Зимняя бухта [Матс Валь] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Зимняя бухта Матс Валь

Mats Wahl -

Vinterviken



1

О, братья и сестры, знаете ли вы нашу Зимнюю бухту? Знакомы ли вам эти воды, эти волны между Аспудденом и Броммой? Слыхали ли вы их плеск, братья и сестры, удары прибоя о берег, шелест прибрежной гальки, шум ветерка в камышах и хлопанье паруса знойным летним днем?

Сестры и братья, видели ли вы остров Эссинген, с его высоким мостом, Бьёрнхольмен и остров Кэрсён? Видели ли вы, как лодки несутся на всех парусах со стороны Броммы?

О, братья мои и сестры! Многого вы не знаете в этой жизни, многого вы не видели!


— Ты что, сам с собой разговариваешь? — спросил Смурф, ковыряя в носу.

Я молча проследил за лодкой. Она на всех парусах приближалась к нашему утесу у Зимней бухты.

— Завязывай, — продолжал Смурф. — Знавал я такого, тоже с собой говорил. Потом его сбил фургон с мороженым, прямо на переходе. Всё потому, что заболтался, по сторонам не смотрел.

Смурф извлек из ноздри указательный палец, рассмотрел огромную козявку, щелчком отправил ее в сторону лодки. На лице его разом отобразились удовольствие и отвращение.

«— Хотя если хочешь стать актером, может, это и ничего. — Он все ковырялся в носу. — Может, вас в школе специально будут учить разговаривать с собой, переходя дорогу.

Лодка проплыла мимо утеса. Метров двенадцать длиной, с никелированным рулем.

За штурвалом стоял человек в белых шортах по колено, в темно-синей футболке, солнцезащитных очках и белоснежном козырьке. Загорелый, респектабельный. Хотя нас разделяло четверть сотни метров, мы почуяли запах дорогого одеколона — по крайней мере, так показалось. До того шикарный мужчина.

Напротив него сидели три девчонки нашего возраста. Все в крошечных бикини и без лифчиков.

Смурф перестал ковыряться в носу и уставился на них.

— Плывите сюда! — закричал он, когда лодка начала поворачиваться. Парус надулся, захлопал, и уже через мгновение лодка набрала скорость. Одна из девчонок принялась нам махать.

— Плыви сюда! — крикнул я. Пижон в шортах и козырьке даже не повернулся. Две девочки изо всех сил налегли на весла.

— Снимайте трусики! — вставая, заорал Смурф.

Лодка исчезла из виду, направляясь в сторону Броммы.

— Ну почему все симпатичные девчонки живут на том берегу? — спросил Смурф, снова усевшись на землю.

— Потому что богатые, — ответил я. — На завтрак у них бифштекс, они не едят порошковое пюре, а зимой у них на столе всегда помидоры и клубника.

— Была б у нас лодка, — мечтательно протянул Смурф, — сплавали бы на тот берег, вместо того чтобы плавиться тут на солнце. Смотри! — воскликнул он чуть погодя, указав козявочным пальцем на воду. — А вот и твоя милашка-сестрица.

Так и есть. Среди волн показалась головка с соломенными волосами, прямым носом и широким ртом, блеснуло на солнце бронзовое плечо.

— Просто конфетка! — Смурф ковырнул в другой ноздре.

— Она не любит парней, которые по кусочкам выковыривают из носа мозги, — заметил я, поднимаясь.

— Вот бы сейчас лодку, — снова сказал Смурф и помахал козявкой моей сестре Лене. Огроменная козявка. Можно завернуть в коричневую оберточную бумагу и положить на Центральном вокзале. Робот-сапер из стокгольмской полиции взорвет ее, и разлетится она на тысячи кусков.

— Хочу лодку! — закричал Смурф серфингисту в водонепроницаемом костюме с полосками, как у осы. Тот в испуге помчался в сторону Эссингена.

Лена уже близко. Забралась на утес, хватаясь руками за выступы и расщелины, и, словно доисторическая красотка, выбиралась из вод Мэларена, покачивая грудью и встряхивая головой.

— Далеко же ты заплыла, — сказал Смурф.

Лена откинула волосы на плечо, отжала их.

— Да ладно.

— Слишком далеко по такой жаре. Как у тебя только сил хватает!

Лена рассмеялась:

— Это тебе кажется, потому что ты лежишь на берегу. Окунись, и будет полегче. Вода градусов девятнадцать-двадцать.

— Не люблю плавать. У тебя нет знакомых с лодкой?

— С лодкой? — уточнила Лена. — Не знаю таких.

Она надела красную юбку и принялась расчесываться огромной, как грабли, расческой. Встряхнула головой — капли полетели на Смурфа.

— Черт! — вздрогнув, ругнулся он.

— Ты домой? — спросил я мою красотку-сестрицу, моего лучшего друга.

— Ага.

— Привет Навознику.

— Что-нибудь передать?

— Передай, что в жару навоз воняет еще сильнее.

Лена закатила глаза, натянула футболку, сандалии, вытерла лицо.

— Полотенце оставить?

— Ага.

Она швырнула в меня полотенцем и расхохоталась.

— Увидимся. Бабушке привет.

— Хорошо.

— В понедельник не забудь про школу. Улыбнулась, наморщила свой милый лобик.

— Точно не знаешь, у кого есть лодка? — проныл Смурф.

— Пока! — Лена махнула на прощанье, взяла соломенную плетеную сумку и ушла.

Смурф долго пялился ей вслед, он всегда таращится на любое тело, некогда возившееся с куклами.

— Клевая девчонка, — наконец вздохнул он.

Потом запустил палец в первую ноздрю и продолжил исследование носового прохода — поближе к черепу.

Лодка — еще больше, чем прежняя, — плыла прямо на нас. Около пятнадцати метров длиной. На сиденье двое мужчин в шортах и белых шапочках с большими эмблемами. Темный загар говорил о лете, какого в здешних краях и не припомнишь. Лодка круто развернулась у нас перед носом и направилась к другому берегу.

— Интересно, сколько такая стоит? — спросил Смурф.

— Два миллиона.

— Откуда только у них бабки?

— Ловкие парни.

— А мы?

— Мы? Ловкие?

— Ну да.

— Когда-нибудь, может, будем.

Смурф уставился на свои огромные руки.

— Как по-твоему, стать мясником — хорошая мысль?

— Еще как. За мясо и колбасу неплохо платят.

— Черные свинки и черные колбаски. Думаешь, можно на них разбогатеть, чтобы такую купить? — Смурф ткнул пальцем в лодку.

— Конечно, — сказал я.

— Все равно ты ловчее меня. Будешь актером. Я слыхал, одна девчонка зарабатывает сто пятьдесят штук в день за то, что надевает разные шмотки и ее в них фотка ют.

— Это не актриса, это модель. Актеры играют в театре или в кино, а не одеваются в чужое шмотье.

— Значит, актеры снимаются в своей одежде?

— Нет, но модель и актер — это разные вещи. Модель — это как вешалка для одежды. Актер — совсем другое.

— Какое другое?

Судя по голосу, ему было действительно интересно.

— Ну, совсем другое. Разница такая же, как между нами и парнем в той лодке.

Смурф посмотрел мне в глаза в полном недоумении.

— Понимаешь? — спросил я.

— Еще бы, — ответил он.

2

Мои милейшие сестры!

Почему вы всегда на другом берегу?

Почему нас разделяет океан?

Почему всегда нужно столько усилий, чтобы достичь вас?

Почему вы всегда далеко?

Почему надо на куски разорваться, чтобы добраться до вас?


Мы поднимались к Аспуддену, минуя спортплощадку. Жара стояла дикая, все сидели по домам. Словно бы город вымер, люди разделись догола и молча лежали в кроватях, посасывая кусочки льда. Лишь изредка выглядывали на улицу сквозь жалюзи и занавески.

На Стенкильсгатан стояла «ауди», на крыше был прикреплен двухместный каяк цвета подсолнухов. Мы плелись мимо в сторону метро.

И вдруг Смурф остановился.

Это единственная машина на всей Стенкильсгатан. Стояла там, будто ничейная. Вокруг ни души. Ни звука. Каяк был прикручен к верхнему багажнику веревкой толщиной со шнурок. Смурф пощупал его. Склонив голову набок, посмотрел на каяк, затем на меня. Весла были прикреплены рядом.

Р-раз!

В руке Смурфа появился нож. Чик, чик, чик — и готово.

Р-раз!

И вот мы рвем когти, схватив каяк. Одно весло нес Смурф, другое — я. Мы побежали к Зимней бухте. Смурф впереди.

— У нас есть лодка!

Мы подошли к берегу и спустили каяк на воду, подошли к нему и забрались на борт. Вовсе не так легко, как мы думали, но, основательно намокнув, мне все же это удалось. Смурф ржал, утрамбовывая свою внушительную тушу в отверстии на заднем сиденье.

— Поплыли! — скомандовал он сзади.

Мы одновременно опустили весла в воду справа, и каяк отправился в путь, движимый силой наших рук; сорвался с места, словно золотое копье. И вот мы уже в самом заливе.

— Ура! — орал Смурф мне в затылок. — Ура! У нас есть лодка!

От Аспудцена до Броммы по воде не больше восьмисот метров, и, подплыв к противоположному берегу, мы оказались в стайке девчонок, что кидали друг другу теннисный мячик.

— Куда плывете? — закричала красотка лет пятнадцати с пучком волос, перехваченным на макушке красной резинкой. Девчонка постарше в купальнике без верха схватила каяк за нос. Малявка, которой явно не больше одиннадцати, бросила в меня мячиком, я поймал его одной рукой и кинул обратно.

За моей спиной четвертая девчонка протянула руку к Смурфу, но он лишь крикнул той, что схватила каяк за нос, чтобы она нас не опрокинула.

— Да ладно, что такого! ответила она, налегая на нос так, что он ушел под воду.

Загар у нее такой, будто начинается за три сантиметра под кожей. Я получил мячиком по башке, и малявка засмеялась.

— Далеко собрались? — фыркнула красотка.

— Плаваем по Мэларену, тренируемся, — ответил я.

— Давайте купаться! — крикнула малявка, запуская мячиком мне в голову. Мяч попал мне по уху — на этот раз действительно больно, потому что мяч новый и ворсистый, густой ворс новенького мяча напитался водой, и тот стал весьма увесистым.

Я попытался поймать его, то тщетно.

Девчонка возле Смурфа подпрыгивала в воде.

— Они нас перевернут! — орал Смурф, опуская весло в воду справа и загребая. Я делал то же самое, и девчонка спереди отпустила нос каяка.

Быстро взмахивая веслами, мы отплыли от них. Затем положили весла, и я повернул каяк таким образом, чтобы можно было видеть девчонок. Все четверо махали нам и что-то кричали.

— Вернитесь!

Смурф хохотал. Мы опустили весла в воду и возвратились к наядам из Броммы.

Моторная лодка огибала оконечности Эппельви-кена. Она пронеслась совсем близко к берегу на такой скорости, что пожарная машина, спешащая на вызов, и то бы посторонилась. Лодка чуть ли не взлетала над водой на полметра, ветровое стекло у нее было черное, а корпус метров восемь длиной. Она промчалась мимо нас и, рыча, удалилась в сторону Дроттнингхольмского моста и Хэссельбю.

Но прежде чем пронестись мимо Дроттнингхольма и достигнуть берега Хэссельбю, она промчится в стайке четырех девочек, которые кружком сидят в воде и играют в мяч.

Девчонка с красной резинкой оттолкнулась в воде, чтобы отплыть подальше, и вот лодка уже исчезла, оставив белый пенистый след, похожий на шипящую и бурливую улицу.

Волны, бегущие по воде после лодки, качали наше судно, но мы опустили весла, сделали несколько быстрых гребков и оказались среди девчонок.

Тут красная резинка закричала:

— Патриция! Патриция!

Она положила руку на каяк. Та, что без верха от купальника, уцепилась за нас с другой стороны, и третья тоже.

— Патриция! — кричала резинка, а глаза у нее были как два черных колодца. Желтый мячик качался на волнах чуть поодаль.

Я поднялся на своем сиденье, и наше суденышко перевернулось. Я быстро подплыл к мячику и нырнул. На глубине вода была просто ледяной. Сквозь толщу воды я слышал звуки приближающейся моторной лодки.

И тут я увидел ее. Распласталась почти у самой поверхности, волосы колышутся вокруг головы, руки вытянулись вперед, а ноги раскинулись в стороны, как будто она плывет. Но все кругом замерло. Тело ее было неподвижно.

Девочка медленно плыла прямо надо мной, сквозь ее волосы просвечивал солнечный свет. За волосы я ее и вытащил на поверхность. Метрах в пяти от нас покачивался на волнах каяк со Смурфом и девчонками. К ним приближалась спасательная моторка с двумя парнями на борту.

— На помощь! — крикнул я. Парни обернулись и увидели, как я с трудом удерживаю девчачью голову над водой.

Они подплыли ближе, подняли ее, а я вскарабкался на борт. Один из парней уложил ее на банку спиной вверх, надавил ладонями между лопаток. Вода потекла у нее из носа и рта. Вот парень опять перевернул девчонку, положил ее на пол, прижался губами к ее губам, зажал нос и начал дуть.

И вот она открыла глаза!

Когда спасательная лодка врезалась носом в песчаный берег, ее уже поджидала кучка взволнованных людей.

Я взял девочку на руки и спустился на берег.

Ее тощее тельце было почти невесомым. Женщина в синем бикини в белый горошек и с очень широким накрашенным ртом с криками пробивалась сквозь толпу.

— Патриция! Патриция!

Я положил девочку на горячий песок. Женщина в бикини упала на колени. Появилась еще одна женщина.

— Я врач!

Она уселась на корточки рядом с девочкой, спросила, как ее зовут, и принялась нащупывать пульс у нее на запястье.

— Патриция, — ответила девочка. Ее губы были похожи на обмылки. Кто-то принес одеяло. Мать с плачем потянулась к девочке.

Та обняла ее. Женщина, назвавшаяся врачом, поднялась.

— Все в порядке. У нее шок, но она скоро придет в себя.

Кто-то положил на песок рядом с девочкой желтый теннисный мячик. Она посмотрела на мяч, потом, прищурившись, на Смурфа.

— Твой мячик, — сказал он.

Девочка улыбнулась бледными губами и прижалась лицом к материнскому плечу. Мужчина с грудью, поросшей волосами, как у старого пуделя, пробился сквозь толпу и упал на колени рядом с женщиной и ребенком.

— Что с ней?

— Она в шоке, — повторила врач. — Но ничего опасного. Ей нужен покой.

Мужчина обернулся.

— Кто-нибудь видел, как это случилось?

У меня за спиной стоял один из парней со спасательной лодки. Он кивнул на меня:

— Это он нырнул и вытащил ее.

Мать подняла глаза, посмотрела сначала на меня, потом на мужчину с грудью старого пуделя. Слезы стекали ей в рот.

— Франк, надо ему что-нибудь дать!

3

Сестры, милые сестры, как я тоскую по вам одинокими ночами, оставшись наедине с самим собой и своим желанием! Как я тоскую по вашим телам, мои нежные сестры с покачивающейся походкой и манящими ногами. Я тянусь к вам и шепчу имена — ваши имена.

О, мои сестры, я так тоскую по вас, я весь пылаю и ночью и днем. Моя тоска словно всепожирающее пламя.


Франк вел машину, я сидел рядом, на заднем сиденье — Патриция, Смурф и мама Патриции. Она без остановки говорила о своей маленькой девочке, чудом спасенной из морских глубин.

Франк въехал во двор и остановился. Они жили в двухэтажном каменном доме, покрытом белой штукатуркой и расположенном высоко на холме — так, что открывался вид на Мэларен. Отсюда видно Эссинген и Зимнюю бухту, а в другой стороне виднелись Бьёрнхольмен и Фогелён. Франк открыл лакированную дверь и вошел, мы вошли за ним.

Мать все время говорила, какое счастье, что Патриция не попала лицом в лодочный винт.

Перед входной дверью располагалась прихожая, за ней еще одна дверь с кодовой панелью на стене. Франк нажал четыре цифры, затем, выбрав нужный ключ, открыл прочную дверь. Связка у него была огромная.

— Добро пожаловать, — сказал он, распахивая перед нами дверь.

Франк пригласил нас в комнату со стеклянными дверями, откуда открывался вид на Мэларен. Там на стенах висели здоровенные картины, как будто нарисованные трехлетним ребенком. Стояли два гарнитура мягкой мебели и камин — такой огромный, что в нем можно было разбить палатку. Франк распахнул стеклянные двери, а Патриция улеглась на диван.

— Прошу, — пригласил Франк и широким жестом обвел Мэларен, словно бы озеро принадлежало ему одному. Смурф шел впереди, прошел на террасу. Там была расставлена садовая мебель. Над дверью — бело-зеленый навес, а немного поодаль — бассейн.

Франк остался в гостиной. Смурф взял шариковую ручку, лежавшую на столе.

— Какой прекрасный вид, — пробормотал он, записывая что-то на левой ладони. Положил ручку на место и ухмыльнулся, глядя на меня.

Франк появился в дверном проеме, ведущем на террасу.

— Давайте посидим в гостиной. Патриция хочет отдохнуть.

Мы вернулись в комнату, Патриция лежала, положив голову матери на колени. Франк предложил нам серебряный поднос с четырьмя маленькими рюмками.

— По стаканчику шерри?

— Спасибо, — отозвался Смурф, улыбаясь поочередно Франку, Патриции, ее матери.

— Хочешь чего-нибудь? — спросил Франк у дочери, но та лишь помотала головой.

Франк поставил поднос на стол.

— Ваше здоровье!

Он поднял рюмку в нашу сторону. Мы потягивали шерри — все, за исключением Смурфа, который проглотил свой одним махом.

— Хорошо пошло, — сказал он, улыбаясь Франку и возвращая рюмку на поднос.

Франк выдвинул ящик стола, который, судя по всему, был сделан еще во времена керосиновых ламп. Достал оттуда пачку денег, толстую, как псалтырь, и отстегнул от нее две стопочки поменьше. Большую пачку он убрал обратно и подошел ко мне, держа в руках маленькую. От него повеяло легким запахом какого-то одеколона.

— Спасибо тебе, Йон.

— Йон-Йон, — поправил я.

— Да-да, конечно, Йон-Йон. Будь в нашей стране побольше таких, как ты, мы бы сейчас не летели ко всем чертям.

Он протянул мне свою волосатую руку. Рукопожатие у него было крепкое и горячее. Мне такие нравились. И мне понравилось, что он вручил мне стопку сотенных купюр.

Я кивнул и поблагодарил.

Франк повернулся к Смурфу и дал такую же стопку ему.

И тут мы услышали, что кто-то открывает входную дверь. Раздались легкие шаги. В комнату вошла девушка с огромной копной волос. Губы у нее были клубничные, зубы — как сахар-рафинад, глаза веселые, а фигурка — как на рекламе нижнего белья, такие рекламы расклеены по всему городу. На ней было тонкое хлопковое платье с широкими красно-белыми полосками по диагонали, в руке она держала солнечные очки.

— Привет, — сказала она, и по всему было видно, что ее здорово озадачило появление Смурфа на мультимиллионерской вилле ее родителей.

Патриция спрыгнула с дивана и помчалась к ней с распростертыми объятиями.

— Элисабет, я чуть не утонула! А Йон-Йон нырнул и меня вытащил!

Она повернулась и показала на меня мизинцем, тоненьким, как карандаш, и длинным, как зубочистка.

Девушка по имени Элисабет взъерошила Патриции волосы и прижала ее к себе. Затем прищурилась, изучая меня. Пока Патриция рассказывала, она смотрела на меня, склонив голову набок.

— Мы заплыли за буйки и играли в мячик.

— Я же запретила тебе заплывать за буйки! — перебила ее мать, протягивая свою рюмку Франку.

— Я, Луис, Нилле и Эва Даннефальк. Мы играли в мячик, и тут приплыли на лодке Йон-Йон и Смурф.

Они остановились рядом с нами, а потом уплыли, и тут вдруг скутер. Смотрю — он мчится прямо на меня, и я отключилась. Дальше ничего не помню. А потом помню спасательную лодку. Йон-Йон нырнул и вытащил меня.

— Нам страшно повезло, — сказал Франк, подавая Смурфу еще одну рюмку. Тот кивнул и проглотил ее содержимое, как голодный пес кусочек мясного фарша.

Элисабет прижимала головку Патриции к своему животу и гладила ее по щеке той же рукой, в которой держала солнечные очки. Все это время она не отрываясь смотрела на меня, а я не отводил глаз.

— Мы к бабушке едем? — спросила она.

— Конечно, — ответил Франк, переводя взгляд на Патрицию. — Ты сможешь?

Она кивнула. Франк посмотрел сначала на жену, затем на Элисабет.

— Вот и хорошо. Значит, поехали.

— Когда? — спросила Элисабет, продолжая гладить Патрицию по щеке.

Франк взглянул на наручные часы, которые наверняка стоили примерно как маленький автомобиль.

— Через полчаса.

— Надеюсь, на ночь мы там не останемся? — спросила жена, сидевшая на диване.

— Нет, — ответил Франк. — Как-нибудь в другой раз.

— А я хочу остаться, — сказала Патриция. — Хочу спать вместе с Элисабет в нашем садовом домике.

Элисабет снова взъерошила ей волосы, все это время неотрывно глядя на меня. Взгляд у нее был такой, каким можно вскрывать двери, в нем горел огонь, от которого у меня ослабели колени. Она подошла к столику у того дивана, где сидела мать. Открыла посеребренный портсигар, достала сигарету, зажала ее губами, взяла со столика зажигалку и прикурила. Выдохнула дым в сторону матери, подошла к двери, ведущей на террасу, остановилась, прислонившись к дверному косяку, и посмотрела на Мэларен. Платье, почти прозрачное на солнце, не скрывало очертаний ее тела.

— Вы курите, мальчики? — спросил Франк.

Мы со Смурфом отрицательно замотали головами.

— Что еще я могу для вас сделать? — спросил он.

— Вы можете отвезти нас обратно на пляж Сульви-ка, — ответил я.

Тут Элисабет обернулась и посмотрела на меня. Длинная прядь упала ей на лицо, и она убрала волосы в сторону. Потом выдохнула в мою сторону огромный клуб дыма и медленно удалилась на террасу.

4

Милейшие сестры! Вы даже не знаете, что вы в себе таите. Не знаете, какими вы видитесь мне. Не знаете, как я томлюсь по вашим трепетным телам. Вам ничего не известно о тоске, пылающей у меня внутри, и моих изнуряющих мечтах. Вы даже не догадываетесь, милые сестры, о жестокости, живущей в ваших телах. Вы не знаете о моем вожделении и тоске, сестры! Вы не знаете о моем желании.


Франк вышел из машины, пожал нам руки, поблагодарил еще раз. Мы со Смурфом направились к калитке, а Франк укатил к себе на виллу.

Я достал из кармана купюры и пересчитал.

— Полтора косаря!

Смурф, улыбаясь, раскрыл у меня перед носом левую ладонь. На ней записаны четыре цифры светло-синей шариковой ручкой. Он растопырил пальцы.

— Что это?

— Двадцать шесть, девяносто один.

Смурф кивнул, и мы спустились к воде.

— Код от сигнализации, — ухмыльнулся он.

— Ты что, придурок?

— А дверь мы взломаем молотком и отверткой.

— Ты придурок!

Он остановился и посмотрел мне в глаза.

— Хочешь жить — умей вертеться, Йон-Йон. Как те парни с парусной лодки. Понимаешь? Они вернутся домой только поздно вечером. А может, и ночью. Принесем, что надо. Проникнем в дом и заберем оставшиеся бабки.

— Это грабеж.

Смурф склонил голову набок, улыбнулся — немного неуверенно.

— Дау них денег как грязи. Если мы возьмем пару лишних купюр, от них не убудет. У них есть все, что им нужно, и даже гораздо больше. А у нас что есть? Ничего!

Он выбил у меня на плечах барабанную дробь, заплясал вокруг меня. Мы спустились на пляж. Там было полно народу. Последние выходные перед началом учебы.

— Понимаешь? — крикнул Смурф и обманным маневром врезал мне справа в живот. Так, что я отступил. Спустившись к воде, мы осмотрелись.

— Где он? — спросил Смурф.

Я обернулся и спросил у парнишки лет восьми:

— Ты не видел желтый каяк?

Один из наших собеседников посасывал через трубочку сок, крепко вцепившись в пакетик. Другой ткнул пальцем:

— Его только что взяли два парня. Вон они плывут.

Еще один мальчишка показал в сторону Эп-пельвикена. Другой кинул пакет из-под сока на песок и ударил по нему пяткой так, что раздался легкий глухой треск.

Я ухватил Смурфа за майку, и мы помчались туда со всех ног.

Смурф был не из лучших бегунов мира. Зато у меня шаг был легким, тело гибким, а ноги длинными. В девятом классе я получил разряд по стометровке.

Итак, мы мчались в сторону Эппельвикена.

Я обернулся и закричал на Смурфа. Он задыхался и смахивал на инфарктного больного с избыточным весом. Чуть ли не со смертью боролся.

— Давай скорей!

Я отбежал назад, подгоняя Смурфа.

Справа виднелся Мэларен, на другой стороне — Эссинген.

В Эппельвикене пришвартовали дюжину симпатичных парусников — все из дерева. Задыхаясь, Смурф остановился, наклонился вперед и оперся ладонями о колени.

И тут я увидел их.

Они были метрах в пятидесяти от берега со стороны Эссингена. Гребли неуклюже и вразнобой. Совсем мелкие мальчишки.

Я осмотрелся, думая, как их настигнуть.

Чуть ниже, между двумя красивыми парусниками, в моторке сидели мужчина и женщина. Мужчина заливал в бак бензин. Женщина улыбнулась, когда я подошел ближе. Похоже, они из тех, кому пенсии прекрасно хватает на жизнь.

— Извините, — сказал я со всей возможной вежливостью. — Вон те мальчики украли наш каяк.

Я показал в сторону бухты. Мужчина перестал наливать бензин и обернулся.

К Вы не могли бы отвезти нас туда, чтобы мы забрали его обратно?

Женщина посмотрела на мужа. Тот закручивал крышку жестяной красной канистры.

— Это не их каяк. Они украли его возле Сульвиксба-дет. Ну пожалуйста, мы все лето работали, чтобы купить его.

Мужчина и женщина обменялись взглядами. Смурф подошел и встал рядом со мной.

— Они тут же сознаются, — сказал я. — Вы только нас туда отвезите.

Я показал на мальчишек. Мужчина поставил канистру в лодку и махнул рукой.

— Давайте сюда.

Я шагнул в лодку, Смурф — за мной. Мужчина завел мотор, но тот не слушался. Он дернул за шнур еще раз сто, потом сдался.

— Можно я? — сказал Смурф, делая пару шагов к корме.

Он завел мотор с пол-оборота.

— Сейчас столько воров развелось, — сказала женщина. На голове у нее была косынка, а на сморщенном пальце — истертые кольца. Наверняка она была красавицей в те времена, когда улицы мостили брусчаткой, а не асфальтом.

— Просто ужас, — ответил я. — Причем с каждым годом все больше и больше.

Мужчина уселся на кормовой банке, Смурф пристроился рядом. Я сел вместе с женщиной. На дне лодки у нее между ног стояла корзина из ивовых прутьев. В ней покоились термос и полиэтиленовый пакет, в котором, похоже, скучало с полдюжины бутербродов.

— Едете на пикник?

Женщина кивнула:

— Мы обычно ездим в сторону Дроттнингхольма.

Мужчина прибавил скорости. Мы почти уже настигли каяк со стороны Эссинге. Мальчишки до сих пор не поняли, что мы гонимся за ними.

— Он совсем новый, — сказал я женщине, глядя на каяк. — Мы сегодня первый раз на нем плавали. Делали пробный заход по Мэларену.

— До чего ж бесстыжие люди пошли, — ответила она.

— Не то что раньше, — поддакнул я.

Женщина кивнула.

Смурф встал, и мужчина на корме сбавил скорость. Мы подплыли к каяку совсем близко и настигли его. Лодка плыла на нейтралке. Смурф схватил весло и поднял его над головой.

— Валите из лодки, а то пришибу! — заорал он.

Те повернулись — поначалу лишь с удивлением. Совсем малявки.

Смурф потрясал веслом над головой.

— Валите! — орал он.

Мальчишки бросили весла и перевернули каяк. До берега было не больше десяти метров. Он плыли к скалам, пока Смурф дубасил веслом по воде.

— Вот доберемся до берега, я вам болты пооткручиваю! Слышите?!

Мальчики плыли так, что брызги летели во все стороны. Вскоре они добрались до скал и, шатаясь, взобрались на берег. Оба были одеты в темные футболки и джинсы, вымокли насквозь. Они с жалким видом заковыляли по камням и исчезли из вида в зарослях ольхи.

— Вы у меня дождетесь! — не унимался Смурф. — Я вас знаю! От меня не уйдешь!

Мальчишки уже взобрались вверх по тропинке и мчались в сторону домов. Пятки сверкали так, будто за ними гналась полиция.

5

О, резвые мои сестры! О, драчливые братья! Что вам известно о дружбе? Фрекен Карлквист принесла в класс аквариум. В нем плавали двенадцать черных моллинезий и десять меченосцев. Каждый вечер она звонила маме и Навознику и сообщала, что я «беспокойно вел себя в школе».

Но однажды майским утром Смурф поймал щуку величиной с половину моей руки. Щука резвилась в прибрежных волнах Аспена. Без пятнадцати восемь Смурф выпустил ее в аквариум.

И вот в десять минут девятого из аквариума раздается плеск. Вода брызжет через край!

Все смотрят туда. Мия Хюлът кричит благим матом. Фрекен стоит с раскрытым ртом. Двенадцать черных моллинезий и десять меченосцев покоятся в животе у щуки.

Вот что значит настоящая дружба, братья и сестры!


Мы достали два весла и отбуксировали каяк к берегу. Выбрались на прибрежные камни, а пожилая пара уплыла в сторону Дроттнингхольма.

— Спасибо за помощь! — прокричали мы вслед.

Вскоре они исчезли из виду, направляясь к Бромме.

Мы со Смурфом уселись в каяк и двинулись к Транебергскому пляжу. На скалах сидели девчонки, их наготу прикрывали только маленькие лоскутики между ног. У них были светлые гривы, вьющиеся от воды, их пышные красивые тела покрывал темный загар. Мы плавали мимо них — туда и обратно, Смурф что-то кричал им. Но девчонки лишь отворачивались. Плевать они хотели на наши восхищенные взгляды. Зачем они так? — Смурф прямо стонал. — Зачем раздеваются и выставляют свое добро напоказ, а потом обижаются, что ты на них смотришь?

— Их не поймешь, — ответил я. — Существа совершенно иной породы. По ним же сразу видно. Ты погляди.

Я показал на одну из девчонок — пышная задница, налитые груди, волосы вьются надо лбом, как солнечные лучи.

— Рехнуться можно, — сказал Смурф. — Пошли отсюда.

Мы заплыли под мост, миновали баржи у Хурнсбергского побережья и двинулись в направлении верфи Ульвсундашёна.

— Оставим его здесь, — сказал Смурф, хватаясь за пирс и выбираясь на сушу.

Я выбрался следом, мы вытащили каяк на пирс. Пахло краской и маслом. Над нашими головами дрались две чайки. Мужчина в синих брюках и заляпанной краской майке пытался взгромоздить подвесной мотор на тележку.

— Извините, — сказал я. — Мы хотели бы на неделю где-то оставить наш каяк.

— Мы хорошо заплатим, — продолжил Смурф, доставая свои сотки.

Мужчина с тележкой остановился. Вытер каплю пота на лбу и кивнул в сторону решетки с колючей проволокой:

— Можете оставить его вон там. Сотня крон за неделю. Я здесь с девяти до шести, так что вечером вы его забрать не сможете.

— Отлично, — сказал Смурф, расплатившись.

Мы ухватили каяк, переволокли его через решетку и положили на неотесанные доски. Весла оставили под ним. Смурф подергал решетку. Осмотрел три ряда колючей проволоки.

— Если кто-то задумает кражу, придется поработать кусачками, — сообщил он с довольной физиономией.

Распростившись с работником верфи, мы прошли под подвесным мостом Эссингеледена и погрузились в прохладную набережную вдоль Карлбергского канала.

На выжженном солнцем газоне перед Карлберг-ским дворцом загорали люди. На гравии возле лестницы играли в петанк[1]. Посередине канала медленно плыл катер с надписью «Полиция». Двое полицейских в голубых рубашках с короткими рукавами всматривались в берег.

Смурф, прищурившись, наблюдал за ними. Вот полицейский катер исчез за ивами, склонившимися над водой у Лилла-Хурнсберга.

— Хорошо, что мы с ними не встретились, — сказал Смурф.

— Думаешь, каяк в розыске?

— Если они заметили пропажу.

Смурф посмотрел на левую ладонь.

— Черт! — вскрикнул он. — Черт!

Он остановился и уставился на ладонь. Показал мне. На месте четырех цифр остались лишь двойка и слабое голубое пятно.

— Двадцать шесть, — Смурф напряг память. — Там было двадцать шесть. И еще что-то с единицей на конце.

— Грабителям не стоит плавать на каяках, — ответил я, не в силах сдержать ухмылку.

— Двадцать шесть, — повторял Смурф. — А на конце единица. Вечером пойдем.

— Только не при включенной сигнализации. Не сможем отключить — ноги моей там не будет.

— Не хватает одной цифры. Надо выбрать одну из девяти — я помню, что это точно не ноль.

— Сам ты ноль, — сказал я и обманным маневром нанес ему удар по плечу прямой левой. Он парировал. Так мы боксировали всю дорогу к метро на Санкт-Эриксплан.

Мы уселись в поезд и на «Централене» сделали пересадку на тринадцатую линию. Смурф без остановки говорил о тех девчонках на скалах.

На станции «Марияторгет» в вагон сели четверо скинхедов в высоких черных ботинках на шнуровке и в черных джинсах. Вагон был полупустой, места навалом. Но они направились к нам. Все четверо в белых футболках, у одного на плече красовался шведский флаг размером со спичечный коробок.

Самый большой, тип с бицепсами толщиной с мои бедра, устроился рядом со мной и взялся за поручень под окном, упершись локтем прямо мне в грудь. При этом на меня он даже не смотрел.

Смурф сидел напротив, рядом с ним шаталось нечто длинное с родимым пятном на щеке. Еще двое встали в проходе. Долговязый повернулся к Смурфу и указал на меня длинным пальцем:

— Твой приятель?

— Да, — еле слышно прошелестел Смурф — будто нитка упала на пыльный пол.

Верзила пристально рассматривал меня. Глаза у него были неподвижные, мертвые — как у коммандос. Не знаю, где они их берут. Может, такие глаза им раздают, когда они еще только учатся, вместе с удлинителем члена и книжкой о том, как поднять самооценку, онанируя в компании.

— Нечего тебе якшаться с черномазыми, — сообщил длинный Смурфу, все так же пристально глядя на меня. — Водись лучше с такими как ты. Черномазые пусть убираются отсюда. А ты — наш, ты швед.

— Я тоже швед, — услышал я свой голос — будто землеройка пропищала.

Мне в солнечное сплетение врезался локоть, и я почувствовал себя проколотым шариком. Громила, что сидел рядом, убирал локоть не сразу. Длинный притворился, будто ничего не заметил, и положил руку Смурфу на плечо.

— Подумай-ка. Ты швед. Не забывай об этом.

Скинхеды вышли на остановке «Хорнстулль». Мы со Смурфом молчали до тех пор, пока двери не закрылись и поезд не тронулся с места.

— Говнюк, — сказал я.

— Да вообще, — согласился Смурф. — Говнюк сраный. Ты видел того, в проходе?

— Нет. Гамадрил заслонил.

— У него был выкидной нож, «стэнли». Я думал, они нас порежут.

— Может, и нет, в вагоне же еще люди.

— Сука. Вот сука подлая.

Смурф ударил себя кулаком по ляжке.

— Хотя их можно понять. Вокруг столько черномазых развелось! И все лезут к нашим девчонкам.

— Смурф, — напомнил я. — Смурф, я же черномазый.

— Да ну, какой ты черномазый. Ты швед.

— Мой папа — черный.

— А мама — шведка. Шведее ее только майский шест.

— Мой папа — черный. Я — самый настоящий черномазый.

— Никакой ты не настоящий черномазый. И говоришь, и ведешь себя как швед. А в счет идет только это. Ты сейчас домой?

— Нет, я к бабушке.

Смурф кивнул.

— Я за тобой заеду около восьми.

На «Аспудден» я вышел. Когда двери закрылись, Смурф встал перед окном и кинул мне зигу. Наверняка думал, что это смешно.

6

Братья, о братья, такова дружба!

Была зима; мы учились в четвертом классе. Когда лед между Аспудденом и Броммой трескался, льдины становились так малы, что ходить по ним было невозможно.

Но когда лед оставался сплошным, бывало полегче. Льдина обрастала по краям ледком, на который получалось поставить ногу. Прыгая с льдины на льдину, можно было быстро перебраться на другой берег.

Однажды мы прыгали так возле Линдхолъмена, и я свалился в воду. Одежда медленно пропиталась влагой и тут же отяжелела, тяжесть потянула за ноги вниз. Вниз, вниз. Я попытался ухватиться за край льдины. Со стороны города шла лодка.

Я ее до того не видел. Лодка быстро приближалась. Времени было, может, около половины четвертого, уже стемнело. Помню, я думал: сегодня понедельник.

Я утону в понедельник, думал я.

И тогда Смурф лег на лед.

Распластался на животе, протянул руку. «Хватайся!» — заорал он и стащил с руки варежку. Я схватился за его руку. Она была теплая, большая, и Смурф вытащил меня. Мы отползли от трещины, отдохнули и бросились бежать, и тут за спиной у нас прошла лодка. Лед крошился под стальным винтом, а я думал: сегодня понедельник, и я не утонул.

Сестры, о сестры, такова дружба!


Я зашел в квартиру. Бабушка лежала на диване в гостиной. Накрыла лицо фартуком и храпела. Ткань поднималась надо ртом при каждом выдохе. Во сне бабушка что-то бормотала.

Я прошел к себе, упал на кровать и закрыл глаза локтем.

Нахлынули фантазии. Все равно что войти в универмаг, в дверь, которую даже не надо открывать. New York, here I come![2]

Я иду по Центральному парку, направляясь к планетарию. На лужайке молодой человек в широких штанах на подтяжках — голый до пояса, с накладным носом — жонглирует четырьмя мячиками. Женщины в шортах, тонких футболках и с плеерами парами пробегают мимо меня. В мою сторону поглядывает полицейский. Жарко. На скамейке сидит девушка в платье в диагональную полоску; солнечные очки на голове, как обруч. Девушка лижет мороженое в вафельном рожке. Я сажусь рядом. Между нами с метр пустой скамейки, однако девушка отодвигается еще дальше. Полицейский смотрит на нас, покачиваясь с пятки на носок, вперед-назад. Дубинку он держит за спиной, обеими руками.

— Мы не встречались в Стокгольме? — спрашиваю я.

— А ты швед? — Девушка отвлекается от мороженого.

— Ты же слышишь.

— Ну да.

— Я приехал в Нью-Йорк играть в спектакле.

— В каком?

— «Отелло».

— А. — Девушка высовывает большущий язык и снова принимается за мороженое.

— Ну и язык у тебя. Прямо огромный, — замечаю я.

— Собрался говорить гадости — иди с миром.

— Я не хотел тебя обидеть. Я только хотел сказать — он такой красивый! Большой и красивый.

— У меня красивый язык? — Девушка хохочет. — Ну ты даешь.

— Это же правда! Невозможно красивый. И большой!

Девушка роняет мороженое на асфальт, встает, надевает очки как положено и идет прочь.

— Где ты живешь? — кричу я ей вслед.

Девушка останавливается, оборачивается, качает головой и идет дальше.

— Где ты живешь? — Я рысью бегу за ней.

Мы проходим мимо полицейского. Кожаный ремешок дубинки обернут у него вокруг указательного пальца, полицейский вертит ею в воздухе, дубинка крутится, как пропеллер.

Я проснулся оттого, что надо мной стояла бабушка: руки в карманах фартука, волосы в беспорядке.

— Вы что вытворяете? — спросила она.

— А что?

— Не прикидывайся. Вас видели на Стенкильсгатан.

— А что? — повторил я, с трудом возвращаясь из Нью-Йорка.

— Астрид видела, как вы украли лодку.

Я сел.

— Ты вообще о чем? Не понимаю.

— Я говорила, на каких условиях ты можешь жить здесь?

— Не понимаю, о чем ты.

— Астрид видела, как вы сняли каяк с крыши машины и убежали в лес.

— Вот оно что, — пробормотал я. — Каяк.

— Не пытайся выкрутиться.

— Мы сидели на берегу, разговорились с одной парой. Они рассказали, что не могут снять свою лодочку с крыши машины, потому что женщина вывихнула палец.

— Не выкручивайся. Лучше повтори, на каких условиях тебе можно жить у меня.

— И мы предложили, что сходим им за лодкой. Что тут такого?

— Условия таковы: ты не ввязываешься во всякие мутные дела. Забыл?

Я встал.

— Бабушка, мы просто принесли им лодку. Они нас сами попросили. Ты что, не веришь?

На матрасе, где я лежал, осталась ямка. И прямо посреди нее — пучок сотенных купюр. Бабушка схватила их, поднесла к моему носу.

— А это что такое, позволь спросить?

Она смотрела прямо на меня, качала седыми кудрями.

— За все лето ты даже не попытался найти работу. Ни единого раза. И тут вдруг… — Она пересчитала. — Пятьсот крон! Столько вы выручили за лодку?

— Бабушка, послушай…

— Вор, вот ты кто. Самый обычный вор. Вон отсюда.

— Бабушка!

— Вон отсюда сейчас же.

— Бабушка!..

— Я разве не говорила, что ты вылетишь отсюда в ту же минуту, как только я учую какие-нибудь мутные дела? Не говорила?

— Бабушка, мы спасли девочку!

— Думаешь, раз у меня голова седая, так и не соображает?

— Бабушка, ну спроси Смурфа, когда он придет.

— Я его и на порог не пущу. Вор ты, вот ты кто. Всего-навсего. Самый обычный вор. Какое счастье, что дед до этого не дожил.

— Бабушка, можно им позвонить.

— Кому?

— Этим, чью дочку я спас.

— Позвони, тогда поверю. Телефон вон там.

— Хотя я не знаю, как их фамилия. К тому же их сейчас нет дома.

— Пф! Отговорки.

Бабушка облизнула губы.

— Вон отсюда.

— А где я жить буду?

— У себя дома, как все прочие.

— Мне что, жить вместе с Навозником?

Бабушка подошла к шкафу и достала баул, с которым я ходил на хоккей. Открыла верхний ящик комода и вывалила из него мое белье.

— Вот. Уходи, и точка.

— Бабушка, ты же не всерьез?

— Очень даже всерьез. Чтоб через десять минут тебя здесь не было, иначе я позвоню в полицию и расскажу, что Астрид Стрёмваль со Стенкильсга-тан видела, как двое мальчишек во второй половине дня украли каяк с крыши машины.

Бабушка швырнула мне в лицо сотенные купюры.

— Даю тебе девять минут.

Она выдернула из стены телефонную розетку, забрала телефон и хлопнула дверью.

Шмоток у меня было не так много, все умещались в бауле. Застегнув молнию, я вышел в прихожую. Бабушка сидела за кухонным столом, телефон стоял перед ней.

— Пока, — сказал я.

— Всего наилучшего. Если угодишь в Лонгхоль-мен[3] — не жди, что буду тебя навещать. Это уж я тебе гарантирую.

Мне хотелось сказать ей, что тюрьму на Лонгхоль-мене давно закрыли, но я молча вышел на лестничную площадку и спустился на улицу.

Я дотащил баул до метро, сел на лавку и принялся ждать. Темнело, холодало, и я достал одну из фланелевых рубах.

Наконец пришел поезд со стороны Нурсборга, из вагона шагнул Смурф с синим рюкзачком на плече. Я окликнул его и забежал в стоящий передо мной вагон. Смурф вернулся в поезд и на следующей станции перешел ко мне.

— Что в сумке?

— Все, что надо для жизни. Бабушка меня выгнала.

Я рассказал о случившемся; Смурф покачал головой.

Где жить будешь?

— Уж точно не у мамы с Навозником.

— Может, получится пожить у Курта, — сказал Смурф. Вид у него при этом был как у почетного гостя «Гранд-отеля».

7

О, братья и сестры, такова дружба! В первом классе я влюбился в Лену Туреллъ.

У нее были густые светлые волосы и щербинка между передними зубами. По средам после школы Лена ходила играть на скрипке.

«Я влюблен в Лену Турелль, — сказал я Смурфу. — Вырасту — женюсь на ней». Смурф врезал мне в живот и заорал: «А вот и нет! На Лене женюсь я!» На краю канавы лежала доска.

Здоровая, как бейсбольная бита.

Я подхватил ее и врезал Смурфу по носу.

О, сестры и братья, такова любовь!


Эти говнюки были в поезде, когда я ехал домой, — сказал Смурф.

— Какие?

— Те, лысые. Они узнали меня, спрашивали, кто мой приятель.

— И что ты сказал?

— Ничего.

— Что у тебя в рюкзаке?

Смурф протянул мне его; я расстегнул, заглянул внутрь. Молоток, долото и фомка. Я вернул рюкзак.

— Там была девятка, —вспомнил Смурф.

— Точно?

— Точно. Двадцать шесть, девяносто один.

— Ну, поглядим, — ответил я.

— Говнюки. — Смурф начертил на окне свастику.

В Альвике мы вышли и на трамвае спустились к Мэларену. Мы рыскали по улицам с громадными виллами и ухоженными садами. На каждом почтовом ящике надписи: «Злая собака», или «Охранная сигнализация», или что-нибудь еще, что должно отпугнуть типов вроде нас со Смур-фом.

Когда мы подошли к дому Франка, на улице было уже так темно, что фамилия на почтовом ящике едва читалась.

В соседних домах горел свет, и я увидел, как на кухне женщина достает посуду из посудомойки. У меня пересохло во рту.

— Ничего не выйдет. Соседи дома.

Но Смурф уже стоял у входной двери. Он нажал на ручку, и дверь открылась.

— Во дают, даже не заперли!

Он вошел, я за ним.

— Брось, Смурф. Соседи дома.

В маленьком тамбуре было темно, от Смурфа остался лишь силуэт: свет падал откуда-то сверху из окна величиной с тарелку. Смурф встал перед панелью кодового замка. На жестяном щитке рядом с замком значилось название охранного предприятия, такой же щиток, только пластиковый, висел у замка на внутренней двери.

Смурф наклонился и рассмотрел цифры. Потом выставил палец, которым обычно выгребал из носа козявки.

— Двадцать шесть… девяносто один, — пробормотал он.

— А вдруг ты запомнил неправильно?

Смурф выпрямился и посмотрел на меня.

— Я помню, что все вместе будет десять. Запомнил, когда тот мужик вводил код. «Две последние цифры вместе — десять». А последняя — единица.

— Единственное уравнение, которое ты сумел решить, — заметил я.

Но Смурф не слушал. Он достал долото и молоток, приставил острие к дереву возле замка и начал стучать. Молоток грохотал на весь дом.

— Да мать твою, Смурф, нас услышат! Соседи вызовут легавых!

— Зажми уши, — посоветовал Смурф и продолжил. Посыпались щепки.

Все продолжалось, может быть, с минуту, но мне казалось, что конца этому не будет. Наконец Смурф прижал фомку к дереву и взломал замок.

— Открыто, — объявил он и толкнул дверь.

После стука и грохота тишина оглушала.

Смурф вошел первым.

— Только свет, мать твою, не зажигай, — прошипел я ему в спину.

Смурф направился в большую комнату. Там все было как несколько часов назад. Бутылка шерри и поднос с четырьмя рюмками стояли на месте. Смурф схватил бутылку и две рюмки.

— Отпечатки пальцев, — напомнил я.

Смурф посмотрел на зажатую в руке бутылку.

— Какие еще отпечатки? Моих отпечатков нет ни в одной базе данных, легавые их не знают. И твоих тоже. Ну найдут они какие-то отпечатки на бутылке, и что?

— Надо было взять перчатки, — сказал я.

— Не дрейфь, — посоветовал Смурф. Он протянул мне рюмку и провозгласил: — Ну, за нас. Если есть на свете парни вроде тебя, не все еще потеряно.

Хохотнув, он проглотил шерри, как дольку шоколада, чмокнул губами и отставил рюмку.

— Хорошо пошло.

Потом открыл ящик письменного столика и пошарил там в поисках банкнот. Вытащил весь ящик, выворотил его на пол.

— Он забрал деньги с собой.

— Зачем?

— А я откуда знаю? Может, хотел купить что-нибудь по дороге.

— Тогда валим, — предложил я.

Но Смурф уже снова направился в прихожую.

— Э-эй, — тихо сказал я ему в спину. — Валим отсюда.

— Хочу посмотреть, что тут еще есть хорошего.

Послышались шаги — Смурф бегом поднимался по лестнице. Надо же. Нечасто он бегает по лестницам.

Я отправился следом.

На втором этаже оказалось темнее, чем внизу.

Смурфа не было видно. Я двигался по коридору. По обе стороны двери, и еще по двери — в обоих торцах. Подняв голову, через два мансардных окна я увидел небо. Приоткрыл одну дверь.

Смурф обшаривал комод. Я заглянул в соседнюю комнату. Наверное, здесь живет Патриция. На покрывале, на кровати, рядком сидели мягкие игрушки. Самая большая — леопард, с овчарку ростом. Я перешел в другую комнату. Это комната Элисабет.

Окно было приоткрыто, колыхался тонкий тюль — это ветер пробрался в комнату погладить хозяйку по щеке. Растерянно покружив по комнате, ветер понимал, что ее нет дома, и выскальзывал в то же окно. Еле заметно колыхались шторы. Белые, как и стены.

Темно-зеленое покрывало на кровати, без мягких зверей. У короткой стены стоял большой письменный стол. На стуле висели джинсы и платье, в котором хозяйка была пару часов назад. На ковре валялись трусы. Я подобрал их и поднес к носу. Слабый запах мыла и человеческого тела. Я бросил трусы обратно и выдвинул ящик стола. Увидел книжку в темно-зеленой тканевой обложке. На ней золотыми буквами было вытиснено слово «Дневник».

Первая запись —18 февраля.

Я подошел с дневником к окну и в полутьме начал с усилием разбирать округлый красивый почерк.


Плохо сдала французский. Кристер здесь, одолжил Шарлотте лыжные ботинки. Он вот-вот порвет со мной. Я знаю!!! Ну и пусть!!!

21 февраля

Катались на коньках с Кристером, потом к нему. Говорит, я должна сделать кое-что, чтобы ему не надо было это делать!!! Почему от девушек всегда чего-то ждут? По-моему, он мной пользуется!!!

25 февраля

А вдруг так и будет?! Я тогда сума сойду. Милле говорит, надо водиться с парнями постарше. Салаги не умеют себя контролировать. Как это??? Ее Ральф служит в армии. Он себя контролирует не больше, чем кусок масла на сковородке. Завтра еду к сестре.

4 марта

Не писала в дневник. Ноу меня была чудесная неделя. Кристер пьяный каждый вечер. А я еще никогда не напивалась. Он сопляк. Надо порвать с ним до Пасхи.

6 марта

Какая же он сволочь!!!


После слова «сволочь» было нарисовано такое… никогда бы не подумал, что девочки рисуют такое в дневничках. Она потом передумала и хотела перерисовать, изобразить принцессу, только у нее не получилось.

Я подошел к столу и вернул дневник в ящик. Вышел в коридор и направился к дальней двери.

Она, единственная из всех, была закрыта. Я открыл и вошел. Из окна открывался вид на озеро. У окна стоял такой же стол, что и в комнате Элиса-бет. На столе — газета. Спортивные страницы «Свен-ска Дагбладет». Рядом с газетой — счет из ресторана и связка с тремя ключами.

Я осмотрелся. Широкая кровать. Над нею — два флажка. На одном написано Virginia South. На другом — две перекрещенные сабли. Как в американских фильмах. Когда показывают комнату, в которой живет подросток, стены всегда увешаны такими вот вымпелами.

На полке стояло с полдесятка наградных кубков величиной со стакан. Вдоль стены тянулась длинная книжная полка, забитая залистанными детективами. Над нею пристроилась бейсбольная бита, ручка обмотана желтой изолентой. Я вернулся к письменному столу, взял газету. В тусклом свете из окна я с трудом разбирал буквы.

Газета пятилетней давности. Ресторанный счет на день старше газеты.

Я обернулся.

С этой комнатой было что-то не так. Больше похоже на музей. Я уже хотел открыть дверь, как вдруг меня позвал Смурф:

— Йон-Йон, иди сюда!

Орал он гораздо громче, чем нужно. Наверняка все соседи услышали.

Я вышел из музейной комнаты, закрыл за собой. Смурф забрался в спальню родителей. Он стоял в дверях, держа в руках коробочку меньше сигаретной пачки.

— Гляди!

Он поднял коробочку, и я прочитал: Cal. 22 Winchester.

Смурф вручил находку мне. Коробочка была поразительно тяжела для своего размера.

Я открыл ее. Внутри было пятьдесят маленьких патронов с латунными гильзами и свинцовыми пульками.

— Понял? — спросил Смурф.

— Что понял?

— Где-то в доме есть оружие.

Смурф закрыл коробку и ушел в спальню. Он уже выдвинул все ящики, перерыл книги на стеллаже у торцовой стены и теперь рылся на книжных полках. Книги с глухим стуком валились на пол.

— Что ты ищешь?

— Оружие. — Смурф обрушил еще ряд книг.

И вот — на полке, за книгами, что-то есть.

Смурф схватил находку и сунул мне под нос.

Шесть дыр в металлическом цилиндре чуть поменьше бутылочки, из каких кормят малышей.

— Понял? Где-то здесь запрятан револьвер!

Еще несколько книг обрушилось на пол. Большая — про парусники.

На верхней полке лежали остальные части револьвера.

8

О, драчливые братья и сладчайшие сестры! Говорят, что всего больше на свете Любовь! Что же тогда сказать о дружбе?

Мы таскали конфеты в «Консуме».

Смурф бродил по залу, старался выглядеть подозрительно — сунул под куртку скатанный свитер. Его сразу заметили, начали приглядывать за ним. Когда охранники сцапали его, я прошел через кассу, и карманы у меня были набиты мармеладными тянучками. Нам было семь лет.

Всего больше на свете любовь, но что же сказать о дружбе?


Револьвер с пятнадцатисантиметровым дулом. Рукоятка из рифленого дерева, а по дулу тянулась надпись: Smith & Wesson cal. 22.

Смурф дал мне его подержать, потом забрал и зарядил барабан.

— Офигеть. Револьвер!

Смурф держал его обеими руками. Расставил ноги, прижался к стене, поднял оружие на уровень лица. Потом бросился в прихожую, и я услышал, как трижды щелкнул боек.

— Офигеть. Револьвер! — повторял Смурф.

Теперь понятно, какого подарка Смурф ждал каждое Рождество с тех пор, как ему исполнилось три года. Я сказал:

— Мы должны оставить его здесь.

— Нет, мы его заберем.

— Не заберем.

— Заберем.

— Если ты не положишь его на место, я пошел.

— Погоди, — сказал Смурф. — В каком смысле?

— Не хочу иметь отношения к краже оружия. Рано или поздно из него в кого-нибудь выстрелят. Револьверы для того и делают, чтобы стрелять по людям. И я к этому не хочу иметь никакого отношения.

Смурф повертел револьвер в руках, посмотрел на меня.

— Ладно, верну на место.

Он ушел в спальню и бросил револьвер на кровать.

— Теперь доволен?

— Теперь доволен.

— А ты что нашел? — спросил Смурф уже из прихожей.

— Ничего особенного.

Смурф подошел и хлопнул меня по плечу:

— Не парься! Будь Спок.

Он зашел в комнату Патриции и устроился на кровать, среди мягких зверей. Взял в руки черного тряпочного кота с белым пятнышком на носу.

— Вот такого я бы никогда не стащил, — сказал он, не выпуская кота из рук. — Никогда бы ничего не стащил у мелкотни.

— Ты само благородство, — отозвался я и вновь зашел к Элисабет.

— Позвонить Курту? — крикнул Смурф.

— Позвони! — крикнул я в ответ.

Я улегся на кровать Элисабет и уставился в потолок. Смурф надрывался в соседней комнате: «Привет, а Курт дома… нет, он мой дядя… нет, у нас нет… позовите Курта… позовите Курта… алло, это Смурф… ага… слушай, Йон-Йона выгнали, ему спать негде… не-а… нет, говорю… а можно он у тебя переночует… где-то через час… ага… ну, пока».

— Все, договорился! — крикнул он.

— Спасибо, — отозвался я.

Я лежал, глазел в потолок и думал: этот потолок Элисабет видит каждый вечер. Лежит в постели и смотрит в потолок. Кладет руку на грудь и засыпает.

Я услышал, как Смурф спускался по лестнице. Встал, подобрал ее трусы с пола. Снова лег, пристроил трусы Элисабет рядом с собой. Вдохнул ее слабый запах.

Я снова оказался в Нью-Йорке.

— Эй! Ты где живешь? — кричу я ей в спину.

Но она не отвечает, а только прибавляет шагу. Бегом догоняю ее. Бегу перед ней задом наперед. Она роняет очки, останавливается, подбирает. Я стою перед ней.

— Скажи, где ты живешь?

— Дай пройти.

— Ну просто скажи, где ты живешь.

Она обходит меня.

— Часто ходишь купаться на Сульвиксбадет?

Она не отвечает, я иду рядом. Она широко, торопливо шагает, задевая меня очками.

— Ты не знаешь, где планетарий? — спрашиваю я.

Она надевает очки и смотрит на меня. Губы изогнулись в улыбке — недовольной, чуть снисходительной и весьма заинтересованной.

— У тебя случайно не карта в руке?

— Карта, — говорю я. — Но я его не нашел.

Она резко останавливается и протягивает руку.

Я даю ей карту. Она разворачивает ее, показывает пальцем:

— Мы вот здесь.

— Ага.

— А вот планетарий.

— Ага.

— Ну вот. И веди себя прилично.

Карта вернулась ко мне, и я сую ее в задний карман.

— Может, выпьем кофе или еще чего-нибудь? Я приглашаю.

— Ладно. — Она вздыхает. — Хотя не знаю, почему соглашаюсь. Так не принято, особенно в этом городе.

Тут меня позвал Смурф, с первого этажа.

— Эй, ты чем там занимаешься?

Я встал и спустился к Смурфу, хотя все еще был в Нью-Йорке. Смурф прихватил с полдесятка бутылок виски и бутылку коньяка.

Он принялся засовывать все это добро в мой хоккейный баул.

— Я не буду тырить выпивку, — запротестовал я.

— Да ну? Ты что, не хочешь бухнуть?

— Я не хочу, чтобы мою сумку набивали краденым. Смурф вздохнул:

— Зачем мы сюда пришли? Можешь мне сказать?

— Чтобы забрать деньги, которые больше не лежат в ящике стола.

— А если денег нет…

— …значит, так тому и быть, — закончил я. — Деньги выследить нельзя. Но если я выйду отсюда с семью бутылками бухла — ничего удивительного, если я попадусь. По моему баулу сразу видно, что он набит краденым добром.

— Ты какой-то нервный, — заметил Смурф. Он исчез на кухне и вернулся с двумя бумажными пакетами, на которых значилось «НК»[4].

Виски он сунул в пакеты, коньяк — к себе в рюкзак. Направился ко входу.

— Ты слишком нервный, вот в чем твоя беда.

— Где мы спрячем бутылки? — спросил я.

— Можешь взять с собой, к Курту, — предложил Смурф, и мы вышли в сад. Никого не было видно. Из окон дома где-то выше нас лилась струнная музыка.

— А вообще нет, — сказал Смурф погодя. — Курт просто захочет стащить бутылку.

— А ты не можешь забрать их к себе? — спросил я. Мы вышли из калитки и спустились по склону.

— Да их тут же найдут. Сестра, мать или Сикстен. И тогда про них можно забыть.

Смурф остановился.

— Подвал, — сказал он.

— Какой еще подвал?

— У твоей бабушки.

9

О, братья, о возлюбленные мои сестры! Такова грудь! Изогнуто-теплая, полная волнующейся жизни, сияюще бледная; ты просыпаешься рядом с ней — и она твоя. Такова грудь!

Такова кожа! Блистательно-белая, в тонких бороздках, что каналами тянутся по равнине плоти. Ее грудь была моей, когда я покоился с ней рядом в двуспальной кровати — до тех пор, пока в мою жизнь не вошел Навозник. Грудь моей матери принадлежала мне до того дня, когда ее отняло у меня это чудовище.

О, сестры, о возлюбленные мои братья!

Утративший сокровище познал ненависть!


Мы уже почти поравнялись с бабушкиным домом, и тут сзади вырулила серебристая «ауди» и остановилась прямо перед нами. Передние дверцы распахнулись, из машины выскочили двое громил с темно-русыми волосами и в кроссовках. Жирный схватил Смурфа, прежде чем тот успел кинуться наутек. Второй — от него пахло одеколоном — дернул к себе мой баул.

— Куда вы ее дели, мелкие засранцы? — заорал жирный и ударил Смурфа в лицо. Смурф бросился в лес, жирный за ним. Я пнул коленом в промежность того, кто собрался обработать меня, вырвался и помчался вверх по улице, к метро. Тот, второй, швырнул мой баул на асфальт, прыгнул в машину, рывком тронулся с места (в спину мне ударил свет фар) и на полной скорости погнался за мной прямо по тротуару. Я отпрыгнул в кювет, встал и кинулся вниз по склону, на берег. Какое-то время я бежал в темноте, потом выскочил на тропинку и увидел поодаль чью-то тень. Тень оказалась Смурфом, который над чем-то склонился. Я подошел. Смурф сжимал револьвер. Совал патроны в барабан один за другим.

— Ишь ты, — шипел он. — Подойди только, чертов макаронник. Подойдите только, черномазые, я вам всем покажу!

Я дернул револьвер к себе.

— Какого хрена! Совсем, что ли, рехнулся! — крикнул Смурф и попытался отнять у меня револьвер.

— Это ты какого хрена творишь! — заорал я в ответ. — Это ты рехнулся!

— Дай сюда.

— Хрен тебе.

Смурф вновь попытался отнять револьвер, но я отскочил. Смурф остался стоять на тропинке.

— Отдай, или я тебе больше не друг!

— Ты же обещал вернуть его на место!

— Отдай, я застрелю эту сволочь. Убью сраных макаронников. Они стащили наше бухло.

— А мы стащили их лодку.

— Он меня ударил! Глянь!

— Смурф, ты обещал вернуть пушку на место. Ты меня обдурил. Своего лучшего друга вертанул.

— Чтоб хоть один черномазый меня пальцем тронул! Отдавай пушку.

Смурф направился ко мне, я попятился.

— Дай сюда!

— Ни за что.

Какое-то время Смурф пялился на меня из темноты. В лесу было так темно, что мы едва видели друг друга. Я слышал, как он пыхтел. Казалось, я чувствовал его запах.

— Ты что, не друг мне? — спросил Смурф, и голос у него был как десять лет назад.

Я видел только его тень. Слышно было, как выше по улице хлопнули автомобильные дверцы.

— Нет, если ты начнешь палить по людям.

Я покачал головой, но Смурф этого не увидел.

Он круто развернулся и скрылся в лесу. Затрещали ветки. Смурф удалялся с грацией экскаватора.

Полная тишина.

Я изучил револьвер. В барабане шесть патронов.

Я вынул все, ссыпал в карман. Потом засунул револьвер за пояс штанов сзади.

Я отправился на Шерхольмен, где на холме жил Курт; из окон его дома открывался вид на IKEA.

Курта я не видел больше года. Он открыл дверь, щурясь на меня в свете подъездной лампочки. Боже, как он похудел.

— Кого я вижу! Йон-Йон! Давненько не виделись. Совсем давненько. Love me or leave me[5].

Курт отступил в сторону, я вошел. Он закрыл за мной дверь, набросил цепочку и положил костлявую руку мне на плечо:

— Ну как ты?

— Отлично.

— А Смурф куда делся?

— Отвалил.

Курт пошел в гостиную, я за ним. Балконная дверь была открыта, на проигрывателе крутилась пластинка.

— Слышал вот эту?

Курт вскинул руки, словно играет на саксофоне. Перебирал пальцами воображаемые клапаны, сжимал колени, изгибался, как деревце в бурю, морщил лицо, закрывал глаза.

— Джеки Маклин!

Курт поднял воображаемый саксофон выше, обхватил губами мундштук. Джеки Маклин звучал как пилка для ногтей. Курт морщился, словно каждый звук причинял ему боль. Через балконную дверь в комнату пробирался ветерок из приикейских степей.

Мне стало холодно.

Курт выудил из кармана рубашки сигареты.

— Хочешь?

Он протянул мне одну, я мотнул головой. Курт встал у балконной двери.

— Что поделываешь?

— В понедельник в школу.

— А, ну да, черт. Зубрильня. В какую ходишь?

— У меня театральный курс в Тумбе[6].

— Правда? — Курт повернулся ко мне, выдул дым в мою сторону.

— Конечно, правда.

— Поздравляю, черт тебя раздери. Поздравляю.

— Спасибо.

— Значит, будешь актером?

— Может быть. Еще не знаю.

— Понятное дело, будешь. После музыкантов есть только одна профессия — актер. Ну еще, ясное дело, писатели. Вот так они и считаются: музыканты, актеры, писатели. А всяких шахтеров — в топку. Чертовы придурки. Вроде Смурфа. Мясники. Этому нолю без палочки только мясником и быть!

Курт закашлялся.

— Если б я ходил в школу, где бы учили на музыкантов, актеров или как писать, я бы тогда!.. Понимаешь? После такой школы ты уж не пустое место. После такой школы можно стать чем-нибудь. Кем-нибудь. И жить пофасонистее. А не рассматривать каждый день обрыдлый пустырь.

Курт жалобно вздохнул, поморщился. На пару секунд сделал музыку громче. Протянул ко мне руку, призывая помолчать. Он слушал саксофон, закрыв глаза, потом убавил звук.

— Ох, черт. Черт, если бы один-единственный шанс… Если бы хоть попытаться чему-нибудь научиться по-настоящему, хоть раз, то не жил бы человек сорок девять лет пустым местом.

Курт подошел и положил исхудавшие руки мне на плечи. Зажатая в пальцах сигарета чуть не обожгла мне шею.

— Ты должен воспользоваться шансом, понимаешь? Тебе никто больше его не даст. А тебе скоро стукнет сорок девять, как мне. Он быстро приходит, этот сраный день, когда понимаешь: ты пустое место, ноль, и жизнь свою ты профукал, она утекла в никуда.

Он снова подошел к проигрывателю, склонился над динамиком, сделал громче, потом быстро убрал звук, поднял лапку и сменил пластинку.

Слушая звуки, льющиеся из динамика, Курт гримасничал, извивался, свистел и притопывал ногой. Мелодия неожиданно быстро закончилась; Курт выключил проигрыватель и снова встал у окна. Закурил еще одну сигарету.

— Скоро зима. Темнота, слякоть. Это же надо — ютиться в таком дерьмовом климате. Жить надо там, где тепло. В Марокко каком-нибудь.

Он положил на вертушку новую пластинку.

А я вышел на балкон. Пока я там стоял, начался дождь. Легкий, почти незаметный дождь лился с темного, но чистого неба. Минуту-другую. А потом все. Я стал смотреть на звезды. Узнал всего одно созвездие. Большую Медведицу. Как ни странно, Большую Медведицу показал мне Навозник.

Когда-нибудь я напишу книгу. «То, чего ты не знаешь» — вот как она будет называться. Хорошее название. Не какая-нибудь дерьмовая книжонка, а книга про то, как все устроено на самом деле. Изложу в ней все, что я знаю и чего не знает больше никто. Вот тоже хорошее название: «Все, что я знаю». Я произнес его вслух.

— Все, что я знаю. — И повторил по-английски: «All the things I know».

Курт любил разговаривать названиями. Когда мы со Смурфом были еще мелкими, он учил нас узнавать песни. Ставил пластинку с Майлзом Дэвисом или Билли Холидей и смотрел на нас. И мы лепетали:

— All the Things You Are, My Funny Valentine, The Way You Look Tonight, I’ll Get by, He’s Funny that Way и Love Me or Leave Me[7].

Курт улыбался и говорил: «Парни, вы что, не слышите — это же On the Sunny Side of the Street»[8]? И хрипло подпевал: «Grab your coat and get your hat, leave your worries on the doorstep…»[9]

Курт казался нам страшно интересным, потому что он сидел в дурке и у него никогда в жизни не было нормальной работы. В те дни мы катались в метро на буферах вагонов и при первой же возможности вели себя как самые настоящие психи. Нам казалось, что Курт — единственный, кто примерно как мы. Мама только тревожилась, Навозник бесился, и в седьмом классе нам назначили кураторшу, которая пожелала, чтобы мы ходили к ней на арт-терапию.

У нее были волосы до попы и большая грудь, а лифчика она не носила. Звали ее Бленда Тофт. Такая классная, что смотреть на нее, не ощущая известного подъема, было невозможно. Когда мы со Смурфом, сидя в сортире, закрывали глаза и говорили: «Бленда Тофт», то у нас тут же вставало, даже ни разу дергать не приходилось. Такая она была классная.

И вот эта Бленда захотела, чтобы мы ходили к ней на арт-терапию. В убогую группку, состоявшую из кучки неудачников. Туда ходил, например, толстый парень по имени Сроджан. Он вечно лез в драку, но был слишком жирный и не слишком сильный, так что лупили его дай бог. Его папа пытался обучить его карате, но это не помогло. Еще там была девочка, от которой пахло застарелой мочой. Она вечно ходила в одном и том же, и все знали, что она подворовывает в «Консуме». Каждый перерыв на завтрак ее ловили — она что-нибудь да прятала в трусах. У нее были длинные зубы и большой рот, и я все думал, что если она кого-нибудь покусает, то хорошо, если не до смерти. А еще один тип только и делал, что сидел и молчал. У него была кожа очень светлая, нездорового вида, рубашку он застегивал до самого горла и все только моргал и моргал, а еще у него были большие уши. Потом — Смурф и я. Ну и Бленда Тофт.

«Рисуйте, что хотите», — объявила Бленда Тофт.

Смурф нарисовал девчонку, как она лежит голая на спине, раздвинув ноги. Он неплохо рисовал, и я увидел, что если Бленда Тофт сорвет с себя одежды, уляжется на спину и раздвинет ноги, то будет точь-в-точь как на рисунке Смурфа.

Бленда остановилась за спиной у Смурфа и заглянула ему через плечо.

«Какая красивая, — заметила она. — Твоя знакомая?» «Да», — ответил Смурф. «Очень красивая девочка», — повторила Бленда Тофт.

Потом она остановилась за спиной у того длинного, с тиком. Перед ним лежал чистый лист бумаги, длинный сложил руки на коленях. Он уже миллион раз заточил свой карандаш и так измусолил ластик, что резинка потемнела от пота.

«Ничего не нарисуешь?» — спросила Бленда и отбросила назад длинные волосы. Дылда молча смотрел на нее.

И тут Смурф подкинул свою порнокартинку так, что она приземлилась прямо на лежавший перед длинным листок бумаги.

«Вот тебе тема», — крикнул Смурф. Длинный встал и вышел. Он так и не вернулся в группу Бленды. Не вернулся и Сроджан, после того как хотел поколотить меня: он изломал ручку в куски, а я не дал ему свою. У Сроджана пошла носом кровь, его ненормальный папаша заявился в школу и сказал, что я подверг его сына травле и что он меня пристрелит, если я не прекращу. Никто в это не поверил — ненормальный, что с него взять, но он потом сам застрелился, и Сроджан уехал домой, в Югославию.

Так что вскоре в группе арт-терапии остались только девочка с трусами, полными ворованных конфет, да мы со Смурфом. Девочка без конца малевала уродливых простокарандашных принцесс. Она изображала их в самом углу листа, крошечными буквочками подписывала рисунок и хотела, чтобы Бленда поставила ей оценку.

«Здесь не ставят оценки, — говорила Бленда. — Здесь рисуют, что хотят, обсуждают нарисованное, но оценок не получают». Когда маленькая воришка поняла, что оценки от Бленды не дождешься, то тоже отпала. И остались только мы со Смурфом.

Мы взяли в библиотеке книгу «Искусство любви» и стали рисовать разные позы, как мужчины спят с женщинами. Некоторые рисовать было ужасно трудно. Вроде как тела никак не хотели пристраиваться одно к другому.

Но Бленда нас горячо поощряла и называла «мои маленькие порнографы». Думаю, Смурфа это бесило. Не что она называла нас порнографами, а что «маленькими». Смурф-то вымахал уже выше ее. Однажды, когда я опоздал на группу, он зажал Бленду в угол и пытался полапать ее за грудь; Бленда яростно вывернулась и сказала, что говорить о ее грудях ему можно, а вот трогать — нельзя.

Потом Бленда Тофт закрыла свою арт-терапевтическую лавочку, а в следующем семестре учинила группу, где все со всеми беседовали. Но туда нас со Смурфом уже не звали.

10

О, возлюбленные сестры, о высокочтимые братья! Такова ненависть!

Я стоял на балконе; мне было девять лет. Навозник незадолго до этого переехал к нам, и вот к нему пришли приятели, они пили пиво и смеялись. Какая-то девица с большим ртом, помада с которого размазалась по щеке, погладила меня по голове и спросила, нравится ли мне мой новый папа.

«Мой папа живет в Америке», — сказал я.

Хотя сказал я не совсем так. Я сказал:

«Мой папа живет в Ам-Ам-америке…», потому что я тогда заикался.

Навозник загоготал и передразнил: «Ам-ам-ам-америка. По-людски что, не можешь?» Я вышел на балкон, он вылетел следом за мной. «Что ты сказал?»

«Ничего!»

«Думаешь, я глухой?»

Он схватил меня за ремень штанов, поднял и перевесился за балконные перила. Мы жили на седьмом этаже. «Еще хоть раз назовешь меня Навозником — и отправишься в полет». Девица с помадой на щеке завизжала Мама вышла на балкон.

«Навозник!» — сказал я, как только он поставил меня на пол.


Я обернулся и через балконную дверь увидел Курта. Тот закатал одну штанину и пытался уколоться в вену где-то между коленом и ступней. Икру затянул галстуком; нога вся в язвах. Кошмар. Курт гримасничал — похоже, ему было больно.

Я поднял глаза и посмотрел на звезды. Fly Me to the Moon — эту мелодию Курт ставил нам, когда нам было двенадцать и мы думали, что круче его в мире нет.

Из-за облачка светила луна. Облачко было маленькое, прозрачное, едва прикрывало луну.

В дверь позвонили.

Я обернулся и посмотрел на Курта, который ковырял шприцем в икре.

— Открыть?

— Подожди.

Он попытался уколоться, опять загримасничал.

— Курре! — завопили за дверью. — Это я, Смурф! Курт посмотрел на меня.

— Открой, — попросил он, и я впустил Смурфа. Тот сразу же уперся мне в грудь своими ручищами и толкнул в гостиную, где над дозой мучился Курт. Смурф швырнул рюкзак на пол и припер меня к стенке.

— Где он?

— У меня нет.

— Давай его сюда.

Он снова толкнул меня, и я ударил его под рукой.

— Не дерись, — сказал я.

— Отдай его мне!

Смурф так прижал меня к стенке, что я стукнулся головой.

— Давай сюда, — повторил он и вновь толкнул меня, но я отступил в сторону и нанес ему в плечо прямой левый.

— Не дерись со мной, Смурф! — Я сделал вид, что сейчас врежу ему в нос. Он всегда был тугодум, вот и не отступил, а шагнул ко мне, тяжело, некрасиво — неритмично, бездумно. Просто пер на меня, вытянув ручищи. Я нанес ему обманный удар по щеке — не сильный, просто чтобы он уяснил: лезть ко мне не надо.

— Не дерись со мной!

— Отдай, иначе сам возьму. — Смурф намеревался вцепиться мне в руку ниже локтя. Но я отступил и нанес ему два прямых левых. Он зашатался, а я приблизился вплотную и впечатал правый хук ему в грудь; я услышал, как из Смурфа выходит воздух, и он завалился на Курта, который так и сидел на диване со шприцем. Смурф разевал рот, силясь вдохнуть, Курт орал, а я рывком распахнул дверь и понесся вниз по лестнице, через ступеньки и дальше, к станции метро. Успел вскочить в один из последних поездов до Альбю, до дома.

В поезде я всю дорогу домой горевал по своему баулу.

У меня там остались хорошие, правда хорошие джинсы. Потертые, мягкие, но без дыр, они мне так нравились. Еще там остались фланелевые рубашки — красная в тонкую белую полоску и темнозеленая, — а еще спортивный костюм. И два свитера там было, и кожаная куртка, и с полдесятка трусов, куча носков, и мотоперчатки, и книга, которой меня наградили за успехи в шведском языке, когда я перешел в девятый класс, да еще штук двадцать кассет и кассетный плеер.

Проклятый гребец загреб все, что я имел.

Я пересчитал сотенные купюры, полученные от Франка. Денег хватит на джинсы, две рубашки и кое-какое белье.

Я вышел на Альбю, поднялся в центр. Начинался дождь; я сел на лавку возле песочницы и принялся рассматривать фасады высотных домов. Светились кухонные окна.

Подошел парнишка лет семи. Он тащил красный велосипед и не видел меня, пока я не сказал: «Привет!» Парнишка испугался, бросил велосипед и скрылся в подъезде. Времени было уже начало первого.

Я еще какое-то время посидел на лавочке. На меня капал теплый дождик — его не хватало даже, чтобы промочить меня как следует.

В последний раз я сидел на этой лавке накануне Рождества, шел снег, засыпая последние прогалины на земле. На мне была кожаная куртка, а тем же вечером, попозже, я получил от мамы две красивые фланелевые рубашки. Навозник умудрился залить их бухлом. «Клевые рубашки некоторым достаются», — сказал он и попытался зажечь сигару, а в руке у него была рюмка. Оказалось, для него это перебор: рюмка, сигара, спичечный коробок и спички. Он опрокинул рюмку прямо на мои рубашки, лежавшие на журнальном столике. «Будешь пахнуть как мужик», — заметил он и хотел хлопнуть меня по спине, но я уклонился, и он навернулся прямо на столик, потому что вместо моей спины хлопнул по воздуху.

Я поднялся, вошел в подъезд и нажал кнопку лифта.

В лифте кто-то нассал, запах стоял просто кошмарный. Прежде чем войти в кабину, я сделал глубокий вдох и не дышал до самого седьмого этажа. Выудил ключ и отпер дверь. Вышел Ленин кот Огрызочек, стал тереться о мои ноги. Я осторожно закрыл входную дверь, разулся и в одних носках прокрался в гостиную.

Из спальни послышался Ленин голос:

— Я больше не хочу.

— Да ну, — голос Навозника, — повернись.

— Я не хочу, — повторила Лена.

— Хочешь, хочешь, — стонал Навозник.

Я слышал, как жалобно пищала Лена и как скрипела кровать; там, в маминой спальне, Навозник трахал мою милую сестру, самого моего дорогого друга.

— Не надо! — просила Лена.

Мамы не было дома. Навозник залез на Лену. Я достал револьвер. Сердце громко стучало. Мысли носились по кругу. Я вошел, приставил дуло к голове и послал пулю в мозги ему, лежащему на моей сестре. Я умертвил эту сволочь, я забил эту свинью.

Но на самом деле я не двинулся с места. Я только стоял, слушал, как он стонет и как тихо скулит Лена. Потом она тоже начала стонать, Навозник кончил, и сделалось тихо. Потом я услышал, как Лена плачет — совсем тихонько. Услышал, как Навозник закуривает.

— Ну чего ревешь? Разве плохо было?

Он шлепнул ее — наверное, по ляжке, звучно, — и снова спросил:

— Плохо было?

Я осторожно прокрался к себе в комнату, мне удалось закрыть дверь; я сел на кровать и зарядил револьвер. И все спрашивал себя, почему я не войду туда и не пристрелю эту сволочь.

— Почему я не войду туда и не пристрелю эту сволочь? — спрашивал я себя снова и снова, и голос у меня был такой тихий и тоненький, что я едва слышал его.

Я, конечно, понимал, что скажут потом.

«Ларс Йон-Йон Сундберг — одаренный юноша, но в школе он, несмотря на свои таланты, постоянно доставлял хлопоты учителям и школьному персоналу.

Когда в течение одного августовского дня Ларс Йон-Йон Сундберг украл лодку, совершил налет на частный дом в Бромме, а потом застрелил сожителя своей матери, эти поступки никого не удивили. Напротив, многие учителя и кураторы говорят: у нас всегда было предчувствие, что он добром не кончит».

Я сидел у себя с револьвером в руке и смотрел в пол. Навалилась чудовищная усталость. Из меня как будто вытекла вся сила, я почти чувствовал, как сила вытекает из меня. Я был не в состоянии даже держаться прямо, поэтому лег на кровать, сунул револьвер под подушку и, прежде чем заснуть, сделал несколько шагов по лужайке Центрального парка.

— А зачем тебе в планетарий? — спрашивает она.

— Повидаться с папой.

— Он там работает?

— Сторожем. Хотя на самом деле он актер. Но актерством в Нью-Йорке не проживешь.

Как его зовут?

— Билл.

Я достаю фотографию. Она в нескольких местах порвалась, потому что я таскаю ее в кошельке уже лет сто, но все равно видно, какой отец большой. А больше всего — его улыбка.

— А рядом — твоя мама? — спрашивает она, и я говорю — да.

— Она кажется такой маленькой!

— Это не она маленькая. Это он большой.

11

О, братья и сестры!

Когда у меня был трехколесный, больше всего на свете я любил тело моей матери, когда оно раскидывалось воскресными утрами в двуспальной кровати. Я просыпался, и бледный свет падал сквозь жалюзи на нас и нашу любовь. Я подползал к ней поближе и вдыхал ее аромат. Во сне она обнимала меня, поворачивалась ко мне, и я клал руку ей на грудь.

Сестры и братья! Я не испытывал любви сильнее этой!


Сон слетел с меня, и я сунул руку под подушку. Рукоять револьвера. Уже рассвело. Я же закрыл глаза всего на минутку! Я уселся со странным чувством в теле: как будто еще сплю. Осторожно открыв дверь, я вышел в гостиную и прокрался к маминой спальне.

Там, голый, под простыней, лежал Навозник. Он спал на спине, головой к ночному столику. Радиочасы показывали 07:12; я крадучись вошел в спальню. Штаны Навозника валялись на полу. Я подобрал их и стал искать ключ от входной двери. На связке четыре ключа; я положил револьвер в изножье кровати, снял нужный ключ, сунул в карман.

Потом я обошел кровать, встал у ночного столика. Рядом с часами — пачка желтых «Бленд», коробок спичек и почти полный стакан пива. Я сел на край кровати.

Навозник спал, открыв рот.

— Навозник! — прошептал я и приставил дуло к стакану. — Навозник, просыпайся, надо поговорить.

Но Навозник не просыпался, а только повернулся на бок, положил руку мне на ногу и что-то забормотал во сне.

— Навозник, — прошептал я чуть громче, — Навозник, просыпайся!

Он вдруг открыл глаза, и в ту же секунду, как его взгляд встретился с моим, я спустил курок. Выстрел не особенно громкий, но грохнуло все же порядочно. Стакан разлетелся вдребезги, пиво и осколки полетели Навознику в лицо. Рот у него широко открылся, и я сунул дуло прямо туда, в открытый рот. Навозник лежал неподвижно, и глаза у него сделались как мячики для гольфа, вот-вот вылезут из головы.

— А теперь слушай меня, Навозник. В револьвере пять пуль. Если не сделаешь, как я говорю, — они все окажутся в тебе. Когда ты встанешь с кровати, я буду целиться тебе в хрен. У меня в запасе пять пуль, и уж один-то раз я точно попаду, так что не дури. Ты меня слышал, Навозник?

Глаза у него еще больше расширились и стали похожи на куриные яйца. Навозник лежал неподвижно, раскрыв рот, как на приеме у зубного врача. Дуло револьвера тяжело покоилось на нижних зубах.

— Вставай и одевайся. Выйдешь и никогда больше сюда не вернешься. Ты близко не подойдешь ни к Альбю, ни к Нурсборгу, ты не будешь ездить по тринадцатой линии. Потому что я всегда буду носить с собой револьвер и как только тебя увижу — тут же выстрелю. И целиться буду тебе в хрен.

Глаза у него еще немного расширились, вот-вот выпадут из глазниц.

Я медленно вытащил дуло у него изо рта и направил его Навознику в низ живота.

— У тебя три минуты, чтобы исчезнуть. Потом стреляю.

Боек зловеще щелкнул. Я встал и задом отступил к стене.

— Живей, Навозник, иначе стреляю!

Навозник натянул штаны, не заботясь о трусах. В дверях появилась Лена. Кожа у нее была цвета консервированных шампиньонов, растрепанные волосы свисали толстыми прядями, бледные губы были сухи и безжизненны, как пески Сахары.

— Ты что делаешь?

— Иди к себе, — сказал я. — Навозник переезжает.

Навозник набросил бежевую рубашку в желтую крапинку.

— Смотри, пожалеешь!

— Еще хоть слово, — проговорил я, — еще хоть слово скажешь — прострелю тебе колено, и будешь хромать до конца своей сраной жизни.

Лена беззвучно ахнула, хотела что-то сказать, но проглотила несказанное. У нее как будто что-то застряло в горле.

— Не бойся, не надо, — сказал я.

Крупные слезы скатились у нее по щекам и с оглушительным грохотом упали на пол.

Я увидел, как дрожит дуло револьвера. Гуляет туда-сюда, как сломанный «дворник». Я с такой силой вцепился в рукоять, что пальцы чуть не свело.

Лена ушла к себе; когда она поворачивалась спиной, я увидел, как она утирает слезы.

Навозник напялил джинсовую куртку, обулся и заковылял к двери.

— Не хлопай! — крикнул я ему в спину.

Но этот говнюк, конечно, хлопнул.

Я пошел к Лене. Она скорчилась у себя в кровати, натянула одеяло на голову. Лена вся тряслась, и лицо у нее было как нечистый снег.

— Кошмару конец. Я теперь буду жить дома. А он не вернется.

— Что, по-твоему, скажет мама? — Лена не сводила с меня глаз.

— Она на работе?

Лена кивнула.

Пришел Огрызочек, потерся о мою ногу.

— Откуда он у тебя? — Лена посмотрела на револьвер.

— Откуда надо.

— Дурак.

— Я должен все рассказать маме. Он сюда больше не вернется. Мама удивится. К тому же в стене осталась пуля. Делать вид, что ничего не произошло, не получится.

Лена так куснула себя за нижнюю губу, что чуть не прокусила насквозь.

— Я слышал, как он был тут, с тобой. — Я погладил ее по щеке.

Лена сжалась. Закрыла лицо руками, всхлипнула.

— Неужели ты не рассказывала маме?

Лена затрясла головой.

— Это было в первый раз?

Она не ответила.

Огрызочек прыгнул на кровать и потерся о рукоятку револьвера.

— Он никогда больше не придет сюда, — сказал я.

Лена обхватила меня за шею, обняла. Потом утерла слезы, откинулась на кровать и посмотрела на будильник.

— Мне пора. — Она спустила ноги на пол.

— Не бойся, он больше сюда не придет, — повторил я.

Лена попыталась улыбнуться — такую улыбку можно продеть в игольное ушко.

Я отправился в ванную, разделся, набрал воды. Положил револьвер на крышку унитаза и забрался вводу.

— Возьми мою пену для ванны! — крикнула Лена из кухни. Потом спросила, буду ли я кофе, и принесла чашку — кофе и много молока. Я лежал в ванне, мыл голову и прихлебывал кофе.

Потом я услышал, как Лена ушла. Хлопнула входная дверь.

На кухне я положил пистолет возле кофеварки, налил себе еще кофе с горячим молоком, сделал четыре бутерброда с мягким сыром и призадумался, куда спрятать оружие.

Доев бутерброды, я завернул револьвер в пластиковый пакет и положил его в морозилку, за хлебом для сэндвичей. Вроде неплохо, Навознику в жизнь не найти… Правда, может найти мама, случайно. Я забрал револьвер и пошел к себе. Куда же его деть?..

Одевшись, я сунул пушку за пояс штанов сзади, а рубашку не заправил. Я уже готов был уйти в школу, когда мама пришла с работы.

Вид у нее был бодрый, как и всегда после ночной смены. Я стоял в прихожей, держал в руках Огрызочка.

— Йон-Йон! — Мама подошла ко мне, и я выпустил кота. Мама обняла меня и по чистой случайности не наткнулась на револьвер. Ее руки оказались выше, у меня между лопатками, так что все нормально. — Как я рада тебя видеть. А кофе есть?

Мама принюхалась, пошла на кухню и налила себе чашку черного как смоль напитка.

MBs Я в школу, ggr сказал я.

— Отлично. — Мама дула на кофе.

— Навозник съехал.

— Что? — Мама опустила чашку на стол.

— Рольф свалил.

— В каком смысле?

— Убрался отсюда.

— Почему? — Мама отставила чашку в сторону.

— Когда я вчера ночью вернулся, он был в твоей постели с Леной.

— Нет!

— Да.

— Нет!

Мама опрокинула чашку. Та упала и разбилась. Кофе брызнул на Огрызочка, тот отпрыгнул и умчался, зажав хвост между лапами.

— Он затащил ее в твою постель. Я уже ничего не мог поделать, но потом выдворил его.

— Где Лена? — Мама растерянно посмотрела мне через плечо, словно Лена стояла у меня за спиной.

— На работе.

— Вот дрянь, — задохнулась она. — Дрянь, сволочь. После всего, что я сделала.

Она достала свои «Лайт», закурила. Руки у нее дрожали.

— Что он с ней сделал? — Она не сводила с меня глаз.

— Я пришел домой около половины первого. Слышал, как он был с ней в спальне. Они…

— Они — что? — настаивала мама.

— Он ее трахал.

Лицо у мамы вытянулось, окаменело, щеки стали цвета яичной скорлупы. Она тяжело опустилась на стул у кухонного стола и уткнулась лицом в руки. Уронила сигарету, сигарета покатилась по полу. Я подобрал ее, положил на кофейное блюдце. У мамы из глаз лились слезы. Она высморкалась, снова уткнулась в руки. Плечи вздрагивали от беззвучных рыданий.

— Я забрал у него ключ. Он сюда не вернется.

Мама в ответ только высморкалась.

— Я теперь буду жить дома, — сказал я.

Мама не ответила.

Я достал из шкафчика под раковиной пластиковый пакет.

Выходя из квартиры, я слышал, как мама рыдает в голос — будто воет кто-то, раненный в самое нутро. Я поскорее закрыл дверь и сбежал вниз по лестнице. В голове у меня было пусто, револьвер натирал кожу на спине.

Во дворе сидел давешний парнишка с красным велосипедом. Сиделодин на той самой лавке, на которой я сидел ночью. Когда я вышел из подъезда, он встал и направился ко мне, словно хотел от меня чего-то.

— Иди домой, — сказал я. — Сейчас таким малявкам гулять еще рано.

Но парнишка сунул руки в карманы. Я ускорил шаг, направляясь к автобусной остановке, мальчишка побежал за мной. Я обернулся.

— Иди домой!

Мальчик остановился и, склонив голову набок, посмотрел на меня, будто хотел, чтобы я забрал его отсюда.

— Иди домой! — повторил я; он повернулся и убежал назад, во двор.

В автобусе было полно народу, пришлось стоять. Ноги так дрожали, что я чуть не упал. На полпути к Тумбе я вышел из автобуса и поднялся в лесок, где мы со Смурфом когда-то, миллион лет назад, построили шалаш. От него ничего не осталось, кроме пары больших камней. Я поднял один из них, отгреб землю — ямка. Завернул револьвер в пакет, положил в ямку и привалил сверху камень. Обернулся: на меня смотрела косуля. Миг — и она унеслась, как ветер, едва касаясь земли. Была — и нет. Я спустился на остановку и дождался следующего автобуса до Тумбы.

12

О, братья и сестры, я расскажу вам о любви! Как я любил воскресные утра! Мама лежала в кровати, а я прижимался к ее теплому телу. Оно было почти горячим, под одеялом таился особый запах.

Я обожал ее тепло и боготворил ее запах. О, сестры и братья, такова была моя любовь.

А потом в мою жизнь пришел Навозник.


Школа была новая, перед ней раскинулся газон. В вестибюле стояли трое парней в бейсболках — по виду на год-другой старше меня. На самом крупном — серая футболка с сообщением: I’m the Bull[10].

— Привет, — поздоровался я. — Не знаете, где тут первая театральная группа?

— Первая ненормальная? — переспросил «Бык». — Без понятия.

— Дрессированных обезьян обычно загоняют в подвал, — добавил другой.

— А где это? — спросил я.

Но быки не ответили, и я отправился с этим вопросом к окошечку дежурного. У того было такое серое лицо, словно он все лето просидел дома.

Дежурный заглянул в какую-то папку.

— Первый этаж. Вверх по лестнице. Аудитория 114. Я нечасто нервничал, но тут что-то пробрало. Наверное, из-за запаха. Запах такой же, как когда я в семь лет в первый раз пришел в школу.

В школах полы моют чем-то таким особенным.

Возле сто четырнадцатой стояла группка мальчиков и девочек моего возраста. Одного было видно издалека. Длинный, как звезда баскетбола, с зелеными прядями в волосах. На ногах великанские ботинки, а шнурки он не завязал, и они лежали вдоль подошв, как полоски лакрицы. Верзила разговаривал с невысокой толстушкой, стриженной ежиком и в трех юбках, надетых одна на другую.

Я остановился, кивнул им. Толстушка мне улыбнулась.

— Это первая театральная? — спросил я, только чтобы что-нибудь сказать.

— Да, — ответил верзила и продолжил рассказывать девушке о каком-то концерте.

Я заглянул в класс. Кабинет был почти полон. Сразу ясно: в этом классе народ особенный, не похожий на мальчиков и девочек, что толклись на первом этаже. Одежда почти на всех висела свободно, колыхалась, у некоторых девочек выбелены лица. Вид уже вполне театральный, а ведь семестр только начинается.

Появился мужчина с седой щеткой волос, в круглых очках и с острым пронзительным взглядом. В руках он держал потертый портфель. Мужчина кивнул мне и другим, что стояли у двери, и мы все вместе зашли в класс. Он вошел следом и закрыл дверь.

Я посмотрел, куда бы сесть. Оставалось всего три свободных места. Я устроился на стуле подальше от кафедры, но все равно оказался прямо в поле зрения мужчины.

Тот откашлялся. Скрежет стульев по полу, шарканье ног — все замерло, воцарилась тишина.

— Меня зовут Янне Хольм, — начал мужчина. — Я классный руководитель первой театральной группы и буду преподавать вам шведский язык и историю театра.

Он сделал паузу и посмотрел на нас, будто изучая одного за другим. Времени на это дело он не жалел. Я встретился с ним взглядом.

— Все вы, чтобы поступить на этот курс, прошли ряд нелегких испытаний. Триста сорок кандидатов на двадцать четыре места. Вы — те, кто прошел конкурс. Я с некоторым опозданием поздравляю вас и надеюсь, что образование, которое вы здесь получите, пойдет вам на пользу.

Он снова посмотрел на нас, задерживаясь взглядом на каждом ученике.

— Сейчас я попрошу вас представиться. — Янне Хольм достал из портфеля какую-то бумагу и начал перекличку.

Двоих не было. Нас двадцать два человека. Верзиле что-то попало в горло, его не отпускал кашель, пришлось выйти выпить воды. Верзилу звали Стаф-фан.

Когда он вернулся на место, перекличка уже закончилась и Янне спрятал бумагу в портфель.

Он окинул класс взглядом. Стало тихо — так, что слышно было, как муха разгуливает по кафедре. Янне открыл рот.

— Стиль, — начал он. — Без стиля нет контролируемого высказывания. Без контролируемого высказывания нет вообще никакого высказывания, есть лишь недостаток контроля. Предпосылка всякого высказывания — стиль. Это касается текста, это касается театра, касается кино и музыки, танца, изобразительного искусства. Стиль есть контролируемое и осуществленное высказывание. Стиль определяет содержание высказывания. Измените стиль — и изменится высказывание. Без формы невозможно контролировать содержание. Неважно, что скажет человек, если он не знает, как он это скажет.

Янне протянул руку в пустоту и сказал: «Здравствуйте». Он произнес это «здравствуйте» тонким писклявым голосом, едва слышно, ссутулив спину и опустив голову. Но вот Янне выпрямился, повернулся к нам, вперил в нас взор, протянул руку, сжал воображаемую ладонь и прорычал: «Здравствуйте!»

И продолжил:

— Итак, стиль. Все, что вы два года будете изучать в нашей школе, так или иначе будет связано с понятием стиля. Иногда стиль осознаётся. Иногда нет. За два года вы научитесь определять разные виды высказываний, осознавать их настолько, что заметите и поймете: стиль в контексте искусства — это вопрос выбора. Творцы — художник, писатель, актер, музыкант, кинорежиссер, хореограф — выбирают стиль. Выбор стиля есть основа основ.

Он снова замолк и оглядел нас.

— Творец — это тот, кто овладел своими выразительными средствами. Любитель же бездумно пользуется теми выразительными средствами, которые оказываются под рукой. Быть художником означает владеть выразительными средствами и выбирать то или иное средство осознанно.

Снова пауза. Янне Хольм указал на дальнюю стену, где стоял стеллаж.

— Возьмите какую-нибудь книгу с верхней полки. Откройте наугад и прочитайте, что окажется на странице. Попробуйте понять стилистическую природу прочитанного. А потом напишите текст сами — что угодно, только не слишком личное. Содержание — не главное. Ваша задача — воспроизвести стиль текста из книги. Задание понятно? У вас тридцать минут. Приступайте.

Янне Хольм уселся на стул за кафедрой и сунул в рот жевательную резинку. Некоторые уже стояли у стеллажа, и когда подошел я, на верхней полке оставалось всего три книги. Я взял одну, старую, затрепанную, и сел. Открыл, прочитал:

Дети мои загорелые,
Стройно, шагом, друг за другом,
приготовьте ваши ружья,
С вами ли ваши пистолеты и острые топоры?
Пионеры! о пионеры!
Дольше мешкать нам нельзя,
Нам идти в поход, мои любимые,
туда, где бой всего опасней,
Мы молодые, мускулистые,
и весь мир без нас погибнет,
Пионеры! о пионеры![11]
Перечитав эти строки несколько раз, я написал:

О, братья и сестры, знаете ли вы нашу Зимнюю бухту? Знакомы ли вам эти воды, эти волны между Аспудденом и Броммой?

Слыхали ли вы их плеск, братья и сестры, удары прибоя о берег, шелест прибрежной гальки, шум ветерка в камышах и хлопанье паруса знойным летним днем?


Когда я пишу, то почему-то покрываюсь гусиной кожей — сам не знаю почему, но всегда так. Вот и теперь я покрылся гусиной кожей, а в какие-то моменты у меня даже волоски на шее вставали дыбом.

И тут дверь открылась.

На пороге стояла девушка в черных джинсах и помидорно-красной блузке. Сандалии были надеты на босу ногу, в руке она держала солнечные очки. Это же та красотка из Броммы!

— Это первая театральная группа? — спросила она. Янне Хольм кивнул. Девушка зашла и остановилась перед кафедрой.

— Меня зовут Элисабет Асплунд, — представилась она. — Я из резерва. Извините за опоздание…

Она оглядела класс и встретилась взглядом со мной; едва меня увидела, как на ее лице расцвела широкая улыбка:

— Ты ходишь в этот класс!

— Ну да, — сказал я. Как будто для меня сидеть тут и подражать чьему-то стилю — самое обычное дело.

— Вот это совпадение! — Девушка села рядом со мной и посмотрела, что я написал.

— Чем занимаетесь?

— Возьми книгу вон там, с верхней полки… — и я изложил ей, что сказал Янне.

А потом склонился над листком и продолжил писать.

Сестры и братья, видели ли вы остров Эссинген, с его высоким мостом, Бьёрнхольмен и остров Кэрсён? Видели ли вы, как лодки несутся на всех парусах со стороны Броммы?

О, братья мои и сестры! Многого вы не знаете в этой жизни, многого вы не видели!

Я кое-где стер ластиком, кое-что поменял, и мне стало казаться, что написанное мною звучит почти как изданная рукопись. Я написал «2» и начал еще один вариант. Попутно косился на Элисабет, которая схватила толстый кирпич под названием «Неизвестный солдат»[12]. Она читала, и морщинка у нее над переносицей все углублялась. Элисабет оглянулась. Янне Хольм, звучно жуя вачку, достал стопку бумаг.

Элисабет смотрела на Янне, почесывая лоб карандашом. Глубоко вздохнув, склонилась над листом бумаги. Начала писать. Я продолжил свой труд.

— Время вышло, — объявил Янне. — Напишите свою фамилию и фамилию автора, чьему стилю вы старались подражать.

В самом низу листа я написал свое имя, а рядом — «Уолт Уитмен». Из динамиков раздался звонок. Янне перекричал его:

— Дальше у вас театр. Театральные занятия проходят в театральном зале, это подвальный этаж. До завтра. Всего хорошего.

13

О, сестры и братья! Когда Навозник начал ходить к моей матери, мне было семь лет; еще два года оставалось то того, как он навсегда перебрался к нам и занял мое место в двуспальной кровати. Мне приснился кошмар. Я тихонько прокрался в гостиную, желая свернуться под бокому матери. Но там лежал Навозник. От него пахло потом, пивом и табаком.

Я хотел свернуться под боком у матери, но он проснулся и велел мне исчезнуть.

И тогда, о сестры мои и братья, тогда я познал, что такое ненависть!


Театральный класс — огромный зал без окон, поделенный занавесом на две части. В зале был рояль, а еще громадная трибуна, где могли усесться человек пятьдесят. Она доходила почти до потолка, а потолок был высокий. Под потолком гроздьями висели лампы и прожекторы. Возле рояля стояло кресло с высокой спинкой, ткань на нем лопнула. Вдоль стен — стулья, поставленные друг на друга.

Мы собрались у трибуны. Кто-то уселся за пианино и стал наигрывать. Оказалось — тот верзила, Стаффан.

Почти незаметная дверь в стене открылась, и вошли мужчина и женщина. Мужчина темнобородый и носатый, женщина — широкая и кругленькая. И босая.

Женщина устроилась в кресле. Мужчина взял один из составленных друг на друга стульев и сел рядом с женщиной.

Мы затихли, Стаффан тоже, и женщина начала говорить. Голос у нее был глубокий, красивый — я совсем не такого ожидал.

— Меня зовут Лиса Сандстрём.

— А меня — Янос Яначек, — добавил мужчина. Женщина, Лиса, продолжила:

— Добро пожаловать в нашу школу, на наш курс. Театральный курс будет занимать у вас двенадцать часов в неделю.

Она замолкла, и слово взял Янос:

— Предмет «театр» включает сценографию, свет, движение, голос, историю театра, а также импровизацию и сценическое мастерство.

Лиса продолжила:

— Чаще всего вы будете иметь дело с импровизацией и сценическим мастерством. А сейчас представьтесь, познакомимся друг с другом. Давайте сядем в круг на полу.

Мы уселись в кружок. Нам предстояло не только представиться, но еще и рассказать что-нибудь о себе в третьем лице. Когда очередь дошла до Эли-сабет, я по ее дыханию понял, как она разволновалась. Элисабет резко встала, чуть не вскочила, и заговорила так, будто хотела поскорее закончить:

— Элисабет несчастна, потому что все ужасно сложно. Она отправляется в город купить блузку. Иногда, когда у нее плохое настроение, ей хочется купить блузку. Элисабет говорит матери: «Мне надо купить блузку». И едет в город, ходит по магазинам, ищет блузку. Но не покупает. Она только ищет. Чаще всего она ходит за блузками в «Нордиска Компани-ет». В детстве она часто ходила в этот магазин с мамой. Мама все время ездила в «НК» за блузками. Элисабет ходит, трогает блузки. Берет ткань, потирает пальцами.

«Потрогай ткань, — учит ее мама. — Фактуру, качество». Элисабет трогает ткань. «Очень хорошее качество», — говорила Элисабет матери десять лет назад. А теперь она здесь, трогает ткань. И ничего не покупает. Но вчера она купила вот что. Это новая блузка Элисабет. Элисабет хотелось красного, и только красного. Что угодно, лишь бы красное, думала она, отправляясь вчера за блузкой.

И вот она ходит по магазинам, ищет красную блузку, находит, а когда возвращается домой, там оказывается один человек, который спас ее младшую сестру. Он стоит в нашей гостиной со своим приятелем, и вид у него такой, будто он всю жизнь только и делает, что спасает тонущих. Я чуть не плачу, глядя на младшую сестру. То есть — Элисабет чуть не плачет… Сестру Элисабет зовут Патриция, она всегда боялась воды.

— Спасибо, — перебил Янос. — Следующий, пожалуйста.

Я встал.

— Мой приятель Смурф пришел ко мне, а я еще и не вставал…

В третьем лице, — напомнил Янос. Я продолжил:

— Йон-Йон еще в кровати, хотя уже полдень. А Смурф, прежде чем заявиться к Йон-Йону, выпрашивал у бабушки на кухне булочки. И в спальню заходит с набитым ртом. Запихнул в рот пять штук сразу и пытается что-то сказать. Да у него и получается, почти все понимаешь, что он говорит, хотя у него между щеками — полпротивня булок. У Смурфа пасть жуть какая громадная. И зубы тоже. Однажды он открыл зубами бутылку колы. В пятом классе. Сломал передний зуб, и ему вставили золотой. И теперь, когда Смурф гогочет, этот золотой зуб блестит. А Смурф гогочет постоянно. Раскрывает пасть, и — «га-га-га». Когда Смурфу и Йон-Йону было десять, им пришлось посмотреть «Психо». Приятель Йон-Йоновой мамы взял этот фильм в прокате. Решил, что парням надо посмотреть что-нибудь интересное. А они чуть не рехнулись потом. Йон-Йон еще несколько лет боялся принимать душ.

— Спасибо, — сказал Янос, и я сел.

Все сидевшие в круге представились, и мы стали раскладывать на полу маты. Толстые такие маты, как у гимнастов.

— По двое, — объявила Лиса и взяла Яноса за руку. Они сделали кувырок, двигаясь бок о бок. Потом кувыркнулись еще несколько раз, и все это время касались друг друга.

— По двое, — скомандовал Янос. — Можете делать любые движения, но по двое и касаясь друг друга.

Я повернулся к Элисабет, а она — ко мне. Она протянула руку ладонью вперед, почти как знак — «остановись». Я приложил свою ладонь к ее. Рука у нее оказалась теплая и влажная. Взявшись за обе руки, мы поднялись и направились к матам. Стаффан уже кувыркался с Уллой и всеми ее юбками.

— Не расцепляемся? — спросила Элисабет. Я положил ладонь ей на руку, Элисабет коснулась моей ладони.

Держась за руки, мы вернулись к мату и сели. Встали на колени, наклонились вперед, касаясь друг друга. Потом сделали кувырок, снова сели, и все это — не расцепляя рук.

Мы еще кувыркались — вперед, назад — касаясь друг друга, и когда я трогал ее, осязал ее кожу, когда до ноздрей моих доходил ее запах, мне хотелось сгрести ее в охапку, обнять и поцеловать; я хотел сказать ей, что люблю ее. Мне хотелось закричать: «Я люблю тебя, люблю, люблю», но из губ моих не исходило ни единого звука.

14

Волосы, о братья, развевающиеся волосы! Длинные мамины волосы раскинуты по подушке воскресным утром; вот покачивается хвост Лены Туреллъ; вот Бленда Тофт со своим невозможным водопадом, золото струится по плечам и спине, источая запах яблок.

Братья, о братья мои, как я люблю девичьи волосы! Как люблю эти блестящие волны, локоны и кольца, как я люблю косы и распущенные пряди, я люблю волосы, братья мои, как я люблю волосы!


В перерыве на завтрак мы всей компанией собрались в столовой. По коридору мы прошли, как потный, неопрятный ком движения и ритма. Но чем дальше от театрального класса, тем медленнее и сдержаннее становились наши движения, тише голоса; мы рассеивались и старались смешаться с другими, но нас видели, видели слишком хорошо.

Парни, с которыми я столкнулся утром в вестибюле, стояли перед нами в очереди. Они обернулись к Стаффану.

— A-а, ненормальная компания? — фыркнул «Бык».

— Наигрались в дочки-матери? — спросил другой.

— Как в детском садике, — прибавил третий.

Я спросил:

— А ты на какой курс ходишь?

— А тебе не похрен? — ответил самый крупный «бык».

— Да, тебе не похрен? — поддакнул его приятель.

— Заикаешься, что ли? — спросил я. — Я тоже в детстве заикался.

Он сжал кулак, словно вот-вот врежет мне. Красная бейсболка сидела у него на голове козырьком назад. Под верхней губой была какая-то гадость. Лицо все в веснушках, а глаза он, похоже, подобрал на гравийной дорожке возле школы. Если он меня ударит, то промажет. Я отступлю, и он макнется в мясную подливку.

«Бык» наставил на меня палец и прошипел:

— Ты вообще молчи. С такой рожей лучше помалкивать.

— В смысле?

Элисабет взяла меня за руку — легонько, как совсем недавно, в театральном классе. Просто коснулась меня.

Парень с гадостью под губой посмотрел мне за спину. Посмотрел на Элисабет.

— Ты что, тоже с ненормальными?

— Она в эту компанию отлично вписалась, сразу видно, — заметил его приятель.

— Зачем тебе дрессированные обезьяны? — недоумевал Гадость-под-губой.

— Давай лучше к нам, — предложил его приятель.

Потом они продвинулись вперед и нагрузили тарелки спагетти с мясным соусом.

Я сел к Стаффану, в дальний угол. Потом подошла Элисабет. Набрала себе столько спагетти, что их едва хватило бы грудному младенцу.

Мы сгрудились вокруг двух столов. Стаффан принялся уминать спагетти, одновременно рассуждая о занятиях.

— Кажется, будет много упражнений на движение, — заметил он. — Еще всяким другим будем заниматься. Я бы хотел поставить пьесу, настоящую. Надеюсь, скоро начнем. Кувыркаться и так любой умеет.

— А мне понравилось, — сказала Элисабет.

— Через месяц, наверное, не так будет нравиться, — ответил Стаффан. Весь подбородок у него был в мясной подливке.

— У тебя подливка на подбородке. — Улла вытерла ему рот. Я спросил:

— Вы парочка или так?

— Парочка? — Симпатичная Улла засмеялась.

— Мы вместе с двенадцати лет, — объявил Стаффан. — Познакомились в «Нашем театре».

— Я играла принцессу на горошине, — хихикнула Улла. — Наш первый совместный спектакль.

— А я был принцем., — предался воспоминаниям Стаффан.

— Ты что, беременна? — спросила Элисабет. Улла растерянно уыбнулась:

— Как ты определила?

— Я эксперт. Сразу вижу. Почти на следующий же день.

— Ну-у, — протянула Улла. — И правда — почти на следующий день.

— По глазам видно, — объяснила Элисабет, — и по телу. Все как будто открывается.

— Ему всего два месяца, — вмешался Стаффан.

— Ем, как не в себя. Вдвое больше, чем Стаффан. К Рождеству буду не ходить, а перекатываться.

— Круто, — сказал я. Улла посмотрела на меня:

— Что — круто?

— Ребенок. Что у тебя будет ребенок. Обалдеть как круто.

— «Обалдеть как круто», — передразнил Стаффан, словно я сморозил глупость.

— А как вам классный руководитель? — спросила Элисабет.

— Подозрительный тип, — ответил Стаффан. — Он, часом, не употребляет? Какой-то он буйный.

— Буйный, точно, — согласился я.

— Стиль, — принялся изображать Стаффан. — Без стиля нет контролируемого высказывания. — У него здорово вышло, и все рассмеялись.

Доев, Улла, Стаффан, Элисабет и я вышли посидеть на травке. На газоне расселось и разлеглось столько народу! Улла взяла Стаффана за руку, махнула кому-то и утащила его за собой.

Элисабет уселась в тени под березами. Я присел рядом.

— Мы же ездили к бабушке, — начала она. — Когда вы с приятелем ушли. Вернулись домой поздно ночью. А к нам, оказывается, кто-то влез.

Сердце у меня застучало, как молоток, во рту пересохло.

Я взял очки Элисабет, которые она держала в руках и все постукивала ими по бедру. Надел, посмотрел на березы, на синее небо.

— Что-то украли? — спросил я, стараясь, чтобы голос звучал в меру заинтересованно.

— Две картины. Одну Улле Ульсона и одну Грюневальда.

— Те, большие, из гостиной?

— Нет. Маленькие. Висели в маминой и папиной спальне.

— Насколько маленькие? — спросил я, а сам подумал про Смурфа. Он же был в спальне, засовывал револьвер в рюкзак.

— Такие примерно, — Элисабет развела руками на метр. Когда мы уходили, таких больших картин при Смурфе не было.

— Вот черт, — сказал я. — Дорогие?

— Улле Ульсон и Грюневальд? Тысяч триста-четыреста вместе.

— Ох ты, ни фига себе.

— Они, конечно, были застрахованы. Но толку-то. Мама привезла их из родительского дома. Она ужасно расстроилась.

— Охты!

— Воры выломали замок. Такой штукой, знаешь… — Она повертела руками.

— Долотом, — подсказал я.

— Точно. В соседних домах было полно народу. И у нас офигенно хорошая сигнализация, только она не сработала.

— Значит, это была офигенно плохая сигнализация, — заметил я.

— Папа так злится на охранную фирму. Говорит, в суд на них подаст.

— Ох ты. — Я прикусил травинку.

— Ну да, черт знает что. Папа чуть с ума не сошел. Только о том и говорит, что он сделает с ворами, если доберется до них.

— Да, хреново. Еще что-нибудь украли?

— Спиртное.

— Классика, — заметил я.

— Хуже всего, что кто-то, похоже, рылся у меня в комнате. Патриция повадилась читать мой дневник, и я стала класть его по-особенному, чтобы сразу видеть, брали его или нет. Так вот, воры читали мой дневник.

— Фигово.

— Вот именно.

Элисабет сняла с меня очки, нацепила себе на нос и посмотрела на меня.

— Почему ты подал заявление в эту школу?

— Хочу быть актером.

— Да?

— Да. А ты нет?

— Не знаю.

— Но ведь в эту школу ходят, чтобы стать актерами?

— Ну… Может, просто не нашлось чего получше.

Элисабет достала пачку «Кэмел» с фильтром, сунула в рот сигарету. Не зажала сигарету губами прямо, как большинство, и сигарета чуть свисала к подбородку. Расслабленный вид. Закурив, Элисабет продолжала по инерции щелкать зажигалкой.

— Красивая блузка, — сказал я, чтобы что-нибудь сказать.

Элисабет опустила взгляд себе на грудь, словно рассматривала блузку. Она как будто была недовольна и на меня смотрела, словно не верила, что я и вправду считаю блузку красивой.

— Ты думаешь?

— Мне цвет нравится.

Элисабет выдула дым в листву берез, к небу, а потом легла на траву, подложив руки под голову.

— Ты где живешь? — спросила она.

— В Альбю.

— A-а. Хорошо. Близко. — Она вздохнула. — А мне пришлось встать в полшестого.

— Тяжко, — согласился я.

— Я надеялась попасть в Сёдра-Латин. Они ближе. Зимой будет тяжело.

Глубоко вздохнув, Элисабет замолкла.

Я оглядел лужайку. Сотни ребят стояли, сидели и лежали на траве. По газону широкими шагами шел тот буйный чувак в бейсболке.

— Как думаешь, тебе здесь будет хорошо? — спросила Элисабет.

— Почему нет? — спросил я в ответ и подумал, что мне везде будет хорошо, лишь бы рядом с ней.

15

О, мягкая кожа, братья мои!

Когда я подрос, мама решила, что хватит мне купаться с ней вместе, и я стал сидеть на крышке унитаза и смотреть на нее. Она всегда наливала в воду пену, а лицо у нее потело.

Я сидел там, смотрел на нее, и в руках у меня был серебристый самолет.

Я летал этим самолетом. Подлетал все ближе к ее голове. Наконец она говорила: «Ну иди!» И, о братья, я срывал с себя одежды и, хотя орал, потому что было горячо, влезал в ванну там, где были ноги матери.

Навозник, прослышав об этом, стал ржать: «Тебе, черт тебя дери, девять лет. Сам понимаешь — хватит купаться вместе с мамой».

Скользкая от мыла кожа под водой, о братья мои.

Я люблю женскую кожу, о братья!


Когда я вернулся из школы домой, мама уже проснулась и жарила мясо на кухне. Я помог ей почистить лук и уселся за стол. Мама ничего не говорила. Зато гремела и грохотала сковородками и кастрюлями — того и гляди что-то сломается. Такой звук. У нее на лбу было написано, что она думает про Навозника.

— Я забрал у него ключ, — сказал я.

— Вот как.

— Я подумал, так будет лучше.

Мама прекратила греметь и взглянула на меня.

— Что произошло в спальне?

— Там сломалось кое-что.

— Сломалось! Там кто-то стрелял. В стене пуля.

— Я его попугал пистолетом.

— У тебя же нет пистолета?

— Нет, — согласился я. — Я его попросил на время.

— У кого?

— У одного знакомого.

— Что за знакомый?

— Не могу сказать.

Слезы потекли у матери по щекам.

— А что мне оставалось? — сказал я. — Он не может тут жить после того, что сделал с Леной.

— И как это ты оказался дома, как раз когда он был в спальне с Леной? — Мама вытерла лицо тыльной стороной ладони.

— Сам не знаю. Ты с ней говорила?

— Нет.

— Спроси у нее, что он сделал.

— Верни пистолет, где взял, слышишь?

— Уже вернул.

Мама вздохнула, подошла к плите, начала протирать ее.

— Как в школе?

— Неплохо. В первой половине дня была театралка. Во второй — обычные уроки.

Мама прополоскала тряпку, из крана лилась тугая струя, вода исчезала в сливе.

— На дом что-нибудь задали?

Мама говорила со мной о школе, а у самой слезы капали на мойку и на пол. У ее ног образовались большие серебристые озера. Хорошо бы утопить Навозника в таком озере.

— Да, — сказал я. — Кое-что на завтра.

— Что?

— Задание по импровизации.

— И какое?

— Надо сделать что-нибудь со стулом. Что хочешь. За две минуты.

— И что ты сделаешь?

— Не знаю. Наверное, сяду на него.

Мама еще раз прошлась тряпкой по плите. Она очень тщательно следила, чтобы все до единой вещи были чистыми, особенно на кухне. Мама ненавидела грязь. Слезы лились, как радиоактивный дождь. Было просто невыносимо. Мне почудилось, что у меня начинается рак глаз. Я не мог видеть, как она плачет, и прикусил щеки до крови.

Мама терла плиту, металлическая поверхность повизгивала под тряпкой.

— Вечером тренировка, — сказал я. — Ты не знаешь, где спортивный костюм?

— Ты разве не отвез его к бабушке?

— Да я старый имею в виду.

— Ты из него вырос.

— Ну все равно, — ответил я. — Где он?

— Наверное, у тебя в шкафу. Не грызи ногти.

— Чего?

— Я сказала — не грызи ногти.

Я вынул палец изо рта. Я же целый год не грыз ногти. Непонятно, почему опять начал.

У себя в комнате я открыл шкаф. Вот он, мой старый спортивный костюм, на верхней полке. Я положил его на окно. Вот и кроссовки: потертые и к тому же малы. Но если надрезать, то натянуть можно. Я достал нож и разрезал их так, чтобы большой палец торчал. Примерил. Без носков налезли.

Я вытянулся на кровати, положив голову на руку, — совсем как Элисабет на травке в обеденный перерыв.

Мы шагаем по лужайке к планетарию.

— Вот он, кажется, — она указывает на здание, замотанное в такую серую сетку, какую на дома натягивают во время ремонта.

Остановилась, изучает карту.

— Да, здесь. Интересно, там открыто?

Мы отыскиваем вход.

— к, Насчет «закрыто» ничего не сказано, — замечает она и осматривается.

По тротуару шагает цветной мужчина в сизых форменных брюках с черными лампасами; в руках у него пакет с жирными пятнами. Мужчина заходит под сетку.

— Извините! — кричит Элисабет и исчезает под сеткой следом за мужчиной. — Извините, это планетарий?

Я иду за ней и оказываюсь на лестничной клетке с двумя разными лестницами: одна ведет налево, другая — направо. Мужчина с пакетом уже поднялся на левую площадку; Элисабет бежит следом, чуть отставая, и все кричит:

— Извините, здесь открыто?

Мужчина с мешком торопливо шагает дальше, подкованные металлом носки ботинок стучат по мрамору ступенек.

Возле правой лестницы стеклянная будочка — билетная касса. Рядом с ней латунная табличка с указанием цены и часов работы. В будке пустой письменный стол, со спинки стула свисает синяя кофта.

— Эй! — зовет Элисабет.

В громадном вестибюле гудит эхо. Элисабет повторяет:

— Э-эй!

Никто не отвечает.

— Как его фамилия? — спрашивает Элисабет.

— Бафорд, — отвечаю я. Элисабет кричит:

— Билл Бафорд, пришел ваш сын!

«Сын, сын, сын», — отвечает эхо.

— Пошли! Элисабет начинает подниматься по левой лестнице. Я иду по правой. Двадцать длинных шагов — и мы встречаемся на первой площадке.

— Билл Бафорд! — зовет Элисабет с площадки в вестибюль.

— Может, сейчас обед или вроде того, — бормочу я.

Элисабет кивает, указывает на следующую лестницу — та ведет к потолку-куполу из зеленого стекла. Потом берет меня за руку и тащит за собой.

Под куполом жарко и пыльно.

— Здесь закрыто. — Элисабет рассматривает отпечатки наших шагов в пыли. Мы прошли как по свежевыпавшему снегу.

Элисабет указывает на коричневую деревянную дверь.

На двери табличка «Служебный вход». Элисабет открывает, я вхожу следом.

За дверью тянется узкий длинный коридор, по обеим его сторонам маленькие кабинетики. Двери не больше чуланных, на них картонные таблички с именами.

— Нельсон, Сойер, Хосс, Маверик, — читает Элисабет.

Мы подходим к последнему кабинету. Дверь открыта, пахнет кофе. Радиоприемник играет Love Me or Leave Me. Элисабет стучится, толкает дверь. За письменным столиком темного дерева сидит мужчина, которого мы видели на улице. В у него недоеденный пончик, рядом пенопластовый стаканчик с кофе.

— Извините, — начинает Элисабет, — мы ищем Билла Бафорда.

За углом, — отвечает мужчина; на губах у него сахарная пудра.

— Он здесь? — У меня тяжело колотится сердце.

— Минуту назад был. — Мужчина запихивает в рот остатки пончика, вытирает пальцы салфеткой, сминает ее в шарик и точным броском отправляет в мусорную корзину в углу.

Мы выходим.

Дверь закройте! — кричит мужчина нам в спину.

Дверь пригнана неплотно, такую как следует не закроешь. Элисабет уже скрылась за углом. Здесь, наверху, ужасно жарко. Я расстегиваю рубашку до самого ремня. Воздух сухой, как в сауне, в нем вьется пыль от шагов Элисабет, и я чихаю. Слышу, как она кричит:

— Идем, это здесь!

Я резко проснулся, посмотрел на часы на подоконнике, схватил спортивный костюм и пустился в путь.

Во дворе стоял давешний мальчик. Я рысцой направился к метро; мальчик смотрел мне вслед, не выпуская руль красного велосипеда из рук.

На станции было прохладно, а дремота из меня еще не выветрилась. Неприятно. Я проехал одну станцию, а остаток пути до спортзала прошел пешком. К окну изнутри был прилеплен кусок картона, на котором Иво зелеными чернилами начертал: «Тренировки начинаются в понедельник, 17 августа, в 18:00».

Я толкнул дверь и вошел. Возле шкафчиков стояли Вилле и Петтер, развязывали шнурки.

— Как дела? — Я гулко хлопнул Петтера по спине.

— Все путем, — ответствовал он. — Иво уже бесится.

— Я проспал.

— Он так и сказал, — заметил Вилле. — «Дрыхнет, небось, как всегда».

Я напялил старый тренировочный костюм. Он оказался маловат, и выглядел я в нем по-дурацки. Майка не доходила до трусов, трусы были узки в промежности, большие пальцы торчали из дыр в кроссовках. Я вышел в зал. Иво, прислонясь к канату, наблюдал за двумя парнями в спарринге. Парни тяжелые, не моей весовой категории. Я подошел ближе.

— Привет, Иво!

Он продолжал наблюдать за боксерами на ринге, словно не замечая меня.

— Ближе! — крикнул он одному из парней. — Ближе, атакуй!

Я тоже прислонился к канатам. Иво покосился на меня, потом начал распоряжаться:

— Включайся. Ты опоздал. — И снова крикнул парням: — Ближе, ближе друг к другу!

Я отошел к зеркалу, взял прыгалки. Только разогрелся — и тут прозвучал гонг. Перерыв. Парни на ринге сняли шлемы, вынули капы. Иво все разорялся:

— Ты слишком боишься, стараешься держаться подальше. Подойди ближе к противнику!

Морган отрабатывал хуки на тяжелом мешке с песком.

— Здорово, Морган! — крикнул я. — Как сам?

— Пока еще ссу стоя. — У него неистребимый финский акцент. Морган отвесил мешку сокрушительный левый хук.

— Давай, давай! — орал Иво. — Ты что, на курорт приехал?

Я встретился с ним взглядом в зеркале и начал прыгать. Понемногу увеличивал темп, разогревался по-настоящему. Я всегда любил прыгать. Размялся, сделал три подхода со скакалкой.

Потом я перебинтовал руки и перешел к бою с тенью. Тренировался перед зеркалом, тело разогревалось, делалось мягким.

Внезапно рядом со мной появился какой-то парень. Он взял скакалку и начал прыгать — с потрясающей скоростью и отточенностью движений. Просто шикарно прыгал. Раньше я его не видел, но он показался мне знакомым. Высокий, в черных боксерских шортах с широкой резинкой на поясе, на резинке надпись Everlast[13]. Белая футболка. Закончив один подход со скакалкой, он повернулся ко мне другим плечом, и я увидел на рукаве шведский флажок.

И родимое пятно на щеке.

Я узнал эти глаза, неживой взгляд, ежик на голове.

«Ты швед. Не забывай об этом».

Часы снова затикали, Иво что-то крикнул. Во рту сделалось сухо.

Долю секунды я смотрел новичку в глаза в зеркале. Он не отвел взгляда.

Иво позвал меня. Я подошел к рингу, пролез между канатами. Иво надел перчатки-лапы.

— Ну-ка посмотрим, чего ты добился за лето, — сказал он и сделал выпад правой перчаткой мне в лицо. — Левой-правой, прямой удар, — командовал он, держа лапы на высоте плеча. Потом крикнул: «Начали!» — и все в зале начали прыгать, драться с тенью, лупить груши, тяжелые и легкие мешки с песком, приседать и растягиваться.

— Прямой удар! — крикнул Иво и сделал выпад правой лапой.

Иво — чемпион Швеции в полусреднем весе, точнее, был чемпионом тридцать лет назад. Теперь он поседел, волосы поредели. Иво тренировал меня весь прошлый год и сказал, что из меня может выйти толк, если я не буду лениться. Трижды в неделю я пробегал по семь километров и три вечера ходил в клуб на тренировки. И каждый вечер Иво делал из меня фарш.

«У него хорошо получается удирать», — сказал он про меня весной.

Он имел в виду, что я осторожничаю. Меня всегда ставили в пару с крупными парнями, и я боялся тяжелых ударов, от которых мир начинал шататься.

— Прямой удар! — рычал Иво. — Свободней!

Он придирчивый, все видит, все ему недостаточно хорошо. Когда я бегал семь километров, он хотел, чтобы я пробегал девять. Если я проводил три спарринга, мне следовало провести пять. Прямые удары у меня слишком похожи на хуки, а как я ногами работаю — смех один. «Как есть ирландские танцы» — прошлой весной это было любимое выражение Иво. Теперь все начинается снова.

— Это что за ирландские пляски? На носки не становись! Стой на всей стопе. Когда же ты научишься!

Он сделал выпад мне в лицо, я поднырнул и бросился на лапы. Шлеп-шлеп, левой-правой.

Время шло. Три минуты. Гонг.

— Левой, левой, правой! Атакуй.

Иво снова сделал выпад мне в лицо, я присел, пошел в атаку на лапы. Два прямых левых по правой лапе, прямой правый, потом он поставил лапы под углом, и я выдал серию хуков.

— Хорошо. Работай всем телом, подавайся за движениями. Раз, два, три, четыре, пять…

Я поймал ритм ударов и снова набросился на лапы.

— Не бей сильно. Бей правильно. Прямой удар, выпад. Раз, два, три, четыре, пять.

Мы сделали четыре подхода, я держал темп. Иво кричал:

— Прибавь огня, не увиливай, переступил, легче, прямой удар, раз, два, три, четыре, пять…

Время от времени он задевал меня краем лапы. Заметил, что я начинаю уставать.

— Держи защиту, локти ниже! — И он заехал мне лапой по ребрам.

Время вышло, и я повис на канатах.

— А теперь — спарринг, — объявил Иво. — Хо-кан! — позвал он, и тот высокий, с неживыми глазами, ступил на ринг. Мелким шагом обошел меня в бою с тенью — быстрые хуки, жесткие удары в корпус. Иво зашнуровал на мне голубые тренировочные перчатки. Я сунул в рот капу. Вкус пластмассы.

— А теперь наступай. Так, чтобы он оставался перед тобой.

Он завязал мне ремешки на запястьях, я вышел на середину ринга и кивнул Хокану. Он широко улыбнулся, и я увидел капу. Шлем у него доходил до бровей и прикрывал часть щек.

— Начали! — рявкнул Иво. Я, не спуская с Хокана глаз, нанес ему прямой левый в лицо. Он увернулся, поднырнул. Ответил серией легких прямых ударов в лицо, и прежде чем я сообразил, что происходит, он оказался у меня сбоку и ударил в грудь. Воздух вышел из меня; Хокан, пританцовывая, отошел. Вот безжизненные глаза под шлемом; я двинулся за ними. Надо одолеть его сейчас. Он слишком хорошо двигается, слишком натренирован, потом я уже не сумею с ним справиться.

Я наносил прямые левые удары, целясь в голову; один удар он парировал перчаткой, под второй поднырнул — и вот он уже слева, совсем близко. В бок мне полетел тяжелый правый хук, у меня перехватило дыхание. А Хокан уже переместился и оказался передо мной. Я увидел, как в меня летит кулак. Попал в нос, прямо под шлемом. Я потерял равновесие, повалился на канаты, сел. Увидел на покрытии перед собой его ноги. Услышал голос Иво:

— Отлично, Хокан. Используй прорехи в его защите.

Я встал в защитную стойку. Кулак Хокана пробил мою защиту. Целый град прямых ударов заставил меня согнуться и отступить к канатам.

Мне конец, подумал я. Он меня сделал.

16

О, эта мягкая ласка, сестры и братья! Мне и Смурфу было по семь лет, мы полдня играли в недавно сгоревшем в Слагсте сарае. Домой я пришел не коричневым. Я пришел домой черным. Мама велела мне встать у двери, на коврике из кокосового волокна. Там я начал раздеваться, а когда разделся догола, мама отвела меня в ванную.

Она намыливала мои ладони и руки, она намыливала мне подмышки, и я хихикал, она гладила меня мыльными руками по шее, спине, по ягодицам, по животу и ляжкам. Она гладила меня, о сестры и братья, она гладила меня так, что с тех пор я всегда носил в кармане коробок спичек, чтобы поджечь первый попавшийся сарай, вываляться в углях и еще раз быть вымытым.

Такова, о сладчайшие мои сестры и драчливые мои братья, такова ласка!


Домой я пришел еще слегка не в себе. Голова налилась тяжестью, шея побаливала. Мама стояла на кухне, протирала тряпкой стол возле мойки. Из гостиной доносился звук телевизора.

— Смурф зашел. — Мама кивнула в сторону гостиной.

Я подошел к Смурфу. Он сидел в углу дивана так, будто его туда налили. Полулежал, длинные ноги исчезли под журнальным столиком, а руки раскинулись по спинке. Смурф кивнул мне и снова перевел взгляд на экран.

— Давай его сюда сейчас же, — сказал он, не глядя на меня. Я потянулся к телевизору и сделал погромче.

— У меня его больше нет.

— Не бреши.

Под левым глазом у него красовался здоровенный фонарь. Смурф заметил, что я его рассматриваю.

— Это тот черномазый, — он указал пальцем на глаз.

— У меня его нет.

— Не пори ерунду, давай его сюда!

— Телевизор потише! — крикнула мама из кухни.

Я убавил звук.

Смурф поднялся и какое-то время стоял, сердито поглядывая на экран. Показывали какой-то полицейский сериал. Двое легавых дрались на крыше. Один упал. Смурф засмеялся.

Мы отправились ко мне, я закрыл дверь и включил радио. Смурф уселся на мой стул — единственный в комнате.

— Я знаю, кто они такие, — сообщил он, копаясь в носу.

— Кто?

— Черномазые, которые на нас налетели.

— Владельцы лодки.

Смурф вынул палец из носа, осмотрел добытое. Вытер палец о подошву ботинка.

— Не расшвыривай здесь свои козявки!

— Я же о ботинок вытер.

— Когда пойдешь, попадет на пол и присохнет.

Смурф притопнул ногой, словно отбивал ритм одному ему слышной музыки.

— Владельцы пиццерии, — продолжил он. — Итальяшки. Итальяшек всегда узнаешь. Пижоны.

Он указал на многоцветное образование под глазом: Во, гляди! Вылезли из какой-то помойки, явились сюда — и что творят! Суки черномазые. Давай мне револьвер, нашпигую ту свинью.

Он протянул руку.

— У меня его нет.

— Давай сюда.

Во взгляде Смурфа было одновременно что-то жесткое и просительное. Он и правда хотел, чтобы я отдал ему револьвер.

— У меня его нет, — повторил я. — Я его продал.

— Продал! — Смурф растянул губы в подобие улыбки. — Неужто?

— Да, продал.

— Кому?

— Кому-то в центре города, сегодня после обеда.

— И сколько тебе дали?

— Тысячу.

— Тысячу! За револьвер! Он же гораздо дороже.

— Я хотел от него избавиться.

Смурф откинулся на спинку стула и посмотрел на меня.

— На деньги можно взглянуть?

Я достал десять сотенных из тех, что получил от Франка. Протянул Смурфу, он собрался было цапнуть их, но я отдернул руку.

— Это же деньги из Броммы, — сказал он.

— Это деньги, которые я выручил за револьвер.

— Не верю. Ты его где-то спрятал.

— Не хочешь — не верь.

— Ты его где-то спрятал. Давай его сюда. Я знаю, где он. — Смурф направился к моему шкафу и вывалил оттуда мои старые рубахи, штаны, свитера и кроссовки, из которых я вырос, зимнюю куртку, которую я носил в седьмом классе, и прочее барахло.

Опустошив шкаф, Смурф заполз под кровать и пошарил по пружинной сетке. Свалил книги и комиксы с книжной полки, но ничего не нашел.

Снова плюхнулся на стул.

— Где он?

— У меня его нет. Я его продал.

— Тоже мне друг, — прошипел Смурф. — Не понимаю, как я до сих пор тебя не пришиб.

Я не смог удержаться от смеха.

— Да ладно тебе, Смурф!

— Надо было поставить тебе отметину. Предать товарища из-за каких-то черномазых.

— Дурак. Нельзя палить в людей из-за того, что они обозлились, когда у них украли лодку.

— Суки черномазые, приперлись в нашу страну и возомнили о себе черт знает что.

— Фильтруй базар. Я тоже черномазый. Забыл, что ли? Посмотри. Помнишь, как в третьем классе один пятиклассник обозвал меня черномазым и ты дрался с ним за меня?

— То другое. Ты тогда был мне товарищ. А теперь сраный предатель.

— Хватит, Смурф.

— Тогда давай деньги. — Смурф протянул руку.

Я помотал головой:

— Нет.

— Деньги сюда.

Смурф щелкнул пальцами. Что я ему — собака?

— Давай сюда.

— Зря ты его спер, — сказал я.

— Что я там спер, тебя не касается. Давай сюда.

Он снова щелкнул пальцами.

Я помотал головой.

— Ты меня обманул, Смурф. Бросил пушку на кровать, чтобы я подумал, что ты ее оставил. А потом, у меня за спиной, все-таки прихватил ее. С друзьями так не поступают.

— Ты что, серьезно? — Смурф изучал меня.

— Да.

— Тогда ты мне больше не друг.

Я чуть не захохотал.

— Смурф, черт тебя раздери, мы же с детского садика друг друга знаем.

— Ты мне больше не друг, — повторил он. — И ты об этом еще пожалеешь.

— Да приди ты в себя, Смурф!

— Я и новых друзей могу найти, — прошептал Смурф, словно делился тайной. — Найду себе настоящих друзей, которые не сдриснут в нужный момент.

Он встал и пнул кроссовки, которые я носил пару лет назад. Потом открыл дверь и направился в гостиную. Я пошел следом.

— Смурф, ну ты чего! — Я пытался поймать его, но он вырывался. Не глядя на меня, не прощаясь, он рывком открыл входную дверь и побежал вниз по лестнице.

Не успел я закрыть за ним дверь, на пороге появилась Лена. Бледная, уставшая. Я посторонился, и она вошла.

— Смурф ушел? — крикнула мама из кухни.

— Да, — крикнул я в ответ. — Лена вернулась.

Мама появилась в прихожей. Лена бросилась ей в объятия, начала взахлеб рыдать. Мама тоже заплакала. Они стояли обнявшись и плакали. Я не знал, куда сунуться, поэтому отправился к себе, закрыл дверь и включил радио погромче. Ненавижу слушать, как люди плачут.

Я лежал, стараясь придумать тему для импровизации, но мысли завязли на одном месте.

Раньше такого не было. Меня в школе всегда хвалили за сочинения. Говорили, что у меня живое воображение.

Когда-то, в восьмом классе, шведский у нас вел учитель на замене. Религиозный, и звали его Лунд. Я написал длинное сочинение, как я провел летние каникулы. Написал о «береге, на который камни положила рука, что больше моей».

Лунд решил поговорить со мной. Спросил, часто ли я думаю о Боге. Я сказал: «Иногда». Лунд кивнул.

Через несколько дней Лунд проводил родительское собрание, а мы со Смурфом тем временем угнали его машину. Маленький красный «фиат». Надо было только залезть на крышу, надавить ногой — и дверца открыта. Мы носились по проселкам возле Туллингешён, как психи. А потом вернули машину на парковку за школой.

На следующий день Лунд спросил нас, о чем, по нашему мнению, думают те, кто присваивает чужую собственность.

Я сказал, что они вообще не думают, что их сбила с пути истинного зацикленность общества на потреблении.

В ту четверть я был по шведскому первым в классе. Так сказал Лунд.

«Ты мой лучший ученик», — объявил он. Я ответил, что считаю его хорошим учителем, потому что он объясняет всегда по делу.

Он как будто понял, что я имею в виду. А я сам не понял. На экзамене мы подарили ему цветы, а я сказал речь.

На следующий день после выпускного мы опять угнали его машину. Лунд жил во Флемингсберге. В бардачке лежали два новеньких ключа.

«Спорим, это от его квартиренки», — сказал Смурф.

И мы вскрыли Лундову квартиру.

Лунд жил внизу, и все оказалось как думал Смурф. Ключи подошли к входной двери. Наверное, Лунд сделал их для кого-то из своих знакомых.

Оказавшись в трехкомнатной квартире, мы стали искать деньги. В гостиной стоял белый кожаный диван, глупо большой для такой комнаты. В пару к дивану — два громадных кожаных кресла, тоже белые. Мебель походила на спящих зверей. Между диваном и креслами стоял стеклянный столик, а над диваном висела огромная картина с изображением горы. Гора высилась на фоне красного неба, вдали угадывались береза и лодка.

Смурф принялся обшаривать спальню. Я сел в кресло и стал смотреть на картину. Потом открыл балконную дверь. Этому нас научил Курт. Затеял обворовать кого-нибудь — позаботься о путях отступления.

«Иди сюда, погляди!» — позвал Смурф из спальни.

Я пошел к нему.

Смурф выволок откуда-то огромную картонную коробку с надписью «Электролюкс». Коробка оказалась набита газетами, и все они были одного рода. Напечатанные на толстой глянцевой бумаге, с фотками мужчин в тесных кожаных штанах; мужчины были усатые и все в шапочках-пидорках с надписью «Харли-Дэвидсон».

Потом мы со Смурфом услышали, как за дверью кто-то смеется, и быстренько выбрались через балконную дверь. Но такую историю ведь не расскажешь, имея в распоряжении всего две минуты и один стул.

Я снова пошел на кухню. Мама с Леной сидели за столом напротив друг друга.

Я достал молоко, смешал себе стакан какао. Потом подсушил четыре тоста, намазал маслом. И уселся за стол.

— Как в новой школе? — спросила Лена и откинулась на спинку стула.

— Вроде неплохо, — сказал я. — Нам на завтра дали задание. По импровизации.

— Это что?

Я объяснил, и Лена предложила изобразить, как я в пять лет учился плавать по-собачьи.

— Ну не знаю, — сказал я. — Ничего в голову не лезет.

— Ты всегда был такой стеснительный, — заметила мама.

— Может, в классе есть симпатичная девочка? — поддразнила Лена.

Я уставился в стол — не хотел, чтобы она что-нибудь заметила, но Лена заметила.

— Глядите-ка, и правда есть! — воскликнула она. — Вот поэтому и трудно. Ты стесняешься симпатичной девочки!

Лена рассмеялась и откусила от моего бутерброда.

— Помнишь ту девочку, из начальной школы? — спросила мама.

— Лену Турелль?

— Ты из-за нее стеснялся.

— Мне ты говорил, что женишься на ней. Тебе было всего восемь. — Лена опять нацелилась на мой бутерброд и я отдал его ей. — Вы со Смурфом целовали Лену Турелль, ага? Хотя ей это не нравилось.

— Ее отец потом звонил, жаловался, — добавила мама.

— Ну скажи, о чем будет твоя импровизация, — пристала Лена.

— Я изображу, как выгнал Навозника.

Веселье у мамы с Леной как ветром сдуло. Зря я это сказал. Они переглянулись, и мама покачала головой.

— Ему не всегда было легко в жизни, а в детстве и вовсе пришлось несладко.

— Да что за… Вы-то почему должны из-за этого страдать?

— Мне кажется, ты не до конца понимаешь. — Мама закурила.

Чего я не понимаю? Чего не улавливаю? Он живет здесь, хороводится с моей матерью, а трахает мою сестру. Чего я не понимаю?

— Не говори так, — попросила Лена.

— Как «так»?

Лена уткнулась головой в руки, плечи у нее задрожали.

Она опять расплакалась.

— Чего я не понимаю?

— Не знаю, — сказала мама. — Оставь нас в покое.

Она посмотрела на Лену, вздохнула. Я поставил стакан в раковину.

— Пойду-ка я спать.

— Спокойной ночи! — крикнула мама мне в спину.

В ванной я привел себя в порядок. Стоял перед зеркалом, рассматривал зубы. У меня один передний зуб кривой, не сильно, почти незаметно, но иногда мне кажется, что он ужас какой кривой. Я несколько раз улыбнулся себе в зеркале, пожелал себе спокойной ночи и пошел спать.

Сначала я думал про Элисабет. Думал, как это — трогать ее. Видел ее перед собой: как она делает колесо и груди колышутся под блузкой. Потом я увидел, как она лежит на газоне. А я грыз травинку и наклонялся над ней.

Потом мы снова оказались в планетарии.

— Билл Бафорд, — зовет Элисабет, — пришел ваш сын!

Она открывает какую-то дверь — и тут же отступает назад. За дверью обрыв. Двадцать метров свободного падения.

Я заглядываю ей через плечо. Вижу внизу огромный зал, несколько сотен стульев с красной обивкой, как в кино. Прямо над нами — гигантский купол со звездным небом.

— Персей и Андромеда, — произносит Элисабет.

Но дальше я ее не слушаю — до меня доносится знакомый голос. Мамин. Он идет с противоположной стороны, где тоже дверь, открытая в бездну.

«Вон отсюда! — кричит она. — Вон!» Вдруг в проеме появляется крупный темнокожий мужчина.

— Папа! — зову я.

И вижу тень у него за спиной, всего лишь движение; он взмахивает руками, кричит и срывается в пропасть, и когда он падает на пол, слышится отвратительный шлепок, как вот мама шлепает тряпкой по краю раковины.

— Папа! — кричу я и бегу по коридору мимо мужчины с кофе за приоткрытой дверью. Бросаюсь вниз по ступенькам, подбегаю к стеклянной будке, где теперь сидит цветная женщина в накинутой на плечи синей кофте.

— Эй, эй! — кричит она. — Мы еще закрыты!

Я, не обращая на нее внимания, вбегаю в зал. Папа лежит на животе, руки и ноги широко раскинуты. Я падаю рядом на колени, слышу, как Элисабет зовет на помощь. Она борется с женщиной в красном плаще. Обе кричат. Такой же красный лакированный плащ был у мамы. Красный плащ и кроваво-красная блузка сливаются в одно пятно. Потом Элисабет вырывается и бросается прямо в пустоту, но не падает — она хватается за свисающую с потолка веревку, медленно спускается ко мне и подходит к папиному телу.

— Он умер? — спрашивает она.

Я осторожно трогаю отца ногой. Элисабет бьет меня по плечу.

— Так нельзя! Это бессердечно.

У двери слышны шаги. Тяжелые шаги и легкий перестук каблучков.

Входит громадный черный мужчина в оливковом костюме, зелено-коричневой рубашке и желтом галстуке. В руке у него сигара. Следом семенит невысокая нервозная дама из кассы. Дама указывает на меня:

— Это он!

А потом на папу, распростертого на полу.

— Посмотри, что он наделал!

Мужчина с сигарой достает из кармана пиджака кожаную корочку — удостоверение. Подносит к моему лицу:

— Служба безопасности, — объявляет он и убирает удостоверение. Потом трогает носком ботинка папу — так же, как минуту назад трогал я. Сует сигару в зубы.

— Ньюфорд мертв, — говорит он маленькой даме в синей кофте. — Звоните в полицию.

Вынимает сигару изо рта и смотрит вверх, на те две двери в вышине.

— Бафорд, — говорю я. — Его звали Бафорд.

Великан с сигарой качает головой:

— Нет. Ньюфорд. Его звали Ньюфорд. Бафорд — это я. Билл Бафорд. А теперь поговорим о том, что же здесь произошло.

Билл Бафорд сует сигару в рот, прикуривает от никелированной зажигалки. Выдувает дым к потолку, смотрит на Элисабет, потом на меня.

— Для начала — кто вы такие?

Он закрывает глаза, затягивается. Сигара вспыхивает.

Я не могу назвать себя. Слова застряли у меня в горле. Я не в силах выговорить ни слова.

Элисабет указывает на меня:

— Его зовут Йон-Йон Сундберг.

Великан с сигарой щурится. Потом кладет мне на плечо ладонь, огромную, как лопата. Зажимает плечо, словно в тисках.

— Понимаю, — произносит он. — Ты мой сын. Но зачем вы столкнули Ньюфорда?

17

О, сестры и братья, что знаете вы о любви меж братьями и сестрами?

Как поймете вы, что случилось, когда Навозник изгнал меня из маминой постели?

Как осознаете, что произошло?

Моя сестра Лена открыла мне дверь, о братья и сестры. Мне было восемь, ей — двенадцать.

Мы свернулись вместе в ее постели с розовым бельем, я прижался к ней и снова уснул.

Такова, о братья и сестры, любовь между сестрами и братьями!


Я резко открыл глаза. Оказывается, я заполз к самой стенке, и плечо у меня затекло, потому что на него пришлась вся тяжесть верхней части тела.

И тут я понял, что меня разбудило!

Кто-то топтался за входной дверью. Пытался попасть в квартиру. Меня стала бить дрожь, и я сел, чувствуя, как кровь отлила от головы. Я похолодел. Снаружи кто-то бранился. Часы на подоконнике показывали без пятнадцати четыре. На улице было еще темно. Я встал и на цыпочках прокрался в прихожую.

В замке что-то скреблось. Тот, кто был на лестничной площадке, пинал дверь. Ругался. А вдруг у него осталась копия ключа? Что, если он заранее предвидел такой поворот? Ведь мама частенько грозилась его выставить. Наверняка сделал копию, но копию плохую, и теперь никак не может отпереть замок.

Может, вызвать полицию?

«Он изнасиловал мою сестру и теперь пытается попасть в квартиру».

Навознику дали бы полгода, а вышел бы он через четыре месяца. А может, его вообще освободили бы в зале суда. Его слово против слова Лены. Может, его вообще не судили бы, но остервенился бы он по самое не могу. И в лепешку бы расшибся, чтобы нам отомстить. Рассказал бы про револьвер. Сказал бы, что я грозился застрелить его. И дело бы обернулось плохо уже для меня.

Я слышал, как Навозник сквернословит за дверью, как ключ скрежещет в замке, Навозник пинал дверь и дергал ручку.

Я пошел на кухню и выдвинул верхний ящик под разделочным столом. Три кухонных ножа. Я взял самый большой, встал под дверью и подумал: «Когда войдет, ударю его ножом. Буду колоть, пока не сдохнет, и тогда мы с ним покончим. Избавимся от него, от этой паскуды Навозника, который изгадил все мое детство. Вторгся в наш дом, почти всегда жил за мамин счет. Когда у него заводились собственные деньги, он уходил в «Валлу» с Раймо и возвращался, когда деньги кончались. Я дал ему шанс. Я выдворил его и сказал, что он сильно рискует, если сюда вернется. И он сделал выбор. Собирается ввалиться в дом, в стельку пьяный. Может, у него и оружие при себе. Когда я был помладше, он меня бил. Любил походя отвесить мне оплеуху тыльной стороной ладони. На среднем пальце правой руки у него было кольцо-печатка. Вечно он крутил-вертел его, рассказывал маме, что это кольцо подарила ему на прощание одна из его женщин; когда же она подарит ему кольцо?

Навозник матерился за дверью. Я стоял с ножом наизготовку. Бить надо снизу вверх. Только любители пытаются наносить удары по прямой. Этому меня научил Курт. Защититься от ножа, который летит в тебя снизу вверх, очень трудно. Нож воткнется Навознику в брюхо, и тот повалится мешком. Тогда я ударю его в спину. На лестничной площадке открылась какая-то дверь.

— Ты что делаешь, дубина такая?

Женский голос. Соседка. Тот, кто стоял за дверью, ответил:

— Да ну что, я же только…

— Нет, ты живешь вот здесь. Сейчас людей перебудишь… — вновь послышался женский голос.

За дверью не Навозник. За дверью сосед.

Рука с ножом дрожала. В гостиной зажегся свет, мама вышла в прихожую раздетой.

— В чем дело?

Тут она увидела у меня в руке нож.

— Что с тобой?

— Навозник, — сказал я. — Я думал, к нам Навозник ломится.

С лестничной площадки послышался голос соседки:

— Горе мое. Иди, помогу тебе. Ну давай, пошли.

Снова грохнула соседская дверь. Мама сердито смотрела на меня.

— Ты чего за нож схватился?

— А вдруг бы он вошел.

— Дурак. Иди ложись.

— Я его с собой заберу, — сказал я и пошел в гостиную. Мама потушила свет. Я почему-то пошел не к себе, а в мамину спальню. Сел на край кровати.

— Тебе нехорошо?

— Попить бы.

Сейчас. — Мама отправилась на кухню. Я услышал, как она открывает шкафчик, как включает воду.

Я бы его убил, думал я. Я бы убил его, если бы он одолел дверь. Я почти видел, как он валится передо мной на колени, держась за живот. Кровь хлещет на пол. Я видел это так отчетливо, словно все и вправду произошло. Я ударил его ножом в шею, а потом между лопаток. Лезвие сломалось, Навозник кулем повалился передо мной на коврик из кокосового волокна.

— Вот, пей. — Мама протянула мне стакан воды. Я выпил и лег на кровать, весь в холодном поту.

Мама обошла кровать и села со своей стороны. Я едва видел ее в темноте.

— Йон-Йон, что происходит? Пистолеты, ножи — что с тобой?

— Я думал, это Навозник.

— О господи. Ты что, задумал убить мужчину, с которым я прожила восемь лет и который был тебе как отец?

— А почему нет?

— Боже мой, Йон-Йон, ты сам-то себя послушай. Что ты сейчас сказал! Господи! О господи! Положи нож.

Я посмотрел на нож. Как сильно я сжал рукоятку — странно, что не треснула. Я положил нож на ночной столик.

— Чушь какая-то. Абсолютная чушь!

Мама закурила. В темноте я не видел ее лица, но чувствовал запах дыма. Я натянул на себя одеяло и укрылся с головой. Сердце наяривало так, будто хотело проломить грудную клетку.

— Совершенная чушь! — снова сказала мать. — Совершенная!

Меня знобило, я весь трясся и не мог лежать спокойно. Зубы стучали.

— Ты что, дурак? В этом все дело? Что ты дурак?

— Не знаю, — клацая зубами, выдавил я. — Голова болит. У нас есть альведон[14]?

Мама пошла в ванную. Я услышал, как она уронила коробочку в раковину. В комнате все еще пахло сигаретным дымом. Я зажег ночник и увидел пулю в стене. Ковырнул. Сплющенная свинцовая пулька выпала мне в ладонь.

А потом я, наверное, заснул, потому что увидел, что сижу за письменным столом серого полированного металла. По другую сторону стола сидит тот человек, мой отец, Билл Бафорд. Но я едва его вижу, потому что мне в глаза бьет яркий свет настольной лампы.

— Где Элисабет? — Я оглядываюсь через плечо, но там лишь стена и громадный шкаф с документами.

— Здесь мы задаем вопросы, — отвечает кто-то, кого я не вижу из-за лампы.

— Где Элисабет? — повторяю я.

— Умником себя возомнил? — смеется невидимый. — Думаешь, ты собой что-то представляешь? Мушиное дерьмо, парень, вот ты кто в нашей конторе. Я достаточно ясно выразился? Где паспорт взял?

Он машет перед лампой моим паспортом, раскрывает его, показывает мне цветную фотографию, которую я сделал в автомате в центре Халлунды.

— В Стокгольме.

— Тц-тц-тц, — цокает невидимый.

— Зачем ты столкнул Ньюфорда? — Папа смотрит на меня, утвердив подбородок на большой ладони.

— Я никого не сталкивал.

— Тц-тц-тц, — повторяет невидимый. — Он никого не сталкивал.

Папа подносит никелированную зажигалку к не-докуренной сигаре, потом ставит ее перед собой на стол.

— Как мама? — спрашивает он. — Все такая же красавица?

— Да, — отвечаю я.

— Тц-тц-тц, — вмешивается невидимый. — Расскажи лучше про Ньюфорда.

— Да, — соглашается папа. — Начни сначала.

— С самого начала! — Невидимый взмахивает паспортом у меня перед носом. — И если можно, без вранья.

Папа затягивается, вспыхивает огонек, я откашливаюсь и начинаю:

— Телевизионщики снимают сериал про парня, который приехал в Нью-Йорк, чтобы найти своего отца. Они искали подходящего шестнадцатилетнего в театральных школах, а я хожу в театральную школу. И решили, что я гожусь. Я приехал сюда вчера. Съемки начнутся завтра. Сегодня свободный день, и я гулял по Центральному парку. Шел в планетарий, потому что мама говорила, что папа там работает. Ну то есть работал до того, как почти двадцать лет назад приехал в Стокгольм.

— И какая у него была должность двадцать лет назад? — интересуется невидимый.

— Охранник.

— Тц-тц-тц, — цокает языком невидимый. — И мы должны поверить, что ты явился в планетарий искать отца, который работал здесь двадцать лет назад?

Папа ворочается на стуле. Стул скрипит. Папа убирает лампу, чтобы она не слепила меня.

— Не это странно, Клод, — замечает он невидимому. — Странно, что я здесь.

— Помолчи, Бафорд, — отзывается невидимый Клод. — Тебе позволено слушать, но не говорить. О’кей?

— О’кей, — соглашается папа.

— О’кей? — повторяет Клод. — Нельзя расследовать преступление, совершенное собственным сыном, о’кей?

— О’кей, — снова соглашается папа.

— Рассказывай, — приказывает невидимый Клод, и я различаю его контуры — свет уже не так бьет в глаза. — Рассказывай все до самой гибели Ньюфорда. А еще — зачем тебе понадобилось вот это.

И Клод со стуком бросает передо мной нож. Я узнаю отметину на ручке: именно этим ножом я обычно режу лук.

— Тц-тц-тц. — Клод подается ко мне через стол. — Кажется, возникли затруднения?

Теперь я вижу его лицо. Оно мне знакомо. Клод как две капли воды похож на Янне Хольма.

Я проснулся.

Где-то на улице гудел автобус.

Мама лежала рядом, завернувшись в простыню. Я сел, посмотрел на часы. Половина девятого. Я взял нож, сплющенную пулю и пошел к себе. Положил все в верхний ящик комода.

Пока варился кофе, я принимал душ. Блин, вот же опоздал. Сколько хожу в школу — столько и опаздываю как не знаю кто.

Когда я уже было собрался бежать, в прихожую вышла мама в белом халате. Волосы у нее торчали в разные стороны.

— Мы что, проспали? — спросила она. Я кивнул и, не дожевав бутерброд, выскочил за дверь.

У подъезда ошивался все тот же парнишка с красным велосипедом. Я побежал к автобусу, парнишка вскочил на велосипед и помчался следом. Пронесся мимо меня вниз по холму и заколотил в дверь автобуса.

— Еще один! — завопил он водителю.

Я вскочил в автобус, двери закрылись. Я уселся в самом конце и попытался припомнить свой сон.

У школы я решил не бежать через газон, потому что народу было многовато, а мне не хотелось выглядеть как кто-то, кто боится опаздывать. Я быстрым шагом направился к двери. И прямо в дверях столкнулся с парнями в бейсболках. Один из них, с пакетиком табака под верхней губой, щелкнул ногтем большого пальца по козырьку.

— Смотрите, кто пришел! Это ж первая менструальная!

— Точно, — подтвердил другой, в светло-серой футболке с надписью I want to die with my blue jeans on[15]. Я подумал, что его желание может исполниться скорее, чем он думает.

— Пропустите, — сказал я.

— Конечно-конечно! — отозвался тот, с табаком. Он сорвал с себя бейсболку и низко поклонился, держа ее на отлете. Его приятель распахнул передо мной дверь.

Когда я вошел в театральную аудиторию, тощая девушка — кажется, ее звали Астрид — в красной юбке, с босыми ногами, что-то делала со стулом. Все смотрели. Янос прервал ее:

— Хорошо! Вы видели, как предмет превращается в то, чем изначально не является. А теперь пойдем дальше. Вам предстоит здесь, на сцене, попытаться выразить свои чувства. Работать будете по трое, сидеть на трех стульях рядом друг с другом. Нельзя говорить, нельзя смотреть друг на друга. Можно только чувствовать, что происходит в вашем общем теле, а потом усиливать возникшие чувства при помощи жестов или мимики. Если кто-нибудь согнет ногу — остальные тоже должны согнуть ногу каким-нибудь нарочитым образом. Всё преувеличивать, всё усиливать. Итак, кто начнет?

— Я, — сказал я. — Извините за опоздание. Я проспал.

18

О, возлюбленные братья и сладчайшие сестры! Что знаете вы о любви, которая живет в теле? Что знаете вы о вожделении, живущем в коже, в плоти, в жировых клетках и в мышцах, в отдельных атомах, во всех наших тканях от пружинящих стоп до развевающихся волос?

Летними ночами, когда я не мог уснуть, я стоял в свете сумерек и смотрел на сплетающиеся в двуспальных кроватях тела.

Мне было десять лет, о братья мои и сестры, и в кошмарных снах мне являлся большой нож.


Янне Холм откашлялся.

— Контроль, — завел он, откинувшись на спинку стула и возложив ногу на табурет, который поставил рядом с кафедрой, — как было бы просто, если бы всё дело заключалось только в контроле. Но нет. Искусство — сложно устроенный механизм, подобный автомобилю, где задние колеса тянет в одном направлении, а передние — в другом. Одна пара колес называется контролем, другая пара называется хаосом. Из хаотического произрастают свободные ассоциации, ведомые снами, мыслями, идеями, представлениями, неверно понятыми вещами и бредом. Из этого безудержного потока выделяется нечто, обретает форму, и это нечто принуждает к рабскому труду тиран, которому имя — целостность. Искусство творит целостность из хаоса посредством контроля.

Янне посмотрел в потолок, взял из лежавшей на кафедре коробочки леденец для горла. Я оглянулся. Все слушают. Элисабет — c открытым ртом.

— Поэтому труд художника — труд крайне болезненный. Его разрывает, одна пара колес тащит его в одну сторону, а другая уводит в совершенно ином направлении. Такова боль любого художника: будь он живописец, музыкант или актер, кинорежиссер или танцор — это справедливо для них для всех. Художник — раб идеи о целостности, а целостность формируется при помощи ассоциаций, которые при помощи строгого контроля мало-помалу обретают форму.

Элисабет положила локти на спинку сиденья, и я, наклонившись, случайно задел ее. Через меня словно пропустили электрический разряд. Я постарался сесть так, чтобы задевать ее локоть как бы незаметно. Она, открыв рот, слушала Янне, который перекатывал во рту леденец и все говорил, говорил. Просто фонтан какой-то. Он обожал звук собственного голоса. А я обожал Элисабет. Любил ее, как никого еще не любил.

Янне посмотрел на часы, лежавшие перед ним на кафедре.

— Продолжим в следующий раз. Всего хорошего.

Он встал, взял часы и портфель и вышел — мы и подняться не успели.

Элисабет повернулась ко мне:

— Ты понял, о чем он говорил?

— Ой да ну. Пургу всякую слушать. Я хочу быть актером, мне нужно кино, а не излияния чувака, который считает себя неимоверно крутым.

— А мне показалось интересно.

Мы поднялись и вышли.

— Да ну, — повторил я. — Булочки в буфете — и то интересней.

Когда мы спускались, Элисабет схватила меня за руку. Словно спасала мне жизнь или вроде того.

— У Патриции день рождения!

— Круто.

— Она тебя приглашает! — крикнула Элисабет, словно я стою где-то во дворе, и к тому же впилась ногтями мне в руку.

— Ай, не царапайся.

— Извини, я только что вспомнила. Ты придешь?

— Куда?

— К Паддан на праздник? Она меня специально попросила, чтобы я тебя позвала. «Пригласи того героя», вот что она мне крикнула сегодня утром, уже когда я уходила. Вспомнила про тебя, хотя только проснулась и еще в кровати лежала.

— Когда?

— Сегодня.

— У меня тренировка.

— Какая?

— По боксу. Иво взбесится, если я пропущу. Уже второй раз, как они начались.

Элисабет вздохнула и пошла вниз по лестнице. У дверей ошивалась кодла в бейсболках; парень в футболке крикнул:

— Эй! Как тебя зовут?

— Элисабет! — ответила она и вышла во двор. Я на всех парах понесся за ней, но парень с сообщением на футболке заступил мне путь. Он был на полголовы выше, от него несло табаком. Из тех типов, которые тягают штанги и свято верят в свою силу.

— Куда торопишься? — заржал он.

— Ты вроде умереть собрался. W Я потыкал пальцем в надпись у него на груди. Все равно что постучался в дверь старой психушки. Парень хотел схватить меня за руку, но я оказался ловчее: увернулся и побежал за Элисабет. Догнал и спросил:

— Во сколько?

Элисабет целеустремленно шагала к станции электрички.

— Что именно? — Голос у нее был как у собаки, у которой кто-то хочет украсть еду прямо из миски.

— Праздник у Патриции.

— После обеда. Но тебе же некогда. Ты только успеваешь вытаскивать людей из воды, а что с ними дальше происходит, тебе наплевать. Крутой парень, что уж. Патриция наговорила подружкам, что познакомит их с негром-спасителем.

— Негром-спасителем!..

— Господи, да ей же всего десять. Она зовет тебя «геройский герой».

Элисабет остановилась. Она запыхалась, грудь у нее ходила вверх-вниз. Элисабет посмотрела мне в глаза.

— Но я понимаю, у тебя дела. Зря я спросила. Когда всего лишь спасаешь жизнь маленькой девочке, проявить к ней внимание, хоть немного, уже необязательно.

— Я приду.

— Правда? — Она улыбнулась.

— Только у меня подарка нет.

Элисабет засмеялась:

— Подарок от тебя она уже получила.

От такой улыбки любой упал бы на травку и начал болтать в воздухе лапами.

Элисабет хохотала:

— Ты на что смотришь?

— В смысле?

— Прямо уставился.

— Правда, что ли?

— Ага. Принял правильное решение — пойти на день рождения Патриции, а не драться?

— Я не дерусь.

— Ну на бокс.

Элисабет встала в стойку, сжала кулачки, в шутку замолотила воздух. Я покачал головой:

— Бокс и драка — разные вещи. Совершенно разные. Боксеры не дерутся, хорошо бы ты уяснила.

— А это что? — Элисабет покрутила кулаками у меня перед носом. — Бокс или драка?

— Ни то ни другое.

Мы с ней подошли к киоску, она купила пачку «Кэмел».

— Что-то я курю многовато. — Элисабет вскрыла пачку, прикусила фильтр, закурила, затянулась, выдохнула дым. Сейчас она была похожа на моряка, что потерпел крушение в Атлантике и наконец-то, впервые за двадцать дней, закурил в спасательной шлюпке, в компании попугая и пожилой английской тетушки. Ну, то есть — вроде как опытная, довелось понюхать пороху, так сказать. Этакая опытность новенького шарика для пинг-понга, когда его только-только достали из пакета.

Мы пошли назад, к школе, Элисабет всю дорогу рассказывала, как последние полгода пыталась бросить курить, хотя начала всего семь месяцев назад.

После обеда у нас были обществоведение и английский. Обществоведение преподавала толстенькая дама лет пятидесяти в огромных очках и с крашеными прядями в волосах. Фамилия дамы была Фалькберг. Она рассказывала о диктатуре и демократии, рисовала на доске квадраты, круги и стрелки, мел сыпался, как труха. Говорила она почти всегда стоя спиной к классу, но все слышали. Не голос, а сирена.

Вот Фалькберг повернулась и посмотрела на меня, как будто я ей помешал. Я сказал «извините», хотя понятия не имел, что не так.

Фалькберг странно кивнула, склонив голову набок, на лице у нее толклись кружки, жирные морщинистые квадраты, а посредине сидела короткая толстая стрелка носа. Она продолжила рисовать на доске, взвихривая меловую пыль.

На перемене все охали по поводу Фалькберг, стрелок, кругов и квадратов. Начался урок английского; мы надеялись, что преподаватель окажется не таким страстным любителем черкать на доске. От меловой пыли першило в горле. Учитель вошел в класс — и угадайте, кто именно.

В дверном проеме появилась довольная Фалькберг. С новым запасом мела.

— Что, удивлены? — Фалькберг направилась прямо к доске и начала писать большими округлыми буквами:


To be or not to be: that is the question.

Whether ‘tis nobler in the mind to suffer

The slings and arrows of outrageous fortune,

Or take arms against a sea of troubles…


Она повернулась и стала декламировать написанное, глядя при этом в потолок и слегка взмахивая левой рукой. На губах у нее выступила слюна.

Потом Фалькберг заговорила — сипло, поэтому ей пришлось откашляться.

— Английский язык — язык Шекспира. — Она снова откашлялась. — Самый знаменитый монолог в мире написан на английском языке. Мы будем изучать английский язык вместе.

После уроков мы с Элисабет пошли на электричку. Элисабет рассказывала о семье, в которой жила в свое первое американское лето. Она два лета провела во Флориде, кормила розовых фламинго.

Мы сели в середине вагона. Какое-то время рот у Элисабет не закрывался. Просто поразительно, сколько она говорила.

Вдруг кто-то положил руку мне на плечо. Я быстро обернулся. Я как собака, слепая на один глаз: пугаюсь, если кто-то подходит ко мне со слепой стороны. А эта рука еще и легла сзади. Повеяло опасностью, я резко обернулся и вот уже вскочил, руки в защитной позиции.

Курт.

— Здорово, Йон-Йон! — Курт продемонстрировал коричневые зубы в улыбке, которой впору было пугать детей.

— Привет.

— Твоя девушка? — поинтересовался он, кивнув на Элисабет.

— Мы в одном классе.

— Ясно, — сказал Курт и добавил: — Красотка. — Он коснулся руки Элисабет и представился:

— Курт.

— Элисабет, — ответила она, переводя взгляд с меня на Курта и обратно.

Курт плюхнулся рядом со мной и потянулся к Элисабет. Достал спичечный коробок, открыл. Всего на секунду, потом торопливо закрыл и сунул в карман рубашки.

— Марокканская трава, — прошептал он. — Не хотите купить?

— Нет, — ответил я.

— А ты? — обратился он к Элисабет, снова достал коробок, показал его, и коробок исчез в кармане умеренно чистых джинсов.

— Нет, спасибо, — отозвалась Элисабет.

— No business[16]? — спросил Курт, переводя взгляд с Элисабет на меня.

No business, — подтвердил я.

— No business like showbusiness, there’s no business at all[17], — пропел Курт и сделал вид, будто выбивает дробь на малом барабане. Потом резко оборвал мотив.

— И правильно. Траву курить не надо. — Он посмотрел в окно. — Были у меня трое приятелей, и все уже в могиле. Один в Худцинге, насквозь пропитанный ВИЧ. В шестьдесят третьем все четверо курили траву. Нет, траву курить не стоит, не стоит. — И он наклонился к Элисабет. — Знаешь, что меня к этому подтолкнуло?

Та покачала головой.

— Керуак, — объявил Курт. — Джек Керуак. Я прочитал «В дороге», когда мне было семнадцать. Книга произвела на меня громадное впечатление! Мне захотелось быть таким же, совершенно таким же — клок волос надо лбом, двухдневная щетина. Понимаешь? Нет, не понимаешь.

Курт подался еще ближе к Элисабет и прошептал:

— Чертовски хорошая книга, но она сломала мне жизнь. Так уж обстоит с книгами — если книга хорошая, то она чистый динамит. И с музыкой так же, согласна? Наверняка и с театром тоже, хотя сам-то я нечасто в театры хожу. Надо сто раз подумать, прежде чем взять книгу в руки. Надо подумать: эта штучка весит не больше четверти кило, а всю мою жизнь может изменить. — Курт снова откинулся на спинку сиденья. — Поправь меня, если я ошибаюсь. — Он взглянул на меня. — Симпатичная у тебя подружка. Вы точно не хотите купить травы? Вот, понюхайте.

Он достал коробок и открыл его под носом у Элисабет.

— Хорошая трава — дар богов. Тем, для кого у богов ничего другого не нашлось. Точно не хотите?

— Точно, — сказал я.

— И правильно. Не тянитесь к дерьму, держитесь от него подальше. Не убережетесь от дерьма — станете как я.

Курт повернулся ко мне и убрал коробок с травой в карман.

— Так что там стряслось между тобой и Смурфом?

— Ничего особенного.

— Он на тебя здорово обиделся.

— Знаю.

Курт улыбнулся:

— Может, потому, что он задумал стать мясником? Я бы тоже ходил надутый, если бы мне пришлось целыми днями убивать зверей. В одной индийской религии мясники считаются самыми нечистыми из людей. Знаете? — он шептал так, будто поверял тайну избранным.

Наконец поезд остановился, и Курт торопливо поднялся.

— I see you in my dreams[18], — прокряхтел он, показав обеими руками «виктории», а потом растворился в толпе.

— Кто это? — Элисабет выдохнула.

— Один старый знакомый, — ответил я.

19

Возлюбленные сестры и благородные мои братья! Это было, когда я ходил во второй класс.

Я позвал на день рождения Смурфа и Лену Турелль. Мама испекла торт со взбитыми сливками и клубникой и воткнула в него синие свечки. Лена привела с собой подружку. «А можно уйти поскорее?» — зашептала подружка чуть ли не у дверей. Мы уже приступили к торту, когда пришел Навозник. Он принес револьверный пояс с серебристыми револьверами, у которых на рукоятках были лошадиные головы.

Он показывал карточные фокусы и вытаскивал носовые платки из ушей. Девчонки визжали от смеха, и подружка уже не спрашивала, можно ли уйти поскорее. От Навозника пахло вермутом; показывая фокусы с носовыми платками, он посматривал на маму. Я крутил в руках револьверы, понимая, что он купил их не для меня. И карточные фокусы, и трюки с платками он показывал не ради меня. Все это он делал, чтобы остаться с мамой.

С тех пор я отношусь к дням рождения с недоверием.


Когда мы появились, праздник был уже в разгаре.

С заднего двора слышался смех. Следом за Элисабет я обошел дом и по каменной лестнице со сторожами-ангелочками поднялся на веранду.

Рыжий парнишка с видеокамерой на штативе снимал с полдесятка мелких, которые плескались в бассейне. Под полотняным навесом у стены сидело и стояло с десяток человек. На Франке были клетчатые шорты до колен, рубашка в широкую полоску, с коротким рукавом, кепка с длинным козырьком и темные солнечные очки, которые почти полностью закрывали лицо. Франк направился к нам, протянул ладонь:

— Приветствую! Как я рад, что ты пришел! — Он схватил меня за запястье и потянул руку вверх.

— Вот он, — крикнул он остальным, — вот герой, который спас жизнь нашей именинницы!

Все зааплодировали, Франк отпустил меня и спросил, что я хочу выпить. Рядом стояла малышка с банкой кока-колы в руке. Раздельный купальник, волосы зачесаны в хвост. Чистая Лена Турелль, какой та была много лет назад.

Я указал на кока-колу. Франк принес мне банку, и Элисабет потащила меня знакомиться с гостями.

Глубоко в тени сидели двое седых людей.

— Это бабушка с дедушкой, — сказала Элисабет, и я поздоровался со старушкой. Морщинистая рука, ясный добрый взгляд. Возраст стариков угадать было трудно, я предположил, что ей под восемьдесят. Голова у нее немного тряслась; старушка схватила мою ладонь так поспешно, словно пыталась прихлопнуть муху, и сказала:

— Молодец!

Потом я поздоровался с дедушкой. Волосы у него остались только над ушами, в остальном череп был абсолютно лысый.

— Я когда-то тоже спас человеку жизнь. Летом сорок второго. Моя рота стояла в Дуведе. Один парень купался в реке. Ноги свело, стал тонуть. Я прыгнул в воду, подплыл и вытащил его. Мне за это дали медаль. Тебе тоже должны были дать медаль.

Какая-то женщина положила ладонь мне на руку. Она была очень похожа на Элисабет, только с двойным подбородком. В другой руке женщина держала стакан.

— Я обязательно должна обнять тебя, — объявила она и прижала меня к себе.

— Ему должны самое малое медаль, — настаивал старик.

— Меня зовут Майкен, я тетя Элисабет, — представилась женщина. Я почувствовал, как по спине у меня расплывается мокрое пятно.

— Майкен, ты его облила вином, — заметила Элисабет.

Майкен, в облаке духов и алкоголя, наградила меня медвежьими объятиями, причем ее объемистый бюст уперся мне в грудь, и неохотно отпустила меня.

Подошла с салфеткой мама Элисабет, в очень короткой юбке, маленьком бюстгальтере и громадных, как у Франка, очках.

— Здравствуй, Йон-Йон, как здорово, что ты пришел.

— Спасибо, — сказал я, пока она промокала мне спину. Майкен забрала у нее салфетку и вытерла мне плечи и грудь.

— Майкен, — слегка раздраженно сказала Элисабет, — на груди у него вина нет.

— Как знать? — ответила Майкен и поцеловала меня в щеку. — Подумать только: встреча с героем!

Патриция вылезла из бассейна, подбежала и обхватила меня мокрыми ручонками, обняла изо всех сил. Нас окружили ее приятели. Франк снял очки и постучал дужками по бокалу.

— Дорогие друзья, дорогие дети. Сегодня мы собрались, чтобы отпраздновать десятый день рождения Патриции. Все мы любим ее. Какое счастье, что есть молодые люди, которые, когда приходит время действовать, действуют не раздумывая. Сейчас все наше внимание направлено на тебя, Йон-Йон. Прошу четырехкратного «ура!» в честь героя!

Вся орава прокричала «ура!», а двое ребят — целых пять раз.

— А теперь, — продолжил Франк, — прошу четырехкратного ура в честь именинницы, Патриции, она же Паддан.

— Йе-е-е-йе-е-е, Паддан! — заорали мелкие.

«Ура» еще не отзвучало, как я почувствовал у себя на спине руку Майкен. Она опять вытерла меня салфеткой.

— Франк! Франк! — кричал старичок у стены, — ему должны были дать медаль!

Франк улыбнулся старичку, я открыл кока-колу, налил немного в стакан, который протянула мне Майкен.

Элисабет продолжала знакомить меня с гостями. Двух коротышек с круглыми животами она застала посреди разговора, они едва успели поздороваться со мной. На них были такие же шорты до колена, как и на Франке; на одном очки, которые можно превратить в солнечные: солнцезащитные стекльттпки были подняты и торчали над носом.

— Это Йон-Йон, — сказала Элисабет, и я протянул руку. Коротышка изо всех сил сжал мне ладонь.

— Приятно познакомиться с молодым человеком, у которого есть внутренний стержень.

Рядом со мной возникла рассеянно улыбавшаяся Майкен.

— Может, еще кока-колы? Или лучше вина? — спросила она. В одной руке она держала бокал, в другой неоткрытую банку колы.

— Спасибо, все нормально, — я показал свой наполовину полный стакан.

— Может быть, ты не пьешь вино?

— Когда хожу на тренировки — нет.

— Ну и ну! Нужные тренировки?

Она споткнулась на этом «ну-ну-ну», но потом выправилась и вновь произнесла «ну-ну-нужные».

— Я боксер.

— О-о-о! Обожаю бокс! Я, правда, по-настоящему ни одного поединка не смотрела. Но смотрела кино с Робертом, как там его… де Ниро. Ты смотрел?..

— Нет.

— Да ну, смотрел, конечно. Он просто чума! И там играют из «Сельской чести»[19]… интермеццо…

Она обернулась к толстячку с поднятыми солнцезащитными стеклышками.

— Роланд, как называется это, с де Ниро и «Сельской честью»?

Элисабет выдула дым в сторону бассейна. Бассейн у них немаленький. Я еще никогда не видел, чтобы садовый бассейн был таким большим, но с другой стороны, я вообще садовых бассейнов не видел.

— Наверное, на тренировках ужасно тяжело? — сказала Майкен, становясь между мной и Элисабет. Я согласился — тяжело.

— Надо же. — Майкен смотрела на меня, округлив глаза.

— Что «надо же»?

— Да так, в общем и целом. Я сама-то человек неспортивный. Когда-то неплохо метала мяч, но это все мои спортивные достижения.

Элисабет взяла меня под руку и потянула к бассейну:

— Хочешь посмотреть сад?

— Конечно. С удовольствием.

— Она немного назойливая, — пробормотала Элисабет. Мы обошли бассейн. Потом постояли, глядя на Мэларен. Я обернулся на дом.

— Какая у вас большая вилла.

— Да, но мы скоро переедем.

— Да? Почему?

— Он для нас слишком большой. Да и у папиной фирмы дела идут неважно.

Элисабет положила руку мне на пояс и как будто развернула — так, чтобы я смотрел на Мэларен.

— Мне будет не хватать этого вида. Будет не хватать завтраков на веранде и позднего купанья в бассейне, когда над тобой темное августовское небо с миллионом звезд. Любишь плавать?

— Ага, — ответил я. — А где у вас туалет?

— Прямо, потом направо, в прихожей.

— Я скоро, — пообещал я и направился к дому.

В гостиной меня охватило странное чувство. Я был тут в третий раз, и гостиная как будто изменилась, или, может, я сам изменился — неясно.

В туалете было занято. Я вернулся в гостиную, сел на диван и стал ждать.

С верхнего этажа спускалась Патриция. Она надела платье в горошек, а в руках несла мячик — тот самый, с которым играла в день, когда я сто лет назад ее спас. Остановившись передо мной, девочка протянула мне мяч.

— Вот, это тебе. На память.

Я взял мяч, не зная, что мне с ним делать. Мяч был мокрый. Да, они же играли с ним в бассейне.

— Спасибо.

— Хочешь посмотреть мои игрушки?

— Давай.

Патриция снова побежала наверх, я отправился следом. Мы оказались в коридоре второго этажа. На этот раз он выглядел по-другому. Через мансардные окошки лился солнечный свет. Двери комнат были открыты. Патриция остановилась у своей двери и сообщила:

— Я живу здесь.

Я со стуком бросил мячик об пол. От мяча осталось темное пятнышко. Я хотел было еще раз бросить мяч, но он ускакал от меня по коридору и перекатился через порог дальней комнаты — комнаты со старыми газетами и старым ресторанным счетом.

— Я только схожу за мячом, — сказал я.

Мяч закатился под кровать. Я лег на пол. Мяч укатился к самой стене.

Я достал его и, извиваясь, полез из-под кровати. И в последний момент заметил картины.

Я снова нагнулся и посмотрел под кровать.

— Нашел? — крикнула Патриция.

— Вот он, — крикнул я в ответ, а сам вновь сунулся под кровать.

К ней снизу были прикреплены две картины. Не очень большие, но обе подписаны. Одна — Улле Ульсон, вторая — Грюневальд.

— Нашел? — снова крикнула Патриция.

Я поднялся и счистил с себя пыль.

— Конечно.

Девочка по-прежнему стояла в дверях своей комнаты. Я вошел, и она показала мне целую ферму, расположившуюся на кровати.

— Леопарда зовут Килрой, — рассказывала она. — Все остальные — его детки. Всех зовут как меня — Патриция. Но я хочу дать Килрою другое имя. У него теперь два имени. Его будут звать Йон-Йон Килрой, в твою честь. Окрестишь его?

— Как?

— Стукни его три раза по голове теннисным мячиком, выжми воду и скажи: теперь тебя зовут Йон-Йон Килрой. И все!

— Мячик почти высох.

Патриция взяла мячик и умчалась в ванную. Вернулась с мокрым мячом, поднесла ко мне мягкого зверя. Я выжал на голову леопарду несколько капель из мяча.

— Окрещаю тебя Йон-Йоном Килроем, — провозгласил я, а потом сказал: — Мне надо в туалет.

Зашел, заперся. Большая встроенная ванна, вдоль стены выстроились горшки с папоротниками и еще какими-то зелеными растениями. На стене, над громадным зеркалом, два динамика, но сам проигрыватель где-то в другом месте.

Я думал о картинах под кроватью. Франк заявил, что они украдены. Страховая компания заплатит, а он потом продаст эти картины, может быть — за границей. Похоже, с деньгами у него туго.

Я спустился к остальным.

Все, кто был в саду, уже вошли в дом и собрались перед телевизором: рыжий парнишка собирался показывать, что он там наснимал. Он включил телевизор, но на экране начался не видеофильм, а репортаж Си-эн-эн. Съемки из Сараево. Посреди улицы разорвалась граната, люди кричали, бежали. Какая-то женщина осталась лежать. Рядом с ней на уличных булыжниках ширилась лужа крови. Потом пошли кадры из больницы. На кровати лежал мальчик моего возраста.

— Сроджан! — сказал я.

Все посмотрели на меня, потом снова на мальчика: серое лицо, одной ноги нет.

Репортер рассказывал о развитии событий в Боснии.

— Мы учились в одном классе, — сказал я. — В пятнадцать он уехал назад, в Югославию.

— Вот чума, — выговорила Майкен.

Сердце у меня стучало, как молоток. Хотелось на воздух, и я вышел на веранду. За спиной включили видеозапись. Было слышно, что кто-то пел «С днем рожденья тебя». Я слышал высокий голос Элисабет: «С днем рожденья тебя!»

Сердце билось так, будто я отработал пять подходов с лапами Иво. Задыхаясь, я спустился к бассейну и посмотрел на Мэларен. Сзади подошла Элисабет.

Она обхватила меня за пояс одной рукой, потом другой. Прижалась. И я вдруг поцеловал ее в шею.

20

О, сестры и братья, что такое любовь? Когда мне было двенадцать, Навознику дали четыре месяца за торговлю краденым. Он продал триста видеомагнитофонов, которые его приятель Раймо стырил из вагона на железной дороге. Но дело не только в этом, о братья и сестры; когда Раймо надул его с деньгами, Навозник позаимствовал у мамы ключи от киоска, в котором она тогда работала.

Он спер шесть тысяч сигарет, и мама пообещала выплатить их стоимость, лишь бы владелец не сообщал в полицию. Той же зимой Навозник сел. Сидел он в маленькой тюрьме где-то в лесах Катринехолъма. Мама испекла кекс, взяла в прокате старый «пежо», который больше восьмидесяти километров бегать неумел, и попросила меня поехать с ней, помочь толкать его, если вдруг мотор заглохнет или машина съедет в кювет. Покрышки «пежо» походили на бильярдные шары. Началась метель. Я был слишком мал, чтобы меня пустили в тюрьму, так что мне пришлось два часа ждать в ледяной машине. Когда мама вернулась, кекс был при ней. По дороге домой нам постоянно приходилось останавливаться, потому что «дворники» не справлялись с мокрым снегом. И пока мы пересиживали снежный заряд, я спросил маму, зачем она поехала в такую метель. Она рассмеялась и сказала, что я сам пойму, когда влюблюсь.

И тогда, братья и сестры, я стал спрашивать себя, что такое любовь.


Франк, облаченный в фартук с широкими полосками, длинной вилкой переворачивал стейки на косточке.

— Тебе как? — крикнул он мне; я стоял у стола с салатами, накладывал себе помидоры и маленькие кукурузные початки.

— На тарелку.

— С кровью или прожаренные?

— Все равно.

Майкен подкралась сзади и ущипнула меня за бок.

— А я бы пари держала, что ты захочешь почти сырой, — свистнула она мне в ухо.

— Что тебе выплачивают страховщики? — крикнул Торстен.

— Полную стоимость! — ответил Франк, не оборачиваясь. Он занимался шипящими стейками.

— Значит, убытка ты не понес? — продолжал Торстен. Стейк он резал чем-то вроде необычно острого столового ножа.

— Ну как, — сказал Франк прямо в гриль. — Вообще-то они бесценны. — Он подцепил стейк вилкой и положил мне на тарелку — я ее еле удержал. Шатаясь, направился к садовому стулу и почти упал на него — так я устал. Рядом возникла Майкен. Положила передо мной вилку и нож, завернутые в розовую салфетку.

— Я принесла тебе приборы, — сообщила Майкен. Пришла Элисабет, села рядом со мной. На тарелке у нее кусочек мяса размером с пятикроновую монету и порция салата, которой едва хватило бы карликовому кролику с язвой желудка.

— Как забавно, что вы оказались в одном классе. — Майкен набила рот салатом айсберг и нарезанными шампиньонами.

— Да, — согласился я. — Случайно получилось.

— Там были ужасно трудные вступительные испытания, да? — Майкен переводила взгляд с меня на Элисабет.

— Да не такие уж трудные, — сказал я.

— А как получилось, что ты решила пойти на театральный? — спросила Майкен Элисабет. — Я же не знаю, как ты поступала. Мы с тобой бог знает сколько не виделись.

— Подавать заявление можно на любой курс, — объяснил я. — Тебе присылают монолог, который надо выучить наизусть. Потом вызывают на экзамен. Надо прочитать монолог перед десятью членами жюри, потом собеседование, и еще что-нибудь нарисовать.

— Я так и не поняла, зачем рисовать, — заметила Элисабет.

— Я тоже. Это было зимой. Заявлений больше трехсот. Потом, после отбора, осталось шестьдесят. Там еще давали задание разучить короткий диалог и разыграть его перед комиссией.

— Можно было выбирать самому, — сказала Элисабет.

— Ты что выбрала? — поинтересовалась Майкен.

— Отрывок из «Ученых женщин»[20].

— А ты? — Майкен отправила в рот шампиньон и одарила меня таким взглядом — не взгляд, а истинная грелка, такой впору совать в носки холодными зимними утрами.

— «Отелло».

— Потом еще собеседование, — рассказывала Элисабет, — и все. Меня зачислили третьей резервной.

— А ты поступил сразу. — Майкен восхищенно посмотрела на меня.

— Да.

— Ты, наверное, очень одаренный? — Она облизнулась и ковырнула шампиньоны ногтем, которым впору деревья валить.

— У меня отец актер, — объяснил я.

— Надо же! Известный?

— Вольный художник, живет в Нью-Йорке. Днем служит в музее, а по вечерам играет в театре.

— Поразительно, — восхитилась Майкен.

— А вы чем занимаетесь? — спросил я.

— Я риэлтор, продаю дома. Этот вот тоже буду продавать, — она кивнула на гостиную.

— Интересно, наверное.

— Да как сказать… — ответила Майкен и отправилась подлить себе вина.

— Прилипла, как банный лист, — прошипел я Элисабет.

— Она и есть банный лист, — шепнула она в ответ. Потом провела рукой мне по груди. — Ты весь в пыли.

Я отряхнулся.

— Где ты так вывозился?

— Так, наткнулся кое на что.

Подошла мама Элисабет с тарелкой, полной салата. Подтащила стул, села рядом со мной.

— Наконец-то и я с тобой поговорю, Йон-Йон, — начала она.

Вернулась Майкен с бокалом, тоже села.

— Он как раз рассказывал, как поступал в школу — и ни капли не волновался! Удивительно вкусная подлива, Анна. Обожаю грецкие орехи.

— Спасибо. — Мама Элисабет сняла солнечные очки. — Как тебе наш дом, Йон-Йон?

— Настоящий замок.

— Жаль, но нам придется переехать. Такие настали времена. Надо жить по средствам. Грустно, но что поделаешь. Франк и Патриция по утрам уходят, я занимаюсь йогой. Элисабет убегает раньше всех, потом — Франк и Патриция. В доме становится так тихо. Я возвращаюсь в себя, заканчиваю йогу, забираю с собой кухонный таймер и плаваю в бассейне ровно двадцать минут. Ни о чем не думаю, вообще ни о чем, отключаюсь от мира. Я сама в себе. Я существую. Я бы, наверное, весь день так плавала, если бы не таймер. Необходимо ставить себе границы. Согласен?

Я согласился, потому что она выжидающе смотрела на меня. Потом она вздохнула и перевела взгляд на сестру.

— Наверное, трудно будет найти что-нибудь с бассейном за ту цену, что мы готовы дать?

— Не говори так, — запротестовала Майкен. — Не говори. В таких делах никогда ничего не знаешь наперед.

— Бассейна мне больше всего будет не хватать. — Анна щипала салатный лист.

Что-то ты молчишь, Элисабет, — заметила Майкен. — С папой поругалась?

— Ну… — Элисабет откинулась на спинку.

— Он все еще сердится на тебя?

— Сама у него спроси, — предложила Элисабет. Майкен повернулась ко мне:

— Понимаешь, Франку не нравится, что Элисабет записалась на театральный курс. Он считает, что у актеров нет будущего. Как думаешь, Йон-Йон, есть у царства театра будущее?

— Не знаю, — ответил я. — Поживем — увидим.

Доев, мы отправились за кофе; Майкен продолжала допрашивать меня, почему же я все-таки выбрал театральный курс, имея такие критические представления о театре; я не знал, что ей отвечать, разговор выходил странноватый. Анна поедала горошины, одну за другой отправляя их в рот и недоверчиво поглядывая на меня. Когда горошины у нее на тарелке кончились, она спросила, где я живу. Я ответил, что в Альбю — с мамой. Анна, похоже, впервые видела перед собой жителя Альбю. Потом она начала рассказывать про соседа, чья дочка — лучшая подруга принцессы Виктории, и что Виктория иногда приезжала сюда после обеда. Телохранитель оставляет ее одну и удаляется, но ведь это же небезопасно?..

Майкен и Анна переключились на воспитание девочек-подростков. Элисабет спросила, не хочу ли я взглянуть на ее комнату. Я поднялся, поблагодарил за угощение и следом за Элисабет вошел в дом и поднялся по лестнице. Элисабет остановилась в дверях своей комнаты.

— Вот, я живу здесь.

Я заглянул в комнату, словно никогда ее раньше не видел. Там было прибрано, бахрома ковриков аккуратно расправлена.

Элисабет заметила, что я смотрю на бахрому.

— Вайда расправил. Наш поляк. Он всегда расправляет бахрому, когда убирается.

— Какой еще поляк?

— Помощник по дому. Он наводит порядок, стрижет траву и чистит бассейн. Ужасно милый, но говорит только по-польски.

Элисабет зашла, села у письменного стола и обернулась ко мне.

— Классно здесь, — сказал я. — И цвет красивый.

— Я сама красила.

Я заметил, что глаза у нее мокрые. Элисабет отвернулась.

— Ты чего? — спросил я.

Элисабет вдруг принялась плакать, да так, что вся затряслась. Хлюпала носом, узкие плечи вздрагивали. Я не знал, что делать. Снизу донесся взрыв смеха. Я осторожно-осторожно положил руку ей на плечо.

— Ты чего? Я что-нибудь не то сказал?

Элисабет выдвинула ящик стола и достала пачку бумажных платочков. Высморкалась, смяла салфетку, выбросила в мусорную корзину. Повернулась ко мне. Нос красный, щеки тоже. Как от сильной простуды.

— Нет. Ничего ты такого не сказал. Наоборот.

— Так почему ты так расстроилась?

Глаза у нее снова налились слезами.

— Ты не знаешь, какой папа, — сказала она, и крупные слезы покатились у нее по щекам.

— Нет, конечно. Не знаю.

Элисабет хлюпнула носом.

— Весь второй этаж перекрашивал папин знакомый маляр. Он и мою комнату должен был красить, но я захотела сама. Папа сказал, что это будет непрофессионально, кое-как и потом придется переделывать. Я сказала, что покрашу хорошо. Он сказал, что я не сумею. Я все равно покрасила. Он нашел кучу ошибок. Кучу. Просто невозможно.

Она сказала «просто невозможно», и ощущение было такое, что это сказал сам Франк.

Элисабет вытерла щеки, снова высморкалась. Протрубила в платок, как слоненок.

— Что бы я ни сделала — все не так. Он меня не любит.

На глазах у нее снова показались слезы, покатились по щекам, похожие на большие водяные ядра.

— Но хуже всего — со школой. Он просто бесится из-за того, что я пошла на театральный курс. Всё делал, чтобы я отказалась, с того самого дня, как я два года назад вообще об этом заговорила. Высмеивал меня, говорил, что из меня актрисы не выйдет, ругался, говорил, что я не смогу себя обеспечивать, потом вообще разорался, что запрещает мне ходить в наркошколу…

Элисабет снова высморкалась. Выдала поистине роскошный звук, протрубила, как духовая секция оркестра.

Потом вдруг встала и вышла; я слышал, как она скрылась в ванной. Внизу снова захохотали. На лестнице послышались шаги, ко мне выбежала Патриция. В руке она держала конверт.

— Смотри, что мне Торстен подарил!

Она протянула конверт мне.

— Здорово, — сказал я.

— Ты загляни!

Элисабет вышла из ванной. Я открыл конверт. В нем лежало с десяток красных карточек с белыми звездами. На конверте значилось: «ГРЁНА ЛУНД[21], СВОБОДНЫЙ ВХОД».

— Бесплатный вход в «Грёна Лунд», радовалась Патриция. — Можно ходить сколько хочешь, бросать мячики и в Доме забав сидеть хоть целый день. Мне подарили двенадцать карточек. Вот, держи. — Патриция протянула мне карточку. — За то, что ты спас мне жизнь.

— Спасибо, — сказал я и взял карточку.

— Патриция! — Элисабет наклонилась к сестре и что-то шепнула ей на ухо. Патриция улыбнулась и протянула мне еще одну карточку.

— На еще, вдруг у тебя есть подружка и ты захочешь ее пригласить. — Она хихикнула, закатила глаза, вид у нее был ужасно милый. Я поблагодарил, и Патриция, простившись, убежала вниз. Я сказал:

— Мне, наверное, домой пора.

— Я провожу тебя до трамвая. — Элисабет надела свои громадные солнечные очки.

Мы спустились; я попрощался с Анной и Франком, сказал «спасибо» и что мне пора.

Майкен обняла меня.

— Рада была с тобой познакомиться, Йон-Йон! Надеюсь, мы еще увидимся.

— До свидания! — крикнул я остальным гостям; Патриция подбежала обнять меня, парнишка нацелился на меня видеокамерой, я посмотрел прямо в нее и пошевелил ушами. Патриция хлопнула в ладоши, оператор восторженно завопил:

— Он умеет шевелить ушами!

— Я пройдусь с тобой до трамвая, — хрипло сказала Элисабет.

На улице были уже сумерки, безлюдно. Машины стояли у гаражей. Тишина, спокойствие.

— Смотри, — показала Элисабет.

Сегодня, оказывается, было полнолуние. Красивая апельсиновая луна повисла над городом. Загадочно светилась на небе, как огромный раскаленный уголь.

— Давай спустимся к воде. — Элисабет свернула на тропинку и сбежала вниз по склону. Я догнал ее, и мы приблизились к воде.

Мы пробежали под раскидистой ольхой; за ней была скала, к которой по воде протянулась сверкающая огненно-красная черта лунной дорожки.

Элисабет сняла солнечные очки и теперь постукивала ими по бедру.

— Я, пожалуй, искупаюсь.

— Я тоже.

Элисабет сняла джинсы и блузку, под джинсами у нее оказались белые кружевные трусики. Она нырнула, исчезла под водой и вынырнула в лунной дорожке довольно далеко от берега.

Я тоже разделся и нырнул. Почувствовал, как руки рассекают воду, как влага омывает тело. Я подплыл к Элисабет и вынырнул прямо перед ней.

— Вода какая теплая! — задыхаясь, сказала она. Ее лицо было так близко к моему, что сквозь запах воды и морской травы, к которым примешивается запах ольхи с берега, я чувствовал ее дыхание.

Что-то со свистом пронеслось прямо у нас над головами и исчезло в ольховнике.

— Что это? — спросила Элисабет.

— Летучая мышь.

Элисабет, делая большие гребки, уплыла по лунной дорожке.

Я обогнал ее, вынырнул перед ней, перевернулся и словно случайно задел ее бедро. Элисабет дернулась, и я, отфыркиваясь, снова поплыл рядом. Она нырнула, скрылась под водой. Я оглянулся, желая увидеть, где она покажется. Элисабет так долго не появлялась, что я почти встревожился.

Элисабет вынырнула на лунной дорожке далеко от меня, и я поплыл к ней.

— Вон там — Зимняя бухта.

Элисабет перевернулась в воде и отбросила с лица мокрую прядь.

— На острове есть беседка, — сказал я. — Ты там была?

— Нет, а чья она?

— Не знаю. Но она симпатичная. Можно сплавать как-нибудь вечером. На моей лодке.

— Да-а-а! Ни разу весла в руках не держала.

— Ну, сплаваем туда как-нибудь вечером. Беседка симпатичная.

Мы подплыли к берегу, вылезли, уселись возле одежды.

— Совсем не холодно, — сказала Элисабет и выжала волосы, совсем как Лена.

— У тебя гусиная кожа. — Я указал на ее плечи: загорелая кожа вся в пупырышках.

— Есть расческа? — Элисабет посмотрела на меня.

— Нет.

Управившись с волосами, Элисабет отвернулась, стащила трусы и натянула джинсы, потом наклонилась и подобрала блузку; ее круглые груди покачивались. Элисабет сунула мокрые трусы в карман джинсов, заправила блузку в штаны, затянула ремень на талии. Кажется, будто он сейчас перережет ее надвое.

Я тоже встал, сунул трусы в карман, оделся, и мы отправились к трамвайной остановке.

21

О, братья мои и сестры, скажите же мне, что есть любовь!

По пятницам Навозник иногда покупал вечером ростбиф в нарезке, холодный картофельный салат и бутылочку водки. К кофе он предлагал маме какое-то зеленое масло, которое давал ему Раймо. Если я просил его показать фокус и достать из носа платок, он доставал. А потом клал руку матери на бедро и спрашивал, не хочу ли я наведаться к Смурфу. Иногда я и правда отправлялся к Смурфу. А иногда просто выходил на лестничную клетку, а потом открывал дверь и стоял в прихожей, слушая, как Навозник любит мою маму.

О сестры мои и братья, скажите же мне, что такое любовь.


— Тц-тц-тц, — зевает Клод, — не верю я тебе, парень, по-моему, врешь ты все. Просто врешь. Но вранье тебе не поможет, в этом городе — точно. Правда рано или поздно выплывет наружу, и тогда ты увидишь… тц-тц-тц… тогда пощады не жди.

Клод бросает на стол передо мной карточку. Красная карточка с белыми звездочками.

— Покажи ее внизу, и тебя выпустят.

Он открывает дверь и выходит.

Папина сигара потухла.

— Мы можем уйти отсюда? — спрашиваю я.

— Конечно. — Папа поднимается. Затягивает галстук потуже, сует окурок в пепельницу. Мы выходим в какой-то кабинет. Там человек пятьдесят полицейских в гражданском, с закатанными рукавами; у всех на груди карточки с именем и должностью, а при бедре револьверы, и мне от этого чуть не делается дурно.

Лифт не работает, мы спускаемся по двум лестничным пролетам на первый этаж. Входная дверь забрана решеткой, и папе приходится предъявить удостоверение, а мне — карточку, чтобы нас выпустил чернокожий великан с тремя белыми уголками на рукаве синей рубашки.

Наконец мы на улице.

— Давай выпьем кофе, — предлагает папа; мы пересекаем улицу и входим в маленькое кафе с красными пластмассовыми стульями и вентилятором на потолке. Парень за стойкой как две капли воды похож на Навозника, на руках у него резиновые перчатки.

— Два кофе, — произносит папа.

Мы выбираем столик подальше, в углу. Папа садится у стены, чтобы видеть входную дверь. Мужчина в резиновых перчатках приносит кофе, ставит чашки на стол.

— Плохи твои дела, — начинает папа. — Надеюсь, ты это понимаешь.

— Где Элисабет? — спрашиваю я.

— Элисабет? — удивляется папа.

— Да. Где Элисабет?

— Кто это?

— Девушка, которая была со мной в планетарии.

Папа подается ко мне:

— Ты нам о чем-то не рассказал?

— У нее черные солнечные очки, она все время держит их в руке. Волосы длинные.

Отец вопросительно смотрит на меня, вынимает из внутреннего кармана кожаный футляр и достает оттуда сигару с сосиску величиной. Перочинным ножом отрезает кончик сигары, закуривает и выдыхает дым к вентилятору на потолке.

— Что ж, нас ждет расследование.

— Где Элисабет? — Я встаю. Отец хватает меня за руку:

— Ты куда собрался?

— Назад, в полицейский участок.

— Если ты туда вернешься, не факт, что тебя снова выпустят.

— Где она? — кричу я. Мужчина в перчатках перестал протирать стойку и смотрит в нашу сторону.

Я сажусь.

— Элисабет — девушка, которая была со мной в планетарии.

Отец качает головой.

— Никаких девушек в планетарии не было.

Голова у меня идет кругом. Папа перегибается через стол:

— Зачем ты сюда приехал?

— Хотел увидеть тебя.

— Меня. Зачем?

— Затем, что ты мой отец.

— А это тебе для чего?

Папа достает из внутреннего кармана кухонный нож и бросает на стол.

Я проснулся оттого, что меня трясла мама.

— Йон-Йон, проснись!

— А?

— Проснись. Ты разговаривал во сне. — Мама стояла рядом в одном халате. Я чувствовал запах ее волос. — Ты кричал.

— Сон приснился, — объяснил я.

— Попробуй снова заснуть.

Она вышла из комнаты, закрыла дверь.


Янос сидел в кресле.

— Займемся одной сценой из «Гамлета». Подумаем, как построен этот эпизод и как его можно представить зрителям. Поразмышляем над звуком и светом, над декорациями, попробуем сыграть сцену, по-разному расставляя акценты. Другая группа таким же образом поработает с «Эдипом». Через несколько недель мы покажем друг другу, как мы изучили пьесы, с какими трудностями столкнулись и как с ними справились.

— Вам предстоит работать с эпизодом, где труппа актеров играет в замке спектакль, который, по мысли Гамлета, заставит королеву (его мать) и короля (его дядю) раскрыть себя. Гамлет уверен, что дядя убил его отца, чтобы жениться на его матери. Еще он считает, что королеве известно о преступлении короля. Это сильно заряженная сцена, в которой внутренний мир Гамлета обретает телесное воплощение: его представляют бродячие актеры.

Я поднял руку.

Янос кивнул мне, щурясь поверх очков.

— Зачем нам вся эта древняя пурга?

— Древняя пурга? — Янос сдвинул очки на лоб.

— Да, всякое старье. Одна пьеса — про Средние века, вторая вообще про Античность. И обе пьесы — про королей! И мы не короли, и зрители наши с королями не знаются, да и сами не царской крови. А мы все из старья не вылезаем. Мне кажется, это неправильно. Мне кажется, нам нужны пьесы про то, как теперь.

— А как теперь? — поинтересовался Янос.

— Ну не знаю, но есть же люди, которые пишут про современное. Не все театры играют спектакли про замшелых королей. И потом, есть же кино. Почему не начать с кино?

— Никакого кино в наших планах нет, — ответил Янос. — А что касается старья… все новое содержит в себе старое. Просто это старое выглядит по-другому.

— Я считаю, это неправильно, — упорствовал я. — Особенно когда работают с молодежью. Зачем оглядываться назад? Надо смотреть вперед.

Янос снял очки, сунул их в карман рубашки.

— Еще можно сказать: хочешь понять, куда идти, — не смотри на карту, смотри на деревья…

— Нам бы лучше что-то посовременнее, — сказал я. Янос объявил перерыв.

— Не надо нам столько старья! — крикнул я ему вслед. Но он сделал вид, что не слышит, и вышел из аудитории.

Во время перерыва Улла, Стаффан и Элисабет сидели на газоне напротив меня. Стаффан скатал неудачную папиросу, которая то и дело гасла.

— Ты не прав, — сказала Улла. — Опираться на старую театральную традицию необходимо.

— Надо докопаться до самых корней театра. — Стаффан пытался раскурить свое самодельное чудище.

— Сравнивать кино и театр — безумие, — продолжала Улла.

— Кино, — рассуждал Стаффан, — это просто камера и деньги. Я снимался в телесериале. «Другая девушка». Смотрел?

Я помотал головой. Самокрутка Стаффана снова погасла.

— Там все на монтаже держится. Вроде как смотришь на актера, а его там вообще нет. Потом все склеивают в монтажной — вот тебе и кино. Ничего общего с театральной игрой. Просто трахаешься с камерой, вот и все.

Его папироса погасла в четвертый раз. Элисабет предложила ему «Кэмел», но он такое не курит.

Улла свернула самокрутку, раскурила и передала Стаффану. Эта горела лучше. Стаффан глубоко затянулся, явно поражаясь тому, что папироса не гаснет, и зашелся кашлем. Улла гулко постучала его по спине. Элисабет бросила на меня сердитый взгляд. Конец перемене.

Мы покинули лужайку в числе последних, и в дверях я столкнулся с двумя парнями в бейсболках.

— Во что играли? В дочки-матери? — спросил тот, что покрупнее, — он надел бейсболку козырьком назад, сегодня на нем черная футболка с надписью Shit happens.

— В игру, которая называется «Плюнь крутому в кепку», — огрызнулся я. Элисабет потащила меня прочь. Кепка проорал мне в спину:

— Самый резкий, что ли?

Я обернулся и показал ему средний палец. Кепка растянул рот в дурацкой улыбке. Из-под верхней губы у него торчал пакетик табака.

— Ну идем же, — просила Элисабет.

— Куришь ты много, вот что, — ответил я — до меня долетело ее дыхание.

Когда мы зашли в театральную, в кресле сидела Лиса. Она была разута и ковыряла царапины на лодыжке. Мы уселись на пол.

Лиса обхватила колено руками и уставилась в потолок.

— Принц Гамлет беседует со своим умершим отцом. Отец, он же Король, умер за четыре месяца до описанных в пьесе событий. Сразу после его смерти королева Гертруда, мать Гамлета, выходит замуж за брата умершего короля. Призрак отца рассказывает Гамлету, что смерть старого короля была насильственной. Когда он после обеда спал в саду, его порочный брат Клавдий влил ему в ухо яд. Так Клавдий стал королем и женился на матери Гамлета Гертруде…

Я смотрел на Элисабет. Она откинулась назад, сцепила руки за спиной. Грудь выпячена; под тканью блузки проступили соски. Я ощутил ее запах и придвинулся ближе. Вдохнул поглубже, пытаясь уловить ноздрями как можно больше Элисабет.

Лиса продолжала рассказ о безумном принце.

— Ниточка в расследовании Гамлета — пьеса в пьесе. В замок являются бродячие актеры. Гамлет приписывает к старой пьесе несколько реплик и просит актеров произнести их. В пьесе идет речь об убийстве герцога Гонзаго. По мысли Гамлета, Клавдий, посмотрев пьесу, поймет, что раскрыт, и подозрения Гамлета, как и слова призрака, подтвердятся. — Лиса оглядела нас, царапая голые ноги. — Вот над этой небольшой сценой вам и предстоит поработать. А сначала — прочитать «Гамлета».

Она еще что-то говорила, но я едва слышал ее. Все мое внимание было направлено на Элисабет. Я пытался уловить ее аромат.

22

О, сестры мои и братья, что есть любовь? Мама частенько упрекает Навозника, что он ее не любит. «Ты меня не любишь», — говорит она ему. «Как же не люблю, когда люблю», — спорит Навозник. Хлопает ее по заду, когда она вытирает стол возле раковины, а потом вытаскивает носовой платок из уха.

«Ты не говоришь, что любишь меня», — говорит мама. «Я же только что сказал», — и Навозник делает так, что платок исчезает. «Никогда не говоришь». Мама выжимает тряпку и вешает ее на кран. «Ну, завела», — говорит Навозник, уходит и включает телевизор.

Скажите мне, братья и сестры, что есть любовь?


После трех подходов со скакалкой я перебинтовал руки и начал бой с тенью. После трех раундов перешел к мешку с песком, а потом — к груше.

— Сегодня у тебя спарринг! — прокричал мне Иво.

— С кем?

— Хокан скоро придет, — крикнул в ответ Иво и тут же заорал: «Гонг!» Часы начали тикать, и я вернулся к груше.

Он пришел, когда я отрабатывал второй раунд с грушей. Встал перед зеркалом, провел бой с тенью; я наблюдал за ним, делая вид, что луплю грушу. Сзади подкрался Иво:

— Соберись. — Тычок в плечо.

Я отвернулся от Хокана и набросился на грушу. Она была легкая, и я плясал вокруг, обрушивая на нее град прямых ударов.

Я увидел, как Хокан шнурует на себе перчатки. Вошел громила из метро, тот самый, что упирался мне локтем в грудь. Он перекинулся парой слов с Хока-ном, тот надел шлем, сунул в рот капу.

— Приготовься, — сказал мне Иво.

Хокан подлез между веревками, побоксировал с тенью на ринге. Громила прислонился к угловому столбу. Я сунул в рот капу, Иво протянул мне шлем.

— Ты должен двигаться, слышишь? Двигайся.

Он хлопнул меня по перчаткам, и я пролез между канатами. Вспомнил, что чувствовал в первый раз. Как не сумел справиться с ним. У меня в животе завязался узел, и я старался не думать. Хокан в другом углу дрался с тенью. Краем глаза я заметил, что вошел кто-то еще. Сначала я не понял, кто это, потому что он обрил голову налысо. Смурф.

— Начали! — заорал Иво. Я поднял локти к груди и вышел на середину ринга. Хокан двинулся на меня. Я отступил в сторону, он преследовал меня, нанес два прямых левой. Я уклонился и ответил легким ударом левой по его перчатке. Хокан утвердился в центре ринга, длинные руки посылали один левый за другим. Потом он сделал выпад и попытался подобраться ближе ко мне. Я проскользнул к его левому боку и нанес короткий удар правой.

— Наступай! — гаркнул Иво.

Я получил хук в бок, Хокан меня настиг. Удар пришелся по шлему, мир содрогнулся, я отступил. Хокан снова достал меня, в нос. Удар сильный, и я потерял равновесие.

— Наступай! — послышалась команда Иво.

Хокан придвинулся вплотную, обрушил мне на грудь град ударов. Я пытался закрыться локтями. Хокан увидел, что лицо у меня не защищено, и нанес мне прямой левый в челюсть.

— Брейк! — выкрикнул Иво.

Я прислонился к канатам. Слышал, как Хокан приплясывает у меня за спиной. Посмотрел Смурфу в глаза. Тот улыбался.

— Что, нелегко пришлось? — ухмыльнулся он, и во рту блеснул золотой зуб.

— У тебя кровь, — сказал Иво.

Я пролез между канатами и встал к стене, запрокинув голову. Смотрел в потолок.

— Тебе надо быть активнее, — наставлял Иво, — подвижнее надо быть. Ты не одолеешь этого парня, если будешь просто топтаться на месте и ждать. Нападай, обмани его, атакуй, нанеси удар в корпус. В голову ты его не достанешь, у него слишком хорошая защита. Понял?

Я вынул капу изо рта и сказал:

— Да.

— Когда закончит кровить, поработаем с лапами. Вата на полке.

Иво кивнул на кабинетик, где стоял его письменный стол. Там я взял ватный тампон, скрутил, засунул в ноздрю. В голове стоял туман. Я обернулся и увидел Смурфа. На лице у него была такая улыбка, что золотой зуб прямо-таки сиял.

— Начали! — услышал я Иво.

— Отлупили тебя, да? — сказал Смурф.

— Хокан? — Я убрал капу в футляр.

— Ага. Хокан.

— Он гораздо крупнее меня.

— И круче, — заметил Смурф. — Мы с ним в одной зубрильне, он теперь мой товарищ. Поможет мне начистить рыло макаронникам.

— Ну и видок у тебя. — Я рассматривал его бритый череп.

— Без друзей не проживешь.

— Нельзя же хороводиться с такими придурками, — я кивнул на ринг, где Хокан молотил по лапам Иво.

— Во как! — Смурф наклонился ко мне так близко, что я почувствовал его дыхание. — И кто мне помешает? Ты или твоя бабушка?

— Да ну тебя.

Смурф засмеялся:

— Курт говорит, он видел тебя с какой-то девчонкой в поезде. Пара спаррингов с Хоканом — и она найдет себе другого. Вряд ли ей захочется гулять с парнем, у которого фингалы неделями не проходят.

— Кто бы говорил о фингалах! — огрызнулся я. У него самого фонарь просто исключительный: желто-зеленый с синей каймой.

— Когда Хокан над тобой поработает, ты будешь выглядеть как лакокрасочный магазин после землетрясения, — заржал Смурф.

Он развернулся и пошел к громиле — тот наблюдал, как Иво, надев лапы, дрессирует Хокана. Лишь теперь я заметил, что у Смурфа новые ботинки. Черные, высокие, отлично начищенные. Какие-то даже армейские ботинки. Я подошел к легкому мешку с песком и начал прыгать вокруг него. Старался все время двигаться вокруг мешка, чтобы удары падали с разных сторон.

Время вышло; Смурф и громила убрались восвояси. Я сделал еще несколько подходов к мешку с песком, потом переключился на лапы.

— Ирландских плясок не потерплю, — предупредил Иво: увидел, что я приближаюсь к нему мелкими подскоками.

Я сделал три подхода к лапам, стараясь не забывать о ногах. Иво начал потеть — я следовал за ним, и ему приходилось поворачиваться. Во время третьего раунда он даже пару секунд был доволен мной:

— Отлично, так держать!

Иво трудно угодить. Мне стало жарко; я плясал вокруг него, выдал серию свингов и хуков, приблизился, и мы перешли в клинч. Иво мне улыбнулся:

— Думаю, прорвемся. Может, из тебя все же что-то и получится.

Потом у меня состоялся бой с тенью, после которого я отправился в душ. По майке от горловины до подола протянулось кровавое пятно, похожее на карту Эланда.

Когда я вышел из душа, в раздевалке меня ждал Иво.

— Сколько бегаешь? — поинтересовался он.

— Я еще не начал, — ответил я, вытирая волосы.

— Семь километров трижды в неделю, — распорядился Иво.

— Ладно.

— Да не трусцой. Как следует. Быстро. — Он требовательно посмотрел мне в глаза.

— Ладно, — ответил я. Иво наклонился ко мне:

— Ты можешь взять его скоростью, подвижностью, ловкостью. Понял?

— Ага. — Я начал одеваться, Иво вернулся в зал.

Я подхватил пластиковый пакет со спортивной одеждой и вышел. Лишь на улице понял, как душно в подвале, как мало там кислорода. Я несколько раз глубоко вдохнул и направился к станции метро.

По дороге я размышлял над словами Иво — что я могу одолеть того парня. Наверное, Иво прав. Я могу его одолеть. Шагая к станции, я произнес это вслух:

— Я могу его одолеть.

От этих слов у меня в животе завязался узел. Такое и раньше было, когда Иво ставил меня в спарринг с парнями крупнее меня. Я напрягся. Если тебя регулярно мордуют, узел в животе будет завязываться при одном только взгляде на ринг. Нужно немалое самообладание, чтобы зашнуровать на себе перчатки и пролезть между канатами, чтобы встретиться с человеком на голову выше тебя и с руками длинными, как ветки.

На углу улицы стоял зеленый микроавтобус «фольксваген». Он въехал на тротуар, и мне пришлось идти между ним и стеной дома, чтобы не спускаться на проезжую часть. Краем глаза я видел спину человека рядом с водительским местом. Дверь была открыта. Я понял, кого вижу на переднем сиденье, и в тот же миг почуял: сзади кто-то есть. Хотел обернуться, но не успел. От удара по шее у меня искры посыпались из глаз, я упал прямо в автобус, кто-то навалился на меня, прижав к полу. Дверь со стуком задвинулась, и Навозник заорал прямо мне в ухо:

— Ну, сейчас ты у меня получишь, сукин сын!

Он еще раз ударил меня по шее, машина тронулась; качнувшись, она съехала с тротуара, набрала скорость и покатила к трассе.

— Что, поджал хвост? — надрывался Навозник. Я лежал на животе, и Навозник сидел на мне верхом. Весил он, наверное, килограммов девяносто. Я попытался пнуть его, и он снова ударил меня.

— Что-то крутизны в тебе поубавилось! — рявкнул он и велел водителю: — Давай к Слагсте!

Я потянулся назад, чтобы вцепиться в него, но он ударил меня чем-то тяжелым, и рука онемела. Потом он так треснул мне по шее, что в глазах потемнело. Падая лицом в траву, я услышал: «Сейчас он получит по заслугам». От удара ботинком в живот перехватило дыхание.

— Полегче, — услышал я голос Раймо.

— Полегче? Я этому засранцу так задам, что он долго не забудет!

Меня пнули тяжелым ботинком в голову, и я снова чуть не отключился, но крикнул:

— Я знаю, где можно добыть денег!

— Сволочь мелкая! — не унимался Навозник.

— Уймись, — сказал Раймо. Кажется, он удерживал Навозника — я слышал, как тот отвернулся. Я закрыл лицо руками.

— Я его так отделаю, что он ходить не сможет!

Наверное, Раймо оттащил его — судя по звукам, Навозник отбивался.

— Я знаю, где можно добыть денег, — надсаживался я.

— Давай послушаем, — предложил Раймо.

Навозник пнул меня в колено так, что я взвыл.

— Разбогатеете! — Я уже чуть не плакал.

— Давай его послушаем! — призвал Раймо. Приятнейшая музыка — финский акцент.

— Даю полминуты. Потом отлуплю так, что у тебя дерьмо из ушей полезет, — зарычал Навозник.

— Приди в себя, — посоветовал ему Раймо, его ботинки топтались у меня перед глазами. — Рассказывай.

— Две картины, — начал я. — Вместе они стоят тысяч триста-четыреста.

Навозник снова пнул меня по ноге, я закричал.

— Да уймись ты! — заорал Раймо, я услышал, как он лупит Навозника. Раймо невысокий, но широкий, как дверь, он без особых проблем управляется с Навозником, у которого в мышцах в основном жир пополам с пивом.

— Так что за картины? — Раймо протянул мне руку. Я сел. Машина стояла позади них. Мы где-то в Слагсте, я увидел грунтовку.

— Две картины, под кроватью. Одна — Улле Ульсон, другая — Грюневальд.

— И где эта кровать? — спросил Раймо.

— Скажу, если он пообещает больше меня не бить.

— Я тебе все зубы вышибу! — Навозник сделал попытку дотянуться до меня, но Раймо заступил ему Дорогу.

— Ну хватит, хватит. Пусть мальчик скажет. Навозник затих.

— Есть на другом конце города одна вилла. Двухэтажная, кровать на втором этаже, картины спрятаны под кроватью. Тетка, хозяйка, каждое утро плавает в бассейне. Двадцать минут мокнет, хоть всю обстановку выноси — она и не заметит. Дверь на террасу остается открытой. За двадцать минут надо войти, подняться по лестнице, залезть под кровать и открутить картины. На все про все — минут десять, не больше. Тетка не заметит, что картины исчезли, — она даже не знает, что они там. Может, мужик ее заметит, он возвращается домой около пяти. А мо-жет, и не заметит. Он же не каждый день под кровать заглядывает.

— Как картины попали под кровать? — поинтересовался Раймо.

— Не знаю. Но вчера они там были. Думаю, что еще пару дней пробудут. Вы можете наведаться туда, забрать картины и хорошо подзаработать.

— Врет он, стервец, — прошипел Навозник.

— Где эта вилла? — допрашивал меня Раймо.

— В Бромме.

Раймо протянул мне руку, и я поднялся. Он не отпускал меня.

— Давай, поедешь с нами на виллу. И если я тебе поверю, обещаю, что Роффе оставит тебя в покое.

Раймо втащил меня в машину и уселся между мной и дверью. Навозник запрыгнул на водительское сиденье, и машина покатила к Бромме. Пока мы ехали, Раймо объяснял, что за две картины, которые стоят тысяч триста-четыреста, его знакомый перекупщик точно даст тысяч тридцать-сорок.

Я смотрел в окно, за которым медленно проплывали большие виллы.

— Вот она, — сказал я, когда мы подъехали к дому Асплундов.

Раймо высунулся, оглядел дом.

— Где бассейн?

— На заднем дворе, — сказал я. Навозник тронул машину, и мы проехали еще несколько метров.

— Надо подняться по каменной лестнице, и увидишь бассейн. — Я показал. И увидел: у Элисабет горит свет.

— Врет он, защеканец, как всегда. — Навозник уже остановил машину. Раймо вынес вердикт:

— Я ему верю. Поехали.

Навозник вдавил газ в пол и понесся назад, в Аль-бю. Они высадили меня на автобусной остановке.

— А можно пакет с тренировочным костюмом?

Раймо протянул мне пакет.

— Если ты решил нас надуть — пеняй на себя. — Он пару секунд подержал мешок на весу, потом уронил его на асфальт.

Я подобрал мешок и направился к подъезду.

Парнишка на красном велосипеде кругами катался по песочнице — воображал, что он ковбой на лошади. В руке у него был игрушечный револьвер, и он пальнул в меня. Я пригнулся и побежал к двери. Лифт не работал, и я потащился наверх пешком.

Мама сидела перед телевизором, смотрела шведский сериал про финские паромы.

— На что ты похож! Ты что, подрался?

— Это из школы.

— Из школы?!

— Да, — сказал я. — Мы ставим пьесу.

— Какую еще пьесу? — крикнула она мне в спину.

— Старую, про хреново Средневековье! — Надо было перекричать телевизор.

Я закрыл дверь и разделся. Надел халат, из которого вырос, и мимо мамы пошел в ванную. Налил себе ванну с пеной. Колено пощипывало — там остались ссадины от пинков Навозника.

Я, время от времени охая, лежал в ванне и пытался осознать, что натворил. Обдумав все хорошенько, я понял, что нассал в горшок и теперь мне предстоит испить эту чашу до дна.

23

Возлюбленные мои сестры и досточтимые братья, скажите мне — что есть любовь? Это было задолго до того, как Навозник перебрался к нам; я еще не ходил в школу. Я спросил маму: «А вы с папой трахались?» «Не-ет, — сказала мама. — Нет, мы любили друг друга». «Папа тебя любил?» — спросил я. «Да», — сказала мама. «А почему тогда он уехал в Америку?» «Он там играл в театре, — объяснила мама. — Шведского языка он не знал, и ему пришлось вернуться туда, где у него была работа, для которой нужен английский язык». «А ты почему с ним не поехала, если он любил тебя?» — спросил я. Мама отвернулась.

«Почему? — не отставал я. — И почему он меня туда не взял? Он меня не любил?» На этот вопросу мамы не нашлось ответа. Она вышла на балкон и закурила. Наверное, в тот день я и научился шевелить ушами.

О, возлюбленные братья и досточтимые сестры! Скажите мне, ибо я должен знать: что есть любовь?


Я рыдая, бегу вниз по Мэдисон-авеню. И все время вижу ее. Догоняю разных женщин, останавливаюсь перед ними, заглядываю в лицо, но все они — не она. Рядом остановилась полицейская машина, полицейский светит на меня фонариком. Я нагнулся, завязываю шнурок. Полицейская машина плавно трогается с места. Я сижу на обочине тротуара, опершись подбородком на руки, и шепчу: «Элисабет».

Какой-то прохожий бросает мне серебряную монету. Она остается лежать на асфальте. На мне старые кроссовки с обрезанными носами, большие пальцы торчат. Я поднимаюсь, иду дальше. На тротуаре уресторана вижу очередь. Ресторан называется «Полоний».

Бросаю взгляд в высокое окно — и вижу ее. Она как раз села, лицом к окну. Напротив нее — какой-то крупный мужчина. Я вижу, как она улыбается ему, как он кладет ладонь на ее руку. Я подхожу к швейцару.

— Мне надо войти.

На швейцаре длинный плащ винного цвета, эполеты с золотым кантом и высокая черная шляпа с золотым пером.

— Встаньте в конец очереди, — произносит швейцар, не глядя на меня.

— В зале моя знакомая!

— В конец очереди. — Швейцар отодвигает меня. Огромная ладонь закрывает мне всю грудь. На руках у швейцара резиновые перчатки.

— Я не могу ждать! — кричу я.

— В конец очереди, — повторяет великан и отодвигает меня с такой силой, что я падаю.

— Встань в конец, — шипит какая-то женщина в черной коже.

Я встаю в конец. Отсюда можно заглянуть в окно. Официант приносит ведерко со льдом, из которого торчит бутылка.

Мимо прыгает на костылях одноногий мальчик. Он смеется, шевелит ушами и вытаскивает из носа носовой платок. Останавливается, протягивает мне жестяную кружечку.

— Сроджан! — Слезы наворачиваются мне на глаза. Мальчик вынимает из внутреннего кармана какой-то предмет и подает мне. Что-то завернутое в обрывок ткани. И упрыгивает дальше на своих костылях. Я рассматриваю ткань. Это платье Элисабет в диагональную полоску. Развернув ткань, обнаруживаю наш кухонный нож, которым я обычно режу лук. Я снова заворачиваю нож в платье и заглядываю в окно. Элисабет и ее спутник смеются, пьют вино.

— Эй ты, в хвосте! — кричит швейцар. — Твоя очередь, заходи.

Я подхожу к двери. Швейцар указывает на сверток:

— Что у тебя там?

В Женское платье.

В ресторане прохладно, почти холодно; я иду через весь зал, мимо столиков, за которыми смеются и пьют вино мужчины в смокингах. Оркестр исполняет Love Me or Leave Me. На альтовом саксофоне Курт. Он взмахивает саксофоном, приветствуя меня. Я встречаюсь глазами с Элисабет. Она вскакивает, кричит:

— Берегись!

Мужчина, что сидит напротив нее, быстро поднимается, отбрасывает полу пиджака. За пояс у него засунут револьвер Франка. Револьвер зацепился курком за жилет.

— Беги! — кричит Элисабет.

Я выхватываю нож и бросаю платье в лицо мужчине; тот все рвет из-за пояса револьвер. Вот он целится в меня, но я наношу ему удар ножом в шею. С платьем Элисабет на лице мужчина валится на пол. Ткань соскальзывает с лица, и я понимаю, кто передо мной. Платье делается красным от крови.

Это отец.

Элисабет хватает меня за руку, тащит к выходу. Швейцар протягивает обтянутую резиновой перчаткой руку. Я вкладываю в нее нож, и мы с Элисабет мчимся по авеню. За спиной воет полицейская машина. Мы сворачиваем в какой-то переулок. Там стоит Курт, с его шеи свисает на ремне саксофон. Курт указывает на мотоцикл с коляской. Элисабет забирается в коляску, я сажусь за Куртом. Курт уже в седле, высекает искру. С оглушительным ревом, набирая высоту, мотоцикл птицей несется между небоскребами. Под нами ширится сияющий город. Мотор глохнет. Полная луна. Курт оборачивается.

— К сожалению, — говорит он, — бензин кончился.

Я животом чувствую, как мы падаем, падаем, огни города стремительно приближаются.

— Йон-Йон!

— А?

— Проснись.

— А? Что?

— Ты кричал во сне.

Рядом стояла мама.

— Да?

— Ужасно кричал. Что тебе приснилось?

— Не помню.

— Выпей молока.

Она вышла, закрыла дверь. Из глаз у меня текли слезы. Простыня вымокла. Наверное, я долго плакал.

Какое-то время я лежал, пытаясь снова заснуть, но не получалось. Я ворочался с боку на бок, потом встал, оделся и вышел.

Я успел на один из последних поездов в центр, доехал до Альвика, а там взял такси. Машина остановилась, не доехав до дома Асплундов. Я расплатился полученными от Франка деньгами и оставшееся расстояние прошел пешком. Накрапывал дождь. Я остановился на улице перед домом и стал смотреть на окно Элисабет. Увидеть меня никто не мог — я чуть не с головой залез в живую изгородь.

Стоял я там довольно долго, еще немного — и промок бы до нитки. По улице торопливо шагала женщина в дождевике, с далматином. Собака заметила меня, залаяла. Женщина дернула поводок, и обе они скрылись так же быстро, как появились.

Я начал мерзнуть.

В комнате Элисабет загорелся свет. Увидев пожарную лестницу, я пересек улицу и перепрыгнул забор. Подошел к дому, ухватился за нижнюю ступеньку и полез вверх.

24

О, братья и сестры мои, скажите мне, что есть любовь?

Было воскресенье, мы с мамой приехали к бабушке в Аспудден. Стояла весна. Я пошел поиграть. На берегу мне повстречались две девочки старше меня; они позвали меня в шалаш. Я пошел за ними в лес. Там они устроили шалаш — обрывок брезента на палках. Я заполз в него, девочки залезли следом. Одна схватила меня за руки и уселась верхом, другая стащила с меня штаны. Я стал кричать, но это не помогло. Та, что сидела на мне, стала зажимать мне рот. Вторая стянула с меня трусы. «Смотри, какой малюсенький», — сказала та, что стащила с меня штаны. Та, что сидела на мне, стала меня рассматривать. Я замолчал и натянул трусы. Потом девочки вылезли из шалаша. Когда я тоже вышел, они уже убежали.

Я заплакал и пошел домой. Штаны были новые. Серые. У бабушкиной двери я снова встретил тех девочек.

«Мы тебя любим!» — крикнули они мне в спину.

Скажите же мне, о сестры, скажите, о братья, — что есть любовь?


Свет погас, когда я был уже почти наверху. Я все же потянулся и постучал ногтем в окно. Ничего.

Я опять постучал. Вновь зажегся свет. Я наклонился к окну, чтобы Элисабет увидела меня, и постучал еще раз. Свет погас.

— Элисабет! — прошептал я.

Окно открылось — чуть-чуть, я даже не увидел Элисабет.

— Кто это?

— Это я, — сказал я. — Йон-Йон.

Элисабет открыла окно пошире, высунулась и зашипела:

— Ты что здесь делаешь?

Она казалась мне тенью.

— Захотел увидеть тебя, — прошептал я в ответ.

— Зачем?

— Я люблю тебя.

Она замолкла. Я подождал и спросил:

— Ты еще там?

— Да.

— Я люблю тебя, — повторил я. — С самого первого взгляда.

— А зачем лезть в окно?

— Я должен сказать тебе это прямо сейчас. Элисабет какое-то время молчала.

— Залезай.

Я ухватился за оконный отлив, влез и остался сидеть на подоконнике.

— Ты чего на окне уселся, как ворона?

В темной комнате белела футболка Элисабет.

Я слез на пол. Глаза начали привыкать к темноте. Я разглядел лицо Элисабет.

— Я люблю тебя.

— Дурак.

— Я правда тебя люблю.

Она повисла у меня на шее, обняла, торопливо поцеловала. Я ощущал ее теплую кожу сквозь тонкий хлопок. Чувствовал, как ее грудь касается моей. Потом Элисабет высвободилась и сделала шаг назад.

— Уходи сейчас же.

— Я же только что пришел.

Она вздохнула и села на кровать.

— Зачем ты так делаешь?

— А как надо?

— Как-нибудь… понормальнее.

Элисабет вздохнула, зажгла ночник, сощурилась от яркого света. На груди у нее красовался призыв Love me! Футболка едва доходила ей до ляжек, и я видел край белых трусов.

— На что уставился?

— Я люблю тебя.

— Ну а дальше? Еще что-нибудь скажешь или нет?

— Я люблю тебя.

Элисабет прищурилась. Длинные волосы упали на лицо, но она их не отводила.

— Дурак. — Она закурила, сердито глядя на меня сквозь волосы. — Ты не подумал, что я могу, например, спать?

— Я не мог уснуть.

— Ты всегда такой? — Она отвела волосы.

— Я люблю тебя.

Элисабет вздохнула.

— По такому случаю мог бы вести себя по-человечески. — Она подошла ближе и спросила — Ты что, дрался?

— На меня напали в Альбю.

— О-ох. Сильно избили?

— Так, ерунда. Пара царапин.

Я засучил штанину, показал синяки на ноге.

— Ox, — повторила Элисабет. — Кто напал-то?

— Шкеты какие-то. Они сейчас все крутые.

— Много их было?

— Пятеро, — соврал я.

— Ох.

Элисабет погладила меня по шее. Она стояла так близко, что я кожей ощущал, как ее грудь поднимается в такт дыханию. Какие же у нее до смешного тонкие руки — того и гляди порвутся.

— Ты правда меня любишь?

— Да, — сказал я.

Элисабет поцеловала меня. У нее был вкус табака и зубной пасты; ноги у меня ослабели, едва не подогнулись. Она запустила язык мне в рот, он коснулся десен легко, словно котенок, что охотится за бумажкой на ниточке.

— Наверное, я тоже тебя люблю.

Элисабет снова поцеловала меня, отступила, закрыла окно, взяла пепельницу и залезла на кровать. Уселась, скрестив ноги, у подушки, привалилась к стене и выпустила колечко дыма. С довольным видом выпустила еще.

— Умеешь пускать кольца?

— Не знаю. Не пробовал.

Элисабет протянула мне сигарету, я взял, затянулся, закашлялся.

— Задержи дым во рту, — сказала она.

Я сделал еще попытку, набрал полный рот дыма.

— Сложи губы!

Я пытался следовать инструкциям, но получалось не намного лучше, колечка все равно не выходило. Элисабет протянула руку, и я вернул сигарету. Она выпустила колечко, рассматривая меня. У Элисабет острый взгляд, такой нелегко выносить.

— Ты весь мокрый.

— На улице дождь!

— Сядь хотя бы.

Я сел на край кровати.

— Хочешь сухое?

Прежде чем я успел ответить, Элисабет встала и направилась к комоду.

— Спасибо, не надо!

Но она уже протягивала мне темно-зеленую шерстяную рубашку-поло.

— Мне велика. Подарок Майкен.

Я стянул мокрый свитер, он упал на пол.

— О господи!

Элисабет указала на что-то длинным пальцем, я присмотрелся. На боку заметил синяк, оставленный ботинком Навозника.

— Больно? — спросила она и как-то нехорошо улыбнулась.

— Ничего страшного.

— Не люблю драчунов. Я пацифистка, как Ганди.

Я через голову натянул ее кофту. Рукава коротковаты.

— Какой ты стал красивый. Тебе надо носить зеленое.

Элисабет снова уселась на кровать, выбросила окурок и вернула пепельницу на подоконник. Я сел в ногах. Она вытянула худую лодыжку и погасила ночник.

Сначала я ничего не видел, только слышал ее дыхание и как дождь стучит в стекло. На ощупь отыскал ее ступню — Элисабет вытянула ноги. Какие же у нее длинные ноги. Я коснулся ее ступни.

— Что говорят дома, когда ты убегаешь посреди ночи?

— Никто даже не заметит, что меня нет.

— Ты живешь с мамой и папой?

— Только с мамой и сестрой, Леной. Она старше меня.

— А папа где?

— Я его никогда не видел. Точнее, мог видеть, в раннем детстве, но он уехал в Америку, когда мне еще года не было. Я его не помню.

— Не хочешь с ним повидаться?

— А зачем?

— Если бы у меня был папа, которого я никогда не видела, я бы хотела с ним встретиться.

И Зачем?

— Ну, мне было бы интересно, какой он.

— Мне неинтересно.

— А должно бы.

— Ну вот неинтересно.

Я тихонько погладил ее ступню, опасаясь, что она уберет ногу. Но Элисабет, наоборот, немного сползла вниз и вытянулась. Я погладил ее ногу от ступни до колена.

Элисабет зевнула.

— Вообще-то я устала. Ты не подумал, что побеспокоил меня? Мне надо много спать. Быть человеком моего возраста нелегкое дело.

— Знаю. — Я положил руку ей повыше колена, на мягкую ляжку. Как хорошо сидеть вот так в темноте, медленно двигаться вверх по ее ноге, ощущать косточки и мышцы ступни, твердую кость под коленом, коленную чашечку и дальше, выше, к мягкой ляжке.

Элисабет сползла еще немного.

— У тебя есть девушка?

— Нет. — Я поглаживал ее колено.

— Почему?

— Не знаю.

— Наверное, потому, что у тебя странные привычки. Какой девушке понравится, если к ней по ночам начнут лазать в окно?

— Я так и думал.

Я потянулся, чтобы погладить ее ногу повыше. Я боялся, что если придвинусь, Элисабет уберет ногу, но подвинуться все равно пришлось. Моя ладонь скользнула дальше, пальцы легли на мягкое. Элисабет тихонько простонала — кажется, невольно.

— Я думала, я тебе не нравлюсь.

— Почему?

— Ну, ты так неодобрительно на меня смотрел. Вдруг ты решил, что я совсем безмозглая. А ты еще и не захотел пойти на день рождения Паддан. Я чуть не заплакала.

— Я влюбился в тебя, как только тебя увидел. Как только ты вошла в комнату — полосатое платье, длинные волосы, солнечные очки и вообще всё, — да нет, еще до этого, еще когда я только услышал твои шаги за дверью. Как будто сердце остановилось, и я заранее знал, что войти должна именно ты.

Элисабет едва слышно пискнула, когда я легонько задел ляжку с внутренней стороны и кончиками пальцев коснулся края ее трусов.

Она откашлялась.

— Ты мастерски скрываешь свои чувства.

— Да? — Я запустил палец под край трусов.

— Да. — Она снова кашлянула. — Никогда бы не подумала, что ты явишься сюда посреди ночи, влезешь по пожарной лестнице и…

Элисабет вдруг замолкла, я тронул пальцем ее волоски, почувствовал, как ее влажное лоно открывается моему пальцу.

Ее дыхание стало тяжелым.

— Я люблю тебя с самой первой минуты. — Я засунул ей под трусы всю ладонь. Элисабет застонала и еще немного сползла вниз. На ее лицо упал слабый свет, и теперь я лучше различал его в темноте.

— Хочешь пойти со мной в «Грёна Лунд»? — спросил я.

— Когда?

— Может, в субботу?

Я люблю американские горки.

Элисабет вдруг села, обняла меня, поцеловала и потянула на себя, в постель.

Ее большой мягкий язык елозил у меня во рту, словно ласковый зверь в поисках убежища.

Я положил ладонь ей на промежность. Трусы намокли, я завел пальцы под резинку. Элисабет застонала, закинула руки назад, уперлась в стену.

— Я люблю тебя. — Я начал тихонько ласкать ее. Сбросил кроссовки и положил на нее ногу, Элисабет напряглась всем телом, уперлась ладонями в стену, тихо застонала.

Тело ее выгнулось дугой. Я лег на нее и поцеловал в губы, обхватил груди руками — они как раз легли в мои ладони, соски совсем маленькие. Задрал на ней футболку, наклонился, коснулся соска языком, начал ласкать ей промежность, провел языком по груди.

Элисабет вскрикнула так громко, что я резко остановился.

— Мы остальных не разбудим? — прошептал я.

Она не ответила, только обхватила меня за шею и притянула к себе:

— С тобой так хорошо!

Я снова положил руку ей на трусы, стал ласкать и целовать ее.

Элисабет кончила, вздрагивая всем телом, а у меня онемела рука — я ласкал ее почти час.

25

Сестры и братья мои, что есть любовь? Летом мама спит голая, и когда встает, не кидается одеваться, а так и расхаживает по дому. Как-то, когда мы учились в третьем классе, я сказал об этом Смурфу.

«Моя мама по утрам ходит голая», — сказал я. «Голая? — спросил он и начал смеяться. — Прямо голая?» «Да, — сказал я. — А твоя нет?» «И буфера видно?» — спросил он и заржал во всю глотку.

«Да», — сказал я.

«А большие?» — спросил он.

«Такие примерно», — сказал я.

Смурф от смеха начал подвывать и схватился за живот. «Вот такие примерно буфера, — завывал он, — вот такие буфера!» Я думал, он умрет со смеху. Потом пошло веселье, я шевелил ушами и вытащил из носа шарик для пинг-понга. Лена Турелль сидела далеко впереди, ей ужасно нравилось, что я умею шевелить ушами. У нее ушки были маленькие и твердые, как ключ на банке кока-колы, и у нее не получалось ими шевелить, как она ни старалась.

«Вот такие примерно буфера!» — взвыл Смурф посреди урока, и никто ничего не понял. Он повалился на парту, задыхаясь от смеха, и фрекен выгнала его с урока.

Братья и сестры мои, что есть любовь?


— Просыпайся! — Она трясла меня. — Половина шестого. Тебе пора.

Я резко сел, у меня кружилась голова, и мне снова пришлось лечь.

— Давай, двигай. — Элисабет поцеловала меня в губы.

— Я сел слишком быстро, — объяснил я, повернулся на бок и посмотрел на нее. Мы лежали на одеяле, переплетя руки и ноги. Я сел, зашнуровал ботинки. Элисабет причесывалась, поглядывая на меня.

Я посмотрел в окно. Лило как из ведра. Спросил:

— Туда?

Элисабет долго провела по волосам щеткой и кивнула:

— Туда. Жди на трамвайной остановке.

Я хотел снять ее кофту, но она помотала головой: Оставь пока у себя.

Я открыл окно и вылез на лестницу.

— Жди на остановке, — шепнула Элисабет и закрыла за мной окно. Я спустился по лестнице и вскоре уже шагал к трамваю.

Сегодня дождь стал таким же, как вчера вечером, — капал еле-еле, словно ему ничего в жизни не надо.

Я вздрогнул и попытался вспомнить, когда же мы уснули. Во рту было липко, хотелось пить.

На остановке я уселся под козырек. Рядом сидела только тетка с большой кожаной сумкой, тоже ждала трамвая.

Прошли целых два, но я в них не сел, а народу прибавилось. Все с зонтиками, почти все с портфелями, хорошо одеты, явно не из Н&М.

Вот и она.

Элисабет надела зеленый дождевик и какую-то моряцкую зюйдвестку, а в руке несла свернутый дождевик.

— На, держи. — Она протянула мне плащ и поцеловала в губы.

Я надел дождевик. Элисабет достала из кармана своего плаща стаканчик йогурта и ложку.

— Завтрак.

— Спасибо. — Я заглотил йогурт. Подошел трамвай, мы сели в конец.

— Ты разговаривал во сне.


Утро началось с театрального урока, Лиса и Янос были на месте оба. Впервые я увидел Лису обутой: очень старые спортивные туфли без шнурков.

Для начала мы разогрелись, потом некоторое время отрабатывали высокий и низкий стили, а потом уселись перед Лисой и Яносом.

— Сегодня у нас «Гамлет» и «Эдип», — объявил Янос. — Те, кто работают с «Гамлетом», вставайте сюда. Те, кто изучает «Эдипа», идите за мной. — Половина компании поднялась и последовала за Яносом в отгороженный угол.

— Итак, — начала Лиса. — Я исхожу из того, что вы все прочитали пьесу. Работать будем без текста. Ваша задача — импровизировать эпизод так, как вы его помните и как понимаете. Главный конфликт разворачивается между Гамлетом и Клавдием, но в сцене участвуют и другие.

— Офелия, — сказала Элисабет. — Гамлет хочет положить голову ей на лоно.

— Именно так, — согласилась Лиса. — Офелией будешь ты. Назначай, кому что делать.

Элисабет указала на меня:

— Гамлет. А ты будешь Клавдий, — она показала на Стаффана, после чего распределила остальные роли.

— Те, кому не досталось ролей в первом составе, пусть наблюдают, а после изложат свои впечатления. Начинаем.

Лиса отошла в сторону, и мы, занятые в сцене, поднялись.

— С чего начинать? — спросил Стаффан.

— С момента, когда входят Клавдий и Гертруда, — предложила Лиса.

Клавдий предложил руку Гертруде, и они сделали круг по аудитории. Офелия положила ладонь на руку Полония, оба последовали за королем и королевой и приблизились ко мне.


КЛАВДИЙ. Приветствую, мой принц.

ГАМЛЕТ. Приветствую, мой Дерьмодав. То есть приветствую и готов слизать дерьмо с ваших сапог.

ГЕРТРУДА. Приветствую, мой Гамлет.

ГАМЛЕТ. Матушка! Я и у вас вылизал.

ГЕРТРУДА. Что такое, принц?

ГАМЛЕТ. Везде, кроме того места, где вы хотели, чтобы у вас вылизали.

ГЕРТРУДА. Но почему?..

ГАМЛЕТ. Тут есть жополизы поискуснее меня.

КЛАВДИЙ. Какие странные речи. Когда начнется представление?

ПОЛОНИЙ. Сию минуту, ваша милость.

КЛАВДИЙ. А тебе, любезный Полоний, не случалось играть на театральных подмостках?

ПОЛОНИЙ. Как же, милорд. Случалось, когда я учился в парижском университете. Я играл Цезаря, которого убивал Брут.

ГАМЛЕТ. Маленький был ножик, а положил конец великому властелину.

КЛАВДИЙ. А вот и Офелия. Очаровательна, как всегда…

ОФЕЛИЯ. Вы льстите мне, ваше величество.

ГАМЛЕТ. Красота вроде вашей должна быть привычна и к тому, и к сему.

ОФЕЛИЯ. Я вас не понимаю, милорд.

ГАМЛЕТ. Можно к вам между коленей?

ОФЕЛИЯ. Милорд!..

ГАМЛЕТ. То есть виноват: можно голову к вам на колени?

ОФЕЛИЯ. Да, милорд.


Мы сели на пол, и я положил голову Офелии на колени, под ухом у меня оказалась жесткая ткань джинсов. Я ощущал запах ее лона.


После обеда у нас было обществоведение. Фальк-берг показала видео: неонацисты напали на лагерь беженцев в Ростоке. Потом стала рассказывать про тридцатые годы и формирование немецкого нацизма. Взяла в руки мел и написала на доске: «Хорст Вессель». Элисабет под партой положила руку мне на ляжку. Она сидела так близко, что наши бедра соприкасались.

— Хорст Вессель, — вещала Фалькберг, — был мюнхенским студентом. Он написал нацистский гимн. Вессель погиб в уличном столкновении с коммунистами. Нацисты утверждали, что коммунисты убили Весселя умышленно. Нацизм обрел собственного мученика. Уличные постановки тоже бывают срежиссироваными, а нацистские режиссеры оказались мастерами своего дела. Иные утверждали, что Весселя убили свои же, потому что нацизму требовался мученик. Вессель стал мистической фигурой, объединившей нацистов. Он жертва, воплощение нацистской идеи о том, что нация должна сражаться. Произошло это в феврале 1930 года.

Современную политическую реальность тоже можно описать понятиями, которыми мы оперируем, говоря о театре. Создание иллюзий не является прерогативой сцены.

Пока она говорила, пальцы Элисабет гуляли по моей ноге, и мне сложно было сосредоточиться на словах Фалькберг. Вскоре Фалькберг заметила, чем мы занимаемся, и замолкла. Элисабет убрала руку. Фалькберг улыбнулась:

— Вы не могли бы сесть чуть дальше друг от друга?

Элисабет, покраснев, отодвинула свой стул сантиметров на десять, и Фалькберг продолжила урок.

Я смотрел на Элисабет каждый раз, как Фалькберг отворачивалась. На листке бумаги, который лежал передо мной, я написал: «Я люблю тебя!» Написал несколько раз, укрупняя буквы, а потом положил листок на парту перед Элисабет. Она прочитала, повернулась ко мне, и глаза у нее сделались такие, какие вот приснятся ночью, ты проснешься — а их нет, и ты плачешь навзрыд.

Последним уроком был шведский. Янне Хольм говорил о стилизации. Он зачитывал вслух кое-какие мои подражания Уитмену.

— Вот это очень хорошо, — объявил он. — Здесь и обращение к слушателю, и ритм, и вдохновение, и что-то тянуще болезненное в оборотах.

Он все выхвалял меня, и я смутился. Смотрел в парту, потом вбок; Элисабет серьезно глядела на меня. Мне всегда трудно было принимать похвалы — такое чувство, что щеки подергиваются, и не знаешь, куда девать глаза.

Потом Хольм перешел к попыткам Уллы воспроизвести Бельмана[22]. Элисабет не сводила с меня глаз. Я напрягся всем телом, под мышками сделалось мокро.

Наконец прозвенел звонок.

— Я собираюсь в город, за одеждой, — сказал я и встал. — Поедешь со мной?

Элисабет тоже встала, кивнула. Она явно размышляла над словами Янне.

— Мне нужны джинсы и рубашка.

— Ага.

Застегивая портфель, Янне крикнул мне:

— Можно тебя на пару слов с глазу на глаз?

— Я подожду в коридоре, — сказала Элисабет и вышла, закрыв за собой дверь.

26

О, сестры и братья мои, поведайте мне — откуда приходит ненависть? За несколько дней до Рождества Навозник перекрашивал стулья на кухне. На нем были резиновые перчатки; после каждого стула он освежался пивом. На полу лежали газеты. Мне было десять лет.

Маму мучил прострел в спине; я стоял и смотрел на банку с краской на краю разделочного стола. Каждый раз, когда Навозник макал в нее кисть, я думал: «Сейчас перевернется». «Дай, пожалуйста, стакан воды!» — попросила мама из спальни, потому что едва могла шевельнуться.

«Отнеси ей воды», — распорядился Навозник и макнул кисть в краску, не глядя на меня. Проходя мимо банки, я услышал мат Навозника. «Так тебя и так!» — взревел он, и банка грянулась об пол. «Твою мать!» — взревел он, и когда я обернулся, он наотмашь ударил меня ручкой кисти.

Я упал на плиту, ударился головой и потерял сознание. Когда я пришел в себя, мама сидела рядом со мной на полу. «Этот засранец ее перевернул, пусть теперь оттирает», — услышал я Навозника.

От боли в спине у мамы выступили слезы. Я смотрел на Навозника; он курил сигару, зажав ее обтянутыми резиной пальцами. Над головой у меня, на разделочном столе, лежал кухонный нож. И в голове молнией пронеслось: я всажу нож в эту сволочь.

Сестры и братья мои! Ответьте же мне скорее — откуда приходит ненависть?


— Хороший текст, — начал Янне. — Дома тоже пишешь?

— Нет.

— Пиши. Читаешь много?

— Иногда.

— Читай много, — наставлял он. — И обязательно старайся писать. По полстранички в день. Больше не надо, главное — писать регулярно.

— О чем?

— О чем хочешь. Важна регулярность. Какие книги тебе нравятся?

— Про всякое жестокое.

— Про войну? Детективы?

— Да.

Хольм достал с полки книгу, с которой работала Элисабет. Протянул мне:

— Прочти вот эту.

Я взял. Толстая.

— В ней — про настоящих людей. Короткие фразы, настоящие люди. Вот что надо, когда учишься писать.

— Ага, — ответил я. Янне кивнул.

— Думаю, ты сам понимаешь. Не забывай: по полстранички в день.

Он взял портфель, открыл дверь и вышел в коридор.

Я постоял, слушая, как удаляются его шаги. Чувствовал, что покрылся гусиной кожей; мне хотелось плакать. Не знаю почему. Просто хотелось — и все.

Какое-то время я глядел в потолок, потом взял книгу и вышел в коридор. Элисабет уже ушла. Я спустился в вестибюль. Там было полно народу, многие стекались к входной двери, но некоторые стояли группками, болтали.

Я остановился на нижней ступеньке и заметил Элисабет.

Она стояла у стены, ее окружали трое парней в бейсболках. Самый здоровый упирался ладонями в стену — по ласте у каждого уха Элисабет. Двое других бейсболочных торчали рядом, и у всех троих козырьки были повернуты назад.

Я подошел к ним и сказал:

— Все, могу ехать.

Самый здоровый оглянулся на меня.

— Исчезни, — оскалился он.

— Тебя фрекен Кулакова заждалась, — заметил я. Он развернулся ко мне, выкатил свои мерзкие глаза, верхняя губа топорщилась, как попа годовалого малыша в памперсе.

— Чего-чего? — он поддернул джинсы.

— Иди домой, сунь руку между ног — может, что и найдешь, — посоветовал я.

Здоровяк бросился на меня, но скорость у него была как у черепахи на костылях. Я уклонился, он потерял равновесие, и ему пришлось шагнуть вперед. Бейсболочный обозлился и сделал основательный свинговый замах. Я уклонился и от этого удара и встал в защитную стойку. Услышал крик Элисабет: «Прекратите!»

Кто-то из приятелей здоровяка ударил меня в спину. Удар так себе; крутанувшись, я ответил нападавшему левой в нос. Он отступил, схватился за лицо. Гамадрил с табаком за губой снова нацелился на меня, но я сделал шаг в сторону и ударил левой-правой по ребрам. Он шатнулся, я послал ему хук в челюсть.

Кто-то сзади схватил меня за руки.

— Прекратить!

Янне Хольм.

Пришел декан с волосами как металлическая мочалка, в костюме в крупную и мелкую клетку. Декан встал между мной и гамадрилом — тот размахивал руками, над губой у него была кровь.

— Убью, сволочь! — надрывался гамадрил. Бейсболка с него слетела.

— Никто никого не убьет. — Декан вскинул руки.

Янне Хольм отпустил меня. Элисабет подобрала книгу и плащ, которые я уронил.

— Отправляемся по домам! — призвал декан. Гамадрил подобрал свою шапчонку, хлопнул ею о колено.

— Еще увидимся, — пообещал он, злобно глядя на меня.

В его глазах мысли было не больше, чем в яйце всмятку.

— По домам, по домам! — Декан размахивал руками, гнал учеников к выходу.

— Йоу-у-у-у! — завели парни у лестницы. Кажется, они что-то замыслили.

— Смерть пряничному человечку! — завывал один из них.

— Йоу-у! — подхватили другие.

— Давайте, давайте отсюда! — распорядился Янне. — На сегодня школа закрыта.

Он положил руку мне на плечо и потащил к лестнице.

— Наверное, тебе лучше переждать, — предложил он. — Как-то они взбудоражились.

Через стеклянные двери я увидел группку парней во дворе. Один лягал воздух.

— Или, может, поедешь со мной? У меня машина на заднем дворе. Тебе куда?

Седой декан подошел к нам, в упор посмотрел на меня.

— Мы еще обсудим этот случай, — пообещал он и стал подниматься по лестнице.

— Мне в город, — сказал я.

— Отлично. Мне в Бьоркхаген. Могу высадить тебя на Гулльмарсплан.

— Мне тоже в город, — подала голос Элисабет.

— Садитесь ко мне оба, — предложил Янне.

На заднем дворе стояла «вольво» с детским сиденьем впереди.

— Вот это отодвиньте, — распорядился Янне и сел за руль. — Открыто.

Мы залезли в машину и устроились среди банановой кожуры, бутылок из-под газировки и старых газет.

— Машине восемнадцать лет, так что не ждите от нее многого. — Янне завел мотор.

Машину он вел как псих, левый локоть лежал на опущенном окошке. Рассказывал, что когда-то хотел поступить в Королевскую театральную школу; мы с Элисабет не прерывали его, только время от времени вставляли «ну да», «понятно», а когда слышали, что он вроде как пошутил, то вежливо смеялись.

На Гулльмарсплан Янне притормозил и высадил нас. Мы сказали «спасибо» и спустились в метро. Подошел поезд, Элисабет уселась напротив меня. Над левой бровью у нее залегла морщинка.

— Зачем ты его так сильно ударил?

— Не сильно.

— У него кровь пошла!

— А что я, по-твоему, должен был делать?

— Не надо было бить его до крови.

Я вздохнул.

— А мне показалось, он тебя зажал. Раскорячил свои грабли так, что ты не могла отойти от стены. Или нет?

— Ничего страшного бы не случилось.

Морщинка так никуда и не делась.

— Ну что мне надо было сделать?

— Вчера на тебя напала какая-то банда, сегодня ты налетел на трех парней и начал махать кулаками. Ты что, постоянно дерешься?

— Нет, — ответил я. — Только если меня задирают. Элисабет покачала головой.

— Ты вечно лезешь в драку потому, что ты боксер?

— Господи!..

— Он-то тут при чем?

— Ты не понимаешь, — сказал я. — Нельзя допускать, чтобы над кем-то издевались. Если эти гады заметят, что их боятся, они совсем из берегов выйдут.

— Что-то я не заметила, чтобы над тобой так уж издевались. У тебя самого не язык, а бритва. «Тебя фрекен Кулакова заждалась»! Да от такого кто угодно взбесится.

— Господи Иисусе! — вымолвил я.

— Не вмешивай его. А то он ударит тебя крестом прямо по лбу.

— Может, ты не хочешь со мной в магазин?

— Ну почему. — Элисабет прикусила губу. — Не каждый день я хожу по магазинам с любителями подраться.

— Любителями подраться?

Элисабет взяла книгу, которую дал мне Янне.

— Только о войне и думаешь?

— Не ходи, если не хочешь.

— Серьезно, — сказала она. — Тебе только это и интересно? Война, драки?

— Когда я был у тебя…

— М-м?

— Когда я был у тебя вчера ночью, никто ни с кем не воевал.

Элисабет обняла меня, оставила влажный поцелуй на губах.

— Дурачок.

На станции «Централен» мы вышли. Элисабет спросила, где я обычно закупаюсь.

— Где подешевле. Мне нужны джинсы, пара рубашек, кое-какое белье.

Морщина над глазом, которая несколько минут назад исчезла, появилась снова.

— А какие ты хочешь? — Она посмотрела на мои умеренно чистые штаны.

— Какие не будут стоить целое состояние.

— Тебе нужны «ливайсы», — объявила Элисабет. — Черные.

— У меня на такие денег не хватит.

Морщинка над глазом стала глубже. Элисабет облизнула губы.

— Я что, так себе человек? Не того сорта? Не пара девушке, которая живет в замке с бассейном? Тебе не обязательно составлять мне компанию. Я сам в состоянии купить себе шмотки.

И я зашагал по Хамнгатан.

Элисабет нагнала меня, дернула сзади за рукав.

— Эй!

Я вырвался и пошел дальше.

— Слушай! — Она снова догнала. — Подожди.

— Тебе и так есть чем заняться. Поплавать в бассейне, например, потусоваться с какими-нибудь шикарными приятелями. Плюнь на меня.

— Что за детский сад!

Я остановился, посмотрел на нее. Морщинка исчезла.

— Я люблю тебя, — сказала Элисабет. — Ты дурак, но я тебя люблю.

— Мне надо купить одежду, — ответил я. — Дерь-мотряпки. Вы, начинающие снобы, такое даже на маскарад не наденете.

— Прости. — Элисабет сунула руки мне в задние карманы, вновь прошептала «прости», прижалась ко мне.

— Все забыто, — сказал я. — Пойдем.

Я купил джинсы и рубашку — дороговато, но Элисабет сочла, что они как раз для меня; еще купил белье. Рубашка и правда была красивая — коричневая, в широкую желтую полоску. После мы зашли перекусить в уличное кафе. Элисабет пила чай, я — капучино.

— Янос и Лиса правы, — рассуждал я. — Все дело в статусе. Не только в театре. Здесь, на улице, — тоже. На какой-нибудь шикарной тусовке ты будешь меня стыдиться.

Элисабет покраснела.

— Ты чего такой вредный?

— Я говорю как есть.

— Да что ты знаешь о моих чувствах?

— Мне кажется, довольно много знаю.

— Это уже подло. Она посмотрела так, будто у меня в чашке собачье дерьмо.

— А что, не так? До сих пор все твои знакомые жили в каких-нибудь скромных замках с «БМВ» и «мерседесом» на подъездной дорожке…

— Ты ничего не знаешь! — зашипела она; официант, обслуживавший пару за соседним столиком, обернулся.

— Зато умею угадывать.

Элисабет со вздохом откинулась на спинку стула и осмотрелась. Выгребла из кармана сигареты, закурила, выпустила вверх струю дыма. Удивительно, как в навесе не образовалась дыра.

— Думаешь, ты что-то обо мне понял только потому, что видел наш дом?

— Думаю.

Какое-то время Элисабет курила, рассматривая людей на улице.

— Ну ладно, да, я снобка. Меня так воспитали. У меня всегда было все, чего мне хотелось, у мамы с папой полно денег, но ты все равно мне нравишься.

— Странно!

— Какой же ты вредный!

Окурок упал в пепельницу, едва не обратив ее в стеклянное крошево.

— Ну а теперь что? — спросила Элисабет.

Bh Не знаю.

Элисабет протянула мне руку. Я посмотрел на нее, потом взял.

— Это не так легко, как тебе кажется!

— Что именно? — спросил я. — Иметь что хочешь, стоит только пальцем ткнуть?

Элисабет покачала головой, сглотнула.

— Что сказал Янне?

Я раздумывал, говорить ли. Как-то неловко пересказывать, как тебя нахваливали.

— Он хвалил тебя, да? — спросила Элисабет. — Говорил, что у тебя талант, как я не знаю у кого?

— Он сказал, что мне нужно писать. По полстраницы в день. И дал вот это.

Я показал на книгу. Книга лежала на столике, сверху я пристроил чашку с кофе.

— Не знаю, место ли мне в нашем классе. — Элисабет прикусила безымянный палец левой руки.

— Почему тебе там должно быть не место?

— Ну, я же такая обычная.

— Не обычнее любого другого человека.

— Ну вот. Во мне нет ничего особенного. И говорю я невнятно.

— Я тоже.

— Карл у Клары украл кораллы, а Клара у Карла украла кларнет! — протарахтела она, выпрямившись и приложив ладонь к низу живота.

— О любви не меня ли вы, милый, молили! — воскликнул я. Некоторые звуки провалились глубоко в горло.

Элисабет снова закурила. Официант смотрел на нее. Наверняка думал, какая она красотка.

— Все остальные в нашем классе на своем месте, — заметила она. — Вы каким-то образом подходите друг другу. А я нет.

— Да ну.

— У меня, наверное, таланта нет. И ничем настоящим я не смогу стать.

— Да ну, — повторил я.

Элисабет фыркнула:

— По-твоему, это так просто?

— Что?

— Быть мной.

— Ну да.

— Не знаешь ты моего папу.

— Ты уже говорила, что я его не знаю. — Какое-то время я размышлял, не рассказать ли ей про Навозника.

— Я всегда хорошо училась в школе. По всем предметам хорошо училась. — Она подалась ко мне. — Я не хочу быть вечной отличницей!

— Отличники отличаются от остальных отлавли-вателей ондатров.

— Как красиво ты выговариваешь «т».

— Ну, мне пора. У меня тренировка. Ты точно хочешь пойти со мной в «Грёна Лунд»?

— Конечно. Пять лет там не была.

Мы дошли до метро. Вместе ждали поезда, и Элисабет сунула руки мне в задние карманы. Когда двери вагона открылись, я отдал ей плащ.

— До завтра, — сказала она и села в поезд до Альви-ка. Махнула мне в окно, потом исчезла в туннеле, я видел, как темнота засосала последний вагон. И мне уже не хватало Элисабет так, словно она на семь лет уехала по контракту в Монголию.

27

Братья и сестры, откройте же мне скорее, что есть любовь?

В то лето, когда мне исполнилось одиннадцать, мама с Навозником взяли в аренду машину.

И мы поехали к тете Маргит в Сэрну. Когда мы прибыли в дом с видом на озеро, на веранде шла вечеринка. Там были муж тети Маргит, его брат и их дочери-близнецы. Пока мы угощались, близнецы запели. Они пели на два голоса, и платья у них были короткие, с глубоким вырезом. «Спойте про дикую утку», — сказал Бёрье, муж тети Маргит.

«А вот эту знаете?» — проорал Навозник, притиснулся к близнецам и обхватил их за плечи. Им было по девятнадцать, грудь у одной чуть больше, чему другой, а в остальном они были абсолютно одинаковые. «Рай-дарида-рай!» — взревел Навозник, возложив лапы на бедра близнецов. «Ну хватит, Рольф», — сказала мама, но Навозник не унялся.

«Знаете эту?» — спросил он и поцеловал одну девушку, потом другую. Бёрье рассмеялся и крикнул, чтобы они спели «Жалобу дикой утки». Мама взбесилась, спустилась к озеру и сидела там не меньше часа, а Навозник плясал с близнецами на веранде, потому что объявился еще сосед с аккордеоном. «Неужели ни один черт не знает "Жалобу утки”?» — страдал Бёрье.

О, сестры и братья мои! Откройте же мне, что есть любовь?


Мы должны были встретиться на Нюбруплан под часами. Я и не знал, что там есть часы, пока Элисабет не сказала: «Напротив театра, у автобусной остановки. Где часы. Давай встретимся в семь».

И вот я стоял и смотрел на эти часы; уже четверть восьмого, я беспокоился, не забыла ли она про меня. Наверняка ее каждую субботу звали на три грандиозные вечеринки сразу, с куревом и вином. Как же, пойдет она в парк с парнем, который весь в синяках, как конь в яблоках.

Тело у меня одеревенело и ныло после вчерашних пинков Навозника, я опасался, не сломано ли ребро. Дома я долго ощупывал их, но вроде все целы.

Я бросил взгляд на часы и подумал, стоит ли ждать дальше. На другой стороне улицы — Королевский драматический театр. Все знаменитые актеры работали в здании, которое казалось выстроенным из сахарной ваты. Элисабет наверняка бывала здесь, кучу спектаклей пересмотрела. А я никогда не был в театре, только в школу иногда забредали типы из тех, кто хочет воспитать страх к наркотикам, спиртному или презервативам. Выступали в спортзале или в актовом зале. Иногда при них оказывались гитары, вот тогда самое паскудство и начиналось. Ничего хорошего.

Я смотрел на часы. В животе как будто сидел кто-то мелкий и выкручивал мне внутренности жесткими ручонками; я не знал, печалиться ли мне или злиться.

Элисабет выскочила из такси и побежала ко мне: волосы развевались, сумочка на длинном ремне била ее по бедру.

— Извини. На «Фридхемсплан» в метро долго стояли.

Элисабет обняла меня, и тут я заметил, что одеревенел, мне было трудно обнять ее в ответ.

— Ты что, обиделся? — спросила она и покосилась на часы.

— Нет, — соврал я. Элисабет взяла меня за руку:

— Прогуляемся по причалу?

— Давай.

Она посмотрела внимательнее.

— Ты обиделся.

— Да нет.

— А я-то надеялась, что ты научишь меня шевелить ушами. Но ты, может, не хочешь?

Я остановился перед ней, заглянул ей глубоко в глаза и сказал:

— Смотри внимательно. На каждое ухо — по глазу.

— Не получается. — Элисабет скосила глаза. Я пошевелил ушами и сказал:

— Это просто. Попробуй.

У Элисабет прорезалась морщинка над бровью. Она явно старалась изо всех сил, напрягала щеки, гримасничала, но уши не двигались.

— Можно вообще научиться шевелить ушами, или это врожденное?

— Не знаю. Однажды мама поливала пеларгонии на балконе. Мне, наверное, было лет шесть, во всяком случае, в школу еще не ходил. Я почувствовал, как уши дернулись, но не обратил внимания. А потом мама пришла с балкона, встала на кухне и говорит: ой, Йон-Йон, а ты умеешь шевелить ушами.

Элисабет сунула мою руку себе в карман джинсов.

— Наверное, я никогда не научусь. У меня получается только такое, где, чтобы получилось, надо подумать. Вот думать я мастак.

— У тебя здорово получаются «колесо» и фляки, — заметил я.

— Да — вздохнула Элисабет. — В детстве я ходила в «Броммафликурна»[23]. У меня тело было как резиновое. Гнулась в любую сторону. — Она выгнула большой палец чуть не параллельно руке. — Еще могу нос лизнуть. — И она достала языком до кончика носа.

— Вот это да, — сказал я. — Ты — целый цирк.

— Ага. Но мне бы гораздо больше хотелось шевелить ушами.

До самого «Грёна Лунда» мы обсуждали, что умеем, а что нет; Элисабет разулась и стала подбирать окурки пальцами ног, а я вытащил у нее из носа шарик для пинг-понга.

— Ой, как ты это делаешь?

— Врожденное, — объяснил я. — Кто-то становится фокусником, кто-то нет. А некоторые так и рождаются с пинг-понговыми шариками во рту.

И я вытащил шарик у нее из уха. Элисабет захлопала в ладоши.

— Ты обалденный! — Она пришла в восторг. Точно как Лена Турелль, когда я показывал этот фокус в третьем классе.

— Ой да ну, — сказал я. — Подумаешь.

— А кто тебя научил?

— Да ну…

— Кто тебя научил?

— Один мамин мужик, — ответил я. — Он умеет делать два фокуса — с шариком для пинг-понга и с носовыми платками. Когда я был маленький, он показывал эти фокусы на моих днях рождения. А потом научил меня.

— Значит, у тебя есть отчим?

— Нет, — соврал я. — Он давно переехал от нас.

На входе в «Грёна Лунд» была очередь; когда мы зашли в парк, Элисабет остановилась перед фонтаном. «Источник желаний» — значилось на табличке. Элисабет повернулась к нему спиной, вынула из кармана монетку и через плечо бросила в воду. Закрыла глаза и постояла с закрытыми глазами; мимо прошествовал целый девичник, на невесте была маска для плавания и длинная белая фата.

— Что ты загадала? — спросил я, когда Элисабет открыла глаза.

— Нельзя рассказывать. А то не сбудется.

Мы прошли между павильонами, где можно было выиграть медведя, бросив мячик в цель; Элисабет остановилась и указала на девицу в фате и маске. Невеста бросала — и все время мазала. Подружки громко подбадривали ее, наконец вся компания удалилась.

Элисабет посмотрела им вслед.

— Интересно, как семью заводят?

— Ну, это легко, — ответил я.

— Легко?

— Для тебя — да. Здесь наверняка найдется сотня парней, которые женятся на тебе, только глазом моргни.

— Пошли, — засмеялась Элисабет, Хочу на американские горки.

Мы отправились к американским горкам и стали ждать.Наконец сели в первый вагон — маленький серебристый вагончик с надписью «Джет-лайн».

Элисабет взяла меня за руку, и поезд начал медленно подниматься; сверху я видел красные и зеленые огоньки и всю-всю публику.

Элисабет крепко держала меня за руку.

Мы полетели вниз по первой горке, Элисабет завизжала.

Я тоже заорал, но только когда мы въехали на вторую горку; там поезд устремился вниз почти отвесно.

Держась за руки, мы проехали три круга.

— Уф, — выдохнула Элисабет. — Чем теперь займемся?

— Не знаю, — ответил я. — А ты что думаешь?

— Дом с привидениями. Падцан сказала, что нам непременно надо посмотреть Дом с привидениями. Говорит, там ужасные кошмары.

И мы отправились в Дом с привидениями — хибару, из которой валил дым. Отстояли очередь и вошли; Из-за голубоватого фосфоресцирующего света все, кто одет в белое, были видны особенно отчетливо.

Мы прошли по коридору со скелетами на стенах; Элисабет вцепилась мне в рубашку и иногда щипалась. Остановились мы у какой-то дыры в стене. «Сунь руку, если смелый», — предлагала табличка.

Ты смелый? — спросила Элисабет и сунула руку в дыру. Подождала, вытащила. — Сломалось, наверное…

Глаза привыкли к голубовато-белому свечению; стали видны лица людей. Посетители хихикали и старались испугаться.

Мы вышли в большой холл с нелепой хрустальной люстрой. Это был вроде как зал в замке с привидениями, полно скелетов, изъеденный червями труп играл на органе. Над залом балкон, который то и дело с грохотом обрывался вниз. Обрывался он всякий раз, как на него кто-нибудь заходил; услышав грохот, я поднял глаза — и на долю секунды мне показалось, что передо мной мелькнул Навозник.

— Ерунда какая. — Элисабет поднималась по лестнице; мы следовали по стрелкам с надписью «Выход». У самого выхода на нас выпрыгнул скелет, напугал. Слава богу, свежий воздух. В Доме было ужасно жарко.

Я осмотрелся в поисках Навозника. Наверное, я обознался — его нигде не было.

— Отстой, — заявила Элисабет и потянула меня в другой конец парка. — О, вот что нам надо. — Она остановилась у стола, где было написано «Графология: познай себя. Напиши свое имя и узнай все о себе».

Девушка в красной рубашке-поло и с высоко зачесанным хвостом дала Элисабет листок бумаги.

— Пиши! — Элисабет положила листок передо мной.

— Что?

— Как тебя зовут.

— А ты не будешь?

— Не спорь! Пиши.

Я большими буквами вывел: «Йон-Йон Сундберг», девушка с хвостом чуть не выдернула лист у меня из-под руки и сунула его в какую-то машинку. Зашуршал принтер.

— Вот сейчас-то и выяснится, что ты за тип, — рассмеялась Элисабет. Девушка с хвостом, оторвав распечатку, протянула ее мне, но Элисабет перехватила листок и сунула себе в карман.

— Ага! Теперь я все про тебя узнаю.

— Посмотрим, — ответил я.

— Мы тебя изучим в тишине и покое. А теперь куда?

— В Туннель любви? — предложил я.

Элисабет засмеялась, словно я отпустил удачную шутку.

— Ну нет. Хватит с меня туннелей, загадочных домов с дымом и скелетами.

— Какие в туннеле любви скелеты?

— Откуда я знаю. Пойдем побросаем мяч.

Побросали мячи; все пять моих попали в ведерко.

— Эй! — крикнул я прыщавому пареньку за прилавком. — Я выбил все. Тащи синего медведя!

Парнишка покачал головой:

— Со свободным входом кидайте сколько хотите. За приз надо платить, как всем остальным.

— Идиотская система, — заметила Элисабет.

Парень за стойкой пожал плечами, и мы ушли.

— Не люблю сладкую вату, — Элисабет поглядела на малыша, который уронил вату на асфальт и теперь плакал.

— Чем займемся? — спросил я.

— Давай еще на американские горки, — предложила Элисабет.

Мы подошли к горкам и какое-то время смотрели на тех, кто катался.

И тут я снова увидел его. Навозника. Теперь как будто и он меня увидел. Он положил руку на ее плечо, прижал к себе. Рядом с ним в вагончике — Лена, моя сестра. Она повернулась к Навознику, быстро поцеловала в щеку, и они исчезли в павильоне, откуда вагончики выезжали.

— Очередь слишком длинная, — сказал я.

Элисабет сунула мою руку себе в карман.

У меня часто-часто билось сердце. Элисабет сжала мне пальцы.

— Может, пойдем? Мама и папа с Паддан уехали к знакомым в Ставсудцу. У меня в холодильнике два краба и бутылка вина.

28

Братья и сестры, что есть любовная тоска? В средней школе Смурф был тайно влюблен в Лейлу Афрам. На уроках он не сводил с нее глаз, а на перемене только на нее и пялился.

В шестом классе учительница спросила, как называется большая подзорная труба, в которую наблюдают за звездами. Смурф, который кроме Лейлы Афрам ничего не видел, поднял руку. И объявил: «Микроскоп».

И тогда Лейла Афрам обернулась к нему и засмеялась.

Смурф был раздавлен. Онупал на парту и стал бить себя кулаками по голове.

«Она думает, что я идиот, — сказал он на перемене и стукнул кулаком кирпичную стену. — Идиот, идиот, идиот!» Он раскровил себе костяшки пальцев, и учительница отправила его к медсестре перевязать руку.

Сестры и братья, скажите же мне — что есть любовная тоска?


— Открой, — сказала Элисабет и положила расколотых крабов на две громадные тарелки.

Я вытащил пробку, Элисабет принесла зеленые бокалы на высоких ножках.

— Или ты не пьешь, когда ходишь на тренировки? — Она придвинула бокалы, и я разлил белое вино.

— Ой да ну, — ответил я.

— Ой да ну! — передразнила она. — Твое любимое выражение, да?

— Да ну! — Я захохотал и поставил бутылку на стол.

— Ваше здоровье. — Элисабет выпила, глядя на меня. Вино было вкусное.

Потом Элисабет сказала: «Пошли!» и поставила бокал на кухонный стол. Я отправился за ней в гостиную, она открыла раздвижные двери, которых я раньше не замечал.

За ними оказалась большая комната с роялем, два светло-коричневых дивана углом и столик из стекла и металла. На рояле стоял подсвечник. Элисабет взяла его в руки. На вид тяжелый.

— Ты умеешь играть на пианино? — спросил я.

Элисабет поставила подсвечник на столик, зажгла свечи и подошла к роялю.

— Сыграть что-нибудь?

— Да.

Она открыла крышку и порылась в нотах. Села, посидела неподвижно, а потом подняла руки и опустила пальцы на клавиши. Удивительно, как рояль не раскололся на куски. От аккорда загудела вся комната. Элисабет не сводила глаз с нот, раскачивалась, а взгляд у нее был — нотной бумаге впору загореться Вернулась морщинка над левым глазом.

Элисабет качалась в такт безумной музыке, рот у нее приоткрылся, пальцы летали по клавишам; вот несколько тяжких аккордов, вот робкий ответ. Элисабет прямо-таки возделывала клавиатуру, и тело ее раскачивалось, бесконечно прекрасное.

После заключительного аккорда она положила руки на колени и посмотрела на меня.

— Вот черт! Я никогда не видел, чтобы кто-то так играл.

— Я ошиблась в одном месте.

— Я не слышал.

— Вот здесь. — Элисабет пробежалась по клавишам.

— Ты так здорово играешь!

— Нет. — Она вздохнула и закрыла ноты. Со стуком опустила крышку, взяла подсвечник, вытянув руку, чтобы волосы не загорелись.

— Что ты играла?

— Бетховена. Соната номер восемь, часть первая.

— Тебе надо быть пианисткой! — крикнул я ей вслед — она уже ушла на кухню.

— Мне способностей не хватит.

Элисабет поставила подсвечник на стол.

— Ты, наверное, давно занимаешься?

— С пяти лет. Давай подсушим хлеб.

Она отрыла буфет и достала хлеб для тостов. Я отхлебнул вина.

— Ты начала в пять лет?

— Да. И еще масло…

Элисабет достала масленку. Потом поставила тарелки с крабами на кухонный стол, взяла тостер и приборы.

— Я с прошлой весны не играла, — сказала она и включила лампу на потолке.

— Почему?

— Способностей маловато. Я никогда не стану настоящей пианисткой.

Я тронул вилочку для крабов и красные щипчики.

— Как с этим обращаться?

— Сначала я вынимаю то, что под панцирем.

Элисабет сунула хлеб в тостер. — Ковыряю вилочкой.

— А щипцы для чего?

— Для клешней. Никогда не ел крабов?

— Нет.

Элисабет отпила вина и посмотрела на меня.

— Почему ты сюда пришел прошлой ночью?

— Я же говорил.

— Скажи еще.

— Потому что люблю тебя.

Ее улыбку впору было повесить над Сёдерте-льевэген. Осветила бы всю дорогу от моста Лилье-хольмсбрун до площадки на Кунгенс-Курва.

— Скажи еще раз, — попросила Элисабет.

— Я люблю тебя.

— Какой ты хороший.

— Да ну. А кто живет в комнате рядом с твоей?

— Никто.

— Тогда — кто там жил?

Улыбка погасла, морщинка над левым глазом вернулась.

— Там жил мой брат. Фредрик.

— Он переехал?

— Он погиб. — Элисабет яростно терзала краба. — Разбился на мотоцикле пять лет назад.

Я не знал, что сказать, поэтому тоже стал ковырять краба. Элисабет передала мне кусок подсушенного хлеба.

— Он приехал домой из Америки, добыл мотоцикл и столкнулся с грузовиком на Броммаплан. Мама так и не оправилась. Раньше она работала, но после Фредрика все время дома. По утрам плавает в бассейне, потом поднимается в его комнату и сидит за столом. Иногда до самого ужина сидит. Разбирает, что осталось в его ящиках, переставляет книги. Папа… — Элисабет отпила вина, вновь посмотрела на меня. — Папы почти никогда нет. Он приходит домой к ночи, сидит в гостиной, спит. Фирма разваливается. Раньше у нас был чудесный домик в Даларё. Продали прошлой весной. А теперь и отсюда надо переезжать в дом поменьше. У мамы один разговор: что делать с вещами Фредрика. Папа с нами не разговаривает. Его только Паддан интересует.

На глазах у Элисабет выступили слезы, она упорно ковыряла краба. Слезы скатились по щекам, упали на розовато-бурый панцирь.

— Давай поговорим о чем-нибудь другом. — Она оторвала бумажное полотенце и высморкалась. Достала из буфета зеленые салфетки, снова села. Протянула салфетку мне.

— Научишь меня шевелить ушами?

— Надо напрячь мышцы, которыми смеются, — объяснил я.

Элисабет сделала большой глоток вина и попыталась пошевелить ушами. Ничего не вышло. Уши не двинулись ни на миллиметр.

— Немножко пошевелились, — соврал я.

— Правда? — Элисабет просветлела, попробовала еще раз.

— Совсем чуть-чуть, — сказал я. — Но ты на правильном пути.

Она вздохнула и вынула листок, добытый в «Грёна Лунд».

— Анализ характера, — объявила она и развернула листок.

Я потянулся забрать его, но Элисабет отдернула руку.

— Четырнадцать пунктов, — заметила она.

— Какие? — Я взял щипчики и попытался расколоть клешню.

— «Проницательность, эгоистичность, приспособляемость, стремление обладать, надежность, опытный…»

Элисабет засмеялась:

— В чем, интересно? — и продолжила:

— «…пунктуальный, реалист, уравновешенный, романтичный…» А-а-а, — воскликнула Элисабет. — Ура, я это заметила, хотя тут ничего не говорится про склонность к ночным визитам по пожарной лестнице.

Она дочитала:

— «…внимательный, заботливый, большой интеллектуальный потенциал, спокойный».

Элисабет протянула мне бланк.

— Браво. Мне нравится, что ты романтичный, внимательный и заботливый. Но учитывая, какую баню ты устроил тем ребятам в школе… не знаю, стоит ли доверять этому тесту.

Элисабет смотрела на меня, как смотрела на ноты. Взгляд такой силы выдержать почти невозможно.

— И в чем же ты так опытен?

— Немного в том, немного в сем.

— Немного!.. — Элисабет засмеялась. Потом перегнулась через стол и посмотрела на меня в упор.

— У тебя было много девушек?

— Не особенно.

— Ав средней школе?

— Как сказать…

— «Как сказать»? Не увиливай.

Она ударила меня вилочкой по пальцам.

— Ну, была девочка, ее звали Вуокко, — признался я.

— И вы с ней гуляли.

— Ой да ну. Немножко.

— Насколько немножко?

Сейчас опять стукнет меня вилкой. Я убрал пальцы.

— Встречались иногда. Ездили в один лагерь два лета подряд.

— Ага. Понимаю. Не спали по ночам, играли в темноте в жуткие игры. Понимаю-понимаю.

— Да. Хотя она считала, что я долго разгоняюсь.

— В каком смысле?

— Не знаю. Наверное, она ошибалась. В анализе же не сказано, что я долго разгоняюсь.

— Ты мне таким совсем не кажешься. — Элисабет приступила к клешням краба, одновременно вынула хлеб из тостера и положила мне на тарелку.

— Ну, она так думала. Она порвала со мной и стала всем говорить, что я ничего собой не представляю.

— А мне кажется, представляешь. Хотя слов о любви от тебя вряд ли дождешься.

Я указал на распечатку с анализом почерка.

— Там же написано, что я романтичный.

Элисабет улыбнулась:

— Ты был влюблен в эту Вуокко?

— Нет. Но она была красивая и классная.

— А я классная?

— Да.

— Ты меня не знаешь. — Она вздохнула и вновь попыталась пошевелить ушами. Безуспешно.

— Отлично, — похвалил я. — Чуть-чуть пошевелились.

— Чуть-чуть? — Похоже, Элисабет заметила, что я вру.

— Очень чуть-чуть. Еле заметно.

Доев, мы решили сразу выбросить панцири, чтобы не воняли. Я пошел вместе с Элисабет.

Возле мусорного бака послышался негромкий скрежет.

Мы остановились. Что-то с лязгом упало, Элисабет ухватила меня за руку.

— Барсук, — прошептала она. — Опять опрокинул бак. Дурень. И здоровый, как немецкая овчарка. Вот подожди, сам увидишь.

Мы подкрались к баку, но барсук уже удрал. Бак лежал на боку, дорожка до самого гаража была завалена мусором.

— А правда, что если барсук укусит, то уже зубы не разожмет? — спросила Элисабет.

— Не знаю. Я не спец по барсукам.

— Это ты-то, такой опытный. Что, никогда не имел дела с барсуками?

— Нет. — Я поцеловал Элисабет, а она так и стояла с мусорным мешком в руке.

Наконец она бросила его в кучу рассыпавшегося мусора, обняла меня, сунула руки мне в задние карманы. Сквозь толстую ткань я почувствовал ее ногти.

— Искупаемся? — спросила она.

— Ага.

И мы направились к бассейну. Проходя мимо яблонь, Элисабет потянулась и сорвала яблоко. Вытерла его о кофточку и подала мне.

— Прошу.

Я откусил. Рот едва не свело. Я отдал яблоко Элисабет, она принялась грызть.

— Люблю кислые яблоки.

У бортика она расстегнула джинсы и вылезла из них.

В бассейне горела подсветка, и я видел, как у Элисабет на ляжках пупырится гусиная кожа. Я стянул с себя джинсы; она через голову сняла кофту и блузку, сбросила трусы и нырнула в воду.

— Давай! — крикнула она. Я разделся и тоже нырнул.

У короткой стены я повернулся и подплыл к ногам Элисабет. Она стояла посреди бассейна, вода доходила ей до груди. Я посмотрел на ее ноги, потянулся к ним, коснулся пальцами, вынырнул, втянул воздуха в грудь. Она обняла меня, поцеловала. Потом легла на спину и уплыла от меня. Я поплыл за ней.

На улице у соседнего дома остановилась машина, вылезли какие-то подростки. Открылось окно, полилась музыка.

— Это Титти и Виктория, — сказала Элисабет. — Может, тебе больше хочется с принцессой? Если ты выйдешь к ним голый, тебя ждет успех. Хотя в «саа-бе» на улице сидит телохранитель и тебе придется пройти мимо него… Тебе бы больше хотелось с принцессой, чем со мной? — Элисабет обняла меня.

— Нет, — ответил я. — Моя принцесса — ты.

— Все-таки правда написана в характеристике. Ты романтичный!

Она погладила меня.

— Сколько же у тебя синяков. Больно?

— Нет. — Я прижал Элисабет к себе, и она положила ладонь мне на член.

29

О, братья и сестры, скажите мне, что есть любовь?

Когда Навозника выпустили из катринехолмской тюрьмы, мама приготовила его любимые телячьи рулетики. Накануне она заворачивала сало с огурчиками в тонкое мясо, потом сварила подливу и купила крепкого пива, а я помогал ей резать салат. И вот он пришел. Хотя не в первой половине дня, как обещал. Из тюрьмы он отправился прямиком к Раймо, а домой приехал в стельку пьяный и улегся спать на диване.

Когда он проснулся, мама уже успела огорчиться, и Навозник завелся: «Возвращаешься домой, а тебя встречают надутыми рожами и слезами. Неужто ничего получше не нашлось?» Мама разогрела рулеты, и Навозник пожаловался, что соус подгорел.

О, сестры и братья мои, скажите мне, что такое любовь?


Элисабет шла к веранде, волоча джинсы по траве. В другой руке она несла остальную одежду. Войдя за ней в дом, я услышал, как она босиком взбежала на второй этаж. Одежда была кучей свалена у основания лестницы.

Спустилась Элисабет с двумя махровыми полотенцами и двумя купальными халатами — красным и зеленым. Бросила халаты и одно полотенце на диван в гостиной и начала вытирать меня. Вытерла, лицо, промокнула мне шею, живот и спину, потом коснулась члена и поцеловала меня. Я забрал у нее полотенце и вытер ей шею и груди, и живот, и между ног, и спину, и ягодицы. Соски у нее встали, она задышала ртом. Я бросил полотенце на пол и положил руку ей между ног. Мокрые волосы свисали ей на лицо, она отвела пряди в сторону, наклонилась ко мне и поцеловала в щеки, в лоб, в шею. Отвернулась, взяла с дивана халаты. На полу натекла лужа, Элисабет бросила туда полотенце и ногой вытерла воду, одновременно влезая в красный халат. Протянула ко мне руки. Свой халат я уже надел.

Зазвонил телефон.

Элисабет закатила глаза, ответила и какое-то время молча слушала.

— Йон-Йон, Стаффан и Улла, — проговорила она и знаком попросила подать ей сигареты. — Мы работаем над «Гамлетом»… я Офелия.

Я вытащил сигареты из кармана ее джинсов, протянул пачку и зажигалку, и она благодарно кивнула.

— Да ну, что нам там делать. Там же одна полупьяная мелочь… нет, мама, у нас другое…

Элисабет закурила; я подошел и положил руку ей на промежность. Она быстро обернулась и махнула сигаретой.

— Все нормально, мы туда не поедем… Да, пока. Всем привет.

Элисабет положила трубку.

— Мама звонила. Вечером на Ольстенсэнгене[24]праздник. Она боится, что я туда поеду. Та еще тусовка.

— Естественно, ты туда не поедешь. Тебе и так есть чем заняться с Уллой, Стаффаном и Йон-Йоном. Ты же Офелия.

Элисабет кивнула и спросила:

— Как думаешь, из меня хорошая Офелия выйдет?

— Обалденная. — Я сел на диван, и она открыла шкафчик: лазерный проигрыватель и не меньше сотни пластинок. Элисабет поставила ту же музыку, что играла сама.

— Ашкенази. Вот бы так играть.

Она опустилась рядом со мной. Халат был развязан, и соски нацелились прямо на меня. Я положил руку ей на щеку.

Какая ты холодная.

— Так согрей меня. — Элисабет откинулась на спинку дивана, развела ноги и вздохнула.

— Прямо ледяная. — Я положил руку ей на ляжку, погладил.

— Умеешь так? — спросила Элисабет и положила сигарету на язык. Потом повернула ее, закрыла рот, открыла и снова повернула сигарету.

— Смотри не обожгись.

— Сигарета должна быть короткая. Надо половину выкурить, раньше не получится.

Она села и выбросила окурок в стеклянную пепельницу размером с умывальник. Запахнула халат, завязала пояс и придвинулась ближе ко мне.

— Ты меня не погреешь? — Она поцеловала меня в лоб. Я поцеловал ее в губы, мы легли на диван, я стал ласкать ей промежность.

— Интересно, какой опыт они имели в виду?

— Не знаю, — ответил я.

— У тебя хорошо получается рукой. — Она привалилась коленом к спинке дивана и подставила промежность под мою ладонь. — Тебя эта Вуокко научила?

— Да.

Продолжая ласкать, я целовал ее; кажется, ей и правда нравилось. Потом Элисабет сжала мне член. Сильно, почти до боли.

Я хотел было войти в нее, но она вывернулась.

— Вот это не надо.

— Жаль.

— Лучше погладь меня.

Я ласкал ее еще с полчаса; перед тем как кончить, Элисабет расшумелась, положила ноги на диванные подушки, закинула руки за голову, застонала.

Какое-то время она лежала тихо и легонько целовала меня мягкими-мягкими губами, потом начала ласкать меня. Все длилось не больше минуты.

— Какой ты скорый, — сказала она, поглаживая мне шею.

— Ты такая красивая.

— Ты тоже.

Элисабет поднялась, взяла сигареты, закурила и выдула дым на меня. Потом унесла бокалы на кухню. Человек по имени Ашкенази снова заиграл бетховенскую сонату.

— Может, поставишь что-нибудь другое? — спросил я.

— Дуешься, что я не впустила тебя?..

— В другой раз.

Элисабет сжала губы и поставила пластинку с французскими песнями. Потом начала подпевать. Стояла передо мной в развязанном халате, напевая себе под нос, а из динамиков звучали голос певца и сдержанная гитара.

— Тебе нравится Брель?

— Кто это?

— Он написал эту песню.

— Я не слушаю песен.

— Тебе нравится в школе? — спросила Элисабет от двери на веранду.

— В общем, да, — ответил я. — Хотя не понимаю, зачем нам это старье.

— Ну, все в классе уже поняли, что ты не любишь старинные пьесы.

— Нам нужна пьеса о том, что происходит сейчас. А мы тратим время на пыльную чепуху.

— Ты правда думаешь, что «Гамлет» — пыльная чепуха?

— Там все так запутанно. Одной болтовни сколько.

— Не понимаю, зачем ты ходишь в эту школу, если театр тебе неинтересен. Тебе, наверное, надо было подавать заявление в гимназию верховой езды в Траносе. Вот у них точно движу-у-у-уха. Тебе нравятся галифе для верховой езды?

— В смысле — «нравятся»?

— Они тебе кажутся красивыми?

— Дурацкие штаны, вот и все.

— О, вот тут я бы поспорила. Хочешь мои посмотреть?

— Ты без них красивее.

— А вот это мило. — Элисабет уселась верхом на меня, распростертого на диване. Наклонилась и поцеловала меня, еще поцеловала. Потом вдруг поднялась, принесла бокал и одним глотком осушила его.

— Папа говорит, мое желание учиться на театральном курсе — просто блажь. Блажь. Он считает, что на девушек моего возраста часто блажь находит, что бы это ни значило.

— Это значит, что человек может быстро передумать. В таких случаях и говорят — «блажь нашла».

— Зато ты надежный, уравновешенный и спокойный. На тебя никакая блажь не найдет.

— Почему ты ничего не написала для анализа? — спросил я.

— Потому что мне это не надо. Мой характер держится всего на трех китах.

— И каких?

— Склонность к блажи, вечная отличница и низкая самооценка.

— Да ну.

— Что «да ну»?

— Ты еще и красивая.

— Дурень, это же не черта характера.

— И играешь на пианино, как какой-нибудь…

— …виртуоз.

— Ага, — согласился я. — И тебя так хорошо трогать.

— Ты бы имел успех в школе верховой езды в Тра-носе. Только представь себе сотню возбужденных девиц, которые вечерами надраивают кавалерийские сапоги. Ты бы там был первым учеником.

Элисабет взяла мой бокал и залпом выпила.

— Это было мое вино, — сказал я.

— Можно открыть еще.

— Не хочу.

— Ну да, конечно, ты же боксер.

Элисабет снова уселась на меня верхом:

— Приласкай меня. Приласкай еще раз.

Потом легла рядом и посмотрела на меня.

— Кажется, я немного напилась, сообщила она. — Как думаешь, я требовательная?

— В каком смысле?

— Ты знаешь, что значит «требовательная».

— Закрой рот, тогда приласкаю, — сказал я.

— Ты точно не хочешь записаться в школу верховой езды?

— Заткнись, — прошептал я.

— Какой ты милый, — фыркнула она. — А я немножко напилась.

30

О, братья и сестры мои, что есть любовь? Мне было десять лет, я заикался, я мочился в постель, и школьная медсестра отправила меня на «Централен», в клинику детской и юношеской психиатрии. Когда мы вернулись домой, мама спросила, говорил ли я что-нибудь про Рольфа.

«Нет», — сказал я. «И очень хорошо, — сказала мама. — А то бы ему это не понравилось».

Сестры и братья мои! Скажите же мне, что есть любовь?


Я бежал вниз по Слагсте. Бегать в кроссовках с отрезанными носами нелегко: я боялся ушибить пальцы и потому слишком высоко вскидывал ноги. Мне предстояло одолеть семь километров, а прямо посреди трассы был склон, который начинался у самой гальки, у вод Мэларена, и тянулся вверх метров на тридцать. Со скал можно было увидеть Экерён и даже Кунгсхатт[25]. Склон был длинный, с жесткой землей, и я пробежал его трижды. В первый раз легко, во второй тоже. В третий раз на полпути вверх я выдохся и добежал на одной силе воли.

После третьего подъема легкие отчаянно требовали воздуха, тело хоть на миг хотело остановиться. Но я заставил себя двигаться дальше, в голове стучало: не останавливайся, не останавливайся.

И я бежал до самого спортзала. Там я провел три раунда с тенью, потом поработал с лапами, а напоследок — сто приседаний.

— Во что влип? — спросил Морган — в душе он увидел мои синяки.

— Нарвался на банду малолеток на прошлой неделе, — соврал я, изучая самую крупную отметину у себя на боку, примерно на высоте локтя. Красота: размером с коробок спичек, сине-зеленая, с желтизной.

— Вот паразиты, — выругался Морган, — руки бы им поотрывать.

Он скрылся в парной. Я намылился, ополоснулся, вымыл голову.

— Эй, там! — крикнул Иво. — Если начнешь заниматься как следует, можешь пока взять вот эти.

Он поставил рядом с моим барахлом потертые беговые кроссовки.

— Спасибо! — крикнул я.

Вытершись, примерил их. Почти подошли, чуть великоваты, но можно ведь и двое носков надеть.

Кроссовки без носов я выкинул в мусорную корзину.

Выходить на улицу всегда приятно. Воздух в подвале просто тошнотворный, поразительно, что там вообще кто-то как-то шевелится. Я миновал место, где меня подкараулили Раймо с Навозником. Наверное, они не стали обращать внимания на мои россказни. Раймо осторожен, а Навозник не захочет снова угодить в тюрьму. Он много раз это говорил. «Больше я туда не собираюсь, и не просите». Они наверняка решили, что являться на виллу средь бела дня рискованно — люди на улице их сто раз заметят.

— Рот раскрой: раз за разом розовые розы растут рядом с ратушей, — громко сказал я себе и расправил плечи.

Когда я пришел домой, Лена сидела за кухонным столом и уничтожала ветчину со шпинатом. Я бросил свой спортивный пакет на пол и сел напротив нее.

— На что уставился? — Лена возила кусочком хлеба по тарелке, подбирая остатки шпината.

— На тебя.

— Ну смотри, если хочешь. — Лена взялась за молоко.

— Я видел тебя в «Грёна Лунде».

У Лены появились молочные усы над верхней губой.

— У тебя усы, — сказал я. Лена быстро стерла молоко указательным пальцем.

— Я и Навозника видел, — прибавил я.

— Не говори маме.

— Почему?

— Расстроится.

— Она расстроится не потому, что я ей скажу. Она расстроится из-за того, что ты сделала.

Я дал ей пощечину. Не сильно, но Лена тут же начала плакать.

— Тебя изнасиловали? Ай-ай-ай. Навозник тебя изнасиловал. Понимаю.

— Не говори маме.

— Не указывай мне, что делать.

— Она не вынесет. — Лена приложила ладонь к щеке. Я был почти готов ударить ее еще раз, но она отодвинулась. Черт с ней.

— Какая же ты… Гадина какая. Спутаться с маминым мужиком, потом притвориться, что он тебя изнасиловал, а еще потом наведаться с ним в «Грёна Лунд» и кататься на американских горках, такая деточка. Ну и сестрица у меня, о господи. Ни стыда ни совести!

— Ругайся сколько хочешь, это ничего не изменит. Я все равно его люблю.

— Любишь его!..

— Да, люблю. Хотя тебе не понять. Ты не знаешь, что такое любовь.

— Неужели, — говорю я. — Что ты знаешь о том, что я знаю, а чего не знаю?

— Ты ничего не знаешь о любви.

— Отлупить бы тебя. — Я замахнулся.

— Ну давай. Только это и умеешь.

Я опустил руку, подошел к холодильнику, достал пакет молока, открыл, выпил.

— Мог бы стакан взять, — заметила Лена.

Я смял пустой пакет и выбросил в мусорку.

— Стыда нет совсем. И еще рассуждаешь о любви. Как ты можешь сидеть напротив мамы по вечерам, жалеть ее, потому что Навозник такая сволочь, а потом отправляться к себе и мечтать о нем? Да еще говорить о любви.

— Ты ничего не понимаешь.

— Тьфу. Ну и сестра у меня.

— Не говори маме.

— Вот паскудство. Тьфу, что ж ты за человек.

— Ты-то сам лучше, что ли? — зашипела Лена. — На себя посмотри. Мама то и дело вытаскивает тебя из полиции. Как ей это, по-твоему? Сам, что ли, святой?

— Любовь, — сказал я. — Ох, ну надо же.

Лена смотрела на меня. Когда она садилась боком, то иногда становилась некрасивой. Рот делался большим и вялым, взгляд — тяжелым и бессмысленным, волосы висели, закрывая шею.

Я ушел к себе. Мама навела порядок, убрала вещи в шкаф, постелила чистое белье. Я повалился на кровать и взял пьесу про этого сраного принца.


Быть или не быть, вот в чем вопрос. Достойно ль
Смиряться под ударами судьбы,
Иль надо оказать сопротивленье
И в смертной схватке с целым морем бед
Покончить с ними?[26]

Хорошо сказал, красиво сформулировал, но что за «смертная схватка»? Прямой левый в сопатку, хук в ребра или тяжелым сапожищем по зубам, когда упадешь, — это он разумел под «смертной схваткой»? Или он имел в виду кухонный нож? Двадцатисантиметровое лезвие снизу вверх, наискось, повыше пупка — это он Имел в виду, говоря о «смертной схватке»?

Я заснул, не успев раздеться; проснулся в полночь. Хотелось пить. Я побрел на кухню. Часы на разделочном столе показывали половину первого. Я стоял у окна и смотрел вниз, на двор. Там катался все тот же мальчишка на красном велосипеде. Время половина первого ночи — а он еще на улице. Мальчик исчез из поля зрения, я поднял глаза к луне. Будь я волком, завыл бы. Мне бы понравилось выть на луну, ничего не говорить, не выдумывать слов. Чтоб никаких красивостей и изящностей из хлебала не лезло, как у этого сраного принца. Только выть, выть, выть — пока кишки наружу не полезут.

31

Братья и сестры, знаете ли вы, что такое потеря?

Мне было девять лет. Навозник повез маму в кино. Стоял февраль, дул такой ветер, что дома чуть не складывались, как карточные. За окном свистело и выло. Думаю, звук ветра меня и напугал. Мне было девять лет; я включил телевизор и сделал погромче, чтобы не слышать ветра.

Меня ухватил ужасный страх; я залез в шкаф, закрыл дверцы, лег на пол и стал надеяться, что мама скоро придет. «Мама, — плакал я. — Мама, мама!» Они вернулись только в полночь, потому что после кино еще пошли в ресторан. Я уснул в шкафу, и мама нашла меня только после долгих поисков, к тому времени она уже разозлилась и испугалась.

«Ты что, не понимаешь, как я испугалась, когда потеряла тебя?!» — спрашивала она, тряся меня за плечи.

О, сестры и братья мои! Скажите же мне, что есть потеря?


Художником владеют Да и Нет. — Янне Хольм достал из коробочки леденец, коробочку бросил на кафедру.

— Он говорит «да» идеям, ассоциациям, мыслям, воспоминаниям, опыту — всему, что, взятое вместе, обычно называется «воображение». И «нет, нет, нет» художник говорит, работая с материалом, когда он придает материалу форму, отвергает, переделывает снова и снова. Художник вечно колеблется между своим «да» и своим «нет».

Звонок. Элисабет поднялась, направилась к двери. Она теперь так много курила, что даже сорокаминутный урок для нее был мучением. Воистину раба, как говорится, порока.

— Постой, — крикнул мне Янне. — С тобой хочет поговорить куратор.

— Когда?

— Сейчас.

— А где?

— Верхний этаж, в конце коридора «А».

— Я пойду, — сказал я Элисабет.

Оливково-зеленая дверь с синей металлической табличкой. На табличке белыми буквами значилось «КУРАТОР». Возле двери были приделаны красная и зеленая лампочки. Горела зеленая; я постучался и вошел.

Кабинет оказался таким маленьким, что кто-нибудь длиннорукий смог бы достать от одной стены до другой. У окна стоял письменный стол, вдоль стены выстроились четыре металлических шкафа с ящиками; два ящика выдвинуты, в них навалены коричневые папки с именами.

У стола сидела женщина с очень длинными волосами, они закрывали спину, падали на поясницу. Отвернувшись к окну, женщина беседовала по телефону.

— Ко мне пришли, — сказала она, взглянув на меня.

— Привет, Бленда, — отозвался я, когда она положила трубку.

— Здравствуй, Йон-Йон. — С такой улыбкой можно продать целое море зубной пасты.

— Я думал, ты покончила с этим делом.

— «С этим делом»? — Бленда рассмеялась.

— Со всякой болтологией.

Бленда растянула полные губы в улыбке:

— Ты все такой же задиристый.

— Старого пса к лотку не приучишь. Так и будет поливать фонари, пока не сдохнет.

— Тебе же всего шестнадцать.

— Какой есть, такой есть. Люди тяжело меняются.

— Ты правда думаешь, что измениться невозможно?

— Не знаю. Ты, наверное, можешь измениться. А мне вряд ли захочется. Если, к примеру, начинаешь учиться в новой школе, а в ней обнаруживаются три придурка в мерзких кепках, три придурка с тупыми глазами и мелкорасистскими взглядами на меня как на человека с коричневой кожей, и это единственная моя вина, то я лучше останусь какой есть. И если кто-нибудь из этих придурков разинет на меня пасть, если он будет стоять передо мной со своим дебильным взглядом, с остатками табачища на передних зубах, и вякать что-то про то, как я выгляжу, или указывать мне, что делать… думаю, я поступлю так же.

— И как же?

— В смысле?

— Как ты поступишь, когда столкнешься с парнем, про которого говоришь.

— В первый раз отойду в сторонку. Может даже, скажу ему, что он придурок, можно еще пожать плечами. Во второй раз тоже, но потом будет сложнее. А хуже всего, если он полезет к моей девушке и решит, что она должна встречаться с ним, а не со мной. Вот тогда совсем хреново.

— И что ты сделаешь, если обернется совсем хреново?

— Если он попробует меня ударить — дам ему понять, что он неправ. Поднимет на меня руку — окажется на полу.

— Как вообще… развивались события?

— Они ко мне полезли в первый же день. Им не понравилось, что у меня девушка…

— Элисабет?

— Да. Они прижали ее к стенке. Известно, чего такие хотят, когда прижимают симпатичную девушку к стенке.

— Да уж, — согласилась Бленда, и я понял, что она имеет в виду. В седьмом классе мы со Смурфом затащили Маргиту Лунд в уборную, Смурф держал ее, а я запустил руки ей под свитер, добрался пальцами до груди. Смурф держал Маргиту за волосы.

«Сунь руки ей в штаны», — сказал он, но я подумал, что это уже слишком. Мне было тринадцать. Потом нам со Смурфом пришлось поговорить с Блендой, по одному, она спросила, какого хрена мы учинили, и выругала нас. Наверное, правильно выругала, болыпего-то и не сделаешь соплякам, которые затаскивают девочек в туалет и хватают их за грудь. Не кастрировать же тринадцатилетних, которые почти весь день и большую часть ночи посвящают встречам с фрекен Кулаковой. Жестоко лишать их единственной радости.

— Живешь все так же у бабушки?

— Я перебрался домой.

— Как у тебя с маминым приятелем?

— Он съехал.

— Значит, в доме только ты и мама с сестрой?

— Да.

Одна ее рука покоилась на карандаше, который лежал на подложке для письма; Бленда трогала карандаш, приставляла к нижней губе, поглаживала ее карандашом.

— Как тебе школа?

— Ну, тут как-то расхлябанно немного. Разговоры ни о чем. Я бы выбрал математику, но в моей группе математику хочет только еще один человек, так что математической группы не будет. Можешь устроить, чтобы я ходил на математику?

— Не знаю, — ответила Бленда. — Наверное, смогу. Как думаешь, тебе здесь понравится?

— Разве бывают школы, в которых человеку нравится?

— А разве нет?

— Да ну…

— А что тебе нравится?

— Не знаю. Может, я не из тех, кому где-то нравится.

— Не бывает так, чтобы все нравилось всем.

— Тебе-то самой здесь нравится?

— Да.

— Вот в этом кабинете? — Я осмотрелся.

— Да.

— Скромные у тебя требования.

— Я так не думаю. У меня интересная работа. Сижу, разговариваю с людьми — с тобой, например…

— Да уж, интересная работа — говорить с такими как я.

— Интересная. — Бленда постукивала карандашом по большим белым зубам.

— Ой да ну.

Бленда выбивала на зубах барабанную дробь, не меньше.

— Как будут развиваться события, когда ты в следующий раз наткнешься на этих парней?

— Станут вести себя спокойно — ничего не случится. Скажи им, пусть на рожон не лезут. Тогда все будет оки-доки. — Я вскинул руки ладонями вверх, словно сдался.

— Все будет оки-доки, если они не полезут на рожон? — уточнила Бленда.

— Да.

Она отложила карандаш и сцепила руки на колене.

— Почему ты вечно ввязываешься в драки?

— Не знаю, сказал я. Наверное, такой уж я есть. Хулиган. Любитель подраться.

— Но как это получается?

Я засмеялся:

— Это уж по твоей части, знать такие вещи.

— Почему? — возразила она. — В своей жизни ты сам эксперт.

Я указал на фотографию в рамке. Фотография стояла на столе, я видел ее только сзади.

— Кто это?

Бленда повернула фотографию ко мне. Любительский снимок грудного младенца.

— Это мой сын, — ответила Бленда. Я год была в отпуске и родила ребенка. Его зовут Рольф.

— Необычное имя, — сказал я. — Несовременное.

— Может быть. — Бленда посмотрела на фотографию. — Его так назвали в честь дедушки.

Она повернула фотографию, чтобы я ее не видел, и посмотрела на меня, продолжая теребить карандаш.

— Ты и раньше дрался.

— Сроджан, — вспомнил я. — Помнишь Сроджана?

— Конечно.

— Я его видел по телевизору. В репортаже из Сараево. Он лежал на больничной койке, без ноги. Вот посюда отрезали.

Я резанул ребром ладони по середине бедра.

— Господи! — воскликнула Бленда. — Это точно был он?

— Точно. Весь серый.

Бленда судорожно вздохнула, наморщила лоб.

— Ну, как бы то ни было, тут нам драки не нужны. Их просто нельзя допускать, понимаешь?

— Понимаю.

— Если у тебя возникнут проблемы с этими ребятами, приходи ко мне, мы всё обсудим.

Я вздохнул.

— Ты слышал?

— Слышал.

— Ну, тогда мне больше нечего тебе сказать.

— Угу.

— Так что смотри, не влипай в истории.

— Ага. — Я поднялся.

— Пока, попрощалась Бленда, и я вышел. Под дверью кабинета сидела девочка, которая, наверное, чувствовала бы себя лучше, если бы побольше двигалась и поменьше ела. В руках она держала потрепанный журнал с рассказами. Девочка жевала жвачку.

— Там свободно, — сказал я. Девочка окинула меня взглядом, который мыслился как дружелюбный. А на деле с таким впору сказать коту «брысь!».

Я пошел на голоса, которые твердили скороговорки.

Мои одноклассники, как в отделении для буйнопомешанных в психушке былых времен, ходили по кругу и твердили что-то вроде «Ладный Лассе ловко лазал в лаз на Лорене с ласковой Леной».

32

О, братья и сестры, скажите мне, что такое дружба! Мы со Смурфом были в летнем лагере; Смурф заделался обожателем Вуокко Кескинен. Мы засиживались глубоко за полночь на берегу бухты, всё говорили — Смурф, Вуокко, я и еще кое-кто. Смурф глаз не сводил с Вуокко и наизнанку выворачивался, чтобы произвести на нее впечатление своими речами. «Но на самом деле, — встревал я, — на самом деле все не так…» Вуокко смеялась, и в конце концов Смурфу надоели мои комментарии. Он налетел на меня, мы покатились по земле и очень скоро оказались в воде. Одетые. Было полнолуние. «Слава победителю!» — завопила Вуокко, и мы долго, долго держали друг друга под водой. Наконец Смурф одолел меня и держал меня под водой, пока я не изловчился пнуть его в бок. «Ты меня чуть не утопил!» — заорал я, добравшись до берега. Все улюлюкали и смеялись. «Ну прямо утопил”», — сказал Смурф. Через несколько дней я начал встречаться с Вуокко. Смурф ходил надутый и ничего не говорил.

О, сестры и братья, скажите же мне, что есть дружба?


— Отставить ирландские танцы! — кричал Иво. Я приплясывал вокруг Хокана, впечатывая прямые левые в его перчатки. Он не успевал отвечать: я сегодня просто летал мухой и когда разгонялся, становилось легче подныривать и уклоняться.

— Хорошо! — говорил Иво. — Двигайся давай. Шевелись!

Но Хокан загнал меня в угол, и прежде чем я выбрался, пришлось принять несколько ударов. Я пробился на середину ринга, он хотел вытеснить меня тяжелыми ударами, от которых я уклонялся. Хокан в центре, я прыгал вокруг и ждал бреши в его защите. Она открылась незадолго до гонга, и я впечатал в Хокана несколько основательных ударов.

— Отлично! — одобрил Иво. — Вот так оно и должно быть. Больше двигайся! Тебя тоже касается, Хокан. Двигайся активнее, иначе этот парень тебя сделает.

Хокан нехорошо усмехнулся, демонстрируя капу. Он потел, вид у него был уставший.

— Начали! — заорал Иво, и я набросился на Хокана, выколачивая из него пыль левыми ударами, потом отскочил.

— Прекратить пляски! — вопил Иво. — Стоять на всей стопе!

Я не думал о воплях Иво, а сосредоточенно двигался вокруг Хокана. Он начал выдыхаться. Пошел на меня, сделал крутой свинг всем телом, прикрыв лицо перчаткой. Я ударил в перчатку, она ушла в сторону, и я нанес ему левый в челюсть. Хокан попятился. Я преследовал его, теперь ему оставалось только защищаться. Локти он держал у живота, голову прикрыл перчатками. Я впечатал правый свинг ему в шлем, и он шагнул вбок.

— Сопротивляйся, Хокан! — крикнул Иво, и Хокан ответил мне серией прямых ударов. Нанося их, он открылся; я скользнул у него под рукой и ударил в солнечное сплетение. Потом быстро отступил — назад и в сторону. Из Хокана вышел воздух; наконец-то он принял меня всерьез. Я обошел его; кажется, смогу одолеть, если измотаю его как следует. Хо-кан слишком тяжелый. Не выдержит долго. А я мог держаться сколько угодно.

И тут он достал меня. Я даже не увидел, откуда прилетела перчатка. Просто принял удар и упал на канаты.

— Брейк! — крикнул Иво.

В голове гудело.

— Достаточно, — распорядился Иво. — Хокан — лапы. Йон-Йон — тень.

Вошел Смурф вместе с тем громилой, перекинулся парой слов с Хоканом, ухмыльнулся.

— Покинуть ринг, — распорядился Иво и пролез между канатами, с лапами под мышкой. Я вылез следом.

— Что, получил по мозгам? — радовался Смурф.

— Как сказать. Кто по мозгам получил — еще вопрос.

— Да ты-то знаешь.

Громила посмотрел на меня, потом на Хокана.

— Как дела, Хокан? — крикнул он. — Не сдаешь позиции?

— Не сдаю, — ответил Хокан, которому Иво помогал расшнуровать тренировочные перчатки.

— Правильно, — проорал громила, глядя на меня в упор. — Правильно, правильно! — У него был жесткий взгляд, он не улыбался. — Я зашел сказать — мы едем. Тебя неждем.

— Я приеду позже, — отозвался Хокан.

— Хорошо. — Громила хлопнул Смурфа по спине рукой-лопатой. — Пошли, Хорст, нам пора!

Смурф ухмылялся. На нем были черные штаны, заправленные в начищенные до блеска тяжелые ботинки.

— До скорого, — просипел он. — Когда Хокан разделается с тобой, мы займемся каким-нибудь другим видом спорта. Боулингом, например. Или шахматами. Лодку я продал. Теперь мы квиты!

— Ах ты!.. — крикнул я ему в спину.

Он остановился, обнажил в широкой улыбке золотой зуб и вышел следом за громилой.

— Начали! — раздался крик Иво. Морган помог мне зашнуровать перчатки, я провел три раунда с тенью, потом началась работа с лапами Иво. Под конец я не мог поднять рук.

— Хорошо, одобрил Иво. — Он крупный, но ты, если будешь шевелиться, сможешь задать ему жару. И не бойся. Бояться там нечего. От пары ударов не переломишься. — Он легонько стукнул меня лапой по щеке, а я так устал, что не мог принять защитную стойку.

Я приплелся домой; мама готовила ужин. Она стояла у разделочного стола и как раз доставала две луковицы, здоровые, как теннисные мячи.

— Хорошо, что ты пришел. Помоги, пожалуйста, порезать лук. — Она оглядела меня. — Купил новые штаны и рубашку. Школьная субсидия уже пришла?

— Да, — соврал я.

— Красивая рубашка, — оценила мама.

— Что на ужин?

— Котлеты.

Я почистил лук, тонко нарезал.

— А как в школе? Нормально?

— Ну так. Работаем над голосом. Произносим длинные скороговорки, учимся артикуляции. — Я приставил нож к животу, показывая, откуда должен идти голос.

— Осторожнее! — испугалась мама, а я уже резал лук дальше.

— Хорошо, что ты записался на этот курс, — рассуждала она. — Никогда бы не подумала, что ты захочешь стать актером.

Я порезал палец. Хорошо так порезал. В рану попал луковый сок, и палец защипало:

— Ой! Смотри! — я показал маме рану.

— Принесу пластырь. — Мама заторопилась в ванную. Я смотрел, как кровь капает в раковину. Мама вернулась, заклеила порез.

— Будь поаккуратнее, — сказала она. — Иногда мне кажется, что ты не в состоянии сам за собой присмотреть, такой ты неосторожный. И мне не нравится, что ты столько времени тратишь на этот свой бокс.

Мы же об этом говорили. В футболе и хоккее можно не хуже пораниться. А в боксе увечий почти не бывает.

— Мне он в любом случае не нравится.

Я снова взял нож.

— Каким был папа? — Я и сам не понял, как у меня вырвался этот вопрос.

— Папа? — Мама как будто первый раз о нем слышала.

— Да, мой папа.

— Он… ну… это так давно было… Он был классный. Энергичный.

— Как вы вообще оказались вместе?

— Ну как. Люди встречаются, оп — и всё уже произошло. Я была очень молодая. На месте папы мог оказаться любой другой парень.

— И в нем не было ничего особенного? На что ты запала? — Я рубил лук на маленькие, очень маленькие кусочки.

— Почему же. Он был открытым, приятным, да мы почти и не спали вместе. В основном просто проводили время друг с другом. А потом появился ты, и он исчез так же быстро, как появился. Очень недолго все было. Ты часто о нем думаешь?

— Нет, — сказал я. — Я вообще о нем не думаю.

— Ну да, с чего бы. Он тебе ничем не запомнился, никаких следов не оставил в твоей жизни. И потом, у тебя же есть Рольф.

— Как ты можешь говорить, что у меня же есть этот сукин сын Рольф?! Как у тебя язык поворачивается? Эту сволочь кастрировать надо.

Мама смотрела на меня, не говоря ни слова.

— Кастрировать этого сукина сына. — Я набросился на луковицу так, что дольки полетели во все стороны. Слезы лились нескончаемым потоком.

Мама молчала.

Изрубив весь лук до последнего колечка, я отправился к себе читать «Неизвестного солдата». Если вчитаться, хорошая книга.

Я написал полстраницы ни о чем, трижды переписал. На третий раз остался доволен.

Потом услышал, что мама набирает ванну, отправился к ней в спальню и позвонил бабушке.

— Привет, это Йон-Йон.

— Как я рада, что ты позвонил! — Кажется, бабушка действительно обрадовалась.

— Ну да… Я тоже рад с тобой поговорить. Школьное пособие уже пришло?

— Было письмо сегодня утром. Похоже на почтовый перевод.

— Я заберу завтра.

— Приходи после обеда. Я что-нибудь испеку, — сказала бабушка.

Потом я позвонил Элисабет. Растянувшись на маминой кровати, я видел, как мама вылезла из ванны, села на табурет и стала расчесывать и сушить феном волосы, с улыбкой наблюдая за мной в зеркало. Досушив волосы, она вышла и закрыла дверь, Элисабет спросила, что это было, и я ответил — мама вышла из комнаты. Мы говорили, наверное, часа два; распрощавшись, я забрал Элисабет с собой в кровать и ласкал нас, пока мы оба не заснули.

33

О, сестры мои и братья, такова потеря! Когда я понял, что ее больше нет, что она ушла из моей жизни, подкралось оно. Оно пришло, как туман из земли и от деревьев. Оно смешалось с желтым и красным осени, оно пожирало меня, словно огонь. Оно стало водой, что заливала меня, камнем, что отягощал меня. Оно стало звездным небом, что готово расплющить меня, и вечностями, что оставляли меня один на один с ядом, которым напитана потеря. Яд этот зовется печалью.

О, братья мои, о мои сестры.

Такова она — потеря!


Был один их тех ясных дней, когда по утрам воздух колючий, но днем уже тепло, а небо синее; в окно автобуса я видел березы с желтеющими верхушками и людей с какими-то странными взглядами — словно они ждали то ли великой тьмы, то ли великого света. В первой половине дня мы ставили сцену. Я ждал Элисабет — обычно она прибегала с электрички в своей потертой замшевой куртке и рубашке вроде моей, но Элисабет все не появлялась.

Мы начали работать, но Элисабет не пришла и к обеду.

— Где Элисабет? — спросил Стаффан (Улла ушла, ее тошнило), и я ответил, что не знаю.

— Заболела, наверное, — строил предположения Стаффан. — Учитывая, сколько она курит, — неудивительно. По пачке в день. Очень вредно.

Он свернул одну из своих некурибельных сигарет и попытался вдохнуть в нее пламя жизни.

— Я курю по одной на каждой перемене и еще три вечером. Тоже многовато.

— Твои же вечно гаснут, — заметил я. — Так что ты вне опасности.

Стаффан поднял палец с таким видом, будто давно ждал, что я открою ему эту тайну.

— Мы с Уллой устраиваем вечеринку. Надеемся, вы придете.

— Обязательно. — Я ощупал пинг-понговый шарик в кармане куртки.

И вот урок шведского языка.

Янне говорил о царе Эдипе, который убил своего отца и женился на собственной матери, но я слушал вполуха. Я думал только про Элисабет и все смотрел на крышку парты, туда, где обычно лежала ее рука. Меня охватило беспокойство — как в детстве, когда играешь и вдруг слышишь пожарную машину или скорую помощь. Я тогда страшно пугался и, чуть не задыхаясь, бежал домой — посмотреть, не у нас ли горит.

После обеда Фалькберг проводила опрос по теме нацизма в Германии в тридцатые годы. Мне достался вопрос о депрессии; моим ответом Фалькберг осталась недовольна, начала задавать наводящие вопросы.

— Надо было почитать свои записи, — сказала она после урока.

— Надо, — согласился я и вышел.

На лестничной площадке ошивалась целая бейсбольная лига. Один показал мне средний палец, но я сделал вид, что не заметил.

— Куда дел свою проститутку? — крикнул он мне в спину, но я молча зашагал к автобусу.

Дома было пусто и тихо. Хорошо, что никого нет. Я выпил молока прямо из пакета, съел пару бутербродов, а потом пошел к маме в комнату и улегся с телефоном на кровать.

— Элисабет, — ответила Элисабет.

— Привет, это я. Заболела?

— Ты не поверишь! Ты понятия не имеешь, что со мной произошло!

— Что с тобой произошло?

Я слышал, что Элисабет на взводе.

— Я утром проспала. Я никогда не просыпаю, а сегодня проснулась в девятом часу. И когда была в ванной, услышала звуки из комнаты Фредрика. Пошла туда — а там какой-то мужик возится под кроватью. И рядом на полу — наши картины. Я как закричу: «Ты что здесь делаешь?!» Он поднялся на колени, и я увидела, что у него нож в руке. Тогда я схватила биту Фредрика и врезала ему по башке. Он упал без единого звука. И я увидела, что в руке-то у него была отвертка. Я побежала к маме, она плавала в бассейне. Мы заперлись на кухне и вызвали полицию. Полицейские приехали тут же. Мужик так и лежал наверху, не шевелился. Меня от страха вырвало, полицейские вызвали скорую. Мужика увезли, а потом две женщины из полиции допрашивали нас с мамой. Папа пришел и рассказал про взлом, и женщины эти полицейские сказали, что мужик, которого я ударила, скупщик краденого и барыга. Наверное, он после того взлома забыл картины под кроватью Фредрика и теперь вернулся за ними. Все было так быстро. Да я еще в одной футболке. Я так испугалась, что у него нож! А когда увидела картины, поняла, что он вор. Наша соседка, врач, дала мне снотворное, только я не стала его принимать. Представляешь, какой кошмар? Мама звонила в больницу, спрашивала про того мужика, но ей не сказали, потому что она не родственница. Поэтому в больницу позвонила женщина из полиции, ей сказали, что он без сознания уже два часа, его положили в интенсивную терапию…

— Вот черт! — Руки у меня сделались ледяными, кожу на лице стянуло, меня замутило. — Как он выглядел?

Вдруг это Раймо?

— Совершенно обычный мужик. Небритый, волосы грязные, но вообще — обычный. Красная рубашка, желтый шейный платок.

— Ох, черт. Бедная…

Элисабет сокрушила Навозника.

— Подожди немножко, — сказал я, — надо выключить воду, я кофе собрался варить.

— Ага.

Я потащился в ванную. В зеркале себя не узнал. Черные круги под глазами. Я умылся, попил из-под крана и вернулся.

— Бедная ты, ну и дела. Стояла полуголая перед мужиком с ножом!

— Хотя это оказалась отвертка. Но когда так страшно, восприятие отрубается.

— Что отрубается?

— Восприятие.

— Оно и понятно. Ты, наверное, до смерти перепугалась.

— А вдруг он не придет в норму? Вдруг останется инвалидом? — Элисабет всхлипнула.

— Да ладно тебе, — утешал я. — Выдержать можно больше, чем кажется.

— Ты что, бейсбольную биту никогда не видел?

— Видел, конечно.

— Ну вот! А я его ударила изо всех сил. Попала по шее. Чуть повыше — и я бы ему череп раскроила, он бы умер на хрен! — Элисабет зарыдала.

— Элисабет, — позвал я. — Элисабет!

— Все, не могу больше.

— Пока, — сказал я, но она уже положила трубку.

Я встал, посмотрел на отметину в стене — там, куда попала пуля.

— Придурки! — заорал я и пнул столик, на который Навозник обыкновенно ставил стакан с пивом. Потом пошел к себе и закрыл дверь. Но в комнате мне было тесно. Стены как будто готовились упасть на меня. Я заплакал.

— Придурки хреновы! — повторил я, уткнувшись лицом в подушку. Потом встал, надел спортивный костюм, вышел на лестницу. Встретил мальчишку, того, что вечно на улице. На нем висел пояс с кобурой, он выстрелил в меня из пугача.

— Я тебя убил! — крикнул он. Я толкнул подъездную дверь и выбежал во двор.

Я бежал до самой дороги на Слагсту. Ноги будто свинцом налились, мысли носились по кругу. Я хотел сосредоточиться на беге, но силы словно вытекли из меня. У самой воды я остановился и посмотрел туда, где стоял ее дом. Сколько до него? Несколько километров? Я видел ее перед собой — как она лежит на кровати, пьет снотворное. Лежит, сцепив руки на животе.

— Офелия! — заорал я над водой, бросился вверх по склону, потом помчался вниз, потом вверх и все плакал, плакал, и вот я уже сам не помнил, сколько раз пробежал вниз и вверх.

Выдохшись, уселся на обочину. От воды поднимался какой-то бегун в голубом костюме с белыми лампасами и в трикотажной шапочке. Лет ему было, наверное, сто, с подбородка свисала белая бороденка. Он пробежал мимо меня, обернулся и крикнул:

— С тобой все в порядке?

Я кивнул, и он скрылся за поворотом. Я поднялся и побежал дальше. Они ждали. По какой-то дебильной причине они не сделали этого сразу. Машина сломалась? Раймо страдал похмельем? Почему они поперлись туда только сегодня? «Я никогда не просыпаю», — сказала Элисабет. Именно сегодня.

Я заставил себя пробежать еще круг, хотя ноги бунтовали. Если она узнает, думал я, если только она узнает, что он жил с нами, что его она назвала моим «отчимом», все кончено. Мне впору прыгнуть в море.

Одни и те же мысли зудели в голове. Я с ума сойду, думал я. Я не выдержу.

После второго круга я спустился к дороге и трусцой пробежал мимо боксерского клуба. Морган как раз направлялся к двери. Увидев меня, он остановился.

— Не пойдешь на тренировку?

— Некогда, — крикнул я ему, а потом из последних сил поднялся к Альбю.

Когда я открыл дверь, Лена была уже дома. Из ее комнаты доносилась музычка вроде той, что крутят в развлекательных телепрограммах. Я стянул кроссовки, она вышла из комнаты.

— Закрой дверь! — сказал я — Лена оставила дверь открытой, и мерзкое музло сыпалось по всей квартире, как сахарный песок.

— Ты чего раскомандовался?

— Закрой дверь, я сказал!

— Не ори на меня!

Она попятилась к себе и захлопнула дверь; я стал набирать ванну. Взял Ленину пену и налил ванну до краев. А в голове безостановочно стучало: «Она обо всем узнает». Лена опять открыла дверь, я услышал, как она идет на кухню. Музло потоком грязной воды вылилось в прихожую и гостиную, просочилось через хлипкую дверь ванной.

— Выключи! — заорал я.

— Сколько хочу, столько и слушаю!

— Выключи, иначе разнесу твой сраный магнитофон. Слышишь?! В окно выброшу!

Ленины шаги простучали по прихожей, и музыка стала тише.

— Я тоже здесь живу! — крикнула Лена через дверь.

— Пошла нахрен!

— Какой ты милый, — пробурчала Лена, и я погрузился в воду с головой. Лежал так, пока хватало воздуха, потом вынырнул, отфыркался. И необязательно она все узнает, подумал я. Она же ему не родня. Она не может позвонить в больницу и спросить, как он там. В больнице ей ничего не скажут, она сама говорила. Она даже не узнает, как его зовут. А уж адрес — и подавно. И она не знает, где я живу. Она никогда не подумает, что я с ним как-то связан, даже если бы и узнала его адрес. Мой-то она ведь не знает.

— Я маме расскажу, как ты себя ведешь! — кричала Лена через дверь.

— Иди в жопу. — И я снова погрузился с головой. Потом отправился к себе и лег на кровать, завернувшись в купальный халат. Халат мне мал, и я заполз под одеяло, чтобы ноги не мерзли. Слышал, как Лена бахнула входной дверью.

— Всего хорошего, дебил, — крикнула она на прощание.


Мы падаем вместе с мотоциклом Курта; под нами что-то похожее на реку Гудзон. Я шуршу туристической картой — выясняю, туда ли мы упадем.

— Эмпайр-стейт-билдинг! — объявляю я и показываю пальцем. Мы приводняемся, но я словно приклеился к сиденью и не могу освободиться. Воздух вот-вот кончится; когда я высовываю голову из воды, легкие едва не взрываются.

Оказывается, я в бассейне. На бортике сидят Франк, Навозник и папа. На всех троих — шорты в клетку, длиной до колена. Элисабет подает Навознику яблоко. Он вытирает его о рубашку, откусывает. Под яблоней Курт играет на саксофоне «Love Me or Leave Me». Когда мелодия кончается, Элисабет подходит к нему. Курт обут в мои беговые кроссовки с обрезанными носами.

— Как здорово ты играешь, Йон-Йон, — говорит Элисабет.

Я хочу крикнуть из бассейна, что Йон-Йон — это я, а его зовут Курт, но не могу издать ни звука.

— Жаль, что ты так заболеешь, — говорит Элисабет Курту, и я вдруг понимаю, что он совершенно изможден, глаза ввалились. И еще понимаю, что это я.

— Господи, что ты говорил во сне! — У двери стояла мама.

— Правда? Я бегал.

— А со стороны посмотреть — ты в основном спишь.

— Я принял ванну, а потом уснул.

— Лена была дома?

— Да. Недавно ушла.

Мама села на край кровати.

— Вчера вечером я видела Рольфа. Он объяснил, что произошло. Он на тебя не сердится. И скоро вернется к нам.

— Что?!

— Снова будет жить здесь. А ты веди себя прилично. Он мой мужчина, а это — мой дом. Если тебя что-то не устраивает, переезжай к бабушке.

— Он не может здесь жить!

— Почему?

— Ты же знаешь, что он сделал с Леной!

— Мы все подвержены порывам. Ты тоже, Йон-Йон.

— Какая… что за…

Мама встала, вздохнув.

— Во всяком случае, будет как я сказала. Завтра он возвращается сюда.

— Господи, — выдохнул я. — Завтра?

— Да.

— Ты не можешь впустить его сюда.

— Не тебе решать.

— Подумай про Лену. Подумай, что он сделал с Леной.

— Мы с ней все обсудили. Лена согласна, чтобы он вернулся домой.

— Домой. Это не Навозников дом. Это мой дом.

— Будь любезен называть Рольфа Рольфом.

Глаза у мамы потемнели, стали жесткими. Так бывает, когда она взбешена.

— Его зовут Навозник.

Мама повернулась ко мне спиной, вышла и закрыла дверь. Какое-то время я лежал и смотрел в потолок, пытаясь понять маму и сестру. Тщетно.

Я взял «Неизвестного солдата» и стал читать про лотт[27], которых офицеры держат за шлюх, а потом появляется Риитаоя и рассказывает про умирающего, который лежал при дороге. Хорошее место.

Я перечитал его несколько раз, потом взял блокнот и написал полстраницы о том, как мне ее не хватает. Писать о потере трудно.

Зазвонил телефон, мама взяла трубку. Сначала она молча слушала, потом распахнула дверь.

— Рольф в больнице в Худдинге! На него напали.

— Чего? — Я уже почти забыл о существовании Навозника.

— Его избили в Бромме, он без сознания. Врачи говорят — состояние серьезное, но не критическое. Угрозы жизни нет, но мозг может быть поврежден. А он собирался начать все сначала! — Мама села на кровать и заплакала.

Я почувствовал удушье. Все было похоже на кошмарный сон, когда за каждым углом тебя поджидает какой-нибудь сукин сын, чтобы швырнуть в тебя горсть трупных червей, и ты бежишь, бежишь, бежишь… Господи, да я и впрямь угодил в дом с привидениями.

— Он сильно ранен?

— Говорят — состояние серьезное. Он не может говорить, но у него в кармане нашли письмо с нашим адресом.

— Наверное, пособие из соцслужбы, — заметил я. Мама, кажется, не слушала.

— Я бы поехала, но в больнице считают, что лучше подождать до завтра. Тогда врачи будут знать больше.

— Что знать?

— Несколько все серьезно, разумеется. Удары по голове очень опасны. Можно остаться… — И она закрыла лицо руками.

— Может, оно и к лучшему, — сказал я.

— В смысле? — Мама шмыгнула красным носом.

— Тогда он сюда не въедет.

Мама встала.

— Все будет так, как я сказала. Он переедет сюда. Я помогу ему пройти через случившееся. Я люблю его.

Она вышла, хлопнув дверью. Я попытался вернуться к «Неизвестному солдату», но не мог сосредоточиться.

34

О, братья и сестры, такова потеря! Она разлита в груди, словно усталость. Воздух не проходит в легкие, руки и ноги вялы, суставы неподвижны, взгляд мутен, а сердце стучит, будто молот. Сон плохой, мысли путаются. И нет тебе покоя. Потеря, будто злой мелкий зверек, спокойно, но терпеливо терзает внутренности. А позади ждет он, одетый в черное брат. Он опускает на лицо вуаль и вынимает нож.

«Меня зовут Страдание», — говорит он.

О, сестры мои, о мои братья! Такова она — потеря!


Янне Хольм говорил о каком-то сраном Фолкнере, но я его не слушал. Меня словно не было. Элисабет не сидела рядом со мной, не лежала на парте ее рука, а когда я наклонялся к ней, которой здесь нет, я не чувствовал ее аромата.

— «Между страданием и ничем я выбираю страдание», — процитировал Янне Хольм, взял леденец и откашлялся.

— Не так, — сказал я.

— Что?

— Неправильно он говорит, этот писатель.

— Between grief and nothing I will take grief, — повторил Янне, посасывая леденец.

— Мне надо выйти. — Я поднялся и вышел в коридор. Спустился по лестнице. Двор пустовал, синело небо. Она не появлялась в школе уже три дня. Я уселся на край газона, потом лег на траву и стал смотреть в небо.

Прозвенел звонок, и вскоре ко мне подошли Улла и Стаффан.

Стаффан уселся по-турецки, Улла достала из кармана тоненькую книжку.

— Смотри, — сказала она. На белой обложке значилось «“День”, Ян Хольм». — Я нашла ее в библиотеке. Сборник стихотворений.

Я открыл книжку. На каждой странице стихотворение — четыре-пять строчек, не больше.

— Он ее издал двенадцать лет назад. — Улла забрала у меня книжку. — И больше ничего не написал. Я нашла ее в каталоге. Он поэт.

Ее как будто поразило, что Янне двенадцать лет назад написал с десяток коротеньких стишков.

— Стихи, — сказал я.

— Почему ты ушел? — спросила Улла.

— Он пургу несет. Ему разве не про Гамлета с Эдипом надо было сегодня говорить? Он не придерживается темы. Да еще эти сраные леденцы!

— Но ты же не дослушал. — Стаффан пытался воспламенить очередную чудо-папиросу. — Он говорил, что Гамлет меланхолик. А меланхолик — это человек, который страдает, сам не зная почему. Как будто он вечно на похоронах и при этом не знает, кого хоронят.

— Пока Офелия не умерла, — вставила Улла.

Стаффан с довольным видом затянулся: папироса не погасла.

— Фолкнера он приплел, просто чтобы объяснить, что он имел в виду, говоря о печали и меланхолии.

— Да кому вообще нужен этот Фолкнер?!

Стаффан трудился над папиросой, словно поджигатель.

— Элисабет что, заболела?

— Не знаю, — сказал я. — С ней кое-что случилось. — Что? — спросила Улла, листая сборник Янне.

— Сама расскажет, когда придет.

Потом у нас были занятия на голос и движение, мы выполнили короткую разминку: отжимания, салки, потом — волейбол без мяча. Когда играешь в волейбол без мяча, просто делаешь все движения, как с мячом, только надо сосредоточиться как не знаю кто. И я почти забыл обо всем, но ненадолго. Едва мы сели, как Элисабет вновь не оказалось рядом со мной. Открылась дверь, и вошла Ева — она была в туалете, а мне на какой-то миг показалось, что это Элисабет. Сердце словно запнулось. Но потом я увидел, что это не она, и все стало как было.

Элисабет появилась на следующий день. Бледная, ненакрашенная, свежевымытые волосы развеваются на ветру. Мы стояли у дверей школы, уроки еще не начались. Улла выучила одно стихотворение Янне наизусть. Стаффан рассуждал о Гуннаре Экелёфе[28].

— Кто это? — необдуманно спросил я, и Стаффан ударился читать лекцию.

Тут и появилась Элисабет. Я увидел ее издалека, не спускал с нее глаз, пока Стаффан разглагольствовал. Он наговорил тучу умных слов, которые слоями сигаретного дыма висели вокруг его головы. Самокрутка меж тем потухла, а он даже забыл зажечь ее.

— Вон Элисабет! — сказала Улла. Элисабет была уже так близко, что я чувствовал запах ее волос.

— Привет! — Стаффан бросился обнимать ее. Улла тоже обняла Элисабет; когда они наобнимались, настала и моя очередь. Больше всего на свете мне хотелось сжать ее в объятиях, но здесь, на крыльце, где народ бегал туда-сюда, это было невозможно. И я обнял ее так, словно приветствовал бабочку. Скромное объятьице; я почувствовал ее тело лишь настолько, чтобы понять, как она напряжена.

— Как ты? — спросила Улла.

Элисабет покачала головой, волосы упали ей на лицо, она отвела их рукой, но ветер снова растрепал пряди.

— К нам в дом влез вор, — начала она, — и я его застала. Испугалась и ударила по голове бейсбольной битой. Он повалился, как бык, и теперь в больнице в Худдинге. Все еще не может говорить. Я так паршиво себя чувствую, не знаю, справлюсь ли…

Она начала рыдать, и Улла обняла ее:

— Го-о-осподи, что ты пережила!

— Врезала сукину сыну по черепу! — заявил Стаффан.

— Я его убить могла, если бы попала повыше! — Элисабет достала из сумочки пачку носовых платков, высморкалась. — Надо съездить в больницу, проведать его.

Я чувствовал, как кровь отлила от головы куда-то в пятки. Так бывает, когда резко встанешь: почти обморок.

— Зачем? — спросил Стаффан.

— Не езди, — посоветовала Улла. — Вдруг он тебя узнает и решит отомстить.

— Отомстить! Да он пошевелиться не может! Даже слово сказать! Просто лежит пластом. Может, инвалидом останется. Может, я жизнь человеку сломала.

— Да оклемается он, — утешала Улла. — Это ночью было?

Элисабет снова высморкалась.

— Я проспала. У нас наверху комната, где никто не живет. Вор залез под кровать, хотел забрать картины, которые спрятал там, когда неделю назад забрался к нам в дом.

Элисабет пустилась рассказывать, как все было, а я чувствовал, что ноги вот-вот подогнутся и я потеряю сознание. Упаду мешком да так и останусь лежать.

35

Оно приходит, как мутная вода сквозь дверные щели, оно тихо свистит в разбитых окнах. Оно подстерегает тебя на сиденье автобуса, оно ядовитыми испарениями поднимается, когда ты открываешь крышку унитаза, чтобы проблеваться. Оно перетягивает тебе горло, оно делает твои руки холодными как лед. Язык твой становится неповоротлив, и ты лишаешься речи. Оно приставляет нож к твоей коже, но крови нет. Оно побивает тебя камнями, но ты не падаешь. Ты идешь, расправив плечи, но в душе ты беспомощно присел на корточки.

Таково страдание, о сестры мои и братья!


На следующий день Элисабет вновь не было в школе. Когда я пришел домой, мама с Леной уже съездили проведать Навозника. Лена вышла, а мама, очень бледная, сидела за кухонным столом и прикуривала от предыдущей сигареты.

— Его перевели в обычное отделение. Но он не говорит, и непонятно, узнал ли он нас. Врач сказал — завтра можно забирать домой. Лена завтра работает, так что придется тебе помочь мне.

— Когда?

— После школы.

— У меня тренировка…

Да что с тобой! — рявкнула мать. — Дурак, что ли? Оттуда возьмем такси. Поможешь мне. Рольф может идти, но ему нужна опора.

— Ага.

— Он лежит в палате Д-14. Встретимся там. Когда кончаются уроки?

— В три.

— Значит, встретимся в половине четвертого. Д-14, не забудь.

Мне хотелось заспорить, но я не мог. Я сел напротив матери. Увидел у нее на шее морщины, которых раньше не замечал.

— Д-14, — повторяет она. — Не забудь!

Я поехал в больницу в Худдинге и отыскал Д-14. Мама уже ждала в коридоре на диванчике, обтянутом плотной красной тканью. Мимо сновали медсестры, санитарки катили тележки с подносами.

— Я уж решила, ты позабыл.

— Сюда ехать дольше, чем я думал.

Мы зашли в палату Навозника. Из трех коек две пустовали. Навозник лежал на покрывале одетый, в воротнике из вспененной резины, голова обмотана бинтами. Завидев меня, он пошевелил губами, но из них не вышло ни единого слова. Санитарка помогла нам поставить его на ноги.

— Так нормально? — спросила она. Санитарка была высокая, худая, в нагрудном кармашке полно ручек.

— Справимся, — уверила мама. — Мы возьмем такси.

Санитарка пожелала удачи. Я взял Навозника под одну руку, мама — под другую. На заплетающихся ногах он протащился через палату, и вот мы уже в коридоре. Лет через сто подошли к лифту. Лифт пришлось ждать. Навозник пытался заговорить, но на губах только выступила слюна.

— Сейчас поедем домой, любимый, — шептала мама.

Пришел лифт, и мы поехали вниз. Когда двери открылись, за ними оказались Элисабет и ее мама. Увидев нас, они отступили в сторону, и тут я встретился глазами с Элисабет. Она перевела взгляд с меня на Навозника, на маму, потом снова на Навозника.

— Это он! — Элисабет схватила мать за руку. А потом посмотрела на меня.

— Что ты…? — начала она, но вдруг замолкла и побежала к выходу. Электронные часы на стене показывали пятнадцать пятьдесят одну.

— Элисабет! — крикнул я ей в спину. По полу ехала поломойная машина, оставляя за собой мокрую полосу. Уборщик покачал головой, когда Элисабет чуть не врезалась в поломойку.

— Элисабет! — снова позвал я, но она уже была на улице.

— Кто это? — спросила мама, а потом сказала: — Держи его, ради бога! — Я ухватил Навозника за плечо. Поломойная машина развернулась у дверей, уборщик объехал нас, и на полу осталась влажная петля.

— Кто это? — снова спросила мама.

— Одноклассница из старой школы.

— Какая-то странная. Вы не дружите?

Я не ответил. Я шел рядом с Навозником, как во сне, и мне казалось, что на самом деле меня здесь нет.

— Смотри, Рольф, какая славная погода! — сказала мама, когда мы оказались на улице.

Такси забрало нас от самого крыльца.

— Слава богу, лифт работает, — бормотала мама, пока мы затаскивали Навозника в кабину. Мальчик с револьверным поясом смотрел на нас.

— Его отправили в нокаут? — спросил он, но никто не ответил. Мальчик повторил вопрос, но двери уже закрылись.

Дома мы усадили Навозника на кухне. Он сидел, положив руки на стол, мама устроилась напротив.

— Рольф, — начала она, — Рольф, ты дома.

Навозник кивнул и попытался что-то сказать. Наконец это ему удалось:

— Она меня ударила!

— Тебя ударила девушка? — воскликнула мама.

Невыносимо. Я ушел к себе, но лучше не стало. Я едва выносил себя самого. Повалился на кровать и пнул стену.

— Идиот, — злобно шептал я себе. — Идиот, идиот, идиот…

Нога заболела, и я перестал пинать стену. Хотел собраться с мыслями, но это оказалось все равно что летним вечером охотиться на ласточек с липучкой от мух. Собраться с мыслями! Их не было. Я больше не мог думать. Я вымотался до предела. Я мог бы все ей объяснить, все — про лодку, Смурфа, револьвер, картины, которые ее папаша припрятал под кроватью…

Нет.

Не выйдет. Я не смогу сказать Элисабет, что картины украл ее отец. Не выйдет. Он станет все отрицать на голубом глазу, и она мне не поверит. Только еще больше разозлится, что я выдумал такую ерунду — будто ее отец украл свои собственные картины. А вдруг поверит? Тогда я стану тем, кто раскрыл попытку ее отца смошенничать со страховкой.

Я лежал, пытаясь мыслить отчетливо, но мыслить отчетливо не получалось.

Я заснул одетый.

Меня разбудил телевизор. Я встал, открыл дверь.

Мама усадила Навозника на диван и хлопотала рядом. Сидела рядом с ним, кормила сдобным печеньем с кофе.

Зазвонил телефон.

— Ответь, пожалуйста, — попросила мама.

Я пошел к ней в спальню, взял трубку и сказал:

— Сундберг.

На том конце была Элисабет.

— Вот что…

— Элисабет…

— Слушай меня!

— Элисабет, я…

Она бросила трубку.

Я сел на кровать, рассматривая ботинки. Как будто никогда раньше их не видел. Я снял их, снял носки, начал рассматривать ноги. Ноги болели, почти до судорог, особенно одна.

— Кто звонил? — крикнула мама.

— Одноклассник, — крикнул я в ответ.

— Хочешь кофе?

— Нет, спасибо.

Снова звонок. Я взял трубку.

— Так, — начала Элисабет. — Будешь перебивать — я кладу трубку.

— Ага.

— Завтра в школе ты меня не ждешь. Ты держишься от меня подальше, не смотришь в мою сторону. Тебя нет там, где я. Ты держишься от меня подальше, понял? Передвинешь свою парту в задний ряд. И не приближайся ко мне. Близко не подходи, слышишь? Я отлично понимаю, что произошло. Ты все рассказал своему отчиму, или дяде, или кто он там тебе. Он влез к нам в дом, но унести сумел только спиртное. А картины спрятал под кроватью. Ты рассказал ему, что мама по утрам плавает в бассейне. Он вернулся. Я его чуть не убила. И все это время тебе хватало наглости твердить, что ты любишь меня. Тебе хватило наглости устроить, чтобы я пригласила тебя на краба, и еще это все… В первый раз в жизни вижу такую сволочь, как ты.

Элисабет бросила трубку.

Я сидел с трубкой в руке, слушал звон в ушах. Осторожно положил трубку и вытянулся на кровати.

— Ты точно не хочешь кофе? — спросила мама.

У меня свело стопу. Я, постанывая, массировал ногу.

— Ты что делаешь? — снова спросила мама из гостиной.

И тут Навозник начал кричать:

— Она меня ударила, ударила, ударила!..

Я дохромал до двери и посмотрел на них. Мама утешала Навозника.

Я не плачу, подумал я. Я удивляюсь. Я почти смеюсь.

Снова зазвонил телефон, я дохромал до кровати, взял трубку.

Элисабет.

— Не бойся, я в школе никому не скажу. Не все такие паскуды, как ты.

И она опять бросила трубку.

Навозник затих.

— Кто там звонит без конца? — крикнула мама.

— Просто ошиблись номером, — прошептал я.

36

О братья, о сестры, таково страдание!

Оно сидит на вершине потерянного, у него черные перья и черный клюв, оно кричит: «Все потеряно, все прошло!» И вам невдомек, что это неправда, ибо вы слышите только его и страдание — все, что у вас осталось.

Таково, о сестры и братья, таково оно — страдание.


Утро было ясное, а воздух словно наполнен острыми иглами.

Мы со Стаффаном и Уллой стояли на школьном крыльце, и вот я увидел, как она идет от электрички. Красновато-коричневая куртка — яркое пятно. Пахло осенью.

— Я в класс, — сказал я.

— Вон Элисабет идет.

— Именно поэтому.

Я поднялся в класс, передвинул свою парту в самый дальний угол, к окну. Сел и стал ждать. Теперь у меня чудесный вид из окна. Всю среднюю школу я сидел у окна в конце класса. И вот я снова здесь. Это мое место, здесь я дома. Ошибкой было пытаться сесть впереди, у кафедры. Человек должен знать свое место. У могучей березы во дворе верхушка вся желтая и уже облетает, но снизу листья еще зеленые.

Звонок. Элисабет вошла вместе с Янне. Не посмотрела в мою сторону, не увидела, где я; прошла к своему месту и опустилась на стул. Я видел только ее макушку.

Янне достал из коробочки леденец и начал:

— Можно задать себе вопрос: что же такое — любовь Гамлета? Действительно ли он влюблен в Офелию, влюблена ли Офелия в Гамлета? Как в пьесе показано, что они любят друг друга? Гамлет заявляет, что любит ее, твердит…

— После ее гибели, — вставила Улла.

Я не слышал слов Янне. Он говорил дальше, повышал голос, размахивал руками, класс время от времени смеялся. Меня здесь как будто не было. Как будто я смотрю какую-то передачу или фильм. Все это меня не касалось, я этому не принадлежу, я не здесь.

Мой взгляд то и дело соскальзывал на макушку Элисабет. Она склонилась вперед, строчила в тетради, и я видел ее голову, лишь когда она разгибалась посмотреть, что писал на доске Янне. Я открыл блокнот, вытащил из спирали ручку, которую туда засунул. Зеленая шариковая ручка. Я переписывал с доски, не понимая, что пишу.

Потом прозвенел звонок.

На перемене я не выходил во двор, остался в вестибюле. Мимо прошел гамадрил и двое его корешей. Я отвернулся, когда он растянул губы в злой ухмылке. Он что-то сказал — я не слышал. Зашел в туалет, умылся. Потом спустился в театральную, уселся в угол, стал ждать.

Вошли Янос и Лиса, подтянулись остальные. Сегодня сцена с «Убийством Гонзаго». Элисабет о чем-то переговорила с Яносом и Лисой. Когда мы приступили к работе, оказалось, что Элисабет теперь в Эдиповой группе.

День катился вперед, и я все время чувствовал, что меня здесь нет.

— Что случилось-то? — спросил Стаффан за обедом.

— Спроси у нее, — ответил я.

— Милые бранятся?

— Может быть.

Заметив, что я не хочу ничего говорить, он ушел к Улле и Элисабет. Мне кусок в горло не лез. Я выпил стакан молока. Оно отдавало жестью.

По дороге домой я вышел из автобуса, немного не доезжая до места, где спрятал револьвер. Решил забрать его. Невозможно жить, когда Навозник зыркает на тебя за обеденным столом. Невыносимо видеть слюну на его губах, слышать, как он с полным ртом завывает: «Она меня ударила, ударила, ударила!..» Надо забрать револьвер. Жалко оставлять его под камнем на всю зиму. Еще заржавеет.

В лесу пронзительно орали дети. Там, где я закопал револьвер, устроили велодорожку с горкой из обрезков досок, украденных на какой-то стройке. Горка высокая; дети скатывались с нее на велосипедах и немного пролетали по воздуху, прежде чем приземлиться и помчаться дальше по дорожке. Резвее всех был мой приятель на красном велосипеде. Я сел поодаль и подождал, но покатушкам не было конца-краю. Я ушел в лес. На поляне оказались две женщины с кухонными ножами и пластиковыми пакетами. Пенсионерки. Собирают грибы. Тетушки покосились на меня: опасный тип. Всё жались друг к другу со своими ножами и пластиковыми пакетами из универмага. Я ушел в другую сторону. На лугу увидел косулю. Сел на камень, смотрел на нее и думал: может, именно эту косулю я видел, когда сто лет назад прятал здесь револьвер. Что косуля делала все это время? Щипала травку, пряталась по ночам в зарослях? А теперь вот осень. Осенью придет охотник с собакой и ружьем. Может, косуле настанет конец уже завтра на рассвете. А что я делал с тех пор, как в последний раз был здесь? Я пытался собраться с мыслями. Косуля испугалась и исчезла в зарослях.

Я вернулся к велодорожке. Мелкие убрались. Горку построили прямо над револьверным камнем. Я наклонился, выворотил камень из земли. Что-то было не так, я это почуял, лишь только взялся за камень: он лежал так, будто его кто-то трогал.

Револьвер исчез.

Его нашли мелкие. Я огляделся. Может, камень не тот? Нет, тот. Револьвер стащили. Мелкие нашли его, когда строили горку. Что может сделать орава мелких, если им в руки попадет револьвер? В барабане осталось пять патронов. Кто-нибудь умрет. Пойти в полицию? И что сделают полицейские? Объявят в розыск револьвер, который лежит у какого-нибудь десятилетки дома под матрасом? Они его так никогда не найдут, но пойти в полицию надо. Надо рассказать, где я его взял. Смурф влипнет. Все раскроется. Идти в полицию бессмысленно. Единственный результат — я сам себе наврежу.

Я спустился к шоссе. Автобус подошел почти сразу, и когда я сел в него, из леса выбежали две дамы со своими грибными пакетами. Уселись передо мной.

— Ну понимаешь, — говорила одна, с пучком на затылке, — в доме дневного пребывания такие проблемы! Персонал постоянно меняется, заведующий вечно на больничном, работают только девочки.

— Надо, чтобы повезло, — рассуждала вторая. Все зависит от везения.

— Конечно, — согласилась та, что с пучком. — Все зависит от везения. — Она вынула из пакета гриб и осмотрела его.

— Мне все-таки кажется, это что-то ядовитое. Ну почему я не захватила с собой книжку.

— По-моему, гриб «на две звездочки». Не ядовитый, но так себе, — ответила другая.

Навозник сидел в гостиной на диване. Ни мамы, ни Лены не было дома. Навозник сидел неподвижно, уставившись перед собой. Похоже, он меня не видел. Резиновый воротник вокруг шеи и белые бинты на голове придавали ему дикий, странный вид.

Я встал перед ним. Навозник смотрел сквозь меня. — Навозник, ты меня слышишь?

Он моргнул. Губы зашевелились. На них выступила слюна, и я видел, как трудится его язык: Навозник хотел высказаться.

— Я дома, — выговорил он наконец.

— Да. Подумай, как все могло бы обернуться. Все зависит от везения. Тебе могли раскроить череп — подумай об этом. А ты сидишь здесь, ждешь, когда тебя поднесут кофе со сладким печеньем. Ну и повезло же тебе, Навозник!

— Она меня ударила, — объявил Навозник, а потом вспомнил: — В Бромме.

— Еще что-нибудь помнишь?

— Нет!

— Ты знаешь, кто я?

— Нет.

— Не помнишь, как меня зовут?

Навозник едва не мычал от усердия.

Наконец он справился с языком и выговорил: «Нет».

Посмотрел на меня так, будто только теперь заметил.

— Рулеты из телятины, — добавил он тонким голоском. Захочешь подцепить — бери пинцет.

Я ушел к себе и закрыл дверь. Лег на кровать, взялся за «Неизвестного солдата». Через какое-то время погрузился в книгу и забыл почти обо всем, кроме того, что происходило там, в осеннем лесу, когда герои книги идут войной на Советский Союз. Вернулась мама. Я слышал, как она хлопнула входной дверью, и вышел к ней. В гостиной бросил взгляд на Навозника. Тот сидел, как сидел.

Мама поставила оба пакета на пол, прошла в комнату.

— Здравствуй, Рольф. Я пришла. Сейчас приготовлю рулеты из телятины.

— Рулеты! — повторил Рольф.

— Иди почисти картошку, — распорядилась мама и унесла пакеты на кухню.

Я почистил картошку, мама завернула сало и огурчики в мясо, обмотала ниткой.

— С ним надо разговаривать, — рассуждала она. — И память вернется. Врач говорит, Рольф обязательно восстановится, только нужно время. Память будет возвращаться постепенно.

— Я завтра переезжаю, — сказал я.

— Ага. — Мама обмотала рулет ниткой.

— Я не хочу жить в одном доме с ним.

— Почему? Совесть замучила?

— С чего это?

— Я про твою выходку с пистолетом.

— Нет.

Мать укладывала рулеты рядком на разделочную доску.

Дочистив картошку, я ушел к себе. Пытался читать «Гамлета», решить задачу, которую задал Янне, но ничего не получалось. Я не мог сосредоточиться. Пошел в мамину спальню. Навозник повернул мне вслед голову, как будто ему было больно.

— Йон-Йон, — тихо проговорил он.

Как будто шептал, стоя по ту сторону могилы. Меня передернуло от неприятного чувства.

Я закрыл дверь и набрал бабушкин номер.

— Бабушка, — сказал я, — мне надо пожить у тебя.

Я больше не могу здесь оставаться.

— Ладно, поговорим.

— Я приеду вечером.

— Приезжай.

Бабушка не сказала «поживи, конечно» или что-нибудь вроде того. Наверное, еще злится из-за лодки. Мама жарила рулеты, запах плыл по всей квартире. Я снова ушел к себе и начал собирать вещи. Принес с кухни четыре пластиковых пакета и набил их своим барахлом.

37

Сестры и братья, что есть любовь?

Я был еще так мал, что неумел сам открыть входную дверь. Мы были в гостях у одной маминой подруги. «Обожаю таких сморчков! — воскликнула подруга, посадила меня к себе на колени и расцеловала в лоб и щеки. — Обожаю!» Я стал выворачиваться. «Не любит, когда целуются!» — рассмеялась подруга. И я положил руку ей на грудь. Грудь была большая, теплая; стояло лето, подруга вспотела. «Ты только погляди на него!» — воскликнула она.

«Убери руку с груди Верит!» — велела мама. Но я не убрал. «Что же из него вырастет?» — сказала Верит и спустила меня на пол.

Братья и сестры! Что есть любовь?


В метро я так замерз, что достал из пакета свитер.

Когда я вышел на «Аспудцен», на улице уже стемнело, с Мэларена дул ветер, и я подумал, что пару минут назад в Бромме, он касался щеки Элисабет.

Бабушка испекла булочки. На кухне был жарко, духовка открыта. Бабушка вязала, сдвинув очки на кончик носа.

— Ну что, не ужился дома?

Я взял булочку, налил себе сока.

— Дело в Навознике, — объяснил я. — Не выношу его.

Бабушка кивнула.

— Если ты собираешься жить здесь, забудь о своих выходках. — Она поднесла вязание к лампе, прищурилась, рассматривая ряды.

— Не будет никаких выходок, — пообещал я и взял еще булочку.

— Не мни бумагу, на ней можно еще раз испечь. Как тебе в новой школе?

— Неплохо. Можноеще булочку?

— Бери.

Бабушка склонилась над вязанием, наморщила лоб. Глаза за стеклами очков казались увеличенными.

— Выйдет из тебя актер?

— Не знаю.

— Ну а чем вы там занимаетесь? Что делаете на уроках?

— Всякое такое. Многое завязано на телесности. Надо уметь управляться с телом, владеть сценой, знать, где находятся другие, анализировать пьесу, тренировать голос. А можно еще булочку?

— Надо же, какие школы теперь бывают. — Бабушка вздохнула. — В моей молодости о таких и мечтать было нельзя. Их просто не было.

Она пристально посмотрела на меня сквозь очки.

— У тебя глаза блестят. И вид нездоровый.

— Я немножко замерз. Наверное, сегодня лягу пораньше.

— Ложись. Я постелила чистое белье.

— Я тогда говорил, что мы со Смурфом спасли девочку. Это правда. Их фамилия Асплунд, они живут в Бромме. Можешь позвонить им, спроси Франка или Анну. Спроси, правда ли двое мальчиков спасли их дочку Патрицию.

— Я верю тебе, — сказала бабушка, не поднимая глаз от вязания. — Иди ложись. По-моему, у тебя температура.

— Но я хочу, чтобы ты позвонила и спросила. Я не хочу, чтобы ты думала, что я такое выдумал. Ей десять лет, я вытащил ее из воды возле Сульвиксбадет.

— Я верю, Йон-Йон, верю. Иди ложись. Во сколько тебе завтра вставать?

— Без пятнадцати шесть.

— Я разбужу тебя, если ты проспишь.

— Я только позвоню. Можно позвонить? спросил я.

— Звони.

Я унес телефон к себе. Мерз так, что зубы стучали. Я закрыл дверь, лег и набрал номер Элисабет. Она ответила.

— Это я, — сказал я, клацая зубами, — Йон-Йон… Элисабет положила трубку.

Я поставил телефон на пол, выкопал из пакета «Неизвестного солдата», разделся, свернулся под одеялом и заснул.

Я иду следом за Элисабет — в дом. Она голая, одежду волочит по земле. Но в доме я ее теряю. Кричу, она не отзывается. Поднимаюсь на второй этаж. Из комнаты Фредрика доносятся громкие стоны. Стеклянная дверь не открывается, но я вижу их — Элисабет и Навозника — на кровати Фредрика. Элисабет с бейсбольной битой в руках лежит под Навозником, одетым только в шейный платок табачного цвета. Я слышу смех Элисабет. прижимаю нос к стеклу. Элисабет замечает меня, указывает пальцем. Навозник оборачивается, берет у нее биту и направляется ко мне. Я не могу двинуться с места. Размахнувшись, Навозник бьет по стеклу там, где только что была моя голова.

«Сейчас я умру», — догадываюсь я.

Кто-то у меня за спиной произносит: «Это всего лишь отвертка». Наверное, мама. И я чувствую, как отвертка втыкается мне между лопаток.

— Надо перестелить постель. Ты весь мокрый.

Я посмотрел на часы. Без четверти семь. Я замерз так, что меня била дрожь. Бабушка принесла свой халат — розовый, из тонкой махровой ткани.

— Надень вот это, — сказала она. Я сел, чувствуя, как меня трясет.

— У меня жар.

— Конечно, жар. Высокая температура. Иди пока ляг на диване.

Я ушел на кухню. Там пахло кофе и немножко вчерашними булочками. Я улегся на кухонный диванчик, натянул на голову плед, которым бабушка обычно укрывала ноги, когда вязала. Зубы стучали. Меня трясло. Какое-то время я лежал, клацая зубами; наконец пришла бабушка.

— Иди, ложись. Я постелила сухое белье.

Я завернулся в плед, шатаясь, добрел до кровати, заполз под одеяло.

— Я, наверное, не пойду сегодня в школу.

— Какая там школа, — ответила бабушка. — Попробуй поспать.

Входит папа. Громадный, он садится в потертое кресло; все остальные, кто есть в театральной, стоят. На папе моя коричневая рубашка в широкую желтую полоску; он достает из нагрудного кармашка сигару, срезает кончик и закуривает от зажигалки Элисабет. Кладет ногу на ногу, смотрит на часы и защипывает двумя пальцами стрелку на брюках.

— Итак, — начинает он, — ты стал проблемой для самого себя. — Воробьи из «Золушки» садятся отцу на плечи. Мыши взбегают по ногам и устраиваются на коленях. Отец взмахивает сигарой, и на меня, лежащего в кровати, падает уголек.

— Когда люди чего-то очень сильно хотят, их останавливает только страх. А страх исходит изнутри. Почувствуй его.

Я прислушиваюсь к себе. Страх сидит где-то в районе ключиц.

— Выплюнь! — приказывает отец, тыча в меня сигарой. Искры сыплются на меня, кровать загорается.

— Не бойся!

Я пытаюсь сплюнуть; страх поднимается все выше. Он как круглый комок, он уже у меня в горле, стало нечем дышать. Кровать пылает, но дыма от простыней почти нет, лишь игривые язычки пламени. Очень жарко.

— Сплюнь!

И он выходит из меня. Он — желтый твердый комок, невесомый. Я держу его в ладони, смотрю на него. От него тянется дымок. Это шарик для пинг-понга.

— Шарик для пинг-понга я кладу тебе в карман, — сказала бабушка.

Я повернулся на бок. Бабушка сунула что-то в карман моих джинсов. Сквозь шторы пробивался свет.

— Сколько времени?

— Одиннадцать. Я заварила чай в чайнике. Тебе надо много пить.

Резь в глазах. Бабушка принесла чашку с чаем и сухарики.

Я сел, привалившись к стене, но меня знобило, и я снова свернулся под одеялом.

— Что ты сказала?

— Что тебе надо много пить.

— Нет, перед этим. Когда я проснулся.

Бабушка посмотрела на меня большими за стеклами очков — глазами.

— Я нашла на полу шарик для пинг-понга. И положила его тебе в карман.

Весь день я то и дело задремывал. Вечером бабушка приготовила мне омлет, я пытался почитать, но тут же заснул. На следующий день температура почти спала, но я сильно ослаб и вообще странно себя чувствовал. Лежал одетый на покрывале, прикрыв ноги бабушкиным вязаным пледом. Читал «Неизвестного солдата». Позвонил в школу, сказал, что несколько дней пробуду дома. После обеда я позвонил Элисабет. Трубку взял Франк.

— Позовите, пожалуйста, Элисабет, — попросил я.

— Что ей сказать? Кто звонит?

— Стаффан, — сказал я. — Мы одноклассники.

— Минуту.

Франк со стуком опустил трубку на что-то твердое, и я услышал, как он зовет Элисабет. Позвал несколько раз, потом снова взял трубку.

— Она сидит на яблоне. Сейчас слезет.

— Спасибо.

Я слышал, как стучат по полу его шаги — быстрые, твердые. А потом различил ее бегучий шаг. Она, запыхавшись, взяла трубку.

— Алл о-о-о…

— Это я. Я люблю тебя.

Элисабет бросила трубку.

На следующий день в школу я не пошел, но ненадолго выбрался из дому. Спустился к Зимней бухте. Бродил у кромки воды, посматривая на Бромму. Представлял себе, что мне видна крыша ее дома. Наверное, Элисабет уже пришла домой. Я направился к Эолсхеллу[29] и Клуббенсборгу[30], чтобы оказаться поближе к ней. Пятьсот метров по воде. И еще метров триста до их дома. Итого восемьсот. Я проплываю двести метров за четыре минуты, значит, переплыл бы залив за девять минут и еще три минуты бежал бы по берегу. Итого двенадцать минут. Двенадцать минут отделяют меня от нее. Я попробовал воду, и меня стала бить дрожь. Сил не осталось. Я, наверное, едва смогу протянуть к ней руку, даже если окажусь рядом с ней.

Я вернулся домой. Бабушка приготовила красную фасоль, поджарила колбасу и мясо. Сказала, что теперь, когда я выздоравливаю, мне надо хорошо питаться. Но у меня не было аппетита, хотя я всегда обожал бабушкину красную фасоль.

Я лег на кровать и уставился в потолок, на пятно от сырости. Похоже на голову в профиль. Прищурившись, я различил ее лицо. Взял блокнот и начал писать. Как мы со Смурфом лет сто назад сидели у Зимней бухты. Рассказал про лодку и Патрицию, про то, как мы влезли к ним в дом, про револьвер — всё, всё. Такое будет письмо. Я напишу ей письмо и всё расскажу.

Я писал, пока у меня не свело руку, пока я не заснул от усталости.

На следующий день я вновь был дома, писал письмо. Закончил уже поздно вечером. Бабушка спросила, чем я там занимаюсь.

— Нам в школе задали, — объяснил я.

Бумага у меня кончилась. Я больше не мог писать. Написал, что люблю ее. И заснул.

На следующий день я почувствовал себя здоровым, но все равно в теле сидело странное чувство. Я купил почтовую марку и большой конверт, надписал адрес, бросил письмо в ящик. Потом отправился в город, ходил по улицам, рассматривал людей. В понедельник в школу.

На платформе «Централен» я столкнулся с Куртом. Он приехал за покупками. Курт плохо выглядел, одышливо сопел.

— Слушай, что со Смурфом? — спросил он, широко шагая и размахивая руками. — Что на него, сукина сына, нашло? Я его позавчера встретил, так он захотел, чтобы я стал нациком. Я! Нациком! У меня как раз была ломка, и я завелся с пол-оборота. «Как у тебя, — говорю, — язык повернулся сказать такую ерунду! С чего ты взял, что я заделаюсь нациком? Билли Холидей, Лестер Янг, Чарли Паркер, Майлз Дэвис. Понимаешь?» Схватил его и как уставлюсь. Чарли Паркер, Майлз Дэвис, Билли Холидей, Лестер Янг. Он прямо побледнел, будто заклинания вуду услышал.

— Ghost Riders in the Sky[31], — добавил Курт. — Пойду куплю пожрать. Take саге![32]

И он двинулся по платформе на своих длинных, как у лося, ногах.

38

Братья и сестры, такова дружба!

Цвела печеночница, а мы со Смурфом ходили во второй класс. Под елкой недалеко от Слагсты мы как-то нашли спрятанную лодку — лист мезонита с шестидюймовыми планками-бортами. Весел не было, но мы добыли длинный шест, столкнули лодку на воду и двинулись вдоль берега, отталкиваясь шестом. И уходили все дальше. Шест вдруг застрял, и я выпустил его, чтобы не свалиться в воду. Нас понесло течением. Вскоре мы заметили, что нас уносит от берега. Ветер был крепкий. Мы сели на дно лодки и попытались грести руками.

Мы вымокли, потому что сквозь ветхое дно просачивалась вода. Очень холодная.

Мы начали тонуть. И тогда вдоль берега затарахтела моторка. Мужик правил прямо на нас, потом остановился рядом. У нашей недолодки имелась в днище веревка; мужик закрепил ее на корме и отбуксировал нас к берегу. Подвез к большому камню в прибое, и мы вылезли. Потом он утарахтел своей дорогой, а мы вытащили лодку на берег и отволокли под елку. Я думал, что Смурф будет ругаться, что я выпустил шест.

Но он не ругался.

Сестры и братья! Такова дружба!


Двадцать седьмого сентября у мамы был день рождения; я отправился в город за подарком. Возвратил «Неизвестного солдата» и спросил Янне, не подбросит ли он меня до Гулльмарсплан.

— Понравилась книга?

— Конечно, — ответил я.

— Я поеду в три пятнадцать.

Я дожидался Янне. Он открыл дверь, и я залез на сиденье рядом с ним. Рулил Янне как псих.

— Так что у вас с Элисабет? — Янне покосился на меня.

— Так…

— Меня это, конечно, не касается, но я понимаю, что расставание — дело непростое.

— Ага, — согласился я.

«г* А ты, похоже, подпал под влияние Линны. Пишешь более точно. Больше коротких фраз. Как бы сказать, не так по-уитменовски.

У меня не было никакого желания говорить об этом, и я отмалчивался всю дорогу до Гулльмарсплан. Потом сказал «спасибо», вышел и на метро добрался до «Централен».

Я вошел в магазин «Нордиска Компаниет», на стойке информации спросил, продаются ли здесь вилочки для крабов. Узнав, что продаются, купил четыре вилки в коробочке. Коробочку мне завернули в зеленую бумагу, обвязали золотым шнурком. Обошлось это все в небольшое состояние.

Когда я пришел к маме, Верит была уже там. В последний раз я ее видел лет в двенадцать; она обняла меня и спросила:

— Помнишь, как ты совсем маленький сидел у меня на коленях? Ты постоянно просился ко мне на колени.

— Помню, — ответил я. — Ты мне казалась очень милой.

— Я слыхала, ты собрался стать актером. Метишь в новые Ярлы Кулле[33]?

— Кто это? — спросил я. Подошел к маме, она сидела на диване. Навозник устроился рядом — в костюме и галстуке. Ортопедического воротника не было, бинты тоже исчезли. Еще он потолстел. Наверное, рулетики подносили дважды в неделю.

— С днем рождения, — сказал я и протянул сверток.

Мама, довольная, развязала шнурок, развернула зеленую бумагу и открыла коробочку.

— Что это? — Она посмотрела на меня, потом на Навозника, Верит, бабушку и Лену, которые всей кучей наклонились взглянуть.

— О, это вилочки, которыми едят всяких крабов-раков! — Верит захлопала в ладоши. — Мне всегда такие хотелось. Теперь мы сможем есть омаров.

— Слышали историю про норвежскую креветку? — спросил Навозник и откусил разом половину печенья.

— Спасибо, Йон-Йон. Спасибо.

Мама улыбалась мне. Навозник продолжал с набитым печеньем ртом:

— Один радиожурналист задумал сделать репортаж о рыбаках, которые ловят креветок. Вот стоит он на причале, и тут подходит корабль. «Наловили креветок?» — спрашивает он капитана и подставляет микрофон. — Навозник держал недоеденное печенье, как микрофон. — «Три тонны креветок и один норвежский омар», — отвечает капитан.

Мама улыбнулась, а Лена сказала, что уже слышала эту шутку.

— Лишь бы до этих креветок не добрался енот-потаскун, — сказал я, глядя на Навозника.

— Остроумец, — фыркнула Лена. Мама спросила, не хочу ли я торта.

— А дальше я забыл, — сообщил Навозник, устремив взор в потолок и прикусив нижнюю губу. — Кто-нибудь помнит?

— В другой раз, Рольф. — Какой ласковый у мамы голос!

Когда мы с бабушкой собирались домой, мама вручила мне толстый коричневый конверт.

*- Вчера пришло.

На конверте значилось мое имя. Я узнал округлый почерк Элисабет. Отправился в ванную и распечатал конверт. Там оказалось мое письмо. Она его не открывала. Узнала мой почерк. Конверт немного помялся, но не был вскрыт. Я сунул письмо в конверт Элисабет и вышел к остальным. Мы с бабушкой на метро отправились домой в Аспудден. Сидели в последнем вагоне. На перроне я углядел четырех парней — они ехали в первом вагоне. Смурф, Хокан, громила и еще какой-то. Они не оборачивались и не заметили меня — миновали турникет и скрылись. Когда мы с бабушкой вышли на улицу, их уже не было видно.

Сестры и братья! Не говорите ничего, не шепчите и прежде всего не кричите! Но пишите ответ на снегу, но выскребайте ответ ногтями на льду. Есть лишь один вопрос!

О братья мои, о мои сестры! Что есть любовь?

Как-то в середине октября я чуть не столкнулся с ней в коридоре. Уроки уже закончились, на улице шел дождь. Спускаясь, я замедлил шаг, чтобы не подойти слишком близко. Она вышла в дождь, я следовал за ней в толпе других учеников, которые спешили на поезд. Подняв воротник замшевой куртки, она шла быстрым шагом. И тут я увидел, как она что-то уронила. Какую-то бумажку. Листок сдуло на газон, он остался лежать у асфальтовой дорожки. Я остановился, делая вид, что завязываю шнурок. Потом шагнул на траву и поднял листок. Дождь уже успел промочить его. Нет, два листка. На первом значилось: «Напиши свое имя и узнай все о себе». На втором — «Проницательность, эгоистичность, приспособляемость, стремление обладать, надежность, опытный, пунктуальный, реалист, уравновешенный, романтичный, внимательный, заботливый, большой интеллектуальный потенциал, спокойный». Карандашом Элисабет вычеркнула все, кроме «эгоистичный, стремление обладать, опытный».

Внизу она приписала «мерзавец и гнусь». Я сунул бумажки в карман и пошел к автобусу. В этот день я впервые после болезни отправился на тренировку. Переоделся, вышел в зал и начал прыгать через скакалку. После третьего подхода ко мне направился Иво.

— Почет дорогому, мать его, гостю!

— Я болел.

— Неважно выглядишь. Точно начнешь тренироваться?

— Наверное, да.

— Тц-тц-тц. «Наверное»! Что за фигня. Человек или тренируется, или нет. Еще, бывает, бросают. Бегал хоть иногда?

— Месяц — нет.

— Ну-у, тогда из тебя до Рождества ничего не выйдет. Давай включайся. Начали! — заорал он и направился к рингу, где Морган бился с парнем, которого я раньше не видел.

Я делал все, что положено, хотя Иво некогда было подойти ко мне с лапами. Он решил предоставить меня самому себе, раз меня тут не было месяц. Я провел бой с тенью перед зеркалом, десять раундов с грушами и мешками и под конец выдохся.

— Ты куда пропал? — спросил Морган в раздевалке.

— Болел. А потом трудно было снова включиться.

— Тяжело, когда в тренировках дыра, — согласился Морган. — Жуть как тяжело. Надо таскать себя сюда, иначе ничего не добьешься.

— Ага.

— Осень длинная. Включайся, и быстро нагонишь.

Я вновь согласился. Но я знал, что не стану много тренироваться осенью, если вообще буду тренироваться.

— Обещай, что не соскочишь, — сказал Морган, стараясь, чтобы голос звучал убедительно.

— Обещаю, — соврал я.

Незадолго до Дня святой Люсии[34] ко мне явился Смурф. Раздался звонок в дверь. Бабушка была в пенсионном союзе, они там готовились к рождественскому базару. Я открыл — а на пороге он, Смурф.

Уголки рта у него подергивались, он выглядел испуганным.

— Привет, — сказал он. — Можно войти?

— Конечно. — Я отступил в сторону. Смурф зашел, расшнуровал свои тяжелые ботинки. Бабушка требовала, чтобы гости обязательно разувались.

— Не погода, а хрен знает что, — пожаловался Смурф, вымокший до нитки. Мы пошли ко мне, и он уселся на единственный стул — реечный, которому на самом деле место на кухне.

— Давненько не виделись, — сказал я.

— Злишься, небось? Я пойму, если злишься. Но ты же забрал револьвер.

— А ты продал каяк.

— Так что мы, наверное, в расчете.

— Наверное. Зачем пришел? У тебя же теперь новые друзья?

Смурф прикусил нижнюю губу, а потом начал:

— Ты всегда все понимал. Всегда понимал. Я не знаю, что делать.

— С чем?

Смурф подался вперед, словно боясь, что кто-нибудь подслушает.

— Бабушка дома?

— Нет.

Он облизнул губы и сказал:

— Я хочу выйти.

— Откуда?

— Из «Вервольфов».

— Из чего?

— «Верфольфов».

— Это еще что?

Смурф вздохнул:

— Это наша организация.

— Скаутская?

— «Вервольфы» не скауты. Честно. Мы не скауты. И я не хочу больше с ними оставаться.

— «Они» — это твои приятели? Хокан и прочая кодла?

Он кивнул.

— И чем они занимаются? «Вервольфы». Название как у детского клуба.

— Думай как хочешь, — сказал Смурф. — Но это не детский клуб. И я не хочу больше там оставаться.

— Ну и выйди оттуда.

— От «вервольфов» можно уйти только одним способом.

— Каким?

— Умереть.

— Умереть?

Я сел на кровать по-турецки.

— «Вервольфы» были в Германии после войны, — шептал Смурф. — Помогали нацистам бежать, а еще сопротивлялись оккупационным войскам.

— Как?

— Теракты устраивали. Но их сажали, пересажали большинство. А теперь «верфольфы» возродились в Швеции.

— И чем «вервольфы» занимаются в старой доброй Швеции?

— Запугивают людей.

— Запугивают людей?

— Да, именно. Надо найти проблему, которая сплотит нацию. И эта проблема — беженцы. Пусть народ захочет вышвырнуть из страны беженцев и иммигрантов. Для этого людей нужно запугать.

— Да ну.

— Не веришь? Что, по-твоему, будет, если беженцы начнут огрызаться? Что будет, если черномазые начнут убивать простых шведских парней?

— Зачем нам кого-то убивать?

— А вы и не будете никого убивать. Это за вас будут делать «вервольфы».

— В смысле?

— «Вервольфы» станут убивать людей, а выглядеть будет так, будто убийцы — черномазые.

Хокан что, правда такими делами занимается?

Смурф вздохнул.

— Мы ячейка. Нас там пятеро. Имена других знает только вожак ячейки. Когда мы встречаемся, нас зовут Хокан, Херманн, Хуго, Хенрик и Хорст. Хорст — это я. Никто, кроме Хокана, не знает, как меня зовут на самом деле. Он ходит в мою школу. Остальные — из других районов города.

— Ой да ну.

— В ячейке у всех имена начинаются на одну и ту же букву. В воскресенье у нас были учения вместе с Ф-ячейкой и Г-ячейкой. В лесу возле Эсму.

— Что отрабатывали?

— Пейнтбол.

— Класс.

Смурф наклонился ко мне и зашептал:

— Я только к тебе и могу пойти. Не хочу больше там оставаться. Но просто так с ними не покончишь. Понимаешь? Выходишь из «вервольфов» — и тебе конец. Потом всплывешь в Зимней бухте. На голове один мешок, ниже головы — другой.

— Почему именно в Зимней бухте?

— У нас штаб-квартира на острове.

— Где?

— В Эольсхелле. Серая хибара-жестянка.

— Там разве не мастерская?

— Была когда-то. Теперь там наша штаб-квартира.

— И что, «вервольфы» уже на пороге?

— Все серьезно.

— Ой да ну. Не верю я, что все так опасно. Ты преувеличиваешь.

— Думаешь?

— «Вервольфы»! Как команда автогонщиков.

За дверью кто-то заскребся. Смурф быстро обернулся.

— Это бабушка, — сказал я.

Дверь открылась.

— Эй, — позвала бабушка, — есть кто дома?

— Да. — Я открыл дверь в свою комнату. Бабушка сложила зонтик, стряхнула с него воду и заглянула ко мне.

— Ба, да тут Смурф. Давно я тебя не видела!

— Ну да, — согласился он. — Как вы? В порядке?

— В порядке, если такая погода — это порядок. Наверное, ночью будет снег.

— Я пойду, — сказал Смурф.

— Пока, — ответил я. Смурф прошел в прихожую, начал шнуровать свои ботинки.

— Не хочешь булочку? — спросила бабушка.

— Нет, спасибо, в другой раз.

У двери Смурф обернулся ко мне.

— Так ты думаешь, я преувеличиваю?

— Конечно.

Смурф кивнул и ушел. Я услышал его шаги на лестнице. Тяжелые, усталые.

— Странно, — заметила бабушка. — Когда такое было, чтобы Смурф отказался от булочки!

В последний школьный день перед рождественскими каникулами я разбирал свои записи, складывал тетради на подоконник. Большую часть стоило выбросить. Вот и записи, сделанные в начале семестра. Лекция по обществоведению. Мой взгляд сам упал на вопрос: «Как звали немецкого нациста, убитого в 1931 году в уличной драке и ставшего нацистским мучеником?»

Под вопросом я написал зеленой ручкой: «Хорст Вессель». Ответил правильно — Фалькберг оценила мой ответ по достоинству.

«Хорст». Смурф. Они называли его Хорст, «…немецкий нацист, убитый в 1930 году в уличной драке», прочитал я. Смурф. «Верфольфы». Запугивание. Они убьют Смурфа. А вину возложат на черномазых.

На улице снег, мороз. Я поехал домой, в Аспуд-ден, а потом сквозь снегопад добрался до Эольсхелля. Вот и жестяной сарай. Строение без окон, примерно десять на шесть метров. Сшитые вместе металлические листы на бетонной плите. Возле длинной стены — остов автомобиля. На двери табличка. «Мастерская Тёрна». Я обошел сарай. Дверь была заперта с толстого железного прута свисал амбарный замок. Я тронул его. Еще раз обошел сарай. Похоже, в крыше есть окошко, но без лестницы мне туда не залезть.

Я заглянул в раскуроченный автомобиль. Бутылка из-под вина, несколько газет. Руля нет. Приборной доски тоже, как и передних сидений. Задние сиденья на месте. В багажнике обнаружилась какая-то внушительная арматура. Я выбрал здоровенную железяку, которая доставала мне до подбородка.

Вернулся к сараю. Палка такая толстая, что я едва смог вставить ее в дужку замка, но у меня получилось. Я как следует нажал на железяку.

Замок сломался. Я поднял засов и вошел. Палку взял с собой, на всякий случай — вдруг там крысы.

В сарае было темно. Окошко в крыше занесло снегом, и я почти ничего не видел. Вдоль стены выстроились несколько стульев. На полу посредине — масляная печка. Маленькая, такой и труба не нужна. Я отыскал распределительный щит. Пробки выкручены. В дальнем углу деревянная стена с дверкой. Дверка была заперта, но я легко взломал ее железной палкой. Железный прут — ключ к успеху в этой жизни.

За дверкой оказалось еще темнее. Продвигался я почти на ощупь. Вот и печатный пресс, а в углу — кипа бумаги. На стене еще один щит. Я нажал выключатель, и загорелся свет, замигали люминесцентные лампы на потолке. И тут пресс ожил. Ту-тунг, загудел он. Ту-тунг, ту-тунг. Пресс был старый, еще чугунный. Я сунул в него лист бумаги из кипы. Бумага легла косо, но без помех вышла с другой стороны. Большие черные буквы. «Не забывай: ты — швед!» — восклицали они. Дальше было пустое место для фотографии. В черной рамке. Под рамкой: «Убит черномазыми. Ему было всего шестнадцать».

У меня пересохло во рту. Показалось, что снаружи донесся какой-то звук. Сунув листовку в карман, я вырубил электричество. Свет погас, пресс остановился. Я вернулся в сарай, держа свою железку наготове. Прежде чем выйти в снегопад, внимательно осмотрелся. То ли я увидел кого-то среди елок, то ли показалось. Сердце едва не выскакивало из груди, еще немного — и упадет в снег. К весне вороны найдут его. Я вышел на дорогу и направился к Аспуддену. Снегопад усиливался. Мои следы тут же заваливало. На подходе к бабушкиному подъезду я выбросил железку и бегом поднялся по лестнице.

Позвонил Смурфу. Трубку взял его отчим.

— Позови, пожалуйста, Смурфа, — попросил я. — Это Йон-Йон.

— Привет. Давно ты не объявлялся.

— Ну да, — сказал я. — Смурф дома?

— Уехал в Норрланд на каникулы.

— У тебя есть его телефон?

Отчим замялся, потом сказал:

— Он просил, чтобы мы никому не говорили, куда он уехал.

— Ну Сикстен, — попросил я, — уж мне-то…

— Н-ну… вы вроде как осенью раздружились?

— Это важно!

— Он вернется после Нового года. Дело наверняка может подождать.

Значит, Смурф прячется в Норрланде. У его матери там родня. Он говорил, но я забыл, где именно. Смурф бывал там в детстве. Питео? Лулео? Или Умео? Что же делать? Запустить объявление по радио? «Смурф, они ищут тебя. Возвращайся. Йон-Йон».

Нет, не годится. Он наверняка уехал, чтобы оторваться от них.

От «вервольфов».

Братья и сестры, скажите мне, что означает это слово!

Мне десять лет, может, одиннадцать; мама включает радио. Воскресенье, в воздухе разлита мелодия лиственниц, над лугом крик канюка.

«Но любовь из них больше»[35], — объявляет радиоголос.

«Это он про что?» — спрашиваю я.

Мама объясняет:

«На свете самое великое — любовь.

Вот что это значит».

Сестры и братья мои! Что же заключает в себе это слово — «любовь»?

На Рождество мы с бабушкой отправились к маме с Навозником — есть ветчину, макать хлеб в мясную подливу, раздавать и получать подарки. Навозник за завтраком уже принял на грудь и сейчас веселился, как массовик-затейник из телевизора. Появился Раймо с видеокамерой, которую мама с Навозником получат в подарок на Рождество.

*— Вот, спроси у Раймо, — предложила мама.

— Как получилось, что Рольфу перепало по черепу? — спросил я.

Раймо посмотрел на меня и откашлялся. Под двойным подбородком у него пылал красный галстук, слишком широкий. Темно-синяя рубашка туго натянулась на груди, пуговица вот-вот отлетит.

— Глупо все вышло, — начал он. — Мы прознали, что в Бромме кое-что намечается.

— Кое-что?

— Ну да. Бизнес. Вещи перевозить. Но нас кинули, и Рольфу пришлось дорого за это заплатить.

— Так оно и бывает, — заметила бабушка. — Некоторых Господь карает на месте.

— Там был не совсем Господь, — объяснил Раймо.

— А кто же?

— Да я, блин, не помню, — ответил Рольф. — Ничего не помню из того дня, помню только, что у нас было какое-то дело в Бромме. — Он выговорил слово быстро — «бромм!». — Еще там была какая-то девчонка.

Он засмеялся.

— Да, именно. У нас было дело в Бромме. Которое, попросту выражаясь, пошло к чертям. Но Рольф оклемался. — Раймо не сводил с меня глаз.

— Мне, наверное, положена ранняя пенсия, — засмеялся Рольф и хлопнул бабушку по спине. — Я почти ничего не помню, что было летом. Я не с тобой был в «Грёна Лунде»? — Он посмотрел на маму.

— Ну что ты, — ответила она. — Тебе, наверное, приснилось.

— Мне кажется, я помню… а, да ладно. Итак, добро пожаловать, досточтимые графы и бароны. Возьми креветку, Йон-Йон, мама их купила специально для тебя. Слышали историю про парня, который задумал сделать интервью с одним рыбаком с западного побережья, насчет креветок? Поехал он, значит, в Стрёмстад…

— Слышали, — сказала Лена.

— Креветкам не место на рождественском столе, — заметила бабушка.

— Но Йон-Йон их любит. Мне на день рождения подарили четыре специальные вилочки, ~ напомнила мама.

— Креветки и крабы — не одно и то же.

— Болваны-крабоманы. — Навозник хотел хлопнуть меня по спине, но я отодвинулся, и он потерял равновесие.

— Ну, садимся! Прошу к столу! — пригласила мама.

— Где же холодец? — закричал Навозник.

— Возьми же креветку, Йон-Йон. Только что из Норвегии.

— Сконе или Эстгёта? — спросил Навозник, держа по бутылке в каждой руке и посматривая на меня. Лоб у него уже вспотел.

— Сконе, — выбрал я.

— Не-ет, — сказала бабушка. — Ты же не любишь.

— Попробуй креветку, — увещевала мама.

— Да я их не люблю.

— В прошлое Рождество попалась горькая, — жаловалась бабушка.

— В прошлое Рождество, да! — завывал Навозник. — В прошлое Рождество. Это я помню. Слушайте! Слу-шай-те! Я вспомнил! Мне подарили коробку сигар. Раймо подарил! А теперь выпьем в честь Рождества. И чтобы проклятая зима скорее закончилась и никто бы не получил сосулькой по голове. Ура!

Все чокнулись и выпили. Рюмки запотели, потому что бутылку достали из морозилки. Вкус был отвратный, от спирта в животе образовался горячий шар.

— Слушай, Рольф, а что ты вообще помнишь? — спросил я.

— Прошлое Рождество, позапрошлое Рождество, я все эти чертовы Рождества помню. За тебя, крошка моя Лена, не сиди надутая. Рождество бывает только раз в году. Ну, за вас за всех. А теперь споем!

Когда мы перешли к подаркам, Раймо уже снял галстук и успел спеть «Вечер на Мьёрне» и «Наша страна»[36]. Навозник показывал фокусы — вытаскивал носовые платки у Лены из уха. Лена пыталась отстраниться, но Навозник все время оказывался рядом с ней. Когда мама ушла на кухню, Навозник и вовсе к Лене подсел. Бабушка захотела посмотреть телевизор. Сам я захмелел после двух рюмок водки и стакана крепкого пива; я хотел вызнать, много ли известно Навознику. Раймо же тогда несколько дней шушукался о чем-то с Навозником; что он ему говорил?

— А теперь — подарки, — объявил Навозник. — Кто будет помощником Санты?

Из кухни пришла мама; Навозник пытался сподвигнуть Лену побыть помощником Санты, но она не хотела.

— Тебя станут целовать, — соблазнял ее Навозник, — гномика с подарками всегда целуют. Раймо, как там песенка — «Я видел, мама целовала гнома…» Э-э… знаешь ее?

— Не знаю, — огрызнулся Раймо. — Я буду гном-помощник. Где подарки?

Я подобрался поближе к Раймо, который нагнулся, чтобы достать подарки из-под елки.

— Что ты ему сказал? — прошептал я.

— О чем вы там шепчетесь? — поинтересовалась бабушка.

— На подарках стихи, — объяснил я.

— О, стихи! Чудесно, — пробормотала она. Я снова пристал к Раймо:

— Что ты ему тогда говорил?

Раймо обернулся ко мне.

— Ты не волнуйся. Твое дело — ходить в школу, быть хорошим мальчиком и вырасти в правильного мужика. Понял?

Он положил свою здоровенную клешню мне на плечо, сжал. Больно.

— Понял?

— Понял.

— Ну и хорошо. Дядя Раймо плохому не научит.

Появился Навозник с подносом: ликер, виски, несколько рюмок.

— Сервис по высшему разряду, — объявил он, водрузив поднос на журнальный столик, после чего уселся между мамой и Леной. Лена хотела подняться, но Навозник положил руку ей на колено и удержал.

— Сейчас придет гномик с подарками. Тебе разве не интересно?

Лене был весело явно ниже среднего. Мать покраснела и отвернулась.

— Возьми, что в голубой бумаге! — распорядился Навозник.

Но Раймо уже сцапал какую-то коробку и нагнулся к елке, чтобы прочитать стишок.

— «Печенья грызи —

На цветочки смотри».

Раймо выговаривал слова протяжно, с заметным финским акцентом.

— Что бы это могло быть? — поинтересовалась бабушка.

— Скажи, для кого это! — требовал Навозник.

— Слушай, Раймо, — сказал я, — чего ты как финик какой-нибудь, ты же прожил в Швеции всю жизнь?

— «С Рождеством, мама!» — прочитал Раймо с совсем уже нарочитым акцентом, словно только что сошел с финского парома.

— Какая именно? — зло спросила Лена. — Здесь две мамы.

— Младшая, — уточнил Навозник и разлил виски и ликер.

— А для Йон-Йона у тебя ничего нет? — спросила мама. Навозник посмотрел на меня.

— Будешь виски, засранец?

Что за выражения, — прошипела бабушка.

— Да я шучу. — Навозник налил на сантиметр виски и протянул мне.

Раймо прочитал стишок на довольно большом подарке.

— «С Рождеством, Йон-Йон! От мамы и папы».

— От папы? — спросил я.

— Она, естественно, меня имела в виду. Я же тебе всегда был как отец! — Навозник потянулся чокнуться со мной. — Будь здоров, парень!

Я взял сверток и оборвал с него ленточку. Мама уже развернула свой подарок и показывала бабушке.

— Какие красивые. Почти как те, что у тебя когда-то были, — заметила та.

— Кофейные чашечки, — пояснил Навозник, как будто мы сами не видели, что маме подарили кофейные чашки.

— Спасибо, — сказала мама. — Мне именно такие и хотелось.

Она протянула руку, взяла рюмку с ликером, отпила.

Раймо снова читал:

— «Этот милый лоскуток

К чудо-задику прильнет!

С Рождеством! Лене от Рольфа».

Лена сидела красная. Раймо протянул ей сверток.

— А это Йон-Йону от Раймо, — В свертке было что-то тяжелое. Первый подарок я уже успел развернуть: две фланелевые рубашки.

— То что надо, — сказал я.

— А ты свой подарок не откроешь? — спросил Навозник и потискал Лену за ляжку.

Лена не ответила.

Я развернул подарок Раймо. Книга. «Художники Швеции».

— Ты вроде интересуешься шведским искусством, — сказал Раймо. — В этой книге все есть — и Грюневальд, и Улле Ульсон.

Я с трудом выдержал его взгляд.

— Может быть, ты станешь художником? — воскликнула бабушка с другого конца стола.

— Он же будет актером. — Мама подняла рюмку с ликером. — За тебя, сынок!

— За тебя, мама. — Я пригубил виски. Хуже самогона. А ведь я только слегка окунул в него язык.

— Что же ты не развернешь свой подарок? — нудил Навозник, обхватив Лену за плечи. Мама сосредоточенно выставляла перед собой на столе два ряда кофейных чашек.

— Открой. Тебе разве не интересно?

Лена рассеянно царапала бумагу розовыми ногтями.

— Ну открой! Какая радость что-то дарить, если видишь, что человек не открыл подарок?

— «Бабушке от Йон-Йона», — прочитал Раймо и протянул бабушке мой подарок.

— Что бы это могло быть? — удивилась бабушка.

— Бельецо в кружевцах, — заржал Навозник, потом снова повернулся к Лене, которая продолжала ковырять бумагу, и заныл: — Ну разверни же!

Мама составила по три чашки на одно блюдце. Опасная конструкция.

Я листал книгу. Огромные цветные репродукции во всю страницу. Бабушка взялась за мой подарок.

— Лампа!

— Можно приделать над кухонным диваном, — сказал я. — Будешь лучше видеть вязание. Плафон можно поворачивать.

— Спасибо, Йон-Йон, милый. Ну зачем же было…

Лена наконец развернула бумагу и вытянула из черной коробочки какую-то красную тряпочку. Навозник взял ее у Лены из рук и расправил. Трусы.

— Ну что? — спросил он. — Ну как? Красивые, правда?

Когда мы с бабушкой собирались уходить, Навозник достал видеокамеру.

— Делайте что-нибудь! — призывал он. — Живые картины! Давайте, подвигайтесь!

Раймо получил от Навозника в подарок желтые перчатки и тут же надел их. Пуговица на рубашке все-таки отлетела. Раймо толковал с бабушкой о Христе.

— У меня вот тоже день рождения, — говорил он. — И знаете, что произошло, когда я родился? Началась война. Вот такой вот подарок.

Навозник открыл коробку сигар, полученных от Раймо. Большие сигары в алюминиевых футлярах. Навозник вытряхнул одну, оборвал целлофан.

— Первый сорт! — провозгласил он. — А где спички? — И он срезал кончик сигары перочинным ножом. — Эй, парень, давай фокус какой-нибудь.

Я вынул из кармана пинг-понговый шарик. Поднял руку, в которой ничего нет, показал.

— В этой руке ничего нет и в этой руке ничего нет. — Я продемонстрировал ладони, после чего достал шарик изо рта.

— Отлично! — Навозник положил камеру. — Наконец-то хоть кто-то что-то сделал.

— Ему бы такой день рождения, — бубнил Раймо. — Пули и гранаты — вот что я получил в подарок.

— Покажи еще раз, — потребовал Навозник и нацелился камерой мне в лицо.

— Нет, я домой, — ответил я.

— Нет, мы домой, — согласилась бабушка.

Я собирал свои подарки в большой бумажный пакет. Раймо беседовал с бабушкой, размахивая руками в перчатках. Мама мыла посуду на кухне. Лена ушла к себе.

— Ну что, бабушка, идем?

— Да, сейчас. — И бабушка снова повернулась к Раймо.

Я начал спускаться по лестнице, потому что лифт не работал.

Бабушка все еще была наверху; я слышал, как она спорила с Раймо в дверях. Слышал, как Навозник звал Лену выйти, он вознамерился снять ее на камеру. За всеми дверями, мимо которых я спускался, орали телевизоры.

Потом я стоял на первом этаже и ждал бабушку. На улице валил снег.

Бахнула подъездная дверь — вошел мой малолетний знакомый в револьверном поясе. На лице у него была резиновая маска гномика. Мальчишка вытащил револьвер, удерживая его обеими руками. Ноги широко расставлены, руки прямые. Револьвер смотрел мне в лицо. Мальчишка был от меня метрах в двух, не больше.

— Подарки на бочку, черномазый! — пропищал он и взвел курок.

Револьвер Франка!.. Я был настолько уверен в этом, что во рту у меня пересохло.

л^-ffie двигайся! — гаркнул мальчишка. Сверху доносился гогот Раймо. Потом Раймо крикнул: «До скорого, Сольбритт!» — Ній наверху хлопнула дверь.

— Положи подарки на пол и зайди в лифт, — скомандовал мальчишка.

— Возьми лучше вот это, — я большим и указательным пальцем извлек из кармана шарик для пинг-понга. Не знаю зачем. Может, потому что захмелел.

— Положи подарки на пол и шагай в лифт! — орал пацан.

— На тебе шарик, — уговаривал я. — Он волшебный. Смотри, здесь ничего нет…

Я не успел показать фокус: мальчишка выстрелил. Грохот, как от захлопнувшейся двери. Шарик вылетел у меня из пальцев, я услышал, как револьвер щелкнул пять раз. Пацан смылся в снегопад. Я посмотрел на стену у себя за спиной. Пуля засела на высоте головы. Я облизнул губы. По лестнице спускалась бабушка.

— Что за грохот?

— Дверью хлопнули, — ответил я. — Соседи с третьего этажа.

— А бахнуло, как будто стреляли, — заметила бабушка.

— Да у этих, с третьего этажа, вечно черт знает что происходит.

— Чем это так пахнет? — Бабушка огляделась.

— Свечками. Стеариновыми.

Мы вышли в снегопад, спустились в метро и поехали домой. Ноги дрожали, как крем-брюле на подносе у пьяного официанта.

Дома я приладил бабушкину лампу; бабушка уселась на диван, прикрыв ноги пледом, и взялась за вязанье.

— Телевизор смотреть не будешь? — спросил я.

— Мне на сегодня достаточно. Надо же, этот Раймо, оказывается, такой милый!

Я согласился.

— А Рольф просто невозможен, как всегда. От такого удара по голове что-то могло бы и сдвинуться. Но нет, Рольф ни капли не изменился. Какой был, такой и остался.

— Я, пожалуй, выйду ненадолго, — сказал я.

— Как? В рождественскую ночь?

— Тут одна девушка…

— А-а, — улыбнулась бабушка. — Девушка. Только допоздна не задерживайся.

— У тебя есть кнопки? — спросил я.

Я доехал на метро до Альвика, там пересел на двенадцатый трамвай. Все время шел снег; температура, наверное, минус пять. Я надел новую рубашку — Навозник уже успел опрокинуть на нее виски. «Хоть мужиком будешь пахнуть!» Еще на мне новая теплая куртка. Я спрятал руки в карманы.

Дорогу у дома Асплундов занесло снегом. Последняя машина проехала, наверное, несколько часов

назад. У калитки красовалась елка с красными, зелеными и желтыми лампочками. Все окна были освещены. В окне Элисабет — электрические свечи. Из дома доносилась фортепианная музыка. Кто-то играл ту самую сонату, что она играла мне. Я зашел во двор, влез по пожарной лестнице. У окна Элисабет достал из кармана рубашки листок с анализом почерка и двумя кнопками приколол к оконному отливу. Листок трепыхался на ветру, со стуком задевал стекло, за которым горел электрический подсвечник с семью свечами. Свет падал на бумагу. Я спустился, какое-то время постоял в снегу, слушая музыку. Перешел на другое место, чтобы видеть комнату, где стоит рояль. Элисабет закрыла раздвижные двери. На столе стоял большой подсвечник. Я увидел ее волосы — и все; лица не было видно.

Я потерял счет времени и начал мерзнуть. Закончив играть, Элисабет села, сложив руки на коленях. Повернулась на рояльном табурете и — мне показалось — посмотрела прямо на меня. Торопливо поднялась, открыла двери и скрылась в гостиной. Я не спускал глаз с ее окна. Если она войдет к себе, то увидит мое послание, приколотое к подоконнику, белую бабочку в метели.

Но Элисабет больше не появлялась.

Промерзнув до костей, я отправился на двенадцатый. Он только что ушел, следующего пришлось ждать целую вечность. Я оказался единственным пассажиром.

Когда я вернулся домой, бабушка уже спала. Я полистал подаренную Раймо книгу. Потом взял блокнот и попытался что-нибудь писать.

Сестры и братья, такова дружба!

Смурф попался в универмаге.

Ему было десять лет, и Сикстен пообещал надрать ему уши, если он не прекратит воровать. Смурф не решался идти домой, и я сказал, что он может пожить покау бабушки в подвале. Это было перед самым учебным годом, мы распихали много всякой фигни, чтобы освободить место, потом расстелили на полу старые коврики и отнесли в подвал упаковку свечей. Смурф поужинал у нас с бабушкой, стал зевать и сказал, что пойдет домой. «Ужеустал?» — удивилась бабушка. «Да, — сказал Смурф. — К тому же я обещал пораньше вернуться, завтра в школу». И спустился в подвал. Я еще не спал, поэтому услышал, как что-то скребется в дверь. Бабушка смотрела телевизор и ничего не замечала.

Я включил радио погромче, чтобы она точно ничего не услышала. И пошел открывать. «Там крысы», — сказал он. Потом Смурф прятался у меня под кроватью, а ночью залез ко мне, и мы с ним спали валетом. Но утром проснулись, только когда нас разбудила бабушка. «Так ты здесь, Смурф?» — удивилась она. Потом мы позавтракали, и Смурф поехал домой, где его и выдрал Сикстен.

Такова, о братья и сестры мои, такова дружба.

Вдень Рождества снег перестал сыпаться.

Днем я ненадолго вышел на улицу, пока еще было светло. Спустился к Зимней бухте. Трое мальчишек расчистили лед и играли в хоккей. Почти рядом с берегом скользил конькобежец — его тащила собака. Они быстро исчезли в направлении к Эоль-схеллю. Поделками сгущалась темнота.

Я вышел на лед. Во льду пробит канал, по нему двигалась лодка — к Мариефреду или Вестеросу. Когда-то мы с мамой и Навозником ездили в Весте-рос. Навозник тогда указал пальцем на тюрьму возле порта и сказал: «Там мой папа сидел в молодости».

Я дошел по льду до самого канала. Лед был толстый, на воде колыхались льдины. Я подошел к самой воде, посмотрел на берег Броммы и как будто увидел крышу дома Элисабет. Я отступил, прыгнул в канал и по льдинам перебрался на ту сторону. Вышел на берег возле Сульвиксбадет, поднялся, пошел между вилл. Здесь прогуливались семьями, мужчины приветственно приподнима- | ли шляпы, кто-то кричал: «Приятных каникул!» Я поднялся к дому Асплундов, и чем ближе подходил, тем сильнее стучало сердце. Окно Элисабет светилось — горели свечи в подсвечнике. На подоконнике ничего не было. Я не остановился, я торопливо прошел мимо.

Сел на двенадцатый номер, до Альвика, там пересел на метро.

Дома бабушка разговаривала с мамой по телефону. Намазывая себе бутерброд, я прислушался. Бабушка положила трубку.

— Лена переезжает, — сказала она.

— Понятно. Куда?

— К какой-то подружке. Не может ужиться с Рольфом. Общего языка никак не найдут.

— Да с ним никто общего языка не найдет.

Все-таки хорошо, что она решила убраться. Как бы у них с мамой было, если бы Лена и дальше осталась там жить?

— Еще приходила полиция. Забрали восьмилетнего мальчишку, который пытался кого-то ограбить. У него был настоящий револьвер!

Я отвернулся к окну. Снова пошел снег. Стемнело.

— Я скоро вынимаю ветчину, — сказала бабушка. — Будем есть ветчину и макать хлеб в бульон. Подходит?

— Подходит, — согласился я и ушел к себе.

Перед каникулами я взял в библиотеке несколько книг. Вот они, лежат на столе. Два романа Линны, сборники стихов Гуннара Экелёфа и Алистера Маклина[37]. Стаффан мне осенью плешь проел насчет того, как мне нужно почитать Экелёфа. Раньше я никогда не брал стихотворных сборников. Раскрыл книжку наугад и улегся на кровать с «Пушками острова Наварон».

Еще я ходил на тренировки. Народу в зале было немного, меня ставили в спарринг с Морганом. Тяжелым, неповоротливым, с ним не особо-то трудно. Но Иво остался недоволен.

— Из тебя никогда не выйдет боксера, если ты и дальше так будешь, — говорил он, когда я снимал шлем. — Ты не выкладываешься.

Я начал работать с лапами, но Иво вышел из себя:

— Какой смысл заниматься тобой, если ты так несобран! — Он заехал мне лапой по голове. Потом прекратил двигаться, опустил руки и сердито спросил:

— Ты хочешь заниматься боксом или нет?

— Не знаю.

— Тогда снимай перчатки. Наденешь, когда будешь знать.

Иво повернулся ко мне спиной и покинул ринг.

У меня комок стоял в горле; хотелось крикнуть ему вслед, что я уже знаю, знаю! Я буду заниматься боксом, как сто чертей буду заниматься!

Но я молчал, потому что знал: все ровно наоборот. Мне больше не интересно. Морган помог мне расшнуровать перчатки. После душа я поставил кроссовки Иво на лавку и ушел.

Новый год я встретил у Стаффана в Тумбе. Его родители уехали в горы, они же с Уллой обитали на вилле. Улла ходила, придерживая живот, и ради ребенка не пила спиртного. Почти все приятели Стаффана были старше нас, они рассуждали о поэзии и театре. Я сидел на диване, и мне казалось — меня здесь нет. Ко мне подсела девушка с густыми рыжими волосами, с веснушками и невероятно белой кожей. Она была немного под кайфом.

— А можно загореть, если кожа и так коричневая, как у тебя? — спросила она и положила пальцы со множеством колец на мою руку.

— Можно, если захотеть.

— Коричневая кожа — это красиво.

— Коричневую кожу может заиметь кто угодно, — ответил я. — Берешь двести миллилитров кокосового масла, сорок миллилитров йода и двадцать миллилитров эфира. И все смешиваешь.

— Употреблять внутрь или наружно?

— Употреблять на кожу. Волосы тоже можно покрасить. Черномазым может стать кто угодно, надо только в аптеку сходить. Там даже смесь сделают, если попросишь.

— Это, наверное, опасно для жизни.

— Опасно для жизни быть негром, — сказал я. — Слышала про Бетти Смит?

— Бесси! — прокричал Стаффан с другого конца стола. — Ее звали Бесси[38].

— Ну да. Бесси.

Рыжая девушка пересела к Стаффану, и я слышал, как она спросила, кто такая Бесси Смит.

Утром первого января я проснулся на диване. Мы с рыжей спали валетом. На рассвете девушку вырвало.

Каникулы кончились. На улице минус пятнадцать. Стаффан, трясясь от холода, возился на крыльце школы с самокруткой, но пальцы не гнулись от холода. Пришлось ему зайти в вестибюль и скатать самокрутку там.

— Почитал Экелёфа? — спросил он и лизнул бумагу.

— Да, — солгал я. — Полистал.

— Им надо жить. У меня он всегда с собой.

Он хлопнул себя ладонью по карману пальто. Прозвенел звонок, мы вошли в класс, и я сел у окна. Вошел Янне с новым портфелем. Наверное, на Рождество подарили.

— Итак, — начал он, с хрустом грызя леденец, — поздравляю с началом нового семестра. Мы продолжим работать с Шекспиром, нас ждут «Двенадцатая ночь» и «Сон в летнюю ночь». Сценическое мастерство — как в прошлом семестре, одна-две сцены из каждой пьесы. На уроках шведского языка и занятиях по истории театра займемся анализом. Прочитайте обе пьесы побыстрей. Они вон там, внизу.

Янне указал на стеллаж рядом со мной.

— Элисабет Асплунд перевелась в гимназию Броммы, а Улла родит… — Он смотрел на нее. — В феврале?

— Да, — подтвердила Улла.

Я встал.

— Мне надо выйти, — объяснил я уже в дверях. Вышел во двор, побежал к электричке, изо рта у меня вырывался пар. Я вытер слезы, но они все набегали и набегали.

Я приехал в центр, стал шататься по улицам. Зашел в кафе, где мы с ней были, когда покупали мне одежду. Уличные столики исчезли. Люди торопились мимо, они, похоже, стосковались по теплу. Я сел, заказал капучино. Мне казалось, что она умерла. Я все плакал, плакал. И не то чтобы хлюпал носом или еще что. Просто слезы лились сами собой. Я даже не понимал почему. Я же думал, что забыл ее.

За столиком поодаль сидела девушка с учебником и блокнотом. Курила «Кэмел». Я поднялся и купил сигареты и спички в табачном киоске через дорогу. Вернулся в кафе. Я почти не курю, но мне нравилось смотреть на сигареты, лежащие на столике передо мной. Я помнил, как она вытаскивала пачку из кармана, как пускала дым к маркизе[39]. Я распечатал пачку, закурил. Выдул дым к потолку. Я все еще плакал, пришлось высморкаться — взял салфетку и затрубил в нее. Девушка с учебником покосилась в мою сторону. Я смял салфетку, сунул в карман. Докурив, закурил еще одну сигарету. Не знаю, нравилось мне курить или нет. Мне нравился запах. Ведь это часть ее запаха.

Бабушка ушла в пенсионный союз. Я упал на кровать и пялился в потолок. Пятно сырости превращалось в лицо Элисабет.

И тут позвонил Смурф.

— Можно зайти?

— Да, — ответил я. — Ты где?

— В городе.

— Заходи, если хочешь.

Я лежал на кровати, ждал его. Заснул, проснулся от звонка в дверь. На пороге стоял Смурф — на плечах и волосах целые сугробы. Он присел, чтобы расшнуровать ботинки, он расшнуровывал, расшнуровывал… Я чуть снова не заплакал.

Смурф был бледен до белизны. Из-за черного шерстяного свитера казалось, что лицо у него светится.

— Они меня ищут, — сказал он и уселся на реечный стул у меня в комнате.

— В каком смысле?

— Хотят со мной расправиться.

— Твои друганы?

Он кивнул.

— На каникулы я уехал в Питео. А вчера не решился пойти в зубрилыпо. Остался дома, и мне пришло письмо. Меня вызывают на собрание, сегодня вечером. Если я туда не приду…

— В сарае? — уточнил я.

Он кивнул.

— Мне надо где-нибудь спрятаться. Уехать из города. А денег нет. Не можешь одолжить?

Я достал свои богатства. Пятьдесят крон купюрой и несколько однокроновых монет.

— Вот, — я протянул ему деньги. Смурф посмотрел на них.

— Это все, что у тебя есть?

— Да.

Смурф судорожно втянул воздух, дернул кадыком.

— Может, мне пожить у Курта? — спросил он. — Они про Курта не знают. Буду сидеть дома, они меня и не найдут.

— У Курта жить тухло, — предупредил я. Смурф издал короткий смешок.

— Помнишь, как я пытался спать в подвале? Проводишь меня к Курту?

42

О, братья мои, о мои сестры!

Такова она — любовь!


Мы оделись, вышли, поднялись к станции метро. Уже почти стемнело, снегопад утих. Большие снежинки кружились, падали, исчезали.

Через турникет мы вышли к лестнице на перрон — и тут заметили их. Все трое сгрудились у нижней ступеньки эскалатора. Я встретился взглядом с Хоканом. Смурф резко развернул меня. Ноги налились тяжестью, я едва переступал. Отрывать подошвы от земли приходилось с усилием.

— За ними! — услышал я рев Хокана за спиной; словно в дурном сне, я медленно, со страшной усталостью в теле пробежал через турникет. Смурф несся к Зимней бухте. Я нагнал его и дальше мчался, уже не оборачиваясь, — вниз, через промышленную зону, к новостройкам. На пустыре между домами я остановился, дожидаясь Смурфа. Он прибежал, задыхаясь. За спиной у нас стояла новогодняя елка. Ветки покачивались на ветру, лампочки мигали.

— Оторвались? — пропыхтел Смурф. Я осмотрелся.

— Хорст! — крикнул кто-то за нами. — Хорст, стоять!

Мы снова бросились бежать — вниз, к воде, ко льду. Смурф тяжко дышал мне в затылок. Кажется, всхлипывал.

— Хорст! — металось между домами эхо. На нас бежали три тени. Я дернул Смурфа, и мы в прощальном жидком свете дня выбежали на лед. Бежали между Ротхольменом и Линдхольменом[40]. Смурф споткнулся. В сумерках позади нас я видел наших преследователей. Хокан далеко оторвался от двух своих подельников.

— Хорст! — орал он.

— К каналу! — крикнул я.

Мы бросились к проходу во льду. Я обернулся и увидел, что все трое наддали.

— Может, остановимся, примем бой? — задыхаясь, спросил я, когда Смурф пробежал рядом.

— У них слезоточивый газ!

Он обогнал меня и помчался к каналу. Со стороны города приближалась лодка. Светился белый мачтовый фонарь, я видел красный огонек на борту. Смурф остановился на краю канала.

Льдины на воде были еле видны. Смурф бежал вдоль прохода, высматривая льдину, чтобы прыгнуть на нее. Три поднесло поближе к нашему краю, и мы двинулись к ним. Смурф прыгнул на большую льдину, перескочил на следующую, потом дальше, оскользнулся, едва не съехал ногами в воду, шатаясь, поднялся, перепрыгнул на следующую, и вот он на твердом льду. Хокан был уже где-то у меня за спиной. Я прыгнул на большую льдину, потом пропрыгал по трем поменьше, под моей тяжестью они уходили в воду. Ботинки намокли. Я видел зеленые и красные бортовые огни, а над зеленым и красным — белый мачтовый. Свет надвигался прямо на меня. Я сделал еще прыжок.

Когда я наконец обернулся, Хокан стоял на большой льдине посредине канала. Озирался, искал, куда прыгнуть дальше. Приятели догнали его, один прыгнул на льдину побольше. И соскользнул в воду. Хокан протянул ему руку. Потом прыгнул громила, и большая льдина заходила ходуном.

Ветер донес ровный стук лодочного мотора. Я почуял запах дизеля. Лед вибрировал у меня под ногами. Все трое наших преследователей барахтались в воде, Хокан плыл в нашу сторону. Он пытался

выбраться на льдину поменьше, но не мог ухватиться за край. Мотор стучал уже совсем близко. Я видел зеленый навигационный огонь. Лодка шла на приличной скорости.

— Помогите! — крикнул кто-то из воды. Я не видел кто.

Нос со скрежетом сокрушил льдину. И вот сама лодка на скорости прошла мимо меня, так близко, что я мог ее коснуться. Волна набежала на лед, плеснула мне на ноги. Лодка прошла, свет мачтового фонаря исчез в направлении Мариефреда или Весте-роса. Льдины в канале были едва видны. У моих ног лежала черная вязаная шапка. Я наклонился, поднял ее. Из тех, которые можно превратить в бандитскую балаклаву.

— Их нигде нет, — сказал Смурф.

Я подошел к кромке льда и заглянул в черную воду. Было очень темно.

— Хокан! — крикнул я.

— Они, на хрен, утонули, — жалобно произнес Смурф и уселся в снег.

— Хокан! — снова позвал я.

Ноги у меня подгибались. Я сжимал в руке шапку; она была холодная и мокрая. Я наклонился над черной водой еще ниже и, насколько хватало голоса, крикнул: «Хокан!»…

Навигационные огни лодки давно скрылись из виду. Мотора не было слышно. Лед больше не содрогался.

От холода меня трясло, и я выпустил шапку из рук. Подошел к Смурфу. Он лежал в снегу на спине. Подтянул ноги к животу, встал.

— Они, на хрен, утонули. — Я слышал, как у Смурфа стучат зубы, но лица его не видел. — Совсем утонули, на хрен.

Он побрел вдоль воды и все звал, но никто не отвечал. Мы ушли в сторону Броммы.

Выбирались на берег возле Сульвиксбадет.

Ноги у нас обоих были мокрые по колено.

Мы стояли там, где вечность назад лежала Патриция.

— Что будем делать? — жалобно спросил Смурф.

— Помалкивать, — ответил я. — Поехали домой.

Мы вышли на остановку двенадцатого. Смурфу надо было в Альбю, мне в Аспудден. В метро мы сидели друг напротив друга. Нас трясло. Смурф весь побелел, губы стали серо-зеленые. За всю дорогу мы ни слова не сказали друг другу. Даже не попрощались, когда я поднялся и вышел на «Эрнсберг». До бабушкиного дома я бежал бегом.

Когда я вошел, ботинки у меня залубенели, я С трудом от них избавился. Штаны до колен были как водосточные трубы. Зубы стучали так, что я боялся, не раскрошились бы. Я разделся, встал под душ и минут десять стоял почти под кипятком. Надел сухое, свернулся под одеялом. Позвонил Смурфу. Тот лежал в ванне. Трубку взял Сикстен.

— Ребята, вы чем занимались? — недоумевал он. — Я думал, вы уже выросли, по лужам больше не бегаете.

Я молча повесил трубку.

Потом я лежал и таращился в потолок.

У меня перед глазами стояла льдина в черной воде. На меня надвигались зеленые и красные навигационные огни под белым мачтовым. Я ощущал запах дизеля. Понял, что плачу.

Потом я заснул.

Во сне мне явилась целая толпа в балаклавах. Круглые жадные рты в отверстиях шапочек. Глаза светились жаждой убийства. «Балаклавы» набросились на меня, замотали в одеяло. Я пытался кричать, но кто-то сорвал с себя шапочку и заткнул мне рот. Это Элисабет, я снова в планетарии.

Я вдруг проснулся и сел. В комнате темень. Из верхней квартиры доносилась фортепианная музыка. Сначала я не узнал ее, потом вспомнил: эту вещь играла мне Элисабет. Соната Бетховена. Я включил радио, нашел нужную станцию. Музыка заструилась по комнате.

Слезы лились из глаз, дыхание участилось. Слезы затекали в рот.

Кто-то жалобно скулил. Оказывается, я.

Музыка замолкла. Я выключил радио. Наверху зазвучал струнный оркестр.

Я пошел в ванную, умылся. Потом отправился на кухню сварить какао. На столе увидел записку от бабушки: «Я зайду к Майсан после собрания. В холодильнике фрикадельки».

Я пил какао. Такое горячее, что я тихо подвывал. Меня снова начало трясти. Я дрожал так, что выплеснул какао, хотя чашка была налита только наполовину. Вернулся к себе, залез под одеяло.

Зубы стучали. Я закрыл глаза. Хорошо бы заснуть, но не получалось. Наверное, я уже никогда в жизни не усну. Я вспотел, хотя зубы все еще выбивали дробь. Я встал и сварил еще какао; мало-помалу дрожь унялась — настолько, что я донес чашку до рта, не пролив. Закурил сигарету из купленной днем пачки. Взял блюдечко — пепельницы не было. Когда я направился к себе — в одной руке блюдце, в другой сигарета, — в почтовую щель что-то со стуком упало. Я нагнулся. Анализ почерка. За дверью послышались быстрые шаги, кто-то бежал вниз по лестнице.

Я рывком распахнул входную дверь.

Я не кричал никогда в жизни. А теперь кричал так, будто это я болтался в черной воде между ледяными берегами, будто это на меня надвигалась лодка, кричал так, что из меня едва не вылезли внутренности.

— Элисабет!

Шаги смолкли.

Я зарыдал, снова крикнул:

— Элисабет! Элисабет! Элисабет!

В волосах у нее был снег, на куртке тоже. На руках — вязаные синие варежки с белыми оленями.

— Элисабет, — сказал я. И обнял ее.

У моих ног лежали осколки блюдца и сигарета.

— Элисабет, — повторил я.

Она сидела на полу, перед ней стояла тарелка — четыре окурка и немного пепла. Я рассказал все и теперь сидел на кровати, привалившись спиной к стене и замотав ноги в одеяло.

— Ты же не поверишь, что твой отец украл у себя же картины и спрятал под кроватью, — говорил я. — Но это правда. А револьвер теперь в полиции.

— У папы был револьвер. Но папа не говорил, что он исчез. У него не было лицензии. Он и раньше так делал. — Элисабет закурила очередную сигарету.

— Как? — спросил я.

— Крал у самого себя. Пару лет назад у нас была большая моторная лодка. Стоила два миллиона. Мы на ней плавали в Вестервик и Висбю. Потом ее угнали. Но папа так и не получил деньги из страховой компании. Там думают, что он приложил руку к угону, продал лодку и она теперь где-нибудь в Средиземном море. Папа подал на них в суд, но страховщики не сдаются. У папы вечно какие-нибудь странные дела.

Элисабет сходила в прихожую и вернулась с анализом почерка. Села за письменный стол, взяла мою зеленую шариковую ручку и что-то написала. Потом протянула листок мне. Какой у нее чудесный округлый почерк. Он указывает на красоту и ум.

Поверх моего имени ее рукой было написано: «Я люблю тебя!»


Об авторе

Матс Валь — известный шведский писатель, автор десятков книг для детей и взрослых. Он родился в 1945 году в Мальме, детство провел на острове Готланд и в Стокгольме, где живет и теперь. Валь изучал педагогику, антропологию, историю литературы, работал учителем в школах для «проблемных» детей. В 1980 году он опубликовал свою первую книгу и с тех пор написал очень много. Это и детективы, и научно-популярные книги, это книги для подростков, исторические романы, пьесы, сценарии. Их перевели на множество языков, экранизировали, не раз награждали. В наши дни Валя считают одним из самых значительных авторов для детей и юношества, а в родной Швеции называют «великим реалистом подросткового романа».

Когда мне было шесть лет, в Айдахо произошло нечто странное. Писатель по имени Эрнест Хемингуэй вложил в рот пушку и застрелился. Я начал читать его книгу. Тогда-то я и захотел стать писателем. Через несколько месяцев я купил себе пишущую машинку…

Истории Валя — это драмы взросления. Он много общался с детьми из малообеспеченных семей, решающими непростые вопросы, поэтому образы в его книгах очень реалистичны. Герои здесь нередко ошибаются (как и все мы), в большинстве ситуаций их трудно назвать строго положительными, примерами для подражания. Такой подход позволяет автору и точно описать переживания подростка, и выявить самые проблемные стороны нашей жизни. Свою задачу Валь видит не в том, чтобы история получилась «обнадеживающей», но чтобы это была «хорошая история, а это совсем другое». «Зимняя бухта» — одна из самых известных его книг, в каком-то смысле квинтэссенция стиля и метода Валя.



Примечания

1

Игра, при которой тяжелые металлические шарики надо броском положить как можно ближе к деревянному шару-кошонету. (Здесь и далее прим, пер.)

(обратно)

2

Нью-Йорк, вот и я! (англ.)

(обратно)

3

Островной район Стокгольма, до 1982 года там находилась тюрьма.

(обратно)

4

«Нордиска Компаниет», одно из старейших торговых предприятий Швеции.

(обратно)

5

«Люби или уходи» (англ.).

(обратно)

6

Пригород Стокгольма.

(обратно)

7

«Все. что ты есть», «Мой славный Валентин». «Как ты хороша сегодня», «Обойдусь», «Он такой славный» и «Люби меня или уходи» — названия джазовых композиций.

(обратно)

8

На солнечной стороне улицы (англ.).

(обратно)

9

Скорей бери пальто и шляпу, оставь все беды на пороге… (англ.)

(обратно)

10

Я бык (англ.).

(обратно)

11

Стихотворение Уолта Уитмена «Пионеры! о пионеры!» в переводе Корнев Чуковского.

(обратно)

12

Роман одного из главных финских писателей XX века Вяйнё Линна.

(обратно)

13

Производитель спортивных товаров, специализируется на боксерской экипировке.

(обратно)

14

Популярное в Швеции болеутоляющее и жаропонижающее, аналог парацетамола.

(обратно)

15

Хочу умереть в своих синих джинсах (англ.).

(обратно)

16

Сделки не будет (англ.).

(обратно)

17

Что за бизнес шоу-бизнес! Другого такого не найти (англ.). Песня из фильма Annie Get Your Gun.

(обратно)

18

Ты мне приснишься (англ.).

(обратно)

19

Опера Пьетро Масканьи.

(обратно)

20

Поздняя комедия Мольера.

(обратно)

21

Развлекательный парк в Стокгольме.

(обратно)

22

Карл Микаэль Бельман — шведский поэт и музыкант XVIII века, работал в жанре застольной песни.

(обратно)

23

Спортивный клуб.

(обратно)

24

Обширный луг на берегу озера Мэларен.

(обратно)

25

Острова в озере Мэларен.

(обратно)

26

Пер. Б. Пастернака.

(обратно)

27

«Лотты» — женская добровольческая группа гражданской обороны, действовала в Швеции в 1924 году.

(обратно)

28

Шведский поэт-модернист.

(обратно)

29

Зеленый район возле озера Мэларен.

(обратно)

30

Полуостров на озере Мэларен.

(обратно)

31

Призрачные всадники в небе (название песни, англ.).

(обратно)

32

Бывай! (англ.).

(обратно)

33

Шведский актер театра и кино.

(обратно)

34

13 декабря.

(обратно)

35

Первое послание апостола Павла к Коринфянам, глава 13.

(обратно)

36

Гимн Финляндии

(обратно)

37

Британский писатель, автор остросюжетных романов.

(обратно)

38

Йон-Йон путает писательницу Бетти Смит («Дерево растет в Бруклине») и джазовую певицу Бесси Смит. По одной из версий, Бесси Смит погибла из-за того, что врачи в больнице для белых отказали ей в медицинской помощи (певица попала в автоаварию).

(обратно)

39

Здесь: легкий навес.

(обратно)

40

Небольшие острова в озере Мэларен.

(обратно)

Оглавление

  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • 14
  • 15
  • 16
  • 17
  • 18
  • 19
  • 20
  • 21
  • 22
  • 23
  • 24
  • 25
  • 26
  • 27
  • 28
  • 29
  • 30
  • 31
  • 32
  • 33
  • 34
  • 35
  • 36
  • 37
  • 38
  • 42
  • Об авторе
  • *** Примечания ***