Крутизна [Фёдор Григорьевич Шишалов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Крутизна

Вместо предисловия

…Шел я по улице и встретил бывшую свою учительницу — в школе рабочей молодежи она у нас преподавала математику. Роза Борисовна шла мне навстречу и улыбалась.

— Здра-а-авствуйте! — произнесла как-то протяжно. — Недаром говорится, что на ловца и зверь бежит: только что о вас думала.

— Да что вы, Роза Борисовна, неужели у вас теперь двоечников нет, чтобы о прежних думать?

— Зачем же вы свои способности принижаете? Просто, видимо, некому было влюбить вас в математику, а я не успела за год. Но в последнюю четверть вы были просто молодцом.

— Будешь молодцом. В школе Роза Борисовна наседает, дома дочка матери жалуется: «Ма-ма, а у папы в дневнике опя-ять двойка!». В колонне машинист-инструктор при каждой встрече предупреждает: «Я тебе брошу!..». Начальник депо из-за школьных двоек в свой кабинет вызывает, и единственное спасение — троечка. Эх, тройка, птица-тройка, кто тебя выдумал!..

— А ведь у меня к вам серьезный разговор.

— Слушаю, Роза Борисовна.

— Не можете ли вы провести беседу с моими учениками? Вчера прочитала в газете ваш очерк о Борисе Александровиче Зорине. А он ведь тоже мой ученик. Даже обидно сделалось: я и не знала, что в детстве он воспитывался в том же детском доме, что и Александр Матросов!

— Ну, Роза Борисовна, ваш план срывается. Борис Александрович сам может рассказывать о себе: фронтовик, кавалер ордена Трудового Красного Знамени, один из лучших машинистов депо. Мне рассказывать не о чем. По секрету вам скажу: в том возрасте, в котором Борис из детского дома сбежал на фронт, я путешествовал по поездам, а потом попал в детскую исправительно-трудовую колонию.

— Вот оно ка-а-ак!.. Да знаете… Это же очень хорошо, что вы там были!

— До сих пор, когда говорил кому, что был в заключении, все отвечали: «Неужели?.. А ведь даже не подумаешь!» Вы же, Роза Борисовна, считаете, что это хорошо.

— Ну как же… Я же сама там теперь! Работаю преподавателем в средней школе и классным руководителем.

— Разве в колонии есть средние школы?!

— А вы об этом не знаете?

— Представьте, впервые слышу: был в колонии, знаю колонию, но чтобы там средние школы…

— Так вот знайте теперь. И я приглашаю вас туда вместе с Борей.

— Хорошо, Роза Борисовна. Действительно, побывать там не мешает. А с Борисом Александровичем я поговорю.

Ехать мне пришлось одному — Зорин наотрез отказался:

— Я в их возрасте на корабле юнгой был, в боях участвовал, а они воровали да грабили — велика честь для них, чтобы фронтовики перед подонками выступали!

И вот они передо мной, сидят за школьными партами — в темных костюмах с белыми полосками над карманами, стриженные под нулевку. И как-то жалко мне их: перед беседой я часа два ходил по колонии, смотрел, как они живут, где спят, где работают. Видел, как четверо стояли на штабеле из плит перекрытий и рассматривали что-то за забором. Попросил разрешения у сопровождавшего меня молоденького лейтенанта посмотреть с этих плит, что же могли видеть сбежавшие при нашем приближении хлопцы. Ничего не увидел, кроме крыши автобусной остановки да головок стоявших возле нее девушек.

— Невелика радость — любоваться на женские головные уборы, — сказал лейтенанту.

— Что ж поделаешь, — ответил он. — Каждый из них свою судьбу выбирал добровольно.

Почти то же самое он сказал в столовой:

— Хоть каждый сюда приходит по путевочке, но здесь не курорт, а трудовое исправительное учреждение строгого режима. Режима во всем. Ходить только строем. Захотел купить в магазине папирос — о не-ет, на деньги, будь миллион в кармане, ничего не купишь: всё по списочку, по результатам труда.

Чего не хватало на свободе сидящим передо мной хлопцам? Голодовали? Работать негде было? Учиться?.

Роза Борисовна рассказывала им обо мне: «…Машинист; рабкор, победитель литературного конкурса газеты «Известия», награжден именными часами министром путей сообщения и грамотой ЦК профсоюза железнодорожников…».

— Вам слово! — обратилась ко мне.

В классе сразу установилась такая тишина, что в открытую форточку долетело слабое дыхание ветра.

— Думаете, что если на рукавах моих звезды, то у мамки с папкой пышки ел да с носовым платочком в кармане в школу ходил? Нет, ребята, сначала на вагонных крышах по стране ездил, прибирал, где что плохо лежит. Потом три года срок отбывал. В армии отслужил. А среднюю школу — вот Роза Борисовна рядом стоит, она знает, в каком возрасте я ее окончил.

Два часа, два школьных урока никто — а их было человек семьдесят, два класса собрала Роза Борисовна — никто не проронил ни звука. Но разве можно рассказать жизнь за два школьных урока?

Черная веревочка

Сельский я, и мечты были сельскими: пастухом думал стать или ветеринаром. Мать дояркой работала. Приедешь с ней на дневную дойку, ляжешь в траву, слышишь, как ветерок пробирается между травинок, стрекочут кузнечики, жужжат пчелы, гудят шмели, коровы жвачку пережевывают…

Может, и до сих пор бы в деревне жил, не случись у нас пожара. А село — не город, другую квартиру не дадут. В то время — в особенности. Вот и сказала мне тогда мать:

— Езжай-ка в город, нет у тебя здесь больше никакого наследства. А уж там-то куда-нибудь обязательно определят…

Уехал. В самом деле, одело, обуло меня государство, бесплатно кормит, учит. И надо же было, глупому, зайти на рынок: многолюдство привлекло, как на празднике сельском.

Хожу, толкаюсь, рассматриваю…

— Кто хочет попытать счастья?.. Кто хочет попытать счастья? — услышал выкрики.

Безногий инвалид сидел на тележке с колесиками и бросал на дощечку черную веревочку — шнурок.

— Кто хочет попытать счастья…

Один здоровяк в солдатской шинели без хлястика ткнул пальцем в шнур.

— Тяни! — хрипит безногому.

— Деньги на бочку! — не хочет тот тянуть.

— Во! — здоровяк показал пучагу смятых денег.

— Кто хочет попытать счастья, кто хочет попытать счастья! — вновь заголосил, не обращая внимания на деньги, безногий.

— Да тяни же, тебе говорят! — злится тот, в шинели.

— Ставка-то триста, а у тебя тут с десятку рваных! — упирается безногий.

— Во… а тут еще сколь! — хлопнул «без хлястика» по карману.

Безногий начал тянуть.

Веревочка с дощечки сползала, сползала, сползала: Все замерли — что-то будет? И вот — фортуна: палец, упертый в дощечку, оказался в середине петли.

— Счастье ваше! — сказал безногий и начал выбрасывать на дощечку деньги. Пятерками, трешницами всю доску загрудил.

Сбежались люди — шумят, охают, ахают. «Без хлястика» брал деньги горстями и небрежно рассовывал по карманам. У безногого в кошельке и после расчета много денег. Целая куча! Посмотрел он тоже как-то небрежно на них, пошелестел по краешкам высовывающихся тридцаток, полсотенных…

— Ничего-о, поиграем еще! — и царственно засунул кошелек в карман.

— Ставка пятьсот, — громко объявил безногий и вновь закричал: — Кто хочет попытать счастья!..

Люди зашумели, заволновались, кто-то начал удерживать того, «без хлястика»: «Хватит, пусть другие попробуют!..».

К доске я прорвался первым. Ткнул в середину веревочки указательным пальцем, тороплю безногого:

— Тяни!

— Деньги на бочку! — предлагает.

— Тяни! — кричу вновь возбужденно, боясь, что кто-то может выиграть целых пятьсот рублей, а моей матери так нужны деньги. Ведь жизнь рушится! — Проиграю — шинель отдам!

— Слышали? — обратился безногий к окружающим. — Если этот птенчик проиграет — мне шинель, а выиграет — ему пятьсот!

— Тяни! — ободряют окружающие и словно бы оправдываются: — Хочет играть — пусть играет!

Веревочка медленно начала сползать с доски. Сейчас, сейчас… Вот она уже совсем выпрямилась!..

Выпрямилась — и поползла, огибая мой палец.

Пустая дощечка, но невозможно поверить: ведь палец-то мой был в середине!..

— Баста — счастье не ваше! — выкрикнул безногий.

В проигрыш никак не верилось, а потом обожгла мысль: «Шинель-то казенная… Что же скажу я в школе-то?!».

Но меня уже тормошили:

— Играть — волк, а отдавать — заяц!

Расстегнули крючки и стянули казенную шинель с плеч.

Я был учащимся спецшколы Военно-Воздушных Сил.

Играл минуты, беспризорничал месяцы, в исправительно-трудовой колонии находился три с половиной года.


В камеру я вошел, хлябая ботинками и придерживая штаны: шнурки вытащены, железные пуговицы, крючки обрезаны, брючный ремень отобран.

Лежали, сидели на матрасах шестеро: как вскоре узнал, три вора, два железнодорожника и попавший за какие-то мирские грехи поп. Железнодорожников (тут же определил по форме), двух парней лет по двадцати, осужденных за прогул на производстве, с приходом ответа на кассационную жалобу освободят. А с ворами с момента этого начинается близкое знакомство: невысокий, голубоглазый — Иван; рослый, плечистый, чуть заикается — Петро; среднего роста, рябой и плотный — Мишаня. Имени попа так и не узнал.

Мишаня сразу же:

— Ну-ка, вынь руки из карманов — чего там прячешь?

Произнес он эти слова хмуро и серьезно, но я медлил.

— Вынь, кому говорят, может, ты там «дуру» заначил?

Вытаскиваю руки — штаны тут же падают. Воры хватаются за животы — даже визжат, катаясь по матрасам от смеха.

Водворив штаны на место, подсел к железнодорожникам — рядом, к бачку с питьевой водой. Запас смеха иссяк, и Мишаня начал опять-таки хмуро и серьезно:

— Сэр, вы невежливы, штаны скинули, а поздороваться забыли, да и сели-то на самое почетное место…

Опять двое гогочут, но Мишаня не улыбнется:

— Вышли бы на середину, рассказали бы, как звать-величать вас, что другу-прокурору и гражданину судье не понравилось в вашем поведении?

Набычившись, я молчу.

— Милорд, а милорд, общественность ждет вас! Итак: ваша мама плачет от радости, батюшка опускает вас в купель и называет очень красивым именем — каким же именно, желает знать общественность? — серьезно спрашивает Мишаня, а глаза весело поблескивают.

— Федором! — отвечаю.

— Батюшка, что означает сие имя в святых книгах? — спрашивает Мишаня попа.

— Богом данный, — отвечает тот хрипло.

— Хвала всевышнему! Да снизойдет на наши головы благость небесная — садись, богом данный, поближе к батюшке: парашу на пару выносить будете и утром и вечером, а мы уж за вас помолимся!

Я сел, потом перевернулся на живот и уткнулся лицом в матрас: душили слезы обиды. А поп над моим ухом шептал молитвы.

Вышестоящая судебная инстанция приговор народного суда оставила в силе. Ворам и мне. Поп подал кассационную жалобу в Верховный суд и оставался, а нас вызвали с вещами.

Черный «воронок», из которого ничего не видно, привез нас на вокзал, где уже дожидалась группа женщин, тоже осужденных. В вагон же первыми повели мужчин.

В купе было тесно, накурено — я тут же полез под нижнее сидение: свободно там, ветерком из-под двери дует. В маленькую щелочку под дверью видно: проводят женщин. Их размещают в купе по соседству. Поезд тронулся. Под перестук колес я засыпаю. Проснулся от удара в бок.

— Э-эй, к-к-кто там? — услышал голос Петра. — П-п-прими д-д-доску!

Принимаю доску, подсовывая под себя. За ней вторую.

— Т-т-томка!.. Т-т-томка! — глухо кричит Петро под нижнее сидение в женское купе.

Дежурное освещение горит тускло, но мне видно, как с той стороны свесилась, всматриваясь под сидение, растрепанная женская голова.

— Л-л-лезь с-с-сюда! — хрипит Петро.

Женщина лезет. Слышу всхлипывания, поцелуи.

— Т-т-ты т-т-там п-п-поговори с п-п-подружками: к-к-корешкам тоже н-н-надо!.. — слышится голос Петра.

Вылезла Томка. Из женского купе доносится хихиканье, и мне видно, как лезет какая-то толстуха…

По пути в пересыльную тюрьму узнал, что Томка — жена Петра. Но остальные-то — они ведь никто… Как же так?

Остановились у высоких ворот в каменной стене. Сбоку — маленькая дверь. Начальник конвоя шмыгнул туда с пачкой наших документов, конвойные на отдалении, а мы стояли свободно, двумя группами.

Воры мне начинали нравиться, а к женщинам почувствовал отвращение.


Нас провели на второй этаж.

В длинном коридоре множество дверей, камер. Остановились у крайней справа: окошечко кормушки, волчок — дверь обычная, листовым железом обитая. И лишь открыл надзиратель, как из двери ударило запахом пота и удушливым жаром множества людей. Переступили порог — дальше двигаться некуда.

Недалеко от входа, где-то впереди, раздались хриплые выкрики, ругательства, шум борьбы — это молодые воришки «шерстили» вновь прибывших. Тогда было так: по законам тюрьмы третью часть съестного — ворам «в законе». Но сами эти воры редко занимались таким вымогательством, исполнителями их воли выступали «цветики», «полуцветики», то есть молодые воришки. Знающие эти правила из вновь прибывших сами подходили к ворам и предлагали «законную» долю. Таких послушных воры называли «мужичками». Их больше не трогали, и воры даже давали закурить, когда табак у «мужичков» выйдет. Сопротивляющихся называли «чертями».

За ночь я устал — прислонился спиной к двери и тут же заснул. Проснулся от того, что упал — просто вывалился из камеры, когда надзиратель открыл дверь.

— А ну вставай! Бери парашу! — крикнул он мне.

И еще одного, крайнего к двери, заставил ко мне присоединиться. Потом мы начали мыть пол в коридоре, а в туалет пошли находящиеся в камере. Их было человек сто. И каждый медлил. Медленно шел, медленно умывался, медленно брел обратно, останавливаясь у двери: в камере шла влажная уборка. Уборщики заходили в камеру последними.

Вскоре хлопнула дверка кормушки.

— Получай костыли! — крикнул кто-то из коридора.

Я выглянул. Под кормушкой стоял ящик, полный хлебных паек.

От двери меня тут же оттолкнули: воровские «шестерки» подбежали получать пайки для воров. Взяв ворам и себе, больше не возвращались, и мне пришлось передавать хлеб в камеру. Скоро начались выкрики:

— А где мой довесок: костыль торчит, а довеска нет?!

Довески к основной пайке были приколоты деревянными костылями — довесок мог просто упасть, но его мог и снять кто-то. За пайку в камере били смертным боем, и после завтрака я употребил все свои силы, чтобы отодвинуться от двери.

А к полудню камера стала свободной: многих отправили по этапу.

Увидев меня, Мишаня крикнул:

— Эй, пацан, ну-ка карабкайся сюда!

Я залез на верхние нары, где сидели шесть человек. Они были полураздеты, у всех на руках, на груди — татуировки.

— Вот свидетель, — обратился Мишаня к трем незнакомым мне ворам. — Ну-ка расскажи, что ты видел ночью.

Я, содрогаясь от отвращения, начал рассказывать. Воры покатывались со смеху.

Под конец Мишаня показал вниз на нары:

— Ложись там… Эй, внизу, освободить для пацана место! — крикнул он.


Я лежу на нижних нарах и слушаю обычные воровские разговоры: о том, кто, когда и с кем «бегал», кто ссучился, за кем «колун ходит»… О женщинах, о выпивках, о картежных играх. Про постоянную вражду между ворами и «суками» — бывшими ворами, изменившими воровским законам…

Мои «шефы» целыми днями играли в карты: то ворох одежды за спиной, то сами остаются в одних кальсонах.

Молодые воришки тоже с игр начинали, если был лишний «бой» — лишняя колода карт. Проверочный вопрос им был: «По фене ботаешь?» — «Ботаю», — отвечал подошедший. И начинали с ним «ботать», то есть говорить на воровском жаргоне.

Постепенно и я овладел жаргоном, хотя моей обязанностью было время от времени рассказывать о том, что видел под нижними полками в вагоне. И не сам напрашивался, конечно: состав воровской в камере менялся, а моему «шефу» Мишане очень нужно было свидетельство постороннего.

Постепенно начал помогать «шестерить чертей». Однажды проигравшийся Мишаня показал мне глазами на мужчину лет сорока пяти, некрупного, но плотного, одетого в серый костюм.

— А пенжак-то у тебя жмет в плечах? — говорю, щупая пиджак.

— Да нет, на себя вроде бы шил, на заказ, — отвечает.

— А я говорю — жмет! Да и жарко: люди вон в одних кальсонах сидят, а ты в пенжачище паришься — скидай давай!

Мужчина снял пиджак без сопротивления — Мишаня продолжал игру. Но я очень беспокойно следил за игрой: если Мишаня пиджак проиграет, а мужик на меня пожалуется надзирателю, то меня могут посадить в карцер или «пришить» статью за камерный грабеж. В Уголовном кодексе я уже начал разбираться. К великой моей радости, Мишаня отыгрался, и я начал просить: «Мишаня, давай верну мужику отмазку».

Отдавая пиджак, похлопал мужика по плечу:

— Вот и все, дурочка, а ты боялась!

— Ушел бы ты подальше от этой компании, паренек! — сказал он в ответ.

От воров же я не ушел — меня унесли на носилках.

Однажды вызвали очень много людей в этап, а в камеру новеньких не подбросили. Играющий с Мишеней вор по кличке Просвет, здоровенный красномордый детина, оказался игроком сильным. Мишаня попросил у меня сахарку на отмазку, затем пайку хлеба, потом кашку — второе.

Тут в камеру неожиданно нагрянули надзиратели и начался «шмон». Карты забрали.

Пустячное дело карты сделать: нарезать бумаги, склеить клейстером из протертого через тряпочку хлеба, разложить на животы сохнуть. Пока сохнут карты, нажечь из резины копоти, смешать ее с разведенным до сиропа сахаром и через вырезанные на бумаге трафареты нанести все эти вини, крести, буби, черви на склеенные заготовки. Но бумаги не оказалось. Прошерстили всех мужиков и их сидоры — бумаги, пусть даже газетной, ни у кого не было.

Отыграться Мишаня не смог.

На свои скромные пайки ворам играть не положено, а Мишаня проиграл мои пайки, сахар и каши за полмесяца.

На завтрак — каша, сахар, чай.

На обед — баланда, каша.

На ужин — каша, чай.

Получалось, что на завтрак мне будет только чаек, в обед — баланда, вечером — тоже чаек.

Лишним куском воры не баловали: сами на пайке сидели.

К концу пятого дня я упал в обморок. Вышел на вечернюю поверку в коридор — зазвенело в ушах, закрыла глаза пелена темная, а очнулся в тюремной больнице.


Жилая зона исправительно-трудовой колонии располагалась недалеко от насыпи железной дороги. Придя с работы, забившись куда-нибудь от людей подальше, смотрел на проходящие поезда. Особо пассажирские волновали: видел веселых, нарядно одетых, куда-то едущих людей, и мне не хотелось жить.

В камере меня считали чуть ли не вором — тут же оказался самым обыкновенным работягой и меня унижали: подойдешь пить, а тебе или по кружке стукнут, или в лицо водой плеснут; встанешь утром — сажей или другой какой-нибудь пакостью лицо вымазано. Несколько раз обливали водой постель, а потом насмехались. Иногда я вступал с обидчиками в ожесточенные драки, но что сделаешь один со многими: жаловаться нельзя — пожалуешься на одного, а его друзья мстить будут.

Отрадой была лишь работа.

В небольшом помещении стоял станок с вертикально насаженной фрезой — шарошкой. На ней я обрабатывал задние ножки стула. Зажмешь заготовку в шаблон и подводишь под фрезу. Шумит, сыплется золотистая стружка… Даже не хотелось в конце дня уходить в жилую зону.

Однажды в обеденный перерыв у меня стащили хлебную пайку.

Сел за стол в столовой, и тут подходит один, берет у меня с колен фуражку.

— Ништяк, фартовый кемель! — вертит в руках и нахваливает. — Махнем, может, а?

Я не соглашаюсь, он уговаривает…

Когда вырвал у него из рук фуражку и повернулся к столу — моей пайки не было.

Начал смотреть по столовой, стараясь определить, кто мог взять, — не оказалось миски с кашей.

Я любил после обеда есть хлеб мелкими щипками. Придешь к своему станку, сядешь на мягкие, пахучие стружки и отщипываешь, отщипываешь… На этот раз вышел из столовой раньше всех. Сел в тенечке и глядел, как пропускают через ворота автомашины. Столовая от ворот метров за двести, и видно, как люди улицей ходят, как беззаботно бегают ребятишки, шастают собаки…

Бросилась в глаза медлительность проверяющего автомашины. Был он пожилым и неторопливым — не спеша шел к машине, встав на колесо, с трудом поднимался, чтобы заглянуть в кузов, медленно слезал…

«Пока он одну сторону проверяет — по другой пройти можно!» — обрадовала внезапно мелькнувшая мысль.

Очередную машину я ждал с большим нетерпением. Когда она подкатила к воротам, я подошел справа, как любопытный зевака — неторопливо, руки в карманах — и встал так, чтобы не было видно охранника; если я его не вижу, то и он меня тоже.

Охранник заглядывает под кузов автомашины слева — меня закрывают задние колеса справа; он начинает подниматься на колесо и осматривать кузов внутри — я прохожу вдоль всей машины справа и, обходя кабину спереди, поворачиваю налево. Здесь толпятся пришедшие с передачами родственники. И в тот раз они часто заглядывали через ворота внутрь колонии. Смешиваюсь с ними, приподнимаюсь на носки, верчу головой, будто отыскиваю в толпе своих. Но интересует лишь одно: заметил или не заметил охранник мой выход, скажет или не скажет про меня шофер: он-то видел, когда я обходил передок автомашины. Но шофер, видимо, счел меня таким же расконвоированным, как и он. Люди же на меня не обращали никакого внимания. Вахтер начал закрывать ворота, а я спокойно пошел от вахты, но не к центру города, а к окраине.

Сначала спокойно шел, потом побежал. Скоро стало не хватать воздуха — бегу, сердце не в груди, а где-то под горлом бьется, гулом голова наполнилась, и перед глазами оранжевые круги — все бегу. Наконец, споткнувшись на неровности, падаю.

Если бы мне сказали: «Собак спускают!» — я бы ответил: «Пусть». «Бегут охранники!» — и после этого не хватило бы сил подняться. Но тут над собой я услышал участливый женский голос:

— Ну зачем же ты, дурачок, так бегаешь-то?.. Расшибся, небось? — Я не отвечал и только пошевелился, пробуя подняться. — Давай, давай помогу! — И я почувствовал под мышками несильные женские руки. Начал подниматься, а женщина, помогая мне, приговаривала: — Ох ты, горюшко материно!.. Скорее, скорее все им надо!.. Не больно расшибся?.. Живешь-то где? — Придерживая меня сзади, старалась заглянуть мне в лицо, а я, шмыгая носом и всхлипывая, отворачивался. — В Бекетовке, что ли, живешь-то?

Я закивал головой и правильно сделал: улица-то кончалась.

— Ну, тогда вот тут… по тропиночке, по тропиночке перейдешь речку Царицу — и твоя Бекетовка будет.

Женщина пошла к городу, а я начал отыскивать глазами тропинку. Дойдя до лога, на дне которого бежал маленький ручеек, побрел берегом, удаляясь от города все дальше и дальше. Наконец увидел стожок сена, а на противоположном берегу — арбузное поле.

К бахче сразу направился. Взял арбуз, второй прихватил и спустился к стожку. Не сено, а бурьян какой-то: с трудом втолкался в него ногами. Наелся — спать захотелось.

Когда проснулся, сразу не понял, где я, а понял — тоскливо сделалось: куда идти, что делать?

Высунул голову из норы: темно, сухими травинками шелестит ветер да временами доносятся от города свистки паровозов.

Куда идти, чего делать?!

Наконец, решаю в Одессу ехать: один вор рассказывал про Одессу, и выходило, что там ох как хорошо живется. «Город большой, барахолка огромная, вина много, закусить есть чем», — вспомнился его рассказ.

Нет, не воровать я хотел. Хотел поступить в мореходное училище или на какой-нибудь пароход юнгой. И разве же знал тогда, что не только учиться — даже работать меня никто не примет без документов, что верный путь только один: вернуться в колонию.

Но я поехал в Одессу.

Поборов страх, выбрался из норы, сходил на бахчу и, прихватив с собой два арбуза, направился к городу той же дорожкой, которой бежал.

Пространство перед воротами вахты было освещено. Сколько раз после видел эти ворота зрительной памятью подойти бы, постучать, сказать, кто я такой, но я боком, боком, даже на цыпочках и не дыша миновал этот освещенный полукруг перед воротами.

А часа через два, рассматривая с крыши вагона территорию зоны, радовался: меня не хватились, со мной прихваченный по пути чемодан, в котором вещей «куска» на два, и я ехал в Одессу.

Запомнить на всю жизнь пришлось станцию Чир, где мне скажут: «А ну-ка, орел, слезай с крыши!» И через несколько месяцев повезут на казенный счет не к Черному морю, а к Белому, не в солнечный город Одессу, а в Архангельскую область, где летом не желтеет трава, а дороги из бревен.

В следственной камере он появился в длинном кожаном пальто, хромовых сапогах. Думал, что какой-то прокурор по тюремному надзору, а за ним дверь… хлоп — и ключи зазвенели.

Камера на четыре места двухъярусных нар. От двери до окна проход узенький.

Засунув руки в карманы, шурша хромовым пальто и поскрипывая сапогами, дошел до окна — молча посмотрел вверх на кусочек голубого осеннего неба, приподнимаясь на носочки, покачался и, неожиданно повернувшись, быстро подошел к нарам напротив — повалился.

Я лежал на верхних нарах. Да и вообще лежал целыми сутками, ни о чем не думая. Как во сне — вроде бы ты и не ты.

О прошлом не вспоминалось, будущее страшило: оставалось, дураку, сидеть полгода — теперь кто знает, сколько добавят!

Поднимался только на завтрак, обед, ужин и ел тоже в каком-то полусне.

И на этот раз слез с нар, когда за дверью заскрежетало.

— Баландер приехал! — сказал новенькому, думая, что он спит.

— Не буду — кушай за меня, — ответил он спокойно.

Сказать «кушай» могут только фраера или старые воры. Фраерами воры называют разную интеллигенцию.

Но старого вора очень легко спутать с интеллигентом: жаргон он допускает в исключительных случаях, разговаривает вежливо; но если интеллигент в камере чувствует себя потерянным — вор спокойно, уверенно. И новенького я посчитал за фраера.

Съел его кашу, выпил двойной чаек и, согретый ужином, опять завалился.

Проснулся от озноба. Даже в горле что-то дрожало при вздохе и выдохе. Засопел, пропуская воздух сквозь зубы.

— Что, цуцик, дрожишь… как кобель на помойке?

— Зз-заме-ерз, и ввв-вон ду-у-у-ует в ввв-волчок! — отвечаю.

— А ну слазь с нар, попрыгай!

— Н-н-н-нет, я сейчас ммма-а-атрас н-н-н-н-а себя н-н-наброшу!..

— Слазь, говорю! Прыгай!

Ого, тут я почувствовал в новеньком вора. Слажу и прыгаю. Бегаю от двери до окна.

— Нагрелся? — спрашивает.

— Вроде бы! — отвечаю, чувствуя тепло во всем теле.

— А сейчас стаскивай свой матрас и сюда клади… вон, к стенке!

Стащил. Положил. Половина на нарах, половину на стену загнул.

— Залезай к стенке! — приказывает. Залезаю.

Он ложится рядом и прикрывает меня и себя хромовым пальто.

— Вот теперь не замерзнешь! За что сидишь-то?

— Из колонии сбежал.

— Дурак, ты же не вор — из колонии бегать! А первый раз за что зачалили?

— Шинель проиграл казенную в веревочку.

— Ну-ка, ну-ка, как ты ее проигрывал?! — заинтересовался он.

Я рассказал. Новенький так расхохотался, что надзиратель ключами постучал в дверь.

— Эх, дура ты, дура деревенская, да разве же у чернушников кто выигрывает?.. Бросает-то веревочку один, а выигрывают его дружки… Теперь вот и тяни веревочку… Да за побег годика два добавят…

Рассказал ему о Мишанином проигрыше, об отношении ко мне в колонии. В ответ услышал:

— Да тебя же сочли ссучившимся: не вор, так и не лезь к ворам… Да и незачем: на дело идешь — дрожишь, украдешь — пьешь… Недели царствуешь — годы по лагерям, тюрьмам тебя гоняют… Завязать вздумаешь, а тебя сочтут сукой — нож в бок или колун на голову. А еще лучше — полотенце на шею да в разные концы тянуть будут!.. Избегай воров, не подходи даже к «цветикам», «полуцветикам»: научишься играть в карты, и у тебя может получиться такой проигрыш, что жизни будет мало рассчитаться… Меня должны выпустить: схватили по подозрению, но дело, за которое схватили, я не совершал. Ты же на всю жизнь запомни, что тебе сказал Никола Сибиряк со станции Тайга: не подходи к ворам!.. Не будет у тебя ни друзей, ни родных, ни жены, ни детей.

И первое, что меня убедило в справедливости его слов, был приговор народного суда: как и говорил Никола, за побег мне дали два года.

Оказавшись в этапной камере, я уже не пошел в тот угол, где располагались воры, а пристроился среди двух сверстников: плотным крепышом Ваней Тимониным и черноглазым, очень симпатичным Юрой Брызгаловым.

Ваня сразу же спросил:

— Чего это ты весь ободранный — зашить, что ли, не можешь?

— А чем?

— Че-ем?! А это не иголка, что ли? — из белых носков Ваня вытащил изогнутую рыбью кость с проушинкой.

— А нитки где?

— Нитки?.. Юра, дай-ка наши нитки!

Юра достал кусок брезента, из которого Ваня тут же, сбоку, потянул нитку. Вдел ее в рыбью косточку и мне протягивает:

— На, зашей коленки-то!

Потом из оставленных кем-то портянок Ваня сшил мне тапочки.

Этот темно-русый, со спокойным приятным лицом хлопец никогда не сидел без дела: то латал своей костью кому-нибудь одежду, то ботинком катал по полу ватный жгут, добывал огонь. Сам не курил, но его всегда просили:

— Ваня, добудь-ка огонечку.

Вечерами мы лежали втроем, и каждый рассказывал, что хотел. Я — о разных случаях со мною и о Николе Сибиряке. Мы решили держаться всегда вместе, не подходить к ворам и не отдавать никогда на отмазку пайку.


Ко всему человек привыкает — к заключению тоже.

Когда рядом хорошие друзья — печальным думам нет места: временами даже забывается, что ты не на воле. Да и работа у нас веселая — выкатываем из реки бревна.

Интересная река: она то мелеет, то многоводной становится. Морские приливы, что ли, на нее влияют? А может, ветры с Белого моря? Когда мелеет — мы ищем рыбу между бревен. При большой воде не до рыбы: наше звено на выкатке чуть ли не лучшее. На доске показателей оно так и пишется: «Звено Тимонина». Как только предложили выбирать звеньевого, мы с Юрой в один голос крикнули: «Тимонина-а!» Каждое утро смотрим меловую запись на доске: по-прежнему ли?

К нам даже десятник никогда не заходит: воров у нас нет — выработка хорошая…

Беда с ворами этими: проценты каждый человек выполнять должен, а им горбатиться их воровской закон не позволяет. Если трусливый бригадир или звеньевой — проценты выработки всем даже один вор снижает, а пайку ему дай самую большую. И к нам попал такой. Только появился и сразу же предлагает:

— Ты, звеньевой, я буду здесь находиться, понял? — и показывает на лебедку.

А на лебедке что не работать? Стоишь под навесом, с трех сторон стены — ни ветерка тебе, ни дождик не мочит; включил рубильник — и посматривай за сигналами.

На лебедке мы поочередно работали: двое бревна из реки баграми в промежуток между двух мостиков загоняют, двое покаты делают, один трос таскает, один на сигналах и еще сам лебедчик. Пока загоняются бревна — все уходят на покаты хорошую дорожку сделать: подбери бревнышки к бревнышку так, чтобы «ноша» ни за что не зацеплялась, а в ноше-то бревен пятнадцать-двадцать. Ему же, видите ли, рубильничек включать только хочется.

— Иди к десятнику, — говорит Ваня, — ты нам не нужен.

— Да я тебе черепок расколю, пасть порву! — взъярился блатной.

— А я тебе говорю: иди, а то ты у нас и трехсотграммовую пайку не получишь!

— Ну смотри, начальничек! — пообещал блатной и пошел. Ваня предупредил:

— Сейчас они придут… Меня бить… Что будем делать?

— Как что? Биться! — Юра поднял крючок.

Он работал на покатах — крючком бревна разворачивал. Все в звене его поддержали. Юра к тому же хорошо свистел, и его поставили на сигналах. Юре и сигналить об опасности.

Сам звеньевой стал работать на покатах: чтобы до него добраться, надо подняться на штабель высотой метров десять.

И вот раздался протяжный свист — к лебедке подходили четверо с палками. Мы с Халилем, узбеком по национальности, бежим на штабель с баграми — они длиной метра три, с крючком на конце и пикой. Блатные на штабель не полезли, а дожидались нас у лебедки. Спускаемся к ним вшестером.

— Ну, чего пришли? — спрашивает Тимонин спокойно. — Мы ни за кого работать не будем, и пусть ваш друг идет к десятнику.

— Да, не будем! — кричит Халиль.

— Ты, чучмек, заткни помойку, а то кляп в глотку вгоним!

— Я — чучмек, я — чучмек?.. Узбек я — не чучмек! — горячится Халиль.

— Давайте-ка, ребятки, разойдемся по-хорошему: бить звеньевого мы вам не дадим, а вкалывать ни за кого из вас не будем — хочет работать, как все, пусть работает, — сказал я примирительно.

Неизвестно, чем закончились бы наши переговоры, если бы картину изготовки к бою не увидел десятник Красницкий, здоровенный мужчина лет тридцати пяти:

— Это-то что-о за сбо-о-рр? А ну по места-а-ам!

Все стояли не двигаясь.

— Тимонин, кого новенького я тебе в звено дал — не этого? — тут же показал пальцем десятник на блатного.

— Он самый! — отвечает Ваня.

— Так!.. Не успел появиться, а уже Куликовскую битву устраивать?.. Ну-ка, хлопчик, — протянул руку десятник к багру Халиля, — я ему твою орудию вручу!

Халиль подал багор.

— На, бери, а палочку мне отдай: я сейчас ей твоих дружков до самых их рабочих мест погоню!..

Блатной бросил палку и взял багор.

— Тимонин! Людей — по рабочим местам, а работу этого орла лично проверять буду!

— Ну, пошли!.. Куда вам идти лучше — в карцер или работать? — обратился десятник к троим, и те один за другим побросали палки.

— Пошли, ребята! — сказал и нам звеньевой.

С блатным я пошел сбоку штабеля.

— Звать-то как тебя? — спросил его.

— Витёк.

— По фене ботаешь?

— Ботаю.

— Ну и я тоже ботаю… багром вот, в воде.

Ничего парень оказался. Веселый и блатные песни хорошо пел. Когда первую горбушку — кило — получил, заулыбался:

— Ништяк, звеньевой, в вашем звене горбатиться можно!

На свободе

В неволе свобода кажется раем. Сфотографируют на документы, и ты не знаешь, куда себя от беспокойных дум деть. А фотографируют за месяц. Ночь перед выходом на свободу не спишь. Но напрасно опасаешься, что тебя забудут: в это утро тебя уже вычеркнули из всех списков. Простились с тобой товарищи: ушли на развод. И осталась от них лишь память: Ваня подарил свитер серый, который ему прислала мать, Юра — носки, Халиль — шапку баранью, Витёк — брюки. Только ботинок ни у кого не нашлось подходящих — то велики, то малы.

А так мучительно долго ждать, когда будет девять часов и начнут работать конторы — хочется бежать к друзьям, хоть последние часы, минутки побыть с ними!..

— Ваня!.. Юра!.. Халиль!.. Витёк!.. — кричать, кричать хочется от какой-то непонятной вины и боли: «Вот если бы все вместе!..»

Как же хочется на свободу!..

Достаю фотографию матери. Начинаю всхлипывать. У братишки на гимнастерке награды пересчитываю. А сестренка совсем большая стала…

И плачу оттого, что адрес для справки об освобождении я указал другой.

Достаю фотокарточку Лиды Герасимовой. «Заочницы». Два года с ней переписывался. Лида с гитарой сфотографирована. Беретик белый… На груди косы толстые. Глаза, наверное, у нее черные или карие. Она так вопросительно на меня смотрит!..

— Прости, Лидушка, не из армии я тебе писал письма, как врал долгое время, а из заключения!

Как хочется быть добрым, хочется быть нарядно одетым, хочется сказать дорогим людям: «Здравствуйте! Я приехал!»

Если бы был у меня хоть один орденок, как у брата!..

А рассвет наступает медленно-медленно… Летом солнышко почти не заходит, а теперь появляется поздно. Наверное, скоро придет начальник режима. Скажет:

— С вещами!.. На освобождение!..

И он приходит. Посмотрел на меня, улыбнулся:

— Ну что, сынок, домой пора собираться, к маме!

— Спасибо, гражданин начальник! — Мне трудно говорить: губы не слушаются и загибаются книзу.

— Все, сынок, гражданин кончился: товарищем через час звать меня будешь! Пойдем!..

Смотрю на свою койку. Она у меня под Ваней Тимониным. На ней теперь Витёк спать будет.

Со старшим лейтенантом дошли до дверей — в дверях он остановился и, показывая на ряды колючей проволоки и забор, сказал:

— Запомни это место, сынок. Одного хочу: думай на свободе об этой колючей проволоке и… счастливых тебе дорог в жизни!

С Белого моря дует холодный сырой ветер — натягиваю шапку Халиля на самые уши, руки засовываю в рукава стеганки из солдатского сукна со стоячим черным воротником и тороплюсь к вокзалу.

Но вот и областной центр. Вдруг вижу заманчивую вывеску «Столовая». Захожу. В зале замечаю такого же остриженного и в стеганке со стоячим черным воротником, подхожу к нему.

— Помогай, — говорит он, — набрал, а съесть невмоготу: пузо ломит!

Помог ему — показалось мало. Наелись — подниматься трудно, а глазами еще что-нибудь съел бы. Наконец нас попросили: столовая на обед закрывается. Подошли к вокзалу — поезд на Москву будет только завтра утром.

— Поехали к моей сестренке, она здесь, в Соломбале живет! — предлагает новый знакомый.

Северную Двину переезжаем на речном трамвае. Река широкая. Волны с белыми гривами несутся на пароходик.

Переехали.

В магазинах продавались яблоки, виноград.

Запомнилось — виноград и улица Виноградова. Но, оказалось, не потому так названа, что виноград продается, а по имени героя гражданской войны Павлина Виноградова.

Несколько раз нас останавливала милиция. Напарнику справку отдавали тут же, а мою, прочитав, всматривались. «Рецидивист?» — даже один спросил.

— Не-е, не курю! — ответил я, впервые услышав это слово.

— Ты дураком не прикидывайся! — напустился на меня милиционер. — Почему не выехал из города?

— Дак поезд же ушел, — отвечал я. — А теперь вот с другом к его сестре идем!

— Хорош друг! — сказал милиционер, отдавая мне справку.

Значение слова «рецидивист» я узнаю через несколько часов.

Сестра друга встретила нас слезами. Схватила его за уши: трясет и плачет, трясет и плачет… А меня по спине ладонью хлопнула.

— У-у-у, непутевые! — и засуетилась с едой.

— Не надо, — говорит друг.

— Это что, в тюрьме так кормят, что и есть не хотите?

— Не-е, мы в столовке на левом берегу поели, а поезд ушел, пока мы ели.

— Так ты и ко мне не хотел зайти?

— Не-е, зашел бы, да вот товарищу на Москву надо, а поезд ушел. Поспать бы нам!..

Она нам постелила на полу. Постелила и спрашивает:

— А у вас этих самых, — и пальцами шевелит, — нет?

— Вшей-то, что ли? — переспросил друг. — Да там такая прожарка… Вот понюхай, и счас пахнет.

— Эх, устроила бы я тебе такую прожарку!.. Да ладно уж… дома отец с мамой устроят! — сказала и ушла в другую комнату.

Мы сразу же уснули.

Проснулся я от тяжелых шагов или от голоса: какой-то мужчина тихо разговаривал. Из открытой двери другой комнаты падал свет, а перед дверью стоял старшина милиции — с буквой «Т» на погонах — и всматривался в нашу сторону. Я растолкал друга и, накрыв головы одеялом, шепчу на ухо: «Слушай, милиционер какой-то ходит!». Друг фыркнул: «Дак это же зять мой!» — и мы под одеялом рассмеялись.

— А ну, поднимайтесь, гаврики! — услышав наш смех, старшина вошел в комнату и тут же включил свет.

— Здорово, шуряк! С прибытием! — сказал он весело. — Через полчаса я вернусь, и чтобы вы на ногах были!

— А куда он? — спросил друг сестру, которая тут же вышла из другой комнаты.

— Куда?.. За вином побежал! Была бы моя сила, я бы тебе такое угощение устроила. А он — за вином!

Ругала мужа, а на стол ставила закуску.

Старшина пришел, когда мы уже умылись и сидели за столиком. Капуста соленая, огурцы, рыба копченая так привлекали — сил нет. Рыба и в лагере надоела, но не такая — треска больше да селедка. Я молчал, старшина разговаривал больше с другом, а когда выпили «за освобождение» — сделалось жарко и даже слышать стал хуже, осмелел.

— Скажите, пожалуйста, — боясь старшину назвать товарищем и собрав всю свою вежливость, спросил: — Что означает слово «рецидивист»?

— А ты не знаешь?

— Нет. Один милиционер проверил наши документы на улице и спрашивает: «Ты — рецидивист?» Я ему отвечаю, что не курю, а он не верит.

— При чем же рецидивист и курево? — спросил старшина.

— В тюрьме я встречал морфинистов, некоторые «план» даже курят, шелк, а я курить не умею.

— Сколько ты раз судим?

— Два. Второй раз за побег из колонии и за чемодан.

— Эх вы, рецидивисты!.. Ремень бы пошире взять да вдоль, всей спины разков десяток!.. Рецидивист — это закоренелый преступник. Вот, скажи, чемодан-то зачем тебе нужен был?

— Я думал, там поесть чего: старший лейтенант со змеей на погонах ела курицу, а чемодан лежал на второй полке, а я — на самой верхней. Под крышей вагона перегородок не было — я чемодан поднял, пока она ела, по верхам и вышел из вагона. Ушел к последнему вагону и на крыше чемодан открыл, а там одно женское: комбинации, кофта, туфли, сапоги хромовые…

— Ну и куда бы ты с этим чемоданом делся?

— Думал продать и ехать в Одессу.

Старшина рассмеялся:

— Ехал в Одессу, попал на Север! Освобождение-то куда взял?

— В Донбасс.

— У тебя там что — отец, мать?

— Нет, денег там много на шахтах зарабатывают.

— А родные где?

— Во Владимирской области.

— Послушай, дружок, не езди ты ни в какой Донбасс. Кати-ка прямо к мамке своей: тебе в паспорт будет вписана хорошая статейка, и куда бы ты ни пришел поступать на работу, от тебя будут отбояриваться: и надо людей, да не надо. А чем ты жить будешь?

Ночью я думал над словами старшины, а утром он проводил меня на вокзал и посадил в поезд.


И хотелось приехать к матери не таким, а приехал, в чем был. Мохнатой шапки Халиля она просто испугалась.

Было утро, и она только начинала растапливать печь. Я вошел без стука. Увидев меня, скрестила руки на груди:

— Господи!.. Свят-свят!.. Кто это? — проговорила напуганно.

— Это я… мама!

— Федюшка-а, неужто ты-ы?..

И какой же маленькой мама стала: уткнулась мне в грудь, а голова ее под моим подбородком.

— Да скинь ты эту страшную шапку! Как нехристь стоишь какой! — она сдернула шапку с моей головы и тут же бросила в печку…

Во всем старшина оказался прав: в документы мне была вписана статья о паспортном режиме, и слух о сыне-тюремщике тут же разнесся среди жителей поселка кирпичного завода, куда брат, демобилизовавшись из армии, перевез мать с сестренкой из села. А если принять во внимание, что на кирпичном работали люди из соседних селений, то я сразу же сделался «знаменитостью». Молодежь во все времена молодежь, но если где-нибудь шум или драка, то за всех я один был в ответе: «А тебе чего тут надо — опять в тюрьму хочешь!» — и вспомнились слова одной песни Витька́,которую он пел особо надрывно — закроет глаза, покачивает головой и поет во всю силу звонкого голоса. «Ах, для чего же добывал себе свободу, когда по-старому, по-прежнему я — вор!». Я начал ходить на работу, в вечернюю школу. Но прижиться так и не смог. Благо, что пришло время надеть военную форму. И после возвращения из армии у родных задерживаться не стал.

Сибирь привлекала меня на уроках географии, в художественных книгах. И вот по ней я еду: строек, строек тут!..

Паспорт теперь чистенький — получен уже на основании свидетельства о рождении. Но ни один город, ни одна станция не трогают как-то.

И вдруг объявление по поездному радио: «Граждане пассажиры, наш поезд прибывает на станцию Тайга!». И тут же Никола Сибиряк вспомнился. Бегу к проводнице, забираю билет — очень захотелось с Николой встретиться.

Рассказывал Никола, что в каком-то Забуре домик его бабушки, и он туда поедет, когда его выпустят. А его выпустили. Знаю это потому, что в тот день, когда его выпустили, он принес мне передачу, в которой самой нужной оказалась фуфайка — была осень.

Сделав у дежурной по вокзалу отметку об остановке, спросил ее про Забур.

— Сейчас перейдете через перекидной мост и шагайте по улице прямо, прямо. Вам встретится широкий лог — это и будет Забур.

— Так улица и называется — Забур?

— Не-ет. Забур — это не улица, там несколько улиц — это место такое!

И я пошел. Забур действительно оказался Забуром, где так забуриться можно, что на другую сторону переходить не решился: мело, бушевало, выло…

Походил по северной стороне, то поднимаясь выше крыш маленьких домиков, то спускаясь под самые окна, и на восточной стороне длинной улицы встретился с хорошо накатанной дорогой.

Ничего не выяснил: ребятишки Николу Сибиряка не знают, взрослые — тем более, а фамилия его мне самому неизвестна: Сибиряк — кличка.

Дорога шла на север и пересекала железнодорожное полотно, затем поворачивала на запад, параллельно рельсам. Иду просто по направлению к вокзалу, чтобы ехать дальше. Здесь уже улицы. Левая из них начиналась каким-то стройдвором, где виднелись кучи досок, бревен, кирпича… На правой стороне маленькие домики, а за ними — школа-десятилетка. Напротив нее серое здание с вывеской: «1-й строительный участок Дорстройтреста».

Миновав эти дома, неожиданно услышал веселые мужские голоса, которые доносились откуда-то из-за двухэтажного деревянного здания.

И вот увидел несколько десятков парней. Без верхней одежды и шапок, они с азартом валтузили друг друга и играли в снежки. Даже смотреть было весело на этих здоровяков, в снежки играющих. С криками, гоготом, незлобивым матом…

И вдруг парни одновременно к двери бросились — толпятся, друг друга в спину толкают…

Втолкались. Я подошел к этим же дверям: узнать, что это за заведение такое? И прочитал над входом вывеску в рамочке «Тайгинская трехгодичная школа паровозных машинистов».

Про железнодорожное училище я, конечно, знал, но вот что школы машинистов существуют — узнал впервые.

Вошел в ту же дверь. Старушка с тряпкой в руках ругала каких-то коней и подтирала пол тряпкой.

— Вот, кони, пра… кони чистые: навозюкали, нагваздали тут!

— Бабушка, как найти директора школы? — обратился к ней.

— Не директора — начальника, наверно? Так он на втором этаже: по коридору прямо, прямо, потом — наверх.

— Спасибо, бабушка! А вы это каких лошадей наругиваете? — спросил я, уже догадываясь, кого она ругает.

— Лошадей? Каких лошадей?

— А вот что навозюкали и нагваздали?

— Ой, господи, прости меня, грешную, это я этих ученичков: в городе их конями зовут, ну и я, грешная, так же: ишь делов мне сколь тут наделали! — показала рукой вдоль коридора, где еще не успели растаять снежные шлепки.

— По какому вопросу? — спросила меня из-за деревянного барьерчика секретарша, белокурая женщина лет тридцати.

— Да вот зашел узнать, как в школу машинистов поступают.

— Обыкновенно: подаете заявление, свидетельство об образовании за семь классов, в июле — августе сдаете экзамены, предварительно пройдете медкомиссию — всё!

— А документы — когда, сейчас можно?

— Ну что вы? Как набор объявим. К тому же на паровозников последний год набор делали, в этом году на электровозников переходим. Хотите поступать — готовьтесь: по Сибири эта школа одна будет, и наплыв большой ожидается.

Выйдя из школы, я вернулся к зданию конторы строительного участка. Не все ли равно, где работать несколько месяцев? Меня приняли в грузчики и дали направление в общежитие, где я предстал перед комендантом тетей Катей, как называли ее в кадрах. Она тут же повела совсем необычный разговор:

— Помогите мне: умирать скоро и уж сил никаких нет управляться со здешними сорванцами — пьют, хулиганят, а вы, я вижу, человек самостоятельный!

Я пообещал, насколько возможности хватит, помочь, потому как буду ходить учиться в вечернюю школу.

Хулиганами оказались окончившие строительное училище сельские хлопцы, и с моим «опытом» не стоило никакого труда прибрать их к рукам.

— Я бы вас поместила в другую комнату, но там командировочные из треста, а в той комнате, где свободная койка, лежат пьяные и наблевано.

— Ничего, тетя Катя, и не то видели! — ответил я.

Комната, в которую она привела меня, была хуже конюшни. На койках нераздетыми лежали три пьяных подростка. Пахло тошнотворным перегаром.

Посмотрел я на все это, и, в самом деле, аж тошно стало.

— Ничего, тетя Катя, завтра они у меня комнату вымоют. Пусть только утром уборщица принесет ведро с водой и тряпку.

Назавтра около двери стояли два ведра — с водой и порожнее. Хлопцы просыпались.

— Ну и гульнули, ребятишки. Вы чего пили-то?

— А-а, все: и водку, и вино! — говорил, покачивая головой, тот, у которого рядом с койкой красо́ты, губатый и мохнатый.

— Оно и видно. Убирать надо!

— А-а, уборщица уберет.

— Ну, конечно, ей за это и деньги платят, чтобы за тобой чистить.

— А за что же?

— За то, чтобы ты жил в чистоте, по-человечески, а не поросенком! Вот стоят ведра, и начинай!

— А ты кто такой?

— Такой же, как и ты, только в свинарнике с тобой вместе лежать не хочу.

— Тебя никто и не заставляет.

— А тебя заставлял — кто? Ты где живешь? У мамы дома или в общежитии? Не захочешь сам — я уберу… Твоими штанами. А вы что лежите? — обратился к двум остальным. — Может, хотите, чтобы я вас приподнял, как котят, да ткнул носом? Вон тряпка, начинайте мыть.

Хлопцы подчинились. Губатый подошел к двери.

— Не вздумай хитрить! — предупредил его. — Вечером будешь скулить под дверью!

— Я за веником! — ответил губатый.

Так началась жизнь в общежитии, которая закончилась первого сентября с моим переходом в общежитие школы машинистов. Но и оттуда я заходил сюда часто. Ребята встречали приветливо — лишь губатый продолжал дуться: его авторитет с тех пор пошел на убыль.

Тетя Катя жаловалась на неспокойных новеньких, и я иногда с ними «беседовал», дожидаясь той, ради которой приходил сюда: она работала мастером и была секретарем комсомольской организации.

Первый раз увидел ее мельком. Задержалась в рейсе — прихожу, а девчата за общим столом уже окрошку разливают. Из колбы окрошка-то — из черемши, то есть чесноком пахнет. Черемша и в самом деле дикий чеснок.

Придержал шаг, остановился возле стола, потянул носом:

— Ну, девочки, вкуснятиной-то какой пахнет.

— Присаживайся! — приглашает Катя Вицанчик, невысокая, со спокойной улыбкой девушка.

— Спасибо, Катенька, только бы мне миску поглубже, ложку пообъемнее, как твоя чумичка, которой разливаешь.

— А не лопнешь? — обрывает меня Маша Шицкая, коренастая бойкуша.

— Вот видишь, Катя, как обо мне Маша заботится: не читай книжки, а то голова расколется, теперь боится — от окрошки лопну, — сказал и пошел на мужскую половину.

Девчата мой ответ встретили дружным хохотом. К дальнейшему их разговору помимо воли прислушивался с интересом.

— Тоже мне, остряк доморощенный! — ворчала Маша.

— И чего ты к человеку всегда придираешься? — возмутилась, слегка заикаясь, Зина Гула, высокая блондинка. — Тебе-то кто мешает ходить в вечернюю школу?

— А до лампочки мне она, школа-то! Я и так больше любого учителя получаю…

— А вот он на машиниста хочет идти — тыщи получать будет! — вмешалась в спор маленькая, как подросток, Шура Демина, влюбленная в меня: частенько ее хохот слышал за дверью своей комнаты, куда тетя Катя вскоре поместила меня одного — и по причине подготовки к занятиям в школе, и как сторожа комнаты командировочных, работников управления дороги и строительного треста.

— Ну и пусть получает! Все равно не лучше нас, чумазиков, ходить будет: мы песок, цемент бросаем, а он будет уголь в топку — ой, держите меня, специальность!

— Напрасно вы так, Маша: машинист — очень серьезная и ответственная профессия, и не любой на паровозе работать сможет — знаю это потому, что отец у меня машинист.

Этот голос мне был незнаком. Но, проходя по женской половине, каким-то боковым зрением успел заметить рядом с Катей темноволосую девушку в сиреневом платье, только не знал, кто она такая: может, подруга чья-нибудь, может, сестра. А кто, в самом деле?..

Время диктует свои законы. Подвластен ему был и я. Но вот беда: в общежитии мне ни одна из девушек не нравилась. И не без помощи тети Кати: придет она этак ко мне в комнату да всю подноготную многих девчат выложит! Как сейчас помню такие слова:

— Не вздумай влюбиться в какую из наших! Они губы красить научились, а шею мыть не привыкли. Девок много, а женой одна станет. Ботинки вон в магазине когда покупают, примеряют, как сидят, не жмут ли, а тут: раз-раз — поженились, раз-раз — разошлись. Тут же не ботинки выбираешь — человека на всю жизнь.

Даже когда племянница к ней приехала, и ту не очень-то нахваливала. А ведь что и говорить, хорошая девушка — высокая, стройная, с длинными толстыми русыми косами. Казачка. Такую нельзя не заметить. Но я уже после работы всегда ожидал ту, которая в сиреневом платье сидела рядом с Катей. Она была скромна и насмешлива, умна и начитанна, а главное… хорошо разбиралась в математике.

Настоящее же знакомство с ней началось со стычки.

Послал меня мастер в распоряжение сантехников. Пришел в их маленькую мастерскую, какой-то слесарь дал две лопаты — штыковую и подборочную, ломик, отвел к яме с обвалившимися краями.

— Вот эту яму углублять будешь!

— И на сколько?

— На сколько сможешь, копай хоть до Америки, — и ушел.

Учащиеся десятых классов идут на экзамены — ребята проходят, люди как люди, а эти — в белых фартучках, если больше одной, посмотрят — и хаханьки до меня доносятся. Потом услышал: яму под уборную, оказывается, я копаю. И такая злость появилась — и на себя, и на мастера, и на того слесарюгу в брезентовых штанах, который сюда привел, — теперь в городском саду на танцы хоть не показывайся! Стараюсь быстрей с головой в яме скрыться. Углубился настолько, что и вылезти как, не знаю. Сижу, отдыхаю.

И вот появляется над ямой какая-то в белой кофте и такой же юбочке. Остановилась на самом краю и яму рассматривает. Наконец меня замечает.

— А вы не так выкопали.

— Да-а? И как же копать надо было?

— Шире. Сантиметров на тридцать расширять надо стенки.

— Катись-ка ты отсюда, милая, пока солнышко светит!

— А я говорю, расширять надо. Не сделаете, я вам наряд не закрою!

— И кем же мы такими будем, что нарядов касаемся?

— Я — мастер-сантехник.

— Мастер! И долго мы учились такой специальности, чтобы знать длину и ширину ямы под уборную?

— Здесь не яма выгребная, а распределительный колодец будет!

— Это что, я один до воды копать буду?

— Вы что, не сантехник? — спрашивает, вглядываясь в яму.

— Хорош мастер: не знает, где кто у нее работает!

— Это не ваше дело: расширите — вечером проверю! — и розовое видение с края ямы исчезло.

Расширять начал, не вылезая из ямы. К концу рабочего дня отнес лопаты, почистился, умылся и прогуливаюсь возле ямы. Идет. С блокнотиком в руках и рулеточкой.

— Тяните! — подает кончик стальной ленты.

Обмерили. Чтобы лента в глубину шла натянутой, на кончик прилепил глиняный шарик.

— Фамилия, имя, отчество ваши? — спрашивает, раскрыв блокнотик и достав из середины карандашик.

— А ваши?

— Я серьезно спрашиваю — для наряда.

Когда назвал себя полностью, она опустила блокнотик.

— Так это вы на машиниста учиться собираетесь?

Глаза у нее темно-карие, лицо чистое, нежное, и она не намного старше тех школьниц, что здесь утром хихикали, но какая-то серьезная и властная.

— Откуда вы, не зная фамилии, знаете о желаниях человека?

— А мне девушки в общежитии о вас рассказывали.

— Теперь-то и я вас вспомнил: вы были за столом в сиреневом платье, когда мне не дали окрошки, опасаясь, что я лопну?

— Что же вы так зло-то о них: девчата все хорошие, простые, обыкновенные девчата.

— Мне их простота нужна, как собаке пятая нога!

— Напрасно. Среди них есть отличные девушки, например, Шура.

— Демина?.. Точно!.. «Сквозь разорванные брюки Челкаша было видно пролетарское его происхождение…»

— А при чем тут Челкаш? — спросила мастер, еле сдерживая смех.

— Так это же ваша отличная Демина так в школьном сочинении написала! — ответил я, и мастер расхохоталась.

С ней было интересно. Она не хихикала, не кокетничала, как другие, и не была той простушкой, которой можно любое слово ляпнуть. И мне за своей речью поэтому приходилось следить.

Узнав, что мне трудно дается математика, а экзамены в школу машинистов будут конкурсными, она потом во многом помогала, и я запросто приходил к ней в комнату.

— Нина, — скажешь, — опять эти кубы, квадраты замучили!

— Садитесь, — ответит. — Чтобы знать математику, нужно не просто заучивать формулы, а уметь выводить их.

Даже потом, уходя на танцы в горсад или в кино, заставляла меня рассказывать, откуда что берется.

Тетя Катя, видя такую дружбу, однажды без ее ведома приказала перенести и койку, и все ее вещи в многоместную общую комнату — чтобы кто дурного чего не подумал. Но было уже поздно: из двадцати возможных я набрал девятнадцать баллов, а через год мы пошли в загс.

Мы — машинисты

Не мечтал быть машинистом в детстве. Поезда, особенно паровозы, страшили. Сидишь в кино на полу под самым экраном — с передней скамейки согнали парни. «Кыш отсюда!» — усядутся с девками да еще тебе на голову семечную шелуху сплевывают, — а любой киножурнал с паровоза начинался. Приближается, приближается он к краю экрана — прямо на тебя несется, — голова вжимается, вжимается в плечи… И когда грохочущая, несущаяся с дымом, паром машина заполнит весь экран да еще ка-а-ак свистнет… Закроешь глаза и ждешь страшной участи.

Боялся, пока живой паровоз не увидел. Сосед, дядя Петя, должен был вечером ехать на станцию сдавать сенопоставки, пригласил меня.

Сбегал к матери на ферму, отпросился. Тетя Мотя, жена дяди Пети, в узелок еды нам приготовила на двоих. Собрались у прогона подвод двенадцать.

Хорошо на возу ехать: колеса поскрипывают, в небе звезды покачиваются; мужики кто песни поет, кто лошадь материт. Дядя Петя потихоньку выводит неизвестную мне мелодию:

Но спят усачи-гренадеры
В равнинах, где Эльба шумит,
Под снегом холодной России,
Под знойным песком пирамид.
На станцию я приехал в мокрых штанах: с воза-то слезать надо, а к краю подползти — свалишься. Так и уснул. Сполз на станции в руки дяди Пети, а он смеется:

— Ну, брат, если в том месте, где лежал, пробу на влажность возьмут — домой с возом придется ехать. А так — лошади соленое лучше любят.

Я набычился и чуть не плакал.

— Ничего-о, высохнет, пока до весов дойдет очередь, а сейчас пойдем, я тебе паровоз покажу! — взял за руки и повел через рельсы.

На станции пахло гарью и шпалами. Паровоз прибыл с вагонами и пыхтел: «Пуу-фу, пуу-фу, пуу-фу…»

— Дядя Петя, а он с рельсов соскочить может? — спрашиваю.

— Счас мы узнаем, — и повел туда, где паровоз остановился, а чумазый человек спустился с него вниз и лил из масленки в железные ящички посредине колеса черную смазку.

— Скажи-ка, браток, — парень вот спрашивает: может ли паровоз соскочить с рельсов?

— Может, если рельсы лопнут, а так куда он денется: видите, гребни какие между рельсов входят. — Посмотрели, как колеса между рельсами помещаются, и даже я понял, что не соскочит…

А лет через шесть недалеко от этой же станции Гаврилов-Посад я в ужасе закричу среди ночи.

Поеду к брату. Он будет учиться в московском военном училище.

В какой стороне Москва, я знал: в войну в той стороне осенними ночами плясали красные шарики — Москва защищалась при налетах.

Увидел поезд, паровоз у которого к Москве стоит, прыгнул на ступеньки вагона — вагон закрыт, на ступеньках неудобно.

Хотел между вагонами — там брезентом загорожено. Полез на крышу. Положил сумочку, где для брата подарки были, посиживаю. И вдруг вагон падать начал.

Поползла моя сумочка — потянулся за ней и сам поехал. Ухватился за какую-то крышку: голова вниз, левой рукой в крышку уперся, а меня тянет, тянет… в темноту и страшный грохот колес.

— Ма-ма-а! — закричал от ужаса, и вагон начал выпрямляться.

Как мне тогда было знать, что наружный рельс над внутренним в кривых участках пути может возвышаться до 150 миллиметров?

Когда беспризорничал, тот случай учитывал. А по крышам от головы до хвоста поезда бегом бегал. От хвоста к голове состава бежать нельзя: ветер встречный, и вагон, на который прыгаешь, от тебя убегает. Прыгнешь — между вагонами угодишь. А зимой совсем плохо: на вагонах замерзнешь. Машинисты выручали. Придумаешь жалостливую историю про свою жизнь — и довезут, и накормят.

Но чтобы самому поехать машинистом когда-то — не думалось: рычажков, краников, трубочек, манометров столько на паровозе — не запомнить. Гудит огонь в топке, а уголь валится, валится… Это видно, когда помощник чугунную двустворчатую дверцу откроет. То ли водой, то ли воздухом уголь по топке разбрасывает. Иногда помощник лопату берет — в уголки уголь кидает. Ничего-то в будке не слышно.

Семафор когда открыт, помощник или машинист руку поднимает. Вот и все познания о работе паровозных бригад были.

…Подходят к концу занятия в школе машинистов. По восемь часов в день — схемы, неисправности, схемы, неисправности…

Все заявления написали, кто в каком депо хотел работать, сфотографировались на общую фотокарточку всей группой. Художественная самодеятельность дает прощальный концерт.

Теперь, перебирая семейные фотокарточки, жена чуть ли не каждый раз говорит дочери:

— А этот альбом, Леночка, папе подарили за мастерство исполнения «Амурских волн»!

И дочь просит:

— Пап, ну спой хоть раз свои «Амурские волны»!

— Нельзя их теперь так исполнить, — смеюсь в ответ. — Для этого надо собрать 60 человек, выпить на троих по бутылке вина и выставить всех на сцену душного зала…

— Ой, Леночка, слышала бы ты, как они пели: наверное, гималайские медведи так бы не ревели, как они — здоровенные, красные, потные, глаза мутные, стараются переорать один другого!

— Да брось ты: сама же потом хлопала!

— Конечно, хлопала… ведущему концерта, а не вам — за вас от стыда сгореть было можно. Ведущий и говорит: «Сейчас вы были свидетелями мужества молодых машинистов: не получается, но все же довели до конца песню. И будем надеяться, что бы ни случилось в их будущей работе, они так же, как песню, доведут поезда до станции назначения!» Хохоту было в зале… И «бис» кричали, и «браво»…

А я всегда не упускаю момента посмотреть на общую фотокарточку, на друзей: Мишу Сухарева, Васю Шешукова, Леню Кириенко, Леню Ковалевича, Толю Бойцова…

— Но ведь «Серебристые-то рельсы» хорошо спели?

— Хорошо, пока не развезло вас!

— А ведь мы еще после прохождения медкомиссии в поселке Первомайском пели!..

Незабываемое время!..

Все годны к поездной работе, все здоровые, и все 46 человек дожидаемся последнего. Сидим на лавочках во дворе поликлиники, а из репродуктора гремит песня:

Над широкой Обью бор шумит зеленый,
Над широкой Обью — чайки в вышине.
И мы подхватываем эту жизнерадостную бодрую песню не только потому, что она всем нравится, а чтобы услышала глазной врач Пухначева.

Самого автора песни никто из нас не видел, но нам кто-то сказал, что врач-окулист Пухначева — жена поэта, автора песни.

Очень симпатичная женщина глазной врач: среднего роста, стройная, голубоглазая… Мне даже казалось, что она вместе с мужем видела эту картину: и бор, и чаек, и парней с Волго-Дона…

Как грохнули разом:

В стороне сибирской
Песни с Волго-Дона
Породнились с песней
Об обской волне.
Приникли к окнам врачи, медсестры, больные, и, казалось, гремят и радуются все окрестности, и «коммунизма зорьки» начинаются именно с нас.

Кончилась в репродукторе песня, но мы уже разошлись. Кто-то запел:

Рельсы серебристые
Никогда не спят:
Сквозь леса сибирские
Поезда летят…
Красив поселок Первомайский: дома стоят между сосен, парк культуры и отдыха — сосновый бор, невдалеке река Иня протекает — пошли все на берег речки. Вина взяли, закуски… Мы все были дети войны: сыновья погибших отцов, братья не вернувшихся братьев, но уже отслужившие в армии люди — поем песни времен войны, любимые песни родов войск…

Эх, как бы мир да молодость продолжать вечно!

Всему учат в школах, только не тому, как среди людей жить. Да и должностные обязанности иногда понимаются как требования частного лица. Если у тебя в кармане удостоверение на право управления локомотивом — не значит, что ты машинистом поедешь и локомотив поведешь сразу же: нет, хоть несколько месяцев, но поездишь помощником машиниста.

Езжу помощником и ругаюсь с машинистами.

Только на производственной практике с первым машинистом-учителем своим не ругался: был он скромен и внимателен, опрятен и культурен, не пил, не крыл матом, да и вообще за восемь месяцев не отчитал меня ни разу, хоть и было за что. Когда идем вместе и встретится кто-нибудь из его знакомых — всегда меня представит, назвав не только своим помощником, но и по имени-отчеству. Таким был Анатолий Максимович Мельников — один из лучших машинистов депо станции Инская.

Вторым моим машинистом был бездумный матерщинник, который не называл и по имени, крестил как ему вздумается. И я, признаться, тоже разговаривал с ним на его же наречии.

Третий лихачил — всегда надо было ему на три-пять километров да больше установленной скорости ехать. Скажешь ему, а он:

— Зачем ты на транспорт пошел — ты же трус!

Лет через семь, прочитав в железнодорожной газете «Гудок» сообщение о крушении на Одесско-Кишиневской дороге, где упоминалась фамилия погибшего машиниста В. Бульбенко, подумал:

— Не ты ли это, Васенька, долихачился так?

Четвертый машинист — и тоже Василий — был трус: из-за трусости чуть не заморозил девушку, студентку пединститута, ехавшую домой на Октябрьскую на тормозной площадке: согласился подвезти ее до одной маленькой станции, а поднялась пурга, подул северный ветер.

— Останавливайся, — говорю, — девчонку в ее ботинках заморозим!

— Да как мы остановимся: запоздаем — на «ковер» вызовут!

— А я не хочу, чтобы меня вместе с тобой вызвал следователь, если мы труп или полутруп с площадки снимем!

Когда остановились и я привел девчонку в кабину, пришлось снимать с нее капроновые чулки и растирать ноги шарфом и снегом.

Но хуже всего оказалось с иным начальством ругаться: прямой мести нет, но запоминают и при случае могут отыграться. Залезают однажды в кабину трое: начальник депо, начальник цеха и машинист-инструктор. Мой Вася и дар речи потерял — суетится возле контроллера.

— Поехали, поехали, — подсказывает один из начальников, — сигнал-то открытый.

Начальник депо сел на инструкторское сидение, начальник цеха — у вертикальных печей, за спиной машиниста устроился, инструктор подпирает заднюю стенку кабины.

Я выкрикиваю показания сигналов.

Вылетаем на красный. Машинист сбрасывает главную рукоятку на нулевую позицию.

— Тормозить же надо — красный! — подсказывает начальник цеха.

Машинист тормозит, хотя в этом месте подъем и поезд без торможения затянуться может.

— А почему у вас такая большая утечка из уравнительного резервуара? — спрашивает начальник цеха.

Машинист не знает, что ответить: и рукоятку тормозного крана потрогает, и на манометр заглянет — даже пот выступил от волнения и на носу повисла каплюшка.

— Прошу не отвлекать машиниста от ведения поезда: на красный сигнал едем! — нашелся я.

Начальник депо, покосив на меня глазами, взглянул с усмешкой на начальника цеха и совсем развернулся к машинисту-инструктору. То ли одобрил мои действия, то ли с насмешкой к ним вроде бы: «Ничего себе, воспитали помощничка!»

А мне что, детей, что ли, с ним крестить?

— Желтый! — кричу я. Пока скорость набирали: — Зеленый!

Начальство ехало молча. На первой же большой станции начальник депо попросил остановить поезд и, забрав наши формуляры, все вышли.

— Что же ты с начальством так разговариваешь? Теперь напишут в формулярах не знаю чего!

— А как надо? Пусть экзамены в депо устраивают, а не тогда, когда едем на красный!

— Да гляди же, гляди за ними, куда пойдут!..

Открываю окно — наблюдаю.

Начальник депо с машинистом-инструктором закурили, начальник цеха на предложенную папиросину отрицательно покачал головой — пошли по направлению к дежурному по станции.

— Начальство исчезает — можем ехать! — кричу, обернувшись в кабину.

— Тормоза-а перезарядили! — вдруг взвыл Вася.

Вскакиваю с сидения и к нему — манометры тормозной магистрали и главных резервуаров показывают одно и то же давление.

— Беги отдаивай! — приказывает машинист.

Выскакиваю из кабины и подбегаю к первому вагону, чтобы тянуть за спусковой клапан воздухораспределителя.

— Что случилось? — кричит машинист-инструктор.

— Тормоза перезарядили!

— Беги в хвост — в голове я проверю! — приказывает инструктор.

Бежать трудно: снежные заносы, тяжелая одежда…

В голове поезда ныряет под вагоны и начальник цеха. Только начальник депо стоит, заложив руки в карманы темного овчинного полушубка, и наблюдает за беготней нашей. Простоял поезд на станции больше двадцати минут, на перегоне вновь пробовать автотормоза надо, и Вася перезаряжает их вторично.

Тронулись со станции, разогнались, но машинист, видимо, не довел главную рукоятку до ходовой позиции, и я почувствовал запах гари. Пошел проверить, где что греется в высоковольтной камере. Осмотрел щитки ящиков сопротивлений — обнаружил один нагретый, — возвращаюсь в кабину, а машинист стоит при открытой двери и меня дожидается.

— Ну что там? — спрашивает.

— Да ничего: сопротивление одно нагрелось!

Возвращается он к контроллеру, и только вышел я в дверь кабины, как услышал:

— Опять перезарядили-и!

В мое отсутствие он решил сбросить на «нуль», одновременно и тормоза попробовать.

Подошел я к манометрам, посмотрел — та же картина. А рукоятка крана машиниста не доведена до второго, поездного, положения.

— Ну, Васенька, — говорю, — теперь ты свою резвость показывай: что за машинист, когда за дорогу второй раз тормоза перезаряжает! Беги сам — я и с места не сдвинусь!

Сел и посиживаю на своем сиденье. А он побежал. От пота мокрый примчался, волосы ко лбу прилипли… Хватая воздух ртом, тут же взялся за рукоятку контроллера, но первая же станция нас остановила — дежурный красный фонарь выбросил. Оказалось, вагон в хвостовой части по рельсам полз — не отпустил тормоз. Ползуны такие, что вагон пришлось отцеплять на станции. За это нас — на «ковер».

Спрашивают меня:

— Почему машинист, а не вы, помощник, по поезду бегал?

— Я ему что, собачка — вдоль поезда носиться? Он будет перезаряжаться раз за разом, а я бегай! — ответил с вызовом.

Что тут началось!..

Машинисты старые кричат: «Гнать таких с транспорта!..»

Успокоили их со сцены, где начальство за красным столом сидит, и инструктор взял слово:

— Этот помощник машиниста — случайный человек на транспорте, хотя и права управления имеет. Освобождаться от таких людей надо, и чем быстрее, тем лучше!..

— Да не гони — сам уйду: я вам не Вася, дрожать перед вами не буду! — сказал и пошел с оперативного совещания.

Кончилось совещание, а я уже дожидаюсь начальника депо с заявлением. Прочитал он.

— Быстер на решения! Но ведь вы больны другой болезнью — отсутствием этики.

— Ничего подобного! Совершенно здоров: медкомиссию проходил недавно!

— Ну! Ну! — усмехнулся начальник и написал: «Уволить согласно заявлению».

Другой специальности я не хотел. Переезжал от депо к депо за сотни километров и всюду слышал: «Нет, своих девать куда, не знаем!»

Электрификация Сибирской магистрали шла хотя и быстро, но кадры были лишними — на электровоз ведь на одного человека меньше надо, чем на паровоз, — переучивали своих паровозников.

Непредвиденная остановка

Я устал, ничего не делая, измучил себя мыслями, так ничего и не придумав. И вот лежал на средней полке вагона, и поезд уносил меня ближе к родным местам.

Иногда кто-нибудь постукивал по моим ступням: «Эй, дядя, прибери-ка ноги!» — и я их подтягивал, автоматически и беззлобно, вскоре, впрочем, забываясь, и тогда вновь мои ноги в белых тещиных носках свешивались с полки.

«Да куда же я поеду?» — неожиданной тоской пронзила мысль.

— Ребята, вы из какого города? — спросил, свесившись с полки, весело поющую молодую группу.

— Из Кургана, а что? — донеслось из темноты.

— Электрификация железной дороги здесь закончилась?

— Не-ет, идет все: на Петропавловск участок пускать вот-вот будут.

— Город скоро?

— Да вот сейчас к нему начинаем спускаться.

Услышав такой ответ, я начал собираться: стащил шинель железнодорожную с верхней полки, чемоданчик, с которым ездил в поездки, сунул ноги в сапоги, дослуживающие сверхармейский срок носки, подсел к столику у боковых мест — жду.

Станция появилась неожиданно: сразу вокзал! Ребята к выходу, а я не решаюсь. Рычажная тормозная передача проскрипела по полом — автотормоза пробуют, — сижу. Вторично проскрежетала рычажка-отпуск, а мои мысли все еще в разбеге. Наконец, тихонько качнулся вагон, поплыл. Подхватываю чемоданчик — и к выходу…

Двери тамбура проводница с фонарем загородила, весь просвет, и в просветах вижу — перронные деревья назад убегают. Нажимаю ей на плечо: «Разрешите!»

Берусь правой рукой за поручень, левой выношу и держу на весу чемодан, пригибаюсь…

— Куда?! — кричит проводница.

— Туда-а! — отвечаю и прыгаю.

Пробежка вдоль вагона — помахал рукой проводнице и зашагал через рельсы к вокзалу.

Так себе вокзальчик, двухэтажный: внизу окна высоченные, сверху — маленькие, от основного здания еще два по бокам, неширокие и тоже двухэтажные, соединенные с основным воротами.

Захожу в вокзал.

Духота. И воздух какой-то желтый — то ли от плиточного пола, то ли от несильного накала лампочек… На массивных коричневых диванах с буквами поверху «Юж.-Ур. ж. д.» дремали сидя пассажиры. Свободных мест нет. В середине диванных рядов ребенок заплакал и тут же стих. От киоска «Союзпечать» милиционер выруливал в длинной синей шинели и, заложив руки за спину, неторопливо поплыл, нарушая сонливую тишину цоканьем подковок сапог.

Тоска… Выхожу на привокзальную площадь. Несколько чахлых деревьев, в обледенелых сучьях которых свистел ветер; на двух деревянных столбах покосившаяся будка трансформатора; прямо, за деревьями, кучи досок, кирпича, панели перекрытий; правее — деревянное одноэтажное здание с крыльцом, над которым красноватым светом одинокая лампочка освещает вывеску «Магазин».

Пошел бродить по накатанной дороге вокруг сквера и, не доходя до магазина, услышал:

— Сынок, дровец наломать не поможешь ли?

Приподнимаю голову — сторож. Закутанная в шаль, в полушубке, положив руки в варежках на палочку, стояла она рядом с ящиками и явно дожидалась меня.

— Можно, бабушка, где дрова-то?

— А вота… вота они! — постукала палочкой по ящику.

— Так они же вроде хорошие — ящики-то?

— Ну и што жа: заведуюшша говорит: «Жги, все равно база не примаят!»

— Жечь так жечь! — ставлю чемоданчик на землю, бросаю первый же ящик под ноги, и затрещали доски под солдатскими сапогами.

— Хватит, сынок, на седни, небось, устал в поездке-то?

— Нет, бабушка, не из поездки я — с поезда слез только что.

— Вона оно што, вона. А идти-то далековато?

— До пока возле вокзала хожу: первый раз в городе, а в вокзале не присесть…

— Дак заходь в будку-то, заходь! Чайничек разогреем — почайничаем, раз идти некуда. Из железнодорожников будете?

— Да, машинист… В депо определиться думаю…

— Ну и хорошо. Машинисты у нас вон и квартиры… целые дома получают. Поселок цельный из домов-то настроили… И заработки не те…

Раздергиваю я дощечки, а бабушка стоит и рассказывает о небезразличных для меня вещах, самое же главное — о квартирах: везде с ними трудно, а здесь, оказывается, свободно.

Маленькая будочка: прямо — топчан, слева — печка, под окошечком — стол, на котором желтеет квадрат света от привокзальных фонарей. Сторожиха подбросила дощечек в печку, и в трубе сразу же загудело.

— Прорва, а не печка: дома бы таку — давно бы выбросить, а здеся то уши жгет, то хоть морозь тараканов, а кому како дело: дрова казенные.

Скоро плита сделалась алой и запрыгала крышка чайника.

— Вот и чаек готов! Сухариков, если хошь, сахарочку: нынче не в войну — хорошо с сахаром!

Ополоснула две кружки, ополоски за дверь вылив.

— Присаживайся, присаживайся к столику — грейся.

Пьем чай.

— Мать-то жива у тебя? — спрашивает.

— Нет. Схоронили недавно.

— Оно так: вырастут детки, выучатся, а жить-то и некогда! А я вот в войну своих потеряла… Плохо одной ночами, а здесь, за делом, незаметно как-то… Днем половички делаю — наберу в депо тряпочек и вяжу и вяжу: квартиры нынче дают многим, а половичков в магазинах нету. Ты вот попьешь чайку-то да и ложись на топчан-то, утром разбужу — тут до депо рядом…

Зайдешь иногда теперь в кафе «Локомотив», возьмешь кружечку-другую пива — сидишь и вспоминаешь ту первую ночь: кафе стоит на том месте, где когда-то была сторожка, кирпичи превратились в дом пятиэтажный, на месте трансформаторной будки стоит памятник основателю города Тимофею Невежину, а там, где был пустырь, построены Дом культуры железнодорожников, автовокзал. Недалеко от автовокзала, в пятиэтажном доме, моя квартира. Хорошая квартира: двухкомнатная, одно окно на восток, два — на запад. Но все же вспоминается лучше здесь: будто мать родная тогда душу мою обогрела, но не знаю ни фамилии, ни имени той старушки.


Утром начальник отдела кадров сказал:

— Подавайте заявление, машинисты нам нужны.

Правда, испортилось немного настроение, когда начальник предложил:

— А вот тут подпишите: в жилплощади не нуждаюсь. Знаете, у нас так трудно с квартирным вопросом, что даже в приеме на работу людям из-за этого отказывали… Вот тут, вот тут подпишите, — заметив мое смятение, ткнул длинным костлявым пальцем внизу заявления…

Под вечер я перебежал через железнодорожный путь на северную сторону и у первой же встречной женщины спросил:

— Вы не знаете, кто бы здесь мог пустить на квартиру?

— На квартиру? — женщина чуть подумала и… радостно: — А вот тут, за углом, будет пустырь, так вы — в глубь пустыря: одинокая бабушка Дарья живет там! Она пустит!

Пустырь был огорожен дощечками, жердочками а ход через низенькую кривую калиточку.

В глубине двора чернела крыша, и будто из-под сугроба, теплело желтоватым светом оконце. Крыша оказалась на уровне моей головы, дверь — на уровне груди. Не заперта. На морозный ее скрип где-то внизу залилась лаем собачка. И тут же грубый женский голос:

— Жулька, шалава, перестань тявкать!

Узкая полоска света выхватила несколько земляных, покрытых дощечками ступеней:

— Кто тута?

— Гости к вам, бабушка Дарья!

— Гости?.. Давай, давай — гостей мы любим!

В небольшой, без окон, прихожей стояла невысокая широколицая женщина лет под семьдесят.

— Проходите, проходите сюда! — показывала она на другую дверь.

Переступил я порожек и тут же остановился: у моих ног, припадая к полу, захлебывалась в лае черная, с острой мордочкой собачка.

— Цыц, марш под койку! — притопнула на нее бабушка, появившись из-за моей спины. И добавила, как бы оправдывая негостеприимство своей воспитанницы: — Злая, как собака.

— На то она, бабушка, и собака, чтобы встречать по-собачьи, — пошутил я. — Но собака хорошая.

— Хоро-ошая!.. Добрых людей пужать…

— Откуда же ей знать, что я добрый?

— А плохие-то ко мне и не ходют: им, плохим-то, у меня делать нечего. Хорошие да несчастные идут. Ишь замерз-то как.

— Замерз — правильно, долго по морозу бегал. Да вот подсказали, что вы на квартиру пустить можете.

— Кто подсказал-то?

— Женщина какая-то. Видно, хорошо знает вас, если говорит уверенно, что пустите.

— Ну, тута меня все знают: я ить с тридцать второго года в Кургане-то… Дорогу ишшо на Шадринск строила. Приехала сюда с мужем, а домик этот одна сляпала… Да вы раздевайтесь, раздевайтесь! Вон умойтесь под рукомойником, а шинельку-то на гвоздик. Из железнодорожников будете?

— Да, школу машинистов закончил. Думаю здесь, в Кургане, машинистом устроиться. В депо сказали: прописывайся, а квартиры пока не нашел! — кричу, снимая шинель. Понял, что бабка глуховата, если говорит так громко.

— Эх, дитенок, не простое это дело. Строют, строют, а все мало. Народу-то!.. В город едут и едут… Ну об этом опосля, а пока давай-ка к столу: картошечка тут у меня, капустка, чаек с баранками…

— Не откажусь, бабушка.

— Ну, а что отказываться-то? Все мы люди-человеки, пить-есть хотим… Присаживайся, присаживайся к столу-то: редко ко мне люди заходят. Вот разговариваю все больше с Василием Иванычем…

Над столом висела большая картина, на которой был изображен Чапаев на тачанке.

— А почему же с ним именно вам говорить хочется?

— Ну, а как же? Вон и икона висит. Но вот, святой-то, кто знает, жил или не жил, а Василий Иваныч жил. Колчака бил! Я их, колчаков-то энтих, запомнила, хорошо запомнила!

И бабка Дарья поведала, по-видимому, не впервой рассказываемую ею историю.

— Подоила я тогда корову да на улку и выпустила. Чтобы не бегать потом за ей — к колышку привязала. Привязала да сенца бросила. А солнышко све-е-етит! Осень, а солнышко-то летом будто. Они и едут, колчаки. Четверо было. Слезли с телеги, подошли к коровке… Увели бы, ладно, а они шашкой полоснули ей по брюху. Всю жизнь ее буду помнить, христовенькую! Ревмя ревет, бедненькая, носится вокруг колышка, а нутря-то ей под ноги и валятся, валятся… Когда упала, ей и голову — тоже шашкой… Кишки-то обрезали да и взвалили мою кормилицу на телегу…

Бабушка замолчала и села под репродуктором образца еще довоенных лет: большой, черный, будто из толя, круг, посредине — металлическая планка с винтиком.

Сердито и медленно хрустела капустой, картошку с вилки брала на ладонь, откусывала маленькими кусочками. Поужинав, свернула толстую самокрутку, глубоко затянулась.

— Кури, если хошь! — подвинула мне жестяную коробочку с махоркой.

Я закурил тоже.

— Знашь что, — неожиданно сказала бабушка, — ты живи у меня, сколько надо, пока не найдешь квартеру: нет прописи-то у меня. Я эту хоромину без планов разных строила. Выкопала яму, где поглыбже, обложила бревнышками, обмазала глиной. Ну и люди кой-где помогли. Бойкушша я была! Бригадиром всегда работала, где трудно, на подхвате… Вот и нахваталась! Мужик-то меня и бросил, когда опущение у меня по женской части вышло. Все переносили вместе: и колчаков, и кулацкие банды, и работу с винтовкой за плечами… Счас вон вижу — кранами агромадными рельсы ложут, а тогда мы все лопатой до ломами, ломами да лопатами дорогу строили. Лежу вот, когда поезда проходят, а земелька с потолка сыплется, сыплется… Будешь ездить, помни бабушку Дарью — моя дорога…

Я не забыл ни той первой ночи, ни бабушкиных слов, ни тревожного всплеска сердца, когда услышал, засыпая:

— У-у, негодник, молчишь все, молчишь!

Думал, ко мне это относится, а бабушка залезла с ногами на диван, покрутила винтик репродуктора. Потом сняла с гвоздика, пошлепала ладошкой по корпусу, и он захрипел… Шла передача последних известий.

— Эх, Василий Иваныч, что делается, что делается?.. То энтим американцам чегой-то в Свердловске надо было, то вон теперя на Кубу нападать хочут! Мало им, мало все людской кровушки, стервецам! — заворчала бабушка, вешая репродуктор на гвоздик, и принялась мыть посуду.

Вскоре под ней заскрипели пружины дивана. Поворочавшись, повздыхав, она уснула. А мой сон исчез… Лежал с открытыми глазами и думал, думал о чужой для меня жизни… Да, впрочем, чужой ли?..

Прошел поезд. Земляной гул дошел до ножек койки, с потолка на одеяло, на лицо посыпалась пыль. Под койкой временами ворчала Жулька. В трубе завывал ветер, что-то постукивало на крыше, по стеклам оконца били снежинки. А мне было уютно, тепло под ватным одеялом на бабушкиной койке…

У бабушки Дарьи я прожил полтора месяца, когда уходил, не взяла ни копейки, сказала:

— Не за деньги пущала я тебя. Живи, работай да не забывай в своих радостях: больше, чем деньги, людям тепло нужно да забота. А мне, когда проезжать будешь, посвисти, да громким свистком, а то не услышу…

Несколько лет я подсвистывал. А теперь, проезжая по Шадринскому ходу, говорю молодым помощникам:

— Вот здесь когда-то жила бабушка Дарья!

И кто придумал такие порядки: не прописался — не поступишь на работу, а не найдешь лишних девять метров жилплощади — не пропишешься. Вторую неделю хожу по частным домам и ищу эти лишние девять метров жилья: на столбах, заборах читаю подряд все объявления — работы много, жилья нет.

Наконец, догадываюсь спрашивать о прежних квартирах у жильцов только что заселенных новых домов. Но и тут срывы: не успевает семья съехать, как уже место другому обещано.

С этой же целью пришел на заселение пятиэтажного панельного дома.

Крещенский мороз иголочками коленки покалывает, немеет подбородок, в сапогах пальцы ног не чувствуются, хотя на простые, хлопчатобумажные, еще и шерстяные носки натянуты.

Но кому очень нужно в такой суматохе задерживаться? Груженые машины возле подъездов одна другую подталкивают, и домашнее добро люди просто на снег сваливают. Крики, смех, добродушное переругивание мужей с женами… Вижу, мальчик лет пяти берет две подушки за углы и волочит к подъезду по снегу.

— Давай-ка помогу, — предлагаю, — тащить-то куда?

— Мы нынче на самом первом этаже жить будем! — хвалится он, запрокинув голову и покачивая ею в такт словам, а сам, упираясь ладонями в колени, начинает подниматься по ступенькам лестницы.

— Куда же ты: первый-то этаж здесь!

— Не-е, наверху… та-а-ам! — и поднял руку в красной варежке.

— Там, так там — веди!

И он вновь заупирался руками в колени, через силу переставляя со ступеньки на ступеньки новые, но великоватого размера черные валенки.

— Вот наша дверь, видишь! — показал в открытую дверь на пятом этаже, куда и вошел первым.

— Мама-а, мы подушки принесли!

— Ой ты, помощничек мой! Ну где, где подушки-то?

— Вон! — показал на меня варежкой.

— Ой, спасибо вам! — протянула женщина руки к подушкам. — Вы тоже вселяетесь, да? — спросила меня радостно.

— Да нет: наблюдаю, а он, вижу, волочит подушки по снегу…

— А, махнула рукой женщина, — уж намучились с ним по частным углам… Господи-и-и, да не верится, что теперь эта квартира нашей будет!

— А раньше-то где жили?.. Я, знаете ли, никак не могу найти квартиру для прописки.

— Подскажу, подскажу — сама мучилась, знаю… На той улице, где мы жили, девушка умерла по соседству. Дом пятистенный, на две половины, и в доме этом лишь двое остались — тетка с племянником. Вот дом несчастливый: двое уже умерли от туберкулеза!

Утром я был по указанному адресу.

— Ох и не знаю, как быть-то, — говорит невысокая плотная женщина лет сорока пяти, — дом-то, конечно, для нас, двоих великоват, но ведь у вас семья — с женой бы пустила, а ребенок, знаете ли, беспокойно…

— Мне бы не жить, мне бы только прописаться, чтобы поступить на работу…

— Ну, это-то можно, наверно. Только как бы милиция не оштрафовала: прописан у меня, а живет где — не знаю…

— Где живу — я вам адрес оставлю, а работать машинистом в депо буду…

— Ну, раз машинистом — пустить можно, но как только с платой-то: место-то занимать в домовой книжке будешь, а я тут с похоронами в долги влезла…

— За платой дело не станет, вот! — И я выложил примерную стоимость за месяц для одиночки…

Весь день провел в паспортном столе. Прописался лишь к вечеру. По дороге из милиции забежал в отдел кадров.

— Наконец-то нашел квартиру! — радостно положил на стол начальнику паспорт и военный билет.

— А вы не могли дольше тянуть с пропиской? — сказал он, засовывая в ящик стола бумаги и даже не взглянув на мои документы. — Теперь нам люди не нужны.

— Как не нужны?!

— А вот так и не нужны: ситуация изменилась!

Услышав такое, я даже глаза закрыл — до того ненавистным показалось лицо кадровика, что хоть бей в старческий острый подбородок! Глаза открыл я медленно, так ни на что и не решившись. А начальник кадров уже выжидательно стоял за столом.

— Ну-с, молодой человек, рабочий день кончился…

— А как же я?

— Вы?.. Разве мало в городе других предприятий?

— Но ведь я машинист?!

— Не знаю, не знаю — машинисты нам не нужны…

И дорогой я ничего не придумал: последние деньги отдал за прописку, работать не приняли, а жене сообщил, что принимают сразу машинистом…

У хозяйки был гость — мужчина лет сорока в военном кителе без погон. Стол уставлен закусками. Одна бутылка пустая, другую мужчина начал вертеть в руках, срывая сургуч.

— А это мой квартирант! — сказала пьяновато хозяйка.

— Догадываюсь, если домовая книга у него твоя… — И ко мне: — Плеснуть, может?

— Спасибо, не пью.

— Вот как? А я-то думал, что у машинистов губа не дура: если не пить, то зачем на такой работе денежной?

— Я их, денег-то этих, еще не видел.

— Ну, а увидишь — не поднесешь, что ли, мерзавчика, а?

— У бабушки собака не любит с запахом — всю ночь ворчать будет! — стараюсь освободиться от приглашения и быстрей уйти.

— Видал? — вмешалась хозяйка. — А я у тебя верней любой собаки: ну когда бы я на тебя ворчала? — И мощная грудь ее заколыхалась в смехе.

«Сучка ты старая!» — рвались с языка слова «благодарности»: противно, все было противно — и жизнь, и люди…

Шел к бабушке, и настроение-такое, что хоть во всех больших домах бей кирпичами по желтушным окнам!

Встал перед косой бабушкиной калиткой, и глаза слезами затуманились: одно, только одно окошечко приветливо и тепло звало к себе из-за сугроба!


Бабушка Дарья на топливный склад пойти посоветовала: вагон разгрузишь — через день деньги; частнику машину с дровами подогнал — за услугу в карман живую копейку кладешь. Одно плохо — пьяницы там работают: утром опохмеляются, вечером сызнова пьют.

Это, наверное, единственное место в городе, где нормальные трезвые люди идут на поклон к пьянчужкам. И работал-то я там всего один день — утром приветливо вроде бы встретили, а вечером колья взяли.

Морозное утро было. Скрипит снег под сапогами. Ни ветерка. Из труб дым прямыми белесыми столбами в небо уходит. На топливном складе слышны пересвистывания, пыхтение паровозов, раздаются глухие удары ковша подъемного крана. А ровными штабелями запаса каменного угля склад больше всего похож на подготовленную к зимовке колхозную ферму. Но так железнодорожный склад выглядит. На городском же нет ни кранов подъемных, ни штабелей, а просто метров двести рельсов, площадка сбоку для разгрузки вагонов и деревенского типа домик в сторонке.

Штат же работников такой: завскладом, кассир, сторож. А грузчики — кому выпить позарез надо или — опять же позарез — необходимы деньги. И самая выгодная работа — обслуживать частников. На этот вид работы я, кстати, и настроился. Бабушка даже посоветовала, к кому обратиться — к завскладом или к Климу.

Внутри домик совсем маленький, две двери прямо: над одной написано — «Завскладом», над другой — «Кассир». А у забранного толстыми железными прутьями окна и весь остальной штат увидел: угрюмые люди разливали водку. Все в фуфайках, трое с небритой щетиной. Четвертому пока еще брить нечего, брови разве только: срослись на переносье.

— Привет, братцы! — поздоровался со всеми весело. — В помощники людей принимаем?

— Слышь, Клим, — хмыкнул молодой, обращаясь к разливающему, — в помощники человек просится!

— Не страдай, не страдай: пить не буду, а пришел помогать работать! — осадил я молодого. — Заведующий скоро будет?

— Дрыхнет еще! — ответил Клим.

— Ну тогда разговор с вами будет: за отсутствием начальства бабушка Дарья советовала обратиться мне к Климу.

— Бабушка Дарья?.. Ты что, живешь у нее? — подав стакан через молодого третьему, спросил он.

— Да, и посоветовала сюда пойти поработать.

— Ладно, щас вот разделаемся до начальства и потолкуем. А может, опрокинешь немного?

— Нет, спасибо: предпочитаю с начальством разговаривать трезвым.

— А-а, — махнул пренебрежительно в ответ Клим. — Вон на путях стоят четыре вагона. Разгрузь — и он с радостью наряд выпишет. Трезвый ли, пьяный ли — ему все равно.

Климу на вид лет тридцать пять. Роста чуть выше среднего. Лицо спокойное, худощавый. Я рассматриваю Клима с интересом потому, что бабушка Дарья говорила о нем как о человеке пропащем, которого даже Жулька терпеть не может. А бабушка-то знает — водилась с дочкой Клима, пока ее в детский садик не определили. Но ничего в этом человеке пропащего не заметил: если бы был побрит, то не только бы молодо, но и привлекательно выглядел.

Сел на скамейку у противоположной стены, дожидаюсь, когда закончат угощаться.

Выпили они всего лишь одну бутылку водки. Закусывали хлебом, килькой, луком, запивали водой из чайника. Закончив опохмелку, Клим подсел ко мне:

— Ну как там бабка-то?

— А как бабка: сейчас, наверное, печку растопила, а утром накалила два кирпича на плите и ноги грела.

— Дрова-то есть у нее? А то бы пришла к нам…

— Не знаю, дрова, видимо, есть, так как разжигала хорошими полешками, но только дым почему-то а избу валит.

— В такую стужу повалит: сначала бы берестой протопила, а то труба-то у ее печки узкая.

— Хорошо, Клим, подскажу… Теперь о главном: нельзя ли, Клим, сделать, чтобы машины мне погрузить: денег — ни копья!

— Хорошо, сделаем — как машины начнут подходить. И на пару с кем-нибудь грузить будешь, а чтобы ребята не обижались — поставишь им вечером. Ну, а пока вагоны вместе с нами разгружать. Добро?

— Согласен.

— Вот и лады. Чем раньше начнем, тем раньше кончим…

Хорошо в охотку-то: торпедами через борт летят двухметровки. Мы разгружаем втроем: Клим, молодой и я. Афоней Клим зовет молодого — то ли прозвище, то ли такое устаревшее имя.

Начали подходить автомашины, и Клим на глазок определяет, сколько грузчиков послать: если сам хозяин приехал — одного, женщина — двоих.

С этого времени я больше загружаю, чем разгружаю. К концу дня потайной карман шинели стал тугим от бумажек, а потому угощал я. Афоня сбегал за водкой.

Я выпил всего один стакан, а от второго стошнило. Клим ушел раньше — за дочкой в детсад. Я сидел до конца, и выходили все вместе. Перед тем, как разойтись. Афоня похлопал меня по плечу и сказал:

— А щас, дорога, чеши отсюда и больше носа к нам не показывай!

— Я вам не нравлюсь? — спросил с горькой ухмылкой.

— Да, не нравишься: ты — куркуль!

— Да что ты разговариваешь с ним, Афоня. Колышком его, колышком!.. — донесся совет сзади.

Я оглянулся. Второй грузчик и действительно старался выдернуть березовый кол из кучи бревен. Афоня последовал совету.

С двух сторон ко мне подходили с кольями, и ничего не оставалось делать, как бежать. Но и бежать стыдно.

Я был совершенно трезв и затеял игру в догонялки на бревнах: они за мной, а я перепрыгивал по кучам и дразнил их. Множество раз они падали. Поднимались и, матерясь, вновь пытались достать меня кольями.

Наконец бросили это занятие и, покрывая меня матом, обнявшись, пошли. Скоро донеслась их пьяная песня:

Не для меня придет весна:
Зелена роща расцветает,
И соловей весну встречает,
Така-такая жизнь не для меня.
Эту песню я знал. И даже любил петь ее: казалось, она для меня, по моей судьбе и написана.

Теперь, сидя на бревнах, вслушивался в слова и желал певцам того, чем кончалась песня:

А для меня — народный суд:
Осудит сроком на три года.
Возьмет конвой меня жестокий
И по-и поведет прямо в тюрьму.
А у бабушки ждала меня телеграмма: «Встречай. Выезжаем Леночкой».

…Утром по дороге в депо я зашел на топливный склад. Отчаянная тоска какая-то: едет жена с дочкой, а я еще не работаю и встретить их вынужден не хорошей квартирой, а бабушкиной землянкой.

Грузчики сидели на бревне — головы книзу, и только Клим спокойно покуривал.

Я заранее взял кол:

— Ну, Клим, поднимай свою кодлу. Вчера я сбежал — счас не убегу и их метелить буду!

— Давай начинай вон с того сопляка, крайнего!

Всмотрелся я в Афоню и рассмеялся: у него действительно под носом были сопли, а на нижней губе висел присохший окурок.

— Слышь, будь другом, принеси бутылку: ну как я с ними начну работать?

— Хорошо, Клим, для тебя лишь сделаю! — и пошел в магазинчик, что на топливном складе.

Отдав бутылку, пошел в отдел кадров и, даже не поздоровавшись, положил телеграмму на стол начальника.

— Что это? — спросил он.

— Как что: жена моя приезжает с дочкой!

— А я к этому имею какое отношение?

— Как — какое? А кто сказал, чтобы я прописывался? Кто сказал, чтобы я писал заявление, так как машинисты вам нужны? И кто отказал мне, когда я прописался? Так вот: я иду дальше.

Голос начальника остановил меня в дверях:

— Обождите! Раз такое дело, мы примем вас. В порядке исключения. Но — помощником машиниста. Согласны?

Через четверть часа я уже имел в руках медицинскую карточку и направление на сдачу экзаменов. А к вечеру был зачислен в штат депо.

Яков Евсеич

Помощником машиниста в депо станции Курган я работал полгода. С разными машинистами приходилось ездить, но больше других в памяти остался Яков Евсеич. С таким не соскучишься: то он рассуждает о чем-нибудь, то с ним случается что-то необычное. Познакомились мы так: в поездку вызвали, и нарядчица предупредила меня, что поеду с другим машинистом.

Я стоял перед схемой профиля пути и старался запомнить подъемы, уклоны, расположение станций и подходы к ним, когда услышал:

— Ну, Власьевна, помощника ко мне подвесила?

— А вон, Яков Евсеич, он у стены профиль изучает!

Я обернулся. Машинист не понравился: пожилой, а такие помощникам не дают водить поезда; неряшливо одетый — бушлат черный расстегнут, серый пиджачок под ним — тоже, под пиджачком черная душегрейка и поверх нее выпущен воротник серой рубашки; глаза серые, бегающие, как у молодого воришки; коричневая шапка с кожаным верхом лихо сдвинута на затылок. Обут в кирзовые сапоги. И двинулся он ко мне так, словно бы собирался бороться. Ноги нарасшарагу, руки в локтях фонариком, будто ему мускулы мешают.

— Яков Евсеич! — называет себя и подает руку.

Я подал свою и тут же скособочился.

— Тише! — говорю.

— О, слабачок, видно!

— Перелом был! — оправдывался я, почувствовав боль в правой руке.

— Книжку читал, с приказами ознакомился? — кивнул на книгу приказов и распоряжений.

— Читал — ничего нового.

— Тогда потопали! — и направился к дежурному.

Получив два маршрутных листа — туда и обратно, складывая их вчетверо и всовывая в карман, спрашивает:

— Электровозные схемы хорошо знаешь?

Я засмеялся. Вспомнился один из машинистов в депо станции Тайга, который каждого помощника так же спрашивал, а сдающего смену машиниста уговаривал: «Слышь, будь другом, проедь со мной немножко, а потом спрыгнешь!» Машины боялся: на раз-то схема не соберется. Молодые машинисты, видя его идущим принимать электровоз, начинали придумывать разные неисправности, будто бы случившиеся в пути. А в доме отдыха частенько при его приближении можно было слышать рассказ:

— И вот, значит, сидят зайцы — в карты играют. Вдруг тот, кто на стреме, как крикнет: «Атас, братцы, охотник с собакой!» Тут старший и спрашивает: «А какой он, охотник-то… Может быть, длинный-длинный? Худой-худой? А собака тощая-тощая?..» — «Да, — отвечает старшему заяц. — Охотник длинный-длинный, а собака тощая-тощая!..» — «Играй, зайцы, — это Митя Лысый!» — говорит старший.

Слушатели покатываются от хохота, так как над их головами уже возвышается лицо длинного худощавого машиниста, и начинает он им разнос устраивать, доказывая, что голодная собака на охоте лучше гонит-зайца, чем сытая.

И вопрос Якова Евсеича, и его голос, энергичный и с хрипотцой, напомнили того машиниста.

Пока я закрывал наружную дверь, Яков Евсеич уже вытягивал зубами из пачки беломорину и смотрел на меня искоса:

— Выходит, умным себя считаешь. А смех без причины — признак знаешь чего?

— Знаю, Яков Евсеич, — ума!

— У-у-умный, значит! — проговорил он медленно, выпуская изо рта дым.

— А вы, Яков Евсеич, в поездку с дураком поехать, наверное, хотели?

— Ха!.. Да ты, парень, жох, видно. — И неожиданно хлопнул меня по плечу: — Ничего, сработаемся!.. — Взял с крыльца «шарманку» — свой сундучок — и пошли.

Идем через пути к вокзалу и вдоль перрона — в Восточный парк. Сбоку кустарник, забор. Докурив папироску, Яков Евсеич скатал ее рулончиком, зажал между большим пальцем и указательным и выстрелил по кустарнику.

— Знаешь, что там такое? — кивнул головой на кустарник.

— Где — в кустах?

— Да не-ет, вон, за забором?

— Не знаю, дом какой-то строится…

— Отделение дороги… Видишь, для умных-то людей… третий этаж надстраивают!

— Неужели, Яков Евсеич, на всех трех этажах да под каждым окном по умному человеку сидеть будут? — спросил я притворно-серьезно.

Машинист затрясся от смеха. Даже присел.

— Да знаешь ли ты, что за свою работу я только одного начальника встречал умного — Николая Ивановича Мыльникова, начальника депо, — говорил после. — Вон, тоже начальники, инструктора наши. Едет тут со мной Сергеев, сопли вытирал рукавом недавно, а тоже: «Требую устранить недостатки!» Я третий десяток лет поезда вожу, а он, видишь ли, требует!.. Да начхал я на его требования: как водил, так и буду водить. Обрыва — ни одного, ползунов — тоже, сигналов не проезжал… А как кто залезет в кабину, так и выискивает, к чему бы придраться. Как же, тоже работают! Эти же, которые в отделении, кроме как «давай-давай, шуруй-шуруй», ничего не знают. Они и ценят таких же, кто «давай-давай» кричит.

А Мыльников не-ет… К Мыльникову один такой в кабинет заскочил мимо очереди да сразу в кресло плюхнулся, а начальник ему: «Выйдите!.. Имейте уважение к людям!» Во какой был Николай Иванович.

Под поездом стоял я как-то вот в этом же парке, а он из отделения шел. Глядел, глядел да ко мне и подходит: «Вы, товарищ машинист, из какого депо?» — спрашивает. «Как из какого? Из нашего, курганского!» — отвечаю. «А почему я вас не знаю?» — «А потому что, товарищ начальник, мне в вашем кабинете делать нечего!» — ответил ему.

И что бы ты думал? Через неделю читаю приказ о премии — за устойчивую и добросовестную работу. А шлаковые горы, что возле депо, на дома переделал кто? Цветники, оградки, деревья посадил? Он!

Уж если кого накажет, то будь спокоен: день в день тебя после срока наказания вызовет, поговорит как человек.

Пошли электровозы, а машинисты-то кто с ликбезом, кто с четырьмя классами, и многих сокращать надо из-за образования, а он — руководителям отделения: «Да вы что! Да они войну выдержали, а вы их под сокращение?» Ну и организовались в вечерней железнодорожной школе курсы по повышению грамотности…

Мы дожидались прибытия поезда возле будочки дежурного по парку, и я с большим интересом слушал о неизвестном мне начальнике. Я о начальстве вообще был не очень высокого мнения: так случилось, что начальников толковых и умелых не так уж часто встречал, не считая, конечно, армию.

Электровоз принять долго ли? Машинист высоковольтную камеру проверяет, помощник — по низу, механическую часть: что-то молоточком простучит, что посмотрит просто, потом молоток на масленку сменит — и делать нечего. Сиди, жди открытия сигнала.

Сижу. Яков Евсеич пошел проверять мою работу. Все осмотрел, даже фитильки пощупал, а после возле платформы с металлоломом остановился, даже залез на нее.

Стучит в дверь кабины: «Ну-ка, прими!» — вал приволок какой-то, метра полтора.

— Куда вы железяку-то эту? — спрашиваю.

— Пригодиться может, — отвечает, — к мотоциклу! Не думаешь мотоцикл покупать?

— Квартира еще частная, а вы — о мотоцикле!

— Вот, вот… Мотоцикл-то и нужнее, когда квартиры нет. Взял участочек — на него и поваживай потихонечку: попались дощечка, колышек — в люльку; цементик, щебеночка — в люльку. Казенную не жди: казенные по вашим-нашим распределяются, или, если есть чего, в мохнатую лапу сунешь — с квартирой будешь! Вон я гараж построил, баню, погреб — без копеечки.

— Спасибо за совет, Яков Евсеич, но вот в исправительно-трудовой колонии мне как раз говорили наоборот…

— Дак ты и там побывал?!

— Успел.

— Ну и как?

— Хорошо. Наказывали: «Увидите Якова Евсеича — присылайте к нам!».

— Да ты что? Я тебя воровать, что ли, учу? Да приедь ты на любой стройдвор и скажи, что подмести после цемента вагоны хочешь, — любой начальник тебе спасибо скажет, а подмел вагон — пол-люльки цементику. А в порожняковых вагонах сколько щебня остается? Проволока вон на вагонах висит — кто чего скажет, если ты ее откручивать будешь? Я вон даже баранов привез из Казахстана. На рыбалку поехал, стадо овец встретил, а пастух спрашивает: «Выпить есть?» — «Есть», — говорю. Показал ему бутылку, а он: «Давай: ты мне бутылку, а я тебе — любого барашка!» А у меня две бутылки было. Так, скажешь, я украл баранов?

— Нет, не украл. Такая кража называется «через семнадцать», то есть соучастие в краже.

— А может, он своих мне продал баранов-то: я же не спрашиваю на рынке, что и откуда?

— Но не пол-литра баран стоил, если бы он этого чабана был собственный?

— Ну, а мое дело какое?

— Ваше дело — соображать, не сообразил — годика два думать заставят, на пару с чабаном.

Так и началась наша с ним работа. У него всегда были какие-то проблемы: то крыс бьет током — они пищат, но мертвых почему-то нет; то жена у него деньги сожгла, припасенные на капроновые сети, — складывал, складывал в самоварную трубу тайком от жены, а она возьми да и самовар поставь.

После одного случая я смеялся всякий раз, как Яков Евсеич жаловался на свою спину или вставал к электропечам погреть свой радикулит.

— Закрой окно, — говорит однажды, — а то опять в няшу лезть придется!

— В какую няшу?

— В конскую. Как радикулит меня прихватит, то я напарю конских катышей — отходит.

— А вы по какому рецепту ее, эту няшу, делаете?

— Ни по какому. Привожу из конюшни, завариваю в ванной крутым кипятком; остынет немножко — и влажу…

— Так откуда же вы узнали, что катыши конские целебным свойством обладают?

— Ты на курорте был?

— Нет, не был.

— Так вот: на курорте есть сероводородные ванны, и запах такой же, как от конских катышей. Но если запах один и тот же, значит, и состав одинаков?

Я так и задохся от смеха.

— Яков Евсеич, — говорю, — а почему бы вам в выгребную яму залезть не попробовать: там еще гуще запах!

— Смейся, смейся, — отшучивался он беззлобно. — Прихватит радикулит — и в уборную полезешь!

Но Яков Евсеич отлично водил поезда, и по скоростной линии ленты скоростемерной хоть проверяй линейку. Когда я сказал ему, что первого машиниста встречаю, который бы так держал скорость, он достал из «шарманки» схему профиля пути, сложенную гармошкой, положил на контроллер:

— Спиной надо поезд чувствовать. А в эту штуку почаще заглядывай да вспоминай меня!

И вот я его вспомнил.

День рождения у него — 30 апреля. Зашел я к нему узнать, почему не вызывают, а у него пир горой. Схватил меня за руку:

— Ну-ко… Боевой мой заместитель, да чтобы за новорожденного не выпить!.. Катюха, — кричит жене, — помощнику моему — бокал!

Окружили, повисли на моих рукавах и другие.

— Пей, — кричат, — пей!

Выпью, думалось, — отвяжутся. Нет, к столу потащили. Пока закусывал — хмель в голову ударил, и вместе со всеми я петь начал. Якова-то Евсеича на двое суток освободили, а если машиниста освободили, то и помощник гулять может — такое было понятие. И вдруг жена прибегает:

— Что же ты делаешь? Тебя же в поездку вызвали!

Выскакиваю из-за стола, а дома сразу же — к ведру с водой: два ковша выпью — два пальца в рот…

Прибегаю в «брехаловку», а машинист-инструктор Федор Яковлевич Данилевич пошептал что-то на ухо машинисту Василию Ивановичу Сулакову, и тот затормошил меня:

— Давай быстрее: поезда стоят, а ты чешешься!

Вышли от дежурного по депо, и тут Василий Иванович начал:

— Ты что, с ума спятил? Завтра Первый май, а ты натюкался! Хорошо, что Федор Яковлевич дежурит! А то бы тебе другой на его месте сыграл свадьбу!

Пришли на электровоз, а Василий Иванович:

— Садись — и ни с места: машину приму сам!

После одной общедеповской шумихи Федора Яковлевича выбрали председателем местного комитета профсоюза. А с Василием Ивановичем мы стали хорошими друзьями. Жена у него работает директором ресторана, но машиниста Сулакова никогда не видел выпившим. Даже в выходные дни. Он еще и нештатный инспектор детской комнаты милиции.


Интересная ситуация получается: я — машинист, меня учили управлять машиной, и выдан об этом соответствующий документ, а вот мной управляют нередко люди без всяких документов.

С детства осталась в памяти навсегда и стала не просто учительницей, показавшей мне буквы и цифры, Мария Семеновна. Любимым остался и замполит командира роты лейтенант Ильин.

Но их учили, они готовились к тому, чтобы наполнять человека не только знаниями, но и чувствами. Командиры производства вроде бы должны продолжать их дело, но вот ведь случилось же, что ни один не помнится, который бы что-то сделал для моего продвижения вперед в области чувств или выходил бы за рамки своих служебных обязанностей. Хуже того, порой замечается прямо-таки полнейшее равнодушие к тебе как к человеку. Увязнув в хозяйственных делах, люди эти не замечают, что осталось бесхозным самое главное хозяйство страны — люди. Может, я и не прав, но у меня создалось впечатление, что, забравшись в отдельный кабинет с телефонами, считая своими помощниками лишь тех, кто имеет право входить к ним без стука, такие руководители забывают, что на них смотрят не сотни, а тысячи глаз подчиненных, не лишенных ни мнений, ни разума. Считая других глупее себя, они порой пользуются служебным постом даже для личного обогащения, задабривая своих помощников подачками в виде премий.


Грустно, порой невыносимо сидеть в кабине с Яковом Евсеичем. В колонии ждал освобождения, в армии — демобилизации, в школе машинистов — быстрей на работу. А чего теперь ожидать?

В армии почти всегда отличником боевой и политической подготовки был, а к концу службы даже командир роты обращался ко мне: «Ну, сержант, офицеров не будет, старшину отпустил к семье, адрес мой знаешь — роту до понедельника на тебя оставляю». Чуть ли не около сотни молодых парней в роте, и я знал, как и чем их занять в выходной день, чтобы не было скучно, а теперь не придумаю, как и чем себя от тоски избавить. Жена плачет и встречает из поездки постоянным вопросом: «У начальства был?». Дочка из-за печки улыбается и руки ко мне тянет, и меня будто кто за горло в этот момент хватает: дома, в селе, мать теленка за печкой держала! А в ушах звучит голос Якова Евсеича: «Нет, дружочек, квартиры ты как своих ушей не увидишь. Квартиры-то нашим-вашим, по друзьям-товарищам: здесь важно не кто как работает, а кто с кем пьет, с кем дружбу водит! Вот видел майский приказ? Такой же приказ будет и на День железнодорожников, и на Октябрьскую, где или «киты», или те, кто с «китами», свою премию разделят, а мы с тобой разорвись на полоски, распластайся в стельку — премию не увидим. Друзей выбирать надо: выпил бы с кем другим, а не со мной — машинистом бы поехал».

Яков Евсеич знал мои больные места. Но беспокоили меня не они, а какая-то бесперспективность на будущее. Очень хотелось иметь много хороших друзей, а на деле — не находилось почему-то ни одного друга, ни одного доброго знакомого.

В комитет комсомола зашел, а комната разгорожена на две половины, а за ширмой ребенок плачет. И пеленками пахнет. Зашел в цеховое партбюро — и там человеку помешал сидеть за бумагами.

— Вам чего? — спрашивает.

— Да так, посмотреть зашел.

— Партбюро — не музей, и рассматривать тут нечего…

Лейтенант Ильин как будто чувствовал, что он мне нужен, а тут — «рассматривать нечего».

Началось безразличие ко всему: не читаю газет, не особенно слушаю радио, даже последние известия пропускаю. Работаю автоматически, на своем месте сижу не помощником машиниста, а обыкновенным пассажиром: пошлет машинист посмотреть что-нибудь — схожу, не пошлет — просижу всю дорогу не вставая.

Надежду на изменения пробудило открытое партийное собрание.

С Яковом Евсеичем мы привели поезд из Челябинска. Пришла сменяющая нас бригада, чтобы вести поезд дальше, а машинист, вместо того, чтобы спросить о состоянии машины, тут же и говорит:

— Дуйте-ка быстрее в красный уголок: там такое происходит… от начальства только перья летят!

Нигде, никогда не видел такого красного уголка — сарай сараем!

Само здание бревенчатое. С одной стороны навес какой-то, под которым коричневая двустворчатая дверь, но мы по прошлогодней пыльной полыни обходим здание и направляемся к узкой, косо висящей двери.

Ни плакатов, ни лозунгов. Доски кое-где отпали, свесились и подгнили, видны слежавшиеся опилки, а в открытую дверь, в кудрявом обрамлении струн, скалилось белыми клавишами старинное, вдрызг разбитое пианино. Налево, в коридорчике, видна вывеска на двери: «Местный комитет паровозного депо», но мы от пианино сворачиваем направо, тоже к узенькой двери. За дверью — зал, обширный, сумрачный. Рамы двойные. Между ними, до половины, насыпаны опилки. А верхние стекла грязные: можно подумать, что на дворе не солнечная погода, а густой туман.

Глаза еще не привыкли к сумраку, как неожиданно раздался грохот — смех не одной сотни людей: посредине левой, капитальной, стены тоже дверь, и перед ней толпились, приподнимаясь на носочки, с десяток машинистов, помощников, слесарей.

— Что, что она сказала? — переспрашивали они друг друга. Вопрос передали в зал.

— Она сказала: «Не знала, что члену партии нельзя наживаться!» — Когда донесся такой ответ — и здесь засмеялись. И тут же: — Тихо!

В наступившей тишине чуть слышен женский голос из зала.

— Кто это? — спросил Яков Евсеич.

— Старший инспектор отдела кадров, — ответил рядом стоящий, не оборачиваясь.

— …А как в Таллин, Ригу за гарнитурами ездили и на чей счет?

— Пусть расскажет, сколько ковров, золотых колец нахапала за квартиры!

— Как премиями себя награждали?

Приподнимаясь на цыпочки, я старался рассмотреть, кто это говорит, но ничего за головами и спинами не увидел, да и машинист тянул меня за полу кителя:

— Пойдем, дела закончим, а потом придем!

Но когда пришли, даже к двери приблизиться было невозможно.

— Пойдем лучше поспим, — предложил машинист, — а говорильня эта надолго затянется.

— Их что, судить теперь будут? — спросил я машиниста.

Через несколько дней был заменен весь отдел кадров депо, перетрясли местный комитет. Очередь начальника депо пришла через год. Не слышал я о нем ничего плохого — просто он был интеллигентным, слабохарактерным и целиком доверял тем, кто заходил к нему в кабинет без стука, а руководить старался при помощи телефонных звонков.

Дрожит воздух, дрожат губы, влажная пелена закрывает глаза: мы выносим Володю навстречу реву электровозных тифонов и печальным вздохам труб деповского оркестра: комсомольско-молодежная колонна провожает в последний путь своего профорга, парторга…

Зелеными ветками сосны устилается дорожка, по которой первой несут подушечку с единственной медалью «За доблестный труд в Великой Отечественной войне».

Шестнадцатилетним награжден был Володя…

Недостаток у Володи был единственный — он заикался. Но мы даже не замечали этого заикания, то есть замечали, но Володю всегда слушали с большим вниманием: он говорил коротко, ясно.

Чтобы не утруждать его, я старался всегда высказывать ему до конца свои мысли, да и утаивать как-то невозможно было — он смотрит на тебя каким-то ласковым взглядом, как бы поощряя: ну давай рассказывай, рассказывай!..

Если коммунисты не успеют избрать его в парторги, то уж обязательно быть ему профоргом. Только за год до смерти сказал:

— Ребята, не избирайте меня никуда: голова болит. Видите, я даже побрился…

Молоденькая врач не нашла у него ничего, а когда он, через несколько месяцев, упадет и его покажут доктору Витебскому — известному в области, да и не только в нашей области, тот скажет:

— Поздно! Полгодика бы назад!..

Так передавали родственники, и в их словах сомневаться не приходится: с обритой головой Володя водил поезда, пока не упал без сознания.

Да, себя он отстаивать не умел, а в моей судьбе принял участие с первых же минут знакомства.

К двери цехкома я подошел, чтобы подать заявление на квартиру, и услышал, как кто-то за дверью декламирует незнакомое стихотворение. Оно кончалось словами:

…Шумная площадь Афин!!! Услышь ты речь Демосфена.
Крики восторга наградой мне будут за труд.
Тихо у белого камня качается белая пена,
Там, далеко-далеко, корабли, как виденья, плывут…
Дожидаясь продолжения, решил: там репетиция. И раздалось веселое напевное:

Расскажите про покупку!
Про какую про покупку?
Про покупку, про покупку,
Про покупочку мою!
Пришел Прокоп — кипел укроп.
Ушел Прокоп — кипел укроп.
Так и при Прокопе кипел укроп.
Так и без Прокопа кипел укроп.
Приоткрыл немножко дверь — за столом сидел молодой машинист, с одной полоской на черных бархатных петлицах. Он поднял от бумаг голову и покраснел. Видя, что он один, я смело вошел:

— Не вы председателем цехкома будете?

— Нет его.

Я удивился: только что я слышал, как стихотворение он рассказывал и частушки пел, а оказывается, заикается!

— А вы кем же будете?

— Профорг молодежной колонны.

«Ничего себе, — подумал, — профорг! Выбирать, что ли, в профорги больше некого?»

— А у вас какое дело?

Рассказал все о себе: и как поступил в депо, и как написал в заявлении, что в квартире не нуждаюсь, а теперь жена каждый день плачет, что квартиру мы никогда не получим. Машинист спросил, в какой колонне я работаю. Номер колонны я не знал, так как не очень-то интересовался этим, сказал, что езжу с Яковом Евсеичем.

Он попросил оставить заявление на квартиру. Через несколько дней в «брехаловке» ко мне подошел высокий, очень симпатичный мужчина без знаков различия и попросил:

— Отойдем-ка в сторонку! — Я пошел с ним. — Посмотрел твое личное дело и не обнаружил в нем заявления о поступлении.

— А зачем мое личное дело потребовалось?

— Хотим забрать тебя в комсомольско-молодежную колонну: ты же машинист?

— Да. Но я слышал, что в списке старшинства сто пятьдесят человек?

— Ерунда. Они и еще могут годик-другой обождать: живут в казенных квартирах или в своих домах, а тебе деньги не будут лишними. Пиши сейчас заявление о перемещении в машинисты, и я пойду сам к начальнику депо.

Так впервые я увидел будущего своего машиниста-инструктора Героя Социалистического Труда Бориса Петровича Карпеша, который не раз и не два будет защищать меня.

А Володя… Володя Ананьев через четыре года будет вручать мне удостоверение ударника коммунистического труда…

Ах, Володя!.. В проеме окна третьего этажа ты сидел, и я видел, что ты плакал.

Нет, не пыль тебе сегодня в глаза залетела! Ты просто видел ребят в траншее. Семьдесят человек!.. Да еще колонна машиниста-инструктора Добровольского пришла нам на помощь.

Сто сорок человек вышли строить дом для семьи нашего товарища Жени Мостовских!

Безвременная, глупая смерть в двадцать восемь лет! И надо же было под полом за этот неисправный электропатрон ухватиться!

Сидят двое детей над открытым подполом, а их отец бьется на дне ямы в предсмертных судорогах. Мостовских погиб в конце апреля, а мы в июле вышли на постройку дома, где должны были дать квартиру семье товарища. Я ушел тогда на кухню и через проем окна смотрел на лоскутные крыши домов рабочего поселка, а потом вниз. Ребята отдыхали. Вспотевшие, полуголые, они лежали, сидели в холодке на дне траншеи.

И у меня задрожали губы: в жизни не забыть другую щель, примерно такой же ширины, как траншея. Умер отец мой, и мать выломала из пола две доски ему на гроб.

Что пережил ты, я не знаю, но знаю, почему ты дочку свою назвал Верой: ты умел быть благодарным людям. С той медсестрой, которая уговорила тебя лечиться от заикания, я встречался. Звать ее Вера Павловна. До встречи с ней ты был дичком: сторонился людей, боялся слово сказать, а потом превратился в самого уважаемого человека колонны… Ты привлек меня к работе в стенной газете. Ты был первым критиком-доброжелателем моих первых газетных публикаций…

В армии все на виду: там воочию видишь, за что людей ценят. В гражданской жизни это скрыто. Ты помогал мне разбираться в сути вещей: нельзя быть рабкором, не зная, за что бороться. Ты был эталоном поведения и качеств человеческих для меня. Спасибо тебе, что ты был, ты жил, и память о тебе мне хотелось бы увековечить!

Теплые листья

У Савелия Ивановича я буду два раза: первый раз приду с колонной, а во второй раз — один. И запомнится рука с веточкой: дрожит рука — дрожит веточка, трепещут белесоватые с тыльной стороны листочки, а старый машинист поясняет:

— Обратите внимание: чем культурнее яблонька, тем листочки теплее. У дичка вон листочек блестящий, скользкий, а этот, смотрите, как бахромой покрытый…

А совсем недавно о существовании этого человека я даже не догадывался: сидел на колонном собрании и нетерпеливо конца дожидался — дома дочку с тестем оставил, а тут развели антимонию…

Но и конец не концом был. Избранный общественным инструктором говорливый и суетливый машинист, с тремя полосками на петлицах, обратился вдруг ко всем:

— А теперь, товарищи, надо бы помочь одному старому машинисту: сад у него зарос, ну а ему уже восемьдесят три года — переживает за сад очень…

Смыться хотел, а Володя Ананьин стоит на ступеньке красного уголка — одна рука поперек груди, другая локтем на нее упирается. Массирует большим и указательным пальцем подбородок и с усмешкой на меня посматривает. Пришлось остаться.

Деревья цветут, пчелы жужжат, а мы пылим министерскими клешами по пыльной дороге — впереди, в белом кителе и в фуражке с белым, как у моряка, чехлом, идет вместе с Володей только что избранный общественным машинистом-инструктором Анатолий Мунгалов.

Не смотрел бы на его фуражку. «Идет… тоже галочку где-нибудь поставит!» — наругиваю его про себя. Той улицей идем, где я квартиру год назад искал частную, — те же собаки из-под ворот скалятся, те же хозяева из огородов на нас посматривают. К такому же куркулю идем, который осенью будет стоять на углу где-нибудь: «Рубль — блюдце, стакан — полтина!». Передние в калиточку входить начали — прохожу и закрываю ее за собой.

Колонна возле крыльца сгрудилась, что-то рассматривает. Протиснулся — на последней ступеньке в уголке, между крыльцом и стеной дома, старичок сидит в черном кителе, в черных брюках, в железнодорожной фуражке и в валенках серых.

Сухонький такой старичок, личико маленькое, сморщенное и желтое, ну как картошка прошлогодняя…

Почему он сидел здесь, узнаю при втором посещении. Пить жена попросила. Давно лежит больная его Настя, а тут и самому невмочь. Принес все же воды, а взглянул в огород — и защемило сердце: молоденькую, самую молоденькую яблоньку ветром надвое расщепило!

Сказал жене, что пойдет в огород поработать, а сил и хватило только что с крыльца спуститься. Сосед перед уходом на работу зашел узнать, чего купить не надо ли или воды принести, может, а он и поведал о своем горе: дома жена больная, в саду яблоня качается, надвое разломленная, а сил нет… Сидел, прислушивался к шуму поездов: быстро земной гул проходит — пошел на Шумиху, долго земля вздрагивает — на Шадринск потянул. Все-то он здесь, старый машинист, изъездил, а теперь даже до яблоньки дойти нет сил… И дошел его ропот через соседа до нового начальника депо, которому Мунгалов перед собранием встретился.

Теперь щурился Савелий Иванович, смотрел на Мунгалова из-под руки:

— Спасибо, ребятушки, я ить тоже машинистом работал в депо с девятьсот третьего года. И на плотах под паровозы подплывал, когда слесарем работал, и на ощупь передвигался: дымина, грязища в депо-то тогда… А у тюрьмы нас солдаты били. Пошли мы с флагами красными, а они на нас с прикладами да штыками набросились…

— Ладно, Савелий Иванович, мы как-нибудь придем вас послушать, а теперь — где лопаты там, грабли? В саду у вас поработаем!

— Так лопата-то в сарайке где-то, там же и грабли…

Кто-то соседей обежал и принес лопат несколько, а ребята — кто в одних трусах, кто раздевшись до пояса — уже выдергивали с корнем полынь, крапиву; мы с Володей веревкой яблоню скручивали, и теперь он пошел о садовой замазке узнавать, а я сад рассматривал.

Большой сад. Яблонь пятнадцать. И по всему-то саду разбрелись наши ребята.

А вот трое моряков бывших в тельняшках — Жора През, Евсей Лешенок, Тарасов Дима пробивают лопатами дорожку центральную. Кто приствольные круги вскапывает, кто стволы известью белит, кто траву в одно место сносит…

Часа через два повел Мунгалов Савелия Ивановича по дорожкам садовым. И все с улыбками на них смотрят: старичок еле ноги передвигает — высморкается в кулак, поплачет, дальше передвигается.

А яблоневые стволы беленькие, приствольные круги не только вскопали, но полили и граблями обработали. К нашей яблоньке подошел, на которой Володя разлом садовой замазкой замазывал. Сок перестал течь.

Осмотрел разлом Савелий Иванович. «Жить будет!» — сказал и приподнял рукой веточку…

Потом мы с хохотом, гоготом плескались у колодца. Тут же колодец, во дворе. Освеженные, умытые, натягивали одежду, когда раздалось за калиткой:

— Де-ду-у-ушка Ча-ве-ли-и-ий!

— Откройте, ребятки, это моя подружка пришла. Их много у меня, друзей-подружек, когда яблоки поспевают, а эта всегда ходит.

Кто-то откинул щеколду, и через порожек сначала одна нога переступила в красной туфельке и белом носочке, потом другая, и из-за приоткрытой двери показалась голова с торчащими в стороны косичками.

Увидев нас, голова скрылась, и через порожек заспешили туфельки с носочками в обратном направлении.

— Испугалась, — проговорил Савелий Иванович. — А что, ребятки, приводите своих детишек, когда яблоки созреют: вон их сколько будет, на всю улицу хватит…

Провожать нас Савелий Иванович вышел за калитку, вперед тем как завернуть за угол, мы обернулись: Савелий Иванович стоял, придерживаясь одной рукой за забор, а рядом за его валенок держалась девочка, и оба махали руками. И как по команде, взметнулись и наши руки. При виде этой картины у меня задергались уголки рта.

Сюда прийти я решил еще раз — узнать, за что же били у тюрьмы железнодорожников.

С того дня и началось увлечение историей депо, продолжающееся чуть ли не десять лет.

Вторник — день тяжелый

Ревнивая наша работа, просто мстительная: не прощает долгого к себе невнимательства. А комсомольско-молодежная колонна мне очень нравилась. Командир — Герой Труда. И ребята собрались все чуть ли неодногодки.

Далеко от депо жил, едва ли не за семь километров, а спешишь на субботник ли какой, на колонное ли собрание — интересно и весело время проходит. Технические занятия не любил — сидишь и спать хочется. А за пропуски их не очень-то меня ругали: историей же депо занимаюсь.

И мне было приятно, когда меня слушают. В колонне разные люди: одни анекдоты хорошо рассказывают, другие схемы отлично знают, а я — старину.

Мне казалось, я переполнен знаниями, и даже в областной газете не раз выступал на исторические темы. Авторитет — куда там, даже сам себе нравиться начал: на работе порядок, квартиру получил, дочка в детсаде, жена работает — и вдруг явиться на оперативный разбор! Не люблю эти оперативные: сотни людей в зале, а ты стоишь перед ними дурак дураком!

По вторникам разборы устраиваются. Каждую неделю. Четыре года в депо работал и слушал только, как другие за грехи отчитываются. На других-то смотреть тошнехонько, будто ждешь очереди в зубной кабинет.

А новый начальник не то что прежний — из бывших машинистов новый-то: ему очки не вправишь! Сижу, бьются в голове оправдательные доводы, но ведь сорок восемь минут! Как объяснить, почему ты стоял столько времени при неисправности со схемой! Снова перебираю в зрительной памяти случившееся. Помощник доложил о дыме в высоковольтной камере. Оставив его в кабине, сам побежал смотреть. Дымит защитный аппарат вспомогательных цепей — надо отключить его и дать на вспомогательные цепи питание помимо этого аппарата.

Остановился. В своей «шарманке» ищу нужный провод, но нет такого, ставлю низковольтный. Не успел токоприемник коснуться контактного провода, как в камере раздался будто ружейный выстрел. Опускаю токоприемник, бегу в высоковольтную камеру и вижу в разных местах горящие огоньки: слабой оказалась изоляция проводника и ее пробило высоким напряжением — теперь разметанные куски проводника горели в разных углах. Надо их потушить и собрать, а то устроят пожар.

В высоковольтной — дымина-а!..

Я задыхался. Кашель сотрясал тело, заливали глаза слезы, внутри дрожало, и руки било мелкой дрожью.

— Воздух уходит! — крикнул помощник.

— Да перекрой кран-то! — ответил ему.

Вместо разметанного проводника поставил обрубок провода переносной лампы в надежной резиновой изоляции.

Поднимаю токоприемник — по вольтметру напряжение показывает, а компрессоры не работают.

В чем дело? Напряжение есть, воздуха мало, а компрессоры не работают!

Рядом с электровозом — голова к голове — останавливается поезд. Машинист его, Николай Сапогов, врывается в кабину:

— В чем дело?!

— Контактор вспомогательных цепей сгорел, обвел его, а компрессоры не качают!

— Блокировку-то закоротил на КВЦ?

— Ах, мать честная!..

Опускаю токоприемник — бегу в высоковольтную. Поднимаю вновь, но токоприемник не поднимается: воздуха мало.

— Коля, будь другом, посмотри, что там сделать можно?

Скоро стрелка на вольтметре метнулась, и сразу же забухали компрессоры.

— Воздух, есть воздух! — заликовал я.

Перед оперативным разбором один машинист советовал:

— Надо так рассказать, таких наговорить страхов, чтобы начальство подумало: вот молодец какой!

А каких наговоришь тут страхов, когда одни сплошные глупости!

Фамилию свою услышал как через стенку. Полыхнул жар по щекам, ноги стали непослушными, будто не сам, а кто-то невидимый переставлял их вдоль зала.

Злясь на себя, рассказал все так, как было. После меня вызвали моего помощника, затем машиниста-инструктора.

Защищая меня, Борис Петрович сказал:

— Мы видим, что плоховато схемы машинист знает, но он занят у нас большой и важной общественной работой.

— В депо нужны хорошие машинисты, а не общественные деятели! — оборвал его начальник. — Машинист стоит на перегоне и задерживает чуть ли не на час движение на важнейшей магистрали страны, а мы все задержанные им поезда будем списывать на общественную деятельность? Работать над собой надо, повышать знания технические, а то мы с такой общественной деятельностью сделаем Южно-Уральскую дорогу непроезжей.

— А вы… вы-то чем заняты в своем кабинете?! — закипел я от обиды.

— Кто хочет знать, чем начальник депо в своем кабинете занят, может приходить и сидеть хоть целый день!..

Меня перевели в помощники машиниста сроком на месяц, а восстановить в прежней должности обещали только после сдачи испытаний.

Много знающих машинистов в нашем депо, но лучше всех — Наумов.

Машинист Пирогов с какой-то усмешкой объясняет, Олег Булатов — как лекцию читает, и не успеваешь подумать, уяснить себе, хотя он и говорит медленно. В колонне нашей Николай Выдрин занятие проводит — хорошо объясняет, но боюсь, что он машинисту-инструктору скажет о моей отсталой дремучести: только на технических занятиях я понял, насколько все позабыл.

Яков же Николаевич Наумов не только хорошо объясняет — с перерывами для вопросов, уточнений.

Когда он ведет технические занятия — кабинет просто набит.

Я о нем услышал случайно. Из депо шли двое. Навстречу им, прыгая через рельсы, бежал третий.

— Осторожно, рельсы не свороти! — шутя предупредили его. В ответ тот лишь рукой махнул:

— На занятия опаздываю, а сегодня Яша Наумов ведет…

Слышал я, как в душевой оборотного депо станции Петропавловск молодой машинист спрашивал его:

— Слышь, Яша, объясни-ка: еду я, и вдруг в кабине вспыхнул яркий свет — аж синий, а потом все потухло.

— Ну-ка, иди-ка сюда!

Вышли они из-за перегородок, и на запотевшем окне Яков Николаевич нарисовал пальцем схему регулятора напряжения.

Засмеялся даже: стоят голые люди и неисправности схемы разбирают, как будто им места другого не найдется.

За Наумовым теперь я охочусь, Можно и самому со схемами заняться, но хочется ли, когда Яша все объяснить и без схем может. Иду утром в депо и вижу его в кабине нового, только с завода, электровоза. Залезаю в кабину, а он дрелью просверлил дырочки и по дырочкам в приборном щитке окошечки выпиливает.

— Ты чего же, Яков Николаевич, новый электровоз похабишь?

— Ничего, сделаем как надо. На, попили вот!

— А начальник депо за эту пилку по шапке не надает?

— Не надает, не надает: он сам мне помогал в чертежах и расчетах.

— А чего тут будет?

— Чего? А вот вставим в отверстия маленькие коробочки с кнопками: случилась у тебя неисправность в одном кузове — нажал кнопку и поехал исправным, а неисправный отключится.

— Так это же отлично!

— Ну, а раз одобряешь — помогай!

С утра и до глубокой ночи мы с ним — на электровозе. За это время переговорили и о схемах, и о начальстве, и о жизни.

— Я ведь тоже не сразу соображать начал в схемах. Да и не поездником был из училища выпущен, а слесарем по ремонту оборудования. Попал в депо, и на паровоз захотелось. Чуть старшие увлекались работой или на перекур садились — бегу паровозы рассматривать. Надоело им меня по депо разыскивать: «Если хочешь на паровоз — иди, узнаешь почем фунт лиха».

Сначала кочегаром поездил, через полгода — помощником, а потом и на машиниста учиться послали, Сейчас совсем другая работа. На паровозе парит, свистит, гремит — бросаешься с кувалдой, зубилом или ключом. На электровозе с зубилом да кувалдой делать нечего. Видел спортсменов? Как это у них все получается хорошо! У нас тоже работа такая: не будешь тренировать себя — будешь битым. Надо тренироваться так, чтобы пальцы знали, что голова думает.

А теперь Яков Николаевич думал уже над тем, как одной кнопочкой отключить сразу десятки аппаратов и сотни проводов!

Новейший электровоз, виднейшие ученые, конструкторы рассчитывали и учитывали все до мелочей, а они с начальником вдруг додумались: нажал кнопку и — нет неисправности!

Решил ждать до конца, что получится. Помогаю Якову Николаевичу провода разные просовывать, а он распорол кондуит, где масса проводочков закручена, и кондуит тот на бревно обгорелое походит.

По крыше стучит дождик, давно стемнело, а Яков Николаевич рассуждает:

— Если мы тебя разрежем, то ты что делать будешь? А-а, ничего ты делать не будешь. Мы тебя подвесим?.. Но куда же мы тебя подвесим? Вот сюда-а мы тебя подвесим, а соединим вот с э-э-этим проводочком… Смотри, — показывает через некоторое время на контактор мостикового типа, — я его для ввода и вывода сопротивление поставил. Если без него, то машина на первых же позициях прыгнет. Мне надо, чтобы контактор работал, как клавиши. Понятно?

— Нет, не понятно: пересоединения-то разные запрещены министерством на электровозах.

— Министерством запрещены, а начальником разрешены. Так кого будем слушать?

Наконец все закончено. Закрываем высоковольтную камеру, и он обучает меня пользованию кнопками. Я сажусь за контроллер, а он уходит в коридор высоковольтной камеры.

— Рос-один! — кричит.

Я нажимаю кнопку. Зажатый тормозами, электровоз вздрогнул, когда я поставил рукоятку на первую позицию.

— Рос-два! — сбрасываю главную рукоятку, нажимаю на кнопку возврата быстродействующего выключателя, затем на вторую кнопку — электровоз вновь дернулся, лишь только поставил рукоятку на первую позицию.

— Проверь нормальную схему!

Сбрасываю, нажимаю на одну из кнопок и ставлю главную рукоятку на первую позицию: амперметр показывает небольшой ток, все двигатели подключились в нормальной последовательности.

— Ура-а! — закричал я. — Схемы работают!

Теперь он сел сам за контроллер, а я кричу из коридора:

— Рос-один!.. Рос-два!

Было двенадцать часов ночи, когда он сказал:

— Все, прибор к работе готов! — И тихо добавил: — Остались проверка временем и слово за машинистами.

Машинисты оценили новинку. Прошла она и проверку временем: так и ходил этот электровоз с прибором Якова Николаевича Наумова до заводского ремонта.

А теперь пришли в депо новые электровозы — ВЛ-11. Когда я познакомился с одним, то увидел, что на электровозе есть кнопки отключения не только секций, но и парных двигателей!

— Яков Николаевич, — спросил я при первой же встрече, — завод что, присвоил себе твой аппарат?

— Почему же? Просто мы попросили учесть эти удобства и отдали нашу схему на завод: у нас же в депо средств нет все электровозы так оборудовать, да и ломают они наши схемы, когда на завод машина для ремонта приходит. Теперь не сломают, — усмехнулся он.

Недавно я ездил на таком электровозе. Три секции в нем, и я командую своему помощнику:

— Ну-ка, Витя, начинай с первой секции!

Любота! На одной секции доедешь куда угодно: реле отключения секций получили законную прописку и в новейших машинах!

Восстановился же я тогда в правах машиниста через три месяца, но еще не раз мне будет вторник самым тяжелым днем: что изрядно забыл — попробуй-ка, успей за месяц-то!

Спать хочется-а… Хочу спать, а он звенит. В хорошую-то ночь проедешь чуть ли не триста километров с поездом, дашь последние три свисточка — и руки делаются бессильными, а ну-ка, целую ночь да во вьюгу-у!

И только уснул, а он звенит!

Ко всем чертям с лешими хочется послать начальника отделения с его заботами: это он приказал на квартирах машинистов телефоны ставить!

Ну зачем мне телефон-то? По нему дочка с подругами задачки решает, жена по полчаса передает и принимает последние новости, а мне спа-аать…

Звенит, будто трамвай на тебя несется. Жду, когда кто-нибудь из домашних к нему подойдет. Никого!

Поднимаю голову с подушки, обвожу квартиру взглядом — только утюг на столе вижу. Ушли: жена на работу, дочка в школу. Надо вставать! Зашлепал с неохотой к телефону.

— Да-а! — кричу хрипло.

— Срочно в деповский музей! — отвечает нарядчица.

Ох, уж эта жизнь машиниста: каждый начальник до твоего свободного времени — начальник. Вот нарядчица — кто она? Вчерашняя десятиклассница, а даже не объяснит, почему, зачем должен идти? День рождения у дочки сегодня, выходной день дали, теперь идти куда-то!.. А почему все же в музей вызывают: нет в музее-то никого!

Жалко заведующую музеем… Приходишь, а она навстречу тебе улыбается. По правой стороне — цветы, по левой стороне — знаменный ряд, а ее столик посреди цветов. А за стулом, над головой ее, — сноп пшеничный. Совхоз подшефный подарил этот сноп. Я даже шутил не однажды: «И сидите вы под снопом этим, Ирина Константиновна, как королева на троне!» Не знаю, почему заведующая сноп этот за своей спиной поставила, но догадывался: в годы войны попала она под Сталинградом в переделку — самолет фашистский на нее пикировать начал. Думала — свой. Сняла косыночку и давай ему намахивать. А он с ревом да на нее! Развернулся чуть ли не над головой — тут и увидела кресты на крыльях.

— Цоб, цобэ! — кричит волам, а какое там «цобэ», когда быки совсем стали, а самолет вновь заходит.

Забавлялся летчик тем, как она возле арбы с пшеничными снопами бегала и не знала, куда скрыться. И в поле — никого, и в небе наших — ни самолетика. Три раза пикировал он на нее, да так и улетел.

Потом, когда она будет с комсомольцами и молодежью поселка Ахтуба строить железную дорогу к Сталинграду, от этих самолетов с крестами натерпится не такого страху: прилетят, отбомбятся, прошьют лежащих строителей пулеметными очередями. Кто не будет убит, тот встанет, а кто не встанет, того похоронят в воронках от бомб. Так и не узнает Ирина Константиновна, что за рельсы она клала. А ведь это рельсы с БАМа привезены были. Сняли с участка БАМ — Тында и под Сталинград привезли: БАМ-то, оказывается, еще до войны строился!

В войну рельсы этой магистрали Сталинград спасали.

За военного стрелка-радиста она выйдет замуж. После войны в Курган жить приедут. И будут у нее два сына, и оба офицерами станут: один морским, другой артиллеристом. Она же, на старости лет, музейными поисками увлечется. Не спасем мы Ирину Константиновну: десятки доноров будут, группа за группой, уезжать в больницу, а болезнь победит…

Из самых знающих историю депо остался я. Надо идти: кто-то, видимо, в музей припожаловал. Срывается снег с крыш домов, свистит, воет пурга, а идти надо.

В маленьком коридорчике топнул нонами, ударил по колену шапкой — вхожу. А в музее-то вся колонна наша!

Даже Борис Петрович — со Звездой Героя.

— Борис Петрович, почему в выходной день людей тревожат?

— Потревожили!.. Ты хоть объявления-то читаешь?

Грешен, не люблю читать объявления: когда их не читаешь, как-то на душе спокойнее — занимаешься своими делами. Если успеть побывать там, куда зовут разные объявления, не только что книжку — газету просмотреть некогда будет.

— А что там, в объявлении-то, было написано?

— Что там?.. Так ты и не знал, что наша колонна фотографируется сегодня на Всесоюзную выставку?

— В Москву, да?

— Нет — в Америку!.. Как будто, кроме Москвы, выставка где есть! Тащи стул! — осерчал Борис Петрович.

Стула мне не досталось — много ли их, стульев-то, в музее! — втискиваюсь сбоку.

Первыми ветераны колонны расселись: профорг, парторг, командир народной дружины, председатель общественного совета колонны…

— Ну что, все в сборе, а то, может, еще кто не проснулся? — осматривает колонну Борис Петрович.

Фотограф выдвигает свою треногу на середину зала.

— Погляди там, через свои окуляры, чтобы в Москве все заметными были! — предупреждает его машинист-инструктор и садится в первый ряд. Сбоку, с вытянутой шеей — таким и получился на фотокарточке — я: уж очень хотелось, чтобы заметным в Москве был.

В душе торжествовал даже: «Вот, выгоняли меня из Москвы, подписочки требовали, а теперь моя карточка к вам едет!» Вспомнились милиционеры на Ленинградском и Курском вокзалах: только вышел из поезда, когда из Архангельска ехал, — пальчиком поманил и — «Кто?», «Почему?». Только из метро на Курском вокзале вышел — опять пальчиком подзывают. На Ленинградском подписал бумажку, что в течение суток столицу покину, на Курском — немедленно.

Из деповского музея выходил я последним: впереди широкая спина Евсея Лешенка, председателя общественного совета колонны, дверь загораживала. А за дверью шум, смех, крики…

Остановился Лешенок на крыльце и заворчал:

— Пацанва, чистая пацанва, а их еще на выставку!..

Возле деповского музея шел снежный бой. Вьюги как и не было. Снег блестел такой белизной, что глазам делалось больно.

— Суматошные, что вы делаете? — раздался женский крик. К музею, попав в самое пекло боя, бежала Наташа Романова, уборщица; на ее красном пальто были видны снежные отметины.

— А ну прекратить! — крикнул Евсей.

Бой стих, но ребята бросились друг на друга врукопашную, особенно молодые помощники. Парторг Павел Кукарин стоял, улыбался, а над его воротником в это время профорг Емельянов Алексей занес снежный шарик. Сбоку за действиями Емельянова, полураскрыв рот и согнувшись, наблюдал Борис Петрович.

Спущен шарик — изогнулся парторг, а машинист-инструктор затрясся в частом беззвучном смехе.

Ребята еще дурачились, когда я пошел вдоль деповских стен: хотелось тишины и одиночества, слезились глаза, с крыши падала частая капель и выбивала в снегу голубую дорожку.

Властелины молний

На многих воскресниках, субботниках был, но этот субботник отложился в памяти всех ярче. Может, потому, что «как рабкор» присутствовал на заседании штаба и потому знал общие задачи, но когда дошло до распределения мест работы локомотивных бригад, начальник депо сказал: «Машинистов не считать — они свое дело сделали!».

А началось все с машиниста Сушкова. В отпуск уходил человек, вот и решил сделать в честь Ленинского субботника одну поездку досрочно. Много мы провели поездок в счет событий разных. Но чтобы чуть ли не за месяц делать поездку в честь субботника — этого не было. Сушков сделал, а другие хуже, что ли? О Сушкове «молнию» выпустили, но не могут же выпускать сотни «молний»? Сделали так: лист ватмана, где фамилии каждого машиниста с помощником написаны. Сделал поездку — напротив фамилии флажок красный рисуют. Подошел день субботника, а локомотивные-то бригады все с флажками! Смотрят члены штаба на начальника депо. «Как же так? Ведь локомотивщики — это сила!» — говорит их взгляд.

— Распределяйте ремонтников, — ответил начальник депо, он же начальник штаба по проведению субботника.

Этот день совпал с моим выходным, но ведь не будешь же сидеть дома, когда в депо субботник!

Иду. Утро солнечное! Старушки со старичками во дворы вышли, домохозяйки, дети… Опершись на черенки лопат или с метлами в руках, стоят, разговаривают… Даже желание появилось — вот бы подать какой-то общий сигнал начала субботника: прогудел бы, допустим, гудок какой-нибудь, ударили в колокол — начинай!

У 16-го домоуправления, что по улице Красина, старшие школьники идут на штурм высоких бортов автомашины. Наиболее проворные уже забрались наверх и торжествующе потрясают древнейшими в мире орудиями труда. Не опоздать бы и мне! Только подхожу к перекидному мосту через железнодорожные пути, как услышал гром духового оркестра. Бегом вверх по лестнице! Пробежал через весь мост и остановился перед спуском. Красота! Депо наше на огромный корабль походит. Огибают его рельсы-волны, белое пятиэтажное здание — капитанский мостик, а вся команда — на палубе. Белеют, пламенеют на солнце женские платочки, сияют трубы оркестра, поблескивают кокарды на форменных фуражках моих товарищей. И кажется, не оркестровая это медь гудит, а, расширяясь, улетает в поднебесье какая-то невидимая, но звучащая сила этой огромной людской массы.

Смолк оркестр. Начальник депо сказал речь короткую, и оркестр заиграл весело марш. Захотелось узнать: где, что, как? Иду по цехам. Вдруг начальника депо увидел. В черном костюме и в белых рукавицах. Чтобы рабочие рукавицы не съезжали, он ладони в кулаки сжал. Впечатление такое, что идет драться: и походка пружинистая, и кулаки сжатые, и идет, ничего не рассматривая, высоко подняв голову. Уже люди к ремонту электровозов приступили, а он — мимо.

«Ах вон он куда!» — сообразил я, выйдя за ним из депо на северную сторону.

…Был на одном из совещаний по ходу реконструкции депо. Тогда в присутствии представителя райкома партии, начальника отделения дороги, представителя управления дороги строители отказались делать проход под железнодорожными путями.

— У нас такой техники нет, — говорили они. — Да у вас там и кабелей по штуке на каждый метр напичкано!

…Начальник депо остановился, обозревая длинную цепочку людей, вооруженных лопатами, кирками, ломами. Под забором у стройдвора уже зияла траншея. Вгрызаясь в мерзлую землю, разгоряченные работой, люди выходили к линии железнодорожных путей. Ну что ж, то, чего испугались строители со всей их техникой, — делали наши люди!

В бытовом корпусе натолкнулся на слесаря Николая Федоровича Лукина — со щитом каким-то возился.

— Ну-ка, помоги! — говорит.

Помог ему перекантовать щит и лабиринтом внутренних ходов вышел к новому электромашинному цеху. Тут увидел совсем непонятное — только недавно здесь зацементировали строители пол, а теперь наши его отбойными молотками взламывают и грузят в тракторный прицеп. Бегу туда, где оставил начальника депо.

— Леонид Дмитриевич! — кричу. — В новом цехе пол ломают!

— Правильно, — отвечает. — Такой пол нам не нужен.

— Но ведь тогда самим делать придется.

— Правильно, сделаем, но только не такой, какой нам строители оставили. — И направляется к пенсионерам. Они с метлами, лопатами возле музея порядок наводят. А среди них работница столовой ходит, пирожками угощает.

— Елизавета Яковлевна, — обращается начальник к одной из пенсионерок, — сами-то завтракаете, а внуков небось без пирожков оставили?

— Почему же, — отвечает Крацева, бывшая работница депо, — я им и завтрак приготовить успела, и сюда прибежала, а, каюсь, сама поесть не успела! — И смеется.

Подошел старый пенсионер (87 лет!) Андрей Кузьмич Медяскин.

— И вы здесь? — спрашивает начальник.

— А как же, Леонид Дмитриевич, — неторопливо отвечает Медяскин. — Я, почитай, с двадцатого года не пропустил ни одного субботника.

От музея я иду рядом с начальником депо.

— Все люди могут! — говорит он. — В новом бытовом корпусе душевую хорошую сделаем, столовую закрытого типа — помылся и… в столовую, не выходя во двор. В старом корпусе — разные процедурные кабинеты. Приедете вы, допустим, из поездки — пожалуйста, какие вам лечебные процедуры требуются?

Посмеялся я тогда над его мечтами:

— Вот не знал, Леонид Дмитриевич, что вы мечтателем быть можете.

— Ну, а как же, если не мечтать?!

Теперь есть и бытовой корпус, и столовая, соединенная подземным переходом с цехами, а в столовой обеды на эскалаторе к тебе подплывают. И процедурных кабинетов в здравпункте семь штук, а для более серьезного поддержания здоровья — профилакторий отделения. А цех наш, цех эксплуатации, из «брехаловки» в настоящий дворец превратился, хоть картинную галерею в нем открывай: внутри стены отделаны стеклянными, цвета морской волны панелями, по стенам цветы в специальных подставочках. Тут уже не закуришь, не плюнешь на пол: наедине с собой так сделать совестно будет. А над входом картина из мозаики, шириной во всю стену.

Ну и поломали головы над этой картиной! Здоровенный детина летит будто. А в руке одной колесо держит, в другой — пук молний. Таких, как на столбах высокого напряжения. А вокруг паровозики, паровозики… начиная с самого первого паровоза Черепановых. Стоят люди и гадают: чего этим художник сказать хотел? Один говорит: «Паровоз — что-о, какая у паровоза сила? Вот если на электровозе разогнаться — в ангела, как этот, превратишься!». Другой возражает: «Не-ет, тут говорится о другом: если тебя не зарежет колесом, то убьет током, это тебе не на паровозе!» Я тоже долго стоял перед этой картиной — думал-гадал, пока не сравнил с другой, что на стене электромашинного цеха. Здесь юноша изображен с мечтательными глазами изобретателя. А суть замысла художника такая. К колесу приложили силу пара — паровоз получился. Теперь паренек думает: а нельзя ли к этому же колесу приспособить силу электричества? И вот уже видит: сидит человек, а в разных направлениях от него электровозы, тепловозы двигаются. Человек же лишь наблюдает: голубую мечту он видит. Эту картину можно, по-моему, назвать: «Властелин электрических молний». Как-то даже самолюбию нашему подыгрывает — Властелин электрических молний!

Но это всё после будет.

А про субботник я напишу в газету. Подойдет потом ко мне один уважаемый всеми машинист и скажет:

— Читал твою статейку — всё правильно: и машинисты все пришли на субботник, и дело большое сделали, но зачем ты суешь мне под нос пример Сушкова? Ты знаешь, кем он был?

— Знаю, знаю, кем был Виктор когда-то: ему давали пять лет, и освободился он по амнистии. Не было у него ни квартиры, ни работы. Ночевал в депо под батареями, а питался тем, кто что даст в столовой. Иногда доедал объедки. И увидел это Владимир Яковлевич Павлов, секретарь парткома. И стал Сушков кочегаром, помощником машиниста. А теперь, как сам видишь, нам с тобой приходится за ним тянуться. Ну, а что бы ты сказал, если бы узнал, что тот, кто писал про субботник, сам находился в исправительно-трудовой колонии?

— Ты что, сидел?

— Приходилось!

— Никогда бы не подумал! И за что же?

— За незаконную любовь к государственному и личному имуществу…

— Так, значит, двое вас таких в депо?

— Больше. Я только шестерых машинистов знаю, да некоторые не хотят раскрывать своего прошлого. В том-то и правда нашей жизни, что прошлое настоящему не мешает. Все люди могут!

Чужая кровь

— Спасибо ребятам да и всем, всем нашим — спасибо! Вот мы часто слышим: коллектив, коллектив… Даже надоедает слушать. И только здесь, в больнице, я понял, что это такое… — так говорил мне молодой машинист Володя Панкратов.

Никогда не болел человек, и вдруг закачалась земля под ногами, закружились станционные огни, вздыбились рельсы, в глазах потемнело…

В больницу доставила «скорая помощь»: внутреннее кровоизлияние с большой потерей крови.

Тогда-то и раздался звонок в здравпункте депо. К телефону подошла дежурная медсестра.

— Доноров? А где же их взять? Ночью депо не работает. Локомотивные бригады? Они — кто в поездку, кто из поездки…

И все-таки медсестра пишет на листке из журнала: «Товарищи, срочно нужна кровь больному машинисту Панкратову!»

По-разному встречают в депо объявления, приказы, распоряжения: то шуткой, то насмешкой, то молчаливым согласием, то шумным несогласием.

А тут — о товарище, которого один видел вчера, другой — нынче утром. Геннадий Михайлович Утюмов прочитал и ушел. Дома осторожно, чтобы не разбудить семью, особенно семимесячную внучку, переоделся. Ему не нужно было объяснять ничего: прошел фронты Отечественной. Имеет орден Красного Знамени и другие награды. Несколько раз ранен. Двадцать четыре самолета врезались в землю от зенитных снарядов его взвода. А во взводе — всего два орудия. И хотя одно из них целиком, вместе с прислугой, погибло под Белгородом, в памяти Геннадий Михайлович всегда делит сбитых врагов на два.

В ординаторской больницы они встретились — старший машинист и молодые помощники машинистов: Анатолий Горбунов, Виктор Чирков, Валерий Яковлев, Валерий Кадушин, Анатолий Петрушин…

Белые чулки, халат и маску надел Геннадий Михайлович. За ним — Горбунов. Не первый раз приезжают они сюда и знают цену своей первой группы крови.

— Ребята ушли, — говорил мне Володя, — а через полчаса мне начали переливание. И голова сразу же перестала кружиться, и пот исчез. Нет, все-таки коллектив — это… это сила! Ты подумай — и в больницу звонят, и дома спрашивают, и из колонны приезжают. На Октябрьскую, шестого числа, начальник депо пришел, а вместе с ним — из парткома, месткома. Целый мешок подарков привезли! После этого знаешь какое настроение! Да и в больнице… Когда меня привезли, то хирург Валентина Ивановна Макарова не отходила. Уколы, порошки… Не знаю, спала ли. Должна была вечером уйти домой, а я ее и среди ночи видел. Сейчас я себя хорошо чувствую. Подумать только — влили семьсот пятьдесят граммов чужой крови… Да нет — вашей, моих товарищей крови!

— То, что делают доноры, достойно всяческих похвал. Они спасли от гибели не один десяток людей только в нашей больнице, — говорила мне после Нина Анатольевна Умова, хирург, заведующая пунктом переливания крови в железнодорожной больнице. — А ведь кровь и жизнь — для врача синонимы. И вот приходят люди и отдают частичку своей жизни для другого. Встают со стола, спускают рукав халата на забинтованной руке, не спрашивая даже, кому понадобится их кровь. За год мы перелили шестьдесят два литра крови нашим больным. Но иногда ее все-таки не хватает, и тогда на стол ложатся сами медицинские работники для прямого переливания…

Из больницы я заехал домой к Володе.

В подъезде меня встретила девочка-первоклассница. На груди у нее болтался на белой тесемочке ключ от квартиры. Задрав голову с белым бантом на макушке, весело сообщила:

— А папа скоро домой приедет!

«Маринка, Маринка, — подумалось мне, — долго бы тебе еще пришлось носить ключ на шее, а лисички да зайчики сразу же перестали присылать тебе подарки в отцовском чемоданчике, если бы не было людей под непонятным еще тебе названием — доноры… И более понятным — товарищи. Для которых человек человеку — друг».

В то раннее утро кровь для ее отца отдавал и я.

Думы, думы

В какой-то книге я встретил: «Прошлое мешает жизни, путаясь в ногах настоящего…»

Отчасти это и верно — какой прок от моего самокопания: что было, то прошло!..

Чтобы сменить свое настроение, зашел в Дом культуры железнодорожников, там всегда что-нибудь происходит: нет концерта — идут репетиции, репетиций нет — кино посмотреть можно или просто поговорить с директором Кларой Викторовной Поповой.

Но директорский кабинет закрыт. Спустился в подвальное помещение. В большом зале посмотрел, как подростки прыгали через «коня», «кобылу», приемы борьбы отрабатывали на мягких матах. Из другого зала доносились звуки баяна — там балетная группа Елены Никитичны Сабатиной.

Пошел туда. В зале с зеркальными стенами бесшумно двигались пар сорок — девушки в юбочках коротких и в белых кофтах, ребята в темно-синих трико. У всех щеки нарумянены будто, глаза сияют. В средине круга — Елена Никитична, невысокая, плотная, с тонкими привлекательными чертами лица, одетая по-простому, в обыкновенную черную юбку и коричневую вязаную кофту с белой блузочкой под ней. Жарко ей: щеки, шею вытирает платочком. Осматривая танцующих, медленно поворачиваясь по кругу, вдруг всплескивает ладонями:

— Стоп, топ-топ-топ, — зачастила хрипловато. — А грация, грация, грация?! Ребята, ребята, вы же не бревна тащите, а с девушками танцуете!..

Никто не смеется, не хихикает, слушая ее замечания.

Подойдет к какой-нибудь паре, покажет, как она, как он держаться должны, пройдет опять на середину и поднимает руки:

— И-и-и, — по этой команде все приободряются. — Начали-и!.. — опускает резко руки.

Взвизгнет баян — и шелест, шелест в зале от мягкой обуви.

Ну что за красота!

Но опять эти, стриженные под нулевку, появляются перед глазами: ни у одного из них не алели щеки румянцем, не сияли счастьем глаза…

— А кто виноват? — упрекаю их мысленно. — Мешал вам кто-то прийти вот сюда же?..

«Больше семидесяти пяти процентов из них осуждены за преступление против личности и притом в пьяном виде!» — вспомнились слова сопровождавшего меня по зоне лейтенанта.

Представилось: вот сейчас все эти молоденькие ребята, девчата были бы пьяными?

Всматривался в счастливые сияющие глаза, вливал в них бессмысленность пьяного выражения и… ничего не получалось: не может, никак не может пьяный туман закрыть этих сияющих глаз!

— И зачем только пьют люди? — задал себе вопрос.

А ведь было же, было же и со мной, когда начал к вину, водке, пиву приобщаться.

Приедешь из поездки усталым или захочешь поправить свое настроение после неприятности на работе — выпьешь. Так было, пока жена не всполошилась и не пошла к начальнику депо.

Вызывают однажды. Прихожу домой и жене: «Хорошо, что Бакалов в отпуске и ты попала к главному инженеру Лукину Александру Федоровичу, а то бы отполучала большие денежки!..»

«А мне что, твои деньги нужны?.. Я хочу с человеком жить, а не с денежным алкоголиком», — заявила жена.

И рисковать работой не стал. А тут историей депо увлекся, писать начал. Как не поделиться добытыми знаниями с другими!

Нет, прошлое не мешает, а помогает в жизни.

И пришла мысль написать книгу. Ведь теперь будто на высокой горной вершине стою я: вверх посмотришь — солнце светит, голубеет небо; вдаль — ковер из лесов, полей, лугов, озер, рек; вниз взглянешь — страшно становится: по какой же опасной крутизне временами карабкался, а рядом — тропинки проторенные.


Оглавление

  • Вместо предисловия
  • Черная веревочка
  • На свободе
  • Мы — машинисты
  • Непредвиденная остановка
  • Яков Евсеич
  • Теплые листья
  • Вторник — день тяжелый
  • Властелины молний
  • Чужая кровь
  • Думы, думы