кажется, я переродился.

Пушкин — Плетнёву П.А. 24 февраля 1831 г.

Перед женитьбою своею Пушкин казался совсем другим человеком. Он был серьёзен, важен, молчалив, заметно было, что его постоянно проникало сознание великой обязанности счастливить любимое существо, с которым он готовился соединить свою судьбу, и, может быть, предчувствие тех неотвратимых обстоятельств, которые могли родиться в будущем от серьёзного и нового шага в жизни и самой перемены его положения в обществе.

А.П. Керн. Воспоминания…

Встречая его после женитьбы всегда таким же серьёзным, я убедилась, что в характере его произошла глубокая, разительная перемена.

А.П. Керн. Воспоминания о Пушкине, Дельвиге и Глинке.

…точно таким же я видела его потом в другие разы, что мне случалось видеть его с женою или без жены. С нею я видела его два раза. В первый это было в другой год, кажется, после женитьбы. Прасковья Александровна была в Петербурге и у меня остановилась: они вместе приезжали к ней с визитом в открытой колясочке, без человека. Пушкин казался очень весел, вошёл быстро и подвёл ко мне жену прежде (Прасковья Александровна была с нею уже знакома, я же видела её только раз). Уходя, он побежал вперёд и сел прежде её в экипаж: она заметила, шутя, что это он сделал оттого, что он муж.

А.П. Керн. Воспоминания…

Как можете вы питать ревность к сестре, дорогая моя? Если ваш муж даже был влюблён в неё некоторое время, как вам непременно хочется верить, то разве настоящим не поглощается прошлое, которое лишь тень, вызванная воображением и часто оставляющая не больше следов, чем сновидение? Но ведь на вашей стороне обладание действительностью, и всё будущее принадлежит вам.

Анна Вульф — Н.Н. Пушкиной. 28 июня 1833 г.

Августейший Монарх, Всемилостивейший Государь! Отчаянное, безнадёжное состояние и жесточайшая нужда повергают меня к стопам В. И. В-ва; кроме Вас, Государь, мне некому помочь! Совершенное разорение отца моего, надв. сов. Полторацкого, которое вовлекло и мою всю собственность, равно отказ мужа моего, генерал-лейтенанта Керна, давать мне законное содержание лишают меня всех средств ксуществованию. Я уже покушалась работою поддерживать горестную жизнь, но силы мне изменили, болезнь истощила остальные средства, и мне остаётся одна надежда — милосердное воззрение В. И. В-ва на мои страдания. Я не расточила своего достояния; это внушает мне смелость воззвать к милосердию В. И. В-ва: Вы ли не будете снисходительны к дочернему усердию, через которое я ввержена в нищету.

А.П. Керн — императору Николаю I. 10 августа 1836 г

…увидя же вскоре (после женитьбы) к себе её равнодушие и холодность, поздно познал своё несчастье. Она, невзирая на все мои и общих знакомых убеждения и просьбы, оставила меня с двумя дочерьми самовольно в первый раз на четыре года, расстроив меня совершенно сделанными для неё и при неоднократных потом возвращениях ко мне в скудном виде после продолжительных отлучек, долгами… Но я, как надлежало супругу, вызвал её после четырёхлетней разлуки с взрослыми детьми, не вспомнив прошедшие неприятности, принял её с прежнею любовью, хотя она, смею доложить, прибыла ко мне, не имея даже и необходимого платья… Моё снисхождение не послужило к добру: она забылась, изъявив мне желание, чтобы я детей определил на казённое содержание… Наконец, моя жена оставила меня в другой раз, объявив мне, что не желает со мною жить… Десять лет я провёл в разлуке с женою моею, не имев даже никакой переписки. В нынешнем году, прибыв в столицу, я принял дочь мою из Института… В это время жена моя объявила родным своим, что она желает быть вместе со мною и дочерью, но не с тем, чтобы быть мне женою, а дочери — матерью, а только в обязанности гувернантки. После данного дочери моей воспитания какою может быть ей моя жена гувернанткою, привыкшая к беззаконной жизни и, осмелюсь доложить, — виновница нищеты дочернего состояния? За всем тем, убеждаясь просьбами дочери моей, основанной на истинной любви к родителям, я неоднократно и в прошедших месяцах, оставляя для себя даже необходимое в житейском

быту, помогал неблагодарной жене, посылая ей по возможности деньги.

Е.Ф. Керн — Николаю I. 13 ноября 1836 г.

Керну было указано, что, на основании закона, он должен давать жене приличное содержание, «чем самым и избегнет с её стороны справедливой на него жалобы». Но Керн продолжал жаловаться на жену: в прошении своём к Военному министру графу А.И. Чернышёву от 3-го декабря 1837 г. он, обвиняя жену в том, что она «предалась блудной жизни и, оставив его более десяти лет назад, увлекалась совершенно преступными страстями своими», — умолял об одной милости: «заставить её силою закона жить совместно». Дело было передано Министру Юстиции, но Керн так и умер, не дождавшись его разрешения…

Л.Б. Модзалевский, стр. 114

Авторское отступление о генерале Керне

И тут стоит с казать несколько слов от автора о генерале Керне, безвинной жертве Пушкина, о котором столько нагородили всякого нехорошего наши пушкинисты. Такая у них задача — крушить всех, кого невзлюбил Пушкин. И вслед за ним. У них, пушкинистов, нет задачи вдумываться в то, а не напраслину ли возводит на своих придуманных врагов Александр Сергеевич, в необдуманной и неуправляемой своей ярости, в раже, который неумолимо вёл его к роковому исходу жизни. «Дитя порыва», так именовал себя Пушкин. С этой стороны и стоило бы оценивать многие из нелепостей пушкинской натуры, но не таковы пушкинисты. «Бойтесь пушкинистов», — предостерегал ещё Маяковский, они не всегда адекватны в своём неумеренном желании постоянно греться в лучах солнца русской поэзии.

Так вышло с генералом Керном.

Во мнении пушкинистов он туп, рисуется ими эдаким солдафоном, человеком недобрым и недалёким. Отчего это, мы поговорим позже.

А пока попробуем-ка мы восстановить его подлинное значение в русской истории.

Во-первых, напомним, что генерал Ермолай Фёдорович Керн является героем Отечественной войны Двенадцатого года. Подтверждением его именно героического вклада в победу русского оружия над Наполеоном является тот факт, например, что его портрет, по распоряжению самого императора Александра Первого, помещён в Военной галерее Зимнего дворца в Санкт-Петербурге. Среди портретов наиболее известных героев Отечественной войны 1812 года, выполненных знаменитейшим английским художником, совершенно забытым сегодня, Джорджем Доу.

…Толпою тесною художник поместил

Сюда начальников народных наших сил,

Покрытых славою чудесного похода

И вечной памятью двенадцатого года.

Интересно, когда Пушкин писал эти строчки, имел ли он в виду и Ермолая Керна тоже, которого он давно уже выбрал для своего не всегда уместного, а часто и недостойного остроумия. Это у Пушкина бывало в ту пору нередко. В ряде кишинёвских, например, историй он выглядит очень даже отталкивающе. При изучении тех историй осадок у меня в душе сформировался, который частью разрушил мой школьный восторг перед ним. Не совсем опрятен и приемлем оказался новый Пушкин.

Как-то мне пришла в голову идея написать фантастическую повесть о том, будто я попадаю, по случаю, в эпоху, когда происходило становление великого поэта Пушкина. Прочитал я многое о нём в том времени, и встречаться с ним мне расхотелось. Ведь обязательно нарвёшься. Да и жена у меня тогда красавица была. Грустно стало…

Ну, да ладно, это к делу не относится…

Происхождением Ермолай Керн был из «немцев», так в России со времён царя Алексея Михайловича называли всех переселенцев из Европы. И жили его предки, наверное, в той знаменитой Немецкой Слободе, в которой почерпнул первые понятия о достоинствах европейского уклада жизни юный царь Пётр Первый. По образцу которых он и кроил потом Россию. Национальностью же он, Ермолай Керн, скорее всего был из англичан или шотландцев. Их много оказалось в подданстве русского царя со времён революции Кромвеля, от которой массами спасались в России сторонники британской монархии. Царь Алексей Михайлович очень благоволил этим изгнанникам. Впервые, например, разрешил смешанные браки русских с «бусурманами». Так что, даже лучший его друг и «великого государя ближний боярин», а по сути, премьер-министр царского двора Артамон Матвеев был женат на шотландке, представительнице знаменитого рода Гамильтонов.

В Бородинском сражении Ермолай Керн, подполковник ещё, защищал, например, ставший после того знаменитым Утицкий курган. Дело было так. В этот день один из корпусов французской армии, состоявший из поляков под командованием генерала Понятовского, двинулся в обход левого фланга русской позиции. Оттеснив русских егерей от деревни Утицы, неприятель оказался на высотах, выгодных с тактической стороны. Установив на них немалое количество орудий, противник открыл ураганный огонь по русским позициям, оказавшимся в уязвимом положении. Но в этот день корпусу Понятовского продвинуться и захватить курган не удалось.

Утром он получил в поддержку французский пехотный корпус генерала Жюно. Опять последовала убийственная артподготовка и только тогда Утицкий курган был занят неприятелем. Но это была в определённой степени Пиррова победа. Курган был захвачен только к вечеру, русские дрались отчаянно и нанесли большой урон соединённым силам неприятеля. Они надолго потом задержали продвижение корпуса Жюно и прочих французских сил в московском направлении. В.В. Прунцов в книге «Бородинское сражение» (М, 1947) писал, что Михаил Илларионович Кутузов, который командовал всем этим делом, «вынудил Наполеона применить превосходную французскую конницу в лобовых атаках в условиях страшной тесноты поля боя. В этой тесноте большая часть французской конницы погибла под русской картечью, под пулями и штыками русской пехоты, так, что эти дни будут называть “концом французской конницы”. Резервы, остававшиеся у Наполеона, не были введены в сражение из-за вероятной угрозы их истребления, усмотренной самим Наполеоном. Французы и поляки, продвинувшись меньше чем на километр, были остановлены русскими войсками на всех направлениях».

Подполковник Керн лично водил тогда свой полк в штыковую атаку. И не раз. Генерал П.П. Коновницын, командовавший на этом участке боёв и видевший действия подполковника Керна, не удержался, чтобы не воскликнуть: «Славно, Керн!». И добавил ещё: «Будь в моей воле, я снял бы с шеи моей Георгиевский крест и надел его на тебя!».

Позже стало известно, что Наполеон как-то уж слишком странно вёл себя во время этого ожесточённого сражения. В пять утра, выйдя из своей палатки, он воскликнул бодро: «Наконец они нам попались! Вперёд! Откроем двери Москвы!..». Однако через очень недолгое время сник и, казалось, махнул на всё рукой. Маршал Мюрат вспоминал потом, что в этот великий день он не узнавал гениального Наполеона! Раз за разом он отказывал своим генералам, просившим ввести в бой Гвардию, чтобы добиться решительной победы: «За восемьсот лье от Франции нельзя рисковать своим последним резервом!..».

Подполковник Ермолай Керн за эти бои удостоен был звания полковника. Утицкий курган стал ещё одним памятником доблести русского оружия и героизма русских солдат. Свидетельством тому — установленные тут многочисленные обелиски и монументы боевой славы.

А вот и второе свидетельство бесспорного героизма и особых воинских заслуг генерала Ермолая Керна. В стены храма Христа Спасителя в Москве, возведённом в честь победы над Наполеоном, изначально вмонтированы были мраморные плиты, на которых обозначены названия важнейших сражений, перечислены наименования полков и имена русских офицеров, особо отличившихся в каждом из сражений той войны. Е.Ф. Керн упоминается там пять (!) раз. Для сравнения, знаменитый гусар Денис Давыдов, ставший особо почитаемым символом той войны, удостоен такой чести только трижды.

На портрете в Зимнем дворце Ермолай Фёдорович Керн изображён в парадном виде, при всех своих наградах. Каждая из них значительна. Можно попробовать разобраться в том. Вот справа на груди его — звезда ордена Святой Анны первой степени. Эту награду давали за участие в нескольких сражениях, и только тому бесстрашному командиру, кто безотлучно находился в рядах атакующих или под огнём в первой линии окопов. На левой стороне — крест ордена Святого Георгия четвёртого класса. Это свидетельство того, что Керн храбр был изначально, поскольку орден этот был высшей наградой именно для нижних чинов в армии, и вручался он за проявленную личную доблесть и смелость на поле боя, за совершение личного подвига. Далее — золотой крест за взятие Праги, серебряная медаль участника Отечественной войны 1812 года и крест шведского Военного ордена Меча четвёртой степени. На шее кресты ордена Святого Владимира и прусских орденов Красного Орла и Пур ле Мерит. Пруссия — наша тогдашняя союзница, и то, что она нашла нужным отметить заслуги генерала Керна в той войне высшими своими наградами, говорит само за себя.

Заключительный аккорд русского заграничного похода — смотр войск во французском городе Вертю, где за отличную выучку, продемонстрированную его бригадой, генерал Ермолай Керн удостоился «высочайшего благоволения» от императора. Наверное, тогда и решил император Александр, что этот генерал вполне годится для задуманной им галереи героев. Впрочем, это далеко не полный список сражений и наград будущего мужа Анны Керн

Тут и перейдём мы к самому крупному его, генерала Керна, поражению.

В 1817-ом году он женится на девице Анне Полторацкой, всем известной теперь под роскошным званием «гения чистой красоты». Жениху пятьдесят два года, невесте — шестнадцать.

Понятно, чем это грозило обоим.

Гораздо позже уже, до конца вкусив все прелести неравного брака, она, Анна Керн, напишет: «Против подобных браков, то есть браков по расчёту, я всегда возмущалась. Мне казалось, что при вступлении в брак из выгод учиняется преступная продажа человека, как вещи, попирается человеческое достоинство, и есть глубокий разврат, влекущий за собою несчастие…».

Понять её некому, потому излить свою печаль она может только незапятнанному листу дневника:

«Никакая философия на свете не может заставить меня забыть, что судьба моя связана с человеком, любить которого я не в силах и которого я не могу позволить себе хотя бы уважать. Словом, скажу прямо — я почти его ненавижу».

«Мне ад был бы лучше рая, если бы в раю мне пришлось быть вместе с ним».

«Его низость до того дошла, что в моё отсутствие он прочитал мой дневник, после чего устроил мне величайший скандал, и кончилось это тем, что я заболела».

«…нет, мне решительно невозможно переносить далее подобную жизнь, жребий брошен. Да и в таком жалком состоянии, всю жизнь утопая в слезах, я и своему ребёнку никакой пользы принести не могу».

Более ёмких слов, чтобы описать женскую печаль о несостоявшемся счастье, трудно отыскать.

Стоп, что-то там такое сказано было про «жребий брошен».

Как это и о чём?

Вскоре в её дневнике явится слово «шиповник».

В интимном гербарии Анны Керн является первый памятный цветок, начинаются приключения её неутомимого, как окажется, сердца. Начинается сопротивление судьбе.

«Я купила себе в Орше платье за 80 рублей, да только оно с короткими рукавами, и я не хочу надевать его, пока не сделаю длинные рукава. Не хочу показывать свои красивые руки, как бы это не привело ко всяким приключениям, а с этим теперь покончено, и я буду обожать Шиповника до последнего своего вздоха… О, какая прекрасная, какая возвышенная у него душа!».

Кто этот «шиповник», переименованный потом в «иммортеля», из дневника понять трудно. Можно только сделать предположение.

В 1817 году, в сентябре, император Александр I посетил Полтаву, где, среди прочих воинских частей, был тогда расквартирован и пехотный корпус генерала Керна. Это было частью его, императора, поездки по окраинам империи. Генерал Керн был приглашён для торжественной встречи. Он поехал, понятное дело с женой.

После смотра здешнему воинскому гарнизону, в местном дворянском собрании был объявлен бал.

Волновались все. И в особом волнении пребывали жёны прибывшего сюда армейского начальства. И всё дело в том, что все тут знали давнюю особицу балов с участием императора Александра. Был узаконен особый вид светского ритуала в угоду сластолюбию. монарха. Имперский вид жертвоприношения.

Первая красавица бала бывала отдаваема на короткое время в полную волю монарха. Это, разумеется, никого не унижало и не оскорбляло. Приз за это бывал значительным и всегда желанным. Муж получал вожделенное новое назначение, звание, денежный немалый куш.

В этот раз император танцевал исключительно с молоденькой, по нынешним меркам едва достигшей совершеннолетия, Анной Керн. Своё тогдашнее настроение и свой первый триумф она описывала потом так:

«Император имел обыкновение пропустить несколько пар в польском прежде себя и потом, взяв даму, идти за другими. Эта тонкая разборчивость, только ему одному сродная, и весь он, с его обаятельною грациею и неизъяснимою добротою, невозможными ни для какого другого смертного, даже для другого царя, восхитили меня, ободрили, воодушевили, и робость моя исчезла совершенно. Не смея ни с кем говорить доселе, я с ним заговорила, как с давнишним другом и обожаемым отцом! Он заговорил, и я была на седьмом небе, и от ласковости этих речей, и от снисходительности к моим детским понятиям и взглядам! Потом много толковали, что он сказал, что я похожа на прусскую королеву… Может быть, это сходство повлияло на расположение императора к такой неловкой и робкой тогда провинциалке!».

Как бы там ни было, а генерал Керн после смотра в Полтаве «был взыскан монаршей милостью: государь ему прислал пятьдесят тысяч за маневры». Слова, взятые в кавычки написаны самой Анной Керн. Может любопытным показаться, что за участие в Бородинском сражении генерал Барклай де Толли тоже получил 50 тысяч рублей…

Вскоре после этого случая и появляется в её дневниковых записях шифрованное имя «Шиповник». Я буду думать, что да, скрыт в колючем кустике с розовыми цветами именно он, император, недостижимый и непостижимый её возлюбленный, почти столь же виртуальный, каких можно уловить нынешней мировой паутиной. Первая её девичья любовь.

Потом был ещё один эпизод. Военный герой Керн, похоже, кичился иногда своей славой. Тем и надоел однажды своим непосредственным начальникам. Те стали к нему относиться не так, как полагалось бы. Подумывали даже отправить его куда с глаз долой.

Тут он, Керн, опять сделал ставку на жену.

Отправился в Петербург. Вместе с нею. План был таков. Керн, по военной привычке прежних лет, вызнал, по каким скрытным путям в царственных садах передвигается император часами утренних прогулок. На одном из этих таинственных путей, и должна была нечаянно предстать перед ним чудесным видением не забытая, конечно, великолепная Анна.

Как там оно стало, покрыто тайной опять же, но у генерала Керна всё снова наладилось. Он опять получил хорошее назначение, у него прибавилось жалованье.

Но и тут беда. Именно в этот наезд в столицу его жена познакомилась нечаянно с Пушкиным.

О Пушкине тут надо бы вот ещё что сказать. Странная в его натуре в то время была особенность. Всякую красивую женщину, да и просто ту, от которой происходил некоторый трепет в теле, считал он незаконно у него отнятой, если та, например, была замужем. А всех незамужних он просто считал своими собственными, обязанными стать ему наложницами. Очень болезненное это было чувство. Оно до исступления доходило.

В Одессе, например, этот мальчишка возомнил вдруг, что ему должна обязательно принадлежать первая леди здешнего края, жена царского наместника Бессарабии и генерал-губернатора Новороссийского края графа Михаила Воронцова.

И вот уже гуляет по всей России, прославленная потом пушкинистами всех мастей, крикливая, необдуманная, с какой стороны ни бери, полная исключительного невежества эпиграмма «полу-герой, полу-невежда, полу-подлец…», ну и так далее. Это сказано, между прочим, о выдающемся полководце, сыгравшем одну из решающих ролей в той самой войне двенадцатого года, о градостроителе и талантливейшем администраторе, сделавшем Одессу, например, третьей, ни много ни мало, столицей России, а по удобству жизни она, как свидетельствовали многие современники, вообще стала при нём лучшим городом страны, опередив в этом качестве Москву и Санкт-Петербург. Не мог полу-подлец жить под девизом: «Люди с властью и богатством должны так жить, чтобы другие прощали им эту власть и богатство». О нём известно и то, что он продал своё имение, чтобы покрыть долги офицеров оккупационного корпуса в Париже. Честь российского воинства была для него превыше собственного материального достатка. Пушкинисты говорят, что у Воронцова, солдафона, опять же, не было вкуса ни к литературе, ни к русскому языку. Однако вот что он написал в то время, когда пушкинистами ещё и не пахло: «…он (это о только ещё начинающем Пушкине) владеет русским языком в совершенстве. Положителен и звучен, и красив наш язык. Кто знает, может быть, и мы начнём вскоре переписываться по-русски… Если вы не читали, прочитайте “Руслана” — стоит того».

Так что не очень-то умело управляет пока своими лучами восходящее солнце поэзии.

Вот и новую атаку на очередного неугодного ему мужа красивой женщины начинает он с обкатанного. С эпиграммы.

Она теперь известна среди заготовок к «Евгению Онегину». Но могла, пожалуй, существовать и отдельно.

Сегодня был я ей представлен,

Глядел на мужа с полчаса;

Он важен, красит волоса

Он чином от ума избавлен.

Если учесть, что Пушкин начал работать над своим романом в мае 1823-го года, а в первый раз увидел мужа Анны Керн вначале октября 1925-го года, то этот факт вполне годится для того утверждения, что это — пушкинский стихотворный шарж именно на него, генерала Ермолая Керна. Пушкин и не скрывал почему именно не полюбился он ему, о чём и сообщает его жене: «Достойнейший человек этот г-н Керн, почтенный, разумный и т. д.; один только у него недостаток — то, что он ваш муж. Как можно быть вашим мужем? Этого я так же не могу себе вообразить, как не могу вообразить рая».

И мстит ему как-то по мелкому, так что не поймёшь — ёрничает он тут или в самом деле есть у него эти садические задатки: «Как поживает подагра вашего супруга? Надеюсь, у него был основательный припадок через день после вашего приезда. (Поделом ему!) Если бы вы знали, какое отвращение, смешанное с почтительностью, испытываю я к этому человеку! Божественная, ради бога, постарайтесь, чтобы он играл в карты, и чтобы у него сделался приступ, подагры, подагры! Это моя единственная надежда!». Сам я испытал как-то приступ подагры и никак не могу оставаться спокойным при этих жутких пожеланиях Пушкина.

Тут надо заметить ещё, что Анна Керн далеко не простушка была, как это принято думать о красотках, призвание которых кружить мужикам головы. Она была проницательна. По некотором размышлении о некоторых известных событиях своей жизни она написала о Пушкине: «…нахожу, что он был так опрометчив и самонадеян, что, несмотря на всю его гениальность — всем светом признанную и неоспоримую, — он точно не всегда был благоразумен, а иногда даже не умён…».

Если задаться целью, то можно отыскать немало подтверждений и этой стороне Пушкина. Он и сам говорил как-то: «Мы с Дельвигом настолько умны, что нам и глупость не повредит».

Пушкин-гений сделал случайно встретившейся женщине то, чего сделать никому не под силу. Он подарил ей бессмертие. С такой же лёгкостью и изяществом, как дарят гвоздику. Благословенна великая случайность, не давшая этим людям пройти мимо друг друга.

Через три года в конце марта 1828 г. об этой же виновнице своего величайшего творческого подвига он напишет в письме другу пошлейшее из возможных откровение: «Безалаберный! Ты ничего не пишешь мне о 2100 р., мною тебе должных, а пишешь мне о м-ме Керн, которую с помощью божией я на днях вы. б».

Потом о ней же напишет: «что поделывает Вавилонская блудница Анна Петровна?». И ещё о ней же: «дура вздумала переводить Занда (Жорж Санд)».

Жизнь ещё раз дала ему, Пушкину, возможность попробовать себя в роли гения житейских обстоятельств. Он как будто не почувствовал этого…

Этот-то именно случай наталкивает на одну догадку, которая, признаюсь, и сейчас кажется мне достаточно кощунственной.

То, как Пушкин умел говорить о своём чувстве к женщине, было гораздо значительнее того, как он умел чувствовать.

Впрочем, как оказалось, особой смелости в этом предположении нет. Пушкин это сам сознавал и мог бы подтвердить. В пору далеко ещё не остывших отношений с Анной Керн он говорит о том откровенно.

«Быть может, я изящен и порядочен в моих писаниях, но сердце моё совсем вульгарно, и все наклонности у меня совсем мещанские. Я пресытился интригами, чувствами, перепиской и т. п. Я имею несчастье быть в связи с особой умной, болезненной и страстной, которая доводит меня до бешенства, хотя я её и люблю всем сердцем. Этого более чем достаточно для моих забот и моего темперамента. Вас ведь не рассердит моя откровенность, правда?».

Уже вскоре после встречи с Анной Керн Пушкин писал в одном из писем её кузине Анне Вульф о том, что всё это «похоже на любовь, но, божусь вам, что о ней и помину нет».

Анна Керн эту особенность его натуры тоже угадала ясно: «Он был невысокого мнения о женщинах, его очаровывало в них остроумие, блеск и внешняя красота, а не добродетель. Однажды, говоря о женщине, которая его страстно любила (по-видимому, речь шла о той же Анне Вульф), он сказал: “…нет ничего безвкуснее долготерпения и самоотверженности”. Я думаю, он никого истинно не любил, кроме няни своей и потом сестры».

Есть одно письмо Пушкина, где его отношение к женщинам выражено в неописуемо доходчивой и откровенной форме. Адресовано письмо некоему Родзянке, третьесортному поэту. Тот писал тогда поэму, которая называлась «Чупка», я долго дознавался, что может означать это слово, оказалось — мордовка. По этому поводу Пушкин этому Родзянке написал: «Кстати: Баратынский написал поэму (не прогневайся — про Чухонку), и эта чухонка говорят чудо как мила. — А я про Цыганку; каков? подавай же нам скорее свою Чупку — ай да Парнас! ай да героини! ай да честная компания! Воображаю, Аполлон, смотря на них, закричит: зачем ведёте мне не ту? А какую ж тебе надобно, проклятый Феб? гречанку? итальянку? чем их хуже чухонка или цыганка <Пи. да одна — е. и>, то есть оживи лучом вдохновения и славы». Эту невозможную даже в особо неприличной компании вдохновенную похабщину, заканчивает он так: «Если Анна Петровна так же мила, как сказывают, то, верно, она моего мнения: справься с нею об этом». То есть, Пушкин откровенно желает знать, согласится ли «гений чистой красоты» с его авторитетным мнением, что какая бы женщина ни была, а <Пи. да одна — е. и>. И нечего строить из себя недотрогу…

Так что Анна Керн, прожила, конечно, бурную жизнь. Пушкинисты зачислили в её альковный список четырнадцать счастливцев, в том числе отца Пушкина — Сергея Львовича и брата его — Льва. Удивительное дело, всех этих мужчин она любила искренно, будто в первый раз. Сердце её обновлялось для всякой новой любви. Так что сериал её драмы не наскучил ей и в конце жизни. И это всё тоже необыкновенно.

Ну, да ладно, я-то тут о генерале Ермолае Керне говорю. Не повезло ему быть высвеченным из сумрака времени солнцем русской поэзии:

и всех выше

И нос и плечи подымал

Вошедший с нею генерал.

Только таким он и остаётся теперь в восприятии читающего потомства. Так и будет, пока умеем мы читать. Несправедливо и неправильно всё это.

Теперь опять продолжим прерванное повествование…

Только известный пушкиноведам список любовников Анны Керн, «женщины очень тщеславной и своенравной» (А.В. Никитенко), содержит 14 фамилий, включая почтенного … Сергея Львовича Пушкина (!), отца поэта.

Цит. по: «Секретные материалы 20 века» № 23(435), 2015

Ермолай Федорович был отправлен в отставку 6 ноября 1837 г. (Российский государственный военно-исторический архив (РГВИА). Ф. 3952, оп. 28, д. 563, л. 1). Вскоре он перебрался в Санкт-Петербург, снял квартиру (своего жилья так и не приобрёл) и попытался привести хотя бы в относительный порядок свою личную жизнь. Брак его с А.П. Керн формально сохранялся. Анна Петровна, попав в круговерть петербургской светской жизни, вела самостоятельный образ жизни и периодически обращалась с ходатайствами, вплоть до императора, чтобы Е.Ф. Керн как супруг оказывал ей материальную помощь. Еще в 1836 г. генералу было высказано императорское пожелание, чтобы он «по закону давал ей приличное содержание» (2, оп. 147, д. 399, л. 6). Ответ Керна императору был прямолинеен, в судебных бумагах его ответ сформулирован так: «…если угодно Его Величеству, чтобы он давал содержание жене своей, то он покоряется монаршей милости, но просит принудить жену его силою законов жить вместе с ним» [там же, л. 7].

Через некоторое время А.П. Керн вновь обращается к Николаю I всё с той же просьбой: заставить генерала выплачивать ей содержание. Дело дошло до суда. Так на боевого генерала на исходе его жизни завели судебное дело.

Детом 1840 г. гражданский надворный суд определил: «Объявить через Управу благочиния жене генерал-лейтенанта Керна и самому ему с подписками, чтобы они жили вместе, и с такими отношениями, как поставлено законами». В деле есть отметка, что «подписки от Ермолая Керна не поступило — умер» [там же, л. 16).

Кретинин Г.В. «Судебные дела» генерала Е.Ф. Керна. С. 12

В 1841 г. (8-го февраля) умер в Петербурге Ермолай Федорович Керн, — муж Анны Петровны — и она отныне совершенно свободна.

Л.Б. Модзалевский, с. 111

Грустное известие пришло из Петербурга. Пушкин стрелялся с каким-то Дантесом, побочным сыном Голландского короля. Говорят, что оба ранены тяжело, а Пушкин, кажется, смертельно. Жалкая репетиция Онегина и Ленского, жалкий и слишком ранний конец. Причины к дуэли порядочной не было, и вызов Пушкина показывает, что его бедное сердце давно измучилось и что ему хотелось рискнуть жизнью, чтобы разом от неё отделаться или её возобновить. Его Петербург замучил всякими мерзостями; сам же он чувствовал себя униженным и не имел ни довольно силы духа, чтобы вырваться из унижения, ни довольно подлости, чтобы с ним помириться.

Бедный Пушкин! Пожалей о нём и помни, что, если он умрёт, так тебе надобно вдвое более потрудиться.

А.С. Хомяков — Н.М. Языкову. <1 февраля 1837>

В последние дни Пушкина 25 000 человек приходили или приезжали справиться о его здоровье. Это всё-таки утешительно. По крайней мере, гадость общества не безраскаянная. Не умели сохранить, но умели пожалеть.

А.С. Хомяков — Н.М. Языкову. Русская старина, 1884. С. 123

Условия жизни не давали ему возможности и простора жить героем; зато, по свидетельству всех близких Пушкина, он умер геройски, и своею смертью вселил в друзей своих благоговение к своей памяти.

Кн. П. П. Вяземский. 226

Его (М. Глинку) отпевали в той же самой церкви, в которой отпевали Пушкина, и я на одном и том же месте плакала и молилась за упокой души обоих.

А.П. Керн. Воспоминания о Пушкине, Дельвиге и Глинке.

21 марта <1842 г.> В Малинниках… Первым удовольствием для меня была неожиданная встреча с Львом Пушкиным. На пути с Кавказа в Петербург, разумеется, не на прямом, как он всегда странствует, заехал он к нам в Тригорское навестить нас да взглянуть на могилы своей матери и брата, лежащих теперь под одним камнем, гораздо ближе друг к другу после смерти, чем были в жизни. Обоих он не видел перед смертью и, в 1835 году расставаясь с ними, никак не думал, что так скоро в одной могиле заплачет над ними. Александр Сергеевич, отправляя его тогда на Кавказ (он в то время взял на себя управление отцовского имения и уплачивал долги Льва), говорил шутя, чтобы Лев сделал его наследником, потому что все случаи смертности на его стороне; раз, что он едет в край, где чума, потом — горцы и, наконец, как военный и холостой человек, он может ещё быть убитым на дуэли. Вышло же наоборот: он — женатый, отец семейства, знаменитый — погиб жертвою неприличного положения, в которое себя поставил ошибочным расчётом, а этот под пулями черкесов беспечно пил кахетинское и так же мало потерпел от одних, как от другого. Такова судьба наша, или, вернее сказать, так неизбежны следствия поступков наших.

А.Н. Вульф. Из дневника…

А.П. Керн пережила немало искренних сердечных увлечений, среди которых и А.Н. Вульф, и С.А. Соболевский. Её положение «соломенной вдовы» давало поводы для грязных светских сплетен. Сын О.С. Пушкиной, в замужестве Павлищевой, Л.Н. Павлищев писал: «Присущая Анне Петровне весёлость и врождённое, вполне, однако, добродушное, можно сказать, милое кокетство подавало зачастую пищу недоброжелательным, злым языкам, распускавшим об Анне Петровне ни на чём не основанные самые неправдоподобные слухи… Незлобная Анна Петровна сказала однажды Александру Сергеевичу и моей матери, как это сообщила мне последняя, следующие слова: «Неужели, друзья мои, вы думаете, что я такая пошлая дура, чтобы не вникнуть в мораль басни: “собаки полают, собаки отстанут”? Совесть моя совершенно чиста: никому зла не делала, не делаю и делать не буду; зла не желала, не желаю и желать не стану, а кто не в мою пользу открывает широкий рот, тому от души прощаю да низко кланяюсь…». Это лучший ответ из уст самой Анны Петровны ушедшим в мир иной и современным любителям посплетничать об её интимной жизни.

Егорова Е.Н. «Приют задумчивых дриад» [Пушкинские усадьбы и парки]. С 123

25 июля 1842 года Анна Петровна вторично вышла замуж — за своего троюродного брата А.В. Маркова-Виноградского. Муж был много моложе её, но их связывало чувство большой силы. Выпущенный в армию из Первого Петербургского кадетского корпуса, он прослужил всего два года и в чине подпоручика вышел в отставку, чтобы жениться. В жертву было принесено всё — карьера, материальная обеспеченность, благорасположение родных. Анна Петровна же отказалась от звания «превосходительства», от солидной пенсии, назначенной ей за Керна, от поддержки отца и не побоялась, как далеко не каждая женщина, неустроенности, необеспеченности, полной неопределённости. Это был смелый шаг.

Л.М. Гордин Анна Петровна Керн о Пушкине и его времени. С. 5

Он обожал Анну Петровну и окружил её вниманием и заботою. Жили они безбедно, хотя и скромно. Единственным недостатком Анны Петровны по-прежнему была её слабость поговорить о прошлом, о любви к ней великого поэта… Но муж сам любил Пушкина и охотно прощал жене её бесконечные воспоминания.

Н. Смирнов-Сокольский. Рассказы о книгах. С. 227

Анна Петровна была черезвычайно ласкова, кротка, читала много, или, скорее, ей читали вслух. Муж окружал её самым нежным вниманием, готов был на всякий труд, чтобы доставить ей желаемое. Видала я у них портрет её в молодости, но на этом портрете была она представлена довольно полною, — эфирного ничего не было, но я всегда слыхала от тех, кто видели её прежде, что она была очень привлекательна.

Т.С. Львова. Воспоминания.

Второе ее замужество за А.В. Марковым-Виноградским можно даже назвать счастливым, хотя муж и был на двадцать лет её моложе.

Н. Смирнов-Сокольский. Рассказы о книгах.

Бедность имеет свои радости, и нам всегда хорошо, потому что в нас много любви… Может быть, при лучших обстоятельствах мы были бы менее счастливы.

А.П. и А.В. Марковы-Виноградские — Б. В. Бакуниной. Сентябрь 1851 года, Сосницы.

Пушкин уважал тех женщин, которые держали себя вдали от него, как, например, моя жена и некоторые другие. Она, моя голубка, своим светлым, чистым взглядом, своими скромными манерами и речами, своею простотою, исполненною невинности сердечной, своим поэтическим идеализмом и высшими воззрениями на жизнь исключала возможность грязных поползновений и была воспета Пушкиными «как мимолетное виденье», «как гений чистой красоты».

А.В. Марков-Виноградский. Дневник. Цит. по: М.В. Строганов. Литературный быт как литературный факт. Журнал «Литературный факт». 2017. № 6

Муж сегодня поехал по своей надобности и должности на неделю, а может быть, и дольше. Ты не можешь себе представить, как я тоскую, когда он уезжает! Вообрази и пожури меня за то, что я сделалась необыкновенно мнительна и суеверна; я боюсь, — чего бы ты думала? Никогда не угадаешь! Боюсь того, что мы оба никогда еще не были, кажется, так нежны друг к другу, так счастливы, так согласны.

А.П. Маркова-Виноградская — Е.В. Бакуниной. 17 августа 1852 г. Сосницы.

В ея старости я её встречал в 60-х гг. в Петербурге у Николая Николаевича Тютчева и в последний раз в декабре 1868 г. в Киеве, где она жила со вторым мужем, уволенным от службы учителем гимназии, Виноградским, в большой бедности.

А.И. Дельвиг (брат). Дневник.

В молодости, должно быть, она была очень хороша собой… Письма, которые писал ей Пушкин, она хранит как святыню… Приятное семейство, немножко даже трогательное…

И.С. Тургенев — Полине Виардо. 1861 г.

В преклонные годы Керн необычайно дорожила прошлым и не прочь была занять внимание собеседников рассказами о Пушкине. Письма его она носила постоянно в сумочке, часто их показывала, почему все эти, дошедшие до нас драгоценные документы, имеют несколько «усталый», по сравнению с другими рукописями Пушкина, вид.

Б.Л. Модзалевский. Материалы Пушкинского Дома.

Не досадуй, мой друг, на меня, что я при сей верной оказии прибегаю к тебе опять за помощью, мой верный друг и моя всегдашняя опора! Помоги мне ещё раз, вероятно в последний, потому что я очень уж на тонкую пряду: раза два нынче зимой чуть было не отправилась. Не откажи мне, пожалуйста, в этот последний раз, вышли мне, пожалуйста, 100 в Петербург на имя Констанции Де-Додт; часть я ей должна, а на остальные она подновит мой гардероб, потому что мой гардероб мыши съели. Адрес Констанции: дом Овсянниковой, Итальянская улица, квартира Тютчевых.

А.П. Маркова-Виноградская — А.Н. Вульфу. Вторая половина 1871 года.

Бедная моя старушка прослезилась и поцеловала радужную бумажку (сто рублей, присланные А.Н. Вульфом), так она пришлась кстати.

А.В. Марков-Виноградский — А.Н. Вульфу.

Я родилась под зелёным штофным балдахином с белыми и зелёными страусовыми перьями по углам… Обстановка была так роскошна и богата, что у матери моей нашлось под подушкой 70 голландских червонцев (эти червонцы занял Иван Матвеевич Муравьев-Апостол). Он был тогда в нужде. Впоследствии он женился на богатой и говорил, что женился на целой житнице, но забыл о

долге… Что, если бы наследники вспомнили о нем и помогли мне теперь в нужде?

Из новой редакции записок А.П. Марковой-Виноградской…

которая сделана через несколько

В ноябре 1865 года Александр Васильевич вышел в отставку в чине коллежского асессора и маленькой пенсией, Марковы-Виноградские покинули Петербург.

Все последующие годы вели они жизнь странническую — жили то у родных в Тверской губернии, то в Лубнах, Киеве, Москве, бакунинском Прямухине. Нужда заставила Анну Петровну расстаться с единственным своим сокровищем — письмами Пушкина, продать их по пяти рублей за штуку…

Н. Смирнов-Сокольский. Рассказы о книгах.

Письма Пушкина были в 1870 году приобретены у Анны Петровны М.И. Семевским по 5 р. за каждое и, по его смерти, по слухам, появились на Петроградском антикварном рынке в начале 1923 г. после смерти

А.М. Семевской. Минувшие дни. № 1

Думал ли Пушкин, что его поэтическая, исполненная чувства и игривого остроумия любезность поможет предмету его на старости лет сшить себе кое-что и купить вина и лакомств?

А.В. Марков-Виноградский. Дневник. Цит. по: М.В. Строганов. Литературный быт как литературный факт. Журнал «Литературный факт». 2017. № 6

В зиму 1876 года наша семья увеличились двумя девочками. Первая девочка была маленькая Аглая, внучка Анны Петровны Керн. Некоторое время она вместе со своей матерью, отцом «Шуроном» и нянькой жила у нас, потом все они уехали в Москву, вероятно к Анне Петровне.

Ал. Алтаев. Памятные встречи. С. 127

…с другой стороны матери (занимавшейся рукоделием) восседала в кресле жившая тогда у нас старая дама в кружевной наколке, нетерпеливая, с деспотическими замашками, немного жеманная. Она, конечно, критиковала и вышивку, и рисунок. Цвета не те. Шерсть не та. Канва слишком крупна. Оттенки никуда не годятся. Сюда нужен шёлк, а не гарус и не берлинская шерсть. И шёлк не «шемаханский», а непременно «филозель». Сорок лет назад у неё было вышито таким шёлком бальное платье, и она была восхитительна, — сам Пушкин это находил…

Так капризно говорит знаменитая Анна Петровна Керн, во втором браке Виноградская. Она живёт у моих родителей, на их иждивении, живёт со всей семьей в ожидании каких-то будущих благ. Она никак не может забыть, что когда-то была обаятельная и вдохновляла самого Пушкина, и любит напомнить об этом каждому к месту и не к месту.

Ал. Алтаев (Ямщикова). Памятные встречи. Госиздат, 1957 г. С. 123

Комната полна гостей. Это всё люди искусства. Здесь и певцы, и певицы, и драматические актёры. Дети отосланы спать; мать садится за фортепиано аккомпанировать известному тенору Фёдору Петровичу Комиссаржевскому, приехавшему в Киев на гастроли. Он поёт с молодой певицей оперной труппы Бергера А.А. Сантагано-Горчаковой из «Жизни за царя» Глинки:

И миром благим про-цве-тет!

Вот замирает последняя нота, раздаются рукоплескания. И вдруг томный голос:

— Милый Фёдор Петрович, спойте романс, посвящённый мне…

— Ну, села на своего конька — бормочет на ухо матери Комиссаржевский и прикидывается непонимающим. — Это какой же, уважаемая Анна Петровна?

— «Я помню чудное мгновенье…». Вы его так божественно поёте.

Комиссаржевский преувеличенно почтительно раскланивается и снова придвигается к фортепиано. Мать разворачивает ноты.

Она всегда рассказывает с волнением, как вот это вышло нехорошо, когда за первыми аккордами аккомпанемента прозвучала первая фраза: Я помню чудное мгновенье…

На лицах слушателей застыло недоумение. Черные глаза Горчаковой с каждой нотой выражали всё больший и больший ужас. От конфуза плечи матери сжались и пригибались к клавишам. Массивная фигура длинноволосого Лярова, баса из оперы Бергера, склонилась к Агину; слышался его театральный шепот:

— Голубонька моя, Александр Алексеевич, что же это он? Зачем же детонирует?

У Агина был прекрасный слух, и ему ли не знать этого романса. Сколько раз у Брюллова, на пирушках «братии», слышал он его в исполнении самого Глинки!

— Я шептала Комиссаржевскому, — говорила мать, — я умоляла его: «Фёдор Петрович, не надо так жестоко шутить». Но он продолжал. Оборачиваясь к Анне Петровне своим красивым лицом с ястребиным профилем, невероятно буффоня, он выражал нарочитое чувство восторга и обожания. Прижав руки к груди, закатывая прекрасные синие глаза, он безбожно детонировал: «Как гений чистой красоты!». А у бедной вдохновительницы Пушкина по морщинистым щекам текли слёзы. Она ничего не замечала и восторженно улыбалась. Я снова сказала с мольбою: «Перестаньте же шутить, Фёдор Петрович». Тогда Комиссаржевский тряхнул своими длинными волнистыми волосами и закончил романс в тоне; только одни глаза его смеялись. А в это время Агин, с олимпийским спокойствием следя за этою сценою, набрасывал что-то в альбом. То были портреты присутствующих, и, надо сознаться, он некоторых не пощадил… Возле Анны Петровны сидели её муж и сын… Я слышала шепот «Шурона», как нежно называла его мать: «Папаша, мамаша так расчувствовалась, что завтра же начнет гонять по всему Киеву искать ей розовую конфетку, точь-в-точь такую, как получала она когда-то из рук Пушкина».

И вдруг из дальнего угла поднимается наша актриса инженю, славная Фанни Козловская. Тоненькая, маленькая, совсем эфирная. У нее были чудесные мягкие карие глаза… Комиссаржевский обернулся на аплодисменты дрожащих старческих рук и встретил выразительный взгляд Фанни. Ему невольно стало не по себе… И с виноватой улыбкой он обратился к Лярову: «За вами ария мельника, Александр Андреич. Пожалуйте к инструменту». Комиссаржевскому действительно было неловко.

Ал. Алтаев (Ямщикова). Воспоминания, относящиеся к 1871 г. Памятные встречи.

Анна Петровна уехала из Киева, кажется, в Москву, но зато с нами остался и перекочевал в Новочеркасск её сын, долговязый бездельник «Шурон», с женой.

Ал. Алтаев. Памятные встречи. С. 124

Из Москвы мыпереехали в Торжок ещё в апреле, по случаю дороговизны и потому, что утомились от суеты и грязи номерной жизни… В половине же октября перебрались в Прямухино по влечению сердца и в видах экономии; но эти виды пока не осуществились по случаю тяжкой болезни мужа, из которой он едва выздоравливает, и которая сильно подорвала его финансы, а также и физические силы.

А.П. Маркова-Виноградская — А.Н. Вульфу. 1878 г

С грустью спешу уведомить: отец мой 28-го января умер от рака в желудке, при страшных страданиях, в доме Бакуниных в селе Прямухине. После похорон я перевёз старуху-мать несчастную к себе в Москву, где надеюсь её кое-как устроить у себя и где она будет доживать свой короткий, но тяжело-грустный век. Всякое участие доставит радость бедной сироте-матери, для которой утрата отца незаменима.

А.А. Виноградский (сын) — А.Н. Вульфу. 5 февраля 1879 г

Я еще застал хорошо знавшего Анну Петровну Керн старейшего артиста московского Малого театра — Осипа Андреевича Правдива, ныне покойного. Осип Андреевич бывал у меня и не раз рассказывал мне об Анне Петровне.

— Я уже не застал в Анне Петровке, — говорил Осип Андреевич, — даже и тени былой красоты. Было немного страшно смотреть на эту древнюю старушку, которая когда-то явилась Пушкину «как гений чистой красоты». Анна Петровна пережила своё время. Годы не украшают жизни.

Н. Смирнов-Сокольский. Рассказы о книгах.

Встречу с ней годы спустя описал Иван Тургенев: «Вечер провёл у некой мадам Виноградской, в которую когда-то был влюблён Пушкин. Он написал в честь её много стихотворений, признанных одними из лучших в нашей литературе. В молодости, должно быть, она была очень хороша собой, и теперь ещё при всём своем добродушии (она не умна), сохранила повадки женщины, привыкшей нравиться. Письма, которые писал ей Пушкин, она хранит как святыню. Мне она показала полувыцветшую пастель, изображающую её в 28 лет — беленькая, белокурая, с кротким личиком, с наивной грацией, с удивительным простодушием во взгляде и улыбке… немного смахивает на русскую горничную а-ля Параша. На месте Пушкина я бы не писал ей стихов…».

Прохор Денисов. Аргументы и факты. 22.02.2018

Я спросила, вспомнив ещё один женский образ:

— А Анна Петровна Керн, вдохновительница Пушкина?

— Она даже жила у нас, но, когда мы встретились, была уже пожилой женщиной и имела взрослого сына.

Вот смотри: она в старости. Ни малейшего следа красоты, ничего не осталось, кроме самомнения.

Ал. Алтаев (Ямщикова). Из разговора автора с матерью у альбома с портретами знакомых. Памятные встречи. Гослитиздат. 1954 г.

Я совершенно отчетливо вспоминаю то впечатление, которое охватило меня, когда я увидел ее в первый раз. Конечно, я не ожидал встретить тот образ красавицы Керн, к которой наш великий поэт обращал слова «Я помню чудное мгновенье…», но, признаюсь, надеялся увидеть хотя бы тень прошлой красоты, хотя намёк на то, что было когда-то… и что же? Передо мной в полутёмной комнате, в старом вольтеровском кресле, повернутом спиной к окну, сидела маленькая, сморщенная как печёное яблоко, древняя старушка в чёрной кацавейке, белом гофрированном чепце, с маленьким личиком; и разве только пара больших, несколько моложавых для своих 80 лет глаз немного напоминала о былом прошедшем.

О.А. Правдин. Воспоминания. Цит. по: Владимир Сысоев. Последний приют.

Года за два до смерти Анна Петровна сильно захворала, так что за ней усилили уход и оберегали от всего, что могло бы её встревожить. Это было, кажется, в мае. Был очень жаркий день, все окна были настежь. Я шёл к Виноградским. Дойдя до их дома, я был поражен необычайно шумливой толпой. Шестнадцать крепких битюгов, запряженных по четыре в рад, цугом, везли какую-то колёсную платформу, на которой была помещена громадная, необычайной величины гранитная глыба, которая застряла и не двигалась. Эта глыба была пьедесталом памятника Пушкину. Наконец среди шума и гама удалось-таки сдвинуть колесницу, и она отправилась к страстному… Больная так же встревожилась, стала расспрашивать, и когда, после долгих и настойчивых ее требований (её боялись взволновать), ей сказали, в чём дело, она успокоилась, облегченно вздохнула и сказала с блаженной улыбкой: «А, наконец-то! Ну, слава Богу, давно пора!».

О.А. Правдин. В записи Смирнова-Сокольского.

…умерла она в Москве, в глубокой старости.

Н. Смирнов-Сокольский. Рассказы о книгах…

Судьба не была к ней милостива. Она скончалась в Москве в 1880 году в бедности, и, по странной случайности, гроб ее повстречался с памятником Пушкину, который ввозили в Москву, к Тверским воротам.

П. Бартенев. Издатель «Русской старины».

Посвящение А. Керн

Я помню чудное мгновенье:

Передо мной явилась ты,

Как мимолетное виденье,

Как гений чистой красоты.

В томленьях грусти безнадёжной,

В тревогах шумной суеты,

Звучал мне долго голос нежный

И снились милые черты.

Шли годы. Бурь порыв мятежный

Рассеял прежние мечты,

И я забыл твой голос нежный,

Твои небесные черты.

В глуши, во мраке заточенья

Тянулись тихо дни мои

Без божества, без вдохновенья.

Без слез, без жизни, без любви.

Душе настало пробужденье:

И вот опять явилась ты,

Как мимолетное виденье,

Как гений чистой красоты.

И сердце бьётся в упоенье,

И для него воскресли вновь

И божество, и вдохновенье,

И жизнь, и слезы, и любовь.

А.С. Пушкин. 1825 г

По просьбе Анны Петровны на её надгробии были выбиты слова признания в любви к ней любимого поэта: «Я помню чудное мгновенье…».

Атачкин Е.Ф. Женщины в жизни А.С. Пушкина, с. 123

И все, что ни сказано об Анне Керн, обычной женщине, с обычными, вполне земными историями и бедами, меркнет и уходит, в тень.

Остаётся, как магниевой вспышкой выхваченный навечно из тьмы времени, чудесный облик человеческого существа, сумевшего однажды, на мгновение, но властно коснуться сердца гения, высечь из него тот огонь, который сделал её ослепительной навсегда…

10 октября 1987 г. Алма-Ата



Оглавление

  • Книга первая
  •   Выстрел на Чёрной речке
  •     Киноповесть
  • Книга вторая
  •   Суеверный Пушкин
  •     Заметки о древностях русского духа
  • Книга третья
  •   И жизнь, и слёзы, и любовь…
  •     Жизнеописание Анны Керн, урождённой Полторацкой
  •       Из напутствия Николая Раевского, знаменитого пушкиниста
  •       Несколько слов от автора
  •       Несколько слов от автора
  •       Ещё есколько слов от автора
  •       И ещё несколько слов от автора
  •       И опять несколько слов от автора
  •       Авторское отступление о генерале Керне