Повержена в прах [Ричард Олдингтон] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Ричард Олдингтон Повержена во прах Элегия

«Первый встречный, хоть чём-нибудь примечательный, будь то клоун или философ, способен внушить любовь этим созданиям, которые навсегда останутся загадкой для мужчин».

Реми де Гурмон

I[1]

Сегодня ночью, грубо и властно изгнав солнце, разразилось первое зимнее ненастье. Подобно полчищам захватчиков, проносились над Англией юго-западные ветры и, круто повернув где-то в пространстве, устремлялись к северным морям. Подобно захватчикам, несут они с собой смерть и опустошение, особенно во время Листопада. Завеса проливного дождя, мятущийся ужас листьев, стоны полуобнаженных деревьев, грозный рев бури, внезапные завывания ветра – все это действует подавляюще. Ночью, лежа без сна, я прислушивался к нескончаемому шуму в дымоходе, к скрипу и треску мертвых ветвей большого каштана за окном. Не знаю почему, но я все время думал о Констанс, о ее красоте, о ее роковой роли в судьбах мужчин, – подобно буре, срывающей листья с деревьев, она кружила их и влекла к гибели лишь для того, чтобы самой себе уготовить гибель еще более жалкую. А теперь серое, печальное утро, быстро бегущие облака, мокрая лужайка, усыпанная палыми листьями, развороченные клумбы вновь напоминают мне о Констанс, о ее загубленной жизни. Невозможно поверить, что цветы и прекрасные женщины гибнут по воле бога. Бог, видимо, полагает, будто он знает, что делает. Но так ли это? Я, во всяком случае, не бог. Я знаю далеко не все, и совесть моя чиста. То немногое, что мне действительно известно, позволяет строить лишь догадки и предположения.

Жаль, конечно, что я так мало знаю о Констанс, но у меня нет сомнений в том, что для самой себя она была такой же таинственной и необъяснимой загадкой, как и для других. Иногда мне, правда, казалось, что никакой загадки и нет, что там, где мы видим вихрь стремлений, желаний, чувств и несбывшихся честолюбивых надежд, нет ровным счетом ничего. Тщетно пытаясь избавиться от безжалостной скуки и пустоты, она искала спасения во всяких фантазиях. Хотелось бы мне до конца поверить в это, тогда все было бы гораздо проще. И все-таки я не верю. Констанс погибла, но и в гибели своей она не утратила благородства. Да, в ней есть нечто роковое, ибо, губя себя, она губила и многих других. Как странно – у женщины были талант, красота, обаяние, свобода, богатство, всяческие привилегии – и все это она превратила в невообразимую мешанину, какая получится в корзине с яйцами, если уронить ее на каменной железнодорожной платформе. Остается только убрать эту мешанину из таких прекрасных яиц. И вновь я спрашиваю себя: может быть, это благородная неудовлетворенность, стремление к высшему заставили ее презреть все, что в нашем мире считается благом? Ведь она была так прекрасна, что могла бы соблазнить святого, А что, если святой соблазнил ее? Живи она в другую эпоху, святой Антоний превратил бы это роковое отчаяние в фанатизм отшельницы. Но я не представляю себе, как Констанс, тощая, опаленная солнцем, с космами седых волос на голове, одетая в грязное рубище, стала бы бродить по пескам Египта и дребезжащим голосом распевать псалмы во славу господа. Нет уж, пусть она остается такой, какой была, – ведь одна крайность ничем не лучше другой.


Пожалуй, не прошло еще и трех лет с того дня, как она внезапно появилась в моей лондонской квартире и поцеловала меня с обычной бесцеремонностью, какую она всегда проявляла к своим друзьям-мужчинам, независимо от того, спала она с ними или нет. А я-то думал, что она сейчас в Таормине вместе с отставным русским генералом – «небесным созданием», как она его называла, – и даже завидовал ей завистью труженика, который прикован зимой к мрачному Лондону и не может, подобно счастливым богачам, нежиться под лучами солнца. На ней было вечернее платье из какой-то золотистой материи, словно золотые доспехи. Оно ей как нельзя более к лицу, подумал я с неприязнью, ибо что сталось бы с ней без денег этого старика? Не дожидаясь приглашения, она уселась в кресло и закинула ногу на ногу, нимало не заботясь о том, сколь далеко видны мне ее чулки, до того длинные, что я вполне мог бы принять их за шелковые рейтузы.

– Вот уж не ожидал увидеть тебя в Лондоне, да еще в ноябре! – сказал я. – Я думал, ты сейчас в Таормине.

Она пропустила мое замечание мимо ушей. Что за дело мне и другим ничтожествам до ее приезда или отъезда? Отправится ли она в рай или в ад – это никого не касается. Мне это в ней нравилось.

– У тебя найдется что-нибудь выпить? Приготовь мне коктейль, – попросила она.

– У меня нет льда, – отозвался я, доставая бутылку из буфета.

– Ладно. Тогда давай неразбавленный джин.

Таково еще одно достоинство Констанс: она никогда не досадовала по пустякам и не напускала на себя по всякому поводу важность, не в пример многим глупым женщинам. Ее тщеславие было скорее мужским. Возможно, поэтому все и считали ее таким хорошим другом. Ей нужно было только вдохновенно льстить.

Выпрямившись в кресле, она потягивала джин. Лицо ее было бледно, но удивляться этому не приходилось. Попробуйте день-деньской проводить в лихорадочной праздности, много пить, ложиться спать только под утро, да и то неизвестно с кем, и вы наверняка побледнеете.

Вдруг она сказала:

– Боб! Я, кажется, пропадаю!

Я-то понял это уже давно, но всегда считал за лучшее помалкивать.

– Что ты хочешь этим сказать? – спросил я теперь.

– Говорю тебе, я пропадаю. Можешь ты понять это?

– Видишь ли, мне это ничего не говорит. В лучшем случае это означает, что какой-нибудь олух тебя бросил, в худшем – что ты потеряла деньги…

Она резко перебила меня:

– Я имею в виду то, что происходит в моей душе. Мне все надоело, надоело, надоело!

– Так бывает со всеми, кому не надо работать. Кстати, ведь всего три месяца назад ты была без ума от Бориса.

Констанс отвернулась и презрительно пожала плечами. Ясно было, что она считает меня глупцом, одним из тех тупиц, которые не в состоянии понять настоящего горя. Она снова отхлебнула джина и еще более помрачнела.

– Ты когда-нибудь пробовал наркотики?

– Нет.

– Ну а я, – произнесла она уже совсем мрачно, – я чувствую, что мне остается или прибегнуть к наркотикам, или покончить с собой.

Это было уже что-то новое. Время от времени некоторые из ее друзей кончали с собой или, гораздо чаще, прибегали к наркотикам, но с Констанс ни то, ни другое как-то не вязалось. Вообразите себе дорогую, бесполезную, безостановочно действующую машину из платины и бриллиантов, которая работает с бешеной скоростью только потому, что какой-то сумасшедший инженер однажды запустил ее, и вы получите 'представление о Констанс. Но все же мне казалось, что на свете есть две глупости – наркомания и самоубийство, к которым она никогда не пыталась прибегнуть.

– Это примерно одно и то же, – сказал я. – Наркотики убивают чуть помедленнее, только и всего.

– Борис – скотина, – проговорила она. – Он дурак и пропойца.

Я безотчетно чувствовал, что не в Борисе дело. Ей давно уже пора было привыкнуть к тому, что все ее красавцы рано или поздно превращались в скотов – ее почему-то всегда влекло именно к таким мужчинам.

– До сих пор ты без особого труда преодолевала подобные трудности, Констанс, – сказал я как можно мягче.

Страшно побледнев, она гневно повернулась ко мне.

– Я их ни в грош не ставила! И всех водила за нос – кроме одного.

– Кого же это?

– Ты его не знаешь. Он убит на войне.

Я снова почувствовал, что это ложь. Возможно, я был несправедлив к ней, но я даже представить себе не мог, чтобы Констанс носила по ком-то траур в своем сердце.

– Дорогая моя, всех нас поубивали на войне. А после перемирия мы восстали из мертвых и вознеслись на небеса. Плюнь на все, – произнес я с беззаботным видом.

– Он был вроде тебя, – сказала она вдруг. – И тоже некрасивый.

Эти слова меня поразили – они звучали искренне. Однако я верил, что мы с Констанс слишком хорошие друзья, чтобы она стала меня соблазнять. Зачем ей меня губить? Я был так удивлен, что не мог вымолвить ни слова.

Она встала, подошла к камину, оперлась о мраморную доску локтями, переплела пальцы, положила на них подбородок и принялась в трагическом раздумье созерцать в зеркале свое отражение. Эта ее привычка была мне знакома. Я видел в зеркале ее бледное лицо и огромные глава, – она глядела на себя с мрачным удовлетворением. Казалось, она разыгрывала сама перед собой сцену из пьесы Пинеро,[2] и это меня раздражало. Может быть, она ждала, что я стану успокаивать ее, клясться ей в любви? Я умышленно повернулся к ней спиной и налил себе вина.

– Почему ты ничего не скажешь? – бросила она через плечо, все еще не снимая локтей с камина.

– Потому что мне нечего сказать, – сердито ответил я. – Ты меня извини, но я просто тебя не понимаю.

Она вновь трагически полюбовалась собой в зеркале, потом отвернулась.

– Жизнь – это ад, Боб. Я не спала три ночи и с ужасом думаю о том, что мне предстоит еще одна. А знаешь, Репе вчера покончил с собой.

– Не может быть! – воскликнул я пораженный. – Неужели это правда?

– Сегодня утром я получила от него письмо, восхитительное письмо, похожее на стихи Рембо, в котором он написал, что собирается это сделать. А к концу дня пришла телеграмма от Соланж, – она извещает о его смерти. Я должна была предвидеть, что он замышляет это, на душе у меня так тяжко и грустно! Тебе не кажется, что этим он хотел указать мне выход из положения?

Этот неожиданный приступ ложной чувствительности удивил меня. Ведь если бы она в самом деле была привязана к Рене, то легко могла бы доказать это. Зачем, например, она тешила его тщеславие и жадность французского буржуа, вскружив ему голову и втянув его в свою сумасбродную, полную скитаний жизнь, а когда появился Борис, безжалостно оттолкнула от себя, не пощадив ни его тщеславия, ни жадности. Обо всем этом я не сказал ни слова, но раздражение, переполнявшее меня, все же прорвалось наружу, и я не удержался от грубости.

– Вот что, Констанс, я не очень-то сочувствую этим эротическим самоубийствам, особенно когда к ним примешивается бездарное подражание Рембо. Все это слишком далеко от настоящей жизни, чтобы волновать меня. Если такие люди накладывают на себя руки, как знать, быть может, это лучший выход и для некоторых других. Но Рене, во всяком случае, был никудышным человеком.

– Ты прав, – задумчиво произнесла она. – А все-таки он был небесным созданием. Если бы я только знала, что он так страдает!

Я едва удержался, чтобы не уколоть ее: «А должна бы знать, раз все это вышло из-за тебя». Но вместо этого я зачем-то начал читать ей наставления.

– Ты должна взять себя в руки, Констанс Так дальше не может продолжаться. Ведь это позор на весь мир. Не могу сказать, что я очень жалею Рене, – он был всего-навсего жалкий альфонс» Но он умер, тут уж ничего не поделаешь. А ты, я вижу, порвала с Борисом. Почему бы тебе не уехать куда-нибудь? Поезжай в Пекин или в Нью-Йорк. Все эти разговоры о наркотиках и самоубийстве одна только мерз…

Она засмеялась, и я осекся. Что поделаешь! Я говорил с ней, как с другом, а она взяла и рассмеялась, как леди. И в самом деле, у нее был вид оскорбленной леди.

Вдруг она заговорила самым дружелюбным тоном:

– Пойдем-ка лучше да выпьем, пока не закрылись бары, а потом где-нибудь потанцуем. Сегодня мне не заснуть, и ты должен меня развлечь. Ты ведь знаешь, как я ненавижу одиночество.

Еще бы не знать! Это была одна из роковых черт ее характера. Я подозревал, что весь трагизм ее самолюбования и разговоров о самоубийстве, наркотиках и тому подобном сводился к страху перед тем, что ей придется провести вечер в одиночестве. Я уже открыл было рот, чтобы ответить ей, как вдруг раздался резкий и долгий звонок. Открыв дверь, я к величайшему своему удивлению увидел изрядно пьяного Бориса.

– Хелло! – приветствовал он меня. – Констанс тут? Кажется, я немного опоздал.

– Откуда вы взяли, что она здесь? – осторожно спросил я, опасаясь, что, если они встретятся, будет скандал.

– Она сказала, что, вероятно, зайдет сюда. Разве ее еще нет? Она ведь всегда так пунктуальна.

От этого можно было с ума сойти – ведь я уже не сомневался, что с Борисом все кончено. Я почувствовал, что еще немного и я не выдержу.

– Она здесь, – сказал я. – Заходите и, ради бога, уведите ее. Все вы мне до смерти надоели.


Гармоничные характеры редко встречаются в природе. Французская комедия XVII века – это условность, противоречащая всей мемуарной литературе того времени; вот почему мы, становясь старше, предпочитаем Мольеру Сен-Симона. Условность этикета несравненно строже в трактирах, нежели в салонах, где носят вечерние туалеты. Однако даже на солнечной стороне великого водораздела вечерних туалетов есть множество условностей поведения и еще больше условностей манер, – ведь то и другое необходимо, если учесть, что на свете бездна идиотов. Возможно, одна из причин, по которой Констанс казалась такой сумасбродной, крылась в том, что, надевая вечернее платье, она обычно не думала о соответствующих манерах, кроме разве тех редких случаев, когда роль светской дамы входила в ее планы. Однако я не могу отделаться от мысли, что она злоупотребляла условностями богемы – сумасбродством и непоследовательностью. Тем, кому недостает здравого смысла, опасно воспринимать литературу и искусство слишком всерьез. Лотреамон[3] и Достоевский, Джойс и Брынкуш,[4] «Дада»[5] и джаз – какую адскую смесь готовила она из них! И какое после этой смеси бывало мучительное похмелье! Несомненно, что для представителей высших классов образование просто гибельно. Образование, полученное Констанс, не соответствовало ее месту в жизни. Скромные гвардейцы и воспитанники Итонского колледжа, с которыми ей приходилось общаться, уже не удовлетворяли ее, и она, спотыкаясь на каждом шагу, начала карабкаться к свету.

Торжественный праздник муз превратился для нее в «безумное чаепитие», и она не желала прислушиваться к предостерегающим крикам: «Нет места! Нет места!»[6]

Нелепая сцена у меня на квартире, о которой я только что рассказал, была далеко не единственной. Сначала эти виртуозные проявления ее темперамента сбивали меня с толку, но со временем я понял, что они не имеют ничего общего с действительностью. Это был как бы сеанс волшебного фонаря, попытка с помощью театральных образов оживить саму жизнь, которая сама по себе казалась ей слишком безыскусственным спектаклем: Не имея ни Цели, ни норм поведения, ни особых достоинств, ни подлинной культуры, ни чувства личной или коллективной ответственности, Констанс захотела приобрести вес в обществе. К несчастью, общество она выбрала неудачно. Вам не убедить химика-аналитика воспользоваться формулой, которая, по его убеждению, не верна; вам не заставить ученого-филолога разбавить от себя текст Иосифа Флавия; ну и в том маленьком обществе, где пыталась блистать Констанс, людей ценили ничуть не выше того, что они заслуживали. Констанс не произвела там особого впечатления. В собственном кругу она, со своей красотой, деньгами, положением, «оригинальностью», могла бы преспокойно выйти замуж чуть ли не за королевского отпрыска и торжествовать победу. Но презренных подонков, которые весь мир непременно хотели видеть таким, каков он есть, ей провести не удалось. Это приводило ее в бешенство.

Констанс была настойчива, энергична и к тому же в достаточной мере обладала женской привлекательностью, которой пользовалась расточительно, ни о чем не задумываясь. Однако, если отбросить все это и взглянуть на нее беспристрастно, нетрудно было убедиться, что она – незаурядное, яркое существо – на самом деле заурядна, пожалуй, даже более чем заурядна. Не обладай она удивительной восприимчивостью, способностью мгновенно усваивать самые противоречивые взгляды, а потом выдавать их за свои, – ее интеллект был бы ниже среднего. Это была вульгарная Аспазия.[7] Цели ее были корыстны, а чувства – низменны и эгоистичны. Ее «романы» всегда оказывались до того грязными, что поневоле заставляли жаждать благоприличия и строгости монастырской жизни. Они основывались не на страсти или любви, но на каком-то извращенном снобизме, на ложном понимании успеха в обществе. (Как бы посмеялась Констанс над моей глупой сентиментальностью!) У нее было врожденное влечение к неудачникам. Ей не довелось испытать великолепной разнузданности Мессалины в Субуре,[8] ибо она никогда не вступала в открытое соперничество с профессионалками. Она подвизалась на роли временной жены многих лжевеликих личностей, – чуть ли не каждого, кто претендовал на славу, а взамен получил унижение. Ей нравились поэты, которых никто не читал, художники, не продавшие за всю жизнь ни одного полотна, музыканты, вынужденные играть в ресторанах, боксеры, которых постоянно нокаутировали, эмигранты, жившие на жалкие подачки с родины, жокеи, которым грозило увольнение со службы, салонные анархисты, у которых бывали неприятности с полицией, неофициальные представители угнетенных национальных меньшинств, жулики-адвокаты и лишенные сана священники. И это не было благотворительностью – она отнюдь не приносила в жертву свои широкие и утешительные чресла Венеры Пандемосско.[9] Напротив, в ней сидел какой-то вампир, питавшийся слабостью мужчин – слабостью, которая оказывалась для них роковой. Она любила неудачников, потому что могла губить их безвозвратно. Но ей не нужны были обыкновенные альфонсы – этих ничего не стоило погубить любой женщине с пятью тысячами годового дохода. Ее жертвы были из тех, кто когда-то надеялся на лучшее, но скатился на дно и отчаянно пытался вновь выбраться на поверхность. Под предлогом сочувствия чужому горю она, подобно осьминогу, опутывала свою добычу щупальцами разврата и терзала человека, доводя его до отчаяния. Будь она Дон-Жуаном в юбке, мы могли бы только приветствовать законный реванш ее пола, – но она была как бы эротическим боа-констриктором и заглатывала мужчин целиком. Иногда казалось, что у нее изо рта торчат их ноги.

Такие вот черные мысли преследовали меня после того, как Борис восстановил спокойствие в моем доме, уведя Констанс ужинать, а потом в ночной клуб. Возможно, я был слишком зол и, разумеется, сгущал краски. Но зачем так глупо играть жизнью? Зачем лгать, будто печальные воспоминания лишили ее покоя, когда вся ее жизнь восставала против этого и красноречиво убеждала в том, что она неспособна на такие сильные чувства. Зачем хвастаться самоубийством Рене, подобно низкопробному журналисту, падкому на сенсацию? Я не очень жалел Рене. Кто стал бы на моем месте притворяться, будто его огорчает смерть никчемного, но самоуверенного паразита? А все же, если бы Констанс оставила его в покое, он мог бы, как червяк, жить потихоньку в свое удовольствие. Кто станет специально сворачивать с дороги, чтобы раздавить червяка? Еще меньше жалел я Бориса. Его странная, бессмысленная славянская чувствительность делала его идеальной жертвой; воображаю, какие нелепые и бурные сцены устраивали они друг другу! Констанс, вероятно, была в восторге от этого, полагая, что наконец-то она участвует в чеховской пьесе, которая разыгрывается не на сцене, а в жизни. Мне оставалось только надеяться, что в Борисе было кое-что от русского барина, и он хоть изредка бил ее. Могу себе представить, какое впечатление это на нее производило и как жестоко она ему мстила!

Интересно, какая Немезида покарает эту Гибриду?[10]

II

Мои размышления прервал новый звонок. Решив, что Констанс что-нибудь у меня забыла, я быстро оглядел комнату. Она имела обыкновение терять всякие золотые безделушки, но сейчас я не нашел ничего, даже пуховки. Неужели они вернулись, чтобы превратить мою квартиру в поле боя, разыграть передо мной еще одну сцену из «Идиота»? Притворяться, что меня нет дома, когда во всех окнах свет, не имело смысла. С величайшей неохотой я открыл дверь и увидел Мортона.

– Хелло! Как поживаете? – спросил он. – Заняты? Если да, я уйду.

– Нет. Заходите. Я очень рад вас видеть.

Мортон намного старше и гораздо терпимее к людям, чем я, – видимо, он умнее или, во всяком случае, опытнее меня. Так или иначе, но он достиг того возраста или состояния, в котором дух всегда безмятежен. Его ничто уже не волнует и не раздражает, как меня, – вероятно, потому, что он давно отказался от всякой надежды что-либо изменить. Наливая ему вина, я нечаянно разбил стакан и выругался с излишней горячностью. Он сочувственно посмотрел на меня сквозь очки.

– Что-нибудь неладно?

– У меня-то все в порядке. Но полчаса назад здесь была Констанс и…

– А-а!

– Я уж решил было, что она бросила Бориса. Но тут он сам заявился сюда – очевидно, так они условились – и увел ее… А тут еще Рене покончил с собой.

– Жаль. У меня были кое-какие виды на этого юношу. Я с удивлением взглянул на Мортона.

– На этого подонка? Я всегда считал его жалким ничтожеством. Ведь я сам видел, как он клянчил у Констанс деньги.

– Он был очень беден, а она, вероятно, казалась ему сказочно богатой. И очень расточительной. Того, что она просаживала за вечер, ему хватило бы на полмесяца. Но ради нее он ничего бы не пожалел. Он был молод, и чувству его нельзя отказать в искренности. Что, Констанс сильно расстроена?

– Не знаю, – сказал я, не скрывая раздражения. – Мне кажется, она разыгрывает какую-то роль, и это заставляет меня сомневаться в ее искренности. Сознаюсь, я не понимаю Констанс. Хотел бы я ее понять! Меня не интересует скандальная хроника ее жизни: пусть другие занимаются сплетнями. Мне кажется, порок – самое скучное, что только есть на свете. Он одинаково свойствен людям всех эпох, и неизбежная награда за него – содомское яблоко[11] и отвращение. Вполне естественно, но едва ди разумно было бы крикнуть: «Фу, срам какой! И не говори об этом!»[12] Но мне гораздо интереснее понять, как сна дошла до такой жизни. Вот вы, например, чем это объясните?

Мортон вынул из круглого ящика для сигар, стоявшего на столе, длинную «панателлу» и не спеша закурил.

– А случай любопытный, правда? – заметил он. – К таким неустойчивым и противоречивым натурам не подойдешь с обычной меркой. Да и вообще, разве можно по-настоящему «объяснить» чей-нибудь характер? Можно описать его, как это делает биолог. Но не более того, иначе наша оценка будет основана на предвзятом представлении о том, каким должен быть человек. Фрейдист даст вам одно толкование, набожный католик – другое, светский жуир – третье. Вам не придется долго думать над тем, что скажет каждый из них: объяснения их будут безнадежно противоречивы. На них нельзя положиться. Ну, а сами вы что об этом думаете?

Я коротко пересказал ему все то, что пришло мне в голову после ухода Констанс. Он слушал внимательно, изредка улыбаясь и покачивая головой.

– Кое в чем вы разобрались, – заметил он, когда я кончил. – Но далеко не во всем. Вы поняли, что у нее сложный и противоречивый характер, который всех нас заставляет недоумевать. Но вы выносите ей приговор. В своем воображении вы создали смутный образ идеальной Констанс, и вас злит, что на самом деле она не такая, какой, по-вашему, ей следовало бы быть. В вас сосредоточилась вся беспощадность разочарованного идеалиста, Боб.

– Меня злит, что она сама катится на дно– и тащит за собой других. Не спорю, у нее, быть может, бездна талантов и всяческих достоинств, но пользуется она ими только для того, чтобы унижать людей, отравлять им жизнь. Посмотрите на след, который тянется за ней и ведет в конце концов к этому отвратительному и жалкому самоубийству. Она – зло, которое нужно искоренить. У нее в руках власть – власть денег, власть класса, власть ее личности и пола, и всем этим она злоупотребляет. Не потому ли она портит других, что испорчена сама? Она ненавидит всех, кто ей не покоряется, и губит всех, кто перед ней капитулирует.

Мортон улыбнулся.

– Все это так, но не слишком ли свысока вы ее судите? Минуту назад вы говорили, что думали о том, какая Немезида покарает эту Гибриду. Так будем остерегаться Гибриды в нас самих, а главное откажемся от роли Немезиды. Мы могли бы всю ночь в праведном негодовании обвинять Констанс и превратились бы в самодовольных обывателей – только и всего. Не лучше ли вместо этого попытаться выяснить, почему она стала такой…

– Вот именно – почему? – подхватил я. – Всякие моральные обвинения я и сам не прочь отбросить. Ну, а что касается Немезиды, то, право же, если вспомнить о том, кем могла бы стать Констанс и кем стала на всю жизнь, вот вам и Немезида. Давайте займемся нашим «почему?» Я предвижу, что задача предстоит нелегкая.

– Английские высшие классы, – задумчиво начал Мортон, – это отнюдь не аристократия. Это – богатая и привилегированная буржуазия со всеми ее предрассудками, но отнюдь не с добродетелями. Каждый привилегированный класс прежде всего пытается наставить на путь истины своих паршивых овец, а если они оказываются неисправимыми, их изгоняют. Это в порядке вещей. Тот, кто не играет, никогда и не выигрывает. Однако в нашем нынешнем обществе для женщины эпохи Возрождения не больше места, чем для великого поэта. Вам не кажется, что Констанс – это Байрон в женском обличье?

– Ну нет! – решительно запротестовал я. – Байрон – гений. В ее возрасте он уже прославился на всю Европу. Я не говорю, что у Констанс нет талантов, но они остались втуне, а потому я вправе отбросить их в сторону. До сих пор ее главный талант – талант просто чудовищный – состоял в том, что она втягивала себя и других во всякие несчастья.

– Хорошо. Поставим вопрос иначе. Класс Байрона сделал его жизнь невыносимой, и он порвал с ним. Класс Констанс – собственно говоря, тот же самый – поставил ее в подобные же условия. В обоих случаях общество поступило безжалостно и, думается мне, неразумно. Разве не осудило оно этим само себя?

– Так, так. Значит, вы полагаете, что выдающаяся личность, принадлежащая к высшему классу, не может и не хочет принять его мораль и, следовательно, вынуждена бросить ему вызов? Иными словами, Констанс – жертва своей среды?

– Да, мою мысль можно выразить и так, – ответил Мортон, – но я предпочел бы что-нибудь менее категорическое. Люди не поддаются точной классификации. Пока что этому препятствует множество предубеждений. К тому же, люди, вроде Констанс, так высокоразвиты и так различны, что каждый из них представляет собой чуть ли не самостоятельный вид. Биология человека немногого достигла, если здесь вообще можно говорить о каких-то достижениях. Что знаем мы о законах наследственности? Почти ничего. А ведь наследственность имеет громадное значение. Я никогда не видел мать Констанс – она умерла почти тридцать лет назад, – но отец ее был со странностями. В округе его и сейчас называют Сумасшедшим Лордом. Трудно сказать, какие из своих странностей Констанс унаследовала от него. Наверно, в ее жилах есть капля кельтской крови, а эта кровь не всегда удачно смешивается с нашей германской. Кроме того, семья ее, к сожалению, была очень богатая. Потомки миллионеров, утрачивая энергию и целеустремленность родителей, обычно наследуют лишь жадность и беспринципность. Впрочем, они даже могут сохранить энергию, но не целеустремленность – у них нет никаких целей, кроме эгоистических.

Мне показалось, что говорит он слишком скучно, общо и, пожалуй, не совсем по существу дела.

– Все это, конечно, так, – возразил я. – Но если для того, чтобы определить свое отношение к Констанс, нам нужно ждать, пока не созреет наука о биологии человека, не лучше ли сразу прекратить этот разговор! И потом вся ваша аргументация в конечном итоге сводится к старой дилемме: судьба или свободная воля? Мы должны допустить, что, несмотря на наследственность и среду, человек волен распорядиться собой правильно или неправильно – от него самого зависит, будет ли он приносить пользу или вред. Очень важно и то, как переживает он крушение своих надежд. Ведь чтобы защитить себя от зла или бороться с ним, нам незачем прибегать к учению Канта о нравственности. Как видите, я возвращаюсь к Гибриде и Немезиде…

Тут у нас завязался дружеский спор об отвлеченных материях – этот бич всех наших беспорядочных разговоров. Разумеется, мы только того и достигли, что приятно провели вечер. У меня создалось впечатление, что попытка Мортона сыграть роль advocates Dei[13] в пользу Констанс была не очень-то удачна. Однако кое-что из сказанного им запало мне в душу. Я понял, что нельзя рассматривать Констанс как нечто неизменное. Неизменных людей нет: каждого человека можно сравнить с потоком, постоянно меняющим свое русло. А поэтому прежде всего нужно объяснить, каким образом сегодняшняя Констанс, болтающая о самоубийстве и наркотиках и надоевшая всему свету, родилась из прежней Констанс, которая начинала жизнь, имея все необходимое для счастья. Быть может, дело как раз в том, что, получив без всякого труда все, о чем только можно мечтать, она презрела свое благополучие и захотела разрушить его, подобно ребенку, который ломает дорогие игрушки? Всю жизнь Констанс гонялась за игрушками – за живыми людьми – и ломала их. Долго ли еще боги будут посылать ей эти игрушки, и что случится, когда запас их иссякнет?

III

Прошло три года, и теперь, когда мне, как и всем, известен плачевный конец этой истории, я не могу не удивляться, почему все это так волновало меня и чего я тогда ожидал? Разумеется, дело должно было кончиться именно так – постыдно и печально. Констанс (когда она не была слишком пьяна) чем-то напоминала неукротимую герцогиню де Лонгвилль,[14] – мне всегда казалось, что она вот-вот взовьется в небо блестящим фейерверком.

На улице, нагоняя тоску, по-прежнему моросит дождь. Время от времени оттуда долетают печальные стоны ветра, напоминающие вой бездомного пса или горестные стенания проданной в рабство негритянки. Непрестанный дождь смыл все трагические краски с осенних листьев, оставив им лишь жалкие грязно-коричневые тона. Всего два дня назад опушка леса была похожа на нагромождение причудливо раскрашенных скал. Теперь же передо мной только серые лохмотья, свисающие с гигантских скелетов: как жаль, что нельзя убрать и сжечь этот хлам! Быть может, на меня повлияли воспоминания о Констанс, но я еще не видел такого быстрого перехода от вызывающего великолепия к жалкому упадку. Я никогда не думал, что природа может быть такой жалкой. В опустевшем саду бродит лишь неизвестно как попавшая сюда с фермы облезлая и грязная курица – самое жалкое из всех созданий на свете. У меня нет ни сил, ни желания прогнать ее. Пусть прячется от дождя под сломанными хризантемами, а я вернусь к своим воспоминаниям…


В восемнадцать лет Констанс считалась одной из самых блистательных наследниц в той Англии, которая в своих торговых делах еще не перерезала сама себе глотку, подобно поросенку из стихотворения Кольриджа. Живы были даже некоторые прекрасные традиции, которые вопреки судьбе не погибли окончательно в волнах низменного страха, ненависти и обмана. В то время еще можно было как-то оправдать высокомерие английских высших классов. Правда, Констанс не была настоящей аристократкой – семья ее занималась торговлей. Однако пэрство, хотя и пожалованное только в девятнадцатом веке, уже успело облагородить три поколения. К тому же у семьи было много денег, которые всегда возбуждают уважение. Бойкие репортеры называли Лэчдэйлов «чертовски достойными людьми», а отделы светской хроники приобретали и печатали их фотографии. Вероятно, всесильные демоны, которые ведают роскошью и тщеславием суетного Лондона, разделяли этот счастливый предрассудок. Когда мать Констанс умерла, лорд Лэчдэйл женился на красавице, одержимой невероятным честолюбием. И если ей не под силу оказалось опрокинуть вековые семейные устои, зато она могла устраивать встречи между каким-нибудь писателем-революционером, премьер-министром и архиепископом, словно развлекающаяся королева. Так и росла Констанс среди светского великолепия, рядом с великими мира сего, чье духовное ничтожество, впрочем, не укрылось от ее проницательного ума.

Констанс обожала своего отца. Все Лэчдэйлы отличались некоторой вульгарностью, которая сходила за оригинальность на бледном фоне общепринятых хороших манер. Эта вульгарность лишь оттеняла их привлекательную внешность, природное здоровье и благоприобретенное высокомерие, их благородные чудачества и блестящие успехи. Она причиняла страдания мачехе, но очаровывала Констанс – то был зов крови. Ей нравилось пренебрежение отца к чувствам других людей, его почти наивная уверенность, что все должны уступать ему дорогу; но больше всего ей нравилось то, что ради нее он всегда готов был сделать исключение из своих правил. В девятнадцатом веке его прадед всю свою энергию и настойчивость тратил на управление огромным делом. А сам он, унаследовав эти качества, употреблял их на то, чтобы всегда поставить на своем. Эта его черта наряду с деньгами оказалась самым значительным из того, что досталось от него Констанс в наследство. Если бы не врожденная наивность, ее удивление по поводу того, что люди могут жертвовать своими интересами ради других, могло бы показаться забавным – до того оно было неподдельно. Эгоизм ее вызывал отвращение, так как у нее недоставало ни ловкости, ни величия, чтобы его скрыть. Про Констанс никто бы не подумал, что она вторая королева Елизавета, – увы, она скорее походила на какого-нибудь мошенника с Бауэри.[15] В ее отношении к жизни было что-то разбойничье.

Леди Лэчдэйл трудно в чем-либо упрекнуть. Этой женщине настолько претила роль – злой мачехи, что она относилась к Констанс даже слишком хорошо. Подобная жертва не оказалась для нее слишком обременительной, поскольку своих детей у нее не было и она целиком посвятила себя сложной задаче поддержания семейного престижа в обществе, предаваясь в то же время внебрачной страсти. Во всяком случае, она делала для Констанс все возможное. Она позаботилась о том, чтобы падчерица поступила в лучшую школу, встречалась с лучшими людьми, а когда девушка подросла, посвятила ее во все тайны искусства хорошо одеваться. Воспитанием Констанс занимался отец, который разрешал дочери делать все что угодно, пока это затрагивало других людей. Если же она переходила границы дозволенного по отношению к нему самому, он в бешенстве орал на нее и драл за уши – Констанс успешно переняла у него и эту милую черту. К сожалению среди «лучших людей», с которыми знакомила ее мачеха, было немало молодых интеллигентов. Желая отблагодарить гостеприимных хозяев, они наперебой превозносили «интеллект» Констанс, и она без особого труда им поверила. Более того, бескорыстно желая, чтобы эта блестящая наследница стала щедрой покровительницей искусств, они потихоньку поощряли и даже провоцировали в ней непокорство.

Но настоящее влияние на. Констанс имел только отец. Когда он ругал ее и драл за уши, она покорялась; в то же время ей доставляло удовольствие противоречить дружеским увещаниям всех других и даже здравому смыслу, если он восставал против ее капризов. Презирая заурядных людей, мечтающих найти свое собственное счастье и, если возможно, сделать счастливыми других, она все усилия сосредоточила на том, чтобы всегда поставить на своем, и ей это удавалось. Через полгода после ее первого выезда в свет отец Констанс скоропостижно умер от сердечного паралича, оставив ей в наследство кучу денег и великолепный пример эгоистически прожитой жизни.


Это было в тысяча девятьсот двенадцатом году. Следующие два года, как мне кажется, были решающими в судьбе Констанс. У каждого бывают минуты или целые периоды в жизни, когда необходимо принять какое-то решение, и такие мелкие кризисы могут возникать снова и снова до самой смерти. Но бывает один, главный кризис, от которого зависит все будущее человека. Сцена готова, противоречия улеглись, боги отступились, даже сама судьба словно в нерешительности, – кажется, ничто не мешает герою избрать разумный или неразумный путь. А затем решение нарушает равновесие, и когда мы, уже пережив катастрофу, оглядываемся назад, то видим, что она была неизбежна с той самой минуты, в которую было принято это решение. Так случилось и с Констанс. Ей рано пришлось принять решение; и если она не была зрелой, – а она никогда не смогла стать по-настоящему зрелой, – то была уже взрослой и ничуть не боялась принять на себя ответственность за свою собственную судьбу.

Около двух месяцев после смерти отца Констанс мирно прожила со своей мачехой в Лондоне. Они никогда не виделись раньше завтрака, так как леди Лэчдэйл вела обширную переписку и ежедневно должна была возобновлять свою красоту с помощью косметики. Констанс не скучала – она увлеклась литературой и запоем читала книги, написанные ее знакомыми. Как-то за завтраком она равнодушно заметила:

– Мэри приглашает меня к себе во вторник вечером.

Сказано это было отнюдь не для того, чтобы получить разрешение, а просто так, ради. поддержания разговора. Констанс уже давно утвердила за собой право ходить куда и когда угодно, и ее вечно занятая мачеха меньше, чем кто бы то ни было, пыталась это право оспаривать. Констанс совсем не хотелось идти на этот вечер. Ей не нравилась показная, театральная красота леди Мэри, ее грубые заигрывания с мужчинами; ни у нее самой, ни у ее гостей, превращавших вечера в шумные пьянки, не было и проблеска ума. Констанс уже решила отказаться от приглашения и пойти обедать с одним молодым гвардейцем, который снискал ее благосклонность, потому что мечтал писать стихи и ненавидел армию. Но, как на грех, леди Лэчдэйл заметила равнодушным тоном: – А я думала, ты не любишь Мэри.

– Это почему же? – с живостью спросила Констанс, заподозрив, что мачеха хочет вмешаться в ее дела.

– Но, моя дорогая, у нее очень неважная репутация, не так ли?

– Не говорите глупостей, – отрезала Констанс. – Кто в наше время обращает на это внимание! Мэри вправе поступать, как ей вздумается!

– Да, но когда-нибудь она раскается. Все только о ней и говорят.

– Ну и что из этого! Если уж на то пошло, так и о вас тоже говорят.

Леди Лэчдэйл слегка смутилась – она не любила, когда ей напоминали о некоторых ее житейских затруднениях.

– Я знаю, что твой отец не одобрял вашу дружбу, особенно после того, как вы обе кончили школу, – произнесла она, чуть повысив голос и давая Констанс понять, что она и сейчас не более чем школьница, освободившаяся из-под родительского надзора.

– К чему говорить об отце и напоминать мне, что я его потеряла? – Констанс теперь едва сдерживала гнев. – Он никогда не стеснял меня и не разводил при этом сентиментальностей, как вы. Почему бы мне не навестить Мэри, если я этого хочу? Я иду к ней на вечер!

Леди Лэчдэйл пожала плечами и промолчала. Она не собиралась продолжать этот спор – не только ввиду его бесполезности, но еще и потому, что слуги внесли новое блюдо. Она переменила тему.

Констанс пошла на вечер и напилась там сильнее, чем когда-либо «прежде. Какой-то молодой человек во время танца поцеловал ее. потом она, отдыхая, весело провела время с другим, который, не моргнув глазом, заплатил три фунта за такси, чтобы отвезти ее домой окольным путем. На следующий день у нее болела голова, ей было не до чтения, она заскучала. Чтобы избавиться от скуки, она позвонила нескольким друзьям и устроила импровизированную вечеринку в Сохо,[16] где снова напилась и снова была привезена домой в такси – на этот раз уже другим молодым человеком. Через несколько недель она с головой окунулась в лихорадочную жизнь, сплошь состоявшую из вечеринок, свиданий, ночных клубов и всяких удивительных встреч.

Отсюда, казалось бы, прописная мораль: «Если бы милая Констанс сидела дома со своей мачехой, читая хорошую книгу, она бы никогда не свернула с пути добродетели. Пусть это послужит тебе предостережением, моя дорогая». Однако дело совсем не в том. Почему бы ей и не ходить на вечеринки, не встречаться с кавалерами? На то она и молодая девушка. Но Констанс единственно ради того, чтобы поступить наперекор своей мачехе и ее знакомым, а не потому, что ей это нравилось, намеренно выбирала себе друзей из числа самых пустых и испорченных представителей лондонской молодежи. Не будь она лучше Других, о ней не стоило бы беспокоиться. Но она была лучше их. Порой эти люди наводили на нее такую тоску, что она помимо воли напивалась сверх всякой меры. Такая жизнь породила в ней потребность в грубом внешнем возбуждении, что было чревато самыми плачевными последствиями. Кроме того, Констанс знала, что ей не по силам соперничать с леди Лэчдэйл в высшем свете, и глупый бесенок, сидевший в ней и всегда подбивавший ее поставить на своем, заставлял ее искать легких побед и не тягаться с теми, кто был равен ей или превосходил ее. Она умышленно собирала вокруг себя людей, над которыми могла властвовать с помощью денег, если они были бедны, или хитрости, если они были богаты. Это был своего рода снобизм, вывернутый наизнанку: она стала леди Лэчдэйл полусвета.

Боги справедливы. В своем безграничном милосердии они ниспослали на землю «Великую войну», открывшую перед Констанс новые горизонты. Ничтожные слухи о ней затерялись в грохоте разрушаемых городов, в пороховом дыму. У нее было сколько угодно возможностей познать настоящую жизнь, вырваться из своего дурацкого мирка, где царят деньги, вино, свободная любовь, в которой нет ни свободы, ни любви, а есть одни только изысканные глупости. Она могла бы мыть полы или подавать судно раненым. К несчастью, леди Лэчдэйл была воинственно настроенной фурией, и Констанс в пику ей примкнула к пацифистам и пораженцам. Единственное, что совесть позволяла ей делать для войны, – это развлекать офицеров, приезжавших в отпуск. Ведь должен же был кто-то их развлекать и, следует отдать Констанс должное, справлялась она с этим великолепно, особенно до введения комендантского часа и пайков. А когда офицерам нужно было ехать на континент, она в своем патриотизме ночью провожала их до самого порта. Один из офицеров обычно вел машину, рядом с ним сидел его товарищ. Констанс же на заднем сиденье флиртовала еще с одним или несколькими офицерами.

Леди Лэчдэйл опасалась, что Констанс, пылко отдаваясь своему многотрудному делу, подвергает суровому испытанию не только свои силы, но и снисходительность общества. Оставалась единственная надежда, что Констанс излечит замужество и супружеский постельный режим, врезультате чего она, демобилизовавшись, перейдет в единобрачие. Пока еще нечего было спрашивать: «Кто же в конце концов женится на Констанс?» Скорее этот вопрос следовало поставить так: «За кого же все-таки Констанс выйдет?» От претендентов не было отбоя, и Констанс развлекалась, устраивая неофициальные помолвки. Вся беда была в том, что ни один из них не был в достаточной степени возвышен – или низок, – чтобы удовлетворить ее требования. Молодой герцог Летермирский был искренне предан ей, но вынужден был отправиться в армию и принять участие в битве на Сомме, так как Констанс через неделю расторгла их помолвку.

– Но, моя дорогая, – сказала леди Лэчдэйл, слегка огорченная. – Неужели это уже непоправимо? В чем он провинился?

– Он глуп, – убежденно ответила Констанс.

– Но почему же? Что он такое сделал?

– Ничего он не сделал! – отрезала Констанс с нескрываемым презрением. – У него мозги, как у нашей собаки Тоби. Я спросила его, когда он в последний раз видел Нижинского,[17] a он захихикал и спросил: «Это что, такой русский коктейль?» Дурак, и больше ничего.

Леди Лэчдэйл осторожно намекнула, что Констанс была несколько строга к герцогу, почти потерявшему голову от любви, за эту неудачную шутку, но та только еще пуще ожесточилась. Другая, более серьезная помолвка, которая длилась десять дней – с итальянским принцем Монге-Карино, – была расторгнута им самим, после нелепой вспышки южной ревности. На вечеринке, наполовину раздевшись, Констанс села на колени к одному отвратительному еврейчику и целовала его в полной уверенности, что он – непризнанный гений, так как написанная им книга была столь непристойна, что ее не напечатали бы даже в Дижоне. Принц заявил, что благородные итальянки никогда не позволяют себе подобных вещей на званых вечерах, и удалился. Незнакомый с обычаями английских джентльменов, он, не сказав ни слова никому, даже леди Лэчдэйл, тотчас уехал к себе в Италию.

Эти мимолетные помолвки, скорее ускорявшие, нежели оттягивавшие расставание, причиняли леди Лэчдэйл немало огорчений. Возможно, они обогащали молодую девушку познанием человеческой натуры и приучали ее к самостоятельности, но не злоупотребляла ли она этим?

После истории с герцогом и принцем она уже не решалась печатать объявления о помолвках в газетах, предоставив самой Констанс опровергать слухи, которые были правдой, когда их набирали в типографии, и становились ложью, когда их продавали за пенни на Флит-стрит. Зная характер Констанс, она научилась притворяться сердечной, когда избранник дочери был просто невозможен, и восхитительно равнодушной, когда его можно было как-то терпеть. Гениальный еврей не продержался и трех суток, так как леди Лэчдэйл пригласила на сугубо интимный обед всю его родню, и феноменальная плодовитость этого семейства вызвала благородное негодование Констанс. Однако случай с Хорри Таунсендом вывел леди Лэчдэйл из равновесия, и это повлекло за собой роковые последствия.

Нельзя сказать, что Хорри принадлежал к числу «невозможных», но он и Констанс явно не подходили друг к другу. Его родственники выделялись своей тупостью среди всех прочих тупиц графства, а сам Хорри был этаким слабоумным Адонисом. Поло и яхты – вот все, что интересовало его в жизни, а у Констанс то и другое вызывало непреодолимое отвращение. Он покорил ее своей морской формой – Констанс уже до смерти надоела пехотная форма цвета хаки, даже оживленная красными кантами или забавными цветными нашивками, какие носят во Франции. Во всем остальном Хорри был из тех мужчин, которых Констанс совершенно не переваривала: напыщенный, самовлюбленный болван, который постоянно приговаривал: «Эй, послушайте!» – и по справедливости должен был бы жениться либо на буфетчице, либо на дочери священника. Леди Лэчдэйл, воображавшая, что Констанс ее ничем уже не поразит, тем не менее была поражена.

Констанс, необычайно эффектная в вечернем платье, вошла в комнату мачехи, застегивая перчатки.

– Едешь обедать?

– Да, с Хорри.

– С Хорри Таунсендом? – удивилась леди Лэчдэйл. – Никогда бы не подумала, что ты сможешь пробыть с ним хотя бы пять минут.

Констанс перестала застегивать перчатки и гневно взглянула на свою дерзкую мачеху.

– Это почему же? – вызывающе спросила она.

– Ах, видишь ли… – начала леди Лэчдэйл, не замечая боевого сигнала: ей и в голову не пришло, что ее слова могут быть восприняты не как комплимент. – Он самый заурядный молодой человек, какого я когда-либо видела, а тебе ведь нравятся необыкновенные люди, не так ли, дорогая?

– Он божественный! – сердито заявила Констанс. – А вы только и делаете, что критикуете моих женихов да глумитесь над моими друзьями!

Леди Лэчдэйл слишком поздно заметила свой промах – самые смиренные похвалы в адрес Хорри уже не могли задобрить падчерицу. Констанс чувствовала, что даже из элементарной справедливости она должна дать отпор этой псевдородительской тирании. До каких это пор с ней, Констанс, самой оригинальной и блестящей женщиной Лондона, будет обращаться, как со школьницей, какая-то старая злобная мачеха? Нет, это просто немыслимо! Она должна отстоять самый важный для нее принцип – всегда, любой ценой поставить на своем. Помолвка продолжалась неделю, две недели, месяц. Леди Лэчдэйл совсем потеряла голову. Она заклинала Констанс не губить свою жизнь, выйдя за человека, который через неделю после свадьбы ей надоест, а через год – будет внушать отвращение. Констанс только смеялась в ответ. Леди Лэчдэйл взывала о помощи, умоляя всех, кого только можно, «повлиять» на Констанс. Молодые интеллигенты были глубоко раздосадованы – хорошенькое дело, если все деньги пойдут на спорт, а не на грядущее новое Возрождение. Они всячески увещевали Констанс и в конце концов сделали свадьбу неизбежной. Какие бы внутренние сомнения ни одолевали Констанс, она не могла упустить случай поставить на своем вопреки всем и вся и прежде всего – благородным Таунсендам, которые ненавидели ее и ни за что не хотели, Чтобы Хорри связал себя с этой вулканической женщиной.

Выйти замуж за настоящее воплощение заурядности – это было вполне в духе Констанс. Во всех других случаях – а такие случаи, увы, были нередки – она требовала, чтобы мужчина обладал какими-то проблесками гениальности, и чем фальшивее они были, тем больше это ей нравилось. Возможно, тут сказался ее протест против вопиющей заурядности Хорри. Трудно было поверить, что это неугомонное и требовательное существо, никогда не знавшее полного удовлетворения, могло связать свою судьбу с человеком, который способен был нагнать скуку даже на «Клуб пловцов» – а одно это уже говорит о многом. Тем не менее она не отступила и со всей торжественностью сочеталась с ним браком. Излишне говорить, что не прошло и трех лет, как они разошлись. Леди Лэчдэйл закудахтала, как испуганная курица, когда Констанс бросила ей обвинение в том, что та выдала ее замуж насильно. Отныне, заявила Констанс, она будет жить одна.


В первые послевоенные годы мир, казалось, был создан специально для Констанс. Если бы она, подобно Фаусту, заключила сделку с сатаной, то и тогда на стезе, ведущей к погибели, она, не получила бы большего удовольствия. Князь тьмы на сей раз поступил по совести. Он доставлял Констанс все, что было угодно ее душе, а она принимала эти подарки и ломала их с жадностью разрушительницы, что, подобно живительной влаге, освежало пересохшую глотку сатаны. В реве многих тысяч джаз-бандов и леденящем кровь грохоте там-тамов ползли и извивались в танце смерти эти зловещие годы. И когда над миллионами безмолвных могил спускались печальные сумерки, такси и лимузины, заполнив улицы, уже мчались к ресторанам и подъездам роскошных особняков; и всю ночь. напролет двигались и скользили неутомимые ноги, и негры скалили зубы над своими барабанами, и невеселые люди заставляли себя веселиться; и на рассвете, когда над крестами безмолвных могил тяжело вздыхал ветер, ноги все двигались, а голоса требовали еще вина, и на побледневших лицах женщин еще ярче выделялись красными пятнами накрашенные губы. Счастливое время! Казалось, лязг костей слышался на этом ужасном маскараде, иссушавшем мысли и чувства, подобно отвратительному наркотику, который приходится принимать все большими дозами. Констанс танцевала с самыми разочарованными и смеялась безнадежнее самых отчаявшихся.

Боги, словно сговорившись превратить Констанс в подлинное и полное порождение этого позорного времени, наделили ее азартом игрока. Мало того, что она пародировала страсть, разыгрывая вожделение, за которым скрывалась пустота, скука и пьяный угар. Мало того, что самый ее «бунт» был смехотворной пародией на бессильный снобизм века, – она еще играла роль деклассированной леди Лэчдэйл перед кучкой «коммунистов» из коктейль-холла и непризнанных гениев. Она от природы ненавидела все здоровое и разумное. Поэтому, ловко торгуясь с шоферами такси и своими слугами, она почти не заглядывала в счета ночных клубов и ее невозможно было оторвать от карточного стола, пока у нее в сумочке оставалось хотя бы пять шиллингов. Если бы у нее были целомудрие и доброе имя, она и их поставила бы на кон. Какое кому дело до того, как веселится Благородная Констанс? Разве не для нее кровоточащая гора человеческих тел – этот символ изысканной и праздной цивилизации – громоздилась все выше и выше? Если десять тысяч человек должны были трудиться, чтобы содержать эту уличную богиню, то разве они не находили утешения в том, что служат великому идеалу?

Танцуйте же, и пусть веселью вашему не будет конца!

И что это был за танец, что за веселье! Констанс танцевала не потому, что ей это нравилось, а потому, что нельзя же сидеть и пить всю ночь напролет, надо ведь как-то размяться, чтобы фигурой всегда походить на солитера. К тому же она сочла бы глупым и даже унизительным признать, что она когда-то надеялась быть счастливой. Зачем в таком случае продолжать все это? Очевидно, такая мысль приходила ей в голову, поскольку она разыграла передо мной сцену с разговорами о наркотиках и самоубийстве. Но в конце концов это тоже было частью игры. Охваченная азартом, Констанс продолжала ее, прекрасно понимая, что игра эта уже не стоит свеч. Это походило на состязание: кто дольше продержится, скорее измотает и сокрушит противника. Жертвы прихоти Констанс (не станем осквернять слово «желание») – мужчины или псевдомужчины, исчезавшие в водовороте ее страстей, были не из тех, кто достоин жалости. Евреи и японцы оказались самыми стойкими, американцы же и латиноамериканцы ломались, словно солома. Однако люди – это всегда люди, и как не пожалеть порой, что святое дело борьбы за то, чтобы поставить на своем, требует гибели стольких существ, которых принято относить к роду человеческому.

IV

Борис продержался недолго. Я забыл, под каким номером он числился в списке сожителей Констанс, но номер этот оказался счастливым. Он легко отделался и вскоре исполнял казацкие пляски перед просвещенной публикой в одном русском ресторане в Ницце. Борис – эта простая душа – был одержим чисто славянским стремлением к несбыточному, – очевидно, этим и объясняется его бегство. Его преемником стал еще более слабоумный гигант по имени Эдди, который идеальным образом сочетал в себе вульгарную хитрость с полнейшим нежеланием работать. Он перепробовал множество различных занятий, не в силах остановиться ни на одном из них, и считал это своим достоинством.

– Я искатель приключений, – говорил он. – Люблю приключения, это у меня в крови. Как только мне надоедает работа, я бросаю ее и ищу другую.

При этом он умалчивал, что не он бросал работу, а скорее работа бросала его. Когда Констанс впервые увидела Эдди, он выступал в цирке в роли укротителя львов. Так как львы были дряхлые, да еще каждый раз перед выходом получали солидную дозу снотворного, Эдди мог без страха совать голову в их пасти. Это, а также набедренная повязка из леопардовой шкуры, искусственно бронзовая кожа, вьющиеся волосы и восхитительно глупые голубые глаза совершенно очаровали Констанс. Она не очень-то ревновала его ко львам, так как знала, что, если Эдди сунет свою голову к ней в пасть, она-то живо ее откусит. Она послала ему записку из ложи, и в тот же вечер Эдди ужинал среди неземного блаженства. На целую неделю забросил он дрессировку львов ради гораздо более опасного дела – ухаживания за Констанс. Все же это была удача – его как раз собирались уволить, когда Констанс, угадав в нем гения, предоставила ему новую работу.

Констанс была не из тех женщин, которые ревниво относятся к талантам своих многочисленных мужей. Она всегда старалась «помочь» им. Это была чисто лэчдэйлская черта – щедро изливать милости на бедных артистов; точно так же отголоском лэчдэйлского снобизма была неизменная жажда залучить «гения» для целей, которые вовсе не требуют гениальности. Все мы стараемся создать для себя и для людей своего круга иллюзию некоего превосходства над другими, чтобы скрыть свое ничтожество и забыть о том глубоком безразличии, с каким взирают на нас звезды с небес. Констанс придумала в высшей степени оригинальный выход из положения. Стоило ей вытащить человека из длинной очереди в ночлежку, как он тут же становился эпохальным гением, непризнанным доселе только по людской глупости. Так было и с Эдди. Констанс намеренно закрыла глаза на то, что укрощение львов в карьере Эдди было чистейшей случайностью: его «гениальности» хватило бы лишь на то, чтобы стать маклером или комиссионером. Она неожиданно прониклась уверенностью, что укрощение львов – одно из важнейших изящных искусств. И, конечно, Эдди был непревзойденным мастером этого сложного и тонкого искусства. Нужно только дать ему возможность отличиться, а когда он с помощью Констанс «покажет себя», она выделит ему ту часть лавров, которую сочтет нужным.

Эдди все это было не по душе. Всякий другой на месте Констанс, увидев его вытаращенные голубые глаза, понял бы, что истинное призвание Эдди – вести праздную жизнь и волочиться за состоятельными дамами. Он был из тех, кто не любит шума. Но у Констанс созрел план, который она поведала бедному Эдди за обедом, вскоре после того, как он перенесся с цирковой арены в обстановку космополитической роскоши. Все еще чувствуя себя на верху блаженства в новом, безукоризненно сшитом костюме, ощущая приятную тяжесть золотого портсигара в одном кармане жилета и золотой зажигалки в другом, полный уверенности в себе благодаря туго набитому бумажнику, избавленный от необходимости работать, Эдди в унынии слушал Констанс и проклинал суетность женской натуры. Однако он был слишком хитер, чтобы ей противоречить – он оценил свою Констанс с точностью, которая более развитому уму была бы не под силу.

– Дорогой! – сказала Констанс, даже не притронувшись к бесподобному лососю, которого громко похваливал Эдди. – Я хочу с тобой серьезно поговорить, так как не намерена мешать твоему успеху в искусстве.

– М-да? – невнятно промычал Эдди, только что набивший рот креветками с грибами. Констанс восторгалась его манерами – они были так непосредственны.

– Не думаешь ли ты, что тебе для совершенствования мастерства надо обзавестись несколькими дикими зверями? Я боюсь, как бы ты не потерял спортивную форму.

Эдди испуганно проглотил все, что было у него во рту – неужели она уже хочет от него отвязаться? Он где-то слышал, что Констанс не слишком постоянна. Чтобы скрыть свой страх, он громко расхохотался.

– Видишь ли, Конни, как бы это тебе объяснить… Укрощение львов – это отчасти талант, отчасти – умение «подать» себя в цирке. Понимаешь, о чем я говорю? Либо ты обладаешь гипнозом, либо нет. И уж если нет – значит, закрывай лавочку. А если да – тогда все дело в силе глаз. Практика тут ни при чем; нужен талант.

– Я знаю, дорогой, но мне больно видеть, как твой замечательный талант растрачивается попусту. Просто ужасно, что тебе приходилось жить среди этих невежественных болванов, которые не могли оценить тебя.

Эдди скромно улыбнулся и бросил на нее неотразимый взгляд; но Констанс в кои-то веки была серьезна и не обратила на это никакого внимания.

– Я все обдумала и решила, – продолжала она. – Я хочу, чтобы тебя признали, и тебя признают, будь уверен. Но разве можно чего-нибудь достичь с этими жалкими тварями, которых ты дрессируешь! Дорогой, мы снарядим небольшую охотничью экспедицию, поедем в Африку и ты поймаешь там десяток превосходных львов – свирепых красавцев, достойных твоего Искусства!

– Боже милостивый! – в ужасе воскликнул Эдди, но быстро овладел собой и сказал вкрадчиво: – Ты чудачка, Конни. Что это тебе вдруг взбрело в голову?

– А потом, – продолжала Констанс самым что ни на есть великосветским тоном, – мы их вывезем оттуда, и ты метеором пронесешься по всем столицам Европы. Я уверена, что русские тебя оценят, поэтому прежде всего мы поедем в Москву.

Эдди быстро прикинул в уме: если дело пойдет на лад – будет чем поживиться, прежде чем обнаружится его несостоятельность. Ну, а что касается львов, то можно найти какого-нибудь безработного профессионала… пять фунтов в неделю… выдать его за помощника… пусть старается!

– Это влетит в копеечку, – изрек наконец он и скосил глаза, полагая, что этот взгляд свидетельствует об остром уме. – И потом ведь нам понадобится реклама, нужны будут афиши.

– Я и об этом подумала, – сказала Констанс, мечтательно глядя в пространство. – Я напишу роман о цирке… Ты поможешь мне уловить детали, колорит… Это будет роман о нашей любви и твоем искусстве. Я позабочусь, чтобы его перевели на все европейские языки, тогда публика валом повалит, чтобы взглянуть на тебя.

– Боже! – с благоговейным трепетом воскликнул Эдди. Ему страшно понравилось, что он будет героем романа «великосветской женщины». Ну, а что до различных практических трудностей… Так ведь у Констанс денег куры не клюют…


– Н-да, лакомый кусочек, – сказал официант метрдотелю, когда они проводили поклонами Констанс и ее циркового Фидия. – Сдается мне, она свое дело знает. Я бы и сам не прочь провести с ней полчасика. Как ее зовут?

– Это – благородная Констанс Таунсенд, урожденная Лэчдэйл! – торжественно и вместе с тем подобострастно проговорил метрдотель.

– Да ну! – удивленно воскликнул официант. – А я-то думал, она проститутка!

– В наши дни трудно установить разницу, – отозвался метрдотель. Он был человеком семейным и читал «Дейли геральд». – Если хочешь знать, она отличается от профессионалки только тем, что не берет денег. Да и чего еще можно ждать, когда средства производства, распределение и финансовая система находятся в руках банды хозяев?

– Послушайте, да вы рассуждаете, как большевик! А кто станет вести дела, если хозяев не будет? Уж не ваши ли ребята из «Геральда» с их славословиями? Но кто это сопровождал благородную леди?

– Один парень из цирка. Она любит развращать трудящихся.

– Плевать. Жаль, что она не развращает официантов. Я знаю одного парня – его не пришлось бы просить дважды.

– Послушайте! – воскликнул шокированный начальник. – Бросьте эти штучки! Вы здесь на работе, молодой человек. Вас зовут к пятому столику, а на седьмом нет хлеба. Пошевеливайтесь!


К счастью для Эдди, он не обладал богатым воображением. Далекие и неведомые опасности не волновали его, хотя любая непосредственная опасность привела бы его в ужас. Перспектива гоняться за львами по Центральной Африке, чтобы насыпать им соли на хвост, казалась ему столь нелепой и нереальной, что он согласился на предложение Констанс со спокойствием человека, который соглашается с сумасшедшим. И это его спасло – при малейшем сопротивлении с его стороны Констанс наверняка повезла бы его в полную смертельных опасностей Уганду. Констанс готовилась к экспедиции со свойственной ей энергией и суматошностью. Она устроила два прощальных вечера, или, вернее, пыталась их устроить, пригласив по телефону множество людей, которые либо оказались заняты именно в этот вечер, либо в самую последнюю минуту не смогли приехать. Констанс принялась было объяснять это Эдди, но он бестактно заявил, сознавая свою классовую неполноценность, что, без сомнения, ее чванные друзья просто не пожелали с ним встречаться. Она яростно обрушилась на него, как обычно, когда ей казалось, что кто-то, хотя бы косвенно, противоречит ей или осуждает ее. В следующие два дня она поставила настоящий рекорд, рассорившись по телефону со всеми своими знакомыми. Разговор почти всякий раз кончался высокомерной фразой, – сохранившейся от лучших времен: «Надеюсь, я никогда больше не буду иметь удовольствия вас видеть». В ответ Констанс неизменно слышала: «И я также». Скрипя зубами и сжав кулаки, Констанс бросала трубку. Если б она обладала даром телепатии и могла увидеть удовлетворенную улыбку своего собеседника и услышать его недвусмысленные слова: «Ну, слава богу, наконец-то я от нее отделался», – она, пожалуй, призадумалась бы о последствиях принципа – всегда поставить на своем.

Было решено, что они на ее автомобиле доберутся до Марселя, потом доплывут на пароходе «до какого-нибудь места», а там снова поедут на автомобиле до тех пор, пока не окажутся в стране, где водятся львы, после чего «снарядят экспедицию», от одного слова Эдди львы станут кроткими, как ягнята, и счастливая чета уедет в Гамбург. План был простой и восхитительный. То, что Констанс забыла о существовании Сахары (которая имеет всего лишь две тысячи Миль в ширину) и о прочих мелких трудностях – о дорогах, бензозаправочных станциях, визах и т. п., пожалуй, набрасывает некоторую тень на ту привилегированную школу; которую она окончила. Констанс привыкла поступать по-своему, и в Европе это ей обычно удавалось, разумеется, за деньги. Живя в европейском Тучекукуевске[18] плутократии, нетрудно уверовать, что за деньги можно всего добиться. Несомненно, Констанс была убеждена, что стоит ей назвать свое имя и раскошелиться, как в Сахаре появятся дороги и из миража на удобном расстоянии друг от друга возникнут бензоколонки. Чтобы встретить трудности во всеоружии, она запаслась аккредитивом на сумму, которая потрясла Эдди, и солидной пачкой десятифунтовых банкнот, при виде которой он зажмурился.

Констанс сама вела машину. Она не хотела обременять этим делом Эдди, равно как и возлагать на него ответственность за сохранность денег. Она считала, что артисты не должны знать забот, и поэтому добровольно жертвовала собой. Так, к досаде Эдди, на его попечении не оказалось ни одной десятки. Он уже начал беспокоиться, так как пачка банкнот в его бумажнике таяла на глазах. С первых же дней ему пришлось убедиться, что Констанс, как не в меру заботливая мамаша, старается не давать ему слишком много денег – в таких делах нельзя доверять артистическому темпераменту. Из Лондона они выехали молча. Эдди был не в духе. Он хмуро уткнулся в газету, и разговор не клеился. Констанс гордо сидела за рулем, высокомерно ругая полисменов, которые имели наглость останавливать ее на перекрестках, и машины, которые мешали ей; она изругала на чем свет стоит мальчика-посыльного, который, переехав на велосипеде трамвайную линию, оказался прямо перед ее автомобилем. Она едва не повредила покрышки и тормоза, чтобы не задавить этого негодяя.

Через полчаса Эдди оторвался от газеты и принялся беззаботно оглядывать восхитительный сельский пейзаж Кента, который открывался с шоссе.

– Что нового в газете? – спросила Констанс.

– Ничего, – отозвался Эдди. – Им так и не удалось сцапать того парня, который укокошил старуху. Сборная Шеффилда выиграла у «Арсенала», а в Америке – финансовая катастрофа.

– Катастрофа? – переспросила Констанс, и, прибавив скорость, обогнала на крутом повороте малолитражный автомобиль.

– Да, на Уолл-стрит. Знаешь, всякие там акции и паи.

– Ох, уж эти мне скоты! Надеюсь, они потеряют все до единого пенни. Свиньи!

Право, жаль, что Констанс не обладала даром телепатии. Если бы она могла слышать, как неистово верещат зуммеры на Уолл-стрит, как волнуются обнищавшие дельцы, она бы кое-что поняла. Она увидела бы, например, как на охваченной паникой бирже спешно распродаются акции и состояние ее катастрофически тает. Кто бы подумал, глядя, как она сидит за рулем – такая гордая, самоуверенная, высокомерная, что ее могущество ускользает у нее из рук, что с каждой милей она теряет сотню фунтов и на набережную Дувра она въехала на одну десятую беднее, чем когда выезжала из Лондона, причем тучи продолжали сгущаться над ее головой. Констанс никогда не интересовалась денежными делами, она предоставляла это поверенным, банкирам и маклерам, которые за деньги должны были следить, чтобы ее состояние никогда не иссякло. Бешено стучали телеграфные аппараты, на бирже стоял рев, как в переполошившемся зверинце…

Остановившись проездом в Париже, Констанс устроила еще один вечер, на который собралось немало народу. На континенте Констанс не пользовалась такой скандальной репутацией, как на своей добродетельной родине. Больше всех шумел и пил некий молодой человек с рыжеватыми кудрями в двубортном пиджаке: он только что вернулся из Дьеппа, где выиграл много денег в рулетку.

– Пятнадцать тысяч франков! – кричал он. – Пятнадцать тысяч превосходных, хрустящих франков! Денежки свалились с неба! Еще бутылку за мой счет!

Этот молодой человек совершенно очаровал Констанс: она уважала мужчин, которые могли пить почти столько же, сколько она, а удача в игре представлялась ей огромным достоинством.

– Вот это ловко, – сказала она Эдди. – Начал с бумажки в сто франков, а выиграл пятнадцать тысяч. Вот уж, право, ловко. Не поехать ли и нам завтра в Дьепп попытать счастья?

Если бы чрезмерные возлияния не затуманили мозги Эдди, он ухватился бы за эту возможность оттянуть охоту на львов и, обнаружив перед Констанс, как сильно он желает отделаться от этого, наверняка не избежал бы печальной участи. Однако в пьяном угаре он решил, что будет здорово у всех на глазах осадить Констанс и тем самым доказать, что он говорил правду, хвастаясь одному из гостей, будто она влюблена в него как кошка. Поэтому он заявил:

– Чего ради тащиться обратно в Дьепп! Не желаю я туда ехать.

Пьяная нежность в глазах Констанс сменилась холодностью, а тонкие губы стали еще тоньше.

– Ну, а я еду. Немедленно. Оставайся здесь, если хочешь, – сказала она.

– Да послушай, Конни… – взмолился Эдди.

– Не называй меня «Конни» – это звучит пошло. И не воображай, что можешь помыкать мной. Этого еще не хватало!

И оставив растерявшегося Эдди, она пошла танцевать – правда, не совсем в такт музыке – с рыжим молодым человеком, который «объяснил ей свою систему» охотно, но маловразумительно. По дороге из ночного клуба Эдди попытался отомстить за свое уязвленное самолюбие, но добился лишь того, что между ними вспыхнула ссора и Констанс наговорила ему много обидных слов, которые взбесили его, тем более что он вынужден был их проглотить. Так Эдди впервые оценил все прелести семейного счастья с Констанс. Грубая брань и холодная ненависть ошеломили и испугали его. Ненависть, как видно, была самым неподдельным из всех чувств, которые Констанс проявила к нему. Чувство это весьма походило на бурное негодование, которое вызывает у светского человека падшая женщина, его соблазнившая. В тупых, одурманенных мозгах Эдди зашевелилась неясная мысль, что на самом деле она питает к нему лишь жгучую ненависть, которая скорее усиливается, нежели ослабевает от ее чувственного влечения. Он был глубоко поражен и сбит с толку этим явным парадоксом. Он еще не понимал того, что есть женщины, которые пользуются своим полом как оружием, что бывают романы, в которых страсть переплетается с презрением и ненавистью. И уж подавно он не понимал того, что в душе Констанс нет и не может быть места для нежности или отзывчивости, что по натуре или по привычке она должна использовать свой пол, чтобы покорять, вознаграждать, даже унижать себя и других, но отнюдь не для того, чтобы любить и предаваться чистым радостям. Она предпочла скорее дать в своей жизни деньги и низменную роскошь сорока грубым мужчинам, которыми она могла помыкать, как лакеями, гнать их с позором, если они ослушались ее или надоели ей, чем подарить им частицу себя и вызвать в ответ хотя бы искру настоящей нежности.

Перед отъездом в Дьепп Констанс разыграла отвратительную сцену эротического примирения. Сломить упорство Эдди, подавить его негодование, пробудить некое подобие страсти в человеке, которого своими оскорблениями она довела до бешенства, – от такого удовольствия она не могла отказаться. Играя с ним, как с мышонком, она хорошенько укусила его в предвидении последнего, рокового– укуса и продолжала играть с ним бархатной лапкой, не выпуская когтей. Ведя машину, она едва касалась руля и походила бы на очаровательную кошечку, будь побольше гибкости в ее прямой, тощей фигуре, которой она напоминала фотографию из журнала мод. Однако Эдди не дано было воспользоваться благоприятным расположением ее духа, так как в Дьеппе он совершил новую бестактность. В первое же посещение казино они много проиграли. Констанс была раздражена не столько проигрышем, сколько тем, что ей не хватило «ловкости». Эдди был смущен и подавлен. Он подсчитал, что в один вечер они просадили чуть ли не половину той суммы, на которую он мог бы обзавестись приличным загородным трактиром и не знать горя до конца своих дней. Экономист и филантроп в нем взбунтовались. Пока Констанс сорила деньгами ради него, он считал это справедливым, но тратить деньги на себя – какое распутство!

В отеле, когда они ложились спать, он сказал:

– Ну, я думаю, завтра мы тронемся в путь. Не предупредить ли мне там, внизу?…

– О чем это ты говоришь? Я никуда не собираюсь ехать. Завтра я начну играть по новой системе.

– Но послушай, Конни… – возмутился было Эдди.

Констанс топнула золотым башмачком.

– Я запретила тебе называть меня «Конни». Ненавижу, когда ты начинаешь сюсюкать, как будто я какая-нибудь цирковая актриса…

– Ну ладно, послушай, Констанс, – мрачно поправился Эдди. – Я хочу только, чтобы ты перестала смешить людей. Давай завтра же отсюда смоемся. Ведь рулетка – игра для дураков.

– Для дураков?! – взорвалась Констанс. – Да как ты смеешь называть меня так, ты, жалкий прихлебатель! Как ты смеешь?

Полураздетая, с перекошенным от ненависти лицом, она скорее походила на любительницу абсента с Монмартра, чем на английскую леди. Не находя достаточно сильных слов, она схватила золотые настольные часы и запустила ими в лицо Эдди. Он увернулся, и часы разбились о стену. Глубоко опечаленный гибелью такой Ценности, он оглянуться не успел, как Констанс бросилась на него и дважды ударила его кулаком по лицу. Кольцо с крупным бриллиантом угодило ему в глаз, и он едва не ослеп. Он закрыл лицо руками, уверенный, что остался без глаза.

– Скотина! – выругалась она. – Подлый мерзавец! Будешь знать, как оскорблять меня!

Эдди упал в кресло и зарыдал от боли и душевного потрясения, которого не выдержал его артистический темперамент. Констанс выбежала в ванную, громко хлопнув дверью.


Нужно ли говорить, что они вновь отправились в казино, а там Констанс начала выигрывать. Эдди играть не стал, так как Констанс больше не давала ему денег; он слонялся по залу или в унизительной покорности стоял за ее стулом. Только одно его утешало – он видел, как деньги возвращаются назад. Однако Констанс недостаточно было вернуть свое; она хотела превзойти «ловкого» молодого человека. Но тут счастье изменило ей, и к закрытию казино она осталась в еще большем проигрыше, чем накануне. В холодном бешенстве, едва замечая присутствие Эдди, она вернулась в отель, и с тех пор день за днем, не зная отдыха, стала оставлять у крупье свои деньги. Не прошло и недели, как исчезла объемистая пачка банкнот и ничего не осталось на аккредитиве. Эдди чуть не лишился рассудка от досады и тайной жадности – ведь у нее в сумке осталось лишь несколько тысяч франков. Он постоянно пребывал в состоянии пьяного недоумения и даже жалел, что спутался с аристократкой.

Азарт пропал у Констанс так же внезапно, как и появился. Она стала относиться к Эдди с очаровательной нежностью, а он ощупывал еще не заживший рубец на лице и недоумевал, неужели эта сладкоголосая сирена – та же самая пьяная фурия с перекошенным от злобы лицом, которая унижала его и даже хотела убить.

– Мой дорогой, – сказала она, – нам не мешало бы съездить в Лондон на несколько дней. Я так устала от этих противных французов и их гадких жульнических казино. Ведь они просто грабят нас. Мне хочется немного развлечься, а потом мы все начнем сначала.

– Ладно, – покорно согласился Эдди. Он был слишком запуган, чтобы хоть в чем-нибудь противоречить Констанс. К тому же он истратил все деньги, которые она дала ему в первые два дня их медового месяца, – более крупной суммы она не давала ни одному из своих «мужей». Он же, помня о недавних событиях, боялся попросить еще.

– Мы едем немедленно, – решила Констанс. – Добрый старый Лондон! Как приятно будет вновь увидеть тебя!


Добрый старый Лондон не встретил Констанс с тем радушием, какого она заслужила, удостоив его своим возвращением. Она разругалась с управляющим банком, который указал ей, что она превышает свой доход, что ее основной капитал быстро тает и акции промышленных предприятий, которые она приобрела, ненадежны. Он призывал к экономии и немедленной покупке солидных ценных бумаг. Он осмеливается давать ей советы? Для Констанс этого было вполне достаточно, чтобы их отвергнуть – как смеет такое ничтожество ей указывать! Дабы поставить его на место, она потребовала две тысячи фунтов наличными в стофунтовых банкнотах и высокомерно расписалась, даже не взглянув на документы. Затем она гордо вышла из банка, не обращая внимания на тех низших существ, которые с восхищением глядели на нее из-за своих медных решеток. Так-то вот! С Лэчдэйл шутки плохи, можете быть уверены.

Выйдя из банка, Констанс не без удивления увидела, что Эдди поглощен беседой с какой-то девушкой, одетой довольно крикливо.

Похоже было, что Эдди в чем-то оправдывался. Оба они не замечали Констанс до тех пор, пока она не подошла вплотную.

– Вот и я! Прошу извинить за вмешательство, – сказала она.

Эдди и девушка слегка вздрогнули.

– Ну как, все в порядке? – спросил Эдди, стараясь говорить непринужденно и уверенно. – Я только перекинулся словечком с Эльси. Ты ведь слышала об Эльси…

Да, Констанс слышала об Эльси. Когда она взяла под свое покровительство искусство Эдди, ей, между прочим, доставляла удовольствие мысль, что Эльси страдает и пролила немало слез, потому что он оставил ее. В Эльси сказывалась примесь сицилианской крови – она была тонкая и смуглая, с черными волнистыми волосами и большими выразительными глазами. При виде роскошно одетой Констанс, обращавшейся с Эдди как со своей собственностью, она сразу стушевалась и глядела на нее с робостью девушки, выросшей в нужде, и в то же время с неукротимой ревностью. Констанс это забавляло. Она не принадлежала – к числу тех женщин, которые не любят встреч с бывшими подругами своих возлюбленных или, встречаясь с ними, закатывают истерику. Наоборот, ей доставляло удовольствие мучить их, показывая, сколь беспредельна теперь ее власть над покоренным мужчиной. Снисходительно протянув руку Эльси, она проговорила с нежностью, непостижимой для примитивного ума Эдди.

– Ну конечно же, я слышала об Эльси. Право, я мечтала познакомиться с вами, милочка. Как поживаете?

Эльси пожала протянутую руку боязливо и неохотно, словно опасаясь, что другой рукой Констанс пронзит ее кинжалом. Но чем больше она замыкалась в себе, тем упорнее старалась Констанс внушить ей восхищение, покорить ее, заставить признать, что победила достойнейшая. От Констанс не укрылось, что они смущены, и она сочла это оскорблением величества, доказательством того, что они все еще сохранили чувства, угрожающие ее безраздельной власти над Эдди.

– Я так рада, что вы встретились с Эдди, – трещала она без умолку. – Я тысячу раз просила его пригласить вас к нам, но он прячет от меня своих лучших друзей. Эдди, возьми такси. Да поторапливайся! Эльси, вы непременно должны с нами выпить. Я жажду послушать рассказы о тех днях, когда вы работали в цирке вместе с Эдди. Вы знаете, я готовлю для него превосходный номер. Но это пока секрет. А вот и такси. Садитесь, дорогая!

Эльси меньше всего на свете хотелось садиться в такси вместе с Эдди и Констанс; ей хотелось убежать куда-нибудь, дать волю слезам и, задыхаясь от ненависти к Констанс, придумывать неосуществимые, но страшные способы мести. Однако она была бессильна перед властной настойчивостью Констанс. И чем больше она находила предлогов, чтобы отказаться, тем упорнее Констанс не отпускала ее, решив заставить эту девушку испить до последней капли ту чашу унижений, которую она для нее приготовила. Для Эльси было настоящей пыткой, когда ее чуть – не насильно ввели в просторную спальню отеля, которая устрашала своим великолепием и где буквально на всем лежал отпечаток их интимности. Она страдала, когда Эдди нарочно выставил напоказ дорогие часы, недавно подаренные ему Констанс, и когда он, предложив ей сигарету из золотого портсигара, вынул золотую зажигалку с вензелем, в котором «Э» переплеталось с «К». Эдди не мог удержаться, чтобы не похвастать своим богатством, приобретенным за Чужой счет, и Констанс умело подогревала его низменное тщеславие. С Эльси она была сама кротость и очарование, а с Эдди – сама суровая властность. Она самолично приготовила коктейль в большом серебряном шейкере и добилась того, что Эдди, придя в хорошее настроение, разговорился. Собственные ее речи, казалось, были исполнены доброты и сердечности, но почти каждое слово больно ранило Эльси в самое сердце. Констанс как будто хотела сказать: «Ты, жалкое, ничтожное создание, смотри, как мы счастливы; ты, нищая, презренная поденщица, смотри, в каком богатстве и роскоши мы живем; ты, некрасивая, вульгарная девчонка, смотри, как предан и верен Эдди своей божественной чародейке; ты, бесстыжая шлюха, не смей больше встречаться с ним без моего разрешения и не воображай, будто он может хоть пальцем шевельнуть против моей воли».

Эльси снова попыталась уйти, но Констанс и не думала отпускать ее. Эльси должна была получить урок и усвоить, что цирковые актрисы без постоянного ангажемента не смеют забывать свое место и тем более мечтать вернуть любовника, который временно понадобился для гораздо более важных целей.

– Но мне, право же, пора, – сказала бедная Эльси. – Сегодня у меня выход в начале представления.

– Чепуха! – возразила Констанс. – Вы непременно должны пообедать с нами, а потом мы все вместе поедем куда-нибудь танцевать.

– Но я не могу пропустить свой выход, меня уволят…

– Эдди! – сказала Констанс. – Сейчас же позвони антрепренеру Эльси и скажи, что я хочу поговорить с ним. Моя дорогая, я все улажу – вам необходимо иногда отдохнуть, а мне хочется, чтобы мы отпраздновали нашу встречу. Я уверена, мы станем добрыми друзьями.

– Но как я пойду с вами в этом платье, – со вздохом проговорила Эльси, оглядывая свое дешевенькое платьице, которое рядом с парижским туалетом Констанс выглядело довольно убого.

– Но это же сущий пустяк. У меня десятки платьев, милочка, а мы почти одного роста… Ты дозвонился, Эдди?

Она взяла у него трубку, и оба плебея затрепетали перед той непринужденной дерзостью, с которой она заговорила с тираном, вселявшим в них ужас.

– Алло! – сказала Констанс в трубку. – Это антрепренер? Как поживаете, мистер Шортер? Констанс Лэчдэйл у телефона. Да, дочь лорда Лэчдэйла. Что?… Я хочу просить вас о небольшом одолжении. Вы можете оставить за мной две ложи на понедельник? Я приеду с друзьями. О, весьма вам признательна. Вы так любезны! Я пришлю чек. Ах, да, между прочим, мистер Шортер, мне хотелось бы, чтобы одна из ваших артисток пообедала сегодня со мной. Ведь вы разрешите ей это, не правда ли? Я говорю об Эльси. Что? Да, об Эльси. Без вашего разрешения она не согласна остаться. Да, она здесь. О, благодарю вас. Вы очень любезны! Да, конечно, до понедельника, и потом мы непременно должны как-нибудь пообедать вместе. До свидания. – Констанс повесила трубку. – Ужасная скотина! – небрежно обронила она. – Но все в порядке, Эльси. Он разрешил вам остаться.

Констанс тут же отправила Эдди в его комнату и позвонила своей горничной. Теперь мучения Эльси удвоились. Констанс навязала ей в подарок новый шелковый гарнитур, и горничная стала одно за другим примерять платья смирившейся, но глубоко уязвленной девушке. Всякий раз, как Констанс отходила на несколько шагов, чтобы бросить на нее критический взгляд, Эльси казалось, что она сейчас вцепится ей в глотку; и всякий раз, как она чувствовала прикосновение пальцев Констанс, оправлявшей платье, ее захлестывала волна ненависти. Наконец Констанс остановилась на чудесном платье из алого шелка – чересчур великолепном для Эльси – и выбрала ожерелье, которое как нельзя лучше подчеркивало некоторую вульгарность ее лица и прически. Затем она послала за желтыми розами и сама приколола их к платью Эльси. Полюбовавшись на дело своих рук, она взглянула на себя в зеркало и осталась довольна, – теперь всякому было видно, кто из них двоих настоящая леди.

Обедали они в одном из самых модных и дорогих ресторанов, о существовании которого Эльси даже не подозревала. На дамах были вечерние туалеты; хотя все столики были заняты, в зале царила тишина и приятный полумрак. Между столиками бесшумно сновали официанты, одетые, как истые джентльмены. Они встретили Констанс поклонами, и, как только она села, к ее столику, тоже с поклоном, подошел метрдотель, а за ним сам владелец ресторана, который ловил каждое ее слово и лишь изредка почтительно предлагал ей вина и закуски, которые Констанс небрежно заказывала или столь же небрежно отвергала. Эльси чувствовала, что вот-вот разревется, и готова была провалиться сквозь землю, до того невыносимо было сидеть здесь с этой женщиной, не зная, как оградить себя от ее снисходительного высокомерия или отплатить ей той же монетой, а люди за другими столиками глазели на них и сдержанно перешептывались с презрительными улыбками. Напротив нее, одетый, как джентльмен, сидел Эдди, ее любимый, безвозвратно утраченный Эдди, и Констанс называла его «милый», а он называл ее «дорогая», веселый, как Панч,[19] и смотрел на бедную Эльси почти так же свысока, как Констанс. В довершение всего модельные туфли, подаренные Констанс немилосердно жали ей ноги.

Еда не доставила Эльси особого удовольствия – все это было для нее слишком роскошно, да и двойная порция виски или ромаказались ей куда лучше всех этих вин. Тем не менее она почувствовала, что пьяна, особенно после того, как по настоянию Констанс стала пить чистый коньяк большими бокалами, похожими на срезанную с одного конца дыню. У Эльси не хватило терпения следовать аристократическим причудам – ну какой смысл пить коньяк маленькими глоточками из бокала, в который входит чуть ли не целая пинта? Ведь это просто-напросто глупое бахвальство. Постепенно коньяк разгорячил Эльси, и чем больше она пьянела, тем сильнее она ненавидела Констанс. О, как ей хотелось свернуть шею этой бесстыжей гадине! А Эдди, этот безмозглый сутенер, сидел болван болваном.

Когда подали счет, Эльси содрогнулась – там значилось чуть ли не десять фунтов. На миг у нее душа ушла в пятки – что будет с ними, если у Констанс не хватит денег? Но Констанс небрежно открыла большую сумку с длинной и гибкой металлической ручкой, висевшую у нее на руке – она не выпускала ее даже во время еды, – и Эльси увидела, как она перебирает фунтовые банкноты, а потом залезает в то отделение, откуда торчит толстенная пачка кредитных билетов английского банка. Когда Констанс сунула один из этих билетов в сложенный счет, потрясенная Эльси заметила, что на нем значится «сто фунтов». Глаза ее на мгновение как-то странно блеснули, и она посмотрела на Эдди; он тоже не отрывал взгляда от кредитки, и на лице его отразилась завистливая алчность. Констанс втихомолку насладилась произведенным впечатлением и, не считая, сунула сдачу в свою чудо-сумку, дав официанту на чай столько, сколько Эльси едва ли могла и мечтать заработать за два дня.

Они отправились в роскошный мюзик-холл и уселись в партере. Эльси принялась с профессиональным интересом следить за «работой» артистов и мечтать о настоящей сцене – здесь даже хористки были одеты в такие красивые платья и пели просто чудесно. Но Констанс зевнула и сказала, что все это нестерпимо скучно и старомодно, лучше уж пойти в ночной клуб, потанцевать и выпить шампанского. Оттуда они поехали еще в один ночной клуб, снова потанцевали и выпили шампанского. Эльси ничуть не устала – она привыкла ложиться поздно, – но ненависть к Констанс душила ее. Вскоре Констанс завела разговор о том, чтобы поехать еще в одно место, и Эдди, который был уже сильно пьян, сказал, что он знает «кабак» на окраине, в Ист-Энде, который посещают самые подозрительные и отпетые личности. Констанс пришла в восторг и сказала, что нужно немедленно ехать туда; Эльси недоумевала, почему это аристократов так тянет к преступникам? Можно подумать, будто все они между собой друзья-приятели.

«Кабак» помещался в грязном зале с тяжелыми драпировками и был полон табачного дыма. Сперва их даже на порог не пустили, и лишь после того, как Эдди велел позвать какого-то Берта и тот узнал его, им разрешили войти. Эдди что-то сказал Берту на ухо, и Эльси, догадавшись, что он прошептал: «Благородная Констанс Лэчдэйл», возненавидела его за это. Их усадили за столик у самой двери, и все посетители с удивлением уставились на двух дам в вечерних туалетах, – особенно на Констанс^ Шампанского здесь не оказалось, но Берт самолично принес им бутылку «Джонни Уокера»,[20] уже наполовину пустую и, наполнив три стакана, оставил бутылку на столе. Эльси сидела спиной к залу и не могла видеть, что там происходит. Вдруг около их столика вспыхнула ссора. Раздалась ругань, крики, женский визг, треск ломаемой мебели, а затем: «трах! трах! трах!» – револьверные выстрелы. Эльси, взглянув на Констанс, увидела, как та трусливо отпрянула назад, и это внезапно разрушило ту силу, которая сковывала Эльси и мучила ее весь вечер. Подавляемая ненависть наконец прорвалась наружу. И как только кто-то погасил свет, она схватила бутылку и дважды ударила Констанс в лицо – сначала целой бутылкой, а потом осколком, оставшимся у нее в руке. Констанс пронзительно закричала.

Когда подоспела полиция и зажгли свет, разгромленный кабак был почти пуст, Констанс сидела, навалившись грудью на стол, и голова ее плавала в луже крови. Она была без сознания. Эдди и Эльси исчезли вместе со всеми, и чудесная сумка уже не висела на безжизненной руке Констанс.

V

Сейчас поздняя ночь, и вот уже немало часов я все думаю о Констанс, описываю то, что видел своими глазами, и путем логических умозаключений стараюсь воссоздать то, о чем можно лишь догадываться. Только что я открыл окно и в комнату ворвался сырой, холодный ветер, разметавший мои листки. Но вот ветер понемногу утих и только слегка шелестел в листве; проливной дождь перешел в холодную изморось, а грозовые тучи, закрывавшие все небо, унеслись на север. Вглядываясь в темноту из освещенной комнаты, я ничего не видел и слышал лишь глухой шелест ветра. Тьма вплотную подступила к дому и, казалось, отрезала его от всего мира; время вдруг непостижимым образом остановилось, и земля вращалась в пустоте, где нет ни солнца, ни звезд, ни разницы между движением и покоем. Я вздрогнул и, закрыв окно, опустил штору.

Потом, сидя у камина, я вспомнил, что скоро «день поминовения усопших», когда люди думают о мертвых и трогательно стараются почтить их память цветами, которые увядают немногим быстрее, чем воспоминания. Несправедливость и утрата рождают жажду идеальной справедливости и воздаяния, а потому люди, которых трудно заподозрить в излишней скромности, вообразили, будто вся вселенная взирает на их поступки. Можно подумать, что Бетельгейзе[21] интересно смотреть на наши жалкие подвиги и убожество! Мы судим друг друга и, взирая на ближних с самоуверенностью богов, приходим к опрометчивому выводу, что знаем их. Но разве знаем мы друг друга? «Тогда познаю, подобно тому, как я познан» – сказано в библии; это вопль человеческого одиночества, возлагающего на несуществующий потусторонний мир надежду, которую мы не смеем питать в этом мире. Но если человеческие трагедии и комедии безразличны стихиям, они чрезвычайно важны для нас; то, что постигает других, постигнет и нас самих. Мы не можем быть безразличны, дабы не перестать быть людьми; а оставаясь людьми, мы судим.

Больше года прошло с тех пор, как Немезида так жестоко покарала Гибриду в лице Констанс в самом разгаре вульгарных увеселений, вульгарность которых Констанс безуспешно пыталась прикрыть своей оригинальностью и покровительством «гениям». Разумеется, имя ее не попало в газеты, но вокруг этой истории разлилось целое море самых нелепых слухов со множеством течений и противотечений. Я прилагал все усилия, чтобы выяснить, где Констанс и что с ней сталось; однако дело было окружено тайной, и мне не удалось узнать ничего определенного. Толки все еще не улеглись, когда я должен был выехать в Нью-Йорк, где газеты уже раструбили о ее несчастье, а слухи были еще нелепее, чем в Англии. Конечно, я им нисколько не верил, а когда знакомые настаивали, чтобы я высказал свое собственное мнение, я говорил только, что Констанс – слишком заметная фигура, чтобы не стать жертвой злословия.

И лишь спустя несколько месяцев, когда я вернулся в Лондон, мне по кусочкам удалось восстановить все происшедшее и узнать судьбу Констанс. Вечером, на другой день после моего возвращения, я решил навестить Мортона. Когда все интересовавшие нас темы личного свойства были исчерпаны, я сказал:

– А теперь не объясните ли вы мне то, что до сих пор остается для меня загадкой. Какая судьба постигла Констанс после этого ужасного нападения на нее в Ист-Энде? Где она сейчас, как себя чувствует, что с ней?

Мортон удивленно уставился на меня.

– Бог мой! Да неужто вы не знаете? Мне кажется, все только об этом и говорили.

– В том-то и дело. Об этом, действительно, все только и говорили, передавали столько нелепых и противоречивых историй, что я представить себе не могу, что же все-таки случилось. Я знаю, вернее догадываюсь о том, что произошло между Констанс, Эдди и Эльси перед тем, как на бедную Констанс обрушился жестокий удар, – но что было потом? Очень ли она пострадала?

– Да, бедняжка очень пострадала. Видимо, первый удар раскроил ей череп, а второй, нанесенный осколком, страшно изуродовал ей лицо. Много дней и даже недель ее считали безнадежной, но необыкновенная живучесть помогла ей выкарабкаться.

Чувствуя, как у меня по спине забегали мурашки, я спросил:

– И она изуродована на всю жизнь?

– Сам я с ней не встречался и знаю лишь то, что рассказала мне миссис Деннингем, которая видела Констанс перед самым ее отъездом из Англии, – отвечал Мортон. – Она говорит, что от большинства ран не осталось следов, – еще бы, хирурги свое дело знают, – но все же одна щека обезображена на всю жизнь и один глаз вытек.

– Боже мой!

– Это очень печальная история, – задумчиво сказал он.

– И очень грязная, – добавил я. – Воображаю, каково иметь дело с такими людьми! Кстати, что сталось с Эльси и Эдди?

– Они пропали бесследно. То ли полиция не смогла найти их, то ли просто сочла за лучшее оставить дело без последствий, – не знаю. Во всяком случае, они исчезли. И, между прочим, сумка Констанс, в которой, безусловно, была порядочная сумма, исчезла вместе с ними.

– Вы думаете, они украли ее? Заманили Констанс в этот кабак, чтобы ограбить?

Мортон пожал плечами.

– Трудно сказать. Я скорее склонен счесть это убийством из ревности, местью со стороны брошенной любовницы. Вы ведь знаете, в ней была сицилианская кровь.

– Знаю. Но не исключена возможность, что скандал был затеян без ее ведома, с целью ограбить Констанс, а Эльси просто воспользовалась случаем.

– Что ж, вполне вероятно. Так или иначе, они исчезли и деньги Констанс – тоже. Вы знаете, что она сейчас чуть ли не бедствует?

– Не может быть!

– И тем не менее это так. Она значительно превысила свой доход и заложила большинство своих ценных бумаг в банке. Бумаги сама по себе были ненадежные и во время биржевой паники сильно упали в цене. Естественно, банк, опасаясь убытков, потребовал их реализации. Боюсь, что бедная Констанс сейчас едва сводит концы с концами, живя на какую-нибудь жалкую тысячу фунтов в год.

– Разве леди Лэчдэйл ей не помогает?

– Что вы, конечно нет! Она испугалась скандала и заявила, что не желает больше иметь с Констанс ничего общего. Но ее нельзя за это винить. Констанс всегда относилась к ней с презрением, – почему же она должна губить остаток своей жизни ради своей блудной падчерицы?

– Ведь это было бы благородно, – заметил я.

– Да, конечно. Но подобное благородство не часто встречается в жизни.

– Где же теперь Констанс? Как она живет?

– Думается мне, она мало изменилась, разве только нрав у нее стал еще более злобным и властным. Она жаждет революции, чтобы отомстить миру. Когда на Пэлл Мэлл[22] будет сооружена гильотина, она поступит в женский революционный отряд.

– Но где же она?

– Этого точно никто не знает, так как те немногие письма, которые от нее приходят, пересылаются через третье лицо. По слухам, она купила домик в одной из французских колоний в Северной Африке. Местные власти знают о ней все и не трогают ее – тысяча в год в тех краях немалая сумма. Говорят, она живет с арабом и носит туземную одежду, пряча свое уродство под вуалью.

– Боже милостивый! – воскликнул я. – Неужели все это правда? Какое ужасное падение! Это самая унизительная судьба, какую только можно было для нее придумать – ведь она вынуждена и в одежде и в образе жизни подделываться под женщин, к которым относятся, как к рабыням! Полнейшая свобода превратилась в свою противоположность. Боги, – возможно, справедливы, но в данном случае они поступили слишком сурово.

– Опять ваши Немезида и Гибрида…

Я молчал, меня переполняли думы о многом – о ее былом блеске и великолепии, о вызывающем высокомерии, которое сейчас стыдливо прячется под безобразной черной вуалью. Я вспомнил, что Констанс часто казалась мне фигурой символической, воплощением послевоенной плутократии и ее джазовой Пляски Смерти. Да, маска упала, обнажив лик Смерти. Однако смерть ее не была полной смертью, так же как пляска не была настоящей пляской. Это была самая ужасная смерть, когда человек все же остается жить, сознавая, что он мертв. Вдруг я понял, что это относится и ко всей эпохе Констанс, и ко всем ей подобным – скучающим бездельникам, пировавшим на могилах. И погубила их не внезапная катастрофа, не могучее столкновение враждующих сил, в котором они могли бы хоть умереть достойно. Нет, просто они слишком часто пьянствовали и растратили свои деньги, обагренные кровью многих тысяч погибших людей. Они не долго были в моде, их пляска кончилась, и они наскучили миру. Он даже не снизошел до того, чтобы стряхнуть их со своего тела, и предоставил им самим постепенно падать на землю, подобно издыхающим паразитам. Я был полон самых светлых надежд, словно болезни приходил конец, а впереди меня ждало выздоровление.

Мортон прервал мое молчание:

– Ну? Что же вы скажете обо всем этом?

– Скажу, – отвечал я, наполнив свой бокал и поднимая его, – что мы должны принести петуха в жертву Эскулапу![23]

Примечания

1

Название повести – слова Антония об убитом Цезаре из трагедии Шекспира «Юлий Цезарь»:

«Еще вчера повелевал вселенной
Могучий Цезарь; он теперь во прах
Повержен…»
(Действие III, сцена II)
(обратно)

2

Артур Пинеро (1855–1934) – английский драматург, автор комедий н социальных драм.

(обратно)

3

Лотреамон – псевдоним французского поэта Изидора Дюкасса (1846–1870).

(обратно)

4

Константин Брынкуш (1876–1957) – румынский скульптор.

(обратно)

5

«Дада» – название эстетской школы литературы и искусства, основанной в 1916 году в Швейцарии.

(обратно)

6

«Безумное чаепитие» – глава в книге английского писателя Люиса Кэррола «Алиса в стране чудес».

(обратно)

7

Аспазия (V век до н. э.) – сожительница Перикла (490–429), политического деятеля древних Афин. Отличалась умом, образованностью и красотой.

(обратно)

8

Мессалина – жена римского императора Клавдия, известная своим распутством. Субура – оживленная улица в Риме, где было много таверн и увеселительных заведений.

(обратно)

9

Венера Пандемосская – в античной мифологии покровительница чувственной, плотской любви.

(обратно)

10

Гибрида – в греческой мифологии олицетворение высокомерия и гордости, противопоставляемых воле богов. Немезида – богиня мщения.

(обратно)

11

В произведениях древних авторов упоминаются красивые яблоки, которые росли около Содома. При первом же прикосновении к ним они превращались в дым и пепел.

(обратно)

12

Шекспир, «Веселые виндзорские кумушки», действие IV, сцена I.

(обратно)

13

Защитник, выступающий от лица бога (лат.).

(обратно)

14

Анна Женевьева де Лонгвилль (1619–1679) – французская красавица, известная своим участием в политических интригах.

(обратно)

15

Бауэри – улица в Нью-Йорке, известная своими дешевыми увеселительными заведеннями.

(обратно)

16

Сохо – район в Лондоне, знаменитый своими ресторанами.

(обратно)

17

Вацлав Нижинский (1890–1950) – известный артист петербургского балета.

(обратно)

18

Тучекукуевск – птичий город на облаках в комедии Аристофана «Птицы».

(обратно)

19

Панч – персонаж английской кукольной комедии.

(обратно)

20

«Дженни Уокер» – сорт виски.

(обратно)

21

Бетельгейзе – звезда в созвездии Ориона.

(обратно)

22

Пэлл Мэлл – улица в Лондоне. В викторианскую эпоху почти все главные клубы английских джентльменов проводили заседания в особняках на Пэлл Мэлл. Кроме того, именно здесь поначалу располагались Королевская академия художеств и Национальная галерея

(обратно)

23

Эскулап – античный бог врачевания. Петух, так же как и змея, считался его священным животным.

(обратно)

Оглавление

  • I[1]
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • *** Примечания ***