3 июня 1905. Новоселки
Миновали случайные дни
И равнодушные ночи,
И, однако, памятно мне
То, что хочу рассказать вам,
То, что случилось во сне.
Город вечерний остался за мною.
Дождь начинал моросить.
Далеко, у самого края,
Там, где небо, устав прикрывать
Поступки и мысли сограждан моих,
Упало в болото, –
Там краснела полоска зари.
Город покинув,
Я медленно шел по уклону
Малозастроенной улицы,
И, кажется, друг мой со мной.
Но если и шел он,
То молчал всю дорогу.
Я ли просил помолчать,
Или сам он был грустно настроен,
Только, друг другу чужие,
Разное видели мы:
Он видел извощичьи дрожки,
Где молодые и лысые франты
Обнимали раскрашенных женщин.
Также не были чужды ему
Девицы, смотревшие в окна
Сквозь желтые бархатцы…
Но всё посерело, померкло,
И зренье у спутника – также,
И, верно, другие желанья
Его одолели,
Когда он исчез за углом,
Нахлобучив картуз,
И оставил меня одного
(Чем я был несказа́нно доволен,
Ибо что же приятней на свете,
Чем утрата лучших друзей?)
Прохожих стало всё меньше.
Только тощие псы попадались навстречу,
Только пьяные бабы ругались вдали.
Над равниною мокрой торчали
Кочерыжки капусты, березки и вербы,
И пахло болотом.
И пока прояснялось сознанье,
Умолкали шаги, голоса,
Разговоры о тайнах различных религий,
И заботы о плате за строчку, –
Становилось ясней и ясней,
Что когда-то я был здесь и видел
Всё, что вижу во сне, – наяву.
Опустилась дорога,
И не стало видно строений.
На болоте, от кочки до кочки,
Над стоячей и ржавой водой
Перекинуты мостики были,
И тропинка вилась
Сквозь лилово-зеленые сумерки
В сон, и в дрёму, и в лень,
Где внизу и вверху,
И над кочкою чахлой,
И под красной полоской зари, –
Затаил ожидание воздух
И как будто на страже стоял,
Ожидая расцвета
Нежной дочери струй
Водяных и воздушных.
И недаром всё было спокойно
И торжественной встречей полно́:
Ведь никто не слыхал никогда
От родителей смертных,
От наставников школьных,
Да и в книгах никто не читал,
Что вблизи от столицы,
На болоте глухом и пустом,
В час фабричных гудков и журфиксов,
В час забвенья о зле и добре,
В час разгула родственных чувств
И развратно длинных бесед
О дурном состояньи желудка
И о новом совете министров,
В час презренья к лучшим из нас,
Кто, падений своих не скрывая,
Без стыда продает свое тело
И на пыльно-трескучих троттуарах
С наглой скромностью смотрит в глаза, –
Что в такой оскорбительный час
Всем доступны виденья.
Что такой же бродяга, как я,
Или, может быть, ты, кто читаешь
Эти строки, с любовью иль злобой, –
Может видеть лилово-зеленый
Безмятежный и чистый цветок,
Что зовется Ночною Фиалкой.
Так я знал про себя,
Проходя по болоту,
И увидел сквозь сетку дождя
Небольшую избушку.
Сам не зная, куда я забрел,
Приоткрыл я тяжелую дверь
И смущенно встал на пороге.
В длинной, низкой избе по стенам
Неуклюжие лавки стояли.
На одной – перед длинным столом –
Молчаливо сидела за пряжей,
Опустив над работой пробор,
Некрасивая девушка
С неприметным лицом.
Я не знаю, была ли она
Молода иль стара,
И какого цвета волосы были,
И какие черты и глаза.
Знаю только, что тихую пряжу пряла,
И потом, отрываясь от пряжи,
Долго, долго сидела, не глядя,
Без забот и без дум.
И еще я, наверное, знаю,
Что когда-то уж видел ее,
И была она, может быть, краше
И, пожалуй, стройней и моложе,
И, быть может, грустили когда-то,
Припадая к подножьям ее,
Короли в седина́х голубых.
И запомнилось мне,
Что в избе этой низкой
Веял сладкий дурман,
Оттого, что болотная дрёма
За плечами моими текла,
Оттого, что пронизан был воздух
Зацветаньем Фиалки Ночной,
Оттого, что на праздник вечерний
Я не в брачной одежде пришел.
Был я нищий бродяга,
Посетитель ночных ресторанов,
А в избе собрались короли;
Но запомнилось ясно,
Что когда-то я был в их кругу
И устами касался их чаши
Где-то в скалах, на фьордах,
Где уж нет ни морей, ни земли,
Только в сумерках снежных
Чуть блестят золотые венцы
Скандинавских владык.
Было тяжко опять приступить
К исполненью сурового долга,
К поклоненью забытым венцам,
Но они дожидались,
И, грустя, засмеялась душа
Запоздалому их ожиданью.
Обходил я избу,
Руки жал я товарищам прежним,
Но они не узнали меня.
Наконец, за огромною бочкой
(Верно, с пивом), на узкой скамье
Я заметил сидящих
Старика и старуху.
И глаза различили венцы,
Потускневшие в воздухе ржавом,
На зеленых и древних кудрях.
Здесь сидели веками они,
Дожидаясь привычных поклонов,
Чуть кивая пришельцам в ответ.
Обойдя всех сидевших на лавках,
Я отвесил поклон королям;
И по старым, глубоким морщинам
Пробежала усталая тень;
И привычно торжественным жестом
Короли мне велели остаться.
И тогда, обернувшись,
Я увидел последнюю лавку
В самом темном углу.
Там, на лавке неровной и шаткой,
Неподвижно сидел человек,
Опершись на колени локтями,
Подпирая руками лицо.
Было видно, что он, не старея,
Не меняясь, и думая думу одну,
Прогрустил здесь века,
Так что члены одеревенели,
И теперь, обреченный, сидит
За одною и тою же думой
И за тою же кружкой пивной,
Что стоит рядом с ним на скамейке.
И когда я к нему подошел,
Он не поднял лица, не ответил
На поклон, и не двинул рукой.
Только понял я, тихо вглядевшись
В глубину его тусклых очей,
Что и мне, как ему, суждено
Здесь сидеть – у недо́питой кружки,
В самом темном углу.
Суждена мне такая же дума,
Так же руки мне надо сложить,
Так же тусклые очи направить
В дальний угол избы,
Где сидит под мерцающим светом,
За дремотой четы королевской,
За уснувшей дружиной,
За бесцельною пряжей –
Королевна забытой страны,
Что зовется Ночною Фиалкой.
Так сижу я в избе.
Рядом – кружка пивная
И печальный владелец ее.
Понемногу лицо его никнет,
Скоро тихо коснется колен,
Да и руки, не в силах согнуться,
Только брякнут костями,
Упадут и повиснут.
Этот нищий, как я, – в старину
Был, как я, благородного рода,
Стройным юношей, храбрым героем,
Обольстителем северных дев
И певцом скандинавских сказаний.
Вот обрывки одежды его:
Разноцветные полосы тканей,
Шитых золотом красным
И поблекших.
Дальше вижу дружину
На огромных скамьях:
Кто владеет в забвеньи
Рукоятью меча;
Кто, к щиту прислонясь,
Увязил долговязую шпору
Под скамьей;
Кто свой шлем уронил, – и у шлема,
На истлевшем полу,
Пробивается бледная травка,
Обреченная жить без весны
И дышать стариной бездыханной.
Дальше – чинно, у бочки пивной,
Восседают старик и старуха,
И на них догорают венцы,
Озаренные узкой полоской
Отдаленной зари.
И струятся зеленые кудри,
Обрамляя морщин глубину,
И глаза под навесом бровей
Огоньками болотными дремлют.
Дальше, дальше – беззвучно прядет,
И прядет, и прядет королевна,
Опустив над работой пробор.
Сладким сном одурманила нас,
Опоила нас зельем болотным,
Окружила нас сказкой ночной,
А сама всё цветет и цветет,
И болотами дышит Фиалка,
И беззвучная кружится прялка,
И прядет, и прядет, и прядет.
Цепенею, и сплю, и грущу,
И таю мою долгую думу,
И смотрю на полоску зари.
И проходят, быть может, мгновенья,
А быть может, – столетья.
Слышу, слышу сквозь сон
За стенами раскаты,
Отдаленные всплески,
Будто дальний прибой,
Будто голос из родины новой,
Будто чайки кричат,
Или стонут глухие сирены,
Или гонит играющий ветер
Корабли из веселой страны.
И нечаянно Радость приходит,
И далекая пена бушует,
Зацветают далёко огни.
Вот сосед мой склонился на кружку,
Тихо брякнули руки,
И приникла к скамье голова.
Вот рассыпался меч, дребезжа.
Щит упал. Из-под шлема
Побежала веселая мышка.
А старик и старуха на лавке
Прислонились тихонько друг к другу,
И над старыми их головами
Больше нет королевских венцов.
И сижу на болоте.
Над болотом цветет,
Не старея, не зная измены,
Мой лиловый цветок,
Что зову я – Ночною Фиалкой.
За болотом остался мой город,
Тот же вечер и та же заря.
И, наверное, друг мой, шатаясь,
Не однажды домой приходил
И ругался, меня проклиная,
И мертвецким сном засыпал.
Но столетья прошли,
И продумал я думу столетий.
Я у самого края земли,
Одинокий и мудрый, как дети.
Так же тих догорающий свод,
Тот же мир меня тягостный встретил.
Но Ночная Фиалка цветет,
И лиловый цветок ее светел.
И в зеленой ласкающей мгле
Слышу волн круговое движенье,
И больших кораблей приближенье,
Будто вести о новой земле.
Так заветная прялка прядет
Сон живой и мгновенный,
Что нечаянно Радость придет
И пребудет она совершенной.
Нас море примчало к земле одичалой
В убогие кровы, к недолгому сну,
А ветер крепчал, и над морем звучало,
И было тревожно смотреть в глубину.
Больным и усталым – нам было завидно,
Что где-то в морях веселилась гроза,
А ночь, как блудница, смотрела бесстыдно
На темные лица, в больные глаза.
Мы с ветром боролись и, брови нахмуря,
Во мраке с трудом различали тропу…
И вот, как посол нарастающей бури,
Пророческий голос ударил в толпу.
Мгновенным зигзагом на каменной круче
Торжественный профиль нам брызнул в глаза,
И в ясном разрыве испуганной тучи
Веселую песню запела гроза:
«Печальные люди, усталые люди,
Проснитесь, узнайте, что радость близка!
Туда, где моря запевают о чуде,
Туда направляется свет маяка!
Он рыщет, он ищет веселых открытий
И зорким лучом стережет буруны,
И с часу на час ожидает прибытий
Больших кораблей из далекой страны!
Смотрите, как ширятся полосы света,
Как радостен бег закипающих пен!
Как море ликует! Вы слышите – где-то –
За ночью, за бурей – взыванье сирен!»
Казалось, вверху разметались одежды,
Гремящую даль осенила рука…
И мы пробуждались для новой надежды,
Мы знали: нежданная Радость близка!..
А там – горизонт разбудили зарницы,
Как будто пылали вдали города,
И к порту всю ночь, как багряные птицы,
Летели, шипя и свистя, поезда.
Гудел океан, и лохмотьями пены
Швырялись моря на стволы маяков.
Протяжной мольбой завывали сирены:
Там буря настигла суда рыбаков.
14 декабря 1904
У полотна Финл. ж. д.
Июль 1905. Рогачевское шоссе
Люблю Тебя, Ангел-Хранитель во мгле.
Во мгле, что со мною всегда на земле.
За то, что ты светлой невестой была,
За то, что ты тайну мою отняла.
За то, что связала нас тайна и ночь,
Что ты мне сестра, и невеста, и дочь.
За то, что нам долгая жизнь суждена,
О, даже за то, что мы – муж и жена!
За цепи мои и заклятья твои.
За то, что над нами проклятье семьи.
За то, что не любишь того, что люблю.
За то, что о нищих и бедных скорблю.
За то, что не можем согласно мы жить.
За то, что хочу и не смею убить –
Отмстить малодушным, кто жил без огня,
Кто так унижал мой народ и меня!
Кто запер свободных и сильных в тюрьму,
Кто долго не верил огню моему.
Кто хочет за деньги лишить меня дня,
Собачью покорность купить у меня…
За то, что я слаб и смириться готов,
Что предки мои – поколенье рабов,
И нежности ядом убита душа,
И эта рука не поднимет ножа…
Но люблю я тебя и за слабость мою,
За горькую долю и силу твою.
Что огнем сожжено и свинцом залито –
Того разорвать не посмеет никто!
С тобою смотрел я на эту зарю –
С тобой в эту черную бездну смотрю.
И двойственно нам приказанье судьбы:
Мы вольные души! Мы злые рабы!
Покорствуй! Дерзай! Не покинь! Отойди!
Огонь или тьма – впереди?
Кто кличет? Кто плачет? Куда мы идем?
Вдвоем – неразрывно – навеки вдвоем!
Воскреснем? Погибнем? Умрем?
В окнах, занавешенных сетью мокрой пыли,
Темный профиль женщины наклонился вниз.
Серые прохожие усердно проносили
Груз вечерних сплетен, усталых стертых лиц.
Прямо перед окнами – светлый и упорный –
Каждому прохожему бросал лучи фонарь.
И в дождливой сети – не белой, не черной –
Каждый скрывался – не молод и не стар.
Были как виденья неживой столицы –
Случайно, нечаянно вступающие в луч.
Исчезали спины, возникали лица,
Робкие, покорные унынью низких туч.
И – нежданно резко – раздались проклятья,
Будто рассекая полосу дождя:
С головой открытой – кто-то в красном платье
Поднимал на воздух малое дитя…
Светлый и упорный, луч упал бессменный –
И мгновенно женщина, ночных веселий дочь,
Бешено ударилась головой о стену,
С криком исступленья, уронив ребенка в ночь…
И столпились серые виденья мокрой скуки.
Кто-то громко ахал, качая головой.
А она лежала на спине, раскинув руки,
В грязно-красном платье, на кровавой мостовой.
Но из глаз открытых – взор упорно-дерзкий
Всё искал кого-то в верхних этажах…
И нашел – и встретился в окне у занавески
С взором темной женщины в узорных кружевах.
Встретились и замерли в беззвучном вопле взоры,
И мгновенье длилось… Улица ждала…
Но через мгновенье наверху упали шторы,
А внизу – в глазах открытых – сила умерла…
Умерла – и вновь в дождливой сети тонкой
Зычные, нестройные звучали голоса.
Кто-то поднял на́ руки кричащего ребенка
И, крестясь, украдкой утирал глаза…
Но вверху сомнительно молчали стекла окон.
Плотно-белый занавес пустел в сетях дождя.
Кто-то гладил бережно ребенку мокрый локон.
Уходил тихонько. И плакал, уходя.
Господь, ты слышишь? Господь, простишь ли? –
Весна плыла высоко в синеве.
На глухую улицу в полночь вышли
Веселые девушки. Было – две.
Но Третий за ними – за ними следом
Мелькал, неслышный, в луче фонаря.
Он был неведом… одной неведом:
Ей казалось… казалось, близка заря.
Но синей и синее полночь мерцала,
Тая, млея, сгорая полношумной весной.
И одна сказала… «Ты слышишь? – сказала. –
О, как страшно, подруга… быть с тобой».
И была эта девушка в белом… в белом,
А другая – в черном… Твоя ли дочь?
И одна – дрожала слабеньким телом,
А другая – смеялась, бежала в ночь…
Ты слышишь, господи? Сжалься! О, сжалься!
Другая, смеясь, убежала прочь…
И на улице мертвой, пустынной остались…
Остались… Третий, она и ночь.
Но, казалось, близко… Казалось, близко
Трепетно бродит, чуть белеет заря…
Но синий полог упал так низко
И задернул последний свет фонаря.
Был синий полог. Был сумрак долог.
И ночь прошла мимо них, пьяна.
И когда в траве заблестел осколок,
Она осталась совсем одна.
И первых лучей протянулись нити,
И слабые руки схватили нить…
Но уж город, гудя чредою событий,
Где-то там, далеко, начал жить…
Был любовный напиток – в красной пачке кредиток,
И заря испугалась. Но рукою Судьбы
Кто-то городу дал непомерный избыток,
И отравленной пыли полетели столбы.
Подходили соседи и шептались докучно.
Дымно-сизый старик оперся́ на костыль –
И кругом стало душно… А в полях однозвучно
Хохотал Невидимка – и разбрасывал пыль.
В этом огненном смерче обняла она крепче
Пыльно-грязной земли раскаленную печь…
Боже правый! Соделай, чтобы твердь стала легче!
Отврати твой разящий и карающий меч!
И откликнулось небо: среди пыли и давки
Появился архангел с убеленной рукой:
Всем казалось – он вышел из маленькой лавки,
И казалось, что был он – перепачкан мукой…
Но уж твердь разрывало. И земля отдыхала.
Под дождем умолкала песня дальних колес…
И толпа грохотала. И гроза хохотала.
Ангел белую девушку в дом свой унес.
24 апреля 1906. Озерки
Февраль 1908. Ревель
И я провел безумный год
У шлейфа черного. За муки,
За дни терзаний и невзгод
Моих волос касались руки,
Смотрели темные глаза,
Дышала синяя гроза.
И я смотрю. И синим кругом
Мои глаза обведены.
Она зовет печальным другом.
Она рассказывает сны.
И в темный вечер, в долгий вечер
За окнами кружится ветер.
Потом она кончает прясть
И тихо складывает пряжу.
И перешла за третью стражу
Моя нерадостная страсть.
Смотрю. Целую черный волос,
И в сердце льется темный голос.
Так провожу я ночи, дни
У шлейфа девы, в тихой зале.
В камине умерли огни,
В окне быстрее заплясали
Снежинки быстрые – и вот
Она встает. Она уйдет.
Она завязывает туго
Свой черный шелковый платок,
В последний раз ласкает друга,
Бросая ласковый намек,
Идет… Ее движенья быстры,
В очах, тускнея, гаснут искры.
И я прислушиваюсь к стуку
Стеклянной двери вдалеке,
И к замирающему звуку
Углей в потухшем камельке…
Потом – опять бросаюсь к двери,
Бегу за ней… В морозном сквере
Вздыхает по дорожкам ночь.
Она тихонько огибает
За клумбой клумбу; отступает;
То подойдет, то прянет прочь…
И дальний шум почти не слышен,
И город спит, морозно пышен…
Лишь в воздухе морозном – гулко
Звенят шаги. Я узнаю
В неверном свете переулка
Мою прекрасную змею:
Она ползет из света в светы,
И вьется шлейф, как хвост кометы…
И, настигая, с новым жаром
Шепчу ей нежные слова,
Опять кружи́тся голова…
Далеким озарен пожаром,
Я перед ней, как дикий зверь…
Стучит зевающая дверь, –
И, словно в бездну, в лоно ночи
Вступаем мы… Подъем наш крут…
И бред. И мрак. Сияют очи.
На плечи волосы текут
Волной свинца – чернее мрака…
О, ночь мучительного брака!..
Мятеж мгновений. Яркий сон.
Напрасных бешенство объятий, –
И звонкий утренний трезвон:
Толпятся ангельские рати
За плотной завесой окна,
Но с нами ночь – буйна, хмельна…
Да! с нами ночь! И новой властью
Дневная ночь объемлет нас,
Чтобы мучительною страстью
День обессиленный погас, –
И долгие часы над нами
Она звенит и бьет крылами…
Всё чаще я по городу брожу.
Всё чаще вижу смерть – и улыбаюсь
Улыбкой рассудительной. Ну, что же?
Так я хочу. Так свойственно мне знать,
Что и ко мне придет она в свой час.
Я проходил вдоль скачек по шоссе.
День золотой дремал на грудах щебня,
А за глухим забором –ипподром
Под солнцем зеленел. Там стебли злаков
И одуванчики, раздутые весной,
В ласкающих лучах дремали. А вдали
Трибуна придавила плоской крышей
Толпу зевак и модниц. Маленькие флаги
Пестрели там и здесь. А на заборе
Прохожие сидели и глазели.
Я шел и слышал быстрый гон коней
По грунту легкому. И быстрый топот
Копыт. Потом – внезапный крик:
«Упал! Упал!» – кричали на заборе,
И я, вскочив на маленький пенёк,
Увидел всё зараз: вдали летели
Жокеи в пестром – к тонкому столбу.
Чуть-чуть отстав от них, скакала лошадь
Без седока, взметая стремена.
А за листвой кудрявеньких березок,
Так близко от меня – лежал жокей,
Весь в желтом, в зеленя́х весенних злаков,
Упавший навзничь, обратив лицо
В глубокое ласкающее небо.
Как будто век лежал, раскинув руки
И ногу подогнув. Так хорошо лежал.
К нему уже бежали люди. Издали́,
Поблескивая медленными спицами, ландо
Катилось мягко. Люди подбежали
И подняли его…
И вот повисла
Беспомощная желтая нога
В обтянутой рейтузе. Завалилась
Им на́ плечи куда-то голова…
Ландо подъехало. К его подушкам
Так бережно и нежно приложили
Цыплячью желтизну жокея. Человек
Вскочил неловко на подножку, замер,
Поддерживая голову и ногу,
И важный кучер повернул назад.
И так же медленно вертелись спицы,
Поблескивали козла, оси, крылья…
Так хорошо и вольно умереть.
Всю жизнь скакал – с одной упорной мыслью,
Чтоб первым доскакать. И на скаку
Запнулась запыхавшаяся лошадь,
Уж силой ног не удержать седла,
И утлые взмахнулись стремена,
И полетел, отброшенный толчком…
Ударился затылком о родную,
Весеннюю, приветливую землю,
И в этот миг – в мозгу прошли все мысли,
Единственные нужные. Прошли –
И умерли. И умерли глаза.
И труп мечтательно глядит наверх.
Так хорошо и вольно.
Однажды брел по набережной я.
Рабочие возили с барок в тачках
Дрова, кирпич и уголь. И река
Была еще сине́й от белой пены.
В отстегнутые вороты рубах
Глядели загорелые тела,
И светлые глаза привольной Руси
Блестели строго с почерневших лиц.
И тут же дети голыми ногами
Месили груды желтого песку,
Таскали – то кирпичик, то полено,
То бревнышко. И прятались. А там
Уже сверкали грязные их пятки,
И матери – с отвислыми грудями
Под грязным платьем – ждали их, ругались
И, надавав затрещин, отбирали
Дрова, кирпичики, бревёшки. И тащили,
Согнувшись под тяжелой ношей, вдаль.
И снова, воротясь гурьбой веселой,
Ребятки начинали воровать:
Тот бревнышко, другой – кирпичик…
И вдруг раздался всплеск воды и крик:
«Упал! Упал!» – опять кричали с барки.
Рабочий, ручку тачки отпустив,
Показывал рукой куда-то в воду,
И пестрая толпа рубах неслась
Туда, где на траве, в камнях булыжных,
На самом берегу – лежала сотка.
Один тащил багор.
А между свай,
Забитых возле набережной в воду,
Легко покачивался человек
В рубахе и в разорванных портках.
Один схватил его. Другой помог,
И длинное растянутое тело,
С которого ручьем лилась вода,
Втащили на́ берег и положили.
Городовой, гремя о камни шашкой,
Зачем-то щеку приложил к груди
Намокшей, и прилежно слушал,
Должно быть, сердце. Собрался́ народ,
И каждый вновь пришедший задавал
Одни и те же глупые вопросы:
Когда упал, да сколько пролежал
В воде, да сколько выпил?
Потом все стали тихо отходить,
И я пошел своим путем, и слушал,
Как истовый, но выпивший рабочий
Авторитетно говорил другим,
Что губит каждый день людей вино.
Пойду еще бродить. Покуда солнце,
Покуда жар, покуда голова
Тупа, и мысли вялы…
Сердце!
Ты будь вожатаем моим. И смерть
С улыбкой наблюдай. Само устанешь,
Не вынесешь такой веселой жизни,
Какую я веду. Такой любви
И ненависти люди не выносят,
Какую я в себе ношу.
Хочу,
Всегда хочу смотреть в глаза людские,
И пить вино, и женщин целовать,
И яростью желаний полнить вечер,
Когда жара мешает днем мечтать
И песни петь! И слушать в мире ветер!
С вечерним озером я разговор веду
Высоким ладом песни. В тонкой чаще
Высоких сосен, с выступов песчаных,
Из-за могил и склепов, где огни
Лампад и сумрак дымно-сизый –
Влюбленные ему я песни шлю.
Оно меня не видит – и не надо.
Как женщина усталая, оно
Раскинулось внизу и смотрит в небо,
Туманится, и даль поит туманом,
И отняло у неба весь закат.
Все исполняют прихоти его:
Та лодка узкая, ласкающая гладь,
И тонкоствольный строй сосновой рощи,
И семафор на дальнем берегу,
В нем отразивший свой огонь зеленый –
Как раз на самой розовой воде.
К нему ползет трехглазая змея
Своим единственным стальным путем,
И, прежде свиста, озеро доносит
Ко мне – ее ползучий, хриплый шум.
Я на уступе. Надо мной – могила
Из темного гранита. Подо мной –
Белеющая в сумерках дорожка.
И кто посмотрит снизу на меня,
Тот испугается: такой я неподвижный,
В широкой шляпе, средь ночных могил,
Скрестивший руки, стройный и влюбленный в мир.
Но некому взглянуть. Внизу идут
Влюбленные друг в друга: нет им дела
До озера, которое внизу,
И до меня, который наверху.
Им нужны человеческие вздохи,
Мне нужны вздохи сосен и воды.
А озеру – красавице – ей нужно,
Чтоб я, никем не видимый, запел
Высокий гимн о том, как ясны зори,
Как стройны сосны, как вольна душа.
Прошли все пары. Сумерки синей,
Белей туман. И девичьего платья
Я вижу складки легкие внизу.
Задумчиво прошла она дорожку
И одиноко села на ступеньки
Могилы, не заметивши меня…
Я вижу легкий профиль. Пусть не знает,
Что знаю я, о чем пришла мечтать
Тоскующая девушка… Светлеют
Все окна дальних дач: там – самовары,
И синий дым сигар, и плоский смех…
Она пришла без спутников сюда…
Наверное, наверное прогонит
Затянутого в китель офицера
С вихляющимся задом и ногами,
Завернутыми в трубочки штанов!
Она глядит как будто за туманы,
За озеро, за сосны, за холмы,
Куда-то так далёко, так далёко,
Куда и я не в силах заглянуть…
О, нежная! О, тонкая! – И быстро
Ей мысленно приискиваю имя:
Будь Аделиной! Будь Марией! Теклой!
Да, Теклой!.. – И задумчиво глядит
В клубящийся туман… Ах, как прогонит!..
А офицер уж близко: белый китель,
Над ним усы и пуговица-нос,
И плоский блин, приплюснутый фуражкой…
Он подошел… он жмет ей руку!.. смотрят
Его гляделки в ясные глаза!..
Я даже выдвинулся из-за склепа…
И вдруг… протяжно чмокает ее,
Дает ей руку и ведет на дачу!
Я хохочу! Взбегаю вверх. Бросаю
В них шишками, песком, визжу, пляшу
Среди могил – незримый и высокий…
Кричу: «Эй, Фёкла! Фёкла!» – И они
Испуганы, сконфужены, не знают,
Откуда шишки, хохот и песок…
Он ускоряет шаг, не забывая
Вихлять проворно задом, и она,
Прижавшись крепко к кителю, почти
Бегом бежит за ним…
Эй, доброй ночи!
И, выбегая на крутой обрыв,
Я отражаюсь в озере… Мы видим
Друг друга: «Здравствуй!» – я кричу…
И голосом красавицы – леса
Прибрежные ответствуют мне: «Здравствуй!»
Кричу: «Прощай!» – они кричат: «Прощай!»
Лишь озеро молчит, влача туманы,
Но явственно на нем отражены
И я, и все союзники мои:
Ночь белая, и бог, и твердь, и сосны…
И белая задумчивая ночь
Несет меня домой. И ветер свищет
В горячее лицо. Вагон летит…
И в комнате моей белеет утро.
Оно на всем: на книгах и столах,
И на постели, и на мягком кресле:
И на письме трагической актрисы:
«Я вся усталая. Я вся больная.
Цветы меня не радуют. Пишите…
Простите и сожгите этот бред…»
И томные слова… И длинный почерк,
Усталый, как ее усталый шлейф…
И томностью пылающие буквы,
Как яркий камень в черных волосах.
Что́ сделали из берега морского
Гуляющие модницы и франты?
Наставили столов, дымят, жуют,
Пьют лимонад. Потом бредут по пляжу,
Угрюмо хохоча и заражая
Соленый воздух сплетнями. Потом
Погонщики вывозят их в кибитках,
Кокетливо закрытых парусиной,
На мелководье. Там, переменив
Забавные тальеры и мундиры
На легкие купальные костюмы,
И дряблость мускулов и гру́дей обнажив,
Они, визжа, влезают в воду. Шарят
Неловкими ногами дно. Кричат,
Стараясь показать, что веселятся.
А там – закат из неба сотворил
Глубокий многоцветный кубок. Руки
Одна заря закинула к другой,
И сестры двух небес прядут один –
То розовый, то голубой туман.
И в море утопающая туча
В предсмертном гневе мечет из очей
То красные, то синие огни.
И с длинного, протянутого в море,
Подгнившего, сереющего мола,
Прочтя все надписи: «Навек с тобой»,
«Здесь были Коля с Катей», «Диодор
Иеромонах и послушник Исидор
Здесь были. Дивны божии дела», –
Прочтя все надписи, выходим в море
В пузатой и смешной моторной лодке.
Бензин пыхтит и пахнет. Два крыла
Бегут в воде за нами. Вьется быстрый след,
И, обогнув скучающих на пляже,
Рыбачьи лодки, узкий мыс, маяк,
Мы выбегаем многоцветной рябью
В просторную ласкающую соль.
На горизонте, за спиной, далёко
Безмолвным заревом стоит пожар.
Рыбачий Вольный остров распростерт
В воде, как плоская спина морского
Животного. А впереди, вдали –
Огни судов и сноп лучей бродячих
Прожектора таможенного судна.
И мы уходим в голубой туман.
Косым углом торчат над морем вехи,
Метелками фарватер оградив,
И далеко́ – от вехи и до вехи –
Рыбачьих шхун маячат паруса…
Над морем – штиль. Под всеми парусами
Стоит красавица – морская яхта.
На тонкой мачте – маленький фонарь,
Что камень драгоценной фероньеры,
Горит над матовым челом небес.
На острогрудой, в полной тишине,
В причудливых сплетениях снастей,
Сидят, скрестивши руки, люди в светлых
Панамах, сдвинутых на строгие черты.
А посреди, у самой мачты, молча,
Стоит матрос, весь темный, и глядит.
Мы огибаем яхту, как прилично,
И вежливо и тихо говорит
Один из нас: «Хотите на буксир?»
И с важной простотой нам отвечает
Суровый голос: «Нет. Благодарю».
И, снова обогнув их, мы глядим
С молитвенной и полною душою
На тихо уходящий силуэт
Красавицы под всеми парусами…
На драгоценный камень фероньеры,
Горящий в смуглых сумерках чела.
Я не люблю пустого словаря
Любовных слов и жалких выражений:
«Ты мой», «Твоя», «Люблю», «Навеки твой».
Я рабства не люблю. Свободным взором
Красивой женщине смотрю в глаза
И говорю: «Сегодня ночь. Но завтра –
Сияющий и новый день. Приди.
Бери меня, торжественная страсть.
А завтра я уйду – и запою».
Моя душа проста. Соленый ветер
Морей и смольный дух сосны
Ее питал. И в ней – всё те же знаки,
Что на моем обветренном лице.
И я прекрасен – нищей красотою
Зыбучих дюн и северных морей.
Так думал я, блуждая по границе
Финляндии, вникая в темный говор
Небритых и зеленоглазых финнов.
Стояла тишина. И у платформы
Готовый поезд разводил пары.
И русская таможенная стража
Лениво отдыхала на песчаном
Обрыве, где кончалось полотно.
Там открывалась новая страна –
И русский бесприютный храм глядел
В чужую, незнакомую страну.
Так думал я. И вот она пришла
И встала на откосе. Были рыжи
Ее глаза от солнца и песка.
И волосы, смолистые как сосны,
В отливах синих падали на плечи.
Пришла. Скрестила свой звериный взгляд
С моим звериным взглядом. Засмеялась
Высоким смехом. Бросила в меня
Пучок травы и золотую горсть
Песку. Потом – вскочила
И, прыгая, помчалась под откос…
Я гнал ее далёко. Исцарапал
Лицо о хвои, окровавил руки
И платье изорвал. Кричал и гнал
Ее, как зверя, вновь кричал и звал,
И страстный голос был как звуки рога.
Она же оставляла легкий след
В зыбучих дюнах, и пропала в соснах,
Когда их заплела ночная синь.
И я лежу, от бега задыхаясь,
Один, в песке. В пылающих глазах
Еще бежит она – и вся хохочет:
Хохочут волосы, хохочут ноги,
Хохочет платье, вздутое от бега…
Лежу и думаю: «Сегодня ночь
И завтра ночь. Я не уйду отсюда,
Пока не затравлю ее, как зверя,
И голосом, зовущим, как рога,
Не прегражу ей путь. И не скажу:
„Моя! Моя!“ – И пусть она мне крикнет:
„Твоя! Твоя!“»
В зимний вечер, когда запирались
С пронзительным визгом ставни,
И зажигались
В низенькой кухне лампы,
Тогда звенели шаги, звенели шаги,
Вдоль стены, на темной панели – шаги, шаги.
Уже дети в постелях закутались,
Их игры спутались;
И деревня сгустила тени крыш
Под колокольней;
Колокол бросил в мир дольний из ниши
Часы – один – и один – и два.
И страхи, страхи без числа;
Сердца стуки – вечерние звуки.
Воля моя покидала меня:
К ставне прильнув, я слушал томительно,
Как те же шаги, всё те же шаги
Уходят в даль повелительно,
Во мглу и печаль, где не видно ни зги.
Я различал шаги старушки,
Фонарщиков, дельцов
И мелкие шажки калечной побирушки
С корзиной мертвых барсуков;
Разносчика газет и продавщицы,
И Питер-Хоста, шедшего с отцом,
Воздвигшего вблизи распятья дом,
Где золотой орел блестит на легком шпице.
Я знал их все: одним звучала в лад клюка
Часовщика; другим – костыль убогий
Монашенки, в молитвах слишком строгой;
Шаги пономаря, что пьет исподтишка, –
Я различал их все, но остальные чьи же?
Они звенели, шли – бог весть, откуда шли?
Однообразные, как «Отче наш», они звучали ближе,
Или пугливые – то сумасшедшие брели вдали, –
Иль тяжкие шаги, – казалось,
Томленьем всех времен и всех пространств обременялась
Подошва башмака.
И был их стук печален и угрюм
Под праздник Всех Святых, когда протяжен шум, –
То ветер в мертвый рог трубит издалека.
Из Франции влачили ноги,
Встречались на большой дороге, –
Когда сошлись, куда опять ушли?
И, углубясь опять, бредут в тени бессменной
В тот мертвый час, когда тревожные шмели
По четырем углам вселенной
Звенели, как шаги.
О, дум их, их забот бесцельные круги!
О, сколько их прошло, мной всё не позабытых!
Кто перескажет мне язык их странствий скрытых,
Когда я их стерег, зимой, исподтишка,
Когда их шарканий ждала моя тоска,
За ставней запертой, на дне деревни старой? –
Раз вечером, в телеге парой,
Железо, громыхая, провезли
И у реки извозчика убитого нашли;
Он рыжий парень был, из Фландрии брел к дому.
Убийцу не нашли с тех пор,
Но я… о! чувство мне знакомо,
Когда вдоль стен моих царапался топор.
А вот еще: свой труд дневной кончая,
Наш пекарь, весь в муке, ларек свой запирал
И даму странную однажды увидал, –
Колдунья здесь она, а там – святая, –
Соломой золотой одета, за углом
Исчезла – и вошла на кладбище потом;
А я, в тот самый миг, в припадке,
Услышал, как плаща свернулись складки:
Так землю иногда скребут скребком.
И сердце так стучало,
Что после долго – из глубин
Души – мне смерть кивала.
А тем, – что делать им среди равнин,
Другим шагам, несметным и бесплодным,
Подслушанным на Рождестве холодном,
Влекущимся от Шельды, сквозь леса? –
Сиянье красное кусало небеса.
Одних и тех же мест алкая,
Издавна, издали, в болотах, меж травы,
Они брели, как бродит сила злая.
И вопль их возлетал, как хрип совы.
Могильщик шел с лопатой следом
И хоронил под ярким снегом
Громаду сложенных ветвей
И окровавленных зверей.
Душа еще дрожит, и ясно помнит разум
Могильщика с лопатой на снегу,
И призраки сквозь ночь мигают мертвым глазом,
Взметенные в пылающем усталостью мозгу, –
Шаги, услышанные в детстве,
Мучительно пронзившие меня
В сторожкие часы, во сне, в бреду мучений,
Когда душа больна и стиснуты колени,
Они бегут, в крови ритмически звеня.
Из те́ней дальних, далей синих
Угрюмо-грузные, в упорной и тяжелой тишине.
Земля пьяна от них. Сочти их!
Сочти листы, колосья, снег в небесной вышине!
Они, как вести грозной мести, –
С раскатным шорохом, вдали,
В ночной тени, верста к версте, они
Протянут тусклые ремни,
И от одной страны, и от одной петли
Замкнется обруч их вдоль всей земли.
О! как впились и плоть прожгли
Шаги, шаги декабрьской тьмы,
И светлые пути зимы, –
Со всех концов земли – сквозь комнату прошли!
О, да, я признаю́сь, мы с вами близки были:
Связь мимолетная для детских лет – вечна:
Нам чувства братские сердца соединили,
И нам была любовь взаимная дана.
Но краткий миг сметет, что создано годами, –
Так дружбы легкая непостоянна власть;
Как Страсть, она шумит воздушными крылами,
Но гаснет в миг один, когда не гаснет Страсть.
По Иде некогда бродили мы весною,
И, помню, юных дней блаженны были сны.
Как твердь была ясна над нашей головою!
Но бури хмурых зим теперь нам суждены.
И память милая, соединясь с печалью,
Нам детство воскрешать не будет с этих пор:
Пусть гордость закалит мне сердце твердой сталью,
Что было мило мне – отныне мой позор.
Но избранных моих я, друг, не унижаю –
И вас, по-прежнему, я должен уважать, –
Нас случай разделил, но тот же случай, знаю,
Заставит вас назад обет неверный взять.
Остывшую любовь во мне не сменит злоба.
И жалобную боль я в сердце не впущу:
Спокойно мыслю я, что мы неправы оба,
И вам легко простить – как я легко прощу.
Вы знали – жизнь моя всегда горячей кровью
На первый ваш призыв откликнуться ждала:
Вы знали, что душа, вспоенная любовью,
Пространства и года преодолеть могла.
Вы знали, – но к чему, напрасно вспоминая,
Разорванную цепь стараться удержать!
Вам поздно, над былым печально поникая,
О друге прежних лет томительно вздыхать.
Расстанемся, – я жду, мы вновь сойдемся вместе.
Пусть время и печаль соединят нас вновь:
Я требую от вас – одной защиты чести;
Пусть распрю разрешит прошедшая любовь.
К чему скорбеть больной душою,
Что молодость ушла?
Еще дни радости за мною;
Любовь не умерла.
И в глубине былых скитаний,
Среди святых воспоминаний –
Восторг небесный я вкусил:
Несите ж, ветры золотые,
Туда, где пелось мне впервые:
«Союз друзей – Любовь без крыл!»
В мимолетящих лет потоке
Моим был каждый миг!
Его и в туче слез глубоких
И в свете я постиг:
И что б судьба мне ни судила, –
Душа былое возлюбила,
И мыслью страстной я судил;
О, дружба! чистая отрада!
Миров блаженных мне не надо:
«Союз друзей – Любовь без крыл!»
Где тисы ветви чуть колышут,
Под ветром наклонясь, –
Душа с могилы чутко слышит
Ее простой рассказ;
Вокруг ее резвится младость,
Пока звонок, спугнувший радость,
Из школьных стен не прозвонил:
А я, средь этих мест печальных,
Всё узнаю в слезах прощальных;
«Союз друзей – Любовь без крыл!»
Перед твоими алтарями,
Любовь, я дал обет!
Я твой был – сердцем и мечтами, –
Но стерт их легкий след;
Твои, как ветер, быстры крылья,
И я, склонясь над дольней пылью,
Одну лишь ревность уловил.
Прочь! Улетай, призра́к влекущий!
Ты посетишь мой час грядущий,
Быть может, лишь без этих крыл!
О, шпили дальних колоколен!
Как сладко вас встречать!
Здесь я пылать, как прежде, волен,
Здесь я – дитя опять.
Аллея вязов, холм зеленый;
Иду, восторгом упоенный, –
И венчик – каждый цвет открыл;
И вновь, как встарь, при ясной встрече,
Мой милый друг мне шепчет речи:
«Союз друзей – Любовь без крыл!»
Мой Ликус! Слез не лей напрасных,
Верна тебе любовь;
Она лишь грезит в снах прекрасных,
Она проснется вновь.
Недолго, друг, нам быть в разлуке,
Как будет сладко жать нам руки!
Моих надежд как жарок пыл!
Когда сердца так страстно юны, –
Когда поют разлуки струны:
«Союз друзей – Любовь без крыл!»
Я силе горьких заблуждений
Предаться не хотел.
Нет, – я далек от угнетений
И жалкого презрел.
И тем, кто в детстве был мне верен,
Как брат, душой нелицемерен, –
Сердечный жар я возвратил.
И, если жизнь не прекратится,
Тобой лишь будет сердце биться,
О, Дружба! наш союз без крыл!
Друзья! душою благородной
И жизнью – с вами я!
Мы все – в одной любви свободной –
Единая семья!
Пусть королям под маской лживой,
В одежде пестрой и красивой –
Язык медовый Лесть точил;
Мы, окруженные врагами,
Друзья, забудем ли, что с нами –
«Союз друзей – Любовь без крыл!»
Пусть барды вымыслы слагают
Певучей старины;
Меня Любовь и Дружба знают,
Мне лавры не нужны;
Всё, всё, чего бежала Слава
Стезей волшебной и лукавой, –
Не мыслью – сердцем я открыл;
И пусть в душе простой и юной
Простую песнь рождают струны:
«Союз друзей – Любовь без крыл!»
13 ноября 1905
Места родимые! Здесь ветви вздохов полны,
С безоблачных небес струятся ветра волны:
Я мыслю, одинок, о том, как здесь бродил
По дерну свежему я с тем, кого любил,
И с теми, кто сейчас, как я, – за синей далью, –
Быть может, вспоминал прошедшее с печалью:
О, только б видеть вас, извилины холмов!
Любить безмерно вас я всё еще готов;
Плакучий вяз! Ложась под твой шатер укромный,
Я часто размышлял в час сумеречно-скромный:
По старой памяти склоняюсь под тобой,
Но, ах! уже мечты бывалой нет со мной;
И ветви, простонав под ветром – пред ненастьем, –
Зовут меня вздохнуть над отсиявшим счастьем,
И шепчут, мнится мне, дрожащие листы:
«Помедли, отдохни, прости, мой друг, и ты!»
Но охладит судьба души моей волненье,
Заботам и страстям пошлет успокоенье,
Так часто думал я, – пусть близкий смертный час
Судьба мне усладит, когда огонь погас;
И в келью тесную, иль в узкую могилу –
Хочу я сердце скрыть, что медлить здесь любило;
С мечтою страстной мне отрадно умирать,
В излюбленных местах мне сладко почивать;
Уснуть навеки там, где все мечты кипели,
На вечный отдых лечь у детской колыбели;
Навеки отдохнуть под пологом ветвей,
Под дерном, где, резвясь, вставало утро дней;
Окутаться землей на родине мне милой,
Смешаться с нею там, где грусть моя бродила;
И пусть благословят – знакомые листы,
Пусть плачут надо мной – друзья моей мечты;
О, только те, кто был мне дорог в дни былые, –
И пусть меня вовек не вспомнят остальные.
Caétera desunt.
Когда торжественно тщеславный кесарь Рима,
Пред кем склонялась чернь с враждой непримиримой,
Открыл перед толпой святыню славных дней,
Все статуи святых и доблестных мужей, –
Что более всего приковывало зренье?
Что взорам пристальным внушало изумленье
При этом зрелище? Чьих черт не видно тут?
Нет изваяния того, чье имя – Брут!
Все помнили его, – толпа его любила,
Его отсутствие – залогом правды было;
Оно вплело в венец, для славы, больше роз,
Чем мог вплести гигант и золотой колосс.
Так точно, если здесь, графиня, наше зренье
Твоих прекрасных черт лишилось в изумленьи,
В прелестном цветнике красавиц остальных,
Чья красота бледна пред солнцем черт твоих;
Когда седой старик – поистине наследник
Отцовского венца и королевских бредней, –
Когда развратный взор и вялый дух слепца
Отвыкли без труда от твоего лица, –
Пусть на его плечах позор безвкусья; рамы –
Где тьма красивых лиц, и нет прекрасной дамы!
Нас утешает мысль, – когда уж лучше нет, –
Мы сохраним сердца, утратив твой портрет.
Под сводом зал его – какая нам отрада?
В саду, где все цветы, – и нет царицы сада;
Источник мертвых вод, где нет живых ключей;
И небо звездное, где Дианы нет лучей.
Уж не плениться нам такою красотою,
Не глядя на нее, летим к тебе мечтою;
И мысли о тебе нас больше восхитят,
Чем всё, что может здесь еще пленить наш взгляд.
Сияй же красотой в небесной выси синей,
Всей кротостью твоей и правильностью линий,
Гармонией души и прелестью светла,
И взором радостным, и ясностью чела,
И темнотой кудрей – под сенью их смолистой
Еще белей чела сияет очерк чистый, –
И взорами, где жизнь играет и влечет,
И отдыха очам плененным не дает,
И заставляет вновь искать за их узором
Всё новые красы – награду долгим взорам;
Но ослепительна, быть может, и ярка
Такая красота для зренья старика;
Так, – долго нужно ждать, чтоб цвет поблек весенний,
Чтоб нравиться ему – больной и хилой тени,
Больному цинику, в ком скуки хлад слепой,
Чей взор завистливо минует образ твой,
Кто жалкий дух напряг, соединив в себе
Всю ненависть слепца к свободе и к тебе.
Григорий Е. (псевдоним)
Февраль 1905
Нечаянная Радость – это мой образ грядущего мира. В семи отделах я раскрываю семь стран души моей книги.
Пробудившаяся земля выводит на лесные опушки маленьких мохнатых существ. Они умеют только кричать «прощай» зиме, кувыркаться и дразнить прохожих. Я привязался к ним только за то, что они – добродушные и бессловесные твари, – привязанностью молчаливой, ушедшей В себя души, для которой мир – балаган, позорище.
Она осталась бы такою, если бы не тревожили людские обители – города. Там, в магическом вихре и свете, страшные и прекрасные видения жизни: Ночи – снежные королевы – влачат свои шлейфы в брызгах звезд. На буйных улицах падают мертвые, и чудодейственно-терпкий напиток, красное вино, оглушает, чтобы уши не слышали убийства, ослепляет, чтобы очи не видели смерти.
И молчаливая девушка за узким окном всю ночь ткет мне мой Перстень-Страданье; ее работа рождает во мне тихие песни отчаянья, песни Покорности.
Но над миром, где всегда дует ветер, где ничего не различить сквозь слезы, которыми он застилает глаза, – Осень встает, высокая и широкая. Раскидывается над топью болот и золотою короной лесов упирается в синее небо. Тогда понятно, как высоко небо, как широка земля, как глубоки моря и как свободна душа. Нечаянная Радость близка. Она смотрит в глаза мне очами синими, бездонными и незнакомыми, как очи королевны Ночной Фиалки, которая молчит и прядет. И я смотрю на нее, но вижу ее как бы во сне. Между нами нет ничего неразгаданного, но мы все еще незнакомы друг другу.
Мир, окружающий меня, также смотрит в еще незнакомые очи Нечаянной Радости. И Она смотрит в очи ему. Но они уже знают о скорой встрече – лицом к лицу.
Слышно, как вскипают моря и воют корабельные сирены. Все мы потечем на мол, где зажглись сигнальные огни. Новой Радостью загорятся сердца народов, когда за узким мысом появятся большие корабли.
План третьей книги моих стихов – неизбежная, драматическая последовательность жизни.
«Стихи о Прекрасной Даме» – ранняя утренняя заря – тесны и туманы, с которыми борется душа, чтобы получить право на жизнь. Одиночество, мгла, тишина – закрытая книга бытия, которая пленяет недоступностью, дразнит странным узором непонятных страниц. Там все будущее – за семью печатями. В утренней мгле сквозит уже Чародейный, Единый Лик, который посещал в видениях над полями и городами, который посетит меня на исходе жизни. Может быть, скоро уже Он явится мне опять, и тогда пойму, что перегнулась линия жизни и близится закат. Но – мимо! Опять в слепоту и хмель, во мрак и тревогу безумно торопят меня восторги жадной жизни.
«Нечаянная Радость» – первые жгучие и горестные восторги – первые страницы книги бытия. Чаши отравленного вина, полувоплощенные сны. С неумолимой логикой падает с глаз пелена, неумолимые черты безумного уродства терзают прекрасное лицо. Но в буйном восторге душа поет славу новым чарам и новым разуверениям; ей ведомы новые отравы, новый хмель. Готовая умереть, она чудесно возрождается; готовая к полету, срывается в пропасть – и плачет, и плачет на дне. Израненная – поет. Избитая – кричит. Истоптанная – возносится к прозрачной синеве. Надтреснутый колокол мерно качается и поет серебряным голосом, пока не сорвется в пропасть: восторгов мира не избыть, влюбленность, как феникс, возникает из пепла, – и новые пиры празднует природа там, где вчера еще пахло гарью, и вспугнутые птицы взлетали и метались, жалобно крича, над смрадно дымящейся землей.
Кто посмеет сказать: «Не должно. Остановись»? Так я живу, так я хочу. Не променяю моих восторженных и черных дней, моей мещанской лени, моего вечного праздника на нашу здравость и глубину, на ваши жемчужные зори. Не по чуждой воле погибну, не по чуждой восстану. Я вопрошаю словами поэта:
Плод горестных восторгов, чаша горького вина. Когда безумец потерял дорогу, – уж не вы ли укажете ему путь? Не принимаю – идите своими путями. Я знаю сам страны света, звуки сердца, лесные тропинки, глухие овраги, огни в избах моей родины, яркие очи моей спутницы.
Что из того, что Судьба, как цирковая наездница, вырвалась из тусклых мерцаний кулис, и лихой скакун ее, ослепленный потоками света, ревом человечьих голосов, щелканьем бичей, понесся вокруг арены, задевая копытами парапет? И вот Судьба – легкая наездница в прозрачной тунике, вся розовая, трепетно-стыдливая на арене, нагло-бесстыдная в страсти, хлестнула невзначай извилистым бичом жалкого клоуна, который ломается на глазах амфитеатра, – хлестнула прямо в белый блин лица. В душе у клоуна – пожар смеха, отчаянья и страсти. Из-под красных треугольных бровей льется кровь – оттого и не видно дороги. Идет, пошатываясь и балагуря, – но не протягивайте рук и не спасайте.
Далеко в потемках светит огромный факел влюбленной души. Если с ним заблужусь, то уж некому спасти, ибо сама Судьба превратила эту пышность, этот неизбывный восторг, эту ясную совесть, эту радостную тоску – в ничто. И я протяну к ней руки, я поклонюсь ей в ноги, – будь Она в образе цирковой наездницы в ажурных чулках с голубыми стрелками, с тонким и оскорбительным бичом, с глазами пленительной мещанки, сияющими лишь по привычке всегда сиять, до гроба сиять.
Так развертывается жизнь. Так, всему изумляясь, ни о чем не сожалея, страдной тропою проходит душа. Расступитесь. Вот здесь вы живете, вот в этих пыльных домиках качаете детей и трудитесь, вот здесь воскресным вечером, в желтой летней пыли, щелкаете орешки, лущите подсолнухи, покупаете зеркальце на уличном лотке, чтобы стать краше и нравиться милому. Но издали идет к вам вольная, дерзкая, наглая цыганка с шафранным лицом, с бездонной страстью в черных очах. Медленно идет, гуляя, отдыхая, от одной страстной ночи к другой. В черных волосах бренчат желтые монеты, запылен красно-желтый платок. Вам должно встать, и дать ей дорогу, и тихо поклониться.
Кто захочет понять, – пусть поймет неумолимую логику этих малословесных книг. Кто захочет больше – поверить, – пусть верит, что не победит и Судьба. Ибо в конце пути, исполненного падений, противоречий, горестных восторгов и ненужной тоски, расстилается одна вечная и бескрайная равнина – изначальная родина, может быть, сама Россия. И снега, затемняющие сияние Единой Звезды, улягутся. И снега, застилающие землю – перед весной. Пока же снег слепит очи и холод, сковывая душу, заграждает пути, издали доносится одинокая песня Коробейника: победно-грустный, призывный напев, разносимый вьюгой:
«Нечаянная Радость» – переходная книга: еще не отзвучали «Стихи о Прекрасной Даме», а уже основной отдел («Магическое») связан со «Снежной ночью». Взглянувший на даты книги поймет, почему она отличается всеми свойствами переходного времени.
Книга дополнена стихотворениями, ей современными, которые по разным причинам не вошли в ее первое издание, но все были напечатаны, кроме одного (XXVIII), в сборниках моих стихов и повременных изданиях.
Cartes postales (франц.) – почтовые открытки;
Kodak – марка фотографических аппаратов. – Ред.
Последние комментарии
1 час 53 минут назад
1 час 56 минут назад
1 час 56 минут назад
2 часов 6 минут назад
2 часов 8 минут назад
2 часов 18 минут назад