Кинжал [Георгий Иванович Чулков] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Георгий Иванович Чулков Кинжал

Посвящается Л. М. Лебедевой.

Свободы тайный страх, карающий кинжал,

Последний судия позора и обиды…

Пушкин.
Воистину не могу понять, каким чудом удалось мне тогда спастись. Мы бежали по Галерной, и картечь нещадно косила всех. Я уже не чаял унести целой мою голову, как вдруг заметил, что подбегаю к знакомому двухэтажному серенькому дому, где жила Клеопатра Семеновна, моя тетушка. Поровнявшись с крыльцом, я судорожно стал дергать за ручку звонка, невольно прижимаясь к стене. Дверь распахнулась как раз в то мгновение, когда набежавший сзади солдат, нелепо взмахнув руками, грохнулся наземь около меня.

– Барин! Голубчик! Как это вас господь спас! – крикнула Паша, когда я ворвался в переднюю, едва не сбив ее с ног.

Тетушка лежала в гостиной на диване, прижимая к глазам платочек. Фиделька металась по комнате с визгом и лаем.

Услышав мои шаги, тетушка привстала с дивана, но мой вид привел ее в неописуемый ужас. Она слегка вскрикнула и упала в обморок. Мы с Пашей долго приводили ее в чувство.

Наконец, наступила тишина. Паша зажгла свечи, и мы с тетушкою сели за ужин. Ужасные события там, на Сенатской площади, и моя роковая встреча с князем Гудаловым, – все это было так странно и так страшно… У меня хватило мужества не открыть моей тайны Клеопатре Семеновне. Я понимал, какая опасность мне угрожает, и с нетерпением ожидал окончания нашего ужина. Признаюсь, у меня не было никакого аппетита, и я с трудом жевал вафли с вареньем, которыми меня потчевала тетушка. Мне все мерещилось опрокинутое бледное лицо князя и его испуганные глаза, устремленные на меня. Надо было спешить к Герману. Я был уверен, что он поможет мне в моей беде.

Простившись с тетушкою, я вышел на Галерную. Не успел я сделать и десяти шагов, как меня остановил пикет павловцев. Я прижался к фонарному столбу, чтобы свет не падал мне в лицо. Ко мне подошел офицер, очевидно, успевший подкрепиться чем-нибудь хмельным: от него распространялся запах спирта.

– Вы, сударь, кто такой? Откуда итти изволите? – спросил он.

– От тетушки, – сказал я, решившись притвориться дурачком.

– Что такое? Какая тетушка? Что за вздор…

– Вовсе не вздор, господин офицер. Она меня вафлями с вареньем угощала…

В это время привели трех лейб-гренадер, одного матроса гвардейского экипажа и одного московца.

Офицер обернулся к арестованным, махнув на меня рукою. Я поспешил нырнуть в ночной сумрак. Когда я добежал до Исаакиевской площади, передо мною открылось зрелище, не совсем обыкновенное. То там, то здесь горели костры, около которых грелись солдаты. В дыму поблескивали жерла пушек. При орудиях курились фитили. Какие-то люди торопливо убирали площадь, засыпая снегом лужи крови. Иные тащили трупы и складывали их на дровни. Лошади пугливо храпели и фыркали.

Стараясь держаться в тени, я миновал площадь и пошел на Морскую, где жил Герман. Он встретил меня братскими объятиями. Я рассказал ему откровенно все, как было. Растроганный, он заплакал. Потом, сообразив, как опасно мое настоящее положение, он вдруг заволновался:

– Но, мой милый, ведь тебя арестуют непременно. Ведь ты постоянно бывал у Синего Моста. Ты со всеми был знаком…

– Да, Герман.

– Но, мой милый, ведь тебя надо спасти…

– Да, Герман.

– Но как же я тебя спасу, мой милый…

Я молчал и Герман тоже. Наконец, он пробормотал, нахмурив брови:

– У меня есть план. Слушай. Завтра утром уезжает в дилижансе в Москву к моему брату учитель. Я этому учителю дам отступного, а поедешь вместо него ты. Я напишу брату, и он тебя спрячет у себя в деревне до весны. Это, мой милый, такой медвежий угол, что тебя там никто не достанет. А весной приезжай ко мне, и я мигом отправлю тебя за границу… На каком-нибудь торговом корабле… Я это устрою, мой милый…

Герман меня обнял.

Все удалось, как нельзя лучше. Правда, по дороге в Москву у меня началась лихорадка, и я, кажется, в бреду говорил бог знает что, но, слава богу, мои случайные спутники по дилижансу оказались людьми порядочными и не повели меня в жандармерию. В Москве я не медля явился к моему будущему благодетелю с письмом Германа, и в тот же день выехал в деревню. Там я прожил безмятежно ровно полгода и не без сожаления покинул этот тишайший уголок в средине мая. К этому сроку Герман приготовил для меня паспорт и сговорился с капитаном Карлом Шмидтом, чей двухмачтовый корабль «Диана» должен был доставить меня из Кронштадта в Травемюнде в десять дней, как уверял сам хозяин этого судна. К немалому горю моему, я лишен был возможности проститься с добрыми моими родителями и милой несчастной Машей. Ровно в полдень был я на Берстовской пароходной пристани, где и сел в катер, который должен был доставить меня в Кронштадт. На мою беду катер задержался в пути на два часа. Нет охоты рассказывать, почему и как это случилось. Одним словом, причалив в Кронштадте к Купеческой гавани, мы тщетно кричали: «Где тут капитан Карл Шмидт? Где тут корабль „Диана“?» – С гранитных стен пристани какие-то люди равнодушно внимали нашим воплям. Наконец, нашелся матрос из Любека, который объяснил нам, что капитан Шмидт, прождав нас лишних два часа, воспользовался попутным ветром, снялся с якоря, да и был таков. Можете себе представить мою досаду и смущение.

Не зная, что предпринять, зашел я в английскую таверну, спросил себе портеру и сел у окна, откуда видны были пристань и морг. За ближайшим столиком сидели матросы и разговор их меня заинтересовал. Старик-матрос уверял своих собутыльников, что ветер часа через два непременно стихнет и парусники отойдут за рейд не более, как на один-два узла. У меня явилась надежда, которая в самом деле оправдалась.

Капитан «Дианы», став поневоле на якорь, послал за мною катер, и часа через два я уже взбирался по веревочной лестнице на корабельную палубу. Наш корабль не внушал к себе большого доверия. Снасти и перегородки скрипели зловеще. Экипаж состоял из капитана, рулевого и трех матросов. Пассажиров было четверо, и я в том числе. Мы помещались в одной каюте, где было четыре койки. Мои товарищи по путешествию, оказавшиеся купцами-немцами, тотчас же легли в койки, отказываясь от пищи, в предчувствии морской болезни. Мы пообедали вдвоем с капитаном, подкрепив себя, по его совету, английской горькой.

Я не стану рассказывать о том, как мы две недели носились по морю, изнемогая в борьбе со стихией, пока не вошли с величайшим трудом в гавань Травемюнде; я не стану также повествовать о моем путешествии по Европе, о том, как я переплыл Ла-Манш и попал в Лондон, где легко нашел Николая Ивановича Тургенева, коему и вручил письмо от Германа. Теперь, благодаря великодушию сего просвещенного соотечественника и брата нашего по ложе, я получил здесь заработок и счастлив, что нахожусь под защитою британских законов: никакое деспотство мне теперь не страшно. Однако нередко я тоскую по родине. И вот я решил записать мои воспоминания. Хотя я неискусен в слоге, но правдивые мемории всегда – полагаю – представляют интерес для потомства.

I

Мне было десять лет, когда батюшка вернулся из походов. В качестве штаб-лекаря прошел он с конной гвардией всю Европу, побывал в Париже, видел там много занятного и привез оттуда шелковые жилеты, подзорную трубку и новейшие издания Фернейского мудреца. Во время этих походов, в сражении под Лейпцигом, был тяжело ранен один из наших конногвардейцев, блестящий и богатейший молодой человек, князь Сергей Матвеевич Гудалов. Санитары подобрали его на поле сражения и принесли к батюшке в лазарет. Вот этого князя Гудалова спас мой отец от верной смерти. Всегда внимательный к раненым, на сей раз он проявил особливую заботливость. Почему-то полюбился ему молодой князь, и батюшка ходил за ним, как мать за младенцем. Не предвидел тогда мой отец, какое значение будет иметь в нашей жизни этот офицер. Однако не буду предупреждать событий.

Итак, батюшка, вернувшись в Санкт-Петербург, поселился в Измайловском полку и зажил небогато, но мирно и благополучно. Матушка моя, Евдокия Петровна, была женщина кроткого нрава, во всем с мужем согласная. Она решалась робко ему прекословить лишь в тех редких случаях, когда батюшка, выпив пуншу, вдруг, бывало, начнет вольнодумствовать. Должен признаться, что, подрастая, при таких спорах был я обычно на стороне отца, а сестра Машенька всегда сочувствовала матушке. Впрочем, при родителях мы оба помалкивали, робея. Машенька была на год старше меня. Надобно сказать, что мои родители были столбовые дворяне, хотя наши деды уже давно утратили свои поместья. Крепостных у нас не было. Единственная служанка, Елисавета, работала у нас по вольному найму. Само собою разумеется, что родители мои не могли поддерживать знакомств в высшем круге, но, как теперь я понимаю, на беду нашу батюшка с матушкой бывали иногда у графа Милорадовича, который приходился матушке двоюродным дядей. Обыкновенно нас, детей, возили к нему на елку в сочельник. Так, в злополучный 1817 год повезли нас на эту неприятную елку, одев меня Гарун-аль-Рашидом, а сестрицу Машеньку Зетюльбою, которую в тот год танцовала на Большой сцене Истомина в балете «Калиф Багдадский» господина Дидло.

Как сейчас помню этот вечер. Хотя я был тогда подростком, однако я прекрасно понимал, что матушка смущена своим небогатым туалетом и чувствует себя худо в блестящем обществе. Я тоже дичился и жался в угол. Но батюшка, не стесняясь, разгуливал по залам. Поймав хозяина, он сказал ему, добродушно смеясь:

– А видал ли ты, граф, как танцует моя бесприданница? Она за пояс заткнет всех ваших танцовщиц. Я возил мое семейство в Большой театр, и моя Машенька изображает теперь Зетюльбу получше Истоминой.

– Ишь расхвастался, лекарь, – сказал Милорадович, считавший себя лучшим на Руси знатоком балета. – Ну, что ж! Покажи свою дочку…

– Я всегда готов, ваше сиятельство. Машенька! Пойди сюда…

К моему удивлению, Машенька, не смущаясь, подошла к графу и присела церемонно, совсем как взрослая девица.

– Князь! Князь! – крикнул Милорадович известному балетоману Гагарину. – Ты ведь знаешь, наизусть музыку «Калифа». Сыграй-ка, брат, танец Зетюльбы при встрече с Гаруном. Помнишь?

– А зачем? – спросил князь.

– Да вот, видишь, у нас новая танцовщица – Машенька Груздева.

– Посмотрим, посмотрим, – сказал князь, направляясь к клавесину.

Я чуть не умер от самолюбивого страха. Бедная матушка, вероятно, вполне разделяла тогда мои чувства. Однако Машенька не осрамилась.

Поднявшись на пальчики, пробежала она по зале, как легкая козочка. Ее обнаженные до плеч ручки были нежны и гибки, как стебельки… Я не узнал моей Машеньки. Она как будто совсем изменилась. «Да полно, она ли это? – думал я. – Не сама ли Зетюльба явилась в Петрополь, покинув свою сказочную страну?» Я покосился на графа. Увидев его восхищенное лицо, я понял, что он пленился Машенькой.

– Ну, что вы скажете, ваше сиятельство? – молвил очень серьезно граф. – Надо Машеньку приготовить к сцене…

Батюшка замахал руками.

– Нет, ваше сиятельство, это уж лишнее. Какая уж тут сцена! Пусть подрастет и матери по хозяйству помогать научится…

Но граф был упрямый человек. На другой день к нашему дому подъехала карета, запряженная четверней, и граф вошел, наполнив всю квартиру своим чревным смехом и бряцанием шпор. Он стал уговаривать моих родителей отдать Машеньку в театральное училище. Долго они отказывались. Матушка даже заплакала. Но граф Милорадович был человек упрямый, а в нетрезвом виде говаривал: «Кто смеет мне перечить! У меня в кармане шестьдесят тысяч штыков». – В самом деле, граф распоряжался петербургским гарнизоном, как хотел – до поры, до времени, впрочем…

II

Судьба Машеньки была решена. По воскресеньям я встречался с нею в нашей квартире в Измайловском полку. Машеньку привозили из училища в огромной рыжей карете, запряженной клячами, а я прибегал из пансиона мосье де-Грассена, куда меня отдали, решив, что по слабости моего здоровья мне нельзя быть военным.

Мне было приятно смотреть на кудри Машеньки, на ее темные нередко широко раскрытые глаза, на ее загадочную улыбку… Я был даже несколько влюблен в мою сестру. А у меня были поводы для настоящей ревности. Машенька рассказала мне, взяв с меня слово, что я буду хранить тайну, как знатные и богатые повесы ухаживают за воспитанницами театрального училища. Ее подруги получали, оказывается, цветы и конфеты от господ офицеров, а когда театральная карета выезжала из училища, настойчивые обожатели преследовали ее – кто в санках, а кто верхом, бросая в окна любовные записки.

Недавно, пока карета стояла у театра, и кучер дремал на козлах, какой-то юный граф забрался в нее и спрятался под сидениями. Машеньки на этот раз в карете не было, но подруги говорили, что это было очень весело и смешно. А я не находил в этом ничего веселого, и Машенька как будто со мною соглашалась. Но на губах у нее блуждала загадочная улыбка, и это меня смущало.

В тот самый год, когда Машенька блистательно окончила курс театрального училища, я покинул заведение мосье де-Грассена, научившись там объясняться на французском и английском диалектах весьма изрядно. Надобно было помогать родителю, и я поступил на службу в правление «Российско-Американской Компании», коего дом помещался тогда у Синего моста. Мне поручили вести иностранную корреспонденцию. Я сидел на высоком табурете за конторкою и, очинив искусно перо, писал каллиграфически коммерческие бумаги. Не прошло и двух недель, как мною овладела томительная скука, и я сетовал на судьбу.

«Пристойно ли мне, дворянину, – думал я, – корпеть над этими торговыми письмами? Вот она – бедность. Будь у моего отца тысяча душ – и я мог бы надеть гвардейский мундир и жить в свое удовольствие».

Мои сослуживцы были народ скромный и бедный – почти все из разночинцев. Им казалось большим счастьем, что они попали на службу в «Российско-Американскую Компанию», где платили жалованье не такое маленькое, как в департаментах, и не было надобности выклянчивать у просителей мелкие взятки. Но я был мечтатель и жил в предчувствии каких-то перемен.

Однажды, отодвинув в сторону большую разграфленную книгу, я стал в задумчивости писать на клочке бумаги хореические строки:

Где ты, дивная фортуна?
Я ли пасынок тебе!
Грызя перо, я тщетно искал подходящую рифму и старался к концу третьей строчки приладить слово «перун» в родительном падеже. В это время я заметил, что кто-то стоит рядом и смотрит на мое писание. Я обернулся. Это был правитель нашей канцелярии, Кондратий Федорович Рылеев. Я почувствовал, что румянец залил мои щеки.

«Вот тебе и фортуна! – подумал я. – Не пришлось бы мне волей-неволей покинуть службу, огорчив батюшку».

Однако прекрасные огромные глаза нашего управляющего вовсе не выражали гнева.

– А я не знал, сударь, что вы – поэт, – сказал он, улыбаясь. – Приходите как-нибудь ко мне почитать ваши стихи. Что касается фортуны, поверьте мне, что мы сами должны владеть нашей судьбою, а с тиранствами людей надобно бороться, не падая духом.

Эти несколько загадочные и торжественные слова произвели впечатление на мое юношеское сердце.

В ближайшее воскресенье я не без волнения переступил порог дома Кондратия Федоровича. Когда я вошел в гостиную, из кабинета долетали голоса споривших.

– Ты поставляешь славою вызывать к себе внимание всех, беря на себя роль Брута, однако, любезный друг, счастие соотчичей превыше всего и надобно самолюбие спрятать подале.

Другой голос, молодой и страстный, возражал:

– Самовластие непереносно. Ты знаешь, Кондратий, мои чувствования. Я не Брут, но мы позорно бездействуем. Ты знаешь, я взял отставку и оделся по цивильному, чтобы развязать себе руки…

Рылеев отвечал:

– В рассуждении службы ты прав, но подумай, брат…

Тут я нарочно кашлянул и голоса притихли. Спорщики стали беседовать шопотом. Рылеев вышел из кабинета вместе с незнакомцем. Последний тотчас же удалился, бросив на меня рассеянный взгляд. Любезный хозяин познакомил меня с своею милою женою, Натальей Михайловной, которая обошлась со мною весьма ласково. Выбежала и дочка супругов, четырехлетняя смуглянка Настенька. Надо ли говорить о том, что я стал часто посещать эту добрую обитель? Здесь я встретил таких людей, о знакомстве с коими я и не мечтал. Правда, круг посетителей этого дома был разнообразен, и я видел здесь иногда лиц, весьма подозрительных, но зато именно в этом доме я впервые услышал из уст самих поэтов их сладкозвучные сочинения, здесь я научился ненавидеть тиранство, здесь просвещенные люди дали мне прочесть книги – Монтескье, Беккариа, Делольма, Детю-де-Траси… Здесь же встретил я Германа, который внушил мне особую доверенность. Он разъяснил мне мой собственный путь.

Однажды, после шумного собрания у Рылеева, мы пошли с Германом вдоль Мойки. Была ночь. Луна едва ущербная стлала серебристые ткани на крышах, на стенах, на мостовой…

– Друг мой, – сказал Герман, пожимая мою руку, при чем я почувствовал, что он как-то странно и как будто не бесцельно коснулся суставов моего указательного пальца. – Друг мой! Вот мы с вами сблизились. Я убедился, что добродетель дороже вам самой жизни… Но вы знаете, что один в поле не воин. Надобно братское единение, дабы победить в мире злые козни староверов, исполненных всяческих предрассудков. Надобно размерять, кроме того, наши действия циркулем разума и располагать наши поступки по углу совести…

Такие выражения, как «циркуль разума» и «угол совести» были не совсем понятны, но взволнованный голос моего собеседника и блеск его темных глаз как-то повлияли на меня.

А Герман, заметив, должно быть, что я внимательно слушаю его, продолжал свою загадочную речь:

– Судьба дражайшего отечества для нас не маловажна, но сердцу нашему не менее любезна мысль о счастии всего человечества. Но в чем сие счастие? Не приемлет ли оно свое начало в глубокой тайне? То, что недоступно одному человеку, иногда открывается общими усилиями братьев. Существует, по замыслу Великого Архитектора, единый план всемирного счастия. Но план этот немотствует, пока истинное братолюбие не откроет нам ключа к его познанию…

Мы остановились. Облако набежало на луну, и все погрузилось в волшебный сумрак.

– Хочешь ли быть нашим братом? – воскликнул Герман.

– О, да! Хочу, – сказал я, недолго думая.

Через неделю Герман заехал за мною в карете. Он завязал мне глаза платком. Карета кружила по городу довольно долго. Наконец, мы приехали, и Герман привел меня в какой-то дом. Мне сказали, что когда наступит полная тишина, я могу снять с глаз мою повязку. Я добросовестно прислушивался и, убедившись, что все беззвучно, сдернул платок. Я ждал чего-нибудь необыкновенного, и поэтому не очень удивился, увидев перед собою черный стол и на нем череп и две берцовые кости. Из глаз черепа выбивались синие огоньки и пахло спиртом. Тут же, на столе, стояли песочные часы и лежала толстая раскрытая книга. Оглянувшись, я заметил, что в углу комнаты стоял открытый гроб и в нем мертвец. Я невольно вздрогнул, но любопытство преодолело робость, и я, приблизившись к гробу, заглянул в него и тотчас же убедился, что передо мною не труп, а кукла, и это меня успокоило. Впрочем, новое смущение мною овладело: не наблюдает ли за мною кто-нибудь невидимый? Вся комната была затянута черным, и три слабо мерцавшие восковые свечи, прикрепленные к треугольнику, подвешенному к потолку, едва освещали мою темницу. Я обошел стены, ища выхода, но дверь была так искусно скрыта, что непонятно было, куда девался мой спутник и руководитель. Минут десять стоял я в этой черной храмине, недоумевая и стараясь настроить себя благоговейно. Совесть несколько мучила меня, ибо я чувствовал, что не следовало мне, профану, так бесцеремонно разглядывать внутренность гроба.

Наконец, открылась потаенная дверь и вошел кто-то в синем плаще. Вглядевшись, я узнал в незнакомце молодого барона Остена, которого я не раз встречал у Рылеева. Барон подошел ко мне и сказал торжественно:

– Вы видели в сей храмине токмо свет трисиянный, а все прочее было тление и мрак. Вы получили некое весьма изобразительное поучение. От вас ныне требуется исполнение семи должностей – повиновение, познание самого себя, отвержение гордыни, любовь к человечеству, щедротолюбие, скромность, любовь к смерти…

Он говорил долго, и, так как он стоял довольно близко, я чувствовал, как от него пахнет сигарою и какими-то крепкими духами. Потом он сказал:

– Снимите, профан, ваш сапог с левой ноги.

Я повиновался.

– Теперь, – сказал он: – расстегните ваш жилет.

Барон вытащил из-под плаща шпагу и приставил ее к моей груди.

– Простите, – пробормотал он сконфуженно, – я забыл завязать вам глаза.

Меня повели. Откуда-то доносилось пение:

Мужайтесь, братия избранны,
Небесной мудрости сыны…

III

Сестра была в чрезвычайном волнении. Ей дали, наконец, большую роль в балете «Зефир и Флора». Судите сами, что должна была испытать моя крошечная Машенька! Ведь, ей предстояло выступить на сцене, где танцовала сама Авдотья Ильинична Истомина. Большие спектакли давались в театре, который построил архитектор Модюи, после того, как старый театр сгорел в ночь на 1 января 1811 г. Мне было тогда семь лет, но я помню этот пожар или, вернее, тогдашние о нем разговоры. Дома Машеньку всегда можно было застать перед трюмо. Она, раскрасневшись, упражнялась на разные лады неутомимо, и иногда, не выдержав, я умолял ее не мучить себя бесконечными фуэте. Но она, поглядев на меня рассеянно, продолжала кружиться.

Настал день спектакля. Я, кажется, волновался не менее Машеньки. В зрительный зал я вошел едва ли не первым. Свечи, впрочем, были уже зажжены и камердинеры – помнится – стояли на своем посту. К этому вечеру сшил я себе новый синий фрак, модный жилет, и Машенька, несмотря на свои волнения, удосужилась повязать мне галстук собственными ручками. Но туалет мой меня стеснял: злодей портной сузил фрак безбожно, а переделать его не было времени, ибо я получил свою обновку за два часа до спектакля.

Я со страхом смотрел на огромный занавес. «Какова, – думал я, – будет сестра на такой большой сцене». Я не мог себе представить на ней мою маленькую, хрупкую и нежную Машеньку.

В оркестре стали настраивать инструменты, и партер наполнился франтами. Я старался держаться подальше от первых рядов, где блистали звезды. Знакомых у меня было мало. Только Рылеев ласково кивнул мне, да Герман, как всегда, многозначительно посмотрел мне в глаза и коснулся моей руки на особый лад, храня правило братства. Однако сие мало меня ободрило. Сердце мое изнывало в мрачном предчувствии, но – увы! – я не знал тогда, откуда мне угрожает опасность и чего мне надо страшиться.

Запели скрипки, открылся дивный павильон Гонзаго и кордебалет наполнил сцену. Лорнеты и подзорные трубки замелькали в партере. Я был как во сне, изнемогая от волнения.

Наконец, вся в розах, появилась Машенька. Фигурантки расступились, и, как юная Афродита, она подняла свои лилейные руки, царствуя над толпою. На сцене она не казалась такою маленькою, как в жизни. Истомина была почти такого же роста, как Машенька.

Несколько арабесок, несколько полетов – и зал почувствовал, что дебютантка владеет своим искусством. Однако все ждали любовной сцены. Я не узнал Машеньки. Откуда у нее это страстное томление, этот влюбленный трепет, эта стыдливость и эта нега! Или это мне все померещилось? Но, нет, кто-то крикнул восторженно – браво! и весь зал поднялся, рукоплеща.

Не помня себя, бросился я за кулисы. Слуга загородил мне дорогу, но я оттолкнул его и увидел Машеньку, которая дышала громко, с трогательными капельками пота на лбу, проступившими сквозь серебристую пыль пудры.

Во втором антракте, когда я стоял перед Машенькою на коленях, завязывая ей туфельку с тупым носком, горничная подала ей карточку, на которой я прочел: князь Сергей Матвеевич Гудалов.

В узенькую дверь уборной просунулась сначала треуголка с султаном, потом и вся фигура гвардейца в белых, как снег, лосинах, в флигель-адъютантском мундире. У князя были совсем синие глаза (я таких ни у кого не видел), толстые губы, сложенные в капризную улыбку, и довольно приятный овал лица.

Щелкнув шпорами, он свободно заговорил с Машенькой, как будто они уже старые знакомые.

– Я знал вашего батюшку, – сказал он. – В сражении под Лейпцигом, раненый, был я на его попечении и весьма обязан его вниманию. Мне приятно выразить свое восхищение талантами его прелестной дочки.

Машенька раскраснелась.

– А это мой брат, – сказала она, указывая на меня.

Гвардеец кивнул мне довольно небрежно, по-прежнему улыбаясь. Я злился, чувствуя себя почему-то обиженным.

«Если бы портной не сузил мне так смешно фрака, этот князь…» – на этом мысль моя оборвалась, ибо я не знал, как поступил бы князь, если бы мой фрак сидел на мне лучше.

Я полагаю, что с этого вечера начались мои несчастия.

Князь Гудалов приехал к нам на другой же день. Он совершенно очаровал батюшку. Матушка не так им пленилась, но и она, крестясь, говорила:

– А, может быть, в самом деле и вовсе он не повеса, да и родители его, говорят, люди весьма почтенные.

Однако с родителями своими он семейства нашего не знакомил. Зато у нас бывал он часто, слишком часто, по моему понятию. Возможно, что в Машеньку он влюбился с совершенною искренностью. Он привозил ей цветы, конфеты, французские романы и помогал ей вышивать на пяльцах. Иногда Машенька заставляла князя держать шерсть, расставив широко руки, пока она мотала ее на клубок. И он сидел недвижно, устремив на Машеньку свой синий взор и улыбаясь, как мне казалось тогда, бессмысленно.

Однажды, когда батюшка был на службе, а матушка поехала служить панихиду по дедушке на Смоленское кладбище, явился князь и, весело болтая, уселся с Машенькою на диване. Он все просил, чтобы она своими пальчиками положила ему в рот конфетку. Я сидел тут же в гостиной, скучал и удивлялся, что Машенька как будто находит забавной болтовню князя.

– Извините, князь, я должен сейчас зайти к барону Остену, – сказал я почему-то, вставая, хотя прекрасно сознавал, что мое присутствие не так уж князю желанно.

Он с добродушным удивлением взглянул на меня и ничего не ответил.

Обойдя квартал, я направился домой, ибо итти к барону Остену не было у меня никакой надобности. Я прошел в квартиру через черный ход со двора, не желая тревожить звонком нашу строптивую и ворчливую Елисавету. Раздевшись в передней, я взялся за ручку двери и вдруг заметил, что сердце у меня бьется чаще и беспокойнее, чем всегда. Не постучав, распахнул я дверь и увидел, что князь целует Машеньку.

Он стоял спиною ко мне. Головка Машеньки была запрокинута и ее кудряшки пробивались между пальцами князя. Я попятился назад, не дыша, чувствуя, что случилось что-то страшное и непоправимое. В это время Машенька вскрикнула, и князь обернулся.

– А! Это вы! – пробормотал он растерянно, заметно бледнея.

Я остановился на пороге и смотрел в упор на князя. Тогда он подошел ко мне с улыбкою, стараясь казаться спокойным.

– Вы смущены, молодой человек. Я могу вас успокоить. Мои отношения с Машенькою не должны быть секретом. Дурных намерений у меня нет. На-днях я объяснюсь с вашими родителями.

– Я никогда, князь, не сомневался в том, что вы благородный человек! – воскликнул я с чрезвычайным жаром.

Он усмехнулся и ласково потрепал меня по плечу. Машенька в это время сидела молча, закрыв лицо руками.

На другой день князь привез мне подарок – превосходный кинжал аугсбургской работы с клеймом в виде головы мавра, с дивной ручкой из слоновой кости. Лезвее было отпущено.

IV

Князь продолжал бывать у нас почти каждый день. Он был по-прежнему самоуверен и весел. Он восхищался Машенькою и целовал у нее ручки, не смущаясь присутствием батюшки и матушки. Машенька смотрела на него нежными глазами. Нередко он привозил ее из театра в своей карете.

Однажды я пробовал заговорить с отцом о судьбе Машеньки и о нашем князе. Батюшка сначала нахмурился, а потом добродушно рассмеялся:

– Неужели ты не понимаешь, – молвил он, слегка краснея, – что князья Гудаловы не какие-нибудь незнакомцы. Неужто князь Сергей Матвеевич замарает мундир бесчестным поступком! Разве он не знает, что Машенька такая же дворянка, как и его сестры?

– Однако он до сих пор не познакомил Машеньку с своим семейством! – воскликнул я запальчиво.

Батюшка покраснел сильнее и, нагнувшись к столу, дрожащими пальцами начал перебирать какие-то бумаги.

Мне стало его мучительно жалко, и я замолчал, щадя его растревоженное стариковское сердце.

Весною князь объявил Машеньке, что он должен поехать на две недели к его матери в подмосковное. Он в самом деле на Фоминой уехал, побывав у нас на Пасхе только один раз и притом не один, а в обществе некоего Денисевича, бравого усача и большого повесы. Машенька старалась быть веселой, как будто не замечая странности в поведении князя. Однако не две недели, а целый месяц прошел, а князь не возвращался из подмосковной. Я был в немалой тревоге, особливо после одного разговора, коего свидетелем я был.

Это случилось на завтраке у Рылеева. У Кондратия Федоровича был обычай устраивать так называемые русские завтраки. На стол подавалось всегда одно и то же – очищенное вино, черный хлеб и шинкованная капуста. Молодежь посещала эти скудные завтраки охотнее, чем пиры вельмож. Однажды на таком собрании незнакомый мне лейб-улан сказал, между прочим, своему собеседнику:

– Княгиня Гудалова женит своего сына на графине Вотчиной. А молодой князь, говорят, влюблен в танцовщицу Груздеву. Впрочем, мамаша женщина властная и едва ли…

Я не слышал конца разговора, но уже все было ясно. Мои подозрения оправдались вполне.

После завтрака я подошел к Рылееву и сказал ему, что мне надобно с ним переговорить. Он ласково кивнул мне головою. С полною откровенностью рассказал я Кондратию Федоровичу печальную историю моей сестры. Наконец, я выразил ему мои чувствования и просил совета.

Рылеев ходил по комнате взволнованный, заложив за спину руки, и, по своей привычке, пристукивал каблуком на каждом повороте…

– Да, – сказал он: – наша аристокрация непереносна. Эти баловни судьбы воображают, что им все позволено. Гражданин обязан бороться с поруганием добродетели. Сей долг лежит на совести каждого.

Потом, бледнея, Рылеев воскликнул:

– Я плюну в лицо этому князю Гудалову. Пусть он требует сатисфакции.

– Нет, – сказал я, сжимая руку этого великодушного человека: – я не допущу, чтобы вы из-за меня рисковали вашей головой. Я – дворянин, и князь Гудалов не смеет отказать мне… Я потребую объяснений, а ежели оные будут неудовлетворительны, я буду с ним стреляться.

– Вы слишком молоды, друг мой, – сказал Рылеев грустно: – я боюсь, что князь откажется от поединка с вами, под предлогом вашего несовершеннолетия.

– Так я заставлю его драться, – вскричал я.

Вернувшись домой, я увидел в передней шинель князя. По правде сказать, я удивился. Вошед в гостиную, я застал там князя и сестру в волнении. У них, повидимому, были объяснения весьма тяжелые.

– Здравствуйте, сударь, здравствуйте, – сказал князь, рассеянно протягивая мне руку.

Первым моим движением было оттолкнуть протянутую руку, но я преодолел этот соблазн, сознавая, что я пока не имею права брать на себя почин ссоры.

А Машенька, не обращая на меня внимания, продолжала разговор, прерванный мною невольно. Как она была прелестна, раскрасневшаяся, с глазами, пылавшими негодованием!

– Я не понимаю вас, князь, – говорила Машенька голосом тихим, но предвещавшим бурю: – Вы изволили сказать, что ваша матушка против того, чтобы вы посещали наш дом. И прекрасно.

Зачем же вы явились к нам – разве для того только, чтобы оскорбить меня вашим сообщением? Впрочем, вам делает честь ваша покорность воле вашей матушки…

Она встала, давая понять, что князю больше нечего здесь делать. Тогда он упал перед нею на колени, воскликнув непритворно:

– Но, Машенька, я люблю тебя. Помедли немного. Я постараюсь убедить мою матушку в необходимости нашего брака.

Сестра недоверчиво покачала головою. На глазах у нее были слезы. Я не мог выдержать этой сцены и стремительно вышел из дому, на ходу надевая шинель. Я нисколько не верил в благополучный исход этой истории.

На другой день Машенька получила оскорбительное анонимное письмо с намеками на измену князя. Очевидно, какая-нибудь неудачливая соперница по сцене мстила ей, злорадствуя по поводу ее несчастья. Сестра показала письмо матушке, а та рассказала мне об этом, прося у меня совета. Кровь бросилась мне в голову.

– Не волнуйтесь, матушка, – сказал я. – Все скоро разъяснится. Я потребую от князя формального предложения. И пусть тогда Машенька сама откажет ему. Наша семейная честь не пострадает, а повеса будет свободен и женится на какой-нибудь светской и богатой ветренице.

– Но, ведь, Машенька любит его.

– Любит? Но она скоро сама увидит, какой это ничтожный человек.

– Ах, милый, – воскликнула матушка, – любовь слепа…

Будучи застенчивым от природы, смущаясь к тому же моею молодостью и незнанием светских правил, я, натурально, робел в ожидании моего свидания с князем, который назначил мне его в Летнем саду. Придя часом ранее, я прохаживался по набережной перед решеткою, в рассеянности натыкаясь на гуляющих, из коих иные бросали на меня удивленные взгляды, а иные делали мне сердито замечания. Вдруг мне пришла в голову несчастная мысль поддержать душевную бодрость вином. Это было тем менее разумно, что доселе я совсем избегал спиртных напитков, и даже у Рылеева ни разу не выпил больше рюмки.

Против ворот сада, как всем петербуржцам известно, привязана к набережной барка, на коей помещается знаменитый трактир «Ласточка». Туда я и направился, ощупав в боковом кармане бумажник, только что мною купленный в английском магазине. Усевшись за один из круглых столиков, расставленных под навесом, я недоумевал, что бы такое спросить покрепче. Напротив меня сидел флотский офицер, который пил виски, разбавляя желтоватую влагу содовой водой. И я заказал себе то же самое, хотя до сих пор ни разу не пробовал этого странно пахнущего напитка. За бортом плескалась вода. Баржу слегка покачивало. Три еврея в длинных сюртуках играли на скрипках и виолончели что-то знакомое.

«Ах, да, ведь, это танец Зетюльбы!» – вспомнил я, и мне тотчас же представилась елка у графа и маленькая Машенька, танцующая среди гостей.

«Если бы не каприз этого властного генерала, – подумал я, – не случилось бы вовсе, быть может, в нашем семействе того несчастья, которое теперь нудит меня требовать сатисфакции…»

Так размышляя, я подливал и подливал в высокий стакан виски и вовсе не замечал при этом, что хмель завладел мною понемногу. Правда, я чувствовал, что моя голова слегка кружится, но я это объяснял покачиванием баржи и монотонными плесками волн, набегавших на ее борт.

Наконец, часы пробили три, и я поспешил расплатиться. Подвинув на столике сдачу кланявшемуся мне слуге, я встал, и только тогда для меня стало ясно, что я нетрезв. Однако с улыбкою на губах, вероятно, не слишком умной, направился я в Летний сад, на сей раз в самом лучшем настроении, с надеждою, что князь, признав мое благородство, назовет меня своим братом. По дорожкам сада гуляли светские красавицы в сопровождении штатских франтов и гвардейцев, и я, ослепленный блеском нарядов, потерялся в толпе, тщетно ища статную фигуру Гудалова. Я, было, решил даже покинуть сад, когда вдруг увидел идущего прямо на меня князя в сопровождении Денисевича, который громко смеялся, крутя усы. Я двинулся на встречу к моему обидчику и, встретив его холодный и озабоченный взгляд, понял, как были напрасны мои надежды. Он, не протягивая руки, пробормотал мне «идите направо» и, шепнув что-то своему спутнику, свернул на боковую дорожку.

Когда мы очутились с ним бок-о-бок, он мне сказал недовольным тоном:

– Мы с вами, сударь, условились быть здесь к двум часам, а сейчас половина четвертого. Тут много моих знакомых в эти часы, и нам надо скорее кончить наш разговор.

– Я не намерен задерживать вас, князь, – сказал я, чувствуя, что голос мой дрожит. – Вы сами пригласили меня сюда…

– Да… Да… – я сам пригласил, – сказал он рассеянно. – Но не мог же я позвать вас к себе, когда у меня к тому же сейчас живет матушка, которая третьего дня приехала из подмосковной…

– Я слушаю вас, – перебил я его, не скрывая гнева, чувствуя, что хмель бросился мне в голову: – В чем дело?

Князь с удивлением на меня посмотрел.

– В том дело, – сказал он, стянув с правой руки перчатку и разглядывая свои ногти. – В том дело, что вы должны повлиять на свою сестру. Она не хочет быть благоразумной, а я не вижу выхода из положения, которое создалось. Вы знаете, что я не равнодушен к прелестям и талантам вашей сестрицы, но свет имеет свои законы, и я не такой герой, чтобы пожертвовать своей карьерой и милостями моей матушки. У меня нет своего состояния. Подумайте, какова будет наша жизнь, ежели я женюсь на Машеньке. Не могу же я поступить чиновником в департамент. Нам надо расстаться: другого нет выхода.

По правде сказать, я все-таки не ожидал, что князь решится на такую грубую откровенность.

– Как, – вскричал я, забыв, что мы в Летнем саду и что нас могут услышать посторонние. – Как! Вы решаетесь предложить мне такое посредничество. Вы хотите, чтобы я уговорил мою сестру признать ваше поведение благоразумным… А вы? О чем вы думали, когда посещали наш дом ежедневно? О чем вы думали, когда говорили моей сестре о любви? Ведь, я был свидетелем…

Я не заметил, что нас уже догнал Денисевич, который слушал мою пылкую речь, смеясь мне прямо в лицо.

– Эге, князь! – сказал он, оскаля белые зубы, – вы, я вижу, готовы расчувствоваться и просить прощения у молодого человека…

– Оставь, Денисевич, – я сам… – сказал князь, видимо, смущаясь.

В это время около нас оказалась целая компания кавалеров, окружавших княгиню Гудалову и какую-то прелестную девицу, которая вела старуху под руку. Княгиню я тотчас же узнал. Мне ее однажды показывали на гулянье. Поровнявшись с нами, княгиня навела лорнет сначала на сына, потом на меня, и запела, слегка гнусавя:

– Куда ты пропал, друг мой? Это, наконец, нелюбезно. Мы тебя ищем, ищем…

Я совершенно потерялся, чувствуя, что все эти франты смотрят на меня с любопытством. К довершению позора Денисевич, нагнувшись к моему уху, прошептал довольно громко:

– Ступайте, юноша, домой. От вас пахнет вином. Набедокурите, а потом будете плакать.

Я не успел еще ответить новому обидчику, как вся компания поплыла по дорожке, увлекая за собою князя.

Я бросился к выходу и стал в воротах, следя за всеми выходящими из сада. Наконец, я увидел Гудаловых, неизвестную прелестную девицу с ними и прочих спутников. К саду подъехала коляска, и князь, подсадив мать и юную красавицу, стал-было сам на подножку. Я бросился к нему, худо сознавая, что я делаю, но чья-то сильная рука меня оттолкнула. Передо мной мелькнул на миг султан князя, и коляска была уже далеко в облаках пыли. Я обернулся. Денисевич весело смеялся и грозил мне пальцем.

Я провел ужасную ночь, изнемогая в бреду. Со мною случилась нервическая горячка. Я пролежал в постели без памяти два месяца. Однажды, очнувшись, я увидел около себя Машеньку с озабоченным и строгим лицом. Я спросил ее, долго ли я так лежу здесь, но она замахала ручками и, склонившись, прошептала мне на ухо, что я должен молчать. Я тотчас же заснул крепким здоровым сном.

Поправляясь, я пользовался каждым удобным случаем, чтобы расспросить матушку о князе. Из кратких и неясных ее признаний уразумел я, однако, что князь перестал у нас бывать, живет в Москве и, кажется, намерен жениться на какой-то юной графине.

Наступила зима. Я стал посещать дом Рылеева чаще, чем ранее. Там слушал я увлекательные речи, кои звучали для меня по-новому. Когда кто-нибудь гневно говорил об аристокрации, я думал об оскорбителе, мечтая о мести.

В конце ноября до меня дошли слухи, что князь Гудалов вернулся в Петербург. Удостоверившись в этом, я на другой же день отправился на Английскую набережную, где жил князь, с твердым намерением увидеть его и принудить к поединку. Когда я подошел к высокому крыльцу со львами, и огромный швейцар, опираясь на булаву, спросил меня строго, что мне надобно, мне представилась на мгновение вся нелепость моего замысла. Однако я овладел собою и просил доложить обо мне князю. Но князя не было дома, и мне сказали, что он вернется к вечеру. Провидение как будто давало мне срок на размышление.

Целый день я старался ни с кем не говорить, чтобы не отвлекать мыслей и воли от намеченной цели.

Наступил вечер. Шел снег. Подымалась метелица. Я опять очутился около княжеского особняка. Войдя на крыльцо, я толкнул дверь. Она отворилась. Швейцар, повидимому, был у себя в комнате. Я сбросил шинель и поднялся по широкой лестнице, устланной ковром. На верхней площадке также не было слуг. Я, как во сне, направился в первую залу, большую и пустынную. Портреты вельмож, в париках, при звездах, смотрели на меня строго. Так я миновал еще, кажется, три комнаты, и, наконец, почувствовал за полуотворенной дверью присутствие человека. Переступив порог, я увидел князя, который сидел перед камином в шелковом халате, куря трубку с длиннейшим чубуком.

Изумленный, он смотрел на меня, как на привидение.

– Как вы попали сюда? Зачем? – пробормотал он брезгливо.

– Молчите и слушайте, – сказал я: – это будет наш последний разговор.

– Нам, сударь, не о чем разговаривать с вами, – молвил сухо князь.

– Нет, есть о чем, – возразил я, чувствуя, что пол колеблется у меня под ногами. – Я пришел сказать вам, князь, что вы поступаете бесчестно. Мои родители, конечно, не разрешат теперь сестре моей выйти за вас замуж, но вы обязаны сделать ей официальное предложение. И вы это сделаете, князь…

– Сие невозможно, – сказал он, опустив глаза. – Я только что сделал предложение графине Вотчиной…

– А! – простонал я, схватившись за голову. – В таком случае я завтра пришлю к вам моего посредника. Мы будем драться.

– Мальчишка! – крикнул князь, ударив чубуком по столу. – Ты думаешь, что князю Гудалову пристойно выйти на поединок с каким-то Груздевым, да еще несовершеннолетним! Тебя, дружок, высечь можно…

– Негодяй! – завопил я, бросаясь на него.

Но между нами был стол. Князь уже неистово звонил в колокольчик, и два дюжих лакея торчали на пороге.

– Кто пустил сюда мальчугана? – кричал князь. – Гоните его вон…

Лакеи схватили меня за плечи и потащили через амфиладу комнат. В передней накинули на меня шинель, нахлобучили на глаза шапку и, дав тумака, выбросили с крыльца прямо в снег. Вокруг меня выла метель. Все потонуло вснежной мгле. Я с трудом поднялся из сугроба и поплелся домой, мечтая о возмездии. О, я запомнил этот день. Это было в пятницу, 27 ноября 1825 года.

V

Утром на другой день, по обычаю, все наше семейство собралось вокруг кипящего самовара. У Машеньки было утомленное и заплаканное лицо: должно быть, она, бедная, не спала всю ночь. Что до меня, то, проходя мимо зеркала, увидел я здоровенного краснощекого малого. Ночью я спал, как убитый, и вчерашнее происшествие, оказывается, не повлияло на мое здоровье. Однако гнев и страсть во мне кипели, и я не оставил своего решения отомстить князю.

Батюшка пил чай, курил трубку, а сам, хмурясь, поглядывал на сестру. В это время наша Елисавета подала батюшке «Северную Пчелу». Отец привычным и ленивым жестом развернул газету, но вдруг трубка выпала у него из рук, и он, ударив кулаком по столу, закричал:

– Не верю! Не верю!.. Однако же не смею не верить…

– Что с тобою, отец? – залепетала матушка, заранее готовая к испугу и горю.

Батюшка встал и, запахнув левою рукою полу халата, стал читать торжественно:

«Неисповедимый в путях своих промысл всевышнего посетил Российскую империю горестию, коей никакими словами выразить невозможно. Прибывший 27 сего ноября из Таганрога курьер привез плачевную весть о кончине его величества государя императора Александра Павловича»…

Я уже ничего далее не слыхал. Мысли вихрем закрутились у меня в голове. Прежде всего Рылеев пришел мне на ум.

– Надо бежать к Синему мосту, – подумал я. – Авось, там поймут лучше, чем я, смысл сего чрезвычайного события.

Я так и сделал. Незаметно выбрался я из квартиры и, наняв дрожки, поехал в дом Американской компании. Отпустив извозчика, я заглянул в окно, защищенное с улицы выпуклою решеткою. Я увидел Рылеева и рядом с ним незнакомого мне офицера. Я позвонил, и служанка ввела меня в гостиную, как привычного посетителя, без доклада. Кондратий Федорович назвал мою фамилию, прибавив:

– При нем можно говорить откровенно. Он наш.

Офицер продолжал прерванную беседу, видимо волнуясь.

– Где же общество, – говорил он, – о котором столько рассказывал ты? Где же действователи, которым настала минута показаться? Где они соберутся, что предпримут, где силы их, какие планы? Почему это общество, ежели оно сильно, не узнало о болезни царя, тогда как во дворце более недели получаются бюллетени об его опасном положении? Ежели есть какие-либо намерения, скажи их нам, и мы приступим к исполнению. Говори!

Рылеев молчал, смущенный нечаянностью событий. Наконец, он поднял кверху свои прекрасные глаза.

– Да, мы бессильны, – сказал он. – Я сам обманулся и обманул вас. У нас нет плана. Надо всем сойтись у меня ввечеру. А я пока поеду собрать сведения о расположении умов в городе и в войсках…

Я вышел вместе с ним из дому. У меня было намерение рассказать ему то, что произошло со мною накануне, но, взглянув на его лицо, я понял, что все личное и приватное надлежит пока забыть. Одним словом, я заразился тою лихорадкою, какая охватила тогда всех друзей Рылеева.

Две недели я жил как во сне, ожидая геройских подвигов и чудес. Мне казалось, что россияне утолят жажду вольности.

«Напрасно, – думал я, – Рылеев старается охладить пыл своих друзей, предупреждая о возможной неудаче. Тиранству пришел конец».

Однако время от времени воспоминание о моей позорной встрече с князем Гудаловым отравляло мою душу ядом. Но я старался заглушить все эти горькие мысли в надежде, что, когда падет самовластительный злодей, князь придет ко мне первый просить у меня прощения. Я, впрочем, худо представлял себе персону этого самовластительного злодея, ибо никто не мог тогда толком уразуметь, какая судьба ожидает нашу империю и кто наследует престол Александра.

В бумажке, которую мне дал Рылеев, было сказано, что законный государь Константин, а Николай намерен отнять у него престол, а что Константин обещает народу вольность и что старых солдат он освободит от службы, а прочим сократит срок. Я в Измайловском полку читал бумажку солдатам и толковал им о тиранстве. Меня слушали охотно, но один заслуженный с крестами, старик, лукаво подмигнув, сказал:

– Николай ли, Константин ли – все одно. Яблочко от яблони недалече падает. Получше ли, похуже, а сидеть нам в луже, покелева господа власть имеют… А вы, сударь, чего хлопочете? Нам с вами дорожки разные…

Я отошел от него, смущенный, размышляя.

Тринадцатого декабря вечером я пошел к Рылееву. Там было много народу, а под окнами стояли сыщики, не таясь. Войдя, сказал я об этом хозяину, а он только рукой махнул. В комнате было так накурено, что лица всех плавали, как в тумане. Нередко кричали все разом, и каждый слушал одного себя. Я разглядел гостей не без труда. Были партикулярные, но больше было военных, все молодежь, – из пожилых, в чине полковника два-три. Один усатый офицер, с черною повязкою на лбу, кричал неистово, что он должен убить собственноручно тирана. Были и другие крикуны. А Рылеев был печален. Я слышал, как он, подойдя к одному гостю, сказал:

– Да, мало видов на успех, но все-таки надо начать; начало и пример принесут плоды…

Но когда кто-то выразил сомнение, следует ли вообще начать действия, Рылеев воодушевился. Все примолкли. Один он говорил, блистая своими черными глазами:

– Наш гражданский долг спасти отечество. Судьба наша решена. Лучше быть взятым на площади, нежели на постели…

В этот вечер я был влюблен в Рылеева, и когда я шел по набережной Мойки домой, голос его звучал у меня в душе, как музыка…

На другой день у меня была неудача. Я проспал. Когда я открыл глаза, кукушка на часах прокуковала ровно одиннадцать раз. Я наспех оделся и бросился в переднюю, но на пороге стоял отец, который загородил мне дорогу и сказал сердито:

– Куда спешишь? В городе неладно. Можешь сегодня на службу не ходить.

– Да я недалеко. У меня, батюшка, голова болит.

– Иван! – нахмурился он совсем строго. – Изволь остаться дома.

Потом он посмотрел на меня внимательно и, вероятно, убедившись, что я в лихорадке и за себя не отвечаю, взял меня под руку и повел в мою комнату.

– Сиди, – сказал он, втолкнув меня.

Дверь захлопнулась, и я слышал, как в замке щелкнул ключ.

Негодованию моему не было предела. Мои вопли и стуки в дверь не помогли нисколько. Часа через полтора я услышал, как отец прошел в переднюю, скрипнула дверь, а я понял, что он теперь в больнице. Я стал кликать то матушку, то сестру. Сначала никто не подходил к двери, вероятно, по приказу отца. Наконец, я услышал робкие шаги Машеньки. Она шопотом, в замочную скважину, объяснила мне, что батюшка унес ключ с собою, строжайше запретив не только выпускать меня из комнаты, но даже и разговаривать со мною.

Тогда я стал придумывать способ выйти из моей темницы. Окно моей комнаты выходило в сад, но квартира наша была во втором этаже. Прильнув к стеклу, я убедился, что под моим окном есть небольшой выступ, а рядом водосточная труба. Это меня ободрило. Я схватил ножик и стал выставлять вторую раму. Минут через десять я, напялив на себя меховую куртку, в которой я ходил на охоту, и захватив кинжал – подарок князя – распахнул окно и пополз по трубе в сад. Выбежав беспрепятственно через калитку, я помчался, едва переводя дух, по Измайловскому проспекту. На Вознесенском мне пришлось замедлить свой бег, потому что густые толпы пешеходов двигались вдоль улицы, занимая не только тротуары, но и мостовую. Я стал прислушиваться к разговорам. И, право, многое показалось мне тогда вовсе неожиданным.

– Ишь, какую игру выдумали, – рассуждала, например, какая-то чуйка. – Два раза им присягай… Одному-другому. Помыкают, как бессловесными…

– А, сказывают, дяденька, будто Константин Павлович волю даст, – по обету, за исцеление супруги его светлейшей от недугов…

– Волю, милый, не дают, а берут… Бери – не зевай. А прозеваешь – кнута узнаешь…

– Чего зря болтать: Константин, Константин… А чем он лучше Николая? У меня сука ощенилась… Все пятеро точка в точку. И не разберешь. Все едино – сукины дети.

Я пересек Морскую, но дальше итти было трудно. Из разговоров в толпе я понял, что мятежники окружены, что вокруг Исаакия, вдоль заборов, стоят войска и что на Адмиралтейском проспекте резервы. Но я решил пробраться во что бы то ни стало на Сенатскую площадь. Я направился к Почтамтской улице и натолкнулся там на Павловский полк, который шел в боевом порядке, чтобы отрезать мятежникам тыл. Я, однако, надеялся, что доберусь до Конногвардейского бульвара переулками, откуда я хотел выйти на площадь.

План мой удался. Ровно в три часа пополудни я стоял в толпе, зорко за всеми наблюдая, несмотря на нервическую лихорадку, которая мною овладела. Уже начинало смеркаться. Снегу было мало, ноги скользили; над площадью висел синий туман; дул холодный восточный ветер…

Я видел, как со стороны Адмиралтейского проспекта выехал верхом на площадь сам Николай Павлович. Как только он приблизился к забору, окружавшему Исаакий, оттуда раздались крики и брань рабочих и в царя полетели поленья. Одно полено ударило по ноге лошадь, на которой сидел государь, и она шарахнулась в сторону. Тогда Николай Павлович сделал воль-фас, лошадь заплясала, он повернул ее и поскакал назад.

Из каре раздался залп, но стреляли, кажется, в воздух, еще не веря, что будет кровь. Рискуя попасть под выстрелы, я пошел прямо на каре. Вокруг памятника Петру стояли московцы, а рядом гвардейский экипаж.

Когда я вплотную подошел к инсургентам, чья-то дружеская рука меня приветствовала. Я поднял глаза и увидел Рылеева. Он был в солдатской перевязи, с сумкою и ружьем. Я не успел с ним перекинуться ни единым словом. Раздался крик, и я увидел, что прямо на каре, с обнаженными палашами скачут конногвардейцы.

Большие лошади скакали как-то странно, тяжело, сбиваясь в кучу, пугаясь, должно быть, гололедицы. Ветер свеял последний снег.

Московцы дали залп, и я видел, как иные всадники, замотавшись, повисли на седле, а иные уже валялись на мостовой. Но несколько конногвардейцев продолжали скакать на нас, крича. Я невольно сжал крепко мой кинжал. В это мгновение я почувствовал, что надо мною горячая, показавшаяся мне огромной, лошадиная морда и поднятый высоко палаш. Я отшатнулся и тотчас же и лошадь, и всадник грохнулись около меня на обледеневшие камни. Худо сознавая, что делаю, бросился я на опрокинутого конногвардейца и, споткнувшись, упал ему коленами на живот. Я видел, как он силится освободить прижатую к земле правую руку, и вдруг мои глаза встретились с синими, с поволокой, его глазами, теперь широко раскрытыми от испуга. Я узнал Гудалова. Тогда я изо всех сил ударил его кинжалом в бок и почувствовал, как под моими коленами судорожно дернулся его живот.

Я худо помню, что было дальше. Кажется, были еще атаки кавалерии. Потом заблестели прямо перед нами жерла орудий. Потом картечь. Потом страшное ночное небо и люди, как призраки…


Оглавление

  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V