Арсена Гийо [Проспер Мериме] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Проспер Мериме Арсена Гийо

Σέ Πάρις χαί Φοϊβος Άπόλλω

Έσυλόν έόντ, όλέσωσιν ένί Σχαιήσί ποληοιν.

(Hom. II., XXII, 360)[1]

Глава первая

Поздняя обедня только что отошла у св. Роха, и сторож ходил как обычно по храму и закрывал опустевшие капеллы. Он уже собрался задвинуть решетку одного из этих прибежищ, для избранных, где иным набожным дамам разрешается за особую плату молиться отдельно от прочих прихожан, как вдруг заметил, что там еще находится какая-то женщина: склонив голову на спинку стула, она, казалось, была погружена в глубокое раздумье. «Да ведь это госпожа де Пьен», — подумал сторож, останавливаясь у входа в капеллу. Г-жа де Пьен была хорошо известна сторожу. В те годы[2] набожность почиталась немалой добродетелью светской женщины, молодой, богатой, хорошенькой, которая дарила церкви хлеб для торжественных месс, жертвовала алтарные покровы, раздавала щедрую милостыню руками своего духовника и, не будучи замужем за правительственным чиновником и не состоя при супруге дофина[3], ничего не выигрывала от посещения церковных служб, кроме спасения своей души. Такова была и г-жа де Пьен.

Сторож очень торопился к обеду, ибо такие люди, как он, обедают в час дня, но все же не посмел нарушить благочестивые размышления особы, столь уважаемой в приходе св. Роха. Итак, он удалился, громко стуча по плитам своими стоптанными башмаками, не без надежды на то, что, обойдя еще раз церковь, найдет капеллу пустой.

Он уже миновал клирос, когда в церковь вошла молодая женщина и стала прохаживаться по одному из боковых приделов, с любопытством смотря по сторонам. Скульптурные украшения алтаря, чаша со святой водой, фрески с изображением крестного пути — все это казалось ей столь же странным, сколь странным показались бы вам, сударыня, михраб[4] или надписи в какой-нибудь каирской мечети. Женщине было лет двадцать пять, однако надо было внимательно посмотреть на нее, чтобы сказать это, иначе она могла показаться старше. Хотя ее черные глаза ярко блестели, но они ввалились, и под ними залегли синеватые тени, матово-белое лицо и бескровные губы выдавали перенесенные страдания, и в то же время что-то дерзко-веселое во взгляде не вязалось с этой болезненной внешностью. В туалете ее вы заметили бы странную смесь небрежности и изысканности. Розовая шляпка с искусственными цветами скорее подошла бы к незатейливому вечернему туалету. Длинная кашемировая шаль — наметанный взгляд светской женщины не преминул бы отметить, что она приобретена из вторых рук — прикрывала помятое платье из ситца по двадцать су за локоть. Наконец только мужчина сумел бы оценить ее ножки в бумажных чулках и прюнелевых ботинках, исходившие, по-видимому, немало улиц на своем веку. Вы, конечно, помните, сударыня, что в те годы асфальт еще не был изобретен.

Эта женщина, общественное положение которой вы, вероятно, отгадали, подошла к капелле, где все еще находилась г-жа де Пьен, в смущении, в растерянности посмотрела на молящуюся и заговорила с ней лишь тогда, когда та встала, собираясь уйти.

— Скажите, пожалуйста, сударыня, — спросила она тихим мелодичным голосом и с застенчивой улыбкой, — скажите, пожалуйста, к кому надобно обратиться, чтобы поставить свечу?

Эта речь прозвучала столь необычно для слуха г-жи де Пьен, что поначалу она ничего не поняла и попросила повторить вопрос.

— Да, мне хотелось бы поставить свечку святому Роху, но я не знаю, кому отдать за нее деньги.

Госпожа де Пьен не разделяла эти простонародные суеверия — ее благочестие было достаточно просвещенным. Но она все же уважала их, ибо есть нечто трогательное в любой форме поклонения, какой бы примитивной она ни была. Подумав, что речь идет о каком-нибудь обете, и не решаясь по своему милосердию сделать из внешности молодой женщины в розовой шляпке те выводы, к которым вы, вероятно, не побоялись прийти, она указала ей на приближавшегося сторожа. Незнакомка поблагодарила ее и поспешила навстречу этому человеку — тот, видимо, понял ее с полуслова.

Пока г-жа де Пьен закрывала молитвенник и поправляла вуалетку, она успела заметить, что молодая женщина достала из кармана маленький кошелек, вынула из кучи мелочи единственную пятифранковую монету и вручила ее сторожу, давая ему шепотом подробные наставления, которые он выслушал с улыбкой.

Обе они одновременно вышли из церкви, но женщина, поставившая свечку, очень торопилась, и г-жа де Пьен вскоре потеряла ее из виду, хотя и шла вслед за ней. На углу улицы, где она жила, г-жа де Пьен снова встретила ее. Под своей поношенной шалью незнакомка прятала четырехфунтовый хлеб, только что купленный в соседней лавочке. Увидев г-жу де Пьен, она опустила голову, невольно улыбнулась и ускорила шаг. Ее улыбка говорила: «Что правда, то правда, я бедна. Смейтесь надо мной. Я и сама понимаю, что не ходят за хлебом в розовой шляпке и кашемировой шали». Эта смесь ложного стыда, смирения и веселости не ускользнула от г-жи де Пьен. Она с грустью подумала о вероятном общественном положении этой девушки. «Ее благочестие, — сказала она себе, — похвальнее моего. Несомненно, отданная ею монета — жертва во сто крат большая, чем все то, что я уделяю от своих щедрот беднякам, ни в чем себе не отказывая».

Затем она вспомнила о двух лептах бедной вдовицы[5], более угодных богу, нежели великолепные приношения богачей. «Я делаю слишком мало добра, — подумала г-жа де Пьен, — я не делаю всего, что могла бы делать». Мысленно осыпая себя упреками, которых она отнюдь не заслуживала, г-жа де Пьен вернулась домой. Свеча, четырехфунтовый хлеб, а главное, единственная пятифранковая монета, принесенная в дар святому, запечатлелись в ее памяти вместе с обликом молодой женщины, которую она сочла образцом благочестия.

С тех пор она довольно часто встречала незнакомку на улице возле церкви, но ни разу не видела ее на богослужении. Проходя мимо г-жи де Пьен, та всякий раз опускала голову и несмело улыбалась. Эта смиренная улыбка нравилась г-же де Пьен. Ей хотелось найти какой-нибудь предлог, чтобы помочь бедной девушке, которая сперва вызвала в ней участие, а теперь возбуждала ее жалость: г-жа де Пьен заметила, что розовая шляпка поблекла, а кашемировая шаль бесследно исчезла — видимо, снова попала к старьевщице. Нетрудно было понять, что св. Рох не возместил сторицей сделанного ему приношения.

Однажды в присутствии г-жи де Пьен в церковь св. Роха внесли гроб, за которым шел плохо одетый человек без черного крепа на шляпе, очевидно, какой-нибудь привратник. Г-жа де Пьен уже больше месяца не встречала молодой женщины, поставившей свечку, и ей пришло в голову, что хоронят именно ее. Это было более чем вероятно, уж больно она была бледна и худа, когда г-жа де Пьен видела ее в последний раз. По просьбе г-жи де Пьен церковный сторож расспросил человека, шедшего за гробом. Тот ответил, что он служит консьержем в доме на улице Людовика Великого, что там умерла одна из жилиц, некая г-жа Гийо, не имевшая ни родных, ни друзей, одну только дочку, и что он, консьерж, исключительно по доброте сердечной пришел на похороны этой женщины, вовсе ему чужой. Г-жа де Пьен тотчас же вообразила, что ее незнакомка умерла в нищете, оставив беспомощную крошку, и решила навести справки через священника, который ведал ее делами благотворительности.

Прошел еще день, г-жа де Пьен как раз выезжала из дому, когда ее карету задержала какая-то тележка, перегородившая улицу. Рассеянно смотря в окно, она заметила стоявшую возле тумбы девушку, которую почитала умершей. Она без труда узнала ее, хотя та еще больше побледнела, похудела и была одета в траур, но по-бедному без перчаток и шляпы. Выражение лица у нее было странное. Обычная улыбка уступила место судорожной гримасе, черные глаза дико блуждали. Она то и дело обращала их в сторону г-жи де Пьен, но не узнавала ее, ибо смотрела на все невидящим взглядом. Во всем ее облике сквозила не скорбь, а непреклонная решимость. Тележка отъехала в сторону, лошади крупной рысью умчали карету, но облик молодой девушки, явное ее отчаяние еще долго преследовали г-жу де Пьен.

По возвращении она увидела, что вся улица запружена народом. Привратницы стояли у дверей и что-то рассказывали соседкам, которые, видимо, слушали их с живейшим интересом. Особенно много людей столпилось возле дома поблизости от того, где жила г-жа де Пьен. Взоры всех были устремлены на открытое окно четвертого этажа. В толпе то тут, то там кто-нибудь указывал на него пальцем, затем стремительно опускал руку, и глаза всех собравшихся следовали за этим движением. Случилось, по-видимому, нечто из ряда вон выходящее.

Войдя в переднюю, г-жа де Пьен нашла своих слуг в смятении, они тут же кинулись ей навстречу: очевидно, каждому хотелось первому сообщить новость, взбудоражившую весь квартал. Но прежде нежели она успела что-либо спросить, ее горничная воскликнула:

— Ах, барыня!.. Если бы вы только знали!..

И, с невообразимой поспешностью отворяя одну дверь за другой, она вошла вслед за своей хозяйкой в sanctum sanctorum[6]; я имею в виду туалетную комнату, доступ в которую был заказан остальным слугам.

— Ах, барыня, — сказала Жозефина, снимая шаль с г-жи де Пьен, — у меня голова кругами идет! В жизни не видела ничего ужаснее; правда, сама-то я не видела, хотя тут же прибежала… И все-таки…

— Но что случилось? Говорите же!

— А то случилось, барыня, что за три двери от нас бедная, горемычная девушка выбросилась из окна всего три минуты назад. Если бы вы приехали чуть раньше, то услыхали бы, как она грохнулась.

— Боже мой! И несчастная убилась?

— Страшно было взглянуть на нее. Батист, а ведь он побывал на войне, говорит, что никогда не видел ничего подобного. Подумать только, с четвертого этажа!

— Насмерть?

— Еще шевелилась, барыня, даже разговаривала. «Умоляю, прикончите меня!» — говорила она. Все ее кости, верно, превратились в кашу. Посудите сами, барыня, с какой силой она, должно быть, хлопнулась.

— Но этой несчастной… оказана помощь? Послал кто-нибудь за доктором, за священником?..

— Насчет священника… Вам, барыня, оно виднее. Но будь я на месте священника… Ведь она до того непутевая, что хотела наложить на себя руки!.. Да и греховодница к тому же. Это сразу было видно… Говорят, в Опере танцевала…[7] Все эти барышни плохо кончают… Вскочила она на подоконник, обвязала свои юбки розовой лентой и… бац!

— Так, значит, это та самая девушка в трауре! — воскликнула г-жа де Пьен, ни к кому не обращаясь.

— Да, барыня, мать ее умерла не то три, не то четыре дня назад. Девушка, видно, потеряла голову… Да и хахаль как будто бросил ее… Тут подошел срок за квартиру платить… Денег нет, работать такие девчонки не умеют… Дуры бестолковые!.. Долго ли тут до греха.

Жозефина еще некоторое время разглагольствовала в том же духе, хотя г-жа де Пьен ничего ей не отвечала. Казалось, она с грустью размышляет об услышанном. Вдруг она спросила:

— А есть ли у этой несчастной все необходимое?.. Белье?.. тюфяки?.. Нужно немедленно узнать.

— Если желаете, барыня, я обо всем расспрошу от вашего имени! — воскликнула горничная, в восторге от того, что увидит вблизи женщину, которая хотела покончить с собой. — Не знаю только, — продолжала она, подумав, — хватит ли у меня духу видеть человека, упавшего с четвертого этажа!.. Когда Батисту пускали кровь, мне стало дурно. Ничего поделать с собой не могла.

— В таком случае пошлите Батиста, — сказала г-жа де Пьен, — и пусть мне тут же доложат, как чувствует себя бедняжка.

По счастью, в ту самую минуту, когда г-жа де Пьен отдавала это распоряжение, явился ее домашний врач, доктор К. Он всегда обедал у нее по вторникам перед спектаклем в Итальянской опере.

— Бегите скорее, доктор, — крикнула она, не дав ему времени положить трость и снять пальто. — Батист отведет вас. Это в двух шагах отсюда. Несчастная девушка выбросилась из окна, и ей еще не оказана помощь.

— Из окна? — переспросил доктор. — Если это окно верхнего этажа, мне, по всей вероятности, нечего там делать.

Доктору больше хотелось обедать, чем осматривать самоубийцу, но по настоянию г-жи де Пьен, обещавшей подождать его с обедом, он согласился последовать за Батистом.

Немного погодя Батист вернулся один. Он потребовал белья, подушек и проч. и передал авторитетное мнение врача:

— Это пустяки. Она выкарабкается, если только не умрет от… Не помню от чего она может умереть, но слово это оканчивается на «ос».

— От тетаноса[8]! — воскликнула г-жа де Пьен.

— Оно самое, барыня. И все же хорошо, что подоспел господин доктор, ведь там уже оказался тот самый лекарь без практики, что лечил от кори дочку Бартело и залечил ее до смерти после третьего визита.

Час спустя вернулся доктор. С его волос слегка облетела пудра, а превосходное батистовое жабо помялось[9].

— Право, женщины-самоубийцы родятся в рубашке, — сказал он. — На днях ко мне в больницу принесли одну особу: она выстрелила себе в рот из пистолета. Никудышный способ!.. Она сломала себе три зуба и продырявила левую щеку… Немного подурнеет, только и всего. Наша девица бросается с четвертого этажа. Какой-нибудь славный малый упадет ненароком со второго и раскроит себе череп. А она, видите ли, ломает себе ногу… два ребра, получает немало ушибов, словом, отделывается сравнительно легко. На ее пути, как нарочно, оказывается навес, который и смягчает удар. Это уже третий случай такого рода с тех пор, как я вернулся в Париж… Ударилась она оземь ногами. Впрочем, большая и малая берцовые кости прекрасно срастаются. Но хуже всего то, что запеченный палтус у вас перестоялся… Опасаюсь я и за жаркое, и в довершение всего мы опоздаем на первое действие Отелло

— А бедняжка сказала вам, кто толкнул ее на…

— О, я никогда не слушаю их россказней, сударыня. Я спрашиваю: скажите, ели вы что-нибудь перед этим? — и так далее и тому подобное, ибо ответ важен мне для лечения… Ясно, когда женщина кончает с собой, на то всегда имеется какая-нибудь дурацкая причина. Либо возлюбленный бросил ее, либо домохозяин выставил на улицу; вот она и прыгает из окна, чтобы досадить виновному. А едва успеет выброситься, как уже горько раскаивается в содеянном.

— Надеюсь, и эта несчастная раскаялась.

— Конечно, конечно. Она плакала и орала так, что едва не оглушила меня… Батист — превосходный помощник, сударыня; он справился с делом куда лучше оказавшегося там лекаришки, который чесал у себя в затылке, не зная, с чего начать… Но вот в чем несообразность: убившись насмерть, она оказалась бы в выигрыше, так как избежала бы смерти от чахотки. А что она чахоточная, голову даю на отсечение. Я не выслушивал ее[10], но facies[11]. никогда меня не обманывает. Стоит ли так спешить, когда надо лишь положиться на время?

— Вы навестите ее завтра, доктор, да?

— Придется, если вы того желаете. Я уже пообещал, что вы кое-что сделаете для нее. Проще всего было бы отправить ее в больницу… Там ее бесплатно снабдят аппаратом для вытягивания ноги… Но при слове «больница» она начинает кричать, чтобы ее прикончили, и все кумушки хором вторят ей. А когда у человека нет ни гроша…

— Я возьму на себя все расходы, доктор… Знаете, слово «больница» невольно пугает меня, как и тех кумушек, о которых вы говорите. Да и везти ее в больницу сейчас, в таком тяжелом состоянии, значило бы убить ее.

— Предрассудки! Чистейшие предрассудки светских людей! В больнице лучше, чем где бы то ни было. Когда я всерьез заболею, меня отвезут именно в больницу. Оттуда я и сяду в ладью Харона[12], а тело свое завещаю студентам… лет эдак через тридцать, сорок, не раньше. Право, многоуважаемая, подумайте о том, что я сказал. Я не уверен, что ваша протеже заслуживает особой заботливости с вашей стороны. На мой взгляд, это какая-нибудь девица с театральных подмостков… Надо обладать ногами танцовщицы, чтобы совершить такой гигантский прыжок и остаться в живых…

— Но я видела ее в церкви… и кроме того, доктор… вам ведь известна моя слабость: иной раз я придумываю целый роман по лицу, по взгляду человека… Смейтесь надо мной, но я редко ошибаюсь. Эта несчастная девушка поставила недавно свечу, молясь об исцелении своей больной матери. Мать ее скончалась… Тут разум у бедняжки помутился… Отчаяние, нищета толкнули ее на этот безумный шаг.

— Пусть так! Я и в самом деле заметил у нее на темени выпуклость, указывающую на экзальтацию[13]. То, что вы говорите, вполне правдоподобно. Вы напомнили мне, что я видел веточку буксуса над изголовьем ее складной кровати. Это свидетельствует о благочестии, не так ли?

— Складная кровать! Боже мой, бедная девушка!.. Но, доктор, вы опять улыбаетесь так хорошо знакомой мне иронической улыбкой. Дело вовсе не в том, благочестива она или нет. Я принимаю участие в этой девушке прежде всего потому, что виновата перед ней.

— Виноваты?.. А, понимаю. Вам, вероятно, следовало подстелить ей соломки?..

— Да, виновата. Я видела ее тяжелое положение и должна была помочь ей, но, к сожалению, аббат Дюбиньон заболел, и…

— Вас должна замучить совесть, сударыня, если вы считаете, что недостаточно делаете добра, помогая, по своему обыкновению, всем, кто бы вас об этом ни попросил. На ваш взгляд, надо еще угадывать нужды стеснительных бедняков. Но не будем больше говорить, сударыня, о сломанных ногах; впрочем, еще два слова. Если вы берете под свое высокое покровительство мою новую пациентку, пришлите ей кровать получше, бульону, кое-каких лекарств и наймите на завтра сиделку — на сегодня достаточно будет и кумушек. Неплохо было бы направить к ней какого-нибудь разумного аббата, который пожурит ее и вправит ей мозги, как я вправил ей ногу. Особа она нервная, возможны осложнения… Вы были бы… да, ей-богу, именно вы были бы наилучшим наставником, но для ваших проповедей найдется лучшее применение… Я все сказал! Сейчас половина девятого; ради всего святого, одевайтесь поскорее и едемте в Оперу. Батист принесет мне кофе и Журналь де Деба[14]. Я пробегал весь день, а мне еще надо узнать, что делается на белом свете.

Прошло несколько дней, больная чувствовала себя немного лучше. Доктор жаловался лишь на то, что ее нервное возбуждение не уменьшается.

— Я не очень полагаюсь на ваших аббатов, — сказал он как-то г-же де Пьен. — Если вам не слишком претит зрелище человеческих страданий, а я знаю, что мужества вам не занимать стать, вы могли бы успокоить бедную девушку куда лучше любого священника от святого Роха, более того, даже лучше латуковой пилюли[15].

Госпожа де Пьен охотно согласилась, заявив, что готова хоть сейчас сопровождать его. Они вместе поднялись к больной. Она лежала на хорошей кровати, присланной г-жой де Пьен, в комнате, вся обстановка которой состояла из трех соломенных стульев и небольшого стола. Тонкие простыни, мягкие матрацы и груда больших подушек свидетельствовали о милосердии некоей благодетельницы, имя которой вам нетрудно угадать. Больная была до ужаса бледна, глаза ее горели, одна рука покоилась поверх одеяла, и часть этой руки, выступавшая из рукава кофты, синевато-белая, в кровоподтеках, позволяла судить о том, в каком состоянии было все тело. При виде г-жи де Пьен она приподняла голову и молвила с мягкой и грустной улыбкой:

— Я так и знала, что это вы, сударыня, пожалели меня. Мне сказали, как вас зовут, и я поняла, что вы та самая дама, которую я встречала возле церкви святого Роха.

Мне кажется, я уже говорил вам, сударыня, что г-жа де Пьен мнила себя достаточно проницательной, чтобы распознавать людей по их внешности. Она была в восторге от того, что ее протеже обладает тем же даром, и это открытие еще больше расположило ее в пользу молодой девушки.

— Вам очень плохо здесь, бедное дитя мое! — проговорила она, обводя взглядом убогую обстановку комнаты. — Почему вам не повесили занавесок?.. Попросите Батиста, чтобы он принес вам всякие мелкие вещи, которые вам могут понадобиться.

— Вы очень добры, сударыня… Но разве я в чем-нибудь нуждаюсь? Ни в чем… Все кончено… Немного лучше, немного хуже, не все ли равно?

И, отвернувшись к стене, она заплакала.

— Вы очень страдаете, бедняжечка? — спросила г-жа де Пьен, садясь возле кровати.

— Нет, не очень… Только в ушах у меня все время свистит ветер, как в ту минуту, когда я падала, и слышится звук… трах, как при ударе о мостовую.

— Вы были тогда не в себе, дорогой друг. Вы раскаиваетесь теперь, не правда ли?

— Да… но в беде теряешь голову.

— Я очень сожалею, что ничего не знала о вас прежде. Но, дитя мое, что бы ни случилось в жизни, не надо предаваться отчаянию.

— Вам легко рассуждать, сударыня, — заметил доктор, который писал рецепт за маленьким столиком. — Вы не знаете, что значит потерять красивого молодца с усами. Но, черт подери, чтобы догнать его, нет нужды прыгать в окно.

— Фи, доктор, — сказала г-жа де Пьен, — у бедняжки была, конечно, другая причина для…

— Сама не знаю, что на меня нашло! — воскликнула больная. — Была не одна причина, а целых сто. Сначала скончалась мама, и это сразило меня. Затем я почувствовала себя всеми покинутой, никому не было дела до меня… Наконец человек, о котором я думала больше, чем о ком-либо на свете… Так вот, сударыня, он забыл даже мое имя. Меня зовут Арсена Гийо, через два «и», а он пишет Гио!

— Я же говорил, что он изменщик! — вскричал доктор. — Таких, как он, превеликое множество. Полноте, полноте, красавица, забудьте его. Мужчина с короткой памятью не стоит того, чтобы вы помнили о нем. — Тут доктор вынул часы. — Четыре часа, — заметил он, вставая, — я опаздываю на консилиум. Приношу тысячу извинений, сударыня, но я вынужден вас покинуть, не успею даже проводить вас домой. Прощайте, дитя мое, успокойтесь, все наладится. Вы будете так же хорошо выделывать пá больной ногой, как и здоровой. А вы, госпожа сиделка, ступайте к аптекарю с этим рецептом и делайте то же, что и вчера.

Врач и сиделка ушли; г-жа де Пьен осталась наедине с больной, несколько обеспокоенная тем, что в истории, которую она создала в своем воображении, дело не обошлось без любви.

— Итак, вы были обмануты, бедная девочка! — проговорила она после паузы.

— Обманута? Нет. Разве обманывают таких, как я? Попросту я ему наскучила… Он прав: я ему не пара. Он был всегда добр ко мне, великодушен. Я написала ему, рассказала, до чего я дошла, и предложила, если он пожелает, снова сойтись с ним… Он ответил… то, что он писал, очень меня огорчило… Вернувшись на днях домой, я уронила зеркало, его подарок, венецианское зеркало, как он говорил. Зеркало разбилось… Я подумала: вот последний удар судьбы!.. Это знак, что всему пришел конец… У меня ничего больше не оставалось от него. Все свои драгоценности я заложила… Затем я подумала: если я покончу с собой, это огорчит его, и я отомщу… Окно было открыто, и я выбросилась.

— Но поймите, несчастная, повод к самоубийству был столь же легкомыслен, сколь и преступен сам поступок!

— Пусть так, но что поделаешь? В горе не рассуждают. Хорошо счастливчикам говорить: будьте благоразумны.

— Знаю, горе — плохой советчик. Но есть вещи, о которых не следует забывать даже среди самых тяжких испытаний… Еще не так давно я видела вас в церкви святого Роха, куда вы пришли с самым благим намерением. Вы имеете счастье верить. Вера, дорогая, должна была удержать вас на пороге отчаяния. Жизнь дарована вам богом. Она не принадлежит вам… Но я не вправе бранить вас теперь, бедная моя девочка. Вы раскаиваетесь, вы страдаете. Господь сжалится над вами.

Арсена опустила голову, и слезы выступили у нее на глазах.

— Ах, сударыня, — молвила она с глубоким вздохом, — вы считаете меня лучше, чем я есть… Вы считаете меня благочестивой… а я не так уж благочестива… некому было наставить меня, и если вы видели меня в церкви… так это потому, что я не знала, как быть, что делать…

— И это была превосходная мысль, дорогая. В несчастье всегда следует обращаться к богу.

— Мне говорили… если поставить свечку святому Роху… но нет, сударыня, я не могу вам этого сказать. Такая богатая дама, как вы, не знает, на что можно пойти, когда у тебя нет ни гроша.

— Прежде всего надо просить у бога мужества.

— Вот что, сударыня, я не хочу казаться лучше, чем я есть. Пользоваться тем, что вы даете мне по своей доброте, не зная меня, значило бы обкрадывать вас… Я не нашла своей доли… но на этом свете каждый устраивается как может… Словом, я поставила свечку, потому что мать говорила мне: стоит поставить свечку святому Роху, и через неделю, самое позднее, найдешь себе покровителя… Но я подурнела, стала похожа на мумию… теперь уже никто не польстится на меня… Мне остается только умереть. Впрочем, я и так наполовину мертва!

Все это было сказано скороговоркой, прерываемой исступленными рыданиями, которые внушали г-же де Пьен больше ужаса, нежели отвращения. Она невольно отодвинула свой стул от кровати больной. Вероятнее всего, она ушла бы, если бы чувство сострадания не пересилило ее гадливости к этой падшей женщине, внушив ей, что нехорошо оставлять ее одну в столь глубоком отчаянии. Наступило молчание; затем г-жа де Пьен пробормотала нерешительно:

— Ведь это же ваша мать! Несчастная, как вы смеете так говорить о ней?

— О, моя мать была такой же, как и все матери… наши матери… Она кормила свою мать… Я в свою очередь кормила ее. По счастью, у меня нет ребенка… Я вижу, сударыня, что пугаю вас… Это понятно… Вы получили хорошее воспитание, вы никогда не знали нужды. Богатому легко быть честным. Я тоже была бы честной, если бы представилась такая возможность. У меня было много любовников, но любила я только одного. Будь я богата, мы поженились бы, и наши дети выросли бы честными людьми. Я говорю с вами вот так, с открытой душой, хотя отлично вижу, чтó вы думаете обо мне, и вы правы… Но вы единственная честная женщина, с которой я разговаривала за всю свою жизнь, и вы кажетесь мне такой доброй, такой доброй, что я все время твержу себе: даже тогда, когда она узнает, какая ты, она пожалеет тебя. Я скоро умру, я прошу вас только об одном. Закажите по мне панихиду в церкви, где я видела вас в первый раз. Всего одну… и благодарю вас от всей души…

— Нет, вы не умрете! — воскликнула глубоко растроганная г-жа де Пьен. — Господь смилуется над вами, бедная грешница. Вы раскаетесь в своих заблуждениях, и он простит вас. А я буду молиться о вас, уповая на то, что мои молитвы помогут вашему спасению. Те, кто воспитал вас, более виновны, нежели вы сами. Только будьте мужественны и надейтесь. А главное, бедное дитя, постарайтесь успокоиться. Надо вылечить тело; душа тоже больна, но я ручаюсь за ее исцеление.

С этими словами она встала, держа в руке несколько завернутых в бумажку луидоров.

— Пожалуйста, — проговорила она, — если вам чего-нибудь захочется…

И она собралась положить свой подарок под подушку больной.

— Нет, сударыня! — воскликнула Арсена, отталкивая руку со свертком. — Мне ничего не надо от вас, кроме того, что вы обещали. Прощайте, мы больше не увидимся. Прикажите отправить меня в больницу: я хочу умереть, никого собой не обременяя. Все равно вам не сделать из меня ничего путного. Такая знатная дама, как вы, помолится обо мне… Это меня радует. Прощайте.

И, отвернувшись настолько, насколько позволяло приспособление, которое удерживало в неподвижности ее ногу, она зарылась головой в подушку, чтобы ничего больше не видеть.

— Послушайте, Арсена, — внушительным тоном заговорила г-жа де Пьен. — Я собираюсь кое-что сделать для вас. Я хочу, чтобы вы стали честной женщиной. Порукой мне служит ваше раскаяние. Мы будем часто видеться, я позабочусь о вас. Вы обретете самоуважение и этим будете обязаны мне.

И, взяв руку Арсены, она тихонько сжала ее.

— Вы не презираете меня! — воскликнула бедная девушка. — Вы пожали мне руку!

И, прежде нежели г-жа де Пьен успела отдернуть свою руку, Арсена схватила ее и, плача, покрыла поцелуями.

— Успокойтесь, успокойтесь, дорогая, — сказала г-жа де Пьен, — ни о чем больше не говорите. Теперь мне все известно, я знаю вас лучше, чем вы сами знаете себя. Я буду лечить вашу головку… вашу взбалмошную головку. Вы будете повиноваться мне так же, как и своему врачу, я требую этого! Я пришлю вам моего знакомого священника, а вы внемлите его словам. Я подберу для вас хорошие книги, и вы прочтете их. Мы будем порой беседовать с вами. А когда вы поправитесь, мы займемся вашим будущим.

Вернулась сиделка с аптечным пузырьком в руках. Арсена продолжала плакать. Г-жа де Пьен снова пожала ей руку, положила сверток с луидорами на стол и ушла, пожалуй, еще более расположенная к кающейся грешнице, чем до ее странной исповеди.

Скажите, сударыня, почему негодники неизменно пользуются любовью окружающих? Чем меньше заслуживаешь внимания, тем больше его получаешь, и так повелось, начиная с блудного сына и кончая вашим песиком Алмазом, который всех кусает и злее которого я не встречал. Причиной тому служит тщеславие, одно тщеславие, сударыня! Отец блудного сына победил дьявола, отняв у него добычу, вы восторжествовали над дурным характером Алмаза, закармливая его сластями. Г-жа де Пьен гордилась тем, что сумела победить порочность куртизанки и сокрушить своим красноречием преграды, воздвигнутые двадцатью годами всевозможных соблазнов вокруг бедной покинутой души. А кроме того — стоит ли говорить об этом? — к упоению победы примешивается, вероятно, чувство любопытства, возникающее у иных добродетельных женщин при виде женщин иного сорта. Я не раз замечал, какими странными взглядами встречают в гостиной появление какой-нибудь певички. И не мужчины смотрят на нее внимательнее всего. А как-то вечером, во Французской комедии, не вы ли сами смотрели, не отрываясь, в бинокль на актрису Варьете, сидевшую в ложе? «Как это можно быть персианином?»[16] Люди весьма часто задают себе такие вопросы. Словом, сударыня, г-жа де Пьен много думала о мадмуазель Арсене Гийо и говорила себе: «Я ее спасу».

Она направила к ней священника, и тот стал уговаривать грешницу очиститься покаянием. Впрочем, покаяние не составляло труда для бедной Арсены, которая, за исключением нескольких часов безграничного счастья, знала в жизни одни невзгоды. Скажите несчастному: вы сами во всем виноваты, и он охотно согласится с вами; а если при этом вы смягчите упрек словами утешения, он благословит вас и обещает на будущее все что угодно. Некий грек сказал, или, точнее, Амио[17] вложил в его уста такое двустишие:

В оковы ввергнутый свободный человек
Начальной доблести теряет половину[18].
В презренной прозе это сводится к следующему афоризму: в несчастье мы становимся кротки и послушны, как бараны. Священник говорил г-же де Пьен, что мадмуазель Гийо очень невежественна, но задатки у нее неплохие, и он твердо надеется на ее спасение. В самом деле, Арсена слушала его внимательно и почтительно. Она читала или просила почитать выбранные для нее книги и с таким же усердием повиновалась г-же де Пьен, с каким выполняла предписания врача. А то, как Арсена Гийо распорядилась частью подаренных ей денег, заказав торжественную мессу с хором за упокой души своей умершей матери, окончательно завоевало сердце доброго аббата и показалось ее покровительнице явным признаком нравственного исцеления. Бесспорно, ничья еще душа так не нуждалась в заступничестве церкви, как душа Памелы Гийо.

Глава вторая

Однажды утром, когда г-жа де Пьен находилась в своей туалетной комнате, слуга тихонько постучал в дверь этого святилища и передал Жозефине визитную карточку, врученную ему каким-то молодым человеком.

— Макс в Париже! — воскликнула г-жа де Пьен, бросив взгляд на карточку. — Ступайте скорее, Жозефина, и попросите господина де Салиньи подождать меня в гостиной.

Минуту спустя из гостиной донеслись взрывы смеха и приглушенные возгласы, и Жозефина вернулась назад раскрасневшаяся, в съехавшем на ухо чепчике.

— В чем дело, Жозефина? — спросила г-жа де Пьен.

— Да ни в чем, барыня… просто господин де Салиньи уверяет, будто я растолстела.

Полнота Жозефины могла и в самом деле удивить де Салиньи, который более двух лет провел в путешествиях. До этого он принадлежал к числу любимцев Жозефины и почитателей ее хозяйки. Как племянник близкой приятельницы г-жи де Пьен, он постоянно бывал у нее прежде вместе со своей тетушкой. Впрочем, это был, пожалуй, единственный порядочный дом, где он появлялся. Макс де Салиньи слыл беспутным малым, игроком, спорщиком, кутилой, «а в сущности, был чудеснейшим из смертных»[19]. Он приводил в отчаяние свою тетушку, которая, однако, души в нем не чаяла. Она то и дело убеждала его изменить образ жизни, но дурные привычки неизменно брали верх над ее мудрыми советами. Макс был года на два старше г-жи де Пьен и до ее замужества весьма нежно поглядывал на нее. «Дорогая детка, — говаривала г-жа Обре, — стоило бы вам захотеть, и вы обуздали бы его несносный характер». Г-жа де Пьен — в те годы ее звали Элизой де Гискар, — вероятнее всего, нашла бы в себе мужество для этой попытки: Макс был так весел, так мил, так забавен за городом, так неутомим на балах, что из него должен был выйти превосходный муж. Но родители Элизы были дальновиднее дочери. Да и сама г-жа Обре не слишком ручалась за своего племянника; стало известно, что у него есть долги и любовница; вдобавок произошла громкая дуэль, не совсем невинной причиной которой оказалась некая актриса театра Жимназ[20]. Брак, о котором г-жа Обре никогда серьезно не помышляла, был признан невозможным. Тут появился г-н де Пьен, претендент солидный, степенный, к тому же богатый и хорошего рода. Я мало что могу сказать вам о нем, разве только, что он считался человеком порядочным и вполне заслуживал эту репутацию. Говорил он мало, а когда открывал рот, изрекал какую-нибудь неоспоримую истину, в вопросах же сомнительных «подражал благоразумному молчанию Конрара»[21]. Если он и не служил украшением общества, в котором вращался, зато нигде не был лишним. Г-на де Пьена повсюду встречали радушно из-за его жены, а когда он находился в своем поместье — что имело место девять месяцев в году и, в частности, в ту пору, к которой относится мой рассказ, — никто этого не замечал, даже его жена.

Быстро закончив свой туалет, г-жа де Пьен вышла из спальни немного взволнованная, ибо приезд Макса де Салиньи напомнил ей о недавней кончине той, кого она любила больше всех. Это было, думается мне, единственное воспоминание, ожившее в ней с такой силой, что оно заглушило те нелепые предположения, которые могли бы возникнуть у особы менее рассудительной при виде съехавшего набок чепчика Жозефины. У двери гостиной она была несколько шокирована звуками неаполитанской баркароллы, которую весело напевал приятный бас, аккомпанируя себе на пианино:

Addio, Teresa,
Teresa, addio!
Al mio ritorno,
Ti sposero.[22]
Она отворила дверь и прервала певца, протянув ему руку:

— Мой бедный Макс, как я рада вас видеть!

Макс поспешно вскочил и пожал руку г-же де Пьен, растерянно глядя на нее, не зная, что сказать.

— Я очень жалела, — продолжала г-жа де Пьен, — что не могла приехать в Рим, когда ваша милая тетушка слегла. Мне известно, как преданно вы ухаживали за больной, и я очень благодарна вам за вещицы, которые вы мне прислали на память о ней.

Лицо Макса, от природы веселое, чтобы не сказать смеющееся, сразу погрустнело.

— Она много говорила со мной о вас, — сказал он, — говорила до последней своей минуты. Вы получили, как я вижу, ее кольцо, а также, верно, книгу, которую она еще читала в утро…

— Да, Макс, благодарю вас. Посылая этот скорбный подарок, вы сообщили мне, что уезжаете из Рима, но адреса своего не дали. Я не знала, куда писать вам. Бедная тетушка! Умереть так далеко от родины! К счастью, вы тотчас же поспешили к ней… Вы лучше, чем хотите казаться, Макс… я хорошо вас знаю.

— Во время своей болезни тетушка говорила мне: «Когда меня не станет, никто уж не побранит тебя, разве что госпожа де Пьен. (И он невольно улыбнулся.) Постарайся, чтобы она не слишком часто тебя бранила». Вот видите, сударыня, вы плохо выполняете свои обязанности.

— Надеюсь, они не будут для меня обременительны. Я слышала, вы изменились к лучшему, остепенились, стали благоразумны, рассудительны.

— Что правда, то правда. Я обещал бедной тетушке стать хорошим и…

— И сдéржите слово, я в этом уверена.

— Постараюсь. В путешествии это легче, чем в Париже. Однако… Знаете, я здесь каких-нибудь несколько часов и уже успел устоять перед искушением. По дороге к вам я встретил своего старинного приятеля, который пригласил меня отобедать с кучей бездельников, а я отказался.

— И хорошо сделали.

— Да, но сознаться ли вам? Я поступил так в надежде, что вы пригласите меня.

— Какая обида! Я обедаю в гостях. Но завтра…

— В таком случае я за себя не ручаюсь. На вас падет ответственность за мой сегодняшний обед.

— Послушайте, Макс: главное — это хорошо начать. Не ходите на этот холостой обед. Я обедаю у госпожи Дарсене, заезжайте к ней вечером, и мы побеседуем.

— Да, но госпожа Дарсене уж больно скучна; она примется расспрашивать меня; я не сумею сказать вам ни слова, да еще скажу что-нибудь несогласное со светскими приличиями. Кроме того, у нее взрослая костлявая дочь, которая, верно, еще не замужем…

— Это прелестная девушка… а что до приличий, то неприлично говорить о ней так, как говорите вы.

— Я неправ, согласен, но не покажется ли такой визит чересчур поспешным? Ведь я приехал только сегодня…

— Поступайте, как знаете, Макс, но видите ли… в качестве друга вашей тетушки я вправе говорить с вами откровенно: избегайте прежних знакомств. Время само оборвало многие дружеские связи, которые вам только вредили, не возобновляйте их. Я ручаюсь за вас, если только вы не подпадете под чье-нибудь дурное влияние. В ваши годы… в наши годы следует быть благоразумным. Довольно, однако, советов и проповедей. Расскажите лучше о себе. Что делали вы все это время? Я знаю только, что вы побывали в Германии, затем в Италии, вот и все. Вы писали мне дважды, не более того… Припомните: два письма за два года. Разумеется, я знаю о вас немного.

— Боже мой, я очень виноват перед вами, сударыня… Но, надо сознаться, я так ленив!.. Раз двадцать я принимался за письмо к вам, но что интересного мог я сообщить в нем? Не умею я писать писем… Если бы я писал вам, как только начинал думать о вас, в целой Италии не хватило бы бумаги на мои письма.

— Ну так что же вы делали? Чем были заняты? Я уже слышала, что не писанием писем.

— Занят!.. Как вам известно, я, к сожалению, ничем не занимаюсь. Я ездил, смотрел. Подумывал о живописи, но вид множества прекрасных полотен навсегда излечил меня от столь злополучного увлечения. Так-то… а потом старик Нибби[23] чуть было не сделал из меня археолога, и под его влиянием я занялся раскопками… Мы нашли сломанную трубку и массу старых черепков… Позже, в Неаполе, я брал уроки пения, но петь от этого лучше не стал… Я…

— Мне не по душе ваши занятия музыкой, хотя голос у вас красивый и поете вы хорошо. Они сближают вас с людьми, с которыми вы и так склонны водить компанию.

— Понимаю, но в Неаполе, когда я был там, опасаться было нечего. Примадонна весила сто пятьдесят кило, а у второй донны рот был, как топка у печи, а нос, как башня Ливанская[24]. Словом, я и сам не сумею сказать, как прошли эти два года. Я ничего не делал, ничему не научился и прожил два года, не заметив этого.

— Мне хочется, чтобы вы нашли себе какое-нибудь занятие; мне хочется, чтобы вы увлеклись чем-нибудь полезным, праздность не доведет вас до добра.

— Откровенно говоря, сударыня, путешествия все-таки пошли мне на пользу: ничего не делая, я не совсем бездельничал. Смотря на прекрасные вещи, не скучаешь, а стоит мне соскучиться, и я могу наделать уйму глупостей. Право, я немного остепенился и даже позабыл о некоторых способах сорить деньгами. Бедная тетушка уплатила все мои долги, больше я долгов не делал и делать не собираюсь. На холостяцкую жизнь денег мне достанет. А так как я не собираюсь казаться богаче, чем на самом деле, то и решил отказаться от былых сумасбродств. Вы улыбаетесь? Вы не верите моей перемене к лучшему? Вам нужны доказательства? Так узнайте же о моем хорошем поступке! Сегодня Фамен, тот приятель, что приглашал меня на обед, предложил мне купить у него лошадь. Пять тысяч франков… Великолепное животное! Первым моим побуждением было приобрести ее, потом я подумал, что недостаточно богат, чтобы выложить ради прихоти целых пять тысяч. Буду, как и прежде, ходить пешком.

— Прекрасно, Макс! Знаете, что вам еще надо сделать, дабы идти, не сворачивая, по той же доброй стезе? Вам надо жениться.

— Жениться?.. Почему бы нет?.. Но кто пойдет за меня? Я не вправе быть разборчивым, а между тем мне хотелось бы встретить женщину… Увы, нет больше женщин, которые могли бы мне подойти…

Госпожа де Пьен слегка покраснела; не замечая этого, он продолжал:

— Встретить такую женщину, которой бы я понравился… Но, видите ли, этого было бы, пожалуй, достаточно, чтобы она не понравилась мне.

— Почему? Что за вздор!

— Ведь говорит же где-то Отелло[25], желая, видимо, оправдаться в том, что подозревает Дездемону: «У этой женщины, должно быть, странный ум и извращенный вкус, если она выбрала меня, такого черного!» Не могу разве и я сказать: у женщины, которой я понравлюсь, голова, верно, будет не в порядке?

— Вы и так были достаточно беспутны, Макс, а потому нет нужды притворяться, будто вы хуже, чем вы есть. Остерегайтесь дурно говорить о себе, не то вам могут поверить на слово… Я же убеждена в том, что стоит вам не только полюбить женщину, но и почувствовать к ней глубокое уважение… и вы будете в ее глазах…

Госпожа де Пьен запнулась, и Макс, взиравший на нее пристально и с крайним любопытством, даже не попытался подсказать ей конец неудачно начатой фразы.

— Вы хотите сказать, — молвил он посленекоторого молчания, — что стоит мне серьезно влюбиться, и меня тоже полюбят, ибо тогда я окажусь достойным любви?

— Да, в таком случае вы заслужите ответное чувство.

— Увы, если было бы достаточно полюбить, чтобы и вас полюбили… То, что вы говорите, сударыня, не слишком согласно с истиной. Впрочем, найдите мне отважную женщину, и я женюсь… если только она будет не слишком безобразна. Я еще не настолько стар, чтобы не увлечься. За остальное вы не отвечаете.

— Откуда вы прибыли теперь? — с серьезным видом перебила его г-жа де Пьен.

Макс весьма лаконично поведал ей о своих путешествиях, однако постарался доказать, что не был тем туристом, о котором греки говорят: «Чемоданом уехал, чемоданом приехал»[26]. Его краткие наблюдения изобличали острый ум, не довольствующийся ходячими мнениями, и образованность более глубокую, нежели он хотел показать. Вскоре он откланялся, заметив, что г-жа де Пьен поглядывает на часы, и обещал ей, не без заминки, побывать вечером у г-жи Дарсене.

Однако он не приехал туда, и г-жа де Пьен была этим слегка раздосадована. Зато он явился к ней на следующий день утром, чтобы попросить прощения, сославшись на усталость с дороги, вынудившую его остаться дома; но оправдывался он, опустив глаза и таким неуверенным тоном, что и без уменья г-жи де Пьен читать чужие мысли его притворство бросалось в глаза. Когда он с трудом закончил свою речь, г-жа де Пьен молча погрозила ему пальцем.

— Вы не верите мне? — спросил он.

— Нет. К счастью, вы еще не научились лгать. Вы не были вчера у госпожи Дарсене не потому, что устали и вам хотелось отдохнуть. Вы провели вечер не дома.

— Да, — ответил Макс, силясь улыбнуться, — вы правы. Я обедал в «Роше-де-Канкаль» с теми бездельниками, о которых говорил вам, потом поехал на чай к Фамену. Приятели не захотели отпустить меня, потом я играл.

— И, конечно, проиграли.

— Нет, выиграл.

— Тем хуже. Я предпочла бы, чтобы вы проиграли, в особенности, если бы это навсегда отвратило вас от сколь глупой, столь и мерзкой привычки.

Она склонилась над рукодельем и принялась за работу с нарочитым усердием.

— Много ли было гостей у госпожи Дарсене? — робко спросил Макс.

— Нет, народу было мало.

— А из барышень на выданье?

— Никого.

— Я все же рассчитываю на вас. Помните о своем обещании?

— У нас еще есть время подумать об этом.

В тоне г-жи де Пьен чувствовалась несвойственная ей сухость и принужденность.

Помолчав, Макс проговорил смиренно:

— Вы недовольны мной? Почему бы вам не отругать меня хорошенько, как это делала моя тетушка, а затем простить? Послушайте, хотите, я дам вам слово никогда больше не играть?

— Когда даешь обещание, надо быть в силах выполнить его.

— Обещание, данное вам, я выполню: у меня достанет на это и воли и выдержки.

— Хорошо, Макс, я согласна, — сказала она, протягивая ему руку.

— Я выиграл тысячу сто франков, — проговорил он, — хотите, я пожертвую их в пользу ваших бедных? Трудно было бы найти лучшее применение столь дурно приобретенным деньгам.

Госпожа де Пьен призадумалась.

— Почему бы нет? — заметила она вслух, как бы обращаясь к самой себе. — Надеюсь, Макс, вы запомните этот урок. Я запишу, что получила от вас тысячу сто франков.

— Тетушка говорила, бывало, что лучший способ не делать долгов — это всегда платить наличными.

С этими словами Макс вынул бумажник, чтобы достать деньги. В приоткрытом бумажнике г-жа де Пьен заметила чей-то женский портрет. Макс перехватил ее взгляд, покраснел, поспешно закрыл бумажник и вручил ей деньги.

— Мне хотелось бы взглянуть на ваш бумажник… если это возможно, — промолвила она с лукавой улыбкой.

Макс окончательно смешался; он что-то невнятно пробормотал и постарался отвлечь внимание г-жи де Пьен.

Она было подумала, что Макс носит с собой портрет какой-нибудь красавицы итальянки; но явное смущение Макса и общий вид миниатюры — это все, что она успела увидеть, — навели ее на другое подозрение. Несколько лет тому назад она подарила свой портрет г-же Обре, и ей пришло в голову, что, как наследник покойной, Макс счел себя вправе присвоить его. Это показалось ей верхом бестактности. Однако сперва она ничем не выдала себя и лишь тогда, когда де Салиньи собрался откланяться, попросила:

— Кстати, у вашей тетушки был мой портрет, мне очень хотелось бы еще раз взглянуть на него.

— Не знаю… что за портрет?.. Какой портрет? — неуверенно спросил Макс.

На этот раз г-жа де Пьен решила не замечать, что он лжет.

— Поищите его, — сказала она как можно естественнее. — Вы доставите мне удовольствие.

Если бы не случай с портретом, она была бы вполне довольна покорностью Макса, ибо вознамерилась спасти еще одну заблудшую овцу.

Макс нашел миниатюру и принес ее на следующий день с видом, довольно равнодушным. Он заметил, что портрет никогда не отличался особым сходством и что художник придал своей модели несвойственную ей напряженность позы и суровое выражение лица. С этого дня визиты Макса стали короче, и сидел он у г-жи де Пьен с надутым видом, какого она никогда у него не замечала. Она приписала это настроение усилию, которое он делал поначалу, чтобы выполнить данное ей обещание и преодолеть свои дурные наклонности.

Недели две после приезда де Салиньи г-жа де Пьен отправилась, как обычно, навестить свою протеже, Арсену Гийо, которую она отнюдь не забыла, надеюсь, как и вы, сударыня. Она расспросила больную о здоровье, о предписаниях врача и, заметив, что та еще более подавлена, чем в предыдущие дни, вызвалась почитать вслух, дабы не утруждать ее разговорами. Бедной девушке было бы, разумеется, приятнее побеседовать, чем слушать то, что ей собирались прочесть: как вы легко догадаетесь, речь шла о весьма серьезном сочинении, Арсена же никогда ничего не читала, кроме романов для кухарок. В самом деле, книга, которую выбрала г-жа де Пьен, была душеспасительного содержания. Я не назову вам ее заглавия, во-первых, чтобы не повредить ее автору, а во-вторых, из боязни, как бы вы не обвинили меня в желании сделать злонамеренный вывод обо всех сочинениях такого рода. Достаточно будет сказать, что книга принадлежала перу молодого человека девятнадцати лет и служила к исправлению закоренелых грешниц, что Арсена была очень удручена и что она не сомкнула глаз за всю предыдущую ночь. На третьей странице случилось то, что должно было случиться при чтении любого произведения, серьезного или нет; произошло неизбежное, иными словами, мадмуазель Гийо закрыла глаза и уснула. Г-жа де Пьен заметила это и порадовалась успокоительному действию своего чтения. Сперва она понизила голос, опасаясь, как бы внезапная тишина не разбудила больную, затем положила книгу и тихонько встала, чтобы выйти на цыпочках из комнаты. Однако сиделка имела обыкновение спускаться к привратнице, когда приходила г-жа де Пьен, ибо визиты ее напоминали посещения духовника. Г-жа де Пьен положила дождаться сиделки; но, будучи непримиримейшим врагом праздности, она подумала, чем бы заполнить время, которое ей оставалось провести у спящей Арсены. В небольшом закоулке позади алькова стоял стол с чернильницей и писчей бумагой; г-жа де Пьен расположилась там и стала писать какую-то записку. В ту минуту, когда она искала в ящике стола облатку, чтобы запечатать письмо, кто-то внезапно вошел в комнату и разбудил больную.

— Боже мой! Кого я вижу?! — воскликнула Арсена таким странным голосом, что г-жа де Пьен вздрогнула.

— Статочное ли дело? Это еще что? Кидаться в окно, как полоумная! Видали вы такую петую дуру?

Не знаю, верно ли я передал самые слова, во всяком случае, таков был смысл того, что говорил вошедший, в котором г-жа де Пьен сразу узнала по голосу Макса де Салиньи. Последовали восклицания, приглушенные вскрики Арсены, затем довольно звучный поцелуй.

— Бедная Арсена, в каком ты виде! — снова заговорил Макс. — Знаешь, я ни за что не разыскал бы тебя, если бы Жюли не дала мне твоего последнего адреса. Вот сумасшествие. Видали вы что-нибудь подобное?!

— Ах, Салиньи! Салиньи! Я так счастлива! Я так раскаиваюсь в том, что наделала! Теперь я разонравлюсь тебе. Ты больше не захочешь меня?..

— Ну и сумасбродка, — говорил между тем Макс, — почему ты не написала мне? не попросила денег? Почему не попросила их у майора? А что сталось с твоим русским? Разве твой казак уехал?

Узнав голос Макса, г-жа де Пьен была сначала почти так же изумлена, как Арсена. Удивление помешало ей сразу же выйти к ним. Потом она стала размышлять, следует ей показываться или нет, а когда одновременно размышляешь и слушаешь, решение не скоро приходит. Поэтому г-жа де Пьен услышала только что приведенный мною назидательный диалог и поняла, что, оставаясь за альковом, она может и не того наслушаться. Она приняла решение и вошла в спальню со спокойствием и величавостью, свойственными добродетельным дамам, которые к тому же прекрасно умеют напускать их на себя.

— Макс, — молвила она, — ваше присутствие вредит этой бедной девочке, уходите. Зайдите ко мне через час, и мы потолкуем.

Макс побледнел, как мертвец, увидев г-жу де Пьен в таком месте, где он никак не ожидал ее встретить; он было повиновался и шагнул к двери.

— Ты уходишь?.. Не уходи! — воскликнула Арсена, с отчаянным усилием приподнимаясь на кровати.

— Дитя мое, — сказала г-жа де Пьен, беря ее за руку, — будьте благоразумны. Выслушайте меня. Вспомните о том, что вы мне обещали!

Говоря это, она бросила спокойный, но повелительный взгляд на Макса, который тотчас же удалился. Арсена снова упала на кровать; увидев, что он уходит, она лишилась чувств.

Госпожа де Пьен и вернувшаяся вскоре сиделка стали ухаживать за ней с той сноровкой, которую проявляют женщины в подобных случаях. Мало-помалу Арсена пришла в себя. Сначала она обвела взглядом комнату, словно ища того, кто только что был здесь; потом обратила свои большие черные глаза на г-жу де Пьен и пристально посмотрела на нее.

— Это ваш муж? — спросила она.

— Нет, — ответила г-жа де Пьен по-прежнему мягко, хотя и слегка покраснев, — господин де Салиньи мой родственник.

Она сочла возможным прибегнуть к этой маленькой лжи, дабы объяснить свою власть над ним.

— Так, значит, это вас он любит! — воскликнула Арсена, не сводя с нее своих горящих, как факелы, глаз.

Любит!.. Лицо г-жи де Пьен просияло. В тот же миг щеки ее вспыхнули ярким румянцем, и голос замер; но вскоре она обрела свою обычную ясность духа.

— Вы ошибаетесь, мое бедное дитя, — ответила она серьезно. — Господин де Салиньи понял, что был неправ, напомнив вам о прошлом, которое, к счастью, изгладилось из вашей памяти. Вы забыли…

— Забыла? Я? — воскликнула Арсена с мученической улыбкой, на которую больно было смотреть.

— Да, Арсена, вы отказались от безрассудных мечтаний прошлого, которое никогда больше не вернется. Подумайте, бедное дитя, что эта преступная связь — причина всех ваших несчастий. Подумайте…

— Он вас не любит? — не слушая, перебила ее Арсена. — Не любит, а понимает с одного взгляда! Я видела ваши и его глаза. Я не ошибаюсь… Что ж… иначе и быть не может! Вы красивая, молодая, очаровательная… а я изуродованная… искалеченная… умирающая…

Она не договорила; голос ее заглушили рыдания, такие громкие, такие мучительные, что сиделка собралась было бежать за врачом, ибо, по ее словам, г-н доктор больше всего опасается таких припадков: если бедняжка не успокоится, она может тут же кончиться.

Мало-помалу прилив сил, найденных Арсеной в самой остроте своей душевной боли, уступил место тупой подавленности, которую г-жа де Пьен приняла за спокойствие. Она возобновила свои увещевания, но Арсена лежала без движения и не слушала приводимых ею неотразимых доводов о преимуществе любви небесной перед любовью земной. Глаза ее были сухи, зубы судорожно сжаты. В то время как ее покровительница говорила о небе и о будущей жизни, она думала о настоящем. Неожиданный приезд Макса на миг пробудил ее несбыточные надежды, но взгляд г-жи де Пьен развеял их еще быстрее. После краткой грезы о счастье Арсена снова увидела перед собой печальную действительность, ставшую во сто крат ужаснее после минутного забвения.

Ваш домашний врач скажет вам, сударыня, что жертвы кораблекрушения, заснувшие среди мучений голода, видят себя за столом, уставленным яствами. Они просыпаются еще более голодные и жалеют о том, что уснули. Арсена терпела муку, подобную муке этих людей. Некогда она любила Макса так, как только умела любить. С ним ей хотелось ходить в театр, с ним ей было весело на загородных прогулках, о нем она то и дело рассказывала своим приятельницам. Когда Макс уехал, она много плакала и все же приняла ухаживания некоего русского; узнав об этом, Макс порадовался, ибо почитал его за человека порядочного, иначе говоря, щедрого. Пока она могла вести разгульную жизнь таких женщин, как она сама, ее любовь к Максу была лишь приятным воспоминанием, заставлявшим ее иногда вздыхать. Она думала о ней, как люди думают о своих детских забавах, к которым никто, однако, не захотел бы вернуться; но когда Арсена осталась без любовников, почувствовала себя всеми покинутой и испытала весь гнет нищеты и позора, ее любовь к Максу как бы очистилась, ибо это было единственное воспоминание, не вызывавшее у нее ни сожалений, ни угрызений совести. Оно даже возвышало ее в собственных глазах, и чем больше она опускалась, тем выше ставила Макса в своем воображении. «Я была его милой, он любил меня», — повторяла она не без гордости, когда ее охватывало отвращение при мысли, что она продажная женщина. В Минтурнских болотах Марий укреплял свое мужество, говоря себе: «Я победил кимвров!»[27] Именно воспоминание о Максе помогало этой содержанке — увы, больше никто ее не содержал — преодолевать стыд и отчаяние. «Он меня любил… он все еще любит меня!» — думала она. На миг она чуть было не поверила этому, но теперь у нее отняли даже воспоминания, единственное благо, которое у нее оставалось в мире.

В то время как Арсена предавалась этим печальным размышлениям, г-жа де Пьен горячо доказывала ей необходимость навеки отказаться от того, что она именовала ее «преступными заблуждениями». Твердая уверенность в своей правоте делает человека бесчувственным, и, подобно хирургу, который выжигает язву каленым железом, не слушая криков больного, г-жа де Пьен продолжала свое дело с поистине безжалостной твердостью. Она говорила, что дни счастья, в которых бедная Арсена ищет прибежища, пытаясь уйти от себя, были преступной и постыдной порой, и что теперь она по справедливости искупает свое прошлое. Надо проклясть, надо изгнать из сердца былые иллюзии: тот, кого она считала своим покровителем, чуть ли не своим добрым гением, должен стать в ее глазах лишь опасным сообщником, соблазнителем, которого следует всячески избегать.

При слове «соблазнитель», нелепости которого г-жа де Пьен даже не почувствовала, Арсена улыбнулась сквозь слезы, но ее достойная покровительница не заметила этого. Она невозмутимо продолжала свою проповедь и в конце ее заставила еще сильнее разрыдаться несчастную девушку, заявив: «Вы больше его не увидите».

Приход врача и полный упадок сил больной напомнили г-же де Пьен, что она сделала все, что могла. Она пожала руку Арсене и на прощание сказала ей:

— Мужайтесь, милая, господь не оставит вас.

Она выполнила свой долг перед больной, оставалось выполнить его перед другим виновным, что было еще труднее. Ее ждал тот, чью душу она должна была склонить к раскаянию. И, несмотря на уверенность, которую она черпала в своем благочестивом рвении, несмотря на свою власть над Максом — в ней она уже успела убедиться, — несмотря, наконец, на доброе мнение об этом вертопрахе, таившееся в глубине ее души, она ощущала странную тревогу при мысли о предстоящей борьбе. Ей захотелось собраться с силами перед этим опасным поединком, и, войдя в церковь, она попросила у бога новых озарений для защиты своего правого дела.

Вернувшись домой, она узнала, что г-н де Салиньи уже давно ждет ее в гостиной. Она нашла его бледным, встревоженным, возбужденным. Они сели. Макс не смел рта открыть; г-жа де Пьен тоже была взволнована, сама хорошенько не зная почему; сперва она молчала и лишь украдкой поглядывала на него.

— Макс, — проговорила она наконец, — я ни в чем не стану упрекать вас…

Он не без надменности поднял голову. Их взгляды встретились, и он сразу потупился.

— Ваше доброе сердце, — продолжала она, — сильнее укоряет вас, чем это могла бы сделать я сама. Провидение восхотело преподать вам этот урок, и я надеюсь, я убеждена… он не пропадет втуне.

— Сударыня, — перебил ее Макс, — я, собственно, не знаю, что произошло. Эта несчастная девушка выбросилась из окна, по крайней мере так мне сказали, но я не настолько самонадеян… я хочу сказать… мне было бы слишком больно приписать этот безумный поступок нашим прежним с ней отношениям.

— Скажите лучше, Макс, что, совершая зло, вы не предвидели его последствий. Бросив эту девушку в омут разврата, вы не подумали, что когда-нибудь она сможет покуситься на свою жизнь.

— Сударыня! — горячо воскликнул Макс. — Разрешите сказать вам, что я не совращал Арсену Гийо. Когда мы с ней познакомились, она уже давно была совращена. Она была моей любовницей, не отрицаю. Признаюсь даже, что я любил ее… как можно любить женщину такого сорта… Полагаю, что и ко мне она была немного больше привязана, чем к другим… Но мы уже давно разошлись, и она, видимо, не слишком сожалела об этом. Когда она написала мне в последний раз, я послал ей денег; но она не бережлива… Обратиться ко мне еще раз ей было стыдно, так как она по-своему горда… Нищета толкнула ее на этот ужасный шаг… Я в отчаянии… Но, повторяю, сударыня, мне не в чем упрекнуть себя.

Госпожа де Пьен смяла лежащее на столе вышивание.

— Конечно, по понятиям света, — проговорила она, — вы не виновны, вы не несете никакой ответственности, но помимо светской морали, Макс, существует мораль иная, и мне хотелось бы, чтобы вы руководствовались ее правилами… В настоящее время вы, вероятно, не в состоянии меня понять. Оставим это. Я хочу попросить вас лишь об одном и уверена, что вы не откажете мне. Эта бедная девушка охвачена раскаянием. Она с уважением выслушала советы некоего почтенного священнослужителя, который согласился ее навещать. Мы имеем все основания многого ожидать от нее. Но вы не должны больше видеться с ней, ибо сердце ее все еще колеблется между добром и злом, и, к сожалению, вы не захотите, да и, вероятно, не сумеете ей помочь. А вот, посещая ее, вы можете причинить ей огромный вред. Поэтому, прошу вас, дайте мне слово больше не бывать у нее.

Макс удивленно взглянул на г-жу де Пьен.

— Вы не откажете мне в этом, Макс. Будь ваша тетушка жива, она обратилась бы к вам с такой же просьбой. Вообразите, что это она говорит с вами.

— Боже милостивый, о чем вы просите меня, сударыня? Какой вред могу я причинить этой несчастной девушке? Напротив, разве долг не повелевает мне… знавшему ее в дни веселья, не покидать ее теперь, когда она больна и больна серьезно, если правда то, что я узнал?

— Да, такова, вероятно, светская мораль, но эта мораль не моя. И чем тяжелее ее болезнь, тем важнее, чтобы вы больше не видели больной.

— Но согласитесь, что в том состоянии, в котором она находится, добродетель, самая неприступная, и та не нашла бы ничего предосудительного... Знаете, сударыня, если бы у меня заболела собака и мое присутствие было бы ей приятно, я поступил бы дурно, оставив ее подыхать в одиночестве. Не может быть, чтобы вы рассуждали иначе, вы, такая добрая, такая милосердная. Подумайте об этом, сударыня. С моей стороны это было бы поистине жестоко.

— Я только что просила вас дать мне это обещание в память вашей доброй тетушки… ради вашей дружбы ко мне… теперь я прошу о том же ради этой несчастной девушки. Если вы ее действительно любите…

— Ах, сударыня, умоляю вас, не смешивайте понятий, которые не имеют между собой ничего общего. Поверьте, мне крайне тяжело перечить вам, но, право же, меня обязывает к этому честь… Вам не нравится это слово? Забудьте его. Разрешите мне только в свою очередь просить вас, сударыня, чтобы вы сжалились над этой обездоленной девушкой… а также хоть немного надо мной… Если я и был в чем-то неправ… если и содействовал ее беспутной жизни… Ныне я обязан позаботиться о ней. Было бы бесчеловечно бросить ее. Я не простил бы себе этого. Нет, я не могу ее бросить. Не требуйте этого от меня, сударыня.

— Недостатка в уходе у нее не будет. Но скажите, Макс, вы любите ее?

— Люблю ли… люблю ли ее?.. Нет… Я не люблю ее. Это слово здесь не подходит. Ее любить? Увы, нет, я не любил ее! С ней я старался отвлечься от чувства более серьезного, которое обязан был побороть… Вам это кажется нелепым, непонятным?.. Ваша чистая душа не допускает, чтобы можно было прибегнуть к такому средству… Так вот, это еще не худший поступок в моей жизни. Если бы мы, мужчины, не могли иной раз давать исход нашим страстям… вероятно… вероятно, ныне я сам бы выбросился из окна… но я не знаю, что говорю, и вы все равно меня не поймете… да я и сам себя едва ли понимаю.

— Я спросила, любите ли вы ее, — снова заговорила г-жа де Пьен, потупившись, и голос ее прозвучал не совсем уверенно, — потому что, будь вы… расположены к ней, у вас хватило бы духу причинить ей боль и этим принести затем величайшее благо. Конечно, ей будет нелегко примириться с мыслью, что она больше не увидит вас; но много хуже для нее было бы свернуть с того пути, на который она почти чудом вступила. Ради своего спасения, Макс, она должна полностью забыть то время, о котором ваше присутствие напоминает ей слишком красноречиво.

Макс молча покачал головой. Он не был верующим, и слово «спасение», имевшее огромную власть над г-жой де Пьен, не находило такого же сильного отклика в его душе. Но по этому поводу с г-жой де Пьен невозможно было спорить. Обычно он тщательно избегал говорить при ней о своих сомнениях и на этот раз снова ничего не сказал; однако нетрудно было заметить, что он далеко не убежден.

— Хорошо, — продолжала г-жа де Пьен, — я буду говорить с вами общепринятым языком, если, к сожалению, вы не понимаете никакого другого. В самом деле, мы обсуждаем с вами чисто арифметическую задачу. Видясь с вами, Арсена ничего не выиграет, зато очень много потеряет. А теперь выбирайте.

— Сударыня, — сказал Макс взволнованно, — надеюсь, вы успели убедиться, что я не питаю никаких иных чувств к Арсене, кроме вполне естественного… участия. Что же ей может грозить? Да ничто. Вы не доверяете мне? Считаете, что я стану возражать против тех добрых советов, которые вы ей даете? Боже мой! Неужто, по-вашему, я хочу видеть умирающую с какими-нибудь дурными намерениями, я, которому претят печальные зрелища и который бежит от них с чувством, близким к отвращению? Повторяю, сударыня, это мой долг, подле нее я ищу искупления, кары, если желаете…

При этих словах г-жа де Пьен подняла голову и пристально, с восторгом, от которого просияло ее лицо, взглянула на Макса.

— Вы сказали, что ищете искупления, кары?.. Да, Макс! Сами того не зная, вы повинуетесь внушению свыше и вы правы, что не уступаете мне… Да, я согласна. Навещайте эту девушку, и пусть она станет орудием вашего спасения, как вы чуть было не стали орудием ее гибели.

Макс вряд ли понимал так же ясно, как это понимаете вы, сударыня, что означает «внушение свыше». Столь внезапная перемена удивила его, он не знал, чему приписать это новое решение, не знал, нужно ли ему благодарить г-жу де Пьен за то, что она вняла его мольбе; однако в эту минуту его тревожило другое: ему хотелось понять, убедил ли он своей настойчивостью ту, которую больше всего боялся прогневить, или же попросту наскучил ей.

— Но я прошу вас, Макс, вернее, я требую…

Госпожа де Пьен сделала паузу, и Макс наклонил голову в знак того, что готов подчиниться ее воле.

— Я требую, чтобы вы виделись с ней только в моем присутствии.

Макс удивленно развел руками, но поспешил согласиться.

— Я не вполне полагаюсь на вас, — проговорила она с улыбкой. — Я все еще боюсь, как бы вы не испортили начатого мною дела, мне же хочется преуспеть. А под моим наблюдением вы окажетесь, напротив, полезным помощником, и, надеюсь, ваше послушание будет вознаграждено.

С этими словами она протянула ему руку. Они условились, что Макс навестит Арсену Гийо на следующий день, а г-жа де Пьен придет туда заранее, чтобы подготовить ее к этому посещению.

Вы поняли, конечно, ее намерения. Она ожидала, что найдет Макса раскаявшимся и без труда воспользуется примером Арсены, чтобы произнести красноречивую проповедь против его дурных страстей; но, вопреки ее ожиданиям, он отказался признать себя виновным. Приходилось на ходу менять вступление к задуманной речи и переделывать ее самое — дело столь же опасное, как и перестраивать войска во время внезапной атаки противника. Г-жа де Пьен не сумела вовремя произвести нужный маневр. Вместо того, чтобы отчитать Макса, она стала обсуждать с ним требования приличия. Неожиданно у нее блеснула новая мысль. «Раскаяние сообщницы тронет его, — подумала она. — Христианская кончина женщины, которую он любил (к сожалению, она не могла сомневаться в близости таковой), нанесет сокрушительный удар его неверию». В надежде на это она и разрешила Максу посещать Арсену, что позволяло ей, кроме того, отложить задуманную душеспасительную речь. Мне кажется, я уже говорил вам, что мысль о столь серьезном поединке невольно пугала ее, несмотря на горячее желание спасти человека, заблуждения которого немало ее огорчали.

Всецело уповая на правоту своего дела, она все же сомневалась в его успехе; а потерпеть неудачу значило бы отчаяться в спасении Макса, значило бы волей-неволей изменить свое отношение к нему. Дьявол, быть может, для того, чтобы отвлечь ее внимание от горячей привязанности, которую она питала к другу детства, вознамерился оправдать эту привязанность христианскими побуждениями. Все средства хороши для искусителя, а такие уловки — для него дело привычное; мысль эта весьма изящно выражена по-португальски: De boâs întençôes esta о inferno cheio (благими намерениями вымощен ад). Вы же, сударыня, говорите по-французски, будто он вымощен женскими языками, что сводится к одному и тому же, ибо, на мой взгляд, женщины всегда стремятся к добру.

Вы мне велите продолжать? Возвращаюсь к своему рассказу. Итак, на следующий день г-жа де Пьен отправилась к своей подопечной и нашла ее очень слабой, очень подавленной, но все же более спокойной и более смиренной, чем ожидала. Она заговорила с ней о г-не де Салиньи, но гораздо мягче, чем накануне. Право же, Арсена должна бесповоротно отказаться от него и вспоминать о нем лишь для того, чтобы сокрушаться об их совместном ослеплении. Кроме того, — и это входит в ее покаяние, — она должна показать самому Максу, что раскаивается, послужить для него примером, изменив свою жизнь и обеспечив ему на будущее тот душевный покой, который сама вкушает ныне. К этим чисто христианским увещеваниям г-жа де Пьен сочла нужным присовокупить и несколько светских аргументов, например, если Арсена действительно любит г-на де Салиньи, она должна прежде всего желать его блага и, изменив образ жизни, заслужить уважение человека, который прежде не мог глубоко уважать ее.

Все, что в этих разглагольствованиях было строгого и печального, сразу позабылось, когда под конец г-жа де Пьен объявила Арсене, что она снова увидит Макса и что он придет к ней с минуты на минуту. При виде яркого румянца, вспыхнувшего на щеках Арсены, давно побледневших от перенесенных страданий, при виде необычайного блеска ее глаз г-жа де Пьен готова была раскаяться, что согласилась на это свидание, но менять решение было поздно. Она употребила оставшееся время на благочестивые и пылкие увещевания, выслушанные с явным невниманием, ибо Арсена была, по-видимому, озабочена лишь тем, чтобы пригладить волосы и расправить помятую ленту своего чепчика.

Наконец явился де Салиньи, изо всех сил пытавшийся придать своему лицу веселое и непринужденное выражение, и осведомился о здоровье больной голосом, который, несмотря на все его старания, звучал более странно, чем при любой простуде. Арсене тоже было не по себе; она запиналась, не находила слов, но, взяв руку г-жи де Пьен, поднесла ее к губам, как бы в знак благодарности. Говорили они в течение четверти часа то, что обычно говорят люди, чувствующие себя неловко. Одна г-жа де Пьен сохраняла обычное свое спокойствие, или, точнее, будучи лучше подготовлена, лучше владела собой. Она нередко отвечала вместо Арсены, но та находила, что ее толмач довольно плохо передает ее мысли. Беседа не клеилась. Г-жа де Пьен заметила наконец, что больная сильно кашляет, напомнила ей о запрещении врача разговаривать и, обратившись к Максу, попросила его лучше почитать вслух, чем утомлять Арсену своими вопросами. Макс поспешно схватил книгу и подошел к окну, так как в комнате было темновато. Он стал читать, не очень хорошо понимая, что читает, Арсена вряд ли понимала больше, но вид у нее был такой, словно слушает она с большим интересом. Г-жа де Пьен занялась вышиванием, которое принесла с собой, сиделка изредка щипала себя, чтобы не заснуть. Взгляд г-жи де Пьен то и дело переходил от кровати к окну; сам стоглазый Аргус[28] был некогда менее бдительным стражем, чем она. По прошествии нескольких минут г-жа де Пьен наклонилась к Арсене.

— Как он хорошо читает! — шепнула она.

— О да, — молвила Арсена и бросила на нее взгляд, до странности не вязавшийся с улыбкой, которой сопровождался этот ответ.

Затем она потупилась; время от времени крупная слеза повисала на ее ресницах и, не замеченная ею, скользила по щеке. Макс ни разу не повернул головы. Когда он прочел несколько страниц, г-жа де Пьен обратилась к Арсене.

— Надо дать вам отдых, дитя мое. Боюсь как бы мы вас не утомили. Скоро мы опять зайдем к вам.

Она встала, и тут же встал Макс, словно был ее тенью. Арсена попрощалась с ним, не поднимая глаз.

— Я довольна вами, Макс, — сказала г-жа де Пьен, которую он проводил до дому, — а ею и подавно. Бедная девушка преисполнена смирения. Она подает вам хороший пример.

— Страдать и молчать, сударыня, разве этому так уж трудно научиться?

— Главное, чему надо научиться, — это не допускать дурных помыслов в свое сердце.

Макс откланялся и сейчас же ушел.

Придя на следующий день к Арсене, г-жа де Пьен увидела, что она смотрит, не отрываясь, на букет редких цветов, стоящий на столике возле ее кровати.

— Букет мне прислал господин де Салиньи, — сказала она, — он справлялся также о моем здоровье, но сам не заходил.

— Какие прекрасные цветы! — суховато заметила г-жа де Пьен.

— Прежде я очень любила цветы, — проговорила больная со вздохом, — и он баловал меня… Господин де Салиньи баловал меня, дарил мне самые красивые цветы, какие только мог найти… Но теперь цветы мне ни к чему… У них слишком сильный запах… Возьмите их, сударыня; он не рассердится, если я подарю вам букет.

— Но, милая, ведь вам приятно смотреть на цветы, — сказала гораздо мягче г-жа де Пьен, тронутая глубокой печалью, прозвучавшей в голосе бедной Арсены. — Я возьму лишь цветы, которые пахнут. Оставьте себе камелии.

— Нет, я ненавижу камелии… Они напоминают мне единственную ссору, которая у нас вышла… когда я жила с ним.

— Не вспоминайте об этих безумствах, дорогое дитя.

— Однажды, — продолжала Арсена, пристально смотря на г-жу де Пьен, — я увидела в его спальне красивую розовую камелию, стоявшую в стакане с водой. Я хотела взять ее, он не позволил. Он даже не дал мне дотронуться до цветка. Я заартачилась, наговорила ему глупостей. Он взял стакан с камелией, поставил его в шкаф, запер дверцу, а ключ положил в карман. Я взъерепенилась, даже разбила фарфоровую вазу, которой он очень дорожил. Все было напрасно. Я поняла, что цветок ему подарила какая-то порядочная женщина, но кто она — я так и не узнала.

Говоря это, Арсена не сводила пристального, даже злого взгляда с г-жи де Пьен, а та невольно опустила глаза. Наступило довольно длительное молчание, нарушаемое лишь тяжелым дыханием больной. Г-жа де Пьен смутно припомнила историю с камелией. Однажды, когда она обедала у г-жи Обре, Макс попросил ее последовать примеру тетушки и тоже подарить ему букет по случаю дня его рождения. Она вытащила, смеясь, из прически камелию и протянула ему. Но почему столь ничтожный факт сохранился у нее в памяти? Г-жа де Пьен не смогла этого объяснить. И это почти испугало ее. Охватившее ее смятение едва успело рассеяться, как вошел Макс, и г-жа де Пьен почувствовала, что краснеет.

— Спасибо за цветы, — сказала Арсена, — но мне плохо от них… Они не пропадут: я подарила их госпоже де Пьен. Не заставляйте меня говорить, мне это запрещено. Может быть, почитаете немного?

Макс сел и начал читать вслух. Полагаю, что на этот раз никто его не слушал. Каждый из них, не исключая и самого чтеца, следил за ходом своих мыслей.

Госпожа де Пьен поднялась, собираясь уйти, и оставила было цветы на столе, но Арсена напомнила ей о них. Итак, она унесла с собой букет, недовольная тем, что проявила ненужную щепетильность, не сразу приняв такой пустяк. «Что тут может быть дурного?» — думала она. Но дурно было уже то, что она задавала себе этот простой вопрос.

На этот раз Макс зашел к ней, хотя она его не приглашала. Они сели и, не смотря друг на друга, так долго молчали, что обоим стало неловко.

— Меня глубоко печалит состояние этой бедной девушки, — проговорила наконец г-жа де Пьен. — Надежды, по-видимому, больше нет.

— Вы видели врача? — спросил Макс. — Что он говорит?

Госпожа де Пьен покачала головой.

— Ей уже немного дней осталось провести на этом свете. Сегодня утром ее соборовали.

— На нее было больно смотреть, — сказал Макс, подойдя к окну, вероятно, для того, чтобы скрыть свое волнение.

— Конечно, тяжко умирать в ее годы, — сокрушенно проговорила г-жа де Пьен. — Но проживи она дольше — как знать? — быть может, это обернулось бы несчастьем для нее… Не допустив, чтобы бедняжка наложила на себя руки, провидение пожелало дать ей время на покаяние… Это величайшая милость, всю важность которой она теперь и сама сознает… Аббат Дюбиньон очень доволен ею. Не стоит слишком жалеть ее, Макс!

— Не знаю, нужно ли жалеть того, кто умирает молодым… — ответил он довольно резко. — Впрочем, мне хотелось бы умереть молодым. Но хуже всего для меня — это видеть ее страдания.

— Телесные страдания бывают нередко полезны для души.

Макс молча сел в противоположном конце комнаты, в темном углу, наполовину скрытом тяжелыми занавесями. Г-жа де Пьен работала или притворялась, что работает, обратив глаза на вышивание, но ей казалось, будто она ощущает, как некую тяжесть, устремленный на нее взгляд Макса. Ей чудилось, что этот взгляд, которого она пыталась избежать, скользит по ее рукам, плечам, по ее лбу. Вот он остановился на ее ножке, и она торопливо спрятала ее под юбкой. Быть может, сударыня, есть доля правды в том, что говорят о магнетическом флюиде[29].

— Вы знакомы с адмиралом де Риньи[30]? — неожиданно спросил Макс.

— Да, немного.

— Вероятно, мне придется попросить вас о небольшом одолжении… о рекомендательном письме к нему…

— Для чего?

— В последние дни я кое-что надумал, — продолжал он с наигранной веселостью. — Хочу исправиться, совершить какой-нибудь поступок, достойный доброго христианина. Но не знаю, как взяться за это…

Госпожа де Пьен бросила на него строгий взгляд.

— И вот к чему я пришел, — продолжал он. — Я очень жалею, что не знаю ратного дела, но этому можно научиться. Впрочем, я неплохо стреляю… и, как я уже имел честь доложить вам, мне безумно хочется уехать в Грецию и постараться убить какого-нибудь турка для вящей славы креста.

— В Грецию! — вскричала г-жа де Пьен, роняя клубок.

— Да, в Грецию. Здесь я бездельничаю, скучаю; я ни на что не годен, не приношу никакой пользы; нет на свете человека, которому я был бы нужен. Почему бы мне не уехать в Грецию, дабы стяжать там лавры или сложить голову во имя правого дела? Да я и не вижу иного средства прославиться при жизни или увековечить свое имя после смерти, а это было бы мне очень по душе. Представьте себе, сударыня, какая это будет честь для меня, когда в печати появится следующая заметка: «Нам сообщили из Триполицы, что Макс де Салиньи, молодой филэллин[31], подававший самые большие надежды» — ведь в газете можно так выразиться — «подававший самые большие надежды, пал жертвой своей пламенной преданности святому делу веры и свободы. Свирепый Куршид-паша[32] настолько пренебрег приличиями, что приказал отрубить ему голову…» А по мнению света, это как раз худшее, что у меня есть, не правда ли, сударыня?

Он рассмеялся неестественным смехом.

— Вы серьезно говорите, Макс? Вы действительно собираетесь в Грецию?

— Вполне серьезно, сударыня; постараюсь только, чтобы мой некролог появился как можно позже.

— Но что вам делать в Греции? Солдат у греков и так достаточно… Из вас вышел бы превосходный воин, я уверена, но…

— Великолепный гренадер пяти с половиной футов! — воскликнул он, вскакивая на ноги. — Надеюсь, греки не настолько привередливы, чтобы отказаться от такого новобранца. Кроме шуток, — проговорил он, снова падая в кресло, — мне кажется, это лучшее, что я могу сделать. Я не в состоянии жить в Париже (он произнес это не без запальчивости); я несчастен здесь, я наделаю глупостей… У меня нет сил сопротивляться… Но мы еще поговорим об этом; я еду не сегодня, но все же уеду… О да, это необходимо; я дал себе клятву. Знаете, вот уже два дня как я учу греческий. Ζωή μου, δάς άγαπώ. Какой прекрасный язык, правда?

Госпожа де Пьен, читавшая в свое время лорда Байрона[33], припомнила эту греческую фразу, рефрен одного из мелких стихотворений поэта. Перевод ее, как вам известно, дан в примечании: «Жизнь моя, я вас люблю». Таков один из учтивых оборотов речи, принятых в этой стране.

Госпожа де Пьен прокляла свою чересчур хорошую память. Она поостереглась расспрашивать Макса об этих греческих словах, напряженно думая лишь о том, как бы лицо ее не выдало, что она поняла их значение. Макс подошел к пианино, и его руки, словно невзначай опустившись на клавиатуру, взяли несколько меланхолических аккордов. Внезапно он схватил шляпу и, обернувшись к г-же де Пьен, спросил, не собирается ли она быть вечером у г-жи Дарсене.

— Возможно, что буду, — ответила она нерешительно.

Он пожал ей руку и тотчас же ушел, оставив ее в смятении, какого она еще никогда не испытала.

Мысли ее были беспорядочны и сменялись с такой быстротой, что она не могла остановиться ни на одной из них. Они походили на вереницу картин, которые появляются и исчезают в окне железнодорожного вагона. Подобно тому, как во время стремительного бега поезда глаз не улавливает подробностей проносящегося мимо пейзажа, а лишь схватывает общий его характер, так и среди хаоса обуревавших ее мыслей г-жа де Пьен ощущала только смутное чувство страха, словно невидимая рука увлекала ее вниз по крутому склону среди зияющих пропастей. В том, что Макс ее любит, сомнений быть не могло. Эта любовь (г-жа де Пьен называла ее привязанностью) зародилась уже давно, но до сих пор не тревожила ее. Между такой благочестивой женщиной, как она, и таким вольнодумцем, как Макс, стояла неодолимая преграда, за которой она считала себя в безопасности. Хотя мысль о том, что она пробудила серьезное чувство в столь легкомысленном человеке, каким она почитала Макса, и доставляла ей удовольствие, или, точнее, самолюбивую радость, она никак не ожидала, что эта привязанность может поставить под угрозу ее спокойствие. Теперь же, когда этот вертопрах остепенился, она стала бояться его. Неужто исправление Макса, которое она приписывала себе, станет для них обоих причиной горя и мук? Временами она пыталась убедить себя, что опасности, которые ей смутно мерещились, лишены всякого правдоподобия. Внезапно решение де Салиньи уехать из Парижа, а также подмеченную ею перемену в нем можно было приписать, если на то пошло, его еще не угасшей любви к Арсене Гийо; но, странное дело, эта мысль была мучительнее всех остальных, и г-жа де Пьен испытала облегчение, доказав себе всю ее несообразность.

Госпожа де Пьен провела вечер, строя, разрушая и снова возводя воздушные замки. Она решила не ехать к г-же Дарсене и, чтобы отрезать себе пути к отступлению, отпустила кучера и рано легла спать; однако, когда это мужественное намерение было осуществлено, она подумала, что проявила недостойную слабость, и раскаялась в ней. Г-жу де Пьен больше всего страшила мысль о том, как бы Макс не заподозрил истинной причины ее отсутствия, а так как она не могла закрыть на нее глаза, то в конце концов осудила себя за неотступные думы о де Салиньи, которые уже сами по себе показались ей преступлением. Она долго молилась, но от этого ей не стало легче. Не знаю, в котором часу ей удалось заснуть; неоспоримо одно: когда она пробудилась, в голове у нее царил такой же сумбур, как и накануне, и она была столь же далека от какого-либо решения.

За завтраком — ведь что бы ни случилось, сударыня, люди имеют обыкновение завтракать, особенно если они плохо поужинали накануне — она прочла в газете, что некий паша разграбил какой-то город в Румелии[34]. Женщины и дети были перебиты, несколько филэллинов пали с оружием в руках или погибли под чудовищной пыткой. Эта заметка не содействовала тому, чтобы задуманная Максом поездка в Грецию представилась ей в радужном свете. Она печально обдумывала прочитанное, и тут ей подали письмо от де Салиньи. Накануне вечером он очень скучал у г-жи Дарсене и, обеспокоенный тем, что г-жа де Пьен так и не приехала, справлялся о ее здоровье и спрашивал, в котором часу он должен быть у Арсены Гийо. Г-же де Пьен не хватило духу писать ответ, и она велела передать, что придет к больной в обычное время. Затем она решила навестить ее немедленно, чтобы избежать встречи с Максом; но, поразмыслив, нашла, что это было бы постыдной ребяческой ложью, худшей, чем ее вчерашнее малодушие. Итак, она взяла себя в руки, горячо помолилась и, когда настало время, вышла из дома и твердым шагом поднялась к Арсене.

Глава третья

Она нашла несчастную девушку в самом плачевном состоянии. Было ясно, что последний час ее близок и что со вчерашнего дня болезнь шагнуладалеко вперед. Дыхание Арсены походило на мучительный хрип, и, как узнала г-жа де Пьен, с утра она уже несколько раз принималась бредить; да и врач считал, что она вряд ли протянет до следующего дня.

Арсена все же узнала свою покровительницу и поблагодарила ее за то, что та пришла.

— Вам не придется больше подниматься по моей лестнице, — сказала она угасшим голосом.

Казалось, каждое слово давалось ей с превеликим трудом и отнимало последние ее силы. Надо было наклониться, чтобы расслышать, что она говорит. Г-жа де Пьен взяла ее за руку; рука была уже холодная и как бы неживая.

Вскоре пришел Макс и приблизился к кровати умирающей. Она еле заметно кивнула ему и, видя, что он держит какую-то книгу, прошептала:

— Не надо читать сегодня.

Госпожа де Пьен бросила взгляд на книгу: то была карта Греции в переплете, которую он купил по дороге.

Аббат Дюбиньон, с утра находившийся подле Арсены, заметил, с какой быстротой тают силы болящей, и решил употребить с пользой для ее души те немногие мгновения, которые ей оставалось провести на земле. Он отстранил Макса и г-жу де Пьен и, склонясь над ложем страдания, обратился к несчастной девушке с торжественными словами утешения, уготованными религией для подобных скорбных минут. Г-жа де Пьен молилась на коленях в углу комнаты, а Макс, стоя у окна, казалось, превратился в изваяние.

— Прощаете ли вы тех, кто вас обидел, дочь моя? — взволнованно спросил священник.

— Да… пусть будут счастливы… — ответила умирающая, делая усилие, чтобы ее было слышно.

— Уповайте на милость божию, дочь моя! — произнес аббат. — Раскаяние отверзает врата рая.

Аббат проговорил еще несколько минут, затем умолк: его взяло сомнение, не труп ли лежит перед ним. Г-жа де Пьен медленно поднялась с колен, и все, кто был в комнате, застыли на месте, тревожно всматриваясь в бескровное лицо Арсены. Глаза ее были закрыты. Все затаили дыхание, как бы боясь потревожить тот грозный сон, который, быть может, уже объял ее; раздавалось лишь слабое, но отчетливое тиканье часов, стоявших на ночном столике.

— Скончалась наша барышня! — проговорила наконец сиделка, поднеся свою табакерку к губам Арсены. — Видите, стекло не затуманилось. Она умерла!

— Бедная девочка! — воскликнул Макс, выходя из оцепенения, в которое, казалось, он был погружен. — Какую радость знала она на этом свете?

Как бы возвращенная к жизни звуком его голоса, Арсена внезапно открыла глаза.

— Я любила! — глухо прошептала она.

Она пошевелила пальцами, словно пытаясь протянуть руки. Макс и г-жа де Пьен подошли к кровати, и каждый из них взял ее за руку.

— Я любила, — повторила она с грустной улыбкой.

То были ее последние слова. Макс и г-жа де Пьен долго не выпускали ее ледяных рук, не смея поднять глаза…

Глава четвертая

Итак, сударыня, вы говорите, что мой рассказ окончен, и не желаете слушать его продолжение. Я полагал, что вам будет интересно узнать, уехал ли в Грецию де Салиньи, чем кончился… но уже поздно, и я вам наскучил. Ну что ж. Воздержитесь по крайней мере от скороспелых суждений; уверяю вас, я не сказал ничего такого, что давало бы вам право на них.

А, главное, не сомневайтесь в истинности рассказанной мною истории. Вы все еще сомневаетесь? В таком случае побывайте на Пер-Лашез: слева от могилы генерала де Фуа[35], шагах в двадцати от нее, вы увидите простую каменную плиту, неизменно окруженную бордюром прекрасных цветов. На ней вы прочтете высеченное крупными буквами имя моей героини: Арсена Гийо, а наклонившись над могилой, разберете, если только дождь еще не навел там своих порядков, несколько слов, написанных карандашом тонким, изящным почерком:

Бедная Арсена! Она молится за нас!

Примечания

Впервые опубликовано — журн. «Ревю де Де Монд», 1844, 15 марта.

(обратно)

1

Парис и Феб-стреловержец. Как ни могучего в Скейских воротах тебя ниспровергнут (греч.). («Иллиада», п. XXII, перевод Н. И. Гнедича.) — Слова умирающего Гектора, обращенные к Ахиллу.

(обратно)

2

В те годы… — Опасаясь скандала, Мериме в этой новелле несколько раз подчеркивает, что действие происходит в правление Карла X (1824–1830). Его царствование характеризуется усилением реакции и церковного гнета.

(обратно)

3

Супруга дофина — то есть жена наследника престола, герцога Ангулемского, старшего сына Карла X; она была известна как ревностная католичка.

(обратно)

4

Михраб — особая ниша в мечети, обращенная на восток, куда во время молитвы должно быть обращено лицо каждого мусульманина.

(обратно)

5

Две лепты вдовицы — намек на евангельские слова Христа: «…эта бедная вдова положила больше всех, клавших в сокровищницу, ибо все клали от избытка своего, а она от скудости своей положила все, что имела» (Ев. от Марка, XII, 43–44).

(обратно)

6

Святая святых. (лат.)

(обратно)

7

Говорят, в Опере танцевала… — В начале 30-х годов Мериме и его друзья часто встречались с артистками кордебалета парижской оперы. Печальную историю одной из них писатель рассказал в письме к своей приятельнице Женни Дакен (конец июля 1832 г.): «Мне хочется рассказать вам историю из быта оперы, которую я узнал в этом смешанном обществе. На улице Сент-Оноре в одном из домов жила бедная женщина, снимавшая за три франка в месяц комнатушку под самой крышей. Она оттуда никогда не показывалась. У нее была дочь лет двенадцати, всегда опрятно одетая и очень скромная. Девочка никогда ни с кем не разговаривала; три раза в неделю она выходила после полудня и возвращалась одна около полуночи. Она была фигуранткой в опере. Однажды она спускается к привратнику и просит у него зажженную свечу. Ей ее дали. Жена привратника, удивленная тем, что девочка долго не спускается, поднимается к ней на чердак, находит на убогом ложе мертвую мать девочки, а ее саму сжигающей большую кучу писем, вываленную из объемистого чемодана. «Моя мать умерла сегодня ночью, — говорит она, — перед смертью она просила меня сжечь все эти письма, не читая их». Этот ребенок так никогда и не знал настоящего имени своей матери; теперь она осталась совсем одна; она может зарабатывать на хлеб, лишь изображая коршунов, обезьян и дьяволов в опере».

(обратно)

8

Тетанос — столбняк.

(обратно)

9

С его волос слегка облетела пудра, а превосходное батистовое жабо помялось. — Заставляя доктора К. носить кружевное жабо и пудрить волосы, Мериме делает его сторонником старых, дореволюционных обычаев.

(обратно)

10

Я не выслушивал ее… — Метод выслушивания больных, предложенный в начале 20-х годов доктором Рене Лаэннеком (1781–1826), вызывал в то время споры.

(обратно)

11

Лицо, выражение лица (лат.)

(обратно)

12

Харон — лодочник, согласно мифу, перевозивший души умерших через реку Стикс в загробное царство.

(обратно)

13

…заметил у нее на темени выпуклость, указывающую на экзальтацию. — В первой половине XIX века весьма популярной была псевдонаука френология, одним из основателей которой был австрийский ученый Франц-Йозеф Галль (1758–1828). Согласно его учению, по строению черепа можно было определить характер и темперамент человека.

(обратно)

14

«Журналь де Деба» — парижская ежедневная газета умеренно либерального направления, основанная в 1789 году.

(обратно)

15

Латуковые пилюли — распространенное в то время успокаивающее средство.

(обратно)

16

«Как это можно быть персианином?» — Фраза из философского романа Шарля де Монтескье «Персидские письма» (письмо XXX).

(обратно)

17

Амио, Жак (1513–1593) — французский гуманист и переводчик; его основным трудом был перевод «Жизнеописаний» Плутарха.

(обратно)

18

Перевод М. Лозинского.

(обратно)

19

…«а в сущности, был чудеснейшим из смертных». — Ставшая крылатой фраза из «Послания Франциску I» французского поэта Клемана Маро (1495–1544); в этом послании Маро перечисляет пороки одного гасконца, и это перечисление неожиданно заключает вышеприведенной строкой.

(обратно)

20

«Жимназ» — основанный в 1820 году в Париже драматический театр; на его сцене ставились водевили и легкие комедии.

(обратно)

21

…«...благоразумному молчанию Конрара» — фраза из первого «Послания» Буало. Валантен Конрар (1603–1675) — французский писатель, один из основателей Французской Академии; он почти не публиковал своих произведений.

(обратно)

22

Прощай, Тереза,
Тереза, прощай!
Когда я вернусь,
Я женюсь на тебе (итал.)
(обратно)

23

Нибби, Антонио (1792–1839) — известный итальянский археолог; в 1829–1837 годах он руководил раскопками римского форума.

(обратно)

24

…а нос, как башня Ливанская. — Здесь Мериме иронически употребляет обращение Соломона к Суламифи («Песнь песней», VII, 5).

(обратно)

25

Ведь говорит же где-то Отелло… — Приводимые далее Максом слова говорит не Отелло, а отец Дездемоны Брабанцио (д. I, явл. 3). Отелло лишь замечает в одном месте, что он черен и не обладает даром красноречия (д. III, явл. 3).

(обратно)

26

Μπάονλο έφυασε, μπάονλο έγύρισεν.

(обратно)

27

В Минтурнских болотах Марий укреплял свое мужество, говоря себе: «Я победил кимвров!» — Речь идет о римском полководце Гае Марии (156-86 до н. э.), разбившем в битве при Верцеллах в 101 году до н. э. германское племя кимвров. Изгнанный из Рима его соперником Люцием Корнелием Суллой (138-78 до н. э.), Марий некоторое время скрывался в Минтурнских болотах.

(обратно)

28

Аргус — в древнегреческой мифологии стоглазый великан, у которого во время сна пятьдесят глаз оставались открытыми.

(обратно)

29

…о магнетическом флюиде… — В эпоху Реставрации были широко распространены сеансы гипноза (называвшегося также «магнетизмом»); считалось, что человек способен испускать некие «магнетические флюиды», воспринимаемые другим человеком.

(обратно)

30

Де Риньи, Анри (1782–1835) — французский адмирал, командовавший средиземноморским флотом Франции. Французская эскадра под его командованием приняла участие в битве при Наварине (1827), в которой соединенный англо-франко-русский флот нанес поражение турецко-египетскому флоту.

(обратно)

31

Филэллин — друг греков.

(обратно)

32

Куршид-паша — турецкий военачальник, отличавшийся особенной жестокостью в период греко-турецкой войны.

(обратно)

33

…читавшая… лорда Байрона… — Приведенная греческая фраза как рефрен заканчивает каждую строфу стихотворения Байрона «Афинской девушке».

(обратно)

34

Румелия — так называлась часть Турции, расположенная на европейском берегу Босфора и Дарданелл.

(обратно)

35

Фуа, Максимилиан-Себастьян (1775–1825) — французский генерал и политический деятель либерального направления. Его похороны превратились в многотысячную демонстрацию республиканцев, противников реакционного режима Бурбонов. Мериме принимал активное участие в этой демонстрации, и его фигура изображена на пьедестале памятника генералу Фуа работы скульптора Давида д'Анже.

(обратно)

Оглавление

  • Глава первая
  • Глава вторая
  • Глава третья
  • Глава четвертая
  • *** Примечания ***